Поразителен контраст между концептуальной тонкостью и точностью, характерными для сферы науки и техники, и поспешной небрежностью, характерной для политической сферы. […] Так что назревает вопрос, пролегает ли здесь непереходимая черта для рациональности, или можно надеяться, что эту неспособность однажды удастся преодолеть, и вся коллективная жизнь будет в итоге полностью рационализована.
Одна из кибернетических энциклопедий 1970-хTIQQUN
L’HYPOTHÈSE CYBERNÉTIQUE
TIQQUN
Organe de liaison au sein du Parti Imaginaire
Paris
Перевод с французского Тимофея Петухова
под редакцией Марии Лепиловой
Примечания Марии Лепиловой
Составитель серии изданий группы «Тиккун» Жак Франк
Общая редакция серии Степана Михайленко
Публ. по: Tiqqun. Organe de liaison au sein du Parti Imaginaire.
Zone d’Opacité Offensive. Paris. 2001. P. 40—83
На обложке: Питер ван дер Хейден. Битва за деньги (по рисунку Питера Брейгеля Старшего). После 1570
© Книгоиздательство «Гилея», перевод на русский язык, 2022
I
Вероятно, нет ни единой сферы человеческой мысли или материальной деятельности, про которую можно было бы утверждать, что рано или поздно туда не дойдёт кибернетика.
Жорж Р. Буланже, «Материалы по кибернетике, утопии или науке завтрашнего дня в сегодняшнем мире», 1968Великий заимообращенец хочет устойчивости кругооборотов, равных циклов, прогнозируемых повторений, беспроблемной бухгалтерии. Он хочет устранить любое частичное влечение, обездвижить тело.
Таково беспокойство императора, о котором говорит Борхес: он хотел такую точную карту империи, что она должна была бы покрыть территорию во всех её точках и, стало быть, её удвоить в том же масштабе, так что подданные сего монарха тратили столько времени и использовали столько энергии, чтобы её отделать и поддержать в порядке, что по мере того как совершенствовалась картографическая копия, «сама» империя приходила в упадок – таково безумие великого центрального Нуля, его желание обездвижить тело, которое может «быть» только представленным.
Жан-Франсуа Лиотар, «Либидинальная экономика», 19731«Они искали приключений и хотели прожить их вместе с вами. Это, в конце концов, всё, что можно сказать. Они твёрдо верят, что будущее будет новым: другим, увлекательным и трудным, конечно. Где полно киборгов, делающих деньги из воздуха предпринимателей, биржевых лихорадок и турбо-людей. Уже сегодня оно именно так и выглядит для тех, кто хочет видеть. Они думают, что грядущее будет человечным, заодно и в женском роде – и во множественном числе; чтобы каждый его прожил, каждый поучаствовал. Вот они, утерянные Просветители, пехотинцы прогресса, жители XXI века. Они побивают невежество, несправедливость, нищету, все виды страдания. Они там, где есть движение, где что-то происходит. Они ничего не хотят упустить. Они скромны и отважны, и служат интересам, которые больше них самих, ведомые высшими принципами. Они не только умеют формулировать задачи, но и искать решения. Они подтолкнут нас к самым опасным рубежам и протянут руку с берегов грядущего. Они – марш Истории, вернее того, что от неё осталось, ведь самое трудное позади. Они – святые и пророки, истинные социалисты. Они давно уже поняли, что май 68-го не был революцией. Настоящую революцию творят они. Дело теперь лишь за организацией и прозрачностью, разумом и сотрудничеством. Обширная программа! И потом…»
Что, простите?! О чём это вы? Какая программа? Худшие кошмары, вы знаете сами, рождаются из сказок, которые нам, ещё детям, ЛЮДИ[1] рассказывали на ночь, чтобы убаюкать нас и нравственно развить. Новые завоеватели, которых мы будем здесь называть кибернетиками, не образуют единой партии – что сильно бы облегчило нашу задачу – это рассредоточенное созвездие действующих, попавших под действие, одержимых и ослеплённых одной и той же сказкой. Это убийцы времени, крестоносцы Однородности, любовники рока. Они – приверженцы порядка, почитатели разума, это народ посредников. И пусть Великие Рассказы[2] мертвы, как любит повторять постмодернистская вульгата, умами всё ещё правят господствующие выдумки. Так было с «Басней о пчёлах», которую Бернард де Мандевиль опубликовал в самом начале XVIII века, что так помогло созданию политической экономии и обоснованию прогрессивности капитализма. Благополучие, общественный и политический порядок зиждился отныне не на католической жертвенности, а на следовании каждым индивидом своего личного интереса. «Пороки частных лиц» объявлялись таким образом залогом «общественного блага». Мандевиль, этот «Человек-Дьявол», как его называли ЛЮДИ, таким образом выдвигает против религиозности своего времени либеральную гипотезу, которой вдохновится впоследствии Адам Смит. И хотя сказка эта регулярно возобновляется в виде новых форм либерализма, сегодня она уже трещит по швам. Критические умы выведут из этого, что либерализм уже вне критики. Его место заняла другая модель – та самая, что скрывается под именами интернета, новых информационных и телекоммуникационных технологий, «Новой экономики» или гения генетики. Либерализм отныне – лишь остаточное обоснование, алиби для преступления, ежедневно совершаемого кибернетикой.
Рационалистская критика «экономических верований» или «неотехнологической утопии», антропологическая критика утилитаризма общественных наук и гегемонии рыночных отношений, марксистская критика «когнитивного капитализма», противопоставляющая ему «коммунизм множеств», политическая критика коммуникативной утопии, возрождающей самые жуткие кошмары про изгнание, критика на критику «нового духа капитализма» или критика «Карательного государства» и слежки, скрывающейся за неолиберализмом, – все эти критики, похоже, не склонны замечать появление кибернетики как новой технологии власти, которая прекрасно объединяет в себе и сочетает друг с другом как дисциплину, так и биополитику, как полицию, так и публичность[3], – своих старших собратьев, которые сегодня слишком плохо справляются с доминированием. Иными словами, кибернетика не является, как ЛЮДИ хотят её видеть, сферой исключительно отдельной от коммуникации и от создания информации, виртуальной надстройкой над реальным миром.
Скорее уж она – автономный мир механизмов[4], смешавшихся с капиталистическим проектом как проектом политическим, огромная «абстрактная машина», сложенная из двоичных машин на службе Империи, новая форма политического суверенитета[5], а лучше сказать – абстрактная машина, превратившая себя во всемирную машину войны[6]. Делёз и Гваттари объясняют эту нестыковку новой формой присвоения машин войны национальными Государствами: «Только после Второй мировой войны автоматизация, а затем автоматика машины войны произвели свой подлинный эффект. Машина войны, учитывая новый пересекающий её антагонизм, не имеет уже войну в качестве своего исключительного объекта, но принимает на себя в качестве объекта мир, политику, мировой порядок – короче, цель. Здесь имеет место инверсия формулы Клаузевица – именно политика становится продолжением войны, именно мир технически освобождает неограниченный материальный процесс тотальной войны. Война перестаёт быть материализацией машины войны, сама машина войны становится материализованной войной»2. Вот почему кибернетическая гипотеза также не подлежит критике. С ней нужно биться до победы. Это вопрос времени.
Кибернетическая гипотеза, таким образом, это гипотеза политическая, новая сказка, которая, начиная со Второй мировой войны, окончательно вытеснила либеральную гипотезу. В отличие от последней, она предлагает воспринимать биологическое, физическое и социальное поведение как полностью запрограммированное и перепрограммируемое. Если точнее, она представляет себе каждое действие как в конечном счёте «контролируемое» необходимостью поддержания «системы», которая делает его возможным и в которую оно должно внести свой вклад. Эта мысль о равновесии родилась среди кризиса. И если 1914 год дал добро на разложение антропологических условий доказательства либеральной гипотезы – возникновение Блума[7] и провал идеи индивида и всей метафизики субъекта, что с пронизывающей до костей определённостью стало понятно в окопах, – а 1917-й добавил их историческое опровержение в ходе большевистской «революции», то 1940 год знаменует угасание идеи общества, что очевидно достигается за счёт тоталитарного саморазрушения. Как пограничные опыты новой политической картины, Блум и тоталитаризм были самыми твёрдыми формами отрицания либеральной гипотезы. То, что Фуко позже игриво назовёт «смертью человека», на самом деле не что иное, как разрушительные последствия этих двух скептических взглядов, один – в адрес индивида, второй – в адрес общества, оформившихся в результате Тридцатилетней войны, которая трепала Европу и весь мир в первой половине прошлого столетия. Zeitgeist[8] тех лет вновь ставит задачей «защиту общества» от сил, которые хотят его разложения, восстановление общественной тотальности, несмотря на глобальную нехватку присутствия, постигшую каждый его атом. Кибернетическая гипотеза как следствие становится ответом на жажду порядка и уверенности как в естественных, так и в общественных науках. Будучи самой эффективной формой констелляции[9] реакций, влекомых к тотальности – причём не только из ностальгических соображений, как было со всевозможными вариациями романтизма, – кибернетическая гипотеза состоит в родстве с самыми разными тоталитарными идеологиями, будь то всевозможные холизмы, мистики, солидаризмы как у Дюркгейма, функционализмы или марксизмы, – она просто приходит им на смену.
В качестве этической позиции кибернетическая гипотеза служит дополнением, хоть и диаметрально противоположным, гуманистическому пафосу, который снова разгорается с 1940-х и является не чем иным, как попыткой сделать вид, что после Освенцима «Человек» может восприниматься как прежде, возродить классическую метафизику субъекта несмотря на тоталитаризм. Но тогда как кибернетическая гипотеза включает либеральную гипотезу в себя и вместе с тем преодолевает её, гуманизм стремится растянуть её на всё большее число сопротивляющихся ему ситуаций: скажем, на «самообман» затеи очередного Сартра, чтобы обратить против автора одну из самых бесполезных его категорий. Лежащая в основе современности двусмысленность, которую поверхностно воспринимают то как дисциплинарный процесс, то как либерализацию, то как путь к тоталитаризму, то как пришествие либерализма, поглощается и упраздняется с приходом (и с помощью) нового типа правления, вдохновлённого кибернетической гипотезой. Всё это лишь тестовый сценарий становления Империи в натуральную величину. Его реализация и его масштабы, создавая разрушительные эффекты истины[10], уже разъедают все основанные на либерализме институты и общественные связи, видоизменяя также и природу капитализма, и возможности ему протестовать. Кибернетический жест выражается в отказе от всего, что не поддаётся регуляции, от всех траекторий бегства, которые выписывает существование в разломах между нормами и предписаниями, от всех колебаний поведения, которые не сводимы in fine[11]к законам природы. И поскольку ей удалось выработать свою собственную правду, кибернетическая гипотеза сегодня стала наиболее последовательным антигуманизмом, который хочет сохранить общий порядок вещей и хвастается, что перерос человека.
Как и всякое построение, кибернетическая гипотеза могла себя доказать лишь привлекая данные и идеи, которые её укрепляют, чтобы ощущать себя, соприкасаясь с ними, гнуть мир под собственные законы в постоянном процессе самоутверждения. Отныне это совокупность механизмов, нацеленных на контроль за всем существованием и всем существующим в целом. Древнегреческое “kubernesis” в прямом смысле значит «управление судном», а в переносном «правление, руководство». Фуко в своём курсе лекций 1981–1982 годов настаивает на значимости этой категории «судовождения» в греческом и римском мире, наводя на мысль, что оно может иметь и более современное значение: «Идея судовождения как искусства, как ремесла, требующего одновременно теоретических знаний и практических навыков, идея, по-моему, важная, при случае ею надо бы заняться поближе, поскольку по меньшей мере три искусства очень часто уподобляются искусству кормчего: это, во-первых, медицина, во-вторых, политическое правление, в-третьих, распоряжение и владение собой. Эти три рода деятельности (лечение, управление другими и управление собой) в греческой, эллинистической и римской литературе постоянно сравниваются с искусством кормчего. И на мой взгляд, метафора судовождения довольно точно очерчивает круг знаний и занятий, которые греки и римляне признавали родственными и для которых пытались учредить некую tekhne (искусство, отработанную систему приёмов, общих принципов и понятий): для государя, того, кто должен править другими, управлять собой, врачевать недуги города, граждан, свои собственные недуги, управлять собой, как управляют городом, избавляясь от недугов; для врача, советующего, как лечить недуги не только тела, но и души.
Эрик, первый британский робот. 1928
В конечном счёте, перед вами целая связка, целый набор греческих и римских понятий, указывающих, по-моему, на один и тот же тип знания, один и тот же тип деятельности, один и тот же тип вероятностных познаний. Я думаю, что история этой метафоры могла бы быть прослежена вплоть до XVI века, как раз до той поры, когда новое искусство правления, поставившего во главу угла государственный интерес, окончательно разорвёт узы, соединяющие управление собой с медициной и управлением другими, что, однако, не помешает искусству кормчего, как вы прекрасно знаете, по-прежнему быть олицетворением занятий такого рода, а именно управления»3.
Что слушатели Фуко должны прекрасно знать, и что он остерегается озвучивать, так это что к концу XX века та самая метафора судовождения, то есть метафора руководства, стала общей для описания не только политики, но и любой человеческой деятельности. Кибернетика становится проектом всеобъемлющей рационализации. В 1953 году, в разгар развития кибернетической гипотезы в естественных науках, в свет выходит работа «Нервы управления», где Карл Дойч, американский профессор общественных наук, всерьёз рассматривает политические возможности кибернетики. Он предлагает отбросить старые концепции суверенитета власти, которые слишком долго составляли ядро политики. Управлять – отныне значит изобрести рациональный способ координации информационных потоков и потоков решений, бегущих по телу общества. Этому, говорит он, способствуют три условия: установка достаточного количества датчиков, чтобы не упустить никакой производимой «субъектами» информации; группировка информации через поиск корреляций и объединение; умение находиться поблизости всякого живого сообщества. Кибернетическая модернизация власти и отживших форм её общественных органов объявляет себя видимым продуктом «невидимой руки» Адама Смита, которая до сих пор была мистической основой либеральных экспериментов. Система коммуникаций станет нервной системой обществ, источником и предназначением всей власти. Таким образом кибернетическая гипотеза выражает политику «конца политики», ни больше ни меньше. Она представляет собой и парадигму, и технику властвования. Её исследования показывают, что полиция – не только орган власти, но ещё и форма мышления.
Кибернетика – это полицейское мышление Империи, движимое как исторически, так и метафизически исключительно концепцией наступательной политики. Сегодня она завершает объединение техник индивидуации[12] – или разделения – и тотализации, суммирования, которые развивались обособленно: это нормализация, «анатомо-политика», и регуляция, «биополитика», говоря словами Фуко. Эти техники разделения я называю полицией качеств. А техники суммирования, вслед за Лукачем, общественным производством общества. Благодаря кибернетике производство единичных субъективностей и производство коллективных тотальностей сцепляются и воспроизводят Историю под видом ложного пути эволюции. Кибернетика воплощает выдумку Однородности, которой всегда удаётся вобрать Другое: как говорит один кибернетик, «в реальности любое включение в себя основывается на предварительном разграничении». Разумеется, в этом отношении никто не смог выразить лучше, чем «автомат» Абраам Моль, самый ревностный французский идеолог кибернетики, ту движущую ею беззаветную тягу к убийству: «Мы понимаем, что глобальное общество и государство могли бы регулироваться таким образом, чтобы быть полностью защищёнными от всех грядущих происшествий: ведь с вечностью они стали тем, чем были изначала4. Этот идеал стабильного общества выражается в социальных механизмах, поддающихся объективному контролю». Кибернетика объявляет войну всему, что живёт, и всему, что длится. Рассматривая формирование кибернетической гипотезы, я предлагаю здесь генеалогию имперского властвования. Далее ей я противопоставляю другие военные дисциплины, которые она ежедневно стирает, и которые в итоге её ниспровергнут.
II
Синтетическая жизнь, безусловно, является одним из возможных продуктов эволюции технобюрократического контроля. Точно так же, как и возврат всей планеты на неорганический уровень – что забавно – может стать альтернативным результатом этой революции, затрагивающей технологию контроля.
Джеймс Р. Бенигер, «Революция контроля», 1986Хоть истоки такого механизма, как интернет, и широко известны сегодня, нелишним будет вновь подчеркнуть их политическое значение. Интернет – это машина войны, изобретённая по аналогии с системой автодорог, которая также была разработана американской армией как децентрализованный инструмент внутренней мобилизации. Американским военным нужен был механизм, чтобы сохранить систему командования в случае ядерного удара. Решением стала электронная сеть, способная автоматически перенаправлять информацию даже при почти полном разрушении связей, что позволило бы оставшимся в живых высшим чинам поддерживать друг с другом контакт и принимать решения. С таким механизмом военное командование могло противостоять худшим из катастроф. Интернет, таким образом, есть результат номадизации[13] военной стратегии. Учитывая, с какими намерениями оно создавалось, есть повод усомниться в якобы антиав-торитарном характере этого механизма. Кибернетика, как и вышедший из неё интернет, есть искусство войны, цель которого – сохранить голову общественного тела в случае катастрофы. Метафизическая проблема создания порядка из беспорядка – вот что обнажается исторически и политически в промежутке между двумя мировыми войнами и ответом на что служит кибернетическая гипотеза. Всё здание науки, там, где оно строилось на детерминистских концепциях, воплотившихся в ньютоновской механистической физике, разом рушится в первой половине века. Науки той эпохи нужно представлять себе как земли, раздираемые неопозитивистской реставрацией и революцией теории вероятности, которые затем нерешительно подпишут исторический компромисс, переопределяя законы через хаос, а точное через вероятное. Кибернетика пронизывает то движение – начавшееся в Вене на рубеже веков, позже перенесённое в Англию и Америку в 1930-х и 1940-х, – которое и строит Вторую Империю Разума, где идея субъекта, до сих пор считавшаяся необходимой, уже куда-то отошла. В сфере знания она объединяет вместе разнородные направления мысли, которые в равной мере сталкиваются с практической проблемой обуздания неопределённости. Так, что фундаментально они (каждое – в своей области применения) выражают желание, чтобы порядок был восстановлен и вдобавок смог удержаться.
Общее кибернетическое основание возникло у тех учёных в контексте всеобщей войны. Бессмысленно искать здесь чей-то коварный умысел или следы заговора: это просто была горстка обычных людей, мобилизованных Америкой во время Второй мировой. Норберт Винер, американский учёный с русскими корнями, и несколько его коллег получают задание разработать машину, чтобы предсказыватъ и контролировать положение вражеских самолётов с целью их уничтожения. В то время с уверенностью можно было предсказывать лишь связь между некоторыми положениями самолёта и его следующими действиями. Следовательно, для создания «Предиктора», заказанной Винеру машины, требовался оригинальный подход к учёту положения самолёта и пониманию взаимодействия оружия и цели. Вся история кибернетики направлена на устранение невозможности определить одновременно и положение тела, и его поведение. Новаторство Винера состоит в идее представить проблему неопределённости как информационную проблему в виде временного ряда, где некоторые данные уже известны, а некоторые ещё нет, и рассмотреть субъект и объект знания как единство, как «систему». Решение заключается в постоянном включении в изначальный поток данных наблюдаемого отклонения действительного поведения от ожидаемого до тех пор, пока оно не сведётся к нулю и они не совпадут по тому же принципу, что и в термостате. Открытие оказалось куда шире экспериментальных наук: значит, в конечном счёте контроль за системой определяется созданием информационного цикла, получившего название «фидбек», или обратная связь. Значимость результатов этого изобретения для естественных и общественных наук будет продемонстрирована в 1948 году в Париже, где выйдет книга с таинственным заглавием «Кибернетика» – этим словом Винер обозначил учение об «управлении и связи в животном и машине»5.
«Кибернетика входит в сферу функционирования капитализма с тем, чтобы снизить неопределённость, неизмеримость, издержки ожиданий, которые вторгаются в любые рыночные операции»
Кибернетика, таким образом, появляется сперва как нечто безобидное, простая теория информации, неважно какой именно, то есть как то, что всегда-уже[14] здесь, работает в контексте любой ситуации. Она предполагает, что контроль в системе достигается при оптимальном уровне сообщения между её частями. Такая цель требует постоянного вымогательства информации, разделения явлений и их качеств, производства различий. Иначе говоря, борьба с неопределённостью идёт посредством представления и запоминания прошлого. С одной стороны – невиданный образ, двоичный математический код (который придумывает Клод Шеннон в статье «Математическая теория связи» в тот же год, когда высказывается кибернетическая гипотеза), с другой – изобретение запоминающих устройств, не искажающих информацию, и фантастические усилия по уменьшению их размеров (в чём состоит определяющая стратегическая задача сегодняшних нанотехнологий), – всё это способствует созданию нужных условий на коллективном уровне. В такой форме информация должна затем вернуться в мир явлений, связывая их друг с другом в той же мере, в какой рыночный оборот гарантирует их уравновешивание. Обратная связь, ключ к регуляции системы, теперь требует связи в прямом смысле слова. Кибернетика – это проект по пересозданию мира через зацикливание этих двух процессов: разделяющего представления и объединяющей связи, – первое несёт смерть, второе симулирует жизнь.
Кибернетический дискурс начинает с того, что отправляет на склад ложных проблем споры XIX века, противопоставлявшие механистическое и виталистское (или органическое) представление о мире. Он утверждает аналогичность функционирования живых организмов и машин, объединяя их в понятие «системы». Так кибернетическая гипотеза оправдывает два типа научных и социальных экспериментов. В первом стремятся сделать из живых существ механизмы, управлять, программировать, предопределять человека и жизнь, общество и его «будущее». Он подпитывает возвращение евгеники как бионической фантазии. Здесь научно ищут конец Истории; и с самого начала мы на территории контроля. Второй состоит в попытках имитировать жизнь машинами, сперва в форме индивидов, и тут мы приходим к разработке роботов и искусственного интеллекта; затем в виде коллектива, что выплёскивается в распространение информации и создание «сетей». Тут мы скорее на территории связи. И хотя оба кибернетических течения состоят из очень разнородного люда – биологи, врачи, информатики, неврологи, инженеры, консультанты, полицейские, рекламщики и др. – они все объединены общей выдумкой об Универсальном Автомате, аналогичной тому, как видел Гоббс государство в «Левиафане», – «искусственное животное (или человек)».
Единство кибернетических фронтов объясняется методом, то есть тем, что кибернетика подаёт себя как метод регистрации мира, в чём есть и одержимость экспериментом, и активно плодящийся схематизм. Это согласуется с бумом прикладной математики, начавшимся после безнадёжного вывода, к которому пришёл австриец Курт Гёдель, показав, что всякая попытка логического обоснования математики, а значит и объединения наук, обречена быть «неполной». А благодаря Гейзенбергу рухнула более чем вековая работа по позитивистскому доказыванию. Фон Нейман доводит до предела выражение этого внезапного чувства потери почвы под ногами. Он представляет логический кризис в математике как знак неизбежного несовершенства всякого человеческого творения. В результате он хочет создать логику, которая сможет наконец стать последовательной, логику, чьим источником может быть лишь машина! Из чистого математика он превращается в подвижника скрещения наук, повсеместной математизации, которая позволила бы с самых основ, отталкиваясь от практик, воссоздать утраченное единство наук, и самым стабильным его выражением была бы кибернетика. Ни одно выступление, ни одна речь, ни одна книга, ни одна сфера не обходится с тех пор без универсального языка объяснительных схем, визуальной формы доказательства. Кибернетика переносит процесс рационализации, свойственной бюрократии и капитализму, на уровень тотального моделирования. Герберт Саймон, пророк искусственного интеллекта, продолжает в 1960-х программу Фон Неймана, намереваясь создать мыслительный автомат. Речь идёт о машине, содержащей программу под названием экспертная система, которая должна уметь обрабатывать информацию так, чтобы решать проблемы из самых разных сфер компетенций, а в сумме – все практические проблемы, с какими сталкивается человечество! «Универсальный решатель задач» (General Problem Solver, GPS), созданный в 1972 году6, – это модель такой универсальной способности, обобщающей все прочие, модель всех моделей, самый прикладной интеллектуализм, воплощение любимой поговорки бесталанных горе-мастеров, что «проблем не бывает, бывают только решения».
Кибернетическая гипотеза развивается неразрывно как теория и как технология, и одно всегда подкрепляет другое. В 1943 году Винер встречается с Джоном Фон Нейманом, которому поручено создать вычислительные машины такой быстроты и мощности, чтобы они справились с необходимыми вычислениями для «проекта Манхэттен», где заняты 15 тысяч учёных и инженеров, а также 300 000 техников и рабочих под руководством Роберта Оппенгеймера7: компьютер и ядерная бомба рождаются вместе. Для современного воображения «коммуникационная утопия» это парный миф к мифу о ядерном открытии: в обоих случаях речь идёт об уничтожении сосуществования, через избыток жизни или через избыток смертей, через всепланетарный ядерный синтез или через космическое самоубийство. Кибернетика выступает как ответ, лучше всего приспособленный к Великому Страху гибели мира и человеческого рода. Фон Нейман – её двойной агент, настоящий «свой среди чужих». Описание живых организмов, его машин и машин Винера аналогичными категориями скрепляет союз между кибернетикой и информатикой. Пройдёт ещё несколько лет, и молекулярная биология, базируясь на расшифровке ДНК, в свою очередь обратится к теории информации для объяснения человека как индивида и как вида, тем самым открывая невообразимые технические возможности для экспериментов над человеком в сфере генетики.
Постепенное преобразование метафоры системы в метафору сети в общественном дискурсе 1950—1980-х указывает на вторую фундаментальную аналогию в основе кибернетической гипотезы. А также на глубинные изменения в ней. Потому что когда в среде кибернетиков ЛЮДИ говорят о «системе», то это по аналогии с нервной системой, а когда сегодня в когнитивных науках ЛЮДИ говорят про «сеть», то думают о сети нейронов. Кибернетика – это уподобление всей совокупности существующих явлений тому, что происходит в мозге. Сделав голову человека альфой и омегой всего мира, кибернетика навечно обеспечила себе место в авангарде всех авангардов, так что всем остаётся лишь бежать позади. По сути, она с самого начала устанавливает равенство между жизнью, мыслью и речью. Этот радикальный монизм строится на аналогии между понятиями информации и энергии. Винер вводит эту аналогию, пересаживая в свои построения термодинамические выкладки XIX века. Его операция состоит в сопоставлении того эффекта, которое время оказывает на энергетическую систему и на информационную. Ни одна система не чиста и не идеальна как система: энергия подвержена потерям в результате обмена, точно так же, как информация в результате своего обращения. Клаузиус назвал это энтропией. Энтропия, понимаемая как природный закон, это Ад для кибернетика. Она объясняет разложение всего живого, неустойчивость экономики, разрушение общественных связей, упадок… В первое время, время гипотез, кибернетика тем самым как бы формулирует общую почву, на которой можно начать объединение естественных и гуманитарных наук.
«Второй кибернетикой» мы будем называть верховный проект по постановке экспериментов над человеческими обществами: антропотехнию. Задача кибернетика – бороться с общей энтропией, угрожающей живым существам, машинам, обществам, то есть создать экспериментальные условия для постоянного поддержания жизни, беспрестанно восстанавливать целостность единства. «Важно не чтобы человек просто существовал, а чтобы он оставался живой опорой технологии», – замечает гуманистический толкователь Раймон Рюйе. С развитием и разработкой кибернетики идеал экспериментальной науки, уже лежавший в основе политэкономии благодаря ньютоновской физике, снова протягивает капитализму руку помощи. Отныне «современным обществом» зовётся лаборатория, где ставит опыты кибернетическая гипотеза. Благодаря изученным техникам, начиная с 1960-х годов вторая кибернетика – уже не лабораторная гипотеза, а социальный эксперимент. Она стремится построить то, что Джорджо Чезарано называет устойчивыми животными сообществами, и где «[у термитов, муравьёв и пчёл] природно заложено отрицание индивида для их автоматического функционирования; так сообщество животных целиком (термитник, муравейник, улей) выступает как множественный индивид, чьё единство обусловливает распределение ролей и функций и обусловливается им – в рамках “органического сочетания”, в котором сложно не усмотреть биологической модели телеологии Капитала».
Ill
Не нужно быть пророком, чтобы осознать, что приспосабливающиеся науки тут же начинают определяться и направляться новой основной наукой, которая называется кибернетикой.
Эта наука соответствует определению человека как деятельно-общественного существа.
Она является теорией управления возможным планированием и налаживанием человеческой работы.
Мартин Хайдеггер, «Конец философии и задача мышления», 19668Но вместе с тем кибернетика считает себя обязанной признать, что общая регуляция человеческого существования на данный момент не завершена. Поэтому в универсальной сфере кибернетики человек временно ещё является «фактором искажений». Намерения и действия человека, внешне свободные, действуют искажающе. Но недавно наука завладела и этим полем человеческого существования.
Она со строгой методичностью начинает исследования и планирование возможного будущего для деятельного человека.
Она учитывает информацию о том, что в человеке поддаётся планированию.
Мартин Хайдеггер,«Исток искусства и назначение мышления», 1967В 1946 году в Нью Норке проходит научная конференция, чья цель – распространение кибернетической гипотезы на общественные науки. Участники единодушно и решительно сбрасывают со счетов обывательскую философию общественного, опирающуюся на индивида или на общество. Социальная кибернетика должна сосредоточиться на переходных явлениях «общественного фидбека», вроде тех, какие американская антропологическая школа якобы обнаружила между «культурой» и «личностью», намереваясь создать характерологию народов, предназначенную для американских солдат. Суть операции в том, чтобы свести диалектическую мысль к простому наблюдению за процессом цикличной обусловленности внутри априори неизменного социального целого, смешивая противоречие и несоответствие, как в центральном для кибернетической психологии понятии двойного послания. Как наука об обществе, кибернетика стремится к такой общественной регуляции, которая обойдётся без макро-институтов вроде Государства и Рынка, предпочитая микросервисы контроля, предпочитая механизмы. Ключевой закон социальной кибернетики следующий: масштаб и контроль обратно пропорциональны. Так что проще строить кибернетический общественный порядок на небольшом участке: «Для быстрого восстановления равновесия необходимо, чтобы разрывы выявлялись прямо там, где они образуются, и корректирующие действия производились децентрализованно»9. Под влиянием Грегори Бейтсона – Фон Неймана общественных наук – и американской социологической традиции, одержимой вопросами отклонений от нормы (бомж, иммигрант, преступник, представитель молодёжи, я, ты, он и т. д.), социальная кибернетика сосредоточивается главным образом на изучении индивида как центра обратной связи, то есть как «самодисциплинированную личность». Бейтсон становится главным общественным физиотерапевтом второй половины XX века, стоя у истоков как семейной терапии, так и программ обучения коммерческим технологиям, разработанных в Пало-Альто. Потому что кибернетическая гипотеза постулирует радикально иного субъекта нового строения, и индивидуального, и коллективного, поскольку выдалбливает из него сердцевину. Она отвергает всё внутреннее как миф, а с ним и всю психологию XX века, включая психоанализ. Больше не надо пытаться вырвать субъекта из традиционных внешних связей, как того требовала либеральная гипотеза: наоборот, нужно восстановить общественные связи, лишив субъект всякого содержания. Надо, чтобы каждый стал бесплотной оболочкой, как можно лучшим проводником общественных связей, где крутилась бы бесконечная петля фидбека, и безо всяких узлов. Процесс кибернетизации завершает таким образом «цивилизационный процесс», вплоть до сведения тел и их аффектов к абстракции знаковой системы. «В этом смысле, – пишет Лиотар, – система представляется некоей авангардистской машиной, которая тащит человечество за собой, обесчеловечивая его, чтобы потом вочеловечить на другом уровне нормативной производительности. […] В этом гордость лиц, принимающих решения, и их слепота. […] Даже допустимость различных игр поставлена в зависимость от результативности. Переопределение норм жизни заключается в совершенствовании компетенции системы в смысле увеличения производительности»10.
Подстёгиваемые холодной войной и «охотой на ведьм», социальные кибернетики без устали выискивают за нормой патологию, дремлющего в каждом коммуниста. В результате они создают в 1950-х Федерацию психического здоровья, где вырабатывается оригинальное, как бы окончательное решение проблем общества и эпохи: «Конечная цель организации психического здоровья – помочь людям жить в одном мире с себе подобными… Концепция психического здоровья по масштабу соответствует международному порядку и мировому сообществу, которые должны создаваться таким образом, чтобы люди могли жить в мире друг с другом»11. Описывая психические отклонения и общественные патологии языком информации, кибернетика создаёт новую политику субъекта, основанную на коммуникации, прозрачности для себя и для других. По просьбе Бейтсона теперь уже Винеру приходится задуматься о социальной кибернетике, но масштабами покрупнее, чем охрана психики. Он без труда признаёт провал либерального эксперимента: информация на рынке всегда неполная и нечистая, как из-за рекламной лжи и монополизации СМИ, так и из-за невежества Государств, которые как коллектив владеют меньшей информацией, чем гражданское общество. Расширение рыночных отношений в связи с ростом размера сообществ и цепочек обратной связи делает ещё более вероятными искажения в коммуникации и проблемы с общественным контролем. Процессом предыдущего накопления были не только разрушены общественные связи: сам общественный порядок стал кибернетически невозможен в рамках капитализма. Успех кибернетической гипотезы становится понятен в свете кризисов, с которыми столкнулся капитализм в XX веке и которые поставили под вопрос мнимые «законы» классической политической экономии. В этот разлом и встраивается кибернетический дискурс.
Современную историю экономического дискурса следует рассматривать именно с перспективы усиления проблемы информации. С кризиса 1929 года по 1945 год всё внимание экономистов устремлено на проблему ожидания, неопределённости, связанной со спросом, согласования производства и потребления, предвидения в экономической деятельности. Классическая экономика, идущая от Смита, уже несостоятельна, как и все научные построения, напрямую вдохновлённые ньютоновой физикой. Всё расширяющуюся после 1945 года роль кибернетики в экономике можно объяснить, вспомнив догадку Маркса, что «закон в политической экономии определяется через свою противоположность, через отсутствие закона. Истинный, закон политической экономии есть случайность»12. Чтобы доказать, что капитализм не является фактором энтропии и общественного хаоса, начиная с 1940-х экономический дискурс ставит в приоритет кибернетическое переопределение своей психологии. Оно строится на «теории игр», разработанной Фон Нейманом и Оскаром Моргенштерном в 1944 году. Первые социальные кибернетики показывают, что homo oeconomicus может существовать только при условии абсолютной прозрачности своих предпочтений для себя и для других. Из-за невозможности знать совокупность поведений всех прочих экономических игроков, утилитаристская идея рационализации любого микроэкономического выбора остаётся мечтой. Под давлением Фридриха фон Хайека утилитаристскую парадигму отвергают в пользу теории стихийных механизмов согласования индивидуальных видов выбора, которая признаёт, что каждый актор имеет лишь ограниченное представление о поведении других, как и о своём собственном. Решение – пожертвовать автономией экономической теории и перенести её в кибернетический проект, обещающий уравновешивание систем. Получившийся гибридный дискурс, названный впоследствии «неолиберальным», наделяет рынок способностью оптимально распределять информацию – но не богатство — в обществе. В таком виде рынок становится средством полного согласования акторов, благодаря чему единство общества обретает устойчивое равновесие. И капитализм теперь не обсуждается, потому что представлен как простое и лучшее средство обеспечения общественной саморегуляции.
Луи Лозовик. Кишки Манхэттена
Как и в 1929 году, протесты, прокатившиеся по планете в 1968 году, и, в особенности, кризис после 1973-го снова ставят перед политэкономией проблему неопределённости, на этот раз в политической сфере. Все упиваются громкими теориями: тут этот старый болтун Эдгар Морен и его «сложностность», там Жоэль де Росней, этот простак-мечтатель, с «обществом в реальном времени». Экологическая философская мысль кормится новой мистикой про Вселенную. Целостность – больше не исток, который нужно вернуть, а будущее, которое строят. Кибернетическая проблематика теперь не в предсказании будущего, а в воспроизводстве настоящего. И речь уже не о статичном порядке, а о динамической самоорганизации. Индивид теперь не наделяется никакой властью: его знание мира несовершенно, собственные желания ему неизвестны, он непрозрачен для себя самого, всё от него ускользает, так что и кооперируется он спонтанно, эмпатия его заложена природой, а солидарность неизбежна. Он ничего такого не знает, но ЛЮДИ-то о нём знают всё. Тут развивается самая далеко идущая форма современного индивидуализма, и к ней прибавляется хайекская философия, для которой любая неопределённость, любая возможность события – проблема всего лишь временного незнания. Став идеологией, либерализм служит прикрытием для совокупности новых технических и научных практик, распылённой «второй кибернетики», намеренно открестившейся от своего наречённого имени. Начиная с 1960-х сам термин «кибернетика» растворяется в смешанных понятиях. Распад наук уже не даёт шанса на реальную теоретическую унификацию: кибернетическое единство отныне проявляется в мире, которому само каждый день придаёт форму. Кибернетика – средство, благодаря которому капитализм связал воедино свою способность к раздроблению и поиск выгоды. Общество, которому постоянно угрожает распад, поддавалось бы подчинению гораздо проще, если была бы создана информационная сеть, автономная «нервная система», позволяющая им управлять, – так по поводу Франции напишут в своём отчёте 1978 года верные обезьянки Государства Симон Нора и Ален Минк. То, что ЛЮДИ называют сегодня «Новой экономикой» и что объединяет под единой кибернетической маркой все преобразования, которые претерпели в последние тридцать лет западные страны, является совокупностью нового подчинения, новым решением практической задачи общественного порядка и его будущего, иными словами – новой политикой.
Под влиянием информатизации техники по корректировке спроса и предложения 1930—1970-х годов улучшились, упростились и децентрализовались. Образ «невидимой руки» больше не оправдательная выдумка, а действительный принцип социального производства общества, который воплощается в компьютерных операциях. Технологии рыночного и финансового посредничества автоматизировались. Интернет позволяет одновременно и узнавать предпочтения потребителя, и воздействовать на них рекламой. На другом уровне вся информация о поведении экономических агентов вращается в виде заголовков, которыми управляют финансовые биржи. Каждый участник капиталистической валоризации поддерживает петли почти постоянной обратной связи в реальном времени. От каждого действия как на реальных, так и на виртуальных рынках теперь запускается круговорот информации о субъектах и объектах сделки, который выходит далеко за пределы данных о цене, ставших второстепенными. С одной стороны, все осознали важность информации как отдельного от труда и капитала фактора производства, определяющего «развитие» за счёт связей, технических инноваций и распределения навыков. С другой – специализирующийся на информации сектор производства не перестаёт увеличиваться в размерах. Благодаря взаимному усилению этих двух тенденций сегодняшний капитализм рассматривается как информационная экономика. Информация стала богатством, которое нужно добывать и накапливать, что превратило капитализм в подсобное средство кибернетики. Отношения между капитализмом и кибернетикой менялись с течением века: если после кризиса 1929 года ЛЮДИ создали систему информации об экономической деятельности, чтобы её регулировать – в чём и была цель любого планирования, – то после кризиса 1973 процесс общественной саморегуляции держался на повышении ценности информации.
IV
Если моторизованные машины конституируют второй век технических машин, то кибернетические и информационные машины формируют третий век, который реконструирует обобщённый режим порабощения – обратимые и рекуррентные «человекомашинные системы» замещают прежние нерекуррентные и необратимые отношения подчинения между обоими элементами; отношение между человеком и машиной осуществляется в терминах внутренней взаимной коммуникации, а не в терминах использования или действия. В органической композиции капитала переменный капитал задаёт режим подчинения рабочего (человеческая сверхприбыль), главной рамкой которого является предприятие или завод; но когда с приходом автоматики постоянный капитал растёт всё более и более пропорционально, то мы обнаруживаем новое порабощение, когда режим работы изменяется, прибыль становится машинной, а рамка распространяется на всё общество в целом.
Также можно было бы сказать, что немного субъективации удаляет нас от машинного порабощения, но много субъективации возвращает нас к нему.
Жиль Делёз, Феликс Гваттари, «Тысяча плато», 198013Единственный момент, когда класс остаётся таковым и сам по себе обладает сознанием: класс управляющих капиталом как социальной машиной. Определяющее его сознание – это, логичным образом, апокалиптическое, саморазрушительное сознание.
Джорджо Чезарано, «Учебник выживания», 1975Ничто не описывает нынешнюю победу кибернетики лучше, чем тот факт, что стоимость теперь можно определить как информацию об информации. Рыночно-кибернетическая, или «неолиберальная», логика распространяется на любую деятельность, даже на пока ещё не-рыночную, при железной поддержке современных Государств. Говоря обобщённо, прекаризация субъектов и объектов капитализма неизбежно приводит к усилению круговорота информации о них: это одинаково верно и про рабочего-безработного, и про корову. Как следствие, кибернетика стремится одновременно и к беспокойству, и к контролю. Она основана на страхе, а это фактор эволюции – экономического роста, нравственного развития – поскольку даёт повод для производства информации. Чрезвычайное положение[15], свойственное любому кризису, – то, что помогает саморегуляции перезапуститься, поддерживать себя в вечном движении. Так что в противоположность схеме классической экономики, где равновесие спроса и предложения должно обеспечивать «экономический рост» и тем самым коллективное благополучие, отныне сам «рост» – это беспредельный путь к равновесию. А потому вполне правомерно критиковать современный запад за «бесконечную мобилизацию», чья цель только «движение к ещё большему движению». Но с кибернетической точки зрения, самопроизводство, которое характеризует Государство и рынок, а также и автоматы, работников или безработных, неотличимо от самоконтроля, который его умеряет и замедляет.
Само собой, кибернетика – не просто новый аспект современной жизни, не какое-то её неотехнологическое крыло, но начальный и конечный пункт нового капитализма. Кибернетический капитализм — что это значит? Это значит, что с 1970-х годов мы наблюдаем, как крепнет социальная формация, пришедшая на смену фордистскому капитализму, которая воплощается в приложении кибернетической гипотезы к политической экономии. Кибернетический капитализм развивается, чтобы дать шанс истерзанному Капиталом общественному телу перестроиться и сделать ещё кружок на карусели накопления. С одной стороны, капитал должен расти, что предполагает разрушение. С другой, он должен заново создать «человеческое сообщество», что предполагает круговорот. Лиотар пишет: «Есть два использования богатства, то есть силы-власти: использование в рамках воспроизводства и использование грабительское. Первое – циклично, целокупно, органично; второе – частично, смертоносно, завистливо. […] Капиталист […] – это завоеватель, а завоеватель – чудовище, кентавр: его передняя часть питается воспроизводством регулярной системы метаморфоз, контролируемых законом стандартного товара, а задняя – грабежом перевозбуждённых энергий. Одной рукой присвоить и, значит, сохранить, то есть эквивалентно воспроизвести, перевложить; другой – взять и разрушить, украсть и сбежать, опустошая другое пространство, другое время»14. Кризисы капитализма, как их понимал Маркс, всегда возникают из-за разлада между периодом завоеваний и периодом воспроизводства. Задача кибернетики состоит в том, чтобы избегать кризисов, согласуя «переднюю» и «заднюю часть» Капитала. Её развитие – это внутрисистемный ответ на сформулированную капитализмом проблему: как развиваться без критической потери равновесия.
В логике Капитала развитие техники судовождения, «контроля», связано с подчинением сферы накопления сфере оборота. На самом деле, с точки зрения критики политической экономии, сам оборот должен вызывать не меньше подозрений, чем производство. Он – всего лишь частный случай производства в общем смысле, как прекрасно понимал Маркс. Социализация экономики (то есть взаимозависимость между капиталистами и прочими членами общественного организма, «человеческим сообществом»), расширение человеческой основы Капитала привело к тому, что получение прибавочной стоимости, обеспечивающее прибыль, вращается уже не вокруг эксплуатационных отношений, какие устанавливал наёмный труд. Центр притяжения стоимости перемещается в сферу оборота. Не имея возможности усилить эксплуатацию, что привело бы к кризису потребления, капиталистическое накопление всё же может продолжиться при условии, что ускорится цикл производства и потребления, то есть что производство будет ускоряться так же, как и рыночный оборот. Все потери на статическом уровне экономики могут быть компенсированы на динамическом. Логика потока станет господствовать над логикой готового продукта. Скорость как фактор обогащения станет первичнее качества. Обратная сторона поддержки накопления – в ускорении оборотов. Как следствие, перед механизмами контроля стоит задача увеличивать объём рыночных потоков, сокращая количество событий, препятствий и происшествий, которые их бы замедлили. Кибернетический капитализм пытается отменить само время, ускоряя обмен информацией до предельной точки, до скорости света, что уже пытаются реализовать в некоторых финансовых операциях. Категории «реального времени» и «точно в срок» достаточно показывают эту ненависть к длительности. Уже по этой причине время – наш союзник.
Такая тяга капитализма к контролю – не новость. Если она и относится к эпохе постмодерна, то лишь в том, где эпоха постмодерна смыкается с последними десятилетиями эпохи модерна. По той же причине в конце XIX века так развилась бюрократия, а после Второй мировой – информационные технологии. Кибернетизация капитализма началась в конце 1870-х, когда стал усиливаться контроль над производством, распределением и потреблением. С этого времени информация о потоках имеет центральное стратегическое значение как условие для увеличения стоимости. Историк Джеймс Бенигер рассказывает, что впервые проблема контроля встала тогда, когда произошли первые столкновения поездов, поставив под угрозу и товар, и человеческие жизни. Железнодорожные сигналы, устройства для измерения времени движения и для передачи данных необходимо было изобрести для предотвращения подобных «катастроф». Телеграф, часовые пояса, штатное расписание на больших предприятиях, система весов, путевые листы, показатели производительности, компании оптовой торговли, сборочный конвейер, централизованное принятие решений, реклама в каталогах, средства массовой информации – вот механизмы, которые были придуманы в этот период в качестве ответа во всех сферах экономического оборота на общий кризис контроля, связанный с ускорением производства в рамках промышленной революции в США. Информационные и контролирующие системы разрабатываются, таким образом, одновременно с широким процессом материальных преобразований в капитализме. Класс посредников, “middlemen”, которых Альфред Чандлер назвал «видимой рукой» Капитала, формируется и растёт. С конца XIX века ЛЮДИ отмечают, что предсказуемость становится источником прибыли, потому что даёт уверенность. К этому движению подключаются фордизм и тейлоризм, равно как и развитие методов контроля над массой потребителей и над общественным мнением средствами маркетинга и рекламы, чья задача – вытянуть силой и пустить в дело «предпочтения», которые по мнению экономистов-маржиналистов и представляют собой истинный источник стоимости. Инвестиции в технологии планирования и контроля, как организационного плана, так и чисто технического, становятся всё более выгодными. После 1945 года кибернетика поставляет на службу капитализму новую инфраструктуру машин – компьютеров, – а главное, интеллектуальную технологию, которая позволяет регулировать циркуляцию потоков в обществе, делая их исключительно рыночными.
Электронный числовой интегратор и вычислитель (ENIAC) и его программистки. 1945
То, что, начиная с промышленной революции, сектор информационных, коммуникационных и контролирующих технологий занимает всё большую часть экономики, что «нематериальный труд» обгоняет материальный, – неудивительно и не ново. В промышленно развитых странах в этом секторе занято более % рабочей силы. Но этого недостаточно, чтобы объявить капитализм кибернетическим. Притом из-за того, что он постоянно связывает свой рост и устойчивость с возможностями контроля, он поменял природу. Незащищённость является для современной капиталистической экономики ещё более критичной проблемой, чем нехватка. Как предсказывал после кризиса 1929 года Витгенштейн, а следом за ним и Кейнс – в феврале 1934 г. он пишет в XII главе своей «Общей теории», что существует крайне сильная связь между «состоянием уверенности» и графиком предельной эффективности Капитала – экономика всецело полагается на «игру речей». Рынки, а значит и товары, и торговцы, сфера оборота в целом, и, как следствие, и предприятия, то есть сфера производства как то, где прогнозируется будущая доходность, не существуют без договорённостей, общественных норм, технических норм, норм истинности[16], этого мета-уровня, где тела и вещи существуют как товар ещё до того, как им будет назначена цена. Развиваются коммуникационный сектор и сектор контроля, потому что увеличение стоимости товаров требует организации циклического оборота информации, параллельного обороту товаров, и производства коллективных убеждений, которые объективируются в форме стоимости. Чтобы состоялся обмен, сперва требуется «формальная оболочка» – информация о том и оформление того, что обменивается, – форматирование, придание товарного вида, которое становится условием для рыночной сделки и позволяет соотнести меняемое ещё до обмена. Это верно для имущества, верно и для людей. Совершенствовать оборот информации значит совершенствовать рынок как универсальный инструмент согласования. Вопреки предположениям либеральной гипотезы, для поддержания хрупкого капитализма одного договора в общественных отношениях недостаточно. После 1929 года ЛЮДИ начинают осознавать, что под каждый договор должен подбираться контроль. Кибернетика входит в сферу функционирования капитализма с тем, чтобы снизить неопределённость, неизмеримость, издержки ожиданий, которые вторгаются в любые рыночные операции. Она вносит вклад в укрепление той базы, на которой механизмы капитализма могут существовать, она смазывает абстрактную машину Капитала.
При кибернетическом капитализме политический аспект политэкономии главенствует над её экономическим аспектом. Или, как понимает это с точки зрения экономической теории Джоан Робинсон, комментируя Кейнса: «Как только мы признаём неуверенность в ожиданиях, обусловливающих экономическое поведение, равновесие теряет значение и на его место приходит История». Политический аспект, трактуемый здесь расширительно как то, что подчиняет, нормализует, определяет всё, что проходит через тела и может вписать себя в общественно признаваемые ценности, что извлекает форму из форм-жизни[17], – это ключ и для «роста», и для воспроизводства системы: с одной стороны, первым источником повышения стоимости становится накопление энергии, её поляризация и кристаллизация; с другой стороны, прибавочная стоимость может возникнуть из любой точки биополитической ткани, при условии, что эта ткань непрерывно себя воспроизводит. То, что все издержки могут превращаться в оцениваемые параметры, означает также, что Капитал глубоко пронизывает все живые потоки: социализация экономики и антропоморфизм Капитала – два совместных и неразделимых процесса. Необходимое и достаточное условие для их реализации: чтобы любой случайный шаг попадал в зону действия механизмов надзора и сбора данных. Первые из них вдохновлены тюрьмой, поскольку вводят режим паноптического всевидения и централизации. Долгое время они были в монопольном владении современного Государства. Вторые вдохновляются информационными технологиями, поскольку стремятся к созданию децентрализованной разметки в реальном времени. Общий горизонт этих средств – тотальная прозрачность, полное соответствие между картой и территорией, жажда знания, сгущённая до того уровня, когда становится уже жаждой власти. Один из фронтов кибернетики состоял в том, чтобы сделать системы слежки и надзора замкнутыми, так, чтобы за надзирателями или следящими также надзирали и ⁄ или следили, что по мере социализации контроля стало визитной карточкой «информационного общества». Сектор контроля обособляется, потому что возникает потребность в контроле за контролем, так как рыночные потоки теперь дублируются потоками информации, чьи обращение и безопасность нужно в свою очередь оптимизировать. И на вершине этого нагромождения контролей – государственный контроль, полиция и право, легитимное насилие и судебная власть выступают в роли контролёров последней инстанции. Такое раздувание слежки, свойственное «обществам контроля», Делёз объясняет просто: «Они бегут отовсюду». Что постоянно утверждает необходимость контроля. «В дисциплинарных обществах человек постоянно начинает заново (от школы – к казарме [и т. д.]), тогда как в обществах контроля, напротив, ничто никогда не кончается»16.
Так что ничего удивительного, что развитие кибернетического капитализма сопровождается развитием всех форм подавления, гиперсекъюритаризмом. Традиционная дисциплина, чрезвычайное положение призваны расширяться в системе, целиком сконцентрированной на страхе угрозы. Внешнее противоречие между усилением репрессивных функций государства и неолиберальным экономическим дискурсом, проповедующим «минимальное государство», – что, например, позволяет Лоику Вакану пуститься в критику либеральной идеологии как скрывающей подъём «карательного государства», – может быть понято только сквозь призму кибернетической гипотезы. Лиотар объясняет: «В любой кибернетической системе обязательно присутствует базисная единица отсчёта, которая позволяет измерить отклонение, произведённое включением в систему некоего события, затем, благодаря сему измерению, перевести это событие в информацию для системы и наконец, если речь идёт о налаженной гомеостатической системе, обнулить это отклонение и вернуть систему к тому количеству энергии или информации, которое содержалось в ней до того. […]
Страница журнала “Tiqqun” с оригинальным текстом
Задержимся здесь на минуту. Мы видим, что принятие такой точки зрения на общество, то есть деспотическая фантазия о главе, коего стоит поставить на предполагаемое место центрального нуля и тем самым отождествить с матричным […] может разве что принудить его к расширению своего представления об угрозе и, следовательно, защите. Ибо какое событие не повлечёт с этой точки зрения угрозы? Да никакое; совсем наоборот, ведь являясь пертурбациями циклического порядка, воспроизводя то же самое, все события требуют мобилизации энергии с целью присвоения и устранения. Это слишком абстрактно? Нужен “пример”? Вот вам проект, который учиняют высшие французские сферы, организуя под эгидой Оперативного центра сухопутных войск “Оперативную защиту территории”, организацию, специально предназначенную для предотвращения “внутренних” угроз, способных родиться в смутных складках “социального тела”, чьей прозорливой головой, не больше и не меньше, мнит себя штаб: эта прозорливость называется национальной картотекой; […] перевод события в информацию для системы именуется документацией […]; в итоге исполнение регулирующих распоряжений и их вписывание в “социальное тело”, особенно если представить себе это последнее в виде жертвы какой-нибудь сильной эмоции, например, панического страха, способного потрясти его во всех смыслах в случае развязывания ядерной войны (в равной степени поймите и так: если поднимется незнамо какая сочтённая безумной волна недовольства, протеста, гражданского неповиновения), – это исполнение требует досконального и тонкого проникновения передающих каналов в социальную “плоть”, то есть, как о том великолепно говорит высокопоставленный офицер, "полиции стихийных движений”»17. Тюрьма, таким образом, находится на вершине пирамиды механизмов контроля, гарантом последней инстанции, что никакое событие не побеспокоит социальное тело, не нарушит оборот людей и благ. И поскольку логика кибернетики в том, чтобы заменить централизованные, оседлые формы контроля на средства выслеживания, кочевые формы контроля, то и тюрьма как классический механизм надзора очевидным образом дополняется такими формами сбора данных, как, например, электронные браслеты. Развитие “community police” в англосаксонском мире и «окружная полиция» во Франции соответствуют кибернетической логике предотвращения событий, создания обратной связи. По этой логике любые волнения в какой-либо зоне лучше всего будут погашены именно самыми ближними подзонами.
Если подавление при кибернетическом подходе играет роль предотвращения событий, то неизбежным его следствием становится предвидение как способ борьбы с неопределённостью будущего. И здесь ставка делается на технологии статистики. Но если присущие социальному государству технологии целиком бросаются на предсказание рисков, вероятностных и нет, то технологии, свойственные кибернетическому капитализму, стремятся увеличить число сфер ответственности. Дискурс о рисках – это движущая сила кибернетической гипотезы: сначала его широко распространяют, чтобы затем он проник внутрь и усвоился. Потому что риск лучше принимается тогда, когда те, кто его испытывает, думают, что сами пошли на него, считают себя ответственными, и в особенности когда чувствуют, что в силах сами его контролировать и управлять им. Но как признаёт один из экспертов, «нулевого риска» не существует: «Понятие риска ослабляет причинно-следственные связи, но при этом не стирает их целиком. Даже напротив, увеличивает их число. […] Воспринимать опасность как риск неизбежно означает признать, что мы никогда не защитимся от него полностью: им можно управлять, приручать его, но никак не уничтожить»18. И под предлогом своего постоянного присутствия в системе риск становится идеальным инструментом для утверждения новых форм власти, которые содействуют всё возрастающему влиянию механизмов на индивидов и коллективы. Он устраняет любую почву для конфликта, в обязательном порядке собирая всех индивидов вокруг управления угрозами, которые якобы одинаково касаются каждого. Аргумент, который ЛЮДИ хотели нас заставить проглотить, в следующем: чем больше защиты, тем больше сопутствующего производства беззащитности. И если вы думаете, что растёт незащищённость, в то время как предвидение становится всё более безошибочным, значит это вы сами боитесь рисков. А раз вы боитесь рисков, значит вы не доверяете системе целиком контролировать вашу жизнь, тогда ваш страх может быть заразным и представляет уже реальную опасность недоверия системе. Иначе говоря, бояться рисков – значит самому представлять риск для общества. Императив рыночного круговорота, на котором строится кибернетический капитализм, преобразуется в общую фобию, выдумку про саморазрушение. Общество контроля есть параноидальное общество, что подтверждается постоянным размножением в его лоне теорий заговора. Следовательно, каждый индивид при кибернетическом капитализме субъективируется в опасного дивидуума[18], в некоего врага сбалансированного общества.
Нет ничего удивительного в том, что главные коллаборационисты Капитала (каковыми во Франции можно считать Франсуа Эвальда или Дени Кесслера) в своих построениях утверждают, что Государство всеобщего благоденствия, типичное для фордистской модели общественной регуляции, снизив общественные риски, отучило индивидов быть ответственными. Следовательно, цель ликвидации систем социальной защиты, которую мы наблюдаем с начала 1980-х, в том, чтобы сделать каждого ответственным, перераспределяя «риски», которые в рамках единого социального тела несли только капиталисты, на каждого. В конечном итоге, речь о том, чтобы вдолбить в голову каждого индивида идею воспроизводства общества, чтобы он ничего не ждал от него, но жертвовал для него всем. Ведь общественная регуляция катастроф и всего непредвиденного уже не может происходить так, как боролись с чумой в Средние века: за счёт общественной изоляции, козла отпущения, смирительных рубашек и заборов. Если каждый должен нести ответственность за риск, который привносит в общество, то ЛЮДИ его уже не могут исключить, не лишившись потенциального источника выгоды. Итак, благодаря кибернетическому капитализму таким образом параллельно идут социализация экономики и усиление «принципа ответственности». Он производит гражданина как «опасного дивидуума», который самонейтрализует свою способность к разрушению порядка. Таким образом, нужно сделать самоконтроль общим местом, как благоприятное условие для размножения механизмов контроля и их эффективного переключения. При кибернетическом капитализме любой кризис подготавливает усиление его механизмов. Споры про ГМО, как и «эпидемия коровьего бешенства», окончательно позволили за последние годы ввести во Франции беспрецедентный сквозной контроль за дивидуумами и вещами. Возросшая профессионализация контроля – который наряду со страхованием является тем сектором экономики, чей рост гарантируется кибернетической логикой, – всего лишь оборотная сторона роста гражданина как политической субъективности, полностью самостоятельно подавляющей тот риск, какой она объективно несёт. Так гражданская бдительность вносит свой вклад в улучшение механизмов управления.
Если рост контроля в конце XIX века шёл путём разрушения личных связей – отчего ЛЮДИ могли вести разговоры об «исчезновении сообществ» – при кибернетическом капитализме теперь ткутся новые социальные связи, целиком проникнутые императивом управления собой и другими во имя общественного единства: такое становление человека механизмом воплощается в гражданине Империи. Нынешняя важность новых систем «гражданин-механизм», которые перекапывают старые государственные институты и приводят в движение коллективно-гражданскую туманность, показывает, что огромная общественная машина, которой призван быть кибернетический капитализм, не может обойтись без людей, хотя некоторым неверующим кибернетикам потребовалось немало времени, чтобы это осознать, как подтверждает это следующее разочарованное признание середины 1980-х:
«Системная автоматизация действительно стала бы радикальным средством преодоления физических и умственных границ, которые чаще всего становятся причиной человеческих ошибок: минутная потеря бдительности из-за усталости, стресса или однообразия; неспособность быстро обработать одновременно поступающую противоречивую информацию, а значит справляться с чересчур сложными ситуациями; недооценка рисков под грузом обстоятельств (аврал, давление начальства…); ошибки представлений, приводящие к переоценке защищённости систем, обычно демонстрирующих надёжность (сообщают о случае, когда пилот категорически отказывался верить, что один из его двигателей горит). При этом, следует задуматься, не приведёт ли изъятие из системы человека, часто воспринимаемого как слабое звено в связке человек/машина, к созданию радикально новых уязвимостей, не будет ли это лишь расширением ошибки представлений и потери бдительности, которые, как мы видели, часто бывают обратным эффектом чувства чрезмерной защищённости. Как бы то ни было, это требует дискуссии».
Действительно.
V
Эко-обществу свойственна децентрализация, общинность, соучастие. Индивидуальная ответственность и инициативность существуют здесь по-настоящему. Эко-общество основывается на множественности идей, стилей и жизненных привычек. Следствие: равенство и социальная справедливость развиваются. Но также разрушаются привычки, принципы и нравы. Люди придумали другую жизнь в обществе равновесия. И осознали, что поддержание состояния равновесия требует большей тонкости, чем поддержание постоянного роста.
Благодаря новому взгляду, новой логике взаимодополнения, новым ценностям люди эко-общества изобрели экономическую доктрину, политическую науку, социологию, технологию и психологию состояния управляемого равновесия.
Жоэль де Росней, «Макроскоп», 1975Капитализм и социализм представляют два способа организации экономики, вышедшие из одной базовой системы, а именно системы подсчёта добавленной стоимости. […]
Если смотреть под этим углом, система под названием «социализм» – всего лишь подсистема для корректировки «капитализма».
Можно даже сказать, что самый утрированный капитализм в чём-то социалистичен, и что всякий социализм есть «мутация» капитализма, призванная попытаться стабилизировать систему через перераспределение – которое видится необходимым, чтобы обеспечить всем выживание и вовлечь их в более широкое потребление.
В этом наброске мы назовём «социальным капитализмом» такую организацию экономики, чья задумка – в установлении приемлемого равновесия между капитализмом и социализмом.
Иона Фридман, «Осуществимые утопии», 1974События мая 1968 года породили во всех западных обществах политическую реакцию, о масштабах которой ЛЮДИ сегодня уже с трудом вспоминают. Перестройка капитализма делалась так быстро, как выступает в поход армия. Мы видели, благодаря Римскому клубу, как межнациональные корпорации вроде «Фиата», «Фольксвагена» и «Форда» платили экономистам, социологам и экологам, чтобы те определили, от какого производства нужно отказаться заводам, чтобы капитализм как система работал лучше и укреплялся. В 1972 году доклад Массачусетского технологического института «Пределы роста», профинансированный тем самым Римским клубом, наделал много шума, потому что его авторы советовали остановить процесс накопления капитала, даже в так называемых развивающихся странах. С верхушек власти ЛЮДИ требовали «нулевой рост», чтобы сохранить общественные связи и ресурсы планеты, в оценку развития ЛЮДИ вводили качественные показатели вместо количественных расчётов, нацеленных на рост, ЛЮДИ решительно настаивали на полном пересмотре понятия «роста», и с кризисом 1973 года такое давление лишь усилилось. Казалось, что капитализм занялся самокритикой. Ноя вновь вспомнил о войне и армии ровно потому, что доклад того института, составленный экономисткой Донеллой X. Медоуз, был вдохновлён работами некоего Джея Форрестера, которому в 1952 году Военно-воздушные силы США поручили разработать систему предупреждения и защиты – систему «СЕИДЖ» – которая впервые соединяла радары с компьютерами, чтобы обнаруживать и отражать возможные вражеские ракетные удары по территории Штатов. Форрестер создал инфраструктуру для связи и контроля, объединившую людей и машины, где впервые они были взаимосвязаны «в реальном времени». После чего его назначили в школу менеджмента в Массачусетском технологическом институте, чтобы распространить его подход на системный анализ экономики. Он приложил те же принципы порядка и обороны к предприятиям, затем пришёл черёд городов, а после и всей планеты – в работе «Мировая динамика», вдохновившей упомянутый доклад. Так «вторая кибернетика» оказалась определяющей для закрепления принципов реструктурирования капитализма. При ней политическая экономика становилась наукой о живом. Она рассматривала мир как открытую систему преобразования и циркуляции энергетических и финансовых потоков.
Во Франции собирается группка псевдоучёных – мечтатель де Росней и болтун Морен, а также мистик Анри Атлан, Анри Лабори, Рене Пассе и карьерист Аттали – чтобы вслед за Массачусетским институтом разработать «Десять заповедей новой экономики», то есть «эко-социализм», как они утверждают, пользуясь при этом системным, то есть кибернетическим подходом, который одержим «состоянием равновесия» всего и вся. Сегодня, на фоне заявлений нынешних «левых» или даже «ультралевых», ЛЮДЯМ полезно a posteriori вспомнить некоторые из представленных де Роснеем в 1975 году принципов:
1. Сохранять многообразие как видов, так и культур, как биоразнообразие так и мультикультурализм.
2. Следить за тем, чтобы не открывать, не выпускать информацию, содержащуюся в замкнутой системе регулирования.
3. Восстановить равновесие всей системы в целом посредством децентрализации.
4. Дифференцировать, чтобы лучше интегрировать, потому что согласно предчувствиям Тейяра де Шардена, главного провидца кибернетиков, «всякая настоящая интеграция строится на предварительной дифференциации. […] Гомогенность, смешение, синкретизм – это энтропия. Продуктивен только союз в различии. При нём увеличивается сложность, достигаются высшие уровни организации»19.
5. Для оценки – давать нападать на себя.
6. Предпочитать цели, проекты, а не расписанный порядок действий.
7. Уметь использовать информацию.
8. Уметь поддерживать ограничения по отношению к элементам системы.
Речь уже не идёт о том, чтобы поставить капитализм и его разрушительные последствия под вопрос, как ЛЮДИ ещё могли верить в 1972-м, речь скорее о «переориентации экономики таким образом, чтобы лучше служить одновременно и человеческим нуждам, и поддержке развития социальной системы, и поиску настоящего союза с природой. Присущая эко-обществу экономика равновесия – “регулируемая” экономика, в кибернетическом смысле слова». Первые идеологи кибернетического капитализма говорят о том, чтобы открыть капитализм для общинного управления снизу, чтобы перенести ответственность на каждого благодаря «коллективному разуму», который станет результатом развития телекоммуникационных и информационных технологий. Не ставя под вопрос ни частную, ни государственную собственность, ЛЮДИ приглашают нас участвовать в соуправлении, в контроле над предприятиями силами сообществ рабочих и потребителей. Кибернетическая реформаторская эйфория такова, что в начале 1970-х ЛЮДИ даже говорят без дрожи – как будто всё только вокруг этого и не вертелось ещё с XIX века – об идее «социального капитализма», как его определяет, например, архитектор-эколог и графоман Иона Фридман. Так выкристаллизовалось то, что ЛЮДИ назвали в итоге «третьим путём социализма», и его союз с экологией, который, как сегодня замечают ЛЮДИ, захватил Европейскую политику. Если нужно выделить во Франции тех лет одно событие, которое выразило бы этот извилистый путь к новому союзу между социализмом и либерализмом, не без надежды на что-то большее, это без сомнений будет дело часовой фабрики LIP20. В нём видно, как все направления социализма, вплоть до его самой радикальной разновидности, «коммунизма советов», не сумели обрушить либеральную структуру и, в общем-то, не потерпев поражения как такового, просто влились в итоге в кибернетический капитализм. И недавнее вступление славного лидера мая 68-го экологиста Кон-Бендита в либерально-либертарианское крыло – только логическое следствие глубочайшего поворота «социалистических» идей против себя.
Сегодняшнее «антиглобалистское» движение и гражданские протесты в целом нигде не противоречат этому списку положений, сформулированных тридцать лет назад. Они только требуют ускорить его воплощение. Здесь, в громовых контрсаммитах, пробивается тот же холодный взгляд на общество как на единство под угрозой распада, та же задача общественного регулирования. Здесь требуют реставрации общественной сплочённости, распылённой динамикой кибернетического капитализма, и в конечном счёте гарантий участия в нём каждого. Также не удивляет, что ряды граждан глубоко пропитались самой чёрствой, тошнотворной и стойкой экономоцентричностью. Лишённый всего гражданин выступает как эксперт-любитель в вопросах общественного управления и воспринимает пустоту своей жизни как безостановочную последовательность «проектов», которые нужно реализовать: как отмечает с притворной наивностью социолог Люк Болтански: «Всё что угодно может повышать достоинство проекта, в том числе и враждебные капитализму предприятия»21.
Луи Лозовик. Конструкция из проводов
Так же, как механизм под названием «самоуправление» стал в последние тридцать лет плодородной почвой для реорганизации капитализма, гражданские протесты – не более чем способ модернизации политики. Этот новый «цивилизационный процесс» основывается на критике власти, созревшей в 1970-е годы, когда и выкристаллизовалась вторая кибернетика. Критика политического представительства как отчуждённой власти, уже подхваченная в сфере экономического производства новым менеджментом, сегодня реинвестирована в сферу политики. Повсюду одни горизонтальные связи и участие в проектах, призванные прийти на смену властной вертикали и замшелой бюрократии; альтернативная власть и децентрализация должны разрушить монополии и тайны. Так общественные цепи взаимозависимости беспрепятственно растягиваются и сцепляются крепче: где-то они состоят из слежки, где-то из делегирования. Вхождение гражданского общества в Государство и Государства в гражданское общество сливаются всё больше. Так организуется и разделение труда по управлению населением, необходимое для динамики кибернетического капитализма. Можно предвидеть, что завершиться оно должно утверждением «гражданина мира».
Начиная с 1970-х годов социализм – просто демократизм, ставший теперь абсолютно необходимым для развития кибернетической гипотезы. Идеал прямой демократии, вовлекающей демократии нужно понимать как желание кибернетической системы полностью присвоить всю информацию, которую содержат её части. Запрос на прозрачность, проницаемость – это запрос на идеальный оборот информации, прогрессистская логика потока, царствующая в кибернетическом капитализме. Как раз между 1965 и 1970 годами молодой немецкий философ, считавшийся продолжателем «критической традиции», сформировал демократическую парадигму современной полемики, шумно споря по многим пунктам со старшими коллегами. Социо-кибернетику Никласу Ауману, гиперфункционалистскому теоретику систем, Хабермас возражал, демонстрируя непредсказуемость диалога и доводов, не сводимых к простому обмену информацией. Но главным образом его проект обобщённой «этики дискурса» был направлен против Маркузе: критикуя демократический проект Просвещения, он его радикализовал. Маркузе, комментируя наблюдения Макса Вебера, объяснял, что «рационализация» означает, что техническое мышление, лежащее в основе индустриализации и капитализма, – это неотрывно и мышление политическое; Хабермас отвечал на это, что совокупность прямых интерсубъективных отношений ускользает от субъектно-объектной связи, опосредованной техникой, и в конечном счёте направляет и оформляет её. Иначе говоря, в свете развития кибернетической гипотезы политика должна стремиться сделать эту сферу дискурсов автономной и расширять её, увеличивать число демократических площадок, создавать и искать консенсус, который по природе будет в целом освободительным. Помимо того что Хабермас сводит «жизненный мир», «повседневность», всё то, что ускользает от машинного контроля, к общественным взаимодействиям и дискурсам, он ещё больше игнорирует неоднородность самих форм-жизни. Так же, как и договор, консенсус подчиняется целям унификации и сопричастности через управление различиями. В кибернетических рамках всякая вера в «коммуникативное действие», всякая коммуникация, которая не допускает возможность своей невозможности, в конечном счёте служит контролю. Поэтому наука и техника не просто идеологии, как полагает идеалист Хабермас, которые наложатся поверх уже существующей ткани интерсубъективных взаимоотношений. Это – «воплощённые идеологии», каскад механизмов, конкретная правительственность[19], пронизывающая эти взаимоотношения. Мы не хотим больше прозрачности или больше демократии. Этого уже хватает за глаза. Мы, напротив, хотим больше непроницаемости и интенсивности.
Но я не могу отложить в сторону попорченный кибернетической гипотезой социализм, не вспомнив ещё один голос; я хочу поговорить о той критике, которая вращается вокруг взаимоотношений человека и машины и, сосредоточившись с 1970-х годов на предполагаемом корне проблемы кибернетики, поднимает вопрос о технике вне технофобии (как у Теодора Качинского или этой учёной обезьяны из Орегона Джона Зерзана) и вне технофилии, и намеревается основать новую радикальную экологию, но без глупого романтизма. Начиная с экономического кризиса 1970 – х, Иван Иллич одним из первых выражает надежду на переустройство общественных практик не только согласно новым отношениям между субъектами как у Хабермаса, но также и между субъектами и объектами, через «реапроприацию инструментов» и институтов, которые должны подчиняться всеобщей «дружественности»[20], дружественности в таком масштабе, чтобы подорвать законы оценки. Философ техники Симондон даже сделал из этой реапроприации трамплин для преодоления Маркса и марксизма: «Труд обладает пониманием элементов, капитал – пониманием совокупностей; но недостаточно соединить понимание элементов и понимание совокупностей для того, чтобы возникло понимание посреднической и не смешанной сущности, какой является технический индивид; […] диалог между капиталом и трудом ошибочен, потому что он в прошлом. Само по себе присвоение коллективом средств производства не может снизить отчуждение; оно может привести к этому лишь если станет предварительным шагом для понимания человеком индивидуированного технического объекта. Формирование таких отношений между человеческим и техническим индивидами требует самого тонкого подхода». Решение политэкономической проблемы капиталистического отчуждения, как и проблемы кибернетической, заключается в создании нового отношения к машинам, «технической культуры», которой до сих пор так недоставало современному западному миру. Эта же доктрина уже тридцать лет оправдывает массовое развитие «гражданского» обучения наукам и технике. Поскольку, вопреки предположениям кибернетической гипотезы, живое сущностно отличается от машин, на человеке будет лежать ответственность представлять технические объекты: «Как свидетель машин, – пишет Симондон, – человек ответственен за их отношения; отдельная машина представляет человека, но человек представляет совокупность машин, потому что нет одной машины для всех машин, но одна мысль может охватить все машины». В нынешней утопической форме, как у Гваттари под конец жизни или у Бруно Латура сегодня, эта школа пытается «заставить вещи говорить», представляя их нормы в общественном поле через «парламент вещей». В перспективе технократы должны уступить место «механологам» и прочим «медиологам», которые непонятно чем отличаются от нынешних технократов – разве что они будут более сведущими в технической жизни, а значит гражданами, идеально спаянными со своими механизмами. Но чего наши утописты предпочитают не замечать, что всеобщая интеграция технического мышления никак не заденет сложившегося расклада сил. Признание человеко-машинной гибридности общественного устройства очевидно просто распространит борьбу за признание и тиранию прозрачности на неодушевлённый мир. В этой обновлённой политической экологии социализм и кибернетика находятся в оптимальной точке схождения: проект Зелёной республики, технической демократии («обновление демократии могло бы поставить целью плюралистическое управление всеми её машинными компонентами», – пишет Гваттари в своей последней публикации), смертельное видение окончательного гражданского мира между людьми и не-людьми.
VI
Как и модернизация в предшествующую эпоху, постмодернизация, или информатизация, в наши дни означает новый способ стать человеком.
Там, где речь идёт о сотворении души, как сказал бы Музилъ, традиционные станочные методы следует заменить киберинтеллектом, знаниями информационных и коммуникативных технологий.
Необходимо создать то, что Нъер Леви называет антропологией киберпространства.
Майкл Хардт, Антонио Негри, «Империя», 199922Эфир является третьим и последним из важнейших средств имперского контроля. […] Нынешние системы коммуникации не подчиняются суверенитету, напротив, суверенитет, как кажется, подчинён им. […]
Коммуникация является формой капиталистического производства, где капитал добивается полного подчинения общества своему режиму в глобальном масштабе, уничтожая все альтернативные пути развития.
Там же23.Кибернетическая утопия не только обескровила социализм, лишив его оппозиционной силы и превратив в «демократизм шаговой доступности». В общем замешательстве 1970-х она отравила и самый передовой марксизм, сделав его перспективу беззубой и неопасной. «Повсюду, – пишет в 1979 году Лиотар, – под разными названиями критика политической экономии […] и критика связанного с ней общества отчуждения используются в качестве элементов при программировании системы»24. В условиях унифицирующей кибернетической гипотезы абстрактная аксиома потенциально революционного противостояния – классовой борьбы, «сообщества людей» (Gemeinwesen) или «общественно-живого» против Капитала, general intellect против эксплуатации, «множественности» против «Империи», «творчества» или «мастерства» против труда, «общественного богатства» против рыночной стоимости, и т. д. – в конечном счёте служит политическому проекту всеобщей интеграции в общество. Критика политической экономики и экология не критикуют сам род экономики, свойственный капитализму, или объединяющий и систематизирующий взгляд, свойственный кибернетике, но парадоксальным образом делают их двигателем собственной освободительной историософии. Их телеология идёт уже не от пролетариата и не от природы, а от Капитала. И программа у них исключительно как у социальной экономики, «солидарной экономики», «преобразования способа производства» не через передачу средств производства коллективам или государству, но через коллективное принятие производственных решений. Как заявляет, например, какой-нибудь Ян Мулье-Бутан, речь в итоге о том, чтобы признать «общественный коллективный характер создания богатства», чтобы наделить ценностью умение жить как сограждане. Такой псевдокоммунизм сводится к экономическому демократизму, к проекту воссоздания «пост-фордистского» Государства, снизу. Общественная кооперация подаётся здесь как всегда-уже существующая, без этической несоизмеримости, без преломлений внутри круговорота аффектов, без проблем сообществ.
Маршрут Тони Негри внутри «Автономии»25, а затем и туманное скопление его учеников во Франции и англо-саксонском мире показывает, насколько позволяет марксизм такое соскальзывание в сторону воли к воле, «бесконечной мобилизации», что гарантирует в будущем неизбежное поражение от кибернетической гипотезы. Она же как раз спокойно может подключаться к метафизике производства, покрывающей весь марксизм, которую Тони Негри доводит до предела, объявляя любой аффект, любую эмоцию, любую коммуникацию в конечном счёте трудом. С этой точки зрения, любой аутопоэзис, самовоспроизводство, самоорганизация и автономия – категории, играющие равнозначную роль в различных дискурсивных построениях, откуда они вышли. Требования, вдохновлённые такой критикой политической экономии, будь то базовый доход или «паспорта всем», направлены в своей сути на одну лишь сферу производства. Если некоторые, кто требует сегодня базовый доход, и отказались от идеи заставить всех работать, долгое время господствовавшей в движениях безработных – то есть от веры в фундаментальную стоимость труда, – то только парадоксальным образом унаследовав при этом ограничительное толкование стоимости как «стоимости труда». Вот почему они могут не догадываться, что в итоге делают свой вклад в улучшение круговорота товаров и людей.
Однако именно по причине того, что стоимость не может в конечном счёте определяться лишь тем, что в ходу в производственной сфере, теперь нужно перенаправлять политическое действие – я имею в виду забастовку, например, не говоря уже о всеобщей стачке – на сферу оборота продукции и информации. Разве не ясно, что требование «паспорта всем», если оно будет удовлетворено, просто увеличит мобильность рабочей силы в мировом масштабе, что давно поняли американские либеральные мыслители? А что до базовой зарплаты, если она будет введена, разве это не введёт попросту ещё один источник дохода в обращение стоимости? Это будет лишь формальным эквивалентом инвестиций системы в свой «человеческий капитал», всего лишь кредитом, предполагающим будущее производство. В условиях текущей реструктуризации капитализма такое требование можно сравнить с неокейнсианским предложением оживления «эффективного спроса», что может служить страховочной сеткой для желаемого развития «Новой экономики». Потому многие экономисты и присоединились к идее «безусловного дохода» или «гражданской зарплаты». Оправдывает её, по мнению самого Негри и его сторонников, некий общественный долг капитализма перед «массами». И если выше я писал, что марксизм Негри работал, как и все остальные виды марксизма, на абстрактной аксиоме общественного противостояния, это потому, что он имеет конкретную потребность в выдумке про единое общественное тело. В дни самых ярых наступательных действий, какие пережила Франция во время движения безработных зимой 1997–1998 годов, он стремится к созданию нового общественного договора, именуемого коммунистическим. Внутри классической политики негризм уже играет роль авангарда экологических движений.
Чтобы найти интеллектуальные предпосылки этой слепой веры в общество как в потенциальный объект и субъект договора, как в совокупность равнозначных элементов, как в однородный класс, органическое тело, нужно вернуться к 1950-м годам, когда усиливающееся разложение рабочего класса в западных обществах стало беспокоить теоретиков марксизма, поскольку подрывало аксиому классовой борьбы. Некоторые выискивают в «Экономических рукописях» Маркса предвестие, предвосхищение того, что происходит с капитализмом и его пролетариатом. В отрывке о машинах Маркс предвидит, что в разгар фазы индустриализации индивидуальный труд может перестать быть источником прибавочной стоимости, потому что «всеобщее общественное знание» станет непосредственной производственной силой. Такой капитализм, который сегодня ЛЮДИ называют «когнитивным», уже не встретит противодействия пролетариата, порождённого на крупных мануфактурах. Маркс предполагает, что на его место придёт «общественный индивид». Он уточняет причину этого неотвратимого переворота: «Капитал вызывает к жизни все силы науки и природы, точно так же, как и силы общественной комбинации и социального общения, – для того чтобы созидание богатства сделать независимым (относительно) от затраченного на это созидание рабочего времени. […] В действительности они представляют собой материальные условия для того, чтобы взорвать эту основу»26. Системное противоречие, катастрофическое несоответствие заключается в том, что Капитал всегда измеряет стоимость в трудочасах, и в то же время из-за прироста производительности, который даёт автоматизация, ему нужно их сокращать. В итоге капитализм обречён, так как одновременно требует больше труда и меньше труда. Эхо экономического кризиса 1970-х, череда протестов, которые идут в Италии уже больше десяти лет, неожиданно подстёгивают такую телеологию. Кажется, до утопии, когда машины будут работать вместо нас, рукой подать. Творческое начало, общественный индивид, «всеобщий интеллект» – студенческая молодёжь, образованные маргиналы, работники интеллектуального труда – вне условий эксплуатации станут новым субъектом грядущего коммунизма. Для некоторых, среди которых Негри и Касториадис, но также и ситуационисты, это значит, что новый революционный субъект вернёт себе собственное «творческое начало», или «воображение», которое отняли у него трудовые отношения, и сделает нерабочее время новой базой для освобождения своего «я» и коллективности. Автономизм как политическое движение будет основан на этих умозаключениях.
В 1973 году Лиотар, который долгое время общался с Касториадисом в группе «Социализм или варварство», отмечает, что этот новый марксистский или постмарксистский дискурс «всеобщего интеллекта» практически неотличим от дискурса новой политической экономии: «Тело машин, […] называемое вами социальным субъектом и общей производительной силой человека, – не что иное, как тело современного капитала. Обсуждаемое здесь знание ни в коей мере не является достоянием всех индивидов, оно раздельно, оно – момент в метаморфозе капитала, подчиняющийся ей в той же мере, что и ей управляющий»27. Возложенная на коллективный интеллект надежда ставит этическую проблему, с которой сегодня мы сталкиваемся в утопиях коллективного автономного использования сетей коммуникации: «Согласиться с тем, что главная роль знания – быть необходимым элементом функционирования общества и действовать в зависимости от занимаемого ею места, можно только в случае, если мы согласимся считать общество большой машиной. И наоборот, мы можем учитывать его критическую функцию и пытаться ориентировать его распространение в этом направлении, только если согласимся, что общество не является интегральным целым и что оно сохраняет приверженность принципу оспаривания»28. Совокупность разрозненных позиций, чей шаблон мы нашли в построениях Тони Негри и его последователей, будучи конечным пунктом марксистской традиции и её метафизики, объединяет два несовместимых конца такой альтернативы и потому обречена на политические скитания, на отсутствие конечной цели, кроме той, к которой её приводит власть. Главное здесь, что и привлекает стольких начинающих интеллектуалов, это что такие знания никогда не становятся силой, понимание – пониманием себя, и интеллектуальность всегда оторвана от опыта. Политическая цель негризма в том, чтобы формализовать неформальное, эксплицировать имплицитное, явить неявное, в общем, назначить цену всему, что вне оценки. И действительно, Ян Мулье-Бутан, верный пёс Негри, наконец изрыгнул в 2000 году нечто вроде странного хрипа ослабевшего кокаинщика: «Капитализм в своей новой фазе, или на своём последнем рубеже, нуждается в коммунизме множеств». Нейтральный коммунизм Негри и мобилизация, к которой он призывает, не только совместимы с кибернетическим капитализмом, но теперь и являются условием для его воплощения.
Как только «Доклад Массачусетского института» был усвоен, экономисты роста стали и впрямь подчёркивать ведущую роль творческого подхода, технологических инноваций – наряду с факторами Капитала и Труда – в производстве прибавочной стоимости. Другие эксперты, настолько же осведомлённые, стали утверждать с учёным видом, что склонность к инновациям зависит от образования, воспитания, здоровья, населения (вслед за самым радикальным экономоцентристом Гэри Беккером ЛЮДИ это назовут «человеческим капиталом»), от взаимодополняемости экономических акторов (чему можно содействовать, обеспечивая бесперебойное обращение информации в коммуникационных сетях), а также от взаимодополняемости между самой деятельностью и её средой, живым человеком и не-человеческим живым миром. Тогда кризис 1970-х можно объяснить наличием неучтённой на тот момент социальной, мыслительной и природной базы, лежащей в основе капитализма и его развития. А если глубже, это значит, что нерабочее время, совокупность моментов, ускользающих из круговорота рыночного оценивания, – иными словами, повседневность – это также фактор роста, потенциально имеющий ценность, поскольку он помогает поддерживать человеческую базу Капитала. С тех пор ЛЮДИ видели, как толпы экспертов советовали предприятиям внедрять кибернетические решения в организацию производства: развитие телекоммуникаций, сетевую организацию, «вовлечение в управление» или проектный подход, контрольные группы потребителей, контроль качества, – всё это помогает снова повысить норму прибыли. Как следствие, те, кто хотел выбраться из кризиса 1970-х, не ставя под вопрос капитализм, «возобновить рост» и больше не останавливаться, пошли на радикальную реорганизацию в виде демократизации экономических решений и институционной поддержки жизненного времени, например, как в случае с запросом на «бесплатное». Утверждать сегодня, что «новый дух капитализма» унаследовал социальную критику 1960—1970-х годов, ЛЮДИ могут только в одном плане: лишь в той мере, в какой кибернетическая гипотеза вдохновила возникший тогда способ общественного регулирования.
И нет ничего удивительного в том, что коммуникация, то есть организованное кибернетикой обобществление бессильных знаний, сегодня позволяет самым передовым идеологам говорить о «кибернетическом коммунизме», как делают Дэн Спербер или Пьер Леви – главный кибернетик франкофонного мира, сотрудник журнала “Multitudes”, автор афоризма: «Эволюция культуры и космоса достигает сегодня своего апогея в виртуальном мире киберпространства». «Социалисты и коммунисты, – пишут Хардт и Негри, – в течение долгого времени требовали, чтобы пролетариат имел свободный доступ к машинам и ресурсам, используемым в процессе производства, и мог их контролировать. Однако в контексте аматериального и био-политического производства это традиционное требование приобретает новый облик. Массы не просто используют в производстве машины, но и сами все прочнее соединяются с машинами по мере того, как средства производства во все большей мере интегрируются в умы и тела масс. В этих условиях реапроприация означает свободный доступ и контроль над знанием, информацией, коммуникацией и аффектами – поскольку именно они являются основными средствами биополитического производства»29. При таком коммунизме, восхищаются они, ЛЮДИ будут делить не богатства, а информацию, и весь мир станет сразу и производителем, и потребителем. Каждый станет «сам-себе-средством-информации»! Коммунизм будет коммунизмом роботов!
Неважно, отказывается ли критика политической экономии исключительно от индивидуалистских постулатов или рассматривает рыночную экономику как локальный случай более глобальной экономики – что предполагают все споры вокруг понятия стоимости в духе немецкой группы «Кризис», все вдохновлённые Моссом аргументы, отстаивающие преимущество дара над обменом, включая антики-бернетическую энергетику какого-нибудь Батая, как и все соображения по поводу символического, будь то Бурдьё или Бодрийяр, – она всё равно остаётся in fine подчинена экономоцентризму. В деле спасения через действие на место отсутствующего движения рабочих, которое соответствовало бы марксовскому революционному пролетариату, придёт протестная работа его организаций. «Партия, – пишет Лиотар, – должна представить доказательства, что пролетариат реально существует, а она этого не может так же, как мы не можем представить доказательства идеи Разума. В качестве доказательства она может только предъявить себя и заниматься реалистической политикой. Референт её дискурса так и остаётся не представленным прямо, недоступным для демонстрации. Подавленные распри возвращаются внутрь рабочего движения, в частности под видом периодических конфликтов по поводу организации». Поиски класса борющихся производителей делают из марксистов самых что ни на есть последовательных производителей объединённого класса. Однако, экзистенциально и стратегически, есть разница между тем, чтобы скорее оппонировать политически, а не создавать общественные противоречия, быть отрицателем системы, а не её регулировщиком, творить, а не желать освобождения творчества, желать, а не желать желания, в общем, сражаться с кибернетикой, а не быть критиком кибернетики.
Одержимые досадной страстью к истокам, мы могли бы искать истоки этого союза, ставшего в последние тридцать лет явным, в исторических формах социализма, будь то сетевая философия Сен-Симона30, теория равновесия Фурье, мютюэлизм Прудона и т. п. Но уже на протяжении двух веков социалистов объединяет между собой и с теми из них, кто называет себя коммунистами, то, что они борются только с одним проявлением капитализма: во всех своих формах социализм борется с разделением, воссоздавая общественные связи между субъектами, субъектами и объектами, но никак не борется с объединением, из-за чего общественное ЛЮДИ часто уподобляют телу, а индивида – замкнутому единству, телу-субъекту. Но есть ещё одна общая, мистическая почва, на которой могли встретиться взаимные переходы категорий между социалистической и кибернетической мыслью: это постыдный гуманизм, бесконтрольная вера в человеческий гений. Насколько нелепо видеть «коллективную душу» в строительстве улья беспрестанно кружащим роем пчёл, как видел её с католической перспективы писатель Метерлинк в начале века, настолько же невозможно считать, что поддержание капитализма зависит от существования коллективного разума «множества» в самом сердце производства. Под прикрытием аксиомы о классовой борьбе историческая социалистическая утопия, утопия Того Самого сообщества, окажется в конечном счёте утопией Единицы, которая утверждается Головой над несостоятельным телом. Сегодня всякий социализм – более или менее явно ссылающийся на категории демократии, производства, общественного договора – защищает партию кибернетики. Негражданская политика должна воспринимать себя как антиобщественную в той же мере, что и антигосударственную, должна отказаться от попыток решения «общественного вопроса», отвергнуть структурирование мира в форме проблем, отречься от демократической перспективы, которая требует принятия общества каждым участником. Что до кибернетики, то сегодня это лишь последний социализм из возможных.
VII
Теория же – это наслаждение по поводу обездвиживания. […]
Отчего у вас, теоретики, встаёт, отчего вам вставляет наша лента, так это от холодности ясного и разборчивого; на самом деле, просто отчётливого, каковое противопоставимо, ибо ясность – не что иное, как сомнительная избыточность отчётливого, переведённая в философию субъекта.
Остановить черту, говорите вы: выбраться из пафоса – вот в чём ваш пафос.
Жан-Франсуа Лиотар, «Либидинальная экономика», 197331У писателей, поэтов и философов есть привычка делать ставку на Слово, чтобы спутать, сорвать планы, пронзить информационные потоки Империи, двоичные машины высказываний. Вы слышали эти их воспевания поэзии как последнего бастиона против варварства коммуникации. И даже вставая на позицию малых литератур, чудаков, «литературных паяцев», даже гоняясь за идиолектами, которые перелопачивают любой язык, чтобы явить неподдающееся кодировке, подорвать саму идею понимания, показать основополагающее недоразумение, которое пресечёт тиранию информации, сам автор, зная вдобавок, что им движут и говорят через него некие интенсивности, всё равно корпит над своей белой страницей, ведомый пророческим намерением высказывания. Но «получателя», каковым я являюсь, все эти электрошоковые эффекты, которых определённый род письма сознательно ищет ещё с 1960-х, парализуют не меньше, чем это делала старая, нравоучительная и категоричная критическая теория. От того, что я смотрю со своего стула, как Гийота или Гваттари кончают на каждой строчке, как они рыгают, пукают и как их скрючивает и рвёт всяким бредо-становлением, у меня редко доходит дело до эрекции, оргазма или стонов, то есть только если моё желание заносит меня на берега вуайеризма. Зрелищно, конечно, но что это за зрелище? Зрелище общажной алхимии, где философский камень забрызган чернилами и спермой вперемешку. Заявленной интенсивности недостаточно, чтобы перейти к интенсивности. Что до теории и критики, они остаются в плену полиции чёткого и ясного высказывания, такого же прозрачного, каким должен быть переход от «ложного сознания» к сознанию просвещённому.
Не будучи подверженным ни мифологии Слова, ни иллюзии вычленения значений, Берроуз в «Электронной революции» предлагает формы борьбы с контролем за оборотом высказываний, наступательные стратегии, принадлежащие к числу «мыслительных манипуляций», на которые его сподвигли собственные опыты с «методом нарезок», случайного сочетания высказываний. Предлагая превратить «скрэмблирование» в революционное оружие, он, безусловно, усложняет предыдущие попытки поиска наступательного языка. Но, как и ситуационистская практика “detournement”, чей образ действия ничем не отличался от «рекуперации»32 – что и объясняет её спектакулярный успех – «скрэмблирование» остаётся ответной операцией. Таковы и современные формы борьбы в интернете, вдохновлённые указаниями Берроуза: пиратство, распространение вирусов, спаминг в конечном счёте могут лишь на время дестабилизировать работу коммуникационных сетей. Но относительно того, что занимает нас здесь и сейчас, Берроуз вынужден согласиться, говоря унаследованным от теории коммуникации языком, подающим отношения источник-получатель как абсолютную реальность: «Было бы полезнее выявить, каким образом можно изменить существующие схемы сканирования, чтобы позволить субъекту высвободить свои собственные схемы сканирования». Любое высказывание стремится не быть полученным, а заразить. Я называю проскальзыванием – illapsus в средневековой философии – стратегию следования изгибам мысли, блуждающим словам, которые захватывают меня, одновременно образуя пустырь, где раскинется их восприятие. Играя на связи знака и означаемого, переворачивая клише как в карикатурах, подпуская читателя ближе, проскальзывание делает возможной встречу, тесное соприсутствие субъекта высказывания и тех, кто заинтересовался сказанным. «Под словами-порядка существуют слова-перехода или пароли, – пишут Делёз и Гваттари. – Слова, которые были бы как переход, как компоненты перехода, тогда как слова-порядка помечают остановки, стратифицированные и организованные композиции»33. Проскальзывание – это теоретический туман, подобающий дискурсу, цель которого – обеспечить возможность борьбы против культа прозрачности, изначально связанного с кибернетической гипотезой.
Того, что кибернетическое видение мира – это абстрактная машина, волшебная сказка, холодное красноречие, от которого регулярно ускользают множество тел, жестов и слов, ещё мало для заключения о его неизбежном конце. Если кибернетике чего-то недостаёт в этом плане, то это её и поддерживает: наслаждение чрезмерной рационализацией всего и вся, жжение от «таутизма»34, страсть к редукции, радость двоичного уплощения. Атаковать кибернетическую гипотезу – повторим это снова – значит не критиковать её и предлагать альтернативное видение общественного устройства, а экспериментировать рядом, создавать новые протоколы, складывать их из разных частиц и получать от этого наслаждение. Начиная с 1950-х годов кибернетическая гипотеза скрыто повлияла на всё «критическое» поколение, от ситуационистов до Касториадиса, от Лиотара до Фуко, Делёза и Гваттари. Их реакции можно обрисовать так: первые выступили против, развивая мысль вне её, нависая над ней, вторые пошли средним путём, с одной стороны, это «метафизический тип спора с миром, видящий целью надземные трансцендентные миры или утопические контрмиры», с другой – «пойетический тип спора с миром, который в самой реальности видит тропинку к свободе», – как резюмирует Петер Слотердайк. Успех любого революционного эксперимента в будущем будет оцениваться главным образом по тому, сможет ли он оставить это противостояние в прошлом. Так происходит, когда тела меняют масштаб, чувствуют, что уплотняются, что их пронизывают явления молекулярного уровня, ускользающие от системного взгляда, от целостных представлений, и из всех своих пор делают скорее аппарат для наблюдения становлений, а не фотоаппарат, который кадрирует, определяет, фиксирует существа. Пусть в строках ниже проскользнёт мой тестовый сценарий, призванный разрушить кибернетическую гипотезу и мир, который она упорно стремится построить. Но как и в других эротических или стратегических делах, его применение не утверждает себя и не навязывает. Всё может случиться лишь чисто непроизвольно, что требует, конечно, определённой непринуждённости.
VIII
Нам не хватает того благородства, того безразличия к судьбе, что дарует за неимением радости непринуждённое отношение к худшему вырождению и что несёт грядущий мир.
Роже КайуаЛожное постоянно вынуждено всё больше платить за свою силу, когда за его ширмой начинает просвечивать возможная реальность. Наверное, только сегодня господство ложного стало настолько абсолютным.
Но именно здесь его диалектический и «естественный» предел.
Либо сгинет на последнем костре нарождающаяся телесность латентного Gemeinwesen[21], вплоть до самого желания и его субъекта, либо будет развеян каждый симулякр: разразится свирепая битва человеческого вида против управленцев отчуждения, и в кровавом закате всех «будущих светил» начнёт пробиваться возможное будущее.
Теперь всё, что нужно людям, чтобы быть, это окончательно порвать со всякой «конкретной утопией».
Джорджо Чезарано, «Учебник выживания», 1975В цикл обратной связи нельзя поместить каждого индивида, группу или форму-жизни. Среди них есть слишком хрупкие. Они могут сломаться. Слишком сильные, они могут сломать.
Все эти становления,
накануне слома,
предполагают, что в какой-то момент прожитого опыта тела проходят через острое чувство, что всё может резко оборваться,
в любой миг,
и ничто,
тишина,
смерть от них на расстоянии одного тела, одного жеста. Всё может кончиться.
Угроза.
Помешать кибернетизации, потеснить Империю удастся через врата паники. Поскольку Империя есть совокупность механизмов для предотвращения событий, процесс контроля и рационализации, падение Империи будет всегда восприниматься её агентами и приборами как явление самое иррациональное. Следующие строки дают представление о том, каким может быть кибернетический взгляд на панику, и неплохо показывают a contrario[22] её действительную силу: «Паника – это коллективное неэффективное поведение, поскольку оно не приспособлено к опасности (действительной или предполагаемой); оно характеризуется откатом мышления к архаичным и стадным формам, приводящим к примитивным реакциям отчаянного бегства, беспорядочных действий, применения силы и, чаще всего, к актам ауто- и гетероагрессии; реакция паники обнаруживает характер коллективного духа, со свойственными ему искажениями в восприятии и суждениях, следованием самым грубым формам поведения, внушаемостью, участием в насильственных действиях без понятия о индивидуальной ответственности»35.
Паника – это то, что заставляет паниковать кибернетиков. Она воплощает абсолютный риск, постоянную потенциальную угрозу, которую несёт усиление напряжения в отношениях между формами-жизни. А потому её надо сделать чем-то пугающим, в чём и усердствует тот же проплаченный кибернетик: «Паника опасна для населения, которое она охватывает; она увеличивает количество пострадавших от происшествия из-за неадекватных реакций бегства и может даже стать единственной причиной смертей и травм; сценарий всегда один: слепой ужас, толпа, давка…». Ложность такого описания явления паники в том, что она представляется исключительно в замкнутых пространствах: паника как освобождение тел сама себя разрушает, потому что все пытаются выбраться через слишком узкий проход.
Но можно предположить, что при масштабе, достаточном, чтобы обойти кибернетические программы и перекинуться на разные площадки, как это было в июле 2001 года в Генуе, паника способна преодолеть стадию уничтожения, о чём говорит и Канетти в «Массе и власти»: «Не будь это в театре, можно было бы удариться в бегство подобно стаду животных при виде опасности, однонаправленность движения умножила бы энергию бегства. Активный массовый страх такого рода – великое коллективное переживание всех животных, ведущих стадную жизнь и, как хорошие бегуны, спасающихся вместе»36. В этом отношении мне видится политически крайне значимым фактом паника более миллиона людей в октябре 1938 года, когда Орсон Уэллс объявил по радио о неминуемом вторжении марсиан в Нью-Джерси, во времена, когда радио было ещё достаточно невинным для того, чтобы можно было не сомневаться в правдивости передач. Поскольку «чем яростнее человек борется за собственную жизнь, тем яснее становится, что он борется против остальных, мешающих ему со всех сторон»37, то паника обнаруживает не только немыслимые и неконтролируемые издержки, но и гражданскую воину в голом виде: «распад массы в массе»38.
В ситуации паники общности выделяются из социального тела, понимаемого как целое, и хотят от него убежать. Но поскольку они пока ещё в его власти, физически и социально, они вынуждены его атаковать. Паника как никакое другое явление показывает множественное и неорганичное тело нашего вида. Слотердайк, этот последний философ, продолжает позитивную концепцию паники: «В исторической перспективе альтернативные группы были первыми, кто выработал неистерическое отношение к возможному апокалипсису. […] Текущему альтернативному сознанию свойственно нечто, что мы можем назвать прагматичным подходом к катастрофе». Возвращаясь к вопросу, если кибернетическая гипотеза настаивает, что «цивилизация, поскольку она должна строиться на ожиданиях, повторениях, защите и институтах, имеет условием отсутствие, то есть устранение всякой паники», то Слотердайк возражает, что «только благодаря близости паники как опыта возможны живые цивилизации». Так она предотвращает катастрофический потенциал эпохи, возвращаясь к изначальной непринуждённости. Паника даёт возможность превратить эти энергии в «разумный экстаз, в котором индивиду явится догадка: “я – мир”». Если что и прорывает плотины паники и превращается в потенциальный положительный заряд, сбивчивую (сбитую вместе) догадку о преодолении, так это то, что каждый есть живая основа собственного кризиса, а не обязан проживать его как внешний рок. Таким образом, поиски активной паники – «мирового панического опыта» – это техника допущения опасности распада, которую представляет для общества каждый как опасный дивидуум. Это конец надежд на любые конкретные утопии, мост к тому факту, что нам больше нечего ждать и больше нечего терять. Это способ через особую восприимчивость вернуть возможностям прожитых ситуаций, их возможному крушению и крайней хрупкости их прописанного распорядка ясную связь с движением на опережение кибернетического капитализма. В сумерках нигилизма нужно сделать страх таким же непомерным, как надежду.
В рамках кибернетической гипотезы паника понимается как смена состояния саморегулируемой системы. Для кибернетика любой беспорядок может проистекать лишь из погрешности между регистрируемым поведением и действительным поведением элементов системы. Поведение, которое не поддаётся контролю, оставаясь при этом несущественным для системы, называется «шумом» – это то, что не может быть сведено двоичной машиной ни к нулю, ни к единице. Такие шумы – это линии схода, блуждающие желания, ещё не втянутые в круговорот оценивания, то, что не в списках. Мы называем гетерогенную совокупность таких шумов Воображаемой партией[23]: они размножаются под Империей, не нарушая при этом её шаткого равновесия, не меняя её состояния, и одиночество, к примеру, – самая распространённая форма таких переходов на сторону Воображаемой партии. Винер, формулируя кибернетическую гипотезу, допускает существование систем – называемых «контурами круговой реверберации» – где умножаются расхождения между поведением, желаемым для целого, и фактическим поведением элементов. Он предвидит, что такие шумы могут последовательно и резко нарастать, как бывает, когда из-за действий гонщика автомобиль начинает дрейфовать на скользкой дороге или врезается в отбойник. Переизбыток плохих фидбеков, искажающих то, что должны были сообщать, усиливающих то, что должны были ограничить, – такие ситуации показывают путь чистой силы реверберации. Текущая практика забрасывания информацией отдельных узловых точек сети интернет – спаминг — стремится к созданию таких ситуаций. Любой бунт внутри и против Империи может пониматься только как усиление подобных «шумов», способных породить то, что Пригожин и Стенгере назвали – предлагая провести аналогию между физическим и социальным миром – «точками бифуркации», то есть критическим порогом, за которым становится возможным новое состояние системы.
Общая ошибка Маркса и Батая с их категориями «рабочей силы» и «издержек» заключалась в том, что они выносят силу, которая могла бы перевернуть систему, за пределы круговорота рыночных потоков, в до-системное поле, в то, что существует и до, и после капитализма, – у одного естество, у другого первичная жертва, – эта сила должна была стать рычагом, позволяющим мыслить бесконечные превращения капиталистической системы. В первом номере “Le Grand Jeu”39 проблема отказа от равновесия подаётся в более имманентных, хотя и несколько двусмысленных понятиях: «Эта сущая сила не может остаться без приложения в космосе, который набит битком и где всё действует и противодействует. Только незаметный рычаг, клапан должен вдруг направить поток насилия в другое русло. А точнее, в параллельное русло, но, благодаря внезапному смещению, уже в другой плоскости. Его мятеж должен стать Незримым Мятежом». Речь не просто о «невидимом восстании миллиона умов», как думал небожитель Трокки. Сила того, что мы называем «экстатической политикой», не от выхода за пределы, а от сдвига, небольших вариаций, завихрений, которые изнутри системы локально подталкивают её к точке разбалансировки, и от силового напряжения, которое ещё есть между формами-жизни, несмотря на попытки его снизить. Точнее, она возникает от желания, переполняющего поток, поскольку питает его, оставаясь для него непроницаемым, проходит под его струями и иногда замирает, реплицируясь между формами-жизни, которые выполняют в ситуации роль аттракторов. Как известно, в природе желания – не оставлять за собой следа. Вернёмся к тому, в какой момент равновесие системы может пошатнуться: «Вблизи точек бифуркации, – пишут Пригожин и Стенгере, – где у системы есть “выбор” между двумя режимами, и она, собственно говоря, не находится ни в одном из них, отклонение от общего закона абсолютно: флуктуации могут достичь того же порядка величин, что и средние макроскопические значения. […] Области, разделённые макроскопическими расстояниями, согласуются: скорости происходящих там реакций подстраиваются друг под друга, и отзвуки локальных событий прокатываются таким образом по всей системе. Здесь мы наблюдаем поистине парадоксальное состояние, бросающее вызов всем нашим “догадкам” о поведении множеств: в этом состоянии малые различия совсем не стираются, а безостановочно сменяют друг друга и множатся. Безразличному хаосу равновесия приходит на смену творческий хаос, плодотворный хаос, как говорили древние, способный порождать различные структуры».
Было бы наивно напрямую выводить из этого научного описания возможностей беспорядка новое искусство политики. Ошибка философов и вообще всякого мышления, которое не признаёт роли желания в собственном развитии и самом своём высказывании, заключается в искусственной постановке себя где-то над теми процессами, которые она объективирует, даже когда идёт от опыта; чего не избегают, впрочем, и Пригожин со Стенгере. Эксперимент, который ещё не есть полученный опыт, а лишь процесс его получения, ставится внутри флуктуаций, среди шумов, подстерегая бифуркации. Общественно проявляющиеся события, если они достигают достаточной значимости, чтобы влиять на общие судьбы, не выводятся из простой суммы индивидуальных поведений. И наоборот, индивидуальное поведение уже не влияет на общие судьбы. Тем не менее остаются три стадии, которые объединяются в одну, и хотя они не представлены, они ощущаются самими телами как непосредственно политические проблемы: я имею в виду увеличение актов нонконформизма; усиление желаний и их ритмическую согласованность; подготовку территории, раз уж «флуктуация не может сразу охватить всю систему. Сперва она должна установиться в некоторой ограниченной области. В зависимости от того, находятся ли размеры начальной области флуктуации ниже или выше критического значения […], она либо затухает, либо распространяется на всю систему». Значит, существуют три проблемы, которые требуют действий по антиимпериалистическому наступлению: проблема силы, проблема ритма, проблема импульса.
IX
Вот обо что общие программы ломают зубы. Об углы мира, о частички человека, которые не желают этих программ.
Филипп Карль, Жан-Луи Комолли, «Свободный джаз, вне программ, вне тем, вне кадра», 2000Отдельные активные мятежи должны иметь быстрый и стойкий характер, быть повсеместными и иметь независимые пути снабжения.
Т.Э. Лоуренс, «Герилья», «Британская энциклопедия», том X, 1926Эти вопросы, выведенные с нейтральной и нейтрализующей позиции лабораторного, а то и салонного наблюдателя, нужно примерить на себя, испытать. Усиливать флуктуации – что это для меня значит? Как отклонения, например, мои, могут вызывать беспорядок? Как разрозненные, единичные флуктуации, индивидуальные отклонения от нормы и предписаний переходят в грядущее, в судьбы? Как то, что бежит от капитализма, что ускользает от оценивания, может обратить свою силу против него? Классическая политика решала эту проблему мобилизацией. Мобилизовать значить суммировать, соединять, собирать, синтезировать. Значит унифицировать небольшие различия и флуктуации, выставляя их как колоссальную ошибку, непоправимую несправедливость, требующую исправления. Единичное уже было здесь. Надо было только подвести всё под единый предикат. И энергия была всегда-уже здесь. Надо было только организовать её. Я буду головой, они будут телом. Так теоретик, передовики, партия заставляли силу работать так же, как капитализм: пуская её по кругу и контролируя, с целью завладеть сердцем врага, как в классической войне, и получить власть, заполучив его голову.
Невидимый бунт, «мировой переворот», о котором говорил Трокки, напротив, играет на власти. Он невидим, потому что непредсказуем для имперской системы. Усиливаясь, флуктуации, воздействующие на имперские механизмы, никогда не сцепляются. Они столь же неоднородны, как и желания, и никогда не смогут составить ни замкнутого единства, ни даже множества, ведь само это слово – пустышка, если только под ним не понимается непримиримая множественность форм-жизни. Желания бегут, достигая клинамена[24] или нет, наращивая где-то силу напряжения или нет, и продолжают бежать даже после побега. Они неуловимы для любой формы представления, как тело, класс или партия. Из чего вполне можно вывести, что всякое распространение флуктуаций будет также распространять гражданскую войну. Рассредоточенная герилья – вот та форма борьбы, которая обеспечит такую невидимость для глаз врага. В 1970-х годах переход части итальянских автономистов к рассредоточенной герилье объясняется именно продвинуто кибернетическим характером итальянской государственности. В те же годы был разработан «консоциативизм», предвосхитивший современный гражданский активизм, сплочение партий, профсоюзов и общественных объединений для разделения власти и совместного управления. И снова самое главное здесь не разделение, а само управление и контроль. Такой стиль управления далеко выходит за рамки Государства благоденствия: он создаёт гораздо более длинные цепочки взаимозависимости между гражданином и механизмами, тем самым расширяя принципы административной бюрократии по управлению и контролю.
Разработкой принципов герильи мы обязаны Т.Э. Лоуренсу, который сделал это на основе собственного опыта войны плечом к плечу с арабами против турков в 1916 году. Что говорит Лоуренс? Что битва больше не единственное проявление войны, равно как и главной целью больше не является поразить врага в самое сердце, особенно когда он обезличен, как в случае с безличной властью, которую воплощают кибернетические механизмы Империи: «Большинство войн ведутся в контакте, обе силы стараются оставаться близко, чтобы избежать любых внезапных манёвров. Арабская же война может называться войной на расстоянии: сдерживать врага молчаливой угрозой бескрайней неизвестной пустыни, и обнаруживать себя лишь в сам момент атаки». Делёз, хоть и слишком жёстко противопоставляет герилью, проблематизирующую индивидуальность, войне, проблематизирующей коллективную организацию, уточняет, что нужно как можно шире открыть пространство и предсказывать, или даже «фабриковать реальность, а не ответствовать ей»40. Невидимый бунт и рассредоточенная герилья не дают хода несправедливости, они создают возможный мир. На языке кибернетической гипотезы я знаю два способа, позволяющих создать невидимый бунт, рассредоточенную – на молекулярном уровне – герилью. Первым действием я фабрикую реальность, разбалтываю всё, разбалтываясь сам. Любой саботаж идёт отсюда. Моё поведение в этот момент не существует для механизма, который разбалтывается вместе со мной. Я не единица, не ноль – нечто совершенно третье. Моё наслаждение превосходит механизм. Второе действие – я не отвечаю на обратную связь от людей или машин, пытающихся меня окружить, как этакий Бартлби, я «предпочёл бы не», я держусь в стороне, не вхожу в русло потока, не подключаюсь, остаюсь на месте. Я пользуюсь моей пассивностью как властью против механизмов. Я не ноль, не единица, я абсолютное ничто. Первое время я извращённо наслаждаюсь. Затем я берегу силы. По ту сторону. По эту. Короткое замыкание и разъединение. В обоих случаях фидбека нет, есть зарождение линий схода. С одного конца, который будто бьёт из меня, линия внешняя; с другого, который возвращает меня к себе – внутренняя. Все формы скрэмблирования происходят из этих двух действий: внешние и внутренние линии схода, саботаж и уход в себя, поиск форм борьбы и принятие форм-жизни. Вся задача революции теперь в согласовании этих двух моментов.
Лоуренс рассказывает, что этот же вопрос старались решить арабы, в чьих рядах стоял и он, лицом к лицу с турками. В целом их тактика состояла в том, чтобы «всегда действовать по схеме: укол и отступление; ни приступов, ни наступления. Арабская армия никогда не старалась заполучить или сохранить преимущество – только скрыться и ужалить в другом месте. Она применяла самые малые силы с минимальным временным промежутком и с максимальным разбросом на местности». Преимущество атак не на сами институты, а на технику и особенно на каналы связи, – это как убрать рельсы на отдельном участке железной дороги. Бунт может стать невидимым, только если ему удастся достичь цели, а именно «скрывать от противника свои цели», никогда не подставлять врагу удобных мишеней. Тем самым врагу навязывается «пассивная оборона», очень затратная и финансово, и в плане людей, и в плане энергии, и одновременно с этим бунт расширяет собственный фронт, связывая между собой очаги атак. Из этого следует, что герилья с самого своего изобретения стремится к рассредоточению. Такой тип борьбы порождает рост новых связей, разительно отличающихся от тех, что в ходу в традиционных армиях: «Мы стремились к максимальной несистемности и гибкости. Разнообразие сбивало с толку неприятельские службы разведки. […] Каждый мог вернуться домой, если ему не хватало убеждённости. Лишь один контракт держал их вместе – их честь. Как следствие, в арабской армии не было дисциплины в том её значении, когда она ограничивает и душит индивидуальность, становясь самым малозначимым для людей общим знаменателем». При этом Лоуренс не идеализирует анархистский характер войск, как обычно любят делать сторонники теории стихийности. Самое важное – иметь возможность рассчитывать на сочувствующее население, как в плане потенциального пополнения своих рядов, так и для рассредоточения борьбы. «Мятеж может вестись двумя процентами активных членов и девяносто восемью процентами пассивно сочувствующих», но это требует времени и пропагандистских усилий. В свою очередь, все операции по спутыванию линий противника требуют идеальной разведки, «достаточной, чтобы разрабатывать план в условиях полной уверенности», чтобы никак не выдать противнику собственных целей. Именно эту роль могла бы теперь выполнять организация в том значении, какое этот термин имел в классической политике, как тот самый способ сбора сведений и передачи накопленного знания-власти[25]. Потому спонтанность партизан вовсе не обязательно противоположна любой организации как вместилищу стратегической информации.
Но важно, что практика скрэмблирования, как её видит Берроуз, а за ним и хакеры, бесполезна, если она не подкрепляется организованной практикой сбора сведений о господствующей власти. Эта необходимость усиливается тем, что пространство, в котором возможен невидимый бунт, это не пустыня, о которой пишет Лоуренс. Также и электронное пространство интернета совсем не гладкое и нейтральное, как заявляют идеологи информационного века. К тому же последние исследования подтверждают, что одна точная и скоординированная атака может обрушить интернет. Структура сетей задумывалась таким образом, чтобы работать даже при уничтожении случайным образом 99 % из 10 миллионов «дата-центров» – узлов коммуникационной сети, где скапливается информация – что соответствует изначальным задумкам американских военных. В то же время выборочной атаки на основе точных данных о трафике на 5 % самых стратегически важных узлов – узлов крупных операторов с наибольшей пропускной способностью, точек входа трансатлантических линий – достаточно, чтобы вызвать обвал системы. Все пространства Империи, хоть виртуальные, хоть реальные, структурируются как территории, испещрённые каскадными системами механизмов, которые прочерчивают границы и тут же стирают их, едва те станут ненужными, – на таком постоянном сканировании и работают круговые потоки. В подобном структурированном, расчерченном и перечерченном пространстве линия фронта не может быть такой же ясной, как в лоурен-совской пустыне. Как следствие, плавающий характер власти и номадический аспект господства требуют роста числа мероприятий по сбору информации, что означает организацию оборота знания-власти. Таковой должна быть роль Общества продвижения криминологии (SASC)41.
В «Кибернетике и обществе» Винер запоздало спешит сказать, что применение кибернетики в политике склонно усиливать проявления господства, и задаётся схожим вопросом, предвосхищающим мистический кризис его последних лет: «Вся техника секретности, искажения информации и обмана имеет целью обеспечить одной стороне возможность более эффективного, чем другой, использования своих собственных сил и средств сообщения. В этом военном использовании информации одинаково важно обеспечить работу своих собственных каналов связи и затруднить использование другой стороной имеющихся в её распоряжении каналов связи. Всеохватывающая политика в вопросах секретности почти всегда должна включать в себя, помимо самой секретности, учёт многих других явлений»42. Проблема силы, будучи переформулированной в проблему невидимости, становится, таким образом, проблемой переключения между открытостью и закрытостью. Она требует сразу и спонтанности, и организованности. Или, говоря иначе, рассредоточенная герилья сегодня требует создания двух схем последовательности, раздельных, но при этом смешивающихся: одна отвечает за открытость, то есть за преобразование игры форм-жизни в информацию, вторая – за закрытость, сопротивление форм-жизни такому преобразованию. Курчо: «Партия Герильи – это максимальная действующая сила, направленная на невидимость и экстериоризацию знания-власти пролетариата: и невидимость для врага, и экстериоризация по отношению к врагу сосуществуют в ней в высшей категории синтеза». Нам возразят на это, что, в конце концов, речь здесь идёт просто о новой форме двоичной машины, ни лучше, ни хуже, чем машины кибернетиков. И ошибутся, так как это значит – не видеть того фундаментального отстояния от регулируемых потоков, которое лежит в основе этих двух действий, а это отстояние и есть условие для опыта в мире механизмов, оно – сила, которую я могу преобразовать в плотность и в будущее. Но главная ошибка здесь в непонимании, что переход между суверенитетом и безвластием не программируется, что рисуемый этими состояниями бег сродни скитанию, что выбираемые в результате пространства, на теле, на заводе, в городских и пригородных не-местах, непредсказуемы.
X
Революция есть движение, но движение не есть революция.
Поль Вирильо, «Скорость и политика», 1977В мире, где прописаны сценарии, программы тщательно просчитаны, партитуры безупречны, варианты и действия всегда уместны, что же мешает, что тормозит, что хромает в таком мире?
Хромота говорит о теле. О телесном.
Хромота говорит о человеке с уязвимой пятой.
За неё-то его и держал Бог. Пятой своей он был Бог. Боги прихрамывают, когда не горбятся.
Расстройство и есть тело. То, что хромает, болит, еле держится, это сбитое дыхание и чудо равновесия. Как и человек, музыка хромает на обе ноги.
Тела ещё не настроили как следует по закону рынка.
Не идёт. Мается. Снашивается. Обманывается.
Ускользает. Слишком жарко, слишком холодно, слишком близко, слишком далеко, слишком быстро, слишком медленно.
Филипп Карль, Жан-Луи Комолли, «Свободный джаз, вне программ, вне тем, вне кадра», 2000Всегда всеми подчёркивалось – и Т.Э. Лоуренс не исключение – кинетическое измерение политики и войны как стратегическое дополнение к количественной концепции соотношения сил. Это типичное поле герильи, в противовес традиционной войне. Уже говорилось, что за отсутствием массовости движение должно быть быстрым, быстрее господствующей власти. Так, например, формулирует свою программу Ситуационистский интернационал в 1957 году: «Нужно понимать, что мы станем свидетелями, участниками гонки между свободными художниками и полицией, чтобы испытывать и разрабатывать новые техники воздействия. В такой гонке у полиции уже серьёзное преимущество. Но от её исхода зависит, возникнут ли условия для страсти и освобождения, или укрепятся – под строгим научным контролем, без каких-либо лазеек – условия старого мира подавления и страха. […] И если контроль над этими новыми средствами не будет целиком в руках революции, нас могут затянуть в полицейский идеал пчелиного общества»43. В свете последнего образа, явно, но статично изображающего итог кибернетики, какой её делает Империя, революция должна заключаться в возвращении себе самых современных технологических средств, что позволило бы тягаться с полицией на её же территории, создавая альтернативный мир теми же средствами, которыми пользуется она. Скорость при этом понимается как один из важнейших атрибутов искусства революционной политики. Но такая стратегия предполагает атаку на неподвижные силы. А при Империи такие всё больше распыляются, тогда как обезличенная власть механизмов становится кочевой и пронизывает все институты, подрывая их.
И напротив, медлительность легла в основу другого аспекта борьбы против Капитала. Саботаж луддитов не следует рассматривать в классической марксистской традиции как банальный мятеж организованного пролетариата, как протест реакционных ремесленников против постепенного отчуждения средств производства, вызванного индустриализацией. Это сознательный акт замедления потоков товаров и людей, предугадывающий центральную характеристику кибернетического капитализма, поскольку он – движение к движению, воля к власти, общее ускорение. Тейлор, к слову, понимает Научную организацию труда как технологию борьбы с «торможением рабочих», которое успешно противодействует производительности. В физическом мире мутации системы также зависят от времени, как замечают Пригожин и Стенгере: «…чем быстрее происходит передача сигнала внутри системы, тем больше количество незначительных флуктуаций, неспособных изменить состояние системы, и тем эта система стабильнее». Тактики замедления таким образом имеют дополнительную силу в борьбе с кибернетическим капитализмом, потому что атакуют его не только как сущность, но и как процесс. Но их значение больше: медлительность также необходима для того, чтобы формы-жизни установили между собой такую связь, которую нельзя было бы свести к простому обмену информацией. Она становится выражением взаимоотношений, сопротивляющихся взаимодействию.
По ту (или эту) сторону скорости и медлительности коммуникаций есть место для встречи, которая может очертить конечную границу аналогии между общественным и физическим мирами. Именно потому что две частицы не встретятся никогда, нельзя в лабораторных условиях вывести явление разрыва. Встреча – это длительный момент, когда между присутствующими в каждом человеке формами-жизни проявляется напряжение. Эта территория первичнее общества и коммуникации, она актуализирует силы тел и сама актуализируется в разнице напряжения, исходящего от них, образующего их. Встреча происходит вне языка, за пределами слов, в девственных землях несказанного, на уровне ожидания, под действием той силы мира, которая – и его отрицание, его «возможность-не-быть». Что есть иное? «Другой возможный мир», – отвечает Делёз. Другой воплощает возможность мира быть-не, или быть другим. Вот почему в так называемых «первобытных» обществах война приобретает ту изначальную важность уничтожения любого другого возможного мира. В то же время нет смысла думать о конфликте, не думая о наслаждении, думать о войне – не думая о любви. В каждом бурном рождении любви возрождается основополагающая страсть изменяться, изменяя мир. Злость и недоверие, которые вызывают влюблённые у окружающих, – это автоматическая защитная реакция на войну, которую они объявляют уже тем, что любят друг друга в мире, где всякая страсть должна отречься от себя и умереть.
Насилие – вот первое правило игры встречи. Оно и поляризует разрозненные блуждания желания, из которых Лиотар в «Либидинальной экономике» выводит суверенную свободу. Но оттого, что он отказывается видеть, как наслаждения согласуются на предшествующей им территории, где сходятся формы-жизни, оттого, что не хочет понимать, что нейтрализация силы напряжения это тоже усиление, только усиление Империи, оттого что не может вывести из этого, что влечение к жизни и влечение к смерти, будучи неотделимыми, вовсе не нейтральны перед единичным Другим, Лиотар в итоге не может преодолеть наиболее совместимый с кибернетизацией гедонизм: расслабьтесь, дайте себе волю, откройте путь желаниям! Наслаждайтесь, наслаждайтесь, всегда что-нибудь да останется! Не вызывает сомнений, что проводимость, непринуждённость, мобильность в целом могут форсировать усиление отклонений от нормы, но только если распознать то, что блокирует потоки в самом сердце круговорота. В свете порождаемого кибернетикой ускорения, скорость и кочевничество могут выступать лишь как вторичные эффекты политики замедления.
Скорость выводит из равновесия институты. Медлительность отсекает потоки. Собственно кинетическая задача политики не в выборе между двумя типами бунта, а в переходе к пульсации, исследовании других способов усиления напряжения, непохожих на те, которые навязывает срочность. Власть кибернетиков заключалась в том, что они задали социальному телу такой ритм, который целенаправленно никак не давал вздохнуть. Ритм – тот, об антропологическом происхождении которого говорит Канетти, – ассоциируется именно с бегом: «Ритм – изначально ритм ударов ног. Человек ходит, а так как ходит он всегда на двух ногах, попеременно ударяя ими о землю, то стоит лишь ему двинуться, как удары повторяются, и возникает, преднамеренно или нет, ритмический шум»44. Но его бег непредсказуем, в отличие от движений робота: «Обе ноги никогда не ступают с одинаковой силой. Различие может быть большим или меньшим в зависимости от конституции человека или от настроения. Можно пойти быстрее или медленнее, побежать, вдруг остановиться или прыгнуть»45. Это означает, что ритм противоположен программе, что он зависит от форм-жизни, и проблема скорости может быть переведена в вопросы ритма. Всякое тело, прихрамывая, несёт в себе ритм, заявляя, что ему по природе свойственно принимать неприемлемые положения. К тому, что ритм идёт от хромоты тел, от движений ног, Канетти добавляет, что он лежит в основе письма, как следы животных, то есть – след Истории. Событие – не что иное, как появление таких следов, а творить Историю значит импровизировать в поисках ритма. Как бы мы ни оценивали выкладки Канетти, они, как и любой настоящий вымысел, показывают: кинетику политики правильнее понимать как политику ритма. Это значит, как минимум, что двоичному ритму техники, навязанному кибернетикой, необходимо противопоставить другие ритмы.
«Как на уровне индивида, так и на уровне общества сами тела теряют ощущение единства и множатся как потенциальное оружие»
Но это также означает, что те другие ритмы как проявления онтологической хромоты всегда имели творческую политическую функцию. Канетти (снова он) говорит, что, с одной стороны, «Шаги наслаиваются в быстром повторении на другие шаги, имитируя движение большого числа людей. Танцующие не сходят с площадки, упорно воспроизводя тот же ритм на том же месте. Танец не ослабевает, сохраняя ту же громкость и живость, что и в начале. Чем 46 меньше танцующих, тем выше темп и громче удары». С другой стороны, «Чем сильнее они топают, тем их кажется больше. На всех в округе танец действует с притягательной силой, не ослабевающей все время, пока он длится»47. Потому поиск нужного ритма работает и на усиление яркости опыта и на численный рост. Это инструмент накопления и одновременно образцовое действие для подражания. Как на уровне индивида, так и на уровне общества сами тела теряют ощущение единства и множатся как потенциальное оружие: «Равноценность участников разветвляется на равноценность их конечностей. То, что движется у человека, обретает собственную жизнь, каждая рука и каждая нога начинает жить сама по себе»48. Политика ритма, таким образом, это поиски реверберации, иного состояния, сравнимого с трансом социального тела, посредством разветвления каждого тела. Потому что в кибернетической Империи возможны два ритмических режима. Первый, упоминаемый и Симондоном, это режим человека-техника, который «обеспечивает процесс интеграции и продолжает авторегуляцию за рамками отдельных автоматических элементов», – у этих техников «жизнь состоит из ритма окружающих машин, которые он состыковывает между собой». Второй ритм стремится подорвать этот процесс взаимосоединения: он глубоко разъединяющий, а не просто плодит шум. Это ритм разделения. Для коллективного освоения этого точно сбивчивого ритма необходимо предварительно отдаться импровизации.
«Поднимая завесу слов, импровизация становится жестом, ещё не проговорённым действием,
формой, пока не названной, не назначенной, не почитаемой.
Отдаться импровизации
уже освободить себя – пусть они и прекрасны – от музыкальных творений мира, которые уже здесь. Уже здесь, уже прекрасны, уже сотворены, уже мир.
Расплести, о Пенелопа, музыкальные ленты, из которых сплетён наш звуковой кокон,
который – не мир, а только привычный ритуал мира.
От неё отреклись, и она открыта всему, что парит вокруг смысла,
вокруг слов,
вокруг условностей,
она открыта силам напряжения
и сдерживания, порывам, энергиям, тому, что, в общем, сложно назвать.
[…] Импровизация принимает угрозу и преодолевает её,
лишает её самой себя, запечатляет её, мощь и риск».
XI
Дымка, солнечная дымка заполнит пространство.
Сам мятеж – не что иное, как газ, пар.
Дымка – вот первое состояние зарождающегося восприятия, она вызывает мираж, в котором парят вещи, спускаясь и поднимаясь, словно под действием поршня, и люди, словно подвешенные на верёвке.
Видеть как в тумане, видеть неотчётливо: набросок галлюцинаторного восприятия, космическая серая пыль. Не о том ли самом сером цвете идёт речь, что делится надвое, порождая чёрный, когда побеждает тьма или исчезает свет, но также и белый, когда само свечение становится непроницаемым?
Жиль Делёз, «Критика и клиника», XIV, «Стыд и слава: Т.Э. Лоуренс», 199349Никто и ничто не дарит альтернативного приключения: есть лишь одно возможное приключение – завоевать судьбу. И отправляться в это завоевание можно лишь от пространственно-временной точки, где «твои» вещи клеймят тебя как свою вещь.
Джорджо Чезарано, «Учебник выживания», 1975В кибернетическом представлении угроза не может быть принята, и тем более преодолена. Её нужно поглотить, уничтожить. Я уже говорил, что неискоренимая невозможность уничтожить событие – это последняя опора, на которой можно основывать практики противодействия миру, управляемому механизмами. Угроза и её обобщение в форме паники ставят энергетически неразрешимые проблемы перед поборниками кибернетической гипотезы. Так Симондон объясняет, что машины с высокой информационной эффективностью, которые с точностью управляют своим окружением, имеют низкую энергетическую эффективность. И наоборот, машины, затрачивающие мало энергии для выполнения кибернетических задач, отражают реальность очень плохо. Преобразование форм в информацию задаёт два противоположных императива: «С одной стороны, информация это то, что несёт серию непредсказуемых, новых состояний, не состоящих в какой-либо заведомо определимой последовательности; таким образом она требует от канала передачи абсолютной открытости для всех пересылаемых им вариаций; канал информации не должен иметь какой-либо предзаданной формы, не может быть выборочным. […] С другой стороны, информация отделяется от шума, потому что ей можно назначить определённый код, относительно унифицировать её; всегда, когда шум невозможно подавить ниже какого-то уровня, прибегают к сужению границ неопределённости и непредсказуемости информационных сигналов». Иначе говоря, чтобы физическая, биологическая или общественная система имела достаточно энергии для самовоспроизводетва, её механизмы контроля должны выкраивать в массе неизвестного, вырубать в совокупности возможного нечто между тем, что зависит от чистой случайности, выбиваясь из сферы контроля, и тем, что может войти в эту сферу как риск, уже поддающийся оценке вероятностей. Из этого следует, что в отношении всех механизмов, как и в частном случае средств звукозаписи, «должен быть достигнут компромисс, обеспечивающий достаточную для практических нужд информационную эффективность, и достаточно высокий уровень энергетической эффективности, чтобы сдерживать фоновый шум на том уровне, при котором тот не мешает основному сигналу». Например, в случае полиции это бы значило найти баланс между подавлением – что делается для уменьшения общественного фонового шума – и сбором данных, предоставляющим информацию о состоянии общества и движений в нём на основе издаваемых им сигналов.
Потому вызывать панику – прежде всего значит распространять фоновый туман, который накладывается на петли обратных реакций, делая затратной регистрацию кибернетическим аппаратом отклонений в поведении. Стратегическая мысль давно поняла опасность такого тумана. Хотя Клаузевиц и пишет о народной войне, что «такое раздробленное сопротивление непригодно для […] нанесения крупных ударов», но при этом «она должна сохранять свое облачное, туманное существование и никогда не должна сгущаться»50. А Лоуренс противопоставляет традиционные армии, «подобные неподвижным растениям», герилье, сравнимой с «воздействием, идеей, некой неосязаемой, неуязвимой сущностью, которая не имеет ни фронта, ни тыла, и распространяется повсюду как газ». Туман – это предпочтительное направление бунта. Если перенести метафору в мир кибернетики, она будет соответствовать сопротивлению тирании прозрачности, навязываемой контролем. Туман переворачивает все привычные координаты восприятия. Из-за него не отличить видимое от невидимого, информацию от события. Вот почему он является условием возможности последнего. Туман делает бунт возможным. В рассказе «Любовь слепа» Борис Виан представляет, как мог бы вполне реальный туман воздействовать на существующие отношения. Жители крупного города однажды проснулись затопленные «мо-51
лочным морем», и туман постепенно меняет их поведение. Всё, чего требовала внешняя видимость, быстро сходит на нет, и город пускается в коллективные эксперименты. Любовь становится свободной, что упрощает постоянная нагота тел. Множатся оргии. Кожа, руки, плоть вступают в свои права, потому что «границы допустимого значительно раздвигаются, когда нет опасности, что зажжётся свет»52. И поскольку жители не могут продлить туман, так как не они его создавали, они остаются в растерянности, когда «по радио объявили, что ученые отмечают ослабление тумана и значительное снижение его уровня»53. В этой связи все решают выколоть себе глаза, чтобы счастливая жизнь продолжалась. Шаг к судьбе: туман, о котором пишет Виан, завоёвывают. Его завоёвывают, возвращая себе право на насилие, вплоть до членовредительства. Это насилие ничему не хочет учить, ничего не хочет строить, это не политический террор, о котором так много любителей пофилософствовать. Оно нужно исключительно для того, чтобы сорвать броню, открыть пути, смыслы, умы. «Бывает ли оно когда-нибудь чистым?» – спрашивает Лиотар. «Истинен ли танец? Сказать так можно всегда. Но сила его не в этом»54. Фраза, что бунт должен стать туманом, означает что он должен сразу и рассеиваться, и скрывать. Чтобы наступление прошло успешно, оно должно быть непрозрачным, и точно так же непрозрачность должна наступать, чтобы устоять: вот ключ к незримому мятежу.
Но также это показывает, что его первой целью будет противостоять всем попыткам редукции через требование быть представленным. Туман – это жизненно важный ответ на императив ясности, прозрачности, которым имперская власть прежде всего клеймит тела. Стать туманом значит, что я принимаю наконец теневую сторону, которая мной руководит и не даёт верить в сказки о прямой демократии, поскольку они стремятся закрепить в ритуале прозрачность каждого для его собственных интересов, и всех – для интересов всех. Стать непросматриваемым, как туман, значит признать, что мы ничего собой не представляем, не поддаёмся опознанию, принять невозможность единства физического тела как тела политического, открыться ещё не изведанным возможностям. Это значит всеми силами сопротивляться любой борьбе за признание. Лиотар: «Вы, теоретики, требуете от нас, чтобы мы складывались в личности, причем ответственные. Но если мы в чём-то уверены, так это в том, что эта операция (исключения) – чистое позёрство, что накаливания никем не производятся и никому не принадлежат»55. Тем не менее речь не идёт о воссоздании неких тайных обществ или кружков заговорщиков, как было у фран-масонов или карбонариев, и о чём ещё фантазировали передовые умы прошлого века – я имею в виду конкретно Коллеж Социологии. Создать зону непрозрачности, где можно вращаться и свободно экспериментировать, не проводя информационные потоки Империи, значит создавать «анонимные единичности», воссоздавать условия для возможного опыта, опыта, который не подомнёт под себя тотчас же двоичная машина, назначающая ему смысл, опыта насыщенного, превращающего желания и их составляющие в нечто по ту сторону желания, в рассказ, в обретшее плотность тело. Так когда Антонио Негри спрашивает Делёза про коммунизм, тот остерегается приравнивать его к состоявшейся и прозрачной коммуникации: «Вы спрашиваете, не вызовут ли общества контроля или коммуникации такие формы сопротивления, которые будут способны дать шанс коммунизму, замышлявшемуся как “трансверсальная организация свободных индивидов”.
Я не знаю, может быть. Но это невозможно в той мере, в какой меньшинства смогли бы восстановить свою речь. Возможно, речь, коммуникация сами испорчены. Они целиком пропитаны деньгами: не случайно, но в силу своей природы. Необходимо преобразование речи. Всегда создавать нечто другое для коммуникации. Важно, что это, возможно, будет создание вакуолей не-коммуникации, выключателей, с целью ускользнуть от контроля»56. Да, для нас важны эти зоны непрозрачности, открытые полости, пустые промежутки, чёрные блоки в разграфлённой кибернетической власти. Нерегулярная война с Империей уже сегодня начинается в масштабе отдельных мест, отдельных битв, отдельных мятежей путём создания непрозрачных наступательных зон. Каждая такая зона будет одновременно и ядром операционной системы, где можно ставить эксперименты, оставаясь неуловимыми, и облаком, распространяющим панику на всю имперскую систему, скоординированной военной машиной и спонтанной подрывной деятельностью на всех уровнях. Размножение этих зон наступательной непрозрачности (ЗНН), усиление их взаимоотношений вызовут необратимую разбалансировку.
Чтобы понять, при каких условиях может «образовываться непрозрачность» как оружие и как прерыватель потоков, уместно в последний раз обратиться к внутренней критике кибернетической парадигмы. Для изменения состояния физической или общественной системы необходимо, чтобы беспорядок, отклонения от нормы были сконцентрированы в пространстве, реальном или виртуальном. Чтобы поведенческие флуктуации передавались дальше, они должны сперва достичь «критического размера», чью природу Пригожин и Стенгере описывают так: «Это связано с тем, что “внешний мир”, окружающая среда флуктуирующей области, всегда стремится погасить флуктуацию. Критический размер измеряет соотношение между тем объёмом, в котором происходят реакции, и площадью контакта, места сцепления. Следовательно, критический размер определяется конкуренцией между “интегративной силой” системы и химическими механизмами, усиливающими флуктуацию внутри флуктуирующего подпространства». Это означает, что распространение флуктуаций в системе обречено на провал без предварительного локального сцепления, без какого-то места, из которого поднявшиеся отклонения уже смогут поразить всю систему. Лоуренс ещё раз подтверждает: «Восстание должно иметь недоступную для атаки базу: место, защищённое не только от нападения, но и от страха нападения». Чтобы такое место существовало, необходима «независимость путей снабжения», без чего никакую войну вести нельзя. Вопрос базы является центральным для всякого восстания ещё и из-за самих принципов уравновешивания систем. С точки зрения кибернетики риск цепной реакции, угрожающей перевернуть систему, должен гаситься непосредственным окружением автономной зоны, где происходят флуктуации. Это означает, что контроль действует особенно эффективно в непосредственной близости от зон наступательной непрозрачности, которые создаются вокруг региона флуктуаций. Следовательно, размер базы должен быть тем больше, чем интенсивнее местный контроль.
Такие базы должны быть хорошо вписаны не только в пространство, но и в головы: «У арабского бунта, – объясняет Лоуренс, – они были в портах на Красном море, в пустыне и в умах людей, решившихся на него». Это и пространства, и образы мысли. Назовём их сферами плотности. Чтобы зоны наступательной непрозрачности создавались и укреплялись, нужны для начала такие сферы, которые бы соединяли между собой отклонения, служили бы рычагом, опрокидывали бы страх. Историческая Автономия – например, та группа, что существовала в Италии 1970-х, – это, как и возможная Автономия, лишь продолжающееся движение непоколебимых сфер плотности, которые воплощаются в виде непредставимых пространств, баз по отделению от общества. С этой точки зрения присвоение кибернетической критикой категории автономии – с производными понятиями самоорганизации, аутопойезиса, автореферентности, самопроизводства, самооценивания – это главный идеологический манёвр последних 20 лет. Через призму кибернетики самостоятельно назначать себе законы и производить субъективности никак не противоречит производству системы и её регуляции. Призывая десять лет назад к увеличению числа Временных автономных зон (TAZ) как в виртуальном, так и в реальном мире, Хаким Бей так и остался жертвой идеализма тех, кто хочет упразднить политику, даже не помыслив её. Он был вынужден отделить в этих зонах поле гедонических практик, «анархистского» выражения форм-жизни, от поля политического сопротивления, формы борьбы. Если у него автономия понимается как временная, то лишь потому, что для допущения её продолжительности нужно было бы представить себе борьбу, сопряжённую с жизнью, запланировать, например, передачу военных знаний. Либеральные анархисты вроде Бея сами не знают о той сфере сил, в которой их суверенитет призывает к действию, а их общественный договор без государства по сути своей постулирует идентичность всех существ, потому что в конечном счёте речь идёт о максимизации мирных удовольствий до конца времён. С одной стороны, TAZ определяются как «свободные анклавы», пространства, где законом выступает свобода, всё хорошее, Чудесное. С другой стороны, фрагменты, отделившиеся от мира, из которого они вышли, «складки» между реальностью и её кодированием, где они обосновались, должны образовываться лишь после серии «отказов». Провозглашая автономию как свойство индивидуальных или коллективных субъектов, эта «калифорнийская идеология» намеренно смешивает две несоизмеримые сферы: индивидуальную «самореализацию» и общественную «самоорганизацию». Всё оттого, что в истории философии автономия выступает как двусмысленное понятие, одновременно выражающее и освобождение от всего, что сковывает, и подчинение высшим природным законам, и потому она может идти на подпитку гибридных и переиначивающих построений «анархо-капиталистических» киборгов.
Автономия, о которой говорю я, имеет не временный и не сугубо оборонительный характер. Она – не характеристика сущностей, а само условие их становления. Она не исходит из предполагаемого единства Субъекта, а плодит множественности. Она не ограничивается нападением на оседлые формы власти, такие как Государство, чтобы потом кататься на её циркулирующих, «мобильных», «гибких» формах. Она сама находит способы и длиться, и перемещаться, и отступать, и атаковать, и открываться, и закрываться, связывать и немые тела, и голоса без тел. Это чередование она воспринимает как результат бесконечного эксперимента. «Автономия» означает, что мы даём расти тем мирам, которыми являемся. Империя, вооружённая кибернетикой, провозглашает автономию лишь для себя как для унитарной совокупной системы: и это вынуждает её уничтожать автономию во всём, что ей чужеродно. Мы говорим, что автономия – для всех, и что борьба за автономию должна усилиться. Форма, которую обретает гражданская война сейчас, это прежде всего борьба против монополии на автономию. И эти эксперименты станут «плодотворным хаосом», коммунизмом, концом кибернетической гипотезы.
Примечания
1 Цит. по: Лиотар Ж.-Ф. Либидинальная экономика ⁄ Пер. с фр. B. Е. Лапицкого. М.; СПб.: Изда-во Института Гайдара, 2018. C. 363.
2 Цит. по: Делёз Ж., Гваттари Ф. Тысяча плато: Капитализм и шизофрения ⁄ Пер. с фр. Я.И. Свирского, науч. ред. В.Ю. Кузнецова. Екатеринбург: У-Фактория; М.: Астрель, 2010. С. 794.
3 Цит. по: Фуко М. Герменевтика субъекта: Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1981–1982 учебном году ⁄ Пер. с фр. А.Г. Погоняйло. СПб.: Наука, 2007. С. 275–276.
4 Моль приводит здесь несколько изменённую цит. из стих-я С. Малларме «Гробница Эдгара По» (1876). В пер. И. Анненского эта строчка звучит так: «Лишь в смерти ставший тем, чем был он изначала», см.: Анненский И.Ф. Избр. произв. ⁄ Сост. и вступ. ст. А. Фёдорова. Л.: Худож. лит-ра, 1988. С. 232.
5 Указанное определение – подзаголовок кн. Винера, см.: Винер Н. Кибернетика, или Управление и связь в животном и машине ⁄ Пер. с англ. И.В. Соловьёва, Г.Н. Поварова. М.: Сов. радио, 1968.
6 Имеется в виду кн.: Newell A., Simon НА. Human problem solving. Englewood Cliffs; New Jersey: Prentice-Hall, 1972. Однако первая версия доклада Г. Саймона, Дж. Шоу и А. Ньюэлла о создании GPS была опубл, ещё в декабре 1958 г., а дополненный и исправленный вариант документа вышел в свет в феврале 1959 г.
7 Согласно официальным данным, в Манхэттенском проекте приняло участие порядка 130 тыс. человек.
8 Цит. по: Хайдеггер М. Конец философии и задача мышления ⁄ Пер. с нем. Д.В. Смирнова ⁄⁄ Vox. 2008, № 5. С. 3.
9 Авторы цит. кн. Ж. де Роснея «Макроскоп. На пути к глобальному видению» (1975).
10 Цит. по: Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна ⁄ Пер. с фр. Н.А. Шматко. М.: Институт экспериментальной социологии; СПб.: Алетейя, 1998. С. 150, 152.
11 Авторы цит. основополагающий документ Всемирной федерации психического здоровья «Психическое здоровье и мировое гражданство» (1948).
12 Цит. по: Маркс К., Энгельс Ф. Конспект книги Джемса Милля «Основы политической экономии» ⁄⁄ Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Изд. 2-е. Т. 42. М.: Гос. изд-во полит, лит-ры, 1974. С. 18.
13 Цит. по: Делёз Ж., Гваттари Ф. Тысяча плато: Капитализм и шизофрения. С. 778–779.
14 Цит. по: Лиотар Ж.-Ф. Либидинальная экономика. С. 357–358.
15 См.: Кейнс Дж. М. Общая теория занятости, процента и денег ⁄ Пер. с англ, под ред. А.Г. Милейковского и И.М. Осадчей. М.: Прогресс, 1978. С. 212.
16 Цит. по: Делёз Ж. Post Scriptum к обществам контроля ⁄⁄ Делёз Ж. Переговоры. 1972–1990 ⁄ Пер. с фр. и вступ. ст. В.Ю. Быстрова, СПб.: Наука, 2004. С. 229.
17 Цит. по: Лиотар Ж.-Ф. Либидинальная экономика. С. 358–360.
18 Авторы цит. ст. П. Перетти-Вателя «Почему и для кого риск приемлем?» (1999).
19 Цит. из кн. Ж. де Роснея «Макроскоп. На пути к глобальному видению» (см.: De Rosnay J. Le Macroscope: Vers une vision globale. Paris: Editions du Seuil, 1975) отсылает в свою очередь к знаменитой формуле Т. де Шардена «дифференцированное единство» (см.: Тейяр де Шарден П. Феномен человека ⁄ Пер. с фр. Н.А. Садовского. М.: Наука, 1987. С. 206).
20 Речь идёт о крупной забастовке, которую в нач. 1970-х гг. организовали рабочие безансонской часовой фабрики LIP. Борьба с руководством предприятия длилась несколько лет, и именно тогда была совершена одна из первых в истории профсоюзного движения попыток установить самоуправление: рабочие сами организовывали производство, а затем и продажу продукции.
21 Цит. по: Болтански Л., Къяпелло Э. Новый дух капитализма ⁄ Пер. с фр. С. Фокина, О. Волчек, Н. Калягиной, С. Рындина. М.: Новое лит. обозрение, 2011. С. 211.
22 Цит. по: Хардт М., Негри А. Империя ⁄ Пер. с англ, под ред. Г.В. Каменской, М.С. Фетисова, М.: Праксис, 2004. С. 271.
23 Там же. С. 322.
24 Цит. по: Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна. С. 39.
25 Имеется в виду итал. леворадикальная группа «Рабочая автономия» (Autonomia operaia), одним из основателей которой был А. Негри.
26 Цит. по: Маркс К. Экономические рукописи 1857–1859 гг. ⁄⁄ Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Изд. 2-е. Т. 46. Ч. II. М.: Изд-во полит. лит-ры, 1969. С. 214.
27 Цит. по: Лиотар Ж.-Ф. Либидинальная экономика. С. 252.
28 Цит. по: Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна. С. 40–41.
29 Цит. по: Хардт М., Негри А. Империя. С. 374.
30 По мнению фр. философа Пьера Мюссо, именно Сен-Симон впервые сформулировал концепцию сети применительно к промышленной системе и организации общества.
31 Цит. по: Лиотар Ж.-Ф. Либидинальная экономика. С. 408–409.
32 В соответствии с ситуационистскими идеями, если процесс detournement обозначал придание революционного смысла чему-то изначально контрреволюционному или нейтральному, то рекуперация обозначала нейтрализацию чего-то изначально революционного или даже непосредственную передачу этого на службу контрреволюции.
33 Цит. по: Делёз Ж., Гваттари Ф. Тысяча плато: Капитализм и шизофрения. С.185.
34 Термин «таутизм», введённый в 1988 г. фр. политологом Л. Сфезом в работе «Критика коммуникации», описывает общество, перенасыщенное информацией и технологией. Термин образован от слов «тавтология» и «аутизм», поскольку, по мнению Сфеза, человек оказывается полностью зависимым от техники и от постоянного повтора алгоритмов, заменяющих реальность.
35 Авторы цит. ст. «Паника» из “Encyclopaedia Universalis”.
36 Цит. по: Канетти Э. Масса и власть ⁄ Пер. с нем. Л. Ионина. М.: Ад Маргинем, 1997. С. 31.
37 Там же. С. 32.
38 Там же.
39 Фр. лит. журн. (1928–1932), редакция которого стояла на близких к сюрреализму позициях.
40 Цит. по: Делёз Ж. Критика и клиника ⁄ Пер. с фр. О.Е. Волчек, С.Л. Фокина. СПб.: Machina, 2002. С. 160.
41 Общество продвижения криминологии – инициатива участников коллектива «Тиккун», которые в № 2 журн. “Tiqqun” опубл, учредительный текст общества под назв. «Критическая метафизика может возникнуть как наука о механизмах…». Его целью было заявлено «анонимно собирать, классифицировать и распространять все знания-власти, полезные антиимпериалистическим машинам войны».
42 Цит. по: Винер Н. Кибернетика и общество ⁄ Пер. с англ. Е.Г. Панфилова, М.: Изд-во иностр, лит-ры, 1958. С. 135.
43 Авторы цит. коллективную ст. «Борьба за контроль над новыми техниками воздействия», опубл, в № 1 журн. “Internationale Situationniste” (1958).
44 Цит. по: Канетти Э. Масса и власть. С. 36.
45 Там же.
46 Там же. С. 37.
47 Там же.
48 Там же. С. 38.
49 Цит. по: Делёз Ж. Критика и клиника. С. 155–156.
50 Цит. по: Клаузевиц К. О войне ⁄ Пер. с нем. А.К. Рачинского. М.: Гос. военное изд-во, 1934. С. 420, 422.
51 Цит. по: Виан Б. Любовь слепа ⁄⁄ Виан Б. Полдник генералов: Пьесы, новеллы ⁄ Пер. с фр.; сост. М. Аннинской; коммент. М. Аннинской, И. Стаф. Харьков: Фолио, 1998. С. 424. Пер. с фр. М. Аннинской.
52 Там же. С. 431.
53 Там же. С. 432.
54 Цит. по: Лиотар Ж.-Ф. Либидинальная экономика. С. 440.
55 Там же. С. 434.
56 Цит. по: Делёз Ж. Контроль и становление ⁄⁄ Делёз Ж. Переговоры. 1972–1990. С. 224.