Мистические истории. Абсолютное зло

fb2

Тринадцать готических историй, созданных английскими и американскими писателями XIX–XX веков, вводят читателя в мир, где обыденное и сверхъестественное идут рука об руку, абсолютное зло соседствует с ироничной насмешкой над ним, а беспечные искатели встреч с неведомым то и дело оказываются на грани жизни и смерти. Эдит Уортон, Монтегю Родс Джеймс, Эдвард Фредерик Бенсон, Уильям Фрайер Харви и другие мастера жанра повествуют о давних фамильных тайнах и родовых проклятиях, о сделках с дьяволом и древних, но не утративших своих зловещих свойств артефактах, о смутных тенях в полутемных интерьерах и попавших в затруднительное положение призраках… Все переводы, включенные в сборник, публикуются впервые, некоторые рассказы прежде никогда не издавались на русском языке.

© С. А. Антонов, комментарии, 2023

© Л. Ю. Брилова, составление, перевод, 2023

© А. А. Липинская, статья, комментарии, 2023

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2023

Издательство Азбука®

«А страшилка у тебя все же получилась»

О готической новеллистике

 На обложку этого сборника мы вынесли название одного из рассказов – «Абсолютное зло». Звучит пугающе, не правда ли? Вот только когда читатель добирается до этой истории, он первым делом знакомится с компанией туристов, совершающих увеселительную поездку. Почему бы и нет, ведь даже современные фильмы ужасов иной раз начинаются как будто безобидно: молодежь отправляется куда-нибудь поразвлечься. Это, можно сказать, правило жанра, давнее и непреложное: поначалу все мирно и благостно, даже подчеркнуто благостно. Другое дело, что перед нами все же не «ужастик» последних десятилетий, а представитель старинного почтенного жанра ghost story (буквально: «история с привидением»), по-русски – готическая новелла, а значит, будут призраки (или героям покажется, что будут), колоритные рассказчики, повседневные детали или, наоборот, всевозможная экзотика и как будто ничего по-настоящему ужасного – ни обстоятельно прописанных кровавых сцен, ни монстров вроде пресловутого Ктулху. И что самое удивительное, такие истории до сих пор читают и даже экранизируют. В чем же секрет?

Готические новеллы похожи друг на друга (кто-то столкнулся с призраком или решил, что столкнулся, – часто это невозможно определить точно) и в то же время весьма разнообразны. Открывающие сборник рассказы Леонарда Кипа, к примеру, должны вызвать у читателя не страх, а улыбку. «Портрет приора Поликарпа» – звучит интригующе, напоминает о древних аббатствах и таинственных монахах из старинных готических романов, да и рассказчик обещает поведать без утайки свою историю. Первые подозрения закрадываются, когда постаревший доктор Крофорд сообщает, что теперь-то, по прошествии стольких лет, может вспомнить произошедшее «со снисходительной усмешкой».

Это в какой-то мере рождественский рассказ (что традиционно для готики – вспомним хотя бы «Рождественскую песнь в прозе» Диккенса, да и саму традицию приурочивать рассказывание «страшилок» к этому времени), и логично ожидать чуда. Радостное ожидание охватывает и самого доктора – ведь его пригласила в гости молодая подруга, в которую он давно и безнадежно влюблен. Но хозяйку дома приходится подождать, и тем временем доктор перекусывает, запивая еду превосходным портвейном. Нужно предупредить: Кип в равной мере «вкусно» живописует и падающий снег, и интерьеры старинного дома, и, разумеется, еду и напитки. Идиллию, однако, портит то, что вино гость взял без разрешения…

А дальше будет все, чему положено быть в старой доброй готической новелле: тайна завещания, последний приор аббатства и даже оживающий портрет. Кип явно пишет для тех, кто знает жанровые конвенции и в полной мере оценит забавную вариацию на знакомые темы.

Другой рассказ Кипа называется совсем уж неожиданно – «Увы, бедный призрак!». Современный читатель и зритель привыкли, что призраки могут быть милыми и несчастными, – как минимум «Маленькое привидение» Отфрида Пройслера на слуху, мультики про Каспера, дружелюбное привидение, многие видели, да и «Кентервильское привидение» Уайльда и его кино- и театральные адаптации широко известны. Но для аудитории рубежа XIX–XX веков все обстояло несколько иначе: тогда к сверхъестественному относились вполне серьезно, в большой моде были спиритические сеансы и активно функционировало Общество психических исследований, поставившее себе задачу изучить оккультные феномены с научной точки зрения. Да-да, призраков пытались фотографировать и даже взвешивать, а «показания очевидцев» бережно собирали, и большой популярностью пользовались так называемые правдивые истории о привидениях – литература, несомненно, развлекательная, однако с претензией на достоверность. Собственно, сама готическая новеллистика и стала возможна благодаря характерным тенденциям той эпохи – бурно развивались наука и технологии, но одновременно сохраняла немалое влияние на умы религия, а сверхъестественное для многих оставалось частью реальности, так что авторы «историй с привидениями» нередко играли на противоречии между верой и скепсисом. Подчас их герои сталкивались с призраками, находясь в состоянии эмоционального возбуждения, в полусне или под воздействием горячительных напитков (вспомним доброго доктора Крофорда), и читатель не мог быть уверен, что зловещие чудеса действительно произошли, а не были игрой воспаленного сознания. И это понятно: рассказ должен, конечно, пугать, но как будто не всерьез, чтобы страх не пересилил удовольствие от чтения.

А что до сочувствия «созданиям тьмы», об этом шли нешуточные споры. Классик жанра Монтегю Родс Джеймс (чьи рассказы также представлены в нашем сборнике) уверял, что для создания должного эффекта призраку непременно полагается быть злокозненным. Однако так считали не все, да и в старинных легендах привидения часто предупреждают героев об опасности или помогают восстановить справедливость. Новелла Кипа о «бедном призраке» – отчасти шуточная, а значит, как минимум страшно не будет. Более того, в центре внимания окажется даже не само привидение (весьма колоритное), а «юная леди лет около семнадцати», доставляющая немало хлопот опекуну своим жизнерадостным легкомыслием и склонностью искать внимания кавалеров.

Рассказ, давший название всей нашей книге, куда более серьезен, хотя, напомним, начинается он с описания увеселительной поездки. Герои решают отправиться на остров, где, по слухам, водятся призраки. Действие происходит в Америке; готическая новелла считается исконно британским жанром, однако многие классические ее образцы создавались и в Новом Свете. Существует отдельная ветвь традиции – так называемая американская готика, и одним из ее несомненных родоначальников был Натаниэль Готорн, отец Джулиана Готорна, автора «Абсолютного зла». Готорн-старший часто обращался к наследию пуританской Новой Англии (вспомним его роман «Алая буква» и ряд новелл), но и в рассказе его сына упоминаются знаменитые салемские ведьмы и появляется образ молодого священника, красавца с демоническим взглядом. Конечно, показан он с точки зрения рассказчицы, весьма самостоятельной и скептически настроенной особы, которая охотно ведет с ним дискуссии о природе зла и возможности разнообразных таинственных явлений вроде оборотничества. Она – отдаленный потомок тех самых салемских ведьм и интересуется эзотерикой, но говорит о странных и жутких вещах с оттенком иронии и… любит ездить на велосипеде, то есть это дама вполне современная, и общение с «его преподобием» окрашено для нее веселым флиртом.

Впрочем, если Кип в «Портрете…» превращает историю о призраках в шутливую мелодраму, то здесь дело обстоит противоположным образом. Героине предстоит столкнуться с вещами необъяснимыми и пугающими, и «самые отъявленные суеверия» (по ее же собственным словам) окажутся более чем реальны. Готорн щедро задействует отсылки к литературе и фольклору, немного эклектично, как это бывает в поздних образцах жанра (рассказ написан в 1918 году), но притом убедительно, – весь этот пестрый культурный фон присутствовал в сознании его современников, и представить себе молодую даму, рассуждающую то об античной мифологии, то о банши и вервольфах, совсем нетрудно, а искусно написанный, хотя и отчасти предсказуемый финал всецело вознаграждает ожидания читателя.

Новелла Эдит Несбит «Тень» – совсем иная, здесь нет ни таинственных островов, ни оборотней, ни демонических священников, зато в полной мере присутствует качество, которое ученые называют авторефлексивностью: перед нами во многом история о том, как рассказываются такого рода истории. Рассказчица (да-да, в огромном количестве готических новелл присутствуют рассказчики – это одновременно дань устной традиции и способ создать некий зазор между миром читателя и миром рассказа, внести элемент субъективного восприятия) подчеркивает, что нас вовсе не ждет сложный сюжет, да и события не имеют толком ни причины, ни внятного объяснения, поскольку… взяты из жизни. Действительно, если вспомнить те самые «правдивые истории о привидениях», от литературных новелл их обычно отличают некоторая схематичность и отсутствие внятной фабулы, иногда это просто описания впечатлений, каких-то отдельных сцен, не более того. Однако Несбит именно что имитирует подобный текст: установка на подлинность и простоту помогает завоевать доверие читателя и создать особую атмосферу задушевной беседы и в то же время маскирует искусную игру с литературными условностями. В загородном доме девушки рассказывают друг другу истории, разумеется, под Рождество и, разумеется, у камина.

Несбит аккуратно вплетает в свое повествование отсылки к известным литературным сюжетам. Среди рассказанных участницами беседы историй есть «истории о карете-призраке, жутко странной кровати, даме в старинном платье и доме на Беркли-сквер». Так вот, «Карета-призрак» – это одна из известнейших готических новелл, принадлежащая перу Амелии Эдвардс, «жутко странная кровать» описана Уилки Коллинзом в одноименном рассказе, дама в старинном платье – это призрак из новеллы Вальтера Скотта «Комната с гобеленами». А вот дом на Беркли-сквер долгое время пользовался славой «самого известного дома с привидениями в Лондоне». Интересно, что юные рассказчицы не верят ни во что подобное, они просто развлекаются, но, когда кто-то стучит в дверь, им становится не по себе. Эта вполне объяснимая реакция, тонко подмеченная Несбит, показывает, что на самом деле современные и как будто рационально мыслящие люди не до конца свободны от веры в сверхъестественное.

Однако в комнату входит вовсе не призрак, а домоправительница мисс Иствич. Она намного старше юных рассказчиц, строга и как будто холодна, и тем не менее именно ей предстоит рассказать историю, ставшую смысловым центром новеллы, – конечно же, по видимости очень простую, без впечатляющих «спецэффектов», но, как оказывается, способную по-настоящему пугать девушек. Более того, читателю предстоит увидеть причудливое и весьма жуткое переплетение воображаемого и действительного, повествования и (внутритекстовой) реальности.

Новелла Кристофера Блэра «Пурпурный Сапфир» обещает нечто более экзотическое, но опять же начинается почти прозаически: рассказчик – профессор минералогии (пусть и в вымышленном Университете Космополи), и изъясняется он в суховато-академичной манере («факты, с этим связанные, я излагаю ниже»). Перед нами образчик так называемой антикварной готики: таинственный артефакт, переданный в музей, приведенные дословно «документы»… Эта разновидность готической новеллистики зачастую создавалась учеными, на досуге использовавшими свою эрудицию для создания занимательных историй (Монтегю Джеймс и Артур Грей преподавали в Кембридже, Сэйбин Бэринг-Гулд был антикваром-любителем). Кристофер Блэр – псевдоним Эдварда Херон-Аллена, обладавшего весьма разнообразными интересами: изготовление скрипок, персидский язык, биология, археология, выращивание спаржи. А еще он переводил Омара Хайяма и занимался хиромантией, – словом, представить, как Блэр мог задумать рассказ о прóклятом камне, совсем нетрудно.

История Пурпурного Сапфира (прóклятое сокровище – еще одна классическая тема историй о привидениях) рассказана с огромным количеством «научных» подробностей: профессор со знанием дела описывает чудесный камень и оправу, комментирует символику, сообщает, под каким шифром хранится в библиотеке музея рукопись о Нагпурском сапфире, однако любой, кто сведущ в конвенциях жанра, понимает: и библиотека, и сама рукопись являются всего лишь плодом воображения писателя. Дотошность повествователя и обилие достоверных (и будто бы достоверных) фактов служат ярким контрастом фантастическим и жутким событиям, и в этом вся соль антикварной готики: зазевавшийся читатель уже было почувствовал себя едва ли не на экскурсии в минералогическом музее, но тут… Хотя увлечение оккультизмом (как у героини рассказа миссис А.), символикой, драгоценными камнями действительно было в ту пору довольно распространено.

И к самому финалу Блэр приберегает эффектный ход, пусть и не являющийся его изобретением (нечто похожее можно увидеть у М. Р. Джеймса): пресловутый камень лежит в музее, снабженный этикеткой с точными данными о химическом составе и физических свойствах, а в библиотеке хранится черная записная книжка (та самая рукопись), и ее, конечно, не заметят не слишком любознательные студенты, однако же всякое может быть. Мир новеллы как будто раскрывается в мир читателя, мы прекрасно понимаем, что никакой записной книжки на самом деле нет, однако же нас охватывает легкая тревога… запланированная писателем.

В совсем другой обстановке разворачивается действие новеллы Эдит Уортон «Привороженный». Писательница отдала щедрую дань страшным историям, однако в первую очередь она известна как внимательная и ироничная наблюдательница нравов высшего света, мастер реалистического романа. Рассказ же, включенный в сборник, не только не лишен сверхъестественного элемента, но и живописует захолустную деревушку. Притом Уортон не изменяет себе – в центре ее внимания вновь оказываются характеры, типажи, местные нравы.

Сами персонажи называют родные места «глухоманью», и действительно, в этих краях причудливо переплетаются исторические воспоминания, религиозные верования и причудливые суеверия. Словом, призраки для жителей округа Хемлок – не то чтобы нечто само собой разумеющееся, а как минимум нечто вполне согласующееся с их представлениями о реальности. Так что когда миссис Ратледж сообщает соседям о наложенном на ее мужа заклятии, дьякон Хиббен, конечно, недоверчиво улыбается – и тут же живо интересуется подробностями.

Уортон не зря уделяет такое внимание диалогам персонажей: ее явно интересует, как устроено их сознание, как они видят мир. По той же причине появляется своеобразная вставная новелла – детские воспоминания одного из персонажей, фермера Босуорта. Тетка его матери была душевнобольной (мальчик этого не понимал в полной степени и запомнил «холодную чистую комнату с прутьями»), и малыш был удивлен и напуган, когда старая женщина убила принесенную в подарок канарейку, приговаривая: «Чертовка, чертовка». Тогда-то и возникло смутное подозрение, что дьявольщина реальна: ведь ходят же слухи о том, как в этих краях судили ведьму, во что явно верит даже дьякон Хиббен, к которому местные обращаются не только по религиозным вопросам, но и в случае болезни детей и скота. Да-да, служитель церкви одновременно является кем-то вроде знахаря и целителя, что красноречиво свидетельствует о двойственной картине мира жителей округа Хемлок: их христианская вера легко сочетается с архаичными суевериями. Та же миссис Ратледж, объявившая о заклятии, цитирует Священное Писание по старинной семейной Библии, но отчего-то говорит дьякону «ваша религия».

О самих зловещих чудесах герои говорят подчеркнуто обыденным тоном, ведь это в каком-то смысле часть их жизни, насущная проблема. «Как, черт возьми, вы будете улаживать дело с привидениями?» – вопрошает старый фермер, как будто речь идет о чем-то вполне земном, наподобие запутанного судебного казуса. И по той же самой причине история завершается… поездкой миссис Ратледж за коробкой мыла.

И вновь перед нами антикварная готика – две новеллы Монтегю Родса Джеймса. Загадочные артефакты, тайны прошлого, зашифрованные рукописи, но… столь же прозаично и столь же убедительно, как и картины жизни фермеров в исполнении Эдит Уортон. Персонаж «Альбома каноника Альберика» – историк из Кембриджа (то есть «коллега» автора) по фамилии Деннистон – точнее, пишет Джеймс, «назовем его Деннистон», как бывает, когда рассказывают о реальных лицах что-то деликатное и потому стараются соблюсти частичную анонимность. Он отправляется во Францию, в городок Сен-Бертран-де-Комменж, и осматривает церковь Святого Бертрана – и городок, и церковь действительно существуют, они описаны в немногочисленных, но колоритных подробностях (вроде чучела крокодила над купелью), так что читатель с ходу погружается в атмосферу средневековой старины и научного поиска. И только тот, кто знает, какого рода история перед ним, с самого начала подозревает, что зарисовками из жизни ученых дело не закончится.

Между прочим, это самая ранняя из готических новелл корифея жанра. Джеймс был крупный медиевист, специалист по средневековым рукописям, составитель ряда каталогов рукописных собраний, автор книги об апокрифах, профессор Кембриджского университета. Первой его аудиторией были собственные студенты: почтенный профессор рассказывал им под Рождество (а как же иначе!) истории и только потом публиковал; его «художественное» наследие невелико по объему (три с лишним десятка рассказов), но чрезвычайно значимо для истории «литературы ужасов» и до сих пор пользуется популярностью: так, на Рождество (!) телекомпания Би-би-си показывает короткометражки по мотивам его новелл.

Тот самый альбом, о котором говорится в заглавии, – это подшивка старинных рукописей, которую приобретает Деннистон. Причетник собора продает ее по смехотворно низкой цене, и всякий, кто хорошо знаком с фольклором, откуда антикварная готика позаимствовала немало мотивов и сюжетных ходов, в этот момент насторожится: так продают прóклятые вещи, те, от которых предыдущий владелец всеми силами стремится избавиться. Деннистон предлагает больше – как специалист, он понимает, что столкнулся с уникальным материалом, но причетник отказывается брать больше двухсот пятидесяти франков, а после заключения сделки заметно успокаивается и как будто «превращается в другого человека». Тут уж точно впору начать беспокоиться за любознательного историка, однако тот продолжает радоваться покупке и благодушно позволяет дочери причетника надеть себе на шею серебряный крест. Сейчас ему больше всего на свете хочется засесть в гостиничном номере и изучить ценное приобретение.

Джеймс искусно нагнетает красноречивые подробности, которых не замечает счастливый Деннистон, но это как раз тот случай (типичный для данного жанра), когда читатель видит и понимает больше, чем персонаж. Крест кажется слишком тяжелым, и историку хочется его снять при первой возможности; причетник настойчиво предлагает проводить гостя; услышав, откуда он вернулся, хозяйка гостиницы беспокоится и оставляет в доме на ночлег двоих крепких слуг. Что-то подобное знакомо всем с детства, с тех самых пор, когда на утреннике ребятишки, заметив волка (актера), кричали зайчику (тоже актеру): «Беги скорее, за елкой прячется волк!» Но простота приема вовсе не означает, что он в какой-то момент перестанет работать, – и читателям «Альбома…» предстоит немало жутких минут.

Оценить страшную и увлекательную историю не помешают «профессиональные» подробности, щедро рассыпанные Джеймсом по всему тексту: здесь есть не только подробные описания, но и буквальные, весьма обширные латинские цитаты из таинственной рукописи. Они создают совершенно особенный эффект присутствия, похожий на тот, который вызывало описание выставленного в музее сапфира у Блэра. И подобно черной записной книжке, альбом, по лукавому уверению Джеймса, находится в конкретно поименованной коллекции. В конце концов, перед нами не сказочное Средневековье, а мир современности, где зловещую тайну можно «обуздать» средствами науки, – изображение страшного чудовища сжигают «во избежание» (вполне архаичная практика уничтожения опасного колдовского артефакта), но предварительно фотографируют, ведь для людей науки информация обладает специфической ценностью. Другое дело, что местонахождение самого страшилища, сбежавшего со страницы, неизвестно, и читателю, пусть и отлично понимающему, что перед ним всего лишь занимательный вымысел, становится не по себе – а вдруг оно бродит где-то рядом?

Другая новелла Джеймса, «Вид с холма», вновь представляет нам университетского преподавателя, по фамилии Фэншо, отправившегося в отпуск к своему другу, который живет в глухой провинции. Но начинается история идиллическим пейзажем, открывающимся за окном поезда. Новелла не такая большая, а на описание в самом ее начале тратится без малого полстраницы – почему? Да потому, надо полагать, что важно погрузить читателя в атмосферу покоя – разумеется, обманчивого. Вообще мастера готической новеллистики часто строят повествование таким образом, чтобы читатель буквально почувствовал себя на месте героя: подобный «эффект присутствия» делает страх и удивление намного более яркими. А пока что как будто ничего страшного: железная дорога, предвкушение отпуска, поездка на велосипеде и разгулявшийся аппетит. Знакомо и понятно каждому, не правда ли? Да и сквайр Ричардс рад другу и приглашает его на прогулку, вот только гость одолжил свой бинокль знакомому и вынужден позаимствовать столь нужную для осмотра окрестностей вещь у хозяина… Надо ли говорить, что именно бинокль сыграет в повествовании ключевую роль? Он старинный, тяжелый, настолько неудобный, что сам сквайр им не пользуется (вспомните тяжелый крест из «Альбома…»), да и столь пристальное внимание к вроде бы бытовой мелочи настораживает. В самом деле, готическая новелла – это тот самый жанр, в котором по стенам развешано множество ружей, которые потом выстрелят, притом в строго определенном порядке, – нужно только уметь распознавать такие намеки. Иногда они могут оказаться почти неуловимыми – некоторые авторы ограничиваются искусным подбором слов, например сухая трава и листья снабжены у них эпитетом «dead» (мертвые), то есть вполне в рамках языковой нормы, но ведь возможны и другие варианты, так что выбор писателя становится значимой подсказкой.

И вот здесь пора сделать небольшое отступление. Получается, все готические новеллы сконструированы одинаково и предсказуемы, если читать их внимательно? Вопрос непростой. Общие «правила игры», как мы успели заметить, конечно же, есть, другое дело, как они реализованы в каждом конкретном случае. Многое зависит от искусства рассказчика – самые незатейливые сюжеты «расцветают», если добавить к ним колоритные подробности или вложить их в уста запоминающегося героя. И еще одна особенность: концовки детективов (которые, между прочим, совершенно точно не надоедают читателям) в определенной степени известны заранее – мы уверены, что преступник будет непременно изобличен (и тем заметнее редкие исключения из правила), пусть и не всегда можем догадаться, кем он окажется. А вот в готике концовка может быть любой: встреча с неведомым губит героя или просто пугает, причем исход ничуть не зависит от какой-то «правильной» линии поведения. Те же герои Джеймса, любознательные ученые, чья психология была более чем понятна почтенному профессору, обычно движимы вполне бескорыстными мотивами, но кто-то отделывается легким испугом, а кто-то в полной мере испытывает на себе гнев потусторонних сил, у которых, видимо, какая-то своя непостижимая логика.

Не будем заранее раскрывать, что ждет героя «Вида с холма», – хотя совсем уж всерьез читателю беспокоиться не стоит: недаром рассказчик сопровождает описание прогулки друзей формулировками вроде «сидя за своими записками, с трудом внушаю себе нужное настроение и подыскиваю слова». Получается, рассказывает сам профессор? Или просто вся история – выдумка от первого и до последнего слова? А может, не то и не другое? Как бы то ни было, прогулка принесет герою весьма примечательное открытие, и Джеймс, как обычно, расцветит повествование таким количеством зримых убедительных деталей, что вы не будете знать, пугаться или завидовать Фэншо, уж больно диковинные вещи ему довелось увидеть.

А еще у нас есть два рассказа Эдварда Фредерика Бенсона, ничуть не менее известного классика жанра и тоже весьма примечательного человека из очень необычной семьи: отец его был архиепископом, сестра – археологом, а двое братьев также писали истории о призраках, пусть и с меньшим успехом. Бенсон умеет и напугать читателя, и позабавить тонкой иронией, и удивить причудливо выстроенным повествованием, в котором разные слои реальности причудливо отражают друг друга.

Рассказ «Шпинат», со столь неожиданным для страшной истории названием, написан вовсе не на огородную тему, более того, Шпинат (именно так, с заглавной буквы) – отнюдь не растение. Каротель (в оригинале – буквально: Морковь) – тоже не название овоща, а фамилия брата и сестры, работающих вместе в качестве медиумов. Общение с потусторонним миром посредством медиумов (якобы обладающих способностью осуществлять связь между двумя мирами, «говорить голосами умерших» и т. д.) было тогда в большой моде, пусть и воспринималось одними всерьез, а другими – как модное салонное развлечение. Бенсон ехидно живописует нравы любителей оккультизма и тех, кто сделал из этого источник прибыли. К примеру, некая гречанка Астерия, «говорившая» с публикой через девушку-медиума, живописала Парфенон и синее море (как неожиданно!) и приносила весточки от покойных родственников. К примеру, Джордж… знает ли тут кто-нибудь Джорджа? Так вот, он очень-очень счастлив и передает привет.

Казалось бы, сатирой все и закончится, но не тут-то было. Людовик, один из медиумов, переутомился, и ему советуют поехать в отпуск – и тут внимательному читателю самое время насторожиться, тем более что наш герой намеревается на досуге заняться спиритической фотографией. Это экзотическое хобби, фотографирование бестелесных сущностей, – отнюдь не выдумка писателя. Первые «изображения призраков» появились случайно, как специфический дефект снимков, связанный с особенностями тогдашних технологий. Позже подобные эффекты воспроизводили сознательно, шутки ради, и даже существовали подробные инструкции по их созданию, но поклонники спиритизма отнеслись к фотографированию привидений более чем серьезно. Среди них был и Артур Конан Дойл: прославленный автор детективных историй активно защищал одного из фотографов от обвинений в подделке, игнорируя тщательно собранные доказательства.

Впрочем, для Бенсона все это не столько предмет веры или скепсиса, сколько материал для занимательного рассказа. Уютный домик на побережье вполне в традициях жанра становится местом необъяснимых происшествий. Писатель изобретательно играет с традиционными мотивами (если живого человека может преследовать призрак, то отчего не вообразить, что несчастный дух может страдать от навязчивого внимания… мертвого тела?) и то и дело ненавязчиво напоминает читателю, что не стоит воспринимать рассказ слишком серьезно, – недаром все ключевые персонажи носят «овощные» фамилии.

Новелла «Обезьяна» раскрывает другую грань интересов автора – он навещал сестру, занимавшуюся раскопками в Египте, и, как следствие, неплохо разбирался в местных реалиях. Египетская тема вообще важна для готической литературы, и возникла она задолго до современных ужастиков про мумии. Загадочная древняя цивилизация, завороженная смертью, порождала немало домыслов, и даже в научных трудах Викторианской эпохи отчетливо звучат оккультные мотивы. Бенсон же в свойственной ему манере причудливо сплетает реальные наблюдения, расхожие мистические образы и сюжетные ходы и ехидный комментарий. Торговец египетскими древностями, настоящими и поддельными (и в равной мере со знанием дела описанными в тексте), вполне возможно, списан с натуры, – действительно, к экзотическим статуэткам и амулетам относились как к сувенирам (потому-то их и подделывали вовсю), что ничуть не мешало подспудно опасаться их магических свойств. Правда, писатель вводит в повествование «настоящего» ученого-египтолога, но тот оказывается еще и специалистом по оккультизму, а в центре действия – вовсе не он, а простодушный молодой англичанин, влюбленный в племянницу ученого и отчаянно ревнующий ее к некоему лорду. При таких исходных данных достаточно того, чтобы герою почти сказочной истории попал в руки волшебный предмет, способный помочь в достижении цели, и так оно и происходит… с некоторыми поправками. Кто внимательно прочтет другие истории, включенные в сборник, заметит «подозрительные» детали: странно низкая цена антикварной вещицы, целая череда удивительных совпадений. И конечно, волшебный дар окажется не без подвоха, точнее, попадет в не слишком умелые руки.

Современного читателя может покоробить уничтожение древнего артефакта в ходе описываемых Бенсоном событий, однако это тоже довольно традиционный мотив. Антикварная готика обходится с «музейными» редкостями (к счастью, вымышленными) не слишком трепетно – она их любовно живописует, снабжает иной раз затейливой предысторией, но обрекает на уничтожение или забвение (как в одной новелле С. Бэринг-Гулда отказываются забрать в музей останки древнего человека), поскольку, в соответствии с правилами жанра, это не просто предметы, а нечто вроде опасных порталов в прошлое. Если их оставить в целости и сохранности, то кто знает, в какие руки они попадут и каких бед наделают?

Но вот рассказанная Нельсоном Ллойдом история последнего призрака в Хармони, маленьком городке со столь характерным названием (означающим гармонию), демонстрирует совсем иной подход к сверхъестественному. Правда, вложена она в уста некоего кузнеца, а кузнецы, согласно верованиям многих народов, сами причастны стихии колдовства. А герой новеллы, по собственному признанию, сызмальства привык верить в духов, да еще и обладает недюжинным воображением. Призраки – часть его мира, и оттого, увидев умершего два года назад пьяницу и шутника Динкла, он не то чтобы уж очень удивился. Хармони – город «просвещенный», собственно, кузнец и мистер Динкл – последние, кто считал призраков реальностью, а потому встреча прошла самым будничным образом, не так, как обычно в готических новеллах, когда выходцы с того света вызывают страх и могут представлять угрозу. Да что там, пьянчужка «глядел серьезнее и добрее», как будто смерть и впрямь пошла ему на пользу.

А что может случиться, когда призрак появляется там, где в призраков не верят? Друзья (и ничего, что один из них при этом не вполне живой) решают во что бы то ни стало доказать, что мистер Динкл существует, причем жертвой их проделок становится местный священник, у которого осталось еще хоть какое-то воображение. Забавная история с немножко грустным концом начинает тяготеть к притче о рациональности и фантазии, вполне в духе времени, породившего готическую новеллу – жанр, целиком построенный на тонком балансе веры (иначе не будет страшно) и скепсиса (иначе будет слишком страшно).

Последний из представленных авторов, Уильям Фрайер Харви, не может соперничать славой с Джеймсом или Бенсоном, но это, несомненно, один из наиболее оригинальных и виртуозных творцов готических новелл. Одна из историй («Через пустошь») внешне выглядит совсем простой – это вариация на тему известного анекдота про девушку и мертвеца с той самой фразой: «А чего нас бояться?» Гувернантку послали за врачом, она идет по пустынной местности и, конечно, очень боится, ведь идти надо до Редманс-Кросс (буквально «крест красного человека»), где произошло убийство.

И тем не менее, даже рассказывая «бородатый» готический анекдот, Харви безукоризненно внимателен к деталям. «Историю она забыла, но название помнилось» – весьма многообещающая формулировка, но насколько многообещающая, становится понятно только к самому концу: мы же помним, что «ружья» обязаны выстрелить, и мастерство автора зачастую заключается в том, чтобы грамотно расположить их, создать нужную атмосферу и при этом суметь удивить даже искушенного читателя.

Нетрудно представить, насколько разнообразнее становится находящийся в распоряжении Харви арсенал в тоже небольшом по объему, но куда сложнее устроенном рассказе «Дилетанты». Здесь возникает нередкая для готической новеллы «педагогическая» тема – учителя, школьники и даже дискуссии об образовании. В научной литературе существует предположение, что детский фольклор, истории, рассказываемые друг другу мальчишками в закрытых школах, – один из истоков жанра. Это хорошо заметно в известном рассказе Джеймса «Школьная история», в начале которого персонажи обсуждают как раз такие истории. Харви делает еще один шаг – к странным, напоминающим ритуалы развлечениям детей мы «подбираемся» сквозь весьма серьезную дискуссию: стоит ли отправлять мальчиков в университет, как обстоят дела с дисциплиной, насколько велика роль директора… Даже странные традиции, бытующие у школьников, предлагается сделать предметом изучения психологов и антропологов – вроде «грозных» предостерегающих надписей в книгах (конечно, шуточных – кто в здравом уме покусится на кражу стандартного учебника арифметики?). В конце концов, детские игры иной раз выглядят так, будто за ними стоит какой-то полузабытый древний обычай: рождественские танцы с архаичной символикой, стишки с налетом кощунства. Викторианская литература долго культивировала сентиментальный образ ангелоподобного ребенка, а готика сделала немало, чтобы этот образ разрушить (достаточно вспомнить знаменитый «Поворот винта» Генри Джеймса).

Кроме загадочных ритуалов и проводящих их детишек, в рассказе нашлось место и реалиям военного времени (готика, казалось бы чем-то похожая на сказку, очень чутко реагирует на происходящее в реальности), и тайнам старинного аббатства (само собой, давно не функционирующего – монастыри в Англии были закрыты в XVI столетии по велению Генриха VIII), и быту педагогов (рассказчик страдает над толстенной пачкой сочинений по истории). Рассказ течет легко и непринужденно, как беседа друзей – тех, что собрались в самом начале у камина, и многие детали и их скрытые переклички можно и не заметить. «Пазл» начинает складываться, пожалуй, тогда, когда Харборо называет отдельные части своего повествования актами, как в театре, и становится понятно, что на самом деле читателю предлагается не лишенный внятного сюжета разговор персонажей, но сложно устроенный многоплановый текст, игровая природа которого не ускользнет от внимательного глаза.

И вот финал – акт пятый. Не будем раскрывать заранее, в чем он состоит, скажем одно: Харви и здесь обходится с классической схемой готической новеллы весьма вольно. По идее, герои и читатели должны пугаться именно что встречи с неизвестным, а тут больше всех пугается, похоже, фабрикант Скотт, чьи худшие опасения относительно современной системы образования подтвердились.

А что напугает вас? Или развеселит и озадачит?

Приятного чтения!

А. Липинская

Леонард Кип

«Увы, бедный призрак!»

[1]

Два года назад я, следуя из Калифорнии в Атлантические штаты[2], высадился в Панаме. Вояж вдоль западного побережья прошел на удивление приятно, океан расстилался зеркалом, его чуть заметные колыхания, не сказываясь на здоровье и покое склонных к морской болезни пассажиров, помогали полнее ощутить движение и проникнуться романтикой путешествия; теплый воздух ласкал кожу; компания на судне подобралась разнородная и оттого еще более удачная, капитан и команда – дельные и любезные; так что благодаря редкому сочетанию всех этих факторов я ни о чем не тревожился, прекрасно себя чувствовал, наслаждался покоем и интересным общением. День за днем, пока судно быстро шло неподалеку от берега, мы веселились, пели и шутили, и в итоге многие начали вздыхать о том, что гавань уже близка и об искренних дружеских связях, зародившихся на борту, скоро останутся лишь воспоминания – впрочем, весьма неплохие.

Я путешествовал не один – на моем попечении состояла юная леди лет семнадцати. Ей предстояло завершить образование в одном из прославленных нью-йоркских пансионов, и я, зная о живом, располагающем нраве девушки и будучи обязан ее родителям за многие прошлые услуги, охотно согласился стать ее сопровождающим. Чтобы называться красавицей, ей чего-то не хватало. Если бы я сейчас сочинял художественное произведение и, соответственно, имел право дать полную волю фантазии, с каким удовольствием я описал бы в самых ярких красках неисчислимые внешние достоинства своей спутницы, дабы, как это принято, свести их в единую картину ни с чем не сравнимой привлекательности. Однако мне предстоит рассказать о событиях, одно из которых наверняка станет предметом придирчивого внимания читателей, а потому я не вправе поступаться истиной даже в самых мелких деталях и подробностях. Посему я вынужден признать, что моя подопечная не была красавицей. Роскошные волосы, ровные зубы, гладкая кожа, приветливый взгляд, правильных пропорций лицо и фигура, рост скорее ниже среднего, миниатюрные ручки и ножки – вот и все, чем она могла похвалиться в отношении внешнего вида. Однако свои несовершенства она с лихвой искупала изяществом манер и живостью общения, благодаря которым очаровывала собеседников и неизменно имела в любой компании больший успех, чем те, кто превосходил ее правильностью черт и сложения. А сверх того, я за всю свою жизнь не встречал второй столь отчаянной кокетки.

Никто не упрекал ее за это, ибо было понятно, что иначе она не может. Она была рождена для того, чтобы притягивать мужчин, и не пользоваться своими преимуществами было бы выше ее сил. Если бы рядом не оказалось другой жертвы, она принялась бы флиртовать со своим дедушкой, и через какой-нибудь час покоренный старик уже сетовал бы на старую Моисееву заповедь, которая запрещает браки по прямой восходящей или нисходящей линии[3]. Не забуду еще упомянуть, что ее манера заигрывать не имела ничего общего с расхожей: подобные приемы всем известны и если приводят к успеху, то лишь по привычке, – ибо мужчины слишком ленивы, чтобы избегать этих неприкрытых силков. Она никогда и никому не посылала наивных взглядов; не искала новых знакомств при помощи славословий, рассчитанных на неизбежный ответ; не увлекала робких представителей мужского пола в тихий уголок, чтобы там, осыпав лестью, вселить в них смелость; не строила низких козней, дабы отбить кавалера у другой девицы; не старалась всеми средствами обратить на себя внимание во время танца. Она говорила тихо, вела себя скромно и ненавязчиво, ни одно ее слово и ни один поступок не давали повода для осуждения. Но фокус был в том, что в любой компании она тут же становилась признанной королевой и завладевала всеобщим вниманием. Как это у нее получалось, затруднюсь сказать: я и сейчас довольствуюсь догадками. Могу только предположить, что секрет крылся отчасти в ее глазах: она умела искоса бросать из-под уголков век такие умилительные взгляды, что противиться им было невозможно. В этом взгляде не было ни вызова, ни пыла – ничего заметного для третьих лиц. Это была мимолетная вспышка, легкое электрическое трепетание век; а впрочем, кому под силу это описать? Но, в чем бы ни заключался секрет, лишь редкие упрямцы не становились ее жертвами. А если взгляд не возымеет действия, шло в ход другое, замаскированное орудие: разящий без промаха изгиб нижней губы – приготовление не к речи или усмешке, а к тому, наверное, чтобы сложить губы бантиком или фыркнуть. Движение такое же трудноуловимое, как солнечный зайчик, и такое же неописуемое, как упомянутый выше взгляд, но, пожалуй, еще более действенное. Можете не сомневаться: где терпел неудачу взгляд, там брала свое нижняя губа, и я не припомню никого, кто устоял бы в этих двух испытаниях. Сказать по правде, я склонен думать, что только мне одному удалось остаться невозмутимым перед лицом этих уловок. Подобную неподатливость я объясняю, во-первых, своим возрастом (так как, да будет известно читателю, я уже перешагнул тридцатилетний рубеж и потому свободен от слабостей, делающих юношей легкой добычей искушения), а во-вторых, врожденным чувством собственного достоинства и хладнокровием, благодаря которым Амуру-лучнику столь же трудно уязвить меня, сколь трудно школьнику с игрушечными стрелами пробить шкуру носорога. Как бы то ни было, факт остается фактом: за время нашего каботажного плавания[4] все, от капитана до последнего мальчишки-стюарда, пали жертвами неодолимого обаяния моей спутницы, что выражалось, в зависимости от их ранга, либо преданным угождением, либо тайными вздохами, я же единственный оставался стоек и неколебим.

В Панаме нам предстояло, конечно, пересечь перешеек на поезде, чтобы по ту сторону погрузиться на другое судно[5]. Однако на пристани нас ждал агент нашей транспортной компании с довольно неприятным известием. Атлантический пароход вышел из строя из-за поломки – расшатался гребной вал, разорвало трубу, или что там еще то и дело случается с пароходами, – а до прибытия другого было еще дней десять. Между тем на поезд торопиться не стоило: климат по ту сторону перешейка в это время года самый нездоровый, к тому же гостиницы плохие и их не хватает. Предпочтительнее было разместиться в Панаме, те же, кому не хотелось перебираться в город, могли воспользоваться своими каютами на пароходе. Многие пассажиры решили так и сделать, а прочие отправились на берег искать иное пристанище. Среди последних был и я с моей прекрасной подопечной: находиться на борту приятно, когда судно дерзко бросает вызов открытому морю, но совсем другое дело – порт, где оно уныло трется о причал среди мусора и гниющих фруктов. По этой причине самое убогое жилье на берегу лучше самой роскошной каюты на борту. И вот мы, положив в дорожную сумку все, что понадобится на недельный срок, высадились на берег и начали обход скромных местных гостиниц.

Сперва поиски были безуспешны. Отелей в Панаме не много, и только один или два с виду отвечали необходимым требованиям. Однако они уже были забиты более расторопными пассажирами, которые прибежали при первом подозрении на отсрочку рейса и заняли лучшие номера. То тут, то там нам предлагали тесные и темные углы, до небес превознося их достоинства, но мы не поддавались на обман и продолжали поиски. Прошло около часа. Жара, к счастью, давно спала, и все же мотаться по незнакомому городу с тяжелой сумкой на плече – не самое вдохновляющее занятие. Разумеется, я устал и был, наверное, слегка раздражен, и тут, завернув за угол, мы очутились на небольшой площади перед собором.

Каждый, кто побывал в Панаме, несомненно, помнит этот собор – грандиозное каменное сооружение с двумя высокими башнями и с причудливым орнаментом из раковин-жемчужниц[6], расположенных полосами и кругами; благодаря своим размерам и почтенному возрасту безвкусная громада производит впечатление отчасти даже величественное. В иное время мы бы ею заинтересовались и, дав волю фантазии, пожалуй, принялись бы сочинять всякие романтические истории. Но в те минуты нас, утомленных и измученных, занимали не церкви, а исключительно гостиницы и какой-нибудь второразрядный нью-йоркский пансион доставил бы нам больше радости, чем базилика Св. Петра или мечеть Святой Софии[7]. Поэтому, скользнув не слишком критическим взглядом по высоким башням, мы собирались быстро продолжить путь, но тут я заметил скромное объявление в окне какой-то лавочки напротив – вероятно, меняльной конторы: «Здесь говорят по-английски».

– Зайдем-ка, Лили, туда, справимся, где есть еще гостиницы, – сказал я, назвав свою подопечную по имени (такое обыкновение я завел сразу, чтобы она меня не стеснялась и мы, несмотря на большую разницу в возрасте, могли разговаривать непринужденно).

– Да, Гас, давай зайдем, – отвечала она, в свою очередь по имени и на ты (чтобы… чтобы мне… собственно, мы обоюдно согласились перейти, пока она состоит под моей опекой, на такую простую и естественную манеру общения).

И мы вошли в лавочку. Хозяин был плотный коренастый испанец, дон Мигель Как-Его-Там, смуглый, с довольно приятной миной на грушевидном лице, с живыми блестящими глазками, вытянутым затылком, коротко подстриженными волосами и маленькой бородкой. В ответ на мое приветствие он весьма учтиво поклонился, назвал два-три отеля, где мы уже пытали счастья, объяснил, что других не знает и что к нему уже несколько человек обращались с тем же вопросом, и выразил сожаление, что ничем не сумел помочь. Затем он вернулся было к своей бухгалтерии, но внезапно черты его дрогнули и он, как будто заново проникшись к нам интересом, несколько смущенно произнес:

– Не пожелает ли сеньор… и леди, его супруга…

– Сестра, – поправил я его, прибегнув – по примеру Авраама, но по совершенно иной причине – к безобидной лжи[8]. Собственно говоря, это слово у меня просто-напросто вырвалось, поскольку я не рассчитывал на продолжение знакомства с доном Мигелем и не хотел объяснять в подробностях, как получилось, что я, не будучи родственником молодой леди, все же являюсь – с соблюдением всех приличий – ее спутником в поездке.

– Ах да… ваша сестра. Теперь вижу, что вы похожи… очень-очень похожи. Не пожелает ли сеньор стать моим гостем на то время, пока пароход по ту сторону не будет готов? У меня есть дом в Старой Панаме[9], примерно в двух лигах отсюда, и мы с женой сочли бы за честь…

Прежде чем он успел закончить эту любезную и столь неожиданную пригласительную речь, я разгадал загадку и, извинившись, обернулся, чтобы отозвать Лили в сторону. Стоя позади меня, она безмятежно, с рассеянным видом глядела в окошко на собор, словно бы вдруг воспылала необычайным интересом к архитектуре. Но я не поддался на столь незамысловатую уловку и сурово вопросил:

– Да что же это такое? Ты вздумала флиртовать с этим бедным джентльменом?

– Я только глянула на него одним глазком, Гас. Просто из любопытства. Ты ведь знаешь, кошка может смотреть на короля[10].

– Вот именно, – буркнул я. – Знаю я этот твой взгляд и как ты им пользуешься. Чего ради тебе очаровывать этого джентльмена? Глянула, как ты выражаешься, одним глазком – и что из этого получилось? Он приглашает нас к себе в загородный дом – гостить целую неделю.

– А тебе не кажется, Гас, что следует поблагодарить меня за это приглашение? Да, мы, конечно же, его примем, это будет просто замечательно. Как, бишь, это называется: ранчо, ранчеро? А может, там настоящий замок. А вокруг, небось, растут бананы. И много другого удивительного. Да, непременно примем, это такое романтичное приключение, и мне тогда будет о чем писать домой.

– Примем только в одном случае: если ты будешь подобающим образом себя вести. Обещай, что не станешь флиртовать с этим почтенным джентльменом, иначе мы сдаемся и возвращаемся на пароход. Пойми, Лили, это никуда не годится. Оттого что ты завлечешь беднягу в свои сети, удовольствия не будет никакого, а вот неприятности могут случиться. У него есть жена, а испанки, как всем известно, очень ревнивы. Я слышал, непременная принадлежность их наряда – стилет. Может быть, часы облагаются налогом, а стилеты – нет. Тебя, конечно, тянет к романтике, а быть заколотой в темном углу разъяренной доньей – это весьма романтично, но, подозреваю, приятного в этом мало, а кроме того, я не знаю, как буду объясняться с твоим отцом.

– Но, Гас, тебе же известно, я непременно должна с кем-то флиртовать, – жалобно протянула Лили.

– Флиртуй тогда с погонщиком мулов или с соседским мельником, если таковые попадутся под руку; надо полагать, среди испанцев есть мельники, иначе как бы Дон Кихот сражался с ветряными мельницами[11]? Обещай только пощадить этого джентльмена. Это все, о чем я прошу.

– Обещаю, – чуть слышно согласилась она (загородный дом на Панамском перешейке так раздразнил ее любопытство, что за возможность посмотреть на него она отдала бы что угодно).

Зная, что Лили меня не обманет, я успокоился на этот счет, вернулся к дону Мигелю, извинился за промедление с ответом, сказал, что посоветовался с сестрой и мы готовы принять его любезное предложение, бессильны выразить словами свою благодарность и прочее. Честно говоря, мне было немного неловко оттого, что мы с такой готовностью ухватились за это одолжение со стороны совершенно незнакомого человека, но нам не приходилось выбирать, и к тому же я чувствовал, что нас пригласили не из учтивости и нам действительно будут рады.

Дон Мигель отвесил низкий поклон мне, поблагодарил за оказанную честь, потом низко склонился перед Лили, потом перед нами обоими. Я поклонился в ответ, Лили одарила дона Мигеля улыбкой, но, верная нашей договоренности, воздержалась от своих коварных мин; таким образом, все было готово к отъезду – солнце уже садилось и под дверью очень кстати ждал экипаж нашего хозяина. Весь необходимый багаж был при нас, медлить не имело смысла. Мы погрузились в экипаж (невысокую открытую повозку, запряженную двумя мулами), дон уселся перед нами, смуглый метис забрался на сиденье кучера, взмахнул длинным кнутом, и животные припустили ровным аллюром туда, где кончалась булыжная мостовая и начиналась загородная местность.

Мы ехали по узеньким улочкам, над которыми едва не смыкались балконы противоположных домов, вдоль улиц пошире, с фруктовыми лавками, по открытому пространству перед темной глухой стеной монастыря, где высился на трех больших ступенях каменный крест, мимо разрушенной церкви с банановой пальмойа[12] прямо в открытых дверях – и через городские ворота наружу, под нестройный «Ангелюс»[13] всех треснутых колоколов со всех оставшихся за спиной колоколен Панамы. За этим последовал несколько однообразный путь по грунтовым пригородным дорогам, проложенным через густой тропический лес; просветы, в которых виднелись либо небольшой расчищенный участок с туземной хижиной, либо, вдалеке, залив. Примерно через полчаса дорога вдруг резко повернула и пошла вверх; на высоте перед нами открылся более широкий вид. Залив теперь был ближе, в нескольких ярдах от нас искрились в закатных лучах волны; прибежав, быть может, от самого азиатского берега, они колыхали мелкой рябью панамские воды, и их тихий лепет походил на облегченный вздох странника, который одолел многие мили и готовится к приятному отдыху. Впереди простиралась Старая Панама; насколько можно было видеть, современные домишки в ней перемежались древними руинами: где-то скопление бамбуковых построек с сидящими у порога полуголыми туземцами; где-то возвышение, так густо заросшее лозой и кустарником, что о наличии за ними ветхой стены можно было только догадываться; где-то церквушка, не то чтобы совсем разрушенная, но отчаянно нуждающаяся в ремонте и уже наполовину потонувшая в зарослях, что служит безошибочным признаком скорого конца. Но массивней всего была стоявшая напротив нас громада – то ли монастырь, то ли форт, то ли казармы, – при ближайшем рассмотрении оказавшаяся большим частным владением; центр его составляло здание не очень крупное, однако внушительное на вид, так как его окружал немалых размеров двор, обнесенный высокой стеной из необожженного кирпича. Это был дом нашего хозяина, и экипаж через широкий арочный проем в стене въехал во внутренний двор, где мулы, не дожидаясь оклика, сами остановились, кучер-метис, громко ухнув, соскочил с сиденья и распахнул нам дверцу. Для подробного знакомства с домом час был слишком поздний, и нас не мешкая отвели в предназначенные нам смежные комнаты. Я успел только заметить, что дом строился, вероятно, в разное время: одна его часть казалась совсем новой, другую же я отнес к поре самой отдаленной; причем разница между ними сразу бросалась в глаза, так как они непосредственно примыкали одна к другой; на первом этаже разделительная линия проходила примерно посредине, а выше ломалась и смещалась к западу, так что помещения под самой крышей были почти сплошь современные, исключение составляла единственная небольшая башня.

И вот теперь начинается необычная часть моей истории – поразительная настолько, что я не удивлюсь, если в наши скептические времена мне никто не поверит. Более того: мне до сих пор не попадался слушатель, у которого мой устный рассказ встретил бы понимание; напротив, все либо недоверчиво качали головой, либо в лучшем случае замыкались в молчании. В этих обстоятельствах мне даже боязно продолжать, я мог бы отказаться от своего намерения и утаить концовку, если бы не был убежден, что где-то в мире найдутся читатели, которые отнесутся к этому странному повествованию без враждебности, не станут без разбору подвергать насмешкам все, чего в данный момент не могут объяснить, и признают факт: в мире существует много непостижимых для нашего ума явлений, однако они достоверны и впоследствии – почему бы и нет? – найдут удовлетворительное истолкование. Что до моих друзей, могу сказать лишь одно: сколь бы странное впечатление ни производила моя история, им не следует забывать, во-первых, о моей укоренившейся репутации человека солидного, уравновешенного и начисто лишенного воображения, а потому бесконечно далекого от всего того, что обычно называют романтическими байками, и, во-вторых, о том, что, изобретая изощренную ложь, я бы от этого ничего не выиграл; посему я призываю их, прежде чем выносить неблагоприятное суждение о моем рассказе, взвесить все доводы за и против его правдивости.

Едва мы успели привести себя в порядок, как хозяин позвал нас к ужину, и мы проследовали за ним в столовую – довольно скудно обставленную комнату, показавшуюся, на наш северный вкус, мрачноватой, хотя там имелось, конечно, все, что считается в местном климате необходимым и нарядным. В центре находился длинный стол, обильно уставленный угощениями: овощи, фрукты, кофе и немного мясного. С каждой стороны было приготовлено по два прибора, в конце стола – еще один. У двери стояла жена дона Мигеля – невысокая плотная женщина, чья очень смуглая кожа выдавала еще большую примесь индейской крови, чем у супруга. Увешанная множеством драгоценностей, она, со своими прекрасными глазами и ровными зубами, наверняка слыла когда-то красавицей, теперь же, утратив права на это звание, сохранила при себе приятность черт. Видеть иностранцев ей, вероятно, доводилось не часто, держалась она скованно и в ответ на наши неловкие приветствия не проронила ни слова. Забегая вперед, могу добавить, что за все время нашего визита она – то ли по незнанию английского, то ли по природной застенчивости – ни разу не открыла рта и обязанности хозяйки исполняла в полном молчании, однако порой, в знак своего расположения к нам, позволяла себе улыбнуться. Ее вид говорил о радушии и доброте; я никоим образом не заподозрил в ней ревнивицы, способной ударить кого-то в темном углу стилетом, и Лили, как я заметил, неоднократно обращала ко мне просительные взгляды, явно желая взять свое обещание обратно. Я, однако, не сдавался, притворяясь, что смотрю не на нее, а только на дона Мигеля, любезным жестом пригласившего нас к столу.

Я ожидал, разумеется, что дон Мигель сядет во главе стола, но он, к моему удивлению, подошел к прибору, стоявшему сбоку, справа от себя поместил Лили, а нам с хозяйкой указал на места напротив. Пока мы стояли, у конца стола совершенно неожиданно появился пятый сотрапезник, который степенно нас приветствовал и кивком предложил садиться. В ту минуту я не особенно к нему присматривался, а ограничился беглым взглядом, составив себе лишь самое общее представление о его внешности. Отец или старший брат, естественно, решил я, а может, другой родственник, которому, согласно обычаю, отведено в этом домохозяйстве почетное место.

Но когда все уже расселись, я уделил незнакомцу больше внимания и обнаружил в нем нечто, отчего у меня застыла в жилах кровь и присох к нёбу язык. Этот человек (если он действительно принадлежал к роду человеческому, в чем я с самого начала вдруг усомнился, хотя не более других склонен верить в сверхъестественное), худой и высокий, был облачен в платье, какого я ни на ком прежде не видывал. Это был костюм воина минувших времен, состоявший из нагрудника, латных рукавиц, шпаги с корзинчатой гардой[14], дублета[15] с кружевами и разрезами, которые крепились завязками; к коленям платье спускалось широкими складками, нижняя часть ног была плотно обтянута трико. Но не этот необычный наряд поразил меня больше всего. Сам по себе он мог быть причудой эксцентричного старика, приверженного традициям прошлого; так среди нас попадаются любители треуголок, длинных косичек и больших обувных пряжек, какие носили во времена революции[16]. В первую очередь мое внимание приковали внешность незнакомца и его манера держаться. Мрачное худое лицо казалось еще ýже и мрачнее благодаря заостренной бородке. Глаза были не глаза, а застывшие жуткие гляделки, подобных я не видел ни у кого из людей; в них не было души, как если бы живое выражение стерлось, не оставив после себя ни блеска, ни зрительной силы. Приветствовав нас вначале церемонным наклоном головы, незнакомец с той минуты ни разу не повернулся и, словно бы полностью о нас забыв, сидел молча, с отсутствующим, обращенным к потусторонним мирам взглядом, не прикасался ни к чему и в целом походил на старомодную деревянную фигуру, приделанную вместо носа корабля к столу, или на мертвую голову на погребальном пиру в Египте. Утолив первоначальное любопытство, я сделал вполне естественный вывод, что передо мной отнюдь не обычный смертный. И тут мне пришло в голову, что я не видел, как незнакомец входил: дверь перед ним не открывалась, он возник внезапно, точно вырос из-под земли или сгустился из воздуха. Снова у меня по спине пробежал холодок, и захотелось оказаться отсюда подальше – пусть даже на пароходе в шторм. Я тайком оглядел сотрапезников, желая узнать, как они воспринимают происходящее. Начал я с Лили, но та нисколько не изменилась в лице – воплощенная благопристойность и стойкость духа. Упустить из виду то, что заметил я, она не могла – я давно убедился, что от ее зоркого глаза ничто не укроется. По крайней мере, она была просто обязана обратить внимание на чудной наряд незнакомца. Однако Лили продолжала сидеть как ни в чем не бывало, губы ее не дрогнули, кровь не бросилась ей в лицо. Я всегда знал, что она ничего не боится, но теперь, когда она так легко освоилась в обществе призрака, чего еще я мог от нее ожидать? Переведя взгляд на хозяина и хозяйку, я обнаружил, что и они, по всей видимости, не испугались, а настроены спокойно и серьезно. Один лишь хозяин, казалось, замечал присутствие пятого члена компании, и на его лице читался призыв ко мне сдержать любопытство до поры, когда ему будет удобно меня просветить.

Посему я помалкивал и по мере возможности старался не смотреть незнакомцу в лицо; лишь изредка, не удержавшись, я украдкой косился на него и каждый раз видел, что неподвижный взор его устремлен в пустоту, а тарелка остается нетронутой. Только раз он, судя по всему, нас заметил: когда дон Мигель наполнил вином стаканы и, обернувшись к концу стола, почтительно склонил голову, незнакомец ответил на его поклон, но затем мгновенно принял прежнюю позу. Мы продолжали ужинать, я не без дрожи, хозяин и хозяйка – с достоинством, делая вид, будто не происходит ничего необычного; Лили меж тем трещала без умолку, словно всю жизнь только и делала, что общалась с призраками или ряжеными. Все это было невыносимо, и временами меня тянуло пренебречь приличиями, кинуться к двери и потребовать, чтобы нас доставили обратно в Панаму. Но наконец обед завершился, последний банан был съеден и последний орех расколот. Наш хозяин поднялся на ноги. Незнакомец тоже встал и с достоинством ответил на наши приветствия. Пока он медленно шел прочь, тяжелая шпага с корзинчатой гардой колотила его по боку. Однако я не мог не заметить, что порог он не пересек, а в нескольких футах от двери исчез, растворился, как если бы состоял из тумана.

– А теперь расскажите мне о нем. Кто он такой? – со звонким смехом полюбопытствовала Лили, обращаясь к хозяину. Вопрос прозвучал довольно бесцеремонно, и я вознамерился ее упрекнуть, но дон Мигель за нее вступился.

– Хорошо-хорошо, – сказал он, – если вашей сестре интересно, почему бы не спросить? Что до меня, я с удовольствием отвечу. Да я и так не собирался молчать. Поэтому прошу вас снова занять свои места, и я расскажу вам все, что знаю, – а известно мне не многое.

Мы удобно расселись вокруг него, и он поведал всю историю на ломаном английском, как умел, то есть употребляя длинные периоды там, где можно обойтись двумя словами.

До прошлой весны дон Мигель обитал в Панаме, и существование его было скромным и незаметным. Однако, добившись успеха в делах и питая склонность к деревенской жизни, он купил большой участок земли в Старой Панаме – там, где когда-то располагался морской порт. Из строений не было ничего, кроме руин и туземных хижин, но выигрыш заключался в сравнительно здоровом климате и приятном виде. И вот, планируя свое обустройство, он решил возвести этот просторный дом – правда, не строить его целиком, а воспользоваться остатками старого здания, простоявшего здесь века два-три – а может, и больше, кто знает? Этими устойчивыми, крепко сцементированными руинами было бы грех пренебречь. Поэтому новые помещения пристроили к старым, почти исключив таким образом расходы на фундамент, стены и немалую часть полов в нижнем этаже; и там, где прежде царило разорение, за относительно короткий срок воздвиглось симпатичное и прочное жилье.

Дон Мигель с женой остались очень довольны результатом и предвкушали долгие годы спокойствия и ничем не омраченного благополучия. Но в самый день прибытия в новый дом, впервые садясь за трапезу, они увидели, что во главе стола возвышается, вытянувшись в торжественной позе, призрачная фигура. Они было решили, что кто-то из их друзей обрядился ради шутки в маскарад, но тут же их привел в ужас безжизненный, потусторонний взгляд незнакомца, и дон Мигель не стал предъявлять права на свое законное место, а с трепетом уселся подле жены, ближе к противоположному концу стола. Как можно себе представить, трапеза прошла безрадостно, супруги молчали и пожирали глазами незваного гостя, а тот сидел спокойно и неподвижно, не касался кушаний и, казалось, устремил взор в отдаленные пределы, не обращая никакого внимания на тех, кто находился рядом. Завершив короткую трапезу, супруги встали, гость тоже поднялся, отвесил им церемонный поклон и направился к двери – и в двух шагах от нее словно бы растаял в воздухе. Та же сцена разыгралась и во второй раз, и в третий – да, собственно, разыгрывалась с тех пор неизменно. Сначала супруги подумывали уехать и оставить дом в полное распоряжение незнакомца, но мало-помалу, убедившись, что тот не желает им зла, отказались от этого пагубного намерения. В конце концов, какой урон от того, что дважды в день садишься за стол с очевидно безобидным призраком? Хотя надобно признать, что его упорное молчание и их нерешительность превращали трапезу в довольно тягостное испытание. Однажды дон Мигель, отчаявшись, пришел пораньше и занял свое законное место во главе стола. Незнакомец явился, обнаружил, что его стул занят, нахмурился и с видом оскорбленного достоинства удалился. Супруги решили, что навсегда от него избавились, однако в ту же ночь в разных концах дома раздались странные звуки и вдобавок пронзительные крики, а с утра все в домашнем хозяйстве пошло наперекосяк. Поэтому муж с женой сочли за благо оставить почетное место свободным и таким образом зазвать призрака обратно, чтобы его неудовольствие не привело к новым неприятностям и потерям.

– И, кроме как в столовой, его нигде не видели? – поинтересовался я.

Да, время от времени его видели в холле: он мрачно расхаживал туда-сюда, а при встрече с кем-то из семейства вежливо отступал в сторону и степенно кланялся. В старой части здания имелась стенная ниша, слишком маленькая, чтобы именоваться комнатой, хотя в былые времена вполне могла использоваться в качестве таковой. При перепланировке ее превратили в чулан, однако обитатели дома несколько раз замечали, как призрак входил туда, по-видимому считая это своим личным помещением. Понятно, что чулан отдали в его полное ведение, никто не следовал за ним туда и не оспаривал его прав.

– И он все время молчит? И что, никто не пытался узнать, кто он?

Нет, он ни разу не произнес ни слова. То ли ему не позволено говорить со смертными, то ли, будучи призраком, он не способен к речи. Правда, однажды на столе случайно оставили листок бумаги, призрак наклонился и написал на нем что-то вроде имени – подобно тому как люди, желая представиться, вручают карточку. Тут дон Мигель поднялся и вынул листок, спрятанный глубоко в книжном шкафу. В центре стоял единственный символ, небрежно нацарапанный; как было принято в давние времена, он имел сложный рисунок и представлял собой то ли наложение нескольких букв, образующих имя, то ли подобие старинной монограммы. Никто не догадался, каков его смысл, и все так и остались в неведении. После этого листок стали намеренно класть на виду у призрака, но надежды на то, что он попытается прояснить свою личность, не оправдались. Похоже, он считал, что написанного достаточно и в дальнейшем просвещении хозяева не нуждаются.

– Но все же – кто он такой и что все это значит?

Воистину, кто мог это понять? Вероятно, то был кавалер минувших времен – живший два или три века назад. На это явственно указывал его наряд. Несомненно, это был кто-то, прежде здесь обитавший, иначе зачем ему с таким упорством держаться за этот дом? Если вообще возможно измыслить какую-то гипотезу, то она будет такова: он владел домом в прошлом и до сих пор считает его своей собственностью; на все достройки и переделки он смотрит как на подновление; посему дон Мигель и его жена для него – не хозяева усадьбы, а всего лишь гости; ежедневно появляясь на почетном месте за столом, он таким образом отдает им дань уважения – и, не исключено, сам терпит при этом немалые неудобства. Но, в конце концов, это было не более чем предположение, хотя ничего убедительнее придумать не получалось. И из этого предположения вытекал вопрос: не решит ли призрак однажды, что погостили и будет, и не примется ли строить каверзы, чтобы досадить надоевшим постояльцам? Если настоящее казалось загадкой, то грядущее и вовсе было покрыто мраком неизвестности.

Вот такую историю поведал мне дон Мигель, и я, конечно, был бессилен ему помочь. Но она меня поразила и в известной мере даже обрадовала: ведь я опасался, что пройдет день-другой – и в отсутствие новых впечатлений жизнь в гостях мне наскучит, теперь же у меня появилась возможность наблюдать за призраком, убивать таким образом время и получать удовольствие, больше не омраченное страхом. Если к дону Мигелю призрак так долго проявлял радушие, то разве мы с Лили, как гости вдвойне, не заслуживали отношения еще более уважительного? Поэтому, совершая ежедневную прогулку по морскому берегу к соседней церквушке, дабы хоть чем-то себя занять, я постоянно возвращался мыслями к длинному столу в доме дона Мигеля: тайное наблюдение за призраком сделалось для меня первейшей усладой.

Следующие день-два мало отличались от первого. Мы занимали свои обычные места, потом входил призрак; после обмена церемонными поклонами все рассаживались. Как и прежде, призрак держался отрешенно и неподвижно, ничего не ел и не пил, на нас обращал внимание, только когда присоединялся, опуская голову, к обычному тосту или равнодушно раскланивался перед уходом. Но постепенно я начал замечать в нем перемены. Его поклоны сделались изящнее, стали менее чопорными и более дружелюбными. Во взгляде, дотоле пустом и отсутствующем, появился необычный блеск, черты начали отражать некоторый интерес к тому, что происходит вокруг. Однажды его губы сложились в подобие добродушной, не лишенной обаяния улыбки. И еще я заметил, что трапеза уже не была для него тягостной церемонией, он больше не торопился встать из-за стола, а делал это с недовольным видом, как будто досадуя, что вынужден покинуть приятное общество. Перемены в манерах призрака, произошедшие за два-три дня, немало меня удивили, дон Мигель тоже недоумевал, и только на четвертый день я догадался, в чем дело. Случайно бросив взгляд на Лили, я обнаружил, что она, притворяясь, будто смиренно смотрит в тарелку, слегка повернула голову в сторону почетного места, в уголках ее глаз мерцает знакомый опасный огонек, а нижняя губа тоже готовится вступить в игру; короче говоря, эта дурочка затеяла флирт с призраком!

Ошеломленный и встревоженный, я твердо вознамерился хорошенько ее отругать и воспользовался для этого первым же удобным случаем. Увидев, что я приближаюсь к ней с решительным видом, Лили попыталась отвлечь мое внимание. Вынув из кармана старое письмо от одной из нью-йоркских знакомых, она с милой бесхитростной улыбкой произнесла:

– Как хорошо, что ты пришел, я тебя весь день ищу. Хочу прочитать тебе письмо, что пришло в прошлом месяце от моей милой Дженни.

– Это письмо я уже выучил наизусть, – ответил я. – Что до твоей милой Дженни, она мне не нравится: молотит в письмах всякий вздор и пишет «бордюр» через «а». А теперь оставь глупости и послушай меня. Что это ты вздумала учудить за столом? Что за игра с чувствами несчастного духа? Слыхано ли вообще такое? Ты должна, ты просто обязана забыть о нем раз и навсегда.

– А что я буду делать, если понадобится собраться с духом? – возразила Лили.

Это был крайне глупый и неуместный каламбур, и я решил оставить его без внимания.

– Веди себя разумно, тогда и не понадобится. Разве ты не видишь, что подвергаешь себя опасности?

– Да какая опасность? – ответила она. – Что можно придумать безобиднее? Когда я флиртую с мужчинами, они все начинают добиваться моей руки, и это бывает очень неудобно. А призрак не может жениться. Напротив, он может стать мне добрым другом, показать, где зарыты сокровища и прочее. И знаешь…

– Я знаю, что тебе не хватает ума и что ты будешь настаивать на своем. Помни только, что я тебя предупредил, – отрезал я.

К этому я ничего не добавил, хотя собирался дать ей нагоняй. Конечно, я был не чета другим мужчинам, и на меня, человека степенного и в летах, приемчики Лили не действовали, но все же мелькало иногда в ее взгляде нечто такое, что меня обезоруживало – наверное, взывало к жалости, поэтому излишней суровости я себе не позволял. Вот и на сей раз я не присовокупил к сказанному ни одного слова упрека. И она, выбросив из головы мое предостережение, продолжила вести себя как прежде, словно я дал ей согласие на кокетство, и временами доходила до столь опасных крайностей, что меня просто поражало, как велики ее силы и как отточено мастерство.

Ни одному духу не выпадало на долю таких испытаний, какие достались бедной жертве ее коварства. Принято считать несчастным отца Гамлета, но он по крайней мере знал, на что обречен и чего ожидать дальше, и бывал ограничен в свободе лишь в определенные промежутки времени, которые нетрудно запомнить[17]. Но наш призрак не только находился стараниями Лили в состоянии вечной смуты и неизвестности, не только, как обычно бывает с влюбленными, мучительно дрейфовал от надежды к отчаянию и обратно, но, более того, законные часы явления ему уже не принадлежали и весь жизненный распорядок пошел прахом: то и дело под предлогом ознакомления с местностью Лили продлевала свои прогулки и намного опаздывала к обеду, и тогда призрак, пришедший к установленному часу и не заставший семью в сборе, уныло ожидал момента, когда сможет занять свое привычное место за столом. А когда все рассаживались, Лили принималась будоражить призрака взглядом, подталкивая его к новым эскападам, причем делала это скрытно, с невинным видом, так что дон Мигель знать не знал о ее роли, а перемены в поведении призрака объяснял тем, что на него, долговременного затворника, бодряще повлияла новая, более оживленная компания. Глаза духа делались все ярче и подвижнее, взгляд все реже уходил в себя. Он стал внимательнее относиться к тому, что происходило за столом, а по временам его лицо подолгу не покидала улыбка. Однажды, когда Лили рассказывала что-то забавное, он откинулся на спинку стула и раскрыл рот, как бы давясь от смеха, хотя не издал при этом ни звука. Опять же, решив, вероятно, проявить больше общительности, призрак дождался, когда дон Мигель произнесет очередной тост, и, вместо того чтобы ограничиться, по обыкновению, чинным поклоном, наполнил из графина свой стакан и поднес его к губам – впрочем, пить не стал, то ли потому, что вино для него было под запретом, то ли по причине отсутствия желудка под дублетом и нагрудником. Также призрак обзавелся привычкой растягивать насколько возможно трапезу, а прощаясь, перед тем как раствориться в воздухе, не раз и не два одаривал собравшихся взглядом, полным обожания. Кроме того, его чаще стали встречать в длинных коридорах дома, и он неизменно ухитрялся попасться там на глаза Лили. В конце концов преданность призрака выразилась в поступке таком смешном и причудливом, что я, вспоминая его, с трудом убеждаю себя, что это не был сон.

Как-то незадолго до полуночи меня всполошил частый стук в дверь. Я еще не успел раздеться, тут же открыл и на пороге увидел Лили в наспех накинутых платье и шали.

– Пошли, – воскликнула она, – скажешь, что ты об этом думаешь!

В коридоре было окно, откуда открывался вид на двор. Луна светила ярко, и я разглядел внизу призрака, стоявшего под окном Лили. Облачен он был, как обычно, в дублет и нагрудник, но на сей раз дополнил свой наряд шляпой с пышными перьями. В руке дух держал старую гитару без струн и пальцами имитировал игру, в то время как рот его открывался и закрывался, как бы подпевая исполняемой мелодии. Разумеется, ни гитара без струн, ни его уста не издавали ни единого звука. Призрак, который стоит и водит пальцами по деке гитары, как будто пощипывая струны; его рот, открывающийся и закрывающийся в такт неслышной мелодии – то судорожными рывками, то медленно, как при протяжном пении; череда поклонов, которые он отвешивает, то подходя, то отступая; его томный взгляд, устремленный то на заветное окошко, то на луну; прозаические немолодые черты, выражающие бурную страсть, и полная тишина, в которой разыгрывается вся эта сцена, – картина была настолько забавна, что я едва не расхохотался. Лили была менее осторожна, и у нее время от времени вырывался тоненький смешок. Наконец песня как будто была исполнена, и серенада на этом завершилась. Засунув гитару под мышку, призрак поднял взгляд в ожидании аплодисментов. Лили, вознамерившаяся испить веселье полной чашей, сорвала розовый бутон со стебля, росшего вплотную к окну, и кинула призраку. Тот галантно подхватил подарок, пылко его поцеловал, отступил на шаг или два, взмахнул рукой и своим обычным манером растворился в воздухе.

Все это, конечно, было очень весело, но я терзался тревогой, как бы Лили не довела дело до беды, и тревога эта усилилась на следующее утро, когда призрак явился к завтраку с розовым бутоном в разрезе дублета и с улыбкой на суровом лице – похоже, убежденный, что его ухаживания встречены благосклонно. Поэтому меня донельзя обрадовало пришедшее через несколько минут срочное письмо из Панамы. Наш пароход починили, поезд на ту сторону перешейка отправляется часа через два или три, время терять нельзя, ночью мы будем рассекать волны Карибского моря, а все воспоминания о тропиках останутся позади. Началась сумятица, мы собрали свои пожитки и стали прощаться, без надежды когда-либо увидеться, с нашим любезным хозяином и его тихой простодушной супругой. И я, думая об удивительных событиях последних дней, решил, что больше никогда не возьму на свое попечение ни одну своенравную юную леди, а с той, которая уже при мне, не спущу глаз, покуда ее не минуют благополучно все опасности.

И это было, пожалуй, совсем не лишнее намерение, так как, в последний раз направляясь по длинному коридору к выходу, мы встретили на пути не кого иного, как призрака. Он был при параде, начищенный нагрудник сиял, разрезной дублет украшали новые ленты, грудь – та самая роза, а в протянутой руке он держал кольцо. Насколько я смог разглядеть, оно было старинное и затейливое, из чеканного золота, с довольно дорогим, как мне показалось, камнем в середине. Одно из тех старомодных изделий, которые в основном и ценны своей принадлежностью к давним временам; слегка поменяв оправу, их можно превратить в перстень, застежку или брошь – по желанию владелицы. Низко кланяясь, призрак всем своим видом показывал, что преподносит это украшение Лили, та же колебалась, однако соблазн был чересчур велик. Но я кинулся между ними, и призрак с явно неодобрительным выражением на суровом лице в гневе зашагал прочь, достиг конца коридора и начал, стуча своей старой шпагой о ступеньки, подниматься по лестнице в чулан, который считался его покоями.

– Ты что, с ума сошла? – отозвался я на возмущенный взгляд Лили. – Как ты можешь быть уверена, что это кольцо – не более чем подарок на прощанье, дань вежливости? А если дух хотел вручить его в знак помолвки?

– Какой же ты дурачок, Гас! – прозвучал довольно сердитый ответ. – Разве я не говорила тебе: призрак тем и безопасен, что за него нельзя выйти замуж?

– Замуж? Конечно нет. Но при всем том, если призрак вообразил, будто владеет домом и из милости дает кров настоящим владельцам, разве не может он присвоить себе и роль обрученного жениха цветущей юной леди? Ты не знаешь о призраках и половины того, что знаю я, – продолжал я, выдавая себя за большого знатока потустороннего мира. – Тебе понравится, если он опрометчиво решит, что получил твое согласие, и последует за тобой в Нью-Йорк? Мне неизвестно, удерживает ли его в этом доме что-нибудь, кроме прошлого и собственного каприза. Предполагаю, что при желании он может и путешествовать. Как тебе такой компаньон за обеденным столом в пансионе? Так что прощайся быстрее с нашими друзьями – и в путь.

Поспешное прощание, посадка в скромный экипаж, щелчок хлыста – и мы, с кучером-полукровкой, устремились прочь; и чем дальше мы уносились от дома с привидением, тем легче становилось у меня на душе. А может, дома без привидения, думал я не без трепета; что, если духа действительно посетила мысль последовать за нами? Если он прямо сейчас вырастет из-под земли и займет место рядом с Лили? А если мы и вправду от него избавились, не станет ли он с особой жестокостью донимать наших хозяев? Брошенный влюбленный может озлиться из-за нашего отъезда и сделать жизнь в доме невыносимой для тех, кого считает своими гостями. С другой стороны, он может так расстроиться, что начнет чахнуть, сделается призраком самого себя и наконец совсем избавит семью от своего присутствия.

Чем все это кончилось, я так и не узнал. Дом остался позади, открытая местность сменилась лесной дорогой, показались городские ворота, и мы снова покатили по мощенным булыжником улицам, узким переулкам, обширным площадям, мимо старинного собора – и дальше к железнодорожной станции, и вот уже я благополучно водворил Лили на удобное место в промежуточном вагоне.

До отхода поезда оставался час, и я вернулся в город, чтобы сделать кое-какие покупки. Перво-наперво немного фруктов, еще панамскую шляпу, и под конец мне пришла мысль запастись в дорогу каким-нибудь легким чтением. У дальнего конца собора располагалась книжная лавчонка, предлагавшая покупателям небольшую подборку самых расхожих книг. Несколько романов на испанском, кое-что из религиозной литературы – вот вроде бы и все. Но на верхней полке я заметил очень старый том – настолько потрепанный, что пришлось взять его в руки, чтобы как следует рассмотреть. Изданный век или два назад, он содержал биографии и описание заслуг двух десятков самых знаменитых испанских кавалеров и был иллюстрирован простенькими гравюрами. Торопливо листая книгу, я наткнулся на то, от чего у меня на миг застыла кровь в жилах, а именно на портрет нашего призрака, безошибочно узнаваемый, несмотря на низкое качество гравюры. Внизу, как будто с целью устранить все сомнения, было помещено факсимиле подписи – то самое причудливое сплетение букв, которым удивил нас как-то дон Мигель. Скользнув взглядом по надписи, сопровождавшей портрет, я не стал торговаться, заплатил первую же названную цену и поспешил с книгой к поезду.

– Смотри! – Я сунул Лили раскрытый том. – Узнаешь? Теперь наконец тебе будет о чем написать домашним! Как ты думаешь, с кем ты флиртовала всю последнюю неделю? Глянь! Бог свидетель, не с кем другим, как с самим стариной Васко Нуньесом де Бальбоа[18]!

Портрет приора Поликарпа

1

Эту историю я намерен поведать во всех подробностях – свободно, ничего не утаивая и не приукрашивая. Некогда она причинила мне немалую досаду, но теперь, будучи уже в солидных летах и не интересуясь ничем, кроме своих профессиональных амбиций, я могу позволить себе вспоминать ее со снисходительной усмешкой.

Случилось это на Рождество. Думая о том, что обречен провести этот вечер дома, в одиноком, темном жилище, наедине с собственными печальными мыслями, я испытывал горечь и разочарование, однако делать было нечего. И когда ранним утром у меня в руках оказалось изящное письмецо от Мейбл Катберт с приглашением пообедать с нею в Приорстве[19], сердце мое подпрыгнуло от радости и жизнь снова засияла всеми красками. Сам тон письма, далекий от официального, а сугубо приветливый и непринужденный, говорил о том, что в адресате видят не случайного знакомого, а очень близкого и надежного друга. Кроме того, Мейбл предупреждала, что других гостей не ожидается, мы с хозяйкой будем наедине.

Я даже представить себе не мог, что приглашение на рождественский обед способно так приятно меня взволновать. Оно спасало от перспективы трапезничать одному в своем холостяцком обиталище, в присутствии лишь квартирной хозяйки, миссис Чаббс, которая, подавая на стол тощего цыпленка, эту жалкую замену праздничного угощения, станет бдительно следить за моей тарелкой в расчете впоследствии ублажить себя остатками. Оно спасало и от тягостных размышлений после обеда, когда в густеющих сумерках каждая тень язвит душу и каждая протекшая минута усугубляет боль одиночества. Но теперь, избавленный от всех этих неприятностей, я более всего радовался тому, что приглашение пришло именно из Приорства. В последние два года его двери оставались закрытыми для гостей и никаких увеселений там не проходило. После смерти сквайра его дочь Мейбл жила затворницей, нигде не появлялась и никого не хотела видеть. Собственно, я был едва ли не единственным, кого в Приорстве принимали и привечали. Случилось так, что я был лечащим врачом сквайра в его последние дни и потому приобрел право продолжать свои визиты туда уже из дружеской заботы. Теперь же появлялись некоторые признаки того, что затворничество кончается и хозяйка возвращается в мир, и было приятно, что я по-прежнему первый среди тех, кто удостоен общения, причем объясняется это не только моей профессией. Более того – почему бы не признаться с самого начала? – мне очень нравилось общество Мейбл Катберт, и от любого проявления ее благосклонности мое сердце начинало бешено колотиться.

В хорошем настроении, напевая что-то себе под нос, я начал небольшой обход пациентов на дому, который закончился после полудня. Вернувшись, я застал в кабинете миссис Чаббс, которая с показным усердием мыла окна. За этим занятием ее было трудно застать в Рождество, да и в любой другой день тоже, и я заподозрил, что внезапная забота о чистоте была просто предлогом, чтобы затеять разговор. И я не ошибся.

– Значит, доктор, вы собираетесь на обед в Приорство, – начала она. – И выходит, будете первым, кто все узнает.

– А откуда вам известно, миссис Чаббс, что я собираюсь в Приорство? – сурово вопросил я. – Неужели вы позволили себе читать мою корреспонденцию?

На самом деле спрашивать не было никакой необходимости: на краешке записки из Приорства, которую я неосторожно оставил на столе, красовался несомненный отпечаток мыльного пальца. Произнося это, я в подтверждение своей правоты протянул записку миссис Чаббс, однако она была не из тех, кто запросто даст себя оконфузить или поставить на место.

– А хоть бы и прочитала, ну и что? А если, доктор Крофорд, вас нет и пришел пациент, а я присматриваю за кабинетом, а он спрашивает, где вы, а я говорю, не знаю, а он говорит, разыщите, и мне приходится поискать на столе, вдруг вы оставили записку про то, когда воротитесь, а он все подначивает, и я нахожу то письмо и думаю, вдруг там сказано, где вы, а потом понимаю, что это про сегодняшний вечер, – так что же, по-вашему, мне все забыть и никогда не вспоминать ни о случившемся, ни о том, что должно в этот день выйти наконец на божий свет? А, доктор Крофорд?

Багровая от негодования, миссис Чаббс опустилась на пол, подобрала ведро и стремянку и, отложив уборку до другой поры, тяжелым шагом направилась к двери; конец лестницы при этом гордом отступлении угодил в медицинский шкаф, и хранившиеся там кости громко застучали. Обескураженный и раздосадованный, я счел, что ее замечание сделано невзначай и лишено смысла, и не стал выяснять, что же это за тайна, которую мне первому из смертных предстоит нынче узнать.

Вскоре, немного приободрившись, я приготовил свой вечерний костюм, а потом снова принялся изучать записку. Только тут мне бросилось в глаза, что по какому-то недоразумению в ней не был указан час. Это вполне могло быть пять, как обычно у Мейбл, но не исключалось, что и позднее, по случаю праздника. Вначале я немного растерялся, а затем принял разумное решение. Выдвинусь к пяти и справлюсь у привратника. Если окажется, что я явился раньше времени, съезжу к старой миссис Раббидж и к назначенному часу вернусь в Приорство. Старушка, пожалуй, решит, что фрак и белый галстук я надел из особого почтения к ее ревматизму, и, если фантазия пациента в самом деле чего-то стоит, пойдет на поправку скорее, чем от любых лечебных мер. Итак, в половине пятого я сел в двуколку и тронулся в путь.

Погода стояла бодрящая, не слишком теплая и не слишком холодная. Небо было затянуто облаками, и они, похоже, сгущались, но атмосферу оживляли крупные сухие снежинки; они не летели тебе навстречу и не кусали лицо, а тихо порхали в воздухе, и, пока я наблюдал, как одни медленно тают на медвежьей полости, которой я был надежно прикрыт, а другие, выбравшие более удачное место приземления, скапливаются пушистым одеялом – сначала прозрачно-голубоватым, а потом густо-белым – на земле и кустах вдоль дороги, их размеренное движение внушало мне чувство уюта. В прекрасном расположении духа, довольный собой и всем миром, я трясся потихоньку по дороге, и тут мне встретился пивовар Паркинс, кативший домой в собственной легкой повозке.

– Куда собрались, доктор Крофорд? – спросил он.

– В Приорство, мистер Паркинс, на обед. Не то чтобы званый вечер, – пояснил я. – Других гостей, наверное, не будет.

– Ах в Приорство? Счастливчик вы, доктор. А я как раз говорил миссис Паркинс, что надо бы пригласить вас к нам, но теперь вам светит кое-что куда лучше… Да, знатные бывали обеды в Приорстве, когда был жив сквайр, и наверняка… Выходит, доктор, вы будете первым, кто все узнáет. Хотя, я думаю, узнаем и мы все, но только позже.

– О чем это я узнаю, мистер Паркинс?

Но лошадь, не дав ему ответить, припустила вскачь и мгновенно унесла его на полсотни футов. Кучер из Паркинса был никакой, хотя сам он думал иначе. Подобные истории случались с ним раза три-четыре за год. В тот день он удалялся, расставив локти, с веселым «Но!» и всячески изображая мастерское владение поводьями, однако я не мог отделаться от впечатления, что жеребцом движет инстинкт, зовущий его домой, к рождественскому овсу; на самом деле он понес, и Паркинс, как бы ни старался, не смог бы его удержать. Так или иначе, в результате расстояние между нами стремительно увеличивалось и мой вопрос остался без ответа.

«Ну что ж, – подумал я, озаботившись замечанием пивовара так же мало, как словами миссис Чаббс, – есть по крайней мере один предмет, о котором я нынче вечером кое-что узнаю».

Выше я уже поведал, что ничто в жизни не радовало меня больше, чем общение с Мейбл Катберт; теперь же, понятное дело, я мысленно обратился к своим пока еще не высказанным нежным чувствам. Месяцами пытался я их подавить, но тщетно. Этой любви не виделось конца, она не давала мне покоя, и пора уже было, конечно, открыть для себя если не какие-то тайны, то хоть что-то насчет ее перспектив: ожидает ли меня крах всех надежд или их постепенное превращение в сладостную уверенность? И какой же день, если не нынешний, исполненный воодушевления и веселья, наилучшим образом подходил для того, чтобы как-то приблизиться к решению своей судьбы? В какое еще время, если не в Рождество, когда царит радость и не смолкают поздравления, я смогу уловить некий случайный, но столь важный для меня намек?

Я уже успел постепенно убедить себя, что строю надежды не на пустом месте. Те, кто не знает всех обстоятельств, сочли бы, несомненно, мои замыслы в отношении Мейбл решительно неуместными и самонадеянными. Ей не было двадцати пяти, мой возраст приближался к сорока. Ей предшествовал длинный и славный ряд предков – я мог проследить свой род только до деда, тоже деревенского врача. Однако, если посмотреть на дело с другой, прозаической, но оттого не менее важной стороны, накопления Крофордов долгое время прирастали и я мог смело назвать себя человеком состоятельным, тогда как Катберты поколение за поколением теряли то поле, то каменоломню, и под конец от их земельных владений сохранилось не больше половины. Половине оставшегося нынче тоже грозила опасность: близился к завершению процесс в суде лорд-канцлера[20] о праве владения пятьюстами акрами фамильных земель, продолжавшийся с черепашьей скоростью уже два десятка лет, и шансы противной стороны выглядели явно предпочтительней. К тому же последние два года Мейбл, как уже говорилось, прожила в строгом уединении, мало кому показывалась и не имела возможности произвести впечатление на поклонников, меж тем я, чуть ли не единственный ее посетитель, на правах верного и ценимого друга бывал у нее едва ли не каждодневно. Как-то я поделился с нею теми крохами французского, какими владел, и мы часто читали друг другу вслух французские книги. Поэтому мне думалось, что эта приязнь должна принести свои плоды. Я привык, что Мейбл всегда встречает меня сердечным рукопожатием и солнечной улыбкой. Что это означало: любовь или просто дружбу? Ей-богу, я мог об этом только гадать, хотя иной раз заглядывал в глубину ее глаз, ища там какого-то беглого, случайного выражения, которое бы выдало ее истинные чувства. Все это время я не переставал надеяться и верить в лучшее; и казалось, Рождество – самый подходящий день, чтобы получить наконец ответ на вопрос, сильно ли я заблуждался.

2

С мыслью о своих надеждах и все же не без тревоги я около пяти вечера добрался до Приорства. Здание ничем не привлекало взгляд. Даже в лучшие свои дни оно принадлежало к самым малым и захудалым религиозным сооружениям королевства, а попав в светские руки, после каждой пристройки и переделки становилось только хуже. Самобытную старую колокольню снесли, колокол увезли в отдаленную приходскую церковь. Часовня ветшала и наконец обрушилась, и место, где она стояла, расчистили, сочтя излишним восстанавливать этот бесполезный придаток. Трапезную поделили на несколько помещений; при этом, к несчастью, изрядно пострадала старинная дубовая обшивка. В минувшем веке некий вандал-владелец распорядился сколоть с фасадов скульптурную символику, поскольку решил, что на жилом здании она выглядит неуместно. Одну за другой Приорство утратило много привлекательных черт прошлого, каменную кладку кое-где заменили кирпичной, и в конце концов оно превратилось в скучное, ничем не примечательное прямоугольное строение, которое вполне можно было принять за современное; искусству предпочли объем, украшениям – практичность. Вдобавок постепенно ушла в чужие руки бóльшая часть относившейся к Приорству земли, не осталось почти ничего, кроме лужайки и сада; да и рыцарский титул, принадлежность первого светского владельца, уплыл в неизвестном направлении, как это загадочным образом иногда случается с титулами; из сказанного ясно, что наследство Мейбл Катберт не делало ее ни богачкой, ни влиятельной персоной графства. И все же усадьба по-прежнему именовалась Приорством, ибо такова сила английских традиций[21]; и, как станет понятно в дальнейшем, некоторые традиции укоренились здесь настолько прочно, что перемена внешних обстоятельств никак не могла на них повлиять.

Задержавшись на минуту у домика привратника, я внимательно огляделся, но ровным счетом никого не увидел. Обитатели сторожки, несомненно, отправились куда-то праздновать Рождество, и ворота были гостеприимно распахнуты для любого, кто пожелал бы войти. Поэтому я решился въехать, хотя не без колебаний, – я не хотел, ошибившись часом, явиться под окна раньше срока. Но до этого не дошло: у самого угла, до выезда к главному фасаду, мне встретился дворецкий Роупер, стоявший на боковом крыльце. Я знаком подозвал его к себе.

– Обед, как обычно, в пять, Роупер?

– Сегодня в семь, доктор… Рождество.

– Ага! Ну тогда я съезжу по вызовам и вернусь позднее.

– Лучше будет, доктор Крофорд, если вы войдете и подождете внутри. Мисс Катберт наверняка вас не увидит. Она отдыхает у себя в спальне в задней части дома и вряд ли выйдет до семи. Двуколку я велю отвезти на ту сторону, в конюшню, а вас проведу потихоньку в библиотеку, куда хозяйка заглядывает редко, и буду помалкивать, пока не придет время объявить о вашем прибытии.

Предложение было заманчивое, и я в замешательстве огляделся. Впрочем, не в таком уж и замешательстве: я с самого начала подозревал, что затруднение разрешится подобным образом. Небо затягивало тучами, снег сыпал все гуще и укрывал землю все плотнее, колеса вязли в сугробах, и у меня пропадало всякое желание любоваться их кристальной белизной; ревматизм старой миссис Раббидж ничуть не зависел от того, состоится или нет мой визит… через полуоткрытую дверь виднелся камин, полыхавшее там пламя бросало отсветы на наружную стену… короче, я поразмыслил и сдался.

– Думаю… думаю, Роупер, так и впрямь будет лучше.

Произнося это, я покашливал и самим тоном изображал, будто нехотя подчиняюсь некоему велению долга. Каждым движением демонстрируя ту же неохоту, я медленно выбрался из двуколки, бросил вожжи мальчишке, которого подозвал Роупер, отряхнул с пальто снежные хлопья и позволил проводить себя через холл в библиотеку.

Это была уютная старомодная комнатушка, выкроенная вместе с соседней столовой из длинной монастырской трапезной. Как уже говорилось, при переделке убрали немалую часть резной деревянной обшивки, но частично возместили потерю драпировкой из цветной кордовской кожи; кроме того, случаем уцелел первоначальный деревянный потолок, и благодаря всем этим приятным деталям комната имела вполне живописный вид. Дополнительным украшением служил широкий старомодный камин; живопись на стенах закоптилась и выцвела настолько, что едва прочитывалась, и это усиливало общее впечатление благородной старины. Помещение называлось библиотекой, но книг там было не много: покойный сквайр не принадлежал к любителям литературы, а интересы его предшественников в основном ограничивались пособиями о лошадях, собаках и охоте. Собственно, книжный шкаф имелся только один, и тот маленький, и его содержимое вряд ли могло привлечь обычного читателя, так что туда годами мог никто не заглядывать. Однако на небольшой консоли между окнами стояло несколько томов, принадлежавших Мейбл, чьими стараниями в семействе проклюнулись первые заметные ростки культуры; а кроме того, на большом дубовом столе в центре комнаты лежали утренние газеты и самые популярные в то время журналы, которые читала сама Мейбл.

Опустившись в глубокое мягкое кресло, я взял «Корнхилл»[22] и приготовился приятно провести ближайшие два часа, но тут вернулся Роупер. Стоя на боковом крыльце, он был одет по-домашнему, и ничто не отличало его от других слуг рангом пониже. Теперь же, готовясь выступить в официальной роли, он облачился в парадную униформу – черный костюм.

– Не желаете ли небольшой ланч, доктор Крофорд? – предложил он. – Булочки, печенье – для аппетита?

Идея показалась мне очень здравой.

– Не уверен, Роупер, но, пожалуй, да, – ответил я тем же притворно-неуверенным тоном, что и раньше, когда согласился подождать в доме, хотя и в том и в другом случае результат был вполне предсказуем. – Как вы сказали, – (я не сразу вспомнил, что он ничего такого не говорил), – путь был очень дальний, мороз немного кусался и… да, Роупер, если подумать, соглашусь, что кусочек-другой мог бы проглотить.

С широкой ухмылкой (отчего – понятия не имею) Роупер повернулся к двери.

– Я принесу закуску сюда, доктор, – сказал он, – в столовой сейчас накрывают к обеду. К тому же здесь вас наверняка никто не потревожит.

Убрав с библиотечного стола кипу газет, он ушел и вскоре вернулся с основательно нагруженным подносом, который поставил перед мной. Набор оказался весьма неплох: джем, булочки, остатки пирога с дичью, тонкое печенье, маслины; любой завзятый эпикуреец был бы доволен таким разнообразным меню. «Если Роупер так представляет себе ланч, то каков же будет предстоящий обед?» – мелькнула у меня мысль, и я решил по возможности не давать себе воли и настроился на суровое воздержание. Но, вероятно, я все же не справился с собой. Долгая дорога до крайности обострила мой аппетит, а после первых кусков он возрос еще больше. Как бывает в подобных случаях, мало-помалу благие намерения были забыты, и кончилось тем, что легкая закуска превратилась в обильное пиршество.

Ближе к его завершению я обнаружил, что голод уступает место жажде, и меня удивило, что Роупер не подал мне вина. Требовалось всего ничего, какой-нибудь наперсток, чтобы запить пирог с дичью и размочить сухие рогалики. Не было даже бокала воды, и в целом положение создалось весьма странное. Конечно, поступок Роупера объяснялся простой забывчивостью, и все же с какой стати он обо мне забыл? Пренебрежение не было намеренным, тем не менее я немного обиделся. Роуперу следовало быть внимательней, тем более что я посещал этот дом постоянно и к моим вкусам давно можно было приноровиться.

Ворча про себя, я заметил на резной угловой полочке у двери бутылку вина. Низенькая, но объемистая, она вмещала, наверное, чуть больше пинты[23]. На ней была желтая пломба, и даже издалека сквозь сгущавшиеся сумерки я видел, что ее горлышко и бока покрыты толстым слоем пыли. Несомненно, вино в ней было превосходное, и меня осенило, что Роупер, конечно же, предназначал ее мне. Скорее всего, он принес ее вместе с подносом, по пути поместил на полку, чтобы она не опрокинулась, когда он будет расставлять в тесноте блюда, и предполагал за ней вернуться. И разумеется, – чего уж проще? – начисто забыл. Рядом с бутылкой обнаружился очень кстати миниатюрный серебряный штопор, словно бы подтверждавший мою догадку.

Я пересек комнату, перенес драгоценную бутылку на свой стол и начал рассматривать против света. Стекло было темное и толстое, а слой пыли делал его еще темней и толще, так что судить о содержимом не представлялось возможным. И только по весу и по тонкой разделительной линии в верхней части горлышка я понял, что бутылка полна, – пока что все мне благоприятствовало. В конце концов, единственный способ оценить содержимое бутылки – это его попробовать, и в данном случае все говорило о том, что мне надо это сделать. Поэтому я вытащил пробку и, не имея под рукой стакана, сделал изрядный, журчащий глоток прямо из горла.

Вино было просто превосходное – портвейн, насколько я мог судить. Я никогда не выдавал себя за знатока вин, но умею отличить добрый портвейн от ягодного вина, водянистое вино от насыщенного. Этот напиток оказался пряным и ароматным, однако с некоторой странной кислинкой, как будто его слишком долго хранили. Я читал, что вино по прошествии определенного количества лет начинает терять свои качества; и мне подумалось, что, если бы эту бутылку открыли несколькими годами раньше, его усладительные свойства выявились бы полнее.

И все же по трезвом размышлении я порадовался тому, что этого не произошло, ведь тогда мне не довелось бы отведать вина; и пусть оно даже немного испортилось и не соответствует выдуманным кем-то стандартам абсолютного совершенства, ничего равного ему я до сих пор не пробовал и оно как нельзя лучше подошло для того, чтобы запить пирог, делавшийся теперь черствым и безвкусным. Потому я любовно придвинул бутылку к своей тарелке и, должным образом оросив горло, сумел осилить еще немного дичи, снова почувствовал сухость во рту, после чего сделал еще глоток. Так, прикладываясь то к пирогу, то к горлышку бутылки, я продолжал до тех пор, пока не обнаружил, что больше ничего выдоить невозможно, и с некоторым удивлением понял, что выпил все без остатка.

Не скажу, что это меня огорчило. Я был вполне удовлетворен. Пирог еще оставался, но уже почти утратил свою притягательную силу, а что до вина, то мне не хотелось больше ни глотка. Я был сыт, доволен собой и окружающим миром. Наевшись, я обрел спокойное и счастливое расположение духа; можно было откинуться на спинку кресла, сложить руки на животе и, ни о чем не заботясь, мирно вздремнуть час-полтора до обеда.

И лишь одна мелочь поначалу немного меня тревожила. Вино очевидно предназначалось мне, однако я допустил вольность, угостившись им без спросу. Теперь, полностью себя ублажив, я стал склоняться к мысли, что было бы разумнее подождать, пока Роупер поставит передо мной бутылку. Он мог бы вовсе забыть о моих нуждах, и я и дальше обдирал бы себе глотку сухим пирогом, но лучше уж так, чем столь явно проявить свою несдержанность. И еще один промах: я выпил вино из горла, вместо того чтобы позвонить и попросить стакан. Поступок сам по себе грубый и неприглядный – выдающий не только неумение почтительно относиться к хорошему вину, но и желание скрыть свою провинность. Как исправить эти ошибки и хотя бы отчасти поддержать пошатнувшееся самоуважение?

Оставалась, собственно, лишь одна возможность: вернуть бутылку на боковую полку и тем избежать немедленного разоблачения. Я водворил бутылку на прежнее место, предварительно вогнав пробку по самое горлышко, а рядом пристроил штопор. Затем я снова опустился в кресло, и мои мысли потекли прежним безмятежным потоком. Провинность, по крайней мере на время, была худо-бедно прикрыта, и я мог выбросить ее из головы. Да и что такого страшного я совершил? Выпил вино, которое мне же и предназначалось, но по забывчивости дворецкого не было поставлено на стол. Да, это была вольность с моей стороны, но разве станет кто-то меня упрекать? Мейбл о ней никогда не узнает, а Роупер, обнаружив случившееся, промолчит – он и сам в подобных обстоятельствах поступил бы так же. Удивленного взгляда его рыбьих глаз я избегну, поскольку успею уйти раньше, чем будет обнаружено, что бутылка пуста, а как он станет смотреть на меня впоследствии, меня заботит мало.

Утешив себя и восстановив душевное равновесие, я еще уютнее устроился в кресле, снова взял в руки «Корнхилл», пролистал страницу или две и, предполагаю, погрузился в мимолетную дремоту. Я думаю так потому, что не заметил, как в комнате опять появился Роупер. Я пробудился от звяканья посуды и, открыв глаза, увидел, как он забирает со стола остатки моего недавнего ланча. С грудой приборов на подносе он доковылял до двери, кое-как отворил ее тыльной стороной ладони и, придерживая ногой, стал протискиваться наружу. При этом он обернулся ко мне, чтобы бросить напоследок:

– Ну вот, доктор Крофорд, он и настал, этот великий день.

– Что за день, Роупер?

– День, когда мы всё узнаем; день, когда будет открыта бутылка, что простояла двадцать пять лет.

3

Когда за Роупером с его подносом закрылась дверь, я вскочил как ужаленный. Сперва меня продрал озноб, а потом обдала жаром прихлынувшая к голове кровь. Захотелось оказаться где-нибудь далеко-далеко – в самом сердце Китая или на глубине десяти футов под землей, – только бы не вблизи от обличавшей меня злополучной бутылки. Лучше было бы прыгнуть в колодец, вознестись на воздушном шаре к звездам, подвергнуться любым гонениям или пыткам, чем по велению жестокой судьбы встречать это Рождество в Приорстве.

Да, я вспомнил наконец всю историю. С тех пор прошло немало лет, я был тогда подростком. До меня доходили толки, но я, скорее всего, пропустил бы их мимо ушей, если бы на два или три года они не сделались притчей во языцех. Дальше их ожидало забвение, однако как есть на свете люди, которые без видимой цели и смысла год за годом записывают данные о температуре воздуха и направлении ветра, так есть и другие, вознамерившиеся хранить сведения обо всем необычном и загадочном, чтобы в подходящую минуту вновь извлечь их на свет. Кто-то из таких людей, несомненно, взял на заметку пресловутую бутылку и накануне назначенной даты воспылал любопытством сам и заразил им всю деревню.

Совсем недавно минуло четверть века с того дня, когда умер дед Мейбл, которого называли Старым Сквайром. Его состояние, само собой, было завещано потомкам. К завещанию прилагалась отдельная записка с простым распоряжением относительно одной, строго определенной бутылки вина, которую надлежало хранить в надежном месте четверть века, чтобы затем, в ближайшее Рождество, ее открыл тот, кто будет к этому времени владельцем Приорства. Разумеется, такой наказ не мог не породить сплетен и догадок. Кто-то – очень немногие – видел в нем шутливую причуду Старого Сквайра, не стоящую того, чтобы о ней задумываться, но большинство считало иначе. И чем оживленней шло обсуждение, тем более удивительным казалось дело и тем многочисленней и неправдоподобней становились версии. Иные верили, что вино представляет собой новооткрытый эликсир, который способен возвращать ушедшую молодость и сможет обеспечить дому Катбертов вечную жизнь; хотя, надо признать, сторонников этого предположения нашлось не много, в основном из разряда невежд и любителей сверхъестественного. Другие думали, что, поскольку Молодой Сквайр, отец Мейбл, не отличался, по общему мнению, ни особым умом, ни деловой хваткой, Старый Сквайр, высчитав, что через двадцать пять лет хозяйство будет разорено, изобрел способ пополнить по истечении этого срока семейные запасы. Этой цели мог послужить манускрипт в бутылке с указанием места, где спрятан клад. Говорили, будто в английской истории известны случаи, когда предок столь замысловатым способом заботился о судьбе своих наследников, однако никто не мог, будучи спрошенным, привести хотя бы один достоверный пример. Находились и те, кто утверждал, что в бутылке может таиться сам клад, а вовсе не указание, где его искать. Если финансовые обязательства семейства не выйдут за разумные пределы, для их покрытия вполне хватит нескольких крупных алмазов, которые ничего не стоит поместить на дно бутылки; надежно упакованные, чтобы не выдать себя раньше времени, они лежат под спудом, ожидая часа, когда их обнаружат.

И конечно, правы оказались те немногие, кто мыслил здраво и логично. В бутылке находилось не сокровище, а всего-навсего толика хорошего портвейна. Старый Сквайр был человеком эксцентричным, большим любителем сюрпризов и мистификаций. Несомненно, как-то во время веселой попойки, держа в руках бутылку особо любимого вина, он посетовал, что его потомкам не будет дано испытать подобное наслаждение, и ему пришла мысль с ними поделиться, для чего он торжественно обрек напиток на четвертьвековое ожидание своего часа. Возможно, он тут же об этом забыл, но, скорее всего, время от времени представлял себе с усмешкой их грядущее разочарование и жалел только, что не сможет за ними понаблюдать. Как оказалось, это был лучший способ остаться в человеческой памяти; бронзовый монумент не послужил бы данной цели более успешно. И вот мне открылась эта тайна: всего лишь вино, не сделавшееся вкуснее от долгого хранения.

«Всего лишь» – для кого-то, а мне эта история грозила самыми печальными последствиями. Вся деревня бурлит от нетерпения; станет известно, что я приглашен присутствовать при вскрытии бутылки; от меня потребуют, чтобы я поделился хранившимся так долго секретом; и – увы! – что же я скажу? Отказаться отвечать, прикинувшись, будто тайна не подлежит разглашению? Но Роупер тоже будет присутствовать, и он выдаст правду. Признаться, что сам выпил вино, нельзя – это приведет к полному моему краху. Всю оставшуюся жизнь меня будут сопровождать насмешки и подозрения. На меня станут указывать как на того самого доктора, который, будучи в гостях, присвоил и втихаря выхлебал целую бутылку фамильного вина. Кто после этого решится пустить меня к себе в дом? И много ли будут стоить профессиональные советы врача, о котором пойдут толки, что он имеет обыкновение употреблять вино бутылками, причем не в столовой, за дружеским застольем, а спрятавшись ото всех, в угрюмом одиночестве? Более того, приверженцы версии с алмазами усомнятся в том, что в бутылке вообще было вино, и скажут, что я стянул накопленные Старым Сквайром алмазы, ограбив ради собственного обогащения его ничего не подозревавшую красавицу-внучку!

Мне показалось, что воздух в комнате сгущается… дышать стало трудно; схватив шляпу, я выбежал наружу, чтобы собраться с мыслями. Выходя, я заметил, что Роупер стоит у окошка и провожает меня несколько удивленным взглядом. Да уж, его можно было понять. Снегопад усилился, лодыжки уже тонули в снегу. Ветер разгуливался, небо темнело, ночь явно предстояла бурная. Пальто на мне не было, тонкие ботинки едва ли годились для прогулок по сугробам; с какой же стати мне пришло в голову променять уютное, яркое пламя камина на мглистое ненастье за порогом? Но меня в ту минуту мало заботило, что подумает Роупер, – мне нужно было только привести в порядок свой смятенный разум, и это легче было сделать не в замкнутом пространстве комнаты, а в широкой дубовой аллее.

Постепенно из хаоса мыслей родился вопрос: а как скажется моя ошибка на надеждах, связанных с Мейбл? Возможно ли, чтобы злосчастная бутылка им не помешала? Что, если, при всей моей уверенности в успехе, чувства Мейбл как раз колеблются на грани между дружбой и истинной любовью и на исход может повлиять любая мелочь? Если Мейбл решит, что загадка, обернувшаяся пшиком, сделала ее посмешищем в глазах всей деревни, и я, будучи виновником этого, утрачу таким образом ее расположение? Что, если она, уже готовясь наделить меня правами нареченного жениха, усмотрит некую вызывающую самоуверенность в том, как смело я распорядился ее имуществом, и, соответственно, примет решение не в мою пользу? А если в ней все же дремлет не проявлявшаяся ранее подозрительность и она заодно со всеми усомнится, что в бутылке не было ничего, кроме вина? Поверит в версию с бумагами или ценностями, которыми я тайком завладел? С какой стороны ни посмотри, история с проклятой бутылкой сулила мне только самые мрачные, убийственные перспективы.

За размышлениями я не заметил, как оказался в конце дубовой аллеи, у конюшен. Там стоял мой жеребец, и конюх Джо чистил его при свете фонаря.

– Сделайте так, Джо, чтобы можно было в любую минуту его запрячь, – попросил я. – Как бы мне не пришлось срочно уехать по вызову – хотя бы к старой миссис Раббидж. Собственно, если не поступит другого распоряжения, пусть двуколка будет готова к восьми.

– Понятно, – ответил Джо. – Будет сделано. И… доктор…

– Что?

– Нынче ведь тот самый день? Скоро мы про бутылку…

Я развернулся и поспешил обратно к дому. Из всех жителей деревни, кто старше одного года, найдется ли хоть один, кто не томится, ожидая раскрытия этой тайны, которой на самом деле грош цена? Если бы я набрался храбрости откровенно поведать о ней Мейбл! Но, даже набравшись храбрости, нужно было еще улучить момент для разговора, шансов же на это почти не оставалось: скоро нас должны были пригласить к столу, а Мейбл вряд ли выйдет заранее. Вот если б мы были уже обручены, тогда я мог бы признаться свободно, с полной уверенностью, что тут же, на месте, получу прощение! Какая досада, что я не воспользовался удобным случаем, занимаясь с нею французским и литературой, когда нужно было заговорить, а я, дурень, побоялся! Найти бы возможность сделать то, с чем я из-за глупой робости промедлил, и тогда, узнав о моем опрометчивом поступке, Мейбл не мешкая с улыбкой простила бы меня! Но увы, час разоблачения близился, Роупер все время был рядом, для объяснения в любви не оставалось времени.

Пока я все это обдумывал, мне словно бы черт шепнул на ухо идею столь странную и причудливую, что даже сейчас, пытаясь приискать ей задним числом хоть сколько-нибудь разумное оправдание, я не понимаю, почему она так прочно мной завладела. Никогда подобная мысль не задержалась бы в моей голове ни на секунду, если бы мной не владело смятение; она даже не пришла бы мне на ум, если бы я не искал так отчаянно хоть какой-то выход. Идея заключалась в том, чтобы все-таки сделать Мейбл предложение до того, как моя неловкость будет разоблачена, причем таким способом, что знать об этом будем только мы двое. Я мог бы предложить ей руку и сердце письменно и… поместить записку в бутылку!

Это был безумный план, и лишь крайнее волнение причиной тому, что я за него ухватился. И однако, даже самым нелепым авантюрам иной раз сопутствует успех, ибо сама их нелепость отвлекает внимание от деталей, которые могли бы указать на их несостоятельность. В первый момент я и правда забраковал этот план, но уже в следующий он обрел четкость и убедительность. На долгие споры с собой не оставалось времени. Едва зародившись, он был принят, так что весь процесс напомнил молниеносное озарение. Когда это решение пришло мне в голову, я под наплывом смятенных мыслей схватился за лоб и, не успев еще убрать руку, окончательно одобрил свои намерения и утвердился в них.

Да, я помещу свое признание в бутылку, и это не может не привести к счастливому результату. Мейбл откроет ее, найдет свернутую бумажку. Это нисколько ее не удивит, ведь у гадателей была среди других и такая версия: в бутылке нет вина, а есть какой-то рукописный документ. Она развернет бумагу, поднесет к свету. Первые слова ее изумят, ничего подобного она не ожидала, но Мейбл возьмет себя в руки и продолжит чтение, чтобы узнать смысл происходящего. И мало-помалу он проникнет в ее сознание – не сразу, а постепенно, когда она соберется с мыслями. Поняв, чтó я имею в виду, она немного помолчит, а я стану ждать ответа; и в этот промежуток времени все иные загадки и ожидания, связанные с бутылкой, если не забудутся вообще, то окажутся вытеснены на задний план, потонут в душевной сумятице и ни досады, ни разочарования не последует. Если мои нежные чувства отвергнут (чего я мало опасался, памятуя о том, как благосклонно Мейбл держалась со мной в последнее время), то, конечно же, не гневно, а с печалью[24], и тогда Мейбл из жалости простит мне заодно и другой самонадеянный поступок, а именно неловкость с бутылкой. Если же мое предложение будет принято, то во имя любви я буду прощен за все, что бы ни сделал. Я мысленно рисовал себе эту картину. На мгновение Мейбл растеряется под напором нерешительных мыслей и застынет, прикрыв лицо рукой. Но очень скоро мне случится уловить меж пальцев ее робкую улыбку. Потом, словно не в силах более скрываться, она уронит руку и ее лицо просияет нежностью и ответной любовью перед моим ищущим взором. Таков будет ее отклик, и, конечно, его мне будет достаточно. Но не исключаю, что она решится на большее. В подтверждение своего согласия она вынет из букета цветочек и с игривой непосредственностью протянет через стол мне, а я, приняв его из ее руки, вставлю себе в петлицу. Но тут, подумалось мне, картина обернется несколько юмористической стороной, потому что застывший рядом с нами в торжественной позе Роупер начнет с обычным своим туповатым видом гадать, что же такое было в бутылке, – и как же далек он будет от истины! Он увидит вынутую из бутылки записку, спросит себя, не содержится ли в ней указания на клад, и даже не заподозрит, что речь идет о том кладе, который долго таился в глубинах моего сердца. Он увидит, как перейдет из рук в руки цветок, сочтет это ничего не значащим галантным жестом и даже не распознает в нем общеизвестный символ обмена сердцами.

Увлеченный своим замыслом, горя желанием осуществить его как можно скорее, я поспешил обратно в дом, и мне по-прежнему не было дела ни до темноты, ни до снегопада. Чуть ли не бегом я ворвался в холл, а затем в библиотеку.

Там был Роупер, который зажег в подсвечниках восковые свечи; царивший прежде полумрак сменился ярким светом. Отблески падали на мебель и стены, рождая живописную игру светотени, драпировки из кордовской кожи переливались приятными тонами. Однако мне было не до любования искусственными эффектами; первым делом я бросил взгляд на бутылку, проверяя, на месте ли она. Бутылка оставалась на полке, а ходивший туда-сюда Роупер не заметил своими старыми подслеповатыми глазами ни непорядка с пробкой, ни потревоженной пыли. Снова завладев бутылкой, я вынул пробку и принялся осматриваться в поисках листа бумаги.

Но бумаги под рукой не оказалось; как уже говорилось, библиотека являлась таковой разве что номинально, хотя не служила и кабинетом. Не растерявшись, я вынул из кармана тетрадочку, в которую обычно записывал рецепты. Бумага была слишком тонкая и шершавая, но времени оставалось в обрез, и я не обратил на это внимания. Стрелки часов приближались к семи, и мне следовало поторопиться. Оформление записки не имело значения, важны были только слова. Положив тетрадку себе на колени, я тупым карандашом наскоро нацарапал свое любовное объяснение.

«Не откажите мне, дорогая Мейбл, – писал я, – во всей той любезной снисходительности, коей столь щедро одарила вас природа, дабы я мог набраться смелости и высказать свою любовь, питаемую к вам, и только к вам. Питаемую с давних пор, ибо не знала моя душа иных приоритетов, кроме вашего портрета, в ней запечатленного. И если я позволял своим чувствам так долго таиться, объясняется это не слабым их пылом, а робким неверием в то, что мои самонадеянные притязания на вашу благосклонность вас не оскорбят. Так даруйте же мне вашу улыбку в знак того, что прощение моей дерзости скреплено печатью и тягостным мукам ожидания положен отныне конец».

«А все-таки неплохо придумано, – довольный собой, подумал я, когда послание было свернуто и помещено в бутылку. – Ведь если бы я обратился к натужной устной риторике, мои слова прозвучали бы не столько решительно, сколько умоляюще».

Я вбил пробку на место, ненадолго поднес к горлышку пламя свечи, поправил оплавленный воск и вернул бутылку на полку. Едва я с этим управился, как зашуршали шелка и в комнату вошла Мейбл.

4

Никогда прежде Мейбл так не ошеломляла меня своей красотой, никогда я не бывал так ею очарован. Без малого два года она носила глубокий траур, но теперь, судя по всему, приготовилась вернуться в свет. Матовый черный подвергся изгнанию, его место занял бледный шелк какого-то новомодного оттенка, названия которого я не запомнил, удивительно подходивший к ее свежему лицу и яркому блеску глаз. От меня не укрылись и прочие свидетельства того, что одеяния скорби остались в прошлом, а именно украшения, назвать и определить которые я не умел, но заметил, что они, не слишком привлекая внимание, придают ее облику еще больше прелести и грации. Не будучи знаком с обычными женскими ухищрениями, не возьмусь судить о тех приемах, которые в совокупности умножали ее чары; скажу только, что давно уже ценимая мною привлекательность Мейбл благодаря этим изощренным средствам засверкала новыми красками. Глядя, как она – с головы до ног сплошное изящество и совершенство, – прежде чем шагнуть мне навстречу, молча застыла на пороге, я готов был пасть к ее ногам и произнести признание куда более пылкое, чем то, что записал на бумаге. И тут меня накрыла мимолетная тень уныния. Возможно ли, чтобы эта услада зрения предназначалась мне одному? Не без усилия я заставил себя вспомнить ее недавние благосклонные речи, исполненные доброты взгляды, и вновь уверился, что все хорошо.

– Было бы излишне, доктор Крофорд, желать вам счастливого Рождества, – произнесла Мейбл, приближаясь и, по своему всегдашнему приятному обыкновению, протягивая мне навстречу обе руки. – Вам, поскольку вы так добры и черпаете удовлетворение в своем благородном труде, каждый день сулит веселье – или по крайней мере счастье.

– Счастливее этого дня, мисс Мейбл, быть не может, – отвечал я и опять едва удержался от того, чтобы признаться в своих чувствах. В самом деле, каково было противиться желанию заключить ее в объятия и не выпускать, пока она не пообещает стать навеки моей! – И радостнее тоже, раз я вижу вас столь счастливой и цветущей. И вы предоставили мне приятную возможность первым поздравить вас с Рождеством! Ну как тут не быть благодарным?

– Право же, это такая малость, – отозвалась она. – А как же благодарна я, что у меня имеется добрый друг, с которым можно разделить радость сегодняшнего праздника! Садитесь, дорогой доктор; Роупер, наверное, позволит нам ненадолго пренебречь предусмотренными данным случаем формальными обязанностями, а я хочу тем временем кое-чем с вами поделиться.

– Прошу, мисс Мейбл. – И я уселся рядом с нею на диване.

– Прежде всего, я должна снова поблагодарить вас за то, что вы так быстро и охотно откликнулись на мое скромное приглашение. Как вы видите, сегодня я слагаю с себя внешние атрибуты скорби и готовлюсь вновь занять свое место в мире за пределами дома. И что доставит мне при этом большее удовольствие, чем бодрящее присутствие моего первого, лучшего и, быть может, единственного друга?

– Ах, мисс Мейбл! – только и выдавил я из себя.

– И опять же, к кому еще обращусь я за помощью или, быть может, советом, исполняя то, что мне сегодня надлежит исполнить? Вы ведь слышали, доктор Крофорд, про эту мою обязанность? Знаете, в чем она состоит?

– Думаю… то есть слышал что-то…

– Да, вижу, кое-что вам уже известно… про ту самую бутылку. Как вы знаете, мой дед завещал своим наследникам открыть ее в Рождество, когда пройдет двадцать пять лет со дня его смерти. Сегодня это время пришло. Вы понимаете, конечно, что я немного волнуюсь и хотела бы сделать это не в одиночестве, а при участии близкого и дорогого мне друга, от которого требуется если не помогать, то быть свидетелем предстоящих открытий или происшествий и тем предотвратить соседские выдумки и сплетни?

– Но как же быть, мисс Мейбл, если в бутылке ничего не обнаружится… если это распоряжение – всего лишь шутливая причуда вашего деда? Если окажется, что бутылку кто-то когда-то вскрыл по недоразумению…

– Дорогой доктор, такого не может быть. До сего дня ее держали под замком. И только этим утром извлекли, чтобы затем открыть, и предусмотрительно поместили на полку здесь, в библиотеке, чтобы не перепутать случайно с другими бутылками.

– Ну да, мисс Мейбл… ну да. Но все же…

– А что касается содержимого, доктор, то я не жду никаких чудес. Кто говорит о кладе, кто – о секрете жизненного эликсира. Не верю я этим толкам и гаданиям. В конце концов, там может оказаться просто вино. Самое большее, на что я надеюсь, – это бумага, отсылающая к какому-то скромному подарку, который имеет ценность разве что как сувенир.

– Каков бы ни был этот подарок, мисс Мейбл, ценность его ничтожна в сравнении с тем, чего вы заслуживаете.

– Спасибо, доктор, но, право, этим вечером вы говорите сплошь комплименты! Вы всегда так галантны в Рождество? Но вот вам мое мнение: по-моему, надеяться особо не на что. А теперь не признаться ли в том, что снова и снова приходит мне на ум, как ни стараюсь я прогнать эти мысли? Вы, быть может, сочтете их глупостью, но могу сообщить, что Катберты всегда были ими одержимы. Такова уж наша навязчивая идея, и мы цепляемся за нее столь же упорно, сколь иные семьи – за чужеродную религию или непопулярное политическое течение.

– И что это…

– Слушайте, доктор. Не смейтесь надо мной, но мне в самом деле кажется, что тайна этой бутылки каким-то образом связана с приором Поликарпом.

– А кто такой…

– Как, вы не знаете про приора Поликарпа, который был главой этого дома, когда он принадлежал церкви? Но теперь, подумав, я не уверена, что когда-либо говорила вам о нем, а кроме меня, местной историей мало кто интересуется, вот сведения до вас и не дошли. Это был последний приор, который числился таковым в анналах Приорства вплоть до его ликвидации при Генрихе Восьмом. В столовой висит портрет приора Поликарпа, и вам часто доводилось его видеть, хотя не приходило в голову спросить, кто там изображен. Скорее всего, вы принимали его за одного из предков, несмотря на церковное облачение и тонзуру[25]. Кроме этого портрета, здесь почти ничего не сохранилось от прежнего монастыря. Приор Поликарп, разумеется, не является нашим предком, но может называться родственником. Когда Приорство было конфисковано, его купил сэр Гай Катберт, мой отдаленный пращур, а он приходился приору братом. Это родство сослужило монахам хорошую службу: их не вышвырнули за порог, а позволили удалиться, когда будет удобно, причем самым хворым дали возможность провести остаток жизни в монастыре, где сохранились помещения, еще не переделанные для нужд мирских обитателей. И к числу оставшихся принадлежал, конечно, приор, проживавший у своего брата на правах гостя. Само собой, это снисхождение привело к тому, что прежних и новых владельцев не разделила, как бывает в подобных случаях, вражда; а уж двое братьев жили в любви и полнейшем согласии вплоть до самой смерти, причем один пережил другого не более чем на две недели. И не иначе как по этой причине приор Поликарп и после смерти продолжил благоволить семейству Катбертов.

– Вы сказали, после смерти?

– Да. Это покажется странным, но данный факт не единожды доказан и сомнению не подлежит. Все примеры я, конечно, не приведу, однако попробую развлечь вас описанием некоторых. Был вот один случай при осаде во времена Карла Первого[26]. Враги еще не окружили дом, но подкрадывались издалека, надеясь застать обитателей врасплох. Сэр Джеффри Катберт, тогдашний владелец, спал и ни о чем не ведал. И тут его будит топот: кто-то ходил по холлу туда-сюда. Сэр Джеффри пошел поглядеть, кто это, но никого не увидел, а шаги меж тем не смолкали. Они следовали бок о бок с сэром Джеффри, потом поворачивали назад, словно недвусмысленно звали за собой. Наконец он послушался, и невидимый спутник провел его через холл, вверх по лестнице и на крышу, откуда сэр Джеффри увидел, примерно в полумиле от дома, крадущийся отряд бунтовщиков. Небольшой гарнизон немедленно был призван к оружию и расставлен по местам; сюрприз ждал не его, а осаждавших, а через две недели на помощь подоспели отряды короля. И мы всегда думали, доктор Крофорд, что таинственным невидимкой был приор, который хотел предупредить сэра Джеффри.

– А еще? – Я был настолько удивлен этой упорной верой в семейную легенду, что воздержался от комментариев и стал расспрашивать дальше.

– Да, были и другие примеры. Речь идет о временах Георга Второго[27] и Мортоне Катберте. Он был сэр Мортон, но, чего я до сих пор не понимаю, впоследствии почему-то утратил свой титул. На некоторый срок он лишился и поместья – вероятно, в тот же период и при тех же обстоятельствах. Собственность впоследствии к нему вернулась, но титул был потерян навсегда. Два года сэр Мортон провел в изгнании, а в доме обитал его новый владелец – тот, кого мы всегда называли Претендентом. В то время над крышей здания высилась колокольня, и там имелся колокол, сзывавший монахов к молитвам и трапезам. Когда монахов изгнали и вера в людях ослабла, им стали пользоваться только перед обедом. Нежным серебристым звоном гордилась вся округа. Но когда велел звонить новый жилец (он устроил большой пир по случаю своего вступления в права), колокол, ко всеобщему изумлению, начал фальшивить: приятные тоны сменились грубыми и хриплыми, как бывает при появлении трещины. Говорят, забравшись наверх посмотреть, в чем дело, прислужник увидел старого приора Поликарпа, который стоял рядом с колоколом и рукой приглушал звон. Не знаю, правда это или нет. Ясно только, что приор бесспорно замешан в эту историю, поскольку, когда поместье вернулось к Катбертам, колокол – смотри-ка! – снова обрел свой ясный серебристый голос и окрестный люд сбегался толпами, чтобы стать очевидцем этого, как он полагал, чуда.

Понятно, что, слушая Мейбл, я не переставал удивляться. Она была не из тех, кто подвержен суевериям. Но в конце концов, когда речь идет о благородстве и чести семьи, любой станет суеверным! И с какой легкостью мы убеждаем себя в достоверности историй, свидетельствующих как будто о покровительстве и благосклонности к нам высших сил! На минуту я задумался о том, следует ли мне, когда Мейбл станет моей женой, отговаривать ее от веры в сказки или скромно помалкивать, раз уж истории о приоре Поликарпе доставляют ей удовольствие и не приносят вреда, но к решению не пришел.

– Теперь, дорогой доктор Крофорд, вы понимаете, как легко мне поверить, что старик-приор что-то затеял с этой бутылкой, рассчитывая с ее помощью каким-то образом поспособствовать нашему благу.

– Но вы забываете, мисс Мейбл, что бутылка не пришла к вам из Средних веков. Ее завещал хранить ваш дедушка, и с той поры минуло только двадцать пять лет.

– Чистая правда, доктор. Но не может ли быть так, что приор ради каких-то собственных целей внушил моему деду намерение запечатать и длительное время не вскрывать бутылку, наполненную всего лишь вином, а то и вовсе пустую; что далее ей предназначено стать хранилищем какого-то важного секрета? Даже вы сами не можете с уверенностью утверждать, что бутылку, где изначально было вино, не использовали впоследствии для хранения каких-то записей.

– Нет-нет, мисс Мейбл, конечно же не могу, – подхватил я, несколько ошарашенный тем, как совпал у нас ход мыслей. – А если… если, допустим, вы обнаружите в бутылке не секрет из прошлого, а нечто… нечто совершенно неожиданное, это сильно вас разгневает?

– Как же я могу что-то утверждать, доктор Крофорд, пока не видела этих записей и понятия не имею, содержат ли они повод для недовольства? Но нет смысла дальше гадать: за нами уже пришел Роупер, и скоро мы всё узнаем.

В самом деле, в библиотеку уже входил, сверкая ослепительно-белым жилетом, галстуком и перчатками, Роупер. Он распахнул дверь в столовую, и я, предложив Мейбл руку, сопроводил ее туда. Выше уже говорилось, что столовая, как и библиотека, являлась некогда частью трапезной и ее массивный деревянный потолок остался почти нетронутым. Тут и там стены были богато драпированы кордовской кожей, и отделка и меблировка обеих комнат мало чем отличались. Но вместо книжных шкафов у стен столовой стояли большие серванты красного дерева, обильно нагруженные старинным фамильным серебром. Внушительное серебро красовалось и на столе, и на него лился мягкий, приятный свет множества восковых свечей в канделябрах. На стенах висело несколько фамильных портретов, среди которых я заметил теперь, как раз напротив отведенного мне места, изображение приора Поликарпа. Он мне понравился, и по его виду я бы сказал, что это человек цветущий и любящий удовольствия. Когда мы садились, пламя свечей заколыхалось и по лицу старика пробежала вспышка, отчего его улыбка сделалась шире, а в глазах зажегся лукавый огонек; портрет как будто подмигнул, и не кому-нибудь, а именно мне. Я счел это добрым предзнаменованием: старый приор лучился дружелюбием, приветствуя мое вхождение в семью.

От помещения и от нашей маленькой компании веяло истинно рождественским уютом. В давние времена бывали, конечно, случаи, когда стол тянулся во всю длину комнаты, дабы можно было устроить большой семейный пир. Но нынче его укоротили соответственно нашим с Мейбл потребностям; укоротили настолько, что, сидя на противоположных его концах, мы могли пожать друг другу руки. Обстановка приятнее некуда, и, если не считать некоторых сугубо праздничных атрибутов, многообещающая картина будущего каждодневного существования. Как же верилось, что нам с Мейбл суждено провести в подобной тесной близости все дальнейшие годы! Как недвусмысленно говорила эта сцена о нашем близящемся семейном счастье!

В первые минуты нам было не до разговоров. Все внимание было поглощено обязывающей, если можно так выразиться, трапезой; к тому же присутствие Роупера, сновавшего вокруг в парадном облачении, несколько сковывало нас. Но даже в этих обстоятельствах мысли мои текли свободным потоком, и под благосклонным взглядом Мейбл, в лучах ее улыбки, я дал полную волю радужным надеждам и уверился в своем предстоящем счастье. Помню, что изобрел для себя игру: изучать в мигающем свете портрет приора Поликарпа и по тому, насколько широка его улыбка, гадать о своей судьбе. После каждого любезного слова Мейбл я ловил себя на том, что наблюдаю, одобрит его приор или нет; после каждого доброго пожелания, обращенного к хозяйке, искал в чертах приора подтверждения своим надеждам. Мог ли представить себе Роупер, стоя в торжественной позе возле стола и церемонно перебирая столовое серебро, отчего пламя свечей то вздымалось, то опадало, что от него зависит, поощрит меня приор или воздержится и, соответственно, испытаю я подъем или упадок духа.

Наконец пришло время, когда Роупер должен был, принеся десерт, удалиться, и напоследок его манипуляции сделались особенно размашистыми, что заставило старика-приора улыбаться еще шире и чаще. Мейбл наполнила свой миниатюрный бокал и кивнула мне. До этого она позволила себе разве что глоток, я же ожидаемо употребил много больше. Никто не знал, что я уже опорожнил целую – пусть и маленькую – бутылку портвейна, и покаяться в этом у меня не было возможности, поэтому я не мог не отдать должное стоявшим передо мной легкому хересу, кларету и шампанскому. Так или иначе, я немного перебрал, голова пошла кругом, речь становилась все раскованнее – не в последнюю очередь оттого, что любые, даже вполне обычные слова Мейбл произносила с самым приветливым выражением лица, внушавшим мне уверенность в ее нежных чувствах ко мне и в моем грядущем успехе. Однако я упорно старался скрывать свое приподнятое настроение и не выдавал себя ничем, кроме разве что растущего потока болтовни и легковесных шуточек.

– Позволите ли вы пожелать вам еще много-много раз весело встретить Рождество? – проговорила Мейбл. – Этот день так полон радости и надежды, что грешно ограничивать себя беззаботным весельем; давайте настроимся на торжественный лад и обменяемся серьезными тостами.

– День надежды – как это верно, мисс Мейбл, – ответил я с поклоном. – День, предназначенный для добрых слов и добрых дел.

– Для мира, спокойствия и прощения всех людей, дорогой доктор Крофорд. И эти слова непосредственно относятся к вам, первейшему дарителю названных благ. Мне ведь известно, как, в связи с вашим служением, в любой дом, где вы появляетесь, входят мир и спокойствие.

– А прощение, мисс Мейбл?

– Что до этого, доктор, я знаю, какое доброе у вас сердце и какую любовь питают к вам окружающие. Неужели вам есть за что их прощать?

– Да за что угодно, моя дорогая мисс Мейбл, – и кого угодно. – И тут я, пребывая во власти растущего опьянения, сбился с глубокомысленного тона, который мы избрали, и перешел к досужему шутовству: – Мою квартирную хозяйку, что нанесла мне немало жестоких обид; и… и еще моего соперника, врача-гомеопата. Рассказать вам, что он учинил три месяца назад?

– Расскажите, доктор, – согласилась Мейбл, немного удивившись моей легкомысленной реплике и не зная, стоит ли принимать ее всерьез.

И я начал рассказывать, как однажды покупал в аптечной лавке ялапу[28] и случившийся поблизости гомеопат съязвил: «Давайте, доктор Крофорд, скормите им целое ведро». Я не сразу сообразил, чем парировать это ироническое замечание, но впоследствии задним умом изобрел ответ: «Лучше уж ведро лекарства, чем миллионная доля грана[29] в ведре воды». И позднее всякий раз, когда заставал в лавке этого доктора, я покупал у аптекаря ялапу в надежде, что мой соперник не воздержится от той же шутки, а у меня уже будет готов ответ. Случай не выпадал, и я очень злился на гомеопата, но теперь, вдохновленный словами и примером Мейбл, прощу обидчика. И это мое решение надобно оценить по достоинству, ибо где такое видано: не прошло и трех месяцев, а аллопат[30] простил гомеопату его грех.

– А у вас, мисс Мейбл, не скопилась ли пара-тройка пустячных обид, которые вы готовы простить?

– Не думаю… нет, пожалуй.

– А как же жена викария? – спросил я.

И тем же непринужденным, раскованным тоном я принялся рассказывать, как жена викария однажды отпустила саркастическое замечание о миссионерской деятельности среди готтентотов[31], которую горячо поддерживала Мейбл, и как это было несправедливо, потому что сама жена викария еще горячей высказывалась в пользу афганских миссий. Что именно она говорила, я запамятовал, но в любом случае на ее слова должен был найтись хороший ответ. Вот бы подготовить несколько универсальных реплик и держать их в запасе для жены викария; искусным намеком на миссию у готтентотов спровоцировать ее на новый выпад – а потом выхватить из колчана стрелу и поразить обидчицу на месте. А уже после расправы ее можно будет простить, показав тем самым, что ты воистину чтишь Рождество.

Все это были глупые речи, и я не мог этого не понимать, однако не находил в себе сил остановиться. Опьянение взяло верх над здравым смыслом, и уж не знаю, как далеко я бы зашел и какой нагородил чуши, если бы не посмотрел на Мейбл. Старый приор, надо заметить, в этот момент нахмурился, но мне хватило единственного взгляда на ее лицо. Судя по растерянности и недоумению, читавшимся в ее чертах, она не могла понять, серьезен я или шучу и стоит ли посмеяться вместе со мной или пожалеть человека, несущего такой бред. Я понимал, что еще миг – и она сделает выбор в пользу жалости, поэтому решил, пока не поздно, себя окоротить.

– Но это все галиматья, дорогая мисс Мейбл. Простите, что старался вас повеселить, меж тем как вы, вероятно, настроились на серьезную беседу. Вы говорили…

– Да, доктор. – Тут она, очевидно обрадованная тем, что я не спятил, позволила себе наконец мило улыбнуться. – Необязательно очень серьезную, но все же, по-моему, в этот день следует прощать прегрешения иного рода, нежели те мелкие щелчки, о которых вы говорите. Лучше посвятить его исцелению застарелых ран, чтобы долгая внутрисемейная вражда завершилась наконец миром. И – поразительное совпадение – именно сегодня утром, в созвучии с моим рождественским настроением, я получила одно письмо, написанное почти месяц назад! Помните капитана Стэнли… служившего прежде в гвардии?

– Нет, пожалуй… Ну да, уверен, что…

– Вполне возможно, не помните, с тех пор утекло немало воды; когда он здесь бывал, то надолго не задерживался. Дело в том, что у них с отцом вечно разгорались споры, причем такие ожесточенные, что отец в конце концов чуть ли не выгнал его за порог. Но он вовсе не хотел ссориться; виной всему лишь глупое упрямство.

– И как это…

– А вот как. Капитан Стэнли – наш родственник, в его жилах течет наша кровь, но, несмотря на это, он всегда утверждал, что не верит историям про мистическое покровительство, которое приор Поликарп оказывает роду Катбертов. Он не отрицал саму возможность этого, ведь случалось же подобное в других старинных семействах. Но капитан Стэнли вбил себе в голову, что мы никоим образом не состоим в родстве с приором, а значит, с чего бы ему нам помогать? Капитан настаивал, что мы происходим не от сэра Гая Катберта, брата приора, а от некоего Марка Катберта с другого конца Англии, всего лишь конюшего при одном из благородных домов и вовсе не родственника приора. Из-за этого отец и капитан Стэнли пикировались так, что пух и перья летели, и я, признаюсь, была на стороне отца; суть спора сводилась к тому, правда ли, что в ту пору мы не принадлежали к знати и титул приобрели лишь впоследствии, за деньги. Полемика так разгорелась, что мы прекратили общаться и капитан Стэнли отправился в Вест-Индию[32].

– Подобные семейные раздоры всегда прискорбны, – заметил я.

– Сущая правда, доктор Крофорд. Но тут начинается более приятная часть этой истории. Нынешним утром мне пришло вышеупомянутое письмо, в котором капитан сожалеет о прошлом, с большим уважением и приязнью отзывается о моем отце, признает, что ошибался насчет происхождения Катбертов, а отец был прав, просит о восстановлении семейного мира и обещает в скором времени нанести мне визит.

– Все как и должно быть, – признал я.

– Да, доктор, в самом деле. Примирение родных – что может быть лучше? Но это случай не вполне обычный… И надо оговорить, восстановление согласия – еще не… Такому старому другу, как вы, доктор, я могу признаться: если мы с кузеном Томом, то есть капитаном Стэнли, помиримся, речь может пойти о возобновлении нашей помолвки.

«Боже правый! – воскликнул я про себя и, как подстреленный, откинулся на спинку стула. – А в треклятой бутылке – мое предложение!»

5

Перед глазами у меня сгустилась пелена, по коже побежали ледяные мурашки, руки и ноги сковало параличом. Тело язвили разом все мучительные ощущения, которым подвержена человеческая плоть, и тянулось это, как мне показалось, не менее часа. Но на самом деле мои невзгоды продлились считаные секунды, поскольку, когда я набрался смелости поднять голову и оглядеться, все в комнате оставалось на своих местах. Мейбл не обратила ни малейшего внимания на то, что я не в себе, значит, времени прошло всего ничего. Правда, она, немного отвернув голову, смотрела на Роупера, который под звон колокола возник в дверях соседней комнаты. В руке он держал злосчастную бутылку, которую, по указанию Мейбл, попытался поставить на стол справа от нее, но действовал так неуклюже, что бутылка опрокинулась.

– Осторожней, Роупер.

– Я думал, мисс, что она тяжелей.

С этими словами Роупер стал медленно удаляться, не спуская с бутылки глаз, словно в преддверии чудес вокруг нее уже сгущался ореол тайны.

– В самом деле, она как будто стала легче. – Мейбл бережно взвесила бутылку в руке. – И раньше было заметней, что в ней вино. Ну да, если разглядывать на просвет, видна как будто свернутая бумажка. Прежде я ее не замечала. Посмотрите сами, мой дорогой доктор Крофорд. Не кажется ли вам тоже…

– Несомненно, там бумага, мисс Мейбл. А раз так, не опасно ли будет вам сейчас – или даже вообще – ее открывать? Будет лучше, если я ее заберу, чтобы ознакомиться в присутствии вашего адвоката. Там может обнаружиться какая-то страшная семейная тайна, которую вам лучше не знать – или с которой лучше повременить. Таким образом мы в случае чего убережем вас от удара, а потом, когда придет час…

– Час уже пришел, доктор Крофорд. – Мне показалось, что мои слова слегка ее задели. – В истории моей семьи не может быть страниц, которых мне следовало бы опасаться.

– Но по крайней мере, дорогая мисс Мейбл, позвольте мне вынуть пробку. Бутылки, бывает, ни с того ни с сего разлетаются на куски; как бы вы при такой оказии не поранили свои нежные пальчики…

Я надеялся, взявшись за эту задачу, сделать вид, что она требует больших усилий; тогда я мог бы поставить бутылку на пол и под прикрытием скатерти потихоньку завладеть своей несчастной запиской, а далее представить дело так, будто внутри не было ничего, кроме капельки старого вина, которое, надо полагать, целиком испарилось через пробку. Но даже в этом замысле судьба, казалось, была настроена против меня.

– Дорогой доктор, спасибо. Но нужно помнить, что, согласно распоряжению деда, бутылку должен открыть его наследник. Да и, в конце концов, как видите, у меня, наверное, есть способности к открыванию винных бутылок: штопор идет очень легко. Смотрите-ка, – Мейбл потянула штопор, – пробка вообще не думает сопротивляться!

И в самом деле, пробка – чему я нисколько не удивился – выскочила легче, чем миндаль из скорлупы. Мейбл, приятно удивленная собственной ловкостью, сидела напротив меня с бутылкой в одной руке и штопором с пробкой – в другой. Присмотревшись, я заметил, что из горлышка торчит уголок моего несчастного объяснения, которое развернулось, точно торопя мою погибель. Что мне оставалось делать? Выхватить у Мейбл бутылку и сломя голову бежать прочь? Иного выхода я не видел, а на такой, увы, решиться не мог. Тем временем Мейбл отложила штопор, поставила бутылку на стол и попыталась заглянуть внутрь.

– Ага, бумага точно есть, – сказала она, изящным движением вытащила записку и стала ее расправлять. – Смотрите-ка, дорогой доктор! На обеих сторонах имеется надпись, какие-то загадочные символы. Уже одно это означает, что бумага очень старая, правда? Не такие ли знаки встречаются в средневековых рукописях? Присядьте сюда, доктор, и скажите, что вы об этом думаете.

– Да-да… Средневековье… и еще меч Соломона…[33] и… о, мисс Мейбл, дальше сплошной ужас! Лучше не читать, а сразу бросить эту бумажку в огонь! Что, кроме вреда, могут вам причинить каббалистические знаки[34]?

Но даже в минуты безумного волнения я едва удержался от улыбки, столь необоримую власть имеет над нами смешное. С первого взгляда я понял, что каббалистические знаки – это начало рецепта, который я как-то нацарапал в блокноте и забыл: две строчки сокращенных наименований и условных значков, обозначавших драхмы[35] и пеннивейты[36].

– Сжечь, доктор? Было бы несусветной глупостью сначала не прочитать хотя бы, что написано на обороте. Но смотрите! К несчастью, на дне оставалось вино, и вся бумага теперь в пятнах. Сохранились только отдельные слова. Какое легкомыслие со стороны приора – не выбрать бутылку посуше! Как вы думаете, совсем ничего нельзя разобрать? Может, хоть что-нибудь?

– Поглядим, дорогая мисс Мейбл, – проговорил я, чувствуя, что во мне зарождается надежда; впереди обозначился выход из моего бедственного положения. Да, небрежность Роупера, опрокинувшего бутылку, обернулась для меня удачей: тонкая бумага местами промокла, можно было разобрать лишь несколько слов и их отрывков. – Поглядим, мисс Мейбл; не исключено, что-то удастся прочесть.

Мейбл расправила записку на столе, и мы дружно склонили к ней головы.

– Да, доктор, кое-что вижу, но только обрывки. «Не откажите… снисходительно… щедро одарил… с давних пор… приор… портрет… таит… объясняет… притязания… скреплено печатью…» Вот и все, что я разбираю. Что бы это могло значить, доктор Крофорд?

– Похоже, речь идет о каком-то важном документе, – ответил я. – Но где искать этот документ? В записке как будто не сказано. А не являются ли ключом слова «приор» и «портрет»?..

– Оно самое! – вскричала Мейбл. – Оно самое! В нашей семье издавна бытовала легенда о том, что в нише за портретом приора скрыты сокровища, но не нашлось никого, кто бы поверил и посмотрел. Поищем же сейчас! О мой дорогой доктор! Как же вы добры, и притом мудры! Вы сразу догадались, а я бы, наверное, впустую ломала себе голову! Да, давайте поищем.

Улыбка предвкушения на ее лице не могла затмить улыбку облегчения на моем. Я сознавал, что благодаря счастливому случаю спасен. Никому не придет в голову искать иного толкования моей злосчастной записки, а прячет что-то старый приор у себя в нише или не прячет, мне было совершенно все равно, главное – мои беды позади. Я забрал у Мейбл записку, как бы по рассеянности скомкал ее и засунул в карман, а потом с легким сердцем забрался на стул и принялся обшаривать с обратной стороны раму портрета. Дальше меня ждало – нет, не облегчение, ибо мне уже ничто не грозило, – но поразительное открытие: с минуту проблуждав наугад, мои пальцы наткнулись на потайную пружину, старый приор медленно отъехал в сторону, и показалась небольшая впадина, скрывавшаяся за ним. Когда он скользил вдоль линии канделябров, на его добродушном лице заиграли отблески, и мне почудилось, что никогда еще старик не улыбался так широко. С возгласом восторга Мейбл протянула руку за свитком пергамента, вынутым из ниши: она уже догадалась, что это может быть.

– Старинный… первоначальный документ о праве собственности на Приорство! – воскликнула она, нежно прижимая к груди пыльный свиток. – С тех пор как он был потерян, миновало два поколения, и никто даже помыслить не мог, что он когда-нибудь найдется! Как же мечтал об этом отец и как бы он сегодня радовался!

– Вот уж радость так радость, мисс Мейбл! – подхватил я, тут же оценив значение документа. – Ведь это… это обеспечит вам победу в том несчастном процессе в суде лорда-канцлера. И все пятьсот акров наконец…

– Что мне до этого, дорогой доктор Крофорд? – Вот так необдуманно эта беспечная, не умеющая считать юная леди высказалась о юридическом акте, отдававшем в ее руки, что подтвердилось впоследствии, все спорные акры, каменоломню, две мельницы и ценный лесной участок. – Что значит сейчас этот старый процесс? Как вы не понимаете: самое лучшее – это подтверждение, что наш титул унаследован не от Марка Катберта, конюшего, а от сэра Гая Катберта, брата приора? И что посмел бы сказать на это кузен Том, если бы он был здесь?

– Он ничего бы не посмел на это сказать, а был бы рад, что дело улажено на прежних условиях, – произнес спокойный голос позади нас.

Обернувшись, мы узрели высокого молодого человека, который стоял в дверях, прислонясь к косяку. Он подкрался незаметно и разглядывал нас с делано невозмутимой миной, плотно сжав губы и смиренно скрестив руки на груди, но за всем этим сквозило веселье, невольно отражавшееся в его ясных ореховых глазах. Я понял, конечно, что вижу не кого иного, как кузена Тома.

– Капитан Стэнли, полагаю? – Мейбл слегка наклонила голову. – Вы должны простить мою неуверенность, ведь прошло столько времени…

– Да, капитан Стэнли, к вашим услугам. Вы тоже должны простить меня, мисс Катберт, за столь внезапное и непредвиденное появление. Я прибыл лишь сегодня утром и сразу сел в поезд. Не терпелось повидаться со старыми друзьями: с вами, скажем… с Роупером… и… и с приором Поликарпом, которому, надеюсь, по-прежнему хватает сил для еженощных променадов, хотя как он умудряется так громко топать своими хлипкими сандалиями – это загадка, всегда приводившая меня в ту…

– Чтобы привести вас в тупик, капитан Стэнли, не требуется ничего особенно загадочного. Но вы забываете, что здесь присутствует джентльмен, которому, быть может, скучно слушать ваши глупости. Это доктор Крофорд. Доктор Крофорд, это мой кузен, мистер Томас Стэнли.

– Я очень счастлив, что мне выпал случай познакомиться с доктором Крофордом. Припоминаю, вы сведущи в медицине… и… и во всем таком. Признателен вам, кузина Мейбл, за столь приятное знакомство.

– Вам должно быть известно, кузен Том, что доктор Крофорд – один из самых давних друзей моего отца, а когда я осиротела, он сделался и моим лучшим другом. Право, не знаю, как бы я без него обходилась; он был так добр и внимателен и заботился обо мне, точно второй отец.

– Ничто, разумеется, не способно доставить мне большего удовольствия, чем новость, что у кузины Мейбл появился друг столь выдающейся доброты… чуткости… и прочих душевных качеств. Не бойся, Мейбл, я всегда буду ценить знакомство, которым ты меня почтила. Но, может быть, доктор Крофорд, поскольку он друг семьи, поведает мне то, о чем ты, Мейбл, подозреваю, забудешь упомянуть. Хотелось бы знать, случалось ли приору в последнее время прогуливаться под обеденным колоколом и возможно ли такое, что я все-таки ошибаюсь насчет этих дел?

– Ты, Том, нисколько не поумнел. И мне придется объяснить доктору Крофорду, что ты не всегда держишь себя таким болваном. Он одолел большое расстояние, доктор, и наверняка очень проголодался, а от голода у него неизменно ум заходит за разум. Так уж Стэнли устроен.

– Мейбл права, доктор Крофорд. Я не все время такой дурачок. А посему позвольте мне, оставив в стороне шутки, со всей серьезностью поблагодарить вас за ваше неизменно доброе к ней отношение. Поверьте, ее друзья всегда будут моими друзьями и, что бы ни случилось, я всегда буду им рад. И надеюсь, в дальнейшем вы станете видеть во мне не чужака, а нового друга и вашего почитателя. Так ведь и должно быть, Мейбл, правда? Мы всегда будем искренне рады доктору Крофорду, не так ли?

– Конечно, Том. Разве мы сможем быть счастливы, не будучи уверены, что есть по крайней мере один человек, которому в любой день мы будем в Приорстве искренне рады?

Все это время я стоял перед ними смущенный, растерянный, но прежде всего изрядно удивленный. Я не пытался вставить слово, да ему бы и не нашлось места в безостановочном потоке комплиментов, и ко мне не стали бы прислушиваться, поскольку это был разговор на двоих, хотя и посвященный преимущественно моей особе. В ином, не омраченном самобичеванием настроении я бы позабавился, наблюдая, как быстро сходит на нет раздор между двумя молодыми людьми. Они распрощались почти два года назад, разделенные враждой; при встрече стали изображать церемонную сдержанность, которая, как можно было надеяться, со временем уступит место более теплому обращению. И знаете, в глазах обоих светился счастливый огонек ласки и привета, сердечного устремления к миру и согласию; за какие-то минуты, почти того не сознавая, молодые люди забыли все, что их разделяло, и ничто не помешало им возобновить помолвку. Все это и правда меня бы позабавило, не испытывай я притом унижения. До чего же легко я обольстился надеждой, совершенно, как мне следовало бы знать, беспочвенной и далекой от реальности! Как глупо было внушить себе, будто непринужденная, открытая приветливость Мейбл говорит о чем-то ином, кроме дружеских чувств! Как горько и обидно было сознавать себя жертвой самообмана, заставившего меня поверить, будто ко мне мог быть обращен свет любви, каким вспыхивало ее лицо каждый раз, когда она украдкой бросала взгляд на избранника своего сердца!

– Двуколка подана, – прервал нас Роупер, пока я стоял и обдумывал, что ответить на все их любезные слова.

– Разве уже пора? Неужели вы покинете нас так рано? – проговорила Мейбл.

Глаза ее сияли тем же благожелательным радушием, жест протянутой руки выражал ту же дружбу, но теперь я видел, сколь по-разному приветствовала она меня и кузена Тома. Более того, я почувствовал, что, как бы она меня ни ценила, мой уход не слишком ее огорчит.

– Спасибо, мисс Мейбл, – произнес я. – Вы очень добры, но время доктора принадлежит не только ему. Мне еще нужно сегодня посетить пациентку – старую миссис Раббидж с ее ревматизмом, поэтому волей-неволей я должен откланяться.

И я с поклоном удалился, оставив пару наедине. Выше уже было сказано, что, оглядываясь на эту сцену спустя много лет, я нахожу в себе силы отнестись к ней философски и даже усмехнуться. Но, вероятно, так было не всегда. Нынче я стар, и мечты о любви давно меня покинули, уступив место думам об известности и благосостоянии, но иногда в Рождество, когда в самый разгар праздничных увеселений за окном, как в тот памятный вечер в Приорстве, завоет вьюга, я приподнимаю завесу прошлого и, предавшись грустным воспоминаниям, снова вижу ту прощальную сцену. Открытая дверь, которая всегда с готовностью распахивалась мне навстречу, на сей раз, выпуская меня, недовольно скрипит; темная ночь за порогом как никогда мглиста и непроницаема; неистовая метель разгуливается все больше, ветер пронизывает до костей, глаза запорашивает снег – такова картина снаружи. И последний, пока дверь не захлопнулась, взгляд на земной рай внутри: теплая комната, где весело полыхают в камине угли и горят ряды свечей, приятный, не резкий контраст светотени, от которого становится еще покойней и уютней; старый приор смотрит со стены, широко улыбаясь уже не мне, а тем двоим, что, ненадолго примолкнув, остановились с ним рядом; рука Тома уже тянется обвить талию Мейбл, ее рука легко касается его плеча…

– О чем задумались, доктор? – спрашивает меня кто-то со смехом.

Тогда я с принужденной улыбкой роняю завесу и очень скоро прихожу в себя.

Джулиан Готорн

Абсолютное зло

1

Однажды, на середине третьего десятка, я приняла приглашение от Плезансов, которые собирались в своем плавучем доме[37] совершить путешествие к Тертин-Майл-Бич[38]. Прежде там не бывал никто – во всяком случае, ни одна женщина из общества, – и мы гордо называли себя пионерами.

На наши планы повлияли слухи о том, что на острове являются призраки. В то время среди культурных людей не было занятия более модного, чем исследовать дома с привидениями, а уж о подобном острове нечего и говорить.

Наш маршрут пролегал по цепи проливов, или внутренних морей, которая начинается у Чесапика[39] и кончается у мыса Хаттерас[40]. Тот самый остров представлял собой узкую и длинную косу – одну из тех, что образуют первую линию обороны на пути атлантических штормов. Этим, а также еще упомянутым поверьем и ограничивались вначале наши знания о нем. Но даже поверье ничего не говорило о том, что за призраки там появляются и почему.

Через два года после экспедиции я, на сей раз в одиночку, повторила то же путешествие, и побудили меня к этому в основном личные причины. Рассказ мой посвящен второй поездке, но предварительно я должна в двух словах описать предыдущую, первопроходческую.

2

Плавучий дом принадлежал Плезансам, моим знакомым из Филадельфии[41], очень милой супружеской паре средних лет; будучи квакерами[42], они тем не менее не противопоставляли себя окружающему миру, хотя в общении друг с другом употребляли характерные квакерские словечки. Разумеется, они были людьми зажиточными и притом бездетными, однако взяли с собой воспитанницу, Энн Марло, хорошенькую девушку с подчеркнуто скромными манерами, но с огоньком в глазах.

Чтобы она не скучала, в компанию был приглашен Джек Питерс, представитель тогдашней золотой молодежи, основательно запасшийся всевозможными диковинными тряпками, в том числе, на случай морских превратностей, двумя комплектами непромокаемой экипировки.

Тофам Брент, мой старинный приятель, был несколькими годами старше Джека и уже достиг известности как хирург. Я не думала, что он к нам присоединится, поскольку незадолго до того отказалась стать его женой, но Тофам был человек настойчивый и, надо признать, самый что ни на есть благородный.

Еще одним участником экспедиции стал преподобный Натаниэль Тайлер, молодой священник из Новой Англии[43]; хорошо образованный и воспитанный, он приобрел репутацию отличного проповедника, но страдал нервным расстройством – оттого, несомненно, что переусердствовал с учеными занятиями. Это не мешало ему серьезно интересоваться моей особой, и мы долгие часы проводили вдвоем за рассуждениями о первородном грехе и эзотерической философии. Тональность этих бесед была довольно лирическая; Тофам меж тем слонялся по судну, курил сигары и пытался делать вид, что ему все равно.

И наконец, была я, Марта Клемм[44], – «красивая незамужняя девица из Бостона, Бикон-стрит» (бренд)[45]. Времени с тех пор прошло немало, а я по-прежнему не замужем.

Плавучий дом длиной футов шестьдесят-семьдесят и шириной больше половины длины был роскошно отделан и обставлен; кроме повара, имелось еще двое слуг, а также вдоволь провизии и напитков. Филадельфийские квакеры умеют жить красиво.

3

Тема первородного греха была мне небезынтересна, эзотерическая философия – поверхностно знакома; отдаленные предки мои принадлежали к салемским ведьмам[46]. Уже одной этой причины хватало, чтобы расположить меня к общению с Натом Тайлером.

Он был привлекателен, хорош собой и определенно не глуп. Высокий, худощавый, брови черные, глаза серые, глубоко и довольно близко посаженные. Продолговатые руки то и дело выразительно подрагивали. Губы – тонкие, но сильно изогнутые – говорили о красноречивости и скрытой чувственности. На левой щеке у складки, идущей от выгнутой ноздри к уголку рта, очень заметная черная родинка. Голос – мелодичный низкий баритон, полный сдержанной силы. Я слышала проповеди Тайлера и убедилась, что он способен греметь, как орган.

Время от времени в глубине его глаз проглядывало нечто такое, от чего я дергалась – внутренне, разумеется, поскольку достаточно владею светскими манерами, чтобы себя не выдавать. Это бывало так, словно находишься в неведомом месте и внезапно, никак того не ожидая, замечаешь в каком-то окошке хорошо знакомое лицо.

С личностью самого Ната Тайлера этот эффект как будто никак не мог быть связан, поскольку не имел ничего общего с праведностью, присущей священническому сану. Он предполагал полнейшую, завораживающую порочность. Древняя, как пирамиды, она тем не менее жила и била ключом. Возможно, мне не следует говорить так о том, что являлось не более чем плодом воображения: жизнь этого молодого джентльмена духовного звания, исполненная чистоты и даже святости, всегда оставалась на виду. Семейство Тайлера было таким же старинным, как мое, и я уже давно была о нем наслышана, хотя познакомились мы совсем недавно.

Все вышеупомянутое, соответственно, не наталкивало ни на какие мысли о чертовщине. Назовите их моей нелепой фантазией. Уверена, никому другому, даже Тофаму Бренту, который, наверное, был бы рад найти изъян в моем приятеле-священнике, ничего подобного не приходило в голову.

Тофам не обладал тогда таким опытом, как сейчас, и мог не знать, что женщин – не всех, но некоторых – часто привлекает именно то, что должно отталкивать! Признаюсь, я намеренно ловила эти сатанинские огоньки в глазах Тайлера, и они приятно щекотали мне нервы. Сам Тайлер ни словом, ни жестом не выдавал, что осведомлен об этой своей особенности.

Мы обнаружили, что у нас обоих в библиотеке имеются странные книги: древние предания о колдовстве и тому подобном. Это послужило понятным поводом для долгих бесед о непонятном.

Представьте себе: лунный вечер, наши шезлонги в тесном соседстве, вокруг водная гладь, на горизонте, темным силуэтом, низкий берег. В воде отражается красный фонарь рыбачьей плоскодонки, за одним углом палубной надстройки слышится болтовня, перемежаемая смешками: Джек Питерс развлекает Энн, и та время от времени отвечает краткими репликами; из-за другого угла выплывают облачка табачного дыма от изысканной сигары, которую курит Тофам; внутри дома царит тишина: добродушные старики Плезансы заняты чтением журналов.

Тайлер приятным тихим голосом льет мне в уши рассуждения об истоках первородного греха:

– По утверждению Фомы Аквинского, ангелы, светлые и темные, умеют обращать людей в животных[47]; чародеям это тоже подвластно, однако превращение не будет долгосрочным. Знакомство с историей колдовства в семнадцатом веке убеждает в том, что определенные природные объекты и ритуалы способны вызывать настоящие чудеса и содействия Господа или дьявола при этом не требуется. Но сам колдующий должен отречься от Бога, Христа и крещения, растоптать крест и в ходе символического обряда получить некую метку. После этого колдун или колдунья могут творить только зло, а добро им заповедано!

– Вы верите, что люди способны обращаться в животных? – спросила я, как будто речь шла всего лишь о завтрашней погоде.

– В духе – да, как мне известно, и мы часто замечаем сходство какого-то человека с животным. Если прав поэт Спенсер, сказавший: «Каким быть телу, то душа решает»[48], то почему бы человеку с душой свиньи не обрести при благоприятствующих обстоятельствах некоторые свиные черты?

– Интересно. Но что это за благоприятствующие обстоятельства?

– Упорное желание самого человека и мощное внушение со стороны.

Тут заскрипело кресло, и из-за угла выглянула ухмыляющаяся физиономия Джека.

– Послушайте, ваше преподобие, Энн вот говорит, что верит в духов, а я решил вас спросить: существуют они или нет?

Сзади показалась Энн со своей обычной двусмысленной улыбкой.

– Духи существуют, но можем ли мы их видеть? – отозвался Тайлер. – Не спросить ли доктора Брента?

– Что скажете, док? – выкрикнул Джек.

– Мы затем и направляемся к Тертин-Майл-Бич, чтобы это выяснить, – ответил голос Тофама, сопровождавшийся облачком дыма.

– Ставлю дюжину пар перчаток против сигареты, что никаких таких духов мы не увидим.

В окошке показалась голова мистера Плезанса.

– Без четверти двенадцать, ребята; мы с женой отправляемся спать.

– Вам тоже пора, мистер Питерс, – подхватила Энн.

Все засуетились и поднялись с мест. Мы с Тайлером, однако, остановились на носу нашей старой посудины, медленно торившей себе путь через жидкую пустыню. Когда Тайлер повернулся ко мне, луна высветила его орлиный профиль, и мне невольно пришла в голову мысль о Сатане.

– Жаль, что мы не встретились раньше – заметил Тайлер. – Мне нужно было с кем-то делиться и сотрудничать; заниматься этими исследованиями в одиночку небезопасно. Абсолютное зло – существует ли оно? Пока нам это неизвестно, как нам его понять и как с ним бороться?

– Трудность, наверное, в том, что те, кто его познал, не хотят с ним бороться. Согласимся условно, что ведьмы, как и привидения, существуют. Но я со своей стороны не уверена, что мы обязаны с ним бороться… то есть если речь идет о его полном истреблении. Зло так же необходимо в жизни, как красный перец – в гурманском меню; без этого ингредиента пир будет не тот.

Наружу выглянул Вельзевул[49] и тут же скрылся.

– Вы бесподобны! – пробормотал пастор.

– Самая подходящая ночь для полетов на метле, – проговорила я, – но мы лучше пойдем под крышу.

– «Земля и небо под венец идут!»[50] – процитировал он, кажется, Герберта и обвел восторженным взглядом исполненную спокойствия панораму. На обратном пути дьявол не показывался, и в каюты мы водворились как добрые христиане.

4

Не придумано более подходящего места для скуки или же для флирта, чем плавучий дом; а когда романов два: свежий и в качестве осложнения – ожившие останки прежнего, в такой обстановке держи ухо востро. Впрочем, более подробных иллюстраций я приводить не стану; и почему бы не признаться, что, хотя я неоднократно предоставляла моему достопочтенному приятелю подходящие возможности, до ожидаемого финала дело не дошло. Что-то останавливало Тайлера в критические моменты; мешал ли ему Сатана или, напротив, подталкивал к признанию, но не справился – не берусь судить.

А может, наблюдение за беднягой Джеком, чью глупость шаг за шагом выставляла напоказ лукавая скромница Энн Марло, удерживало меня от того, чтобы пустить в ход все свои чары; или же мне внушил альтруистические чувства Тофам Брент, который в тщетных поисках утешения безбожно злоупотреблял табаком.

Так или иначе, ни одна из нас не заключила в пути помолвку, и с тем мы и прибыли к Тертин-Майл-Бич и пустились на поиски тамошнего привидения.

Там мы не нашли ничего, кроме бескрайних песков, небольшого возвышения, где простирался кочковатый луг с хохолками песколюба[51], и немногочисленных куп кипарисовиков, чахлых и потрепанных штормами. Пока Плезансы, сидя в шезлонгах, любовались приливами и отливами, а мы, четверо молодых людей, бродили по этой местности взад-вперед, ничто не навело нас на мысли о сверхъестественном.

Впрочем, что до людей, облеченных плотью, то они здесь все же имелись. И тут пора сказать пару слов о Даквортах.

Не самое подходящее это место, чтобы привезти сюда молодую жену! Старый Том Дакворт когда-то был моряком, а когда распрощался с морями-океанами, стал жить сбором обломков на берегу. На ближнем конце побережья, в самой высокой его точке, он построил хижину, рыбачил в океане и в проливе подбирал обломки с потерпевших крушение кораблей, каких в бурную погоду находилось немало. Растил небольшой сад, держал коз, свиней и птицу. И существовал в безмятежном одиночестве, что твой Александр Селкирк[52].

Один-два раза в году, однако, он пересекал на лодке десятимильный пролив, чтобы закупить в ближайшем городе провизию.

Во время очередной вылазки ему случайно попалась на глаза одна немолодая женщина.

Джейн (ее девичьей фамилии я не знаю) полжизни прослужила учительницей в местной школе, но недавно по решению школьного совета была вынуждена уступить место более молодой, соответствующей современным запросам претендентке. Ей пришлось выживать на собственные средства, каковые были близки к нулю, так как в силу неспособности или из принципа в долги она не влезала.

Том сделал предложение, Джейн его приняла, и вот уже десять лет они жили вместе, довольные всем вокруг и друг другом.

Том пристроил к своему жилищу из старого корабельного леса еще две комнаты и обнес его оградой в пять футов высотой, на те же пять футов врытой в песок, чтобы она служила защитой от штормовых волн. Ограждение составляло в поперечнике около сорока футов, для свиней имелся хлев, козы и птица бродили на воле.

Как-то я провела лето в Этрета[53], на нормандском побережье, где раньше мастерили хижины рыбаков из перевернутых лодок: по бокам пробиты окошки, в одном конце торчит дымовая труба, в другом проделана дыра, служащая дверью. С них написаны сотни картин, но творение Тома Дакворта было живописней их всех, вместе взятых. Внутри стараниями Джейн поддерживалась безупречная чистота; в дополнение к прочей домашней работе хозяйка изготовила множество полезных вязаных вещей.

Общий возраст супругов превышал, наверное, сто двадцать лет; здоровье у них было хорошее, нравы самые добрые. Детей у пары не было, и обоих, похоже, это печалило.

Сперва Дакворты робели, но потом мы узнали их лучше. Вы можете подумать, будто узнавать было, в сущности, нечего, но в натурах отшельников кроются такие неисследованные глубины, которые иным людям даже не снились. Они видят, мыслят и действуют по-особому, и, общаясь с ними, то и дело обнаруживаешь скрытые на дне души сокровища.

Все три дня, пока мы исследовали остров, стоянка нашего плавучего дома находилась у сада Даквортов. Вокруг не было ничего, кроме воды, песка и неба, – полнейшее однообразие и безлюдье. Но я почувствовала к нему вкус, и Тайлер, судя по всему, тоже.

В последний день мы вдвоем, оба любители ходить пешком, совершили прогулку на дальний конец острова и обратно – ни много ни мало двадцать пять миль. К моменту возвращения мы уже знали друг о друге довольно много, хотя, как было сказано, между нами ничего не произошло. Единственным нашим открытием стала еще одна хижина, или лачужка, которая стояла на пригорке среди прибрежных болот, составляющих южную оконечность острова. Там никто не жил.

– Для отшельника просто находка! – заметил Тайлер.

Воротившись, мы узнали от Даквортов, что, по преданию, там жил много лет беглый негр-душегуб, а ныне, вероятно, водятся привидения. Ну вот, мы все же добрались до цели нашего путешествия!

Но милых стариков Плезансов уже тянуло в Филадельфию, и все согласились считать, что Джек выиграл свои сигареты. Чтобы выяснить, существует ли сверхъестественное, нужно было повторить двадцатипятимильный путь и переночевать в лачуге, и мы посчитали эту цену слишком высокой. По поводу призрака у нас так и не сложилось никакого мнения.

На обратном пути, в Бофорте[54], мы получили свою корреспонденцию, и Тайлер, ознакомившись с ней, сказал, что должен нас покинуть и вернуться домой поездом.

– Надеюсь, Марта, – сказал он, прощаясь со мной за руку (мы уже обращались друг к другу по имени), – мы скоро опять встретимся и придем к более определенным заключениям.

– По поводу происхождения зла? – задала я бесхитростный вопрос.

На миг я присмотрелась к нему, но солнце светило мне в глаза, и было трудно сказать, мелькнуло ли на лице Тайлера прежнее примечательное выражение.

– Насколько я могу судить, – ответил он, немного помолчав, – общение с тобой приносит исключительно добро.

Это был умный поворот темы, и теперь во взгляде Тайлера читалась детская невинность. Тофам, широкоплечий и широколицый, опираясь спиной на перила, со счастливым видом дымил сигарой неподалеку. Он собирался остаться на судне до конца. Джек, получивший отказ, внезапно решил присоединиться к Тайлеру, и Энн Марло безмятежно наблюдала за тем, как сгружали на берег два его сундучища и четыре чемодана. Позднее она вышла за Филипа Брэмвелла, пятидесятилетнего банкира.

В последние дни путешествия наши с Тофамом взаимоотношения оставались прежними. В Бостоне я узнала, что преподобный Натаниэль Тайлер отказался от пасторской должности и собирается на несколько лет в Европу и – это главное – в Палестину.

Я поразмыслила об этих новостях, но ничего из них не извлекла. Несколько раз Тайлер мне снился, и сны, что со мной нечасто случается, бывали удивительно живыми. В них мы ехали куда-то с большой скоростью, я неохотно, а он – горя желанием. Мы ни разу не добрались до цели.

На этом и заканчивается пролог (назовем это так). Через два года я вернулась на Тертин-Майл-Бич, в одиночку и никого не посвящая в свои намерения.

5

Мало того что я никому, даже Тофаму, не рассказала про свою поездку, – я и самой себе не могла внятно объяснить, для чего затеяла это предприятие. Если у вас мелькнула мысль, будто здесь имело место какое-то гипнотическое воздействие, немедленно ее отбросьте.

Я упоминала уже, что в роду у меня были ведьмы. Внешним мотивом была сильная потребность в уединении. Многим красивым и обеспеченным женщинам из общества, пресытившимся светскими развлечениями, знакомо это чувство. Вспоминая бесконечный пустой берег, я испытывала тягу, которой в конце концов не смогла противиться.

Я не догадывалась, что отсутствие людей вокруг не гарантирует одиночества. Напротив, ты можешь очутиться в среде, по сравнению с которой Нью-Йорк или Лондон покажутся пустыней. Ведь память и воображение остаются при нас. Птицы, что кричат над головой или ковыляют вразвалочку вдоль береговой кромки; причудливые изгибы кипарисовых стволов; шелест песколюба на ветру; мерный шум прибоя; мертвая безбрежность песков – все это препятствует одиночеству (если понимать его как свободу от мыслей). Нас снова затягивает в водоворот.

Я собралась провести месяц на Тертин-Майл-Бич и послала Даквортам записку с просьбой меня приютить и датой прибытия. Я была уверена, что они не откажут, но на всякий случай приготовилась расположиться под открытым небом: погода стояла теплая, а я человек тертый.

Я послала деньги в уплату за питание и ночлег. При мне были сундук, полный разных необходимых вещей, велосипед (бесцепный)[55] и револьвер. Последний я прихватила не для самозащиты, а для развлечения: я неплохо стреляю и собиралась попрактиковаться на чайках.

Сойдя с поезда, я протряслась сорок миль в телеге по разбитой дороге, а потом, не встретившись, вопреки ожиданию, с Даквортом, была вынуждена договориться с местным собирателем моллюсков о переправе через пролив. Он объяснил, почему не явился Дакворт: бедняга утонул прошлой зимой во время жуткого шторма. Однако Джейн, сообщил перевозчик, по-прежнему там, и вроде бы с ней живет какая-то «девчонка».

Когда плоскодонка уткнулась носом в ил у тонкой сваи пристани Даквортов, солнце уже клонилось к закату. Джейн меня ожидала: нашу лодку она заметила издалека. Она не рассыпалась в приветствиях, но крепкое пожатие ее худой морщинистой руки говорило о сдержанной радости. Я спросила, не поможет ли нам молодая женщина дотащить сундук.

– Какая женщина? – вытаращилась на меня Джейн.

Тут калитка распахнулась, и по дорожке затопало дитя лет четырех. Я все поняла.

Собиратель моллюсков взвалил на свои костлявые плечи сундук и поковылял вперед. Джейн уже приготовила мне комнату, а утомленному рыбаку дала подкрепиться куском свинины и тушеными бобами. Я глянула в кривоватое зеркало, прошлась расческой по распущенным волосам, сменила дорожный костюм на вязаную кофту и просторные бриджи, в которых собиралась ходить здесь, в глуши, и проследовала в кухню, соединенную с гостиной, на, как говорила Джейн, чайную церемонию.

Девочка все время стояла между моих коленей и смотрела мне прямо в лицо. Она потянулась ко мне с первой минуты, завороженная водопадом черных волос. Когда я спросила, как ее зовут, девочка выпятила губы и произнесла что-то вроде «Пуха». Джейн объяснила:

– Я назвала ее Пердита[56]; она потерялась в волнах, и мой Том тоже потерялся, когда ее спасал.

Девочка была крепенькая, с густыми золотистыми волосами, подстриженными как у пажа четырнадцатого века.

Моя комната находилась со стороны моря, и я уже успела увидеть в окне шпангоут[57] погибшей шхуны, глубоко засевшей в песке за линией прибоя. Джейн поведала мне ее историю, но не в связном виде, а урывками, понемногу за день. Сильный ветер («Том называл его ураганом, а уж он-то знал, о чем говорит») дул два дня, а к вечеру третьего показалось судно, которое несло прямо к берегу. От мачт уцелели одни обломки, и на борту, как выяснилось, не было ни души.

Когда судно ударилось о грунт, ветер стих, словно в нем больше не было нужды. Вода стояла слишком высоко, чтобы добираться до шхуны вброд; облака разошлись, наступила полночь, и с неба лила сияние полная луна.

Старики стояли и всматривались, и тут Джейн почудилось, будто с палубы доносится детский плач. Наконец и Том стал что-то различать среди шума прибоя. Он принес свой старый бинокль, но на палубе ничего не заметил. Виднелось только название судна, выведенное белыми буквами ближе к носу: «Джейн – Новый Орлеан».

– И Том глядит на меня, – рассказывала старуха, – и говорит: «Джейн, а ведь то ребенок плачет! Похоже, Господь посылает нам наконец дитя!» А уж когда ему пришла эта мысль, удерживать его, мисс Клемм, было бесполезно. «Прилив спадает, – говорит, – и волны успокаиваются; я должен достать ребенка!»

Крепкий старый мореход схватил спасательный пояс и швартов[58], забросил конец на причальный столб и ступил в воду. Полосу бурунов Том миновал благополучно и двинулся к шхуне. Его то и дело накрывало с головой, Джейн успевала уже потерять надежду, однако он выныривал снова.

Но когда Том приблизился к лежавшему на боку судну, мощная волна захлестнула палубу и увлекла за собой какой-то предмет. Это был плот, наскоро сооруженный из тяжелых брусьев, и к нему был привязан ребенок. Угол плота, поднявшегося на гребень волны, ударил Тома Дакворта по голове. Бросившись вперед, Джейн поймала в бурунной пене плот с еще живым ребенком и мертвое тело своего мужа.

Побережье коварно, и такие истории здесь, наверное, не редкость. Она проста – и в то же время как драматична! Джейн не обладала ни темпераментом, ни подобающим случаю красноречием. Катастрофу она описала в самых простых словах, без жестов, без восклицаний, продолжая вязать или помешивать еду в кастрюле. Не было никого, кто посочувствовал бы ее горю, – только грохотал прибой, кричали чайки и выглядывала в просвет облаков луна.

Джейн вытащила тело на берег, отнесла ребенка в хижину, накормила и обогрела. На следующий день прибыли люди с материка.

– Ненавидеть девочку было не за что, она ни в чем не виновата, и я к ней привязалась, – объяснила Джейн. Дитя послано ей в замену тому, кого у нее забрал Господь. Так она истолковала происшедшее. Не особенно красивая, девочка, однако, была подвижной, веселой, любвеобильной, и присмотр за ней отвлекал Джейн от мрачных мыслей.

– С ней мне не так одиноко, – заключила она.

6

Распорядок жизни у меня установился сразу. Песок был плотный и пружинистый, в самый раз для велосипедных прогулок. Для сентября погода стояла теплая. Остров был в полном моем распоряжении, чужие там никогда не появлялись. Перед завтраком я совершала велосипедную прогулку, восемь-десять миль по берегу, потом купалась, причем купальным костюмом себя не обременяла. Поплавав, я снова седлала велосипед и летала на нем, как на метле, пока не обсохну.

Как же это бодрило тело и дух! Ни один прирожденный дикарь не испытал бы и десятой доли моего удовольствия. Единственными моими спутниками были солнце, море, песок и чайки. Накинув на шею длинный венок из водорослей, я пускалась с места в карьер, а пряди волос и водоросли летели за мной, как грива. Природа, казалось, приветствовала эту раскованность и говорила с улыбкой: «Ну, вот она и вернулась, прежняя шалунья!»

Любят же люди оковывать друг друга цепями!

После завтрака, покончив со стиркой (я помогала Джейн, хотя она была против), я грелась на солнце, играла с Пердитой, кормила свиней и кур, забавлялась с козой. А часа через два приторачивала к поясу узелок с ланчем, снова прыгала в седло и не возвращалась до самого вечера. Спешившись, принимала солнечные и воздушные, а временами и морские ванны, одежду же обычно накидывала не раньше, чем приходило время возвращаться.

Через несколько дней я покрылась с головы до ног золотистым загаром и стала походить на индианку.

Почему бы не жить так и дальше? Мысль о возвращении в Бостон была невыносима! Я полностью слилась с природой.

Однажды вечером, когда Пердита уже спала в кроватке, мы с Джейн сидели у очага, где пылал подобранный на берегу лес. Все было тихо, только глухо и негромко шумел прибой, и тут откуда-то издалека до меня долетел странный вибрирующий звук. Джейн слегка пошевелилась, однако не оторвала глаз от вязанья. Звук повторился.

– Разве на острове есть собаки? – спросила я.

– Не обращайте внимания, мисс Клемм, – сказала Джейн, как будто смутившись. – Чайки, наверно.

Эта отговорка возбудила мое любопытство. Подобные звуки не может издавать никакая морская птица. Вспомнились койоты, которых мне случалось слышать по ночам на пустынном западе, но это были не они! Это была одичавшая собака. Но как она сюда попала? Ее привезли, а это значит, что на острове кто-то побывал, и меня это обеспокоило. Конец моей свободе!

Звук донесся снова, на этот раз он был слабее.

– Я решила просто не обращать внимания, – повторила Джейн. – Моя мать, а она родилась в Ирландии, часто рассказывала нам про банши[59]. Думаю, это что-то похожее. Ничего другого – только звуки. В первый раз я их слышала после смерти Тома!

– После? Не до?

– Нет, мисс, и, если вы не против, я не хотела бы об этом говорить. Чем больше о таком думаешь, тем чаще оно случается.

– Я полагала, Джейн, вы разумный человек! О банши мне известно все; но мы не дети… мы женщины, и мы здесь одни. Дикая собака может загрызть ваших свиней или кур. Кроме того, где собака, там и человек недалеко. Зверя надо выследить и застрелить, и завтра я этим займусь! – добавила я, вспомнив про револьвер, лежавший у меня на дне сундука. – Она жутко воет, а кроме того, пока она здесь, я не чувствую себя вольготно.

Джейн вздохнула и продолжила вязать; той ночью нас больше ничто не беспокоило. На следующее утро задул северный ветер, принесший с собой ливень, и перед завтраком я не поехала кататься. Когда дождь ненадолго прекратился, я вышла и у калитки, что со стороны моря, встретила Пердиту, всю в слезах.

Вместо объяснения она показала на могилу Тома Дакворта, находившуюся за забором, в тридцати ярдах к югу. Могила была обнесена оградкой, и Джейн посадила там цветы.

Однако ночью случилась беда. Кто-то вырвал цветы, разбросал вокруг и проделал углубление, словно пытаясь разрыть могилу. Отметин от лопаты или кайла не было, но другие следы безошибочно указывали: здесь побывал тот зверь, чей вой слышался накануне вечером. Пердита вышла нарвать цветов, увидела разоренную могилу и зарыдала от горя и негодования.

Я предпочла бы скрыть происшедшее от Джейн, но та услышала плач ребенка, вышла из кухни, вытирая руки о передник, и застала картину осквернения. С гримасой ужаса на высохшем лице она застыла на месте и наконец произнесла дрожащими губами:

– Я думала, у меня на свете нет врагов!

– Какие враги? Это чертова собака! – крикнула я в гневе. – Хватит выдумывать всяких врагов, заодно с банши. Эту зверюгу давно нужно было пристрелить.

Но Джейн уже нарушила молчание, и теперь суеверные страхи полились из нее потоком. Завывания, сказала она, начались вскоре после смерти Тома – и это воет злой дух! В осквернении могилы она увидела лишнее тому доказательство. Однажды, по ее словам, ей случилось ночью выйти за ограду, чтобы подобрать юбку, которую сдуло с бельевой веревки, и эта тварь бросилась на нее из темноты! Ни у чайки, ни у ястреба, ни у кого из смертных созданий нет такого размаха крыльев!

Джейн не бралась судить об этих тварях: то ли это духи непогребенных жертв, которых смыло волнами и унесло в море перед тем, как судно уткнулось в грунт; то ли враги бедняги Тома, озлившиеся за что-то, что он совершил еще в бытность простым матросом; то ли они связаны с прошлым Пердиты, чье появление можно отнести к истинным чудесам; то ли ополчились отчего-то на самое Джейн.

Словом, к моему удивлению, старая школьная учительница показала себя жертвой самых отъявленных суеверий, глухой и к доводам разума, и к насмешкам. Все, что мне оставалось, – это застрелить собаку и продемонстрировать Джейн труп.

За ночь грозовые тучи разошлись, и утром солнце воссияло во всей красе, обещая погожий день. Проснувшись ни свет ни заря, я не стала тратить время на поиски револьвера, а сразу поспешила за калитку, решив, что и для живых собак, и для духов час еще слишком ранний. На полной скорости я промчалась вдоль берега до того места, где привыкла купаться, скинула одежду и в нетерпеливом желании скорее оказаться в объятиях прибоя устремилась в воду.

Тяжело дыша и ощущая всем телом радость жизни, я вышла на берег немного в стороне – там, куда меня снесло течением, и на песке за линией прилива заметила нечто совершенно неожиданное: след босой ноги[60]!

7

Не дав себе времени рассмотреть следы, я кинулась к кофте и бриджам и через считаные секунды была одета. Далее на смену панике пришел гнев; пожалев, что не взяла с собой револьвер, я вернулась к следам.

Их было много; начинались они у линии прибоя и шли по диагонали вглубь суши, где терялись в поросшем травой песке. Прилив убывал; следам было два-три часа. Ступни длинные и узкие. Кто был этот человек?

С пригорка, где я стояла, остров просматривался на мили вокруг, но ничего живого я не обнаружила. Зрение у меня хорошее, погода была ясная, солнце час назад взошло над морем из-за далекого горизонта, и любое движение я бы заметила. Но, конечно, тот человек мог прятаться в кипарисниках, купы которых усеивали местность.

На моем острове – человек и собака? Завывания ночью и следы утром! Отпечатки собачьих лап, правда, отсутствовали, но как было не сопоставить свидетельства слуха и зрения? Эти двое должны где-то обитать – но где?

Впервые мне вспомнилась пустая лачужка в дальнем конце острова, где, согласно слухам, скрывался в давние времена негр-убийца. До сих пор я не отъезжала от хижины Даквортов больше чем на десять-двенадцать миль. Не появился ли в лачуге новый жилец? Подобное соседство было крайне нежелательным. Тринадцать миль туда и обратно – немалый путь для пешехода, хотя для собаки вполне доступный. Но если это дикарь, такое расстояние его не остановит. Однако ничто не свидетельствовало о том, что собаку в ее ночных блужданиях сопровождал человек.

В тот момент я находилась гораздо ближе к лачуге, чем к Даквортам.

Я снова изучила отпечатки и заметила, что они расположены с большими промежутками – больше пяти футов. У пешехода, ступающего по песку, средняя длина шага никак не более тридцати дюймов. Шестьдесят дюймов говорят о том, что человек бежал. Может, в этом и не было ничего особенного, но при мысли о нагом дикаре, несущемся сломя голову по пляжу, мне сделалось не по себе. Однако я тут же посмеялась над своим чересчур разыгравшимся воображением. Цепочка шагов была не длиннее тридцати или сорока ярдов, а босой человек не обязательно гол с головы до пят. Может быть, он просто купался, как и я, и, выйдя из воды, по какой-то причине припустил рысью.

А кроме того, у него не меньше прав обосноваться на острове, чем у меня.

И все же – подобные ощущения у меня бывают – от следов исходили, что называется, «плохие вибрации». И, как бы то ни было, моей свободе наступил конец. Я решила взять оружие и отправиться на разведку. Джейн покамест ничего говорить не следовало. Ей и так было из-за чего переживать.

На обратном пути воображение рисовало мне громадного неуклюжего негра с уродливой собакой, который разгуливает вокруг, наверняка скрываясь от закона и питаясь моллюсками, – а что тут еще найдешь съедобного? Грабеж, насилие – он способен на все. Против него две одинокие женщины и девочка, а помощи ближе чем в сорока милях не найдешь! Я радовалась, что взяла с собой револьвер.

Вернувшись в хижину, я стала осматриваться на предмет обороны. Двор был обнесен сплошным забором высотой в пять футов, изготовленным из массивного корабельного леса и основательно заглубленным в песок. Это укрепление должно было выдерживать напор волн, если они сюда дойдут, однако крепкий мужчина легко смог бы через него перелезть – если, конечно, не остановить его пулей!

Сама хижина – обычный бревенчатый сруб – была построена очень прочно. Я не сомневалась, что смогу защитить ее от одиночки, тем более невооруженного, а у негров, как правило, не бывает при себе оружия. Опасаться следовало неожиданного нападения. Чтобы подать ночью сигнал тревоги, нам пригодилась бы хоть какая-нибудь собственная собачка. Может, мы сумеем таковой обзавестись.

После завтрака я час чистила револьвер и упражнялась в стрельбе по мишени. Джейн покачала головой, думая, вероятно, что против демонических сил пули не помогут. Но Пердита пришла в восторг при виде блестящей штучки и захотела ею поиграть; женщины, сколько бы им ни было лет, всегда любят играть со смертью! Звук выстрела ее не испугал; сердечко Пердиты еще не выучилось трепетать, однако она не поняла, чтó связывает внезапный грохот и дыру в доске на расстоянии тридцати ярдов. Я взяла на мушку чайку в полете и случаем отстрелила ей несколько хвостовых перьев; Пердита завизжала от восторга, увидев такое чудо.

Около десяти утра я с пистолетом у пояса снова села на велосипед и двинулась вдоль берега. При ярком солнечном свете, возле искрящегося моря я чувствовала себя уверенно и стремилась к приключениям: как-никак в моих жилах текла боевая новоанглийская кровь!

Я собиралась проехать весь берег до конца и взглянуть на лачугу негра. Не исключено, что я зря опасаюсь. Отпечатки могут принадлежать безобидному охотнику на уток или даже туристу, проводящему отпуск на природе. Болтовня старушки Джейн настроила меня на чересчур романтический лад. Скоро я все выясню.

Прилив со времени моей первой вылазки миновал низшую точку и снова пошел в рост. Но следы в том месте, где я купалась, все еще не смыло. Ступни были на три дюйма длиннее моих. Они принадлежали настоящему гиганту!

Ехала я не спеша, в раздумьях, и все же, успев взмокнуть, распрощалась со страхом и гневом. Атлантическое побережье Соединенных Штатов достаточно протяженное, чтобы двое людей вольготно на нем уместились. Вполне вероятно, вторженец в первый и последний раз пометил это место своими следами!

Но примерно в миле от того места я резко затормозила. Вот новая цепочка следов – а вот еще одна!

Я спешилась. Следы, снова бегом, спускались к морю, продолжались вдоль полосы прибоя, а затем стали описывать круги, словно с безумным негром (таким мне виделся незнакомец) случился припадок. Иные были очень глубокие. Сначала я подумала, что следы принадлежали двоим. Но нет, это были те же ноги. Круги, которые они описывали, маленькие и неровные, часто пересекались – точно в исступленном танце.

Но было кое-что еще, и, осознав, что это, я похолодела.

Все отпечатки лежали в пределах одного большого круга! Куда же делся этот человек? Неужели улетел на воздушном шаре?

Однако напасти этим не ограничивались.

Человеческие следы перемежались с другими, не человеческими – отпечатками четырех лап гигантской собаки! Но зверь ни с какой стороны не вступал в большой круг; оказаться там он мог, только если его принес на руках человек. Однако это было немыслимо; и кроме того, зверь, принесенный человеком, покинул круг на своих четырех, погнав на бешеной скорости вдоль берега и оставив позади… что? Да ничего и никого!

Я не робкого десятка и была вооружена. И тем не менее эта дикая история повергла меня в такой ужас, с каким не сравнится даже страх смерти.

Человек вбежал в круг и исчез. Зверь не вбегал в круг, однако же из него выбежал.

Солнце сияло, море искрилось, я медленно катила назад, не находя объяснения увиденному и сознавая только, что все это мне совсем не нравится.

8

Но паралич воли, беспомощной перед непонятной угрозой, уступил место вспышке злобы и ярости. Я выведу эту тварь на чистую воду и покончу с ней, чего бы мне это ни стоило. Сдаться означало бы навсегда потерять покой и самоуважение.

Вернувшись в хижину, я не заводила разговоров с Джейн, не хотела играть с Пердитой и осталась глуха к ее просьбам позволить ей позабавиться блестящей штучкой. Мне нужно было посоветоваться с собой – и больше ни с кем. Даже Тофам Брент был бы лишним, хотя с ним я всегда мысленно советовалась. Я предпочла бы обсудить эту историю с совсем другим человеком – преподобным Натаниэлем Тайлером, с которым, как было сказано, у меня имелось кое-что общее.

Однако, поразмыслив, я отвергла и его: для дела, требовавшего решительных мер, он был слишком изнежен и разборчив. Полагаться оставалось лишь на себя!

Но от раздумий становилось только хуже. Нужно было действовать. Я должна была разобраться с этой загадкой, решить ее и уничтожить – или погибнуть сама. По-прежнему не зная, как взяться за дело, я сидела у себя в комнате. За окном шумел прибой, кричали чайки, временами доносились голоса девочки и Джейн; раз или два в дверь постучала маленькая ручка, но я не отвечала.

Позднее, когда Джейн позвала меня к обеду, я отказалась выйти. Не хочется, голова болит, сказала я.

Занятая своими мыслями, я все же уловила знакомые звуки: Джейн укладывала Пердиту спать. Обычно я участвовала в этой церемонии, и девочка потребовала: «Хочу тетю Марту» (так я именовалась в списке ее друзей, включавшем только нас с Джейн). Мне захотелось пойти к ней, но я удержалась. После того как она заснула, в хижине воцарилась тишина, и только приглушенная музыка прибоя проникала в мое открытое окно.

Миновало часа два, сгустилась тьма: луна еще не всходила. У двери послышался голос Джейн; она собиралась спать, надеялась, что мне стало лучше, и предлагала, если мне все же захочется есть, взять еду на плите.

– Спокойной ночи, Джейн; завтра я буду здорова! – заверила я.

Не отправиться ли тоже на покой? Какой смысл сидеть без сна?

Но я была слишком взбудоражена, и лучше уж было не ложиться, чем маяться в постели. Высунувшись в окно, я втянула в себя теплый морской воздух; с юга дул легкий бриз. На фоне неба и длинной, ровной линии горизонта стоял торчком черный шпангоут погибшей шхуны.

И вдруг за ее черными ребрами вспыхнула пирамида красного света: на востоке взошел лунный серп. И сразу мне почудился где-то в большом отдалении протяженный вой, от которого у меня дрогнуло сердце.

Собака вышла побродить!

С самого детства я была чувствительна к фазам луны; иногда ее воздействие оказывалось очень сильным. Когда лунный свет коснулся моего лица, ум мой прояснился и я поняла, что делать. Я снова влезла в кофту и пристегнула к поясу кобуру. Велосипед был оставлен снаружи под навесом; чтобы не разбудить Джейн, я вылезла в окно. Пока я пробиралась мимо курятника, одна из наседок вопросительно закудахтала.

С велосипедом я вышла за забор, закрыла за собой калитку, добралась до твердого песка на берегу и села в седло. Часы только-только пробили одиннадцать. Готовая ко всему и радуясь, что наконец действую, я покатила в прежнем направлении.

Еще недавно горизонт был ясен, но теперь к берегу двигалась узкая серая полоса тумана; удивительным образом ее приближение, как случается на море, было и плавно-неспешным, и стремительным. Казалось, ей еще ползти и ползти, но вот уже отдаленного берега коснулся ее длинный отросток. Чуть выше над нею висела луна. Туман держался низко, едва достигая высоты человеческого роста.

Через минуту я погрузилась в его серую неосязаемую субстанцию, и в тот же миг послышался собачий вой, на сей раз куда более отчетливый. Педали велосипеда закрутились быстрей, револьвер стучал по бедру; я надеялась, что собака не одна, а с хозяином-негром. Опасалась я только одного – что они минуют меня незаметно в ползущем тумане.

Берег шел не прямо, а извилисто, огибая широкие мелкие заливы; к тому же ориентироваться мешал туман, и я то удалялась от воды, то приближалась к ней. И все же, держась берега, не заблудишься окончательно, и можно было не снижать скорость. Но где находилось то, что я искала: двигалось навстречу или убегало? В последнем случае следовало поторапливаться. Я склонилась над рулем: ускориться в любом случае не помешает!

Ярдах в пятидесяти, не больше, прозвучал трехкратный отрывистый лай, а за ним раздался долгий вой. В считаные секунды я соскочила с велосипеда, сдернула с пояса револьвер и, держа его в правой руке, остановилась за колесом. Стрелять с велосипеда было рискованно, а стоя я могла хорошо прицелиться и использовать седло как опору.

Ну вот, зверь наконец показался на свет. Он был один. Серый, он словно бы состоял из тумана. Первое, что я заметила, была тень, бежавшая галопом, но в десятке ярдов от меня она остановилась, уперлась четырьмя лапами в песок и вытянула шею.

Мимо проплывали лоскуты тумана, что, вероятно, влияло на восприятие размеров: огромная голова меня просто поразила. Мощные челюсти, с которых капала слюна, толстые короткие уши, особое строение груди и плеч, лохматый хвост – с первого взгляда стало понятно, что передо мной не собака, а волк!

Его не могло быть в этих местах, и все же сомневаться не приходилось. Мне предстояло иметь дело с диким зверем – и не обычным, а гигантским.

На мгновение меня ошеломила мысль, что зверь может быть связан с человеческим существом, пусть даже с безумным негром, но нужно было думать не об этом, а о том, как встретить опасность.

«Абсолютное зло – существует ли оно?» Эти слова Тайлера всплыли в моей памяти, пока я, держа зверя на мушке, отвечала на пылающий взгляд его близко посаженных глаз. Вид чудовища не оставлял сомнений. Ад не порождал ничего более сатанинского!

Бестрепетной рукой я нацелила оружие в точку между горящих глаз и нажала на спусковой крючок. Звук выстрела потонул в окружавшем нас безграничном сером море.

Зверь дернул головой, хрипло взлаял, развернулся и мгновенно исчез. Я промахнулась!

Вторую пулю я послала наугад. Ответом мне был заунывный вой, прозвучавший уже на расстоянии мили.

Сгустившийся туман успел затмить луну. Я вскочила на велосипед, но сразу поняла, что от погони толку не будет. Шансов снова наткнуться этой ночью на зверя было один на миллион.

Я развернулась и покатила домой, в целом довольная этой встречей. Я посмотрела на зверя, поняла, что он собой представляет, и, несмотря на свой непостижимый уму промах, обратила его в бегство. Теперь он напуган и, возможно, уберется с острова совсем.

И все же меня не покидало чувство, что мы еще встретимся. Трудно было поверить, что столь неординарное событие не будет иметь последствий.

9

Однако время шло, а ничто не повторялось: ни вой на луну, ни тревога в доме, ни следы на берегу. Погода радовала безмерно, я словно бы глотнула эликсира бессмертия, и богиня Диана[61], с которой меня часто сравнивали выдумщики-почитатели, могла бы мне позавидовать.

Луна после недолгого отсутствия вернулась на запад красивым полумесяцем, постепенно набрала силу и засияла на бледном небе самым ярким блеском. Я, как принято выражаться у молодых людей, готовящихся к гонкам, находилась в прекрасной форме. Волка я выбросила из головы и сохранила столкновение с ним в секрете от Джейн. Она тоже или забыла о своих подозрениях, или почему-то не хотела о них упоминать. Мы с Пердитой часто играли вместе и сделались приятельницами; я полюбила ее за простодушие и веру в хорошее.

«Абсолютное зло» представлялось нелепой галлюцинацией. Абсолютное добро было реальней и ближе.

И только одно нарушало мой покой: хотя я не думала о волке наяву, он несколько раз являлся мне ночью во сне. Я бывала одна в каком-то пустынном месте, погруженная в свои мысли, и внезапно спохватывалась, что потеряла дорогу. Подняв глаза, я обнаруживала перед собой волка. Впрочем, отчетливо виднелась только его голова. Я не могла противиться притяжению. Его близко посаженные, горящие злобой глаза неодолимо меня манили, все вокруг исчезало, оставались только они. За ними простиралась область тьмы, откуда явился зверь и куда он, подобно змее, что гипнотизирует птицу, казалось, стремился меня завлечь.

Я противилась этому чудовищному притяжению, чувствовала, что сдаюсь… и пробуждалась.

Эти совпадавшие вплоть до мелких подробностей сновидения посещали меня раза три-четыре. В снах проявляют себя только природные свойства спящего, приобретенные не существуют. А природе свойственны влечения, не воля. В состоянии бодрствования я ни за что бы не сдалась.

Во всем этом было нечто, о чем я лишь вкратце упомяну; в то время я этого не понимала. И эта подробность была самой отталкивающей. Глаза зверя напоминали мне другие, виденные раньше. То есть не сами глаза, а взгляд. Казалось, я вот-вот прослежу истоки этого впечатления, однако воспоминание ускользало, и это меня беспокоило.

Но к тому времени, когда диск луны сделался круглым, эта тревога тоже забылась и на моем небосклоне не осталось облаков, кроме сожаления о том, что скоро придется уехать. Я заговорила об этом с Джейн, и она помрачнела.

– Я была бы очень благодарна, мисс, если бы вы остались подольше, – сказала она. – А Пердита… что она будет делать? – Джейн поджала губы, словно стараясь что-то удержать в себе, но не смогла. Наклонившись ближе, она прошептала: – Я боюсь этой собаки!

Я беспечно рассмеялась.

– Сдается мне, эта собака, как вы ее называете, вас больше не побеспокоит. – Я поведала Джейн свою историю. – Похоже, я ее ранила. Она либо сдохла, либо убралась восвояси и больше не появится. Не один десяток раз я обыскивала побережье и никаких следов не видела. Выбросьте ее из головы.

О неразрешимой загадке – соседстве человеческих и звериных следов – я, однако, умолчала. По правде говоря, я предпочитала о ней не вспоминать. Не иначе как я что-то напутала; чудес не бывает.

Джейн ничего к этому не добавила. Посидев немного в мрачном раздумье, она встала и пошла заниматься домашними делами. Пердита позвала меня наружу, чтобы вместе поиграть с козой. Но коза в тот день упрямилась, и я (дело было утром, и на мне был купальный костюм) пригласила девочку купаться.

Море было гладким, как пруд, солнце грело вовсю. Пердита не боялась воды и плавала очень хорошо. Благодаря отливу мы сумели добраться до покинутого судна, где забавлялись актиниями[62] и ракушками, налипшими на старый корпус.

Дети, выросшие на воле, в единении с природой, не просто наделены воображением – они живут в мире воображения, который для них более реален, чем мир вокруг. Пердита, с короной из водорослей на голове, сидя на краспице[63] и болтая ногами в воде, сказала:

– Этот кораблик мой. Когда вырасту большая, я его починю и поплыву в Бостон!

– Здесь же куда лучше, чем в Бостоне.

– Нет! – не унималась Пердита. – Я поплыву в Бостон, подальше от этой противной собаки.

Я и не подозревала, что она знает о собаке.

– Здесь нет никакой собаки, а кроме того, собаки не трогают маленьких детей.

Но она, глядя на меня округлившимися голубыми глазами и вытягивая руки, чтобы показать, какой это большой и страшный зверь, повторила:

– Большая-пребольшая! И воет вот так. – Откинув назад голову, девочка неуклюже изобразила вой. – Бедная Пуха, собака ее покусает.

Тут у девочки сменилось настроение, и она громко расхохоталась. Я поймала ее в объятия и расцеловала.

Вечером погоду стало не узнать – такие резкие перемены характерны для этого побережья; поднялся южный ветер, наступила противная, давящая жара; море, как выразилась Джейн, «поднялось».

Состояния атмосферы проходят в нас, как вода сквозь решето, и буря, прежде чем начаться во внешнем мире, разражается в нашем организме, вызывая там смуту. В хижине нам сделалось душно, и мы открыли окна и двери, чтобы впустить свежий воздух. Пердита вела себя так беспокойно, что мы переставили ее кроватку на сквозняк – к двери, что вела к морю.

Джейн отправилась в постель, как обычно, в девять, а я осталась у дверей, рядом с Пердитой, которая, судя по виду, крепко заснула. Луна, поднявшаяся высоко над горизонтом, проглядывала временами между летучих облаков, высвечивая рваную границу между небом и морем. Ветер дул не во всю мощь, а порывами, но полыхал жаром, как из пекла.

Наконец я, не выдержав, отправилась к себе, сняла юбку и блузку, надела пижаму и в таком виде вернулась к двери. Мне стало легче, но при виде бурунов захотелось еще разок погрузиться в прохладные воды и сразу выйти.

Без лишних раздумий я бросила взгляд на мирно спавшую девочку, проворно пересекла двор и вышла наружу, оставив калитку открытой. Я рассчитывала, что наскоро окунусь прямо в пижаме, а когда ее высушит ветром, мне станет не так жарко и можно будет заснуть.

У кромки воды при виде гигантских грозных волн я не захотела рисковать и не стала заходить далеко, а растянулась во весь рост на мелководье, где лизали берег волны, едва достигавшие моих коленей. Но даже там отступавшая вода с большой силой тянула в глубину. Однако прохлада была восхитительна, и я упивалась ею минут пять. В ушах отдавался приятный мерный грохот. Что за чудо это море!

Отлично взбодрившись, я поднялась и направилась в хижину.

И тут раздался дикий крик, скорее вопль, который, точно иглой, пронзил мой мозг. Он вторгся в шум прибоя, как острый луч света в темноту. Почти одновременно через калитку, которую я легкомысленно оставила открытой, выпрыгнула серая тень – волк нес в зубах, местами волоча по земле, белый сверток. Зверь двигался к берегу размашистым галопом, и ноша, по-видимому, ничуть ему не мешала.

Ноги подо мной подкосились, словно кто-то изо всей силы ударил меня в грудь. Мгновение я колебалась, борясь с желанием броситься в погоню пешком. Одолев это безумие, я ринулась в хижину за велосипедом и револьвером.

В дверях мне встретилась обезумевшая Джейн, и мы вместе споткнулись об опрокинутую кроватку. Мне хватило нескольких секунд, чтобы ворваться к себе, схватить с туалетного столика револьвер, выбежать наружу и вскочить на велосипед. То и дело застревая в мягком песке, я с трудом добралась до плотной прибрежной дорожки и припустила во весь опор.

Несмотря на отчаянные физические усилия, я сохранила способность к холодному трезвому расчету и взвешивала по пути шансы, учитывала препятствия, оценивала преимущества.

Какой бы силой ни обладал зверь, – а она как будто выходила за пределы естества, – я знала, что настигну его. Мои руки и ноги налились такой же сверхъестественной силой, сердце сделалось тверже гранита и жарче пламени. В этот раз я не промахнусь, но как бы на пути моей пули не оказалась еще и Пердита.

Однако жива ли девочка? А если она уже мертва? Нужно было пойти на этот риск, вызволить Пердиту живой или мертвой и отомстить за нее.

Тем временем ветер резко усилился и поменял направление; близкий к северному, теперь он помогал мне, дуя почти в спину. Царила полная темень, и лишь по левую руку едва заметно мелькали увенчанные белой пеной буруны. Стремительно похолодало, сквозь тонкий влажный шелк пижамы я ощутила уколы града. Но мне было тепло, и тело мое ликовало, хотя душу переполнял гнев.

В правой руке я сжимала револьвер, руль держала только левая – зато она была тверда как сталь. Звуков спереди не доносилось: зверь не мог открыть пасть, а Пердита вскрикнула лишь в самом начале. Сколько я проехала? Наверное, мили, однако расстояние ничего не значило; я чувствовала, что природа, единение с которой я так любила ощущать, была на моей стороне. Абсолютное зло не может победить.

Решающая минута наступила без предупреждения, но я была готова.

Вот он – перед самыми колесами! Зверь со своей ношей возник из темноты внезапно – загнанный, сидящий за задних лапах, щеря клыки, роняя из пасти пену. Перед ним на мокром песке – дитя, как будто спящее в обрывках белых простыней: руки вскинуты над головой, под щекой клубок бурых водорослей. И все идет на нас волной – буря, море, небо.

Зверь, казалось, вырастал из земли, громадный, жуткий, смертоносный; он бросился на меня, оскалив клыки, и я выстрелила.

Наверное, я засмеялась, увидев, как в его левое плечо вонзилась пуля. На грубую серую шерсть брызнула кровь. Спрыгнув с велосипеда, повалившегося влево, я шагнула вперед, чтобы завершить начатое.

Но зверь исчез. Взревела буря; у самых моих ног взметнулась в темноте волна – серая, как он, и словно скорчившаяся от боли. Пену сдуло ветром, и на виду остался только заветный белый сверток – Пердита. Откуда-то издалека, с подветренной стороны, до меня долетел тихий протяжный вой. Он напомнил мне отчаянный призыв обреченной души.

Я подняла ребенка с песка, удерживая его левой рукой, взгромоздилась на велосипед и двинулась обратно к хижине.

10

Пердита оказалась жива. На тельце не было ни царапины, только два-три синяка на голове и плечах. От этих ушибов, а также от испуга она и потеряла сознание. В пути девочка зашевелилась и захныкала, дома мы с Джейн о ней позаботились, и, прежде чем наступило утро, она уже крепко спала. Удивительные создания эти маленькие дети!

Все происходящее было смутно, как фигуры волшебного фонаря[64], которые наблюдаешь краем глаза. Я переживала заново тот драматический час и на вопросы Джейн отзывалась наугад. Я была довольна: хотя зверь не издох на месте, он был обречен. Труп мы найдем позднее.

Любопытства я не испытывала. Я сделала свое дело, спасла Пердиту и избавила Джейн от угнетавших ее страхов. Остальное как-то уладится само. Главное, исчезла язва, разъедавшая грудь природы, и в силу снова вступят ее благие законы. Я чувствовала себя как воин после славной кампании, который гордится исполненным долгом и равнодушен к тому, что станут говорить о сражении. Ему довольно того, что враг разбит, а мне – что зверя больше нет.

Не стану отрицать, что во всем этом чудится доля мистики. Возможно, наша жизнь полна символов, понятных лишь незаурядным умам. Духовные явления, следуя некоему творческому принципу, принимают материальный облик, но не требуют того, чтобы их распознавали. Случается, поранит что-то нашу душу или исцелит ее – и это событие откликается на физическом плане, неся в себе негласно справедливое наказание или награду.

Шторм продолжался три дня; дважды или трижды в моей жизни знаменательные события начинались с непогоды или сопровождались ею. Когда темень и хаос отступили, сделалось ясно и свежо, как на пороге зимы. Черный скелет у берега разбило волнами, и обломки усеяли собой прибрежный песок на протяжении нескольких миль. Джейн радовалась новому запасу дров, но Пердита огорчилась: на чем ей теперь добраться до Бостона?

Ее желание исполнилось, хотя и не таким волшебным способом, как она воображала. Я не теряла связи с ними обеими. Джейн через несколько лет умерла; Пердита после приключений, о которых здесь речь не идет, сделалась удачливой и счастливой женщиной.

Однако к чему медлить, откладывая окончание рассказа? При всем своем нежелании придется его завершить. Он бесчеловечен и невероятен, но истине нет дела до подобных определений. И вам дается полная свобода истолковать его так, как угодно вашей философии.

Впрочем, возможно, вы уже догадываетесь о финале. Думаю задним числом, что и мне он был уже известен. Надежнее всего сохраняются те тайны, которые мы прячем от самих себя.

Я вернулась в Бостон в том же году, в середине ноября, и, признаюсь, наслаждалась комфортом, которым изобиловал мой в высшей степени респектабельный старый дом, – комфортом, без которого так легко и с таким дикарским восторгом обходилась в хижине на Тертин-Майл-Бич. Мои друзья из общества тоже возвратились с каникул, и мы зажили прежней жизнью утонченных горожан.

Первым моим визитером стал, разумеется, Тофам Брент. Я искусно с ним кокетничала, поскольку вести себя так с некоторыми мужчинами написано мне на роду. Он сказал, что я выгляжу потрясающе, и пожелал узнать, какие со мной произошли приключения.

– Никаких, – ответила я и спросила, не слышал ли он чего-нибудь о преподобном Натаниэле Тайлере. – Этот человек меня интересует, – добавила я.

– В самом деле? Никогда бы не подумал! – последовал ироничный ответ. – Ну, вроде бы до меня доходила весть, что он вернулся с Востока, или где он там был. Говорят к тому же, что он прихварывает; два года назад, когда мы имели удовольствие соседствовать с ним в плавучем доме, он был куда здоровее. Но он ко мне не заходил, так что медицинских подробностей я не знаю.

– Нужно черкнуть ему записку; хорошо бы с ним повидаться, – сказала я.

Но на следующий день я получила от Тайлера письмо.

«После нашей встречи я обитал в пустыне, – писал он, – и там получил увечье, из-за которого не выхожу из дома. На амвон[65] мне уже не вернуться. Я был бы очень рад, если бы ты пришла меня проведать. Помню до сих пор наши беседы в плавучем доме и по поводу некоторых обсуждавшихся предметов пришел к выводам, которыми хотел бы с тобой поделиться».

Днем позже, во вторник, у меня намечалось приглашение на ланч, а вечером – на прием. Во второй половине среды предстоял концерт, на который у меня имелись билеты, а позднее – званый обед. А в четверг мне очень хотелось посетить собрание клуба Однородности[66], а в пятницу… Не важно что; я приняла решение посвятить этот день недужному пастору.

Он принял меня в кабинете, примыкавшем, очевидно, к спальне: спокойные коричневые тона мебели и отделки, по стенам – гравюры на религиозные сюжеты, книжные полки со старинными ин-кварто[67], современными философскими и научными эссе; на столе – папка изображений «Пляски Смерти»[68], несколько французских и русских романов; на каминной полке – бронзовая копия неаполитанской Венеры Каллипиги[69].

Эти предметы я заметила краем глаза; мое основное внимание было, конечно, сосредоточено на Тайлере. Он полулежал в инвалидном кресле напротив камина, где пылали угли; его поза напомнила мне о часах, проведенных бок о бок в шезлонгах плавучего дома.

В остальном он странно переменился. Тонкие седые волосы спускались на плечи. Щеки, подбородок и верхняя губа заросли жидкой седой бороденкой. Прежде он был поджарым, а теперь сделался тощим; голова, скулы своими резкими очертаниями напоминали череп; тело, которое угадывалось под одеждой, – скелет.

Глубоко утопленные глаза под клочковатыми бровями казались в приглушенном свете почти черными; сидели они вплотную к носу, и из-за столь близкого их расположения взгляд поражал кинжальной остротой. Длинные кисти покоились на подлокотниках кресла и своими выпуклыми костяшками и узкими полированными ногтями с лиловым отливом напоминали птичьи лапы. Губы, однако, сохранили прежний четкий и чувственный рисунок и улыбнулись мне при встрече, хотя глаза в этой улыбке не участвовали. Над левым плечом торчало что-то, не вполне скрытое накидкой.

«Да он умрет не сегодня завтра!» – воскликнула я про себя. Об этом говорил не только его вид, но и не в меньшей степени моя интуиция.

Голос его, впрочем, звучал бодро и весело и даже с оттенком добродушной насмешки.

– Если бы вы, мисс Клемм, были моей питомицей, вызванной сюда для духовного наставления, то, наверное, в качестве символа memento mori[70] лучше всего подошел бы я сам. Однако же не вы мне обязаны, а я вам – за эту милость и прочие. Я вас надолго не задержу. Простите, как ни досадно, я не могу встать и предложить вам стул; так что не сядете ли сами?

Когда я села рядом, Тайлер сделал знак головой, и молодая женщина в форме профессиональной сиделки, стоявшая за его креслом, молча удалилась в спальню и тихонько закрыла за собой дверь.

– Как ты уже догадалась, – продолжил Тайлер, – мне вскоре предстоит скинуть с себя эту бренную оболочку, но я подумал, учитывая твои чувства и разные общественные обязательства, лучше будет устроить нашу встречу до этого события, чем после, а она так или иначе должна была состояться. Ты… э… приятно провела прошлое лето?

– Лучше некуда, – ответила я.

– Ты, как настоящая богиня, умеешь устранять со своего пути препятствия и карать незваных соглядатаев, – проговорил он, и в глубине его глаз мелькнуло нечто сатанинское. – Когда твою предшественницу Диану застиг за купаньем Актеон, она не оставила его в живых: нечего похваляться тем, что созерцал совершенства богини[71]. Но, вероятно, он, как и я, был готов заплатить за эту привилегию подобную цену.

– Я слышала, ты был за границей, – сказала я, не желая понимать его намеки.

– Ну, это для обыденного слуха. Мы с тобой авгуры[72], нам чужды подобного рода увертки. В добрые старые времена Коттона Мэзера[73] мы, быть может, летали бы вдвоем на одной метле. Я всегда подозревал, что наше знакомство будет продолжительным.

Я молчала, инстинктивно отгородив свое сознание.

– За границей! Да, далеко за границей, в пустыне, в сравнении с которой Сахара с Ниневийской равниной[74] – людные места. – С негромким смехом он указал на свою грудь. – Сюда, как наш приятель Уолт Уитмен, я заключил свою душу[75], и вот она вся снаружи – благодаря моей подруге, мисс Марте Клемм.

– Каких слов вы от меня ожидаете, мистер Тайлер?

– Моя дорогая юная леди, сколь же вы многоречивы! Едва только вы вошли, если не прежде, мы стали подобны двум говорливым ручейкам, хотя деликатность моей медицинской обслуги была излишней: даже если бы она осталась в комнате, до ее ушей не долетело бы ни звука. Следы, возможно, поставили тебя в тупик, но после первого свидания при луне, прерванного так неожиданно… наверняка сомнений уже не осталось?

Ощущение было такое, словно меня опутывают невидимыми силками. Злобно прищурившись, я встала.

– Позвать сиделку?

– Ах, прояви же хоть немножко терпения! Утешь несчастного умирающего, выслушав его исповедь. Не дай погибнуть одному-одинешеньку… одному… со зверем!

От этих слов и от этой мысли я снова села. Мне пришлось собрать в кулак всю свою волю, чтобы не дрожать. Тайлер благодарно кивнул, но заговорил не сразу: теперь я поняла, как утомила его эта глумливая речь. Придя в себя, он переменил тон:

– Чтобы задумать и совершить это, нужен был как раз такой человек, как я, – если я человек. Ученость, культура, богословская подготовка, вера, благочестие, эстетическое чутье, безупречная наследственность – все это имелось у меня в избытке. Я посвятил себя Богу. Чтобы низко пасть, нужно сперва высоко подняться – чтобы осквернить нимб, нужно соприкоснуться с ним. Могу сказать, в конце концов я пал низко. Так низко, что ниже некуда. Да, я удалился в пустыню, но не для молитвы. Это было удивительное путешествие! Не за эликсиром бессмертия, не за золотом, не за святостью. О, если бы я совершил его рука об руку с тобой! Будь мы вместе, Марта, в этом поиске, мы могли бы не только найти желаемое, но и возвратиться живыми!

– Ваша исповедь, мистер Тайлер, имеет отношение ко мне? – произнесла я холодно, отчасти из надежды сбить накал его возбуждения.

– А, ну да, прошу прощения! – Улыбка Тайлера была страшна. – Мне не следовало так вольничать, но я рассчитывал, что мое положение меня извиняет. Сказать по правде, как совершенно посторонний человек, каковым я теперь являюсь, могу признаться, что ты единственная женщина, с которой я когда-либо хотел любовной связи. Возможно, я выдал себя в плавучем доме, и добавлю, что не решился сделать так называемое предложение именно из-за силы своих чувств, то есть из-за риска, которому собирался себя подвергнуть. Если бы ты вдруг ответила согласием и вместе со мной пустилась в авантюру, мы оба могли бы не уцелеть; мы разделили бы беду на двоих – усугубили ее, если это только возможно!

– Хватит говорить намеками, – сказала я, не зная, выдержу ли продолжение его речи.

– Спасибо! Это порок, свойственный проповедникам, – иносказания, уклончивые фразы! Спасибо! Поиск абсолютного зла – это ведь тоже фраза. – Тайлер стиснул зубы и приподнялся на правом локте. – Я отправился на встречу с дьяволом – и я его встретил! Он с лихвой оправдывает все, что о нем говорят. Я заглянул в бездну… в бездну; отбросил все человечное, священное, невинное, чистое; я осквернил святая святых, поклонялся черному козлу с пламенем между рогов – ха-ха-ха! – и зверь наконец пришел! Там, в лачуге на маршах[76], я ощутил превращение – о мука и о торжество! Косматая серая шерсть, кривые ляжки, острые, торчащие суставы задних лап… когти на передних, слюнявый оскал, толстые уши, и эти глаза – эти глаза! Вы узнали их, моя дорогая мисс Клемм, – да, узнали! И этот запах… брр!

– Хватит! – прошептала я. Но он уже зашел слишком далеко.

– Я поскакал наружу, под лунные лучи, и завыл – как же я выл! Ты слышала меня; не голос популярного проповедника, но ты его узнала! Только вообрази: боковой придел храма – и преподобный Натаниэль Тайлер, скачущий по нему галопом и воющий на свою паству: «Ха-ха, ууу!»

Нужно было остановить эту истерику, и я, склонившись, решительно накрыла его ладонь своей. Он пыхтел и хрипел и наконец выразил свою благодарность взглядом уже не звериным, а человеческим. Мне не хотелось думать о том, что может произойти дальше! И в самом деле, следующие его слова, произнесенные тихо, с закрытыми глазами, подтвердили мои опасения: «И ничего не было сказано о том, когда… где…»

Искра жизни в Тайлере едва теплилась, но он слабо воспротивился моей попытке убрать руку.

– Знаешь, – сказал он, и веки его затрепетали, – если человек питался ядом, противоядие для него смертельно. Раньше твое прикосновение спасло бы меня, но нынче оно несет мне сладкую смерть! Оно завершит дело, начатое твоей пулей. Я рад, что умираю… человеком! – Голос Тайлера звучал тихо, но отчетливо. Собрав остатки сил, он приподнялся. – Ребенок… выжил?

– Она не пострадала.

Напряжение его отпустило, по лицу пробежала странная конвульсия. Но я знала, что это конец, и громко позвала сиделку. Пальцы, сжимавшие мою руку, не размыкались.

Сиделка склонилась над Тайлером, приподняла накидку на его левом плече и распустила повязку из бинтов. Показалась рана, небольшая, но с воспаленными краями; моя пуля прошла над самым сердцем.

– Непонятная история, – сказала женщина. – Он несколько недель путешествовал и вернулся назад раненым; звать врача не хотел и вообще вел себя странно. Когда он ослабел, пригласили хирурга. Рана вовсе не была смертельной, но из-за отсутствия ухода болезнь усугубилась, да и жизненных сил, похоже, у него оставалось не много.

После смерти губы Тайлера постепенно раздвинулись в подобии гримасы, обнажив верхние и нижние зубы, на редкость ровные и белые. Попытки убрать спазм лицевых мускулов ни к чему не привели. Худое и узкое лицо Тайлера сделалось похожим на волчью морду.

Прошло много лет, но я до сих пор чувствую иногда, как его пальцы сжимают мою руку.

Эдит Несбит

Тень

Эта история о привидениях не имеет определенного сюжета, и события, в ней описанные, не объяснены и кажутся беспричинными. Однако это не значит, что она не заслуживает пересказа. Вы наверняка успели заметить, что все подобного рода истории, взятые из жизни, которые вам доводилось читать или слышать, именно таковы: не имеют ни логики, ни объяснения. Итак, вот эта история.

Нас было три и еще одна – та, однако, лежала на кровати в соседней комнате – гардеробной, куда ее отнесли, когда она при втором убыстрении рождественского танца лишилась чувств. Это была одна из веселых танцевальных вечеринок, устроенных на старомодный манер: почти все гости остаются на ночь, и просторный загородный дом оказывается забит полностью; диваны, кушетки, скамьи – все идет в дело, вплоть до матрасов на полу. Подозреваю, что даже большой обеденный стол послужил ложем кому-то из молодых людей. Мы, как принято у девиц, обсудили своих партнеров, а потом нас настроила на нужный лад деревенская тишина, нарушаемая разве что шорохом ветра в кронах кедров и настойчивым скрежетом ветвей об оконные стекла, придала храбрости уютная обстановка – веселая ситцевая обивка мебели, пламя свечей и огонь в камине, – и мы затеяли разговор о привидениях, в которых, по единодушному утверждению всех собеседниц, ни капельки не верили. Были рассказаны истории о карете-призраке[77], жутко странной кровати[78], даме в старинном платье[79] и доме на Беркли-сквер[80].

Никто из нас не верил в привидений, однако, когда в дверь легонько, но отчетливо постучали, у меня, во всяком случае, екнуло сердце и душа провалилась в самые пятки.

– Кто там? – спросила младшая из нас, обернувшись к двери и вытянув тонкую шею. Дверь начала медленно отворяться, и, клянусь, последующие несколько мгновений стали в моей жизни едва ли не самыми тревожными. Но вот дверь распахнулась настежь, и в комнату заглянула мисс Иствич, служившая у моей тети домоправительницей, компаньонкой и помощницей во всех делах.

Мы хором пригласили: «Входите», но она не двинулась с места. В обычных обстоятельствах она была самой молчаливой женщиной из всех, кого я знаю. Она стояла, смотрела на нас и едва заметно дрожала. Мы тоже дрожали: в те дни в коридорах не было труб отопления, и от двери тянуло холодом.

– Я заметила у вас свет, – произнесла наконец мисс Иствич, – и подумала, что вы слишком засиделись… после всех этих забав. Мне подумалось, может быть… – Она посмотрела на дверь гардеробной.

– Нет, – сказала я, – она спит как убитая. – Я добавила бы: «Спокойной ночи», но младшая из нас меня опередила. В отличие от остальных, она не была знакома с мисс Иствич и не имела представления о том, как та своим вечным молчанием возвела вокруг себя такое неприступное ограждение, что никому не приходило в голову беспокоить ее банальностями или всякими житейскими пустяками. Молчание домоправительницы научило нас видеть в ней подобие автомата – и обращаться соответствующе. Однако младшая из нас в тот день встретилась с мисс Иствич впервые. Она была молода, плохо воспитана, неуравновешенна, взбалмошна, как малое дитя. К тому же она являлась наследницей богатого торговца сальными свечами, что, впрочем, не имеет отношения к истории, которую я сейчас рассказываю. Одетая в неуместно нарядный шелковый пеньюар с кружевной отделкой, из выреза которого показались ее худые ключицы, она кинулась к двери и обвила рукой шею мисс Иствич, затянутую в строгий шелковый воротник. Я ахнула. Скорее я бы осмелилась обнять Иглу Клеопатры[81].

– Входите, – повторила младшая из нас, – входите и грейтесь. У нас осталось очень много какао.

Она втянула мисс Иствич в комнату и закрыла за ней дверь.

Живое удовольствие, выразившееся в бесцветных глазах домоправительницы, резануло меня, как ножом. Оказывается, это было так просто – самой ее обнять, знать бы только, что она ничего не имеет против моей руки на своей шее. Но мне это не пришло в голову… да и моя рука не зажгла бы в ее глазах такой огонь, как тоненькая рука младшей из нас.

– Ну вот, – торопливо продолжила та, – садитесь в это кресло, самое большое и удобное, котелок с какао греется на полке в камине… и мы все рассказывали истории о привидениях, только мы в них ни капельки не верим. Когда вы согреетесь, вам тоже нужно будет рассказать нам такую историю.

Чтобы мисс Иствич – само воплощение приличий и безукоризненного следования своему долгу – стала рассказывать истории о привидениях!

– Если я вам не помешаю, – проговорила мисс Иствич, протягивая руки к огню. И я задумалась о том, принято ли вообще топить камин в комнатах у экономок, хотя бы в рождественское время.

– Ничуть не помешаете, – заверила я, стараясь вложить в свои слова все теплые чувства, которые в ту минуту испытывала. – Я… мисс Иствич… если я прежде вас не приглашала, то лишь потому, что думала, вам будет скучна наша болтовня.

Третья девушка, которая на самом деле не в счет и потому я до сих пор о ней ничего не рассказывала, налила нашей гостье какао. Я укутала ее плечи своей пушистой шалью «мадейра». Я не придумала, что еще для нее сделать, но мне отчаянно хотелось. Она улыбалась нам в ответ, и я подумала, что это красиво. Люди на пятом-шестом десятке и даже старше могут красиво улыбаться, только девушкам это невдомек. Мне пришло в голову – и эта мысль тоже больно меня ранила, – что прежде я никогда не видела на лице мисс Иствич улыбки… то есть настоящей улыбки. Бледная, по долгу службы, имитация не шла ни в какое сравнение с этой счастливой, полностью преображавшей человека улыбкой.

– До чего же приятно, – произнесла мисс Иствич, и мне показалось, что до этой минуты я никогда не слышала ее настоящего голоса. Мне стало досадно при мысли, что в прошедшие шесть лет я могла бы слушать этот новый для меня голос постоянно – нужны были только какао, место у огня и моя рука вокруг ее шеи.

– Мы рассказывали истории о привидениях, – сказала я, – но беда в том, что мы не верим в привидений. Никто из наших знакомых не видел их своими глазами.

– Всякий раз это со слов знакомого, который слышал от кого-то, а тот еще от кого-то, – подхватила младшая из нас, – оттого и поверить не получается, так ведь?

– Слова солдата нельзя считать свидетельством, – сказала мисс Иствич. Поверите ли, что эта коротенькая цитата из Диккенса[82] ранила меня еще больше, чем ее новый голос и новая улыбка?

– И у всех этих историй о привидениях определенный сюжет: место убийства… спрятанное сокровище… предостережение. Я думаю, от этого они такие неправдоподобные. Самая жуткая история о привидениях, которую я слышала, была просто глупой.

– Расскажи.

– Не могу… там и пересказывать нечего. Пусть мисс Иствич что-нибудь расскажет.

– Ну пожалуйста. – Младшая из нас, в нетерпении вытянув шею и сверкая плошками глаз, просительно тронула гостью за колено.

– Единственный случай, о котором я знаю… это опять же чужие слова, – раздумчиво произнесла мисс Иствич. – До самого конца.

Я не сомневалась ни в том, что она расскажет эту историю, ни в том, что до этого она ото всех ее таила. И также мне было ясно: сделает она это единственно потому, что, как гордый человек, считает необходимым отплатить нам за какао, место у огня и руку, обнявшую ее шею.

– Не рассказывайте, – вырвалось у меня. – Вам ведь не хочется, я знаю!

– Вам вряд ли будет интересно, – покорным тоном произнесла мисс Иствич, а младшая из нас (ей ли, в конце концов, понимать тонкости?) бросила на меня возмущенный взгляд.

– Нам непременно понравится, – заверила она. – Расскажите. Я уверена, раз вы считаете этот случай загадочным и пугающим, то и нам он придется по вкусу.

Мисс Иствич допила какао и потянулась к каминной полке, чтобы поставить чашку.

– Никакой беды не будет, – пробормотала она, обращаясь скорее к себе. – Они не верят в привидений, да и речь не совсем о привидении. Да они и не дети: всем уже за двадцать.

Все затаили дыхание. Огонь потрескивал, газ вдруг вспыхнул ярче, потому что выключили лампы над бильярдным столом. Из коридоров доносились шаги и мужские голоса.

– В самом деле, история не стоит того, – засомневалась мисс Иствич, худой рукой заслоняя свое увядшее лицо от огня.

– Говорите, ну пожалуйста, говорите! – хором взмолились мы.

– Ладно, – начала мисс Иствич. – Два десятка лет назад или даже больше было у меня двое друзей, которых я любила сильнее всего на свете. И они поженились…

Она примолкла, и мне стало ясно, как она любила одного и как другую. Младшая из нас сказала:

– Как вам, наверное, было приятно! Но что произошло дальше?

Мисс Иствич похлопала ее по плечу, а я порадовалась тому, что догадалась, тогда как младшая из нас – нет. Домоправительница продолжала:

– После их свадьбы я года два редко с ними виделась, а потом муж прислал мне письмо с приглашением в гости, потому что жене нездоровилось и ее нужно было подбодрить, да и его тоже: из-за мрачной обстановки дома он и сам впадал в уныние.

Слушая это, я понимала, что каждую строчку этого письма она помнит наизусть.

– Я и отправилась. Адрес был – Ли, близ Лондона; в те дни там множились, квартал за кварталом, новенькие виллы, и вырастали они обычно вокруг старинного усадебного дома из кирпича, стоявшего на участке с садом, обнесенным красными стенами, – при виде такого строения вспоминались времена карет, дилижансов и блэкхитских разбойников[83]. Друг писал, что дом мрачный, и назывался он «Ели», и я воображала себе, как мой кеб минует по темной извилистой дорожке ряды кустов и подкатит к одному из таких основательных старых зданий квадратной формы. Вместо этого мы остановились перед большой нарядной виллой с металлической оградой, к ее витражной двери вела мощенная плиткой дорожка, а из кустарника имелись только несколько карликовых кипарисов и аукуб[84], разбросанных по небольшому палисаднику. Но внутри царили тепло и уют. Друг встретил меня у двери.

Мисс Иствич смотрела в огонь, забыв, как я поняла, о нашем существовании. Но младшая девушка по-прежнему думала, будто рассказ предназначается нам.

– Он встретил меня у двери, – повторила мисс Иствич. – Стал благодарить, что приехала, и просить, чтобы я забыла о прошлом.

– О каком прошлом? – вмешалась младшая из нас, не упускавшая ни одной возможности вставить словечко невпопад.

– О… наверное, он имел в виду, что не приглашал меня раньше или еще что-то, – торопливо проговорила мисс Иствич, – но это, думаю, совсем уж неинтересно, и…

– Рассказывайте дальше, пожалуйста, – попросила я, потихоньку пнула ногой младшую, встала, чтобы поправить шаль на мисс Иствич, и через ее плечо неслышно, одними губами, шепнула той: «Молчи, дурочка!»

Последовала новая пауза, и новый голос мисс Иствич продолжил:

– Они были очень рады меня видеть, и я была рада, что приехала. У вас, девочек, толпы друзей, а у меня были только эти двое… за всю жизнь только они. Мейбл, пожалуй, не то чтобы плохо себя чувствовала, но сделалась вялой и раздражительной. Я подумала, что не она, а он выглядит больным. Она рано отправилась спать и, перед тем как попрощаться, попросила меня составить ему компанию, когда он соберется выкурить последнюю перед сном трубку, так что мы пошли в столовую и устроились в креслах по обе стороны камина. Помню, они были обиты зеленой кожей. На каминной полке стояли несколько бронзовых лошадок и черные мраморные часы. И то и другое – свадебные подарки. Он налил себе виски, но едва к нему притронулся. Сидел и смотрел на огонь. Наконец я сказала:

«Что не так? Мейбл выглядит отлично».

Он ответил:

«Да… но я опасаюсь, что не сегодня, так завтра она начнет что-то замечать. Вот почему мне нужно было, чтобы ты приехала. Ты всегда отличалась здравым умом, а Мейбл беззаботна, как птичка».

Я сказала: «Да, конечно» – и стала ждать продолжения. Мне подумалось, у него неприятности из-за долгов или чего-то в этом роде. Поэтому я просто ждала. И он вскоре продолжил:

«Маргарет, этот дом очень странный…»

Он всегда называл меня по имени. Мы ведь, знаете ли, были очень давние друзья. Я сказала, что, по-моему, дом очень красивый, чистенький и уютный… только немного чересчур новый, но время исправит этот недостаток. Он ответил:

«Именно что новый, в том-то и дело. До нас в нем никто не жил. Будь это старый дом, Маргарет, я бы решил, что в нем водятся привидения».

Я спросила, не видел ли он чего-то такого.

«Пока нет», – ответил он.

«Значит, слышал?»

«Нет, и не слышал, но есть эдакое чувство, не знаю, как его описать… Ничего не видел, ничего не слышал, но в определенные моменты просто ждешь: вот-вот что-то появится или послышится. И что-то непонятное ходит по пятам, но когда я оборачиваюсь, то не вижу ничего, кроме собственной тени. И вечно ощущаешь, что еще чуть-чуть – и оно появится… но оно не появляется… то есть не совсем… оно просто невидимое».

Я подумала, что он всего-навсего переутомился, и попыталась дать объяснение, которое бы его подбодрило. Это нервы, и только, сказала я. Тогда он ответил, что очень рассчитывал на мою помощь, и спросил, не думаю ли я, что он причинил кому-то зло и теперь проклят этим человеком. Еще он спросил, верю ли я в проклятия. Я ответила, что так не думаю и что единственный человек, который мог бы таить на него обиду, от души его простил, если обида вообще была. Это я тоже оговорила.

Кто был этот простивший обиду человек – догадалась, конечно, я, а не младшая из нас.

– И я сказала, что ему нужно куда-нибудь Мейбл увезти, чтобы полностью сменить обстановку. Но он ответил – нет, Мейбл навела в доме полный порядок и не согласится ни с того ни с сего уехать, если ей все не объяснишь. «А главное, – добавил он, – она не должна догадаться, что в доме что-то не так. Думаю, теперь, когда ты здесь, у меня не будет ощущения, будто я окончательно спятил».

И мы пожелали друг другу доброй ночи.

– На том все и кончилось? – спросила третья девушка, желая показать, что история и в таком виде неплоха.

– Это только начало. Стоило нам остаться наедине, он снова и снова повторял свои слова, и когда я сама стала что-то замечать, то постаралась внушить себе, будто это разыгрались нервы, оттого что наслушалась его. Главная странность заключалась в том, что случалось это не только ночью, но и средь бела дня – чаще всего на лестнице и в коридорах. На лестнице я иной раз так пугалась, что до крови закусывала себе губу, чтобы не броситься наверх очертя голову. Я знала только, что если так сделаю, то сойду с ума у себя в комнате. За мной всегда что-то следовало – в точности как он рассказывал, – но следовало невидимкой. И еще звук, но звук неслышный. На верхнем этаже был длинный коридор. Иногда я что-то почти замечала (знаете, как бывает: видишь, не всматриваясь), но стоило обернуться, как промельк сникал и растворялся в моей тени. В конце этого коридора было маленькое оконце.

На первом этаже имелся еще один коридор или что-то вроде того, с буфетом в одном конце и кухней в другом. Однажды в ночи я спустилась в кухню, чтобы согреть для Мейбл молока. Слуги уже ушли спать. Стоя у огня и ожидая, пока вскипит молоко, я бросила взгляд в открытую дверь, за которой виднелся коридор. Мне никогда в этом доме не удавалось сосредоточить зрение на том, что я делала. Дверца буфета была приоткрыта; там держали пустые коробки и всякое барахло. И тут я поняла: это уже вовсе не «почти». И все же я произнесла: «Мейбл?», хотя и не ожидала, что нечто, приникшее к полу и наполовину скрытое в буфете, окажется моей подругой. Сначала это нечто было серым, а после почернело. А когда я шепнула: «Мейбл?», оно словно бы осело и растеклось на полу лужицей чернил, потом ее края подобрались, она побежала, как клякса по наклоненной бумаге, и слилась с тенями внутри буфета. Я ясно видела, как она скрылась. В кухне ярко горел газовый свет. Я громко вскрикнула, однако, несмотря ни на что, мне, слава богу, хватило ума опрокинуть кипящее молоко, и затем, когда друг, перепрыгивая через три ступеньки, спустился в кухню, я смогла сослаться на ошпаренную руку. Это объяснение удовлетворило Мейбл, но он следующим вечером сказал:

«Почему ты смолчала? Это ведь был буфет. Все страхи в доме идут оттуда. Признайся, ты уже что-то видела? Или по-прежнему „почти“ видела и „почти“ слышала?»

«Сперва ты мне расскажи, что видел ты», – потребовала я. Пока он говорил, его взгляд блуждал по теням у занавесок, а я прибавила яркость трех газовых ламп и зажгла свечи на камине. Потом мы посмотрели друг на друга, сказали, что оба мы сумасшедшие, и возблагодарили Бога за то, что по крайней мере Мейбл сохраняет рассудок. Ибо мой друг видел ровно то же, что и я.

После этого я боялась оставаться одна, поскольку в любой миг могла увидеть, как нечто жмется к полу, опадает, становится черной кляксой и медленно втягивается в ближайшую тень. И часто это бывала моя собственная тень. Сначала эта тварь являлась по ночам, но далее ее пришлось остерегаться в любое время суток. Я видела ее и на заре, и в полдень, и при свете камина, и каждый раз она сжималась, опадала, делалась лужей, вливалась в ближайшую тень и становилась ее частью. И неизменно, чтобы ее разглядеть, приходилось до боли напрягать глаза. Казалось, она виднеется еле-еле, и если не прилагать крайние усилия, то ничего не различишь. И еще по дому бродил звук – неслышный, но звук. Наконец однажды рано утром я его уловила. Он раздался совсем рядом и был всего лишь вздохом. И это было хуже, чем тварь, вползавшая в тени.

Не знаю, как я это выносила. Я и не вынесла бы, но они оба были мне так дороги. В душе я сознавала, что, если у него не будет с кем поделиться, он сойдет с ума или расскажет Мейбл. Характер у него был не очень сильный – доброты и нежности ему хватало, но не силы. Он всегда поддавался влиянию. И вот я осталась и все выносила, и при Мейбл мы веселились, сыпали шутками и делали вид, будто развлекаемся. Но наедине друг с другом мы уже не изображали веселье. Бывало так, что день-два мы не видели и не слышали ничего необычного и уже начинали внушать себе, будто виденное и слышанное сами себе внушили, – но всегда оставалось ощущение, что в доме по-прежнему есть нечто, недоступное зрению и слуху. Прошли недели, и у Мейбл родился ребенок. Няня и доктор уверили, что и мать, и дитя находятся в добром здравии. В тот вечер мы с другом засиделись в столовой. Уже три дня мы не наблюдали ничего необычного, и тревога за Мейбл стала нас отпускать. Мы говорили о будущем, оно представлялось тогда более радостным, чем прошлое. Мы договорились, что, как только Мейбл окрепнет, он увезет ее на море, а я тем временем позабочусь о перевозке их мебели в новый дом, который он уже успел выбрать. Я со дня свадьбы не видела его таким веселым – он словно бы заново обрел себя. Когда я пожелала ему доброй ночи, он рассыпался в благодарностях за помощь им обоим. Конечно, я ничего особенного для них не сделала, но мне были приятны его слова.

Поднимаясь к себе, я едва ли не впервые не испытывала ощущения, что за мной следуют по пятам. У двери Мейбл я прислушалась. Все было спокойно. Я направилась к своей комнате, и тут мне снова показалось, что сзади кто-то есть. Я оглянулась. Оно жалось к полу, обернулось черной лужей и проскользнуло под дверью в комнату Мейбл.

Я вернулась назад. Чуть приоткрыла дверь, чтобы послушать. Все было тихо. Затем прямо у меня за спиной прозвучал вздох. Я отворила дверь и вошла. Няня с младенцем спали. Мейбл тоже спала, прелестная, как усталое дитя; одной рукой она обнимала младенца, прильнувшего головой к ее боку. Я взмолилась небесам о том, чтобы Мейбл никогда не знать страхов, какие изведали мы с моим другом. Чтобы эти изящные ушки не внимали ничему, кроме приятных звуков, а перед этими ясными глазами не представало ничего, кроме приятных картин. Потом я долгое время не могла молиться. Ибо моя молитва была услышана. Мейбл больше ничего не увидела и не услышала в этом мире. И я больше ничем не смогла помочь ни ему, ни ей.

Когда ее положили в гроб, я зажгла восковые свечи, разложила жуткие белые цветы, которые принято присылать в таких случаях, и увидела, что он последовал за мной. Я взяла его за руку, чтобы увести.

У двери мы оба оглянулись. Нам послышался вздох. В пустой безумной надежде он едва не кинулся к жене. И в тот же миг мы увидели эту тварь. Сначала серая, потом черная, она явилась между нами и гробом, опала, сделалась жижей и стремительно влилась в ближайшую тень. А ближайшей была тень от гроба Мейбл. На другой день я отправилась домой. Приехала его мать. Она всегда меня недолюбливала.

Мисс Иствич примолкла. Думаю, она совсем забыла о нашем существовании.

– А позже вы его видели? – спросила младшая из нас.

– Только однажды, – ответила мисс Иствич, – и между мной и им сидело что-то черное. Но это была всего-навсего его вторая жена, плакавшая у гроба. Не очень-то веселая история, так ведь? И ничему не учит. Я никогда ее никому не рассказывала. Вспомнила, наверное, оттого, что увидела его дочь.

Она посмотрела на дверь гардеробной.

– Дитя Мейбл?

– Да… и точное ее подобие. Лишь глаза – его.

Младшая из нас обхватила ладони мисс Иствич и принялась гладить.

Внезапно домоправительница рывком высвободила руки и выпрямилась во весь свой немалый рост. Кисти ее были стиснуты, глаза выпучены. Она наблюдала за чем-то для нас невидимым, и я поняла, о чем думал библейский персонаж, сказавший: «Дыбом стали волосы на мне»[85].

То, что она рассматривала, находилось не выше ручки двери, которая вела в гардеробную. Взгляд мисс Иствич все опускался и опускался, зрачки расширялись и расширялись. Я следила за ее взглядом, нервы были напряжены до предела… и я почти увидела… или в самом деле увидела? Не могу сказать наверняка. Но все мы услышали протяжный дрожащий вздох. И каждой показалось, что он прозвучал прямо позади нас.

Я первая схватила свечу, которая закапала на мою трепетавшую руку, и кинулась вслед за мисс Иствич к девушке, которая лишилась чувств во время рождественского танца. Но, когда мы отвернулись, младшая из нас первой обняла своими худенькими руками шею домоправительницы, как обнимала потом еще много раз в новом доме, куда пригласила ее вести хозяйство.

Доктор, пришедший утром, сказал, что дочь Мейбл умерла от болезни сердца, унаследованной от матери. Оттого-то она и потеряла сознание во время второго убыстрения. Но я иногда задавалась вопросом, не унаследовала ли она чего-то от своего отца. Я вовек не забуду выражения, застывшего на ее мертвом лице.

Кристофер Блэр

Пурпурный Сапфир

[86]

24 июня 1920 года, через несколько месяцев после того, как я был назначен на должность профессора минералогии Университета Космополи[87], ко мне самым драматическим образом поступил в качестве дара музею от действующего душеприказчика покойного сэра Клемента Аркрайта Пурпурный Сапфир. Факты, с этим связанные, я излагаю ниже.

Ко мне в комнату зашел сэр Джордж Амбойн, королевский профессор[88] медицины, и положил на стол какой-то пакетик.

– Это для вас, – сказал он, – дар отделу минералогии, сделанный при весьма печальных обстоятельствах. Напротив, на дороге, попал под машину пожилой пешеход; его принесли сюда в состоянии очень тяжелом, но, надеюсь, не при смерти. Послали за мной, поскольку я находился в здании, и я принял меры, чтобы пострадавшего переместили в госпиталь. Придя в сознание, он с трудом проговорил: «Пакет… где пакет?» Привратник, который его доставил, вынул сверточек, что был при пострадавшем во время происшествия. Увидев пакет, тот сказал: «Для музея… Пурпурный Сапфир… отдайте им» – и снова потерял сознание. Надписано, как вы видите: «Университет Космополи, минералогу». Так что лучше вы им займитесь.

– Дар, полученный довольно зловещим способом, не правда ли? – заметил я.

– Весьма и весьма. Полагаю, нам следует его открыть?

Так мы и сделали. Под внешней оберткой обнаружился конверт, на котором значилось: «Моим душеприказчикам». Конверт был не запечатан, внутри находился листок, где было написано:

«Мое настоятельное требование состоит в том, чтобы этот пакет не вскрывали, пока не минет двадцать пять лет со дня моей смерти. По истечении этого срока пусть он будет вручен старшему из моих прямых наследников мужского пола. Внутри находится Пурпурный Сапфир, который я получил от младшего сына полковника Джорджа Кардью. Пойдет ли на убыль за это время его способность приносить зло владельцу, не знаю, могу только настоятельно рекомендовать моему наследнику при первой же возможности избавиться от этого камня. Клемент Аркрайт, баронет».

– Удивительное дело, – заметил сэр Джордж. – Старый бедолага, что лежит внизу, явно намеревался поместить эту вещь, чем бы она ни была, именно сюда. Давайте-ка на нее посмотрим.

Когда сняли внутреннюю обертку, на свет показалась шкатулка сандалового дерева[89]. В ней помещалась другая, чуть меньше, а внутри ее – следующая. Всего их было семь, одна в другой. Последняя и самая маленькая заключала в себе Пурпурный Сапфир, завернутый в кусок необычного тонкого муслина.

Ни один из когда-либо виденных мною камней не сравнится с этим – превосходно ограненным, темного аметистового пурпура, размером с куриное яйцо[90]. Он был вставлен в подобие клетки; верхний и нижний обручи из серебряных змеек, кусающих свои хвосты, скреплялись двенадцатью миниатюрными серебряными «плакетками», на которые были нанесены знаки зодиака. Сверху имелись два серебряных кольца (вероятно, чтобы за них подвешивать), и под ними висела, прикрывая камень, круглая серебряная пластина явно очень старой работы, из разряда тех, что известны знатокам оккультизма и ритуалов так называемых розенкрейцеров[91] как Печать Тау: греческое Т, окруженное плоской лентой, на которой выгравирована пресловутая «мистическая» надпись «ABRACADABRA»[92]. Этот кружок соприкасался с плоской стороной («столом») камня, а со стороны короны висела пара аметистовых скарабеев – скорее всего, из раннего Египта[93], – которые держались на серебряной проволоке, скреплявшей их воедино.

Вследствие ли обстоятельств, при которых к нам попал этот камень, или по иной и необъяснимой причине, но, взяв его в руки, я ощутил неодолимую тошноту и потерю сил. Не говоря ни слова, я протянул его королевскому профессору. Он повертел его в руке, приподнял Тау и скарабеев и положил камень на мой стол.

– Что за жуткая штука, – заметил он.

Несколько мгновений мы обменивались взглядами, но молчали о том, какие нас посетили мысли. Наверное, мы даже при желании не смогли бы заговорить.

Я первым нарушил тишину – для чего, как это ни было неловко, потребовалось немалое усилие.

– Думаю, – сказал я, – надо отнести его прямиком в музей.

– Да, – кивнул сэр Джордж, – бога ради, избавимся от него поскорее! – Сам того не заметив, он повторил совет сэра Клемента Аркрайта.

Используя в качестве подноса одну из крышек, мы отнесли Пурпурный Сапфир в музей и поместили в витрину, где хранились «недавние приобретения», еще не прошедшие регистрацию и классификацию. Вернувшись вниз, мы узнали, что пожилого джентльмена увезли в ближайший госпиталь, а его родственников (как явствовало из найденных у него в кармане писем и карточек, его фамилия была тоже Аркрайт) известили по телефону.

В тот день минералогическое крыло университетского музея пострадало от удара молнии. Ущерб был чудовищный. Погибло много бесценных экспонатов, несколько недель помещением нельзя было пользоваться. Витрина с «недавними приобретениями» осталась цела.

Примерно через год после этих событий мне принесли визитную карточку, на которой было начертано: «Сэр Гилберт Аркрайт». Я не забыл о Пурпурном Сапфире из-за связанного с ним приключения, после которого студенты стали показывать его посетителям как «несчастливый камень» и сочинять о нем всякие небылицы. Служители и даже уборщицы его возненавидели. Согласно одной из историй, камень по ночам испускал яркое сияние, и я был настолько глуп, что как-то зимним вечером, когда потушили освещение, явился проверить, так это или не так. Я не увидел ничего, однако испытал, сознаюсь, крайнее беспокойство – и это еще мягко сказано. Я чувствовал себя как ребенок, боящийся темноты. Глупость несусветная!

Одна из уборщиц заявила, будто раз вечером, когда она «убиралась», поверх витрины, с которой она смахивала пыль, на нее вдруг глянул «какой-то нехристь – голый и, того хуже, черный», и пусть ее выгонят за ворота, но в минералогическую комнату она больше ни ногой. Глупость несусветная!

Вслед за карточкой сэра Гилберта Аркрайта явился он сам – очаровательный молодой человек лет, я бы сказал, за тридцать, скроенный по образцу спортивного британца. В ответ на мой вопросительный взгляд он произнес непринужденно:

– Думаю, у вас здесь хранится Пурпурный Сапфир, который принес мой дядя в тот день, когда погиб в дорожном происшествии.

Пораженный услышанным, я тут же вспомнил все подробности. Я пробормотал несколько приличествующих случаю фраз, и молодой человек ответил:

– О, да ладно. То есть история, конечно, жуткая, но для нас на том все и кончилось. Никому из нас не было позволено поглядеть на этот камень, однако во времена отца и деда его называли «проклятием рода Кардью» и вправду в это верили. Я пришел всего лишь для того, чтобы отдать вам эту книжку: она нашлась на днях при разборе кучи бумаг, что остались от бедного дядюшки. Мы подумали, она вам пригодится.

Он положил мне на стол записную книжечку в четверть листа, в дешевом дерматиновом переплете, на первой странице которой значилось кратко: «НАГПУРСКИЙ САПФИР», с добавлением даты – 1885. Я был заинтригован и, должным образом поблагодарив гостя, простился с ним. Вечером я взял книжку домой и после обеда сел ее читать. Исписано было, как обычно в таких книжках, всего несколько листков, но история, там содержавшаяся, настолько мрачна и необычна, что я без дальнейших предисловий воспроизвожу ее целиком. Оригинал манускрипта хранится в библиотеке минералогического отдела (M.M.3.b.36).

Манускрипт сэра Клемента Аркрайта

Надеюсь и верю, что принял все необходимые меры, дабы мои непосредственные потомки не сделались владельцами, хранителями или распорядителями Нагпурского Сапфира. Но поскольку в моей семье широко распространилось – и имеет под собой почву – представление о громадной стоимости и исключительной красоте этой драгоценности, не исключаю, что в будущем кто-то из моих наследников, руководимый алчностью или любопытством, захочет заявить на нее права. И потому ниже я изложу причины, отчего этого не желаю.

Одно из моих первых детских воспоминаний относится к полковнику Джорджу Кардью и его жене. Они проживали в Шропшире[94], на краю деревни, ближайшей к дому моего отца, в бедном домишке – но насколько бедном, я тогда оценить не мог. Полковник часто дарил мне монетки, а его жена – печенье, однако ее доброту ставил под сомнение тот факт, что она вечно советовала моей матушке поить нас касторкой[95], а время от времени еще и водить к дантисту. Нас, детей, возмущало это вмешательство (если можно его так назвать) в мирную жизнь нашего во всех прочих отношениях счастливого семейства. Полковник был калекой, его постоянно беспокоила рана, полученная во время восстания сипаев[96], а его жена без конца брюзжала, жалуясь на судьбу, лишившую ее того положения и тех доходов, какие ей полагались. Иными словами, они, что называется, знавали лучшие времена и плохо приспособились к новым обстоятельствам. Двое их сыновей, Ричард и Джордж, тесно общались с моими старшими братьями. Я был для них слишком маленьким. Эти двое, окончив школу Хейлибери, ушли из семьи и стали сами тяжелым трудом пробивать себе дорогу. Ричард взялся за изучение медицины; он ничуть не походил на обычного медицинского студента тех лет (а именно начала семидесятых), ленивого и буйного. Экзамены он сдал с отличием и, не имея никаких видов на родине, поступил на медицинскую службу в Индийскую армию, где его прозвали доктор Дик. Джордж стал курсантом в Сандхерсте[97]; не ожидая ниоткуда поддержки, приложил усердие, был произведен в чин и назначен в полк Индийской армии, где дослужился до майорского звания, считался весьма перспективным офицером и был известен как майор Джордж.

Заслуги братьев открывали им все пути. В должный срок доктор Дик оставил военную службу и открыл успешную частную практику в Симле[98]. Майор Джордж, произведенный тем временем в полковники, получил должность при дворе некоего индийского раджи[99] и считался одним из самых заметных администраторов в индийских властных кругах. Редкие визиты братьев домой приветствовали с восторгом не только их родители, но и все мы: ведь, кроме чудесных индийских сувениров, они привозили рассказы – причем какие! Захватывающие дух истории о жизни в Индии, о тамошних опасностях – разбойниках, змеях, диких зверях, моровых поветриях; наш интерес к ним никогда не иссякал.

Потом старый полковник Кардью умер, и через год за ним в могилу последовала его жена. Их поздние годы были во многом скрашены щедрой помощью от сыновей, однако счастливы они не были никогда. Полковник испытывал жестокие муки, и супругам не везло ни в чем – ни в важных делах, ни в мелочах. Стоило им скопить денег и куда-нибудь их вложить, как предприятие прогорало; народ говаривал, что если полковник с женой решат растить у себя сорняки или разводить крыс, то ни тех ни других у них не станет. Печальная история случилась и с доктором Диком, когда он явился домой разобраться с наследством родителей, а вернулся в Индию подавленным и потерянным. Он рассказывал нам, что боялся возвращаться, так как чувствовал, что удача его покинула. Мы не знали, чем это объяснить, но, увы, он оказался хорошим пророком. Один-два случайных «промаха» в практике, новый, фатальный, промах при лечении одного важного махараджи[100] низвергли доктора с профессиональных высот; банк, куда были вложены его сбережения (общество с неограниченной ответственностью), лопнул, все деньги пропали, и под конец доктору Дику, который, к счастью, был холостяком, пришлось жить в лондонском предместье на вспомоществование от полковника Джорджа. Это бесцельное и унылое существование длилось десять лет, после чего доктор погиб, выпав из поезда. Иные смельчаки высказывали предположение, что эта трагическая смерть не была случайной.

После его смерти судьба, казалось, перевела свой неблагожелательный взор на полковника Джорджа. Последующие вице-короли его невзлюбили, он лишился влияния и привилегий. Наконец, не получив должной поддержки от правительства, он рассорился со своим махараджей; в штате началось восстание, которое приписали его плохому управлению. Он был смещен с должности и в наказание послан в экспедицию к границам Афганистана[101]. Тут его постигла полная и необъяснимая неудача. Местные, как военные, так и гражданские, его почему-то возненавидели; из немногих верных сикхов[102], состоявших под его командованием, с ним вернулся только один. Остальные были убиты, а прочее войско фактически дезертировало. Это было поразительно, ведь до смерти доктора Дика все местные – и военные, и гражданские – буквально молились на полковника. В Мадрасе[103] он дважды чудом избежал покушения, вынужденно вышел в отставку и вернулся на родину, где с женой и двумя детьми жил на скудную пенсию. Жена, не выдержав, как я догадываюсь, превратностей судьбы, повредилась в рассудке. Дочь умерла – похоже, от не распознанного вовремя аппендицита; сын, дошедший до полного краха, эмигрировал, к счастью, в Новую Зеландию, и с тех пор о нем ничего не было слышно.

И тут в эту историю вступил я. Как я уже упоминал, полковник Джордж был старше меня лет на шесть или восемь, но тогда мне уже сравнялось тридцать, я вел в Лондоне безбедную холостяцкую жизнь, и такая разница в возрасте перестала что-либо значить. Полковник Джордж часто приходил ко мне на квартиру, мы вспоминали старые времена и при случае затевали скромные гулянки. Он всегда бывал весел и, казалось, полностью смирился с преследовавшим его невезеньем. Общение со мной, говорил полковник, идет ему на пользу, ведь моя удачливость стала притчей во языцех. Я был здоров, довольно состоятелен, и счастливая звезда никогда мне не изменяла – не «подводила», как теперь принято говорить.

Однажды, когда я по чистой случайности сорвал куш на скачках, мы, чтобы отпраздновать успех, обедали в ныне закрывшемся ресторане «Сент-Джеймс» и я, пребывая в хорошем настроении, задал полковнику вопрос:

– А почему тебе не случается подобным же образом словить удачу?

– Что ж, Клемент, мой мальчик, готов тебе это объяснить. Мне давно хотелось кому-нибудь рассказать.

Я немного оробел. Неужели полковник Джордж, мой идеал, собирается признаться в каком-то грехе из прошлого, который не дает ему покоя, омрачая настоящее и грозя испортить будущее?

Он, однако, сменил тему разговора и после обеда предложил не возвращаться ко мне, а пойти к нему (его жилье располагалось вблизи Риджентс-парка[104] – дрянной район), и я согласился.

Когда мы закурили трубки, полковник первое время молча глядел в пустой очаг, а потом встал и вышел в спальню. Возвратился он, держа в руке Нагпурский Сапфир – великолепнейший из всех камней, какие я видел. Я принял его за аметист, но полковник сказал – нет, это пурпурный сапфир; ювелиры иногда употребляют название «восточный аметист»[105].

(Далее в рукописи следует пространное описание камня и оправы, фактически совпадающее с тем, что дал выше профессор минералогии. – К. Б.)

Я сказал:

– Неужели ты оставляешь его вот так просто, да еще и в этом доме?

– Да, он всегда лежит у меня на туалетном столике.

– А ты не боишься, что его украдут?

– Нет; его крали уже три раза.

– Как тебе удавалось его возвращать?

– Я не добивался этого. И не хотел. Он просто возвращался. Он всегда возвращается.

– Не хотел… ты не шутишь?

– Я отдал бы все то малое, чем владею, чтобы от него избавиться. Но получилось наоборот: я отдал все свое состояние, чтобы иметь этот камень у себя. Он – «проклятие рода Кардью».

– Мой дорогой Джордж, да ты бредишь!

– Нет, ничего подобного. За обедом ты спрашивал про мое невезенье. Вот оно, у тебя в руках. Этот камень привел к краху одного за другим всех членов моей семьи.

– Такое бывает только в книгах, – возразил я.

– Послушай меня. Ты знаешь, как отличился мой старик-отец на службе Ост-Индской компании[106]. Этот камень – его добыча, он снял его со статуи – идола, если хочешь, – Вишну[107] в Нагпуре[108], твердыне мятежников. Согласно приказу, все святилище разрушили до основания, не осталось ни следа. Через день его ранило; рана была из тех непонятных, что никогда не заживают. Она и не зажила и мучила его до самого смертного часа. Через месяц после ранения отец отправился домой. «Отставка по инвалидности», – говорили домашние, но знаешь, чтó повторяли в калькуттской канцелярии?

– Не знаю. Что?

– «Отставлен за трусость перед лицом врага». Об этом умолчали из уважения к его прежним заслугам, а еще чтобы не разлагать лояльных местных солдат. По пути домой отцу проломило голову упавшим блоком; ему сделали трепанацию, и он выжил, однако навсегда утратил ясность ума. Тебе известно, как нам жилось в нашем домишке – несладко, так ведь? Но вот что оставалось тайной от всех вас: моя мать просто не выносила отца, они виделись только в присутствии посторонних. Как я уже говорил, он страдал слабоумием, но его ночные кошмары были ужасны. Я только задним числом узнал, что ему являлся призрак индийского йога.

Джордж сделал паузу, и я беспокойно ввернул:

– У больных бывают такие фантазии.

– Фантазии тут ни при чем. Это был служитель святилища в Нагпуре, которого отец собственноручно зарубил. И отец связывал его явления с Пурпурным Сапфиром.

– Почему он не избавился от камня?

Джордж Кардью усмехнулся.

– Память тебя подводит, Клемент. Давеча я говорил тебе, что от него нельзя избавиться. Отец послал сапфир по почте одному знакомому, жившему неподалеку от Нагпура, с просьбой вернуть его в храм или святилище, а если не получится, продать. Посылка вернулась с объяснением, что от святилища не осталось и воспоминаний, а ювелиры на базарах отказываются не только покупать камень, но даже к нему прикасаться. Тогда отец послал камень другому знакомому, чтобы тот зарыл его где-нибудь в Нагпуре, однако через полгода он вернулся по почте обратно: знакомый закопал камень в том же конверте, в котором получил от отца, а кто-то его выкопал и узнал адрес.

– А почему твоему отцу не пришло в голову отправить камень по какому-нибудь выдуманному адресу?

– Он это делал. Посылка возвращалась через отдел невостребованных писем прямиком на наш деревенский почтамт, где, конечно же, знали, что с ней делать.

– Я все же нашел бы способ от него избавиться.

– Правда? Хотел бы я посмотреть.

Тут меня осенила блестящая идея:

– Отдай его мне, я с ним разберусь.

– Погоди, сперва дослушай. Когда старик умер, а за ним и матушка, сапфир перешел к Дику. Что с ним случилось, тебе известно. Когда Дика не стало, я находился на вершине своей карьеры… Бог мой! Клемент, мой мальчик, трудно даже себе представить, какие успехи меня ожидали! Но тут ко мне перешел Пурпурный Сапфир. Услышав о смерти Дика, я потратил восемь фунтов на каблограмму[109] с распоряжением спрятать камень куда-нибудь и ни в коем случае не отсылать мне. Я опоздал – камень был уже в пути. На следующий день после кончины Дика, еще до погребения, сапфир отослали мне. Он прибыл вместе с часами брата, цепочкой и запонками. Остального имущества едва хватило, чтобы оплатить похороны и несколько мелких счетов. Что произошло со мной, ты знаешь. Мне пришла светлая мысль презентовать камень моему махарадже – его собрание камней стоит миллионы. Он отверг дар и с того дня преисполнился ко мне ненависти и недоверия. Я предложил сокровище государственному музейному фонду, но это расценили как попытку подкупа, призванную прикрыть чинимые мной неприятности. Я перепробовал неисчислимое множество способов, однако сапфир всегда возвращался, и вот он при мне.

Джордж помолчал, заново раскурил трубку, улыбнулся и наконец проговорил:

– Ну как, все еще хочешь получить в свои руки эту проклятую вещь?

– Конечно! Тебе известно, я сросся со своей удачливостью, она всегда мне верна.

– Бога ради, не говори такого, мне страшно тебя слушать.

– Но я знаю, что говорю. Я готов бросить вызов невезению; неужели не справлюсь с каким-то камнем…

– Никто и никогда не справится, – со всей серьезностью оборвал меня Джордж.

Мы принялись спорить, и в конце концов я его убедил. Домой я отправился в кебе уже под утро, донельзя довольный своей новой замечательной игрушкой.

В течение двух лет с того дня я ни в коей мере не испытал на себе дурного воздействия, которые приписывались Пурпурному Сапфиру; но должен сознаться, нечто выходящее за пределы понимания в моей жизни все же происходило.

Поясню на примере. Я с большим интересом разбирался от нечего делать в одном любопытном тексте, наполовину на персидском, наполовину на урду (что, однако, к данной истории отношения не имеет), и профессор арабской и персидской филологии из Университета Космополи прислал ко мне молодого ученого-индийца, чтобы я мог обсудить с ним некоторые темные места, а он – подзаработать (он служил клерком в одном англо-индийском торговом доме), и он явился вечером около половины девятого. Помню, его звали Как-то-там Гхош. Книги лежали у меня на столе в кабинете, мы провели за ними около тридцати минут, и у меня создалось впечатление, что мистер Гхош – самый настоящий аферист, некомпетентный и витающий в облаках. По истечении получаса он встал и сказал с поклоном:

– Простите, я не могу работать. Мне не нравится этот дом. Я ухожу.

Очень удивленный и немало раздосадованный, я несколько резко выразил ему свое неудовольствие. Направляясь к двери, он не произнес ничего, кроме:

– Мне жаль… очень. Не знаю. Вы должны извинить. Я пошел.

И он ушел!

Вскоре после этого со мной обедал мой друг, профессор арабистики, встречи с которым всегда бывали для меня настоящим праздником: он много лет состоял ректором одного медресе[110] в Индии и был приятнейшим собеседником. После обеда, когда мы курили, сидя у камина, я заметил, что он то и дело обводит глазами комнату – как мне показалось, с беспокойством.

– Ты что-то ищешь? – спросил я.

– Нет, – ответил он. – Нет, не думаю. Но скажи, ты не собираешь индийские редкости?

– Нет, на мой вкус, они, как правило, безобразны.

– А нет ли у тебя в доме Тиртханкары[111]? Это маленькие гипсовые идолы, сидящие на корточках, какие встречаются в антикварных лавках.

– Нет. Я видел таких сотни и терпеть их не могу.

– Пожалуй, ты прав, гадкие фигурки.

– Почему ты спросил?

– О, с ними лучше не связываться. – И он переменил тему.

Минут через пять гость снова оглядел комнату, вскочил на ноги и, глядя в темный дальний угол, воскликнул:

– Так я и знал! Сразу почувствовал! Kaun hai? Kiyá mangta? (Кто ты? Что тебе нужно?)

– Бога ради, что случилось?

– Неужели ты раньше его не видел? Это индус, сидящий на корточках; из одежды – одна набедренная повязка. Сидит в том углу и что-то царапает на ковре.

– Дружище, – удивился я, – ты не пьяный и не сумасшедший, это понятно. Что с тобой?

Он ответил не сразу, а вместо этого простер руку туда, куда был устремлен его взгляд, и крикнул:

– Jáó! (Прочь!)

Усмехнувшись, он вернулся в кресло и трясущимися руками заново разжег трубку.

– Ты удивлен, оно и понятно, – сказал профессор. – Прости за это представление, но я так долго жил в Индии, а эти вещи, наверное, проникают в кровь. Глупая история. Ты уверен, что не хранишь предметы, награбленные в каком-то храме? Что-то такое здесь есть.

Я вспомнил про Пурпурный Сапфир, встал, достал камень из ящика письменного стола и вложил в руку гостя.

– Боже правый! Конечно, это оно. То самое, что ему нужно. Это нагрудное украшение одного из индусских богов. Как оно к тебе попало? И как долго оно у тебя?

Я в общих чертах познакомил его с историей Пурпурного Сапфира, который он положил на стол рядом с собой. Когда я закончил, гость произнес:

– Ну да, этот рассказ объясняет увиденное – если вообще можно объяснить непостижимое. Мой совет тебе, причем самый серьезный: избавься от этого предмета как можно скорее.

– Почему?

– Потому что… но, бога ради, не рассказывай никому ни об этом происшествии, ни о нашем разговоре… он принесет беду… погубит тебя рано или поздно.

Остаток вечера прошел на минорной ноте. Профессор поведал множество историй, перекликавшихся с темой разговора, и, будь я человеком мнительным и слабонервным, они бы меня вконец обескуражили.

Но я к таким людям не отношусь, поэтому сохранил бодрость духа. Это был наш последний совместный с профессором обед до… дальнейшего.

Инциденты подобного рода – и мелкие, и более значительные – по-прежнему повторялись, но никакого йога я ни разу не видел, равно как и не сталкивался с неприятностями оттого, что держу у себя Пурпурный Сапфир. У моих друзей камень сделался предметом любопытства, окрашенного романтикой с оттенком страха. Теперь я опишу вечер, когда у меня состоялся званый ужин, который мы – все его участники – будем помнить до конца жизни. Нас было восемь человек: Б., многообещающий молодой писатель; его временная «пассия» (употребляя выражение Бёртона из «Анатомии»)[112] – очаровательная юная актриса мисс К.; его сестра (замужняя) и некто Дж. из министерства иностранных дел (приглашенный ради кое-кого другого); миссис… назову ее Смит, под каковой фамилией она вновь появится в этой истории при обстоятельствах трагических и незабываемых; и, наконец, миссис А. и ее супруг (поженившиеся недавно после двойного развода). Миссис А. была женщина необычная. Можно сказать, у нее не было ни одного врага, однако все до единого друзья ее недолюбливали. Она любительски увлекалась оккультизмом, и ее муж, человек довольно робкого характера, был принужден участвовать с нею в сеансах. Ей нравилось воображать себя «сильным медиумом». Она меня интересовала, но я всегда считал, что ее претензии основаны на обмане – быть может, полубессознательном. Так или иначе, за столом царило веселье, а потом мы переместились в библиотеку. Миссис А., как обычно, перевела разговор на тему оккультизма. Она была красноречива и на людей, не слышавших ее раньше, производила «завораживающее» впечатление.

Внезапно Б. сказал:

– Слушай, Аркрайт, у тебя ведь был чудодейственный драгоценный камень или что-то в этом роде, способный вызывать привидений и убивать людей во сне?

Тотчас раздался хор восторженных молящих голосов, я сдался и вынул из ящика Пурпурный Сапфир, который в тот вечер играл особенно живым светом. В тот же миг случился обычный перебой с электричеством – такое бывает, по-моему, когда на электростанции меняют аккумуляторы или генератор. Так или иначе, все лампы померкли и стали гореть вполнакала. В полутьме Пурпурный Сапфир засиял еще ярче.

– О, дайте его мне! – вскричала мисс К., и я, стремясь свести этот эпизод к шутке, кинул камень ей на колени. Тут же она вскинула руки, точно увидев паука или мышь, и закричала сидевшему рядом Б.: «Убери его! Убери!» Б. взял камень с ее коленей и вернул мне. После этого К. весь вечер жалась к Б. и не выпускала из ладоней его руку.

– Дайте мне, – повелительным тоном вмешалась миссис А. – Для меня такие вещи не в новинку.

Я дал ей камень, и она положила его, с открытыми крышечками, себе на колени. Она принялась плести что-то про «зловредные талисманы», однако вечер был испорчен. Нам всем стало неспокойно. Только миссис Смит не произносила ни слова, а переводила взгляд с Пурпурного Сапфира на меня и обратно. Наконец гости начали шептаться, готовясь к уходу, и тут случилось нечто поразительное. Миссис А. откинулась на спинку кресла, закрыла глаза и вскричала:

– Что-то приближается. Оно уже здесь! Пусть все, кроме сэра Клемента, выйдут из комнаты.

Все вскочили и выбежали в холл. Миссис А. произнесла сдавленным голосом: «О боже!» – и лишилась чувств. В эту минуту неполадки на электростанции устранили и лампы вспыхнули в полную силу. Я подошел к двери и позвал А.

– Идите сюда, – сказал я, – ваша жена потеряла сознание.

Он вошел, и с ним, без приглашения, миссис Смит. Остальные шептались в холле.

Миссис А. открыла глаза и произнесла: «Оно упало на меня, оно прошло насквозь». Рука ее по-прежнему сжимала Пурпурный Сапфир, лежавший на коленях. Мы, как могли, ее успокаивали, но она заявила, будто что-то упало ей на колени и исчезло. «Оно прошло насквозь», – повторяла она. Мы помогли ей подняться и, желая показать, что она ошибается, сдвинули с места низкое кресло, в котором она до этого сидела.

На полу под креслом обнаружился маленький алый диск диаметром дюйма два с половиной, слабо светившийся под яркими лампами, и на нем, в точности как на плоской крышечке Пурпурного Сапфира, виднелась черная надпись – знак и буквы Печати Тау! Объятые ужасом, мы стояли и смотрели. Я первым пришел в себя и со смутным намерением бросить находку в огонь схватил каминные щипцы. Но, пока мы четверо смотрели, надписи начали стираться, диск побелел и словно бы испарился.

Остальные вошли… и потом удалились. Как пишут обычно в газетах, «встреча завершилась сумятицей». Однако удалились не все, миссис Смит осталась. Сразу могу сказать, что был период, когда все мои мысли крутились вокруг этой дамы. Я собираюсь еще про нее написать. Наша беседа продлилась за полночь. В два часа ночи раздался звонок в парадную дверь, и я пошел открывать. На пороге стоял Б. Он сказал:

– Что мне делать с Мэри К.? Она отказывается идти домой. Мы объездили в хэнсоме[113] весь город. Она и сейчас там. Говорит, ей будет страшно одной в квартире. Будь он проклят, твой чертов камень!

Я мог бы заметить, что камень был извлечен на свет именно по его настоянию. Однако я удержался, и в конце концов к нам вышла миссис Смит и увезла мисс К. к себе, предложив ей приют на ночь. Б. пошел пешком домой, а я отправился в постель, признаюсь, в некотором смятении. Перед уходом миссис Смит положила руки мне на плечи и испытующе заглянула в глаза. Остальные гости уже вышли за порог.

– Ты видел индийца, который сидел на корточках за креслом миссис А.?

– Нет, не видел.

– Клянусь, он там был. Не ходи больше в библиотеку. Обещай мне.

Я пообещал, да и в любом случае ничто не заставило бы меня ступить туда хоть одной ногой. Как уже было сказано, я отправился в постель.

Назавтра я обедал не дома, а по возвращении меня ждало письмо, доставленное экспрессом компании «Пи энд Оу»[114]. Оно было от А. В письме говорилось:

«…Чувствую, что должен сообщить тебе, к каким последствиям привели вчерашние приключения. Приблизительно в три часа ночи жена разбудила меня и пожаловалась на жжение в колене, на котором вчера лежал камень. Я попытался ее успокоить, но она не унималась, и тогда мы включили свет и откинули одеяло. И верно: на ночной рубашке виднелся прожженный насквозь отпечаток букв, окружавших заглавную Т. Мы вырезали этот кусок ткани, он вложен в конверт. А под ним, на бедре жены, обнаружился в точности такой же отпечаток – красный, как ожог от раскаленного утюга. Мы смазали его вазелином, однако утром он оставался на месте. Если захочешь, мы его тебе покажем».

Чтобы не возвращаться больше к этой теме, скажу, что миссис А. по сей день носит на себе описанное клеймо. Она без стеснения показывает его всем и каждому, и нет нужды оговаривать, что моя вечеринка в ее описании не утратила ничего из своей колоритности. Недруги миссис А. утверждают, будто она сама нанесла себе эти знаки раскаленной иглой. По словам ее супруга, для него не является тайной: если жена надевает свое самое изящное lingerie[115], значит она собирается изложить кому-то историю Пурпурного Сапфира – насколько она эту историю знает.

Теперь я подхожу к наиболее мрачной и пугающей части своего повествования. Я не скрыл от вас, что был глубоко предан миссис Смит – одной из красивейших и умнейших женщин лондонского общества, окруженной к тому же благодаря богатству ее супруга самой изысканной роскошью. Лондонский свет, как говорится, буквально лежал у ее ног – и они были воплощенным совершенством!

У нас было немало общих интересов, и мы были настолько неразлучны, насколько это дозволяется приличиями. Я не польщу себе, если замечу, что составлял выгодный контраст ее мужу. Что касается этого джентльмена, я, конечно, предубежден на его счет, однако он сочетал в себе миллионера, деревенщину, пьяницу и дурня. Я вел себя крайне осторожно, дабы никоим образом не компрометировать миссис Смит, ибо, как я ее часто остерегал, доверять ему не следовало: он в любую минуту мог подстроить ей какую-нибудь подлость. Тем не менее он поощрял нашу дружбу и постоянно сводил нас вместе. Timeo Danaos![116]

Вот почему я был очень огорчен и обескуражен, когда Сесиль при нашей первой после памятной вечеринки встрече (а именно на следующий день) стала умолять, чтобы я отдал ей Пурпурный Сапфир.

За себя я не боялся, но при мысли, что камень перейдет в ее руки, меня сотрясла дрожь. Она принялась спорить – и как же!

– Ты похваляешься своей неизменной удачливостью. Хорошо, взгляни на меня: разве свет не признает меня самой удачливой женщиной в Лондоне – во всем, кроме брака? Разве я не храбрый человек? Тогда почему ты ждешь от меня трусости? Я считала тебя храбрым. Отчего же ты сейчас празднуешь труса? Ты ведь не веришь, что этот камень заколдован. Тогда почему так себя ведешь? С первой нашей встречи я ни разу ни о чем тебя не просила, правда? А теперь, когда я прошу у тебя подарок, ты мне отказываешь. Будь уверен, мой друг: я больше никогда ни при каких обстоятельствах не стану тебя о чем-то просить. Даже если буду умирать с голоду в сточной канаве.

Мне было больно вспоминать эти слова, когда она в самом деле умирала с голоду в канаве и пришла ко мне за помощью. Но что я мог тогда сделать? Человек состоит из плоти и крови, и в некоторых случаях «Ce que femme veut»[117]. В конце концов я отдал ей Пурпурный Сапфир.

Последовавшие за этим несчастья я постараюсь изложить как можно короче. Представители моего поколения не забыли про Блеск и Падение Сесиль Смит. Говоря одной фразой, у нее все пошло прахом. Полностью изменилась ее натура, она сделалась безрассудной, черствой и не внушала приязни. Она с головой ушла в игру и проматывала огромные суммы; деньги для покрытия долгов добывала любыми средствами – от добропорядочных до недостойных; приобретала самые роскошные украшения, используя при сделках такие методы, которые привели бы ее в тюрьму, если бы не друзья, постаравшиеся смягчить последствия ее безумств. Ходили слухи о каких-то низкопробных любовниках, оргиях, выпивке, наркотиках – обо всех пороках, что сопровождают упадок цивилизации. Тем временем Смит поджидал удобного случая затянуть на ее шее веревку, которой уже хватило бы на дюжину жертв.

Падение не было мгновенным – оно заняло два года. Все это время я редко с нею виделся, поскольку наши пути разошлись, однако не переставал умолять, чтобы она вернула мне Пурпурный Сапфир. Я наконец твердо уверовал в его губительные свойства. Но Сесиль не хотела. С суеверным упорством она цеплялась за камень. В письме из Санкт-Петербурга, куда ее занесло как совладелицу (совладелицу ли?) игорного дома (который, естественно, прогорел), я прочел:

«Этот камень – последнее, что я имела, будучи королевой нации, – а я была королевой! И это был единственный подарок, о котором я тебя попросила. Меня с ним ничто не разлучит.

P. S. Йог все время при мне. Слава богу, не приходится платить за его проезд по железной дороге и проживание в отеле».

Однажды в ответ на отчаянную мольбу о деньгах в письме из Мадрида я предложил ей за сапфир тысячу фунтов. Результат был тот же.

Шло время. Иногда до нас доходили известия о ней – дважды она сидела в тюрьме. Я очень переживал из-за нее, весь извелся, но ничего нельзя было сделать. Чтобы развеяться, я отправился в бесцельное путешествие вокруг света, во время которого встретил свою теперешнюю жену. В Англию я возвратился весной 18** года. Будучи проездом в Париже, я, к своему ужасу, прочел в газете, что установлено имя неизвестной женщины, проживавшей в многоквартирном доме на улице Ла-Виллет[118] и пару месяцев назад застрелившейся: это былая красавица, пользовавшаяся дурной славой, миссис Смит из Лондона, Парижа, Рима, Санкт-Петербурга… и бог знает откуда еще. Я был потрясен и, хотя на моем горизонте зажглись лучи надежды, вернулся в Лондон с глубокой печалью в душе. В мое отсутствие скопилась груда корреспонденции, которую мой секретарь не мог без меня разобрать. Среди прочего там оказался официальный пакет от нашего парижского консула. В письме говорилось: «Прилагаемый пакет, запечатанный и адресованный Вам, был найден среди вещей покойной миссис Смит, которая, как Вам уже, наверное, известно, скончалась недавно в нашем городе при трагических обстоятельствах. Примите уверения… и т. д., и т. д.».

Там оказался Пурпурный Сапфир. Он был завернут в листок бумаги, где было написано рукой Сесиль: «Он меня прикончил… возьми его обратно. Я пробовала его продать, но никто не купил. Даже ворам он не нужен. Sayonara. Ave atque vale![119] Сесиль».

Вот так он вернулся. Через месяц, когда я обжился в Лондоне, в мой дом вломились грабители и унесли много ценного добра, включая Пурпурный Сапфир. Я остался лежать на полу столовой с пулей в шее, едва не оборвавшей мое земное существование.

Пойдя на поправку около полутора месяцев спустя, я узнал, что шайка попалась во время другого налета, завершившего длинную череду ее преступлений, которые неизменно ставили в тупик полицию. Их главарь и мозговой центр, находясь в очередной деловой поездке, попал в серьезную аварию и был арестован. Остальные что-то не поделили между собой, и следующее предприятие (за которое их ждал суд, отложенный ради моих показаний) по причине то ли предательства, то ли плохой организации оказалось последним. Это было единственное благое деяние, которое можно записать на счет Пурпурного Сапфира.

После того как несчастным был вынесен приговор, адвокат обвиняемой стороны протянул мне пакетик. Мне не требовалось спрашивать, что там лежит. Возврат он сопроводил словами:

– Клиенты мне доверили вернуть это вам. Это единственная из ваших драгоценностей, которую им не удалось сбыть с рук. Свое нынешнее плачевное положение они связывают только с ней – ведь всем известно, насколько преступники суеверны. Собственно, их необъяснимое желание как можно скорее избавиться от камня и дало полиции ключ, который та разыскивала уже год.

Таким образом сапфир вернулся, и с тех пор все мои дела покатились под откос. Способность контролировать камень мне изменила. Мой поверенный сбежал с несколькими тысячами фунтов, которые я поручил ему инвестировать. Кроме того, во время поездки верхом по самой обычной деревенской тропе я сломал ногу и ключицу. От перечисления прочих несчастий, начиная с существенных и заканчивая мелкими, я вас избавлю. Их было много, самых разных.

Я поставил себе цель избавиться от Пурпурного Сапфира. Я продал его торговцу подержанными драгоценностями с Уордор-стрит[120], который хорошо меня знал и тем не менее заплатил за него по такому случаю как за обычный шотландский аметист того же размера. Через неделю ювелир принес свое приобретение обратно, сославшись на то, что его жена (она была шотландка), которой он отдал камень, не захотела держать в доме «эту мерзость». Я заложил камень за два фунта. Месяц спустя ростовщик разорился, и попечитель при банкротстве вернул мне заклад: «поскольку сумма залога была явно неадекватна, он почел своим долгом и т. д., и т. д.».

Наконец я отнес сапфир в Национальный музей Космополи и предложил в дар хранителю коллекции драгоценностей. Тот повертел его в руках, сверля меня, как мне показалось, любопытным взглядом, и затем сказал:

– Это удивительный камень… у нас нет ничего подобного… Вы можете счесть это странным, но я не думаю, что он нам нужен.

– Бога ради, почему? – спросил я.

– Вы сочтете это странным, но я убежден в зловредности некоторых камней, бывших свидетелями или причиной трагедий. Не сомневаюсь, что передо мной один из них. Почему вы решили от него избавиться?

Скрывать не имело смысла… я был слишком подавлен… я рассказал ему.

Он слушал очень внимательно, а когда я в заключение предположил, что надо бы разбить камень и разбросать осколки где придется, посоветовал:

– Не делайте этого. Пока он цел, вы его помните и можете узнать, а потому не потеряете бдительности; но, если вы его расколете, он может вернуться к вам по частям, заново ограненным, вы его не узнаете и, сами того не ведая, причините кому-нибудь вред. Не считайте меня сумасшедшим… хотя, допускаю, по мнению некоторых коллег из музея, мои взгляды на этот предмет – скажем мягко – несколько эксцентричны, однако вам следует исполнять указания из старинных книг о магии и колдовстве; там содержится больше истин, чем иные думают или соглашаются признать. Вам лучше всего бросить камень в реку, подверженную приливам и отливам, когда прилив достигнет высшей точки; это единственный способ, но предупреждаю: он тоже может подвести.

Признаюсь, этот совет необычайно меня подбодрил: избавление было не за горами! Мы достали Морской календарь[121] и вычислили время наивысшего прилива на Темзе в определенный день, и в тот день и в ту минуту я бросил Пурпурный Сапфир в реку с середины моста Чаринг-Кросс[122].

Месяца три мои дела шли хорошо. Казалось, надежды, зародившиеся во мне во время кругосветного путешествия, скоро сбудутся. Нервы пришли в равновесие. Жизнь снова стоила того, чтобы жить.

Однажды, когда я работал у себя в библиотеке, горничная доложила: «Человек с запиской от мистера X». Это был мой знакомый ювелир с Уордор-стрит. В записке говорилось:

«Податель сего продает любопытную драгоценность, бывшую прежде в Вашем владении. Не знаю, как он эту вещь приобрел, но направляю его к Вам на тот случай, если Вы захотите выкупить ее (он не знает ее настоящей цены) либо отдать его в руки полиции».

Я поднял глаза, и посетитель, по виду самый простецкий работяга, развернул грязную тряпку, в которой оказался Пурпурный Сапфир.

Я был ошеломлен. Пока я сидел и сверлил взглядом проклятый камень, чей-то чужой, как мне показалось, голос спросил:

– Где вы это взяли?

Посетитель начал плаксивым голосом плести небылицы. Драгоценностью многие поколения владела его семья, передавая от отца к сыну. Теперь они обнищали. Он приехал в Лондон искать работу, нашел хорошее место, где много платили, но потерял его. Удача от него отвернулась, один из детей умер, жена заболела, они голодают. Наконец под гнетом обстоятельств они решили продать старинный «аметист», как называл камень отец. Он стоит кучу денег. Посетитель отнес его мистеру X, а тот посоветовал пойти ко мне, поскольку я хорошо плачу за такие диковинки.

И тут он вздрогнул, потому что я, вскочив на ноги, вскричал:

– Лжец!

– Нет-нет, начальник, ничего такого. Отдайте мне мою вещицу.

– Не верну, пока вы не скажете правду. А если попробуете сбежать, я сдам вас полисмену, который стоит на улице. Выкладывайте. Как вы добыли этот камень со дна Темзы?

Визитер упал как подкошенный на стул и забормотал, запинаясь:

– Господи помилуй! Колдовство, как есть колдовство. Дьявольщина, да и только!

– Видите, мне многое известно, – сказал я. – Советую честно выложить остальное.

Прошло несколько минут, прежде чем он пришел в себя и начал рассказ. История была поразительная. Как раз в то время начиналось строительство необычайной сети подземных железных дорог – «метро»[123], как ее назвали впоследствии. Одна из веток проходила под Темзой, от станции Чаринг-Кросс к вокзалу Ватерлоо. Этот человек был нанят кессонщиком – продвигаться фут за футом в камере со сжатым воздухом, прорывая в русле реки тоннель и отправляя к берегу породу. Однажды в содержимом ковша что-то блеснуло, рабочий воспользовался случаем и, как он сам выразился, «цап-царапнул» добычу.

– Богом клянусь, начальник, – продолжал бедняга, – с тех пор у меня пошло сплошное невезенье. Впервые в жизни что-то спер, и мне это вышло боком. Пробовал продать, но никто не захотел брать камень у такого продавца. Пробовал отделаться – но камень возвращался. Похоже, из-за него за мной следит полиция. Бога ради, мистер, заберите его от меня подальше!

Мне стало жалко беднягу.

– Я знаю этот камень, – проговорил я. – Я его потерял. Я беру его обратно. Вот вам за него пятерка. Ступайте домой, и удачи вам. С сегодняшнего дня дела у вас пойдут лучше.

Он рассыпался в благодарностях.

– Мне уже стало лучше, начальник. Видит Бог, урок пойдет мне на пользу.

Итак, камень вернулся.

Я понял, что никак не смогу от него избавиться, и решил: в конце концов, лучше уж знать, где он, чем вновь пытаться сбыть его с рук и потом, что ни день, ждать возвращения. Я завернул камень в кусок индийского муслина и в том же виде, в каком получил его от Джорджа Кардью, упаковал в прежний набор коробочек. Я забыл упомянуть, что полковник Джордж вслед за камнем одарил меня набором из семи шкатулок сандалового дерева, индийской работы, помещавшихся одна в другую, а самая маленькая в точности соответствовала по размеру Пурпурному Сапфиру. Кто в свое время заказал это изделие – он сам, его отец или доктор Дик, – я так и не узнал, а может, забыл. Потом я написал распоряжение для своих душеприказчиков, чтобы Пурпурный Сапфир не извлекали на свет, пока не истечет двадцать пять лет со дня моей смерти. Едва ли можно ожидать, что его губительная сила за этот срок, так сказать, улетучится, мне лишь нужна была уверенность, что он не попадет в руки моих детей (если они у меня будут), прежде чем они войдут в возраст, чтобы прочитать рукопись и самим принять решение, как поступить дальше. (Профессор минералогии воспроизвел эти указания выше, поэтому нет необходимости их повторять. – К. Б.) С целью дополнительно гарантировать исполнение моей воли, я в своем завещании резервирую сумму в 10 000 фунтов, каковая будет унаследована позднее прочего очищенного от долгов имущества, и ставлю условие: если пакет будет вскрыт ранее указанного времени, капитализированная сумма должна быть немедленно переведена одному из наших крупных госпиталей. Что-то подсказывает мне, что руководство данного госпиталя станет бдительно следить за пакетом и периодически проверять, цела ли упаковка. По истечении двадцати пяти лет 10 000 фунтов будут присоединены к основной сумме. Я упаковал и запечатал этот пакет и отнес в свой банк, чтобы его содержали в подземном депозитарии. Менеджер, очаровательный человек и мой личный друг, принял пакет обычным порядком, и едва ли нужно говорить, что я ни намеком не обмолвился ни о содержимом, ни о мотивах, коими я руководствовался. Было ли то совпадением или иначе, сказать не могу, но с того дня в этом филиале моего банка расстроились все дела. Один из кассиров сбежал с изрядной суммой денег, кредиты не возвращались, торговые дома, которые финансировал банк, разорялись, терпя огромные убытки; начальство обвинило, конечно же, моего друга-менеджера, и теперь он, разбитый и разочарованный человек, прозябает в отставке на крохотную пенсию. У меня по этому поводу были свои печальные соображения, но не мог же я пойти в головной офис и заявить, что вина на мне, поскольку в банковском сейфе хранится принесенный мною пакет с Пурпурным Сапфиром. Банкиры с полным на то правом заподозрили бы, что у меня размягчение мозга.

В банке он и лежит по сей день. Я счастливо женат, стал отцом двоих очаровательных детей, девочки и мальчика. Думая о сыне, я иногда спрашиваю себя, неужели ему или его сыну назначено взять на себя эту страшную ответственность: извлечь Пурпурный Сапфир из хранилища, где он мирно покоился.

Клемент Аркрайт

31 декабря 18** года

На этих словах кончается манускрипт сэра Клемента Аркрайта. Он намного пережил обозначенную им дату. Далее в записной книжке идут строчки, написанные другой рукой:

«1 января 1920 года. Вчера истекло двадцать пять лет со дня кончины моего брата, и я, придя в банк, затребовал пакет, который, как мы с менеджером убедились, оказался нетронут и покрыт пылью. Я вскрыл его в присутствии менеджера и прочел письмо с инструкциями, но шкатулки из сандалового дерева открывать не стал. Суевериям я не подвержен, и все же… в общем, я их не открыл. Заново запаковав и запечатав пакет, мы оставили его там, где он пролежал уже больше сорока лет. Как постскриптум к рассказу брата должен упомянуть об одном странном и, по-моему, зловещем обстоятельстве. Во время Великой войны[124] персонал банка – то есть мужчины призывного возраста – был по большей части замещен женщинами, иные из них и поныне остаются на прежних местах. Пока менеджер провожал меня к двери, я спросил его:

– Полагаю, вы постепенно будете избавляться от этих барышень?

– Да, – ответил он, – и я жду не дождусь этого. На них ни в чем нельзя положиться, они безответственны, поскольку сознают, что эта работа не на всю жизнь и административные должности им не светят. Они совершают ошибку за ошибкой, и надо просить мужчин, чтобы проверяли их работу. И знаете, что самое вопиющее? Они вбили себе в голову какую-то чушь и потому отказываются спускаться в подвальное хранилище, когда нужно что-то оттуда принести. Говорят, подземелье заколдовано! Две девицы (от них мы уже избавились) утверждали, будто видели там призрак нагого индийца, который скалился и что-то бормотал. Слышали вы когда-нибудь такой идиотский бред? Когда уволят последнюю, я вздохну спокойно.

Я не сказал ничего, кроме нескольких дежурных фраз, но домой возвращался с очень неприятным чувством.

Неужели жуткий камень, пролежав спокойно четыре десятка лет, пробудится, чтобы снова творить зло? Наверное, я обязан отдать его моему племяннику и крестнику сэру Гилберту Аркрайту, но честно признаюсь: мне страшно. К счастью, он сейчас находится за границей, в Германии, где служит в оккупационной армии[125]. Пока он не вернется, я ничего предпринимать не буду.

Гилберт Аркрайт»

За этой записью следует другая, сделанная той же рукой. В ней значится:

«23 июня 1920 года. Мой племянник Гилберт вернулся домой, и я дал ему прочитать заметки его отца. Он отличный малый, и эта история, конечно, вызвала у него смех. „Как бы то ни было, – сказал он, – давай вынем камень и осмотрим“. Я взмолился, чтобы он этого не делал, и после долгих споров (в ходе которых он, вероятно, решил, что у меня старческое слабоумие) он согласился с предложенным мною планом. А именно: я, не распаковывая, отнесу пакет профессору минералогии Университета Космополи и отдам в дар университетскому музею. Идея – или по крайней мере надежда – состоит в том, что в большом собрании, среди многих экспонатов, имеющих историю не менее загадочную, чем Пурпурный Сапфир, губительная сила камня если не совсем, то хоть отчасти рассеется. Так или иначе, завтра я отнесу камень в университет и буду искренне надеяться, что на том в его истории – во всяком случае, относящейся к нашей семье – будет поставлена точка.

Гилберт Аркрайт»

Когда я закончил читать страницы черной записной книжки, уже наступила глубокая ночь. Почерк основной записи местами было трудно разобрать: автора, очевидно, одолевали сильные чувства. И неудивительно! Я ощущал, что он все время делал над собой большие усилия, многое опускал и лишь вкратце касался эпизодов, о которых ему, наверное, было больно вспоминать. Я от души его пожалел.

На следующий день я пошел в музей посмотреть на Пурпурный Сапфир. Он лежал там, снабженный, как полагается, этикеткой:

«Сапфир (Пурпурный). Оксид алюминия. Корунд[126]. Преломление – 86°4´, твердость – 9, плотность – 3.9–4.16». Скуповатое описание самого, пожалуй, примечательного камня в коллекции.

Ни у кого из студентов нет причин заглядывать в эту маленькую черную книжечку, но я иногда задаю себе вопрос: что, если кто-то, роясь на библиотечных полках, возьмет ее в руки и начнет читать? И у меня в голове возникает еще много вопросов.

Эдит Уортон

Привороженный

1

В тот день, когда Оррин Босуорт, фермер, чьи владения находились к югу от Лоунтопа[127], подкатил на санях к калитке Сола Ратледжа, шел густой снег. Завидев впереди еще две пары саней, Оррин был удивлен. Оттуда вышли двое закутанных по самые брови мужчин. Босуорт удивился еще больше, узнав в них дьякона Хиббена из Норт-Ашмора и Сильвестра Бранда, вдовца со старой фермы Берклифф на пути в Лоунтоп.

Нечасто случалось кому-то из жителей округа Хемлок входить в ворота Сола Ратледжа, особенно среди зимы, особенно – как в случае с Босуортом – по приглашению миссис Ратледж, которая даже среди не слишком общительных соседей слыла женщиной замкнутой и нелюбезной. Происходящее заинтриговало бы не только Босуорта, но и любого, кто не начисто лишен воображения.

Пока он проезжал ветхие воротные столбы, увенчанные пузатыми вазами, двое соседей ставили лошадей в расположенный рядом сарай. Привязав лошадь к столбу, Босуорт последовал за ними. Прибывшие отряхнули с себя снег, похлопали в ладоши, отогревая задубевшие руки, и обменялись приветствиями:

– Привет, дьякон.

– Сколько лет, Оррин…

Они пожали друг другу руки.

– Здорóво, Босуорт, – коротко кивнул Сильвестр Бранд. Особой обходительностью он никогда не отличался, а сейчас его отвлекала возня с уздечкой и попоной.

Оррин Босуорт, самый молодой и словоохотливый из троих, снова повернулся к дьякону Хиббену, чье длинное, старообразное, испещренное пятнами лицо и внимательные блестящие глаза располагали к себе больше, чем топорная, с тяжелой челюстью физиономия Бранда.

– Удивительно, что мы все трое здесь встретились. Меня вызвала запиской миссис Ратледж, – первым завел разговор Босуорт.

Дьякон кивнул.

– Мне она тоже послала словечко… Вчера, через Энди Понда. Только бы не случилось какой беды…

Сквозь сгущавшийся снегопад он стал оглядывать унылый фасад дома Ратледжа, сохранявший, как и воротные столбы, следы былого изящества, отчего его нынешнее запущенное состояние лишь сильнее бросалось в глаза и выглядело еще печальнее. Босуорт всегда удивлялся тому, что в захолустье между Ашмором и Колд-Корнерз кто-то воздвиг подобное жилье. Говорили, что такого рода домами когда-то был застроен весь городок Ашмор – горное поселение, возникшее по прихоти некоего полковника Ашмора, английского офицера-роялиста, которого вместе со всей семьей задолго до революции убили индейцы[128]. История эта подтверждалась тем фактом, что вблизи, на заросших косогорах, по-прежнему находили порушенные подвалы, оставшиеся от домов поменьше. А кроме того, на дискосе[129] из отживавшей свой век епископальной церкви[130] Колд-Корнерз было выгравировано имя полковника Ашмора, который в 1723 году подарил этот сосуд Ашморской церкви. От самой этой церкви не осталось и следа. Наверняка это было самое скромное деревянное сооружение, полностью сгоревшее в пожаре, что погубил надземную часть других домов. Даже в летнюю пору дом выглядел безрадостно и одиноко, и все гадали, с чего это отцу Сола Ратледжа вздумалось здесь поселиться.

– Глухомань такая, что второй подобной не видывал, – сказал дьякон Хиббен. – А ведь не так много миль до соседей.

– Расстояние мерится не только милями, – отозвался Оррин Босуорт, и оба в сопровождении Сильвестра Бранда двинулись от подъездной аллеи к парадной двери. Обитатели округа Хемлок не часто ходят через парадную дверь, но всем троим казалось, что в этом – совершенно особом – случае лучше будет воспользоваться ею, а не привычной кухонной.

Они угадали правильно: едва дьякон коснулся молотка, как дверь распахнулась и перед ними предстала миссис Ратледж.

– Прошу в дом, – произнесла она обычным ровным голосом, и Босуорт, следуя за остальными, подумал про себя: «Что бы у них ни стряслось, по ее лицу ничего не прочитаешь».

В самом деле, черты Пруденс Ратледж были настолько застывшими и невыразительными, что искать в них признаки каких бы то ни было потаенных чувств едва ли имело смысл. По случаю она принарядилась в черное в белую крапинку ситцевое платье, вязанный крючком воротничок с золотой брошью и серую шерстяную шаль, скрещенную на груди и затянутую узлом на спине. Единственной заметной выпуклостью на ее маленькой продолговатой головке был лоб с округлыми надбровными дугами, из-под которых смотрели через очки выцветшие глаза. Над ним ровно лежали темные, разделенные пробором волосы – они плотно обхватывали кончики ушей и заканчивались на затылке уложенной в пучок косичкой. Длинная тощая шея, на которой веревками выступали мускулы, делала голову еще ýже. Глаза были светло-серые, холодного оттенка, лицо – сплошной белизны. Возраст мог быть любым – от тридцати пяти до шестидесяти.

Комната, куда миссис Ратледж провела гостей, очевидно, служила в доме Ашмора столовой. Нынче ее приспособили под гостиную, и из старинного, отделанного деревянными панелями в тонких бороздках камина выдавалась черная печь на листе цинка. Недавно разожженный огонь протестующе коптел, в комнате было одновременно тесно и жутко холодно.

– Энди Понд, – крикнула миссис Ратледж кому-то в задних помещениях, – иди позови мистера Ратледжа! Он, наверное, в дровяном сарае или где-то у амбара. – Она вернулась к гостям. – Прошу, располагайтесь.

Трое мужчин, все более смущаясь, заняли указанные ею стулья, а миссис Ратледж в деревянной позе уселась на четвертый за расшатанный бисерный столик. Она обвела взглядом гостей.

– Наверняка вы, ребята, гадаете, зачем я вас созвала, – произнесла она, как прежде монотонно.

Оррин Босуорт и дьякон Хиббен пробормотали что-то, означавшее согласие; Сильвестр Бранд сидел молча и из-под кустистых бровей следил за мерным покачиванием своего гигантского ботинка.

– И вряд ли вы ожидали, что это будет вечеринка. – Никто не решился подхватить эту далекую от веселья шутку, и миссис Ратледж продолжила: – Дело в том, что у нас здесь случилась беда. И нам нужен совет… Мистеру Ратледжу и мне. – Она откашлялась и, не отводя в сторону холодного жесткого взгляда, добавила тише: – На мистера Ратледжа наслано заклятие.

Дьякон посмотрел пронзительно, и его тонкие губы тронула улыбка недоверия.

– Заклятие?

– Ну да, прельщение.

Трое гостей сидели молча; потом Босуорт, не такой скованный, как прочие, или более языкастый, задал, с долей насмешки, вопрос:

– Этому слову вы придаете то же значение, что и Святое Писание, миссис Ратледж?

Смерив гостя взглядом, она ответила:

– Он сам так говорит.

Дьякон закашлялся, долго и шумно прочищая горло.

– А не расскажете ли подробней, пока муж не пришел?

Миссис Ратледж уставилась на свои сцепленные руки, точно обдумывала вопрос. Босуорт заметил, что в складках век у нее скрывается такая же бледная, как повсюду, кожа и обтянутые ею выпуклые глаза походят на невидящие глаза мраморной статуи. Наблюдать это было неприятно, и он перевел взгляд на надпись над каминной полкой, гласившую: «Душа согрешающая, она умрет»[131].

– Нет, – отозвалась наконец миссис Ратледж, – подожду.

Сильвестр Бранд рывком поднялся на ноги, отодвинул стул и проговорил грубым низким голосом:

– Я мало что смыслю в библейских премудростях, а нынче мне как раз надо в Старкфилд, у меня там сделка намечалась.

Миссис Ратледж подняла свою длинную худую руку. Ее кисти, исчерченные морщинами, загрубелые от работы и непогоды, все же не уступали белизной лицу.

– Я вас надолго не задержу. Посидите, пожалуйста.

Фермер Бранд стоял в нерешительности. Его багровая нижняя губа судорожно дергалась.

– Тут ведь дьякон… такие дела скорее по его части…

– Я хочу, чтобы вы остались, – ровно произнесла миссис Ратледж, и Бранд снова сел.

Воцарилось молчание, все четверо как будто прислушивались, ожидая шагов, но не дождались, и через минуту-другую миссис Ратледж снова заговорила.

– Хибара у Леймерова пруда – вот где они встречаются, – произнесла она внезапно.

Босуорту, смотревшему на Сильвестра Бранда, почудилось, что его задубелая кожа на мгновение окрасилась румянцем. Дьякон Хиббен подался вперед; в его глазах зажегся огонек любопытства.

– Они… кто «они», миссис Ратледж?

– Мой муж, Сол Ратледж… и она

Сильвестр Бранд снова заерзал на стуле.

– Кто такая «она»? – встрепенулся он, словно за миг до того его мысли блуждали где-то далеко.

Миссис Ратледж сидела неподвижно и только повернула к Бранду голову на длинной шее.

– Ваша дочь, Сильвестр Бранд.

Фермер, шатаясь, вскочил на ноги и разразился потоком невнятных слов:

– Моя… моя дочь? Да что вы такое несете? Моя дочь? Да это… это наглые враки…

– Ваша дочь Ора, мистер Бранд, – размеренно выговорила миссис Ратледж.

По спине Босуорта пополз холодок. Инстинктивно он перевел взгляд с Бранда на прыщавое лицо дьякона Хиббена. Оно побелело подобно лицу миссис Ратледж, и глаза горели на нем, как угли среди золы.

Бранд издал смешок – а скорее хриплое карканье, не имевшее ничего общего с весельем.

– Моя дочь Ора? – переспросил он.

– Да?

– Моя умершая дочь?

– Так он говорит.

– Ваш муж?

– Так говорит мистер Ратледж.

Оррин Босуорт слушал, борясь с удушьем; он словно бы очутился в кошмарном сне. Невольно он опять перевел взгляд на Сильвестра Бранда. Как ни странно, лицо фермера, по обыкновению, походило на непроницаемую маску. Бранд встал.

– Это все? – презрительно фыркнул он.

– Все? Вам этого мало? Когда вы оба, ребята, в последний раз видели Сола Ратледжа? – внезапно спросила миссис Ратледж.

Босуорт вроде бы не встречался с ним почти год; дьякон виделся мельком прошлой осенью на почте в Норт-Ашморе, и, по его словам, выглядел Ратледж хуже некуда. Бранд не сказал ничего, но застыл в нерешительности.

– Потерпите минутку и убедитесь своими глазами, а еще узнаете с его собственных слов. Для этого я вас и собрала… чтобы вы посмотрели, что с ним сталось. И тогда вы заговорите иначе, – добавила она, резко повернув голову к Сильвестру Бранду.

Дьякон воздел тощую руку, показывая, что хочет задать вопрос.

– Миссис Ратледж, а супруг ваш знает, зачем вы нас созвали?

Миссис Ратледж кивнула.

– Значит, вы с его согласия?..

Она смерила дьякона холодным взглядом.

– Так надо, я считаю, – сказала она.

У Босуорта снова поползли по спине мурашки. Чтобы отделаться от этого ощущения, он энергично принялся за расспросы:

– Не скажете ли, миссис Ратледж, напасть, о которой вы говорите… в чем она проявляется? Отчего вы подумали?..

Она пристально посмотрела на него, потом потянулась вперед над шатким бисерным столиком. Бесцветные губы растянулись в ниточку презрительной улыбкой.

– Я не думаю – я знаю.

– Да? Но откуда?

Упершись локтями в столик, она придвинулась ближе и произнесла шепотом:

– Я их видела.

В мертвенном свете, проникавшем сквозь снежную пелену за окном, беспокойные глазки дьякона, казалось, заиграли красными искрами.

– Его и покойницу?

– Его и покойницу.

– Сола Ратледжа и… и Ору Бранд?

– Да.

С грохотом уронив стул, Сильвестр Бранд вскочил на ноги и принялся изрыгать проклятия. Лицо его пылало.

– Да это безбожная ложь, враки чертовы…

– Дружище Бранд… дружище Бранд… – запротестовал дьякон.

– Ну вот что, надо мне с этим разобраться. Я желаю встретиться с самим Солом Ратледжем и сказать ему…

– А вот и он, – объявила миссис Ратледж.

Хлопнула парадная дверь, послышались знакомый топот и шорох: перед тем как ступить в священные пределы парадной гостиной, вошедший стряхивал с себя хлопья снега. Потом на пороге возник Сол Ратледж.

2

Свет из смотревшего на север окна упал прямо на лицо Сола, и Босуорту подумалось, что он походит на утопленника, выловленного из-подо льда. «Утопившегося», – добавил про себя Босуорт. Однако в метель свет играет странные шутки с цветом лица человека и даже искажает черты, и это отчасти объясняло, почему Сол Ратледж вместо бодрого и сильного мужчины, каким он выглядел год назад, предстал сейчас разбитым и изможденным.

Дьякон с трудом подыскал слова, чтобы разрядить обстановку:

– Что ж, Сол… похоже, тебе надобно поскорей к горячей печке. Тебя, наверное, знобит?

Эта жалкая попытка ни к чему не привела. Ратледж не двигался и не отвечал. Немой и недоступный, он напоминал выходца с того света.

Бранд грубо схватил его за плечо.

– Слушай, Сол Ратледж, что за мерзкую ложь нам рассказывает про вас жена?

Ратледж остался неподвижен.

– Это не ложь, – ответил он.

Бранд разжал пальцы и уронил руку. Правила приличия его не сдерживали, но вид и тон Ратледжа явно внушили страх и почтение.

– Не ложь? А вы не спятили с ума?

Вмешалась миссис Ратледж:

– Мой муж не врет и с ума не спятил. Разве я не говорила, что видела их?

Бранд снова рассмеялся.

– Его и покойницу?

– Да.

– У Леймерова пруда, говорите?

– Да.

– И когда это было, нельзя ли узнать?

– Третьего дня.

Странная компания умолкла. Наконец тишину нарушил дьякон, обратившийся к мистеру Бранду:

– Сдается мне, Бранд, мы должны разобраться в этом деле.

Бранд погрузился в размышления. Глядя на него, мрачного и оцепеневшего, с пузырьками пены в углах багровой нижней губы, Босуорт подумал, что в нем есть что-то от зверя или от первобытного человека.

– Я разберусь. – И Бранд медленно опустился на стул.

Двое других мужчин и миссис Ратледж не трогались со своих мест. Стоя перед ними, Сол Ратледж напоминал преступника перед судьями – или, скорее, больного перед врачами, взявшимися его лечить. Рассматривая его исхудалое и болезненное, несмотря на темный загар, лицо, выдававшее следы изнурительной скрытой лихорадки, здравомыслящий Босуорт невольно начал склоняться к мысли, что муж и жена все же говорили правду и перед всеми собравшимися воздвиглась некая греховная тайна. Сравнивая нынешнего Сола Ратледжа с тем, каким он был год назад, трудно было отделаться от решительно чуждых рациональному уму заключений. Да, как сказал дьякон, им следовало в этом разобраться…

– Да вы садитесь, Сол, и придвигайтесь ближе, – предложил дьякон, пытаясь вернуться к непринужденному тону.

Жена подтолкнула к мужу стул, и Ратледж сел. Он положил руки на колени, обхватил их смуглыми костлявыми пальцами и застыл, не поворачивая головы и глядя в одну точку.

– Ну вот, Сол, – продолжил дьякон, – по словам вашей жены, у вас какие-то затруднения и вы надеетесь, что мы сумеем вам помочь.

Серые глазки Ратледжа раскрылись шире.

– Нет, я так не говорил. Это она вбила себе в голову, что нужно попытаться.

– И все же, раз вы согласились нас позвать, то, думаю, не будете против, если мы зададим несколько вопросов?

После недолгого молчания Ратледж с видимым усилием отозвался:

– Нет, я не против.

– Вы ведь слышали, что говорит ваша жена?

Ратледж едва заметно кивнул.

– И… каков ваш ответ? Как вы объясните?..

– Как ему объяснить? Я их видела, – вмешалась миссис Ратледж.

Воцарилось молчание, а потом Босуорт, стараясь придать своему голосу беспечную, бодрящую ноту, спросил:

– Это правда, Сол?

– Правда.

Прервав раздумья, Бранд поднял голову.

– Вы хотите сказать… вы вот так перед нами сидите и заявляете…

Дьякон опять остановил его жестом.

– Погодите, дружище Бранд. Мы все хотим выяснить истину, так ведь? – Он обратился к Ратледжу: – Мы слышали, что сказала миссис Ратледж. Что вы на это ответите?

– Да что отвечать-то. Она нас застигла.

– И вы утверждаете, что с вами была… вы думали, что с вами была… – Тонкий голос дьякона сделался еще тоньше. – Ора Бранд?

Сол Ратледж кивнул.

– Вы знали… или думали, что знаете… с вами была покойница?

Ратледж вновь уронил голову на грудь. За окном по-прежнему сплошной стеной шел снег, и Босуорту чудилось, что это падает с неба погребальный покров, окутывая их общую могилу.

– Думайте, что говорите! Вы же кощунствуете. Ора, бедное дитя… больше года как лежит в могиле. Вы были на ее похоронах, Сол, я вас видел. Как вы можете утверждать такое?

– А что ему еще делать? – вмешалась миссис Ратледж.

Все снова смолкли. Босуорт вконец растерялся, Бранд опять погрузился в мрачные размышления. Дьякон сложил дрожащие пальцы домиком и провел языком по губам.

– Та встреча, третьего дня, была первой? – спросил он.

Ратледж покачал головой.

– Не первой? Ну а когда…

– Да уж почти год прошел.

– Боже! Выходит, все это время?..

– Ну… вы на него посмотрите, – вмешалась жена.

Трое мужчин опустили глаза. Босуорт, стараясь взять себя в руки, поглядел на дьякона.

– Почему бы не попросить Сола самому все рассказать, раз уж мы для этого собрались?

– Верно, – согласился дьякон и обратился к Ратледжу: – Не попробуете ли рассказать… как… как, по-вашему, это началось?

И вновь наступило молчание. Затем Ратледж крепче обхватил свои костлявые колени и, все так же не отводя в сторону невидящий взор на удивление ясных глаз, начал:

– Ну, срок тому уже немалый, я еще даже не был женат на миссис Ратледж… – Говорил он тихим механическим голосом, словно кто-то невидимый ему диктовал или вовсе произносил за него слова. – Знаете, – добавил он, – мы с Орой собирались пожениться…

Сильвестр Бранд поднял голову.

– Стоп, сначала объясните, пожалуйста, о чем вы, – перебил он.

– Я хотел сказать, что мы встречались. Но Ора была слишком молода. Мистер Бранд ее услал. Ее не было почти три года. А когда она вернулась, я был уже женат.

– Все верно, – согласился Бранд и осел обратно на стул.

– А когда она вернулась, случались ли у вас встречи? – продолжил дьякон.

– С живой? – спросил Ратледж.

Присутствующие испуганно дернулись.

– Ну… конечно, – нервно отозвался дьякон.

Ратледж задумался.

– Однажды… только однажды. В толпе. На ярмарке в Колд-Корнерз.

– Вы с нею разговаривали?

– Всего минуту.

– Что она сказала?

Голос Ратледжа дрогнул.

– Сказала, болеет и знает, что умрет и тогда вернется ко мне.

– И что вы ответили?

– Ничего.

– И что вы тогда об этом подумали?

– Да ничего. Пока не узнал о ее смерти. Тогда вспомнил… и она как будто меня позвала. – Он облизнул пересохшие губы.

– Позвала в тот пустой дом у пруда?

Ратледж слабо кивнул, и дьякон добавил:

– Как вы поняли, что она зовет вас именно туда?

– Меня просто повлекло…

На сей раз молчание выдалось долгим. Босуорт, как и двое остальных, ощущал давящий груз следующего вопроса. Миссис Ратледж дважды приоткрыла и тут же сомкнула свои тонкие губы – как моллюск на берегу в ожидании прилива. Ратледж ждал.

– Что ж, Сол, не хотите ли продолжить рассказ? – произнес наконец дьякон.

– Это все. Больше нечего рассказывать.

Дьякон понизил голос:

– Она вас просто притягивает?

– Да.

– Часто?

– Бывает…

– Но раз зовет всегда она, то неужели вы не можете скрепиться и не пойти?

Впервые Ратледж устало повернул голову к собеседнику. Бесцветные губы растянулись в подобии улыбки.

– А толку? Она от меня не отступается…

И опять все замолчали. О чем им было спрашивать? В присутствии миссис Ратледж они не могли задать следующий вопрос. Дьякон пребывал в явном затруднении. Наконец он заговорил – на сей раз властным тоном:

– Это грех, Сол. И вы это знаете. Вы пробовали молиться?

Ратледж помотал головой.

– Не помолитесь ли сейчас с нами?

Взгляд, который Ратледж бросил на своего духовного наставителя, был исполнен ледяного безразличия.

– Если вы, ребята, решите молиться, я только за.

Но тут вмешалась миссис Ратледж:

– От молитвы проку не будет. Она в таких делах не помогает, вы ведь и сами знаете. Я вас позвала, дьякон, потому что вы помните последний случай у нас в приходе. Тридцать лет прошло, наверное, но вы помните. Леффертс Нэш – разве ему помогли молитвы? Я тогда была ребенком, но слышала, о чем толковал народ зимними вечерами. Леффертс Нэш и Ханна Кори. Ей вогнали в грудь кол. Вот что его исцелило.

Оррин Босуорт испуганно охнул.

Сильвестр Бранд поднял голову.

– Вы говорите о той старой истории, как будто сейчас то же самое.

– А разве нет? Мой муж чахнет на глазах, как тогда Леффертс Нэш. Дьякон вот знает…

Тот беспокойно заерзал на стуле.

– Это грех, – повторил он. – Пусть даже ваш муж и вправду думает, что его, как вы бы сказали, преследует призрак. Даже и в этом случае, чем можно доказать, что эта… эта покойница… призрак несчастной Оры?

– Доказать? А как же его слова? И разве она сама ему не говорила? И разве я их не видела? – Миссис Ратледж чуть ли не кричала. Трое мужчин молчали, и внезапно она взорвалась: – Кол в грудь! Старое средство – и единственное. Дьякон знает!

– Наша религия не позволяет тревожить мертвых.

– А чтобы живые истаивали так, как тает мой муж, ваша религия позволяет? – Подпрыгнув, как с ней бывало, словно на пружинах, она взяла с этажерки в углу гостиной семейную Библию[132]. Водрузила книгу на стол, смочила слюной бледный палец и проворно принялась листать. Дойдя до нужной страницы, она прижала ее рукой, как каменным пресс-папье. – Глядите сюда, – сказала она и прочла, по обыкновению монотонно: – «Ворожеи не оставляй в живых»[133]. Исход, вот это откуда, – добавила она, как бы в подтверждение своих слов оставляя книгу открытой.

Босуорт по-прежнему обводил тревожным взглядом всех, кто сидел за столом. Самый молодой из собравшихся и лучше прочих знакомый с современным миром, он живо представлял себе, как в Старкфилде, сидя в баре Филдинг-хауса, смеется с собутыльниками над подобными бабушкиными сказками. Но не зря он был рожден в студеной тени Лоунтопа, не зря юным мерз и голодал в суровые зимы округа Хемлок. После смерти родителей он взял управление фермой в свои руки и сумел увеличить доходы, потому что стал использовать более совершенные методы и снабжать молоком и овощами отпускников, которые все охотнее приезжали на лето в Стоутсбери. Его выбрали членом городского управления Норт-Ашмора: несмотря на молодость, он сделался в округе видным человеком. Однако прошлое крепко в нем сидело. Он помнил, как в детстве ездил с матерью дважды в год на ферму, расположенную на голом склоне по соседству с Сильвестром Брандом, где томилась годами в холодной чистой комнате с прутьями на окнах Крессидора Чейни, тетка миссис Босуорт. Когда малолетний Оррин впервые увидел тетю Крессидору, это была маленькая седая старушка, которую сестры к дням прихода мальчика с матерью приводили в «приличный вид». Ребенок не понимал, зачем нужны прутья на окнах. «Как канарейка», – сказал он матери. Фраза побудила миссис Босуорт задуматься. «В самом деле, тете Крессидоре у них слишком одиноко», – сказала она, и в следующий раз, взбираясь с матерью на холм, мальчик нес двоюродной бабушке канарейку в маленькой деревянной клетке. Его распирало от радостного волнения: он был уверен, что подарок понравится.

При виде птички застывшие черты старушки оживились, глаза заблестели. «Мое», – тут же заявила она, накрывая клетку своей слабой костистой рукой.

«Конечно ваше, тетя Кресси», – подтвердила миссис Босуорт, и ее глаза наполнились слезами.

Но птичка, напуганная тенью от ладони, начала бить крыльями и перепархивать из угла в угол. Спокойное лицо тети Крессидоры вдруг стало дергаться и кривиться. «Ах ты чертовка!» – взвизгнула она, вытащила испуганную птичку из клетки и свернула ей шею. Пока малыша Оррина выводили из комнаты, тетя Крессидора, повторяя: «Чертовка, чертовка!», терзала птичье тельце. Спускаясь с холма, мать проливала слезы. «Никому не говори, что бедная тетя не в себе, иначе ее заберут в старкфилдский сумасшедший дом и этот позор всех нас убьет. Обещай», – попросила она. И мальчик пообещал.

Ему вспоминались теперь эта сцена и связанные с ней тайны, умалчивания, слухи. Казалось, с ней было связано еще очень многое, что таилось в глубине сознания, а теперь всплыло, отчего возникло чувство, будто все старики, которых он знал, «верившие в эти вещи», были не так уж не правы. Разве не сожгли однажды в Норт-Ашморе ведьму? Разве не съезжаются в повозках веселые толпы отдыхающих к молитвенному дому, где состоялся суд, и к пруду, где ее окунали и она всплыла[134]?.. Дьякон Хиббен верил, Босуорт в этом не сомневался. Если Хиббен не верит, зачем тогда к нему обращаются все те в округе, у кого болеет странными болезнями скот, кому приходится держать под замком ребенка, потому что он падает и пускает изо рта пену? Да, несмотря на свою принадлежность к церкви, дьякон Хиббен знал

А Бранд? И тут Босуорта осенило: женщина, которую сожгли в Норт-Ашморе, носила фамилию Бранд. Несомненно, из того же рода; Бранды проживают в округе Хемлок с тех пор, как здесь впервые поселились белые люди. Оррину с детства помнились разговоры родителей о том, что Сильвестру Бранду не следовало брать в жены собственную двоюродную сестру, потому что она – родная кровь. Тем не менее у пары родились две здоровые девочки, а когда миссис Бранд заболела и умерла, ни у кого не возникло подозрения, что у нее был непорядок с головой. Ванесса и Ора выросли самыми красивыми девушками в округе. Бранд это понимал и ценой суровой экономии сумел послать старшую, Ору, в Старкфилд учиться бухгалтерии. «Выдам замуж сестру, пошлю учиться и тебя», – пообещал он малышке Венни, своей любимице. Но Ора замуж не вышла. Три года, пока ее не было, Венни резвилась дикаркой на склонах Лоунтопа, а потом Ора, бедняжка, заболела и умерла. Бранд после этого еще больше замкнулся в себе. Он трудился на ферме до седьмого пота, но бесплодные акры Берклиффа приносили мало отдачи. Поговаривали, что после смерти жены он начал попивать; не однажды его видели в кабачках Стоутсбери. Но все же не часто. А прочее время он посвящал усердной обработке своих каменистых акров и заботе о дочерях. На запущенном кладбище Колд-Корнерз имелся скошенный надгробный камень с именем жены Бранда, и по соседству через год он похоронил старшую дочь. Иногда осенними вечерами деревенский люд видел, как он медленно бредет среди могил и останавливается перед двумя родными надгробиями. Но ни разу он не принес на кладбище ни цветочка и не посадил ни кустика – ни он, ни Венни. Она росла неотесанной и дикой…

Миссис Ратледж повторила:

– Это сказано в Исходе.

Трое гостей молчали, неловко теребя шапки. Ратледж глядел на них теми же пустыми ясными глазами, отчего Босуорту делалось страшно. Что он видит?

– Ну, хоть кто-то набрался смелости? – выкрикнула чуть ли не в истерике жена Ратледжа.

Дьякон Хиббен остановил ее жестом.

– Из этого ничего не выйдет, миссис Ратледж. Речь не о смелости. Что всем нам сейчас нужно в первую очередь… это получить доказательство…

– Вот именно. – От этих слов у Босуорта как будто спал с души груз, какой-то темный ком. Невольно и он, и Хиббен обратили взоры на Бранда. Тот мрачно улыбался, но молчал.

– Так ведь, Бранд? – спросил Хиббен.

– Доказательство насчет привидения? – ухмыльнулся Бранд.

– Я думал… вы тоже заинтересованы в том, чтобы это дело как-то уладилось?

Старик-фермер расправил плечи.

– Да… хорошо бы. Но я не знаток привидений. Как, черт возьми, вы будете улаживать это дело?

После краткого колебания дьякон Хиббен дал тихий, но решительный ответ:

– Как предлагает миссис Ратледж. Другого способа не вижу.

Наступила тишина.

– Что? – вновь ухмыльнулся Бранд. – Подглядывать собираетесь?

Дьякон заговорил еще тише:

– Если несчастная девушка действительно является… то есть ваша дочь… вы ведь больше всех должны хотеть, чтобы она упокоилась с миром? Мы все знаем, что такое бывало… загадочные явления… Кто из нас станет это отрицать?

– Я их видела, – прервала его миссис Ратледж.

Снова воцарилось тягостное молчание. Внезапно Бранд уставился на Ратледжа.

– Послушай, Сол Ратледж, ты обязан объяснить, что значит твоя грязная ложь, или я сам докопаюсь до правды. Ты утверждаешь, что к тебе приходит моя мертвая девочка. – Он часто задышал и выкрикнул: – Когда? Скажи, и я там буду.

Ратледж склонил голову и перевел взгляд на окно.

– Чаще всего на закате.

– Ты знаешь о ее приходах заранее?

Ратледж кивнул.

– Тогда… завтра будет?

Ратледж опять кивнул. Бранд повернулся к двери.

– Я буду.

На этом он поставил точку и, ни на кого не глядя, двинулся к порогу. Дьякон Хиббен посмотрел на миссис Ратледж.

– Мы тоже там будем, – произнес он, словно отвечая на невысказанный вопрос; однако жена Ратледжа ничего не говорила, и Босуорт заметил, что ее тощее тело сотрясает дрожь. Когда они с Хиббеном ступили на снег, он облегченно вздохнул.

3

Они думали, что Бранд хочет остаться один, и, пока он отвязывал лошадь, не отходили от двери. Босуорт сделал вид, будто ищет в кармане трубку, которую не собирался закуривать.

Но Бранд вернулся к ним.

– Встретимся завтра у Леймерова пруда? – предложил он. – Мне нужны свидетели. Когда начнет смеркаться?

Соседи кивнули, Бранд сел в сани, стегнул лошадь и под укутанными снегом хемлоками[135] покатил прочь. Босуорт с Хиббеном направились к сараю.

– Что вы обо всем этом думаете, дьякон? – спросил Босуорт, прерывая молчание.

Дьякон покачал головой.

– Что он чахнет – это точно. Что-то высасывает из него жизнь.

Однако Босуорт, выйдя на колкий свежий воздух, начал приходить в себя.

– По мне, так это лихорадка, и случай запущенный.

– Ну… тогда лихорадка в голове. Мозг – вот где засела хворь.

Босуорт пожал плечами.

– Он не один такой в округе Хемлок.

– Ну да, – согласился дьякон. – Одиночество – оно выедает мозг.

– Ладно, завтра, может быть, узнаем.

Забравшись в сани, Босуорт тоже намеревался отъехать, но спутник его окликнул. Дьякон объяснил, что его лошадь потеряла подкову. Не сможет ли Босуорт, если тому по пути, подвезти его к кузнице у Норт-Ашмора? Не желая гонять кобылу по скользкому снегу, Хиббен рассчитывал, что кузнец подвезет его обратно к сараю Ратледжа и набьет подкову прямо там. Босуорт освободил ему место под медвежьим пологом, и соседи тронулись в путь, сопровождаемые удивленным ржанием старой кобылы дьякона.

Они выбрали не ту дорогу, которой Босуорт при других обстоятельствах добирался бы домой. Но он был не против. Кратчайший путь к кузнице шел по берегу Леймерова пруда, и Босуорт, поскольку ввязался в дело, решил воспользоваться случаем и осмотреть окрестности. Они ехали молча.

Снегопад прекратился; по прозрачному небу разливался зеленый закат. На голом плоскогорье их лица кусал заряженный снежной пылью ветер, но, когда они спустились в низину у Леймерова пруда, воздух стих и опустел, как неподвижный колокол. Погрузившись каждый в собственные мысли, они медленно тащились вперед.

– Вот эта развалюха, наверное… тот самый дом? – предположил дьякон, когда дорога пошла по берегу замерзшего пруда.

– Да, тот самый. Отец говорил, его построил в давние времена какой-то чудак, живший отшельником. С тех пор туда никто не заходил, разве что цыгане.

Босуорт натянул поводья и принялся рассматривать ветхое строение, которое виднелось за сосновыми стволами, подцвеченными закатным пурпуром. Под деревьями уже сгустились сумерки, хотя на открытых местах еще было светло как днем. Меж двух узорных веток сияла вечерняя звезда, напоминавшая белую лодку на зеленой водной глади.

С бездонных небес Босуорт перевел взгляд на голубовато-белые волны снега. В нем будила странное волнение мысль о том, что среди этого морозного безлюдья, в полуразрушенном домике, мимо которого он так часто, ни о чем не ведая, проезжал, творилось нечто тайное, зловещее, непостижимое уму. По этому самому склону спускалось с кладбища Колд-Корнерз, направляясь к пруду, существо, которое они называли Ора. Сердце Босуорта отчаянно заколотилось.

– Глядите! – выкрикнул он внезапно.

Выпрыгнув из саней, Босуорт кинулся вдоль берега к заснеженному склону. На нем обнаружились следы женских ног, шедшие в направлении дома у пруда: два, три, еще и еще. Дьякон тоже выбрался на снег; оба остановились и начали всматриваться.

– Господи… босые ноги! – выдохнул Хиббен. – Значит, это… покойница…

Босуорт не отозвался. Но ему было понятно, что живая женщина не станет мерить босыми ногами мерзлый склон. Так вот оно, доказательство, которого хотел дьякон… вот, перед ними. И что с ним теперь делать?

– Что, если нам обогнуть пруд… подъехать ближе к дому? – бесцветным голосом предложил дьякон. – Может, тогда…

Оттянув развязку, оба испытали облегчение. Они вернулись в сани и отъехали. Через две-три сотни ярдов дорога, или, скорее, тропа, пролегавшая меж высоких, поросших кустарником обочин, резко ушла вправо, следуя изгибу берега. За поворотом обнаружились сани Бранда. Они были пусты, лошадь стояла на привязи у дерева. Соседи переглянулись. Чтобы попасть сюда, Бранду нужно было сделать крюк.

Очевидно, решив поехать берегом пруда к пустовавшему дому, он руководствовался теми же побуждениями, что и Босуорт с Хиббеном. Не бросились ли и ему в глаза призрачные следы? Может быть, именно поэтому он покинул сани и отправился к дому. Босуорт поймал себя на том, что дрожит всем телом под медвежьей шкурой. «Только бы не стемнело совсем», – пробормотал он. Молча привязав свою кобылу рядом с лошадью Бранда, он вместе с дьяконом поковылял по снегу за отпечатками брандовых ножищ. Бранд опережал их всего на несколько ярдов. Он не слышал, что за ним идут, и, когда Босуорт его окликнул, остановился и обернулся. Его мясистое лицо вырисовывалось в сумерках расплывчатым темным пятном. Взгляд был безразличным и не выразил никакого удивления.

– Я хотел посмотреть на дом, – объяснил он коротко.

Дьякон откашлялся.

– Просто посмотреть… ну да… Нам тоже подумалось… Но, сдается мне, смотреть там не на что… – Он попытался усмехнуться.

Босуорт, словно не слыша его, пробирался между соснами. Наконец все трое вышли на открытую площадку перед домом, и им показалось, что ночь осталась позади, под кронами. Девственный снег освещала вечерняя звезда, и Бранд, ступив в этот сияющий круг, застыл на месте и указал на знакомые неглубокие следы женских ног, тянувшиеся к дому. Он не двигался и только все время хмурил брови.

– Следы босых ног, – проговорил он.

Дьякон пропищал дрожащим голосом:

– Следы покойницы.

Бранд стоял не шелохнувшись.

– Следы покойницы, – повторил он.

Дьякон Хиббен испуганно тронул его за плечо.

– Идемте отсюда, Бранд, ради бога, идемте!

Отец стоял, вперив взгляд в легкие – точно лисьи или беличьи – следы, которые пересекали обширное снежное полотно. «Живые ступают тяжелей… даже Ора Бранд, когда была жива…» – подумал Босуорт. Холод пробрал его до мозга костей. Зубы стучали.

Внезапно Бранд обернулся.

– Сейчас! – сказал он и, вытянув свою бычью шею, пошел вперед, как на приступ.

– Сейчас?.. – выдохнул дьякон. – Но ведь… Что толку? Он сказал – завтра… – Он трясся как осиновый лист.

– Сейчас, – повторил Бранд. Он толкнул дверь шаткого домика и, поскольку она, как ни странно, не поддалась, налег на нее мощным плечом. Дверь свалилась, будто игральная карта, и Бранд шагнул в царившую внутри темноту. Остальные, секунду поколебавшись, устремились за ним.

Что происходило дальше, Босуорт запомнил плохо. Ярко-белый снег снаружи сменился сплошным, как показалось Оррину, мраком. Ощупью он перебрался через порог, занозил руку щепкой от упавшей двери, заметил призрачный образ, смутно забелевший в самом темном углу, услышал грянувший вблизи револьверный выстрел и крик…

Неверными шагами мимо него прошел Бранд, выбираясь на еще не потухший дневной свет. Закатные лучи, неожиданно хлынувшие из-за древесных стволов, окрасили лицо фермера кровавым багрянцем. Держа в руке револьвер, он растерянно озирался.

– Так они и вправду являются, – сказал Бранд и засмеялся. Склонив голову, осмотрел свое оружие. – Лучше здесь, чем на кладбище. Теперь им не нужно ее откапывать! – выкрикнул он.

Соседи схватили его за руки, Босуорт отобрал револьвер.

4

На следующий день, когда Босуорт пришел домой пообедать, его сестра Лоретта, которая вела у него хозяйство, спросила, слышал ли он новость.

Все утро Босуорт пилил дрова и, несмотря на холод и снегопад, сызнова начавшийся ночью, был, словно в лихорадке, покрыт испариной.

– Какую новость?

– У Венни Бранд воспаление легких. Там был дьякон. Похоже, она умирает.

Босуорт ответил безразличным взглядом. Ему казалось, она где-то далеко, в милях от него.

– Венни Бранд? – повторил он.

– Тебе она никогда не нравилась, Оррин.

– Она совсем дитя. Я почти ничего о ней не знал.

– Что ж, – кивнула сестра, чувствуя простодушное облегчение оттого, что он не берет в голову дурные новости. – Наверное, она умирает. – Помолчав, она добавила: – Сильвестр Бранд будет убит, он ведь останется совсем один.

Босуорт поднялся с места.

– Надо бы поставить припарку на ногу сивой кобыле.

Он вышел под снегопад, видимо зарядивший надолго.

Венни Бранд похоронили через три дня. Заупокойную прочитал дьякон; Босуорт был среди тех, кто нес гроб. Явилась вся округа: снегопад прекратился, а погребение в любую пору года рассматривалось как удобный повод выйти в свет. Кроме того, Венни Бранд была молода и красива, – по крайней мере, многие считали ее красивой, несмотря на смуглую кожу, – и это придавало ее такой внезапной смерти романтический оттенок трагедии.

«Говорят, у нее был отек легких… Похоже, у нее и раньше случались бронхиты… Я всегда говорил, слабенькие они обе… Поглядите только, как зачахла Ора! А у Брандов такая холодина, ферма на самом ветру… Да у них и мать от того же померла. В ее роду никто не доживал до старости… Смотрите, это молодой Бедлоу; говорят, он был обручен с Венни… О, миссис Ратледж, простите… Пройдите к скамье: там, рядом с бабушкой, есть свободное место…»

Миссис Ратледж энергично пробиралась по узкому проходу унылой бревенчатой церкви. На голове у нее была парадная шляпка – монументальное сооружение, в котором она неизменно показывалась уже три года, с похорон старой миссис Силси. Все женщины запомнили это зрелище. Узкое лицо на длинной тонкой шее было увенчано подобием столба, отчего смотрелось еще бледнее, однако выражало оно не обычную нервозность, а подобающую случаю скорбь.

«Выглядит как скульптура для надгробия Венни», – подумал Босуорт, когда миссис Ратледж проскользнула мимо него, и сам содрогнулся от этой мрачной мысли. Она склонилась над книгой псалмов, и ее опущенные веки опять напомнили ему мраморные глаза статуи. Костлявые руки, державшие книгу, были совершенно бескровными. Таких Босуорт не видел с тех самых пор, как наблюдал за старой теткой Крессидорой Чейни, которая душила забившую крыльями канарейку.

Служба завершилась, гроб Венни Бранд опустили в могилу ее сестры; народ постепенно расходился. Босуорт, поскольку он нес гроб, счел нужным задержаться и сказать несколько слов убитому горем отцу. Он подождал, пока Бранд, рядом с которым оставался дьякон, отвернется от могилы. Трое мужчин застыли подле друг друга, но ни один из них не заговорил. Лицо Бранда походило на закрытую дверь склепа, пересекавшие его морщины – на железные накладки.

Наконец дьякон взял Бранда за руку и произнес:

– Господь дал…[136]

Бранд кивнул и двинулся к сараю, где были привязаны лошади. Босуорт последовал за ним.

– Позвольте, я провожу вас до дома, – предложил он.

Бранд даже не повернул головы.

– До дома? Какого дома? – бросил он, и Босуорт отступил.

Пока мужчины снимали с лошадей попоны и вытаскивали сани на глубокий снег, Лоретта Босуорт болтала с женщинами. Босуорт, поджидая ее немного поодаль, заметил возвышавшуюся над толпой шляпку миссис Ратледж. Энди Понд, рабочий с фермы Ратледжа, хлопотал с санями.

– Сола ведь не было сегодня, так ли, миссис Ратледж? – полюбопытствовал писклявым голосом один из деревенских стариков, сочувственно поворачивая к ней свою черепашью головку на длинной голой шее и вглядываясь в мраморное лицо собеседницы.

Босуорт расслышал ее размеренный колкий ответ:

– Нет. Мистера Ратледжа не было. Он бы явился непременно, но в Стоутсбери сегодня прощаются с его тетей, Миноркой Камминс, и эти похороны он не мог пропустить. Не кажется ли вам иной раз, что все мы под Богом ходим?[137]

Когда миссис Ратледж направилась к саням, где уже сидел Энди Понд, к ней, явно колеблясь, подошел дьякон. Босуорт невольно тоже приблизился и услышал слова дьякона:

– Рад слышать, что Сол на ногах.

Она повернула к нему головку на негнущейся шее и подняла мраморные веки.

– Да, думаю, теперь он станет спать спокойней… Да и ей, наверно, будет не так одиноко лежаться, – тихонько добавила миссис Ратледж, внезапно кивнув в сторону свежего черного пятна на кладбищенском снегу. Она села в сани и звонким голосом обратилась к Энди Понду: – Раз уж мы в кои-то веки выбрались сюда, неплохо будет завернуть к Хайраму Принглу за коробкой мыла.

Монтегю Родс Джеймс

Альбом каноника Альберика

Сен-Бертран-де-Комменж[138] – захудалое селение на отрогах Пиреней, недалеко от Тулузы и в двух шагах от Баньер-де-Люшон[139]. До революции там располагался епископский престол[140]; имеется собор, который посещает немало туристов[141]. Весной 1883 года в этот старомодный уголок (не насчитывающий и тысячи жителей, он едва ли заслуживает названия «город») прибыл один англичанин, выбравшийся в Сен-Бертран-де-Комменж специально, чтобы посетить церковь Святого Бертрана. Он был из Кембриджа, гостил в Тулузе, где оставил в гостинице под обещание на следующее утро к нему присоединиться двоих друзей[142], не таких страстных археологов, как он сам. Им на осмотр церкви было достаточно получаса, а потом все трое собирались двинуться дальше, в направлении Оша[143]. Но наш англичанин приехал в день, о котором идет речь, с утра пораньше и обещал себе подробно описать и сфотографировать каждый уголок этой чудесной церкви на вершине холма Комменж, для чего были приготовлены новая записная книжка и несколько дюжин фотопластинок. Чтобы исполнить это намерение со всей добросовестностью, англичанину нужно было на весь день заручиться помощью церковного служителя. За ним (предпочитаю именовать его причетником[144], пусть это и неточно), соответственно, послали, о чем распорядилась довольно бесцеремонная дама, хозяйка гостиницы «Шапо Руж»[145], и, когда он пришел, англичанин совершенно неожиданно открыл в нем интересный объект для изучения. Любопытство вызывала не наружность причетника (таких маленьких сухоньких старичков во французских церквах полным-полно), а на удивление уклончивая манера держаться вкупе с настороженным взглядом. Он постоянно оборачивался, дергал шеей и нервно сутулился, словно боялся, что кто-то нападет на него сзади. Англичанин не знал, к какому типу людей его отнести: к тем, кого преследует наваждение, мучает совесть или угнетает злая жена. Последняя идея представлялась в итоге наиболее вероятной, и все же трудно было вообразить себе мегеру, способную поселить в человеке такую панику.

Как бы то ни было, англичанин (назовем его Деннистон[146]) вскоре с головой ушел в свои записи и фотографии и перестал обращать внимание на причетника. Бросая в сторону причетника случайный взгляд, Деннистон каждый раз заставал его либо жмущимся к стене, либо сидящим в согбенной позе на одной из роскошных алтарных скамей. Через некоторое время Деннистон почувствовал неловкость. В голову полезли подозрения: что он задерживает старика, которому пора на déjeuner[147], что его считают способным сбежать с вырезанным из слоновой кости посохом святого Бертрана[148] или с пыльным чучелом крокодила, которое висело над купелью.

– Может, вам хочется домой? – спросил он наконец. – Мне больше не потребуется помощник; если желаете, можете меня запереть. Работы осталось еще часа на два, а вы, кажется, озябли.

– Боже упаси! – воскликнул старичок, которого это предложение почему-то повергло в неописуемый ужас. – Такое просто немыслимо! Оставить месье в церкви одного? Нет-нет, мне все равно, я посижу и два часа, и три. Позавтракал я плотно, одет тепло; спасибо месье за заботу.

«Ну дружочек, – подумал Деннистон, – сам напросился. Я предупреждал».

К исходу второго часа все – и алтарные скамьи, и громадный ветхий орган, и алтарная преграда епископа Жана де Молеона[149], и остатки витражей и шпалер, и содержимое сокровищницы – было самым тщательным образом изучено; причетник меж тем ходил за Деннистоном по пятам и при каждом шорохе, каковые неизбежны в обширных пустых помещениях, дергался, как укушенный. А шорохи порой случались странного свойства.

«Однажды, – рассказывал мне Деннистон, – на самом верху башни отчетливо послышался тонкий, звонкий, как металл, смешок. Я бросил испытующий взгляд на причетника. Он побелел как полотно. „Это он… то есть… никого нет; дверь заперта“, – выдавил он из себя, и мы добрую минуту не сводили друг с друга глаз».

И еще один случай заставил Деннистона задуматься. Он изучал большую темную картину, что висит за алтарем, – одну из серии, живописующей чудеса святого Бертрана. Композиция картины почти неразличима, но снизу имеется латинская надпись, гласящая:

Qualiter S. Bertrandus liberavit hominem quem diabolus diu volebat strangulare.

(Как святой Бертран спас человека, которого дьявол замыслил задушить[150].)

Деннистон с улыбкой повернулся, готовясь пошутить, но растерялся: старик стоял на коленях и созерцал картину с отчаянной мольбой в глазах, ладони его были стиснуты, по щекам потоком текли слезы. Деннистон, разумеется, сделал вид, будто ничего не заметил, однако не мог не задаться вопросом: «Как могла эта мазня так сильно кого-то поразить?» Деннистону показалось, что он догадывается, почему причетник весь день выглядел так странно: церковнослужитель – одержимый, вот только в чем заключается его одержимость?

Время близилось к пяти, короткий день заканчивался, и церковь стала наполняться тенями; притом непонятные шумы – приглушенные шаги и отдаленные голоса, не умолкавшие весь день, – начали повторяться чаще и отчетливей; объяснение, несомненно, заключалось в том, что в полутьме обостряется восприятие звуков.

Впервые причетник выказал признаки спешки и нетерпения. Когда фотоаппарат и записная книжка были наконец отложены в сторону, он со вздохом облегчения указал Деннистону на западный портал церкви, располагавшийся под башней. Настало время звонить «Ангелюс»[151]. Несколько рывков непослушной веревки – и большой колокол Бертрана заговорил на вершине башни, и его голос, взлетая к сосновому лесу и спускаясь в долины, перекликаясь с горными ручьями, призвал обитателей одиноких холмов вспомнить и повторить приветствие, которое ангелы обращают к Той, Которую зовут «благословенной между женами»[152]. Казалось, впервые за этот день на городок опустилось глубокое спокойствие, и Деннистон с причетником вышли за порог.

У дверей они разговорились.

– Месье вроде бы интересовался старыми церковными книгами из ризницы?

– Именно. Я собирался вас спросить, нет ли в селении библиотеки.

– Нет, месье; то есть раньше, наверно, была и принадлежала капитулу[153], но нынче народу здесь живет так мало… – Последовала странная нерешительная пауза, а потом причетник, словно набравшись храбрости, продолжил: – Но раз месье – amateur des vieux livres[154], у меня дома для вас кое-что нашлось бы. Это в какой-то сотне ярдов.

Мгновенно в голове у Деннистона вспыхнули давно лелеемые мечты о том, как ему попадаются где-то в нехоженом уголке Франции бесценные манускрипты, – вспыхнули и тут же погасли. Какой-нибудь обычный миссал[155] года приблизительно 1580-го, от Плантена[156] – вот о чем, вероятно, шла речь. Вряд ли в такой близости от Тулузы сохранился хоть один уголок, не обысканный коллекционерами. Но в любом случае было бы глупо не пойти; а то потом замучаешь себя упреками. И они отправились. В пути он вспомнил о непонятном поведении причетника – его колебаниях и внезапной решимости – и, пересилив неловкость, задал себе вопрос: что, если его спутник замыслил заманить богатого англичанина в ловушку и покончить с ним? И он, затеяв с причетником разговор, стал довольно неуклюже намекать на то, что завтра утром к нему приедут двое друзей. Как ни странно, это известие явно освободило причетника от снедавшей его тревоги.

– Хорошо, – промолвил он чуть ли не с радостью, – это очень хорошо. Месье встретится с двумя друзьями, они все время будут рядом. Путешествовать в компании – это самое лучшее… иногда.

Последнее слово бедняга добавил чуть погодя и после снова впал в грустную задумчивость.

Вскоре показался дом причетника: больше соседских, каменный, с резным гербом над дверью, а именно гербом Альберика де Молеона[157], потомка по боковой линии (как говорит мне Деннистон) епископа Жана де Молеона. Указанный Альберик служил каноником Комменжа с 1680 по 1701 год. Верхние окна были заколочены, и на всей усадьбе, как и на остальном Комменже, лежала печать упадка и запустения.

У дверей причетник немного помедлил.

– Но может быть, – проговорил он, – у месье все же нет времени?

– Да нет же… времени полно… до завтрашнего дня я совершенно свободен. Давайте посмотрим, чем вы располагаете.

Тут дверь открылась, и в проеме показалось лицо – молодое, в отличие от лица причетника, но тоже отмеченное заботой; только это был не страх за себя, а забота о благополучии другого человека. Очевидно, передо мной стояла дочь причетника, и, если оставить в стороне выражение лица, ее можно было назвать красавицей. Увидев при отце физически крепкого провожатого-иностранца, она заметно приободрилась. Между отцом и дочерью состоялся краткий разговор, из которого Деннистон разобрал лишь реплику причетника «он смеялся в церкви», на что девушка ответила взглядом, исполненным ужаса.

Но в следующую минуту они оказались в гостиной – небольшой комнате с высоким потолком и каменным полом; в огромном камине пылали дрова, по стенам бегали отсветы. Высокое, едва ли не до потолка, распятие на стене делало комнату похожей на молельню; тело Спасителя было раскрашено в натуральные тона, крест был черный. Под ним стоял сундук, довольно старый и основательный, и, когда в комнату внесли лампу и расставили стулья, причетник, все больше волнуясь, извлек из него, как показалось Деннистону, большую книгу, которая была завернута в белую ткань с примитивной красной вышивкой в виде креста. Еще в обертке книга заинтересовала Деннистона своим размером и формой. «Для миссала слишком велика, – подумал он, – а для антифонария[158] не та форма. Может, все же это окажется что-то недурное». Тут причетник открыл книгу, и Деннистону стало ясно, что перед ним наконец находка не просто недурная, а поистине превосходная. Это было большое фолио[159], переплетенное, вероятно, в конце семнадцатого века, с тисненными золотом гербами каноника Альберика де Молеона по обеим сторонам. Количество листов приближалось, наверное, к ста пятидесяти, и к каждому была прикреплена страница иллюминированного манускрипта. Подобная коллекция не грезилась Деннистону даже в самых смелых мечтах. Десять страниц из Евангелия с картинками относились году к семисотому, не позднее. Имелся полный комплект миниатюр из Псалтири наитончайшей английской работы тринадцатого века, а кроме того, то, что, пожалуй, было лучше всего: два десятка страниц латыни унциального письма[160], в которых Деннистон, судя по нескольким разрозненным словам, сразу опознал какой-то неизвестный и очень ранний патристический трактат[161]. Не был ли это фрагмент «Изречений Господних» Папия[162] – трактата, о котором известно, что в последний раз его видели в двенадцатом веке в Ниме?[163] Как бы то ни было, решение созрело сразу: Деннистон должен вернуться в Кембридж с этой книгой, пусть даже для этого придется забрать из банка всю наличность и сидеть в Сен-Бертране, пока не прибудет новая. Он поднял глаза на причетника, ища в его лице намек на готовность продать книгу. Причетник был бледен и жевал губами.

– Не желает ли месье досмотреть до конца? – предложил он.

Месье принялся листать дальше, постоянно обнаруживая новые и новые сокровища, и в конце наткнулся на два бумажных листа, значительно более поздних, чем все остальное, которые изрядно его удивили. Они относились, как он решил, ко времени самогó нечистого на руку каноника Альберика, чей бесценный альбом, несомненно, был составлен из награбленного в библиотеке капитула Святого Бертрана. На первом листе был аккуратно начерченный план, на котором человек осведомленный тотчас узнал бы неф[164] и клуатр[165] здешнего собора. Имелись странные значки, похожие на символы планет, и в уголках – несколько древнееврейских слов; в северо-западном углу клуатра был проставлен золотой краской крестик. Под планом стояла латинская надпись в несколько строчек:

Responsa 12mi Dec. 1694.

Interrogatum est: Inveniamne?

Responsum est: Invenies.

Fiamne dives? Fies.

Vivamne invidendus? Vives.

Moriarne in lecto meo? Ita.

(Ответы от 12 декабря 1694 года. Спрошено:

Найду ли я его? Ответ: Найдешь.

Сделаюсь ли я богачом? Сделаешься.

Станут ли мне завидовать? Станут.

Умру ли я в своей постели? Умрешь.)

«Записки кладоискателя, типичный образчик. Напомнило младшего каноника Куотермейна из „Старого собора Святого Павла“»[166], – прокомментировал про себя Деннистон и перевернул страницу.

То, что он увидел далее, как неоднократно говорил мне Деннистон, поразило его так, как не могли бы поразить ни одна другая картина или рисунок. И хотя указанное изображение более не существует, осталась его фотография (она у меня), которая полностью подтверждает эти слова. Оно было выполнено сепией[167], относилось к концу семнадцатого века и представляло, как казалось на первый взгляд, библейскую сцену[168]: архитектура (на картине был запечатлен интерьер) и фигуры были выполнены в полуклассической манере, какую художники два века назад считали уместной при иллюстрировании Библии. Справа сидел на троне царь; возвышение в двенадцать ступенек, балдахин сверху, львы по сторонам – все свидетельствовало о том, что это царь Соломон[169]. Он клонился вперед в повелительной позе и простирал скипетр: на лице отражались ужас и отвращение, но проглядывали также сила, мощь и властная уверенность. Однако самое поразительное заключалось в левой части картины. Именно она приковывала к себе основное внимание. На мощеном полу перед троном четверо солдат окружали согнутую фигуру, которую я скоро опишу. Пятый солдат лежал на плитах со свернутой шеей, глаза его вылезали из орбит. Четверо остальных глядели на царя. На их лицах была написана паника; похоже, от бегства их удерживало только безоговорочное доверие к повелителю. Причиной переполоха служило, очевидно, скорчившееся существо в середине круга. Я совершенно бессилен описать словами, какое впечатление оно производит на зрителя. Помню, однажды я показал эту фотографию одному преподавателю морфологии[170] – человеку, я бы сказал, до ненормальности здравомыслящему и напрочь лишенному воображения. Он настоял на том, чтобы провести остаток этого вечера не в одиночестве, и, как я узнал от него впоследствии, еще много-много ночей боялся тушить свет перед отходом ко сну. Однако я могу по крайней мере обозначить главные черты этого персонажа. Первое, что видишь, – это путаница жестких черных волос; далее проступает тело – пугающе тощее, похожее на скелет, но в узлах мышц. Тускло-бледные руки, тоже поросшие длинным грубым волосом, заканчиваются чудовищными когтями. Горящие желтым огнем глаза с густо-черными зрачками глядят на сидящего на троне царя со звериной ненавистью. Представьте себе южноамериканского паука-птицееда, принявшего человеческий облик и наделенного едва ли не человеческим умом, – и вы получите отдаленное представление о том, какой ужас внушало это мерзкое создание. Все, кому я показывал картину, говорили в один голос: «Это написано с натуры».

Едва оправившись от приступа страха, Деннистон украдкой взглянул на хозяина дома. Причетник прикрывал глаза руками: его дочь, глядя на распятие на стене, лихорадочно читала молитвы.

Наконец прозвучал вопрос:

– Эта книга продается?

Вслед за прежними эмоциями – замешательством и затем решимостью – прозвучал благоприятный ответ:

– Если угодно месье.

– Сколько вы за нее возьмете?

– Двести пятьдесят франков.

Деннистон растерялся. Даже у коллекционеров временами просыпается совесть, а совесть Деннистона была чувствительней, чем коллекционерская.

– Дружище! – вновь и вновь повторял он. – Ваша книга стоит больше чем двести пятьдесят франков. Уверяю вас, гораздо больше!

Но ответ оставался прежним:

– Я возьму двести пятьдесят франков, и ни франком больше.

Отказаться от такой удачи было бы немыслимо. Деньги были уплачены, расписка выдана, сделка обмыта стаканчиком вина, и причетник превратился в другого человека. Он выпрямил спину, перестал беспокойно оглядываться, он даже засмеялся – или сделал попытку. Деннистон приготовился уйти.

– Не позволит ли мне месье проводить его до гостиницы? – спросил причетник.

– Нет, спасибо. Это всего в сотне ярдов. Дорога мне хорошо известна, к тому же светит луна.

Причетник повторил свое предложение, наверное, трижды или четырежды – и неизменно получал отказ.

– Тогда пусть месье меня позовет, если… если понадобится. Лучше держаться середины дороги, обочины такие ухабистые.

– Конечно-конечно, – кивнул Деннистон, изнывая от нетерпеливого желания в одиночестве изучить свою драгоценную добычу. С книгой под мышкой он вышел в коридор.

Здесь он наткнулся на дочь причетника, которая, решил он, замыслила свой небольшой бизнес: подобно Гиезию, «добрать» с иностранца то, что недобрал ее отец[171].

– Серебряное распятие на цепочке – повесить на шею. Месье ведь не откажется его принять?

По правде, Деннистон не видел особой нужды в этих предметах. И сколько мадемуазель за них хочет?

– Нисколько… совсем нисколько. Месье очень обяжет меня, если возьмет.

Сказано это было настолько искренне, что Деннистон рассыпался в благодарностях и подставил шею. В самом деле, можно было подумать, что он оказал отцу и дочери милость, за которую они не знали, как отплатить. Стоя в дверях, они провожали его взглядом, пока он не махнул им на прощание рукой со ступеней «Шапо Руж».

После ужина Деннистон уединился в спальне со своим приобретением. Когда он рассказал хозяйке, что заходил к причетнику и купил у него старую книгу, она начала проявлять к нему особый интерес. Также ему почудилось, будто он слышит мимолетный разговор хозяйки и этого самого причетника, состоявшийся в коридоре у salle à manger[172] и завершившийся фразой: «Пусть в доме ночуют Пьер с Бертраном».

Все это время в нем нарастало какое-то беспокойство – вероятно, нервная реакция после восторгов от находки. Оно свелось к стойкому ощущению, что позади него кто-то есть и лучше будет прислониться спиной к стене. Всеми этими мелочами, однако, можно было пренебречь, памятуя о ценности собрания, которое он приобрел. И вот, как уже сказано, Деннистон уединился в спальне с коллекцией каноника Альберика, в которой обнаруживал все новые и новые жемчужины.

– Благословенный каноник Альберик! – произнес Деннистон, усвоивший привычку разговаривать с самим собою вслух. – Знать бы, где он нынче? Бог мой! Ну и смех у хозяйки – можно подумать, в доме кто-то умер. Еще полтрубки, говоришь? Думаю, ты прав. Интересно, что за распятие навязала мне та девушка? Полагаю, прошлое столетие. Да, скорее всего. Тяжелое слишком – давит шею. Похоже, ее отец носил его не один год. Нужно будет его почистить, прежде чем спрячу.

Сняв распятие и положив на стол, он заметил, что на красной скатерти у его левого локтя что-то лежит. В голове у Деннистона стремительно промелькнуло несколько предположений:

«Перочистка? Нет, их нет в доме. Крыса? Нет, слишком черное. Большой паук? Боже упаси – нет. О господи! Да это рука, такая же, как на картинке!»

Осознание заняло миг-другой. Бледная тусклая кожа, а под ней ничего, кроме костей и поражающих своей мощью жил; жесткий черный волос, какого не бывает на человеческих руках; на пальцах – острые загнутые когти, грубые и корявые.

Охваченный смертельным, неисповедимым ужасом, Деннистон вскочил на ноги. Фантом, опиравшийся левой рукой о стол, стоял позади, его согнутая правая рука нависала над головой ученого. Он был закутан в какое-то изодранное одеяние; грубый волосяной покров живо напоминал изображение на картине. Нижняя челюсть укороченная, я бы сказал, ужатая, как у зверя; за черными губами видны зубы; носа нет; глаза огненно-желтые, зрачок на их фоне совсем смоляной; сверкавшая в них кровожадная ярость пугала в этом видении больше всего. Притом в них проглядывал и некоторый ум – выше звериного, но ниже человеческого.

Жуткое зрелище вытеснило из чувств Деннистона все, кроме необузданного страха, из разума – все, кроме безграничного отвращения. Что он сделал? И что он мог сделать? Он до сих пор не помнит, какие произнес слова, знает только, что заговорил, что наугад схватил со стола серебряное распятие, что, заметив, как демон к нему тянется, взвыл, точно раненое животное.

Двое коротконогих слуг-крепышей, Пьер и Бертран, в тот же миг ворвавшиеся в комнату, ничего не видели, но ощутили, как кто-то растолкал их в разные стороны, устремившись к порогу. Деннистона они нашли в глубоком обмороке. Они просидели с ним всю ночь, а к девяти утра в Сен-Бертран прибыли двое друзей Деннистона. К тому времени он почти пришел в себя, хотя все еще немного дергался, и поведал историю, которой они поверили лишь после того, как рассмотрели изображение и поговорили с причетником.

Тот под каким-то предлогом явился в гостиницу едва ли не на рассвете и с глубоким интересом выслушал рассказ хозяйки. Услышанное, похоже, его не удивило.

– Это он… он самый. Я и сам его видел, – только и произнес старик и на все вопросы отвечал единственной фразой: – Deux fois je l’ai vu; mille fois je l’ai senti[173]. – О происхождении книги, как и о подробностях своих приключений, он поведать не захотел. – Скоро я засну, и сон мой будет сладок. Зачем вы меня тревожите? – повторял он[174].

Что пережил он и что пережил каноник Альберик де Молеон, навсегда останется для нас тайной. Но некоторый свет на эту историю прольют, надо полагать, несколько строчек, начертанных на обороте рисунка:

Contradictio Salomonis cum demonio nocturno Albericus de Mauleone delineavit. V. Deus in adiutorium. Ps. Qui habitat. Sancte Bertrande, demoniorum effugator, intercede pro me miserrimo. Primum uidi nocte 12mi Dec. 1694: uidebo mox ultimum. Peccaui et passus sum, plura adhuc passurus. Dec. 29, 1701[175].

Мне до сих пор неизвестна точка зрения самого Деннистона на изложенные события. Однажды он процитировал мне текст из Книги Премудрости Иисуса, сына Сирахова: «Есть ветры, которые созданы для отмщения и в ярости своей усиливают удары свои»[176]. В другой раз он сказал: «Исайя был очень мудр; не ему ли принадлежат слова о чудищах ночных, живущих на руинах Вавилона? В наши дни мы склонны об этом забывать»[177].

Он поведал мне еще кое-что, и я всем сердцем к нему присоединился. В прошлом году мы ездили в Комменж, чтобы осмотреть могилу каноника Альберика. Внушительное мраморное сооружение включает скульптурный образ каноника в большом парике и сутане; велеречивая подпись отдает дань его учености. Деннистон, как я заметил, поговорил о чем-то с приходским священником Сен-Бертрана. На обратном пути он мне сказал:

– Надеюсь, я не совершил ничего недозволенного. Ты ведь знаешь, я пресвитерианин…[178] но я… они теперь будут служить мессы и читать поминальные молитвы по усопшему Альберику де Молеону. – И он добавил, подпустив в голос североанглийскую ноту: – Понятия не имел, что они так заламывают цену.

Ныне альбом находится в Кембридже, в коллекции Вентворта[179]. Картину Деннистон сфотографировал и потом сжег в тот день, когда покидал Комменж после первого приезда.

Вид с холма

До чего же приятная картина: первый день продолжительного отпуска, ты один в купе первого класса, поезд тащится медленно, с остановками на каждой станции, за окном – английские пейзажи, с какими ты еще не знаком. На коленях у тебя разложена карта, и ты выискиваешь на ней деревушки, церковные шпили которых показываются то справа, то слева. На станциях – поразительная тишина, нарушаемая лишь скрипом гравия под чьими-то шагами. Впрочем, наверное, особое удовольствие все это доставляет после захода солнца, а неспешное путешествие человека, которого я имею в виду, пришлось на самый разгар солнечного дня во второй половине июня.

Дело происходило в провинции. Где именно, уточнять не стану, скажу только, что, если поделить карту Англии на четверти, моего героя мы бы нашли в юго-западной[180].

По роду занятий он был университетским преподавателем, и у него как раз начались каникулы. Он собирался посетить своего недавнего знакомца, старше его летами. Эти двое познакомились в городе, на каком-то официальном мероприятии, обнаружили, что очень близки по вкусам и привычкам и симпатичны друг другу, и в результате мистер Фэншо был приглашен в гости к сквайру Ричардсу[181], куда сейчас и направлялся.

Железнодорожная поездка завершилась около пяти. Жизнерадостный местный носильщик сообщил Фэншо, что на станцию из Холла[182] был выслан автомобиль, но шоферу понадобилось прихватить какой-то груз в полумиле отсюда, и он оставил записку с просьбой, чтобы джентльмен подождал его буквально несколько минут. «Но у вас, как я вижу, с собой велосипед, – продолжил носильщик, – и вам, небось, будет приятней поехать в Холл самому. Это прямо по дороге, а потом первый поворот налево – мили две, не больше, а я присмотрю, чтобы шофер, когда вернется, прихватил вашу поклажу. Вы уж простите, что я вмешиваюсь, но, сдается мне, в такой вечер грех не прокатиться. Да, сэр, погода как раз для сенокоса; ага, вот у меня ваш билет на провоз велосипеда. Спасибо, сэр, премного благодарен; вы не заблудитесь» и т. д. и т. п.

После целого дня в поезде две мили на велосипеде оказались весьма кстати, чтобы взбодриться и нагулять перед чаем аппетит. Порадовал и Холл, суливший все необходимое, чтобы спокойно отдохнуть после бесконечных заседаний и совещаний. Здание не было ни настолько старым, чтобы будоражить воображение, ни настолько новым, чтобы его угнетать. Оштукатуренные стены, подъемные окна, старые деревья, гладкие лужайки – все это сразу бросилось в глаза Фэншо, когда он приближался к дому по подъездной аллее. Сквайр Ричардс, грузный мужчина за шестьдесят, с явно довольной миной ждал его на крыльце.

– Вначале чай, – предложил он, – или предпочтете что-нибудь прохладительное? Нет? Ладно, чай уже приготовлен в саду. Идемте, о велосипеде позаботятся. В такие дни я люблю пить чай под липой у ручья.

Место было такое, что лучшего и желать нечего. Летний вечер, тень, аромат раскидистой липы и в пяти ярдах – прохладный бурливый ручей. Хозяин с гостем надолго засиделись за столом. В шесть, однако, Ричардс встал, выбил трубку и произнес:

– Слушайте, жара уже спала, что, если нам прогуляться? Вы не против? Хорошо, тогда предлагаю пройти через парк к холму и оттуда осмотреть местность. Прихватим карту, я покажу вам, где что, а дальше по желанию: можете покрутить педали или поедем вместе на автомобиле. Если вы готовы, отправляемся прямо сейчас и без особой спешки сможем вернуться еще до восьми.

– Готов. Возьму только трость. А полевой бинокль у вас есть? Я одолжил свой на прошлой неделе одному знакомому, а тот укатил с ним неведомо куда.

Мистер Ричардс задумался.

– Бинокль у меня есть, но такой, что сам я им не пользуюсь и не уверен, подойдет ли он вам. Он старомодный и тяжеленный, современные раза в два легче. Если хотите – берите, но чур не я его понесу. Кстати, что вы будете пить после обеда?

Уверения гостя, что его устроит любой вариант, были отвергнуты, в результате переговоров согласие было достигнуто в переднем холле, где Фэншо нашел свою трость, а Ричардс, раздумчиво пожевав нижнюю губу, обшарил ящик столика, извлек ключ, отпер стенной шкаф, достал с полки шкатулку и поставил ее на столик.

– Бинокль здесь, – сказал он, – но запирается она хитро, и я забыл, как именно. Попробуйте вы.

Фэншо послушно попробовал. Замочное отверстие отсутствовало, шкатулка была тяжелая, с абсолютно гладкой поверхностью. Напрашивался вывод, что нужно куда-то нажать. «Наверняка на один из углов, – сказал себе Фэншо. – Но до чего же они, собаки, острые», – добавил он, поднося большой палец ко рту после того, как попытал нижний угол.

– В чем дело? – спросил сквайр.

– Да оцарапала меня эта чертова штуковина. Она от Борджа[183], не иначе, – пожаловался Фэншо.

Сквайр бесчувственно хихикнул.

– Ну ладно, зато она открылась.

– Точно, открылась! Что ж, ради хорошего дела не жалко капли крови. Вот он, бинокль. И впрямь очень тяжелый, но, думаю, я справлюсь с этой ношей.

– Готовы? – спросил сквайр. – Тогда вперед, через сад.

Пройдя по саду, они вышли в парк, приметный подъем которого вел к холму – самому высокому месту в округе[184], как углядел Фэншо еще из окна поезда. Это был отрог крупной гряды, расположенной дальше. По пути сквайр, большой дока во всем, что относится к земляным работам, указывал на обнаруженные им – реальные или воображаемые – следы траншей.

– А здесь, – сказал он, остановившись на более-менее плоском участке в кольце мощных деревьев, – была римская вилла Бакстера.

– Кто такой этот Бакстер? – поинтересовался Фэншо.

– Я и забыл, что вы о нем еще не знаете. Это тот самый малый, от которого мне достался бинокль. Наверное, Бакстер его и смастерил. Это был старый часовщик из здешней деревни, большой знаток древностей. Мой отец разрешил ему вести раскопки где вздумается, а когда обнаружится находка, давал в помощь двоих-троих работников. Бакстер собрал на удивление большую коллекцию, а когда он умер, тому лет десять-пятнадцать, я ее выкупил и подарил местному музею. Мы на днях туда заглянем и ее осмотрим. Бинокль мне достался со всем прочим, но его я, разумеется, сохранил. Вы убедитесь, что это в основном кустарная работа, хотя линзы, конечно, он взял готовые.

– Да, заметно: поделка принадлежит искусному ремесленнику, однако не специалисту в данной области. Только я не пойму, отчего бинокль такой увесистый. А что, Бакстер в самом деле нашел здесь римскую виллу?

– Да; мы как раз стоим на каменном полу, заросшем дерном. Он был слишком грубый и топорный, раскрывать его полностью не стоило труда, но, конечно, сохранились зарисовки. А вот посуда и другие мелочи оказались вполне неплохи в своем роде. Он был умница, старик Бакстер, и с поразительным чутьем на подобные вещи. Ходячее сокровище для наших археологов. Бывает, запрёт лавку на несколько дней и бродит по окрестностям, отмечает на топографической карте места, где что-то почует; а еще он вел журнал, куда заносил подробности. После его смерти многие из этих мест осмотрели исследователи и каждый раз убеждались, что он был прав.

– Какой замечательный человек! – воскликнул Фэншо.

– Замечательный? – Сквайр резко остановился.

– Я хотел сказать, что полезно иметь такого соседа, – пояснил Фэншо. – А разве он был негодяем?

– Об этом мне ничего не известно; могу сказать только одно: замечательный или нет, но точно не счастливый. И соседи его не любили; я, к примеру, не любил, – добавил сквайр, чуть поколебавшись.

– Да? – полюбопытствовал Фэншо.

– Да, не любил; но довольно о Бакстере; здесь самый крутой подъем, и на ходу не больно-то поговоришь.

Солнце действительно припекало, и карабкаться по скользкому травянистому склону было непросто.

– Я обещал провести вас коротким путем, – посетовал, отдуваясь, сквайр, – и зря. Но когда вернемся, сможем принять ванну. Ну вот и добрались; здесь можно присесть.

Вершину венчали несколько старых сосен; на краю, откуда открывался роскошнейший вид, помещалась широкая основательная скамья. На ней приятели и расположились, вытирая со лба пот и отдуваясь.

– А вот сейчас самое время воспользоваться вашим биноклем, – напомнил сквайр, как только прошла его одышка. – Но сперва лучше будет просто обозреть местность. Клянусь, в жизни не видывал лучшей панорамы!

Сейчас, когда в темные окна стучится зимний ветер, а в сотне ярдов беснуется прибой[185], я, сидя за своими записками, с трудом внушаю себе нужное настроение и подыскиваю слова, чтобы убедительно воссоздать для читателя тот июньский вечер и прелестный английский пейзаж, о котором говорил сквайр.

За широкой плоской равниной тянулись гряды больших холмов; на их склонах, частью лесистых, частью поросших травой, играли лучи солнца, которое начало клониться к западу, но стояло еще высоко. Это была плодородная равнина, хотя реки на ней Фэншо не разглядел. Виднелись рощи, зеленая нива, живые изгороди, пастбища; бежало плотное белое облачко дыма от вечернего поезда. Затем взгляд стал выхватывать красные фермерские постройки и серые домики; ближе обнаружились разбросанные там и сям хижины и под самым холмом – Холл. Из труб струился вертикалью густо-синий дым. В воздухе пахло сеном, кусты шиповника по соседству с нами стояли в полном цвету. Лето было в самом разгаре.

Несколько минут прошло в безмолвном созерцании, а потом сквайр принялся знакомить собеседника с наиболее приметными холмами и долинами, с расположением городов и деревень.

– А теперь, – предложил он, – если вы воспользуетесь биноклем, то сможете разглядеть Фулнейкерское аббатство. Найдите большое зеленое поле, за ним лес, а дальше – ферму на пригорке.

– Да-да, – подтвердил Фэншо. – Нашел. Какая красивая башня!

– Вы, наверное, не туда смотрите. Насколько помню, там не должно быть башни, разве что вам попалась на глаза Олдборнская церковь. И если это вы называете красивой башней, то, выходит, вам нетрудно угодить.

– Олдборнская то башня или нет, но она мне действительно нравится, – заявил Фэншо, продолжая смотреть в бинокль. – И это явно центральная башня большой церкви: четыре больших пинакля[186] по углам, а между ними четыре поменьше. Я должен непременно там побывать. Как далеко она находится?

– До Олдборна миль девять, не больше. Давненько я там не был, да меня и не тянуло. А сейчас я покажу вам еще кое-что.

Фэншо опустил бинокль, глядя по-прежнему в сторону Олдборна.

– Нет, – сказал он, – невооруженным взглядом я ничего не различаю. А что вы собирались мне показать?

– Левее, намного левее; найдете без труда. Видите, на ровном месте торчит округлый холмик, на макушке – лесные заросли? На одном уровне с одиноким деревом, что на гребне большой горы.

– Вижу, – ответил Фэншо, – и даже запросто угадаю, как он называется.

– Да что вы? И как?

– Висельный холм, – последовал ответ.

– Как вы догадались?

– Ну, если бы название хотели скрыть, там бы не поставили макет виселицы с куклой вместо висельника.

– Как так? – воскликнул сквайр. – На холме ничего такого нет, только лес.

– Напротив, там просторная лужайка, а в центре – макет виселицы; и с первого взгляда мне показалось, на ней что-то есть. Но теперь вижу, она пустая… или нет? Не пойму.

– Ерунда, Фэншо, ерунда, нет там никаких виселиц, ни фальшивых, ни настоящих. Макушка плотно заросла лесом, он посажен не так давно. Я сам там бывал, еще и года не прошло. Дайте-ка мне бинокль, хотя я наверняка ничего такого не увижу. – И после паузы: – Ну да, я так и думал, ничего.

Тем временем Фэншо обшаривал взглядом холм, благо расположен он был всего в двух-трех милях.

– Чудеса, – проговорил он, – без бинокля и вправду лес лесом. – Он снова взял бинокль. – Какой поразительный эффект! Ясно вижу виселицу, лужайку и даже народ… повозки… или одна повозка, с людьми. А без бинокля все исчезает. Вечернее освещение, полагаю, игра теней. Нужно будет прийти сюда пораньше, когда солнце стоит высоко.

– Говорите, вы видели на холме людей и повозку? – осведомился сквайр недоверчиво. – Что им там делать в это время дня, даже если деревья вырублены? Одумайтесь, посмотрите внимательно.

– Мне определенно казалось, что я их вижу. Да, было несколько человек, и те расходились. А теперь… ей-богу, на виселице, похоже, что-то болтается. Но этот бинокль такой тяжелый, что мне не под силу долго его удерживать в неподвижном положении. Как бы то ни было, можете мне поверить, что леса нет. Если вы покажете мне по карте маршрут, я завтра туда отправлюсь.

Сквайр немного посидел, размышляя. Потом поднялся на ноги.

– Да, это лучший способ выяснить истину. А теперь нам пора возвращаться. Ванна и ужин придутся в самый раз.

Почти весь обратный путь сквайр молчал.

Вернувшись через сад, приятели вошли в парадную дверь, чтобы оставить трости и прочее, как полагается, в переднем холле. Их встретил несколько встревоженный Паттен, старик-дворецкий.

– Прошу прощения, мастер Генри, – сразу начал он. – Боюсь, приключилась неприятность.

Он указал на открытую шкатулку от бинокля.

– Только и всего, Паттен? – поинтересовался сквайр. – Разве я не вправе взять мой собственный бинокль и одолжить его другу? Купленный на мои собственные деньги, как вы должны помнить? На распродаже вещей старика Бакстера?

Паттен поклонился, всем видом выражая сомнение.

– О, очень хорошо, мастер[187] Генри, раз вы знаете, кому он принадлежал. Но я подумал, что надо бы об этом сказать, потому что, сдается мне, к шкатулке никто не прикасался с тех пор, как вы ее принесли и поставили на полку, а, уж простите, после того, что случилось…

Паттен понизил голос, и дальнейшее Фэншо не расслышал. Сквайр ответил двумя-тремя фразами и грубоватым смехом и позвал Фэншо смотреть его комнату. Похоже, вечером и ночью не случилось ничего такого, что имело бы отношение к моей истории.

Единственным исключением стало, пожалуй, странное чувство, овладевшее Фэншо под утро: словно бы он выпустил на свободу что-то, что должно было оставаться под спудом. Это чувство проникло в его сны. Ему снилось, что он прогуливается по смутно знакомому саду и останавливается перед горкой, состоящей из обломков каменной кладки, фрагментов затейливых церковных окон и даже скульптуры. Один из обломков привлек его любопытство; это была резная капитель[188] с фигурами. Фэншо захотелось непременно вытащить ее и рассмотреть, и он на удивление легко удалил все мешавшие ему камни. Когда он поднимал капитель, к его ногам упала, звякнув, цинковая бирка. Подобрав ее, он прочел: «Ни в коем случае не сдвигайте этот камень. Искренне Ваш, Дж. Паттен». Как часто бывает в снах, Фэншо почувствовал, что это предписание крайне важно; с почти мучительной тревогой он всмотрелся, гадая, успел ли стронуть камень с места. И в самом деле, камня там не было; собственно, его не было нигде. Вместо него зияла дыра, и Фэншо наклонился, чтобы в нее заглянуть. Что-то зашевелилось во тьме, и Фэншо, цепенея от ужаса, увидел руку: в аккуратном рукаве с опрятной манжетой, чистая правая ладонь протянута словно для рукопожатия. Он даже подумал, прилично ли будет не откликнуться. Рука тем временем начала обрастать волосами и грязью, истончилась и вытянулась еще больше, точно нацелилась схватить его за ногу. Отбросив мысли о приличиях, Фэншо решил пуститься наутек, вскрикнул и проснулся.

Таков был сон, оставшийся у Фэншо в памяти, но, как ему показалось (что тоже часто бывает), этому последнему сну предшествовали другие в том же роде, только не такие яркие. Он немного полежал, укладывая в памяти подробности увиденного и в особенности задаваясь вопросом, что за фигуры он мимолетно различил на резной капители. Ни с чем не сообразные – в этом он не сомневался, однако сверх того ничего не смог припомнить.

То ли из-за этого сна, то ли потому, что пошел лишь первый день отпуска, Фэншо немного залежался в постели, а также не кинулся с места в карьер исследовать окрестности. Утро он провел расслабленно, однако не без пользы, просматривая многотомные труды местного Археологического общества, куда сделал немалый вклад мистер Бакстер, который описывал свои находки – кремневые орудия, римские поселения, руины монастырей. Собственно, отдел археологии был более чем наполовину заполнен его заметками. Написанные чудны́м высокопарным языком, они выдавали в авторе недоучку. Если бы Бакстер раньше начал учиться, подумал Фэншо, из него вышел бы выдающийся антикварий; хотя, пожалуй (как решил Фэншо немного позднее), этому помешали бы излишний полемический задор и неприятный покровительственный тон с претензиями на высшее знание. Бакстер мог бы стать и изрядным архитектором. Вид восстановленной силой воображения монастырской церкви был весьма удачен. В первую очередь обращала на себя внимание центральная башня с пинаклями, напомнившая Фэншо ту, которую он видел с холма и которую сквайр отнес к Олдборну. Но на рисунке был не Олдборн, это было Фулнейкерское приорство. «А, понятно, – сказал себе Фэншо. – Наверное, Олдборнскую церковь построили фулнейкерские монахи, и Бакстер скопировал Олдборнскую башню. Нет ли к рисунку комментария? А, вижу. Рисунок был опубликован после смерти Бакстера… найден в его бумагах».

По окончании ланча сквайр спросил, чем Фэншо собирается заняться.

– Думаю в четыре съездить на велосипеде в Олдборн и вернуться через Висельный холм. Прогулка миль на пятнадцать, так?

– Около того, – подтвердил сквайр, – и по пути вам встретятся Лэмзфилд и Уонстон, где тоже есть что посмотреть. В Лэмзфилде – витражи, в Уонстоне – мегалит[189].

– Отлично. Чаю попью где-нибудь в дороге. А можно взять с собой бинокль? Приторочу его к велосипедному багажнику.

– Конечно, если хотите. Надо бы мне завести другой, получше. Выберусь сегодня в город, заодно и посмотрю.

– Зачем же беспокоиться, если для себя он вам не нужен?

– Ну не знаю, хороший бинокль должен быть в хозяйстве, а еще… старик Паттен считает, что этот не годится.

– Разве он такой знаток?

– Он слышал какие-то разговоры… не знаю… что-то про старика Бакстера. Я пообещал его выслушать. Похоже, с минувшей ночи он ни о чем другом думать не может.

– Отчего? Ему, как и мне, приснился кошмар?

– Что-то в этом роде. Утром он выглядел постаревшим лет на десять и уверял, что всю ночь не смыкал глаз.

– Хорошо, пусть тогда придержит свой рассказ до моего возвращения.

– Попрошу, но не уверен, что он послушает. А надолго вы собрались? Если в восьми милях от дома вы проколете себе шину и придется идти пешком? Не доверяю я этим велосипедам; скажу, чтобы нам припасли какой-нибудь холодной еды.

– Я не против, даже если вернусь рано. Но у меня есть чем починить шину. А теперь – в путь.

Очень кстати сквайр распорядился о холодном ужине – в очередной раз подумалось Фэншо около девяти, когда он, крутя педали, приближался по подъездной аллее к дому. То же самое несколько раз повторил, встретив его в холле, сквайр, скорее довольный тем, что оказался прав относительно велосипедов, чем преисполненный сочувствия к своему усталому и проголодавшемуся другу.

– Чего-нибудь прохладительного? Сидр с фруктами подойдет? Отлично. Слышали, Паттен? Охлажденного сидра нам, и побольше. Поторопитесь с ванной, Фэншо, не застревайте там на весь вечер. – Это было все, к чему свелись его заботы о благополучии гостя.

В половине десятого приятели сели ужинать, и Фэншо принялся докладывать о своих успехах, если они заслуживали такого наименования.

– До Лэмзфилда я добрался легко и видел витражи. Они очень интересные, только там полно надписей, которые я не смог прочитать.

– И бинокль не помог? – спросил сквайр.

– Внутри церкви от него нет никакого толку – да, надо полагать, в любом другом помещении тоже. Но я с ним заходил только в церкви.

– Хм! Продолжайте.

– Однако же я несколько раз сфотографировал это окно и, наверное, на увеличенном снимке разгляжу все, что хотел. Далее Уонстон; полагаю, мегалит в этих местах большая редкость; впрочем, я не очень разбираюсь в этом типе древностей. Кто-нибудь пробовал раскапывать курган, где он стоит?

– Бакстер собирался, но тамошний фермер не дал разрешения.

– Затея стóящая, по-моему. Но так или иначе, дальше были Фулнейкер и Олдборн. Знаете, с башней, которую я видел с холма, что-то не так. Олдборнская церковь совсем на нее не похожа, и, конечно же, в Фулнейкере нет ничего выше тридцати футов, хотя центральная башня там имеется. Говорил я вам, что на архитектурной фантазии Бакстера Фулнейкерская башня выглядит в точности как та, которую я видел?

– Так вам подумалось вроде бы, – ввернул сквайр.

– Нет, не просто подумалось. Рисунок действительно напомнил мне увиденное, и я решил, что это Олдборн, прежде чем прочитал название.

– Да, Бакстер хорошо знал архитектуру. Я бы сказал, ему ничего не стоило воссоздать верную форму башни на основании того, что осталось.

– Вполне возможно, однако я сомневаюсь, что даже опытному профессионалу доступна такая точность. От Фулнейкера не осталось ничего, кроме оснований опорных столбов. Но это еще не самое странное.

– А что насчет Висельного холма? – спросил сквайр. – Вот-вот, Паттен, послушайте. Что мистер Фэншо рассказывал про вид с холма, вы уже знаете от меня.

– Да, мастер Генри, знаю и не могу сказать, что так уж удивлен.

– Ну хорошо, хорошо. Отложим ваше объяснение. Мы хотим послушать, что мистер Фэншо видел сегодня. Продолжайте, Фэншо. Полагаю, обратно вы поехали через Акфорд и Торфилд?

– Да, и заглянул в обе церкви. Потом был поворот на вершину Висельного холма. Я решил, что, добравшись до вершины, пересеку на велосипеде лужайку, спущусь и выкачу на дорогу, ведущую к дому. Вершины я достиг около половины седьмого; справа, где и полагается, была калитка, за ней – лесная полоса.

– Слышали, Паттен? Сказано – лесная полоса.

– Полоса – это я так думал. Но оказалось, там не полоса. Вы были совершенно правы, а я ошибался. Уму непостижимо. Вершина сплошь заросла лесом. Где на велосипеде, где волоча его за собой, я углублялся в чащу и ждал, что вот-вот передо мной откроется поляна, и тут начались злоключения. Виной, наверное, был терновник; сдулась передняя шина, а потом задняя. Единственное, что можно было бы сделать, – это найти проколы и пометить, но и с этим я не справился. Я потащился дальше, и с каждым шагом это место нравилось мне все меньше.

– Нельзя сказать, что в этих зарослях прохожие так и кишат, а Паттен? – усмехнулся сквайр.

– Да уж, мастер Генри, таких раз-два и обчелся…

– Знаю-знаю, но довольно об этом. Продолжайте, Фэншо.

– Не осуждаю никого, кто обходит это место стороной. Какие только страсти мне не лезли в голову: то послышится за спиной хруст веток под чьей-то ногой, то мелькнут впереди, меж деревьев, расплывчатые силуэты, то ляжет на плечо невидимая рука. Я резко застывал на месте и озирался, но не находил поблизости ни куста, ни сука, который бы меня задел. На самой середине участка мне стало чудиться, будто кто-то смотрит на меня сверху – и намерения у него отнюдь не добрые. Я снова остановился, по крайней мере замедлил шаг и запрокинул голову. И тут я потерял равновесие и в кровь ободрал голени, споткнувшись – обо что бы вы думали? – о каменный блок с большим квадратным отверстием на вершине. В нескольких шагах обнаружились еще два таких блока. Вместе они составляли равносторонний треугольник. Догадываетесь, для чего они предназначались?

– Думаю, да, – сказал сквайр, разом помрачнев. На его лице был теперь написан взволнованный интерес. – Садитесь, Паттен.

Это приглашение подоспело вовремя: старик едва держался на ногах, опираясь рукой о стену. Упав на стул, он произнес дрожащим голосом:

– Вы не проходили между этими камнями, сэр?

– Нет-нет, – замотал головой Фэншо. – Допускаю, что был ослом, но, когда наконец понял, куда меня занесло, я взвалил велосипед на плечо и пустился наутек. Чувство было такое, будто меня окружает кладбище, от которого веет отнюдь не миром и благочестием, и я от души радовался тому, что этот день – один из самых длинных в году[190] и до сумерек еще далеко. Пробежать пришлось всего несколько сотен ярдов, но это было жуткое бегство. Все вокруг чинило мне помехи, злонамеренно (или это мне казалось) хватая за руль, спицы, багажник, педали велосипеда. Раз пять я падал. Наконец впереди показалась живая изгородь, и я не позаботился поискать в ней калитку.

– С моей стороны никакой калитки нет, – вмешался сквайр.

– Так или иначе, я не стал тратить время. Кое-как перекинул велосипед на ту сторону и скатился на дорогу разве что не кубарем: в последний момент меня зацепила за лодыжку то ли ветка, то ли что-то еще. Наконец я выбрался из леса, весь ободранный, но как никогда радостный и благодарный. Потом я взялся чинить шины. Принадлежности у меня что надо, и навык хороший, но дело оказалось безнадежным. Из леса я выбрался в семь и пятьдесят минут провозился с одной шиной. Нашел дыру, наложил заплату, стал накачивать – и шина снова сдулась. И я решил идти пешком. От холма до вас меньше трех миль, так ведь?

– Это по прямой, а по дороге почти шесть.

– Примерно так я и рассчитывал. Подумал, пути осталось меньше пяти миль, на велосипеде я выиграл бы всего час с небольшим. Такова моя история, а что расскажете вы с Паттеном?

– Я? У меня нет никакой истории, – отозвался сквайр. – Но вы были недалеки от истины, когда сравнили лес с кладбищем. Наверняка там немало этих самых. Как думаете, Паттен? Сдается мне, распавшиеся на куски тела никто не уносил.

Паттен, от волнения не способный произнести ни слова, кивнул.

– Довольно об этом, – сказал Фэншо.

– Ну что, Паттен, вы слышали, что приключилось с мистером Фэншо. Что вы об этом думаете? Мистер Бакстер здесь как-то замешан? Налейте себе стакан портвейна и рассказывайте.

– Ага, мастер Генри, теперь я взбодрился, – начал Паттен, осушив стакан. – Если вы и вправду желаете знать, что я думаю, то мне остается только подтвердить. Да, – продолжил он, оживляясь, – тот, кого вы назвали, еще как замешан в сегодняшних приключениях мистера Фэншо. И по-моему, мастер Генри, у меня есть право это говорить, потому что в давние времена мне случалось с ним общаться и еще потому, что десять лет назад я участвовал в коронерском следствии[191]; вы, мастер Генри, если припомните, ездили тогда за границу, и представлять семью было некому.

– Следствие? – поинтересовался Фэншо. – В отношении мистера Бакстера?

– Да, сэр, в отношении этого… этого самого человека. Расследование было вот из-за чего. За покойным, как вы, наверное, догадались, замечались странности – то есть по мне странности, но ведь это уж кому как. Ни с кем этот человек, как говорится, не водился, не братался, пень, да и только. И как проводил свои дни – об том мало кто мог догадаться.

– Он жил один, и что почил – о том никто не знал[192], – пояснил сквайр, обращаясь к своей трубке.

– Прошу прощения, мастер Генри, к этому я как раз подхожу. Но если речь идет о том, как он проводил свои дни, это мы знаем точно: без устали рылся и копался в местной истории и чего только не собрал; о музее Бакстера повсюду гремит слава; и он, когда нападет стих, а у меня выдастся свободный часок, показывал мне горшки и всякое такое и толковал о старых временах начиная еще с древних римлян. Но вам, мастер Генри, об этом известно куда больше, чем мне, а я собирался сказать вот о чем: рассказы он плел интересней некуда, но было в нем что-то эдакое… начать хотя бы с того, что никто ни разу не видел его на службе в церкви или в часовне. И народ стал болтать всякое. Приходской священник побывал у него в доме всего однажды. «Не спрашивайте меня никогда, что я от него услышал», – сказал священник и ничего к этому не пожелал добавить. А как Бакстер проводил ночи, в особенности вот такие, летние? Случалось, его встречал на дороге народ, идучи на работу: народ туда, а он навстречу, слова не скажет, а на вид – будто сбежал из сумасшедшего дома. Глаза закачены, белки сверкают. Шел, как замечали, всегда одной дорогой и нес непременно корзинку для рыбы. И поползли слухи, что ходит он за делом, и делом очень нехорошим, и примерно в то самое место, где вы, сэр, побывали сегодня в семь вечера.

После такой ночи мистер Бакстер запирал лавку и старой леди, которая у него вела хозяйство, не велел туда входить, а она, зная, какой он ругливый, не решалась ослушаться. Но однажды, часа в три пополудни, за закрытыми, как я уже говорил, дверями его дома послышался страшный грохот, из окон повалил дым, раздались истошные крики. Ближайший сосед, узнав голос Бакстера, побежал к черному ходу и вместе с другими соседями вломился внутрь. Как он мне потом рассказывал, вонь в кухне стояла такая, что не приведи Господь. Похоже, Бакстер кипятил что-то в кастрюле и опрокинул ее себе на ногу. Он лежал на полу и силился не кричать, но не мог сдержаться, а когда увидел вбежавший народ, разразился такой бранью, что, если бы его язык вздулся хуже ноги, было бы поделом. Соседи подняли Бакстера, усадили в кресло, позвали врача, а один хотел подобрать с пола кастрюлю, но Бакстер завопил, чтобы тот к ней не прикасался. Сосед отошел, но внутри вроде бы не было ничего, кроме нескольких старых бурых костей. Другие стали говорить: «Доктор Лоренс будет с минуты на минуту, мистер Бакстер; он быстро вас поправит». И тут Бакстер снова раскричался. Пусть отнесут его в комнату, доктору нельзя сюда, в такой беспорядок; пусть набросят что-нибудь на пол… что угодно, хотя бы скатерть из гостиной; ладно, они так и сделали. Но наверняка в кастрюле варилась какая-то отрава, потому что проболел Бакстер почти что два месяца. Прошу прощения, мастер Генри, вы что-то хотели сказать?

– Да, – кивнул сквайр. – Странно, что всего этого я раньше от вас не слышал. Так или иначе, я вот о чем: припоминаю, старик Лоренс рассказывал мне, как лечил Бакстера. Большой чудак – так Лоренс о нем отозвался. Как-то Лоренс у него в спальне взял лежавшую там маску, обтянутую черным бархатом, ради шутки надел ее и подошел к зеркалу, чтобы посмотреться. Но не успел, потому что старик Бакстер закричал с кровати: «Положите немедленно, вы что, сбрендили? Глазами мертвеца решили поглядеть?» Лоренс так испугался, что положил маску на место и только после этого спросил, что Бакстер имел в виду. Бакстер настоял, чтобы тот отдал ему маску, и пробормотал какую-то чушь вроде того, что человек, продавший ему маску, умер. Однако Лоренс, отдавая маску, ощупал ее и уверился, что она сделана из лицевой стороны черепа. На распродаже имущества Бакстера он купил дистиллятор, но пользоваться им так и не смог: как ни чистил, все равно дистиллятор все подряд окрашивал. Продолжайте, Паттен.

– Да, мастер Генри. Я уже заканчиваю, да и пора: в людской, небось, гадают, куда я делся. История с кипятком случилась за несколько лет до того, как мистера Бакстера забрали, а тогда он поправился и принялся за старое. Одна из его последних работ – он доделал тот самый бинокль, с которым вы вчера ездили. Корпус был припасен уже давно, линзы тоже, но для полной готовности нужно было что-то еще, а что – я не знаю, только однажды я взял заготовку и спрашиваю: «Отчего же вы, мистер Бакстер, никак не доделаете эту штуковину?» А он мне: «Когда доделаю, это будет новость из новостей: другого такого бинокля во всем свете не найдется, когда он будет наполнен и запечатан». Тут он примолк, а я говорю: «Вы, мистер Бакстер, словно о винной бутылке говорите. Наполнен и запечатан – какая в этом надобность?» – «Я сказал – наполнен и запечатан? Ну я так выразился, чтобы вам было понятней». Подошла, как нынче, вторая половина июня, в один пригожий вечер шел я домой мимо лавки Бакстера, а он стоит на крыльце довольный-предовольный и говорит мне: «Ну вот, дело сделано; такой работы у меня еще не бывало: завтра я собираюсь с ним выйти». – «Вы что, закончили бинокль? – спрашиваю. – Можно мне взглянуть?» – «Нет-нет, – говорит он, – на сегодня я отложу его в сторону, а когда буду показывать вам, вы еще деньги за это заплатите, так и знайте». И это, джентльмены, были последние слова, которые я от него слышал.

Это было семнадцатого июня, а ровно неделю спустя произошла та диковинная штука, из-за которой мы на следствии вынесли вердикт «помрачение рассудка», хотя никому, кто прежде вел с Бакстером дела, такое и в голову не пришло бы. Джордж Уильямс, который жил, да и сейчас живет, по соседству с домом мистера Бакстера, проснулся ночью от трам-тарарама у соседа, встал с постели и подошел к окну – узнать, нет ли где какого хулиганья. Ночь была очень ясная, и он убедился, что никого нет. Он погодил, прислушался и услышал, как мистер Бакстер шаг за шагом спускался по своей парадной лестнице – так медленно, точно (подумалось Уильямсу) кто-то его тянет и толкает, а он цепляется за все, что попадет под руку. Потом хлопнула наружная дверь, и Бакстер в дневном платье и в шляпе выходит за порог и спускается с крыльца: руки вытянуты по швам, губы что-то шепчут, голова мотается из стороны в сторону, а походка такая странная, будто его тащат на аркане. Джордж Уильямс поднял раму и уловил его слова: «Смилуйтесь, джентльмены!», после чего Бакстер разом замолк, как будто ему ладонью прихлопнули рот, и откинул голову назад, потеряв при этом шляпу. И лицо у него было такое жалостное, что Уильямс, не сдержавшись, крикнул: «Вам нездоровится, мистер Бакстер?» – и хотел предложить, чтобы позвали доктора Лоренса, но в ответ услышал: «Не суй нос в чужие дела и заткнись». Однако принадлежал ли тот голос, хриплый и тихий, мистеру Бакстеру, Уильямс так и не понял. Правда, на улице никого, кроме Бакстера, не было, и все же Уильямса этот голос так напугал, что он отшатнулся от окна, отошел и сел на кровать. Но, слыша на улице шаги мистера Бакстера, он не утерпел, снова выглянул в окно и снова увидел его идущим на тот же чудной манер. И еще Уильямс вспоминал, что мистер Бакстер не наклонялся, чтобы подобрать шляпу, и все же она опять оказалась у него на голове. После этого, мастер Генри, никто не видел Бакстера с неделю или больше. Многие говорили, что он уехал по делам или сбежал, ввязавшись в какую-то историю, но в округе его хорошо знали, и никому ни на железной дороге, ни в пивной он не попадался на глаза. Потом обшарили пруд и ничего не нашли, и наконец как-то вечером в деревню спустился Фейкс, лесник, и рассказал, что на Висельном холме, в лесу, черным-черно от птиц и это странно, потому что раньше он их там ни одной не видывал. Сельчане стали переглядываться, и один сказал: «Схожу-ка я туда», а за ним другой: «Если ты идешь, то я тоже», и тем же вечером шестеро их, прихватив с собой доктора Лоренса, отправились на холм и, как вы знаете, мастер Генри, нашли между трех камней мистера Бакстера со свернутой шеей.

О чем пошла речь после этого рассказа, гадать бесполезно. Этого никто не запомнил. Но Паттен, прежде чем выйти, обратился к Фэншо:

– Простите, сэр, но, как я понял, бинокль сегодня был при вас? Я подумал, вы его брали. А нельзя ли спросить: вы им пользовались?

– Да. Только чтобы что-то рассмотреть внутри церкви.

– О, выходит, вы его заносили в церковь, сэр?

– Да, в Лэмбзфилдскую церковь. Кстати, боюсь, я его оставил привязанным к велосипеду, и теперь он на дворе у конюшни.

– Не важно, сэр. Утром я первым делом его принесу, и не будете ли вы так добры его проверить?

И вот, до завтрака, после спокойного, честно заслуженного сна, Фэншо вышел в сад и направил бинокль на далекий холм. Тут же опустил бинокль, осмотрел сверху и снизу, подкрутил колесики, проверил еще и еще раз, пожал плечами и вернул на столик в холле.

– Паттен, – сказал он, – от него никакого толку. Я ничего не увидел, как будто кто-то заклеил линзы черной пленкой.

– Испортили мой бинокль? – вздохнул сквайр. – Вот спасибо, другого у меня нет.

– Попробуйте сами. Я с ним ничего не делал.

После завтрака сквайр вынес бинокль на террасу и остановился на ступеньках. Испробовав бинокль безуспешно раз-другой, он буркнул нетерпеливо: «Ну и тяжесть!» – и тут же уронил его на камни. Линза треснула, корпус раскололся, по каменной плите растеклась лужица. От чернильно-черной жидкости пошел не поддающийся описанию запах.

– «Наполнен и запечатан», так ведь? – воскликнул сквайр. – Если бы я заставил себя это потрогать, мы наверняка нашли бы печать. Так вот к чему были кипячение и перегонка! Старый упырь!

– О чем вы, бога ради?

– Дружище, неужели не ясно? Помните, что он сказал доктору про «глядеть глазами мертвеца»? А это другой способ. Но, как я догадываюсь, им не понравилось, что их кости затеяли варить[193], и в конце концов они явились и уволокли его. Ладно, принесу-ка я лопату, и мы устроим этой штуке достойные похороны.

Когда они разровняли дерн, сквайр отдал лопату Паттену, благоговейно наблюдавшему за процедурой, и заметил, обращаясь к Фэншо:

– Я готов пожалеть, что вы занесли бинокль в церковь. Если бы не это, вы бы увидели гораздо больше. У Бакстера, как я понимаю, он пробыл всего неделю, и тот за это время ничего не успел.

– Не уверен, – промолвил Фэншо, – есть ведь зарисовка Фулнейкерской церкви.

Эдвард Фредерик Бенсон

Обезьяна

Как подобает всякому приличному туристу, Хью Маршам провел день на том берегу Нила за осмотром храмов и царских гробниц[194], и фелюга[195] везла его обратно в Луксор[196] уже в волшебный час заката, который зажег пламенем землю и небо. Выглядело это так, словно весь мир внезапно обратился в опал, переливающийся мириадами ослепительных красок. Оттенок зеленых вод реки сходствовал с весенней буковой листвой; на колоннах храма у самого берега играли отсветы воображаемых жертвенных костров; синева безоблачного неба, сгустившаяся на востоке и бирюзовая над головой, таяла аквамарином над пустынным горизонтом, где только что закатилось солнце. Вдоль берега, куда быстро приближалась подгоняемая северным ветром фелюга, сновали толпы арабов, которые неспешным шагом возвращались домой с работы; их голоса вызывали в памяти долгие английские сумерки с чирикающими в кустах воробьями. Даже носимые ветром песчинки засверкали, как радуга, отражая краски реки, неба и огненно-оранжевых храмов, и пешеходы в пыльном облаке тоже оделись блеском.

Здесь, на юге, долгих английских сумерек не бывает, и пока Хью Маршам шагал по ведущей к отелю аллее под аркой из душистых акаций, подступила ночь, в небе вспыхнул миллион звезд и тьма мало-помалу поглотила пламенеющие краски закатного часа. Продавцы ковров и арабских портьер, курений и филиграни[197], сомнительной бирюзы и еще более сомнительных скарабеев[198] уже готовились покинуть ступени отеля и за упаковкой товара галдели на своем резком неразборчивом наречии, похваляясь, наверное, тем, как ловко всучили доверчивым, будто малые дети, американцам и англичанам поделки, произведенные в Манчестере. И только старый Абдул все еще сидел на корточках в своем привычном углу, поскольку принадлежал к разряду куда выше обычных торгашей: солидный торговец антиквариатом, он держал лавку в деревне, где обосновались археологи, и его приобретенные sub rosa[199] вещицы находили себе путь в европейские музеи. Он пробыл в своей лавке весь день, но к вечеру, когда наплыв посетителей спал, обосновался на ступенях отеля, где продавал подлинные древности тем из туристов, кто не довольствовался подделками.

Днем стояла жара, и Хью захотелось помедлить в прохладных сумерках у дверей и порыться на подносе со скарабеями, который представил его вниманию Абдул Хамид. Этот сухой, кожа да кости, морщинистый старик с хорошо подвешенным языком и располагающими манерами приветствовал Хью как старого клиента.

– Смотрите, сэр, – сказал он, – эти два «спиральных» скарабея[200] вроде тех, что вы купили у меня на прошлой неделе. Вам нужно их взять, они очень тонкой работы и стоят очень недорого, потому что в этом году у меня не идет торговля. Мистер Ранкин из Британского музея[201] – помните его? – в прошлом году давал мне по два фунта за похожие, но хуже, а нынче я продаю вот эти за полтора фунта каждый. Берите, они ваши. Скарабеи Двенадцатой династии[202]. От мистера Ранкина я получил бы по два фунта, так что, считайте, вам повезло.

Хью рассмеялся.

– Тогда ему и продайте, – сказал он. – Мистер Ранкин завтра будет здесь.

Старик, нимало не смутившись, ухмыльнулся и покачал головой.

– Нет, я обещал их вам по полтора фунта. Я не обманщик какой. Они ваши – по полтора фунта. Ну же, берите.

Устояв перед этим неслыханно щедрым предложением, Хью продолжил рыться в содержимом подноса и извлек наконец, чтобы тщательно изучить, отколотый фрагмент голубой глазированной фигурки размером примерно в дюйм. Он представлял собой голову и плечи обезьяны; разлом пришелся на середину спины, так что нижняя часть туловища, предплечья (судя по всему, прижатые к бокам) и ноги отсутствовали. На спине виднелась надпись иероглифами, тоже неполная. Остаток, конечно же, был на отколотой части. Скульптура была очень тщательно и подробно проработана, лицо выражало гротескную злобу.

– Что это за кусок обезьяны? – небрежно осведомился Хью.

Абдул, сам вылитая обезьяна, низко склонился над фигуркой.

– Самая что ни на есть египетская редкость, так говорит мистер Ранкин. Жаль только, что поломана. Видели спинку? Там сказано: «Кто этим владеет, тот пусть позовет меня трижды». И вот же, расколол какой-то собачий сын. Будь у меня нижняя часть, я бы и за сто фунтов все вместе не отдал, но десять лет уже прошло, и пол-обезьяны как не было, так и нет. Что мне толку от половины обезьяны? Пшик. Мне она не нужна, отдаю ее вам, а вы мне – фунт.

Хью Маршам, не выказывая никаких признаков нетерпения или заинтересованности, порылся в одном кармане, потом в другом.

– Вот он, ага, – произнес он рассеянно.

Абдул вгляделся в покупателя сквозь сумерки. Было очень странно, что Хью не предложил полфунта, а заплатил не торгуясь. Абдулу стало крайне досадно, что он не запросил больше. Но маленький голубой обломок уже перекочевал в карман Хью, а в ладони Абдула приятно поблескивал соверен[203].

– И что было дальше в этой иероглифической надписи, как вы думаете? – спросил Хью.

– О, одному Аллаху известно, какие эти обезьяны злобные и что они могут. Такие фигуры в Египте бывали. В храме Мут в Карнаке[204], который откопали англичане, вы найдете камеру как раз с такими: их там четыре, все из песчаника, сидят по сторонам. Но надписей на них нет, я смотрел и сзади, и спереди; это не обезьяньи цари. Может, эта обезьяна обещала, что, если у кого-то будет вся голубая фигурка, а не половина, как у вас, этому человеку надо обратиться к ней трижды и она станет ему служить и исполнит его желания. Кто знает? Это тайное зло, древнее, как сам Египет.

Хью встал. Он весь день пробыл на солнце и сейчас ощутил легкий озноб, который указывал, что лучше будет эти прохладные часы переждать в помещении.

– Наверняка вы попробовали что-то такое, когда обломок был у вас?

Абдул загоготал во весь свой беззубый рот.

– Да, эфенди[205], – подтвердил он, – пробовал сто раз, и ничего не получилось. Иначе бы я его вам не продал. Пол-обезьяны – это совсем не та обезьяна. Я сказал одному парнишке посмотреть в чернильном зеркале[206] что-нибудь про обезьян, но вышли только облака и подметальщик. Обезьяны не было.

Хью кивнул.

– Доброй ночи, старый чародей, – попрощался он любезно.

Ступая с обломком обезьяны в руке по широкому, мощенному плиткой коридору к своей комнате, Хью нащупывал свободным большим пальцем в жилетном кармане вещицу, которую подобрал в тот день в Долине Царей. После осмотра рельефов в пахнущих затхлостью коридорах он сел перекусить, а затем, лениво попыхивая папиросой, заметил, как среди камешков что-то блеснуло, и небрежно сунул находку в карман. Теперь, войдя к себе, он включил электрическое освещение, остановился под лампой спиной к высокому, до пола, окну, за которым три ступеньки вели в сад, и начал прилаживать найденный фрагмент к купленному. Они совпали идеально, без единого зазора. Это была целая обезьяна с полной надписью на спине.

Окно было открыто, и из сада вдруг послышался стремительный топот, словно пробежало какое-то животное. На песчаную тропу падала полоса света, и Хью, положив на стол половинки скульптуры, выглянул наружу. Однако же ничего необычного там не было: сталкивались, колышась под ветром, кроны пальм, шевелились, испуская аромат, розовые кусты. И только между двумя клумбами виднелись на песке странные следы, как будто оставленные крупным животным, которое резвилось и подпрыгивало на бегу.

Назавтра дневным поездом в Каир прибыл мистер Ранкин, выдающийся египтолог и знаток оккультной традиции, – рыжеволосый здоровяк, отлично владевший разговорным арабским. Он наметил провести в Луксоре всего один день, а вообще-то направлялся в Мерави[207], где недавно были сделаны какие-то важные находки; и все же Хью, пока они после ланча пили кофе в саду за окном спальни, не упустил возможности показать ему фигурку обезьяны.

– Нижнюю половину я нашел вчера у одной из царских гробниц, – пояснил он, – а верхнюю благодаря невероятной удаче обнаружил в товаре старика Абдула. Он ссылался на ваши слова, что, будь скульптура целой, она представляла бы собой большую редкость. Соврал, наверное?

Осмотрев фигурку и прочтя надпись на ее спине, Ранкин ахнул от изумления. Маршам отметил, что его крупная красная физиономия внезапно побледнела.

– Боже правый! Заберите! – И Ранкин протянул ему обе половинки.

– Отчего такая поспешность? – рассмеялся Хью.

– Оттого что честность любого человека имеет свои пределы, а я мог бы забрать эту вещь себе и клясться всеми святыми, будто ее вернул. Дружище, знаете ли вы, что попало к вам в руки?

– Ей-богу, не знаю. Хочу, чтобы мне сказали.

– Подумать только, ведь всего пару месяцев назад вы спрашивали меня, что такое скарабей! Вам попало в руки то, за что все египтологи – и ладно бы только они, – все, кто изучает фольклор и белую и черную (в особенности черную) магию, отдали бы полжизни. Боже! Что это?

Хью сидел рядом с Ранкином в шезлонге и рассеянно прилаживал одну к другой половинки скульптуры. Он тоже услышал всполошившие Ранкина звуки и узнал их: это были знакомые по прошлой ночи прыжки какого-то крупного шаловливого зверя, и раздавались они где-то рядом. Вскочив, Хью развел руки в стороны, и шум сразу затих.

– Забавно, – сказал он, – то же самое я слышал прошлой ночью. Ничего особенного, какая-нибудь бродячая собака в кустах. Так расскажите же, что попало мне в руки.

Ранкин, который тоже вскочил на ноги, стоя прислушивался. Все было тихо, только жужжали в кустах пчелы и изредка доносился с неба крик коршуна. Ранкин снова сел.

– Это займет пару минут, и я вам расскажу все, что знаю. Давным-давно, когда эта удивительная и таинственная страна была живой, а не мертвой (ее убили наши школы, наши пароходы и наша религия), существовала целая иерархия богов – Исида[208], Осирис и прочие, о которых у нас есть немало сведений. Но ступенью ниже имелась компания полубогов – демонов, если хотите, о которых сведения практически отсутствуют. Среди них – кошка, некоторые мелкие твари, но самыми могущественными были павианы, обезьяны с собачьими мордами. Они принадлежали не к богам, а скорее к демонам, обладавшим чудовищной силой, однако… – он жестом подчеркнул свои слова, – ими можно было управлять. Люди могли ими повелевать, обращать их в своих грозных слуг, подобных джиннам из «Тысячи и одной ночи»[209]. Но для этого нужно было знать тайное имя демона и сделать его изображение, на котором это имя было бы написано. Таким образом можно было вызывать демона и земных существ из его рода.

Все, чем мы располагаем, сводится к туманным намекам в Книге мертвых[210] и в других источниках, поскольку это одна из тех великих тайн, о которых никогда не говорилось открыто. Временами кто-то из жрецов Карнака, Абидоса[211] или Иерополиса[212] наследовал от предшественника знание одного из тайных имен, но в девяти случаях из десяти уносил его с собой в могилу, ибо с ним было связано нечто опасное и внушающее ужас. Наш старик Абдул, к примеру, верит, что Моисей знал тайные имена жаб и мошек, нанес их на сделанные им образы и таким способом вызвал казни египетские[213]. Подумайте, какие возможности открываются перед тем, кто, подобно Моисею, обладает ничем не ограниченной властью над жабами, так что от одного его слова ими наполнятся даже покои царей. Обычно, как я сказал, тайное имя хранилось под спудом, но случалось, кто-то смелый и продвинутый в духе, как Моисей, сотворял изображение и подчинял себе…

На секунду Ранкин умолк, и Хью подумал, не снится ли ему бредовый сон. На дворе стоял 1912 год, они сидели за кофе и сигаретами в тени современного отеля, и выдающийся ученый толковал ему о заклинании, позволяющем управлять всеми жабами в мире. Основной смысл их беседы был уже вполне ясен.

– Шутка что надо, – кивнул Хью. – По ходу рассказа вы ни разу не выдали себя. Так вы полагаете, что эти два голубеньких осколка, которые я держу в руке, способны управлять всеми обезьянами в мире? Браво, Ранкин! Вы были так убедительны, что на мгновение я принял ваши слова всерьез. Боже! Вы прекрасный рассказчик! И каково тайное имя этой обезьяны?

Ранкин обернулся к нему и погрозил пальцем.

– Дорогой мой, – сказал он, – не стоит проявлять неуважение к вещам, о которых вы ничего не знаете. Пока не поймете, о чем идет речь, не позволяйте слову «вздор» слететь у вас с языка. В данный момент мне известно о вашей фигурке обезьяны ровно столько же, сколько и вам, разве что я могу перевести надпись – и сделаю это для вас. На верхней части написано: «Кто этим владеет, пусть тот позовет меня трижды…»

– Именно это прочитал мне Абдул, – прервал его Хью.

– Конечно. Абдул понимает иероглифы. Но продолжение на нижней половине не известно никому, кроме нас с вами. «Пусть тот позовет меня трижды», – говорит верхняя половина, а вот что говорит нижняя, подобранная вами в Долине Царей: «И я, Таху-мет, подчинюсь велению Господина».

– Таху-мет? – повторил Хью.

– Да. Но через десять минут я должен буду уйти, чтобы не опоздать на поезд. То, что я вам поведал, – это все сведения, относящиеся к данному предмету, которыми располагают знатоки фольклора и магии, а также египтологи. Если что-нибудь… если что-нибудь случится, пожалуйста, дайте мне знать. Не будь вы так неприлично богаты, я отдал бы вам за эту разломанную статуэтку все, что бы вы ни запросили. Но так уж устроен мир!

– О, она не продается, – весело отозвался Хью. – Слишком она занятная, чтобы ее продавать. Но что мне делать с ней дальше? Таху-мет? Три раза произнести «Таху-мет»?

Ранкин быстро наклонился и положил свою пухлую ладонь на колено молодого человека.

– Нет, боже упаси! Просто держите ее при себе. Будьте терпеливы. Наблюдайте, что произойдет. Наверное, вы можете ее починить. Накапайте на половинки гуммиарабик[214] и соедините их. Кстати, если вам интересно, этим вечером приезжает моя племянница Джулия Дрейкотт, она будет ждать моего возвращения из Мерави. Вероятно, вы успели познакомиться с ней в Каире.

В самом деле, эта новость заинтересовала Хью больше, чем все возможности обезьян и суперобезьян. Он небрежно сунул половинки Таху-мета в карман.

– Да что вы говорите? Отличнейше. Она предполагала, что может приехать, но не была уверена. Вам в самом деле пора? Я поеду с вами на станцию.

Ранкин ушел собирать свой скудный багаж, а Хью подошел к стойке спросить администратора про письма, увидел бутылочку клея и легонько соединил с его помощью обломки Таху-мета. Половинки приладились друг к другу идеально, Хью обернул фигурку бумагой, чтобы не развалилась, и вместе с Ранкином через сад вышел на улицу. У ворот отеля, как обычно, толпились ослятники и нищие, и Хью с Ранкином, взгромоздившись на ленивых белых осликов, двинулись по деревенской улице. В этот самый знойный час дня там не было никого, кроме араба с большой серой обезьяной, которая угрюмо тащилась за ним по пыльной дороге. Но когда Хью с Ранкином их настигли, обезьяна оглянулась, заметила Хью и с восторженным щебетом стала рваться с поводка. Владелец с руганью оттянул ее прочь, потому что Хью едва на нее не наехал, однако обезьяна, забыв про араба, как буксир, тащила его вслед за осликами.

Ранкин посмотрел на своего спутника.

– Странно, – заметил он. – Это один из ваших прислужников. У меня есть в запасе несколько минут. Давайте ненадолго остановимся.

Он на местном наречии крикнул что-то арабу, которого по-прежнему влекла за ними обезьяна. Когда оба приблизились, зверь остановился перед Хью и поклонился ему в ноги.

– Опять же странно, – проговорил Ранкин.

Хью внезапно стало не по себе.

– Чепуха! – сказал он. – Трюк, не более того. Обезьяна научена выпрашивать бакшиш[215] для хозяина. Глядите, подходит ваш поезд. Нам надо спешить.

Он бросил арабу пару пиастров[216], и они с Ранкином продолжили путь. Но на станции, обернувшись к дороге, Хью увидел, что обезьяна все еще провожает их взглядом.

Приезд тем же вечером Джулии Дрейкотт побудил Хью выбросить из головы такие старомодные фантазии, как господство над обезьяньим родом. Он кинул Таху-мета в коробку, где держал скарабеев и статуэтки ушебти[217] и целиком посвятил себя бессердечной манерной девице, чья миссия в жизни, видимо, сводилась к тому, чтобы сделать как можно более несчастными как можно большее число молодых людей. Она уже прежде, в Каире, избрала Хью подходящей жертвой и теперь взялась мучить его дальше. У нее и в мыслях не было выйти за него замуж, так как бедняга Хью, с его широким, тяжелым лицом, не отличался красотой и, будучи, правда, не беден, все же не располагал достаточным богатством. Однако у него была пара прекрасных арабских лошадей, и потому за неимением пока иного подопытного Джулия позволила ему купить для нее дамское седло и в любую минуту быть готовым вместе с лошадьми к дальнейшим услугам. Пользоваться им долгое время она не собиралась, ибо ожидала, что в ближайшую неделю за ней последует из Каира юный лорд Патерсон, которого она как раз наметила себе в женихи. Ее отъезд был парфянским отступлением[218]: она рассчитывала, что лорд Патерсон быстро соскучится по ней в Каире, а меж тем можно будет в свое удовольствие поупражняться на Хью. К тому же она обожала верховую езду.

Как-то днем они сидели вдвоем на берегу Нила напротив Карнака. Все утро Джулия обращалась с Хью как с последней собакой – ей доставляло эгоистическое удовольствие испытывать, насколько он может быть несчастен; теперь она для разнообразия решила проверить свою способность сделать его счастливым.

– Вы просто золото, – сказала она. – Не знаю, как бы я маялась в Луксоре, если бы не вы, но благодаря вам эта неделя была очень приятной. – С радужной детской улыбкой она бросила на него из-под длинных ресниц взгляд дивных фиалковых глаз. – А что нынче вечером? Наверное, у вас уже есть какие-то интересные планы?

– Да, сегодня полнолуние, – кивнул Хью. – После обеда мы поедем верхом в Карнак.

– Это будет восхитительно. И, мистер Маршам, давайте отправимся вдвоем. Из отеля наверняка нахлынет толпа, поэтому поедем попозже, когда они уберутся. Карнак при лунном свете, вы и больше никого.

От этих слов настроение Хью взлетело до небес. Последние три дня он провел в постоянном ожидании благоприятного случая, и вот Джулия, сама того не сознавая, назначила подходящий час. Что ж, нынче вечером настанет торжественная минута. У него закружилась голова.

– Да-да, – согласился он. – Но почему я вновь стал мистером Маршамом?

Джулия одарила его еще одним взглядом, на сей раз полным раскаяния.

– О, с утра я так дурно с вами обращалась. Вот почему. Я не заслуживаю того, чтобы вы для меня были Хью. Но вы станете опять Хью? Согласитесь меня простить?

Тронутый столь очаровательным покаянием, Хью едва не поторопил назначенный на вечер торжественный миг, но тут по берегу к ним стала приближаться на осликах их туристическая группа, которую они с Джулией опередили.

– Ох, эта надоедливая публика, – посетовала она. – Хьюи, ну почему все, кроме нас с вами, такие зануды?

В отель они вернулись к закату солнца, и при входе в фойе портье отдал Джулии телеграмму, ожидавшую ее уже добрых два часа. Вскрикнув от удивления и удовольствия, она обратилась к Хью:

– Ступайте, Хьюи, прогуляйтесь по саду, а я должна встретить судно. Когда его ожидать?

– Похоже, прямо сейчас. Пойдемте к реке.

Пока он это произносил, раздался гудок приближавшегося парохода. Девушка на мгновение застыла в нерешительности.

– Это безобразие с моей стороны так бесцеремонно распоряжаться вашим временем. Вы говорили, вам нужно написать письма. Пишите сейчас; тогда… тогда после ужина будете свободны.

– Я могу написать их завтра. Пойду с вами к пароходу.

– Нет, дружочек, я вам запрещаю. Будьте паинькой, пишите ваши письма. Я вас прошу.

Удивленный и недоумевающий, Хью пошел к себе в номер. Он и вправду говорил Джулии, что еще неделю назад должен был написать несколько писем, однако что-то ему подсказывало: она руководствуется не заботой о нем, а какой-то иной причиной. Она хотела встретить пароход в одиночку! Тут же в душе Хью стала расправлять кольца змея ни на чем не основанной ревности. Он уговаривал себя, что Джулия собирается встречать какую-нибудь докучную тетушку, но это объяснение не убеждало: он вспомнил, с каким заметным удовольствием она читала телеграмму, извещавшую, конечно, о чьем-то прибытии. Тем не менее он приковал себя к письменному столу, написал пару дежурных писем и лишь после этого, все больше беспокоясь, вышел через фойе на теплый ночной воздух. Большинство обитателей отеля были у себя и одевались к ужину, но на веранде спиной к нему сидела Джулия. Напротив ее кресла и вплотную к нему стояло другое, которое занимал молодой человек; на его лицо падал свет. Молодой человек пожирал глазами Джулию, его ладонь покоилась на ее колене. Хью резко повернул назад.

В последние три дня Хью с Джулией и еще двумя знакомыми составляли весьма приятную компанию за ланчем и ужином. На этот раз, войдя в столовую, Хью увидел на их столике всего три прибора; Джулия и тот самый молодой человек с веранды сидели у окна в дальнем конце зала. За ужином случайно выяснилось, кто он такой: один из соседей знал лорда Патерсона по Каиру. Хью едва прислушивался к застольной беседе, зато внимательно приглядывался к паре у окна, обращая внимание на жесты, говорившие о близости, и его тяжелое лицо все больше мрачнело и наливалось злобой. Не дождавшись окончания ужина, пара встала и направилась в сад.

Как любовь стремится постоянно созерцать источник своего блаженства, так и ревность не может отвести глаз от источника своих мук. После ужина, как у них было заведено, Хью с приятелями расположился снаружи, на веранде. По саду бродили пары, и при свете полной луны, которая должна была послужить им светильником в Карнаке, когда уберется «надоедливая публика», Хью быстро узнал Джулию с лордом Патерсоном. Они прогуливались туда-сюда по обсаженной розами дорожке, то скрываясь за кустами, то возвращаясь в поле зрения, и каждый раз Хью все больше утверждался в понимании того, что и так было понятно. И вместе с ревностью в нем все сильнее нарастал опасный гнев. Судя по всему, лорд Патерсон не принадлежал к той «надоедливой публике», от которой Джулия стремилась избавиться.

Наконец приятели, которые собирались выехать в Карнак, удалились, а Хью продолжил сидеть в одиночестве, выкидывая одну за другой недокуренные сигареты. Он распорядился, чтобы двух его лошадей, одну под дамским седлом, приготовили к десяти, и в это время собирался пойти к девушке и напомнить, о чем они условились. А пока он будет ждать здесь – ждать и наблюдать. Если бы даже веранда загорелась, Хью не уговорил бы себя тронуться с того места, откуда была видна обсаженная кустами дорожка, по которой прогуливалась пара. Но вот они свернули на широкую аллею, ведущую прямиком к веранде, немного пошептались, и лорд Патерсон, покинув Джулию, поспешно зашагал в отель. Проходя мимо Хью, он, как тому показалось, окинул его насмешливым взглядом и скрылся за дверью.

Когда лорд Патерсон удалился, Джулия быстро подошла к Хью.

– О Хьюи, – произнесла она. – Будьте лапочкой, сослужите мне огромную-преогромную службу. Лорд Патерсон – да, тот самый, который только что вошел в отель, он просто душка, вам понравится, – так вот, лорд Патерсон приехал всего на одну ночь и ужас как хочет посмотреть на Карнак при лунном свете. Не одолжите ли нам своих лошадей? Он настоятельно требует, чтобы я поехала с ним.

От такой вопиющей наглости у Хью отнялся язык, и, пока он молчал, в груди его разгоралось пламя ярости.

– Я думал, вы поедете со мной.

– Я собиралась. Но видите сами… – Она состроила виноватую гримаску, которая днем так очаровала Хью. – Ну Хьюи, неужели вы не понимаете?

Чувствуя, как в нем колышется черное море обиды и боли, Хью поднялся на ноги.

– Не уверен. Но, конечно же, скоро пойму. Так или иначе, мне нужно задать вам вопрос. Я хочу, чтобы вы обещали выйти за меня замуж.

Ее большие детские глаза округлились как плошки. Вслед за этим она расхохоталась, и они превратились в щелочки.

– Выйти за вас? Вот так шуточка! Какой же вы дурашка!

Внезапно из сада донесся частый топот бегущих ног, и тут же на веранду запрыгнула большая серая обезьяна и уставилась в лицо Хью преданным собачьим взглядом, словно ожидая приказаний. Джулия прильнула к нему с испуганным криком:

– Что за жуть! Хьюи, Хьюи, спасите меня!

И тут Хью вдруг осенило. Все те дикие фантазии, которые он слышал от Ранкина, обернулись самой трезвой реальностью. И одновременно девичьи пальцы, вцепившиеся ему в руку, показались хваткой какого-то ядовитого хищника: кольцами змеи, щупальцами осьминога, когтями летучей мыши-вампира. Что-то внутри все еще трепетало и зыбилось, как сыпучий песок, но сознание успокоилось, и ум прояснился.

– Иди прочь, – сказал он обезьяне и указал на сад, и та запрыгала прочь, все так же весело и шаловливо взрыхляя податливый песок дорожки. Потом он спокойно обернулся к девушке.

– Ну вот, она ускакала. Ручная, наверное; сбежала от хозяина. Я видел на днях, как ее или похожую вели на веревке. Что до лошадей, я буду счастлив одолжить их вам с лордом Патерсоном. Сейчас десять, они будут на месте.

Девушка уже успела оправиться от испуга.

– Ах, Хьюи, вы просто золото! И вы ведь понимаете?

– Да, все понятно.

Джулия ушла переодеваться в костюм для верховой езды, и затем Хью, любезно пожелав всадникам приятной прогулки, расстался с ними у ворот. После этого он вернулся к себе в спальню и открыл коробочку, в которой хранил скарабеев.

Через час он, со статуэткой Таху-мета в кармане, шагал в одиночку по Карнакской дороге[219]. У него не было ясного представления о том, что он собирается делать; ему хотелось одного: ни в коем случае не упускать из виду Джулию и ее спутника. Луна стояла высоко, на темном бархате небес четко рисовались волнистые очертания пальмовых рощ, звезды среди ветвей напоминали миниатюрные золотые плоды. Вдоль дороги веяло, лаская ноздри, ароматом акации, и Хью часто приходилось пережидать на обочине, пока его минует группа шумных туристов на белых осликах, насладившихся красотами Карнака при лунном свете. Потом, сойдя с дороги, он прошелся по берегу подковообразного озера, из глубины черных вод которого смотрели не мигая звезды, и приблизился к порталу разрушенного храма Мут. И там его сердце пронзила, взывая к отмщению, ревность: внутри у входа стояли, привязанные к столбу, его собственные лошади. Выходит, они были здесь.

Опасаясь, что лошади его узнают и выдадут ржанием, Хью обошел их стороной, прокрался в тени стен за рядом больших скульптур с кошачьими головами и очутился во внутреннем дворе храма. Здесь, в дальнем конце, он впервые заметил пару: лица девушки и мужчины белели во тьме. Патерсон поцеловал девушку, они постояли, обнявшись, а потом двинулись в сторону Хью, и он, избегая встречи, отступил в темную камеру справа.

Как бывает в египетских храмах, воздух внутри был затхлый и почему-то пах зверем, и с дрожью ликования Хью разглядел в луче лунного света, проникавшем в дверной проем, что по счастливой случайности попал в святилище, уставленное изображениями павианов, меж тем как он знал их тайное имя и держал в нагрудном кармане талисман, дававший над ними власть. Ранее Хью часто ощущал царивший в этом месте потусторонний ужас, словно бы окаменевший и подобный трупу, но теперь это был уже не камень: в изображениях трепетала и рвалась наружу жизнь, которую в любую минуту можно было в них вдохнуть. Морды выражали коварство, ненависть, похоть, и вся демоническая сила, которую, казалось, он от них воспринимал, была к его услугам. Фантастические байки Ранкина оборачивались реальностью, и Хью не сомневался, как ночной дозорный не сомневается в наступлении рассвета: стоит лишь трижды произнести тайное имя – и в тот же миг ему, словно самовластному монарху, будет дано господство над сущностью обезьяньего рода, воплощенного или бесплотного. И он собирался это сделать, сомневаясь лишь в том, какое должен отдать повеление. Фигурка в кармане, казалось, только этого и ждала; она вибрировала и билась у его груди, как бурлящая вода в котле.

Хью не знал, что делать, но ощущение своего магического могущества, подпитываемое ревностью, любовью и ненавистью, сделалось неодолимым, и он нащупал в кармане статуэтку с написанным на ней тайным именем.

– Таху-мет, Таху-мет, Таху-мет! – крикнул он.

На мгновение воцарилась полная тишина, потом заржали в диком испуге лошади, и частый топот возвестил о том, что они бешеным галопом унеслись в ночь. Медленно, как лампа, которую сначала притушили и лишь затем погасили окончательно, померкла луна, сгустился непроницаемый мрак, и в этом мраке послышалась, сперва тихо, а потом все громче, какая-то возня. У Хью возникло ощущение, будто стены тесной камеры, словно во сне, расходятся в стороны, и он, ничего не различая во тьме, все же понял, что окружающее пространство расширилось до гигантских размеров. Одна стена, как ему грезилось, оставалась близко, за спиной, но спереди и по бокам нарастал объем, заполняемый какими-то невидимыми существами. Далее он понял, что уже не стоит, а сидит, под руками ощущаются подлокотники трона, под коленями – край сиденья. Звериный дух, замеченный им еще раньше, сделался густым и жгучим, и Хью с наслаждением, как аромат цветущей акации, втягивал его ноздрями; к нему примешивались благоухание ладана и запах жареного мяса. Мрак снова стал уступать место свету, но не белому, лунному, а красноватому, похожему на отблески пламени, которое то взметалось, то опадало.

Хью видел теперь, где он находится. Он сидел в кресле из розового гранита; напротив, чуть поодаль, высился огромный алтарь, на котором дымились конечности жертвенных животных. Над головой нависал низкий потолок, опиравшийся на раскрашенные колонны, а на просторном полу сидело на корточках, тесными рядами, множество больших серых обезьян. Они то склоняли головы к земле, то, как по сигналу, вскидывали их снова и устремляли на Хью взгляды, исполненные мерзкого ожидания. Их глаза горели изнутри, как светятся в темноте кошачьи глаза, но в них заключалась могучая энергия ада. Вся эта энергия была теперь в его распоряжении, и от этого он испытывал гордость.

– Приведите их, – приказал он коротко. Он даже не был уверен, что произнес это, а не просто подумал.

Но приказание, отданное на беззвучном зверином языке, было понято, и обезьяны, толкаясь и перепрыгивая через головы сородичей, поспешили его исполнить. И вот к подножию трона прихлынула волна, расплескалась пеной злобных глаз, лап и машущих хвостов и оставила на виду двоих, кого было велено доставить.

«Что же я стану с ними делать?» – спросил себя Хью, насилуя свой обезьяний разум в поисках какой-нибудь гнусной идеи.

– Целуйтесь, – сказал он наконец, чтобы подкинуть дров в костер ревности, и дробно захохотал, когда их бледные дрожащие губы встретились. Он чувствовал, что в нем иссыхают остатки человечности; в натуре Хью не сохранилось почти ничего, позволявшего причислить его к людскому роду. Как искры пробегают по обугленной бумаге, так роились в его голове сотни ужасных замыслов.

И тут Джулия повернулась к нему лицом. Пока девушку нес грозный вал обезьян, ее прическа рассыпалась и волосы упали на плечи. При виде распущенных женских волос в Хью, наподобие последних конвульсий умирающего, встрепенулось его мужское естество, не поддавшееся зловредному воздействию вселившейся в него обезьяны. Повинуясь этому порыву, он поднял ладони и переломил статуэтку пополам.

Послышался вопль, подхваченный голосами по всему храму, и с ним могучий гул, похожий на морской шторм или ураган. Наступив на обломки, Хью каблуком раздавил их в пыль, и ему показалось, что пол и стены храма заколебались.

Вслед за этим вблизи снова раздался обычный человеческий голос, прозвучавший слаще любой музыки.

– Пойдем отсюда, дорогая, – произнес он. – Это было землетрясение, наши лошади сбежали.

Топот бегущих ног снаружи постепенно затих. Луна освещала белыми лучами тесное помещение с гротескными каменными обезьянами, у ног Хью лежала кучка рассыпавшейся в прах голубой глазури с кусочками каолина[220] – остатки статуэтки, которую он раздавил.

Шпинат

Свои красивые, хотя и совершенно неправдоподобные имена Людовик Байрон и его сестра Сильвия присвоили себе потому, что прежние, полученные ими от неосмотрительных родителей и крестных, будучи столь же неправдоподобными, не вполне им подходили. Имена Томас и Каролина Каротель[221] небезосновательно представлялись им слишком приземленными, малосовместимыми с успешной карьерой медиумов, способными скорее расхолодить клиентов, посещавших сеансы Байронов, нежели подогреть их веру.

Перемене имен, однако, предшествовали весьма серьезные размышления: юные брат с сестрой, как люди крайне щепетильные, задались вопросом, не означает ли такой поступок попытку выдать себя за того, кем не являешься, меж тем как, «поступая по лжи», утрачиваешь ясность духовного зрения. Но, к великой радости медиумов, оказалось, что их «духовные водители», или «контролеры», Астерия и Виолетта, общаются с Байронами не менее свободно, чем с Каротелями, и в конце концов псевдонимы естественным образом перекочевали с их изящных визитных карточек в беседы между собой, а настоящие имена почти забылись.

Прослеживать карьеру Людовика с той поры, когда он впервые обнаружил в себе редкие способности медиума, до наших дней, когда он сделался одним из наиболее видных представителей этой увлекательной профессии, было бы утомительно, однако надобно все же пояснить, каким именно образом упомянутые способности проявлялись. Когда собирался кружок (плата вносилась заранее), Людовик усаживался в кресло и, судя по всему, погружался в некий транс, во время которого медиумом завладевала Астерия и его устами общалась с присутствующими. В прошлом, на материальном плане, Астерия была юной гречанкой из древних Афин, которая приняла христианство и претерпела мученическую кончину в Риме примерно в ту же эпоху, что и святой Петр[222]. Рассказы Астерии о ее земном существовании бывали удивительны, хотя и немного туманны, что и понятно, если учесть, как давно это происходило, однако ее голос вещал сонно, но притом убедительно о Парфеноне[223], римском форуме[224], Эгейском море (таком синем), катакомбах (таких темных), прекрасных итальянских и греческих закатах, и все это тем более поражало, что Людовик ни разу в жизни не выезжал за пределы родной страны.

Впрочем, для кружка, все участники которого могли когда угодно купить билет в Рим или Афины и собственными глазами увидеть закаты и катакомбы, куда больший интерес представляли воодушевляющие рассказы Астерии о ее нынешнем существовании. Все на той стороне были бесконечно счастливы и помогали новоприбывшим, чей переход случился недавно; духовный рост служил для них неиссякаемым источником восторга. Не было также недостатка в развлечениях и застольных радостях, чудесных цветах и изысканных фруктах, кристальных реках и лазурных горах, струящихся одеждах и восхитительных обиталищах. Все эти блага были не вполне материальны, но стоило «подумать» о цветке или платье – и желаемое появлялось!

Астерия была знакома со многими отошедшими в лучший мир друзьями и родственниками участников кружка, через нее от них поступали послания, исполненные любви и нежности. Являлся, к примеру, Джордж: кто-нибудь из присутствующих знает Джорджа? Очень часто таковые обнаруживались. Джорджем звали покойного мужа одной из участниц, отца еще одного, малолетнего сына третьего, и Джордж, по обыкновению, сообщал, как он счастлив и какая от него исходит любовь. Потом, как правило, Астерия объявляла, что со своим близким человеком хочет поговорить Джейн, а если Джейн никто не знал, на ее место заступала Мэри. У Астерии имелось убедительное объяснение того, по какому странному совпадению среди тысяч новоиспеченных покойников именно близкие леди и джентльменов, собравшихся на сеанс у Людовика Байрона, умудрялись избрать своим духовным посредником ее, способную устроить им желаемый разговор. Дело было в симпатических токах, которые их к ней привлекали.

Через должное время Астерия сообщала, что ее сила убывает и ей пора проститься и умолкнуть. Тут Людовик пробуждался от транса и участники разражались хором славословий. На других сеансах транса не случалось, но Астерия использовала руку и карандаш Людовика, исписывая страницу за страницей методом автоматического письма[225]; причем местами в ее странной, не вполне английской речи встречались чуждые, непонятные словечки – быть может, греческие. В таких случаях Астерия воспроизводила рукой Людовика диктовку Джорджа, Джейн и Мэри, которые иной раз в игривом настроении ругали шляпку жены или галстук мужа, что должно было служить доказательством их подлинного присутствия на сеансе. Далее участникам кружка предлагалось задавать Астерии вопросы, и та давала милые ответы.

Сильвия и ее проводник Виолетта были не столь продвинуты, как Людовик и Астерия; собственно, Сильвия лишь недавно обнаружила в себе парапсихологический дар и завязала контакт со своим духовным водителем. Виолетта была флорентийской дамой благородного происхождения, родившейся на материальном плане в 1452 году, и эта удачная дата делала ее современницей Савонаролы[226] и Леонардо да Винчи. Она часто слушала проповеди Савонаролы и видела Леонардо за мольбертом, и было отрадно узнать, что Савонарола и ныне продолжает радовать слушателей своим красноречием, а Леонардо создает картины, намного превосходящие его земные творения, – картины не материальные в прямом смысле слова, а рожденные мыслью: он их придумывал, и они возникали. Это в точности соответствовало тому, что Астерия говорила о цветах, и поэтому рассматривалось как еще одно доказательство.

Этой зимой и осенью Людовик был завален работой, и миссис Сэпсон, одна из постоянных посетительниц его сеансов, уговаривала его устроить себе краткий отпуск. Людовик сопротивлялся: каждый день он давал пять полных сеансов (самое бóльшее, конечно), и ему не хотелось даже ненадолго прерывать деятельность, которую находили полезной столь многие люди. Но миссис Сэпсон поступила очень умно. На одном из сеансов она задала Астерии вопрос, не следует ли медиуму отдохнуть, и получила недвусмысленный ответ: «Мудрость рекомендует умеренность; да будет так». И после окончания сеанса миссис Сэпсон, вооруженная поддержкой из мира духов, с удвоенной силой возобновила уговоры. Это была вдова, полная и чувствительная, которой приходили все новые и новые послания от ее покойного мужа Уильяма. В этом мире он служил биржевым брокером и отличался вспыльчивым темпераментом, но теперь на удивление подобрел и осознал, как много времени он потратил впустую – зарабатывая так много денег и так часто выходя из себя.

– Дражайший мистер Людовик, – говорила она, – вы просто обязаны отдохнуть. Негоже пренебрегать советом милой Астерии. У меня есть для вас замечательный план. Мне принадлежит очаровательный коттеджик под Раем, он стоит пустой. Мой жилец… внезапно съехал. Чудесное местечко, и все готово, чтобы вас принять. Платить ни за что не надо, только за еду и питье. Купание, поле для гольфа – прямо у дверей. Все располагает к покою и медитации и даже – кто знает? – к приходу какого-нибудь таинственного гостя (не из здешнего мира, конечно; докучливых соседей там нет).

О таком соблазнительном предложении стоило задуматься. С учетом того, что за жилье платить не придется, двухнедельный отпуск уже не выглядел столь уж трудноосуществимой затеей. Людовик в надлежащих выражениях поблагодарил клиентку и обещал посоветоваться с Сильвией, которая в ту минуту была занята с Виолеттой. Едва услышав об этой идее, Сильвия за нее ухватилась, и дело было мгновенно слажено.

Перед отъездом у брата и сестры состоялся разговор.

– Удивительно любезно со стороны миссис Сэпсон, – сказал Людовик. – Но странно, что она не предлагала нам этот коттедж раньше. Она еще месяц назад советовала мне отдохнуть.

– Может быть, жилец только-только съехал, – предположила Сильвия.

– Возможно. Подумать только: сельская местность, морской воздух! Как мило. Но я не собираюсь отлеживать бока.

– Гольф? Это ведь развлечение не для лежебок?

Брат подошел к столу и взял пакет, который ему незадолго до того принесли.

– Нет, не гольф. Я намерен заняться спиритической фотографией. Это очень прибы… то есть полезно. Купил вот фотоаппарат, несколько катушек пленки, проявитель и фиксаж. Буду делать все сам. В детстве я уже занимался фотографией.

– Должно быть, на это ушла куча денег, – вздохнула Сильвия, которая была очень привержена экономии.

– Десять фунтов, но не делай несчастное лицо; думаю, затея того стоит. И потом, у нас ведь будет даровое жилье. И если у меня есть способности к спиритической фотографии, расходы многократно окупятся.

– Объясни мне процесс, – попросила сестра.

– Ну, он во многом загадочен, но несомненно одно: если снимок делает человек, наделенный даром медиума, на негативе иногда возникает, что называется, «дополнение». Иными словами, если я стану тебя фотографировать, на пленке может появиться, помимо твоего изображения, образ некоего духа, связанного с тобой либо с антуражем, – это стоящая рядом фигура или одно лишь лицо в воздухе. Это могло бы стать новым направлением в нашей работе и привлечь дополнительных клиентов. Да и прежних тоже: им, наверное, хочется чего-то свеженького. Миссис Сэпсон пришла бы в восторг от фотографии, где за ее плечом виднеется супруг Уильям. Как бы то ни было, попробовать стоит. В коттедже и попрактикуюсь.

Людовик пристроил пакет с фотоаппаратом на груду вещей, которые предстояло упаковать, и удобно расположился в кресле.

– Для тебя тоже найдется работа, – продолжал он. – Мне хочется, чтобы ты развивала свой раппорт[227] с Виолеттой. Нет ничего важнее практики. Медиумический дар ничем не отличается от музыкального. Но чтобы освоить игру на фортепьяно, надо упражняться и упражняться.

Брат с сестрой были вдвоем, и они полностью доверяли друг другу. От их откровенности клиенты пришли бы в ужас.

– Иногда я спрашиваю себя, есть ли у меня вообще дар медиума, – призналась Сильвия. – Да, на сеансе автоматического письма я скорее сплю, чем бодрствую, но действительно ли мной руководит Виолетта, или я заношу на бумагу мысли, диктуемые моим же подсознанием? А когда твоими устами говорит Астерия – это говорит независимый разум или часть твоего?

Людовик был настроен высказаться напрямик.

– Не знаю, да меня это и не заботит, – ответил он. – Однако же мое сознательное «я» не способно выдумать многое из того, что она сообщает, поскольку все это находится вне моих обычных представлений. Да и, в конце концов, Астерия, рассказывая про Джорджа или Джейн, касается их земной жизни, о которой мне ничего не известно.

– Но она известна их родственникам, присутствующим на сеансе. Что, если ты получаешь эти сведения от них – посредством телепатической связи?

– Да, но тогда я очень большой искусник. И с тем же успехом можно предположить, что это Астерия пользуется телепатией. Кроме того, если все дело во мне, то как получается, что сказанное Астерией иной раз противоречит моим намерениям и желаниям? Например, когда миссис Сэпсон спросила, не переутомился ли я и не нуждаюсь ли в отпуске, Астерия ответила: «Мудрость рекомендует умеренность; да будет так», а ведь я этого не хотел. У меня не было никакого желания брать отпуск. Так что, похоже, Астерия все же посторонний разум, который меня контролирует.

– Отпуска могло желать твое подсознание, – возразила находчивая Сильвия.

– Ну это совсем сложно. Лучше держаться Астерии. А еще я вправду верю, что многое приходит ко мне извне. И – не всегда, но иной раз – я понятия не имею о том, что Астерия говорит им, пока я пребываю в трансе. Подчас меня это в самом деле удивляет.

Он плеснул себе в стакан чуть-чуть виски с содовой.

– Теперь, когда все устроилось, – продолжал он, – я даже рад, что отдохну от сеансов. Честно говоря, Астерия в последнее время несколько поистерлась. Я не уверен, что это не пришло в голову и миссис Сэпсон. Думаю, ей показалось, что все сказанное Астерией она знает наизусть, а такую клиентку, как она, нельзя терять. Поэтому я очень надеюсь, что смогу сфотографировать духов. Это… разнообразит наше меню.

Байроны взяли с собой на хозяйство единственную прислугу по фамилии Грэмсби, хмурую и очень дельную, и на следующий день водворились в коттедже миссис Сэпсон. Расположен он был весьма живописно, в считаных минутах ходьбы от моря, по соседству с тянувшейся вдоль берега вереницей больших песчаных дюн. Место оказалось уединенным: крохотная деревушка с одной или двумя лавками и скоплением рыбацких хижин виднелась в полумиле, от берега убегала вдаль пустынная Ромни-Марш[228], а за ней, на самом горизонте, таял в лучах послеполуденного солнца Рай[229]. Сам домик был прелестный, деревянный и оштукатуренный, с просторной верандой на южной стороне и нарядным садиком перед главным фасадом. Первый этаж занимали кухня и столовая, а также большая гостиная с выходом на веранду. Она была красиво отделана и снабжена всем необходимым, включая широкий открытый камин с громадной трубой, топившийся дровами. Дрова были сложены тут же, и весь дом выглядел так, словно в нем недавно кто-то жил. Солнечные спальни наверху смотрели на юг, где за песчаными дюнами безмятежно покоилось море. Лучшего приюта для утомленных работой медиумов и придумать нельзя.

Наскоро глотнув чаю, брат с сестрой поспешили воспользоваться оставшимся до заката временем и совершить ознакомительную прогулку среди дюн и вдоль берега, а как только стемнело, вернулись в дом. Днем было тепло, но к вечеру воздух остыл, и Сильвия, возвратившись с веранды в гостиную, поежилась.

– Холодно, – заметила она. – Разожгу-ка я, пожалуй, камин.

– Отличная мысль, – одобрил Людовик. – Задернем шторы и настроимся на уютный лад. Какая очаровательная комната! Завтра поснимаю интерьеры. Насчет выдержки мне вроде бы объяснили.

Вскоре, поужинав, они вернулись в гостиную и принялись раскладывать пасьянс. Обоих, однако, что-то отвлекало, и они то и дело пропускали удачную возможность освободить место или пристроить короля.

– Никак не могу сегодня сосредоточиться, – посетовал Людовик. – Как будто кто-то старается привлечь мое внимание… Может, Астерия желает что-то сообщить.

Сильвия подняла глаза.

– Очень странно, что ты это говоришь. Я просто уверена, что Виолетта просится наружу, но, кажется, это не совсем Виолетта.

Брат тревожно обвел взглядом комнату.

– Чуднóе ощущение, – сказал он. – Я чувствую, что здесь кто-то есть, но это не совсем Астерия. Но, может быть, все-таки она. Довольно назойливо с ее стороны; она не может не знать, что я здесь на отдыхе, сама ведь дала мне совет. Возьму, пожалуй, карандаш и бумагу – посмотрю, не хочет ли она что-то поведать.

Положив на колени необходимые принадлежности, он устроился в кресле.

– Задай ей, Сильвия, вопрос-другой, пока я буду в трансе.

Сильвия дождалась момента, когда веки брата затрепетали и опустились.

– Это ты, Астерия? – начала она.

Рука Людовика дрогнула. Крупными уверенными буквами, ничуть не похожими на изящный почерк Астерии, карандаш начертал: «Конечно нет».

Сильвия спросила, не Виолетта ли это, но дух решительно отверг это предположение.

– Тогда кто ты? – продолжала она.

И тут случилось нечто нелепое. Из-под карандаша вышли слова: «Томас Шпинат».

На мгновение Сильвия смутилась. Потом сообразила, в чем дело, и рассмеялась.

– Просыпайся, дружок, – сказала она Людовику. – Дух говорит, что он Томас Шпинат. Это, конечно, твое подсознание вспоминает фамилию Каротель.

Но Людовик не пошевелился, а карандаш, к ее удивлению, снова принялся писать.

«Я не знаю, кто вы, – писал неизвестный дух-контролер. – Но я Шпинат, юный Шпинат. И… – последовала долгая пауза, – я хочу, чтобы вы мне помогли. Не могу вспомнить… Я очень несчастен».

Пока она читала, в стену у нее над головой громко постучали, и это ее ошеломило: если «Шпинат» – это попытка подсознания Людовика написать «Каротель», то с какой стати ему объявлять о себе стуком? Сильвия вскочила и потрясла Людовика за плечо.

– Просыпайся, – потребовала она. – Явился какой-то странный дух, и мне он не нравится. Просыпайся, Людовик.

Брат стал неспешно пробуждаться.

– Привет! Что-то происходит? Это была Астерия?

Его взгляд упал на бумагу.

– Что это значит? Томас Шпинат? Это я, не более того. Мое подсознание поведало мне, что когда-то я называл себя Спаржей.

– Ты посмотри, что он пишет.

Людовик прочитал.

– Поразительно. Я не мог написать такое. Я вовсе не несчастен. И не прошу у себя помощи. Я знаю, кто я такой.

Он подскочил.

– Интересно-интересно. Похоже на нового контролера. Сила у этого юного Шпината, должно быть, немалая: прорвался с первой же попытки. Мы будем с этим разбираться, Сильвия. Новый контролер на наших сеансах – это очень хорошо.

– Только не сегодня, Людовик. А то я правда не смогу уснуть. И еще он буйный. Я в жизни не слышала такого громкого стука.

– В самом деле? – удивился брат. – Значит, такой глубокий был транс, раз я ничего не слышал. Завтра непременно попробуем его заснять.

Утро выдалось солнечное, и сразу после завтрака Людовик взялся за фотоаппарат. На трех или четырех пленках не оказалось ничего, кроме непроницаемого мрака, но, сверившись с руководством, Людовик понял, что переэкспонировал их. Он это учел, несколько следующих кадров недодержал и наконец получил вполне разборчивый негатив с Сильвией, сидевшей у высокого окна, которое выходило на веранду. «Дополнений» не было, и все же, вдохновленный этим успехом, Людовик снял еще несколько кадров и поспешил в темную каморку под лестницей, где были приготовлены ванночки с проявителем и фиксажем. Вскоре Сильвия услышала его ликующий призыв и прибежала узнать, в чем дело.

– Не открывай дверь, а то все испортишь! – крикнул брат. – Но я поймал в кадр великолепное дополнение: лицо, висящее в воздухе у тебя за плечом.

– Очень мило, фиксируй его поскорее!

Сомневаться не приходилось. Сильвия сидела у окна, а рядом с ней виднелось чужое, неизвестно откуда взявшееся лицо. Это можно было разглядеть на негативе, а когда Людовик сделал отпечаток, все детали проступили отчетливо. С фотографии смотрело лицо молодого человека, чьи красивые черты выражали отчаянную мольбу.

– Бедный мальчик! – пожалела его Сильвия. – Такой хорошенький, но отчего-то он мне не по душе. – И тут ее осенило: – О, Людовик! Может, это юный Шпинат?

Брат выхватил у нее из рук отпечаток.

– Я должен его закрепить, иначе он пропадет. Конечно, это юный Шпинат. Кто еще это может быть, хотел бы я знать?! Сегодня же вечером попробуем выяснить, кто он и что. Подумать только: в первое же утро – и такая удача!

День брат с сестрой провели на берегу, дабы, созерцая красоты природы, настроить душу на возвышенный лад, а после легкого ужина приготовились к двойному сеансу. Шпината ждали, так сказать, два крючка с наживкой: в одном кресле сидела Сильвия с карандашом и бумагой, готовая записывать малейшее его слово, в другом – Людовик, тоже во всеоружии. Оба погрузили себя в то дремотное и бездумное состояние, которое, как они знали, благоприятствует общению с незримым миром; однако время шло, а рыба не клевала. Но наконец Людовик услышал, как заскрипел, начав вдруг лихорадочно что-то записывать, карандаш Сильвии, и то, что ему предпочли сестру, всколыхнуло его поддавшуюся зависти душу.

Этот душевный диссонанс нарушил спокойствие, являющееся для восприятия условием sine qua non[230], поэтому Людовик поднялся – посмотреть, какие сигналы принимает его сестра. Наверное, обычный слащавый бред от Виолетты о проповедях Савонаролы. Но, взглянув на листок, он застыл от изумления.

«Да, я Томас Шпинат, – читал Людовик, – и я очень несчастен. Утром, когда этот человек фотографировал, я подошел и встал рядом с вами. Мне нужно, чтобы вы мне помогли. Пожалуйста, помогите! Я забыл одну вещь, а она очень важна. Мне нужно, чтобы вы обыскали все вокруг и, если найдете что-то необычное, сообщили бы им. Оно где-то тут. Должно быть тут, я ведь спрятал его поблизости. Что оно такое, лучше не объяснять, потому что это ужасно…»

Карандаш остановился. Людовика одолевало любопытство, о ревности к Сильвии он почти забыл. В конце концов, это ведь он, и никто иной, сделал фотографию Шпината…

Рука Сильвии замерла так надолго, что Людовик, желая поторопить события, начал задавать вопросы:

– Шпинат, вы уже на том свете?

Рука стала писать торопливым, неровным почерком: «Конечно. Останься я на этом, я бы знал, где оно».

– Вы жили здесь? – спросил Людовик. – А когда вы умерли?

«Да, здесь, – последовал ответ. – Я умер на прошлой неделе. Совершенно внезапно. Той ночью разразилась гроза, я как раз все закончил и вышел в сад отдохнуть и успокоиться, и тут в меня ударила молния, а когда я очнулся – по эту сторону, как вы понимаете, – то не смог вспомнить, где оно».

– О каком «оно» вы говорите? О чем-то, что вы закончили? Что же вы закончили?

Карандаш взвизгнул, словно водили грифелем по доске.

«Ну вот, это опять оно, – задергались буквы. – Не могу продолжать. Это ужасно. Я так боюсь. Найдите его, пожалуйста, пожалуйста».

Как и накануне, послышался громкий стук в стену, где-то совсем близко. Испуганный Людовик отпрянул и принялся будить Сильвию. Кто бы ни был этот дух, он не походил на добрую и деликатную Астерию, которая даже стучала негромко и приятно.

Сильвия зевнула и потянулась.

– Шпинат? – проговорила она сонным голосом. – Что-то от Шпината?

– Да, милая, много всего.

– И что он сказал? Я была в глубоком трансе. Знать не знаю, что происходило. У Виолетты и близко такой силы нет. Какое странное чувство! Я все записала?

– Да, ответы на мои весьма удачные вопросы. Это просто чудесно. Мы напали на юного Шпината, или, скорее, это он на нас напал.

Сильвия читала свои записи.

– «Я умер на прошлой неделе, – повторила она. – Совершенно внезапно. Той ночью разразилась гроза…» Людовик, а ведь так и было! Все верно. Ты тогда спал, а я нет, и, помню, читала в газете, что в округе Рай было сильнейшее ненастье. Как странно!

Людовик щелкнул пальцами.

– Знаю, что я сделаю. Я отправлю телеграмму миссис Сэпсон. Дай мне лист бумаги. Она говорила, что ко мне могут заявиться загадочные гости.

Сильвия тут же подхватила его мысль:

– Понятно! Ты собираешься ей рассказать, что с нами вступил в контакт ее покойный жилец, юный Томас Шпинат, которого на той неделе убило молнией. Она придет в полнейший восторг, если ей, как ты думаешь, надоела Астерия. Ну да, не удивлюсь, если она пригласила нас в свой коттедж как раз с целью проверить, вправду ли мы получаем послания с той стороны. Удачно получилось!

Она поспешно начала царапать на листке из блокнота послание, подсчитывая на пальцах слова. Следуя велению своей бережливой натуры, она старалась сжать текст до двенадцати слов.

– Ага! Слушай! – Сильвия торжествующим тоном зачитала то, что получилось: – «Сэпсон, 29, Бромптон-авеню[231], Лондон. Жилец Шпинат убит прошлой неделе молнией, контакт». Ровно двенадцать. Подписываться не нужно, там будет почтовая марка из Рая.

– Милая, – вздохнул Людовик, – это не тот случай, когда нужно экономить пенсы. Потратим немного больше, зато текст станет понятней и выразительней. Дай мне бумаги, как я уже просил. Должно быть ясно, что это не просто пересказ местных сплетен. А кроме того, я добавлю несколько слов про фото.

До отхода ко сну Людовик составил более подробную телеграмму, а на следующее утро от миссис Сэпсон пришел исполненный воодушевления ответ.

«Все совершенно верно и просто замечательно, – писала она. – Радуюсь, что вы установили контакт. Продолжайте выяснять, спросите про его дядю. Сообщайте телеграммой, если будут новости».

Чтобы развязать себе руки, Сильвия дала Грэмсби выходной до конца дня, посоветовав ей развлечься в Рае, и, как только прислуга удалилась, медиумы принялись готовиться к сеансу. Поскольку Шпинат, судя по всему, предпочитал общаться через Сильвию, ей достались карандаш, бумага и транс, а Людовик расположился поблизости, чтобы задавать вопросы. Очень скоро веки Сильвии опустились, подбородок упал на грудь и карандаш в ее руке мощно завибрировал, как автомобильный мотор перед стартом.

– Вы Шпинат? – спросил Людовик, заметив признаки того, что дух явился. Карандаш тут же начал писать.

«Да. Вы нашли его?»

– Мы не знаем, что искать. – Людовик вспомнил о телеграмме миссис Сэпсон. – Это как-то связано с вашим дядей?

Последовала долгая пауза. Потом карандаш опять задвигался.

«Пожалуйста, найдите его», – написал дух.

– Но как же мы найдем вашего дядю? – спросил Людовик. – Мы не знаем ни где искать, ни как он выглядит. Скажите, где искать.

Карандаш отчаянно задергался.

«Не знаю. Знал бы – сказал. Но где-то поблизости. Я успел куда-то это пристроить, и тут ударила молния, и меня убило, и теперь я не могу вспомнить. Память отшибло, как… как после сотрясения мозга».

Людовика посетила тревожная мысль. Что, если юный Шпинат разумел под «этим» своего дядю?

– Ваш дядя мертв? Говоря «это», вы подразумеваете его тело?

Пальцы Сильвии стали корчиться, точно в агонии. Из-под карандаша выскочило: «Да».

При всем своем опыте общения с духами, Людовик ощутил пробежавший по коже холодок. Но он молча ждал, видя, что последует продолжение. И оно – боже милостивый! – последовало.

«Я все вам расскажу. Я убил его и не могу вспомнить, куда спрятал тело».

Людовика охватило негодование.

– Это очень нехорошо с вашей стороны, – резонно заметил он. – Но, если вы все нам расскажете, мы вам поможем. Выкладывайте. Раз вы умерли, никто уже вас не повесит.

Людовик, конечно, был потрясен этим открытием и обеспокоен мыслью, что находится в соседстве с духом убийцы – мало того, с телом дяди юного Шпината, однако не мог не испытывать острого профессионального интереса к истинам, которые вскорости ему непременно откроются. Получить сведения о нераскрытом преступлении непосредственно от покойного преступника, участвовать в обнаружении тела убитого – что может быть полезней для карьеры медиума? Людовик явился сюда ради отдыха, но почувствовал себя так, словно уже успел набраться сил: ему подвернулся уникальный случай, который давал возможность блеснуть и прославиться. К тому же успех позволит восстановить пошатнувшуюся веру миссис Сэпсон в их парапсихологические способности. Она растрезвонит новость на всех углах, публика начнет ломиться на их сеансы. Более того, появляется шанс существенно пополнить свои сведения о существовании по ту сторону, узнать нечто ошеломляющее – куда там всякие цветы, рождаемые мыслью, струящиеся одеяния, всеобщая любовь и взаимопомощь… Людовик сгорал от любопытства, гадая, каких откровений их удостоит Шпинат.

Исповедь началась, и задавать вопросы уже не требовалось, карандаш сам так и бегал по бумаге. Блокнот заполнялся страница за страницей, Людовик дважды затачивал карандаш Сильвии: откровения одно удивительнее другого следовали в таком количестве, что грифель очень скоро сходил на нет и запись делалась неразборчивой. Работа кипела не меньше получаса, но вот карандаш, громко скрипнув, остановился и рука Сильвии бессильно упала. Сильвия потянулась, зевнула и пришла в себя.

Следующий час был самым увлекательным за всю профессиональную карьеру Людовика. Байроны читали отчет о преступлении. Дядя, Александр Шпинат, был совершеннейший старый негодяй, превративший в ад жизнь своего племянника. Он узнал о проступке, совершенном сиротой Томасом, который подписал фамилией дяди грошовый чек. Угрожая разоблачением и арестом, дядя заставил беднягу днями и ночами задаром на него трудиться: ловить рыбу, обрабатывать землю, следить за домом – а сам вольготно проводил все время у очага.

Долгие размышления о своих несчастьях и обидах подвели юного Шпината к решению (естественному, как он по-прежнему считал) убить мерзкого старикашку, и он ловко подмешал гербицид[232] в дядин виски. На следующее утро Томас оставил труп в запертом доме и, как обычно, вышел на работу, а встречая знакомых, упоминал словно бы невзначай, что дядя отправился в Лондон и в ближайшие дни, видимо, не вернется. Воротясь вечером домой, Шпинат где-то спрятал труп, намереваясь позднее выкопать для него в саду глубокую яму и посадить сверху какие-нибудь полезные овощи. Но едва он успел поместить тело во временное укрытие, как разразилась та ужасная давешняя гроза и его убило молнией. Обретя себя на духовном плане, Шпинат не смог вспомнить, как распорядился телом.

Пока что история не содержала в себе ничего необычного, за исключением лишь способа, каким она была сообщена, однако дальнейший рассказ стал для молодых энтузиастов парапсихологии настоящей золотой жилой. Очутившись по ту сторону, юный Шпинат подвергся преследованию, но донимал его не призрак, а труп дяди. По словам Шпината, как на материальном плане убийцам иногда являются призраки их жертв, так в духовном мире, соответственно, в этой роли выступают материальные тела. Куда бы он ни пошел, повсюду ему, к его ужасу, являлся дядя во плоти и крови; даже за сбором явленных мыслью цветов и плодов его не оставлял в покое жуткий труп. Проснувшись ночью, Шпинат заставал его бдящим у ложа; окунаясь в кристальные воды, видел его плывущим рядом; и понял в конце концов, что не обретет покоя до тех пор, пока его жертва не будет должным образом похоронена. Людовику, сказал он, конечно же известны байки о скелетах, замурованных в стенах потайных комнат, и о призраках, угомонить которых можно, только обнаружив и предав земле тело. По ту сторону наблюдается зеркальная картина: пока жертва остается в материальном мире непогребенной, преступника преследует ее труп.

В том-то и заключалась трудность, на которую жаловался бедняга Шпинат. Внезапным ударом молнии у него начисто отшибло память о том, что с ним происходило непосредственно перед смертью, и, как он ни ломал себе голову, местоположение тайника оставалось для него загадкой… Далее он разразился отчаянными мольбами. «Любезные медиумы, помогите мне, помогите, – писал он. – Я знаю, оно где-то тут, так что найдите его и устройте похороны. Он был мерзкий старикашка, описать не могу, что это за мука – видеть постоянно его треклятый труп. Найдите его и устройте похороны, иначе мне от него не избавиться».

Читая при тускнеющем свете этот необычный документ, брат с сестрой испытывали не только острейший профессиональный интерес, но и некоторые смутные опасения касательно дальнейших событий, побуждавшие их то и дело окидывать робким взглядом комнату. Во время сеанса поднялся сильный ветер, завывавший теперь на углах дома, сумерки быстро сгущались, ночь предстояла ненастная. Шторы вздувались от сквозняков, в каминной трубе слышались глухие вздохи. Сильвия подсела ближе к брату.

– Не по душе мне это, – пожаловалась она. – И этот дух, Шпинат, не нравится; Виолетта с Астерией куда лучше. И потом его «это». Оно поблизости и может оказаться где угодно.

Людовик сделал попытку изобразить веселье.

– Оно не только, как ты говоришь, «может оказаться», оно и вправду есть. И нам, милая, нужно его найти. Лучше до темноты. И я уже представляю себе, какая грянет сенсация, когда мы опубликуем этот отчет: как к нам обратился полный раскаяния дух, мы вняли его мольбам…

– Но он вовсе не полон раскаяния, – поправила брата Сильвия. – Он ни слова не говорил о раскаянии, только о преследовании и страхе. Мало нам трупа, тут еще и дух нераскаявшегося убийцы. Приятного мало. На мой вкус, в дорогом съемном жилье и то было бы лучше.

– Брось, ерунда. Кроме того, юный Шпинат настроен к нам вполне дружески. Мы – его единственная надежда. А если мы найдем тело, он, несомненно, будет очень благодарен. Не удивлюсь, если он подарит нам еще много открытий. Да и один этот случай уже крайне интересен. Кто бы мог подумать, что в духовном мире являются материальные призраки! Но теперь нам надо срочно заняться Александром. Сосредоточь мысли на том, какой грандиозный нас ждет результат. Так, с чего бы начать? Есть дом, и есть сад…

– Да уж лучше бы в саду. Но это исключено: Шпинат собирался зарыть его там позднее.

– Верно. Тогда начнем с дома. Как правило, убийцы прячут тело под полом в кухне, посыпают негашеной известью, а потом заливают цементом.

– На это у него не было времени. К тому же тайник был задуман как временный.

– Может быть, он расчленил тело, – предположил Людовик, – и мы найдем фрагменты в разных местах.

Поиски начались. В сгущавшихся сумерках, под вой ураганного ветра эта зловещая задача потребовала от Байронов немалой решимости. Они обшарили угольный погреб, заглянули в шкафы прислуги, с замиранием сердца обследовали дровяной сарай. Там обнаружились приметы того, что кто-то здесь недавно рылся, и Сильвию довел едва ли не до обморока старый ботинок, выглядывавший из-за поленьев. Потом Людовик взял лестницу, взобрался на крышу и осмотрел бак для воды, к содержимому которого они уже успели приложиться. Но их старания ни к чему не привели: трупа нигде не было. Изматывавший нервы поиск продлился еще час, и тут Людовику пришла в голову удручающая мысль:

– А что, если Шпинат нас разыграл? Шутка, надо сказать, самого дурного свойства. Боже правый, что это?

В парадную дверь громко стучали, и Сильвия уткнулась лицом в плечо брата.

– Это Шпинат, – прошептала она. – Я его боюсь!

На дрожащих ногах они доковыляли до двери и открыли ее. Стоявший за порогом незнакомец сказал, что он курьер из Рая, принес записку для мисс Байрон.

– Через полчаса, мисс, я загляну снова: вдруг понадобится что-то забрать. Коробку, как я понял.

Записка была от Грэмсби, которая не хотела «полошить» хозяев, но все же отказывалась возвращаться в коттедж. Она что-то слышала, и ей это не понравилось, и она будет очень обязана, если ее вещи упакуют в коробку и отошлют с курьером.

– Трусиха! – Сильвию затрясло. – Не видать ей своей коробки, пока не явится за ней сама.

Брат с сестрой вернулись в гостиную, растопили камин и зажгли побольше свечей, чтобы в комнате стало уютней. От сквозняков по стенам забегали зловещие тени, и Байроны придвинули свои кресла ближе к очагу. Ветер уже успел набрать полную силу, дом сотрясался под его порывами, двери скрипели, шторы шуршали, в окна били струи дождя, из камина доносились какие-то подозрительные шумы.

– Только согреюсь немного, – сказал Людовик, – и опять возьмусь за поиски. Мне не будет ни минуты покоя, пока я его не найду.

– А мне не будет ни минуты покоя, когда найдешь! – простонала Сильвия.

Они сидели подле огня, и тут взгляд Людовика упал на что-то странное в камине.

– Что это? – Он взял свечу и поднес к камину. – Веревка. Она привязана к крюку в стене. – Заглянув в глаза Сильвии, он прочел в них ответный ужас. – Я ее отвяжу. Отойди, Сильвия.

Просьба оказалась излишней, сестра уже забилась в самый дальний угол. Людовик снял веревку с крюка и отпустил.

Высоко в каминной трубе что-то задвигалось, заскользило вниз и в облаке сажи свалилось с громким стуком на дно топки.

Байроны выбежали на темный двор; к калитке как раз подходил курьер.

– Возьмите нас в Рай! – крикнул Людовик. – Нам нужно в полицейский участок. Произошло убийство!..

Как и следовало ожидать, отчет об этих поразительных событиях появился на страницах всех газет, посвященных парапсихологии, а также множества других. На сеансы Байрона потянулась длинная очередь желающих услышать свежие откровения юного Шпината. Но в содружестве с Астерией и Виолеттой он тоже постепенно впал в банальность, и все его рассказы свелись к одним лишь цветам, рожденным мыслью, да белым одеждам.

Нельсон Ллойд

Последний призрак в Хармони

[233]

Он вел этот рассказ с наковальни, попыхивая послеобеденной трубочкой. Огонь в горне был потушен, день медленно утекал через открытые двери и узкие окна кузнечной лавки к гористому западному горизонту. В наступавших сумерках, пристроившись кто среди поломанных колес на верстаке, а кто на больших и малых бочонках, собеседники курили послеобеденные трубки и слушали.

– В деловые партнеры я выберу человека правдивого, но в приятели подайте мне того, у кого есть воображение. По мне, воображение – это та самая изюминка в жизни. Нет ничего скучнее фактов: узнаешь их, и пропадает весь интерес. Если свести всю жизнь к фактам, жить будет незачем; однако не пройдет и десятка лет – и воображение у человечества совсем иссякнет. Образование напрочь его вытесняет. Посмотрите на детей. Когда я был маленький, бука для меня был так же реален, как папа, и почти так же страшен, но не далее как вчера меня отчитали за то, что я всего лишь упомянул его в беседе с моим малолетним племянником. То же и с привидениями. Нас учили верить в них не меньше, чем в Адама и Ноя. Нынче же в них не верит никто. Это, мол, ненаучная чепуха, если не откажешься от суеверий, все подумают, что ты неуч, и будут смеяться. Призраки происходят из воображения, но, если мне вообразится призрак, он будет для меня такой же реальностью, как всякая другая, так ведь? А значит, он существует. Это логично. Вы, ребята, заделались большими учеными, верите только в то, что видите и можете пощупать, и воображение для вас ничего не значит. Раз уж это так, я согласен: духи больше не населяют кладбища и не резвятся в ваших домах. А соглашаюсь я из-за того, что именно так обстояли дела в Хармони, когда я там жил, и из-за слов Роберта Дж. Динкла, тогда уже два года как покойного, и из-за той истории, что произошла с нами и преподобным мистером Шпигельнейлом.

Хармони – городок очень просвещенный. Наверное, единственным человеком, наделенным воображением и способным интересно мыслить, – кроме меня, конечно, – там был Роберт Дж. Динкл. Репутация, однако же, у него была скверная, и, когда он умер, все негласно признали, что – хвала Провидению! – последний бастион невежества и суеверий в городе благополучно пал. Вы знаете, у него всегда бывали видения, но мы списывали это на его пристрастие к крепкому сидру или природную склонность к грубым шуткам. С его уходом стало не от кого ждать известий из мира духов. Собственно, свет разума, как выражался преподобный мистер Шпигельнейл, воссиял так ярко, что кладбище сделалось любимым местом прогулок при луне. И даже мне случалось частенько, возвращаясь домой от мисс Уидл, с которой я водил компанию, срезать путь через кладбище, и я ни разу не подумал о том, чтобы ускорить шаги или оглянуться через плечо, потому что в такие глупости нисколечко не верил. Однако даже для самых больших умников наступает иногда время помыслить о том, чего они не знают либо не понимают. Такой час настал и для меня, когда в кронах деревьев жалобней обычного завыл ветер и над головой побежали, отбрасывая чудные тени, стаи туч. Воображение мое взяло верх над разумом. Я заторопился. Я стал оглядываться через плечо. Меня вроде как затрясло. Само собой, на кладбище я ничего не увидел, но и на окраине города не совсем пришел в себя, хоть и пытался над собой посмеиваться. Стояла тишина, не горел ни один фонарь, площадь выглядела пустынней, чем кладбище, а магазин – таким покинутым, таким призрачным в лунном свете, что я невольно остановился, чтобы осмотреться.

И вот, с пустого крыльца, с пустой скамьи (клянусь, что пустой: ночь была ясная, и я не мог ошибиться), из полной, стало быть, пустоты донесся в высшей степени приятный голос.

«Привет!» – произнес он.

Кровь моя заледенела, и по телу толпами побежали мурашки. Я прирос к месту.

Голос зазвучал снова, такой всамделишный, такой знакомый, что я чуточку приободрился, протер глаза и вгляделся.

На скамье, на своем любимом месте, сидел покойный Роберт Дж. Динкл, блестевший в лунных лучах, и за его прозрачной спиной маячила входная дверь.

«Думаю, облик у меня очень даже четкий, – проговорил он вроде как с гордостью. – Ты хорошо меня видишь?»

Хорошо ли? Еще как! Я различал даже заплатки у него на пальто, и, если бы не видневшийся сквозь него дом, выглядел он вполне привычно, а голос звучал и вовсе как родной. И я задумался. Передо мной, уж поверьте, был дух покойного Роберта Дж. Динкла. При жизни он ни разу не сделал мне ничего плохого, а в нынешнем зыбком состоянии уж и вовсе не смог бы; если он и замыслил что недоброе, клочка тумана бояться не стоит. А значит, лучше будет побеседовать с ним, как только ко мне вернется дар речи.

Но Роберту наскучило ждать, и он заговорил снова, немного громче, озабоченным и даже жалобным тоном:

«Как я смотрюсь, ничего?»

«Выглядишь как никогда», – заверил я, потому что голос вернулся и дрожь унялась. Я совсем успокоился и даже чуточку к нему придвинулся.

На его бледном лице показалась широкая улыбка.

«Какое же это облегчение, когда тебя наконец увидели! – радостно воскликнул он. – Не первый год я пытаюсь понемногу являться, и хоть бы кто меня заметил. Я думал, может, моя материя очень уж тонкая и сквозистая, но в конце концов понял, что дело не в ней».

Его вздох был очень натуральным, и я заставил себя забыть, что передо мной призрак. В общем и целом, я бы сказал, он изменился к лучшему: глядел серьезнее и добрее и вроде бы не собирался взяться снова за свои старые шуточки.

«Садись, обсудим это, – продолжил он самым располагающим тоном. – На самом деле я не способен причинять вред, но, пожалуйста, бойся хоть немного, тогда я покажусь отчетливей. Сейчас я, наверное, стал расплываться».

«Так и есть», – подтвердил я.

Он был едва виден, хотя я, расхрабрившись, взошел на крыльцо и приблизился вплотную.

Без всякого предупреждения он вдруг издал жуткий стон, от которого мурашки забегали по моей спине шустрее прежнего. Подскочив, я уставился на него во все глаза: его силуэт в лунном свете делался все четче и плотней.

«Вот и порядок, – довольно захихикал Роберт, – теперь ведь ты в меня веришь? Присядь эдак боязливо на краешек скамьи, но только не успокаивайся, а не то я исчезну».

Распоряжения призрака я исполнил в точности. Но, имея дело с таким безыскусным и приятным собеседником, трудно было поддерживать в себе испуг, и не однажды я про это забывал. Заметив, что я щурюсь, как подслеповатый, он выдавал стон, от которого у меня стыла кровь. От этого он вновь загорался, и его свечение в лунных лучах становилось ярким и ровным.

«Хармони все больше полагается на науку, на разум, – очень печально проговорил он. – Что не может быть объяснено с помощью арифметики или географии, то объявляется несуществующим. Подобные идеи поощряют даже проповедники, по словам которых Адам и Ева – не более чем аллегории. В результате кладбище сделалось самым застойным местом в городе. Тебе там попросту нечего делать. Если человек слышит в комнате стон, он встает и плотнее закрывает шторы, или кидает тапком в крысу, или винит во всем ветер, воющий в дымоходе. Когда я только-только умер, в городе еще водилось несколько духов, но все они горько жаловались на трудные времена. Прежде на кладбище не было недостатка в хорошем обществе. Но то один, то другой дух не выдерживал и исчезал. Ушли все старики Берри. Мистер Упл удалился, когда его приняли за белого мула. Миссис Моррис А. Кламп, которая являлась у пустого дома за мельницей, удалилась в негодовании за неделю до моего прибытия. Я постарался подбодрить немногих оставшихся, ссылался на спиритуалистов, которые трудятся в долине и вот-вот нагрянут в город, однако они больше ни на что не надеялись и таяли один за другим, пока я не оказался в одиночестве. Если положение не исправится, мне тоже скоро придется уйти. Досадно до ужаса! И одиноко. Люди вольготно прохаживаются среди могил, словно меня и в помине нет. Не далее как прошлой ночью по кладбищу гулял со своей дамой сердца мой мальчик Осси, и где, ты думаешь, они сели отдохнуть, полюбоваться луной и побалакать о всякой ерунде? На моем могильном камне! Я стоял перед ними и выделывал все приличествующие призраку штучки, но в конце концов устал и потерял терпение. Они нисколечко не обращали на меня внимания».

Бедняга так расстроился, что чуть не заплакал. При жизни Роберт никогда так не раскисал; у меня сжалось сердце при виде того, как он хлюпает носом и подносит к глазам платок.

«Может, нужно было больше шуметь?» – сочувственно предположил я.

«Я делаю все, что принято, – возразил он, несколько обидевшись на мое замечание. – Мы, так сказать, ограничены в возможностях. Я парю кругами, стенаю, бормочу нескладные слова, иногда могу стянуть с человека одеяло или показать, где спрятан клад. Но что толку от этого в таком просвещенном городе, как Хармони?»

Я часто имел дело с людьми, которые сетовали на свои несчастья, но ни один не вызвал у меня такого участия, как покойный Роберт Дж. Динкл. Он так жалобно смотрел и говорил, был такой беспомощный, располагающий и трогательный. Прежде я неплохо его знал, и теперь он мне нравился больше. И мне захотелось что-нибудь для него сделать. Долгое время мы сидели и размышляли; он дымил трубкой, выдувая из нее клубы тумана, а я придумывал, как бы ему помочь.

«Трудность отчасти в том, что ты сказал, Роберт, – допустил я, – но отчасти и в том, что ты слишком слабо шумишь. Спящее воображение просвещенного Хармони так не разбудишь. Но если я естественными средствами немного тебе помогу, ты, пожалуй, сумеешь расшевелить город».

В жизни не видел такой радостной улыбки и такого благодарного взгляда, как те, которыми одарил меня бедняга-призрак.

«Ах, – ободрился он, – с твоей помощью я смогу сотворить чудеса! С кого мы начнем?»

«Если из того запаса воображения, какой имеется в Хармони, вычесть мое, весь остаток придется на преподобного мистера Шпигельнейла».

Лицо Роберта сделалось зримее.

«С ним я пытался, и не один раз, – вроде как заспорил он. – И все, чего от него добился, – это жалоба на то, что жена разговаривает во сне».

Чего-чего, а спорить я не собирался. Я настроился действовать и не стал терять время. Роберт Дж., как собака, следовал за мной по пятам до самого моего дома, но внутрь я его не пригласил, чтобы не беспокоить матушку. Дома я прихватил молоток, гвозди и тяжелое свинцовое грузило с рыболовной сети, и вскорости перед окном гостиной Шпигельнейлов заработал распрекраснейший часовой механизм, а я, спрятавшись в кусте сирени, натягивал веревку, на которой был подвешен груз. Перед домом было открытое место, залитое лунным светом, и там, в паре футов над землей, принялся прогуливаться Роберт Дж., заламывая на ходу руки и испуская самые жалостные стоны. Я часто бывал на представлении «Хижины дяди Тома»[234], но за всю свою жизнь не видывал такого спектакля. И каковы оказались последствия? В верхнем этаже поднялось окошко, из которого выглянула озаренная луной физиономия преподобного мистера Шпигельнейла.

«Кто там?» – строго спросил он. Посмотрели бы вы при этом на Роберта! Он как будто глотнул свежего воздуха. Воспарив выше, он заработал руками, как мельница, и громко забулькал горлом. Но проповедник и бровью не повел.

«Поимейте стыд, молодежь», – произнес он сурово.

«Громче, громче!» – крикнул я Роберту Дж., и он забился в адских судорогах.

«Да слышите вы все, не прикидывайтесь. – На этот раз голос пастора звучал огорченно. – Гляжу я на вас, заблудшие овцы, и сердце мое полнится печалью».

От этих спокойных и вызывающих слов Роберт Дж. застыл с широко раскрытыми глазами. Чтобы привести его в чувство, я посильнее толкнул груз, и звук достиг ушей миссис Шпигельнейл, которая выглянула в окно из-за плеча проповедника. Бедняга-дух, стараясь взять себя в руки, принял самую трагическую из своих поз, которую, как он мне объяснил позднее, подглядел в какой-то книге и которой очень гордился. И что же?

«Ты слышишь, дорогая? В кустах как будто кто-то есть». – Мистер Шпигельнейл насторожился.

«Не иначе как Осси Динкл с этой шпаной, его дружками», – отозвалась она своим обычным недовольным тоном.

Бедный Роберт! Эти слова лишали его последней надежды.

«Разве я не хорошо показался?» – встревоженно спросил он.

«Я очень даже хорошо тебя вижу, – с ударением произнес я. – Никогда ты не выглядел лучше».

Окошко опустилось столь внезапно, что я не знал, как это объяснить. Роберт Дж. понял это в свою пользу и, радостный, подлетел ко мне.

«У меня получилось! – Он так зашелся от смеха, что раздулся вдвое и, если бы не придерживал свои бока, непременно бы лопнул. – Ну наконец-то я показался во всей красе, наконец принес миру какую-то пользу. Ты не представляешь себе, что это за радость: знать, что выполняешь свою миссию и с честью носишь свое имя».

Бедняга-дух! Он решил обсудить случившееся тут же, на месте, уселся на мягкие ветви сирени и, пыхая туманом, принялся трещать. Мне было приятно видеть его таким счастливым, и я собрался и сам отметить добрым табачком свой успех по привиденческой части. Но спокойствие длилось недолго. Услышав звон ключей, мы насторожились. Парадная дверь распахнулась, наружу вылетел преподобный мистер Шпигельнейл, спрыгнул с крыльца и стремглав понесся через лужайку. Тут я выбросил из головы покойного Роберта Дж. Динкла, потому что от пастора меня отделяло каких-то несколько футов. Мне бы не понадобилось так торопиться, но только, видите ли, я исполнял басовую партию в церковном хоре и сомневался, поверит ли пастор, если я объясню свои действия интересами Науки и Истины. Меня подталкивал инстинкт. Калитка не была помехой – я одолел ее влет и припустил по улице, чувствуя на затылке дыхание пастора. Но я его обскакал. Он притомился после первого же спурта[235] и отстал, и я неспешной рысцой вернулся домой в постель.

Роберт же был близок к тому, чтобы окончательно сдаться.

«Я попросту потерял вкус к работе, – сказал он следующим вечером, когда мы встретились на крыльце магазина. – Сто лет назад от такого явления весь город бы обезлюдел, а нынче его списывают на естественные причины».

«Это потому, что мы оставили после себя материальные улики: веревки и грузила под окном гостиной».

«А если нам поработать прямо в доме? – встрепенулся Роберт. – Ты мог бы спрятаться в чулане и подвывать, пока я выступаю».

Ну как большой ребенок! Видя, что за этим предложением нет ничего, кроме простодушия, я даже не стал смеяться.

«Чтобы пастор поймал меня в своем чулане? – сказал я. – Я слишком им дорожу, чтобы такое допустить. Для нас есть место получше: там, где он срезает путь, когда по средам возвращается с вечернего собрания в церкви. Будем соблюдать достоинство, устроим представление не такое громкое, но печальное и трагическое. Вчера мы хватили лишку, Роберт. В следующий раз ходи туда-сюда, вроде как в раздумьях, и потихоньку вздыхай. Если он тебя заметит, то самое милое будет взять его под руку и проводить домой».

Сдается мне, это была правильная задумка, и, сумей я вдохнуть в Роберта Дж. Динкла бодрость духа и регулярно давать ему уроки, мне удалось бы разбудить спящее воображение Хармони и жизнь на кладбище забила бы ключом. Но ему недоставало упорства. Ибо если мистер Шпигельнейл вообще обладал восприимчивостью к сверхъестественному, то в тот вечер, когда он вышел на опушку, наступил самый благоприятный для этого момент. К месту, где я прятался, он приблизился медленно, погруженный в размышления. Я не стал ни выть, ни стонать, ни что-то бормотать. Звуки, которые я издавал, не были голосом животного, человека или обычным гласом призрака. Как я уже указывал покойному Роберту Дж. Динклу, явлению призрака требуется что-то новенькое и оригинальное. И оно в самом деле привлекло внимание мистера Шпигельнейла. Он остановился. Фонарь в его руке дрогнул. Поначалу казалось, что он нырнет ко мне в кусты, но он передумал и заторопился к открытой поляне, словно бы испугался, но не хотел этого показывать, а там, под луной, во всей красе расхаживал Роберт, склонив голову и словно бы что-то ища на земле. Однако проповедник его не заметил – и даже прошел сквозь него. Я издал те же жуткие звуки. Это побудило мистера Шпигельнейла остановиться. Он обернулся, поднял выше фонарь, приложил ладонь к уху и стал присматриваться и прислушиваться. В десяти футах, не дальше, стоял Роберт и трясся от волнения, но пастор смотрел и слушал как ни в чем не бывало, и луч, сквозивший через бесплотный образ, ничуть не дрогнул. Проповедник опустил фонарь, протер глаза, сделал шаг вперед и снова всмотрелся. Призрак был что надо. Как я уже отметил, он волновался и во вздохах чувствовался легкий трепет, но достоинства и скорби ему было не занимать. Роберту не следовало так быстро отчаиваться. Я не сомневался: ему почти удалось материализоваться перед пастором, и надо было еще поднажать, а он увидел, как мистер Шпигельнейл, в ус не дуя, шагает домой, и прежде времени сдался. От меня-то ведь не укрылось, как пастор прибавил ходу, как дважды оглянулся, да и кухонную дверь захлопнул за собой, судя по звуку, с облегчением. Впрочем, если принять во внимание, из какой материи состоят призраки, сам собой напрашивается вывод, что герои из них никудышные. Такие туманные и сквозистые – откуда тут взяться упорству? По крайней мере, Роберт Дж. упорством не отличался.

«Я попросту потерял вкус к работе», – повторил он, когда я к нему подошел. Он сидел на дорожке, упершись локтями в колени и уронив голову на ладони, и мрачно шарил глазами по земле.

«Но Роберт…» – начал я, надеясь его подбодрить.

Он не слушал, не желал слушать. Он просто растаял.

Будь он настойчивей, он мог бы по своей части много чего натворить. С тех пор я многажды думал о нем и его гигантских возможностях. Они у него были, я уверен. Мне бы понять это в ту ночь, когда состоялось наше последнее совместное выступление, и тогда я ни за что бы его не отпустил. Но осознал я это слишком поздно. Случилось это на следующее воскресенье в церкви, когда мистер Шпигельнейл, окончив молебен, перешел, как обычно, к объявлениям. Склонившись над аналоем[236] и оглядывая паству сквозь большие затемненные очки, он печальным голосом произнес:

«Как это ни огорчительно, должен объявить, что в следующее воскресенье впервые за двадцать лет состоится совместная служба».

Разбирая на клиросе[237] ноты, я вздрогнул при этих словах; стало понятно, что происходит, или произошло, или произойдет что-то необычное.

«К несчастью, – продолжал мистер Шпигельнейл, – я должен буду уступить место на амвоне своему собрату из баптистской церкви[238], так как должен незамедлительно отправиться в Филадельфию[239], чтобы проконсультироваться с окулистом по поводу моего ухудшившегося зрения. Иные из моих дражайших братьев сочтут этот поступок несколько необычным, однако, если я их покидаю, на то имеется основательная причина. Быть может, они подумают, что я всполошился зря и вполне можно обойтись услугами врачей из Гаррисберга[240]. В таком случае позвольте мне объяснить, что я страдаю астигматизмом[241]. Дело не в том, что я чего-то не вижу, а в том, что я вижу вещи, о которых достоверно знаю, что их не должно быть, – дефект зрения, требующий, полагаю, помощи самых квалифицированных медиков. Занятия воскресной школы состоятся в половине десятого, богослужение – в одиннадцать. Темой я выбрал: „И старцы будут видеть видения“[242]».

Как мне хотелось, чтобы покойный Роберт Дж. Динкл присутствовал тем утром в церкви! Ему было бы приятно услышать, что его выступление хотя бы отчасти сработало, ибо за частичным успехом со временем пришел бы и полный. Что до меня, то моя голова шла кругом и думать я мог лишь о том, как бы радовался Роберт. Проповедь я не слушал совсем и, выдумывая, какие еще устроить выступления, забыл присоединить свой голос к заключительному антему[243]. Видите ли, мне грезилось, как бойко в Хармони заиграет жизнь: возвратятся добрые старые времена, когда у людей было воображение и они держали в голове что-то, кроме фактов. Нужно было только вернуть Роберта, а вслед за его успехом незамедлительно явятся в полной красе и старики Берри, и миссис Кламп. Я рассчитывал, конечно, с наступлением ночи легко найти своего призрачного приятеля, но не взял в расчет, насколько эти бесплотные духи слабохарактерны. И я его не нашел. Я мерз на магазинном крыльце, покуда луна не поднялась высоко над горным хребтом. Он не приходил. Я стал вполголоса звать – ответа не было. Я пошел на кладбище и сел на его надгробие. Это было самое тихое место, какое можно себе представить. Над головой скользили облака, в кронах деревьев вздыхал ветер, среди листвы проглядывала такая яркая луна, что можно было, наверное, читать надгробные надписи. Это была именно такая ночь, когда кладбищу полагается оживать, – самая подходящая для привидений. Я звал Роберта. Я прислушивался. Он не отвечал. Я слышал только, как кричит в пруду жаба, свистит в роще козодой и воет на луну собака.

Уильям Фрайер Харви

Через пустошь

Положение в самом деле было прескверное.

Температура у Пегги подбиралась к ста градусам[244], болел бок, и миссис Уоркингтон-Банкрофт не сомневалась, что это аппендицит. Но послать за доктором было некого.

Джеймс с экипажем отправился встречать ее мужа, которому наконец выпала возможность недельку поохотиться.

Адольфа она каких-то полчаса назад отослала к Эвершемам с запиской для леди Евы.

Кухарка, даже если обойтись без нее за обедом, не могла одолеть пеший путь.

На Кейт, как всегда, нельзя было положиться.

Оставалась мисс Крейг.

– Вы не можете не видеть, что Пегги разболелась не на шутку, – начала миссис Уоркингтон-Банкрофт, когда вызванная ею гувернантка вошла в комнату. – Трудность в том, что мне совершенно некого послать за доктором. – Хозяйка помедлила, поскольку обычно не пользовалась своим правом отдавать распоряжения, а предпочитала, чтобы прислуга сама изъявляла готовность.

– Так что, мисс Крейг, – продолжила она, – может быть, вас не затруднит пройтись до фермы Теббитов. Я слышала, там остановился какой-то врач из Ливерпуля. Конечно, я о нем ничего не знаю, но придется рискнуть, и он, надо полагать, будет рад случаю во время отпуска что-то заработать. Понимаю, дотуда почти четыре мили, и мне не пришло бы в голову к вам обратиться, но я боюсь, что это аппендицит.

– Очень хорошо, – сказала мисс Крейг, – наверное, я должна пойти; только я не знаю дороги.

– О, заблудиться невозможно, – заверила миссис Уоркингтон-Банкрофт, от волнения временно прощая мисс Крейг явную неохоту, с которой та согласилась выступить в путь. – Сначала две мили по пустоши до Редманс-Кросс. Потом налево и по дикой тропе через посадки лиственниц. Ферма Теббитов будет как раз под вами, в долине. И прихватите с собой Понтиффа, – добавила она, когда девушка шагнула за порог. – Бояться абсолютно нечего, но наверняка с собакой вам будет веселее.

– Что ж, мисс, – сказала кухарка, когда мисс Крейг зашла в кухню за своими ботинками, которые сохли у огня, – ей, конечно, лучше знать, но, по мне, нехорошо это – после случавшегося отправлять вас через пустошь в такую ночь. Ведь даже если вы приведете доктора, ничем он мисс Маргарет особенно не поможет. Когда-никогда такое случается с каждым ребенком. Доктор велит всего-навсего уложить ее в постель, а она и так уже лежит.

– Не вижу, чего там бояться, – ответила мисс Крейг, зашнуровывая ботинки, – если только вы не верите в привидения.

– Это уж как сказать. Во всяком случае, я не лягу в постель, пока не удостоверюсь, что простыни достаточно длинные, чтобы в случае чего накрыться с головой. Но вы не пугайтесь, мисс. Думаю, привидения лают, но не кусаются.

Несколько минут мисс Крейг развлекалась тем, что пыталась представить себе лай привидения (именно так, а не классический призрачный лай), но на душе почему-то не стало спокойней.

От природы обладавшая нервозным складом характера, она к тому же жила рядом с людской, где до нее долетали отголоски таких историй, каких не услышишь в гостиной.

Ее бросало в дрожь от одного названия «Редманс-Кросс»; на этом месте вроде бы было совершено чудовищное убийство. Историю она забыла, но название помнилось.

Злоключения начались почти сразу.

Понтифф, которого природа не наделила сообразительностью, минут пять не мог уразуметь, что на прогулку с ним пойдет одна лишь гувернантка, а когда понял это, опрометью кинулся назад, игнорируя жалкие попытки мисс Крейг остановить его свистом. Вдобавок пошел дождь, не сильный, а моросящий, но его туманная пелена скрыла из виду немногие имевшиеся на пустоши ориентиры.

На ферме Теббитов ее ждал самый радушный прием. Доктор еще накануне возвратился в Ливерпуль, но миссис Теббит угостила ее горячим молоком и йоркширским печеньем и стала уговаривать сына, чтобы тот показал мисс Крейг, как, минуя посадки, срезать путь через пустошь.

Юноша был не особенно разговорчив, но само его присутствие уже ободряло, и когда они распростились у последней калитки, ночная тьма сделалась словно бы вдвое гуще.

Гувернантка медленно поплелась дальше. Мысли ее вновь обратились к исчерпанной, казалось бы, теме о лае привидений, но тут сзади послышались шаги – звуки, по крайней мере, посюсторонние. Вскоре показался и путник, и мисс Крейг с облегчением узнала в нем особу духовного звания. Он приподнял шляпу.

– Похоже, нам по дороге, – проговорил священник. – Если позволите, я с удовольствием составлю вам компанию.

Гувернантка поблагодарила его.

– Ночью и так бывает не по себе, – продолжала она, – а после всех этих местных баек о привидениях и нечисти поневоле пробирает дрожь.

– Хорошо понимаю вашу тревогу, – согласился попутчик, – тем более в такую ночь. Мне и самому доводилось испытывать подобное, потому что по делам службы я часто должен был в одиночку посещать отдаленные фермы. Путь шел через пустошь, по диким тропам, которые и днем-то трудно разглядеть.

– И вам ни разу не попадалось на глаза ничего пугающего… то есть ничего потустороннего?

– Насчет этого не скажу, но одиннадцать лет назад со мной приключилось событие, ставшее в моей жизни поворотной точкой. Поскольку вы сейчас, похоже, испытываете те же чувства, что я тогда, то я, вам, пожалуй, о нем поведаю.

Это было на исходе сентября. Меня призывали в Уэстондейл[245] к смертному одру одной старой женщины, я уже собирался домой, но тут пришло известие, что внезапно заболел другой мой прихожанин. Вышел я только в восьмом часу. До пустоши меня проводил фермер, дальше я отправился один.

В предыдущий вечер закат был так красив, что я не много припомню подобных. Весь небосвод устилали обрывки белых, подсвеченных розовым облаков, словно кто-то разобрал на лепестки распустившуюся розу.

Однако в тот вечер все переменилось. Небо налилось свинцом, лишь вдалеке на западе проглядывал узкой полоской шафрана зловещий закат. Переставляя саднящие, негнущиеся ноги, я все больше падал духом. Сказывался, должно быть, контраст между минувшим вечером и этим: красивый, исполненный добрых предвестий первый (зерно оставалось на полях, что сулило хорошую погоду) и мрачный, печальный, с давящим предчувствием осени и зимних дней – второй. Вскоре к черной тоске добавилось новое, неожиданное ощущение – и я понял, что это страх.

Откуда он взялся, я не знал.

Вокруг лежала гладкая пустошь, и только по одну сторону дороги виднелась на расстоянии брошенного камня неровная линия торфяных укрытий для стрельбы.

За последние полчаса с пустоши не долетало никаких звуков, кроме «брык-брык-брык» потревоженной куропатки. И все же страх не отпускал, проникая через какие-то редко используемые физические каналы в низшие отделы мозга.

Я плотнее застегнул пальто и попытался отвлечь себя мыслями о ближайшей воскресной проповеди.

Темой я избрал Иова. Если отвлечься от богословских вопросов, в этой книге найдешь немало традиционных поучений, близких деревенским людям: потеря скота и посевов, крушение семьи[246]. Я не осмелился бы об этом рассуждать, если бы сам не был фермером; мой церковный участок за три недели до того затопило водой, и я, наверное, пострадал не меньше своих прихожан. Шагая по дороге, я вспоминал первую главу Книги Иова и остановился на двенадцатом стихе:

«И сказал Господь сатане: вот, все, что у него, в руке твоей…»

Все мысли о скудном урожае (самые кошмарные для тех, кто живет здесь, в долинах) вылетели из головы. Мне показалось, что я вглядываюсь в океан беспредельной тьмы.

Читая три проповеди в день, утомляешься, и потому я, дабы оживить свою речь, часто прибегал в воскресенье к одному и тому же образу шахматной доски. Господь и дьявол – игроки, а мы пособники той или иной стороны. Но прежде мне не приходило на ум сравнить себя с пешкой, которой Господь может пожертвовать ради выигрыша в партии.

На том самом месте, где мы сейчас находимся (я запомнил его по грубо вытесанной каменной поилке), на дорогу внезапно ступил незнакомец, поднявшийся с груды щебня у обочины.

«Куда направляетесь, отец?» – спросил он.

По его манере выражаться я понял, что он из чужих краев. В это время года здесь бывает много пришельцев с юга, которые по мере сбора урожая перемещаются все дальше на север. Я объяснил ему, куда направляюсь.

«Раз так, пойдем вместе», – отозвался он.

В темноте я не мог рассмотреть его лицо, догадывался только, что оно грубое и свирепое.

И началось хорошо знакомое нытье с нотой угрозы: за день он прошел немереный путь, с утра не брал в рот и маковой росинки, да и позавтракал одной лишь сухой корочкой.

«Нам бы хоть грошик, – сказал он, – заплатить за ночлег».

Он обстругивал складным ножом ясеневый кол, вынутый из какой-то изгороди.

Священник умолк.

– Это светятся ваши окошки? – продолжил он. – Не ожидал, что ваш дом так близко, и все же мне хватит времени закончить историю. Думаю, надо дорассказать, ведь через минуту-другую вы, возможно, побежите домой, а я не хочу, чтобы вы испугались, когда снова окажетесь на пустоши одна.

Каждым словом этот человек как будто подтверждал мои задние мысли: неубедительная история, дурно пахнущая ложь и еще более дурно пахнущая правда.

Он спросил меня, который час.

Было без пяти девять. Убирая часы, я глянул ему в лицо. Зубы чужака были сжаты, блеск в глазах сразу выдавал его намерения.

Задумывались ли вы о том, как это долго – секунда? Треть секунды я стоял напротив него, испытывая бесконечную жалость к себе и к нему; потом, не издав ни звука, он на меня набросился. Я ничего не почувствовал. Вдоль позвоночника пробежала молния. За глухим треском ясеневого кола послышался тихий перестук, словно где-то в отдалении прыгал по камням ручей. Несколько мгновений я лежал и наблюдал блаженно, как искрились и множились огоньки окон, пока все небо не заполнилось мерцающими светлячками.

О такой безболезненной смерти я не мог и мечтать.

Мисс Крейг подняла глаза. Спутник исчез, она осталась на пустоши одна.

Стуча зубами, она побежала к дому, где за кухонными шторами перемещалась туда-сюда плотная тень.

Когда она входила в холл, с лестницы донесся бой часов. Было ровно девять.

Дилетанты

Стоял сырой июльский вечер. Трое друзей, собравшихся в уютном рабочем кабинете Харборо, вокруг камина с торфом, чувствовали приятную расслабленность после длительного похода через вересковую пустошь. Скотт, фабрикант железных изделий, обличал современную систему образования. Сын его партнера, недавно вошедший в дело, оказался к нему совершенно не готов, а фирме было не по карману обучать его с нуля.

– Начиная с приготовительной школы и заканчивая университетом потрачено почти три тысячи фунтов, а ума у Уилкинса, похоже, не прибавилось, только окорока отросли. Это уж слишком. Мой мальчик пойдет в среднюю школу в Стилборо[247]. А когда ему стукнет шестнадцать, я пошлю его в Германию, пусть учится у наших конкурентов. Дальше – год в конторе, а если покажет, что на что-то способен, сможет поступать в Оксфорд. Он, конечно, будет недоволен такой потерей времени, но можно ведь зубрить латынь по вечерам, как наши профсоюзные деятели учат после работы историю промышленности и экономику.

– Не так все плохо, как ты говоришь, – заметил Фриман, архитектор. – Единственная проблема со школами состоит в том, что отличных много и не знаешь, какую выбрать. Я определил моего мальчика в одну из тех старинных провинциальных средних школ, что были полностью реформированы. Уэллс в «Неугасимом огне»[248] показал, что может сделать просвещенный директор, если не сковывать его по рукам и ногам традициями.

– Вполне возможно, все это окажется очковтирательством, – отозвался Скотт, – дисциплины никакой и лишь сплошная болтовня про самовыражение и профессиональную подготовку.

– Ошибаешься. Как раз с дисциплиной, я бы сказал, перегиб. Совсем недавно мой племянник рассказывал, как двоих мальчишек исключили то ли за налет на курятник, то ли за другую подобную выходку; хотя, подозреваю, за этой историей крылось нечто большее. Чему ты улыбаешься, Харборо?

– Ты говорил что-то о директорах и традициях, а я подумал о традициях и мальчишках. Маленькие хитрецы. Сдается мне, вполне возможно, у школьников переходит из поколения в поколение множество тайных обычаев, достойных того, чтобы психологи или антропологи взялись их изучать. Помню, в начальной школе я делал на своих учебниках какую-то стихотворную надпись[249]. Это было проклятие, обращенное на того, кто попытается их стянуть. Практически те же слова я видел в старинных монашеских манускриптах; они восходят к тем временам, когда книги представляли собой большую ценность. Но я-то надписывал так форзацы «Via Latina»[250] Эбботта или «Арифметики»[251] Локка. Кому пришло бы в голову на них позариться? И почему дети пускают кубари не абы когда, а в определенное время года? Торговцы к этому отношения не имеют, родителей тоже не спрашивают. Я думал о связи с каким-нибудь святым, которого забили кнутами, но нет, церковный календарь тут тоже ни при чем. Мальчики следуют нерушимой традиции, которая передается не от отца к сыну, а от одного ребенка к другому. Детские стишки, наверное, не лучший пример, однако они переполнены обрывками фольклора. Помню, меня учили одной игре; нужно было перебирать пальцами узелки на платках, сопровождая это стишком, который начинался словами: «Отец исповедник, мне надо признаться»[252]. Мой наставник, восьми лет от роду, был сыном викария Высокой церкви[253]. Не знаю, что стало бы со стариком Томлинсоном, услышь он концовку:

«В чем выход, отец мой, как кажется вам?»«Припасть поцелуем к папским стопам».«А не припасть ли мне к вашим устам?»«Ладно, дитя, будь по-твоему».

– Откуда взялись эти стишата? – спросил Фриман. – Раньше я их не слышал.

– Не знаю, – ответил Харборо. – В напечатанном виде они мне не попадались. Но за возней с узелками и нашим детским хихиканьем чудилось что-то зловещее. Я словно бы вижу, как крадутся по-кошачьи фигуры, закутанные в плащ, вроде тех, что встречаешь на страницах Джорджа Борроу[254], – ненависть и страх под маской непристойных шуток. Могу привести и другие примеры, скажем гимны «плюща и остролиста», которыми мальчики и девочки сопровождали рождественские танцы; некоторые видят в них примитивную форму поклонения природе[255].

– И в чем суть всего сказанного? – спросил Фриман.

– В том, что существует совокупность традиций, обычно ускользающих от внимания взрослых, но передающихся от одного поколения детей к другому. Если вам нужен по-настоящему хороший пример, а вернее, по-настоящему плохой, – расскажу-ка я вам историю про Дилетантов.

Харборо выждал, пока Фриман и Скотт набьют трубки, и начал:

– С окончания Оксфорда и до вступления в адвокатское сословие я три года промучился, преподавая в школе.

Скотт рассмеялся:

– Не завидую бедным детишкам, у которых ты спрашивал уроки.

– На самом деле я боялся их больше, чем они меня. Я получил должность младшего учителя в одной из старинных провинциальных школ, которые нравятся Фриману, только реформу она не прошла, и директором там был священник, совершенно некомпетентный. Находилась она в одном из восточных графств. Жизнь в городе еле теплилась. Единственным, что грело души горожан, был тлеющий огонь сплетен, и они делали все, чтобы он не угасал. Но не буду отвлекаться, речь идет о школе. Здания относились к старым временам, часовня была раньше алтарной частью монастырской церкви. Сохранились прекрасный амбар для хранения десятины[256], часть каменных стен и базы колонн в директорском саду; о живших там веками монахах не напоминало больше ничего, кроме разве что высохшего рыбного садка.

В конце первого года, во второй половине июня, случилось мне как-то уже за полночь пересекать по пути к своей квартире на Хай-стрит школьную спортивную площадку. Воздух был неподвижен, футбольные поля накрывал плотный туман с реки. Во всей сцене, немой и застывшей, чудилась какая-то жуть. Дышать было тяжело, и тут я внезапно услышал пение. Ни где находились певцы, ни сколько их, я не понимал и, будучи чужд музыке, не смогу никак описать вам мелодию. Хор звучал неровно, временами и вовсе замолкая, и ощущение от него я могу описать только как тревожное. Так или иначе, у меня не было желания выяснять, что это значило. Минуту-другую я простоял на месте, прислушиваясь, а потом вышел через главные ворота на безлюдную Хай-стрит. Окна моей спальни над табачной лавкой выходили в переулок, который спускался к реке. Через открытое окно по-прежнему долетало едва слышное пение. Потом завыла собака, а через четверть часа все стихло; больше ничто не нарушало безмолвия июньской ночи. На следующее утро в учительской я поинтересовался у коллег, не знает ли кто-нибудь, что это было.

«Дилетанты, – ответил старик Манипенни, учитель физики. – Сейчас то самое время, когда они обычно появляются».

Конечно, я спросил, кто такие эти Дилетанты.

«Любительский хор. Славильщики, – пояснил Манипенни, – пережиток прошлого. Наверняка это парни из деревни, по какой-то причине скрывающие, кто они; а может, церковные певчие, которые чем-то недовольны и хотят выдать себя за привидений. Бога ради, не будем это ворошить. Вокруг Дилетантов вечно идут споры, мне уже от них тошно».

Зная его как человека неподатливого, я прекратил расспросы. Но позднее на той же неделе я поймал одного из младших преподавателей и задал ему прежний вопрос. Похоже, было установленным фактом, что в другое время года этого пения не слышали. Для Манипенни данная тема была больной: когда кто-то предположил, что это озорничают наши же ученики, он вышел из себя.

«И все равно, – продолжал Аткинсон, – почему непременно чужие? Вполне могут быть и наши. Если тебе тоже интересно, давай через год попробуем докопаться до истины».

Я согласился, и на том мы и порешили. Но получилось так, что к исходу срока я об этом деле совсем забыл. Хлопот с учениками было невпроворот, до окончания семестра оставался неполный месяц, и, заглянув однажды после восьми в кабинет Аткинсона за зонтиком (на улице лило немилосердно), я вздыхал так, словно скинул с плеч тяжелый груз.

«Кстати, – проговорил он, – ночь нынче та самая, когда обычно появляются Дилетанты. Как насчет нашего уговора?»

Я ответил, что он очень ошибается, если воображает, будто я стану под дождем патрулировать до самой полуночи окрестности школы.

«Я думал совсем о другом – за дверь ни ногой, – сказал он. – Поджарю мясо на газовой плите, в буфете припасена пара бутылок пива. Если услышим Дилетантов, обойдем спокойно спальни, поглядим, все ли ученики на месте. Если кого-то нет, подождем, пока вернется».

Не вдаваясь в подробности, скажу только, что я согласился. Мне нужно было проверить гору сочинений о восстании Уота Тайлера[257] (вообразите только: дети тринадцати-четырнадцати лет – и какое бы то ни было сочинение!), и у очага Аткинсона это можно было проделать с неменьшим успехом, чем в своей унылой комнатушке.

Удивительно, насколько скрашивает камин июньское ненастье! Выбросив из головы сожаления о потерянном лете, мы сидели у огня, курили и предавались приятным воспоминаниям, навеянным игрой света.

«Вот-вот пробьет двенадцать, – произнес наконец Аткинсон. – Если Дилетанты что-то планируют, пора им начинать».

Он встал с кресла и раздернул занавески.

«Слушай!» – воскликнул он. Со стороны спортивной площадки и футбольных полей за нею донеслось пение. Музыка, если можно так назвать нечто лишенное мелодии и ритма, перемежалась паузами; к тому же ее заглушали стук дождя и плеск воды в водосточных трубах. На мгновение мне почудилось, что я различаю огоньки, но, наверное, меня сбили с толку отблески каминного пламени в оконных стеклах.

«Посмотрим, не разлетелись ли наши пташки», – предложил Аткинсон, взял электрический фонарик, и мы отправились проверять спальни. Всюду царил должный порядок. Ни одна кровать не стояла пустой, все мальчики вроде бы спали. К Аткинсону мы вернулись в четверть первого. Музыка смолкла, я одолжил у хозяина макинтош и под дождем поспешил к себе.

Дилетантов мне больше слышать не доводилось, но о них я еще услышал. Сценой второго акта стал залив Скапа[258]. С вывихом плеча я попал в плавучий госпиталь, где мне должны были сделать рентгеновский снимок, и койку справа от меня занимал некто Холстер, лейтенант из добровольческого резерва военно-морского флота, который, как оказалось, за год или два до меня тоже преподавал в старинной школе Эдмеда. От него я узнал еще кое-что о Дилетантах. Похоже, это все-таки были мальчики, которые по тем или иным причинам думали поддержать школьную традицию. Холстер считал, что они выбирались наружу по глицинии, которая росла под окном второй спальни, а в кровати вместо себя укладывали искусно сделанные чучела. В ночь появления Дилетантов считалось нетактичным слишком долго бодрствовать и небезопасным – задавать лишние вопросы, так что личности Дилетантов оставались загадкой. Здоровяк Холстер не видел в этом явлении ничего мистического: школьная шалость, не более того. Этот акт, вы согласитесь, не удовлетворяет наше любопытство и не содействует развитию сюжета. Но в третьем акте драме будет дан толчок. Дело в том, что мне посчастливилось встретить одного из Дилетантов во плоти.

Берлингем приобрел во время войны тяжелый психоз; лечился у какого-то специалиста по психоанализу и вроде бы достиг поразительного успеха. Два года назад у него случился частичный рецидив, и, когда я с ним познакомился у леди Байфлит, он три раза в неделю ездил в лондонский Вест-Энд к одному частному практику, который как будто добрался до корня проблемы. Берлингем удивительно располагал к себе. Причудливое чувство юмора, которое, вероятно, было его спасением, сочеталось в нем со способностью от души возмущаться – редким в наши дни свойством. Мы часто проводили время в интересных беседах (ему были прописаны длительные загородные прогулки, и он был рад обрести спутника), но особенно мне запомнилась одна. Произнося тираду против английских методов обучения, Берлингем упомянул доктора Эдмеда: «Директор одной небольшой школы, в которой я провел пять худших лет своей жизни».

«На три года больше меня», – вставил я.

«Боже, никогда бы не подумал, что ты воспитанник этого заведения!»

«Один из воспитателей. Гордиться тут нечем, я предпочитаю по возможности держать это в секрете».

«Относительно этого заведения слишком многое держалось в секрете».

Слова «это заведение» Берлингем повторил, и в его устах они прозвучали как нечто неудобопроизносимое. Мы повспоминали о школе, о том, как важничал Эдмед; о старике Джейкобсоне, привратнике, известном своим благодушием, которое распространялось в равной мере на достойных и недостойных; о ловле крыс в амбаре в последние дни семестра.

«А теперь, – попросил я наконец, – расскажи мне о Дилетантах».

Берлингем резко обернулся и разразился пронзительным, нервным смехом; вспомнив о его нездоровье, я пожалел, что затронул эту тему.

«Вот так потеха! Лекарь, к которому я езжу, не далее как две недели назад задал мне тот же вопрос. Рассказав ему, я нарушил клятву, но теперь терять нечего. Да и говорить особенно не о чем; так, курьезная детская страшилка, ни складу в ней, ни ладу. Видишь ли, я сам был одним из Дилетантов».

История, которую я вытянул из Берлингема, была бессвязной, но любопытной. Дилетанты представляли собой сообщество из пяти мальчиков, торжественно поклявшихся хранить тайну. В июне, в определенную ночь, о которой уведомил их предводитель, мальчики вылезли из окна и собрались под вязом в школьном саду. Совершив налет на курятник доктора, они отправились с петухом в амбар, зарезали птицу, ощипали, выпотрошили и на глазах у крыс запекли на жаровне. Предводитель вынул ароматические палочки и запалил одну из них; остальные Дилетанты воспользовались ею, чтобы зажечь свои. Затем все, распевая на ходу, двинулись медленной процессией к летнему домику в углу докторского сада. В словах песни не содержалось никакого смысла. Это не был английский, не была и латынь. Берлингем сказал, что они напомнили ему припев старинного детского стишка:

Трое братьев из заморской дали,Peri meri dixi domine.Три подарка мне прислали,Petrum partrum paradisi temporePeri meri dixi domine[259].

«И это все?» – спросил я.

«Да, на этом вся история и закончилась, но…»

Я ждал, что последует за «но».

«Все мы были напуганы, до смерти напуганы. Это приключение не имело ничего общего с обычными школьными проделками. И однако же, было в этом страхе что-то завораживающее. Вроде как, – он усмехнулся, – обшаривать багром омут с утопленником на дне. Не знаешь, кто там, и думаешь, кем же он окажется».

Я засыпал Берлингема вопросами, но он не смог сказать ничего определенного. Дилетанты были учениками начальных и средних классов, и, за исключением предводителя, их участие в братстве ограничивалось двумя годами. Берлингем не сомневался, что в Дилетантах перебывало множество мальчиков, но все они об этом молчали, и ни один, насколько ему было известно, не нарушил клятву. В его время предводителем являлся некий Танкред, самый малозаметный ученик, хотя и лучший спортсмен. Его исключили из школы после какого-то инцидента в часовне. Берлингем не знал, что там произошло; сам он лежал в лазарете, а слухи, как я понял, различались настолько, что сделать выводы не представлялось возможным.

Харборо сделал паузу, чтобы набить трубку.

– Акт четвертый последует незамедлительно, – пообещал он.

– Все это очень интересно, – заметил Скотт, – но если ты рассчитывал напугать нас до дрожи, то, боюсь, тебе это не совсем удалось. А если надеешься ошеломить в четвертом акте чем-то неожиданным, придется опять же тебя разочаровать.

Фриман кивнул в знак согласия.

– Читывали Эдгара Уоллеса[260], читывали, – заверил он. – Ничем нас теперь не удивишь. В победители явно метит Черная месса; ставлю на нее. Продолжай, Харборо.

– Ну вот, обезоружили, да и только. Но, наверное, вы правы. Акт четвертый разыгрывается в кабинете преподобного Монтегю Каттлера, викария Сент-Мэри-Парбело, служившего старшим учителем математики, но во времена до Эдмеда. Это милейший, слепой как крот, старичок, член Общества антикваров. О Дилетантах он ничего не знал и знать не хотел. Но ему было известно очень многое о прошлом, когда школа еще была не школой, а монастырем. Во время каникул он понемногу занимался археологическими раскопками и однажды обнаружил камень, который счел надгробием аббата Поулгейта[261]. Тот испортил себе репутацию тем, что, как поговаривали, дилетантски баловался запретными науками.

– Так вот откуда, надо полагать, взялось название Дилетанты, – заметил Скотт.

– То ли дилетанты в магии, то ли дилетанты в пении, – предположил Харборо. – Как бы то ни было, от старика Каттлера я узнал, что камень аббата находился в том самом месте, где Эдмед построил свой летний домик. Так вот, не служит ли все это прекрасной иллюстрацией моей теории? Допускаю, что ничего пугающего в этой истории нет. Ничего по-настоящему сверхъестественного. Просто она помогает понять силу устной традиции – ведь подумать только, что под самым носом у педагогов вершилась, пережив не одно столетие, своего рода черная месса!

– А кроме того, понять, – вмешался Фриман, – чем плохи некомпетентные школьные директора. Так вот, в том месте, о котором я вам рассказывал и куда я отправил своего мальчика (видели бы вы тамошние мастерские и классы рисования!), есть сотрудник…

– Как называется эта школа? – прервал его Харборо.

– Уайтчерч-Эбби!

– И по твоим словам, две недели назад оттуда отчислили двоих мальчиков за налет на курятник?

– Да.

– Это то самое место, о котором я рассказывал. Дилетанты ходили на дело.

– Акт пятый, – заключил Скотт, – и занавес. А страшилка у тебя все же получилась, Харборо.

Комментарии

Рассказы, включенные в сборник, расположены по годам рождения авторов (а внутри авторских разделов – в порядке первопубликаций). Биобиблиографические справки составлены С. А. Антоновым, примечания к текстам рассказов – С. А. Антоновым и А. А. Липинской. Все переводы, представленные в книге, публикуются впервые.

Леонард Кип

(Leonard Kip, 1826–1906)

Леонард Кип происходил из влиятельного семейства голландских эмигрантов, обосновавшегося в США в начале XVII в. Он родился в Нью-Йорке, в 1842–1846 гг. изучал право в Тринити-колледже (штат Коннектикут), где подготовился к серьезной юридической карьере, но в 1849 г., увлеченный известиями о золотой лихорадке, пустился в долгое путешествие на паруснике вокруг мыса Горн, прибыл в Калифорнию, посетил Сан-Франциско и золотые прииски вблизи Стоктона, а через год вернулся на восток страны. Ссылаясь на неблагоприятный, с резкими температурными контрастами климат Калифорнии, скудные почвы и недостаток пресной воды, Кип сделал крайне мрачный прогноз насчет ее будущего. Это исключительно неудачное предсказание (над которым Кип со свойственным ему чувством юмора посмеялся бы и сам), равно как и «Калифорнийские заметки с воспоминаниями о золотых приисках», изданные в 1850 г., не забыто и в наши дни. Последующие годы жизни Кип посвятил не только литературе, но также журналистике и юридической практике. Поселившись в городе Олбани, он стал видным горожанином, в 1855 г. был избран президентом местного историко-культурного общества и занимал этот пост в течение десяти лет.

Перу Кипа принадлежит несколько романов – как на исторические темы, так и на сюжеты из современной автору жизни: «Вулканические копи: Повесть о калифорнийском праве» (1851), «Энона: Повесть из жизни древнеримских рабов» (1866), «Покойная маркиза» (1873), «Под звон колоколов» (1879), «Укромный уголок» (1880). Однако наибольший интерес для сегодняшнего читателя представляют его новеллы о таинственном и сверхъестественном, две из которых представлены в настоящем сборнике.

Рассказ «Увы, бедный призрак!» («Alas, Poor Ghost!») был впервые опубликован в августе 1868 г. в филадельфийском литературно-публицистическом ежемесячнике «Липпинкоттс мэгэзин» (т. 2. [№ 8]); год спустя переиздан в выпущенном издательством «Дж. Б. Липпинкотт & Ко» сборнике «Рассказы для минут досуга» – межавторской коллекции малой прозы, опубликованной в разное время на страницах журнала. На русский язык переводится впервые. Перевод выполнен по изд.: Short Stories for Spare Moments. Selected from «Lippincott’s Magazine». Philadelphia: J. B. Lippincott & Co., 1869. P. 5–17.

Рассказ «Портрет приора Поликарпа» («Prior Polycarp’s Portrait») был впервые опубликован в 1878 г. в авторском сборнике «„Человек Ганнибала“ и другие рассказы: Рождественские истории из „Аргуса“», выпущенном издательством «Аргус компани». На русский язык переводится впервые. Перевод выполнен по первоизданию: Kip L. «Hannibal’s Man» and Other Tales: The Argus Christmas Stories. Albany: The Argus Company, 1878. P. 247–307.

Джулиан Готорн

(Julian Hawthorne, 1846–1934)

Американский писатель и журналист Джулиан Готорн был единственным сыном художницы Софии Пибоди Готорн и известного прозаика Натаниэля Готорна (1804–1864) – классика романтической новеллистики и автора знаменитого романа «Алая буква» (1850). Уроженец Бостона, он провел часть детства и отрочество (с 1853 по 1860 г.) в Европе, где его отец на протяжении нескольких лет служил американским консулом сначала в Великобритании, а затем в Италии. Под влиянием матери Готорн-младший проникся интересом к рисованию, эзотерике и философии. По возвращении в США он был определен в частную трансценденталистскую школу Франклина Бенджамина Санборна в Конкорде, штат Массачусетс, а с 1863 по 1866 г. посещал Гарвардский университет, в том числе Гарвардскую научную школу Лоренса, где изучал инженерное дело, однако обучения не закончил; в 1869 г. уехал в Германию и поступил в реальное училище в Дрездене, откуда год спустя возвратился в США с невестой-немкой. Вступив в брак, Готорн около двух лет проработал в департаменте гидроинженерных сооружений при нью-йоркских доках; одновременно он опубликовал в еженедельнике «Харперс уикли» свой первый рассказ «Взаимная любовь, или Притворство» (1870), за который получил гонорар в 50 долларов, и всерьез задумался о том, чтобы сменить род занятий и, вопреки родительскому желанию, пойти по стопам отца (к тому времени уже покойного). Последующие публикации в «Скрибнерс мансли» и «Липпинкоттс мансли мэгэзин» лишь укрепили его в этом намерении.

В 1874 г. Готорн с женой и двумя маленькими детьми уехал в Великобританию, где провел семь лет в качестве штатного автора лондонского журнала «Зритель». Еще до отъезда в Европу он дебютировал как романист готической мелодрамой «Брессант» (1873) и в последующие 25 лет написал такое же количество авантюрных, детективных, мистических и любовных романов: «Поклонение» (1874), «Гарт» (1877), «Арчибальд Мэлмейсон», «Себастьян Стром» (1879), «Шут судьбы», «Беатрикс Рэндольф» (1883), «Любовь или имя», «Благородная кровь» (1885), «Трагическая тайна» (1887), «Сон и забвение», «Сестра профессора», «Американский Монте-Кристо» (1888), «Посланец неведомого», «Золотое руно» (1892) и др. Наряду с романами он публиковал в американской и британской периодике множество повестей и рассказов (также нередко содержащих мистико-готические или фантастические элементы), лишь небольшая часть которых была затем объединена в сборники «„Смеющаяся мельница“ и другие истории» (1879), «„Эллис Квентин“ и другие истории» (1880), «„Жена принца Сарони“ и другие истории» (1882), «„Исчезновение Дэвида Пойндекстера“ и другие истории» (1888), «Шесть центов Сэма» (1893). Писал Готорн чрезвычайно быстро; так, в 1895 г., неудачно вложив деньги в фермерское хозяйство на Ямайке, он сумел поправить свои дела, выиграв объявленный газетой «Нью-Йорк геральд» конкурс на лучший американский роман года: роман «Прирожденный дурак» – представленный в конкурсную комиссию под псевдонимом Джудит Холиншед (и написанный, по признанию самого автора, менее чем за три недели) – удостоился премии в 10 тысяч долларов, а в следующем году прозаик опубликовал книгу под своим подлинным именем. Однако в целом критики принимали его многочисленные, но зачастую поверхностные и торопливо исполненные беллетристические опусы весьма прохладно, неизменно сравнивая их с произведениями его отца – куда менее плодовитого, но, по общему мнению, гораздо более одаренного писателя. Неудивительно, что в биографических книгах Готорна-младшего «Натаниэль Готорн и его жена» (1884) и «Готорн и его круг» (1903) присутствуют не только сыновние любовь и почтение, но и нотки досады, вызванной постоянным пребыванием автора в тени его прославленного и талантливого родственника.

На исходе 1890-х гг. Дж. Готорн отошел от художественного творчества и последующие три десятилетия жизни в основном посвятил журналистике и публицистике. Он писал репортажи для журнала «Космополитен» о голоде в Индии 1897 г., освещал события испано-американской войны 1898 г. в «Нью-Йорк джорнал», в 1901 г. брал интервью у знаменитых ученых Томаса Эдисона и Николы Теслы для филадельфийской газеты «Норт американ». В 1908 г. соученик Готорна по Гарварду Уильям Мортон вовлек его в аферу по продаже акций золотодобывающей компании, на деле не обеспеченных никакими активами; позднее, в 1913 г., обвиненный в мошенничестве писатель провел несколько месяцев в федеральной тюрьме в Атланте и по выходе на свободу написал публицистическую книгу «Тайное братство» (1914), в которой призывал к гуманизации системы исполнения наказаний.

Начиная с 1882 г., когда под его редакцией был опубликован неоконченный роман Н. Готорна «Тайна доктора Гримшоу», Готорн-младший неоднократно выступал инициатором, редактором и составителем различных тематических изданий. При его активном организационном и авторском участии были выпущены 10-томная антология «Литература всех столетий и наций» (1897–1898), трехтомная «История Соединенных Штатов: От высадки Колумба до подписания мирного договора с Испанией» и девятитомный труд «Соединенные Штаты: От открытия Североамериканского континента до настоящего времени» (1898), 20-томная антология «Шедевры мировой литературы, древней и современной» (1898–1899), 61-томная серия «Величайшая мировая классика» (1899–1902), трехтомные «Сочинения Натаниэля Готорна» (1900), шеститомная «Библиотека лучших детективных рассказов мира» (1908), 10-томная «Библиотека замка и ключа» (1909) и ряд других фундаментальных изданий.

В 1915 г. Готорн, не оформляя официального развода, расстался с супругой и матерью его семерых, уже взрослых, детей и перебрался в Калифорнию со своей новой избранницей, художницей Эдит Гарригес, с которой познакомился десятилетием раньше и с которой в 1925 г., после смерти первой жены, связал себя брачными узами. В эти годы он продолжал активно сотрудничать с различными периодическими изданиями США в качестве публициста, а с 1923 г. и до самой кончины вел книжную колонку в газете «Стар ньюс», издававшейся в Пасадене. В 1938 г. в Нью-Йорке было выпущено посмертное издание мемуаров Готорна, подготовленное к печати его вдовой.

Рассказ «Абсолютное зло» («Absolute Evil») был впервые опубликован 13 апреля 1918 г. в нью-йоркском литературном ежемесячнике «Олл-стори уикли» (т. 83. № 1). На русский язык переводится впервые. Перевод осуществлен по изд.: American Fantastic Tales: Terror and the Uncanny from Poe to the Pulps / Ed. by P. Straub. N. Y.: Library of America, 2009. P. 460–492.

Эдит Несбит

(Edith Nesbit, 1858–1924)

Английская писательница Эдит Несбит (в замужестве Эдит Бланд) снискала мировую известность как автор многочисленных произведений для детской аудитории, лучшие из которых впоследствии были экранизированы. Несбит расширила традиционные рамки сказочного жанра, привнеся в него элементы детектива, фэнтези и научной фантастики. Действие ее книг часто разворачивается в узнаваемой, повседневно-будничной среде, в которую неожиданно вторгаются магия и чудеса. Это оригинальное переплетение прозы жизни и сказочного вымысла получило развитие в творчестве таких писателей, как Клайв Стейплз Льюис («Хроники Нарнии»), Памела Трэверс (повести о Мэри Поппинс), Диана Уинн Джонс («Ходячий замок Хоула») и Джоан Роулинг (романы о Гарри Поттере).

Будущая писательница родилась в лондонском районе Кеннингтон в семье известного агрохимика Джона Несбита, которого она потеряла в раннем детстве. Слабое здоровье ее сестры стало причиной частых переездов семейства, в разное время жившего в Брайтоне, Бекингемшире, Франции, Испании и Германии, а в 1870-х гг. осевшего на несколько лет в селении Халстед на северо-западе графства Кент; именно Халстед-холл, как предполагается, стал прототипом дома с тремя трубами, в котором происходит действие самой известной книги Несбит «Дети железной дороги» (1905). В возрасте семнадцати лет Эдит с семьей вернулась в Лондон, а в 1877 г. познакомилась с банковским клерком Хьюбертом Бландом и в апреле 1880 г. вышла за него замуж. В этом браке у супругов родилось трое детей, которым Несбит посвятила свои лучшие книги: «Дети железной дороги», «Искатели сокровищ» (1899), «Пятеро детей и чудище» (1902) и их сюжетные продолжения; кроме того, она взяла на воспитание двоих детей, которых родила от Бланда ее подруга и домохозяйка Алиса Хоатсон.

Несбит и Бланд были убежденными сторонниками социалистических идей и стояли у истоков основанного в 1884 г. Фабианского общества (предтечи лейбористской партии), с рупором которого, журналом «Сегодня», они активно сотрудничали в течение 1880-х гг., нередко подписывая свои статьи общим псевдонимом Фабиан Бланд. Но очевидные успехи Несбит на поприще детской литературы постепенно увели ее со стези публициста.

Наиболее известные ее книги для детей, помимо уже названных, – «Феникс и ковер» (1904), «История амулета» (1906), «Заколдованный замок» (1907) «Дом Арденов» (1908), «Удача Хардинга» (1909), «Волшебный город» (1910), «Чудесный сад» (1911), сборники рассказов и сказок «Шекспир для детей» (1897), «Книга драконов» (1900), «Восстание игрушек» (1902), «Кошачьи истории» (1904), «Волшебный мир» (1912). Перу Несбит также принадлежит около дюжины романов для взрослой аудитории – «Мантия пророка» (1885), «Красный дом» (1902), «Невообразимый медовый месяц» (1921) и др. – и четыре сборника страшных рассказов: «Мрачные истории» (1893), «Что-то не так» (1893), «Истории, рассказанные в полночь» (1897), «Страх» (1910).

Рассказ «Тень» («The Shadow») был впервые опубликован 23 декабря 1905 г. в британском иллюстрированном еженедельнике «Блэк энд уайт» под названием «Тень-предвестник» («The Portent of the Shadow»); перепечатан под тем же названием 18 января 1906 г. в выходившем в Питтсбурге американском иллюстрированном еженедельнике «Индекс» (т. 14. № 3). В 1910 г. с измененным заглавием («Тень») вошел в авторский сборник «Страхи», выпущенный лондонским издательством «Стэнли Пол & Ко»; впоследствии неоднократно включался в антологии страшных историй. На русском языке впервые опубликован в пересказе П. Алчеева и П. Рипинской в ориентированном на детскую аудиторию сборнике «Страшно увлекательное чтение: 21 иллюстрированный триллер» (М.: АСТ; Астрель, 2010. С. 82–89). Перевод, включенный в настоящий сборник, сделан по тексту изд.: The Mammoth Book of Victorian and Edwardian Ghost Stories / Ed. by R. Dalby. N. Y.: Carroll & Graf, 1995. P. 545–554.

Кристофер Блэр

(Christopher Blayre, 1861–1942)

Кристофер Блэр – литературный псевдоним английского писателя, переводчика и ученого-энциклопедиста Эдварда Херон-Аллена (Edward Heron-Allen). Уроженец Лондона, младший сын солиситора Джорджа Аллена, главы адвокатского бюро «Аллен и сын», он окончил среднюю школу Харроу и в 1879 г. начал работать в семейной фирме под началом своего отца. Офис бюро находился в лондонском районе Сохо, неподалеку от мастерской знаменитого французского изготовителя скрипок Жоржа Шано III; юный адвокат свел с ним знакомство и перенял у него азы ремесла, которым впоследствии занимался на протяжении всей своей жизни. В 1884 г. он выпустил книгу «Изготовление скрипок в прошлом и настоящем», не одно десятилетие остававшуюся хрестоматийным пособием на эту тему. Одновременно он увлекался хиромантией и написал несколько популярных книг, посвященных искусству гадания по руке. Их публикация, а также романы «Принцесса Дафна» (1885) и «Курортный роман» (1888) и сборник рассказов «Роковая скрипка» (1890) принесли Херон-Аллену известность, он стал вхож в лондонские литературные круги, познакомился с французским поэтом Андре Рафаловичем и английским эссеистом Уолтером Пейтером, подружился с Оскаром Уайльдом и его женой.

В 1886–1889 гг. Херон-Аллен совершил лекционный тур по США; его публичные выступления на тему хиромантии принесли ему репутационный и финансовый успех. По возвращении в Великобританию он вновь занялся юридической практикой в семейной фирме, находя время и для других, самых разных занятий: стал членом паранаучного Общества психических исследований и посещал спиритические сеансы; изучал турецкий язык и фарси и опубликовал сделанный вместе с женой Марианной дословный перевод рубаи Омара Хайама (1898) и книгу поэтических переводов с малоизвестного персидского диалекта лури «Жалоба Баба Тахира» (1901). В 1911 г., после смерти отца, Херон-Аллен оставил юридическую практику и вместе со второй женой переехал в приморский городок Селси в графстве Сассекс, где посвящал свое время изучению палеозоологии, ботаники, метеорологии, буддистской философии, краеведческим и археологическим штудиям. Не получив университетского образования, Херон-Аллен в разные годы был президентом Королевского общества микроскопистов, почетным членом Манчестерского общества микроскопистов и ряда других научных организаций, в 1919 г. стал членом Королевского научного общества. Он собрал внушительную библиотеку, насчитывавшую 12 тысяч томов, включая подборку редких книг о скрипках.

В годы Первой мировой войны Херон-Аллен служил в Управлении военной разведки (Ми-7) военного министерства Великобритании, занимавшемся цензурой и пропагандой. Его подробный отчет об этой деятельности был издан в 2002 г. под названием «Дневник Великой войны».

В послевоенные годы Херон-Аллен – уже под псевдонимом Кристофер Блэр – вновь обратился к художественной прозе и в 1921 г. выпустил сборник мистических и научно-фантастических рассказов «„Пурпурный Сапфир“ и другие посмертные документы, извлеченные из неофициальных архивов Университета Космополи»; позднее, в 1932 г., эта книга была переиздана (с добавлением четырех рассказов) под названием «Странные бумаги доктора Блэра». В 1934 г. вышел сборник «Некоторые женщины из университета: Последнее извлечение из странных бумаг доктора Блэра». Ни в одно из этих изданий, однако, не вошел – очевидно, по цензурным соображениям – примыкающий к упомянутому циклу рассказ (или небольшая повесть) «Девушка-гепард», который был выпущен в 1923 г. брошюрой тиражом 20 экземпляров и изображал различные формы табуированных сексуальных отношений. В 1998 г. весь цикл об Университете Космополи (включая «Девушку-гепарда») был републикован издательством «Тартарус-пресс».

Рассказом «Пурпурный Сапфир» («The Purple Sapphire») открывается одноименный авторский сборник 1921 г., выпущенный лондонским издательством «Филип Аллан & Ко». На русский язык переводится впервые. Перевод осуществлен по первоизданию: Blayre Ch. «The Purple Sapphire» and Other Posthumous Papers Selected from the Unofficial Records of the University of Cosmopoli. L.: Philip Allan & Co., 1921. P. 1–56.

Эдит Уортон

(Edith Wharton, 1862–1937)

Американская писательница Эдит Уортон (урожденная Эдит Ньюболд Джонс) значительную часть жизни провела в Европе – подобно знаменитому американскому прозаику Генри Джеймсу (1843–1916), с которым она была дружна и значительное влияние которого ощутимо во многих ее произведениях. Родившаяся в богатой нью-йоркской семье и получившая хорошее домашнее образование, она начала писать стихи и прозу уже в 14-летнем возрасте. Первый сборник рассказов Уортон – «Предпочтение» – вышел в свет в 1899 г.; за ним последовали повесть «Пробный камень» (1900) и социальный роман «В доме веселья» (1903–1905, опубл. 1905), который принес начинающей писательнице широкую известность. Среди наиболее известных ее романов – «Итан Фром» (1909–1911, опубл. 1911), мрачный рассказ о любви и мести на бедной ферме в Новой Англии, «Обычай страны» (1913), социально-сатирическое повествование о пути бедной провинциальной девушки к успешному замужеству, «Век невинности» (1919, опубл. 1920, Пулитцеровская премия 1921 г.) – любовная история, развертывающаяся на фоне сатирической картины жизни нью-йоркского общества 1870-х гг., «Запруженная река Гудзон» (1928–1929, опубл. 1929). На протяжении первого десятилетия XX в. Уортон много путешествовала по Европе, а последние тридцать лет жизни провела во Франции, где обрела немало литературных знакомств – в том числе с Жаном Кокто и Андре Жидом. Помимо художественной прозы и поэзии, она зарекомендовала себя как теоретик литературы (книга эссе «Сочинительство», 1925); в 1930 г. была принята в Американскую академию литературы и искусств.

Перу Уортон принадлежит 11 новеллистических сборников, три из которых – «Рассказы о людях и призраках» (1910), «У черты и за чертой» (1926) и «Призраки» (1937) – относятся к жанру историй о сверхъестественном, составляющих отдельный, весьма значительный пласт ее литературного творчества.

Рассказ «Привороженный» («Bewitched») был впервые опубликован в марте 1925 г. в нью-йоркском ежемесячнике для женщин «Пикториэл ревью» (т. 26. № 6); год спустя перепечатан в авторском сборнике «У черты и за чертой», выпущенном нью-йоркским издательством «Д. Эпплтон и Ко», позднее неоднократно включался в жанровые антологии. На русском языке впервые опубликован в переводе С. Тимофеева под названием «Заколдованный» в изданном малым тиражом (50 экз.) авторском сборнике «Дом мертвой руки» ([Тверь]: оПУС М, 2021. С. 171–195). Перевод, представленный в настоящем сборнике, выполнен по изд.: The Ghost Stories of Edith Wharton. N. Y.: Popular Library, 1976. P. 175–199.

Монтегю Родс Джеймс

(Montague Rhodes James, 1862–1936)

Англичанин Монтегю Родс Джеймс, или, как он сам себя неизменно именовал в печати, М. Р. Джеймс, непревзойденный рассказчик страшных историй, опубликовавший с 1895 по 1932 г. свыше тридцати новелл, без которых ныне не обходится ни одна сколь-либо представительная антология рассказов о призраках, по праву числится в ряду виднейших представителей этого жанра. Начавший писать в поздневикторианскую пору и по-настоящему состоявшийся как беллетрист уже в XX столетии, Джеймс вместе с тем считается виднейшим представителем особой «антикварной» ветви готического рассказа, для которой характерно обращение к культурным артефактам национального прошлого: введение в основной – современный – антураж повествования всевозможных раритетов (уникальных документов, редких манускриптов, древних кладов и т. п.), как правило непосредственно связанных со сверхъестественными событиями рассказа, научные отступления и насыщенные эрудицией комментарии, сообщающие произведению, по словам самого автора, «легкий флер временнóй отдаленности», нередкий выбор в качестве мест действия старинных церквей и соборов, учебных заведений, музеев, архивов и библиотек. Этот ученый колорит джеймсовской прозы неудивителен, ибо ее создатель был выдающимся исследователем, оставившим труды в области палеографии, религиоведения, медиевистики, специалистом по христианским апокрифическим текстам и другим памятникам древней письменности, составителем уникальных каталогов средневековых рукописей, хранящихся в крупнейших библиотеках Великобритании.

Монтегю Джеймс родился в деревне Гуднстон на востоке графства Кент в семье священника-евангелиста Герберта Джеймса и его жены Мэри Эмили, дочери военного моряка. Когда будущему писателю было три года, семья переселилась в деревушку Грейт-Ливермир по соседству с городком Бери-Сент-Эдмундс, графство Саффолк, выросшим вокруг старинного бенедиктинского аббатства, которое было разрушено во времена Реформации. Осенью 1876 г., после трех лет (1873–1876) обучения в старейшей английской частной подготовительной школе Темпл-Гроув в Восточном Сассексе, Джеймс поступил в знаменитый Итонский колледж в качестве королевского стипендиата. С блеском окончив его в 1882 г. и получив Ньюкаслскую стипендию – самую престижную итонскую академическую награду, – он стал студентом Кингз-колледжа Кембриджского университета, с которым оказались теснейшим образом связаны его дальнейшая жизнь, научная и педагогическая карьера и литературная деятельность. В 1886 г., по окончании колледжа, Джеймс был назначен помощником директора Фиц-Уильямского музея Кембриджского университета (позднее, с 1893 по 1908 г., он возглавлял этот музей); в 1887 г., защитив диссертацию на тему «Апокалипсис святого Петра», стал членом совета Кингз-колледжа, а в 1889 г. был назначен его деканом. В 1890-е гг. научные интересы Джеймса, поначалу планировавшего связать свою жизнь с археологией и в 1887–1888 гг. побывавшего в экспедиции на Кипре, постепенно сместились в область палеографии: он всерьез занялся изучением и описанием рукописей, хранящихся в различных библиотеках Кембриджского университета, и в 1895 г. издал первые три каталога, охватывающие собрания Фиц-Уильямского музея, Итонского колледжа и Кингз-колледжа. Грандиозная работа по каталогизации кембриджских рукописей, растянувшаяся на три с лишним десятилетия, протекала параллельно с другими академическими занятиями Джеймса – преподаванием в Кингз-колледже, написанием многочисленных трудов по палеографии, редактированием изданий исторических и библиографических обществ, переводческими опытами, – а также с административной деятельностью: в 1905 г. он стал ректором Кингз-колледжа, а с 1918 г. и до конца жизни занимал пост ректора Итона; кроме того, с 1913 по 1915 г. исполнял обязанности проректора университета.

Уже в начале 1890-х гг. Джеймс стал сочинять (под влиянием прозы англо-ирландского писателя Джозефа Шеридана Ле Фаню (1814–1873), чью книгу рассказов он опубликовал с собственным предисловием в 1923 г.) истории о сверхъестественном – поначалу для развлечения узкого круга друзей и коллег по Кингз-колледжу. На исходе десятилетия устные чтения этих историй сделались своего рода ежегодным ритуалом: в канун Рождества в приличествующей случаю сумрачной обстановке собирался небольшой кружок (в который входили Джеймс Макбрайд, Генри Элфорд Лаксмур, Эдмунд Гилл Суэйн, Уолтер Морли Флетчер, Артур Бенсон, Сэмюэль Герни Лаббок и др.), и спустя некоторое время к гостям выходил с рукописью в руках Монти Джеймс, задувал все свечи, кроме одной, усаживался возле нее и приступал к исполнению. Впрочем, еще в 1895 г. его ранние рассказы – «Альбом каноника Альберика» и «Похищенные сердца» (1892–1893) – появились на журнальных страницах и, таким образом, стали известны более широкой аудитории; полноценное же знакомство читателей с Джеймсом-прозаиком состоялось благодаря авторским сборникам «Рассказы антиквария о привидениях» (1904), «Новые рассказы антиквария о привидениях» (1911), «Тощий призрак и другие» (1919), «„Предостережение любопытным“ и другие рассказы о привидениях» (1925) и «Собрание рассказов о привидениях» (1931).

Отличительными чертами избранной им разновидности литературы сам писатель называл «атмосферу и искусное нагнетание напряжения», когда безмятежный ход повседневной жизни героев нарушает «вмешательство какого-либо зловещего существа, вначале едва заметное, а затем все более и более назойливое, пока пришелец из иного мира не делается хозяином положения. Не мешает иногда оставлять щелочку для естественного объяснения событий, но только такую крохотную, чтобы в нее невозможно было протиснуться» (Джеймс М. Р. Из предисловия к сборнику «Призраки и чудеса: Избранные рассказы ужасов. От Даниеля Дефо до Элджернона Блэквуда» [1924] / Перев. Л. Бриловой // Клуб Привидений: Рассказы. СПб.: Азбука-классика, 2008. С. 5, 6). Отсюда такая характерная особенность готических историй Джеймса, как изысканная недоговоренность с едва уловимым потусторонним и/или зловещим подтекстом. По словам Говарда Лавкрафта, «отдавая себе отчет в тесной зависимости таинственного ореола, окружающего те или иные предметы и явления, от сложившейся в отношении них традиции, он [Джеймс], как правило, подкрепляет свои вымышленные ситуации отдаленной предысторией, находя, таким образом, весьма удачное применение своему исчерпывающему знанию прошлого и свободному владению архаической манерой изложения и соответствующим колоритом. … Доктор Джеймс на каждом шагу выказывает себя блестящим знатоком человеческих инстинктов и чувств; он знает, как правильно распределить очевидные факты, фантастические гипотезы и тонкие намеки, чтобы добиться максимального воздействия на читателя» (Лавкрафт Г. Ф. Сверхъестественный ужас в литературе / Перев. И. Богданова и О. Мичковского // Лавкрафт Г. Ф. Зов Ктулху: повести, рассказы, сонеты. М.: Иностранка; Азбука-Аттикус, 2014. С. 588).

На родине писателя его рассказы неоднократно становились литературной основой театральных и радиоинсценировок и телевизионных постановок, а рассказ «Подброшенные руны» (1911) удостоился киноадаптации (фильм американского режиссера французского происхождения Жака Турнера «Ночь демона», снятый в Великобритании в 1957 г.). Биографии и творчеству Джеймса посвящен ряд книг и множество статей; с 1979 г. выходит в свет британский журнал «Призраки и ученые», на страницах которого публикуются, анализируются и комментируются тексты писателя и других авторов, работавших в «джеймсианской» манере.

Рассказ «Альбом каноника Альберика», самый ранний в творчестве Джеймса, был написан между весной 1892 и октябрем 1893 г. Изначально носил название «Любопытная история» («A Curious Story»). Опубликован в марте 1895 г. в лондонском ежемесячнике «Нэншнл ревью» (т. 25. № 145) под заглавием «The Scrap-book of Canon Alberic» (в русском переводе не отличимом от окончательного); позднее с чуть видоизмененным названием («Canon Alberic’s Scrap-book») вошел в авторский сборник «Рассказы антиквария о привидениях» (1904) и в более позднее авторское «Собрание рассказов о привидениях» (1931), выпущенные лондонским издателем Э. Арнольдом. На русском языке впервые опубликован в переводе И. Бессмертной в изд.: Джеймс М. Р. В назидание любопытствующим: Рассказы. М.: Радуга, 1994. С. 13–26; впоследствии появилось несколько других переводов. Перевод, представленный в настоящем сборнике, выполнен по изд.: James M. R. Collected Ghost Stories / Ed. with an Introduction and Notes by D. Jones. Oxford; N. Y.: Oxford University Press, 2011. Р. 3–13. В нижеследующих примечаниях учтены наблюдения и находки комментатора этого издания Д. Джонса, а также примечания М. Кокса к изд.: James M. R. «Casting the Runes» and Other Ghost Stories / Ed. with an Introduction and Notes by M. Cox. Oxford; N. Y.: Oxford University Press, 1999.

Рассказ «Вид с холма» («A View from a Hill») был впервые опубликован в мае 1925 г. в литературном ежемесячнике «Лондон меркури» (т. 12. № 67); впоследствии вошел в авторские сборники «„Предостережение любопытным“ и другие рассказы о привидениях» и «Собрание рассказов о привидениях». На русском языке впервые опубликован в переводе Н. Куняевой в изд.: Джеймс М. Р. В назидание любопытствующим: Рассказы. С. 272–290. Перевод, представленный в настоящем сборнике, выполнен по изд.: James M. R. Collected Ghost Stories / Ed. with an Introduction and Notes by D. Jones. Р. 326–342. В нижеследующих примечаниях учтены комментарии Д. Джонса к этому изданию, а также материалы публикаций: Pardoe R., Rowlands D., Taylor J. A. Story Notes: «A View from a Hill» // Ghosts & Scholars. 1994. № 17. Р. 33–34; Pardoe R., Pardoe D. The Herefordshire of «A View from a Hill» // The Ghosts & Scholars: M. R. James Newsletter. 2004. № 6. Р. 4–9.

Эдвард Фредерик Бенсон

(Edward Frederick Benson, 1867–1940)

Необычайно плодовитый английский романист, новеллист, драматург, биограф, мемуарист, автор более ста книг, один из трех братьев-писателей Бенсонов, Эдвард Фредерик Бенсон был пятым из шестерых детей Эдварда Уайта Бенсона, главы Веллингтонского колледжа в графстве Беркшир на юге Англии, а впоследствии каноника Линкольнского собора, епископа г. Труро в графстве Корнуолл и, наконец, архиепископа Кентерберийского в 1883–1896 гг. В 20-летнем возрасте будущий литератор поступил в Кингз-колледж Кембриджского университета, который закончил с отличием, получив специальность археолога и приобретя за годы учебы пристрастие к классическим штудиям. В 1892–1895 гг. он учился и работал в Британской школе археологии в Афинах, а следующие два года провел на раскопках в Египте.

Первой книгой Бенсона были «Наброски из Мальборо» (1888), в которых он тепло вспоминает о шести годах, проведенных им в колледже в г. Мальборо в Уилтшире. Дебютом в художественной литературе стал опубликованный в 1893 г. сатирико-нравоописательный роман «Додо: Подробности сегодняшнего дня», который принес автору признание публики, во многом благодаря порочно-притягательному образу заглавной героини, вызывающей любовь и несущей несчастье окружающим (подобные персонажи позднее будут не раз появляться на страницах произведений Бенсона). В последующие десятилетия писатель выпустил в свет около 70 романов, в том числе мистических – «Судебные отчеты» (1895), «Удача Вэйлза» (1901), «Образ в песке» (1905), «Ангел горести» (1906) и др., сборники рассказов, реалистических («Шесть обыкновенных вещей» (1893)) и готических («„Комната в башне“ и другие истории» (1912), «„Графиня с Лаундз-сквер“ и другие истории» (1920), «Зримое и незримое» (1923), «Истории о призраках» (1928), «Новые истории о призраках» (1934)), детская фэнтези-трилогия о Дэвиде Блейзе (1916–1924), явно вдохновленная сказками Л. Кэрролла, жизнеописания сэра Фрэнсиса Дрейка (1927), Алкивиада (1928), Фернана Магеллана (1929), Шарлотты Бронте (1932) и всех трех сестер Бронте (1936), короля Эдуарда VII (1933) и королевы Виктории (1935), четырехтомное описание старого Лондона (1937), ряд историко-публицистических сочинений, несколько пьес (в том числе инсценировки собственных романов), книги о фигурном катании и крикете и мн. др. При этом Бенсон немало путешествовал и был заметной публичной фигурой. С 1900 г. его жизнь была тесно связана со старинным городком Рай в Восточном Сассексе, где он навещал американского прозаика Генри Джеймса (чей дом – Лэм-хаус – арендовал после кончины писателя) и где трижды избирался на пост мэра в 1934–1937 гг.; невдалеке от этого города он позднее был похоронен.

После смерти Бенсона большинство его произведений оказались забыты на три с лишним десятилетия, и лишь в 1970–1980-е гг. некоторые романы и готические рассказы писателя были переизданы и экранизированы. Сегодня в Великобритании существует несколько обществ поклонников и почитателей его таланта, а с активизацией в 1990–2000-е гг. научного интереса к литературной готике появилось несколько серьезных исследований его творчества, в которых он расценивается как один из виднейших представителей этого жанра.

Рассказ «Обезьяна» («The Ape») был впервые опубликован в мае 1917 г. в британском палп-фикшн-журнале «Сторителлер» (т. 21. № 122); позднее вошел в авторский сборник «„Графиня с Лаундз-сквер“ и другие истории», выпущенный издательством «Касселл & Ко» в 1920 г. На русском языке впервые появился в переводе Е. Абросимовой в изданном малым тиражом (50 экз.) авторском сборнике «Колодец желаний» ([Тверь]: оПУС М, 2019. С. 150–167). Перевод, представленный в настоящем сборнике, выполнен по изд.: Benson E. F. «The Countess of Lowndes Square» and Other Stories. L.; N. Y.; Toronto; Melbourne: Cassell & Co., 1920. P. 184–209.

Рассказ «Шпинат» («Spinach») был впервые опубликован в мае 1924 г. в лондонском иллюстрированном ежемесячнике «Хатчинсонс мэгэзин» (т. 10. № 59); в 1928 г. вошел в авторский сборник «Истории о призраках», выпущенный британским издательством «Хатчинсон и К°». На русском языке впервые опубликован в переводе О. Снежковой в малотиражном авторском сборнике «Призраки» (Ярославль: Издатель В. В. Мамонов, 2015. С. 34–55). Перевод, представленный в настоящем сборнике, выполнен по изд.: Night Terrors: The Ghost Stories of E. F. Benson / With an Introduction by D. S. Davies. Ware: Wordsworth Editions, 2012. P. 397–412.

Нельсон Ллойд

(Nelson Lloyd, 1873–1933)

Американский прозаик и журналист Нельсон Макаллистер Ллойд родился в Филадельфии, штат Пенсильвания. В 1892 г. окончил Университет штата Пенсильвания, расположенный в городке Стейт-Колледж округа Сентр, получив степень бакалавра наук в области электроинженерии. Еще студентом он редактировал университетскую газету «Свободный художник», а в 1893 г. подался в журналистику и стал обозревателем нью-йоркской вечерней газеты «Ивнинг сан», в которой проработал до 1909 г., освещая, в частности, детали Портсмутской мирной конференции 1905 г., положившей конец Русско-японской войне. По-видимому, на рубеже веков он обратился к художественной прозе и в следующие два десятилетия выпустил ряд успешных повестей и романов, изображающих сельскую жизнь, нравы и быт Центральной Пенсильвании: «Неисправимый лодырь» (1900), «Бездельник и мечтатель» (1901), «Солдат из долины» (1904), «Миссис Радиган» (1905), «В разбойничьей шайке» (1906), «Шесть звезд» (1906), «Дэвид Малкольм» (1913), ряд рассказов и очерков, напечатанных в американской периодике, и публицистическую книгу «Как мы отправились на войну» (1918). О его дальнейшей судьбе ничего не известно. Умер Ллойд в возрасте 60 лет.

Рассказ «Последний призрак в Хармони» («The Last Ghost in Harmony») был впервые опубликован в марте 1907 г. в американском ежемесячнике «Скрибнерс мэгэзин» (т. 41. № 3); перепечатан в межавторской антологии «Юмористические истории о привидениях», выпущенной нью-йоркским издательством «Дж. П. Патнемс санс» в 1921 г. На русском языке впервые опубликован в переводе Е. Никитина, озаглавленном «Последний призрак Хармони», в журнале «Юность» (2018. № 10. С. 97–98; № 11. С. 96–97; № 12. С. 74–76). Перевод, представленный в настоящем сборнике, сделан по изд.: Humorous Ghost Stories / Ed. by D. Scarborough. N. Y.: G. P. Putnam’s Son, 1921. P. 229–243.

Уильям Фрайер Харви

(William Fryer Harvey, 1885–1937)

Английский писатель Уильям Фрайер Харви родился в Йоркшире в богатой квакерской семье, учился в квакерских школах в Йорке и Рединге, а затем в Баллиол-колледже Оксфордского университета, где получил звание фельдшера, однако тяжелая болезнь временно прервала дальнейшее становление его медицинской карьеры. Дабы поправить здоровье, Харви совершил кругосветное путешествие и провел несколько месяцев в Австралии и Новой Зеландии; именно там он впервые обратился к художественной прозе и стал сочинять таинственные и страшные истории в духе Эдгара По, чьи готические новеллы произвели на него неизгладимое впечатление в юные годы. По возвращении в Англию Харви дебютировал как писатель сборником рассказов «„Полночный дом“ и другие истории» (1910). Одновременно он посвящал немало времени и сил образованию взрослых в Фиркрофт-колледже для рабочих в Бирмингеме. В начале Первой мировой войны Харви вступил добровольцем в Квакерское санитарное подразделение, в составе которого отправился во Фландрию, а в 1917 г., завершив образование и получив степень бакалавра хирургии в Лидсе, был зачислен в ряды военно-морского флота и назначен корабельным врачом на английский эсминец, где с риском для собственной жизни прооперировал офицера, зажатого в залитом водой машинном отделении. В 1918 г. доктора Харви наградили медалью Альберта за «храбрость при спасении жизни на море», однако совершенный им героический поступок роковым образом отразился на его здоровье: во время спасательной операции угарный газ серьезно повредил его легкие, и Харви на всю жизнь остался инвалидом. В 1920 г. он вернулся в Фиркрофт-колледж, где занял должность ректора, но в 1925 г. вынужден был оставить эту работу по состоянию здоровья. Несколько лет он прожил вместе с женой в Швейцарии, но затем семья вернулась в Англию. Умер Харви в Лечуорте, Хартфордшир, в июне 1937 г. в возрасте 52 лет.

При жизни, помимо «Полночного дома», Харви опубликовал еще два сборника таинственных и жутких рассказов – «„Тварь с пятью пальцами“ и другие истории» (1928) и «Настроения и времена» (1933); четвертый сборник, «„Рука миссис Иган“ и другие истории», содержавший полтора десятка ранее не публиковавшихся рассказов, вышел в 1951 г. Перу Харви принадлежат также повесть для детей «Козодой» (1936), роман «Мистер Меррей и Букоки» (опубл. 1938) и книга воспоминаний о детстве в квакерской семье «Нас было семеро» (1936), по своему светлому и радостному тону совершенно отличная от мрачного колорита его рассказов.

После кончины писателя его творческое наследие – и в первую очередь малую прозу – ждала двойственная судьба. С одной стороны, о Харви не раз лестно отзывались критики, отмечая его умение создавать атмосферу пугающей неопределенности, присущее ему искусство открытых, неоднозначных концовок, мастерство погружения в глубины подсознания, наконец, пронизывающий его сочинения сардонический юмор и ставя его рассказы в один ряд с произведениями Эдгара Аллана По, Монтегю Родса Джеймса, Уолтера де ла Мара, Саки (Гектора Хью Манро) и Роальда Даля. Один из самых известных рассказов писателя, «Тварь с пятью пальцами» (1919/1928) – об отрубленной руке, продолжающей жить собственной жизнью после смерти владельца, – стал сюжетной основой одноименного голливудского фильма ужасов (1946), поставленного режиссером Робертом Флори (главную роль блистательно исполнил знаменитый актер Питер Лорре, а к созданию впечатляющих для того времени спецэффектов, по слухам, был причастен сам Луис Бунюэль); популяризованный этой успешной картиной, центральный образ рассказа позднее получил развитие в телесериалах и фильмах о семейке Аддамс (персонаж по имени Вещь) и в фильме Оливера Стоуна «Рука» (1981). С другой стороны, в сравнении с вышеупомянутыми авторами Харви (о жизни и личности которого сохранилось крайне мало сведений) оказался куда менее известен не только широкому читателю, но даже поклонникам жанровой литературы – и, по сути, незаслуженно забыт; лишь недавно, в 2009 г., издательствами «Тартарус-пресс» и «Вордсворт Эдиншнз» были выпущены представительные антологии рассказов этого оригинального и недооцененного писателя.

Рассказ «Через пустошь» («Across the Moors») был впервые опубликован в дебютном сборнике рассказов Харви «„Полночный дом“ и другие истории», выпущенном в 1910 г. лондонским издательством «Дж. М. Дент & санс»; впоследствии неоднократно включался в различные авторские книги и жанровые антологии. На русском языке впервые опубликован в переводе М. Максакова, озаглавленном «Через болота», в иерусалимском литературно-публицистическом журнале «Млечный Путь» (2012. № 2 (2). С. 207–212). Перевод, представленный в настоящем сборнике, сделан по изд.: Harvey W. F. The Beast with Five Fingers: Supernatural Stories / Select. and Introd. by R. Dalby. Ware: Wordsworth Editions, 2009. P. 137–141.

Рассказ «Дилетанты» («The Dabblers») был впервые опубликован в авторском сборнике «Настроения и времена», выпущенном в 1933 г. оксфордским издательством «Бэзил Блэквелл»; позднее не раз включался в жанровые антологии. На русском языке впервые опубликован в переводе Ю. Чижова, озаглавленном «Любители», в изданном малым тиражом авторском сборнике «Пятипалая тварь» (Ярославль: Издатель В. В. Мамонов, 2019. С. 79–89). Перевод, включенный в настоящий сборник, сделан по изд.: Harvey W. F. The Beast with Five Fingers: Supernatural Stories. P. 35–42.

С. А. Антонов, А. А. Липинская