ВАСИЛИЙ КИРИЛЛОВИЧ ТРЕДИАКОВСКИЙ (1703–1769)
И жизнь, и творческая деятельность, и посмертная литературная судьба В. К Тредиаковского богаты странностями, злоключениями, противоречиями. Необычно его детство. Сын астраханского священника, он получил образование в школе католических монахов капуцинского ордена (где обучение велось на латинском языке). Необычно прошли и его юность, и годы учения. Он бежал из Астрахани в Москву, из Москвы, где стал учиться в Московской Славяно-греко-латинской академии, бежал снова, на этот раз в Голландию, а оттуда перебрался в Париж, «шедши пеш за крайнею уже своею бедностию».[1] В Париже Тредиаковский обучался в Сорбонне математическим, философским и богословским наукам, и вернулся на родину в 1730 году.
Но и после возвращения судьба его была и сложна и трудна. Первые годы на родине для Тредиаковского — это годы славы и почета: он — придворный поэт, профессор Академии наук («сие ученое достоинство... первый он из россиян имел счастие получить» [2]). А уже в 50-е годы Тредиаковский так писал о своем состоянии: «Ненавидимый в лице, презираемый в словах, уничтожаемый в делах, осуждаемый в искусстве, прободаемый сатирическими рогами, изображаемый чудовищем, еще и во нравах (что сего бессовестнее?) оглашаемый... всеконечно уже изнемог я в силах к бодрствованию: чего ради и настала мне нужда уединиться...»[1]
Выпущенная им в 1766 году «Тилемахида»— итог огромного многолетнего труда, более шестнадцати тысяч строк гекзаметра — была осмеяна сразу же после выхода: «При императрице Екатерине II в Эрмитаже установлено было шуточное наказание за легкую вину: выпить стакан холодной воды и прочесть из «Тилемахиды» страницу, а за важнейшую выучить из оной шесть строк». [2]
Судьба была к нему сурова и после смерти. И. Лажечников в романе «Ледяной дом» (1835) так писал о Тредиаковском: «О! По самодовольству, глубоко протоптавшему на лице слово
Воспринял эту традицию и Белинский: «Тредьяковский, — писал он, — с его бесплодною ученостию, с его бездарным трудолюбием, с его схоластическим педантизмом, с его неудачными попытками усвоить русскому стихотворству правильные тонические размеры и древние гекзаметры, с его варварскими виршами и варварским двоекратным переложением Роллена... все, что было сделано Тредьяковским, оказалось неудачным, — даже его попытки ввести в русское стихотворство правильные тонические метры...» [3]
Однако звучали и другие голоса. Характерно предисловие (без подписи) к изданной после смерти Тредиаковского (в 1775 году) трагедии «Деидамия»: «Сей муж многими своими в пользу соотчичей трудами приобрел бессмертную память и славу. Он первый издал правила российского нового стихосложения, коим следовали и ныне следуют все почти российские стихотворцы. Он сочинил много прозаических и стихотворных книг, а перевел и того больше, да и столь много, что кажется невозможным, чтобы одного человека достало к тому столько сил... он первый открыл в России путь к правильному стихотворству... Достодолжная ему хвала... представляется в сочиненных стихах к его портрету, в 1766 году писанному...
Поучительно и предисловие ко второму изданию «Езды в остров Любви» (1778): «Сия трудов славного российского писателя г. Тредиаковского книжка хотя уже и обращалась в публике, но поелику от ее издания немало времени протекло, то и рассуждено за благо оную, яко забавную, а притом и изъявляющую разверзающееся дарование и природную способность сего трудолюбивого мужа, для любящих его переводы и сочинения, вторично, и точно в таком порядке, напечатать, в каком она прежде была напечатана». [2]
Все это очевидные доказательства того, что для известного круга современников Тредиаковский представлял вполне реальную и незаурядную поэтическую величину. Примечательно и другое. Если Екатерина и близкие ей литераторы по сути дела стремились вытеснить Тредиаковского из литературы, то передовые писатели того времени оценивали его совершенно иначе.
Н. И. Новиков в своем «Опыте исторического словаря о русских писателях»[3] говорит о Тредиаковском: «Сей муж был великого разума, многого учения, обширного знания и беспримерного трудолюбия; весьма знающ в латинском, греческом, французском, итальянском и в своем природном языке; также в философии, богословии, красноречии и в других науках. Полезными своими трудами приобрел себе бессмертную славу...» Выступал в защиту Тредиаковского Н. И. Новиков и в своем журнале «Трутень».
Столь же решительными были, и слова Радищева: «Тредиаковского выроют из поросшей мхом забвения могилы, в «Тилемахиде» найдутся добрые стихи и будут в пример поставляемы».[1]
В 1841 году в посмертном собрании сочинений Пушкина была опубликована его статья о книге Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву». В статье Пушкин говорил и о Тредиаковском: «Тредьяковский был, конечно, почтенный и порядочный человек. Его филологические и грамматические изыскания очень замечательны. Он имел в русском стихосложении обширнейшее понятие, нежели Ломоносов и Сумароков. Любовь его к Фенелонову эпосу делает ему честь, а мысль перевести его стихами и самый выбор стиха доказывают необыкновенное чувство изящного. В «Тилемахиде» находится много хороших стихов и счастливых оборотов. Радищев написал о них целую статью... Вообще изучение Тредьяковского приносит более пользы, нежели изучение прочих наших старых писателей. Сумароков и Херасков верно не стоят Тредьяковского...»[2]
В 1856 году было опубликовано письмо Пушкина И. Лажечникову, где, говоря о «Ледяном доме», Пушкин замечал: «За Василия Тредьяковского, признаюсь, я готов с вами поспорить. Вы оскорбляете человека, достойного во многих отношениях уважения и благодарности нашей».[3]
В конце 1840-х годов выход сразу двух изданий Тредиаковского послужил сигналом к серьезному пересмотру и переоценке научной и литературной деятельности поэта.[4]
В настоящее время советское литературоведение высоко оценивает Тредиаковского и как ученого и как поэта. «Несмотря на значительный успех сатир Кантемира, — писал Г. А. Гуковский еще в 1926 году, — истинным начинателем новой русской поэзии следует, по-видимому, считать его ближайшего преемника, Тредиаковского. Этот замечательный человек, в свое время недооцененный, отличался силой теоретического мышления еще в большей степени, чем даром самостоятельного создания новых поэтических форм... Опыты первой поры творчества Тредиаковского решительно отразились на ходе поэзии ближайших десятилетий».[1]
Конечно, многое в оценке деятельности Тредиаковского остается спорным, многое в его творчестве — еще не изученным, но положительное значение, которое имел Тредиаковский как новатор и в области филологии и области поэзии, сейчас уже не вызывает сомнений.
Естественнo, встает вопрос, чем же объясняется близорукость тех, кто так упорно отказывал Тредиаковскому в признании, да и близорукость ли это на самом деле.
Несомненно, что вокруг Тредиаковского шла явная идейная борьба. В той или иной оценке его деятельности был заключен определенный общественный смысл, отнюдь не сводившийся к узколитературной трактовке, скажем, качества его гекзаметров.
Весьма существенны соображения академика А. С. Орлова о том, что «в «Тилемахиде» не нравилось Екатерине не форма, а содержание...» [2]
Не случайно, что две самые большие работы Тредиаковского посвящены переводу западных утопистов и отчасти сатириков — Барклая («Аргенида») и Фенелона («Тилемахида»). В «Аргениде» Барклай, давая сатирическое изображение нравов французского двора, поучал государей, как следует править. Книгу Фенелона «Приключения Телемака» (в переводе Тредиаковского — «Тилемахиду») признали в свое время настолько зловредной, что папа Иннокентий XII произнёс ей «отречение»; и в ней современники справедливo усматривали резкую критику французского двора и короля. Обе эти книги в применении к русской действительности давали материал для очень рискованных и острых сопоставлений.
В 1762 году вступила на престол после убийства Петра III Екатерина II. Обстоятельства ее воцарения были у всех на глазах, предания о них были еще так свежи, а нравы Екатерины и ее двора настолько развращены, что следующий, например, эпизод «Тилемахиды», вышедшей в 1766 году, попадал, конечно, не в бровь, а в глаз: в 3-й и 8-й книгах «Тилемахиды» рассказана история царя Пигмалиона и его наложницы Астарвеи:
но
Царя она не любила. После встречи с неким «дивно пригожим» юношей и других событий Астарвея решила убить Пигмалиона и захватить власть.
Народ, однако, восстал против нее. Ее схватили:
Кончилось все тем, что Астарвея отравилась:
Существенно отметить и то, что Тредиаковский в «Тилемахиде» выступал отнюдь не как переводчик в обычном смысле этого слова. Он переводит прозу Фенелона стихами — гекзаметром, вводит в текст Фенелона собственное вступление и существенно перерабатывает и самый стиль оригинала. Понятно, что на протяжении более чем шестнадцати тысяч строк гекзаметра, составляющих собою «Тилемахиду» Тредиаковского, эта широкая переработка не могла не превратить его по сути дела в соавтора Фенелона.
Зная и о репутации, и о судьбе Барклая и Фенелона, Тредиаковский настойчиво и смело говорил о достоинствах их произведений.
«Тилемахида» решительно не подходила к обстановке екатерининского двора. С ней и с ее автором приходилось бороться. Несколько позднее Екатерина — на примерах хотя бы Новикова и Радищева — показала, как она умеет это делать, но в 60-е годы можно еще было быть мягче. И с Тредиаковским боролись тоньше: его выключили из общественного внимания, против него применили очень злое оружие — смех. Если его стихи рекомендовали как лучшее средство от бессонницы, это значило, что его исключали из числа писателей, «лишали огня и воды» (согласно римской формуле изгнания) в литературе.
Это было тем более существенно, что поэзия Тредиаковского была широко известна: «Когда Екатерина II изощряла свое остроумие над «Тилемахидой», — говорит исследователь русской музыкальной культуры Т. Ливанова, — стихи Тредиаковского были широко распространены как песни, любовно записывались и переписывались вместе с музыкой в сборниках кантов, бытуя без имени автора...» [1]
Не ограничиваясь художественными литературными источниками, Тредиаковский знакомил своих современников и с западноевропейской философией. Двенадцать из шестнадцати томов переведенной им «Римской истории» Ролленя, печатавшихся с 1761 по 1767 годы, содержат обширные «Предуведомления от трудившегося в переводе», в которых широко излагается учение знаменитого юриста и историка Самуила Пуфендорфа о естественном праве и его «Практическая философия».
Переводы «Древней» и «Римской истории» Ролленя, а также «Истории об императорах» ученика Ролленя — Кревиера (Кревье), над которыми Тредиаковский трудился в общей сложности тридцать лет, точно так же примыкают по своей идейной направленности к тому циклу литературных выступлений Тредиаковского, которые вводили в кругозор русских читателей значительные явления прогрессивной западноевропейской культуры.[2] Наконец, недавно найденная И. Серманом рукопись «Феоптии» свидетельствует о большом интересе В. Тредиаковского к западноевропейской философии и науке.
Очевидно, таким образом, что Тредиаковский занимал определенное и своеобразное место в идейной жизни своего времени. Стирая с его облика чернящие краски, произвольно нанесенные идейными противниками, мы видим, что за ними проступает значительная и яркая фигура выдающегося деятеля русской культуры и литературы XVIII века.
Не следует, конечно, и приукрашивать Тредиаковского.
«Безбожник и ханжа» — так охарактеризовал Ломоносов Тредиаковского, и в этом определении были очень четко схвачены противоречивые черты деятельности автора «Тилемахиды» и «Феоптии». Если вскоре по приезде из-за границы Тредиаковский вызывал даже подозрения в атеизме, то позднее он написал «Феоптию», в предисловии к которой резко нападал на «умозрительных атеистов», и в особенности на «проклятого Спинозу», а на Сумарокова он написал прямой донос, обвиняя его в нарушении церковных догматов.
Тредиаковский жил в трудное, тревожное и противоречивое время, когда и в быту, и в идеологии, и в общественно-политической обстановке сталкивались и перекрещивались самые разноречивые тенденции. В Заиконоспасской академии еще всерьез занимались вопросами о том, как сообщают ангелы друг другу мысли, росла ли в раю роза без шипов и т. д., когда Ломоносов уже стоял на пороге открытия закона сохранения вещества. Знакомство с передовыми идеями западноевропейской общественной мысли совмещалось с библейскими представлениями о сотворении мира и с нелепыми и жестокими забавами вроде постройки Ледяного дома. Бесправие и произвол, аресты и ссылки, когда, по выражению Ключевского, дворец и крепость непрерывно менялись своими обитателями и едущий в Сибирь Бирон встречался на пути с возвращающимся оттуда Минихом, куда сам же Бирон его и отправил, доносы и казни — это устойчивые черты эпохи, которых не выдерживали и не такие характеры, как у Тредиаковского, испытавшего в своей литературной деятельности все жанры — от панегирика до доноса. <Мы друг друга едим и с того сыты бываем» — такова была распространенная поговорка первой половины XVIII века. Эта формула многое объясняет нам и в жизни и в деятельности Тредиаковского. В 1735 году в тайной канцелярии рассматривалось, например, дело о песне Тредиаковского по случаю коронации Анны Иоанновны. Песня начиналась словами: «Да здравствует днесь императрикс Анна.». Её нашли в списке у нерехтинского дьякона Савельева и костромского о священника Васильева. Возникло подозрение, что слово «императрикс роняет высочайший титул ее императорского величества. Васильев и Савельев были арестованы, а перепуганному Тредиаковскому пришлось написать подробные объяснения. Чрезвычайно драматичны были и события, которые произошли с Тредиаковским в 1740 году. Они столь ярко характеризуют как тогдашние нравы, так и отношение к литературе, что на них следует остановиться подробнее. В феврале этого года для развлечения императрицы Анны в Петербурге строился знаменитый Ледяной дом и готовился грандиозный «маскарад» для шутовской свадьбы. Для маскарада понадобились стихи, и министр Волынский, готовивший маскарад, послал за Тредиаковским. Посланный кадет объявил Тредиаковскому, что везет его в «Кабинет ее императорского величества». Уже одно это приглашение привело Тредиаковского «в великий страх» и «в великое трепетание». Узнав по дороге, что его везут не в Кабинет, а только к министру, Тредиаковский рискнул выразить кадету свое неудовольствие, сказав, что тот худо с ним поступил, объявив, что везет его в Кабинет, «для того что он таким объявлением может человека вскоре жизни лишить или, по крайней мере, в беспамятствие привести».[1] Кадет по приезде пожаловался Волынскому, который «сейчас же начал, — пишет Тредиаковский в своем «Рапорте» Академии 10 февраля 1740 года, — меня бить пред всеми толь немилостиво... что правое мое ухо оглушил, а левый глаз подбил, что он изволил чинить в три или четыре приема», а потом «повелел и оному кадету бить меня по обеим же щекам публично». После этого избиения Тредиаковскому дали «на письме самую краткую материю, с которой должно было ему «сочинить приличные стихи», и отпустили. Тредиаковский понес жалобу Бирону, но в приемной у Бирона его увидел Волынский, который схватил его и отправил под караул, где, пишет Тредиаковский, «браня меня всячески, велел... бить палкою по голой спине столь жестоко и немилостиво... дано мне с семьдесят ударов...», потом «паки велел меня бросить на землю и бить еще тою же палкою, так что дано мне и тогда с тридцать разов». Утром Волынский, приказав караулу бить Тредиаковского «еще палкою десять раз, что и учинено», отпустил его «с угрозами» домой.[2] Когда позднее Бирон вступил в борьбу с Волынским и подал на него жалобу, он указал и на избиение Тредиаковского, однако в вину Волынскому ставилось не то, что он его избил, а то, что он совершил это в покоях Бирона.
Тредиаковский не обладал «благородной упрямкой» Ломоносова, позволившей тому заявить И. И. Шувалову: «Не токмо у стола знатных господ или у каких земных владетелей дураком быть не хочу, но ниже у самого господа бога, который мне дал смысл, пока разве отнимет». [1] Причудливое сочетание ничтожного и значительного в облике Тредиаковского, смешного и трагического в его судьбе, консерватизма и новаторства в его деятельности — все это было в духе этого переходного времени в истории русской культуры.
Но при всей неразберихе и сумятице, которые характеризовали переворошенную Петром Первым Россию первой трети XVIII века, в ней явственно проступали основные силовые линии, которые определяли развитие новой культуры и новых общественных отношений. С ними и были связаны как творчество, так и научная деятельность Тредиаковского.
Первым значительным выступлением Тредиаковского после возвращения в Россию, в 1730 году, было издание перевода романа Поля Тальмана «Езда в остров Любви». Первая часть книги включала в себя перевод романа, а следующая часть книги открывалась «Известием читателю»:
«По совету моих приятелей осмелился я здесь приложить несколько стихов моей работы — русских, французских и латинскую эпиграмму, хотя и не весьма сей книге некоторые из них находятся приличны. Но ежели б оным здесь не быть, то бы им надлежало в вечном безызвестии пропасть...» [2]
Судя по переписке Тредиаковского (на французском языке) с всесильным в те годы в Академии наук академическим советником Шумахером, книга имела большой успех. «Я могу, — говорит Тредиаковский, — сказать по правде, что моя книга входит здесь в моду и, к несчастью или к счастью, я также вместе с ней. Честное слово, мсье, я не знаю, что делать: меня ищут со всех сторон, повсюду просят мою книгу...» [3]
Особенно характерно письмо, в котором Тредиаковский рассказывает об откликах на свою книгу. Оно интересно не столько смелостью и даже заносчивостью суждений молодого Тредиаковского, сколько новизной всего его тона, передававшего настроения русской молодежи, стремившейся «в просвещении быть с веком наравне»: «Суждения о ней (книге.—
Что вы, сударь, думаете о ссоре, которую затевают со мною эти ханжи? Неужели они не знают, что сама природа, эта прекрасная и неутомимая владычица, заботится о том, чтобы научить все юношество, что такое любовь. Ведь, наконец, наши отроки созданы так же, как и другие, и они не являются статуями, изваянными из мрамора и лишенными всякой чувствительности; наоборот, они обладают всеми средствами, которые возбуждают у них эту страсть, они читают ее в прекрасной книге, которую составляют русские красавицы, такие, какие очень редки в других местах.
Но оставим этим Тартюфам их суеверное бешенство; они не принадлежат к числу тех, кто может мне вредить. Ведь это — сволочь, которую в просторечии называют попами.
Что касается людей светских, то некоторые из них мне рукоплещут, составляя мне похвалы в стихах, другие очень рады видеть меня лично и балуют меня. Есть, однако, и такие, кто меня порицает.
Эти господа разделяются на два разряда. Одни называют меня тщеславным, так как я заставил этим трубить о себе... Но посмотрите, сударь, на бесстыдство последних; оно, несомненно, поразит вас. Ведь они винят меня в нечестии, в нерелигиозности, в деизме, в атеизме, наконец во всякого рода ереси.
Клянусь честью, сударь, будь вы в тысячу раз строже Катона, вы не могли бы остаться здесь твердым и не разразиться грандиознейшими раскатами смеха.
Да не прогневаются эти невежи, но мне наплевать на них, тем более что они люди очень незначительные...»[1]
Тредиаковского представили императрице; он стал придворным поэтом, приобрел явный общественный вес. Когда в декабре 1732 года Тредиаковский прислал в подарок графу С. А. Салтыкову свою книгу «Панегирик, или Слово похвальное императрице Анне Иоанновне», то Салтыков не только написал ему благодарственное письмо, но в письме к сыну спрашивал: «Когда он, Тредьяковский, такие ж книжки подавал тамошним кавалерам, то дарили ль его чем или нет, и буде дарили то, что надлежит, — и ты его подари что надобно».[1]
Но в столице звезда Тредиаковского быстро клонилась к упадку. Тот же Салтыков уже в 1740 году, выражая сочувствие Тредиаковскому по поводу его столкновения с Волынским, писал: «Я ведаю, что друзей вам почти нет и никто с добродетелью об имени вашем и упомянуть не захочет».[2]
Не все ясно в этом изменении судьбы Тредиаковского. Сказалась здесь, очевидно, и вражда тех, которых он определил в своем письме как «сволочь, которую в просторечии называют попами», и которые обвиняли его в атеизме. По словам архимандрита Платона Малиновского, он в разговоре с Тредиаковским выяснил, что его «философия сама атеистическая, якобы и бога нет». В другом разговоре Малиновский прямо угрожал Тредиаковскому: «Прольется ваша еретическая кровь».[3]
Сказалась, очевидно, и борьба различных групп, сталкивавшихся тогда в Академии наук, куда Тредиаковский вошел в 1733 году. Характерен эпизод, который в 1775 году разыгрался в журнале «Ежемесячные сочинения», выходившем под редакцией академика Г. Ф. Миллера, упорно отказывавшего Тредиаковскому в помещении его произведений. Лишь когда Тредиаковский прислал Г. Ф. Миллеру свою оду, скрыв свое авторство и зашифровав свои инициалы в ее названии (ода называлась «Вешнее Тепло»), Миллер ее напечатал. Это еще более огорчило Тредиаковского: «Хотя ж мне и посчастливилось в подставе чужого автора, однако сей самый успех низверг меня почитай в отчаяние: ибо увидел подлинно, что презрение стремится токмо на меня, а не на труды мои».[4]
Можно предположить, что злоключения Тредиаковского были в какой-то мере связаны и с тем, что после воцарения Елизаветы его излишняя близость ко двору Анны, и в частности к Бирону, не могла не бросать на него тень в глазах современников. Он был придворным поэтом Анны. Он имел — хотя, конечно, и крайне незначительное— отношение к падению и гибели Волынского, и это, конечно, не могло быть забыто и прощено. Нападавший на Тредиаковского архимандрит Платон Малиновский, которого Анна в 1732 году сослала в Сибирь, в числе многих тысяч амнистированных Елизаветой, вернулся и стал уже московским архиепископом. Да и других свидетелей успехов Тредиаковского при Анне и Бироне было немало, и они имели достаточный вес. Так или иначе, жить ему становилось все труднее. В многочисленных жалобах и доношениях Тредиаковского в Академию наук и даже в его литературных трудах все чаще говорится о болезнях, лишениях, о «некотором упадке в силах... по причине состаревающихся моих лет и не весьма веселящегося сердца от обыкновенных человеческих злоключений...» [1] Характерно его обращение к Сумарокову в 1755 году, заключающее полемику с ним о сафической и горацианской строфах: «Оставьте человека, возлюбившего уединение, тишину и спокойствие своего духа. Дайте мне препровождать безмятежно остаточные мои дни в некоторую пользу общества... Сжальтесь обо мне, умилитесь надо мною, извергните из мыслей меня... Я сие самое вам пишу истинно не без плачущий горести... Оставьте меня отныне в покое».[2] Но при всех этих условиях Тредиаковский с поразительной настойчивостью продолжал свою работу. Его стихотворные произведения исчисляются десятками тысяч строк, его переводы — десятками томов. Работоспособность его была поразительна. В 1747 году пожар уничтожил девять переведенных им томов «Древней истории» Ролленя. Он перевел их заново и с 1749 до 1762 года выпустил десять томов этой истории. Перевод шестнадцатитомной «Римской истории» Ролленя он напечатал за семь лет. Обе эти истории с обширными «Предуведомлениями от трудившегося в переводе» занимают около двенадцати тысяч страниц. При этом печатал свои труды он главным образом на свой счет, испытывая, по его словам, «крайности голода и холода с женою и детьми... у меня нет ни полушки в доме, ни сухаря хлеба, ни дров полена».[3]
В 1759 году он был по неясным причинам уволен из Академии, но это не сказалось на его исключительном трудолюбии: в течение 60-х годов он печатает с большими трудностями (хотя и при некоторой поддержке Академии) все шестнадцать томов «Римской истории» Ролленя и «Историю о римских императорах» Кревьи, «Тилемахиду», «Опыт исторический» Бурдильона. В переписке по поводу издания этой книги он сообщил и последние о себе сведения: «Я, упадая еще с самого начала года сего из болезни в болезнь, как от Харибд в Сциллы, во все ж тяжкие и опасные, лишился между тем употребления ног: так что ни по хижине моей не могу пробресть без заемныя помощи, имея, однако, еще несколько действительны голову, глаза и руки». [1]
Письмо это было написано в апреле 1768 года. Через год с небольшим — 6 августа 1769 года — Тредиаковский скончался в Петербурге.
Вытесненный и из литературной (издевательства над «Тилемахидой» при дворе Екатерины II), и из научной (уход из Академии) жизни в последнем периоде своей деятельности, Тредиаковский, казалось бы, стоял перед угрозой полного забвения. Но мы уже говорили, что даже в самые тяжкие для его репутации годы имя его, хотя и у немногих, вызывало интерес и уважение.
В 30-е годы XVIII века по сути дела начался новый период в развитии русской литературы. В узком историко-литературном плане его можно рассматривать как начало русского классицизма, но общее значение того процесса, который совершался в литературе 30-х годов, далеко выходило за пределы классицизма и оказывало существенное влияние на развитие русской литературы XVIII века, шире говоря — литературы допушкинского периода в целом. Именно в эти годы в литературу входили новые идеи, в ней возникали поиски новых художественных образов, типов, характеров, закладывались основы литературного языка, создавалось новое стихосложение.
И именно Тредиаковскому выпало на долю первым, хотя еще в смутной, а иногда и косноязычной форме, уловить и выразить то новое, что должно было определить пути литературного развития. То, что в 40-с годы было уже ярко и отчетливо сформулировано Ломоносовым и Сумароковым, в неравной борьбе с которыми отстаивал свой приоритет Тредиаковский, то в 30-е годы было все же произнесено впервые именно им.
Конечно, Тредиаковского ни в какой мере нельзя противопоставлять литературной традиции первых десятилетий XVIII века и даже более ранней.[1] Перелом, который произошел в то время в политической, общественной, культурной, бытовой жизни России, определял, естественно, и возникновение принципиально новых явлений в литературном процессе, основное содержание которого составляет утверждение новой культуры, еще только оформляющейся в борьбе со старым укладом жизни. И драма, и повесть, и лирика петровского времени развиваются именно в этом направлении.
Новые формы быта, пробуждение личности, раскрепощение женщины (естественно, еще весьма относительное) — все это создавало предпосылки для развития поэзии, обращенной к интимному миру человеческих переживаний, и прежде всего — к любовной лирике, составлявшей в значительной мере содержание безымянных народно-бытовых песен — кантов.
Стихотворство в эти десятилетия уже широко распространено. Деятельность Сильвестра Медведева, Федора Поликарпова, Кариона Истомина и других во многом связана с традициями церковно-дидактической поэзии, но вместе с тем она, несомненно, оказывала влияние и на общее развитие поэтической культуры. В письме к Марковичу, датированном 1717 годом, Феофан Прокопович восклицал: «Все начали стихотворствовать до тошноты...».[2] В этом, хоть и скептическом, замечании отражен тот подъем стихотворной культуры, который характерен для начала века. Он создавал весьма существенные предпосылки для развития литературы нового типа, отвечавшей характеру новой исторической эпохи русской жизни.
Но все же это были еще только предпосылки. Любовная лирика еще только, так сказать, отслаивалась от быта, представляя собой зачастую лишь выражение индивидуального любовного переживания, вроде стихов Виллима Монса.[1] Не случайно, что в развитии русской поэзии в эти годы участвуют иноземцы — Эрнст Глюк, Иоганн Паус, Виллим Монс. Связь их с разработанными литературными традициями западной поэзии помогала им откликаться на новые запросы русской жизни, на интересы пробуждающейся личности. Точно так же еще только эмбриональный характер имела и торжественная панегирическая лирика типа «Епиникиона» Ф. Прокоповича, во многом еще не отошедшего от тяжеловесного аллегоризма и от витиеватости поэтов Киевской школы.
Утверждение нового, передового в этом периоде наиболее полно и художественно убедительно осуществлялось в области сатиры, разоблачавшей старый уклад с точки зрения новых, возникавших общественных идеалов. Именно сатира воспроизводила материал реальной действительности и в то же время вступала на путь его художественного обобщения. И не случайно сатира Антиоха Кантемира является наиболее значительным литературным памятником конце 20-х — начала 30-х годов. Первый период становления новой русской литературы конца XVII — начала XVIII века мог полнее всего выразить себя именно в сатире. Именно в ней натурализму в широком смысле слова, присущему литературе этих лет (в которой и любовная лирика, и политический панегирик, и драматургическое действие были еще неразрывно связаны с тем или иным данным, конкретным фактом действительности), шла на смену уже определенная культура художественного обобщения, создание, хотя бы еще и в самой схематической форме, образов, несших в себе элемент типического (как Филарет и Евгений из II сатиры Антиоха Кантемира). И Белинский был глубоко прав, говоря именно о Кантемире как о зачинателе истории новой русской литературы, как о человеке, который «по какому-то счастливому инстинкту первый на Руси свел поэзию с жизнью». [2]
К 30-м годам XVIII века положение существенно меняется. Черты новой культуры в достаточной мере полно определились и в общественно-политической, и в культурно-бытовой сфере. Правда, определились при весьма драматических обстоятельствах, связанных в те годы с борьбой за власть, с бироновщиной и т. п. Все эти обстоятельства осложняли развитие новой культуры, но не могли ни остановить, ни существенно изменить этот процесс. Если для литературы конца 1720-х — начала 1730-х годов жанром, наиболее полно отвечающим смыслу и характеру общественного процесса, была сатира, в которой выразилась именно борьба за становление новой культуры, то в конце 1730-х—1740-е годы таким же определяющим, характеристичным жанром является ода. Конечно, она вовсе не отменяет сатиру, для развития которой в течение всего XVIII века, как и в дальнейшем, в русской жизни сохраняются в достаточной мере веские основания. Но все же именно возникновение и развитие оды дает нам ключ к пониманию нового этапа литературного процесса.
Д. Благой справедливо заметил, что отмеченное еще Белинским движение русской литературы от сатиры к оде «было теснейшим образом связано с конкретной исторической русской обстановкой и потому никак не произвольно, а вполне закономерно... По своей литературно-общественной функции оды Ломоносова и сатира Кантемира очень близки между собою, выполняя одну и ту же задачу—апологию новых преобразовательных начал. Только Ломоносов осуществляет это прямо, а Кантемир, так сказать, „от противного"». [1] Д. Благой берет здесь наиболее яркие образцы оды — оды Ломоносова. Но между Кантемиром и Ломоносовым как раз и стоял Тредиаковский. Если в сатире Кантемира положительный герой не изображался непосредственно, а возникал по контрасту, как бы выводился из тех отрицательных человеческих качеств, которые разоблачались сатириком, то в оде речь уже шла о другом, о непосредственном изображении положительного героя, носителя утверждающейся новой культуры, естественно — прежде всего культуры придворной. Образы просвещенных монархов, победоносных полководцев, воплощающих силу и мощь новой Российской империи, должны были появиться в литературе. Понятно — и это давно уже отмечено, — что и Тредиаковский и в особенности Ломоносов в своих одах не столько говорили о реальных лицах, сколько рисовали идеальные образы монархов, воплощавшие их представления о задачах и целях развития России.
Еще не было, конечно, ни достаточного опыта, ни — что еще важнее — достаточной жизненной основы, чтобы черты нового общественного строя получили широкое эпическое изображение. Как и обычно в истории литературы, формирование новых художественных принципов осуществлялось в первую очередь в области лирики. Развернутым образам эпических героев предшествовал образ героя лирического. Если в панегириках начала века центр тяжести лежит прежде всего в изображении данного события — Полтавской победы или Ништадтского мира при взятии Нарвы,[1] то в оде конца 1740-х годов центр тяжести заключен в изображении лирического героя, переживающего это событие. В лирическом герое оды раскрывается новый положительный образ человека, потрясенного и восхищенного величием и успехами своей страны. Тредиаковский и явился автором первых в истории русской поэзии оригинальных (в том смысле, в каком этот жанр понимался классицизмом) од. В январе 1733 года он написал «Оду приветственную всемилостивейшей государыне императрице самодержице всероссийской Анне Иоанновне», в 1734 году — «Оду торжественную о сдаче города Гданска».
Если современники в свое время противопоставляли «громкого» Ломоносова и «нежного» Сумарокова, в которых находили свое развитие две отнюдь не исключающие друг друга тенденции русского классицизма, то в первичной форме обе эти традиции были намечены именно Тредиаковским. Он не только стремился к созданию нового типа лирического героя, но вместе с тем показывал его в различных ракурсах — и торжественном и интимном.
Первая книга Тредиаковского, «Езда в остров Любви», состояла из двух частей. В первой части был дан перевод книги французского писателя Поля Тальмана — характерного произведения французской прециозной литературы второй половины XVII века. Содержанием книги Тальмана являлась история любовных отношений Тирсиса и Аминты, изложенная в чрезвычайно манерной форме прозой и стихами. Выступление Тредиаковского с переводом этой книги было по тем временам чрезвычайно смелым и новым. «Уже один выбор самой книги, где все содержание заключается в описании различных степеней любви к женщине, к которой обращаются там почтительно, ищут случая обратить на себя внимание ее и заслужить, наконец, разными пожертвованиями благосклонности ее, — все это не могло не казаться новостью для русского читателя тех времен, когда в наиболее любимых и распространенных сборниках не обходилось без статьи, в которой любовь к женщине не называлась бы бесовским наваждением и самая женщина не считалась бы орудием сатаны, созданным для соблазна человека, когда правила, преподанные в Домострое об обращении с женщиною, были в полной силе...» [1]
В книге Тальмана содержалось большое количество стихотворений любовного характера. Почти все они стали русскими кантами и вошли в рукописные сборники, будучи записанными вместе с музыкой. [2] Но основной интерес книги определяется, конечно, включенными в нее стихами самого Тредиаковского. Впервые в истории русской поэзии появился печатный сборник стихов, принадлежавший определенному поэту, обращавшемуся к читателям с предисловием от своего имени и с определенной поэтической платформой. Примечательно было и то, что шестнадцать стихотворений из тридцати двух, включенных в сборник, было написано на французском языке и одно на латинском, что характеризовало автора именно как представителя нового типа русской культуры, свободно и с полным знанием дела соотносившегося с культурой зарубежной.
И наконец, наиболее существенным в первом сборнике стихов Тредиаковского было именно то, что в нем, опять-таки впервые, в поэзию вступал новый тип лирического героя. Облик его определялся свободным и смелым раскрытием его внутреннего мира, стремлением к многомерному изображению человеческой личности. Это проявлялось прежде всего в области любовной лирики («Песенка любовна», «Стихи о силе любви»», «Плач одного любовника, разлучившегося со своей милой, которую он видел во сне», «Тоска любовника в разлучении с любовницею», «Прошение любве» и др.). На фоне предшествовавшей поэтической традиции стихи эти звучали и смело и ново:
Они непосредственно откликались на душевные запросы человека нового времени: «Самая нежная любовь, толико подкрепляемая нежными и любовными и в порядочных стихах сочиненными песенками, тогда получала первое только над молодыми людьми свое господствие... но оне были в превеликую еще диковинку, и буде где какая проявится, то молодыми боярынями и девушками с языка была неспускаема», — вспоминал Болотов в своих мемуарах, говоря даже о несколько более позднем времени.[1] И эти стихи Тредиаковского сразу же стали песнями, вплоть до помещенной в конце сборника песенки с оговоркой, что она сочинена им «еще будучи в Московских школах на мой выезд в чужие края» (т. е. в 1726 году): «Весна катит...»
Т. Ливанова очень верно заметила, что «над песенкой Тредиаковского немало потешались, но никто, кажется, не подчеркнул со всей силой, что рядом со стихами «в предражайшей любви егда две персоны бывают» строки «канат рвется, якорь бьется», «кличет щеглик, свищут дрозды» были подлинной находкой новой поэзии».[2]
Но любовными переживаниями отнюдь не ограничивался в своих первых стихотворениях Тредиаковский. Это были именно «стихи на разные случаи», как они и были им названы. «Описание грозы бывшия в Гаге», «Стихи похвальные Парижу» («Красное место! Драгой берег сенски! ..») — вот примеры пейзажной лирики сборника. А «Стихи похвальные России» начинают традицию русской патриотической лирики:
И наконец, начинался сборник Тредиаковского стихами, в которых «пиит говорил... в восхищении некоем» («Песнь, сочинена в Гамбурге к торжественному празднованию коронации ее величества государыни императрицы Анны Иоанновны самодержицы всероссийский» и «Элегия о смерти Петра Великого»). К ним примыкают и «Стихи похвальные России».
Безотносительно к конкретной эмоциональной окраске этих стихотворений («всюду плач» в «Элегии»; «стихи печальны» в «Стихах о России») все эти стихотворения объединены высоким утверждающим пафосом величия и торжества новой России:
Это уже переход от панегирических и приветственных стихов на события конца XVII — начала XVIII века к оде, т. е. к целостному образу лирического героя, через переживания которого отражаются важнейшие события эпохи. Понятно, что, говоря о первом сборнике Тредиаковского, мы имеем в виду не столько его реальные поэтические свершения, сколько самую тенденцию творческого развития, то, что уже в первых своих стихах он выходит на подступы к созданию образа, служащего запросам эпохи, — лирического героя, прославляющего подвиги и победы, «чтоб изъявить разум свой, как будто б он был вне себя»,[1] и новых жанров (прежде всего оды), отвечающих ему своим выразительным строем.
В 1734 году ода как новый жанр определяется и формально: Тредиаковский пишет и в 1735 году публикует «Оду торжественную о сдаче города Гданска». Примером и образцом для Тредиаковского, по его словам, была ода Буало о взятии Намюра.
К оде было приложено и теоретическое обоснование — «Рассуждение об оде вообще». Принципиально это было очень важным и безусловно новаторским шагом в развитии тогдашней поэзии, Но шагом, естественно, самым первоначальным, робким и неуверенным. Неуверенным потому, что новизне характера лирического героя и жанра оды еще не отвечали ни стилистика, ни, главное, ритмика, оставшиеся в пределах силлабической традиции:
Таким образом, к началу 30-х годов в творчестве Тредиаковского ясно Определяется и новый тип лирического героя, и соответствующие ему жанры — от любовной до политической лирики (ода), и вместе с тем ясно ощущается противоречие между этим образом лирического героя и словесным и ритмическим строем стиха.
Новизна образа лирического героя необходимо предполагала и решение вопроса о новой системе выразительных средств, которая была необходима для воплощения этого образа и связанных с ним и новых идей и новых жанров.
В первую очередь это выражалось в поисках нового языка, с одной стороны — более близкого к жизни, а с другой — и более эмоционально приподнятого сравнительно с тем языком, который отвечал задачам, решавшимся поэзией предшествующего времени. И эта проблема с чрезвычайной остротой была поставлена в первом
«На меня, прошу вас покорно, не извольте погневаться (буде вы еще глубокословныя держитесь славенщизны), что я оную не славенским языком перевел, но почти самым простым русским словом, то есть каковым мы меж собой говорим. Сие я учинил следующих ради причин. Первая: язык славенский у нас есть язык церковный; а сия книга мирская. Другая: язык славенский в нынешнем веке у нас очень темен, и многие его наши, читая, не разумеют; а сия книга есть
Ежели вам,
Это стремление Тредиаковского писать «почти самым простым русским словом» отвечало требованиям самой жизни, содействовало развитию языка вообще и языка художественной литературы в особенности.
Характерно, что еще в 1717 году граф Мусин-Пушкин писал Федору Поликарпову, исходя из мнения самого Петра: «Посылаю к тебе и географию переводу твоего, которая за неискусством либо каким переведена гораздо плохо: того ради исправь хорошенько не высокими словами славенскими, но простым русским языком... Со всем усердием трудися и высоких слов славенских класть не надобясь, но посольского приказу употреби слова». [2]
Таким образом, стремление к «простому русскому языку» чувствовалось в самых различных областях складывавшейся тогда языковой культуры, и роль Тредиаковского в этом отношении была в достаточной степени велика. Он писал в Сенат, что первая его задача в Академии наук состоит в том, чтобы ему «по возможности стараться о чистом слоге на нашем языке как простым, так и стихотворным сочинением».[3]
Современники высоко оценивали его в этом отношении. Интерес к языку — характернейшая черта деятельности Тредиаковского. Помимо специально языковедческих трудов («Разговор... об орфографии...», 1748), Тредиаковский почти в каждой своей работе стремился осветить различные вопросы языкознания и в ряде случаев выдвигал существенные и интересные проблемы. Характерно его стремление приблизить русское правописание к его фонетической основе: «Так писать надлежит, — говорил он, — как звон требует». [1] На этой же мысли он настаивал спустя четырнадцать лет: «Орфография моя большею частию есть по изглашению для слуха, а не по произведению ради ока...»[2] Весьма интересно его стремление в период бурного вторжения в русский язык иностранной лексики сохранить чистоту русского языка. В предисловии к «Аргениде» он пишет: «Почитай ни одного от меня в сем... переводе не употреблено чужестранного слова, сколько б которые у нас ныне в употреблении ни были, но все возможные изобразил нарочно, кроме мифологических, славено-российскими равномерными речами». [3] Первым отметил Тредиаковский явление так называемой народной этимологии — осмысление иностранного слова, по его выражению, «по толковании своего языка»: «Солдатство наше из
Наиболее значительным лингвистическим трудом Тредиаковского был изданный им в 1748 году на средства его друзей, собравших деньги для издания книги, «Разговор между чужестранным человеком и российским об орфографии старинной и новой и о всем, что принадлежит к сей материи». Характеризуя эту работу Тредиаковского, Г. О. Винокур отметил, что «большинство его положений, касающихся фонетики, оказывается соответствующим действительности, причем надо непременно иметь в виду то, что в установлении этих положений Тредиаковский не имел предшественников и был подлинным пионером науки... Несомненен его научный приоритет в истории русской фонетики по целому ряду пунктов... Тредиаковский предстает перед нами как пионер русской фонетики, стоящий намного выше всех своих современников».[1]
Но главным в работе над языком было именно стремление Тредиаковского сблизить его и с новыми требованиями жизни, и с новыми задачами литературы, хотя осуществлял он эти идеи непоследовательно и противоречиво. Д. Благой очень верно отметил, что, когда «от первоначальной любовной тематики Тредиаковский перешел к «высоким» героическим жанрам (оды, «ироической пиимы»), он снова впал в «глубокословную славеншизну», беспорядочно смешивая ее с просторечием».[2] Поэтому вряд ли верна распространенная в нашем литературоведении точка зрения на то, что Тредиаковский вообще со временем отошел постепенно от своих прогрессивных взглядов на русский язык. Вряд ли можно видеть в этом отношении столь закономерную эволюцию, которую в крайнем пылу полемики с Тредиаковским пытался установить еще А. П. Сумароков, считавший, что тот «в молодости своей старался наше правописание испортить простонародным наречием, по которому он и свое правописание располагал, а в старости глубокою и еще учиненного самим собою глубочайшею славенщизною: тако пременяется молодых людей неверие в суеверие; но истина никакая крайности не причастна».[3] Очевидна крайняя полемичность заявления Сумарокова.
Достаточно сравнить стихотворения, переработанные Тредиаковским в издании 1752 года, с их ранними редакциями, чтобы убедиться в том, что и в это время Тредиаковский, по сути дела, продолжал отход от «славенщизны». Против «старины глубокая» в языке он выступил в 1751 году в Предуведомлении к «Аргениде». Отнюдь не всегда «глубочайшая славенщизна» присуща даже и «Тилемахиде»
Конечно, в «Тилемахиде» богато представлена и «славенщизна», но самое понимание Тредиаковским жанра героической поэмы предполагало стремление к многообразию в повествовании, переходящем «от громкого голоса к тихому, от высокого к нежному, от умиленного к ироическому, а от приятного к твердому, суровому, и некак свирепому». [2]
Известная противоречивость трактовки В. Тредиаковским этого вопроса была связана и с недоброжелательным отношением в придворных сферах к различным формам того, что мы теперь назвали бы проявлением народности в языке.
Характерно, что еще в статье «О древнем, среднем и новом стихотворении российском» (1755) Тредиаковскому приходилось отбиваться от нападок, связанных с тем, что в его «Новом и кратком способе к сложению российских стихов» (1735) он обращался к примерам из народного творчества.
Однако основной причиной этой двойственности является своеобразие той общей литературной позиции, которую занимал Тредиаковский как представитель и в значительной мере зачинатель русского классицизма. Характерной чертой русского классицизма было противоречие двух пересекающихся в нем начал — сословного и демократического. С одной стороны, он был чрезвычайно ярким выразителем именно придворной культуры, резко отгораживавшей себя от всех других сословий и не допускавшей отражения их в литературе, вплоть до прямого нарушения элементарного правдоподобия, как это было, например, в комедиях Сумарокова, где дворовые слуги выступали в париках и со шпагами и носили французские имена. Но вместе с тем уже у ранних представителей классицизма объективное содержание творчества выходило за пределы тех субъективных тенденций, которые подсказывались сословными симпатиями классицизма. Широта национальной проблематики Ломоносова, резкость сатиры Сумарокова, интерес к радикальной политической мысли у Тредиаковского — все это определяло значительно более глубокое идейно-художественное содержание русского классицизма сравнительно с его отправными сословно-дворянскими позициями.
Не случайно поэтому русская радикальная мысль последней трети XVIII века отнюдь не чуждалась классицизма и находила в нем живое содержание и для себя. Слова Сумарокова: «они работают, а вы их хлеб ядите» — были взяты Новиковым в качестве эпиграфа к его «Трутню», а строка из «Тилемахиды» Тредиаковского о чудище огромном и стозевном стояла в качестве эпиграфа на «Путешествии из Петербурга в Москву» Радищева, который дважды — и в «Путешествии» (глава «Тверь»), и в «Памятнике дактило-хореическому витязю» — выражал интерес и симпатию к Тредиаковскому.
Характерно, что сам Тредиаковский на первой же странице своего «Предуведомления от трудившегося в переводе» в первом томе «Римской истории» (1761) Ролленя провозгласил, что «разум и добродетель есть жребий всего человеческого рода, а не человеков токмо породных...»
Не лишен значения и тот факт, что деятели нашего раннего классицизма хотя, естественно, и создавали свои произведения в нормах господствовавшей идеологии, но все же прямо и непосредственно — сын священника Тредиаковский, крестьянский сын Ломоносов, дворянин средней руки Сумароков — не были связаны с той придворной знатью, достоинства которой они столь пылко утверждали в своих одах и трагедиях. Вот почему и в творчестве Тредиаковского, в частности и в области языка, дают себя знать то с большей, то с меньшей силой определенные противоречия. Вот почему в размышлениях Тредиаковского о языке мы находим и ярко сословные формулировки: «Не думаете ли вы, что наш язык в состоянии не находится быть украшаем?.. Украсит оной в нас двор ее величества в слове наиучтивейший и богатством наивеликолепнейший. Научат нас искусно им говорить благоразумнейшие ее министры и премудрейшие священноначальники... Научат нас и знатнейшее и искуснейшее дворянство. Утвердит оной нам и собственное о нем рассуждение и восприятое от всех разумных употребление». И в языке он стремится «иметь, хотя малое, средство к прославлению дел и добродетелей государыни нашей». [1]
При всей противоречивости и сословной ограниченности классицизма, в тогдашнюю литературу входило и глубокое творческое содержание, и глубокое понимание задач литературного творчества. Поэзия для Тредиаковского — «подражание естеству и... истине подобие». [2]
Таким образом, позиция Тредиаковского в отношении языка, при всей ее непоследовательности, была связана с общим широким пониманием задач литературного творчества и новым кругом образов и жанров, которые он вводил в литературу.
Одной из наиболее существенных сторон его новаторства в области литературного языка была разработка нового принципа организации стихотворного ритма.
На долю Тредиаковского выпала честь стать реформатором ритмики русского стиха. Он первый сумел и уловить как поэт, и сформулировать как теоретик новый тип ритмической организации стиха, который впоследствии получил название силлабо-тонического и который сам он именовал тоническим, — стиха, основные ритмические особенности которого оказались настолько жизненными, что полностью сохранились и в поэзии нашего времени. С законной гордостью он писал: «Российское стихотворение и новым изобретением, по званию академика, первым в правильнейший порядок привел и правила печатные издал, которые уже подали причину искусным людям о совершенстве науки сея стараться; о чем прежде меня никто и не мыслил, довольствуяся токмо весьма неправильным старинным способом». [3]
Первое его силлабо-тоническое стихотворение было написано в сентябре 1734 года. Оно было посвящено президенту Академии наук барону И. А. Корфу.
К этому же времени, очевидно, была закончена и теоретическая работа Тредиаковского над обоснованием нового типа ритмики. В марте 1735 года в «Речи о чистоте российского языка» Тредиаковский говорил: «Сложение стихов неправильностию своею утрудить вас может; но и то, мои господа, преодолеть возможно и привесть в порядок: способов не нет, некоторые же и я имею».[1]
20 октября 1735 года барон Корф отдал распоряжение наборщику Кевицу «немедленно набирать сочинение Тредиаковского «Новый способ русского стихосложения», чтобы оно скорее могло быть напечатано.. »[2] В конце 1735 года вышел «Новый и краткий способ к сложению российских стихов с определениями до сего надлежащих званий чрез Василья Тредиаковского С. Петербургския императорския Академии наук секретаря».
С формальной точки зрения, суть нового способа состояла в том, что он вводил членение стихотворной строки на стопы (используя античную и западноевропейскую терминологию) хорея и ямба, — оговаривая, впрочем, преимущества хорея перед ямбом. Примечательно вместе с тем, что Тредиаковский сослался на то, что он исходил в своей реформе и из народного стихосложения: «Буде желается знать, но мне надлежит объявить, то поэзия нашего простого народа к сему меня довела. Даром, что слог ее весьма не красный, от неискусства слагающих, но сладчайшее, приятнейшее и правильнейшее разнообразных ее стоп, нежели иногда греческих и латинских, падение подало мне непогрешительное руководство к введению в новый мой эксаметр и пентаметр оных выше объявленных двухсложных тонических стоп. Подлинно, почти все звания, при стихе употребляемые, занял я у французской версификации; но самое дело у самой нашей природной, наидревнейшей оной простых людей поэзии... Я французской версификации должен мешком, а старинной российской поэзии всеми тысячью рублями».[3]
И позднее, в «Мнении о начале поэзии и стихов вообще» Тредиаковский, правда с извинениями («Прошу читателя не зазрить меня и извинить, что сообщаю здесь несколько отрывченков от наших подлых, но коренных стихов: делаю я сие токмо в показание примера»), дал несколько примеров русских народных стихов с точки зрения своей теории.
В стиховедческой литературе вопрос о роли Тредиаковского в создании нового стихосложения до сих пор не нашел единодушного решения. Стих Тредиаковского трактовался и как переходный стих, «полуреформа», «эпилог»,[1] и как подлинное открытие.[2] Между тем, если рассматривать позицию Тредиаковского в реальной исторической обстановке, в процессе развития ритмики русского стиха, можно понять и то новое, что вносил Тредиаковский в русское стихосложение, и те противоречия, которые, естественно, давали себя знать в первом издании его «Способа», на стыке, так сказать, силлабического и силлабо-тонического стиха.
Выйти из власти уже сложившегося в поэзии ритма, заставить стих звучать в новом ритмическом ключе чрезвычайно трудно, и то, что Тредиаковский сумел это сделать, — свидетельство подлинного новаторства.
Вот почему с такой гордостью и настойчивостью отстаивал Тредиаковский свои права как основоположника нового русского стиха: «Мы ныне снабдены таким стихотворением, — писал он, — в котором многие роды стихов находятся и быть могут, а именно хореических, иамбических, дактило-хореических и анапесто-иамбических с рифмами и без рифм. Количество слогов в стопах тоническое, мною введенное и всеми уже лучшими нашими пиитами и стихотворцами употребляемое, есть ко всему тому удобно, для того что оно на точной природе нашего ударения основано».[3]
Это настойчивое стремление Тредиаковского подчеркнуть свои заслуги в особенности понятно, поскольку он столкнулся с мощным соперником, грозившим (и грозящим до наших дней) лишить его этой славы. В 1736 году, уезжая за границу, Ломоносов взял с собой «Способ» Тредиаковского и внимательно изучал его, что показывает ряд заметок, покрывающих его страницы. [4] Пометки эти имеют явно недоброжелательный характер и касаются частностей. Ломоносов отмечает неудачные обороты, плеоназмы, ошибки и т. д.. А в 1739 году Ломоносов прислал в Академию наук письмо «О правилах российского стихотворства», в котором обосновывалась та же по сути дела система стихосложения и ни звука не говорилось о «Способе» Тредиаковского. Известная «Ода на взятие Хотина», приложенная к этому письму как образец четырехстопного ямба (первого в нашей поэзии), имела шумный успех. Все это сразу же отодвинуло Тредиаковского на второй план, тем более что в тексте письма Ломоносова содержались скрытые злые нападки на Тредиаковского.
Тредиаковский написал ответ Ломоносову. Какое значение он придавал этому ответу, видно из того, что он направил его в Академию 11 февраля 1740 года, то есть сейчас же после избиения его Волынским.
Однако в Академии наук было решено «сего учеными ссорами наполненного письма для пресечения дальних, бесполезных и напрасных споров к Ломоносову не отправлять и на платеж за почту денег напрасно не терять...» [1] Письмо это не сохранилось.
Ломоносов действительно внес много нового в теорию силлаботонического стихосложения. В своем «Способе» 1735 года Тредиаковский говорил лишь о двусложных размерах — хорее и ямбе, но о ямбе он лишь упоминал и теоретические рассуждения и практические примеры связывал только с хореем. При этом он полагал, что стихи, строки которых состоят не более чем из 9 слогов, вообще не относятся к новому стихосложению. Это, конечно, крайне ограничивало выводы из новой теории, им предложенной. Но все же главное, т. е. введение понятия двусложной стопы, в принципе решало вопрос о новой основе внутренней соизмеримости стихотворных строк сравнительно с силлабикой. Появление четкого хорея означало, что стихотворные строки соотносятся между собой по месту и порядку расположения как ударных, так и неударных слогов. А в этом была сущность новой системы стихосложения.
Ломоносов резко расширил понимание нового стиха, указал на возможность трехсложных размеров, дав образец дактилохореического гекзаметра, и, главное, разработал и теоретически и практически вопрос о ямбическом ритме, который является наиболее распространенным размером силлабо-тонического стихосложения.
Тредиаковский все же пытался доказать, что он обосновал в своем «Способе» и понятие о ямбическом ритме. Хотя в «Разговоре о правописании» (1748) он писал: «Сколько на меня нападений было, для того только, что в наши стихи одни было хореи ввел. Подлинно в сем моя есть ошибка...»[2], а во второй редакции предисловия к «Аргениде» (1751) признал, что «иамбический стих введен в наше стихосложение профессором Михаилом Ломоносовым»,[1] но в третьей, печатной, редакции он снова занял агрессивную позицию: «Кои разглашают, что иамбический гексаметр введен к нам первыми ими, те токмо что бесстыдно тщеславятся: в российском собрании известно было о сем стихе, когда тщеславящиеся знали ль, что иамб, и умели ль его выговорить чисто».[2]
Спор этот о ямбе проясняет ода императрице Елисавете Петровне, написанная Тредиаковским в 1742 году. Ее обычно считают написанной силлабическим стихом.[3] На самом деле перед нами попытка Тредиаковского писать ямбом. Но все дело в том, что даже в 1742 году, уже после знакомства с ямбами Ломоносова, он сам еще был не в состоянии выдержать этот размер. Спустя шесть лет после выпуска своего «Способа» этим ритмом он еще не овладел.
В оде 1742 года 21 строфа по 10 строк. В каждой из этих строф имеются ямбические строки, иногда их довольно много. Так, в 7-й строфе их 8, в 10-й — 7 и т. д. Но даже в тех случаях, когда строку легко исправить для того, чтобы она получила ямбический строй («Все плоды скоряе доспеют» — не ямб, но «скоряе все плоды доспеют» — ямб, как позднее исправил эту строку сам Тредиаковский), он не чувствовал этого (либо вгонял строку в ямб, нарушая правильность ударений).
В полемике с Ломоносовым эта ода уличала Тредиаковского в необоснованности его притязаний: в 1742 году он еще не владел ямбом. И в 1752 году, издавая свои сочинения, Тредиаковский включает ее во 2-й том, причем, в отличие от всех других стихотворений, на отдельном листе воспроизводит посвящение 1742 года, поднесенное «в самый тот день». Но текст оды дан уже полностью ямбический, причем все строки, которые в первой редакции оды при помощи перестановки слов могли получить ямбическое звучание, здесь его и обрели, включая и строку, выше цитированную. Это наивное ухищрение должно было, очевидно, поддержать те претензии, которые перед этим были заявлены и в примечании к «Древней истории» Ролленя и в «Предуведомлении» к «Аргениде». Но именно этот пример и свидетельствует о том, что Тредиаковский, совершая свою реформу, оставался в пределах хорея, а до ямба не дошел. А Ломоносов, опираясь на сделанное Тредиаковским, сумел осмыслить силлабо-тоническое стихосложение именно как систему.
Самые приемы и острота полемики, которую вел Тредиаковский, не должны нас удивлять. Литературные и научные споры велись в те времена в самых драматических формах. Когда на одном из протоколов Академии наук имя Ломоносова было написано ниже имен Штелина, Тредиаковского и других, то Ломоносов сначала вычеркнул свое имя и подписал его на самом верху, выше всех, а кончил тем, что и самый протокол «раздрал и к себе в карман положил».[1] Обращаясь к Сумарокову, Тредиаковский писал:
А обращения Ломоносова к Тредиаковскому в эпиграммах не всегда и воспроизводимы. Посвятив в 1750 году Сумарокову свою трагедию «Деидамия», Тредиаковский в 1755 году написал на него донос в Синод, обвиняя его в том, что он проповедует множество миров, что противоречит православной вере, а в 1759 году Тредиаковский уже печатался в журнале Сумарокова «Трудолюбивая пчела».
Все эти раздоры, примирения, мелочные споры из-за ошибок в правописании и т. д., чрезвычайно характерные для того времени, не меняли, конечно, основного содержания литературного процесса т. е. формирования творческих принципов и в литературной практике и в теории, и, в частности, той роли, которую играл в этом процессе Тредиаковский. Нельзя не признать, что во многих отношениях Тредиаковский, несомненно, глубже других поэтов своего времени понимал природу ритмики нового русского стиха, при всех оговорках впервые обоснованной именно им.
Поучителен в этом отношении спор между ним, с одной стороны, и Ломоносовым и Сумароковым — с другой о связи между ритмикой и содержанием стихотворного произведения, спор, не утративший своего значения и для нашей эпохи. В то время как и Сумароков, и Ломоносов считали, что, например, «стопа, называемая ямб, высокое сама собою имеет благородство... и что, следовательно, всякой героический стих, которым обыкновенно благородная и высокая материя поется, долженствует состоять сею стопою, а хорей с природы нежность и приятную сладость имеющий, сам же собою... должен токмо составлять элегиаческий род стихотворения», Тредиаковский справедливо отстаивал ту точку зрения, что «некоторая из сих стоп сама собою не имеет как благородства, так и нежности, но что все сие зависит токмо от изображений, которые стихотворец употребляет в свое сочинение. Так что ямбом состоящий стих равно изображает сладкую нежность, когда нежные слова приберутся, и хореем — высокое благородство, ежели стихотворец употребит высокие и благородные рифмы».[1]
Этот спор нашел, по предложению Сумарокова, своеобразное решение: спорившие поэты выпустили книгу «Три оды парафрастические псалма 143, сочиненные чрез трех стихотворцев, из которых каждый одну сложил особливо» (1744). Тредиаковский дал свой перевод, написанный хореем, а Ломоносов и Сумароков — ямбом. Переводы не были подписаны, и читателям предоставлялось решать, кто прав. Несомненно, что прав был Тредиаковский. Ритм стихотворения настолько тесно связан с его лексикой, с его интонационно-синтаксической структурой, с общей эмоциональной и семантической окраской, что только в этом сложном выразительном единстве он получает определенный индивидуальный характер, соответствующий общему строю избранной поэтом речи. Точно так же уловил Тредиаковский и основную особенность ритмики силлабо-тонического стиха, состоящую в том, что в двусложных размерах четные слоги часто остаются без ударения, заменяются пиррихием: «Пиррихий, положенный вместо хорея и иамба, ни слуху не досаждает, ни количеству слогов чувствительного вреда не делает»,[2] в то время как Ломоносов полагал, что «чистые ямбические стихи хотя и трудновато сочинять, однако, поднимаяся тихо вверх, материи благородство, великолепие и высоту умножают».[3]
История русской поэзии подтвердила правоту Тредиаковского. Ямбами и хореями написаны за двести с лишним лет многие сотни тысяч строк стихов. Очевидно, что определить связь этих размеров с «материей», соответствующей каждому из них, совершенно невозможно. Это не значит, что ритм вообще не связан с содержанием стихотворения. Но эта связь возникает лишь тогда, когда ритм взаимодействует с лексикой, синтаксисом, интонацией, паузами, общей эмоциональной окраской именно данного стихотворения и лишь в данной связи получает индивидуальный и своеобразный характер. Прямолинейное же соотнесение содержания и ритма вне этой сложной системы опосредствований не может установить такой связи.
В чем же состояла стихотворная реформа Тредиаковского, «стих начавшего стопой прежде всех в России»? Думается, что ответ на этот вопрос дан в этой строке совершенно точно. До Тредиаковского в русской поэзии (ни в поэтической теории, ни в поэтической практике) не существовало понятия стопы как единицы стихотворного ритма. В своем «Способе» 1735 года Тредиаковский впервые это понятие ввел: «Чрез стих разумеется всякая особливо стиховная строка... чрез стопу: мера или часть стиха, состоящая из двух у нас слогов». Понятие стопы, введенное Тредиаковским, в принципе меняло теоретическое представление о стихотворном ритме, поскольку фиксировало в строке место расположения ударных слогов и тем самым — место расположения слогов безударных. И здесь роль Тредиаковского как основателя нового принципа стихотворного ритма совершенно бесспорна. Правда, он не сделал всех выводов, вытекавших из понятия стопы. Он не предусмотрел возможность трехсложных стоп, считал хорей более совершенным, чем ямб, не распространил понятие стопы на короткие стихи, состоявшие менее чем из десяти слогов, и т. д. Но все эти понятия были все же лишь следствиями, вытекавшими из основной предпосылки - из понятия стопы как меры стихотворного ритма. Следствия эти были найдены уже Ломоносовым в его «Письме о правилах российского стихотворства» (1739). Все они были чрезвычайно существенны для развития нового стихосложения, и совершившаяся в 30-х годах XVIII века стихотворная реформа вполне правомерно может быть определена как реформа Тредиаковского — Ломоносова.[1]
Было бы неверно, однако, рассматривать реформу Тредиаковского в отрыве от предшествовавшей ей традиции силлабического стихосложения. Реформа силлабического стиха назревала уже задолго до Тредиаковского.[1] С одной стороны, силлабо-тонические стихи на русском языке возникали благодаря деятельности иностранцев, имевших отношение к русской культуре и применявших к русскому языку свои привычные им нормы зарубежного стиха. Так, в начале XVIII века встречаются ямбы в некоторых произведениях живших в России пастора Глюка и магистра Пауса.[2] Первый русский гекзаметр был написан в 1704 году шведом Спарвенфельдом. Более ранние русские ямбы отмечены Б. Унбегауном в пьесе пастора Грегори «Артаксерксово действо» (1672).[3]
Опыты иностранцев свидетельствовали о том, что силлабо-тонический стих вполне отвечает строю русского языка, но они, естественно, не могли создать литературной традиции. Значительно более существенным в подготовке этой традиции был процесс развития силлабического стиха, в котором ряд исследователей отмечал процесс тонизации. В одиннадцатисложном силлабическом стихе (например, у С. Полоцкого) часто возникали ямбические построения («Лобзаем верно крепко ти десницу»), а в тринадцатисложном силлабическом, наиболее распространенном, построения хореические. Это особенно характерно для сатир А. Кантемира («Что в науке? Что с нее пользы церкви будет?»).
Но в силлабическом стихе, как уже отмечалось, эти строки хореического типа существовали наряду со строками, в которых не было четкого хореического построения.
Смысл реформы Тредиаковского в том прежде всего и состоял, что он выделил в тринадцатисложном силлабо-тоническом стихе только его хореическую линию. Стихотворение барону Корфу, с одной стороны, представляет собой силлабический тринадцатисложник, а с другой стороны, этот тринадцатисложник состоит только из строк хореического строя, то есть представляет собой уже принципиально новое явление: силлабо-тонический хорей. И вполне понятно, что Тредиаковский в своем «Способе» 1735 года в качестве образца нового типа стиха выделил именно хорей. Именно здесь он и отчетливее всего воспринимал предшествующую традицию и вместе с тем выступал как новатор.
О том, в какой мере силлабический стих еще до Тредиаковского приобретал хореический характер, можно судить, например, по некоторым строфам стихотворения Феофана Прокоповича, написанного еще в 1711 году в связи с поражением Петра на берегу реки Прут:
В 20-х годах XVIII века в ритме того же четырехстопного хорея были написаны многие строфы распространенной песни:
Наиболее распространенный до Тредиаковского силлабический тринадцатисложный стих имел только два постоянных ударения: перед цезурой (на шестом или на седьмом слоге, редко на пятом) и на двенадцатом слоге. Ударения на остальных слогах образовывали относительно устойчивые конфигурации, но все же еще не создавали отчетливого и энергичного ритмического движения.
Как видим, в начале первой строки ударение падает на четные слоги, в начале второй — на нечетные, в начале третьей — на нечетные, а в начале четвертой — на нечетный, а потом на четный слог («презрев покой», «разогнал ли», «к безопаству», «нашей рубеж»).
Таким образом, Тредиаковский, с одной стороны, мог отчетливо уловить в пределах силлабического стихосложения наиболее ритмически организованный хореический строй, а с другой стороны — его противоречивость, отсутствие в нем четкого и последовательного движения ритма.[2] Понятие стопы, которую Тредиаковский мыслил прежде всего как хореическую стопу, преодолевало нечеткость силлабической ритмики и вместе с тем вбирало в себя ее наиболее организованные формы. И Тредиаковский был глубоко прав, отстаивая свой приоритет в создании новой системы ритмики русского стиха.
Характерно, что Тредиаковский резко нападал на переносы в стихе, столь широко применявшиеся Кантемиром: «Прежние наши стихи, составляемые польским образом, весьма подвержены сим переносам. Сей порок в них очень несносен».[1] Переносы действительно были очень характерны именно для дидактической книжной фразы Кантемира, растянутой на несколько строк и монотонной в интонационном отношении. Слова Тредиаковского о том, что «стихи поются, а не читаются»,[2] ярко выражают принципиальное отличие книжного стиха Кантемира от нового типа лирического стиха. Правда, эти мысли его вбирают в себя уже опыт развития русской поэзии 40-х годов XVIII века, но основа их была заложена еще в «Способе» 1735 года. В то же время стихотворная практика Тредиаковского свидетельствовала о том, что его новаторство было связано прежде всего с областью ритмики стиха. Оно еще не охватывало звучания стиха в целом.
«Способ» Тредиаковского определял основы новой ритмики. Но стих представляет собой целостную систему выразительных средств, в которой чрезвычайно существенную роль играют не только ритм, но и лексика и интонационно-синтаксическая структура стиха. Ограниченность реформы Тредиаковского состояла в том, что, уловив новый, более гибкий ритмический строй, который отвечал новому типу лирики, он не сумел преодолеть книжность, синтаксическую затрудненность и сложность силлабического стиха.
Новаторство же Ломоносова состояло не только и не столько в том, что он в своей оде 1739 года на взятие Хотина дал образец четырехстопного ямба. Строго говоря, между хореем и ямбом нет какой-либо принципиальной разницы, и хореическая строка отличается от ямбической не более чем одним безударным слогом, стоящим вначале. «Матерь отчества Российска» — хорей, «О, матерь отчества Российска» — ямб. И теоретически и практически разработанный Тредиаковским хорей не только не исключал, но, наоборот, предполагал развитие и ямбического ритма. Новаторства Ломоносова состояло в том, что он нашел новую интонационно-синтаксическую структуру стиха, новое соотношение смыслового и синтаксического ряда в стихе с ритмическим рядом. Строка Ломоносова, по сути дела, совпадает с фразой или относительно интонационно законченной частью фразы. Почти после каждой строки Ломоносова может стоять знак препинания:
Эта четкость ритмической и интонационной структуры строки, естественно, определяла и порядок слов в строке. «Порядок слов, — говорит В. В. Виноградов, — это был большой вопрос синтаксиса церковно-славянского языка XVIII века. С ним соединялся вопрос о структуре синтагм, о протяжении предложения, о длине периода. Когда в начале XIX века представители новой литературы говорили о «старом слоге», то они прежде всего обвиняли его в «запутанной расстановке слов» и в «затрудненном движении мысли по тягучим периодам». [1]
Уловив новый тип ритма, Тредиаковский не сумел сколько-нибудь органически связать его с новым строем фразы, с новым порядком слов.
Очевидна синтаксическая затрудненность этих стихов Тредиаковского, идущая именно от традиции книжного силлабического стиха, за которыми стоял лирический герой совсем другого типа. Когда Тредиаковский писал:
то и лексический и синтаксический строй его стихов возвращал его назад, к тяжеловесной стилистической традиции книжной поэзии петровского времени, уже преодоленной его современниками — поэтами 50–60-х годов. Эти поэты развивали те творческие принципы, которые еще в начале 30-х годов и в теории и в стихотворной практике обосновывал Тредиаковский. Но, создав новый стихотворный ритм, он не сумел создать новой целостной стихотворной речи. В этом выражалось то драматическое противоречие, которое проявлялось в творческой деятельности Тредиаковского, то причудливое сочетание новаторства и консерватизма, которое отличает его поэтическую деятельность и которое он, по сути дела, стремился превратить в своеобразную поэтическую платформу.
Рассмотренные примеры с достаточной ясностью обнаруживают своеобразие словаря Тредиаковского. В отличие от Ломоносова, стремившегося к строгому единству стиля, что так отчетливо и сказалось в его теории трех стилей, Тредиаковский стремится к многостильности речи, причудливо объединяя и архаизмы, и просторечья, и неологизмы и т. д, теоретически обосновывая эту позицию в «Предызъяснении» к «Тилемахиде». Эта своеобразная смесь мещанского просторечья и церковной книжности получает еще более своеобразный характер благодаря влиянию на Тредиаковского западноевропейской и античной культуры, что также сказывается на его лексике и на словаре, и в известной мере на синтаксисе.
Здесь возникает очень существенное для понимания творчества Тредиаковского противоречие: с одной стороны, он первый улавливает тот тип нового героя, который отвечает требованиям эпохи, те новые жанры, которые отвечают задаче раскрытия нового характера лирического героя, и в области стихотворной ритмики те новые речевые формы, которые отвечают облику этого героя, эмоциональному строю его речи. Но в более широком языковом плане Тредиаковский оказывается не в состоянии до конца преодолеть традицию книжной силлабической поэзии в области лексики и синтаксиса. Это и ограничивает его значение как реформатора русской поэзии. Имя его связано с реформой в области ритмики русского стиха, тогда как имя Ломоносова связано с целостной реформой поэтического языка, в котором ритмический строй был только одним, хотя и существенным элементом.
Все дело было в том, что Ломоносов не только обратился к новому ритму, но и связал его с новой лексикой и новым синтаксисом. Поэтому-то только у него облик нового лирического героя и получил свою художественную определенность. И Тредиаковский в своей дальнейшей поэтической деятельности в свою очередь опирался именно на то, что было найдено Ломоносовым. Достаточно сравнить его «Оду о сдаче города Гданска» в редакции 1734 года со второй ее редакцией (1752 года), чтобы увидеть, как широко он воспринял то, что было сделано Ломоносовым. Характерна его своеобразная редакционная работа над стихами Сумарокова.
Текст Сумарокова:
Тредиаковский предлагает исправить следующим образом:
«Вот бы, — говорит он, — она как была вся жарчае и исправнее в частицах не склоняемых... Прошу, благоволите судить по самой беспристрастной справедливости, чья строфа громче». [1]
Очевидно, что здесь уже именно в интонационном отношении стих собран и организован рукою мастера. Стих Тредиаковского в 50-е годы звучит в ряде случаев широко и свободно. Очень выразителен его перевод комедии Теренция «Евнух» (1752). Таков, например, монолог Федрия из этой комедии:
Или:
Правда, во многих его произведениях, естественно, сохранилась архаичность языка, запутанность и витиеватость книжной речи поэзии предшествующего периода.[2]
В 1752 году Тредиаковский выпустил двухтомное собрание своих сочинений. Это издание говорило о том, что Тредиаковский как поэт развивался в том же направлении, которое было определено им уже в 1730 году в сборнике «Стихов на разные случаи». Приветственные и благодарственные оды, в которых восторженный поэт рисует облик благородного монарха (по тем временам — монархини), стихотворения патриотического характера («Похвала Ижерской земле и царствующему граду Санктпетербургу»), стихи религиозно-философские («Оды божественные»), светская тематика («Похвала цветку розе»), обширный цикл басен (51 басня), в которых, однако, Тредиаковский опять-таки не сумел найти отвечающего им поэтического языка, в силу чего современники справедливо считали отцом русской притчи Сумарокова, а не Тредиаковского, — все это свидетельствует и о широте поэтического кругозора Тредиаковского, и о том, что этот кругозор в основном отвечал тем требованиям, которые предъявляли к поэзии современники Тредиаковского — Ломоносов, Сумароков и другие.
Влияние Тредиаковского, несомненно, сказывалось и на менее заметных стихотворцах того времени: Михаиле Собакине, С. Витынском.[1]
В 1750 году Тредиаковский написал пьесу «Деидамия» (опубликованную лишь после его смерти). Пьеса эта точно так же свидетельствует о том, что к 50-м годам творчество Тредиаковского вполне стояло на уровне передовой поэзии его времени.[2]
Чрезвычайно расширяется и его творческий кругозор. Его «Способ к сложению российских стихов» 1752 года — это работа, широко вобравшая в себя опыт поэзии второй четверти XVIII века и всесторонне его характеризующая.
Интересно отметить, что Тредиаковский первый подходит к вопросу о статистических наблюдениях над стихом. Так, в полемике с Сумароковым о сафической и горацианской строфах он подсчитывает у Горация количество цезур и делает из своих подсчетов определенные выводы.
Интересно, что Тредиаковский широко обосновывает отказ от рифмы в стихах «долгопротяжных и важных», предугадывая таким образом дальнейшее развитие белого стиха в русской поэзии.[3]
Еще более любопытно, что, нападая на рифму, Тредиаковский опять-таки опирается на опыт народного стиха. «Простых наших людей песни все без рифмы, хотя и идут то хореем, то иамбом, то анапестом, то дактилем; а сие доказывает, что коренная наша поэзия была без рифм и что она тоническая».[4] Как бы в противовес своим более ранним извинениям за интерес к народному стиху он заявляет в «Предызъяснении» к «Тилемахиде», что «самое природное и первенствующее наше стихосложение было всеконечно без рифм», и считает, что стихи без рифм возвращают нас «к древнему нашему сановному, свойственному и пристойно-совершенному» стихосложению.[1]
По широте привлеченного материала, по стремлению исторически подойти к вопросу о развитии поэзии труды Тредиаковского «Мнение о начале поэзии» (1752) и в особенности «О древнем, среднем и новом стихотворении российском» (1755), его «Предызъяснения» к «Тилемахиде» (1756) представляют собой значительнейшие в XVIII веке филологические исследования.
Не менее интересна и переводческая работа Тредиаковского, в частности его перевод «Приключений Телемаха» Фенелона. Мы уже говорили о том, что «Тилемахида» представляла собой перевод совершенно особого рода, применительно к которому с особенной верностью звучат слова Тредиаковского: «Переводчик от творца только что именем рознится. Еще донесу вам больше: ежели творец замысловат был, то переводчику замысловатее надлежит быть».[2]
Если в переводе «Искусства поэзии» Буало Тредиаковский ценил прежде всего предельную точность: «Каждый Боалов стих изображается каждым же моим одним... сие подлинно весьма трудно, но сил человеческих не выше»,[3] — то в «Тилемахиде» речь шла, как уже говорилось, не только о переводе прозы стихами, но и о переключении перевода в иную стилистическую систему. Но место «Тилемахиды» в истории русской поэзии определяется еще и тем, что она положила основу такому своеобразному и заметному явлению в истории русской поэзии, каким является русский гекзаметр. [4]
Характерно, что. по словам С. Жихарева, «Гнедич... три раза прочитал «Тилемахиду» от доски до доски и даже находил в ней бесподобные стихи».[5] Тредиаковский, таким образом, стоит у истоков не только традиции русского гекзаметра, но и гомеровской традиции в России. В разработке гекзаметра ему предшествовали только попытка Спарвенфельда, которая, как уже говорилось, не могла иметь реального влияния на развитие русского стиха, и примеры гекзаметра, данные Ломоносовым в его «Письме о правилах российского стихотворства» 1739 года:
Однако практически Ломоносов гекзаметром не пользовался и в своих переводах Гомера, Вергилия и Овидия обращался к шестистопному ямбу. И первые образцы гекзаметра как реальной стихотворной формы были даны Тредиаковским в «Аргениде»: более 250 строк («Аргенида», ч I, стр. 83, 107, 226, 338, 389; ч. II, стр. 17, 343). Применив гекзаметр в «Аргениде», Тредиаковский и смог так широко и свободно использовать его в своей монументальной героической поэме. Тредиаковский первый наметил путь и к переводу гекзаметром «Илиады» и «Одиссеи». По данным С. И. Пономарева, отрывки из «Илиады» были переведены Ломоносовым шестистопным ямбом в 1748 году.[2] Следующий перевод «Илиады» прозой Екимова появился в 1776–1778 годах. Шестистопным ямбом переводили ее Костров (1787) и Карамзин (1796). Только в 1808 году А. Мерзляков опубликовал отрывок из «Одиссеи», переведенный гекзаметром.
Между тем необходимо отметить, что в переводе «Римской истории» Ролленя все строки из «Илиады» и «Одиссеи» Тредиаковский перевел гекзаметром.
При распространенности переведенной Тредиаковским «Римской истории» Ролленя эти первые примеры перевода «Илиады» и «Одиссеи» гекзаметром не могли, конечно, остаться незамеченными современниками. Точно так же гекзаметром переводил Тредиаковский строки «Илиады» и «Одиссеи» в «Предызъяснении» к «Тилемахиде». Таким образом, Тредиаковскому принадлежит право быть названным первым в числе русских «прелагателей слепого Гомера».
И жизненная, и литературная судьба Тредиаковского сложилась тяжело и трудно. И все же его научная и поэтическая деятельность сыграла огромную роль в развитии русской культуры XVIII века. Книги его читались, стихи запоминались и пелись, переводы открывали перед современниками широкий кругозор, знакомя их с передовыми явлениями зарубежной культуры.
В свой «Способ» 1735 года Тредиаковский включил «Эпистолу от российския поэзии к Аполлину». «Эпистолу мою, — говорил он, — пишет стихотворчество, или поэзия российская к Аполлину, вымышленному богу стихотворчества. Но чтоб кому имя сие не дало соблазна, того ради я объявляю, что чрез Аполлина должно здесь разуметь желание сердечное, которое я имею, чтоб и в России развелась наука стихотворная, чрез которую многие народы пришли в высокую славу».[1] Но «Эпистола» эта примечательна не только выраженным в ней стремлением Тредиаковского к науке стихотворной; пафос ее в значительной мере определяется стремлением Тредиаковского связать развитие русской поэтической культуры с развитием мировой поэзии, показать, как он выражается, сестер русской поэзии — греческую, римскую, французскую, английскую, испанскую, итальянскую, польскую, немецкую. Тредиаковский упоминает
Тредиаковский называет в своей «Эпистоле» Гомера, Вергилия, Горация, Ювенала и многих других римских поэтов, Корнеля, Расина, Буало, Мольера, Вольтера и ряд других французских авторов, вплоть до «девицы Скудери» и «горько плачущей стихом нежной де ла Сюзы» (что свидетельствует о знании Тредиаковским и второстепенных представителей французской лирики). Далее он упоминает о Тассо, Мильтоне, о Лопе де Вега, Опице и других поэтах.
Такова была та литературная перспектива, которую открывал перед своими современниками Тредиаковский еще в 1735 году и которую он неустанно расширял в течение всей своей жизни.
При всей противоречивости, при всей сословной ограниченности, которую навязывала Тредиаковскому дворянская придворная культура, деятельность его отвечала основным интересам развития передовой русской национальной культуры XVIII века. Один из «богатырей новой России» (по меткому выражению С. Соловьева[1]), помогавших ей определить свои связи с мировой культурой, найти свое подлинное национальное, самобытное содержание и отвечающую ему художественную форму, Тредиаковский входит в историю русской поэзии, русской науки, русской общественной мысли.
Так, более чем двести лет назад, закончил Тредиаковский свое собрание сочинений 1752 года. Ему самому не удалось ни опровергнуть «суда поспешность» своих современников, ни «разгнать мрак», созданный вокруг его любимых творений.
Собирать его нектар приходится отдаленным потомкам «трудолюбного» филолога, самоотверженно, прилежно и терпеливо служившего своей младой и новой Российской музе.
СТИХОТВОРЕНИЯ
СТИХИ НА РАЗНЫЕ СЛУЧАИ
ПЕСНЬ {*}
ЭЛЕГИЯ О СМЕРТИ ПЕТРА ВЕЛИКОГО{*}
СТИХИ ПОХВАЛЬНЫЕ РОССИИ{*}
СТИХИ ЭПИТАЛАМИЧЕСКИЕ {*}
ПЕСНЯ НА ОНЫЙ БЛАГОПОЛУЧНЫЙ БРАК{*}
БАЛАД О ТОМ, ЧТО ЛЮБОВЬ БЕЗ ЗАПЛАТЫ НЕ БЫВАЕТ ОТ ЖЕНСКА ПОЛА{*}
БАСЕНКА О НЕПОСТОЯНСТВЕ ДЕВУШЕК{*}
ПЕСЕНКА К КРАСНОЙ ДЕВУШКЕ, КОТОРАЯ СТЫДИТСЯ И БУДТО НЕ ВЕРИТ, КОГДА ЕЙ ГОВОРЯТ, ЧТО ОНА ХОРОША
ОБЪЯВЛЕНИЕ ЛЮБВИ ФРАНЦУЗСКОЙ РАБОТЫ{*}
ОТВЕТ НА ОНОЕ МОЕГО ТРУДА{*}
ПРОШЕНИЕ ЛЮБВЕ{*}
ПЕСЕНКА ЛЮБОВНА{*}
СТИХИ ПОХВАЛЬНЫЕ ПАРИЖУ{*}
СТИХИ СЕНЕКОВЫ О СМИРЕНИИ {*}
ОДА О НЕПОСТОЯНСТВЕ МИРА{*}
ТА Ж САМАЯ ОДА ПО-ФРАНЦУЗСКИ{*}
ЭПИГРАMMA ГОСПОДИНУ К.{*}
СТИХИ О СИЛЕ ЛЮБВИ{*}
ОБЪЯВЛЕНИЕ ЛЮБВИ ОДНОЙ ДЕВИЦЕ, КОТОРАЯ ВСЕГДА ЛЮБИЛА ЧЕРНЕНЬКУЮ СОБАЧКУ НА РУКАХ ДЕРЖАТЬ{*}
ЖЕЛАНИЕ, УЧИНЕННОЕ ОДНОЙ ДЕВИЦЕ{*}
ПЕСНЯ К ЛЮБОВНИКУ И ЛЮБОВНИЦЕ ОБРУЧИВШИМСЯ{*}
ПЕСНЯ ОДНОЙ ДЕВИЦЕ, ВЫШЕДШЕЙ ЗАМУЖ
ПОХВАЛА ВСЯКОЙ МИЛОЙ
ПРОЩАНИЕ ПРИ РАЗЛУЧЕНИИ СО ВСЯКОЙ МИЛОЙ
ТОСКА ЛЮБОВНИЦЫНА В РАЗЛУЧЕНИИ С ЛЮБОВНИКОМ
ТОСКА ЛЮБОВНИКОВА В РАЗЛУЧЕНИИ С ЛЮБОВНИЦЕЮ
ПЛАЧ ОДНОГО ЛЮБОВНИКА, РАЗЛУЧИВШЕГОСЯ С СВОЕЙ МИЛОЙ, КОТОРУЮ ОН ВИДЕЛ ВО СНЕ{*}
ПРАВИЛА, КАК ЗНАТЬ НАДЛЕЖИТ, ГДЕ СТАВИТЬ ЗАПЯТУЮ, ТОЧКУ С ЗАПЯТОЮ, ДВОЕТОЧИЕ, ТОЧКУ, ВОПРОСИТЕЛЬНУЮ И УДИВИТЕЛЬНУЮ
ПЕСЕНКА, КОТОРУЮ Я СОЧИНИЛ, ЕЩЕ БУДУЧИ В МОСКОВСКИХ ШКОЛАХ, НА МОЙ ВЫЕЗД В ЧУЖИЕ КРАИ{*}
ОПИСАНИЕ ГРОЗЫ, БЫВШИЯ В ГАГЕ{*}
СОН, УЧИНЕН ПЕСНИЮ НАПОДОБИЕ ОДНОЙ ПЕСНИ ФРАНЦУЗСКОЙ «LA REINE SI BELLE», И С ЕЕ ЖЕ РЕФРЕНОМ
ЭПИГРАММАК ОХУЖДАТЕЛЮ ЗОИЛУ{*}
ИЗ РОМАНА «ЕЗДА В ОСТРОВ ЛЮБВИ»
«ДУША МОЯ, СПРЯЧЬ ВСЮ МОЮ СКОРБЬ ХОТЬ НА ВРЕМЯ...»{*}
«НАС БЛИЗКО ТЕПЕРЬ ДЕРЖИТ ПРИ СЕБЕ АФРИКА...»{*}
«В СЕМ МЕСТЕ МОРЕ НЕ ЛИХО...»{*}
«КУПИД ЧРЕЗ СВОИ СТРЕЛЫ РАНИТ ЧЕЛОВЕКОВ...»{*}
«ПРИСТАЮЩИХ К ЗЕМЛИ ТОЙ ЕДИН БОГ ЛЮБЕЗНЫЙ...»{*}
«СЕЙ, ЧТО ТЫ ВИДИШЬ ТАК ВАЖНА...»{*}
«ЧТО БЫ Я НЫНЕ НИ ВЕЩАЛ...»{*}
«ТУДЫ НА ВСЯК ДЕНЬ ЛЮБОВНИКИ СПЕШНО...»{*}
«ВИДЕЛОСЬ МНЕ, КАБЫ ТАЯ...»{*}
«ЧТО ЭТО? ВСЕ ЛИ ВЗДЫХАТЬ С МУЧЕНИЕМ ВЕЧНЫМ?..»{*}
«ДВОРЫ ТАМ ВЕСЬМА СУТЬ УЕДИНЕННЫ...»{*}
«ПРОЛИВАТЬ СЛЕЗЫ ТОЛЬКО МНЕ ТАМ БЫЛО ДЕЛА...»{*}
«СЕМУ ПОТОКУ БЫТЬ СТАЛО...»{*}
«УВЫ, АМИНТА ЖЕСТОКА!.. »{*}
«В СЕМ ОЗЕРЕ БЕДНЫЕ ЛЮБОВНИКИ ПРИСНЫ...»{*}
«АХ! ТАК ВЕРНЫЙ МОЙ ТИРСИС! ТВОЯ СТРАСТЬ ГОРЯЧА...»{*}
«РАДУЙСЯ СЕРДЦЕ! АМИНТА СМЯГЧИЛАСЬ...»{*}
«О КОЛЬ МНЕ ТАМО СЛАДКА ВЕСЕЛИЯ БЫЛО!.. »{*}
«НЫНЕ УЖЕ НАДЛЕЖИТ, УВЫ! МНЕ УМЕРЕТЬ...»{*}
«ТАМ ВСЯК ДРУГ НА ДРУГА ЗЛИТСЯ...»{*}
«ОНА ЕСТЬ МУЧЕНИЯ В ЛЮБВИ ВРАГ СМЕРТЕЛЬНЫЙ...»{*}
«БУДЬ ЖЕСТОКА БУДЬ УПОРНА...»{*}
«ИЗВОЛЬ ВЕДАТЬ, ЧТО СКОРБЬ ЕСТЬ СМЕРТЕЛЬНАЯ ВСЯКО...»{*}
«РОСКОШИ ВСЯКОЙ НЕДРУГ ПРЕВЕЛИКОЙ...»{*}
«ПЛАЧЬТЕ ДНЕСЬ, МОИ ОЧИ, ВАШУ УЧАСТЬ ЗЛУЮ.. »{*}
«ВЕЧНАЯ ВЕСНА ТАМО ХРАНИТ ВОЗДУХ ЧИСТЫЙ...»{*}
«СЕ ВОСПОМЯНОВЕНЬЕ ПРЕШЕДШИЯ СЛАВЫ...»{*}
«Я УЖ НЫНЕ НЕ ЛЮБЛЮ, КАК ПОХВАЛЬБУ КРАСНУ...»{*}
«ТРИ СЛАВНЫХ КРАСОТ КО МНЕ ЛЮБОВЬЮ ГОРЕЛИ...»{*}
«ДЛЯ ТОГО, ЧТО ВЕЛИКУ МОГЛ Я ЛЮБОВЬ ИМЕТЬ...»{*}
«ТАМ СЕЙ ЛЮБОВНИК, МОГЛ ЕЙ КОТОРЫЙ УГОДИТЬ...»{*}
«ЧТО ЭТО ЧИНИШЬ ТЫ, ДРУГ МОЙ?.. »{*}
«НУ, ПРОСТИ, МОЯ ЛЮБОВЬ, УТЕХА ДРАГАЯ!.. »{*}
«НЕВОЗМОЖНО БЫТЬ ДОВОЛЬНЫМ...»{*}
«БЕЗ ЛЮБВИ И БЕЗ СТРАСТИ...»{*}
«ВИДЕТЬ ВСЕ ЖЕНСКИ ЛИЦЫ...»{*}
«ПЕРЕСТАНЬ ПРОТИВЛЯТЬСЯ СУГУБОМУ ЖАРУ...»{*}
«ЦАРИЦА СЕРДЕЦ, ВИДЯ, ЧТО ИЗ ЕЕ ЦАРСТВА...»{*}
«К ПОЧТЕНИЮ, ЛЬЗЯ ОБЪЯВИТЬ ЛЮБОВЬ, БЕЗ ПРЕЗОРА...»{*}
«ПРИ СИЛЬВИИ КРАСНОЙ...»{*}
«О КОЛЬ СЛАДОСТИ СЕРДЦЕ, ЧУВСТВУЯ, ИМЕЕТ...»{*}
«НУ, ТАК УЖЕ Я НЕ СТАЛ БЫТЬ ВАШИМ ОТНЫНЕ...»{*}
«ЭТО НАПРАСНО, ЧТО КТО, БУДУЧИ В РАЗЛУКЕ...»{*}
«О КОЛЬ СЕРДЦУ ЕСТЬ ПРИЯТНО...»{*}
«ТОКМО БЫ НАМ БОЖИЛИСЬ, ЧТО ЛЮБЯТ НАС ОНЫ...»{*}
«МОЕ СЕРДЦЕ ВСЁ БЫЛО В СТРАСТИ...»{*}
«В БЕЛОСТИ ЕЕ РУМЯНОЙ...»{*}
«ВЫДИ, ТИРСИС, ОТСЮДУ, ПОРА ЛЮБОВЬ КИНУТЬ...»{*}
«НЕ КАЖИ БОЛЬШЕ МОЕЙ ДНЕСЬ ПАМЯТИ СЛАБКОЙ...»{*}
«ПРОСТИТЕ ВЫ НЫНЕ ВСЕ, ХОРОШИ! ПРИГОЖИ!.. »{*}
«Я УЖ НЫНЕ НЕ ЛЮБЛЮ, КАК ПОХВАЛЬБУ КРАСНУ...»{*}
ИЗ КНИГИ «ПАНЕГИРИК, ИЛИ СЛОВО ПОХВАЛЬНОЕ ВСЕМИЛОСТИВЕЙШЕЙ ГОСУДАРЫНЕ ИМПЕРАТРИЦЕ САМОДЕРЖИЦЕ ВСЕРОССИЙСКОЙ АННЕ ИОАННОВНЕ»
СТИХИ {*}
ЭПИГРАММА, {*}
СТИХИ {*}
ОДА ТОРЖЕСТВЕННАЯ О СДАЧЕ ГОРОДА ГДАНСКА{*}
<ИМПЕРАТРИЦЕ ЕЛИЗАВЕТЕ ПЕТРОВНЕ В ДЕНЬ ЕЕ КОРОНОВАНИЯ>{*}
<ПАРАФРАЗИС ПСАЛМА 143>{*}
ИЗ «АРГЕНИДЫ»
«НЕ ВСЕГДА ДОЖДИ ЛЬЮТ НАВОДНЕНИЕ...»{*}
«ПЕРВЫЙ ФЕБ, ГОВОРЯТ, ЛЮБОДЕЙСТВО С ВЕНЕРОЮ МАРСА...»{*}
«КЛИА ТОЧНЫ БЫТИЯ...»{*}
«КРАСНАЯ ФЕБУ СЕСТРА! ТЫ ВСЁ ПО ГОРАМ И ПО ДЕБРЯМ...»{*}
«ПОБЕДИТЕЛЬ, О! ЩЕДРЫЙ ОТЕЦ СИЦИЛИЙСКИЙ, ГРЯДЕШИ ПРЕСЛАВНО...»{*}
«ОТВЕРГНИ УЖ ПЕЧАЛЬ: ДОВОЛЬНО ТЫ КРУШИЛАСЬ...»{*}
«ВСЕ ВЫ СЧАСТЛИВЫ СЕДМЬ КРАТ СОЛНЦЕМ ОСВЕЩЕННЫ...»{*}
«ЗРЯ, ПРИШЕДШИЙ, ГРОБ НЕДАВНЫЙ...»{*}
«БАКХ ПРИБЫЛ, ПРИБЫЛ САМ В ТОРЖЕСТВЕННОМ К НАМ ШУМЕ!.. » {*}
«СНЕСШИЙСЯ С КРУГОВ НЕБЕСНЫХ...»{*}
ИЗ ТРАГЕДИИ «ДЕИДАМИЯ»
<МОНОЛОГ НАВПЛИИ>{*}
<МОНОЛОГ ДЕИДАМИИ>{*}
<ИЗ МОНОЛОГА АХИЛЛЕСА>{*}
<МОНОЛОГ УЛИССА>{*}
<МОНОЛОГ АХИЛЛЕСА>{*}
ИЗ КОМЕДИИ «ЕВНУХ»{*}
1752
ИЗ КНИГИ «СОЧИНЕНИЯ И ПЕРЕВОДЫ»
Несколько Эзоповых басенок, для опытка гексаметрами иамбическим и хореическим составленных
Басенка V ПЕС ЧВАН{*}
Басенка VIII ВОРОН И ЛИСИЦА{*}
Басенка ХХVII СТАРУХА, БОЛЯЩАЯ ГЛАЗАМИ{*}
Басенка XXXI ЛЕВ ЖЕНИХ{*}
Басенка ХLIХ ЛЕШИЙ И МУЖИК{*}
Басенка LI САМОХВАЛ{*}
Оды похвальные
Ода IV ПОХВАЛА ИЖЕРСКОЙ ЗЕМЛЕ И ЦАРСТВУЮЩЬМУ ГРАДУ САНКТПЕТЕРБУРГУ{*}
Ода VI БЛАГОДАРСТВЕННАЯ{*}
Оды божественные
Ода VIII ПАРАФРАЗИС ПСАЛМА 6{*}
Господи, да не яростию твоею...
Ода XVIII ПАРАФРАЗИС ВТОРЫЯ ПЕСНИ МОИСЕЕВЫ{*}
Вонми небо, и возглаголю.
Ода XIX ПАРАФРАЗИС ПЕСНИ АННЫ, МАТЕРИ САМУИЛА ПРОРОКА{*}
Утвердися сердце мое во господе.
СТРОФЫ ПОХВАЛЬНЫЕ ПОСЕЛЯНСКОМУ ЖИТИЮ{*}
ФЕОПТИЯ
Невидимая бо его от создания мира твореньми помышляема, видима суть, и присносущная сила его и божество, во еже быти им безответным.
ЭПИСТОЛА I{*}
Сею эпистолою предполагается, первое, что есть мир, которого о бытности основательно сомневаться никто не может и что сей мир благолепотно устроен. Второе, что в совершенствах его зрятся пределы как превесьма в сложном и, следовательно, не необходимом, не вечном, и всеконечно таком, который мог не быть. Третие, что слепый случай, или припадок, как не имеющий разума и избрания, не мог произвесть состав толь благоучрежденный. Все сие доказывает, что сей мир произведен таким существом, которое имеет бесконечную премудрость, благость и всемогущество: а сие существо и есть то, что именуется бог. Сверьх того, разум наш, понимая бога и творца превечного и всесовершенного, не зрит никакия прекословныя невозможности в том понятии, но, напротив того, и сам он собою показывает такого и толикого бога и целость с порядком всего мира, и в животных пол различный, и, напоследок, общее согласие всех веков и всех повсюду народов, коль ни разных и друг другу, коль ни сопротивных во всем прочем, признает преверьховного бога; да и самая безопасность, в рассуждении будущего века, повелевает лучше верить <в> бога, нежели не верить.
ЭПИСТОЛА II{*}
По доказании первою эпистолою божиего бытия известными доводами из самых метафизических внутренностей, рассуждается в сей второй во-первых, что хотя и многий находятся приобыкшии к тонкостям метафизическим, однако немало и таких, которым помянутые доказательства не без трудности будет уразумевать. Чего ради, чтоб и сим последним ту ж истину показать непреоборимо и ясно, восприемлется намерение доказывать оную по премудрым зиждителевым намерениям, или намеренным концам каждыя вещи во всем естестве, на что не должно уже употреблять великую тонкость понятия, но токмо един простый взор на все вещи доволен, соединенный однако с некоторым общим рассуждением и с прилежностию к рассмотрению вещей. Потом начинается дело описанием необъятныя огромности всего света. Рассматриваются обыкновенные четыре стихии, коих по рассмотрении исследываются небесные светила. Всё сие бесчувственное вещество по всему ясно показует премудрость, благость и всемогущество создавшего. Напоследок, самый движения устав в планетах, как то он есть непременный, являет премудрого законодавца, а великолепие небес поведует зиждителево величие.
ЭПИСТОЛА III{*}
Сею эпистолою доказывается премудрость строения божиего по животным скотам, зверям, гадам, рыбам, птицам и мшицам как двуножным, четвероножным, многоножным, ходящим и пресмыкающимся, так летящим и плавающим. Из сих иные животные сотворены свирепыми и хищными, а иные как особливо на службу человекам. Не больше великое и огромное творение показывает премудрость и силу божию, коли и самое малое и от чувств наших удаленное. Все животные снабдены сим трояким: именно ж, есть у них чем борониться от зла, есть, чем пищу могут принимать и истреблять; и есть, чем им плодиться. Четвертое в них весьма удивительное: ибо чувствуют они, понимают, знают и памятуют. Знание их, впрочем, есть токмо единственных вещей, а не повсемственных, и невещественною ничего познавать не могут, как не имеющие чистого ума. Пребезмерно дивен есть способ, коим размножают себя животные а любовь, всаженная в их сердца, не дана им токмо для взаимного сообщения, но и на рождение подобного, и на любление рожденного ими. Способу произведения их хотя мы и не весьма удивляемся и, может быть, от привычки, однако он всякое удивление превосходит и показывает непреодолимо премудрость верховного строителя. Действия животных толь удивительны, что не можно им не дать знания; но что они часто обманываются, то не дивно, для того что знание их не совершенное, но весьма чудно, что они в некоторых делах несказанно смысленны. Противно есть непрестанному и всегдашнему опыту назвать их простыми махинами. Однако определить весьма трудно, какого рода и существа их душа: сие токмо не может быть не достоверно, что чистого и бессмертного ума в них нет. И хотя смертны их души, однако сие не отъемлет у наших душ бессмертия и ничем их не умаляет. Вещество отнюдь не может мыслить само собою и ниже́ от припадка. Коль ни ложно мудрствовали древние философы, что не токмо животная тварь вразумлена сущностию божиею, но что и весь свет есть разумное животное обоего пола, однако не без остроумия, а при всем том утверждали они, что мир не мог произойти в бытие без премудрого создателя.
ЭПИСТОЛА IV{*}
Сею эпистолою доказывается премудрость и благость божия по составу человеческого тела. Описываются, во-первых, твердый члены, кости и жилы, а потом жидкие части, кровь и неотлучная от нее вода; упоминается и о покрове всея телесныя махины, который есть наружная кожа, проверченная нечувствительными скважин ками, называемыми порами. После сего предлагается о всех частях, как внешних, так и внутренних, порознь. Сие описание начато с ног, начинающихся от подошв, идущих до колен и окончивающихся при нижней части утробы. Наблюдается, что всё тело есть равномерно с теми подпорами. Ребра внутри начались от санныя кости и идут дугою, ими ограждаются внутренние части. Если б спина была из одноя кости, то б человеку сгибаться было невозможно. Все части, в нас дышущие и жизнь сохраняющие, лежат при ребрах, но, где желудок, там ребра не смыкаются, дабы ему свободно было распространяться. Производится описание рукам, утвержденным в плечах, числу их перстов, составов их и не оставляются и оный на внутренних концах перстов самый малые бугорочки, без которых невозможно б было удержать и поднять волосков и подобных мелочей. Предлагается о шее и о голове, также и о головном черепе; а наконец о передней части головы, то есть о лице. Описываются пять чувств телесных и по составу и по действу: чело, нос, уста, как украшающие лице, а по устам еще видимы и страсти человеческие. Упоминается о действии языка и об его скорости; о голосе человеческом, что он то подал причину к вымыслу мусикийских органов. Во всем человеческом теле зрится ясное премудрое намерение сотворившего оное. Мозг и память толь удивительные, что одни довольны к изъявлению мудрости создавшего. Предложенное описание хотя все есть физиологическое, однако оно не вступало в глубокость анатомии, но токмо показывает вкратце вышнего премудрость. Усмотревается верховный разум в мере роста человеческого. Заключается неизреченною божиею к нам благостию, что мы умираем по телу, без чего не имели б мы здесь надлежащего нам благоденствия.
ЭПИСТОЛА V{*}
Сия эпистола равным же образом, как и предыдущие, доказывает бытие создателя превечного. Описывается в ней, во-первых, различие души с телом; потом смысленного ума два главнейшие представляются свойства, именно ж — разум и воля. Предлагается, что в уме есть навык и вольность. Описывается союз души с телом и свойства, происходящие от сего союза, то есть чувствование, образование, мечтание, память и воспоминание. Объявляется, что в уме хотящем зрится охота, подвиг и страсть; словом, вся психология предлагается вкратце, но ясно. По сем начинается дело рассмотрением, что плоть ли мыслит или душа, да и заключается, что плоти мыслить не можно. Вопрошается, кто ж бы мог соединить толь твердо мыслящее существо с немыслящим, то есть с телом, а в ответ сказывается, что, кроме премудрого создателя, некому, ибо ни плоть не могла к себе призвать ума, ни ум не помнит, чтоб он сам добровольно соединился с плотию. Представляются удивительные действия, бывающие взаимно, от соединенных их совокупно и что коль оба сии существа между собой согласны и подвластны друг другу: особливо ж образование и смежная ему память великого удивления достойны. Утверждается, что разум наш как велик, так совокупно и слаб. Величество его в том, что он прошедшее соединяет с настоящим и проницает даже до будущего и что идеи его повсемственны и вечны, но слабость в сем, что он не сильно противится страстям. От сего заключается, что он крайнего совершенства не имеет и, следовательно, не от себя стал бытием. Но создавший его и произведший в бытность, да и сопрягший с телом, есть точно оный доказуемый бог. И понеже тело умирает, а сопряженная с ним душа, как не имеющая частей, не может на части разрешиться, то следует, что душа есть бессмертна и что сим токмо бог может ее властию своею уничтожить, но что никогда ее он по правдивости, правде и благости своей не уничтожит.
ЭПИСТОЛА VI{*}
В прошедших пяти эпистолах доказываемо было божие бытие, а в сей шестой и последней объявляются божественные свойства, кои всесовершенному существу лучше иметь, нежели не иметь. Свойства сии предлагаются и сочетаваются между собою, токмо сущные, и сии самостоятельные и возносительные. Из самостоятельных присвояется именно богу: духовность, самодовольность, необходимость, бесконечность, превечность, безмерность, вездесущность, премудрость, всеведение, благопроизвольность, всемогущество, единство, непременность. Из возносительных, и тех естественных, показуется, что он есть творец, промыслитель, хранитель, споспешитель, правитель, а из возносительных же, но нравственных, что бог есть благосерд, что он правдив, что — праведен, что — свят, что — всеблажен и что имеет вседержавную власть над человеческим родом. Изъясняется, что потому имеем мы ясное познание о добре и зле, понеже бог есть правдив почему не может он ни сам быть обманут, ниже́ кого обмануть. Следовательно, идеи, всеянные в нас о том, что праведно, и о том, что ложно, не могут быть неистинны: инако бог бы нас познанием нашим обманывал, что есть безместно. Доводится ясно, что правда божия не может оставить за добро без возмездия, а за зло без казни, для того что правдивостию бог объявил грех себе ненавистным и, следовательно, согрешающих также человеков. Если б он правдою восхотел грех казнить в самих человеках, то б давно они погибли душою и телом. Но понеже не погибают, то ясно, что есть ходатай к богу о чело веках. Сей не может быть тварь по неравномерности, следовательно, он есть обо́женный. Но неложное писание и показует его, что он есть Исус Христос, бог и человек. Из сего происходит необходимость человеком в ходатае и что един естественный закон не доволен есть к нашему спасению, но надобен необходимо откровенный, который всем своим основанием согласен с естественным законом.
ИЗ «ДРЕВНЕЙ ИСТОРИИ»
«ПАДШИХ ЗА ОТЧИЗНУ ПОКРЫВАЕТ ЗДЕСЬ ЗЕМЛЯ...»{*}
ИЗ «РИМСКОЙ ИСТОРИИ»
«УЖ ТРЕБУЕТ ТОГО...»...{*}
ИЗ «ТИЛЕМАХИДЫ»
«ДРЕВНЯ РАЗМЕРА СТИХОМ ПОЮ ОТЦЕЛЮБНОГО СЫНА...»{*}
«ГОРЕ! ЧЕМУ ЦАРИ БЫВАЮТ ПОДВЕРЖЕНЫ ЧАСТО?{*}
«ВСЕ ГОСУДАРИ, ВСЕГДА КОТОРЫ ПРЕСПЕЮЩИ БЫЛИ...»{*}
«ВКУПЕ ТОГДА Ж ПРИ НЕЙ УСМОТРИЛ Я СЫНОЧКА ЭРОТА...»{*}
«БУРЯ ВНЕЗАПНА ВДРУГ ВОЗМУТИЛА НЕБО И МОРЕ...»{*}
«Я СПРОСИЛ У НЕГО, СОСТОИТ В ЧЕМ ЦАРСКА ДЕРЖАВНОСТЬ?.. »{*}
«А ПОТОМ ПРЕДСЕДАТЕЛЬ НАМ ПРЕДЛОЖИЛ ТРИ ЗАДАЧИ...»{*}
«ПРЕЖДЕ Ж ВСЕХ ИНЫХ, НЕЧЕСТИВАЯ ТА АСТАРВЕЯ...»{*}
«ДОЛЖНО ЛЮДЕЙ ПРИМЕЧАТЬ ПРИЛЕЖНО, ДА ОНЫХ ПОЗНАЕШЬ...»{*}
«МЕНТОР ПОТОМ ВОСХОТЕЛ ИСПЫТАТЬ, УЖЕ НАОСТАТОК...»{*}
СТИХОТВОРЕНИЯ, НЕ ВХОДИВШИЕ В КНИГИ
ПРИВЕТСТВИЕ, СКАЗАННОЕ НА ШУТОВСКОЙ СВАДЬБЕ{*}
В КРАЙНОСТЯХ ТЕРПЕНИЕ ПОЛЬЗУЕТ{*}
Durum: sed lenius fit patientia,
Quidquid corrigere est nefas.
ВЕШНЕЕ ТЕПЛО {*}
СОНЕТ {*}
СТАТЬИ О РУССКОМ СТИХОСЛОЖЕНИИ
НОВЫЙ И КРАТКИЙ СПОСОБ К СЛОЖЕНИЮ РОССИЙСКИХ СТИХОВ С ОПРЕДЕЛЕНИЯМИ ДО СЕГО НАДЛЕЖАЩИХ ЗВАНИЙ{*}
ВСЕМ ВЫСОКОПОЧТЕННЕЙШИМ ОСОБАМ,
ТИТУЛАМИ СВОИМИ ПРЕВОСХОДИТЕЛЬНЕЙШИМ,
В РОССИЙСКОМ СТИХОТВОРСТВЕ ИСКУСНЕЙШИМ
И В ТОМ ОХОТНО УПРАЖНЯЮЩИМСЯ,
МОИМ МИЛОСТИВЕЙШИМ ГОСПОДАМ
Высокопочтеннейшие господа!
Не без основательной причины новый сей и краткий мой способ к сложению российских стихов вам покорнейше приписываю. Правил, которые в нем я положил и по силе которых не прямыми называю стихами старые паши стихи, кому лучше, как вам, искуснейшим, рассмотреть надлежит правость? А охотно в том упражняющиеся несколько стихов здесь, доныне в России невиданных, в пример себе найти могут и оные употребить, буде за благо рассудят им следовать, к своей пользе.
Вас, искуснейших, ежели правила мои не правы или к стихотворству нашему не довольны, нижайше прошу и купно исправить, и купно оные дополнить; но в том упражняющиеся чрез них же повод возымеют тщательнее рассуждать, и стихи наши, чрез свое рассуждение, от часу в большем совершенстве в российский свет издавать: одним же и другим вам не не полезен правилами моими быть уповаю, что одних вас и других новостию возбужду либо старые наши стихи освидетельствовать и, по правде ли те носили имя стихов доныне, разыскав, уведать.
Сие есть мое намерение, в сем новом и кратком способе к сложению российских стихов, который, как достойнейшим вам, в честь вашу посвящаю; как благоразумнейшим в исправление отдаю; но как во всем, так либо и в сем, правду любящим, в покров и защиту вручаю; не больше, поистине, малую и весьма недействительную искру моего ума показать хотевший, коль вам и услужить, и вас глубочайше тем почтить желающий, высокопочтеннейшие господа, ваш покорнейший и нижайший слуга.
В. Тредиаковский.
Est deus in nobis, agitanle calescimus illo,
Impetus hic sacrae semina mentis habet.
То есть:
Стихотворчеству нас бог токмо научает,
И святый охоту в нас пламенну рождает.
В поэзии вообще две вещи надлежит примечать. Первое: материю, или дело, каковое пиита предприемлет писать. Второе: версификацию, то есть способ сложения стихов. Материя всем языкам в свете общая есть вещь, так что никоторый оную за собственную токмо одному себе почитать не может, ибо правила поэмы эпической не больше служат греческому языку в Гомеровой «Илиаде» и латинскому в Виргилиевой «Энеиде», как французскому в Вольтеровой «Генриаде», итальянскому в «Избавленном Иерусалиме» у Тасса, и аглинскому в Мильтоновой поэме о потерянии рая. Но способ сложения стихов весьма есть различен по различию языков. И так автор славенской грамматики, которая обще называется большая и Максимовская, желая наше сложение стихов подобным учинить греческому и латинскому. так свою просодию количественную смешно написал, что, сколько раз за оную ни примешься, никогда не можешь удержаться, чтоб не быть, смотря на оную, смеющимся Демокритом непрестанно. Ежели б он тогда рассудил, что свойство нашего языка того не терпит, никогда б таковой просодии не положил в своей грамматике.
Другие в сложении наших стихов доныне правильнее поступали, некоторое известное число слогов в стихе полагая, пресекая оный на две части и приводя согласие конечных между собою слогов. Но и таковые стихи толь недостаточны быть видятся, что приличнее их называть прозою, определенным числом идущею, а меры и падения, чем стих поется и разнится от прозы, то есть от того, что не стих, весьма не имеющею. Того ради за благорассудилось, много прежде положив труда к изобретению прямых наших стихов, сей новый и краткий способ к сложению российских стихов издать, которые и число слогов свойственное языку нашему иметь будут, и меру стоп с падением, приятным слуху, от чего стих стихом называется, содержать в себе имеют. Буде ж каковой недостаток и в сем найдется, то покорно просятся благоразумные и искусные люди, чтоб объявить то Российскому собранию, которое всячески потщится или сомнения их в рассуждении стихов разрешить, или недостатки, находящиеся в сих новых, исправить, с возможным за таковое их приятство благодарением.
А понеже в сложении российских стихов также две вещи должно знать, то есть свойственное звание, при стихе употребляемое, и способ, как слагать, или сочинять, стих; того ради свойственные при стихе звания определениями объявятся, а на способ к сложению стиха кратчайшие и ясные правила положатся.
И тако:
Чрез
Чрез
Чрез
Чрез
Чрез
Отсюда следует, что все речения единосложные не могут быть, как токмо долгие. Долгота и краткость слогов у латин называется quantitas, а y французов: quantite, или longueur et brievete des syllabes.
Того ради чрез сие всяк ясно выразуметь может, что долгота и краткость слогов, в новом сем российском стихосложении, не такая разумеется, какова у греков и у латин в сложении стихов употребляется; но токмо
Итак, стопы, имеющие составлять новый наш стих, как то в правилах объявится (из которых приемлется мною на то, называемая обыкновенно спондей, который состоит из двух долгих слогов и которого есть знак сей: — —; так же и пиррихий, который состоит из двух коротких слогов и которого есть знак сей: ‿‿; хорей или трохей, который состоит из одного долгого и другого короткого слога и которого есть знак сей:— ‿; напоследок иамб, который состоит из одного короткого, а другого долгого слога и которого есть знак сей: ‿—), должно разуметь по силе и разумению, положенном во втором королларии.
Чрез
Чрез
Чрез
Чрез
Произносится тако:
Латины сие называют elisio, а французы: elision.
Российские стихи долженствуют иметь или рифму непрерывную, или рифму смешенную. Рифма непрерывная называется тогда, когда окончанию первого стиха второй имеет подобное. Рифма смешенная бывает тогда, когда согласное окончание первому стиху кладется чрез стих или два, а в случай и чрез три, буде строфа нечетку стихов содержит. Рифму непрерывную французы называют: rime suivie, а смешенную: rime melee.
Изъявив званий знаменования, приступаю к объявлению того, каков героический российский стих быть долженствует, и всё что до красоты сего стиха касается, также и чем оный порочен бывает.
Стих героический российский состоит в тринадцати слогах, а в шести стопах, в первой стопе приемлющий
Следовательно, новый наш стих составляется токмо из стоп двусложных, для того что оный имеет в себе определенное некоторое еще число слогов; а трисложных дактилического рода (как то бывает в греческом и латинском стихе, потому что греческий и латинский стих, имея только определенное число стоп, не имеет определенных в себе слогов, так что иной их стих больше, а иной меньше слогов, в рассуждении одного стиха с другим, содержит) принять никак не может
Стих героический долженствует разделен быть на два полстишия, из которых бы первое состояло из седми слогов, а другое из шести. Причина тому понеже стих имеет тринадцать слогов, то которому-нибудь полстишию надлежит иметь седмь слогов. Но самый разум сказывает, что первому из седми состоять пристойнее, для того что в начале у прочитающего дух бывает крепчайший и больший, а к концу слабейший. В пример беру вышеобъявленный же стих
Стих героический должен иметь пресечение на седмом слоге так, чтоб тот седмой слог кончил речение и он же бы был долгий. Причина тому: понеже мера духа человеческого требует того, для того что ежели бы одним духом читать, то бы не громок звон был рифмы при конце, и так же, все бы одним звоном го́лоса надлежало весь стих читать; а сие бы неприятным весь стих учинило, что искусством всякому легко можно познать. Но когда в два приема стих читается, то весьма он приятен кажется, и духом всякий слог ясно выражается. Чего ж бы ради оный седмой слог кончил речение и для чего бы ему долгому надлежало быть, то причина есть сия: ибо что на седмом слоге несколько надлежит отдохнуть, то явно, что на неоконченном худо бы было; но долгий долженствует для того быть, потому что на нем голос несколько возвышается, а следующее полстишие нижайшим голосом начинается. Французы в прочитании стихов весьма искусны; но сказывают, что не уступят им в том персиане, арапы и турки. О дабы между нами сие в обычай вошло! Тогда-то бы прямую мы узнали стихов сладость. В показание правильного пресечения всё тот же стих предлагаю.
И понеже отдохнуть надлежит на пресечении, того ради речение, в котором находится пресечение, не долженствует соединено быть разумом сочинения грамматического с речением, которое начинает второе полстишие. Таковых недостаточных пресечений, которые соединяются с речением следующего полстишия, предлагаю я здесь примеры, каковым весьма не надобно следовать.
Но хороший бы сей стих был тако:
Но изряден бы стих был тако:
Но хороший стих будет тако:
Стих будет совершен тако:
Но следующим бы образом был изряден:
Но изряден бы стих был тако:
Здесь надлежит примечать, что в сем последнем случае существительное может разделено быть от своего прилагательного чрез пресечение, буде за тем прилагательным следует другое или третие, кончащее стих; так же и прилагательное изрядно разделится от своего существительного, когда другое или третие идет за тем существительным, оканчевающее же стих. Обоему сему пример полагаю.
Сверх сего, разум, продолжающийся после пресечения, не долженствует кончиться пред концом стиха, понеже бы сие учинило видимо два пресечения и, следовательно, три полстишия, что стих героический весьма обезображает и мерзким чудовищем делает. Например:
Частица
Стих будет хороший тако:
Но изрядный стих будет тако:
Стих героический не долженствует недоконченный свой разум переносить в часть токмо следующего стиха, понеже тогда рифма, которая наибольшую красоту наших стихов делает, не столь ясно чувствуется, и стихи не равно падают. Например:
Однако ежели б разум продолжился до конца следующего стиха и с ним бы окончился, то перенос не будет порочен. Например:
Стих героический для нужды больше двух слитий иметь не должен, ибо сие стих жестоким и неприятным чинит. Например:
Стих героический часто одно письмя и один слог неприятным и не сладким звоном повторяет. Того ради весьма сего опасаться надлежит. Например:
Стих героический слогом пресечения соглашается дурно и некстати с слогом рифмы, ибо то чинит не один, но два стиха. Например:
Стих героический весьма непристойно непосредственными слогами пред рифмою одним и тем же го́лоса звоном с нею падает. Например:
Стих героический не красен и весьма прозаичен будет, ежели сладкого, приятного и легкого падения не возымеет. Сие падение в том состоит, когда всякая стопа, или, по крайней мере, большая часть стоп, первый свой слог долгий содержит, и когда одно письмя и один слог часто не повторяется, наконец когда всякая стопа или большая часть стоп между собою связываются, чем стих от прозаичности, как я в определении осьмом упомянул, избавляется. В пример представляю многажды повторенный от меня стих князя Антиоха Димитриевича Кантемира, ибо сей стих весьма приятно всеми падает стопами:
Для сего-то надлежит мерять стих героический стопами, а не слогами, как доныне наши многие стихотворцы неправильно поступают, а особливо веселые бандуристы и нестройный полк песнолисцев: понеже меряя слогами весьма стих прозаичным, и не по охоте, учинится, разве по слепому случаю, как оный хорошим будет. А мерять стопами надлежит тако:
Или как в образце следующего моего двустишия:
Чрез сию схему выразуметъ да и видеть можно, что наш героический стих есть эксаметр, то есть шестимерный, не считая слог пресечения долгий, для которого он гиперкаталектическим, то есть лишний слог вне числа стоп имеющим, назваться может.
Что говорено о героическом нашем стихе, то ж всё разуметь надобно и о том нашем стихе, который одиннадцать имеет слогов, кроме того, что сей второй пресекает пятый слог и, следовательно, второе полстишие из шести ж слогов состоящее имеет. Но для того, что он пятью стопами мерится, то пентаметр, или пятимерный, назваться может. А что пресечения слог долгий же и вне числа стоп включает, то гиперкаталектическим также назваться должен.
Довольно сие видеть можно в ниже предложенной одной моей сапфической здесь строфе, из трех ее первых стихов, которые пентаметры и которые идут тако:
Стихи наши правильные из девяти, седми, пяти, также и неправильные из осьми, шести и четырех слогов состоящие, ничего в себе стиховного, кроме слогов и рифмы, не имеют, как то выше видно из пятисложного нашего стиха, в сапфической строфе обще адоническим называемого, того ради о них ничего здесь больше и не предлагается.
Совестно признаваюсь всему российскому свету, что и я в эксаметре и пентаметре нашем много против предложенных мною правил погрешал, понеже я так был научен. Но видя, что наши стихи все прозаичны и на стихи не походят, того ради неусыпным моим прилежанием и всегдашним о том рассуждением старался я всячески, чтоб нашим стихам недаром называться стихами, да уже и льщу себя, что я нашел в них силу. Итак, дерзаю надеяться, что благороднейшая, преславнейшая, величайшая и цветущая Россия удостоит меня, за прежние мои, прощения в тот образ, что и первый я, как мне кажется, привел в порядок наши стихи, да и первый же обещаюсь переправить, понеже самая большая часть стихов моих на свет не вышла, все мои стихи.
Я разумею чрез вольность в стихе, которая у латин называется licentia, а у французов licence, некоторые слова, которые можно в стихе токмо положить, а не в прозе. И хотя российский стих мало таковых вольностей имеет, однако надобно из них некоторые главные здесь объявить.
Глаголы второго лица, числа единственного могут кончиться на
Местоимения
Слова:
Прилагательные единственные мужского рода, кончащиеся на
Существительные и прилагательные имена, которые кончат творительный единственный на
Все имена существительные, кончащиеся на
Многие речения, которые сложены в самом начале из частиц
Многие звательные падежи, которые у нас все подобны именительным (кроме преблагословенных и превысоких сих имен:
Словам:
Ежели материя будет не важная и шуточная, то не некрасно положатся прилагательные с своими существительными, в особливой поэзии (но весьма долготою и краткостию слогов мерной), у нашего простого народа употребляемые, например:
Сверх сего, слова, которые двойное и часто сомненное имеют ударение просодии, могут положиться в стихе двояко; например:
Некоторые слова могут менять, буде тою нужда требует в стихе, гласные свои письмена на другие, но так, чтоб то было несколько употребительно и слово бы осталось в том же знаменовании; так же когда будут два те же или разные согласные письмена в речении, то одно выкинуться может, ежели потребно быть имеет; так, вместо
Основательное правило, которое утвердительной речи правимый глаголом винительный падеж всегда переменяет в родительный в фразисе отрицательном, может для крайней нужды в стихе оный винительный и не переменять. Так, можно в стихе написать:
Но сия вольность очень велика, того ради редко или, как можно, никогда ее не употреблять.
Вольности вообще таковой надлежит быть, чтоб речение, по вольности положенное, весьма распознать было можно, что оно прямое российское, и еще так, чтоб оно несколько и употребительное было. Например:
О согласии здесь конечных между собою слогов ничего не надлежало б упоминать, понеже известно есть всем нашим стихотворцам, что сие согласие всегда лучше сходится на предкончаемом слоте, то есть на слоге, который пред самым последним, хотя некогда, и то в комическом и сатирическом стихе (но что реже, то лучше), и на кончаемом, то есть на самом последнем то бывает. Однако для опровержения некоторых правила (которые, нежно мудруя, говорят, что согласие конечных в стихах слогов худо сходится между прилагательными, причастиями, неопределенными и прочая, дая тому причину, что таковых согласий довольно можно и скоро прибрать; по для чего еще сие согласие запрещают сии господа кончить глаголами страдательными на
Французская поэзия, также и некоторые европские, имея мужеского и женского рода стихи, сочетаваютоные между собою. Французы сочетание стихов называют: mariage des vers. Ежели бы древним латинам надлежало сочетавать свои стихи, то бы не инако они могли лучше сие назвать, как connubium versuum.
Мужеского рода стих во французской поэзии есть тот, который в героическом, или, как французы обще называют, в александровском, то есть в их стихе эксаметре, состоит из 12 слогов, а в пентаметре из 10 оных, ударяя в обоих рифму на кончаемом, то есть на последнем слоге. Женского рода называется у них тот, который имеет в эксаметре 13 слогов, а в пентаметре 11 оных, приводя падение рифмы в обоих на предкончаемый слог, то есть на слог, который пред самым последним словом мужеского рода стих меньше слогом женского, а женский всегда больше слогом мужеского
Вся сила сочетания их стихов состоит в том, что в стихах непрерывные рифмы, по двух стихах мужеского рода полагают они два стиха женского рода; или: по двух прежде женского рода кладут два стиха мужеского рода, и так все идут последовательным порядком до самого конца поэмы. В стихах смешенной рифмы, которые почти всегда состоят из четверостиший, буде прежде по ложится мужеского рода стих, то потом кладется женского рода другой рифмы; а там опять мужеского рода, соответствующий первому, и по нем женский согласный окончением рифмы своему подобному. Буде же прежде положится в строфе женского рода стих, то по нем кладется мужеский, и последовательно по порядку. Часто бывает у них и так, что, положив прежде мужеского рода стих, полагают они два стиха женских непрерывной рифмы, а потом мужеский, ответствующий первому; или: ежели положится наперед женского рода стих, то по нем кладутся два стиха мужеского рода мужеской рифмы, а потом женский, подобный звоном рифмы первому женскому.
Сие сочетание стихов, что не может введено быть в наше стихосложение, то
Некоторые, но несколько или, лучше, весьма неосновательно, только ж с хитрою насмешкою, предлагали мне, что буде, подняв брови и улыбаяся говорили, сочетание стихов не будет введено в новое твое стихосложение, то новое твое стихосложение не совсем будет походить на французское. Сии господа знать, конечно, думали, что я сие новое стихосложение взял с французского; но в том они толь далеко отстоят от истины, коль французское стихотворение отстоит от сего моего нового. Я, что сие праведно говорю, в том ссылаюсь на всех тех, которые французское стихотворение знают: оные могут всем засвидетельствовать, что французское стихосложение ничем, кроме пресечения и рифмы, на сие мое новое не походит.
Пусть отныне перестанут противно думающие думать противно: ибо, поистине, всю я силу взял сего нового стихотворения из самых внутренностей свойства нашему стиху приличного; и буде желается знать, но мне надлежит объявить, то поэзия нашего простого народа к сему меня довела. Даром, что слог ее весьма не красный, от неискусства слагающих; но сладчайшее, приятнейшее и правильнейшее разнообразных ее стоп, нежели иногда греческих и латинских, падение подало мне непогрешительное руководство к введению в новый мой эксаметр и пентаметр оных выше объявленных двусложных тонических стоп.
Подлинно, почти все звания, при стихе употребляемые, занял я у французской версификации; но самое дело у самой нашей природной, наидревнейшей оной простых людей поэзии. И так всяк рассудит, что не может, в сем случае, подобнее сказаться, как только, что я французской версификации должен мешком, а старинной российской поэзии всеми тысячью рублями. Однако Франции я должен и за слова; но искреннейше благодарю россианин России за самую вещь.
От вышереченного не можно заключить, что понеже в стихосложении нашем нельзя быть сочетанию стихов, то следовательно и смешенной рифме, ибо рифма в стихе, какого б рода и каков бы стих ни был, состоит токмо в ладе звона, который может положиться подобен первому чрез стих или чрез два. Поляки, у которых стихотворение во всем сродное нашему, кроме падения и стоп, часто и красно употребляют смешенную рифму в своих стихах, которую уже и я употребил в оде моей о сдаче города Гданска и в других многих стихах.
В песнях иногда нельзя и у нас миновать сочетания стихов; но то только в тех, которые на французский или на немецкий голос сочиняются, для того что их голосы так от музыкантов кладутся, как идет версификация их у пиит. Предлагаю я здесь тому в пример из двух моих песен (которые сочинены на французские голосы и в которых по тону употреблено сочетание стихов) по одной первой строфе, которые у французов в песнях называются couples.
Но в других песнях и в других наших стихах, которые для чтения токмо предлагаются, сочетания сего употреблять не надлежит.
Полно уже мне теперь о способе моем к сложению новых наших стихов словом токмо предлагать: время оный самым делом и примерами объявить.
Здесь намерился я предложить также в пример героического нашего стиха некоторый сонет, переведенный с французского покойного господина Барро. Оный сонет толь преизрядно на французском сочинен языке, что насилу могут ли ему подобные найтися. Подлинно, что сей токмо может тем фениксом назваться, какового господин Боало Депро в науке своей о пиитике, говоря о сонетах, желает. В нем коль материя важная и благочестивая, толь и стиль есть красный и высокий. Некоторые из французов, предлагая правила о реторике, за наилучшую штуку, в рассуждении красноречия, сей в пример кладут. Я хотя переводным и не могу равняться с подлинным, ибо и не мне трудно то учинить, однако стихом нашим героическим, как мне возможно было, так хорошим написал.
Впрочем, сонет имеет свое начало от италиянцев и есть некоторый род французского и италиянского мадригала, а латинской эпиграммы. Состоит он всегда из четырнадцати стихов, то есть из двух четверостиший на две, токмо смешенные, рифмы и из одного шестеростишия, имея всегда в последнем стихе некоторую мысль либо острую, либо важную, либо благородную; что у латин называется асситеп, а у французов chute. Порядок стихов всегда в нем таков (кроме того, что в шестеростишии иногда инако смешивается рифма), каков здесь предложен.
Следующее
Думаю, что эпистол российским стихом прежде меня, буде не обманываюсь, никто еще не писывал; того ради одну здесь, как в пример нового ж стиха эксаметра, так и в пример самой ее предлагаю.
Эпистола слово есть греческое, которое происходит от έπιστολή и значит:
Рассуждать в эпистолах надобно и о сем: кто пишет, к кому пишет, куда пишет, для чего и о чем пишет, ибо по разности сих обстоятельств разно эпистола написана быть может.
В дружеских эпистолах беречься должно, чтоб с утешным не внесено было дерзновенное и слуха недостойное; и буде таковое случится, то надлежит такими окружными, но честными словами описать, чтоб только можно было о том догадаться, потому что противное подлого воспитания быть человека показывает и в великое презрение пославшего приводит. В сатирических эпистолах так должно человека хулить, чтоб только худые его дела порочить, и то не без закрышек и не без отверниц, укрывая, как можно, имя и всё то, по чему можно догадаться, что то конечно и точно о сем, а не о другом человеке пишется, но чести его нимало не касается, и всё сие так, чтоб впредь не было причины о том к раскаянию, затем, как говорится,
Пиитическая эпистола есть почти то ж, что и простая. Сие всякому можно видеть у Овидия в эпистолах от героинь. У Горация многих родов эпистолы пиитические читаются. Однако нынешние пииты наибольшие сочиняют оные панегирические, которым и мне в сей моей последовать заблагорассудилось, как то читатель сам изволит увидеть. На французском языке господин Боало Депро толь преизрядные писал эпистолы стихами, что уже лучше его, кажется, написать и нельзя. Пиитическая эпистола стилем только разнится от простой, для того что в пиитической эпистоле и стиль долженствует быть пиитический, аполлиноватый и весьма с парнасским не разглашающийся. Сей род поэзии назвал я
Эпистолу мою пишет стихотворчество, или поэзия российская, к Аполлину, вымышленному богу стихотворчества. Но чтоб кому имя сие не дало соблазна, того ради я объявляю, что чрез Аполлина должно здесь разуметь желание сердечное, которое я имею, чтоб и в России развелась наука стихотворная, чрез которую многие народы пришли в высокую славу. А в прочем всё в ней как ни написано, то по-стихотворчески написано, что искусные люди довольно знают; и для того ревнующим нам по благочестию христианам нет тут никаковаго повода к соблазну.
Следующие две элегии, которые сочинены эксаметром нашим, предлагаются здесь также в пример того нашего стиха.
Слово элегия происходит от греческого: ελεγεία, и значит: стих плачевный и печальный, по свидетельству славного пииты римского Овидия, оплакивающего в одной из своих элегий скорую смерть друга своего, сладкого элегияческого пииты латинского Албия Тибулла, тако:
Подлинно, хотя важное, хотя что любовное, пишется в элегии; однако всегда плачевною и печальною речью то чинится. Можно о сем всякому российскому охотнику увериться от греческих элегий Филетасовых; латинских— Овидиевых преизрядных и, не хуже оных, Тибулловых; также Проперциевых и Корнелиевых Галловых; а от французских — весьма жалостных и умилительных, покойной графини де ла Сюз.
Я что пускаю в свет две мои элегии плачевные, то весьма безопасно; но что пускаю их любовные, по примеру многих древних и нынешних стихотворцев, в том у добродетельного российского читателя прощения прося, объявляю ему, что я описываю в сих двух элегиях не зазорную любовь, но законную, то есть таковую, какова хвалится между благословенно любящимися супругами.
В первой плачет у меня вымышленный супруг о том, что разлучился с любезною своею супругою, также мечтательною, Илидарою и что уж ее не уповает видеть за дальностию, а во второй неутешно крушится о том, что уведомился он подлинно о смерти своей Илидары, а однако любить ее и по смерти перестать не может. Слово
Неповинная моя в том совесть хотя меня оправляет, однако не надеюсь, чтоб не нашелся кто угрюмый и меня б за сие всячески не порочил, потому что не мало у нас таковых, которые про ближнего своего, без всякой иногда христианской любви и часто без всякого основания, только в феврале месяце меньше говорят, затем что в нем и в самый високосный год меньше дней числится. Того ради сим господам я не могу другого способа дать к неповреждению их честной добродетели, кроме сего, чтоб только их не читать, довольно надежден, что знающие в сем силу, другую мне, в рассуждении сего, учинят справедливость. Никогда б, поистине, сие на меня искушение не могло прийти, чтоб издать в народе оные две элегии, ежели б некоторые мои приятели не нашли в них, не знаю какого, духа Овидиевых элегий. Сия их ласкательная и излишняя ко мне милость, даром что меня, по несколькому во всех нас с природы пребывающему самолюбию, на сие ободрила, токмо будучи сведом о подлом разуме, малом искусстве и слабых моих силах в стихотворстве, сам признаваюсь, что еще больше я отстою от красоты слога, тонкости мыслей и способно текущего стиха Овидиева, нежели сам Овидий отстоит от меня древностию времени, в которое он свои элегии писал.
Мои элегии не могут подобнее назваться, как токмо оным жестоким и темным металлом, который во время превеликого коринфского пожара от чистых, драгоценных и светлых металлов, вместе чрез огонь слившихся, новый тогда коринфянам объявился. И хотя в них ни чего не находится, которое б и малой хвалы достойно было, однако за новость стиха, и за новость свою самую, несколько приятства к себе у читателей пускай покорно просят.
Я за потребно рассудил приложить здесь две оды моего сочинения, одну в пример нашего пентаметра, а другую в показание тех стихов, которые у нас не стопами, но слогами меряются, из девяти слогов во всяком стихе состоящую; однако ничего я здесь не буду объявлять об одах, что они значат, ибо я довольное рассуждение о них положил вообще, после оды о сдаче города Гданска, которая напечатана; того ради желающих об одах ведать туда отсылаю, здесь токмо просто для примера стихов обе следующие полагая.
Объявивши в моих правилах, что стихи наши правильные, из девяти, седми, пяти, также и неправильные из осми, шести и четырех слогов состоящие, ничего в себе стиховного, то есть ни стоп, ни пресечения, не имеют, кроме рифмы, хотя и ничего я там о них больше не захотел упоминать, однако некоторые любопытством своим, спрашивая, для чего бы и им стоп и пресечения не должно было иметь, к тому меня принудили, что я восприял намерение здесь о том обстоятельно доказать.
Но что сие доказательство не в своем месте положено, в том любящим во всем порядок и доброе материй расположение читателям извиняюся, объявляя тому причину, что уже те листы, в которых надлежало быть сему, вышли тогда из тиснения, когда меня к сему любопытные возбудили. Однако ж, по случаю выше предложенной Оды в славу правде, в которой всякий стих только одну имеет рифму, падает девятью слогами, а не стопами и не пресекается, здесь сие нисколько не неприлично ж я рассудил вложить.
Пресечение есть разделение стиха на две части, первую часть стиха одним слогом кончащее. Разделение сие бывает того ради, чтоб дух человеческий не обессилить, ежели б одним приемом весь стих читать, и чрез то б не быть принуждену слабым голоса звоном стих доканчивать.
Но сии стихи, о которых теперь слово, и наикратчайший дух человеческий не весь исполняют: сие всякому самым его искусством ясно познать можно.
Следовательно, нет нужды разделять их на две части и бояться, чтоб как дух человеческий не обессилить, и чрез то б не быть принуждену слабым голоса звоном стих доканчивать.
К тому ж пресечению состоять надлежит из одного слога и числиться вне стоп. Но из сих некоторые стихи чётку слогов имеют; и так не может в них найтися слог пресечения, которому бы вне числа стоп быть. Следовательно, из сих некоторые стихи и для сего не могут иметь пресечения. Того ради все сии стихи пресечения в себе иметь не долженствуют.
Стопа наша есть совокупление двух слогов (либо одного тонически долгого, а другого короткого, и та стопа есть наилучшая; либо одного короткого, а другого долгого, и та стопа есть наихудшая; либо, наконец, двух долгих, либо двух коротких, и те стопы в нашем стихе средней доброты), изобретенное и положенное в наш эксаметр и пентаметр для того, чтоб пресечение одним слогом состоящее яснее означить и тем первое от второго полстишия, отдохнув на нем, разделить. Но чтоб пресечение яснее означить, то между пресечения слогом и другими стиха слогами надобно разность положить. Сия разность не могла быть иная, токмо как сия, чтоб всякой стопе состоять из двух слогов, для того что ежели б трисложные стопы введены были в наши стихи, то, сверх того, что не прилично ими скакать по стихам, но еще, для определенного в них числа слогов, эксаметр наш не мог бы иметь шести, а пентаметр пяти мер: сие само собою есть явно. Следовательно, стопа наша не может состоять, как токмо из двух слогов. Пресечение что одним слогом состоит, а стопы двумя падают слогами, то следовательно, что двусложные наши стопы пресечение односложное ясно означают и тем первое полстишие от второго, отдохнув на нем, разделяют.
Но понеже в сих наших стихах, о которых слово, не должно быть, как доказано, пресечению, следовательно, чего в них нет, то нечего в них и означать; а что нечего в них означать, то не надобно и того, чем означается.
Того ради всем сим нашим стихам не надлежит падать стопами, но только слогами.
Сверх сего, стопы внесены в эксаметр да только в пентаметр и для того еще, чтоб сии наидолжайшие наши стихи от прозаичности избавить: ибо чрез стопы стих поется, что всяк читающий и не хотя признает. А ежели б в сих долгих стихах не было тонических стоп, как оных нет в старых наших, то оные бы совсем походили больше на прозу, определенным числом идущую, нежели на поющийся стих. Но выше помянутые наши стихи, о которых доказательное слово, и без стоп,
И как sine necessitate Entia non sunt multiplicanda, по непоколебимой философской аксиоме, или правилу, то есть
Того ради, обще заключая, сии стихи не долженствуют падать стопами, для того что не долженствуют в себе иметь пресечения; всему ж сему причиною есть краткость сих стихов, и наикратчайший дух человеческий не весь исполняющая. Что надлежало доказать.
Ежели ж кто любопытный захочет ведать, для чего в сих стихах и рифма оставлена, понеже из них все стиховное выключено, таковому я ответствую, что сии стихи— российские же стихи, хотя стоп и пресечения в себе иметь не долженствуют. А ежели б отнять у них рифму, то бы они не были российские стихи, но некакие италиянские, для того что у италиянцев стихи иногда рифм не имеют
Рифма в наших стихах хотя не такое нечто главное, без чего стих не может стихом назваться и различиться от прозы, однако такое нечто нуждное, что без нее стих наилучшего своего украшения лишится. Наш народ толь склонен к рифмам, что и в простых присловицах, не стихами сочиненных, часто, не знаю по какой влекущей к ним врожденной приятности, слух любит ими услаждаться. Примером тому сия пословица: «я человек простой, ем пряники не писаные: хоть бы гладки, только бы сладки», и прочие премногие. Для сего-то в сих стихах рифма только оставлена, дабы, выключив оную, не лишить российского читателя в стихах того, чем ему приятно веселиться и в простых разговорах.
Из сих же стихов, о которых было доказательство, некоторые правильными я называю, а некоторые неправильными.
Правильными называются у меня те, которые из девяти, седми и пяти состоят слогов, то есть которые нечётку слогов имеют. Называются правильными для того, что они подобны гиперкаталектичеством своим правильнейшим и главнейшим нашим стихам, то есть эксаметру и пентаметру, и то так, что ежели б долженствовали они падать стопами, то бы и пресечение в них одним слогом состоящее нашлося. Например, в девятисложном: пятый бы слог мог быть пресечением, а из полстиший бы каждое из двух стоп состояло. В седмисложном. третий бы слог был пресечением, но из полстиший бы первое состояло из одной стопы, а второе из двух. В пятисложном: третий же бы слог мог быть пресечением, а из полстиший бы каждое состояло из одной стопы.
От сего следует, что по гиперкаталектичеству и трисложный бы стих мог правильным назваться, ежели б он не столь излишно был короток. Однако ребячьи забавы могут и сим стихом писаться, приводя всегда лучше рифму на самый последний слог, или присовокупляя оный к большим, но рифме тогда надлежит быть на предкончаемом слоге.
Неправильными называются те, которые из осми, шести и четырех состоят слогов, то есть которые метку слогов содержат. Называются неправильными для того, что гиперкаталектичества не имеют, и то так, что на два полстишия могут стопами делиться, а слогу пресечения нигде в них сыскаться не можно. Ежели бы не краткость сии стихи защищала, то бы весьма их надлежало выключить из числа стихов.
По сему явно, что стихи, которые от не знающих в стихах силы слагаются на 12 и на 10 слогов,
В правилах моих я объявил, что первое полстишие героического нашего стиха для того состоит из седми слогов, что у читающего стих с самого начала духу больше, нежели при конце стиха. Сие правда в рассуждении героического стиха, которого у нас долее нет. Но здесь тому даю другую причину, которая как эксаметру, так и пентаметру нашему равно служит.
Оба оные наши стихи состоят из нечётки слогов, для того что первый из 13, а другой из 11; следовательно одному которому-нибудь в них полстишию больше слогов надлежит иметь.
Но понеже пресечения слог всегда долженствует полагаться после первого, пред вторым непосредственно полстишием, то ясно, что в героическом седмой слог долженствует быть слог пресечения, а полстишия оба состоят из трех стоп каждое, потому что сего пропорция требует.
В пентаметре для того пятый слог, а не седмой есть слог пресечения, и первое полстишие состоит из двух стоп, второе ж из трех: ибо ежели бы в пентаметре пресечения слог был седмой, то бы второе полстишие состояло конечно из четырех слогов. Но сие бы составление стиха весьма непропорциональное быть имело, для того чтобы первое полстишие превосходило второе тремя слогами. И так весьма пропорционально, что второе полстишие превосходит первое одним токмо слогом.
Может быть, что кто в противление сему предложить имеет сие:
Сие разрешаю следующим образом:
Эксаметр пресекает седмой слог подлинно для сей причины, что духу у читающего стих с самого начала больше; и для того не надлежит ему пятым слогом пресекаться. Но пресекаяся седмым слогом, оставляет оный и полстишия равные, в чем пропорция деления его состоит.
Пентаметр что не может пресекаться седмым слогом, то пропорция к тому не допускает, как выше показано. Но что о духе человеческом никакого тут нет сожаления, того и не надлежало иметь, потому что пентаметр не столь долот, сколь эксаметр, и так дух человеческий в прочитании его ослабеть не может, и на оба полстишия равно его станет.
Того ради эксаметру нашему надлежит правильно пресекаться седмым, а пентаметру пятым слогом.
Из выше положенной Оды в славу правде можно было видеть, как стихи наши на девять слогов сочиняются; а чрез следующую песнь всяк легко увидеть может, как все такие простые наши стихи, которые в меньшем числе состоят слогов, слагаются.
Но что таковая и подобная песнь, каковы у французов стансами называются, между одами и простыми песнями, в рассуждении стиля, место имеет и что она больше нечто от высокости у оды, нежели от низкости у песен занимает, о том уже я объявил в рассуждении при оде, которая сочинена о сдаче города Гданска. Того ради сию песнь здесь я просто, то есть без толкования стиля ее, и токмо в пример кратких наших простых всех стихов предлагаю.
Говоря выше о сонете, сказал я, что он есть некоторый род италиянского и французского мадригала, а латинской эпиграммы; того ради обеих здесь коротких сих поэм разность объявляю.
Много и долго я примечал разность у эпиграммы с мадригалом; но никакой другой, кроме следующей, не приметил. Мадригал так же есть короткая поэма, как и эпиграмма, так же на конце острую имеет оный мысль, как и эпиграмма; однако материя его всегда бывает благородная, важная и высокая: следовательно и конечная его острая мысль долженствует быть также благородная, важная и высокая. К тому ж еще он и неравными стихами чаще пишется, нежели эпиграмма, которая есть так же короткая поэма, как и мадригал, так же на конце острую имеет мысль, как и мадригал, но материя ее всегда бывает либо народная, либо легкая, либо низкая, либо насмешливая, либо, наконец, сатирическая: следовательно и конечная острая ее мысль должна быть или народная же, или легкая, или низкая, или насмешливая, или, наконец, сатирическая. В пример полагаю здесь один мадригал, который я сочинил в похвалу богатой аудиенц-сале, построенной по указу ее императорского величества здесь в Санктпетербурге, и несколько также эпиграмм на разные материи: чрез всё сие можно будет лучше, нежели на словах, увидеть разность, какова между мадригалом и эпиграммами находится.
Ежели б я здесь предлагал о целой пиитической науке, а не об одном сложении стихов, то бы упомянул я и о правилах эпической поэзии, которая есть наиблагороднейшая и наибольшая из всех поэм, о лирической также, драматической, буколической, а пространнее элегиаческой и эпистоларной, также о сатирической и на конец эпиграмматической; однако любопытным охотникам российским объявляю здесь авторов наиславнейших, которым надлежит подражать во всех сих родах выше помянутых поэзии.
На греческом языке славен Гомер.
На латинском: Вергилий.
На французском: Вольтер.
На италиянском: Tacс.
На аглинском: Мильтон.
Эпических остроумных, удивительных, а иногда Гомера и Вергилия превосходящих вымышлений прозою написанных, не надеюсь, чтоб больше было на другом каком языке, нежели сколько их есть на французском, которые у них романами называются. Однако все таковые романы насилу могут ли перевесить хорошством одну Барклаиеву Аргениду, латинским языком хитро написанную.
На греческом: Пиндар и Анакреон.
На латинском: Гораций.
На французском: Малгерб и последователь Анакреону господин де ла Гранж.
На греческом:
Эврипид, Софокл — трагики.
Аристофан, Менандр — комики
На латинском:
Сенека — трагик.
Теренций, Плавт — комики.
На французском:
два Корнелия, Рацин, Вольтер — трагики.
Молиер — комик.
На греческом: Феокрит.
На латинском: Вергилий.
На французском: Фонтенель — исправитель эклоги.
На греческом: Филетас.
На латинском: Овидий, Тибулл, Проперций, Корнелий Галл.
На французском: графиня де ла Сюз.
На латинском: Гораций и Овидий.
На французском: Боало Депро.
На латинском: Ювенал, Персий, Гораций.
На французском: Боало Депро, Реньние.
На российском: князь Антиох Димитриевич Кантемир, которого первый стих, из первой его сатиры, часто предлагаем был в правилах моих примером нашего эксаметра. Однако оный стих несколько я переменил, не переменив нимало содержащегося в нем разума, и почти теми же самыми словами, из которых оный прежде был составлен, его сочинил, ибо и самый подлинный идет тако:
За сие дерзновение у остроумного и глубоко мною всегда почитаемого автора покорно прошу прощения. Причина, которая меня привела к тому, есть сия: намерился я полагать первый оный стих, сего первейшего нашего и высокого сатирописца, из первой его сатиры к «Уму своему» надписанной, в пример нового моего эксаметра. И ежели б я оный подлинный положил, то бы по моим правилам имел он две вольности, да и по старому бы обычаю писания две ж, для того что по моим правилам звательный падеж
Но понеже всякий пример и образец долженствует предлагаться совершенный, дабы прочим, смотря на оный, перенимать и, перенимая, недостаткам бы не научиться, то для сего дерзнул я из оного как новые две, так и старые две ж вольности вычернить и всеми числами его несколько совершеннейший предложить.
При том же и сие мне к тому дало повод, то есть дабы чрез сию перемену объявить оному благородному и никогда между нашими, нынешними и будущими, пиитами в памяти умереть не имеющему автору, что коль чрез малую перемену и легкий способ можно из старых наших стихов новые сделать, буде он благоволяет еще когда забаву иметь, для препровождения своего времени, в сложении стихов, и буде высокие, к тому ж и важные упражнения и дела (которые острой его прозорливости и бодрому попечению, при дворе великобританском в характере полномочного министра ныне вверены) к тому его допускают.
На греческом: Филетас.
На латинском: Марциал, Овен.
На французском: многие, а особливо Русо и Бурсо.
Напоследок, тем я за потребно рассудил окончить сей мой «Новый и краткий способ к сложению российских стихов», что господин Боало Депро, лучший стихотворец и славный сатирик французский, написал, сердяся на слагателей стихов своего народа, которые не знали в том ни складу ни ладу и которые думали (буде в конце одной строки напишут, например,
ДЛЯ ИЗВЕСТИЯ (ИЗ КНИГИ «ТРИ ОДЫ ПАРАФРАСТИЧЕСКИЕ ПСАЛМА 143»){*}
Будучи по случаю совокупно сих следующих од авторы имели довольный между собою разговор о российских стихах вообще, которые ныне, после как начали исправлять их охотники, уже в совершеннейшем виде и с приятнейшим слуху стоп падением, нежели как старые бесстопные были, производятся от писателей искусных в стихотворении. Разговор их был некоторый род спора, в рассуждении так называемых двусложных стоп, хорея и иамба, которыми ныне составляются российские стихи.
Некоторый из них такое имел мнение, что стопа, называемая иамб, высокое сама собою имеет благородство, для того что она возносится снизу вверх, от чего всякому чувствительно слышна высокость ее и великолепие, и что, следовательно, всякий героический стих, которым обыкновенно благородная и высокая материя поется, долженствует состоять сею стопою; а хорей, с природы нежность и приятную сладость имеющий сам же собою, по его мнению, должен токмо составлять элегиаческий род стихотворения и другие подобные, которые нежных и мягких требуют описаний, потому что он сверху вниз упадает, чем больше показывает нежную умильность, нежели высоту и устремительное течение.
Другой прекословил сему и предлагал, что никоторая из сих стоп сама собою не имеет как благородства, так и нежности; но что всё сие зависит токмо от изображений, которые стихотворец употребляет в свое сочинение, так что иамбом состоящий стих равно изобразит сладкую нежность, когда нежные слова приберутся, и хореем высокое благородство, ежели стихотворец употребит высокие и благородные речи.
Сие он утверждал еще, что хорей и иамб, коль себе ни противны диаметрально, для того что первый состоит из долгого да краткого слогов, а второй из краткого да долгого, однако сие их сопротивление друг другу не толь есть неприятельское явно, чтобы они не имели между собою согласия и дружбы тайно: ибо чистым иамбом состоящий стих, ежели токмо один самый первый слог сего стиха тише обыкновенного голосом произнесется, имеет состоять в то ж самое время чистым хореем; также, буде стих составлен чистым хореем, то тишайшим произношением первого его одного токмо слога составится он совокупно чистым иамбом.
От сего он наводил, что союз между сими обеими стопами долженствует быть не заключенный, но природный и братский; а следовательно, когда иамб с природы имеет высокость, то совокупно имеет оную и хорей; когда ж в хорее также природная есть нежность, то всё участие в ней по праву должно и иамбу, и для того как хорей нежен и высок, так иамб высок и нежен.
В рассуждении ж того, что первый приписывал чувствительное благородство иамбу для того, что он снизу вверх восходит, а хорею умильность для сего, что он противно ему падает, сей второй говорил, что ежели б иамб был высок и благороден, то бы хорею, как по прямой линии противному, надлежало быть несколько или довольно низку и подлу, а не умильну и нежну; и что ежели бы восхождение снизу вверх в стопе было точным знаком благородства, а падение сверху вниз умильности, то бы Гомеровой «Илиаде» и Вергилиевой «Энеиде», двум наивысочайшим героическим поэмам, должно было состоять анапестами, которые также восходят снизу вверх, а не дактилями, которые падают сверху вниз, даром что их количество слогов не состоит в возвышении и понижении голоса, то есть в различии тона, но в протяжении и сокращении оного, то есть в медленном и скором произношении: ибо сия их долгота и краткость, меряющаяся временем, всячески не могла быть без возвышения и унижения голоса, инако бы во всяком их стихе была токмо монотония, которой и в прозе, то есть не в пиитической речи, быть непристойно, хотя в ней и нет пения, а они стихи свои произношением пели, то есть был у них в них некоторый род музыки, но в музыке монотонии, то есть одному звону голоса нет места, и быть ей там без различия голоса, по крайней мере двустепенного, странно. А понеже не анапесты, но дактили употреблены от сих великих стихотворцев, того ради или каждая стопа ни благородна ни нежна собою, или всякая и благородна и нежна совокупно. К тому ж, как восхождение, или вознесение, в иамбе не непрерывное, но токмо вскок смешенный с скоком, так в хорее нисхождение, или ниспадение, не всё продолжающееся, но также скок смешенный с вскоком. Итак, наконец, обе сии стопы по всему себе равны, так что одна пред другою никакого преимущества иметь не может, когда они токмо сами в себе и к словам не приложенные рассматриваются.
На сие третий из них же предлагал, что и он в иамбе находит высокость, благородство и живность, а в хорее, кроме нежности, ничего не видит, и что ему в иамбических стихах речь важнейшею кажется: ибо иамб, говорил он, возвышая свой голос, несколько гордости являет, а хорей, упадая, точно изображает любовническое воздыхание. Итак, иамб уже имеет теперь двух защитников, и следовательно два голоса; а хорея защищает один токмо голос.
Но чтоб не показалось, что двое одного хотят преодолеть, и что притом сие дело не может решиться большеством, чтоб позволено так сказать, голосов, того ради он рассуждает сочинить всем трем некоторый высокий род стихотворения, а именно оду, а для сего выбрать один псалом из Псалтири.
Находящему в хорее с нежностию и благородство сочинить бы оду хореическую, а стоящим за иамбическую токмо высокость составить одические свои стихи иамбом. Чрез сие тотчас объявится, имеет ли хорей при нежности высокость, а иамб при высокости нежность.
Защитник хорея, как прочие оба его называли, хотел было пространнее доказывать, что мнение его не в том состоит, чтоб он приписывал точно обеим сим стопам некоторое особливое свойство высоты или нежности, но по положению токмо, то есть, буде иамб собою высок, то он совокупно собою ж и нежен; а буде хорей собою нежен, то он также притом и высок: ибо впрочем не признавает он, как говорил выше, ничего сего в стопах, но причитает всё разности слов. Но оба прочие не хотели от него ничего больше слышать, да токмо склонили его к тому, чтоб ему сочинить оду хореическую, и выбрали себе на сие псалом сто сорок третий. Сей есть случай и причина сих трех од, двух иамбических, а одной хореической, которые ныне свету подаются.
Однако подаются они свету не в таком намерении, чтоб рассмотреть и определить, который из них лучше и великолепнее вознесся. Сие предпочтение могло бы им быть всем троим обидно: ибо праведно есть, что все трое не подлым искусством сочинили свои стихи и что трудный и прерывный разум псалма совершенно они изобразили. Чувствительная токмо разность их жара и изображений, а удивительное согласие разума здесь предлагается, и от сего заключается, что все добрые стихотворцы коль ни разно в особливости остроту своих мыслей и силу различают, однако в обществе в один пункт сходятся и чрез то от должного себе центра не относятся. Чрез сие самое распознаваются многие дряхлые, на Парнас ползущие, которые и свои мысли неясно иногда словами изображают, и стихом весьма не гладким и не правильным и в одной материи разны, и в разности больше надлежащего друг от друга далеки, для того что не знают, где их пункт неподвижный и цель, в которую бы метить.
Что ж еще до сих од писателей, их токмо всех троих имена здесь объявляются, то есть что авторы сии именно: Александр Сумароков генеральс-адъютант, Михаила Ломоносов адъюнкт при Академии, да тоя ж Академии секретарь Василий Тредиаковский. Но который из них которую оду сочинил, о том умолчевается: знающие их свойства и дух тотчас узнают сами, которая ода чрез которого сложена.
А чтоб, напоследок, читателям не иметь некоторой неугодности в том, что, читая, может быть заблагорассудится кому сличить оды с самым подлинным псалмом, а не имея вскоре Псалтири при себе, может он лишиться сего удовольствия, того ради вносится сюда оный псалом весь точно.
<1744>
О ДРЕВНЕМ, СРЕДНЕМ И НОВОМ СТИХОТВОРЕНИИ РОССИЙСКОМ{*}
Поэзия, как подражание естеству и как истине подобие, есть одна и та ж, по свойству своему, во всех веках и во всех местах у человеческого рода; но способ речи, или стих, коим обыкновенно изображается поэзия, находится многоразличен в различных народах. Есть сложение стихов, которое долготою и краткостию времени меряет слоги речений; есть, кое в ударении просодиею на слоги поставляет долготу оную, но уже возвышающую токмо слоги без протяжения, а неударяемые, или понижаемые пред первыми, называет краткими складами; есть иное, где нет ни первого, продолжением и сокращением меряющегося, слогов количества, ни последнего, называемого то́ническим, да токмо есть в нем одно число складов, определенное каждому стиху порознь. Все вообще на разных языках стихи, иные не соглашают подобным звоном окончаний предыдущего стиха с последующим непосредственно; а иные таким равногласным звоном в согласие их приводят, что ныне называется рифмою. Но и сия самая рифма также в стихах различна: иногда она односложная, называемая мужескою; иногда двусложная женская; иногда и трисложная обоюдная, то есть ни женская, ни мужеская, или мужеская и женская совокупно. Из рифм, инде в стихах употребляется одна женская, инде одна ж мужеская; но инде женская и мужеская, или мужеская и женская по пременам, а сия точно премена и проименовалась ныне сочетанием. Присовокупляется некогда к сочетанию сему в наших стихах и обоюдная оная рифма: ибо прозаические наши периоды сею тройственною разностию оканчиваются, хотя впрочем и чаще, и для нашего слуха мернее, двусложною стопою хорея.
О самом первом начале поэзии и стиха вообще предложили мы уже наше мнение в первом томике книжек, названных «Сочинениями и переводами», изданных в 1752 годе; и кажется, что не без вероятности некоторые. Здесь намерен я сообщить читателям историческое описание, касающееся особливо до российского нашего стихосложения, древнего, среднего и нового: так что к показанию и определению первобытного нашего сложения стихов послужит мне, за неимением надлежащих и достопамятных, оставшихся от древности нашея, образцов, одна только вероятность; но среднее и новое потщусь изъяснить, при всей возможной твердости, самою точною достоверностию.
Бесспорно, во всех человеческих обществах, от самыя первоначальныя древности, богослужители были первенствующими стихотворцами и владели стихами всюду, как законным и природным своим наследием. Стихами не токмо прославляли они божество, но и достоинство свое отменяли сим родом речи от общего и простого слова. Посему и наши языческие жрецы, без сомнения, такое ж равно преимущество имели и были главные и лучшие в наших обществах слагатели стихов. Итак, способ, бывший у них обыкновенным в составлении стиха, долженствует быть самое древнее стихотворение наше. Но что за род был стиховного их того состава, ныне нам видеть достоверно не по чему. Не осталось нигде для нас, по крайней мере не известно нам всем поныне ни о са́мом малом образчике, оставшемся от языческого нашего стихотворения: истребило его наставшее благополучно христианство. Однако, можно весьма вероятно, и почитай достоверно, представить его здесь, воскресив в потомстве побочном пред наше зрение.
И вкратце, количество его слогов было то́ническое, или, что то ж, в одном ударении силами слогов состоящее. Стопы не всякого рода употребляемы были; но особливо господствовали в нем хорей или трохей, иамб и пиррихий, дактиль и анапест. Односложные слова почитались общими, то есть и долгими и короткими. Стихи были у них и большие и малые. Наконец, предыдущий стих не соглашался подобным звоном с последующим стихом: каждый один о себе стихом состоял от стоп. Словом, рифм они не имели.
Но чем я, спросится, толь прямо сие утверждаю? Неподозрительными, ответствую, и живыми свидетелями. Простонародные наши и те самые древние песни сие точно свойство в стихосложении своем имеют. Я сему дал неопровергаемый показ, в примечании под чертою, помянутого мнения моего о начале поэзии и стиха. Народный состав стихов есть подлинный список с богослужительского: [1] доказывает сие греческий и римский народ; а могут доказать и все прочие, у коих стихи в употреблении. Воззрим же теперь на начало нашего христианства; видим мысленно сущую нужду его токмо то истребить у нас, что непосредственно до богослужения ложного касалось: на народные, гражданские и дружеские употребления не с толиким сначала ревнованием оно взирало. Так точно сие было в са́мой первенствующей церкви, от язычников еллинов обратившейся; так равно надлежало быть сему и в нашем первоначальном христианстве: обстоятельства проповедников и церковных дел того требовали.
Итак, многодельное тогда первое наше христианство, хотя искоренило все многобожные служения и песненные прославления мнимым богам и богиням, однако с пренебрежения, или за упражнениями, не коснулось к простонародным обыкновениям: оставило ему забаву общих увеселительных песен и с ними способ (совершенно во всем подобный богослужительскому, как то сие ниже подтверждено будет) сложения стихов. Сие точно и есть первородное и природное наше, с самыя отдаленныя древности, стихосложение, пребывающее и доднесь в простонародных, молодецких и других содержаний песнях живо и цело.
Начавшееся у нас христианство, истребившее все идольские богослужения и уничтожившее вконец сплетенные песни стихами в похвалу идолам, лишило нас без мала на шестьсот лет богочтительного стихотворения. Пребывало двоюродное родство его токмо, чтоб так сказать, как в залоге, у са́мого оного простого народа, в подлых его песнях; и преходило от века в век не без престарения. И хотя ж христианство награждало нас духовными песньми по временам, благороднейшими языческих и по содержанию, и по сладости, и по душевной пользе, однако всех таких священных гимнов, стихир и двустиший[1] перевод нам предан прозою. От сего, сверьх природной способности, вкоренилась между нами проза за единственный способ речи; а заключенное мерами и числами слово, то есть стихотворение оное важнейшее, совсем позабыто: ибо простонародное стихосложение, за подлость стихотворцев и материй, от честных и саном знаменитых людей презираемо было всеконечно; так что и поныне, но уже незнающие и суетно строптивые люди зазирают неосновательно, ежели кто народную старинную песню приведет токмо в свидетельство на письме, хотя и с извинением в необходимости, о первоначальном нашем стихотворении.
Пребывала таким образом наша церковь с X века[2] по XVI включительно без стихов, собственно так называемых по составу, имея впрочем стихи, только ж в прозе. Наконец, 1581-го уже года, явились стихи первократно при Библии Острожской на нашем языке. Однако состав тех стихов есть во всем неисправный: недостаточна в них мера, недостаточно число, рифма недостаточна: все первоначальное, рукотворимое ль оно или производимое разумом, таково обыкновенно, по большей части, бывает.
И как в сих стихах находится рифма, то причина есть помышлять, с какого образца оная в те стихи введена. Сие может быть, во-первых, сделано для разности с простонародными оными стихами, в коих не находилось и не находится у нас рифм. Так точно было в греческой и римской церквах с первоначальных христианских веков. Греки-христиане и римляне стихами своими хотели всеконечно разниться, одни например от Гомера язычника, а другие от Вергилия. Доказывают сие следующие святого Григория Назианзина стихи и многие многих других стихотворцев христианских в Греции, также и премногих латинских церковных. Я образцы их здесь представлю, чтоб всяк мог сии примерцы читать и, читая, слышать в стихах звон рифм.
А из римских христианских стихов в пример же:
Или второе, с образца общегосподствовавшего тогда. С готических времен, не знаю какой рассеялся повсюду, на западе и на востоке, толь сильный дух любления и склонности к рифмам, что не токмо так называемых живых языков в стихах за нежную сладость и великолепное украшение почлись рифмы, но и степенные языки, греческий [1] по превосходству и римский, не хотели быть, как то уже я объявил, без оных. Сие удивительнее еще, приятность рифм на концах стихов толь усладительна тогда стала казаться, что не довольно было двух рифм в двух стихах, соглашаем был один и тот же стих двумя уже рифмами, одною в средине, а другою на конце. Доказывают сие стихи медическия салернитанския школы,[2] заведшиеся в XI веке в Кассинском италианском монастыре (после, как некто Константин именем принес туда латинские медические книги, переведенные с арапских), а потом перенесенные оттуда в ближний город Салерн; доказывают и так называемые леонинские,[3] каковы и в нынешнее недавное время сподобились мы читать печатанные нашим языком не у нас в России, не без смеха впрочем внутреннего составу сему. Но что последнее, то уже толь странно, что и невероятно б всякому показалось, ежели б не мог я доказать предлагаемого примерами, взятыми из письменныя русския поэмы о Страшном суде, не знаю кем сочиненныя: так рифма почтена необходимою в стихах, что хотя б слово рифмы и ничего не значило и было б всеконечно поврежденное или нарочно вымышленное, а соглашалось бы только изрядно с рифмою предыдущего стиха, такое чудовищное слово не токмо не пренебрегаемо было, но еще и предпочитаемо в стихе для рифмы.
Но как то ни есть, только ж в стихах, при Острожской оной Библии, употреблена рифма трисложная, двусложная и односложная по изволению: а сей состав стиха, когда исправился как в числе определенном слогов стиху, так в сечении на полстишия больши́х стихов и в приложении одной двусложной всюду рифмы перешел от белорусцев и поляков в Малую Россию, а из Малыя к нам; да и пребывал у нас с 1663 до 1735 ровно 72 года, и есть точно оный, который я называю
Тридцать восемь лет спустя после стихов при Острожской Библии, а именно в 1619 годе, Мелетий Смотритский, монах Виленского братства, муж искусный в греческом и латинском языке, издал, при Грамматике своей славенской, совершенно различный состав стихосложения с тем, какой показала, как в опыто́к, Острожская Библия. Неизвестно, способ ли ему рифмический не полюбился, или так он был влюблен в греческий древний и латинский способ стихосложения, что составил свой, для наших стихов, совсем греческий, и потому ж латинский. Впрочем удостоверяет, что сделал он сие, подражая Овидию римскому стихотворцу, который, по объявлению летописца Матфея Стриковского в 4 книге, навы́к, в ссылке своей у сарматских народов, славенскому языку [1] и писал стихи сим языком, да еще и охотно, как говорят; а писал он не инако, как токмо по римскому составу стихов. [2]
Сему примеру Смотритский последуя, сделал наши гласные и двугласные литеры иные с природы долгими, иные краткими, а иные общими; притом, ввел и так называемое положение гласных, пред двумя согласными литерами, долгое, а иногда общее, буде из согласных обояща́ющая, по его, литера положится напреди пред гласною, а та́емая следовать имеет, как то сие делается у греков и у латин в стихах. Ввел он и стопы все греческие, а именно, спондея, пиррихия, трохея, или хорея, иамба; анапеста, амфибрахия, амфи́макра, ба́кхия, палимба́кхия, трибра́хия и три́макра. Предложил, наконец, и роды стихов больших и малых, гексаметров, или героических, пентаметров, или элегиаческих, гексаметров с пентаметрами, или героэлегиаческих, иамбических, са́фических, фале́втических, глико́нических, хориа́мбических и асклепиа́дических. Представляю здесь в пример только гексаметр его и героэлегиаческий стих; от сих всяк способно уразумеет состав и всех прочих, кто ведает греческое или латинское стихотворение.
Четвертый и пятый стих в пятом месте имеют спондея, вместо обыкновенного дактиля; а спондей кладется, у греков и у латин, в пятое место тогда, когда стихом тем или какая великая важность, или какое превосходство, или превеликая скорбь и печаль объявляется.
Но коль ни достохвальное сие тщание Смотритского, однако ученые наши духовные люди не приняли сего состава его стихов: остался он только в его Грамматике на показание потомкам примера; а те утверждались отчасу более на рифмических стихах, среднего состава, приводя их в некоторую исправность с образца польских стихов. Может быть, что трудность долгих, кратких и общих литер по природе, также изменяемых его, обояща́ющих, та́емых, сугубых, сугубствующих и странных, сверьх того, и познаваемых слогов положением, наращением и окончанием, а всего сего чужого и нам во веки веков дикого, отвратила наших люботщателей от стихотворного сего состава. Весьма вероятно, что ежели б Смотритский пренебрег долготу и краткость слогов, временем меряющуюся, как всеконечно несвойственную славенскому языку, а ввел бы тоническое складов количество, какое ныне у нас в стихах, то б способнее наши стихотворцы, духовные и мирские, взялись за сей способ сложения, как совершенно легкий и нам природный, а к тому ж плавный, приятный и сладкий, хотя и без отроческих оных игрушек, то есть рифм. Удостоверит о сем пример гексаметров и героэлегиаческих.
Сравнивая сии гексаметры и пентаметры, хотя по греческому и латинскому составу стихов, но основанные на тоническом количестве, с предыдущими Смотритсковыми, составленными тем же способом, только ж по долготе и краткости слогов, меряющихся сверьх просодии временем еще, всяк, ударяющий по силам стихи, чувствует, что мои последние глаже, нежели Смотритсковы первые.
В прошедшем непосредственно веке, в средних его летах, когда Петр Могила, митрополит киевский, завел так называемую Академию в Киеве, а способ учений и весь порядок взял с образца польских училищ, то и стихотворение польское, с языком, пришло в ту Могилеанскую киевскую академию. Профессоры употребили , способ стихосложения польского и на славено-российском языке. Способ сей сложения стихов есть следующий:
Все стихи, как большие, так и малые, не имеют никаких в себе стоп; следовательно, не падают по определенным расстояниям ни от ударения к ударению, ни впреки, да токмо имеют определенное число слогов и на конце двух стихов двусложную рифму, для того что польский язык всегда имеет ударение в своих словах на предпоследнем слоге, и потому невозможно ему употребить ни односложныя, разве всегда односложными речениями на диво, ни трисложныя рифмы. Самый больший стих имеет в себе 13 слогов и делится на два полстишия, так что в первом счисляет 7 слогов, а во втором 6. По сем следующий стих состоит из 11 слогов и делится также на два полстишия, в первом полагая 5 складов, а во втором 6 же, как и в самом большом стихе. Прочие стихи в 9, в 7, в 5 и в 3 склада не разделяются на полстишия, но токмо двусложною оною украшаются рифмою. Во всех стихах позволено переносить недокончанный разум в первом стихе в начало последующего стиха, а не до конца его или до конца первого полстишия. Строф, кроме сафической, никаких в нем нет, нет также или, по крайней мере, не видывано от первых времен на нашем языке смешенной рифмы; всюду тогда в стихах употребляема была непрерывная. Сей точно есть исправный состав среднего российского стихотворения, вычищенный уже во всем и утвержденный, а восприятый к нам с образца польских стихов.
Как скоро завелось сие там стихотворение, преподалось в училищах и показалось обществу примерами церковными и гражданскими, так тотчас употребили оное и мирские стихотворцы: все светские их песни сей имеют способ в стихах. Итак, видно уже, что народный способ стихосложения есть точный список с духовного. Да и сама поэзия, в первоначалиях своих, была токмо отменный способ у духовных мужей к прославлению божества; а употреблена уже весьма после на мирские играния и песни, для возбуждения страстей, как то сие превосходным красноречием описывается у Ролленя, в самом начале XII тома древней его Истории.
Не знаю причины, чего ради у нас в Великой России не видно сея польския исправности в самых первых рифмических стихах. Стихи, положенные в заглавии Московской Библии, печатанной с помянутой Острожской и вышедшей в 1663 годе, как в полстишиях имеют иное число слогов, нежели какое было уже тогда в Киеве по польскому составу, так и рифму употребляют то двусложную, то трисложную и то односложную безразборно.
Сие впрочем достоверно, что с времен Симеона Полоцкого, иеромонаха жившего в Москве, польского состава стихи начали быть в составлении постоянны, и одноличны на нашем языке; а вероятно, что он был и первый самый стихотворец у нас в Великой России на славенском языке: не видно в московских книгах польским исправным образом рифмических стихов, бывших прежде Полоцкого, выключая некоторые в народе старинные присловия, в коих так называемая фигура гомеотеле́втон играет. Но настало время: завелся и у нас сей состав стихов, и завелся при Симеоне точно Полоцком; а училищем потом московским в Заиконоспасском монастыре, называемым также, по богословскому факултету, академиею, и всеконечно уже оный утвердился.
Предложу я теперь сочинения, сколько их знаю, составленные сими стихами как у нас, так в Малой России и в Белой Руси. Я не коснусь ни к кратким надписям в духовных книгах, ни к светским песням: книги целые, стихами составленные, объявлять имею; однако, и такие небольшие сочинения, кои того достойны по моему мнению.
Первая книга есть Псалтирь, составленная от Полоцкого сими стихами и напечатанная в Москве 1680 года. В ней сие удивительно, что и святцы, или месяцеслов церковный, состоящий в именах только святых, почитаемых в церкви на каждый день, сочинен также есть стихами. Вторая: «Верт, или Вертоград многоцветный», его ж Полоцкого; превеликая рукописная книга, хранящаяся в императорской академической библиотеке: написана она 1678 года. Сия книга писана толь чистым и преизрядным письмом, что уже ныне таких рук у наших писцов не видно; упоминает о сей книге сам Полоцкий в предисловии на Псалтирь. Третия: «Перло многоценное», Кириилла Транквиллиона. Книга сия отчасти составлена стихами, а отчасти состоит в прозе; издана в Могилеве, 1699 года. Четвертая: «Алфавит, собранный от Святых Писаний и с латинского языка стихами переведенный», от Иоанна Максимовича, архиепископа черниговского; в Чернигове, 1705 года. Пятая: «Осмь Блаженств Евангельских», его ж; а напечатана в Чернигове 1706 года. Шестая: «Богородице Дево», его ж Максимовичева. Печатана в Чернигове 1707 года. Все сии книги изданы частию от белорусцев, а частию от малороссийцев.
Следуют теперь великороссийские стихотворцы. Монах некто, прозванием Медведев, ученик Симеона Полоцкого, много, как говорят, писал стихами; но печатных я не видал нигде. Один токмо огромный эпитафий Симеону Полоцкому, погребенному в Заиконоспасском монастыре в нижней церкви, им сочиненный, вырезан на большом стоячем или, помнится, на двух стоячих камнях. Его ж рукописный «Плач и утешение о преставлении государя царя и великого князя Феодора Алексиевича».
Карион Истомин, монах, быв справщиком на Печатном московском дворе, издал «Букварь в лицах» и описал вещи, в нем изображенные, нравоучительными стихами; напечатан в Москве, 1692 года.
Феодор Поликарпов, муж искуснейший в греческом, славенском и латинском языках, прежде справщик, а потом директор на Печатном московском дворе, многие написал стихи, из которых все, по частям, в разных книгах напечатаны, а именно: в учебной «Азбуке», в «Новом завете», в некоторых других церковного круга книгах, в триязычном «Букваре», печатанном в Москве 1701 года, в триязычном его «Лексиконе», 1704 года в Москве ж.
Леонтий Магницкий, муж сведущий славенский язык, сущий христианин, добросовестный человек, и в нем же льсти не было: первый российский и арифметик и геометр, первый и издатель и учитель в России арифметике и геометрии. Сей, в «Арифметике» своей в десть, напечатанной в Москве 1703 года, издал «Стихи на крест и герб государев».
Иоанн Илинский, праводушный, честный и добронравный муж, да и друг другам нелицемерный, искусный довольно в латинском языке, несколько в молдавском, а совершенно в славенском, бывый переводчиком при императорской Академии наук. Сей немало писал, в разных материях, стихов; но печатных только одно осьмистишие, при «Симфонии его на священное Четвероевангелие и деяния святых апостол», напечатанной в Москве 1733 года.
Князь Антиох Димитриевич Кантемир, знаменитый по роду своему и толь славный по наукам, ученик в российском стихотворстве, но ученик прославляющий именем и удобопонятностию учителя своего, помянутого Илинского. Стихотворных его сочинений много; а лучшими почитаются сатиры, сочиненные по подражанию французским Боаловым и авторовыми собственными примечаниями изъясненные, из которых первая сочинена в Москве 1729 года; да и поныне еще все они письменные только обносятся.
Петр Буслаев, острый и словесный человек. Сей, по совершении богословского своего курса, был сперва диаконом в московском Успенском соборе; а по смерти своей жены оставил сей чин и жил до смерти простолюдином. Сочинил он поэму на смерть самыя добродетельныя, боголюбивыя, странноприемныя и благоразумныя в жизни жены вдовствовавшия баронши Марии Иаковлевны Строгановой; а напечатана та его поэма в Санктпетербурге при императорской Академии наук 1734 года.
Не упоминаю о разных стихотворных пиесах, разными авторами сочиненных и в разные времена печатанных, и также непечатных, как то о кантах торжественных, театральных представлениях, стихах похвальных, эпиграммах, песнях, песенках. Не упоминаю и о моих двух драмах (да позволится сказать о себе не тщеславно) «Язоне» и «Тите Веспасианове сыне», сочиненных мною еще в студенстве моем и прежде отбытия в чужие краи представленных в Заиконоспасском монастыре, но в путешествиях моих пропадших безвозвратно; а которые пиесы я делал в Гаге, в Париже и в Гамбурге, также и здесь в Санктпетербурге по возвращении моем, сим польским составом стихосложения, из тех самую большую часть переделал уже новым стихосложением, о коем ниже будет, и по возможности исправленные положил во второй томик «Сочинений и переводов», прочие многие оставил, для негодности их, так, как они были.
Довольно, мню, и стольких, когда хороших, стихотворцев наших по сему среднему, или польскому, составу стихов из белорусцев, малороссийцев и великороссиан. Но можно праведно и без пристрастного предвозлюбления сказать, что великороссиане в сем составе стихов превосходят (и по составлению, и по исправности грамматического сочинения, и по чистоте речей, и по избранию слов, и по их приличию, и наконец, по са́мому пиитическому духу) всех других упомянутых мною. Представлю я в образчик стихи Феодора Поликарпова из триязычного его «Лексикона», Иоанна Илинского, из «Симфонии» его, и Петра Буслаева из его «Поэмы», чтоб всяк сам читатель мог видеть их способность.
Сочинил Илинский, по совершении «Симфонии», и на Мома двустишие, коего не рассудил за благо в ней напечатать, но токмо в рукописной своей черной оное оставил, отдав ее в дар, еще в жизни своей, некоторому из своих приятелей.
Оно есть следующее:
В рукописной оной его чтется и латинское двустишие, сочиненное им к себе самому, которое я, для знающих в латинских стихах силу, здесь же полагаю; а перевод ему собственно мой даю: ибо авторовою рукою написано там оно без перевода.
То есть:
В таком случае, что выше сего выговорить возможно? Но что и сладостнее и вымышленнее? Если б в сих стихах падение было стоп, возвышающихся и понижающихся по определенным расстояниям, то что сих Бусслаевых стихов могло б быть и глаже и плавнее? Подлинно, когда б достойнопочитаемый автор, писавший недавно в некоторой книжке о нашем стихотворении, а носился праведный или неправедный слух, что то господин аббат Гваско, мог видеть сие все, что я теперь не по слуху и чужому сказанию пишу о нашем стихосложении, но по достоверному и истинному знанию, то б без сомнения он, для своей чести, многое отменил в оной своей книжке и выдал бы второе издание исправнее и праведнее.
Приступая к описанию нового нашего стихосложения, ныне от всех стихотворцев у нас восприятого и многими достохвальными и достопамятными сочинениями введенного и подтвержденного, принужден объявить с некоторым поистине устыдением и внутренним отвращением, хотя и сущую правду, что я в нем самое первое и главнейшее участие имею. Да отпустит мне, покорно прошу каждого правосердного читателя, сие необиновенное объявление: не делается оно по самолюбному тщеславию, ни в предосуждение другим, изрядную свою долю после к тому приложившим, но по соединению изобретения с изобретшим сперва, для того что не можно упомянуть об одном, не упомянув о другом, и толь наипаче, что я так точно поступал и в описаниях древнего и среднего нашего стихосложения, как то всяк читатель мог видеть.
Но впрочем, кто как ни изволит о сем рассуждать, я токмо доношу самую истину, что по возвращении моем в отечество 1730 года, в сентябре месяце, начал я себя производить, по молодости и по французскому духу, в обществе некоторыми стишками, сочиненными по составу среднего оного стихосложения. Читаемы они были от некоторых не без довольных мне похвал, без сомнения не по правде, но с некоторым родом збойства и насмеяния приносимых. И как хвалы меня, буйно выспрь стремившегося в живом сложении, льстили, то, дабы получить их еще более, поревался я с бо́льшим напряжением к получению успеха в стихах. Но, по сочинении чего-нибудь, на какую пиесу ни посмотрю, вижу, что она не состоит стихами, выключая рифму, но точно странными некакими прозаическими строчками. Напоследок, выразумел сему быть от того, что в них не было никакого, по равным расстояниям измеренного, слогов количества. Смотритского количество, выше мною объявленное, ведомо мне было; но чувствовал я и то совершенно, что оно нам всеконечно не сродно.
Что больше? Тотчас напал я на возвышение и понижение голоса в складах просодиею, то есть на тоническое слогов количество. Потом непосредственно и на стопы: ибо кто нападет на первое, тот не может тогда ж не напасть на другое. Если голосу на складах повышаться несколько по определенным расстояниям, то есть или от ударения к неударению, или впреки падать, то не можно при одинаких слогах порознь остаться в мере и не взяться за стопы, двусложные ль они, или трисложные. В сих по двух неударениях бывает возвышение; а в тех по одном. Итак, взялся я всех прежде за стопу хорея, в коем одно сперва ударение, а потом краткий слог.
К хорею меня привело свойство нашего языка, для того что периоды наши чаще и мернее окончаваются хореем; да и рифма наша, как в среднем составе стихов, так и называемая ныне женскою, есть точный же хорей; сверьх того, был у меня тогда в руках некоторый печатный пример иллирических народов, составленный хореическими тетраметрами. Пользуются и ныне еще целою жизнию, кои видели у меня, прежде моего пожара, сию далматскую книжку: содержала она притчу евангельскую о блудном сыне. Итак, троякий сей повод привел меня к тому, что я с начала самого, а именно в 1735 годе, предпочел стопу хорея всем прочим. Многие были на меня нападения за сие: все я их терпеливно выдерживал и, выдерживая, сколько ни доказывал правду, что ни хорей не нежен, ни иамб не благороден по себе, но что та и другая стопа и благородна и нежна по словам, однако мало смотрели на мои доказательства: пребывали поныне в своем мнении, кому в том была нужда. Напоследок, кажется, что сами противившиеся познали в сем правость, для того что ныне, хореем составивши благородную материю, а иамбом нежную, напечатанием восхотели они объявить, мнится, свету мою истину, а свое напрасное прежде сопротивление. Толь есть верно, что истина коль ни часто, и вмале не всегда, опровергаема и уничтожаема, иногда слабо защищаема, однако ж никогда не торжествующа бывает!
Но к предлежащему. Хотя главнейшее основание новых моих стихов и нашлось вдруг самое твердое, или лучше жизнь их и душа единственно, однако вся моя система не получила себе сперва от меня желаемого мне самому совершенства. Не дивно: таков есть разум человеческий; по степеням он на верьх всходит. Весьма уже после привел я мою систему в надлежащую исправность и полноту: напечатана она недавно в первом томике книжек, названных «Сочинениями и переводами». Теперь ей краткое самое описание следует.
Всеобщий и повсюдный грунт системы сей стихов есть тоническое количество:[1] почитается ею тот слог
Односложные речения, кои с природы все долгие, для того что нет речения, кое можно б было выговорить, не ударив его где-нибудь у нас однажды, полагаются в нем, по вольности,
Из двусложных стоп приняты в ней господствующими стопами
Роды стихов ее суть: гексаметры, пентаметры, тетраметры, триметры и диметры. Как хореический гексаметр и пентаметр, так и иамбический на два
В гексаметре хореическом первое полстишие имеет три стопы с половиною (половина сей стопы, кончащей речение, делает пресечение долгое, для того что во втором его полстишии рифмическая последняя половина стопы есть краткая), буде он есть женский стих по
В гексаметре иамбическом, мужеском и женском, первое полстишие всегда и непременно имеет три стопы ровно, так что третия стопа всегда долженствует быть иамб (конец сего иамба и речения составляет пресечение; а что всегда сему пресечению должно быть долгому, то иамбический гексаметр, состоящий из двух триметров мужеских, требует сего природно: ибо полная мера в сем роде стихов есть мужеский стих); а в пентаметре иамбическом, мужеском же и женском, первое полстишие имеет две стопы[2] ровно, так чтоб вторая была всеконечно ж иамб для пресечения.
В гексаметре хореическом женском второе полстишие имеет три стопы ровно, из которых третия целая стопа есть рифма; а в мужеском три стопы с половиною, коя половина и есть рифма; но в пентаметре хореическом женском имеет оно три ж столы ровно, а в мужеском две стопы с половиною.
Как в гексаметре иамбическом женском, так и в пентаметре второе полстишие имеет три стопы [3] с половиною, а из конца третиея стопы и сея половины составляет хореическую женскую рифму; и как в гексаметре ж иамбическом мужеском, так и в пентаметре второе полстишие имеет три стопы ровно, так что конец третиея стопы есть иамбическая односложная рифма.
Гексаметр дактилический сочиняет сия система точно латинским образом, полагая токмо вместо спондеев хореи, а вместо хореев иногда, по вольности, пиррихии. Сие ж самое должно разуметь и о подражателе дактилохореическом, анапестоиамбическом гексаметре, мною вновь вымышленном, и о героэлегиаческих обоих равным образом.
В сих греческих и римских стихах гексаметров, одних собою состоящих, не соглашает рифмами: обидна б была сия шумиха древнему благородному сих народов драгоценному безрифмическому золоту в окончаниях стихов; а героэлегиаческие вольно, по сей системе, соглашать смешенною рифмою, для того что не без подлинного услаждения слуху происходит от сочетания двусложного и односложного, и полагать их, по изволению, без рифм подобясь древним.
Тетраметры, триметры и диметры сочиняет система двусложными токмо стопами, не употребляя в них пресечения и не разделяя их на два полстишия.
Переносу быть из стиха в начало другого стиха, когда стихи с рифмами, накрепко запрещает; однако переносит разум из первого в другой стих, в гексаметрах и пентаметрах, до пресечения и посему свободнее уже до самого конца.
Рифму употребляет двусложную, называя ее женскою, и односложную, именуя мужескою.
Полагает рифму иногда
Система сия ввела строфы четырестишные, и от них числом идет до десятистишных включительно. Строфы, имеющие четку стихов, называются
Всем сим узаконениям причины, также и некоторые наблюдения, необходимые при составе стиха, да видит читатель, ежели ему угодно, в самом «Способе к сложению стихов» по сей сиестеме, положенном в первом томике «Сочинений и переводов».
Для лучшей ясности предлагаю здесь краткие примеры всех гексаметров только и пентаметров, также и героэлегиаческих: по сим и все прочие составлять способно есть каждому охотнику.
О составе наших строф да зрится в способе моем сей системы, в коих впрочем нет ничего чрезвычайного, кроме числа стихов, смешания рифм в сочетании и трех одинаких рифм же. когда строфа состоит из нечета стихов. Сие только здесь напоминается, что в хореических, имеющих больше четырех и пяти стихов, можно быть преизрядно рифме трисложной дактилической, названной обоюдною, наблюдая притом правила сочетания; чего однако в иамбических строфах позволить не возможно, для того что всегда в стихе целая стопа пиррихическая, по числу стоп, будет лишняя. Должно упомянуть притом, что стихи в сей системе (хотя и соглашаются друг с другом рифмами) все о себе, каждый есть стихом, для стоп во всяком. Что ж до греческой строфы сафической и латинской горацианской, то им сообщаю здесь примеры, ибо они особливы в своем составе, описанном в моем «Способе».
Ясно, что в двух последних стихах горацианския строфы нет пресечения.
Се уже описано новое стихосложение, начавшееся с 1735 года, а утвердившееся и к совершенству между тем приведшееся многих наших стихотворцев сочинениями эпистоларными, одическими, трагическими, апологетическими, эпиграмматическими и другими поэзии родами; хотя прежде нынешнего времени и было во многих, не знаю почему, предпочтение иамбическому роду стиха пред хореическим, однако и то единственно и всеконечно на основании тонического ж моего количества, а ныне и хореический уже род, как свойственнейший нам, восприемлется нашими стихотворцами, и тем бывший наш спор разрешается, по-видимому, в мою пользу. Праведно доношу, что сверьх естественныя и всеудобныя простоты, сверьх повсюдныя и неизменныя одноличности и потребности, а везде равныя действительности количества сего, в стихах всякого рода, наконец, сверьх гладкого падения его и приятного приражения к слуху, следующий еще от него преполезный и самый важный плод происходит, именно ж, есть оно надежным руководством к познанию ударяемых слогов просодиею в речениях наших: ибо мы на сие самое нужное дело не имеем известных правил поныне, но токмо с употребления тому научаемся. Могло б оно быть и достоверным к такому знанию способом, если б в стихах, на нем основанных, не позволен был пиррихий вместо хорея и иамба; но пиррихия иногда самая необходимость требует: едва б без того можно было и один стих составить, для премногих в нашем языке многосложных речений. Напоследок, сличающему сию новую систему с самым древним нашим стихотворением, ясно всякому есть, что сия во всем подобна оному первобытному нашему, кроме рифмы. Следовательно, сия система справедливее называться долженствует
Что ж до новейшия системы нашему стихосложению, явившейся у нас 1744 года, а составленныя некоторым ученым человеком, то хотя автор благопохвальным мудрствованием своим показал ученому российскому свету великую остроту вымысла, однако, если кто выкинет из его системы все ненужные обходы, крюки и кривизны, тогда всяк выдет по ней прямо токмо к среднему нашему стихосложению, то есть к прозаическим строчкам. О твердости ее оснований автор сам нам объявляет на конце 63 параграфа, говоря: «Буде кто спросит у меня всему тому причину (причины), я иную (иные) показать не могу, разве что ухо мое (слух мой) мне те осторожности советует». Видно и по немногому сему, что система сия сочинена конечно чужестранным человеком. Но что и посей день ни един из наших стихотворцев не употребил ее в дело, то вероятно, что пребудет она у нас только для наполнения исторических росписей разным составам нашего стихосложения.
<1755>
Приложения
ОДА I ТОРЖЕСТВЕННАЯ О СДАЧЕ ГОРОДА ГДАНСКА{*}
<ИМПЕРАТРИЦЕ ЕЛИЗАВЕТЕ ПЕТРОВНЕ В ДЕНЬ ЕЕ КОРОНОВАНИЯ>{*}
ПРИЛОЖЕНИЯ
ПРИМЕЧАНИЯ
Сочинения Тредиаковского не выходили полным собранием. При жизни поэта печатались отдельные издания, а также избранные «Сочинения и переводы как стихами, так и прозою» (тт. 1–2, СПб., 1752).
Избранными были и позднейшие издания: Смирдина (СПб., 1849, три тома в четырех книгах) и Перевлесского (М., 1849). Изданный С. А. Венгеровым сборник «Русская поэзия» (т. 1, СПб.. 1897) включает только оригинальные стихотворения Тредиаковского (и то не все) и некоторые отрывки из переводной поэмы «Тилемахида»; это издание очень ценно подбором основных критических статей о Тредиаковском.
Наиболее разносторонне деятельность Тредиаковского как поэта и теоретика литературы представлена в первом издании Большой серии «Библиотеки поэта». Здесь том стихотворений Тредиаковского под редакцией акад. А. С. Орлова (Л., 1935) включает и оригинальные стихотворения, и отрывки из стихотворных переводов, и основные теоретические статьи Тредиаковского по литературе.
Настоящее, второе издание значительно расширено по объему и характеру публикуемых произведений. Впервые публикуется «Феоптия». Введены отрывки из трагедии «Деидамия» и комедии «Евнух», дающие представление о Тредиаковском как драматурге, добавлены отрывки из «Тилемахиды», из «Древней истории» Ролленя, парафразис псалма 143. Из книги «Езда в остров Любви» печатаются все оригинальные стихотворения, а также стихотворные отрывки перевода книги Тальмана, имеющие более или менее самостоятельное значение. Статьи о стихосложении, как и в издании 1935 г., выделены в особый раздел, но даны в несколько ином составе. Ввиду особого исторического значения «Нового и краткого способа к сложению российских стихов» текст его воспроизводится полностью и в том виде, как он был напечатан в издании 1735 г. (теоретические рассуждения перемежаются здесь с поэтическими произведениями).
Стихотворения в сборнике расположены по книгам, изданным при жизни В. К. Тредиаковского (или подготовленным для издания отдельной книгой, как например «Феоптия», «Евнух»).
Исключение составляют «Стихи на разные случаи», которые вынесены за пределы «Езды в остров Любви», так как они являются, по существу, отдельной книгой, которая только по случайным причинам (см. стр. 470) была помещена под одним переплетом с переводом романа Тальмана. Порядок следования книг — хронологический. Стихотворения, не входившие в книги, вынесены в специальный раздел. Внутри книг сохранена последовательность, определенная автором. Уточнено время написания ряда стихотворений. Даты в угловых скобках означают год, не позднее которого написано данное произведение.
Текст стихотворений воспроизводит, как правило, первые, а не последние прижизненные издания Тредиаковского. Исходя из нового понимания ритмики русского стиха и своей теории силлаботонического стихосложения, Тредиаковский после 1735 г. переделал некоторые прежние произведения, написанные силлабикой. В начале своей реформаторской деятельности он предпочтительно разрабатывал хореический стих, а не ямб (трехсложные размеры долго оставались лишь в теории). Позднее Тредиаковский переделал ряд опубликованных ранее хореических стихотворений, переведя их в ямбический ритм. Поэтому в целях восстановления точной исторической картины развития русского стиха необходимо печатать ранние произведения Тредиаковского в той стихотворной форме, в которой они первоначально появились. Две оды (на взятие города Гданьска и на коронование Елизаветы Петровны) воспроизводятся для сравнения в первоначальном и в переработанном виде.
Орфография и пунктуация текстов приближены к современным. Сохранены только те особенности написания, которые имеют произносительное значение. При прямой речи введены кавычки, знаки ударения сохранены (или поставлены вновь) в тех случаях, где произношение расходится с современными нормами. «Единитные палочки», введенные Тредиаковским и ныне имеющие только историческое значение, сохранены только в «Тилемахиде».
Ссылка в примечаниях только на первую публикацию произведения (или книги в целом) означает, что данное произведение (или все произведения, извлеченные из данной книги) печатается по первой публикации.
В примечаниях к одам, помещенным в приложении, поясняется только то, что не было пояснено ранее, в примечаниях к первой редакции од.
Объяснение отдельных устаревших и малоупотребительных слов и понятий вынесено в словарь. Пояснения даются применительно к контексту, в котором данные слова встречаются в сборнике.
«Аргенида» — «Аргенида, повесть героическая, сочиненная Иоанном Барклаием, а с латинского на славено-российский переведенная и мифологическими изъяснениями умноженная от Василья Тредиаковского, профессора элоквенции и члена императорския Академии наук», тт. 1–2. СПб., 1751.
ГПБ — Государственная Публичная библиотека им. М. Е. Салтыкова-Щедрина.
«Деидамия» — «Деидамия, трагедия, покойным надворным советником и императорской Санктпетербургской Академии наук красноречия профессором Васильем Кирилловичем Тредиаковским сочиненная в 1750 году». M., 1775.
«Древняя история» — «Древняя история об египтянах, о карфагенянах, об ассирианах, о вавилонянах, о мидянах, персах, о македонянах и о греках, сочиненная чрез г. Ролленя, бывшего ректора Парижского университета, профессора элоквенции и прочая. А с французского переведенная чрез Василья Тредиаковского, профессора и члена Санктпетербургския императорския Академии наук», тт. 1–10. СПб., 1749–1762.
«Езда» — «Езда в остров Любви. Переведена с французского на русский чрез студента Василья Тредиаковского и приписана его сиятельству князю Александру Борисовичу Куракину». СПб., 1730.
Изд. 1935 г. — Тредиаковский. Стихотворения. Под редакцией акад. А. С. Орлова, при участии А. И. Малеина, П. Н. Беркова и Г. А. Гуковского. Вступительная статья С. М. Бонди. «Библиотека поэта», Большая серия. Л., 1935.
Изд. 1752 г. — «Сочинения и переводы как стихами, так и прозою Василья Тредиаковского», тт. 1–2. СПб., 1752.
«Новый и краткий способ» — «Новый и краткий способ к сложению российских стихов с определениями до сего надлежащих званий. Чрез Василья Тредиаковского С. Петербургския императорския Академии паук секретаря». СПб., 1735.
«Панегирик» — «Панегирик, или Слово похвальное всемилостивейшей государыне императрице самодержице всероссийской Анне Иоанновне чрез всеподданнейшего ее величества раба Василья Тредиаковского сочиненное и ее императорскому величеству в день тезоименитства ее поднесенное февраля в 3 день 732 года». СПб., 1732.
ПД — Институт русской литературы АН СССР (Пушкинский Дом).
Пекарский — П. Пекарский. История имп. Академии наук в Петербурге, тт. 1–2. СПб., 1870–1873.
«Римская история» — «Римская история от создания Рима до битвы Актийския, то есть по окончание республики, сочиненная г. Ролленем, прежде бывшим ректором Парижского университета, профессором красноречия и членом королевския Академии надписей и словесных наук. А с французского переведенная тщанием и трудами Василья Тредиаковского, надворного советника, члена Санктпетербургския императорския Академии наук», тт. 1–16. СПб., 1761–1767.
«Тилемахида» — «Тилемахида, или Странствование Тилемаха сына Одиссеева, описанное в составе ироическия пиимы Василием Тредиаковским, надворным советником, членом Санктпетербургския императорския Академии наук с французския нестихословныя речи, сочиненныя Франциском де Салиньяком де ла Мотом Фенелоном, архиепископом-дюком Камбрейским, принцем Священныя империи», тт. 1–2. СПб., 1766.
«Три оды» — «Три оды парафрастические псалма 143, сочиненные чрез трех стихотворцев, из которых каждый одну сочинил особливо». СПб., 1744.
«Феоптия» — «Феоптия, или Доказательство о богозрении по вещам созданного естества, составленное стихами в шести эпистолах к Евсевию от Василия Тредиаковского».
ЦГАДА — Центральный государственный архив древних актов (Москва).
Впервые — «Езда», в качестве второй, самостоятельной и оригинальной части книги. В «Известии читателю», которым предварялась вторая часть книги, Тредиаковский оправдывал помещение своих собственных стихов при переводе романа П. Тальмана тем, что «ежели б оным здесь не быть, то бы им надлежало в вечном безызвестии пропасть...». «Стихи на разные случаи» включают кроме любовной лирики стихотворения политического, патриотического содержания, в которых поэт откликался на актуальные события современной ему общественной жизни. Именно эти стихотворения «на случай», как тогда их называли, Тредиаковский выдвигает на первый план. Видное место здесь занимают стихотворения, посвященные князю А. Б. Куракину, ему посвящена и вся книга. А. Б. Куракин (1697–1749), русский посол во Франции, один из образованнейших людей своего времени, сыграл значительную — пока еще мало исследованную — роль в биографии Тредиаковского. Он покровительствовал будущему поэту, приехавшему в Париж учиться. В посвящении Тредиаковский пишет, что больше, чем отцу, обязан своим воспитанием А. Б. Куракину, который несколько лет содержал его на свой счет. Тредиаковский был доверенным лицом посла в некоторых дипломатических делах (см. стр. 474). Несомненно, что эта связь впоследствии определяла ориентацию Тредиаковского на известные придворные круги. Тесный союз Куракина с Бироном и их ожесточенная борьба с Волынским объясняют многое в биографии Тредиаковского: Бирону была посвящена ода о взятии Гданьска, а с Волынским, который считал Тредиаковского клевретом Куракина и Бирона, связан один из самых драматических эпизодов в жизни Тредиаковского (см. стр. 527). Книга «Езда в остров Любви», подготовленная по совету Куракина, помогла Тредиаковскому сразу же по возвращении в Россию зарекомендовать себя опытным переводчиком и поэтом, европейски образованным человеком. Тредиаковский получил покровительство сестры императрицы Анны — герцогини Мекленбургской Екатерины Иоанновны (см. стр. 485), которая, как писал Тредиаковский Шумахеру 4 марта 1731 г., «выказывает мне много милостей, то хваля меня, то — мою книгу, то высказывая свое благоволение и вместе с тем обещая представить самой императрице» (Пекарский, т. 2, стр. 28). «Езда в остров Любви», как сообщает историограф Миллер, «была напечатана при Академии наук, думаю, на счет князя Куракина, которому переводчик посвятил свой труд» (Пекарский, т. 2, стр. 24). Во всяком случае, несомненно активное участие Куракина в издании книги (см. там же, стр. 19 и 28).
Песнь. Сочинена в Гамбурге к торжественному празднованию коронации... императрицы Анны Иоанновны... Впервые — отдельное издание, СПб., 1730 (листок с нотами, выгравированными на меди, вышел в сентябре или октябре 1730 г.). Печ. по «Езде», стр. 151. Вошло в изд. 1752 г., где силлабический стих заменен ямбом и дано новое заглавие: «Песнь на коронование блаженныя памяти государыни императрицы Анны Иоанновны самодержицы всероссийския, сочиненная в Гамбурге 1730 года». 10 августа (поскольку событие происходило в Западной Европе, Тредиаковский указывает дату по новому стилю, тогда еще не принятому в России) русский посланник в Гамбурге торжественно праздновал коронацию императрицы Анны Иоанновны (вступила на престол в январе 1730 г., короновалась в апреле). К этому празднованию и была сочинена Треднаковским «Песнь».
Элегия о смерти Петра Великого. Вошло в изд. 1752 г., где силлабический стих заменен шестистопным хореем и дано новое заглавие: «Плач о кончине блаженныя и вечподостойныя памяти государя императора к самодержца всероссийского Петра Великого, отца отечества». В предисловии к изд. 1752 г. Тредиаковский писал: «Конец увенчан Плачем... сочиненным уже тому двадцать седмь лет, но исправленным и последним старанием вычищенным». Таким образом, элегия была написана в 1725 г., вскоре после смерти Петра, и ее, видимо, следует считать наиболее ранним из дошедших до нас произведений Тредиаковского (Тредиаковский сообщает о двух драмах, сочиненных в студенческие годы, но эти рукописи погибли за границей). Л. Майков связывает дату написания этого стихотворения с торжественной панихидой в Заиконоспасском монастыре, которая состоялась в начале февраля 1725 г., по получении вести о кончине Петра I, и приводит свидетельство современников: «Состроен был гроб и поставлен посреди церкви, и при собрании множественного народа от греко-латинских учителей и студентов о добродетелях его императорского величества, яко отцу отечества благоутробнейшему, прекрепкому в бранех победителю и оных училищ фундатору, благодарное изречение было» (Л. Майков. Молодость Тредиаковского. — «Журнал Министерства народного просвещения», 1897, июль, стр. 13). И. З. Серман в статье «Тредиаковский и просветительство» (сборник «XVIII век», вып. 5. М.—Л., 1962, стр. 208) отмечает композиционное и идейное сходство «Элегии» Тредиаковского с первой и особенно второй проповедью Феофана Прокоповича о смерти Петра (1 марта и 29 июня 1725 г.). Если это свидетельствует о влиянии Прокоповича, то следует предполагать более позднюю, чем у Л. Майкова, датировку «Элегии». Однако надо иметь в виду, что композиция проповедей, по признанию самого Феофана, идет от библейского образца — «Книги премудрости Иисуса сына Сирахова» (хвала царю Давиду), откуда могла быть заимствована Тредиаковским и до проповедей Феофана.
Стихи похвальные России. Вошло в изд. 1752 г., где первоначальный силлабический стих заменен четырехстопным ямбом и дано новое заглавие: «Строфы похвальные России, сочиненные в Париже 1728 года».
Стихи эпиталамические на брак его сиятельства князя Александра Борисовича Куракина и княгини Александры Ивановны. В родословной князя А. Б. Куракина указывается, что он «женат, с 26 апреля 1730 г., на Александре Ивановне Паниной» («Архив кн. Ф. А. Куракина», кн. 1. СПб., 1890, стр. 363). Эта же дата указана в «Древней российской вивлиофике» (изд. 2-е, ч. 17. М., 1791, стр. 418). Саксонский посол писал из Москвы 24 апреля 1730 г., что камергер князь Куракин «женился на этих днях на дочери генерал-майора Панина» («Сборник Русского исторического общества», т. 5. СПб., 1870, стр. 378). Эти сведения позволяют утверждать, что «Стихи эпиталамические», так же как следующая за ними «Песня на оный благополучный брак», написаны не позднее апреля 1730 г. Начало «Стихов эпиталамических»: «Во един день прошлого в город Гамбург лета» — помогает уточнить некоторые факты, относящиеся к наименее освещенному периоду биографии Тредиаковского. Летом 1729 г. Тредиаковский, следовательно, находился в Гамбурге. Там же он праздновал коронование Анны в августе 1730 г. Там Тредиаковский получил из Москвы от А. Б. Куракина письмо с советом сделать перевод какой-нибудь французской книги и здесь подготовил «Езду». Образ Меркурия, бога вестника, символизирует в «Стихах эпиталамических» весть о помолвке князя Куракина летом 1729 г. Дошла ли эта весть до Гамбурга тогда же или только в связи со свадьбой в апреле 1730 г. — неизвестно, во всяком случае Тредиаковский говорит о ней в прошедшем времени («прошлого лета»). Судя по заключительным строкам, «Стихи эпиталамические», посвященные помолвке, написаны одновременно с «Песней на оный благополучный (т. е. благополучно состоявшийся) брак».
Песня на оный благополучный брак. Заглавие стихотворения соотнесено с предшествующими стихами (см. предыдущее примечание). Среди стихотворений Тредиаковского на французском языке имеются еще две «Песни»: «Песня к любовнику и любовнице обручившимся» и «Песня одной девице, вышедшей замуж». И по названию, и по стилю они примыкают к «Песне на оный благополучный брак»; возможно, написаны по тому же поводу.
Балад о том, что любовь без заплаты не бывает от женска пола
Басенка о непостоянстве девушек.
Объявление любви французской работы. По мнению некоторых исследователей, заглавие указывает на то, что стихотворение не принадлежит перу Тредиаковского.
Ответ на оное моего труда. Заглавие стихотворения соотнесено с предшествующим «Объявлением любви французской работы».
Прошение любве.
Песенка любовна.
Стихи похвальные Парижу. Написано, по всей вероятности, в 1728 г., во время пребывания студента Тредиаковского в Париже, одновременно со «Стихами похвальными России».
Стихи Сенековы о смирении. Вошло в изд. 1752 г., где силлабический стих заменен силлабо-тоническим и дано новое название «Перевод с Сенекиных латинских стихов, находящихся в трагедии Тиесте по окончании действия второго, в хоре начинающемся: Tandem Regia nobilis».
Ода о непостоянстве мира. Вошло в изд. 1752 г., где силлабический стих заменен силлабо-тоническим (четырехстопным ямбом); изменилось чередование рифмующихся строк в строфе: ababc («Езда») — abbac (изд. 1752 г.); но при этом сохранена оригинальная рифмовка последних (пятых) строк: пятая строка первой строфы рифмуется с пятой строкой третьей строфы, пятая строка второй строфы с пятой строкой четвертой строфы и т. д. Таким образом, рифмуются не только строки в строфах, но и строфы между собой. Ода написана Тредиаковским на двух языках: за русским текстом следует французский (см.: «Та ж самая ода по-французски»).
Та ж самая ода по-французски.
Эпиграмма господину К.Эпиграмма, очевидно, посвящена князю А. Б. Куракину.
Стихи о силе любви.
Объявление любви одной девице, которая всегда любила черненькую собачку на руках держать.
Желание, учиненное одной девице.
Песня к любовнику и любовнице обручившимся. Песня одной девице, вышедшей замуж. См. примечание к «Песне на оный благополучный брак», стр. 475.
Плач одного любовника, разлучившегося с своей милой, которую он видел во сне.
Песенка, которую я сочинил, еще будучи в московских школах, на мой выезд в чужие краи. Написано весною 1726 г., очевидно, незадолго до того, как Тредиаковский, по отзыву начальства духовной академии, «бежал» за границу.
Описание грозы, бывшия в Гаге. Написано в 1726 или 1727 г. (в начале 1726 г. Тредиаковский прибыл в Голландию, в конце 1727 г. находился уже в Париже). В Гааге Тредиаковский жил у русского посла графа Головкина.
Эпиграмма к охуждателю Зоилу.
«Езда в остров Любви» — перевод полупрозаического, полустихотворного романа французского писателя Поля Тальмана (1642–1712) «Le voyage a l’ilе d’Amour» (1663). Впервые — отдельным изданием, СПб., 1730. Перевод был сделан Тредиаковским во время пребывания за границей и закончен не позднее лета 1730г. (в сентябре поэт был уже в России). В предисловии Тредиаковский объясняет обстоятельства перевода: «Когда я был в Гамбурге по случаю чрез несколькое время, где не имея никакого дела со скуки я пропадал. Между тем его сиятельство князь Александр Борисович Куракин, который отеческую и щедрую свою милость и поныне мне кажет, повелел мне чрез одно свое письмо из Москвы перевесть какую-нибудь книжку французскую на наш язык, и то для того, дабы всуе мое время не тратилось». Тредиаковский вспомнил о книге Тальмана, прочитанной еще в Париже, и вскоре перевел ее «в месяц еще и меньше». Изданная осенью 1730 г. книга, в которую входил перевод романа и оригинальные произведения Тредиаковского «Стихи на разные случаи», произвела большое впечатление на русских читателей того времени (см. вступит. статью, стр. 14). Роман Тальмана представляет собой аллегорическое изображение различных фаз любовного чувства и поведения любящих. Герой романа Тирсис, очутившись на острове Любви, влюбляется в Аминту и, предводительствуемый Купидоном, странствует по острову, попадая тo в поместье Беспокойности, то в город Надежды, около которого расположена пещера Жестокости, то в замок Искренности и в замок Прямыя Роскоши, знаменующий апофеоз любовного чувства. Первая часть романа, посвященная искренней, страстной любви к Аминте, завершается описанием страданий от роковой разлуки с возлюбленной. Во второй части (роман написан в форме двух писем Тирсиса к другу Лициде) описываются любовные похождения Тирсиса, разочаровавшегося в Аминте и волочащегося за разными красавицами. В заключение Тирсис, познавший любовь, покидает остров Любви, посвятив себя отныне делам славы.
«Душа моя, спрячь всю мою скорбь хоть на время...». Это первое стихотворение первой части романа по настроению совпадает с заключительным («Се воспомяновенье прешедшия славы...»), чем подчеркивается единство письма Тирсиса к Лициде.
«Нас близко теперь держит при себе Афри́ка...». Тирсис проплывает вблизи Африки. Корабль прибивает к острову Любви.
«В сем месте море не лихо...». Описание острова Любви.
«Купид чрез свои стрелы ранит человеков...».
«Пристающих к земли той един бог любезный...».
«Сей, что ты видишь так важна...». Купидон, сопровождающий Тирсиса по острову, дает пояснения.
«Что бы я ныне ни вeщал...».
«Туды на всяк день любовники спешно...». Речь идет о местечке, называемом «Малые прислуги» (польск. przysługa — услуга, одолжение).
«Виделось мне, кабы тая...». Тирсис видит во сне Аминту.
«Что это? всё ли вздыхать с мучением вечным?..». Купидон ведет Тирсиса в «Объявление» (т. е. к объяснению в любви); на дороге встречается Почтение, упрекающее их за поспешность, но Купидон настаивает на своем.
«Дворы там весьма суть уединенны...». Тирсис и Купидон, следуя за Почтением, попадают в крепость Молчаливости, где правит дочь Почтения.
«Проливать слезы только мне там было дела...». В крепости Молчаливости Тирсис встречает Аминту, но в любви не объясняется. Жизнь его печальна.
«Сему потоку быть стало...». Аминта, догадавшись о любви Тирсиса, уходит в пещеру Жестокости. Здесь со скалы бежит поток.
«Увы, Аминта жестока!..». Тирсис рыдает у потока.
«В сем озере бедные любовники присны...». Купидон приводит Тирсиса к озеру Отчаяния.
«Ах! так верный мой Тирсис! твоя страсть горяча...». Аминта сжалилась над Тирсисом.
«Радуйся, сердце! Аминта смягчилась...». Тирсис радуется обещаниям Аминты.
«О коль мне тамо сладка веселия было!..». Тирсис и Аминта в замке Искренности.
«Ныне уже надлежит, увы! мне умереть...». Тирсис в отчаянии от разлуки с Аминтой.
«Там всяк друг на друга злится...». Тирсис прибыл на место, называемое Свояки (у Тальмана: Rivaux — соперники), там он мучается ревностью.
«Она есть мучения в любви враг смертельный...». От любви и ревности берется исцелить Тирсиса Досада.
«Будь жестока, будь упорна...». Аминта рассеивает все подозрения. Тирсис просит у нее прощения.
«Изволь ведать, что скорбь есть смертельная всяко...». Аминта обижена подозрениями. Тирсис оправдывается.
«Роскоши всякой недруг превеликой...». Речь идет о Чести, которую, в сопровождении Стыда, встречают Тирсис и Аминта на пути в замок Прямыя Роскоши.
«Плачьте днесь, мои очи, вашу участь злую...». Аминта вняла доводам Чести и Стыда. Тирсис в отчаянии.
«Вечная весна тамо хранит воздух чистый...». Влюбленные попадают наконец в замок Прямыя Роскоши (высшего наслаждения).
«Се воспомяновенье прешедшия славы...». Тирсис на верху горы, называемой Пустыней Воспомяновения, откуда виден весь остров Любви. Аминту увел неизвестно куда Рок.
«Я уж ныне не люблю, как похвальбу красну...». Первый стихотворный отрывок из второго письма к Лициде. Тирсис рассказывает, что злополучия его окончились, но и сам οн изменился: любовь покинула его навсегда.
«Три славных красот ко мне любовью горели...». Тирсис вспоминает о своих любовных победах.
«Для того, что вeлику могл я любовь иметь...». В Пустыне Воспомяновения Тирсис узнает об изменах Аминты.
«Там сей любовник, могл ей который угодить...». Тирсис видят Аминту с ее новым возлюбленным в замке Прямыя Роскоши.
«Что это чинишь ты, друг мой?..» Презор (т. е. гордость) уговаривает горюющего Тирсиса забыть Аминту.
«Ну, прости, моя Любовь, утеха драгая!..». Тирсис прощается со своим спутником Купидоном (Любовью), решаясь следовать за Презором.
«Невозможно быть довольным...». В городе Беспристрастности Тирсис делает вывод из всего с ним происшедшего.
«Без любви и без страсти...». Песенка, которую сочинил Тирсис в городе Беспристрастности.
«Видеть все женски лицы...». Избегая сильной страсти, Тирсис ищет легких любовных приключений. Женщина, по имени Любовность, показывает ему это стихотворение.
«Перестань противляться сугубому жару...». Глазолюбность (т. е. кокетство, волокитство) уговаривает Тирсиса не стесняться одновременной любви к Сильвии и к Ирисе.
«Царица сердец, видя, что из ее царства...». Стихи, начертанные на воротах Глазолюбности.
«К почтению, льзя объявить любовь, без презора...». В городе Глазолюбности Тирсису дан провожатым Купидон-глазун (дитя Купидона и Глазолюбности), он высмеивает строгости Почтения (см. стр. 106), запрещающего объясняться в любви.
«При Сильвии красной...». Тирсис объясняется в любви и Сильвии и Ирисе.
«О коль сладости сердце, чувствуя, имеет...». Ириса противится Тирсису, но это лишь усиливает его пыл.
«Ну, так уже я не стал быть вашим отныне...». По совету Купидона-глазуна Тирсис притворяется равнодушным к Ирисе.
«Это напрасно, что кто, будучи в разлуке...». Купидон-глазун рассказывает о местечке Забава, куда он привел Тирсиса.
«О коль сердцу есть приятно...». Тирсис примиряется с Ирисой.
«Токмо бы нам божились, что любят нас о́ны...». Тирсис не придает значения тому, что уверения Ирисы и Сильвии могут быть обманчивыми.
«Мое сердце всё было в страсти...». Тирсис проводит ночь наедине с Ирисой.
«В белости ее румяной...». Тирсис проводит день с Сильвией, но не более счастлив, чем с Ирисой.
«Выди, Тирсис, отсюду, пора любовь кинуть...» Богиня Слава советует Тирсису покинуть остров Любви.
«Не кажи больше моей днесь памяти слабкой...». Тирсис влюбляется в Славу.
«Простите вы ныне все, хоро́ши! пригожи...». Тирсис покидает остров Любви.
«Я уж ныне не люблю как похвальбу красну...». Заключительное стихотворение второго письма к Лициде, перекликающееся с первым стихотворением этого письма (см. стр. 114).
Впервые — отдельное издание, СПб., 1732.
Стихи всемилостивейшей государыне императрице самодержице всероссийской Анне Иоанновне по слове похвальном. 15 января 1732 г. состоялся торжественный въезд императрицы Анны в Петербург. К ее приезду Тредиаковский сочинил прозаическую «Речь поздравительную». Повидимому, тогда же она была произнесена (см. «Панегирик», стр. 16), а императрица «всемилостивейше повелеть... изволила, чтобы каковое-нибудь слово я сочинил» («Панегирик», стр. 1). Тредиаковский сочинил прозаическое похвальное слово и «Стихи». Все это было прочитано перед императрицей 3 февраля 1732 г. В один из этих дней Тредиаковский был допущен в знак особой милости к руке императрицы (см. «Эпиграмму»). Таким образом, и «Стихи» и «Эпиграмму» следует датировать временем между 15 января и 3 февраля 1732 г. В похвальном слове Тредиаковский особо отмечает заслугу Анны, пресекшей попытки верховников ограничить самодержавие, и как программу деятельности императрицы выдвигает следование реформам Петра I («Что Петр начал, то Анна совершает, украшает и примножает»). В этом состоит также и смысл «Стихов».
Эпиграмма, произнесенная пред ее императорским величеством, когда впервые сподобился я быть допущен до священнейшия ее императорского величества руки. О датировке см. выше.
Стихи ее высочеству государыне царевне и великой княжне Екатерине Иоанновне, герцогине Меклембург-Шверингской, для благополучного ее прибытия в Санктпетербург сочиненные и ее высочеству поднесенные. Написано в связи с прибытием императрицы Анны Иоанновны и ее свиты из Москвы в Петербург. По-видимому, великая княжна прибыла несколько раньше императрицы, т. e. до 15 января 1732 г., иначе ее приезд не мог бы отмечаться в Петербурге отдельно (см. стихи 7, 12, 19; о том же говорят ст. 31—35, где великая княжна сравнивается с утренней зарей, предвещающей восход солнца — императрицы).
Впервые — отдельное издание: «Ода торжественная о сдаче города Гданска, сочиненная в вящую славу имени всепресветлейшия, державнейшия, великия государыни Анны Иоанновны, императрицы и самодержицы всероссийския, чрез Василья Тредиаковского, Санктпетербургския императорския Академии наук секретаря». СПб., 1734. Вошло в изд. 1752 г., где силлабический стих заменен силлабо-тоническим и дано новое заглавие: «Ода I. Торжественная о сдаче города Гданска. 1734» (см. стр. 453), Ода была написана в июле 1734 г., одновременно с прозаическим посвящением Бирону как первому лицу при императрице, воспеваемой в оде, и послесловием, которое называлось «Рассуждение об оде вообще». Посвящение, ода и рассуждение были напечатаны в издании 1734 г. параллельно на двух языках: русском и немецком (очевидно, в угоду Бирону). Немецкий перевод сделан академическим стихотворцем Юнкером. В немецком тексте Гданьск называется Данцигом. Осада Гданьска была одним из эпизодов так называемой «войны за польское наследство» (1733–1735 гг.). Польша отказывалась признать завоевания Петра I в Прибалтике, закрепленные Ништадтским мирным договором, и претендовала на Курляндию. После смерти польского короля Августа II Россия поддержала кандидатуру его сына Августа III, саксонского курфюрста, который обещал отказаться от претензий на Курляндию. Франция поддерживала другого претендента — Станислава Лещинского, тестя Людовика XV. Гданьск, где укрывался Станислав в ожидании французского флота, был осажден русскими войсками. В июне 1734 г. под Гданьском французский флот был обращен в бегство русским флотом, двухтысячный французский десант был захвачен в плен. После этого Гданьск капитулировал и признал власть Августа III. Перед капитуляцией города переодетый крестьянином Станислав бежал в Пруссию. В послесловии к изд. 1734 г. («Рассуждение об оде вообще») Тредиаковский отмечает как образцы оду Буало на взятие города Намюра и оду на коронование Петра II, написанную Феофаном Прокоповичем на латинском языке. Перепечатывая это рассуждение в изд. 1752 г., Тредиаковский добавляет относительно «Оды на взятие Намюра»: «Признаваюсь необиновенно, сия самая ода подала мне весь план к сочинению моея о сдаче города Гданска; а много я в той взял и изображений» (т. 2, стр. 32).
Впервые — отдельное издание: «Всепресветлейшей державнейшей великой государыне императрице Элисавете Петровне, самодержице всероссийской, государыне всемилостивейшей всеподданнейшее в высочайший день ее коронования в царствующем и столичном городе Москве апреля — дня 1742 года, в приветственной оде изображенное и ее священнейшему величеству усерднейше посвященное чрез всеподданнейшего раба Василья Тредиаковского, императорския Академии наук секретаря». Вошло в переработанном виде в изд. 1752 г. (см. стр. 458 настоящего издания). Коронация Елизаветы Петровны состоялась 25 апреля 1742 г. Поскольку издание печаталось до дня коронации, в названии оды не была точно указана дата (на этом месте—прочерк), кроме того, в результате явной опечатки, пропущено слово «поздравление». Оде предпослано прозаическое введение. В этой оде, уже после объявленной в 1735 г. реформы стихосложения, Тредиаковский вновь вернулся к силлабике.
Впервые — «Три оды», стр. 12, под названием «Ода вторая, хореическая». Вошло в изд. 1752 г. под названием «Ода XVI. Парафразис псалма 143. Благословен господь бог мой» и с разночтениями. В споре о достоинствах различных стихотворных размеров Тредиаковский, Ломоносов и Сумароков решили создать свои стихотворные переложения (парафразисы) псалма 143: первый — хореем, второй и третий — ямбом. В изданную ими книгу «Три оды» вошли предисловие («Для известия»), прозаический текст псалма 143 и три стихотворные переложения под названиями: «Ода первая, иамбическая», «Ода вторая, хореическая», «Ода третия, иамбическая». Имена соревнующихся авторов были названы без указания, кому какая ода принадлежит. Авторство каждого было раскрыто Тредиаковским в изд. 1752 г. (см. статью «Для известия», стр. 421). Для сравнения приводим переложения псалма, сделанные Сумароковым и Ломоносовым.
Впервые — отдельное издание, СПб., 1751. Перевод «Аргениды» был окончен и представлен Тредиаковским в Академию наук в 1749 г. (см.: Пекарский, т. 2, стр. 146–147). В августе 1750 покончен печатанием первый том, а в начале 1751 г. — вся «Аргенида» (там же, стр. 147, 159). Джон Барклай (1582–1621), сын учителя-шотландца, родился в Лотарингии, там же учился в коллегии иезуитов. В 1603 г. отправился в Англию, где обратил на себя внимание короля Якова I, которому посвятил первую часть своего политико-сатирического романа «Euphormionis Satyricon», направленного против иезуитов. Затем жил в Анжере, Париже, снова в Англии. Умер в Риме. Роман «Аргенида» («Argenis») вышел в год смерти автора, затем был переведен с латинского языка почти на все европейские языки. «Аргенида» — политико-аллегорический роман, заключающий в себе намеки на историю Франции и других европейских стран. Автор прославляет абсолютную монархию и осуждает своевольных аристократов, подрывающих интригами и прямыми мятежами крепость и процветание государства. Устами мудреца Никопомпа высказываются то прямые, то косвенные поучения царям, как следует укреплять государство и в то же время избегать тирании и деспотического произвола. По-видимому, эта политическая тенденция романа и привлекла внимание Тредиаковского. В предисловии к роману («Предуведомлении от трудившегося в переводе») он пишет об «Аргениде» Барклая: «Намерение авторово в сложении толь великия повести состоит в том, чтоб предложить совершенное наставление, как поступать государю и править государством, особливо ж французским» (стр. IV—V). Тредиаковский считал, что для целей, избранных автором, не могла служить прямая политическая сатира, свойственная, например, греческой комедии с ее прямыми нападками на конкретных исторических деятелей (свое отрицательное отношение к комедиям Аристофана Тредиаковский высказал также в 1748 г. в отзыве на два стихотворения Сумарокова. — См: Пекарский, т. 2, стр. 131). Для влияния на монарха более пригодна аллегория. «Автор предызбрал сей род сочинения для того особливо, что прямо и в лицо преднаписывать государям правила, как государствовать и править государством, то сие такое есть своевольство, которое самого жестокого наказания достойно, а не токмо чтоб оно могло заслужить славу и воздаяние, к тому ж всем нам приятнее получать себе наставление от того, что и как сделалось с другими, а не с самими с нами... Того ради рассудил он за благопристойнейшее и за безопаснейшее, чтоб превеликою сею повестию, наподобие истории составленною, проложить всем им крюковатую дорогу по приятнейшим и веселым цветникам, не думающим и не чувствующим нимало, что по тем сами они без проводника ходят, а путь бы тот был по оным окружностям такой, чтоб ничьего там в беседках точного портрета по расстояниям для украшения, искусною живописью изображенного, не стояло, но токмо б везде расставлены были чистые зеркала, в которых бы всяк сам себя мог видеть и усмотреть один в себе, что на его лице есть грязное пятно или нет оного» (стр. XIV—XVI). Многие исследователи считали, что в каждом герое и каждом событии романа следует видеть зашифрованные конкретные факты французской истории (Аргенида — Франция, Мелеандр — Генрих III, Полиарх — Генрих IV, Селенисса — Екатерина Медичи и т. д.), и поэтому разрабатывали «ключи» для расшифровки этих прямых аллегорий. Тредиаковский не был сторонником таких толкований и хотя не отвергал «ключей», но подчеркивал, что «польза российского народа» склоняет его видеть в «Аргениде» события не только французской истории, но нечто общее «всем векам и всем народам». Помимо политических соображений, перевод «Аргениды» преследовал также теоретико-литературные цели, в частности утверждение силлабо-тонического стихосложения в русской литературе. Стихотворные части «Аргениды» Тредиаковский перевел шестистопным ямбом и шестистопным хореем, или, как он называл, ямбическим и хореическим гекзаметром; кроме того он применял также дактилический гекзаметр. В «Предуведомлении» Тредиаковский развивает мысль о том, что рифма есть «игрушка, выдуманная в готические времена», «что коренная наша поэзия была без рифм и что она тоническая» (стр. LXVI—LXVII), и настойчиво подчеркивает свои заслуги в теоретическом обосновании тонического стихосложения. «Предуведомление» переводчика к роману заняло более ста страниц. Помимо этого к каждой из пяти частей романа Тредиаковский приложил весьма обширные «Изъяснения на мифологические места, находящиеся в Аргениде». Так, например, часть первая занимает 218 страниц и «Изъяснения» к ней — 70 страниц. В «Изъяснениях» даются сведения по античной мифологии, для чего привлекаются также стихотворения классиков, специально переведенные для этого случая.
«Не всегда дожди льют наводнение...». Перевод 9-й оды из 2-й книги од Горация, помещенный в «Предуведомлении от трудившегося в переводе» (стр. LXXX) в качестве примера горацианской строфы: «Состоит она у римлян из четырех тетраметров, из которых первые три стиха гиперкаталекты, а последний четвертый акаталект. Стопы во все четыре стиха полагаются следующие: в первых двух сперва спондей, потом иамб и долгий слог пресечения; на конце ж два дактиля. В третием стихе первый спондей, второй иамб, третий спондей же, четвертый иамб же и на конце слог общий. В четвертом сначала два дактиля, а после два ж хорея» (стр. LXXV). Содержание оды Тредиаковский характеризует следующим образом: «Она имеет крайнюю высоту в изображениях и самое изрядное нравоучение. Сочинил ее Гораций в утешение другу своему Вальгию пииту ж, лишившемуся любезного и единородного своего сына, именем Мистеса, в то время, как Август Кесарь возвратился с победою из Малой Армении, а было сие в лето от создания Рима 733» (стр. LXXVIII). О своем переводе оды Тредиаковский говорит, что ему «не достает того духа, которым оживлена подлинная. Моя есть токмо как будто некоторая статуя, внешний вид составов имеющая, а жизни и движения не получившая» (стр. LXXIX).
«Первый Феб, говорят, любодейство с Венерою Марса...». Перевод отрывка из «Метаморфоз» Овидия, помещенный в «Изъяснениях» к 1-й части «Аргениды». В связи с упоминанием имени Марса Тредиаковский замечает: «Он не только был храбр, но еще и великий волокита» (т. 1, стр. 226) и подтверждает это данными стихами.
«Клиа точны бытия...». Перевод 20-й идиллии Авзония, который Тредиаковский помещает в «Изъяснениях» к 1-й части «Аргениды», прилагая его к рассказу о музах: «Гомер и Гезиод признавают их числом девять... Клии приписывают они историю, Мельпомене трагедию, Талии комедию, Эвтерпе свирели, Терпсихоре арфу, Эрате скрипицу, Каллиопе героические стихи, Урании астрономию, а Полигимнии красноречие» (стр. 274–275). Идиллия переведена хореическим тетраметром (четырехстопным хореем).
«Красная Фебу сестра! ты всё по горам и по дебрям...». Барклай описывает сад мавританской царицы, а затем рощу, посвященную Диане. Стихотворение представляет собой посвящение
Диане
«Победитель, о! щедрый отец Сицилийский, грядеши преславно...». Вошло в изд. 1752 г. дважды: как пример анапесто-ямбического стиха и в переработанном виде (ямбическим стихом):
В предисловии к параллельным переводам этого и еще пяти стихотворений из «Аргениды» Тредиаковский писал: «Сии стихи из Аргениды и следующие для того здесь полагаются, что все они сочинены двумя родами, а именно по-римски и по-нашему... Охотники могут сии роды между собою сличить и заключить по своему рассуждению, кои роды стихов, древнейшие ль греческие и римские, или наши с рифмами новейших времен, благороднее и осанистее» (изд. 1752 г., т. 2, стр. 210). Барклай рассказывает о триумфальном возвращении сицилийского царя Мелеандра после победы над войсками мятежного вельможи Ликогена. Над городскими воротами поставлено «изображение Мира, коего в правую руку Марс влагал ветвь маслиничного дерева, а заблаговременным ласкательством, будто б уже все было успокоено в Сицилии, картина, прибитая под изображением, приветствовала Мелеандру следующими стихами».
«Отвергни уж печаль: довольно ты крушилась...». В роман Барклая этот стихотворный отрывок включен как монолог Эрифилы из пьесы, которую играют перед царем Мелеандром, его дочерью Аргенидою и сардинским царем Радиробаном, добивающимся руки Аргениды. Монолог Эрифилы укрепляет Радиробана в намерении подкупить кормилицу Аргениды, Селениссу. В пьесе показывалось, как Эрифила за дорогое ожерелье «супруга своего на смерть предала» и «восприявши цену за предательство, радовалась одна в себе». Эрифила указала место, где скрывался ее муж, чтобы не идти на Фиванскую войну (по предсказанию, там его ждала смерть).
«Все вы сча́стливы седмь крат солнцем освещeнны...». Вошло в изд. 1752 г. дважды: как пример хореического стиха и в переработанном виде (дактило-хореическим стихом). Стихи, которые в романе Барклая некий поэт подносит царевне Аргениде. «Оными тот красоту и счастие царской рощи прославил, в которую Аргенида или от жара для прохлаждения, или при веселых вечерах для гуляния обыкновенно ходила».
«Зря, пришедший, гроб нeдавный...». Вошло в изд. 1752 г. дважды: как пример хореического стиха и в переработанном виде (дактило-хореическим стихом). Эпитафия Селениссе, кормилице царевны Аргениды. Селенисса, подкупленная богатым подарком Радиробана, предала царевну; обличенная в предательстве, она заколола себя кинжалом.
«Бакх прибыл, прибыл сам в торжественном к нам шуме!..». В романе Барклая рассказывается, как войска мавританской царицы Гианисбы и прибывшие им на помощь воины Полиарха перепились в день именин царицы, а ночью на них внезапно напало и нанесло тяжелый удар войско сардинского царя Радиробана. Когда Полиарх осматривал пирующие войска и с тревогой принимал меры предосторожности, один из друидов, т. е. жрецов, прочитал ему шутливое стихотворение о торжестве
Вакха
«Снесшийся с кругов небесных...». Эпиталама (брачная ода), которую мудрец Никопомп сочиняет на свадьбу сицилийской царевны и галльского царя Полиарха, избавившего Сицилию от многих бед. Этой одой завершается повествование в романе Барклая. По сходству этой оды со «Стихами эпиталамическими» князю Куракину (ср. стр. 63 и 154–156) можно считать, что «Аргенида» была известна Тредиаковскому еще до 1730 г.
Впервые — отдельное издание, М., 1755. Трагедия была написана в конце 1750 г. «29 сентября 1750 года граф Разумовский объявил в академической канцелярии, что императрица Елисавета «изустным своим, именным указом повелела профессорам Тредиаковскому и Ломоносову „сочинить по трагедии“» (Пекарский, т. 2, стр. 157). 28 ноября Тредиаковский сообщал в академическую канцелярию, что большая часть трагедии уже написана и прочитана президенту, а вся работа завершится к новому году. Первый акт был отдан тогда же в типографию, но при жизни автора трагедия так и не была напечатана. В издании 1775 г., по завещанию Тредиаковского, было напечатано посвящение: «Его превосходительству господину статскому действительному советнику, ордена святыя Анны кавалеру и Лейпцигского ученого собрания члену Александру Петровичу Сумарокову сия трагедия, по завещанию сочинителя, в знак вечныя памяти, посвящается». Вместо предисловия в книге напечатано «Краткое описание жизни и ученых трудов сочинителя сей трагедии». Сюжет «Деидамии» основан на сказании о юноше Ахиллесе, которого мать, Фетида, скрыла на острове Скиросе в женском одеянии под именем Пирры, чтобы избавить его от участия в Троянской войне. Излагая это содержание в «Перечневом описании», предпосланном трагедии, Тредиаковский добавляет: «Все ж сие есть самым грунтом в моей трагедии; но всяк чувствует, что сей грунт приличен больше героической комедии, нежели трагической штуке: того ради я был принужден, выбрав сей случай в баснословии в материю себе, вымыслить от себя много нового и соединить с оным приключением, дабы моей поэме быть трагедиею» (стр. 2–3).
<Монолог Навплии>. Действие 1, явление 2. Навплия, «дочь некоторого знатного князя скиросского, пребывающая при дворе Ликодемовом, любящая Ахиллеса», рассказывает Деидамии, дочери царя Ликодема, что Пирра вовсе не девушка, а переодетый юноша. Отвергнутая Ахиллесом, Навплия измышляет, будто он объяснился ей в любви. Весь ее коварный рассказ продиктован чувством мести, отчаянием и желанием проверить, нет ли любви между Ахиллесом и Деидамией.
<Монолог Деидамии>. Действие 1, явление 3. Деидамия взволнована рассказом Навплии (см. предыдущий отрывок).
<Из монолога Ахиллеса>. Действие 3, явление 1. Ахиллес и Деидамия объясняются и раскрывают коварство Навплии. Влюбленные убеждаются, что по-прежнему верны друг другу.
<Mонолог Улисса>. Действие 3, явление 5. Улисс (Одиссей), царь Итаки, послан царем Агамемноном, возглавляющим все греческие войска под Троей, к царю острова Скироса Ликодему. Улисс рассказывает об осаде Трои, о том, что Троя не будет побеждена, пока нет в войске храброго Ахиллеса, находящегося, как указывают боги, при дворе Ликодема. Здесь приводится первый монолог посла.
<Монолог Ахиллeса>. Действие 4, явление 4. Ахиллес, узнав, что по воле судьбы греки не могут без него победить Трою, решает выполнить свой воинский долг. Деидамия упрекает его в неверности. Первые два стиха монолога Ахиллеса непосредственно отвечают на этот упрек. Все остальные стихи монолога заключены в кавычки. Внизу страницы напечатано примечание издателя: «Стихи означенные сими знаками ” внесены сочинителем в
Впервые — «XVIII век. Сборник статей и материалов». М. — Л., 1935, стр. 315. Публикация Л. Б. Модзалевского подготовлена по писарской рукописи, озаглавленной «Евнух. Комедия в пять действий с латинския Теренциевы от мерских самых срамословии очищенныя стихами Василья Тредиаковского, 1752». Предисловием к рукописи служит «Рассуждение о комедии вообще», опубликованное в изд. 1752 г. без заключительных абзацев, в которых Тредиаковский пишет непосредственно о переводе «Евнуха»: «Теперь, при окончании, должно объявить нечто о переводе моем Теренциева «Евнуха». К труду сему побудила меня трагедия «Деидамия», которую я сочинил в прошлом 1750 годе ... Обыкновенно трагедия препровождаема бывает некоторым родом служанки, называемыя малая комедия, какие явились и на нашем языке прозою, а чтоб сказать о них по совести, больше сквернящие наш язык, нежели обогащающие ... Того ради рассудил я дать моей трагедии в товарища родную ее сестру, то есть прямую комедию, и в пять действий, и стихами. Собственную сочинить не нашел я в себе столько ни довольства, ни способности: известно, что на сочинение комедии почитай вдвое надобно искусства против трагедии... Следовательно, взялся я за латинского Менандра, и Менандра всех народов и веков, именно ж за Теренция. В нем, из шести его комедий, для нас соблюдшихся, выбрал самую лучшую, по общему мнению искусных людей, то есть «Евнуха», которого я преложил нашими стихами...» (Пекарский, т. 2, стр. 168–169). В первом действии комедии участвуют: «Федрий — юноша, гражданин Афинейский. Парменон — слуга. Таида—любовница Федриева».
Впервые — СПб, 1752.
Тредиаковский перевел для этого издания 51 басню Эзопа. Его переводы не воспроизводят заключительную дидактическую часть (разъяснение аллегории, поучение), обязательную в каждой басне Эзопа. Гекзаметр ямбический Тредиаковский в том же изд. 1752 г. определяет следующим образом: «Стих гексаметр иамбический, как мужеский, так и женский, разделяется на два полстишия, из которых в обоих стихах первое полстишие состоит тремя стопами; но второе, в женском, а не в мужеском стихе, имеет три стопы и слог краткий» (т. 1, стр. 110). У мужского ямбического стиха (‿—‿—‿—||‿—‿—‿—) ударение на последнем слоге строки, отсюда его характеристика «акаталектик, то есть цельный и совершенный всеми стопами». У женского стиха (‿—‿—‿—||‿—‿—‿—‿) ударение на предпоследнем слоге строки, отсюда его характеристика: «гиперкаталектик, то есть имеющий слог лишний сверх полного шестистопного числа» (стр. 111). Что касается хореического гекзаметра, то, как поясняет Тредиаковский, «стиха гексаметра хореического женского первое полстишие долженствует состоять тремя стопами и долгим слогом, который есть пресечением, но второе, имеющее двусложную рифму, тремя токмо, из них последняя стопа и есть рифма.
1 | 2 | 3 | 1 | 2 | 3
Делом | бы од | ним сти | хи́ | не́ бы | ли на | диво;
Знайтесь | с дружны | ми людь | ми́ | живу | чи прав | диво.
1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6
Напротив того, хореического мужеского стиха первое полстишие состоять имеет тремя стопами равно; и третиею окончавать слово для пресечения; а второе, имеющее односложную рифму, тремя и долгим слогом, который и составит рифму.
1 | 2 | 3 | 1 | 2 | 3
Многи | ми тво | реньми | мудрость | изоб | раже | на́:
Та сти | хами | смертным | в пользу | предвоз | веще | на́.
1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6
Сия есть причина, что стих гексаметр хореический, как женский, так и мужеский, есть гиперкаталектик, то есть имеющий слог лишний сверх шести стоп» (стр. 106–107). В этих определениях Тредиаковский упустил из виду, что введение ударения на седьмом слоге (в первом примере) или на тринадцатом слоге (во втором примере) в обоих случаях делает стих семистопным, что противоречит (определению гекзаметра как шестистопного стиха. Эту же ошибку вслед за Тредиаковским повторил Аполлос (Байбаков) в своих «Правилах пиитических» (М., 1774, стр. 9). Пресечением Тредиаковский называл цезуру.
Басенка V. Пес чван. У Эзопа — «Собака».
Басенка VIII. Ворон и лисица.
Басенка XXVII. Старуха, болящая глазами. У Эзопа — «Старуха и лекарь».
Басенка XXXI. Лев жених. У Эзопа — «Лев и земледелец».
Басенка XLIX. Леший и мужик. У Эзопа — «Человек и сатир».
Басенка LI. Самохвал. У Эзопа — «Хвастун». Одни исследователи полагали, что Тредиаковский метил этой басней в Ломоносова, другие называют Волынского (см.: Пекарский, т. 2, стр. 166).
Ода IV. Похвала Ижерской земле и царствующему граду Санктпетербургу. Написано, по-видимому, в 1752 г. в связи с предстоявшим 50-летием со времени основания города (см. стих 21).
Ода VI. Благодарственная. 25 июля 1745 г. императрица Елизавета, по докладу Сената, назначила Тредиаковского профессором «как латинския, так и российския элоквенции» (т. е. сделала его академиком). Так Тредиаковский и одновременно Ломоносов первыми из русских стали академиками, а Крашенинников — адъюнктом. Возможно, это событие и отражено в «Оде благодарственной», написанной, в таком случае, не ранее 25 июля 1745 г. Но в ней можно предположить и отражение более поздних событий; может быть, имеется в виду введение первого устава Академии наук, утвержденного Елизаветой 24 июля 1747 г., строительство здания для большого глобуса Петра I после пожара в здании Академии наук 5 декабря 1747 г. (см. стих 18). Более поздними поводами для личной благодарности Тредиаковского могли быть повеление отпустить Тредиаковскому книг на 2000 рублей после пожара в его доме 30 октября 1747 г. или обещание императрицы дать средства на печатание подготовленного Тредиаковским двухтомника (изд. 1752 г.). Таким образом, оду следует датировать периодом между 1745 и 1752 гг.
Ода VIII. Парафразис псалма 6. С 1750 г. Тредиаковский работал над стихотворным переводом Псалтыря. Однако его книга не была напечатана. Несколько псалмов Тредиаковский включил в изд. 1752 г., в том числе парафразис (переложение) псалма 143, написанный в порядке творческого состязания с Ломоносовым и Сумароковым и изданный в 1744 г. Тредиаковский высоко ценил псалмы как поэтический жанр. В 1752 г. он приписал к своему старому «Рассуждению об оде вообще» (первоначальный вариант был приложен к оде о сдаче города Гданска, 1734 г.) следующее замечание: «Всяк российский охотник может приметить высоту слова, какова приличествует одам, в псалмах святого песнопевца псалтирического: ибо псалмы не что есть иное, как токмо оды, хотя на российский наш и не стихами они переведены, но на еврейском все сочинены стихами. Увидит он тут и благородство материи, и богатство украшения, и великолепие изображений; увидит мудрое прерывание разума, а от разума не отходящее; увидит удивительное вознесение слога и, по Ролленевым словам во втором надесять томе древней его истории, неисчетное множество живых красот и одушевленных. В них реки возвращаются вспять к своим истокам, моря расступаются и убегают, холмы скачут, горы тают как воск и исчезают, небо и земля слушают и внушают с почтением и в молчании, все естество приходит в движение и колеблется от лица своего зиждителя. Увидит он и скажет, что то по самой истине есть божий язык. Такова долженствует быть совершенная ода, а особливо благородную материю воспевающая» («Сочинения и переводы», т. 2, стр. 33–34).
Ода XVIII. Парафразис вторыя песни Моисеевы. Песнь из 5-й книги Моисея (Библия), называемой Второзаконием. Глава 32-я Второзакония воспевает бога, покровительствующего избранному народу — Израилю.
Ода XIX. Парафразис песни Анны, матери Самуила пророка. Песнь из первой Книги Царств (Библия). Анна была бесплодна и дала обет богу: если родится у нее мальчик, отдать его на все дни жизни в храм для служения богу. Родив и вскормив Самуила, она привела ребенка в храм и вознесла богу молитву (песнь).
Строфы похвальные поселянскому житию. Подражание второму эподу Горация. Написано в связи с рассуждением Тредиаковского «О беспорочности и приятности деревепския жизни». Стихотворение существенно отличается от латинского первоисточника по содержанию. Тредиаковский устраняет приметы сельской жизни, характерные для Древнего Рима, и вводит приметы русской сельской жизни и национального быта (см., например, ст. 29—33, 57—60, полностью принадлежащие Тредиаковскому). Особо значительные изменения претерпел образ самого земледельца. У Горация земледелец обрабатывает землю своих отцов, но не сам выполняет наиболее тяжкую работу. За ужином он с отрадой наблюдает, как возвращаются стада овец и усталые волы, волочащие перевернутый плуг, и как роем собираются вокруг стола рабы. Земледелец Тредиаковского не рабовладелец, а труженик. Правда, он живет безбедно и без долгов, но он работает всюду сам и засыпает в летнюю пору лишь «ненадолго». В заключительных строках эпода Гораций неожиданно обращает все сказанное в насмешку: оказывается, это всего лишь мечта ростовщика Альфия, который хотел бы купить имение, но снова и снова пускает деньги в рост. Этот сатирический мотив совершенно устранен Тредиаковским.
ФЕОПТИЯ
Печатается впервые по писарской рукописи из архива московской Синодальной типографии (ЦГАДА). Тредиаковский начал работу над «Феоптией» в 1750 г., закончена поэма была к 1754 г., и тогда же он обратился в Синод с просьбой рассмотреть поэму и разрешить ее для печати. Разрешение Синода было необходимо Тредиаковскому потому, что именно в это время православное духовенство стало усиленно преследовать в русской литературе и журналистике все хоть сколько-нибудь сомнительное с точки зрения церковной ортодоксии. 24 февраля 1755 г. он получил заключение Синода, в котором ему сообщалось, что в «Феоптии» «никакой противности церкви святой не присмотрено...» (Пекарский, т. 2, стр. 173). Обезопасив себя от духовной цензуры, Тредиаковский 17 марта 1755 г. обратился к президенту Академии наук с «доношением», в котором просил напечатать «Феоптию» в академической типографии на его собственный счет. Академическая канцелярия ответила Тредиаковскому, что «Феоптия» будет печататься только тогда, когда «начатые в типографии книги будут окончены печатанием» (Пекарский, т. 2, стр. 174), и спрашивала, не имеет ли он намерения печатать ее в Москве (имея в виду, по-видимому, московскую Синодальную типографию). 10 августа 1755 г. Тредиаковский ответил на это решение очень раздраженно и обиженно. Он подтверждал свое желание печатать обе рукописи в Петербурге, в академической типографии, с горечью отметив убийственный для него смысл решения канцелярии: «Но понеже в академической канцелярии определено печатать .. . тогда, когда печатные книги в типографии печатию окончатся, чего ни мне, ни внукам моим не дождаться: того ради, пока просил я его (президента. —
и сопроводили их своим замечанием: «священному писанию противно».
В третьей эпистоле следующие строки вызвали подозрение в гелиоцентризме, так как «по божественному писанию солнце ходит») :
В этой же эпистоле вызвала возражение составителей записки усмотренная ими материалистическая тенденция:
Они указывали, что «скоту разума не дано, то и разуметь ему не можно, да и автор здесь себе противоречит и механисм вводит». По-видимому, «Выписка» повлияла на Синод, «Феоптия» осталась ненапечатанной и считалась утраченной. Тредиаковский сумел напечатать только десять строк из «Феоптии» в своей статье «О древнем, среднем и новом стихотворении российском» (1755) в качестве примеров хореического и ямбического шестистопного стиха. Двенадцать строк из «Феоптии», введенные им в трагедию «Деидамия» (1750), увидели свет только в 1775 г. Таким образом, оригинальное поэтическое произведение Тредиаковского, поэма, посвященная изложению важнейших проблем философской мысли своего времени, начисто выпала из литературного движения середины XVIII в., и эта неудача во многом способствовала утверждению в потомстве неправильного мнения о Тредиаковском как о переводчике в первую очередь. Тредиаковский писал «Феоптию» в ту эпоху развития европейской просветительской мысли, когда уверенное поступательное движение естествознания настоятельно требовало полного освобождения науки от подчинения религии, от богословской схоластики. В середине века такой последовательный разрыв со всеми формами идеализма был сделан французскими материалистами — Ламетри в его книге «Человек-машина» (1748) и Дидро в «Письмах слепым в назидание зрячим» (1749). Русским просветителям было трудней, им приходилось в это время защищать науку от нападок православных обскурантов. Наиболее последовательным в этой борьбе был Ломоносов как автор «Письма о пользе стекла» (1752) и ряда сатирических, антиклерикальных произведений. В литературно-философской борьбе 1750-х годов Тредиаковский занимал особое место. Он не имел такой сильной поддержки, как Ломоносов, да и позиция его была чрезвычайно противоречива. Вольнодумец и даже, может быть, атеист в начале 1730-х годов, в первые годы по возвращении в Россию, к 1750-м годам Тредиаковский, под давлением клерикальной реакции елизаветинского времени, по-видимому, кое-что пересматривает в своих философских взглядах. Его страшит смелость материалистов, отрицающих философию оптимизма Лейбница — Попа, согласно которой многообразие и совершенство мироздания ежеминутно и повсеместно убеждают человека в существовании бога — творца мира и человека и в том, что все в природе создано богом для пользы человека и потому целесообразно и разумно. Основные возражения атеистам сосредоточены Тредиаковским в предисловии к «Феоптии», так что у читателя может составиться впечатление, что, нападая на безбожников-материалистов, Тредиаковский действует отчасти и в интересах самозащиты от возможных подозрений со стороны церковников, еще не забывших его кощунственные высказывания начала 1730-х годов. Его критика в адрес материалистов свидетельствует, что он хорошо знал материалистическую философию, особенно учение Б. Спинозы, взгляды которого Тредиаковский излагает наиболее обстоятельно. Оставаясь на почве «чистой» метафизики, Тредиаковский более или менее последовательно развивает точку зрения рационалистического идеализма Лейбница на основные проблемы философии религии. Доводы Тредиаковского сходны с теми аргументами, которые в спорах с атеистами выдвигали Вольтер и Монтескье и некоторые другие просветители XVIII века. Он пользуется и «космологическим» и «онтологическим» доказательствами существования бога. Его бог — это «великий мастер», «великий строитель», часовщик, который завел вселенную, как часы, исправно с тех пор работающие и верно показывающие время. Наконец, не чужд ему и аргумент социальный, выдвинутый Монтескье в «Духе законов»: бог необходим для сохранения порядка в государстве. Но как только, не ограничиваясь «доводами из самых метафизических внутренностей», Тредиаковский обращается к «необъятныя огромности всего света», то есть к солнечной системе и ее устройству, и к миру животных и растений, к человеческому организму, наконец — ко всему богатству сведений и наблюдений, накопленных современным ему естествознанием, — он неизбежно вступает в острый конфликт с догматическим православным богословием и с религией вообще, договариваясь иногда до наивно-материалистических утверждений по наиболее спорным вопросам современной ему науки. Так, например, по поводу существования души у животных спор в науке особенно обострился после того, как Декарт объявил животных машинами без души. Тредиаковский посвятил этой теме почти всю третью эпистолу «Феоптии». Он критикует и Декарта, и его предшественников, также отрицавших душу у животных, в особенности Платона и Джордано Бруно, сам же он, под влиянием Лейбница, как будто склоняется к мысли, что у животных есть душа, но особого рода, более ограниченная в своих познавательных и мыслительных способностях. Защищая точку зрения противоположную взглядам механистического материализма XVII—XVIII веков, Тредиаковский одновременно впадает в самый наивный и вульгарный материализм Так, по его мнению, если бы животные ели другую пищу, они могли бы получить такую же душу, как люди. Значение «Феоптии» в истории русской литературы XVIII века не только в том, что она отразила противоречивость позиций раннего русского просветительства в период начавшейся острой борьбы церкви с передовой наукой. «Феоптия» — убедительное свидетельство серьезности интереса русских поэтов к собственно философской проблематике. Тредиаковский следовал в поэтической разработке философского материала за Ломоносовым, но ему хорошо известна была и философская поэзия древних (в том числе материалистическая поэма Лукреция «О природе вещей»), и наиболее яркие явления философской поэзии нового времени. В обширном предисловии, предпосланном «Феоптии», Тредиаковский объясняет замысел своей поэмы, ее цель и выбор стихотворного языка для столь сложного философского содержания: «В нынешние времена повсюду стихи, по большой части, употребляются токмо или на пустые игралища, или на другие мирские сочинения, возбуждающие страсти. Но возводящий помышление свое к удаленной древности увидит, что поэзия у древних была общею их философиею и теологиею. Итак, писать философствование стихами, то возводить некак стихотворение к первому его и достохвалному началу. А сие впрочем не едино было мне побуждением, чтоб составить мое доказательство заключенным красноречием: возбудил еще меня к тому пример, возбудило ревнование, возбудила краткость и, наконец, видимая польза возбудила. Многий видим примеры философствовавших стихами. Сим образом Цицерон описал Аратову «Астрономию». Сим Люкреций книги «Об естестве вещей»; сим Вергилий земледелные свои книги; сим Овидий сладкие «Превращения» и мудрый «Фасты»; сим из древнейших Эмпедокл книги «Об естествах вещей», коему и подражал эпикурскими своими помянутый Люкреций; сим и еще древнейший Эмпедокла Изиод «Теогонию»; сим, напоследок, и Гомер похвалныи богам «Гимны»; но да не будут подражаемым примером язычники, не ведавший истинного бога; сим царствовавший пророк Давид, вдохновенную духом святым Псалтырь, сим все пророческие возглашены песни; сим и в благодати многие из отцов святых церковные стихиры и каноны составили, а особливо преподобный отец Иоанн Дамаскин; но как? самую глубокую богословию сим образом он воспел». Мысль о создании «Феоптии» пришла Тредиаковскому во время чтения поэмы Александра Попа «Опыт о человеке»: «Начал я думать, не можно ль чего подобного составить стихами ж. Ревнивое размышление придало мне некоторыя мысленные крыла возлетел я ими от Попова «Опыта о человеке» до творца человеку. Рассуждал: понеже автор, пиша о человеке, почерпнул все свои мысли из внутренностей метафизики, то мне и приличнее еще быть имеет, чтоб мыслящему писать о боге, почерпать мои размышления из самых глубокостей тоя ж метафизики». Французский перевод поэмы Попа, о котором говорит Тредиаковский, вышел впервые в 1737 г. и переиздавался в 1738 и 1748 гг. Перевел ее малозначительный французский литератор Жан-Франсуа Дюренель (1692–1761). Много позднее Вольтер признавался, что половина стихов в этом переводе «Опыта о человеке» принадлежит ему. Время работы Тредиаковского над его философской поэмой — это кульминационный пункт общеевропейской популярности А. Попа как поэта-философа. Популярность эта объясняется тем, что в «Опыте о человеке» талантливо и живо излагался деистический взгляд на мир в духе философского оптимизма Шефтсбери с его верой в конечное торжество добра над частными проявлениями мирового зла. Вольтер в «Поэме об естественном законе» (1751) прославлял Попа и отчасти подражал его «Опыту о человеке». Для русских просветителей 1750-х годов, для Ломоносова и Тредиаковского, Поп и особенно его «Опыт о человеке» были в такой же мере близки и значительны, как для Руссо и Вольтера. Вот почему, когда H. H. Поповский, по совету и под руководством Ломоносова, сделал в 1753 г. стихотворный перевод «Опыта о человеке» с прозаического французского перевода Силуэта, публикация перевода Поповского встретила такое сильное сопротивление Синода и повлияла на судьбу «Феоптии». Задача, которую поставил перед собой Тредиаковский в этой поэме, была грандиозна и требовала большой поэтической смелости. Он хотел вместить в поэму все содержание современной научной мысли, все, чего достигла наука в объяснении важнейших вопросов мироустройства. При этом Тредиаковский понимал, что он пишет не просто философский трактат, и потому стремился придать ей, насколько это было возможно и насколько это было в его силах, поэтическое звучание. Поэтому все шесть эпистол адресованы определенному лицу (вымышленному) — Евсевию — и в самом стиле поэмы заметно стремление автора придать изложению популярность и непринужденность, свойственную беседе близких людей. Но сложный философский материал, выбранный им для изложения и требующий особых терминов и оборотов, сопротивлялся этому стремлению автора. Стиль «Феоптии» двоится: один стилистический ряд образуют собственно философские рассуждения, другой — картины и примеры, особенно взятые из живой природы. Поэтому двоится и лексика поэмы: философская терминология, часто смело создаваемая вновь Тредиаковским на материале церковнославянского языка, перемешивается у него с просторечными, бытовыми словами и выражениями.
Эпистола I. Эпиграф — слова из «Послания к римлянам» апостола Павла, означающие: «Ибо невидимые его, бога, вечные сила и божественность от создания мира через рассматривание творений видимы, хотя они и бессловесны».
Эпистола II.
Эпистола III.
Эпистола IV.
Эпистола V.
Эпистола VI.
ИЗ «ДРЕВНЕЙ ИСТОРИИ»
Впервые — отдельное издание, СПб., 1749–1762.
«Падших за отчизну покрывает здесь земля...». В шестом томе «Древней истории» Ш. Роллень рассказывает о Филиппе и его сыне Александре Македонском. Тредиаковский перевел стихами текст надписи на могиле афинян, сражавшихся против Филиппа и павших в Херонейской битве (338 г. до н. э.).
ИЗ «РИМСКОЙ ИСТОРИИ»
Впервые — отдельное издание, СПб., 1761–1767.
«Уж требует того...». В «Предуведомлении от трудившегося в переводе» Тредиаковский рассуждает о «сообщности супружеской» и в связи с этим дает перевод стихотворения «Фомы Мория» (Томаса Мора), «сего славного и мудрого человека». Тредиаковский сообщает, что читал эти стихи «давно уже», «да и так я ими усладился, что тогда ж еще переложил их на наш язык стихами ж» (стр. XXIV). Томас Мор (1480–1535) — английский писатель-гуманист, государственный деятель, автор социально-фантастического романа «Утопия». Переведенное Тредиаковским стихотворение в латинском оригинале озаглавлено: «К Кандиду о выборе надлежащей жены». Тредиаковский добавил к стихотворению Т. Мора строфы 56–66, где говорится о выдающихся женщинах, еще не известных при жизни Мора.
ИЗ «ТИЛЕМАХИДЫ»
Впервые — отдельное издание, СПб., 1766. Поэма Тредиаковского — вольный стихотворный перевод прозаического романа Фенелона «Похождения Телемака, сына Улисса». Франсуа де Салиньяк де ла Мот Фенелон (1651–1715) был одним из предшественников французского Просвещения. Как сторонник идеи просвещенной монархии, он критиковал нравы, царившие при Людовике XIV, и по существу противопоставил знаменитой формуле короля «Государство — это я» свою точку зрения о монархе как слуге народа. Фенелон закончил свою жизнь в опале. Роман о Телемаке был опубликован в 1699 г. и в том же году выдержал 20 изданий. Тредиаковского привлекли в романе Фенелона его прогрессивные общественные идеи, весьма актуальные для России XVIII в. Сам Тредиаковский более всего подчеркивал в «Тилемахиде» ее позитивное нравственное содержание. В предисловии к «Тилемахиде» он писал: «Ироическая, инако эпическая, пиима и эпопиа есть крайний верх, венец и предел высоким произведениям разума человеческого»; высшее назначение героической поэмы — подавать «твердое наставление человеческому роду, научая сей любить добродетель...» («Предызъяснение об ироической пииме», стр. I и II). Тредиаковский резко полемизирует с политическими теориями Маккиавелли и Гоббса, которые «под суетным и ложным предлогом, что будто польза общества не имеет ничего общего с существенным добром человека, то есть с добродетелью, полагают за правила державствования одну только хитрость, коварство, обман, тиранию, неправду и злочестие. Но автор Тилемаха соединил самую совершенную политику с прекрайнею добродетелию («Предызъяснение...», стр. XXXI). Тредиаковский перевел роман дактило-хореическим гекзаметром и тем самым впервые ввел этот классический размер в русскую литературу. В предисловии поэт обращает о.собое внимание на то, что французский оригинал написан был «прозою, за неспособностью французского языка к ироическому еллино-латинскому стиху; а так называемый на том языке александровский стих есть не стих, но прозаическая простая строчка, рифмою токмо на конце в лад гудущая, которая уже и всего нестройнее примешается к течению слова в пииме самоначальной. Что ж до нашего языка, то он столько ж благолепно воскриляется дактилем, сколько и сам еллинский и римский, и так же преизящно употребляет пренесение речей с места на другое, не пригвождаясь к одному определенному, как и оный еллинский с латинским: природа ему даровала все изобилие и сладость языка того еллинского, а всю важность и сановность латинского. На что ж нам претерпевать добровольно скудость и тесноту французского, имеющим всякородное богатство и пространство славенороссийское?» («Предызъяснение...», стр. LI). Уже в 1735 г., в «Эпистоле от российския поэзии к Аполлину» и других стихотворениях, Тредиаковский, как отмечалось выше, стал тщательно расставлять знаки ударения на всех иностранных словах, а нередко и на русских. Но до «Тилемахиды» Тредиаковский писал двухсложными размерами — хореем и ямбом. Трехсложные размеры, и тем более такой, как в «Тилемахиде», классический дактилохореический гекзаметр, поставили еще более сложную задачу: правильно определить не только ударение в многосложном слове, но и силу ударения в односложном слове, иначе говоря, указать, какие односложные слова в стихотворной речи становятся слабоударяемыми или безударными. Пытаясь решить эту задачу, Тредиаковский изобрел так называемые «единитные палочки», которые в русском стихосложении не удержались. «Единитной» в XVIII в. называлась черточка, употребляющаяся при переносе слова с одной строки на другую. Тредиаковский применил этот знак для соединения двух, трех или даже четырех слов в одну группу, в которой отмечается лишь один сильно ударяемый слог. Впервые это было предложено в 1755 г. (см. «О древнем, среднем и новом стихотворении российском»). В «Предызъяснении» к «Тилемахиде» Тредиаковский пишет: «Односложные речения (по естеству своему всегда долгие, как не могущие отнюдь произнестись без напряжения голоса, и следовательно без возвышения, или, по обычному имени, без ударения) надлежит почитать общими, то есть и долгими и краткими, смотря по надобности и нужде; инако превесьма трудное и едва возможное будет составление стиха нашего, тоническим хождением высящегося и низящегося. Ведомо сие довольно обращающимся в нашем стихосложении. Итак, при восприятых мною односложных речениях за краткие, на различение от положенных долгими, начертавал я здесь всюду ифен (единитную по нашему названию), то есть горизонтальную палочку, иногда справа, а иногда слева» («Предызъяснение...», стр. LVI—LVII). Расстановка ударений и единитные палочки в стихе Тредиаковского имеют сейчас лишь историческое значение, как попытки графически отразить некоторые закономерности живой речи.
«Древня размера стихом пою отцелюбного сына...». Из кн. 1, ст. 1–21.
«Горе! чему цари бывают подвержены часто?..». Из кн. 2, ст. 231–244. Телемак рассказывает о кознях царедворца Метофия, который настраивал добросердечного египетского царя враждебно к пленникам — Телемаку и Ментору.
«Все государи, всегда которы преспеющи были...». Из кн. 2, ст. 289–303. Телемак, находящийся в египетском плену, слышит из пещеры утешающий его божественный голос Паллады.
«Вкупе тогда ж при ней усмотрил я сыночка Эрота...». Из кн. 4, ст. 165–192. Тслемак рассказывает, что видел во сне, как Паллада защитила его от Афродиты и ее сына Эрота.
«Буря внезапна вдруг возмутила небо и море...». Из кн. 4, ст. 234–259. Телемак рассказывает, что сон об Афродите и Палладе (см. предыдущий отрывок) был для него божественным наставлением. Поведение моряков во время бури явилось подтверждением того, что поклонники вина, любви и роскоши утрачивают бодрость в бедствиях.
«Я спросил у него, состоит в чем царска державность?..». Из кн. 5, ст. 102–131. Телемак задает вопрос Ментору. Ментор (т. е. Паллада) рассказывает об идеальном царе Миное (Миносе), некогда правившем на острове Крит.
«А потом председатель нам предложил три задачи...». Из кн. 5, ст. 451–512. Жители Крита изгнали недостойного царя Идоменея и выбирают нового царя согласно наставлениям покойного царя Миноя (см. предыдущий отрывок). Телемак, прибывший в это время на Крит и одержавший победу в спортивных состязаниях, также приглашен на собрание, хотя он и чужестранец. Телемак вернее всех, в духе Миноя, ответил на три поставленные председателем вопроса (два из них приводятся в данном отрывке). Собрание избирает его царем Крита, но Телемак отказывается от царствования, желая возвратиться на родину.
«Прежде ж всех иных, нечестивая та Астарвея...». Из кн. 8, ст. 113–242. Телемаку рассказывают историю жестокого и подозрительного царя Пигмалиона и его любовницы Астарвеи. Эта история служит в романе Фенелона для обличения нравов, порождаемых деспотизмом.
«Должно людей примечать прилежно, да оных познаешь...». Из кн. 24, ст. 25–168. Содержание этого отрывка Тредиаковский излагает следующим образом: «В плытие их морем Ментор изъясняет Телемаху многие трудности, как должно правительствовать народами; между прочими толкует ему способ познавать людей, дабы употреблять токмо добрых, а от злых не быть обмануту» (т. 2, стр. 201).
«Ментор потом восхотел испытать, уже наостаток...». Из кн. 24, ст. 677–768. Телемак приходит в отчаяние, узнав, что незнакомец, с которым он разговаривал и который только что отплыл на корабле, это его отец Одиссей. Ментор внушает Телемаку, что это боги испытывают и укрепляют его терпение, и предлагает принести жертву Палладе. Телемак исполняет повеление, и тогда Ментор преображается в Палладу. Богиня дает Телемаку последнее наставление. Поэма оканчивается строками, в которых сообщается, что Телемак отплыл на родину и встретил отца.
СТИХОТВОРЕНИЯ, НЕ ВХОДИВШИЕ В КНИГИ
Приветствие, сказанное на шутовской свадьбе. Впервые — «Сочинения Тредиаковского». СПб., 1849, т. 1, стр. 754, под заглавием: «Сказание, говоренное Васильем Тредьяковским при дурацкой свадьбе», и с купюрами. Печ. по изд. 1935 г., стр. 171, где впервые опубликовано полностью по рукописи начала XIX в. 6 февраля 1740 г. для потехи императрицы Анны была устроена шутовская свадьба: шута из рода князей Голицыных, по прозвищу Кваснин (он подавал императрице квас) женили на придворной шутихе — калмычке, которую прозвали Бужениновой. По высочайшему повелению для празднования свадьбы было собрано в Петербург триста человек, представлявших разные народы России, одетых в национальные костюмы и с национальными музыкальными инструментами. Новобрачных после свадебного пира и маскарада отвезли на целую ночь в специально сооруженный ледяной дом. Всю эту дикую забаву подготавливал кабинет-министр Волынский, который насильно заставил Тредиаковского написать стихи к шутовской свадьбе (см. вступит. статью, стр. 13). Жестоко избитый, Тредиаковский был посажен под караул, где провел ночь, по его словам, твердя наизусть свои стихи. В день шутовской свадьбы Тредиаковский в маскарадном платье и в маске был приведен в потешную залу, прочел наизусть свои стихи, а затем был снова отведен под караул. Впоследствии, во время регентства Бирона, Тредиаковскому было выдано 360 рублей за увечье и бесчестье. История с шутовской свадьбой красочно описана в романе Лажечникова «Ледяной дом». Однако романист идеализировал Волынского и поэтому необъективно изобразил Тредиаковского. Пушкин писал по этому поводу Лажечникову 3 ноября 1835 г.: «За Василия Тредиаковского, признаюсь, я готов с вами поспорить. Вы оскорбляете человека, достойного во многих отношениях уважения и благодарности нашей. В деле же Волынского играет он лицо мученика. Его донесение Академии трогательно чрезвычайно. Нельзя его читать без негодования на его мучителя» (Пушкин. Полное собр. соч., т. 16. Изд. АН СССР, 1949, стр. 62).
В крайностях терпение пользует. Впервые — «Ежемесячные сочинения к пользе и увеселению служащие», 1755, февраль, стр. 139. Без заглавия и эпиграфа — «Римская история» Ш. Ролленя, т. 13, СПб., 1765 г., стр. XXX. В «Предуведомлении» к 13 т. «Римской истории» Тредиаковский разъясняет смысл стихотворения. Рекомендуя читателям свой перевод «Слова о терпении и нетерпеливости» Фонтенеля, напечатанный в изд. 1752 г. (т. 2, стр. 153), Тредиаковский продолжает рассуждение о гражданских добродетелях: «Наконец, терпеливность разнится от бодренности тем, что когда надобно зло отвращать законными средствами, тогда действует бодренность крепкая... а когда сими средствами не можно отнюдь того сделать, тогда облегчается оно терпением, как то Гораций-пиит преосновательно любомудрствует в одной из самых красных своих од, признавая всякое зло, не могущее быть инако, жестоким, однако ж терпеливностью умягчающееся несколько». Сия Горациева мысль расширена мною, ныне уже тому десять лет равно, следующими стихами, положенными в феврале месяце «Ежемесячных сочинений», 1755 года, кои сообщаю и здесь в приличнейшем еще месте» (стр. XXIX—ХХХ). В заключительных строках стихотворения Тредиаковский дает перевод эпиграфа.
Вешнее Тепло. Впервые — «Ежемесячные сочинения к пользе и увеселению служащие», 1756, май, стр. 469. Тредиаковский, публикуя оду, скрывал свое имя из-за недружелюбного отношения к нему редактора журнала академика Миллера. Он упросил Андрея Нартова передать Миллеру оду «Вешнее Тепло» как принадлежащую ему, Нартову; в начальных же буквах названия было зашифровано имя подлинного автора. «Сочинил я оду, — рассказывал Тредиаковский, — назвав ее Вешнее Тепло и тем утаив мое имя в двух начальных буквах, да и вручил конференц-секретарю посторонними руками. Расхвалена сия ода и в книжках напечатана. Хотя ж мне и посчастилось в подставе чужого автора, однако сей самый успех низверг меня почитай в отчаяние: ибо увидел подлин но, что презрение стремится токмо на меня, а не на труды мои» (Пекарский, т. 2, стр. 198).
Сонет. Из сея греческий речи: «Στέφει τιμῶντας αὐτήν αρετή...», то есть: «Добродетель почитающих венчает...». Впервые — «Трудолюбивая пчела», 1759, март, стр. 187. С некоторыми изменениями и без заглавия — «Предуведомление» Тредиаковского к 12 т. «Римской истории» Ш. Ролленя (СПб., 1765, стр. XIX). В «Новом и кратком способе к сложению российских стихов» (1735) Тредиаковский приводил сонет «в пример героического нашего стиха» и далее определял его сущность следующим образом: «Сонет имеет свое начало от италиянцев и есть некоторый род французского и италиянского мадригала, а латинской эпиграммы. Состоит он всегда из четырнадцати стихов... имея всегда в последнем стихе некоторую мысль либо острую, либо важную, либо благородную...» (см. стр. 387 настоящего издания). В пример приводился перевод сонета Барро. В «Предуведомлении» к 12 т. «Римской истории» Ролленя сонет включен в рассуждение Тредиаковского о том, что считать «окончательным человеческим благом»: «Народ вообще, по различию господствующих в себе пристрастий, последним самым благом поставляет или гражданские чести и высокие степени, или роскоши и сладострастия, или богатство и сокровища; и в сих вещей самых стяжании ищет неосновательно себе блаженства. Не много тому лет назад, как я сонетом, родом превосходнейшим французский эпиграммы, состоящий в определенном числе стихов и сих расположении, утвердил, сколько позволил округ сонетный, что сие тройственное, и совокупно и порознь, не ублажает такою полнотою, чтоб сердцу человеческому быть прямо довольну и ничего уже себе не желать далее; что сих излишнее пожелание, превосходящее меру, еще и грешно; и что «одна токмо добродетель есть истинное орудие к достижению того совершенного блага, полное довольство соделывающего сердцу» (стр. XVIII — XIX). Таким образом, сонет Тредиаковского выражал его понимание нравственного смысла «Римской истории» Ролленя, которая стала для русской общественной мысли XVIII в. своего рода кодексом гражданской морали.
Впервые — отдельное издание, СПб., 1735. Вошло в переработанном виде в изд. 1752 г., под заглавием «Способ к сложению российских стихов, против выданного в 1735 годе исправленный и дополненный».
Стихи, научающие добронравию человека.
Сонет. Вошло в переработанном виде в изд. 1752 г., под названием «Сонет с славного французского де Барова «Grand Dieu! que tes jugements».
Рондо.
Эпистола от Российския поэзии к Aпoллину.
Элегия I.Элегия развивает содержание более раннего стихотворения «Плач одного любовника, разлучившегося со своей милой, которую он видел во сне» (см. стр. 92).
Элегия II.
Ода в похвалу цвету розе. Вошло в переработанном виде в изд. 1752 г., под заглавием: «Ода II. Похвалы цветку розе».
Ода. Вымышлена в славу правды, побеждающия ложь и всегда торжествующия над нею. Вошло в переработанном виде в изд. 1752 г., где силлабический стих заменен силлабо-тоническим (четырехстопным ямбом).
Песнь, сочиненная на голос и петая пред ее императорским величеством Анною Иоанновною, самодержицею всероссийскою. Вошло в переработанном виде в изд. 1752 г., где силлабический стих заменен силлаботоническим (четырехстопным хореем), произведены сокращения и дано новое заглавие: «Песнь на Новый 1732 год». Пекарский отмечает, что дата «Новый 1732 год» Тредиаковским была указана ошибочно, так как «только в половине января этого года императрица Анна и двор переехали из Москвы в Петербург» (т. 2, стр. 38). Очевидно, следует считать правильным другое указание Тредиаковского. В отдельном издании «Оды торжественной о сдаче города Гданска» (1734 г.) Тредиаковский сообщал: «„Строфы“, песнию от меня названные, сочинил я поздравительные новым годом, на голос положенные и петые пред ее императорским величеством Анною Иоанновною, самодержицею всероссийскою, всемилостивейшею нашею государынею, в самый первый день 1733 года, которые начинаются чрез: „Новый год начинаем, Радость все ощущаем“».
Мадригал. Воспевая новую императорскую аудиенц-залу, Тредиаковский сравнивает ее с прославленными сооружениями древности. Цифры 1–7, поставленные Тредиаковским, напоминают, что это и есть «семь чудес света». M. В. Ломоносов, уезжая за границу, взял с собою книгу Тредиаковского «Новый и краткий способ к сложению российских стихов» и, как показывают пометки на полях книги, внимательно изучил ее (об этом свидетельствует и знаменитое «Письмо о правилах российского стихотворства», присланное Ломоносовым из Фрейбурга в 1739 г.). Относительно «Мадригала» Ломоносов заметил на полях: «Переведен из Марцияла, только персона и вещь переменена. Martialis lib 1, op. 1». (M. В. Ломоносов. Соч., т. 3. М., 1895, примеч., стр. 10).
Эпиграмма на человека, который, вышед в честь, так начал бы гордиться, что прежних своих равных другов пренебрегал бы.
Впервые — «Три оды». Вошло в переработанном виде в изд. 1752 г., где исключены последние три абзаца, расшифровывается авторство Тредиаковского, Ломоносова и Сумарокова, отсутствует заглавие.
Текст для образца взят Тредиаковским из «Буколик» Вергилия (эклога 2, стих 63): «Львица за волком бежит свирепая; волк за козою...»
Впервые — «Ежемесячные сочинения, к пользе и увеселению служащие», 1755, июнь, стр. 467.
Из «Лексикона».
Из «Симфонии».
Из поэмы Буслаевы.
Приложения
Ода I. Торжественная о сдаче города Гданска. Силлабо-тоническая редакция «Оды торжественной о сдаче города Гданска» (см. стр. 129 и стр. 485). В изд. 1752 г. впервые отмечено, что ода написана в подражание оде Буало о взятии французами бельгийского города Намюра: «Признаваюсь необиновенно, сия самая ода подала мне весь план к сочинению моей о сдаче города Гданска, а много я в той взял и изображений; да и не весьма тщался, чтоб мою так отличить, дабы никто не узнал: я еще ставлю себе в некоторый род чести, что возмог несколько уподобиться в моей толь громкому и великолепному произведению...» (т. 2, стр. 32–33). И в то же время Тредиаковский отмечает свою собственную заслугу: «Я впрочем и не даю моей оды за совершенный образец в сем роде сочинения, но при важности в материи и при имени похваляемой и воспеваемой в ней, она нечто имеет в себе, как мнится, несколько небесславное, а именно, самая первая есть на нашем языке» (стр. 34). Первая, надо полагать, по времени появления. Отчасти с этим, видимо, связано то, что из «Рассуждения» устранены восторженные воспоминания об оде Феофана Прокоповича на коронование Петра II. (Впрочем, последняя хотя была написана и ранее оды Тредиаковского, но не на русском, а на латинском языке.) В «Рассуждение» введен новый абзац о псалмах как разновидности оды (см стр. 505). Это связано с работой Тредиаковского над стихотворным переводом Псалтыря, начавшейся еще в 1750 г. (сочинение осталось неопубликованным).
<Императрице Елизавете Петровне в день ее коронования>. Силлабо-тоническая редакция оды на коронование Елизаветы Петровны 1742 г. (см. стр. 135 и 487). Название в изд. 1752 г.: «Всепресветлейшей державнейшей великой государыне императрице Елисавете Петровне, самодержице всероссийской, государыне всемилостивейшей, всеподданнейшее поздравление в высочайший день коронования в царствующем граде Москве апреля 25 дня 1742 года, в приветственной оде изображенное и ее священнейшему величеству усерднейше посвященное и в самый тот день в Грановитой палате поднесенное раболепно от всеподданнейшего раба В. Т.».
СЛОВАРЬ
Авзонские —
Агнец —
Адамант—
Адамлих —
Аквилон —
Алкать —
Амврозия
Аспид —
Аще —
Багрецы —
Балсам
Басня —
Батавский —
Безвеста —
Безгода —
Бездельный —
Безденна —
Безместный —
Безызъятно —
Бель —
Бемоль —
Бесный —
Беспраздный —
Беспрестани —
Бесприкладный —
Бесчастны —
Бесчастньй —
Бесчиние
Благодейство —
Благолепно —
Благостыня —
Благоучрежденный
Благочастна —
Блажайший—
Блажить —
Блед —
Блещащи —
Богато —
Бодец —
Боля
Ботать —
Брань —
Бремена —
Брозды —
Буде —
Быт —
Бытство —
Вакханта —
Вар —
Вдать —
Велелепно —
Велигласный —
Велий —
Вельми —
Вем —
Вервь —
Вертеп —
Вертоград —
Вертоградарь —
Веси —
Вестно —
Весть —
Вещба —
Вещество —
Взаем —
Взносный —
Взнять —
Взорать —
Взражать —
Взрачность —
Взрачный —
Виждь —
Вина —
Вкупе —
Влаг —
Владычествуяй —
Власно
Власный
Вмале —
Внезапу —
Внушить —
Возбожду —
Воздоить. —
Воздыхаяй —
Возмогший —
Возновлять —
Возносительный —
Вои —
Волна —
Волочайка
Волчец —
Вонми —
Вонность —
Воскрилять —
Восписывать —
Воспященный —
Восхищаться —
Вось —
Вотще —
Вполы, впол —
Впреде —
Впредки —
Впреки —
Вразнь —
Врачевство —
Вредный —
Вреть —
Вринуть —
Всевать —
Всеверный —
Всевещность —
Вседетельный
Всеконечно —
Всекрайний —
Всельшийся —
Вси —
Векую —
Вспятно —
Всякородно
Всяку —
Втай —
Вточь —
Втуне —
Выну —
Выспренный —
Выспрь —
Вычернить —
Вышния
Выя —
Вящий —
Гарфа
Гинуть —
Глагол —
Глад
Глазолюбность—
Гласно —
Глоб —
Глум —
Гонзнуть —
Гонить —
Гоньба —
Горнейшие —
Господственный -
Гребло —
Грунт —
Грядеть
Грядеши —
Далить —
Данны
Даровася
Двиг —
Двизатель —
Дворен —
Двусоставный —
Деловец
Дельность —
Деля —
Денница —
Держава —
Десница —
Десть
Диадима
Дивность —
Дира
Длань —
Днесь —
Доброзрачный —
Доброты —
Доброхотный —
Доводный —
Довольный
Доднесь —
Дол —
Долбня —
Долг —
Доле —
Должность —
Долу —
Дольный —
Домочься —
Достолепный —
Досужество —
Дотык
Дотычка —
Древле —
Другиня —
Дур —
Дхнуть —
Дышание —
Ей —
Елень —
Есень —
Есмы —
Ести —
Жаль —
Жвака —
Жватая —
Желвъ —
Женоличны —
Жестота —
Живот —
Жита
Жребий —
Забытность —
Завсе —
Заде —
Заживать —
Зазирать —
Заклепы —
Заключать —
Запад —
Зарница
Затела —
Заяти —
Збойство —
Звон —
Здание —
Здать —
Зде —
Здор —
Зельно —
Зельный —
Зеница —
Зиждитель —
Зияет —
Злачный —
Зле —
Злобожный —
Злопророчны —
Знатно —
Зоблить —
Зограф —
Зрак —
Зря —
Зык —
Зычна —
Иже —
Извести —
Известно —
Извол —
Изволение
Извольный —
Изныть
Изобрящешь —
Изращать —
Изрядный —
Изрядство —
Илектровы —
Имать —
Имеяй —
Имны —
Имство —
Имуще —
Инa —
Инак —
Инде —
Иногда —
Инославный —
Иск —
Испарь
Исперва —
Испещренный —
Исполнь —
Исправен —
Испытно —
Исто —
Исходяй —
Кадь —
Казать —
Каравод —
Кая —
Кимвалы —
Клавитур —
Клал —
Клас —
Клеврет —
Князю —
Ков
Колико —
Коль —
Комит —
Конец —
Конечно —
Конче —
Королларий —
Корысть —
Косно —
Косный —
Котлик —
Кою —
Крава—
Крайка
Крайно —
Краситься —
Краснейше —
Краснозарные —
Красный —
Красовули —
Крепость —
Кринна —
Крины —
Кротит —
Крушец—
Кумир —
Купно —
Ланиты —
Ласкательство —
Ласкать —
Ластовица —
Леп —
Лепота —
Лестец —
Лестный —
Лесть —
Летобытный —
Лик —
Ликовство —
Ликовствовать —
Лимфы —
Лих —
Ловитва —
Ложсь —
Лысть —
Льгота —
Льготна —
Льготный —
Льзя —
Льститися —
Льстить —
Лья —
Любимство —
Любительность —
Люботщатели —
Масть —
Мах —
Махина —
Мена —
Мерен —
Мерно —
Мерность —
Меск —
Метно —
Мечтание—
Мешкота —
Мзда —
Мнее —
Мнейший
Мнить —
Мног —
Могутство —
Молча —
Моргослепый —
Мощно —
Мраз
Мусики —
Мусикийский —
Мусикия —
Мшица
Мышица —
Мя
Мятеж —
Навет —
Наглый
Наглость
Нагонить —
Надея —
Надхнуть —
Наипаче —
Налог —
Налящи —
Намало —
Намащен —
Намер —
Наперсница
Наполы —
Напольный —
Нарок —
Нарока —
Наслек
Натечение —
Начаток —
Небытность —
Невегласно —
Невещественный —
Невишной —
Невреден —
Негде —
Неглумность —
Недоброхотство —
Недоверка —
Неж —
Незапный —
Некак —
Некакое —
Некогда
Некошный —
Нелестный —
Неначайный —
Необиновенный —
Необходный —
Неотменны
Непременность —
Непременный —
Непреречно —
Несловна —
Нетщание —
Нечестен —
Ниже —
Новорастныя —
Нощеденство —
Ноя —
Нудить —
Нужден
Нуждно —
Обесчадить —
Обжирцы —
Облежать —
Облещись —
Облистать
Обоженный —
Обожить —
Оболчен —
Образование —
Обрат —
Оброчно —
Обыд —
Обычайны —
Огиб —
Одноличность —
Оки —
Округ —
Олтарь —
Ольеты
Омрак —
Опочинуть
Оправлять —
Оратай —
Орющий —
Осенять —
Осклабляться —
Оскуда —
Осмый —
Основа —
Отвергся —
Отвращать —
Отжени —
Отмененные —
Отменито —
Отмет —
Отмещевать —
Отнеле —
Отобоюду —
Отревать —
Отчасу —
Пад —
Пажить —
Пазногти —
Паки —
Панегирический —
Пасет —
Паства —
Паче —
Пелынь —
Перси —
Персты —
Персть —
Пещись —
Пиима —
Письмена —
Письмя —
Питаяйся —
Пластический —
Плевы —
Плетни —
Плешница —
Плотный —
Плынь
Побудок —
Повеждь —
Поверенность —
Повсемственный —
Повсягодно
Поганский —
Подая —
Подзор
Подкрепа —
Подлога —
Подлый —
Поезжане—
Поемлю —
Пожерли —
Пожерты —
Поздо —
Позорище —
Показ —
Полнить —
Полудень —
Поне —
Понеже —
Понималй —
Понт —
Понтак —
Поправа—
По превосходству —
Попремногу—
Попуститься —
Поражавший —
Пореваться —
Порфира —
Поряда —
Последство—
Пота —
Потребить —
Потщиться —
Правительство —
Право —
Праздный —
Прах —
Преблещаще —
Пребогатее —
Пребывалй —
Превечный
Превыспренный —
Предел —
Предельность —
Предлог —
Предняя —
Предоставленный —
Председеть —
Председящий —
Предсутствовать —
Преду —
Презельный
Презор —
Преиспещренно —
Преки —
Прекий —
Прекословно —
Прелестный —
Премирный
Премогать — брать
Препроводницы—
Препятно —
Преречно—
Пресечение —
Пресечный —
Прескок —
Преспеющи —
Престая —
Престольно —
Престудно —
Претить
Пречно —
Прибытность —
Прибыток —
Пригода —
Призор —
Приклад —
Прилежать —
Прилог —
Прилучаться —
Примена —
Примрачный —
Примышление —
Припадок —
Приписать
Приражение
Присно —
Присносущий —
Присный —
Приспевает —
Приставник —
Притон —
Прицел —
Причесть —
Причитать —
Причтение —
Приятство —
Приятый—
Проведение —
Прозябшу —
Произвед —
Произвол —
Произыти —
Происход —
Промежка —
Проповедят —
Проповеждь —
Просодия —
Проста —
Противность —
Противный —
Пря —
Пчак —
Работный—
Разженеши —
Разженшая —
Разлог —
Разлогий —
Разнога
Разнь —
Разрешить —
Разрядить —
Рало —
Рамена —
Рамо —
Раскаты —
Распещрять —
Рассудка —
Рассуждаяй —
Раст—
Растлить —
Рачаща —
Ревнительный —
Ремез —
Ремжет —
Решить —
Рог —
Род —
Рождший —
Розги —
Роки —
Роскошь —
Руно —
Рцет —
Рцы —
Сайдак —
Самодовольный —
Самоизвольный —
Самоиздельно —
Сброд —
Свар, свара—
Свед —
Сведомый —
Сверсный—
Сене —
Своевольно —
Свойство
Сдатель —
Сдобна —
Седша —
Сельба —
Семо —
Сень —
Сиесть —
Синаксарь —
Синета —
Сипко —
Сице —
Скимен —
Скорить —
Скучить —
Славий —
Славится —
Сласная —
Сластех —
Сласть
Слепотствовать —
Слина —
Сличный
Сличье
Слог —
Смак —
Сматить —
Смятно —
Смяться —
Снабдевать —
Собный —
Совестно —
Совокуплять —
Содевать —
Содетельный —
Сокровенный —
Сопрящи —
Сопы —
Состав —
Сотворшем —
Сотью —
Союзить —
Споны —
Способна —
Споспешатель —
Спречь —
Спрягся —
Срасно —
Среда —
Сретать —
Срога, срогий
Срядный —
Срящем —
Ссачить —
Статки
Статок —
Стегно —
Стенет —
Стень —
Стихиры —
Стещись —
Стомах —
Стомить —
Стратив —
Стремительство —
Стремлять —
Стяжать —
Сугубить —
Сугубый —
Суды —
Супостат—
Сухота
Сущий —
Сцептик —
Счетание—
Счетанность —
Сый —
Тай —
Такожде —
Тать —
Тая —
Тварь —
Твористи —
Тельный —
Тем что —
Тещи —
Ти —
Тимпан
Тлить —
Тля —
Ток. —
Токмо —
Толикий —
Толочить —
Толь —
Тоне —
Точить
Точно —
Треба —
Третично —
Триангул —
Тристат —
Трудник —
Трудоположник —
Трус —
Туга
Тук —
Тул —
Тучный —
Тщание —
Тщащуюся —
Тщета —
Тщиться —
Тыя —
Тьма
Тюлипы
Тя
Убо
Убор —
Убранство —
Увенчанны —
Увет —
Углебнуть —
Угобженный —
Угобзить —
Уд —
Удивительная —
Удобно —
Удоволить —
Ужа —
Узорочность —
Узорочный —
Укоснить
Украшенны —
Укрух —
Уме —
Умильный —
Умство
Упоевать —
Услужный —
Усретагь —
Уставить —
Устне —
Усугублять —
Утыл —
Уханьми—
Уясняя —
Ферт —
Флейдузы —
Фразис —
Хвально —
Хинский —
Хитить —
Хлест —
Хлубь —
Хорошство —
Хоть —
Худогий —
Художный —
Цевница
Целый —
Цельба —
Цельно —
Цосно —
Чада —
Чадь —
Часка, частка —
Часть —
Чезнуть —
Червленеть —
Четверть —
Чив, чивый —
Чин —
Чинить —
Чредить —
Чрепокожные—
Чресла—
Чудясь —
Шед —
Шлемый —
Шлется —
Шумный —
Щеглик —
Щититься —
Элементы —
Эпистола —
Эпиталама —
Ю —
Яве —
Явленнейший —
Ядь —
Язва —
Язвить —
Языки —