Сочинения

fb2

В 1986 году исполнилось 200 лет со дня рождения выдающегося поэта и прозаика XIX века Федора Николаевича Глинки.

Участник Бородинского сражения, автор «Писем русского офицера», «Очерков Бородинского сражения», которые В. Г. Белинский называл «подлинно народной книгой», создатель стихотворного цикла «Подарок русскому солдату», стихов, ставших народными песнями.

В сборник вошли лучшие стихотворения поэта: поэмы «Карелия» и «Иов» (отрывки); «Письма русского офицера» (извлечения).

(Часть издания — без «Писем...»)

СТИХИ

МЕЧТАНИЯ НА БЕРЕГАХ ВОЛГИ

(В 1810 ГОДУ)

Воспоминанием живет душа моя!

Я. Княжнин

И я, в мой краткий век, Я видел много славных рек В отчизне и в странах далеких; Но Волгу светлую, в брегах ее высоких, Всегда с весельем новым зрю. Как часто, вспомянув протекших лет зарю, Я вижу, как теперь, Дуная бурны волны, Его брега — убийств и крови полны: На них пылала грозна брань И рати бурные кипели, Над ними небеса горели, И было всё — войне и смерти дань!.. Там призрак гибели над юношей носился, И гаснул мой безоблачный рассвет, И с жизнью молодой, на утре ранних лет, Едва я в бурях не простился!.. Но память мне мила о жизни боевой, Когда я пел, для храбрых лиру строя, Не сладость вялого покоя, Но прелесть битвы роковой... Как вы любезны мне, о братские беседы У светлых полевых огней!.. Забуду ль я и праздники победы И славу грозных дней... Я видел Ваг надменный и свирепый, Я зрел, как он, чрез дебри и вертепы, Пробив широкий путь меж гор, Как грозный дух времен, кипит и рвет преграды, Шатая древних скал громады, И, с шумом поглотив и брег и дикий бор, Дивит и восхищает взор. Дела времен, протекши годы, О Ваг! твои кипящи воды Напоминают мне... и вижу я народ, С оружьем ищущий и славы и свободы... Так здесь, на сих полях и на брегах сих вод, Дружины конные скакали На пир кровавыя войны, И сабли с свистом рассекали Врагов свободной стороны... Здесь храбрых вождь, герой сраженья И враг оков и униженья, Текелли молнией летал; И, в бедствах чуждый укоризны, Огонь и мужество вливал В боях за святость прав отчизны... Я видел древний Буг в глуши степей унылых: Из стран Авзонии, из мест отчизны милых, Овидий-изгнанник стенал на сих брегах И горесть и любовь в прелестных пел стихах, Отторжен сильною от счастия рукою... Вверяя грусть свою пустыням и лесам, И эху чуждому, и чуждым небесам, Душа его, стеня, не ведала покою... И днесь на берегах твоих, священный Буг, Пиита славного еще витает дух; Бессмертного не зрят нечисты смертны очи, Но, в молчаливый час безоблачной полночи, Невинных пастырей беспечный ясный взор Его на высоте встречает диких гор... Я видел древнюю границу двух держав, Красивый, быстрый Днестр в брегах его песчаных, Обильный и в плодах и в гроздиях румяных. Там тысячи овец и сладкомлечных крав Пестреют на степях, в серебряных бурьянах, И пастырям несут бессребряную дань; Издревле там леса дремучие темнели, Недремлющая в них мечи острила брань, И зорко хищники из дебрей к нам глядели И порубежную перебегали грань С арканом и огнем... И все их жертвой было; Но мести зарево ужасно осветило Издавна гневные на хищных небеса: Пришли от Севера полки, отваги полны; Пред ними гром — и пламенные волны, И в пепл — дремучие леса!.. Нередко я видал и Днепр голубоводый На лоне матери-природы, Еще младенцем-ручейком; Но зрел, я зрел его в величьи рек царем! Как, грозный, он пробил меж гор себе дороги И, пеной оснежа пороги, С протяжным грохотом, кипящий, в дол летит! Высокобашенный Смоленск над ним стоит! И холмы киевски веками освященны, И храмы Божий богато позлащенны — Исполнена чудес глядится в нем страна! И, нетерпением полна, Бежит к могучему прекрасная Десна... Я в Польше реки зрел: и воды светлой Вислы, И с шумом к ней бегущий Буг; И замки с башнями из бездны с скал навислы: Седых времен парит над ними дух... Страны прелестные, не раз облиты кровью, Земля, засеянна костьми, Ты с давних лет присвоена любовью С ее волшебными сетьми! Гроза сердец — твои младые феи: Как милы их любовные затеи! И гибкий легкий стан, и сладость их речей, И прелесть тайная очей!.. Но мне милей их жаркое участье В судьбе родной их стороны: Они святой любовью к ней полны, И счастье их — отчизны милой счастье! Как часто, позабыв и негу и покой, Их вдохновением дружина храбрых дышит, И воин в битве роковой Заветные слова незримых спутниц слышит: «Свобода и любовь!» И, храбрый, — вихрем на врагов! Там пылкая моя промчалась младость, И мнится, я во сне увидел жизни рай; Но в сердце и теперь живая испыхнет радость, Как, вспомнив, назову тебя, приветный край!.. Так мило и теперь, в стране златых мечтаний, Искать мне, как друзей, о прошлом вспоминаний, Их сердце грустное манит, к себе зовет: Где ты, о время прежних лет! Где первой страсти грусть и первые волненья? Где вы, любви надежды и мученья? О дети неба! разве вас Один лишь только в жизни раз Встречает смертный и лелеет В груди пылающей, младой?.. Но что так сладко в душу веет? Так вьется к сердцу... сердце млеет, Когда в очах моих светлеет Туман протекшего седой?.. То вы, мои мечты! мои воспоминанья! Небесные! при вас я все забыл страданья: При вас в душе моей так тихо и светло! И всё прошедшее как будто не прошло! Как странник, многие еще я видел реки: Мне указала их молва; Они красуются в странах, от нас далеких... Тебя ж, о пышная дочь Ладоги, Нева! Я зрел еще в младенческие лета; И, новый гость безвестного мне света, Не знал я и имен: сует, забот и бурь; В моей душе веселия лазурь, Как свод небес, в тебе изображался... Ах! в тот златой мой век с страстями я не знался: Не плакал от тоски, не думал крепких дум... И града пышный вид, смятенья, звук и шум. Богатство, слава, честь, блестя, обворожая, Мелькали для души, души не поражая, И мимо протекли, как сон, как ряд теней... Мне жизнь была нова! не знал я в ней путей, Не знал, что полон мир обманов и сетей. Безбурны детства дни, о времена златые, Забуду ль вас? — О радости святые! Вы по цветам беспечного вели, И сами, как цветы, вокруг него пестрелись, Ужели для меня навек вы отцвели? — Забавы детских лет, как птички, разлетелись, И мой челнок оставил тихий брег!.. Придете ль вы опять, о дни очарований? — Я счастлив, счастлив был в пылу моих мечтаний, В семье живых надежд, веселий и утех! — Но строг угрюмый мой учитель, Воздушных замков разрушитель, Был опыт. Он мою младую грудь стеснил, Смолистым факелом на мир сей посветил И мир подернул черной тканью... «Гроб мрачный, — рек он мне, — один конец страданью. Обеты счастья — ложь! дни жизни — дни сует! Волшебны зеркала — прелестные мечтанья, Без них уныл и мрачен свет, И слез полна юдоль земного испытанья: Надежды и мечты Нас тешат, как детей, и вянут — как цветы. Под бурями страстей мертвеет добродетель!..» Не так ли он гласит, суровый благодетель? — Но к прежним радостям искать ли мне путей?.. И где укроюсь я от мятежа страстей? — Не при тебе ль, о рек российских мать и слава! О пышна Волга величава! Мне суждено мои утраты возвратить И сердца грустного все раны залечить? О волжские струи! о холмы возвышенны! Воскреснут ли при вас дни, счастьем обновленны? Прольется ль в томну грудь веселия струя, И буду ль, буду ль счастлив я?.. Не здесь ли, о брега, пленяющи собою, Я заключу желанный мир с судьбою? И будете ли вы, нагорны высоты, Притоном странника, приютом сироты? В укромной хижине, к утесу прислоненной Душистой липою и кленом осененной, Найду ли наконец душе моей покой? Как восхищался б я прелестною рекой!.. Но сбудется ль, что я, певец уединенный, Святой свободой вдохновенный, О Волга! воспою твой бег, твои брега, Златые пажити, роскошные луга, — Как белокрылые струга Ты к морю синему в седую даль уводишь... Мечта! зачем опять к мечтам меня заводишь? Мне ль счастья ожидать? — Судьбы гремящий глас, Брега прекрасные! велит оставить вас: Я странник! не ищу чертогов пышных строить, — Ищу лишь уголка, где б сердце успокоить. <1810>

ВОЕННАЯ ПЕСНЬ, НАПИСАННАЯ ВО ВРЕМЯ ПРИБЛИЖЕНИЯ НЕПРИЯТЕЛЯ К СМОЛЕНСКОЙ ГУБЕРНИИ

Раздался звук трубы военной, Гремит сквозь бури бранный гром: Народ, развратом воспоенный, Грозит нам рабством и ярмом! Текут толпы, корыстью гладны, Ревут, как звери плотоядны, Алкая пить в России кровь. Идут, сердца их — жесткий камень, В руках вращают меч и пламень На гибель весей и градов! В крови омочены знамена Багреют в трепетных полях, Враги нам вьют вериги плена, Насилье грозно в их полках. Идут, влекомы жаждой дани, — О страх! срывают дерзки длани Со храмов Божьих лепоту! Идут — и след их пепл и степи! На старцев возлагают цепи, Влекут на муки красоту! Теперь ли нам дремать в покое, России верные сыны?! Пойдем, сомкнемся в ратном строе, Пойдем — и в ужасах войны Друзьям, отечеству, народу Отыщем славу и свободу Иль все падем в родных полях! Что лучше: жизнь — где узы плена, Иль смерть — где росские знамена? В героях быть или в рабах? Исчезли мира дни счастливы, Пылает зарево войны: Простите, веси, паствы, нивы! К оружью, дети тишины! Теперь, сей час же мы, о други! Скуем в мечи серпы и плуги: На бой теперь — иль никогда! Замедлим час — и будет поздно! Уж близко, близко время грозно: Для всех равно близка беда! И всех, мне мнится, клятву внемлю: Забав и радостей не знать, Доколе враг святую землю Престанет кровью обагрять! Там друг зовет на битву друга, Жена, рыдая, шлет супруга, И матерь в бой — своих сынов! Жених не мыслит о невесте, И громче труб на поле чести Зовет к отечеству любовь! Июль 1812

КАРТИНА НОЧИ ПЕРЕД ПОСЛЕДНИМ БОЕМ ПОД СТЕНАМИ СМОЛЕНСКА И ПРОЩАЛЬНАЯ ПЕСНЬ РУССКОГО ВОИНА

Затихал на ратном поле Битвы грозный шум, И смоленски древни стены, Гордых башен ряд Приоделись мраком ночи: Бил полночный час!.. Но к покою не склонялся Храбрых россов стан: Не дремали мудры вожди, Думу думали, Как в страну свою родную Не пустить врагов. А враги, враги пируют, Позабыв, что Бог С высоты на них наводит Свей разящий гром. Разлились, как шумны волны, Их полки в полях; Ярко сталь мечей сверкает, Страшно медь звучит; И, вздыхая томно, вторит Древний русский край. Громко ржанье чуждых коней, Чуждых воев клик... Тьмы врагов, кичась, мечтают Сдвинуть с места град!.. Затрещал под их стопами Древних холмов ряд, И под силой их погнулся Левый брег Днепра! Развели они несметны По горам огни. Но одни ль огни в их стане? Села ближние Запалились их руками, — Всюду зарев блеск! И кругом в ночи краснеет Море огненно... Загорелась, запылала Земля русская! Поднялся пожар высоко — До небесных звезд, И с пожаром востекают Выше звезд мольбы; Тяжко стонут, воздыхая, Люди русские. «Пусть сгорают наши села, — Говорят в слезах. — Что нам села? Что нам грады? Лишь бы край родной Защитить от лютой доли В вечном рабстве жить!» Так гласит народ, а горы Вторят ратных клик. И часы проходят ночи: Близок грозный день! Показался из-за башен В дымном облаке Месяц, весь налитый кровью, И печальный лик Углубил в потоке мутном... И восток небес Забелел; златой струею Пролилась заря: Зарумянились сребристых Облаков края, И повеял в поле свежий Предрассветный ветр, И огни во стане русском (Что поставлен был Вдоль крутой горы Покровской) Бледно теплятся... Тут острят, шумя, гусары Сабли ясные, И козак — свой длинный дротик; И пехотный строй Закрепляет (чтоб не дрогнул) Троегранный штык... Гул далеко вторит ржанье Ретивых коней; Бьют копытами о землю, Из ноздрей их дым; Громко сарпают, и очи Их огнем горят. Словно просятся на битву, Осердясь за то, Что враги в родных потоках Водопой мутят!.. Все вещало, что настанет Скоро день и бой, И воспел тут воин русский Песнь Прощальную: «Друзья мои, товарищи, сподвижники в боях! Настанет скоро страшный день, и битва загремит! Застонет дол и темный бор от сечи роковой, И ясну зорю утренню и солнца лик младой Затмит, поднявшись тучами, над смертным полем дым!.. Друзья мои, товарищи, сподвижники в боях! Настанет скоро страшный день, и битва загремит: Бог знает, кто останется, друзья, из нас живых! Но сладко, сладко в битве пасть за родину свою! Не славы алчет русский царь, и начал бой не он: Враги, враги вломились к нам с цепями и мечом! Грозят пленить святую Русь и русских покорить! Ах! нет, того нельзя стерпеть: скорей могила всем! Как тяжко жить под чуждыми законами врагов! Не ясно солнце красное тоскующим в плену, Не видит звезд и месяца раба слезящий взор! И самый хлеб постыл ему, и соль ему горька! Нет, братцы, нет, товарищи, не выдайте врагам Отечества любезного на рабство и позор! Пречистая Владычица, хранящая сей град! Подай нам крепость львиную, да постоим в бою, Да будет грудь усердная сих древних крепче стен! Друзья мои, товарищи, сподвижники в боях! Предчувствие унылое ко мне закралось в грудь! Уже зари вечерния не видеть мне в сей день! В сей день в кипящей сече я паду на груду тел, Потускнут и засыплются песком мои глаза: Не зреть им побеждающих товарищей моих! Пронзен, о землю грянусь я — но все лицом к врагам; Ослабнут руки крепкие, и мой холодный труп Притопчут кони бурные, и ратный прах, сгустясь, Подернет лик кровавый мой печальной пеленой... Друзья мои, товарищи, я смерти не боюсь!.. Когда ж умолкнет грозный бой, найдите вы меня: По ранам на груди моей легко узнать мой труп! О други, о товарищи, сподвижники мои! Штыками вы и саблями близ светлых вод Днепра Изройте, други верные, могилу для меня; Насыпьте, други храбрые, на ней высокий холм; На нем скрижаль и новый крест, и напишите так: «Здесь храбрый русский воин спит, товарищ наш в боях: Во всех кровавых сечах он в передних был рядах; Струилась часто кровь из ран, но ран он не слыхал! Под тучами картечь и пуль наш друг был смел и бодр. Струей дунайской раны он кровавы омывал; По Альпам, выше грозных туч, с Суворовым всходил И на гранитах шведских скал острил драгой булат, Что вырвал из могучих рук кавказского бойца! Он зрел брега каспийских вод и видел бурный Бельт, В далеких был краях — и пал за близкий сердцу край: За родину, за милую, за русский край святой, Поставя смело грудь в бою за веру и царя! Он жил и умер, храбрый друг, как истый славянин». Так пел: «Мне будет долго здесь и беспробудно спать; Когда ж утихнет брань в полях и теплая весна Пригреет землю хладную и мой могильный холм Оденется цветочками и травкой молодой, — Тогда придет любезная подруга юных дней, И с нею дети милые увидят отчий гроб. «Не плачьте, — скажет матерь им, — не умер ваш отец: Здесь только прах земной его, а дух на небесах! Туда пошел он в светлый дом к Небесному Царю За то, друзья, что верен был царю земному здесь Так, братья, други храбрые, мне сладко умереть За родину, за милую, за русский край святой!» Между 1812-1816

ПЕСНЬ РУССКОГО ВОИНА ПРИ ВИДЕ ГОРЯЩЕЙ МОСКВЫ

Темнеет бурна ночь, темнеет, И ветр шумит, и гром ревет; Москва в пожарах пламенеет, И русский воин песнь поет: «Горит, горит царей столица; Над ней в кровавых тучах гром И гнева Божьего десница... И бури огненны кругом. О Кремль! Твои святые стены И башни горды на стенах, Дворцы и храмы позлащенны Падут, уничиженны, в прах!.. И всё, что древность освятила, По ветрам с дымом улетит! И град обширный, как могила Иль дебрь пустынна, замолчит!.. А гордый враг, оставя степи И груды пепла вкруг Москвы, Возвысит грозно меч и цепи И двигнет рать к брегам Невы... Нет, нет! Не будет пить он воды Из славных невских берегов: Восстали рати и народы, И трон царя стрежет любовь! Друзья, бодрей! Уж близко мщенье: Уж вождь, любимец наш седой, Устроил мудро войск движенье И в тыл врагам грозит бедой! А мы, друзья, к Творцу молитвы: О, дай, Всесильный, нам, Творец, Чтоб дивной сей народов битвы Венчали славою конец!» Вещал — и очи всех подъяты, С оружьем длани к небесам: Блеск молний пробежал трикраты По ясным саблям и штыкам! Между 1812-1816

АВАНГАРДНАЯ ПЕСНЬ

Друзья! Враги грозят нам боем, Уж села ближние в огне, Уж Милорадович пред строем Летает вихрем на коне. Идем, идем, друзья, на бой! Герой! нам смерть сладка с тобой. Зарделся блеск зари в лазури; Как миг, исчезла ночи тень! Гремит предвестник бранной бури, Мы будем биться целый день. Идем, идем, друзья, на бой! Герой! нам смерть сладка с тобой. Друзья! Не ново нам с зарями Бесстрашно в жаркий бой ходить, Стоять весь день богатырями И кровь врагов, как воду, лить! Идем, идем, друзья, на бой! Герой! нам смерть сладка с тобой. Пыль вьется, двинет враг с полками, Но с нами вождь сердец — герой! Он биться нам велит штыками, Штыками крепок русский строй! Идем, идем, друзья, на бой! Герой! нам смерть сладка с тобой. Здесь Милорадович пред строем, Над нами Бог, победа с ним; Друзья, мы вихрем за героем Вперед... умрем иль победим! Идем, идем, друзья, на бой! Герой! нам смерть сладка с тобой. Хор Идем, идем, друзья, на бой! Герой! нам смерть сладка с тобой. Между 1812-1816

ТОСТ В ПАМЯТЬ ДОНСКОГО ГЕРОЯ[1]

О други! Платова могила сокрыла, И в день сей протек уже год С тех пор, как не стало донского светила, — И грустен придонский народ... Он храбро с донцами в кровавую сечу — И громы и гибель враждебным полкам!. И весело в битве к победе навстречу Скакал по гремящим полям! Пред ним трепетали дунайские воды И берег Секваны[2] дрожал; Донцам и Платову дивились народы, И мир его славным назвал! Но, други, Платова могила сокрыла, И в день сей протек уже год С тех пор, как не стало донского светила, — И грустен придонский народ... И грусть по герое мы чувствуя нову В день, памятный нашим сердцам, Напеним фиялы: «Бессмертье Платову И честь знаменитым донцам Общий голос «...Бессмертье Платову! И честь знаменитым донцам 3 января 1819

АВАНГАРДНАЯ ПЕСНЯ

Скоро зов послышим к бою И пойдем опять вперед; Милорадович с собою Нас к победам поведет! Над дунайскими брегами Слава дел его гремит; Где ни встретится с врагами, Вступит в бой — врагов разит. Вязьма, Красный, Ней разбитый Будут век греметь у нас; Лавром бед его обвитый Бухарест от бедствий спас. Чтоб лететь в огни, в сраженье И стяжать побед венец, Дай одно лишь мановенье, Вождь полков и вождь сердец! Друг солдат! служить с тобою Все желанием горят; И, к трудам готовясь, к бою, Общим гласом говорят: «Милорадович где с нами, Лавр повсюду там цветет; С верой, с ним и со штыками Русский строй весь свет пройдет!..»

ПАРТИЗАН СЕСЛАВИН

Он в юности своей весь отдался наукам, Дышал мечтой о жизни боевой; И чтением он ум обогащая свой, И душу приучал к волшебным славы звукам... Но вдруг... Двенадцатый, с его войною, год! Пожар! Отечество горит — и весь народ К оружью от сохи... И косы на защиту... Кто там на дереве сидит И, пепельной золой покрыту, Москву святую сторожит? Кто так искусно нам дает правдивы вести? Он храбр и прям, как меч! Ни трусости, ни лести!.. Вот Вильна, польский град, французами кипит! Двадцатиградусный мороз трещит! И русские сердца трещат от правой мести! Кто ж воин сей с отвагою такой, В крови, с подвязанной рукой, С дружиной ломится в вороты? Вот груды золота в разбитых сундуках: Пусть гинет золото в снегах, Ему важнее есть заботы, Чтоб славу скользкую держать в своих руках... Героям древности он благородством равен, Душой прямой россиянин, О нем вещал бы нам и предок-славянин: «Се — славен!» Между 1812-1825

ПАРТИЗАН ДАВЫДОВ

Усач. Умом, пером остер он, как француз, Но саблею французам страшен: Он не дает топтать врагам несжатых пашен И, закрутив гусарский ус, Вот потонул в густых лесах с отрядом — И след простыл!.. То невидимкой он, то рядом, То, вынырнув опять, следом Идет за шумными французскими полками И ловит их, как рыб, без невода, руками. Его постель — земля, а лес дремучий — дом! И часто он, с толпой башкир и с козаками, И с кучей мужиков, и конных русских баб, В мужицком армяке, хотя душой не раб, Как вихорь, как пожар, на пушки, на обозы, И в ночь, как домовой, тревожит вражий стан. Но милым он дарит, в своих куплетах, розы. Давыдов! Это ты, поэт и партизан!.. Между 1812-1825

СМЕРТЬ ФИГНЕРА

(Опыт народной поэзии) I Уж солнце скрылось за леса. Пойдем и сядем здесь, любезный ...евич! Ты закрути свои два длинные уса! И ты, как сказочный Иван-царевич, Слыхал, видал большие чудеса!.. Но я один, и вижу, как в картине, Живой, картинный твой рассказ, Как бились вы насмерть над Эльбой на плотине, Где Фигнер-партизан, как молния, угас... О, Фигнер был великий воин, И не простой... он был колдун!.. При нем француз был вечно беспокоен... Как невидимка, как летун, Везде неузнанный лазутчик, То вдруг французам он попутчик, То гость у них: как немец, как поляк; Он едет вечером к французам на бивак И карты козыряет с ними, Поет и пьет... и распростился он, Как будто с братьями родными... Но усталых в пиру еще обдержит сон, А он, тишком, с своей командой зоркой, Прокравшись из леса под горкой, Как тут!.. «Пардон!» Им нет пардона: И, не истратив ни патрона, Берет две трети эскадрона... И вот опять на месте стал, Как будто и не он!.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . II Он широко шагал! И часто, после шибкой драки, Его летучие биваки Сияли где-нибудь в глуши: В болоте топком, в чаще леса, На гребне дикого утеса... И вот Орловский сам картину с них пиши! Храпят у коновязи кони, Звенят над кормом удила. «Никто не смей снимать седла! Кругом француз!.. Мы тут как рыба в тоне; Дремли без сна и будь готов!» Так он приказывал... И, лежа вкруг котлов, Курят табак усатые гусары, И зорко вдаль глядит козак... И он своим рассказывает так: «Я бился с турком, мне знакомы янычары; Тогда служил я с пушкою пешком. — Готовы лестницы? — сказал Каменской. А было то под грозным Рущуком. — Но ров не вымеряй... Тут с хитростию женской Потребно мужество... И кто из удальцов Украдкой, проползет и вымеряет ров? — Он всё сказал. И я пустился... Темнело в поле и в садах, Муллы сзывали на молитву, И турки, говоря про битву, Табак курили на валах... Фитиль над пушкою дымился. Дремал усталый часовой... Я подошел... перекрестился... И лот, на снуре, весовой Тихонько с берега скатился... Я вымерил и возвратился. И храбрый русский генерал Спасибо русское за подвиг мне сказал, И я в душе ношу спасибо это. Хозяин мудрый правит светом: Товарищи, наш Бог велик! Он от погибели спасает неминучей». Так он рассказывал... и красный луч зари Уже проглядывал вдали за синей тучей... Тогда в Саксонии вели войну цари, И против них Наполеон могучий, Как темная гроза, над Эльбою стоял, И в перемирие он битвы замышлял... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . III ...Чу, кто там проскакал Близ городка красивого Дессау? Конечно, к Верлицу? Да, Верлиц — сад на славу! Я сам в нем был, и он меня пленял... «Смотрите, и не пьян, а по колено море: Вот партизан прямой! В груди заслышав горе, В веселый сад он мчится погулять! А может, и не в сад... Как знать? Уж перемирию конец... опять тревоги: Французской конницей заставлены дороги, В саксонских городах везде француз!.. Наш партизан лихой! Уж подлини» не трус... И он без устали... всю ночь считает звезды! Сам проверяет цепь и ставит сам разъезды... При нем никто не смей зевать!» Но кто взмутил песок зыбучий? Что там синеется? Как издали узнать?.. Быть может лес, быть может тучи... Ах, нет, то к Верлицу валит французов рать... IV «Бей сбор! Муштучь! Труби! Вся партия к походу! Француз объехал нас дугой И жмет к реке. Друзья, назад нам — прямо в воду! Вперед — на штык, на смертный бой! Но я, друзья, за вас в надежде, Что слово смерть не испугает вас: Не всё ль равно, что годом прежде, Что позже десятью возьмет могила нас!.. Слушай! стоять! не суетиться! Патрон и мужество беречь! Стрелкам по соснам разместиться: Ни слова... ни дохнуть, в тиши стеречь! Драгуны могут, спешась, лечь... А вы, мои залетные гусары, Бодри коней и сноровляй удары! Ни вы меня, ни я друзей не выдавал! Дай сабле поцелуй, и бьемся наповал!» . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . V Шумит... вдали песок дымится: Француз сквозь частый бор проник. Палят!.. Вот конница и пеших крик; Уланы польские... и всё на нас валится, Как лес!.. «Молись — и на коня! Сюда, на узкую плотину: Одна сменяй другую половину. И все смотрите на меня!.. Уж я с женой в душе простился. Сказал последний мой завет: Я знал, когда на свет родился, Что ведь должно ж оставить свет...» Сказал... пошел... и закипело... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . VI Ну, ......евич! Это дело Из самых славных русских дел... Уж бой давно, давно горел: Дрались в лесах и на поречье, Постлался трупом узкий путь, И русская трещала грудь. Никто не думал об увечье: Прочь руку — сабля уж в другой! Ни фершалов, ни перевязки!.. Признаться, разве только сказки Расскажут о борьбе такой... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . VII «Но где ж союзники? Ко времени б и месту Теперь им быть!.. На них надежда уж плоха! Дерись... година нам лиха!» Так два отчаянных, влюбленных жениха До смерти режутся за милую невесту... Что зашумел громчее лес? Еще звончей и ближе топот... Берут французы перевес! У наших слышен тайный ропот... То не боязнь, но злей... то шепот: «Что не видать его в огне?» Доселе, в бурке, на коне, Он всё был тут, в глазах маячил, Он сам, он первый рубку начал... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . VIII Взошла, как и всегда, лупа И в ясной Эльбе потонула; Какая мертвая, глухая тишина!.. Но разве днем не эта сторона Кипела адом? Да! И вот уснула! И враг и друг — в непробудимый сон!.. О берег, берег Эльбы дальней! Что мне сказать жене печальной? Где он, герой? Куда ж девался он? Никто не знает, неизвестно! Его искали повсеместно: На поле битвы, по лесам; Но он остался в ненайденных, Ни между тел, ни между пленных. Его безвестен жребий нам!.. Лишь ты, любезный ......евич, Порою, вспомянув о нем, Мне говоришь: «Он был прямым богатырем И чудом... как Бова, Додонский королевич!..» Ты помнишь, как тебе твердил я: «Говори (Как вместе мы запрошлым жили летом), Рассказывай мне, друг, о человеке этом: Я рад прослушать до зари!» И проводили мы в рассказах дни и ночи. Тогда каким огнем твои пылали очи! Летели мимо нас вечерние часы, Слеза в очах твоих светилась И тихо из очей катилась На длинные усы!.. Между 1812-1825

НОЧНАЯ БЕСЕДА И МЕЧТЫ

Тоскою, в полночь, пробужденный, С моим я сердцем говорил О древнем здании вселенной, О дивных таинствах светил. Оно повсюду находило И вес, и меру, и число, И было ясно и тепло, Как под златым огнем кадило, Струящее душистый дым, Оно молением святым, Как новой жизнью, напоялось. Но, пленник дум и суеты, Вдавался скоро я в мечты, И чувство счастья изменялось. С толпой нестройных, диких грез Ко мне волненье набегало, И, с утром, часто градом слез Мое возглавие блистало... 1818

К ПУШКИНУ[3]

О Пушкин, Пушкин! Кто тебя Учил пленять в стихах чудесных? Какой из жителей небесных, Тебя младенцем полюбя, Лелея, баял в колыбели? Лишь ты завидел белый свет, К тебе эроты прилетели И с лаской грации подсели... И музы, слышал я, совет Нарочно всей семьей держали И, кончив долгий спор, сказали: «Расти, резвись — и будь поэт!» И вырос ты, резвился вволю, И взрос с тобою дар богов: И вот, блажа беспечну долю, Поешь ты радость и любовь, Поешь утехи, наслажденья, И топот коней, гром сраженья, И чары ведьм и колдунов, И русских витязей забавы... Склонясь под дубы величавы, Лишь ты запел, младой певец, И добрый дух седой дубравы, Старинных дел, старинной славы Певцу младому вьет венец! И всё былое обновилось: Воскресла в песни старина, И песнь волшебного полна!.. И боязливая луна За облак дымный хоронилась И молча в песнь твою влюбилась... Всё было слух и тишина: В пустыне эхо замолчало, Вниманье волны оковало, И мнилось, слышат берега! И в них русалка молодая Забыла витязя Рогдая, Родные воды — и в луга Бежит ласкать певца младого... Судьбы и времени седого Не бойся, молодой певец! Следы исчезнут поколений, Но жив талант, бессмертен гений!.. 1819

СОН

Я кем-то был взнесен на острый верх скалы, — Так мне в младенчестве приснилось, — Кругом меня дробилися валы И море бурное пенилось, И, с воем, стадо чуд кругом скалы теснилось; Огонь горел у них в очах! Я был один — и весь был страх; И сердце в молодой груди чуть билось. И милой жизни я сказал: прости!.. Вдруг пылкий огнь в мои втеснился жилы, И кто-то мне орлины придал крылы И громко возопил: «Лети!» И я, под светлыми летая небесами, Смотрел на мир спокойными очами И видел землю с высоты: Там реки в дальние моря бежали; Там грады пышные, там области лежали, И в них кипела жизнь, шумели суеты И страсти бурные пылали... Но полн я был святых, высоких дум! И я в земной мятеж не опустился И с прахом, от земли летящим, не смесился, И слышал лишь вдали — земной тревоги шум! <1820>

СУДЬБА НАПОЛЕОНА

Он шел — и царства трепетали, Сливался с стоном звук оков, И села в пепл, града пылали, И в громе битв кипела кровь; Земля пред сильным умолкала... Он, дерзкий, — скинтрами играл; Он, грозный, — троны расшибал: Чего ж душа его алкала? Народы стали за права; Цари соединяли силы; Всхолмились свежие могилы, И, вихрем, шумная молва: «Он пленник!» Осветились храмы! Везде восторг и фимиамы, Народы — длани к небесам, И мир дивится чудесам! Гремящих полчищ повелитель, Перун и гибель на боях, Один — утесов диких житель, Как дух пустынный на холмах... Летят в пределы отдаленны Надеждой флоты окриленны, Все мимо — и никто за ним; Как страшно самому с самим! В душе, как в море, мрак и волны... Как кораблей бегущих тень, Исчезли дни, величья полны, И вечереет жизни день... «Чья новая взнеслась могила?» Ответ: «Тут спит Наполеон! И буря подвигов — как сон... И с ним мечты, и гром, и сила В затворе тесном улеглись!» — «Быстрей, корабль, в Европу мчись! — Пловец друзьям: — Смелей чрез волны Летим с великой вестью мы!» Но там, в Европе, все умы Иных забот и видов полны... И все узнали: умер он, И более о нем ни слова; И стал он всем — как страшный сон, Который не приснится снова; О нем не воздохнет любовь, Его забыли лесть и злоба... Но Греция встает из гроба И рвется, с силой, из оков! Чья кровь мутит Эгейски воды? Туда внимание, народы: Там, в бурях, новый зиждут мир! Там корабли ахейцев смелых, Как строи лебедей веселых, Летят на гибель, как на пир! Там к небу клятвы и молитвы! И свирепеет, слыша битвы, В Стамбуле грозный оттоман. Растут, с бедой, бесстрашных силы, И крест венчает Термопилы! И на Олимпе — ратный стан!.. Молва и слава зазвучала, Но — не о нем... в могиле он, И позабыт Наполеон!.. Чего ж душа его алкала? 1821

МОИ ВОЖАТЫЕ

Ко мне прекрасные девицы, Как гости, с ласкою, пришли И повели меня младые С собой в зеленые луга. Тогда весна ласкала землю, Вес пело радость, всё цвело. Ручьи как будто говорили, Шептали с кем-то дерева; Заря, как пламя, разгоралась На дальней синеве небес, И ароматный, теплый вечер Меня кропил своей росой, Как милая любви слезами. Ходили долго мы в лугах; Всё было ровно перед нами. Я не видал стремнин и гор. И привели меня девицы В палаты пышные с собой; И сами белыми руками Мне постилали мягкий одр, И сожигали ароматы Кругом в кадильницах златых; И подносили мне в покалах, Как радость, светлое вино; И тихо милые шептали: «Усни, счастливец молодой! Будь верен нам, мы будем долго Тебя лелеять и беречь!» И я уснул — и в сновиденьи, Ничем не связанный, как мысль, Лечу, несытый, в поднебесной Из царства в царство — и везде Меня ласкали, мне сулили Богатство, счастье и покой, И я, как гость в пиру роскошном, Из полной чаши радость пил И таял в неге... Вдруг раздался Летящей бури страшный свист, — Мне показалось, своды неба Упали с треском надо мной! И я проснулся! О, превратность! Еще не верю я глазам... Где вы, обманщицы младые? Где светлый дом, где пышный одр, Где сердцу милые обеты?.. Всё было сон — я на скале, Нависшей над пучиной черной, Лежал, один, в глубокой мгле! Ужасно море клокотало, И яркой молнии бразды Ночное рассекали небо, И полосами по волнам, Как змеи, с свистом пролетали. Как мразом стиснутый поток, Я цепенел... Власы вздымались; В стесненных жилах стыла кровь, И замирала грудь... но кто-то Меня могущею рукой Отвлек от пропасти кипящей, Я стал свободен... я спасен... Но он шепнул мне, мой спаситель: «Слепец! ты над пучиной спал! И ты погиб — когда поверишь Еще надеждам и мечтам <1822>

ОСЕННЯЯ ГРУСТЬ

Опять вас нет, дни лета золотого, — И томный бор, волнуясь, зашумел; Уныл, как грусть, вид неба голубого — И свежий луг, как я, осиротел! Дождусь ли, друг, чтоб в тихом мае снова И старый лес и бор помолодел? Но грудь теснят предчувствия унылы: Не вестники ль безвременной могилы? Дождусь ли я дубравы обновленья, И шепота проснувшихся ручьев, И по зарям певцов свободных пенья, И, спутницы весенних вечеров, Мечты, и мук ее — и наслажденья?.. Я доживу ль до тающих снегов? Иль суждено мне с родиной проститься И сладкою весной не насладиться!.. Между 1817-1822

ГУСАРСКАЯ ПЕСНЬ

Друзья, залетные гусары! Шумит военная гроза! Готовьте меткие удары; Посмотрим смерти мы в глаза! Идут необозримым строем, Но мы прорвем их тесный строй; Повеселимся грозным боем, Навалим трупы их горой... Еще долина не отстонет И гул не стихнет по горам, А гордый враг в крови потонет, И мы — опять к своим огням! Там к небу теплые молитвы! И спор веселый закипит О чудесах протекшей битвы, И ночь, как птица, пролетит! <1823>

ВОПЛЬ РАСКАЯНИЯ

Господи! да не яростию Твоею обличиши мене.

Псалом 6
Не поражай меня, о Гневный! Не обличай моих грехов! Уж вяну я, как в зной полдневный Забытый злак в морях песков; Смятен мой дух, мой ум скудеет, Мне жизнь на утре вечереет... Огнем болезненным горят Мои желтеющие очи, И смутные виденья ночи Мой дух усталый тяготят. Я обложен, как цепью, страхом! Везде, как тень, за мной тоска: Как тяжела Твоя рука! Но я главу посыпал прахом — И в прах челом перед Тобой! Услышь стенящий голос мой! Меня помилуй Ты, о Боже! Я духом всё ищу небес, И по ночам бессонным ложе Кроплю дождем кипящих слез! Я брошен, как тимпан разбитый, Как арфа звонкая без струн; Везде мне сеть — враги сердиты! Везде блистает Твой перун! Предчувствия облит я хладом: Ты смертью мне грозишь иль адом? Но в гробе песней не поют! И в аде, о мой Бог всевластный, В сей бездне гибели ужасной, Тебе похвал не воздают! А я сгораю жаждой славить Тебя с любовью всякий час И в память позднюю оставить Души, Тобой спасенной, глас. О, радость! радость! плач сердечный Услышан Господом моим! Ты осветил меня, мой Вечный! Лицом таинственным Своим! Прочь, беззаконники с дарами, С отравой беглой жизни сей! Я не хочу быть больше с вами! Творец! в святой любви Твоей Омытый, стану я как новый; И, всей душой блажа Тебя, Порока ржавые оковы Далеко брошу от себя! <1823>

МОЛИТВА ДУШИ

Вонми гласу моления моего, Царю мой и Боже мой: яко к Тебе помолюся, Господи.

Псалом 5
К Тебе, мой Бог, спешу с молитвой: Я жизнью утомлен, как битвой! Куда свое мне сердце деть? Везде зазыв страстей лукавых; И в чашах золотых — отравы, И под травой душистой — сеть. Там люди строят мне напасти; А тут в груди бунтуют страсти! Разбит мой щит, копье в куски, И нет охранной мне руки! Я бедный нищий, без защиты; Кругом меня кипят беды, И бледные мои ланиты Изрыли слезные бразды. Один, без вождя и без света, Бродил я в темной жизни сей, И быстро пролетали лета Кипящей юности моей. Везде, холодные, смеялись Над сердцем пламенным моим, И нечестивые ругались Не мной, но Именем Твоим, Но Ты меня, мой Бог великий, Покою в бурях научил! Ты вертоград в пустыне дикой Небесной влагой упоил! Ты стал кругом меня оградой, И, грустный, я дышу отрадой. Увы! мой путь — был путь сетей; Но Ты хранил меня, Незримый! И буря пламенных страстей, Как страшный сон, промчалась мимо; Затих тревожный жизни бой... Отец! как сладко быть с Тобой! Веди ж меня из сей темницы Во Свой незаходимый свет! Всё дар святой Твоей десницы: И долгота и счастье лет! <1823>

К БОГУ ВЕЛИКОМУ, ЗАЩИТНИКУ ПРАВДЫ

Суди, Господи, обидящие мя, побори борющие мя.

Приими оружие и щит.

Псалом 34
Суди и рассуди мой суд, Великий Боже, Боже правый! Враги на бой ко мне идут. И с ними замыслы лукавы Ползут, как черные змии... За что? В чем я пред ними винен? Им кажется и век мой длинен, И красны слезы им мои. Я с тихой детскою любовью Так пристально ласкался к ним, — Теперь моей омыться кровью Бегут с неистовством своим, В своей неутолимой злости. Уже сочли мои все кости, Назначив дням моим предел; И, на свою надеясь силу, И нож и темную могилу Мне в горький обрекли удел. Восстань же, двигнись, Бог великий! Возьми оружие и щит, Смути их в радости их дикой! Пускай грозой Твоей вскипит И океан и свод небесный! О дивный Бог! о Бог чудесный! У ног Твоих лежит судьба, И ждут Твоих велений веки: Что ж пред Тобою человеки? Но кроткая души мольба, Души, любовью вдохновенной, Летит свободно по вселенной В за звездны, в дальни небеса. Творец, творенью непонятный! Тебе везде так ясно внятны Людей покорных словеса! Пускай свирепостью пылают; Но только Твой раздастся гром — Они, надменные, растают, Как мягкий воск перед огнем! Как прах, как мертвый лист осенний Пред бурей воющей летит, Исчезнут силы дерзновенных! Идут — и зыбкий дол дрожит, Поля конями их покрыты... Но, Сильный, Ты на них блеснешь И звонкие коней копыты Одним ударом отсечешь, И охромеют грозны рати... Сколь дивны тайны благодати! Ты дал мне видеть высоты! Он снял повязку слепоты С моих очей, Твой ангел милый: Я зрю... о ужас! зрю могилы. Как будто гладные уста Снедают трупы нечестивых... Кругом глухая пустота! Лишь тучи воронов крикливых И стаи воющих волков Летят, идут на пир, как гости, Чтоб грешников расхитить кости И жадно полизать их кровь! Горят высокие пожары, И слышен бунт страстей в сердцах; Везде незримые удары, И всюду зримо ходит страх. О, грозен гнев Твой всегромящий! И страхом все поражено: От птицы, в облаках парящей, До рыбы, канувшей на дно Морей пенящихся глубоких. Но в день судеб Твоих высоких Твой раб, снедаемый тоской, Не убоится бурь ревущих: Тебя по имени зовущих Спасаешь мощной Ты рукой. <1823>

СОЗЕРЦАНИЕ

Исповемся Тебе, Господи, всем сердцем моим, повем все чудеса Твоя.

Псалом 9
Твои глашу я чудеса! Их исповедую, мой Вышний! Тебе молитвы сирых слышны; Несчастным близки небеса! Ты взял весы Свои правдивы! Дивлюсь, пою Твоим делам! Безумный грешник злочестнвый В своих сетях увязнет сам. Ты идишь к нам, Бог дивной славы, И небо радостью кипит; Но очи грешных и лукавых Твой взор, как молния, палит! Ликуйте ж вы, друзья убоги! Ваш праздник, нищие, настал: Вам жизни скучные дороги Господь весельем осиял! Идет... и нечестивых радость Бежит, как гибнущая младость. Воскресни, Господи, на суд! Се ангелы Твои текут, Да злые буйствовать не смеют; Пускай безумцы разумеют, Что человеки лишь они! Пускай смирятся и трепещут! Гремит!.. Твои перуны блещут! Уж близки, близки грозны дни И времена духовной жатвы... Тебе послышались их клятвы, Сгустилась туча жарких слез; Как пар, восходят тяжки стоны Искать у Бога обороны, И высота святых небес Уж не вмещает стонов боле. Но грешник всё живет по воле: Как трость, ломает Твой закон. И, заглушая сердца стон, Как волк из чащи вызирает, Когда добычу стережет; А бедных агнцев Бог пасет! Ловцов на ловле он хватает! Он здесь; а грешник говорит: «Господь, как утружденный, спит! Его для нас замкнулось око; Земля от звезд его далеко». Воскресни ж, Господи, на суд! Пускай, кипящие, текут Твои коснеющие рати... Но грешных не залей в крови! Лишь обновленьем благодати, Творец, Ты землю обнови! Идет... трепещет чин природы, И зыблются небесны своды! Идет средь ангельской хвалы!.. Кто там, на острие скалы, Стоит, как дуб в степях высокий? У ног его кипит беда: Он молча исчисляет сроки... Се ангел крепкого суда! Он мразом на преступных веет; Под ним, над ямою грехов, Туман погибели синеет... Зачем быстрее бег часов? За днями дни... но грусть, как бремя, В сердцах почила и лежит! Бежит испуганное время, И тайный голос говорит: «Не уповайте на земное; Оно обманет вас, как тень! Настанет скоро всё иное! Уж близок, близок Божий день!» Ты их услышал, стоны бедных, И метишь громом на порок! И я у вас на лицах бледных Читаю, грешники, ваш рок! Но вам еще одна дорога: Она к раскаянью ведет, Неистощима благость Бога: Он покарает и спасет! 25 марта 1823

СОН РУССКОГО НА ЧУЖБИНЕ

Отечества и дым нам сладок и приятен!

Державин
Свеча, чуть теплясь, догорала, Камин, дымяся, погасал; Мечта мне что-то напевала, И сон меня околдовал... Уснул — и вижу я долины В наряде праздничном весны И деревенские картины Заветной русской стороны!.. Играет рог, звенят цевницы, И гонят парни и девицы Свои стада на влажный луг. Уж веял, веял теплый дух Весенней жизни и свободы От долгой и крутой зимы. И рвутся из своей тюрьмы И хлещут с гор кипучи воды. Пловцов брадатых на стругах Несется с гулом отклик долгий; И широко гуляет Волга В заповедных своих лугах... Поляны муравы одели. И, вместо пальм и пышных рол, Густые молодеют ели, И льется запах от берез!.. И мчится тройка удалая В Казань дорогой столбовой, И колокольчик — дар Валдая — Гудит, качаясь под дугой... Младой ямщик бежит с полночи: Ему взгрустнулося в тиши, И он запел про ясны очи, Про очи девицы-души: «Ах, очи, очи голубые! Вы иссушили молодца! Зачем, о люди, люди злые, Зачем разрознили сердца? Теперь я горький сиротина!» И вдруг махнул по всем по трем. Но я расстался с милым сном, И чужеземная картина Сияла пышно предо мной. Немецкий город... всё красиво, Но я в раздумье молчаливо Вздохнул по стороне родной... <1825>

ЖАТВА

Густая рожь стоит стеной! Леса вкруг нивы как карнизы, И все окинул вечер сизый Полупрозрачной пеленой... Порою слышны отголосья Младых косцов и сельских жниц; Волнами зыблются колосья Под пылкой ясностью зарниц; И жатва, дочь златого лета, Небесным кормится огнем И жадно пьет разливы света И зреет, утопая в нем... Как горний пламень вдохновенья Горит над нивою души, И спеет жатва дум в тиши, И созревают песнопенья... <1826>

НАБЕГ ЗАПОРОЖСКИХ КОЗАКОВ ИЗ СЕЧИ НА ВОЛЫНЬ

(Из истории 17 века) Из Сечи скачут на конях, B смерть за ними в тороках; И саблей зеркальных размахи В веселом воздухе горят; И громко, под напев, свистят За козаками — сыромахи! Куда дорогою пустынь?.. «К панам — в богатую Волынь!..» Легки их кони удалые; Меж ними есть и пожилые, И юноши цветущих лет, И горемычные, с усами, Под буркой с смурым башлыком! И вот к полесью, всё лесами, На Степань тянутся тайком; За Горень, к Дубну по дороге, Минуя с башнею Клевань. Уж на Волыни быть тревоге: Бежит наезд — готовьте дань! Зачем окрасил ты свой замок И новым садом окружил, И в длинный ряд злаченых рамок С таким почтением вклеил — Плоды какой-то кисти грязной — Своей страны богатцрей В одежде чудной, безобразной?.. Ты что-то стал лицом светлей, Высокомочный пан подчаший! Твоя жена оделась краше... Но что засуетился двор? Знать, дочки — панны милоглазы, — Оставя скучный свой кляттор, Надели свадебный убор?.. Ах, нет! Скорее прячь алмазы!.. С подзорной башни слышен звук. Зачем твой в золоте гайдук?.. Шумит в горах и на Подоле, Гроза всё ближе и кипит; И пыльный столп бежит, бежит — И затрезвонило всё поле Под звонким топотом копыт. Летят, примчались... крик и пламень И рвутся в замок — всё в огне: Трещит заросший мохом камень... И вот развалины одне Дымятся в утреннем рассвете!.. Но где ж сама, о Сеча, ты? Тебя давно уж нет на свете! Прошли, как страшные мечты, Дела, набеги грозной Сечи, Затих раскат ее степей; Всё стало сказкой; уж и речи Об ней давно нет у людей!.. <1826>

ЛОВИТЕЛИ

Глухая ночь была темна! Теней и ужасов полна! Не смела выглянуть луна! Как гроб, молчала глубина! У них в руках была страна! Она во власть им отдана... И вот, с арканом и ножом, В краю, мне, страннику, чужом, Ползя изгибистым ужом, Мне путь широкий замели, Меня, как птицу, стерегли... Сердца их злобою тряслись, Глаза отвагою зажглись, Уж сети цепкие плелись... Страна полна о мне хулы, Куют при кликах кандалы И ставят с яствами столы, Чтоб пировать промеж собой Мою погибель, мой убой... (20-е годы)

ПСАЛОМ 62

Кого пред утренней зарею Ищу, как жаждущий воды? Кому полночною порою Перескажу мои беды? По ком душа в тоске? И тело О ком и сохнет и болит? В чей горний дом в порыве смелом Мой дух с молитвою летит? Тебя, мой Царь, над высотами Моей судьбы держащий нить, Так сладко мне хвалить устами, Так сладко всей душой любить!.. Как гость роскошныя трапезы, Я веселюсь в Твоей любви: Пою и лью в блаженстве слезы, И жизнь кипит в моей крови!.. Когда злодей в меня стрелами, И пращем, и копьем метал, Ты Сам защитными крыдами Меня средь сечи одевал! Моя душа к Тебе прильнула И под святой Твоей рукой От дольней жизни отдохнула И горний сведала покой. Пускай искать злодеи рвутся Меня с огнем во тьме ночей — Запнутся сами... и пробьются На острие своих мечей!.. А царь, ходя в защитном Боге, Пойдет с высот на высоты, Растопчет гада на пороге И злоязычной клеветы Запрет уста златым терпеньем; Он возгласит о Боге пеньем, Ударив радостью в тимпан; И, как жених, возвеселится; И звонкий глас его промчится До поздних лет, до дальних стран... Между 9 марта — 31 мая 1826

ПЕСНЬ УЗНИКА

Не слышно шуму городского, В заневских башнях тишина! И на штыке у часового Горит полночная луна! А бедный юноша! ровесник Младым цветущим деревам, В глухой тюрьме заводит песни И отдает тоску волнам! «Прости отчизна, край любезный! Прости мой дом, моя семья! Здесь за решеткою железной — Уже не свой вам больше я! Не жди меня отец с невестой, Снимай венчальное кольцо; Застынь мое навеки место; Не быть мне мужем и отцом! Сосватал я себе неволю, Мой жребий — слезы и тоска! Но я молчу, — такую долю Взяла сама моя рука. Откуда ж придет избавленье, Откуда ждать бедам конец? Но есть на свете утешенье И на святой Руси отец! О русский царь! в твоей короне Есть без цены драгой алмаз. Он значит — милость! Будь на троне И, наш отец, помилуй нас! А мы с молитвой крепкой к Богу Падем все ниц к твоим стопам; Велишь — и мы пробьем дорогу Твоим победным знаменам». Уж ночь прошла, с рассветом в злате Давно день новый засиял! А бедный узник в каземате — Всё ту же песню запевал!.. 1826

ПЕСНЬ БРОДЯГИ

От страха, от страха Сгорела рубаха, Как моль над огнем, На теле моем! И маюсь да маюсь, Как сонный скитаюсь И кое-где днем Всё жмусь за углом. А дом мне — ловушка: Под сонным подушка Вертится, горит, «Идут!» — говорит... Полиция ловит, Хожалый становит То сеть, то канкан: Пропал ты, Иван!.. А было же время, Не прыгала в темя, Ни в пятки душа, Хоть жил без гроша. И песни певались... И как любовались Соседки гурьбой Моей холостьбой. Крест киевский чудный, И складень нагрудный, Цельба от тоски, Мне были легки. Но в доле суровой Что камень жерновый, Что груз на коне Стал крест мой на мне!.. Броди в подгороднях, Но в храмах господних Являться не смей: Там много людей!.. . . . . . . . . . . . Мир Божий мне клетка, Всё кажется — вот За мной уж народ... Собаки залают, Боюся: «Поймают, В сибирку запрут И в ссылку сошлют!..» От страха, от страха Сгорела рубаха, Как моль над огнем, На теле моем!.. Между 1826 — 1830

О, ВНЕШНИЙ МИР

О, внешний мир! О, внешний мир! Как ты завихрен в треволненьи! Тревожен твой развратный пир, Твои нечисты наслажденья. Но есть иной спокойный мир: Там нет ни бурей, ни волненья; Душа ясна там, как эфир, Душа полна там услажденья! И тихо плавает она, От силы внутренней светлея, Как нить, питания полна, Средь благовонного елея. Она, горя, кругом себе Находит много сладкой пищи; Меж тем, как, внешний мир, в тебе Душа скитается, как нищий, За черствым хлебом голодна, И холодна в затворе душном Твоих градов, твоих палат, Где всякий смотрит равнодушно На зло, на гибельный разврат; Где всех подмыло скорби море, Где всяк свое спасает я, А брата, гибнущего в горе, Следит и жалит, как змия!.. Шуми ж, доигрывай свой пир! Но твой разврат уж обнаружен: Ты весь раскрыт, обезоружен, О, внешний мир! О, внешний мир!.. 1826

ПОВСЕМЕСТНЫЙ СВЕТ

На своде неба голубого, Реки в волнистом серебре, На трубке в желтом янтаре И на штыке у часового — Повсюду свет луны сияет! Так повсеместен свет иной, Который ярко позлащает Железный жребий наш земной! 1826

ОЛОНЕЦКАЯ ПЕСНЯ

Над озером, Габ-озером, Сидит, грустит унылый птах. Не здешний он: из дальних стран! Пришиблен он невзгодою, Привязан он хворобою! Сидит, грустит залетный птах! Никто ему ни свой, ни брат! Один-одним, сироточка! Летят, шумят в поднебесье Стада его товарищей; И веселы и радостны, Летят, спешат на теплый юг. Как взговорит к ним бедный птах: «Ах, братцы вы, товарищи! Вам весело в поднебесье, В поднебесье безоблачном, Близ солнышка, близ красного... И я летал, и я бывал Сопутником и братом вам... Ах, сжальтеся над горестным! Вы скиньте мне по перышку, По перышку, по легкому, Чтоб крылышки, чтоб новые Снесли меня на родину, К родным, к друзьям, в природный край!» И перышки посыпались! Забилося сердечушко У бедного, у хворого... Но, где возьмись, шелойник-ветр[4], Шелойник-ветр порывистый, Рассеял он все перышки... И взговорил несчастный птах: «Судьба моя, судьбинушка! Другим ты мать, мне мачеха! Сама ль велишь терпеть напасть, Терпеть напасть, изныть, пропасть Мне бедному, мне горькому, В чужой стране, нерадостной!» Между 1827-1829

ЗАСУХА

Не освеженная росою Земля засохла, всё в огне, И запад красной полосою, Как уголь, тлеет в тишине. Везде болезнь и вид боязни, Пылят пути, желта трава; Как накануне верной казни Больная узника глава На перси небрежно скатилась, Так опустилися цветки! Уж меж душистыми шелками Не сеют жемчуг ручейки, И под сожженными брегами Упало зеркало реки! Как сладко тут о днях ненастья И о дождях воспоминать!.. Так в засухе мирского счастья: Душа томна, душа болит, Завяла грудь, и ум бескрылый От ярких мыслей не кипит; И часто, как печать, клеймит Чело счастливца вид унылый, И сквозь пустынные глаза, Без дум, проглядывает скука... Но загреми над ним гроза, Проснись в душе уснувшей мука — Вдруг чувства молния блеснет, Из-под ресницы, в пылких взорах, И растопившись, потечет Душа в высоких разговорах; И бодро вспрянет узник-дух, Покоя цепью отягченный, И заблестит чело, как луг, Дождливой ночью освеженный! Между 1827-1829

РОЖДЕНИЕ АРФЫ

Древнее финское стихотворение, написанное размером подлинника, с изустного перевода проф. Шегрена[5] Сам наш старый Вейнамена, Сам ладьи изобретатель, Изобрел и сделал арфу. Из чего ж у арфы обруч? Из карельския березы. Из чего колки у арфы? Из каленых спиц дубовых. Из чего у арфы струны? Из волосьев бурных коней. И сзывает Вейнамена Дев и юношей игривых, Чтоб порадовались арфой, Прозвенев ее струнами... Но была не в радость — радость Не игриво их игранье! Позвал он мужей безженых И женатых звал героев: Радость всё была не в радость, Не ласкались к звукам звуки... Позвал он старух согбенных И мужей в середних летах: Радость все была не в радость, Не сливался звук со звуком! Тут восстал наш Вейнамена Сам и сел, как лучше ведал. И своими он перстами Повернул затылок арфы На коленях, к самой груди; И, уставя чинно арфу, Заиграл он сам, наш старец... И была игра игрою, И уж радость стала в радость! И по всем лесам и рощам Не нашелся ни единый Из больших четвероногих Или чьи малютки-лапки Резво бегают в дубравах, Кто б не шел с толпой послушать, Как искусно будит радость Старый, добрый Вейнамена... Сам медведь на задних лапах, Упершись на изгороду, Стал и долго слушал песню; Не нашлось в лесах и рощах Никого из всех пернатых, Пестронерых, двукрылатых, Кто б от песни отказался: И слетались все, как тучи Или снежные охлопки. Не нашлось и в синем море Шестинерых, восьмиперых, Молодых и старожилов, Обитателей подводных, Кто б, узнав о чудной песне, Не пошел ее послушать. И хозяйка водяная, Повалившись на осоку И припавши грудью белой На высокий мшистый камень, Поднялась, чтоб слушать песню... И у старца Вейнамены Влажны, влажны стали очи, И отхлынули потоки! И скруглялась влага в капли, И те капли были крупны, Как на мшистых тундрах клюква. И катились капли к груди И от груди, потихоньку. На согбенные колена, От колен к ногам и ниже... И прошли сквозь пять покровов И сквозь восемь рунных тканей. 1827 или 1828

УСЛУГА ОТ МЕДВЕДЕЙ

(Быль) Уж осень очень глубока: Пустынней лес, полней река; Краснеет даль главой кудрявый рябины, И гриб и груздь под соль идет, И сушится запас душистыя малины, И щебетливые сбираются в отлет Куда-то за море касатки... Хозяйка в огурцы кладет пахучий тмин, Пустеет огород, поля и нивы гладки. Но пахнет лакомо дымящийся овин Зерном подсушенного хлеба... B вот уж сумерки подкрались как-то с неба. Осенний день завечерел, И страшный брянский лес темнел, темнел; На стороне маячилась избушка, В ней жил Мирон с женой и матерью-старушкой. Вот к ним стучат: «Пустите на ночлег! Мы двое вчетвером, но нет от нас помехи; А завтра вам доставим смех, Пирушку с пляской и потехи!» То были два поводыря И с ними два огромные медведя. Мужик, гостей благодаря, Сказал мальчишке: «Ну, брат Федя! Сведи их на сарай, а ужинать со мной; Я новосел, в избе им негде поместиться: Живу с старушкою, с парнишкой да с женой». Вот ужин прочь и всяк в своем углу ложится; Но гостю одному не спится: Здоров, и на сене, и хорошо поел, И уж медведь его, свернувшись, захрапел, Товарищ тож храпит из всей поры и мочи. Уж время близко к полуночи, А к гостю всё не сходит в гости сон, И вдруг почуял он Какой-то шум, какой-то стон протяжный... Могучий, молодой и по душе отважный, Он из сарая вон, глядит, глядит: Изба в огне, но не горит! Он под окошко: видит... худо! Ватага удалых, их было семь на счет (В стране лесной, в глуши безлюдной), Хозяина, скрутив, на вениках печет И гаркают: «Давай казну!» Жена-хозяйка Тож связана... Вот наш к товарищу: «Вставай-ка! Смотри: вот так и так! Медведей прочь с цепей — И по дубине им: скорей, скорей!» Встают, бегут в избу — там двери на запоре. Но ведь не свой же брат медведь!.. Не шутит в спор Притом зверей толкнули под бока: «Бей, Мишка! Мишка, бей!..» И двери розно! И входят витязи с дубинами прегрозно. От радости у мужика Душа дрожит, а воры — кто куда попало. Однако ж им на пай достаточно достало! Связали нескольких — ив земский суд. И судьи — если мне рассказчики не лгут — Медведей налицо, по форме, призывали: Уж, разумеется, они желали Удостовериться, узнать, Хотя бы с ставкою очною, Что могут иногда, порой иною, И нелюди людей спасать! 1827 или 1828

ВЕСЕННЕЕ ЧУВСТВО

Томление неизъяснимое В душе моей, Когда ласкается незримое Незримо к ней, Когда нисходит благодатное От высоты, И сердцу что-то непонятное Сулят мечты. Так с первых вешних дней дыханием, Где я ни будь, Уныло-сладостным страданием Теснится грудь. Забыто все, что обольщение, Молва и шум, И погружаюсь я в волнение Великих дум. И тут, что тайное, чудесное, Все так светло: Как будто все ко мне небесное С небес сошло!.. 1829

КУПАЛЬНЯ

Плыви, о влага голубая, С своим кипучим жемчугом, И обтекай меня кругом, Струей узорчатой играя... В твоей живительной волне Переродилось все во мне. Увы! надолго ль? море зноя В июльском воздухе кипит: Душа боится и болит, Заранее томленьем ноя... Так где-то в царстве неземном Поэт пьет жизнь и запах розы; И вдруг опять — в быту родном — В пустынях душных жалкой прозы!.. <1830>

СТРАННИК

Я далеко на полночь заходил: У города Архангельска — я был; Сидел на мхах у Кемского Острога; Следил гагар у Кольских берегов, И видел я бегучий лес рогов Вспугнутого оленей резвых стада... О! много увидит чудес, Кто по свету много походит!.. Я видел принизивши лес: Из тундры он робко выходит И, встретивши в воздухе хлад, Рад, бедный, под землю назад... Я видел страшную лавину, Летевшую по пустырям, И с шумом плававшую льдину С медведем белым по морям!.. Я видел край, где спит природа В полугодичной тишине: Там много звездного народа На темно-синей вышине; Но солнце — пышный Царь-светильный — Не освещает край могильный, И лишь мгновенная заря Глядит в застылые моря... Но в той стране — на тихой влаге — Гостит роскошно летний день: Как на развернутой бумаге Лежит узорчатая тень Брегов, — и купол неба синий, С оттенком роз на вышинах, Живописуется в волнах Бездонной зеркальной пустыни И весь передается ей... Я помню... море закипело И стихло, сселось, опустело И странной чешуей своей Засеребрилось, засверкало, Как будто длинной рыбой стало: — То войско двигалось сельдей, То, густо шли их легионы... Какие тайные законы Вели их? — В памяти моей Я сохранил... Как вижу, други, Явился круг, растет... растет... Двоятся, множатся все круги, И кто-то, под морем, идет: Вперед несутся шум и плески, За ним — глубокая тропа И, с рокотом глухим и резким, Два белоглавые столпа, Две башни, две реки кристальных Из чьих-то мечутся ноздрей: То он, то пенитель морей, — То кит, в своих набегах дальних, Надежды губит рыбарей! — Я помню — так не раз бывало! — Спустился вечер — запылало На поднебесной высоте; Кругами пламя выступало; Полнеба, в чудной пестроте, Горя и рдеясь, не сгорало!.. Но ярко, меж ночных теней, То реки молний без ударов, То невещественных пожаров, Бездымных, неземных огней, Сняли пылкие разливы И сыпались лучи в тиши; Порою ж — роскошь для души — То светлых радуг переливы, То чудный бархатов отлив, И с яхонтом смарагды в споре, Хрустальное браздили(море... И, в этой же картине див, По тем водам, и злато нив И цвет фиялы и шафрана, И черный лоск, как перья врана, И отблеск вишневый горит!.. И тут-то, в празднестве природы, Как степь распахивая воды, — Убийства совершает кит... Как страшно, — жадный он, — теснит Среброчешуйные народы, Воюя в их немых толпах! — На брызжущих, над ним, столпах, Заря холодная играет: И вниз и вверх перебегает, Как луч, как яркая струя, Волнообразная змия! <1827-1840-е>

Я ДОЛГО, ДОЛГО БЫ ГЛЯДЕЛ

Я долго, долго бы глядел В твои лазоревые очи, По дням ни жив ни мертв сидел, Без сна просиживал бы ночи, И всё бы радостью яснел, Глядя в твои лазурны очи. Так пастырь, празднуя весну, Один, без мыслей, без волненья, Сидит и смотрит на луну И пьет душою тишину Из бестревожного смотренья! <1832>

1812 ГОД

(Отрывок из рассказа) Дошла ль в пустыни ваши весть, Как Русь боролась с исполином? Старик-отец вел распри с сыном: Кому скорей на славну месть Идти? — И, жребьем недовольны, Хватая пику и топор, Бежали оба в полк напольный Или в борах, в трущобах гор С пришельцем бешено сражались. От Запада к нам бури мчались; Великий вождь Наполеон К нам двадцать вел с собой народов. В минувшем нет таких походов: Восстал от моря к морю стон От топа конных, пеших строев; Их длинная, густая рать Всю Русь хотела затоптать; Но снежная страна героев Высоко подняла чело В заре огнистой прежних боев: Кипело каждое село Толпами воинов брадатых: «Куда ты, нехристь?.. Нас не тронь!» Все вопили, спустя огонь Съедать и грады и палаты И созиданья древних лет. Тогда померкнул дневный свет От курева пожаров рьяных, И в небесах, в лучах багряных, Всплыла погибель; мнилось, кровь С них капала... И, хитрый воин, Он скликнул вдруг своих орлов И грянул на Смоленск... Достоин Похвал и песней этот бой: Мы заслоняли тут собой Порог Москвы — в Россию двери', Тут русские дрались, как звери, Как ангелы! — Своих толов Мы не щадили за икону Владычицы. Внимая звону Душе родных колоколов, В пожаре тающих, мы прямо В огонь метались и упрямо Стояли под дождем гранат, Под взвизгом ядер: всё стонало, Гремело, рушилось, пылало; Казалось, выхлынул весь ад: Дома и храмы догорали, Калились камни... И трещали, Порою, волосы у нас От зноя!.. Но сломил он нас: Он был сильней!.. Смоленск курился, Мы дали тыл. Ток слез из глаз На пепел родины скатился... Великих жертв великий час, России славные годины: Везде врагу лихой отпор; Коса, дреколье и топор Громили чуждые дружины. Огонь свой праздник пировал: Рекой шумел по зрелым жатвам, На селы змием налетал. Наш Бог внимал мольбам и клятвам, Но враг еще... одолевал!.. На Бородинские вершины Седой орел с детьми засел, И там схватились исполины, И воздух рделся и горел. Кто вам опишет эту сечу, Тот гром орудий, стон долин? — Со всей Европой эту встречу Мог русский выдержать один! И он не отстоял отчизны, Но поле битвы отстоял, И, весь в крови, — без укоризны — К Москве священной отступал! Москва пустела, сиротела, Везли богатства за Оку; И вспыхнул Кремль — Москва горела И нагнала на Русь тоску. Но стихли вдруг враги и грозы — Переменилася игра: К нам мчался Дон, к нам шли морозы У них упала с глаз кора! Необозримое пространство И тысячи пустынных верст Смирили их порыв и чванство, И показался Божий перст. О, как душа заговорила, Народность наша поднялась: И страшная России сила Проснулась, взвихрилась, взвилась: То конь степной, когда, с натуги, На бурном треснули подпруги, В зубах хрустели удила, И всадник выбит из седла! Живая молния, он, вольный (Над мордой дым, в глазах огонь), Летит в свой океан напольный; Он весь гроза — его не тронь!.. Не трогать было вам народа, Чужеязычны наглецы! Кому не дорога свобода?.. И наши хмурые жнецы, Дав селам весть и Богу клятву, На страшную пустились жатву... Они — как месть страны родной — У вас, непризнанные гости: Под броней медной и стальной Дощупались, где ваши кости! Беда грабителям! Беда Их конным вьюкам, тучным ношам: Кулак, топор и борода Пошли следить их по порошам... И чей там меч, чей конь и штык И шлем покинут волосатый? Чей там прощальный с жизнью клик? Над кем наш Геркулес брадатый Свиреп, могуч, лукав и дик — Стоит с увесистой дубиной?.. Скелеты, страшною дружиной, Шатаяся, бредут с трудом Без славы, без одежд, без хлеба, Под оловянной высью неба В железном воздухе седом! Питомцы берегов Луары И дети виноградных стран Тут осушили чашу кары: Клевал им очи русский вран На берегах Москвы и Нары; И русский волк и русский пес Остатки плоти их разнес. И вновь раздвинулась Россия! Пред ней неслись разгром и плен И Дона полчища лихие... И галл и двадесять племен От взорванных кремлевских стен Отхлынув бурною рекою, Помчались по своим следам!.. И, с оснеженной головою, Кутузов вел нас по снегам; И всё опять по Неман, с бою, Он взял — и сдал Россию нам Прославленной, неразделенной. И минул год — год незабвенный! Наш Александр Благословенный Перед Парижем уж стоял И за Москву ему прощал! 1830-е

ЧАСОМЕР

1 Все вьется, кружится, мелькает, шумит, Чертог освещением блещет: Там ножка, как мысль, по паркету скользит, Под дымкою грудь тут трепещет; И гонится резво за звуками звук, И льется гармонии сладость, И, пышно венки соплетая из рук, Летает и тешится младость. Но кто же там и одинок и дик, Как утаенное печалей бремя, Туда своим «чик, чик, чик, чик!» Безжалостно дробит и режет время? Меритель дней, и месяцев, и лет, То часомер ненарушимо-мерный: Из темноты времен он, клуб безмерны и Разматывая — нить выводит в свет... Выводит и режет опять Свою драгоценную прядь; И — нити заветный прядильщик, Своих порождений палач и могильщик! — Он дни рассекает в часы; И резвых, игривых, Веселых, счастливых, Бесщадно схватя за власы, В бездонную вечность кидает; И слышится звонкий их крик, Но мерный шаталец-глухарь продолжает Свое роковое «чик, чик!»... 2 Шумит разъезд, мелькают фонари; Был долгий пир: кружились до зари! Не раз, храпя, стучал о землю конь, И, в золоте, рабы вельмож дремали; И, потеряв несходный свой огонь, Светильники на небе потухали... И пусто все — ни радуг освещенья, Ни говора, ни звуков, ни теней, Ни кипятка, ни резвых дум движенья, Ни проблеска ума в волнах речей: Все унеслось, как чудных снов виденья, Как средь толпы мелькнувший девы лик... Но спит не все... в углу: «чик, чик, чик, чик!» Все тот же ход, все звуки те же, те же: То часомер один, в тиши, скрипит, То время он безжалостно пилит И раз за раз его по членам режет... 3 Есть часомер и у часов природы, И у часов, не зримых в высоте: Кипите вы, беснуйтеся, народы! Земное все кружится в суете!.. Но он, невидимый, все ходит, ходит, И мало чей его завидит глаз; Л между тем торжественно подходит Давно ожиданный веками час: Валится прочь земных событий бремя, И часомер дорезывает время... 1830-е

ДУМА

Облетел я воздух, Окатился морем, Осушился зноем, Над огнем волканов, Прокопал до сердца Глубины земные. Что ж нашел я в безднах? Что застал в пучинах? Что в огнях кипучих, В толщах подземельных? Все одно и то же, То же проявленье Истины великой: «Все от Бога — Божье!» Все колеса движет, Все пружины ладит, Всюду сам хозяин — Всемогущий Бог! Есть язык у ветра, Голос у морей; Жжет огонь словами, Не молчит земля! Говорил я с ветром, С морем говорил, И разгарный понял Разговор огней, И прочел все буквы В букварях земли! Что ж! О чем тот громкий Говор у стихий? Там у них промчался Чей-то тайный глас, Будто уж подкрался Их последний час, Будто скоро море Выхлынет из нор, И, в стихийном споре, Слижут цепи гор Огненны разливы, И моря — гневливы, — Вспыхнув, побегут, И наш брат, как нивы, Без серпа пожнут! И, заслышав суд, Вдруг все расходилось (Всяк пред горем зол): Воздух стал изменчив, Море как котел! Под землею, стонет, На земле шумит! Но один беспечный Ходит по земле, Господином гордым Гордый человек! Города сгорают; Море сушу топит! Буря бурю гонит, И под нами что-то Роется в тиши... Но он глух до гласов, Для явлений слеп; Не внимает сердцу, В небо не глядит. Все копит да мерит, Жадный и скупой, Ничему не верит, Самодур слепой! Он рукою машет, Слыша о судьбах, И поет и пляшет На своих гробах... <1830-е>

ПОСТОЯЛЬЦЫ

— Вы снимайте запор, Отворяйте нам двор; Мы пришли к вам, семьей, постояльцы. Мы незримы для глаз, Не ощупайте нас, Прикоснувшись, пытливые пальцы. Не питье, не еда Нам ваш хлеб и вода, — Небольшое нам дайте местечко: Не пиры нам рядить, Будем смирно мы жить В уголку, притаившись за печкой... Мы беды не творим, Но подчас пошалим: Завизжим, замяукаем кошкой, Зазвеним сковродой; То старик с бородой Постучится к вам ночью в окошко. Но зато от воды, От огня, от беды Мы спасем, хоть гори всё пожаром; Облегчим вам труды, И к ответу в суды Не потянут приказные даром. Отворяйте нам двор И снимайте запор... — Так просились во двор постояльцы; Василиса встает И к воротам идет И, слагая с молитвою пальцы, Оградилась крестом... Тихо в поле пустом, Только даль огласилася смехом; Ночь светла и тиха, Но в кустах: «Ха! ха! ха!» Раздавалось и вторилось эхом... 1834

АНГЕЛ

Суд мирам уготовляется, Ходит Бог по небесам; Звезд громада расступается На простор его весам... И, прослышав Бога, дальние Тучи ангелов взвились; Протеснясь н врата кристальные, Хоры с пеньем понеслись... И мой ангел охранительный, Уж терявший на земле Блеск небесный, блеск пленительный, Распустил свои криле... У судьбы земной под молотом, В стороне страстей и бурь, Ярких крыл потускло золото, Полиняла в них лазурь... Но как все переменилося! Он на Бога посмотрел — И лицо его светилося, И хитон его светлел!.. Ах! когда ж жильцам-юдольникам Возвратят полет и нам — И дадут земным невольникам Вольный доступ к небесам!.. <1835>

ВОСПОМИНАНИЕ О ПИИТИЧЕСКОЙ ЖИЗНИ ПУШКИНА

Посвящено отцу поэта 1 Я помню — в детские он лета Уж с Музой важною играл[6] И, отрок, с думою поэта, Науку песен ааучал. Я знаю: грации слетали К нему, оставя Эмпирей, И невидимками гуляли С царем цевниц в садах царей[7]; Там, уклонясь в густые тени (Дитя их сердцем узнавал!), Он к ним чело свое в колени — И беззаботно засыпал; А рок его подстерегал!.. 2 Еще мне памятней те лета, Та радость русския земли, Когда к нам юношу поэта Камены за руку ввели, И он, наш вещий, про Руслана, Про старину заговорил, — В певце поэта-Великана[8] Певец Фелицы обличил! Как дружно вдруг его напевы, Как пышно хлынули рекой[9], Не раз срывая сердце девы, Не раз мутя души покой, Как чар волшебных обаянья! И шум заслуженных похвал, Молву и треск рукоплесканья, Следя свой дальний идеал, Поэт летучий обгонял!.. А рок его подстерегал!.. 3 Как часто роскошью пирушки И лучшим гостем на пиру Бывал кудрявый[10], бойкий Пушкин. Не так покал, воспетый им, Отсвечивал звездящей влагой, Как, в заревых своих лучах, Поэт умом сверкал в речах, Окропленных солью и отвагой; Когда ж вскипал страстей огнем, Он, пылкий, был Отелло истый: И живо обличались в нем Приметы Африки огнистой. Но вихорь скоро пролетал, И он опять смирен бывал!.. Палатной жизни с тесной рамой Поэт душою был не в лад И в ней смешное эпиграммой Хлестал и метко и впопад! А между тем на лак паркета Со всей воздушностью поэта И сам с толпою поспешал; Но в блеске пышности и неги Уж в голове его Онегин Как плод под бурей созревал; А рок его подстерегал!.. 4 И вот из Северной Пальмиры Он бурей жизни унесен; Непрочность благ узнал и он!.. И зазвенели струны лиры, Под искушенною рукой, Какой-то сладостной тоской. На темя древнего Кавказа Его взвела всё та ж тоска, И дивной прелестью рассказа, В котором будет жить Кавказ, Он упоил, разнежил нас! Старинный блеск жилища хана Затмил он блеском юных дум: Бахчисарайского фонтана Не смолкнет долго, долго шум! Есть беспредельность — улеглася Она, холмов обнявши цепь, Как песнь, как дума развилася Ковыльная, седая степь. Как шелковисты там долины! Какие чудные картины Там путник видит под луной В часы, как белые туманы Лобзают древние курганы, Плывя то морем, то стеной... Вдруг слышишь в тишине ночной, За чащей свежего бурьяна, Трещат огни кругом кургана: Друзья! то старого Цыгана Кочует пестрая семья, — Туда летал душой и я! И часто на степях Кугула Мне пела песни Мариула И нам знакома песнь ея; Цепной медведь, кони, телеги, Вся эта жизнь без уз, без неги Давно вам стала как своя. — Там и воздушная Земфира Как призрак, как мечта гостит; Как сладко Пушкина нам лира Пропела весь цыганей быт! Ах! эту дивную поэму С отсветом жизни кочевой И страстно-пылкую Зарему Чье сердце не слило с собой?! Наш Чайльд Гарольд, любя Тавриду, В волнах зеленых[11] из-за скал Подстерегал нам Нереиду, А рок его подстерегал!.. 5 Своей Итаке возвращенный, Наш друг, наш новый Одиссей Сзывает вновь своих друзей На день, свиданью посвященный; И сколько дивных повестей О жизни, о боях страстей Он сдал друзьям с души своей В разгаре дружбы говорливой, Но кто-то, гость не пировой, Был сумрачен в семье игривой И молча помавал главой, Смеясь разгульных дум свободе... На всё враждебно он глядел «И ничего во всей природе Благословить он не хотел!»[12] Таинственный, как час полночи, Он огнедышащие очи (Огонь Мельмонта в них сиял) В поэта с умыслом вперял И что-то в нем подстерегал... 6 Года летели чередою, Телега жизни ходко шла; Но в душу мысль одна легла: Душа просилася к покою... Свой идеал, свою мечту Он раз в Москве заветной встретил И запылал — едва приметил. Как жадно обнял красоту! Дотоль разгулом избалован, Он вмиг окован, очарован, И счастлив, стал, и ликовал... А рок его подстерегал!.. 7 И вот, от бурь устепененный, По сделке с жизнью мировой, Поэт, отец и муж почтенный, Он мог бы задремать душой; Его душа не задремала: Бытописания заря Над ним прекрасная играла... И раз, о предках говоря, Его нам муза рассказала, Что он потомок Ганнибала, Слуги царя-богатыря... Так он, все с теми же струнами, Всё вдохновением горя, Всё рос талантом между нами! И в гридне[13] русского царя Явился наших дней Баяном... Но яд уж пьет — одна стрела, Расставшись с гибельным колчаном: Ее таинственно взяла Рука, обвитая туманом. Как многого, за дань похвал, В его полуденные лета, От бытописца и поэта Еще край русский ожидал!!! А рок его подстерегал!.. 8 И подстерег творца «Полтавы» Сей рок враждебный, рок лукавый!.. Ах! сколько дара, сколько славы Взяла минута тут одна! Мы смотрим — всё глазам не веря, — Ужель народная потеря Так неизбежна, так верна?! Ужель ни искренность привета, Ни светлый взор царя-отца Не воскресят для нас поэта? — Теперь не лавры для венца, Несите кроткую молитву: Друзья! Он кончил с жизнью битву; Едва о жизни воздохнув, Сжал руку дружбы... И, уснув Каким-то сном отрадно-сладким[14], Теперь он там, чтоб снова быть: Былые здесь ему загадки Там разгадают, может быть!.. 9 Могила свежая холмится Под легкой ледяной корой, Ночного месяца игрой Хрусталь холодный серебрится, И строй воздушный бардов мчится, Теней и звуков высь полна... Но что там ярче, чем луна, Вершину холма осветило? То песнь поэта!.. То она Горит над раннею могилой! Не плачь, растерзанный отец! Он лишь сменил существованье: Не умирая, как преданье Живут поэты для сердец! — Как ни свята тоски причина, Не сетуй за такого сына Он для России не умрет! Теперь уж рок, из вероломства, Пяты Ахилла не стрежет: В защитной области потомства Поэт бессмертен — и живет! 6 февраля 1837. Москва

ПОГОНЯ

— Кони, кони вороные! Вы не выдайте меня: Настигают засадные Мои вороги лихие, Вся разбойничья семья!.. Отслужу вам, кони, я... Налетает, осыпает От погони грозной пыль; Бердыш блещет, нож сверкает: Кто ж на выручку?.. Не вы ль? Кони, кони вороные, Дети воли и степей, Боевые, огневые, Вы не ведали цепей, Ни удушья в темном стойле: На шелку моих лугов, На росе, на вольном пойле Я вскормил вас, скакунов, Не натужил, не неволил, Я лелеял вас и холил, Борзых, статных летунов, Так не выдайте же друга! Солнце низко, гаснет день, А за мной визжит кистень... Малой! Что? Верна ль подпруга? Не солгут ли повода? Ну, По всем!.. Кипит беда!.. — Повода из шамаханских; За подпругу ты не бось: Оси — кряж дубов казанских... Но боюсь, обманет ось! — Не робей, мой добрый парень! Только б голову спасти, Будешь волен и в чести, Будешь из моих поварень Есть и пить со мной одно... Степь туманит; холодно! Коням будет повольнее... Но погоня все слышнее; Чу, как шаркают ножи, Шелестит кинжал злодея!.. Не натягивай возжи Золоченой рукавицей: Мчись впрямик, как видит глаз, Белоярою пшеницей Раскормлю я, кони, вас, И употчую сытою, И попоной золотою Изукрашу напоказ. Я пахучим, мягким сеном Обложу вас по колено... Но пробил, знать, смертный час! На версте злой ворон каркнул, Свист и топот все громчей, Уж над самым ухом гаркнул И спустил кистень злодей: «Стой!..» Но яркие зарницы Синий воздух золотят, Лик Небесныя Царицы В них блеснул»... Кони летят Без надсады, без усилья, По долам, по скату гор, Будто кто им придал крылья... Ось в огне!.. Но уж во двор, От разбойничьей погони Мчат упаренные кони!.. Вот и дворни яркий крик! И жених в дверях светлицы. Что ж он видит? — У девицы Взмыт слезами юный лик... Пред иконою Царицы Дева, в грусти и в слезах, В сердце чуя вещий страх, Изливалась вся в молитвы... — Так спасенье не в конях?.. Из разбойничьей ловитвы, Вижу, кем я унесен; Вижу, Кто был обороной!.. И, повергшись пред иконой, Весь в слезах излился он. 1837

«ЕСЛИ ХОЧЕШЬ ЖИТЬ ЛЕГКО...»

Если хочешь жить легко И быть к небу близко, Держи сердце высоко, А голову низко. 1830-1840-е

ИНАЯ ЖИЗНЬ

Как стебель скошенной травы, Без рук, без ног, без головы, Лежу я часто распростертый, В каком-то дивном забытье, И онемело все во мне. Но мне легко; как будто стертый С лица земли, я, полумертвый, Двойною жизнию живу. Покинув томную главу — Жилье источенное ею, — Тревожной мыслию моею, — Бежит — (я вижу наяву) — Бежит вся мысль моя к подгрудью, Встречаясь с жизнью сердца там, И, не внимая многолюдью, Ни внешним бурным суетам, — Я весь в себе, весь сам с собою... Тут, мнится, грудь моя дугою Всхолмилась, светлого полна, И, просветленная, она Какой-то радостью благою, Не жгучим, сладостным огнем, Живет каким-то бытием, Которого не знает внешний И суетливый человек! — Условного отбросив бремя, Я, из железной клетки время Исторгшись, высоко востек, И мне равны: н миг и век!.. Чудна вселенный громада! Безбрежна бездна бытия — И вот — как точка, как монада, В безбрежность уплываю я... О, вы, минуты просветленья! Чего нельзя при вас забыть: За дни тоски, за дни томленья, Довольно мне такой прожить! 1830-1840-е

ПРОЯСНЕНИЕ

Я обрастал земной корою, Я и хладел и цепенел, И, как заваленный горою, Давно небесного не зрел! Но вдруг раздвинул Кто-то мрачность — И вот незримых голоса! И, как с поднебьем вод прозрачность, С душой слилися небеса... 1830-е

МУЗЫКА МИРОВ

Я слышал музыку миров!.. Луна янтарная сияла Над тучным бархатом лугов; Качаясь, роща засыпала..... Прозрачный розовый букет (То поздний заревой отсвет) Расцвел на шпице колокольни, Немел журчащий говор дольний... Но там, за далью облаков, Где ходят флотами светилы, И высь крестят незримо силы, — Играла музыка миров...... II Шумел, разлегшись меж садов, Роскошный город прихотливый, — На храмах, башнях, ста цветов Мешались в воздухе отливы; И этот город суеты, В осанне дивной исполина, Сиял в цветах, как грудь павлина, Как поэтической мечты Неуловимые творенья... Неслись, из клокота волненья, И треск, и говор, и молва. И вылетавшие слова Сливались в голосное море; Кипели страсти, на просторе....... Но был один налетный миг, Когда смирился и затих Тот звучный, судорожный город; Он утонул в минутном сне, И шум колес, топор и молот Заснули в общей тишине... Тогда запело в вышине: И ангелы заговорили Про Бога, вечность и любовь; И, в дальних вихрях светлой пыли, Я видел, как миры ходили, И слышал музыку миров...... 1830-1840-е

МОСКВА

Город чудный, город древний, Ты вместил в свои концы И посады и деревни, И палаты и дворцы! Опоясан лентой пашен, Весь пестреешь ты в садах: Сколько храмов, сколько башен На семи твоих холмах!.. Исполинскою рукою Ты, как хартия, развит, И над малою рекою Стал велик и знаменит! На твоих церквах старинных Вырастают дерева; Глаз не схватит улиц длинных... Это матушка Москва! Кто, силач, возьмет в охапку Холм Кремля-богатыря? Кто собьет златую шапку У Ивана-звонаря?.. Кто Царь-колокол подымет? Кто Царь-пушку повернет? Шляпы кто, гордец, не снимет У святых в Кремле ворот?! Ты не гнула крепкой выи В бедовой своей судьбе: Разве пасынки России Не поклонятся тебе!.. Ты, как мученик, горела Белокаменная! И река в тебе кипела Бурнопламенная! И под пеплом ты лежала Полоненною, И из пепла ты восстала Неизменною!.. Процветай же славой вечной, Город храмов и палат! Град срединный, град сердечный, Коренной России град! <1840>

РЕЙН И МОСКВА

Я унесен прекрасною мечтой, И в воздухе душисто-тиховейном, В стране, где грозд янтарно-золотой, Я узнаю себя над Рейном. В его стекле так тихи небеса! Его брега — расписанные рамки. Бегут по нем рядами паруса, Глядят в него береговые замки, И эхо гор разносит голоса! Старинные мне слышатся напевы, У пристаней кипит народ; По виноградникам порхает хоровод; И слышу я, поют про старый Реин девы. «Наш Рейн, наш Рейн красив и богат! Над Рейном блестят города! И с башнями замки, и много палат, И сладкая в Рейне вода!.. И пурпуром блещут на Рейне брега: То наш дорогой виноград; И шелком одеты при Рейне луга: Наш рейнский берег — Германии сад! И славится дева на Рейне красой, И юноша смотрит бодрей! О, мчись же, наш Рейн, серебрясь полосой, До синих, до синих морей!..» Но чье чело средь праздничного шума, Когда та песня пронеслась, Поддернула пролетной тенью дума И в ком тоска по родине зажглась?.. Он счастлив, он блажен с невестой молодою, Он празднует прекрасный в жизни миг; Но вспомнил что-то он над рейнской водою... «Прекрасен Реин твой и тих, (Невесте говорит жених), Прекрасен он — и счастлив я с тобою, Когда в моей дрожит твоя рука; Но от тебя, мой юный друг, не скрою, Что мне, на севере, милей одна река: Там родина моя, там жил я, бывши молод; Над бедной той рекой стоит богатый город; По нем подчас во мне тоска! В том городе есть башни-исполины! Как я люблю его картины, В которых с роскошью ковров Одеты склоны всех семи холмов Садами, замками и лесом из домов!.. Таков он, город наш стохрамый, стопалатный! Чего там нет, в Москве, для взора необъятной?.. Базары, площади и целые поля Пестреются кругом высокого Кремля! А этот Кремль, весь золотом одетый, Весь звук, когда его поют колокола, Поэтом, для тебя не чуждым, Кремль воспетый Есть колыбель Орла Из царственной семьи великой! Не верь, что говорит в чужих устах молва, Что будто север наш такой пустынный, дикий! Увидишь, какова Москва, Москва — святой Руси и сердце и глава! — И не покинешь ты ее из доброй воли: Там и в мороз тебя пригреют, угостят; И ты полюбишь наш старинный русский град, Откушав русской хлеба-соли!..» <1841>

ТАЙНЫ ДУШИ

У души есть свои наслажденья, У души есть заветный свой мир: Своя вера — свои убежденья. У души свой таинственный пир! И душа про свое замышляет И, уйдя из сетей суеты, Как беглянка летает, летает Под наметом святой высоты. Хоть Подругу наш остов телесный По житейской таскает грязи; Но Она, как природы небесной, Все в таинственной с небом связи! И к душе налетают и гости, И целует налетных, сестра; Но, незримых, не знают ни кости, Ни телесная наша кора! И напрасно к ним рвутся тревоги, И напрасно мир сети плетет: У души есть пути и дороги; Пожелает — вспорхнет и уйдет! 1841-1845

СЛАВНОЕ ПОГРЕБЕНИЕ

Битва на поле гремела — битвы такой не бывало: День и взошел и погас в туче нависнувшей дыма; Медные пушки, дрожа, раскалялись от выстрелов частых, Стоном стонала земля; от пальбы же ружейной весь воздух Бурей сдавался сплошной... Там, по холмам Бородинским, Юноша нес на плечах тело, пробитое пулей: Свежая кровь по мундиру алой тянулась дорожкой. — Друг! ты куда же несешь благородную ношу? — В ответ он: — Братцы! товарищ убит! Я местечка ищу для могилы, — Видите ль, взад и вперед колесистые бегают пушки, Кони копытом клеймят поле; боюсь я: собрата Конница ль, пушки ль сомнут... не доищешься после и членов! Грустно подумать и то, что, как поле затихнет от битвы, Жадный орел налетит — расклевать его ясные очи, Очи, в которые мать и сестра так любили глядеться!.. Вот почему я квартиры тихой ищу постояльцу! — Ладно! — сказали сквозь слез усачи-гренадеры и стали, Крест сотворивши, копать, на сторонке, могилу штыками... Только что кончили труд, закипела беда за бедою: Буря за бурей пошла... и метелью и градом картечи, Черепом бомб и гранат занесло, завалило могилу!.. <1841>

ДВА Я

Два я боролися во мне: Один рвался в мятеж тревоги, Другому сладко в тишине Сидеть вблизи большой дороги, С самим собой, в себе самом; На рынок жизни — в шум и гром — Тот, бедный, суетливо мчался: То в вышину взлетал орлом, То змеем в прахе пресмыкался, То сам пугался, то страшил, Блистал, шумел, дивил, слепил, Боролся, бился, протеснялся, И, весь изранен, весь избит, Осуетился, омрачился... Но, кинув свой заботный быт, Он к я другому возвратился. Что ж тот? — А тот, один одним, Не трогаясь, не возмущаясь И не страша и не пугаясь, В тиши, таинственно питаясь Высоким, истинным, святым, В какой-то чудной детской неге, В каком-то полусне, на бреге, У самых вод живых, сидел И улыбался и светлел! Кто ж в выигрыше? — Один, мятежный, Принес с собой и мрак и пыль, Туман и смрад, и смерти гниль; Другой, как цвет в пустыне нежной, Спокойный, чистый, как эфир, Пил досыта любовь и мир, — Счастливец! пировал свой пир Под золотым любви наметом: Он веровал, он был поэтом!.. 1841

ПЕСНЬ РУССКИХ ВОИНОВ

Святая то была у нас война! И ты, и ты изведала смятенье, О, милый край, о Русская страна! И нам, и нам грозило покоренье! Враги как буря к нам войной — И след их был — пожар и степи! Для нас звенели рабства цепи, И враг ругался над Москвой!.. Но стали русские стеной И отстояли трон и царство. Нас русский Бог водил к Святой войне, И в прах от нас — угрозы и коварство! Я признаюсь, мне часто в сладком сне Гремит тот бой, когда спасалось царство. Тут прежним грудь полна огнем, В мечтах я простираю руки И в перекатах ратный гром И страшной битвы слышу звуки... Но затихает дальний бой, И слышен глас приветный славы!.. Они бегут — сии толпы врагов, Бегут от нас, как страшная зараза! А русский царь с Днепровских берегов, С Задонских стран, с седых вершин Кавказа Привел, под знамем чести рать От берегов пустынной Лены, На берега роскошной Сены, Победы праздник пировать! — Забыто все, и русский жил Как гость в стенах столицы славной! <40-е годы>

ЗАВЕТНОЕ МГНОВЕНИЕ

Есть день в году, во дне есть час, В часе заветное мгновенье, Когда мы чей-то слышим глас И чуем вкруг себя движенье Невидимых, бесплотных сил. Как цепь чудесных снов златая, Незримое, кругом летая, Нам веет жизнью... Чьих-то крыл Мы чувствуем прикосновенье: С ним в душу свет и теплота! — И в это дивное мгновенье Земным доступна высота. Стереги ж сей миг небесный Под грозой земных сует: Миг летучий, миг чудесный — Стереги, младой поэт! 1841

РАЗДУМЬЕ

Бывает грустно человеку, Ложится в грудь тоска! Тогда б так слез и вылил реку... Но высохла река! Тогда, совсем оцепенелый, Ни мертвый, ни живой, Хоть день готов стоять я целый С поникшей головой!.. Не раздражен, не растревожен, И полон я и пуст; И весь я цел и уничтожен, Как смятый бурей куст... Нет дум былых, былой отваги, И будущность моя Лежит, как белый лист бумаги: Задумываюсь я... О! кто ж тот белый лист испишет И что напишут в нем? А между тем уж бурей дышит: В горах грохочет гром... <1841>

КОГДА Б

1 Когда б я солнцем покатился, И в чудных заблистал лучах, И в ста морях изобразился, И оперся на ста горах; 2 Когда б луну — мою рабыню — Посеребрял мой длинный луч, — Цветя воздушную пустыню, Пестря хребты бегущих туч; 3 Когда б послушные планеты, Храня подобострастный ход, Ожизненные мной, нагреты, Текли за мной, как мой народ; 4 Когда б мятежная комета, В своих курящихся огнях, Безумно пробежав полсвета, Угасла на моих лучах: — 5 Ах, стал ли б я тогда счастливым, Среди небес, среди планет, Плывя светилом горделивым?.. Нет — счастлив не был бы я... нет! 6 Но если б в рубище, без пищи, Главой припав к чужой стене, Хоть раз, хоть раз, счастливец нищий, Увидел Бога я во сне! 7 Я б отдал все земные славы И пышный весь небес наряд, Всю прелесть власти, все забавы За тот один на Бога взгляд!!! 1841-1845

«ВСЕ СУЩНОСТИ ВМЕСТИВ В СЕБЕ ПРИРОДЫ...»

Все сущности вместив в себе природы, Я был ее устами и умом; Я в ней читал все символы, все буквы, И за нее я с Богом говорил... Она, немая, чувствовала только, А я один владел двумя дарами: В устах носил алмаз живого слова, А в голове луч вечный истин, мысль!.. Я постигал непостижимость время И проникал все сущности вещей, И обнимал сознанием пространство... Я утопал в гармонии вселенной И отражал вселенную в себе. 1840-1850-е

К ПОРТРЕТУ

Я бурями вспахан, разрыт ураганом, И слезы — мой были посев; Меня обольщали — обман за обманом, Как ласки изменчивых дев. Беды просевали сквозь медное сито Меня, истолокши пестом, Но чья-то премудрость то ясно, то скрыто Мне путь мой чертила перстом!.. Когда я пускался в житейское море, Мне выдали шаткий челнок; За кормщика село — угрюмое горе. Мой парус вздул бурею рок. Когда ж совершилась страданиям мера, Из облак рука мне дала Тот якорь, на коем написано: «Вера», И жизнь моя стала светла. Теперь уж, покинув большую дорогу, Гляжу я на мир из окна; Со мной же покинуть решилась тревогу Мой видимый ангел — жена!.. Как перья по ветру, кружит там, в арканах, Их, ветреных, — ветреность дум: Лишь мелочность жизни, лишь бури в стаканах Заботят и тешат их ум! Но как обратить их? — советом ли, толком? Глухая не слушает плоть. Так пусть же мятутся... а мы тихомолком Прошепчем: «Спаси их, Господь!» От вихрей, кружащих сей мир коловратный, Укрой нас, Властитель судеб! Для сердца — жизнь сердца — Твой мир благодатный, Для жизни — насущный дай хлеб! <1843>

«И ВОТ: ДВА Я ВО МНЕ, КАК ТИГР СО ЛЬВОМ...»

И вот: два я во мне, как тигр со львом, Проснулися и бьются друг со другом; И я в борьбе расслаб, отяжелел, И плоть моя сгустилася во мне... Я тяжесть тела слышу на себе, И чувствую, что я хожу под ношей, И чувствую... Земля влечет меня, Сося в себя, как змей, свою добычу: Я, с каждым днем, врастаю больше в землю, Пока совсем зароюся землей... И слышно мне: вкушенья острый яд, Как тонкое начало разрушенья, Из кости в кость, из жилы в жилу ходит И изменяет весь состав мой прежний. Нетленья сын, я обрастаю тленьем: Чувствительность под чувственностью стонет, И на живом ношу я мертвеца!!. 1840-1850-е

«В ВЫСИ МИРЫ ЛЕТЯТ СТРЕМГЛАВ К МИРАМ...»

В выси миры летят стремглав к мирам. Вот, сбросив цепь, мятежная комета Несет пожар, пугая здесь и там, Браздой земле, хвостом грозя звездам... И, захватя как рыб в свои тенета, И солнце жаркое влечет миры, Чтоб их пожрать в морях огня безбрежных... И эти все воздушные шары, Завихряся в кружениях мятежных, Бессмысленно, как глупые стада, Бегут, не ведая, отколь, куда И где предел их бега, оборота?.. 1840-е

МОСКОВСКИЕ ДЫМЫ

Дымы! Дымы! Московские дымы! Как вы клубитесь серебристо, С отливом радуги и роз, Когда над вами небо чисто И сыплет бисером мороз... Но мне приходит часто дума, Когда на ваш воздушный ряд, Над цепью храмов и палат Гляжу я из толпы и шума: Что рассказали б нам дымы, Когда б рассказывать умели! Чего бы не узнали мы? Каких бы тайн не имели Мы (к тайнам падкие) в руках! Что там творится в тайниках! Какая жизнь, какие цели Сердца волнуют и умы В громадах этих зданий крытых?.. О, сколько вздохов, сколько слез, Надежд, безжалостно разбитых, Молитв и криков сердца скрытых Московский дым с собой унес! Курятся дымы, где в веселье Бокалы искрятся в звездах, И вьется струйкой дым на келье, Где бледный молится монах. Все дым — но дым есть признак жизни Равно и хижин и палат. Дымись же, лучший перл отчизны, Дымись, седмивековый град! Была пора — ты задымился Не войском надпалатных труб, Но, вспыхнув, как мертвец свалился, И дым одел твой честный труп! И, помирившийся с судьбою, Воспрянул он, — и над трубою Твоей опять курится дым. За Русь с бесстрашием героя Ты в руки шел к чужим без боя. Но руки опалил чужим!.. Печален дом, где не дымится Над кровлей белая труба: Там что-то грустное творится!.. Там что-то сделала судьба!.. Не стало дыма — и замолкнул На кухне суетливый нож, Замок на двери грустно щелкнул, Борьбы и жизни стихла дрожь. Заглох, с рассохшейся бадьею, Колодезь на дворе глухом; Не стало дыма над трубою, И числят запустелым дом! О! да не быть тому с тобою! Не запирайся, дверь Москвы: Будь вечно с дымною трубою, Наш город шума и молвы!.. Москва! Пусть вихри дымовые Все вьются над твоей главой И да зовут, о град святой, Тебя и наши и чужие Короной Царства золотой!.. <40-е годы>

ЧЕГО-ТО НЕТ

1 Чего-то нет, чего-то жаль, Душа о чем-то все горюет; Как будто друг уехал вдаль, Как будто весть какую чует. 2 Кругом блестят ковры лугов, Зеленым морем льется поле, И много роз и соловьев, А все душа как не на воле! — 3 Но вот ей, звездочкой, во мгле Блестит святое упованье, Что где-то, темное земле, Поймется же ее страданье... 4 И вот чего ей часто жаль: И горлик часто затоскует, Как вспомнит про родную даль И ветер родины почует.

Ф. И. ТЮТЧЕВУ

Как странно ныне видеть зрящему Дела людей: Дались мы в рабство настоящему Душою всей! Глядим, порою; на минувшее, Но холодно! Как обещанье обманувшее Для нас оно!.. Глядим на грозное грядущее, Прищуря глаз, И не домыслимся, что сущее Морочит нас! Разладив с вещею сердечностью, Кичась умом, Ведем с какою-то беспечностью Свой ветхий дом. А между тем над нами роются В изгибах нор, И за стеной у нас уж строются: Стучит топор!.. А мы, втеснившись в настоящее, Все жмемся в нем И говорим: «Иди, грозящее, Своим путем!..» Но в сердце есть отломок зеркала: В нем видим мы, Что порча страшно исковеркала У всех умы! Замкнули речи все столетия В своих шкафах; А нам остались междуметия: «Увы!» да «Ах!» Но принял не напрасно дикое Лицо пророк: Он видит — близится великое И близок срок! 1849

УТРЕННИЙ ВЗДОХ

1 Заря румянцем обливала Раскаты серые полей И нега утра лобызала Уста серебряных лилей... 2 Но я, с поникшей головою, Неясной грустию томим, Летал мечтами над Невою И залетал в далекий Крым 3 Везде покрыла небо дымом Война, пылая и гремя. Но в мужестве необоримом Наш русский борется с тремя! 4 Не отдает без крови поля И, ставя жизнь за каждый шаг, У древних стен Севастополя, Стоит скалой за русский флаг! 5 О, стой же у дверей России, Сын верный! Матерь стереги, Пока врагов железной выи Не сломит сталь твоей ноги! (Писано в 1854 году)

В ЗАЩИТУ ПОЭТА

Несправедливо мыслят, нет! И порицают лиры сына За то, что будто Гражданина Условий не снесет Поэт!.. Пусть не по Нем и мир наш внешний, Пусть по мечтам он и не здешний, А где-то все душой гостит; Зато, — вскипевши, в час досужный, — Он стих к стиху придвинет дружный И брызнет рифмою жемчужной И высоко заговорит!.. И говор рифмы музыкальной Из края в край промчится дальней, Могучих рек по берегам, От хижин мирных к городам, В дома вельмож... И под палаткой, В походном часто шалаше, Летучий стих, мелькнув украдкой, С своею музыкою сладкой Печально ляжет на душе!.. И часто в чувствах раздраженье И раны сердца под крестом Целит поэтов вдохновенье Своим мерительным стихом! — Не говори ж: «Поэт спокойным И праздным гостем здесь живет!» — Он буквам мертвым и нестройным И жизнь и мысль и строй дает!.. <1849-1872>

ВОСПОМИНАНЬЕ О БЫЛОМ

Была прекрасная пора: Россия в лаврах, под венками, Неся с победными полками В душе — покой, в устах: «ура!», Пришла домой и отдохнула. Минута чудная мелькнула Тогда для города Петра. Окончив полевые драки, Носили офицеры фраки, И всякий был и бодр и свеж, Пристрастье к форме пригасало, О палке и вестей не стало, Дремал парад, пустел манеж... Зато солдат, опрятный, ловкий, Всегда учтив и сановит, Уж принял светские уловки И нравов европейских вид... Но перед всеми отличался Семеновский прекрасный полк, И кто ж тогда не восхищался, Хваля и ум его и толк И человечные манеры?! — И молодые офицеры, Давая обществу примеры, Являлись скромно в блеске зал; Их не манил летучий бал Бессмысленным, кружебным шумом: У них чело яснелось думой, Из-за которой ум сиял... Влюбившись от души в науки И бросив шпагу спать в ножнах, Они, в их дружеских семьях, Перо и книгу брали в руки, Сбираясь, — по служебном дне, — На поле мысли — в тишине... Тогда гремел, звучней чем пушки, Своим стихом лицейский Пушкин, И много было... Все прошло!.. Прошло и уж невозвратимо! Всё бурей мутною снесло. Промчалось, прокатилось мимо... И сколько, сколько утекло. (И здесь и по России дальней) — В реках воды, а в людях слез. И сколько пережито гроз?!! Но пусть о них твердят потомки; А мы, прошедшего обломки, В уборе париков седых, Среди кипучих молодых, — Вспомянем мы хоть про Новинки, Где весело гостили Глинки, Где благородный Муравьев, За нить страдальческих годов, Забыл пустынную неволю И тихо сердцем отдыхал; Где, у семьи благословенной, Для дружбы и родства бесценной, Умом и доблестью сиял И к новой жизни расцветал Якушкин наш в объятьях сына, Когда прошла тоски година И луч надежды обещал Достойным им — иную долю. Припомним Катеньку и Лелю? — Но та княгиня уж!!. А Леля... Служил, женат... И ум и воля Одели уж его чело... Ах, Боже! Сколько ж лет прошло?!! Тверь. 21 ноября 1861

«ОБ УЛУЧШЕНИИ ХОЗЯЙСТВ ВЕЛИ МЫ ПОВЕСТЬ...»

Об улучшении хозяйств вели мы повесть: Умом, сужденьями был полон зал. И порешили: «Нужен капитал Или кредит, по крайней мере совесть...» А совесть где ж теперь? — в Америке была, Да и оттоль куда-то уплыла! Кредита нет за то, что нет доверья... Итак, переломав карандаши и перья, До истины одной мы только лишь дошли, Что все сидим как раки на мели!.. 1860-е

«УМНЕЙ ЕВРОПА — Я НЕ СПОРЮ!..»

Умней Европа — я не спорю! Но на добро ли этот ум?! Идет с умом от горя к горю, А в результате только шум, Еще какое-то круженье В одном и том же все кругу! Кричит: «прогрессы — просвещенье»; О Боге ж ровно ни гугу! Ей быт земной — дороже неба! Торговля — вот ее потреба; Ей биржа храм! — Сама ж без хлеба И при уме — кругом в долгу!.. 1861

«С ДУХОМ, ЛЕСТЬЮ ОМРАЧЕННЫМ...»

1 С духом, лестью омраченным, Пустословствует наш век, Что с огнем в душе священным Не родится человек. 2 Что от пятки до макушки, Движим влагой мозговой, Обезьяны иль лягушки Есть потомок он прямой. 3 Но довольно, чтоб пред светом Кануть мыслям сим на дно, Стань лицом к лицу с поэтом: Прочитай Бородино! 1860-е

НЕ ПОРА ЛИ?

1 Много страшного в природе, Много грозного в народе: Там подкоп ведет Кошут, Там кинжал Мазини точит, Там француз людей морочит, И хитрит британец тут. Нет ни веры, ни морали: Не пора ли? — Не пора ли? 2 А в Природе то волканы, То кометы в небесах, То провалы в городах; То, — воздушные органы, — Бури воют на морях. Пахнут реки, землю топят, Под землей кипят огни; Все волнуют, все торопят Современные нам дни: Все полно недоуменья, Все загадка без решенья, Все какой-то пестрый сон! Видим на небе явленья; Слышим: вновь землетрясенья Зашатали Лиссабон. Буря бурю догоняет, Крупный град казнит поля: И страдает и вздыхает Наша бедная земля. Сгибли Фивы, нет Шираза, Вянет колос без зерна: От Парижа до Кавказа Пронеслась грозой зараза И грозит за ней война!.. Но войну и смерть и бури Навлекли к нам наши дури — Этот мысленный разврат: Потаенный и лукавый, Он и в жилы и в суставы Льет свой тонкий, острый яд! Нет ни веры, ни морали: Не пора ли? — Не пора ли? 3 Души мертвых налетают, Понимают, отвечают, Пишут ножками столов: Что за время?! Что за чудо, Что за кара для умов? Надо ж гордым жить смирнее, Если дерево умнее Их мыслительных голов!.. Не пора ли ж? — И не худо, Всё за чудом видя чудо, Позадуматься о всём? Но стремимся, мы кружимся И вертимся колесом, Остановимся ль? — Едва ли! Не пора ли? — Не пора ли?!. Не пора ль взглянуть на Бога, В тайны сердца заглянуть? — Это ль к счастию дорога? Тот ли мы избрали путь? Мы охотники до смеха, Только пляшем да поем: Современники ж Ламеха Шли не тем ли же путем? И тогда ведь люди знали, Что ковчег свой, как пророк, Строит Ной на близкий срок. И провидцы восклицали: «Нет ни веры, ни морали!» — Не пора ли?! — Не пора ли?! 1850-1860-е

БУКВА И ДУХ

Из-под завесы буквы темной Выходит часто Божий день; Но берегут свой мрак наземный Сыны земли и ловят тень... Не могут их больные очи Глядеть с любовию на Свет, За то противен чадам ночи Световещающий поэт. Зачем, сроднясь с незримым связью, Поет он им: «К вам Свет идет!»... В светило дня упрямо грязью Кидает бешеный народ!.. Прося телесных наслаждений, Алкая радостей ночных, Не любит современный гений Ни слов, ни мыслей световых... Иносказания, загадки Его заботят, он ленив, Он голой буквой, — без подкладки, — Так незатейливо счастлив!!. Но будет время — выйдет в поле Пророк и возгласит костям: По всемогущей Бога воле, «Восстать повелеваю вам!» — И сбудется... Я вижу пору, Когда трубой пронзится слух И эту плоть пробьет как кору Животрепещущийся Дух. И громко голоса запросят Свободы из своих гробов, И весело живые сбросят С себя заплечных мертвецов!.. Повеет чудною весною, И жизнь, вступя в свой Царский ход, Над нашей пасмурной землею Раздвинет светлый свой намет... 1860

«И ЖИЗНЬ МИРОВАЯ ПОТОКОМ...»

И жизнь мировая потоком Блестящим бежит и кипит, Потока ж в поддонье глубоком Бессмертия тайна лежит. 1860-е

ОСЕНЬ

Золотой метелью Мчится желтый лист; Жалобной свирелью Слышен ветра свист... В синие долины Сумерки сошли; С горныя вершины Вьются журавли!.. Слышу шепот сосен С ближней высоты: «Наступает осень, Что же медлишь ты?!.» <1863>

ЧТО ДЕЛАТЬ?

Нет, други! сердце расщепилось И опустела голова... Оно так бойко билось, билось И — стало... чувства и слова Оцепенели... Я, бескрылый, Стою, хладею и молчу: Летать по высям нет уж силы, А ползать не хочу! Конец 1860-х

СЛЕЗЫ УМИЛЕНИЯ

Если б слезы умиления Воротить я мог себе, Я стерпел бы все мучения, Я смеялся бы судьбе! Если б так, как в ранней младости, Я отплакиваться мог, Слезы, слезы! сколько сладости Насылал мне с вами Бог! Помню: грудь мою царапали, Говорили: «Умирай!»... — Но на грудь вы, слезы, капали, С вами капал в душу рай!.. Помню, помню, ночи целые Я проплакивал в тиши; Гасли свечи нагорелые, Но не гас огонь души. Где ж вы, дети умиления, Ран целенье — в буре битв, Хлеб души — в миг просветления, Соль былых моих молитв? Где теперь вы, драгоценные? Видно, ранняя роса На лазорево-священные Вас умчали небеса!.. Где вы?.. Грудь, как степь горячая, Накалилась зноем бед; Я брожу — как тень ходячая, — Я ищу... чего уж нет!.. Если б слезы умиления Воротить я мог себе, Я стерпел бы все мучения, Я смеялся бы судьбе... <1869>

«СОЛНЦЕ ЗЕМЛЮ ГРЕЕТ...»

Солнце землю греет, Ветер землю студит. Солнце — милость Божья, Ветер — наши ссоры. Между двух мы ходим, Но более зябнем, Отслонясь от солнца, Отдаваясь ветру... Прекратися, ветер, Все бы солнце грело, Все б играло сердце, Все б в душе светлело!.. Но мы как-то любим Ветер да ненастье И бесщадно губим И себя и счастье. Если бы на солнце Чаще мы бывали, Разогретым сердцем Реже бы хворали! Но в холодном веке, Блещущем полудой, Сердце в человеке Все больно простудой!.. Конец 1860-х

ВЕСНА

В полях тепло, и жавронок трепещет Над гнездушком малюточек-птенцов, Цветок живет и чувством жизни блещет: У девы мысль мелькнула про любовь!.. Весна! весна!.. земля полна обновы, Немое все заговорило вслух, И, мертвые сорвав с вещей покровы, Все жизнедарный оживляет дух... Так Вера к нам, — весна души, — слетает С ней человек, хоть и во льду земном, — Когда, под зноем духа, сердце тает, — Не узнает себя в себе самом!.. Так времена и целые народы Изменятся с Весною мировой, И, оком духа, с светлой головой, Прочтя, поймут все таинства природы И перестроят ветхой жизни строй... Тогда, теперь не ласковые руки, Протянутся для братства и родства; Все позабудут и значенье муки, И будут все — семья без сиротства! Тогда земли счастливых населеннее, — Под солнцем духа, — обновится быт, И, как Христос благословлял младенцев, — Друг друга всяк тогда благословит!!. 1867

ТЫ НАГРАДИЛ

1 Ты наградил за все мученья, За горе дней, за грусть ночей; И чистым платом утешенья Отер все слезы от очей. 2 Я позабыл былую муку И все нападки бед и зла, Когда, прозрев, увидел руку, Которая меня вела... 3 Они прошли, те дни железны, Как снов страшилища прошли, И на пути пройденном бездны Уже цветами заросли... 4 Хромцу, на жизненном скитанье, Два подал костыля — не Ты ль? Один из них — есть упованье, Терпение — другой костыль! — 5 На них-то, с чувством умиленья, Быть может, добредет хромец До благодатного селенья, Где ждет заблудших чад Отец... Конец 1860-х

ДВЕ ДОРОГИ

(Куплеты, сложенные от скуки в дороге) Тоскуя — полосою длинной, В туманной утренней росе, Вверяет эху сон пустынный Осиротелое шоссе... А там вдали мелькает струнка, Из-за лесов струится дым: То горделивая чугунка С своим пожаром подвижным. Шоссе поет про рок свой слезный: «Что ж это сделал человек?! Он весь поехал по железной, А мне грозит железный век!.. Давно ль красавицей дорогой Считалась общей я молвой? — И вот теперь сижу убогой И обездоленной вдовой. Кой-где по мне проходит пеший: А там и свищет и рычит Заклепанный в засаде леший — И без коней — обоз бежит...» Но рок дойдет и до чугунки: Смельчак взовьется выше гор И на две брошенные струнки С презреньем бросит гордый взор. И станет человек воздушный (Плывя в воздушной полосе) Смеяться и чугунке душной, И каменистому шоссе. Так помиритесь же, дороги, — Одна судьба обеих ждет. А люди? — люди станут боги, Или их громом пришибет 1850-1870-е

КАРЕЛИЯ ИЛИ ЗАТОЧЕНИЕ МАРФЫ ИОАННОВНЫ РОМАНОВОЙ

Описательное стихотворение

ВВЕДЕНИЕ

Предлагаемое описательное стихотворение основано на событии историческом, засвидетельствованном преданием и грамотами царя Михаила Федоровича. Содержание рассказа весьма просто. Знаменитая затворница в Выгозерском стане обращает на себя внимание окрестных поселян. Один из них проникает в ее уединение. Добрый крестьянин, стараясь рассеять тоску одиночества заключенной, предлагает ввести к ней для собеседования монаха. Вводит. Повествование есть лучшее занятие в уединении, и монах (или отшельник) повествует. Его жизнь, его характер в его повествовании. Между тем крестьянин Никанор отправляется на Русь с тайным посланием. Монах является в другой раз, доканчивает рассказ свой, заключает оный какою-то духовной аллегорией и опять удаляется, уже надолго. Тут в тереме (в храмине заключения Марфы) появляется новое лицо — Маша, дочь Никанора. Она также, частью думая развеселить уединенную, а более из желания поговорить о своем крае, пересказывает, так сказать, всю мифологию Карелии. Монах является в третий раз, и уже не таковым, как был! Теперь из речей и поступков его видно, что он проходил то состояние души, в котором борение внутреннего со внешним, или, как говорят, ветхого с новым, означается яркими чертами. В его понятии протекшее, настоящее и будущее как будто слилися в какое-то одно неопределенное время. В речах его, несвязных, отрывистых, виден, кажется, лиризм: иначе и быть не может, ибо вдохновение его (следствие развития Духовной жизни, со всеми ее принадлежностями) непритворное. Кроме дикой пустыни, самое размышление о тогдашнем настоящем могло привести нашего монаха в некоторую тоскливую тревогу за человечество. Раскрывая «Историю» Карамзина (в XI части) под годами от 1601 до 1605, мы встречаем (на стр. 108, 112, 114, 119 и 120) резкие черты в мрачной картине того времени. На сей раз выпишем только рассказанное на 108 и 112 страницах: «И в самых диких ордах (прибавляет летописец) не бывает столь великого зла: господа не смели глядеть на рабов своих, ни ближние искренно говорить между собою; а когда говорили, то взаимно обязывались страшною клятвою не изменять скромности» (стр. 108). «Свидетельствуюсь истиной и Богом, — пишет один из них, — что я собственными глазами видел в Москве людей, которые, лежа на улицах, подобно скоту, щипали траву и питались ею; у мертвых находили во рту сено», — и проч.

В такое время и при некоторой внутренней распре, доказывающей двойственность человека, толвуозерский монах, особливо после случившегося с ним в пустыне, может быть, и мог говорить так, как он говорит в нашем повествовании при своем появлении в третий раз.

После этого третьего и последнего появления монах уходит опять в свои леса. Мы уже не услышим о нем более! Спустя три дня и Никанор возвращается из дальнего пути. Привезенный ответ решает судьбу матери Михаила, и заточение кончится. Сим оканчивается повествование.

Если небольшое число стихов, помещенных в прологе для изображения безлюдия и пустынности Карелии (страны, и поныне погруженной в лесах, идущих к Белому морю), успевают, так сказать, навеять некоторую унылость на душу читателя, то это будет близким подобием того ощущения, которое внушают, думаю, всякому сии малолюдные стороны при первом на них воззрении. Наконец, при прочтении всего стихотворения может возникнуть вопрос: отчего так мало действует, особливо мало разговаривает, сама Марфа Иоанновна. Я размышлял о сем и нахожу, что по важности ее сана ей нельзя было дать разговора о предметах неважных; о важном же, собственно до нее касающемся, ей говорить было не с кем. Подле нее не было своего человека, которому бы она могла раскрыть душу, поверить тайны сердца. Никанору делала поручения; монаха слушала она как человека любопытного; молодой карелке дозволяла рассказывать. Но самой ей, и по званию инокини и по положению своему, следовало оставаться более в безмолвии. Истинная скорбь чем глубже, тем молчаливее. История вовсе ничего не передала нам о Марфе Иоанновне во время ее заточения; осмелится ли поэзия влагать ей в уста, без крайней надобности, речи вымышленные, которые могли бы, может быть, уронить или показать не в настоящем свете характер столь высокой особы? Но из хода повествования видно, что она есть средоточие всего действия; к ней приходят; ее стараются занять повествованием; к ней относятся и мысли и действия всех и каждого. Итак, она есть, без сомнения, первое лицо в рассказе, и если не всегда действующее, то всегда владычествующее над действиями других.

Пуста в Кареле сторона[15], Безмолвны Севера поляны; В тиши ночной, как великаны, Восстав озер своих со дна, В выси рисуются обломки — Чуть уцелевшие потомки Былых, первоначальных гор. Но редко человека взор Скользит, заходит в их изгибы. Одни, встревожась, плещут рыбы, Иль крики чаек на водах Пустынный отзыв оживляют. Порою на пустых брегах, Сквозь млечновидные туманы, Мелькает тень перед огнем, Иль в челноке, златым столпом, Огонь. И в сумерках, румяный, Он стелет ленты под водой: То сын Карелы молчаливый Беспечных лохов[16] стан сонливый Тревожит меткой острогой. Зачем лукавый рой порхает Огней на зыбких персях блат И легковерных обольщает Искать, где спит заветный клад? Зачем стекло озер сияет, И яркий радужный наряд, И льдистые лесов алмазы? В сих дебрях, диких и пустых, Никто картин не видит сих!.. Ночное небо — тут бывает — Вдруг разгорится, все в лучах, Зажжется Север и пылает[17]. Огни, то в пламенных столпах, То колосистыми снопами, Или кудрявыми дугами, Яснея в хладной высоте, Выходят, строятся рядами, Как рати в грозной красоте... Ночную даль пожар узорит, И золото с румянцем спорит В выси и в зеркале озер. Все пышно: край небес обвешан Парчой и тканьми, как шатер. Но для кого сей блеск утешен? В глуши безлюдья своего Сей край порадует кого?.. Пустынь карельских озера Приемлют, стихнув, ясность стали Иль вид литого серебра; Но никогда в них не блистали Ни пышность древняя палат, Ни пестрота и роскошь сада[18]. С зубцами башни и аркада, Столпов кудрявых легких ряд В них никогда не повторялись. Тут не шумели, не сливались Гостей веселых голоса С прелестной музыкой Россини, И европейская краса В сих спящих зеркалах пустыни Не тешилась на свой убор, Созданье моды прихотливой. Пусть пролетит смолистый бор И благовонный и игривый, Порой и теплый, ветерок; Он не сорвет вуаль волнистый И не наморщит модный клок. И, под навесом сих тенистых. Под мохом пурпуровым скал[19], Бывало ли... и кто видал, Чтоб с томным взором, с стройным станом Грустила дева за романом? Чтоб увлекали вечера Ее в безвестность сизой дали? И чтоб Жуковского читали В тиши нагорных сих лесов? Еще не затвердило эхо Здесь звонких Пушкина стихов, И не был Батюшков утехой Ума, возвышенной души... Когда листок карельской розы Лежал в листах чудесной прозы Карамзина?.. В лесной глуши, Над рудяными озерами (В стране пустынь, духов и чар) Тут только слышен крик гагар, Да чей-то голос вечерами Выходит гулом из лесов. В народе говорят: «То леший!..»[20] И стая филинов и сов Перекликается... И пеший, Тропой, изрытой меж стремнин, Мелькнет порой Карелы сын В своей погоне за лисицей, Следя волков и росомах, Или встречался на мхах С ветвисторогою станицей... Груба лесных карелов пища, Их хлеб с сосновою корой; Зимой им нравятся игрища: Там сельской тешатся игрой, Без музыки, под песнью длинной Свой хоровод разводят чинной. Им милы яркие цветы: И желтый, красный, густо-синий В одеждах праздничных горит На девах и сынах пустыни. И часто жемчуг им дарит Поток гремучей Повенчанки[21], Где легковерная форель Хватает с жадностью приманки И, скрывшись под густую ель, Карелец сметливый и ловкий Стреляет белок из винтовки[22]. Нема, глуха[23] страна сия! Здесь нет Орфея-соловья, Не свищет перепел под нивой; Тут нет янтарного сота, И не кружится рой игривой Домашних пчел; нема, пуста Сия страна в дичи лесистой: На ели только лишь смолистой Порой услышишь крик клеста...

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Выгозерский стан на северо-вееточном береге озера Онеги; между 1601 и 1605 годами. Карельцы бродят боязливо У терема с большим крыльцом. Он, новый, выстроен красиво, И тын кругом его кольцом. Стрельцы с пищалями на страже. А кто ж под стражей? как узнать? И кто бы столько был отважен. Чтоб о затворнике пытать?.. Однако ж знали, что кого-то Из дальней русския земли В покрытой сойме привезли И в терем заперли — за что-то!.. Но все не знают: кто в затворе? В Карельскмй-Выгозерский стан Из красных замосковских стран Переселялись люди... Вскоре Узнали... судят, говорят И сетуют на Годунова, И за Романовых творят Молитву. Их душа готова[24] Страдальцев славных оправдать И защитить. «Она ведь мать Царя родного Михаила: Что ж делать! Годунова сила!.. Она Романовых почтенныя семьи; Самоохотный царь[25] их гонит без причины. Знать, чернокнижник он! Знать, Русь околдовал!.. Весь род Романовых по ссылкам разослал, И Марфе Иоанновне пришлось у нас с кручины Свой век скоротать, тоскуя сиротой!» — Так молвили промеж собой, Так голос русский отзывался! Но кто-то больше всех судьбой Печальной Марфы занимался... Крестьянин, честный Никанор, Житьем карел, душою русской, Был житель прионежских гор, У Чолмузи, в долине узкой. Он скоро обо всем узнал, С стрельцами братски подружился: На сойме часто их катал И водкой добытой делился; Не раз калитками[26] кормил И репным квасом[27] их поил. И был уж он допущен в терем, У ног затворницы лежал, И образ со стены снимал, И говорил: «Тебе я верен: Романовых люблю я дом!» Наш Никанор был тверд душою, С холодной, умной головою И с сократическим челом![28] И вот однажды он пред ней, И видит, что она грустила: «Родная! С нами Божья сила! Кто знает? И в судьбе твоей Случиться может перемена! Но чтоб ты не грустила так Во дни затворничьего плена, Чтоб не слезила ты свой зрак, Дозволь, я приведу монаха: Жилец недавний наших скал, Он много видел и слыхал; И безоружный, но без страха, Он ходит по лесам один; Его и зверь не обижает!.. И он, как словно господин, Душами здесь распоряжает И любит нас, и мы его! Разгонит он твою кручину И в будущем прочтет судьбину: Послушай и прими его!..» Они уж виделись!.. Он был!.. Она нашла в нем пылкость чувства; Высокий ум в глазах светил, И речь лилася без искусства. И очень нравился он ей Беседой сладкою своей. Душой, с земным расставшись прахом, Он небом зван. Он жил в лесах Близ Толвуи и на скалах У Кивача[29], не знаясь с страхом. У поселян он слыл монахом, — То будь он и у нас монах! Кто ж он?.. Какой он уроженец? Наставник мирных поселян — Зачем? И из каких он стран, В сей край недавний преселенец? И что с ним деялось?.. Где был?.. Он родом грек, был житель Смирны[30]. Отец его вел торг свой мирный; Но он?.. Войну он полюбил, И уж в рассветных жизни годах Бывал и в битвах и в походах. И (сам о том он вспоминал) Дамасской саблею играл В кровавых играх жизни ратной, Крутил коня, младой и статный, И этот конь под ним кипел — Огонь в глазах, с летящей гривой, Как будто обогнать хотел И ветер Иемии счастливой... Но бросил скоро он войну На зов семьи. С дурюю гладной От славы, часто безотрадной, Он возвратился в тишину, На родину. Богат и молод, Искал он пищу для души, Искал, желал; один в тиши Любил мечтать. Но чувства холод Ему, как смерть, был нестерпим; Он раз увидел... и пленился: Душой к прекрасной прилепился. Любил... и скоро стал любим!.. О Лейла, дева молодая! Ты вся любовь и красота! Но ты турчанка! А святая Любовь и вера во Христа От детства в юноше горели, И что-то, что-то было в нем, Чего мы не поймем умом. И он решился... Все светлели Его прекрасные мечты, Желанье тайное лелея... Как пламенно и чисто ты, О дева, любишь!.. Что святее Неясных, сладких чувств твоих? Ты стоишь... Будешь ты невеста Распятого! Им от своих Скрываться должно... Выбор места, Часа к свиданьям — труден был; Но всякий знает: кто любил, Тот все одолевать умеет. Они видались, и из слов (Была то ангелов любовь!) Она уж много разумеет О том, что мило небесам. А что? — он перескажет сам. И говорит он: «С ней, прекрасной, Мне не страшна была гроза: Синел над нами купол ясный, Как Лейлы синие глаза, И глохнул дальний говор града При ближнем шуме водопада. Моя любовь была чиста! И вот, душой уж христианка, Моя прекрасная турчанка Внимала повесть про Христа. С святою радостью Едема, В своем радушии простом, От бедных ясель Вифлеема Она следила за Христом В его изгнаньи к пальмам Нила; И скоро дева затвердила Дела, места и имена... Бывало, кроткая, она, Любовью к Господу сгорая, Казалась ангелом из рая: Сидела, слушала... уста Порой, в забвеньи, раскрывала: О многом высказать желала И... имя сладкое Христа Одно с любовью повторяла!.. То вдруг — с вопросами ко мне, И любопытством вся пылала... Так дева, в дальней стороне Тоскуя, в сиротстве унылом, От путника, наедине, Душою ловит весть о милом Отцовском доме, где был рай Златого детства. Вопрошает: «Что наш ручей?.. Что милый край?. Что рощи?..» Все припоминает, О всем спросить, узнать желает, И все в ней жизнь, все говорит... Но вдруг затихнет — и мечтает, Как белый истукан, стоит И, слушая, без слов, пленяет!.. Так в храмах на холсте внимает Младая Лазаря сестра Благому Господу — Мария!.. Так часто с девой вечера Мы проводили неземные: Летели райские часы!.. Когда ж из роз и перламутра На нас звезда блистала утра И Лейлы мягкие власы С любовью веял ветер ранний, — Мы, в облаке благоуханий, Рука с рукой, с душой душа Молились молча, чуть дыша, Я счастлив был; моя турчанка За мной с покорностию шла, И уж давно, давно была Умом и сердцем — христианка! Узнал отец... В семействе плач, Зовут меня, ее приводят, Родные с шумным гневом входят: Отец — уж не отец, палач! Беснуясь, саблею кривою С проклятьем в воздухе чертит, И чалмоносцев ряд стоит, Склонясь к коленам головою, Кричат: «Пророк! Коран! Алла!» На Сына Божьего хула В устах, от злобы опененных, Гремит, и изувер-мулла Их подстрекает, распаленных... И вот уж рвут с себя чалмы! И вот уж руки на кинжалах! Кипят, как гроздий сок в пиалах... И пред них предстали мы. Они замолкли, мы молчали, Друг другу руки пожимали: Ничто не ужасало нас. И вот отца дрожащий глас: «Позор великому пророку! О Лейла! Лейла! Ты мне дочь! Была мне дочерью!.. Но року Свою явить угодно мочь И, заклеймив печатью срама, Тебя от светлости ислама Отбросить в гибельную ночь... Но что, и как? За что карая, Мое дитя влекут из рая, Из жизни в смерть, на стыд, на смех? Нет, нет! Быть может...» Тут на всех Взглянул он смутными очами, Притиснул дочь, ее слезами Любви воскресшей омочил — Мне, признаюсь, он жалок был! — И, зарыдав: «О Лейла, Лейла! Ты так душой чиста была И к вере... Что ж ты побледнела? Молва, быть может, солгала?..» Но Лейла руку подняла И — молча раз перекрестилась...[31] Я пробудился в кандалах, В темнице где-то, смрадной, душной; Я вспоминал в больных мечтах Тот миг, тот крест великодушный... Я помнил сабли страшный мах, Порыв родительского гнева... И обезглавленная дева Лежала на моих руках... Но что потом и что со мною? Расстался ль с жизнью я земною, Еще дышал иль не дышал?.. Я ничего не понимал... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Я заживо в оковах тлел, И скоро иною овладел Какой-то недуг: ноги, руки Хладели, и, полумертвец, Я забывал и жизнь и муки И думал, что всему конец: Уж все во мне оледенело, По жилам гасло и пустело... Но голова была полна И сердце ярко пламенело. Непробужденный и без сна, Мои болезненные очи Я закрывал иль открывал, Все предо мной пылал, пылал Огонь. Толпы, ряды видений — Каких?.. Отколь?.. Не знаю сам, — Всегда являлися очам: Мне мнилось, сладко где-то пели, И, от румяной высоты, В оттенках радужных цветы Душисты сыпались; яснели Гряды летящих облаков; Какая-то страна и воды: Сребро, хрусталь в шелку брегов! Лазурно-купольные своды И воздух сладкий, как любовь, И ясный, как святое чувство Самодовольственной души... И к той таинственной тиши Земное не дошло искусство. Но он прекрасен был, тот мир, Как с златом смешанный эфир. Ни лиц, ни образов, ни теней В том мире света я не зрел; Но слышал много слов и пений, Но мало что уразумел... Однако ж я не прилепился К сим дивам. Я душой стремился К чему-то... сам не знал... к земле. И вот однажды, как в стекле, Нарисовалася мне живо Дикообразная страна: В ней пусто, пусто, молчаливо! Уединенная, полна Была высокими горами; Ее колючие леса Торчали дико над буграми, И над большими озерами, Как дым, висели небеса... И некий глас мне рек с приветом: «Там! Там!..» И ярким, ярким светом Я весь был облит. «Где ж конец?.. Когда, — сказал я, — заточенье Минует?..» И... я впал в забвенье...»

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Над Выгом зарево горит! То, знать, пожар?.. Иль блеск зарницы? Подъедем ближе — все шумит. Там плавят медь, варганят крицы[32]; И горен день, и ночь кипит; И мех вздувает надувальный; И, раз под раз подъемлясь в лад, Стучит и бьет за млатом млат По ребрам звонкой наковальни... Там много их... То кузнецы, Потомки белоглазой чуди. Они не злобны — эти люди, Великорослые жильцы Пустынь, Европе неизвестных; Они, в своих ущельях тесных, Умеют жить своим трудом: И сыродутный горн поставить И добытую руду сплавить... Но не спознаться б им с судом! Об них не знают на Олонце[33]: Чтоб не нашли, скрыть стук и клич. Не беспокойтесь! В вашу дичь Едва заходят день и солнце! Однако ж звонкий свой товар, Добытый в долгие досуги, Они отвозят на базар, Лесным путем, к погостам Шунги: Там ярмарка. Там все пестро И все живет: там торг богатый Берет уклад за серебро; И мчит туда олень рогатый Лапландца, с ношею мехов; На ленты, зеркальны, монисты У жен лесных кареляков Меняют жемчуг их зернистый Новогородцы-торгаши; И в их лубочны шалаши Несут и выдру, и куницу, И черно-бурую лисицу. И хвалятся промеж собой Карельцы ловкою борьбой (Как некогда Мстислав с Редедей). И пляска дикая медведей Мила для их простой души: Так все идет у них в глуши!.. Туда к знакомым забегает Наш добродушный Никанор, Берет винтовку и топор И что-то в лыжах поправляет. Куда ж помчится он отсель? Ему везде простор и гладко: Под сосной ждет его постель, Но на душе тепло и сладко — Он дело доброе творит: Он послан!.. Вот он и, со мхами, С древами, с ветрами, с звездами Советуясь, бежит, бежит И думает про Годунова И про Романовых... За них, Вздохнув, помолится — и снова Бежит... Но вот не так уж тих, Не так уж темен лес смолистый: Людские слышны голоса, Вдали темнеет полоса, Над нею вьется дым струистый, Кресты и церкви... В добрый час! Беги на Русь, в свой путь далекой! Нас ждет наш терем одинокой И недоконченный рассказ Тулвоозерского монаха: Полны надежды мы и страха... Как странно жизнь его текла! Мне то молва передала: Он знал любовь, мечты и славу, Желаний прелесть и отраву... Он видел мир, боренье зла И битвы дерзкого порока С смиренной правдой. Но была Его душа превыше рока. И пусть земные, как рабы, Влачили радостно оковы Земной униженной судьбы, — Он сердцем кроткий, но суровый К лукавым прелестям забав, К затеям суеты ничтожной, Давно с очей своих сорвав Повязку, он узрел сей ложный, Сей странный, коловратный свет, Где с самых давних, давних лет Все та же, в разных лицах, повесть!.. Он не хотел души губить; Лукавства враг, свою он совесть Берег, как шелковую нить — Путеводительницу. Что же? Он был страстнее и моложе, Но меж людьми все одинок. И, возвышаясь силой воли, Глядел, как в душной их юдоли Играл слепой — слепцами — рок, Казнитель, им от Бога данный... Но, житель сих пустынь случайный, Он гнев на слабых укротил И за людей уже молил, И высшие познал он тайны... Так говорили про него. Но мы послушаем его. В Кареле рано над лесами Сребро и бисеры блестят, И с желтым златом, полосами, Оттенки алые горят, И тихо озера лежат На рудяных своих постелях[34]. Уж сосны золотятся днем, И с красногрудым снегирем Клесты кричат на острых елях... Но пусто все на сих брегах, И грустно в пасмурном затворе!.. Одна, одна!.. О разговоре Былом мечтает... Где ж монах? Он обещал прийти!.. — Придет! Он здесь... вздохнул и помолился, И взор от грусти прояснился, И он о прежнем речь ведет: «Не помню, долго ль я был болен... Но раз... — на мне уж нет желез! — Мне говорят: «Иди: ты волен!» Под вышиной родных небес Стоял я долго, как бездушный... Ах! Кто неволю испытал, Кто знал затвор неводи душный, — Как жадно воздух он глотал, Как порывался разделиться — Рассыпаться... чтоб вдруг с землей И с воздухом, с водами слиться — И все с собою слить!.. Что с ней, С душою делалось моей, Когда тепло и блеск эфира И голос из живого мира Ко мне, воскресшему, дошли? Я мыслил, я дышал, как новый... Кипел, шумел народ торговый, И мчались в пристань корабли, Но человек — таков с природы! — Привыкнет скоро ко всему, И даже к прелестям свободы!.. Зачем подробно все, к чему Рассказывать: как, что там было?.. Мне стало душно и уныло... Отца, родных я потерял — И скоро одинок стоял, Как запоздалый в поле колос! Притом — то было ль дум игрой? — Мне где-то слышался порой Таинственный, отзывный голос...» Что в вас, родные небеса? Как трудно расставаться с вами! Но уж полнеют паруса, И флаг играет с облаками, И Смирна ниже, ниже... и — В зеленой влаге потонула... На чьих глазах роса блеснула? Но очи он отер свои — Ему понравилося море И увлекательная даль: Он в ней топил свою печаль!.. Корабль летел, летел... И вскоре Уж к ним повеет с берегов, Где, небом и страной счастливый, Неаполь смотрит горделивый На даль с покатистых холмов. И был он там, где тихо Байя Ночные вторит небеса; И зрел искусства чудеса И древний край — подобье рая. И часто долго он глядел На величавую картину, Когда Везувий пламенел И на кипящую вершину Из тучей сизых и густых, В изломах молний золотых, Дождшшсь искры — вихорь звездный, И из недознанныя бездны Летели камни и, взлетев, Кололись в выстрелах кусками; Вздыхало, выло и — вдруг рев И лава красными реками... Наш друг поэзию любил: Он гроб Марона посетил И прочитал на нем Гомера... И быть любил он там, в тиши, И с ним сокровища души: Любовь, поэзия и вера!.. И было — так он вспоминал — В его прогулках молчаливых, Когда алмаз звезды играл На стекловидных переливах Чуть колыхавшихся зыбей, С зеленым блеском изумруда: «Не знаю, — говорил он, — чей, И как он взялся, и откуда? Мелькнул мне образ молодой: Власы... и стан... и те ж блистали Глаза!.. Но то была она ли?.. И он не отражен водой, Тот образ, не мелькнуло тени... И я ее не осязал; Но видел, мнилось, и узнал Ее в мгновенном сем виденьи... И грусть проснулась!.. Но она На что-то кротко указала, Без слов мне весть одну сказала И скрылась. Как виденье сна, Мне это памятно. И что же? С тех пор тоска и мысль о ней Исчезли... менее тревожен, Я отдался судьбе своей!..» Италия! Страна гробов Неумирающих героев! В тебе так блещет след веков, Былых людей, чудесных боев Сквозь тягостный забвенья прах!.. Но где твои златые годы В своих негаснущих лучах?.. Твои и храмы и народы — Все стало баснью... Все мечта! Лишь неизменна красота Твоей пленительной природы! Синеет ясно высота Над бесконечным вертоградом: И лавр и, в зелени густой, Лимон дружится золотой С янтарным, спелым виноградом... Там был наш друг! Но, увлечен Тревогой непонятной чувства, Недолго жил в стране искусства, Развалин и чудес... И он — Он всю Германию прошел, Искал чего-то... и случайно Людей с неузнанною тайной[35] Вдали от общества нашел; Их, в храминах уединенных, Не знали слава и молва, И в их работах сокровенных Был светоч — мертвая глава, Но жизнь из-за нее светлела!.. Глубоко вникнув в естество, Они дробили вещество, И влага в их стекле тучнела; Они влияние небес В скудель земную заключали И с твердой верой ожидали Для вас неведомых чудес. И далее — былое он Передает, как давний сон. «Я вёсну проводил над Рейном, И было там отрадно мне! Любил бродить я в тиховейном Дыханьи гор. И в той стране В глазах моих мелькали замки И разрисованная даль; И, стихнув, Рейн — был хрусталь, Уложенный в цветные рамки! Там люди счастливо живут! Их здравый ум, их терпеливость И не пугающий их труд Дают избыток. Всюду живость, Изделия прилежных рук, И верный торг и ход наук У них, при нраве их степенном, Полезен сердцу и уму, И, развиваясь постепенно, Он гонит осторожно тьму Невежества и предрассудка. Бывает от страстей пожар! И трудно, трудно сердца жар Подвесть под правила рассудка! Но разве только между них Найдем мы этому примеры! Простой, живой, но теплой веры Они полны. Мне быт у них Патриархальный — был по нраву: Охотно тут забудешь славу И не полюбишь суеты!.. В семьях, в домах, где так опрятно, Как было мне гостить приятно!.. Но тайной сердца пустоты И то житье не наполняло... Не знаю, что мой дух стесняло... И было раз, порой ночной, Когда, меж сна и пробужденья, Мелькают думы и виденья... И свежей памятью дневной, И томной памятью былого Глава усталая полна — Мне вдруг... раскрылась вышина, Как лик младой из-под покрова! Не знаю, оставался ль я Все на земле, иль был возвышен, И с телом, иль одна моя Душа летела?.. Был мне слышен, Был виден, близок мир иной, Как солнце из-за синей тучи... И вот, как помню, надо мной, В средине звезд, путем зыбучим, Белея, стлалась полоса; И мне казались небеса Торжественны и величавы — Как празднество!.. Вдруг клики славы И песни песней пронеслись: Дружины светлых и дружины Крылатых ангелов сошлись И стройно заняли вершины: Не стало в небе пустоты. И се! является Царица Неизъяснимой красоты; На ней венец и багряница, И власти скиптр в Ее десной. Идет... и стала над луной! И, в радостном благоговенье, Склоняется под осененье Благословляющего... И, Покорная, стопы Свои Направила к земле... Толпами Кидались ангелы вослед, Чтоб яркий под Ее стопами Сбирать, как влагу, чистый свет Целительный!.. И вот склонилась Она как будто и ко мне, И ароматом заструилась Небесность. «Нет! Не в сей стране Витать — тебе определенье! Ты знаешь... Вспомяни!.. Иди!.. С тобой Мое благословенье! На Север . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Угоди!» Я недослышал слов, — звать, радость Тревожила мой ум и слух! Но весь я погрузился в сладость, И, как рассвет, сиял юоя дух».,» Так он, к безвестному влекомый, Все шел на Север... Длинен путь!.. Но вот, как будто в край знакомый, Пришел сюда. Тут отдохнуть Желал и мог душой довольной: Один, как Божий воздух вольный, Он изучил сии края... Но пусть он сам!.. Замолкну я... Пусть он опишет нам пожары, Как их застал по сим лесам; И как в глуши гигантом ярым Блеснул Кивач его очам... Так! Пусть же говорит он сам: «В страну сию пришел я летом, Тогда был небывалый жар, И было дымом все одето: В лесах свирепствовал пожар, В Кариоландии[36] горело!.. От блеска не было ночей, И солнце грустно без лучей, Как раскаленный уголь, тлело! Огонь пылал, ходил стеной, По ветвям бегал, развевался, Как длинный стяг перед войной, И страшный вид передавался Озер пустынных зеркалам... От знойной смерти убегали И зверь и вод жильцы, и нам Тогда казалось, уж настали Кончина мира, гибель дней, Давно на Патмосе в виденьи Предсказанные. Все в томленьи Снедалось жадностью огней, Порывом вихрей разнесенных, И глыбы камней раскаленных Трещали. Этот блеск, сей жар И вид дымящегося мира — Мне вспомянули песнь Омира: В его стихах лесной пожар. Но осень нам дала и тучи И ток гасительных дождей; И нивой пепел стал зыбучий, И жатвой радовал людей!.. Дика Карелия, дика! Надутый парус челнока Меня промчал по сим озерам; Я проходил по сим хребтам, Зеленым дебрям и пещерам, — Везде пустыня: здесь и там, От Саломейского пролива К семье Сюйсарских островов, До речки с жемчугом игривой, До дальних северных лесов, — Нигде ни городов, ни башен Пловец унылый не видал, Лишь изредка отрывки пашен Висят на тощих ребрах скал; И мертво все... пока шелойник[37] В Онегу, с свистом, сквозь леса И нагло к челнам, как разбойник И рвет на соймах[38] паруса Под скрыпом набережных сосен. Но живописна ваша осень, Страны Карелии пустой; С своей палитры дивной кистью, Неизъяснимой пестротой Она златит, малюет листья: Янтарь, и яхонт, и рубин Горят на сих древесных купах, И кудри алые рябин Висят на мраморных уступах[39]. И вот меж каменных громад Порой я слышу шорох стад, Бродящих лесовой тропою, И под рогатой головою Привески звонкие бренчат...[40] Край этот мне казался дик: Малы, рассеяны в нем селы; Но сладок у лесной Карелы Ее бесписьменный язык[41]. Казалось, я переселился В края Авзонии опять, И мне хотелось повторять Их речь: в ней слух мой веселился Игрою звонкой буквы Л. Еще одним я был обманут: Вдали для глаз повсюду ель Да сосны, и иод ней протянут Нагих и серых камней ряд. Тут, думал я, одни морозы, Гнездо зимы. Иду... вдруг... розы! Всё розы весело глядят! И Север позабыл я снова. Как девы милые в семье Обсудят старика седого, Так розы в этой стороне, Собравшись рощей молодою, Живут с громадою седою[42]. Сии места я осмотрел И поражен был. Тут сбывалось Великое!.. Но кто б умел, Кто б мог сказать, когда то сталось?.. Везде приметы и следы И вид премены чрезвычайной От ниспадения воды, С каких высот — осталось тайной... Но Север некогда питал, За твердью некоей плотины, Запросы вод, доколь настал Преображенья час! И длинный, Кипучий, грозный, мощный вал Сразился с древними горами; Наземный череп растерзал, И стали щели — озерами. Их общий всем продольный вид Внушал мне это заключенье, Но ток, сорвавшись, все кипит, Забыл былое заточенье, Бежит и сыплет валуны, И стал. Из страшного набега Явилась — зеркало страны — Новорожденная Онега![43] Здесь поздно настает весна. Глубоких долов, меж горами, Карела дикая полна: Таи долго снег лежит буграми, И долго лед над озерами Упрямо жмется к берегам. Уж часто видят: по лугам Цветок синеется подснежный И мох цветистый оживет Над трещиной скалы прибрежной, Л серый безобразный лед (Когда глядим на даль с высот) Большими пятнами темнеет, И от озер студеным веет... И жизнь молчит, и по горам Бедна карельская береза; И в самом мае по утрам Блистает серебро мороза... Мертвеет долго все... Но вдруг Проснулось здесь и там движенье, Дохнул какой-то теплый дух, И вмиг свершилось возрожденье: Помчались лебедей полки, К приютам ведомым влекомых; Снуют по соснам пауки; И тучи, тучи насекомых В веселом воздухе жужжат; Взлетает жавронок высоко, И от черемух аромат Лиется долго и далеко... И в тайне диких сих лесов Живут малиновки семьями: В тиши бестенных вечеров Луга, и бор, и дичь бугров Полны кругом их голосами, Поют... поют... поют оне И только с утром замолкают; Знать, в песне высказать желают, Что в теплой видели стране, Где часто провождали зимы; Или предчувствием томимы, Что скоро из лесов густых Дохнет, как смерть неотвратимый, От беломорских стран пустых Губитель роскоши и цвета. Он вмиг, как недуг, все сожмет, И часто в самой неге лета Природа смолкнет и замрет! По Суне плыли наши челны, Под нами стлались небеса, И опрокинулися в волны Уединенные леса. Спокойно все на влаге светлой, Была окрестность в тишине, И ясно на глубоком дне Песок виднелся разноцветный. И за грядою серых скал Прибрежных нив желтело злато, И с сенокосов ароматом Я в летней роскоши дышал. Но что шумит?.. В пустыне шепот Растет, растет, звучит, и вдруг Как будто конной рати топот Дивит и ужасает слух! Гул, стук!.. Знать, где-то строят грады! Свист, визг!.. Знать, целый лес пилят! Кружатся, блещут звезд громады, И вихри влажные летят Холодной, стекловидной пыли. Кивач! Кивач!.. Ответствуй, ты ли?.. И выслал бурю он в ответ!.. Кипя над четырьмя скалами, Он с незапамятных нам лет, Могучий исполин, валами Катит жемчуг и серебро; Когда ж хрустальное ребро Пронзится горними лучами. Чудесной радуги цветы Его опутают, как ленты; Его зубристые хребты Блестят — пустыни монументы. Таков Кивач, таков он днем! Но под зарею летней ночи Вдвойне любуются им очи: Как будто хочет небо в нем На тысячи небес дробиться, Чтоб после снова целым слиться Внизу, на зеркале реки... Тут буду я! Тут, жизнь, теки!.. О счастье жизни сей волнистой! Где ты — в чертоге ль богача, В обетах роскоши нечистой, Или в Карелии лесистой Под вечным шумом Кивача?..» . . . . . . . . . . . . . . Так он рассказывал. Ему Внимала матерь Михаила, С ним рассуждала, говорила, Дивясь порой его уму, Его судьбине... Ей желалось Узнать, как он владел собой И как держал духовный бой, И что в пустыне с ним сбывалось? И на вопрос: «Покинув свет, Не знал ли грусти сокровенной?» Он дал неясный ей ответ. Вот сей ответ необъясненный (А что хотел он в нем сказать, Могу ли я истолковать?): «На дальнем Севере есть птица. Она, как слышно, иногда Перелетает и сюда. Как мысль, как пылкая зарница, Она мелькает по лесам. Ее, как сон, я видел сам. Грудь — яхонт, и лазурны крылы Отливом золота горят; Напев и длинный, и унылый, И сладостный, как первый взгляд На жениха стыдливой девы. Какие звуки!.. Те напевы Так очаровывают нас, Когда их слышим в первый раз!.. Заман души, так в душу льются! Чудесным счастьем и тоской Все струны сердца потрясутся И растревожится покой, Как только песню ту услышишь: Едва живешь, с боязнью дышишь!.. И время нет... Исчезла даль!.. Как прах, как дым, земное мчится, И мчится все с ним, что печаль. Душа, юнея, веселится, Как после недугов дитя, Куда-то все летя, летя... Но из карельцев чудной птицы Еще никто сей не видал. Пусть ставят сети и пленицы! Кто б был он, чтоб ее поймал? Ее не видят здешних взоры, Но мне порой видна она, И с ней мне милы эти горы И эта дикая страна!..»

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Кто всходит резво на крыльцо И в терем? В тереме ей рады: Вот новое для нас лицо! На ней карельские наряды. То девушка в семнадцать лет, То Маша, дочка Никанора! Она умна, добра и скоро Нашла и милость и привет, И ей оказывали ласки И для нее и за отца. А паша Маша знала сказки! Она у сельского чтеца Училась многому, читала, Наслушалась от стариков; Да уж и свет таки видала: На Шунге в ярмарку бывала, На лове чолмужских сигов[44], Была на берегах Неглинки И воду, верно, там пила[45], И по изгибам Лососинки[46] До Машеозера дошла, И там в монастыре была[47], За здравье части вынимала От человеческих грехов. ...Ив поминальник записала Свою родню. Там, в житии И в старописьменном сказаньи, Узнала, как гласят преданьи, Что лик пречестный Илии Пророка — а отколь, не знаем! — Плыл, плыл и стал. И уважаем Он там от русских и лопян, Сей лик с какой-то грозной славой! Святый пророк казнит обман, И горе, кто с душой лукавой Придет с поклоном и свечей: Сожжет огонь его очей!.. Теперь, разграбленный Литвою, Давно уж пуст, зарос травою Старинный этот монастырь, И Машеозеро — пустырь! Однако ж есть в народе слухи, Что там не пусто!.. В тех горах Живут селениями духи. Точь-в-точь как мы! В больших домах, Лишь треугольником их кровли; Они охотники до ловли, И все у них как и у нас: Есть чернь и титул благородных, Судьи, расправы и приказ. Но нет балов, торговок модных, Карет, визитов, суеты И бестолкового круженья; Нет мотовства и разоренья — Так, стало, нет и нищеты! Счет, вес и мера без обмана, И у судейского кафтана У них не делают кармана. Я не могу уверить вас, Имеют ли они Парнас, Собранья авторов и залы Для чтения. — «А есть журналы?» Нет-с! Ну, и ссоры меньше там: Литературные нахалы Не назовут по именам И по отечествам, чтоб гласно, Под видом критики ругать: То с здравым смыслом несогласно! И где, кто б мог закон сыскать. Который бы людей уволил От уз приличия? И им, Как будто должное, дозволил По личным прихотям своим, Порою ж и по ссоре личной, Кричать, писать, ругать публично?.. Зато уж в обществе духов — Вон там, на тех скалах огромных — Все так приязненны! Так скромны!.. Подчас им... бедным, очень душно! И если станет уж и скучно Смотреть на Глупости земных, На наши шашни и проказы, То псов с собой четвероглазых[48] И в лес! И вот, лесов чесных Принявши образ, часто странный — То выше ели, великаны, То наравне, в траве, с травой! — Проказят, резвятся, хохочут, Зовут, обходят и морочат... Иди к ним с умной головой, Начитанный теорик, — что же? Тебе ученость не поможет. Ты говоришь: все глушь да мрак. А духи шепчут: «Ты дурак! Сюда, мудрец, вот омут грязный!..» Не так ли иногда приказный, Раскинув практику свою, Из справки в справку ходит, ходит И часто в бестолочь заводит И толковитого судью?.. Но мы о Маше говорили И, бедную, совсем забыли! А Маша в стороне своей Умом и разумом блистала, Про Киев и Москву слыхала, И — уж зато и слава ей! — Бывала даже на Олонце, Дивилась башням и стенам[49] И книги покупала там: Она купила книжку с солнцем, А около него, в лучах, Все цифры, цифры... Что-то важно! То солнце держит на плечах Какой-то бородач отважно! И подпись значит: «Книжка ся Гадальная!» От Соломона Начало мудрости ея! Она читала про Сампсона (Силач, вертел он всех и всё). А этот лист? Тут колесо, Оно в ходу... И человеки — По их одежде как узнать: То немцы, русские иль греки? И видно, одному всползать Наверх так весело, так сладко... Но колесо в ходу и гладко: Скользнул — и торчмя головой! Внизу: бунтующее море, На нем корабль в бою с волной — Все в буре, в суматохе, в споре... А тут, пониже этой при, Каких-то двое под картиной Из мыла дуют пузыри — И выпускают их пречинно!.. И что ж в заглавии листа? «Бедный, бедный человек! Суетится целый век! Счастия сыскать желает, А того не постигает, Что судьба им управляет!..» Не правда ли: ведь мысль проста? И справедлива, воля ваша! Итак... Итак, карелка наша Рассказы сказочных затей И про дела богатырей В семьях читает рыбарей, Когда зимою вьюга взвеет И все замрет и побелеет... В избе бревенчатой, большой. До половины задымленной, Где лавки, сеть, ведро с ковшом, В углу же, древностью почтенной, — Карельский Спас, — она была Отрадой для толпы брадатой: Все цепенели — лишь брала Запас из кузова богатый... То сказки!.. Сказки про Илью, Про витязя Иеруслана И про царевича Ивана. И библиотеку свою Она прекрасно сберегала. Какая роскошь в ней блистала! Картинки... Что ваш Уткин! — в них Все лица — точно наши маски!.. Но тешили людей простых Для глаз ударистые[50] краски И позолота по местам. Теперь рассказывает Маша Все больше про свою страну, И говорила дева наша Про то, что было в старину: Про озеро свое Онегу И про карельца Заонегу. И кто же был он? — Богатырь! И славный!.. Он, с дубиной, смелый, Берег карельские пределы И славил свой лесной пустырь... Грустна затворница, скучает; А Маша весело сидит И про Карелу говорит. Она преважно уверяет, Что есть у них водяники, Воздушники и лесовые. Их часто видят старики Или видали в дни былые — И в этой мнимой пустоте Все полно. Духи и лесами, И на воздушной высоте Владеют, славясь чудесами!.. Так нам карелка говорит И многое в пример приводит: По берегам озер нас водит И молча замечать велит За молчаливыми горами. «А больше, — говорит она, — Дела творятся вечерами!..» Пускай все станет тишина И к островам причалят соймы, Туман постелется холстом, И рыба к берегу хвостом[51], И засинеются, как коймы, Онеги гладкой берега, — Тогда в поля! Тогда в луга! И, познакомившись с лесами, Мы кой-кого увидим сами, Хоть их и трудно подсмотреть!.. Они то, в виде великанов, Кроят одежды из туманов; То, мелкие, в рыбачью сеть Закравшись, жадно крадут рыбу; То шарят в гнездах у гагар; То вдруг обрушат сверху глыбу; То на кого нашлют угар, Под час иной — на скот заразу; И страшную всегда проказу, Чрез знахарей-кареляков, На свадьбе сочинят. В волков (Да, да, в волков!) — гостей и свадьбу. Невеста ищет жениха, А он... Далеко ль до греха!.. Он, бедный, в чью-нибудь усадьбу Охотой рвется на капкан!.. Так духи всем располагают: Тузят ленивых поселян И красных девушек пугают... Так в тереме, наедине, Карелка сказки говорила, А мне молва их повторила, И эти сказки — вот оне: Сказка первая «Зачем тут ели вдруг не стало? Ее унес наш богатырь: На Мурму шел он в монастырь; Вдруг стадо на него напало, Как войско целое, волков (Конечно, посланных духами). Но, вмиг управившись с волками, Добрался он и до духов И видимых своей дубиной Громил и бил он, как пестом, А невидимок гнал крестом, Считал их козни — паутиной!.. И силой честного креста Он их — воздушных скоморохов! Их не спасла и высота!.. И он — правдива повесть та — Из озера сонливых лохов Пробил в Онегу ворота: И стал пролив там Саламейский... Пускай с насмешкою злодейской Клевещут духи на него: Он не боялся ничего! Мы помним змея Тугарина: Он триста сажен был длиной И горы подымал спиной; Но Заонегина дубина Ему далась порядком, знать: Мы помним, изо всей Карелы Сошлась, как туча, наших рать: Метали камни, копья, стрелы, А змей бойцов и не слыхал! И, лежа на скалах Онеги, Им в уши бурею свистал И пол-Онеги расплескал Хвостом. Но все от Заопеги Он не ушел! Избитый чуть, Чертя густою кровью путь, Чуть сонный, и Укшу дотащился И там у Косалмы свалился. Он так лежит там и теперь: И с той поры огромным телом Загородил на Кончу дверь[52] И лег, как толстая плотина; Его покрыла пыль и тина, На нем скопилася земля — И вырос лес. Теперь там пашня, Два дома, мельница, поля... Так наш силач — живая башня — Свою отчизну сторожил; Возвысил нас, себя прославил И рати всех воздушных сил (Он с ними крепко не дружил) И страшных леших в грош не ставил, Подчас щелчки давал горам; Две сосны с корнем, вместо весел, И сойму на плеча — и весел, Не дует в ус водяникам!.. Сказка вторая Шумит шелойником Онега, Идет, нахмурясь, Заонега; А лешие в своих лесах Поют. В их хриплых голосах Есть что-то дикое. Но что же И про кого поют они? Их что-то мрачное тревожит: Они нам, говорят, сродни?.. Не знаю я, в котором веке Бывали очень близки к нам[53], И вот теперь о человеке Грустят, грустят, к его бедам В их песнях слышно сожаленье. Поют: «Зачем он, бедный, пал, Оброс грехом и стал так мал — Забыл свое предназначенье!.. Ныл век, когда его был рай!.. Теперь, возвышенного чуждый, Зарылся он в земные нужды... Родись, томись и умирай! Что день, что час — все ближе к гробу!» Так лешие поют в лесах, Но в бесковарных их сердцах Они к нам не питают злобу. Сказка третья На сойме едет Заонега, Сам надувает паруса. А кто на камени у брега Сидит и чешет волоса? То водяник! И вдруг не стало!.. И не колыхнется вода! Что ж под водою заблистало? Сады, деревни, города, Жемчуг, хрустальные дороги И золоченые мосты. И в этом царстве красоты Сидел монарх, на троне, строгий. Он строг, но светел он умом. И, как вода, он чист. И духи Долговолосые по нем — Правдивы все, умны... Но сухи И в обхождении своем Страх как неласковы. Все честность Да правоту при них храни. Зато грядущего безвестность Читают, как букварь, они! Они не терпят в человеках Жеманства, чванства, хвастовства, Двумыслня в полунамеках, Притворства, лжи и удальства. В лице — стыдливость, даже томность, Будь в нраве тихость и, с умом Большим, во всем большая скромность!. Но где ж сыскать все это? В ком?.. Сказка четвертая Гладка, как зеркало, Онега; Осенний воздух свеж и чист; Ни синий, ни янтарный лист Не шелохнется. Заонега После обеденного сна Идет путем к лесному Уру[54] Сбирать душистую мамуру: Она в то время новизна! Все тихо, тихо и сонливо; Порой лишь под овсяной нивой Взревет медведь; но вот жужжит И вьется... Что такое!.. Мухи?.. Но Заонега говорит: «Я знаю вас, воздушны духи! Надоедать вы мастера: У вас любимая игра, Чтоб человека обморочить, И осмеять, и опорочить, Подслушать, сплетней наплести, Кутить, мутить, болтать, ввести В обман и потчевать ловушкой; Что ж, человек вам дан — игрушкой?..» Духи-насмешники «Ха! ха! ха! ха! ха! ха! ха! ха! — И эхо вторит: «Ха! ха! ха!» — Вот так-то судит сын греха! Мы виноваты?.. Вот прекрасно! У них и тяжбы и грабеж; Язык — игла, и нрав — как еж; В душе разврат, и в сердце страстном На злое похоть, лесть и ложь! Их судит думный дьяк из платы; Они друг друга тянут в суд; Друг друга лишь во сне не бьют! А духи чем же виноваты?.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Смотри! Повсюду неизменность: Все так же ловит мух паук, Ползет стезею грязный жук. Все та ж зимой в медведе леность, Все так же жаден тощий волк И так увертлива лисица: Задолго весну слышит птица: И вот лебяжий белый полк Летит в карельские озера, А человек?.. Хоть для примера Возьми себе любого сам И вскрой: заметь, разметь, исчисли Его желания и мысли!.. Сегодня данник небесам, И набожен, и осторожен! А завтра, смотришь, брат бесам И вечно ложен, ложен, ложен... Подьячий врет перед дьяком; Дьяком лукавым пред царем Перелукавлеи воевода: Им ложь — что соль! Мила свобода, Все просят воли от судьбы, А сами жалкие рабы — Ковша, и штофного наряда, И женщины лукавой взгляда... И Богу — свечку, а рублю Закабалить готовы душу!» Заонега «Ну полно ж врать: я не люблю! Вы знаете: я вас не трушу!» — Так Заонега... Но кипит Воздушников лихая сила! Хохочет, дразнит и шумит — Уж Заонегу рассердила... Но Лазарь в Мурме[55] зазвонил (Угодник с братией там жил) — И духи тотчас присмирели, И Заонега стал смирен. Прогнал врагов вечерний звон: То в Мурме повечерье пели... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Где наш пустынь карельских житель? Где наш, знакомый нам, монах?.. Его, как говорят, в мечтах Ласкал дарами искуситель, И что ж успел?.. В его очах Негодование блеснуло, И сердце с гневом оттолкнуло Нечистый дар и злой совет; И он не возвратился в свет, Где все развратом накипело: Остался он с своей Карелой. Но уж с тех пор он стал не тем! Он созерцания нутом Взошел на высшие ступени Духовности. Он видел: тени Лежали густо на земле, И люди, в диком пьянстве страсти, На ветхом, ветхом корабле, Без путеводных звезд, без снасти, Неслись безумно по морям К каким-то дальним берегам... И он беседовал, как с книгой Разогнутой, с природой... и Пленил он прихоти свои, В лохмотьях риза, дыбом влас, И взор его так мутно бродит, Порою из туманных глаз Как будто молнии сверкают, Уста померкшие дрожат, И тело укротил — веригой... Теперь опять он в терем входит: Вериги из-под риз звенят, И содроганья обличают Какой-то исступленный ум... Под шумной Кивача стремниной, В стране лесной, в глуши пустынной Не одичал ли?.. Бурю дум Он без порядка, без искусства, Порой младенческие чувства С любовью детской выражал. Ему все что-то как мечталось, Он видел: Бог Свой суд держал — И все земное распадалось... Так, под защитой горних сил, Являлись с грешный мир пророки, Или вещания Сивилл Про тайны, времена и сроки... Вот озирается кругом — И, мнится, видит он народы И реющий над ними гром, И слышит стон больной природы... В словах — душа, в душе — пожар... Кипит... хладеет... Видит — шар, Как мир, на волосе повешен Над самым теменем земли: Падет — ив прах!.. Уж жребий взвешен! Они прошли, они легли, Истлели сонмы поколений... И вот... дрожат его колени... Он в страхе видит все и всех, Смущенный тайною грозою... А иногда холодный смех Сменяет жаркою слезою. Он что-то слышал, что-то зрел И загремел, как голос Вечи, — И вот, как мог я, как умел, Списал его, в отрывках, речи: 1 «...Земля приемлет образ гроба, Сокрылась жизнь сердец — любовь: Везде кипит, бунтует злоба, И вырос грех до облаков... Но ты, властитель тьмы и света! Не прогневись на сих детей! Они запутались в тенета! Приди и вынь их из сетей! Ты можешь спорные их рати Одним ударом раздробить: Одною каплей благодати Всю горечь моря усладить... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 2 Гремит на ясном небе гром, И хлынул в мир разврат, как воды, И, мнится, воздух стал грехом!.. Почто смущаются народы? Искать блаженства где? и в чем? Повсюду пламенным мечом Сечет обиженная совесть И тлеют заживо сердца; Ни в чем желанного конца! Все — недосказанная повесть... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 3 В пустыне в полночь я вставал[56] И пред Тобой, мой Бог, молился; Свои грехи воспоминал И мудрости Твоей дивился... Как правы все Твои судьбы! Они вращаются незримо, А мы, страстей своих рабы, Мы в вихрь сует неудержимо И рвемся на свою беду! Повсюду ум наш, сея хитрость, Забыл, несчастный сей слепец, Что сквозь его сквозную скрытность Все зрит, все ведает Отец!.. В своих лукавых изворотах Он хочет совесть заглушить И им в размноженных заботах Дни нашей жизни потопить. Слышна, видна в час ночи совесть, И в темноте ясней грехи: И кто-то нам, душой глухим, О прежних днях заводит повесть: О том, как люди, в простоте, Без мудрований, без изгиба, Не бились грустно в суете, Как в сеть уловленная рыба. И говорит нам тайный глас: «Пора вам Богу покориться, И хоть немного, хоть на час Покинуть ложь, престать гордиться, Не изрывать друг другу ям... Ужо идет и близко к вам Суда таинственное мреже!» Но вы сказали: «Это ложь! Все времена одни и те же, Что предки делали, мы то ж!» Но времена совокупляет Судьи невидимая длань: Уж на душах тоска, как дань Лежит и втайне их сгрызает! Я вижу дни. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 4 Что вдруг душа моя грустит И пала в думе боязливой, Как птица робкая над нивой, Когда орел над ней шумит?.. Смутился ум, прильнул язык, Невольно движутся колени... Но Ты послышал сердца крик — И свет Твой вспыхнул в смертной сени. Ты озарил меня лучом — И я во тьме увидел ясно: С Тобой нет бед нигде, ни в чем, А без Тебя везде опасно... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 5 Небес в лазоревом стекле Вдруг ангелов я слышу голос, И мне казалось, на земле Меня держал лишь тонкий волос. Земное стало все мечта, Ничтожество и суета!.. Как высь от ангелов светлела! Как их дружина сладко пела! Я на себе не слышал тела! Я стал легок, эфирен сам И полный дивного покою: Сдавалось мне, тогда рукою Я мог коснуться небесам!.. Увы! От жизненной работы Мне труден стал наземный путь, И, от докучливой заботы Болея, наболела грудь. Напойте ж песен мне святыни, Жильцу безгорестной тиши! Я буду их в земной пустыни Беречь, как счастие души!.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 6 Поверьте мне, я вижу их! — Не сомневайтесь больше, други! — Я вижу вечно молодых И их лазуревые круги. Поверьте: это не мечты!.. Я вижу райские цветы! И как они играют ими, И сами свежие, как цвет! Какой невыразимый свет Там, над долинами святыми?.. Они легки, они в венках: Я вижу лиры в их руках... Там смешано повсюду злато С неизъяснимой белизной! И все кругом так чисто, свято, И сам я становлюсь иной: Парю пареньем бестелесных, Тону в их радостной тиши... Но уж бежит покой души, Исчез видений ряд чудесных, Я на земле, на ниве слез, Закрылся верх — я житель низа. По ароматами небес Моя благоухает риза... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 7 Так, есть таинственные блага! Их взор не зрит, не слышит слух; Млека и меда слаще влага Из высших кладезей в наш дух Стезями тайными втекает... Но плоть груба: она не знает Сих невещественных утех!.. Как радостно наш дух играет, Когда к нему нисходит мир!.. Тогда в душе совсем иное! И что пред тем иным земное?.. И чувствий упоенных пир, И пылкие порывы страсти, И славы блеск, и прелесть власти, — Что не сулит лукавый мир... И все ничто!.. Хотя б я бездны Вскрывал и словом закрывал, Хотя б надсолнечные звезды, Как с древ плоды, рукой срывал, — Я не вкусил бы той отрады, Которой жаждет так душа, Когда, небесностью дыша, Летит, парит в святые грады... Какой там мир?.. Но чей язык Неизглаголанность расскажет? Мне скудность слова мысли вяжет! Вам слышен ли поющий лик?.. Вам виден ли сей час чудесный? Понятна ль эта тишина? Какой, без вечера, прелестной Она зарей освещена?.. И этот воздух ароматный, Который нежит и сладит И кровь и страсти холодит? Но нет! Я вижу, необъятны Для мертвых букв, для тесных слов Блаженство с радостью незримой... Но что уму непостижимо, То может разгадать любовь!.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 8 Увы! Земля влечет меня! Я угнетен влияньем звездным И, плен свой зная н стоил, Влачусь вокруг скользящей бездны. Исторгнися, душа моя, Из сих теснящих отношении И, вольная, как дух, как гении, Лети в надзвездные края, Пари по широте вселенной!.. Но ты устала, и полет Уже тяжел для утружденной... Так намять понесенных бед, Не раз испытанное горе Претит пловцу пускаться в море. Сама в себя уединясь, Путей боишься ты воздушных, И, в чувствах, пред тобой послушных, Как ветка под дождем, склонясь, Ты отдыхаешь по-земному... Но навык к счастию иному В тебе, как тайна, зацелел: Ты помнишь, прежде ранней птицы (Как пояс розовой денницы На синем куполе светлел) Ты облетала звезды утра, И там, куда не вступна тьма, Средь злата, роз и перламутра, Ты уяснялася сама... . . . . . . . . . . . . . . 9 Над Кивачом, на выси дальной Горит алмазная звезда... Так и в душе моей печальной Звездится радость иногда. Но скоро дум докучных тучи Ложатся на минутный свет: Вот подо мной песок зыбучий. И мне в земном опоры нет! Подай с небес, Отец, мне руку, Меня на скользком укрепи, Отвей любви дыханьем муку И посвети в глухой степи! Я без приюта, без вожатых, Впотьмах над бездной я стою! Тут глубь, там грома перекаты — Я Твой! Храни главу мою... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 10 Лесная ночь была темпа! Теней н ужасов полна!.. Не смела выглянуть лупа! Как гроб, молчала глубина! У них в руках была страна: Она во власть им отдана... И вот с арканом и ножом В краю, мне, страннику, чужом. Ползя изгибистым ужом, Мне путь широкий залегли. Меня, как птицу, стерегли... Сердца их злобою тряслись. Глаза отвагою зажглись; Уж сети цепкие плелись... В пустыне движутся скалы: Куют при кликах кандалы: И ставят с яствами столы, Чтоб пировать промеж собой Мою погибель, мой убой... Я шаг вперед... остановился, Припал с тоской к земле сырой. Как нищий, Богу помолился — И страх с души моей скатился Огромной черною горой... Нашла моя молитва Бога, Сошла к молящему любовь — И агнцу бедному прорезалась дорога Сквозь стражу гладную волков!.. . . . . . . . . . . . . . . 11 Премудрый Бог, Ты избрал время Для неизбежного суда! Нас гнет к земле пороков бремя, Как древо гнется от плода... Сердца от злобы стали камень! Но мы иссохли во грехах, Как сено летнее в лугах. И се! Твой взор, Твой гнев — как пламень. Он попалит нас всех дотла!.. Но, опаленные тобою, Довольней будем мы собою, И станут наши жизнь, дела — Хрусталь гранистый с чистым златом! Повеет здравие, целя, И благодати ароматом Облаговонится земля!.. . . . . . . . . . . . . . . 12 Уж близок день, уж близок день Твоей непотемнимой славы! Пройдут как сон, пройдут как тень Земные, ветхие уставы! Увидим мы, узнаем мы, Чего досель не знали, Над чем ломалися умы, Что детским сердцем постигали Лишь нищие умом. Пора! Что быть имело — всё сбылося, И всё протекшее слилося В одно туманное вчера... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 13 О вы, имеющие уши И растворенны очеса, Раскроите дремлющие души: Се к вам глаголят небеса!.. Но вы объяты глухотою. Потухли ваши очеса: Быстрой движенья колеса Сей род кружится суетою... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 14 До нас доходит весть, о Боже, Что посетишь Ты скоро нас, Что скоро мертвых потревожит Седьмой трубы призывный глас. Земля развратом накипела, И грех на ней болит, как струп! Любовь живая отлетела, И человечество — как труп, Прикрытый златом, ждущий гроба; Еще им движет... только злоба! Кто шепчутся?.. О брате брат! Кто сеть плетет?.. Отец на сына! Какая страшная картина: Везде умышленный разврат! Суды полны гневливых жалоб, Теснится ропотность в устах: Им счастья предков было мало б. И вот уж жмутся в теснотах И, в час улики с наготою, Не зная, где и как им быть, Гласят горам, чтоб тяготою От зоркой правды их закрыть. Где ласка к ближним? где услуга? Чистосердечие — на смех! И всяк со злобой друг на друга Чужой высказывает грех!.. Судитесь, злобствуйте! Но время Уж доплетает свой венец! И скоро треснет гроб, и бремя С могилы сбросит прочь мертвец И, страхом оживленный, вспрянет! Он придет — прореченный час, И солнце ярко в полночь встанет, Безвестных птиц промчится глас, И, двигнувшись, растают горы, И отпахнется ветхий век! И жалостно потупит взоры Пред Судиею человек!.. 15 Господь повел меня из града[57] В пустые дальние поля, Костей мертвела там громада, Белелась от костей земля; Глухой, безгласный и могильный Лежал раскат пустой страны: Ни звезд, ни солнца, ни луны, Ни жатвы, класами обильной, — В какой-то полутемноте Всё тлело в страшной наготе. И Бог сказал: «Сын человека! Воззри на груды сих костей! Жильцы исчезнувшего века, В пылу их прений и страстей Они землей Моей владели, И в них играла в жилах кровь, И к ним в сердца теснилась радость, И на лице свежела младость, И чувства нежила любовь, — Теперь иссохли и хладеют... Но Я велю — и оживут! Друг друга кости их сзовут, Наденут плоть и омладеют... Прорцы же им, да имут слух: «Истлевшие, готовьтесь к жизни И к новой, радостной Отчизне: Всемощных вводит в вас Свой Дух!» Вещал — и страшная тревога!.. Все встало: кость о кость стучит И движется по воле Бога... Кто их сзывает? кто клеит? Кто им дает живое тело, И телу — жилы, жилам — кровь? Встают, как тысячи полков, Кипят, как движимые рати... Израиль! В вечности есть час, Когда и ты услышишь глас Святой, живящей благодати!.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 16 Весна! Весна! Святое обновленье! Ты веешь раем для души! Течет, бежит сих мрачных лет движенье, Сей облак слез, сгустившийся в тиши. Под тяжким млатом испытанья, О братья люди, мы прошли, — И отклеились от земли! Раскрылись чистые желанья, И грешный род наш убелен, Нас убедили наши слезы! Проходит срок — и слабнет плен, И вспыхнули над смрадом розы! Уже сгибается змия времен в кольцо, И новое под ветхим уж созрело: Явилось мне прелестное лицо И с жизнью яркою глядело Из-под личины мертвеца!.. Сбери же нас в одно благоговенье! И, братья люди, в умиленье, Мы кинемся к ногам грядущего Отца!.. . . . . . . . . . . . . . . . 17 Так! Сей мятежный, шумный мир Я, мнится, оттолкнул рукою И сладко отдался покою. И праздную заветный пир В моей душе устепененной... Не тронь, не возмущай, молва, Сей жизни внутренней, священной! Тиха, светла моя глава, Крепка в ней разума держава. Несись, как сон, промчися, слава! Других мани и обольщай, Людей-детей играй судьбою! Я жду, я жажду тишины! Как воин, уклонясь от бою Под сень родительской страны, Отдохновеньем лечит раны, — Так я, в полудне красных лет И льстивый счастия обет И жизни частые обманы Души могуществом презрев, Питаю благородный гнев На все ничтожное, мирское: Его отравой чувств не льщу И счастья верного ищу В моей пустыне — и в покое!..» . . . . . . . . . . . . . . . Так говорил, и просветлялся Его разоблаченный взор, И, как верхи карельских гор, Он горним солнцем освещался, Смягченный, он главой поник. И, радостно воздевши руки, Он рек затворнице: «Велик, Велик твой род! Сыны и внуки... Я вижу их... Они в лучах! И свеж их лавр! На их мечах Ложится слава позолотой... Трудися, бодрствуй, род царей! Займись великою работой Преображения людей... Иди, мой витязь, бодро, смело: Я над тобой! Он страшен был!.. Но время срочное приспело — И ты смиреньем победил! Где гром? Где власть Аполиона? Се! Неба с западного склона Скатилась яркая звезда... Земля, вспрянув, заговорила, И власть моя тобой явила Величье тайного суда... (К Марфе.) А ты, скорбящая царица! Ликуй, как шествуя на брак! Он кровь заговорил... Он мрак Прогнал... Светла твоя столица, Россия! Ты, как день, светла! Врагами рытая могила Врагов твоих и пожрала! Твой сын!.. Я вижу Михаила: Твой сын царем... и твой супруг... Все трое радостны вы вдруг — И с вами ваш народ четвертый! Блеснет заря... еще заря, Еще!.. И, терем сей отверстый, Ты не задержишь мать царя! Где ж Никанор?.. Бежит!.. Уж скоро!. Царица — в путь! Отднесь не плачь!» Сказав, с полупотухшим взором Идет под шумный свой Кивач. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Он угадал — заря сгорела, Еще заря, еще... Сидела Карелка смирно у окна И вдруг: «Отец мой!» — закричала. И мигом с лестницы сбежала, И уж на озере... волна Челнок от брега отшибает. Она к воде... челнок хватает, Ведет, умея, мимо луд[58], А он, пловец наш, убирает И руль и парус: он уж тут, Он тут — посол наш добродушный, Наш умный, добрый Никанор; Он видел и Москву и двор, И матери царя — радушный — Он свиток тайный ей принес. А чьих в нем видны капли слез?.. Но дева в выраженьях сельских Родному хочет все сказать, Его голубит по-карельски: Спешит одной рукой обнять, Другой по вые вдоль ласкает; Целует в щеки и в уста И красным солнцем называет...[59] Но их уж ждут!.. Скорей туда... Ночь. Бледно теплясь, догорает Лампада. Поздно! Терем тих! И то встает, то упадает Перед иконами святых Царева мать. Она читала, Она свой свиток уж прочла И строки, как живых, лобзала, Слезами — слезы залила. Они уж там!.. Уж Русь иная: «О, пробудись, страна родная! Он пал, самоохотный царь![60] Зови царей своих законных! Вдовеет трон твой и алтарь!.. Мы кровь уймем, утишим стоны: Как любим русских мы людей — Бог видит!.. Мы не мстим!.. Любовью Сзовем мы верных и друзей, И до кончины наших дней За кровь не воздадим мы кровью... Как жажду видеть я Москву, Читать любовь там в каждом взоре И приклонить свою главу К святым мощам в святом соборе!» . . . . . . . . . . . . . . .

ЭПИЛОГ

Карельцы уж неробко ходят Близ терема: уж он и тих И пуст! Не остановит их Стрелец с пищалью. И заходят, И смотрят всё там, и назад Опять выходят, рассуждая... Им часто дева молодая Рассказывает... Всякий рад; Рассказы сладки про былое!.. Но что о прежнем вспоминать? Оно прошло уж, время злое!.. И кроткая царева мать Давно уж на Москве. А терем?[61] С годами тихо он ветшал, Но раз нашел с Онеги вал... И чем преданье мы проверим?.. Теперь уж с давних, давних лет Былого терема там нет. Между 1828-1830

ИОВ

СВОБОДНОЕ ПОДРАЖАНИЕ СВЯЩЕННОЙ КНИГЕ ИОВА

(Отрывки)

ГЛАВА II

Семь знойных отпылали дней, Семь летних протекли ночей В отчизне пальм и аромата: Сквозь синий воздух — реки злата И реки пурпура лились, И от востока до заката Без грома молнии неслись И над оазами сияли (Тревожа сон пустынных птиц) Разливы пылкие зарниц; Или серебряные звезды Блистали радостью очей На круглом густо-синем своде; Или, как млечная река, На яхонт неба облака Взбегали: виделись пещеры, Картины гор и городов, И выступали дромадеры, Глотая звезды...[62] Чудно все На пышном небе Аравийском В краю песков Авситидийском, В стране оазисов и пальм... Так семь ночей прошли в пустыне, — С тех пор как трое из друзей (И каждый от земли своей) Пришли об Иове проведать. И были те друзья — цари Или властители. — И первый Елиафаз был Феманин, Потомок от сынов Исава; С другой страны пришел другой: — Валдад, властитель из Савхеи, Ховарского Амнона сын; Ко дню назначенному прибыл И третий из друзей: то был Софар — и был он царь Минийский. Страдальца вид их поразил, Пришли и — друга не узнали! Вотще знакомых черт искали, Уставя на него глаза: Кругом его была зараза И Бога гневного гроза; На нем белелася проказа От головы до самых ног! Живой мертвец — он изнемог... Лишь кости, в судоргах, стучали!.. И горько, горько зарыдали Друзья, узрев всю меру зла... Но скорбь уста им заперла: Склонив главы, они молчали, Не смея друга утешать... И чем утешить? Что сказать?! Но, растерзав свои одежды, Насыпав праху на главы И взбросив вверх по горсти праха, Семь дней и семь ночей сидели При дружном ложе на земле.

ГЛАВА III

Взглянул страдалец на друзей, Привстал и ветхие одежды Оправил... Но, себя страшась, Поник главой на перси. Тяжко Вздыхал скорбящий, и — он был Как кедр, надломленный грозою, Ни мертвым, ни живым. — Но вдруг, Отдавшись лютой скорби, громко Осиплым гласом возопил: «Погибни день, когда из чрева На гибель вышел я на свет, И ночь, которая сказала: «Се, в чреве зачат человек!» И я записан в книгу жизни!.. Угасни тот злосчастный день Во тьме глухой и в сени смерти! Да будет мрачен он, как полночь, И душен, как полдневный зной! — И ночь, в которую я зачат, С тем днем, в который я рожден, Изглади, Господи! изглади Из книги тайныя Своей, Из лет, из круга годового! — И в той ночи да не взойдут — Утехи взоров — звезды неба И миловидная луна! С рассветом, свежестью богатым, Заря! ты, в роскоши своей, Не весели ее ни златом, Ни пурпуром своих бровей![63] Да будет ночь сия бесплодна, Да будет вся она — болезнь!.. Пусть темен, сумрачен, как бездны, Повиснет свод над ней беззвездный!.. Да ни единая жена, В часы погибельной той ночи, Страдальца в чреве не зачнет! — Не будь у той ночи прохлады!.. Да заклянет тот день, ту ночь, Кто для заклятий мощь имеет, Кто, тайным словом, в дебрях змей, И, по глухим лесам, зверей. Иль, с брега, лютых крокодилов Скликать и заклинать умеет, Кому дана наука та, Кто, в час свой, древнего кита Таинственно преодолеет!.. Зачем тот день, зачем — с той ночью Мне дали свет увидеть сей? Зачем я не родился мертвым? Зачем не умер я — родясь?!. Почто ты на свои колени Меня, о матерь! приняла? Почто лелеяла, ласкала Меня — младенца сберегала И в детских играх и во сне? Зачем молилась обо мне?!. Почто меня питали перси? Земли небывший населенец, Зачем я в чреве не погиб, Как недоношенный младенец? Меня б закинуть, чтоб пропал Я в пеленах, еще без смысла! За то давно б уже я спал Протяжным сном в глубоком лоне, На общем сходбище — в земле! Там все равны — рабы и князи: Богач бок о бок с нищим лег; Для всех один покой счастливый Под хладным черепом земли! Покинув троны, там легли Цари, что в бранные тревоги За славой гибнущей текли: Вонзались в небо их чертоги Из скал громадных на столпах; Над прахом их — все стерлось в прах!.. И те, что золото холмили И серебро в своих ларях, Со мной бы рядом опочили... Там нет насилий, чужд там страх; Различья нет там земнородным; Для узников — нет кандалов, Нет кабалы там для рабов, Никто не стонет от трудов... Все — долгий отдых и свобода У подземельного народа! Прохладна за могилой сень!.. А здесь, а в сей палящей жизни, В сей бездорожной темноте, Мы только бродим, как слепые!.. Зачем ты светишь, Божий день? Чтоб нам показывать, как люди Томятся, плачут и грустят? А я, — я мученик безвинный, — Рыкаю громче гладных львов, И, словно ток на дне кремнистом, В моей груди кипит тоска; — Полуистлевшему и пищу Подаст — хлеб жизни чья рука?! — Я воплем приправляю пищу, Роняю слезы в питие! Я трачу жизнь, теряю силу, И сам себе свою могилу, Тоскуя, вырыть бы я рад, И гроб почел бы я за клад!.. Вот, други! вот мое бытье! Он каменной налег горою На перси мне, холодный страх: Я весь им стиснут! Вот я вижу: Чего боюсь... ко мне идет; Чего содрогнусь... то надходит! Горю и зябну... страшно!.. страшно!!! Изныли кости от тоски!.. Но разве я роптал доселе, Под тяжким натиском скорбей? — Не сохранял ли я молчанья, Когда, въедаясь, прогрызал Мой недуг гибнущее тело, И видел кости я свои? Ведь, я как камень был, — доколе Меня прожег Господний гнев!..»

ГЛАВА VI

«О, как бы, други, я желал, Чтоб здесь, пред вашими глазами, Спустилися весы судеб, И чтоб на них мои все муки Господь правдивый возложил!» Так Иов грустный говорил И продолжал с болезнью сердца: «Тогда б увидели, что скорбь, Моя болезнь, моя тоска, Мои несносные мученья — И вес приморского песка Перетянули б... От того В моих болезненных речах Порой тоскливое волненье... Увы, я чувствую: в меня Впились, вонзились Божьи стрелы, И душу из меня сосет Их ядоносная отрава. И ужасы — кругом меня, Со всех сторон грозой пугают!.. Горю, томлюсь — покоя нет! Кричу, зову — не отвечают; Прошусь в могилу — не пускают; Под зноем мук страдальцу нет Ни сна, ни сладостной прохлады; Мой сон наполнен страшных грез, Глаза растаяли от слез, И сердце, слыша грозы, млеет... О горе, я живой — мертвец! Я часто сам к себе с вопросом: Живу ли я, иль не живу? Я обеспамятел в несчастьи И разум утопил в слезах. — Мне опостылил свет и люди... А я ведь так любил людей!!. Все, все, чего страшился прежде, Теперь увидел на себе! Ведь я — не каменный, не медный... Осел ревет ли на траве? И бык мычит ли подле корма, Когда присмотрен он и сыт?.. Что пища без приправной соли?!. Мой хлеб постыл мне стал от боли, Полынью стало питие! Увы мне!.. Братья вероломны Спешат от ложа моего — Все врознь, как токи снеговые, Как своевольные ручьи Без русла. От снегов рожденны, Те ненадежные ручьи Бегут, теряясь в бездорожьи, И первый яркий солнца луч Их иссушает до поддонья. И мнимой дорожа водой, Вслед за скитальцами-ручьями, Беспечно доверяя им, В пустыни идут караваны И погибают заблудясь... Вот караван Феманский длинный, Саввейцев шумный караван По тем ручьям пошли в пустыню И ужаснулись, зря обман Своих предателей безводных... И я хотел бы воду жизни Из ваших вычерпнуть речей И освежиться ими в жажде; Но, вместо сладких токов водных, Пред несчастливцем появились Вы уж иссякнувшим ручьем!! Так чем вам напоить страдальца, Отверженного от людей?!. Да! — я отверженец, бездомок, Кому чужда уже земля... Я брошен бурей, как обломок В грозе морей от корабля... Но разве у родства, у дружбы Я требую себе даров, Или наград моим утратам, Иль избавления от бед, Иль выкупа от супостата?.. А признаюсь: я б оценил Одну слезу — слезу от сердца, Когда б сюда, на грудь мою, Ее участье обронило... Но вкруг меня — один упрек!.. Скажите ж: как и что мне делать?.. Я стисну грусть и замолчу! Без доказательств доказать Хотите вы свою мне правду, А голос скорби и тоски. Как дым, пускаете на ветер!.. Друзья, богатые умом, Меня в безумьи не вините! Безумен я? — так обличите... Я неразумен? — научите... О, мудрена наука жизни!! Но я готов вам уступить, В чем уступить по правде можно! Ваш долг помочь и просветить: Но вы в речах своих так строги!.. Участья нужен мне елей! Мои свежи еще так раны! А вы с оружьем острых слов На безоружного напали, И, сети ставя сироте, Подкоп под дом его ведете! Хотите ль сердце смять мое И, запугав, засыпать мразом Последний жар моей души?.. Однако ж выслушайте, други! Сверите все мои слова И взвесьте их и рассудите: Напрасно ль друг ваш вопиет, Иль вопиет в нем чувство правды?.. А правда ведь еще моя!!»

ГЛАВА VII

«Что наша жизнь? — Тревожный сои, Борьба и тяжкая работа! Как раб, боящийся лозы, Влача свой плуг под ярким зноем, Все рвется, чтоб укрыться в тень; Все смотрит, — скоро ль долгий день Завечереет, скоро ль отдых: — Так дни и месяцы текут Моей многострадальной жизни!.. Все тело рушится мое: То вдруг его облягут раны, То заживут... И вдруг опять Моя растрескается кожа И, гноем накипев, болит... Жизнь, смерть, день, ночь... все стало смутно. Сомкну ли ночью я глаза (Страдальцу ночь — долга, как вечность!), — Я пробужусь и говорю: Когда ж рассвет? — Ах, скоро ль утро?! Приходит утро — я опять, Вздыхая, вопию: где ж вечер?! Мое все тело — струп и струп, И я — седой, стенящий труп!!! Как ссохлась, пригорела кожа!.. Увы, мои былые дни Мелькнули, будто в зыбких красках: Мелькает нить за челноком... Промчалась жизнь скорей беседы И стала мимолетным сном... О горе! все невозвратимо: Прошла пора моих надежд!.. Земных отрад, земного счастья Уж не видать мне и в мечте! Как облак дымчатый редеет И исчезает в высоте: Так я исчезну! — Бездна ада Не выдает своих: увы! Оттоль не выйдешь в дом родимый, Ни вести к ближним не пошлешь! — Уйду, — и без меня застынет Мое и место на земле!!. Итак, доколь еще язык мой В устах вращается, друзья, — Я буду, буду все, с тоскою, Все беспрерывно изливать, Всю ярость беспредельной скорби: Скажу и выскажу векам, И поздним донесу народам, Что совершалось здесь со мной, Как мучили меня в пустыне!.. Что — я?.. Речной ли крокодил, Иль гневная пучина моря, Что так плотиной обложен, Так связан, заперт и стеснен?! Когда прошу: дай мне отраду, Дай видеть счастье хоть во сне, — Далеко, дикою мечтою, Ты сон мой отгоняешь прочь... То окружен я пустотою, То черная, в пустыне, ночь Полна страшилищ: — вот их очи Огнем неистовым горят, Они в меня вонзают взоры; То реки с клокотом шипят. То с грохотом валятся горы — Все на меня!!! — Я весь разбит. Изломан, раздроблен, убит; Мое от страха сердце жмется, И весь я — как под бурей трость; И слышу, — все во мне трясется, И ударяет кость о кость... Почто ж томить?.. Вели скорее Меня изгладить из живых И душу свободить от духа, От смерти кости свободить! — И! что есть человек, сын персти, Что Ты так чествуешь его, И, с непонятною заботой, О нем радеешь и болишь, И в дивных утренних виденьях Ему о тайном говоришь?.. За что ж меня терзать? — И долго ль Мне ропотным и скорбным быть? Пусть я грешу, — но что я значу Перед Тобою, страж людей? Зачем сражать меня стрелами — Негодовать, как на врага? Чтоб не помиловать страдальца, Не снять бы всех его грехов — Из жалости к сей бедной жизни!!. Ведь, может, завтра же придут, Меня поищут... и напрасно! Страдальца боле не найдут!..»

ГЛАВА XXIV

«Ах, для чего не соизволил Господь вести Свой суд открыто, Поставить правду на земле, И так судьбы людей устроить, — Чтобы пороки за собой Влекли свое и наказанье? Напротив, что бывает здесь? — Преступники живут спокойно, Спокойно у сирот берут Последний родовой участок, Спокойно чуждые стада В свои загоны загоняют И с ветхих рубищ нищеты Последний лоскут отдирают! Так бедных мучат, позабыв, Что те — их братья, те же люди! Но их считают ли людьми? Толпы их, скрывшись в темных дебрях, Выходят лишь ночной порой, Чтоб на полях, уже пожатых, Забытый колос подобрать И пропитать своих младенцев... Как часто острый, горный дождь Покров убогий пробивает, — И мать, прижав к груди дитя, На хладный камень упадает, Изнеможенная, без сил!.. Как часто сильный у бессильных Детей от персей нагло рвет И их назад не отдает — Без тяжкой платы, без залога! — Кем жмет елей он из олив, Кем точит сок из винограда, — Того как часто голод жмет И жажда тяжкая сжигает! — Но труженик не смеет сей Скрепить уста роскошной влагой, Текущей под его рукой: Над ним бдит глаз ему чужой; Чужое делает он дело!.. И на селе и в городах Кричат обиженные люди: Конечно, крик их слышит Бог, Но им томиться допускает... Есть люди, кои с темнотой Сроднилися, как птицы ночи: Для них несносен свет дневной — Он колет им, как правда, очи! Смотрите: вот убийца встал И точит нож при свете лунном; Вот обольститель ждет, когда Стемнеет в улицах пустынных: Ему и темнота светла, Он говорит: «Чтоб не узнали, — Закрою я себе лицо!» — Они, как филины, боятся Людей и света и дрожат, Когда прохожих повстречают: Однако ж, не смотря на то, Упрямо достигают цели Преступных замыслов своих И пожеланий своевольных, И дерзко, парус распустя, Несутся по морю разврата, Спеша умчаться, унестись От тихой ясности душевной В крутой, мятежный ураган, И от живых потоков сладких — В безводье, в знойные пески!.. О, страшно заглянуть к ним в душу Там все нечисто, все темно! Они — греха живые гробы, Легки и в мыслях и в делах... Судьба им будто помогает! Конечно, умирают же И эти изверги; но жребий Их — общий всем: как колос сельный, Пожнет их смерть своей косой!!. Так где ж над злыми правда здесь?!. Еще ль со мной хотите спорить?! Так пусть же Бог решит наш спор!..»

ГЛАВА XXVIII

«Есть место серебру, и злато Мы плавим из драгих песков; В земле рождается железо, Из горных камней плавят медь. — Безноги вы, драгие камни: На чем вам бедным избежать Руки пытливой человека? Зато зарылись глубоко Вы, по подгориям, в пещеры... Но человек следит, следит — И вас, отшельников, находит, И вносит розыски и свет Подземья в мрачные конуры. — И докопался рудокоп До потаенных тех заклепов, Которые преградно свет От древней тьмы отмежевали И отделили нас — земных — От забытых теней подземных: Оттоль, из нор и тайников, Журчит ручей металлоносный... Земля, на коей, вместо риз, Кипит златое море жатвы, Внутри изведена огнем. И там живет, в прохладных гнездах, Лазурный камень: он скреплен Златыми блестками. Туда Стезю нашел землекопатель, — Стезю, которой не видал Ни легкий сокол островзорный, Ни коршун. Той стези не зрел Ни лев — ревун золотогривый, Ни чуткий быстроногий пард... О, чудодеен человек! — Упорно подрывая горы, Он подсекает корни скал, — И с громом рушатся громады, И тайны гор обнажены! — Из камней он выводит реки И запирает бег речной, И много, многое он знает!!. Откуда ж мудрость? — Он молчит! Откуда виденье и разум? — Об этом он не говорит! Вотще и горы подкопал, Вотще и землю вопрошает: Богатства мудрости — не в ней! «И я в себе ее не вижу!» — Седая бездна говорит... Достань хоть золото Офира, Анфракс и оникс дорогой, Стань обладателем сапфира, Сбери хоть все богатства мира, — . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Премудрость выше всех сокровищ! — И почвы Эфиопской сын, Смарагд, ничто пред ней! — Откуда ж Премудрость сходит к нам? И где, Где разумения источник Святый премудрости родник?.. Не от земли премудрость, нот! В земном ее напрасно ищут: Она сокрыта от людей!.. Пошли орла в разлив лазурный, — Он встретит взором солнца луч, Крылом прорежет область туч И стерпит натиск вихрей бурный: Но мудрости ни выше туч, Ни в царстве воздуха не встретит! — И говорят и Аввадон И смерть: «Мы слышали ушами Своими, что славна премудрость, Но не видали мы ее!» Никто не знает волей Бога; Таинственны Его пути; Сокрыт чертеж мироправленья; В глубокой тайне скрыт раздел Людского счастья и несчастья: Никто не знает, что, кому?!. Но все то ведает премудрость; Все ясно ей, что нам темно... Где ж путь и ключ к ее чертогу? — Где ненаходную найти? Спроси у звезд — они молчат; Спроси у бездн — не отвечают!.. Один, один лишь знает Бог, — Куда к премудрости дорога, И где и как она живет! Он ведает, зане объемлет И землю взорами кругом И всю безбрежность поднебесья; Он ведает, зане Он Сам И ветер взвешивал, и воды И размерял и разливал... Он предписал дождю законы, Он молниям назначил путь, И путь провел стреле громовой... Тогда — Всезиждущий познал Чудотворящую премудрость: Ее Он обнял, осязал, — И Сам, Господь неисследимый, Исследовал ее, и Сам Изрек заветно человеку — В урок народам и векам: «Премудрость (ведайте народы!) Воистину есть Божий страх, И удаление от зла Есть веденье и вместе разум!..»

ГЛАВА XXXVIII

Тиха пустыня. Воздух ясен. Беспечно златогривый лев Лежит, как царь, с своей подругой, Величествен и горделив, В тени алоя и олив, Под стройной, длинноотенной пальмой. Вдали стена зубчатых скал; Над нею — купол бирюзовый, Под дымкой легких облаков, Летучих чад златого утра, Слитых из роз и перламутра. — И рыщет по пескам шакал, Услужник льва и ловчий верный; А тигр, из чащи тростника, Сверкая красными глазами, Младую серну сторожит... И скачет пестрый леопард, К ловитве когти распуская... Газель — красавица пустынь, — Рисуясь, с стройной прямизною, Как мысль, воздушна и легка, — Ища убежища от зною, Летит, как меткая стрела, С своей семьей в оаз тенистый... Орел ширяет в высоте; И суетится длинноногий, Беспамятный строфокамил, Отец безгнездного семейства... И, жадный солнечных лучей, Из темных нор пустынный змей Ползет, — и радуги играют На зеркальном его хребте: Багрянцем, синевом и златом Сияя в панцире кольчатом, Он блещет в дивной красоте... И слыша час полдневный зноя, Стада легли у родников, Среди свежеющих оазов, В траве душистой у холмов, Где смоквы плод янтарный зреет И рдеет в финике рубин. — И легкой пеленой несется, Шумит, пестреет и дождем Из яхонтов живых и злата — То сеется, то вьется рой Златолазурных насекомых. И стонет горлица в тиши, В своем гнезде под тамаринтом; И чад питает пеликан. А между тем, степной дорогой; Через песчаный океан, В богатый край Авсидитийский Идет Саввейскйй караван. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Вдруг что-то черное мелькнуло, Как язва, на краю небес, Растет, растет, все ближе, ближе, И солнце, потеряв лучи, Побагровело, зашаталось И покатилось в море туч, Как тусклый шар, налитый кровью... Пустыни обнял тайный страх; Но тишина везде, как в гробе, И ветры спят... Кругом полны Предчувствием и ожиданьем Земля и люди... Иов встал; Опершись тлеющей рукою О землю, скорбно он вздохнул И сел на одр; но очи прямо. Чего-то взорами ища, В голубоватый сумрак дали... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . И набежал... и мглой густою Опеленило грудь земли, Заволокло всю чашу неба: День смеркнул. Вдруг в выси — пожар!. Взвиваясь, вихри засвистали, И вьюгой взрылась гладь песков; Гор кости — камни затрещали; Зарокотал в выси удар, И суетливо побежали, Опоясав пустынь концы, Владыки грозного гонцы — Ручьисты молнии. — Долины Вздыхали. Праху океан Взлетел... Все мчится ураган Крутой, огнистый, бурный, рьяный; Он красные моря пссчаны Горами поднял... — Караван Остановился средь пустыни; Верблюд, колена преклоия, Ложится на песок горячий: Он чует бурю... Вдруг протяжный Вой, свист, дождь, буря, вихрь и град Кипят, теснятся и спешат. Как гости к браку на зазывный, Торжественный и светлый пир... Рассотворился целый мир... И Тот, Кто правит бурей духом, К страдальцу скорбному притек И над его дрожащим слухом Слова гремящие изрек: — «Кто звал Меня на состязанье И, в детской дерзости своей, Предвечное предначертанье Довечной мудрости Моей Темнил бессмыслием речей?!. Встань, выступи сюда, борец! Будь муж, препояшись, мудрец! — Я стану спрашивать, — ответствуй И покажи свой ум в словах! Скажи Мне, старец-малолеток, Скажи, Мой недоросль земной: Ты много ль царств и поколений И древних пережил веков? Каких премен и возрождений Ты был свидетелем в свой век?.. Скажи, вчерашний человек: Который год тебе? — Давно ли, Зачем и как пришел на свет?! — Ты был ли при созданы! мира, И предлагал ли свой совет, Как Мне вселенную устроить?.. Ты знаешь ли, когда и как Я словом свет дневной составил И прогнал довременный мрак, Осводил высь и свод уставил Неисчислимостью светил И яркий блеск их заслонил Прозрачной тканию лазури?.. Одной рукой — Я мрак и бури, Другою мощно оттеснил Боровшийся с веками пламень... Не ты ль краеугольный камень Земле в подпору подкатил И ту рассыпчатую землю Спаял на четырех углах? — Ты ль дал ей вид и очертанье? — Ты ль утвердил ее столпы?.. Ответствуй и свое всезнанье В ответе мудром покажи! И, если ведаешь, скажи: Чей шнур ее все клинья смерил? Не ты ль держал над ней отвес?.. Твоя ль рука за Мной носила И наугольник и мерила? Кто дал земле объем и вес? Кто ход младой земли размерил, И кто ее, младенца, вверил — Любви заботливой небес?.. Ты помнишь ли, как ряд чудес Узря, все звезды заиграли, Зарделися, заликовали И издали хвалебный глас? — И был тот глас, тот гимн священный — Привет земле новорожденной... В тот памятный на небе час, Откинув мрачные покровы, Вошел в семью светил Мой мир Невинен, свеж, блестящ, как радость, Светлеющий, как брачный пир! — И закипели неба чада Средь выспренних своих кругов; Их повлекла ко Мне любовь, И понеслась сия громада Со всех высот, со всех небес, По звездным царствам, по лазури, По златозарной вышине, И стала пред Владычным троном, Ликуя стройно и поя... И рать несметная сил, Мне славу воздала — поклоном! Слыхал ли ты?.. был страшный миг, Когда земли расторглось чрево И брызнул к небу океан... С мятежном шумом, стоном, ревом, Хотел он звезды в небе смять, И жадным бурнопенным зевом Младую мать свою пожрать... Я принял на руки младенца. И, бурный вопль его смиря, Я спеленал дитя в туманы И уложил его в постель, Огородив ее брегами, И люльку Я завесил мглами... С тех пор волнуется ль, кипит, — Он никогда не переходит Закрепной, межевой черты. — Порой, от бури поседелый, Раздвинуть силится пределы И сушу губит ближних мест: Но Я с грозой возвышу перст, — И океан оторопелый Отхлынет в свой законный лог, Где Мною уложен вначале, — Зане Я бездне рек: «Не дале!..» Восстань, борец, скажи заре: «Всходи, алей и радуй небо!» — Тебе покорная заря Охватит ли восток пожаром И выкажет ли вдруг природу, Как разноцветную одежду, Как отпечаток на воску, Когда печать над ним подымешь? И алым, девственным лучом Пробудит ли пернатых хоры Твоя веселая заря? — И, ранний страж глухих пустынь, Она прогонит ли в их горы, В их захолустья, дичь и норы Толпы разбойников с долин?.. Перемещя часов порядок: Вели рассвету раньше быть!.. А звезды можешь ли гасить И сокращать пределы ночи? — Твоя ли творческая сила Так пышно небо осветила, И ты ль, с востока на закат, Двенадцать солнцевых палат На горном поясе поставил И царский путь на них направил? — Не ты ль, взяв брение земли, Создал глаголивого[64]? Ты ли Облек его в высокий сан И посадил царем?.. Не ты ли, Схвативши землю за края, Тряхнул трещавшую так сильно, Что нечестивых род долой Слетел с нее в бездонье ада? В Моих руках земля — как воск, И мне помощников не надо!.. Сходил ли ты во глубину И в неоснованные бездны? Познал ли тайны дна морей? И видел ли Мой мир подводный Водоворотов и пещер? Ты подходил ли ко вратам, Где блещет надпись роковая: «Здесь жизни край; за ними смерть»? А широту земли и мира Предел изведал ли ты сам? Узнал ли, где дорога к свету И где живет угрюмый мрак? Ты, видно, это все уж знаешь?!. Знать, зародился ты тогда, Когда и время не родилось?!. Ходил ли человек с ключом В тайницы Божиих запасов, Где собрал Я, на день грозы, Снега и мраз и град и бури И искрометных вечных льдов Нерастопимые громады?.. А кто дождю отец?.. И дождь За кем; как сын послушный, ходит, И сеет жизнь в местах пустых, — В местах, людьми непосещенпых, — И зеленит раскат пустынь?.. Но, может быть, соперник Мой, Не любишь ты дождей и бури? Сведи ж на землю тишину И ветров ласковых лобзанье И светлые, как праздник, дни! Рассыпь окатистые росы, На радость сердцу и очам, По холмам, рощам и лугам!.. Сними оковы с Ориона И закрепи узлы Плияд И Семизвездия союзы! — Ты знаешь ли состав небес И тайну власти над землею Моей громадной высоты? Не ты ль Медведицу Мою С семьею Медвежат игривых Гулять по небу высылал? — И с потухающей зарею, Когда все просится к покою, Ты можешь ли своей рукой Схватить за светлые власы Звезду вечернюю, чтоб в час свой Ее по небу провести?.. Пытался ль ты, взглянув наверх, Сказать гряде летящих облак: «Дождя, дождя!» — и дождь рекой?. Пытался ли ты вызвать бурю С ее клокочущей грозой, И рокотал ли громом в горных? — Кто счеты сводит облакам, Кто в облака влагает мудрость, Чтоб так они держали воду, Иль, растворив в выси сосуды И опрокинув вниз меха, Дождили влагу на долины? И воздуху кто придал ум Знаменовать дожди и ведро?.. Сзывал ли молнии с небес, И молнии, тебе внимая, Откликнулись ли: «Вот мы здесь»? — Кто мудрость тайно схоронил От знателей надменных века Вовнутрь, в утробу человека? — Кто, высь осводив краем неба, Касается краев земли?.. И в древний век порядков древних Не ты ли горы округлил И прежде ль гор на свет явился? Не ты ль тесалом обтесал Громады жесткие в утесы? — Не ты ли жителям дубрав Насущный хлеб их посылаешь, Склонив заботливый к ним слух?.. Не у тебя ль младые львята, На кортах сидя и рыча, Как у родного, пищи просят, И получают, и едят?.. Кто во всемирном домоводстве Все слышит, видит, бережет? Кто, над гнездом приникнув врана, В его отсутствии, птенцов, Кричащих к Богу, греет, кормит, Кто их, малюток, стережет?..»

ГЛАВА XXXIX

«Постиг ли ты зверей природу, Их навык, страсти, весь их быт? Ты знаешь ли, в какое время Младые серны по горам Осеменяются? — Но долго ль (Дыша любовию к полям) Живут при матери семейства? — Их степь зеленая манит, И тонконогая станица Младых, веселых прыгунов Летит чрез долы, чрез овраги, Полна красы, огия, отваги; Заслышав дальний шум реки, Она несется чрез стремнины, Чрез златовидные пески На изумрудные долины... Кто дикому ослу внушил Любовь к пустыне и свободе? Блуждает, вольный, по степям, Среди широкого раздолья, По лакомым солончакам; Порой подходит к городам И посмевается их шуму, Их пыльной, душной тесноте. Отдастся ль Мой пустынный буйвол Тебе в жестокую узду; Его привяжешь ли ты к яслям, И согласится ль великан, Склоня главу, ходить понуро И бороздить твои поля? Ты знаешь ли строфокамила? Полупернатый скороход Легко пустыни обтекает И, насмехаясь над конем, Почти бескрылый, ни на чем Летит и спорит с ветром в беге... И часто самка на песках Забьет, замашет вдруг крылами: То — знак, что тут она кладет Свои в песок горячий яйца, — И, положив, забыла их! Пройдет ли зверь и тяжкой лапой Их давит, наступя на них, Иль расклюют порой их птицы: Ей что?.. Она своих птенцов, И встретясь с ними, не узнает: Зане, безгнездной, ей Творец Не додал ни ума, ни чувства... Красавца смелого, коня Твоя ль десница сотворила? В нем все — огонь, все — жизнь, все — сила. И в звонкую его гортань Вложил не ты ли рокот грома? Не ты ль поскоком саранчи В полях скакать его заставил? На поле брани он влетел И громко сарпнул — и копытом Взрыл землю... Искры — из очей, И дым клубит над жаркой мордой... Над ним играет лук и меч, Но он опасности не верит... Раздался резкий зык трубы — И, пенистой облитый влагой. Он, громкоржущий, вскрикнул: «Благо Далеко обоняя брань, Вождей и воев слыша крики, Летун неукротимый, дикий, Узды не чуя, сам не свой, Взвился, — и ринулся на бой!.. Твоя ли мудрость научила Летать по высям ястребов? И твоему ль веленью внемля, Парит, ширяет царь — орел Превыше облак разноцветных, Пронизив заслон темных туч, И пьет из солнца жаркий луч? Махая мощными крылами, Купаясь в воздухе седом, Он любит плавать над скалами, И обзаводится гнездом На остром теме гор высоких, И долу, на полях широких, В тени дубрав, в ущельях гор Следит змею огнистый взор... Его приманка — битвы поле; Где слышен труп, — там и орлы! — Терзая свежую добычу, Его птенцы хлебают кровь, И часто спор ведут за трупы С голодной стаею волков!..»

ГЛАВА XL

Еще мятежный вихрь свистал, Еще за ним теснились бури, И гром за громом грохотал Чрез поле мутное лазури, — Когда вещал Иегова, К страдальцу слово обращая, И звал его на новый бой, Громами небо раздирая И гласом громы прерывая: — «Восстань, боец, препояшись, И дай ответ! Я вопрошаю... Не уклоняйся от суда... Ты звал Меня на состязанье, — И, небо распахнув, Я — здесь!!. Ступай же, спорник Мой скудельный, И докажи, что Я не прав: Открой в делах Моих ошибки И, мудрый зодчий, все исправь!.. Но прежде попытайся, смелый, Сдержать крылатый Мой огонь — На роковом его полете, В его межоблачных путях, И заглуши, возвыся голос, Раскат громов Моих в горах!.. Чтоб оправдать свое презорство, Войди, борец, в единоборство С дружиною Моих стихий И покажи свою Нам силу! Надень узду на ураган, Смири подземных бурь удары, Движеньем уст — задуй пожары, Исчерпай горстью океан!.. И, ризою одеян славы, Великолепьем облечен, Возьми в десницу скипетр власти, С крылатым воинством явись И выше звезд Моих взнесись! — Вспылай, вскипи грозою гнева. И нечестивцев гордый рог И злость и бунт врагов крамольных Сломи, развей, свяжи, смири! — Под их мятежными толпами Вели растреснуться земле И заключи их сонм кичливый Глубоко в тайный сумрак бездн!.. Тогда и Я скажу: «Ты славен, Казнить ты можешь и спасать!»... Взгляни, мудрец, на бегемота! Он создан Мною ж, как и ты, — Сей тварей первенец громадный; Но создан он но для тебя, Не для твоей потехи детской. Он злаки ест, как дивый вол... Сочти его, ощупай ребра: Они — как ряд стальных забрал, И сила великана — в чреве! Огромный ошиб свой, как кедр, Высоко кверху он заносит, Встает, себе простора просит, И, сшитый вервиями жил, Как зданье на столпах ступает В своем ходу Мой исполин! В нем кости — трубы медяные! Дебел его огромный стан, И каждый член в нем — шест железный! Он ростом — холм, он образец Моея творческия силы! Я дал в уста ему — мечи! Куда, заклокотав от гнева, Махнет главой меж чащей древ, — Древа валятся, как солома Под острием его клыков... Его разгул — тенисты горы, Кремнистый холм трещит под ним; Но любит он постель сырую В густых приморских тростниках; Он любит рыхлость почвы зыбкой, Соседство шумное морей; Он любит тень и полог свежий Из гибких ветвей древних ив. Он спит, когда играют волны, Когда бунтуется река, И плещет бурей в брег гранитный... Он будет спать, Мой великан, Недвижим ужасом, ни гневом, Хотя б кипящий Иордан К нему в уста помчался с ревом... Возьми ж его и улови Пустынника в тенистом доле, В его безбрежных тростниках! Повесь кольцо в его ноздрях И удержи его в неволе!.. Тогда скажу Я: «Ты велик!» Ты можешь ли левиафана На уде вытянуть на брег И овладеть царем пучины? — Попробуй вервие продеть В язык чудовища огромный И острым крюком захватить Его за жабры! Попытайся: Начнет ли он тебя просить, Как раб, как пленник, о пощаде? — И с целой ратью рыбарей Ты можешь ли его опутать И остов грозного рассечь, Чтоб распродать потом по звеньям Торговым людям финикийским? Пробен зубчатой острогой Хребет метальный великана... Но для чего губить его? Возьми, свяжи его, бедняжку, Или, подкравшися, схвати Его, как дремлющую пташку, И пленника отенети: Тебе он будет верным служкой, И этою живой игрушкой Ты малых деток угости!»

ГЛАВА XLI

«Нет! не пойдет к тебе он в руки! И раздразнить богатыря И Я не дам тебе совета. А предо Мной кто постоит?! — Кто предварил Меня делами, За кои б должен Я воздать? Кто — Мой радушный одолжитель? Кто дал именье Мне свое? Я — Сам Господь и Вседержитель, Земля и небо — все Мое!!! Так кто ж размер красивых членов Его рассмотрит? — Кто, смельчак, Поднимет край его одежды? И кто войдет в его гортань? Кто зев его, как дверь, растворит? — Погибель — полк его зубов! Ряды щитов — его покров! Они друг с другом так стеснились, Как в битве с братом брат родной! Сквозь них, сквозь медные забрала, Ни влага, ни свистящий вихрь Не сыщут скважины, — все слито!.. Огнем чихает великан!.. В его глазах сверкают зори; То вихрем искры, огнь столбом, То угли рдяные, краснея, Из пасти страшного летят! И влажный дым, густой и черный, Клубится, как туман нагорный, Из пышущих его ноздрей! Вся мощь его в дебелой вые! Когда он выступит из бездн, Поморье все засуетится: Тоска, как весть о смерти, мчится И ужас скачет перед ним! — Пускай над ним катятся громы, Пусть молний грозных лезвие Его сечет, палит и жалит: Напрасно! Под своей корой Он спит — и ничего не чует! — Как жернов — сердце у него; Пускай стучат но нем сто млатов: Ужасной наковальни сей Не раздробит ударов буря... Когда он выплеснет из вод, — Полморя с шумом взбрызнет к небу, И вздрогнут неба высоты, И духом упадут герои... Где меч, который бы пронзил Его хребта живые холмы? Пусти свистящих копий град И, дщерей лука — стрел каленых, — Они скользнут, как по граниту: Зане Я Сам очешуил Его надежной чешусю; И посмеется он тебе, Не тронутый в своей кольчуге... Ему железо ваше — тлен, И медь — как утлый, ломкий хворост, Он втопчет ваше злато — в грязь! Когда ж в пучину устремится, — То море, как котел, кипит И поседелое дымится, Как мироварница в печи! Его следы — разливы света... Моря спокойные пахать Он любит неудержным бегом... В нем целая живая рать! Кто ж может в силе с ним сравниться, И мужеством кто равен с ним? Он и на высь глядит надменно, Своим могуществом кичась, Сей силы и гордыни князь!.. Еще ли ты не убедился, Что Я — вселенной Властелин, Что Я везде все строю, знаю, Сужу, мирю, распоряжаю, Держу и властвую — один?!»

ЭПИЛОГ

Весна... В долинах раем веет. Отчизна пальмы ожила. Как сад, пустыня зеленеет. Тиха, роскошна и светла... Поля Аравии и горы Лобзает синий небосклон. Цветут младые мандрагоры, Мускат, алой и анемон; Цветет миндаль благоуханный, Румяный персик, абрикос. Смолистый кедр и древо манны И чаща Виноградных лоз. Вдали оазис зеленеет... Но чей шатер под ним белеет?.. Чьи неисчетные стада Пьют изо ста протоков воды? И в кочевые города Чьих пастырей спешат народы На торг от сельского труда? — Чьих там верблюдов сизых тучи Несутся бурей по степям? Чьи тысячи волов могучих, Как войска, ходят по холмам? — Чьи овцы, чьи быки горбаты В своих стадах не знают траты? Чьим ветроногим табунам Не ведают в пустынях счета? Ответ: то — Иова добро! Над ним — Всевышнего щедрота; К нему — со всех сторон сребро! И вот, под тению дубравы, Вкушая долгий, сладкий мир, Народов пастырь величавый Семейный празднует свой пир: Прямее пальм три девы милых Напевом старца веселят; И семь сынов пред ним стоят, Слитых из мужества и силы. Одна из дев зовется: День, Зовут другую Ароматом... Богатому семьей и златом Дивятся Уц и Иемен. И жил наш патриарх-счастливец долго! И внучатам твердили деды: «Он Испытан Богом был — испытан строго: Пустыня вся, страдальца слыша стон, Дивилась, как он мог стерпеть так много!! Но Бог воззрел и — все былое сон! — Темнит нас грех, но чистит огнь страданий, И сладок плод от горьких испытаний!..»

Владимир Карпец

И МНЕ РАВНЫ И МИГ, И ВЕК…

Служением Отечеству можно по справедливости назвать жизненный путь Федора Николаевича Глинки. Боевой офицер, прошедший путь от прапорщика до полковника, участник Отечественной войны 1812 года и заграничных походов от Аустерлица до Парижа, редактор «Военного журнала», помощник военного губернатора Петербурга, член Союза Спасения и Союза Благоденствия, политический ссыльный, затем чиновник тверской губернской управы, военный писатель-мемуарист, историк, ученый-краевед и географ, археолог, путешественник, организатор народных училищ и помощи бедным в Твери, естествоиспытатель и, наконец, стихотворец, проживший на земле почти целый век, — вот «послужной список» его жизни. «Письма русского офицера» и «Очерки Бородинского сражения» наряду с «Наукой побеждать» Суворова и партизанскими дневниками Дениса Давыдова выходили в годы Великой Отечественной войны в «Библиотеке офицера», на них воспитывались после войны суворовцы и нахимовцы. А стихи его «Москва» («Город чудный, город древний...»), «Тройка» («Вот мчится тройка удалая...»), «Узник» («Не слышно шума городского...») и многие другие стали песнями и романсами. Они справедливо любимы народом. И все же мы крайне мало знаем о поэте. А ведь он не только автор известных и популярных стихотворений, но и глубочайший поэт-философ, стоящий в одном ряду с Тютчевым. Он один из создателей «космической поэзии», во многом опередившей XIX век и созвучной концу века XX: в стихотворении «Две дороги» Глинка предсказал выход человека в космос и одновременно возможность самоуничтожения. Да, это поэт во многом сложный, непростой... Но деятельная любовь к родине всегда определяла и его жизнь и его писательство.

Еще в 30-е годы прошлого века один из тогдашних журналов, «Северный Меркурий», давая обзор русской словесности, писал: «Наиболее природный из русских стихотворцев есть Федор Николаевич Глинка. Доброжелательная любовь к родной стране и произведенная сю полнота души, тонкое чувство изящного, открывшее тайну поэзии в русской природе, в русских нравах, в политической жизни России, русский язык со всей его выразительностью, гибкостью и благозвучием — вот, по нашему мнению, отличительный характер того рода стихотворений Глинки, который ставит его, в отношении к народности, на первое место между русскими стихотворцами и делает сего поэта драгоценным достоянием России».

Точная дата рождения Федора Николаевича Глинки до сих пор не установлена. В некрологе его, помещенном в Тверских епархиальных ведомостях в 1880 году, сказано, что он умер девяноста шести лет от роду, и, стало быть, родился в 1784 году. В словаре Толя указан год его рождения — 1788-й; тверской друг и биограф Глинки А. К. Жизневский называет 8 июля 1786 года. В формулярном же списке, хранившемся в Тверском губернском правлении и составленном в 1830 году, сказано, что полковнику Ф. Н. Глинке 40 лет, значит, родился он в 1780 году.

Родитель будущего поэта, дворянин Николай Ильич Глинка, женатый на Анне Яковлевне, урожденной Шаховской, владел небольшим имением Сутоки в Смоленской губернии. По обнародовании указа о вольности дворянства он поселился в деревне, занимался хозяйством и воспитывал сыновей — Сергея, Федора и Григория.

В 1781 году Смоленскую губернию посетила императрица Екатерина II, которая поело встречи с местным дворянством сама записала старшего сына Глинок, Сергея Николаевича, в Сухопутный шляхетский кадетский корпус. В этот же корпус через несколько лет направили и Федора Глинку, который успешно окончил его в 1803 году. Два события на всю жизнь отложились в сознании молодого человека в бытность его в кадетском корпусе и сразу же по окончании его и во многом определили его дальнейшую судьбу. Первым был, как писал сам Глинка в своих воспоминаниях, данный им обет говорить всегда только правду — при любых условиях, любых обстоятельствах, обет, который Федор Николаевич держал до последних дней своей жизни. Вторым событием была встреча его, уже прапорщика, с генералом графом Михаилом Андреевичем Милорадовичем, учеником Суворова, одним из самых одаренных военачальников того времени. Обратив внимание на Глинку во время одного из строевых смотров, генерал вскоре взял его в личные адъютанты.

В составе Апшеронского полка Федор Глинка принимает участие в войне 1805-1807 годов с Наполеоном. Первые бои, первые встречи с «летающей повсюду смертью», «которая попирала стонами все величие мирское»... 24 октября 1805 года в битве при Браунау, находясь на передовой, Глинка чуть не погиб, а вскоре, 29 октября, участвовал в бою в составе Апшеронского полка, прорвавшего передовую оборону и «доставшего победу концом своего штыка». В штыковой бой ходил он и при Аустерлице.

Возвратись в Россию, Федор Николаевич подает в отставку по болезни и поселяется в Сутоках. Там он приводит в порядок свои военные записи, и в 1808 году в Москве выходят в свет его «Письма русского офицера о Польше, австрийских владениях и Венгрии с подробным описанием похода россиян противу французов в 1805 и 1806 гг.». К тому же времени относятся и первые стихотворные опыты Глинки, напечатанные в 1807-1808 годах в журнале «Русский вестник». Сам же начинающий писатель, однако, чувствовал необходимость углубленного познания отечества, и в 1810-1811 годах он предпринимает путешествие по нескольким среднерусским губерниям {Значение волжского путешествия для становления личности и, следовательно, или деятельности Глинки, общественной и художественной, велико. В конце XVIII — начало XIX века, после «Указа о вольности дворянства» 1702 года и Жалованной грамоты дворянству Екатерины II, многие молодые дворяне, проводя значительную часть времени за границей, но только терпли духовную, нравственную связь с родной землей, но даже плохо знали по-русски. К чести Федора Николаевича, о нем этого сказать нельзя. Выйдя в отставку, он отдает силы познанию споен «малой родины» — земель вокруг Смоленска.}. Киев — Смоленск — истоки Днепра — верхняя Волга — Ржев — Тверь — Клин — Москва... Вот примерно путь, проделанный отставным офицером пешком и верхом, на перекладных, в лодках, по дорогам и рекам, с остановками в селах, городах и городках. Побывавший в Европе русский офицер так напишет потом об этом: «С сердечным удовольствием видел я, что благие нравы предков, вытесненные роскошью и нововведениями из нынешних городов, не остаются вовсе бесприютными сиротами на русской земле. Скромно и уединенно процветают они в простоте сельской. Не раз повторял я про себя достопамятное изречение Монтескье — «еще не побежден народ, хотя утративший войска, но сохранивший нравы свои».

В городе Ржеве Глинка составил жизнеописание Терентия Ивановича Волоскова. «Здешний механик, богослов и химик», как назвал его Федор Николаевич, родился в семье купца среднего достатка, имел много братьев, никогда и нигде специально не учился. «Созерцая в мире всеобщий неизменный порядок, — писал о нем Глинка, — которого ни бури, возмущавшие воздух, ни громы, потрясающие твердь, нимало не нарушают, он понял, что удивлявшее его некогда правильное движение нескольких стрелок в малых часах его отца есть не что иное, как самое слабое подражание в огромном строении природы». Помимо естественных забот о семье, Волосков всю жизнь занимался изобретением разных часов, в том числе астрономических, писал сочинения против раскола, отвратившее от заблуждений и суеверий многих ржевских жителей. Под старость Волосков стал заниматься астрономией. Позднее тема взаимосвязи времен — космического, исторического и личного, человеческого — станет одной из основных тем философской лирики последних десятилетий жизни поэта. Вернувшись из ссылки, он еще в конце тридцатых годов как бы откроет эту область своих раздумий почти дословным стихотворным воспоминанием об опыте Волоскова:

Есть часомор и у часов природы, И у часов, не зримых в высоте...

Не остались бесследными для Глинки и беседы с другим ржевским самоучкой, тоже купцом, Петром Ивановичем Демьяновым, который, занимаясь математикой и механикой, предсказал «летание по воздуху». «Но, овладев новой стихией, воздухом, — говорил Глинке Демьянов, — люди, конечно, не преминут сделать и ее вместилищем своих раздоров и кровавых битв. Тогда не уцелели бы и народы, огражденные морями!..» Не об этой ли беседе вспоминая, напишет через много десятков лет Глинка свое стихотворение «Две дороги» — о гордом человеке, который станет «человек воздушный» и, овладев сокрытыми силами природы, будет «смеяться и чугунке душной и каменистому шоссе»? Но гордое человечество должно оставить раздоры и вражду, опомниться. Молодой писатель не проходит и мимо социальных отношений, обращая внимание на связь их с бытием в целом. При этом уже тогда он обнаруживает крайне настороженное отношение к возможности буржуазного развития. Причина воцарившейся в мире несвободы, но Глинке, — сребролюбие. Особенно заметна в этом отношении молодая заокеанская республика. «Нет, нет, не стало уже Нового Света!» — записывает тогда он.

Волжское путешествии стало для молодого поэта подлинным воспитанием чувств. Мысль его еще проделает за долгую жизнь множество витков и изменений, а вот сердце Федора Николаевича останется тем же. «Нужно проездиться по России», — напишет позже Гоголь. «Русски», подлинно видевший свою страну, не будет искать счастья на чужбине, не покинет своею волею родной земли, не прельстится дальними странами».

Литературные симпатии Глинки принадлежали традициям гражданско-государственной, «высокой и витийственной» поэзии XVIII вена. И это определило его позицию в споре карамзинистов и шишковистов о языке. В 1811 году в «Русском вестнике» появляется его статья «Замечания о языке Словенском и о Русском, или светском наречии», в которой Глинка защищал «наречие славянское», называя его основой русского языка.

Свое первое стихотворение («Глас патриота»), напечатанное в «Русском вестнике», он посвятил Ломоносову. Но державинско-ломоносовская традиция не исчерпывала творческих устремлений Глинки. Намечается и другой источник ученичества молодого поэта — мечтательно-элегическая, «неземная» поэзия В. А. Жуковского.

Отечественная война 1812 года застала Глинку в Сутоках. Накануне, 10 мая, он записывает в дневнике: «Наполеон, разгромив большую часть Европы, стоит, как туча, и хмурится над Неманом. Он подобен бурной реке, надменной тысячью поглощенных источников; грудь русская есть плотина, удерживающая стремление, — прорвется — и наводнение будет неслыханно! О, друг! ужели бедствия нашествий повторятся в наши дни?.. Ужели покорение?.. Нет! Русские не выдадут земли своей! Не достанет воинов, всяк из нас будет одною рукой водить соху, а другою сражаться за Отечество!»

С приближением неприятеля, получив личный вызов от Милорадовича, надев «куртку, сделанную из синего фрака, у которой при полевых огнях фалды обгорели», присоединяется он к отступающей русской армии и становится волонтером. Вступить сразу в офицерский корпус Глинка не может — его никто не знает, а псе документы остались в горящих Сутоках. Он присоединяется к коннице генерала Корфа и отступает вместе с ним до Дорогобужа, а там примыкает к арьергарду генерала Коновницына. Волонтер — тот же солдат, только без формы. Он выполняет все солдатские обязанности и ходит в бой как рядовой. В неразберихе отступления никто не знает, что среди волонтеров офицер и дворянин. В этом звании он участвует и в Бородинском сражении. Глинка нашел Милорадовича только в Тарутинском лагере. Он был зачислен адъютантом генерала и после этого уже офицером — от поручика до полковника — участвовал во всех боевых действиях в первых рядах наступающей армии — от Малоярославца до Парижа. В середине октября Глинка — в числе первых офицеров, ведущих русские войска по берегам Нары, через осенние калужские леса. Почти каждый день штыковые бон. Малоярославец, Вязьма, Красный, наконец, Смоленск. А оттуда — дорога с боями до Березины, остановка в Вильне, освобождение Германии. За заслуги перед немецким народом король Пруссии наградил Глинку особым орденом «За военные заслуги». Весть о взятии Парижа застала Глинку в Вильне, куда он был направлен особым приказом и где произошла его встреча с В. А. Жуковским. Вскоре, как и многие русские офицеры — участники войны, он отправляется в Париж.

Ко временам европейского похода и взятия Парижа относятся проникновенные размышления писателя о сущности наполеоновских войн, буржуазной революции, о роли России в европейской истории.

Война 1812 года поистине была войной, в которой русская армия выполнила свое назначение «святого воинства» — воюя не только за Россию, но за свободу всех народов, за духовные и нравственные ценности всего человечества. В своем «Рассуждении о необходимости иметь историю Отечественной войны 1812 года» Глинка писал: «Война 1812 года неоспоримо назваться может священною. В ней заключаются примеры всех гражданских и всех военных добродетелей. Итак, да будет История сей войны... лучшим похвальным словом героям, наставницею полководцев, училищем народа и царей».

В конце войны полковник Глинка был награжден золотым оружием с надписью «За храбрость». Вернувшись домой, оп посвящает свое время описанию истории минувшей войны. В 1818 году в Петербурге выходит «Подарок русскому солдату» — сборник патриотических военных стихотворений Глинки. Большинство из них посвящено Апшеронсиому полку, в котором служил Глинка, — это естественно. Много стихотворений о партизанах — целый партизанский цикл. Большинство военных стихов Глинки было написано прямо на поле брани, перед боями или сразу после них, по ночам, на привалах.

Когда в 1818 году М. А. Милорадович занял пост военного губернатора Петербурга, полковник Глинка стал заведующим его канцелярией. В его формулярном списке значилось: «С ведения и по велению Государя Императора употребляем был для производства исследований по предметам, заключающим в себе важность и тайну». Отношение свое к службе Федор Николаевич всегда, всю свою жизнь стремился увязать с данным в юности обетом говорить всегда только правду. А потому он неизбежно обличал корыстолюбие, взяточничество, нечестность не только в личных беседах, но и в докладах, в том числе на «высочайшее имя», за что постоянно ощущал неприязнь начальника канцелярии гражданского генерал-губернатора Геттуна, человека ограниченного и не всегда чистоплотного в делах. Говорил Глинка правду и другим высокопоставленным чиновникам, и лишь покровительство Милорадовича спасало его от неприятностей. «Великодушным гражданином» называл Глинку А. С. Пушкин.

Занимаясь в основном службой, Глинка продолжает участвовать и в литературно-общественной деятельности. Став председателем Общества военных людей, объединившего офицеров — участников войны, и редактором «Военного журнала», он по частям выпускает «Письма русского офицера», которые благожелательно встречают представители всех кругов тогдашнего читающего общества. Не случайно Глинка ныне — личный друг и Карамзина, и Шишкова, и Рылеева, и Пушкина, и многих других. И несмотря на то что сам он, как мы уже знаем, принадлежал скорее к почитателям «старого слога», чем к «Арзамасу», литературные разногласия обходят его стороною. Уже после смерти Глинки в 1880 году жизнеописатель его А. К. Жизневский писал: «Великие события, коих Федору Николаевичу привелось быть очевидцем, и особенность его таланта сделали его народным писателем и истолкователем народных чувств. Вся Россия, читая его «Письма», не только видела перед собою, но и переживала вместе с их автором все важнейшие моменты Отечественной войны». То, что военная проза Глинки была по духу своему глубоко патриотичной, объясняется в конечном счете духом самой войны 1812 года — как и освободительная борьба двести лет тому назад, эта война была отечественной, народной, всесословной. И от Глинки как раз и ждали того, что он станет военным писателем, изобразителем широких полотен народной жизни. Однако жизнь и писательская деятельность Глинки сложились иначе. Глинка попадает в бурный водоворот политических событий.

В конце десятых годов Глинка вступает в масонскую ложу «Избранного Михаила». В масонстве его, человека пытливого и с воображением, привлекала скорее умозрительная сторона: «ключ к уразумению» мироздания. Вскоре Глинка по совету сына Н. И. Новикова Михаила вступил также в Союз Спасения, а затем и Союз Благоденствия и стал председателем Общества любителей российской словесности — своего рода «литературного филиала» этих союзов. Федор Николаевич надеялся через эти общества более деятельно и успешно осуществлять то, чем он уже занимался, будучи начальником канцелярии. Много размышляя в то время о сущности тирании и справедливого правления (эти размышления отражены в некоторых переложениях псалмов), Глинка видел причины тирании прежде всего в отступлениях власти от вечных нравственных заповедей, законов. Не конституционное ограничение власти было, по его мнению, необходимо, а широчайшее распространение во всем обществе правды, «веры и верности». Он полагал, что тайные общества со временем смогут стать открытыми органами общественной гласности, чем-то вроде старинной челобитной избы.

Особый предмет обличений Глинки, распространяемых им письменно через Союз Благоденствия, составляли чиновники, которые, прикрываясь своей политической благонадежностью, разворовывали народное достояние, продавая его иностранцам. Вот одна из записей его тех лет: «...городской голова Жуков, человек злого сердца, плохого ума, войдя в связь с иностранцами, продал им, в полном смысле сего слова, своих сограждан. Торгуя сам пенькою, он старается прежде и выгоднее всего сбыть собственный товар, и на сей-то конец останавливая все течению промышленности и торговли, делает неслыханные притеснения купечеству, из коего беднейшие страждут наиболее. Многие от притязаний его разорились, померли от печали, и, словом, нет ни одного честного купца, который не проклинал бы головы Жукова. Но он не только остается не смененным и не наказанным, но действует еще и губит людей свободно потому, что состоит в теснейших связях с Геттуном, платя ему 25 тысяч в год от думы за право красть у казны 400 тысяч ежегодно и сверх того уплачивая тоже немалую подать за право стеснять торги и промыслы и обижать купечество». Вообще основными задачами Союза Благоденствия, по мнению Глинки, должны были стать борьба за уничтожение военных поселений, за гласный суд, против злоупотреблений и небрежности уголовной палаты. Поддерживая благотворительные и обличительные мероприятия тайных обществ, он писал: «Благополучна та страна, где тюрьмы пусты, житницы полны, доктора ходят пешком, а хлебники верхами... крыльца судилищ заросли травою». Однако, не принимая идей буржуазного конституционализма, все более и более распространившихся в тайных обществах, он вскоре от их деятельности отошел, а в Северное общество вступить отказался...

О готовившемся восстании декабристов Глинка знал. Следуя правилам офицерской чести, молчал, но при встречах с друзьями, в частности с Александром Бестужевым, просил «не делать никаких насилий», полагая, что «на любви единой зиждется благо общее, а не на брани». В то же время он был убежден в обоснованности многих социальных и экономических требований, выдвигаемых декабристами, о чем нередко говорил с генерал-губернатором. Надо думать, что не без влияния Глинки Милорадович незадолго до гибели отпустил на волю всех своих крестьян.

В 1820 году в жизни Глинки произошло событие, имевшее для него роковые последствия: его посетил некий Григорий Абрамович Перетц, который, в частности, стал всячески убеждать его в необходимости использования в России ротшильдовских займов и влияния его компаний. Во всяком содействии подобным предприятиям Глинка отказал...

Через несколько дней после подавления восстания на Сенатской площади он был арестован. Основанием для ареста оказались... показания Григория Псротца о тайном обществе «Хейрут» («Свобода»), которое они якобы создали с Глинкой. Добившись встречи с Николаем I, Глинка стремится доказать императору, что обвинение против него — результат клеветы подспудных «доносителей» и «ловителей». В ответ император, помахав рукой над головой Глинки, произнес слова, вошедшие во все жизнеописания поэта: «Глинка, ты совершенно чист, но все-таки тебе надо окончательно очиститься».

9 июля 1826 года полковник Глинка отставлен от службы и сослан на жительство в Олонецкую губернию. Позже Федор Николаевич вспоминал, что именно там освободился он от губительных заблуждений — очистилось сердце, исправились помыслы. В одном из стихотворений времен карельской ссылки он записал: «В твоей живительной волне переродилось все во мне».

В Петрозаводске, определенный на службу в губернское правление, Глинка, помимо исполнения непосредственных обязанностей, много занимается исследованием Олонецкой губернии, жизни карелов, природы края. Давний интерес его к географии и краеведению отразился и на поэтическом труде — Глинка был первым переводчиком на русский язык великого карело-финского эпоса «Калевала». Кроме того, он пишет там две большие поэмы: «Дева карельских лесов» и «Карелия, или Заточение Марфы Иоанновны Романовой», которые содержат разнообразные поэтические описания природы этого края. Но что самое главное — поэма «Карелия» стала началом совершенно новой полосы и в поэтической работе, и в жизни Федора Николаевича. Обратившись к событиям более чем двухсотлетней давности, к народно-освободительной борьбе начала XVII века, к временам чудесного возрождения погибавшей во внутренней розни и от внешнего врага России, поэт, опираясь и на личный опыт путешественника и воина, и на опыт истории, ясно и определенно выразил, где и в чем корни русской силы и славы...

Вернувшись из ссылки, Федор Николаевич поселяется в Твери, где он женится на Авдотье Павловне Голенищевой-Кутузовой, тоже писательнице. Супруги часто ездят в родовое имение Голенищевых-Кутузовых село Кузнецово Бежецкого уезда. Земля эта, населенная в основном карелами, жившими там со времен Петра I, оказалась очень привлекательной для Глинки — географа и краеведа. По поручению Географического общества он проводит исследования курганов и древних захоронений в районе Алаунских высот. Его работа «О древностях в Тверской Карелии» получает премию Географического общества. Через несколько лет Глинки переезжают в Москву и поселяются в доме на Садовой.

В 40-е годы Глинка много пишет, печатается — прежде всего в журнале «Москвитянин», газете «Московские ведомости». Именно в это время наиболее полно раскрывается его дар поэта-философа. Многое поняв и переосмыслив, он в душе своей остается все тем же «великодушным гражданином», каким знал его Пушкин. Федор Николаевич деятельно выступает против спаивания русского народа винными откупщиками, печатает об этом «народную повесть» «Лука да Марья». В условиях преступного нерадения бюрократии об этой беде подобные выступления свидетельствуют о выдающемся гражданском мужестве поэта. К этим же временам относятся и другие яркие образцы его прозы. Поэт принимает деятельное участие в подготовке и праздновании семисотлетия древней русской столицы, его очерк становится событием литературно-общественной жизни.

«Понедельники» в доме Глипок — заметное явление московского быта того времени. Среди знакомых и друзей Глинки — Тютчев, с которым он переписывается, Хомяков, Лажечников, крупнейший чешский ученый Павел Йозеф Шафарик. На «понедельниках» складывается обстановка, где память о войне 1812 года становится господствующим настроением. И когда разразилась Крымская война, отставной полковник вновь становится ведущим военным поэтом. Его стихи «Ура! на трех ударим разом», «Голос Кронштадту», «Сербская песнь» и другие распространяются в боевых листках русской армии, их переводят на самые разные языки, включая китайский и японский.

В конце 50-х годов супруги Глинки вновь поселяются в Твери, которую Федор Николаевич теперь уже не покинет до самой смерти. Это время — время раздумий писателя о своей жизни, о путях России, о мироздании. В 1860 году умирает Авдотья Павловна, с которой Федор Николаевич прожил 30 лет в любви и согласии. Детей у них не было, и нет нужды говорить, что означала эта потеря для старого уже человека. Будучи глубоко верующим, он обращается к усиленной молитве, чтению творений отцов церкви, проводит дни в уединении. Постепенно в нем оживают жизненные силы. Тверской друг Глинки А. К. Жизневский вспоминал: «Всем знавшим Федора Николаевича, который почти всегда и везде был неразлучен с женою, постоянно заботившеюся о нем и восхищавшейся им, казалось, что он, овдовев на семьдесят четвертом году своей жизни, не переживет свою жену... Но, к немалому удивлению, Федор Николаевич как бы обновился... в нем проявилась энергия и подвижность. Федор Николаевич интересовался научными и общественными вопросами, постоянно следил как за новыми открытиями в области естественных наук, так равно и за политикою, испещряя получаемые им газеты своими отметками пером». Глинку избирают гласным Тверской думы, он создает общество помощи бедным «Доброхотная копейка», ремесленное училище (ныне Калининский индустриальный техникум), руководит археологической частью вновь создаваемого Тверского музея, занимается исследованием состава воды в Волге и Тьмаке. В 1869 году выходит трехтомное собрание его сочинений.

Когда было объявлено об отмене крепостного права, Глинка написал несколько стихотворений, переполненных радостными чувствами. Однако скоро он увидел, что путь, по которому развивается пореформенная Россия, вовсе не соответствует ожиданиям. Глинка мог бы присоединиться к словам Н. А. Некрасова о том, что «Распалась цепь великая, Распалась и ударила Одним концом но барину, Другим но мужику». 12 марта 1867 года в письме к М. П. Погодину он пишет про обнищание тверских деревень. Вместе с обнищанием в деревне распространяется пьянство, в городах — «дух Америки», от которого «все отрицается, все извращается». Реально осознавая капиталистический путь развития страны, Глинка обращает особое внимание на то, что всеобщая власть денег приводит к утрате связи людей с родной землей, ведет человечество к небывалому досело угнетению.

В творчестве Глинки этого времени не случайно усиливается тема русской державы как государства, «удерживающего» мир от пропасти. Все чаще и чаще возвращается писатель к войне 1812 года. Когда русская армия в 1877 году начала борьбу за освобождение Болгарии, Глинка пишет стихотворения «Часовня Благовещенского моста», «Уже прошло четыре века» и ряд других, в которых вспоминал древние предсказания о грядущем соединении славян и греков в великом братстве и дружестве.

С годами «великодушный гражданин», все более обеспокоенный направлением развития страны, проявляет себя как человек с ярко выраженным практическим государственным мышлением. В начале 70-х годов он составляет начертание вопросов, которые, по его мнению, надо решить в связи с отменой крепостного права. Вопросы эти таковы: необходимость выкупа крестьянами земли на льготных условиях, строгого охранения лесов и ограничения их порубки, ограничение семейных разделов с целью предотвращения обнищания крестьян, оставления ими насиженных земель и ухода в города, закрытие кабаков и распространение в народе идеи трезвости, законное урегулирование отношений между землевладельцами и рабочими. Но главное — считал Глинка — сплочение, духовное единство народа. И не злоба, а только любовь — путь к исцелению. В письме к П. А. Вяземскому он писал: «В Европе и у нас... распространилось мнение, что общество больно, лежит уже на смертном одре и должно добить его долбнёю... Другие задумали лечить рапы насмешкою. Но что такое насмешка? — Игла, намазанная желчью: она колет, раздражает, а отнюдь не целит! Уксусом не утолить ран, для них нужен елей мудрости. Древние пророки... не играли в гумор, не смеялись, а плакали. В голосе обличителя, как в прекрасной задушевной музыке, должна дрожать слеза. Эта слеза падает на сердце и возрождает человека» (фонд Глинки в ЦГАЛИ).

Эти слова были, по сути, завещанием Федора Николаевича Глинки, обращенным не в последнюю очередь к отечественной словесности. В них итог вековой жизни.

Глинка скончался в феврале 1880 года в Твери. Похоронили его на кладбище Желтикова монастыря, рядом с могилой Авдотьи Павловны. Как герою Отечественной войны, награжденному золотым оружием, ему были отданы воинские почести: над могилой полковника Глинки был произведен ружейный салют.

* * *

Как писал крупный советский исследователь творчества Федора Глиаки В. Г. Базанов, Глинка всю жизнь пытался создать поэзию «большого государственного содержания». Поэт стремится к воплощению цельного мировоззрения, которое в наибольшей степени способствовало бы деятельной роли России как великой мировой державы во всех областях жизни — морально-нравственной, политической, военной. Этим определяется и своеобразие его стихотворного и прозаического труда, и литературный стиль. Именно поэтому с самого начала он примыкает к сторонникам «старого слога», связанного с именами Ломоносова и Державина и имеющего древнеславянские корни. Не случайны и жанры, в которых пишет молодой Глинка, — оды, переложения псалмов. Но, пожалуй, наиболее яркую страницу поэзии молодого Глинки составляют военно-патриотические стихи, вошедшие в сборник «Подарок русскому солдату». Такие стихотворения, посвященные героям двенадцатого года, как «Партизан Давыдов», «Партизан Сеславин», «Смерть Фигнера», составили целую эпоху, заложили основу всей дальнейшей историко-патриотической лирики. Сам же поэт остался верен этим стихам до конца своих дней, ибо гражданский пафос, служение отечеству, любовь к России и ее народу отчетливо просматриваются и в поэзии последних лет. Но уже и в ранних стихотворениях заметно стремление поэта к проникновению в суть мировых потрясений, к взгляду на мир в «его минуты роковые»:

Горит, горит царей столица... —

пишет поэт о московском пожаре. И на этом же фоне появляется образ Дениса Давыдова как сына разбушевавшейся стихии:

Его постель земля, а лес дремучий — дом...

В этом уже угадывается будущий поэт-философ.

В творчестве Глинки этого периода легко просматривается поэтический стиль русского классицизма (Ломоносов, Державин). Но в конце десятых годов Глинка-поэт уже не вполне чужд в карамзинскому направлению с его мечтательной, элегической настроенностью, тоже имеющей философскую окраску. Постепенно, в особенности во время и после карельской ссылки, поэт все более освобождается от условностей обоих направлений, как бы соединяя их в себе, и вырабатывает свой собственный стиль, соответствующий основным темам, точнее, думам своего философско-поэтического творчества. Поэтика Глинки сближается с поэтикой Шевырева, Тютчева, Вяземского, отчасти Хомякова. Тема взаимоотношения двух потоков времени — космического и исторического — пожалуй, и есть основная тема Федора Глинки. С одной стороны —

В выси миры летят стремглав к мирам...

С другой — потерявший «вещее сердце» человек

Все копит да мерит, Жадный и скупой, Ничему не верит Самодур слепой! Он рукою машет. Слыша о судьбах, И поет в пляшет На своих гробах...

Чем ближе к концу земной жизни, тем сильнее чувствует поэт неразрешимые рассудком противоречия, грозящие гибелью всему живому. Всю жизнь Глинка внимательно следил за состоянием естественных наук, развитием техники. Бурное развитие их в будущем предвидел он еще в молодости. Но уже в «Письмах русского офицера» он прямо указывал, что при условии погони за голой прибылью успехи техники и науки чреваты гибелью природы и самого человека. Но есть причина, считал он, я еще более глубокая — разлад между умом и сердцем: первое входит в сердце и выходит из него; второе — всеми нитями связано с умом. Это приводит к тому, что поэт называет «двойной жизнью»:

Как стебель скошенной травы. Без рук, без ног, без головы, Лежу я часто, распростертый, В каком-то дивной забытье, И онемело все во мне. Но мне легко: как будто стертый С лица земли, я, полумертвый. Двойною жизнию живу... ...Я, из железной клетки время Исторгшись, высоко востек, И мне равны: и миг и век! Чудна Вселенная громада! Безбрежна бездна бытия — И вот — как точка, как монада В безбрежность уплываю я...

Но уход «в безбрежность», в неживую, безликую безбрежность — все же не выход. Выходом может быть только обращение — через сердце — лицом к лицу... Каков же путь к этому? Глинка считает — в подчинении ума сердцу.

Если хочешь жать легко И быть к небу близко, Держа сердце высоко, А голову низко.

Это не означает принижение ума, но, напротив, обретение им нового качества — возвышение его до сердца, внутренний труд души.

Именно тогда раскрывается мир, который выше и исторического, и космического времени, мир, соединяющий их, мир, «где тайной вечности объятья уже раскрылися врагам». Об этой светлой, световой основе мира говорит поэт:

И жизнь мировая потоком Блестящим бежит в кипит: Потока ж в поддонье глубоком Бессмертия тайна лежит.

В стихах 60-70-х годов поэт все чаще призывает занятых своекорыстием и расчетом современников опомниться: «Не пора ли? Не пора ли?» Ведь то, что поэту раскрывается «бессмертия тайна», приводит к тому, что он не может замыкаться в себе. Глинка, особенно в поздних своих стихах, не проповедует никакой мистической замкнутости — напротив, с чистой душой, открытым сердцем он идет к людям — отсюда и его военная поэзия, и стихотворения о Москве. Отсюда и внутренняя цельность его поэзии. О творчестве Ф. Н. Глинки и других поэтов, близких ему по духу, советский литературовед В. В. Кожинов писал так: «...можно сказать, что поэты тютчевской школы стремились создать «философскую лирику» или шире — «поэзию мысли»... Если рассмотреть проблему «поэзии мысли» во всем ее объеме и глубине, — писал он далее, — становится ясно, что это одновременно и содержательная, и формальная проблема, что обе стороны дела органически слиты, и речь должна идти о специфической художественной цельности».

«Художественная цельность» поэзии Федора Глинки включает мощный государственно-исторический пласт. Патриотическая поэзия Глинки развивалась непрерывно — от стихов о войне 1812 года, через поэму «Карелия», цикл стихов о Москве, написанных в 40-е годы, к патриотической лирике времен Крымской войны и, наконец, к произведениям 60-70-х годов. Уже начиная с 30-х годов «отечестволюбивая» тема перерастает в тему исторической судьбы России и сама по себе становится философской.

В стихотворении «1812 год. Отрывок из рассказа» Глинка говорит о нравственном смысле войны с Наполеоном. Через все стихотворение проходит противопоставление горящей, разграбленной Москвы и прощенного, сохраненного русскими Парижа.

Главная тема «Карелии» — тема нравственного единства народа как источника мощи государства. Там же возникает очень важная для зрелого Глинки мысль о Москве как сердце русской государственности. Полтора десятилетия спустя поэт создает свой «московский цикл»:

И да зовут, о град святой. Тебя и ваша в чужие Короной Царства золотой.

Внимание к вопросам государственной важности и мельчайшим деталям быта — «в поварне суетливый нож» — характерно для поэзии позднего периода. Собственно, такая совместимость самых разных планов бытия — особенность поэтики Глинки после «Карелии». Названное Тютчевым состояние «все во мне и я во всем» у Глинки обретает совершенно определенное воплощение в стихах. Ему действительно «равны и миг и век». И точно так же исторические события, коих поэт свидетель и участник, имеют выход в вечность и продолжение в ней; политические стихи Глинки и его философская лирика как бы перетекают друг в друга. Таковы все стихи о Крымской войне, о судьбах Константинополя. Особенно выделяется в этом отношении стихотворение «Береза, березонька, береза моя...», в котором главной темой становится сохранение духовных ценностей человечества.

Говоря о поэзии Глинки в целом, надо иметь в виду еще и следующее. Стихи его удивительно целомудренны, сдержанны, в них почти нет описания собственных чувств, интимных переживаний. Есть личность, но нет узко понятой индивидуальности. Встреча человека и огромного мира, космоса, целого мироздания — вот что главное в творчестве Федора Глинки. Отказ от своеволия, самопревозношения — вот причина этого. В одном из черновых своих стихотворений он пишет о том, что вышел прочь «из ладьи узкой и шаткой», и добавляет: «Волею звали ладью». Может, именно поэтому в поэзии зрелого Федора Глинки почти нет того, что называется «любовной лирикой». Более того, у него вообще почти нет стихов о себе самом.

С тем, что многие писания Глинки находятся как бы на «пределе поэзии», связаны и очевидные недостатки его стихов, ибо подходят к «пределу поэзии», за которым — невыразимое словами, туда, где поэтическое слово уже, собственно, затемняет действительность, — к области духовно-нравственной жизни; поэт иногда теряет сдержанность, утрачивает целомудрие — он переходит этот предел. Это более всего касается так называемых «опытов священной поэзии», к которым прежде всего относятся переложения псалмов и поэма «Таинственная капля». Вторгаясь в иную область, поэзия оказывается разрушительной стихией, в том числе в отношении себя самой. «Трость колеблемую не преломи и льна курящегося не возмути», — сказано в древности как раз о подобных «вторжениях». «Опыты священной поэзии» и в художественном отношении значительно слабее других стихов Глинки — они часто превращаются в риторику.

К «опытам священной поэзии» примыкает и «Иов». «Свободное подражание священной книге Иова», как назвал свою поэму Глинка, — это была попытка в рамках традиционной образности нарисовать целостную картину мира так, как он ее себе представлял. Одновременно обращение к древнему образу Иова многострадального объяснялось — об этом писал и сам поэт — особенностями его жизни: над «Иовом» он работал в основном в ссылке, а замысел поэмы возник во время заключения в Петропавловской крепости. Напряженные духовные усилия возвыситься над частным страданием, вера в конечную осмысленность бытия — главные мысли поэмы Глинки, связываемые им с традиционными образами. Одновременно в поэме содержится художественно осмысленная картина уровней вселенной, широкие натурфилософские полотна, размышления о сущности животного мира, за столетие как бы предвосхищающие поэмы Николая Заболоцкого. К числу очевидных недостатков «Иова» относится затянутость, некоторая монотонность, перегруженность поэмы трудным для прочтения словарем.

Этими же недостатками страдает и поэма «Таинственная капля». Она написана на сюжет средневекового апокрифического (то есть не включенного в церковный канон) сказания. Многие ее страницы, заставляющие вспомнить крупнейшее произведение отечественной живописи («Явление Христа народу» А. Иванова), — бесспорно, принадлежат высокой поэзия. Однако и в то же время в целом она растянута, проникнута отвлеченно-мистическими настроениями, которые, очевидно, поэт так и не смог преодолеть.

Проза Федора Глинки чрезвычайно многообразна. Это и дневники, и путевые заметки, и широко распространенный в начале XIX столетия жанр путешествия, и «народная повесть». В конце жизни Глинка пишет много очерков, печатает их в газетах и журналах. Черновые записи поэта представляют собой тетради, где стихотворный текст перемежается с прозаическим. Глинка записывал все с ним происходящее вплоть до снов и мгновенных состояний души. Все это вместе образует очень трудное для воспроизведения и напечатания явление, условно называемое «прозой поэта». Действительно, у Федора Глинки нет «беллетристики» в собственном смысле слова, это именно проза поэта. Прозой поэта она остается даже там, где Глинка предстает перед нами как археолог, историк или краевед. И всегда эта проза — россыпи набросков, зарисовок русской и чужеземной жизни, «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет»...

В «Очерках Бородинского сражения» есть очень яркие строки, через которые мы можем понять природу прозы Федора Глинки, да и его поэзии тоже. «Поставьте себя на одной из высот, не входя в Бородино, где-нибудь на Большой Смоленской дороге, лицом к Москве, и посмотрите, что делается за Бородином, за Колочею, за этими ручьями с именами и без имени, за этими оврагами, крутизнами и ямницами. Примечаете ли вы, что поле Бородинское, теперь поле достопамятное, — силится рассказать вам какую-то легенду заветную, давнее предание? О каком-то великом событии сохранило оно память в именах урочищ своих. Войня, Колоча, Огник, Стонец не ясно ли говорят вам, что и прежде здесь люди воевали, колотились, палили и стонали?» За видимостью, за внешним ходом событий писатель стремится выявить и многослойность мира, и невидимые нити, связующие времена и пространства, нити, за которыми стоит все та же «бессмертия тайна», строящая жизнь в ее глубине. События разных эпох перекликаются, «рифмуются» — это Глинка прекрасно видел именно потому, что был поэтом, — и выходят в вечность. «-..Все как океан, — писал Ф. М. Достоевский, — все течет в соприкасается, в одном месте тронешь, в другом конце мира отдается». Проза Глинки являет это единство воочию. За событиями, скажем, 1812 года, писатель видит космические потрясения, следствия человеческих беззаконий. Историческая проза в этом смысле — продолжение философской лирики. И ход художественной мысли автора тот же: описание события — его смысл — выход в вечность — одухотворенный возврат к людям — служение отечеству как нравственный долг. Вот как, например, описывает Глипка сам 1812 год: «Начало его наполнено было мрачными предвестиями, томительными ожиданиями. Гневные тучи сгущались на Западе. Вслед за пламенною кометою многие дивные знамения на небе являлись. Люди ожидали будущего как страшного суда. Глубокая тишина и тайна господствовали на земле. Но сия обманчивая тишина была предвестником страшной бури. Взволнованные народы, как волны океана, и все силы, все оружие Европы обратилось на Россию. Бог предал ее на раны, но защитил от погибели. Россия отступила до Оки и с упругостию, свойственной силе и огромности, раздвинулась до Немана. Области ее сделались пространным гробом неисчислимым врагам. Русский, спаситель земли своей, пожал лавры на снегах ее и развернул знамена свои на чуждых пределах». «Высокий штиль», «старый слог» Федора Глинки в этой прозе — единственно возможный способ воплощения нераздельности мира, в коем природа, история и государственность нерасчленимы. Выдающийся русский советский философ профессор А. Ф. Лосев в своей недавно вышедшей книге «Проблема символа и реалистическое искусство» справедливо писал о тождественности «полноценного реализма» и «полноценного символизма». Это в полной мере относится ко всему лучшему, что написано Федором Глинкой — и в стихах и в прозе. Эпиграфом ко всем его сочинениям можно было бы поставить слова из сборника «Семисотлетие Москвы», вышедшего в 1847 году, в котором принял участие и Глинка: «Много в прошедшем поучительного для будущей судьбы нашей. Сложите вместе все происшедшее в человечестве; из сего сложения, как из сочетания букв и слогов, — образуется слово, которое скажет вам поучение о действиях благого и попечительного промысла; разверните свиток минувших лет собственной жизни вашей, и на нем вы увидите начертание той же тайны, которая совершается и в нас и нас ведет к спасению...»

КОММЕНТАРИИ

Литературное наследие Федора Николаевича Глинки огромно, причем очень значительная его часть не издана. Среди причин этого — разрозненность рукописей, большое количество черновиков, авторских вариантов. При жизни поэта было издано три сборника его стихотворений («Подарок русскому солдату». Спб., 1818; «Опыты аллегорий или иносказательных описаний, в стихах и прозе». Спб., 1826; «Опыты священной поэзии». Спб., 1826). Неоднократно в XIX веке переиздавались «Письма русского офицера», как полностью, так и отдельными частями, поэмы «Карелия» и «Иов», «Очерки Бородинского сражения», «народные повести». В 1869-1872 годах вышло собрание сочинений Ф. Н. Глинки в издании М. П. Погодина. В советское время произведения Глинки издавались неоднократно. Наиболее полное издание: Глинка Ф. Н. Избранные произведения / Вступ. статья, подготовка текстов и примеч. В. Г. Базанова — Л., 1957. — (Б-ка поэта. Большая серия). В освоение наследия писателя внесли вклад недавно вышедшие сборники «Поэты тютчевской плеяды» (М.: Сов. Россия, 1982) и «Федор Глинка. Письма русского офицера» (М.: Моск. рабочий, 1985). В настоящем издании стихотворения, не вошедшие в перечисленные выше издания, печатаются по собранию сочинений, журнальным публикациям и рукописям Ф. Н. Глинки, находящимся в ЦГАЛИ и Калининском областном архиве. Отрывки из «Писем русского офицера» печатаются по одноименному изданию 1879 года. Основой комментариев послужили главным образом примечания к советским изданиям Глинки, а также некоторые биографические и исторические материалы и собственные разыскания составителя.

СТИХОТВОРЕНИЯ

Стихотворения, отмеченные звездочкой, печатаются по изданию 1957 г.

Мечтания на берегах Волги* (с. 5). Впервые — Русский вестник. — 1812, — No 12. — II. — С. 134. Княжнин Яков Борисович (1742-1791) — стихотворец и драматург. Ваг — река в Карпатах. Текелли Эмерик или Имре Тёкёй — венгерский политический деятель. Авзония — Италия.

Военная песнь, написанная во время приближения неприятеля к Смоленской губернии* (с. 10). Впервые — сб.: Подарок русскому солдату. — Спб., 1818. — С. 60.

Картина ночи перед последним боем под стенами Смоленска ц прощальная песнь русского воина* (с. 12). Впервые — Сын отечества. — 1818. — No 24. — С. 192.

Песнь русского воина при виде горящей Москвы* (с. 16). Впервые — Сын отечества. — 1818. — No 17. — С. 188.

Авангардная песнь* (с. 18). Впервые — Подарок русскому солдату. — С. 98. Милорадович Михаил Андреевич (1771 — 1825) — выдающийся русский военачальник, любимый ученик А. В. Суворова, герой Отечественной войны 1812 года, граф. В 1818-1825 годах — военный генерал-губернатор Петербурга. Смертельно ранен 14 декабря 1825 года на Сенатской площади П. Каховским.

Тост в память Донского героя* (с. 19). Впервые — Сын отечества, — 1819. — No 2. — С. 78. Платов Матвей Иванович (1751-1818) — герой 1812 года, атаман Войска Донского, граф. Казачья конница Платова была знаменита по всей Европе.

Авангардная песня (с. 20). Печатается по сб.: Подарок русскому солдату. Над дунайскими брегами слава дел его гремит — речь идет о боевых действиях во время суворовских походов против Турции в конце XVIII века. Вязьма, Красный — города Калужской губернии. Осенью 1812 года русские части под командованием М. А. Милорадовича освобождали эти города от армии Нея. Ней Мишель (1769-1815) — маршал наполеоновской армии. Получил от Наполеона титул князя Москворецкого. Разбит Милорадовичем под Красным. После окончательного разгрома Наполеона расстрелян по приговору военного суда. Бухарест от бедствий спас — в 1806 году, во время русско-турецкой войны, Бухарест был освобожден частями, русской армии под командованием М. А. Милорадовича.

Партизан Сеславин* (с. 21). Впервые — Славянин. — 1827. — No 15. — С. 108. Сеславин Александр Никитич (1780-1858) — герой войны 1812 года, офицер русской армии, руководил партизанскими отрядами, действовавшими в тылах наполеоновской армии.

Партизан Давыдов* (с. 22). Впервые — Славянин. — 1827. — No 18. — С. 182. Давыдов Денис Иванович (1784-1839) — партизанский командир, герой войны 1812 года, позднее — генерал-майор, поэт, близкий друг А. С. Пушкина, В. А. Жуковского, Ф. Н. Глинки.

Смерть Фигнера* (с. 23). Впервые — Северные цветы на 1826 год. — С. 16. Фигнер Александр Самойлович (1787-1813) — партизанский командир во время войны 1812 года. Действуя в тылах наполеоновской армии близ немецкого города Дессау, бросился в реку в утонул. Орловский Александр Осипович (1777-1832) — художник-баталист, 330 академик. Каменский Сергей Михайлович (ум. 1835) — командир корпуса во время войны 1812 года. Рущук — турецкая крепость на Дунае, взятая русскими войсками 22 июня 1811 года.

Ночная беседа и мечты (с. 28). Печатается по сб.: Поэты тютчевской плеяды. — М., 1982. — С. 199.

К Пушкину* (с. 29). Впервые — Сын отечества. — 1820. — No 38. — С. 231. Эроты — здесь: духи чувственности.

Сон* (с. 31). Впервые — Соревнователь просвещения и благотворения. — 1820. — No 10. — С. 206. Состояния, описанные в этом стихотворении и во многих других стихотворениях Ф. Глинки («Мои вожатые» и т. п.), в древней аскетике определяются как «прелестные» (то есть не истинные, мнимые). Борьба между «прелестью» и «трезвенным» духовным подходом свойственна Глинке на протяжении всей его жизни, вплоть до последних лет.

Судьба Наполеона* (с. 32). Впервые — Сын отечества. — 1821. — No 41. — С. 35. Ахейцы — греки времен гомеровских поэм. Термопилы (Фермопилы) — ущелье, узкий проход в горах Греции.

Мои вожатые* (с. 34). Впервые — Полярная звезда на 1823 год. — С. 285.

Осенняя грусть* (с. 36). Впервые — Сын отечества. — 1817. — No 42. — С. 151, под названием «Осеннее чувство».

Гусарская песнь* (с. 37). Впервые — Новости литературы. — 1823. — No 6. — С. 95.

Вопль раскаяния* (с. 38*). Впервые — Соревнователь просвещения и благотворения. — 1823. — No 3. — С. 284, под названием «Переложение псалма 6». Тимпан — древний музыкальный инструмент. Перун — здесь: гром, молния.

Молитва души* (с. 40). Впервые — Новости литературы. — 1823. — No 14. — С. 12, под названием «Подражание псалмам».

К Богу великому, защитнику правды* (с. 41). Впервые — Соревнователь просвещения и благотворения. — 1823. — No 11. — С. 148, с подзаголовком «Подражание псалму 34».

Созерцание * (с. 43). Впервые — Новости литературы. — 1823. — No 14. — С. 13, с названием «Подражание псалмам».

Сон русского на чужбине* (с. 45). Впервые — Северная пчела. — 1825. — No 74. — 20 июня. Стихотворение стало основой для народной песни «Тройка». Отдельно «Тройка» печаталась в «Русском альманахе» на 1832/33 год с примечанием: «Сия песня, сделавшаяся народной, в первоначальном своем виде составляла часть стихотворения Ф. Н. Глинки «Сон русского на чужбине». Она не была напечатана особо, и оттого ее вели с разными изменениями. Здесь помещается она по желанию самого сочинителя так точно, как вышла из-под изящного пера его».

Жатва* (с. 47). Впервые — Московский телеграф. — 1826. — No 13. — С. 3.

Набег запорожских Козаков из Сечи на Волынь* (с. 48). Впервые — Литературный музеум на 1827 год. — С. 232. Стихотворение примыкает к неоконченной повести Ф. Н. Глинки «Зинобий Богдан Хмельницкий, или Освобожденная Малороссия». В предисловии к повести Глинка писал: «Желая описать блистательную эпоху жизни героя, которая была вместе и незабвенной эпохой освобождения Малороссии, я старался получить о вей всевозможные сведения во время пребывания в Киеве, Чернигове и на Украине. Я собирал всякого рода предания, входил во все подробности и вслушивался даже в песни народные, которые нередко объясняют разные места истории». Написанное в начале 20-х годов, стихотворение появилось в печати, когда Глинка уже находился в ссылке. Речь в стихотворении идет о набеге на имения польской шляхты. Национально-освободительное движение волынских крестьян в середине XVII века соединилось с походами запорожцев. Сыромахи — волки. Степань, Горень, Клевань — большие волынские села. Кляттор (пол.) — монастырь.

Ловители* (с. 50). Впервые — Московский телеграф. — 1826. Стихотворение имеет биографический характер. Как уже отмечалось в послесловии, в начале 20-х годов Глинка был затянут в масонскую ложу «Избранного Михаила», а вскоре вступил и в филиальные масонские организации. По мере участия в масонской деятельности Глинка, оставаясь настроенным мистически, но, однако, будучи человеком независимым и самостоятельно мыслящим, начал постепенно отходить от масонства. Именно поэтому к нему и был подослан Григорий Перетц, сын известного винного откупщика Абрама Перетца. Сначала Глинка принимал Перетца радушно. Вскоре, однако, Перетц стал уговаривать его на содействие образованию в Палестине иудейского государства. Давая показания, Глинка вспоминал, что сказал тогда Перетцу: «Да Вы, видно, хотите придвинуть преставление света?» Одновременно Перетц добивался заключения соглашения между русским правительством и банком Ротшильда о больших займах. Накануне восстания декабристов он вел двойную игру, «ставя» и на правительство и на его противников. С одной стороны, он пытался войти в доверие к декабристам, с другой — сообщал Милорадовичу о готовящемся восстании, причем и в том и в другом случае вел разговоры о ротшильдовском займе. Одновременно Перетц вместе с семейством готовился к отъезду в Англию. После поражения восстания на Сенатской площади он оклеветал Глинку, приписав ему организацию вместе с ним, Перетцом, тайного общества «Хейрут» («Свобода»). Глинка, находясь в заключении и желая оправдаться, обращается к генералу Бенкендорфу, который был «братом» его по масонству, однако не получает ответа. Зная о масонской мести (ему, как отступнику, была уготована смерть), он и пишет стихотворение «Ловители». Поэт осознает истинную роль «братства», к которому сам принадлежал, и в последующих произведениях ведет с ним идейный спор. Стихотворение «Ловители» переходит в поэму «Карелия» в рассказ о бесовских искушениях, а в поэме «Иов» появляется и главный «ловитель» — сатана. В своем дневнике, хранящемся в Калининском областном архиве, в этой же связи он рассказывает о своей встрече в 1835 году в Твери со странницей Анюткой, исходившей пешком всю Россию, которая сказала ему и его будущей жене: «С вас обоих хотели сорвать голову, да Бог не выдал!» (Калининский областной архив, ф. 103, оп. 1).

Псалом 62* (с. 51). Впервые — Собр. соч. — Т. 1. — С. 249. Вольное переложение Псалма 62 написано в заключении. В. Г. Сазанов пишет: «Полагаем, что этот политический псалом направлен против Григория Перетца: Глинка встретил показания Перетца с явным озлоблением и раздражением, он категорически отрицал свою вину, просил произвести повальный обыск, говорил, что «за слово не судят...».

Песнь узника * (с. 52). Впервые с именем Ф. Н. Глинки — без десяти последних строк — в составе поэмы «Дева карельских лесов» (Петрозаводск, 1939). Ранее приписывалось А. Полежаеву или К. Рылееву. Во втором томе «Собрания сочинений декабристов» (Лейпциг, 1862. — С. 201) напечатано под именем Рылеева. Под его же именем напечатано и в III томе «Русской старины» (1871). По выходе этого тома Глинка написал письмо издателю «Русской старины» П. А. Ефремову, в котором говорил, что «Песнь узника» «отнюдь не Полежаева и нисколько не Рылеева; это просто одного моего знакомого». Разыскания В. Г. Базанова окончательно связывают это стихотворение с именем Федора Глинки. «Песнь узника» стала популярным городским романсом XIX века. Первая строфа стихотворения подвергалась в русской поэзии многочисленным вариациям вплоть до поэмы А. Блока «Двенадцать».

Песнь бродяги* (с. 53). Впервые — Глинка Ф. Избранное. — Петрозаводск, 1949. — С. 107. Хожалый — солдат полиции. Сибирка — арестантская. О, внешний мир (с. 55). Печатается по собранию сочинений.

Повсеместный свет* (с. 56). Стихотворение из «тюремной тетради» Ф. Глинки. Олонецкая песня* (с. 57). Впервые — альманах «Царское село на 1830 год.» — С. 240.

Засуха* (с. 58). Впервые — Денница на 1830 год. — С. 167.

Рождение арфы* (с. 59). Впервые — сб. «Современники», — Спб., 1863. — Т. 2. — С. 337. Вольный перевод из великого карело-финского эпоса «Калевала». Глинка был первым русским переводчиком этого эпоса. С рунами «Калевалы» Глинка познакомился в Петрозаводске от профессора Шегрена, исследователя угро-финских языков. В переводах Глинки отразился его интерес к краеведению и этнографии, а также стремление к единству народов России. Вейнамена (Вейнамейнен) — главный герой «Калсвалы», прародитель карелов в финнов. Арфа — вольный перевод Глинки, в «Калевале» — кантеле, национальный музыкальный инструмент.

Услуга от медведей* (с. 61). Впервые — Невский альманах на 1829 год. — С. 38.

Весеннее чувство* (с. 63). Впервые — Денница на 1830 год. — С. 90.

Купальня* (с. 64). Впервые — Альциона на 1831 год. — С. 68.

Странник (с. 65). Написано в годы карельской ссылки. Первоначально — в составе поэмы «Дева карельских лесов». Вернувшись из ссылки. Глинка обработал этот отрывок, сделал из него стихотворение и опубликовал в журнале «Москвитянин» (1846. — No 1). Печатается по тексту журнала.

Я долго, долго бы глядел* (с. 68). Впервые — Эвтерпа на 1831 год. — С. 167. Одно из немногих (если не единственное) любовное стихотворение Глинки. По-видимому, обращено к А. П. Голенищевой-Кутузовой, будущей жене поэта.

1812 год* (с. 69). Впервые — Галатея. — 1839. — No 34. — С. 501. Великий вождь Наполеон к нам двадцать вел с собой народов — армия Наполеона не являлась чисто французской и не защищала национальных интересов французского народа. Составленная из представителей большинства завоеванных стран Европы, она насаждала повсюду буржуазные отношения и так называемый Гражданский кодекс 1804 года. И за Москву ему прощал! — речь идет о манифесте, призывавшем русскую армию не разрушать Парижа и милосердно относиться к побежденным французам. Тексты правительственных манифестов были составлены государственным секретарем А. С. Шишковым. В завоеванном Париже не было разрушено ни одного здания, не было убито ни одного жителя.

Часомер (с. 73). Печатается по изданию: Глинка Ф. Н. Избранное. — Петрозаводск, 1949. Дума (с. 75). Печатается по сб.: Поэты тютчевской плеяды. — М., 1982. — С. 204-205. Составитель этого сборника В. В. Кожинов предположительно датирует его 1826-1830 годами. Нам представляется, что, судя по стилю стихотворения, оно скорее может быть написано уже после ссылки.

Постояльцы* (с. 77.) Впервые — Библиотека для чтения. — 1834. — Т. 3. — С. 22. Приказные — судебные исполнители.

Ангел* (с. 78). Впервые — Современник. — 1837. — Т. 7. — С. 146.

Воспоминание о пиитической жизни Пушкина* (с. 79). Впервые отдельным изданием. — М., 1837. Эмпирей — в греческой мифологии невидимый мир. Камены — музы. Певец Фелицы — Гаврила Романович Державин. Северная Пальмира — Петербург. Итака — родина Одиссея.

Погоня* (с. 85). Впервые — Альманах 1838 года. — С. 83. Автобиографическое стихотворение, в котором Глинка под видом погони описывает свою судьбу, встречу с А. П. Голенищевой-Кутузовой, преображение души. Бердыш — боевой топор. Кистень — ручное орудие в виде гири на ремне. Повода из шамаханских — восточного изготовления, сделанные в Шемахе. Сыта — мед с водой.

«Если хочешь жить легко...» (с. 87). Печатается по сб.: Поэты тютчевской плеяды. — С. 233.

Иная жизнь (с. 88). Печатается по сб.: Поэты тютчевской плеяды. — С. 194.

Прояснение (с. 89). Печатается по сб.: Поэты тютчевской плеяды. — С. 203. В. В. Кожинов предположительно датирует его, как и «Думу», 1826-1830 годами. Как и в случае с «Думой», нам представляется, что это стихотворение 30-х годов.

Музыка миров (с. 90). Печатается по сб.: Поэты тютчевской плеяды. — С. 234-235.

Москва* (с. 92). Впервые — «Москвитянин. — 1841. — No 1. — С. 29. На семи твоих холмах — семь холмов являются бытийно-символическим образом мирового царства: на семи холмах стояли Иерусалим, Рим и Константинополь. Иван-звонарь — колокольня Ивана Великого (Иоанна Лествичника) в Кремле. Град срединный, град сердечный — в императорский период русской истории Москва, перестав быть государственной столицей, оставалась духовным центром России (Москва — сердце, Петербург — голова); венчание царей на царство совершалось по-прежнему в Москве, в Успенском соборе.

Рейн и Москва* (с. 93). Впервые — Москвитянин. — 1841. — No 7. — С. 7-9.

Тайны души (с. 95). Впервые — Поэты тютчевской плеяды. — С. 232. Печатается по этому изданию.

Славное погребение* (с. 96). Впервые — Москвитянин. — 1850. — No 2. — С. 184.

Два я* (с. 97). Впервые — Маяк. — No 15. — С. 25.

Песнь русских воинов (с. 98). Написано в 40-е годы. Популярная песня того времени, музыка написана И. Г. Маурером. Текст печатается по рукописи Ф. Н. Глинки (Калининский областной архив, ф. 103).

Заветное мгновение (с. 99). Печатается по сб.: Поэты тютчевской плеяды. — С. 227.

Раздумье (с. 100). Печатается по сб.: Поэты тютчевской плеяды. — С. 228.

Когда б (с. 101). Впервые — Глинка Ф. Н. Собр. соч. — Т. 1. — Составитель приводил это стихотворение целиком в своей книге «Федор Глинка» (М., 1984).

«Все сущности вместив в себе природы...» (с. 103). Печатается по сб.: Поэты тютчевской плеяды. — С. 240.

К портрету* (с. 104). Впервые — Маяк. — 1843. — No 16. — С. 11.

«И вот: два я во мне, как тигр со львом...» (с. 105). Печатается по сб.: Поэты тютчевской плеяды. — С. 241.

«В выси миры летят стремглав к мирам...» (с. 106). Отрывок из стихотворения «Жизнь анахоретов». Печатается по сб.: Поэты тютчевской плеяды. — С. 195.

Московские дымы (с. 107). Впервые — Невский альманах на 1847-и и 1848-й гг.; Вып. 1. — С. 37-39. Печатается по сб.: Глинка Ф. Письма русского офицера. — М., 1985. — С. 269-271. Стихотворение входит в «Московский цикл» и написано к 700-летию Москвы. К «Московскому циклу» примыкает и рукописный очерк «Город и деревня» — о Петербурге и Москве. В связи с образом «сердечной» Москвы там, в частности, сказано: «В Городе всякий есть нота. приписанная к своей линейке, цифра, гаснущая в своем итоге, математический знак, втиснутый в свою формулу. И все эти знаки, формулы и цифры оставляют длинную выкладку — задачу вечно решающуюся, никогда и никак не решенную! Одне цифры уничтожаются, другие поступают на их место, а задача все тянется!.. В Деревне многие считаются сами единицами, в Городе могут быть они только при единицах! — Сделаем еще сравнение: в Городе каждый цветок прилежал к какому-нибудь букету, каждая буква к какой-нибудь строке. В Деревне цветы еще по букетам не разобраны и буквы в строки не втиснуты: до иных не дошел черед, другие уже из череда вышли! те и другие в ожидании поступления в дело живут, растут и обретаются как-нибудь, на авось, как кому сподручнее! Много простора в Деревне: улицы тесны, а жить широко! В Городе, никто не дома! В Деревне — всякий у себя!.. В Городе никто почти не знает, кто живет у него за стеною? — В Деревне почти всякий знает всякого! В Городе нужна голова, в Деревне — сердце; в Городе Гражданственность, в Деревне — семья! И в этой семье Вас любили по-семейному! Поступая в Город, где будете и находиться при единицах, не забудьте Деревни, где Вы сами были Единицею!!!» (Калининский областной архив, ф. 103).

Чего-то нет (с. 109). Опубликовано в первом томе собрания сочинений (1869). Составитель полностью приводит это стихотворение в книге «Федор Глинка». Горлик — голубь.

Ф. И. Тютчеву (с. 110). Печатается по сб.: Поэты тютчевской плеяды. — С. 196.

Утренний вздох (с. 111). Печатается по автографу Ф. Н. Глинки, хранящемуся в Калининском областном архиве (ф. 103). «Утренний вздох» примыкает к знаменитому патриотическому стихотворению Глинки «Ура! На трех ударим разом!».

В защиту Поэта* (с. 112). Впервые — Глинка Ф. Избранное. — Петрозаводск, 1949. — С. 150. К стихам о судьбе и призвании поэта примыкают и философские размышления Глинки о «рифме» как внутренней сущности мироустройства, проявления единства мира (он здесь идет вслед за Е. А. Боратынским):

Миры как буквы свитка Божья В поэме чудной мировой, — Рифмуясь тайно меж собой, Волнуются у Божьего подножья И в мерном строе мер и числ Разумный выражают смысл. И, в дивный гимн сливая голоса, Поют векам про Божьи чудеса!..

Воспоминанье о былом* (с. 113). Впервые — Русский архив. — 1875. — No 12. — С. 422. Стихотворение опубликовано в сб.: Глинка Ф. Н. Избранные произведения. — Л., 1957, под названием «Стихи о бывшем Семеновском полку» без последней строфы. Настоящее название и последняя строфа восстановлены по рукописи Ф. Н. Глинки. «Ностальгическое» стихотворение Глинки, написанное по поводу возвращения из ссылки его друга, бывшего декабриста И. Д. Якушкина в 1856 году. Якушкин наш в объятьях сына — Евгений Иванович Якушкин привез больного отца в родовое имение Якушкиных Новинки.

«Об улучшении хозяйств вели мы повесть...» (с. 115). Калининский областной архив, ф. 103. В этом и последующем отрывках отчетливо выражено отношение поэта к буржуазно-капиталистическому миру и несомой им бездуховности.

«Умней Европа — я не спорю!..» (с. 116). Стихотворение из письма Ф. Н. Глинки к князю П. А. Вяземскому (ЦГАЛИ, ф. 141).

«С духом, лестью омраченным...» (с. 117). Калининский областной архив, ф. 103. Не пора ли? (с. 118). Калининский областной архив, ф. 103. Кошут Лайош — руководитель восстания в Венгрии. Мазини (Мадзини) — руководитель «Молодой Италии», масон. По словам Б. Муссолини, идеи Мадзини явились одним из основных источников идеологии фашизма. Фива, Шираз — древние погибшие города. Духи... пишут ножками столов — речь идет о повальном увлечении спиритизмом среди российского дворянства середины XIX века, которого не избежал и сам Глинка.

Буква и дух (с. 120). ЦГАЛИ, ф. 141. Но будет время — выйдет в поле Пророк и возгласит костям — см. примеч. к IV ч. поэмы «Карелия» («Господь повел меня из града...»).

«И жизнь мировая потоком...» (с. 121). Отрывок (Калининский областной архив, ф. 103).

Осень (с. 122). Впервые — Современники: Сб. литературных статей, посвященных памяти А. Ф. Смирдина. Печатается по сб.: Поэты тютчевской плеяды. — С. 243.

Что делать?* (с. 123). Впервые — Собр. соч. — Т. 1. — С. 319.

Слезы умиления* (с. 124). Впервые — Собр. соч. — Т. 1. — С. 291.

«Солнце землю греет...» (с. 125). Рукопись хранятся в Калининском областном архиве (ф. 103).

Весна (с. 126). Впервые — Собр. соч. — Т. 1. Составитель приводит это стихотворение в книге «Федор Глинка».

Ты наградил (с. 127). Рукопись хранится в Калининском областном архиве (ф. 103).

Две дороги* (с. 128). Впервые — Глинка Ф. Избранное. — Петрозаводск, 1949. — С. 154.

КАРЕЛИЯ, ИЛИ ЗАТОЧЕНИЕ МАРФЫ ИОАННОВНЫ РОМАНОВОЙ

Над поэмой («описательным стихотворением») «Карелия» Федор Глинка работал в ссылке, она печаталась сначала по частям, а в 1830 году вышла отдельным изданием. По выходе поэма вызвала сочувственные отклики у представителей почти всех направлений литературной жизни. Её высоко оценил А. С. Пушкин. «Изо всех наших поэтов Ф. Н. Глинка, может быть, самый оригинальный», — писал он в связи с нею (Лит. газ. — 1830. — No 10. — 15 февр.).

Исследователь творчества Глинки В. Г. Базанов пишет: «Фактически в «Карелии» объединены три сюжета: исторический — о Марфе Иоанновне Романовой, сосланной Борисом Годуновым в Толвуйский погост; рассказ монаха-отшельника о прибытии его в Карелию; фольклорно-этнографический, состоящий из картин карельской природы и изображения быта северных крестьян». За основу поэмы взяты подлинные события времен смуты начала XVII века. В 1603 году семья Романовых-Юрьевых, принадлежавшая к старинному московскому боярскому роду, была схвачена по приказу Бориса Годунова по подозрению в попытках извести царя и захватить власть. Однако подлинной причиной отношения к Романовым были, во-первых, близкое свойство их с династией Рюриковичей (через Анастасию Романовну, первую и любимую жену Ивана Грозного, с которой был связан наиболее плодотворный период его царствования, период взятия Казани и «собора примирения»), а также народная любовь к боярину Никите Романовичу, бывшему, с одной стороны, приближенным Грозного царя, а с другой — не запятнанным в опричнине. Его сын, Федор Никитич, был пострижен по приказанию Бориса Годунова в монахи с именем Филарета, тем не менее продолжал заниматься государственной деятельностью. Во время польского нападения он был в Польше в составе русского посольства. На требования признать власть польского королевича Владислава ответил отказом, за что был брошен в темницу. Жена Федора Никитича также была пострижена в 1603 году и сослана в Олонецкий край, где жила как инокиня Марфа. Народное ополчение 1610-1612 годов, возглавляемое Мининым и Пожарским, освобождало Москву от поляков под знаменем восстановления русской государственности на исторически сложившихся основах. Однако из-за прекращения коренной династии Рюриковичей встала необходимость выбора царя — основателя нового царствующего дома. Такой выбор был сделан «советом всея земли» (земским собором) в марте 1613 года. Царем стал Михаил Федорович Романов, тогда пятнадцатилетний юноша. Избрание царя было прежде всего выбором рода, связанного с Рюриковичами, с одной стороны, не запятнанного ни в опричнине, ни в сотрудничестве с захватчиками — с другой. Это было победой одновременно дворянства (тогда служилых людей в самом широком смысле), горожан, купцов, «черного» (свободного) крестьянства и казачества над разлагавшейся боярской верхушкой. В 1618 году архимандрит Филарет стал патриархом Московским и всея Руси. Для понимания символики поэмы «Карелия» следует также помнить, что в средневековой византийской и русской письменности («Откровение Мефодия Патарского» и другие источники, связанные с Книгой Даниила), а также в народных песнях и духовных стихах с именем царя Михаила, ведомого его небесным покровителем Михаилом Архангелом, связано освобождение от нечестивых и торжество правды.

Сочувствие, которое вызвала «Карелия» в литературных кругах, не полностью было разделено людьми, стоявшими ближе к церкви. Это касалось прежде всего стихотворных переложений священных текстов и отрывков из творений отцов церкви. Выражавший это мнение А. Галахов писал в связи с «Карелией»: «Кто знаком с творениями великих пустынножителей, тому не трудно видеть, на сколько их исповедь ощущений и созерцаний, патетизмом религиозного одушевления, плодовитостью духовной жизни превосходит образцы лирических излияний автора, слишком общих, скудных и почти бесхарактерных» (журнал Министерства народного просвещения. — 1875. — Ч. CXXXII). То же самое касается, впрочем, и остальных подобных переложений и «духовных стихотворений». Сегодня совершенно очевидно, что сила «Карелии» прежде всего в осмыслении истоков русской государственности, ее исторических основ, источниках ее силы и крепости. Интересна и «фольклорно-этнографическая» сторона ее. Надо сказать, что в отличие от многих европейских и американских книг «о туземцах» в поэме Глинки нет чувства превосходства, национальной кичливости. Являясь одновременно поэмой об истоках дружбы и сплочения народов России, «Карелия» раскрывает одну из важнейших для дальнейшего труда Глинки тем — тему Москвы как сердца российского общегосударственного и народного единства.

Введение (с. 131). Россини Джоаккино (1792-1858) — итальянский оперный композитор. Повенчанка — небольшая речка близ Петрозаводска.

Часть первая (с. 136). Самоохотный царь — в народных представлениях о государстве строго разделялись законный, венчанный государь и царь «самоохотный», захвативший престол неправдой; царство царя самоохотного неизбежно так или иначе гибнет. Крайнее выражение «самоохотности» — самозванство, присвоение себе заведомо чужого, законного царского имени. Толвуя — местность в Олонецком крае, где был расположен Толвуйский погост, куда была сослана Марфа Иоанновна. Смирна — греческий город в Малой Азии. Иемия — Йемен. Едем (Эдем) — рай. Вифлеем — город, где родился Иисус Христос. Младая Лазаря сестра — по Евангелию, Мария, сестра Лазаря, воскрешенного Христом.

Часть вторая (с. 143). Шунга — местность в Карелии. Лапландцы (или лопари) — угро-финская народность саамов, живущая на Кольском полуострове, на севере Финляндии и Швеции. Мстислав и Редедя — тмутараканский князь Мстислав Владимирович и касожский богатырь Редедя, поединок которых, по летописи, решил в 1022 году исход борьбы между Русью Тмутараканской и касогами. Байя — древнеримский приморский город близ Неаполя. Марон Публий Вергилий (70-19 до н. э.) — древнеримский поэт, автор «Энеиды». И в их работах сокровенных был светоч — мертвая глава. Но жизнь из-за нее светилась! — «свет» алхимиков — мнимый, обманный, «прелестный», как и «астральный свет» других мистических учений. Патмос — остров в Эгейском море, где апостол Иоанн Богослов получил и записал Откровение (Апокалипсис). Омир — Гомер. Суна — река, на которой находится водопад Кивач.

Часть третья (с. 157). Соломон — царь древнего Израиля. В средневековье ему приписывалось множество «отреченных» книг, одну из которых упоминает Глинка. Сказки про Илью — здесь: Илья Муромец, богатырь Киевской Руси. Иеруслан — Еруслан Лазаревич, герой русских сказок и песен. Уткин Николай Иванович (1780-1863) — русский художник-гравер. Мурма — Мурманский край, Кольский полуостров. Укша, Косалма, Конче — карельские селения.

Часть четвертая (с. 167). Он созерцания путем взошел на высшие ступени духовности — монах, герой поэмы, принадлежал к числу исихастов (греч. «исихия» — молчание), учеников фессалоникийского архиепископа Григория Паламы. Исихастское движение началось в Греции, охватило южнославянские страны и Русь. Советский исследователь Г. М. Прохоров писал: «Не переставая спасаться от «мира», эти люди почувствовали себя в силах начать «встречное» движение — в мир, к миру. В исихастском движении можно, проецируя его на план жизни общества, наметить ряд фаз или стадий: «келейную», «теоретического выражения» и «общественно-политическую» (Прохоров Г. М. Повесть о Митяе: Русь и Византия в эпоху Куликовской битвы. — Л., 1978. — С. 11). Ставшая в XV веке центром православия, Русь переживала невиданный подъем исихастского движения — «Домострой» предписывает исихастскую практику простым мирянам.

Сивиллы — древнеримские предсказательницы. Господь повел меня из града — переложенная Глинкой 37-я глава пророчества Иезекииля («видение сухих костей»), читаемая на утрени Великой Субботы (накануне Пасхи), толкуется как прообраз всеобщего воскресения мертвых. Израиль — по православному толкованию Израиль («народ Божий») — сама церковь, прообразом которой был древний народ Израиля. После распятия Иисуса Христа израильский народ утратил свою богоизбранность. Где власть Аполиона? — Аполион в Апокалипсисе — смерть, небытие, враг рода человеческого. И преклонить свою главу к святым мощам в святом соборе! — после венчания на царство в Успенском соборе Кремля царь шел поклониться мощам святых и могилам своих предков-предшественников в Архангельский собор.

ИОВ. СВОБОДНОЕ ПОДРАЖАНИЕ СВЯЩЕННОЙ КНИГЕ ИОВА

Ф. Н. Глинка работал над поэмой «Иов» во время карельской ссылки и после нее. Обращение поэта к древнему образу Иова многострадального во многом связано с обстоятельствами личной жизни Глинки, прежде всего несправедливым, как он считал, осуждением. В предисловии к одному из изданий поэмы Глинка писал: «Тогда на берегах величественных озер, — этих огромных зеркал, в которых отражалось небо Севера, в местах, загроможденных обломками какого-то древнего мира, — раскрыл я опять книгу Иова, — и как изумился, не найдя в ней прежней неясности... Душа невольно сроднилась со страдальцем: века исчезли, расстояния не стало... Я понял его муки, разгадал тайны скорби, непостижимой для счастливцев мира». Глубоко личное восприятие «Книги Иова» отразилось и на стиле поэмы. В. Г. Базанов писал об этом так: «Если говорить о сюжете стихотворения «Ловители», то он совпадает с поэмою об Иове и «злоначальнике-ловителе». Грустная повесть об Иове то и дело перекликается с медитациями олонецкого ссыльного, и очень часто грань между библейским эпосом и лирикой стирается, объективное сливается с субъективным, и наоборот. Из лирического дневника прямым образом переходят в поэму отдельные строки, и поэма вбирает в себя стилистические и фонетические особенности медитативного стиля глинковской лирики». В «Иове» намечаются многие темы, становящиеся главными в философской лирике 40-70-х годов.

Чересчур вольное обращение автора со священным текстом вызвало многолетнюю задержку книги в петербургском комитете духовной Цензуры — поэма вышла только в 1859 году отдельным изданием. При всей значительности и философской многогранности «Иова» на поэму вполне распространяется уже сказанное ранее об очевидных недостатках глинковской «священной» поэзии. Как уже отмечалось в предисловии, некоторые стороны поэтического философствования Глинки — во многом это относится к «Иову» — нашли продолжение, разумеется, в рамках иного мировоззрения, в поэзии XX века, в частности в поэмах В. Хлебникова и Н. Заболоцкого.

«Свободное подражание священной книге Иова» посвящено жене поэта, Авдотье Павловне Глинке, урожденной Голенищевой-Кутузовой, с которой он познакомился в Твери после возвращения из ссылки. А. П. Глинка была известной писательницей, автором книги «Жизнь Пресвятой Богородицы», создательницей обществ помощи бедным. По воспоминаниям современников, Федор Николаевич был единомыслен и неразлучен с нею до самой ее смерти (в 1860 году). Отрывки из поэмы «Иов. Свободное подражание священной книге Иова» печатаются по изданию 1859 года.