H. И. ГНЕДИЧ
Среди нескольких произведений, которые русская “словесность с гордостью может выставить перед Европою”, Пушкин называл “перевод Илиады”.[1] Гнедич познакомил Россию с “духом древней классической литературы ... своим переводом “Илиады” — этим гигантским подвигом великого таланта и великого труда, переводом идиллии Теокрита “Сиракузянки”, собственною идиллиею “Рыбаки” и др. произведениями”[2],— писал Белинский.
Широкий круг общественных и литературных интересов Гнедича обусловил прогрессивную сущность и поэтическую полноценность перевода “Илиады” Гомера.
В своих критических замечаниях Белинский останавливался и на деятельности Гнедича драматурга-переводчика, критика и театрального деятеля. Литературное наследие Гнедича обширно; стихотворная часть его наиболее значительна и своеобразна.
Жизнь Гнедича небогата событиями, но замечательна резкими переломами.
Характер Гнедича сложился в упорной борьбе за существование и право стать литератором.
Николай Иванович Гнедич родился 3 февраля 1784 года в Полтаве. Он происходил из казачьего роду Гнеденок, живших на Слободской Украине в местах, где позднее прошла граница Полтавской и Харьковской губерний. Предки Гнедича были Котелевскими, Ахтырскими, Куземенскими и Белевскими сотниками, т. е. начальствовали над сотней казачьего полка, ведали сотенным городком и всеми прилежащими к нему селами. Здесь сотник был полновластный хозяин, “славетный пан” и “значный житель”.
Предки Гнедича принадлежали к тому среднему слою казачества, который крепко держался за землю и ее доходы. Они округляли свои маленькие хозяйства, прикупая то “ниву”, то “двор с хатами и пасеку с садом”, то “пекарню и лес”, то “шинковый двор”, а особенно любили приобретать жернова и гребли в местах, где выгодно было “мирошничать”. В царствование Екатерины II многие сотники, в том числе Гнеденко, получили дворянство (повидимому, именно тогда же приобрели они фамилию Гнедич), с тем вместе потеряли свою власть и сделались чиновниками или сельскими обывателями, громко именуемыми в тех местах помещиками. Последним Котелевским сотником был дед Гнедича — Петр Осипович. Отец Гнедича Иван Петрович уже никакой властью облечен не был и занимался своими хуторками, мельницами и тяжбами с братьями, пока совсем не разорился.
Усадебка его находилась в Богодуховском уезде Харьковского наместничества в маленьком сельце Бригадировка. После смерти Ивана Петровича бездоходная эта усадебка явилась единственным прибежищем для его дочери Галины Ивановны.
В местах, где рос Гнедич, степь изрыта оврагами, поросшими лесом. В те времена там еще были остатки стен древних городищ; дома даже самых “значных” людей там крыли соломою или очеретом. Ежегодно из этих мест отправлялось множество чумаков на южную соль. Возы их вереницами тянулись по степи, и “бодатели” бежали сбоку, подкалывая длинным кием ленивых волов, чтобы двигались проворней. Через много лет, работая над переводом “Илиады”, Гнедич вспомнил этих “бодателей”, когда понадобилось ему перевести слово, обозначающее бегущих за колесницей подстрекателей коней. Многое из простого, селянского обихода и обычаев врезалось в память Гнедича и пригодилось ему впоследствии в его многообразном хозяйстве поэта и переводчика. В отцовском доме, в окрестных селах, на ярмарках слушал Гнедич и импровизацию кобзарей. Не только впечатление, но даже самые темы этих героических песен запомнились на всю жизнь. “Посещавшие полуденную Россию ... знают, что не на одной ярмонке, не на одном приходском празднике можно встретить ... слепых нищих с кобзою за спиною ... ”,— писал впоследствии Гнедич в предисловии к “Простонародным песням нынешних греков”. “Оставив Малороссию в детстве, я, однако, имел случай слышать пение таких слепцов, и, сколько помню, в песне одного из них, очень длинной, часто упоминалось о
О кобзарях, рассказывающих “про старые войны, про воинов русских, могучих”, вспомнил Гнедич и в своей идиллии “Рыбаки”.
Пение слепцов-кобзарей было самым сильным впечатлением детства Гнедича из тех впечатлений, которые воздействуют на образ мыслей и вкусы человека. Украинский народный “песнопевец”-импровизатор отождествился затем для Гнедича с образом великого аэда, творца “Илиады” и “Одиссеи”.
Яркие и радостные впечатления детства были затемнены несчастными событиями и обстоятельствами. Мать Гнедича умерла при его рождении. Повидимому, еще в раннем детстве Гнедич перенес оспу, лишившую его одного глаза и оставившую следы на его правильном, красивом лице. Отцу было не до детей: дела шли плохо, и он торопился пристроить сына к казенному кошту. Девятилетнего Гнедича отвезли в Полтаву и отдали в “словенскую семинарию”.
Гнедич очутился среди тех “грамматиков”, о которых у Гоголя сказано, что они “были еще очень малы; идя, толкали друг друга и бранились между собою самым тоненьким дискантом; были все почти в изодранных или запачканных платьях” (“Вий”). Однако среди толпы одичавших от побоев, схоластики и плохого корма бурсаков Гнедич нашел товарища, с которым потом сделал первые шаги в новую жизнь и сохранил дружбу навсегда. Это был будущий декабрист А. П. Юшневский, замечательный, по словам Гнедича, “светлостью ума, чувствительностью и благородством души ... качествами, которые над толпою выдвигали”[1] его еще в детские годы. Несмотря на то, что преподавание древних языков в семинариях не отличалось серьезностью, а “профессора” сами не были особенно в них сильны, Гнедич с самого начала проявил особые способности к этим языкам. Кроме того, у него уже тогда была склонность к виршам и “лицедейству”, т. е. к театральной игре. Должно быть, маленькому Гнедичу доводилось ходить по полтавским домам “с вертепами” и в награду получать “кусок полотна, или мешок проса, или половину вареного гуся”, как это описано все на тех же первых страницах повести “Вий”. Во всяком случае, Гнедич сам признавался, что участвовал в “народных театрах” и тогда еще пристрастился к ним.
Недюжинные способности Гнедича проняли даже косных семинарских “аудиторов”. Кто-то покровительственно обратил на него внимание, и Гнедич вскоре был направлен в другое учебное заведение — в харьковский коллегиум, устроенный по образцу польских иезуитских школ. Этот коллегиум он окончил в 1800 году.
Но Гнедич не стал ни священником, ни учителем. Он стремился в Москву, в университет. Можно предполагать, что ему помогли какие-то рекомендательные письма к инспектору Московского университетского Благородного пансиона Прокоповичу-Антонскому, который “имел постоянною целью сближение своих земляков с москалями” и “открывал пути к образованию лицам всех сословий”.[1]
По словам Жихарева, Гнедич-студент “замечателен был неутомимым своим прилежанием и терпением”.[2] Такие, как Гнедич и подобные ему бедняки, стояли как бы в особом разряде студентов. Они должны были подавать пример прилежания и часто исполняли репетиторские и надзирательские обязанности. О таком типе студентов писал Д. Н. Свербеев в своих “Записках”: “В наше время можно было разделить студентов на два поколения: на гимназистов, и особенно семинаристов ... и на нас, аристократов ... Первые учились действительно, мы баловались и проказничали”.[3]
Московский университетский пансион в то время был своеобразным учебным заведением. Своеобразие заключалось в широте программы и в том, что пансионеров поощряли к вольному изучению тех предметов, которые в программу не входили или составляли курсы лекций самого университета. Так, Гнедич посещал лекции известного классика П. А. Сохацкого, слушал его комментарии к древнегреческим и латинским авторам. Сохацкий был первым, кто пробудил в Гнедиче особый интерес к античной литературе. Страсть к театру воспиталась на пансионской сцене, причем, по свидетельству Жихарева, Гнедич “за представление некоторых трагических лиц осыпаем был единодушными похвалами” и пленял своих товарищей “одушевленным, сильным чтением писателей, особливо драматических”. Гнедич любил декламировать монолог мужественного республиканца Веррины из трагедии Шиллера “Заговор Фиеско в Генуе” (сам Шиллер именовал эту пьесу “республиканской трагедией”). Жихарев видел в склонности к подобным пьесам и ролям лишь свойственное Гнедичу увлечение “всем, что выходило из обыкновенного порядка вещей”. Между тем выбор пьесы уже в какой-то мере определял политические симпатии юного Гнедича.
Мировоззрение Гнедича-студента, сказавшееся в первых пробах пера, характеризуется материалистическими идеями просветительной философии конца XVIII века. Этих идей Гнедич придерживался всю свою жизнь. В своей “Записной книжке” Гнедич писал о “законах разума”, которые “вечны и неизменны”, и о том, что “философия есть наука просвещать людей, чтоб сделать их лучшими”, и что “германцы занимаются истиною собственно для нее, не думая о том, что могут извлечь из нее люди”, тогда как “истинная философия должна быть устремлена к изысканию или разрешению истин, полезных человечеству”.
Просветительными идеями, сказавшимися в первых произведениях Гнедича, были проникнуты гуманитарные университетские курсы. Глава пансиона А. А. Прокопович-Антонский принадлежал в свое время к новиковскому кружку и в воспитательной работе неуклонно руководствовался передовыми идеями просветительства. Непосредственное влияние на Гнедича в этом отношении мог оказать профессор Сохацкий, который сотрудничал в новиковских журналах и читал курс эстетики под непосредственным влиянием мыслей Новикова.
Конечно, не следует преувеличивать идеологическую цельность программ и воспитания в университете и пансионе; руководители этих учебных заведений находились под сильным влиянием масонских мистических идей. Но Гнедич не был склонен к мистицизму; ему и его другу Алексею Юшневскому была свойственна трезвость ума, характерная для юношей, уже прошедших суровую школу жизни. Повидимому, они взаимно поддерживали друг в друге “культ разума” и неприязнь к “пустым отвлеченностям”.[1]
В университете Гнедич впервые почувствовал различие между собой и студентами, получившими подлинно дворянское воспитание. Гнедич считал, что труд и житейские невзгоды содействуют развитию благородного образа мыслей. Впоследствии он писал А. П. Юшневскому, что “злополучие — училище людей”.
Гнедичу и Юшневскому пришлось отказаться от дальнейшего пребывания в университете, необходимо было служить. В конце 1802 года Гнедич уехал в Петербург, несколько лет вел жизнь нищенскую, перебиваясь кое-как заработком писца во вновь организованном департаменте народного просвещения (в Министерстве народного просвещения).
Начало литературной деятельности Гнедича совпадает с началом века и характерных для этого времени надежд прогрессивной России. Однако в ранних произведениях Гнедича больше протеста, чем ожиданий.
Первым литературным опытом Гнедича, доставившим ему известность, был перевод трагедии Шиллера “Заговор Фиеско в Генуе”, который пользовался большой популярностью и продавался “по цене неслыханной”.[1] Одновременно с первым переводом, в 1803 году появился роман Гнедича “Дон Коррадо де Герера”, который, несмотря на литературную беспомощность, любопытен с идейной стороны. Герой романа олицетворяет политику испанского короля Филиппа II, о котором Гнедич пишет, что жизнь его “есть великая цепь злодейств”. Коррадо осуществляет кровавую расправу в одной из провинций Испании. Его “послало правительство для усмирения восставших жителей, для восстановления покоя”. Страдания народные и зверства Коррадо составляют основную тему романа.
Приблизительно к этому времени относятся и два стихотворения Гнедича, сделавшие его популярным поэтом в передовых кругах: “Общежитие” (1804) и “Перуанец к испанцу” (1805). Философская элегия “Общежитие” (вольное переложение одноименной оды Том
Характерно, что в элегии Гнедича не только усилена политическая тема (по сравнению с одой Том
В ряду стихотворных произведений Гнедича, написанных до 1811 года (дата начала его труда над гекзаметрическим переводом “Илиады”), особое место занимает перевод и подражание так называемым песням Оссиана (т. е. имитациям Макферсона). Гнедич написал русским песенным стихом подражание поэме “Берратон”, назвав отрывок “Последняя песнь Оссиана” (1804), а в 1806 году он перевел поэму “Песни в Сельме” (у Гнедича: “Красоты Оссиана”).
Фантастика с оттенком таинственности, элементы чувствительной мечтательности объединяли “оссиановскую” поэзию с тем направлением лирической поэзии (так называемые “унылые” элегии, баллады), которое принято называть ранним романтизмом. Но в “оссиановской” поэзии была не одна мечтательность. В основе поэм Макферсона были народные героические мотивы. Приближенные к изнеженным литературным вкусам эпохи, поэмы тем не менее отвечали возрастающему интересу к народному творчеству. Именно эта сторона “оссиановских” поэм привлекла и Гнедича.
То обстоятельство, что до конца 10-х годов в русской поэзии было явное преобладание элегических и других “безделок”, возбудило борьбу за высокую героическую поэзию, и в этой борьбе Гнедич сыграл роль не только как поэт и переводчик, но и как критик и советчик молодых поэтов декабристского поколения.
Пропаганду высокого и героического вел Гнедич и в области театра. Гнедич был одним из тех, кто боролся за национальный русский театр в противовес иностранному. Это была борьба за репертуар и актеров, за широкую доступность театра как средства воспитания масс.
Участвуя в этой борьбе и отчасти руководя ею, Гнедич действовал и как театральный критик, и как переводчик-драматург, и как педагог — руководитель лучших актеров.
Гнедич говорил, что с того времени, как на сцене появились трагедии Озерова и комедия Крылова (“Модная лавка”), “люди большого света, приученные иностранным воспитанием смотреть с некоторым равнодушием на отечественные театральные произведения и русских актеров, вдруг стали предпочитать русский театр иностранному и охотнее посещать его, чем французский”.[1]
Взгляд на драматургию Гнедич выразил в “Записной книжке”. “Последователи французских драматических правил полагают, что интерес драмы не может более существовать, как скоро нет уже более неизвестности или сомнения для зрителя”.[2] Не причисляя себя к последователям французского классицизма в драматургии, Гнедич развивает мысль о том, что чувства героев драматического произведения могут быть столь же занимательны, как и происшествия.
Те из драматургов обладают, по мнению Гнедича, б
Переводческая деятельность Гнедича содействовала обновлению репертуара.
Гнедич начал с перевода самой бунтарской из трагедий Шиллера. Затем он переводил “Гамлета” и перевел “Короля Лира” Шекспира, несколько приспособив его к вкусам, воспитанным классической трагедией (перевод именовался “Леар”). Наибольшим и длительным успехом пользовалась на русской сцене трагедия Вольтера “Танкред” в стихотворном переводе Гнедича.
Для Гнедича Вольтер был прежде всего великим просветителем и вольнолюбцем. В вольтеровской драматургии его привлекала эмоциональная сила патриотической, свободолюбивой проповеди. В “Танкреде” зритель оказывался под влиянием этой проповеди с первого явления, с начинающего пьесу монолога Аржира. В начале войны с Наполеоном такие стихи, как
и другие в том же духе, воспринимались зрителями очень бурно, так как применялись к захватническим замыслам Бонапарта, от ига которого страдали народы.
Роль Аменаиды оказалась решающей в состязании трагических актрис: француженки Жорж и ученицы Гнедича русской актрисы Екатерины Семеновой. Семенова победила Жорж трогательностью игры, той чувствительностью, “исторгающей слезы”, которая была вполне допустима в данной роли. Таким образом, перевод “Танкреда” сыграл значительную роль в истории русского театра. Этим спектаклем было дано генеральное сражение французскому театральному мастерству, авторитету европейской знаменитости, и победа осталась за русским театром.
Со времени постановки первой трагедии Озерова Гнедич вошел в театральную жизнь как театральный педагог.
Он ввел особую систему декламации с некоторой напевностью и подчеркнутой эмоциональностью трактовки ролей. Подобное чтение стихов вызывало нарекания многих театральных деятелей. Началась борьба за актеров (с А. Шаховским, а позднее с П. Катениным), в которой Гнедич был победителем благодаря сценическому успеху обучавшихся у него.
В 1810 году Гнедич писал Батюшкову: “У меня бывают тайные театральные школы с людьми, которые не хотят иметь тому свидетелей, хотя свидетельства о сем весьма ясны, ибо Семенова в Гермионе превзошла Жорж”.[1]
Гнедич не ограничивал задачи театра потребностями и вкусами дворянского общества. Мемуарист Жихарев приводит разговор Гнедича с декабристом Юшневским, в котором Гнедич утверждал, что “несколько хороших пьес и хороших актеров нечувствительно могут переменить образ мыслей и поведение наших слуг, ремесленников и рабочих людей”. На это даже Юшневский, уже тогда весьма радикально настроенный, отвечал скептически: “до этого еще далеко”.[2]
Решение посвятить себя литературе созрело у Гнедича, повидимому, вскоре по приезде в Петербург. В этом отношении служба ему открыла пути. Он оказался в окружении молодых литераторов: К. Н. Батюшкова, И. П. Пнина, Н. А. Радищева и Д. И. Языкова. С 1806 года в тот департамент, в котором служил Гнедич, поступил (или был вначале только зачислен по малолетству) Павел Александрович Катенин. Гнедич знал его ранние поэтические опыты и, видимо, одобрял их, так как в 1810 году, когда Катенин с гражданской службы перешел на военную, Гнедич советовал ему “более маршировать стихами, нежели ногами”.[3]
Именно в департаменте Гнедич познакомился и с К. Н. Батюшковым, и вскоре знакомство перешло в дружбу, которая продолжалась до самого конца жизни Гнедича. Своеобразие этой классической дружбы поэтов заключалось в непрерывной литературной полемике, касающейся родов поэзии и вопросов языка. Оба поэта высказывались как сторонники незыблемых классических правил вкуса и стиля. “Истинный вкус,— говорил Гнедич в своем рассуждении “О вкусе и его влиянии на словесность и нравы” (1816),— не изменяет своих правил, везде сохраняет свою чистоту и приличие”.[1] Об этих же, с античных времен незыблемых правилах хорошего литературного вкуса говорил и Батюшков в речи “О влиянии легкой поэзии на язык” (1816). Батюшков требовал от всех родов литературы “чистоты выражения ... истины в чувствах и сохранения приличия во всех отношениях”.[2] Классическая стройность и ясность составляли основное качество стихов Батюшкова. Законам классицизма были подчинены оригинальные произведения Гнедича, а также и его переводы. В этом отношении особенно показательным является приглаживание Шекспира в переводе трагедии “Король Лир”. (Переводчик изъял сцены сумасшествия, как снижающие образ.)
Между тем в упомянутой речи “О вкусе” Гнедич говорит о “движении чувствительности”, определяющей вкус, о “счастливом сочетании нежной чувствительности и быстрого понятия” и т. п. Тема человеческих чувств, “сердца” проходит через все высказывания Батюшкова (“О лучших свойствах сердца”, 1816, “Петрарка”, 1816). Мечтательность, эмоции, сочетаемые с классической ясностью, составляли свойство поэзии Батюшкова. Элемент чувствительности, характерной для так называемых преромантиков, имеется не только в ранних элегиях Гнедича, но и в его зрелых произведениях и переводах.
Белинский называл стиль Батюшкова “подновленным классицизмом”. “Подновленный” классицизм, но в иных чем у Батюшкова сочетаниях со стилем романтическим, был свойствен и поэзии Гнедича.
И Батюшков и Гнедич, сохраняя принципиальную верность классическому идеалу (а отчасти и канону французского классицизма), каждый по своему пути шли к романтизму. Батюшков — к психологической и исторической элегии, Гнедич — к жанрам, связанным с народным творчеством. В начале 1800-х годов — времени интенсивного обмена мнениями, литературных споров, характерных для этой дружбы,— оба поэта были на перепутье. Вот почему вопросы жанра и слога были для них животрепещущими. Именно здесь между поэтами возникли расхождения.
Батюшков был сторонником свободного выбора, равноправия жанров и тем. Гнедич требовал от поэта большой гражданственной темы, порицал увлечение элегической лирикой. Батюшков считал задачей русского поэта всяческое сглаживание русского языка и уничтожение в нем негармонических сочетаний. В этом смысле он был истовым карамзинистом. Гнедич, напротив, звал к изучению исконных свойств русской речи, к приближению современного литературного слова к языку древней письменности и живой, народной речи. Порицая склонность Батюшкова к элегиям и другим лирическим “безделкам”, склоняя его к монументальным формам поэзии, Гнедич доказывал Батюшкову слабость так называемой мечтательной поэзии, писал, “что ни он, ни Жуковский, ни кто другой” не уверят его в том, “что цели так называемой северной поэзии” (т. е. произведений Т. Грея, Уланда, Бюргера и др.) основаны на том, в чем состоит истинная поэзия греческая или еврейская, китайская или цыганская, все равно. У всех народов она имеет одну основу и одну цель — простое изображение того, что достойно изображения, и чем какой народ ближе подошел к верности его изображения, тем его поэзия более нравится во всех веках, всем народам; здравый вкус неизменен ... свет ума прояснит воображение, и все поэзии северной пни и кочки, завывания и рыкания, тучи и туманы останутся в туманах”.[1] Продолжая нападать на поэзию, в которой “воображение не управляемо ни вкусом, ни рассудком”, поэзию, “изыскивающую одно необыкновенное, черное и. страшное”, вместо того чтобы создавать “образы, возвышающие душу или услаждающие чувства”, Гнедич в письме к Батюшкову привел сюжет возвращения Телемаха в отчий дом (Одиссея, п. XVI) как образец “высочайшей поэзии, доступной всем и великой в своей нагой простоте ... между тем как в этом рассказе, составленном из слов низких и наипростейших ... ничего не подобрано, рассказано, как говорят матросы и свинопасы, никаких искусственных фигур и оборотов”.
Позднее, в 1816 году, Гнедич напечатал рецензию на катенинский перевод баллады Бюргера “Ленора”,[2] высказав свою точку зрения на романтическую фантастику в поэзии.
В отличие от перевода той же баллады у Жуковского (“Людмила”), Катенин огрубил язык, стремясь передать народный дух баллады. Гнедич в своей рецензии осудил стиль Катенина, противопоставив его переводу блестящий перевод Жуковского. Рецензия была воспринята как панегирик Жуковскому. Между тем она являлась решительным осуждением балладной поэзии, лучшим представителем которой в России был Жуковский. Мысль рецензии состояла в том, что своим стремлением приблизить язык баллады к народному Катенин только подчеркнул антинародную сущность для русской поэзии самого жанра. Таким образом, выступление Гнедича в печати по поводу модного романтического жанра было лишь подтверждением тех его мыслей, которые он развивал перед Батюшковым в самом начале 10-х годов.
Именно Батюшков содействовал литературным связям Гнедича. Он ввел Гнедича в дом своего воспитателя, одного из просвещеннейших людей того времени — M. H. Муравьева (отца декабриста Никиты и Александра). Гнедич был представлен и приятелю Муравьева А. Н. Оленину, дом которого посещали все знаменитости.
Сослуживцы Гнедича Батюшков, Пнин, Радищев и Языков являлись членами Вольного общества любителей наук и художеств, организованного в 1801 году. Повидимому, именно они привлекли Гнедича к журналу “Северный вестник”, который в известной мере являлся органом Вольного общества.
Хотя Гнедич в Обществе не состоял, но именно он, а не Батюшков являлся наиболее активным участником журнала. Именно Гнедичу принадлежат высказывания в духе того направления, которое характеризует группу литераторов, составивших прогрессивный авангард Общества.[1] Группа эта составилась в основном из сослуживцев Гнедича и Батюшкова по департаменту, но наиболее энергичными деятелями ее, кроме И. Пнина, были И. Борн, В. Попугаев и А. Бенитский. С последним Батюшков и Гнедич находились в личной дружбе.
Идеологический кодекс, сложившийся у Гнедича еще в университетские годы, связывал его интересы и задачи с русскими и западноевропейскими просветителями XVIII века.
К Радищеву и Новикову обращался Гнедич в своих мыслях о гражданском воспитании молодежи (рассуждение “О причинах, замедливших ход нашей словесности”). В теме колониального рабства (стихотворение “Перуанец к испанцу”) Гнедич восходил к знаменитому сочинению об европейских колониях французского просветителя Гильома Реналя (хотя подоплека темы касалась рабства в России и высказывания Радищева в этом смысле, несомненно, воздействовали на Гнедича).
Все это определило и близость Гнедича к группе Вольного общества, объясняемую не столько личными отношениями, сколько единством взглядов и направления.
То обстоятельство, что Гнедич некоторое время состоял в обществе “Беседа любителей российской словесности”, создало ложный взгляд на убеждения Гнедича.
В начале 1807 года, когда Гнедич вошел в кружок Державина, который можно было бы назвать и кружком Шишкова, автора “Рассуждения о старом и новом слоге” (1803), борьба между европеистами-карамзинистами и так называемыми славянофилами только начинала обостряться. Существовали в то время два противостоящие авторитета: Державин и Карамзин. С именем Державина связывали поэзию гражданственную, громозвучно-одическую и то направление в области языка, которое, наряду с высоким слогом и архаикой, стремилось к сохранению основ простого русского языка. С именем Карамзина был связан культ интимной, чувствительной поэзии и та нивелировка языка, путем которой добивались благозвучия и гладкости. Гнедич с первых своих шагов в литературе был сторонником державинского направления. Имя Державина было окружено ореолом не только крупнейшего поэта. Державин был популярен как государственный деятель, боровшийся со всякими нарушениями законности, ратовавший за гласность решений сената и подавший в 1801 году особое мнение по поводу “Начертания прав и обязанностей сената”. Впоследствии Чернышевский отмечал, что сам Державин всегда подчеркивал эту свою роль поэта-гражданина, “служение на пользу общую”.[1] Именно это качество поэзии Державина, несмотря на далеко не радикальные политические убеждения, и привлекало к Державину передовую молодежь и побуждало ее “аналитически” читать стихи “русского Горация” на собраниях Вольного общества любителей наук и художеств. Гнедич был в числе поклонников Державина поэта-гражданина. На его суд принес он первые опыты перевода “Илиады” — начало труда, которому придавал большое значение. В качестве продолжателя дела Ермила Кострова Гнедич был принят восторженно. В качестве завзятого театрала, борющегося за новый трагедийный репертуар, Гнедич оказался желанным советчиком и слушателем Державина, который в то время увлекался сочинением и постановкой своих трагедий. Многие мысли Шишкова, являвшегося главным идеологом державинского кружка, были интересны и значительны для Гнедича. Его привлекало в “Рассуждениях” Шишкова[1] стремление пробудить интерес к древним русским памятникам литературы и народному творчеству. Мысли Шишкова о свойствах русского языка Гнедичу казались плодотворными; в них был вызов тем литераторам, которые, не ощущая исконных свойств языка и удаляясь от народного источника, стремились присвоить русским лексике и синтаксису легкость и изящество чужеземного образца.
В 1811 году державинский кружок оформился в литературное общество “Беседа”. Собрания, прежде не носившие официального характера, превратились в торжественные заседания. Установилась иерархия членов, считавшаяся больше со служебным или имущественным положением, чем с литературными дарованиями. Державин и Шишков хотели поднять престиж литературы и литераторов в глазах светского общества. Этому должен был служить и строгий устав, и великолепие помещения, и пышность собраний, и, разумеется, значительность, серьезность литературных вопросов, обсуждаемых в обществе. Однако последнего, самого важного качества, “Беседа” добиться не могла.
Характер “Беседы” определяли мелкие литераторы, усвоившие для своих произведений от высокой поэзии Державина и теорий Шишкова лишь выспренность сюжетов и языка. Среди них выделялся автор мистических поэм Ширинский-Шихматов, олицетворявший идейное убожество “беседистов”. Именно против этого церковника, неоднократно выступавшего с речами о вредоносном влиянии языческого, античного мира на современную культуру, была направлена сатира Гнедича, написанная в форме пародии на “Символ веры”. Пародия эта начиналась словами: “Верую во единого Шишкова, отца и вседержителя языка славеноваряжского, творца своих видимых и невидимых сочинений. И во единого господина Шихматова, сына его единородного, иже от Шишкова рожденного прежде всех, от галиматьи галиматья, от чепухи чепуха, рожденная, несотворенная, единосущная, им же вся пишется, нас ради грешных писателей” и т. д.
В эпоху Отечественной войны оголилась реакционная сущность патриотизма “беседистов”, боязнь политических сдвигов и реформ, рассматриваемых как пагубное влияние Западной Европы с ее революциями. Дух “Беседы” стал особенно неприятным и сановно-бюрократическим. Борьба с влиянием западных языков начала принимать уродливые, смешные формы. По этому поводу Гнедич писал Капнисту: “Чтобы в случае приезда вашего и посещения “Беседы” не прийти вам в конфузию, предуведомляю вас, что слово проза называется у них
Гнедич перестал посещать собрания “Беседы” после ссоры с Державиным, которая явилась своеобразным бунтом разночинца, рассерженного вельможным и иерархическим устройством литературного Общества. Ссора произошла по той причине, что “Беседа” не сочла возможным зачислить Гнедича в члены. Вскоре, впрочем, она завершилась примирением, и неприятные воспоминания не изменили отношения Гнедича к утвердившемуся в его сознании облику Державина — поэта-гражданина. Недаром свою думу “Державин”, где раскрыта эта высокая гражданственная роль Державина, Рылеев посвятил именно Гнедичу. И действительно, Гнедич стремился в меру своих сил нести в литературе это державинское знамя.
Путь Гнедича — поэта, переводчика и деятеля театра — целостен.
Творческие начинания Гнедича (переводы уже в первое десятилетие его литературной жизни составляют главную и сильнейшую часть начинаний его) разнообразны, пестры. Но в них уже видны истоки направления, которое привело поэта к героическому эпосу Гомера, “Простонародным песням нынешних греков”, к оригинальной идиллии “Рыбаки”, т. е. к центральным, определившим творческий путь Гнедича произведениям.
Поиски первого десятилетия закономерно ведут Гнедича к большой литературной задаче, которая должна стать делом его жизни. Такой задачей, начиная с 1811 года, становится перевод “Илиады” Гомера. Начало труда относится к 1807 году, но перевод александрийским стихом Гнедич оставил в 1811 году, и он явился как бы пробой, подготовкой к большому гекзаметрическому переводу.
Первый период петербургской жизни Гнедича (с 1802 по 1811 год) был временем тяжелой, беспросветной нужды, и чем больше втягивался Гнедич в литературную и театральную жизнь столицы, тем труднее ему было переносить свое положение совершенного бедняка, который не мог даже соблюдать обязательных по тому времени “приличий” в костюме и домашнем обиходе. В “Записной книжке” Гнедича мы читаем:
“Нищета и гордость, вот две фурии, сокращающие жизнь мою и останок ее осеняющие мраком скорби ...”
Время, когда Гнедич принимался за свой многолетний труд над “Илиадой”, явилось для него переломным и в личной жизни. С осени 1809 года он получил пособие на совершение перевода, небольшую пенсию, которую выхлопотал ему князь Гагарин в благодарность за занятия с актрисой Екатериной Семеновой, а с 1810 года Гнедич был приглашен для разборки книг и рукописей открывающейся Публичной библиотеки. Должность библиотекаря вместе с пенсией дала Гнедичу положение, резко отличавшееся от прежнего. Больше не должен был он избегать литературных сборищ, на которые не в чем ему было являться. Не надо было голодать и мерзнуть в чердачной каморке. Гнедич получил квартиру при Публичной библиотеке, над квартирой И. А. Крылова, также поступившего на службу в библиотеку. В “Старой записной книжке” П. А. Вяземского имеется любопытное сопоставление Крылова и Гнедича, соединенных “общим сожительством в доме императорской библиотеки”. Они были “приятели и друзья”, но “во всем быту, как и свойстве дарования их”, высказывалось различие.
“Крылов был неряха, хомяк. Он мало заботился о внешности своей ... Гнедич, испаханный, изрытый оспою, не слепой, как поэт, которого избрал он подлинником себе, а кривой, был усердным данником моды: он всегда одевался по последней картинке. Волоса были завиты, шея повязана платком, которого стало бы на три шеи”. Крылов был прост во всем, и в чтении басен своих, которые “без малейшего напряжения ... выливались из уст его, как должны были выливаться из пера его, спроста, сами собою”. Гнедич был “несколько чопорен, величав, речь его звучала несколько декламаторски. Он как-то говорил гекзаметрами. Впрочем, это не мешало ему быть иногда забавным рассказчиком и метким на острое слово”. Не без насмешки пишет аристократ Вяземский о демократе Гнедиче: “Любезный и во многих отношениях почтенный Гнедич был короче знаком с языком “Илиады”, нежели с языком петербургских салонов ... французская речь его была не только с грехом пополам, но и до невозможности забавна”.[1]
Между тем, по словам того же Вяземского, самое звание литератора Гнедич носил “с благородною независимостью”.
Но ни новое служебное положение, ни литературная известность, упрочившаяся в начале 1810-х годов, не сделали Гнедича счастливым в его личной жизни. Он пережил несколько увлечений, не встретивших взаимности. Из них самым сильным и многолетним было увлечение Екатериной Семеновой. Это была любовь, которую он тщательно скрывал и в которой не было никакой надежды. В своей “Записной книжке” Гнедич писал: “Главный предмет моих желаний — домашнее счастье. Моих? Едва ли это не цель и конец, к которым стремятся предприятия и труды каждого человека. Но, увы, я бездомен, я безроден ... Круг семейственный есть благо, которого я никогда не видал ... ” Единственной радостью Гнедича была дружба с сестрой Галиной Ивановной Бужинской, жившей на Украине. Смерть ее в конце 1810-х годов, а затем и смерть ее дочери Гнедич пережил как тяжелый удар.
Отсутствие семьи вызывало потребность в дружеских связях, в очаге, у которого можно было пригреться. Такой очаг был в семье Олениных, и Гнедич и Крылов, и Озеров и Батюшков были завсегдатаями дома Олениных. В конце 1810-х годов Гнедич уже настолько стал своим человеком в доме Олениных, что, так же как и Крылов, проводил летние месяцы в подгородней усадьбе Олениных “Приютино” (см. стр. 117 и 801), где имел постоянное жилье.
У Алексея Николаевича Оленина была большая семья и то, что называли открытым домом: приемы, чтения, домашние спектакли и т. п.
Мемуарист Вигель, склонный скорее чернить своих современников, чем изображать их в светлом виде, о доме Олениных писал так: “Нигде нельзя было встретить столько свободы, удовольствия и пристойности вместе, ни в одном семействе — такого доброго согласия ... ни в каких хозяевах — столь образованной приветливости. Всего примечательнее было искусное сочетание всех приятностей европейской жизни с простотой, с обычаями русской старины”.[1]
Сановник и чиновник, Оленин был деятелем особой, александровской формации, т. е. либерал в модном, дозволенном духе и реформатор постольку, поскольку нововведения были предусмотрены начальством. Ему свойственнее было примирять противоположные мнения, чем утверждать свои. Просвещение являлось служебной сферой Оленина, и хотя он был незаменимым секретарем Государственного совета и многих комитетов и комиссий, главные занятия его были связаны с наукой и искусством. Он был директором н устроителем Публичной библиотеки и президентом Академии художеств. Оленина называли тысячеискусником. В качестве любителя-рисовальщика (его иллюстрации к сочинениям Державина и Озерова пользовались известностью) он считал себя принадлежащим миру искусств. Но он принадлежал и к миру науки в качестве любителя античной и древнерусской археологии, автора маленьких разысканий и исследований. Несколько журнальных статеек доставили ему славу литератора. Он был членом общества “Беседа” и в то же время поклонником Карамзина и Жуковского. В доме у Олениных бывали и те, кто покровительствовал хозяину (а он, по словам Вигеля, был, “не изменяя чести ... искателен в сильных при дворе”),[1] и те, кому покровительствовал хозяин: художники, литераторы, ученые. Из несановных у Оленина бывали одни знаменитости. Здесь бывали и Брюллов, и Кипренский, и рисовальщик Орловский, и медальер Федор Толстой, Егоров, Мартос, Щедрин, гравер Уткин и многие другие художники и скульпторы. Здесь постоянно бывали ученые-классики: академик Грефе и профессор Петров, исследователь русских древностей Ермолаев и почти все известные писатели того времени. Симпатии Оленина были связаны с тем направлением в литературе и искусстве, которое условно можно назвать романтизованным классицизмом. Трагедии Озерова являются наиболее характерными произведениями этого стиля, недаром Оленин их иллюстрировал. С этим стилем была связана и поэзия раннего Батюшкова, так же как Озеров — завсегдатая кружка Оленина в начале 1800-х годов.
Позднее, в 1810-х годах, в кружке Оленина главенствовал Гнедич, являвшийся в известной мере представителем того же направления. Именно в салоне Оленина Гнедич сошелся с учеными, художниками, писателями, оказавшими ему ценные услуги в разысканиях, нужных для перевода “Илиады”. Обширная статья Гнедича “Академия художеств”[2] свидетельствует о том, в какой мере он был в курсе вопросов искусства, академических споров, отчасти происходивших в доме Оленина. Эта статья является, пожалуй, наиболее ярким выражением эстетических взглядов, доминирующих в кружке Оленина, где был провозглашен вечный идеал античного искусства. Не менее интересна в этом смысле статья Гнедича “Письмо к Б. о статуе мира”. Установив некоторые отличия статуи богини, изваянной итальянским скульптором Кановой, от “несотворенных” античных созданий, Гнедич восторженно отзывается именно об этих отличиях. Он говорит о “душевных свойствах” статуи Мира, которые заставляют и “твою душу погружаться в тихое сладостное умиление, наполняться любовию и нежностью”. Совершенно чуждая античному ваянию светотень вызывает восторг Гнедича. Он восклицает: “Сколько игры в сей легкой драпировке, разнообразия в ее материях и в тонах, далеких мрамору”.[1] Эти суждения Гнедича об отступлениях от классики в пределах классического искусства дают нам ключ к пониманию собственного стиля Гнедича в его оригинальных произведениях (поэма “Рождение Гомера”, идиллия “Рыбаки”) и в стиле его знаменитого перевода “Илиады”.
“Я прощаюсь с миром,— Гомер им для меня будет”,— писал Гнедич, приступая к переводу “Илиады”. Однако мир античной героики не увел Гнедича от действительности, так как и самая задача и принципы перевода были связаны с этой действительностью.
В то время, когда Гнедич погрузился в работу над переводом “Илиады”, Россия переживала бедствия и патриотический подъем, связанный с Отечественной войной. Всех волновали неурядицы в командовании и первые поражения. Сведения о героических действиях армий и о военной мудрости Кутузова наполняли гордостью всех патриотов.
В этих условиях отрывки перевода героической троянской эпопеи, начавшие появляться в журналах, воспринимались как современная литература. Недаром сам Гнедич в тревожные дни, предшествующие назначению Кутузова, обратил внимание на связь происходящих событий с вечным героическим сюжетом “Илиады”, напечатав в “Санктпетербургском вестнике” перевод сцены из трагедии Шекспира “Троил”, где речь шла о неурядицах в ахейском стане. Военные вожди собрали совет для того, чтобы принять нужное решение. Мудрый Одиссей говорил об отсутствии единоначалия у ахейцев, что и являлось помехой в борьбе. Гнедич сделал следующее примечание к отрывку: “Не красот трагических должно искать в нем; чистое нравоучение глубоких истин, коими он исполнен, заслуживает внимание; а всего более превосходные мысли о необходимости терпения и твердости в важных предприятиях”.[2]
В этом примечании был сигнал читателю, который мог и в античном эпосе искать аналогий с современностью. Само собой разумеется, что отрывок из VI песни “Илиады”, “Прощание Гектора с Андромахой”, не требовал особых примечаний для того, чтобы произвести должное впечатление на отъезжающих героев и их жен.
Тема мужества, гражданской доблести была поднята войной, и вполне своевременным прозвучал призыв Гнедича к воспитанию мужественного патриотизма и гражданской сознательности (речь на открытии Публичной библиотеки 2 января 1814 года).
Гнедич утверждал, что примеры древних героев, витий и поэтов-трибунов подготовят русскую молодежь для полезной общественной жизни. Воспитание дворянского юношества, “расслабляемого негою и роскошью”, Гнедич считал одной из важнейших причин, “замедляющих развитие нашей словесности”. В чтении античных историков и поэтов Гнедич видел лучшее, оздоровляющее лекарство от болезней века: бесплодных фантазий, элегических вздохов и метафизики, так как “предмет поэзии никогда не состоял в том, чтоб отвлечениям метафизическим давать образы, ибо они не имеют ничего существенного, а поэзия творит существа и ими говорит чувствам”.
Подъем патриотических чувств содействовал охлаждению дворянского общества ко всяческому влиянию Франции. С этим было связано и желание избавиться от некоторых законов французской поэтики, механически перенесенных в поэтику русскую, и, в частности, критическое отношение к французскому, так называемому александрийскому стиху в практике переводов античных авторов.
Журнал “Чтения в Беседе любителей русского слова” (1813) явился трибуной для полемики о гекзаметрах. С. С. Уваров[1] вывел вопрос за пределы узких кружковых интересов. В книге 13-й “Чтений” появилось его письмо с апологией гекзаметру. Уваров писал: “Когда вместо плавного, величественного гекзаметра я слышу скудный и сухой александрийский стих, рифмой прикрашенный, то мне кажется, что я вижу божественного Ахиллеса во французском платье ... если мы хотим достигнуть до того, чтоб иметь словесность народную, нам истинно свойственную, то перестанем эпопею писать или переводить александрийскими стихами”. Гнедич отвечал С. С. Уварову письмом “О греческом гекзаметре”, или, вернее. о возможности передачи его на русский язык аналогичным размером, т. е. дактилохореическим гекзаметром с варьированием трехсложных и двухсложных стоп. О решении своем Гнедич писал: “Давно чувствую невыгоды стиха александрийского для перевода древних поэтов ... ясно видимые из того уже, что 17 слогов экзаметра вместить в 12 александрийского стиха нет возможности, не лиша его или живописных эпитетов, или силы, или вообще характера древней поэзии, часто разрушаемого малейшим изменением оборота, необходимым для рифмы. Таким образом, нет возможности в переводе стихами александрийскими удовлетворить желанию просвещенных читателей ... знакомых с языком древних и дорого ценящих священные красоты древней поэзии”.[1]
Возникла полемика о замене стихотворного размера, каким доныне пользовались переводчики античных классиков. Автор “Ябеды” поэт В. Капнист предлагал переводить античный эпос русским былинным стихом. Капнист писал: “Я надеюсь, что наконец почувствуем мы достоинство собственности нашей, и, ободренные отысканными в хладной Сибири богатыми золотыми рудами и драгоценными каменьями, постараемся искать стихослагательных драгоценностей в отечественной словесности”.[2]
Однако приведенный Капнистом пример перевода шестой песни “Илиады” оказался фальшивым, надуманным.
Позднее Гнедич писал и в серьезно полемическом[3] и в сатирическом тоне[4] о стремлении некоторых поэтов, вопреки истинному духу русской поэзии, “одеждою музы русской убирать не к лицу муз иноземных”. Дело было не в легком способе внешнего приближения гомеровского эпоса к русскому народному эпосу. Перед Гнедичем была многосложная задача усвоения русской поэзией всего комплекса идей героической античности и передача стиля поэмы в обширном смысле этого понятия. Выбор размера входил в общую стилистическую задачу. Здесь, так же как в языке, нужно было национальное соответствие. Таким соответствием греческому гекзаметру, “напевной прозодии древних” Гнедич считал шестистопный дактилохореический размер, который “существовал прежде, нежели начали им писать”, так как “того нельзя ввести в язык, чего не дано ему природою”. Все дело состояло лишь в том, что первые опыты русского гекзаметра были сделаны литератором, имя которого стало синонимом бездарности. Нужна была смелость, чтобы “отвязать от позорного столпа” русский гекзаметр, “прикованный к нему Тредиаковским”. По обстоятельствам резкой оппозиции, которую у многих встретил перевод в духе “Тилемахиды”, Гнедич не мог в предисловии к “Илиаде” или в статьях о гекзаметре даже пытаться реабилитировать “Тилемахиду”, хотя, по свидетельству Жихарева, еще в университете восхищался некоторыми стихами поэмы. Но именно в это трудное время борьбы Гнедича с предубеждением против гекзаметра раздался в защиту Тредиаковского мощный голос автора “Путешествия из Петербурга в Москву”.
В четвертом томе “Собрания оставшихся сочинений покойного А. Н. Радищева”, изданного в 1811 году другом Гнедича Николаем Радищевым, была опубликована статья “Памятник дактилохореическому витязю”, и мысли этой статьи, если судить по высказываниям и по практическим выводам, были хорошо усвоены Гнедичем. Любопытно, что именно радищевская теория русского гекзаметра, а не противоположные ей, была принята Гнедичем. Вслед за Радищевым Гнедич основывал строй гекзаметра не на скандовке стоп, а на их декламационной выразительности.
Следуя в этом направлении мнению Радищева, Гнедич старался избежать тех недостатков гекзаметра, которые мешали ему войти в русскую поэзию. Первым таким недостатком являлось однообразие размера. Шесть дактилических стоп, однообразно ударяемых, создавали впечатление монотонности. Гнедич избежал этого, примешивая к дактилям хореи. На хореи, как на метод разнообразить ямб, Гнедич указывал в своем ответе Уварову и в замечаниях на работу Востокова. Вопрос о допустимости замены дактиля хореем не был разрешен с полной ясностью. Высказывались взгляды о необходимости ограничиваться одними дактилями: В. Капнист считал, что греческие спондеи должны передаваться спондеями же, т. е. сочетанием двух ударных слогов. Гнедич, принципиально высказавшись за варьирование ритма хореями, на практике пошел по пути умеренного применения этого средства, за что вызвал упреки Востокова. Во всей “Илиаде” на 15690 стихов приходится только 2549 стихов, в которых встречается замена дактиля хореем. Однако, чтобы оценить эту цифру, необходимо учесть, что в переводе “Одиссеи”, сделанном Жуковским, на 11983 стиха приходится только 123 подобных стиха, т. е. почти в двадцать раз реже. Приведем образцы стихов “Илиады” с хореями.
На первой стопе (самый частый случай — 1042 стиха, т. е. почти половина стихов, имеющих хорей):
На второй стопе:
На третьей стопе:
На четвертой стопе:
На пятой стопе Гнедич хорея не допускал, хотя как исключение подобные стихи, в соответствии с античными “спондеическими” стихами, применялись изредка в русской поэзии и особо оговаривались в трактате Тредиаковского.
Допускал Гнедич и несколько хореев (не более трех) в одном стихе, например:
Гнедич насчитывал шестнадцать вариаций гекзаметра по положению хорея, и сам применял все эти вариации.
В связи с употреблением хорея возник и еще один вопрос, вызвавший полемику. Тредиаковский отметил возможность употребления вместо хорея пиррихия, т. е. сочетания двух неударных слогов. На практике этот вопрос касался только первой стопы. Гнедич принял данную возможность и начинал свой гекзаметр с неударного слога (обычно с неударного односложного союза или предлога), что снова вызвало возражение Востокова. Вот образцы подобных стихов:
Эти стихи звучат как пятистопные анапесты. В защиту их Гнедич выдвинул их декламационные достоинства: “Заметим для читателей, что стихи, начинающиеся хореем, в самом деле приятнее в чтении с рифмом (т. е. ритмом) анапестическим”.[1] Таким образом, для Гнедича вопрос о ритме гекзаметра сливался с вопросом о его декламации.
Еще одно средство находил Гнедич для разнообразия гекзаметра. Средство это, указанное Клопштоком, оценил в своей статье о Тредиаковском Радищев, и Гнедич повторяет слова Радищева. Приводя пример из Тредиаковского, Радищев писал: “Сколь от сего произношения, то есть читая стопами слов по клопштокову наставлению, стих хорош, столь он дурен, если читаем его размером хореев и дактилей”.[1] Гнедич говорит: “Течение стоп совсем отлично для слуха, образованного от естественного течения слов, как чувствовал и Клопшток. Вот почему он различает стоны, установленные правилами искусства, от стоп слов, как он называет, то есть от порядков стиха, делаемых цезурами, которые, разделяя стих на 2, на 3 и на 4 порядка, придают его течению особенную силу и приятность ... Вот что делает гекзаметру превосходство перед стихом александрийским...”[2]
Здесь Гнедич ставит вопрос о речевом, синтаксическом строе гекзаметра. Он оценивает его не с точки зрения скандовки, а с точки зрения живой декламации, живой структуры стихотворной фразы. Снова сказалась декламационная оценка стиха, несомненно связанная с занятиями Гнедича декламацией и его интересом к театральному произнесению трагического стиха.
Гекзаметры дали Гнедичу возможность передать на русский поэтический язык всю величественную торжественность речевого строя “Илиады”.
Основными принципами Гнедича в передаче гомеровской речи явилась архаизация языка и его народность, даже простонародность. Таким образом, изыскивая средства для установления лексики, приближающейся к словесному строю Гомера, Гнедич был занят тем обновлением русского поэтического языка, к которому призывали и “беседисты”, но Гнедич в отличие от них придерживался умеренности и обладал чувством живого языка, чего не хватало архаистам-теоретикам. Только немногими были оценены как должно эти поиски и замечательные находки Гнедича, открывшие в русском языке средства для воссоздания поэтического памятника древности. И когда Пушкин говорил в 1820 году, что Гнедич освободил музу Гомера “от звонких уз” французского стихосложения, он тем самым имел в виду и то, что в языке и стиле перевода Гнедич не пошел по стопам эпигонов французского классицизма.
Древний язык “Илиады”, “еще не стесняемый условиями образованности”, не мог быть подобен нашему. По определению Гнедича, язык “Илиады” — это “язык страстей человечества юного, кипящего всею полнотою силы и духа”, отличающийся “торжественной важностью” и “величественной простотой”.[1] Задача переводчика состояла в том, чтобы передать эти качества. Они должны были казаться как бы исконно принадлежавшими языку русскому. Стиль перевода был создан на основе русской фразеологии и лексики, исконно присущей русской литературе и народной поэзии.
В “Рассуждении о причинах, замедливших ход нашей словесности”, Гнедич говорил о том, что в области языка “мы не знаем самих себя” и что “нам следует обратиться к источникам русского слова, лежащим и в наших книгах церковных и летописях”. Этими книгами и пользовался Гнедич, работая над переводом.
Торжественную важность гомеровского стиля создает перифрастическая фразеология, которую Гнедич передал очень искусно. Близость к подлиннику достигалась перифразами такого, например, характера: вместо “никто не хочет” — “сердцем никто не пылает” и т. п. Гнедич пользовался старой русской церковной и светской книгой; славянской библией и летописями, вводя в перевод обороты, свойственные торжественной речи религиозных легенд и исторических сказаний. Но для того чтобы основной стилистический каркас перевода был столь же величествен, сколько прост, Гнедич обращался к народной поэзии. Характерным приемом народной фразеологии в переводе являются повторения, наличествующие у Гомера и типичные для песенной поэзии русской и украинской.
Таковы, например, строки:
Любая из песен, слышанных Гнедичем от украинских аэдов-кобзарей, обильна такого рода повторениями:
Из того же источника древнерусской письменности и народной поэзии брал Гнедич и словарный состав перевода. В этом смысле весьма показательным является отбор так называемых двухсоставных, или сложных эпитетов. Двухсоставные эпитеты характерны для Гомера и как бы задают стилистический тон его поэм, особенно “Илиады”. В тесной строке александрийского стиха они были чересчур громоздкими, и в переводе Кострова даны в самом умеренном количестве и однотипном качестве. В первом переводе Гнедича, сделанном в александрийском размере, двухсоставных эпитетов введено немного и они не характерны для стиля перевода. В новый, гекзаметрический перевод Гнедич вводит такие эпитеты в большом, определяющем стиль количестве. Эти эпитеты состоят по большей части, так же как у Гомера, из соединения основ существительных и прилагательных:
Схематически рассматривая историю двухсоставного эпитета в русской литературе, мы можем установить следующую преемственность: славянская библия вводит в обиход всей церковной русской литературы двухсоставные[1] слова типа: “памятоносная”, “среброузный”, “велеречивый”, “высокомысленный”, “страннолюбивый”. Эти “духовные” определения затем отчасти находят свое место и в светской литературе: в “Повести временных лет” и в русских повестях XV—XVII веков. Но в древних русских повестях такого рода эпитеты уже разнообразятся эпитетами другого типа, такими, как: “градозабральные” (стены, т. е. крепости), “меднослиянные”, “стенобитные”, “темномрачные”, “белокаменные”, “самоцветные” и т. п. Из них нетрудно выделить большое количество эпитетов, которые вошли в словарь народной поэзии (былины и песни). Таковы, например, составные слова типа: “самоцветные”, “новобранные”, “белоглазая” (чудь), “белодубовые”, “вислоухие” и т. п. Все эти слова, которые мы в изобилии находим в народной поэзии, присущи русскому языку и являются неотъемлемой частью его состава. Такие эпитеты имеются и в “Слове о полку Игореве” (например, “золотоверхий” — город, терем). Классифицируя составные эпитеты перевода Гнедича, мы приходим к выводу, что, вопреки обвинениям критики, осуждавшей его за книжную, чуждую живой поэзии архаичность, он не ограничивался эпитетами церковнокнижными (типа уже перечисленных). Эпитеты церковнокнижного характера нужны Гнедичу для перевода аналогичного велеречия подлинника. Для передачи гомеровских определений иного характера — общеописательного и бытового — Гнедич пользовался аналогичными эпитетами, имеющимися в древних русских повестях и народной поэзии. В составе сложных эпитетов перевода мы находим и прямо совпадающие с теми, которые встречаются в древних русских повестях, вроде: “темномрачный”, “градозабральные”, “меднослиянные”. Это совпадение не кажется нам случайным. Гнедич не только провозглашал в речах обращение древним книгам, но и по роду своих занятий помощника библиотекаря Публичной библиотеки (должность эту он занял в 1810 году) рыл призван разбирать старые, рукописные книги и, следовательно, знал многое из того, что появилось в печати значительно позднее. Столь же несомненно, что такие эпитеты, как:
Церковнославянизмы и слова древнерусского языка, которыми изобилует лексика перевода, должны были служить торжественному лексическому строю поэмы. Чтобы воссоздать этот строй, Гнедич предпочитал устарелые:
Многие из этих слов Гнедич позднее заменил словами современными,[1] так как не на них, а на общем тоне, на фразеологии держалась необходимая торжественность стиля.
Но независимо от своего назначения лексические архаизмы в переводе почти все имеют свое оправдание в русской литературе, преимущественно исторической, и, следовательно, не являются искусственно введенными в текст перевода. Гнедич брал эти архаизмы из литературы, имеющей условное (по времени) соответствие с текстом Гомера.
Филологические разыскания Гнедича можно проследить почти во всех случаях, когда он употребляет слова необычные в современном поэтическом языке. Так, например, слово
Несмотря на условные понятия о “приличиях” высокого слога, усвоенные Гнедичем в поэтике французского классицизма,— язык перевода изобилует народными, диалектными словечками типа:
Так, чтобы передать греческое слово εύναί (эвнай) Гнедич предпочитает старинное диалектное слово
Слово χέντωρες (к
В своем предисловии к изданию “Илиады” Гнедич высказал мысли, которые и явились для него руководящими в работе над переводами. Они сводились к формуле: переводчик обязан воссоздать подлинник в его своеобразии. Мысль эта была противоположна господствовавшему мнению французских переводчиков, утверждавших, что “надобно подлинник приноравливать к стране и веку, в которых работает переводчик”. Гнедич вел борьбу со всяким модернизмом, вытравляя его в своем переводе.[1] Но он не мог уйти от вкусов и взглядов своей эпохи. В том же предисловии он указывал на “величайшую трудность”, которая предстоит переводчику “древнего поэта”,— на “беспрерывную борьбу с, собственным духом и собственною·, внутреннею силою, которых свободу должно беспрерывно обуздывать, ибо выражение оной было бы совершенно противоположно духу Гомера”.
Гнедич был поэтом, а не версификатором, и потому, хотя он и стремился сделать “слепок” с поэмы Гомера, признаки времени и литературного направления поэта видны в переводе при всей его исключительной точности. Свои понятия о свободе, праве, благородных поступках и высоких чувствах Гнедич привносит в изображение античного мира и здесь неизбежно приходит в противоречие с подлинником. Так, в стихе 831 песни XVI имеется следующий характерный пример:
Эпитета “священная” нет у Гомера. Стихи 526—529 VI песни Гнедич переводит так:
В подлиннике нет “свободных” обителей. Гнедич не только усиливает тему свободы, но и придает понятиям древних характер современных ощущений, тогда как речь идет лишь о жертвоприношении богам, принятом у избавившихся от осады жителей.
Чуждый античному миру характер придает Гнедич главному сюжету двадцать четвертой песни — возвращению тела Гектора Приаму, отцу героя. Гнедич стремится облагородить поступок Ахиллеса. Эти благородные чувства Ахиллесу внушает сам Зевс, говорящий Фетиде (матери Ахиллеса):
к выражению “ту славу” Гнедич делает под строкой примечание: “Чтобы он сам возвратил тело Гектора”. По этому поводу комментатор советского издания “Илиады” в переводе Гнедича, проф. И. М. Тронский, пишет: “И переводом и комментарием Гнедич вносит в текст специфический оттенок морали, чуждый греческому подлиннику. Зевс хочет даровать Ахиллесу ... возможность получить за убитого богатый выкуп, приличествующий достоинству Ахиллеса. Если боги приведут в исполнение свое намерение и выкрадут тело, Ахиллес лишится этой возможности. В получении ценного выкупа, а не в акте выдачи трупа отцу убитого, заключается та слава, которую Зевс намерен даровать Ахиллесу”.[1]
Гнедич не был одинок в эмоциональном восприятии данного сюжета. Картина Александра Иванова “Приам, испрашивающий у Ахиллеса тело Гектора” (1824) написана в том же стиле романтизованного, эмоционального классицизма (см. воспроизведение картины и ее детали на стр. 768). Об этой картине М. В. Алпатов, автор монографии об А. Иванове, пишет: “В повествовании о смелости Приама, проникшего во вражеский стан в надежде получить труп своего сына от его победителя Ахилла, Иванов поражен был бесстрашием и доблестью древних героев. Он хотел перевести на язык живописных образов эпитеты гомеровской поэмы, в которой Приам всегда выступает как старец “боговидный”, “почтенный”, а Ахилл — как муж “благородный”, “быстроногий”. Следуя переводу Гнедича, он стремился подчеркнуть в Ахилле его великодушие”.[2] Перевод Гнедича подсказал ему трогательность и торжественное великолепие изображения (драпировки, украшающие бревенчатый шалаш Ахиллеса, пейзаж и т. п.). Такое восприятие античности в живописи было принципиально новым.
Великодушие — одна из черт героя согласно новым понятиям, воспитанным в этом смысле представлениями о средневековом рыцарстве: эта черта присуща герою романтических и предромантических произведений, и Гнедич, переводчик трагедии о рыцаре Танкреде, наделяет рыцарскими чертами и гомеровского Ахиллеса. Самое понятие “герои” в античном мире не имело значения исключительности поступков. Героями именовались воины, все сражающиеся. Гнедич придает понятию “герой” чуждый Гомеру оттенок (см., например, ст. 3-й первой песни). Целиком принадлежит поэтике раннего романтизма и образ героя, погруженного в размышления (см. например, ст. 170-й второй песни). Стиль романтизованного классицизма, характерный для Гнедича, сказался и в деталях перевода — в эпитетах и сравнениях, не всегда имеющихся в оригинале.
Таковы особенности перевода, пока еще непревзойденного замечательным соединением поэтической силы, исследовательской глубины и точности.
Характерно, что самое понимание точности у Гнедича было творческим. Отвечая Оленину на его упреки в неточном переводе отдельных слов Гомера, Гнедич писал: “По мнению моему, тот переводчик может быть осуждаем за неточность, который к сумме слов своего подлинника прибавляет свои. Я, обнявши сумму слов гомерических, ни одного прибавлять к ним не намерен, а для стиха заменяю иногда одно слово другим, у Гомера же находящимся”.[1]
Материалы показывают, что около 1816—1817 годов Гнедич начал усиленно готовить и комментарий к переводу. Комментарий этот Гнедичу не удалось осуществить, но характер и объем его можно себе представить по сохранившемуся фрагменту и заметкам Гнедича.[2]
В процессе работы над комментарием перед Гнедичем встал и так называемый “гомеровский вопрос”, т. е. вопрос о происхождении поэмы, являлась ли она памятником народного творчества или принадлежала одному поэту и кто был этот поэт. Именно из этих разысканий создалась поэма “Рождение Гомера”, которую Гнедич считал одним из лучших своих произведений.
Эта единственная оригинальная поэма, основанная на античных мифах, дает образное воплощение теоретическим размышлениям Гнедича на темы “гомеровского вопроса”. Можно предполагать, что стихотворение “Сетование Фетиды на гробе Ахиллеса”, связанное с “Илиадой”, предшествовало поэме “Рождение Гомера” и как бы являлось первоначальным вариантом первой ее части.
Гнедичу была свойственна некоторая театральная торжественность во всех внешних проявлениях. Он считал нужным подчеркивать то исключительное положение, которое он занял в литературной среде как поэт, “вступивший в состязание с Гомером”. “Прощаясь с миром”, он возвещал в 1812 году о своем подъеме на высоты Геликона в стихотворении, названном “Подражание Горацию”:
Торжественное “священнодействие” поэта, углубленного в свой труд в течение многих лет, вызывало особый интерес и уважение к Гнедичу со стороны литературной молодежи, вступавшей в жизнь. Недаром Пушкин свое послание к Гнедичу, писанное уже в 30-х годах, начал с воспоминания об этом впечатлении:
В середине 10-х годов, когда Пушкин, Кюхельбекер и Дельвиг были лицеистами, произведения Гнедича уже входили в учебные программы русской словесности и включались в сборники “образцовых произведений”. Илличевский писал из Лицея своему товарищу Фуссу: “Мы также хотим наслаждаться светлым днем нашей литературы, удивляться цветущим гениям Жуковского, Батюшкова, Крылова, Гнедича”.[1] Несомненно, что “гений Гнедича” расценивался лицеистами по-разному. Лицейским вольнодумцам, к которым принадлежали Кюхельбекер и Пушкин, вероятно, была наиболее интересна политическая лирика Гнедича — его “Общежитие” и “Перуанец к испанцу”. Кюхельбекеру, составителю лицейского “Словаря ... ”, где помещались выписки на темы свободы и общественного блага, вольнолюбивые декламации Гнедича должны были казаться особенно близкими. Но и гражданская лирика юного Пушкина не могла не впитать в себя некоторых элементов гражданской лирики Гнедича. Аналогия напрашивается при чтении заключительной части оды “Лицинию” (1815). Стихи эти и стилем и общим тоном близки заключительной части послания “Перуанец к испанцу”. Пушкин, так же как и Гнедич, заканчивает свое стихотворение пророчески обличительными стихами.
У Гнедича:
У Пушкина:
В 1817 году Кюхельбекер печатает в “Le Conservateur impartial”, французской газете, издававшейся в Петербурге, статью под названием “Взгляд на нынешнее состояние русской словесности”. В основе этой статьи — мысль, развитая Гнедичем в его “Рассуждении о причинах, замедляющих развитие нашей словесности”. Она заключается в том, что Гнедич, а вслед за ним Кюхельбекер считают Отечественную войну тем переломным моментом, когда русская литература впервые начинает сбрасывать с себя цепи чуждых ей французских правил. Этих стеснительных для поэзии и драматургии правил, по мнению Кюхельбекера, придерживаются русские литераторы, “несмотря на усилия Радищева, Нарежного и некоторых других, на усилия, которым, быть может, со временем узнают цену”.[1] Вслед за Гнедичем Кюхельбекер утверждает, что “тиранство” влияния французской словесности ... простиралось так далеко, что не смели принимать никакой другой меры, кроме ямбической”.[2] Одним из доказательств начала новой эры в поэзии Кюхельбекер считает перевод “Илиады” гекзаметрами.
Передовые взгляды, сказавшиеся в его ранней деятельности, и роль поэта, “состязающегося” с Гомером, содействовали тому, что Гнедич начал играть роль своеобразного наставника литературной молодежи декабристского поколения. Памятниками этого наставничества являлись многочисленные послания к Гнедичу: Пушкина, Кюхельбекера, Рылеева, Баратынского, Дельвига. Все эти послания единодушно говорят о том, что Гнедич в своем литературном учительстве обращал молодых поэтов к значительным, гражданственным темам, стремясь найти в даровании каждого поэта зародыши того, что могло сделать из него поэта-гражданина. Так, например, Гнедич всячески стремился отвратить Баратынского от избранного им пути поэта-элегика и, учитывая сатирические данные эпиграмм Баратынского, советовал ему испробовать род сатиры (см. стих. Баратынского: “Гнедичу, советовавшему сочинителю писать сатиры”). Блестящего мастера антологической поэзии Дельвига, близкого Гнедичу по общим интересам к античному поэтическому миру, Гнедич стремился натолкнуть на создание народных идиллий с русским гражданственным сюжетом. Идиллия Дельвига “Отставной солдат” была подсказана Гнедичем.
Послание Пушкина к Гнедичу “В стране, где Юлией венчанный” свидетельствует о полной солидарности Гнедича с Пушкиным, поэтом-вольнодумцем, независимым литератором, пострадавшим в 1820 году за убеждения. Послание Гнедича “Пушкину при прочтении сказки его о царе Салтане и проч.” (1831) является лирическим обобщением мнений Гнедича о всем творчестве Пушкина.
Любопытно, что Гнедич, пророчествовавший в 1814 году (в “Рассуждении о причинах, замедляющих ход нашей словесности”) о скором появлении русского народного гения, по первому движению Пушкина узнал в нем этого гения и уже никогда не снижал своего восторженно-обожающего отношения к Пушкину. Даже тогда, когда многие из друзей Пушкина стали говорить, что его поэзия меркнет, когда Баратынский неодобрительно критиковал сказки, а Вяземский политическую лирику Пушкина,— Гнедич оставался неизменным поклонником всего, что писал Пушкин.
Тяготение Рылеева к Гнедичу началось с первых его литературных шагов, и оно было вполне закономерным для автора такого произведения, как сатира “К Временщику”. Стихотворением этим Рылеев установил свою преемственную связь с гражданской традицией в русской поэзии.
Несомненно, что Гнедич знал о замысле цикла исторических “Дум” Рылеева. Об этом свидетельствуют и нежелание Рылеева печатать первую думу (“Курбский”) без одобрения “почтенного Николая Ивановича” и посвящение Гнедичу последней в цикле думы “Державин”, которая содержала в себе “ключ к раскрытию политических установок всего цикла”.[1]
1821 год, с которым связано оживление общественной деятельности Гнедича, был вехой, отделявшей период нарастающих революционных настроений от периода непосредственной подготовки к перевороту. Образование Южного и позднее Северного тайных обществ явилось началом перехода от идеологических объединений к действенно-политическим. Выдвинутые декабристами в это время вопросы агитации определили и круг полезной в этом отношении художественной литературы.
В 1822 году, при допросе в Военно-судной комиссии при 6-м корпусе Южной армии, юнкера Перхалов, Михайловский, Бартенев и Шматковский показывали, что майор В. Ф. Раевский, который вел занятия с солдатами и младшими офицерами по ланкастерской системе, велел им учить некоторые примеры стихов наизусть. Примеры эти были всегда революционного содержания. Юнкера помнили некоторые из них. Так, перед комиссией был прочитан отрывок из стихотворения Гнедича “Перуанец к испанцу”. Текст этого произведения воспринимался применительно к русской действительности и являлся воплощением тех идей, которые Муравьев выразил а своем недописанном агитационном листке “Любопытный разговор”.[1]
В этом же плане, конечно, рассматривались и строфы о свободе в трагедии “Танкред” Вольтера, переведенной Гнедичем. Успех трагедии, возобновленной на сцене в 1820 году, объяснялся именно этими декламациями, чрезвычайно усиленными Гнедичем при исправлении старого текста его перевода. В свете декабристской пропаганды обращенными к русской действительности воспринимались слова Аржира:
Недаром Рылеев уделил особое внимание “Танкреду” в переводе Гнедича,[3] размечая (быть может, для предполагаемого отзыва об исполнении пьесы)[4] в экземпляре отдельного издания трагедии удачные и неудачные, по силе впечатления, места.
Но не эти, выигрышные для политической пропаганды произведения являются центральными в творчестве Гнедича и не ими определилось взаимоотношение его с декабристской идеологией.
Прогрессивное значение обращения к античному миру в борьбе с “феодальной тиранией” было характеризовано Белинским. Он указывал на то, что именно в античной героике надо искать начал “всякой разумной общественности”, “ее первообразов и идеалов”. Вдохновляющие идеалы древних республик были нужны дворянской революции 1825 года в той же мере, как они были нужны и буржуазной французской революции 1789 года, деятели которой, по словам Маркса, “вызывают к себе на помощь духов прошедшего”, необходимых им, “чтобы удержать свое воодушевление на высоте великой исторической трагедии”.[1]
В своих показаниях Следственной комиссии декабристы часто отмечали влияние на их мировоззрение примеров древних республик. Так, член Южного общества П. И. Борисов показал, что “чтение греческой и римской истории и жизнеописания великих мужей Плутарха и Корнелия Непота поселили во мне с детства любовь к вольности и народодержавию”.[2] Лейтенант А. П. Арбузов показал, что с братьями Беляевыми (моряки, привлеченные по делу декабристов,) он проводил свободное время, “занимаясь чтением исторических книг ... и ... в мечтах переносились в древние республики, восхищаясь чистотой нравов, величеством характеров и истинной добродетелью”.[3]
Героические и гражданственные примеры древности являлись в деле политического воспитания молодежи сильным и убедительным пособием. Именно с пробуждения интереса к древним республикам начинали деятели тайной организации, когда вербовали новых членов.
Интересным документом в этом отношении являются показания декабриста Поджио о методах Пестеля. “Вот три предмета, кои были им употреблены для испытания моего. Начал он от Немрода, подробно, медленно переходил через все изменения правлений, понятий народов о них;
В связи с интересом к античной героике в глазах декабристов особое значение приобретал перевод “Илиады”, заканчиваемый Гнедичем. Перевод мог сыграть большую воспитательную роль. Он останавливал внимание на великолепных подвигах храбрости во имя славы и свободы отечества. Так именно склонен был понимать назначение своего перевода и Гнедич, постоянно проповедовавший идеи воспитания молодежи на примерах гражданственной мудрости и героики античного мира.
Уже в начале 1820-х годов в среде декабристской молодежи означилось внимание к труду Гнедича. Интересным в этом плане является “Послание к Н. И. Гнедичу” Рылеева, где говорится об “отважности” перевода “Илиады”, о том, что Гнедич
Рылеев высоко ценил поэтические достоинства перевода Гнедича (“воспел пленительно”) и понимал трудность борьбы, которую пришлось выдержать Гнедичу за гекзаметры и стиль перевода. Именно эту борьбу, повидимому, имел в виду Рылеев, говоря об “отважности” Гнедича.
Вопрос о новаторстве Гнедича, в которое включалось и употребление древних слов и оборотов, был поднят лишь Белинским.[1] Но нет никакого сомнения, что мысли Белинского восходили к оценке перевода Гнедича, данной декабристами.
Как уже было сказано, Гнедич задумал комментарий к “Илиаде” совершенно нового типа, явно соотносившегося с просветительными задачами декабристов.
Комментарий должен был представлять собой циклы историко-культурных популярных очерков на темы исторические, историко-географические, историко-бытовые и другие. В основу этих очерков легла обширная исследовательская работа Гнедича, далеко не исчерпывающаяся чтением ученых сочинений европейских комментаторов Гомера: X. Г. Гейне, Вольфа, Шубарта, Вебба и Найта, выписки из которых мы находим в рукописной тетради “Материалов”.[1] Наиболее своеобразным способом воссоздания образов античной героики у Гнедича было обращение к современному характеру военного и бытового обихода греков. События греческой революции привлекали особое внимание декабристов к греческой армии, ее воинскому духу и традициям. Гнедич видел в этих традициях прямую связь современных греческих воинов с воинами гомеровского эпоса. Так, например, в очерке “О тактике ахеян и троян, о построении войск, о расположении и укреплении станов (лагерей) у Гомера” Гнедич отметил, что в современной греческой армии соблюдается древний обычай выхода передового героя “для умножения и воспаления храбрости”. Герой этот не только первый принимает сражение, вызывая “храбрейшего от неприятелей”, но и говорит с ним, зызывающей речью своей укрепляя дух войска. Это обращение Гнедича к современности, сопоставление сражающихся за свою независимость революционных греков с античными воинами, было в полном соответствии с восприятием декабристской эпохи.
В какой мере Гнедич верил в значение греческих событий в общем ходе политических дел, можно судить по выписке из “Илиады”, которую он сделал в альбоме академика П. Кеппена в разгар побед восставшей Греции:
Комментирующий “Илиаду” очерк был написан весной 1825 года, т. е. в то время, когда память о революционных событиях в Греции воскрешалась в связи с нараставшими событиями русской революции. Пушкин, датируя письмо к Гнедичу 23 февраля 1825 года, сделал приписку о годовщине начала восстания Ипсиланти. Он напомнил эту дату потому, что Гнедич в 1821 году с достаточной горячностью, возбужденной особым интересом к Греции, отозвался на известие об этом восстании. Доказательством живого интереса Гнедича был перевод революционного гимна греков.
Немедленным отзывом на перевод Гнедича была “Греческая песня” Кюхельбекера (1821), который как бы перекладывал содержание революционного греческого гимна. Вместе с тем в стихотворении Кюхельбекера речь шла не о греческом народе, а о “народах”:
Следующим произведением Гнедича, связанным с освободительным движением Греции, был перевод “Простонародных песен нынешних греков” (клефтов, или повстанцев). Перевод был актом общественно-политического значения и своеобразным литературным манифестом.
Сборник Гнедича, отразивший вековую борьбу греческого народа с поработителями, вызвал живой интерес в декабристских кругах, так как сам по себе являлся актом солидарности с греческой революцией, признанием ее глубоких народных корней. Именно эту солидарность и внимание имел в виду Пушкин, когда в письме к Гнедичу по поводу выхода его сборника подчеркнул дату “23 февраля”, сделав приписку: “23 февраля — дата объявления греческого бунта Александром Ипсиланти”.[1]
Сборник был принят как книга, утверждающая позиции русского романтизма. Именно обращение к народным источникам, своеобразным по протестующей героике и экзотической обстановке, было характерно для прогрессивного романтизма Западной Европы. Недаром Клодт-Шарль Фориель (1772—1844), собиратель сборника, был не только одним из вождей французского романтизма, но и вдохновителем итальянских романтиков. Республиканец, служивший Конвенту, он никогда не изменял революции (он оставил службу с приходом к власти Наполеона и вернулся в Париж лишь после июльской революции 1830 года). Фориель приветствовал греческое восстание, посвятив ему свой труд по собиранию народных песен греческих партизан. Гнедич не только перевел лучшие, самые боевые из этих песен (перевел с греческого текста, а не с французского), но пропагандировал и мысли Фориеля в своем предисловии. Между тем в этом предисловии была сделана попытка популяризации и русской национальной вольнолюбивой героики, так называемого “разбойничьего” цикла песен.
Сборник вызвал одобрение и живой отклик со стороны “Московского телеграфа”, журнала, стоявшего в то время на позициях романтизма. Вяземский или Н. Полевой (разделявший в то время мнения Вяземского и совместно с ним работавший в журнале) написал восторженный отзыв о сборнике.[1] Рецензент высоко оценил поэтические достоинства перевода, имеющего явное преимущество перед французским.
Сохранились черновики, свидетельствующие и об оригинальных замыслах Гнедича в конце 10-х, в начале 20-х годов. К ним относятся: наброски драмы на тему о крещении Руси, наброски плана какого-то произведения о Святославе, фрагменты работы по истории Украины и поэмы о Васильке Теребовле.[2]
От поэмы Гнедича о Васильке Теребовле сохранились лишь несведенные наброски в прозе и стихах (некоторые из стихов стилизованы под “Слово о полку Игореве”), Главная мысль поэмы выражена в начальных строках:
В 20-х годах интересы Гнедича попрежнему связаны с той поэзией, в которой видит он народную основу. Народностью проникнут, по его мнению, не только античный эпос, но и античные идиллии. Его увлекает мысль о воссоздании в России этого рода поэзии в его первозданной простоте, не искаженной салонной манерностью, характерной для современной идиллии. Именно народность подчеркивает Гнедич в своем переводе идиллии “Сиракузянки”. В предисловии к этому переводу, высоко оцененном Белинским,[3] Гнедич оспаривает установившееся в поэтике определение идиллии как “пастушеского, или сельского стихотворения”. “Идиллия греков,— говорит Гнедич,— есть вид, картина или то, что мы называем сцена, но сцена жизни и пастушеской, и гражданской, даже героической”. Гнедич отмечает, что Феокрит, образовавший свою идиллию из народных сценических представлений, “предметы” для своих идиллий избирал “большею частью простонародные, чтобы пышности двора Александрийского, при котором он жил, противопоставить мысли простые, народные”.
Перевод “Сиракузянок” является новаторским по стилю. Вопреки установившейся традиции несколько приподнятого и в то же время жеманного стиля в многочисленных переводах и подражаниях древним, Гнедич стремится внести в лексику и синтаксис перевода черты живой речи, свойственной тем, кого изобразил в своей идиллии Феокрит. Его сиракузянки — городские обывательницы, сплетницы и стрекотухи в переводе Гнедича, как и в подлиннике,— говорят на языке, резко отличающемся от языка богов и героев. Гнедич достигает живости и правдоподобия словарем, немыслимым для переводчиков и подражателей Феокрита типа Панаева (недаром Белинский противоставил его реакционное понимание античности — пониманию Гнедича).[1] Язык сиракузянок в переводе Гнедича полон таких выражений и слов, как:
Однако эту живую, реалистическую манеру, найденную им для перевода, Гнедич не решается в полной мере применить в оригинальной идиллии из народного русского быта.
Уже Белинский, высоко ценивший эту идиллию, отмечал, что “быт и самый образ выражения действующих лиц в ней идеализированы”, но не в смысле мнимоклассической идеализации, “а что от них веет духом древнеэллинской поэзии”.[2] Стиль этот был определен советским исследователем как гомеровский.[3] Действительно, в то время как в переводе “Сиракузянок” Гнедич подчеркнул примитивную простоту речи, в своей оригинальной идиллии Гнедич нивелировал стиль, придав ему характер эпический, книжный. Было бы ошибкой приписывать этот неожиданный, после “Сиракузянок”, возврат к традиции облагораживания “пейзан” лишь поэтической робости Гнедича (доля этой робости, впрочем, имеется в “Рыбаках”, так же как и в других его оригинальных произведениях). Здесь мы имеем дело прежде всего с желанием возвысить самих героев в глазах читателя, вселить уважение к их труду и быту. Современная Гнедичу критика отмечала, что идиллия Гнедича “облагораживает нечувствительно в глазах наших таких людей, на которых мы часто, по странной привычке, смотрели с пренебрежением”.[1] Несколько приподнятый стиль идиллии придавал простому сюжету важность героическую. Наравне с идеализацией героического прошлого русского народа, такая идеализация современного народного быта не противоречила понятиям декабристов. Напротив, низменный сюжет, изображенный во всей его натуралистической неприглядности, был бы заклеймен прогрессивной критикой того времени как лишенный возвышающего поэтического достоинства.
Проблемы, занимавшие Гнедича в эти годы, поставили его в ряд литераторов, на которых опирались будущие декабристы. Литературные призывы Гнедича оказались передовыми: они совпадали с теми культурно-просветительными идеями, которые были утверждены Союзом благоденствия и имели выражение в “Зеленой книге”.[2]
В своем послании “Гнедичу, советовавшему сочинителю писать сатиры”, Баратынский восклицал:
Эта проповедь Гнедича имеет соответствие в тех разделах “Зеленой книги”, которые посвящены воспитанию юношества и отечественному “Слову”, т. е. литературе. В параграфах 30-м, 50-м, 51-м и 55-м мы находим требования, которые предъявляли декабристы к нравственности и поэтическому слову. Так, говорилось со всей суровостью о “мнимых удовольствиях и предметах различных человеческих страстей”, утверждалось, “что описание предмета, или изложение чувства, не возбуждающего, но ослабляющего высокие помышления, как бы оно прелестно ни было, всегда недостойно дара поэзии”, что “изящным искусствам ... следует ... дать надлежащее направление, состоящее не в изнеживании чувств, но в укреплении, благородствовании и возвышении нравственного существа нашего” и т. д.
Как нельзя больше соответствовал взглядам Гнедича и параграф 54-й “Зеленой книги”, требовавший особенного внимания к “обогащению и очищению языка”. Всей своей наставнической ролью Гнедич как бы осуществлял предначертания “Зеленой книги” “по отрасли второй”, т. е. по образованию, “склонял своих молодых знакомых к полезным занятиям ... занимал их различными предметами, но таким образом, чтобы всех занятий, всех действий, всех помышлений последствие было — общее благо”.
Литературная и общественная деятельность Гнедича настолько близка к идеям “Зеленой книги”, что неизбежно возникает предположение о близких связях Гнедича с Союзом благоденствия.
Как все передовые люди того времени, Гнедич, вероятно, знал или догадывался о существовании тайных организаций. Об этом свидетельствуют и факты, касающиеся его общения со старым приятелем А. П. Юшневским, который с 1821 года играет видную роль в Южном обществе, вскоре становится одним из членов директории и идеологом республиканских идей, противостоящих монархическим идеям “северян”. Необходимость влияния на членов Северного общества заставила “южан” в 1822 и следующие годы укрепить связь с Петербургом. Весьма возможно, что Юшневский, не без некоторых политических расчетов, вспомнил о своем старом товарище Гнедиче, теперь видном, влиятельном литераторе. В ноябре или первых числах декабря 1822 года Юшневский прислал Гнедичу письмо, которое, судя по ответу,[1] было написано после очень длительного перерыва и носило характер не только излияний, но и каких-то убеждающих доводов, доказательств какой-то идеи. Гнедич в своем ответе говорит о деятельности Юшневского, “о пути, скользком для грешной черни”, т. е. об опасном, трудном, непосильном для обыкновенного человека пути, по которому пошел Юшневский. Гнедич видит закономерность в избранном Юшневский пути, отмечает цельность его натуры.
Знал ли Гнедич о том, что деятели тайных организаций готовятся к действию? Если и не знал, то о многом догадывался. Жертвенная тема в героических произведениях Рылеева (весьма близкого Гнедичу) позволяла предполагать за ней реальную действительность. За образом Наливайки стоял сам Рылеев.
Отрывок из XIX песни “Илиады” в переводе Гнедича, напечатанный в “Полярной звезде” на 1825 год, в декабристском кругу не мог восприниматься иначе, как иносказание: несмотря на мрачные пророчества, юноша Ахилл ринулся в бой, чтобы погибнуть с честью или победить.
Несомненно, что Гнедич тяжело пережил декабрьские события. Несмотря на всю его осторожность, он имел достаточные основания беспокоиться и о своей судьбе, так как было неясно, как широко будет захвачен правительственным розыском круг прикосновенных к движению. Припадок застарелой болезни, сваливший Гнедича на долгое время и явившийся началом его конца, мог быть результатом волнений 1825—1826 годов.
Вся литературная и общественная жизнь Гнедича была соединена с людьми, которые теперь числились государственными преступниками. Кроме ближайших друзей — Юшневского, Никиты Муравьева, Ф. Глинки, Рылеева,— среди арестованных было множество знакомых Гнедича, так или иначе связанных с ним.
Весна и начало лета, до приговора по делу декабристов, прошли в напряженной тревоге. В эти дни Гнедич не прерывал своих близких отношений с семьей Никиты Муравьева. Ε. Φ. Муравьева записала во время свиданий с сыном в крепости среди прочих его поручений следующее: “У Гнедича спросить перевод Мартынова Софокла. Сочинения Гнедича и Пушкина”.[1]
Через шесть дней после приговора и казней Гнедич написал матери Никиты Муравьева, осужденного по первому разряду на 20 лет каторги, письмо, которое свидетельствовало о его участии, верности дружбе и явном сочувствии героическому делу декабристов. Он писал ей:
“Простите, почтеннейшая Катерина Федоровна, что осмеливаюсь тревожить Вашу горечь священную, справедливую. Но побуждение печальной дружбы, может быть, уважит и горесть матери. Вам известно, люблю ли я Никиту Михайловича. Более, нежели многие, умел я ценить его редкие достоинства ума и уважать прекрасные свойства души благородной; более, нежели многие, я гордился и буду гордиться его дружбою.
Н. Гнедич”.[3]
Можно предполагать, что тогда же и было написано стихотворение, которое, повидимому, является надписью к портрету Муравьева (“Любовью пламенной отечество любя”, см. стр. 140).
Разгром декабристов был не только крушением политических надежд и патриотических чаяний, но и крушением той литературной позиции, которую занимал Гнедич.
Весь цикл его произведений и переводов, объединенный вокруг грандиозного создания — перевода “Илиады”, был кровными узами связан с декабристскими идеями, со своеобразной, действенной интерпретацией гражданственности и героического мира древней Греции. Теперь идейная сущность труда Гнедича должна была неизбежно стушеваться. Теряя высоты поэта-трибуна, Гнедич переставал быть в центре литературной жизни. Больше не было надежд и на прямое участие в общественной и государственной жизни. В своей “Записной книжке” Гнедич спрашивал: “Кто захочет писать, если он может действовать?” — и сам отвечал: “Но кто и кому дает действовать у нас?”[1]
Ко времени, когда совершились события, резко изменившие общественную и литературную жизнь России, Гнедич уже заканчивал перевод “Илиады”. Датой окончания своего труда Гнедич считал 15 октября 1826 года, хотя весь 1827 год и начало 1828 прошли в доработках и исправлениях. Одновременно он занимался разысканиями для комментария. В предисловии к изданию, вышедшему в свет лишь в начале 1829 года, Гнедич объясняет причину отсутствия этого комментария. Для обширного замысла необходимы были еще несколько лет основательной, усидчивой работы. Состояние здоровья Гнедича было не таково, чтобы рассчитывать на эти годы.
Внимание его сосредоточилось на тексте перевода. Но выход в свет “Илиады”, так долго всеми ожидавшейся, не мог уже быть для самого Гнедича тем большем и радостным событием, какое предвкушал он многие годы упорного, жестокого труда. Книге, дающей примеры “дивных подвигов народного героизма”, описывающей битвы, которые “суть провозвестницы мужества человеческого”, не суждено было в ближайшее время стать орудием в руках преобразователей России.
Один только Пушкин выступил в печати по поводу выхода в свет перевода как представитель декабристского поколения, создавшего в свое время своеобразный культ подвигу Гнедича. Заметка Пушкина в “Литературной газете” (“Илиада Гомерова, переведенная Гнедичем”) совпадает и по мысли и фразеологически с посланием “С Гомером долго ты беседовал один”. И стихотворение и заметка писаны в том же высоком стиле, каким писано “Послание к Н. И. Гнедичу” Рылеева. Послание свое Пушкин начинает с напоминания стиха из стихотворения Рылеева 1823 года: “С Гомером отвечай всегда беседой новой”. Слова “долго ожидали”, “нетерпеливо ожидают” и в послании и в заметке не случайны. Эти слова подчеркивают значение, которое придавали переводу литераторы и деятели отошедшей эпохи.
Журнальные рецензии касались главным образом вопросов ритма и языка перевода. Вновь поднялись старые упреки по поводу недостатков гекзаметра и архаичности стиля. Отрицательные рецензии шли из лагеря “Московского вестника”,[1] в то время как “Московский телеграф”, напротив, высоко оценил поэтические достоинства перевода.
Рецензент[2] писал: “Труд Н. И. Гнедича представляется нам как сокровище языка, из коего каждый литератор русский может почерпать важные и великие пособия, ибо в нем все оттенки, все переливы Омировой поэзии, выраженные с удивительным искусством, раскрывают богатство, силу, средства нашего языка”. Именно эта точка зрения на перевод Н. И. Гнедича оказалась наиболее прогрессивной и объективно справедливой. Именно ее впоследствии со всей горячностью поддерживал Белинский, исходя прежде всего из того важного общекультурного значения, которое имел труд Гнедича.
Суд над переводом продолжался и после смерти Гнедича. Второе издание вызвало критические замечания, из которых наиболее резкие принадлежали Сенковскому.
Белинский выступил в защиту перевода. Он писал: “Невежды смеются над славянскими словами и оборотами в переводе Гнедича, но это именно и составляет одно из его существеннейших достоинств. Всякий коренной самобытный язык в период младенчества народа, в содержании которого жизнь еще не распалась на поэзию и прозу, но и самая проза жизни опоэтизирована,— такой язык, в своем начале, бывает полон слов и оборотов, дышащих какою-то младенческою простотою и высокою поэзиею; со временем эти слова и обороты заменяются другими, более прозаическими, а старые остаются богатым сокровищем для разумного употребления и, наоборот, если их некстати употребляют ... в переводе “Илиады” наши слова (т. е. очи, уста, перси и т. д.) под пером вдохновенного переводчика, исполненного поэтического такта,— истинное и бесценное сокровище! Замените выражения: “ему покорилась лилейнораменная Гера-богиня” выражением “его послушалась жена ... ”, тогда из высокой поэзии выйдет пошлая проза” (“Русская литература в 1841 году”).[1]
Уже в 1825 году Гнедич начал испытывать приступы тяжелой болезни. Летом этого года, он уехал на Кавказские минеральные воды, которые ему немного помогли, но возвращение в Петербург оказалось совершенно пагубным, и осенью 1827 года он должен был уехать в Одессу, где прожил год. Оттуда он писал Жуковскому: “Поэтические струны души одни у меня опустились, другие совсем оборвались”. За последние семь лет жизни Гнедич успел написать только несколько стихотворений и предисловие к переводу “Илиады” (1829). За год до смерти он собрал свои произведения и издал их сборником. Характерно то, что сборник Гнедича подвергся самому бдительному просмотру николаевской цензуры. Рассмотрев стихотворения, назначенные к печатанию, цензор Крылов представил в цензурный комитет выписку сомнительных мест и заметил, что “Гнедич как эллинист, напитанный духом классических творений, переносил в собственные произведения такие идеи, которыми было свойственно восхищаться древним грекам, выше всего ценившим республиканские добродетели. Таким образом, он очень часто увлекался к прославлению вольности и свободы, называя даже иногда свободу
Быть может, именно потому, что ко времени создания сборника “поэтические струны души” Гнедича были ослаблены и остатки сил направлены на то, чтобы совершенствовать перевод “Илиады”,— сборник не имеет следов особой работы автора ни в отношении плана, ни в отношении текстов (в основном являющихся перепечаткой последних журнальных редакций). Для самосознания Гнедича-поэта характерен лишь первый раздел сборника. Обращение “К моим стихам” свидетельствует о том, что Гнедич не был склонен преувеличивать значение своих оригинальных произведений. Сборник начинается поэмой “Рождение Гомера”. Несомненно то, что Гнедич выделил на первое место эту поэму не столько по ее достоинствам (идиллию “Рыбаки” считал он лучшим из оригинальных своих произведений), сколько по теме, связанной с главной задачей своей поэтической жизни — с переводом “Илиады”. Характерно и то, что перевод идиллии “Сиракузянки” Феокрита поставил Гнедича перед оригинальной идиллией “Рыбаки”, как бы указывая этим источник своего поэтического вдохновения.
В сборник вошли некоторые стихотворения Гнедича, которые не печатались до того времени. В них преобладают настроения уныния и безнадежности. Мысль о смерти не покидает его. Одним из предсмертных его произведений является “Дума” (“Печален мой жребий, удел мой жесток!”)
Гнедич умер 1 февраля 1833 года в полном одиночестве. О нем вспомнили только после его смерти. Похороны его были пышным, торжественным шествием, собравшим представителей литературы всех направлений; за гробом его, в числе других литераторов, шел Пушкин.
Гнедича похоронили на кладбище Александро-Невской лавры. На могильном памятнике его друзья сделали надпись: “Гнедичу, обогатившему русскую словесность переводом Омира” и эпиграф к надписи: “Речи из уст его вещих сладчайшие меда лилися (“Илиада”, п. 1, ст. 249)”.
Гнедич именовал себя классиком, но это значило не более того, что античное искусство было для него непререкаемым идеалом. Что касается правил так называемой классической поэтики, т. е. канонов французского классицизма, то отрицательное отношение к ним Гнедич высказал с достаточной ясностью в своей “Записной книжке” (по поводу драматургии Шиллера). Самым веским словом в этом отношении был отказ от александрийского стиха, которым Гнедич начал переводить “Илиаду”.
Гнедич был противником мистицизма и фантастических туманностей в поэзии. Ему был чужд мечтательный индивидуализм. От такого рода увлечений романтической школы он считал своим долгом остерегать поэтов, объявляя себя врагом жанра баллад и так называемых унылых элегий. Но он был горячим сторонником драматургии Шиллера, поэзии Байрона (Гнедич переводил и того и другого) и Пушкина (характерно, что он был издателем его первой романтической поэмы “Кавказский пленник”). Интерес к народному творчеству — эпосу, песням — привел Гнедича на путь тех романтиков, который в литературной ассимиляции памятников народной поэзии видели возрождение национальных литератур. В этом отношении имя Гнедича стоит рядом с именем Фориеля, одного из идеологов французского романтизма. Имя Гнедича неизменно произносится и рядом с именем Фосса, поэта раннего немецкого романтизма. Фосс и Гнедич явились в литературах своих стран новаторами в области перевода античных авторов, И Фосс и Гнедич в свои переводы внесли те высокие идеалы и чувства, которые характеризовали передовую литературу эпохи, следовавшей за революционными потрясениями в Европе.
В русле романтического направления следует рассматривать и разнообразные опыты Гнедича в области русского стиха.
Для сторонников французского классицизма было характерно прикрепление определенных размеров к тем или иным жанрам. Романтики стремились к смещению традиции, к эксперименту.
В своей стихотворной технике, в выборе стихотворных размеров Гнедич соединяет две, казалось бы, взаимно исключающие наклонности: с одной стороны, приверженность традиции, с другой — склонность к новаторству.
Первое выразилось в многочисленных стихотворениях, писанных александрийским стихом, или же в элегиях и посланиях “вольного” разностопного ямба. Эти формы уже устарели в те годы, когда ими пользовался Гнедич, и окончательно устарели к концу его жизни. Так, известны строфы, посвященные умирающему александрийскому стиху в черновом тексте “Домика в Коломне” Пушкина (1830).
С другой стороны, Гнедич охотно обращался к разным стихотворным размерам, непривычным в русской поэзии конца XVIII, начала XIX века. Особенно это второе направление определилось тогда, когда Гнедич в переводе “Илиады” обратился к гекзаметру. Но не только гекзаметры разнообразили метрические опыты Гнедича.
Излюбленным размером Гнедича в оригинальных произведениях, писанных в подражание античным, является пятистопный амфибрахий женского окончания. Этим размером писаны “Рыбаки”, “К моим стихам” и др. Это были опыты более спокойного, более ровного стиха, повидимому близкого к поэтической индивидуальности поэта:
В этом размере Гнедич не обращается к стяжению стоп в двусложные (как в дактилическом гекзаметре) и создает ритмическое разнообразие лишь синтаксическими членениями стиха:
К отстоявшимся ритмическим формам Гнедич шел через ряд опытов. Именно в порядке испытания различных метров он применял некоторые редкие размеры и изобретал новые. Так, экспериментальны его переводы новогреческих песен.
В рецензии 1825 года[1] обращено внимание на своеобразные ритмические опыты Гнедича в амфибрахии, анапесте и дактиле без рифм, отмечено при этом, что “механизм стихов его прекрасен”. К ранним экспериментам относится применение карамзинского стиха “Ильи Муромца” (четырехстопный хорей дактилического окончания), рассматривавшегося как русский народный, к переводам из Оссиана:
Скоро он учел ограниченность применения “русских народных” размеров и обратился к опытам в античном духе, создавая собственные ритмы, не заимствуемые непосредственно у древних. Таков размер его “Гимна Венере” (два полустишия трехстопного ямба женского окончания с мужским окончанием четных стихов), вызвавший протест Батюшкова, назвавшего этот размер “перебитым шестистопным стихом”:
Таким же опытом являются еще более сложные стихи “Задумчивости”. Не отстоявшиеся в поэзии Гнедича, эти ритмы свидетельствуют о его непрестанной заботе обогащать русскую поэзию, опираясь на античные размеры, но не перенося их в неприкосновенном виде. Гнедич стремился расширить сферу русской метрики и выйти за пределы классической традиции рифмованных ямбических и хореических стихов. Подражая античным размерам, Гнедич избегал рифмовки, являясь одним из первых пропагандистов белого стиха. Так написаны им “Рыбаки”, “К моим стихам”, “Ласточка” и др. Особенно любопытно, что в шестистопном ямбе — размере, неизбежно сопровождающемся рифмой, Гнедич отказывается от нее (“Гимн Диане” и “Гимн Минерве”). Теоретические рассуждения и опыты Гнедича, сами по себе ценные и обогатившие русскую поэтику, подчас являлись и Причиной творческих неудач поэта. Теоретический замысел накладывал отпечаток на живые поэтические образы и порождал холодную дидактичность стиля.
Не то с переводами Гнедича.
Жуковский писал, что “переводчик в прозе есть раб, переводчик в стихах — соперник”. Прекрасное, по мнению Жуковского, “редко переходит из одного языка в другой, не утратив несколько своего совершенства: что же обязан делать переводчик? Находить у себя в воображении такие красоты, которые бы могли служить заменою ... не значит ли это быть творцом?”[1] Именно в такое состязание, или “единоборство”,[2] пришлось вступить Гнедичу с Гомером. Перевод Гнедича остается до наших дней единственным поэтическим соответствием подлиннику.
Существует мнение, которое восходит к старым взглядам, столь горячо оспариваемым Белинским, что перевод Гнедича неудобочитаем и недостатки его заключаются в архаическом стиле. Переводчики, бравшиеся за новый стихотворный перевод “Илиады”, полагали свою задачу лишь в том, чтобы язык их перевода был более легок и прост. По существу эти переводы сводились лишь к модернизации стиля и полному сохранению поэтики, основанной на том отношении к античности, которое характерно для первой четверти XIX века.
Новый взгляд на античный мир и творения Гомера неизбежно создаст новую поэтику перевода, отличную от гнедичевской. Но пока еще ни один русский поэт не победил Гнедича ни в, поэтической силе перевода, ни в его точности. Характерным является тот факт, что когда советские ученые, знатоки античного мира, издавали “Илиаду” Гомера,[3] то единственным переводом, в котором они сочли возможным дать античный памятник, оказался перевод Гнедича.
Сравнивая перевод “Одиссеи” Жуковского и перевод “Илиады” Гнедича, Белинский отдает должное легкости поэтического языка Жуковского, прибавляя при этом: “Но постигнуть дух, божественную простоту и пластическую красоту древних греков было суждено на Руси пока только одному Гнедичу”.[4]
I
К МОИМ СТИХАМ{*}
ОБЩЕЖИТИЕ{*}
Reveille-toi, mortele, deviens utile au monde,
Sors de l’indifference, ou languissent tes jours.
Thomas [1]
ПОСЛЕДНЯЯ ПЕСНЬ ОССИАНА{*}
ПЕРУАНЕЦ К ИСПАНЦУ{*}
НА ГРОБЕ МАТЕРИ{*}
МИЛЬТОН, СЕТУЮЩИЙ НА СВОЮ СЛЕПОТУ{*}
СКОРОТЕЧНОСТЬ ЮНОСТИ{*}
К К. Н. БАТЮШКОВУ{*}
ГОМЕРОВ ГИМН МИНЕРВЕ{*}
ГИМН ВЕНЕРЕ{*}
СЕМЕНОВОЙ{*}
ЗАДУМЧИВОСТЬ{*}
НА СМЕРТЬ ДАНИЛОВОЙ{*}
ДРУЖБА{*}
ОТВЕТ{*}
ГРАФУ***{*}
ПОДРАЖАНИЕ ГОРАЦИЮ{*}
Musis amicus.[1] Кн. І, од. XXVI
А. Н. О.
ЦИКЛОП{*}
Переводчик эклог Виргилиевых и идиллий Феокритовых, в Москве напечатанных, страдания от любви Феокритова Циклопа так описывает:
И прибавляет: «от горести вянет лицо и кудри не вьются». Стих сей, незнакомый Феокриту, знаком каждому русскому, он из песни. Не знаю, кто как другой, а я думаю, что переводчику хотелось Циклопа сицилийского сделать московским. Эта благородная смелость мне очень полюбилась, я, подражая московскому переводчику, отложил старинные предрассудки, что в переводе древних должно рабски сохранять физиономию и характер,— оставил такое мнение писателям малодушным, пустился по следам московского переводчика и, смею сказать, был счастливее его. Мой Циклоп есть житель петербургский: физиономия его моим читателям должна быть знакома. Об достоинстве перевода, об стихах моих ни слова. Хвалить самому себя в предисловии, писанном от имени издателя, оставляю Делилю и гр. Хвостову.
Хотя, впрочем, для такого предисловия и толь низких похвал и предлагал мне свои услуги некто г. Батюшков, но я очень рад, что предисловие его ко времени издания труда моего не готово, или в самом деле от неумения написать его достойно, как он сам сознавался, или от зависти к новым успехам музы моей. Желаю ему от зависти лопнуть, а читателю веселиться.
СЕТОВАНИЕ ФЕТИДЫ{*}
НОВОСТИ{*}
К МОРФЕЮ{*}
ПЕРСТЕНЬ{*}
К ***{*}
К ПРОВИДЕНИЮ{*}
К ДРУГУ{*}
ОСЕНЬ{*}
К NN{*}
ПРИЮТИНО{*}
К И. А. КРЫЛОВУ,{*}
АРФА ДАВИДА{*}
ВОЕННЫЙ ГИМН ГРЕКОВ{*}
КУЗНЕЧИК{*}
ТЕРЕНТИНСКАЯ ДЕВА{*}
В АЛЬБОМ ШИМАНОВСКОЙ {*}
МЕЛОДИЯ{*}
ИНОСТРАНЦАМ ГОСТЯМ МОИМ{*}
НА СМЕРТЬ ***{*}
К П. А. ПЛЕТНЕВУ{*}
«ЛЮБОВЬЮ ПЛАМЕННОЙ ОТЕЧЕСТВО ЛЮБЯ»{*}
МЕДВЕДЬ{*}
ТА́НТАЛ И СИЗИФ В АДЕ{*}
НА СМЕРТЬ БАРОНА А. А. ДЕЛЬВИГА{*}
К НЕМУ ЖЕ,{*}
А. С. ПУШКИНУ,{*}
«ПУШКИН, ПРИЙМИ ОТ ГНЕДИЧА ДВА В ОДНО ВРЕМЯ ПРИВЕТА»{*}
ДУМА{*}
ДУМА{*}
Неизвестные годы
КАВКАЗСКАЯ БЫЛЬ{*}
ЛАСТОЧКА{*}
ЭПИГРАММА{*}
НАДПИСЬ К ГРОБУ КАНТЕМИРА{*}
НАДПИСЬ К ГРОБУ СУВОРОВА{*}
АМБРА{*}
II
РОЖДЕНИЕ ГОМЕРА{*}
СИРАКУЗЯНКИ, или ПРАЗДНИК АДОНИСА{*}
Поэзия идиллическая у нас, как и в новейших литературах европейских, ограничена тесным определением
Идиллия греков, по самому значению слова,[1] есть
Везде, где общества человеческие доходили до предела, на котором был тогда Египет, поэты также пытались производить подобные противоположности. Но одни греки умели быть вместе и естественными и оригинальными. Все другие народы хотели улучшивать или по-своему переиначивать самую природу: чувство заменяли чувствительностью, простоту — изысканностью. У римлян несколько раз пытались представить горожанам картины жизни сельской. Идиллиями начал свое поприще Виргилий; но несмотря на прелесть стихов, он остался позади Феокрита; пастухи его большею частью ораторы. Калпурний и другие из римлян подражали Виргилию, не природе.
В литературах новейших времен, особенно в итальянской, когда все роды поэзии были испытаны, являлось множество идиллий посреди народа развращенного; но как мало естественности в Санназаро, какая изысканность в Гварини! О французах и говорить нечего. Гесснер, которого много читали при дворе Людовика XV, также не мог выдержать испытания времени: он создал природу сентиментальную, на свой образец; пастухов своих идеализировал, а что хуже — в идиллии ввел мифологию греческую. В этом состояло его важнейшее заблуждение: нимфы, фавны, сатиры для нас умерли и не могут показаться в поэзии нашего времени, не разливая ледяного холода. Таким образом, Феокрит остается, как Гомер, тем светлым фаросом, к которому всякий раз, когда мы заблуждаемся, должно возвратиться.
До сих пор одни поэты германские, нам современные, хорошо поняли Феокрита: Фосс, Броннер, Гебель произвели идиллии истинно народные; пленительные картины оных переносят читателя к той сладостной жизни в недрах природы, от которой нынешнее состояние общества так нас удаляет; они вселяют даже любовь к сему роду жизни. Успех сей производят не одни дарования писателей: Санназаро, Гесснер имели также дарования. Германские поэты поняли, что род поэзии идиллической, более нежели всякий другой, требует содержаний народных, отечественных; что не одни пастухи, но все состояния людей, по роду жизни близких к природе, могут быть предметами сей поэзии. Вот главная причина их успеха.
Где, если не в России, более состояний людей, которых нравы, обычаи, жизнь так просты, так близки к природе? Это правда, русские пастухи не спорят в песнопении, как греческие; не дарят друг друга вазами и проч.; но от этого разве они не люди? Разве у них нет
В такой раме, повидимому тесной, чего не заключается? Образ жизни, нравы семейные, обычаи народные, военные, дела царствования Птоломеева, обряды религии, великолепие ее празднеств, всё тут видимо, и всё в живом действии, не в холодном описании. — Такова идиллия древних, или, лучше сказать, таков гений Феокрита.
РЫБАКИ{*}
Таланты от бога, богатство — от рук человека.
ПРОСТОНАРОДНЫЕ ПЕСНИ НЫНЕШНИХ ГРЕКОВ{*}
ВВЕДЕНИЕ
Намерение сделать известными европейцам простонародные песни нынешних греков не ново: доказательство, что они изобилуют не одними красотами частными, местными, но достоинством поэтическим общим, чувствительным и для других народов. Еще в 1676 году ученый француз Ла Гиллетьер в предисловии своем к сочинению
«Простонародные греческие песни,— говорит издатель в начале предисловия,— даже и без всяких изъяснений, каких они могут требовать, доставят некоторые новые сведения, научат оценять с большею, как доныне было, точностью, с большею справедливостью нравы, характер и гений нынешних греков.
Ученые европейцы, в продолжение четырех веков посещая Грецию, отыскивали развалины храмов, прах городов, решась наперед восхищаться над следами, часто сомнительными, вместо того, что за две или за три тысячи лет было; а восемь миллионов людей, остатки несомненные, остатки живые древнего народа сей земли классической, бросали без всякого внимания, или говорили об них как о племени отверженном, падшем, не заслуживающем ничего более, кроме презрения или сожаления людей образованных.
Таким образом, ученые европейцы не только оказывали несправедливость нынешней Греции, но вредили сами себе, своей любимой надежде: они сами отказывались от способов лучше узнать Грецию древнюю, лучше открыть то, что есть преимущественного, собственного и неизгладимого в характере и гении сынов сей земли благословенной. Не в одной черте обычаев и нравов нынешних они легко узнали бы следы любопытные обычаев и нравов древних, и таким образом составили бы себе мысли гораздо высшие о силе и твердости последних. Они открыли бы причину и более общую и более основательную той пламенной любви к отечеству, к свободе, той деятельности общественной, промышленности и предприимчивости, которым удивляются у греков древних: ибо уверились бы. что греки нынешние, даже под игом турок, более несчастные, чем униженные, никогда совершенно не теряли ни своих преимуществ душевных, ни чувства независимости; что они умели удержать народность свою, отличную от их победителей, умели сохранить, под правительством насильственным и хищным, способность удивительную к мореходству и торговле.
Чем более ученые любили язык Гомера и Пиндара, тем более нашли бы они пользы в изучении языка нового, который, живая отрасль языка мертвого, сохраняет многие черты его, не вошедшие в книги древних. Наконец, что касается до словесности вообще и в особенности до поэзии, они хотя не нашли бы у новейших греков древнего поэтического гения, гения, который им ничего уже не говорит и которого не могут они понимать; но узнали бы, что они также имеют свои титла славы, свою степень образованности. Вот предмет,— говорит издатель,— о котором намерен я пополнить сколько могу безмолвие писателей и путешественников».
С таким побуждением, в предисловии весьма обширном и занимательном, он между прочим излагает краткую историю новейшей словесности греков. Извлекаю только то, что должно познакомить читателя с их поэзией простонародною, и позволяю себе некоторые замечания на суждения [1] почтенного издателя.
«Греки нынешние, кроме поэзии письменной, имеют поэзию изустную, народную, во всей силе этого слова, выражение прямое и верное характера и духа народного; ее каждый грек понимает и любит, потому единственно, что он грек, что живет на земле и дышит воздухом Греции. Поэзия сия живет не в книгах, не жизнию искусственною, но в самом народе и всею жизнию народа: она заключается в песнях».
Издатель разделяет их на три главные рода: семейственные, исторические и мечтательные, или романические. Под родом семейственных разумеет он песни, которые поются при разных годовых празднествах и важнейших обстоятельствах жизни: свадьбах, пирах и, между прочим, при похоронах. Обращая более внимания на песни семейственные, которые более других изображают нравы народа, издатель замечает черты, сближающие нравы и обычаи нынешних греков и их предков. Таким образом, из числа песен праздничных он упоминает об одной, весьма известной в целой Греции под названием:
Возбудив любопытство, издатель, к сожалению, не удовлетворяет его, не приводит ни той, ни другой песни. Кроме этого, должно заметить, что древняя песня у Афенея не названа:
«Оплакивание мертвых составляет у греков также род как бы песней, которые имеют особое название —
Таких признаков сходства между семейственными песнями новых греков и древних издатель находит еще более в древних же простонародных песнях греческих, Афенеем, Аристофаном и «Анфологиею» нам сохраненных; на таких признаках основывает он свои заключения, что простонародная поэзия нынешних греков, исключая из нее песни исторические, не есть поэзия, в наши времена рожденная, ни в века средние; но что она есть и должна быть не что иное, как следы, продолжение, порча медленная и постепенная древней греческой поэзии, и в особенности простонародной.
К роду песен исторических издатель между прочими относит песни клефтические; они почти одни и несколько песен сулиотских составляют первый том собрания. Жаль, если одним томом заключится издание; нет сомнения, что полное собрание таких песен было бы и лучшею историею нынешней Греции и самою верною картиною нравов народных. Из песен клефтических, как занимательнейших, я перевел некоторые, думая, что читателям русским любопытно будет узнать сии произведения не в одном общем их достоинстве поэтическом, но и в другом отношении, как увидят ниже. Не можно, однако ж, хорошо разуметь их, не имея идеи о предметах; все они относятся к положению дел и людей, без знания которых будут неясны. Извлекаю сокращенно сведения о
«На греческом новом, как и на древнем языке, слово
Может быть таковы предания простого народа; может быть, что со времени завоевания Греции турками греки вооруженные начали именоваться словом латинским —
«Благодаря учреждению арматолов,— продолжает французский издатель,— Греции не была совершенно во власти варваров. Лишить мало-помалу побежденных остатка их благ и прав составляло главнейшую цель правительства турецкого. Арматолы были всегдашнею преградою сему намерению: пока грекам оставалось что-нибудь для потери, туркам оставалось дело. Короче, история арматолов, со времени, когда становится известною, есть не что иное, как картина долгой и мужественной их борьбы с пашами и беями. Диван наконец почувствовал их опасность: образовал особые частные отряды, учредил особых чиновников под названием дервенджи-баши,
«С основания арматолов дружины их имели предводителей под именем
«Ведя на горах жизнь простую, суровую, беспрерывно деятельную, воины сии все физические способности тела раскрывают до необыкновенной степени. Сверх того, упражняйся в станах своих разными родами игр воинственных, они приобретают силу, гибкость и легкость изумительную. Капитан Ник-царь перепрыгивал через семь лошадей, рядом поставленных. Называют других капитанов, которые, под одеждой и оружием, равнялись бегом с обыкновенного скоростию лошади скачущей. Но важнейшее и, без сомнения, полезнейшее искусство, в каком они отличаются,— стрельба. Все они из длинных ружей своих стреляют с верностию удивительною. Искуснейшие — в двухстах шагах попадают пулею в кольцо, которого окружность немного более пули. Эта превосходная степень искусства в стрельбе родила между ними род поговорки: вдеть
Должно присовокупить, что многие храбрые воины, отличавшиеся в первое восстание Мореи, были капитаны арматолов, в нынешнее также; Одиссей и еще некоторые прославившиеся победами предводители греков вышли из среды сих дружин воинственных, на которых просвещенные патриоты Греции издавна полагали великие надежды отечества.
Но этого довольно, чтоб иметь понятие об арматолах и клефтах, сколько нужно для песен; обратимся к ним. Из переведенных некоторые относятся к нашим временам, другие старинные; они сохранились или письменно, любителями, или в устах народа и особого класса людей, их поющих. Древнейшие из них, напр.
«Особенность всех произведений поэзии простонародной везде общая: сочинители их остаются неизвестными. Особенность сия обнаруживается и в песнях греческих. Никто не знает сочинителей; но большая часть песен слывет произведением
«Новые рапсоды сии разделяются (что составляет бо́льшую или меньшую их важность относительно к истории поэзии) на два рода. Одни — и эти, кажется, многочисленнее — только собирают, выучивают и распространяют песни, которых они не сочиняли. Другие составляют разряд более отличный: повторяя и распространяя поэзию другого, они сами делаются поэтами, и к числу песен, имя выученных, присоединяют собственные. Сходство, не менее примечательное между рапсодами древними и новыми, состоит еще в том, что эти бывают, как бывали те, вместе музыканты и поэты. Каждый слепец, сочинивший песню, сочиняет и голос на нее. Между сими слепцами-рапсодами встречаются, от времени до времени, одаренные талантом импровизаторов. Один из них, как слышал издатель, жил в конце последнего века, в маленьком городке Ампелакии, что в Фессалии, недалеко от горы Оссы. Он назывался Гавоянис, или Иван слепой; достиг до глубокой старости и приобрел во всем округе большую славу легкостию, с какою импровизировал на всякий исторический предмет песни, слывшие прекрасными. Он также изумлял памятованием необыкновенного множества происшествий из истории клефтов. Сделавшись богат, по сравнению с его братьями, скитальцами и нищими, он представлял пример, действительно редкий, рапсода-домоседа. Народ его посещал, к нему сходился, чтоб слушать песни или требовать новых, без приготовления им воспеваемых».
«Всякий предмет песни, лишь бы он был народен, хорош для певцов сих; но есть содержания, ими особенно предпочитаемые, которые воспевать они вменяют себе как бы в обязанность. Содержания сии суть подвиги и приключения клефтов, предметы, действительно заключающие в себе всех более народного и любезного грекам».
«Таким образом, что касается до свойства, изобретения и сочинения сих песен, не должно ни на минуту упускать из виду, что эти песни — произведения простого народа, что никакое искусство не присутствовало при сочинении оных, или, по крайней мере, выказывается в них в самой юности. Сочинения такого рода можно ли судить по правилам искусства зрелого? Или сочинения, чуждые правил их, могут ли заслужить удивление или уважение? Дело должно отвечать на последний вопрос; и оно отвечает как нельзя утвердительнее».
«Между всеми искусствами подражательными поэзия имеет ту особенность, что одно побуждение, одно вдохновение гения необразованного, самому себе преданного, может достигать цели искусства без ухищрений, без способов, им обыкновенно употребляемых, если только цель сия не слишком сложна, не слишком отдаленна. Это бывает во всяком сочинении поэтическом, которое под формами первоначальными и простыми, как бы они безыскусственны ни были, заключает сущность предметов или мыслей истинных и прекрасных. Еще более: именно этот недостаток искусства, или это несовершенное употребление искусства, этот род противоположности или несоразмерности между простотою способов и полнотою действия составляют главную прелесть такого сочинения. Без сомнения, творение поэзии, в котором гений ничего не заимствовал от искусства, кроме способов, какими он очищается, возвышается, увеличивается, будет всегда, и при равенстве предметов, гораздо выше и действием и достоинством всякого творения гения необразованного. Но успехи решительные искусства так редки, его опыты несчастные так часты, и есть нечто столь печальное при виде такого значительного числа умов человеческих, изнуряющихся в усилиях напрасных, что красоты без искусства или искусство без затейливости должны нравиться потому единственно, что они чужды искусства и доказывают, что гений старее искусства и может производить без его пособий. Чем более встречаем произведений, где естественное, истинное и прекрасное от усильного искания, тщательности и украшений потеряны, тем более находим прелести в произведениях, в которых воображение юное и смелое излилося со всею свободою, и для одного удовольствия изливаться. Почти таким образом, и по причинам одинаким, выходя из душного бала, даваемого роскошью суете и скуке, мы вкушали бы наслаждения чистейшие, когда бы вдруг случилось нам увидеть картину радостей невинных, живые игры детства».
«Рассуждения сии относятся ко всякой поэзии простонародной, поэзии естественной, в противоположности с поэзиею искусственною, когда только будет она выражением чего-либо истинного, благородного, чувствованного. Но они еще более могут относиться к простонародным песням греков, как к таким, которые более других соединяют с необыкновенною занимательностию и истиною особенность форм народных. Свойство их, почти всех, одинаково: краткость, сжатости, и сжатость гораздо большая, нежели бы нужно для вкуса каждого другого народа, кроме греков. Это не те оконченные произведения, для которых поэт наперед изучил всё, что должно сказать, всё, что должно описать; это одни черты, из которых каждая есть черта характера, жизни, и в красках которой сияют воздух и небо Греции. Происшествие ли, мысль, чувство или игра воображения составляет предмет песни, изложения их чрезвычайно просты, но почти всегда возвышены оригинальностию исполнения. Иногда поэт прямо, без всякого приготовления, излагает предмет, иногда начинает приступом лирическим, родом короткого пролога приготовляет воображение слушателей. Сии приступы в простонародной поэзии греческой суть как бы образцы освященные: они изменяются по роду песен, перед которыми помещены; но каждый из них может быть употреблен для другой песни в том же роде. Во многих песнях, при чрезвычайной простоте мыслей и выражений, встречается, иногда в мысли главной, иногда в побочной, а временем и в выражении, что-то неожиданное, в первую минуту кажущееся изысканным, чрезмерным или, по крайней мере, странным; но, рассмотрев его ближе, тотчас уверяешься, что это изысканное или показавшееся чрезмерным есть способ самый живой, самый искренний и даже невинный как нельзя более, чтобы выразить мысль очень простую или чувство очень естественное; тотчас видишь, что весьма далекая от принужденности и изысканности эта резкость выражения или мысли есть отпечаток чего-то национального, есть особенное свойство воображения народного. В песнях греки заставляют говорить предметы неодушевленные, горы, животных, но
«Сия примесь чудесного, сия смелость выражений и воображения, удивляющие вкус европейца, сия гордость духа, сей пыл чувств и жар исполнения дают,— замечает издатель,— простонародным песням нынешних греков
Вот что находит издатель французский в исторических песнях греков; и что он говорит об их поэтических свойствах — этого довольно; но что касается до особенности вкуса и воображения, и французом в них замечаемой, но приписываемой Востоку, для русского читателя этого, я думаю, не довольно.
Уже при описании греческих песен семейственных читатель русский заметил, что так называемые у них
Резкая особенность греческих песен исторических, для иностранца, конечно, чуждая, сильно поражает каждого русского, так сильно, что и тот, кто читал вскользь перевод французский, не мог во многих песнях не заметить чего-то знакомого, чего-то похожего на песни русские. Не читающие по-гречески могут подумать, что переводчик усиливался сообщить дух русский песням греков: так много между ними сходства. Не станем говорить о диких порывах гения и своевольных его переходах, сих свойствах, отличающих нашу поэзию простонародную, и находимых в песнях греков; не станем говорить об оборотах, движении стиха, любимых повторениях речей и фраз, о многих чертах, которые составляют особенность песен русских и встречаются в греческих, но которые приметны знающим оба языка. Обратимся к особенностям главнейшим песен греческих, к таким, которые с первого взгляда поражают читателя русского, в каком бы переводе он ни читал их. Песня, например,
Далее: французский издатель заметил, что греческие песни, кроме других особенных свойств, отличаются еще следующими: родом лирических приступов, например в песне
Сколько русских песен начинаются сим родом лирических приступов! [3] Сколько раз они употреблены в других песнях с небольшим изменением! [4] Но что не менее заслуживает внимания, что еще более подкрепляет заключения, какие из того следуют: песни славян-чехов, старинные, XII и XIII века, отличаются сими же свойствами, имеют такие же лирические приступы;[1] песни сербов — тоже.·[2]
Греки, заметил французский издатель, в песнях заставляют говорить предметы неодушевленные,
Сия примесь чудесного, сии вообще особенные свойства, по словам французского издателя, дают греческим простонародным песням
Сообразив такие обстоятельства, кажется, должно будет изъяснять особенность вкуса и духа нынешней простонародной поэзии греков не одним влиянием Востока.
Знаю, что иностранец, незнакомый с словесностью русскою, не может и подозревать сходства между песнями русскими и новогреческими; он, конечно, должен предполагать, что особенности последних откуда-нибудь заимствованы. Но предположение, что они заимствованы из словесности восточной: арабской, персидской или, что всё равно, турецкой, едва ли не будет гадательное. И поэт Востока, если б спросили его, вы ли сообщали нынешним грекам особенные свойства, их простонародную поэзию отличающие? — едва ли не будет отвечать, как брамину в басне Крылова отвечал бесенок:
Если б
Предположим, однако, что эти сравнения, может быть, находятся у народов восточных в таких же песнях простонародных: но и с этим предположением
Впрочем, если мне представят образцы поэзии восточной, которых сходство с песнями клефтическими греков, не одними сравнениями, но множеством свойств, так же будет разительно, как сходство их с песнями русскими, я докажу, что мои заключения внушало мне не тщеславие народное, но любовь к истине,— переменю их.
I ОЛИМП
Это одна из древнейших и лучшая из клефтических песен, в собрании г. Фориеля напечатанных. В сочинении и подробностях ее видно, более нежели в других, дикой смелости соображения и тех дерзких порывов гения, той сильной простоты, которые составляют свойство сих произведений. Фориель предполагает, что она сочинена в Фессалии, но известна в целой Греции. Французский издатель из трех разных копий составлял текст; но в его издании опущены стих 2 и 9, которые, по совету отца Экономоса, я внес как принадлежащие сей песни и дающие оной больше ясности. 2-й из них:
II СОН ДИМА
Дим, или Димос, сокращенное имя Димитрия. Дим, капитан клефтов, погиб жертвою своей гордости и отваги. Албанцы подстерегли его и засели убить; но он не хотел послушаться совета друзей, не хотел переодеться, чтобы не быть узнанным, и убит неожиданно. Содержание песни есть рассказ сна, которым поражен Дим как предчувствием несчастья. В сочинении есть что-то поэтическое и необыкновенно оригинальное; птицы и многие свойства песни сильно напоминают песни русские.
III и IV БУКОВАЛЛ И ИВАН СТАФА
Буковалл, один из славнейших капитанов клефтских, был из Акарнании, сражался с турками в горах Аграфских и прославился своею победою над Вели, дедом известного Али-паши.—
V ПОСЛЕДНЕЕ ПРОЩАНИЕ КЛЕФТА
Должно предполагать, что два клефта, врагами или каким-либо случаем, принуждены были удалиться от родины; а область другая — для грека чужбина, земля печальная, которой он никогда не именует, не прибавя эпитета έρημα,
VI ГРОБ КЛЕФТА
Одна из славнейших в своем роде песен. Ее поют во всей Греции, с изменениями, которые доказывают народность ее. Она замечательна и потому, что изображает старого клефта, редкий пример в их истории, умирающего дома, посреди семейства и своей дружины, смертию естественною. Поразительна невинность воображения и сила духа, дышащие в последних словах старого клефта, который несет в гроб жажду еще воевать с турками и надежду еще дышать воздухом весенним.— Эти черты гения дики, но возвышенны: источник их — чувство бессмертия.
VII УМИРАЮЩИЙ ИОТ
Ио́т — сокращенное имя Панагиота. Первые четыре стиха сей песни оборотами, распространениями и формою сравнения очень близки к свойствам песен русских. Она полна чувства, вдохновения и весьма оригинальна. Последние три стиха, по мнению Фориеля, должны быть началом той песни старинной, какую умирающий клефт поет или хочет петь, как напоминающую для него всё, что он наиболее любил в жизни, которую теряет.
VIII ПЛИАСКА
Плиа́ска имя не греческое; клефт сей должен быть албанец или волох. Раненный, он, видно, не хотел более вступать в дружины храбрых и потерял жизнь, как бы в наказание. Мысль об Олимпе достойна лучших поэтов древней Греции. Собственные имена людей и областей суть имена знаменитых капитанов клефтских и их арматоликов,
IX АНДРИКО
Андри́ко, знаменитейший из капитанов арматольских, оставивший по себе более всех славы, и славы прекрасной. Трудно найти грека, который бы не знал имени Андрика, который бы не произносил его с удивлением и уважением. Андрико сражался за свободу Греции, когда еще Греция не чувствовала своего могущества. В первых годах молодости, характером гордым и независимым сделавшись подозрителен правительству турецкому, он принужден был жить в горах, клефтом. В 1770 году, когда Морея пыталась восстать противу Порты, он с своими паликарами явился к армии российско-греческой. По отплытии русских Андрико в сражениях противу турок с тремя стами храбрых, а особенно в беспрерывном отступлении своем к Патрасу, преследуемый или окружаемый лучшим войском турецким, оказал подвиги, наполнившие славою его целую Грецию, и был общим голосом греков назван первым из храбрых. С 1786 года война вновь началась между Россиею и Портою, и Андрико вновь старался возбудить мореян к восстанию. После этого сделавшись еще более ненавистен туркам и не могши покойно оставаться в Греции, он решился было ехать в Петербург, чтобы предложить себя правительству в службу военную. Но венециане, в то время потворствовавшие Порте, схватили его и отослали в Константинополь. Диван, может быть уважая храбрость Андрика, может быть надеясь обратить к исламизму, не казнил его, а заключил в темницу. Говорят, что султан предлагал ему свободу и почетную шубу с условием, чтоб он сделался мусульманином. Андрико отвечал, что он умрет христианином, и остался в темнице, в темнице и умер около 1800 года.
Сколько был он славен силою духа, столько был знаменит и удивителен силою тела, высотою и красотою роста, грозным величием лица и взора. Ничьи усы не имели такого вида и знаменитости, как его. В случаях, когда они могли беспокоить, он туго их свивал и ус с усом связывал сзади головы. Наружность столь дикая, столь грозная скрывала душу нежную, спокойную, способную на все дела великие. Те, которые не знают подвигов Андрика, уважат его, без сомнения, узнав, что он отец
X КАЛЬЯКУД
Кальяку́д был протопаликар (адъютант) Андрика. Избегая преследований, жертвою которых начальник его погиб в землях, находившихся под покровительством венециан, он бросился в горы Этолии, где мужественно воевал с турками и албанцами. Песня сия трогательна, оригинальна и живописна: печаль жены Кальякудовой, сравнения, ее обращение к кораблям — очень в духе русском. В 3-м стихе употреблено выражение оригинальное: жена Кальякуда названа τήν Λούχαιναν — это род прозвания жены по имени мужа; оно употребляется и у нас между народом; жену Николая, Лукьяна, Ивана называют: Николаиха, Лукьяниха, Иваниха; но имя Луки, как и некоторые другие, своим изменением может означить только отчество — Лукична, но не прозвание. Последние стихи песни — легко начертанная, но живая картина горной жизни клефтов.
XI ГИФТАК
Гифта́к из Акарнании — потомок Буковалла, которого род Алипаши преследовал до последнего человека, мстя за позор деда своего, Буковаллом побежденного. Юсуф-арап — полководец Али-паши, прозывавшегося Тебелином. Первые два стиха составляют также приступ, не принадлежащий собственно сей песни, но многим.
XII СКИЛЛОДИМ
Суровые люди, клефты, отличаются добродетелями, достойными душ образованных. Поведение их в отношении к женщинам заслуживает внимания. Им часто случается приводить в плен дочерей или жен турецких, даже греческих, и держать их несколько дней в своей власти, среди гор и лесов дремучих, пока не получат выкупа. Но ни капитан, ни его паликар никогда не позволят себе нанесть малейшее оскорбление пленнице. Капитан, который осмелится оскорбить ее, будет немедленно оставлен паликарами; рассказывают, что один был за это умертвлен ими, как человек навсегда себя обесчестивший и недостойный повелевать храбрыми. Сия благородная черта нравов и чувствований клефтов видна в песни «Скиллоди́м». Гордость, с какою женщина отказывает в легкой услуге начальнику дружины, будучи у него в плену, среди леса и гор, выражает, кажется, очень красноречиво, до какой степени она была уверена в уважении сего начальника и его подчиненных. Таких людей Сципион не удивил бы, что он не оскорбил своей пленницы.
Кроме сей черты нравственной и картины необыкновенно живописной, какою открывается песня, она не менее замечательна по роду драматического искусства, с каким происшествие, составляющее предмет, раскрывается в ней не просто, не быстро, как в других песнях, но связанное и как бы прерываемое небольшими приключениями, которые увеличивают любопытство.
Брат Скиллодима, Спи́рос, в 1806 году впал, неизвестно каким случаем, в руки Али-паши, который бросил его в ужасную Янинскую темницу. Скоро, после чудесного избавления, Спирос вошел в милость Али-паши и был протопаликаром у Одиссея, когда его Али-паша назначил управляющим Ливадиею.
ТАНКРЕД{*}
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:
Аржир, Танкред, Орбассан, Лоредан, Катан, — рыцари.
Альдамон, воин.
Аменаида, дочь Аржира.
Фани, наперсница Аменаиды.
Многие рыцари, присутствующие в совете, щитоносцы, воины и народ.
ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ
ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЁРТОЕ
ДЕЙСТВИЕ ПЯТОЕ
1809
III
ИЛИАДА ГОМЕРА, ПЕРЕВЕДЕННАЯ ГНЕДИЧЕМ{*}
‘Όμηρος δέ παντ’ι παίδι χαι άνδρι χαι γέροντι,
τοσούτον άφ’ άυτοΰ διδους, ό’σον έχαστος δύναται
λαβεΐν.
Гомер каждому, и юноше и мужу и старцу,
столько дает, сколько кто может взять.
ПРЕДИСЛОВИЕ
Позже, нежели бы мог, и не в том виде, как бы желал, издаю перевод «Илиады». Долговременная болезнь воспрепятствовала мне ранее напечатать его и
Впрочем, изъяснение древних писателей не есть непременная обязанность переводчиков, когда от нее отказывается даже Вольф, ученейший, последний издатель поэм Гомеровых: он почитает изъяснение их делом, для него посторонним,[2] трудом, для которого нужна целая жизнь. Оно, в самом деле, когда изъяснять писателя не для детей, составляет особую, обширную науку археолога. Ввесть в круг понятий, нравов и вещей, познакомить с страною и духом века, в которых писатель жил,— вот что способствует к лучшему уразумению творений древних и чего требует читатель.
Не удовлетворяя сей нужды его, я сожалею тем более, что у нас нет еще никаких руководств к понятиям справедливым о древности и, следственно, к чтению с удовольствием и пользою писателей древних. Фосс мог издать свой перевод Гомера без всяких примечаний: он не опасался никаких недоразумений со стороны читателя. Германец, желающий изучать поэмы Гомера в славном переводе Фосса, может окружить себя целою библиотекою ученейших творений, разливающих яркий свет на словесность и мир древних. Шлоссер, глубокомысленный немецкий писатель, в сочинении своем
Но древняя тьма лежит на рощах русского Ликея. Наши учители до сих пор головы героев Гомеровых ненаказанно украшают перьями, а руки вооружают сталью и булатом. И мы, ученики, оставляемые учителями в понятиях о древности, совершенно превратных, удивляемся, что Гомер своих героев сравнивает с мухами, богинь с псицами; сожалеем о переводчиках его, которые такими дикостями оскорбляют вкус наш.
Так некогда думали во Франции, в Англии; [2] так еще многие не перестали думать в России; у нас еще господствуют те односторонние литературные суждения, которые достались нам в наследство от покойных аббатов. Предисловие к поэме Гомера, хотя краткое, у нас не лишнее. Читатель «Илиады», если она его найдет, по крайней мере не будет искать в древнем поэте чего не должно и требовать от переводчика чего не следует.
Поэмы Гомера, по признанию лучших критиков, древни, как псалмы Давида; они сочинены около 150 лет после разорения Трои. Предполагают, что «Илиада» первоначально не составляла одной поэмы и что нынешняя форма ей дана после. Здесь не место входить в исследования подробнейшие. Сто лет после Гомера Ликург, законодатель спартанский, принес из Ионии в Грецию отдельные песни «Илиады» и «Одиссеи»; 250 лет спустя Пизистрат, правитель афинский, собрал их, и его сын, Гиппарх, повелел, чтобы их пели во время Панафенеев, празднеств в честь Афины, покровительницы города. Аристотель сделал из них для Александра Великого список, старательно им выправленный. После, не упоминая о рапсодах, философах, софистах, грамматиках, схолиастах, толковавших и поправлявших Гомера, Аристарх Самосский и Аристофан, библиотекарь александрийский, более всех других занимались исправлением текста, щедро награждаемые за труды свои золотом Птоломея, царя египетского, который одною любовью к наукам обессмертил имя свое. Их список есть образец печатных изданий поэм Гомеровых.
Ошибается, кто сии поэмы принимает в понятии этого слова народном или школьном. Понятие и суждение о предмете всегда несправедливо, когда смотрят на него с одной и сверх того не с надлежащей точки зрения. Подобные понятия, неясные, часто ложные, не удовлетворяют ни уму, ни сердцу. По мере верности и разносторонности воззрений удовольствие возрастает, и мы с новым, живейшим чувством наслаждаемся книгою, картиною, статуей, на которые прежде смотрели равнодушно, не зная, с какой стороны должно было смотреть.
Гомер никогда не мог быть книгою общею, а тем более в наше время, в век переворотов всех мнений человеческих, переворотов, бывших, впрочем, и прежде, вновь быть имеющих и всегда оканчивающихся тем, что разум человека обращался вновь к одним и тем же вечным началам истинного и прекрасного. Поэмы Гомера не суть произведения чисто поэтические; в них напрасно будут искать одного наслаждения, какое привыкли находить в поэзии современной, живой для нас всеми своими сторонами. «Илиада», в отношении к нам, есть, так сказать, первая история народа мертвого; но какая история! Были герои до Ахиллеса, не одно приключение романическое и не в одном царстве волновало, подымало, сооружало народы; «Илиада» одна сотворила великое воспоминание. Как греки достигли общежития, в «Илиаде» изображенного? Мы не знаем — история молчит; но творения песнопевца, подобно яркому воздушному огню среди глубокой ночи, озаряют мрачную древность. «Илиада» заключает в себе целый мир, не мечтательный, воображением украшенный, но списанный таким, каков он был, мир древний, с его богами, религиею, философиею, историею, географиею, нравами, обычаями — словом, всем, чем была древняя Греция. Творение Гомера есть превосходнейшая энциклопедия древности.
С такой точки зрения должно смотреть на поэмы Гомера. Они подобны книгам Бытия, суть печать и зерцало века. И кто любит восходить к юности человечества, чтобы созерцать нагую прелесть природы или питаться уроками времен минувших, пред тем целый мир, земной и небесный, разовьется в «Илиаде» картиною чудесною, кипящею жизнью и движением, прекраснейшею и величайшею, какую только создавал гений человека. Не славу одного какого-либо племени, но целого великого народа; не одни блестящие свойства какого-либо героя, но все характеры, все страсти человечества юного, все стороны жизни героической обнял и изобразил великий живописец древности. Чтобы читать картину его, чтобы наслаждаться и исполинскими образами, рукой гения набросанными, и мелкими подробностями, художнически оконченными, нужны предуготовительные познания. Но большая часть людей не считает их нужными, когда произносит суждения. Мы, с образом мыслей, нам свойственным, судим народ, имевший другой образ мыслей, подчиняем его обязанностям и условиям, какие общество налагает на нас. Забывая даже различие религии, а с нею и нравственности, мы заключаем, что справедливое и несправедливое, нежное и суровое, пристойное и непристойное наше, сегодняшнее, было таким и за три тысячи лет. И вот почему судим ложно о героях Гомеровых. Воображание без понятий не говорит, или темно говорит сердцу. Надобно переселиться в век Гомера, сделаться его современником, жить с героями, чтобы хорошо понимать их. Тогда Ахиллес, который на лире воспевает героев и сам жарит баранов, который свирепствует над мертвым Гектором и отцу его, Приаму, так великодушно предлагает и вечерю и ночлег у себя в куще, не покажется нам лицом фантастическим, воображением преувеличенным, но действительным сыном, совершенным представителем великих веков героических, когда воля и сила человечества развивалась со всей свободою, когда добродетели и пороки были еще исполинские, когда силою, мужеством, деятельностью и вдохновением человек возвышался до богов. Тогда мир, за три тысячи лет существовавший, не будет для нас мертвым и чуждым во всех отношениях: ибо сердце человеческое не умирает и не изменяется, ибо сердце не принадлежит ни нации, ни стране, но всем общее; оно и прежде билось теми же чувствами, кипело теми же страстями и говорило тем же языком. Мы поймем язык сей, вечно живой, и в гневе Ахиллеса, и в гордости Агамемнона, и в горести Приама, несмотря на образ выражения, столь далекий от нашего.
Так, язык страстей человечества юного, кипящего всею полнотою силы и духа, еще не стесняемый условиями образованности, излившийся со всей свободой и со всей простотою душ царей-пастырей, не мог быть образом выражения подобен нашему; он не облекался в блестящие и разнообразные формы, которые мы изыскиваем; или, лучше сказать, он не имел других форм, кроме вдохновению принадлежащих —
Сия простота сказания, жизни, нравов, изображаемых в «Илиаде», и многие особенные свойства поэзии, в ней раскрытой, сильно напоминают глубокую древность Востока, и поэмы Гомера сближают, в литературном отношении, с писаниями Библии. Та же торжественная важность и величественная простота в речах; то же участие божества в связях семейств, непосредственное явление его, торжественность и значительность его слов. Сии многоразличные сравнения и подобия в «Илиаде», как образы, как примеры для объяснения и вразумления, суть явные свойства языка жителя восточного, который обыкновенно рассеянное в обширном кругу природы и опыта собирает, чтобы быстро означить предметы. Патриархальность, свойственная всему западному Востоку, очевидна как в жизни, так и в образе управления многих племен, в «Илиаде» изображаемых, но более всех у троян: цари их сами еще пасут стада; Приам в семействе своем более, нежели глава семейства: отец многочисленных сынов, он и царскую славу свою основывает, собственно, на обширном родстве; возвышаемый глубоким уважением, которое дети к нему оказывают, он их и отец и деспот; они его·страшатся; воля его для них непременна. Сам Зевс, обыкновенно сидящий на Иде, являющийся среди грома и молнии, благодетельствующий вообще роду человеческому в древнем поколении Дардана, но частно способствующий одному против другого, племени Анхизову против преемников Приамовых, есть такой же бог семейства, как Иегова в истории праотцев.
Таким образом, язык, и вообще образ повествования творца «Илиады», истекающий из тех же начал простоты, более всего отличен; он совершенно противоположен всем его последователям, начиная от Виргилия. В нем не найдут обычных красот стихотворцев ученых, выражений искусственных, фраз сочиняемых, в которых видна работа и которым в наше время предпочтительно удивляются. Из уст сына природы, гения, одушевляемого полнотою духа и силы, не исходит ничего мелкого, ничего изысканного. Выражение духа его вольно, как игра фантазии, и льется свободно, подобно реке величественной. К стихам его, кажется, не касались поправки: все они излилися, кажется, по первому внушению. Музы диктовали, а Гомер писал, говорили древние.
В образе повествования гений Гомеров подобен счастливому небу Греции, вечно ясному и спокойному. Обымая небо и землю, он в высочайшем парении сохраняет важное спокойствие, подобно орлу, который, плавая в высотах поднебесных, часто кажется неподвижным на воздухе. Богатства его поэзии неисчислимы: она заключает в себе все роды. Гений Гомеров подобен океану, который приемлет в себя все реки. Сколько задумчивых элегий, веселых идиллий смешано с грозными, трагическими картинами эпопеи. Картины сии чудны своей жизнию, Гомер не описывает предмета, но как бы ставит перед глаза: вы его видите. Это волшебство производят простота и сила рассказа. Не менее удивительна противоположность сих картин: ничего нет проще, естественнее и трогательнее одних, в которых дышит нагая красота природы; ничего нет величественнее, поразительнее, в которых все образцы ознаменованы возвышенностью и величием необычайным, титаническим, как образы сынов мира первобытного, воспоминания о котором носилися в веках героических и питали поэзию.
Говоря вообще, гений Гомера мужествен, иногда даже суров; его картины подобны ваяниям·древности, которых формы, сильные и строгие, как в ваяниях Парфенона, удивляют изнеженность нашего вкуса. Причины сей мужественности гения древнего заключаются сколько в простоте нравов, столько в религии и отношениях женского пола к тогдашнему обществу, совершенно противоположных нашему. От сей последней причины словесность древних, и особенно греков, была, по выражению Ф. Шлегеля, словесностью, так сказать, мужеской и в некоторых частях осталась навсегда суровее и грубее, нежели их умственное образование.
Не ставя алтарей Гомеру, как Скалигер Виргилию — поклонение, несообразное с успехами разума,— скажем вообще: Гомер, в отношении к нам, не есть образец, до которого дух человеческий в поэзии возвыситься может; но он определяет ту черту, от которой гений древнего человека устремил смелый полет, круг, который обнял, и предел, до которого достигнул. В таком отношении поэтические творения Гомера, без сомнения, суть произведения совершеннейшие. Поэт, оратор, историк, воин и гражданин — могут черпать в них полезные уроки; они исполнены глубокого смысла. Начиная от Александра Великого, который хранил «Илиаду» в золотом ковчеґе и клал себе под голову, Гомер есть любимый писатель всех великих людей и, как говорит знаменитый историк Мюллер, лучший учитель первейшей науки — мудрости.
По сим легким очертаниям [1] можно видеть, что, за исключением свойств механических, как гармония и проч., отличительные свойства поэзии, языка и повествования Гомерова суть простота, сила и важное спокойствие. Да не помыслят, однако, что важность сия состоит в однообразной высокости слога, которую иначе не можно передать нам, как языком славянским. При бесчисленном разнообразии характеров и предметов, заключаемых «Илиадой» в сих переходах от Олимпа к кухням, от совета богов к спорам героев, часто грубым, от Ферсита, представителя наглой черни, каркающего подобно вороне, по выражению Гомера,[1] к пышному витийству Одиссея, от пламенного Ахиллеса к кроткому сладкоречивому Нестору, и проч., Гомер, естественно, не мог быть однообразен ни в языке, ни в слоге; от высокости их он должен был нисходить до простоты языка народного. Но важное спокойствие повествования его состоит в каком-то важном течении речей, одному гекзаметру свойственном, которое, связывая стих со стихом, льется, как волны, непрерывно, до конца периодов поэтических, без сих оборотов коротких, фраз отрывистых, принадлежащих слогу искусственному.
Чтобы сохранить свойства сии поэзии древней, столь вообще противоположные тому, чего мы от наших поэтов требуем, переводчику Гомера должно отречься от раболепства перед вкусом гостиных, перед сей прихотливой утонченностью и изнеженностью обществ, которых одобрения мы робко ищем, но коих требования и взыскательность связывают, обессиливают язык. Преимущества нашего языка поэтического пленительны, и особенно сей цвет прекрасного пола, сладостная нежность; но они были бы неуместны в поэмах Гомера. Знаю, что для наших читателей успех мог быть несомнительнее вроде перевода вольного, как Попиев или Чезаротти. Но почитатели древности не прощают сим великим поэтам, что они осмелились преобразить отца поэзии,[2] дабы сделать его более сообразным с требованием и вкусом века их. Требования переменятся, вкус века пройдет, между тем как многие тысячи лет Гомер не проходит. Это памятник древности, требующий от переводчика не новой «Илиады», как Попиева, но, так сказать, слепка, который бы, сколько позволяет свойство языка, был подобен слепкам ваятельным. А какой язык, если не наш, богатый, гибкий, прозодический, обладает драгоценнейшим свойством, особенно для перевода с греческого,
В таком понятии о достоинстве перевода я был верен Гомеру; и, следуя умному изречению: [1]
Таким образом, величайшая трудность, предстоящая переводчику
Заключая, прошу об одном: не осуждать, если какой-либо оборот или выражение покажется странным, необыкновенным, но прежде или сверить с подлинником, или вспомнить, что и самые предметы, в «Илиаде» изображаемые, многие для нас чужды, странны. Для перевода такой поэмы, исполненной подробностей и предметов технических, без сомнения, невозможно и не должно было ограничиваться языком гостиных и скудными еще нашими словарями. Я осмелился пользоваться и наречиями областными; хорошо или худо, это дело иное, но почему ими не пользоваться? [3] Так диалекты греческие обогатили язык. Позволил себе вольности, нашею критикою осуждаемые, но употребляемые Гомером; оружия однородные, например: копье, пика, дрот, дротик, έγχος, δόρυ, βέλος, άχόντιον, или меч, сабля, нож,[1] φάυχανον, ξίφος, μάχαίρα, он употребляет, иногда в том же стихе, одно за другое, может быть для меры, может быть по своенравию; я желал сохранить и своенравия Гомера. В некоторых местах «Илиады», особенно где касается до оружий, кораблей и проч.,[2] я, по моему понятию, может быть и ошибочному, не согласился с известными доныне переводами. Не могу в кратком предисловии изложить доказательств на защиту моего перевода, но предаю оный читателям, которые могут сверить с подлинником. Не прошу о снисхождении: читатель образованный сам окажет его к слабостям и ошибкам, человеку свойственным, если в труде моем худое не·превышает хорошего. Что до критик, знаю, что если б сам великий Гомер поднял из гроба почтенную главу свою, Зоил, бросив обитель мрака, снова бы явился. Счастлив буду, когда найду суд просвещенный; он окажется полезным не мне одному: суждение есть жизнь словесности. Не могу, впрочем, думать, что перевод мой удовольствовал читателей, более меня сведущих в греческом языке, ибо я первый остаюся им недоволен.
Мне советовали, при издании «Илиады», изложить теорию гекзаметра: труд бесполезный, как в нескольких тысячах стихов не найдут ее. Не считаю также нужным защищать гекзаметр как бы мою собственность; он сам себя защищает в стихах Жуковского и так же красноречиво, как некогда отвергаемое движение защитил тот грек, который, вместо возражений, встал и начал ходить. Русский гекзаметр существует, как существовал прежде, нежели начали им писать. Того нельзя ввести в язык, чего не дано ему природою. Французы могут ли иметь стопы? Не имели бы и мы, если б не было их в стихиях языка; мы только заняли имена греческие для стоп русских, и имею причины думать, что с помощью музыки, если б она так же тесно была соединена с поэзиею у нас, как у греков, мы могли бы иметь все те же стопы и то же их
О причинах, заставивших меня для перевода «Илиады» избрать гекзаметр, сказать несколько слов почитаю нужным. Для трудящихся, в каком бы то ни было роде искусства, ничего нет печальнее, как видеть, что труд свой можно сделать лучше, и не иметь к тому способа. Таковы были мои чувствования при переводе «Илиады» рифмованном. Кончив шесть песен, я убедился опытом, что перевод Гомера, как я его разумею, в стихах александрийских невозможен, по крайней мере для меня; что остается для этого один способ, лучший и вернейший — гекзаметр. Плененный образом повествования Гомерова, которого прелесть нераздельна с формою стиха, я начал испытывать, нет ли возможности произвесть русским гекзаметром впечатления, какое получил я, читая греческий. Люди образованные одобрили мой опыт,[1] и вот что дало мне смелость отвязать от позорного столпа стих Гомера и Виргилия, прикованный к нему Тредиаковским.
Говорю смелость, ибо читателям известно, что должно было вынести дерзнувшему из рук Геркулеса вырывать его палицу, а говоря проще, осмелившемуся бороться с предрассудком и врагом еще упорнейшим — самолюбием. Мы уступчивы в мнениях, которые составляем сами, собственным суждением; согласие, даваемое добровольно, вознаграждает наше самолюбие. Но в мнениях, которые нам внушены, которые приняты без рассуждения, так сказать на веру, и которые переменить нас заставляют,— мы непреклонны; обидно обнаружить, что мы были в невежах и судили без разумения дела. Вот главная причина воплей староверов литературных против гекзаметра. Читатель, может быть, помнит, какие познания обнаружили они в суждениях своих об гекзаметре; иные жаловались даже, что стих сей трудно читать: так дети, плохо ученые, с трудом читают книгу, по которой не учились. Но возрастет новое поколение, которого детство будет образованнее нашей старости, и гекзаметр покажется для него тем, чем он признан от всех народов просвещенных: высшим соображением гармонии поэтической.
Но кто уже и теперь не читает с восхищением Аббадоны, Гальционы, разрушения Трои — произведений, обогативших поэзию русскую? Кого не пленяет и лира Дельвига, счастливыми вдохновениями и стихом, столько музе любезным? — Итак, если мои собственные усилия несчастны, по крайней мере последствия не бесплодны.
Впрочем, не стих, Тилемахидою опозоренный, должен был устрашать меня при мысли о переводе «Илиады». Верный своему убеждению, что гекзаметр, и без спондеев, имеет в языке русском обильные стихии для своего состава, я не смущался ни толками, ни пересудами. Но труд, в котором всё было для меня ново; стих, не имевший образцов и который, каково бы ни было его достоинство, с переводом поэмы чуженародной не мог вдруг сделаться родным, живым для слуха народа, и самая поэма, которой предмет так отдален от нас, которой красоты так чужды, так незнакомы нашему вкусу, но в которой между тем 17 т. стихов... Вот что должно было устрашать меня. Часто думал я: стих, которым я внутренне горжуся, может быть, исчезнет в огромной поэме; может быть, никто не обратит на него нового внимания после того, как я прочел его с чувством удовольствия...
Но не хочу быть неблагодарным: чистейшими удовольствиями в жизни обязан я Гомеру, и забывал труды, которые налагала на меня любовь к нему, и почту себя счастливейшим, если хотя искра огня небесного, в его вечных творениях горящего, и мои труды одушевила.
[ТЕКСТ ПРОПУЩЕН]
...
О ТАКТИКЕ АХЕЯН И ТРОЯН, О ПОСТРОЕНИИ ВОЙСК, О РАСПОЛОЖЕНИИ И УКРЕПЛЕНИИ СТАНОВ (ЛАГЕРЕЙ) У ГОМЕРА{*}
Гомер есть единственный поэт, которого история смеет призывать в свидетельство. Илиада, первая поэма, есть и первая история Греции. Полибий и другие древние писатели, рассуждавшие о военном искусстве, говорят, что первые основания тактики и расположения станов (лагерей) находятся у Гомера; они правы, особенно, когда вспомним, что всё, над чем великие умы в каком-либо искусстве трудились и что наконец усовершенствовали, произошло от начал малых и простых, которые точно можно найти в Гомере. Если начала тактики состоят в том, чтоб тела движущиеся, имеющие известные силы, назначенные для известной цели, двигалися на известном пространстве, в известном направлении и порядке, то есть, стройно и красиво, следственно с удобностью и легкостью и притом с величайшею силой и быстротою, то в самом деле начала военного искусства можно находить в Илиаде, которые рассеял Гомер с великой простотою, но с важностью наставника.
Тактика, однако ж, в пространном смысле, заключает более предметов, нежели сколько их здесь должно войти в рассмотрение.[2] Здесь она означает единственно тот способ, по которому войска, во времена героические, были составляемы, разделяемы и приводимы в боевой порядок и построение. Но как и сей способ требует, чтобы войска хорошо были разделяемы на части, чтоб определяемы были вожди, их долг и подчиненность, то надобно сказать, что во время войны Троянской предметов сих были известны одни начала.
В течение 9 лет брани под Троею, трояне держались в стенах; ахейцы же то опустошали смежные места, то покушались взойти на стены,[1] то делали засады, чтобы произвесть какую-либо военную хитрость, не со всех, впрочем, сторон осаждая город и не совершенно заградив всякий выход для осажденных; однако ахейцы не, сделали в войне никакого успеха. Между тем возгорелася вражда между Ахиллесом и Агамемноном; и когда первый, питая гнев, удерживал своих мирмидонов от брани, Агамемнон, из ненависти и презрения к нему, решился вывесть воинства [2] и без Ахиллеса взять город. В то же время и трояне, узнав о раздоре в стане врагов, решились выйти из города, на что прежде не осмеливались,[3] удерживаемые советом старейшин,[4]которые справедливо полагали, что ахейцы, истощив силы войною продолжительною, отступят, ничего не сделав. Полидамас, по довольно счастливом приближении к стану корабельному, еще убеждал троян последовать тому же совету; но Гектор, и гордостью побуждаемый и видя, что богатства троян истощались долговременною бранью,[5] не хотел войск заключить в стены.
Но прежде чем говорить о боевом построении войск, должно нечто сказать о самых войсках. Трояне, кроме своих, имели войска союзные, собранные частью из самой Троады, частью из соседственных варварских народов. Воинство ахеев состояло из народов одного племени и происхождения, с некоторою, однако, разностью поколений, семейств, земель и жилищ, также нравов и оружия. Важнейшая сила воинства их заключалась в колесницах и воинах, тяжело вооруженных, которых, однако, число было, кажется, гораздо менее. Они большею частью были вооружены копьями метательными; отрядов, сражавшихся одними стрелами, если не обманываюсь, весьма немного,— хотя, впрочем, луки составляли общее оружие воинств. Только локры употребляли единственно лук и пращу.[6] Другие имели тяжелые доспехи, т. е. длинное копье, щит, шлем, поножи, как мирмидоняне,[7] абанты,[8] также аргосцы и лакедемоняне, которые все, как явствует, были όπλται —
Такими же доспехами, но большей тяжести и веса, были вооружены те, которые находились на колесницах; они назывались ίππετς —
Пешие, которые после нападений, начатых передовыми (promachi), вступают в бой, сражаются, как видно, почти толпами, отрядами, а не каким-либо правильным строем; неизвестно также, многие ли и какого рода ряды были в каждом отряде; стоящие позади первых рядов могли одними метательными копьями действовать, или стояли праздные. Первые ряды, по крайней мере в начале сражения, так были расположены, что сомкнутыми щитами составляли фалангу. Впрочем, в Илиаде нет ничего, что бы относилось к общему боевому порядку; но видно только, что отрядами, толпами то нападают, то отступают, то возобновляют сражение. Толпами также стараются то ворваться в толпы неприятельские, то сомкнутыми рядами отразить неприятелей; об этом свидетельствуют несколько мест, рачительно замеченных древними.[3] Этот род построения называется πύργος —
Таким образом, первые основания тактики видимы в том, что толпы старались, по крайней мере, соблюдать известный порядок. Им также приписываются ατίχες — ряды, в общем некотором значении: о наших рядах нельзя еще думать; и без сомнения, эти слова όμιλος, στιχες, φάλαγγες —
Начальники, находящиеся на колесницах, которые, как известно, были легки и столь низки, что на них удобно всходили сзади, сражаются не одинаким образом: иногда на колесницах, врываяся в толпы пеших или близко их разъезжая, чтобы видеть, где можно разорвать ряды слабейшие; иногда с колесниц сходят и сражаются пешие, имея вблизи колесницу с возницею, ибо управлять конями, стоя в колеснице, было дело другого; сей назывался ηνίοχος, а сражавшийся παραιβάζης .[4] Колесница должна была находиться вблизи сражающегося, чтобы утомленный, или раненый, или утесняемый врагом, взойдя на нее, мог спасаться. На колеснице также полагали доспехи, с пораженных снятые, увозили тела убитых начальников. Начальники сии, άρήξηες всегда находятся впереди, проходят между двух боевых линий и меж рядами; они по большей части называются πρόμαχοι —
Обнажать убитых также едва ли было можно иначе, как посредством передовых, из рядов выбегающих: каждого из них окружает своя дружина. Таким образом, для обнажения или похищения мертвого тела обыкновенно завязываются битвы, то частные, то общие, целыми толпами или множеством передовых, в одно время выбежавших. Большая часть стихов Гомеровых заключает в себе эти битвы, толпами производимые, особенно за тело Патрокла.
Здесь нельзя не заметить, что обычай не предавать тел убитых в жертву неприятелю, столь священный между воинами древности, сохранился греками до наших времен, и представил полковнику Вутье трогательные примеры патриотизма. Но вместе нельзя не подивиться древнему мнению, столько несообразному с нашим, о воинской славе и чести: убитого иногда обнажает другой, не убивший его, и это не почиталось бесчестным.[3] Легко понять, сколько сей обычай — обнажать тела — производил в сражениях беспорядков и остановок. Поэтому Агамемнон, в битве еще сомнительной, дает повеление, чтобы никто не обнажал тел и не делал остановки сражению.[4]
Из военачальников ахейских, знающих некоторое искусство тактическое, именуются двое: Менесфей, вождь афинский,[5] о коем, впрочем, кроме похвалы его знанию устраивать в бой коней (колесницы) и мужей щитоносных, ничего не встречается более, что бы подтвердило о нем сказанное, разве только то, что
Впрочем, как ни полезны предложенные Нестором наставления тактические, особенно последнее, чтобы войска слабейшие были помещаемы в средине, между первым и последним строем, но в Илиаде не видно точного исполнения оных. Похвалы, по большей части общие, приписываются ахейцам, аргивянам, данаям, или порознь — то вождям, то народам; но каким образом составлялось боевое построение ахеян, поэт с точностью нигде не излагает; большая часть объясняется вождями, которых доблестию совершаются подвиги. И они-то суть те предметы, к которым гений Гомера быстро устремляется, употребляя или размышление, или чувство, когда спешит рассказать то, что может произвесть какое-либо впечатление в душе слушателя. Он хорошо разумеет, что на него не возлагается долг и обязанность историка; он не желает учить и,
Некоторый вид описания общего боевого строя можно, кажется, находить там, где повествуется об Агамемноне, обходящем ряды воинства, когда он и советами и угрозами воспламеняет души; в этом обходе сначала приходит он к отрядам критян, которые, надобно думать, стояли от него ближайшие; [1] потом к ратям саламинян; далее пилосцев, афинян, кефалонян, которых Одиссей, и аргосцев, которых Диомед предводили. Здесь можно спросить, с кого начал и до кого дошел Агамемнон?
Выше замечено, что в устроении боевого порядка ничем не управляла и не располагала воля
В первой сшибке, в которой сходятся сначала отряды щитоносцев (όπλιτών),[3] вслед за ними видим сперва сражающегося Антилоха, следственно пилосцев,[4] Аякса, итак — саламинцев, Одиссея с ификийцами, Диора [5] из Элиды, Фоаса этолийского; потом Диомеда, снискавшего отличную хвалу своею храбростью в сей битве.[6] После бегства троян упоминаются Агамемнон, Идоменей с сподвижником Мерионом, Менелай, Мегес — сей последний привел войско из Эхинад,— Эврипил из Фессалии, Сфенел, сподвижник Диомедов. Не видно, чтобы они сохранили какой-либо порядок, по крайней мере поэт никакого не показывает или не примечает порядка ни в сражении, ни в сражающихся, так что из следующих за сим описаний битв нельзя составить понятия о расположении общего боевого строя.
Воинство троян устроено было с искусством, как кажется, гораздо грубейшим. Гектор хотя имел начальство, как видно из песни II, ст. 802, но его можно почитать предводителем своих только граждан; союзники Трои были народы стран различных, говорили языком различным, и оружием и образом битв различные и повиновавшиеся своим только воеводам; Гектор, кажется, управлял всею войною в том единственно отношении, что подавал знак к сражению.
Таким образом, в воинстве ахейском вообще видно более порядка, устройства и знания военного искусства; сим причинам соответствуют и действия. Ахеи идут в бой в большем устройстве;
Таковы в самом деле существенные свойства военного устройства: порядок и тишина необходимы, чтобы повеление и исполнение были в согласии.
Трояне, напротив, в стане своем, по выражению поэта, подобны овцам в загоне, которые
Когда ахеяне, по голосу их вождей, строятся в битву, стройно и густо смыкаются ряды их: [3]
В сих стихах древние находят первые основания фаланги; и Полибий, после двух тысяч лет, еще удивляется (в стихах у Гомера) верности и живости сего изображения фаланги в действии.
Вот успех ее сражения: на фалангу, предводимую Аяксами,[4] напали трояне, предводимые Гектором:
Здесь можно заметить, что сопротивление представлено поэтом как более достойное уважения, более славное, чем самое нападение. Сия мысль осталась навсегда утвержденною, освященною в военных мнениях греков: бесчестием всегда почиталося потерять щит, но не меч; таким мнением как бы воздавалось уважение тому началу нравственному, что война почтенна и священна тогда наиболее, когда защищаются, когда защищают отечество и сограждан.
Таким образом, в Илиаде мужество благоразумное, подкрепляемое искусством и вспомоществуемое порядком, впоследствии берет верх над силою и храбростью, не имеющею устройства и знания, и наконец составляет торжество образованности над варварством, Европы над Азиею.
ПРИМЕЧАНИЯ
ПРИМЕЧАНИЯ
Редактирование текста перевода «Илиады» осуществлялось при консультации академика И. И. Толстого, принимавшего участие и в решении отдельных вопросов комментирования поэмы.
Все наиболее значительные произведения и переводы свои Гнедич печатал отдельными изданиями (см. стр. 844—845).
В 1829 году вышел труд почти всей жизни Гнедича — перевод «Илиады» Гомера.
Лирические стихотворения и переводы печатались в различных журналах, сборниках и альманахах в 1804—1831 годах, иногда за полной подписью, иногда за подписью «Г — ч», «Г» или NN. Большая часть этих произведений была введена в единственный прижизненный сборник «Стихотворения» Н. Гнедича. СПб., 1832. Собрание это Гнедич составил из наиболее известных своих произведений и переводов. На первом месте, после вступительного стихотворения «К моим стихам», помещены: поэма «Рождение Гомера» и две идиллии (перевод идиллии «Сиракузянки» Феокрита и оригинальная идиллия «Рыбаки»). Стихотворения размещены в двух отделах: «Лирические, дидактические и другие стихотворения» и «Смесь». Сборник замыкается двумя крупными переводами: «Простонародных песен нынешних греков» и трагедии Вольтера «Танкред».
Из известных в настоящее время 120 лирических произведений Гнедича в сборник 1832 года избрано 77. Тот же состав в издании 1854 года. В издание, именуемое «Первым полным», 1884 года, вошли еще 14 стихотворений. В следующем, являющемся последним («Полное собрание сочинений и переводов». СПб., 1905), в томе первом нет стихотворения «Зачем в час грустный расставанья» и имеется стихотворение «К сестре», не вошедшее в предыдущие издания.
В оба эти издания не вошли 4 стихотворения из опубликованных в 1884 году П. Тихановым. В 1903 и 1915 годах были опубликованы еще 8 стихотворений, не вошедших ни в одно издание сочинений Гнедича. Сверх этих 104 стихотворений, известны еще 6, печатавшихся в разное время и не вошедших ни в одно издание, а также 10 черновых набросков и стихотворений, имеющих характер домашних шуток и посланий, до настоящего времени не опубликованных (см. стр. 842—843).
В данное издание включено лишь 50 из общего количества 120 стихотворений, известных по печатным или рукописным источникам.
Цель издания — познакомить читателя с теми произведениями Гнедича, которые наиболее четко характеризуют своеобразие его поэзии. Тем самым основное место в данном издании отведено знаменитому переводу «Илиады» Гомера. Выбор остальных произведений и переводов Гнедича основан на его собственном отборе для единственного сборника стихотворений издания 1832 года.
Все крупные произведения сборника 1832 года вошли и в данное издание, из мелких произведений сборника 1832 года в данное издание не вошли некоторые незначительные стихотворения альбомно-бытового характера, а также несколько официальных произведений («Приношение Екатерине Павловне, покойной королеве Виртембергской» и др.).
Из стихотворений, которые по своим поэтическим достоинствам не относятся к лучшим, несколько стихотворений тем не менее введены в данное издание в качестве образцов того или иного жанра (басня «Медведь», эпиграмма «Помещик Балабан»), или для иллюстрации литературных и театральных взглядов и связей поэта (сатирический «Ответ Хвостову», «Троица на масленой неделе»).
Из стихотворении, не входивших в сборник 1832 года, в данное издание введены те произведения, которые были написаны или окончательно обработаны после мая 1832 года (дата цензурного разрешения сборника 1832 года), а также и те наиболее значительные стихотворения, которые не вошли в прижизненное издание Гнедича по причинам цензурного порядка («Общежитие» и др.) или по соображениям литературной дипломатии («Циклоп»).
Основными источниками текста данного издания являются: сборник стихотворных произведений Гнедича 1832 года и издание перевода «Илиады» 1829 года с теми последними поправками, которые Гнедич нанес на принадлежавшие ему экземпляры того и другого издания (хранятся в Гос. Публ. библ. им. Салтыкова-Щедрина, см. стр. 842).
Для произведений, не входивших в издание 1832 года, источниками текста являются прижизненные публикации или рукописи, а в случае отсутствия таковых — публикации посмертные.
Немногочисленные черновые рукописи не дают возможности полностью проследить историю текстов произведений Гнедича. Между редакциями ранних и позднейших прижизненных публикаций существенной разницы в большинстве случаев не наблюдается. Исключение представляют собой сохранившиеся черновики и ранние публикации отдельных отрывков перевода «Илиады», дающие возможность изучить направление кардинальной переработки перевода: работы над усовершенствованием гекзаметра и стилем.
Стихотворные произведения Гнедича в данном издании расположены в следующем порядке:
I — Лирика; II — Поэма, идиллии, «Простонародные песни нынешних греков», трагедия «Танкред»; III — «Илиада».
В собрании своих стихотворений Гнедич не отделял переводы (составляющие треть лирики) от оригинальных стихотворений. Этот принцип Гнедича соблюден и в данном издании. Оригинальные и переводные лирические произведения размещены в общей, хронологической последовательности.
Стихотворения первого раздела расположены в хронологическом порядке лет (более точная датировка имеется только в отношении нескольких произведений). Те стихотворения, в отношении которых датировка не установлена, помещены в конце первого раздела. Одно из них — «К моим стихам», напечатанное в качестве предисловия к сборнику 1832 года (см. примечание),— поставлено в начале данного собрания.
Второй раздел состоит из произведений крупных жанров. Поэма и идиллии расположены в той последовательности, какая установлена в издании 1832 года, после них следуют переводы «Простонародных песен нынешних греков» и трагедии Вольтера.
Орфография и пунктуация текстов Гнедича по возможности даны современные, но с сохранением некоторых особенностей языка Гнедича.
Несовпадение пунктуации, принятой в тексте «Илиады», с современными нормами во многих случаях объясняется архаическим синтаксисом перевода (типа: «Лучше, когда, совокупно сошед мы с пути боевого, сядем на холме подзорном, а брань человекам оставим»). В других случаях редакция стремилась передать особенности стиха Гнедича, которые он зафиксировал своей, индивидуальной пунктуацией в прижизненном издании (типа: «Так возгласивши бессмертные, вновь удалились к бессмертным»).
Данное издание является первым комментированным. В примечаниях оговорены сколько-нибудь значительные различия между ранними и последними редакциями произведений, но варианты даны выборочно, лишь для характеристики работы Гнедича над стилем и стихом. В виде исключения полностью приведена в примечаниях первая редакция стихотворения «Семеновой при посылке ей экземпляра трагедии «Леар», так как эта редакция дает более ясное представление о театральных отношениях начала 1800-х годов, на которые имеется лишь намек в поздней редакции. В примечаниях к переводу «Илиады» дано довольно большое количество примеров усиленной работы Гнедича над текстом (часть этих примеров приведена во вступительной статье к данному изданию).
Примечания к переводу «Илиады», сохраняя структуру комментария к изданиям большой серии «Библиотеки поэта» (необходимая библиография и фактические справки по тексту), несколько выделяются своим объемом. Комментарий этот разделен на две части: 1. Комментарий к переводу. 2. Примечания к тексту «Илиады» Гомера.[1]
За последние годы, в связи с широким масштабом переводческой деятельности в СССР, подняты и вопросы теории перевода. По этому поводу написаны и пишутся не только статьи, но и книги. Начинающих и многих известных поэтов волнуют вопросы методов и характера переводческого мастерства. Перевод «Илиады» по праву может быть назван грандиознейшим переводческим подвигом поэта. Труду этому было посвящено около двадцати лет. История и система перевода, изложенные в примечаниях к данному изданию, могут быть интересны и поучительны для поэтов-переводчиков.
К моим стихам (стр. 59). Дата неизвестна. Впервые — в сборнике «Стихотворения Н. Гнедича». СПб., 1832, стр. 1—3. По-видимому, написано в качестве вступительного стихотворения к указанному сборнику. Не исключена возможность и более раннего написания, так как Гнедич собирался издать собрание своих стихотворений еще в 1825 году и тогда же мог приготовить традиционное обращение поэта к стихам.
Общежитие (стр. 61). Датировано Гнедичем 1804 годом. Впервые — в «Северном вестнике», 1804, ч. II, № 5, стр. 369. В сборник «Стихотворений Н. Гнедича» 1832 года, повидимому, не вошло по цензурным причинам. Стихотворение является вольным переложением философской оды французского поэта Том
Последняя песнь Оссиана (стр. 65). Датировано автором 1804 годом. Впервые — в «Северном вестнике», 1804, ч. I, № 1, стр. 65, с примечанием Гнедича: «Мне и многим кажется, что к песням Оссиана никакая гармония стихов так не подходит, как гармония стихов русских». В рукописи имеется пометка: «Это не перевод, но подражание Оссиану».
Перуанец к испанцу (стр. 69). Датировано автором 1805 годом. Впервые — в «Цветнике», 1809, ч. IV, № 11, стр. 166. Введено в сборник 1832 года с некоторыми стилистическими поправками. В качестве стихотворения, посвященного теме борьбы инков с испанскими колонизаторами Перу, не вызывало цензурных запретов. Как стихотворение, призывающее к борьбе с рабством и тиранией, имело хождение в декабристских кругах. О нем были показания в военно-судном деле В. Ф. Раевского («первого декабриста», арестованного в 1822 году). Юнкера, находившиеся под его началом, показали, что майор Раевский заставлял их «учить некоторые примеры стихов наизусть», и на память приводили данное стихотворение Гнедича (в ранней редакции, с незначительными стилистическими вариантами). Допрашивающий нашел, что это стихотворение «совершенно в духе Раевского».
На гробе матери (стр. 73). Датировано автором 1805 годом. Впервые — в «Цветнике», 1809, ч. IV, № 12, стр. 295, с заглавием «Песнь при гробе матери» и с небольшими стилистическими отличиями от окончательного текста в сборнике «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года, стр. 164. Гнедич посетил могилу матери в Полтавской губ. в 1805 году. Умерла мать Гнедича, повидимому, вскоре после его рождения, т. е. еще в 1784 году.
Мильтон, сетующий на свою слепоту. Отрывок из третьей книги «Потерянного рая» (стр. 75). Датировано автором 1805 годом. Впервые — в «Пантеоне русской поэзии», 1814, ч. II, стр. 276. Является переводом первых шестидесяти стихов III части «Потерянного рая» английского поэта Мильтона, который ослеп в 1652 году и уже слепым написал свои поэмы «Потерянный рай» и «Возвращенный рай». Эпопея «Потерянный рай» изображает борьбу ангелов с сатаной, отпадение ангелов от бога и падение человека. Начало третьей книги поэмы посвящено размышлениям Мильтона о своей слепоте. Перевод Гнедича является вольным переложением французского стихотворного перевода Делиля, который, в свою очередь, тоже не является точным. Этим объясняются отступления Гнедича от подлинника и даже некоторые ошибки. Например, вследствие неясности делилевского перевода Гнедич в конце отрывка обращается к музе, вместо обращения Мильтона к свету.
Скоротечность юности (стр. 77). Датировано автором 1806 годом. Впервые — в «Цветнике», 1809, ч. II, № 6, стр. 273.
К К. Н. Батюшкову («Когда придешь в мою ты хату») (стр. 80). Датировано автором 1807 годом. Впервые — в «Вестнике Европы», 1810, ч. XLIX, № 3, стр. 184. Адресовано поэту Батюшкову Константину Николаевичу (1787—1855), ближайшему другу Гнедича. В послании говорится о темах и героях произведений и переводов Гнедича и Батюшкова.
Гомеров гимн Минерве (стр. 83). Перевод сделан, по-видимому, не ранее 1807 года. Впервые — в «Цветнике», 1809, ч. III, № 7, стр. 3. В сборник «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года не включено. Является довольно точным переводом гимна Гомера. «К Афине». Кроме «Илиады» и «Одиссеи», Гомеру приписывали гимны к богам и о богах. Большинство гимнов — позднего происхождения (самые ранние из них относятся к VIII — VII векам до н. э.). Созданы они разными поэтами. Это своеобразные обращения к богам, которые назывались у древних проэмиями, т. е. прелюдиями. Они исполнялись в качестве вступлений в большие эпические поэмы. До нас дошли тридцать четыре гимна, составившие особый сборник. Гнедич перевел шестистопным ямбом VI, XXVII и XXVIII гимны. Самой ранней возможной датой перевода гимнов, повидимому, надо считать 1807 год — время первого обращения к Гомеру и начало перевода «Илиады» александрийским стихом. В сборнике данный гимн числится как двадцать седьмой.
Гомеров гимн Диане (стр. 84). Впервые — в «Вестнике Европы», 1810, ч. LI, № 10, стр. 123. В сборник «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года не вошло. Перевод гимна «К Артемиде» (см. примечание к «Гимну Минерве»). В сборнике 1832 года данный гимн числится как двадцать восьмой.
Гомеров гимн Венере (стр. 85). Впервые — в «С.-Петербургском вестнике», ч. I, № 2, стр. 181. В сборник «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года не вошло. Является близким к подлиннику (за исключением трех последних стихов) переводом приписываемого Гомеру гимна «К Афродите» (см. примечание к «Гимну Минерве»). В сборниках числится как гимн шестой.
Семеновой при посылке ей экземпляра трагедии «Леар» (стр. 86). Датировано автором 1808 годом. Впервые — в «Драматическом вестнике», 1808, ч. II, № 39, стр. 103, с тем же заглавием, принятым нами и для данного издания. В несколько измененной редакции вошло в сборник «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года, стр. 179. В содержании заглавие — «Семеновой, бывшей актрисе трагической» (заглавие это вызвано соображениями личного характера — тем, что Семенова, ставшая графиней Гагариной, с 1826 года покинула сцену).
В редакции «Драматического вестника»:
Адресовано Екатерине Семеновне
Повидимому, Гнедич работал с Семеновой над ролью Корделии, рассчитывая на участие Семеновой в бенефисном спектакле Шушерина. Но роль Корделии была отдана актрисе Map. Ив. Валберховой (1788—1867), которая и выступала в ней без особого успеха. Судя по репертуарной летописи, в конце января 1808 года трагедия шла в последний раз (пьеса имела много неблагоприятных отзывов. Переводчика порицали за искажение образа короля Лира, переделки, связанные с ролью Эдгарда, и др.). 8 января 1817 года трагедия была вновь поставлена, и роль Корделии отдана Семеновой.
Задумчивость (стр. 88). Датировано автором 1809 годом. Впервые — в сборнике «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года, стр. 149.
На смерть Даниловой (стр. 91). Впервые — в «Вестнике Европы», 1810, ч. LI, № 10, стр. 124. Написано на смерть танцовщицы Даниловой Марии Ивановны, умершей 8 января 1810 года в семнадцатилетнем возрасте (род. в 1793 году). Данилову называли русской Тальони и царицей танца. В «Летописи русского театра» сказано, что она «отличалась в тех ролях, где требовалось изящество искусства, грация, прелесть и увлечение». Она была любимой ученицей Дидло и Евг. Колосовой, передавшей ей свое мастерство мимистки. Неожиданная смерть Даниловой вызвала множество слухов. Существовало два объяснения ее ранней гибели: одно, что Данилова стала жертвой своей любви к вероломному танцору Дюпору, другое — что причиной было падение при неудачном полете во время представления балета «Амур и Психея» и что здесь не обошлось без происков завистливых соперниц. На смерть Даниловой было написано несколько стихотворений (Карамзин, Милонов, Измайлов).
Дружба. К Батюшкову (стр. 93). Датировано автором 1810 годом. Впервые — в «Пантеоне русской поэзии», 1814, ч, II, стр. 186.
Ответ на послание гр. Д. И. Хвостова, напечатанное 1810 года (стр. 95). Написано, повидимому, в 1810 году. Впервые — в «Сыне отечества», 1814, ч. XI, № 5, стр. 200. В сборник «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года не включено. Адресовано Хвостову Дмитр. Ив. (1757—1835), стихотворцу, написавшему огромное количество произведений. В 10—20-х годах XIX века эпигонские, архаические стихи Хвостова были предметом всеобщих насмешек, что нисколько не смущало недалекого Хвостова. Гнедич встречался с Хвостовым на заседаниях «Беседы любителей российского слова» и в доме Оленина. Отношение Гнедича к стихотворной мании Хвостова было такое же, как и у поэтов пушкинского поколения. Гнедич написал несколько шуточных пародий на произведения Хвостова, но не печатал их, не желая обижать стихотворца (см. стр. 843). Данное стихотворение является ответом на послание Хвостова «H. И. Гнедичу», начинающееся стихами:
Автохарактеристика Гнедича, в ответ на похвалы достоинствам его поэзии, интересна тем, что Гнедич считал себя не столько вдохновенным поэтом, сколько поклонником и исследователем поэзии («Мой дух лишь воспален любовию к наукам» и след.).
Графу ***, который, восхищаясь игрою трагической актрисы Семеновой, говорил мне, что сам Аполлон учит ее (стр. 97). Стихотворение написано, повидимому, в 1810 году. Впервые — в сборнике «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года, стр. 223. Обращено к графу Д. И. Хвостову (см. о нем «Ответ на послание гр. Хвостова»). Хвостов был поклонником игры Семеновой и в послании «Музе-враждебнице» (1819) писал:
Можно предполагать, что восторги Хвостова были связаны с исполнением роли Гермионы в трагедии Расина «Андромаха»; эта трагедия шла в переводе Хвостова. Роль Гермионы Семенова играла впервые 16 сентября 1811 года. Смысл данного шуточного экспромта заключается в том, что учителем Семеновой был сам Гнедич. По поводу своих занятий с Семеновой Гнедич писал своему приятелю Лобанову в 1828 году, когда Семенова уже ушла со сцены: «Что до восклицания вашего — нет Семеновой! Хотя оно отчасти справедливо, но будет справедливее, когда в подобных случаях станете восклицать вы, и именно вы,— нет Гнедича! (Он-де становится самолюбив до глупости, как Катенин, подумаете вы; может быть,— но вспомяните роли, которые Семенова самоучкою играла. Что она сделала с ними? Между тем как роль Габриель де Вержи [2] представляла таланту сильные способы для эффектов глубоко трагических. Но что талант без просвещения и понятий искусства» (неопубликованное письмо от 10 января 1828).
Подражание Горацию. А. Н. О. (стр. 98). Датируется 1811—1812 годом предположительно. Впервые — в «С.-Петербургском вестнике», 1812, ч. III, № 8, стр. 263. В сборник «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года не вошло, повидимому по цензурным причинам. Адресовано Алексею Николаевичу Оленину (1763—1843). Является вольным переводом XXVI оды первой кн. Горация.
Циклоп (стр. 99). Датировано автором 1813 годом. Опубликовано в кн. П. Тиханова «Н. И. Гнедич». СПб., 1884, стр. 21—23. В издание вводится впервые с предисловием, не публиковавшимся (автограф в Пушкинском Доме Акад. наук СССР. Рукописи, отд., ф. 265, оп. 2, № 691). Пародия на одноименную идиллию Феокрита. Является автобиографической шуткой (Циклоп — чудовищный гигант с одним глазом посредине лба (античн. миф.). Гнедич уподобляет себя циклопу, так как лишен одного глаза). Пародия и предисловие к ней направлены против тех переводчиков античной поэзии, которые считали возможным передавать греческие гекзаметры русским песенным размером. В частности, Гнедич здесь полемизирует с А. Мерзляковым, который переводил идиллии Феокрита и Вергилия размером и в стиле русской песни. Книге Мерзлякова предпослано было в 1807 году предисловие, которое и высмеяно в предисловии к «Циклопу».
(См. различные варианты этой же темы в сб. А. И. Соболевского «Великорусские народные песни», т. IV, №№ 71, 72, 73, 490).
Сетование Фетиды на гробе Ахиллеса (стр. 102). Датировано автором 1815 годом. Впервые — в сборнике «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года, стр. 141. Стихотворение написано в период, когда Гнедич впервые начал заниматься так называемым гомеровским вопросом, стремясь параллельно с переводом «Илиады» подготовить комментарий (см. стр. 780 и 830). Данное произведение построено на мифе о том, что богиня морских пучин Фетида (родившая Ахиллеса от смертного, Пелея) стремилась сделать сына бессмертным, но Зевс предрек ему судьбу героя, который погибнет ранней смертью. Весьма вероятно, что стихотворение «Сетование Фетиды», тема которого повторена в поэме «Рождение Гомера», являлось первоначальным вариантом части этой поэмы, осуществленной затем в другом, более сжатом варианте и в другом стихотворном размере.
Новости (стр. 105). По содержанию датируется концом 1815 — началом 1816 года. Опубликовано в Сборн. Отд. русск. яз. и словесн. Акад. наук, т. 91. СПб., 1914, стр. 32. В издание стихотворений вводится впервые. Является сатирой на статью В. В. Капниста «Краткое изыскание о гипербореянах и коренном российском стихосложении», читанную на собрании «Беседы» и напечатанную в «Чтениях» Общества (18-е чтение 1815 года). В статье высказывалось фантастическое предположение о том, что древнейшими предками русского народа были гиперборейцы. Страна их, согласно Геродоту, находилась «близ северный оси земли», и там господствовал древний культ бога искусства Аполлона, лишь впоследствии перенесенный в Грецию. «Определя таким образом настоящее местоположение Гипербореи, сей любезной Аполлону страны,— пишет Капнист,— остается доказать, что греки заимствовали от жителей ее науки свои, музыку и стихотворство». Гнедич находился в дружеских отношениях со своим земляком В. Капнистом и сатиру свою не предназначал для печати. О фантастической идее Капниста он отозвался в печати лишь вскользь, в сноске к рецензии на книгу «Поэзия эллинского языка, или греческая просодия», 1817. Гнедич в рецензии отрицал смысл в обучении русского юношества способам сложения греческих стихов, прибавляя: «если верить одному из моих соседей, человеку весьма ученому, то греки за искусство слагать стихи обязаны едва ли не нашим предкам».
К Морфею (стр. 106). Датировано автором 1816 годом. Впервые — в «Сыне отечества», 1816, ч. XXVIII, № 8, стр. 64.
Перстень (стр. 108). Датировано автором 1817 годом. Впервые — в «Полярной звезде» на 1823 год, стр. 108.
К ***, требовавшей экземпляра сочинений Батюшкова (стр. 109). Датируется по содержанию 1817 годом. Впервые — в «Полярной звезде» на 1823 год, стр. 111. Повидимому, обращение к артистке Екатерине Семеновой (см. выше, стр. 798). Гнедич был редактором и издателем «Опытов в стихах и прозе» К. Батюшкова, вышедших в начале 1817 года.
К провидению (стр. 110). Датировано Гнедичем 1819 годом. Впервые — в «Сыне отечества», 1820, ч. LXIV, № 40, стр. 324. Является довольно точным переводом предсмертной оды французского поэта Жильбера (1751—1780) «Ode imitee de plusieurs psaumes» (Ода в подражание разным псалмам). Последняя (9-я) строфа оды Жильбера заменена в переводе четырьмя строфами, являющимися как бы вариациями темы этой строфы. Ода Жильбера приобрела большую известность в эпоху раннего романтизма и явилась образцом так называемой унылой элегии.
К другу («Когда кругом меня всё мрачно, грозно было») (стр. 112). Датировано автором 1819 годом. Впервые — в сборнике «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года, стр. 88.
Осень (стр. 114). Датировано автором 1819 годом. Впервые — в «Соревнователе просвещения и благотворения», 1820, ч. X, № 6, стр. 299, а затем с исправлениями — в «Сыне отечества», 1821, ч. LXVII, № 3, стр. 127.
К NN («Когда из глубины души моей угрюмой») (стр. 116). Датировано автором 1819 годом. Впервые — в «Полярной звезде» на 1823 год, стр. 288, с данным заглавием. В сборник стихотворений 1832 года вошло вместе со стихотворением «К другу», с заглавием «К нему же». Является довольно точным переводом стихотворения Байрона «Экспромт в ответ другу» («Impromptu, in reply to a friend», 1813).
Приютино (стр. 117). Датировано автором 1820 годом. Впервые — в «Сыне отечества», 1821, ч. LXXIII, № 44, стр. 171, и в том же году особой брошюрой (СПб., 1821). Посвящено хозяйке усадьбы «Приютино», жене президента Академии художеств А. Н. Оленина —
К И. А. Крылову («Сосед, ты выиграл! скажу теперь и я») (стр. 122). Датировано автором 1820 годом. Впервые — в сборнике «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года, стр. 215.
Адресовано баснописцу Ивану Андреевичу Крылову, с которым Гнедич был связан долголетней дружбой, поддерживаемой совместной службой в Публичной библиотеке и близостью к дому Оленина. Биограф Крылова П. А. Плетнев, посещавший Крылова и Гнедича, пишет, что Крылов жил в среднем этаже на углу, что к Невскому проспекту. Одна и та же лестница, мимо Крылова, вела наверх в квартиру Гнедича. По поводу того, как Крылов изучал греческий язык, Плетнев пишет: «В 1818 году разговорились однажды у Оленина, как трудно в известные лета начать изучение древних языков. Крылов не был согласен с общим мнением и вызвал Гнедича на заклад, что докажет ему противное. Дело принято было всеми за шутку, о которой и не вспоминал никто. Между тем Крылов, сравнительно с прежним, реже видался с Гнедичем, давая знать ему при встречах, что пустился снова играть в карты. Через два года, у Оленина же, он приглашает всех присутствующих быть свидетелями экзамена, который Гнедич должен произвести ему в греческом языке. Раскрывают в «Илиаде» одно место, другое, третье — и так далее. Крылов всё объясняет свободно. Каково было при этой новости всеобщее удивление, особенно Гнедича, который узнал, что приятель его, без помощи учителя, сам собою, только в течение двух лет, достигнул того, над чем сам Гнедич провел половину жизни своей! Но Крылов не собирался извлечь из этого никакой выгоды ни себе, ни обществу: он удовольствовался только тем, что выиграл заклад у Гнедича и развеселил приятелей своих».
К И. А. Крылову, приглашавшему меня ехать с ним в чужие края (стр. 123). Датировано автором 1821 годом. Впервые — в «Сыне отечества», 1821, ч. LXXIII, № 43, стр. 127. В сборник «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года не включено. Обращено к баснописцу Ивану Андреевичу Крылову (см. К И. А. Крылову. «Сосед, ты выиграл!»). Написано в связи с неосуществившимся замыслом Крылова в 1821 году отправиться в заграничное путешествие. Послание по своей теме несомненно связано с басней Крылова «Два голубя», достаточно сопоставить последние четыре стиха с концовкой басни:
Арфа Давида (Из Байрона) (стр. 125). Датировано Гнедичем 1821 годом. Впервые — в «Вестнике Европы», 1822, ч. СХХII, № 3, стр. 176, где названо «Подражанием Байрону». Является довольно близким переводом «The Harp the Monarch Minstrel swepl» («Арфа царя-певца») Байрона, второго стихотворения из его «Еврейских мелодий» («Hebrew melodies»).
Военный гимн греков (стр. 126). Датировано Гнедичем 1821 годом. Впервые — в «Вестнике Европы», 1821, ч. CXIX, № 20, стр. 258. Является довольно близким переводом революционного гимна, написанного поэтом-революционером Константином Ригасом (1754—1798). Ригас был основателем первого тайного общества (гетерии), ставившего себе целью освобождение Греции от турецкого владычества. Он был расстрелян турецкими властями. Сборник «Гимнов Ригаса из Велестина» был опубликован лишь в 1814 году на греческом языке в Яссах, но еще при жизни Ригаса гимны его вошли в обиход борющегося греческого народа. Байрон, посетивший Грецию в 1811 году, записал и перевел гимн Ригаса. С тех пор он приобрел популярность в Европе, возросшую в 1820—1821 годах, во время греческого восстания. Министр внутренних дел Кочубей, докладывая Александру I о настроениях, возбужденных греческим восстанием, обращал внимание царя на «военную песнь греков, напечатанную в Москве» («Вестник Европы» был московским журналом). Характерно, что царская цензура воспринимала стихотворение как оригинальное и пыталась запретить его включение в сборник «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года. Цензор докладывал в комитет, что поэт выражается о древних царях и греческих тиранах «с особою жестокостью, озлоблением».
Кузнечик. Из Анакреона (стр. 128). Датировано автором 1822 годом. Впервые — в «Полярной звезде» на 1823 год, стр. 88. Является переводом оды XLIII из сборника Анакреона. Лирика греческого поэта Анакреона (VI—V век до н. э.) пользовалась такой популярностью, что ей подражали в течение нескольких веков. Так, в начале нашей эры создался сборник, куда под именем Анакреона вошло множество произведений, ему не принадлежавших, но написанных в духе его легкой поэзии. Данное стихотворение приписывается самому Анакреону. Ода была переведена на русский язык Н. А. Львовым (перевод сб. Анакреона, 1794) и Державиным (1802, изд. в «Анакреонтических песнях», 1804). В оде речь идет не о кузнечике, а о цикаде, которая почиталась древними почти как существо божественное, не знающее старости, счастливое. За свое пение цикада была «любезна» покровителю искусств Аполлону и музам. О цикаде см. «Илиаду» песнь III, ст. 151—152, и примечание к этому стиху Гнедича.
Тарентинская дева (Из Андр. Шенье) (стр. 129). Датировано автором 1822 годом. Впервые — в «Полярной звезде» на 1823 год, стр. 180, с заглавием «Тарентинская дева. Элегия». Стихотворение является довольно близким переводом «La jeune Tarentine» А. Шенье (1762—1794).
В альбом Шимановской (славной музыкантши) (стр. 131). Датируется предположительно 1822—1823 годом. Впервые — в «Московском телеграфе», 1827, ч. XVIII, № 23, стр. 121, где статья П. А. Вяземского «Об альбоме г-жи Шимановской» заканчивается стихотворением Гнедича (статья эта вошла в Собр. соч. Вяземского. СПб., 1879, т. II, стр. 58—66). Написана в альбом пианистки и композитора Марии Шимановской (род. 14 дек. 1790 г., ум. 25 июля 1831 г.). Первый концерт Шимановской состоялся в Петербурге 2 мая 1822 года. С этого началась ее мировая слава. В 1823 году Шимановская уехала за границу и провела четыре года в Германии, Франции, Англии и Италии, давая концерты и совершенствуясь в своем мастерстве. В 1827 году вернулась в Петербург, где и поселилась. В упомянутой статье Вяземский писал об альбоме Шимановской, что он, «хранилище собственноручных приписаний первых поэтов и литераторов нашего времени, есть точно драгоценность в своем роде». В альбоме этом имелись записи всех знаменитостей: Гете, Бетховена, Пушкина, Томаса Мура, Каталани, Шатобриана, Гумбольдта и др. Судя по датировке записей русских писателей, опубликованных в статье Вяземского: Карамзина, Дениса Давыдова, Дмитриева,— начало альбома было положено «в Петербурге во время первых концертов Шимановской, сопровождаемых бурным успехом. Повидимому, стихотворение Гнедича записано тогда же, т. е. в 1822—1823 годах.
Мелодия (Из Байрона) (стр. 132). Датировано автором 1824 годом. Впервые — в сборнике «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года, стр. 184. Является довольно близким переводом «My soul is dark» («Душа моя темна») Байрона, девятого стихотворения из его «Еврейских мелодий» («Hebrew melodies»), впоследствии переведенного Лермонтовым.
Иностранцам гостям моим (стр. 133). Датировано автором 1824 годом. Впервые — в сборнике «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года, стр. 176. Вероятнее всего, что один из иностранцев был французский литератор Дюпре де Сен-Мор (1772—1854), который во время пребывания своего в Петербурге (1819) собирал образцы русской поэзии для своей антологии, изданной в 1823 году в Париже: Anthologie russe suivie de poesies originales. Сен-Мор перевел и включил в свою антологию отрывки из поэмы «Рождение Гомера» (Fragment du poeme intitule: la Naissance d’Homere) и из идиллии «Рыбаки» («Les deux pecheurs», idylle). Дата отъезда Сен-Мора в Париж неизвестна: 18 декабря 1823 года он находился в Петербурге (упоминается в письме А. Тургенева к Вяземскому). Весьма возможно, что после выхода в свет антологии Сен-Мор вновь приезжал в Россию и посещал знакомых литераторов.
На смерть *** («Цвела и блистала») (стр. 135). Написано в начале мая 1824 года. Впервые — в «Северных цветах» на 1825 год, стр. 287, с заглавием «На смерть NN». Является эпитафией на смерть Софии Дмитриевны Пономаревой, умершей 4 мая 1824 года (род. в 1784). Гнедич был одним из завсегдатаев скромного салона Пономаревой, который посещали Дельвиг, Кюхельбекер, Рылеев, Баратынский и другие. В описании вечеров у Пономаревой фигурирует и «Гнедич, всегда задумчивый, рассеянный и серьезный». Он «беседует о своем труде с Дельвигом, который весьма рассеянно слушает его рассуждения о русских спондеях». Все чувствовали себя у Пономаревой «весело, легко и свободно». В кружке царил дух непринужденности и вольномыслия. Сама хозяйка отличалась не только внешней обаятельностью, но и недюжинным умом и остроумием. Поэты посвящали Пономаревой стихи, а после ее неожиданной и опечалившей всех смерти — эпитафии.
К П. А. Плетневу (Ответ на его послание) (стр. 136). Датировано автором 1824 годом. Отрывок с заглавием «К П. А. П-ву» (кончая стихом «Доверенность к друзьям, но не слепая вера») напечатан в «Северных цветах» на 1828 год, стр. 47. В «Северных цветах» на 1831 год, стр. 61 — полностью, вслед за «Посланием Н. И. Гнедичу» П. А. Плетнева. Адресовано поэту и критику
Дальше Плетнев говорит о непостоянстве своих поэтических устремлений, о том, что его равно волнуют все виды и роды поэзии и что в результате «и музы мстят неверностью» ему и он бессилен как поэт. Послание заканчивается стихами:
Послание Гнедича, уклончивое в смысле оценки поэзии Плетнева, написано на тему о том, что поэт сам лучший судья своего творчества.
Любовью пламенной отечество любя (стр. 140). Датируется не ранее второй половины июля 1826 года предположительно. СПб., 1914, стр. 38. В собрание стихотворений вводится впервые. Повидимому, Гнедич имел в виду Никиту Михайловича Муравьева (1796—1843), с которым был связан давней дружбой. После приговора над декабристами (10 июля 1826 года) Гнедич написал матери Муравьева, что его любовь и уважение к Никите Муравьеву возросли после совершившихся событий (см. стр. 48), и просил портрет Никиты. Стихотворение по своему характеру могло явиться надписью к этому портрету Муравьева.
Троица на масленой неделе (стр. 141). Датировано автором 1826 годом. Впервые — в сборнике «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года, стр. 221—222, с заглавием «Чудо на масленой неделе» и с иной редакцией стихов 20-го и 27-го в соответствии с заглавием. На авторском экземпляре сборника, хранящемся в Рукописном отд. Гос. Публ. библ. им. Салтыкова-Щедрина (F XIV, № 2), рукой Гнедича к заглавию сделано примечание: «Заглавие пиесы было
Медведь (стр. 143). Датировано автором 1827 годом. Басни напечатана в альманахе «Альциона» на 1832 год, стр. 85. Гнедич написал несколько басен. Три из них, в том числе данную, он включил в свой сборник «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года, стр. 191.
Тантал и Сизиф в аде (стр. 145). Датировано переводчиком 1827 годом. Впервые — в сборнике «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года, стр. 145. Является переводом стихов 581—600 одиннадцатой песни «Одиссеи» Гомера, где описываются впечатления Одиссея в аду: зрелище мучений фригийского царя Тантала и коринфского царя Сизифа. Античный миф о Тантале рассказывает, что он был любимцем богов до тех пор, пока не совершил страшного преступления: по одной из версий это было похищение пищи богов — амврозии и нектара, унесенных Танталом на землю к людям. Сизиф был наказан за непомерное корыстолюбие и хитрость. Точность и вытекающая из нее образная сила перевода Гнедича отчетливо видна в сравнении с аналогичными стихами в переводе Жуковского (переводившего не с оригинала). Так, стихи 587—590 у Жуковского:
Чтобы приблизительность перевода и условность эпитетов Жуковского были видны отчетливее, достаточно, например, вспомнить, что деревья маслины и смоковницы отличаются не «роскошным», а, наоборот, очень незаметным на взгляд цветением, не говоря о том, что цветение это происходит ранней весной и несовместимо с «золотыми плодами» яблонь и груш. Смешения признаков весны и осени нет в оригинале.
На смерть барона А. А. Дельвига (стр. 146). Датировано Гнедичем 1831 годом. Написано после 14 января. Впервые — в «Литературной газете», 1831, т. III, № 4, стр. 29. Написано на смерть поэта Дельвига, последовавшую 14 января 1831 года. Стихотворный размер этого произведения, характерный для поэзии Дельвига элегический дистих, Гнедич впервые применил в данной эпитафии. Гнедич был в многолетней дружбе с Дельвигом, прерывавшейся лишь на некоторое время (в 1829 году) из-за небольшой размолвки. Поэтов связывал общий интерес к античному миру и выражению его в современной поэзии. Так же как и Гнедич, Дельвиг работал над жанром идиллии, и в частности идиллии с русским, народным сюжетом.
В последние годы жизни Дельвига и Гнедича поэты особенно сблизились. Во время болезни Гнедича, о которой он упоминает а эпитафии, Дельвиг писал Гнедичу: «Ваша болезнь отравляет самые лучшие минуты моей ревельской жизни. Молю грекомифологических и кафолических богов и угодников восстановить силы ваши».
Еще в 1820 году Дельвиг написал восторженное шестистишие «Н. И. Гнедичу», посвященное переводу «Илиады».
К нему же, при погребении (стр. 147). Впервые — в сборнике «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года, стр. 186, Написано на погребение Дельвига, происходившее 16 января 1831 года на Волковом кладбище.
А. С. Пушкину, по прочтении сказки его о царе Салтане и проч. (стр. 148). Датировано автором 23 апреля 1832 года. Впервые — в сборнике «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года, стр. 187. Автограф послания с указанной датой был послан Пушкину и опубликован И. А. Шляпкиным в его книге «Из неизданных бумаг А. С. Пушкина», 1903, стр. 169. Послание является отзывом на «Сказку о царе Салтане», напечатанную в «Стихотворениях А. Пушкина», ч. III (книга вышла в марте 1832 года). Пушкин хотел отвечать Гнедичу посланием, которое по какой-то причине не было завершено («С Гомером долго ты беседовал один»). В этом послании Пушкин характеризует самоотверженный труд Гнедича над переводом «Илиады», не мешающий, однако, Гнедичу широко интересоваться всеми видами поэзии, и в частности народной русской сказкой:
Гнедич еще в конце 10-х годов был в числе тех поэтов, суду которых Пушкин особенно доверял (в шутку он именовал своих судей «ареопагом»), Гнедич был неизменным, восторженным поклонником поэзии Пушкина и одним из немногих друзей, не отвернувшихся от него во время гонений, а, напротив, ценившим его вольномыслие и независимость (см. послание Пушкина Гнедичу: «В стране, где Юлией венчанный»). Отзыв Гнедича о сказке был тем ценнее для Пушкина, что многие из его прежних единомышленников (напр., Баратынский) отрицательно отзывались о сказках Пушкина.
«Пушкин, прийми от Гнедича два в одно время привета» (стр. 149). Датировано 26 мая 1832 года. Опубликовано в книге И. А. Шляпкина «Из неизданных бумаг А. С. Пушкина», 1903, стр. 171. В издание стихотворений вводится впервые.
Является запиской к Пушкину при посылке ему какого-то кренделя или торта в связи с новосельем Пушкина, переехавшего с Галерной улицы на Фурштадтскую в дом Алымова, а также в связи с рождением 19 мая первенца — дочери Марии.
Дума («Печален мой жребий, удел мой жесток!») (стр. 150). Датировано Гнедичем 1832 годом. Впервые — в сборнике «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года, стр. 169. Стихотворение навеяно мрачными размышлениями во время тяжелой болезни Гнедича, которая и привела его к смерти в следующем году. К этим же настроениям примыкает и другое стихотворение, с заглавием «Дума» («Кто на земле не вкушал жизни на лоне любви»), которое, вероятно, написано в это же время.
Дума («Кто на земле не вкушал жизни на лоне любви») (стр. 151). Датируется 1832 годом предположительно. Впервые — в «Альционе», 1832, стр. 67, с заглавием «Четверостишие». См. стихотворение «Дума» («Печален мой жребий, удел мой жесток!»).
Кавказская быль (стр. 152). Дата неизвестна. Опубликовано в альманахе «Новоселье». СПб., 1833, стр. 187 (цензурное разрешение 1 февраля 1833 года). На этом основании в Сочинениях Н. И. Гнедича, 1884, т. I, датировано 1833 годом. Гнедич умер 3 февраля 1833 года и последние недели перед смертью был в полубессознательном состоянии. Отсутствие «Кавказской были» в сборнике 1832 года не определяет позднейшей даты создания этого стихотворения. Гнедич мог обработать для альманаха и старый черновик. Как известно, «Домик в Коломне» Пушкина, напечатанный в том же альманахе, был написан в 1830 году. Стихотворение Гнедича могло быть написано еще под непосредственным впечатлением от посещения Кавказа в 1825 году. Летом 1825 года Гнедич по настоянию врачей отправился на Кавказские минеральные воды. Стихотворение является единственным произведением, связанным с Кавказом (именно с Северным Кавказом, где и побывал Гнедич).
19 февраля 1832 года «почти все известные литераторы были в гостях на новоселии у Смирдина по случаю переезда его книжного магазина на Невский проспект. Смирдин пишет в предисловии к упомянутому альманаху: «Гости-литераторы из особенной благосклонности ко мне вызвались, по предложению Василия Андреевича Жуковского, подарить меня на новоселье каждый своим произведением, и вот дары, коих часть издаю ныне».
Сюжет стихотворения основан на многочисленных рассказах о кровавой мести и убийствах, которые были распространены среди горских племен (в том числе и среди кабардинцев, принадлежавших к черкесскому племени). С этой темой связаны поэмы Лермонтова (конца 20-х годов): «Каллы», «Аул Бастунджи». Пушкин в «Путешествии в Арзрум» писал о черкесах: «Кинжал и шашка суть члены их тела, и младенец начинает владеть ими прежде, нежели лепетать. У них убийство — простое телодвиженье».
Ласточка (стр. 155). Дата неизвестна. Впервые — в альманахе «Альциона», 1833, стр. 69. Публикатор автографа предполагает, что стихотворение относится ко времени предсмертной болезни Гнедича, т. е. к 1831—1832 годам. В Сочинениях Н. И. Гнедича, СПб., 1884, т. I, стихотворение напечатано с датой «1833». Основания этой даты сомнительны, так как Гнедич умер 3 февраля и последние месяцы был безнадежен. Тема прилета ласточки, птицы, считавшейся у многих народов покровительницей домашнего очага
Эпиграмма («Помещик Балабан») (стр. 157). Дата неизвестна. Впервые — в сборнике «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года, стр. 206. Из издания 1854 года, повторяющего издание 1832 года, эпиграмма исключена. На кого направлена эпиграмма — неизвестно.
Надпись к гробу Кантемира (стр. 158). Дата неизвестна. Впервые — в сборнике «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года, стр. 204. Надпись к гробу сатирика Антиоха Дмитриевича Кантемира (1708—1744). В письме 1810 года Гнедич просит приятеля прислать ему «Кантемировы сонаты». Аналогичная надпись имеется и у Державина:
Надпись к гробу Суворова (стр. 159). Дата неизвестна. Впервые — в сборнике «Стихотворения Н. Гнедича» І832 года, стр. 204. Двустишие на подлинную надпись могильной плиты Суворова: «Здесь лежит Суворов» (в церкви Александро-Невской лавры в Ленинграде). Надпись эта принадлежит Державину. За несколько дней до смерти Суворова (в 1800 году) Державин был у него. Суворов спросил: «Какую же ты мне напишешь эпитафию?» — «По-моему, много слов не нужно,— отвечал Державин.— Довольно сказать: Здесь лежит Суворов».— «Помилуй бог как хорошо!» — сказал Суворов. Гнедич в своей «Записной книжке», опубликованной П. Тихановым (см. библиографию), писал: «Ни один из знаменитых людей, мне современных, не вселял в меня столько разнообразных чувств, как Суворов. Я видел в нем идеал, какой составил о героях; кроме этого, я находил в нем то, чего ни в одном герое — ни новых, ни древних веков — найти не можно. Занимаясь им, я наполняюсь глубоким удивлением к совершенному искусству полководца, почтением к славе героя, плачу при воспоминании доблестей великого человека и помираю со смеху от проказ этого чудака!»
Амбра (стр. 160). Дата неизвестна. Впервые — в сборнике «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года, стр. 224. Гнедич имеет в виду свойство янтаря (франц. ambre), представляющего собой застывшую смолу. В ней нетленно сохраняются насекомые или части растений, некогда попавшие в ее состав. Гнедич здесь соединяет представление об ароматической амбре и янтаре, именуемом амброй в высоком стиле. Тема эта, повидимому, взята Гнедичем из античной поэзии. См., например, две эпиграммы Марциала (поэта древнего Рима, род. около 40 года, ум. около 104 года н. э.): «De аре electro inclusa», кн. IV, эпиграмма XXXII, о пчеле, сохранившейся в веках в составе янтаря, и «De formica succino inclusa», кн. VI, эпиграмма XV, о муравье, попавшем в смолу. Последняя эпиграмма была переведена Ломоносовым для 141-го параграфа его «Риторики»:
В «Записной книжке» Гнедича (см. библиографию) есть запись: «Не амбра ли ты?» — сказал Саади куску глины, с земли его подымая. «Нет,— отвечал он,— я простая земля, но несколько времени жил с розою». Запись эта, повидимому, имеет автобиографический смысл, т. е. Гнедич имеет в виду прикосновение свое к античному эпосу Гомера.
Рождение Гомера (стр. 165). Поэма датирована автором 1816 годом. Была прочтена Гнедичем на торжественном собрании (ежегодном) Публичной библиотеки 2 января 1817 года, а затем издана отдельной книжкой: «Рождение Гомера, поэма в 2-х песнях». СПб., 1817. Примечания к поэме были написаны в 20-х годах и вошли лишь в сборник «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года, стр. 9—35.
Поэма и примечания к ней связаны с работой Гнедича над переводом «Илиады» и осмыслением так называемого «гомеровского вопроса» для предполагаемого развернутого комментария к поэме Гомера. См. также «Сетование Фетиды у гроба Ахиллеса».
Сиракузянки, или Праздник Адониса. Идиллия Феокрита (стр. 183). Датируется 1820—1821 годом предположительно. (Повидимому, перевод этой идиллии предшествовал созданию оригинальной идиллии «Рыбаки», 1821.) Впервые — в сборнике «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года, стр. 45—57, с предисловием на стр. 39—44. Является переводом (с древнегреческого языка) идиллии «Сиракузянки», или «Женщины на празднике Адониса», написанной в III веке до н. э. сиракузянином Феокритом (или Теокритом). Данная идиллия по счету пятнадцатая из числа тридцати идиллий Феокрита, дошедших до нашего времени. Гнедич выбрал для перевода эту идиллию не случайно. Именно она лучше, чем другие идиллии Феокрита, показывает ошибочность взгляда на жанр идиллии как на идеализированное изображение непременно сельской жизни. «Сиракузянки» — сцена из городской жигни. В ней раскрыты реальные черты быта и характеров, современных Феокриту. И самый перевод идиллии и предисловие к нему явились со стороны Гнедича веским обоснованием защиты античного жанра от позднейших наслоений средневековой и новой поэзии. Эта защита необходима была Гнедичу для доказательства жизнеспособности жанра идиллии. Идея Гнедича состояла в том, что жанр этот может быть применен к изображению сцен из русской народной жизни, чему доказательством и явились идиллия Гнедича «Рыбаки», «Отставной солдат» Дельвига и другие. Текст предисловия отчасти совпадает с тем предисловием к идиллии «Рыбаки», которое Гнедич затем исключил (см. примечание к идиллии). Белинский писал, что «перевод идиллии Феокрита «Сиракузянки» с присовокуплением к нему, в виде предисловия, рассуждения об идиллии есть двойная заслуга Гнедича: перевод превосходен, а рассуждение глубокомысленно и истинно» («Сочинения Александра Пушкина»). Оценивая жанр идиллии и его применение в средневековой и новой поэзии в статье «Разделение поэзии на роды и виды», Белинский делает вывод, что «отличительный характер этой пастушеской поэзии» есть «приторная, сладенькая сентиментальность, растленное, гнилое чувство любви, лишенное всякой энергии», и возмущается, что эту поэзию «выдумали на основании древних, во имя Теокрита. Чтобы показать, до какой степени нелепа эта плоская клевета на древних и на Теокрита, и чтоб дать истинное понятие об идиллии,— пишет Белинский,— представляем здесь мнение об этом предмете знаменитого Гнедича, глубокого знатока древности, проникнутого ее художественным духом, обвеянного ее священными звуками, истинного поэта по душе и по таланту. Вот что говорит он в предисловии к переведенной им с греческого идиллии Теокрита „Сиракузянки, или Праздник Адониса”». Дальше Белинский обильно цитирует это предисловие Гнедича. XV идиллия Феокрита изображает первый день Адоний, празднества в честь Адониса, юного супруга богини любви Афродиты. Адонис почитался древними как бог растительности, умирающий и воскресающий. Велением Зевса Адонис должен был проводить одну треть года в мрачном подземном царстве, в обществе влюбленной в него Персефоны, грозной повелительницы теней Аида. Остальное время он оставался на земле с Афродитой. Возвращение Адониса на землю, его воскресение к жизни и составляло первый день празднества. Второй был посвящен печальным похоронам Адониса, его проводам в подземное царство. Праздник этот принял особо пышный характер в Александрии, при дворе Птоломеев. Ритуал празднества совершался главным образом женщинами, которые выставляли великолепно украшенные изображения Адониса и Афродиты и пели гимны в честь Адониса. Таким гимном и заканчивается данная идиллия.
Рыбаки. Идиллия (стр. 195). Датировано автором 1821 годом. Впервые — в «Сыне отечества», 1822, ч. LXXVI, № 8, стр. 22, и особой брошюрой, изданной в 1822 году. Со стилистическими исправлениями идиллия вошла в сборник «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года, стр. 59, с следующим предисловием: «Это первый опыт русской народной идиллии. Сочинитель осмелился испытать род этот без Дафнисов и Хлой, лиц, принадлежащих миру несуществующему, земле чужой, небу чужому, и, следовательно, требующих таких свойств красок и живописи, в которых, конечно, они были бы истинны, но привлекут только удивление ума, а не участие сердца, ибо сердце наше не найдет в них ничего себе знакомого, ничего родного. Вот корень, почему род сельской поэзии в новейшие времена так неуспешен. Кроме господствующих заблуждений о роде сей поэзии, чтоб лица и повествование были из времен отдаленных, дабы пользоваться мифологическими вымыслами,— кроме заблуждений сих, есть еще другое, которое не менее вредит успехам сельской поэзии. Подражая древним, мы берем и формы их творений и самые предметы, забывая, что формы в поэзии — то же, что рамы в картине: рамы, как и формы, могут быть в искусстве общими, но предметы едва ли. Успеет ли опыт сочинителя подтвердить его теорию — предоставим судить читателю». Прежде чем приступить к разработке данного сюжета, Гнедич делал наброски к русской идиллии «Пастухи».
Идиллия «Рыбаки» была признана лучшим из оригинальных произведений Гнедича еще его современниками. О ней писали Бестужев и Плетнев. Положительно воспринимались не только поэтические достоинства идиллии, но и ее идейная сущность, то, что она «облагораживает нечувствительно в глазах наших таких людей, на которых мы часто, по странной привычке, смотрели с пренебрежением (Плетнев «Идиллия Гнедича „Рыбаки”»). Белинский выражал удивление, что идиллия «Рыбаки» написана в 1821 году, тогда как еще в 1820 году издавали идиллии г. Панаева. Этим он подчеркивал несоизмеримость этих явлений. В статье «Разделение поэзии на роды и виды» Белинский писал: «На русском языке было много оригинальных идиллий, но, следуя пословице: „кто старое помянет, тому глаз вон», мы о них умалчиваем. Блестящее исключение представляет собою превосходная идиллия Гнедича „Рыбаки». Быт и самый образ выражения действующих лиц в ней идеализированы, но не в смысле мнимоклассической идеализации, которая состояла в ходулях, белилах и румянах, а тем, что слишком проникнута лиризмом и веет духом древнеэллинской поэзии, несмотря на руссизм многих выражений. Во всяком случае, роскошь красок, глубокая внутренняя жизнь, счастливая идея и прекрасные стихи делают идиллию Гнедича истинным, хотя, к сожалению, еще и не оцененным перлом нашей литературы». Эпиграф к идиллии является автоцитатой. См. идиллию, стр. 204.
Простонародные песни нынешних греков (стр. 207). Перевод датируется 1824 годом. Три песни («Гроб клефта», «Кальякуд» и «Олимп») напечатаны в «Северных цветах» на 1825 год (альманах вышел в конце декабря 1824 года), стр. 266—269, с заглавием «Греческие простонародные песни» и с примечанием издателя: «С удовольствием уведомляем наших читателей, что собрание лучших простонародных новогреческих песен, переведенных отличным писателем нашим Н. И. Гнедичем, скоро выдет из печати, украшенное любопытным предисловием о духе поэзии нынешних греков и сходстве ее с простонародною русскою». Полностью — в издании: «Простонародные песни нынешних греков, с подлинником изданные и переведенные в стихах, с прибавлением введения, сравнения их с простонародными песнями русскими и примечаний, Н. Гнедичем». СПб., 1825 (книга вышла в начале февраля 1825 года), с введением (стр. VII—XLI). Книга посвящена Алексею Николаевичу Оленину.
Песням предпослано следующее примечание Гнедича:
«Песни греческие, как и везде народные, переходя из уст в уста, из рук в руки, разнятся более или менее между собою переменами (вариантами), прибавлениями или убавлениями, не всегда счастливыми. Такими нашел некоторые из них, и особенно в песне «Олимп», один из просвещеннейших литераторов нынешней Греции, протоиерей Константин Экономос, эконом покойного патриарха Константинопольского, живущий ныне в Петербурге. По приязни своей ко мне, он предложил некоторые перемены (варианты), кажется лучшие, и некоторые стихи, опущенные в издании г. Фориеля, но необходимые для ясности. Таким образом, если читатели останутся более довольны здешним, нежели парижским греческим подлинником издаваемых песен, благодарность принадлежит почтенному отцу Экономосу. О переменах или прибавлениях важнейших будет сказано в примечаниях к песням, другие заметят сами любопытные читатели». В сборник «Стихотворения Н. Гнедича» 1832 года стихотворный русский текст и примечания введены полностью. Греческий текст и предисловие в этом издании отсутствуют (по поводу необходимости помещения в собрание произведений Гнедича «введения к простонародным песням нынешних греков и сравнения их с русскими песнями» см. у Белинского «Сочинения Александра Пушкина», статья третья). Гнедич составил свой сборник на основе «Les chants populaires de la Grece moderne recueillis et publies par C. Fauriel, v. I, 1824, v. II, 1825. Первый том «Народных песен современных греков», собранных Клодом Фориелем (1772—1844), состоит из «Песен исторических» (Chants historiques). Из общего числа 45 песен — 35 посвящены подвигам клефтов, или арматолов, «деяниям неустрашимых героев свободы, которые составляли доныне палладиум древней свободы эллинов после столетнего порабощения их отечества, обитая в высоких, неприступных горах, идущих от средины древней Эллады в Акарнанию, Фессалию, Этолию и Эпир, и защищаясь в своих клефтических, или разбойничьих, пещерах» (рец. «Моск. телеграфа», 1825, ч. II, № 6, стр. 125 [1]). Фориель не только сам собирал песни, но воспользовался авторитетными записями греческих патриотов, сличил и отобрал лучшие варианты. Каждую песню Фориель сопроводил французским прозаическим переводом. Гнедич отобрал для своего сборника 12 клефтических песен из числа 35 и подверг их дополнительной проверке и исправлениям по спискам, известным Константину Экономосу. Эти исправления в греческих текстах нашли свое отражение в стихотворных переводах Гнедича и оговорены в примечаниях к отдельным песням. Введение к песням состоит из двух частей: одна является критической цитацией основных мыслей и фактов, изложенных в предисловии Фориеля, в другой Гнедич высказывает свою точку зрения на связь греческой народной поэзии с русской. Вопрос о сходстве греческой народной поэзии с русской для Гнедича не ограничивался сопоставлением поэтических приемов. Подоплека этого сравнения — в идейной близости греческих песен и свободолюбивых песен русского народа (так называемых разбойничьих). Влияние славянской поэзии на греческую, восходящее к глубокой древности, Гнедич трактовал в духе исторических идей декабристов о величии древних славян и их роли в событиях античных времен. Рецензент «Московского телеграфа» оспаривал аргументацию Гнедича, обвиняя его в искажении исторической перспективы. Пушкин писал Гнедичу (23 февраля 1825 года): «Об остроумном предисловии можно бы потолковать. Сходство песенной поэзии обоих народов явно — но причины?» Остроумными, повидимому, казались Пушкину наблюдения Гнедича и характеристика особенностей русской народной поэзии, в частности отрицательных сравнений в русских песнях. (Пушкин. «План издания русских песен».) Поэтические достоинства греческих песен и перевода Гнедича получили высокую оценку сразу же по выходе книги. Пушкин в упомянутом письме писал, что «Песни греческие прелесть и tour de force <чудо мастерства>». Рецензент «Московского телеграфа» (1825, ч. II, № 6, стр. 125—137) отметил явное преимущество русского перевода перед французским, «несмотря на цепи стопосложения», к чему рецензент сделал примечание: «Гнедич переводил амфибрахием, анапестом и дактилем, без рифм. Механизм стихов его прекрасен».
Белинский, перечисляя заслуги Гнедича, писал, что «Простонародные песни нынешних греков», изданные в 1825 году, есть еще прекрасная заслуга русской литературы» («Сочинения Александра Пушкина», статья третья).
Танкред (стр. 243). Перевод трагедии Вольтера, написанной в 1759 году и впервые поставленной в 1760 году. Перевод датирован 1809 годом. Напечатан впервые отдельным изданием в 1810 году: «Танкред, трагедия Вольтера стихами». С поправками Гнедича в 1816 году («Танкред», трагедия в пяти действиях. Соч. Вольтера. Перевод Н. Гнедича).
В оригинале имеется следующая общая ремарка, предшествующая первому акту: «Действие происходит в Сиракузах во дворце Аржира и в зале Совета, затем на площади, где находится это здание. Время действия — 1005 год. Африканские сарацины заняли всю Сицилию в IX веке. Сиракузы свергли это иго. Норманнские дворяне начали расселяться близ Салерно в Пулии. Греческий император занял Мессину, под властью арабов были Палермо и Агрифианто». Один из рецензентов, повидимому драматург А. Шаховской, пишет: «Любовь и честь — главные пружины в трагедиях, заимствованных из времен рыцарства» и что «„Танкред" занимает отличное место в числе рыцарских трагедий. Гете, записной враг французского театра, перевел на немецкий язык „Танкред ». Рецензии на перевод Гнедича появились лишь после выхода его в свет и возобновления спектаклей (в 20-х годах). Критика сводилась к некоторым неточностям перевода. Гнедич усилил все те места, в которых выражены вольнолюбивые и патриотические чувства.
«Танкред» в переводе Гнедича прочно вошел в репертуар Большого петербургского театра и пользовался неизменным успехом еще в 1824 году. Поводом к переводу «Танкреда» явилась игра в этой трагедии (в роли Аменаиды) знаменитой французской актрисы Жорж (Жозефина Веймер, 1786—1867), игравшей на петербургской и московской сценах в І808 и 1809 годах. Целью Гнедича было соревнование его ученицы Семеновой (см. «Семеновой при посылке ей экземпляра трагедии «Леар») с европейской знаменитостью. Для этого он выбрал роль наименее выигрышную для Жорж и позволяющую раскрыться особым качествам Семеновой. В самых восторженных отзывах об игре Жорж отмечались некоторые недостатки артистки в изображении глубоких чувств. Рецензент «Драматического вестника» писал: «Выражение сильных страстей свойственнее сей актрисе, нежели томное, нежное, горестное выражение чувств... Г-жа Жорж в трагедии „Танкред» не могла представить роль Аменаиды с невинностью, нежностью и чувствительностью пламенной, но молодой любовницы». Семенова, «имевшая голос чувства», в роли Аменаиды одержала победу над соперницей. «Во многих местах,— писал Гнедич,— Семенова играла Аменаиду лучше, чем Жорж».
Гнедич начал переводить «Илиаду» в 1807 году, продолжая работу Ермила Кострова, издавшего шесть песен в 1787 году. В начале 1812 года Гнедич приступил к новому переводу всей «Илиады» гекзаметрами. Судя по отдельным публикациям, Гнедич перевел одновременно ряд отрывков из разных песен поэмы, повидимому для того, чтобы окончательно утвердиться в необходимости перехода к гекзаметрическому размеру и показать его преимущество критике, относившейся к гекзаметру с предубеждением. Для этого Гнедич печатал образцы разнохарактерного текста (отрывок из VI песни с описанием свидания Гектора с Андромахой, из XI — героической, где описываются подвиги Агамемнона, и из финальных: XXIII с описанием погребения Патрокла и XXIV с трогательным описанием прихода старца Приама в стан Ахиллеса). Примерно с 1815 года Гнедич начал переводить песни подряд, попутно исправляя уже переведенные отрывки. Работа была закончена 15 октября 1826 года, но исправления и доработка продолжались вплоть до корректурных листов в конце 1828 года. По выходе издания в 1829 году Гнедич принялся за внимательную вычитку его (см. далее об экземпляре с исправлениями Гнедича). Правка эта продолжалась вплоть до конца 1832 года, т. е. почти до последних дней жизни поэта. Параллельно с работой над переводом Гнедич готовил комментарий к «Илиаде». В двадцатых годах (не ранее 1817) Гнедич начал работу над особым, тематическим комментарием к «Илиаде», для которого непрерывно, вплоть до 1827 года, собирал материалы. Одна из тем комментария Гнедича была напечатана в 1826 году (см. ниже). 31 октября 1826 года А. Н. Оленин писал Голицыну: «Окончив перевод писателя классического, г. Гнедич желает представить публике труд сей в виде достойном. Для этого, не спеша изданием, желает еще заняться усовершенствованием перевода. Сверх того, находит необходимым присовокупить введение в «Илиаду» и примечания исторические и критические». Как бы в подтверждение этого в 1826 году в «Сыне отечества» было напечатано одно из таких примечаний Гнедича («О тактике ахеян и троян»), К новому типу комментария Гнедич пришел не сразу. В 1827 году Гнедич вынужден был отказаться от обширного замысла комментария и подготовил необходимый справочный материал в виде «Введения, характеристики содержания песен и нескольких подстрочных примечаний к изданию 1829 года».
Автографы: 1) Черновая тетрадь с отрывками перевода из IV, VII, X, XI, XIX, XX и XXIII песен (Гос. Публ. библ. им. Салтыкова-Щедрина. Рукописный отдел. Оленинская опись F XIV, № 14; 2) Писарская копия отдельных песен поэмы с поправками и вставками Гнедича; имеются отдельные наброски примечаний и вступительной статьи. Эти подстрочные примечания не совпадают с теми, которые Гнедич дал в издании 1829 года. Там же F XIV, № 1; 3) Корректурный экземпляр издания перевода 1829 года с многочисленными поправками и заметками Гнедича. В конце 30-х годов экземпляр этот был передан Белинскому, который его хранил, а затем подарил И. С. Тургеневу. Там же F XIV, № 3; 4) Печатный экземпляр перевода «Илиады» изд. 1829 с позднейшими исправлениями Гнедича (черновыми и беловыми). Там же F XIV, № 2; 5) Материалы для введения и примечаний к «Илиаде», различные выписки Гнедича, сделанные рукой писаря, снабженные замечаниями и разметкой Гнедича. Там же F XVIII, № 6; 6) Запись в альбоме Кеппена трех стихов из VI песни «Илиады» (с пометкой 25 мая 1821 года) в Институте русск. лит. Академии наук СССР. Рукоп. отд. 10 102. LX6. 24; 7) Черновая рукопись отрывков из перевода «Илиады» и материалы к переводу в Центр. Гос. лит. архиве СССР, ф. 1225, № 6.
Отдельные песни и отрывки перевода печатались в разных журналах: из I песни — в «Северном наблюдателе», 1817, ч. I, № 5, стр. 154, в «Сыне отечества», 1818, ч. XLIII, № 1, стр. 26; из II песни — в «Сыне отечества», 1816, ч. XXXI, № 27, стр. 22; из III песни — в «Сыне отечества», 1818, № 29, стр. 127, №30, стр. 175 и в «Трудах Общ. люб. росс. слова», 1818, ч. X, стр. 20; из V песни — в «Сыне отечества», 1820, ч. LXV, № 45, стр. 226, № 46, стр. 266, и № 47, стр. 29; из VI песни — в «Чтениях в Беседе люб. русс. слова», 1813, кн. 13, стр. 73; песнь XI — в «Сыне отечества», 1815, ч. XXV, № 44, стр. 217, № 45, стр. 251, № 46, стр. 13; из XIX песни — в «Полярной звезде» на 1825 год, стр. 263; из песней XXIII и XXIV — в «Вестнике Европы», 1815, ч. LXXIX, № 1, стр. 20.
Полностью перевод напечатан в 1829 году («Илиада» Гомера, переведенная Н. Гнедичем, членом имп. Российской академии, членом-корреспондентом имп. Академии наук, почетным членом имп. Виленского университета, членом Общества любителей словесности С.-Петербургского, Московского, Казанского и проч.», ч. I—II. СПб., 1829. Ценз. разр. 29 сентября 1828 года) с гравюрой Уткина к первой песне и картой троянского поля в конце второй части. Переводу предпосланы предисловие, содержание каждой песни и «изъяснение виньета и карты». К отдельным стихам в сносках к тексту сделано несколько примечаний (6).
«Илиада» печатается по изданию 1829 года с поправками, внесенными Гнедичем в этот текст в 1829—1832 годах. Исправления внесены по экземпляру издания 1829 года, лично принадлежавшему Гнедичу; на этом экземпляре имеется множество автографических исправлений в тексте и на вклейках (Гос. Публ. библ. им. Салтыкова-Щедрина. Оленинская опись F XIV, № 2). Исправления, сделанные Гнедичем, имеют в основном стилистический характер и далеко не случайны; в них — явное стремление к большей простоте и точности. Эти исправления написаны и чернилами и карандашом, и между строк и на отдельных, специально вклеенных листах. Они составляют довольно трудную задачу для редактора, так как требуют тщательного отбора последних чтений и отсева тех поправок, которые не доведены до конца, даны условно, с намерением доработки.
Первым изданием перевода «Илиады», в которое были внесены исправления Гнедича, явилось изд. 1839 года (Лисенкова). В издание вошли не все поправки Гнедича, и в то же время некоторые из них внесены с явным ущербом для текста, так как представляют собой не доработанные Гнедичем стихи.
Начало критическому отбору исправлений Гнедича положил редактор издания Academia 1935 года И. М. Тронский (Гомер. Илиада, Перевод Н. И. Гнедича. Редакция и комментарий И. М. Тронского при участии И. И. Толстого).
В данное издание внесены, помимо установленных в изд. Academia, поправки Гнедича к следующим стихам: I — 15, 27, 45, 49, 73, 177, 225—226, 370, 374, 489, 537, 544—545, 560. II — 51, 84, 93—94, 96, 145—146, 158, 182, 210, 213, 247, 254, 279, 387, 414, 447, 465—466, 670, 777, 872. III — 8, 64—65, 117, 137, 142, 194, 198, 211, 223, 252, 268—269, 293, 302—303. IV — 9—10, 13, 122, 135, 137—138, 186—187, 426, 533. V — 83, 90, 187, 255, 357, 718, 857, 891. VI — 16, 202, 446, 469—470, 500. VII — 7, 154, 215—216, 422, 429. VIII — 26, 106, 163, 215, 220, 294, 404, 457, 555—557, 561—562. IX — 33, 45, 69, 102, 241, 313, 345, 349, 379, 428, 443, 462. 512, 614, 637. X — 7, 10—11, 14, 23, 51—52, 341, 484, 493, 521, 534, 576. XI — 7, 15, 21, 63, 69, 75, 147, 246, 297, 348, 365, 548, 631—632, 788. XII — 289. XIII — 7, 10, 53, 199, 340—341, 498, 688. XIV — 29, 95, 153, 216, 351, 392, 399, 416. XV — 204. XVI — 162—163, 365, 779, 791. XVII — 51, 422, 472—473, 476, 645—647. XVIII — 9, 105—106, 178, 206, 223, 225, 316, 411, 549, 551, 569—571, 596, 609. XIX — 13, 15, 140—141, 203, 313, 356, 382. XX — 1, 253. XXI — 15—16, 47, 60—61, 145—146, 236, 384, 521. XXII — 135—137, 204, 254, 330. XXIII — 82, 88, 112, 118, 175, 183, 234, 243—244, 250, 282, 320, 327—328, 619, 767. XXIV — 1—2, 35, 40, 52, 80—81, 128—130, 163, 172, 212, 220, 234, 240, 253, 260, 269, 335, 439, 504, 527, 537, 653, 700, 804.
История знаменитого перевода Гнедича начинается с того времени, когда в качестве знатока греческого языка и поклонника античной героической поэзии Гнедич взялся за продолжение работы Ермила Кострова и стал переводить «Илиаду» шестистопным ямбом с рифмами, начав с VII песни поэмы и прервав работу на XI песне. Впоследствии отношение Гнедича к этому переводу было таково, что в 20-х годах, найдя рукопись его, он написал: «„Илиада". Первые опыты перевода в ямбах. Сжечь» (перевод был уничтожен. Сохранились лишь напечатанные VII и VIII песни). Но опыт первого перевода имел значение лаборатории для перевода гекзаметрического. В первом переводе Гнедич не только соблюдал приблизительное соответствие с архаической лексикой и некоторой торжественностью стиля перевода Кострова, но усиливал эту торжественность и речевую архаику, считая, что именно таким стилем должны быть переведены плавные, певучие гекзаметры героической поэмы. Показательно сличение одних и тех же отрывков перевода у Гнедича и Кострова (уже после того, как Гнедич перевел VIII песнь, она была найдена в рукописях Кострова). У Кострова стихи, соответствующие стихам 486 — 489 гекзаметрического перевода Гнедича, переведены:
В первом переводе Гнедича эти же стихи:
В отрывках этих имеются уже черты, характерные для той стилистической манеры, которая вполне применена была Гнедичем в его гекзаметрическом переводе. В предисловии к изданию перевода «Илиады» 1829 года Гнедич пишет, что долго не имел смелости «отвязать от позорного столба стих Гомера и Вергилия, прикованный к нему Тредьяковским». Будучи уже уверенным в непригодности рифмованного ямба для передачи торжественной и вместе с тем простой, народной речи Гомера, Гнедич долго не решался перейти к гекзаметру, так как еще с юношеских лет, в университете терпел насмешки за свое пристрастие к «Телемахиде» Тредьяковского, в которой находил «бесподобные стихи» (см. «Записки» С. П. Жихарева, запись от 26 февраля 1806 года в «Дневнике студента»). Из отрывков гекзаметрического перевода, которые Гнедич печатал в 1813—1815 годах, явствует, что вначале переводчик делал лишь опыты и потому переводил из разных по своему характеру мест поэмы. Этим объясняется то, что уже в 1815 году печатались отрывки из последних двух песен «Илиады»: XXIII и XXIV. Опыты эти свидетельствовали не о колебаниях Гнедича, а о желании утвердиться в стихотворном размере и по возможности оживлять монотонность этого размера, которая больше всего пугала критику. Именно в этом направлении и высказывались рецензенты о тех отрывках, которые Гнедич публиковал в журналах по мере продвижения перевода. Начиная с середины 10-х годов печать высказывалась уже не столько о преимуществе или недостатках гекзаметра и александрийского стиха, сколько о характере гекзаметров Гнедича и языке перевода. Сохранился листок, в известной мере раскрывающий последовательность работы Гнедича над каждым стихом перевода «Илиады». Листок представляет собой подстрочный, буквальный перевод начала IX песни. Почти каждый стих имеет варианты в подстрочнике, так как переводчик не сразу подбирал полное словесное соответствие. В подстрочнике к стиху 7-му мы читаем, что волны «извергают на брег многую траву», затем Гнедич исправляет: «многие растения», затем пишет в скобках «(мох)». В стихотворном тексте все эти слова заменены словом «порост», которое не сразу попадает в перевод Гнедича. Именно слово «порост» означало определенный сорт водорослей, выбрасываемых на берег. Характерна работа Гнедича над буквальным переводом стиха 18-го. Приводим перевод этого стиха в подстрочнике:
Затем Гнедич начинает более точные соответствия первой части стиха:
а) Тягостным долгом;
б) Трудным долгом;
в) Тягостным вредом;
г) Жестоким бедствием;
д) Злом роковым.
Но наиболее неуловимой является та мысль, что Зевс запутал Агамемнона, поймал его. Гнедич передает это следующими взаимно исключающими (но не зачеркнутыми для того, чтобы иметь выбор) словами: отягчил, обременил, опутал, обвязал, уловил, затруднил, оковал.
Слово «опутал» в подстрочнике подчеркнуто как наиболее точное. Между тем для соответствующего стиха перевода Гнедич избирает слово «уловил» и эпитетом «пагубный» в стихе 19-м ограничивает характеристику Зевса, который подверг тяжелым испытаниям Агамемнона. Однако дело не только в отыскании нужного слова. Прежде чем найти нужное слово, необходимо было представить себе те предметы, действия или лица, о которых идет речь у Гомера. Гнедич принимался за исследовательскую работу филологическую, археологическую, искусствоведческую. Такие исследования иногда надолго задерживали перевод. Прежде чем слово или понятие, встреченное у Гомера, не разъяснялось, Гнедич не переходил к следующему стиху. Он сохранял единую, принципиальную линию в отношении языка и стиля перевода с 1807 года до конца своей жизни. То, как понимал Гнедич свою стилистическую задачу, выражено им в предисловии к изданию 1829 года. Академик И. И. Толстой так пишет об этом, однажды выработанном Гнедичем стиле: «Наиболее типичной чертой, характеризующей слог «Илиады» Гнедича, является очень ярко выраженная общая возвышенность тона, созданная преимущественно подбором славянских и старинных русских слов, неупотребительных в обиходной речи...» [1]. Торжественность и архаичность стиля, в глазах Гнедича, не противоречила простоте, а была даже признаком простоты, но простоты величавой. Среди черновиков перевода имеется запись, заключающая мысль, лишь отчасти отразившуюся в предисловии к изданию 1829 года. Гнедич пишет: «В переводе я остерегал себя более от излишней украшенности, нежели от излишней простоты, ибо первая идет от прекрасного и вовсе несвойственна древним и более опасна, нежели последняя. Так, излишняя украшенность есть самая опасная крайность, ибо мы наиболее в нее вдаваться способны. Простота кажется глупостью, когда не бывает ни с приятностью, ни с правильностью совершенною; напротив, в блестящем слоге заключено что-то удивляющее ум посредственный, он поражает обыкновенного читателя, который готов верить, что такого рода сочинения и самые трудные и самые превосходные. Излишне украшенный слог есть недостаток наиболее опасный в наше время, ибо люди впадают в эту крайность в такое время, когда уже писатели с дарованиями произвели превосходные образцы в разных родах. Желание нравиться новым заставляет пренебрегать и естественное и простое и наконец заглушает в нас и самое к нему чувство». Выработав однажды стилистический принцип, Гнедич непрерывно совершенствовал стиль перевода, и это совершенствование носило характер не случайных поправок, а было результатом новых наблюдений, нового понимания текста Гомера, являющихся у Гнедича, по мере продвижения его труда, одним яз элементов этого постепенного вчитывания переводчика в поэтику Гомера, явилась смелость, неожиданность эпитетов (вроде тучный дым, широкозаливное море, троежальные стрелы и т. п.) и словотворчество, или, вернее, новое корнеупотребление там, где не подыскивалось необходимого для перевода слова. Принципиально новым по отношению к первым опытам перевода является, например, постепенно углубляющееся у переводчика понимание народности поэмы Гомера. Это понимание привело Гнедича к поискам аналогичного выражения для русского текста, к попытке приблизить перевод к истокам русского народного творчества. Гнедич стал вносить в перевод элементы народного древнерусского языка и пользоваться фразеологией литературных памятников русской древности. Таким же новым и постепенно утверждавшимся в сознании Гнедича было понимание простоты в поэтическом языке Гомера. Язык простых людей, просторечия, часто диалектного характера, не сразу появились в тексте Гнедича, а по мере углубления в работу. При этом характерна обдуманность, с которой Гнедич решался употреблять эти просторечия, выбирая их не только из русских диалектов, но даже из украинского языка. Согласно общему замыслу стиля Гнедич при переводе избегал слов и выражений «чужеземного» происхождения, обращаясь постоянно и к древнерусскому книжному языку и к простонародным выражениям. Так называемые технические слова Гомера Гнедич считал необходимым «переводить доброзвучными старинными или новыми, подобными им, русскими названиями». Для нахождения таких слов мало было словарей. Требовались живые наблюдения над современным просторечным и диалектным словоупотреблением, чтобы найти для перевода такие слова, как: уметить (попасть), швение (вышивка), ручня (сноп), цевка (шпулька), поножи (род гетр), щегла (мачта), котва (якорь) и т. д.
Характер совершенствования языка перевода очевиден при беглом сравнении отдельных стихов последних песен поэмы, переведенных в 1815 году, с окончательным текстом перевода этих песен.
Вот каковы, например, в ранней редакции (напечатанной в «Вестнике Европы», ч. LXXIX, № 1) стихи об Ахиллесе, терзающемся гибелью его друга Патрокла (XXIII, 58—61):
Эти же стихи в поздней редакции:
Стихи о старце Приаме, явившемся к Ахиллесу, чтобы вымолить у него тело убитого сына (XXIV, 472—479), в ранней редакции (напечатанной там же) были:
В поздней редакции эти стихи были заменены следующими:
Последние поправки к тексту перевода, внесенные Гнедичем на экземпляр издания 1829 года, свидетельствуют о стремлении упростить язык, не отказываясь от основного принципа, от общего характера торжественного, архаического стиля. Гнедич считает необходимым освободиться лишь от излишних церковнославянизмов, вычурности, лишних эпитетов, неясного синтаксиса. Стремясь к простоте, Гнедич в то же время избегает в языке перевода всякой модернизации, вытравляя ее беспощадно.
Вот примеры упрощений языка в переводе:
Таких поправок десятки (см. перечисленные отличия данного издания и изд. Academia на стр. 822). Характерны две поправки, касающиеся именно модернизации языка, допущенной в тексте.
В издании 1829 года было:
Гнедич исправил:
Пример этот характерен для языковых познаний и чутья Гнедича. Слово «ванна» (немецкого происхождения) вошло в русский язык лишь в XVII веке. Самые понятия — современное Гнедичу и гомеровское — не совпадали. Мойны, или мойни времен Гомера представляли собой скорее глубокие сосуды, типа бочек, чем ванны в нашем смысле.
В издании было:
Слово «палевый» было из числа слов, вошедших в язык не ранее начала XVIII века, для обозначения золотистого цвета (франц. paille — солома). Гнедич исправляет этот стих:
и этим простым эпитетом дает читателю представление о цвете меда. Однако среди поправок имеются и такие, которые на первый взгляд могут показаться неудачными по сравнению с первоначальным вариантом. Так, представляется более выразительным и понятным слово «стрелец», а не заменившее его слово «лучник» в 718 стихе II песни. Между тем последнее более точно соответствует греческому обозначению, имеющему в виду воина, хорошо стреляющего из лука. Слово «стрелец», употребляемое и в отношении стреляющих из огнестрельного оружия, Гнедич нашел недостаточно точным. Более громоздким кажется стих 142 песни III: «Быстро из дому идет со струящеюсь нежной слезою» — заменивший стих: «Быстро из терема шествует, с нежной слезой на ресницах». Между тем новый вариант ближе к греческому, где отсутствует слово «ресницы». Таким же уточнением по отношению греческого текста являются и многие другие исправленные Гнедичем стихи, которые в первоначальной редакции были, быть может, более гладкими или звучными. Характернейшей из такого рода поправок является последний стих «Илиады»:
Первоначальный вариант этого стиха:
является более понятным современному читателю, но в то же время и более далеким от греческого стиха, где наличествует «конеборный», т. е. тот, кто сильнее коня, которого он может побороть. Гнедич увидел ошибку в замене этого яркого, выразительного определения — эпитетом нейтральным, характерным для каждого из главных действующих лиц эпопеи.
В предисловии к изданию 1829 года Гнедич изложил основные требования, которые он предъявлял к себе, как переводчику «Илиады». Они сводились к двум руководящим мыслям: что «должно переводить нравы так же, как и язык» и что «грамматический смысл не составляет еще поэзии»; а «робкое сохранение мыслей не перевод их. ежели они не производят того же чувствования, не производят в действие сего насильственного волшебства, которое обладает душой». Другими словами, Гнедич считал себя обязанным быть историком-исследователем, никогда не забывая о своем назначении поэта. Труд ученого должен был предшествовать вдохновению поэта. Для передачи поэтического образа надо было проделать скрупулезную работу полного осмысления текста. Трудно судить о количестве слов и речений в «Илиаде», которые заставили Гнедича произвести исследовательскую работу. Только в 20 опубликованных письмах Оленина к Гнедичу таких слов 193, а можно с уверенностью сказать, что напечатанные письма Оленина (изд. «Переписка А. Н. Оленина с разными лицами по поводу предпринятого Н. И. Гнедичем перевода Гомеровой „Илиады”». СПб., 1877) не исчерпывают не только всех трудностей переводимого текста, но и всех справок, которые делал по этому поводу для Гнедича Оленин. Судя по собственному признанию Гнедича, он всегда начинал с самого Гомера — «изъяснения Гомера самим Гомером, к толкователям же прибегая в таких только случаях, когда Гомер к уразумению себя не представляет способов». Для того чтобы понять искомое слово или выражение, Гнедич искал его в других местах «Илиады», в «Одиссее» или в так называемых Гомеровых гимнах. Затем, если «Гомер не давал ответа», он обращался к другим античным памятникам, иногда не только греческим, но и римским. Из толкователей, или комментаторов «Илиады» наибольшее количество справок давал Христиан-Готлиб Гейне (Heyne. Homeri Ilias. Leipzig, 1802), к которому постоянно обращался Гнедич, следуя за ним во многих спорных местах (см. далее о выписках из его комментария). Под рукой у него, кроме различных словарей, был еще и словарь Дюканжа, а также все европейские переводы «Илиады» как старые, так и современные: немецкий (Фосс), английский (Попп), французский (Дасье), итальянский (Чезаротти) и другие. Характерной особенностью Гнедича-переводчика было, однако, недоверие к чужим справкам и решениям, которые он тщательно проверял. Так, например, он просил Оленина выяснить значение греческого слова «таре», которое в словарях греко-латинских (Скапул и Стефан) имеет перевод «ладонь». Слово это, действительно, при обращении к другим справочникам оказалось не ладонью, а частью подошвы ноги, что несомненно было немаловажно для переводчика. Большинство справок «толкователей» Гнедич проверял античными источниками: историками Геродотом, Плутархом, Светонием, Ксенофонтом и др. За различными справками Гнедич постоянно обращался к специалистам-эллинистам, которые не только наводили эти справки, но предпринимали по поводу их целые исследования — «диссертации», как смеясь называл их Гнедич. Таким образом, не только в решении о стихотворном размере перевода (см. стр. 24—25), но и в его осуществлении принимали участие лучшие гуманитарные силы России. За справками филологического порядка Гнедич постоянно обращался к профессору-эллинисту Д. П. Попову (1790—1862) — лингвисту-комментатору древних, автору (доныне не изданного) полного перевода «Илиады» и «Одиссеи» в прозе, сопровожденного греческим подлинником. В каталоге Рукописного отд. Гос. Публ. библ. им. Салтыкова-Щедрина к копии этого перевода F XIV, № 22 сделано примечание, что «перевод был предпринят с археологическою только и частью педагогическою, а не литературною целью». В особо трудных случаях Гнедич обращался к известному лингвисту-эллинисту академику Ф. Б. Грефе (1780—1851), которого Гнедич и Оленин называли своим «прорицалищем». Совершенно особое участие в исследованиях Гнедича по тексту «Илиады» принимал Оленин (о нем см. выше, на стр. 21—22). Оленин был археологом-любителем, он занимался и античной археологией (преимущественно греческой) и древнерусской. Кроме того, в его руках — президента Академии художеств, директора Публичной библиотеки и члена археологических комиссий, созданных по его инициативе,— сосредоточивались многие памятники античного искусства и быта, различные увражи, таблицы, рисунки, справочники и коллекции. Гнедич обращался к Оленину преимущественно за справками и разысканиями, как он выражался, «технического порядка», т. е. о словах, связанных с вооружением и бытом. Предметами, рассматриваемыми Гнедичем с помощью Оленина, были: ткацкий станок, брони и латы всех видов, одежда и обувь воинов, оснащение кораблей и т. п. Памятником разысканий, которые предпринимал Оленин для Гнедича, является уже упомянутое издание (270 стр.) «Переписки», где одному исследованию слова «кнемеды», т. е. ножные латы (поножи), отводится 18 страниц всевозможных разысканий и ссылок. Об исследовательской работе, которую проделывал Гнедич, чтобы перевести одно слово или речение Гомера, можно судить по следующим примерам. Перевод стиха 529 второй песни потребовал от Гнедича разысканий по поводу брони, сделанной из полотна. Он писал Оленину: «Имею нужду в кратком понятии, что это за род броней... О льняных латах говорит Ксенофонт; а о подобных, известных и в Европе, латах оленьих, тридцать раз полотном подбитых, говорит Брантом». Общее указание на то, что полотняные латы существовали и в древности, но употреблялись еще и в XVI веке, не удовлетворило Гнедича. Он просил Оленина сообщить ему, как и с какой целью надевались латы и каково их устройство. Повидимому, письмо Оленина с подробными сведениями и ссылками на Геродота, Плутарха, Светония (письмо от 29 декабря 1826) вызвало еще вопросы Гнедича, потому что 31 декабря он дает Гнедичу дополнительные сведения. «Я надеюсь, что вы теперь убедились в том, что сии полотняные брони были не что иное, как попросту сказать род фуфаек без рукавов, сделанных из нескольких полотнищ льняного холста или бумажного полотна, простеганных на вате»,— отвечал Оленин и посылал Гнедичу выписку из Павзония, который писал: «...сего рода брони были гораздо легче медных и железных, и если они не защищают от сильных ударов железом, то зубы львов и леопардов на них отупляются, и потому они полезнее на охоте, чем на войне». Не менее интересен путь исследований Гнедича по поводу кораблестроительных терминов. Для выяснения этих слов не только пришлось изучать устройство греческого корабля и все его части, но и обратиться к русскому летописанию и справкам у северных и волжских русских корабельщиков. Гнедич не удовлетворялся сведениями, ему нужны были реальные представления, так как без них не могло быть творчества, и он добивался этих представлений разными путями: справками у античных и новых историков, рассмотрением античной живописи, скульптуры и т. п. Так, для ознакомления с льняной или полотняной броней Гнедич должен был посмотреть не только этрусские вазы, изображающие отъезд Ахиллеса и Патрокла на войну и сражение Ахиллеса с Телефом, но и «такого же рода броню» в коллекции Мраморного дворца, где имелся монгольский шлем, у которого «тулья», наушники и задок сделаны из стеганой и крепко набитой хлопчатою бумагою, или ватою, шелковой материи. Оленин был хорошим рисовальщиком и постоянно снабжал свои письма всевозможными рисунками, отвечающими на вопросы Гнедича по текстам «Илиады». На основании своих разысканий Оленин изображал воинов в действии, детали вооружения или костюма, части судов, станков и проч. Эти рисунки дополняли те представления, которые Гнедич мог получить по разным памятникам скульптуры, изображениям на вазах и т. п.
Комментарий к поэме создавался в процессе перевода и был результатом углубленной работы над передачей на русский язык понятий и образов античного мира. По первоначальному плану Гнедич думал ограничиться толкованиями к отдельным словам и выражениям Гомера. Образцы такого толкования имеются в черновых рукописях «Илиады». Например, к стиху: «Полосу встречные гонят; ручни́ на ручни́ упадают» (XI, 69) было дано примечание: «Обычай древних был — жнецов ставить с двух краев нивы, чтобы они жали друг к другу приближаясь, с тем намерением, чтобы возбуждать в них сторона противу стороны рвение и чтобы господин мог видеть, в ком оно больше». Повидимому, огромное количество аналогичных мест в поэме, которые нуждались бы в толковании, заставило Гнедича обобщить их. План обобщенного комментария рисуется по сохранившейся тетради «Материалов для введения и примечаний» (Гос. Публ. библ. им. Салтыкова-Щедрина. Рукописный отдел. Оленинская опись F XVIII, № 6). Тетрадь эта состоит из выписок, сделанных рукой переписчика по разметке Гнедича из исследований европейских толкователей Гомера: X. Г. Гейне, Вольфа, Шуберта, Вебба и Найта. Выписки снабжены замечаниями Гнедича. В тетрадь входят выписки из комментариев немецких исследователей Гомера X. Гейне (Homere Carmina, тт. I — IX. Лейпциг, 1802—1822), Фридриха Вольфа (Wolf. Prolegomena ad Homerum, 1795), из книг английских археологов: Филиппа Баркера Вебба «Замечания на древнее и нынешнее состояние троянского поля. Милан, 1821» и Ричарда Пайна Найта (Knight Carmina Homerica Ilias et Odyssea). Выписки характеризуют круг задуманного Гнедичем комментария. Сюда входит и полемика о Гомере, и современная локализация событий войны, воспетой в «Илиаде», и, наконец, широкий круг тем, в основном исчерпывающих пояснения к поэме. Выписки, сделанные из комментария Гейне, дают 20 тем (темы избраны из девяти томов труда Гейне) и, повидимому, определяют основной состав будущего комментария Гнедича. Вот эти темы: 1. О Гомеровом Олимпе и об амврозии; 2. О скипетре Агамемновом, царстве и преемстве, о пределах государства и об аргосцах; 3. О местах, на которых сражались предводительствующие Троею, троянцы и греки; 4. О расположении и укреплении греческих лагерей; 5. О мифологии Гомеровой; 6. О Гарпиях; 7. О религии Юпитера по мнению Гомера и древних его истолкователей; 8. О счислении дней в Илиаде и разделении сражений по оным; 9. О щите Ахиллесовом; 10. Об ионическом диалекте Гомера; 11. Об употреблении древних грамматиков в истолковании стихотворения Гомерова; 12, О Гомеровой аллегории; 13. Мнения ученых мужей о рапсодии; 14. Об Илиаде вообще и о частях ее и о составе рапсодий; 15. О содержании Илиады и о частях стихотворения; 16. Об Илиаде, читанной по рапсодиям, и рапсодах; 17. О составе рапсодии; 18. О Гомере, авторе Илиады; 19. О достоинствах Гомеровых сочинений; 20. О строе Гомеровом и тактике греков и троянцев. Последняя тема была разработана Гнедичем и напечатана в виде статьи «О тактике ахеян и. троян» (см. стр. 780), что служит доказательством того, что все остальные темы Гнедич предполагал разработать подобно этой. Статья эта, напечатанная в журнале «Сын отечества», 1826, ч. 109, № XX, стр. 330, была снабжена, кроме авторского примечания, еще и примечанием издателя журнала Н. Греча: «Н. И. Гнедич, кончив перевод Илиады гекзаметрами, готовит оный к изданию в свет с археологическими примечаниями, которые должны способствовать читателям как к уразумлению творения Гомерова, так и вообще для распространения познаний о древностях греческих. Желая познакомить отечественную публику нашу с свойством и достоинством замечаний, кои г. Гнедич присоединяет к переводу своему, мы испросили у него позволение напечатать некоторые из них в «Сыне отечества» («продолжение впредь»). Продолжения, однако, не последовало, хотя из заметки Греча явствует, что у Гнедича было написано несколько статей такого же характера. Статья «О тактике ахеян и троян» является оригинальной работой Гнедича. В примечаниях к напечатанной статье Гнедич сам делает наименование циклов, которые и должны были, повидимому, составить особую монографию, комментирующую поэму,— это циклы: Военное искусство, Мифология и др. Данная тема должна была входить в цикл «Военное искусство», с несколькими очерками, аналогичными статье «О тактике ахеян и троян».
Чтобы судить об объеме разысканий, предпринятых Гнедичем для данной статьи или главы будущего комментария, достаточно обратиться к уже упомянутой книге «Переписки» Оленина. В этой книге разыскания и таблицы, отсылавшиеся Гнедичу, на темы: о лестницах, башнях, о материалах, из которых делались стены, и о способах взятия крепостей — занимают треть всей книги, т. е. 70 страниц. Между тем разыскания Оленина составляли лишь часть того материала, который нужен был Гнедичу для комментария. Упомянутые выписки Гнедича из исследований европейских комментаторов показывают, что Гнедич работал, проверяя одного комментатора другим, о чем свидетельствуют заметки Гнедича на полях рукописи с выписками. В связи с темой статьи «О тактике» Гнедич занимался таким критическим, сравнительным изучением исследований на данную тему — X. Гейне, Вебба, Найта (см. выше). Для живого, наглядного представления о тактике, вооружении, одежде и военной морали героев «Илиады» Гнедич обратился к литературе о современных греческих войсках, книге ученого, путешественника Пуквиля («Путешествие в Морею, Константинополь, Албанию и проч. провинции Оттоманской империи». Париж, 1805, тт. 1—3) и книге «Мемуаров полковника Вутье о современной войне греков». Париж, 1823, на которую Гнедич ссылается в своей статье. В ответ на упрек Оленина, что Гнедич не упомянул о броне и латах, Гнедич отвечал: «В статье о тактике не упоминал я обо всех родах оружий Гомерических, потому что не об них идет речь, а в особенной об них статье, конечно, будут они все исчислены». Статья «О тактике ахеян и троян» дает представление о характере всего комментария Гнедича, весьма своеобразного на фоне академического педантизма, который характеризует, например, комментарий X. Гейне.
Задача Гнедича состояла в доступности комментария, в простоте изложения. По этому поводу Гнедич писал Оленину: «Душевно рад, что статья о Тактике вам нравится, я думаю не менее и оттого, что она не обременена тщеславною выказкою учености. Писатель изъяснений должен быть учен для себя, а не для читателя». В связи с требованием Оленина написать объяснение о латах и броне, с перечислением различных, упомянутых у Гомера названий, Гнедич пишет, что «названиями оных определить их род и вид по Гомеру невозможно: он поэт, а не систематик», и дальше, спрашивая у Оленина о льняной броне Аякса, пишет, что нуждается «в кратком понятии», добавляя: «мне никогда не должно упускать из виду, что я не пишу археологических диссертаций, а только поясняю Гомера».
Монография-комментарий, задуманная Гнедичем, была большой задачей, не только научной, но и литературной. Целью ее было широкое ознакомление читателя с героическим миром Гомера.
Быть может, именно потому, что безразборное нанизывание сведений и разысканий не устраивало Гнедича, комментарий к переводу не был завершен. Отрывки его (кроме напечатанной статьи о тактике), повидимому, были уничтожены Гнедичем, так же как и большая часть тех исследований, которые должны были служить материалом для комментария. Уже в апреле 1827 года Гнедич писал: «Порывался приготовить к изданию „Илиаду”, с примечаниями и введением читателя в мир Гомерический, и ничего не успел от немощи» (письмо к В. В. Измайлову от 21 апреля 1827 года).
«„Илиада”,— пишет Гнедич,— заключает в себе целый мир, не мечтательный, воображением украшенный, но списанный таким, каков он был, мир древний, с его богами, религией, философией, историей, географией, нравами, обычаями, словом — всем, чем была Греция». Поэма, названная Гнедичем «энциклопедией древности», была создана в Греции около середины VIII века до н. э.
Имя Гомера, поэта-аэда (аэды были певцы-импровизаторы, исполнявшие свои произведения всенародно или в домах знатных людей), окружено легендами. Записи отдельных отрывков или песен «Илиады» были соединены и очищены от чуждых наслоений античными филологами II века до н. э. Издана «Илиада» была впервые в 1488 году. Первый опыт русского перевода был сделан Ломоносовым в 1748 году (Стихотворные отрывки из VIII, IX и XIII песен). В 1778 году «Илиада» была полностью издана в прозаическом переводе П. Екимова. В 1787 году вышли 6 песен «Илиады» в стихотворном переводе Е. Кострова. Первым полным стихотворным переводом является перевод Гнедича.
В основе сюжета «Илиады» лежат легенды о Троянской войне. Поэт говорит о том, что повествование его основано на устных преданиях:
Сами сказания давние слыша из уст человеков (XX, 204).
Легенды эти имеют исторические корни. Крепость Илион-Троя действительно существовала. Она находилась на малоазиатском берегу Эгейского моря (на небольшом расстоянии от моря) к югу от Дарданелльского пролива. На современные карты, рядом с турецким наименованием Гиссарлык, нанесено и наименование Илион. Раскопки 70—80-х годов XIX века, предпринятые знаменитым археологом Шлиманом, обнаружили остатки нескольких городов, возвышавшихся над дорогой, ведущей к проливу. Каждый из обнаруженных раскопками городов получил наименование Трои. Один из них, а именно Троя VI, по своему положению и обломкам зданий наиболее соответствовал описаниям в «Илиаде». Город располагался террасами, стены его зданий были сделаны из гладко отесанных камней (см. стихи 243—248 песни VI). Раскопки обнаружили и следы пожара, который археологи относят к XIII—XII векам до н. э. Воинственность троянцев определялась положением их крепостей, доминирующих над торговыми путями, но война такая, какую изобразил поэт в «Илиаде», потребовавшая объединения всех областей Греции против небольшого государства, остается для историков загадочной.
Цикл легенд о Троянской войне повествует о том, как троянский царевич Парис вероломно обманул спартанского царя Менелая, похитив у него красавицу жену Елену. Оскорбленный Менелай соединился со своим братом Агамемноном, главой Микенского царства, и призвал к войне властителей всех греческих областей. Войска греков приступили к осаде Трои, которая длилась десять лет. Троя пала после гибели Гектора. Чтобы проникнуть в крепость и открыть ворота, грекам понадобилась хитрость. Ее подсказала им богиня Афина (легенда о деревянном коне, в котором поместился отряд греков). Разрушением и сожжением Трои и возвращением Елены к Менелаю еще не заканчивается троянский цикл. За этим следует повествование о странствиях и несчастиях греческих победителей на пути их домой («Одиссея»).
Тема «Илиады» не охватывает всего цикла, а лишь те события, которые приближают войну к развязке на десятом году осады крепости.
События эти объединены основным сюжетом — ссорой юного царя Фессалии Ахиллеса с верховным правителем микенским (аргосским) царем Агамемноном. Ахиллес (самый храбрый и самый сильный из ахейцев) отказался участвовать в битвах.
Без помощи Ахиллеса греки не выдерживают натиска троянцев. Ахейская армия близка к гибели, и только вмешательство друга Ахиллеса юного храбреца Патрокла, а затем, после его гибели, самого Ахиллеса спасает положение греков.
Ссоре Ахиллеса и Агамемнона посвящена первая песня. На протяжении пятнадцати песен развертываются последствия ссоры.
XVI песнь начинается косвенным вмешательством в события непреклонного до того времени Ахиллеса, отпустившего для единоборства с Гектором своего друга Патрокла. Последние шесть песен, начиная с XVIII, посвящены подвигам Ахиллеса, разъяренного гибелью своего друга.
События осады показаны в поэме двусторонне: и в стане осаждающих и в осажденной крепости. Действующими лицами являются, с одной стороны, герои ахейцы, с другой — троянцы.
Рассказ беспристрастен, и троянцы и греки изображены с хорошей и дурной стороны, хотя троянцам в поэме уделено меньше места, чем ахейцам. Два главных героя противопоставлены друг другу: Ахиллес и Гектор.
Главными действующими лицами со стороны греков являются:
Главными действующими лицами, представляющими Трою, являются:
Две женщины являются героинями поэмы: гречанка
События войны перемежаются картинами мирных занятий (сельское хозяйство, домоводство, ремесла, искусство) и описаниями отношений героев (родительские чувства Приама, скорбь Ахиллеса о друге Патрокле, супружеская любовь Гектора и Андромахи).
Судьбы Трои и воюющих сторон — в руках всесильных богов. Олимп — такое же место действия, как и Троянское поле. Боги разделились на два враждебные лагеря: сторонников ахейцев и сторонников троян. Происходит борьба богов, выражающаяся в подобных человеческим интригах, хитростях, жестоком преследовании. Наиболее выразительны эпизоды ссор богини Геры со своим супругом, вседержителем Зевсом (VIII) и знаменитый эпизод обольщения и усыпления Зевса (XIV), предпринятых Герой для того, чтобы иметь возможность помочь троянцам.
Олимпийские покровители троянцев:
Ахейцам покровительствуют две сильные богини:
ОСНОВНЫЕ СОБРАНИЯ РУКОПИСЕЙ СТИХОТВОРНЫХ ПРОИЗВЕДЕНИЙ Н. И. ГНЕДИЧА
1. Печатный экземпляр «Илиады» с последними поправками Гнедича (карандашные и чернильные поправки на вклеенных листах и между строк).— Оленинская опись F XIV, № 2.
2. Черновые тетради перевода «Илиады», 160 л. (IV, VII, X, XI, XIX, XX, XXIII песни).— Оленинская опись F XIV, № 14.
3. Писарская копия перевода «Илиады» с автографическими поправками Гнедича.— Оленинская опись F XIV, № 1.
4. Материалы для введения и примечаний к «Илиаде» с заметками Гнедича.— 208 л. F XVIII, № 6.
5. Корректурный экземпляр «Илиады» с заметками и правкой Гнедича.— Оленинская опись F XIV, № 5.
6. Печатный экземпляр стихотворений Н. И. Гнедича изд. 1832 года, с последними автографическими поправками.— Оленинская опись F XIV, № 2.
7. Черновые автографы стихотворений Гнедича (16 автор.).— Архив П. Тиханова № 787/53.
8. Черновые наброски поэмы о Васильке Теребовльском.— Собр. автографов Н. И. Гнедича, лл. 71—74 об.
1. Автограф подстрочного перевода начала IX песни «Илиады».— Ф. 93, оп. 4, № 7.
2. Автограф подстрочного (с различными заметками) перевода IX песни «Илиады», ф. 627, оп. 2, № 8.
3. Запись в альбоме П. Кеппена отрывка перевода «Илиады» (VI, 526—528).—10102. LXб. 24.
4. Автограф стих. «Приютино».—10089. LXб. 22.
5. Автограф стих. «На смерть... дочери Греча».— Ф. 627, оп. 2, № 9.
6. Автограф стих. «Вот Александр благословенный».— Ф. 142, оп. 1, № 59.
7. Автограф стих. «Арфа Давида».— 9642. LVIIб. 2.
8. Автограф стих. «А. А. Олениной» («В шуму сегодняшних веселых поздравлений» 4 февр. 1832).—14370 LXXXIIIб. 15.
9. Автограф стихотворения «Циклоп» с предисловием к нему, ф. 265, оп. 2, № 691.
1. Автографы отрывков перевода «Илиады» и разных стихотворений (18 листов), в том числе стих. «На французские революционные знамена».— Ф. 1225, ед. хр. 6, шифр 1740/59.
2. Автограф стих. «Кавказская быль», там же.
1. Автограф стих. «В сей день — о день, питомцу муз изящный» (помета: «5 сент. 1815. Приютино»).— 3618 Б. 3.
2. Автограф стих. «Новости».— 3618 Г. 1.
3. Автограф стих. «Послание гр. Д. И. X. в Приютино».— 3618 Б. 4.
4. Автограф (?) «Что если б вы, бессмертны тени...».— 3618 Б. 1.
5. Список стих. «Любовью пламенной отечество любя». («Список рукой В. А. Олениной, с пометкой, что стих, принадлежит Гнедичу.).— 3618 Б. 5.
6. Список стих. «Здесь некогда наш сын дуб юный возращал» (той же рукой, там же).
7. Список стих. «Радость детей, любовь!» (1819), с пометкой А. Н. Оленина.— 3618 Б. 2.
1. Список стихотворного перевода трагедии «Медея» Лонжпьера (перевод 3-го действия принадлежит Гнедичу, 1-го Марину и И. Озерову, 2-го Дельвигу, 4-го Катенину, 5-го Поморскому).— № 7675.
ИЗДАНИЯ СТИХОТВОРНЫХ ПРОИЗВЕДЕНИЙ ГНЕДИЧА
«Илиада», песнь VII, пер. с греческого александрийскими стихами. СПб., 1809.
«Танкред», трагедия Вольтера, стихами. Переведена и представлена в 1-й раз 1810 г.[1] СПб., в тип. имп. театра, 1810 (2-е изд. с исправлениями Гнедича в 1816 году).
Рождение Гомера. Поэма. СПб., 1817.
«Рыбаки», идиллия. СПб., 1822.
Простонародные песни нынешних греков, с подлинником изданные и переведенные в стихах, с прибавлением введения, сравнения их с простонародными песнями русскими и примечаний. СПб., 1825 (дата цензурного разрешения 24 октября 1824 года).
Издание открывается обширным введением Н. И. Гнедича на 33 страницах.
«Илиада» Гомера, переведенная Н. Гнедичем, членом имп. Российской академии, членом-корреспондентом имп. Академии наук, почетным членом имп. Виленского университета, членом Обществ любителей словесности С.-Петербургского, Московского, Казанского и проч. Ч. I — II. СПб., 1829 (дата цензурного разрешения 29 сентября 1828 года). Издание открывается предисловием на 15 страницах.
Стихотворения Н. Гнедича. СПб., 1832.
В сборник введены, кроме лирических стихотворений, идиллия «Рыбаки», поэма «Рождение Гомера», перевод идиллии Феокрита «Сиракузянки, или Праздник Адониса», «Простонародные песни нынешних греков» (без предисловия), перевод трагедии Вольтера «Танкред» (переведено в 1809 году).
«Илиада» Гомера, перевод Н. Гнедича, издание второе, книгопродавца Лисенкова, напечатанное с экземпляра, исправленного переводчиком. СПб., 1839.
Сочинения Гнедича, издание Александра Смирдина. СПб., 1854.
Издание является перепечаткой собрания стихотворений 1832 года.
Сочинения Н. И. Гнедича, т. I — III. Первое полное издание с портретом Н. И. Гнедича, гравированным на стали, и биографиею, составленною H. M. Виленкиным (Минским). Издание товарищества М. О. Вольф. СПб.— Москва, 1884.
Первый том состоит из произведений, вошедших в сборник 1832 года, с прибавлением нескольких стихотворений по автографам и журнальным публикациям Гнедича. Тома II — III — «Илиада» (перепечатка издания 1829 года).
Полное собрание поэтических сочинений и переводов Н. И. Гнедича. Три тома. Библиотека «Севера». 1905.
«Илиада», перевод Н. И. Гнедича, редакция и комментарий И. М. Тронского. При участии И. И. Толстого. Л., Academia, 1935.
Вступительные статьи П. Ф. Преображенского, И. М. Тронского и И. И. Толстого. Текст перевода подвергся критическому пересмотру. Издание сопровождено подробным комментарием.
Н. Гнедич. Стихотворения. Вступительная статья, редакция и примечания И. Медведевой. «Советский писатель». Библиотека поэта, малая серия, № 11. Л., 1936. Избранные стихотворения, шесть (из 12-ти) песен из сборника «Простонародные песни нынешних греков» и отрывки из VI и VIII песен «Илиады».
Ласточка. «Альциона», 1833, стр. 69.
Кавказская быль. «Новоселье», 1833, стр. 187.
«Русская старина», 1880, № 7, стр. 502. Публикация стихотворения «К сестре».
Николай Иванович Гнедич (1784—1884). Несколько данных для его биографии по неизданным источникам сообщил П. Тиханов. СПб., 1884.
В сообщение П. Тиханова входит публикация следующих стихотворений Гнедича: «Печален мой жребий, удел мой жесток!», «Циклоп», пародия идиллии Феокрита (1813), эпиграмма «Ты прав, Дурин, лицом я непригож», послание «Мой добрый друг, Лобанов», «Душа, душа, ты рано износила».
Г. П. Георгиевский. А. Н. Оленин и Н. И. Гнедич. Новые материалы из Оленинского архива. Сборник Отделения русского языка и словесности имп. Академии наук, т. 91. СПб., 1914, стр. 1—137.
Опубликованы следующие стихотворения Гнедича: «Новости», «Что, если б вы, бессмертны тени», «Радость детей, любовь!», «В сей день — о день, питомцу муз изящный», «Послание гр. Д. И. X. в Приютино», «Здесь некогда наш сын дуб юный возращал», «Любовью пламенной отечество любя».
Ф. Я. Прийма. «Слово о полку Игореве» в научной и художественной мысли первой трети XIX века (Материалы). Сборник статей «Слово о полку Игореве». М.— Л., изд. АН СССР, 1950. В статье Ф. Я. Приймы опубликованы наброски начала поэмы Гнедича о Васильке Теребовльском.