Поэма, или роман в стихах Вальтера Скотта «Мармион» является самым большим по объему из поэтических произведений «Чародея Севера» — так называли в Англии писателя после выхода в свет его «Песен шотландской границы» и «Песни последнего менестреля». Но именно «Мармион» вознес Скотта на вершину его поэтической славы.
Вальтер СКОТТ
ОТ ПЕРЕВОДЧИКА
Поэма, или роман в стихах, Вальтера Скотта «Мармион» является самым большим по объему из поэтических произведений «Чародея Севера» (так называли в Англии писателя после выхода в свет его «Песен шотландской границы» и «Песни последнего менестреля»). Но именно «Мармион» вознес Скотта на вершину его поэтической славы.
Для своих современников (как в Англии, так и в Шотландии) автор «Мармиона» был прежде всего поэтом. Недаром первые свои прозаические произведения Скотт издавал под псевдонимом. Однако в наше время, особенно в России, акценты поменялись.
Если проза Вальтера Скотта — в основном исторические его романы — известна большинству русских читателей с детства, то едва ли можно это сказать и о его поэзии, из которой в России давно известны только баллада «Замок Смальгольм» («Иванов вечер») в переводе В. А. Жуковского да «Разбойник» (вставная песня из поэмы «Рокби») в переделках Ивана Козлова (в начале XIX века) и Эдуарда Багрицкого (в начале XX века).
Две поэмы (из девяти) и с полсотни стихотворений Скотта, большей частью переведенные впервые, вошли в двадцатитомное Собрание сочинений писателя, изданное «Художественной литературой» в 1960— 1965 годах.
В 1959 году в связи с намерением издательства «Гослитиздат» выпустить Собрание сочинений Скотта Татьяна Григорьевна Гнедич, руководившая семинаром перевода английской поэзии, подала мне идею перевести вставную легенду («Рассказ трактирщика») из «Мармиона». Работая над отрывком, я увлекся этим произведением и перевел его почти полностью, а в конце 1961 года предложил его в издательство.
Однако изложенные во вступлении к Песни первой «консервативные политические взгляды автора» и особенно «апология» двух современных Скотту крупнейших политических деятелей Англии — Вильяма Питта Младшего и Чарльза Фокса — стали неодолимым препятствием на пути к публикации поэмы в СССР. В результате в 19-й том (1965) Собрания сочинений Вальтера Скотта из «Мармиона» вошли только две вставные баллады: «Лохинвар» и «Песня пажа».
Творческая манера Скотта (как в прозе, так и в поэзии) отличается большой точностью и подробностью описаний. Поэтому мне показалось интересным проехать по всем местам, описанным автором в поэме. Об этой поездке я подробно рассказываю в путевых записках «По следам лорда Мармиона» (см. с. 339—356 настоящего издания).
Теперь, почти сорок лет спустя после начала работы над переводом поэмы, «Мармион» наконец-то выходит, и этот перевод я посвящаю памяти его первого редактора Татьяны Григорьевны Гнедич.
Франция, Медон.
ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ К ПЕРВОМУ ИЗДАНИЮ
Едва ли можно ожидать, что автор, которого публика почтила похвалой, не попытается снова злоупотребить ее великодушием. Однако следует полагать, что автора «Мармиона» не может не беспокоить успех его произведения, так как он сознает, что второе появление в печати грозит ему потерей той репутации, которую принесла ему первая поэма.[1][2] Предлагаемое повествование излагает приключения вымышленного героя; но названо историей Флодденской битвы,[3] потому что судьба героя связана с этим памятным поражением и с теми причинами, которые к нему привели. Автор стремился с самого начала сообщить читателю точные исторические сведения и подготовить его к пониманию обычаев и нравов той эпохи, когда происходит действие повести. Любое историческое сочинение, тем более попытка эпического произведения, выводит за рамки первоначально задуманного романтического рассказа; но, если судить по популярности «Песни последнего менестреля», автору позволительно надеяться, что попытка нарисовать нравы феодальных времен в более широком масштабе по ходу более интересного рассказа не будет отвергнута публикой.
Действие поэмы начинается в первых числах августа и заканчивается поражением при Флоддене 9 сентября 1513 года.
Ашестил,[4] 1808.
ПРЕДИСЛОВИЕ К ИЗДАНИЮ 1830 ГОДА
То, что мне предстоит сказать относительно этой поэмы, можно выразить кратко. В предисловии к «Песне последнего менестреля» я упомянул обстоятельства, связанные с моими литературными занятиями, которые побудили меня отказаться от почетной профессии ради значительно менее надежного литературного поприща. Назначение мое в шерифство Селькирка[5] заставило меня переменить место жительства. Поэтому я покинул свой милый домик на берегу Эека ради еще более «милых Твида берегов», дабы подчиниться закону, который требует, чтобы шериф, по крайней мере определенное количество месяцев в году, проводил на подведомственной ему территории. Мы нашли восхитительное убежище в доме моего близкого друга и кузена, полковника Рассела, в Ашестиле, так как дом этот оказался свободным на время отъезда хозяина в Индию на военную службу.
Дом был вполне достаточным для моих нужд, а также для приема небольшого числа гостей. Расположение его необычайно красиво: он стоит на берегу прекрасной реки, воды которой весьма благоприятны для рыбной ловли, и окружен остатками девственных лесов и холмами, изобилующими дичью. Что касается общества, то мы жили, согласно прочувствованной фразе Писания, «среди своих» и, так как расстояние от столицы составляет всего тридцать миль, были вполне досягаемы для наших друзей из Эдинбурга, где мы проводили пять или шесть месяцев в году, когда шли зимние и летние судебные сессии.
Примерно тогда же в моей жизни произошло важное событие. Из влиятельных сфер мне подали надежды, обещая избавить меня от тревоги и беспокойства, кои в ином случае я бы ощущал как человек, от неверных средств которого зависит процветание семьи и чье положение тем менее устойчиво, что он в той или иной степени зависит от благосклонности публики, всегда, как известно, капризной; правда, только справедливо будет добавить, что я на себе этого не испытал. Мистер Питт,[6] обратившись к моему близкому другу, достопочтенному Уильяму Данбару, ныне лорду-канцлеру Шотландии, выразил желание, чтобы мне при случае оказали необходимую поддержку; и, поскольку мои намерения были обращены скорее к будущему, нежели к обеспечению своих потребностей в настоящее время, удобный случай мне помочь скоро представился. Один из так называемых Главных клерков Судебной Коллегии (а они являются официальными лицами, занимая важные и ответственные посты и пользуясь определенным доходом), который прослужил свыше тридцати лет, почувствовал в связи с преклонными годами и сопутствующей этому возрасту глухотой желание оставить официальный пост. Согласно тогдашнему закону, такому лицу полагалось договориться с будущим преемником, который получал его место при условии, что он либо выплатит сразу изрядную сумму денег своему предшественнику, либо в течение всей его жизни будет отдавать ему известный процент своего дохода.
Мой предшественник, заслуги которого были чрезвычайно велики, выговорил себе пожизненный доход, с тем чтобы я получал вознаграждение после его смерти, а обязанности, связанные с должностью, начал выполнять немедленно, сняв с себя свою должность в суде. Мистер Питт, однако, в это время скончался, его министерство распустили и заменили другим, известным под названием:
Мое дело настолько продвинулось, что мое назначение лежало в канцелярии, подписанное его величеством, но из-за поспешности или же по ошибке интересы моего предшественника не были, как принято в этих случаях, оговорены в бумаге. А поэтому, хотя требовалось всего только уплатить вступительный взнос, я при этих обстоятельствах не мог по совести принять свое назначение, поскольку, случись мне умереть раньше джентльмена, место которого мне надлежало получить, он мог потерять свое законное обеспечение, уже оговоренное.
Я имел честь повидаться по этому вопросу с графом Спенсером,[8] и он самым любезным образом дал указания составить документы так, как и предполагалось первоначально; добавив, что, так как дело это получило королевскую санкцию, он видит только акт справедливости в том, что охотно сделал бы и в качестве одолжения. Я ни разу не виделся с мистером Фоксом ни по этому вопросу, ни по каким-нибудь другим, никогда я не обращался к нему ни с какими просьбами; понимая, что, поступи я таким образом, я мог бы заставить предположить, что исповедую политические взгляды, противоположные тем, каких всегда придерживался. Однако, если бы речь шла о нем как о частном лице, я не смог бы назвать человека, одолжением которого я гордился бы больше, когда бы он оказал мне такую честь.
По этому уговору я должен был получить после смерти моего предшественника вознаграждение, вполне соответствовавшее моим желаниям; однако, поскольку пять или шесть лет спустя закон о содержании престарелых чиновников изменился по сравнению с теми правилами, которые требовали договоренности с лицом, занявшим место впоследствии, мой коллега воспользовался преимуществами этого изменения и, приняв пенсию, положенную ныне в подобных случаях, великодушно предоставил мне получать жалованье.
Однако, хотя я и приобрел в то время определенный доход, дававший мне надежду на спокойную пристань в старости, я не избавился от некоторой доли тревог и треволнений, вызванных враждебными течениями и приливами, какие так часто встречаются в продолжение нашего путешествия по жизни. В самом деле, публикация следующего моего поэтического опыта была значительно ускорена одной из тех несчастных случайностей, которых невозможно ни избежать, ни предвидеть.
Я принял благоразумное решение вложить в мои произведения немного больше труда, чем доселе в них вкладывал, и не хотел снова слишком поспешно объявлять себя кандидатом на литературную славу. Соответственно с этим решением некоторые части поэмы, которая в конце концов получила название «Мармион», отрабатывались с великим тщанием, хотя прежде я редко проявлял подобное рвение.
Не мне судить, стоит ли это произведение потраченного труда, но мне, возможно, будет дозволено сказать, что период создания его был одним из самых счастливых в моей жизни; настолько счастливым, что я и теперь с удовольствием вспоминаю некоторые из уголков, в которых сочинялись те или иные отрывки. Наверно, именно благодаря этому вступления к некоторым песням сделаны в виде личных посланий к моим близким друзьям; возможно, что в посланиях этих я упоминал, более чем необходимо или принято, мои домашние занятия и развлечения — многоречивость, которую могут извинить те, кто помнит, что я был еще молод, легкомыслен и счастлив, и что, «когда душа полна, уста не умолкают».
Несчастье, которое как раз тогда и случилось с моим другом и близким родственником, вынудило меня изменить благоразумному намерению не выпускать в свет мою поэму без величайшей осмотрительности: скорейшая публикация ее оказалась если не необходимой, то во всяком случае желательной. Издатели «Песни последнего менестреля», ободренные успехом этого произведения, охотно предложили за «Мармиона» тысячу фунтов. Так как эта договоренность вовсе не держалась втайне, она дала лорду Байрону, который тогда находился в состоянии войны со всеми бумагомарателями, повод включить меня в свою сатиру, озаглавленную «Английские барды и шотландские обозреватели».[9]
Я никогда не мог постигнуть, каким образом соглашение между автором и его издателем, если оно удовлетворяет обе стороны, может стать предметом осуждения какой бы то ни было третьей стороны. Я не предпринимал никаких необычных или недозволенных мер для увеличения цены товара, я ничуть о ней не торговался, но тотчас принял щедрое, как мне показалось, предложение издателей.
Эти джентльмены во всяком случае не сочли, что прогадали от договоренности, ими самими составленной; напротив, продажа поэмы настолько превзошла все их ожидания, что побудила их снабдить погреба автора тем, что всегда считалось приятным подарком для молодого шотландского домовладельца, а именно — бочкой превосходного кларета.
Я заканчивал поэму со слишком большой поспешностью, чтобы иметь возможность хотя бы смягчить, если не совсем убрать ее основные недостатки. Природа вины Мармиона — хотя подобные примеры встречались в феодальную эпоху — тем не менее недостаточно характерна, чтобы считать ее показательной для данного периода: подделка документов — преступление, присущее, скорее, коммерческому веку, нежели веку гордому и воинственному. Этот грубый недостаток надо было бы исправить или смягчить. Однако, пройдя через муки творчества, я оставил дерево лежать там, где оно упало. Помню, как мой друг, доктор Лейден,[10] бывший тогда на Востоке, написал мне яростный протест по этому поводу.
Я тем не менее всегда придерживался того мнения, что исправления, сами по себе разумные, производят плохое впечатление, когда сделаны после публикации. Никогда автора не осуждают так решительно, как после его собственных признаний, и у него всегда найдутся сторонники и защитники среди читателей, пока он сам не отступится от своего дела. Я поэтому не был склонен дать материал для собственного осуждения; по счастью, новизна предмета и, если мне позволено так выразиться, известная сила и живость описания сгладили многие несовершенства.
Таким образом, это второе испытание терпения публики, обычно самое гибельное, ибо она тогда наиболее склонна судить сурово то, что в первом случае приняла, возможно, с неразумной благосклонностью, но в моем случае вторая попытка оказалась решительно успешной. Мне посчастливилось выдержать это испытание благополучно, и тиражи первых изданий между 1808-м и 1825 годами составили около тридцати шести тысяч экземпляров, не считая значительного числа проданных за последнее время.
Я не буду теперь распространяться о «Мармионе» и в нескольких предварительных словах о «Деве озера»,[11] последней моей поэме, которая заслужила выдающийся успех, продолжу выполнение взятой на себя задачи — рассказывать об источниках моих произведений.
Абботсфорд,[12] апрель 1830.
МАРМИОН
Пускай горянка нам споет
О битве, где любимый пал!
Шотландский бард струну рванет —
Ведь враг победу одержал!
Достопочтенному
Генри, Лорду Монтегю
и прочая и прочая
посвящает этот рыцарский роман
ВСТУПЛЕНИЕ К ПЕСНИ ПЕРВОЙ
Вильяму Стюарту Роузу, эсквайру.[13]
ПЕСНЬ ПЕРВАЯ
ЗАМОК
ВСТУПЛЕНИЕ К ПЕСНИ ВТОРОЙ
Достопочтенному Джону Марриоту[54]
ПЕСНЬ ВТОРАЯ
МОНАСТЫРЬ
ВСТУПЛЕНИЕ К ПЕСНИ ТРЕТЬЕЙ
Уильяму Эрскину,[87] эсквайру.
ПЕСНЬ ТРЕТЬЯ
ХАРЧЕВНЯ
ВСТУПЛЕНИЕ К ПЕСНИ ЧЕТВЁРТОЙ
Джеймсу Скину,[120] эсквайру.
ПЕСНЬ ЧЕТВЁРТАЯ
ЛАГЕРЬ
ВСТУПЛЕНИЕ К ПЕСНИ ПЯТОЙ
Джорджу Эллису,[143] эсквайру.
ПЕСНЬ ПЯТАЯ
ДВОР
ВСТУПЛЕНИЕ К ПЕСНИ ШЕСТОЙ
Ричарду Хеберу,[184] эсквайру.
ПЕСНЬ ШЕСТАЯ
БИТВА
КОММЕНТАРИИ
(ВАЛЬТЕРА СКОТТА)
К ПОЭМЕ «МАРМИОН»
ВСТУПЛЕНИЕ К ПЕСНИ ПЕРВОЙ
Роман о смерти Артура[213] содержит сокращенное изложение самых известных приключений рыцарей Круглого Стола; и, будучи написан сравнительно современным языком, дает рядовому читателю прекрасное представление о том, каковыми на самом деле были рыцарские романы. Он имеет то достоинство, что написан на чистейшем старинном английском языке, и многие бурные приключения, которые он содержит, рассказаны с простотой, граничащей с возвышенностью. На некоторые из них имеются ссылки в тексте, и я проиллюстрировал бы их более полными отрывками, но, так как это интереснейшее произведение вот-вот выйдет из печати, ограничусь рассказом об Опасной Часовне и о поисках сэром Ланселотом[214] Святого Грааля.[215]
«Тотчас сэр Ланселот отправился и, как только он подъехал к Опасной Часовне, спешился и привязал своего коня к маленькой калитке. Едва он оказался на церковном дворе, как увидел перед часовней множество прекрасных богатых щитов, перевернутых вверх ногами, и многие из этих щитов сэр Ланселот видел прежде на рыцарях; кроме того, увидел он, что неподалеку от него стоят тридцать высоченных рыцарей: каждый из них превосходил ростом более чем на ярд любого человека из всех, кого сэру Ланселоту случалось видеть, и все они усмехались ему в лицо и скрежетали зубами; и, когда сэр Ланселот увидел выражение их лиц, он сильно ужаснулся и потому заслонился щитом и взял в руки свой меч, готовясь сражаться; а все рыцари были в черных доспехах, со щитами наготове и с обнаженными мечами. И когда сэр Ланселот хотел пройти сквозь их строй, они по обе стороны от него расступились и дали ему пройти, и потому он сделался смелее и прошел в часовню, и там не увидел он никакого света, кроме тусклого пламени лампы. И тут заметил он труп, покрытый шелковой тканью; тогда наклонился сэр Ланселот и отрезал кусок этой ткани, и сразу что-то под ним дрогнуло, как будто земля покачнулась немного, и напугался он, а затем заметил превосходный меч, лежащий рядом с мертвым рыцарем, и взял он этот меч в руку и вышел из часовни. Как только оказался он на церковном дворе, все рыцари заговорили с ним зловещими голосами и вот что сказали:
— Рыцарь, сэр Ланселот, положи этот меч, а не то погибнешь.
— Останусь ли я жить или погибну, — ответил им сэр Ланселот, — вы его назад не получите, но сражайтесь за него и примите мой вызов.
И с этими словами прошел он сквозь их строй, а за церковным двором повстречалась ему прекрасная девушка, которая сказала:
— Сэр Ланселот, оставь тут этот меч, иначе ты умрешь из-за него.
— Я его не оставлю, — ответил сэр Ланселот, — несмотря ни на какие угрозы.
— Нет! — настаивала она. — Если бы ты оставил этот меч, никогда не видать тебе королевы Гвиневер.[216]
— Значит, я был бы глупцом, если бы оставил этот меч, — сказал сэр Ланселот.
— Теперь, благородный рыцарь, — произнесла девушка, — я требую, чтобы ты поцеловал меня один раз.
— Нет, — сказал сэр Ланселот, — упаси Бог!
— Что же, сэр, — сказала она, — поцеловал бы ты меня — и дни твоей жизни окончились бы. Но теперь, увы! — добавила она. — Труды мои окончены, ибо я предназначала эту часовню тебе и сэру Гавэйну,[217] и сэра Гавэйна я однажды в эту часовню заманила; и в тот раз дрался он с рыцарем, который лежит мертвый в той часовне: сэр Гилберт,[218] незаконнорожденный, и в тот раз отрубил он незаконнорожденному сэру Гилберту левую руку. И вот, сэр Ланселот, теперь скажу я тебе, что я тебя любила все эти семь лет, но ни одной женщине не может принадлежать твоя любовь, кроме королевы Гвиневер; но, так как не суждено мне радоваться, получив твое тело живым, не лелеяла я большей радости, как заполучить твое мертвое тело, и я бы набальзамировала его, и служила бы ему, и сохранила бы его до конца дней моей жизни, и ежедневно я бы тебя обнимала и целовала, несмотря на королеву Гвиневер.
— Хорошо ты говоришь, — сказал сэр Ланселот. — Да сохранит меня Иисус от твоей хитрости.
И с этими словами он отвязал своего коня и ускакал на нем».
Однажды, когда Артур пировал со своими рыцарями Круглого Стола, им всем было видение — перед ними внезапно предстал Святой Грааль, или сосуд, из которого в последний раз ели пасхального агнца (драгоценная реликвия, которая долго оставалась скрыта от глаз людских из-за их земных грехов). Последствием этого видения было то, что все рыцари торжественно поклялись посвятить себя поискам Святого Грааля. Но увы! — он мог открыться только рыцарю, совершенному в рыцарском искусстве, чистому и неповинному в зле. Все благородные свойства сэра Ланселота были поэтому тщетными, ибо он был повинен в любовной связи с королевой Гвиневер, или Ганор, и в своих святых исканиях он встречался только с такими позорными несчастьями, как следующее.
...Сэр Ланселот ехал все дальше и проникал все глубже в дикий лес, придерживаясь только той дороги, куда вели его неистовые приключения, и наконец приехал он к каменному кресту, и от креста этого отходили две дороги, ведущие в западные земли, и лежал возле того креста камень из мрамора, но было так темно, что сэр Ланселот не мог как следует распознать, что это такое. Тогда сэр Ланселот огляделся и увидел старую часовню и направился туда, чтобы найти там каких-нибудь людей. И сэр Ланселот привязал своего коня к дереву, а после того прошел он в дверь часовни и обнаружил, что она пуста и разрушена. И нашел он внутри прекрасный алтарь, богато украшенный шелками, и стоял там красивый подсвечник с шестью большими свечами, и был этот подсвечник серебряный. И когда увидел сэр Ланселот идущий от него свет, возымел он сильное желание войти в часовню, но не мог найти в нее входа, кроме закрытой двери. Походил он возле двери, мрачный и разочарованный, а потом опять вернулся к своему коню, снял с него седло и уздечку и пустил его пастись. Расстегнул он свой шлем, снял с пояса меч и улегся спать на своем щите возле креста.
И так он уснул, и вот, наполовину во сне — наполовину бодрствуя, увидел он, что приблизились к его коню две верховые лошади, белые и прекрасные, везущие носилки с больным рыцарем. Когда рыцарь с крестом поравнялся с ним (а сэр Ланселот лежал тихо, видел и наблюдал за ним, потому что он спал не крепко), то услышал, как тот сказал:
— О Пресвятой Господь, когда наконец эта печаль оставит меня и когда этот святой сосуд приблизится ко мне и буду я таким образом благословен, ибо так долго я мучился из-за столь пустякового прегрешения!
Так горько жаловался рыцарь, и Ланселот слышал все его жалобы. И увидел сэр Ланселот, как при этих словах подсвечник с горящими свечами приближается к кресту, но не видел он никого, кто бы нес его. И появился тут еще серебряный стол и священный сосуд Святого Грааля, который Ланселот прежде видел в доме короля Петчура. И тогда больной рыцарь сел, протянул обе руки и сказал:
— Пресвятой Господь, который здесь, в этом священном сосуде, будь милостив ко мне, чтобы я одолел эту великую болезнь!
И с этими словами он так потянулся к святому сосуду руками и коленями, что смог дотронуться до сосуда и поцеловал его. И тотчас исцелился и сказал:
— О Господи, благодарю тебя за то, что исцелился я от этой болезни!
Священный сосуд пробыл на этом месте достаточно долго, а потом вновь вернулся в часовню, вместе с подсвечником и светом; но как это произошло, куда он подевался, сэр Ланселот не знал: его одолел грех, и не стало у него сил подняться к священному сосуду, за что впоследствии многие люди стыдили его. Но он позднее раскаялся. А больной рыцарь тем временем оделся, встал и поцеловал крест. Тотчас его оруженосец принес ему оружие и спросил своего господина, как он себя чувствует.
— Я, конечно, от всего сердца благодарю Господа, — ответил господин, — ибо при помощи священного сосуда я исцелился. Но очень я дивлюсь на этого спящего рыцаря, который не имеет ни благоволения, ни силы проснуться в то время, когда священный сосуд находится здесь.
— Осмелюсь сказать, — произнес слуга, — что этот самый рыцарь обуян смертным грехом, в коем он никому не сознавался.
— Я уверен, — ответил рыцарь, — кто бы он ни был, он несчастен, потому что, как я полагаю, он из товарищества Круглого Стола, того, что пустилось на поиски Святого Грааля.
— Сэр, — доложил слуга, — я тут принес вам все ваше вооружение, кроме шлема и меча, и посему, по моему мнению, вы можете теперь взять шлем этого рыцаря и его меч.
Тот так и сделал. И, вооружившись полностью, он взял коня сэра Ланселота, так как этот конь был лучше его собственного, и они отъехали от креста.
Тотчас пробудился сэр Ланселот, поднялся во весь рост и подумал о том, что он видел: был ли это сон или нет? И тут он услышал голос и слова:
— Сэр Ланселот, ты теперь тверже, чем камень, горше, чем дерево, и обнаженнее, чем листок от фигового дерева, так что уходи отсюда и удались с этой святой земли.
И, услышав это, тяжко зашагал сэр Ланселот, не зная, что ему делать. Так он и ушел, плача и проклиная час своего рождения, потому что думал, что осужден никогда не знать почета и поклонения, ибо слова эти проникли ему в самое сердце, и понял он, по какой причине так называли его.
Меланхолический отчет Драйдена[219] о задуманной им эпической поэме, не состоявшейся из-за низкой и гадкой скаредности его покровителей, содержится в «Эссе о сатире», адресованном графу Дорсету[220] и предваряющем переводы из Ювенала.[221] Упомянув о плане использовать приспособления, заимствованные из рассказа об ангелах-хранителях королевств в книге Даниила,[222] он добавляет:
«Таким образом, милорд, я кратко, как умел, дал вашей милости, а через вас всему миру, грубый набросок того, над чем долго трудилось мое воображение, и того, что я намеревался осуществить (хотя и чувствую себя беспомощным и не готов даже к попытке создать подобную поэму), и оставить чуждую моему дарованию область ради работы, исполнение которой потребовало бы всей моей жизни. К этому намерению более всего побуждала меня столь важная для поэта забота о чести родной страны. Я сомневался, который из двух относящихся к данному предмету сюжетов мне выбрать: то ли завоевание саксонцев королем Артуром, каковое, будучи более отдаленным во времени, даст больший простор моей изобретательности; то ли историю завоевания Испании Эдвардом Черным Принцем[223] и возвращения ее законному принцу, хотя и великому тирану, дону Педро Жестокому;[224] каковой сюжет благодаря протяженности во времени, включающем только события одного года, благодаря величию данного действия и его последствий, благодаря душевной щедрости английского героя, противостоящей неблагодарности того, кого он восстановил в правах, и благодаря многочисленным прекрасным эпизодам, которые я объединил бы тканью основного рисунка с образами основных английских персонажей (среди которых, следуя Вергилию[225] и Спенсеру,[226] я, воспользовавшись случаем, изобразил бы ныне здравствующих друзей моих и знатных покровителей, а также проследил бы события последующих времен в судьбах нашего царственного дома), — благодаря всему этому и структуре, которую я упомянул, я мог бы, вероятно, преуспеть не меньше некоторых моих предшественников или, по крайней мере, наметил бы путь для других, дабы они исправили мои ошибки в аналогичных произведениях. Однако, поскольку единственным поощрением служили мне добрые слова короля Карла II,[227] а между тем небольшое мое жалованье выплачивалось мне скудно и нерегулярно, и, не имея надежд на будущее вспомоществование, я растерял смелость в самом начале моих трудов, а ныне годы одолели меня, и нужда-страдание с течением времени становились все менее переносимыми, — все это полностью выбило меня из колеи».
«История Бевиса из Хэмптона»[229] в сокращенном изложении моего друга Джорджа Эллиса[230] отличается живостью, которая позволяет находить развлечение даже в самых грубых и непритязательных из наших старинных рыцарских романов. Аскапарт, главный персонаж романа, в одном из отрывков описывается так:
Счастлив сообщить, что память о сэре Бевисе все еще свежа в его городе, в Саутгемптоне, ворота которого украшены изображением этого отважного странствующего рыцаря и его гигантского приятеля.
ПЕСНЬ ПЕРВАЯ
Разрушенный замок Норем (в древности называвшийся Аббанфордом) расположен на южном берегу Твида, миль на шесть выше Берика,[231] там, где река все еще служит границей между Англией и Шотландией. Протяженность его развалин, равно как и историческое значение, показывают, что он был средоточием великолепия и могущества. Там находилась резиденция Эдварда I,[232] когда он был назначен третейским судьей в споре относительно наследования шотландского трона.
Этот замок захватывали и вновь отвоевывали во время войн между Англией и Шотландией, и едва ли случались такие сражения, где бы он не представлял собой главное место действия. Замок Норем расположен на крутом берегу, который нависает над рекой. Подвергаясь частым осадам, он то и дело нуждался в восстановительных работах.
В 1164 году его почти полностью перестроил Хью Падси, даремский епископ,[233] который добавил к замку большую башню, или донжон (см. следующее примечание); несмотря на это, король Генрих II[234] в 1174 году отвоевал замок у епископа и передал хранение его Уильяму де Невиллю.
После этого король ввел туда свои войска, и замок стал считаться королевской крепостью. Смотрителями этого замка (или капитанами его гарнизона) часто служили Греи из замка Чиллингем; все же, так как замок был расположен в приходе Святого Катберта (см. комментарии XXXI), он до самой Реформации[235] считался собственностью Даремской епархии.
Затем он переходил из рук в руки. После объединения корон[236] он был собственностью сэра Роберта Кэри (впоследствии графа Монмутского) в течение всей его жизни и жизни двоих его сыновей. Позднее, по вступлении на престол короля Иакова, Кэри продал замок Норем Джорджу Хоуму, графу Данбарскому, за шесть тысяч фунтов (см. об этом в его любопытных мемуарах, опубликованных мистером Констеблем из Эдинбурга).[237]
По словам мистера Пинкертона,[238] в Британском музее хранятся интересные воспоминания Дакров[239] о состоянии Норемского замка в 1522 году, вскоре после битвы при Флоддене (Б-6, 216). Донжон объявляется неприступным: «Провизии там три бочки соленых угрей, сорок четыре коровьих туши, три бочки соленого лосося, сорок четвертей зерна; кроме того, поблизости от стены замка пасется множество коров и четыреста голов овец; остается только приделать перья ко многим стрелам, да требуется хороший мастер по изготовлению стрел» (История Шотландии. Т. II. С. 201).
В настоящее время руины замка и внушительны, и живописны. Они состоят из большой разрушенной башни со многими сводами и остатков других построек, расположенных на большой площади за внешней стеной.
Возможно, нет необходимости напоминать моим читателям, что
Сам донжон состоял из большого холла и главных парадных комнат для торжественных случаев, а также крепостной тюрьмы; отсюда происходит современное, ограниченное по смыслу употребление самого слова «тюрьма».
Дюканж[240] (Voce Donjo[241] ) справедливо предполагает, что название происходит от того, что такая башня обычно строилась на холме, который по-кельтски называется DUN.
Борлез[242] же считает, что слово это связано с английским darkness — темнота, так как в этих комнатах темно и их фигурально называли
В средние века художники Милана прославились искусством изготовления оружия, как следует из приведенного ниже отрывка, в котором Фруассар[243] рассказывает о приготовлениях, сделанных графом Герфордом, будущим королем Генрихом IV,[244] и Томасом, герцогом Норфолькским, графом-маршалом, к предполагаемому поединку в Ковентри.[245] «Эти два лорда обильно запасли все необходимое в сражении; и граф Дерби отправил послов в Ломбардию, чтобы получить оружие у сэра Галеаса, герцога Миланского.
Герцог с радостью исполнил просьбу и предоставил рыцарю по имени сэр Фрэнсис, приехавшему с этим поручением, выбрать оружие для графа Дерби. Когда он отобрал все, что хотел (из кованого оружия и кольчуг), герцог Миланский из сильной любви к графу приказал четырем лучшим оружейникам Милана сопровождать рыцаря в Англию, дабы граф Дерби получил возможность вооружиться наилучшим образом»
Гребень шлема и девиз Мармиона заимствованы из следующей истории. Сэру Дэвиду де Линдзи,[246] первому графу Крофорду, среди прочих высокопоставленных джентльменов во время визита его в Лондон в 1390 году нередко сопутствовал сэр Уильям Делзелл, который, согласно Бауэру,[247] на коего я и ссылаюсь, отличался не только мудростью, но и живым остроумием.
Когда ему случилось быть при дворе, он увидел там сэра Пьера Куртенэ, английского рыцаря, прославившегося красотою и владением копьем. Во дворце он красовался при полном параде, принарядившись в новый плащ с вышитой на нем эмблемой: соколом, сопровождаемым следующим двустишием:
Шотландский рыцарь, будучи шутником, на другой день появился точно в таком же наряде, как у Куртенэ, но вместо сокола на плаще у него была вышита сорока — с девизом, остроумно пародирующим хвастливую надпись сэра Пьера:
Такое публичное оскорбление можно было искупить только в поединке на острых копьях. Во время этого поединка Делзелл оставил свой шлем незавязанным, так что при первом прикосновении копья противника шлем сдвинулся, и обладатель его при столкновении избежал удара.
Так произошло дважды, а при третьем столкновении красавец Пьер де Куртенэ потерял два передних зуба. Так как англичанин горько жаловался на мошенничество Делзелла, который намеренно не завязал шлем, шотландец согласился сделать еще шесть попыток: каждый участник состязания вручает королю двести фунтов, с тем чтобы их конфисковали, если во время поединка будет обнаружено какое-либо мошенничество.
Когда пришли к соглашению на этот счет, хитрый шотландец потребовал, чтобы сэр Пьер вдобавок к потерянным зубам согласился выколоть себе один глаз, так как сам Делзелл потерял один глаз в сражении при Оттербурне.[248]
Из-за того что Куртенэ отказался от такого уравнивания оптических возможностей, Делзелл потребовал конфискации денег в свою пользу, и после долгих споров король присудил ему эти деньги, говоря, что он превзошел англичанина в остроумии и в доблести. Читатель, вероятно, увидит в этом своеобразный образец юмора тех времен. Подозреваю, что Жокей-клуб получил бы от Генриха IV другое решение.
Лорд Мармион, главный герой настоящего романа, полностью вымышленный персонаж. Правда, во времена оны фамилия Мармионов, лордов Фонтеней, в Нормандии была знаменита: Роберт Мармион, лорд Фонтеней, выдающийся спутник Вильгельма Завоевателя,[249] получил в дар замок и город Тэмуорт (Темворт), а также замок Скривелбей в Линкольншире; одно из этих благородных владений (или все они) было получено за почетную должность королевского защитника, подобную той, которую предки Мармиона несли при герцогах Нормандских.
Но после того как замок и поместье Тэмуорт последовательно прошли через руки четырех баронов, начиная от Роберта, фамилия оборвалась на Филипе де Мармион, который скончался на двадцатом году царствования Эдварда I, не оставив мужского потомства.
Замок Тэмуорт унаследовал Александр де Фревиль, который женился на Мазере, внучке Филипа. Болдуин де Фревиль, потомок Александра, в царствование Ричарда I[250] на основании своего мнимого владения замком Тэмуорт требовал звания королевского защитника и прав на исполнение связанной с ним службы, а именно: в день коронования въехать в полном вооружении на арабском скакуне в Вестминстер-Холл и вызвать там на поединок любого, кто станет отрицать королевский титул.
Но эта должность была передана сэру Джону Даймену, которому поместье Скривелбей досталось через другую сонаследницу Роберта де Мармиона, и все еще продолжает оставаться в этой семье, представитель которой — наследственный защитник Англии по сей день. Семья Фревиля вместе с ее владениями влилась в семью графа Феррара.
Таким образом, я вовсе не придумал новую семью, но только оживил титулы старой в воображаемом персонаже. Именно один из представителей семьи Мармиона в царствование Эдварда II[251] выполнил тот рыцарский подвиг перед Норемским замком, который епископ Перси[252] вплел в свою прекрасную балладу «Уортвортский отшельник». Леланд[253] так рассказывает эту историю:
«Шотландцы дошли до границ Англии, разрушили замки Уэрн и Херботел и вторглись во многие из пограничных земель Нортумберленда.[254]
В это время Томас Грей и его друзья защищали от шотландцев замок Норем.
Поразительно, какой огромный ущерб причинили за одиннадцать лет голод и военные действия в Нортумберленде, и шотландцы так возгордились, когда захватили Берик, что англичан просто ни во что не ставили.
Около этого времени огромный пир устроили в Линкольншире, куда съехалось множество джентльменов и леди; и одна из этих леди привезла с собой воинский шлем с очень красивым золотым гребнем. Привезла она его Уильяму Мармиону с письмом и предписанием от ее госпожи, что ему надлежит отправиться в самое опасное место Англии и там сделать так, чтобы шлем был замечен и прославлен. И отправился он в Норем, куда через четыре дня явился Филип Мурбей, капитан Берика, и было в его отряде сорок вооруженных мужчин, цвет бойцов на шотландской границе.
Узнав об этом, Томас Грей, капитан Норема, привел свой гарнизон и выстроил перед стеной замка, а позади шел Уильям, богато снаряженный, весь сверкая золотом, и красовался на нем шлем, подарок его леди.
Тогда Томас Грей сказал Мармиону:
— Сэр рыцарь, ты пришел сюда, чтобы прославить свой шлем: оседлай же своего коня и поезжай, как подобает мужчине, на врагов своих, которые здесь близко, и да покинет меня Бог, если я не выручу твое тело живым или мертвым, а иначе я сам за это погибну.
После чего тот взял коня и поскакал в самую гущу врагов, а они накинули на него путы и сбросили с седла наземь.
Тогда Томас Грей со всем своим гарнизоном кинулся на шотландцев, и стали они врагов рубить и так сильно ранили их и их лошадей, что те были разбиты, а Мармион, сильно пострадавший, вернулся в седло и вместе с Греем долго преследовал шотландцев. Взяли пятьдесят дорогих лошадей, и женщины Норема привели их к пешим слугам, чтобы те присоединились к погоне».
«Слава, слава»[255] — это был клич, которым герольды и услужающие замка имели обыкновение отвечать на щедрые подарки, полученные от рыцарей. Стюарт из Лорна приводит балладу, в которой скупость Иакова V[256] и его придворных сатирически изображается при помощи иронического рефрена:
Герольды, как и менестрели, принадлежали к тем, кому позволялось притязать на щедрость рыцарей. Герольды вели хронику их подвигов и, как в приведенном тексте, объявляли об этих подвигах громогласно при каждом подходящем случае.
В Берике, Нореме и других значительных пограничных крепостях обычно жили герольды, неколебимая репутация которых делала их единственными людьми, кого можно было с полной уверенностью отправить по необходимым дипломатическим поручениям. Об этом упоминается в строфе 21.
Если бы точность имела какое-нибудь значение в вымышленном повествовании, имя этого кастеллана должно было быть Уильям, ибо Уильям Хэрон Форд был мужем знаменитой леди Форд, чьи роковые чары, как говорят, весьма дорого обошлись Иакову IV.[257] Более того, упомянутый Уильям Хэрон был в предполагаемый период узником в Шотландии, когда его выдал шотландцам Генрих VIII[258] за участие в убийстве сэра Роберта Кера из Сессфорда.[259] Жена Хэрона, о которой в тексте говорится, что она живет при шотландском дворе, на самом деле обитала в собственном замке в Форде (см. любопытную «Генеалогию рода Хэрон» сэра Ричарда Хэрона).
Эта старая нортумбрийская баллада[260] была записана в исполнении восьмидесятилетней женщины, матери рудокопа из Элстон-Мура; записал ее служащий местного свинцового рудника, который сообщил текст моему другу и корреспонденту Р. Сэртису,[261] эсквайру, из Мэйнфорта. По словам старухи, она не слышала эту балладу много лет, но, когда была девчонкой, ее, бывало, распевали по случаям общего веселья, «до того, что крыша звенела».
Чтобы сохранить эти небезынтересные, хотя неприхотливые стихи, я помещаю их здесь. Комический оборот, приданный в них побоищу, выражает дикое и беспорядочное состояние общества, в котором убийство было не только делом обычным, но в отдельных случаях считалось крайне удачной шуткой. Построение этой баллады напоминает «Драку в Сьюпорте».[262] Здесь такие же неправильные строфы и беспорядочный припев.
Для объяснения этой старинной песенки мистер Сэртис снабдил меня следующими пояснениями.
Замок Фитерстон находится южнее Тайна, неподалеку от Элстон-Мура. Элбани Фитерстонхоу — глава старинной фамилии, сделался заметной фигурой в царствование Эдварда VI.[269] Вражда между Ридли и Фитерстонами привела к тем последствиям, о которых рассказывается в балладе:
«24 Oct. 22de Henrici 8vi. Inquisitio capt. apud
Hautwhistle, sup. viwum corpus Alexandri Featherston, Gen. apud Grensilhaugh felonice interfecti, 22 Oct. per Nicolaum Ridley de Unthanke, Gen. Hugon Ridle, Nicolaum Ridle, et alios ejusdem nominis».
Фитерстоны в долгу не остались, ибо мы узнаем, что «36to Henrici 8vi. Utlagatio Nicolai Fetherston, ac Thome Nyxson &c. &c. pro homicidio Will Ridle de Morale».[270]
История Перкина Уорбека,[271] или Ричарда, герцога Йоркского, хорошо известна. В 1496 году его с почетом принимали в Шотландии, а Иаков IV, сговорив за него свою родственницу, леди Кэтрин Гордон, объявил Англии войну, поддерживая его претензии. В ответ на вторжение в Англию Серрей вступил в Берикшир во главе многочисленного войска, но отступил, захватив незначительную крепость Эйтон.[272] Форд[273] в своей драматической хронике о Перкине Уорбеке подробно живописует это вторжение:
Гарнизоны английских замков Ворка, Норема и Берика были, как легко можно представить, весьма хлопотливыми соседями для Шотландии. Сэр Ричард Мейтленд[276] из Ледингтона написал поэму под названием «Утешение слепого барона»; в ней описывается, как было разграблено поместье Блайта в Лодердейле Роулендом Фостером, капитаном Ворка, которого сопровождал отряд из трехсот человек. Они нанесли урон рыцарю-поэту, угнав у него пять тысяч овец, двести коров, тридцать коней и кобылиц; да еще сожгли всю мебель Блайта стоимостью в сто шотландских фунтов, 6 шиллингов 8 пенсов и взяли все, что только можно было вынести.
Это произошло 16 мая 1570 года (упомянутый сэр Ричард был тогда в возрасте семидесяти четырех лет, и он ослеп), в мирное время, когда нигде в этой местности не могли ожидать ничего подобного. «Утешение слепого барона» содержит целый ряд каламбуров, связанных со словом «блайт»,[277] названием поместья, таким образом разграбленного. Как у Джона Литтлуита, у него «в самом несчастье сохранилась некоторая самонадеянность — несчастная самонадеянность».
Последняя строка текста содержит фразу, с помощью которой пограничные жители с издевкой ставили в известность, что они сожгли дом. Когда Максвеллы в 1685 году спалили замок Лохвуд, они заявили, что сделали это для того, чтобы леди Джонстон «было светло, когда она станет застегивать свой капюшон». И фраза эта вполне соответствовала действительности, потому что в одном письме (ссылку на которое я где-то потерял) граф Нортумберлендский пишет королю и Совету, что в полночь он одевался в Воркворте при свете пламени от соседних деревень, подожженных шотландскими мародерами.
Этот священник, по-видимому, был сродни Уэлшу, викарию Св. Томаса из Экзетера,[278] вождю корнуэльских инсургентов в 1549 году.[279] «В этом человеке, — говорит Холлиншед,[280] — было много хорошего. Он был невысокого роста, но хорошо и крепко сложен, был очень искусным борцом, хорошо стрелял и прекрасно владел луком и арбалетом. Он умел обращаться и с ружьем. Он был смелым и искусным охотником и принадлежал к людям, которые ни за что не допустят, чтобы их провели на мякине. Он был отличным товарищем во всяких физических упражнениях, славился вежливостью и мягкостью. Происхождение вел от хорошего честного рода, родился в Пеневерине в Корнуэлле; а все же в этом бунте он сделался капитаном и основным деятелем» (4-е изд. Т. IV. С. 958). Этот образцовый священник имел несчастье быть повешенным на шпиле своей собственной церкви.
«Святая Розали происходит из Палермо и родилась в весьма благородной семье. Будучи юной, она питала столь сильное отвращение к соблазнам этого мира, что избегала разговоров с мужчинами, приняв решение целиком посвятить себя Всемогущему Господу; по божественному наитию она покинула отцовский дом, никогда более о ней ничего не слыхали, покуда тело ее не нашли в скалистом ущелье, среди почти неприступных гор, где теперь построена часовня; и утверждали, что была Розали принесена сюда руками ангелов, ибо место это прежде, во времена этой святой, было еще менее досягаемо, и даже теперь путь туда весьма тяжел, крут и опасен для жизни. В таком ужасном месте эта святая женщина жила великое множество лет, питаясь только тем, что росло на голой скале, тем, что она могла найти там. Она заползла в ужасное узкое ущелье в скале, куда всегда затекала вода и стояла страшная сырость, и грот этот был для нее убежищем в уединении и молитвах; она даже протерла коленями некое место в скале, и теперь оно открыто для всех, кто приезжает сюда. Посвященная ей часовня весьма богато украшена, и в том месте, где было обнаружено тело святой, сразу под узкой щелью в поверхности скалы, нарочно открытой, как я уже сказал, прекрасная мраморная статуя изображает святую Розали, простертую ниц; она огорожена решеткой из железа и меди; и над ней встроен алтарь, на котором служат мессу»
Брат Джон понимал усыпляющее действие своих четок так же точно, как его тезка из Рабле: «Но Гаргантюа никак не мог уснуть, как он ни ворочался с боку на бок. И тогда монах сказал ему: „Никогда не сплю я так крепко, как на проповеди или во время молитвы; так давай теперь начнем, я и ты, семь покаянных псалмов”, как только они дошли до „Beati Quorum”,[282] оба они уснули, как один, так и другой».
Паломник (в противоположность
Святому Регулюсу (по-шотландски — Святой Рул), монаху из Патре,[283] что в Ахайе, явилось предостерегающее видение, — как говорят, в 370 году — ему было велено плыть на парусах к западу, пока не пристанет он к Сент-Эндрюсу[284] в Шотландии, где он и построил церковь и башню. Последняя еще стоит, и хотя можно сомневаться в точной дате постройки, она без сомнения является одним из самых древних сооружений Шотландии. Напротив замка архиепископа Сент-Эндрюса находится пещера, которая носит имя этого набожного человека. Добраться до нее трудно, и скала, в которой она прорублена, омывается Немецким океаном.[285] Она почти круглая, около десяти футов в диаметре и имеет такую же высоту. С одной стороны ее находится нечто вроде каменного алтаря, с другой — отверстие, ведущее во внутреннюю пещеру, где, очевидно, спал несчастный аскет, обитавший в этом жилище. Во время полного прилива входить и выходить практически невозможно. Так как Регулюс первым занял главную епархию в Шотландии и обратил в христианство окрестных жителей, он имел некоторые основания жаловаться на то, что древнее название Киллрул (Cella Reguli)[286] было вытеснено, пусть даже в пользу Святого — хранителя Шотландии. Причина изменения названия заключалась в том, что, как говорят, Святой Рул привез в Шотландию мощи Святого Эндрюса.
Святой Филан был шотландским святым, пользовавшимся некоторой известностью. Хотя католицизм среди нас — предмет ненависти, все же в простонародье сохранились некоторые связанные с ним предрассудки. В Пертшире имеется несколько колодцев и источников, посвященных Святому Филану, которые до сих пор являются местами паломничества и жертвоприношений (даже со стороны протестантов). Они считаются очень действенными для излечения сумасшествия; еще сравнительно недавно безумцев привязывали к Святому камню и оставляли на всю ночь, веря, что Святой излечит и освободит их до наступления утра (см. некоторые примечания к «Песням шотландской границы»[287]).
ВСТУПЛЕНИЕ К ПЕСНИ ВТОРОЙ
Эттрикский лес[288] — ныне ряд горных овечьих троп, в прежние времена сохранялся для удовольствий королевской охоты. С тех пор как он перестал быть парком, лес почти полностью уничтожили, хотя во всех защищенных от овец местах вскоре поднялись рощицы, которые никто не сажал. Когда король там охотился, он часто вызывал местных военных, чтобы те присоединились к его спортивным развлечениям.
Так, в 1528 году Иаков V известил всех «лордов, баронов, арендаторов и свободных землевладельцев, что они должны прибыть в Эдинбург с месячным запасом пищи, дабы следовать за королем повсюду, с целью нагнать страх на воров и браконьеров Тивиотдейла, Аннандейла, Лиддисдейла и других частей страны; он также предупредил всех джентльменов, имеющих хороших собак, что следует взять их с собой, чтобы он мог охотиться в названной местности так, как ему захочется. И тут граф Аргайл, граф Хантли, граф Атол и все остальные джентльмены из Хайленда явились и привели с собой собак, дабы охотиться с королем так, как тому заблагорассудится.
На второй день июня король выехал из Эдинбурга на охоту, и множество знати и джентльменов Шотландии его сопровождали, числом двенадцать сотен человек, и прошли в Меггитлент, и охотились с собаками и соколами по всем окрестностям, то есть: Крэммету, Паппертло, Сейнт-Мери Лоз, Карлсврику, Чейпелу, Эвиндорму и Лонгхоупу. Я слыхал, что убил он в этих пределах восемнадцать дюжин оленей» («История Шотландии» Питскотти.[289] С. 143).
Эти охоты носили, разумеется, военный характер, участие в них входило в обязанности вассала. Закон об отмене воинской повинности в Шотландии объявляет обязательную охоту, постои, караульную службу и несение наблюдения отныне незаконными.
Тейлор,[290] Поэт Воды, описал, как устраивали такую охоту в горной части Шотландии в XVII столетии, поскольку он сам присутствовал в Брэмаре по такому случаю.
«Там нашел я поистине благородных и высокочтимых лордов: Джона Эрскина, графа Мара, Джеймса Стюарта, графа Меррея, Джорджа Гордона, графа Энджина, сына и наследника маркиза Хантли; лорда Эрскина, сына и наследника графа Мара. Были там и их высокочтимые графини; а еще мой глубокоуважаемый и испытанный друг, сэр Уильям Меррей, рыцарь Аберкарнии; и сотни других рыцарей, эсквайров и сопровождающих их лиц; и все они и каждый в отдельности были в одинаковой одежде, как если бы Ликург[291] находился тут с ними и установил законы равенства; потому что раз в год, захватывая весь август и иногда часть сентября, многие представители знати и джентри королевства (ради собственного удовольствия) приезжают в эти горные области охотиться; и здесь они следуют привычкам шотландцев, которые большей частью говорят только по-ирландски, а в прежние времена их называли
Одевались они так: башмаки на сплошной подошве, без каблуков, чулки (которые они называли «коротышами»), теплые, разноцветные, из материи, называемой шотландкой; что же касается брюк, то многие из них, особенно их предки, таковых никогда не носили, а надевали только короткие юбки из той же материи, что и чулки; подвязки представляли собой ленты, сплетенные из сена или соломы; а на плечи накидывали плед, то есть разноцветный плащ, сделанный из материи, гораздо тоньше и легче, чем чулки; на голове носили синюю плоскую шапочку; на шее — платок, завязанный двумя узлами; таков был их наряд.
Вооружались они длинными луками и раздвоенными стрелами, мечами, небольшими круглыми щитами, аркебузами, мушкетами и лохаберскими топориками.[292] С этим же вооружением я видел их и на охоте.
Что касается их наряда, то ни один человек, даже самого высокого звания, если он находится среди них, не должен брезговать надевать его; ибо, если их одеждой пренебрегают, горцы не станут участвовать в охоте и не захотят привести своих собак; если же прибывшие будут с ними добры и станут соблюдать их обычаи, они будут покорены добротой, и охота станет обильной. Именно по этой причине я обнаружил множество знати и джентльменов в подобном наряде. Но продолжу об охоте.
Когда добрый лорд Мар обрядил меня в этот костюм, я выехал с ним верхом из его дома туда, где увидел развалины старого замка, так называемого Замка Киндрохит. Он был построен королем Малькольмом Канмором[293] (в качестве охотничьего домика); король этот правил Шотландией в те времена, когда в Англии царствовали Эдвард Исповедник, Гарольд и Уильям Норманнский.[294]
Говорю об этом потому, что это был последний дом, который я видел в тех местах, ибо прошло двенадцать дней, пока я снова увидел какое-нибудь здание или засеянное поле, пригодное для кого-либо, кроме оленей, диких лошадей, волков и тому подобных существ, — это заставило меня усомниться в том, что я опять когда-нибудь увижу какой-нибудь дом.
Итак, в первый день мы проехали восемь миль — туда, где были построены маленькие домики, предназначаемые для жилья, которые там называют
Всё это, и еще более того, мы постоянно имели в изобилии, оно добывалось сокольничьими, охотниками и рыбаками и доставлялось арендаторами и поставщиками милорда к столу нашего лагеря, за которым кормилось четырнадцать или пятнадцать сотен людей и лошадей.
Способ же охоты таков: пятьсот или шестьсот человек поднимаются рано поутру и рассеиваются по разным направлениям на семь, восемь или десять миль в окружности. Они поднимали и гнали целые стада оленей (по двести, триста или четыреста голов в стаде) на то место, которое назначали знатные господа. Потом, когда наступал день, лорды и джентльмены, принадлежавшие к их обществу, подъезжали верхом или пешком подходили к назначенному месту, иногда пробираясь через выжженные территории и переходя реки вброд; а затем, добравшись до места, ложились на землю, пока вышеупомянутые разведчики (загонщики) не пригоняли оленей; но, как говорит пословица о дурной кухарке, так и эти загонщики облизывали собственные пальцы, потому что, кроме лука и стрел, которые они приносили с собой, то и дело мы могли слышать, как разряжается мушкет или аркебуза, которые редко палили понапрасну.
Затем, после того как мы проводили там часа три, мы могли заметить, как олени появляются на окружающих холмах, причем головы их на фоне леса представляли собой великолепное зрелище. Преследующие их загонщики не отставали от них и гнали их прямо в долину, где мы находились; затем спускали ирландских борзых, которые до того залегали по всем окраинам долины, и они мчались прямо на стадо оленей, и при помощи собак, ружей, стрел, дротиков и кинжалов за два часа было убито десятков восемь жирных оленей. Остальные так или иначе разбегались на участке в двадцать—тридцать миль, и нам оставалось достаточно, чтобы позабавиться на следующих наших встречах».
Этот прекрасный водоем образует резервуар, из коего вытекает река Ярроу.[295] Он связан с меньшим озером, которое называется Лох Лоуз и окружено горами. Зимой туда часто прилетают выводки диких лебедей, отсюда строки моего друга, мистера Вордсворта:[296]
Поблизости от нижней оконечности озера располагаются развалины Драйхопской башни, места рождения Мери Скотт, дочери Филипа Драйхопа, известной под прозвищем Цветок Ярроу. Она вышла замуж за Вальтера Скотта из Хардена, не менее известного разбойничьими действиями, чем его невеста — красотой.
Ее романтическое прозвище позже перешло, с не меньшим основанием, к мисс Мери Лилиан Скотт, последней представительнице старшей ветви семьи Харденов. Автор хорошо помнит одаренность и живость последнего Цветка Ярроу, хотя годы тогда уже нарушили очарование, давшее основание для такого прозвища. Слова, которые обычно распевают на мотив «Берега Твида» —
Часовня Святой Марии в Лоуз (de lacubus[297]) была расположена на восточном берегу озера, которому дала имя. Она была повреждена кланом Скоттов в феодальной распре с Кранстоунами, но продолжала оставаться местом религиозного поклонения в течение семнадцатого столетия.
Теперь с трудом можно разглядеть остатки этого здания, но место старых захоронений все еще используется как кладбище. Похороны в столь отдаленном месте производят поразительный эффект.
До сих пор сохранились остатки дома капеллана. Так как он располагался на высоком месте, оттуда открывается великолепный вид на все озеро целиком и на громоздящуюся напротив гору Бурхоп, принадлежащую, как и само озеро, лорду Напье. По левую руку — замок Драйхоп, упомянутый в предыдущем примечании.
Возле разрушенной часовни, в уголке кладбища, но за его пределами находится небольшой холм, называемый «Тело Бинрама» — согласно традиции, в нем покоятся останки колдуна-священника, некогда капеллана этой часовни. Его история весьма напоминает историю Амброзио из «Монаха»[298] и стала темой баллады, написанной моим другом мистером Джеймсом Хоггом,[299] которого чаще поэтически именуют — «Эттрикский Пастух». К его книге «Горный бард», содержащей эту и многие другие легендарные истории, я отсылаю любознательного читателя.
Лох-Скин (или Лох-Скен) — горное озеро значительной величины в верховьях Моффат Уотер. Характер пейзажа здесь необычно дикий, и эрн, или шотландский орел, много сотен лет строит гнезда на островке этого озера. Лох-Скин изливается в ручей, а тот, стремительно пробежав короткое расстояние, низвергается с неимоверной высоты вместе с мрачным величавым водопадом, который за его внешний вид прозвали «Хвост Серой Кобылы».
«Могила великана», упомянутая далее, — нечто вроде широкой траншеи, носящей это название, расположена недалеко от подножья водопада. Эта траншея похожа на укрепление, сооруженное для того, чтобы господствовать над перевалом.
ПЕСНЬ ВТОРАЯ
Аббатство Витби (Уитби) в Кливленде, на побережье Йоркшира, было основано в 657 году во исполнение клятвы Осви,[300] короля Нортумбрийского. Там жили и монахи, и монахини бенедиктинского ордена, но, вопреки принятым в подобных случаях установлениям, аббатисса там властью превосходила аббата. Впоследствии монастырь был разрушен датчанами и отстроен Уильямом Перси, в царствование Завоевателя. Во времена Генриха VIII, как и задолго до того, монашенок там уже не было. Руины аббатства Витби весьма величественны.
Линдисфарн, остров на побережье Нортумберленда, называли Святым Островом из-за святости его старинного монастыря и еще потому, что он был резиденцией епископа в епархии Дарема в течение первых лет христианства в Британии. Этого сана удостоился целый ряд святых людей, последовательно сменявших друг друга; но все их достоинства затмила слава Святого Катберта, который был шестым епископом Дарема и который передал имя своего «наследственного имения» обширным владениям епархии.
Руины монастыря на Святом Острове свидетельствуют о глубокой старине. Арки, как правило, выполнены в строго саксонском стиле, а их поддерживают низкие, прочные и массивные колонны. В некоторых местах, однако, заостренная форма окон показывает, что здание реставрировалось в значительно более поздний период по сравнению с первоначальной постройкой.
Внешние украшения здания, выполненные из легкого песчаника, утрачены, как сказано в тексте. Линдисфарн — не совсем остров, но, как выразился Беда Достопочтенный,[301] скорее, полуостров, ибо, хотя он и окружен морем во время полного прилива, отлив оставляет сухими пески между ним и противоположным берегом Нортумберленда, от которого он находится на расстоянии около трех миль.
Популярный рассказ об этой любопытной службе, который, возможно, значительно преувеличен, приводится в «Истинном рассказе», отпечатанном и имеющем хождение в Витби, в такой версии: «На пятый год царствования Генриха II, после завоевания Англии Вильгельмом, герцогом Нормандии, лорд Аглебарнби (называемый тогда Уильямом де Брюсом), лорд Смитон (звавшийся Ральфом де Перси) вместе с джентльменом и свободным землевладельцем по имени Аллатсон 16 октября 1159 года уговорились встретиться для охоты на дикого вепря в некоем лесу, или на пустоши, принадлежавшей аббату Витби; место то называлось Эксдейл-сайд, а имя аббата — Седман.
Когда эти джентльмены встретились, каждый имел при себе собак и колья для охоты на вепря, и в вышеупомянутом месте нашли они крупного зверя, и собаки загнали его к часовне и жилищу отшельника Эксдейл-сайд, где находился монах-отшельник. Вепрь, будучи преследуем по пятам и смертельно загнан, вбежал в дверь часовни, лег и вскоре издох. Отшельник же отогнал собак от часовни, запер дверь и предался в часовне размышлениям и молитвам, а собаки стояли на дворе и лаяли.
Между тем джентльмены отстали от собак, они пробирались через чащу, прислушиваясь к лаю своих зверей; так они подъехали к жилищу отшельника и позвали его; когда он открыл им дверь и вышел навстречу, охотники, найдя внутри мертвого вепря и поняв, что собаки лишились своей добычи, очень разгневались и жестоко и яростно напали на отшельника со своими дрекольями, отчего он вскоре оказался при смерти. И тогда джентльмены, поняв, что очутились в смертельной опасности, укрылись в Скарборо, но аббат, который в то время был в большом фаворе у короля, прогнал их из святилища, вследствие чего им угрожало правосудие, гласившее —
Но отшельник, будучи святым и набожным человеком и понимая, что близок к концу своему, послал за аббатом и выразил желание видеть джентльменов, которые его ранили. Аббат послал за ними, джентльмены явились, и отшельник, будучи крайне больным и слабым, им сказал: „Я несомненно умру от тех ран, какие вы нанесли мне”. И аббат ответил: „Они несомненно умрут за это тоже”. Но отшельник объявил: „Нет, ибо я охотно прощаю им мою смерть, если они согласятся нести епитимью, которую я на них наложу ради спасения их душ”.
Джентльмены, находившиеся при этом, умоляли спасти их жизни. Тогда изрек отшельник: „Вы и ваши родные должны будете держать землю от аббата Витби и его последователей следующим образом.
В день Вознесения вы или кто-то из ваших семейств должны приходить в лес Стрей-хедз, в Эксдейл-сайд, в один и тот же день на восходе солнца, и там будет стоять служащий аббата и дуть в рог, чтоб показать вам, куда именно идти; тебе, Уильям де Брюс, или твоим родственникам он назначит вырезать пенсовым ножом десять кольев, одиннадцать жердей и одиннадцать подпорок; тебе, Ральф де Перси, надо будет таким же образом вырезать по двадцати одной штуке каждого образца; а тебе, Аллатсон, по девять каждого сорта; и все это вы должны на спине относить в город Витби и явиться туда до девяти часов утра в назначенный день.
В тот же час, в девять утра, если будет полный прилив, на этом ваша служба и закончится: если же вода будет стоять низко, каждый из вас начнет устанавливать свои колья на берегу, каждый кол от следующего на расстоянии одного ярда — и с двух сторон прибейте к ним ваши жерди и укрепите подпорками-столбиками, чтобы они могли выстоять в течение трех приливов и не сдвинуться от силы подступающей воды.
Каждый из вас станет трудиться и выполнять вышеуказанную службу в один и тот же час и день ежегодно, кроме тех случаев, когда настанет в это время сильный прилив; а если так произойдет, службу нужно прекращать. Вы станете выполнять это усердно, в память о том, как вы жестоко убили меня, и ради того, чтобы вы могли молить Бога о милосердии, искренне раскаиваться в своих грехах и делать добрые дела.
И епископский служитель Эскдейл-сайда всегда будет трубить в свой рог: Стыдитесь! Стыдитесь! Стыдитесь! — в память этого неслыханного преступления. Если же вы или потомки ваши откажетесь от этой службы в такой день, когда не случится полный прилив в оговоренный час, то у вас или потомков ваших конфискуют земли в пользу аббата Витби или его последователей. Об этом я со всей серьезностью прошу и молю, чтобы было вам ниспослано достаточно жизни и способности выполнять эту службу, и прошу я вас обещать ради спасения вашего на небесах, чтобы все так и было исполнено вами и потомками вашими, как было разъяснено выше, и я это подтверждаю верой честного человека”.
Затем отшельник произнес: „Душа моя стремится к Господу, и я так же легко прощаю этим людям мою смерть, как Христос простил разбойникам на кресте”. И в присутствии аббата и остальных добавил он еще такие слова: „In manus tous, Domine, commendo spiritum meum, a vinculis enim mortis redemisti me, Domine veritalis. Amen!”.[302]
Так испустил он дух на восьмой день декабря 1159 года от Рождества Христова, и проявил к его душе милость Господь. Аминь!»
«Эта служба, — добавляется в рукописи, — до сих пор выполняется с предписанными церемониями, хотя и не лично этими собственниками. Часть этих земель принадлежит теперь джентльмену по фамилии Герберт».
Она была дочерью короля Осви, который в благодарность небу за великую победу, одержанную им в 655 году над Пендой, королем язычников в Мерсии, посвятил тогда еще годовалую Эдельфледу служению Господу в монастыре Витби, где аббатиссой была тогда Святая Хильда. Принцесса впоследствии великолепно украсила место, где была воспитана.
Все старинные авторы, которые имеют случай упомянуть Витби или Святую Хильду, настаивают на двух совершенных ею чудесах. Останки змей, бывало так и кишевшие на территории монастыря, благодаря молитве аббатиссы не только были обезглавлены, но превращены в камень; их все еще обнаруживают среди скал, и протестантские палеонтологи называют их Ammonitae.
Другое чудо Камден[303] упоминает следующим образом: «Могуществом ее святости также объясняют то, что дикие гуси, которые зимой перелетают большими стаями к озерам и рекам, в южных областях не замерзающим, к великому всеобщему удивлению внезапно падают наземь, пролетая над соседними полями в здешних местах; я бы не утверждал этого, если бы не имел такие сведения от нескольких человек, достойных доверия.
Но те, кто менее всего склонен к суеверию, приписывают это явление некоторым оккультным свойствам земли и определенной антипатии между нею и гусями; такой же, какая существует, как говорят, между волками и корнями цветка сциллы. Потому что такие скрытые силы притяжения и отталкивания, которые мы зовем симпатиями и антипатиями, заложены предусмотрительной Природой во многие явления для их сохранности; это настолько очевидно, что любой согласится».
Мистер Чарлтон[304] в своей истории Витби утверждает истинность этого рассказа, ссылаясь на то, что большое количество чаек, спасаясь от бури, часто приземляются около Витби; и еще он говорит, что вальдшнепы после долгого перелета точно так же опускаются на берег.
Выбирая для себя могилу, Святой Катберт оказался самым переменчивым и неблагоразумным святым в календаре. Умер он в 688 году в убежище отшельника на Фарнских островах,[305] отказавшись от епископства в Линдисфарне, или на Святом Острове, за два года до того.[306]
Тело его было перевезено в Линдисфарн, где и оставалось до высадки датчан около 793 года, когда монастырь подвергся почти полному разрушению. Монахи спаслись бегством в Шотландию с тем сокровищем, которое считали для себя главным, — с мощами Святого Катберта.
Святой оказался, однако же, весьма капризным спутником. Это было особенно невыносимо потому, что, подобно Синдбаду-Мореходу, он совершал переезд на плечах своих товарищей. За несколько лет они торжественным парадом пронесли его через всю Шотландию и добрались до Уитерна в Галлоуэе на западе, откуда попытались на парусах добраться до Ирландии, но бури вынудили их вернуться. Наконец, Святой сделал остановку в Нореме, а оттуда добрался в Мелроз,[307] где и пребывал некоторое время, пока не распорядился отправить себя по Твиду в каменном гробу, который доставил его на берег в Тилмуте,[308] в Нортумберленде.
Судно было прекрасной формы, десяти футов длиной, трех с половиной футов в диаметре и всего четырех футов толщины, так что могло плыть при очень небольшой помощи. Оно все еще лежит — по крайней мере лежало несколько лет назад — в виде двух обломков за разрушенной церковью в Тилмуте. Из Тилмута Катберт попал в Йоркшир и сделал, наконец, длительную остановку в Честер-Ле-Стрит,[309] куда была перенесена епархия.
В конце концов, поскольку датчане продолжали наводнять страну, монахи на один сезон перебрались в Райпон.[310] Именно тогда, когда они возвращались оттуда в Честер-Ле-Стрит, по дороге через лес, называвшийся Дэнхолм, Святой и его сопровождающие остановились в месте под названием Вардило, или Уорди Ло. Здесь Святой выбрал себе постоянную резиденцию, и все, кто видел Дарем, должны признать, что при всей своей привередливости он проявил вкус при окончательном выборе.
Говорят, что нортумберлендские католики все еще сохраняют в тайне точное место, где покоится гробница Святого Катберта; секрет доверяют одновременно только трем лицам. Когда одно из них умирает, оставшиеся в живых заменяют его и посвящают в тайну человека, которого считают способным вместе с ними хранить про себя столь бесценные сведения.
Место упокоения мощей этого Святого теперь не вызывает сомнений. Не далее как 17 мая 1827 года, 1139 лет спустя после его кончины, их обнаружили и выкопали из могилы. Под голубым камнем, в глубине раки Святого Катберта, в восточной оконечности помещения для хора в Даремском соборе, нашли тогда огороженную гробницу, содержащую гробы Святого: первый, внешний, был по времени отнесен к 1541 году, второй — к 1041, третий, или внутренний гроб, каждой деталью отвечающий описанию такового, сделанному в 698 году, содержит не нетленное тело Святого, как утверждалось тогда, и даже вплоть до 1539 года, но весь его неповрежденный скелет.
Поскольку дно могилы оказалось абсолютно сухим, в ней не появились ни неприятные запахи, ни малейшие признаки того, что в ее пределах когда бы то ни было разлагалось человеческое тело. Найденный скелет закутан в пять шелковых одежд с вышитыми эмблемами, орнаментальная их часть покрыта золотым шитьем, а поверх них всё снова укутано полотняным одеянием. Кроме скелета, там находились несколько золотых и серебряных insignia[311] и другие реликвии Святого. Католики теперь признают, что это и есть гробница Святого Катберта.
Кости Святого снова были преданы земле, в новом гробу, среди обломков прежних гробов. Те остатки внутреннего гроба, которые возможно было сохранить, включая одно из колец, вместе с серебряным алтарем, золотым крестом, епитрахилью, гребнем, двумя наручными лентами, браслетами, поясами, золотой проволокой, обмотанной вокруг скелета, остатками пяти шелковых одеяний и несколькими кольцами с внешнего гроба, изготовленного в 1541 году, — все это поместили в библиотеке Декана и капитула, где и сейчас хранят.
Что касается упоминания подробностей из жизни Святого Катберта, его путешествия в гробу, отчета о вскрытии его могилы, описания шелковых одежд и прочих реликвий, там найденных, — читателя, интересующегося этими сведениями, отсылаем к работе, озаглавленной: «Святой Катберт» Джеймса Рейна,[312] магистра искусств (Дарем, 1828), где он найдет достаточно сведений по старинной истории, описаний церемоний и суеверий, чтобы удовлетворить свое любопытство.
Все слышали о том, что, когда Давид I[313] со своим сыном Генрихом вторгся в Нортумбрию в 1136 году, английские войска шли на них под священным знаменем Святого Катберта; его могуществу приписывалась великая победа, которую они одержали в кровавой битве при Норталлертоне, или Каттонмуре.
Победители были, по крайней мере, настолько же обязаны ревнивости и неуживчивости различных племен, составлявших армию Давида; среди них, как упоминается в тексте, были галветиане (из Галлоуэя), бритты из Страт-Клайда, уроженцы Тевиотдейла и Лотиана,[314] и еще многие норманнские и германские воины, которые поддерживали права императрицы Мод[315] (см. «Каледонию» Челмерса. Т. I. С. 622 — чрезвычайно трудоемкую, интересную и любопытную публикацию, от которой любителя шотландской старины не должны отталкивать серьезные дефекты ее стиля и манеры изложения).
Катберт, как мы убедились, не имел особенных причин щадить датчан, когда предоставлялся удобный случай. Соответственно у Симеона из Дарема[317] я нахожу, что Святой явился Альфреду, в видении, когда король скрывался в болотах Гластонбери,[318] и обещал ему помощь и победу над врагами-язычниками; за это утешение Альфред после победы при Эшендауне[319] благоразумно вознаградил Святого, сделав поистине королевское пожертвование на его раку.
Что касается Вильгельма Завоевателя, то страх, шагавший впереди его армии, когда она выступала, дабы подавить восстание нортумбрийцев в 1096 году, заставил монахов бежать на Святой Остров с мощами Святого.
Его, однако, вернули на старое место до того, как Вильгельм оставил север, ибо Завоеватель обнаружил нескромное любопытство и выразил желание увидеть мощи Святого; и в то самое время, когда он приказывал вскрыть гробницу, жар и лихорадка (как бы в наказание) охватили Вильгельма и сопровождались для него столь паническим ужасом, что, невзирая на приготовленный для него роскошный обед, Завоеватель ударился в бегство, не проглотив ни кусочка (что историки-монахи приписывают и чуду, и епитимье), и ни разу не дернул коня за узду, пока не оказался у реки Тиз.
Хотя у нас нет сведений о том, что Катберт в течение своей жизни был столь же искусным ремесленником, как Дункан, его собрат по святости, все же после смерти он обрел репутацию кузнеца, выковавшего те Entrochi,[320] которые до сих пор находят среди скал Святого Острова и называют четками Святого Катберта. Предполагается, что, выполняя эту работу, он сидит по ночам на одной скале, а другую использует как наковальню. В прежние времена, вероятно, этому рассказу верили, по крайней мере легенда об этом Святом содержит немало столь же неправдоподобных эпизодов.
Кеолвулф, или Колвулф, король Нортумбрии, процветал в восьмом столетии. Он был не лишен учености, ибо Беда Достопочтенный посвятил ему свою «Церковную историю». В 738 году он отрекся от престола и удалился на Святой Остров, где скончался в ореоле святости. Хотя Колвулф и прослыл Святым, боюсь, однако, что основание склепа для епитимьи не соответствует его репутации, ибо в его Memorabilia[321] отмечено, что, находя островной воздух сырым и холодным, он потворствовал монахам, которым в те времена правила предписывали лишь воду и молоко, и даровал им высокую привилегию употреблять вино и эль.
Если какой-нибудь непреклонный любитель старины станет настойчиво возражать, пусть он считает, что сводчатое помещение епитимьи, согласно жизнерадостному замыслу основателя, должно было служить погребом.
Эти сводчатые подвалы для выполнения епитимьи были наподобие Geisselgewolbe[322] германских монастырей. В более ранние и суровые времена монашеского послушничества они иногда использовались для погребения мирских жертвователей, чьим неосвященным телам редко тогда позволяли осквернять хоры. Сводчатые подвалы служили также местом собраний членов монашеского ордена, когда следовало принять меры необычной суровости; но чаще всего их использовали, как говорит само название, в качестве места для выполнения епитимьи или для назначенных наказаний.
В Тайнмуте бесспорно был старинный монастырь. Его развалины находятся на высоком скалистом выступе берега, и, несомненно, множество обетов было дано терпящими бедствие моряками, которые в шторм направляли свои суда к скалистым берегам Нортумбрии.
В давние времена там был женский монастырь, потому что Вирка, аббатисса Тайнмута, подарила Святому Катберту (еще при его жизни) редкостный саван, соперничая со Святой леди по имени Тьюда, которая послала ему гроб.
Но так же, как и в случае с Витби и со Святым Островом, появление монахинь в Тайнмуте в царствование Генриха VIII является анахронизмом. Женский монастырь на Святом Острове — чистейший вымысел. В самом деле, непохоже, чтобы Святой Катберт допустил существование такого заведения, ибо, несмотря на то, что он принял вышеупомянутые смертные дары, и на то, что он поддерживал знакомство с аббатиссой Колдингэма[323] и наносил ей визиты, он определенно терпеть не мог весь женский пол; и в отместку за сыгранную над ним ирландской принцессой двусмысленную шутку он после своей смерти налагал епитимью на женщин, которые осмеливались приближаться на определенное расстояние к его гробнице.
Хорошо известно, что монахи, нарушившие обет целомудрия, подвергались тому же наказанию, что римские весталки в подобном случае. В массивной стене монастыря проделывалась небольшая ниша, где едва помещалось человеческое тело, в нее ставили скудный запас пищи и воды, и ужасные слова Vade in расе[324] служили сигналом к тому, чтобы замуровать преступника. Не похоже, чтобы в более поздние времена часто прибегали к подобному наказанию; но среди руин Колдингэмского аббатства несколько лет назад обнаружили женский скелет, который, судя по форме ниши и по положению фигуры, мог быть скелетом замурованной монашенки.
ПЕСНЬ ТРЕТЬЯ
Об удобствах шотландской гостиницы, или дома для ночлега, в шестнадцатом столетии можно узнать из удивительного рассказа Данбара[325] в «Монахах Берика». Саймон Лодер, веселый хозяин, жил, кажется, вполне комфортабельно, а его жена наряжалась в алое платье, щеголяла шелковым поясом, шитым серебром, и кольцами на пальцах; она угощала своего любовника кроликами, каплунами, куропатками и бордосским вином.
По крайней мере, если шотландские гостиницы не были хороши, то уж никак не от недостатка поддержки со стороны административных властей, кои еще с начала царствования Иакова I[326] не только издавали указы, чтобы во всех небольших городках и местах ярмарок имелись гостиницы со стойлами для скота и комнатами для приезжающих гостей, чтобы были обеспечены люди и лошади, но и предписывали, чтобы ни один человек, путешествующий верхом или пешком, не останавливался нигде, кроме как в этих гостиницах; и чтобы никто, за исключением их владельцев, не принимал у себя таких путников под страхом штрафа в сорок шиллингов за свое гостеприимство.
Несмотря на эти специально выпущенные указы, шотландские гостиницы продолжают оставаться неважными, и путешественники зачастую находят приют у частных лиц.
Среди других предзнаменований, в которые безусловно верят шотландские крестьяне, существует явление, которое называется «погребальным звоном»; мой друг Джеймс Хогг объясняет, что это — звон в ушах, который деревенские считают тайным сообщением о смерти кого-то из друзей. Об этом Хогг рассказывает следующую историю в «Горном барде» (с. 261):
«Погребальным звоном называют звон в ушах, который наши крестьяне в деревнях считают тайным знаком, возвещающим кончину кого-то из друзей; таким образом, это естественное явление возбуждает у многих суеверный ужас. Это напоминает мне забавный случай, который я здесь попутно расскажу.
Две наши девушки-служанки однажды после ужина сговорились пойти по собственным делам довольно далеко, от чего я пытался их отговорить, но не смог настоять на своем. Поэтому, отправившись в комнату, где я спал, я взял стакан и, подойдя вплотную к двери, дважды или трижды провел пальцем по поверхности стекла, отчего возник громкий пронзительный звук. И тогда я подслушал следующий диалог.
Б.: “О, Боже мой! Только что у меня в ушах прозвучал погребальный звон, да так громко, как я его еще никогда не слышала!”
И.: “Я его тоже слышала!”
Б.: “Вот это да, никогда не знала такого случая, чтобы у двоих звенело в ушах одновременно!”
И.: “Не пойдем мы в Миджхоуп сегодня!”
Б.: “Ни за что на свете не пойду! Ручаюсь, что это мой бедный брат Уот. Кто знает, что могли с ним сделать эти дикари-ирландцы”»
В это помещение вела вниз лестница в двадцать четыре ступеньки; само помещение представляет собой большой и просторный холл под сводчатым потолком; и хотя он стоит так много столетий и в течение пятидесяти или шестидесяти лет открыт воздействию внешнего воздуха, он все еще такой же крепкий и прочный, как если бы простоял всего несколько лет.
От пола этого холла другая лестница, в тридцать шесть ступеней, ведет в яму, которая сообщается с течением Хоупса. Большая часть стен этого обширного старинного замка до сих пор уцелела.
По традиции считается, что Йестерский замок был последним укреплением в этой местности, который сдался генералу Грею, посланному в Шотландию регентом Сомерсетом»[328] («Статистические отчеты». Т. XIII).
Я должен только добавить, что в 1737 году Гоблин-Холл был арендован сокольничьим маркиза Твиддейла, — я узнал об этом из стихотворения Бойза[329] «Уединение», написанного после посещения Иестера.
Теперь этот зал недоступен из-за того, что обрушилась лестница. Сэр Дэвид Далримпл ссылается на рассказ, приводимый Фордуном,[330] где дословно сказано:
«А. D. MCCLXVII. Hugo Gifford de Yester moritur; cujus castrum, vel saltem caveam, et dongionem, arte daemonica antiquae relationes ferunt fabrifactum: nam ibidem habetur mirabilis specus subterraneus, opere mirifico constructus, magno terrarum spatio protelatus, qui communiter BO-Hall appellatus est» Lib. 10, cap. 21.[331]
Сэр Дэвид полагает, что Хью де Гиффорд был либо крайне мудрым человеком, либо большим притеснителем.
В 1263 году Хокон, король Норвегии, явился в устье Клайда[333] с могучей вооруженной армадой и высадился в Ларгсе, в. Эршире. Здесь Александр 111 атаковал и разбил его армию 2 октября. Хокон отступил в Оркней,[334] где скончался вскоре после позора своей армии. Недалеко от места битвы все еще существует множество курганов; когда некоторые из них раскапывали, в них обычно оказывались кости и оружие.
«Волшебники, как хорошо известно, были весьма разборчивы в выборе облачения. Они носили шапки овальной или пирамидальной формы со складкой с каждой стороны и подбитые изнутри мехом. Платье у них длинное и обшито лисьим мехом, а под ним — полотняная рубашка до колен.
Пояса их имеют три дюйма ширины, и на них изображено много кабалистических имен с начертанными поверх них крестами, треугольниками и кругами. Башмаки у них должны быть из красновато-коричневой кожи, а на них вырезан крест. Они носят ножи наподобие кинжалов, а мечи обыкновенно без ножен» (см. эти и множество других подробностей в трактате о дьяволах и духах в дополнении к «Словарю волшебства» Реджинальда Скотта,[335] изд. 1665 года).
«Пентаграмма — это кусок тонкого полотна, сложенный так, что имеет пять углов, соответственно пяти чувствам, на нем начертаны надлежащие знаки и цифры. Волшебник протягивает его к вызываемым им духам, если они упрямятся, сопротивляются и отказываются подчиняться магическим церемониям и ритуалам» (см. вышеупомянутый трактат).
Многие верят, что рожденные в Рождество или в Страстную пятницу имеют способность видеть духов и даже повелевать ими. Испанцы считают, что их король Филипп II[336] выглядел мрачным и изможденным из-за неприятных видений, на которые его обрекло это преимущество.
Следующий отрывок из статьи о вере в фей из «Песен шотландской границы» (Т. II) показывает, откуда происходят многие подробности о битве между Александром 111 и королем гоблинов.
Гервазий из Тилбери (Otia Imperial. ар. Script, rer. Brunswic.[337] T. I. С. 797) рассказывает следующую распространенную историю о волшебном рыцаре:
«Осберт, храбрый и могущественный барон, навещал одно благородное семейство в окрестностях Уонклебери, в епископстве Эли. Среди других историй, рассказываемых в кругу его друзей, которые, согласно обычаю, развлекали друг друга повторением старых сказок и легенд, ему сообщили: если какой-нибудь рыцарь, не сопровождаемый никем, вступит в близлежащую долину при лунном свете и пошлет вызов, требуя у невидимого противника появиться, он немедленно встретит духа в обличье рыцаря.
Осберт решил проделать такой эксперимент и отправился в путь в сопровождении одного сквайра, которому приказал оставаться за пределами долины, окруженной древними рвами. Когда он повторил вызов, на него тотчас напал противник; он сбросил того с коня, коего схватил под уздцы. В это время его призрачный враг подскочил и, метнув в Осберта копье, точно дротик, ранил его в бедро.
Осберт вернулся, торжествуя, с конем, которого препоручил заботам слуг. Конь был черный, как и все его снаряжение, и, по-видимому, очень красив и силен. Он оставался у Осберта, пока не прокричали петухи, и тогда глаза его вспыхнули пламенем, он забил копытами, встал на дыбы и исчез. Разоружаясь, Осберт заметил, что ранен и что один из его стальных сапог полон крови».
Гервазий добавляет, что, «пока он был жив, на месте той раны каждую годовщину встречи с духом открывался шрам. Менее удачлив оказался доблестный богемский рыцарь, который, путешествуя ночью с единственным спутником, заметил волшебное войско под развернутыми знаменами.
Несмотря на увещевания своего друга, рыцарь поехал вперед, чтобы преломить копье о копье противника, который вышел из рядов, как бы вызывая его на бой. Спутник богемца увидел, как от удара небесного противника упали оба — и человек, и конь; и, вернувшись туда же на следующее утро, он обнаружил искалеченные трупы человека и скакуна» («Иерархия благословенных ангелов». С. 554).
Кроме упомянутых выше случаев с рыцарями-эльфами, можно сослаться еще на множество других, оправдывающих подобное использование легенд о рыцарях-призраках в литературных целях.
В лесу Гленмора, в Северном Нагорье, согласно поверью, обитает дух по имени Лхам-дирг, в вооружении древнего воина и с окровавленной рукой (поэтому у него такое имя). Он требует, чтобы все встречные вступали с ним в поединок; и священник, автор очерка об этой местности, содержащегося в Адвокатской Библиотеке, всерьез уверяет нас, что в его времена Лхам-дирг сражался с тремя братьями, коих повстречал на своем пути, и ни один из них не пережил надолго это столкновение с призраком. Барклай[338] в своем «Евформионе» приводит необыкновенный рассказ об офицере, который со своим слугой предпочел вторгнуться в дом с привидениями в одном из фламандских городов, чтобы не мириться с плохими условиями в другом месте.
Приняв обычные меры предосторожности, обеспечивающие их огнем, светом и оружием, они бодрствовали до полуночи, когда глядь! — с потолка свалилась отрубленная человеческая рука, а за ней последовали ноги, туловище, другая рука и голова — все по отдельности. Все части тела скатились вместе, соединились на глазах у потрясенных солдат и образовали гигантского воина, который вызвал обоих на битву.
Их удары, хотя и проникали в тело странного противника и отрезали его члены, как легко может поверить читатель, мало воздействовали на того, кто обладал способностью соединяться вновь; но и его усилия не произвели на них заметного впечатления.
Как закончилось это сражение, я точно не помню, а книги при мне нет; полагаю, что дух сделал вторгшимся в его жилище обычное предложение: чтобы они отказались от спасения души; так как это предложение было отклонено, он вынужден был отступить.
Самая необычная история подобного рода была мне рассказана моим другом мистером Сэртисом из Мэйнсфорта, в епархии; он переписал ее из рукописного примечания к экземпляру «О природе духов» Бертхогга,[339] бывшему собственностью покойного мистера Гилла, генерального прокурора из Эджертона, епископа Даремского.
«Этот труд не был написан рукой мистера Гилла, — сообщает мой любезный корреспондент, — книга эта была, вероятно, лет на сто старше, и говорят, что она относилась к числу Ex Libris Convent: Dunelm. per T.C. extract»,[340] каковым был, по моей догадке, Томас Крэйдокк, адвокат, имевший сто лет тому назад несколько контор в Дареме. Мистер Гилл стал владельцем большей части его рукописей. Отрывок, который фактически привел к внедрению этого рассказа в настоящую поэму, гласит следующее:
«Rem miram hujusmodi quae nostris temporibus evenit, teste viro nobili ac fide dignissimo, enarrare haud pigebit. Radulphus Bulmer, cum e castris, quae tunc temporis prope Norham posita erant, oblectationis causa, exiisset, ac in ulteriore Tuedae ripa praedam cum canibus leporariis insequeretur, forte cum Scoto quodam nobili, sibi antehac, ut videbatur, familiariter cognito, congressus est; ac ut fas erat inter inimicos, flagrante bello, brevissima interrogationis mora interposita, alterutros invicem incitato cursu infestis animis petiere.
Noster, primo occursu, equo praeacerrimo hostis impetu labante, in terram eversus pectore et capite laeso, sanguinem, mortuo similis, evomebat. Quem ut se aegre habentem comiter allocutus est alter, pollicitusque, modo auxilium non abnegaret, monitisque obtemperans ab omni rerum sacrarum cogitatione abstineret nec Deo, Deiparae Virgini, Sanctove ullo, preces aut vota efferret vel inter sese conciperet, se brevi cum canum validumque restituturum esse.
Prae angore oblata conditio accepta est; ac veterator ille nescio quid obscaeni murmuris insusurrans, prehensa manu, dicto citius in pedes sanum ut antea sublevavit. Noster autem, maxima prae rei inaudita novitate formidine perculsus, MI JESU! exclamat, vel quid simile; ac subito respiciens nec hostem nec ullum alium conspicit, equum solum gravissimo nuper casu afflictum, per summam pacem in rivo fluvii pascentem.
Ad castra itaque mirabundus revertens, fidei dubius, rem primo occultavit, dein, confecto bello, Confessori suo totam asseruit. Delusoria procul dubio res tota, ac mala veteratoris illius aperitur fraus, qua hominem Christianum ad vetitum tale auxillium pelliceret. Nomen utcunque illius (nobilis alias ac clari) reticendum duco, cum baud dubium sit quin Diabolus, Deo permittente, formam quam libuerit, immo angeli lucis, sacro oculo Dei teste, posse assumere».[341]
Рукопись хроники, из коей мистер Крэйдокк взял сей любопытный отрывок, теперь невозможно разыскать в библиотеке капитула Дарема: по крайней мере поиски моего дружественного корреспондента успехом не увенчались.
Линдзи упоминает это приключение Ральфа Балмера как широко известный рассказ в IV Песне (строфа 22. С. 132).
Для северных рыцарей прежних времен было привычно искать подобные стычки с воинственными призраками и находить в них удовольствие (см. целую главу на эту тему в BARTHOLINUS. De Causis contemptae Mortis a Danis. P. 253).[342]
ВСТУПЛЕНИЕ К ПЕСНИ ЧЕТВЕРТОЙ
Не могу не упомянуть здесь, что в ту самую ночь, когда я писал эти строки, вызванные внезапным снегопадом, который начался после заката солнца, один несчастный погиб именно таким образом, как далее описано, и тело его нашли на следующее утро поблизости от его дома. Произошло это не далее пяти миль от фермы Ашестил.
Сэр Уильям Форбс из Питслиго, баронет, вероятно, непревзойденный по степени как привязанности к нему друзей, так и уважения и почтения, оказываемых ему всей Шотландией. Его «Биография Битти»,[343] коему он был при жизни другом и покровителем, а когда тот умер — прославил его, вышла незадолго до того, как благожелательный и любящий биограф был призван последовать за объектом своего повествования. Это печальное событие произошло вскоре после женитьбы друга, которому адресовано это вступление, на одной из дочерей сэра Уильяма.
ПЕСНЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Иначе: «блуждающий огонек». Этот персонаж — блуждающий демон, или esprit follet,[344] который однажды был допущен в монастырь в качестве поваренка и сыграл с монахами множество веселых шуток. Он был также своего рода Робином-Добрым-Малым,[345] или Джеком-с-фонарём.[346] Именно с намеком на этого озорного демона шут у Милтона говорит:
«История монаха Раша» — крайне редкая книга, и некоторое время сомнительным оставалось само ее существование, хотя на нее специально ссылается Реджинальд Скотт в своем труде «Открытие колдовства». Я внимательно прочел экземпляр в бесценной библиотеке моего друга мистера Хебера[347] и заключаю из «Литературных анекдотов» мистера Беллоу,[348] что есть еще экземпляр в превосходном собрании книг маркиза Стаффорда.
Последнее, прекрасно выполненное мистером Джорджем Челмерсом, издание произведений сэра Дэвида Линдзи, вероятно, представило его многим моим читателям; следует, наверно, пожалеть о том, что ученый издатель не потратил больше усилий, чтобы больше сообщить о своем авторе, даже если бы он вынужден был для этого опустить или, по крайней мере, сократить свои изыскания о происхождении языка, употребляемого поэтом.
Но при всех своих недостатках его труд — приятный подарок любителям шотландской старины. Сэр Дэвид Линдзи был хорошо известен своими ранними усилиями в пользу протестантских доктрин; и в самом деле, его пьеса, хотя теперь она кажется не особо искусной, должна была оказывать сильное воздействие на людей его времени. Не уверен, не злоупотребляю ли я поэтической вольностью, представляя сэра Дэвида Линдзи носителем герба со львом за шестнадцать лет до того, как он официально стал его обладателем. Во всяком случае, я не первый повинен в подобном анахронизме, ибо автор «Битвы при Флоддене» заставляет «Далламонта» (который не может быть никем иным, как сэром Дэвидом Линдзи, лордом Маунтом) отправиться во Францию с вызовом на битву к Генриху VIII от имени Иакова IV.
Тому, кто носит звание Льва, «Королю Гербов» Высшей Геральдической Палаты, часто вменялось в обязанность принимать иностранных послов, и сам Линдзи оказывал эту честь сэру Ральфу Седлеру[349] в 1539—1540 годах. В сущности присяга Льва в первом пункте содержит ссылку на его частое выполнение королевских поручений, в том числе дипломатических.
Так как в феодальную эпоху должность герольдов считалась крайне важной, посвящение «Короля Герба», который возглавлял их коллегии, сопровождалось соответствующей торжественностью. Фактически это было подражание коронации монарха, за исключением разве того, что помазание совершалось вином, а не маслом.
В Шотландии тезка и родственник сэра Дэвида Линдзи, введенный в должность в 1532 году, был «коронован» королем Иаковом старинной шотландской короной, которая использовалась до того, как шотландские короли приняли другую, более позднюю, и по случаю подобного торжества он обедал за королевским столом в этой короне.
Возможно, что коронация его предшественника была не менее торжественной. Так священна была геральдическая служба, что в 1515 году парламент объявил лорда Драммонда[350] виновным в измене, а земли его конфискованными по причине того, что он ударил кулаком Рыцаря Льва, когда тот упрекнул его в безрассудстве. И он был восстановлен в правах и имуществе только по серьезному ходатайству самого Льва.
Восточный фасад приподнят над портиком и украшен фризом с изображением якорей; камни этого фасада вырезаны в форме ромбов, угловые выступы придают ему необычайно роскошный вид. По состоянию внутренней отделки этой части здания можно догадаться, что в этом месте находилась необычайно длинная и изящная галерея. На нее поднимались по великолепной лестнице, теперь совершенно разрушенной.
Софиты украшены переплетением шнуров и розеток, и во всем этом было, видимо, куда больше великолепия, чем обычно в шотландских замках.
Первоначально этот замок принадлежал канцлеру, сэру Кричтону, и, вероятно, обязан ему своей первой реконструкцией и расширением, так же как и тем, что замок был взят графом Дугласом, который считал советы Кричтона причиной смерти его предшественника, графа Уильяма, обезглавленного в Эдинбургском замке вместе с братом в 1440 году.
Говорят, что по случаю этого события замок был полностью разрушен, но теперешнее состояние развалин говорит об обратном.
В 1483 году лорд Кричтон, тогдашний владелец, поднял гарнизон замка против короля Иакова III, неудовольствие которого он навлек на себя тем, что соблазнил его сестру Маргарет — как говорят, в отместку за то, что монарх обесчестил его ложе. От семьи Кричтонов замок перешел к Хепбернам, графам Босвеллам, и, когда делили конфискованное имущество Стюарта, последнего графа Босвелла,[351] владения и замок Кричтон попали в руки графа Баклю.[352] Впоследствии они стали собственностью Принглов из Клифтона, а теперь принадлежат сэру Джону Калландару, баронету.
Хотелось бы, чтоб владелец хоть немного постарался сохранить этот великолепный памятник старины, который ныне используется в качестве загона для овец и для зимовки крупного рогатого скота; хотя, вероятно, в Шотландии мало встречается руин, которые так прекрасно представляют стиль и красоту старинной замковой архитектуры.
В замке Кричтон имеется склеп — темница, которую называют «Лабиринт Мор». Это название, каким нередко обозначают тюремные помещения других шотландских замков, — сарацинского происхождения. Оно дважды встречается в «Epistolae itinerariae» Толлиуса: 1) «Carcer subterraneus, sive, ut Mauri appellant, MAZMORRA» (p. 147); и 2) «Coguntur, omnes Captivi sub noctem in ergastula subterranea, quae Turcae Algezerani vocant MAZMORRAS»[353] (p. 243).
To же слово обозначает дюжины старинных мавританских замков в Испании и помогает понять, какая нация породила готический стиль замковой архитектуры.
Он был вторым графом Босвеллом[354] и пал в битве при Флоддене, где, согласно строкам старого английского поэта, отличился в яростной попытке вернуть себе преимущество в сражении:
Адам приходился дедом Джеймсу, графу Босвеллу, слишком хорошо известному по истории королевы Марии Стюарт.
Питскотти рассказывает эту историю с характерной безыскусственностью: «Король, видя, что Франция не может его поддержать в данное время, поспешно написал воззвание ко всему государству шотландскому: и восточному, и западному, и южному, и северному, и островам, — всем мужчинам в возрасте от шестнадцати и до шестидесяти лет, дабы были они готовы в течение двадцати дней прийти к нему с сорокадневным запасом пищи и собраться у Бороу-Мур[356] в Эдинбурге, и отправиться за ним, куда он пожелает.
Все, не мешкая, последовали его призыву, вопреки воле шотландского государственного совета; но все мужчины так любили своего монарха, что никоим образом не ослушались бы его, и каждый мужчина действовал быстро, согласно требованию королевской прокламации.
Король прибыл в Литгоф, куда ему случилось попасть во время заседания Государственного совета; был он крайне грустен и печален и усердно молился Богу, прося послать ему удачу и счастье в этом путешествии. Тем временем пришел к церковной двери человек, одетый в синее и опоясанный поверх одежды; на ногах его были сапожки, доходящие до середины икр, и вся остальная одежда этому соответствовала; но на голове не было у него ничего, кроме длинных рыжих волос, закрывающих шею и щеки, свисающих до самых пят; а лоб его был лысым и открытым. На вид ему можно было дать пятьдесят два года, а в руке держал он пику, и сначала появился он среди лордов, громко спрашивая короля, ибо он желает говорить с ним.
И подошел он наконец туда, где король сидел и молился у аналоя, и, увидев короля, пришедший не очень-то почтил его приветствием или поклоном, но нагнулся к нему и произнес следующие слова: „Господин король, мать моя прислала меня к вам; она не хочет, чтобы вы сейчас отправились в этот поход, который намерены предпринять, потому что, если вы так поступите, то не будет в пути удачи ни вам, ни всем тем, кто пойдет с вами. Далее, велит она вам не связываться с женщинами: не пользоваться их советами и не дотрагиваться до их тела, и они чтобы не дотрагивались до вашего; ибо, если вы поступите по-своему, то будете прокляты, и принесет это вам позор”.
К тому времени, как пришедший сказал эти слова его королевской милости, вечерня почти закончилась, и король задумался над сказанным, желая ответить, но тут прямо на глазах у короля и в присутствии всех лордов, которые в тот час его окружали, человек тот исчез, и никто не увидел и не понял, каким образом не стало его; вышло так, как будто он был порывом ветра или солнечным зайчиком, и не стало его более видно.
Слыхал я, что сэр Дэвид Линдзи, Лев-герольд, и Джон Инглис, маршал, стояли возле самого короля, и были они в те дни молодыми, но особо приближенными его королевской милости, и хотели они схватить того человека, дабы вызнать у него еще кое-какие новости, но тщетно: не могли они дотронуться до него, потому что он исчез с их глаз, и никогда более они его не видели».
Более изысканно, хотя и не столь впечатляюще, передает ту же самую историю Бьюкенен;[357] он цитирует сведения, полученные лично от сэра Дэвида Линдзи:
«In iis (i.e., qui propius astiterant) fuit David Lindesius, Montanus, homo spectatae fidel et probitatis, nec a literarum studiis alienus, et cujus totius vitae tenor longissime a mentiendo aberrat; a quo nisi ego haec uti tradidi pro certis accepissem, ut vulgatam vanis rumoribus fabulum, omissurus eram» (Lib. XIII).[358]
Королевский трон в нефе Святой Кэтрин, который он сам для себя построил, с двенадцатью сиденьями для сопровождающих его рыцарей ордена татарника[359] до сих пор демонстрируют на том месте, где тогда явилось видение. Не знаю уж, каким образом Святой Эндрю снискал славу наставника Иакова IV, ибо слова из рассказа Линдзи («Моя мать послала меня») мог употребить только Святой Иоанн, приемный сын Девы Марии.
Вся эта история настолько тщательно засвидетельствована, что мы можем только выбирать между чудом и обманом. Основываясь на предостережении против воздержности, мистер Пинкертон правдоподобно доказывает, что королева была причастна к планам тех, кто прибегал к помощи подобных уловок ради того, чтобы удержать короля Иакова от его неразумной войны.
Я рад воспользоваться удобным случаем и описать крик оленя по-иному, чем звуками «иа-иа», как принято изображать олений крик, хотя последний звук узаконен шотландским метрическим переводом псалмов. Этот лесной звук приводил наших предков в восторг — главным образом, я полагаю, из-за связанных с ним ассоциаций. В царствование Генриха VIII благородный рыцарь сэр Томас Уортли построил в Уонклиффском лесу беседку ради удовольствия (как подтверждает старинная надпись) слушать крики оленя.
Восстание против Иакова III было ознаменовано тем жестоким обстоятельством, что его сын оказался в рядах вражеской армии. Когда король увидел, что его собственное знамя развевается против него и что его сын в рядах врагов, он потерял даже ту малую храбрость, которой обладал, бежал с поля боя, свалился с лошади, когда та дрогнула при встрече с женщиной с кувшином, и был убит — кем, так и не дознались.
После боя Иаков IV прибыл в Стирлинг[360] и, услышав, как монахи королевской церкви оплакивают смерть его отца, основателя их церкви, был охвачен глубокими угрызениями совести, которые выразились в суровом покаянии (см. далее примечание к строфе 9 Песни пятой). Битва при Соши-Берне, в которой пал Иаков Ill, произошла в 1488 году, 18 июня.
Городище, или Эдинбургская Низина Бороу-Мур, имеет огромную протяженность, доходя от южных стен города до подножья Брейдских холмов.[361] В древности здесь был лес; и он тогда представлял такую помеху, что жителям Эдинбурга было даровано разрешение строить деревянные галереи, свешивающиеся на улицы, для того, чтобы поощрить их использовать древесину, чем они, кажется, и занимались довольно эффективно.
Когда в 1513 году Иаков IV проводил здесь смотр своих военных сил, согласно Готорндену, городская низина представляла собой «обширное поле, восхитительно затененное большим количеством величественных древних дубов». По этому случаю и по другим подобным королевские знамена, как говорят, традиционно развевались над Хар-Стейном, высоким камнем. Теперь он встроен в стену слева от большой дороги, ведущей в Брейд, недалеко от передней части Бернтсфилд Линкс. (Вероятно, Хар-Стейн получил название от бриттского слова «хар», что значит «армия»).
Мне в точности не известно, как именно шотландцы разбивали военные лагеря в 1513 году, но Пэттен[362] дает любопытное описание одного из них, который видел после битвы при Пинки[363] в 1547 году:
«Теперь надо сказать кое-что о самом лагере. Там не было ни шатров, ни круглых палаток или домиков сколько-нибудь достаточных размеров, точно так же мало имелось в их лагерях и палаток иной формы, с шестами и кольями, как принято их ставить; и из этих немногих палаток ни одна не превышала двадцати футов длины, но многие были еще гораздо меньше.
Большая часть их великолепно украшена (на свой лад) и из любви к Франции — геральдическими лилиями, вырезанными из клеенки: на некоторых лилии голубые, на других — черные, а кое-где и других цветов.
Эти „белые хребты”, как я их называю, представляли собой настолько внушительное зрелище, когда мы стояли на Фоксайд-Брейд, что мне показалось, будто палаток там очень много; когда же мы приблизились, оказалось, что это белые драпировки из грубого батиста; из этого материала и из кусков парусины смастерили навесы, или, скорее, хижины, или логова для солдат, которые шотландцы (наподобие своих деревенских жилищ) укрепили по углам кольями около элла (аршина)[364] длиной каждый, из них два были связаны вместе наверху, а два нижних конца воткнуты в землю на расстоянии около элла друг от друга, наподобие дуг в ярме.
На две такие дуги (одна над головой, другая — под ногами) по обе стороны натягивают кусок материи, таким образом, хижина покрывается крышей с коньком, но материи с обоих концов едва хватает, и она не достает до самого низа; чтобы получилось как следует, надо бы или кольям быть покороче, или солдатским женам проявить большую щедрость и согласиться одолжить мужьям побольше столового белья; тем не менее, когда натянули материю и заткнули щели соломой, поскольку погода не была слишком холодная, спать стало потеплее, как если бы солдаты зарылись в конский навоз»
Хорошо известная эмблема Шотландии. Если верить Боэцию[365] и Бьюкенену, двойная лента вокруг щита, как здесь упомянуто, counter fleur-de-lysed, т. е. лилия на лазурном поле, впервые была принята Экайусом,[366] королем шотландским, современником Карла Великого[367] и основателем знаменитой лиги с Францией; но позже любители старины превратили бедного Эки, или Аки, всего-навсего в короля Брентфорда,[368] с которым старый Григ[369] (а он тоже вырос до Грегори Великого) объединился в важной обязанности управлять некоторой частью северо-восточного побережья Шотландии.
ВСТУПЛЕНИЕ К ПЕСНИ ПЯТОЙ
Старый город Эдинбург с северной стороны был защищен озером, ныне пересохшим, а с южной — стеной, которая стояла вплоть до 1745 года. Ворота и большую часть стены снесли в ходе расширения и украшения города.
Мой благородный и достойный друг мистер Томас Кемпбелл[370] предложил прославить шотландскую столицу, назвав ее «Королевой Каледонии», и я позаимствовал у него этот эпитет. Однако это название не привилось, так что Эдинбург, «Царь Севера», так и не удостоился чести носить имя, предложенное столь славным литератором.[371]
Генрих VI со своей королевой, с наследником и с членами семейства бежал в Шотландию после роковой битвы при Таутоне.[373] Прежде выражалось сомнение — прибыл ли Генрих VI в Эдинбург, хотя было известно, что королева там определенно побывала; мистер Пинкертон склоняется к той версии, что король оставался в Кирккадбрайте.
Но мой благородный друг лорд Напье[374] указал мне на то, что Генрихом была дарована ежегодная рента в сорок марок предку его милости Джону Напье, подписанная самим королем в Эдинбурге 28 дня августа на тридцать девятый год его царствования, что соответствует 1461 году после Р. X.
Дуглас[375] с его обычным пренебрежением к точности датирует этот дар 1368 годом. Но исправление этой ошибки в копии Макферлановской рукописи (с. 119—120) уничтожает всякое сомнение по поводу пребывания Генриха VI в Эдинбурге. Джон Напье был сыном и наследником Александра Напье и около этого времени являлся мэром Эдинбурга.
Радушный прием, оказанный потерпевшему поражение монарху, вызвал панегирик Шотландии со стороны Молинэ,[376] современного ему поэта. Английский народ, говорит он,
Мистер Эллис в своем бесценном введении к «Образцам рыцарского романа» доказал при содействии Ла Равайера, Трессана,[378] но в особенности аббата де ла Рю,[379] что рыцарская литература родилась, скорее, при дворах наших англо-нормандских королей, чем возле тронов французских монархов. Упоминаемая далее Мария составила из армориканских[380] оригиналов и перевела на норманно-французский, или на язык рыцарской литературы, двенадцать интереснейших песен (precis),[381] которые мистер Эллис дал нам в
ПЕСНЬ ПЯТАЯ
Это не поэтическое преувеличение. В некоторых графствах Англии, отличавшихся в стрельбе из лука, действительно использовались стрелы подобной длины. Так, в битве при Блекхите[382] в 1496 году между войсками Генриха VII и корноуолльскими инсургентами, когда Дартфордский мост защищал отборный отряд лучников из армии бунтовщиков, их стрелы, по утверждению Холлиншеда, «были длиной с целый ярд». У шотландцев, согласно Эшему,[383] имелась пословица, что каждый английский лучник несет у себя за поясом двадцать четыре шотландца — намек на его колчан, полный метких стрел.
Самый полезный air, как называют это французы, это — territerr, в то время как courbettes,[384] cabrioles или un pas et un sault более подходят для лошадей на параде и во время триумфального марша, чем для солдат в бою; тем не менее не могу отрицать, что demivolte с courbettes, при условии если они не слишком высоки, могут приходиться в бою или meslee, ибо, как пишет Лабру в своей книге по искусству верховой езды, «мсье де Монморанси, который владел лошадью, отлично выполнявшей demivolte, шпагой сшиб с коней двух противников на турнире, где встретились многие из первых кавалеров Франции: выбрав время, когда его конь находился на высшей точке courbette, он нанес такой удар, что сила и вес его шпаги поразили обоих всадников одного за другим и обоих вышибли из седла на землю» (Лорд Герберт.[385] О жизни Чербери. С. 48).
Шотландские горожане, как и йомены,[387] должны были вооружаться луком и стрелами, мечом, щитом, ножом, копьем или алебардой вместо лука, если их состояние было не менее ста фунтов. Их вооружению надлежало состоять из белых или ярких доспехов. Они носили белые шапки, то есть блестящие стальные шапки без гребня или забрала. По указу Иакова IV смотр их вооружения четырежды в год был обязан проводить олдермен или бейлиф.[388]
Напрасно многократные указы призывали крестьянство Шотландии пользоваться луком и стрелами; вместо них повсеместно употребляли копья и алебарды. Защитным вооружением служили им металлические щиты, кольчуги или же обшитые металлическими пластинами кожаные куртки, а орудиями нападения — арбалеты и мушкеты. Согласно Пэттену, все носили мечи отличной выделки; а вокруг шеи повязывали большой платок, предохраняющий «отнюдь не от простуды, но от режущего оружия». В шотландской армии употреблялись также булавы. В старинном стихотворении о битве при Флоддене говорится об одном отряде:
Когда созывали феодальную армию королевства, каждый обязан был явиться с сорокадневным запасом провианта. Если запас расходовался весь, что произошло перед битвой при Флоддене, армия, разумеется, начинала таять. Почти все шотландские военные силы, кроме нескольких рыцарей, тяжело вооруженных конников и легкой кавалерии из жителей порубежья, воевали пешими.
Все дела большого или малого значения, кем бы они ни вершились, неизменно и неизбежно предварялись вином. Такое предисловие требовалось не только сэру Джону Фальстафу,[389] как бы ни одобрял и ни поддерживал это мистер Брук, ибо сэр Ральф Сэдлер, находясь на должности посла в Шотландии в 1539—1540 годах, удовлетворенно упоминает: «В ту же самую ночь снова явился ко мне так называемый ротсей (герольд) и принес мне вина от короля, и белого, и красного» (Издание Клиффорда. С. 39).
Немногим читателям необходимо упоминание об этом поясе, к весу которого Иаков до конца жизни добавлял по нескольку унций. Питскотти предполагает, что Иаков не был убит при Флоддене, основываясь на том, что англичане так и не предъявили никому из шотландцев этот пояс в качестве опознавательного знака.
Личность и характер Иакова описаны в соответствии с трудами лучших наших историков. Его романтическая натура, коя послужила причиной его пристрастия к увеселениям, приближающегося к распущенности, отличалась в то же время истовой набожностью.
Эти склонности составляли иногда странный контраст. Во время приступов набожности он имел обыкновение носить францисканское[390] платье и подчиняться правилам этого ордена; после того как он некоторое время нес епитимью в Стирлинге, он мог снова предаться волне удовольствий.
Возможно также, что он с довольно обычной непоследовательностью поднимал иной раз насмех те самые суеверные обряды, которым в другое время подчинялся. Имеется необычное стихотворение Данбара, очевидно, обращенное к Иакову IV, по случаю одного из монашеских уединений монарха. Это чрезвычайно дерзкая и нечестивая пародия на католическую церковную службу, озаглавленная:
(см. полный текст в Собрании Сиббальда.[391] Т. I. С. 234).
Здесь уже отмечалось, что знакомство короля Иакова с леди Хэрон из Форда началось только после его вступления в Англию. Наши историки считают, что именно безрассудная страсть короля, побудившая отсрочки и задержки в военных действиях, привела его к роковому поражению при Флоддене.
Автор «Генеалогии семейства Хэронов» изо всех сил пытается с похвальным пылом защитить леди от всеобщего осуждения. Однако определенно известно, что она курсировала между армиями Иакова и Серрея (см. «Историю» Пинкертона и источники, на которые он ссылается. Т. II. С. 99).
Хэрон из Форда в 1511 году был каким-то образом причастен к убийству сэра Роберта Керра из Сессфорда, воеводы Миддл Марчиз. Оно было совершено его незаконнорожденным братом, Лилберном и Старком — тремя жителями порубежья. Лилберн и Хэрон из Форда были выданы Генрихом Иакову и их заточили в замок Фасткасл, где Лилберн умер. Предлогом для переговоров леди Хэрон с Иаковом отчасти служило освобождение ее мужа.
Королева Франции написала также любовное письмо королю Шотландии, признаваясь ему в любви и давая понять, что она во Франции подвергалась жестоким упрекам, защищая его честь. Она твердо верила, что он вознаградит ее своей королевской поддержкой в нуждах ее, а именно: наберет для нее армию и пройдет по английской земле три фута в ее честь. С этой целью она послала ему кольцо с собственного пальца и четырнадцать тысяч французских крон — оплатить расходы
Арчибальд Дуглас, граф Ангус,[392] человек замечательной силы тела и духа, приобрел популярное имя Надень-На-Кошку-Колокольчик при следующих примечательных обстоятельствах.
Иаков III, на которого Питскотти жалуется, что он больше увлекался «музыкой и возведением построек», нежели охотой с собаками, соколиной охотой и прочими благородными развлечениями, был настолько неразумен, что делал своими фаворитами архитекторов и музыкантов, коих тот же историк непочтительно именует каменщиками и пиликальщиками.
Знатные люди не сочувствовали королю в его преклонении перед изящными искусствами и чрезвычайно негодовали по поводу почестей, дарованных этим лицам, в особенности Кочрейну, каменщику, которого провозгласили графом Маром; и, воспользовавшись удобным случаем, когда в 1482 году король созвал всю армию страны идти в поход против англичан, они ночью собрали совещание в церкви Лодера с целью насильственно убрать этих любимчиков подальше от королевской особы.
Когда все согласились с целесообразностью такой меры, лорд Грей рассказал собранию нравоучительную притчу о мышах, составивших резолюцию о том, что их общине было бы крайне выгодно привязать на шею коту колокольчик, дабы они могли слышать его приближение на расстоянии; но таковая общественная мера, к сожалению, так и не была принята, ибо ни одна мышь не пожелала взять на себя задачу привязать колокольчик.
«Я понял мораль, — сказал Ангус, — но наше намерение не останется неосуществленным из-за отсутствия исполнителя.
Остальная часть этой необычной сцены рассказана Питскотти: «Когда все было решено и обговорено, Кочрейн, граф Мар, явился от имени короля на совет, который держали в церкви Лодера, в сопровождении группы военных числом в три сотни легких алебард, все одетые в белые мундиры, увитые черным шнуром, дабы можно было в них узнать людей Кочрейна, графа Мара.
Сам он облачился в черную бархатную куртку для верховой езды, а на шее у него висела тяжелая золотая цепь стоимостью в пятьсот крон и четыре рога, с обоих концов украшенные золотом и шелком, с драгоценным камнем, называемым бериллом, посередине.
Перед собой же оный Кочрейн держал топорик, покрытый позолотою, и позолочены были все его украшения и одеяния, а плащ на нем был из тончайшего полотна и шелка, обвешенный двойными позолоченными цепочками.
Оный Кочрейн был так горд в своем самодовольстве, что не счел он никаких лордов достойными с ним состязаться, а потому он грубо рванулся к церковной двери. Совет спросил, кто он такой, что прерывает их в такое время.
Сэр Роберт Дуглас, лорд Лохлевена, стоял тогда часовым у дверей и спросил, кто это стучит так бесцеремонно.
И ответил Кочрейн: „Это я, граф Мар”, каковая новость весьма обрадовала лордов, потому что они вполне готовы были схватить его, как было заранее назначено.
Тогда граф Ангус поспешно прошел к двери, а с ним — сэр Роберт Дуглас из Лохлевена, чтобы встретить там графа Мара; подошло также много его соучастников, которые считали это необходимым во имя общего блага.
И граф Ангус встретился с графом Маром, когда тот прошел в дверь, и сорвал у него с шеи золотую цепь и сказал ему, что веревка ему больше подойдет.
Сэр Роберт Дуглас в то же время снял с него рог таким же образом и сказал: „Слишком долго он охотился за злом”.
Оный Кочрейн спросил: „Милорды, это вы в шутку или серьезно?”
Они отвечали: „Вполне серьезно, и ты в том убедишься, ибо ты и сотоварищи твои долгое время оскорбляли нашего принца, у коего не будет более к тебе доверия, но ты получишь вознаграждение за свою добрую службу, какое ты заслужил за все прошедшие времена, — так же как и остальные твои последователи”.
При всем этом лорды хранили молчание, пока не послали они несколько вооруженных людей в королевские покои, а с ними двух или трех человек поумнее — сказать королю несколько приятных слов; тем временем захватили они всех королевских фаворитов, увели их и повесили у него на глазах на Лодерском мосту.
Тотчас же привели они Кочрейна, а руки связали ему веревкою, хотя он пожелал, чтобы у него взяли один из шнурков с одежды и им связали ему руки, ибо считал он позором, чтобы руки его были связаны веревкой из конопли, точно у вора.
Лорды ответили, что он предатель и не заслуживает лучшего, и назло ему взяли они волосяную веревку и повесили его на Лодерском мосту, как и его сообщников»
Ангус был стариком, когда решено было воевать с Англией. С самого начала он убежденно выступал против этой меры, а накануне битвы при Флоддене так решительно протестовал против неблагоразумия открытой схватки, что король сказал ему с презрением и негодованием — если он боится, «он может отправляться домой».
Граф при таком непереносимом оскорблении разразился слезами и соответственно удалился, оставив своих сыновей (Джорджа, наследника Ангуса, и сэра Уильяма из Гленберри) командовать его вассалами. Оба они были убиты в этом сражении, вместе с двумя сотнями джентльменов из клана Дугласов.
Старый граф, у коего сердце разбилось от постигшего его семью и его страну несчастья, удалился в монастырь, где скончался примерно через год после сражения при Флоддене.
Руины Танталлонского замка занимают высокую скалу, выступающую в Немецкий океан, около двух миль к востоку от Северного Берика. Пока совсем не приблизишься, здания не видно, потому что между ним и сушей уровень земли повышается. Протяженность его окружности значительна, и с трех сторон его ограждают рвы, подходящие к самому морю, а с четвертой стороны ров двойной и очень сильно укрепленный.
Танталлон был главным замком семьи Дугласов, и, когда граф Ангус был изгнан в 1527 году, замок продолжал сопротивляться Иакову V.
Король лично участвовал в штурме его и, для того чтобы его покорить, занял в Данбарском замке, принадлежащем герцогу Олбени, две большие пушки, которые называли, как с похвальной скрупулезностью сообщает нам Питскотти, «Плюющаяся Мег и ее супруг», а также «Два больших стрелка и два средних», или «Две двойные пушки и четыре четверти»; для надежной отправки и возвращения в Данбаре были оставлены заложниками три лорда.
И все же, несмотря на все снаряжение, Иакову пришлось снять осаду, и только впоследствии ему удалось овладеть Танталлоном, благодаря сговору с комендантом Саймоном Папанго.
Когда после смерти Иакова граф Ангус вернулся из изгнания, он вновь стал владеть Танталлоном, и замок действительно предоставил убежище английскому послу при обстоятельствах, сходных с описанными в тексте.
Это был не кто иной, как знаменитый Ральф Седлер; он некоторое время жил там под защитой Ангуса после того, как потерпели неудачу его переговоры о браке малютки Марии и Эдварда VI.[393]
Седлер рассказывает, что, хотя это здание имело небогатую меблировку, оно было достаточно сильно укреплено, чтобы охранять его от злобности его врагов, и что там он почувствовал себя вне опасности. В военной среде говорят, что в старинном шотландском марше звучат такие слова:
Танталлон, наконец, «отзвенел» и был разрушен ковенантерами,[394] так как его хозяин, маркиз Дуглас, был сторонником короля. Замок и баронский титул проданы в начале XVIII столетия президенту суда Далримплу из Северного Бервика тогдашним маркизом Дугласом.
На старинном мече, собственности лорда Дугласа, среди большого количества завитушек изображены две руки, указывающие на помещенное между ними сердце, и стоит дата — 1329 год, когда Брюс[395] поручил лорду Дугласу Доброму доставить его сердце в Святую Землю. Вокруг эмблемы начертаны следующие строки (первую строфу цитирует Годскрофт[396] в качестве популярной поговорки своего времени):
Нет столько злата в Шотландии ни у кого,
Сколько у Дугласа у одного.
Неси мое сердце к могиле святой,
И там пусть оно обретает покой.
Бега времен я не замечаю,
Тебе спасенье мое поручаю.
Покуда на троне я Богом храним,
Ты лучшим из подданных будешь моим.
Эта любопытная и ценная реликвия чуть не оказалась утраченной во время гражданской войны 1745—1746 годов,[397] ибо кто-то из армии принца Чарльза[398] унес оный меч из замка Дугласов. Но после того как герцог Дуглас приобрел большое влияние среди сторонников Стюарта, меч был в конце концов возвращен. Он напоминает старинный палаш шотландских горцев обычного размера, отличается прекрасной закалкой и легкостью.
Те, кто вменял себе в обязанность верить в то, что в поединке вершится суд Божий, издавна вынуждены были искать объяснения и оправдания для странных и явно ненадежных случайностей таких сражений. Различные хитрости и уловки, используемые теми, кто защищал неправое дело, предполагались достаточными, чтобы превратить его в правое.
Так, в романе «Эмис и Амелион» один собрат по оружию, сражаясь за другого и замаскировавшись его доспехами, клянется, что он не совершал преступления, в котором Стюард, его противник, справедливо, хотя и злобно, обвиняет того, за кого он себя выдавал.
Брантом[401] рассказывает историю об одном итальянце, который вступил в поединок за неправое дело, но, чтобы сделать свое дело правым, бежал от врага при первой же атаке. «Вернись, трус!» — закричал его противник. — «Ты лжешь! — ответил итальянец. — Я вовсе не трус и буду сражаться в этой стычке, пока не погибну, но первое побуждение мое к этому поединку было неправедно, и я покидаю поле битвы». — «Je vous laisse a penser, — добавляет Брантом, — s’il n’y pas de 1’abus la».
В другом месте он говорит, и весьма разумно, об уверенности в победе тех, кто сражался за правое дело:«Un autre abus у avoit-il, que ceux qui avoient un juste subjet de querelle, et qu’on les faisoit jurer avant entrer au camp, pensoient estre aussitost vainqueurs, voire s’en assuroient-t-ils du tout, mesmes que leurs confesseurs, parrains et confidants leurs en respondoient tout-a-fait, comme si Dieu leur en eust donne une patente; et ne regardant point a d’autres fautes passees, et que Dieu en garde la punition a ce coup la pour plus grande, despiteuse, et exemplaire» — «Discours sur les Duels».[402]
Эдинбургский крест был любопытным старинным сооружением. Нижняя часть представляла собой восьмиугольную башню, шестнадцати футов в диаметре и около пятнадцати футов высотой. На каждом углу поднималась колонна, а между ними — арка в греческом стиле. Над ними выступала зубчатая стена с башенкой на каждом углу, а между ними — барельефы грубой, но интересной работы.
Над всем этим возвышался сам Крест, колонна из цельного камня в двадцать футов высотой; она завершалась фигурой Единорога.[403] Эта колонна сохранилась на территории имения Драм под Эдинбургом.
В 1754 году магистрат Эдинбурга с согласия лордов — членов судейской коллегии (proh pudor)[404] разрушил этот своеобразный памятник под тем нелепым предлогом, что он загромождает улицу; между тем с одной стороны оставив безобразную массу камней, так называемый Лакенбутс, а с другой стороны — неуклюжее, вытянутое и низкое помещение гауптвахты, которые в пятьдесят раз более громоздки, нежели освященный веками безобидный Крест.
Пока Крест существовал, герольды объявляли с его башен решения парламента, и по сию пору на Хай Стрит, на месте его былого нахождения, отмеченном радиусами, расходящимися от каменного центра, обнародуют всевозможные известия.
(Ныне колонна возвращена на свое место на Хай Стрит).
Этот сверхъестественный вызов упоминается у всех наших шотландских историков. Очевидно, наподобие видения в Линлитгофе, он был попыткой противников войны оказать воздействие на суеверную натуру Иакова IV.
Следующий далее отрывок из Питскотти отличается характерной обстоятельностью и сообщает, кроме того, некоторые любопытные детали об экипировке армии Иакова IV. Мне следует только разъяснить, что Платкок, или Плуток, не кто иной, как Плутон.[405]
Средневековые христиане никоим образом не переставали верить в существование языческих божеств, только почитали их за дьяволов, и Платкок ничуть не обозначал сказочное явление, но был синонимом врага рода человеческого.
«И всё же ни все их предостережения, ни сообщаемые ими странные вести, ни добрые советы не могли отвлечь короля от его тогдашней тщеславной цели и от совершения дурных поступков во имя ее; они, наоборот, еще ускорили его поездку в Эдинбург, где он запасся провиантом и снабдил свою армию, чтобы вести людей в назначенный день, дабы они соединились у Борроу-Мур или у Эдинбургской стены, со всем вооружением: семью пушками, называемыми Семью Сестрами и отлитыми Робертом Бортвиком, пушечным мастером, которые он подвез из Эдинбургского замка, с другой малой артиллерией, ядрами, порохом и со всем, чем мог снабдить их пушечный мастер.
Пока они продвигались со своей артиллерией, а их король находился в аббатстве, в полуночный час — у Эдинбургского рыночного Креста послышался крик, возглашавший, что предлагает всем сдаться, и звучало имя объявителя сего — Плоткока; и хотел он, дабы все мужчины, и лорды, и графы, и бароны, и все честные джентльмены города (каждый человек назван был по имени), — чтобы все они явились в течение сорока дней пред повелителем своим, там, где он назначит, а не то постигнет их наказание за непослушание.
Но выкрикивались ли эти призывы всуе, праздными ли ночными гуляками, или же просто пьяными, или каким-то духом, — не могу сказать по правде; но было мне объяснено, что некий городской житель, мистер Ричард Лоусон, будучи в дурном настроении, вышел на лестницу своей галереи, выходящую к Кресту, и, слыша этот голос, который всех вызывал, решил, что это, должно быть, чудо, и крикнул слуге принести ему кошелек, и когда тот доставил оный, вытащил оттуда крону и швырнул на ступеньки со словами: „Протестую против этого голоса, против возвещенного суда и приговора, и да пребудет со мной милость Господня, а также милость сына его Иисуса Христа”.
Поистине автор сего, который побудил меня описать этот призыв, был джентльмен-землевладелец, в ту пору достигший двадцати лет от роду, и находился он в городе во время вышеописанного призыва; и клятвенно заверял он меня, что впоследствии, когда разразилось сражение, не спасся ни один человек, упомянутый в этом призыве, кроме того единственного, кто высказал тогда свой протест, а весь прочий поток людей погиб на поле брани вместе с королем».
Это относится к катастрофе реального Роберта де Мармиона в царствование короля Стефана.[406] Уильям из Ньюбери[407] приписывает ему некоторые черты моего вымышленного героя: «Homo bellicosus, ferocia et astucia fere nullo suo tempore impar».[408]
Изгнав монахов из церкви Ковентри, барон вскоре испытал на себе силу божественного суда — так, без сомнения, те же самые монахи называли постигшее его несчастье.
Во время феодальной войны с графом Честером, когда Мармион скакал в бой во главе своего войска, его лошадь упала, споткнувшись о тело одного из графских вассалов; всадник при падении сломал бедро, а солдат-пехотинец отрубил ему голову, прежде чем он успел получить какую-либо помощь. Вся эта история рассказана Уильямом из Ньюбери.
ВСТУПЛЕНИЕ К ПЕСНИ ШЕСТОЙ
В «Рассказе о Хрольфе Крака» Торфеус[409] излагает длинную и занимательную историю о некоем Хиттусе, жившем при датском дворе, которого раз до того одолели данными метательными снарядами, что он возвел из костей, которыми его закидали, вполне надежное защитное сооружение против тех, кто продолжал свои с ним шуточки!
Олаус Магнус[410] вспоминает о танцах северных воинов вокруг больших костров, где горели сосны, и говорит, что они плясали, вцепившись друг в друга руками с такой яростью, что, если у кого-то из них ослабевала хватка, такого воина со всего размаха швыряли в костер. Пострадавшего в таких случаях немедленно вытаскивали, и он обязан был осушить сосуд с определенным количеством эля в наказание за то, что «испортил королевский костер».
В католических странах месса никогда не служится вечером, за исключением кануна Рождества. Каждое из веселых развлечений, которыми принято отмечать этот праздник, потребовало бы длинного и интересного примечания. Но я удовольствуюсь следующим описанием Рождества и его атрибутов, которое дано в «Придворных масках» Бена Джонсона.[411]
«Входит
Очевидно, мимические актеры Англии, которые (по крайней мере в Нортумберленде) имели обыкновение ряжеными забредать в соседние дома, принося с собой бесполезный в это время года лемех; и гизарды[412] Шотландии — они до сих пор еще не перевелись — являют собой, в какой-то не вполне ясной степени, тень старинных мистерий, из которых происходит английская драма.
В Шотландии во времена моего детства мы имели обыкновение изображать апостолов, по крайней мере Петра, Павла и Иуду Искариота: у первого были ключи, второй был вооружен мечом, третий же нес мешок, в котором лежала доля пожертвованного соседями кекса. Один играл роль победителя и декламировал традиционные стишки, другой как
Эти и прочие такого рода стишки произносились наизусть и никак не связывались одно с другим. Время от времени появлялся Св. Георгий. В целом — это смутное подобие старинных мистерий с персонажами из Священного Писания, Достойной Девятки[413] и другими популярными лицами. Крайне желательно, чтобы «Честерские мистерии» были опубликованы по рукописи, находящейся в музее, с аннотациями, кои мог бы присовокупить к ним прилежный исследователь древности. Умнейший и бесценнейший антиквар, покойный мистер Ритсон, показывал мне несколько наметок для подобного труда, которые ныне, вероятно, разрознены или утеряны (см., однако, «Замечания по Шекспиру». 1783. С. 38).
С тех пор, как появилось первое издание «Мармиона», предмет сей получил новые ученые разъяснения в пространных ученых трудах мистера Дуса,[414] и «Честерские мистерии» появились в весьма точном и изящном виде (в 1818 году), изданные Бэнсли и Сыновьями, Лондон, для Роксберг-клуба.
Мистер Скотт из Хардена, мой добрый преданный друг и дальний родственник, владеет оригиналом поэтического произведения, посвященного его дедом моему родственнику, некоторые строки текста, приведенные ниже, написаны в подражение ему. Как и послание в тексте, они помечены Мертон-Хаузом, резиденцией харденской ветви семьи.
Почтенный пожилой джентльмен, которому адресованы эти строки, был младшим братом Уильяма Скотта из Рейберна. Как младшему сыну по младшей линии, ему было почти нечего терять; все же он ухитрился потерять те небольшие средства, которыми владел, из-за участия своего в гражданской войне и интригах Стюартов.
Столь велико было его благоговение перед оной сосланной семьей, что он поклялся не брить бороды до тех пор, пока они не будут восстановлены: признак привязанности, который, я полагаю, был распространен в период узурпации Кромвеля,[415] ибо в «Закройщике с Колмен Стрит» у Каули[416] один пьяный дворянин укорял другого, что, когда тот не в состоянии был уплатить цирюльнику, он прикидывался, будто «отращивает бороду ради короля».
Искренне надеюсь, что борода моего прадеда отпущена была по другой причине. Борода эта, как явствует из портрета, находящегося в собственности сэра Генри Хея Макдугала, и еще из другого портрета, написанного известным доктором Питкэрном,[417] выглядела вполне почтенной и достойной.
Осмелюсь проиллюстрировать эти слова, приведя здесь «Проклятое дерево призрака», балладу достопочтенного Джорджа Уоррингтона, содержащую легендарную историю.
Память о событии, на котором основан сюжет, традиционно сохраняется в семействе Вогэнов из Хенгуирта; она не утеряна целиком даже в простонародье, которое все еще показывает этот дуб прохожим и проезжим.
Вражда между двумя валлийскими вождями, Хоуэлом Силом и Оуэном Глендовером, была крайней и проявилась в злостном предательстве одного и яростной жестокости другого.
История эта несколько изменена и смягчена, дабы показать обоих вождей в более благоприятном свете и лучше соответствовать целям поэзии, в интересах которой привнесены чувство жалости и большая сентиментальность в описании.
Некоторые следы усадьбы Хоуэла Сила были видны еще несколько лет тому назад; возможно, они и сейчас сохранились среди диких романтических руин Мерионетшира в парке Нанно, ныне принадлежащем сэру Роберту Вогэну, баронету. Упомянутое аббатство носит два названия — Вениер и Симмер. Здесь используется первое из них, так как оно более употребительно.
Даосские шени,[419] «Мирные люди» шотландских горцев, напоминают, скорее, скандинавских «дуэргаров»[420] («дуэргов»), чем английских фей. Несмотря на свое имя, они, если не абсолютно зловредны, то по крайней мере обладают дурным характером, неуживчивостью и способностью приносить зло по малейшему поводу.
Вера в их существование глубоко укоренена в сознании горцев; они считают, что феи особенно обижаются на тех смертных, которые о них судачат, или носят излюбленный ими зеленый цвет, или каким-то образом вмешиваются в их дела.
Особенно следует избегать всего такого в пятницу — то ли потому, что этот день посвящен Венере, с которой подземный народ в Германии считается тесно связанным, то ли по какой-то более серьезной причине — именно тогда феи более деятельны и наделены большей властью. Некоторые любопытные подробности касательно народных суеверий горцев можно найти в живописных «Очерках Пертшира» доктора Грэма.[421]
Дневник друга, которому посвящена Песнь четвертая поэмы, снабдил меня следующим описанием поразительного суеверия.
«Проезжал хорошенькую деревушку Франчемонт (недалеко от Спо) с романтическими руинами графского замка того же названия. Дорога ведет через восхитительные долины, уровень Которых постепенно повышается; на оконечности одной из них красуется старинный замок, который ныне является предметом множества суеверных легенд. Соседние крестьяне упорно верят, что последний барон Франчемонт поместил в один из склепов замка увесистый сундук, содержащий несметные сокровища из золота и серебра, которые с помощью колдовских чар были отданы во власть дьяволу, и дьявола этого постоянно обнаруживают на сундуке в образе охотника. Любого, достаточно предприимчивого, чтобы дотронуться до сундука, тут же разбивает паралич.
Как-то в склеп привели священника, известного благочестием; он употребил все свое искусство изгонять духов: он пытался убедить его инфернальное величество освободить место, но тщетно: охотник сидел неподвижно. Наконец, тронутый искренностью священника, он сказал, что согласится оставить сундук, если изгоняющий духов подпишет свое имя кровью.
Но священник сообразил, что именно тот имеет в виду, и отказался, так как оным действием он дал бы дьяволу власть над своей душой. Однако, если кто-нибудь сможет найти таинственные слова, сказанные тем, кто прятал сокровище, и произнесет их, дьявол должен немедленно исчезнуть. Я слыхал множество историй подобного рода от крестьянина, который сам видел дьявола в обличье огромного кота».
ПЕСНЬ ШЕСТАЯ
«Приведу еще только один пример великого благоговения, которое испытывали к леди Хильде; оно распространено даже и в наши дни, то есть и теперь считается, что ее можно увидеть в иных случаях в аббатстве Стриншео, или Витби, где она так долго пребывала. В определенное время года (а именно — в летние месяцы), в десять—одиннадцать часов утра солнечные лучи проникают в северную часть помещения для хора; именно там зрителям — кои стоят на западной стороне кладбища Витби, так, чтобы им было видно, как большая часть северной стороны аббатства пересекается с северной оконечностью церкви Витби, — таковым кажется, что они видят там, в одном из самих высоких окон, женскую фигуру, облаченную в саван. Хотя мы убеждены, что это всего лишь отражение великолепного солнечного сияния, все же идет такая слава, и простой народ неизменно верит, что это леди Хильда является в своем саване, или, скорее, в ореоле святости; я не сомневаюсь, паписты даже в наши дни возносят к ней молитвы с таким же рвением и преданностью, как прежде к любому из самых прославленных святых» («История Витби» Чарлтона. С. 33).
Граф Ангус обладал силой и энергией, соответствующими его храбрости. Когда Спенс из Килспинди, фаворит Иакова IV, отозвался о нем пренебрежительно, граф встретил его на соколиной охоте и, принудив к поединку, одним ударом рассек ему бедро и убил на месте. Но до того, как ему удалось добиться прощения Иакова за это убийство, Ангусу пришлось уступить свой замок Хермитэдж в обмен на замок Босвелл, что нанесло некоторый ущерб величию семьи.
Меч, коим он нанес столь примечательный удар, был подарен его потомком Джеймсом, графом Мортоном, впоследствии Регентом Шотландии, лорду Линдзи из Байрза, когда тот вызвал на поединок Босвелла на Карберри Хилл (см. предисловие к «Песням шотландской границы»).
Эта неистовая вспышка могущественного графа Ангуса имеет аналогии в подлинной истории дома Дугласов, чьи вожди отличались свирепостью, а также героическими добродетелями, свойственными состоянию дикости. Наиболее любопытный эпизод произошел с Макелланом, протектором Бомбея.
Отказавшись признать превосходство Дугласов над джентльменами и баронами Галлоуэя, на которое те претендовали, он был схвачен и заточен в темницу в замке графа в Триве, на границе Кирккайбрадшира.
Сэр Патрик Грей, начальник гвардии короля Иакова П, приходился узнику дядей. Он добился от короля «доброго письма» с просьбой передать пленника в руки Грея.
Когда сэр Патрик прибыл в замок, его приняли со всеми почестями, подобающими любимому слуге королевского дома, но, пока он обедал, граф, который подозревал, в чем заключается его поручение, распорядился вывести узника и отрубить ему голову.
После обеда сэр Патрик предъявил письмо графу, который принял его с почтением и, взяв сэра Патрика за руку, повел на зеленую лужайку, где упомянутый джентльмен лежал мертвый.
Граф показал гостю, как обстоит дело, и сказал: «Сэр Патрик, вы явились несколько поздно, вон он лежит, сын вашей сестры; правда, ему не хватает головы; возьмите же его тело и делайте с ним, что пожелаете».
Сэр Патрик с болью в сердце ответствовал: «Милорд, раз вы отняли у него голову, распоряжайтесь сами его телом, как вам будет угодно». И с этими словами он потребовал коня, вскочил на него, а когда оказался в седле, так сказал графу: «Милорд, если я останусь жив, вы будете вознаграждены за свои труды согласно вашим поступкам».
Граф был в высшей степени оскорблен этими словами и потребовал своего коня. Сэр Патрик, видя гнев графа, пришпорил скакуна, за ним гнались до самого Эдинбурга, и, если бы не добрый и испытанный конь, его бы схватили («История» Питскотти. С. 39).
Чтобы читатель не разделял удивления графа и не считал бы подобное преступление несовместимым с нравами той эпохи, я должен ему напомнить о многочисленных подлогах (частично совершенных с помощью лиц женского пола), кои проделал Роберт Артуа[422] ради успеха своей тяжбы против графини Матильды; разоблачение этих подлогов послужило причиной его бегства в Англию и косвенно способствовало достопамятным войнам Эдварда Ш во Франции. Эдвард IV специально нанял Джорджа Хардинга, дабы подделать документы, каковые могли бы установить ленные права Англии на Шотландию.
Это был цистерцианский монастырь,[423] теперь почти полностью разрушенный. Леннел Хауз является ныне резиденцией моего достопочтенного друга, Патрика Брайдона,[424] эсквайра, столь хорошо известного в литературном мире. Этот дом расположен возле Колдстрима и, соответственно, весьма близко к Флодденскому полю.
Вечером накануне памятной битвы при Флоддене штаб-квартира Серрея находилась в Бармудском лесу, а король Иаков занимал неприступную позицию на гребне Флодденского Холма, одной из последних и самых низких возвышенностей, отходящих от гряды Чевиотских Холмов. Тилл, глубокая река с медленным течением, извивалась между двумя армиями. Утром 9 сентября 1513 года Серрей маршем прошел в северо-западном направлении и пересек Тилл со своим авангардом и артиллерией по Твайзелскому мосту, недалеко от того места, где оная река впадает в Твид; его авангардная колонна перешла вброд на другой берег милей выше.
Это передвижение имело двойной эффект: с одной стороны, армия Серрея оказалась между войсками короля Иакова и источниками его припасов, с другой же стороны — он застиг врасплох шотландского монарха, который, по-видимому, полагался на глубину реки у своего переднего края. Но, так как оба перехода, и по мосту, и вброд, оказались трудными и медленными, вероятно, удачная атака на англичан, в то время как они сражались с естественными препятствиями, была вполне возможна.
Не знаю, должны ли мы приписывать воздержанность Иакова недостатку военного искусства или той романтической декларации, которую вкладывает в его уста Питскотти: «...он намерен выступить против врага в открытом поле» и потому не позволил помешать англичанам, даже средствами артиллерии, переправиться через реку.
Старинный Твайзелский мост, по которому переходили Тилл англичане, все еще существует ниже Твайзелского замка — великолепного образчика готической архитектуры, ныне перестроенного сэром Фрэнсисом Блэйком, баронетом, обширные насаждения которого столь усовершенствовали местность. Лощина романтична и восхитительна, с пологими берегами по обе стороны, покрытыми кустарником. Под высокой скалой возле моста бьет обильный фонтан, называемый Источником Святой Елены.
Читатель не может ожидать здесь полного отчета о битве при Флоддене, но, поскольку это необходимо, чтобы понять поэму, я хочу ему напомнить, что, когда английская армия благодаря своему искусному контр-маршу оказалась между королем Иаковом и его собственной страной, шотландский монарх решил сражаться; и, поджегши свои палатки, спустился с гребня Флоддена, чтобы овладеть возвышенностью Бранкстоун, на которой стоит эта деревня.
Так встретились две армии, почти не видя друг друга, когда, согласно старому стихотворению о Флодденском поле,
Английская армия наступала четырьмя дивизиями. Справа, куда силы были введены в первую очередь, находились сыновья лорда Серрея, а именно: Томас Ховард, адмирал Англии, и сэр Эдмунд, рыцарь-маршал армии. Их дивизии были отделены одна от другой; но по просьбе сэра Эдмунда батальон его брата подошел поближе к его войску.
Центром командовал лично Серрей; левым флангом — сэр Эдвард Стэнли с людьми из Ланкашира и из палатината Честера. Лорд Дакр с большим конным корпусом находился в резерве.
Когда дым, который ветер нагнал между армиями, несколько развеялся, они заметили шотландцев, которые маршировали вниз с холма, выстроенные к бою и в глубоком молчании.
Графы Хантли и Хоум командовали левым флангом и атаковали сэра Эдмунда Ховарда с таким успехом, что нанесли полное поражение всему правому флангу англичан. Знамя сэра Эдмунда было повержено, а сам он с трудом спасся бегством в дивизию своего брата. Адмирал, однако, стоял твердо, и Дакр, который двинулся ему на помощь с резервом кавалерии, пройдя между дивизиями под командованием братьев, по-видимому, сдержал натиск победителей.
Люди Хоума, главным образом жители Порубежья, начали мародерствовать в обеих армиях, и шотландские историки заклеймили их вождя за недосмотр или измену. Однако о Хантли, которому они воздавали хвалу, английские историки говорят, что он покинул поле сражения после первой же атаки. Тем временем адмирал, фланги которого эти вожди должны были атаковать, воспользовался их бездеятельностью и пробился сквозь другой крупный дивизион шотландской армии к его переднему краю, возглавляемому графами Кроуфордом и Монтрозом, которые обы были убиты, а войска их разгромлены.
Слева успех англичан был еще более решительным; ибо правый фланг шотландцев, состоявших из недисциплинированных горцев под командованием Леннокса и Аргайла, не мог сдержать атаку сэра Эдварда Стэнли, а в особенности свирепого нападения ланкаширских лучников.
Король и Серрей, командовавшие соответственными центрами своих армий, были тем временем вовлечены в бой с сомнительным исходом. Иаков, окруженный цветом своего рыцарства, раздраженный удручающим дождем стрел, а также поддерживаемый резервом под командованием Босвелла, бросился в атаку с такой яростью, что знамя Серрея оказалось в опасности.
В сей критический момент Стэнли, который обратил в бегство левый фланг шотландцев, продолжал свое победоносное продвижение и появился на правом фланге в тылу дивизиона Иакова, каковой дивизион, расположившись кругом, оказывал сопротивление, пока не наступила ночь.
Тогда Серрей со своим войском отступил, ибо, поскольку центр шотландцев не был разбит, а их левый фланг одерживал победу, он все еще сомневался в успехе боя. Шотландская армия, однако, чувствовала свои потери и в беспорядке отступила с поля боя еще до рассвета. Они потеряли, быть может, от восьми до десяти тысяч людей; но это число включало самый цвет знати, джентри и даже духовенства. Редкое аристократическое семейство не имеет предка, павшего при Флоддене, и нет в Шотландии провинции, даже в наши дни, где вспоминали бы эту битву без чувства ужаса и горя.
Англичане тоже понесли большие потери, возможно, одну треть того числа людей, что потеряли побежденные, но их погибшие были более низкого ранга (см. единственное детальное описание битвы при Флоддене в «Истории» Пинкертона. Кн. IX; все более ранние рассказы полны ошибок и несообразностей).
Место, с которого наблюдает за битвой Клара, предположительно находится на горушке, откуда открывался вид на тыл правого фланга англичан, который был смят и обращен в бегство; при этом, вероятно, и погиб Мармион.
Сэр Брайан Тенстолл, прозванный на романтическом языке своего времени Тенстоллом Незапятнанным, был одним из немногих высокопоставленных англичан, убитых в сражении при Флоддене. Он фигурирует в старинном английском стихотворении. Могу спокойно отослать к нему читателей, так как оно опубликовано с комментариями моим другом, мистером Генри Уэбером.
Возможно, Тенстолл получил прозвище
Вне всяких сомнений, король Иаков пал в битве при Флоддене. Его убили, утверждает занимательная «French Gazette», когда он находился на расстоянии вытянутого копья от графа Серрея, и в том же самом отчете добавляет, что никто из его войска не сдался в плен, хотя многие были убиты; обстоятельство, свидетельствующее об отчаянном сопротивлении.
Шотландские историки приводят многие сведения, которые в те времена бытовали в простом народе. Глас народа обвинял Хоума (и это мнение было весьма широко распространено) в том, что он не только не поддержал короля, но даже вынес его с поля боя и умертвил. И эта версия ожила в моей памяти благодаря недостоверному рассказу о скелете, закутанном в бычью шкуру, обвязанную железной цепью: говорят, будто его нашли в колодце замка Хоум.
Наводя справки, я не мог отыскать свидетельства более авторитетного, нежели слова пономаря тамошнего прихода, который утверждал, что,
Хоум был королевским камергером и главным фаворитом короля: ему было что терять (фактически, он потерял все) в результате смерти Иакова; приобрести же ему было совершенно нечего; однако пассивность или отступление с левого фланга, которым он командовал после того, как нанес поражение сэру Эдмунду Ховарду, и даже то обстоятельство, что он вернулся невредимым и нагруженным добычей после столь фатального сражения, послужило легкому и беспрепятственному распространению всяческой клеветы против него.
Другие рассказы придавали еще более романтическую окраску судьбе короля и утверждали, что Иаков, коему наскучило его высокое положение, после гибели почти всей его знати отправился в паломничество, дабы заслужить отпущение грехов за смерть отца и за измену обету дружбы с Генрихом. Англичанам, говорившим это, указывали, что не найден его опознавательный знак — железный пояс.
Очень похоже, однако же, на то, что он просто не надел этого пояса в день боя, потому что пояс мешал движениям. Предъявляется зато лучшее доказательство: меч и кинжал монарха, кои все еще хранятся в Геральдической Коллегии в Лондоне.
Стоув[425] записал постыдную историю о том, как позорно обошлись в свое время с останками несчастного монарха. Необтесанная колонна обозначает место гибели Иакова, она до сих пор называется Королевским Камнем.
Штурм Личфилдского собора,[426] в который были введены королевские войска, произошел во время Великой гражданской войны. Лорд Брук,[427] вместе с сэром Джоном Гиллом командовавший атакующими, был убит мушкетной пулей сквозь забрало своего шлема. Роялисты отмечали, что в него стреляли из собора Святого Шеда в день этого Святого и нанесли смертельное ранение в тот самый глаз, которым, как он утверждал, он надеялся увидеть руины всех церквей Англии. Великолепный собор, о коем идет речь, жестоко пострадал в этом и еще в других случаях; главный его шпиль разрушен пожаром, возникшим при осаде.
ДОПОЛНЕНИЕ
СУД В ПОДЗЕМЕЛЬЕ
ПРИЛОЖЕНИЯ
ВАЛЬТЕР СКОТТ И ЕГО ПОЭМА «МАРМИОН»
До сих пор наш читатель мало знаком с поэтическим творчеством Вальтера Скотта. Между тем у себя на родине он завоевал громадную популярность и славу именно своими поэтическими сочинениями еще до того, как начал писать исторические романы в прозе, которые он долго издавал анонимно.
В русских переводах неоднократно издавалась только его баллада «Замок Смальгольм» («Иванов вечер»), прекрасно переведенная В. А. Жуковским; в его же переводе «Суд в подземелье» (отрывок из поэмы «Мармион» — наполовину перевод, наполовину вольное изложение)[428] и незаконченная Скоттом баллада «Серый брат» (или «Серый монах»), которую Жуковский дописал за автора.
Только в 1965 году в издательстве «Художественная литература» вышел 19-й том Собрания сочинений Вальтера Скотта, включивший ряд его поэтических произведений, многие из которых были впервые переведены поэтами-переводчиками ленинградской школы переводчиков 60-х годов (Г. Бен, В. Бетаки, Т. Гнедич, И. Ивановский, И. Комарова, Ю. Левин, Э. Линецкая, С. Петров, Вс. Рождественский, Б. Томашевский, Г. Шмаков и др.). Из девяти больших поэм Скотта в этот 19-й том были включены только две («Песнь последнего менестреля» и «Дева озера»), не считая некоторых вставных баллад и песен из других поэм. Все это, понятно, далеко неполное представление о Скотте-поэте.
Вальтер Скотт родился в 1771 году в столице Шотландии Эдинбурге в семье стряпчего. Будущий поэт с колыбели слышал старинные песни и баллады, которые любила его мать, рассказывала ему их, пробуждая в нем пылкое воображение, воспитывая у него вкус к наивным, но таящим глубокие чувства произведениям фольклора.
Скотту было около года, когда он заболел детским параличом и его отправили к родственникам в Сэнди-Ноу, неподалеку от старинного замка Смальгольм, на ферму, в места, связанные с историей рода Скоттов из Хардена. Живописные пейзажи «пограничья» остались навсегда близкими ему, как и множество песен и преданий, которые слышал он от бабушки и тетки. Здесь впервые он узнал истории о собственных предках, занимавшихся в этих местах примерно тем же, чем на юге занимался Робин Гуд со своими веселыми лесными стрелками.
Несколько лет он прожил на ферме, окреп, и здоровье его улучшилось, хотя хромота осталась на всю жизнь.
В 1779 году Скотт поступил в школу в Эдинбурге, однако несколько раз ему приходилось прерывать занятия из-за новых болезней. Отец хотел сделать из него своего преемника и настаивал, чтобы сын прошел учение в его адвокатской конторе. Но Скотт не испытывал особенной любви к юриспруденции. Время от времени он с кем-нибудь из товарищей отправлялся в поход по ближайшим горам и деревням; целью этих скитаний было не только укрепление здоровья, но и желание записать старинные баллады, которые местные фермеры и пастухи унаследовали от отцов и дедов. Все это вынуждало отца с горечью повторять, что в его доме растет странствующий коробейник.
А юноша все больше и больше увлекался собиранием фольклора и осмотром старинных развалин. Позднее Скотт говорил, что так уж устроено его воображение: стоит ему увидеть живописные руины какого-нибудь замка, как он мысленно восстанавливает это строение и населяет его рыцарями, которые облачаются в доспехи и, оседлав коней, торопятся на ратные подвиги.
Все это формировало творческую личность Скотта. Впрочем, юриспруденцию он все-таки изучил и почти до конца жизни служил в своем графстве Селкирк.
Кроме богатого шотландского фольклора, Скотт с юности увлекался немецкой романтической поэзией и ради этого усердно занимался немецким языком.
Как художник Скотт формировался в эпоху предромантизма, главной чертой которой был отказ от прямолинейных идеалов Просвещения XVIII века, взывающих к разуму и возводящих в культ рационалистический подход к жизни. Это была эпоха, когда социально-критические тенденции литературы Просвещения стали все более дополняться стремлением к постижению природы и других поэтических сторон бытия, прежде всего чувствительности, как лучшего проявления души. Отсюда расцвет сентиментализма в прозе и стихах, отсюда интерес к старинной народной поэзии, к народной песне, особенно балладе, к творчеству великих поэтов прошлого — к Спенсеру, Шекспиру, Мильтону.
С антирационалистическими тенденциями английской литературы последних десятилетий XVIII века связан расцвет так называемого готического романа — с похождениями героев (то злодеев, то ангелов) на фоне дикой природы и таинственно трагических событий далекой старины.
Французская революция 1789 года и последовавшая затем реакция обнаружили несостоятельность прежних идеалов. В поисках идеалов новых, в попытке создать новую литературу, опирающуюся на иное мировоззрение, и возник европейский романтизм, взывающий уже не к голой рассудочности, а к чувствам, видящий именно в воспитании их путь к достижению внутренней гармонии.
В поисках новой эстетики романтики обращались к изображению человеческих чувств и страстей — именно они волновали в первую очередь тех, кто собирал, восстанавливал по найденным фрагментам и издавал старинные баллады, не умиравшие в течение нескольких столетий. Именно поиски новых идеалов и стремление найти в обществе, раздираемом бурными противоречиями, путь к внутренней гармонии заставляли литераторов обращаться к историческому материалу.
Разумеется, молодой Вальтер Скотт, отправляясь в очередную экспедицию в тот или иной уголок Шотландии, нимало не задумывался над этим. Им двигала только безотчетная увлеченность старинными грубоватыми, но полными подлинного очарования рассказами о старине, о гордых и бесстрашных разбойниках, стремившихся к справедливости в меру своего разумения; о доблестных рыцарях, добивавшихся той же справедливости в поединках и сражениях; о таинственных замках и монастырях, которые были в те времена не гибнущими развалинами, а неприступными твердынями, и гордо возвышались над окружающей местностью.
Первым выступлением Скотта в печати была публикация в 1796 году переведенных им двух известных баллад немецкого поэта-романтика Бюргера — «Ленора» и «Дикий охотник». В 1799 году выходит его перевод драмы Гёте «Гец фон Берлихинген» — это произведение привлекло молодого Скотта средневековой темой, изображением простых нравов, верности и доблести великодушного рыцаря. В переводах с немецкого Скотт как бы проходит курс литературного ученичества, пытаясь постичь суть уже сложившегося к тому времени немецкого романтизма.
В 1802 году, когда Скотту уже пошел четвертый десяток, он выпустил книгу «Песни шотландской границы», где собрал записанные им за много лет тексты народных баллад и дополнил их подражаниями этим балладам в стихах современных авторов. Издание имело огромный успех, так как в те годы мало кто среди грамотных людей не зачитывался сборниками баллад, изданными ранее епископом Дроморским Томасом Перси (1765), Алланом Рамзи (1779) и Джозефом Ритсоном (1795).
Сборник Скотта стал новой вехой в овладении фольклорным богатством, и не только потому, что предлагал пласт материала, почти не тронутый другими фольклористами, но и потому, что давал несколько иное осмысление баллад и иную обработку текстов. Фольклористика как наука в те годы переживала период становления, и Скотт очень многое сделал для ее разработки.[429]
В 1803 году «Песни шотландской границы» вышли вторым изданием, с добавлением третьего тома, в котором Скотт опубликовал баллады, написанные им самим в стиле народных.
Вскоре после выхода «Песен шотландской границы» Скотт начинает подумывать о создании большой поэмы, связанной с фольклорным материалом. Так возникла «Песнь последнего менестреля», вышедшая в 1805 году. Автор пользуется новыми для литературы приемами: композиция у него фрагментарная, строфика меняется, действию придаются неожиданные повороты. Все эти новшества были навеяны балладами. Главный предмет повествования — изображение чудесных событий; автор привлекает элементы магии, колдовства, суеверий, что тоже связано со старинными балладами.
Здесь появляется описание конкретного, живого для поэта места действия, служившего реалистическим фоном для сверхъестественных событий, упоминаются имена конкретных людей и исторических персонажей, хотя нет еще глубокого проникновения в суть эпохи, нет ответственных раздумий о судьбе страны.
Скотт понимал, что поэма носит экспериментальный характер, что это лишь одна из ступенек в развитии его как художника. Казалось, его даже смутил неожиданный успех его произведения и слава, которую снискала эта еще незрелая поэма. Как бы оправдываясь, Скотт позднее говорил в одном из писем, что теперь он написал бы эту поэму совсем иначе, что если идешь по красивой местности, то забираясь на холм полюбоваться пейзажем, то спускаясь в ущелье, чтоб насладиться тенью, — путь неизбежно оказывается извилистым и беспорядочным, и многое мешает автору продвигаться к цели. На «Песнь последнего менестреля» доброжелательно откликнулась тогдашняя пресса: «Литература давно уже не знала подобной мощи и поэтического гения», — писали в «Эдинбургском обозрении».[430]
Успех приободрил начинающего писателя, заставил поверить, что литература — его будущее. Вальтер Скотт начинает подумывать о второй поэме. Центром этого нового произведения должны были стать события 9 сентября 1513 года, когда в битве при Флоддене решались судьбы английского и шотландского народов. В предисловии к поэме Скотт пояснял, что ставил себе задачу рассказать о времени, когда происходили те далекие события, и познакомить читателей с нравами той эпохи. Таким образом, «Мармион», вышедший в 1808 году, стал первым серьезным обращением Скотта к историческому сюжету.
Здесь уже есть динамика действия, в котором раскрываются характеры персонажей и решаются их судьбы. Англия и Шотландия в описываемую эпоху существовали как два самостоятельных королевства, и отношения их, весьма враждебные, привели к битве (при Флоддене), ослабившей Шотландию. В дальнейшем оба государства объединились. Первым шагом к этому стало «объединение корон», когда шотландского монарха Иакова VI, сына многострадальной Марии Стюарт, провозгласили и английским королем — Иаковом I (1603), а в 1707 году, по решению английского и шотландского парламентов, была подписана уния об окончательном объединении двух королевств.
С одной стороны, объединение способствовало дальнейшему экономическому и культурному развитию государства, но с другой — между двумя народами было много противоречий, и не так-то легко оказалось с ними справиться. Гордые вольнолюбивые шотландцы, особенно горцы, упорно отстаивали свою свободу. Эти противоречия и показал впоследствии Скотт в своих шотландских романах.
А пока что, после выхода «Мармиона», критика писала о Скотте: «Он отказался от эпической поэмы вообще и стал писать длинные поэтические повествования не по какому-либо классическому образцу, а следуя собственной неправильной композиции, скорее напоминающей рыцарские романы».[431]
Важно, что в «Мармионе» уже присутствует взгляд на историю как на фактор, определяющий и частную жизнь каждого человека. Автор мастерски описывает фон действия поэмы — суровую и дикую природу, знакомые с детства нагромождения обнаженных скал. Он пристально вглядывается в истинные приметы времени и начинает всерьез задумываться над тем, какими причинами эти события прошлого были движимы, каким образом привели они к настоящему, как повлияли на них сами участники событий. И в таком отношении к истории заложено то ценное и неповторимое, что потом проявилось во всей исторической прозе Скотта.
В «Мармионе», как и в более ранних произведениях, Скотт уделяет немалое место фольклорным мотивам магии и колдовства, но интерпретирует эти мотивы совершенно иначе. Так, поединок Мармиона с призраком оказывается вполне реальным сражением с живым рыцарем де Вильтоном, а прочие чудеса и сверхъестественные события поданы то в форме рассказов у огня в харчевне, то в виде состязания монахинь в описании чудес, то как застольные беседы на пиру в замке. На всех этих историях лежит четкий след фольклорного их происхождения. В «Мармионе» у Скотта впервые появляется ироническое отношение к «страшным» темам и сюжетам. Если явление апостола Иоанна, дающего советы Иакову IV, интерпретируется почти серьезно, то рассказ о поединке с «призраком» де Вильтона обыгрывается автором не без комизма.
Композиция «Мармиона» во многом сходна с построением фольклорных сюжетов.[432] Так, в Песни первой Скотт не описывает происходящее последовательно, не дает ни четкой экспозиции, ни объяснения, кто такой лорд Мармион или что связывает его с капитаном гарнизона в замке Норем, что происходило с героем до того, как он прибыл в этот замок. Такая отрывочность композиции характерна для баллады.
Поэма начинается с описания въезда Мармиона в Норем и с пышной встречи, которой его здесь удостоили. А кто он и зачем сюда прибыл — вкратце говорится дальше. Впервые встречая в Песни второй имя Констанс Беверли, читатель понятия не имеет, кто она такая и за что ее судят. Сама картина суда у Скотта получилась яркой и красочной. Недаром она привлекла внимание В. А. Жуковского.[433] Из текста Скотта понятно только, что в прошлом у Констанс — бегство из монастыря, потом служба пажом при знатном рыцаре. У читателя возникает лишь смутная ассоциация с эпизодом в Песни первой. Хэрон спрашивает у Мармиона, куда тот девал своего красавца-пажа, который состоял при нем раньше:
Перед судом в подземелье монастыря Констанс вспоминает:
Дальше все подтверждается: да, «лживым другом» был Мармион, да, он оставил обманутую Констанс ради богатства Клары де Клер. Это — распространенный балладный мотив. История беглянки, переодетой пажом и сопровождающей возлюбленного в походах, нередко встречается в народных балладах («Чайльд Уотерс» и др.).
Тут же впервые упоминается и де Вильтон, жених Клары, и выясняется, что он обвинен Мармионом в политической измене и пал от руки лорда на поединке. Но все это сообщается скороговоркой, как если бы обо всех этих событиях уже было известно. Не упомянуто даже, в какой измене и на каком основании обвиняется де Вильтон.
Правда, Констанс тут же передает судьям какие-то бумаги, но совершенно непонятно, что это за документы и зачем она их передает. Только из дальнейшего становится ясно, что это — подлинные документальные свидетельства невиновности де Вильтона. Мармион в свое время подменил их фальшивыми бумагами, чтобы очернить де Вильтона и таким образом убрать его с пути. Но выясняется все это уже позже.
Своей авторской волей Скотт отправляет читателя вместе с героями поэмы то в укрепленный замок, то на улицы прекрасного, близкого авторскому сердцу Эдинбурга, то в королевский дворец Холируд, и, наконец, — на роковое Флодденское поле. Картины сменяют друг друга, точно в современном кино. И с каждой следующей сценой мы узнаем еще что-то новое о действующих лицах и событиях, которые происходят не только с этими конкретными людьми, но и с обеими странами, Англией и Шотландией, о том, как напряжены их отношения, которые и приводят к серьезному военному столкновению. Это противостояние движет сюжет поэмы и определяет развитие действия. Столкновение Англии и Шотландии неизбежно — таков вывод с самого начала, и он все время подтверждается даже теми персонажами, которые жаждут мира, как, например, Дуглас.
В самом начале, в Песни первой поэмы, в разговоре с лордом Мармионом капитан пограничного замка Норем лорд Хэрон упоминает о постоянных набегах шотландцев, скорее, в шутливо-ироническом тоне. По этому поводу слышны веселые шуточки, вспоминается, как участники набегов поджигали замки, «чтобы дамам было светлее одеваться».
Дальше по ходу действия тема вражды становится все серьезнее. Дэвид Линдзи торжественно рассказывает Мармиону о явлении апостола Иоанна королю — божественные силы хотят предостеречь шотландцев от войны. Затем, когда действие переносится в Эдинбург, Скотт включает в повествование легенду о том, как к жителям шотландской столицы взывает некий голос, произносящий пророчество и требующий от каждого упомянутого рыцаря «дать отчет во всем» перед лицом Царя Царей. И наконец начинается Флодденская битва, кульминационный пункт всего повествования.
На фоне всех этих событий происходит таинственная встреча Мармиона с пилигримом, описывается их совместный путь в Шотландию, ночной поединок, встреча Мармиона с герольдмейстером шотландского короля лордом Дэвидом Линдзи, а затем с самим королем и с графом Ангусом Дугласом. И Мармион, и де Вильтон принимают участие во Флодденском сражении; Мармион погибает в бою, о де Вильтоне бегло сказано, что «он Флоддена герой», что «ему опять возвращены все земли, титулы, чины» и что он благополучно женится на Кларе.
Построение поэмы только отчасти соответствует структуре баллад. Многие описания, перечисления и, главное, лирические отступления никакого отношения к балладной традиции не имеют, а свойственны жанру, в литературе еще не возникшему —
Ничего подобного, разумеется, не допускалось в произведениях народной поэзии — фольклор сам по себе уже исключает всякое личное авторство! Или следующее описание:
Тем, кто распевал и слушал баллады, не надо было рассказывать, откуда герольд читал королевские указы — они и сами это прекрасно знали.
Но Скотту тесно и в этих описаниях, ему мало их — он предпосылает каждой Песни пространное лирическое обращение к тому или иному из друзей. Здесь мы найдем и задушевную беседу с близким человеком, и любование родным пейзажем, и описание быта деревенского помещика (начиная с утреннего чтения газет и кончая непременной охотой), и рассуждения о недавних политических событиях в Европе, которые, как уверен писатель, навсегда останутся в истории, и характеристики политических деятелей или полководцев, и полные гордости рассказы о предках (о людях его клана), и воспоминания о детстве и о бесхитростных рождественских «мистериях», в которых сам автор, мальчиком, принимал участие...
Такой прием нечто новое и необычное по сравнению с тем, что до сих пор делал в поэзии Скотт, — допускает отступление от драматически-повествовательной балладной традиции, которой автору уже недостаточно, чтобы выразить все, что переполняет его ум и чувства.
Порой, как показано выше, это глубоко личное отношение к изображаемому вторгается и в само повествование. Например, Песнь пятая начинается с обзора шотландского военного лагеря. Здесь вообще нет действия. Одно описание, но какое! Скотт подробно перечисляет, какие племена явились на зов короля из самых глухих уголков, с высоких гор или с отдаленных островов. Тут и рыцари в полном вооружении, и простые йомены в кожаных жилетах, обшитых металлическими пластинами, и дикие горцы... Автор восхищен своеобразием этого богатого этнографического зрелища, он почти забывает о герое повествования. До Мармиона ли ему, когда он рисует портрет вождя горного племени:
Автор словно захлебывается и задыхается в ограниченном пространстве стихотворного повествования и переносит часть столь дорогих его сердцу описаний в пространный прозаический комментарий.
Глубоко личное отношение к изображаемому так увлекает автора, что сам предмет поэмы временно отступает на второй план, — это чрезвычайно характерно для романтической поэзии. Лирика, личные переживания властно вторгаются в описание событий и приключений героя. То же произошло и с Байроном. Громадный успех «Чайльд-Гарольда» объясняется отчасти тем, что поэт дал полную волю своему лирическому «я». Именно такой поэзии требовала новая эпоха.
В исторических романах Вальтера Скотта действуют, как известно, все слои населения. Автор уделяет внимание и королям, и знатным рыцарям, и простому народу. В «Мармионе» нет такого подробного изображения широких социальных слоев, отсутствуют персонажи из простонародья, не упомянута роль простых йоменов в истории страны. О них Скотт сочувственно говорит:
Глубокое проникновение в чувства и побудительные мотивы простых людей и привели в дальнейшем Скотта к изображению таких персонажей, как старый солдат-нищий Эди Охильтри, Локсли с его лесной вольницей и другие.
Характеристики действующих лиц в «Мармионе» ярки и выразительны. Бледнее других получилась Клара — она представлена только как жертва интриг Мармиона, как наблюдательница кровавого сражения при Флоддене. В конце концов она обретает вполне традиционную награду: брак с рыцарем де Вильтоном. Сам де Вильтон — тоже довольно бледный персонаж (даже тогда, когда он предстает в своем «настоящем» облике). Однако он носит на себе «роковой» отпечаток, впервые появляясь перед читателем в облике пилигрима, которого просят быть проводником Мармиона.
Подчеркнуто «дикий пламень глаз» пилигрима сразу заставляет читателя насторожиться: он посмотрел на Мармиона «как равный» — и нам ясно, что этот человек знал рыцаря когда-то раньше. Впоследствии такие многозначительные и таинственные, но как бы случайные встречи будут повторяться во многих романах Скотта. Здесь он уже разрабатывает этот прием. Встречи, за которыми стоит такая недосказанность, мы найдем и в «Квентине Дорварде», и в «Айвенго», и в «Роб Рое».
Вторая героиня поэмы, Констанс Беверли, обрисована скупо, но в одном том, с каким достоинством и самообладанием она держится на суде, виден незаурядный характер.
Ярко показаны и характеры графа Дугласа, Сэра Дэвида и короля Иакова. Хотя они не так уж много действуют, автор сумел обрисовать их весьма выразительными штрихами. Так, Иаков с первого же мгновения, когда Мармион входит в Холируд, характеризуется как монарх величественный, благородный и учтивый. Это выражено самим звучанием и строем стиха (что, кстати, удалось хорошо передать переводчику):
В звучании стиха — плавность, изящество. И в английском, и в русском стихе это отчасти достигается умелым применением сонорных звуков «л» и «м», а в русском еще и подбором длинных звучных слов, поставленных среди более коротких: «расступались», «с вежливым поклоном».
Подчеркивается учтивость короля по отношению к гостю и куртуазность, с которой он слушает пение леди Хэрон:
За этим следует разговор, переданный кратким и деловым стилем:
И тут же Иаков капризно разражается колкостями по адресу Дугласа:
Однако, увидев, что обидел старика до слез, король, спохватившись, просит у Дугласа прощения. Такие переходы настроений свойственны капризному монарху, светскому человеку, не чуждому развлечениям, неравнодушному к прекрасному полу. Вместе с тем Иаков — опытный политик, властный глава государства (хотя он и совершает роковую ошибку, идя на разрыв с Англией).
Четко обрисован поэтому и Дуглас — мудрый государственный муж, сделавший все, чтобы не допустить гибельной войны; он, могучий феодал в Шотландии, — в то же время первый вассал короля. При всей суровости, он способен заплакать от обиды на своего сюзерена, хотя и во взглядах, и в делах он тверд. При всей своей мудрости Дуглас гордится тем, что из его семьи только один его сын (епископ) умеет читать и писать. Дуглас непримирим ко всему, что противоречит его принципам чести. На предложение Мармиона расстаться по-дружески он отвечает гневным отказом и впадает в ярость при виде протянутой руки того, кто оказался бесчестным.
Самый сложный характер — у главного героя поэмы. Скотт много занимался изучением различных исторических хроник: оттуда он получил сведения и о короле Иакове IV (1488—1513), и о сэре Дугласе, и о других своих героях. В отличие от реально существовавших людей Мармион — персонаж вымышленный, хотя само это имя Скотт тоже позаимствовал из хроники (см. подробнее об этом семействе в комментариях Скотта к Песни первой, строфе 11).
Скотт создает характер настолько противоречивый, что двадцатилетний Байрон в сатире «Английские барды и шотландские обозреватели» писал о нем раздраженно:
Юный Байрон, забыв о том, что именно в сложности и противоречивости характеров проявилась некогда сила шекспировской лепки образов, требует от своего старшего современника однозначности в изображении персонажей, свойственной уже преодоленному к тому времени классицизму. Однако сила Скотта как раз в убедительном изображении этой противоречивости. В том-то и дело, что Мармион и бесстрашный рыцарь, и нечистый на руку человек, и превосходно знакомый с высшим этикетом аристократ, и солдат, привычный к лишениям. Он любим и простыми солдатами, и «гордым Генрихом» — тираном и выдающимся реформатором Генрихом VIII, человеком, не менее противоречивым и сложным, чем Мармион.
Искренне и неистово Мармион любит Констанс — выражение этого чувства прорывается в конце поэмы, когда смерть близка. И он же не останавливается ни перед чем, чтобы заполучить в жены Клару ради ее богатства. Он одновременно и лед, и пламень, и страсть, и расчет. Хотя эти черты и вызвали насмешку Байрона, но именно они повлияли на созданные им позднее образы героев восточных поэм.
В «Мармионе» Скотт ясно выражает свои политические взгляды: надо всячески уважать естественное для каждого человека стремление к независимости, но судьба Шотландии так тесно связана с судьбой Англии, что любые раздоры между двумя народами опасны для существования обоих. Узкому слепому патриотизму, легко переходящему в крайний национализм, поэт противопоставляет
Как уже было сказано, Скотту тесно в рамках стихотворного повествования. Он дает волю чувствам в лирических отступлениях и еще дополняет сказанное пространными авторскими комментариями. Тут он подробно излагает исторические события, рассказывает о реальных исторических персонажах, о замках, обычаях, одежде, нравах, оружии... Позднее, в прозаических романах, все подобные описания войдут у него в саму ткань повествования.
В поэме же, изложив тот или иной эпизод стихами, поэт делает сноску, приводя подробные отрывки из хроник и книг, которые он использует как дополнительный материал. Так, дважды повторена история убийства отшельника тремя баронами, явление апостола Иоанна королю, рассказ о взывающем к шотландцам «таинственном голосе» у эдинбургского креста.
Многие центральные события вообще оказываются за рамками повествования: любовь Мармиона к Констанс, поединок («божий суд») Мармиона с де Вильтоном и пр. Автор не соотносит порой отдельные эпизоды: одни растянуты (въезд Мармиона в Норем), другие же неправомерно сжаты (описание Флодденской битвы, о которой больше сказано в комментариях, чем в тексте поэмы).
Представляется несправедливым мнение критиков, современников поэта, об однообразии стиха поэмы. Скотт разными способами избегает монотонности. Когда В. А. Жуковский перевел столь драматичную сцену, как «Суд в подземелье», сплошь парными рифмами (чего нет у автора!), то она сильно проиграла. Сам Скотт часто пользуется двойными, а то и тройными созвучиями; встречаются у него и внутренние рифмы, свойственные народным балладам; прибегает он и к шестистрочной или семистрочной строфе с системой рифмовки aabccb или aabcccb, крайне выразительно использует усеченную строку, и рисунок скоттовского стиха верно передает переводчик:
Так звучит описание. А вот как сходная по построению, но семистрочная строфа передает вспышку ярости Дугласа:
Из сопоставления двух приведенных строф видно, как одно и то же построение стиха может выражать совершенно разные интонации: в первом случае ровное спокойное описание, во втором — отрывистое, резкое звучание слов гневного и властного человека. Какая уж тут монотонность!
«Мармион» пользовался у современником небывалым успехом. Вот интересное свидетельство популярности этой книги в Англии середины прошлого столетия. Героиня и поныне широко известного романа Шарлотты Бронте «Джейн Эйр» вспоминает о днях своей юности, как о золотом веке английской литературы, когда появлялось так много прекрасных стихов и поэм. Мысль эта приходит ей в голову, когда она берет в руки только что вышедшую книгу «Мармион». Джейн даже не называет имени автора, она просто говорит — «Мармион», как мы бы сказали, к примеру, «Онегин».
Следующая поэма, «Дева озера» (1810), принесла Скотту еще большую славу. В ней самым романтическим образом изображается борьба шотландского короля Иакова II с мятежным семейством Дугласов — причем король путешествует по своей стране переодетым. Увлеченные этим поэтическим рассказом шотландцы устраивали массовые паломничества по местам действия поэмы, так выразительно описанным.
Это был пик славы Скотта как автора поэм. Уже в 1813 году читатели довольно холодно встретили поэму «Рокби» — из истории гражданской войны 1642—1649 годов. Та же участь постигла и поэмы «Властитель островов» (1815) и «Гарольд Неустрашимый» (1817). Правда, Скотту Двором было предложено звание поэта-лауреата, но он отказался от этой чести, справедливо считая, что это ограничит свободу его творчества.
Некоторые английские и русские литературоведы, ссылаясь на эмоциональное признание Скотта, писали, что с появлением на поэтическом горизонте великого Байрона он понял: ему не по силам такое соревнование, и поэтому он решил оставить поэзию. Но ведь слава Скотта-поэта тоже была довольно громкой. Ну и что из того, что на сцене появился более сильный соперник — это еще не причина прекратить собственную деятельность. Ведь не оставили же поэзию Вордсворт и Кольридж и другие современники Байрона, не побоялся вступить на поэтическое поприще Китс из-за того, что в 1812 году вышли в свет две первые песни «Чайльд Гарольда», «в одну ночь» сделавшие Байрона знаменитым. Не подумал и Шелли оставить стихотворчество из-за того, что восхищался байроновскими «Каином» и «Дон-Жуаном».
Конечно, поэмы Байрона быстро завоевали умы и сердца небывалого числа поклонников, но и поэзия Скотта имела своих читателей, она тоже издавалась немалыми для того времени тиражами, пользовалась большим спросом на книжном рынке.
Скотт действительно писал о том, что неблагоразумно было бы, с его точки зрения, меряться силами с противником столь грозным, ибо играть, по его выражению, «вторую скрипку в оркестре» ему вскоре надоело бы, да и аудитории наскучило бы его слушать. Но вероятнее всего, эти известные слова были результатом неуспеха последних его поэм, вышедших после «Девы озера» — поэмы, которая в 1810 году вызвала настоящую сенсацию: к месту ее действия устраивались целые паломничества... и вдруг — полное равнодушие к «Рокби» (1813). Конечно, это тяжело было пережить автору, уже привыкшему к успеху. Однако только ли во внезапной неудаче причина перехода писателя к прозе? И так ли уж он оставил поэзию? Ведь последняя большая поэма Скотта вышла в 1817 году, через год после того, как он выпустил свой первый роман «Уэверли...» А когда Вальтер Скотт уже всецело сосредоточился на исторических романах, он постоянно уделяет в них большое место стихотворным эпиграфам, часто при этом указывая: «Отрывок из старинной баллады» (или песни, или пьесы) — между тем почти всегда он сочинял эти эпиграфы сам. Он также вводит в романы всевозможные стихотворные и песенные вставки, с большим вкусом и мастерством оттеняя и расцвечивая ими повествовательную ткань своей прозы. Это доказывает, что Скотт продолжал оставаться поэтом до конца жизни.
Нет, Скотт отказался от «чистой поэзии» вовсе не по той причине, что не выдержал соперничества. Он просто перешел к другому жанру. Стихотворная форма в повествовании связывала и ограничивала его новые творческие возможности. Можно, очевидно, сказать, что блистательный Скотт-романист вырос естественным образом из великолепного Скотта-поэта. Его стихотворные произведения были теми зернами, из которых прорастали побеги нового вида литературы прозаической. И в этом отношении «Мармион» представляет большой интерес, являясь поэмой и в то же время (по многим признакам) романом в стихах, где огромное значение имеет повествовательное начало. Так, набирая силу, развивался художник слова, создатель нового типа европейского романа — романа исторического.
За семнадцать следующих лет Скотт написал двадцать пять романов. Трудно представить себе, сколько различного исторического материала потребовалось ему предварительно изучить, если учесть, что в отличие от многих более поздних авторов, Скотт очень мало отступал от фактов истории.
Кроме романов, он написал множество журнальных статей и статей для Британской энциклопедии, а также книги: «История Шотландии», «Жизнь Наполеона», «Рассказы деда» (книга по истории для детей), биографии Драйдена, Филдинга, Свифта, Смоллета и других классиков английской литературы. Очень важны его труды по истории драмы, рыцарского романа и рыцарства.
Работал Скотт очень быстро. В 1814 году некий молодой человек, житель Эдинбурга, часто видел в окне противоположного дома чью-то руку, писавшую с немыслимой скоростью. «Слежу за ней и не могу оторвать глаз: она никогда не останавливается. Страница за страницей заполняется и перекладывается на гору листов, а рука продолжает писать без устали, и так будет продолжаться, пока не погаснут свечи, и один Бог знает, сколько еще после этого. И так каждый вечер. Я не могу выдержать этого зрелища!..» Так работал Вальтер Скотт.
Последние годы жизни писателя были омрачены финансовым крахом опекавшегося им издательства Баллантайна — друга, все убытки и долги которого писатель взял на себя.
Чрезмерное напряжение привело к нескольким инсультам. Скотт выехал на лечение в Южную Европу, но было уже поздно. Перед смертью (1832) он успел вернуться домой в Абботсфорд.
В России романы Вальтера Скотта пользовались громадной популярностью. Начиная с 1820 года, когда журнал «Сын Отечества» поместил отрывок из «Айвенго», русские переводы его романов выходили сразу вслед за английскими их изданиями. Скотт нашел в России множество поклонников. А. С. Пушкин называл его «шотландским чародеем» и говорил, что Скотт «знакомит нас с историей домашним образом». У М. Ю. Лермонтова Печорин даже забывает о предстоящей ему наутро дуэли, зачитавшись «Пуританами»: «Я читал сначала с усилием, потом забылся, увлеченный волшебным вымыслом... Неужели шотландскому барду на том свете не платят за каждую отрадную минуту, которую дарит его книга...»
Скотт оказал значительное влияние на развитие европейской и американской прозы. В России ему отдали должную дань А. С. Пушкин, М. Ю. Лермонтов, Н. В. Гоголь, А. К. Толстой и многие другие.[435]
И все-таки, какова бы ни была слава Скотта-прозаика, его поэмы тоже продолжают быть интересными. В основе их лежит та самая старинная баллада, которая разбудила в нем поэта, научила его проникать в смысл эпохи, постигать поэтический дух старины.
ПРИМЕЧАНИЯ
А. ПРИМЕЧАНИЯ К ПОЭМЕ «МАРМИОН»
Первое издание поэмы Вальтера Скотта «Мармион. Повесть о битве при Флоддене»[436] вышло в 1808 году отдельной книгой с авторскими комментариями в издательстве «Баллантайн» в Эдинбурге. Там же выпущено было и второе издание в 1830 году. Ему предшествовало издание поэмы в составе сборника поэтических произведений Скотта: The Poetical Works of Sir Walter Scott, Baronet, in Ten Volumes. Edinburgh, 1821. «Мармион» составляет шестой том (vol. VI).
За ними последовало издание, вышедшее год спустя после смерти Скотта (и стереотипно повторенное в 1841 году), тоже не отдельной книгой, а вместе с большой частью стихотворений и поэм, как публиковавшихся при жизни их автора, так и еще неизвестных читателям.
Текст этих двух изданий (Poetical Works of Sir Walter Scott. Lockhart’s Editions. 1833, 1841) считается окончательным текстом. Все позднейшие издания основаны на этих двух, в том числе и первое из оксфордских изданий (1892).
Издание, по которому выполнен настоящий перевод, вышло впервые в 1904 году (Scott’s Poetical Works. London. Oxford University Press), и с тех пор перепечатывалось без изменений в 1906, 1908, 1909, 1910, 1913, 1916, 1917, 1921, 1926, 1931, 1940, 1944, 1947, 1951, 1957, 1960, 1964, 1967 и в 1971 годах. По изданию 1971 года выверен текст поэмы и текст авторских комментариев.
Последним, видимо, является издание 1995 года: The Works of Sir Walter Scott. «Wordsworth Poetry Library». Ware.
В. ПРИМЕЧАНИЕ К «СУДУ В ПОДЗЕМЕЛЬЕ» В. А. ЖУКОВСКОГО
«Повесть», как именует ее Жуковский, написана по мотивам второй песни «Мармиона». Значительная часть повести является довольно точным переводом отдельных отрывков скоттовского текста.
Впервые опубликованный в журнале «Библиотека для чтения» (1834), «Суд в подземелье» снабжен подзаголовком «Вторая глава неоконченной повести». Жуковский поясняет: «Первая глава еще не написана, сия ж вторая заимствована у Вальтера Скотта из „Мармиона”». Похоже, что Жуковского не интересовала поэма Скотта в целом, и первую главу он, вероятно, собирался придумать, а не перевести. Поэтому Мармион в повести Жуковского не упоминается; соответственно, и центральная часть сцены суда — исповедь судимой монахини — тоже отсутствует.
Зато сцена бегства из монастыря монахини Матильды (у Скотта она —
Жуковский так и не осуществил своего замысла — остается неизвестным, что же он хотел написать, и в какой степени его замысел был связан с «Мармионом». Однако его «Суд в подземелье» представляет интерес сам по себе как яркое поэтическое произведение.
Василий Бетаки
ПО СЛЕДАМ ЛОРДА МАРМИОНА
«Мармионом» я заинтересовался в начале 60-х годов. Тогда же перевел вчерне всю поэму (без вступлений). Естественно, что у меня сложились образы тех или иных мест, описанных Скоттом, но тогда я, конечно, не предполагал, что когда-либо мне случится сопоставить картины поэмы с реальностью.
Для меня перевод — это в какой-то мере вхождение в роль, когда переводчик играет переводимого авора; и неоценима возможность увидеть своими глазами то, что описывает автор, увидеть в натуре, а не только в тексте.
Мне сказочно повезло! В 1974 году, через год после того, как я поселился в Париже, меня пригласили прочесть несколько лекций о русской поэзии и о переводах на русский язык английской классики в разных университетах Англии и Шотландии. Заодно я решил проехать и пройти по следам Мармиона. Тогда я и увидел впервые большую часть мест, описанных в поэме.
Вторая поездка состоялась в 1991 году, уже тогда, когда было решено предпринять настоящее издание.
Вернувшись из Москвы и Петербурга в Медон, я стал готовиться к путешествию. Первая поездка (1974 года) была сложной, поскольку далеко не всюду можно попасть поездом, а много ходить пешком не позволяло время: я был связан расписанием лекций. Вторая же поездка была свободной. Никаких других дел, кроме посещения всех мест, описанных в поэме, у меня не было. К тому же на машине все было намного проще: в Англии, и особенно в Шотландии, вне больших городов общественного транспорта, кроме железной дороги, практически не существует...
И вот в августе 1991 года через Лондон, Кембридж, Ноттингем и Йорк мы с женой приехали в Нортумберленд. По дороге побывали в Ньюстеде, поместье Джорджа Байрона, переночевали по соседству с ним в Шервудском лесу, примерно в том месте, где жил со своими стрелками Робин Гуд — тоже, кстати, один из героев Вальтера Скотта (см. роман «Айвенго»). Иорк — город, где в основном происходит действие этого романа, мы тоже не миновали, но увидели лишь современный туристский центр. Было воскресенье, и толпы людей бродили по Иорку, угощаясь жареной рыбой, продававшейся в киосках на каждом углу. Поэтому даже грандиозный Йоркский собор не произвел того впечатления, какое мог бы...
Далее, описывая места, связанные с поэмой, я, пожалуй, не буду уточнять, о первой или о второй поездке идет речь, поскольку в большинстве мест я побывал дважды. Лучше всего и стереоскопичнее будет суммарное впечатление. Главное, что хочется заметить — это постоянное и всеместное ощущение, что места эти неотделимы от личности Скотта.
Все происходящее в поэме географически ограничено расстояниями около сотни километров. Причем Вальтер Скотт и вырос в этих местах, и все свои шестьдесят лет он так и прожил на берегах Твида — сначала на ферме в бывшем Эттрикском лесу около речки Ярроу (леса нет уже давно, одно название осталось от него задолго до рождения писателя), потом — в построенном им для себя в стиле средневековья Абботсфорде — в нескольких километрах от своего первого дома (все в том же графстве Селькирк, шерифом которого писатель служил чуть ли не всю жизнь).
В отличие от Стратфорда, где шекспировские места буквально вытоптаны туристами, тут все живое — и природа, и постройки, и руины. Многие из них уже во времена Скотта имели тот же вид, какой сегодня, и, восстановленные в поэме силой писательского воображения, они заставляют почувствовать, как именно писатель смотрел на них, как он «реставрировал» в поэме тот или иной замок, порой сотни за две лет до того уже разрушенный.
Кроме того, что все пейзажи и все постройки видятся здесь отчасти глазами Вальтера Скотта (тут же вспоминаются соответствующие цитаты), сами исторические лица — персонажи поэмы — тоже накладывают отпечаток на пейзаж или здание.
Трудно представить себе Холируд — пышный дворец шотландских королей, не вообразив в его залах Иакова Четвертого, блистательного кавалера, танцора, рыцаря, любимца дам и просветителя Шотландии, эту истинно ренессансную историческую личность.
А суровый, даже жутковатый, высящийся над Северным морем Танталлон вызывает в памяти монументальную фигуру графа Ангуса — антипода Иакова. Облик короля явно противостоит образу этого последнего человека средневековья, могучего, грубого и прямого рыцаря, прямолинейно честного и наивного, гордящегося даже своим неуменьем читать, что, по его мнению, — залог порядочности. Неграмотный, даже если бы захотел, не смог бы подделать документ! Именно этот поступок Мармиона смертельно возмутил старого графа...
Но лучше по порядку. Именно так, как ехал от Норема до Эдинбурга и оттуда в Танталлон и на Флодденское поле лорд Мармион, спустя четыре с половиной века после него и полтора века после Скотта, проехали и мы. Правда, не верхом, а на фордике, что, разумеется, могло бы смещать расстояния, делая каждый переход, занявший у героя поэмы целый день, сорокаминутной поездкой. Но мы останавливались часто и надолго. Поэтому наша поездка до Эдинбурга растянулась на те же два с половиной дня, и нам удалось взглянуть на окружающее неторопливым взглядом «чародея Севера».
Итак, замок Норем. Начало Песни первой:
Никаких стражей, конечно, не было ни в августе 1991 года, ни даже в 1807 году, когда поэт писал эти строки. Норем был разрушен шотландцами в самый день Флодденской битвы и доломан (разобран на стройматериалы) в XVII веке. Поэтому сегодня он почти такой же, как во времена Скотта. Разве что разросшиеся деревья не позволяют увидеть Чевиотские холмы. Впрочем, и тогда они были видны лишь в ясную погоду и вечером: находятся они к северо-западу от замка и на закате должны резко выделяться на фоне алого неба. Алого, даже лиловатого — такие уж тут закаты, наверное потому, что ветреная погода почти не уступает места штилевой.
Твид около Норема действительно спокойный и на вид довольно глубокий. Все перекаты, мели, даже небольшие водовороты — всё это чуть выше по течению, километрах в десяти, где-то около Флоддена, и еще выше, километров через 60, у Мелрозского аббатства. Там река и вправду бурная, быстрая. Так бывает вообще с горными реками, вырвавшимися на равнину. Особенно, если у реки много притоков, сбегающих с окрестных холмов.
Но у Норема Твид уже неспешный. Так что братец Джон (монашек, вроде как перекочевавший в роман из произведений Рабле), плававший на тот берег по амурным делам, который «без подрясника удрал» от ревнивого барона, туда переплывал явно в подряснике, чего никак не мог бы сделать, будь Твид здесь побыстрее.
Сам замок — музей-руина. На земляном валу стоит некая будочка с открытками в витрине, там же и билеты, говорят, продаются на осмотр Норема. Но это мы узнали уже позднее. А утром, спросив в сельском кафе, когда открывается замок, мы получили такой ответ: «Вы перелезьте через шлагбаум, если есть кто из служащих, так заплатите». Никого из служащих мы так и не увидели. Перелезли. Вошли под арку ворот...
Не было, конечно, ничего этого: мостик никакой не подъемный, а обыкновенный — из серых, вымытых дождями реек, от решетки только пазы в каменных столбах уцелели. Но арка была не только мрачная, как говорит о ней поэт, но и внушительной длины — скорее, тоннель, чем арка: внешняя стена замка была не менее четырех метров в толщину. Ров с трех сторон довольно глубокий, а с четвертой — крутой откос к реке зарос огромными деревьями. Поэтому нелегко представить себе, как все это выглядело четыре с половиной века назад. Донжон уцелел, точнее — две стены из четырех, но тяжелые круглые арки грубой саксонской и весьма внушительной постройки, в стенах немыслимой толщины, выглядят не оконными проемами — скорее, коридорами в никуда...
Над мощным сводом подвала, на месте того холла, где лорд Хэрон принимал Мармиона (Песнь первая) — современная решетка типа балконной с перилами, чтобы какой-нибудь любитель старины, а скорее всего школьник, не бухнулся прямо в подвал.
Как и большая часть замков в этих краях, Норем производит впечатление немыслимой мощи, и точно видишь — строители не задумывались над чем-либо, имеющим отношение к эстетике. Эта деловитая манера — полная противоположность французским замкам, которые даже в самые суровые и неэстетичные эпохи — хоть в IX—X веках — строились с учетом какой-то гармонии, с постоянным, может, даже и неосознанным стремлением украсить постройку. А в Шотландии — да зачастую и в Англии — даже готика редко выглядит праздничной. Так что ж говорить о замке XII века, когда готика еще почти не перешагнула Ламанша! И только невероятно яркая зелень, листва дубов, и особенно трава во внутреннем дворе замка, смягчают и оживляют эту суровость, глядящую навстречу ветрам, как боевая секира.
На другом берегу реки, на шотландской стороне, сразу от берега — крутой подъём. Та самая дорога, по которой Мармион ехал, сопровождаемый таинственным пилигримом, от Норема до Гиффорда:
Мы ехали медленно. Останавливались часто. Пейзаж казался сразу и суровым, и красочно теплым.
Ланей нам не попалось, они редко перебегают дорогу, когда слышат машины, а вот глухарей и куропаток и теперь полно на Ламмермурских холмах... Темно-зеленые склоны в лиловых пятнах вереска, а порой — наоборот: склон весь лиловый с зелеными пятнами, местами светлей, местами темней. Рыжая глина обрывов и зелень — чем ближе к воде, тем ярче. Ручей или речушка с небольшими перекатами, словно белая, зыбкая кривая полоса пены перегородила течение. И радужные искры мелькали в вечерних лучах — это форельки прыгали с переката, чтоб о камни не ободраться, и на миг, словно летучие рыбки, оказывались в воздухе.
Вот этой долиной и ехал Мармион в Гиффорд, где он, как сказано в поэме, услышал во время ужина в харчевне звон колокола. Однако, как мне кажется, расстояние от Святого Острова, где в тот час и верно звонил заупокойный колокол, до Гиффорда не позволяет услышать звон даже при благоприятном юго-восточном ветре. Это расстояние по прямой — более 70 километров! Кроме того, при обилии монастырей, аббатств и просто церквей поблизости далекий звон линдисфарнского колокола едва ли можно было распознать...
говорит Мармион своему пажу. Пожалуй, звон этот был, скорее, звоном совести в ушах рыцаря, чем реальным звуком — к тому же никто из стрелков его и не слыхал.
Но перенесемся на тот самый Святой Остров, где Мармион (еще до всех событий, описанных в поэме) оставил Констанс Беверли; на тот самый Остров, в аббатство Линдисфарн, где, по описанию поэта, и находилось жуткое подземелье, в котором осудили и замуровали заживо беглую монахиню. Остров хоть и лежит на значительном расстоянии от нортумбрийского берега, при отливе доступен для пешехода.
Вот только следы глубокими тут быть не могут — песок белый, так плотно слежавшийся, что даже собачьи следы едва отпечатываются. Из пяти километров дороги, после спуска с невысокого берега, примерно только два в наше время затопляются. На этой затапливаемой части стоят на сваях две или три будки, в которых люди, застигнутые приливом, могут переждать. Правда, машина, брошенная на дороге и залитая приливом по самую крышу, а в ином месте и куда глубже, едва ли повезла бы незадачливого водителя, дождавшегося отлива в этом гнезде на столбиках...
Когда мы подъехали к спуску с берега, в расписании на столбе значилось, что через полчаса проезд на Остров — и главное обратно! — станет невозможен. Несколько машин — видимо, туристы — остались ждать на берегу, явно они не хотели провести целых шесть часов на Острове. Какой-то «Воксхолл», однако, поехал. Мы тоже, поскольку все равно намеревались пробыть в Линдисфарне до вечера.
В первую свою поездку я там побывал, но пробыл часа полтора: единственный на Острове хозяин такси — он же пекарь и владелец булочной — опасался оставить без хлеба всю деревню, если застрянет на материке (вот написал и засомневался: а можно ли Англию назвать материком? Ну, по сравнению с Линдисфарном, наверное, да...)
Весь Святой Остров — два на два с половиной километра, если не считать шестикилометровой косы, в бурную погоду заливаемой в узком месте. В первую поездку я видел с берега, как белые валы, словно стада овец, перебегали эту косу, поросшую бледной длинной осокой...
Приливы в Северном море вообще очень быстрые и высокие. Как и в Ламанше. На этот раз море было тихим. Прилив покрыл дорогу и пески примерно минут через двадцать после того, как мы поднялись на невысокий берег Острова, въехав прямо в деревню, на краю которой и стоят руины древнего аббатства.
Оно было основано в 635 году бенедиктинским монахом Эйденом, впоследствии канонизированным. Эйден был послан сюда нортумбрийским королем Освальдом, соединившим под своей властью три тогдашних королевства — Бернику, Дейру и Северный Уэльс. Столицу Берники Бамборо (по-саксонски — Бебанбург) Освальд сделал столицей нового Нортумбрийского королевства, оттеснил на Север кельтов и установил здесь саксонское господство. Сам он несколько лет до того прожил при шотландском дворе, там был крещен. Шотландия уже была христианской, тогда как саксы Северной Англии все еще долго оставались язычниками. И вот с целью создания своего рода опорного пункта для христианизации населения восточной Нортумбрии, Освальд и послал Эйдена на Остров.
На Острове был создан миссионерский центр, построено грандиозное аббатство, вокруг которого выросла деревня, сегодня выглядящая очень древней. Посреди деревни — статуя Св. Эйдена. Позднее на другом конце Острова, на единственном здесь холме метров шестидесяти высотой, был выстроен неприступный замок.
В монастыре в начале VIII века было выполнено знаменитое Линдисфарнское рукописное Евангелие — чудо книжного искусства, одно из древнейших в Англии. Подлинник его находится в Британском музее, рукописная копия — в церкви Св. Марии на Острове.
Шестой епископ Линдисфарна, Св. Катберт, о котором так много рассказывается в Песни второй «Мармиона», пастух с Ламмермурских холмов, был сначала монахом в Мелрозском аббатстве, тоже основанном Эйденом. Здешним епископом Катберт стал в 685 году. При нем было расширено аббатство, построенное из тяжелых тесаных камней, в основном из гранита, в саксонско-норманском стиле. Только часть, пристроенная уже в XII—XIII столетиях, носит следы готики.
Постепенно, начиная с времени Генриха Восьмого, аббатство, лишенное населения, разрушилось. А лет через сто после закрытия его Вальсен, граф Данбарский, стал тут добывать свинец для военных нужд. Он снял крыши со всех зданий, кроме церкви Св. Марии, превращенной из католической в англиканскую.
пишет Скотт, заставший аббатство в том же виде, в каком мы увидели его сегодня. Правда, подземелья, о котором идет речь в Песни второй, видимо, не существует. По крайней мере о нем не знают ни работники маленького местного музея, ни местные жители.
Когда глядишь на пески, заливаемые приливом, вода не то что набегает со стороны моря, а словно бы сочится из песка. Пространство кажется чешуйчатым: будто отраженное в каждой чешуйке солнце засеребрило все между Островом и смутно видным берегом, окружило этой шевелящейся чешуей маленький островок Св. Катберта, плоский, поросший серой травой, метрах в ста от крутого берега, с которого смотрит в сторону моря аббатство.
За пределами деревни и руин Остров настолько пустынен, что кажется — весь! — символом одиночества и отшельничества. И хотя на дюнах, поросших дикой и очень яркой травой, пасутся немногочисленные отары овец, это живое присутствие не смягчает страшноватого привкуса одиночества. Берега, видные вдали, безлюдны и мрачны. Травы на дюнах болотно-яркого цвета, а низко нависающее лиловое небо, редко пробиваемое солнечными лучами, сливается с темным песком, выступающим кое-где серыми пятнами. Почти нет вереска, который обычно так оживляет шотландские пейзажи. Здесь забытые людьми небо, пески, травы и море сливаются в безнадежную и монотонную картину. Воистину — Остров покаяний!
И чешуйки прилива под косыми лучами вечера выглядят металлическими, словно готовы звоном откликнуться на колокольный голос. Будто он, усиленный этим металлом моря, и вправду мог достигнуть далекого Гиффорда за Ламмермурскими холмами...
Серо-желтый обрыв на другом конце Острова, обращенный в открытое море, увенчан шестиметровым конусом маяка.
Вынужденные провести тут неминуемые шесть часов, мы обошли весь остров. Само ощущение отрезанности усиливает впечатление от суровой пустыни.
Но вернемся в Гиффорд, где после неудачного боя с призраком де Вильтона мрачный Мармион собирается в дальнейший путь. На месте замка находится усадьба конца XVII в. (частное владение). Так что никакой пещеры мы бы не увидели, если бы она и существовала. Впрочем, во Вступлении к Песни четвертой Скотт прямо пишет:
Мы — тоже. Хотя в трех с лишним километрах от ворот парка, позади поместья, в долине речки, на крохотном островке есть руины замка, скорее всего, потешного сооружения XVII века. Эти руины стоят над подвалом с цилиндрическим сводом; входя, вы испытываете чувство, что в некую бочку вступаете, а не в подземелье.
Местный фермер, большой любитель прозы и поэм Скотта, а также владелец пары тысяч овец, сквозь строй которых он вел меня к руине, утверждал, что это и есть «тот самый Гоблин-Холл», но, наверное, он настаивал на этом потому, что руины замка находились на его земле. Сам подвал, всего метров двадцать на десять, не очень похож на описанное в легенде грандиозное подземелье.
Что же касается названия Гоблин-Холл — это имя носит теперь весьма фешенебельная небольшая гостиница. Прямо от этого заведения идет к воротам поместья тройная липовая аллея, состоящая из таких толстых деревьев, что они вполне могли уже быть здесь во времена Мармиона. Если так, то уж точно боевого замка тут не было: за деревьями легко прятаться осаждающим, поэтому аллея и замок — вещи несовместимые. Впрочем, тройная аллея вообще характерна для усадебного паркостроения не ранее XVIII века.
Из Гиффорда в Эдинбург ведет не одна дорога. Мы выбрали не самую прямую, идущую между холмами, ту, что наиболее соответствовала описанной в поэме:
Вот на этой дороге и появился вдруг неведомый дорожный знак, какого я ни в одной стране не видел: обычный треугольник, белый с красной каймой, но вместо восклицательного знака или чего другого — ну, хоть пары школьников или оленя — там были только четыре буквы: БРОД! (FORD!). Спустя километр дорога, круто виляя, спустилась с холма. Асфальт не прерывался, но через него перекатывался внушительный ручей (или даже речка?) шириной метров пять. Поздним вечером при свете фар этот брод казался уж точно чем-то выскочившим из прошлых времен.
В километре за бродом в лесу открылась большая поляна, и я решил, что, скорее всего, именно тут, по описанию Скотта, и произошла встреча Мармиона с сэром Дэвидом Линдзи — герольдмейстером Иакова IV, дипломатом, поэтом, литературным противником автора «Утопии» Томаса Мора. Сатиры Линдзи, направленные против католической церкви, уже мало кто читает, но сама личность этого блестящего деятеля шотландского Ренессанса привлекала не одного Скотта, а еще многих исследователей этой исторической эпохи. Ему удавалось не раз предотвращать те или иные конфликты, и Скотт имел все основания изобразить его как человека, старающегося отговорить от войны своего короля.
Но поскольку нас сэр Дэвид Линдзи, к сожалению, не встречал (да и Кричтаун — давным-давно — руина), нам пришлось заночевать в лесу. Так что в Кричтаун поехали мы уже утром.
Речка Тайн, не столько бурная, сколько быстрая и петляющая, — нечто среднее между рекой и ручьем, впрочем, из машины ее почти не видно: вершины деревьев, растущих на крутом склоне, справа от узкой дороги, скрывают ее, но шум воды слышен даже сквозь гул мотора...
По сравнению с пейзажами сурового побережья Северного моря, особенно по сравнению со Святым Островом или с грозным, холодным, неуютно высящимся над белой пеной Танталлоном, окрестности Кричтауна почти буколичны. Мягкость пейзажа, теплота холмов и рощиц...
Если смотреть не снизу, из глубокой долины, а со стороны деревни, вид у этого замка вовсе не боевой, не строгий. Скорее, он предназначался для развлечений, охоты, празднеств на луговых склонах.
Однако поначалу Кричтаун был одним из важнейших форпостов, охранявших столицу с опасной южной стороны. И так было примерно до середины XIII столетия. А потом — то ли из-за мирного и веселого пейзажа, то ли в силу характера и привычек владельцев замка, он стал не страшным, не грозным, а, скорее, изысканным, если это слово не противоречит гладкости наружных стен, лишенных каких-либо украшений. Но сам силуэт стен и башен, вернее, башенок, — разнообразен, почти капризен.
Оставив машину в деревне, километра за два, мы направились к замку.
пишет Скотт, вспоминая, что на всем пути от замка до столицы «нет ни камня, ни ручья», которого он не отыскал бы, как говорится, с закрытыми глазами.
Мы шли вдоль склона. Река была не видна — справа склон переходил в густые верхушки дубов, а слева, по склону более пологому, тянулись отгороженные один от другого пастбища. Калитки-переходы с одного пастбища на другое там так хитроумно устроены, что даже по небрежности вы никак не забудете их закрыть, поэтому ни корова, ни овца не сможет пройти через калитку.
Миновав четыре или пять пастбищ, мы подошли к замку. В отличие от большинства подобных руин Кричтаун охраняется, и даже экскурсовод там сидит у входа рядом с кассиршей.
Из всех шотландских замков, какие мне довелось увидеть, этот — самый изысканный.
Замок в XVI веке был перестроен, став не столько военным сооружением, сколько средоточием светской жизни. История его связана с историей рода графов Хепбернов, из которых скандально известен «лорд Босвелл, раб страстей своих», вполне достоверно описанный Стефаном Цвейгом (см. «Марию Стюарт»).
Представить себе, как замок выглядел тогда, нетрудно: изящество и веселость внутреннего дворика в квадрате донжона присутствуют и поныне. И хорошо, что руина законсервирована, что никто не проделал тут ту фальшивую «реставрацию», какую устроил, к примеру, во Франции Виоле ле Дюк, архитектор Наполеона III, превратив Пьерфон (замок Портоса) в огромный увеселительный дворец с таким множеством башен и зубцов, каких средние века нигде не ведали...
На стенах Кричтауна, «гуляя меж зубцов», и рассказал сэр Дэвид Мармиону о том, как в Линлитгофе явился королю апостол Иоанн, чтобы отговорить Иакова от войны с Англией.
В связи с этим — два слова о Линлитгофе. Находится он в северо-восточном пригороде Эдинбурга. Хотя Линдзи, описывая красоты парка, и говорит «Линлитгоф несравненный», но как летний дворец он показался нам (в полную противоположность Кричтауну) слишком похожим на боевой замок сурового раннего средневековья: наклонные, слегка заваленные внутрь стены, окна — скорее, бойницы, чем окна, мощные контрфорсы, ни одного украшения — даже над воротами... Нет, этот «версаль» шотландских королей более всех шотландских замков напоминает тюрьму. А вот Кричтаун — он действительно веселый!
От Кричтауна до Эдинбурга километров пятнадцать. Описанный в лирическом отступлении Скотта Блекфордский холм, давно уже на территории города. И даже когда Скотт писал: «Блекфорд, сюда, в твой дикий дрок сбегал я, прогуляв урок», это уже было воспоминанием. В 1808 году поэт с грустью отмечает, что
А в наше время тут уже и поля нет.
Центр Эдинбурга сохранился если не от XVI, то от XVII века. Четырех-пятиэтажные дома с острыми крышами, со стенами, представляющими собой неровные конструкции из крестообразно расположенных брусьев. Фасады порой украшены деревянной резной облицовкой. Маленькие квадратики стекол, иногда цветные... Такие дома остались почти вдоль всей Главной улицы, а кое-где и за ее пределами.
Пространство между брусьями, создававшими скелет стен, когда-то просто забивалось глиной, а в домах побогаче — кирпичами с той же глиной вперемешку. Теперь, после неоднократных реставраций, место глины занял бетон, но его не видно — фактура внешней штукатурки между дубовых старинных брусьев, отполированных дождями и ветрами, все та же: светлого, глинистого оттенка.
Редкий на Британских островах образец настоящей пламенной готики — собор Сен-Джайлс — господствует над центром города. Недалеко от него на перекрестке двух центральных улиц — памятник Вальтеру Скотту — узорная, подражающая той же пламенной готике башенка, наподобие часовни, а рядом — статуя писателя.
Главная улица идет вниз от круглого приземистого неприступного замка, стоящего на крутом холме над городом, вниз, мимо собора к заливу, к Холируду — дворцу шотландских королей.
Протяженность улицы никак не более трех километров. В этом пространстве и находится весь старый Эдинбург.
Сказочные башни с романтическими зубцами и острыми конусами кровель все равно не делают из Холируда военного сооружения. Его вполне ренессансный двор, да и двухэтажный главный фасад с широкими окнами, частые переплеты, разделяющие эти окна на квадратики, в каждом из которых сверкает по закатному солнцу, — слишком весело все это выглядит, чтобы быть замком, наподобие мрачного Линлитгофа. Нет, это — дворец, который в облике своем воплотил все главные черты и шотландского, и английского, короче, островного Возрождения, отставшего на век от французского и на три от итальянского, и потому особенно спешившего все наверстать...
Неслучайно король Шотландии Иаков IV выглядит олицетворением своей эпохи:
Иаков IV был для Шотландии тем, чем был для Франции Франциск Первый или для Флоренции Лоренцо Медичи Великолепный. Он создал первый в Шотландии университет в городке Сент-Эндрюс.
Сначала там было всего пятнадцать студентов, причем среди них был и Гевиан, сын Арчибальда, графа Ангуса, того самого Дугласа, который настолько не ладил с королем, что тот однажды даже устроил осаду его замка Танталлона! И вот сын этого бунтаря оканчивает королевский университет. В буквальном смысле королевский: созданный и опекаемый королем, содержащийся даже не на казенные, а на личные средства Иакова!
Впоследствии Гевиан, переводчик на шотландский язык Вергилия и других античных классиков, стал епископом Данкледским. А сам Дуглас после осады и по сути дела войны со своим королем согласился стать лордом-канцлером Шотландии, хотя и король, и сам он знали отлично, что нечасто они сойдутся во мнениях... Так самый блестящий персонаж шотландского Возрождения и самый суровый защитник средневековых ценностей нашли между собой общий язык, когда дело коснулось переломного периода в судьбе страны.
А два старших сына Дугласа погибли в битве при Флоддене вместе с королем, одним из последних рыцарей в истории Шотландии...
Я не случайно рассказал об отношениях короля и графа Ангуса: в «Мармионе» этим отношениям уделено немало места, да и одна из кульминационных сцен романа — разговор короля, графа и Мармиона на балу — дает очень много для понимания сложности политического положения накануне Флодденской битвы.
Именно к Дугласу в Танталлон король отправляет Мармиона ожидать результатов его заранее обреченной дипломатической миссии, в который уже раз примирившись с самым могущественным и строптивым, но и с самым рыцарственно-честным из своих дворян. Примирившись, но не уступив.
Холируд связан не только с именем Иакова IV, но и с именем Марии Стюарт, внучки этого короля. Ее комнаты, как и комнаты Иакова, сохраняются и поныне в подлинном виде.
Путь от Эдинбурга до Танталлона по берегу Северного моря должен был занять у отряда, ехавшего шагом, более чем полдня. Берег местами высокий, местами плавно сходящий к пустынным каменистым пляжам, резко подымается после Северного Берика. И там, где стоит замок Дугласов, высота обрыва достигает более тридцати метров.
Скалы белесо-желтоватые, равнина моря, продолженная равниной широкого безлесного пространства над морем, высокие травы да узкая среди них дорожка — единственная дорожка от большой дороги к Танталлону... Тут в любую сторону все видно за несколько километров. И войска, откуда бы ни шли они, были бы замечены часовыми на стенах минимум за час до того, как подойдут. Пустое поле, пустое небо...
Замок занимает весь скалистый мыс и, повиснув над морем, выглядит действительно неприступным. Кроме стен, тридцатиметровый обрыв с трех сторон, под ним — острые камни и буруны, мимо которых разве что крохотная двухместная плоскодонка могла бы подойти — не к берегу — к отвесной скале!
Резкость тишины в часы отлива усилена тут редкими криками чаек. А во время прилива пена, разбивающаяся об основание мыса, белой каймой кипит далеко внизу.
Эти строки — первое, что вспомнилось мне, когда из огромного внутреннего двора через низкие сводчатые ворота вышли мы на эспланаду к морю, а за спиной остались желтоватые выветренные башни.
Я подумал тогда, что именно тут, нарушив все исторические и прочие каноны, следовало бы снимать фильм о Гамлете. Эта предельная грозность пейзажа очень подходит для появления призрака в латах. Куда больше, чем берег в Эстонии или даже уютная эспланада вполне домашнего тихого Хельсингора (Эльсинора), стоящего над узким и спокойным проливом между Данией и Швецией.
Пожалуй, я не смогу назвать ни одного замка на всем протяжении Европы от Швеции до Италии, который производил бы впечатление такого грозного одиночества, такой безнадежной суровости, такой грубой жесткости средневековья, как Танталлон. Семиметровая толщина стен создает широкие проходы с башни на башню — даже не проходы, а дороги. Замок словно повторяет своими очертаниями черную скалу Басс, торчащую из моря метрах в трехстах от берега.
Начало строительства Танталлона — 1300 год. Свою роль военного сооружения Танталлон потерял лишь во время кромвелевских войн в середине семнадцатого столетия. А к началу XVIII века заброшенный замок стали постепенно растаскивать, вывозя все наиболее ценные строительные материалы, чему положил начало в 1699 году сэр Хью Далримпл, президент Главного суда.
Флодденское поле, место битвы между шотландской и английской армиями в 1513 году, сегодня интереса не представляет. Оно расположено недалеко от впадения речки Тилл в Твид и километрах в десяти южнее замка Норем между невысокими холмами.
В тридцати километрах на восток от Флоддена, в среднем течении Твида, находится знаменитое Мелрозское аббатство. Полуразрушенный готический собор его — один из самых прекрасных во всей Великобритании; сравниться с ним, как мне кажется, может только Сент-Джайлс в Эдинбурге.
Рядом с Мелрозом — замок Смальгольм — место действия чудесно переведенной Жуковским баллады Скотта «Иванов вечер». От этого замка мало что сохранилось уже ко времени Скотта. А двумя километрами выше по течению Твида расположено поместье самого писателя — Абботсфорд. Такое название (Брод аббата) усадьбе своей писатель дал потому, что против дома находится брод, которым действительно пользовались монахи, когда Мелроз еще был населен.
Абботсфорд — полная противоположность Танталлону. Дом выглядит не столько средневековым, сколько фантастическим сооружением. Он похож на те сказочные полузамки-полудворцы, которые никогда реально в средние века не существовали, но часто оживают в средневековых легендах, где порой сам рассказ о событиях замедляется подробным описанием стен, окон, башен, зубцов...
Вот так и капризные фасады Абботсфорда — они... пожалуй, самое точное слово тут будет
Капризная фантазия писателя вместе с изобретательностью архитектора Уильяма Аткинсона осуществила тут на берегу «сереброструйного Твида» кусок сказки — то самое средневековье, которое стало достоянием романтической литературы. Это произведение Вальтера Скотта (в соавторстве с Аткинсоном) — безусловно самое романтическое из всех его созданий. Маленькие участки правильного французского парка близ дома не нарушают облика всего поместья, в котором доминирует принцип пейзажного («английского») парка повсеместно — от Италии до России, — ставший к началу XIX века основным принципом в садово-парковом искусстве.
Абботсфорд был построен на месте фермы, купленной писателем в 1811 г. А уже год спустя, когда строительство было едва начато, Скотт с семьей переселился сюда из Ашестила, где жил несколько лет до того и где он написал «Мармион». Ашестил находится километров на 7—8 восточнее, все на той же огромной территории, по старинке называемой Эттрикский лес, хотя леса тут не осталось уже в XVII веке. Только небольшие, хотя и живописные, рощицы между городками и фермами.
К 1818 году была готова основная часть «замка», хотя полностью Абботсфорд только в 1824 году принял тот вид, в каком предстает нам сегодня.
Кто-то из современников Скотта пошутил, что «неутомимый создатель воздушных замков на этот раз создал нечто вполне солидное».
Против дома Твид довольно широк — не менее двух десятков метров. В этом месте как раз и находится брод, давший имя усадьбе. Перейти здесь реку можно и теперь — вода в самом глубоком месте ненамного выше, чем по колено.
Чуть ниже брода — небольшой перекат, но река прозрачна, и белые кремни сверкают на дне. Даже если смотреть не с берега, а издали, из окон библиотеки, видно, как радостно искрится река. На том берегу — светлая роща, а за Абботсфордом, на более высоком южном берегу парк сливается с темным дубовым лесом.
Конечно, «замок» этот как игрушечный — боевым сооружением он никак не выглядит, но капризный силуэт его постройки как нельзя лучше подходит к содержанию романов и поэм Скотта. Живописность башенок, высоких стрельчатых окон, на арки которых иногда взлетают дворовые павлины, заставляет подолгу разглядывать каждую деталь.
Самые внушительные помещения в доме — библиотека и кабинет. Никак не средневековые, скорее, позднеренессансные по стилю, оба эти помещения идеально приспособлены для работы. Солнце тут бывает только рано утром, а балконы, опоясывающие высокий кабинет по периметру, вообще всегда в тени. Все стены кабинета, кроме той, что с камином, заняты нишами, в которых на открытых полках размещены книги.
Библиотека — прямоугольный зал площадью не менее ста метров. Даже по северной стене, занятой высокими окнами, тянутся книжные полки.
Письменный стол, вернее просторное бюро, за которым были написаны почти все романы Скотта, пожалуй, ничем не примечателен, а вот маленький письменный столик был сделан по заказу писателя из кускор обшивки испанского военного корабля, выброшенного на берег при разгроме Великой Армады. Среди разных редких книг, лежащих в специальной витринке, — карманные часы Наполеона, потерянные им во время отступления с поля Ватерлоо...
Вообще здесь все сохранено таким, как было при жизни писателя. Так, его знаменитый портрет (с двумя собаками) работы сэра Генри Рейберна (родственника Скоттов), был написан в 1809 году и с тех пор так и висит все на той же стене.
В оружейной комнате среди разных портретов — портрет Иакова IV, писанный с натуры. Тут же сабля Роб Роя, фляга Иакова VI, копия ключей от Лохлевенского замка, при помощи которых бежала из заключения Мария Стюарт, какие-то французские кирасы, подобранные после битвы при Ватерлоо... В общем этот домашний музей Вальтера Скотта — не собрание случайных вещей — все предметы имеют отношение к тем или иным его произведениям.
Последнее место, которое мы посетили в Шотландии, — озеро Св. Марии, которому посвящено одно из самых ярких лирических отступлений в поэме.
На берегу озера стоит памятник поэту Джеймсу Хоггу — «Эттрикскому пастуху». Вокруг все поросло темным бересклетом. Огромные, как деревья, кусты терна; по склонам краснеют бесчисленные рябины. Но над водой почти нет деревьев, только группа сосен на полуострове смягчает ровное однообразие склонов в пастельных тонах.
На холмах — пастбища, которые, как всегда в Шотландии, разделены невысокими каменными стенами (только чтоб овцы не перескочили). С одного пастбища на другое (для людей) — деревянные стремянки, наподобие библиотечных, со столбиком. Даже весьма пожилые дамы (была суббота, и народу на берегах было немало) легко перелезали с помощью этих лесенок через ограды и шли вдоль берега озера по тропе, вьющейся среди вереска по пологому склону.
На том примерно месте, где, по описанию Скотта, была часовня, находится водная станция. В основном — маленькие яхты (вроде нашего «ёршика») и виндсерфинг — плоские остроносые доски с парусом. Паруса яркие, всех мыслимых и немыслимых расцветок. Словно из другого мира вламываются они в приглушенные краски пейзажа, в царство полутонов и полузвуков. Кажется, будто озеро не относится к той части Шотландии, что и поныне именуется
Скотт стремился к этим умиротворяющим тихим берегам, которые так хорошо помогают неспешным размышлениям. Но, заметив, что с радостью он бы «остаток дней в долине этой коротал», поэт все-таки переключается на пейзаж полностью противоположный, романтический уже в самом тривиальном смысле этого слова:
Контраст, пожалуй, больше существует в восприятии самого поэта, чем в реальности: километров пять-шесть отделяют озеро Св. Марии от «грозового» Лох-Скена. Спокойное величие и, верно, — в какой-то мере уступает место более резкому и суровому пейзажу. Дорога, уходя выше, становится все уже, потом идет по карнизу, вереск на склонах становится крупнее и гуще. С каждым километром она все неуютнее и неуютнее... И вдруг спускается под таким углом, чтобы только дать возможность машине кое-как, на первой скорости, сползти под уклон. Потом извив и опять подъем, а где-то внизу — маленькое черное нелюдимое озеро.
Даже если смотреть не глазами Скотта, склонного в пейзажах к некоторым преувеличениям, а глазами современного человека, место это достаточно внушительно. Правда, верхом, я думаю, дорога тут выглядела бы менее грозной, чем видится сквозь ветровое стекло.
Спустившись в горное ущелье и проехав вдоль прыгающей речки Моффат несколько километров, мы миновали городок Дамфриз и незаметно лесами и холмами попали в Англию, в «Озёрный край», знаменитый поэтами-озёрниками (Кольридж, Вордсворт, Саути). Пейзажи этих мест с их одомашненной, почти игрушечной красивостью мало напоминают то грозные, то умиротворенные, но всегда подлинные пейзажи столь недалекого отсюда Севера. Однако об этом контрасте я и не пытаюсь рассказывать: о нем все сказал великий современник Скотта Джордж Гордон Байрон:
Август 1991. Медон-ля-Форэ.
ВКЛЕЙКА
Абботсфорд. Дом Вальтера Скотта.
Река Твид у Абботсфорда.
Руины Норемского замка.
Замок Норем. Донжон.
Карта Святого Острова (Ландисфарн).
Крепость Ландисфарн.
Руины аббатства Ландисфарн на Святом Острове.
Озеро Св. Марии.
Крепость Данстанбург.
Мелрозское аббатство.
Лес на пути от Норема до Гиффорда.
Дорога из Гиффорда в Кричтаун.
Замок Кричтон.
Замок Кричтон. Вид со второго этажа на внутренний двор.
У входа в подвалы замка.
Холируд — дворец шотландских королей в Эдинбурге.
Иаков IV — король Шотландии.
Крепость Танталлон.
Памятник Вальтеру Скотту в Эдинбурге. Установлен в 1844 году. Его высота 200 футов. Статуя Вальтера Скотта находится под аркой этого грандиозного сооружения, в нишах которого размещены еще 64 статуи широкоизвестных персонажей из поэм и романов писателя. К вершине башни ведут 287 ступенек, и оттуда открывается великолепный вид на город.