Последний парад

fb2

В книгу известного детского писателя, лауреата Государственной премии СССР входят повести: «Каждый мечтает о собаке», «Последний парад», «Таня и Юстик», «Чучело».

Автор изображает своих героев, подростков, в таких ситуациях, когда надо решать, делать выбор, распознавать зло и равнодушие, показывает, как ребята закаляются нравственно, учатся служить добру и справедливости.

Для среднего возраста.

Худ. Владимир Леонидович Гальдяев.

Каждый мечтает о собаке

1

В тот день, когда началась вся эта путаница, эта история, из-за которой я так прославился в школе, я вышел из дому позже обычного.

Все утро я «танцевал» вокруг матери, ждал, когда она без моих вопросов скажет, где вчера пропадала допоздна, но она почему-то молчала. Раньше если она где-нибудь задерживалась, то всегда, еще стоя на пороге в пальто, начинала докладывать, почему задержалась. А вчера она промолчала и сегодня продолжала играть в молчанку.

Я выскочил из дому и понесся галопом по Арбату. Хорошо еще, что в это время на улице нет дневной толчеи и можно бежать без особых помех. И никому ты не попадаешь под ноги, и никто не толкает тебя в спину, и машин мало. И даже в воздухе еще не пахнет бензином.

Наша школа находится в переулке. А сам я живу на всемирно известном московском Арбате, рядом с домом, на котором висит серая мраморная доска с указанием, что здесь в 1831 году жил Александр Сергеевич Пушкин.

Раньше я пробегал мимо этого дома в день по сто пятьдесят раз и не замечал этой знаменитой надписи. Жил целых тринадцать лет и не замечал. А тут, в конце прошлого года, к нам пришел новый учитель по литературе и спросил меня как-то, где я живу. Я ответил. А он говорит: «Знаю, это рядом с домом Пушкина». Я как дурачок переспросил: «Какого Пушкина?» Вроде бы у нас с ним общих знакомых с такой фамилией нет. «Александра Сергеевича, — говорит он. — Того самого, главного… Ты, когда сегодня пойдешь домой, сделай одолжение, подыми голову и прочитай на доме пятьдесят три надпись на мемориальной доске».

Я потом около этой доски час простоял, глазам своим не верил. И представьте, эту доску повесили еще до моего рождения. Полное отсутствие наблюдательности.

А учитель такой симпатичный оказался, Федор Федорович, мы его зовем сокращенно Эфэф, и фамилия у него смешная: Долгоносик… Сам литератор, а фамилия зоологическая. То есть сначала он мне совсем не показался, потому что у него на каждый случай жизни припасена цитата из классической литературы, и мне это не понравилось. Что, у него своих слов нет, что ли! Но потом я разобрался, и это мне даже стало нравиться. Он как скажет какую-нибудь цитату, так и поставит точку. Коротко, и объяснять ничего не надо. И еще: когда он говорил эти цитаты, то волновался, а не просто шпарил наизусть. В общем, настоящий комик.

Сейчас все скажут, что про учителей нельзя так говорить, что они люди серьезные, а не комики. Но я говорю не в том смысле, что он смешной, какой-нибудь там хохотун вроде циркового клоуна. Наоборот, он редко смеется, хотя еще довольно молодой и не усталый, а комик в том смысле, что он какой-то необычный человек. А для меня все необычные — комики. И слова он особенные знает, и умеет слушать других, и не лезет в душу, если тебе этого не хочется. И глаза у него пристальные — разговаривая, он никогда не смотрит в сторону.

Ну, в общем, мы здорово с ним подружились, и я к нему часто забегал, в его «одиночку». Так он называет свою однокомнатную квартирку.

И в этой истории он мне здорово помог, как настоящий друг, а то после скандала с кладом меня прямо поедом ели. Проходу по давали. А он меня поддержал. Как-то толково объяснил, чего надо стесняться в жизни, а чего — нет. И я ему поверил, и это меня, можно сказать, спасло.

Собственно, все началось из-за клада.

Нет, все началось из-за Ивана Кулакова.

Нет, все началось, пожалуй, из-за матери.

А может быть, все началось из-за того, что я люблю воображать, придумывать то, чего никак не должно быть.

2

Я бежал до самой школы и прибежал, как всегда, ровно за пять минут до звонка.

Влетел в класс и вдруг увидел: на первой парте в моем ряду сидят сразу двое новеньких: он и она. Парень и девочка.

Парень обыкновенный, а девчонка рыжая-рыжая. Волосы у нее перепутаны. Не голова, а куст смородины. Сидят и мило беседуют.

Не знаю, как кто, а я люблю, когда появляются новенькие, потому что они пришли неизвестно откуда и это интересно.

Иду прямо к своему месту, а глаза влево, влево, влево — на новичков. У меня даже от этого голова закружилась. И тут ко мне сразу подскочила Ленка Попова. Я насторожился: от нее ничего хорошего не жди.

— Здравствуйте, — пропела она сладким голоском. — С чем пожаловали? — А говорит нарочно громко-громко. Совершенно ясно, что играет на новичков.

«С чем пожаловали?» — какой милый вопросик, просто оригиналка… Мы-то известно с чем пожаловали: с портфелем, в котором сложены учебники и тетради. А вы-то чего так орете? И тут я вспомнил, что в этом самом портфеле, с которым я только что пожаловал, лежит тетрадка по алгебре с нерешенной задачкой…

Достал тетрадь, чтобы решить эту задачу. А Ленка не уходит, вертится и крутится возле меня.

— Хочешь, я тебе дам списать задачку? — заорала она снова на весь класс.

Рыжая оглянулась.

— Хочу, — ответил я.

Ленка бросилась к своей парте, достала тетрадь и услужливо протянула мне. Это было совершенно на нее не похоже. И тут я увидел, что она отрезала косы. Гром и молния! Еще вчера была с косами, а сегодня короткие волосы.

— Ты что это? — спросил я.

Просто так спросил, из вежливости.

— Ничего. — Притворяется, что ничего особенного не случилось, любит она из себя строить актрису.

— А где косы?

— В век атома и нейлона, — сказала Ленка, и опять громко-громко, чтобы эти новенькие обратили на нее внимание, — косы только мешают.

Конечно, мне было наплевать на ее косы. Девчонка с косами, девчонка без кос, не все ли равно, но просто неожиданно все это. Знаешь человека сто лет, как я Ленку, и вдруг он является в совершенно новом виде. Тоненькая, длинная шея, маленькие уши торчком.

— Ты их совсем остригла?

— Нет, на время, — ответила она. — Завтра приду с косами. — И засмеялась, что подловила меня.

Я видел, как эта новая улыбнулась и сказала что-то своему соседу. Видно, ей поправилась острота этой актрисули.

Все они одного поля ягоды. Рыжая оглянулась второй раз, и я на нее так посмотрел, что, думаю, у нее надолго отпала охота оглядываться. Если захочу, я умею посмотреть — заерзаешь. Хоть она и новенькая, а пускай знает свое место. А ты, Леночка, у меня еще попляшешь, мало я тебя — таскал за косы, теперь потаскаю за короткие волосы.

Хотел тут же вернуть ей тетрадь с задачкой. Решил подойти, бросить тетрадь и заорать на весь класс: «Оказывается, я сделал задачку сам… — И добавить: — А без кос, между прочим, ты просто селедка…»

Я уже встал, чтобы осуществить свой план, но потом передумал. Неохота было связываться.

Тут последняя минута проскочила, точно одна секунда, и зазвенел звонок. Вошел Эфэф.

Он всегда входит стремительно, точно боится опоздать. Оглядит класс и скажет: «Не будем терять даром времени». Но сегодня у нас урок классного руководства. На этом уроке Эфэф разрешает говорить что хочешь. Можно даже шутить и нести всякую чепуховину, можно задавать любые вопросы.

Сразу за Эфэф в класс влетел Рябов. Его все зовут Курочка Ряба. Он хоть и мой сосед по парте — Эфэф почему-то посадил нас вместе, — но люди мы разные.

— Почему ты опять опоздал? — спросил Эфэф.

— Понимаете, Федор Федорович, — сказал Рябов, — задумался и проехал одну лишнюю остановку.

Он начал притворяться, что говорит чистую правду, а на самом деле врал и кривлялся.

— Что это ты, Рябов, стал привирать, — сказал Эфэф. — Раньше я за тобой этого не замечал.

Он сделал ударение на слове «этого». Значит, кое-что другое, что ему не очень нравилось, он за ним замечал. Видно, он намекал на то, что Рябов — зубрила и остряк-подпевала. Конечно, это никому не может понравиться.

Эфэф склонился к своей старой солдатской полевой сумке, которая ему досталась в наследство от отца, и все примолкли и вытянули шеи.

И я вытянул шею: раз Эфэф полез в сумку, значит, будет дело. У него там такие вещички лежат — закачаешься. Он, например, однажды на уроке русского языка, когда всем до чертиков надоели разговоры об однородных членах предложения, вытащил из сумки какую-то тоненькую потрепанную книжонку и без всяких слов предупреждения стал ее читать.

Я до сих пор помню, как Эфэф ее читал, без выражения, тихо, однообразно, точно не читал, а рассказывал то, что видел сам. А потом, когда закончил, сказал: «Солдата, который написал эту книжку, уже нет в живых. — И в сердцах, с обидой добавил: — Рановато он умер».

Книжка пошла по рядам, и каждый ее рассматривал, а когда она дошла до меня, я открыл ее и прочел: «Эм. Казакевич. Звезда». А ниже от руки было написано: «Товарищу по землянке». И стояла подпись автора. Это отец Эфэф был товарищем по землянке. Да, настоящая это была книжка, вся правда про то, как воевали, и про то, как погибали. Может быть, кто-нибудь ее не читал, так советую прочитать.

Наконец Эфэф перестал копаться в своей исторической сумке и, к общему разочарованию, вытащил оттуда обыкновенную ученическую тетрадку в двенадцать листков.

— Вот тебе тетрадь, Рябов, — сказал он. — Будешь в нее записывать, сколько раз соврал.

Это точно, он не любил вралей. Он и другим уже давал такие тетради, но никогда потом про них не спрашивал. Дал тетрадь, и все, а дальше поступай как хочешь.

— Неплохо выпутался, — сказал Рябов, когда опустился за парту рядом со мной. — Думал, старик меня не впустит.

Я ничего ему не ответил, потому что Эфэф подошел к новеньким и поздоровался.

Новенькие встали.

— Как вас величают? — спросил Эфэф.

— Кулаковы, — сказала рыжая. — Его Иван, а меня Тоша. — Она говорила медленно и совсем не волновалась. — Мы брат и сестра.

Ох и длинный он оказался, этот Иван Кулаков! На голову выше своей сестры.

— Ну что ж, садитесь, Кулаковы, брат и сестра, надеюсь, мы будем с вами дружить… Брат и сестра, брат и сестра… — У него была привычка повторять то, что ему только что сказали, по нескольку раз.

Я же говорю — комик, он повторяет одни и те же слова, а сам в это время думает, вероятно, про новеньких, и они уже навсегда занимают какое-то место в его голове. Он теперь об этих Кулаковых будет думать, может быть, до самого вечера, хотя еще ничего про них не знает. Он всегда так. Он мне как-то сознался, что любит думать больше про незнакомых, чем про знакомых. Про знакомых все знаешь, а про незнакомых можешь придумать то, что тебе хочется.

Я теперь тоже часто, как он, думал про незнакомых. Раньше я всегда думал про деда, да про мать, да про свой класс, и все. А теперь я увижу какого-нибудь случайного паренька на улице, какого-нибудь симпатичного великана, вроде этого новенького, Ивана Кулакова, и целый день про него думаю и представляю, что он стал моим лучшим другом и мне все-все завидуют.

Я задумался про все это и представил себя уже лучшим другом новенького, даже не заметил, как вытащил из кармана детскую игрушку — маленькую деревянную лошадку. Вчера я случайно нашел ее в письменном столе, когда, поджидая мать, рылся в старых вещах. Люблю я рыться в старых вещах и вспоминать всякие забытые случаи из своей жизни, которые уже никогда не повторятся.

Ей было лет восемь, этой лошадке. Мне ее вырезал отец, после того как мы впервые побывали в цирке. Я до этого ни разу не видел живой лошади, ну вот он мне ее и вырезал, чтобы я мог с ней играть в цирк и вспоминать, как мы вместе туда ходили.

А тут Рябов нагнулся и выхватил у меня игрушку.

— Отдай, — тихо сказал я.

— Не отдам, — ответил Рябов. В это время к нам подошел Эфэф, и он добавил: — Сиди и слушай Федора Федоровича.

Ах, какой он был дисциплинированный! Схватил чужую вещь, и еще выставлялся.

— В чем дело? — спросил Эфэф.

— Вот, — сказал Рябов и протянул мою игрушку.

Все тут же уставились на нас: очень им было интересно посмотреть, что такое держит Эфэф в руках.

— Маленький, маленький, маленький мальчик, — сострил Рябов. — Ему в классе скучно, и он принес с собой игрушку.

Все засмеялись. И новенькие тоже повернулись в мою сторону, только они не засмеялись. На всякий случай держали нейтралитет. А все остальные смеялись. В нашем классе умеют посмеяться, даже когда не надо.

Эфэф молча отдал мне лошадку.

Он тоже не смеялся. Он не любил, когда перед ним выслуживаются, — у некоторых учителей это проходит, но не у Эфэф.

Но тут вскочила Зинка Сулоева и сказала:

— Федор Федорович, а Лена остригла косы.

И все сразу переключились на Ленку и забыли про меня. Наконец-то она добилась своего, все-все смотрели на нее. А главное — эти Кулаковы!

— В век атома и нейлона романтические косы ни к чему, — вставил я. — Вообще голову надо развивать, а не завивать.

Я заметил, что Эфэф чуть подобрал губы, он всегда так делает, когда чем-нибудь недоволен. Потом он посмотрел на Ленку, потом перевел глаза на меня. Какие-то у него были странные глаза: они не видели меня, хотя смотрели на меня в упор.

Он сказал громко и так медленно:

Не властны мы в самих себе И в молодые наши леты Даем поспешные обеты, Смешные, может быть, всевидящей судьбе.

Странные стихи. Как это «не властны мы в самих себе…»?

На перемене ко мне подскочила Зинка и своим таинственным телепатическим голосом прошептала:

— Дай твою руку, и я догадаюсь, о чем ты сейчас думаешь, — и схватила меня за руку.

А я, точно по какому-то гипнотическому приказу, подумал об этой рыжей, об этой новенькой. А Зинка страшный человек. На вид обыкновенная толстуха, по иногда на нее находит, и она угадывает чужие мысли. Или мы в классе спрячем какой-нибудь предмет, а она находит его.

Пришлось довольно грубо вырвать у нее руку. Мне эти таинственные штучки были сейчас ни к чему.

— А я догадалась и так! — закричала Зинка.

— Ну чего ты кричишь? — сказал я тихо. — Подумаешь… — И добавил многозначительно: — Неизвестно еще, что и как…

— А мне известно, а мне известно!.. — закричала снова Зинка уже совсем не телепатическим голосом, захохотала и выскочила из класса.

3

После уроков прибежал наш вожатый, десятиклассник Борис Капустин. Он возится с нами пятый год, еще со второго класса, и без конца таскает нас по каким-то биологическим музеям и промышленным выставкам, а один раз водил в институт. Там делали операцию собаке не хирургическим ножом, а лучом лазера. И потом целый час продержал нас на морозе, доказывая, что это была совершенно особенная операция. Луч лазера, рассекая кровеносные сосуды, закупоривает их, получается операция без крови. А когда его кто-то перебил, он огляделся и сказал, что наша компания ему надоела до макушки и что он мечтает поскорее кончить школу, чтобы избавиться от нас.

Он и правда собирался за один год два класса проскочить — не разрешили. Он в министерство гонял, там тоже оказались консерваторы. И Эфэф за него хлопотал, ничего не помогло. Ему сказали, что «закон есть закон», и точка. А то все начнут прыгать через класс, и в школах еще больше будет путаницы.

Смешно, как будто все люди одинаковые: ведь одни могут прыгать в год через два класса, а другие — за два года одного класса не могут одолеть, и им учителя с тоской тройки выставляют. Это же ни для кого не секрет.

Ну, в общем, влетел Капустин в класс, прогремел своими железными коробками, которыми он вечно набивает карманы. Он в них таскает всякую живность. И заорал:

— Братцы, выберем звеньевых! Только в современном темпе. Как говорят американцы: «стресс» и «тенш», что значит «давление» и «напряжение».

Сначала образовали четыре звена. И я попал в четвертое. А потом Борис сказал:

— Всем, кто не попал в первые четыре звена, встать. Встали: Рябов, Ленка, Зинка-телепатка и двое новеньких. Неплохая компания подобралась…

Этот Иван Кулаков посмотрел на меня и улыбнулся. Не кому-нибудь улыбнулся, не остряку Рябову и даже не расстриге Ленке, а мне. И я ему, конечно, улыбнулся и встал, как будто я еще не попал ни в какое звено.

— А ты чего встал? — спросил Борис.

Я промолчал. Не скажешь ведь, что, по-моему, Кулаков хороший парень и я хочу быть с ним в одном звене. Борис внимательно оглядел всех стоящих, понимающе хмыкнул — каждому человеку приятно догадаться — и сказал:

— А звеньевых выберете сами. — Он уже вскочил, чтобы уйти, он уже был на ходу, но что-то грохнуло у него в кармане, и он тут же вытащил здоровую железную коробку из-под монпансье.

Мы окружили его.

Он осторожно открыл коробку: там в горстке земли возился какой-то червяк. Довольно противно так извивался.

Ленка испуганно взвизгнула, а новенькая, эта рыжая, видно бойкая на язычок, сказала:

— Обыкновенный дождевой червяк.

— Не червяк, а лумбрикус террестрис. Интереснейшее существо: создатель чернозема.

Ну и тип этот Капустин: «Интереснейшее существо»!

— Мой папа на таких лумбрикусов рыбу ловит, — сказала новенькая и засмеялась. А смех у нее такой ехидный, и глаза тоже издевательски смеялись.

Другая бы на ее месте ни слова не произнесла, а эта даже на Бориса замахнулась. А Борис, тоже размазня, вместо того чтобы сказать ей какое-нибудь «ласковое» слово и мигом осадить — таких надо сразу осаживать, — смутился и торопливо ушел.

А она посмотрела на меня, и я на всякий случай отвернулся. Попадешь еще ей на язык, сделает из тебя посмешище на виду у всех.

Когда Борис ушел, мы сели в угол и выбрали по моему предложению звеньевым Ивана Кулакова. Выбрали единогласно, даже слишком единогласно, потому что Ленка подняла за него сразу две руки.

— Ладно, ребята, я согласен, — сказал Иван. — Только, чур, один за всех и все за одного. — Он записал в тетрадь наши фамилии и добавил: — Для начала запишем, чем занимаются наши родители. Будем по очереди ходить друг к другу, пусть они нам рассказывают про свою работу.

— Ой, как интересно! — сказала Ленка. — Это просто замечательная идея.

— Наш отец летчик-испытатель, — сказал Иван. — Он может рассказать об авиации, а мама врач.

«Ничего себе семейка», — подумал я.

— У меня отец инженер-конструктор по автомобилям, — сказала Ленка.

— Это нам пригодится, — сказал Иван и посмотрел на Ленку.

Ленка вспыхнула от радости, точно он сказал ей, что она первая красавица в мире, а Тошка довольно громко хихикнула.

— Мой отец электросварщик, — сказала Зинка. — А мама лаборантка.

— Мои предки экономисты, — сказал Рябов.

— А твои? — спросил Иван у меня.

Хорошо бы сейчас их всех сразить и сказать, что мой отец космонавт, а мать хотя бы заслуженный мастер спорта.

— Мама у меня машинистка, — сказал я.

Они все как-то сразу замолчали, видно, я их разочаровал. Может быть, они меня просто пожалели: мол, у них у всех такие великие отцы и матери, а у меня мама обыкновенная машинистка! А я ненавижу, когда меня жалеют, это у меня от отца: он тоже не любил жалости.

— Она каждый день что-нибудь печатает, — сказал я. — И узнает новое.

— Мамы всякие нужны, мамы всякие важны. — Это выступил Рябов.

Он посмотрел на Тошку, я заметил, что он все время сверлил ее глазами, и захохотал.

— Остроумная Курочка Ряба, — сказал я. — Снесла яичко не простое, а золотое.

— Слушай, Рябов, это неблагородно, — сказал Иван и выразительно положил Рябову руку на плечо.

— А что? — замелькал Рябов. — Я ничего плохого не думал… Просто решил пошутить… Это же всем известные стихи…

— Больше так не шути, — сказал Иван. — Хорошо?

— Хорошо. Пожалуйста, — сказал Рябов.

Мне, конечно, плевать на шуточки этого остряка, и за себя я могу сам постоять, но все-таки приятно, что этот новичок за меня заступился.

Домой мы возвращались с Иваном Кулаковым. Вблизи он был здорово похож на свою сестру: такие же блестящие глаза и густая шапка волос. Он налетел на меня, как ураган.

— Ты мне понравился, — сказал он. — И твоя лошадка мне понравилась…

Я решил, что он надо мной просто смеется, поэтому и вспомнил про лошадку. Видно, они были с сестричкой два сапога пара: любили посмеяться над другими… Надо было что-то сказать ему резкое и обидное, чтобы он не лез в чужие дела, но я не умел придумывать такие слова на ходу. Незаметно покосился на него, и удивительно: его лицо было совершенно серьезно.

— Старая игрушка, — сказал я. — Отец вырезал.

— Я так и подумал, что она дорога тебе как воспоминание, — сказал он. — Ты, видно, мечтатель?.. — Он не дал мне вставить ни одного слова. Трещал, как хороший скорострельный пулемет. Бил бронебойными. Ничего себе стрелок, высший класс. — А я уже нашел свою мечту. Вот в чем наше различие, но все равно я предлагаю тебе дружбу… Согласен?

— Согласен, — сказал я.

Ох, до чего же длинный он был, его подбородок болтался где-то над моей головой. Я отодвинулся, чтобы это было не так заметно. По-моему, он заметил, что я отодвинулся от него, и догадался почему.

— У тебя неплохой рост, — сказал я. — Пожалуй, возьмут в баскетбольную команду. У нас там все такие жирафы.

Он ничуть не обиделся, что я обозвал его «жирафом».

— Рост — ерунда. Самое главное — цель в жизни.

Вот это был человек! Я такого еще никогда не встречал, первый за всю мою жизнь. И мой лучший друг. Ничего себе, повезло.

— А какая у тебя цель в жизни? — спросил я.

— Я буду любить людей, буду стараться делать для них что-нибудь необыкновенное, — сказал он. — И никогда ничего не просить себе взамен. Как ты думаешь, это выполнимо?

— Не знаю, — ответил я.

Просто я не готов был к этому разговору, сам я никогда об этом не думал и не знал, что ему ответить.

— А я каждый день об этом думаю, — сказал он. — Вот только время медленно тянется. Представляешь, сейчас бы махнуть куда-нибудь на Крайний Север или на Камчатку, на передовое строительство. А нам всего тринадцать. Жди-поджидай у родителей за спиной. Надоело.

— Да, — сказал я. — Ждать не очень-то интересно.

Мне хотелось узнать что-нибудь про его жизнь: откуда он появился такой? Но неудобно было расспрашивать.

Мы остановились около замечательного нового дома в Плотниковой переулке. Это такой роскошный дом — его знает вся Москва, — широченные окна, балконы под навесами. И оказалось, что он жил в этом доме. Прямо не человек, а какой-то волшебник.

— Зайдем, — сказал он.

И я, конечно, согласился. Да и кто вообще бы на моем месте отказался от такого предложения?

4

Когда я вышел от Кулаковых, был уже шестой час. Самая толкучка на Арбате, потому что после работы все спешат домой. Толкаются беспощадно, а в магазинах — как в метро, когда едут на футбол. Я и на футбол не хожу поэтому, только об этом никому не говорю, а то засмеют: скажут, маленький мальчик, боится, что ему кости поломают. А мне просто не хочется толкаться. И потом, если совсем честно, то, когда я смотрю на футболистов, которые бегают по полю, я всегда думаю о своем. Никак не могу себя заставить следить за игрой.

Иду себе потихоньку, а впереди меня какая-то парочка: он и она. Смотрю в спины этой милой парочки, а сам думаю об Иване. Здорово у него все продумано, а здесь живешь без всякой цели. И вообще-то семейка: отец летчик-испытатель!

И вдруг я услыхал, что женщина, которая шла — впереди меня с мужчиной, засмеялась. Тут я просто остолбенел, и у меня из головы сразу все выскочило, потому что эта женщина была моей матерью.

Неизвестно, что было делать: подойти или нет. Это был первый случай в моей жизни, когда я встретил маму с мужчиной. Ничего, конечно, особенного, но все же почему-то неприятно. Может быть, потому, что они не просто шли, а гуляли? И мама мне показалась какой-то другой, необычной: даже в походке, даже в том, как она держала голову.

На всякий случай я решил отстать, и теперь они маячили немного впереди меня. Он шел внушительным, размашистым шагом, а мать сыпала рядом с ним. Она тоже маленькая, вроде меня, и худенькая. На девчонку похожа, у нее на носу веснушки. Ее на работе поэтому до сих пор зовут просто Галей, хотя ей уже тридцать три года.

Они свернули в наш двор, а я, чтобы скоротать время, пока они там будут прощаться, зашел в галантерейный магазин, что находится в бывшем пушкинском доме. Теперь я этот дом хорошо изучил: он небольшой, всего в два этажа. В правом его крыле — квартиры, в левом — трикотажный магазин величиной с небольшую комнату. Если туда заходит сразу пять человек, то повернуться нельзя.

Как-то я придумал, что именно здесь, где сейчас находится этот самый крохотный магазинчик, когда-то была комната Пушкина. И после этого я сюда стал захаживать. Интересно ведь. Приду и стою. Продавщицы, их всего две, меня уже запомнили. Одна постарше, другая помоложе, у нее на голове башня из волос. Я с ними здороваюсь и даже собирался рассказать им, в каком необыкновенном месте они работают. Возможно, они об этом не знают.

Зашел, встал у окна. Почему-то, когда смотришь в окно, люди кажутся другими, чем они есть на самом деле. Иногда даже знакомых не сразу узнаешь.

Ко мне подошла одна из продавщиц, та, что помоложе, с башней на голове. Она заглянула в окно через мое плечо: мол, интересно, что я там увидел такое особенное.

— Что ты все у нас высматриваешь? — спросила она.

— Я? Ничего…

— Ходят здесь всякие, — сказала она, и все, кто был в магазине, посмотрели в нашу сторону, — а потом с прилавка пропадают вещи.

— Что вы!.. — Я хотел ей объяснить, почему я к ним захожу, но тут я понял, что она просто меня обозвала вором, а я еще хотел ей про Пушкина рассказать. — Эх, вы, — сказал я и пошел к выходу.

Потом какая-то сила повернула меня обратно, и я снова подскочил к ней.

— Может быть, вы хотите заглянуть в мой портфель? Пожалуйста. — Я открыл перед ней портфель и начал тыкать им ей в лицо. — А может быть, вывернуть вам карманы?.. — Я стал выворачивать перед ней карманы своих брюк и уронил на пол лошадку.

Поднял ее и вышел. Дотащился до нашего двора, вошел в арку и выглянул: они все еще стояли у подъезда и разговаривали. Холодно было стоять: в этой арке вечно сквозняк и пахнет подвалом, а они там беседовали, руками размахивали, смеялись, видно, ударились в воспоминания.

Но вот он наконец оторвался от моей матери. Она скрылась в подъезде, а он стал быстро приближаться ко мне. Прошел мимо все тем же размашистым шагом, что-то напевая себе под нос. Певец какой, распелся! Не люблю я таких, очень он гладкий и аккуратный и шел по двору без всякого любопытства. И мне, между прочим, чуть по носу рукой не съездил — хорошо, я успел отскочить, — и даже не посмотрел в мою сторону.

Я вошел во двор и посмотрел на окна нашей квартиры. Окна как окна. Ничего на них не написано. Отец просил меня: «Береги мать». А как это делать? Неизвестно. Она и вчера, видно, из-за него поздно вернулась домой, а мне ничего не рассказала, хотя мы всегда все выкладываем друг другу. Она любила мне рассказывать и про сослуживцев, и даже про их семьи. Я никогда никого не видел из ее сослуживцев, но всех представлял. А тут она, значит, что-то скрывала от меня.

Двор мне показался коротким: не успел опомниться — и уже стоял перед нашим подъездом. Ноги мои приросли к месту. Может быть, к тому самому месту, где только что стояла мать, где три года назад последний раз прошел отец.

И вдруг я почувствовал плечо отца, меня даже качнуло от того, как он резко и неожиданно прижался ко мне плечом. А теперь его рука обняла меня. Так хорошо, когда на плече его рука!

Он часто ко мне приходит. Первое время это было всегда ночью. Встанет, бывало, в самом тесном углу моей комнаты и стоит. Ему там неудобно, потому что он большой и толстый, а он стоит. Сначала я старался от него отделаться, начинал вспоминать всякие дневные истории, или содержание каких-нибудь книг, или просто пел про себя. Но это не помогало, и тогда я стал с ним разговаривать, вот как сейчас. Одевал его в военные костюмы, нравился он мне в военном, и развешивал на его груди ордена. Он всю войну был на фронте, и у него было много орденов. Его два ордена Отечественной войны и польский «Крест храбрых» до сих пор хранятся у нас, а два ордена Боевого Красного Знамени пришлось отдать в военкомат. Такой порядок. А жалко, мне нравились эти ордена.

Он умер три года назад, и все, может быть, думали, что я его забыл, а он, наоборот, за эти три года крепко засел в моей памяти, и не проходило дня, чтобы я его не вспомнил. Вот и сейчас он шел рядом со мной, и его рука приятно грела мне плечо. Какая у него тяжелая рука — это оттого, что он вырос в семье лесорубов, а на войне был артиллеристом. На таких работах рукам некогда отдыхать.

Пойти посидеть с ним в сквере, где играют малыши. Они там здорово пищат, но мне это не мешает думать.

5

Мать сидела около окна и читала книгу. Можно было подумать, что она так сидела уже два часа, а можно было подумать, что она схватилась за книгу, когда услыхала, что я открываю дверь.

— Ты почему так поздно? — спросила она, а сама трогала пальцами одной руки кончики пальцев на другой. Вечно у нее болят кончики пальцев от клавиш машинки.

Я уже хотел ей ответить, что был у Кулаковых, но тут она выскочила вперед и сказала:

— Я волновалась.

Ловко придумала, сама только что пришла и обо мне-то, может быть, не помнила, а говорит: «Я волновалась». Повернулся и пошел в ванную. Что-то ведь надо было делать. Пришел в ванную и начал мыть руки, три раза намылил, все старался придумать, как же мне поступить.

Ужас до чего я нерешительный и жалостливый. Я поэтому всегда во все игры проигрываю, в шахматы, например, потому что мне жалко противника.

Я не слышал из-за шума воды, как она вошла в ванную. Она выросла передо мной неожиданно и так неожиданно заглянула мне в глаза, что поняла, о чем я думал. Вот бывает так, другой человек посмотрит тебе в глаза и все прочтет в них, и она прочитала все по моим глазам и догадалась, что я ее видел с провожатым, но сделала вид, что ничего не поняла.

— Ты голодный? — спросила она, точно это было сейчас самое главное.

— Нет, — ответил я и намылил руки в десятый раз.

Она все еще стояла за моей спиной.

— Мне повезло, получила большую работу на дом. Диссертацию одного молодого ученого. Заработаю деньги и куплю тебе новую лыжную куртку. А то скоро зима.

Видели мы этого молодого ученого. Руки у меня окоченели от воды, и я стал их вытирать. По-моему, было что-то унизительное в том, что она будет печатать его работу, а потом купит мне на эти деньги куртку.

— У меня и старая куртка не такая уж плохая, — сказал я.

Она помолчала, потом прижала кончики пальцев к вискам. Это значит, у нее заболела голова. Я видел, как на левом виске, под ее тоненькими прозрачными пальцами нетерпеливо билась жилка. У нее даже веснушки на носу побелели.

Мы вернулись в комнату и сели по разным углам. Мы, даже когда ссоримся, все равно сидим в одной комнате. Мама мне говорила, что когда она меня обидит, то моя боль тут же передается ей.

— Гвоздик! — окликнула она меня. Она всегда придумывает мне разные имена, когда у нее хорошее настроение или когда она, наперекор всему, хочет его сделать хорошим. — Гвоздик, может быть, ты все же расскажешь мне, где ты был и почему ты не хочешь есть?

А вдруг он вправду только отдал ей перепечатать свою диссертацию?

— У Кулаковых я был. Это новенькие из нашего класса. Брат и сестра. Иван и Тошка. Они живут в Плотниковом переулке, в новом доме…

Она слушала меня и чему-то улыбалась. Не понял я, мне она улыбалась или нет.

— Мы там под руководством Ирины Тимофеевны, это их мать, жарили мясо. Здорово получилось. А отец у них летчик-испытатель, его дома не было, но фотографии я его видел. У Ивана над столом ими вся стена увешана.

Она снова чему-то улыбнулась. Мне даже захотелось оглянуться, потому что выходило, что она улыбалась кому-то, кто стоял позади меня. У меня так бывает. Например, мне иногда кажется, что я войду в свою комнату, а там сидит отец. Вот и сейчас мне захотелось оглянуться, и я бы оглянулся, но тут хлопнула входная дверь, и в комнату вошел дед.

Он пришел не один, а с шофером такси, и они втащили большой картонный ящик. Я сразу узнал, что это за ящик, но все это было настолько неожиданно, что и надеяться боялся.

Наконец шофер ушел, и дед сказал:

— А что вы на это скажете?

Я подошел, развязал веревку, приоткрыл ящик, увидел полированную стенку телевизора и сказал:

— Порядок.

— «Порядок»! — передразнил меня дед. — Какое куцее слово подыскал для выражения чувства восторга и радости.

Я промолчал, нечего было говорить, когда и так все ясно: телевизор стоит посередине комнаты и это действительно порядок. Наивысший, восхитительный, потрясающий, необыкновенный порядок!

Мама тоже подбежала к ящику, провела рукой по его гладкой, полированной поверхности и сказала:

— Такой дорогой. Спасибо, отец… Теперь мы не будем скучать вечерами. А для Юры это даже полезно: по телевизору все время идут передачи для детей. А то у Рябовых есть телевизор и у Поповых, у всех его приятелей, так он может в своем развитии отстать от них.

— Ну ладно, ладно, — сказал дед. — Где мы поставим сей предмет?

— Вон, в углу. Пока на пол, — сказала мать. — А потом купим маленький столик. — Она с беспокойством посмотрела на деда, какой-то у нее был виноватый вид. — Я получила на дом работу, перепечатаю, получу деньги, и купим столик. А ты, Юра, немного подождешь с курткой? Ладно?

— Могу подождать, — сказал я. Мне было обидно за мать, чего она так перед дедом… — А вообще-то я могу сделать столик сам, на уроке труда. У нас Роман Иванович любит, когда мы на уроке что-нибудь делаем для дома.

— Знаю я вашу работу. Один обман, — ответил дед. — На твой столик поставь эту вещь, цена которой сто девяносто рублей, а твой столик хряк… и нет телевизора.

— Мы делаем крепко, — сказал я. — Роман Иванович говорит, что у нас золотые руки.

— «Золотые руки»! Отойди, пожалуйста, от телевизора. Понял? Не ты купил, не тебе ломать.

— А я разве собираюсь ломать? — удивился я.

— Иди, иди, мы вдвоем, с матерью все сделаем…

Я повернулся и отошел к окну, пока они там пыхтели около телевизора, вытаскивали его из коробки, ставили в угол и дед проверял лакировку и отделку. «Ну и пусть себе проверяет, — подумал я. — Не знает даже, что проверять». Хотелось оглянуться и посмотреть, что они там колдуют, но я взял себя в руки — не оглянулся. Стоял, смотрел в окно, а сам слушал, что они говорили.

— Что это ты вдруг расщедрился? — спросила мать.

— Кто же вас пожалеет, если не я, — сказал дед.

— Спасибо, отец, — сказала мать.

— Только ты Юрия предупреди, чтобы он не таскал к нам ребят со двора. Обязательно сломают…

— Конечно. После них разве что лишняя работа, — в тон деду поддакнула мать. — Полы все затопчут…

Мать говорила как-то неуверенно, она ведь была совсем другой, и то, что она сейчас говорила, было против ее воли. Она подлаживалась под деда, просто старалась ему угодить, и все из-за какого-то телевизора. Плевать мне тысячу раз на этот телевизор. Ни разу к нему не подойду.

Хуже всего, когда человек только для себя. Мне бы сейчас поговорить с дедом как надо, а я молчу. Знаю, что дед жадный, несправедливый, а прощаю его и даже иногда похваливаю ребятам. Странно это. Чужих осуждаешь, а своим все прощаешь. А вот Иван Кулаков ни за что бы его не простил.

— Эй, Юрий! — крикнул дед. — Подойди, помоги.

Я даже не оглянулся.

— Кажется, я попал в немилость, — сказал дед. — Они очень чувствительны.

— Юра, будь справедлив к деду, — сказала мать. — Без него мы просто пропали бы.

Не буду прощать! Не буду, не буду! Хотелось сделать себе больно-больно, ударить себя, чтобы можно было заплакать. Прижался лбом к стеклу и надавил изо всех сил: нос приплюснул, и губы прижал, и стал смотреть в окно напротив, где сидели люди и пили чай. Мирно так пили, а потом один вскочил, стал размахивать руками и кричать.

— Эх, молодо-зелено! Ничего, ничего, Галина, — сказал дед. — Я на него не обижаюсь. Вырастет — поймет и меня еще вспомнит добрым словом.

В это время зазвонил телефон, и мама выскочила в коридор. Она о чем-то там долго болтала по телефону, но ничего не было слышно, потому что дед включил свой телевизор и опробовал звук. Он так его опробовал, что от грохота в ушах звенело. А потом вернулась мама. Она была в новом пальто. Узенькое такое пальто из коричневого вельвета. Она его сама шила, а примерку делала по мне. Я еще ни разу не видел ее в пальто.

— Ну как выглядит твоя старушка, Сережка? — спросила она.

Это теперь у нее на целый вечер. То Гвоздик, то Сережка, то Лопушок, то Кешка. Ей правится, что я на все имена откликаюсь без запинки.

— Не плохо, — сказал я.

Действительно, ей здорово было к лицу это пальтишко. Она была в нем какая-то ненастоящая, какая-то Золушка, какая-то коричневая птичка, и я вдруг подумал, что она это пальто сшила для него. Совершенно ясно, что ей захотелось покрасоваться перед ним, потому что она его шила целых два месяца без всякого интереса, а тут в два дня все закончила.

Она подошла к зеркалу, попудрила нос и сказала:

— Я ненадолго.

Дед и я молча посмотрели на нее. Всем все было ясно, но каждый продолжал играть в кошки-мышки, никто не мог первый сказать правду.

— В магазин, — сказала она. — И еще кое-куда…

Она повернулась, чтобы уйти, а я решил ей крикнуть вслед, в ее тоненькую коричневую спину, что знаю, о каком магазине идет речь, — так это меня захлестнуло, так это пахло предательством. Я даже почувствовал запах этого предательства: у него был кислый, незнакомый запах и он сильно ударил мне в нос. Раньше она никогда не покупала духи, говорила, что это дорого.

Мама словно почувствовала мое состояние, остановилась в проеме дверей и оглянулась. И эти ее жалобно-умоляющие глаза, и робкая улыбка, за которую она всегда прятала свою нерешительность, ударили меня по сердцу, и я ничего не смог ей сказать.

И она ушла, и теперь вместо нее в проеме дверей зияла темная пустота передней. А я все смотрел в эту пустоту, надеясь, вдруг мать вернется, снимет пальто и останется дома.

Отец бы, вероятно, за это меня осудил: как же, мол, я берегу мать, если не остановил ее сейчас. И правильно бы осудил…

Я вышел в темноту передней и, не зажигая света, стал одеваться. Дед шмыгнул следом за мной и зажег свет.

— Я ненадолго, — сказал я, подражая матери. — К товарищу и еще кое-куда.

— Не тебе судить мать, — сказал дед. — Мал еще.

Значит, он тоже обо всем догадался. Ну что ж, тогда и объяснять нечего. На всякий случай хлопнул дверью так, что ему и без слов стало ясно, как я к этому отношусь.

6

Эфэф закрыл толстую потрепанную тетрадь. Видно, он до моего прихода ее читал и я ему помешал. Чем он был хорош, так это тем, что никогда не произносил любимой фразы взрослых, которые всегда заняты и желают побыстрее отделаться от нашего брата: «С чем пожаловали, дорогой мой или милый мой?» По-моему, эта фраза никак не годится для начала разговора, она сразу отбивает всякую охоту вообще разговаривать. А у Эфэф не так. Раз пожаловали, значит, пожаловали. Значит, надо.

Мы помолчали.

Как всегда, на рубахе у него пуговицы были застегнуты не в те петли, и воротник от этого съехал набок. Нет, он был совсем не то, что наш историк Сергей Яковлевич, который всегда ходил в новеньких, отглаженных костюмах и был «любезным и прекрасным».

Эфэф просто многого не замечал и разговоры обычные вести не умел: там, какая погода, дует ветер или не дует, или еще какую-нибудь ерунду. Вот не умел он болтать.

— Сейчас читал письма отца к маме. Она их в эту тетрадь вклеила, чтобы сохранились. — Эфэф кивнул на тетрадь, что лежала на столе. — И убедился, к своему стыду, что ничего толком не помню. Понимаешь? Ничего… Даже обидно стало. Стоит мне закрыть глаза, и я вспоминаю отца, маму, нашу комнату. Обои у нас были почти белые, и мама разрешала мне на них рисовать. А вот о чем мы говорили в то время, не помню…

Мой отец был инженером-энергетиком и без конца строил где-то электростанции. А мы с мамой жили в Москве и только делали, что ждали его. Помню его три приезда за всю мою жизнь. В первый раз он приехал в гражданском костюме: ему было двадцать пять лет, но мне он показался дедушкой, потому что у него была борода. Перед отъездом он нарисовал на стене, рядом с моими рисунками, кошку с зелеными глазами. Потом, в сорок первом, мы с мамой бегали на Белорусский вокзал, его эшелон шел на фронт через Москву. Он тогда снял со своей шапки-ушанки звездочку и подарил мне.

Он вернулся уже после войны. Однажды утром вошел в комнату, как будто отсутствовал дня три или четыре. У него были свои ключи, и он открыл ими входную дверь так тихо, что мы не слышали.

С этими ключами целая история приключилась. У нашей соседки украли сумку, и в ней были ключи, ну, она испугалась как бы нас не обворовали, и купила новый замок. А я его врезал в дверь. Мама пришла с работы, увидела новый замок и заплакала…

Вот сегодня я прочел письмо отца с фронта, в котором он написал, что новые ключи от квартиры получил, и понял, почему мама тогда плакала. Она хотела, чтобы у отца там, на фронте, были ключи от нашей квартиры.

И вот он вошел тогда в комнату, снял фуражку, и я увидел, что он стал седым. А через несколько дней после возвращения он спорол погоны и снова уехал… Потом погиб, восстанавливая Днепрогэс… Подорвался на немецкой мине.

Эфэф замолчал; я знаю, что делают, когда так молчат. В эти минуты или даже секунды перед человеком вспыхивают, как маленькие костры, видения прошлого. Он сейчас, конечно, видел своего отца, и свою маму, и их комнату с рисунками на стене, этого кота с зелеными глазами.

— Из всех учителей почему-то запомнил одного географа, — снова начал свои воспоминания Эфэф. (Я не стал его перебивать и отвлекать, пусть выговорится, раз ему это надо.) — Он всегда нам рассказывал то, чего не было в книгах, в учебниках, и поэтому мы его любили… Товарищей внешне помню, а себя нет. Никогда не видел себя со стороны. Так вот и с тобой будет, я тебя лучше запомню, чем ты сам себя. Ты в моей памяти останешься таким, какой ты сейчас есть: маленький, лохматый, точно тебя кто-то только что сильно обидел и ты после этого долго болтался по переулкам, разговаривая сам с собой… В поисках истины, которую нелегко найти… А сам ты себя таким не будешь помнить. Вот хорошо это или плохо? Как ты думаешь?

— Не знаю, — ответил я.

— По-моему, хорошо, — сказал Эфэф. — Каждый человек должен меньше всего помнить о себе и больше о других. — Он снова помолчал, потом откинулся на спинку стула и сказал: — Что до матери…

Он встал, подошел к полке, взял какую-то книгу и стал читать слова, будто специально написанные для меня:

— «Что до матери, то, конечно, я заметил и понял ее прежде всех. Мать была для меня совсем особым существом среди всех прочих, нераздельным с моим собственным, я заметил, почувствовал ее, вероятно, тогда же, когда и себя самого… С матерью связана самая горькая любовь всей моей жизни. Всё и все, кого любим мы, есть наша мука, — чего стоит один этот вечный страх потери любимого! А я с младенчества нес великое бремя моей неизменной любви к ней — к той, которая, давши мне жизнь, поразила мою душу именно мукой, поразила тем более, что, в силу любви, из коей состояла вся ее душа, была она и воплощенной печалью: сколько слез видел я ребенком на ее глазах, сколько горестных песен слышал из ее уст!..» Ты что, подружился с Кулаковыми? — вдруг спросил Эфэф.

Сразу было видно, что он разволновался, желает это от меня скрыть и поэтому спросил про Кулаковых.

— Не с Кулаковыми, — уточнил я. — А с Кулаковым.

— Надежный парень?

— Надежный… Еще какой… И семья у них будь здоров: мама врач, а отец летчик-испытатель… На сверхзвуковых…

— Летчик? — перебил меня Эфэф. — А я все думал, на кого это похож Иван Кулаков… Кулаков, вот оно что.

— А вы что, знаете его отца?

— Нет… На фотографиях видел… И даже один раз в кино… Этот Кулаков знаменитый летчик… Он разогнал самолет до скорости три тысячи километров в час…

Эфэф рассказывал мне о Кулакове, а сам, видно, думал о своем, и разволновался он здорово от этих воспоминаний. Я по себе знаю: когда такое привяжется, нелегко отвлечься. У него даже начала чуть-чуть дрожать нижняя губа.

Я как-то спросил, почему у него дрожит губа. А Эфэф мне ответил, что у него это бывает, если он сдерживает улыбку.

Сначала я ему поверил, правда, мне показалось странным, что человек сдерживает улыбку, когда ему хочется улыбнуться. Вроде бы ни к чему. А потом понял, что он меня обманул, потому что у него губа иногда начинала дрожать в самое неподходящее время, когда было не до смеха, вот как сейчас. Просто не хотел отвечать на этот вопрос и намекал: мол, не лезь не в свое дело.

Между прочим, я бы и не полез, но у моего отца, когда он волновался, прыгала левая бровь — последствие контузии.

— Федор Федорович, а почему вы сами не пошли в летчики? — спросил я. — Это ведь интереснее, чем возиться с нами.

Эфэф прикусил губу, и теперь нельзя было попять, дрожит она или нет, потом сказал:

— Нет во мне ничего геройского… Поэтому не пошел…

Я промолчал. Действительно, геройского в нем ничего не было, но уговаривать его в обратном ради вежливости мне не хотелось. Не такой он был человек, не нуждался в этом, и в голосе его совсем не было обиды, что он не герой.

Только сейчас я заметил, что у него к спине привязана электрическая грелка на длинном шнуре. Эфэф увидел, что я смотрю на шнур, и сказал:

— Люблю погреть спину. — Снял грелку и небрежным движением бросил ее на стол.

7

Когда я вернулся домой, дед уже спал, а матери еще не было.

Я сел и стал ее ждать…

Походил по комнате, зачем-то попрыгал на одной ноге, поиграл с лошадкой, как трехлетний пацан, привязал к ее шее нитку и таскал по столу.

Хуже всего ждать и замирать каждый раз, когда где-то внизу хлопает дверца лифта, и надеяться, что лифт остановится на нашем этаже.

Потом покривлялся перед зеркалом.

Потом потушил в комнате свет, и долго смотрел в темный двор, и считал несколько раз до тысячи и один раз до пяти тысяч.

А потом мать наконец пришла, и я, как был одетый, только скинув ботинки, нырнул под одеяло.

Она осторожно разделась, подошла ко мне, нагнулась, и на меня пахнуло свежим воздухом от ее щек и губ. И я уже хотел закричать ей, что она может идти к нему, раз она без него не может жить! А я как-нибудь проживу и один! Но я не открыл глаза и ничего не закричал, и она, еще немного постояв надо мной, неслышно ступая на носках, прошла в ванную комнату. И оттуда до меня донесся еле уловимый ее смех — ей так было хорошо и весело, что она смеялась наедине с собой.

После этого я каждый день ждал, что она мне все расскажет сама, как бывало раньше, но она молчала. Не могла, вероятно, набраться храбрости, она ведь нерешительная, но с работы теперь она всегда приходила с опозданием и часто исчезала из дому вечерами.

Мне бы надо было ей крикнуть: «Эй, мама, отзовись, расскажи, какая ты, когда одна, днем или ночью в темноте, о чем ты думаешь? Давай посидим вдвоем и все обсудим. Я ведь уже не маленький, и отец мне приказал, чтобы я берег тебя».

Но легко сказать крикни, а трудно крикнуть, потому что неизвестно, как на твой крик ответят. А вдруг она меня не поймет, и я молчал и думал, что она… «горькая любовь всей моей жизни».

8

Теперь, прежде чем открыть дверь класса, я всегда думаю о том, что увижу за первой партой Кулаковых. Ивана, этого необыкновенного человека, моего лучшего друга, и его прямую противоположность — его ехидную сестричку, рыжую бестию Тошку.

Вхожу в класс, а глаза влево, влево, влево. Это у меня рефлекс, даже не хочу косить, а кошу. Я бы мог, конечно, просто подойти к Ивану, и все, но мне нравится, когда он на виду у всего класса окликает меня.

Значит, иду я прямо, а глаза влево, влево, влево. Но вот Иван увидел меня и окликнул. А я, когда вижу его, всегда почему-то хочу улыбаться.

— Здорово, — говорю и крепко жму ему руку.

— Привет. — Он тоже крепко жмет мне руку в ответ.

И вдруг эта Тошка, эта рыжая бестия, — до сих пор она сидела к нам спиной — поворачивается и протягивает мне ладошку. У всех на виду! Желает поздороваться. Каково? А сама на меня так нежно и лукаво смотрит и жеманно улыбается. И прическа у нее новая: на макушке бантик, а волосы болтаются до плеч. Взял и тряхнул ее ладошку изо всех сил, чуть не вырвал руку, чтобы в следующий раз не лезла. А она захохотала на весь класс и сказала:

— Сократик у нас самый вежливый мальчик во всем классе. Прямо французский мушкетер граф де ла Фер.

Я даже покраснел от ее слов.

— Хватит дурачиться, — сказал Иван.

Она презрительно оглядела брата, ловко у нее это получилось; сощурила глаза, ногу на ногу закинула, чтобы все видели ее настоящие капроновые чулки, и отвернулась.

— Вообще-то я за мужскую дружбу, — громко сказал я.

— Я тоже за мужскую дружбу, — ответил Иван.

Тошка по-прежнему сидела к нам спиной. А спина у нее худущая; по ней хорошо считать позвонки, как у скелета. Ну, думаю, позвоночная твоя душа, сейчас я тебя доконаю.

— Мужская дружба — это надежно! — и заметил, что она напряглась, выпрямила спину и позвонки у нее пропали. Самое время было уходить, пока она не бросилась в атаку. Но какой-то отчаянный черт крутнулся во мне, и я добавил: — А на девчонок лично мне наплевать, я на них плюю с самой высокой вершины мира.

И тут она ко мне повернулась и при всеобщем внимании сказала:

Не властны мы в самих себе И в молодые наши леты Даем поспешные обеты, Смешные, может быть, всевидящей судьбе.

Значит, она запомнила эти стихи, когда их прочитал Эфэф, и теперь намекала, что некоторые мальчишки ругают девчонок, а потом сами же пишут им всякие записочки.

Девчонки, конечно, захохотали и захлопали в ладоши. Ах, как остроумно, ах, как ловко и смело!

— Это, может быть, вы «не властны в самих себе», — сказал я и скрестил руки на груди, принял позу нашего любезного историка Сергея Яковлевича. — А мы-то властны.

Дело в том, что все наши девчонки от него без ума, млеют и блеют, как овечки, когда его видят. У них у всех по истории только пятерки. Нет, правда. Вы когда-нибудь слышали о классе, в котором учатся семнадцать девчонок и у всех пятерки по истории? Прямо неповторимое историческое чудо. Такого необыкновенного класса не отыскать во всем Советском Союзе и, может быть, даже во всем мире.

И эта рыженькая штучка тоже уже успела схватить пятерку.

Девчонки начали нервно хохотать и визжать. А Зинка-телепатка сказала, что сейчас она докажет, что это не совсем так, и сделала несколько шагов в мою сторону. Вот привязалась…

— Уйди ты, надоело, — сказал я.

— Девочки, — таинственно зашептала Зинка, — он боится.

И действительно, я боялся. Неизвестно, что она могла еще наплести, и самое главное, что девчонки в нашем классе крикливые, они кого хочешь на смех подымут.

— Ребята, ладно, — сказал Иван и нагнулся к нам: — Экстренное заседание пятого звена считаю открытым. Сногсшибательная новость. — Мы стояли кружком, как баскетболисты во время перерыва, склонив головы к Ивану. — Если наше звено выйдет на первое место, — продолжал Иван, — то нас всех к Октябрьским праздникам примут в комсомол.

— Вот здорово! — сказал я.

— Здорово, — сказала Тошка совсем уже не жеманным голосом.

— Вырвемся? — спросил Иван.

— Вырвемся, — ответила Ленка.

Когда мы отошли от Ивана, Зина наклонилась ко мне и жалобно сказала:

— Сократик, я сегодня не выучила истории.

Не хватало того, чтобы она схватила двойку.

— Десять минут тебе достаточно? — спросил я.

— Достаточно, — ответила Зинка.

— Можешь на меня положиться, — сказал я.

Действительно, совсем было бы неплохо вырваться на первое место и вступить в комсомол. Может быть, тогда можно будет летом вместе со студентами махнуть на целину или организовать хор и рвануть на Сахалин и Камчатку — для комсомольцев все дороги открыты. Я читал в какой-то газете про такой молодежный хор. Они выучили несколько песен и поехали на Дальний Восток — их там здорово принимали. Конечно, петь — это не работать, но все-таки…

Прозвенел звонок, и в класс вошел историк.

Сергей Яковлевич сегодня был как картинка. В новом темно-сером костюме и синем галстуке, с какими-то блестящими звездочками. Когда он повернулся ко мне спиной, я увидел, что пиджак у него с двумя длинными разрезами по бокам — писк моды! — и затылок так аккуратно подстрижен, как на фотографиях, которые выставлены в парикмахерских. Вот если бы я был такой!.. Тогда бы мы с Тошкой поговорили…

— Ребята, — сказал Сергей Яковлевич. — Прежде чем начать урок, я открою вам маленькую тайну… — Он помолчал. — Дело в том, что я пишу диссертацию на тему: «Новые методы ведения уроков». Понимаете, многие наши ученые изучают проблемы, как бы вас учить так, чтобы вы побольше знали… Ну, и я вот тоже решил приложить к этому руку, — скромно закончил свою речь Сергей Яковлевич.

— Сергей Яковлевич, можно вопрос? — спросил я. Надо было выручать Зинку. — Сергей Яковлевич, а как вы относитесь к проблеме обучения во сне?

Историк стоял возле парты Кулаковых, заложив руки в карманы, и издали был очень похож на доктора Зорге. Тошке, видно, он очень нравился, она ела его глазами.

— Это сложная проблема, — сказал Сергей Яковлевич. — В другой раз, Палеолог.

Зинка сделала страшные глаза. Она оглянулась и прошептала:

— Сейчас вызовет меня.

Это уже было опасно. Я снова встал и сказал:

— А все же, Сергей Яковлевич?

— Я же сказал — это в другой раз. — Сергей Яковлевич чуть повысил голос.

Зинка опять сделала круглые глаза: эта несчастная телепатка никак не могла дочитать до конца заданную страницу.

— И еще одно, ребята, — снова начал Сергей Яковлевич. — У нас на уроке будет присутствовать доцент из Академии педагогических наук — Нина Романовна Байкова. Она контролирует мою диссертацию… Так что я на вас надеюсь…

Зинка в ужасе схватилась за свою телепатическую голову, а Сергей Яковлевич подошел к дверям и громко сказал:

— Нина Романовна, пожалуйста!

В дверях появилась — о ужас! — женщина из нашего подъезда. Я ее знал сто тысяч лет, она жила в нашем доме на первом этаже и всегда боялась, что мы выбьем ей окно футбольным мячом, и поэтому, высунувшись в окно, часто ругала нас и грозила милицией. Мы все встали, и она оглядела класс; пришлось скорчить рожу, чтобы она не узнала меня.

— Здравствуйте, ребята, — сказала Нина Романовна совсем не своим голосом, не сказала, а пропела. (Ее-то голос уж я знаю отлично.) — Садитесь, садитесь. — Она скромно прошла к последней парте и с трудом, смущенно улыбаясь, втиснулась в парту.

Мы замерли… Урок начался.

Сергей. Яковлевич склонился к классному журналу и стал шарить глазами, кого бы вызвать… Видно, он колебался, видно, ему совсем не хотелось ударить лицом в грязь, чтобы подорвать свою диссертацию «Новые методы ведения уроков». Наконец он поднял голову и сказал:

— Сулоева.

Зинка медленно встала, оглянулась на меня и гордо пошла к доске. А я чуть не упал с парты: это же надо, это же телепатия в действии, чтение чужих мыслей на расстоянии! Все-таки я всегда был прав, когда держался от нее подальше: этак она все тайное в одну минуту сделает явным. Ее бы в разведчики, она просто пропадает в школе.

— Сулоева, — сказал Сергей Яковлевич, — расскажи нам про поход Суворова через Альпы… Как всегда, совершенно не обязательно, чтобы ты говорила только по учебнику… Свободно, свободно преподноси материал…

И вдруг Зинка, та самая Зинка, которая только что просила меня выручить ее и говорила, что ничего не знает и умирала от страха, затараторила, как хорошо заряженный автомат: та-та-та! — очередь по представительнице из Академии педагогических наук; та-та-та! — снова очередь.

Она рассказала и про Альпы, и попутно про самые высокие вершины этих расчудесных, распрекрасных гор, и про знаменитых альпинистов, которые штурмовали Монблан, и даже сколько этих храбрых альпинистов погибло, и про новый тоннель, который пробит сквозь Альпы и на двести пятьдесят километров сократил путь из Франции в Италию… И, конечно, про суворовский поход.

Сергей Яковлевич улыбнулся. Вот что значит свободно преподнести материал, вот она, новая система в действии. И Иван улыбнулся — наше звено вырвалось на первое место.

Я скосил глаза на представительницу. Она была довольна ответом и тоже улыбалась, на моих глазах впервые в жизни: значит, оценила нашу Зиночку.

А Зинка тем временем, опустив долу очи, как какая-нибудь царевна морская, прошла к своему месту.

— От лица нашего звена, — прошептал Рябов, — объявляю благодарность…

— Чудак, — тихо ответила Зинка. — Я ведь ничегошеньки не знала… Просто прочитала мысли Сергея Яковлевича…

У меня прямо зубы щелкнули от возмущения — ох эти девчонки, любят притворяться! Все выучила, а притворилась и из меня еще дурачка сделала.

Мне почему-то стало чуть-чуть скучно. Все-таки обидно, когда ты всем сердцем, а из тебя делают дурачка. Другие не обижаются, когда их разыгрывают, а я почему-то обижаюсь. Я и сам поэтому никого не разыгрываю. Говорят, что я юмора не понимаю, но при чем тут юмор, когда идет просто вранье. Не ожидал я этого от Зинки.

Сергей Яковлевич снова стал шарить по списку, но теперь я был спокоен, я знал, что все эти «поиски» — просто искусный суворовский маневр, военная стратегическая хитрость. Совершенно ясно было, что для закрепления своей полной победы он вызовет зубрилу Рябова. А Сергей Яковлевич продолжал напряженно искать, кого бы вызвать, но вот он поднял глаза…

— Рябов, — прошептал я.

Я тоже был неплохой телепат.

Сергей Яковлевич услышал, что я прошептал фамилию Рябова, но притворился, что не понял.

— Ты что там шепчешь, Палеолог? — строго спросил он.

— Ничего, — ответил я.

— Рябов, — вызвал Сергей Яковлевич.

Рябов бодрым шагом вышел к доске. У него голова была круглая, как ядро от старинных пушек-мортир, какая-то историко-археологическая голова, и лицо у него было круглое, и глаза круглые.

— Скажи мне, Рябов, чем прославил Россию Суворов? — спросил Сергей Яковлевич.

Теперь надо было внимательно слушать, потому что я урок не очень-то хорошо выучил, а эта милая Курочка Ряба всегда шпарит точно по книге, и с его помощью можно слегка укрепить свои позиции.

— Во второй половине восемнадцатого века прославился русский полководец А. В. Суворов, — процитировал Рябов. — Многими своими успехами обязана ему Россия. Он не потерпел ни одного поражения и выиграл все сражения, в которых участвовал. Знамениты его победы во время русско-турецкой войны на реке Рымнике в 1789-м — ему присвоили за них почетное наименование «Рымникский». Он прославился взятием неприступной турецкой крепости Измаил в 1790 году, знаменитым походом через Альпы во время швейцарского похода в 1799-м и многими другими подвигами…

— Хорошо, хорошо, — перебил его Сергей Яковлевич. — Достаточно… А теперь расскажи нам о Ломоносове…

И Рябов начал, не вздохнув:

— Михаил Васильевич Ломоносов родился в 1711 году в деревне близ города Холмогоры…

Тут я вспомнил фильм «Сережа» и вспомнил, как мальчишка, герой этого фильма, ревел, когда родители уезжали в эти самые Холмогоры, а его оставляли на старом месте, и он так жалобно повторял: «Хочу в Холмогоры, хочу в Холмогоры…» И мальчишка был беленький, симпатичный. Я совсем забыл про Рябова и вспомнил почему-то пацана с нашего двора, который вместо буквы «д» говорил букву «г». Однажды я его застал в подъезде, когда он дрался с кошкой, и сказал ему: «Нашел с кем драться». А он мне в ответ: «Гля кого кошка, а гля меня тигр».

— Все возбуждало пытливую любознательность маленького Ломоносова. — Это был снова Рябов. — Северное сияние, льдины, с шумом и грохотом сталкивающиеся между собой, морской прилив и отлив. Мальчик жадно хотел учиться, а учиться было негде.

До чего же этот Рябов трещал, у меня голова закружилась. Он так шпарил по книге, что противно было слушать. Я зевал так, что мог проглотить Сергея Яковлевича, представительницу и за компанию Рябова. Вот тогда-то наступила бы тишина.

— С большим трудом достал он книги, очень обрадовался, — продолжал Рябов, — когда добыл учебники — грамматику и арифметику, жадно читал их и перечитывал…

До чего же этот великий Михайло Ломоносов был жадный до всего: жадно хотел учиться, жадно читал и перечитывал учебники.

— Достаточно, — сказал Сергей Яковлевич.

Потом он галантно повернулся к представительнице и спросил:

— Нина Романовна, может быть, у вас будет какой-нибудь вопрос к Рябову?

Нина Романовна задумалась, а мы все уставились на нее: неужели она будет так жестока?

— Скажите мне, Рябов, — у нее был такой милый голос, просто нежнейший тоненький голосок, — когда был основан город Петербург, нынешний Ленинград?

— Только свободнее, свободнее, Рябов, — попросил Сергей Яковлевич.

И вот тут-то Рябов дал на полную железку:

— На Заячьем острове, близ правого берега Невы, в мае 1703 года заложили по чертежу Петра I Петропавловскую крепость. Около этой крепости на болотистых берегах Невы Петр решил основать новую столицу государства.

И думал он: —

вдруг завыл Рябов стихами,—

Отсель грозить мы будем шведу, Здесь будет город заложен Назло надменному соседу.

Так писал Пушкин об основании Петербурга в своей поэме «Медный всадник». Новая столица была основана в 1703 году и названа городом Петра — Петербургом. Позже она стала называться Санкт-Петербургом или просто Петербургом. «Санкт» — означает святой. Точный перевод названия «Санкт-Петербург» — святой Петра город.

— Отлично, Рябов, — сказал Сергей Яковлевич. — У вас будут еще вопросы, Нина Романовна? Нет? Садись, Рябов.

Когда же Рябов бодрым солдатским шагом прошел к своему месту, началось самое главное. Сергей Яковлевич стал возбужденно ходить по классу, поворачиваясь то к одному, то к другому ученику, и быстро говорил:

— Смирнова, детальку про Суворова?

— Суворов очень любил простую солдатскую пищу, — сказала Смирнова. — Особенно гречневую кашу…

— Кулакова?

— Где проходит огонь, там пройдет и солдат. — Она, по-моему, улыбнулась Сергею Яковлевичу. Эти девчонки из-за него готовы были идти на эшафот.

— Матвеева?..

— «Русак не трусак!»

— Коршунов?

— «Вы — орлы, вы — чудо-богатыри!» — так любил говорить солдатам Суворов.

Ребята рвались отвечать, каждому хотелось легко и просто отличиться, каждому охота была покрасоваться, сказал три или четыре слова — и сразу в умниках… А Сергей Яковлевич улыбался, урок проходил на славу… Он был как ловкий кукольник: дернет за веревочку, кукла вскакивает и говорит именно то, что надо кукольнику…

И тут он тыкнул в меня, и я вскочил, и все стали смотреть мне в рот, и эта представительница. А у меня в голове вдруг неизвестно откуда стала вертеться фраза: «Ненавистница футбола». Я даже испугался, что она у меня сама по себе выскочит и обидит ее, потому что, может быть, если бы под моими окнами каждый день играли в футбол, так я бы тоже таким голосом заговорил, как громкоговоритель, или завыл бы сиреной, как «скорая помощь»…

— Ну? — Сергей Яковлевич посмотрел на меня жалобными глазами: мол, не подведи, эксперимент погубишь. Я хотел сказать, что я не могу так, что мне надо подумать, но в этот момент я вспомнил поговорку, вроде бы суворовскую: «Смелого штык не берет, смелого пуля боится»; я уже приготовился ею выстрелить в историка, только мне показались эти слова до обидного несправедливыми. Сколько храбрых людей погибло, а здесь вдруг такая поговорка. И Суворов, конечно, ее никогда не придумывал…

— Суворов, — сказал я. — Суворов… — В голове завертелось, и я напрочь забыл все про Суворова; если бы меня сейчас спросили, кто такой Суворов, то я бы вообще ничего не ответил или сказал бы какую-нибудь чушь. И тут я вспомнил такую картинку: в большой железной клетке везут человека — это Пугачев… А рядом гарцует на коне офицер — это Суворов, и я сказал: — Суворов привез в железной клетке Пугачева. — Потом мне этого показалось мало, и я добавил: — Чтобы казнить его на Лобном месте в Москве…

В классе наступила мертвая тишина, будто я сказал что-то ужасное, будто я оклеветал великого полководца и все теперь не знают, как им поступить со мной.

Первым нашелся Сергей Яковлевич.

— Так, — сказал он. — Этот случай был в жизни Суворова… Мрачный случай… Он потом переживал его всю жизнь… История наша не любит фальсификаций… Суворов тогда был молод, неопытен… Так. Ну, а что ты еще знаешь о Суворове? О полководце Суворове, народном герое, гордости русского народа?..

Я промолчал. Не хотелось почему-то ничего говорить, язык перестал ворочаться, и я забыл все буквы и разучился складывать их в слова.

— О походе через Альпы?

— …

— О взятии Измаила?

— …

— О взятии Константинополя?

— …

— Я вынужден буду тебе поставить двойку, — сказал Сергей Яковлевич, четким шагом подошел к учительскому столу и влепил мне двойку.

И наше звено благодаря мне шарахнулось на последнее место. Я покосился на представительницу, она что-то писала в толстую тетрадь. Потом подняла глаза, и наши взгляды встретились.

По-моему, она меня узнала, потому что на секунду превратилась в «ненавистницу футбола». А когда проходила мимо меня, даже укоризненно покачала головой. Определенно узнала. Теперь разнесет по всему двору. Но это все было ерундой по сравнению с тем, что случилось дальше…

Не успела захлопнуться дверь за Сергеем Яковлевичем и его спутницей, как Иван подскочил ко мне и, еле сдерживаясь, почти закричал:

— Ну, что ты скажешь в свое оправдание?

— Иван, ты потише можешь? — попросил я. — Я тебе потом все объясню.

— Ах, какой нежный, он боится огласки! — снова в полный голос сказал Иван. — Размазня… Всех подвел.

Глаза у него стали какие-то чужие и даже потеряли свой цвет. Обычно они у него, как у Тошки, синие, а тут как-то побелели.

— Да брось, Иван, — сказал я. — Да я… да я… завтра исправлю двойку. Иван, я же не хотел. — Я захохотал, решил превратить все в шутку. — Ты же не знаешь самого главного… Эта представительница из академии, Нина Романовна, из нашего дома… Страшная женщина, она все время нас гоняет, потому что мы под ее окнами играем в футбол. Ну, я как увидел ее, испугался, решил: сейчас она на мне отыграется, и все сразу из головы выскочило. Ты не знаешь этой женщины… — Хохотал прямо до слез, а он смотрел на меня по-прежнему чужими глазами и совсем не смеялся.

— Слушай, малютка Сократик, ты просто дурачок какой-то, — сказал Иван.

Честно, этого я не ожидал. Зачем он так унижает меня? Подошел бы и высказал все потихоньку, а то орет на весь класс. Он бы еще на всю школу заорал. А тем временем все наши столпились вокруг нас и даже кое-кто из чужих, и в первых рядах, конечно, торчала шарообразная голова вездесущего Рябова. И все уставились на меня, и те, кто собирался выйти в коридор, повернули оглобли обратно. Интересно, неразлучные друзья, и вдруг крики и драка.

— И не подумаю исправлять, — сказал я.

А все-все смотрели на меня. Тошка, та прямо развернулась в мою сторону. Против ее Ивана, ах, ах, ах!

— Нет, вы слышите? — возмутился Иван. — Вы все слышали?.. Ничего, мы тебя проучим…

— Но ведь я правду сказал про Суворова, он придрался, — сказал я.

— Ну и что? — ответил Иван. — Кто тебя за язык тянул при посторонних?

— Выходит, на правде далеко не уедешь, — сказал я. — Выходит, для своих одна правда, а для посторонних другая? Здорово у тебя получается.

— Еще один воспитатель на мою бедную голову… Ребята, видали вы этого правдолюбца-двоечника? — Иван засмеялся своей остроте. — Вот мы вышибем тебя из звена, тогда поплачешь.

— Точно, — подхватил Рябов. — Правдолюбец-двоечник. Типичный ты, братец, Хлестаков. Без царя в голове и одет по последней моде.

Все, конечно, стали хохотать. А Иван, вместо того чтобы одернуть Рябова, тоже засмеялся.

9

После уроков я первым выскочил во двор, чтобы перехватить Ивана и объясниться с ним с глазу на глаз.

За двойку, пожалуйста, казните меня, но не за правду.

Сел на скамейку и стал ждать. Небрежно так постукивал рукой по спинке скамейки, изображая полное безразличие, хотя от напряжения внутри все дрожало.

Другие скажут, из-за какой-то ерунды волноваться в наше время, но для меня это не легко и не просто. Из-за чего же тогда надо волноваться в наше время, если не из-за этого?! Это же самый принципиальный вопрос.

Я ему все равно докажу свою правоту. Я уже кое-какие слова придумал: когда заранее придумаешь, всегда надежнее.

«Выходит, ты считаешь, что победу можно завоевывать любыми средствами?» — спрошу я его.

Он ответит, конечно, утвердительно.

«Выходит, победителей не судят, Ванечка?»

«Ну, предположим», — ответит он.

«А ты знаешь, дорогой друг, кто так поступает?»

«Интересно, кто же?» — наивно переспросит он.

Он любит прикидываться наивным, это у них с Тошкой общее. Вообще чувствуется, что она на него плохо влияет.

«Фашисты!» Если я захочу, я умею убить фактом.

Наконец толпа ребят схлынула. Прошли все наши: и Рябов, и Зинка, и Тошка, а потом только появился Иван. Но он был не один. К нему пристала Ленка Попова. Я ему помахал рукой, но он скользнул глазами мимо меня и прошел, и что-то рассказывает ей, рассказывает… А она идет с ним рядом, размахивая своей новенькой синей сумкой на длинном ремне. Видно, считает, что очень у нее это красиво получается.

Я подумал, что Иван меня не заметил, и крикнул:

— Эй, Иван!

Он даже не оглянулся, а Ленка оглянулась, не выдержала, что-то сказала ему, и они пошли дальше.

Я пошел за ними. Надо было все же поговорить с Иваном.

И тут меня нагнал Эфэф. На улице он совсем не такой, как в классе. В классе он какой-то громкий и уверенный, а на улице превращается в обыкновенного человека небольшого роста, худенького. И пальто у него старое, вроде моего, и кепка со сломанным козырьком.

Он, конечно, великолепно видел, кто шел впереди нас, видел эту стриженую Ленку Попову, с ее распрекрасной синей сумкой, и Ивана Кулакова, который всеми силами старался ее развеселить, а иначе почему он так размахивал руками и так увлекся разговором, что столкнулся с прохожим. Значит, забыл обо всем на свете. А сам говорил: «Я твой лучший друг. Я за мужскую дружбу».

Ничего не скажешь, здорово получилось. Только на днях я ему расписывал, какая у нас надежная дружба с Иваном, а сегодня он видит эту любопытную картинку.

— Что ты такой печальный? — спросил Эфэф.

— Я? Наоборот, я очень веселый.

— Незаметно.

— А у меня внутренний смех.

— Внутренний смех всегда печальный, — сказал Эфэф. — Это я по себе знаю. Если меня кто-нибудь обидит, то я, чтобы заглушить эту обиду, смеюсь над собой.

— И помогает? — спросил я.

— Нет. Не помогает, — сказал он и вдруг добавил: — А женщины… женщины, так же, впрочем, как и мужчины, бывают иногда очень плохими: трусливыми, подлыми, плохими товарищами, но чаще, почти всегда, бывают прекрасными. Нежными, умными, преданными.

Он замолчал. Мне показалось, что он не просто так замолчал, а от собственных слов, что-то вспомнил. Какую-нибудь прекрасную, нежную, умную и преданную. Я внимательно посмотрел на него. Он смутился и как-то необычно улыбнулся уголками губ и глазами. Ясно, что я отгадал.

— А что ты скажешь о женах декабристов? — торопливо спросил Эфэф.

Нечего сказать, сравнил: жена, например, декабриста Трубецкого, которая пошла за своим мужем на каторгу, — и вдруг Ленка Попова.

Что-то старик не туда заехал. Ленка Попова, стриженая штучка с модной сумочкой, фик-фок на один бок, актрисуля для первоклашек: «Зайка серенький, зайка беленький пошел прогуляться в лесочек», — и Трубецкая?!

— При чем тут жены декабристов? — возмутился я.

— А при том, — ответил Эфэф. — Ты подумай и сам догадаешься, при чем…

Была у него такая привычка — сказать что-нибудь непонятное, поставить человека в тупик и замолчать.

Это он меня воспитывал: очень он любил заставлять нас думать.

А Ивану и горя мало. Идет себе, болтает о чем попало с Ленкой. Нет, я ни за что не буду думать и не поддамся воспитанию. Не хочу и все, Не буду Ленку Попову сравнивать с женой Трубецкого.

Ох, до чего тошно стало! Сразу вспомнилось все самое плохое. Вспомнил, как дед вчера опять весь вечер повторял про свою доброту и про нашу бестолковость и грозился нам с матерью показать, как надо жить. Мне даже хотелось подойти и треснуть по его телевизору, так он мне надоел со своей добротой.

Мы шли молча по переулку, а Иван и эта «княгиня Трубецкая» все еще маячили впереди нас. Я покосился на Эфэф — если смотреть на него с правой стороны, то около уха у него виден шрам — и приготовился убить его фактом. Он сам любит повторять, что в «оценке объективной истины факты — вещь положительная».

Значит, я решил убить его фактом, чтобы он не сравнивал больше наших девчонок с женами декабристов. Решил привести пример с Зинкой, с ее поведением на уроке истории. Я уже открыл рот, чтобы преподнести ему эту современную историю о коварстве, но около нас резко затормозила машина, и шофер ее, толстый лысый дядя в кожаной куртке как сумасшедший, чуть не сбив меня с ног, налетел на Эфэф.

— Федька! — кричал он, обнимая Эфэф. — Федька Долгоносик! — И прибавил ласково: — Милый мой Федька Долгоносик… На ногах… — Почти после каждого слова он ударял его по плечу, словно проверял на прочность. — Рад тебя видеть… Сколько же ты пролежал? — И снова ласково прибавил: — Милый мой…

— Три года, — ответил Эфэф каким-то странным голосом, и нижняя губа у него стала еле заметно дрожать.

Если бы я не знал его, как себя, то решил бы, что он готов расплакаться, так разволновался от этой встречи.

— А я, признаться, думал, что ты после этой аварии не оправишься, — сказал шофер.

Это было что-то новое из биографии Эфэф. Оказывается, он раньше был шофером и попал в аварию. Мне поэтому хотелось услышать продолжение их разговора, но тут я увидел, что Иван прошел мимо своего дома и свернул в Ленкин переулок.

— Федор Федорович, до свидания, — сказал я и, не дождавшись ответа, побежал догонять Ивана.

Я сразу забыл и про шофера и про Эфэф.

Интересно было, чем это все кончится? Может быть, она позовет его в гости на чашку чая?!

Я влетел в Ленкин переулок, и теперь они, милые голубки, сизокрылый голубь Иван и пестрокрылая голубка Елена, прыгали у меня перед глазами. Он шел стененно, все же хватало выдержки. А она, от радости что ли, крутила свою сумку, как крутит свой молот перед броском олимпийский чемпион Ромуальд Клим. Честное слово, она отнимет у него рекорд.

Эх, Иван, Иван… Такой пустяк не можешь простить товарищу. Да если ты только пожелаешь, я завтра же получу по истории пятерку. Просто стану биографом Суворова и в лучшем виде опишу все его подвиги во славу родины. А если хочешь, я извинюсь перед Сергеем Яковлевичем и буду до конца моих школьных дней его учеником. Лучше, чем эти влюбленные визжалки.

В конце концов, я не возражаю против Ленки. Она совсем неплохой человек, и я ее знаю уже семь лет. Она даже как-то со мной и с моим отцом ходила в Зоопарк и потеряла там свои варежки, и руки у нее от холода стали красными-красными. И тогда я ей отдал свои, хотя без варежек мне было холодно. Честно, отдал. А на большом пальце в моих варежках была дырка, и она все время высовывала в эту дырку палец, и мы хохотали.

Потом я заболел скарлатиной, и Ленка каждый день приходила к нашим дверям и что-нибудь оставляла для меня. Оставила машину «ЗИЛ-110». Привязала к дверной ручке. Потом лото. А потом принесла две книги: сказки Андерсена и «Голубую чашку» Гайдара.

Хорошие были книги, жалко их было сжигать, когда я поправился. Но отец сказал, что это необходимо, а то придут ко мне ребята в гости, возьмут эти книги в руки и заболеют.

Когда книги факелом пылали в тазу, я все думал про людей, что жили в этих книгах. Они были для меня как живые, эти люди, горящие на костре…

Когда я вышел на Арбат и проходил мимо трикотажного магазина, оттуда выскочила продавщица, та самая скандалистка, с башней на голове, и почти протаранила меня, но даже не подумала извиниться. Только на секунду я увидел ее глаза, по-моему, она плакала. Интересно, почему?

Я прошел мимо своих ворот и поплелся дальше по Арбату. Может быть, она кого-нибудь незаслуженно обидела, как меня, а он ее отругал, и теперь она рыдала. Так ей и надо, пусть других не оскорбляет.

Она шла, низко опустив голову, и я прибавил шагу, чтобы догнать ее. Хотелось посмотреть, чем кончится это представление.

Вижу, один мужчина на нее оглянулся, потом какая-то сердобольная женщина. Значит, думаю, она еще рыдает.

Она свернула в подъезд дома около магазина «Военная книга», и я заглянул в него: она стояла около телефона-автомата и смотрелась в зеркальце.

— Вы звонить? — спросил я.

Она оглянулась, щеки у нее были в темных ручейках от слез: потекла краска с подкрашенных ресниц, и теперь она платком терла щеки. Она ничего не ответила и отошла в сторону. Непонятно было, узнала она меня или нет? Для видимости снял трубку, повернулся к ней спиной и стал крутить диск.

Тем временем эта плакса-вакса оттерла щеки и вышла из подъезда. И я следом за ней. Догнал ее и пошел рядом. Пусть знает, что она не одна.

Идем рядом, почти нога в ногу. Она в легоньких домашних тапочках — видно, так поспешно выскочила из магазина, что забыла переодеть туфли.

— Вы меня узнали? — спросил я. — У нас был с вами такой приятный разговорчик… — Надо было ее как-то рассмешить.

— Отстань, — сказала она и прибавила шаг.

«Значит, узнала», — подумал я и снова догнал ее.

— А вы знаете, зачем я хожу в ваш магазин?

Она не слушала меня, вытащила платочек из кармана и вытерла свой отсыревший нос.

Я еле успевал за ней, это был какой-то кросс, точно мы ставили рекорд в спортивной ходьбе по пересеченной местности.

— В вашем доме когда-то жил А. С. Пушкин, — чтобы втянуть ее в разговор, сказал я. — Слыхали про такого?

Она промолчала.

— Ну вот я придумал, что именно в вашем магазине была его комната…

Она снова промолчала, мрачная была. Вероятно, разочаровалась в жизни.

— Я вчера двойку получил по истории и из-за этого поругался с другом. У нас там соревнование, а я всех подвел…

По-моему, я ей здорово надоел, вечно я лезу в чужие дела. Пора было уходить.

Мы как раз дошли до тоннеля, который идет от гостиницы «Националь» к Музею В. И. Ленина, и я остановился. Она стала спускаться в тоннель, прошла один лестничный пролет, оглянулась и замедлила шаг, точно поджидала меня… Я в одну секунду подскочил к ней, значит, не зря я так долго за ней шел, и мы спустились в тоннель.

А этот тоннель длиннющий, самый длинный в Москве: идешь, идешь и никак не дойдешь до конца. Там, в этом тоннеле, и цветы продают, и газеты, и какой-то старикашка пристроился с лотерейными билетами и кричал, зазывая покупателей, обещая крупный выигрыш.

И вдруг в тоннеле погас свет и стало темно-темно, и все люди начали громко разговаривать, окликая друг друга. И я тут же ее потерял, мою попутчицу. Хотел крикнуть, но я ведь даже не знал ее имени. Кто-то завыл, конечно, нарочно, а старикашка продавец завопил, чтобы никто не смел брать лотерейные билеты.

Я подумал, что, может быть, на самом деле его грабят, решил подойти поближе, зацепился за чью-то ногу и упал.

Конечно, когда зажгли свет, ее уже не было. И так легко потеряться, а тут еще тоннелей понастроили…

Домой я возвращался тоже пешком — в кармане не оказалось ни одной монеты.

10

Я бесшумно открыл дверь, чтобы войти в нашу квартиру, и сразу услышал чужой голос, который довольно громко рассказывал маме какую-то смешную историю. Он, можно сказать, не рассказывал, а декламировал, как диктор телевидения, и мама хохотала, значит, он все же добрался до нас.

Потом я увидел на вешалке его пальто. Я хлопнул дверью посильнее, и смех сразу оборвался, словно эта дверь прищемила ему язык.

Ко мне навстречу вылетела мама. Она была в летнем голубом платье, видно, считала его самым нарядным, хотя оно было и не по сезону.

— А, наконец-то, — сказала мама. — Явление второе: те же и Сократик.

Она зачем-то стала стягивать с меня пальто, точно я сам разучился это делать, потом схватила за руку и хотела тут же втащить в комнату, чтобы представить этому великому герцогу. Но я вырвался и пошел мыть руки. Одним ухом при этом я прислушивался к словам, которые доносились из комнаты. Они там продолжали хихикать, правда, не так громко.

Всему миру было понятно, хотя мама и сказала мне: «А, наконец-то», что в этой комнате смеха третий был лишний. Но я вытер руки и пошел в комнату. Еще неизвестно, кто лишний, может быть, этим третьим окажусь не я, а кое-кто другой…

Он сидел на диване, положив ногу на ногу. Волосы у него были седые, хотя лицо не старое, а нос широкий, придавленный, без переносицы, как у боксера. В общем, он был не красавец, и непонятно было, почему мать влюбилась в него. При моем появлении он вскочил и вытянулся, как солдат перед генералом, по струнке, и протянул мне руку.

— Меня зовут Геннадий Павлович, — раздельно сказал он.

Так обычно разговаривают с маленькими: «А вот это, малыш, кошка. Осторожнее, она царапается».

Я промолчал, решил, что ему моя биография известна уже во всех подробностях. Как меня зовут, когда я родился, когда произнес первое слово и какой я был хорошенький в младенческом возрасте. Так что не к чему распространяться.

— Есть хочешь? — спросила мама.

От волнения она даже заикнулась.

— Нет, — гордо ответил я и прошел к своему столу.

Сел к ним спиной и стал медленно вытаскивать из ящика стола учебники, хотя уроки совсем не хотелось делать. Достал физику и бросил ее с лету на стол, она треснулась, но не очень. Тогда я достал литературу, поднял ее повыше и шмякнул об стол; она потолще физики и треснулась посильнее.

За моей спиной наступила тишина. Можно было подумать, что они разговаривают по азбуке глухонемых, заранее изучили эту азбуку, чтобы специально разговаривать за моей спиной.

— Сократик, — услышал я наконец голос матери, он донесся до меня откуда-то с другого конца земли. — Мы тебе не будем мешать, если Геннадий Павлович мне немного подиктует?

— Пожалуйста, — сказал я и шлепнул по столу самым тяжелым учебником — зоологией. Это уже был настоящий взрыв.

Он что-то потихоньку начал читать ей про коров и про удои, про жирность молока и про телят…

Я встал и пошел к телефону, чтобы они не подумали, что мне очень интересны их разговоры. Решил позвонить Ивану, но к телефону подошел какой-то мужчина, видно, сам знаменитый летчик, и пришлось повесить трубку. Тогда я позвонил Ленке Поповой, может быть, она мне скажет что-нибудь об Иване. А может быть, она даже проговорится, что Иван переживал ссору со мной.

Она сама подлетела к телефону и сказала взрослым голосом:

— Да, говорите.

Если бы я ее не знал, эту стриженую штучку, то подумал бы, что ей лет двадцать.

— Привет, — сказал я. — Это я.

— Ты? — Она замолчала, я не хотел ее обманывать, но сразу понял: она приняла меня за Ивана, потому что на всей земле только он один для нее и существовал.

— Я, — ответил я. — Представляешь, мне уже звонил этот балбес Сократик.

Она помолчала, потом сказала:

— Знаешь что, ты из меня дурочку не сделаешь. Я тебя сразу узнала. Нечего меня разыгрывать.

— А я и не думал разыгрывать, — сказал я. — Ну, что там Иван говорил про меня?

— Что ты у меня спрашиваешь? — сказала она. — У него и спроси.

Ах, какая она гордая, уже задается!

В это время я услыхал, что мамина машинка перестала стучать, и сказал нарочно громко, почти закричал в трубку:

— Ленка, а ты не знаешь, как по-латыни будет «корова»?

— Чего, чего? — не поняла Ленка. — Ты что, совсем-совсем?..

Не попрощавшись, я повесил трубку, вернулся в комнату и стал ждать, когда он уйдет. По-моему, я довольно ясно высказался, когда спросил у Ленки про корову. Но он сидел, как у себя дома, и не думал уходить.

Мне захотелось есть. Только признаться в этом я боялся, а то еще мама, чего доброго, и его пригласит, и будет у нас такой милый семейный чай и разговоры про погоду, про то, как я учусь, и про то, что наше сельское хозяйство по-прежнему отстает, так сказать, разговор по специальности.

Я посмотрел на учебники, которые валялись на столе, и мне очень захотелось снова поднять их и с треском бросить на стол. Но я все же утерпел: жалко было мать. Чтобы как-то успокоиться, стал перебирать марки. Потом полез в стол и натолкнулся на альбом с фотографиями. Достал его и стал листать.

На первой странице этого альбома фотографии папы и мамы. Папа совсем молодой, на петлицах у него два кубика, два квадратика, эти петлицы и кубики носили еще до войны. А мама на фотографии еще девочка, лет восьми. Под фотографиями рукой отца написано: «1941 год». У нас фотографии в альбоме все по годам разложены. Потом я стал листать дальше и увидел маму постарше и совсем еще не старого деда. Под фотографией стояло: «1943 год».

А потом я увидел ту знаменитую фотографию отца, где он стоит у подбитого фашистского танка. Он улыбается, видно, доволен, но лицо у него усталое, и глаза усталые, и он небритый. И тут я понял, как мне его не хватает.

Я вытащил фотографию из альбома и кнопками прикрепил к стене, над столом. Пусть висит, пусть я буду его видеть каждый день. И мать пусть его видит. Может быть, тогда она поймет, что поступает как предатель.

Я почувствовал, что этот стоит позади меня. Я так увлекся, что не слышал, как он подошел ко мне. Хотел, видно, что-то сказать, наладить со мной контакт, но натолкнулся глазами на фотографию отца и проглотил язык. Он долго-долго смотрел на фотографию, а потом сказал:

— «Тигр».

Я промолчал, нечего было мне с ним пускаться в разговоры.

— Немецкий танк марки «Тигр», — сказал он.

Я снова промолчал.

Тогда он наконец понял, что он здесь лишний, попрощался со мной и матерью и ушел. Мы остались одни. И тогда она подошла и включила телевизор, как будто это было сейчас самое нужное. По телевизору показывали мультфильм для маленьких: «Как котенку построили дом».

— Ты что, не хочешь, чтобы Геннадий Павлович к нам приходил? — спросила мама.

Она повернулась ко мне лицом, загородив телевизор, и из-за ее спины кто-то противно мяукал котенком. Настоящий котенок в жизни не будет так орать. Она ждала, что я ей отвечу. Но я промолчал, это и так было понятно.

— Нет, ты ответь мне: почему?

В это время в дверь позвонили. Я открыл. Передо мной стояла Зинка Сулоева. Она и раньше ко мне приходила, и я уже привык к этому, и я к ней иногда захаживал, но сейчас я ее совсем не ожидал.

— Добрый вечер, Сократик. (До чего она была вежлива, уму непостижимо.) Можно мне войти? — спросила она.

Я все еще стоял в дверях, загораживая Зинке дорогу. Все еще думал о матери и не совсем понимал, что делал.

— Входи, — сказал я.

Когда она снимала пальто, мимо нас проскочила мама. Зинка даже не успела с ней как следует поздороваться. Закричала свое «здравствуйте» ей в спину и удивленно, изучающе посмотрела на меня.

— Чрезвычайный и полномочный посланник! — крикнул я почему-то. — Из компании Кулаковых и прочих рекордсменов.

— Ничего подобного, — ответила она. — Я пришла по собственной инициативе.

— Чрезвычайный и полномочный инициатор! — крикнул я.

Я только и делал, что выживал сегодня всех из дома: сначала Геннадия Павловича, теперь Зинку. Даже самому стало противно и захотелось рассказать Зинке и про Ивана, и про мать, чтобы не надо было хотя бы притворяться перед ней, что у меня все просто и замечательно.

— Хватит тебе строить из себя дурачка, — сказала Зинка. — Нам надо выходить на первое место.

— Чрезвычайный и полномочный первоместник! — крикнул я.

— Что с тобой? — спросила Зинка и вышколенным телепатическим движением взяла меня за руку.

— Чрезвычайный и полномочный телепат! — крикнул я.

— Ты что, хочешь, чтобы я ушла? — спросила Зинка.

— Понимаешь, — сказал я, — у меня плохое настроение… Двойка и так далее… Конец света…

— Испуган — наполовину побежден, — сказала Зинка. — Это суворовская заповедь. Тебе полезно ее запомнить.

— Хорошо, запомню, — сказал я.

А потом я немного успокоился, и мы целый час учили историю, и я так ее выучил, что знал про Суворова решительно все. Нарочно вызубрил самую трудную из его поговорок: «Субординация, экзерциция, дисциплина, чистота, опрятность, смелость, бодрость, храбрость, победа, слава, солдаты, слава!»

Правда, что такое субординация и экзерциция, я не знал, но зато я эту поговорку произносил залпом, на одном дыхании, как настоящая заводная Курочка Ряба.

Пока мы учили историю, мать несколько раз входила в комнату, и я чувствовал, что она приготовила целую речь в защиту Геннадия Павловича и только ждет, когда уйдет Зинка.

Но я нарочно пошел провожать Зинку, чтобы не разговаривать с матерью. Всю дорогу Зинка вела себя как-то странно: она шла рядом со мной и величественно молчала.

Потом она попросила меня, чтобы я понес ее портфельчик. Я взял портфельчик, с портфельчиком лучше, — когда размахиваешь им на ходу, делается веселее.

— Вот у тебя так бывает, — сказала Зинка, — кругом люди, люди, а тебе все равно, а потом появляется один человек… и тебе не все равно?

— Не знаю, — ответил я.

— А у меня бывает, — сказала она. — Вообще к одним людям равнодушна, а к другим… наоборот… К тебе, например…

— Нечего сказать, наоборот… — возмутился я. — Сегодня на уроке истории меня разыграла.

— Просто я проверяла, как ты ко мне относишься, — сказала Зинка. — Готов ли ты на жертвы… ради других…

Она была какая-то странная, заикалась, не договаривала слов.

— Зачем это тебе? — спросил я.

— Ничего ты не понимаешь, — сказала Зинка. — Ты страшный человек. — Она выхватила у меня портфель и убежала.

А я повернулся и побрел домой, медленно, чтобы не прийти раньше деда. При нем мама не станет разговаривать о Геннадии Павловиче.

Когда я стоял и ждал лифта, то из своих дверей вышла представительница Нина Романовна. Видно, она шла в магазин, потому что чей-то цыплячий голос крикнул из-за двери: «Мамочка, купи мне мороженое за двадцать восемь копеек». Мне совсем не хотелось с ней встречаться, но лифт, как назло, кто-то задержал. Повернулся к ней и вежливо сказал:

— Здрасте!

— А, это ты, герой. Добрый вечер! — Она остановилась. — Ну, что же ты думаешь делать дальше?

— Ничего, — ответил я. Лифт освободился, и я нажал кнопку вызова.

— Ничего? — переспросила она и попробовала прикрыть свою дверь, но я увидел, как оттуда кто-то высунул в щель нос облупленного ботинка. — Казя, пусти дверь, ты простудишься.

Казя отпустила дверь, потом незаметно снова открыла ее.

Я эту Казю хорошо знаю, она все время гоняет по двору на трехколесном велосипеде.

— Так ты говоришь: «ничего»? Ты заметил, что вы, ребята, очень любите говорить: «не знаю», «ничего», «за меня не беспокойся» и так далее. На самом деле вы все прекрасно знаете, за вашим «ничего» кроется элементарное упрямство, и с вами все время что-нибудь случается.

Совершенно было ясно, что она никуда не спешит. Опаснее нет таких людей. Тут пришел лифт, и я открыл дверь.

Мало мне было учителей в школе, так теперь на мою бедную голову еще появилась представительница Академии педагогических наук.

— Исправлю двойку, — сказал я.

— Вот видишь, ты же еще и обижаешься. Считаешь, конечно, что с тобой поступили несправедливо, — сказала она. — А ведь ты не знал урока.

Кто-то крикнул сверху, чтобы закрыли дверь лифта, и лифт снова укатил от меня.

— Я правду сказал про Суворова, — возмутился я. — А он ко мне придрался.

— У тебя правда получилась однобокая, — сказала она. — Александр Васильевич Суворов — великий русский полководец и патриот…

В это время Казя высунула свою цыплячью мордочку, увешанную бантами, и пропищала:

— Мамочка, купи мне мороженое за двадцать восемь копеек.

— Подожди, Казя. — Она ждала, что я ей отвечу.

Ловко она меня обошла, я же во всем оказался виноват, хотя каждому дурачку было ясно, что любезнейший Сергей Яковлевич просто придрался ко мне и у меня поэтому отпала охота отвечать урок. А тут получилось, будто я против исторической справедливости.

— Субординация, экзерциция, дисциплина, чистота, опрятность, смелость, бодрость, храбрость, победа, слава, солдаты, слава! — протараторил я, чтобы отвязаться от нее и показать, как я отлично изучил литературное наследство Суворова.

Казя смотрела на меня и, по-моему, даже забыла про мороженое за двадцать восемь копеек — так ее потрясла суворовская поговорка в моем исполнении.

— Ты что, вообще против Суворова? — спросила ее почтенная мамаша и улыбнулась.

Когда так улыбаются, мне всегда обидно, и тогда я говорю то, что мог бы и не говорить.

— Нет, я не против, — сказал я. — Но мне не хочется, чтобы из него делали Чапаева. Все-таки он был за царя и крепостник.

— Вот как! — сказала она. — Вот ты какой… — и прикусила язык.

Я открыл дверь лифта: разговор был окончен, но она вдруг сказала мне в спину:

— Между прочим, мы с твоей мамой в детстве были подружки. (Я повернулся к ней: интересно было, что она еще произнесет в свое оправдание.) Может быть, по старой памяти возьмешь опеку над моей Казей?

Хотел ей крикнуть: «Спасибо за доверие!» — но не крикнул.

— Пожалуйста, — сказал я и добавил с угрозой: — Мы ее кое-чему научим.

На этом мы разошлись.

Дома мама и дед пили чай и беседовали. Но в тот момент, когда я вошел в комнату, в передней зазвонил телефон. Мама торопливо встала — видно, она боялась, что я опережу ее, — и выскочила из комнаты. Но там, в передней, она почему-то не сняла трубку, и телефон по-прежнему звонил. Потом он замолчал и вновь затрезвонил.

— Юра! — позвала меня мама. — Если это Геннадий Павлович… меня не подзывай… я ушла и вернусь не скоро…

Она скрылась в комнате, а я снял трубку. Конечно, это был он.

— Ее нет дома, — сказал я. — Она вернется не скоро, — и повесил трубку.

— Иди пить чай, — сказала мама.

Она старалась вести себя так, точно все у нас снова пошло по-старому. И тогда я стал ей рассказывать о Нине Романовне. Может быть, ей это интересно, раз они в детстве были подружками.

11

На следующее утро, в восемь, я уже стоял около дома Кулаковых. Выбрал потайное место, чтобы не бросаться в глаза, и поджидал Ивана. Решил перехватить его до школы, чтобы рассказать ему, как я великолепно выучил историю, и помириться с ним.

Только скорее бы он появился и я сделал бы самое трудное и неприятное: подошел бы к нему и произнес первое слово. А потом все пойдет нормально.

Наконец я увидел, что кто-то открывает дверь подъезда Кулаковых, и медленно пошел вперед. Мне хотелось, чтобы Иван догнал меня на ходу и получилось бы, будто мы встретились случайно. Я слышал, как тяжело хлопнула дверь и этот «кто-то» стал догонять меня, тихо напевая себе под нос песенку.

Все было совершенно ясно: позади меня шла сама Тошка Кулакова. Она всегда ходит с песенкой, что-то там мурлычет под нос. Вроде бы очень тихо, но мне с ее песенкой встречаться было ни к чему. И поэтому я прилип к первой газете, которая висела на моем пути.

Шагов ее не было слышно, потому что рядом затарахтел бульдозер, который сгребал мусор на стройке нового дома.

И тут я почувствовал, что кто-то дышит мне прямо в затылок, и не просто дышит, а нахально так, нарочно пускает струю воздуха в шею. Это, конечно, были ее штучки.

— Что нового пишут в газете? — спросила Тошка.

Видно, ей надоело дуть.

— Большое спасибо за обдувание, — сказал я. — А то мне очень жарко.

— Пожалуйста, — сказала она деланным, хриплым голосом. — Всегда рада помочь товарищу. — Тошка сегодня была какая-то другая, волосы у нее были причесаны, как у мальчишки, на пробор.

Я снова отвернулся. Ну что бы ей уйти, раз от нее отвернулись. Ни за что!

— Что нового пишут в газете? — повторила она.

— А ты что, сама разучилась читать? — спросил я.

— Я люблю, — сказала Тошка, — когда мне читают вслух.

— Отстань, — сказал я и выразительно посмотрел на нее.

Ну и характер, никто из наших девчонок не выдерживает моего взгляда, а она даже не моргнула.

— Между прочим, — сказала Тошка, — зря поджидаете. Иван заболел.

— Как — заболел? — не понял я.

— Очень просто. Ты его вчера расстроил, он и заболел.

Она убежала, а я понуро поплелся следом. Но по мере того как я приближался к школе, настроение у меня улучшалось, потому что никто ведь не знал, кроме Тошки, что я не помирился с Иваном. И я вошел в класс, как всегда, и, помахивая портфелем, стараясь изобразить полную беззаботность, направился к своему месту.

Первым на меня налетел Рябов, эта ехидная Курочка Ряба.

— А-а-а… — Он был в восторге от моего появления. — Пришел бывший друг Кулакова.

Ему бы подружиться с Тошкой. Неплохой бы вышел дуэт.

— Бывшая звезда киноэкрана! — крикнул кто-то мне в спину.

— Бывший верный Санчо Панса! — крикнул какой-то грамотей.

И все, кто был в классе, рассмеялись, и я понял, что после месячного величия, до которого меня подняла дружба с Иваном, я снова превратился в самого обыкновенного человека. Но в следующий момент я по привычке скосил глаза на парту Кулаковых и увидел, что Тошки еще не было на месте.

Я развернулся в сторону Рябова и небрежно произнес:

— Кстати, Иван заболел. Я у него вчера весь вечер просидел. С его отцом познакомился, он мне про свои полеты рассказывал.

— Ах, какой верный Санчо Панса, — уже без энтузиазма повторил, как всегда, чужую остроту Рябов.

Но все было поставлено на свое место, и я снова для всех стал ближайшим другом Ивана Кулакова.

12

Уже целую неделю Иван болел, и я по-прежнему был хозяином положения. Я так ловко устроился, что каждый день выбирал момент, когда его милой сестрички не было в классе, и выкладывал очередную порцию новостей об Иване и о его знаменитом отце.

Для этого я прочел книгу одного летчика-испытателя и теперь вовсю строчил оттуда историю за историей. Неплохо получалось. Когда я рассказывал, все ребята слушали. Настоящие ведь истории, невыдуманные. Даже этот зубрила и вечный «остряк» Рябов и тот уши развесил.

Врал я без запинки, самому противно было слушать. Только по утрам, когда открывал дверь в класс, у меня на секунду замирало сердце — боялся увидеть рядом с Тошкой ее брата.

В этот день вместе со мной из школы вышел Рябов. Мы прошлись немного вместе, а потом я сказал:

— Ну, я пошел. Мне к Ивану надо.

Рябов как-то помялся, поставил на меня свои круглые, испуганные глаза и попросил:

— Возьми, меня к Кулаковым.

— Ты что? — сказал я. — Обалдел… К больному? — повернулся и зашагал своей дорогой.

Так плелся потихоньку и думал о своей жизни, о матери, которая теперь всегда была в плохом настроении и все время смотрела на меня, точно я виновник всех ее неудач. И вдруг в переулке Кулаковых я столкнулся носом к носу с Ленкой и Зиной.

Они преспокойно стояли, точно попали сюда совершенно случайно, и ели мороженое. Меньше всего сейчас мне хотелось встречать этих птичек: Зинку, которая обо всем догадывается, и Ленку-расстригу, из-за которой я потерял, может быть, лучшего друга. Но они так обрадовались, как будто мы расстались не двадцать минут назад, а полстолетия.

— Ты не к Ивану идешь? — робко прошептала Ленка.

— К Ивану, — ответил я. — А что?

— Передай ему от меня привет, — сказала она.

Только этого не хватало. Еле убежал от Рябова, а теперь они. Как-то надо было от них тоже отделаться, а то еще скажут: мы тебя подождем, ты нам потом расскажешь, как ты передал привет. К Тошке они не лезут, стесняются.

— Романтика, — сказал я.

— Что? — переспросила Ленка.

— Все тайное станет явным, — сказал я.

И вдруг Ленка взвилась и прямо на меня с кулаками.

— Много ты в этом понимаешь! — закричала она. — Чурбан несчастный.

Это было уже оскорбление, это было мне на руку.

— На каждый удар я отвечу двойным ударом. — Я стал в боксерскую стойку.

— Опять дурачишься, — сказала Зинка. — Опять строишь из себя клоуна. Совсем не смешно.

— Приветик и салютик, — сказал я и прошел мимо них.

Пусть они обо мне думают что хотят. Шел и думал, как выкрутиться из этого положения. Если пройти мимо дома Ивана, то они начнут приставать, почему я к нему не зашел. А если войти, там у них лифтерша дотошная: к кому да зачем и еще может по телефону позвонить к Ивану, предупредить его, как министра, что к нему пожаловали.

И тут меня догнала Ленка. Она немного помялась и сказала:

— Так передашь привет?

Зинка стояла поодаль и делала вид, что не прислушивается к нашему разговору.

— Я чурбан, как вы смели только что заметить, который ничего не понимает в романтике, — сказал я. Она покраснела, так ей и надо, а я продолжал: — У чурбана деревянная голова. Мне трудно будет запомнить твою просьбу.

— Солнце разогрело твою деревянную голову, и в ней зашевелились мысли. — Ленка на ходу начала нашу игру в слова.

Видно, ей здорово нужно было, чтобы я передал Ивану привет, чтобы он услышал о ней, если она на меня не обиделась.

— Солнце разогрело голову, — ответил я, — но в ней зашевелились злые мысли.

— Солнце пригрело посильнее, — сказала Лена, — и злые мысли исчезли.

Теперь она просто ко мне подлизывалась. Вот до чего дошла старушка. Не интересно стало играть. Не люблю, когда другие унижаются. Мне даже стыдно было на ное смотреть, но я все же поднял глаза. Ее лоб пересек тоненький длинный волосок морщинки, от виска к виску.

Ленка начала считать:

— Раз, два, три…

В эту игру я никому не проигрывал, даже самому Ивану. Мне ничего не стоило придумать еще тысячу фраз и победить Ленку. Я, например, мог сказать: «Злые мысли у меня легко исчезают, когда я разговариваю с добрыми людьми», но я промолчал.

— Семь, восемь, девять, десять… Победа! — закричала Ленка. — Проиграл… Значит, передашь привет?

Дом, который был справа от нас, наступил на солнце, и в переулке сразу все изменилось. Морщинка у Ленки на лбу пропала.

— Персональный? — спросил я.

— Можно и персональный, — сказала Ленка. — Даже лучше персональный…

Повернулась и пошла к Зинке. А я стоял и все еще не мог прийти в себя. Выходит, она скучала об Иване и совсем этого не стеснялась. А это не каждый может. Ноги она смешно ставит: след в след, точно идет по веревочке. Точно она циркачка. А я, когда знаю, что мне смотрят в спину, просто не могу шагу шагнуть: нога за ногу цепляется и хочется побыстрее упасть.

Но вот они оглянулись и стали смотреть на меня. Теперь их уже не перестоишь. Я бросился в подъезд и стал разыгрывать перед лифтершей дурака: назвал какую-то квартиру, которая была в другом подъезде, стал расспрашивать, на каком она там этаже, но она меня вдруг узнала. Обычно она меня никогда не узнаёт и каждый раз, когда я прихожу к Ивану, выспрашивает всю подноготную, как какой-нибудь следователь по особо секретным делам. А тут узнала и чуть не впихнула в лифт, чтобы я поднялся к Кулаковым. Я от нее еле вырвался и без оглядки побежал вниз по лестнице.

В дверях мы столкнулись носами с Рябовым. Ну и денек сегодня. Все-таки он, видно, решил нанести визит вежливости Ивану.

— Ты что здесь околачиваешься? — спросил я.

— Я? — Он сделал круглые глаза, удивительно, до чего это у него ловко получалось. — Я просто так…

Нет, к Ивану он, кажется, не собирался. Что же он тогда тут делает? Неужели следил за мной? Нечего сказать, благородная Курочка Ряба.

— А если я про тебя Ивану расскажу? — спросил я. — Как ты думаешь, погладит он тебя по головке?

— Честное слово, я просто так…

Он здорово струсил, даже неприятно стало; что-то там лопотал и лебезил передо мной, а потом стал зазывать меня к себе в гости: «Пойдем да пойдем. Я тебе свой новый фотоаппарат покажу». Он так унижался, что я уступил ему и зашел.

Нам открыл дверь его маленький братишка, он продержал нас минут десять. Шумел там за дверью, тарахтел, но не открывал. Оказывается, у них в двери вставлен оптический глазок, в него посмотришь и видишь, кто стоит за дверью. Ну, а этот братишка Рябова еще маленький, и, чтобы ему дотянуться до глазка, надо принести стул и взобраться на него.

Наконец он открыл нам дверь. Это был совсем маленький мальчик, с осторожными глазами и с завязанным горлом.

— Хорошо, что ты пришел, — сказал мальчик. — А то я все один, один… — Лицо у него сморщилось, и он вот-вот должен был зареветь.

— Ну, не плачь, не плачь, — сказал Рябов. — Он, понимаешь, болен и целый день один дома.

Рябов вышел из комнаты.

— Тебе что, скучно? — спросил я.

Я пододвинул стул к окну, подхватил мальчишку на руки — он легонький был — и сказал:

— Смотри в окно. Там много интересного: троллейбусы, машины, люди.

Он постоял немного на стуле, потом сказал:

— Пожалуй, я сяду, а то еще упаду. — И он сел.

Я подумал, что когда он подрастет, то будет точно таким, как Рябов.

Но тут вернулся Рябов и начал демонстрировать свой новый фотоаппарат, а потом стал — показывать фотографии своей работы. У него были фотографии и отца, и матери, и братишки: штук сто, целая кипа. И на всех у них были одинаковые испуганные, осторожные глаза, просто какое-то испуганное семейство. И вдруг, когда Рябов уже забрал у меня фотографии, откуда-то появился его тихий братишка и сказал:

— Вот очень хорошая фотография, — и протянул ее мне.

Ну, если бы он подсунул мне бомбу, которая должна была взорваться через секунду в моей руке, я бы меньше удивился.

Это была Тошка. Она была как живая: волосы у нее были завязаны конским хвостом и кончик хвоста она держала в зубах. Есть у нее такая привычка.

Вот он почему, оказывается, дежурил возле дома Кулаковых. Его интересовал совсем не Иван, а некто другой, точнее, другая.

Я смотрел на Тошку и не мог оторваться: хорошо она получилась, просто красавица.

— Здорово ты фотографируешь, — сказал я. — Высший класс…

А Рябов застыл, стоял как лунатик. Другой бы на его месте дал подзатыльник своему незадачливому братцу, чтобы в следующий раз не совал нос в чужие дела, но он этого не сделал. Наконец Рябов взял у меня дрожащей рукой фотографию, хотел что-то сказать и захлебнулся в собственных словах. А у меня настроение почему-то совсем испортилось, захотелось побыстрее уйти.

— Пожалуй, мне пора, — сказал я.

— Подожди, — выдавил из себя Рябов. — Я тебе объясню.

— А что тут объяснять, — ответил я.

— Нет, нет, нет! — сказал Рябов. — Ты, наверное, все не так понял. Я ее случайно сфотографировал. — Он на ходу придумывал, как оправдаться. — Мы с Борей гуляли… У меня был аппарат… Вижу, идет Кулакова… Вот я ее и сфотографировал. Она даже не видела… Ты у Бори спроси. Правда, Боря?

Младший Рябов тихонечко стоял рядом: догадался, что подвел брата, и, видно, страдал от этого.

— Правда, — прошептал он.

— Да ладно вам, — сказал я и пошел к выходу.

Рябов семенил следом за мной.

— Ты только никому не говори… Хочешь, я тебе за это что-нибудь подарю…

— Эх ты, Курочка Ряба! — Противно было его слушать.

— Тише, тише, — сказал Рябов. — Боря не знает, что меня так дразнят. — И добавил: — Ты все же никому не говори про это…

А я вдруг спохватился, что даже забыл, как Рябова зовут, Курочка Ряба и Курочка Ряба. Неловко как-то. Что он, не человек, что ли?

— Подумаешь, я сам не лучше тебя, — сказал я. — С Иваном я не помирился, и дома у него не бываю, и отца его никогда не видел. Все врал вам. Так что мы с тобой два сапога пара.

Я не стал ждать, когда он переварит мое историческое сообщение, хлопнул дверью с оптическим глазком и был таков.

Теперь мне оставалось только все рассказать Ивану.

13

Шел мелкий-мелкий дождь, и не видно было неба, а какая-то серая мгла, и шпиль высотного дома на Смоленской площади пропадал в этой мгле, и даже не видно было красного огонька, который обычно горел на его макушке. Сократик почему-то подумал, что сейчас очень опасно лететь на самолете.

Сократик шел в облаке из мельчайших капель. Ему нравилось так идти, ему было как-то одиноко — приятно и немножко жалко себя. Когда он проходил мимо дома Кулаковых, то из подъезда выскочила Тошка, чуть не сбила его с еог.

Сократик опустил голову, сделал вид, что не заметил ее. Мимо прошли ее туфли, и ее сумка почти коснулась его руки. Он прошел немного и оглянулся, и Тошка оглянулась в этот же миг. Сократик резко повернул голову, но было уже поздно: Тошка засмеялась.

— Ты чего оглянулся? — спросила Тошка.

— Просто так, — ответил Сократик.

— И я просто так, — неожиданно сказала Тошка. — Вижу, идет знакомый, чего-то задумался, глазами сверлит асфальт. Думаю: чего он сверлит? Вот и оглянулась.

Тошка стояла и улыбалась. Небрежно выстукивала каблучком песенку, которая звенела у нее в голове.

У нее всегда в голове звенела какая-нибудь песенка. Иногда это были знаменитые модные песенки, а иногда она придумывала их сама. Веселая была жизнь: то дождь, то снег, то солнце, то зеленая трава, то широкая река, то интересная картина, то мечта про будущее.

Хорошо, что попался этот незадачливый Сократик, — одной неохота идти в магазин. Только бы он не сбежал, а то иногда говорит-говорит, а потом вдруг развернется на сто восемьдесят, и нет его. Ясно, что боится девчонок.

— А ты что, вообще против девчонок? — спросила Тошка.

— Вообще я не против, — промямлил Сократик.

— А в частности?

Это уж было совсем неожиданно. Сократик поднял наконец голову и увидел капли дождя в рыжих волосах Тошки.

— Ты далеко? — Он испугался, что Тошка вдруг исчезнет. Ведь так легко исчезнуть, раствориться в этой серой мгле, как растворился красный огонек на высотном здании.

— В магазин, — сказала Тошка. (Интересно, что он будет делать дальше?) Она все еще выстукивала каблуком эту звонкую, шальную песенку, которая сидела в ней.

— И я иду в магазин, — тихо ответил он, хотя никто его в магазин не посылал. — За хлебом.

Сократику бы надо было добавить: «Давай пойдем вместе, нам по пути», но он промолчал.

Нет, от него не дождешься ничего, только промокнешь. Пора уходить. Тошка перестала выстукивать песенку, веселая жизнь стала чуть-чуть печальнее.

— Пойдем вместе, — вдруг сказал она и сама испугалась собственной смелости. Простое слово «вместе» несчастное наречие, а она испугалась. Вот он сейчас откажется, а завтра расскажет в классе, и ее подымут на смех: мол, к мальчишке пристаешь.

— Пойдем, — как эхо, ответил Сократик.

— Что ты кричишь? — спокойно сказала Тошка. Она уже перестала волноваться, ей стало радостно, легко и смешно. — Я не глухая. — У нее теперь было такое настроение, точно она шла не в магазин за продуктами, а на школьный вечер, где обязательно будут танцы и можно приходить не в форме.

Отчего у нее было такое настроение, она и сама не знала. А рядом с ней шел Сократик… шел себе, и все, с безразличным видом. У него был курносый нос — это раз, толстые губы — это два… А что, если бы он сейчас взял и положил ей руку на плечо, как ходят взрослые ребята с девушками? Ну, тогда бы она ему показала, какая она веселая…

Они шли рядом, и вроде бы каждый шел отдельно. Иногда он косил на нее незаметно глаза, а иногда ловил ее взгляд. Потом он стал смотреть на витрины: в витринах шли их отражения. Они шли там рядом, гораздо ближе, чем в действительности, и были как-то значительней: выше ростом, представительней. Они шли рядом, то вытягиваясь, то укорачиваясь, плавая в лужах, натыкаясь на прохожих и сливаясь на какой-то миг с ними, потом снова отрываясь и оставаясь вдвоем на всем свете.

Они блуждали уже больше часа и за все это время не сказали почти ни слова. Они бы могли поговорить побольше об уроке истории, на котором Сократик схватил двойку, и осудить Сергея Яковлевича, могли бы вспомнить Ивана, но они молчали. Шли сосредоточенные и молчаливые. Да и кто сказал, что настоящее веселье — это когда кто-нибудь без умолку трещит языком? Нет, только не Сократик и не Тошка.

— Мне надо позвонить маме, — сказала Тошка и вошла в будку автомата.

Сократик увидел при слабом желтоватом огоньке будки, что у Тошки волосы потемнели от дождя и промокло пальто.

Она стояла, крепко сжав губы, и ждала, когда там, на другом конце провода, снимут трубку, и ей казалось, что она звонит из какого-то другого мира.

— Мама, — сказала она. — Я встретила одного товарища… Из класса.

— Товарища? — спросила мама.

— Товарища, — эхом ответила Тошка.

— Какого товарища? — настойчиво спросила мама.

— Ты его знаешь… Мне неудобно…

Сократик отошел от будки, чтобы Тошке было «удобно».

Тогда она прикрыла дверь и шепнула:

— Сократика, только ты не говори Ивану…

Тошка распахнула дверь автомата и подплыла к Сократику: она готова была продолжать совместное путешествие.

— Что самое ценное в жизни? — вдруг спросил Сократик.

— Человечесвая жизнь, — ответила Тошка.

— Неправда, — сказал Сократик. — Сейчас я убью тебя фактом. — Он всех всегда убивал фактами. — Если самое главное человеческая жизнь, то почему иногда люди идут на смерть?

— Например? — спросила Тошка.

— Например? Революционеры, ученые, летчики, космонавты!.. Идея — вот что самое главное в жизни.

— А почему тебя прозвали Сократиком? — спросила Тошка.

— Был такой философ в Древней Греции. Сократ. Я раньше ничего о нем не знал. Честно. А когда умер отец, я перестал разговаривать. Вот даже иногда хотелось что-нибудь сказать, а не мог. Однажды на уроке меня спросили, почему я все молчу. Тогда Зинка — она пыталась все меня рассмешить — сказала: «Он думает… Он Сократ… У него Сократова голова…» Честно. И с тех пор пошло: Сократик, Сократик… Прибавили наши остряки частицу «ик», потому что я был самый маленький в классе.

Тошка посмотрела на свое плечо, оно было чуточку выше плеча Сократика, ну самую чуточку, но все-таки выше. Потом их плечи вдруг сравнялись, а у Сократика стала какая-то неестественная походка. Тошка догадалась — он шел на носках. Она закусила губу, чтобы не засмеяться, но потом у нее в голове снова зазвенела песенка, и весь смех как рукой сняло. Она чуть-чуть отстала от него, чтобы их плечи не были рядом и чтобы он мог идти нормально, потому что сколько можно идти на носках.

— А ты знаешь, наш Иван все время был ниже меня ростом, — сказала Тошка. — Он за это лето вымахал.

Они вошли наконец в гастроном на Смоленской площади, и Сократик, который не хотел говорить о своем росте и не хотел, чтобы его жалели, сказал:

— Давай выпьем коктейль молочный…

— Можно, — ответила Тошка. — Если ты одолжишь мне деньги, а то у меня ни копейки лишней.

Сократик разжал кулак и показал серебряный рубль, заветный рубль, на который он мечтал приобрести что-нибудь нужное. Например, перочинный ножик, которым удобно было бы вырезать всякие штучки из дерева.

Они встали в вечную очередь к стойке молочных коктейлей среди взрослых девушек и парней и стали слушать, как те громко, не стесняясь, разговаривали, а парни исподтишка покуривали сигареты.

Сократик любил прислушиваться к случайным разговорам, ему нравилось узнавать чужие маленькие тайны, которые неожиданно влетали в него, и он ими жил и подолгу о них думал. Он всегда искал в толпе друзей, или ловил острое словцо, или улыбку, или чье-то хорошее настроение, или принимал чью-то заботу на себя.

Впереди них стояли парень и девушка, худые и долговязые. Парень был в куртке, с рюкзаком за плечами, а девушка в пальто с модным разрезом.

— Вчера встретил Лизу, когда возвращался из института, — сказал парень. — Показал ей это. — Парень поболтал в воздухе пальцем с обручальным кольцом.

— Ну и как она отреагировала? — спросила девушка.

— Говорит: «Вы счастливые сумасшедшие… И, конечно, подонки… Не могли устроить по такому случаю сабантуй?» Я ей сказал: «Денег ни копейки, все ушло на экипировку». Рассказал, что купили байдарку и совершили путешествие… А она говорит: «Мы придем со своим шампанским…»

— В воскресенье, видно, всем классом завалятся, — сказала девушка и посмотрела на Сократика и Тошку.

А те стояли, как мыши, и не знали, что делать, и боялись разговаривать, и девушка перехватила напряженный взгляд Сократика и поняла, что он слышал их разговор.

Она вытянула шею и что-то зашептала на ухо парню, а тот посмотрел на Тошку и Сократика, согласно кивнул головой, а она ему что-то шептала, шептала, а он слушал ее и чуть грустно, чуть мудро, повзрослевше улыбался.

Потом, когда они уже все вчетвером стояли с бледно-розовым коктейлем в стаканах, парень вдруг улыбнулся им и сказал:

— За хороший вечер!

И Тошка ответила:

— Спасибо!

И больше никто ничего не сказал. Они допили свои стаканы, поставили их на стойку и разошлись. Только Сократику стало жалко, что нельзя первого встречного сделать другом на всю жизнь.

Но все же эта случайная встреча изменила их в чем-то: они стали смелее, увереннее. Они громко разговаривали на виду у всех. Тошка командовала Сократиком, посылая его то в одну очередь, то в другую. И Сократик даже признался Тошке, что его никто не посылал в магазин, и от этого им стало еще лучше. Наконец они купили все, что им полагалось, и вышли из гастронома.

Сократик проводил Тошку до самого подъезда.

— Ну иди гуляй дальше, — сказала она, засмеялась и добавила: — Печорин, — повернулась и вбежала в подъезд.

Испарилась, растаяла в дверях.

Сократик еще постоял несколько минут и побежал домой.

Он чувствовал во всем теле необычную легкость. Ему хотелось гулять и гулять, разговаривать с людьми, и тот мир, который только что его огорчал, куда-то отошел, а здесь была эта легкость и ясность. Он вспомнил весь путь, что проделал с Тошкой, и представил, что она по-прежнему идет рядом с ним.

И ему захотелось от непонятной радости разбудить этот сонный переулок.

14

Сократик открыл дверь и подумал, что сейчас он увидит Тошку. Ему так хотелось после вчерашнего увидеть Тошку, и тут у него что-то заныло в груди и изнутри полыхнуло ему в лицо: он увидел Ивана, который стоял в окружении ребят.

Сократик вошел в класс, и толпа молча расступилась перед ним, и он сразу понял, что все все знают. Они знают о том, что он, Сократик, ни разу не был у Ивана за время болезни, ни разу в жизни не встречался со знаменитым летчиком Кулаковым и никаких историй от него не слышал.

Все-все смотрели на Сократика. Только Тошка отвернулась, и он видел ее высокий рыжий хохолок на макушке.

— А, Сократ-ик, — сказал наконец Иван, при этом, произнеся частицу «ик», нарочно громко и издевательски икнул. — По совместительству барон Мюнхаузен. Лучше бы двойку по истории исправил, чем заниматься трепотней. — Иван произнес это жестко и решительно, как какой-нибудь диктатор, который привык приказывать и чувствовать себя всегда правым.

Сократик промолчал, не нашелся что ответить, не сумел все обратить в шутку, не сумел захохотать и ловко спрятаться за этим, не сумел просто сказать: «Извини, Иван, я пошутил». Он почти не слышал слов Ивана, а только ощутил их как острую боль, как невероятное унижение, которому не будет конца. Теперь он навсегда потерял друга. Навсегда потерял право быть равным среди всех и навсегда-навсегда потерял тот вечер, который еще накануне сделал его таким необычайно счастливым.

Сократик прошел к своему месту и тихо сел за парту. Он поднял впервые за эти долгие минуты глаза и отыскал в толпе того, кто его предал. Рябов стоял рядом с Иваном. Их глаза встретились, и Рябов тут же отвернулся.

Значит, его предал все-таки Рябов. Ну что ж, это его дело. Он, Сократик, никогда не был и не будет ни предателем, ни доносчиком.

Рябов даже не понял, как это произошло. Просто ему захотелось выслужиться перед Иваном, и он выложил все о Сократике. Теперь же Рябов больше всего боялся, что Сократик ему ответит тем же и расскажет про фотографию Тошки Кулаковой.

15

Ночью Сократик неожиданно проснулся, его подбросило на кровати, точно внутри у него что-то взорвалось. Он сразу вспомнил Геннадия Павловича, потом Ивана и еще раз пережил весь ужас их разговора. Потом вспомнил, как после школы шел следом за Тошкой, надеясь, что она его окликнет, но Тошка ни разу не оглянулась. А если бы и оглянулась, разве он смог бы подойти к ней? Нет, он просто ничтожный человек, и правильно Тошка сделала, что не оглянулась, и правильно, что Иван оскорбил его… Все, все правильно, только ему не стало легче от сознания собственного ничтожества.

Ничего хорошего не вспомнишь ночью, когда вот так неожиданно проснешься.

Сократик услышал, что в соседней комнате разговаривают. Это до сих пор не спали мать и дед. Он хотел крикнуть им, чтобы разрубить ночное одиночество, но тут же, конечно, вспомнил, что весь вечер не разговаривал с матерью.

Началось с того, что он зашел в трикотажный магазинчик, чтобы посмотреть на свою новую знакомую. Сократик не видел ее с тех пор, как они потерялись в тоннеле, но оказалось, что она там уже не работает. Он повернулся, чтобы уйти, и увидел Геннадия Павловича, входящего в магазин.

Сократику не хотелось с ним встречаться, и он, чтобы задержаться, спросил имя той девушки. Ему ответили, что Наташа. Тем временем он скосил глаза: Геннадий Павлович стоял у окна и смотрел на улицу.

Ясно было, кого он здесь подстерегал. И это было не в первый раз. Как-то Сократик видел Геннадия Павловича, болтающегося около кинотеатра, который помещался в их доме. Когда тот заметил Сократика, то громким, неестественным голосом стал спрашивать, нет ли у кого лишнего билетика.

Сократик вышел из магазина и нарочно замедлил шаги у витрины. Их глаза встретились, и Геннадий Павлович торопливо отвернулся. «Совсем как Рябов», — подумал Сократик. Конечно, ему стыдно, нехорошо ведь получается. Он здесь, а дома его ждет жена. Да, да, жена. Сократик узнал о ее существовании в тот вечер, после встречи около кино.

Она пришла к ним домой, и Сократик разговаривал с ней. Она была высокая, круглолицая, похожая на певицу из хора имени Пятницкого. Ее голос до сих пор звучит у него в ушах…

— У вас нет… Геннадия Павловича? — спросила она спокойным голосом. Сократик случайно посмотрел на ее руки и увидел: она прямо разрывала свой платок. Ничего себе спокойная. — А… — начала она.

Но Сократик опередил ее и сказал, что матери тоже нет дома.

— А ты ее сын? — спросила женщина.

Сократик кивнул.

— У нас тоже есть мальчик, твой ровесник. — Она грустно улыбнулась и ушла.

В тот день мать вернулась поздно, но сегодня, как это ни странно, она была дома. Сократик, чтобы опередить ее уход, собрался ей рассказать о той женщине, о «певице» из хора Пятницкого. Пусть знает. Он начал с того, что видел Геннадия Павловича, и заметил, что это известие было для матери неожиданным и взволновало ее. Она минуту поколебалась, потом все же попудрила нос и ушла. Вернулась она скоро и в хорошем настроении, но он после этого весь вечер промолчал…

Сократику стало нестерпимо жалко себя, и он повернулся на другой бок, чтобы заснуть… А дед, как нарочно, говорил громко и мешал ему.

— Ты помнишь его, — долетел до Сократика голос деда. — Он приходил к нам на старую квартиру несколько раз. Сейчас ему под восемьдесят. До революции он работал у купца Мельникова управляющим мыловаренным заводом и занимал весь второй этаж в нашем доме. А в революцию вместе с Мельниковым сбежал на юг, к белым. Только потом Мельников укатил в Париж, а Назаров вернулся. Квартиру его к этому времени разделили на четыре и заселили, и он зашел к нам, поговорил и уехал в неизвестном направлении. Потом он появился перед войной и в последний раз в сорок пятом, когда уже война кончилась.

— Теперь я вспомнила, — услышал Сократик голос матери. — Этот Назаров называл меня барышней.

— Вызывает он меня в больницу… — Голос деда упал до шепота.

Сократик снова задремал, и ему приснилось, будто он идет по Садовому кольцу и замечает на противоположной стороне девушку из трикотажного магазина. Он сложил руки рупором и стал звать ее: «На-та-ша! На-та-ша!» Хорошо получилось, что он узнал ее имя. Но разве возможно перекричать грохот машин. Тогда он бросился к тоннелю, чтобы перехватить ее, однако на противоположной стороне вместо Наташи его ждали Геннадий Павлович и Рябов, который держал в руке фотографию Тошки. И Сократик, вместо того чтобы пробежать мимо них, стал с ними вежливо разговаривать и предлагать им свою дружбу…

И тут он услышал громкий голос деда и забыл про Геннадия Павловича и Рябова.

— Понимаешь, в стене дома, в бывшей квартире Назарова, — сказал дед, — большое богатство… План точный дал. Боится, что дом снесут, пока он в больнице. Вот он и взял меня в долю. — Дед хихикнул. — Не было счастья, так несчастье помогло.

— Да ну, отец… Это рассказы для детей, — сказала мать. Она протяжно зевнула. — Спать хочется… Я сегодня устала…

— Ничего ты не понимаешь. Он, когда прятал это богатство в стену, думал — революция на время. Он поэтому и за границу не уехал. А потом боялся этот клад достать, все ждал подходящего времени… Там золото, драгоценности… Эх, заживем, заживем, заживем! — пропел дед. — Отдыхать будем, пить, есть, по курортам разъезжать. На людей будем смотреть с прищуром: хочу — вижу, а хочу — не вижу. Тебя оденем как куколку. Ты заявишься на работу во всем новом, а они там рты откроют… Эх, заживем, заживем, заживем!

— Я куплю себе кожаную коралловую курточку, — сказала мама, — и такие же коралловые туфли на страшенном, высоченном гвоздике и маленькую шапочку из соболя… Темно-шоколадного цвета.

— Работу бросишь, — снова пропел дед.

— Я люблю свою работу, — сказала мать. — Я печатаю и каждый день узнаю что-нибудь новое.

— Ерунда все это, ерундистика, — сказал дед. — Узнаешь! А сколько можно узнавать новое? Десять, пятнадцать лет или тридцать? Пока станешь старухой.

— Юрке купим самый дорогой велосипед, — сказала мать. — И магнитофон, как у Ивана Кулакова. — Она тихо и счастливо засмеялась.

В соседней комнате погас свет, и откуда-то из темноты раздался голос отца:

«Значит, все предают тебя и меня, а ты их прощаешь?»

— Я никого не прощаю, — ответил Сократик…

«А Рябова, а Геннадия Павловича?..»

16

Утром, как только я вскочил с постели, сразу вспомнил про разговор деда и матери о кладе.

На кухне дед торопливо доедал свой завтрак. Он подозрительно быстро куда-то собрался.

— Далеко ли ты собрался? — спросил я между прочим.

— Приятеля надо проведать, — ответил дед. — В больнице. — Дед хлопнул меня по затылку. Он так всегда делал, когда у него было хорошее настроение.

— А что это за друг у тебя появился? — спросил я.

— Назаров… Когда-то вместе жили, — ответил дед. — Одинокий. Надо уважить.

— Назаров? — переспросил я.

Но дед ничего мне не ответил и вышел. Видно, он был занят собственными мыслями.

Ясно, какие были у него мысли.

— Мама, а ты этого Назарова тоже знаешь?

— Знаю. Он когда-то жил в нашем старом доме… А ты почему вчера был такой мрачный? Что у тебя случилось?

Как она ловко переменила тему разговора. Нет, здесь надо действовать с величайшей осторожностью, а то еще дед на самом деле из-за своей жадности понаделает дел.

— Иван мне рассказывал, что его отец уже пять раз разбивался, а ни за что не бросает своих самолетов. Говорит, ему без самолетов не жить.

— Просто он счастливый человек, — ответила она. — Ему больше всего нужны в жизни самолеты, и они у него есть.

— А тебе что больше всего нужно в жизни? — спросил я.

— Мне? — Мама нажала пальцем на кончик носа, и он стал у нее гармошкой. Она всегда так делает, когда думает. Ногти у нее на пальцах коротко острижены: с длинными, модными ногтями не попечатаешь на машинке. — Не знаю. — Она сказала «не знаю» так, что я почувствовал, что она вот-вот разревется. — Я мечтаю, — она попыталась улыбнуться, — купить тебе велосипед.

— И магнитофон как у Ивана Кулакова? — почти шепотом спросил я.

Она удивленно посмотрела на меня, точно я произнес что-то сверхъестественное, и ничего не ответила.

Я стал собираться в школу, в эту проклятую школу, где меня поджидали одни неприятности.

— Юра, — окликнула она меня.

Я остановился.

— Нет, ничего…

Она хотела сказать мне что-то важное и не решилась. Конечно, она хотела рассказать о затее деда. Я стоял и ждал.

— Понимаешь… — Она помялась и спросила совсем другое, о чем, может быть, и не думала: — Тебе что, не нравится Геннадий Павлович?

— А что в нем хорошего? — сказал я.

— Как ты жестоко судишь о нем, — сказала она. — Хотя совсем не знаешь его.

Это было что-то новое, раньше она его так решительно не защищала.

Я повернулся и молча вышел.

Когда я проходил мимо гастронома, то увидел деда. Он нес в руках мамину хозяйственную сумку. Из сумки торчала бутылка сока. Я остановился, и дед почти налетел на меня.

— Это все Назарову? — Я выразительно посмотрел на сумку, в которой, при ближайшем рассмотрении, увидел пачку печенья и коробку сливочной помадки.

— Ему, — как-то виновато ответил дед, полез в карман, покопался там и протянул мне монету: — На вот тебе, на мороженое, — повернулся и ушел.

Я чуть не упал от неожиданности, чуть не расплакался от восторга: мир не видел подобной доброты! Мой дед жадюга из жадюг, и вдруг так, между прочим отваливает мне полтинник. Дело принимало крутой оборот. Видно, вот-вот этот злополучный клад попадет к нему в руки. И тут у меня настроение резко улучшилось. Не было счастья, так несчастье помогло. Мне стало весело, и я побежал в школу.

Я вбежал в класс и нахально крикнул:

— Приветик!

Я так громко крикнул, что все посмотрели на меня: что это, мол, с ним случилось? При этом я скосил глаза на парту Кулаковых. Иван даже не посмотрел на меня. Ничего, Ванечка, когда ты узнаешь мою тайну, ты на меня посмотришь. Тошка презрительно оглядела меня с ног до головы. И ты, Тошечка, попляшешь вокруг меня.

Я вам всем покажу, и вы все-все узнаете, что я не такой уж пропащий человек.

Я трахнул портфелем по парте так, что Рябов подскочил от неожиданности.

— Ты что, ошалел? — крикнул он мне.

Но ему я ничего не ответил, с ним я просто не разговаривал.

Я тут же решил подойти к Ивану на виду у всех и нашептать ему на ухо про клад. Вот у них у всех вытянутся лица! Но потом передумал, решил до поры подождать, чтобы действовать наверняка. Я уже шел к нему, когда передумал, и поэтому для отвода глаз остановился около Ленки и спросил:

— Ну, как романтика?

Она сделала страшные-страшные глаза и отвернулась от меня. Не желала разговаривать, никто не желал со мной разговаривать из этого знаменитого пятого звена. Они все были очень гордые и принципиальные. Ничего, я завоюю свое место среди них.

Вот так я и досидел до конца уроков и, между прочим, схватил пятерку по истории.

17

После уроков Сократик, торопливо оглянувшись, свернул в переулок рядом со школой, ибо именно в этом переулке находился бывший дом таинственного Назарова, и этот дом для него был как мина с включенным взрывателем, и если эта мина сработает, может быть, многое изменится в жизни Сократика.

И вот он вошел в этот двор…

Двор был как гигантский колодец или как подземный тоннель: с трех сторон три огромных новых дома крупнопанельной кладки. В глубине двора стоял четвертый, замыкающий дом: осколок старого мира.

Сократик долго и внимательно осматривал этот таинственный дом, щурил глаза, надеясь таким нехитрым образом проникнуть через его стены. Потом, поняв тщетность своей затеи, решил подойти к дому поближе. Он только на минуту задержался, чтобы посмотреть на маленькую девочку, которая выгуливала во дворе крохотную собачку в большом наморднике. Чтобы намордник не спадал, девочка привязала его веревочкой к ошейнику.

— Кусается? — спросил Сократик.

Девочка помолчала, потом ответила:

— Нет, не кусается. Он еще щенок.

— А зачем же ты ему надела намордник? — спросил Сократик.

— Есть важная причина, — сказала девочка.

Она склонилась к собачке и сняла намордник. Собачка завизжала и несколько раз отрывисто, звонко тявкнула.

Сократик подумал, что даже у собаки в этом мире есть неприятности. Потом он подумал: хорошо бы еще о чем-нибудь поговорить с этой парочкой; и тут его осенило, тут на него снизошло вдохновение поиска, и он небрежно, между прочим спросил:

— Ты не знаешь, Назаровы в этом доме не живут? — Все у него внутри напряглось и задрожало, и он даже покраснел, дожидаясь ответа.

— Назаровы? — переспросила девочка. — Там на втором этаже живет Петька, он еще в детсад ходит, с папой и мамой. А внизу музыкант один. Все остальные уехали. Этот дом сносят. Может, и ваши Назаровы уехали?

— Пойду узнаю, — сказал Сократик. Теперь он знал, что левая сторона дома пустует. — Привет.

— До свидания, — ответила девочка.

Он вошел в подъезд, старый, пахнущий сыростью, с обвалившейся штукатуркой, и посмотрел на дверь с номером два. В этой квартире, по его агентурным данным, проживал музыкант. Потом развернулся и постучал, ради предосторожности, в квартиру, которая должна была пустовать. Никто ему не ответил. Тогда он храбро дернул дверь изо всех сил на себя, и она открылась, а Сократик от усердия чуть не разбил себе нос.

В прихожей на полу валялась сломанная мебель. Сократик осторожно, стараясь передвигаться неслышно, стреляя глазами по сторонам, чтобы не пропустить какой-нибудь важной мелочи для дальнейшего розыска, принюхиваясь носом, как хорошо тренированная ищейка, подошел к двери в комнату и приоткрыл ее.

Там тоже было пусто и валялась старая, ненужная рухлядь. Что если назаровские богатства находились именно в этой квартире и дед успел их прикарманить? Сократик, уже без всякой осторожности, стал ощупывать стены квартиры, надеясь найти следы дедовского преступления. Но стены и в комнате, и в прихожей, и в кухне были не тронуты.

Он сел на подоконник, чтобы передохнуть, и вспомнил, что именно в этой квартире когда-то жила его мать, и подумал, что, может быть, вот на этой самой половице, на которой он сейчас стоял, не раз стояла она и смотрела в это окно.

Мама ему рассказывала, как отец приходил к ней на свидание. Отец садился в сквере на скамейку, а она гасила в комнате свет и подглядывала в окно. Ей нравилось смотреть, как он ее ждет.

Сократик посмотрел в окно и увидел свою новую знакомую.

Около нее крутился ее песик. Сократик поискал глазами скамейку отца и нашел…

На скамейке сидел какой-то человек и читал газету. Но вот он опустил газету, и Сократик узнал в нем своего деда. Сократик отскочил от окна. «Значит, все в порядке, — подумал он. — Значит, мина еще не взорвалась. Теперь только нужно, чтобы дед раньше времени не догадался, что у него появился соперник».

За стеной заиграли на виолончели. Потом играть перестали, и чей-то мягкий, приятный голос сказал:

— Вы знаете, Михаил Николаевич, она необыкновенная женщина. Во-первых, она талантлива, ей всего двадцать восемь, а она уже заканчивает докторскую диссертацию. Докторскую, понимаете? Первая из всего выпуска. Редкий, редкий человек. Добра, великодушна. Мы с ней вместе учились в школе. Потом я уехал: знаете, глупая мальчишеская фантазия, хотелось побродить по свету. А когда вернулся, она была уже кандидатом наук. Вот мы и поженились. Я пошел учиться в институт, она работала. Я, можно сказать, мужчина в полном здравии, здоровяк, жил за ее счет, и, поверьте, она меня ни разу не упрекнула. Необыкновенная порядочность. Знаете ли, полное отсутствие расчета, эгоизма. Знаете, как многие женщины: «Годы уходят, а у меня даже нет хорошего пальто». Когда у нас родился Петрушка, она ночи просиживала около него, а утром выпьет чашку кофе и на работу. А талант, боже мой, какой талант!

— Нет, не оскудела русская земля талантами и душевной красотой, — раздался из-за стены другой голос. — Не оскудела. Вот смотрю я на вас, Игорь, и душа моя радуется.

— Ну что вы, — сказал тот, который расхваливал свою жену. — При чем тут я? Вот Верочка! Как вы точно заметили, Михаил Николаевич: не оскудела русская земля талантами.

Сократик выглянул в окно, увидел, что дед покинул свой наблюдательный пост, и на цыпочках, чтобы не услышали те, двое за стеной, что кто-то чужой случайно подслушал их разговор, вышел.

Остановился и теперь как-то по-новому посмотрел на дом. Маленькие, продолговатые окна, кривой на одну «ногу», в общем, совсем незавидный домишко, а он почему-то думает о нем с нежностью. Вроде ничего такого не произошло: он зашел в какой-то случайный дом, далеко не по собственному желанию, услыхал голоса двух незнакомых людей — один из них хвалил необыкновенную Верочку, а второй просто играл на виолончели — и раскис. Даже более того, он поймал себя на мысли, что совсем забыл о назаровском богатстве и размышляет о незнакомых людях, жителях этого дома.

Он медленно прошел через двор, направляясь на улицу, изредка оглядываясь и все по-новому раздумывая о доме и сочиняя длинные истории, неизвестно зачем, про его жителей, как будто он их уже знал и как будто они дорогие для него люди.

Сократик увидел девочку с собачкой. «Кровожадный пес, могучий пес, — прошептал он про себя. — Пес-победитель».

Он подмигнул зачем-то девочке, но она строго посмотрела на него и ничего не ответила.

Она была занята важным делом: наблюдала, как ее пес познавал жизнь, то есть тыкался в каждую щель асфальта и скреб лапами, чтобы добраться до настоящей земли. У каждого человека свое важное дело и свои заботы. Даже у этой букашки-таракашки, у этой девочки, и Сократик это отлично понимал.

— Девочка, — крикнул Сократик, — как тебя зовут? — Он загадал, что ее зовут Тошкой.

— Надя, — ответила девочка.

Ну что ж, Надя так Надя. Теперь она для него будет не какая-то «букашка», а девочка Надя. Надежда.

18

Прошло еще несколько дней. Сократик совсем одичал, потому что ни с кем толком не разговаривал — ни с ребятами, ни дома. Только одни раз Федор Федорович перехватил его в коридоре и стал спрашивать, почему он к нему не заходит. В ответ Сократик заговорщически улыбнулся и сказал, что скоро придет к нему с большой новостью.

Теперь его путь из школы домой всегда проходил переулком, в котором стоял назаровский дом.

Однажды, сидя на скамейке отца, Сократик догадался, чего выжидает дед. Ясно, что тот подстерегал, когда дом опустеет, когда его последних жителей переселят и можно будет спокойно взломать нужную стену и унести богатства. После этого каждый раз с робким сердцем Сократик заглядывал во двор, боясь обнаружить, что занавеси на окнах в доме исчезли, и его жители выехали, и пора вступать с дедом в решительную схватку.

Нет, он не боялся этой схватки, пусть она даже будет жестокой, но он был бы рад, чтобы ее не было. Так же он был бы рад, если бы никогда не было войн. И если бы люди никогда ничего плохого не делали друг другу, и если бы не было, к примеру, вообще денег.

Ах, как Сократик возненавидел эти проклятые деньги! Он теперь из-за них не может как следует с матерью поговорить: все какими-то намеками, полунамеками. И все время подозрительно смотрит на нее и думает: раз она не рассказывает ему про разговор с дедом, значит, рассчитывает на эти богатства.

Неужели ей так нужна какая-то коралловая куртка и шапочка из соболя, что она готова участвовать в этой дедовской истории?

Это дед ее ошельмовал. Он так красиво описал ее будущую жизнь, и у нее голова закружилась. Дед думает, что самое главное — это деньги. А самое главное — это совсем-совсем другое. Самое главное — это прийти туда, где тебя очень ждут, и сделать что-нибудь славное для других, а чтобы самому ничего не нужно было, даже благодарности…

Дед сидел на скамейке и читал, как всегда, газету.

Конспиратор. Великий искатель чужого богатства. Сухопутный пират двадцатого века. Надо будет для него подобрать народные поговорки к случаю: «На чужой каравай рот не разевай» или что-нибудь в этом роде. Эфэф ведь говорит, что вовремя сказанное слово может спасти человека.

В сквере, во дворе, прогуливала свою собаку девочка Надя. Она увидела Сократика и постаралась попасться ему на глаза. Кто-нибудь ведь должен ей помочь, а этот мальчик был очень вежливый.

— Кит, — крикнула она своему псу, — Кит, ко мне! — Ее голосок был такой нежный и робкий, а Сократик был так занят собственными мыслями, что не услышал ее.

— Что ты здесь высиживаешь? — грубовато и прямо спросил Сократик у деда.

Тот от неожиданности подпрыгнул.

— Вот манера подкрадываться! — возмутился дед. — До сих пор дрожу. Ты же знаешь, я не люблю этого и тебя просил: не делай так. — Теперь дед будет долго и нудно выговаривать Сократику и, может, вообще не ответит на его вопрос. — А ты все нарочно, нарочно… — Голос у деда, у этого мрачного пирата, был скрипучий и тенористый.

— Что ты здесь высиживаешь? — снова спросил Сократик.

Дед поглядел на Сократика, помолчал, потом назидательно ответил:

— Не высиживаю, а вспоминаю. В этом доме я прожил пору расцвета.

— А где ты здесь жил? — спросил Сократик как можно небрежнее.

— Я же тебе сто раз показывал, — сказал дед. — В первом этаже. Вон те три окна слева.

— А кто жил во втором этаже?

— Назаров.

— Тот самый, который сейчас в больнице лежит? — спросил наивный Сократик.

— Тот самый, — ответил дед.

— Ну, занимайся воспоминаниями.

Больше Сократику здесь нечего было делать. Он блистательно провел операцию и теперь знал, что назаровский клад спрятан на втором этаже, в квартире, где живут необыкновенная Верочка, ее восторженный муж и их сын.

Сократик повернулся и пошел. И впервые за эти дни у него был твердый и упругий шаг, он чувствовал, что победа будет за ним. Он шел к матери, чтобы совершить на нее стремительную атаку, рассказать ей, что он все знает, перетянуть ее на свою сторону, разгромить деда в пух и прах, отыскать назаровские богатства и сделать с ними все, что полагается в таких случаях.

Они будут с матерью не первыми, кто по доброй воле отдает спрятанные старым миром клады, но все равно так приятно было Сократику думать об этом. Вот все удивятся: и Курочка Ряба, и Иван, и сама распрекрасная Тошка, и все ребята, когда узнают, что он совершил.

Когда он шел уже своим двором, не сбавляя скорости и чувствуя радость от каждого сделанного шага и уверенность, что все кончится благополучно, он встретил Нину Романовну с Казей.

Они остановились, поздоровались, и, хотя Сократик бешено торопился, показывая это своим видом, Нина Романовна была не прочь с ним поболтать. И тут в разговор влезла Казя, которая уже несколько раз открывала рот, пытаясь вставить словцо, но Нина Романовна всякий раз перебивала ее.

— Твоя мама стоит в подъезде с каким-то дядей, — единым духом выпалила Казя.

— Ах да, — небрежно сказала Нина Романовна.

Сократик замер, и все у него внутри неприятно сжалось, и он почувствовал, что краска стыда заливает его щеки и уши.

Нина Романовна увидела все это и крепко-крепко сжала Казе руку, чтобы та не вздумала спрашивать Сократика, почему он покраснел.

— Ну, я пошел, — прошептал Сократик.

Он сделал шаг вперед, но потом сбился с ноги, потому что его хорошие помыслы пропали, его храброе вдохновение остыло, и оглянулся. Нина Романовна с Казей маячили в арке, и он вынужден был сделать еще три мучительных шага вперед в страхе, что вот-вот из-за угла дома появится его мать под ручку с Геннадием Павловичем.

В это время открылись с лязгом двери кино, и горячая толпа хлынула во двор. Мужчины стали чиркать спичками, прикуривая, и над толпой повис белесый дымок, и Сократик, смешавшись с этой толпой, с ее дыханием и дымом, толкаясь о плечи незнакомых людей, видя близко их смеющиеся лица, потому что они только что побывали в каком-то незнакомом для них мире и стали чем-то добрее и восторженнее, вышел вместе с ними снова на улицу.

Он перешел на противоположную сторону Арбата и затаился. Решил ждать, твердо решил дождаться его, хотя это было тяжело и стыдно.

Он видел, как прошел маленький толстый мужчина в берете и коротеньком пальто, который тоже жил в их подъезде. Это был «всемирно известный» учитель танцев. Он был учителем танцев на телевидении, и поэтому его знали все. А теперь он торопливо шел домой и, значит, увидит мать.

Потом прошла девушка — она жила этажом выше Сократика — с пареньком. Ее часто провожал этот паренек, и они подолгу стояли в подъезде около лифта. А сейчас ее место, может быть, заняла мать с Геннадием Павловичем.

Ему хотелось, чтобы его мама была гордой и необыкновенной, и еще полчаса назад Сократику казалось, что это почти так и есть. Вот только он должен был рассказать ей все о кладе — она ведь не жадная и честная, — и они снова будут понимать друг друга без слов. А теперь Сократик в который раз вспоминал эту женщину, эту «певицу». Ну что ж, он все равно не позволит, чтобы другим было плохо даже из-за матери.

И вот тут-то Сократик увидел его, мирно шагающего по двору. Он видел его сквозь длинный тоннель арки, как в перископ подводной лодки, и уже отдал приказ носовой батарее: «Товсь!», и уже готов был крикнуть: «Залп!», то есть он был готов подойти к этому гражданину, хлопнуть его по плечу и выложить ему все, что он думает об этой истории.

Он ему скажет ясно и просто: мол, вместо того чтобы ходить по чужим дворам, купили бы своему сыну или дочери игрушку и шли бы домой. Эти золотые, святые, наивные слова готовы были сорваться, слететь с губ Сократика и криком долететь через улицу к Геннадию Павловичу.

Сократик весь сжался, чтобы сделать этот первый решительный шаг, чтобы легко и беззаботно, именно беззаботно и легко, похлопать этого человека по плечу. Но в следующий момент ему нестерпимо захотелось убежать.

А когда-то, совсем недавно, Сократику ничего не стоило подойти к любому человеку и открыться ему до конца. Он жил, как чувствовал, и думал, что так живут все. Иногда над ним даже смеялись и называли лопухом и простофилей. Но за последнее время откровенность стала покидать его. Сначала это произошло после смерти отца: тогда он долгими ночами вспоминал отца и скрывал от матери, чтобы не беспокоить. Потом его скандалы с дедом. Раньше он все обиды выкладывал матери и тут же забывал их горький вкус. А теперь, когда Сократик ссорился с дедом и тот его крепко обижал и обзывал блаженным, он помалкивал и страдал втихомолку. И поэтому, когда Геннадий Павлович появился рядом с Сократимом, он, вместо того чтобы смело хлопнуть его по плечу, низко опустив голову, прошел мимо.

Геннадий Павлович заметил его, дружелюбно улыбнулся и сказал:

— А-а-а! Здравствуй, любитель латыни. — Может быть, ему понравилась собственная острота, а может быть, он просто хотел скрыть свою робость перед этим мальчишкой, но он снова улыбнулся.

Сократик кивнул в ответ.

— Из школы? — спросил Геннадий Павлович.

Сократик снова едва заметно кивнул.

— Молчишь, не желаешь разговаривать? — спросил Геннадий Павлович.

Сократик ничего не ответил, повернулся и медленно стал уходить. Он чувствовал на себе взгляд Геннадия Павловича, но не оглянулся. Он сейчас думал не о нем, а о себе и поэтому не оглянулся.

Теперь рано темнело — октябрь. И небо было как полотенце из сурового полотна и сливалось с серым асфальтом, и казалось, что дворники скребли своими метлами прямо по небу, и бедный, несчастный Сократик в своем форменном сером костюме совсем растворился в этом скучном сером небе и сером асфальте.

Геннадий Павлович с тоской посмотрел вслед Сократику и подумал о Гале, о матери этого Сократика, с которой только что расстался и оставил ее веселой, а сейчас придет он, ее сын, и все испортит. Он уже собрался подойти, чтобы все ему высказать, и хотел крикнуть: «Подожди!», но испугался. Он, прошедший всю войну, испугался этого молчаливого, сосредоточенного, непонятно о чем думающего паренька.

19

Он пришел домой с большим опозданием, но Галя даже не спросила, где он пропадал. У нее было хорошее настроение, и как только хлопнула дверь, она выскочила встречать сына.

Сократик раздевался в темноте, но она зажгла свет, посмотрела на него веселыми глазами, пахнула духами и сказала:

— А, Гвоздик, пришел? А отчего мы такие серьезные? Какие грозовые тучи пронеслись над нами? — Иногда она любила делать из Сократика маленького, ну точно ему лет пять или шесть. — Нельзя надувать губы, — и провела пальцем по губам Сократика, как по струнам какой-нибудь гитары. — А то еще грузовик зацепится за них и разобьется.

— Есть охота, — мрачно сказал Сократик, стараясь не смотреть матери в глаза.

Галя убежала на кухню готовить для себя и для сына еду, а Сократик остался в комнате и думал о своем.

Он слагал в голове фразы, такие хитрые фразы, которые бы одновременно ничего не говорили, но в то же время на многое намекали. Он придумал два десятка ловких, жестоких фраз, пока мать готовила обед.

Сначала Сократик придумал такую фразу: «Что это ты сегодня очень веселая, не по погоде?» Потом такую: «Чем-то ужасным пахнет! Ах, это от тебя? А откуда у тебя духи?» А потом он придумал самую жестокую фразу: «Тебя кое-кто провожал сегодня, а у него дома жена и, может быть, пятеро ребят…»

Вот сколько хитрых и жестоких фраз было наготове у Сократика, и он, как судья, сидел и ждал мать, чтобы привести свой приговор в исполнение.

Они ели всего лишь тыквенную вчерашнюю кашу и поджаренную докторскую колбасу, но Гале и эта еда сегодня казалась невообразимо вкусной после прогулки по шумным улицам, и еще ей очень хотелось, чтобы и Сократику стало весело, и еще ей очень-очень хотелось рассказать сыну о человеке, который ее сегодня провожал домой. О том, какой он умный и добрый, и о том, что он похож на него, на Сократика: также любит кино и самое дешевое мороженое.

— Я сегодня видела…

Мать остановилась, и Сократик замер. Этот жестокий палач, только без красной мантии, готовый пригвоздить еще десять минут назад свою мать к позорному столбу, испугался и уткнулся в тарелку. А она залилась краской: щеки, уши, шея. Она покраснела не как женщина, мимоходом, а как девчонка-семиклассница, о тайнах которой узнали все в классе. Галя стала натуженно кашлять, закрыв лицо руками, точно подавилась кашей. Наконец откашлялась и сказала:

— Представляешь, я сегодня утром видела космонавта Феоктистова. Тоже спешил на работу, вроде меня.

Сократик собрал посуду и пошел на кухню ее мыть. Это была его обязанность, и он ею не тяготился. Если космонавт Феоктистов, как все прочие, торопится по утрам на работу, а знаменитый летчик-испытатель Кулаков сам готовит обед по выходным дням, то и Сократик может вымыть после обеда две тарелки и несколько ножей и вилок. В конце концов, как любит повторять Эфэф, от малого до великого один шаг.

Он мыл посуду и думал. Руки его скользили по тарелкам и делали их чистыми и шелковистыми, и думал, думал, и тер, тер, тер одну тарелку, точно хотел протереть в ней дыру. И потом он подумал, что было бы хорошо, если бы все Садовое кольцо накрыл тоннель, и все машины ходили бы по тому тоннелю, а сверху был бы гигантский парк, по которому можно было идти весь день. А каждую ночь в тоннель привозили бы пушки, и они стреляли бы сжатым воздухом и выбивали из тоннеля скопившиеся за день остатки бензина и машинного масла.

В кухню вошла Галя. Она взяла полотенце и стала вытирать посуду, которую Сократик уже вымыл. Она была чуть выше Сократика, и его плечо в работе все время терлось о руку матери. Он даже чувствует тепло этой руки. Но по-прежнему молчит, хотя уже понимает, что хорошее настроение постененно покидает мать. И она уже стала печальной, чтобы потом совсем раскиснуть, и понимает, что Сократик не хочет слышать о ее радостях, потому что для него это совсем не радости, и она уже не откидывает резко назад волосы, и волосы упали ей на лицо и закрыли лоб и щеки.

Галя еще цепляется за разговор с сыном, стараясь наладить отношения. Ей обязательно надо поговорить с ним о Геннадии Павловиче, но пока она говорит первое, что пришло ей в голову, что не имеет никакого отношения к этому, к главному.

— Сегодня утром я разбиралась в письменном столе — решила освободить для тебя еще один ящик — и нашла свое старое письмо, которое я написала деду двадцать семь лет назад… И там написано: «Крепко поцелуй за меня кошку и прочитай мое письмо кукле. Твоя дочка Галя». А когда мы вернулись из деревни с мамой, оказалось, что кошки уже давно нет. Дед ее выпустил нарочно.

— Это похоже на него, — сказал Сократик, вспомнив, как каждый вечер дед кружился вокруг великой ценности века — телевизора.

— Над нашей дверью надо повесить объявление: «Здесь помещается филиал общества по охране животных».

Они оба, Сократик и Галя, резко повернулись и увидели деда.

Он стоял, облокотившись о дверь: какой-то угрюмо веселый, со впалыми глазами, он был похож на одержимого. Так показалось подозрительному Сократику.

— Нужно быть добрым, — сказала Галя.

— Ерунда, — сказал дед. — Не тому ты учишь Юрия. И в результате ему в жизни придется так же тяжело, как тебе.

— Это нам тяжело в жизни? — искренне удивился Сократик. — Я не считаю, что тяжело.

— Ты не считаешь? А ты ее спроси, — сказал со злостью и тайной радостью дед. Он был рад этому разговору — это была его тема. Тут он был силен и мог в одну секунду расправиться с этим сопливым мальчишкой, который всегда все знает и суется не в свои дела. — Ты спроси, спроси ее!

Сократик посмотрел на мать, ему хотелось, чтобы она поддержала его. Но она не подняла головы.

Ей сейчас было жалко себя, и слова деда упали на благодатную почву. Она подумала о Геннадии Павловиче, о человеке, который мог бы быть настоящим другом Сократику, но, видно, пройдет еще много дней, прежде чем ее сын поймет, что он не прав, не желая ничего даже слышать о Геннадии Павловиче.

Галя стояла, облокотившись руками на подоконник, и с любопытством смотрела, как хорошо знакомая ей женщина из соседнего подъезда выкатывала коляску с ребенком. А ведь она даже не заметила, как эта женщина выросла. Галя только помнила, что совсем недавно, ну будто месяц назад, она была девчонкой и гоняла на велосипеде по двору.

— Думаешь, для нее великое удовольствие с утра до вечера работать: тарахтеть на машинке, готовить обед, стирать, убирать в квартире, ходить в магазин, и больше ничего. Думаешь, это для нее такое великое счастье? Ты, например, играешь в футбол для удовольствия, ходишь к товарищам для удовольствия, ездишь летом в лагерь для удовольствия! А у нее ведь ничего этого нет. Ни любви, ни удовольствия, ни отдыха. Один долг перед тобой.

Старушки, которые сидели на скамейке во дворе, окружили коляску, чтобы рассмотреть ребенка, и Галя улыбнулась, потому что вспомнила, как вроде бы тоже совсем недавно она впервые выкатила своего Юрика во двор, и эти же самые старушки вот так же окружили ее. Она, продолжая улыбаться, повернулась лицом к Сократику, и он перехватил ее улыбку и сказал деду:

— А мама любит свою работу.

— Ерунда, — возразил дед. — Это ей так кажется.

— Нет, не кажется, — сказала Галя.

— Значит, ты хочешь мне доказать, что ты только и мечтаешь, чтобы постучать на машинке? — спросил дед и, не дождавшись ответа, добавил: — И так без конца… Понимаешь, надежды-то у нее никакой нет…

Сократик догадался, что идет хитрый разговор: не для него, а для матери. Дед хотел внушить ей, что она очень несчастная. А Эфэф ему столько раз говорил, что настоящее счастье, когда хорошо всем: тебе и всем! А дед делал мать несчастной нарочно, чтобы ей трудно было отказаться от назаровских богатств. Вот чего хотел дед!

— Я сам могу убирать квартиру, — сказал Сократик. — И в магазин могу ходить. А обед можно брать в столовой. У мамы тогда будет больше свободного времени…

— А на какие шиши, позвольте вас спросить? — ловко ввернул дед.

И Сократик, припертый к стене доводами деда, понял, что наступило время борьбы, что не будет больше отсрочки и детской игры, что надо бороться за мать, за себя и даже за деда.

— Вот построим коммунизм, — сказал Сократик, — и тогда все будет по-другому…

— А, запел старую песню… Когда его построят… твой коммунизм? — И дед, упоенный победой, убежденный в своей правоте, с горящими глазами, уже не разбирая, что перед ним мальчишка, решил за компанию подцепить его покойного папашу, нанес Сократику последний, самый решительный удар: — Твой отец тоже был агитатор, а между прочим, ни копейки, ни полкопейки не оставил вам на черный день.

— Замолчи, отец, — сказала Галя. — Это не твое дело.

Она видела, как Сократик побледнел, точно его вдруг неожиданно ударили по лицу, как он круто повернулся и вышел из кухни.

— Ну ладно, ладно, замолкаю. — Дед хотел обнять внука, когда тот проходил мимо него, но Сократик вырвался.

В передней Сократик увидел какой-то сверток. Он нагнулся и надорвал бумагу: в свертке была большая электрическая дрель. Ясно: дед начал подготовку всерьез.

Сильная, быстрая электрическая дрель, она, как хороший отбойный молоток, в одну секунду прошьет стену старого дома и доберется до назаровского богатства.

20

Он выскочил из дому, чтобы позвонить Ивану. Больше Сократик не мог выжидать и раздумывать и носить эту тайну в себе. Он позвонил ему и, когда к телефону подскочила Тошка, нисколько не испугался и позвал Ивана. А та, узнав Сократика, презрительно фыркнула и бросила трубку.

«Ничего, ничего, — подумал Сократик. — Завтра все зазвучит по-другому, на новой волне». А когда он услыхал голос Ивана, то попросил его немедленно выйти. Наступил момент, когда он почувствовал себя равным Ивану. И поэтому он разговаривал с ним решительно и сурово, и уже через десять минут Иван стоял рядом с ним.

Сократик рассказал Ивану все: и про назаровские богатства, и про то, что дед купил электрическую дрель для того, чтобы взломать стену, и как бы он их не опередил.

А потом они вместе пошли к этому дому и в сумерках долго бродили вокруг него, и на душе у Сократика, несмотря на волнения, было хорошо и радостно, потому что рядом с ним ходил сам Иван.

Иногда Иван опускал ему на плечо руку, и так они кружили вокруг дома и придумывали, как им все сделать лучше, и уже переживали восторг победы. Иван стал таким добрым и великодушным, что простил Сократику его глупое хвастовство и выдумки про Кулакова-старшего и сказал, что он обязательно познакомит Сократика с отцом.

И потом Иван решил, что им совершенно незачем соревноваться с дедом и ловить момент, когда последние жильцы покинут этот дом. Совершенно незачем, а просто они завтра вместе с ребятами придут сюда и объяснят все этой Верочке и ее мужу, и те, конечно, все им разрешат, это же государственное и справедливое дело. Они взломают стену, возьмут клад и отнесут его в банк. Так делают все. Иван однажды читал в газете, как один бульдозерист, разрушая старый дом, тоже в стене нашел клад и сдал в банк.

Им обоим так понравилось это простое и ясное решение, что они готовы были прямо сию секунду приступить к делу.

21

Когда на следующий день Сократик вошел в класс, то все ребята, как один, поднялись ему навстречу. Он не ожидал, что Иван всем раскроет их тайну, и в первый момент растерялся. Но Иван ему улыбнулся и сказал:

— А, пускай все знают, дом-то они без нас не найдут. Дом мы знаем только вдвоем с тобой.

Тошка в упор посмотрела на Сократика. Это тоже уже было что-то новое. Она впервые посмотрела на него за эти дни. Вообще это было настоящее торжество, какой-то праздник, которому не было конца. На Сократика даже приходили смотреть из других классов, то и дело открывалась дверь и просовывалась чья-нибудь любопытная голова.

А после уроков его догнал Борис Капустин и спросил:

— Это правда?

— Правда, — вместо Сократика ответил Иван. — Завтра в девять. Придешь?

— А как же, — ответил Капустин.

Во всей этой истории, в этом ее стремительном разбеге Сократика беспокоило только то, что он ничего еще не сказал матери и деду. Теперь, когда об этом знали все, когда это перестало быть его тайной, ему было мучительно оттого, что он не поговорил с ними и тем самым сразу записал их в свои противники. А может быть, если бы он поговорил с ними, они согласились бы, что он прав.

Это томило его весь вечер, мешало ночью спать, и он решил открыться им, прежде чем уйдет утром к ребятам.

Мать сидела на кухне и печатала — она печатала быстро и ловко, — а на ушах у нее были надеты наушники от шума, который мешал ей работать. Дед пил чай и слушал радио.

Мать улыбнулась Сократику и спросила:

— Что тебе в воскресенье не спится?

— Надо, — ответил Сократик и от сильного волнения добавил почти шепотом: — Я иду за кладом.

Мать снова улыбнулась, и Сократик догадался, что она ничего не слышала сквозь свои наушники, а дед почему-то к его словам отнесся спокойно. Такая, значит, у него была выдержка.

— За кладом, за каким еще кладом? Романтик. — Дед глубокомысленно вздохнул. — Подрастешь, оценишь все по-новому: и людей и события. Сердце зачерствеет, чужая боль останется в стороне, а будет волновать только то, что рядом, что твое. Вот это будет волновать: свои дела, свои дети, своя квартира, может быть, своя работа.

Слова деда впивались в Сократика, как иглы: «сердце зачерствеет» — одна игла; «чужая боль останется в стороне» — вторая. Ну, а как же тогда все те люди, которые из-за других бросаются под поезда или в огонь? Как тогда врачи сами делают себе прививки, испытывая новые лекарства? Как же тогда они?

— Неправда, — сказал Сократик. — Не могут все люди быть плохими. Не могут.

— А разве это плохие люди, которые думают о себе? — сказал дед. — Ты, например, думаешь о матери и о себе. Мать думает о тебе и обо мне.

— А кто же тогда плохие люди? — спросил Сократик с вызовом.

— Воры, бандиты, предатели, — сказал дед.

— И все?

Дед встал и повернулся, чтобы уйти. У него была широкая, совсем не стариковская спина, и Сократику вдруг показалось, что дед стоит уже там, у стены с кладом, вертит своей дрелью.

Сократик был готов, чтобы нанести главный удар, который должен был остановить монотонный стук машинки, заставить вскочить маму, которая сидела, запечатав уши, и они с дедом были для нее как актеры из немого кино.

— А доставать чужие деньги из стен старых домов и присваивать себе — это что же, хорошо или плохо? — закричал Сократик.

Он так сильно крикнул, что даже мать услышала. Она перестала печатать, сняла наушники и повернулась к нему.

— Я все слышал, — сказал Сократик. — Ночью проснулся и все слышал.

— Что ты слышал? — спросила Галя.

— Все… И как дед рассказывал про Назарова, и про его клад, и про то, что вы хотите оставить его себе… — Он сжался и готов был ко всему: к отчаянному крику, к драке и к радости, если они признаются ему во всем.

— Про Назарова мы разговаривали, это правда, — сказала Галя. — А про клад… Первый раз слышу…

— Мечтательно, — сказал дед. — Что тебе еще приснилось?

— Не притворяйтесь, не притворяйтесь, — закричал Сократик, — я все знаю!..

— Ты не заболел? — Галя подошла к сыну, таким возбужденным он никогда раньше не был.

— Я все слышал, понятно? Все!.. У вас ничего не получится!..

— Юра, даю тебе честное слово, — сказала она. — Клянусь тебе, что этого ничего нет… Успокойся… — Она села рядом с ним. — У тебя и раньше так иногда бывало, когда ты был поменьше. Тебе что-нибудь приснится ночью, а ты считаешь, что это было на самом деле. Ну-ка, садись к столу и выпей чаю.

Он вяло, нехотя выпил чай, еще до конца не сознавая, что произошло, и вернулся в комнату. Но когда он остался один, то вдруг разревелся, как девчонка. Потом стал торопливо, дрожащими руками перебирать вещи, потому что решил немедленно уехать. А что же ему еще оставалось?

Он услышал шаги матери и задвинул ящик своего стола.

— Ты далеко собрался? — спросила Галя и подозрительно оглядела сына.

— К ребятам, — соврал он, стараясь не смотреть ей в глаза.

— А ты никому не рассказал об этом… твоем кладе?

— Нет.

— Но как ты мог о нас подумать такое? — спросила Галя, но увидела лицо Сократика и сказала: — Ну ладно, иди погуляй, потом об этом поговорим… Нам вообще о многом надо поговорить.

Сократик в последний раз оглядел комнату, посмотрел на фотографию отца, мельком перехватил беспокойный взгляд матери, быстро оделся и вышел на улицу.

У него теперь было только одно желание: исчезнуть куда-нибудь, пропасть, чтобы навсегда все забыли, что есть на свете Сократик.

На улице Сократик спохватился, что у него нет денег, а без денег куда уедешь?

Он уже готов был вернуться, броситься к матери и рассказать ей все и умолить ее сегодня же уехать из Москвы, сию же секунду уехать. Но все же он не пошел домой, потому что понимал, что мать и дед начнут его успокаивать и отговаривать и объяснять ему, что так делать нельзя. Что есть работа, и ее не бросишь, что есть квартира, и ее тоже не бросишь. Но сейчас Сократик не мог всего этого понять, для него сейчас было важно только одно: скрыться, пропасть, не видеть больше никогда ребят из своего класса.

И тогда он пришел к Федору Федоровичу. Ему долго не открывали, а потом наконец перед ним появился заспанный Федор Федорович, удивленно посмотрел на Сократика, пропустил без слов в комнату и сказал просто:

— Ну, выкладывай.

Ему было нелегко рассказать эту дурацкую историю про клад. И поэтому он начал рассказывать про все, про всю свою жизнь: про мать, и про деда, и про Геннадия Павловича, который мешал им жить. Про то, как он любил Ивана, и про урок истории, и про Тошку, и про то, как он мечтал помириться с Иваном, и тут ему приснился этот сон, и как Иван обрадовался, и как весь класс восхищался им, и как было приятно это…

— Куда же ты теперь? — спросил Федор Федорович.

— Поближе к полюсу, — ответил Сократик. — Если вы мне еще верите, одолжите денег. Я, как заработаю, сразу верну.

— Я тебе верю, — сказал Федор Федорович. — А другие что о тебе подумают?

Сократик промолчал, ему было теперь уже все равно, что о нем думают. И Федор Федорович понял его состояние.

— Значит, твердо решил уехать? — спросил Федор Федорович.

— Да, — ответил Сократик.

— А мать?

— Я ей не очень нужен.

— Ну что ж, беги… Дезертируй! — Он прямо кричал. — Не ожидал я, что ты струсишь…

И даже это Сократик выдержал.

— Если не хотите давать денег, то не надо, — сказал Сократик. Он встал, чтобы уйти.

— А это ты видел? — Федор Федорович повернулся к нему спиной и рывком сорвал с себя рубаху. И Сократик увидел исхлестанную шрамами спину Федора Федоровича. — Из лоскутков сшили. — Он надел рубаху. — Я ведь летчиком был. Для меня самое главное в жизни было небо и самолеты. А мне сказали, что я отлетался. Три года я провалялся в постели. Врачи думали, не встану, а я встал… Думаешь, мне было тогда легче, чем тебе сейчас? Ты пойми, человека украшает не только сила и победа, но и признание собственного поражения. А вот бегство и трусость еще никого не спасали. — Он говорил ему жесткие слова, но как-то надо было пробиться сквозь эту стенку молчания. — Ты сейчас пойдешь к ребятам и все им объяснишь. Ну, иди, иди.

И Сократик ушел.

А Федор Федорович подошел к окну, чтобы посмотреть ему вслед. Может быть, он зря его отпустил одного? Но он мечтал, чтобы его ученики выросли нетерпимыми, исступленно-нетерпимыми ко лжи и добрыми к человеку. И ему казалось, что из этого Юрия Палеолога должен получиться именно такой человек. И поэтому сегодняшний путь он должен проделать один.

Нет, он не сбежит, этот Сократик. Иначе ведь не стоило бы столько страдать те три года, иначе не стоило бы приходить в эту школу…

Сократик шел, вобрав голову в плечи. Сверху он казался совсем маленьким…

22

Во дворе назаровского дома собралась толпа ребят. Они суетились, разговаривали, толкали друг друга. И все люди, которые выходили из разных подъездов, непременно оглядывались на них, а многие даже подходили и спрашивали, зачем они здесь собрались. Но те, конечно, хранили тайну.

Когда Сократик увидел эту рокочущую толпу, он в испуге замер в воротах. Ему захотелось повернуть назад и исчезнуть. Однако ребята заметили, его и бросились к нему навстречу. Он приготовился сразу же ошарашить их своей новостью и выхватил из общей толпы бегущих радостное лицо Ивана Кулакова, чтобы ему первому рассказать обо всем. Но ребята окружили его, начали доверительно хлопать по плечу, здороваться за руку, стараясь выказать ему этим наивысшее расположение. И Сократик никак не мог произнести свои страшные слова. Как, как он мог произнести их среди этого всеобщего восторга!

Потом Борис Капустин растолкал ребят, взял Сократика за руку и поставил к стене. И он теперь в полном одиночестве стоял на фоне белой стены — высокой-высокой. Это была боковая стена девятиэтажного дома, она была совсем белая-белая, и только маленьким черным пятнышком на ней торчал Сократик.

Капустин тем временем наводил на него фотоаппарат, чтобы сфотографировать для школьной стенгазеты. А ребята с восторгом смотрели на Сократика, и прохожие тоже оглядывались, стараясь понять, чем отличился этот парнишка, этот жалкий, какой-то растерянный парнишка. Может быть, он чемпион города по плаванию, или знаменитый школьный футболист, или, еще лучше, спас кому-нибудь жизнь?

Сократик стоял между тем перед глазком фотообъектива, как перед дулом винтовки, которая вот-вот должна была брызнуть в него снопом справедливого огня. И ему казалось, что он сейчас упадет. Он несколько раз пытался открыть рот, чтобы крикнуть всю правду, но каждый раз предостерегающий знак Бориса Капустина останавливал его.

Наконец Капустин опустил аппарат, но тут рядом с Сократиком вырос Иван. И Капустин снова приставил аппарат к глазу, чтобы сфотографировать их вдвоем.

А потом Сократика окружило все пятое звено, и девчонки, прежде чем сфотографироваться, по очереди посмотрелись в маленькое зеркальце, которое вытащила из кармана Тошка.

Затем на Сократика набросились все остальные, они разместились у его ног, сбоку, влезли друг на друга и появились над его головой. А в самом центре, как какая-нибудь выдающаяся личность, стоял вконец растерзанный, несчастный Сократик.

— Все, — сказал Борис. — А то на потом не хватит пленки.

После этого Сократик в плотном кольце ребят направился к злополучному дому. Около подъезда он остановился и сказал, что сразу всем нельзя, что пусть с ним пойдут вначале Борис и Иван. И они трое скрылись в подъезде.

Единственно, что Сократику хотелось сейчас сделать, — это побыстрее выложить всю правду, и гора с плеч.

— Ну вот, — тяжко сказал Сократик и посмотрел куда-то в сторону, мимо носов своих спутников.

— Что «ну вот»? — спросил Иван.

— Ребята, нельзя ли побыстрее, — сказал Борис. — Я спешу…

— А то… — сказал Сократик. — Никакого клада нет. Мне все приснилось.

— Ты шутишь, — сказал Иван. — Пошли. Ладно тянуть время.

— Я правду говорю. — Сократик сказал это так решительно и твердо и стал к Ивану лицом, точно хотел, чтобы тот его ударил.

— Значит, ты просто решил над нами посмеяться? — угрожающе сказал Иван.

— Я же тебе говорю, мне все это приснилось, — снова сказал Сократик.

— А почему ты только сегодня об этом догадался? — спросил Борис.

— Утром я решил вывести деда на чистую воду… И все выяснилось. Я хотел с ним раньше поговорить, но Иван отговорил меня.

— Ах, вот как! — закричал Иван. Он был просто как бешеный. — Я же еще и виноват! — Он сильно и неожиданно дернул за козырек фуражки Сократика и натянул ее ему до самого подбородка.

— А ну, поосторожней! — крикнул Борис.

А Сократик даже не стал снимать фуражку, так и стоял в полной темноте, судорожно хлюпая носом, чтобы не заплакать. Он услышал, как Иван выскочил и сильно хлопнул дверью, и только тогда надел нормально фуражку.

— Может быть, ты хочешь остаться один? — спросил Борис и, не дождавшись ответа, вышел.

Потом до Сократика донеслись возмущенные голоса ребят, кто-то там отчаянно завизжал, кто-то свистнул. А кто-то захохотал, и это был, конечно, «остряк» Рябов. Постененно крики стали удаляться. Сократик вошел в комнату и выглянул осторожно в окно — во дворе уже никого не было.

Сократик сел на старый, брошенный здесь стул и долго-долго сидел. Он слышал, как за стеной закашлял Михаил Николаевич, и ему показалось странным, что кашель его слышен так отчетливо, как будто они сидят в одной комнате. Он задрал голову и увидел в стене небольшую круглую дыру, которая, видно, осталась от электрической проводки или от телефонного кабеля. Потом он услышал, что кто-то позвонил в дверь Михаила Николаевича и тот открыл ее, и раздался голос мужа Верочки. Они там поздоровались, и Михаил Николаевич спросил, как себя чувствует Верочка и когда ее привезут из больницы. А потом он начал вздыхать и охать, что нужно вести себя во время опытов осторожнее. И Сократик догадался, что с этой незнакомой Верочкой случилось какое-то несчастье.

— А куда это вы собрались с чемоданом? — спросил Михаил Николаевич.

Сократик не расслышал ответа.

— Как, уходите? — громко спросил Михаил Николаевич.

— Совсем ухожу, Михаил Николаевич. Не могу я. Она редкий человек, талантливый, — говорил муж Верочки. — Очень талантливый. Подвижница… Но мне трудно с ней, трудно. Я не создан для подвигов. Я не могу смотреть на людские страдания. Не могу. И вот ухожу. Вот письмо, передайте ей. Не могу, Михаил Николаевич, не могу. У меня даже руки дрожат. Противно так дрожат, и на душе мерзко, я себя презираю. Но если бы вы видели ее лицо, все обожженное, она… она, возможно, останется слепой. Я трус, трус, но если с одним человеком случилось несчастье, неужели и другой должен погубить свою жизнь? Из за него мучиться и страдать? Разве это справедливо?

Больше Сократик ничего не слышал, точно там пропали люди — и этот, и Михаил Николаевич. Потом раздались чьи-то торопливые шаги в коридоре. Сократик подбежал к окну и увидел мужчину, который почти бежал по двору. Чемодан у него был большой и тяжелый, и он нес его на плече.

«Значит, Верочка, — подумал Сократик, — во время опыта обожгла себе лицо и, может быть, ослепнет, а ее влюбленный муж решил от нее уйти только потому, что хочет жить весело и легко». И вдруг его так сильно захлестнуло чужое несчастье, что он даже забыл о собственных неудачах.

Дверь в квартиру Михаила Николаевича была открыта настежь.

Сократик вошел в нее и увидел человека, сидящего в кресле, старого, толстого, седого. Сократик вежливо кашлянул, чтобы привлечь его внимание, и тот поднял голову.

— У вас открыта дверь, — сказал Сократик.

— Спасибо, — ответил Михаил Николаевич. — Сейчас закрою.

— Я был в соседней квартире и все слышал, — сказал Сократик. — Если надо, я могу дать свою кожу для пересадки. (Михаил Николаевич посмотрел на него.) И не только я, — добавил Сократик, — весь наш класс согласится.

— А ты кто такой? Ты что, знаешь Верочку Полякову?

— Нет, — сказал Сократик. — Просто я случайно оказался в вашем доме.

— Значит, если я тебя правильно понял, ты хочешь помочь человеку, которого ты никогда в жизни не видел? — Михаил Николаевич пристально посмотрел на этого небольшого, толстогубого, лохматого паренька, и у него неожиданно запело внутри и бешено заиграла труба сигнал боевой тревоги.

Сократик промолчал.

— Не вернулся, — сказал Михаил Николаевич. — Я так и знал, что он не вернется. Такие люди не возвращаются, когда другим плохо. И у него хватает духа оправдывать себя. А я-то, старый дурак, верил в него. Нравились мне его мягкость, обходительность. Он боится страданий. А разве можно уйти от страданий? Человек со дня рождения обречен на потерю близких, на крушение надежд… Моя матушка, вечная ей память, очень любила меня. И я, сколько себя помню, всегда боялся, что с ней что-нибудь случится, и ненавидел, когда она говорила мне: «Вот умру, тогда все будешь делать по-своему». Как мы можем уйти от страданий за близких и за далеких людей, которые живут в разных уголках земли? Нет, от этого нельзя уйти. Собственно, эти страдания и делают нас человеками. Негодяй, негодяй, негодяй… Я теперь буду говорить по тысяче раз «негодяй», чтобы убить его в себе.

Он начал торопливо одеваться, накинул пиджак, почему-то надел галоши, потом стал торопливо принимать лекарство.

— Этот негодяй думает, что времена Сусаниных миновали. Негодяй…

Они вышли во двор, и Сократику захотелось подтолкнуть Михаила Николаевича, чтобы он быстрее добрался до врача Верочки Поляковой и посоветовался с ним, как быть дальше, а тот тянулся, как черепаха. А Михаилу Николаевичу казалось, что он просто летит. Он задыхался от этой быстрой, непривычной ходьбы, и сердце у него стучало где-то под самым горлом, но все равно спешил, хотя отлично знал, что никакие врачи сейчас не помогут Верочке и он идет к ним для очистки совести и ради этого неизвестного ему паренька, который так верит в людей.

Вот почему он шел так быстро, так невероятно быстро, как, может быть, не ходил ни разу после войны, после того как пошел в ополчение и немецкая пуля пробила ему легкое.

Из-за себя он бы ни за что так не стал торопиться, из-за себя развивать такую гонку. Нет, это он бы не смог.

И ему самому кажется сейчас удивительным и неправдоподобным, что он когда-то мальчишкой был способен сбежать из дому и стать трубачом в Первой Конной. А теперь это все забыли и, в первую очередь, он сам, но где-то все же в нем живет дух трубача-горниста, который вдруг пропевает в нем в самое неожиданное время сигнал тревоги. Он затрубил в нем в начале войны, и сейчас он снова трубит. Ну-ну, старые больные ноги, ну-ну, старая, стертая машина, поработай, погоняй кровь ради людей! Как жалко, что он в спешке забыл дома лекарство. Это уже легкомысленно. Значит, есть еще порох в пороховницах, если он поступает легкомысленно. Ура, ура, ура! Негодяй, негодяй, негодяй…

Он шел навстречу ветру, шел, загребая старыми ногами, обутыми в старые галоши, размахивая старым портфелем, набитым старыми бумагами, которые он всегда неизвестно зачем таскает за собой.

23

После того как я «прославился» с этим проклятым кладом, я стал известным человеком в школе. Меня даже на педсовете разбирали, правда заочно. О чем там говорили, не знаю, но по школе пополз слушок, что Юрку Палеолога отправляют к врачу-психиатру. Может быть, я сумасшедший. Ох и остряки!

После этого вся наша школа бегала на меня смотреть, настоящее паломничество. А первоклассники, те на всякий случай обегали меня стороной. И в стенгазете разрисовали, с зеленым платком на шее и с серьгой в ухе. В общем, понятно, на что намекали. Но я не обижаюсь, я не против, смех — дело серьезное.

А в остальном моя жизнь потихоньку стала налаживаться — Эфэф оказался прав. Правда, с Кулаковыми я не помирился и дома у нас было не очень-то хорошо.

Как-то я набрался храбрости и рассказал матери о том, что к нам приходила жена Геннадия Павловича. Думал, она упадет от моих слов в обморок или разревется. Раньше, если ее кто-нибудь обманывал, она закрывалась в ванне и ревела, как девчонка. И поэтому я заранее приготовил стакан воды, чтобы в нужный момент подать ей.

Но эту воду мне пришлось выпить самому, потому что в ответ на мои слова она такое преподнесла, что этот стакан воды просто выручил меня… Оказывается, Геннадий Павлович не женат, а женщина, та «певица» из хора Пятницкого, его родная сестра, которая приходила, чтобы познакомиться с нами. И еще мать сказала, что она не думала, что я такой эгоист. А я сидел, помалкивал и пил воду. Тут она возмутилась.

— Оставь, — говорит, — стакан, он уже пустой.

Она хотела, чтобы я заговорил, но я налил из графина еще в стакан и снова начал пить.

— Ах так! — решительно сказала она. — Ну, посиди один, тебе есть о чем подумать, — и гордо удалилась.

По-моему, ее просто подменили.

В общем, ничего себе получилась беседа, только с тех пор мы не разговариваем. Раньше она никогда бы не стала молчать, давно бы простила меня. Точно, ее просто подменили.

Я по-прежнему, как вхожу в класс, поворачиваю глаза влево, влево, на парту Кулаковых. Но сегодня парта оказалась пуста. Сел на свое место и стал ждать звонка. Не то чтобы эти Кулаковы меня интересовали, а так, больше по привычке, хотя если говорить совсем честно, то я скучал без Ивана. И Тошку часто вспоминал, нашу единственную прогулку. Только иногда казалось, что и эта прогулка мне приснилась, вроде клада. Зато теперь у меня дома была ее фотография, правда не такая прекрасная, как у Рябова. Она была маленькая, одна голова.

Фотография эта попала ко мне случайно. Капустин нас всех фотографировал во дворе назаровского дома; ну, а фотография эта никому теперь не была нужна. Вот он мне и отдал: «Бери, говорит, на память, посмотришь через десяток лет, посмеешься». Я и взял. Потом вырезал Тошку, она лучше всех там получилась. А Капустину спасибо сказал и посочувствовал, что ему со мной, как воспитателю, трудновато.

Он со мной повозился! Во втором классе я еще не умел переходить улицу, путал, когда налево смотреть, а когда направо. Так он меня почти каждый день до дому провожал. А в пятом классе я стал заикаться, и он со мной песни пел…

В класс вбежала Зинка-телепатка. Подошла, стукнула меня портфелем по спине и сказала: «Приветик». Она вообще, я заметил, при каждом удобном и неудобном случае старается меня стукнуть портфелем, чтобы я помнил о ней. Но я ей все прощаю, потому что она никакая не телепатка. Она все кричала и кричала, что знает, о чем я думаю, а я боялся, что она действительно отгадает мои тайные мысли. Но все было значительно проще. В эти дни, когда я страдал из-за истории с кладом, она, чтобы поддержать меня, все рассказала. Оказывается, я думаю о ней. Вот тебе и вся телепатия. Я промолчал. Раз она так думает, пусть так и будет.

Потом ввалился красный, вспотевший Рябов и молча сел рядом со мной. После его предательства я хотел пересесть за другую парту, но Эфэф попросил меня этого не делать. Я ему уступил, хотя мы по-прежнему не разговаривали. Вернее, я с ним не разговариваю, а он-то пытался уже несколько раз наладить отношения.

Он поднял глаза, но они смотрели куда-то мимо меня. Я оглянулся.

В класс медленно вплыла Тошка. Она была в ярко-голубой кофточке. Ох, до чего она была красивая, просто страшно, не то что в форме! Я такой красивой еще ни разу не встречал. Пока она плыла к своему месту, все ребята молчали, точно их поразило какое-то непонятное видение. Страшная сила — красота.

Девчонки тут же подскочили к ней и стали рассматривать кофточку. Послышались вздохи и охи.

Но вот девчонки расселись, и Тошка прошла к своей парте, а я забыл о всякой осторожности и смотрел на нее во все глаза.

— Все тайное становится явным. Так, кажется? — сказала Зинка. Она перехватила мой взгляд. — Смотри, свернешь шею. — И закричала: — Ребята, я вчера видела… — Она замолчала и обвела всех взглядом. У нее был такой вид, точно она собиралась всех поразить. — Я вчера видела… — Она выразительно посмотрела в мою сторону, и у меня все похолодело внутри. — А я вчера видела…

Дело в том, что я вчера весь вечер проторчал около дома Кулаковых. Погода была хорошая, я решил погулять, не все ли равно, где гулять. А эта Зинка, хоть и разжалованная телепатка, но глазастая, она даже в темноте видит. Может быть, она меня и засекла.

На всякий случай я встал, опустил руки в карманы брюк — так чувствуешь себя как-то увереннее, потому что есть в запасе спасительное движение. Если вдруг ее слова сразят меня, можно выхватить руки из карманов и сказать: «Ах, ах, ах!» — и помахать руками, понимай как знаешь.

— Ну, кого же ты видела? — спросил я и, совсем как Тошка, начал выстукивать ногой: мол, нам ничего не страшно.

— Я вчера видела… — снова закричала Зинка.

— Ну и орешь, перепонки лопнут, — сказал я. — Говори быстрее, кого видела?

— Нашего уважаемого вожатого, — сказала Зинка.

Я даже обалдел от радости.

— Ну и что? — спросил я. — У него стал короче нос?

— Он был с девушкой. Вот, — сказала Зинка. — Иду. Смотрю, впереди Капустин. Я уже хотела его окликнуть, потом смотрю, что за чудеса: он ведет под ручку девушку. — Зинка показала, как Капустин вел девушку.

— Капустин?! — засмеялся Рябов. — Ребята, представляете, Капустин!.. — Он вскочил и стал прохаживаться по классу, изображая Капустина: ссутулился и стал загребать ногами.

Все ребята засмеялись, и я тоже засмеялся. Смешно Рябов показывал Капустина.

— Ничего смешного, — сказала Тошка и посмотрела на меня.

Честное слово, она посмотрела на меня впервые с тех пор, как я рассказывал небылицы про ее отца.

— Конечно, ничего смешного, — выскочил я.

Иван начал хохотать, прямо давился от смеха, и «остряк» Рябов натуженно хохотал, и другие представители сильного пола тоже начали дрыгать ногами.

— Девочки, эти мальчишки ничего не понимают, — сказала Зинка. — Значит, когда я их увидела, перебежала на противоположную сторону, обогнала, стою жду… Девочки… — Зинка закатила глаза. — Девочки… Она необыкновенная. Туфли — во! Двенадцать сантиметров. Разумеется, шпильки. Чулки черные. Представляете, девочки? Черные-пречерные. А юбка красная, и в складку, в складку…

— Ну и умора, — сказал Иван. — Попугай. «Юбка красная, чулки черные»! — передразнил Иван Зинку.

— Не вижу никакой уморы, — ответила Зинка. — Девочки, а он смотрит на нее, смотрит, совсем близко от меня прошел и не заметил. По-моему, он просто влюбился…

— «Влюбился»! — сказал Иван. — Чтобы Капустин влюбился, никогда не поверю.

— Просто смешно, — подхватил его подпевала Рябов. — В наше время можно придумать что-нибудь поинтереснее.

— Ах, вот как!.. — Глаза у Зинки стали узкие-узкие. — В наше время можно придумать что-нибудь поинтереснее… — Она подошла к Ивану. — А мне, например, одна девочка говорила, что снится тебе по ночам. Отчего это?

Кто-то хихикнул, а потом в классе стало тихо-тихо. Все уставились на Ивана.

— Это мне кто-то снится по ночам? — переспросил Иван.

Он встал и медленно, нехотя подошел к Зинке.

Я-то все эти приемчики знаю. Сейчас он спрячет руки в карманы. Ох эти спасительные карманы! И тут же Иван спрятал руки в карманы. Он как-то согнулся и стал ниже ростом.

— Значит, тебе рассказали, что мне кто-то снится по ночам? — сказал Иван.

— Тебе, — ответила Зинка.

— Ах, мне! — почти крикнул Иван.

И тут дверь открылась, и на пороге класса появилась Ленка. Она стояла и размахивала своей сумкой на ремне. А все смотрели на нее.

— Чего это вы все уставились на меня? — спросила она.

— Иван! — крикнул я. Испугался за Ленку и забыл, что я с ним не разговариваю.

Но было уже поздно. Иван подошел к Ленке и громко-громко, на весь класс, так, что было слышно в каждом уголке, сказал:

— Интересно, интересно, — Иван оглянулся и растянул губы в улыбочку, — кто снится мне по ночам, уж не ты ли?

Вот это была тишина. Вот это была сценка.

— Не понимаю, — сказала Ленка. — Что с тобой?

— Она не понимает, — заорал Иван, — она не понимает! — Он орал и размахивал руками.

А мне стало противно на него смотреть, подчистую Ленку предал. Я подошел к нему и сказал:

— Эй, братец-кролик, у нас такое не полагается. Понял?

— А тебе какое дело? — Он стал наступать на меня, он хотел за счет меня выскочить из скандала.

Пускай. Это все же лучше, чем то, что он налетает на Ленку.

— А тебе какое дело? Благородный Дон Жуан…

Он думал, что все захихикают на эти его остроумные слова, но никто его не поддержал. Даже Рябов. А Ленка повернулась и выскочила из класса.

24

Весь день я звонил Ленке, хотел позвать ее к Эфэф. Я уже придумал, что расскажу ей, какой Эфэф мировой человек в домашней обстановке, но она упорно не подходила к телефону. Какая то женщина отвечала, что ее нет дома. Тогда я позвал ее голосом девчонки, а то она, может быть, думает, что ей Иван звонит, и поэтому не подходит. Но она и на голос девчонки не подошла: не желала ни с кем разговаривать.

Кто-то позвонил в дверь. Звонок был необычный, чужой. Я открыл и обалдел. Передо мной в расстегнутом пальто, из-под которого виднелась голубая кофточка, стояла Тошка. Я так испугался, что просто захлопнул дверь, захлопнул и стою как дурак. Но она позвонила еще раз. К этому времени я немного опомнился и открыл дверь.

— Ты не думай, что я с ним заодно, — сказала она.

— А я не думаю, — промямлил я и для чего-то стал болтать дверью, точно снова ее хотел захлопнуть.

— Нет, думаешь. Я вижу по твоим глазам, — сказала она.

— Честное слово, не думаю, — ответил я и так сильно болтнул дверь, что она снова захлопнулась.

От страха, что Тошка убежит, я никак не мог открыть замок. Просто разучился. Наконец я открыл дверь. Тошка стояла в стороне, облокотившись на перила.

— Не думаешь, — сказала она, — а сам закрываешь двери.

— Это… это… случайно. Они сами…

— Автоматические, что ли? Конечно, ты думаешь, что я с ним заодно.

Я промолчал.

— Ага, ты сознался, — закричала она, — но я тебе докажу! Я тебе докажу! Одевайся.

Я послушно оделся, и мы побежали. Мы бежали молча, как марафонцы, до самого их дома, проскочили мимо лифтерши, и Тошка открыла своими ключами двери в квартиру.

Потом мы, как были, в пальто, вошли в комнату Ивана. Он сидел за своим письменным столом под фотографиями своего знаменитого отца и что-то там читал. Видно, учил уроки, чтобы получить завтра очередные пятерки. А я думал, что он сейчас где-нибудь вьется около Ленкиного дома. Он повернулся к нам и стал ждать, что будет дальше.

— Так ты считаешь, что поступил правильно? — крикнула Тошка.

Мне стало ясно, что она продолжает прерванный разговор.

— Привела свидетеля? — сказал Иван. — А мне вот не хочется больше с вами разговаривать. — Он повернулся к нам спиной и взял книгу, чтобы продолжить чтение.

И тогда Тошка подскочила к столу, над которым висели фотографии ее отца, схватила одну из них и со всего маха бросила на пол.

— Ты что? — заорал Иван. — Ты что?!

Тошка схватила еще одну фотографию и хотела ее треснуть об пол, но дверь в комнату неожиданно открылась, и вошел сам знаменитый летчик. А его портрет, разбитый вдребезги, валялся на полу.

Сначала я не понял, что это он. В этом человеке я узнал шофера, которого мы вместе с Эфэф встретили на улице. Он еще тогда говорил ему: «Милый мой…» Так вот, оказывается, вместе с кем Эфэф испытывал свои самолеты!

— Он эти фотографии не ради тебя вывешивает, — крикнула Тошка, — а ради себя, он все делает ради себя!..

Кулаков-старший молча посмотрел на меня, и я так же молча вышел из комнаты.

25

Тошка позвонила мне через час…

Был дождь, и мы ездили на метро. От станции к станции. Ездили, ездили и почти не разговаривали, а потом я рассказал Тошке, чтобы как-то ее отвлечь, про Михаила Николаевича и Верочку Полякову.

— Пойдем к ним, — сказала она. — Может быть, Полякову уже привезли из больницы. Пойдем и спросим: «Вам нужна наша помощь?» А вдруг они скажут, что нужна.

Мы вышли из метро и пошли к этому несчастному дому, хлюпали по лужам, не разбирая дороги, но когда пришли, то оказалось, что дом пуст. Мы побродили по комнатам, заброшенным и неуютным, с оборванными проводами, и у Тошки настроение совсем испортилось. По-моему, она все время думала об Иване.

— Мой дед расстроится, — сказал я, — когда узнает, что этот дом сносят.

— Жалко, что мы теперь никогда не увидим ни твоего Михаила Николаевича, — сказала Тошка, — ни этой Верочки Поляковой.

— Жалко, — ответил я.

Когда мы вышли во двор, Тошка решила позвонить домой. Она вошла в автомат, а я прогуливался рядом, поджидая ее.

В глубине двора гуляла Надя со своим Китом. Я помахал ей рукой: салют, мол, салют собаководам.

— Кит, за мной, — приказала Надя и направилась в мою сторону.

Она подошла ко мне и остановилась.

— Как живешь? — спросил я.

— Ничего, — ответила Надя. — Живу понемногу.

— Дрессируешь Кита?

Кит услышал свое имя и задрал голову. У него были маленькие черные глаза под лохматыми бровями.

— Не особенно, он плохо поддается воспитанию. — По-моему, она о чем-то хотела меня спросить, но не решалась. — А вы кого-нибудь ждете?

— Жду одного товарища, — и покосился на автоматную будку.

Тошка стояла ко мне спиной.

— А вы любите собак? — спросила Надя.

— Люблю, — ответил я.

— А в нашей квартире живет один гражданин, который заявил, что не позволит моему Киту жить у нас, — сказала Надя. — Хотя Кит тихий-тихий. А он говорит, что не выносит собак, потому что они все рано или поздно начинают кусаться. Вот поэтому Кит ходит дома в наморднике.

— Странный гражданин, — сказал я.

— Странный, — охотно согласилась Надя.

— А теперь он заявил, что из-за Кита у нас в квартире пахнет псиной, что у нас не квартира, а псарня, — сказала Надя. — И требует, чтобы я вообще не держала Кита дома. А вы понюхайте, понюхайте. — Надя подняла Кита на руки, чтобы я понюхал и убедился, что ее собака не пахнет псиной. У Кита была мягкая, нежная шерсть. — Ну что, пахнет, вы честно скажите, пахнет?

— Нет, — сказал я. — Совсем не пахнет.

— Вот вы понимаете, — сказала Надя, — а он не понимает. — И вдруг попросила: — Зайдите к нам поговорить с этим гражданином.

В это время Кит увидел кошку и обнаружил дикую сноровку и скорость. Он бешеным клубком полетел за кошкой, а следом за ним, тоже на высшей скорости, полетела его хозяйка.

Тошка вышла из автомата. Она шла, откинув голову, и чему-то улыбалась, — значит, настроение у нее изменилось к лучшему.

Она потряхивала своими рыжими волосами и сверкала своей голубой кофточкой.

— А у меня в голове новая песенка: трам-та-там-трам-та-там, — пропела Тошка.

И у меня неизвестно отчего тоже заплясало все внутри от радости, и мне вслед за Тошкой, за ее песенкой захотелось запеть во весь голос.

— Пошли, — сказала Тошка.

Но в это время из ворот, запыхавшись, с Китом на руках, выбежала Надя.

— Мальчик, мальчик! — позвала она меня.

Пришлось остановиться.

— Мальчик, вы уже уходите? — спросила она, посмотрела на Тошку и добавила: — Это и есть ваш товарищ?

— Да, — сказал я.

Надя внимательно оглядела Тошку и сказала:

— Хороший товарищ. Мальчик, а вы не зайдете к нам поговорить с этим гражданином?

— Понимаешь, — сказал я Тошке, — у них в квартире живет гражданин, который требует, чтобы Надя выгнала Кита на улицу. Говорит, что от него пахнет псиной.

— Вы понюхайте, понюхайте, — сказала Надя и подсунула Тошке Кита. — Ну пахнет, вы честно скажите, пахнет?

— Совсем не пахнет, — сказала Тошка.

— Вот именно, — сказала Надя. — А вы не зайдете к нам вдвоем? В конце концов, вы же пионеры.

— Веди, — сказала Тошка. — Мы пойдем сейчас.

— Сейчас? — переспросила Надя.

— Сейчас, — решительно ответила Тошка.

Впереди шли Тошка и Надя с Китом на руках, я замыкал шествие.

— Вы подумайте, он заставляет, этот гражданин, выводить Кита в коридор в наморднике. — Надя на ходу сообщала все новые и новые сведения об этом злом гражданине. — Говорит, что мы сделали из квартиры псарню.

Тошка все набирала скорость, ей просто не терпелось вступить в справедливую борьбу. Честное слово, она была как барабанщица, она била дробь на своем барабане и звала меня в атаку. Она просто желала все время яростно бороться.

Около подъезда Надя остановилась:

— Лучше я постою здесь и подожду вас.

— Нет, — сказала Тошка.

Решительная, отчаянная Тошка, она любила все доводить до конца.

— Конечно, нет, — сказал я. Хотя я-то совсем не был таким решительным.

— А может быть, вы придете вечером, когда будут дома мои родители? — спросила Надя.

— Мы пойдем сейчас же и выведем его на чистую воду, — сказала Тошка.

— Как зовут этого жестокого гражданина? — спросил я с улыбкой. — Семен Николаевич Грибоедов, — серьезно ответила Надя.

— Почти великий русский писатель, — сказал я.

Мы взобрались на шестой этаж. Лифт не работал, и это сильно охладило наш пыл. Каждый из нас в отдельности, может быть, готов был спасовать, а вместе — ни за что!

— Надо же, — тихо сказала Надя. — Возненавидеть собаку из породы скочтерьеров.

Надя открыла своим ключом и подвела нас к двери Грибоедова. У нее мелко-мелко тряслись руки. Совсем перепугалась девчонка.

— Перестань дрожать, — сказала Тошка. Она храбро постучала в дверь.

Дверь тут же распахнулась, и перед нами появился здоровенный мужчина, одетый в пижаму. Он что-то ел, смотрел на нас и нахально чавкал.

— Ну, в чем дело?

— Мы хотим узнать, почему вы возражаете против этой собаки? — спросила Тошка. — Псиной от нее не пахнет, можете понюхать.

— Нюхать я не буду, — сказал Грибоедов. — А вы-то кто такие, что за эту кильку защищаетесь?

— Не килька, — сказала Надя. — А Кит.

— Мы пионеры, — сказал я. — Из соседней школы.

— Ну и ходите в свою школу, а в чужие дела нос не суйте. — Он спокойно закрыл дверь, прямо перед нашими воинственными носами.

Тошка рванула дверь на себя.

— Мы представители общественности! — крикнула она. — Вы должны…

— Я никому ничего не должен.

Он уже сидел за столом, и перед ним на тарелке лежал здоровенный кусок колбасы. Он отрезал от куска небольшие кусочки и отправлял в рот.

— Вы кого учите жить? Меня, Грибоедова? — Он сказал это так, точно он и есть тот самый великий русский писатель, который написал «Горе от ума».

— В конце концов, собака друг человека, — сказал я.

— Ваш, но не мой, — ответил Грибоедов. — Я ненавижу собак.

Да, препротивный мужичок, и как-то унизительно перед ним стоять. С таким сразу надо просто драться, а слов они не понимают, это точно. Ну как его прошибить?

— Это породистая собака из породы скочтерьеров, — сказала Надя.

— Закройте дверь, пионеры, — сказал он, — и катитесь ко всем чертям!

— Наконец, это просто возмутительно, — сказала Тошка. — Почему вы с нами так разговариваете?

Грибоедов встал, вытянул вперед свои ручищи — просто не руки у него, а грабли — и стал нас подталкивать:

— А ну, пошли отсюда, пошли, поиграли немного в свою игру и валяйте отсюда.

— Не трогайте меня руками! — крикнула Тошка.

— Ах ты какая недотрога! — закричал Грибоедов. — А по мягкому месту не хочешь схлопотать? — Он поднял руку.

— Тогда вы будете иметь дело со мной, — сказал я.

Меня просто трясло всего от возмущения, я готов был броситься на него, я готов был подраться с ним. Лез на него, напирал грудью. Мне хотелось, чтобы он меня ударил, а тогда мы посмотрим, кто кого.

И тут он меня схватил, крепко сжал своими ручищами, приподнял и понес. Донес до дверей, открыл дверь и вытолкнул на лестничную площадку. Следом за мной вылетели Тошка и Надя со своим скочтерьером на руках.

Мы медленно стали спускаться вниз. Кит несколько раз жалобно тявкнул.

— Вы меня простите, — сказала Надя.

— Что там, — махнул я рукой.

Я боялся посмотреть Тошке в глаза. Может быть, теперь, после такого унижения, она начнет меня снова презирать…

— Мы этого так не оставим, — сказала Тошка. — Найдутся люди, которых ему не удастся так легко поднять.

— Лучше бы у меня была овчарка или волкодав, — сказала Надя. — Тогда он бы боялся.

Мы вышли на улицу. Грустно постояли в кружочке: между нами, задрав голову, сидел виновник происшествия.

— Все понимает, — сказала Надя.

— Мы этого так не оставим, — повторила Тошка.

Удивительно, как один человек, просто подлец, и фамилия-то у него славная, может начисто испортить настроение нескольким людям. А эти люди не могут ничего сделать для восстановления самой обыкновенной справедливости. А эта девчоночка Надя, совсем букашка, по-моему, просто боится возвращаться домой и наверняка будет околачиваться во дворе до самого вечера, пока не вернутся с работы ее родители. Разве нельзя дать объявление в газете или по радио, что вот то-то и то-то делать просто подло. Каждый человек, просыпаясь утром, читал бы об этом.

— Пожалуйста, не расстраивайся, — сказала Тошка. — Я уверена, ты в тысячу раз храбрее его и в миллион раз благороднее.

— Не успокаивай меня, — сказал я. — Надо было укусить его или подставить ему ножку. Знаешь, как я умею подставлять ножку. И представляешь, он бы вытянулся во всю длину и своей противной мордой стукнулся об пол.

Сам не свой я был, говорил не думая. Думал совсем про другое. Почему-то вспомнил строчки из последнего письма отца, которое он мне прислал из госпиталя. Он там писал о матери: «Всегда помни о ней и старайся ее понять».

Я подумал, что не выполнил этой просьбы. Она-то меня понимала, а я ее нет. Я все время думал только о себе, но не о матери и тем более не о Геннадии Павловиче. И я понял, что она была права, когда сказала мне: «Отец не хотел бы видеть тебя таким».

— Ты думаешь, Иван совсем пропащий человек? — спросила Тошка.

— Нет, — ответил я. — Так я не думаю.

А потом я подумал о неизвестной мне Верочке Поляковой, и о Ленке, и о Наде, и почему-то о братьях Рябовых, и о всех тех людях, которые были незаслуженно обижены и никто к ним вовремя не пришел на помощь. Только разве никто? Разве мы не готовы им помочь?

Вот Эфэф говорил мне, что мы еще в бою, мы еще солдаты. И этот бой будет длинным, но он нас сделает чистыми и прекрасными. И Эфэф солдат, он не отступит никогда. И Тошка солдат, она ведь барабанщица, и я тоже буду солдатом.

Дед говорил, что я не судья матери. А кто же я ей, если не судья? Все люди судьи друг другу, и я судья своей матери, только я должен быть справедливым и великодушным. И она мне судья. И ему, деду, я тоже судья.

— Что теперь делать? — спросила Надя.

— Не волнуйся, — сказал я. — Ничего он тебе не сделает, этот Грибоедов. Его мы одолеем. Останется у тебя собака.

И пусть у каждого, кто захочет, будет собака.

И пусть поскорее наступит такой день, когда мы будем счастливы и когда с полуслова будем понимать друг друга и по первому зову приходить на помощь. Вот это и будет счастливый день.

А пока мы стояли и думали обо всех наших бедах. Нет, мы не плакали, ведь мы были солдаты, и даже маленькая девочка Надя не плакала. Но и весело нам еще не было.

Последний парад

Посвящается памяти отца

Представление

Сергей Алексеевич Князев прослужил в армии почти пятьдесят лет и вышел в отставку. Был он одинок, жена у него умерла давно, оставив ему сына Витьку, который еще мальчиком погиб в самом начале войны.

Сам он был еще крепок, с красивым лицом, молчалив и резковат, но доверчив и простодушен, как ребенок. Правда, об этом никто бы никогда не догадался по его внешнему виду. Пока Сергей Алексеевич служил в армии, все шло привычно и обязательно; он никогда не оставался без дел и даже ни разу не был в отпуске. Но как только вышел в отставку, воспоминания о прошлом так овладели им, что и составляли в единственном числе его занятия. Человеческое, вечное вышло у него на первый план, а то, военное, хотя и главное, которое составляло его суть, постененно стало затухать в нем. И вдруг Сергей Алексеевич понял, что все эти военные просчеты и ошибки, и это восхищение стратегией и тактикой, и эти блистательные победы, которые были в его жизни, отошли куда-то. Теперь он если и вспоминал войну, то не ее самое, а людей, воевавших рядом с ним, и то, во имя чего они это делали.

Сергей Алексеевич постененно стал отходить от своих друзей, а прошлое все больше обволакивало его. Покоя и равновесия в нем не было, он жил в каком-то тревожном ожидании.

И вот однажды, будучи в таком состоянии, он собрал свой нехитрый, по-военному скромный багаж и уехал, никому не доложив, куда и зачем. А уехал он в родной город, в котором не был лет тридцать, и тайно пришел к своему дому. Но нет, сердце его осталось спокойным. Ему показалось, что он здесь и не жил, и не захотелось, ни с кем встречаться из своих, потому что он не желал расспросов о сыне. Он пробыл в городе до вечера и снова пришел к дому и в освещенном окне увидел брата Павла, тоже уже старика, и каких-то людей около него, видно, взрослых детей и внуков. Этого ему было достаточно, в тот же день он улетел дальше.

Если бы его дальнейшие маршруты нанести на карту по всем военным правилам, то они бы произвели странное впечатление на специалистов. На этой карте одно место было бы отмечено красным флажком, где-то на территории Латвии, — это было место гибели сына, — к нему бы вела красная стрела, обозначающая главное направление поездки, цель ее. Но Сергей Алексеевич не прочертил этой красной стрелы. Он много раз почти достигал флажка, потом резко забирал в сторону и оказывался в каком-нибудь городке, где когда-то раньше жил с сыном.

И наконец сюда, к Черному морю, он приехал потому, что бывал здесь с Витькой.

Туда же, на место гибели сына, ехать пока не решался, ибо этим закончилась бы его одиссея.

Постоянные гости

Сергей Алексеевич проснулся, открыл глаза, но в них еще было то испуганное выражение, какое сохранилось от сна. Он посмотрел на солдатскую фотографию, висевшую над его кроватью, протянул руку — у него большая, перевитая узловатыми венами рука со старческими прогалинами на коже — и снял фотографию. Смахнул с нее пыль: видно, эта фотография висела здесь по привычке и никто ее не протирал. Теперь это будет его забота.

Сон еще не ушел от него, и какая-то странная военная песня, может быть времен гражданской войны, звучала в нем. Ну да, кто-то играл на трубе. Опять на трубе. Все песни, которые он иногда вспоминал, хотел он этого или нет, «играли» в нем на трубе. А может быть, в нем звучала-то всего одна и та же песня, только он не признавался себе в этом.

Сергей Алексеевич долго, будто нехотя, возвращался к повседневной жизни, и лицо его приобретало обычное замкнутое, несколько чопорное выражение.

Витька тогда сказал ему: «Ты не волнуйся, я ловкий. Я осторожно. И наган у меня есть». А он ему ответил: «Наган оставь». И больше он тогда не нашел никаких слов.

Сон, кажется, ему приснился только что, под утро. Он стоял в углу комнаты в брюках, но в нижней рубахе, и к рубахе были приколоты ордена, и иногда эти ордена, цепляясь друг за дружку, издавали легкий звон. А потом нараспашку открылась дверь, точно дунул сильный порыв ветра, и на пороге появился солдат.

Он его сразу узнал: это был хозяин дома. У солдата на одном плече был вещевой мешок, на втором — шинель в скатке…

Он стоил неслышно и наблюдал за солдатом. Он-то хорошо знал это ощущение возврата домой после долгого и тяжкого расставании и не хотел ему мешать. Он-то хорошо понимал, что значит попасть в ту самую комнату, которая десятки раз представлялась там, на фронте, в холод и мороз, в минуты передышки в бою или в забытьи, когда ты чувствуешь, что уходишь из жизни… Вот солдат провел рукой по столу и подумал, видно, что скоро сядет за этот мирный стол, и пальцы, что трогали простую грубую клеенку, слегка дрожали от волнении… Потом подошел к старому самодельному комодику и улыбнулся ему, как давнему забытому приятелю… И вдруг заметил его…

Он никогда раньше не встречался с этим солдатом, но лицо его показалось ему до боли знакомым: усталое, уже немолодое, и эти говорящие глаза, и эти усы с прокуренной…

«Значит, все же вернулся», — сказал он.

«А ты кто такой?» — вместо ответа строго спросил его солдат по праву хозяина.

«Это я, Приходько, твой комдив, — сказал он. — Неужели не узнал?»

«Товарищ генерал?! — радостно ответил солдат. — Вот это встреча!»

«Знаменитый Приходько, который прошел всю войну…» «А все потому, товарищ генерал, что всегда имел в запасе сухие портянки и кое-какую жратву… извините за грубость…»

Солдат снял с плеч вещевой мешок, скатку и выложил на стол хлеб, кусок сала, луковицу, банку консервов и флягу.

Когда он вытащил флягу, то нарочно тряхнул ее, и во фляге булькнуло. Потом решил взять стопки и удивленно посмотрел на новенький сервант: вовек таких не видывал в этом доме.

«Чудеса в решете, — сказал солдат, робко отодвинул стекло серванта и заглянул внутрь: нет ли там стопок позади нарядных рюмок? — Куда-то подевались стопки, — сказал солдат и негромко позвал: — Машенька!»

Никто не отозвался.

«А хозяйка здесь Егоровна», — сказал он.

«По отчеству Егоровна, — ответил солдат и добавил с нежностью: — А зовут ее Машенькой… — Отвинтил пробку фляги, налил по полной рюмке и сказал: — С возвращением».

И они выпили и стали молча закусывать…

«Вот теперь вы мне скажите по совести, товарищ генерал, забыла меня жинка или не забыла?»

«Как же забыла, когда вот, на самом видном месте, твоя фотография», — сказал он.

Солдат посмотрел на свою фотографию…

«Хорошо, что не забыла… Для нас, для солдат, это самое главное… А вы, товарищ генерал, что делаете в наших краях?»

«На пенсии я… Вот и блуждаю по свету…»

«А войну часто вспоминаете?»

«А что ее вспоминать, вся в прошлом…»

«Вот как, — зло сказал солдат и встал. — Вот этого я от вас не ожидал… — Торопливо сложил вещи обратно в мешок. — Выходит, мертвым гнить, а живым жить».

Солдат вскинул мешок на плечо, подцепил скатку и пошел к выходу, стараясь не задеть его рукой…

«Приходько, постой! — виновато попросил он и сказал ему слова, которые должны были как-то оправдать его: — Просто мне не с кем вспоминать… Один остался…»

Солдат решительно вышел из комнаты. Он увязался за ним и тут услыхал Витькин голос, который звал его: «Папа! Пап!» — стремительно оглянулся и увидел его.

Витька приснился ему совсем мальчонкой: худеньким, с редкими веснушками и лохматыми бровками, одетый в матросский костюмчик, а не парнишкой, каким он его так хорошо помнил.

Он бросился ему навстречу, хотелось поскорее добежать до него, дотронуться, поднять на руки, но Витька оббежал его и стал нагонять солдата. Он поспешил за ними, и они оказались на той самой поляне, где погиб Витька, и снова — в какой раз! — увидел эту колокольню, на которой стоял немец с автоматом. Он хотел крикнуть, чтобы предупредить об опасности, но крика у него не получилось; попытался догнать их, чтобы схватить за руки и повалить на землю, но не догнал… А они тем временем уже бежали по полю, на котором паслось стадо коров, и им наперерез неслись немцы на танках и мотоциклах, и коровы в страхе гулко мычали и разбегались в разные стороны…

Сергей Алексеевич услыхал чьи-то торопливые шаги и без всякого любопытства высунулся в окно: мимо прошел белоголовый парнишка лет двенадцати. Одет он был явно не по сезону и слишком торжественно для столь раннего часа: в форменном школьном костюме, в начищенных ботинках и в белой нарядной рубахе. В руке парнишка нес небольшой букетик цветов.

«Видно, идет кого-то встречать на пристань», — подумал Сергей Алексеевич. На секунду их взгляды встретились — в такую рань это было не удивительно, — и ему показалось, что он где-то видел этого парнишку.

Коля

Коля вышел из дому так рано, потому что шел встречать своих родителей, отца и мать, которые должны были приехать за ним. Он не видел их целый год. Подумать только — с прошлого лета, когда они приезжали в очередной отпуск с Дальнего Севера!

Коля знал, что родители его сегодня не приедут. Он только недавно получил от них письмо, что они собираются в дорогу. Но он проснулся непривычно рано, его разбудил призывный жалобный гудок парохода, и он подумал: а вдруг… Быстро оделся и выбежал на улицу.

Теперь, когда он был на улице, он понял, почему так монотонно трубил пароход: на море стоял густой туман и полз по улицам низкой, легкой дымкой. Туман был как живой, двигался, двигался, обволакивая дома, и Коля шел в этом тумане. Один в пустынном городе. Он почему-то вспоминал старика, которого только что видел в окне, как вспоминают какую-нибудь картину или фотографию, чем-то удивившую, и тут же снова забыл. Прошел не оглядываясь мимо непривычно молчаливого кино, мимо полуразрушенной церкви и новенькой, с иголочки, школы, мимо шатра передвижного цирка, обклеенного афишами, и остановился около рыбного магазина, чтобы посмотреть на его аквариум. Большая шарообразная камбала тыкалась в стекло и устало шевелила ртом.

Это было второе живое существо, которое бодрствовало на его пути. Старик и теперь эта рыба.

Где-то отрывисто и коротко рявкнул гудок, и Коля, сорвавшись с места, побежал к причалу.

В глаза ему ударило солнце. Оно пробило плотный туман и ослепило, озарило его, и настроение у него улучшилось, потому что прямо перед глазами маячил двухтрубный лайнер «Адмирал Нахимов».

На причал вышли первые пассажиры. Они обнимались, громко хохотали и возбужденно разговаривали. И Коле интересно было на них смотреть: он любил, когда люди радовались. Какой-то приехавший папаша в восторге посадил сына на плечо, и Коля вспомнил, что так же когда-то и его носил на плече отец.

…и Витька

Сергей Алексеевич вышел из дому. С утра у него было такое настроение, что в пору бы уехать. Он бы и уехал сегодня дальше, может быть, прямо к Витьке, если бы не пообещал выступить перед ребятами в местном пионерском лагере. Привык по-военному выполнять свои обещания. А выступит — и сразу уедет. Непременно.

Между тем городок просыпался. Все больше появлялось людей на набережной. Они прогуливались, разговаривали, дремали под солнцем на скамейках.

Сергей Алексеевич возвышался на голову над всеми: и ходил он так значительно и так опирался на палку, что казалось, будто он шел куда-то по очень важному, почти трагическому делу. Может быть, поэтому ему все уступали дорогу, хотя он даже этого не замечал, занятый своими мыслями.

Сергей Алексеевич дошел до порта и опустился на скамейку. Было уже жарко, и он снял маленькую кепочку, которую носил, сдвинув низко на лоб, и подставил солнцу седую голову.

Хозяйка предлагала ему зонтик. Просто смешно. Увидел бы его под зонтиком Витька, вот бы похохотал! Он — под зонтиком! Он, который сжигался на солнце месяцами, пропекался, можно сказать, насквозь, до костей, — и вдруг зонтик.

Он расправил плечи. Спина у него была прямая, как доска. Спина человека, который привык часами стоять в строю, маршировать на парадах, держать «на караул».

— Коль-ка-а! — раздался чей-то крик.

Около него стояли двое: широкоплечий молодой человек и мальчишка с чемоданчиком. Молодой человек нетерпеливо поглядел на часы и сказал:

— Давай, — и протянул руку за чемоданом. — Мне пора.

— Что вы, дядя Гена! — быстро ответил мальчик и спрятал чемодан за спину. — Мы вас нагоним.

А снизу, откликнувшись на их крик, спешил тот самый белоголовый парнишка, которого он утром видел из окна. На ходу, прыгая через две ступеньки, бросил в урну букетик цветов и подбежал к своему приятелю.

— А где дядя Гена? — не отдышавшись, спросил белоголовый.

— В цирк пошел, — сказал второй.

И вдруг Сергей Алексеевич понял, почему парнишка показался ему еще раньше, утром, знакомым. Ну конечно, он похож на Витьку. Сергею Алексеевичу сразу стало нестерпимо жарко, и кровь бросилась в голову. Он медленно отвернулся, заставил себя отвернуться…

— А нарядился как! — донеслось до него. — Зря ты летаешь к пароходу. Не маленькие, сами найдут дорогу.

Сергей Алексеевич хотел повернуться и еще раз проверить себя: не обманулся ли, но сдержался. Ни к чему это. Сколько раз он уже встречал мальчишек, которые были будто бы похожи на Витьку. Он гнался за ними, заглядывая в лица только для того, чтобы еще раз увидеть его глаза, его губы, его лицо. Но разве это принесло бы ему облегчение, даже если бы он нашел такого мальчишку?

Сергей Алексеевич закрыл глаза и увидел сына: его короткие бровки, упрямый подбородок и челку, спадающую на лоб. Все-таки глаза и волосы у этого прохожего мальчишки были такие же, как у Витьки.

Сергей Алексеевич непривычно резко встал, почти вскочил, и поспешил следом за мальчишками. Пока он их догонял, этот один раз оглянулся. «Ну совсем как Витька», — подумал Сергей Алексеевич. Витька всегда оглядывался, когда они расставались. И тогда, в последний раз, он тоже оглянулся. Он был очень бледен тогда и синяки под глазами.

Сергей Алексеевич забыл про мальчишек и, может быть, даже не вспомнил бы про них никогда, если б не увидел их, покупающих у киоска пирожки. Подошел к ним, тоже взял пирожок и стал жевать.

Его белоголовый посмотрел и сказал:

— Повидло.

— Что? — не понял Сергей Алексеевич.

В это время повидло из пирожка у него вылезло и упало на асфальт. Мальчишки рассмеялись.

— Вот видите, — сказал белоголовый. — Его надо есть с подсосом. Надкусил, потом втянул воздух, и повидло само попадет в рот.

— Спасибо за науку, — сказал Сергей Алексеевич и, волнуясь, произнес: — Меня зовут Сергеем Алексеевичем.

Он по-прежнему представлялся по-военному, вытянувшись в рост, точно принимал рапорт, независимо от того, кто был перед ним.

Получилось как-то слишком торжественно, и мальчишки снова хихикнули.

— А вас как зовут? — спросил Сергей Алексеевич, испытывая неловкость.

— Коля, — ответил белоголовый.

«Лучше бы его звали Витькой».

— А это Юрка, мой братан, — сказал Коля и улыбнулся Сергею Алексеевичу.

Выражение лица его стало еще симпатичнее Сергею Алексеевичу, потому что он любил лица, которые улыбка украшает. Но он был на редкость застенчив в знакомствах, особенно с детьми, и, пока он раздумывал, что бы такое ему еще сказать, мальчишки доели свои пирожки и убежали к цирку.

Сергей Алексеевич, уже не уверенный в себе и недовольный, пошел следом. Около цирка собралась толпа, и оттуда до него доносился шум, гомон и смех. Он поискал мальчишек, но они куда-то пропали в этой толчее.

— Что здесь случилось? — спросил Сергей Алексеевич.

— Дрессировщик из цирка ведет купаться медведей, — ответила какая-то девочка.

Сергей Алексеевич решил пробраться вперед, надеясь найти мальчишек. Впереди него стоял здоровяк мужчина с дочерью на плече, и ему пришлось его подтолкнуть, чтобы пробиться.

— Поосторожнее, папаша, — сказал здоровяк, — а то я толкну — костей не соберешь.

В другой раз Сергей Алексеевич даже не ответил бы, но тут он увидел впереди себя Колю, понял, что тот все слышал, и гневно и чуть надменно сказал:

— Поосторожнее, молодой человек.

— Что? — переспросил здоровяк и опустил дочь на землю.

В это время дрессировщик, раздвигая любопытных, провел медведей, и вся толпа — следом за ним. Сергей Алексеевич тоже было двинулся за всеми, но почему-то у него пропала охота догонять мальчишек, и он пошел домой.

Военный радист

В этот вечер ему было особенно одиноко, и когда он увидел, что над цирком зажглась световая реклама, то оделся и решил идти в цирк. Около билетерши, у входа, он увидел Колю и Юрку.

— Здрасте! — радостно сказал Юрка, взывая к его помощи. — Нас Тиссо пригласил. Артист. А она не пускает.

— Не мешай, — сказала билетерша и отвела рукой Юрку в сторону. — И вы, гражданин, проходите! — крикнула она Сергею Алексеевичу.

— Юрка, пошли, — сказал Коля и потянул брата за рукав.

Ему явно было не по себе, а Сергей Алексеевич, вдруг подумав, что было бы прекрасно взять с собой в цирк этих мальчишек, и, ни слова не говоря, торопливо прошел навстречу людскому потоку, чтобы подойти к кассе. Он даже забыл, что у него уже есть билет, протянул кассирше деньги и попросил:

— Три билета получше.

Стало хорошо оттого, что у него были билеты в руках. Но теперь и этого ему показалось мало, и он подошел к старушке, торгующей семечками, и купил еще и семечек. Счастливый своей находчивостью и изобретательностью, повернулся, чтобы идти к мальчишкам, и обнаружил, что их около билетерши уже нет.

В одной руке у него были билеты, в другой — кулек с семечками и палка под мышкой. Он растерялся, но все же подошел к билетерше и спросил про мальчишек, и та ответила ему, что пропустила их в цирк. И он пошел в цирк, а когда увидел Колю, который сидел вместе с Юркой на лестнице в проходе, обрадовался ему и позвал мальчишек к себе.

Первым делом он угостил их семечками, затем решил что-нибудь сказать, но не придумал.

— А сюда не придут? — спросил Коля.

— Нет, — ответил Сергей Алексеевич. — Вот билеты.

Опять наступило молчание. В это время Сергей Алексеевич заметил мороженщицу и обрадованно крикнул:

— Сюда две порции! — вскочил и пошел по узкому проходу между рядами, зацепился впопыхах за чьи-то ноги, уронил палку.

«Какой неловкий стал, право! — подумал Сергей Алексеевич. — Противно самому. И нервы расшатались. То плакать хочется, то смеяться. Просто девица на выданье».

Тем временем погас свет, зажглись «юпитеры», и в цирке началось представление. И в результате он остался без мороженого и с виноватым лицом вернулся обратно. Какой-то остряк шепнул ему, что «здесь не кафе». Наконец он добрался до своего места и сел.

На арене выступали акробаты, но Сергей Алексеевич не видел их. Он исподтишка косился на Колю. А тот, в который раз перехватив его взгляд, улыбнулся ему застенчиво, не зная, как себя вести.

«Совсем я забыл Витьку, — подумал Сергей Алексеевич. — Ведь не виделись без малого тридцать лет». Про себя он всегда думал о нем, как о живом. Поэтому он и тянется к Коле. У Витьки над левой бровью была родинка, а у Коли ее нет, и еще у него между верхними передними зубами была щелочка, и он умел петь. Когда он был совсем небольшой и его рано укладывали спать, то сын, бывало, начинал петь и пел долго-долго, так и засыпал с песней.

Сергей Алексеевич немного успокоился и стал смотреть представление. Тем более, что на арене выступал наездник-жонглер. В нем он узнал того самого молодого человека, которого видел утром с Юркой.

— Это Тиссо, — сказал Юрка с гордостью. — Он у нас живет.

В это время лошадь начала под музыку танцевать вальс, а Тиссо, стоя на ее спине, продолжал жонглировать маленькими белыми мячиками.

— Здорово работает, — сказал Коля.

И Сергей Алексеевич тоже улыбнулся. Он любил лошадей, ему нравились эти роскошные, умные животные. Он нагнулся к мальчишкам и прошептал:

— У меня была лошадь, еще в гражданскую, так она каждое мое слово понимала.

Тиссо в темноте жонглировал факелами, и слышно было, как они потрескивали в притихшем зале, и этот прыгающий огонь и запах лошади снова отбросили Сергея Алексеевича далеко назад.

…Он видел себя в Витебске. Этот город больше всего греет его сердце, потому что он там был счастлив. И он ехал верхом на лошади вверх по Гоголевской улице; она была такая крутая, что зимой на нее лошади не могли взобраться, и только Делец брал это препятствие. Потом он пересекал Театральную площадь, и начинал спуск к церкви. Сергей Алексеевич себя не торопил, потому что каждая улица и каждый дом этого города утепляли его душу. Наконец он свернул на свою Володарскую и увидел Витьку. Тот стоял на обычном месте, поджидая его. Он подъехал вплотную к Витьке, и Делец, или, как его называл ординарец татарин Магазов, Дэлэс, коснулся губами Витькиной щеки, точно по-собачьи лизнул. Он помнил эти встречи, каждая из них была для него живой историей, хотя сейчас они все слились в нем воедино.

Он приезжал на эти свидания с Витькой и после учений, и после стычек с бандитами. Витька ждал его с восторгом, но вел себя так, точно в этих встречах самое главное было свидание с лошадью. Витька трепал его по холке, с нежностью прижимался к морде лицом. Потом он спрыгивал на землю, подхватывал Витьку и сажал в седло. Витька был как перышко — это ощущение невесомости до сих пор сохранилось у него в руках. И еще он любил подсовывать свои руки ему под мышки, чтобы почувствовать теплоту мальчишеского тела.

…Коля легонько толкнул Сергея Алексеевича в бок, тот вздрогнул, оглянулся, еще не понимая, в чем дело. Около них в вежливой позе ожидающего стоял цирковой артист, сильно напомаженный, во фраке и цилиндре, с накрашенными губами. В руках он держал тоненькую серебряную флейту и размахивал ею, как палочкой.

— Он вас спрашивает, — шепнул Коля.

— Извините, — сказал Сергей Алексеевич, — я не расслышал.

Артист улыбнулся и раздельно повторил то, что он, Сергей Алексеевич, видно, прослушал.

— Я прошу вас ответить на несколько моих вопросов. Только шепотом, чтобы не слышала моя партнерша… Ольга Николаевна, вы готовы? — обратился он к женщине, которая стояла в центре арены с завязанными глазами.

— Нет, нет, — спохватился Сергей Алексеевич. — Я не могу вам быть полезным. — И решительно: — Нет. — Он сжал губы.

Но артист не уходил и крутил перед его носом своей серебряной флейтой.

— Я ведь, кажется, отказался, — сказал Сергей Алексеевич резко: мол, отстаньте.

Ему неприятно было всеобщее внимание, какие-то люди вставали со своих мест, чтобы увидеть его, кто-то показывал на него пальцем. И тут же постыдился собственной бестактности, которую он не терпел в других и презирал в себе, и, чтобы как то загладить свою вину, почтительно склонился к уху артиста и выразительно кивнул на Колю.

— Здравствуйте, — сказал артист Коле и предостерегающе поднял руку, чтобы Коля ему не отвечал.

Артист нагнулся и о чем-то пошептался с Колей. Сергей Алексеевич прислушался, но ничего не понял.

— Ольга Николаевна, — сказал артист, — сейчас вы нам ответите на вопросы: «С кем я разговариваю? Сколько лет этому человеку? Состав его семьи?» Запомнили вопросы? Подумайте, а я пока поиграю.

Артист приложил флейту к губам и заиграл какую-то песенку, но привычное ухо Сергея Алексеевича выхватило из мелодии сигналы морзянки. Сначала он решил, что ему показалось… Но нет… Сигналы в его голове складывались в слова: «маль-чик… Ко-ля…» «Всем, всем, всем! — вспыхнуло у Сергея Алексеевича в голове. — Только что немецко-фашистские войска перешли границу… Ведем бой…» Снова передал артист: «Двена-дцать лет…» А Витьке было пятнадцать.

Артист прекратил игру, посмотрел на Сергея Алексеевича, и тот улыбнулся, словно они стали соучастниками в этом представлении.

— Я могу начинать? — спросила женщина.

— Да, — ответил артист.

— Вы разговаривали с мальчиком…

Сергей Алексеевич наклонился, чтобы рассказать о своем открытии Коле, но артист сделал ему предостерегающий жест, и он промолчал.

— …его зовут Колей, — продолжала женщина. — Ему двенадцать лет. Он живет с тетей и братом.

— Оно и видно, безотцовщина, — неожиданно сказала женщина, которая сидела впереди них. — Елозил, елозил коленками по спине!..

Все засмеялись, а Коля оглянулся на Сергея Алексеевича и громко сказал:

— Это неправда. У меня есть отец.

Сергей Алексеевич волновался за артиста, ему уже по-своему стал близок этот бесхитростный, раскрашенный, не очень ловкий человек, потому что он знал морзянку и, может быть, в войну служил в радистах.

Артист покрутил в воздухе серебряной флейтой.

— Прошу тишины! Ольга Николаевна, восстановите истину.

— У него есть родители, — ответила женщина. — Только они живут в другом городе.

— Верно? — спросил артист у Коли.

Тот кивнул.

Вино из Испании

Когда они вышли из цирка, было темно, и толпа начала шумно таять в этой темноте. Сергей Алексеевич старался держаться поближе к мальчишкам, чтобы не потерять их.

— Надо зайти за Тиссо, — сказал Юрка. — Я сейчас… — и убежал.

Сергей Алексеевич и Коля помолчали. Коля чувствовал себя неловко, но как уйти, не знал, и говорить о чем, тоже не знал.

— Ну как, понравилось? — спросил Сергей Алексеевич.

— Да, — ответил Коля и подумал: «Скорее бы пришел Юрка». — Мы ведь ходим в цирк каждый день. Все номера старые, только флейтист новый.

— Подружились с Тиссо? — спросил Сергей Алексеевич.

— Ага, — сказал Коля. — Он в прошлом году жил у тети Кати, у Юркиной матери. То, что он показывает на выступлениях, это ерунда. Вот если бы видели его на репетициях! Высший класс!

Но слова Коли отскакивали от Сергея Алексеевича. Он уже давно не был в таком тревожном состоянии, как сегодня. Наслоение дня — сон, встреча с Витькиным двойником, цирк — до крайней стенени растревожили его. И флейтист превратился в армейского трубача, который играл на Витькиной могиле.

Вернулся Юрка и сказал, что Тиссо ушел. И они молча пошли дальше. Мальчишки время от времени подталкивали друг друга, идти и молчать им было трудно. Сергей Алексеевич понимал это, но разговаривать ему не хотелось.

— А этот, флейтист, — сказал Юрка, — здорово. Надо будет спросить у дяди Гены, как они это делают.

— А ты не догадался? — ответил Коля. — Он ей сигналил песенкой.

— Это морзянка, — вмешался в разговор Сергей Алексеевич. — Точка, тире; три тире; точка, тире, две точки; точка, тире, точка, тире… Значит «Коля».

— Здорово! — сказал Коля. — Вы что, радист?

— В некотором роде, — ответил Сергей Алексеевич. — Военный радист.

На набережной в винном магазинчике Юрка увидел все же Тиссо.

— Вон дядя Гена, — сказал он, просунул голову в дверь и спросил: — Дядя Гена, вы домой идете?

Тиссо оглянулся и отрицательно покачал головой.

— Давай подождем его, — предложил Коля.

— Давай, — охотно согласился Юрка и посмотрел на Сергея Алексеевича. — Мы подождем Тиссо.

Они думали, что старик уйдет, а он тоже остановился.

Здорово он им надоел. Ну конечно, что этим счастливым мальчишкам до него или до Витьки. Они влюблены в цирк, который им кажется всем миром, и в этого «необыкновенного» Тиссо, который умеет ловко жонглировать и делать всякие сальто-мортале.

— Смотрите, — сказал Юрка, — а с ним флейтист.

Сергей Алексеевич присмотрелся. Действительно, рядом с Тиссо стоял флейтист. Они пили вино.

— Может, зайдем? — предложил Сергей Алексеевич.

Он взял три стакана сока, и, стоя рядом с Тиссо и флейтистом, они потягивали свой сок. Наконец те заметили их, и флейтист сказал:

— А, старые знакомые! Надеюсь, вы на меня не обиделись?!

— Что вы! — сказал Сергей Алексеевич. — Вы в бывшем радист?

— Точно, — сказал флейтист. — Значит, вы догадались? Ай-ай-ай, надо делать это тоньше.

— Вы и так хорошо это делаете, — успокоил его Сергей Алексеевич. Флейтист еще больше понравился ему своей бесхитростностью. — Просто я тоже в некотором роде радист.

— А-а-а, — сказал флейтист, — коллега, — и протянул ему руку. — Полагается по этому случаю выпить вина.

— Спасибо, — сказал Сергей Алексеевич. — Я не пью. — Посмотрел на молчаливого Тиссо и добавил: — И вы тоже хорошо работали.

— Давайте, давайте комплименты, мы их любим. — Тиссо поднял бутылку и налил Сергею Алексеевичу немного вина. — За знакомство.

Вино чуть попахивало миндалем, только для этого его надо было посмаковать, и тогда казалось, что во рту горький спелый миндаль. Это Сергей Алексеевич хорошо знал. Его научила так пить вино еще в Испании Лусия. Вечная ей память.

А Тиссо и флейтист выпили свои стаканы залпом. Так в Испании пили во время боя, когда пьешь и никак не можешь напиться. И крестьяне так пили, когда работали в поле.

— Вы служили в армии? — спросил Сергей Алексеевич флейтиста. Он задавал этот вопрос всем людям, которые ему нравились. Ему хотелось, чтобы все стоящие люди прошли через армию.

— Во флоте, — ответил флейтист. — Свистать всех наверх! — засмеялся. — На миноносце.

— На миноносце? — Язык у Сергея Алексеевича немного заплетался. — Я эти мины никогда не забуду. Они все квакают. Однажды я попал под минометный огонь. Когда меня ранило, я сначала не почувствовал боли, потом нога отяжелела и вспухла. Разрезали сапог и штанину, в коленной чашечке торчали три рваных осколка… Меня уложили на ящики со снарядами. А когда начинали бомбить, все разбегались, а я оставался лежать на снарядах.

— Ух, какие страсти! — сказал Тиссо. — На ночь. Мальчишкам не заснуть.

Эти слова сразу вернули Сергея Алексеевича в его обычное состояние. Не хватало еще, чтобы над ним подшучивали.

— Честь имею, — надменно сказал он, приложил руку к козырьку и вышел.

У него кружилась голова, и ноги стали чужими. Поэтому Сергей Алексеевич сел на скамейку рядом с магазинчиком и видел, как мимо него прошли Тиссо и флейтист в сопровождении мальчишек. Коля остановился около Сергея Алексеевича, а Юрка крикнул:

— Колька, пошли, а то он уйдет…

— Подожди ты, — ответил Коля. — Сергей Алексеевич, идемте.

Мимо них медленно проплыло такси с двумя пассажирами, и вдруг Юрка закричал:

— Коль, смотри, вроде твои поехали!

— Мои? — переспросил Коля и, не попрощавшись, убежал.

Юрка посмотрел на старика — нет, он не догадался о его хитрости — и сказал:

— Родители. — И уже на ходу: — Он их год не видел. Они у него на Севере работают.

— Эй, дед! — донеслось до Сергея Алексеевича. — Спать надо дома.

Сергей Алексеевич поднял голову. Над ним стоял Здоровяк с дочерью на руках. Он встал, голова у него больше не кружилась, и прошел мимо Здоровяка.

— А вы не работали бухгалтером в Минске? — спросил Здоровяк. — В тресте!

— Нет, — сказал Сергей Алексеевич. — Спокойной ночи. — Козырнул по-военному и ушел.

Чувство досады не оставляло его. Казалось, что он чем-то себя уронил перед мальчишками. И это ему было неприятно.

Открытие

По дороге в цирк Коля заскочил в порт к очередному теплоходу. Это теперь у него превратилось в игру. Он каждый день бегал к причалу. Мимо него прошел мужчина с двумя чемоданами и сказал:

— Слушай, паренек, помоги.

— Давайте, — согласился Коля.

— Да не мне. Видишь, женщина с ребенком на руках. Моя жена. Ей помоги.

И в это время Коля заметил Сергея Алексеевича. Он не видел старика с того дня, как они вместе с Юркой убежали от него. «Еще привяжется», — подумал Коля и побежал к женщине, делая вид, что не заметил Сергея Алексеевича. Взял у женщины чемоданчик и повел к такси, где их дожидался мужчина.

Когда Коля проходил мимо Сергея Алексеевича, низко опустив голову, тот сказал:

— Добрый день, Коля.

— Здрасте, — ответил Коля, но не остановился.

Коля помог шоферу уложить вещи в багажник и, видя, что Сергей Алексеевич наблюдает за ним, подумал: «Что, право, за странный старик. Вот привязался!»

— Спасибо, — сказал мужчина. — Выручил.

— Пожалуйста, — ответил Коля, снова посмотрел на Сергея Алексеевича и попросил: — Подвезите меня до цирка, это вам по пути.

Коля сел в машину, но какая-то неясная сила заставила его оглянуться: длинный непромокаемый военный плащ делал старика еще выше.

Когда Коля, расстроенный, вышел из цирка — Тиссо и Юрки там не оказалось, — он снова увидел Сергея Алексеевича, идущего в окружении трех девочек, одетых в пионерскую форму. Одна из девочек тащила его плащ.

Коля на всякий случай отвернулся, но Сергей Алексеевич, занятый разговором с ребятами, не заметил его.

Потом Коля узнал одну девочку. Это была Валя Иванова из его интерната, и, когда она подбежала к мороженщице, он сказал:

— Привет, Иванова. Не узнаешь?

— Ой, кого я вижу! — ответила Иванова. — А говорил, к родителям поедешь.

— Передумал, — сказал Коля. — Они сюда приедут. — Кивнул в сторону Сергея Алексеевича: — Куда вы его ведете?

— К нам. — Иванова развернула одно эскимо и стала есть. — На встречу «О тех, кто боролся за нашу свободу».

— А он что, тоже боролся? — с сомнением в голосе спросил Коля. — Он же обыкновенный военный радист.

— Что ты! — Иванова рассмеялась. — Он известный генерал… — повернулась и убежала за своими.

Коля посмотрел вслед Ивановой, тяжело вздохнул, ему стало совсем скучно. Настроение у него окончательно испортилось. Жизнь явно шла мимо него: и Тиссо он прозевал, и от Сергея Алексеевича спрятался. А то сейчас пошел бы вместе с ним в пионерский лагерь.

Он просидел около цирка больше часа. Потом решил сбегать на пустырь, что рядом с пионерским лагерем, там Тиссо иногда выгуливал свою лошадь. Тиссо он не застал, зато около входа в лагерь увидел Сергея Алексеевича в окружении ребят. Подождал, пока ребята ушли, и подошел к старику.

— Это они вам подарили? — спросил Коля.

В руках у Сергея Алексеевича была какая-то нелепая самодельная клетка с птицей.

— А, это ты! — обрадовался Сергей Алексеевич.

— Этого кенаря они вам подарили? — переспросил Коля.

— Они. Неудобно было отказаться. Славные ребята.

— Придется прикупить канарейку в магазине, — сказал Коля, — а то он один от тоски сдохнет.

— Это верно. — Сергей Алексеевич поднял клетку к лицу, чтобы получше рассмотреть птицу. — Родителей встретил?

— Нет, — неохотно ответил Коля. — Это чужие были. — И перевел разговор: — Я с этой Ивановой, которая вас встречала, в одном интернате учусь. Вы им про что рассказывали?

— Об Испании, — сказал Сергей Алексеевич.

— Туристом ездили, — догадался Коля. — Моя мама в прошлом году была в Болгарии. Тоже интересно.

— Нет, — сказал Сергей Алексеевич, — я там воевал в тридцать шестом.

— Воевали? — удивился Коля. — Я недавно видел кино про испанскую войну.

«Значит, ему все же это интересно», — подумал Сергей Алексеевич.

— Может, вы знали самого Мате Залку? — спросил Коля.

— Знал, — ответил Сергей Алексеевич, хотя он видел его всего один раз. Но, чтобы как-то увлечь мальчика, он не стал вдаваться в подробности. От этого ему было немножко стыдно: врать он не умел. И в оправдание свое добавил: — Оттуда я приехал не один, а с испанкой, революционеркой Лусией Пиедой. Как-нибудь я тебе про нее расскажу.

«Какие обыкновенные слова, — подумал Сергей Алексеевич. — Трудно даже представить, что этими обыкновенными словами можно рассказать про Лусию».

А Коля ничего этого не заметил. Он вдруг оказался где-то совсем в ином мире, чем жил ежедневно. Величие Сергея Алексеевича так подавило его, что он совершенно не знал, о чем с ним говорить. У него в жизни еще не было ни одного знакомого, который бы воевал в Испании и знал бы людей, про которых написаны книги. Может быть, он на самом деле генерал?

Перекличка

Пошел сильный дождь, и Сергей Алексеевич, воспользовавшись этим, пригласил Колю в кафе. В то самое кафе, в котором он лет двадцать пять назад был с Витькой.

Они вошли и остановились, отряхиваясь от дождя, и Сергей Алексеевич, как всегда, замер, оглядывая привычно расположенные столики. Чудо, что оно сохранилось, это кафе, пережив войну.

За стойкой одиноко сидела буфетчица и читала газету. При их появлении она подняла голову, увидела Сергея Алексеевича и приветливо ему улыбнулась.

— А вы сегодня не один? — сказала она.

— Да, — ответил Сергей Алексеевич, повернулся к Коле, и слова, которые он собирался произнести, чтобы объяснить, кто такой его попутчик, замерли у него на губах. Он в волнении прикрыл рукой глаза: перед ним появился Витька.

Сергей Алексеевич стянул плащ, повесил в углу и, зацепившись за клетку с птицей, что стояла у него в ногах, прошел внутрь комнаты.

Коля с удивлением посмотрел ему вслед, взял клетку и пошел за стариком.

Они сели за столик, и Сергей Алексеевич изменившимся голосом, без предисловий сказал Коле:

— Принеси пирожные и бутылку воды, — и дал ему денег.

Все это было полно для Сергея Алексеевича большого смысла, ибо эти же слова он сказал тогда Витьке.

Это был великий, но сладкий обман. И неправы те, кто говорит, что нельзя вспоминать: что прошло, то, мол, быльем поросло. Не вспоминают старого только те, кто бережет себя или боится своего черного прошлого.

Сергей Алексеевич смотрел, как Коля брал пирожные, и вдруг не выдержал и крикнул:

— Возьми себе корзиночку с марципаном! — Ему захотелось, чтобы Коля съел любимое пирожное Витьки.

Он следил за каждым его движением: как мальчик поворачивал голову, улыбался ему, как возвращался к столику.

Коля ел пирожное и запивал лимонадом.

— А вы почему не едите? — спросил Коля.

Сергей Алексеевич с трудом оторвал глаза от лица мальчика, торопливо взял бутылку и налил лимонад в стакан. Рука у него слегка дрожала.

— Вкусное пирожное? — спросил Сергей Алексеевич, имея в виду Витькино пирожное.

— Да, — ответил Коля.

Сергей Алексеевич вспомнил, что столик тогда стоял немного не так, и ему это стало мешать, и он не выдержал и подвинул столик вплотную к стене.

Коля остался на прежнем месте, стакан у него был в руке, а пирожное уплыло со столиком. Он поднял глаза на старика, стараясь догадаться, что все это значило.

— Тебе не трудно поставить свой стул сюда? — Сергей Алексеевич показал Коле, куда именно надо ему поставить стул, и Коля выполнил его просьбу.

Теперь они сидели друг против друга. И Коля, который снова принялся за пирожное, чувствовал на себе тревожный взгляд старика.

Постепенно черты Колиного лица сместились, и Сергей Алексеевич не боролся против этого наваждения, а, наоборот, старался в себе всю ту прежнюю картину восстановить доподлинно.

И вот уже перед ним вместо Коли сидел Витька. И сам он тоже другой. Правда, он мало помнил свое тогдашнее лицо, а только одел себя в новенькую форму генерала. Около стула, рядом с ним, стоял чемодан, через него был перекинут плащ. Он приехал сюда сразу же после того, как получил новое назначение.

«Ну, как ты тут без меня?» — спросил он у Витьки.

«Нормально, — ответил Витька. — А ты?..»

Витька хотел узнать у него про Лусию, а он увильнул от ответа, сделал вид, что не догадался. Это была нечестная игра, но он продолжал ее до конца.

«Еду формировать новую дивизию».

«А я?» — спросил Витька.

«Поживешь в интернате, — ответил он. — Какой-нибудь месяц. — И, чтобы замять неприятный разговор, полез в чемодан и вытащил сверток: — Это тебе трусы, майка и прочее».

«Не хочу я в интернат, — сказал Витька. — Надоело».

«Неужели ты не понимаешь? — ответил он. — Время сейчас суровое. Того и гляди, Гитлер полезет. Как только осмотрюсь на месте, сразу заберу тебя».

«Лучше я к Лусии», — сказал Витька.

Вот, оказывается, в чем дело, вот почему ему надоело в интернате.

«Еще чего выдумал! — сказал он, совершенно не готовый к такому повороту разговора. — Ей не до тебя».

«Почему не до меня?»

«Работает она много».

«А ты был у нее?» — с подозрением спросил Витька.

«Был. Паспорт ей еще не оформлен… — Он попробовал пошутить: — Может быть, она вообще не захочет возвращаться, а ты явишься… Охота ей возиться с двумя мужиками. Стирать им белье, варить обеды…»

«Что же, она нас бросила?! — спросил Витька и со злостью сказал: — Врешь ты все! Это ты ее бросил, а не она нас!»

Он тогда крикнул ему «Замолчи!» — и ударил по щеке, единственный раз в жизни, хотя был неправ. Но он, видимо, думал больше о себе и совсем не подумал о том, что Витьке Лусия тоже дорога.

Сергей Алексеевич сел на камне у самой кромки воды, и набежавшая волна сбила клетку с птицей.

Коля подхватил клетку и вытащил кенаря.

— Не дышит, — сказал Коля.

— Это я виноват, — сказал Сергей Алексеевич. — Прости. Засмотрелся на тебя.

— Я не артист, чтобы на меня смотреть! — в сердцах ответил Коля. — А вот подарочка как не бывало.

— Ты похож на моего сына, — вдруг сказал Сергей Алексеевич.

Он произнес эти слова, как будто сделал какое-то мировое открытие или рассказал величайший секрет, но Коля ничего не заметил.

— Захлебнулся, — сказал Коля. — Много ли ему надо.

Сергей Алексеевич взял кенаря у мальчика и начал на него дышать, стараясь отогреть птицу своим дыханием.

Но вот кенарь шевельнулся, и Сергей Алексеевич с видом победителя протянул его мальчику.

— Жив курилка. Просто испугался, — сказал Сергей Алексеевич. — Я в детстве с ними много возился.

Слово «детство» оглушило его своей неожиданностью: не верилось, что это когда-то было. Что было детство с рыжебородым отцом, каменотесом, что была мать. Она по утрам кормила во дворе кур, которые неслись в сарае на сеновале. А он потихоньку пробирался на сеновал, таскал эти яйца и выпивал, а мать не могла понять, почему вдруг куры перестали нестись, и ему было смешно. Куда все это ушло? И почему это вызывает в нем только удивление, а последующее — гибель Витьки, потеря товарищей — боль? Потому что последующее могло быть лучше, удачнее. А детство прошло так, и по-другому не надо.

— Шевелится, — сказал Коля, вспомнил, что старик ему что-то говорил о сыне, и спросил: — А ваш сын живет в Москве?

Сергей Алексеевич промолчал: он и сам еще не понимал, как у него вырвалось про сына. Только разве потому, что этот паренек похож на Витьку. Он ведь никогда никому не рассказывал о сыне — это была его тяжкая ноша, и он не хотел и не мог ни с кем ее делить. Но сейчас впервые им овладело странное состояние. Этот мальчишка его гипнотизировал своим видом, и с каждой минутой Сергей Алексеевич находил в нем Витькины черты, и поэтому ему захотелось открыться перед ним.

Сергей Алексеевич бросился в рассказ сразу, без подготовки, бросился очертя голову:

— Он погиб… В войну…

Сергей Алексеевич замолчал. Приступ воспоминаний был настолько силен и осязаем, что вызвал у него даже головокружение. Он закурил и затянулся, и голова у него от этого стала совсем пьяной. И он уже не слышал сам, что рассказывал, не слышал собственного голоса, и, может быть, он рассказывал Коле не то, что видел сам.

Какой-то неровный строй людей, изломанная длинная цепочка. Ну да, это тот самый привал, на котором он отпустил Витьку в разведку. Он отлично помнил эту большую лесную поляну. Да что там помнил — просто ни на секунду не забывал, но прятал где-то в глубине памяти. И вот лица этих людей, что были с ним тогда там.

Сергей Алексеевич почувствовал, как он идет широким военным шагом вдоль этого строя, и не заметил, что Коля едва поспевает за ним.

…Они рассчитывались по порядку номеров, а он шел вдоль строя, вглядываясь в лица этих людей, и сострадание жгло его сердце. Они давно мертвы, эти люди, а он слышал их голоса, видел заросшие лица, перевязанные головы, запекшиеся губы. В строю среди здоровых много раненых, сидящих на земле, некоторые лежали на носилках, прикрытые шинелями. Женщины тоже стояли в строю, держа за руки ребятишек. У иных двое, а к одной прижались трое; это была жена погибшего полкового интенданта Новикова. Они даже не успели эвакуировать семьи.

Он помнил, где-то отдаленно ухали пушки, заглушая голоса, но все по привычке бесшумно двигались и разговаривали полушепотом.

«Двадцать третий!»

Красноармеец Вася Пегов. Он тогда застрелил жеребенка своей кобылы, и они его съели.

Двадцать седьмым в строю стоял старший лейтенант Клочков; он добровольно остался прикрывать их отход и погиб. Потом еще стоял капитан Никифоров, трус и фанфарон. Противно ставить его в строй этих святых, чистых людей.

А последним, сто шестьдесят третьим, стоял Витька, подпоясанный широким армейским ремнем, на котором висела тяжелая кобура. Он стоял «пистолетом», худенький, стройный, подтянутый. Витька крикнул: «Сто шестьдесят третий, последний», — хотя это было не совсем точно. Он был последним в строю, но не последним на этой поляне. В стороне стояли еще двое: пленный немецкий солдат и красноармеец, который его караулил.

Он позвал командиров, и они подошли к нему, и врач сказал… Все началось с врача. «В последнем бою, — сказал врач, — мы потеряли сорок восемь человек. Умер один маленький, сын Клочкова. От дизентерии».

Почему-то его тогда больно ударило не то, что умер сын Клочкова, который тут же рядом стоял с ним, он видел его профиль и гимнастерку, разорванную на спине, а то, как врач об этом доложил: «Умер один маленький». Может быть, именно эти слова и были решающими.

«Немцы нас не выпустят из леса», — сказал он.

Кто-то стал ему возражать, кто-то объяснял, что можно рискнуть, а то иначе все пропали. Потом он заметил, что рядом с ним вертелся Витька, а вдалеке стоял пленный немчик и тоже не отрываясь смотрел в их сторону: видно, думал, что они говорят про него, и боялся. Младший политрук Павлов предложил, что он готов пойти в разведку, но он не ответил ему.

В это время кто-то сказал, кажется, опять врач, что детям и раненым необходимо передохнуть, а то они не дойдут и переправы через Западную Двину не выдержат, и что жена майора Васильева просила ее послать в деревню. И он подумал: «Может, действительно рискнуть еще разок, — хотя ненавидел бессмысленный риск. — Все-таки женщина. Легче пройти». Но она была женщиной в особенном положении, она ходила в гимнастерке мужа, которого только позавчера убили, и у нее была девочка на руках, и сама она была ослеплена ненавистью к врагу, и от этого могла погибнуть: глаза бы ее выдали.

«Товарищ генерал, — вновь выступил младший политрук Павлов, — кому сдать комсомольские билеты товарищей, не вернувшихся из разведок?» В руке у него была пачка комсомольских книжек.

…Сергей Алексеевич прервал свой рассказ, потому что наступил момент, когда он должен был вспомнить самое главное: должен был вспомнить, как его глаза встретились с Витькиными, и он понял, что тот сейчас предложит себя, и торопливо отвернулся. Но какая-то непонятная сила вновь столкнула их взоры, и все окружающие тоже это заметили и замерли.

Коля посмотрел на старика: ждал.

— Я не пустил этого Павлова в разведку, — сказал Сергей Алексеевич. — Тогда многие жертвовали собой ради других, но это было бессмысленно. Надо было придумать что-то простое и полезное для нас. И тогда я отпустил Витьку…

— Извините за беспокойство… Не желаете воспользоваться, моими услугами?

Около них стоял местный фотограф: в руке у него был фотоаппарат старой конструкции на треножнике.

— Я вижу, у вас нет своего аппарата, — сказал фотограф, явно не рассчитывая на их согласие.

Но его слова произвели на Сергея Алексеевича неожиданное действие. Он согласился на предложение, и даже с охотой, потому что Витька тогда тоже фотографировался. Пусть, пусть все снова повторится.

— Пожалуй, — сказал Сергей Алексеевич. — Мальчика.

— Сейчас. Хорошо, — обрадовался фотограф. — В лучшем виде. — И он начал развинчивать треножник. — Фирма хоть и старая, но опытная. — Фотограф старался все делать быстро, но он уже не молодой, и ему это плохо удавалось.

— Нет, не здесь, — Сергей Алексеевич подошел к фотографу и тронул его за плечо. — На камне.

— О! — сказал фотограф. — Вы знаете толк в натуре.

Фотограф шел впереди них, сильно припадая на одну ногу. Когда он опередил их на достаточно большое расстояние, Коля, метнув на Сергея Алексеевича осторожный взгляд, спросил:

— А что было дальше?

— Я спросил его: «Тебе не страшно, сынок?» — «А кого мне бояться? Фашистов? — сказал Витька. — Надо будет, я дурачком прикинусь. Местный, мол. Ищу корову».

Он оборвал рассказ, не досказав самого страшного. Этого уже нельзя просто рассказать, сложив обыкновенные слова в обыкновенные предложения. И Коля молчал. «Все понял», — с благодарностью подумал Сергей Алексеевич.

…А сам он в это время провожал Витьку. Они шли мимо красноармейцев. Мимо тяжелораненых, мимо женщин с детьми. Над их головами пролетели немецкие самолеты, но никто не поднял головы к небу.

Витька на ходу снял ремень с пистолетом, гимнастерку, пилотку и все отдал ему.

«Если из деревни нельзя будет выйти, не выходи, — сказал он. — Мы будем тебя ждать».

Витька улыбнулся, чтобы ободрить, и ушел.

Он сделал еще несколько шагов следом за ним, посмотрел в спину сыну, в худенькие плечики, в тоненький стволик шеи.

Коля убежал вперед, к фотографу, который уже примостил аппарат около камня, и теперь они оба поджидали Сергея Алексеевича.

— Садись на камень верхом, — сказал Сергей Алексеевич.

— Будешь кавалеристом, — рассмеялся фотограф. — Впрочем, сейчас кавалерия уже не в почете. — И повернул голову к старику: — А?

— А вы давно здесь работаете? — спросил вдруг Сергей Алексеевич.

— Тридцать лет, — ответил фотограф. — За исключением этой проклятой войны.

— Тридцать? — переспросил Сергей Алексеевич и подумал, что, может быть, этот человек снимал когда-то и Витьку.

Коля тем временем влез на камень и уселся между двух его выбоин.

— Внимание! — крикнул фотограф Коле. — Смотри сюда… Сейчас вылетит птичка.

— Она в клетке, — пошутил Коля. Это он сделал для старика.

— Ого! — сказал фотограф Сергею Алексеевичу. — Ваш мальчик не лишен юмора. — Припал к аппарату: — Готово! — Сложил аппарат и стал выписывать квитанцию. — Скажи-ка твой адрес…

— Садовая, пятнадцать, Костылев Коля.

— Все удовольствие пятьдесят копеек. Тридцать за фотографию и двадцать за доставку.

Сергей Алексеевич достал деньги и протянул фотографу.

— Так вы говорите, что еще до войны здесь работали? — спросил Сергей Алексеевич.

Коля, услыхав вопрос, тихо сполз с камня, подошел и теперь ждал, что ответит фотограф. Ему все время хотелось чуда, чуда! Чтобы сын старика вдруг оказался жив и хотя бы оказалось, что этот хромой, смешной фотограф помнил и знал Витьку.

— Молодой был, глупый, — ответил фотограф. — Не хотел учиться.

Сергей Алексеевич не перебивал фотографа, хотя нетерпеливо поджидал, когда же тот закончит, чтобы задать следующий вопрос. А потом сдержанно спросил:

— А у вас не сохранилось случайно довоенных фотографий?.. Невостребованных.

— Что вы, боже мой, — сказал фотограф. — В войну не такие ценности пропадали.

Коля видел, как опечалился Сергей Алексеевич, но, все еще надеясь на что-то, спросил:

— А вы когда-нибудь фотографировали на этом камне мальчика?.. Давно-давно, еще до войны.

— Я? — Фотограф улыбнулся. — Тысячу мальчиков в разных возрастах. — Заметил, что его ответ не понравился им, и добавил: — Впрочем, фотография тоже историческая ценность. Можно сказать, реликвия. Память о прошедшем. — Нет, кажется, он им не угодил, не догадался, чего они от него хотят. — Простите, — и захромал своей дорогой.

Живая душа

Сергей Алексеевич сидел на скамейке у моря, слушал его однообразный шорох, а сам ловил чутким, привычным ухом то, что делалось позади него. Он сегодня уезжал и ждал Колю, который обещал проводить его к автобусу.

Ему нравилось ждать Колю и сидеть прислушиваясь, и вообще хорошо, что можно ждать Витькиного двойника.

Это была его последняя радость.

У него тренированное ухо, всю жизнь ему приходилось прислушиваться, и он легко вылавливал голос Коли из общей разноголосицы, когда тот издали окликал его.

В сорок первом, летом, когда они уходили из Прибалтики, он нарвался в лесу на немецкого солдата. И он, и солдат бросились в разные стороны и замерли. Он лежал не шевелясь. Знал самое главное — не шелохнуться и ловить малейший шорох врага. Кто первый шелохнется, тот и погиб. Война — тоже охота, это он усвоил отлично. И торопиться не надо. Муравей пополз у него по лицу, но он только оттопырил нижнюю губу и дунул. Через полчаса в кустах напротив зашелестело — немец устал лежать неподвижно. А он в этот момент подобрался поближе к врагу, стараясь зайти с тыла. Немец снова заворочался, и тогда он неслышным движением опустил руку, и пистолет, который он все эти дни носил в рукаве кителя, скользнул в ладонь.

Еще не было случая, чтобы он промахнулся. Он уже готов был выстрелить, он уже приговорил этого невидимого врага к смерти, приподнял руку с пистолетом, нащупывая глазом место, где притаился немец, когда тот приподнялся над кустом. Теперь он видел его спину и железную каску на тоненькой шее и на секунду задержал выстрел. Ему показалось странной и противоестественной такая по-ребячьи тоненькая шея под такой тяжелой каской.

Немец оглянулся и замер в ужасе. Даже не пытался шарахнуть в него очередью из автомата… Мальчишка лет девятнадцати, худой, в веснушках, в каске, съехавшей на глаза.

Это была охота старого волка на зайчонка. Он не стал стрелять, а неожиданно быстро бросился вперед и сбил немца с ног…

Недавно этот немец прислал ему письмо. Неприятно, ведь немец остался в памяти вместе с тем страшным днем. А теперь немец жил где-то в Дюссельдорфе в собственном доме. У него два взрослых сына и дочь. В конверте, кроме письма, лежала еще семейная фотография.

Сергей Алексеевич тут же разорвал и выбросил фотографию, но она упрямо не исчезала из его памяти: немец, с дочерью на руках, стоял рядом с женой. Впереди — его сыновья, аккуратные, зализанные, в рубашках, расшитых кружевами и украшенных галстуками-бабочками.

Нет, он не испытывал к нему злости, злость и ненависть, созревшая в нем в войну, ушла из него. Он любил чужую радость, это было достойное качество, и он гордился им.

Сострадание, желание помочь другим в беде — это естественно. А вот любить чужую радость пока дано не всякому. А тут, прочтя письмо, он не почувствовал радости, а только удивился бестактности немца, которому жизнь подарила такое благополучие.

В письме немец благодарил русских за то, что они помогли им освободиться от Гитлера, а лично господина генерала — за сохранение его жизни. И теперь, писал немец, когда все страшное забыто, он хочет с ним переписываться, потому что оба они солдаты, воевали на одной войне и знают, что это такое.

Ничего себе братание получилось! Нет, на это он не согласен, на такое братание. Так можно далеко зайти, так можно и фашиста обнять и слезу при этом пустить только потому, что они сидели оба в окопах.

Сегодня он уедет. Он чувствовал в себе силу и потребность уехать к Витьке. А затем вернется в Москву. Может быть, напишет письмо, самое длинное, какое писал в жизни, напишет все то, что не успел сказать Витьке, и отправит Коле. Живая душа. А может быть, напишет и не отправит. Зачем оно Коле, ничего он в нем не поймет.

Уже стемнело, а Коли все не было. Конечно, его не пустила тетка. И, может быть, правильно сделала. Почему она должна, собственно, его отпускать, чтобы он шлялся по ночам с каким-то непонятным стариком!

Сергей Алексеевич все еще сидел, хотя ему пора было идти домой и собираться в дорогу, а то можно опоздать на последний автобус, и в этот момент его обостренный слух из общего шарканья ног и глухих вечерних голосов выхватил легкий, как ветерок, голос мальчика.

— Сергей Алексеевич! — крикнул Коля. Он бежал и говорил теперь прерывисто. — Здравствуйте, Сергей Алексеевич!

— Здравия желаю. — Сергей Алексеевич встал навстречу Коле.

Коля подбежал и от радости, что Сергей Алексеевич не ушел, схватил его за руку. А тот неожиданно крепко сжал ладошку мальчика и слегка пошевелил пальцами: так он всегда делал с Витькой. Как приятно было, что у него в руке теплая маленькая ладошка! Это было так необычно, но так горько…

Легкое шевеление пальцев рождало тысячу немых слов, которые перекидывались от Сергея Алексеевича к Коле, но обратных слов не было, потому что все же Коля был не Витька и не знал, что между ними существовал такой разговор.

«Я рад, что ты пришел», — шептали пальцы Сергея Алексеевича.

Но Коля не отвечал и чувствовал себя очень неловко, он уж забыл, когда с кем-нибудь ходил за руку.

«Ты просто мой Витька», — шептали пальцы Сергея Алексеевича.

И вдруг Коля тоже в ответ пошевелил пальцами. Он хотел сказать Сергею Алексеевичу, что опоздал, потому что тетка его не пускала, и что Тиссо и Юрка посмеиваются над его рассказами. А он лично ему верит.

Вслух же они ничего друг другу не сказали, молча дошли до дому, и Сергей Алексеевич уложил свои вещи.

— Птицу возьми себе, — сказал он. — А если хочешь, отпусти… Ну, кажется, все. — Сергей Алексеевич огляделся. — Ничего не забыл.

Ему вдруг захотелось остаться. Хорошо было гулять с Колей вдвоем, вспоминать что-то или затихать, слушая его голос.

— Жалко, что вы уезжаете, — вдруг сказал Коля и, чтобы как-то подкрепить значение своих слов, добавил: — И рассказы ваши мне очень интересны.

— И я к тебе привык, — ответил Сергей Алексеевич.

Они оба, и Коля и Сергей Алексеевич, смутились от собственных слов. Но одновременно, как это ни странно, Сергей Алексеевич вдруг почувствовал, что наивная похвала Коли, в которой выражалась оценка его жизни, льстила ему.

— А чего же вы тогда? — сказал Коля. — Оставайтесь.

— Мне на одном месте нельзя. Когда я вышел на пенсию, понял, что вся моя жизнь в прошлом. Сначала была война, потом служба, потом снова война и снова служба. А теперь… — Сергей Алексеевич замолчал, и Коля увидел по его глазам, что неотступные тени прошлого вновь одолевают его. — За эти два года я побывал во всех местах, где мы жили с Витькой. Приезжал в город и приходил в квартиру, где когда-то жил. Одни пускали, только смотрели как на сумасшедшего, другие не пускали, принимали за жулика. А иные ночевать оставляли. И сюда я поэтому приехал. Витька здесь до войны в пионерлагере отдыхал. Только там не был, где он погиб. А теперь пора. Стар стал.

— Какой вы старый, вы крепкий. — Коле хотелось ободрить старика, но он не умел этого делать и, чтобы как-то нарушить неловкую паузу, спросил, показывая на фотографию на стене: — А это не ваша?

— Нет, муж хозяйки. С войны не вернулся.

— А у нас в семье никто не воевал. Папа был мальчишкой, а дед — стариком. Даже как-то неудобно.

— Почему неудобно? — сказал Сергей Алексеевич, хотя ему и понравились слова Коли. — Они же не виноваты в этом. — Посмотрел на Колю, еще раз сравнивая его с Витькой, и добавил: — В первый раз в жизни встречаю такого счастливого человека.

Сергей Алексеевич позвал хозяйку, чтобы расплатиться, и хозяйка стала причитать, что он не дожил срок и тем самым ввел ее в расход, потому что она могла «другим людям» сдать комнату, что легче всего обидеть одинокую солдатскую вдову.

У Сергея Алексеевича после этих слов сразу пропала охота спорить с нею, и он заплатил ей деньги за весь срок.

Перед его глазами пронеслись бесчисленные поля и леса, серые от дыма и пороха, мокрые и стылые от дождя, и где-то в таком поле или лесу погиб муж этой женщины. От него осталась только фотография, пожелтевшая от времени. А больше ничего не осталось от него, и женщина эта, его бывшая жена, стала совсем другой, чем тогда. Когда он уходил на фронт, разве она была такая, разве она могла идти на вымогательство? А если бы не война, то у этой женщины был бы муж и дети.

Они вышли из дому, и Сергей Алексеевич снова подумал о солдате. О том, что его фотография висит в комнате, в которой за эти послевоенные годы перебывала добрая сотня людей. И все они видели фотографию солдата, и он решил, что это хорошо.

Сергей Алексеевич нес чемодан, а Коля — клетку с птицей. Уже вечерело, и стал накрапывать дождь, и от тучи, что повисла над городом, стало совсем темно. Но на автобусной станции ярко горел свет и бурлила жизнь. Приходили и уходили автобусы, спешили пассажиры с чемоданами и детьми.

— Иди под навес, — приказал Сергей Алексеевич.

Коля, вобрав голову в плечи, побежал под навес.

Сергей Алексеевич стал в очередь в билетную кассу, издали наблюдая за Колей. Над головой паренька горела лампочка, и Сергею Алексеевичу было видно, как Коля помахал ему рукой.

Нет, все же, если он напишет это длинное письмо, то отправит его Коле.

Неожиданно вместе с ударом грома погас свет, и все погрузилось в темноту, и в этой темноте голоса людей, трубные звуки сирен автобусов, словно рев загнанных слонов, скрежет тормозов звучали намного громче и тревожнее.

Какой-то автобус, выхватив из темноты фигурку Коли, остановился рядом с навесом. Началась посадка.

А дождь уже перешел в ливень и хлестал с упрямой силой, и люди, что спешили на посадку, захватили в свой водоворот Колю и потащили с собой. Он отбивался, рвался обратно, но людской поток тащил и тащил его. И над толпой уже висел рой зонтиков, и Коля ничего не видел, всеми силами стараясь сохранить клетку с птицей.

— Осторожно! — кричал он. — Осторожно! — Крик его тонул в тесноте, грохоте грома и дождя и объявлений по радио.

— Граждане пассажиры, — объявляли по радио, — соблюдайте порядок. Автобусы уходят по расписанию.

Фары автобусов разрезали темноту, и в их призрачном свете все казалось неестественным: и дождь, и люди.

— Граждане пассажиры! Автобус до Симферополя подан… Занимайте места…

Коля наконец вырвался из суматошной толпы и бросился искать симферопольский автобус. Но там старика не оказалось.

— Сергей Алексеевич! — без всякой надежды на успех крикнул Коля. — Сергей Алексеевич!

Никто не отзывался.

И снова Коля побежал через площадь, к тому месту, где они расстались. Он размахивал клеткой со взмокшим несчастным кенарем и сам был тоже мокрый и нахохлившийся.

Но поздно: ему навстречу выплыл гигантский автобус, на котором впереди написано: «СИМФЕРОПОЛЬ».

Коля прыгал перед проплывающими мимо него окнами автобуса, но ничего толком не увидел.

Из-за угла

На следующее утро, как всегда, Коля побежал в порт. Затем, расстроенный очередной неудачей, поплелся в цирк на репетицию Тиссо, надеясь там найти Юрку. Он вспомнил дорогой, шагая среди счастливых, беззаботных отдыхающих, как неудачно проводил вчера Сергея Алексеевича, и подумал, что ему решительно не везет на встречи и проводы.

На манеже вольтажировал Тиссо: репетировал свой номер. Юрка бегал рядом с его лошадью.

Коле всегда нравилось приходить в утренний цирк, когда зрительный круг пуст и арена от этого кажется таинственной и огромной. И Тиссо нравился Коле. Он могучий, широкоплечий атлет, скор в движениях, необычайно ловко переворачивается в воздухе. И все это казалось ему недосягаемым, чем-то почти волшебным. Он с восторгом выбежал на арену и, подменив Юрку, стал бегать рядом с лошадью, подавая на ходу наезднику те мячи, которые он ронял.

'Гиссо все увеличивал скорость, и Коля, бегая рядом, прибавлял скорость, и ему было жарко, но приятно радовала эта лошадь, ошпаривающая его своим дыханием и запахом, и он уже сам себе казался таким же сильным и ловким, как Тиссо.

И он влюбленно смотрел на Тиссо, потому что вообще любил людей, и старика поэтому полюбил, и даже фотографа, что фотографировал его на Витькином камне, он поэтому помнил.

— Не устал? — крикнул Тиссо.

— Нет, — захлебываясь от бега и внутренней радости, ответил Коля.

И тут же услыхал Юркин голос:

— Коля, к тебе пришли.

Коля оглянулся и глазам своим не поверил: перед ним стоял Сергей Алексеевич. «Вот чудно! — подумал Коля. — Значит, не уехал». И ему совсем стало хорошо, и он даже забыл, что встречал утром неудачно пароход. Да и как ему было помнить об этом, когда кругом столько хорошего.

Сергей Алексеевич улыбнулся Коле.

«Когда старик улыбается, — заметил Коля, — он делается моложе. И вообще, какой он сегодня торжественный и непривычно довольный. В белой чистой рубахе, в новых брюках. Красавчик, а не старик». Коля бросился ему навстречу, и они поздоровались за руку.

Тиссо остановил лошадь около ребят и Сергея Алексеевича и ловко и красиво спрыгнул на манеж.

— Юра, поводи, — приказал он и вытер вспотевшее лицо махровым полотенцем.

— Здравствуйте, — сказал Сергей Алексеевич.

Тиссо кивнул в ответ.

Юрка взял лошадь за поводья и начал водить ее по кругу.

— Хороша лошадка, — заметил Сергей Алексеевич.

Тиссо снова в ответ только кивнул, подпрыгивая, играя мышцами.

— Пожалуй, я пойду, — сказал Сергей Алексеевич, хотя ему уходить совсем не хотелось, не для этого он остался. — Коля, когда будешь посвободнее, загляни…

— Что это вы его опекаете? — вдруг спросил Тиссо.

— Привязался, — доверчиво и охотно ответил Сергей Алексеевич. — Он мне сына напоминает.

Что-то с ним произошло в последнее время, и то, что раньше он скрывал от всех свою боль о Витьке, он теперь начал выплескивать наружу.

— Сына? — переспросил Тиссо, заметил, что Юрка остановился, и крикнул: — Не останавливайся, води, води! — Повернулся к Сергею Алексеевичу. Лицо его при этом было отчужденным, он был занят собой. — Ваш сын, видно, постарше меня?

— Сын у Сергея Алексеевича погиб в войну, — вмешался в разговор Коля. — В пятнадцать лет. Не вернулся из разведки.

— Извините, — сказал Тиссо. — Как же такой пацан попал на фронт?

— Мы жили на границе, — сказал Сергей Алексеевич.

— А кто же его послал в разведку? — спросил Тиссо.

Сергей Алексеевич перехватил испуганный взор Коли и заметил, что и Тиссо смотрел на него выжидательно. И под этими перекрестными взглядами он почувствовал себя как на суде. Никто так с ним еще не разговаривал никогда о Витьке.

— Сергей Алексеевич, — сказал Коля, — пойдемте погуляем… А то здесь что-то жарко.

Но Сергей Алексеевич не ответил ему, он поднял глаза на Тиссо и тихо произнес:

— Я.

Впервые за сегодняшний день тоска по сыну снова вошла в него, и ему уже не казалось, что Коля похож на Витьку, и он понял, что никакая подмена не заменит потерянного, и нечего заниматься самообманом. И было совершенно непонятно, зачем он околачивается здесь, в цирке, и он пожалел, что не уехал.

— Жестоко вы жили, — сказал Тиссо.

— Время такое было, — ответил Сергей Алексеевич. — Надо было спасать всех детей.

— Время. — Тиссо подошел к лошади. — Иди сюда, Алмаз, сюда, мой дорогой. — Достал из кармана кусочек сахара и сунул лошади в зубы. — Время-то прошло, а сына у вас нет, и все, кроме вас, о нем забыли.

Сергей Алексеевич пошатнулся, как от удара. Откуда взялся этот человек? И почему он разговаривает с ним, и что это еще за мальчишки, которые стоят рядом и слушают? И как он вообще попал в этот балаган, и как он посмел свое самое святое отдать на уничтожение! Он молча повернулся и, не видя ничего перед собой от гнева, пошел к выходу.

— Сергей Алексеевич! — крикнул Тиссо. — Извините, я не хотел вас обидеть… Вот чудак!

Последние его слова все же проникли в сознание Сергея Алексеевича, и он остановился. Нет, он не уйдет так, он скажет этому человеку все, что думает. Это не легко, но разве ему вообще когда-нибудь было легко?

Не по той дороге он шел в жизни, на которой могло быть легко, и он гордится этим.

— Что же, по-вашему, — сказал Сергей Алексеевич, — живым жить, а мертвым гнить? Так, по-вашему?

— Я же извинился перед вами, — сказал Тиссо. — И хватит.

— Эх, молодой человек, — сказал Сергей Алексеевич, — нет в вас чего-то самого главного!

— Вы мне мешаете, — сказал Тиссо, прыгнул в седло и поскакал по кругу.

Коля подошел к Сергею Алексеевичу и сказал:

— Идемте, — и взял его под руку.

И эта теплая, крепкая мальчишеская рука заново повернула его к жизни, и тот голос, который только что звучал в нем: «Зачем я это все им рассказал», начал в нем затухать, хотя лицо его по-прежнему было сурово.

Переправа

Когда они вышли на улицу и смешались с толпой, Коля, который горел нетерпением побыстрее объясниться, сказал:

— Здорово, что вы не уехали… — Нет, его слова сейчас прозвучали слишком нелепо. — А кенарь ваш в полном здравии. — Опять что-то не то, и Коля уже по инерции тихонько добавил: — Распелся сегодня, раскричался, меня утром разбудил. — И вдруг: — Вы не верьте ему… тому… в цирке. — Он не хотел даже произносить его фамилию. — Он неправду сказал. Я вот так не думаю. И никто не думает.

И симпатия к Тиссо у него сменилась острой неприязнью. Он был легок в своих переходах в отношении к людям, он был скор на руку и ненавидел всякое предательство.

Сергей Алексеевич ничего не ответил, но все же подумал, что у Коли душа горяча и честна, как у Витьки, и ему было приятно, что в нем он не ошибся. Он повернулся к мальчику, неожиданно опустил ему руку на голову и сказал:

— Волосы у него были белые, как солома. Жили мы вдвоем. Его мать умерла, когда он был совсем маленьким, и я сам за ним ухаживал. В общем, ему было нелегко: то я уезжал в командировку, то на полевые учения. А он сам готовил себе еду, сам стирал белье. Жили мы в Белоруссии, на границе. И вдруг меня вызвали в Москву и предложили поехать в Испанию. А там в то время была война — революционеры дрались с фашистами, их там называли фалангисты. В Испании я провоевал год… Женился на девушке — испанке из нашей бригады…

Сергей Алексеевич замолчал.

А видел он зимнюю проселочную дорогу и себя с Лусией, сидящих в санях. Это они едут в интернат за Витькой. Он помнит и бережно разбирает каждый свой жест и слово из того далекого, сладостного, благополучного времени.

Он вылез из саней, отряхнулся от сена, краешком глаза прошелся по окнам, не выглядывает ли там где-нибудь Витька, и почувствовал, что сердце у него почти остановилось от напряжения, точь-в-точь как в последний миг перед атакой. Но он все старался делать медленно, чтобы не выдать себя перед Лусией. Он потер уши — крепкий был мороз, — потом помог выйти из саней Лусии, посмотрел на нее, и ему стало весело. Лусия была так укутана, что не видно было ее лица, торчал только кончик носа и большие черные глаза. В вестибюле интерната их встретила женщина-вахтер, посмотрела на них и спросила:

«Князевы или Малинины?»

«Князевы, — ответил он. В пустом вестибюле голоса громко и неестественно резонируют, и ему тогда показалось, что дом пуст и он сейчас не увидит Витьки, и он не выдержал и спросил: — А что это у вас так тихо?»

«Каникулы, — ответила женщина. — Только двое остались: ваш и Малинина. Идемте, я вас провожу…»

И в ту же секунду в конце длинного коридора интерната, который заканчивался окном, появились две стремительно бегущие фигурки. Они до сих пор стоят у него перед глазами, а в ушах звучит топот их ног. Они бежали рядом, Витька и какая-то девочка, еще, видно, не зная, за кем из них приехали долгожданные родители, и, хотя ему нестерпимо было радостно встретить наконец Витьку, какое-то щемящее чувство тревоги охватило его при виде этой чужой, незнакомой девочки, дочери неизвестного ему Малинина.

Они остановились, и девочка, которая бежала к ним навстречу, поняла свою ошибку и тоже остановилась, а Витька без слов, без радостных восклицаний бросился к нему.

Ростом он стал повыше, а плечики на ощупь такие же худенькие были и спинка тоненькая, и гнулась от малейшего прикосновения, и пахло от него забытым мальчишеским теплом, и острижен он был наголо.

«Ну, успокойся, — сказал он Витьке. — Что это тебя остригли?»

Витька ему ничего не ответил и не оторвал от его груди головы, видно, боялся расплакаться.

«Корью он у нас переболел», — вмешалась женщина.

Лусия стояла рядом, скинув платок на плечи, и исподтишка изучала Витьку.

Он случайно перехватил взгляд девочки, и она застеснялась и немного отошла назад и снова остановилась, прислонившись к стене.

Он помнит, Лусия тронула его за рукав, и ему почудилось, что у нее и у той девочки у стены одинаковые испуганные глаза.

«А вот это Лусия, — сказал он Витьке. — Она будет жить с нами».

Витька с подозрением посмотрел на Лусию. Та протянула к нему руку, хотела погладить по голове, но Витька резко отстранился, и ее рука повисла в воздухе.

«Она хорошая, — сказал он. — Придется тебе взять над ней шефство».

Нет, и это на Витьку тогда не подействовало, и он почувствовал себя неловко перед этой девочкой, которая смотрела на него с такой грустью, точно он был виноват, что приехал и увозит от нее последнего ее дружка, и перед женщиной. И он громко сказал:

«Она испанка. — Тогда это были магические слова. — По-русски говорит плохо».

И Лусия порывисто обняла Витьку, как самого близкого человека, как сынишку, которого давно не видела и вдруг снова нашла. Она всегда была порывистой и правдивой и не думала, вернее, у нее не было времени для того, чтобы подумать, как приличнее поступить, когда все кругом только что слышали, что Витька ее видит впервые. Она встала перед ним на колени и заглянула ему в глаза и снова обняла, и Витька улыбнулся ей в ответ.

— Он, знаешь, — сказал Сергей Алексеевич, — был немного странный. Например, любил ходить под дождем. Как, бывало, дождь, надевает пальто — и на улицу. И еще он не умел свистеть. Все ребята умели в два и в три пальца и колечком, а он не умел. Он не был храбрым: боялся темноты, никогда не дрался, но скрывал это от ребят. Как-то поспорил, что ночью пересечет из конца в конец городское кладбище, и пересек, но потом даже днем боялся туда заходить.

Они ехали на прогулочном катере, вдоль берега, хотя Сергей Алексеевич почти не помнил, как они попали сюда.

На катере было мало людей, тихо, и прохладный морской ветерок слегка успокоил старика. Коля это заметил и с какой-то отчетливой грустью ждал продолжения рассказа.

— А-а-а, здрасьте вам! — Перед ними стоял Здоровяк. В руках он держал бутылку пива. — Угощайтесь. — Он бесцеремонно сунул старику в руку стакан, чтобы налить пиво.

— Нет, нет! — сердито и решительно ответил Сергей Алексеевич. — Оставьте нас в покое.

— Удивляюсь, — примирительно сказал Здоровяк, сделал несколько неуверенных шагов по палубе, остановился и радостно крикнул: — Вспомнил! В прошлом году в Перми вы в цирке тоже подставным работали. — Он засмеялся и погрозил Сергею Алексеевичу пальцем: — Смотрите вы у меня!

Но ни Коля, ни Сергей Алексеевич не откликнулись на его слова. Коле они показались неподходящими и какими-то бесстыдными. А Сергей Алексеевич почти ничего не слышал, и он снова рассказывал Коле, и видения настойчиво преследовали его. Он передавал Коле самую суть, историю, а сам видел свою жизнь во плоти. Действительно, как сильны видения: они объемны, имеют запах, цвет и вкус. Он видел лица Витьки и Лусии, смотрел, как Лусия причесывалась, прикусывая от напряжения нижнюю губу, как Витька умывался, стараясь не намочить лица. Разве все это передашь словами?

Он вспоминает день рождения Лусии. Простое событие, но перед его внутренним взором все это просыпается, и он видит нарядный стол в их комнате в Витебске, на Володарской, и бутылку вина, которую он с таким трудом достал для Лусии. Это был черный мускат, пахнущий свежей хлебной корочкой, и губы от него делались липкими. У них было такое хорошее настроение, и они просто, без слов сели на широкий диван, обитый коричневой кожей, и смотрели друг на друга и смеялись.

Даже не верится, что он когда-то так жил, что мог смеяться без причины. Но Лусия… Как же можно было не радоваться, когда она была рядом! Разве это расскажешь мальчику, и разве он поймет? Ему можно просто сказать, что на дне рождения Витька подарил Лусии шапку-ушанку. Но ведь это пустые звуки, а не слова, передающие смысл необыкновенного события.

Все получилось не просто. Они сидели, значит, на диване, и смеялись, и смотрели на нарядный стол и на бутылку черного муската, которую должны были распить, как вдруг почувствовали, что настроение у них начинает портиться.

«Где-нибудь заигрался с товарищами, — сказал он. — А может быть, классное собрание…»

Она промолчала.

«Давай пока за твое здоровье. — Он взял эту самую знаменитую бутылку и налил ей в рюмку вина. Надо было как-то ее развеселить, и он добавил: — Ты только понюхай, как оно пахнет…»

И тут Лусия сказала:

«Просто я ему не нужна».

Он ей на это ничего не ответил, не сразу нашелся, что ответить, и, пока раздумывал и тянул время, пришел Витька. Он сам открыл Витьке дверь. А тот, не входя в квартиру и что-то пряча за спиной, спросил у него:

«А Лусия где?»

«Лусия! — позвал он. — К тебе пришли».

Лусия подошла и, притворно возмущаясь, сказала:

«Ах, это вы», — и повернулась, чтобы уйти.

«Закрой глаза», — потребовал Витька.

Лусия послушно закрыла глаза. Витька — в руках у него была новенькая меховая ушанка — подпрыгнул и напялил ей шапку на голову. Лусия открыла глаза, но не успела ничего сказать, как Витька распахнул дверь настежь: на лестничной площадке стояла орава ребят.

«Вот она», — сказал Витька.

«И она настоящая?» — спросила какая-то девочка.

«Конечно», — возмутился Витька.

«А как ты докажешь?» — спросил мальчик, подозрительно оглядывая Лусию.

Они вели этот разговор, как будто здесь не было ни Лусии, ни его.

«Лусия, — попросил Витька, — скажи что-нибудь по-испански».

Лусия замерла — видно, думала, что же ей такое сказать по-испански, чтобы поразить этих недоверчивых ребят, — потом подняла вверх сжатый кулак и сдержанно, почти шепотом, точно доверяла им какую-то тайну или открывала свою душу, сказала:

«Салуд, камарадес!»

Катер пристал к пристани, и они вышли на берег. Когда они шли по пляжу, где купались мальчишки, Коля сказал:

— Неплохо бы окунуться.

— Давай, — согласился Сергей Алексеевич. — Я тебя подожду.

В общем, ему нравился этот старик, с ним было легко и просто, он сразу соглашался на все его предложения, и что-то было в нем еще такое непонятное Коле, что было ему дорого.

Они сели на камни чуть в стороне от мальчишек. Коля быстро разделся и, хотя вода была холодной, смело вошел в море, чтобы покрасоваться перед стариком.

А Сергей Алексеевич прилег на камни, они были холодные и холодили ему спину сквозь рубашку, но он не обращал на это внимания, а смотрел в синее, необыкновенное небо и думал — кажется, это было с ним впервые — о смерти, как о чем-то обыкновенном. Подумал, что все-таки пора собираться к Витьке; что ему туда теперь не страшно приезжать — у него внутри все созрело для этой поездки.

Сергей Алексеевич представил, что он ничего этого — ни моря, ни неба — не увидит, и это не вызвало у него никакого чувства. Ну, не увидит, и все. Он всю свою жизнь ходил по самой кромке жизни. Сколько было выпущено пуль, чтобы поразить его, сколько мимо него просвистело осколков, чтобы разорвать на куски, и он понимал, что его вот-вот должны убить, сразить, испепелить, но там он дрался, скрипел зубами, кричал, стремился к победе, к жизни, к борьбе и не думал о смерти, просто ему было некогда.

Очнулся Сергей Алексеевич от мальчишеских криков.

— Вот дает! Вот это стиль! — кричали мальчишки.

Сергей Алексеевич увидел неподалеку сидящего на камнях Колю, а в море — плывущего отличным брасом пловца. Именно к нему и относились восхищенные крики мальчишек.

Его поразило море. Оно было такое же тихое и спокойное, как небо. И пустынное. Только голова пловца, и руки, которые он выбрасывал из воды, и там, далеко в море, одинокая скала.

Сергея Алексеевича теперь часто поражала природа, раньше он за собой подобного не замечал. У него иногда появлялось желание наклониться и взять в руку ком холодной высохшей земли и размять его. Или запах дерева мог остановить его на месте и заставить простоять битый час. Так же теперь его поразило море. Может быть, это была неосознанная тоска по труду: по вспашке земли, и рыбной ловле, и садоводству, — к которому он был определен по рождению.

— Вот это да! — снова заорал какой-то мальчишка. — Вот это стиль!

— Послушай, ты можешь не орать? — попросил Коля, оглядываясь на Сергея Алексеевича.

— Мой голос, как хочу, так и ору, — ехидно ответил мальчишка, к общему удовольствию своих товарищей.

— Человек спит, — долетели до Сергея Алексеевича слова Коли.

— Здесь не комната отдыха… — ответил мальчишка.

— …для пенсионеров, — ловко подхватил другой.

Мальчишки захохотали. Сергей Алексеевич видел, как Коля быстро наклонился, схватил камень и… Но он остался спокойно лежать, он уже изучил этого паренька. Ни с кем он драться не будет и ни в кого не позволит себе бросить камень просто так, и в то же время ему стало приятно, что Коля вступился за него.

— А ну, уходите! — Коля замахнулся камнем на мальчишек.

Те шарахнулись в сторону.

Пловец тем временем доплыл до скалы, влез на нее, вытянулся в струнку, бросился вниз, в волны, и поплыл обратно к берегу.

— Гляди! — заорал кто-то из мальчишек. — Обратно пошел, без передыху!

Мальчишки снова стали смотреть на пловца.

— Здорово! — сказал примирительно Коля.

— А твой старикашка так сможет? — спросил ехидный мальчишка.

Коля промолчал.

— Куда ему… У него скелет рассыплется, — вставил кто-то другой и на всякий случай отступил от Коли.

— Ну ладно вам, — желая прекратить разговор, отмахнулся Коля.

— Тихо, — прошептал ехидный мальчишка. — Он не спит.

Коля оглянулся и увидел, что старик сел. «Все шишки сегодня на него», — подумал он и подошел к Сергею Алексеевичу.

— Разбудили вас? — участливо спросил Коля.

— Ничего, — ответил Сергей Алексеевич, хотя разговоры мальчишек обидели его. Вообще он стал обидчив, чуть не по нем — сразу в амбицию.

Сергей Алексеевич пристально посмотрел на Колю. Может быть, и этот возится с ним из сострадания? Это почему-то его еще больше обидело. Ни в чьем сострадании он не нуждается.

Пловец доплыл до берега и прошел мимо мальчишек. Они стайкой двинулись за ним, увлекая за собой Колю. Им правился этот великолепный мускулистый человек.

А когда Коля оглянулся, то на том месте, где только что сидел Сергей Алексеевич, лежали его брюки и рубаха и валялись разбросанные в разные стороны туфли, словно раздевался он в спешке. Коля поискал глазами Сергея Алексеевича и, к своему удивлению, увидел его в море.

— Сергей Алексе-е-вич! — закричал Коля.

Сергей Алексеевич оглянулся и помахал ему рукой. Он и сам-то по-настоящему очнулся в море, когда холодная вода обожгла ему тело, и он почувствовал, что ему никогда в жизни не доплыть до этой далекой проклятой скалы и что все это смешно и просто глупо. Но тем не менее он равномерно размахивал руками и удалялся от берега. Сергею Алексеевичу почудилось, что вот сейчас он просто утонет, и это было невероятно. И про него будут говорить, что он провоевал всю войну, прошел через семь кругов ада, а потом просто, обыкновенно утонул. Нет, надо заворачивать обратно. Сергей Алексеевич посмотрел на берег и увидел, что мальчишки теперь наблюдают за ним… Хорошенькое дело — повернуть назад, когда они смотрят!

«Подумаешь, в реке плыть потяжелее, чем в море, — подумал Сергей Алексеевич. — Особенно когда в тебя стреляют, и когда ты думаешь о сыне, и когда ты видишь, как другие навсегда скрываются под водой, а берег так упрямо не приближается». Витька сидел в лодке, а он плыл рядом, схватившись за ее борт. Этот борт был расщеплен в нескольких местах пулями. Сначала и он сидел в лодке, но потом туда втащили трех раненых, и он прыгнул в воду.

Солнце светило Сергею Алексеевичу в глаза, и от этого ему было еще труднее плыть, но он плыл и плыл, со злобой рассекая воду. Но вот он дотронулся рукой до скалы, рука у него от напряжения дрожала: ему хотелось влезть на скалу, чтобы отдохнуть, но он понимал, что тогда у него уже не хватит сил, чтобы вернуться. Он оттолкнулся от камня, опустился с головой под воду, вынырнул, снова схватился за камень и, не выдержав, вылез из воды.

К скале подплыл на лодке молодой загорелый парень из спасательной команды.

— Что, жить надоело?

Сергей Алексеевич не ответил.

— Садись в лодку, — сказал парень и, видя, что Сергея Алексеевича почти не слушаются ноги, протянул ему руку и добавил: — Эх, папаша, папаша, жизнь прожили, а ума, видать, не нажили!

Сергей Алексеевич примостился на корме, а парень сильными и ровными рывками греб к берегу.

Он вылез из лодки под пристальными взорами мальчишек, оделся, заплатил штраф в пятьдесят копеек за нарушение режима купания и, не произнеся ни слова, пошел домой.

Драка

Коля пропустил мимо всех пассажиров с лайнера, вздохнул и вошел в магазин. «Почему это никогда не бывает все совершенно хорошо? — подумал он. — Вот, например, родители. Ждешь, ждешь их, а они не едут».

Раньше он думал, что все люди на земле делятся на две половины: одни наши и за нас, другие — против, враги. А теперь он с сожалением открыл для себя, что в «нашей половинке» люди тоже бывают всякие. Иногда не понимают самых обычных вещей. Тиссо… Сильный, красивый, а зачем-то унизил Сергея Алексеевича. Разве ему трудно было сказать доброе слово? А Юрка около него вьется вьюном.

Кажется, он ничего не забыл купить, о чем просил Сергей Алексеевич. «Ничего себе. Доплыл до Горбатой скалы. Жалко только, что заболел». Купил в аптеке все лекарства, кроме одного, и решил забежать в поликлинику к тете Кате, попросить у нее это лекарство.

В поликлинике лекарства тоже не было, и Коля побежал к выходу.

— Подожди ты, сердобольный! — окликнула тетя Катя. — Тебе письмо пришло.

«Наконец-то», — подумал Коля, и радость, чудная радость, овладела им.

Всяк его поймет, кому приходилось ждать. А теперь все кончилось благополучно и начинался настоящий праздник. Он повернулся, чтобы лететь домой за письмом.

— Юрка его взял, — только и успела крикнуть тетя Катя. — Он в цирке… А Коля уже бежал по улице. В цирке так в цирке, хотя каждая встреча с Тиссо ему была неприятна.

Юрку он увидел еще издали. Тот, стоя за изгородью, мыл лошадь Тиссо.

— Давай письмо, — нетерпеливо сказал Коля.

— Лезь в карман. — У Юрки были мокрые руки.

Коля вытащил из Юркиного кармана письмо, опустил авоську с продуктами на землю, торопливо разорвал конверт, но вместо письма оттуда вытащил собственную фотографию.

— От папеньки и маменьки, — сказал Юрка и заглянул через Колино плечо, увидел фотографию и добавил: — Ничего. Шедевр.

Коля спрятал фотографию, он явно разочаровался. Из цирка вышел Тиссо и, незамеченный, подошел к мальчишкам.

— Тиссо обещал меня с осени устроить в цирковую школу, — расхвастался Юрка.

— Слушай его больше, — сказал Коля. — Трепач твой Тиссо.

— Полегче, полегче, — сказал Юрка. — Еще неизвестно, кто трепач.

— А как он разговаривал с Сергеем Алексеевичем? — возмутился Коля. — Это благородно, по-твоему?.. А ты к нему подлизываешься. Смотреть противно!

— Брось меня воспитывать, — сказал Юрка.

Коля повернулся, чтобы уйти, и натолкнулся на Тиссо.

— А, брат милосердия, — сказал Тиссо. — Ну, как твой старик?

— Ничего, — ответил Коля.

— Он что, обиделся на меня?

— На вас? — Коля посмотрел с вызовом на Тиссо: — Чего ему обижаться. У него есть дела поважнее.

— Ну да, — сказал Тиссо. — Он большой начальник.

— Дядя Гена, а что было бы, если бы вы этого старого хрыча пальцем толкнули? — засмеялся Юрка. — Рассыпался бы в порошок.

— Дурак ты, — сказал Коля. — И подлиза.

— Здорово он тебя, — сказал Тиссо. — Не в бровь, а в глаз.

— Слушай, ты, умный! — со злостью сказал Юрка. — Раз ты такой благородный, может быть, тебе противно жить в нашем доме?

— А я не у тебя живу, — сказал Коля. — Вот приедет отец, и уеду.

— Дядя Гена, послушайте его… — закричал Юрка. — Отец, отец… А он ему вовсе и не отец.

— Юрка, Юрка, — притворно возмутился Тиссо. — Ты что?

— Так он ему правда не отец, — сказал Юрка. — Он женился на его матери, когда ему был год!

— Врешь! — закричал Коля. — Сволочь! — И не помня себя бросился на Юрку.

Тиссо поднял его, отнес в сторону и поставил на землю. — А еще братья, — сказал он. — Нехорошо.

Болезнь

Сергей Алексеевич тем временем лежал и ждал Колю. Иногда он проваливался в полусон, и ему казалось, что он ранен, но это ныла простреленная нога…

Вот он услышал рокот самолета — его везли в Москву в госпиталь, к знаменитому Мандрыке, — и увидел немецкий истребитель, промелькнувший над ним, и вспомнил свои слова: «Моя песенка спета», которые прозвучали в нем тогда без всякого страха, но с жалостью подумал о молоденьком летчике, «хозяине» его самолета.

Потом Сергей Алексеевич очутился в кабинете, на стенах которого висели плакаты времен гражданской войны. Перед ним, расставив ноги в новеньких сапогах, в широких красных галифе и френче, стоял друг его детства Шаблов, по прозвищу Васька-банщик.

«А что вы вчера делали в церкви? — закричал Васька-банщик. — Отвечайте!»

«Васька, ты что? — удивился он. — Я отца хоронил».

«Как разговариваете! — кричал Васька. — Вы куда пришли? Забыли?.. — Голос Васьки приобрел сверхъестественную силу. — Командир атеистической Красной Армии не имеет права ходить в церковь».

«Выходит, „мертвым гнить, а живым жить“?! — спросил он. — Эх, ты!..» — повернулся и пошел к дверям. Но, по мере того как он шел, двери все отдалялись и отдалялись, и кабинет Васьки-банщика стал бесконечным. И тогда он побежал. Он бежал и бежал и вдруг стал уменьшаться в росте и наконец превратился в мальчишку. И тут же увидел своего отца. В каждой руке отец держал по новенькой галоше на малиновой подкладке: он был легонько пьян и смотрелся в галоши, как в зеркало.

«Теперь куплю тебе буквы с вензелями, и будешь ходить в галошах при вензелях, как господин директор или путейский инженер. — Отец смеялся, и его бороденка мелко дрожала. — Барином тебя сделаю. — Начал крутить перед его носом галошами и пританцовывал: — Барыня, ба-ры-ня… Судары-ня, ба-ры-ня!..»

«Комроты Князев, смир-р-р-но!» — услышал он крик Васьки-банщика, хотел притвориться, что это относится не к нему, но быстро-быстро стал расти и превратился в комроты Князева.

«Кругом! — донеслось до него. — Шагом м-м-марш! Ать-два… Выше ногу… Носок оттяни…»

Он возвращался к Ваське-банщику, четко печатая шаг, расправив плечи, вынул раненую руку из перевязи, вытянув руки по швам. И тут он увидел, что Васька-банщик держит его галоши. «Отдай, отдай!» Выхватил у него галоши, крепко прижал к груди и бросился наутек. Бежал до тех пор, пока не оказался у собственной комнаты. Осторожно приоткрыл дверь и в образовавшуюся щель увидел Лусию. Она сидела в напряженной позе на их диване, на этом широком кожаном диване, одетая в светлый костюм, который был на ней в тот последний день. На голове шапка-ушанка.

«Что стоишь в дверях? — спросила она, не повернув головы. — Входи, раз пришел».

Он робко вошел в комнату. Вид у него был жалкий и виноватый: он в пижаме, с завязанным горлом и почему-то босой.

«Ты хоть галоши надел бы», — сказала она.

Он попытался надеть галоши, но они были малы.

«Я виноват перед тобой», — сказал он.

«А где Витька?» — спросила Лусия.

«Там». — Сергей Алексеевич кивнул на дверь.

«Позови его…»

Бесшумно ступая, он подошел к двери: за дверью стоял Коля.

«Ко-ля, — тихонько позвал он, — Ко-оль», — чтобы она, Лусия, не услышала имени мальчика, и ввел его в комнату.

Лусия бросилась навстречу Коле, обняла его. Ушанка слетела у нее с головы и покатилась к босым ногам Сергея Алексеевича.

«Здравствуй, Витя, — шептала Лусия. — Дорогой мой!»

А Сергей Алексеевич зашел за ее спину и приложил палец к губам, прося Колю о молчании.

Где-то затрещал движок, Сергей Алексеевич вздрогнул, и проснулся. У стола Коля разгружал авоську с продуктами.

— Коля! — окликнул Сергей Алексеевич.

Мальчик поднял голову.

— Что там трещит, не знаешь?

— Отбойный молоток, — сказал Коля.

— Совсем как автомат, — заметил Сергей Алексеевич. — На войне мне часто снилось, что я плыву по тихой, мирной реке, а сейчас снится война.

Он вспомнил свой сон про отца и вспомнил, как его в действительности хоронили. Это было сразу после гражданской войны. Он только что вернулся с польского фронта и приехал в родной город в командировку. И умер отец. Его вызвал военный комендант, этот самый Васька-банщик, и запретил идти на похороны, потому что отец был верующим и его будут отпевать. А это, мол, подрыв авторитета командира Красной Армии и потеря революционной бдительности. Но все же он пошел на похороны в гражданском платье с чужого плеча, как вор. Он прятал глаза от людей и поднимал воротник пальто, боялся встретить знакомых. И теперь, через столько лет, ему было стыдно той своей трусости.

— А тебе, наверное, ничего не снится. — И с завистью добавил: — Спишь без задних ног?

— Мне? — переспросил Коля, и вдруг у него вырвалось: — Сегодня приснился сон… Будто у меня отец не родной, — он чуть не захлебнулся и не заплакал от этих слов, — а от меня скрывают.

Сергей Алексеевич впервые поднял глаза: слишком странными показались ему слова мальчика.

— Чего только не приснится, — сказал он. — Ну, а дальше-то что?

— Проснулся. — Тоска совсем одолела Колю, и ему нестерпимо захотелось все рассказать Сергею Алексеевичу, чтобы легче стало, и он готов был уже открыться, но вместо этого сказал обычные слова: — Одного лекарства не достал. Вот рецепт.

— Оставь себе, — сказал Сергей Алексеевич. — При случае возьмешь. — Он заметил в кармане Колиной рубахи конверт. — Это что, письмо от родителей?

— Фотограф прислал. — Коля протянул Сергею Алексеевичу конверт.

— Ну-ка, ну-ка! — Он вытащил фотографию из конверта.

Одно дело представлять себе, что вместо Коли на камне сидел Витька, а другое дело — фотография, и на ней действительно Витька… Сергей Алексеевич забыл о Коле, и когда наконец опомнился, то мальчика уже не было в комнате. У Сергея Алексеевича мелькнуло в голове, что получилось как-то неудобно, и мальчишка вроде был чем-то расстроен, а он даже его не расспросил.

Телеграмма с опозданием

А тем временем Коля торопливо собирал вещи. «Я им в тягость, — думал Коля. — Они и на Севере поэтому болтались, чтобы отделаться от меня. Уеду куда-нибудь и поступлю на работу. Или лучше попрошу Сергея Алексеевича, чтобы он устроил меня в Суворовское училище». С этой мыслью он взял в одну руку чемодан, в другую — клетку с кенарем и направился к двери. У него теперь было одно-единственное желание — побыстрее отсюда убежать, чтобы никого не видеть: ни тети Кати, ни Юрки. Быстрее, быстрее! Все хорошее, что было в нем к родителям, куда-то улетучилось, и теперь им владела только обида. На столе лежала телеграмма, он сначала в лихорадке даже не заметил ее.

И тут пришел Юрка.

— Колька, — крикнул он, притворяясь, что между ними ничего не произошло, — телеграмма! — и помахал бумажкой над головой.

Но телеграмма была ему не нужна, она прибыла с опозданием.

— Ты куда? — Юрка загородил Коле дорогу.

— Куда надо. — Он держался из последних сил.

— Совсем псих. Телеграмма же!

— Возьми ее себе на память, — сказал Коля. — А ну, пусти!

Юрка, отталкивая его от двери, открыл телеграмму и прочел:

— «Будем завтра. Целуем. Твои папа-мама».

— Пусти! — крикнул Коля в отчаянии.

Юрка отступил, и Коля выскочил на улицу.

…Сергей Алексеевич сразу понял, что случилась какая-то неприятность. Коля вошел в дверь без стука, с чемоданчиком и клеткой.

— Что с тобой? — Он подошел к Коле, и тот вдруг уткнулся ему в грудь и заплакал, как маленький. — Ну, ну, — сказал Сергей Алексеевич. — Ты ведь не девчонка. — Взял у него чемоданчик и клетку и усадил на стул. — Рассказывай… Рассказывай. Сразу легче станет.

— Я вам говорил про сон. Что у меня отец не родной. Так это правда. Юрка сказал.

— Только и всего? — сказал Сергей Алексеевич. — И ты из-за этого так раскис! Что значит не родной? Он тебя любит, считает своим сыном…

— Ничего он меня не любит, — сказал Коля. — Иначе не врал бы.

— Ну, и куда же ты собрался? — спросил Сергей Алексеевич.

— В интернат… куда же… — сказал Коля. — Если не откажете, то я хотел бы в Москву, в Суворовское. Напишете письмо?

— Напишу. Давай только так. Завтра поговоришь с ними — и в дорогу.

— Нет, — сказал Коля.

— Он же тебя любит, как родного, — сказал Сергей Алексеевич. — Я уверен.

Но не так-то легко было пробиться к сердцу и разуму Коли и убедить его. Он ожесточился и не хотел ничего слышать.

— Мне их жалость не нужна. — Коля встал. — Напишете письмо?

— Напишу, напишу. Вот сейчас допьем чай, и напишу, — сказал Сергей Алексеевич. — Или вот что… Завтра уедем вместе.

— Правда? — радостно спросил Коля.

— Правда. — Сергей Алексеевич подумал, что совсем неплохо, что Коля будет учиться в Москве. Он сможет навещать его, и все будет прекрасно. Но в следующий момент он вспомнил о его родителях, и ему стало стыдно. Тихо, собираясь с мыслями, как правильнее поступить, добавил: — А все-таки ты похож на Витьку… Он тоже не любил, когда его жалели… Только он был веселый… — Вспышка радости, возникшая от возможности увезти Колю в Москву, прошла, и теперь он весь растворился в желании помочь мальчику. — А ты нос повесил. А у Витьки жизнь была трудной, без матери рос.

— А Лусия? — спросил Коля. Он был по-прежнему возбужден, но предложение Сергея Алексеевича уехать вместе слегка взбодрило его.

Сергей Алексеевич промолчал: так неожиданно они подобрались к Лусии. Неужели настал и этот час? А зачем, собственно, ему отвечать на Колин вопрос? Лучше промолчать. Но слова уже рвались из него.

Он помнил этот день, еще один счастливый в его жизни, и в Витькиной тоже, и у Лусии. Только кончился он плохо. Он помнил это двухместное купе поезда и настольную лампу под абажуром, которую Лусия прикрыла платком, чтобы свет не мешал Витьке спать.

А Витька совсем и не спал, притворялся, прошептал, будто во сне, «мама» в тот момент, когда Лусия поправляла на нем одеяло. Конечно, он не спал, просто так ему было легче назвать ее мамой.

«Что он сказал?» — спросила Лусия, хотя все слышала сама.

«Ма-ма», — сказал он.

Потом дверь в их купе открылась, и вошли пограничники. Лейтенант и старшина. Он встретил через несколько лет этого лейтенанта на фронте: храбрый был лейтенант, но он не смог преодолеть своей антипатии к нему и перевел его в другую часть.

«Извините, товарищ комбриг, — сказал лейтенант. — Проверка документов».

Он достал свои документы и протянул лейтенанту.

«Разве эта территория входит в пограничную зону?» — спросил он.

«Да, — ответил лейтенант. — Со вчерашнего дня», — и протянул ему документы.

«Это мои», — кивнул он на Витьку и Лусию.

Лейтенант повернулся к Лусии и сказал:

«Ваши документы?»

Лусия не поняла, что у нее требовали, и повернулась к нему. Тогда он достал из кармана разрешение Лусии на въезд в Советский Союз и отдал лейтенанту.

«Пока это ее паспорт, — попробовал он пошутить и даже улыбнулся лейтенанту, чтобы задобрить его. — Она из Испании. Я беру всю ответственность на себя».

«Извините, товарищ комбриг, — сказал он ему. — Без специального разрешения пропустить в запретную зону не имею права. — Отдал честь и вышел в коридор. — Старшина, — обратился он к пограничнику, который сопровождал его, — проводите гражданку в комендатуру».

Он знал, что просить лейтенанта бессмысленно, но все же угрожающе произнес:

«Ну что ж, поговорим в комендатуре», — и стал быстро застегивать пуговицы на гимнастерке.

Потом они шли длинным спящим поездом. Впереди лейтенант, за ним Лусия, затем старшина. А за ними он; каждый раз, когда Лусия оглядывалась, он махал ей рукой: я здесь, я тебя не покину.

Они шли бесконечно длинными вагонами, где плакали дети, разговаривали шепотом в темноте мужчины, а в проходах стояли влюбленные парочки — жизнь шла своим чередом. Они вышли на перрон, а поезд тронулся. Это было неожиданно, он совсем забыл про поезд и про Витьку. Он впрыгнул на ходу на подножку вагона и еще раз на секунду поймал белую точку костюма Лусии.

— Сергей Алексеевич! — окликнул Коля.

Тот поднял глаза. Странно, он не заметил, как замолчал, и не знал, что он рассказал Коле, а что просто вспомнил.

— На следующей станции мы с Витькой сошли, — сказал Сергей Алексеевич, — заехали за Лусией и вернулись обратно.

Целую неделю жили на чемоданах… Отправили телеграмму в Москву и ждали, когда Лусии дадут советское гражданство. Чтобы они могли пожениться и жить, как все люди.

Сергей Алексеевич поймал себя на мысли, что он все время уходит от главного. Ему бы рассказать Коле, как он потерял Лусию, а он рассказывал и рассказывал ее печальную историю, просто бил на жалость. Он стал сам себе противен и окончательно замолчал.

Лусия тихо подошла к нему и прижалась щекой к его щеке. «Ой, колючий, — сказала она. — Неласковый».

Сергей Алексеевич помнил, что тогда он действительно не брился недели две, а борода у него была жесткой. Но теперь его по другому больно ударили ее слова. И правда, он был тогда с нею «колючим и неласковым».

— А что с ней было потом? — спросил Коля.

— Потом?.. Случилась эта история с Витькой. Кто-то пустил слушок по военному городку, что Лусии не дают гражданство, и начали придумывать, почему не дают. А ребята наслушались этих разговоров и сказали Витьке, что, может быть, Лусия фашистка.

— А он что? — спросил Коля.

— Подрался, — ответил Сергей Алексеевич.

Он недавно был в этом городке: их дом сохранился после войны. И он побывал в своей квартире — хозяева оказались хорошие люди — и подошел к окну, из которого он тогда увидел бегущего Витьку и услышал крики ребят, преследующих его.

Витька бежал в расстегнутом пальто, без шапки, с галстуком в руке, а за ним гнались мальчишки. Витька вбежал в подъезд, и он пошел открыть ему дверь. Мальчишки настигли Витьку на лестничной площадке и, когда он появился в дверях, торопливо бросились вниз.

Витька поднял сумку и вошел следом за ним в комнату. Под глазом у него был синяк, нос разбит в кровь и полуоторван воротник пальто.

«Что это еще за номера?» — строго спросил он.

«Они говорят…» — Витька замолчал и покосился на Лусию.

«Что они говорят?»

«Галстук хотели у меня отнять». — Витька не подозревал ее в недобром, он ей верил.

Тогда он увез их в Москву.

…— Сергей Алексеевич, вы устали? — сказал Коля. — Ложитесь.

— Да нет… — ответил Сергей Алексеевич. — Вот видишь, у Витьки тоже была не родная мама. Ну и что из этого? Он же ее любил, и она его любила.

Непонятно было, для кого он произнес эти слова: для себя или для Коли. Конечно, больше для себя. Он знал, что Витька любил Лусию. Но разве он сам не любил, разве не боролся за нее?

Он тогда добрался до самого маршала. Они были старые знакомые, вместе служили в гражданскую в Первой Конной.

«Виктор ее мамой называет, — сказал он. — А по-вашему выходит, что она чуть ли не враг какой-то…»

«Ты, пожалуйста, не передергивай. Никто ее врагом не считает, — ответил маршал. — Но пока у нее нет паспорта, ей не разрешат въезд в погранзону. Ты и сам отлично понимаешь…»

«Эта волокита может тянуться год», — сказал он.

«Не мальчишка… Виски вон седые… А рассуждаешь, как будто пороха не нюхал… — сказал маршал. — Мне докладывали, никто из испанских товарищей ее не помнит… Откуда она, кто?»

«А моя рекомендация? Она пришла к нам добровольно в самое трудное время».

«Твоя рекомендация продиктована личными отношениями, — сказал маршал. — А нам нужны факты, доказательства… Ведь мы ей советское гражданство даем, да еще в жены определяем к командиру пограничной дивизии».

«Тогда и меня здесь оставляйте», — сказал он.

«Комбриг Князев, приказываю вам немедленно выехать к месту назначения».

Он ничего не ответил маршалу и повернулся, чтобы уйти.

«Ну что ж, — сказал маршал. — Пишите рапорт об увольнении из армии».

— Но вы не бросили ее?

— Я не мог уйти из армии… — жестко сказал Сергей Алексеевич. — А потом началась война.

И наступила абсолютная тишина. Сергей Алексеевич высказался до конца. А Коля, вернувшись к своим собственным печалям, сжавшись в комочек, сидел на стуле. Потом ему стало страшно, потому что он почувствовал неприязнь к Сергею Алексеевичу.

А Сергей Алексеевич все еще стоял в кабинете маршала.

«Меня? Из армии?!»

«Не о себе думай, — сказал маршал. — О стране, которая окружена врагами».

…А потом он шел по длинному-длинному коридору, такому длинному, что ему не было конца, и это было его единственным минутным успокоением, потому что на улице его ждали Лусия и Витька. Он шел так медленно, что на него даже оглядывались, но все же дошел. Лусия его ни о чем не спросила, по глазам поняла.

Они стояли около поезда Москва — Гродно, того самого поезда, на котором совсем недавно ехали втроем; говорили друг другу слова, точно расставались на несколько дней.

«Ты береги себя, — сказала Лусия. — И Витьку».

«Как только получишь паспорт, сразу телеграфируй… А я со своей стороны… Может быть, я уйду из армии…»

Она покачала головой.

«Сейчас приду домой… Сварю обед… на завтра… Для одной это недолго… Как тебе моя новая прическа? — с трудом произнесла Лусия. — Хороша куколка?» — Она почти плакала и повернулась, чтобы уйти, но столкнулась с Витькой.

Они ели эскимо, которое принес Витька. Самое горькое мороженое в их жизни.

«Можно, я останусь с Лусией?» — вдруг сказал Витька.

Из порта донесся удар колокола. Вот так же тогда звякнул тоскливо колокол отправления. Лусия стояла на перроне и плакала. Сергей Алексеевич помнил каждое ее движение, каждый жест: вот она подняла руку, потом тыльной стороной ладони смахнула слезу… Уже чужая для него, недоступно далекая, хотя их разделяло всего несколько метров. Но это было непреодолимое расстояние. Это было уже не просто расстояние, а время, которое нельзя было остановить, так же как нельзя вернуть вчерашний день. И в этом времени была война, в которой он потерял след Лусии навсегда.

Сергей Алексеевич подошел к ширме, ему показалось, что Коля не спит.

— Коля! — окликнул он.

Мальчик не отозвался. «Надо будет завтра как-то уговорить его встретиться с родителями», — подумал Сергей Алексеевич. Затем погасил свет и тихо опустился на кровать. Он ощущал непривычную легкость, словно тело его лишилось веса.

Егоровна

Сергей Алексеевич спал, а может быть, просто дремал, он давно уже забыл то состояние, которое называется глубоким сном, и поэтому от первого робкого стука в окно проснулся. Около окна в темноте проглядывались тетя Катя и еще двое: мужчина и женщина. Сергей Алексеевич сразу догадался, что приехали долгожданные Колины родители, и сказал:

— У меня… Заходите.

Когда они вошли в комнату, освещенную тревожным ночным светом, Сергей Алексеевич долго и внимательно их рассматривал, до неприличия долго, но ему было так интересно с ними встретиться, они ведь уже заняли прочное место в его воображении. Мать Коли была небольшого роста, крепко сбитая, круглолицая женщина, он уловил в ее лице только отдаленное сходство с мальчиком. Признаться, Сергею Алексеевичу хотелось, чтобы мать у Коли была красивее. Ему всегда нравились красивые женщины, для него красота — как талант или как храбрость.

— Мы Колины родители, — сказала она. — С ним ничего не случилось?

— Успокойтесь, — сказал Сергей Алексеевич. — Все в порядке.

— Правда? — Она была нелепо одета для этого часа и времени года. На ней была кокетливая шляпка из фетра и куртка с искусственным меховым воротничком. — Он не заболел?..

Ну, а отец Коли бесспорно понравился ему: какой он был здоровый, широкоплечий, естественный, располагающий к себе.

— Доброй ночи, — тихо сказал Костылев. — Извините, что побеспокоили.

— Рад познакомиться, — сказал Сергей Алексеевич шепотом. — Мне много про вас рассказывал Коля, — и поздоровался с Костылевым за руку.

Рукопожатие для Сергея Алексеевича — это не пустяк, а начало познания человека. Он всегда помнил людей по рукопожатиям. Помнил, у кого были безвольные мягкие руки, словно лишенные костей и мышц, у кого были холодные, у кого мокрые: почему-то это оставалось в нем, и он всегда, вспоминая людей, вспоминал их руки. Он даже по рукам старался определить настроение людей. Например, перед тем как отправлять в разведку солдат и офицеров, он обязательно обменивался с ними рукопожатием. Если кто-нибудь из них трусил, он узнавал по руке и, никому ничего не говоря, не пускал этого человека в разведку.

У Костылева была крепкая небольшая теплая ладонь. «Как у Коли», — подумал Сергей Алексеевич.

— И мне про вас сын писал. — Костылев улыбнулся.

И по тому, с какой интонацией он произнес слово «сын», Сергею Алексеевичу стало ясно, что Коля дорог этому человеку. А мальчишка бог знает что придумал и что перестрадал.

— Он там, за ширмой, — сказал Сергей Алексеевич и увидел, как порывисто, нетерпеливо бросился туда Костылев.

А в следующую секунду произошло что-то непонятное. Сергей Алексеевич еще продолжал улыбаться, готовясь услышать радостные слова встречи, и сам радовался за Колю, как гости с растерянными лицами появились перед ним.

— Его там нет, — испуганно сказала Костылева.

Еще никто ничего не понимал, и Сергей Алексеевич, точно не веря, быстро зашел за ширму и увидел пустую кровать.

— Может быть, он вышел? — сказал Сергей Алексеевич, бросил гостей и скрылся за дверью.

— Ко-ля! — донесся со двора голос Сергея Алексеевича. — Ко-о-ля! — Легкий сквозняк прошел от окна к двери.

Сергей Алексеевич вернулся в комнату и остановился в проеме дверей, почти подпирая косяк, и всем стало понятно, что Коли в доме нет.

— Куда он мог уйти?

— Это мы хотели узнать у вас, — сказала Костылева.

— Он пришел ко мне в девять часов, — ответил Сергей Алексеевич, — и…

— Неважно, когда он пришел, — нервно перебила его Костылева. — Важно узнать, куда он ушел… И почему?! Я хочу наконец понять, что с ним случилось.

Они ждали от него ответа, им этот старик казался странным, и Костылева еще больше испугалась за Колю и тихо заплакала.

Никто по-прежнему не садился, и сам Сергей Алексеевич, чувствуя, что тоска широкой волной входит в его сердце, стоял как на часах.

— Он вам ничего такого не говорил? — спросил Костылев.

— Нет, — нерешительно ответил Сергей Алексеевич.

— Нужно же случиться такому! А все… было хорошо. — Костылева провела рукой по лицу, сняла шляпку и смяла ее.

— Пойдем домой, — мягко сказала тетя Катя, подошла к сестре и взяла ее под руку. — Может, он вернулся и ждет нас. — И добавила: — Поди узнай, что у них в голове, у этих мальчишек.

Сергей Алексеевич, оставшись один, не лег спать — какой там сон, не выходил из головы Коля. Ему было понятно, почему мальчик ушел от родителей — правда об отце поразила его своей неожиданностью, — а вот почему Коля ушел от него?

Ночью, потихоньку, не попрощавшись… К сожалению, он знал, как надо ответить на этот вопрос.

Напрасно тетя Катя сказала: «Неизвестно, что у них в голове, у этих мальчишек». Еще как известно! Ясно, почему он ушел от него, еще как ясно. Черным по белому писано на чистеньком листе бумаги, без единой помарочки. Коля разочаровался в нем, не простил истории с Лусией. И самое страшное, что, может быть, он прав: может быть, именно мальчишки со своими наивными представлениями о жизни и есть единственно правые.

Сергей Алексеевич подумал, что он как дерево без корней: вот-вот упадет. Но затем все его нутро ощетинилось против этой мысли. А как же тогда вся его жизнь и борьба? Неужто насмарку? А пот и кровь, которыми он обильно полил эту землю? А Витькина жизнь, которая для него во сто крат дороже, чем собственные пот и кровь? Это ли не корни его?

Сергей Алексеевич перестал казнить себя, но рассердился, что Коля его не понял.

«Ну и не надо, — подумал Сергей Алексеевич. — Сейчас соберу вещички, и вон отсюда».

Они сидели на опушке и ждали Витьку.

Между лесом и деревней проходило шоссе, а дальше у деревни мирно паслись коровы. «Значит, здесь еще не было немцев, — подумал он тогда, — раз деревенские не попрятали коров». У него стало легче на сердце, и он спокойно поднес бинокль к глазам. Нет, Витьки еще не было видно. Никого не было видно, только одиноко возвышалась над всем колокольня старой церкви.

Потом томительное и напряженное ожидание нарушил треск моторов, и по шоссе промчалось несколько мотоциклов с колясками, в которых сидели немцы.

Ему сразу стало жарко, и, прежде чем он увидел фигуру часового, появившегося на колокольне, и прежде чем услышал мощный гул приближающейся танковой колонны, он уже понял, что случилось страшное.

Когда на околицу деревни вышел Витька, то одновременно из-за поворота шоссе выполз головной немецкий танк, затем второй, третий, четвертый… Танки скрежетали и лязгали гусеницами, скрипели лебедками, на которых тащились пушки, и было что-то неотвратимо угрожающее в их железном лязге.

Он следил за Витькой в бинокль до тех пор, пока танки не поползли между ними.

Немцы сидели на танках, шли рядом с ними. Иногда они что-то кричали друг другу, потом один из них дал очередь из автомата, и все засмеялись. А он ловил Витьку в просветы между танками, и его фигурка скрещивалась с фигурами немцев.

А выше, над всем этим, на церковной колокольне стоял немецкий солдат с автоматом.

Потом танковая колонна скрылась в деревне, и он снова увидел Витьку. Тот гнал впереди себя корову и, озираясь, шел к лесу. Нельзя было этого делать: Витька привлек внимание дозорного на колокольне.

А он сидел в укрытии и не мог защитить сына от надвигающейся смертельной опасности. Как он тогда не умер от напряжения и потом не умер от горя? От злости и ненависти, видно, к ним, к врагам, и от странной привычки, что жизнь его не принадлежала ему.

Витька гнал корову впереди себя для отвода глаз. А может быть — эта мысль пришла ему впервые и поразила своей простотой, — он думал тогда о голодных ребятишках из их отряда и решил пригнать корову, чтобы напоить свежим молоком. Ведь он был такой.

Он взял у кого-то винтовку, чтобы убрать часового с колокольни, надо было выиграть какие-нибудь две-три минуты. Прицелился и понял, что это бессмысленно, — не достать немца с такого расстояния.

Никто, никто во всем мире не мог тогда помочь ему и остановить жестокость и неотвратимость войны хотя бы на две-три минуты.

Дальше Сергей Алексеевич не мог вспоминать, это была та последняя черта, которую он еще ни разу сознательно не переступал.

Сергей Алексеевич подошел к окну, открыл его и почувствовал легкое дуновение морского ветерка. Усилием воли он заставил себя подумать о другом.

Он вспомнил Лусию. Это было перед их поездкой на границу. Он ждал ее около парикмахерской. И вдруг она вышла в светлом костюме, подстриженная под горшок, как стриглись русские мужички в старину. Он даже испугался, так она была ему дорога.

«Теперь я готова к путешествию», — сказала Лусия.

И снова в глазницы бинокля он видел Витьку, и большую добрую морду коровы, и двух бабочек-капустниц, порхающих над ними, и немца, самого жестокого немца, который только был на этой войне.

Сергей Алексеевич отвернулся от окна и зажег свет, он хотел отделаться от утренней серости. В это время без стука, заспанная и простоволосая, влетела в комнату хозяйка, Егоровна.

— Ишь, чего выдумал! — закричала она. — Электричество палить зря! — Подошла к выключателю и решительно погасила свет, потом на ощупь, в темноте, стала пробираться к дверям, ударилась ногой о стул, чертыхнулась и уже у дверей сказала: — За свет дополнительная плата полагается, если так…

— А я уезжаю сейчас, — вдруг сказал Сергей Алексеевич и понял точно, что теперь-то он уедет.

Егоровна зажгла свет:

— Уезжаешь… Далеко ли?

— К сыну, — ответил Сергей Алексеевич.

— К сыну? — удивилась Егоровна. — А говорил, что бобыль, что один на всем свете.

Сергей Алексеевич ничего не ответил — да и что он мог ответить этой женщине, — достал из-под кровати чемодан и начал собираться.

— Соврал, значит, — сказала Егоровна. — Все мы одним миром мазаны. Прикинулся бедненьким, чтобы поменьше взяла с тебя, жалеючи.

Слова эти больно ударили Сергея Алексеевича и вновь вернули его к Витьке. Он, как-то даже не понимая, что делает, вдруг восстановил в памяти, впервые за все годы вполне сознательно, день похорон сына.

Он стоял впереди всех. А четверо красноармейцев опускали гроб в могилу. За ним стояли женщины и дети. Потом маленькая девочка, дочь Васильевой, вышла вперед и положила на свежий холмик букет полевых цветов.

Потом он повернулся, чтобы уйти, и все расступились, и он увидел пленного немца. Глаза их встретились. Не помня себя, вытащил из кармана пистолет, Витькин пистолет, и поднял его, чтобы выстрелить в немца. И все кругом молчали, а немец закричал и упал на колени, и он бы все равно, вероятно, его убил, если бы не заплакал какой-то ребенок.

Он увидел себя со стороны и отчетливо представил, как дети, которые его окружают, вырастут и всю жизнь будут помнить про это. Другое дело — война с врагом, а тут без надобности, по злости, и все это прозвучало в нем так отчетливо, что он спрятал пистолет и ушел.

— С тебя десять рубликов, — сказала Егоровна.

Он хотел возмутиться, какие еще десять рубликов, он сполна рассчитался, когда собирался уезжать до болезни. Но Сергею Алексеевичу хотелось побыстрее от нее отделаться, и он достал деньги и пересчитал: их у него оказалось больше трехсот. Двести положил на стол и пододвинул Егоровне.

— Что это? — не поняла Егоровна.

— Вам, — ответил Сергей Алексеевич.

— С чего это вдруг? — сказала она.

— Как солдатской вдове, — ответил Сергей Алексеевич. — Мы ведь с ним вместе воевали, за одно святое дело. — Он кивнул на фотографию. — Вот и возьми от меня помощь. Только одна просьба: фотографию эту подари мне.

Егоровна как-то странно промолчала и покосилась на стопочку денег. А Сергей Алексеевич тем временем снял фотографию со стены и спрятал в чемодан. На стене остался темный квадрат невыцветших обоев.

— А что же я теперь здесь повешу? Заместо этой?

— Не знаю. Вам видней.

— Ну-ка, повесь! — вдруг сказала Егоровна. — Фотографию верни-ка на место! — и бросилась к чемодану Сергея Алексеевича, оттолкнула его и выхватила фотографию.

— Ну что ты, право, — сказал Сергей Алексеевич, снова переходя на «ты». — Если бы я знал… Пожалуйста…

— Тьфу на твои поганые деньги! — закричала Егоровна, не слушая его, и она в самом деле в сердцах, остервенело плюнула. — Старый черт ты в ступе, а не человек.

— Поверь мне, — старался утихомирить ее Сергей Алексеевич, — если бы я знал, что она тебе дорога, я бы никогда…

— Люди, люди, вы послушайте, что придумал старый! — кричала Егоровна. — Прошлое мое решил купить! А что же я скажу соседкам, таким же вдовам, как я? Об этом ты подумал? Опозорить решил. А ну, вон отсюдова, чтоб ни духу твоего, ни запаха! — Она угрожающе наступала на Сергея Алексеевича, но, видя, что он не собирается уходить и лицо у него серьезное, сникла и села на стул, не выпуская фотографию из рук.

«Значит, помнит», — подумал Сергей Алексеевич. А для него это было самое главное. «Никто никого не забыл. Прав был Коля». И ему стало жалко, что здесь нет его, он бы понял и оценил все это. И еще ему было хорошо, что, обидев Егоровну, он узнал ее по-настоящему.

— Извини, Егоровна. Виноват я перед тобой, — сказал он. — Просто я привык к твоему солдату.

Егоровна не ответила.

— Мне однажды сон приснился, — начал Сергей Алексеевич. — Про твоего мужа.

— Совсем спятил! — Егоровна подняла на него глаза. — Ты ведь никогда и не знал его в живых.

— Входит, значит, он в дверь — только он постарше был, чем на фотографии, — и не видит меня. Постоял, оглядывая комнату. Потом сел за стол, рукой провел по скатерти и тут заметил меня… «Значит, все же вернулся», — сказал я ему. «А ты кто такой?» — вместо ответа спросил он. «Это я, Приходько, твой комдив, неужели не узнал?» — «Товарищ генерал, — сказал он. — Вот это встреча!» — «Знаменитый Приходько, — говорю, — который прошел всю войну». — «А все потому, — отвечает он, — что всегда имел в запасе сухие портянки и кое-какую жратву…» Извинился он передо мной, что сразу не узнал, снял вещевой мешок, достал кусок сала, луковицу, банку консервов и флягу. Потом хотел взять стопки и увидел новенький сервант. Вот этот. — Сергей Алексеевич указал на сервант. — «Чудеса в решете», — сказал твой муженек, отодвинул стекло и заглянул внутрь: нет ли там, позади нарядных рюмок, его стопок. Но не нашел и кликнул: «Машенька!» Ты не отозвалась, и он не стал больше звать. Я ему говорю: «А хозяйка здесь Егоровна».

Егоровна заплакала, хотя крепилась изо всех сил, но кивнула Сергею Алексеевичу: мол, не останавливайся, рассказывай, рассказывай.

— «По отчеству Егоровна, — ответил мне солдат и добавил с нежностью: — А зовут ее Машенькой». Выпили мы с ним, закусили, а потом он меня и спросил: «Вот теперь вы мне скажите по совести, товарищ генерал, забыла меня жинка или не забыла?» — «Как же, — отвечаю, — забыла, когда на самом видном месте твоя фотография», — и показываю ему на карточку. «Это хорошо, что не забыла, — сказал он. — Это для нас, для солдат, самое главное…»

Сергей Алексеевич замолчал, дальше ему рассказывать сон не хотелось, потому что тогда надо было говорить про Витьку.

— Ну, а дальше-то, дальше, — попросила Егоровна.

— Дальше, — сказал Сергей Алексеевич, — уже про меня.

— Жалко, — с печалью сказала Егоровна. — Он сейчас передо мной как живехонький. Спасибо тебе.

— За что же спасибо? — удивился Сергей Алексеевич.

— За него. Что вспомнил. И меня, дуру, к нему повернул. А стопок у нас и не было. Не успели купить. — Егоровна вдруг захлебнулась от слез.

Сергей Алексеевич сидел молча, не шелохнувшись, он понимал и чувствовал чужое горе.

— Пойду за такси, — сказал Сергей Алексеевич.

— Уезжаешь все-таки. — Егоровна повернула к нему высохшие глаза: — Она икона моя, извини, не могу отдать.

— Что ты, что ты! — замахал рукой Сергей Алексеевич. — Тоже выдумала!

— Так и вправду у тебя есть сынок? — спросила Егоровна.

— Есть, есть, — ответил Сергей Алексеевич. — Сынок. Ему сейчас было бы сорок три.

Егоровна выхватила из его слов «сейчас было бы», но ничего больше не спросила. А он, какой-то полегчавший, невероятно строгий и собранный, будто выдержал какое-то испытание, вышел из дому.

Послужной список

По дороге за такси он все же решил зайти к Костылевым и узнать, не вернулся ли Коля.

Сергей Алексеевич застал Костылевых дома. Они сидели в разных углах комнаты, как на похоронах. Когда он вошел, все повернули головы в его сторону с надеждой.

В комнате среди взрослых был и Юрка. Как побитый щенок, со щенячьими глазами.

— Не вернулся? — на всякий случай спросил он и, не получив ответа, стоя у дверей, сказал: — Я вам давеча… — замолчал, с изумлением поймав себя на том, что в последнее время часто употреблял слова, которыми говорил отец, и обрадовался, что стал совсем простым стариком. — Я вам давеча, — повторил он, — не сказал правду… Почему от вас ушел сын… Но сегодня я уезжаю и считаю своим долгом поставить вас в известность. Если бы он вернулся, я бы никогда… А так считаю своим долгом… — И продолжал звонким, надтреснувшим голосом: — Ваш сын ушел, так как узнал, что у него неродной отец.

Этого они не ожидали. Чего угодно, только не этого.

— Кто же ему сказал? — спросила наконец Костылева. Сергей Алексеевич молча посмотрел на Юрку: он считал, что каждый должен понести ту кару, которую заслужил, и не хотел выгораживать Юрку.

— Юрий, — сказал Сергей Алексеевич, — ты разрешишь мне вместо тебя доложить?

Юрка неловко сполз со стула и опустил голову.

— Ты? — в гневе произнесла тетя Катя.

— А куда он уехал? — спросил Костылев.

— Думаю, в интернат, — ответил Сергей Алексеевич.

— Зачем, зачем ты это сделал? — закричала Костылева. — Предатель!

А тетя Катя подошла к сыну и дала ему пощечину.

Сергей же Алексеевич молча повернулся и вышел из комнаты. На улице, садясь в такси, он плохо подумал о себе. И если даже Коля разочаровался в нем, то имел ли право он, человек умудренный, бросить мальчишку в такой момент, да еще возвести на него напрасную обиду, что он-де его не понял. Сергей Алексеевич тяжело вздохнул и окончательно захлебнулся от гнева и осуждения самого себя: как он был жесток и эгоистичен, занят лишь собой, и упустил из виду живое течение жизни, которое всегда существует и всегда важнее всего, что бы там ни было. «Даже важнее, чем воспоминания о Витьке, — вдруг в смятении и искренности подумал Сергей Алексеевич. — И это не измена, а просто жизнь».

— Вы знаете, где находится интернат под Ялтой? — спросил Сергей Алексеевич у шофера и, когда тот ответил утвердительно, сказал: — Мы сначала туда, а потом уже на аэродром, — и вышел за чемоданом.

В комнате он открыл чемодан и достал с самого дна военную форму. Он уже давно не носил форму, с тех пор как вышел в отставку. Не носил, а всегда таскал с собой. А теперь она сослужит ему еще одну службу. Переоделся, подошел к зеркалу. Форма была помята, и Сергей Алексеевич попытался руками разгладить ее: не очень-то получилось. Подошел к графину, побрызгал воду на руки и влажными руками принялся разглаживать китель и брюки.

Снова посмотрел в зеркало: вроде бы получше. Подравнял ряды орденских планок. Потом неожиданно вытянулся по доброй старой военной манере и отдал себе честь. Совсем неплохо. Пусть это будет в радость Коле. Он вскинул голову, как молоденький лейтенант, который шел в первый раз представляться по начальству. Неплохо, совсем неплохо. Вот только форма великовата. Усох он за последние годы.

В окно донесся нетерпеливый сигнал такси.

Сергей Алексеевич кликнул Егоровну, но, не дождавшись ответа, пододвинул стопочку денег в центр стола. В последний раз оглядел комнату, почтительно козырнул солдату, взял палку, чемодан, и тут его взгляд упал на клетку с кенарем.

Он опустил чемодан и открыл клетку, чтобы взять птицу, но та вылетела и села на ширму.

— Вот дурак! — в сердцах сказал Сергей Алексеевич, взял чемодан и вышел.

При выезде из города Сергей Алексеевич попросил шофера остановиться и купил в магазине самый большой торт.

В открытое окно магазина со стороны пионерского лагеря ворвались звуки радио: «Говорит радиостанция пионерского лагеря. („Проснулись“, — подумал Сергей Алексеевич.) У нас состоялась встреча с ветераном гражданской и Великой Отечественной войн Сергеем Алексеевичем Князевым…»

Сергей Алексеевич торопливо вышел из магазина, испугался, что по его лицу продавщица догадается, что ветеран — это и есть он. Пошел к такси твердым, военным шагом — есть еще порох в пороховницах. Правда, это было не так-то легко, сразу заныли старые раны. Но он не обращал на это внимания, шел и прислушивался, что он им там наболтал… Про батальон майора Шевцова, который принял на себя 22 июня первый удар врага на границе с бывшей Восточной Пруссией, остановил фашистов, перешел в контратаку и ворвался на территорию врага… «Но ведь это было, — подумал Сергей Алексеевич. — Жалко только, что все эти ребята и сам Шевцов погибли. Горячие головы». И Испания была… И штурм Кенигсберга… Все это чистая, чистая, святая правда.

Сергей Алексеевич снова сел в такси. Он хотел сказать шоферу свою обязательную фразу. Эту фразу он говорил всегда, когда садился в машину: «Вперед, только потихоньку, а то там дети».

Она уже мелькнула у него в сознании, но в следующий момент коробка с тортом выпала из рук.

Сергей Алексеевич приоткрыл глаза и подумал впервые: «Жалко, что я им рассказывал все про других, про других и ничего не вспомнил про себя…» И, как взрыв, как вспышка, у него возникло странное, может быть, последнее видение…

Он сам, еще почти мальчишка, в конармейской форме стоит между двумя казаками на конях. Они пинают его ногами, перекидывая друг другу. Он падает, с трудом встает, и казаки летят на него с разных сторон, и каждый из них норовит его сбить первым… И он снова падает, по лицу течет кровь. «У, большевистская шкура!» — кричит один из них и замахивается плеткой.

«Что-то со мной не так», — мелькнуло в сознании Сергея Алексеевича, и над ним вместо казаков склонился вдруг Васька-банщик и цирковой наездник Тиссо.

…Через несколько минут приехала «скорая помощь», и Сергея Алексеевича перенесли в машину.

— Солдат, — сказала старушка, случайная прохожая.

— Тоже скажешь — солдат! Генерал он. Заслуженный генерал. Одних орденов добрый десяток… — тихо сказал шофер.

И машина уехала, и случайные свидетели разошлись.

А Коля был уже далеко от города. Он сидел в машине рядом со Здоровяком, который его подобрал в пути.

Здоровяк с семьей закончил свой отпуск и на собственном «Запорожце», нагруженном сверху всякой поклажей, возвращался домой.

— Между прочим, хотя твой дед и темнит… — начал старый разговор Здоровяк.

— Не дед он мне! — резко перебил его Коля.

— Пап, загадку, — потребовала дочь, прожевывая яблоко.

— Ну, раз публика настаивает… — Здоровяк подмигнул Коле. — «Сорок одежек, и все без застежек»… Считаю до де-ся-ти… Раз, два, три… четыре…

— Капуста, — мрачно произнесла жена.

— Зачем ты сказала, зачем! — возмутилась девочка. — Я сама хотела, сама!

— А кто? — вернулся к прерванному разговору Здоровяк и лениво зевнул.

— Никто, — неохотно ответил Коля.

— Я знаю, он из цирка, — сказал Здоровяк. — Я его мигом открыл. Подставной в публике.

— Не работал он в цирке никогда, — сказал Коля.

— Пап, загадку, — снова попросила девочка и угрожающе посмотрела на мать.

— «Не лает, не кусает, а в дом не пускает», — быстро проговорил Здоровяк.

— Замок! — с радостью произнесла девочка и закричала: — Я первая, я первая!..

— А где же он тогда работал, позвольте полюбопытствовать? — спросил Здоровяк.

— Военный он. В отставке.

— Может, даже генерал?

— Генерал, — повторил Коля.

— От инфантерии. — Здоровяк рассмеялся. — Артист. — Его толстые щеки, как два блюдца, висели под глазами и мелко дрожали от смеха. — Ты когда-нибудь видел живых генералов?

Коля отвернулся и промолчал. Ему стал неприятен этот человек, и он пожалел, что сел в машину. — Умрешь со смеху! — не унимался Здоровяк. — Ты мне скажи его фамилию. Я всех генералов по фамилии знаю.

— Ну, если всех, — ответил Коля, — то Князев.

— Князев? — переспросил Здоровяк. — Откуда ты эту фамилию выудил? Откуда? Меня решил разыграть? Ростом не вышел… — Снова засмеялся и больно схватил Колю двумя пальцами за нос.

Коля открыл дверцу машины, чтобы выпрыгнуть на ходу. Здоровяк затормозил. Коля выскочил и побежал вперед по шоссе. Скоро ему стало жарко, рубашка прилипла к спине, но он продолжал бежать, словно хотел довести себя до изнеможения. Наконец он остановился, чтобы отдышаться. Незаметно оглянулся: машина стояла на прежнем месте — жаба с расплющенным носом.

Теперь он шел по прямой широкой магистрали. Внизу просыпалось море, и легкий туман стелился по воде и подымался в горы. Ему навстречу прошел полупустой троллейбус, и Коля проводил его глазами: может быть, в нем ехали родители. Он почему-то, как ни странно, подумал о них с нежностью. А потом еще больше: Коля поймал себя на мысли, что и про Сергея Алексеевича тоже думал с нежностью. «Вот еще, — разозлился он сам на себя. — Ни к чему это».

— Ты что, оглох, парень?

Рядом с ним стоял «Запорожец».

— Садись, — сказал Здоровяк и приветливо улыбнулся.

Коля, не останавливаясь, прошел дальше. Здоровяк вылез из машины и догнал его.

— Ну ладно выламываться. Кому говорю, садись!

Коля не ответил.

— Ты что, шуток не понимаешь?.. — Он помялся. — Его случайно… зовут не Сергеем Алексеевичем?

— Сергеем Алексеевичем. А вы откуда знаете? — удивился Коля.

— Это мой командир дивизии, — тихо ответил Здоровяк. — Сколько лет мечтал его встретить, а встретил — и не узнал!

Они сели в машину и поехали дальше.

— Мария, слышишь? — сказал Здоровяк. — Помнишь, я тебе про него рассказывал? — Он посмотрел в зеркальце и увидел, что жена его и дочь, прислонившись друг к другу, спят. — Женщины ничего не понимают в военном деле. — И, склонившись к Коле, торопливо, шепотом стал рассказывать: — Мы тогда из окружения выходили, меня тяжело ранило. Тут каждый человек на учете, а меня надо на носилках нести. Вообще, думал, хана. А он внушил, что рана у меня не смертельная… Сам, понимаешь, на носилках нес.

— Сергей Алексеевич говорил мне, что я на его сына похож, — сказал Коля.

— Ты? — Здоровяк повернулся к нему и посмотрел на мальчика. — Ты похож на него, как я на китайского императора.

Коля не обиделся, но его ужаснула мысль, что, может быть, действительно он совсем не похож на Витьку и просто Сергей Алексеевич все это придумал. От одиночества, от тоски по сыну. А он ушел от него. И это его больно ударило и как-то по-новому повернуло к Сергею Алексеевичу, и он стал вспоминать все его рассказы, всю его жизнь и вдруг понял по-настоящему, какая жестокая была у Сергея Алексеевича жизнь и как он был суров и беспощаден к себе.

И это его так всколыхнуло, что затмило собой все и неожиданно вернуло к отцу. Вспомнил он, как несколько лет назад отец его возил к деду в деревню. Они ездили вдвоем. И дед приказал ему прополоть грядку с морковью, а сам куда-то ушел. А он не хотел полоть, скучно было ему и жарко, и тогда отец прополол грядку вместо него. А когда дед его похвалил, отец промолчал. И теперь Коля понял, что отцу очень хотелось, чтобы он понравился деду, поэтому и промолчал.

И как же он мог так жестоко поступить и по отношению к Сергею Алексеевичу, и к матери с отцом! Ему стало обидно до слез.

— А какой он был? — спросил Коля.

— Не знаю, — сказал Здоровяк. — Я с ним ни разу не разговаривал.

— А храбрый?

— Вел он себя как надо.

Они подъехали к бензоколонке и пристроились в очередь на заправку.

— Ты извини, — сказал Здоровяк. — Нам больше не по пути — я в обратную… Покаюсь перед Сергеем Алексеевичем.

Коля взял чемоданчик, вылез из машины и отошел в сторону. Он видел, что Здоровяк подогнал машину к бензоколонке, как вышел, а следом за ним вылезла его жена, и они о чем-то разговаривали. А у Коли вдруг стало хорошо на сердце и радостно от этой красоты, которая его окружала! И оттого, что он решил вернуться, и оттого, что он скоро, совсем скоро увидит своих родителей и Сергея Алексеевича. Он подхватился и бегом бросился обратно к Здоровяку.

— А-а-а, не уехал еще, — неохотно произнес Здоровяк. — Ну, садись, повезу дальше.

— Значит, вы не возвращаетесь? — в ужасе спросил Коля.

— Дочку укачало. — Он что-то хотел добавить, но махнул рукой: — Садись.

— Спасибо, — ответил Коля и с обидой в голосе добавил: — Сам доберусь.

— Ну, тогда прощай, — и протянул мальчику руку.

Но Коля прошел мимо его руки. Он еле сдержался, чтобы не заплакать. Только он подумал, как ему повезло, что на его пути встретился этот добрый, милый человек и они поедут обратно вместе, и вдруг… Он никак не мог понять, как же так получилось. Сам сказал, что возвращается, что всю жизнь мечтал встретиться с Сергеем Алексеевичем, и он, Коля, даже представил эту встречу. Никогда он этого не поймет, и никто не заставит его так вот, на ходу, предавать людей. Ведь сам говорил, что Сергей Алексеевич спас ему жизнь, на носилках нес. После смерти Витьки, легко ли?

Родители были ему так рады, что ни о чем не спросили. Только отец сказал: «Завтра у нас рыбалка. Я о ней полгода мечтал. Помнишь, как в прошлом году?» Коля хотел ответить, что в прошлом году рыбалка-то была неудачной, они ведь ничего не поймали, но вспомнил, как им тогда было весело вдвоем, и ничего не ответил. А мама не отпускала от себя весь день, и ему не удалось сбегать к Сергею Алексеевичу.

И попал к нему только на следующий день.

Коля несмело постучался в дверь к Сергею Алексеевичу, он чувствовал за собой какую-то вину. Незнакомый голос разрешил ему войти. В комнате были двое молодых людей: мужчина сидел на кровати Сергея Алексеевича, а женщина распаковывала вещи. На стульях валялись платья, на полу — маска для плавания и ласты.

— А где… Сергей Алексеевич? — в сильном волнении спросил Коля.

— Значит, уехал, — ответил мужчина. — Ты не знаешь, где здесь хорошее купанье?

— Не знаю, — ответил Коля и вышел.

Сел в большом огорчении на лестничную ступеньку. Егоровна увидела его из окна и сказала:

— Он позавчера утром уехал.

— А мне он ничего не просил передать? — спросил Коля.

— Нет, — сказала Егоровна. — Торопился очень. — И, видя, что мальчик расстроен, добавила: — Подожди, — и протянула Коле два листка бумаги: один совсем маленький, а второй побольше. — Возьми на память.

Коля взял листки и пошел, читая их на ходу. На маленьком было напечатано:

«Уважаемый товарищ! Составляется фотоальбом участников гражданской войны, который будет храниться в Центральном музее Вооруженных Сил СССР. Просьба срочно прислать заказным письмом четыре фотокарточки размером 9 Х 12 см, в генеральской форме и автобиографию, по адресу: Москва…»

А на большом четким почерком было написано:

«Послужной список Князева Сергея Алексеевича, ген. — лейтенанта в отставке.

Родился в семье каменотеса в 1900 году. В семье было девять детей.

В Советской Армии со дня ее основания.

В 1918 году служил в частях на Украине и участвовал в боях против немецких оккупантов и украинских националистов.

В 1920 году был ранен на польском фронте.

В 1921—25 годах служил в военных комендатурах и принимал участие в ликвидации бандитских шаек. Был ранен и по излечении направлен в Академию имени М. В. Фрунзе.

После окончания академии, с 1929 по 1936 год, командовал 81-м стрелковым полком.

В 1936 году уехал в Испанию. Принимал участие в боях под Мадридом. По возвращении на родину был награжден двумя орденами Красного Знамени.

В 1939 году был на Халхин-Голе тяжело ранен и пролежал в госпитале десять месяцев.

В 1940 году был уволен из армии по инвалидности, однако в дальнейшем был вновь зачислен в кадры и назначен командиром 33-й стрелковой дивизии, которая дислоцировалась на территории Литвы, на границе с Восточной Пруссией.

22 июня 1941 года вверенная мне дивизия вступила в бои с немецко-фашистскими армиями. В дальнейшем дивизия попала в крайне тяжелое положение, так как продержалась на границе более суток и была обойдена с флангов врагом. Будучи тяжело раненным, в окружении, 26 августа 1941 года попал в плен. Бежал из плена через четыре месяца…»

На этом послужной список Сергея Алексеевича обрывается… Коля перечитал его снова, им овладело какое-то лихорадочное состояние, и он просто не знал, что делать. Ему так необходимо было разыскать Сергея Алексеевича или хотя бы написать письмо и извиниться перед ним! Он бросился со всех ног к отцу, чтобы спросить, как это сделать. И горько, горько было ему, он бежал и плакал, потому что он устал и у него был трудный день. И все же ему было радостно, что у него в руках эти листки. Теперь уже никто не скажет, что Сергей Алексеевич выдумывал свои истории, как вчера мама, а всякий поймет, какой он замечательный человек.

Таня и Юстик

Часть первая

Первый рассказ Тани

Мы приехали сюда в этот небольшой прибалтийский городок вдвоем с папой. Он жил здесь еще до войны. Потом, когда война началась, папа скрывался в доме местного священника, с племянником которого, Миколасом Бачулисом, дружил. С тех пор прошло много лет. Тогда моему папе было пятнадцать, как мне сейчас, а теперь ему уже стукнуло сорок два.

В то далекое время в этом городке погиб мой дедушка, папин папа. Вернее, он не погиб, а его казнили фашисты. И вот ему открывали памятник, поэтому мы сюда и приехали.

Всю дорогу с вокзала до дома священника папа молча вышагивал впереди меня. Он все время оглядывался по сторонам и вздыхал, словно читая забытую печальную книгу. Я ему не мешала, раз у него такое настроение. Шла потихоньку и выбирала места для съемок: на плече у меня висела папина кинокамера. Наконец папа остановился и сказал:

— Костел.

— Вижу, — равнодушно ответила я, потому что ничего особенного в этом старом, почерневшем костеле не заметила.

— Его костел, — сказал папа.

Он сделал ударение на слове «его», и тогда мне все открылось по-другому. Я вспомнила папины рассказы, как он вместе со священником и Миколасом ходил в этот костел и был в нем служкой. Я хотела представить себе папу мальчишкой, который, идя следом за священником, в черном платье, опустив голову, пересекал этот двор. Но у меня ничего не получилось, никак не могла представить папу мальчишкой.

— Город изменился, — сказал папа, — а костел остался прежним. Только липы разрослись гуще.

Мы пошли дальше и наконец остановились около небольшого одноэтажного дома с круглым чердачным окошком. Папа так разволновался, что вынужден был остановиться и закурить, чтобы прийти в себя.

— А в этом доме жили Грёлихи, — показал папа на соседний дом. — Они в нем жили до тридцать восьмого года, а потом уехали в Германию и вернулись вместе с фашистами.

Ясно было, что папа просто тянет время, потому что про этих Грёлихов я давным-давно знала.

Дверь оказалась открытой, и мы очутились в прихожей, из которой, кроме дверей в кухню и комнату, вела узенькая крутая лестница на чердак. Папа потрогал перила лестницы, даже, пожалуй, не потрогал, а погладил, словно это живое существо. Что-то было во всем этом таинственное: и в том, как папа себя вел, и в том, что нас никто не встретил, но дверь была открытой, и эта лестница на чердак.

В комнате за столом сидела женщина и что-то писала в толстой тетради. Она так увлеклась своим занятием, что не слышала наших шагов. У женщины было красивое лицо и светлые волосы, собранные в тугой узел.

Папа поздоровался. Она от неожиданности вздрогнула и встала нам навстречу.

— Извините, — сказала она. — Я не слышала… — и внимательно посмотрела на нас.

— Дверь была открыта, — сказал папа глухим голосом, оглянулся и добавил: — Удивительно.

— В этом доме никогда не закрывают дверей, — сказала женщина.

— Когда-то закрывали, — ответил папа.

— Вы Телешов? — спросила она.

— Он самый.

Она протянула папе руку и сказала, что они давно нас ждали и уже волновались, что мы опаздываем. Потом посмотрела на меня и спросила у папы:

— Это и есть ваша? — и, не дожидаясь ответа, назвалась Далей, женой Миколаса.

— Представьте, догадался. — Папа приветливо улыбнулся, и я поняла по его улыбке, что Даля ему понравилась, еще раз оглядел комнату и повторил свое любимое словечко: — Удивительно!

И я следом за папой оглядела комнату, чтобы понять, что ему в ней показалось удивительным.

Мебель была старая: громадный и тяжелый буфет, широченный диван, обитый кожей, залатанный во многих местах, стол, который занимал половину комнаты, и пианино. А на стене висело распятие — это было, конечно, удивительно — и большой портрет пожилого мужчины с печальными глазами. «Он самый, — догадалась я. — Священник».

Даля предложила нам сесть, и мы все уселись, но, как всегда бывает в таких случаях, чувствовали себя неудобно. И смотреть по сторонам неловко, и разговаривать неизвестно о чем.

— Таня, положи куда-нибудь сумку, — сказала Даля. — Она тебе оттянет плечо.

— Это кинокамера, — ответила я.

Обижать я ее совсем не хотела, но получилось так, как будто я над ней посмеялась, что она не может отличить кинокамеру от простой сумки.

Даля извинилась передо мной за свою неосведомленность и спросила у папы, где наши вещи. Папа ей ответил, что у нас никаких вещей нет, потому что завтра мы уезжаем обратно.

— Так быстро? — удивилась она.

Получилось второй раз как-то неудобно: приехали всего на один день, и я хотела ей объяснить, что мы торопимся, потому что папе должны делать операцию. Но он опередил меня.

— Татьяна спешит, — сказал папа. — В Москву, в Москву, разгонять тоску. (Как он все ловко перевел на меня!) А Миколас скоро придет?

Даля ответила, что скоро. Папа встал и прошелся по комнате.

— Все как прежде, — сказал он. — А ведь прошло больше двадцати пяти лет… Даже, знаете, жутковато.

Даля промолчала. Папа подошел к распятию и взял в руки небольшую по размеру, но толстую книгу, которая лежала на полочке под распятием. Он провел по ней пальцем, обложка была в пыли.

— Мы с Юстиком уезжали на несколько дней, — виновато сказала Даля.

Папа положил книгу на место, подошел к столу, теперь он стоял ко мне спиной, и сказал:

— Наш стол… Вот сейчас откроется дверь и войдет… — Папа повернулся лицом к фотографии священника.

Дале не понравились папины слова, и вообще ей, по-моему, не очень по душе было папино настроение.

— Мистика, — громко сказала она.

Я снова посмотрела на священника. Раньше я себе представляла его совсем не таким.

Когда впервые от бабушки я услышала папину историю, мне было лет пять и я почему-то представила этого священника с бородой, толстым и злым. Но потом, позже уже, папа много раз вспоминал о своей жизни в этом доме, и я узнала, что, во-первых, католические священники не носят бороды, а во-вторых, поняла, что он был добрый, потому что иначе он бы не стал прятать у себя папу.

— Вечерами, если нам не мешали Грёлихи, мы сидели в этой комнате, — сказал папа. — Он сидел здесь, — папа кивнул на священника и показал на кресло около письменного столика, — Миколас — на диване, а я устраивался у окна, чтобы вовремя заметить опасность. Правда, я про это никому не говорил, но они сами догадывались. — Папа помолчал, открыл зачем-то книжный шкаф и поводил пальцем по корешкам книг. — Не то чтобы нам вместе было веселее или мы много разговаривали. Мы были похожи на людей, которые на маленькой неуправляемой шлюпке попали в штормовое море… Ждали, и все. Может быть, вместе нам было не так страшно, что ли?

Раньше папа никогда мне это не рассказывал вот такими словами, и я подумала, что именно среди этих вещей, в этой комнате все тогда и произошло. Не странно ли? Стоит дом, в доме живут люди, и сейчас мы с папой приехали к ним в гости, а вещи, которые нас окружают, знают гораздо больше, чем мы, люди. На них, на этих стульях и на диване, сидели те, которых уже нет в живых. Они ходили по этим половицам, ели за этим столом. Мы знаем их историю, но никогда не узнаем, о чем они думали и очень страдали или не очень, боялись немцев или не боялись.

— Тогда было страшно, — сказала Даля. — Лучше и не вспоминать! — Она подошла к буфету, достала оттуда чашки и поставила их на стол.

А я почему-то следила за ее ногами, обутыми в мягкие войлочные туфли с розовыми помпонами, и не могла отвязаться от мысли, что она сейчас ступает по тем же половицам, по которым когда-то ходила Эмилька. Больше всего меня интересовала именно она. Может быть, потому, что она была моей ровесницей. А может быть, потому, что папа обычно про нее хорошо рассказывал.

— Сейчас будем пить чай, — донеслось до меня, и туфли с розовыми помпонами вышли из комнаты.

Теперь у меня перед глазами маячили папины ноги в пыльных туфлях; они шагали и шагали по комнате, и я не выдержала и спросила его, что с ним происходит. Дело в том, что мама приказала мне следить за ним. Он у нас силач не первого десятка и всегда об этом забывает. Папа ничего не ответил, а тут вернулась Даля, и он снова начал рассказывать, как сначала боялся, что немцы его разыщут и убьют, как он старался жить тихо и незаметно.

— Ты? — не выдержала я. По-моему, он все про себя врал.

— Я, — ответил папа. — Думаешь, не страшно, когда рушится привычный мир, куда-то исчезает отец и мать и ты остаешься один среди чужих? Когда уходит то, что еще вчера было надежно, прочно и дорого…

Может быть, действительно страшно то, что папа сейчас наговорил, но мне показалось, что он чуть-чуть все преувеличил.

— Презирает трусость и приспособленчество, — сказал папа про меня Дале.

— Знакомо, — ответила Даля. — Слышу об этом в течение всего года. — Она возилась у стола и иногда поглядывала на нас.

— Так вы учительница? — вспомнила я.

— Имейте в виду, — заметил папа, — до первого сентября осталось девять дней… — он посмотрел на часы, — и семь часов с минутами. Она в этом щепетильна.

Его шутка не вызвала у меня желания посмеяться — он всегда шутит, когда чувствует себя неуверенно, мы с мамой это уже изучили. Чем ему хуже, тем он больше шутит.

— Не волнуйся, — сказала Даля, — я не собираюсь тебя воспитывать, — и снова вышла из комнаты.

Папа опустился в кресло и закрыл глаза. Я дотронулась до его плеча, он открыл глаза и улыбнулся мне. Улыбочка у него была жалковатая.

— Как ты? — спросила я.

— Отлично, — ответил он.

— Я серьезно.

Видно было, что он врал.

Хлопнула входная дверь, и папа вскочил, ожидая, видно, что в комнату войдет сам Бачулис. Но на пороге появился долговязый парень, прямо не человек, а жердь. Он неловко нам поклонился.

— Ого! — сказал папа.

А мне почему-то вдруг стало смешно. Мне он сразу показался смешным.

— Наш Юстик. — Позади парня стояла Даля. — Сынок, познакомься — это дядя Пятрас. — Она смутилась: — Извините, — сказала Даля папе. — Мы всегда вас между собой называем Пятрасом… Юстик, не сутулься, — хлопнула его по спине. — Наказание с ним.

Тут у меня в голове все перемешалось — и то, что мой папа был когда-то Пятрасом, и этот долговязый Юстик, которому нельзя сутулиться, — и захотелось выкинуть какую-нибудь штучку. У меня так бывает в самое неподходящее время. А тем временем Юстик начал действовать. Он, переваливаясь, подошел к папе и молча, не протягивая руки, кивнул головой. Папа едва доставал ему до подбородка, как-то мне даже стало обидно за него.

— А это Танечка, — сказала Даля. — Дочь дяди Пятраса.

Юстик подошел ко мне, так же тряхнул головой. «Если так трясти головой, — подумала я, — она может отскочить», — и посмотрела на Юстика. Мы поздоровались за руку. Ручища у него была тоже ничего себе, моя ладонь просто утонула в ней. Я подумала, что он слон, а я муравей, и хихикнула.

— Юстик, — сказал он неожиданно басом и покраснел.

Потом мы все сели, и Даля спросила у него, как его дела, а он ответил, что нормально. Я посмотрела на его ноги, они занимали полкомнаты, и снова хихикнула.

— Юстик, — сказала Даля и укоризненно посмотрела на него.

Юстик снова покраснел и подтянул ноги, но под стул они не влезли.

— Ему только что удалили зуб, — сказала Даля.

— Мама… — недовольно пробасил Юстик.

— Подумаешь, — сказала я. — Это совсем не больно. Под анестезией.

— Какие образованные дети, — сказала Даля и улыбнулась.

После ее улыбки со значением я тут же дала себе слово больше ничего не говорить.

Папа стоял в сторонке и не участвовал в нашем разговоре. А как только мы замолчали, он тут же спросил то, что его давно беспокоило:

— Даля, а почему Миколас не отвечал на мои письма все эти годы?.. Сразу после войны, вот когда мне это было необходимо. Я уже решил, что и его нет в живых, как дяди, Эмильки, Марты…

Я посмотрела на папу, и мне стало стыдно, — что мы разговариваем про пустяки. Он стоял какой-то непривычно растерянный. И я подумала, что даже о нем я знаю далеко не все.

— Вы всегда здесь жили?

— Да… но… — Даля посмотрела на Юстика: — Сынок, взгляни, не вскипел ли чайник.

Она обращалась с ним как с маленьким мальчиком. Всякому было понятно, что она не хочет чего-то при нем говорить и поэтому отправила на кухню. А он встал на свои длинные ноги и ушел.

— Миколас собирался, — сказала Даля. — Много раз… Я могу с вами быть откровенной, Пятрас?

Папа кивнул.

— Это я не хотела, чтобы вы приезжали… Прошлое не давало ему покоя. Он без конца все вспоминал и вспоминал. Особенно сразу после войны. — Даля говорила быстро, словно боялась не успеть. — Мы тогда только познакомились, и я понимала, что ему надо отвлечься. Забыть все эти страхи и ужасы, лагеря смерти. Вот я и попросила его не отвечать вам.

— Зачем же вы тогда это сохранили? — спросил папа.

— Это не я, — сказала Даля.

— Но теперь-то все прошло?

— Время сделало свое дело. Он об этом почти не вспоминает. Или очень неохотно. И все же лучше поберечься. Обещайте не расспрашивать его.

Надо сказать, что мне это совсем не понравилось и папе тоже. Он почему-то подошел ко мне и погладил меня по голове, и я почувствовала тепло его руки, и пальцы у него чуть-чуть дрожали.

— И ты тоже, Танюша, — попросила Даля. — Если тебе что-нибудь будет интересно, спроси меня.

Я ничего не успела ответить, потому что в комнату, тяжело ступая, вошел толстый, седой, сильно сутулый человек. Внешне он был немного старше папы, но по тому, как папа посмотрел на него, я поняла, что это и есть сам Миколас Бачулис.

Он скользнул по нашим лицам безразличным взором и почти готов был пройти мимо нас, но потом, видно, узнал папу и что-то пробурчал. А папа бросился к нему навстречу, обнял его и, по-моему, даже заплакал, потому что когда он от него отошел, то все прятал глаза.

— Эх, ты, — сказал папа, — промолчал столько лет.

Бачулис пошевелил губами, точно хотел что-то сказать, но потом передумал. Еще пожевал и наконец выдавил:

— Похож… на него…

— Бабушкины слова, — сказала я.

Действительно, бабушка всегда говорила, что папа похож на дедушку. Иногда у нее это получалось радостно, а иногда скажет — и заплачет.

Бачулис развернулся в мою сторону, у него были маленькие глазки, из-за очков их почти не было видно. Казалось, что он спит на ходу.

— А ты, — сказал он, — похожа…

«Интересно, — подумала я, — на кого же я похожа?»

— …на утенка, — досказал Бачулис.

— Не обижайся, Танюша, — сказала Даля. — У него все люди похожи на птиц и зверей.

Вернулся Юстик с чайником, и Даля пригласила нас к столу, и я хотела уже идти, но папа взял меня за руку и крепко сжал ее. Я посмотрела на него и поняла, что он сжал руку не нарочно, а от волнения.

— Постойте, — сказал папа каким-то странным голосом.

И все, конечно остановились, потому что он попросил об этом так, словно заметил что-то необыкновенное. А папа подошел к первому стулу, осторожно дотронулся до него, словно боялся ему сделать больно, и почти прошептал:

— Здесь сидела Эмилька, — дотронулся до следующего стула, — здесь дядя… Марта… ты, Миколас… я…

Таким я папу еще никогда не видела, хотя он часто поступал неожиданно. По-моему, Бачулис от папиных слов смутился, снял очки и стал протирать стекла, как будто пришел с мороза в теплую комнату и они запотели. Затем он снова надел очки и спросил совсем другим голосом:

— Да, Юстик, как твой зуб?

Юстик перехватил мой взгляд и молча пожал плечами. Кажется, из их семьи он один был еще на что-то способен.

Зато Даля сразу схватилась за этот несчастный зуб, как за спасательный круг.

— Представляешь, — сказала она, — он сделал все по-своему.

Но папа не слышал их слов.

— Нас осталось двое, Миколас, — сказал он. — Займем свои места. — Осторожно отодвинул стул и сел на свое место.

— Ну что ж, поиграем, — сказала Даля и подошла к столу.

Она не успела еще сесть, как папа быстро сказал:

— Пусть их стулья никто не занимает. — Он посмотрел на нас: — Вы сядете там.

— Садитесь, дети. — Даля передвинула три чашки, которые стояли у тех стульев.

Бачулис сел рядом с папой, как-то неловко, боком, и сразу стал пить чай. После папиных слов трудно было разговаривать об обыкновенном, и все долго молчали.

Даля сидела прямо, точно проглотила аршин, — учительницы умеют так сидеть, когда чем-нибудь недовольны. Конечно, она ведь предупредила папу, чтобы он помалкивал. Зато Юстик во все глаза смотрел на папу. По-моему, он ему понравился. А я не могла оторвать глаз от пустых стульев, на которых когда-то сидели люди, бесследно исчезнувшие из жизни.

— Юстик, — сказала Даля, — и ты, Танечка, пейте чай, а то он остынет.

Юстик тут же послушно стал пить чай. А мне почему-то захотелось стукнуть его ногой под столом, но я сдержалась: боялась, что испорчу папе настроение. Еще я подумала, что неплохо было бы опрокинуть чашку на стол, чтобы поднять панику в этом чинно-благородном семействе.

— Даля, у вас не найдется вина? — вдруг спросил папа.

Даля ответила, что вино у них есть, и хотела встать, но папа опередил ее, подошел к буфету сам и привычно открыл его.

Он достал вино, поставил его на стол, затем снова вернулся к буфету, принес рюмки, заметив: «Я взял старые», — расставил их. Сначала около стульев Эмильки, Марты, священника, потом всем остальным и в таком же порядке налил вино.

— Когда-то я делал это вместе с Мартой, — сказал папа, обращаясь к Бачулису. — Помнишь?

Бачулис кивнул в ответ. И за столом снова наступила тишина. Она была такая тихая, что невозможно было ее нарушить. Но Даля это сделала совершенно спокойно: ударила Юстика кулаком по спине и снова сказала, чтобы он не сутулился.

Папа встал, взял рюмку и сказал:

— Вспомним.

И все, подчиняясь ему, подняли рюмки, А я взяла свою рюмку и подумала: «А может быть, именно из моей рюмки когда-то пила вино Эмилька». И мы выпили. Правда, прежде чем мы выпили, Даля успела шепнуть Юстику: «Не ней до конца». Юстик опустил свою рюмку, а я посмотрела на него как надо и выпила свою до дна, до самой последней капли.

— Мы сегодня отверженные, — сказала Даля нам с Юстиком. — Они сейчас далеко от нас. — Она ждала, что кто-нибудь поддержит ее и начнет доказывать противоположное, но все промолчали.

— Значит, это все-таки было, — сказал папа. — Кто-нибудь жив из тех, кто был с нами в то время?

— Лайнис, — ответил Бачулис.

Лично я этого имени никогда не слышала в папиных рассказах, но папа сразу вспомнил.

— Как же, у него была маленькая пекарня на углу Витавтаса. Мы всегда брали там хлеб Лайнис вечно торчал возле наших окон.

— И до сих пор сохранил эту привычку, — сказала Даля, — подойдет, поговорит, а в дом не заходит.

— А помнишь?.. — спросил папа.

— Берите варенье, — перебила его Даля. Она решила, конечно, отвлечь папу от воспоминаний, она боялась за своего мужа. — Пятрас, брусничное.

— Ах да, — сказал папа. Наконец он вспомнил, о чем его просила Даля.

Папа протянул ей со своего конца стола, из другого мира, розетку. Сейчас никому не хотелось ни варенья, ни чая.

— Эти ягоды мы с Миколасом собирали, — сказала Даля; одновременно она все время следила за Юстиком, — Юстик, ты опять сутулишься. Посмотри, как сидит мама… Мы их собирали в прошлом году. Осенью. Он тогда потерял мою кофточку, и мы долго ее искали. Так и не нашли.

— А помнишь, как мы познакомились? — спросил папа у Бачулиса и, не дожидаясь ответа, сказал нам: — Он вырезал в школьном парке на скамейке инициалы Эмильки.

— Ты и это не забыл? — удивился Бачулис.

— Сторож схватил его за шиворот и потащил к директору. — Папа оживился. — А я подскочил к нему и крикнул: «Хорошо будет, если я сейчас схвачу вас за шиворот?» От неожиданности он выпустил Миколаса, и мы убежали.

— Какой позор! — притворно возмущаясь, сказала Даля. — Вырезать инициалы на скамейке. Юстик, не бери никогда пример с отца.

Юстик посмотрел на меня и покраснел.

— Подумаешь, — сказала я. — Сережка Волков из параллельного вырезал мои инициалы у нас в лифте. Вот это была драма!

— А зачем? — в разговор вступил сам Юстик.

Боже мой, он к тому же, этот Юстик, был совсем наивное дитя!

— Это ты его спроси, — сказала я.

Он тут же уткнулся в свой чай. Снова все помолчали, разговора у нас не получалось, прыгали, как зайцы с одной кочки на другую.

— А как ваши? — спросил Бачулис.

— Спасибо, — ответил папа. — Сестра вышла замуж. Мама живет с ней.

Бачулис хотел что-то сказать другое, но перехватил взгляд Дали и спросил снова самую обыкновенную вещь, что-то насчет папиной работы.

— Работой я доволен, — сказал папа. Ему стало скучно, он уже тяготился этим чаепитием. — Весь мир исколесил… Знаю двадцать три способа заварки чая.

И он про чай! Варенье, чай, варенье. Можно подумать, что это более важные вещи, чем то, что за этим столом стоят три пустых стула и трех человек, которые должны были на них сидеть, нет в живых.

— Любопытно, — сказала Даля (это, конечно, по поводу двадцати трех способов заварки чая).

— А ты как? — спросил папа у Бачулиса. — Вообще?

— Ничего. Я ведь ветеринар. Со зверьем проще, чем с людьми.

— А варенье немного засахарилось, — сказала Даля. — Хотите, положу свеженького? Юстик?

— Положи, — согласился Юстик.

«Ну и тип, — подумала я. — Просто недоросль. Толстокожий».

Даля встала, чтобы достать другое варенье. Положила своему необыкновенному Юстику и сказала:

— А тебе, Танечка? Клубничное… Сладкое…

— Нет, — ответила я громко. — Не надо больше мне ни чаю, ни варенья. — И добавила: — Меня от сладкого тошнит.

Юстик чуть не подавился своим клубничным.

— С клубничным Марта пекла пирог на твой день рождения, — сказал папа Бачулису.

Тот кивнул. Нет, он не желал ничего отвечать.

— А вы искали Эмильку после войны? — спросила я у Бачулиса. — Не может быть, чтобы никакого следа. Ведь это странно: живет человек — и вдруг пропадает. И никакого следа.

Я хотела, чтобы мне ответил сам Бачулис, смотрела на него во все глаза, но он не поднял головы.

— Из гетто не возвращались, — сказала Даля.

Она осуждающе посмотрела на меня, но я решила не отступать.

Если им всем это безразлично, то для нас это имело значение, хотя, может быть, папе еще вреднее волноваться, чем Бачулису.

— И Эмильку не нашли, — упрямо сказала я. — И не знаете, где она погибла.

Им мои слова не понравились. Даже Юстику. Он легонько толкнул меня в бок. Просто отчаянный парень этот Юстик!

Я повернулась к нему и спросила:

— Ты чего толкаешься? — И громко добавила: — И предателя, конечно, не отыскали.

— Таня, — сказал папа, — не показывай свой характер. И пожалуйста, не фантазируй.

— Какая уж тут фантазия, — сказала я. — Ясно ведь, что предатель был.

— Ну вот, придумала, — вмешалась в разговор Даля. — Ты еще ребенок. — Она погладила меня по голове. — Тебе нравятся страшные истории. Может быть, отправишься спать? Во сне и поймаешь предателя.

Ловко она из меня дурочку сделала. Юстик хихикнул. Как же, его мамочка оказалась такой остроумной!

— Вы что, не читаете газет? — сказала я. — Недавно одну такую поймали… тоже через двадцать пять лет.

— Ну ладно, не обижайся, — сказала Даля. — Ты в какой класс перешла?

— Два года осталось мучиться, — проскрипела я.

— Вы слышите? — сказала Даля, точно я ей сообщила какую-то необыкновенную радостную вещь. — Я должна записать этот афоризм. — Она подошла к письменному столику и открыла ту самую тетрадь, в которую что-то писала, когда мы пришли. — Как ты сказала: «Осталось…»

— Я уже забыла, — ответила я.

— Вот послушай. — Даля начала читать: — «Аэропорт. Масса людей. Ко мне подходит маленькая девочка и спрашивает: „Тетя, вы не знаете, как найти тетеньку в черном платье с черным пояском? Это моя мама“». Разве не смешно? Или вот… «Маленький мальчик говорит: „Мой папа самый сильный, он может остановить любое такси“». Правда, смешно? И никакой выдумки.

Мне стало почему-то ее жалко и расхотелось грубить. Может быть, потому, что голос у нее был какой-то заискивающий. Наступила заминка. Даля отложила тетрадь в сторону и сказала, что уже поздно и пора спать.

Папа встал из-за стола и подошел к окну:

— Значит, памятник поставили на том самом месте…

Никто ничего не ответил, но я догадалась, что памятник поставили на том самом месте.

— Укладывай их, Даля, — сказал Бачулис. — Они устали с дороги.

— Ну что вы, — возразил папа. — Надо поговорить еще.

— В другой раз, — сказала Даля.

— Снова через двадцать пять лет, — печально сказал папа.

На его слова никто не обратил внимания. Даля вышла на кухню, Юстик стал убирать со стола, а Бачулис был отправлен за раскладушкой. Папа заметил что Юстик собирался вылить вино из тех рюмок обратно в бутылку, подошел к нему, взял первую рюмку и выпил. А ему строго-настрого врачи запретили пить, и я ему напомнила об этом. Но он отмахнулся от меня и выпил остальные две рюмки. Потом виновато сказал:

— Извини. Не хотелось, чтобы выливали вино обратно.

В этот момент, среди всего чужого, этой непривычной мебели и этих малознакомых людей, он мне стал как-то особенно дорог.

— Пойду поброжу по знакомым местам, — сказал папа и вышел в соседнюю комнату.

Юстик, который до сих пор притворялся, что ужасно занят уборкой стола, как только папа скрылся за дверью, сразу поднял голову и посмотрел на меня.

— Тебе поправился мой папа? — спросила я его.

— Смешной старик, — ответил Юстик. — Выдумщик.

— Эх ты, шляпа! — сказала я. — Ничего не понял… Он не выдумщик. Он, он… — Я не знала, как ему объяснить, какой мой папа. — Он никогда не притворяется. Понимаешь?

— А разве все остальные притворяются? — спросил Юстик?

— Иногда, — сказала я. — А если человек не притворяется, значит, он свободный. Может, ему и трудно от этого, но он свободный.

Юстик промолчал. Интересно, догадался ли он, что я намекала на его родителей?

— Странный у вас дом, — сказала я. — Сохранили его в неприкосновенности, а вспоминать ничего не хотите.

Юстик снова промолчал.

В это время вернулась Даля, увидела, что мы с Юстиком коротаем время в одиночестве, открыла дверь в соседнюю комнату и крикнула:

— Миколас, Пятрас, где же вы?

Только теперь я поняла, почему папа сбежал от нас: ему хотелось побыть вдвоем с Бачулисом.

— Юстик, живо в кровать, — приказала Даля. — Не забудь почистить зубы.

Я засмеялась. Юстик как ошпаренный выскочил из комнаты. Бачулис внес раскладушку.

Когда мы остались вдвоем, папа сказал, что он, пожалуй, ляжет на диване. В его голосе была неуверенность, но я не обратила на это внимания, разделась и легла на раскладушку.

— А ты чего же? — спросила я.

— Спи, спи, — ответил папа и погасил верхний свет. — Завтра у нас трудный день.

Теперь горела только небольшая настольная лампа. Я закрыла глаза, но уснуть не могла. В этом доме пахло чужим, а я запах чувствую, как собака. Говорят, оттого, что у меня в детстве была астма. Каждый раз, когда я открывала глаза, я видела папу, который, как лунатик, бродил по комнате, осторожно передвигаясь из одного угла в другой. Несколько раз он подходил вплотную к дивану, но каждый раз снова отходил, и я догадалась, что он просто не решался лечь.

Меня разбудил папин голос. Он стоял около окна и с кем-то разговаривал.

— Здравствуйте, Лайнис, — донеслось до меня.

В ответ никто ничего не сказал.

— Не узнаете? — спросил папа и, помолчав, добавил: — Помните Пятраса? Сорок первый год?

Голоса Лайниса я снова не услышала, но, видно, он узнал папу, потому что папа сказал:

— Ну, так это я.

— Не узнать, — ответил мужской голос.

— Зато я узнал вас сразу, — сказал папа. — Как только увидел в окне. Будто и не было этих двадцати пяти лет. Все как тогда. И в доме, и вы.

Хотелось рассмотреть Лайниса, и я приподнялась на кровати, но слабый свет настольной лампы и широкая папина спина мешали мне.

Из соседней комнаты выглянул Бачулис — его-то мне хорошо было видно в открытую дверь, я лежала как раз напротив дверей, — и тут же отступил обратно. «Испугался, что ли?» — подумала я.

— А Миколас где? — послышался голос Лайниса.

«За дверями стоит, — хотела я сказать им. — Повернитесь к дверям, и все увидите». Но папа по-прежнему стоял спиной к комнате.

— Спит, — ответил он.

— Собачонка у меня захворала. Беда, — сказал Лайнис. — Третий день не ест. — Он плохо говорил по-русски. — Хотел у Миколаса спросить, чем ей помочь… А вы надолго к нам?

— Завтра уезжаю, — ответил папа.

Они помолчали. За дверью все еще стоял Бачулис. Иногда он переступал с ноги на ногу, и старые половицы под тяжестью его тела трещали.

— До свидания, — сказал Лайнис.

— Подождите, — остановил его папа и каким-то странным голосом спросил: — Вы были там… тогда?

Меня даже в жар бросило от этих слов. Лайнис не сразу ответил. Я боялась пропустить его слова и лежала не шевелясь; слышно было, как звонко стрельнула половица в соседней комнате, как переступил папа с ноги на ногу, как кашлянул Лайнис и что-то произнес, но в это время шум машины заглушал его голос. Потом, когда машина проехала, до меня долетели слова: «Он был ранен…» «Это значит дедушка», — догадалась я.

— Сильно избит. Босой. А на груди висела дощечка со словом «комиссар».

— Дальше, — тихо попросил папа.

Лайнис не ответил, снова затарахтел мотор машины, послышались какие-то голоса и шум. Похоже было, что там, на площади, люди разгружали грузовик.

— Что они делают? — спросил папа.

— Памятник открыли, — ответил Лайнис. — Видно, моют к утру.

Папа вдруг перешагнул через подоконник и спрыгнул на землю. Потом я услышала быстрые удаляющиеся шаги. Я хотела тут же вскочить, чтобы бежать за ним на площадь — по-моему, он был бы этому рад, — но в комнату вошел Бачулис, и я притихла. Он вел себя странно: вышел на середину комнаты и молча остановился. Это вместо того, чтобы бежать за папой и постоять там с ним рядом в этот момент. Нет, я не была от него в восторге.

Он не замечал, что я не сплю, и по-прежнему стоял посредине комнаты, потом ударил себя кулаком по лбу, видно, хотел отвязаться от какой-то навязчивой мысли, которая не давала ему покоя. «Это из-за нас, — подумала я, — может быть, он действительно болен». Я уже хотела его окликнуть, чтобы он почувствовал, что он не один, но в это время в комнату вошла Даля. Я быстро закрыла глаза и притворилась, что сплю.

— Где он? — спросила Даля.

«Это она о папе», — подумала я и стала ждать, что ответит ей Бачулис. Но он ничего не отвечал. Я приоткрыла один глаз: нет, он стоял на прежнем месте.

— Ушел, — наконец ответил он. — На площадь.

— А с кем он разговаривал?

— С Лайнисом… об отце.

Я боялась пошевельнуться, потому что они говорили очень тихо.

— Вот и хорошо, — сказала Даля. — Самое трудное — начать.

— Но это должен был сделать я! — почти крикнул Бачулис.

— Тише, — сказала Даля. — Разбудишь ее. — Она подошла ко мне, и я почувствовала, что она рассматривает меня. — По-моему, наш Юстик… — Даля вздохнула, — вырос.

Жалко, что она не договорила про Юстика. Мне это было интересно.

— А ты думаешь, есть люди, которым такие вещи в удовольствие? — спросил Бачулис.

— Нет, — сказала Даля, — но…

— Не продолжай, — сказал Бачулис. — Конечно, мне это не под силу… Да и ни к чему…

Я услышала их шаги и открыла глаза. Были видны только их спины — они на самом деле собирались уйти. Даля взяла Бачулиса под руку и уводила. Вероятно, боялась, что он передумает и останется. Мне не терпелось крикнуть им вслед, что ему совсем не надо быть одному, что одному плохо, что это нечестно в такую минуту бросать его. Но тут они остановились и оглянулись. По их лицам, слабо освещенным светом из другой комнаты, я догадалась, что в дверях стоит папа.

— Я был там, — донесся до меня голос папы.

Он прошел мимо меня, задев край одеяла.

— Вот здесь, — сказал папа, — на этой мирной городской площади его казнили. А я стоял у этого окна и ничего не знал. Меня в это время переодевали, маскировали, вели со мной разговор, только чтобы я не догадался.

— А вы считаете, — спросила Даля, — что вам тогда нужно было все сказать?

— Не знаю, — ответил папа. — Вероятно, нет… А может быть, и да… Всю войну мы надеялись. Нам сообщили, что он пропал без вести. Мы думали, а вдруг… На фронте я все искал тех, кто был в начале войны в Прибалтике. Встретил одного. Он мне сказал, что видел его не то в августе, не то в июле сорок второго где-то уже в Брянских лесах. Я обрадовался, думал — значит, ему все же удалось выскочить отсюда. Матери написали…

— А ты похож на него, — сказал Бачулис. — И голосом даже…

— Миколас, в другой раз, — попросила Даля.

Она опять хотела помешать их разговору.

— Нет, нет, — сказал папа, — сейчас.

— Уже ночь, — сказала Даля. — Мы разбудим детей.

— Он стоял здесь, — вдруг сказал папа.

Я приоткрыла глаза, потому что мне было очень интересно, где стоял он тогда. Я видела папину руку, которая протянулась к стене, и мне почему-то стало жутковато, и я зажмурила глаза, и еще я подумала, как сейчас трудно папе. Он, вероятно, видел своего отца, будто тот живой, будто стоит у этой стены.

— Ему трудно было держать меня на руках, и он прислонился к стене, чтобы не упасть, — сказал папа.

Бачулис покашлял, но промолчал.

Я знала, что папу принес дедушка. Впервые назвала его про себя дедушкой, потому что трудно называть так человека, которого никогда не видела. Но теперь он вдруг стал для меня как живой, я ведь столько про него знала. Значит, ему трудно было держать папу на руках, и он прислонился к стене. «Завтра надо будет постоять около этой стены», — подумала я.

— Он был выносливый, — сказал папа. — Двое суток нес меня голодный, контуженый. — И попросил: — Расскажи мне, Миколас. Я ничего не помню.

Я открыла глаза: они все трое стояли. «Ну, ну, — хотела я крикнуть Бачулису, — расскажи ему, он ведь тебя просит! Ему это надо. И бабушка дома нас ждет, и ей надо еще больше, чем ему. Она прожила с дедушкой двадцать пять лет одной жизнью, так бабушка мне говорила, и не проходит дня, чтобы она его не вспомнила. Бабушка собиралась ехать вместе с нами, но в последний день передумала, сказала, что поедет сюда после, одна».

— Сейчас, — сказал вдруг Бачулис и сел. — Когда вы пришли, ты был без сознания, и он спросил воды. Сам он и его товарищ были в гражданских пиджаках, но в военных брюках и сапогах. Я принес воды, и он тебя напоил. Он тебя успокаивал, став около дивана на колени, говорил, чтобы ты не пугался, рана неопасная. Потом отдал мне стакан, встал с трудом. Теперь я понимаю, он тогда уже знал, что ему отсюда не выбраться. Но страха в нем не было. Второй военный попросил у меня воды и с жадностью стал пить. И я подумал, что твой отец тоже хочет пить, и предложил ему воды. Он отказался. Его, конечно, мучила жажда, но все это для него уже не имело значения. Другая задача владела им — как спасти тебя, и он хотел успеть это сделать в короткие минуты, еще отпущенные ему.

Он сказал, что у нас была открыта дверь и поэтому вы вошли. Дядя ответил, что мы никогда не закрываем дверей. Он не обратил внимания на его слова и попросил дядю спрятать тебя. И тогда дядя сказал ему, что мы не участвуем в войне. Он впервые поднял глаза, внимательно посмотрел на дядю и спросил: «Кто это мы»? Дядя ответил: «Я и мой племянник». Он постоял, что-то обдумывая, выглянул в окно, потом быстро, насколько мог, хромая, подошел к дивану и поднял тебя. Теперь мы уже не существовали для него, он торопился, надеялся, видно, еще где-нибудь тебя спрятать.

Дядя всегда внушал мне, что помогать людям в несчастье святое дело, и я знал, что для него это не пустые слова. И я напомнил ему об этом. Дядя смутился. Твой отец услыхал мои слова, повернулся от дверей и сказал: «У него по литовскому пятерка».

Я лежала сжавшись в комочек и слушала рассказ Бачулиса. Иногда мне казалось: стоит резко оглянуться, и вместо Бачулиса, Дали и папы я увижу… дедушку с мальчишкой на руках. Особенно меня как-то поразили его слова про пятерку по литовскому.

— Дядя спросил у него, — продолжал Бачулис, — что ты будешь делать, если красные не вернутся. Он сначала положил тебя на диван, потом только ответил дяде, что они вернутся. «А если, — настаивал дядя. — Вы ведь разбиты…» Когда он тебя поцеловал, ты понял, что он уходит, и испугался, вцепился ему в рукав. Не хотел его отпускать, просил, чтобы они взяли тебя с собой. Он сказал, чтобы ты перестал дрожать. Резко так, возмущенно. Дядя заступился за тебя. А он ответил, что ты не знаешь сам себя и потому боишься. Повернулся к тебе и добавил: «Помни о главном — для чего ты живешь на земле — и тогда не будешь бояться. А мы вернемся». И ушел.

Бачулис замолчал. В комнате наступила тишина. Было слышно, как Даля тяжело вздохнула, потом папа закашлялся. Часы проворчали и ударили два раза.

— Как поздно, — сказала Даля. — Стоит ли дальше рассказывать? Мы устали, а ночью все кажется еще страшнее.

— Страшнее, чем было, уже не будет, — ответил папа.

— Тем более, — сказала Даля. — Только мучаем себя. Миколас, пойдем.

— Да, да, — из темноты отозвался Бачулис. — Спокойной ночи.

И тут я не выдержала и выдала себя, даже не поняла, как это у меня выскочило, но, прежде чем Бачулис и Даля подошли к двери, я успела крикнуть:

— А как же его поймали?

— Ну вот! — сказала Даля. — Я так и знала, что вы ее разбудите!

— Ничего, — сказал папа. — Она приехала сюда не спать.

— Вам виднее, она ваша дочь, — сказала Даля. — Но Юстику надо спать. Мы так шумим, что и его разбудим.

— Когда нам было по стольку лет, — ответил папа, — нам пришлось потруднее.

— Ну, знаете!.. — возмутилась Даля.

— Утром его взяли немцы, — проговорил Бачулис нехотя. — Кто-то его опознал.

— Опознали? — переспросила я. — Вот вам и детская игра в предателя. А может быть, его опознал тот самый человек, который потом опознал Эмильку?

— Говори, говори, Танюша, — попросил папа.

— И теперь он живет где-нибудь среди нас, — сказала я.

— Таня, — сказала Даля, обращаясь ко мне, — я хочу, чтобы ты меня правильно поняла. Ты хочешь найти того, кого нет. — Она говорила как учительница, четко выговаривая слова. — Ты произносишь слово «предатель», не понимая, что вызываешь этим у своего отца и у нас воспоминания, которые ничего, кроме страданий, нам принести не могут.

— Нет, — сказала я, — я понимаю.

Бачулис вышел из комнаты.

— Все равно для тебя это игра, — сказала Даля. — Чтобы представить это, надо пережить.

— Нет, не игра, — сказал папа. — Это долг памяти. Возвращение наших… И отца, и Марты, и Эмильки… Если мы не хотим этого делать, то пусть сделает она. — Он сделал ударение на слове «мы». Конечно, намекал на Бачулиса и на Далю, на то, что они избегают разговора о прошлом.

— Ну хорошо, — согласилась Даля. — Вас не переспоришь. Мы идем спать. — Потом повернулась ко мне и сказала: — Скорее всего их предали Хельмут и Грёлих.

— А дедушку? — спросила я.

Даля ничего не ответила и ушла.

А мы с папой еще долго сидели, иногда перекидываясь словами. И вспоминали почему-то бабушку и маму и как мы в прошлом году ездили к Черному морю, хотя думали все время совсем о другом.

Часть вторая

Первый рассказ Бачулиса

Из-за двери по-прежнему доносились шаги Телешова. Когда же он угомонится и ляжет спать?

Телешов. Сам Телешов. Я никак не мог привыкнуть к тому, что он находится в соседней комнате. Это вызывало во мне какое-то странное чувство. До сих пор, все эти годы, он был для меня просто Пятрасом, почти братом, мальчишкой, который знал про меня все, был моим надежным другом. Он был худенький, высокий, не такой, как Юстик, но выше меня. У него были смешные губы, их уголки загнуты кверху, как щегольские усы у мушкетеров. Но главное, за что я его любил, — он был отчаянно смелым.

А теперь приехал Телешов, сухой, злой какой-то, нетерпеливый, и настоящий Пятрас стал исчезать из моей памяти. Пожалуй, я понял, почему в эти годы я не хотел, чтобы он приезжал. Он навсегда должен был остаться только Пятрасом, который был рядом с Эмилькой. Ведь это из другой жизни и не имело к настоящему никакого отношения.

Вот почему Телешов меня отпугивал: он хотел, чтобы все это имело отношение к настоящему, а я не хотел.

— Когда мы вернемся домой, — донесся до меня голос Телешова, — ты не сразу все выкладывай бабушке. — И снова его шаги, шаги.

«Ловко он придумал с вином, — подумал я. — Совсем как в театре». Ему во что бы то ни стало надо было разговорить меня, но я вовремя раскусил его игру. Он из тех людей, которые не могут без этого. Подавай ему воспоминания, выкладывай свои страдания. Но ничего, бывший Пятрас, у тебя не выйдет. Раньше бы ты нашел во мне союзника, а теперь нет. Я уже давно привык разговаривать сам с собой, мне не нужны свидетели и не нужны собеседники. Так гораздо проще. Я все это пережил раз, и мне ни к чему твое участие. Когда-то я тебя любил, но это прошло. Вот Юстика ты поразил, что верно, то верно.

— Ты опять стоишь у окна? — спросила Таня.

Я прислушался, чтобы не пропустить его ответ.

— Он не был удачливым, — услышал я голос Телешова и догадался, что это про отца. — Вообще ему не везло, но он никогда не терял надежды. И даже со смертью ему не повезло. Его могли убить в бою, он этого не боялся, приучил себя, а его повесили.

Я подождал еще немного, прислушиваясь к их голосам, и неожиданно поймал себя на том, что вспоминаю день казни его отца.

Это было уже в то время, когда Пятрас стал поправляться. Я вышел в прихожую, чтобы подняться к Эмильке, Марты не было дома, и вдруг неожиданно вернулся дядя. Он был очень взволнован: «Его казнят». Я хотел подойти к окну, но он не разрешил.

Оказывается, дядя знал о том, что Телешова казнят, уже несколько дней и даже ходил по этом поводу к Грёлиху с просьбой не устраивать казни на городской площади. Но тот и слышать не хотел об этом, ибо комендант города решил, что полковой комиссар Телешов должен умереть на виду у народа.

Дядя подвел меня к распятию, и мы опустились на колени. «Пресвятая матерь, источник милостей, утеха жизни нашей, упование наше… — Я слышал голос дяди, произносивший слова молитвы. — Тебе шлем мы воздыхание, скорбь и горести из этой юдоли слез…»

Мы еще стояли на коленях, когда в дверях появился Пятрас. Его внимание привлек шум толпы, который доносился с городской площади. Дядя быстро встал и успел его перехватить, он не позволил ему подойти к окну — сказал, что его могут узнать. Пятрас спросил, что там происходит, и дядя ответил, что это немцы, и перевел разговор. Дядя всеми силами старался отвлечь Пятраса и сказал: «Миколас, по-моему, Пятраса пора узаконить». Торопливо открыл ящик письменного стола, достал оттуда очки, ножницы, расческу. Подозвал Пятраса и начал его причесывать по-новому, потом надел ему очки.

Конечно, это была страшная игра. На площади казнили отца, а здесь, в комнате, стоял его сын и ничего об этом не знал.

«Как тебя зовут?» — спросил дядя.

«Пятрас», — ответил он.

«Откуда ты приехал?»

«Из Алитуса. Я брат Миколаса».

И все это происходило под крики с площади, под шум сгоняемой толпы.

«Они кого-то казнят? — спросил Пятрас. — Наших?»

«Нет, — ответил дядя. — Кажется, своего… Дезертира. Ну как, Миколас?»

Я ничего не успел ответить, потому что в это время немцы ударили в барабаны и началась казнь. Дядя не успел опомниться, как Пятрас подбежал к окну и все увидел. Он, конечно, не мог на таком расстоянии узнать своего отца, но все случившееся сильно подействовало на него, и он потерял сознание. Рана у него еще не зажила, и он был очень слаб.

— Ты что-то сказал? — раздался сонный голос Дали.

— Нет, — ответил я.

Хотя, видимо, я разговаривал вслух, потому что у меня в голове вертелась фраза: «Учителя Гольдберга затравили собаками». Это были слова Лайниса, которые он сказал Марте. «Глупая девчонка, — подумал я про Таню, — затеяла разговор о предательстве! Даля права, это никому не нужно». Интересно, а почему Лайнис всегда оказывался в нашем доме в самые напряженные моменты. Он появился, когда от нас только что ушел полковой комиссар Телешов. Он был с немцами, когда нас арестовывали. Он, может быть, знал, что Марта прячет Эмильку?

Я повернулся на бок с твердым намерением выбросить из головы все это и заснуть. Завтра тоже предстоял тяжелый день. Надо было его выдержать, надо было дождаться отъезда Телешовых, чтобы вернуться к прежней жизни. И неожиданно поймал себя на том, что снова вернулся к воспоминаниям…

Только что я закрыл дверь за его отцом, и вернулся в комнату, и вновь увидел его, лежащего на диване, и себя еще мальчишкой. Дядя спросил, закрыл ли я двери на ключ, и я ответил, что закрыл. У дяди всегда был ровный, мягкий голос, он успокаивал, внушал, подчинял. Этот медлительный, добрый голос никогда не уходил от меня. И в тот критический момент самообладание не изменило ему. Он произнес в своей обычной манере, что, пока мальчик у нас, придется закрывать дверь. Потом он напомнил мне, что, пряча Леню Телешова, мы нарушаем приказ немцев и за это нарушение — казнь.

Понимал ли я тогда истинный смысл событий, которые скрывались за этими словами, или, как всякий подросток, надеялся на благополучный исход? А дядя, разумеется, понимал.

Ну да, именно в этот момент и появился Лайнис. Дядя заметил его в окне и окликнул. Я старался вспомнить, о чем они тогда говорили, но не мог. Вспомнил только, что Лайнис предупредил, что из нашего окна виден свет и из-за этого могут быть неприятности. Да, именно так и сказал Лайнис, что могут быть неприятности, и они вскоре начались. А может быть, Лайнис предупредил нас, а потом, также на всякий случай, предупредил и немцев?

С такими дурацкими мыслями трудно заснуть, и я стал вспоминать, что было после этого. А после этого пришли немецкие солдаты, которые чуть не высадили входную дверь, пока мы с дядей переносили Пятраса в мою комнату. Теперь она называется комнатой Юстика, который, счастливый парень, ничего об этом не знает. Потом я услышал торопливый топот тяжелых сапог, крики по-немецки — это дядя открыл солдатам дверь, — и тут же раздалась автоматная очередь. Я выскочил в комнату, думая, что они убили дядю. Но дядя был жив, а один из солдат оттаскивал его от дверей в соседнюю комнату. «Беги к господину Грёлиху!» — крикнул дядя по-немецки. Имя Грёлиха сделало свое дело. Солдат отпустил дядю, а я, не останавливаясь, пробежал мимо. Когда я пробегал через прихожую, то увидел второго солдата, спускающегося по чердачной лестнице. Именно он, прежде чем войти в Эмилькину комнатку, дал очередь — боялся красноармейцев, которые, раненные, скрывались по чердакам.

Дверь мне открыл сам Грёлих. Какой он был? Высокий, вероятно, с большой лысой головой и тонкой длинной шеей. Ласковый и вежливый. Он потрепал меня по щеке и спросил, что случилось. Я рассказал, в чем дело. Грёлих, ничего не ответив, провел меня в дом. Там я увидел Хельмута. Он был в трусах, волосы аккуратно уложены, и на них надета сеточка. Я поздоровался. Но Хельмут не удостоил меня взглядом, и Грёлих спросил его, узнал ли он меня. В ответ Хельмут небрежно произнес: «Добрый день, святоша! Ну, как, ты доволен, что мы вас освободили?»

И лица немецких солдат я тоже помнил. В моей памяти они сохранились так же живо, как лица дорогих мне людей. Тот, который помоложе, унтер — он нас впоследствии арестовывал, — был похож на, куклу. У него было восковое лицо и голубые неживые глаза. А второй, обыкновенный толстый немец, был просто мародером. После его ухода Марта недосчиталась шести столовых ложек и двух серебряных рюмок.

Когда я вернулся от Грёлихов, то, кроме немцев и дяди, в комнате еще была и Марта.

Унтер развлекался тем, что рассказывал солдату, как какой-то старик еврей предлагал ему золотое кольцо за то, чтобы он, унтер, отпустил его внука.

Дядя по-прежнему дежурил около дверей. Он спросил у меня опять по-немецки о Грёлихе, и я ответил, что господин обер-лейтенант сейчас придет.

Унтер смотрел на меня неживыми глазами и молчал. Ему нравилось молчать и чувствовать свою власть. Потом он перевел взгляд на Марту, поманил ее пальцем. Марта подошла. Он спросил ее, почему она дрожит. Дядя ответил, что она не знает немецкого языка. «Так переведи ей», — приказал унтер. Дядя перевел вопрос унтера и ответ Марты, что она не знает, почему так дрожит. Унтер рассмеялся и крикнул, что все литовцы свиньи. Наши взгляды встретились, и унтер спросил, что я делал ночью. Когда я ему ответил, что спал, он подошел ко мне вплотную, положил руку на плечо и поинтересовался, не слышал ли я перестрелки. Я ответил, что не слышал. Он закричал, что мы очень крепко и сладко спим и что они нас теперь разбудят.

«Если так все подряд вспоминать, — подумал я, — до утра не заснешь». Прислушался. Шагов Телешова не было слышно. Теперь в доме спали все, кроме меня. «Жалко, что Телешов уснул», — почему-то подумал я. И понял, что сейчас начну снова копаться в прошлом, потому что упрямо и ненужно хочу дойти до того момента, когда появился Лайнис. И стал припоминать, как пришли наконец Грёлих с Хельмутом.

Дядя поздравил Хельмута с возвращением на родину. А Хельмут ответил, что его родина великая Германия.

Унтер доложил Грёлиху, что в доме напротив на чердаке взяли двоих русских, но он знает, что их видели вначале втроем. Мы с дядей сразу догадались, о ком идет речь. Хельмут спросил о третьем, и унтер ответил, что он был ранен и его кто-то спрятал. Хельмут обрадовался и сказал, что пойдет с солдатами на поиски. Грёлих сделал вид, что не слышал Хельмута, и спросил унтера о тех двоих. Унтер ответил, что одного уже допросили, пока он молчит, а второго нет в живых. «Пытался бежать по крыше и сорвался. Череп у него раскололся».

«А этот, который погиб, — спросил дядя, ему хотелось узнать, жив ли еще старший Телешов, — молодой?»

Унтер ответил, что молодой, и все они в недоумении посмотрели на дядю, и он сказал, что молодых особенно жалко. Но Хельмут крикнул, что все они красные скоты, туда им дорога.

После этого солдаты наконец ушли, Хельмут тоже. Уходя, он орал, что они поймают третьего, и чему-то смеялся.

«Нехорошо, — сказал дядя. — Вы его зря отпустили. Это не дело для мальчика».

«Вынужден считаться с обстановкой, — сказал Грёлих. — Солдаты могут донести коменданту, начнутся кривотолки».

Я пошел к Пятрасу, чтобы успокоить его, но последние слова Грёлиха задержали меня, и я прижался ухом к двери.

«Что-то будет с Хельмутом… — сказал Грёлих: — Вы не поверите… Иногда я его боюсь. Собственного сына. Он может меня неправильно понять».

«Надеюсь, вы преувеличиваете», — сказал дядя.

«Если бы так! — ответил Грёлих. — Жена мне сообщила… Он… подделывает ключи к чужим квартирам…»

«Ворует?» — удивился дядя.

«Что вы!.. Просто желает открыть антигосударственный заговор. У нас все помешались на этих заговорах… Он пользуется поддельными ключами, тайно проникает в квартиры, чтобы подслушивать чужие разговоры. Когда наци пришли к власти, я считал, что это не мое дело. Когда Хельмут вступил в гитлерюгенд, я тоже промолчал. Так поступали все немецкие мальчики… Но когда они стали разъяренными толпами бегать за евреями, я попробовал объяснить ему, что это… нехорошо. — Какое-то время Грёлих молчал, а потом заговорил по-другому, нетрудно было догадаться, что он испугался своей неожиданной откровенности. — Тайна исповеди, — сказал он. — Надеюсь… Пора в комендатуру. Там много работы. Русские, русские… Уж если мы идем по этому нелегкому пути, то надо хотя бы побыстрее закончить все».

Я понял, что Грёлих испугался своей откровенности и, чтобы как-то себя реабилитировать, признался, что спешит на допросы, хотя раньше говорил, что в допросах не принимает участия. Грёлих был труслив и слишком плохо знал дядю. Тот думал о своем, он искал пути для спасения полкового комиссара Телешова, и спросил у Грёлиха, что будет с тем русским, которого сегодня взяли в плен. Грёлих ничего не ответил, и дядя тихо проговорил:

«Значит, вы его расстреляете».

«Натюрлих», — резко ответил Грёлих. До этого он говорил по-литовски, а тут вдруг перешел на немецкий.

«Я сказал неправду, — сознался дядя. — Они заходили сюда, но я их не впустил».

«Они были втроем?»

«Нет… Их было двое… Я видел его глаза… Это глаза страдающего… Может быть, у него есть сын, как у вас… Помогите ему…»

«Вы еще наивнее, чем я думал», — сказал Грёлих снова по-литовски. Он перестал бояться дяди.

…На следующее утро за завтраком я не проронил ни слова. И другие тоже молчали. Только Таня и Юстик иногда перебрасывались словами. Их хорошее настроение меня лишний раз убедило в том, что наши переживания и наша прошлая жизнь далеки от них. Теперь я был рад, что выдержал вчера ночью и не вернулся к Телешову.

Стоя на городской площади и слушая речи выступавших, я поймал себя на том, что наблюдаю за Лайнисом. Он был, как всегда, небрит, и худая, дряблая шея и впалые щеки были покрыты седовато-бурой щетиной. Я заставил себя отвернуться от Лайниса и стал смотреть на Телешова. В профиль он похож на Пятраса.

Прошлое вновь вспыхнуло во мне.

Чердак с заколоченным окном. Диванчик в углу, чтобы не бросался в глаза, большой ящик, набитый старьем. Эмилька пряталась в нем при первой опасности. Ни одной лишней вещи, которая могла бы натолкнуть на то, что здесь живут. И слова ее, Эмильки, которые я так много раз повторял про себя, что они отшлифовались и скользили во мне, как стихи, выученные в детстве. Каждый мой вопрос и ее ответ. Каждый ее вопрос и мой ответ.

Или все это придумал я сам, а в действительности было не так?

В тот день я ушел с дядей в костел, а Марта осталась дома. По дороге мы встретили Хельмута, который рассказал нам, что в городских облавах они поймали двенадцать русских, и дядя, взволнованный этим, отправил меня домой. Сказал, что лучше все же Пятраса до полного выздоровления не оставлять одного дома.

Я открыл дверь ключом и заглянул на кухню, Марты там не было. А дверь чердака — она обычно держала ее закрытой на засов — была приоткрыта. Я осторожно поднялся по лестнице, хотел напугать Марту, и услышал приглушенные голоса. Чердачная комната у нас с небольшой прихожей, поэтому, заглянув, я ничего не увидел, но разобрал женские голоса: Марты и еще какой-то девочки.

Я уже хотел войти, потому что подумал, что к Марте пришла девочка из дядиного прихода и Марта отбирает для нее старые вещи, но голос этой девочки и, главное, их разговор заставили меня остановиться.

«Что ты там пишешь?» — спросила Марта.

«А что папа просил мне еще передать?»

«Приказал меня слушаться».

«Марта, ты правда его видела?»

«Видела, видела. Вот пристала».

«А какой он?»

«Обыкновенный».

«Какой?»

«Усталый. Он ведь тоже без свежего воздуха. И много курит. Чихает».

«Так я и знала! Опять простудился».

«Самую малость».

«Мне так хотелось бы его повидать».

«Что ты… Что ты…»

«Ну, хоть на минуточку, Марточка… Осторожненько… Вечером, в темноте… Кто меня узнает?»

«Нет».

«Почему? Ты что-то от меня скрываешь?»

«Он запретил».

«Он?.. Тогда ты меня приведешь, а я в щелку на него посмотрю, и все. Он и не узнает. А, Марточка?»

«Хорошо, я подумаю».

«Спасибо, спасибо!»

«Тише».

«А кто сейчас дома?»

«Господин священник с Миколасом ушли в костел. А Пятрас спит».

«Ему лучше?»

«Да. Но он странный мальчик… Почти не разговаривает». «Возьми книгу… Я ее прочитала. Отдай Миколасу».

«Зачем?»

«Почитать… Она интересная».

Когда Марта собралась уходить, я быстро спустился по лестнице и снова выскользнул на улицу. Я был потрясен тем, что Эмилька скрывается у нас в доме, но любопытство взяло верх, и я тут же вернулся.

Марта прятала в книжный шкаф какую-то книгу. Я заметил, что она смутилась и сделала вид, что занята уборкой. А я подошел к книжному шкафу и стал рыться в книгах, стараясь догадаться, какую из них Марта только что принесла от Эмильки. Я перебирал одну книгу за другой, но Марта молчала. Наконец, когда я взял в руки «Ромео и Джульетту», она сказала, что это интересная книга. Я спросил, откуда она знает, и она ответила, что ей говорила одна девочка.

Я тут же раскрыл книгу и увидел записку от Эмильки. Захлопнул книгу, читать записку при Марте я не решился. «Поскорее бы она куда-нибудь ушла», — подумал я. В это время в окне появился Лайнис. Он принес хлеб.

«Марта, слыхала? — спросил Лайнис. — Учителя Гольдберга собаками затравили».

«Тише, тише!» — Марта в страхе оглянулась.

«Отца Эмильки?» — переспросил я.

«Его, — ответил Лайнис. — А девчонку кто-то спрятал».

Потом, когда Лайнис ушел, а Марта, напуганная им, куда-то убежала, я достал записку Эмильки. Эмилька писала, что прячется в нашем доме, и приглашала меня к себе. Записка меня не обрадовала, я боялся идти на чердак после рассказа Лайниса. Но не идти тоже было нельзя, ведь она ждала меня. И я пошел к ней, к Эмильке. Это была, пожалуй, самая трудная дорога в моей жизни, хотя мне надо было лишь выйти в прихожую и подняться на четырнадцать ступенек по лестнице.

Тихо вошел и увидел ее, худенькую и повзрослевшую. Она поразила меня своим видом, может быть, потому, что у нее уже не было отца. Старика Гольдберга, у которого был самый длинный нос во всем городе (и мальчишки за это его дразнили «килевым») и который неприлично громко хохотал на улице.

Эмилька молча посмотрела на меня, точно никогда ранее не встречала.

«Здравствуй», — сказал я.

Эмилька не ответила.

«Что ты молчишь?»

«Испугалась я… Отвыкла от людей».

«Ты давно здесь?»

«Месяц. А ты на меня не донесешь?»

«Дура!.. Я не хотел тебя обидеть… Но просто ты сказала глупость».

«Я не обиделась. Мне страшно, поэтому. И папу я давно не видела».

«Хочешь, я буду приходить к тебе каждый день?»

«Хочу. Когда немцы пришли к нам, отец выпустил меня через черный ход и приказал бежать к Марте. Я не хотела оставлять его одного, он такой несдержанный, но он заставил меня уйти… Как ему без меня?.. Кто его прячет?.. Марта говорит, надежные люди».

«Раз Марта говорит, значит, надежные…»

Оркестр перестал играть, и все стали расходиться. Я решил уйти, пока меня никто не перехватил. Я видел, что Таня и Юстик по-прежнему стояли рядом. Голова Юстика торчала над Таней, а уши у него были красные. Значит, он волновался. Я отступил, смешался с толпой и, не заходя домой, мельком скользнул по чердачному окну и быстро покинул городскую площадь.

Сейчас я был на той же улице, по которой когда-то шел следом за Эмилькой после школьного вечера. Платье у нее было розовое, и поэтому я видел ее в темноте. Так я и проводил ее до самого дома и не решился подойти.

«Это ты мне прислал записку на вечере?»

«Нет…»

«Можно, я провожу тебя? Твой неизвестный друг». А я думала, что ты мой «неизвестный друг».

«Тебе здесь не скучно?»

«Я часто смотрю в окно. Вся площадь как на ладони. Иногда я даже вижу знакомых. Куда хотят, туда и идут, не то что я. Я им что-нибудь говорю, потом помашу рукой, и мне веселее. А вчера я видела тебя… Ты правда будешь ходить ко мне?»

«Правда».

«А почему ты после вечера шел за мной, если ты не мой „неизвестный друг“?»

«Я шел домой».

«В противоположную сторону? — засмеялась Эмилька, но спохватилась и испуганно прикрыла рот рукой. Кивнула на книгу, в которой прислала записку: — Это моя любимая книга… Мы с отцом ее часто читали. Я — за Джульетту, он — за остальных. А тебе она нравится?»

«Я не читал. Дядя говорит, рано».

«Джульетте — четырнадцать, Ромео — пятнадцать. А тебе рано! Может быть, ты тоже будешь священником и тебе нельзя влюбляться?»

«Я не буду священником».

«А ты был влюблен? В кого-нибудь в нашем классе? Почему ты не отвечаешь?.. Хочешь, я тебя научу танцевать? Ты на вечере отдавил мне все ноги».

Я вспомнил, как две маленькие фигурки, нелепые в то время в хаосе войны и смерти, два подростка, вдруг стали танцевать.

Она приказала, чтобы я обнял ее за талию, я выполнил ее приказ, но у меня в руках почему-то осталась книга. Она выхватила книгу и бросила на стол. От волнения мне стало так жарко и стыдно, что у меня взмокли ладони. А ее рука казалась перышком, и вся она была такая тоненькая, что было страшно. Я даже чувствовал под своей рукой костяшки ее позвоночника.

Как это все могло исчезнуть?

Мы ведь танцевали. И она напевала что-то и смеялась. Это ведь мы зацепились за ящик и упали.

«Что уставился?»

«Ничего».

«Вот услышит твой дядя… и прогонит меня».

«Почему?»

«Потому что я еврейка».

«Он не такой. Не веришь?.. Он знаешь, кого спрятал? Пятрас совсем никакой мне не брат… Если бы ты его увидела… Он Телешов!»

«Леня?!»

Кто-то нагнал меня и пошел рядом. Поднял глаза: это был Лайнис.

Некоторое время мы молчали, но думали, конечно, об одном и том же. Я никак не мог отвязаться от мысли, что он знает что-то такое, чего не знаю я.

— Ты не спешишь? — спросил Лайнис.

— Нет, — ответил я. — А что?

— Зайдем ко мне, — сказал Лайнис каким-то виноватым, просящим голосом. — Посмотришь собаку.

Я согласился, стараясь не смотреть на него, хотя мне совсем не хотелось к нему заходить и не хотелось ничего вспоминать. В голове моей помимо воли все время появлялись мысли, что Лайнис в чем-то виноват в этой истории, и без конца, навязчиво передо мной возникали картины его странных появлений в нашем доме.

Нам осталось дойти до его дома совсем немного, домов десять по этой улице, потом направо — и еще несколько минут ходу.

Именно на улице, где живет Лайнис, Пятрас видел тогда, как немцы убили русского пленного. Я подумал, что в этом городе нельзя жить, что тут можно сойти с ума. Сбежать бы куда-нибудь и забыть все. И к Лайнису не надо будет ходить и присматриваться, и не надо будет его подозревать.

А Телешов, что бы он сделал на моем месте? Конечно, остался бы он похож на Пятраса не только профилем, но и сохранил его характер.

«Там наших пленных гнали, — сказал Пятрас. — Много. Потом один упал. Солдат подбежал к нему и стал бить ногами и кричать. А тот хотел подняться и не мог. Его пристрелили. На виду у всех. Никто за него не заступился. Ненавижу себя за то, что не помог ему!»

«Тише, дядя дома».

«Ты думаешь, я трус? Думаешь, испугался, как все вы тут? Так вот знай, я ухожу! С меня хватит. А то я здесь сорвусь: подожгу что-нибудь или взорву… Пойдешь со мной? Проберемся к нашим, разыщем моего отца, вступим в армию».

«Я не могу».

«Не можешь. Ну и отсиживайся, пока другие там погибают. Учи свои стишки, несчастный Ромео…»

«Они и тебя бы убили».

«Ну и пусть! Это лучше, чем так жить».

«А что бы сделал Юстик на моем месте? — вдруг подумал я. — Поступил бы как я или как Телешов? Способен ли он на то, чтобы отстоять свое, не поддаться чужой воле, сделать в жизни решающий, правильный выбор?» Пятрас тогда сдернул распятие со стены, чтобы разбить. Он утверждал себя, он преодолевал собственный страх, он ни за что не хотел сдаваться. И если бы я не отнял у него распятие, а дядя на шум нашей драки не вошел в комнату, он бы разбил его.

«Почему ты снял его?» — спросил дядя.

«Гвоздь немного расшатался», — соврал я.

«Ну, прибей же… А что случилось с тобой? — спросил он у Пятраса. — В последнее время ты изменился. Не здороваешься с Грёлихом. Смотри, это мальчишество до добра не доведет. Я понимаю, тебе тяжело. Ты один среди чужих. Вот и обратись с молитвой к господу, попроси его поддержки… Если бы ты был взрослым и воспитывался как твой отец, я бы не говорил этого. Но у тебя все впереди, и ты еще не знаешь, как правильно жить. Может быть, прав твой отец… А может быть, я?»

Я увидел глаза Пятраса и испугался, что он сейчас сделает что-нибудь непоправимое, и стал сильно бить молотком, вбивая гвоздь. Думал помешать их разговору, но разве можно было Пятраса остановить.

«А как же учитель Слуцкис? — спросил Пятрас. — Работает у фашистов, расстреливает людей да еще забирает их вещи и каждый день ходит в костел. Это его что, тоже бог учит?»

«Не кощунствуй!»

«А потом он приходит к вам причащаться, и вы отпускаете ему грехи! А я не буду предателем».

«Я тоже никого не предал… Миколас, перестань стучать, повесь его. Идемте, нам пора в костел».

«Никуда я не пойду».

«Дядя, он видел, как на улице расстреляли пленного».

«Пока он живет в нашем доме, он будет ходить в костел».

«Не буду», — ответил Пятрас.

«А если я тебе скажу: „Оставь мой дом“?»

«Я сам уйду! — крикнул Пятрас. — Мне противна вся эта ложь!»

…Я не заметил, как мы дошли до дома Лайниса, и он взял меня за локоть, чтобы остановить.

— Вам не страшно жить в этом городе? — спросил я.

— Не знаю, — ответил Лайнис. — Я не думал об этом.

— По вашей улице всегда проводили пленных, — сказал я. — И отца Телешова тоже, когда его опознали. — Лицо у Лайниса по-прежнему ничего не выражало, незаметно было, чтобы он волновался. И вдруг у меня вырвалось: — А из вашего окна все это было видно.

— Было, — ответил Лайнис и пошел к своему дому.

Дома у Лайниса было необжито и воняло псиной. Седой, облезлый пес вильнул нам хвостом и ткнулся мордой в подставленную руку Лайниса. Я склонился к нему и начал осмотр, но сам все время думал о Лайнисе. Видел его дряблую шею, небритый подбородок. Он что-то сказал о собаке, но я не слышал его слов и снова подумал, что из его окна было видно, как гнали пленных красноармейцев.

А в нашем окне он мог увидеть и еще кое-что…

«Кто здесь?» — спросил дядя.

«Добрый вечер, господин священник», — ответил Лайнис.

«В чем дело?»

«Извините, у вас свет в окне. Могут быть неприятности… Учителя Гольдберга затравили собаками, а девчонку кто-то спрятал…»

— Не жрет ничего, — сказал Лайнис. — Даже от колбасы нос воротит.

— Ей лет пятнадцать, — сказал я. — Все равно что человеку девяносто.

— Значит, — Лайнис тяжело вздохнул, — отжила свой век.

Уже на пороге я остановился и спросил Лайниса, помнит ли он, как в то утро, когда к нам принесли Леню Телешова, он предупредил нас о том, что в нашем окне свет.

— Вроде помню, — Лайнис задумался. — А может, и нет. Перемешалось у меня в голове все.

Я вышел от Лайниса. Домой идти не хотелось. Медленно побрел по улице, спешить было некуда. На противоположной стороне улицы, вдалеке, я увидел мужчину, который шел в мою сторону. Это был Телешов. Я спрятался в подъезд первого дома; он прошел мимо, я видел его лицо, и свернул к дому Лайниса. Неужели он тоже подозревал Лайниса? Пожалуй, нет. Просто искал собеседников.

Дома была одна Даля, она собиралась в магазин.

— Как ты себя чувствуешь?

— Ничего, — ответил я. — А где Юстик?

— Ушел с ними, — сказала Даля.

У меня чуть не вырвалось, что я видел Телешова одного и что он пошел к Лайнису. Но потом я сдержался: незачем было ее лишний раз беспокоить.

— У тебя усталый вид, — сказала Даля. — Думал об этом.

— Немножко, — признался я. — Самую малость.

— Если бы немножко, — сказала Даля. Жена меня хорошо знала. — Целый день твоя голова была там. — Она показала на потолок, имея в виду, что я думал об Эмильке.

«Хорошо бы так, — подумал я, — это было бы еще ничего».

Она была в прихожей, когда хлопнула дверь и в комнате появился Лайнис. Он неловко поздоровался с нами, словно мы сегодня не виделись, и спросил:

— Где… этот… ваш гость?

— Не знаю, — ответил я. — А разве он не был у вас?

— Был, — Лайнис помялся, — но хотел еще зайти… А я уезжаю.

— Уезжаете?

— Давно собирался, — сказал Лайнис. — Тут недалеко. На хутор. Собаку отвезу и там оставлю… Раз такое дело… — и ушел. Проходя мимо окна, он всунул по привычке голову и добавил: — Значит, передайте ему…

— Пойдешь со мной? — спросила Даля.

— Нет.

— Ну ладно… Пожалуй, и я не пойду. Обойдемся. — Она явно не хотела оставлять меня одного. — Ты даже не заметил, что я в новом платье?

— Да, да, — ответил я. — Хорошее платье. — Но сам подумал о Лайнисе. Чем его так напугал Телешов, что он решил уехать?

Даля спросила меня о чем-то еще, я не разобрал ее слов, и она окликнула меня:

— Миколас!

— А?

— Ты меня не слушаешь?

— Сейчас, Даля. — Я выбежал из комнаты и появился в окне на том самом месте, где только что стоял Лайнис. — Мне надо узнать… Проверить…

— И ты?

— Стань вот сюда, — попросил я и показал, куда стать. — Марта тогда стояла на этом месте… Я спрячусь… А ты скажи что-нибудь негромко…

— Ни к чему это, Миколас… Он уже старый…

— Чуть громче, — попросил я.

— Ну что ты так узнаешь? Слышал он или не слышал твоего разговора, это еще ничего не доказывает. Ты как ребенок.

«Действительно, — подумал я, — разве это доказательство его вины, его предательства?»

— Приехали, наговорили, напутали, — сказала Даля, — а зачем, зачем?.. Скорее бы, скорее прошел этот день!

Осталось всего два часа, но я боюсь, что после их отъезда нам тоже будет трудно.

— Миколас, прошу тебя, ради Юстика… Телешов злой.

— Не говори так, — сказал я. — Это неправда. Он одержимый, с ним нелегко, но он не злой.

— Послушай, может быть, ты войдешь в дом? На нас смотрят.

Я вернулся. Даля, не давая мне опомниться, набросилась на меня:

— Какой ты, право, чудак… И фантазер… Почему обязательно Лайнис?

— Если это не Грёлих и не Лайнис, тогда кто же? — Мне не хотелось ей этого говорить, но я сказал: — Остаются двое: Телешов и я.

— Договорился! С таким же успехом можно обвинить дядю и Марту, — сказала Даля. — Давай поставим на этом точку.

— Тише, — попросил я Далю и прислушался. — Кто-то ходит на чердаке.

— Займись лучше чем-нибудь. Не сиди без дела.

Даля вздохнула и вышла. Она тоже, конечно, устала. Я видел, как она, проходя через прихожую, кинула взгляд на чердачную дверь. Я снова прислушался. Нет, больше ничего не было слышно.

«Кто-то там ходит» — эти слова первым произнес Грёлих. Он их сказал в тот момент, когда я вернулся, не найдя Пятраса. Тот не ночевал дома после своего разговора с дядей. Они сидели и играли в шахматы, дядя и Грёлих. Я вошел, и Грёлих произнес:

«Кто-то там ходит, — и поднял голову к потолку. — И это не в первый раз».

«Добрый день, господин Грёлих», — нарочно громко сказал я.

«Здравствуй, здравствуй…»

«Дядя, Пятрас не приходил?»

«Нет».

«Вы ищете Пятраса, я — Хельмута… Миколас, а ты не видел его? Вчера на вокзале он избил русского мальчишку. Вечно шляется около эшелонов с этими несчастными… Этот разговор — между нами…»

«Отправьте его обратно в Германию, — сказал дядя. — Здесь все слишком на виду. Он погубит свою душу».

«О какой душе вы говорите, — ответил Грёлих, — когда у всех теперь душа перешла в страх за собственную шкуру! Все только и мечтают сохранить себя за счет другого, набить брюхо и схватить чужой кусок… Вот вам и вся душа».

«Вы ошибаетесь», — заметил дядя.

«А, бросьте! И ваши литовцы не лучше. Сегодня ночью какой-то мальчишка напал на нашего офицера, ударил камнем по голове и украл пистолет. Вот ваши богобоязненные прихожане. Я все больше склоняюсь к тому, что люди — это животные, жаждущие крови слабейшего».

Дядя испугался не менее моего. Он тоже, вероятно, подумал, что это сделал Пятрас. Тоненькая ниточка, на которой держалась наша жизнь, могла оборваться каждую секунду.

«Его поймали?» — спросил дядя.

«Пока нет, но поймают. В конце концов всех всегда ловят. Для чего ему пистолет? Чтобы убивать нас, немцев. Глупый парень, не понимает, что это бесполезно».

«Да, да, — сказал дядя. — И это вместо того, чтобы успокоиться, смириться, чтобы побыстрее восстановить равновесие жизни. Они не понимают, что зло не убьешь злом. Только терпением».

«Вот именно, — подхватил Грёлих. — Если бы так все рассуждали».

Марта внесла в комнату именинный пирог, чтобы поставить на стол, но Грёлих сделал ей предостерегающий жест. Она остановилась, и все невольно прислушались.

«Вы слышали? Опять».

Дядя отрицательно покачал головой.

Марта, сильно напуганная, не знала, что ей делать.

«Такие легкие, воздушные шаги, — почти шепотом произнес Грёлих. — Детские, что ли?»

Я крикнул на ходу, что я сейчас сбегаю и посмотрю, потому что каждую секунду это мог сделать сам Грёлих. Громко топая, я вбежал в Эмилькину комнатку, но ее уже не было, она успела спрятаться в ящик с тряпьем. Я вышел на лестницу и громко сказал:

«Здесь никого нет». — И сбежал вниз.

«Наверное, ангелы над грешной землей. — Грёлих рассмеялся. — Летающие шаги… Все мне мерещится. Можно сойти с ума».

— Дядя Миколас, — услыхал я Танин голос. Она стояла у окна. — Можно, я влезу в окно?

Я не стал ее спрашивать, зачем ей это надо, потому что для меня в этой комнате ее не существовало, сейчас здесь были те. Таня начала что-то говорить, и я, чтобы отделаться от нее, вышел в соседнюю комнату. Плотно прикрыв за собой дверь, придержал за ручку, чтобы ей не вздумалось преследовать меня.

«А я уже думала, ты не придешь», — сказала Эмилька.

«Что ты… Все ушли, и я сразу к тебе».

«Это тебе. — Она протянула мне носовой платок. — Больше у меня ничего нет».

«Он красивый».

«Это папин. Не знаю, как он попал ко мне».

«Тогда лучше оставь его себе».

«Бери, бери. Мне его ничуть не жалко. Я ведь его дарю тебе. Что-то сегодня грустно».

«И мне невесело. Пятрас не вернулся. Мы с дядей всю ночь не спали. Ждали его».

«Ночью опять стреляли, и кто-то кричал… Извини, я порчу тебе праздничное настроение».

«Знаешь что? Пойдем вниз».

«Вниз?.. А если кто-нибудь придет?»

«Никто не придет. Дядя в костеле. Марта сказала, что вернется через два часа. А у Пятраса нет ключа».

«Ой, как интересно… и страшно».

«Идем…»

«Идем. — Она сделала несколько шагов к двери. — Нет, не так. Иди один и жди меня. Я приду к тебе как на свидание… Я ни разу в жизни не ходила на свидания… Я буду… Джульеттой!»

Я тогда стоял около часов, и прислушивался, чтобы не пропустить Эмилькиных шагов по лестнице. Но она спустилась так тихо, что я не слышал, и появилась в дверях. На ней было то самое розовое платье, а волосы были подвязаны синей ленточкой. Лента была короткой, и Эмилька привязала к ней какой-то цветной лоскуток.

«Ну?»

«Эмилька…»

«Я — Джульетта… Ты что, забыл?..»

Она подошла к столу.

«Какой у тебя пирог… Мне Марта тоже такой пекла. Ну, может, самую малость поменьше».

Прошла от стола к дивану, села на него, поджав ноги, потом подошла к буфету. Открыла и снова закрыла створки дверок.

«А у вас хорошо… Настоящий дом… Тепло, уютно… чисто…»

Пробили часы. Она повернулась к ним, чтобы послушать бой.

«А у меня наверху тоже слышен их бой… Когда мы с папой снова будем жить вместе, мы обязательно купим такие же часы».

«Эмилька, хочешь пирога?»

«Я — Джульетта».

«…Но чем же… клясться?»

«Не клянись совсем. Иль, если хочешь, прелестью своей. Самим собою, божеством моим. И я поверю».

«Съешь пирога. Он вкусный». — Я взял кусок пирога и протянул ей.

«Если ты мне все время будешь совать свой пирог, то я уйду. Ты хочешь все испортить этим пирогом…»

«…Если сердца… страсть…»

«Нет, не клянись. Хоть рада я тебе. Не рада договору я ночному: он слишком быстр, внезапен, неожидан. На молнию похож, что гаснет прежде, чем „молния“ воскликнет: доброй ночи! Дыханье лета пусть росток любви в цветок прекрасный превратит на завтра. Покойной ночи! Пусть в тебя войдет покой, что в сердце у меня живет».

«Не одарив меня, прогонишь прочь?»

«Какой же дар ты хочешь в эту ночь? А… пирог сладкий?»

«Очень… Возьми».

«Я — Джульетта».

«В обмен на клятву — клятву я хочу».

«До просьбы поклялась тебе в любви я. Теперь бы заново хотела клясться».

«Зачем ту клятву хочешь ты отнять?»

Я почувствовал, что кто-то посторонний стоит в дверях. Нет, не так. Сначала Эмилька взяла у меня пирог и откусила, а я решил подойти к столу и сделать так, чтобы было незаметно, что я взял кусок пирога. И увидел в дверях Хельмута. Рот у него расплылся в широкую, довольную улыбку. Я закрыл собой Эмильку, чтобы он не мог ее рассмотреть, а Эмилька забилась в угол. Все-таки, вероятно, их предал Хельмут. Что он тогда говорил?..

«Какая приятная неожиданность!» — сказал Хельмут и постарался заглянуть Эмильке в лицо.

«Как ты сюда попал?»

«Через дверь… Ногами… Как все цивилизованные люди. — В руке у него был ключ. — При помощи ключа от вашей квартиры. Я люблю иногда заходить в чужие квартиры… Узнаешь кое-что неожиданное».

«Это нечестно. Отдай ключи и сейчас же уходи!»

«Ты еще будешь учить меня… Цыпочка, — сказал он Эмильке, — ну открой свою мордашку… Мы, арийцы, разрешаем себе все, что считаем нужным. Слушай, цыпочка, у тебя нет подружки?»

Он присел на корточки, чтобы снизу заглянуть Эмильке в лицо, и назвал ее миленькой. Значит, он ее рассмотрел?.. Когда он так присел, я его толкнул, и он упал, и Эмилька выбежала из комнаты. Я хотел во что бы то ни стало отпять у него ключ. Хельмут был сильнее меня и умел драться. Он ударил меня ногой в живот, потом схватил за уши и саданул коленкой в лицо. Ему нравилось меня бить, он делал это с удовольствием. А я снова и снова кидался на него. И так мы дрались, пока не пришел Пятрас…

«Он подделал ключ к нашей квартире», — сказал я.

«Помолчи, святоша, надоел, — сказал Хельмут. — Представляешь, вхожу я в комнату, а у него в гостях… девка… Читают стихи…»

«Ключ», — сказал Пятрас.

«Вот будет потеха, если я расскажу все вашему любезному дядюшке!» — Хельмут сделал шаг в сторону двери.

«Ключ, — потребовал Пятрас. — Слышишь, сволочь?!»

«Значит — сволочь? Хороши поповские племяннички!»

Все-таки Пятрас был настоящим. Как он тогда ловко сбил Хельмута с ног и отнял у него ключ.

«А теперь катись, коллекционер чужих ключей», — сказал Пятрас.

«Вы еще у меня попляшете, — ответил Хельмут. — Поповские отродья… — Подошел к дверям, вытащил из верхнего кармана куртки другой ключ, подбросил его в воздухе: — Вот ваш ключик… Дураков надо учить».

В окно я увидел Телешова. Походка у него сохранилась старая, пятрасовская, и шел он точно как тогда: прижимаясь к самым домам. Не поднимая головы, он свернул к крыльцу, и я услышал его голос в прихожей.

— А Таня еще не приходила? — спросил он у Дали, вошел в комнату, увидел мою спину. — А… ты дома?

По его тону я понял, что он догадывается, что я избегаю его.

— Я только что видел тебя в окно, — ответил я. — У тебя сохранилась старая походка.

— Да? — Он почти не слышал моих слов. — Ты что… какой-то не такой?

— Нет, ничего.

«Слишком он быстро переходит в наступление, — подумал я. — Слишком прямо идет к цели». Это меня отпугивало.

— Сегодня на открытии памятника у тебя было такое же лицо, — сказал Телешов. — Я решил, что ты вспомнил наконец наших… Мне хотелось побродить с тобой, но ты сбежал.

— Я думал, тебе будет лучше одному.

— Мы подошли к моему дому, — сказал Телешов. — И я сразу стал снимать, потому что вот-вот должно было уйти солнце. Снял панораму дома, потом перевел камеру на окно… в которое любил выглядывать мой отец. Ну и вот… Держу камеру минуту, две, три… как дурак, чего-то жду. Что кто-нибудь… с той стороны… взял бы и пошевелил занавеской. — Он замолчал, потом вдруг спросил: — Миколас, ответь мне…

— Пожалуйста, — нерешительно сказал я.

— Почему ты не пускаешь меня в свои воспоминания, — сказал он, — или… сомнения?

— Что ты выдумал? — Я подошел к двери и крикнул: — Даля!.. — Голос у меня был какой-то странный — она тут же появилась. — Знаешь, он обвиняет меня в том, что я не пускаю его в свои воспоминания. Скажи ему, что это неправда.

Я был жалок, я знал это, но ничего не мог поделать. Цеплялся за Далю, чтобы она спасла меня. Хорошо еще, что не было при этом Юстика.

— Конечно, неправда, — сказала Даля. — Мы все немного устали, и нам кажется бог знает что.

— Извините, — сказал Телешов.

— Мне требуется мужская помощь, — сказала Даля. — Помогите мне, Пятрас. — Она взяла его под руку и повела на кухню. — Надо открыть консервы.

Они ушли, а я остался один.

Я поймал себя на мысли, что начинаю привыкать к Телешову, и теперь Пятрас уже не кажется мне чем-то самостоятельным.

Часть третья

Второй рассказ Тани

Во время открытия памятника вдруг полил дождь и все стали накрываться чем попало, суетились, уходили, смущенно пробираясь сквозь толпу. Юстик снял свою куртку и накинул мне на голову. А Даля раскрыла зонтик и подняла его над Юстиком, хотя он и возражал. Я чуть не заплакала от обиды на дождь и на этих людей, которые его испугались. А человек, который открывал памятник, продолжал говорить.

Толпа редела и редела, и в конце концов осталось человек двадцать.

Потом заиграл оркестр, покрывало упало, и открылся памятник — гранитная плита, высотой метра в два, и на ней написаны имена тех, кто был казнен на этой площади.

И тут дождь так же неожиданно прошел, и появилось еще больше народу, чем было вначале.

После открытия памятника все тут же разошлись. Остались только мы с папой, Даля и Юстик. Человек, который открывал памятник, подошел к папе, чтобы попрощаться. Но папа его не заметил, и он его взял за локоть, крепко-крепко пожал ему руку, потом мне, потом Дале и Юстику, вздохнул громко и ушел.

В это время я думала про бабушку. Мне ведь придется ей рассказать, как все было.

Даля спросила, не видели ли мы, куда ушел Миколас. Папа и Юстик ответили, что не видели. А я промолчала, потому что заметила, как он нарочно смешался с толпой, чтобы не подходить к нам, и скрылся в соседней улице.

— Правда, все было торжественно? — сказала Даля. — Жалко, что пошел дождь. — Она оглянулась, видно, надеялась найти мужа, но, не найдя, заторопилась: — Юстик, идем. Мне надо приготовить обед.

Юстик замялся.

— Пойдем с нами, — сказала я. — Ты мне покажешь город.

В жизни не видела такого растяпу: он смотрел по очереди то на Далю, то на меня, не знал, на что решиться.

— А можно? — спросил он наконец.

— Можно, — ответила я.

— Вы не простудитесь после дождя? — спросила Даля.

Она все-таки хотела его от нас увести. Может быть, она думала, что я оказываю на него плохое влияние.

— Лично я не простужусь, — сказала я. — А вот как Юстик, не знаю.

— Мама, ведь солнце! — сказал Юстик.

В общем, она удалилась, и мы остались втроем.

Папа молча стоял в сторонке.

Я вытащила камеру из сумки и сняла памятник: в окошке кинокамеры он был маленький и более красивый, чем на самом деле. Когда я закончила съемку, папа молча повернулся и пошел в боковую улицу, на углу которой был кинотеатр. Я кивнула Юстику, и мы пошли следом за ним.

— Ты вчера ничего не слыхал? — тихо спросила я.

— Когда? — Юстик сделал круглые глаза.

Он все время чему-то удивлялся. Можно было подумать, что он только вчера прилетел с другой планеты.

— Ночью, — ответила я.

— Ничего, — прошептал он. — Я спал.

Ну и тип! Ничего себе спит! А может быть, он притворяется так же, как его родители, не хочет об этом говорить.

— Наши всю ночь проговорили, — сказала я. — Вернее, говорил папа, а твои помалкивали.

Я ждала, что он на это ответит. Но он ничего не ответил. Вдруг почему-то вспомнился дождь, который только что шел, и люди, убегающие от него, и я со злостью спросила:

— А почему они всё помалкивают?

— Не знаю, — неопределенно сказал Юстик.

— Хотят и помалкивают, так, что ли? — возмутилась я. — А до остальных им и дела нет?

Он ничего не успел мне ответить, потому что папа остановился и попросил у меня камеру. Обычно он никогда у меня ее не отбирал — я ведь тоже собиралась стать оператором, — а тут он взял камеру на руку и стал снимать дом. Обыкновенный дом, каких здесь было много. Ничего сложного в этой съемке не было, но он так долго снимал его, что можно было подумать, что он решил разрядить на него всю пленку.

Наконец папа кончил строчить и сказал:

— Здесь мы жили до войны. Четыре крайних окна слева в первом этаже. Когда я уходил из дому, то если отец в это время бывал дома, он всегда стоял у самого левого окна. Смотрел мне вслед. Правда, это бывало не так уж часто, поэтому я и запомнил.

Он здорово сбил мне настроение своим рассказом. Я видела, что папа никак не может оторвать глаз от самого левого окна, в котором всегда стоял дедушка. Какой он был?.. Вот если бы сейчас отодвинулась занавеска и в окне появился он сам. На одну секунду, не для всех, а для меня одной.

— Теперь погуляйте вдвоем, — сказал папа, — а я на вокзал за билетами.

Тут я вспомнила про Юстика. Он отошел в сторону, чтобы не мешать нам с папой. Я подбежала к нему и засмеялась. У меня так бывает: только-только мне грустно, а потом сразу весело. И я оглянулась еще раз на самое левое окно и помахала ему рукой.

— Кому это ты? — не понял Юстик.

— Одному человеку, — сказала я и снова улыбнулась. — Ну, куда мы пойдем?

— В парк, — ответил Юстик, — если хочешь. Там хорошо.

Когда мы пришли в парк, я сразу догадалась, почему он привел меня именно сюда: в этом парке не было ни единого человека. Это был просто самый необитаемый парк.

— Ищете одиночества? — спросила я.

Юстик смутился и стал мне доказывать, что это самое красивое место их города, что здесь водятся белки, которые не боятся людей.

— Таня, а ты должна сегодня обязательно уехать?

— Нет, — ответила я, — могу остаться с тобой.

Он опять смутился и окончательно замолчал. Я тоже молчала. На этот счет я тренированная. Некоторые люди от молчания испытывают неловкость и поэтому говорят что попало, а я, наоборот, нисколько не смущаюсь. По молчанию я кого хочешь перемолчу.

Мы шли по парку, удаляясь все дальше и дальше. Сначала Юстик загребал ногами листья, потом вскочил на скамейку и пробежал по ней, испуганно оглянувшись. Это был настоящий подвиг, я уверена, он это сделал первый раз в жизни. Потом он зачем-то стал обнимать деревья. То ли хотел показать, какие у него в парке толстые деревья, то ли хвастался своими длинными руками. А я все равно молчала. Но скоро он иссяк. Тогда я взяла и будто случайно дотронулась до его руки. На мальчишек это потрясающе действует.

— А можно, я буду тебе пи-са-ать? — заикаясь, спросил он.

— Мне? — переспросила я и наивно сказала. — Зачем? — Интересно было бы послушать его объяснения на этот счет.

— Как… зачем?

Бедненький Юстик, он удивился! В страхе покосился на мою руку: мол, ведь, кажется, только что ты сама коснулась моей руки. Но, увы, я уже держала руки за спиной. Листья ногами он уже сгребал, деревья руками обхватывал, по скамейке бегал — делать больше ему было нечего, и Юстик понуро шел рядом со мной.

Правда, в этот момент я подумала, что сегодня я действительно уезжаю и, может быть, очень не скоро увижу Юстика. И может быть, даже никогда. «Ни-ко-гда», — нараспев сказала я про себя, мельком взглянула на Юстика, и мне стало жаль, что я уезжаю. И еще мне показалось странным, что я знаю Юстика всего один день. Неужели его не было позавчера, педелю, месяц назад?

— Хорошо, — сказала я, — можешь мне писать.

— Спасибо, — ответил Юстик и улыбнулся. — А твои родители? Они не будут тебя ругать?

— За моих можешь не беспокоиться.

— Тогда я буду писать тебе каждый день, — сказал Юстик.

Мы почему-то остановились и посмотрели друг на друга. Я поднялась на цыпочки, и моя макушка уперлась ему в подбородок, и я глупо рассмеялась. Подняла голову кверху и стала кружиться, и деревья мелькали у меня перед глазами.

Потом мы долго гуляли, и я сняла его на пленку, чтобы продемонстрировать его бабушке, маме, и девчонкам из своего класса, и некоторым ребятам, между прочим, тоже. Пусть полюбуются, какие бывают великаны.

Когда я вспомнила про бабушку и маму, я тут же, конечно, вспомнила про папу и сказала:

— Кстати, Юстик, ты не ответил на мой вопрос. Почему твои родители избегают разговоров о прошлом?

— Мама не любит. Она говорит, что это страшно, — ответил Юстик, — и лучше об этом забыть.

— Как забыть, — меня прямо подбросило на месте от возмущения, — когда это было! Ты знаешь, например, что Грёлих до сих пор преспокойно проживает в Нюрнберге. И Хельмут, конечно, тоже. И у них совершенно не болит голова от того, что по их вине погибло столько людей. А ты говоришь — забыть. — Я представила себе этого Грёлиха, и Юстик мне уже не показался таким прекрасным. — Вот что бы ты сделал, — спросила я, — если бы перед тобой появились Грёлихи?

— Не знаю, — ответил Юстик.

— Не знаешь?! А я бы… я бы… плюнула в их толстые рожи.

— А если они худые?

Он еще смеется в такую минуту!

— Значит, в худые рожи, — сказала я. — Но ничего, не беспокойся, скоро мой папа покажет их всему миру. Он поедет в Западную Германию и снимет про них фильм. Покажет, как они сейчас там припеваючи живут. И не только Грёлихи. У него целый список заготовлен. Папа мне про одного такого рассказывал. Он был собаководом в лагере смерти в Треблинке. Он там держал собак, которых науськивал на людей. Особенно он любил «охотиться» на детей. Наметит жертву, велит ей бежать, а потом спускает собак. А теперь он развел псарню карликовых пуделей для продажи. Папа его видел на собачьей выставке в Лондоне. А в Треблинке немцы убили семьсот тысяч людей.

Я замолчала. От этого рассказа мне самой стало неуютно и страшно.

— А зачем твой отец будет снимать такой фильм? — спросил Юстик.

— Это цель его жизни, — ответила я. — А ты? Неужели тебе это безразлично? «Мама говорит — страшно, мама говорит — страшно»! — передразнила я. — А у тебя своя голова есть на плечах или нет? В твоем доме жили люди, которые погибли. Их убили Грёлихи. Они сидели на тех же стульях, на которых ты сидишь каждый день, ходили по тем же комнатам. Они страдали, боролись. И все это было в твоем доме. А ты ничего о них не знаешь. Ничего!

Юстик снова промолчал. Только мне показалось, что я его немного переубедила.

— Например, какие у Эмильки были волосы, глаза, голос? Или каким был этот священник, он ведь твой дедушка. Вероятно, смелый, хотя верил во всякую чепуху, — сказала я. — Мы так мечтали о встрече с твоим отцом… Может быть, ты поговоришь со своими родителями?

— О чем? — спросил Юстик.

— О том, чтобы они не избегали разговоров, — сказала я. — Понимаешь, в жизни моего папы это занимает особое место. Ну, в общем, ему просто это необходимо. Он хочет об этом знать все-все.

— Я не знаю, — промямлил Юстик.

— Ах, ты не знаешь! — крикнула я. — А я-то думала, что имею дело с настоящим человеком! Ну и не надо. — Повернулась, чтобы убежать, но поскользнулась на листьях и упала.

Юстик подскочил, чтобы помочь мне подняться, но я ударила его по руке и крикнула, чтобы он не смел ко мне прикасаться и что пусть лучше держится за мамину юбку, и еще я крикнула, чтобы он не писал мне никаких писем.

— Ты защищаешь своего отца, хочешь, чтобы ему было лучше, — сказал вдруг Юстик, — а я — своих.

— Неправда, я за справедливость. — Я встала, и мы снова стояли друг против друга, только теперь я его ненавидела.

Мне стало даже противно, что я только что кокетничала с ним и позволила ему дотронуться до своей руки. Искала, искала и нашла, нечего сказать! Да все наши мальчишки в тысячу, в миллион раз лучше его.

Повернулась и побежала.

Минут двадцать я бегала по этому проклятому пустынному парку и никак не могла найти выход, все аллеи приводили меня в тупик. Один раз я даже хотела кликнуть Юстика, но вовремя опомнилась и, не сходя с места, дала себе слово навсегда вычеркнуть из памяти его имя. После этого мне стало полегче, и я перелезла через железную изгородь.

Я еще не знала, что сделаю, но после разговора с Юстиком была готова на все. Твердо решила заставить их заговорить. Я была даже уверена в большем — в том, что если они разговорятся, то, может быть, удастся узнать что-нибудь о предательстве. Но самое главное было, конечно, не в этом. Папа мой очень любит своих друзей и всегда тяжело переживал, когда ему приходилось их терять. Однажды он снял странную картину. Про пьяниц. Приходил в маленькое кафе в парке «Сокольники» и снимал. Туда изо дня в день ходили одни и те же пьяницы. Иногда их оттуда уводили в милицию, иногда за ними приходили жены, а за одним все время приходила дочь, девочка лет двенадцати, и тащила чуть ли не на себе домой. Я это все видела в папином фильме. В общем, хорошенького мало. Камеру папа держал в авоське, чтобы никто не знал, что он снимает. Это называется «снимать скрытой камерой». А потом этот фильм на студии не приняли, и папин ближайший товарищ, который сначала хвалил фильм и говорил, что это необходимо показывать всем, вдруг взял и проголосовал против. Из-за осторожности. Папа потом неделю не спал. Нет, не из-за фильма, а из-за своего бывшего друга. А Бачулиса он тоже считал другом и гордился им. Всю дорогу хвастал, какой он был храбрый и какой он был добрый. А тут оказалось наоборот.

Когда я подбежала к дому, я уже все придумала. Решила пробраться на чердак, который они так усиленно охраняли, и посмотреть, что там делается. А в поезде на обратном пути рассказать об этом папе, — все-таки что-то. Поэтому я не пошла в дверь, а заглянула сначала в окно. В комнате сидел в одиночестве Бачулис. Вот досада. А на столе все было готово к торжественному обеду. Я присела на корточки, чтобы обдумать, как мне незаметно пробраться на чердак. Надо было торопиться, а то вот-вот соберутся все и тогда мне ничего не удастся сделать.

Снова выглянула. Он сидел на прежнем месте и в прежней позе. Совершенно ясно, что он о чем-то думал.

— Дядя Миколас, — нарочно громко сказала я, — можно, я влезу в окно?

Бачулис вздрогнул от неожиданности, потом сказал:

— Влезай.

Я влезла, положила камеру на пол около дивана.

— Дядя Миколас, а вы не знаете, где папа?

Он снова вздрогнул — вероятно, уже забыл о том, что я в комнате, — ответил, что не знает. Тогда я спросила его, когда он приедет к нам в Москву, и был ли он в этом году на море, и купался ли, а то ведь говорят, что в Балтийском море очень холодная вода. Правду ли говорят, что когда люди чихают, то у них прочищаются легкие? И как это они прочищаются?

Наконец Бачулис не выдержал и вышел в соседнюю комнату, а я, не теряя ни минуты, осторожно стала подниматься по лестнице на чердак. Даля возилась на кухне, шумно перекладывая кастрюли. Она услышала мои шаги и крикнула: «Миколас, это ты?», — я не ответила, и поняла, что она сейчас выйдет в прихожую, и торопливо шмыгнула в чердачную дверь.

Теперь я спокойно могла оглядеться. Я оказалась в маленькой прихожей. Из нее я попала в комнатку. Передо мной стоял… Юстик. Сначала я слегка струсила, потому что увидела какого-то человека, но не узнала его. А потом, когда узнала, чуть не заплакала от злости.

— Ах, ты уже здесь! — крикнула я.

— Тише, — попросил Юстик, — а то мама услышит.

— Трус, — сказала я, но мне этого показалось мало, и я добавила: — Жалкий трус! — И повернулась, чтобы уйти.

— Таня, не уходи, — сказал Юстик. — Я решил… тебе помочь.

— Ты поговоришь с ними? — обрадовалась я.

Юстик отрицательно покачал головой.

— Нет… Я придумал другое. — Юстик вытащил из-под диванчика старенький, потрепанный чемодан, открыл его и достал оттуда какое-то платье. — Это Эмилькино.

Платье было тоже старое — столько лет пролежало, — кое-где на нем были маленькие дырочки, аккуратно заштопанные.

— Ну и что?

— Ты его наденешь, — сказал Юстик, — и выйдешь к обеду… Все увидят… И твой папа, и мой… Мне кажется, после этого они разговорятся…

— Просто сногсшибательно! — закричала я и от радости чмокнула его в щеку.

Никогда бы не подумала, что он такой умный. Просто золото, а не парень!

Юстик схватился за щеку, точно я его обожгла, и спросил:

— Это ты серьезно?

— Конечно, — прошептала я.

— На всю жизнь?

Я промолчала, не знала, что ответить. Мне ведь никто таких вопросов раньше не задавал. А он вытащил из кармана какую-то бумажку и прочел: «Я помню тот вечер, он в сердце отмечен, он первую радость мне в жизни принес. Имя твое мне запомнилось, Таня, нежная россыпь твоих волос». Я никогда не видела, чтобы человек так волновался, как сейчас Юстик, он даже не побледнел, а побелел. И я испугалась, что он вот-вот упадет и умрет от инфаркта.

Юстик скомкал бумажку и стоял с низко опущенной головой. А мне хотелось ему сказать что-нибудь необыкновенное-необыкновенное, чтобы нам эти минуты запомнились на всю жизнь, до самой глубокой старости. Мне кажется, что именно такие минуты все и запоминают, но слова куда-то исчезли.

— Мне никто никогда не писал таких хороших стихов, — сказала я наконец. — И вообще мне никто еще не писал стихов.

— Дальше я не успел сочинить, — проговорил Юстик, все не поднимая головы.

— По-моему, это настоящая интимная лирика, — сказала я каким-то чужим голосом. — Когда напишешь до конца, пришли в Москву. Я их прочту бабушке… («Почему бабушке? — подумала я. — Глупо. При чем тут бабушка, когда такое творится, что голова кругом!») Нет, — сказала я, — бабушке я не буду их читать. Она может их неправильно истолковать.

— Тебе будет как раз Эмилькино платье, — сказал Юстик.

— Правда. — Я приложила платье к себе. — Она была такого же роста, как я. — Мне почему-то стало жутковато, но я не хотела признаваться в этом Юстику.

— А ты не боишься? — вдруг спросил Юстик.

— Нет, — прошептала я. От страха я потеряла голос, но отступать было не в моих правилах. Бороться так бороться, до победного конца. — Ты пойдешь вниз один, а когда все сядут за стол, выйдешь за чем-нибудь в прихожую и свистнешь. И тогда появлюсь я. Представляешь? Вы все сидите за столом — и вдруг вхожу я, как Эмилька. По лестнице я спущусь потихоньку, чтобы не было слышно, остановлюсь в дверях, посмотрю на твоего отца и скажу: «Лаба дена…» Нет, лучше я ничего не буду говорить, это мне будет трудно. Просто остановлюсь. Как тебе мой план?

— Не знаю, — сказал Юстик.

— Зато я знаю, — ответила я. — После этого они разговорятся как миленькие.

Мы постояли, помолчали, как перед большой дорогой. И дорога нам предстояла действительно большая и нелегкая. Я вдруг сразу поняла, что пришел конец словам и начались действия, поступки, за которые надо отвечать.

— Ну иди, — сказала я.

Юстик посмотрел на меня так, как, вероятно, смотрел Миколас на Эмильку, когда оставлял ее одну на чердаке, и ушел.

Внизу послышались голоса, и я вздрогнула, точно чего-то боялась.

Дверь на чердак Юстик прикрыл неплотно, поэтому, когда разговаривали в прихожей, как сейчас папа с Далей, все было слышно. Когда же они прошли в комнату, их голоса стали глуше и отдельных слов разобрать было нельзя. Пора было собираться. Я быстро разделась и натянула Эмилькино платье. Юстик оказался прав, оно было мне впору, может быть, чуть тесновато. Конечно, Эмильку ведь не так кормили, как меня. Хотя платье было шерстяное, теплое, у меня зуб на зуб не попадал. Трясло.

Вот здесь, в этой комнате, в этом же платье, на этом месте, когда-то стояла живая, настоящая Эмилька.

Я только теперь впервые огляделась по сторонам и поняла, что эту комнату держат в порядке. Тут было аккуратно прибрано. Платье, которое было на мне, чья-то рука старательно заштопала. И штопка была свежая. Значит, это все делали Бачулис и Даля? Говорить об этом не хотят, а все бережно сохраняли.

Эмилька ходила по комнатке, еле касаясь пола, чтобы внизу не услышали ее шагов. И я так же, еле касаясь пола, прошла к ее старенькому диванчику и опустилась на него.

Юстик куда-то пропал. Может быть, испугался? Решила подождать еще немного и идти без его сигнала.

Я опустила руки в кармашки платья, и вдруг у меня сердце остановилось от волнения. Моя левая рука нащупала аккуратно сложенную бумажку. Я ее вытащила, развернула. Что-то на ней было написано. От волнения я не сразу смогла разобрать почерк. «Я помню тот вечер, он в сердце отмечен…» — читала я и поняла наконец, что это были стихи Юстика, который незаметно подсунул их в карман платья.

И тут я услышала легкий посвист. Наконец-то! Сигнал Юстика сразу меня преобразил. Теперь я была не Таня Телешова, которая только вчера приехала из Москвы, я теперь была негаснущим огоньком прошлых лет, который всегда горел в сердце моего отца и который я должна была разжечь в этом холодном доме. А эти минуты, пока я была в платье Эмильки, пока я забыла, кто я на самом деле, навсегда сохранятся в моей памяти.

Я спрятала записку в карман и вышла на лестницу. Ноги от страха перестали слушаться. Они сами по себе зацепились за первую ступеньку, и я покатилась со страшным грохотом по лестнице.

В комнате всполошились и выскочили в прихожую. Первым около меня оказался Юстик. Он помог мне встать, но план мой, рассчитанный на внезапное появление, окончательно погиб.

— Что случилось? — спросила Даля.

— Ничего, — соврала я. — Зацепилась и упала.

В дверях появились папа и Бачулис, и я увидела их глаза. Нетрудно было догадаться, что они оба узнали Эмилькино платье. Папины добрые, чуть выпуклые глаза стали маленькими и жесткими и, оглядев меня с ног до головы, вдруг расширились. И может быть, перед ним уже стояла не я, а сама Эмилька. Папа отвернулся, взглянул на растерянного Бачулиса и скрылся в комнате. Он не мог на меня больше смотреть, он должен был прийти в себя. Только Даля ничего не поняла, она решила, что я пришла с улицы, и начала торопить всех к столу, а меня втолкнула в ванную комнату мыть руки. Когда я выходила из ванной, то подумала, не лучше ли взбежать снова на чердак и снять Эмилькино платье. Так я думала про себя, а ноги сами собой уже ввели меня в комнату.

Они ждали меня стоя. Они уже поговорили про это и теперь ждали меня, чтобы отругать, иначе бы они не ждали меня стоя.

— Кто тебе разрешил его надеть? — строго спросил папа.

Здорово получилось! Я старалась для него, уговаривала Юстика, а он первый налетел на меня. Я посмотрела на Юстика, страха во мне уже не было. Там, наверху, на чердаке, я волновалась, потому что прикасалась к прошлому, потому что я вдруг представила себя Эмилькой. А тут страх прошел, и теперь меня интересовал только Юстик: неужели он промолчит, струсит? Но вот Юстик поднял глаза, и я увидела в них то, что раньше не замечала: они были отчаянные. Когда у человека такие глаза, он все, что хочешь, сделает. Он еще не произнес ни слова, но я уже знала, что он скажет.

— Это я ей разрешил, — сказал Юстик.

Хорошо, что я в нем не ошиблась. Только бы дальше все пошло гладко. Но дальше гладко не пошло.

— Ты? — удивилась Даля. — Зачем?

— Я тебе потом объясню, — сказал Юстик.

— Можешь не объяснять, — сказала Даля и выразительно посмотрела на меня. — И так понятно.

— Иди переоденься. Быстро! — сказал мне папа, как будто ударил меня, оттолкнул, отбросил от себя.

Я повернулась и выскочила: никто из них ничего не понял. Они решили, что я захотела поиграть, а Юстик поддался моим уговорам. Они решили, что мы устроили просто «маскарад» с переодеванием. Они ничего, ничего не поняли! Я вбежала в чердачную комнату, скинула платье, оделась в свое, но вниз не пошла, не хотелось мне туда идти.

Когда взрослые разговаривают с нами, они часто забывают, что мы тоже не маленькие, и осуждают наши поступки, не разобравшись в них. И все потому, что люди не могут до конца открыться друг другу, они больше намекают, чем говорят. А мне это не нравилось.

Тут я услышала чьи-то шаги по лестнице и быстро отошла к окну. Дверь открылась, кто-то вошел и молча остановился. Кто это был: папа, Даля, Юстик или, может быть, сам Бачулис? Я не оглядывалась, смотрела на площадь, на мирно гуляющих людей, на памятник. Какой-то мальчишка подкатил к нему на велосипеде и, не слезая, держась рукой за камень, стал рассматривать.

«Вероятно, Эмилька часто вот так стояла у окна и смотрела, — подумала я. — И видела, как убивали здесь людей другие люди. Нет, не люди, а фашисты, они это делали среди белого дня, видя лица тех, кого убивали, и не боялись этого».

А ведь Эмильку могли и заметить, когда она стояла вот так у окна, как заметил меня сейчас мальчишка-велосипедист. Он помахал мне рукой, перепутал с Юстиком, потом подкатил поближе, увидел, что ошибся, и уехал.

Наконец тот, кто пришел за мной, приблизился. Я поняла, что это Юстик, обрадовалась ему и оглянулась. Он виновато улыбнулся и принялся аккуратно складывать платье Эмильки.

— Подожди, — сказала я, взяла у него платье и достала из карманчика записку.

А он снова сложил платье и спрятал. Больше нам делать здесь было нечего, пора было идти обедать, чтобы вовремя успеть на поезд. Я последний раз огляделась и увидела на столе осколок зеркала, догадалась, что это тот самый осколок, который принадлежал Эмильке. Взяла его и со страхом поднесла к лицу, словно боялась, что увижу в нем не себя, но в зеркале была я. Только лохматая, непричесанная. Я кое-как прибила волосы рукой, подняла зеркальце чуть повыше и увидела Юстика.

— Идем, — сказала я.

Мы вошли в комнату в тот момент, когда папа что-то говорил о Хельмуте. При виде нас он замолчал. Мы сели за стол на свои прежние места, как вчера, и между мной и папой пролегло бесконечно белое поле стола.

Потом мы ели суп, самый настоящий суп, потом тушеное мясо, хотя все молчали и над нами висела грозовая туча, которая вот-вот должна была сверкнуть молнией. Все-таки эта история с платьем не прошла бесследно. Бачулис, например, не притронулся ко второму, и мне стало стыдно за свою пустую тарелку.

— А помнишь, — вдруг сказал Бачулис, обращаясь к папе, конечно, в продолжение их разговора, — Хельмут тогда крикнул: «Вы еще у меня попляшете!»

— Ну и что? — ответил папа. — Я тебе повторяю… Хельмут застал Эмильку здесь днем… А пришли они за нами поздно вечером. Если бы это был он, нас бы арестовали гораздо раньше.

Даля, не желая принимать участие в разговоре, демонстративно вышла из комнаты. Она сказала, что эти разговоры причиняют ей настоящую физическую боль.

— Нас арестовали около десяти, — упрямился Бачулис. Он не бубнил, как всегда, а говорил быстро, резко. — А Хельмут был после восьми. Потому что Эмилька прослушала бой часов, а потом сказала, что когда она будет жить вместе с отцом, то они обязательно купят такие же часы. Я помню точно, часы пробили восемь раз. Пока он добежал до комендатуры, пока разыскал Грёлиха…

— И все же Хельмут приходил в пять, — сказал папа.

— Ты ошибаешься, ошибаешься. — Бачулис непривычно, заметно волновался. — Ты тогда был возбужден, не ночевал дома после нападения на немца, мог и забыть.

Даля вернулась в комнату и села около письменного стола. Она иногда украдкой поглядывала на часы: с нетерпением ждала нашего отъезда. «А если мы действительно жестоки? — подумала я. — Если она вправду не может вспоминать?»

Значит, забыть все, что было. Чердак со скрипучей лестницей, осколок зеркальца, перед которым причесывалась Эмилька, ее платье, аккуратно лежащее в чемодане Эмилькиного отца, затравленного собаками, священника… Дедушку, стоявшего вот около этой стены. Комнаты этого дома, и старый диван, и стол…

Я подняла голову и встретилась глазами с папой, и длинное, бесконечное белое поле, разделяющее нас, почему-то чуть-чуть сократилось.

Папа улыбнулся мне, и мы «пошли» навстречу друг другу. Он поднял руку ко рту, чтобы скрыть свою ухмылку, и я поняла, что папа благодарит меня. За что? Нетрудно догадаться.

Как же можно тогда прошлое выбросить из головы, когда оно связано с настоящим? Нельзя забыть, что на городской площади стоит памятник, и нельзя вспоминать Юстика, не вспоминая Эмильки.

— Именно в тот день впервые я перестал трястись от страха, — сказал папа. — У меня появился пистолет, и я почувствовал себя человеком, которого не так-то просто одолеть. Помнишь, я сказал тебе: «Я ухожу. Совсем». Разве я тогда трусил? Это было сказано в этой же комнате.

— Куда же ты?.. На ночь? — спросил Бачулис.

Его слова показались мне странными, я не поняла, что это те слова, из прошлого, но, когда папа тихо и печально ответил ему: «До ночи я выйду из города», — я обо всем догадалась.

— Сочинители, — попыталась вмешаться Даля. — Разве вы помните те слова, которые вы говорили почти тридцать лет назад?

Но они ее уже не слышали.

— Втроем не уйти, — ответил папа. Он встал из-за стола, подошел к книжному шкафу. — Пистолет я спрятал вот сюда. — Папа открыл шкаф и просунул руку за первый ряд книг, точно надеялся, что пистолет, который он спрятал тогда, до сих пор лежит на полке. — И мы пошли к Эмильке… Ты боялся идти к ней один и уговорил меня…

Бачулис внимательно следил, как папа передвигался по комнате, как подошел к двери, словно собирался идти к Эмильке на чердак. Папа говорил тихо, и поэтому все слушали его с большим напряжением, боялись что-нибудь пропустить из его рассказа.

— Оказывается, мы с тобой все хорошо помним, — сказал папа. — Вот во времени не сошлись… Ну да это пустяк.

— Нет, не пустяк, — сказал Бачулис. — Это важно… Когда я вернулся домой, Эмильки уже не было. Я сразу об этом догадался по лицу Марты, и потом, еще дверь на чердак была распахнута настежь. Один дядя ничего не знал. Он встретил меня с упреком, что я в день именин не пришел к нему на исповедь. А я ему ответил, что был на исповеди…

— Как был? — удивился папа.

— Был, — ответил Бачулис. — Я боялся, что Хельмут нас предаст, и решил его убить. Но мне было страшно, и я пошел в костел, чтобы… исповедаться… перед этим…

Даля резко повернулась к мужу и крикнула:

— Ну что вы себя пытаете, пытаете, без всякой жалости!

Бачулис смешался, но рассказ свой не прекратил.

— Потом я побежал к Хельмуту, не застал его. Прождал два часа и вернулся домой. Вот в это время ты и привел Эмильку.

— Я ее нашел во дворе. Она решила там дождаться темноты, чтобы уйти к отцу. А Марта никак не могла поверить, что Эмилька вернулась: обняла ее и не отпускала. Дядя испугался: мало ему было меня, так на тебе — еще и Эмилька. Он спросил меня, где я ее нашел. И я начал сочинять, что на улице, что она пряталась в подворотне и не хотела к нам идти и что я еле ее дотащил. — Папа подошел к Бачулису, дотронулся до его плеча. — Помнишь, Миколас, она поздравила тебя с днем рождения и извинилась, что пришла без подарка.

— Да, помню. Дядя спросил Эмильку, где же она все это время пряталась, но Эмилька молчала. Не хотела выдавать Марту, Марта сама рассказала про чердак. Дядя был очень удивлен: у него в доме жила девочка, а он, наблюдательный, догадливый, ничего не заметил. И он спросил меня, знал ли я об этом. Ему хотелось, чтобы я тоже ничего не знал. Но я не мог ему соврать. И тогда он с обидой заметил, что все против него. Для него это были трудные слова. Ты, Пятрас… — Бачулис замолчал, поднял глаза на папу. Он впервые назвал его старым именем. — Извини… Ты этого мог и не заметить. Но он не хотел, чтобы все были против него. Потом Марта взяла Эмильку за руку и заявила, что уводит ее без обиды, что в нашем доме и без нее хватает. И добавила: «Извините, что испортили вам день рождения». Дядя попросил у Марты спички, зажег первую свечу на именинном пироге, но я не понял, что это значит: хотел ли он сказать, что разговор окончен и Марта с Эмилькой должны уйти, или это приглашение им остаться. Никто не понял, но вдруг, когда загорелась первая свеча, Эмилька тихо произнесла: «Раз». Дядя оглянулся на нее, поколебавшись, зажег вторую свечу, и Эмилька сказала: «Два». Дядя продолжал зажигать одну свечу за другой, а Эмилька вела счет: «Три, четыре, пять, шесть, семь…» Помнишь, Пятрас?

Теперь Бачулис уже не извинялся, что назвал папу старым именем. Перед нами был совершенно другой Бачулис. Я подумала, что он, видно, никогда и не забывал прошлого, ни на один день.

— Помнишь, Пятрас, — повторил Бачулис, — в комнате не было света, и мы стояли в темноте, но, по мере того как зажигались свечи, светлело.

Я закрыла глаза и представила эту комнату с горящими свечами и лица людей, которые были тогда в этой комнате.

— Дядя зажег последнюю свечу, — донесся до меня голос Бачулиса, — и Эмилька закричала: «Пятнадцать! Последняя! Миколас, поздравляем, поздравляем!» Когда она замолчала, Марта снова взяла ее за руку, чтобы увести…

Теперь Юстик толкнул меня ногой под столом. Не понял, значит, что раз человек сидит с закрытыми глазами, значит, это ему надо. Пришлось открыть глаза.

— А лучше бы они ушли из нашего дома, — вдруг сказал Бачулис.

— Что ты говоришь, Миколас! — возмутилась Даля. — Только послушайте его! Ну, они бы ушли и были арестованы на пятнадцать минут позже. Если тебе надо высказаться, в конце концов, то излагай факты, а не фантазируй. А вообще, дорогие Телешовы, — сказала она нам, — у вас не так много осталось времени.

— Пусть Миколас доскажет, — вмешался папа. — Как вы считаете, ребята?

Юстик молча кивнул, а я сказала, что нам это интересно и важно.

— Сначала мы сели все за стол и выпили немного настойки. И Эмилька пила настойку и ела пирог, и мы тоже ели и пили. Только дядя ни к чему не притронулся. Марта предложила ему пирог. Дядя отказался. Эмилька спросила у него почему, не плохое ли у него настроение. Он ответил, что плохое. Она решила, что это из-за нее. Дядя стал уверять, что не из-за нее. И вот тут Эмилька сказала те самые слова, которые она много раз раньше повторяла мне: «Так страшно, что хочется иногда выбежать на улицу и бежать, бежать, бежать к ним… к немцам, чтобы все это кончилось. А сегодня я испугалась и решила уйти… Почему это злые люди сильнее добрых?» — спросила она у дяди. Он ей ничего не ответил, стал нам что-то играть и велел, чтобы мы танцевали. Эмилька схватила за руки меня и Пятраса, и мы начали кружиться под музыку. Потом мы снова ели пирог и пили чай. А когда собрались идти спать, то Марта, перед тем как вести Эмильку на чердак, подошла к окну, чтобы открыть его и проветрить комнату — так она делала каждый вечер, — и увидела на крыльце Грёлиха. Она крикнула нам: «Грёлихи!» Никто еще ничего не успел сообразить, как в прихожей послышались шаги и они вошли в комнату.

Я невольно оглянулась на дверь, и Юстик тоже посмотрел. И папа, и Даля, и сам Бачулис.

И все мы сейчас смотрели на дверь и думали об одном и том же: о тех, кто был в этой комнате в то время.

— Дядя спросил их, как они сюда попали. Но Грёлих, не отвечая, оглядел собравшихся и подошел к Эмильке. Она стояла вот здесь, около буфета. Марта подбежала к Эмильке, обняла ее за плечи, и та спрятала у нее на груди свое лицо. Грёлих взял Эмильку за подбородок, повернул к себе и спросил фамилию. Она поздоровалась с ним, еле слышно, пересилив страх, сказала: «Добрый вечер, господин офицер». А Марта стала приглашать их к столу и говорила, что мы их не ждали так поздно и что у нас сегодня праздник и гости. Но в это время Хельмут узнал Эмильку.

— Значит, это не он донес, — сказал папа.

— Ничего это не значит. Хельмут мог притвориться, — сказала Даля.

— Эмилька вдруг бросилась к двери. Хельмут легко поймал ее. Дядя попросил Марту увести Эмильку. Марта схватила Эмильку за руку и повела к прихожей, но Грёлих крикнул, чтобы она ее отвела в соседнюю комнату, и приказал Хельмуту посмотреть за ними. Когда они трое скрылись в соседней комнате, дядя, который еще считал, что не все потеряно, сказал Грёлиху с упреком, что он, Грёлих, пагубно действует на своего сына: вместо того чтобы наказать его за проделки с ключами, он сам ими воспользовался. Грёлих заметил ему, что дело принимает скверный оборот, что в комендатуру только что поступил донос, что вы скрываете эту… Дядя попросил его уничтожить донос. Грёлих посмотрел на дядю как на сумасшедшего, ему совсем не хотелось попадать из-за нас в гестапо. Дядя стал его уверять, что мы будем молчать, что мы честные люди.

Ты помнишь, Пятрас, что он ответил?.. «Ах, эти честные люди… А когда вас начнут легонько учить? Плеткой? Или прижгут огнем, или запустят под ногти иголки, или выкрутят руки? Вы тоже будете молчать? Нет, не будете. И тогда всех вас, и меня в том числе, тю-тю… Навсегда… Из-за этой славной милой девочки. Только за то, что у нее так красиво вьются волосы, такой длинненький носик и такие печальные глаза». — «Но она ребенок», — ответил дядя. «Нет, — сказал Грёлих, — она прежде всего еврейка, и я ее уведу и скажу ради вас, что она пряталась на чердаке, а вы об этом не знали». В этот момент я заметил, что ты, Пятрас, открыл дверку книжного шкафа и просунул руку за пистолетом. А пистолет был у меня под рубахой, я украл его у тебя, чтобы убить Хельмута. Я пожалел об этом, у меня не хватало смелости воспользоваться им, и тебя я лишил этой возможности. Грёлих открыл дверь в комнату и велел всем выходить. Марта вывела Эмильку. Следом вышел Хельмут. «Идем!» — приказал Грёлих Эмильке, стараясь оторвать ее от Марты. А Марта обняла Эмильку и не пускала ее. Она начала просить Грёлиха, чтобы он пожалел девочку, что она совсем не еврейка, а ее дочь и что господин священник может это подтвердить. Дядя подтвердил слова Марты и стал уверять Грёлиха, что это действительно выход. Грёлих подождал, пока все замолчат, а потом сказал Эмильке: «Послушай, девочка. Ты видишь, тебя окружают хорошие, добрые люди. Они приютили тебя, но если ты не согласишься сейчас уйти со мной, то они все-все из-за тебя погибнут. Они не могут тебе этого сказать, ты должна сама принять решение».

Дядя крикнул Грёлиху, что он поступает подло. Тогда вмешался Хельмут и сказал Грёлиху: «Нечего с ними возиться, забирай их всех, и конец». Я вытащил пистолет и крикнул: «Если вы нас не отпустите, я буду стрелять!» Они оба испугались и отступили к дверям, решили — сейчас я выстрелю. И я готов был выстрелить. Но дядя вырвал у меня пистолет и отдал Грёлиху. «Ты хотел убить? — сказал он. — Начинать с этого жизнь». Он, видно, надеялся, что после этого Грёлих изменит свое решение. Но Грёлих не изменил, наоборот, взяв пистолет, осмотрел его и протянул Хельмуту: «Выводи ее. — А сам вытащил из кобуры свой пистолет. — И ты тоже пойдешь с нами», — сказал он мне.

Дядя понял, что на спасение нет никакой надежды, и он бросился на Грёлиха, стараясь оттолкнуть его от двери, вцепился ему в руки, чтобы Грёлих не выстрелил. Дядя закричал нам: «Бегите, бегите!» Это были его последние слова. Мы бросились в прихожую — Марта, Эмилька и я — и выскочили на крыльцо. Там стояли два солдата и унтер… И Лайнис был почему-то с ними. В это время в доме раздался выстрел, и немцы, загоняя нас обратно, ворвались в комнату. Это Хельмут выстрелил в дядю. Тебя уже не было в комнате. И немцы, оставив дядю, увели нас.

— Лайнис был с немцами? — переспросил папа.

Бачулис не ответил.

— Когда вы бросились бежать, — сказал папа, — я выскочил в соседнюю комнату. После выстрела Хельмута Грёлих забыл обо мне. Ему хотелось побыстрее отсюда уйти. Я услышал шум отъезжающей машины и вышел сюда. Дядя лежал на боку, поджав ноги к подбородку. Я окликнул его, потом подошел и дотронулся до плеча. Я не знал, что мне делать. Хотел уйти, но боялся. Думал: «А вдруг он только потерял сознание?» Потом я понял, что он мертв, открыл настежь окно, включил свет — думал, может, на свет придут люди, — и убежал.

Папа замолчал, а я так задумалась, что не заметила, как в комнате оказался Лайнис. Он прямо какой-то вездесущий.

— Вы разве не уехали? — спросила его Даля.

Лайнис ответил, что зашел проститься. Что-то мне показалось странным в его лице.

— Опять собачка захворала, — сказал папа.

— Собачка тоже человек, — ответил Лайнис, полез в карман и вытащил бутылку вина. — Не откажите.

Мы промолчали. Никто не хотел, чтобы он оставался, когда у нас всего каких-нибудь полчаса. Но Лайнис поставил бутылку на стол и отодвинул стул, чтобы сесть.

— Это место Марты, — сказал папа.

Лайнис промолчал, продолжая отодвигать стул.

— Подождите, Лайнис. — Папа почти вырвал у него стул из рук. — Только что в этой комнате справляли день рождения Миколаса… Тот самый день рождения… И было даже весело… А потом пришли немцы… Остальное вы знаете не хуже меня, потому что вы пришли сюда вместе с ними.

— Я шел к Марте, — сказал Лайнис. — Они меня тоже взяли.

— Но потом выпустили! — закричал папа. — Только вас.

— Значит, не принимаете, — как-то печально проговорил Лайнис. — Что ж…

Только теперь я поняла, почему лицо Лайниса показалось мне вначале странным. Он побрился, он специально побрился для наших проводов и принес бутылку вина, а мы его не принимали. Надо было что-то сделать, чтобы остановить папу, но в следующий момент он сказал такие слова, что останавливать его уже было бессмысленно.

— Лайнис, — крикнул папа, — я вас подозреваю в страшном… В предательстве.

Лайнис испуганно замахал руками, а Даля попросила папу успокоиться, но папа никого не желал слушать.

У него дрожала рука, которой он опирался на стол, и на лбу выступили капельки пота.

— Только он знал все, — сказал папа. — Он всегда подглядывал за нами. Он скрыл от меня, что работал у немцев.

— По мобилизации, — торопливо ответил Лайнис. — На хлебозаводе.

— Он скрыл, что его арестовывали наши по обвинению в сотрудничестве с фашистами.

— Но меня же сразу отпустили…

Папа, не слушая его, стал наступать на Лайниса, как-то неловко сцепив руки за спиной, словно он сам себя сдерживал.

— Вы предали нас! Всех, всех… Эмильку, Марту…

— Нет, нет, — ответил Лайнис. — Я ее… Марту… любил… Поэтому подглядывал в окно. Мерещилось мне, что немцы узнают про вас…

— И домерещилось, — сказал папа. — Из-за вас все погибло! — Он вдруг расцепил руки и схватил Лайниса за лацканы пиджака.

Лайнис стал вырываться, папа не отпускал его.

— Миколас! — закричала Даля.

Бачулис подбежал к папе и помог Лайнису вырваться. Тот повернулся и быстро вышел из комнаты. Но папа в ту же секунду выскочил следом за ним, а я — за папой.

Часть четвертая

Второй рассказ Бачулиса

Они убежали, и я остался один. Вспомнил слова Эмильки о том, что ей иногда бывало так страшно, что хотелось среди белого дня выскочить на улицу и бежать к немцам, чтобы ее схватили и все кончилось. Мне тоже было страшно, и в страхе я был готов рассказать, что я во всем подозреваю себя. Но я по-прежнему сидел за столом, вместо того чтобы бежать следом за ними защитить Лайниса.

Вернулась Даля.

А я сидел и ничего не говорил даже ей, которая знала обо мне все.

«Разве так можно?» — подумал я и хотел начать, но вместо этого спросил:

— Где они?

— Сейчас вернутся. — Она старалась быть спокойной, и вдруг она мне показалась удивительно похожей на дядю.

— Давай отсюда уедем, — вдруг сказал я. — Навсегда. И забудем все.

— Давай, — немного помедлив, согласилась Даля. — Можно переехать в Алитус… Или в Каунас… Обменяем квартиру. Пожалуй, лучше в Каунас. Юстик там сможет учиться в институте.

— Нет, еще дальше… Из Литвы…

Даля не ответила, мои слова ее смутили. Она не могла уехать из Литвы. И тут я представил, что мы навсегда уезжаем отсюда, и уже сидим на чемоданах, и наш дом уже чужой для нас, и новые люди ходят по нашим комнатам, а Юстик и Даля жмутся в углу. И я понял, что уехать отсюда не смогу, что это и есть моя жизнь, и ее надо жить, и никуда от нее не убежишь и не спрячешься.

— Даля, послушай меня…

— Не надо, Миколас. — Она поняла, о чем пойдет речь. — После. Вот они уедут…

— Вот они уедут, и все пойдет по-старому, — сказал я. — Ты все время не даешь мне это рассказать. Делаешь вид, что не понимаешь… Если не было предателя… Если это не Хельмут, не Грёлих и не Лайнис… Значит…

— Что ты придумал! — перебила меня Даля.

— А я хотел, хотел убедиться в обратном.

— Ты был в отчаянии, ты хотел спасти Эмильку, — сказала Даля. — Ведь так? Ты хотел убить Хельмута, чтобы спасти ее… Разве так поступают предатели?

Теперь я понял, что заставило меня заговорить об этом. Я испугался, что Лайнис не сможет доказать свою невиновность, а то бы я, конечно, промолчал. Мучился бы и молчал.

— А если пострадает Лайнис, — спросил я, — тогда как?

— Мы этому помешаем, — сказала Даля. — Уверяю тебя. Успокойся. Мы его сумеем защитить. Он не виноват, и мы это докажем.

Мне стало жалко ее, и себя, и Юстика.

— Я вдруг успокоилась, — продолжала Даля. — Да, да, успокоилась, как ни странно. Мне даже хорошо.

Я посмотрел на нее, стараясь понять, почему ей вдруг стало хорошо.

— Ты не удивляйся, — сказала она. — Мне хорошо оттого, что Лайнис не виноват. А тебе я верю, если тебе это важно. Ведь ты в комендатуре, когда тебя били, никого не выдал.

— Мне некого было выдавать, — сказал я.

— Не скажи, не скажи, — ответила Даля. — А если бы тебе было кого выдавать, ты все равно бы не выдал.

— Почему же ты тогда не хочешь, чтобы я ему все рассказал? — спросил я.

— Потому что признание не сближает, а отчуждает. Потом ты будешь его избегать. Думать, что он знает это о тебе. В несчастье каждый живет в одиночку.

Еще минута — и я бы сдался, но голос у нее предательски дрожал. Она сама была далеко не во всем уверена. Я почти крикнул:

— Ты ошибаешься. Поверь мне. Лучше я все расскажу. Так будет легче.

— Ты мне поверь, — перебила Даля. — Ты ведь даже не уверен, что все это так. Это только твоя догадка.

Она подошла ко мне и, как маленького, стала гладить ласково по волосам, прижимая мою голову к груди. Приятны были ее теплые руки и ее уверенность в том, как надо поступить. И мне стало ясно, что все это, конечно, я придумал и надо только, чтобы они побыстрее уехали. Ведь осталось совсем, совсем немного: пусть скорее уезжают.

— Ты права, — сказал я. — Права, как всегда.

— Конечно, — сказала Даля. Она хорошо меня знала. — Ты им все расскажешь, и они уедут… Думаешь, уедут и увезут твою печаль? Нет. Твоя печаль будет острее, потому что о ней будут знать и другие.

Потом мы с нею долго сидели вдвоем и молчали. Но в этом молчании не было умиротворения, что-то беспокоило меня.

Через окно мы видели, как на городскую площадь вышел Телешов, постоял у памятника, а позади шли Таня и наш Юстик. И мне стало обидно, что мы с Далей сидим здесь, а они там, и Юстик с ними, и он должен быть именно с ними, а не с нами.

Когда они вернулись домой, Даля спросила у Телешова, что он теперь собирается делать.

— По дороге зайду в милицию, — ответил он. — Или, может быть, ты, Миколас, это сделаешь?

Я промолчал, понимая: осталось совсем немного, и они уедут, еще каких-нибудь полчаса.

— Хотя с большим удовольствием я бы схватил его за шиворот и сам оттащил в милицию.

— А если это сделал не Лайнис? — спросила Даля. — У вас же нет никаких доказательств.

— Тогда его отпустят, — сказал Телешов.

— А если не он, — снова сказала Даля, — а вы потащите его за шиворот, старого, больного, невиновного?

Телешов промолчал. Я знал, что Даля попала в самую точку; он и тогда, мальчишкой, был добрым и не терпел унижения и насилия.

— Лайнис не впустил нас в дом, — сказал Юстик. — Он там плакал.

Телешову не понравились слова Юстика, они били на жалость.

— А если бы не было предателя, то сейчас здесь бы сидели Марта и Эмилька и мы все были бы другие.

— Папа, нам пора, — сказала Таня.

— Я все равно это сделаю, — сказал Телешов. — Ты ведь знаешь, Миколас, иначе я не могу.

— Может быть, это и Лайнис, — быстро сказала Даля. — Но вы, видно, забыли гестаповцев: они могли его пытать, и он не выдержал. А за эти годы он, может быть, так настрадался, что своими страданиями добился снисхождения.

— Господин священник, вы во многом преуспели, — со злостью сказал Телешов и поклонился портрету дяди.

Эти полчаса были бесконечными. Но Даля не сдавалась. Она не могла сдаться из-за меня, из-за Юстика, хотя правда была целиком на стороне Телешова, а мы просто защищали свою шкуру.

А Юстик, который сидел на диване рядом с Далей, вдруг пересел к Тане. Может быть, он это сделал случайно, скорее всего именно так и было, просто ему хотелось посидеть рядом с девочкой, которая была для него прекрасной — ведь он из-за нее отважился на такие небывалые поступки — и с которой ему сейчас предстояло расстаться. Но мне показалось, что он сделал это со значением.

Даля, она очень чуткая, покосилась на Юстика и сказала:

— Мы не хотим с Миколасом лишних страданий. Вы этого не понимаете, Пятрас.

Она упорно называла его Пятрасом. Возможно, чувствовала свою вину перед ним, как я, и заискивала.

— Я хочу знать правду, — ответил Телешов.

— После войны у нас было много националистов. Мы жили в деревне, и к нам на постой стал рабочий отряд, который искал их. А утром, когда рабочие ушли, к нам ворвались националисты. Они поставили моего отца к печке и расстреляли. Стрелял один совсем молодой паренек, почти мальчишка. Ему было лет семнадцать. Он, когда выстрелил, сам испугался, заплакал. И один из них его ударил… А потом, через несколько лет, я его встретила. Он шел мне навстречу и нес на руках маленькую девочку… Понял, что я его узнала. Опустил девочку на землю и ждал… И я ушла.

— Пойдем, Танюша, — сказал Телешов.

Даля снова покосилась на меня: теперь ей было совсем плохо, приходилось бороться за меня в присутствии Юстика.

— Я хочу знать правду, — упрямо повторил Телешов. — Только и всего.

— А если ты ее узнаешь, — спросил я и почувствовал, как мною снова овладело то, Эмилькино, состояние, когда, несмотря ни на что, хочется открыться, — тебе станет легче?

— Нет, — ответил Телешов. — Правда не заменяет потерянного.

— Так зачем вы этого добиваетесь? — спросила Даля. — Вы помните их лица, помните их голоса, знаете их жизнь, разве вам этого мало?

Телешов ответил не сразу, и, еще не зная его слов, я вдруг понял, что он скажет что-то такое, что поразит меня.

— Танюша, не пора ли нам? — спросил он.

Даля облегченно вздохнула и сказала, что им действительно пора и что она сейчас соберется. Но я-то знал, что тех слов, которых ждал, он еще не произнес.

Таня встала без слов и посмотрела на Юстика. И он тут же вскочил. Юстик думал только об одном: думал, что ему надо будет вот сейчас расстаться с Таней, и он, по-моему, почти никого больше не замечал и ничего больше не слышал. Таня спросила отца, могут ли они пойти с Юстиком вперед. И Даля, опережая Телешова, разрешила им это, а сама направилась в другую комнату, чтобы собраться. И тут Телешов сказал те самые слова, которых я ждал.

— Правда делает человека свободным, — сказал он, не обращаясь ни к кому, и все остановились: Даля не успела скрыться за дверью, Юстик и Таня — выйти в прихожую. — Вот еще вчера я не знал, как погиб мой отец, и не помнил, как он меня сюда принес, а сегодня знаю. Хотя все это неутешительно, как ни странно, это сняло с моей души тяжесть. Правдой надо переболеть. Легче от этого не станет, но я буду знать, что мне открылась правда.

— Идите, ребята, идите, — сказала Даля.

— Пожалуй, мы лучше подождем вас, — сказала Таня. Она прикинулась совсем ягненком, а на самом деле ей не хотелось оставлять отца одного. — Подождем, Юстик?

Юстик кивнул.

— Бывает такая правда, которая пострашнее лжи, — сказала Даля. — И ничего не может изменить.

— Ложь во спасение? — спросил Телешов.

Кажется, назревал скандал, но у меня не было никакого желания его предотвращать. Бедняга Юстик, сейчас твои родители, спасая твой покой, рассорятся с Телешовым, и милая Танечка навсегда уйдет из твоей жизни.

— Это называется человеколюбием, — сказала Даля.

Видишь, Юстик, как твоя мама наступает.

— Мы ведь не звери, а люди, и у нас не обязательно выживать сильнейшему.

Кажется, твоя мама права, а, Юстик?

— Мы можем подвинуться и дать место слабому, и сделать это сознательно.

— Верно, — ответил Телешов.

Вот видишь, Юстик, даже Телешов с нею согласился. Неужели все закончится мирно, и они уедут, и все пойдет по-старому? Тебе-то что, а вот мне каково! Снова бессонные ночи, снова воспоминания, а желание быть свободным настолько велико, что способно победить страх.

— Ваши слова, Даля, — снова начал Телешов, — не имеют никакого отношения к Лайнису. — Он обнял Юстика и Таню за плечи и сказал: — Пошли, ребята, а они нас нагонят.

«Они» — это мы с Далей.

Телешов сейчас стоял на том же месте, где когда-то в последний раз стоял его отец, и так же повернул голову, как он, к дивану, на котором тогда лежал его сын, а теперь сидел я.

— Так ты берешь на себя все?

Он опять вернулся к разговору о Лайнисе, и мне бы ответить: «Да, беру», — и они ушли бы. Но я промолчал, у меня не было желания обещать то, что я не собирался делать. Хватит с меня и так. Я посмотрел на Далю. Он перехватил мой взгляд и вдруг сказал совершенно серьезно, обращаясь к Дале:

— Имейте в виду, я вам не отдам Миколаса.

Даля не выдержала и тихо сказала:

— Уходите… Прошу вас…

Это было так неожиданно, что сначала я подумал, что ослышался.

— Вы нас выгоняете? — спросила Таня. — Тетя Даля!

Даля не ответила.

— Мама! — закричал Юстик. Он, по-моему, здорово испугался, наш великанчик. — Скажи им, что ты пошутила. Таня, дядя Пятрас, она пошутила. — Его взгляд метался с одного лица на другое, он безуспешно искал выхода. — Мама, скажи им.

— Юстик, — резко сказала Даля, — перестань! Я тебе потом все объясню.

— Нет, сейчас скажи! — вдруг закричал Юстик. — Папа, что же ты молчишь?

Я промолчал, мне нечего было говорить, а бедняга Юстик суетился, и этой своей беспомощной суетой он удивительно был похож на меня. Он был готов восстать, как я много раз готов был восстать против дяди и не восставал.

Таня стояла бледная, крепко сжав губы.

— Молчишь? — сказал мне Телешов. — Такой же, как прежде?

— Я ведь попросила вас, — перебила его Даля.

— Тогда это был он! — Телешов показал на дядю. — Он тебя сделал таким. Когда надо было бороться, он закрывал глаза. Когда надо было стрелять в убийц, отнял у тебя оружие. Теперь он мешает вам жить. А ты?.. Знаешь, кто ее сделал такой? — Он кивнул на Далю. — Ты! Незаметно для себя, чтобы удобнее было жить.

— Не слушай его, Миколас. Не слушай. — Она крикнула: — Уходите, уходите, уходите!

Потом стало тихо-тихо. И мы замерли, затихли.

— Папа, нам пора, — сказала Таня.

И они ушли. А мы остались трое. Потом Юстик оглядел нас, не зная, что делать. Сейчас мне захотелось, чтобы он стал непослушным, неподвластным нам и убежал за Телешовыми. Но ему трудно давался этот выбор. Он подошел к окну и увидел Телешова и Таню. Телешов шел первым, а Таня следом. Но вот она оглянулась и увидела Юстика, и Юстик, минуя нас, метнулся к двери.

— Юстик! — крикнула Даля.

Он остановился. Еще немного — и будет поздно, он понимал это. Он подошел ко мне, и я увидел его глаза, они были полны слез.

— Можно, я пойду их провожу? — спросил он.

Я бы мог ему ответить, что можно, иди, беги, догоняй, лети, но сказал другие слова, те, которые было необходимо сказать давным-давно:

— Как хочешь. Тебе видней.

И это было последней точкой в сегодняшнем споре, решившем для меня очень многое. Юстик сделал свой выбор: он повернулся и убежал догонять их, а теперь я тоже должен был сделать свой.

— Зачем ты его отпустил? — спросила Даля. В ее голосе уже не было прежней уверенности, она что-то предчувствовала и чего-то боялась.

— Так надо, — ответил я и замолчал.

Прежде чем перейти к главному, мне необходимо было побыть минуту одному. И я увидел себя в костеле в тот день.

Уже было поздно, и костел был пуст, горела только одна свеча у фигуры скорбящего Христа. И вышел он, который счастливо умер еще во время войны.

«Это ты, Миколас? Что ты здесь делаешь так поздно, дитя мое?.. Дядя не дождался тебя и ушел… Да, поздравляю тебя с днем рождения».

«Я пришел к вам, а не к дяде».

«Ко мне? Ну, рассказывай, в чем дело. Ты чем-то взволнован?»

«Я хочу исповеди».

«Я устал. Давай отложим на завтра».

«Мне надо сегодня».

«Хочешь исповедаться в грехах своих, сын мой?»

«Да».

«Ты обидел ближнего?»

«Нет».

«Обманул?»

«Нет».

«В чем же ты грешен?»

«В помыслах».

«Откинь их напрочь, грешные твои помыслы, и успокойся. Аминь».

«Я должен сегодня убить».

«Убить?!»

«Да. Пока он не успел предать».

«Ты зло шутишь, сын мой».

«Отпустите мне этот грех».

«Значит, благословить тебя на убийство?»

«Если я не убью его, тогда он убьет. Это будет еще более тяжелый грех».

«Откуда ты знаешь? Может быть, он и не помышляет о предательстве».

«Он немец, фашист».

«Нет, нет… Я ничего не знаю, и ты у меня не был. Подожди… Успокойся, сын мой… Расскажи мне подробнее эту историю, чтобы я смог разобраться, прав ли ты, содея… такое страшное…»

«Одни мои знакомые… прячут девочку… иудейку…»

Даля стояла на прежнем месте, у дверей. Конечно, и я тоже виноват в том, что она стала такой. Это ведь ради меня и Юстика. И война в этом виновата. Но теперь я не отступлю. Юстик должен знать все. Он поймет, что это сделал не я, а время. Зато я буду свободен, это будет трудная свобода, не все ведь простят меня, но я буду свободен. А кое-кто и простит — те, кто знает меня. Например, Пятрас. А это для меня немало.

— Даля, я ничего не сказал Телешову, не потому что испугался. Просто хотел, чтобы ты меня попросила: «Расскажи ему». Хотел, чтобы это сделала ты.

— Если хочешь, — еле слышно ответила она.

— Нет, — сказал я. — Не надо, чтобы ты выполняла мою просьбу… Сама, без просьбы. Когда захочешь… Только скажи. Я их догоню…

— Юстика надо подготовить, — сказала Даля.

Неожиданно лицо Дали изменилось, она приложила палец к губам, прося меня о молчании. Я оглянулся: в окне торчали головы Тани и Юстика.

— Мы забыли камеру, — сказала Таня.

Я взял камеру, которая лежала около дивана, и посмотрел на Далю: может быть, она уже решилась?

— Не сейчас, — прошептала Даля. — Я должна привыкнуть.

Ну что ж, нет так нет.

— Так ты и не узнала главного, — сказал я, протягивая Тане камеру.

— А что… главное? — спросила Таня.

— Не нашли… — ответил я. — Предателя.

— Сейчас почему-то это для меня не главное, — сказала Таня, засмеялась и прыгнула на землю.

Юстик исчез следом за ней.

Даля стала рядом со мной, но она была какая-то неуверенная. И ясно почему: я к этому готовился давно и привык, а для нее все произошло неожиданно.

Таня навела на нас камеру и крикнула:

— Улыбайтесь, улыбайтесь!

Послышалось жужжание кинокамеры.

Потом они бежали через площадь. Юстик рядом с Таней, обгоняя друг друга. И они смеялись. Таня передала Юстику камеру, и он ею, как перышком, размахивал в воздухе. Они удалялись от нас и приближались к Телешову, который поджидал их.

А мы с Далей по-прежнему стояли рядом, но были еще далеки и непонятны друг другу. Пока мы были еще в пути.

Чучело

Глава первая

Ленка неслась по узким, причудливо горбатым улочкам городка, ничего не замечая на своем пути.

Мимо одноэтажных домов с кружевными занавесками на окнах и высокими крестами телеантенн — вверх!..

Мимо длинных заборов и ворот, с кошками на их карнизах и злыми собаками у калиток — вниз!..

Куртка нараспашку, в глазах отчаяние, с губ слетал почти невнятный шепот:

— Дедушка!.. Милый!.. Уедем! Уедем! Уедем!.. — Она всхлипывала на ходу. — Навсегда!.. От злых людей!.. Пусть они грызут друг друга!.. Волки!.. Шакалы!.. Лисы!.. Дедушка!..

— Вот ненормальная! — кричали ей вслед люди, которых она сбивала с ног. — Летит, как мотоциклетка!

Ленка взбегала вверх по улице на одном дыхании, словно делала разбег, чтобы взлететь в небо. Она и в самом деле хотела бы тотчас взлететь над этим городком — и прочь отсюда, прочь! Куда-то, где ждала ее радость и успокоение.

Потом стремительно скатывалась вниз, словно хотела снести себе голову. Она и в самом деле была готова на какой-нибудь отчаянный поступок, не щадя себя.

Подумать только, что же они с нею сделали! И за что?!

Глава вторая

Ленкин дед, Николай Николаевич Бессольцев, уже несколько лет жил в собственном доме в старом русском городке на берегу Оки, где-то между Калугой и Серпуховом.

Это был городок, каких на нашей земле осталось всего несколько десятков. Ему было больше восьмисот лет. Николай Николаевич хорошо знал, высоко ценил и любил его историю, которая как живая вставала перед ним, когда он бродил по его улочкам, по крутым берегам реки, по живописным окрестностям с древними курганами, заросшими густыми кустарниками жимолости и березняком.

Городок за свою историю пережил не одно бедствие.

Здесь, над самой рекой, на развалинах старого городища, стоял когда-то княжеский двор, и русская дружина насмерть дралась с несметными полчищами ханских воинов, вооруженных луками и кривыми саблями, которые с криками: «Та Русь! Та Русь!..» — на своих низкорослых крепких конях пытались переправиться с противоположного берега реки на этот, чтобы разгромить дружину и прорваться к Москве.

И Отечественная война 1812 года задела городок своим острым углом. Армия Кутузова тогда пересекла его вереницей солдат и беженцев, повозок, лошадей, легкой и тяжелой артиллерии со всевозможными мортирами и гаубицами, с запасными лафетами и полевыми кузницами, превратив и без того худые местные дороги в сплошное месиво. А потом по этим же дорогам русские солдаты с неимоверной, почти нечеловеческой отвагой, не щадя живота своего, днем и ночью, без передыха гнали измученных французов обратно, хотя совсем было непонятно, откуда они взяли силы. После такого длинного отступления, голода и эпидемий.

И отсвет завоевания Кавказа коснулся городка — где-то здесь в великой печали жил пленный Шамиль и горцы, которые его сопровождали. Они слонялись по узким улочкам, и их безумный тоскующий взор напрасно искал на горизонте гряду гор.

А первая империалистическая как буря унесла из городка всех мужчин и вернула их наполовину калеками — безрукими, безногими, но злыми и бесстрашными. Свобода была дороже им собственной жизни. Они-то и принесли революцию в этот тихий, маленький городок.

Потом, много лет спустя, пришли фашисты — и прокатилась волна пожаров, виселиц, расстрелов и жестокого опустошения.

Но прошло время, окончилась война, и городок вновь возродился. Он стоял теперь, как и прежде, размашисто и вольно на нескольких холмах, которые крутыми обрывами подступали к широкой излучине реки.

На одном из таких холмов и возвышался дом Николая Николаевича — старый, сложенный из крепких бревен, совершенно почерневших от времени. Его строгий, простой мезонин с прямоугольными окнами затейливо украшали четыре балкончика, выходящие на все стороны света.

Черный дом с просторной, открытой ветрам террасой был совсем не похож на веселые, многоцветно раскрашенные домики соседей. Он выделялся на этой улице, как если бы суровый седой ворон попал в стаю канареек или снегирей.

Дом Бессольцевых давно стоял в городке. Может быть, более ста лет.

В лихие годы его не сожгли.

В революцию не конфисковали, потому что его охраняло имя доктора Бессольцева, отца Николая Николаевича. Он, как почти каждый доктор из старого русского городка, был здесь уважаемым человеком. При фашистах он устроил в доме госпиталь для немецких солдат, а в подвале в это время лежали раненые русские, и доктор лечил их немецкими лекарствами. За это доктор Бессольцев и был расстрелян.

На этот раз дом спасло стремительное наступление Советской Армии.

Так дом стоял себе и стоял, всегда переполненный людьми, хотя мужчины Бессольцевы, как и полагалось, уходили на разные войны и не всегда возвращались.

Многие из них оставались лежать где-то в безвестных братских могилах, которые печальными холмами разбросаны повсеместно в Центральной России, и на Дальнем Востоке, и в Сибири, и во многих других местах нашей земли.

До приезда Николая Николаевича в доме жила одинокая старуха, одна из Бессольцевых, к которой все реже и реже наезжали родственники — как ни обидно, а род Бессольцевых частично рассыпался по России, а частично погиб в борьбе за свободу. Но все же дом продолжал жить своей жизнью, пока однажды разом не отворились все его двери и несколько мужчин молча, медленно и неловко вынесли из него на руках гроб с телом сухонькой старушки и отнесли на местное кладбище. После этого соседи заколотили двери и окна бессольцевского дома, забили отдушины, чтобы зимой дом не отсырел, прибили крестом две доски на калитку и ушли.

Впервые дом оглох и ослеп.

Вот тут-то и появился Николай Николаевич, который не был в городке более тридцати лет.

Он только недавно похоронил свою жену и сам после этого тяжело заболел.

Николай Николаевич не боялся смерти и относился к этому естественно и просто, но он хотел обязательно добраться до родного дома. И это страстное желание помогло ему преодолеть болезнь, снова встать на ноги, чтобы двинуться в путь. Николай Николаевич мечтал попасть в окружение старых стен, где длинными бессонными ночами перед ним мелькали бы вереницы давно забытых и вечно памятных лиц.

Только стоило ли ради этого возвращаться, чтобы на мгновение все это увидеть и услышать, а потом навсегда потерять?

«А как же иначе?» — подумал он и поехал в родные края.

В страшные часы своей последней болезни, в это одиночество, а также в те дни, когда он буквально погибал от военных ран, когда нет сил ворочать языком, а между ним и людьми появлялась временная полоса отчуждения, голова у Николая Николаевича работала отчетливо и целеустремленно. Он как-то особенно остро ощущал, как важно для него, чтобы не порвалась тоненькая ниточка, связывающая его с прошлым, то есть — с вечностью…

Целый год до его приезда дом простоял заколоченный. Его поливали дожди, на крыше лежал снег, и никто его не счищал, поэтому крыша, и так уже давно не крашенная, во многих местах прохудилась и проржавела. А ступени главного крыльца совсем прогнили.

Когда Николай Николаевич увидел свою улицу и свой дом, сердце у него заколотилось так сильно, что он испугался, что не дойдет. Он постоял несколько минут, отдышался, твердым военным шагом пересек улицу, решительно оторвал крест от калитки, вошел во двор, отыскал в сарае топор и стал им отрывать доски от заколоченных окон.

Неистово работая топором, забыв впервые о больном сердце, он думал: главное — отколотить доски, открыть двери, распахнуть окна, чтобы дом зажил своей постоянной жизнью.

Николай Николаевич закончил работу, оглянулся и увидел, что позади него, скорбно сложив на груди руки, стояло несколько женщин, обсуждающих его, прикидывая, кто бы из Бессольцевых мог это быть. Но они все были еще так молоды, что не могли знать Николая Николаевича. Перехватив его взгляд, женщины заулыбались, сгорая от любопытства и желания поговорить с ним, но он молча кивнул всем, взял чемоданчик и скрылся в дверях.

Николай Николаевич ни с кем не заговорил не потому, что был так нелюдим, просто каждая жилка дрожала у него внутри при встрече с домом, который был для него не просто дом, а его жизнь и колыбель.

По памяти дом всегда казался ему большим, просторным, пахнущим теплым воздухом печей, горячим хлебом, парным молоком и свежевымытыми полами. И еще когда Николай Николаевич был маленьким мальчиком, то всегда думал, что у них в доме живут не только «живые люди», не только бабушка, дедушка, папа, мама, братья и сестры, приезжающие и уезжающие бесчисленные дяди и тети, а еще и те, которые были на картинах, развешанных по стенам во всех пяти комнатах.

Это были бабы и мужики в домотканых одеждах, со спокойными и строгими лицами.

Дамы и господа в причудливых костюмах.

Женщины в расшитых золотом платьях со шлейфами, со сверкающими диадемами в высоких прическах. Мужчины в ослепительно белых, голубых, зеленых мундирах с высокими стоячими воротниками, в сапогах с золотыми и серебряными шпорами.

Портрет знаменитого генерала Раевского, в парадном мундире, при многочисленных орденах, висел на самом видном месте.

И это чувство, что «люди с картин» на самом деле живут в их доме, никогда не покидало его, даже когда он стал взрослым, хотя, может быть, это и странно.

Трудно, объяснить, почему так происходило, но, будучи в самых сложных переделках, в предсмертной агонии, на тяжкой кровавой работе войны, он, вспоминая дом, думал не только о своих родных, которые населяли его, но и о «людях с картин», которых он никогда не знал.

Дело в том, что прапрадед Николая Николаевича был художник, а отец, доктор Бессольцев, отдал многие годы своей жизни, чтобы собрать его картины. И сколько Николай Николаевич себя помнил, эти картины всегда занимали главное место в их доме.

Николай Николаевич отворил дверь с некоторой опаской. Вдруг там что-нибудь непоправимо изменилось. И он оказался прав — стены дома были пусты, исчезли все картины!

В доме пахло сыростью и затхлостью. На потолке и в углах была паутина. Многочисленные пауки и паучки, не обращая на него внимания, продолжали свою кропотливую искусную работу.

Полевая мышка, найдя приют в брошенном доме, как цирковой канатоходец, несколько раз весело пробежала по проволоке, которая осталась на окне от занавесей.

Мебель была сдвинута со своих привычных мест и зачехлена старыми чехлами.

Страх и ужас до крайней стенени овладели Николаем Николаевичем — подумать только, картины исчезли! Он попробовал сделать шаг, но поскользнулся и еле устоял — пол был покрыт тонким слоем легкого инея. Тогда он заскользил дальше, как на лыжах, оставляя длинные следы по всему дому.

Еще комната!

Еще! Дальше!

Дальше!..

Картин нигде не было!

И только тут Николай Николаевич вспомнил: сестра писала ему в одном из последних писем, что сняла все картины, увернула их в мешковину и сложила на антресоли в самой сухой комнате.

Николай Николаевич, сдерживая себя, вошел в эту комнату, влез на антресоли и дрожащими руками стал вытаскивать одну картину за другой, боясь, что они погибли, промерзли или отсырели.

Но произошло чудо — картины были живы.

Он с большой нежностью подумал о сестре, представив себе, как она снимала картины, прятала их, чтобы сохранить. Как она, несильная, усохшая с годами, аккуратно упаковала каждую картину. Видно, трудилась целыми днями не один месяц, исколола себе все руки иглой, пока зашивала грубую мешковину. Один раз упала с полатей — да она писала ему и об этом, — отлежалась и вновь паковала, пока не закончила своей последней в жизни работы.

Теперь, когда картины нашлись, Николай Николаевич взялся за дом. Первым делом он затопил печи, а когда стекла окон запотели, отворил их настежь, чтобы вышла из дома сырость. А сам все подкладывал и подкладывал в печи дрова, завороженный пламенем и гулом огня. Потом он вымыл стены, принес стремянку, добрался до потолков и, наконец, меняя несколько раз воду, выскоблил тщательно полы, половицу за половицей.

Постененно всем своим существом Николай Николаевич почувствовал тепло родных печей и привычный запах родного дома — он радостно кружил ему голову.

Впервые за последние годы Николай Николаевич освобожденно и блаженно вздохнул.

Вот тогда-то он снял чехлы с мебели и расставил ее. И, наконец, развесил картины… Каждую на свое место.

Николай Николаевич огляделся, подумал, что бы сделать еще, — и вдруг понял, что ему больше всего хочется сесть в старое отцовское кресло, которое называлось волшебным словом «вольтеровское». В детстве ему не разрешалось этого делать, а как хотелось забраться на него с ногами!..

Николай Николаевич медленно опустился в кресло, откинулся на мягкую спинку, облокотился на подлокотники и просидел так неизвестно сколько времени. Может быть, час, а может быть, три, а может, остаток дня и всю ночь…

Дом ожил, заговорил, запел, зарыдал… Множество людей вошли в комнату и окружили кольцом Николая Николаевича.

Николай Николаевич думал о разном, но каждый раз возвращался к своей тайной мечте. Он думал о том, что когда он умрет, то здесь поселится его сын с семьей.

И видел воочию, как сын входит в дом. И конечно, невидимые частицы прошлого пронзят и прогреют его тело, запульсируют кровью, и он уже никогда не сможет забыть родного дома. Даже если уедет в одну из своих экспедиций, где будет искать редчайшие цветы, взбираясь высоко в горы и рискуя сорваться в пропасть, только затем, чтобы посмотреть на едва заметный бледно-голубой цветок на тонком стебельке, который растет на самом краю отвесной скалы.

Нет, Николай Николаевич как раз понимал: жизнью надо рисковать непременно, иначе что же это за жизнь, это какое-то бессмысленное спанье и обжирание. Но все же он мечтал о том, чтобы сын его вернулся домой или возвращался, чтобы снова уезжать, как это делали прочие Бессольцевы в разные годы по разным поводам.

Когда он очнулся, лучи солнца радужным облачком клубились в доме и падали на портрет генерала Раевского. И тогда Николай Николаевич вспомнил, как он в детстве ловил первые солнечные лучи на этой же картине, и грустно и весело рассмеялся, подумав, что жизнь безвозвратно прошла.

Николай Николаевич вышел на крыльцо и увидел, что солнце осветило балкончик, который выходил на восток, и двинулось, чтобы сделать еще одно кольцо вокруг дома.

Он взял топор, нашел рубанок и пилу, отобрал несколько досок, чтобы починить крыльцо. Как он давно этим не занимался, хотя видно — эта работа крепко «сидела» у него в руках. Он делал все не очень ловко, но с большой охотой — ему нравилось держать обыкновенную доску, нравилось скользить по ней рубанком, и городская суета многих последних лет незримо уходила из его сознания.

Дом ему скажет за это спасибо, подумал Николай Николаевич, и он скажет спасибо дому.

Потом Николай Николаевич взобрался на крышу, и лист железа, поднятый ветром, ударил его по спине так сильно, что чуть не сбил с крыши — он чудом удержался…

Вот тут он впервые почувствовал острый голод, такой у него бывал только в юности, когда он от голода мог потерять сознание. И не удивительно, Николай Николаевич не знал, сколько прошло времени, как он приехал, не помнил, что он ел и ложился ли спать. Он работал по дому и не замечал мелькания коротких зимних дней. Раннее утро он не отличал от позднего вечера.

Николай Николаевич пошел на базар, купил квашеной капусты, картошки, сухих черных грибов и сварил грибные кислые щи. Съел две тарелки и лег спать.

Встал, по-прежнему не ощущая времени, снова съел щей, звонко рассмеялся, ловя себя на мысли, что узнаёт в интонациях своего смеха смех отца, и снова почему-то лег спать…

С тех пор прошло несколько лет, и Николай Николаевич забыл про свои болезни. Он жил, жил и чувствовал, что стал вынослив, как крепкое старое дерево, хорошо политое весенним дождем.

Его то и дело видели не по возрасту стремительно бегущим по кривым улочкам городка то в одну сторону, то в другую, очевидно без всякого дела, хотя иногда он нес что-то завернутое в материю, — тогда лицо его вдохновенно светилось и молодело.

Те, кто считались сведущими, судачили, что он ищет какие-то картины. Тратит на них уйму денег, а оставшиеся, все без остатка, отдает за дрова. И топит — подумать только! — все печи каждый день, а в морозы и по два раза, чтобы эти его картины не отсырели. И всегда почему-то ночью, зажигая свет во всех комнатах.

Сколько же у него деньжищ уходило зазря: легким дымом через печные трубы в небо, ярким светом электричества в ночь, а главное, на новые картины — мало ему было своих!

Вот поэтому и гол как сокол.

В городке относились к Николаю Николаевичу с настороженным вниманием.

То, как он жил, горожанам было непонятно и недоступно, но у многих вызывало уважение. И между прочим, люди привыкли к тому, что дом Бессольцевых светился ночью и стал в городке своеобразным маяком, ориентиром для запоздалых путников, издалека возвращавшихся в темноте домой.

Ночью дом был как свеча в непроглядной мгле.

Соседи могли подумать про Николая Николаевича, что он до ужаса одинок и поэтому несчастен. Он вечно бродил по городку один, в неизменной кепке, которую носил, низко сдвинув на лоб, и в потертом пальто с большими аккуратными заплатками на локтях.

За это дети дразнили его «заплаточником», но, кажется, он их даже не замечал. Редко-редко он вдруг оглядывался и смотрел им вслед с нескрываемым удивлением. Тогда они стремительно уносились от него, хотя он никогда не ругался и не гнался за ними.

Если с ним вступали в праздные разговоры, то он отвечал односложно и быстро уходил прочь, нахохлившись, как птица на холоде.

Но однажды Николай Николаевич появился на улицах городка не один. Он шел в сопровождении девочки лет двенадцати, какой-то необычно важный и гордый, непохожий на себя. Останавливался с каждым встречным-поперечным и произносил одну и ту же фразу, показывая на девочку:

«А это Лена… — И, внушительно помолчав, добавлял: — Моя внучка». Ну как будто рядом с ним была не девчонка, а какая-нибудь всемирно известная величина.

А внучка его, Ленка, каждый раз отчаянно смущалась и не знала, куда деваться.

Она была нескладным подростком, еще теленком на длинных ногах, с такими же длинными нелепыми руками. На спине у нее торчали, как крылышки, лопатки. Подвижное лицо украшал большой рот, с которого почти никогда не сходила доброжелательная улыбка. А волосы были заплетены в два тугих канатика.

В первый же день своего появления в городке Ленка раз по сто появлялась на каждом из четырех балкончиков и с любопытством смотрела во все четыре стороны света. Ее в равной стенени интересовали и север, и юг, и восток, и запад.

Жизнь Николая Николаевича после приезда Ленки почти не изменилась. Правда, теперь в магазин за творогом и молоком бегала Ленка, а сам он изредка покупал на базаре мясо, что раньше за ним не водилось.

Осенью Ленка пошла в шестой класс.

Вот тогда-то и произошла эта история, которая навсегда сделала Бессольцевых — Николая Николаевича и Ленку — знаменитыми людьми. Отзвук этих событий, как колокольный звон, долго еще носился над городком, отзываясь по-разному в жизни тех людей, которые были в них замешаны.

Глава третья

Весь городок был усыпан опавшими листьями — сады, дворы, тротуары, крыши домов. И даже небольшая площадь, именуемая главной, расположенная между универмагом и магазином «Хозтовары», сплошь была покрыта сухим и ломким листом:

Единственная уборочная машина и не думала бороться с этим невиданным листопадом.

Ее шофер Петька, молодой нахальный парень, открыв дверцу кабины и свесив наружу ноги в громадных болотных сапогах, курил «Беломор» в ожидании частных просителей, которым надо было что-то подбросить из магазина домой.

Грачи готовились в дальнюю дорогу. Несметными стаями носились они над городком, криками сгоняя с деревьев ленивых птенцов, присевших не вовремя отдохнуть.

Ока вздулась и потемнела от осеннего паводка, хотя по ней еще шустро бегали последние катера. Старый паром вытащили на берег и крепко-накрепко привязали к древним могучим ветлам, чтобы его не унес неудержимый весенний разлив.

И в этой кутерьме Ленка целыми днями носилась по городу. Она не уставала удивляться странностям жизни: грачи улетали, чтобы обязательно вернуться; паром вытаскивали из воды, чтобы весной вновь опустить на реку; деревья опадали, чтобы снова обрасти молодыми и крепкими листьями. Вот такая у нее была славная и интересная жизнь.

И вдруг все это перестало существовать. Она не слышала голоса людей, не видела, куда ее ведут дороги, не замечала, что ест и что пьет.

Случилось это в начале ноября, во время осенних каникул, а закончилось в первый школьный день. Всего-то несколько дней и продолжалась эта история, а жизнь Ленке перевернула.

В тот день Ленка долго бродила по городку, пока не оказалась в тополиной рощице около скульптуры «Уснувший мальчик».

Мальчик лежал на спине, слегка подогнув ноги, вытянув руки вдоль тела и склонив голову к плечу.

Он всегда был грустным, а сегодня показался Ленке на редкость печальным. Может быть, оттого, что слишком низко висели над землей тучи, или оттого, что на душе у Ленки было тревожно.

Только она почувствовала себя одинокой и никому здесь не нужной, и ей захотелось немедленно уехать из этого городка…

Николай Николаевич, мало что замечая вокруг, занимался своим любимым делом. Он стоял на табурете и легкими движениями мягкой волосяной щетки смахивал невидимые пылинки с картин. Это занятие ему было так по сердцу, что он даже напевал себе под нос. И когда в комнату вбежала Ленка, то он сначала не заметил, что она чем-то сильно возбуждена, что куртка у нее нараспашку, губы крепко сжаты, а в глазах отчаяние.

Ленка одним махом вытряхнула из портфеля учебники и тетради и беспорядочно начала впихивать в него свои вещи, которые попадались ей на глаза.

— Тише!.. Тише!.. Безумная! — Николай Николаевич провел щеткой по золотому эполету Раевского. — Лучше оглянись вокруг! Посмотри, какая тебя окружает красота. Этим картинам больше ста лет, а они с каждым годом делаются все прекрасней и прекрасней…

Ленка, не обращая внимания на дедушку, продолжала лихорадочно собираться.

— Ничего ты в этом не смыслишь, скажу я тебе, Елена, хотя и не глупая девица. — Николай Николаевич грустно покачал головой. — Ну что ты топаешь как слон, только пыль выбиваешь из досок.

— Дай мне денег на дорогу, — сказала Ленка, торопливо застегивая портфель.

— А ты далеко собралась? — Теперь Николай Николаевич провел щеткой по многочисленным орденам генерала.

— Я уезжаю.

— А почему в такой спешке? — Он улыбнулся, и лицо его от этого непривычно помолодело. — Ты что, покидаешь тонущий корабль?

— У Димки Сомова сегодня день рождения, — в отчаянии ответила Ленка.

— А тебя не пригласили, и поэтому ты решила уехать? Несерьезный ты человек, Елена. Суетишься. Переживаешь всякую ерунду… Бери пример с генерала Раевского…

— Дедушка, дай мне, пожалуйста, денег на билет, — жалобно перебила Ленка.

— А куда ты едешь, если не секрет? — Николай Николаевич впервые внимательно посмотрел на Ленку.

— К родителям, — ответила Ленка.

Портфель расстегнулся, и она со злостью вновь его застегнула.

— К родителям?! — Вот тут Николай Николаевич забыл про свои картины и соскочил с табурета. — И не думай!.. — Он погрозил ей пальцем. — Ишь что выдумала! Чтобы я отсюда? Никуда!.. Никогда!.. Ни ногой!

— А ты мне не нужен! — крикнула Ленка. — Я сама уеду! Одна!

— А кто тебя отпустит?.. Какая самостоятельная! Они тебя привезли, они пусть и увозят. — Николай Николаевич провел блуждающим взором по картинам и сказал тихо-тихо: — Пойми, я только этим и жив. — Он протянул руку к Ленке: — Отдай портфель.

Ленка отскочила, стала по другую сторону стола и крикнула:

— Дай денег!

— Никуда! Ты поняла?.. Никуда ты не поедешь! — ответил Николай Николаевич. — И оставим в покое эти глупости.

— Дай денег! — Ленка стала как бешеная. — А не то… я что-нибудь украду и продам.

— В нашем-то доме? — Николай Николаевич рассмеялся.

Смех Николая Николаевича обидел Ленку. Она беспомощно оглянулась, ища выхода из положения, и вдруг крикнула:

— Я твою картину украду! — Бросила портфель и в лихорадке начала снимать со стены картину, которая висела к ней ближе других.

— Картину?! — Николай Николаевич неожиданно быстро подошел к Ленке и отвесил ей такую пощечину, что она отлетела в угол комнаты, а сам в ужасе отступил.

Ленка подхватила портфель и рванулась к двери. Николай Николаевич успел ее схватить. Она укусила его за руку, вырвалась и убежала.

— Я тебе все равно не дам денег! — крикнул он ей вслед, натягивая пальто. — Не дам!.. Елена, остановись!.. Вот бешеная! — и, торопясь, не попадая рукой в рукав пальто, выбежал из дома.

Глава четвертая

А в это время веселый шестиклассник Валька мчался по берегу реки, никак не рассчитывая на то, что вечером ему приклеят позорную кличку Живодер. Он был одет по-праздничному: в чистой рубашке и при галстуке. В руке крутил собачий поводок с ошейником, а носком сапога все время сшибал пустые консервные банки, разбросанные еще с лета там и сям нахальными туристами. Он старался попасть в птиц и кур, тихо блуждающих в кустарнике, или в котов, мирно ловящих последние лучи осеннего солнца. И если ему удавалось поразить какую-нибудь цель, то собственная ловкость вызывала в нем прилив бурной радости.

Валька затормозил около старого дуба — из его дупла торчали две мальчишеских головы.

— Вы что там делаете, мелюзга несчастная? — строго спросил Валька.

— Мы ничего, — испуганно ответили те. — Мы в пожарников играем.

— А ну вылазь! — Валька выразительно хлопнул поводком по голенищу резинового сапога, как какой-нибудь американский плантатор из девятнадцатого века, хотя, между прочим, ничего не знал про них, ибо плохо разбирался в науке под названием история. — Собирай листья! Засовывай их в дупло! Живо!! Пошевеливайся!..

Мальчишки, ничего не понимая, собирали в охапку листья и засовывали их в дупло. Но вот они набили его доверху, Валька чиркнул спичкой и… бросил ее в дупло на листья — те тут же занялись пламенем.

— Ты что?!? — взбунтовались мальчишки и бросились к дереву.

Но Валька перехватил их и не отпускал, пока пламя не разгорелось, хотя они бились у него в руках и ревели. Потом с криком: «Вперед!.. На пожар!.. Пожарники!..» — выпустил и удалился.

Так он шел по земле, издавая вопли восторга, оставляя позади себя крики возмущенных жертв.

Валька спешил на встречу со своими дружками, чтобы идти на день рождения к Димке Сомову. Он еще издали увидел их: Лохматого и Рыжего — они сидели на скамейке у речной пристани, — подскочил к ним, с размаху бухнулся рядом и спросил:

— Ну что, баламуты, жрать охота? — зашелся мелким смехом и добавил: — И мне тоже!.. Как подумаю про сомовские пироги, слюнки текут.

— А я меду с молоком навернул, — ответил Лохматый и мечтательно добавил: — Липа в этом году долго цвела — мед вкусный.

— А мне бабка ничего не дала, — вздохнул Валька. — Чего, говорит, переводить продукт, раз ты в гости идешь.

— Хитрая у тебя бабка, — сказал Лохматый.

— Хитрая-то хитрая, а свою жизнь под откос пустила, — ответил Валька. — Ни кола ни двора. Вот Сомову хорошо. В рубашке родился. И родители деньгу зашибают, и красавчик, и голова работает на пятерки… Так и хочется ему мордочку почистить.

— Завидущий ты, Валька, — сказал Лохматый.

— А ты нет?.. — Валька усмехнулся. — Чего там… Все люди лопаются от зависти. Только одни про это говорят, а другие врут, что они не завистливые.

— А мне-то чего завидовать? — удивился Лохматый. — Нам в лесничестве хорошо. Воля. И вообще я кого хочешь в бараний рог согну.

— Ну и что? — Валька презрительно сплюнул. — Сила — не деньги. На нее масла не купишь.

Лохматый неожиданно схватил Вальку одной рукой за шею и крепко сжал.

— Отпусти! — завопил Валька.

— Рыжий, что главное в человеке? — спросил Лохматый.

— Сила! — встрепенулся Рыжий, выходя из глубокой задумчивости.

— А Валька ее не уважает, — сказал Лохматый. — Говорит, главное в человеке зависть.

— Отпусти! — вопил Валька. — Уважаю я силу!.. Уважаю! Отпусти! Задушишь!..

Лохматый разжал руку и освободил Вальку. Тот на всякий случай отбежал в сторону.

— Натрескался меду, — Валька потер шею. — Силища как у трактора. Не в отца… — Он что-то в злости хотел еще добавить, но передумал.

— Ты моего отца не трожь, — угрюмо ответил Лохматый. — Он у меня весь изрешеченный и битый-перебитый всякой сволочью.

— Смотрите! Шмакова идет! — сказал Рыжий. — Ну выступает!

Лохматый и Валька оглянулись и обалдели.

Шмакова была не одна, ее сопровождал Попов, но все смотрели на нее. Она не шла, а несла себя, можно сказать, плыла по воздуху. Попов рядом с нею был неказистым и неловким, потому что Шмакова нарядилась в новое белое платье, в новые белые туфли и повязала волосы белой лентой. Не по погоде, конечно, зато она блистала во всем своем великолепии.

— Ну, Шмакова, ты даешь, — простонал Валька. — Тебя же в этих туфельках на руках надо нести.

— Артистка эстрады, — сказал Лохматый.

— Сомов упадет, — констатировал Рыжий.

— А мне на Сомова наплевать, — пропела Шмакова, очень довольная собой.

— Что-то незаметно, — сказал Лохматый.

— Хи-хи-хи! — вставил Валька.

— Ха-ха-ха! — присоединился к ним Рыжий.

Попов посмотрел на Шмакову, его круглая курносая физиономия приобрела жалобное выражение.

— Ребя, не надо, а? — попросил Попов. — Лучше пошли к Сомову.

Все радостно заорали, что пора к Сомову, но Лохматый перебил их и сказал, что надо подождать Миронову.

— Наплевать нам на Миронову, — расхрабрился Валька. — Кто она такая — Миронова?.. Кнопка.

— Железная, — наставительно вставил Рыжий.

— Кому сказано — подождем Миронову! — грозно повторил Лохматый.

— Конечно, подождем, — испуганно согласился Валька. — Да и Васильева еще нет.

И тут они увидели Васильева — худенького мальчишку в очках.

— А меня ждать не надо, — сказал Васильев. — Я к Сомову не пойду.

— Почему? — раздался чей-то голос.

Все оглянулись и увидели Миронову. Она была, как всегда, аккуратно причесана и подчеркнуто скромно одета. Под курткой у нее было самое обыкновенное форменное коричневое платье.

— Привет, Миронова, — сказал Лохматый.

— Здорово, Железная Кнопка, — угодливо вставил Валька.

Миронова им не ответила. Она не спеша прошла вперед и встала перед Васильевым.

— Так почему ты, Васильев, не пойдешь к Сомову? — спросила она.

— На хозяйство брошен, — неуверенно ответил Васильев и поднял над головой авоську с продуктами.

— А если честно?

Васильев молчал; толстые стекла очков делали его глаза большими и круглыми.

— Ну что же ты молчишь? — не отставала от него Миронова.

— Неохота мне к Сомову, — Васильев с вызовом посмотрел на Железную Кнопку. — Надоел он мне.

— Надоел, говоришь? — Миронова выразительно посмотрела на Лохматого.

Тот двинулся вперед — за ним остальные. Они окружили Васильева.

— А за измену идеалам знаешь что полагается? — строго спросила Миронова.

— Что? — Васильев посмотрел на нее круглыми глазами.

— А вот что! — Лохматый развернулся и ударил Васильева.

Удар был сильный — Васильев упал в одну сторону, а очки его отлетели в другую. Он уронил авоську и рассыпал продукты.

Все ждали, что будет дальше.

Васильев встал на четвереньки и начал шарить рукой в поисках очков. Ему было трудно, но никто ему не помогал — его презирали за измену идеалам. А Валька наступил тяжелым сапогом на очки, и одно стекло хрустнуло.

Васильев услышал это хруст, дополз до Валькиной ноги, оттолкнул ее, поднял очки, встал, надел их и посмотрел на ребят: теперь у него один глаз был круглый и большой под стеклом, а второй сверкал маленькой беспомощной голубой точкой.

— Озверели вы! — с неожиданной силой закричал Васильев.

— Иди ты!.. — Лохматый толкнул его. — А то получишь добавку!

Васильев запихивал в авоську рассыпанные продукты.

— Дикари! — не унимался он. — До добра это вас не доведет!

Лохматый не выдержал и рванул за Васильевым, а тот дал деру под общий довольный смех.

— Поредело в нашем полку, — сказал Рыжий.

— Зато мы едины, — резко оборвала Миронова.

— Будем дружно, по-пионерски уплетать сомовские пироги! — рассмеялся Валька.

— Все шутишь, — перебила его Миронова. — А мы ведь о серьезном.

Они уже уходили крикливой, пестро одетой стайкой, когда глазастая Шмакова увидела Маргариту Ивановну, их классную.

— Маргарита, — сказала она.

— В джинсах, — заметил Валька. — Оторвала в Москве. Небось на свадьбу подарили.

— Махнем через изгородь, — предложил Рыжий. — А то начнет воспитывать… Праздник испортит.

— Не буду я никуда прыгать, — сказала Миронова. — Себя уважать надо.

— Лучше спрячемся и испугаем ее, — хихикнул Валька.

— Это уже интересно, — подхватила Шмакова.

Они разбежались кто куда.

Последней, не торопясь, встала за дерево Миронова.

А Маргарита Ивановна, не замечая никого, веселой походкой пересекла сквер и склонилась к окошку кассы речного пароходства.

Валька вышел из укрытия, неслышно подбежал к учительнице и громко крикнул:

— Здрасте, Маргарита Ивановна!

Маргарита Ивановна от неожиданности вздрогнула и оглянулась:

— А-а-а, это ты… Что у тебя за манера подкрадываться?

— А вы испугались? — спросил Валька. — Испугались… Испугались… Ребята, Маргарита Ивановна испугалась, — паясничал он.

— Просто я задумалась, — ответила Маргарита Ивановна и неловко покраснела, то ли от обиды на Валькину бесцеремонность, то ли оттого, что она действительно испугалась, но не хотела в этом признаваться.

Ребята окружили ее, здороваясь.

— Какие вы все нарядные, — Маргарита Ивановна рассматривала их. — А Шмакова просто взрослая барышня.

— Маргарита Ивановна, а вам нравится мое платье? — пристала к ней Шмакова.

— Нравится, — ответила Маргарита Ивановна. — Кто тебе его сшил?

— Известно кто! — с восторгом вмешался в разговор Попов. — Моя мамаша.

— Под моим руководством, — сказала Шмакова и зло зашептала Попову: — Кто тебя за язык тянул?.. А может, мне его из Москвы, из Дома моделей привезли. «Моя мамаша… Моя мамаша…»

— А ты что же, Миронова, отстаешь от всех? — спросила Маргарита Ивановна.

— Я?.. Тряпок не терплю. — Миронова с высокомерием посмотрела на своих друзей. — Извините, Маргарита Ивановна, мы опаздываем.

— А вы куда? — Маргарита Ивановна была несколько ошарашена резкостью Мироновой.

— К Сомову, — ответил за всех Рыжий. — Гуляем по случаю увядания.

— Передайте ему привет. Скажите, что я ему желаю… — Маргарита Ивановна задумалась. — Сомов человек незаурядный, не останавливается на достигнутом. А главное смел, прямодушен, надежный товарищ…

— В самую точку, Маргарита Ивановна, — проникновенно сказала Шмакова.

— Значит, я ему желаю…

— А вы опять куда-то уезжаете? — перебил Рыжий Маргариту Ивановну.

— Хочу показать мужу Поленово. Он же здесь еще ничего не видел. А времени у него мало, ему возвращаться в Москву. — Маргарита Ивановна посмотрела на часы. — Ой!.. Убегаю. Да, чуть не забыла про Сомова… — И уже на ходу выкрикнула: — Пожелайте ему, чтобы он оставался таким, какой он сейчас… Всю жизнь таким… — И исчезла.

— А с нами никак до Поленова не доберется… — начала Миронова, но последние слова замерли у нее на губах, потому что она увидела Ленку Бессольцеву.

И Ленка увидела ребят — остановилась как вкопанная. И ребята увидели Ленку и в восторге замерли.

— Перед нами исторический экспонат — Бессольцева! — Впервые губы Мироновой растянулись в сдержанную улыбку, а голос зазвенел: — Она пришла за билетом!.. Она уезжает! Ленка резко повернулась ко всем спиной и подошла к кассе речного пароходства.

— Точно! — крикнул Лохматый. — Она уезжает!

— Сила победила! — радостно поддержал его Рыжий.

— А знаете, что мы ей посоветуем? — Миронова озарилась вдохновением: — Чтобы она запомнила наш урок на всю жизнь.

Валька, кривляясь, изгибаясь спиной, на цыпочках подбежал к Ленке и постучал костяшками пальцев по ее спине:

— Бессольцева, ты запомнила наш урок?

Ленка не отвечала. Она стояла не шелохнувшись.

— Не отвечает, — разочарованно сказал Валька. — Выходит, не запомнила.

— Может, оглохла? — пропищала Шмакова. — Так ты ее… встряхни.

Валька поднял кулак, чтобы садануть Ленку по ее тоненькой худенькой спине.

— А вот этого уже не надо, — остановила его Миронова, — ведь она уезжает. Значит, мы победили. Нам этого достаточно.

— Пусть катится, откуда приехала! — крикнул Рыжий.

И другие тоже заорали:

— Нам такие не нужны!

— Ябеда!

— Чу-че-ло-о-о! — Валька схватил Ленку за руку и втащил в круг ребят.

Она прыгали вокруг Ленки, плясали, паясничали и веселились, и каждый старался перещеголять другого:

— Чу-че-ло-о-о!

— Чу-че-ло-о-о!

— Ого-род-ное!

— Рот до ушей!

— Хоть завязочки пришей!

Крутился разноцветный круг, а Ленка металась внутри его.

В это время появился Николай Николаевич, увидел Ленку и ребят, прыгающих вокруг нее, и крикнул:

— Вы что к ней пристали? Вот я вас!..

— Заплаточник! — завопил Рыжий. — Атас!

Они бросились в разные стороны.

Только Миронова осталась на месте, даже не шелохнулась, бровью не повела. Слова ее были полны презрения ко всем остальным:

— Вы что, струсили?

Этот решительный окрик остановил ребят.

— Что же вы шестеро на одного! — Голос Николая Николаевича звучал почти трагически. — И не стыдно вам?

— А чего нам стыдиться! — нахально вякнул Валька. Мы ничего не украли. Все в законе.

— Вы лучше свою внучку стыдите! — сказала Миронова.

— Лену? — удивленно спросил Николай Николаевич. — За что?

Ленка резко повернулась к дедушке, и он увидел ее лицо: искаженное, словно ее больно ударили. Он уже хотел крикнуть этим детям, чтобы они замолчали, чтобы побыстрее ушли и оставили их вдвоем.

Но ему никто и не собирался ничего говорить, это было не в их правилах: посвящать взрослых в свои дела. Лишь Миронова твердо и весело сказала на ходу:

— У нее узнаете. Она вам все в красках расскажет.

Они скрылись. Только некоторое время в тихом и прозрачном осеннем воздухе были слышны их крики:

— Молодец Железная Кнопка!

— Не испугалась Заплаточника!

— Сила победила!

А потом и голоса пропали, растворяясь вдали.

А Ленка, бедная Ленка, ткнулась Николаю Николаевичу лицом в грудь, чтобы спрятаться хотя бы на время от тех бед, которые свалились на нее, и притихла.

Его внучку дразнили Чучелом и так ее доконали, что она решила уехать, подумал Николай Николаевич и почувствовал, как ее беда больно ударила его в сердце: он всегда тяжело переносил чужие беды. Это было трудно для жизни, но он не хотел расставаться с этой привычкой, не бросал тяжелую, но дорогую ношу. И это была его жизнь и спасение. Так подумал в этот момент Николай Николаевич, а вслух сказал, чтобы успокоить Ленку:

— Ну что ты… — Он погладил ее мягкий нежный затылок. — Не обращай на них внимания. — Голос у Николая Николаевича дрогнул, выдавая волнение. — Учись у меня. Я всегда спокоен. Делаю свое дело — и спокоен. — Он почти крикнул с вызовом: — Ты слышала, они дразнили меня Заплаточником? Несчастные!.. Не понимают, что творят. — И вдруг тихо и нерешительно спросил: — А ты что сделала? За что они тебя так?

Ленка вырвалась из его рук и отвернулась.

«Не надо было у нее ничего спрашивать, не надо было», — подумал Николай Николаевич, но эти слова сами собой сорвались у него с языка. Ну что же она такое страшное сделала, что они оттолкнули ее от себя, презрели и гоняли, как зайца?..

— Ну ладно, ладно! — сказал Николай Николаевич. — Прости… Ты решила уехать — значит, тебе так надо. Я жил один… И дальше буду жить один. — Он помолчал, потому что смысл этих слов был ему неприятен. — Привык к тебе? Отвыкну…

Тут он по своей старой привычке нахохлился, как птица под дождем, и натянул козырек кепки на глаза.

— Все это для меня неожиданно, — продолжал Николай Николаевич. — Жили рядом, а я толком в тебе ничего не понял. Не проник в твою душу — вот что обидно.

Он полез в карман, достал потертый кошелек и долго копался в нем, ожидая, вдруг Ленка что-нибудь скажет, ну например, что она передумала, что никуда не поедет и что он может спрятать свой кошелек обратно в карман. Он тянул время, тяжело вздыхал, но это ему не помогло — Ленка молчала.

— На, — сказал Николай Николаевич, протягивая Ленке деньги. — Купи два билета на завтра. Я провожу тебя до Москвы, до самолета.

— А я так хотела на сегодня! — печально вздохнула Ленка. — На сегодня! На сейчас!

— Но это безумие, — сопротивлялся Николай Николаевич. — Посмотри, какие ты взяла вещи. Где твои учебники? А пальто? Там же снег давно, сразу заработаешь ангину!

Он говорил, говорил, она его перебивала: «На сегодня, на сейчас!» — а он убеждал задержаться, хотя сам отлично понимал, что все его доводы полнейшая ерунда, а главное состояло в том, что ему страшно не хотелось, чтобы Ленка уезжала. И поэтому он оборвал свою речь на полуслове, наклонился к ней и признался просительным шепотом:

— Ну не могу я так сразу!.. Ну давай завтра.

Ленка выхватила деньги из рук Николая Николаевича.

— Ты слышала? Я согласен на завтра, — в последний раз попросил он.

Николай Николаевич озадачил Ленку — ее ли это дедушка говорит?

Она подняла глаза и увидела его спокойное, неподвижное лицо. Только шрам, идущий от виска к углу жестких, сухих, стариковских губ, предательски побелел, и потерянные глаза, спрятанные под козырьком кепки, выдавали его сильное волнение.

— А у тебя заплатка на рукаве оторвалась, — вдруг заметила Ленка.

— Надо пришить, — Николай Николаевич ощупал заплатку.

Ленка увидела, что шрам на дедушкином лице снова стал еле заметным, и сказала:

— Ты бы купил себе новое пальто.

— У меня на это нет денег, — ответил тот.

— Вот про тебя говорят, что ты — жадина. — Ленка прикусила язык, но обидное слово уже выскочило, теперь его не поймаешь.

— Жадина? — Николай Николаевич громко рассмеялся. — Смешно. — Он с большим вниманием стал разглядывать свое пальто. — Ты думаешь, что в нем ходить совсем уже неприлично?.. А знаешь, я это пальто люблю. В старых вещах есть что-то таинственное… Утром я надеваю пальто и вспоминаю, как мы с твоей бабушкой много лет назад покупали его. Это она его выбирала… А ты говоришь — купи новое!..

Их взгляды опять встретились — нет, не встретились, а столкнулись, потому что каждый из них думал об отъезде.

— Ну ладно, — сказала Ленка, — поеду завтра. — И купила два билета.

Они пошли домой, сопровождаемые неизвестно откуда налетевшим дождем, омывающим сухую землю, — они даже не заметили, как он начался.

Когда они вошли в комнату, то в открытую форточку влетела музыка и крики ребят.

— У Сомовых гуляют. — Николай Николаевич спохватился, что сказал не то, и как бы невзначай закрыл форточку.

Но музыка и крики были так громки, что и затворенная форточка не спасала.

Тогда Николай Николаевич сел к пианино, что он делал чрезвычайно редко, и демонстративно открыл крышку.

— Ну что ты так смотришь на меня? — спросил он у Ленки, перехватив ее взгляд. — Меня почему-то потянуло к музыке. И нечего меня гипнотизировать.

Николай Николаевич заиграл громко и задиристо. Потом вдруг оборвал игру и молча, с немым укором посмотрел на Ленку.

— Не смотри на меня так! — не выдержала Ленка и крикнула: — Ну что ты один будешь тут делать?.. Бери картины с собой, и поедем вместе!

— Что ты… Опомнись! — Николай Николаевич в волнении стал рассматривать картины. — Это невозможно. Они родились здесь… На этой земле… В этом городке… У этой реки… Здесь им вечно жить… Однажды во время войны я лежал в госпитале, и мне приснился сон, будто я мальчиком стою среди этих картин, а по ним солнечные зайчики бегают. Тогда я и решил: если останусь жив, навсегда вернусь в родной дом… Не сразу удалось, но все-таки добрался. А теперь мне кажется, что я и не уезжал, что я тут всегда… Ну, понимаешь, всегда-всегда… — Он как-то виновато и беззащитно улыбнулся. — Многие сотни лет… Что моя жизнь продолжение чьей-то другой… Или многих других… Честно тебе говорю. Иногда мне даже кажется, что не мой прапрадед написал все эти картины, а я… Что не мой дед был фельдшером и построил в городе первую больницу, а тоже я… Только одной тебе могу в этом признаться. Другие не поймут, а ты поймешь, как надо… А когда ты сюда приехала, я, старый дурак, размечтался, решил: и ты к родному месту прирастешь и проживешь здесь длинную череду лет среди этих картин. Пусть твои родители носятся по свету, а ты будешь жить в родном доме… Не вышло.

Николай Николаевич вдруг подошел к Ленке и решительно сказал:

— Послушай, давай кончим это дело. — Он старался говорить бодрым голосом. — Возвращайся в школу, и баста.

Ленка пулей отлетела от Николая Николаевича, схватила свой несчастный портфель и бросилась к двери.

Николай Николаевич загородил ей дорогу.

— Отойди! — Такого остервенения в ее лице Николай Николаевич еще никогда не видел: губы и лицо у нее побелели, как мел. — Лучше отойди!.. Кому говорят!.. — и бросила в него портфель — он просвистел мимо его уха и шмякнулся о стену.

Николай Николаевич с большим удивлением посмотрел на Ленку, отошел от двери и сел на диван.

Ленка постояла немного в нерешительности, вся сжалась, виновато опустила голову и робко села рядом с ним.

— А ты не сердись на меня… Ладно? — попросила она. — Не сердись. Просто я какая-то чумовая. Всегда что-нибудь не то делаю. — Ленка заглянула Николаю Николаевичу в глаза. — Ты простил меня? Простил?..

— Ничего я не простил, — сердито ответил Николай Николаевич.

— Нет, простил, простил! Я вижу по глазам, — обрадовалась она. — Я… увлеклась…

— Ничего себе «увлеклась», — ответил Николай Николаевич. — Родному деду чуть голову не снесла.

— А вот и неправда, — сказала Ленка.

Ее лицо вдруг так необыкновенно преобразилось, что Николай Николаевич тоже улыбнулся. Оно стало открытым и радостным, рот растянулся до ушей, щеки округлились.

— Я же мимо бросала!

И вдруг лицо ее снова изменилось, стало каким-то отчаянным.

— Только не перебивай меня. Ладно? А то я сорвусь и не смогу рассказывать. А так я тебе все-все расскажу, всю правду, без хитрости.

— Хорошо, — обрадовался Николай Николаевич. — Ты успокойся и рассказывай… не спеша, подробно, так легче.

— Еще раз перебьешь — уйду! — Губы у Ленки подтянулись и глаза сузились. — Я теперь не то, что раньше. Я — решительная. — И она начала рассказывать.

Глава пятая

Когда я пришла в школу первый раз, то Маргарита, наша классная, позвала в учительскую Рыжего и велела ему отвести меня в класс. Мы шли с Рыжим по коридору, и я всю дорогу хотела с ним подружиться: перехватывала его взгляд и улыбалась ему. А он в ответ давился от хохота.

Конечно, у меня ведь дурацкая улыбка — до самых ушей. Поэтому и уши я тогда прятала под волосами.

Когда мы подошли к классу, Рыжий не выдержал, сорвался вперед, влетел в дверь и заорал:

«Ребята! У нас такая новенькая!..» — и зашелся хохотом.

Ну, после этого я застыла на месте. Можно сказать, одеревенела. Со мной так часто бывало.

Рыжий вылетел обратно, схватил меня за руку, втащил в класс и снова загоготал. И каждый на его месте сделал бы то же самое.

Может, я на его месте вообще умерла бы от хохота. Никто ведь не виноват, что я такая нескладная. Я и на Рыжего не обиделась и даже была ему благодарна, что он втащил меня.

Правда, как назло, я зацепилась ногой за дверь, врезалась в Рыжего, и мы оба рухнули на пол. Платье у меня задралось, портфель вылетел из рук.

Все, кто был в классе, окружили меня и с восторгом рассматривали. А я встала, и улыбочка снова растянула мой рот — не могу, когда меня в упор разглядывают.

Валька закричал:

«Рот до, ушей, хоть завязочки пришей!»

Васильев засунул пальцы в рот, растянул губы, корчил страшные рожи и кричал:

«Я тоже так могу! У меня тоже рот до ушей, хоть завязочки пришей».

А Лохматый, давясь от смеха, спросил:

«Ты чья такая?»

«Бессольцева я… Лена», — и я снова по-дурацки улыбнулась.

Рыжий в восторге закричал:

«Ребята!.. Это же внучка Заплаточника!»

Ленка оборвала свой рассказ и покосилась на Николая Николаевича.

— Ты давай, давай, не смущайся, — сказал Николай Николаевич. — Я же тебе говорил, как я к этому отношусь. В высшей стенени снисходительно и совсем не обижаюсь.

— Ну, а я-то об этом не знала, — продолжала Ленка. — И вообще про твое прозвище ничего не знала… Ну, не была готова… «Мой дедушка, — говорю, — Заплаточник?.. За что вы его так прозвали?..»

«А чего плохого? — ответил Лохматый. — Меня, например, зовут Лохматый. Рыжего — Рыжий. А твоего деда — Заплаточник. Звучно?»

«Звучно», — согласилась я.

Я подумала, что они веселые и любят пошутить.

«Значит, вы хорошо знаете моего дедушку?» — спросила я.

«А как же, — сказал Лохматый. — Он у нас знаменитый».

«Да, да… очень знаменитый, — подхватил Валька. — Как-то в личной беседе я спросил твоего дедушку, почему он не держит собак. И знаешь, что он мне ответил? „Я, говорит, не держу собак, чтобы не пугать людей“».

Я обрадовалась:

«Вот, говорю, здорово».

И другие ребята тоже подхватили:

«Здорово, здорово!»

«Мы эти его слова всегда помним, — продолжал Валька, — когда яблоки в его саду… Ну, как это называется…»

«Собираем», — подхватил Рыжий.

Все почему-то снова захохотали.

Ленка вдруг замолчала и посмотрела на Николая Николаевича.

— Вот дура какая, — сказала она. — Только сейчас поняла, что они надо мной смеялись. — Ленка вся вытянулась, тоненькая, узенькая. — Мне надо было тогда тебя защитить… дедушка!

— Ерунда, — ответил Николай Николаевич. — Мне даже нравилось, что они у меня яблоки таскали. Я за ними часто подглядывал. Они шустрили по саду, бегали пригнувшись, набивали яблоки за пазуху. У нас с ними была вроде как игра. Я делал вид, что не вижу их, а они с отчаянной храбростью таскали яблоки, можно сказать, рисковали жизнью, но знали, что им за это ничего не будет.

— Ты добрый! Я и тогда им ответила, что ты добрый.

А Попов сказал:

«Моя мамаша ему на пальто пришивала заплатки. Говорит: „Вы же отставной офицер. У вас пенсия. Вам неудобно с заплатками“. А он — это, значит, ты, дедушка: „У меня лишних денег нет“».

«Ну ты, Попов, даешь! — крикнул Рыжий. — Ты что же, думаешь, что он жадный?»

А Валька подхватил:

«Он жадный?! Он моей бабке за картину отвалил триста рублей. Это, говорит, картина моего прапрапрапра…»

Все развеселились и стали выдумывать, кто что мог:

«Бабушки!»

«Тетушки!»

И тут я стала хохотать. Правда, смешно, что они нашего прапрадедушку переделали в прабабушку и в пратетушку? — спросила Ленка у Николая Николаевича. — Хохочу я и хохочу, никак не могу остановиться. А если хохочу, то обо всем забываю.

Ленка неожиданно коротко рассмеялась, будто колокольчик звякнул и упал в траву, и снова сжала губы.

— Это раньше я обо всем забывала, — поправилась Ленка и с угрозой добавила: — А теперь… — Она замолчала.

Николай Николаевич терпеливо ждал продолжения ее рассказа. Он дал себе слово не перебивать ее. Да и самому ему хотелось разобраться во всей этой истории. И слушать Ленку было легко, потому что переливы ее голоса, выражение глаз, которые то затухали, как облитые водой горящие угли, то вновь пламенно и неожиданно вспыхивали, завораживали его.

За всю свою долгую жизнь Николай Николаевич не видел подобного лица. От него веяло таинственной силой времени, как будто оно пришло к нему через века. Он это ощущал остро и постоянно.

А может быть, это чувство возникло у него после появления в доме «Машки»?

— Вообще-то я никогда бы не кончила смеяться, если бы не Валька, — снова заговорила Ленка. — Ему было смешно, что ты купил у его бабки картину за триста рублей.

«Бабка, говорит, от радости чуть не померла. Думала, получит двадцатку, а он ей триста!..»

Валька подбежал к доске и нарисовал квадрат, не больше портфеля.

«Вот за такую махонькую картинку — три сотни! — визжал Валька. — А на картинке была нарисована обыкновенная тетка с буханкой».

— «Женщина с караваем хлеба», — строго и многозначительно вставил Николай Николаевич.

— Я-то знаю, ты не волнуйся, я-то знаю все твои картины, — оправдывалась Ленка и продолжала:

«И еще передай своему деду, — закричал горластый Валька, — что мы его поздравляем, что у него такая внучка… Ну точно как он!»

«Они с Заплаточником — два сапога пара!» — вставил Рыжий.

А я почему-то подхватила:

«Правильно, мы с дедушкой два сапога пара!»

Николай Николаевич совершенно отчетливо представил себе, как Ленка, вероятно от растерянности, выкрикнула эти слова. И как бы радуясь им, она подпрыгнула на месте и завертела головой, как попугайчик, и уголки губ у нее закрутились вверх. Ему нравилась ее беспомощная и открытая улыбка. А для них это потеха — и только.

Лохматый так и крикнул:

«По-те-ха! Ну и потешная ты, Бессольцева Лена!»

А Рыжий, разумеется, подхватил:

«Не потешная она. А чучело!»

«Огородное!» — захлебнулся от восторга Валька.

Конечно, они стали хохотать над Ленкой, выкаблучиваясь каждый на свой лад.

Кто хватался за живот, кто дрыгал ногами, кто выкрикивал: «Ой, больше не могу».

А Ленка, открытая душа, решила, что они просто веселились, что они смеялись над ее словами, над ее шуткой, а не над нею самою.

Ленка заметила, что Николай Николаевич как-то подозрительно притаился, словно его что-то не устраивало в ее рассказе.

— Дедушка, ты меня не слушаешь? — спросила она дрогнувшим голосом. — А почему?

Николай Николаевич смущенно поднял на нее глаза, не зная, как поступить, — и правду ему говорить не хотелось, чтобы лишний раз не огорчать Ленку, и врать было трудно.

— Не отвечай! — Ленку как молнией пронзило — она обо всем догадалась. — Тебе меня жалко стало? Да? Они надо мной смеялись? Да?.. Уже тогда? — Она жалобно улыбнулась: — Подумать только, а я не догадалась. Все приняла за чистую монету… Точно. Смеялись. Я вижу, вижу себя со стороны — ну просто я была какая-то дурочка… — И тихо добавила: — Правда, дурочка с мороза.

Вдруг она повернулась к Николаю Николаевичу всем корпусом, и он увидел ее большие печальные глаза.

— Дедушка! Милый! — Она схватила его за руку и поцеловала ее. — Прости меня!..

— За что? — не понял Николай Николаевич.

— За то, что я им верила, а они над тобой смеялись.

— Разве ты в этом виновата? — сказал Николай Николаевич. — Да и они не виноваты, что смеялись надо мной. Их можно только пожалеть и постараться им помочь.

— Может быть, ты их любишь? — Ленка с подозрением посмотрела на Николая Николаевича.

Тот ответил не сразу — помолчал, подумал, потом сказал.

— Конечно.

— И Вальку? — возмутилась Ленка. — И Рыжего, и Лохматого?!

— Каждого в отдельности — нет! — У Николая Николаевича от волнения перехватило горло, и он задохнулся. — А всех вместе — да, потому что они — люди!

— Если ты будешь психовать, — сказала Ленка, — то я перестану рассказывать.

— Да я не психую, — рассмеялся Николай Николаевич. — Подумаешь, даже задохнуться разок нельзя. А ты давай, давай дальше, я слушаю.

— Ну, в общем, когда Рыжий обозвал меня чучелом, — сказала Ленка, — то его кто-то сильно толкнул в спину… и я увидела впервые Димку Сомова… Знаешь, он меня сразу удивил. Глаза синие-синие, а волосы белые. И лицо строгое. И какой-то он весь таинственный, как «Уснувший мальчик».

А Рыжего он толкнул сильно, тот врезался в пузо верзилы Попова и бросился на Димку. Я хотела крикнуть, чтобы они не дрались из-за меня. Ну пусть я чучело, ну и что?.. Но они уже сцепились.

Я зажмурилась. Я всегда так делала, когда начиналась драка. Я же тебе главного не сказала: я раньше трусихой была. Когда пугалась, то у меня отнимались ноги и руки. Пошевелиться не могла, как неживая.

Только драки никакой не вышло. Я услышала спокойный голос Димки:

«Сам ты чучело, и не огородное, а обыкновенно-рыжее».

Я открыла глаза. Оказалось, Димка одной рукой скрутил Рыжего и держал его крепко. А тот и не думал вырываться, скорчил рожу и крикнул:

«Я обыкновенно-рыжее чучело!»

Над ним все стали смеяться, и он сам над собой смеялся громче всех. Да ты же его видел, дедушка! — сказала Ленка. — Правда, он смешной?.. Ну просто цирковой клоун — ему и парика не надо, он же от рождения рыжий!

В тот момент, когда мы смеялись над Рыжим, вбежала веселая Маргарита. В одной руке она держала классный журнал, а в другой сверток в цветном полиэтиленовом мешочке.

«А, новенькая! — Она увидела меня. — Куда же тебя посадить?»

Она шарила глазами по рядам парт… и забыла про меня, потому что девчонки обступили ее и спросили, правда ли, что она выходит замуж. Маргарита ответила, что правда, засияла от счастья, торопливо разорвала мешочек, вытащила коробку конфет, открыла и поставила на стол.

«От него?» — прошептала догадливая Шмакова.

«От него, — Маргарита еще больше расцвела. — Угощайтесь», — и сделала величественный жест рукой.

Все повскакали со своих мест и стали хватать эти конфеты и засовывать в рот. А Маргарита говорила:

«По одной! По одной! А то всем не хватит».

Я тоже схватила конфету.

А Шмакова сунула одну конфету в рот, а вторую отдала Димке. Ну и галдеж поднялся!

А девчонки забрасывали счастливую Маргариту вопросами:

«Маргарита Ивановна, а кто ваш муж?»

«А у вас есть его фотокарточка?»

«А он живет в Москве?»

И тут в дверях появилась Миронова. Миронова у нас особенная, у нее очень сильная воля.

«Что вы тут шумите после звонка?» — спросила Миронова.

«Мы конфеты едим!» — крикнула Шмакова.

«Во время урока?» — ехидно заметила Миронова и прошла на свое место.

Шмакова протянула ей конфету:

«Возьми и успокойся. Сама опоздала и еще выставляется».

«Тихо! — сказала Маргарита. — Миронова права. По местам!»

И все пошли по своим местам, а про меня Маргарита так и не вспомнила, и я не знала, куда мне сесть, остановилась около Димки и уставилась на него. Ну, у меня привычка такая: если мне кто-нибудь нравится, то я смотрю на него, смотрю, хотя знаю, что это неловко. Он на меня раз посмотрел, второй, а потом спросил, чего мне надо.

А я ляпнула:

«У тебя место свободное?»

«Занято».

Ну, думаю, влипла, сейчас он начнет надо мной смеяться.

А он вдруг улыбнулся и спросил:

«А что?»

«Хотела сесть к тебе, — ответила я, а так как он все еще продолжал улыбаться, то во мне какая-то храбрость появилась от его доброты, и я сказала: — Ты же меня спас».

По-моему, ему мои слова понравились, потому что он сказал:

«Ну что ж, сейчас попробуем, — и громко крикнул: — Шмакова, новенькая твое место хочет занять!»

Шмакова услышала Димкины слова и здорово рассердилась. Она посмотрела в нашу сторону, потом медленно направилась к нам. Она приближалась, приближалась, и я видела, как у нее в глазах прыгали злые огоньки. Тут я испугалась. Я ведь не хотела, если место занято. А Шмакова подошла к нам, смерила меня презрительным взглядом и отвернулась. Конечно, она же красавица! А я? — Ленка безнадежно махнула рукой.

— Ты тоже хоть куда, — посчитал своим долгом вмешаться Николай Николаевич.

— Да брось ты меня успокаивать, — возмутилась Ленка. — Она же настоящая красавица! Платье у нее новенькое и сшито по фигуре. А у меня… какой-то маскировочный халат.

— Маскировочный халат?.. — удивленно переспросил Николай Николаевич. — Это, пожалуй, моя вина. Я недоучел, что платье должно быть по фигуре. Извини. — И почти выкрикнул: — Зато у тебя глаза вдохновенные! И сердце чистое. Это посильнее, чем платье по фигуре.

— Не хвали меня, пожалуйста, — сказала Ленка. — Я ведь плохая. Я на самом деле — предательница!.. Я это сейчас, сейчас поняла до самого донышка.

Ленка замолчала. Николай Николаевич терпеливо ждал, когда она снова заговорит. В комнату в который раз ворвалась бесшабашная музыка: это все еще гуляли на дне рождения Димки Сомова. Они плясали, кричали, пели, а здесь, в доме у Бессольцевых, сидели два понурых человека, которые не знали, что им делать дальше и как им теперь жить.

— Ну, и что там произошло со Шмаковой? — прервал молчание Николай Николаевич.

— Со Шмаковой? — переспросила Ленка. — Ничего особенного не произошло — она уступила мне место.

«Уступаю, говорит, тебе мое место с большим удовольствием. — И схватила портфель. — Мне, говорит, здесь надоело. Парта какая-то кособокая. И вообще я люблю перемену мест. Так что, Димочка, чао какао! — А на прощание, наконец, посмотрела на меня, как будто только что заметила, презрительно фыркнула и тихо сказала: — Ну и чучело!»

Попов заорал, чтобы Шмакова села к нему, и та бросила ему портфель, а он его поймал, — вот с этого момента он стал ее рабом.

Тут Маргарита объявила, что наша школа едет на осенние каникулы на экскурсию в Москву.

«Значит, мы поедем вместе?» — выскочила догадливая Шмакова.

«Вместе, вместе, — Маргарита улыбнулась. — Так что берите у родителей деньги и приносите».

По этому поводу раздался такой вопль восторга, что Маргарита рассмеялась и зажала уши руками, чтобы не оглохнуть. Ну конечно же, всем хотелось поехать на каникулы в Москву.

И я завопила, но потом осеклась, потому что Димка встретил это известие хладнокровно. А когда все замолчали, он вздохнул тяжело и сказал:

«Опять на родительские… Надоело».

«Что же ты предлагаешь? Не ездить в Москву?» — спросила Маргарита.

«Нет, он этого не предлагает, — вмешалась Миронова. — Но он не знает, что он предлагает».

«Прекрасно он знает, — раздался ласковый голосок Шмаковой. — Это он перед новенькой выставляется».

Все, конечно, тут же захихикали.

Маргарита одернула Шмакову, а я, если честно, была почему-то рада ее словам… Ну, в общем, не почему-то, а потому, что она сказала, что Димка передо мной выставлялся.

А когда в классе снова наступила тишина, то Димка встал, победно оглядел ребят и сказал:

«Давайте на поездку заработаем сами!»

Тут меня словно подбросило, прямо не знаю почему. Я вскочила и заорала:

«Маргарита Ивановна! Маргарита Ивановна! Можно я скажу?»

Ох и видик у меня был, наверное, — восторженная дурочка. Но я о себе и не думала, у меня на душе было хорошо и хотелось сказать всем что-нибудь необыкновенное.

«Мне дедушка много рассказывал про ваш город… У вас город особенный, старинный… Приедешь, навсегда останешься… Не променяешь ни на какие золотые горы. Правда здесь хорошо! И вы все такие хорошие! И предложение Сомова я поддерживаю!..» Я улыбнулась Димке и наконец уселась.

«Ну, Сомов у нас, как всегда, молодец! — сказала Маргарита. — Мне его идея тоже очень понравилась… Конечно, вы уже взрослые ребята и вполне можете поработать, — продолжала она, — я вам, пожалуй, помогу. Только… не подведете?..»

Тут все закричали:

«Что вы, Маргарита Ивановна! Вы только договоритесь!»

«Мы будем работать дни и ночи!»

«С утра до утра!..»

И мы стали работать. Ходили в совхоз на сбор поздних огурцов и капусты. Ты не думай, мы не только за деньги работали. Мы и бесплатно. Например, в детском саду. И городской сквер убирали… Правда, это не всем понравилось. Может быть, именно из-за этого у нас и началась ссора. Валька, к примеру, как только мы шли на бесплатную работу, всегда убегал. Один раз в воскресенье рано утром Маргарита привела нас в совхозный сад на уборку осенних яблок.

Все ребята пришли в резиновых сапогах, а я в туфлях — они сразу промокли от росы.

Димка заметил это, снял сапоги, протянул мне и сказал, чтобы я переобулась. Вот был моментик — он стоял босой на мокрой холодной траве и протягивал мне сапоги с шерстяными носками. Я не решалась их взять.

Ребята окружили нас и открыли рты от удивления.

«Во, Сомов дает!» — засмеялся Лохматый.

«Лыцарь», — подхватил Валька.

«Львиное сердце!» — вставил Рыжий и зашелся мелким смехом от собственного остроумия.

«Долго мы еще будем стоять и женихаться? — вдруг зло оборвала их Шмакова. — Мы пришли, кажется, работать. Ведь так, Димочка?..»

Кое-кто снова захихикал, а Димка не обратил на это никакого внимания, бросил мне сапоги и ушел.

Я натянула Димкины носки — они были еще теплые от его ног — и влезла в сапоги.

— Знаешь, дедушка, как мне было весело! — Ленка рассмеялась: — Весело-весело! Может, оттого, что Димка отдал мне сапоги? — Она хитро посмотрела на Николая Николаевича. — Нет, пожалуй, просто оттого, что в саду было очень красиво.

Второй раз за этот день Николай Николаевич услышал ее смех. Ему нравилось, что она забыла про то, что эти ребята прозвали ее чучелом, что бросила в него портфелем только за то, что он предложил ей вернуться в школу… Она все-все забыла и снова была счастливой.

А Ленка все еще смотрела куда-то вдаль, заглядывая в свое недавнее прошлое, которое ей явно было по душе.

Перед нею возникла чудная картина… Сад, увитый паутиной. Сотни кружевных гамаков, гамачков, подвесных дорог сплелись между яблонь, лежали в траве и накрывали кустарник.

Ребята разбежались по саду, и каждый кричал, что у него самая интересная паутина. Их голоса, наподобие птичьих, радостно и возбужденно звенели среди деревьев.

Потом все стали собирать яблоки. И Ленка собирала, а сама все время исподтишка следила за Димкой: как он ловко лазал по деревьям, как смело прыгал, как быстро пробегал из одного конца сада в другой в ослепительных красноватых лучах солнца.

Они работали до самого обеда. А в конце работы развели костер и пекли яблоки.

Рыжий — на спор — голыми руками вытаскивал из огня девчонкам печеные яблоки…

— А потом, дедушка, случилась странная-странная история. Помнишь, мы работали на фабрике детской игрушки?.. Ну, мы там из папье-маше клеили морды зверей.

Николай Николаевич кивнул.

— Так вот, тогда на фабрике я впервые поняла, что люди не все одинаковые. Да, да, не улыбайся. Я вдруг увидела, что то, что для меня хорошо, для Шмаковой, например, смешно, а для Мироновой просто глупо. Я должна была насторожиться, но я не обратила на это никакого внимания! — Выражение лица у нее было до крайности удивленное. — Ну, слушай дальше, что из этого вышло… — Ленка возбужденно вздохнула и продолжала: — Мы уже кончили работу. Я доклеила морду зайца, хотела для просушки поставить ее среди остальных на полку, которая тянулась вдоль стены, а потом передумала и примерила морду на себя.

В это время вернулся Димка — он ходил получать деньги за нашу работу, — ну и все, конечно, бросились на него:

«Ну как, получил?»

«Сколько?»

«Выкладывай! Не томи! Душа горит!»

Они его толкали, пытаясь влезть к нему в карман, приставали, канючили.

«Рыжий! Тащи копилку!» — закричал Димка, отбиваясь от наседавших ребят.

У нас в это время была уже копилка — такая здоровая зеленая кошка с дыркой в голове.

Рыжий поставил перед Димкой копилку… и началось!

Димка полез в карман, долго что-то там колдовал, наконец выхватил руку, помахал над головой красненькой десяткой и бросил ее в копилку.

«Свои!» — заорал Лохматый.

«Пять рублей!» — крикнул Димка и снова опустил их в копилку.

«Кровные!» — восхищался Рыжий.

«Трудовая копеечка!» — поддакнул ему Попов.

Димка поднял над головой еще десятку и помахал ею в воздухе.

Ленка показала, как Димка помахал деньгами. Ей не сиделось, она вскочила, каждая жилка на ее лице трепетала от восторга.

Он крикнул:

«Десятка!» — и бросил их в копилку.

«Ух!» — ухнули все хором.

Рыжий попросил у Димки, чтобы тот дал ему бросить монету в копилку. Димка дал ему рубль, и Рыжий бросил.

И тогда все закричали:

«И мне! И мне! И мне!»

И он всем давал, и все по очереди бросали.

А потом Димка протянул рубль мне и сказал:

«Брось и ты, заяц».

А я от радости, что он мне дал этот рубль, так схватила его, что он разорвался пополам — половинка осталась у Димки, половинка у меня.

«Вот разиня! — возмутился Валька. — Это же деньги. Их рвать не надо!»

Я испугалась и не знала, что делать. Но Димка, как всегда, пришел мне на помощь.

«Ничего, — успокоил он всех, — потом склеим. Бросай, заяц, обе половинки!»

Я бросила.

«И кончай работу! — приказал Димка. — Давайте халаты».

Ребята сняли халаты и побросали их Димке.

«А тебе, заяц, как самому храброму, я поручаю охрану этого замечательного сундука с драгоценностями», — сказал Димка, протянул мне копилку, а сам ушел относить халаты.

Я схватила копилку и закричала:

«Я храбрый заяц! Самый храбрый на свете заяц!»

Рыжий надел морду тигра и зарычал на меня:

«Ры-ы-ы!»

«Ой, не боюсь! Ой, не страшно!» — Я оттолкнула Рыжего.

А Шмакова нацепила морду лисицы и пропела тоненьким голоском:

«Зайка серенький, зайка беленький… Мы тебя перехитрим! Мы у тебя сундучок с драгоценностями отнимем!» — И она ущипнула меня.

Я не ожидала этого — мы ведь играли — и крикнула:

«Ты чего больно щиплешься?..»

«А если не больно, то зачем же щипаться!» — рассмеялась Шмакова.

А в это время другие ребята тоже нарядились в маски зверей, и меня уже плотным кольцом окружили морды волков, медведей, крокодилов. Они прыгали, рычали, наскакивали на меня и рвали из рук копилку. А какой-то медведь — по-моему, это был Попов, — крикнул как Шмакова:

«Зайка серенький, зайка беленький… Мы тебя перехитрим!»

Волк — Валька несколько раз сильно дернул меня за косу. А я испугалась по-настоящему, как будто меня окружали не люди, а настоящие звери.

«Не надо! Хватит!» — Я хотела снять маску, но у меня ничего не получалось, потому что они беспрерывно меня толкали.

«Попался, зайчишка!» — пропела Шмакова.

«Мы тебя, заяц, задере-ем!» — завопил Лохматый и крутнул меня.

«Ры-ы-ы!» — дурным голосом прорычал Рыжий.

«Димка-а-а!» — закричала я и грохнулась на пол, потому что у меня закружилась голова.

Димка вбежал и спросил, чего я кричу. А я ему ответила, что испугалась.

«Кого?» — не понял Димка.

«Всех… зверей», — ответила я.

«Подумаешь, и поиграть нельзя», — сказал Валька.

«Зайка серенький… Зайка беленький… Мы тебя задерем! — хихикнула Шмакова. — Какая нервная!»

«Чепуха! — мрачно заявила Миронова. — Просто кривляется. Пошли, ребята!..»

И вся компания удалилась вслед за Железной Кнопкой, вполне довольная собой.

А мне еще долго мерещилось, что Шмакова похожа на лису, Лохматый — на медведя, а Валька — на волка.

Мне было стыдно, что я так думала про ребят. Поэтому я догнала их на улице и всех угостила мороженым на свои деньги. И рассказала Шмаковой под честное слово свою тайну, что Димка похож на «Уснувшего мальчика».

Она была очень довольна, хохотала и клялась, что никому не скажет, но мне почему-то казалось, что голос у нее был похож на тот, когда она пела: «Зайка серенький, зайка беленький…» Шмакова — лиса. Настоящая. И я подумала, что зря ей все рассказала… Ну ты же ее видел, дедушка. Правда, она лиса? А я тогда и не знала, что есть люди — лисы, медведи, волки…

После я спросила у Димки:

«Ты меня осуждаешь, что я испугалась ребят на фабрике?»

«Что ты, — ответил он. — Испугаться каждый может».

— Вот видишь, какой Димка был человек — добрый, — сказала Ленка. — А потом он себя еще отчаянным храбрецом показал. Было это так…

Мы возвращались с Димкой домой. И вдруг увидели Вальку. Он бежал трусцой нам навстречу, на поводке тянул собаку, маленькую такую, на кривых ногах и с большими лохматыми ушами.

Валька заметил нас и нырнул за угол. Димка бросился за ним, а я за Димкой. Валька прижался к стене и смотрел на нас какими-то странными глазами.

«Какая у тебя собака хорошая. — Я погладила ее. — Только что это ее так колотит? Заболела она, что ли?»

Валька не успел мне ответить, потому что Димка вцепился в него, вырвал собаку и выпустил.

«Мой поводок! — заорал Валька, вырываясь из Димкиных рук. — Петька!.. На помощь!»

Я не поняла, почему Димка так ошалел и почему Валька кричал «поводок» и звал на помощь какого-то Петьку.

Петька, старший брат Вальки, тут же появился. Он здоровый, ему скоро в армию. Я его сразу узнала, он шофер с уборочной машины.

А Валька как увидел Петьку, заорал еще сильнее:

«Петька, он мою собаку с поводком упустил!»

Петька подтянул Димку к себе и вежливо сказал:

«Ты уж извини, дружок, но я должен сделать тебе больно. Ты сам заслужил».

И он так звезданул Димке по скуле, что тот пролетел мимо меня и шлепнулся на землю.

«Заработал? — захохотал Валька. — Знай наших».

«Всего доброго, дети», — сказал Петька.

Они ушли не оглядываясь. Я не бросилась за ними, не вступилась за Димку, не позвала на помощь. Вот стыдно!

Ленка посмотрела на Николая Николаевича.

— Я же тебе говорила, что раньше была трусихой. Это я теперь ничего не боюсь. Никогда больше не отступлю. Ни-ког-да! Ни перед чем. А тогда я задрожала и подошла к Димке, когда Валька и Петька уже совсем скрылись.

Другой бы на месте Димки обиделся, а Димка нет.

«А я опять струсила», — созналась я.

«Ничего. Смелость дело наживное. — Димка потер ушибленное место. — Я у него, подлеца, третью собаку отбиваю! Он их на живодерню поштучно за рублевку сдает».

«Ну и тип этот Валька! С тех пор как он на меня в волчьей морде напал там, на фабрике, он мне все время кажется волком», — призналась я Димке.

«Ну, это уж слишком», — ответил он.

«Волк он, волк, — крикнула я, — раз для него самое главное деньги!»

«А Петька похлеще Вальки, — сказал Димка. — Рыбу на реке глушит».

«Жалко, — сказала я. — Я думала, вот стоит городок восемьсот лет, и все в нем хорошие… А Валька — живую жизнь своими руками на живодерню. Я про таких только читала. А ты, Димка… ты просто герой!»

Я правда думала, что он герой. А он смутился:

«Да брось ты!..»

«Нет, ты настоящий герой. Самый настоящий! — Потом вдруг набралась храбрости и спросила: — Можно, я буду с тобой дружить?..» — А сама даже испугалась собственной храбрости.

«Ну давай», — согласился Димка.

А я спросила его:

«На всю-всю жизнь?»

«Ну давай», — улыбнулся он.

— От восторга я… — Ленка на мгновение замолчала, — ну, в общем, поцеловала его в щеку. Просто от восторга, что он герой и что он теперь будет моим самым надежным и близким другом. Дедушка, я так тогда была рада! — Глаза у Ленки стали восторженными, голос громким. Она когда восторгалась чем-нибудь, то переставала стесняться, совсем не контролировала себя, и это ее свойство тоже очень нравилось Николаю Николаевичу. — А когда я его поцеловала, то я совсем не испугалась, а, представляешь себе, весело рассмеялась.

Он очень удивился:

«А это еще зачем?»

«Так женщины, говорю, раньше благодарили рыцарей. — Я веселая была в тот момент и даже забыла, что у меня „рот до ушей, хоть завязочки пришей“. — А ты, Димка, рыцарь, ты же спас от Вальки собаку и меня. И она сейчас, счастливая, рассказывает всем собакам города: „Ну и Сомов — молодец!“»

В это время у меня над ухом раздался свист и хохот.

Я оглянулась — перед нами стояли Петька и Валька. У них на поводке болтался тот же самый несчастный лопоухий пес, которого спас Димка. Оба, довольные, хохотали, что снова поймали несчастную собаку и к тому же подслушали наш разговор. Волки, волки, а не люди!

Я им прямо в лицо крикнула:

«Это нечестно!.. Подслушивать…»

«Барышня обиделась», — сказал Петька и сделал грустное лицо.

«А ты, лыцарь, не обиделся?» — спросил Валька у Димки и нахально толкнул его плечом. При Петьке он был большой храбрец.

А Димка как бросился на Вальку! Даже Петьки не испугался. Вот какой он был раньше! Только Петька перехватил его, поднял над землей, и Димка повис в воздухе, болтая ногами, — Петька ведь здоровый, на две головы выше Димки, — и процедил, ну почти пропел сладким голоском, как Шмакова:

«Давай, дружок, еще раз поцелуемся. — Захватил его лицо громадной ладонью, повертел голову, словно хотел ее отвинтить. Димка задыхался, потому что Петька закрыл ему ладонью рот и нос. — И прошу тебя, дружок, — пел он дальше, — не разглашай нашей маленькой тайны про эту собачку. Договорились?..»

«Договорились», — промычал Димка сквозь пальцы Петьки, стараясь разжать железные тиски его ладони.

«Ну, я рад, что ты все правильно понял», — ухмыльнулся Петька.

И, волоча собаку под смех и выкрики Вальки, они снова ушли. А собака отчаянно упиралась, мотала головой и подымала пыль своими ушами. Мне ее так было жалко.

Димка покосился на меня, погрозил кулаком вслед братьям и крикнул почему-то негромко:

«У-у-у, Валька!.. Только сунься в школу!.. — А когда они отошли совсем далеко, он чуть прибавил голос: — Живодеры!»

А я сложила руки рупором, чтобы было громче слышно, и заорала:

«Жи-во-де-ры-ы-ы!»

Петька остановился и посмотрел в нашу сторону… Нас как ветром сдуло, потому что Димка схватил меня за руку и мы убежали. А я расхрабрилась и говорю:

«Правда, он услышал, как я кричала?»

«Услышал, — ответил Димка, — но понимаешь, с этим надо быть поосторожней. Мы что?.. А он — что?!»

«Он здоровый», — вздохнула я.

«Значит, не надо лезть на рожон».

— Дедушка, — сказала Ленка, — ты представляешь, какая я была дура. Представляешь?! Я ему поддакнула. И вообще я все время ему поддакивала!.. Я знаю теперь: поддакивать — это плохо…

Глава шестая

Шестой класс дружной оравой ворвался в физический кабинет во главе с Димкой, который на ходу размахивал копилкой с деньгами.

Он теперь везде и всюду был первым. Ему уступали дорогу, заглядывали в рот, когда он что-нибудь говорил, у него спрашивали совета по любому поводу. Ему верили, его любили — ведь он их сделал самостоятельными людьми. Все старшеклассники и даже выпускники ехали в Москву на родительские деньги, а они, благодаря Димке Сомову, на собственную трудовую копеечку.

И вот они, веселые, милые, беззаботные, ворвались в физический кабинет, чтобы отсидеть свой последний урок… А потом каникулы — и Москва!.. И прочитали на доске объявление, написанное Маргаритой Ивановной, что вместо урока физики будет литература. Развернулись, чтобы идти в другой кабинет, но столкнулись в дверях с Лохматым и Рыжим. Лохматый, хвастаясь своей богатырской силой, один втолкнул всех обратно в класс. И кто-то упал, а девчонки запищали. Лохматый и Рыжий были очень довольны своей победой и орали, перебивая друг друга:

— Свобода-а-а!

— Физика заболела-а-а!

— Каникулы-ы-ы! Даешь кино!

Димка сказал, чтобы они не орали, а прочли, что написано на доске. Лохматый и Рыжий стали читать по складам объявление на доске:

— Ре-бя-та!.. У вас-с-с бу-дет урррок-оккк, — читали они в два голоса, — ли-те-ра-ту-ры!..

Когда они читали подпись Маргариты Ивановны — а она подписалась двумя буквами «М. И.», — то заблеяли овечками.

— Мээээ… Ииииии…

Многим понравилось, как они читали, и со всех сторон понеслось блеяние:

— Мэ-э-э-э!

— И-и-и-и!

— Мэргэритэ-э-э! Ивановнэ-э-э!

— А после уроков у нас работа в детском саду, — объявил Димка, — шефская.

— Какая еще работа, — сказал Рыжий. — Завтра же каникулы!..

— А мне родители вообще запретили работать, — пропела Шмакова. — Они говорят: «Лучше учись, а работать будем мы».

— Мы еще только растем! — писклявым голоском вставил Рыжий.

— У нас слабый организм! — рявкнул басом Лохматый.

Они хохотали над собственным остроумием.

— Ничего, поработаете. Нас там ждут, — снова начал Димка. — А вы, друзья-товарищи, — сказал он Лохматому и Рыжему, — если не нравится, валите отсюда! А мы дали обещание и выполним его.

— Димочка хочет главным быть, — сказала Шмакова. — Начальник!

— Точно! — захохотал Попов, заглядывая Шмаковой в лицо. — Ребя! Димка — начальник!..

— А мы его сейчас по шапке, — Лохматый подошел к Димке. — Надоел ты нам, Сомов, со своей копилкой… — Оглянулся на класс: — Верно я говорю?

— Ох как верно! — простонал Рыжий. — В самую точку.

Димка растерялся. Он никак не ожидал такого натиска. Он привык, что ему все смотрят в рот. А тут вдруг бунт! В это время в дверях появился Валька. Он облокотился плечом о косяк двери и небрежно объявил:

— Я не ломовая лошадь, чтобы бесплатно вкалывать. У нас государство богатое.

— Явился наконец! — Димка оживился. — Ребята, а вы знаете, чем занимается наш Валька? Тихо!.. Сейчас я вас удивлю!

Но тут за Валькиной спиной выросла голова, прикрытая кепкой. Это был сам страшный Петька.

— Валечка, — сказал он, — я тебе портфельчик принес. — Он протянул Вальке портфель и прошел вихляющей походкой к учительскому столу. — Здравствуйте, дорогие дети!.. — Повернулся к Димке, потрепал его рукой по щеке. — И ты, дружок, повторно здравствуй. — Он тяжело вздохнул. — Подслушивать, конечно, нехорошо, но я слышал ваши разговоры и понял ваши разногласия… Оказывается, некоторые из вас стремятся работать, в то время как большая часть коллектива желает участвовать в культурно-массовом развлечении, то есть посетить местный кинотеатр. Я думаю, что меньшинство должно уступить. Таков закон коллектива. Так что ваша проблема — сущий пустяк.

Он повернулся к доске и, что-то напевая себе под нос, стер объявление Маргариты.

— Вот вы и свободны. Как ветер!.. Как моторная лодка, у которой мотор мощнее, чем у рыбоохраны… Будьте счастливы, дети! А ты, дружок, — сказал он Димке, — не обижай, пожалуйста, моего меньшого. — Он погрозил Димке пальцем, улыбнулся всем и ушел.

Ленка думала, что Димка тут же бросится на Вальку и всем все расскажет, но он почему-то промолчал.

И тут Рыжий в полной тишине неуверенно произнес:

— А может, правда какой-то неизвестный зашел и стер… — Ну, ты — умный! — обрадовался Валька.

— Значит, мы этого не читали? — рассмеялась Шмакова.

— Ребя!.. Не читали и не слыхали, — вставил Попов.

— А Попик у нас сообразительный стал, — хвастливо пропела Шмакова. — Моя школа…

— Мы же Маргариту подведем! — пробовал остановить их Димка.

— Заткнись, подпевала! — заорал Валька. — Даешь кино-о!

Ребята повскакали со своих мест и бросились к дверям: — В кино! Даешь кино-о-о!

Димка загородил им дорогу, но они смели бы его, им так хотелось в кино, если бы не крик Васильева:

— А у меня нет денег!

Вот тут-то по-настоящему все и началось. Димка почему-то вдруг забыл, что он только что, вот сию минуту, сам не пускал всех в кино, вырвался на середину класса и радостно закричал:

— Васильев! Я тебе одолжу!.. И всем одолжу, у кого нет… — Голос у Димки звучал звонко. — Значит, легенда такая — мы пошли проведать больную физичку!

— У-у-у, Сомов — голова! — восхитился Рыжий. — Навестим больную! Это по-нашему!

— Как тимуровцы! — захихикал Валька.

И Ленка тоже восторженно захохотала: ей понравилось, что Димка такой находчивый.

А он уже командовал, чтобы выходили из класса по двое. И первый рванулся к двери. За ним — Ленка. Она даже кого-то оттолкнула, чтобы не отстать от Димки.

И тут им в спину ударил резкий голос Мироновой:

— А я в кино не пойду!

— Ты? — переспросил Димка.

— Да, — ответила Миронова.

— Смотрите, она против всех! — удивился Димка.

— Против всех! — глаза у Мироновой засверкали.

— А если мы тебя поколотим? — спросил Валька.

— Попробуйте, — ответила Миронова и гордо расселась на своей парте.

Все как-то сразу приумолкли — никто не решался поднять руку на Миронову. А Димка вдруг рассмеялся и Ленка следом за ним, хотя и не знала, чего он смеялся. И многие другие рассмеялись, с надеждой глядя на Димку. Не зря же он смеялся. Значит, нашел выход из положения.

— А сила у нас на что, Лохматый? — спросил Димка.

— Сила — это главное! — восторженно ответил Лохматый, поднял Железную Кнопку на руки и под общий хохот вынес из класса…

Ленка испуганно взглянула на Николая Николаевича.

Она каждый раз так испуганно смотрела на него, когда искала помощи и поддержки, когда вспоминала что-нибудь такое, что теперь ей казалось ужасным. Робкий быстрый взгляд ее беспокойных глаз говорил Николаю Николаевичу: какая же я глупая, никчемная и жалкая… На лице Ленки опять жила ни на что не похожая, только ей одной данная, только от нее одной исходящая улыбка, Ленкина улыбка, которая сейчас просила за все прощение.

А тем временем события приобретали несколько иной разворот, чем об этом знала Ленка.

Дело в том, что Шмакова и Попов не пошли вместе со всеми в кино, а остались в классе.

Они притаились за шкафом с приборами, а когда все убежали, вышли из укрытия.

И еще на учительском столе стояла копилка, забытая Димкой.

Шмакова, пританцовывая, ходила между партами — у нее было хорошее настроение. А Попов, как обычно, смотрел на нее во все глаза.

— Смотри, Димка забыл свой сундук с драгоценностями, — Шмакова подняла копилку. — Тяжелая. Если бы у меня было столько монет, я купила бы себе колечко. — Она повертела рукой, точно ее палец уже украшало желанное кольцо.

— А я бы купил мотоцикл и два шлема, — вякнул Поупов.

— Неужели два? — спросила кокетливо Шмакова. — Зачем?.. — Хотя ей-то как раз было совершенно ясно, почему Попов мечтал о двух шлемах.

Попов смутился, но не ответил.

— А почему мы не пошли в кино? — спросил он, стараясь переменить тему разговора.

— Я не пошла потому, что не захотела, — сказала Шмакова.

— А я как ты, — рассмеялся Попов.

— Послушай, Попов… Так зачем ты хотел купить два шлема? — Она чувствовала над ним свою силу, и ей нравилось им командовать.

Попова бросило в жар.

— Ну? — повелительно спросила Шмакова. — Ну что ты тянешь?

— Я… я… — выдавил Попов, пытаясь сознаться, и вдруг он услышал чьи-то спасительные шаги и прошептал: — Кто-то идет!

Шмакова ориентировалась сразу.

— Прячься! — приказала она Попову и сама влезла под парту.

Попов втиснулся рядом с нею.

В класс вошла Маргарита Ивановна, удивленно посмотрела на доску — от ее объявления осталась только подпись, две буквы: «М. И.».

Она медленно стерла их.

…— Мы уже пересекли школьный двор, — рассказывала Ленка, — когда Димка спохватился, что забыл копилку.

«Деньги забывать нельзя, — сказал Валька. — А то их могут тю-тю!»

«Я сбегаю!» — восторженно закричала я, рванулась, зацепилась ногой за ногу, грохнулась об асфальт и разнесла коленку в кровь.

«Вот недотепа, — сказал Димка. — Ждите меня за углом», — и побежал в школу.

«Не угодила», — хихикнул Валька.

«А мне не больно!» — сказала я назло Вальке, хотя от обиды и боли чуть не заревела.

«Ты сходи в медпункт», — предложила Железная Кнопка.

Прихрамывая, я заковыляла к школе. Кто-то рассмеялся мне вслед — так я ковыляла, а мне было стыдно своей неловкости, и поэтому я тоже рассмеялась и захромала еще сильнее, чтобы посмешить всех.

Когда я проходила мимо физического кабинета, то услышала голоса Маргариты и Димки и в ужасе остановилась. Значит, Димка попался.

«Ты почему вернулся один? — спросила Маргарита. — А где же остальные?»

«Ушли, — ответил Димка спокойно. — Физичка ведь заболела».

«Но я же вам написала, что будет урок литературы».

«Разве?.. Кто-то, значит, стер».

«Ну, у Димки и выдержка», — подумала я.

«Не „кто-то“, а вы, — резко ответила Маргарита, голос у нее стал чужой. — Не люблю, когда врут».

А Димка ей в ответ, что и он не любит, когда врут.

«Тогда сознавайся… Куда все „слиняли“? Так, кажется, вы это называете?..»

Димка молчал.

«Боишься правду сказать?» — не отставала Маргарита.

Она его стыдила, стыдила, ругала, ругала… Сначала, что мы жалкие людишки. Потом — неблагородные и неблагодарные. И не понимаем хорошего отношения и человеческого участия. Перед самым отъездом… Обидно… Так обидно!.. Прямо нож в спину! Ну никак не ожидала… А у самой голос дрожал.

Мне ее жалко стало. У нее праздник — свадьба, а мы ей нож в спину. А потом у нее голос окреп. Не знаю, чем он ее добил. Может быть, презрительной усмешкой уголком рта — у него такая усмешка.

В общем, она его ругала, а он терпел до тех пор, пока она не назвала его трусом.

«Я трус? — впервые подал голос Димка, и он зазвенел в моих ушах. — Я-я-я-я?!» Так он громко крикнул, так возмутился, что она назвала его трусом.

Он ведь не был трусом. Ты же помнишь, как он у Вальки отбивал собак, как дрался с его старшим братом, с Петькой. Про Димку в школе легенды рассказывали. Он вытащил из горящего сарая кошку только потому, что маленькая девочка плакала — это была ее кошка. Все ее успокаивали, а в сарай, конечно, никто не лез… Представляешь, как он возмутился! Он кошек из огня вытаскивал, хотя их вовсе и не любил, но вытаскивал! А она ему: «Трус, жалкий, презренный трус!»

Димка гордый человек. А она ему: «Жалкий, презренный трус!» Как пощечину отвесила. Наотмашь — хлоп! И звон-и-и по всему классу.

Я стояла за дверью, а схватилась за щеку, будто мне отвесили пощечину.

Николай Николаевич увидел, как Ленка схватилась за щеку, будто все это с Димкой произошло только что, сию минуту, и он не выдержал:

— Да я знаю, знаю, что было дальше! Знаю. Тебе стало жалко Маргариту. Я тебя насквозь вижу — ты же благородная душа, ты вскочила в класс и все ей выложила!..

— Что ты, дедушка, это не я сказала, — Ленка почему-то перешла на шепот. — Димка ей сам выложил всю правду до конца.

— Так это он сказал Маргарите, а не ты? — удивился Николай Николаевич. — Почему же они тогда приставали к тебе?..

Ленка не ответила Николаю Николаевичу, она рассказывала все громче, все быстрее, взахлеб. Слова срывались с ее торопливых губ:

— Когда Димка все сказал Маргарите, она отпала. По-моему, забыла и про свою свадьбу, и про жениха. Ни слова не ответила и выскочила из класса. Я заранее спряталась от нее. Ее каблуки щелкали по пустому коридору, как одинокие выстрелы. Потом она не выдержала и побежала, и стук каблуков участился и слился в сплошную пулеметную очередь: тра-та-та!..

И от Димки я тоже спряталась, когда он проскочил мимо меня, размахивая копилкой. В голове у меня все перемешалось, я выхватила носовой платок, перевязала им коленку — и за ним…

А в это время в классе из-под парты высунулась хитрющая мордочка Шмаковой и совершенно ошеломленная физиономия Попова. Выражение их лиц удивительно точно передавало настроение: Шмакова была очень довольна, ее лицо озаряла странная многозначительная и таинственная улыбка, Попов же был растерян и даже потрясен.

— Видал? — Голос Шмаковой вздрагивал от возбуждения.

— Ну, Димка! — Попов еще не знал, как относиться к происшествию, которое произошло у них на глазах, и с надеждой взирал на подружку. — А что теперь будет?

— Родителей начнут таскать, — ответила Шмакова. — А мы с тобой в порядке.

— Ох, у тебя и голова! — восхищенно сказал Попов. — Член правительства… Я им не завидую.

— А я не завидую Сомову. — Шмакова снова улыбнулась и пропела «лисьим» голоском: — Они ему устроят кино…

— Лохматый его — в бараний рог! — хихикнул Попов, желая угодить Шмаковой.

— Интересно, что теперь скажет Бессольцева?.. — Шмакова задумалась, но вот какой-то четкий и ясный план созрел в ее голове. Она схватила портфель, крикнула Попову на ходу: — Быстрее!.. Посмотрим, как Димка будет сознаваться… Это же концерт! — и выскочила из класса.

Попов, как всегда, следом за нею.

— Я догнала Димку на улице, — продолжала Ленка. — Он вначале бежал быстро, решительно, потом почему-то пошел медленно, а потом вовсе потащился… И даже несколько раз останавливался, словно вообще не спешил в кино.

Наконец мы нагнали ребят. Я думала, Димка сразу все расскажет, и мы ни в какое кино не пойдем. А он — нет. Не рассказал. Может, не хотел им портить настроение? И все пошли в кино.

В кино я все время думала про Димку и Маргариту, ничего не видела, никак не могла сосредоточиться и мороженое, которое мы ели, уронила на пол.

После кино я опять ждала: вот сейчас Димка расскажет про Маргариту, вот сейчас Димка расскажет про Маргариту… Меня так колотило, что Железная Кнопка заметила и спросила, чего я так дрожу. Я ответила, что не знаю, а сама подумала: «Может, Димка не сказал ничего ребятам потому, что решил раньше посоветоваться со мной? Я же его ближайший друг».

Потом все разбежались, и мы остались с Димкой вдвоем. И опять я ждала и думала: вот-вот он все расскажет. Шла и заглядывала ему в глаза. Но он ничего не сказал, а я не спросила.

Потом я себя ругала, что была дурой. Ты подумай!.. Если бы я его спросила, если бы я сказала, что я все знаю, то все-все было бы иначе. Дедушка, он правда думал, что он герой. Он еще не знал про себя, что он трус, так же как я не знала, что очень скоро стану предательницей.

— Какая же ты предательница, если это сделал он? — спросил Николай Николаевич.

— Самая настоящая, — Ленкино лицо вновь приобрело печальное выражение, сжалось, сморщилось, она боролась со слезами. — Хуже его в сто раз. Ты вот слушай, слушай и сам увидишь…

Глава седьмая

На следующее утро, когда мы вошли с Димкой в класс, нас встретила веселая нарядная толпа. Не класс, а клумба с цветами. Все были готовы к путешествию. Только одна Миронова, как всегда, была в школьной форме.

Когда появилась Маргарита, то все девчонки ей захлопали, потому что она была в новом красивом-красивом розовом платье с красным цветком — она же уезжала на свадьбу! Но Маргарита не обратила никакого внимания на наши восторги.

Я увидела ее лицо и испугалась. Посмотрела на Димку — вижу, и он испугался. Ну, подумала, сейчас нам влетит за вчерашнее. И отгадала.

Маргарита держала в руке листок бумаги, который оказался приказом директора.

Ты знаешь, что там было написано?..

«За сознательный срыв урока учащимся шестого класса в первой четверти снизить оценку по дисциплине. Классному руководителю Маргарите Ивановне Кузьминой объявить выговор. Довести обо всем случившемся до сведения родителей учащихся…»

Вот что там было написано. А мы сидели разряженные в пух и прах. Мы же собирались в Москву. Проходы между партами были заставлены чемоданами.

А на учительском столе возвышалась копилка. Мы мечтали разбить ее при Маргарите, чтобы взять эти деньги с собой на веселье.

И тут мы услышали, что во двор въехали автобусы, а в школе раздался продолжительный звонок — это был сигнал к отъезду! Мы тоже сразу рванулись к своим чемоданам. А Маргарита как крикнула:

«На места!»

«А что вы так кричите? — с вызовом спросила у Маргариты Миронова. И потом осадила ее так, как только она одна умела: — Мы же люди, а не служебные собаки».

Сразу стало тихо-тихо, но никто не садился обратно, все стояли и ждали, что будет дальше. Маргарита буквально позеленела. Платье розовое, а сама зеленая.

«Вы же еще обижаетесь, — возмутилась она. — Ну что вы стоите?.. Я же сказала — садитесь по своим местам».

Все поползли к партам, а я почему-то села на свой чемодан. И конечно, упала вместе с ним. А следом другие чемоданы попадали. Грохот поднялся.

«Бессольцева, не паясничай, — сказала Маргарита, — не поможет».

«Я не паясничаю», — ответила я.

На самом деле я не паясничала. Просто испугалась ее крика. Когда на меня кричат, я обязательно что-нибудь не то сделаю — у меня всегда так.

А все этажи уже взорвались, как бомба, и десятки ног с топотом неслись по коридору и лестницам, и десятки голосов радостно галдели, проносясь мимо наших дверей. Какой-то умник всунул голову в наш класс и завопил:

«Чего вы сидите?» И исчез.

Рыжий не выдержал:

«Маргарита Ивановна, мы на автобус не опоздаем?» Он так вежливо у нее спросил.

«Не опоздаете, — ответила Маргарита, — потому что вы никуда не поедете!»

Вот тут, можно сказать, все онемели. Мы не едем в Москву! Этого никто не ожидал.

«Как… не поедем?» — заикаясь, спросил Рыжий. Он был в ужасе.

«Вы уже повеселились, — сказала Маргарита. — На „неуд“ по дисциплине».

Попов вскочил и схватил два чемодана — свой и Шмаковой.

«А мы, говорит, в кино не ходили! Мы со Шмаковой ни при чем!»

«Но и на урок вы не явились. Так что никто никуда не поедет!»

А Попов стоял с чемоданами, и вид у него был дурацкий.

«Поставь чемоданы!» — приказала Шмакова.

И вот в это время вдруг раздался смех. Все вздрогнули. Кто это смеется в такой момент? Что за сумасшедший! А это — Васильев! Наш чудик.

«А ты чего веселишься?» — спросила Маргарита.

«Я догадался — вы нас просто пугаете!»

«Я пугаю? — удивилась Маргарита. — С чего ты взял?»

«А почему вы тогда в новом платье?» — спросил Васильев и засмеялся от собственной догадливости.

— Я вижу, он хороший парень, твой Васильев, — заметил Николай Николаевич.

— Он прихлебатель Лохматого и Железной Кнопки. Вот он кто. Ходит за ними тенью… Не перебивай меня, сам дальше увидишь, какой он хороший. Все они такие хорошие, прямо золотые — ты увидишь!.. Ты лучше слушай, слушай!.. Значит, когда этот чудик сказал Маргарите, что она шутит, то она ему ответила, что вовсе не шутит. С чего ты это взял, мол, дурачок такой-этакий. «Я, говорит, в новом платье, потому что я еду в Москву. Это вы не едете!»

У Васильева вытянулось лицо.

«Это нечестно, — сказал он. — Директор объявил выговор вам и нам. А теперь вы едете, а мы нет. А мы же вместе собирались».

А Маргарита как стала возмущаться:

«Ты на самом деле так думаешь, Васильев? Или прикидываешься?»

«На самом деле».

«Ну, тогда я тебе все объясню, — с угрозой произнесла Маргарита. — Я в кино не убегала, а пострадала из-за вас. Получила выговор. Вполне достаточно для меня. Я должна была раньше уехать в Москву, имела полное право, а я отложила свой отъезд. — Маргарита возмущалась и от этого из зеленой стала розовой, под цвет платья. — А из-за чего я отложила свой отъезд?.. Из-за вас, чтобы поставить вам три-четыре лишние пятерки, чтобы доказать, какой у меня необыкновенный класс. В Москве, говорит, на меня обиделись…»

Ну нам-то всем было понятно, кому она звонила и кто на нее обиделся — жених. Она с этим женихом прямо обалдела. В день по сто раз про него вспоминала, даже когда не надо: «Жених, жених!..»

И тут, когда Маргарита сказала про жениха и про пятерки, Железная Кнопка вскочила, сама побледнела, но спокойным-спокойным голосом, ленивым таким, объявила:

«Нам не нужны ваши „лишние пятерки“, так что вы зря не уехали, и на вас бы тогда никто не обиделся».

Представляешь?.. Миронова кому хочешь все что угодно может сказать, если думает, что она права.

Маргарита от ее слов обалдела. У нее чуть глаза не повисли на ниточках. Она прямо заикой стала.

«Как же вам, говорит, не стыдно?..»

«А чего нам стыдиться? — вставил Валька. — Мы ничего не украли».

А Маргарита еще больше обалдела:

«Ты что же, думаешь, что надо стыдиться только воровства?»

«А чего же еще? — Валька засмеялся. — У нас все в законе».

«Тогда, может быть, вы в кино сбежали нарочно, чтобы подвести меня?» — в ужасе спросила Маргарита.

«Конечно-о-о-о!»

«Мы нарочно-оо-о-о!»

Они кричали эти слова, и им совсем не было жалко Маргариты. Они как с цепи сорвались. Это они от обиды на Маргариту и на себя, что оказались дураками — променяли Москву на кино.

А Димка вертелся волчком, подбегал то к одному, то к другому, стараясь заткнуть ребятам рты, прямо летал по классу.

А ребята орали:

«Мы в Москву не хотим!..»

«Нам бы двоек побольше!..»

«Вот какие вы, оказывается, — сказала Маргарита. — Тогда мне с вами больше не о чем говорить». И пошла к выходу.

«Маргарита Ивановна, постойте! — Димка пытался ее остановить. — Они же шутят!.. — Он суетился возле нее, забегая вперед. — Мы же работали!.. В Москву на свои деньги… Я сейчас к директору… Он нас простит. Честное слово, мы больше не будем. Маргарита Ивановна, можно я к директору? — Он прижался спиной к двери и не выпускал ее. — Вы же нас потом сможете наказать, Маргарита Ивановна!»

«Пусти, Сомов! — приказала Маргарита. — Ты поздно спохватился».

«А что же нам делать с копилкой?» — спросил Димка.

Маргарита крутнулась на каблуках, медленно вернулась, взяла копилку в руки, подняла высоко над головой и… грохнула об пол! Представляешь?! Ну, это было как извержение вулкана! Или как землетрясение!.. Лично у меня пол под ногами заходил ходуном.

До сих пор мы еще на что-то надеялись, вроде чудика Васильева. А тут поняли: не видать нам Москвы как своих ушей.

«Можете теперь ходить в кино хоть каждый день», — сказала Маргарита и удалилась.

Все сидели тихо, но как только дверь захлопнулась, бросились к разбитой копилке.

И началось…

«Давайте ей назло разделим деньги и погуляем!» — крикнул Валька.

А чудик Васильев еще хотел их остановить.

Лохматый оттолкнул его и приказал:

«Дели, Шмакова!»

Шмакова собрала все деньги, перенесла их на стол и стала считать.

«Ух, заработали!» — Валька глотал слюну, точно перед ним были не деньги, а вкусная еда.

А Димка вдруг сорвался с места как бешеный и стал всех отталкивать:

«Не трогайте! Я сейчас эти деньги сам соберу и достану новую копилку!»

Он хватал деньги, рассовывал их по карманам, а сам говорил, говорил: «Мы еще заработаем и махнем в Москву на зимние!..»

А Валька вцепился в него и завопил, что эти деньги общие, что Димка всех грабит.

Ну, тут на помощь Вальке бросились Лохматый и Рыжий. Они скрутили Димке руки, влезли в его карманы и вытащили деньги. А он, такой бедненький, бился у них в руках, изворачивался, выкручивался. Потом они его отпустили.

«Дели, Шмакова!» — приказал Лохматый.

«Шмакова, не надо! — Димка еле переводил дух. — Не слушай Лохматого!»

«Не командуй, Димочка, — ласково пропела Шмакова. — Я же тебе не Бессольцева. — А сама косилась на Димку, ну нарочно поддразнивала его, ласково напевая: — Что же ты не дерешься, не отстаиваешь свои принципы?.. Ты же у нас честный и решительный. Ах ты, Димочка, Димочка! Командир ты наш главный… Откомандовался!..»

Я же тебе говорила, что она настоящая лиса, поет сладким голосом, будто колыбельную, будто укачивает тебя своей лаской, а сама под дых бьет. И Димку она совсем убила — он сидел как побитая собака. Мне его было жалко.

А Шмакова тем временем считала деньги — шевелила губами, точно листья шелестели по траве. Нос у нее удлинился, она и носом помогала себе считать. Только один раз отвлеклась, когда краем глаза увидела, что Валька стащил рублевку и спрятал в карман. Тут она закричала не своим голосом, что Валька прикарманил рублевку.

Лохматый схватил Вальку за шиворот, тот сразу вернул деньги и сделал вид, что обиделся, что, мол, они не поняли его шутки.

«Не на такую напал. Знаем мы твои шутки, — зло отрезала Шмакова и снова радостно запела: — Все!.. Чин чином. Как в кассе — по двадцать три рэ!»

На учительском столе лежало тридцать шесть стопок денег — по числу ребят в нашем классе.

«Ну что же вы, работнички, рты раскрыли? Налетайте! — Шмакова аккуратно подцепила одну стопочку. — Прикоплю еще и куплю голубую куртку. Я в нашем универмаге видела. Обалденная!»

За Шмаковой деньги схватил Валька… и тут же пересчитал.

«Не доверяешь?» — усмехнулась Шмакова.

«Деньги счет любят», — ответил Валька.

Потом стали брать другие… Одни хватали, другие брали небрежно, третьи пересчитывали. Лохматый взял две стопки и одну отнес Мироновой.

На столе остались Димкины деньги и мои.

«А вам что, деньги не нужны?» — спросила Шмакова.

«Они бессребреники», — хихикнул Валька.

Димка стоял рядом со мной, и я чувствовала, как его бил озноб. Он рванулся к столу, схватил свои деньги и заорал:

«Жмоты несчастные!.. Подавитесь этими деньгами!.. — Он подскочил к Вальке: — На тебе!.. На!..» — и стал совать ему свои деньги.

Я обрадовалась, что он снова храбрый, и тоже закричала: «И мои отдай!»

Метнулась за деньгами и сунула их Димке.

А он совал Вальке эти деньги, а они падали на пол и рассыпались, потому что Валька испуганно отступал от него, отталкивал его руки и твердил:

«Да отстань ты от меня, псих!..»

Васильев крикнул, что пусть все деньги вернут Димке и что правда можно поехать в Москву зимой.

«Правильно, ребята! — подхватил Димка. — Сваливай сюда деньги!» И он подобрал деньги с пола и ссыпал их обратно на учительский стол.

А я от него зарядилась храбростью, как электричеством. Меня прямо распирало от гордости за Димку: все-таки большинство ребят по-прежнему его уважали. Я подумала, что сейчас самое время рассказать про Маргариту. Он ей все выложил не от трусости, а оттого, что был за правду.

И я теперь тоже носилась по классу, подскакивала к ребятам и говорила: «Давайте деньги, давайте, возвращайте!» И кое-кто мне уже вернул, но я не успела даже положить их на учительский стол, потому что тут нас подкосила Железная Кнопка.

«Надоело, Сомов, — сказала она. — Ну что ты все болтаешь языком, болтаешь, а надо узнать главное».

«Вы слышали, ребята, что она сказала? — У Димки еще блестели глаза. — Я болтаю… Я предлагаю заработать побольше денег и поехать на зимние каникулы в Москву… А она называет это болтовней! — Он подошел к Мироновой: — Ну скажи нам тогда ты, дорогая Железная Кнопка, если я болтаю, то что же ты считаешь главным?» Он склонился к ней и приложил к уху ладонь: мол, плохо вас расслышал, повторите.

И я тоже повторяла, вслед за ним, каждое его движение и слово:

«Ну скажи нам тогда ты, дорогая Железная Кнопка, что же ты считаешь главным?» — и приложила ладонь к уху.

Но нам с Димкой наши остроумие и находчивость не помогли.

Мы не испугали Железную Кнопку. Она — не я. Она сама кого хочешь испугает. Она мне нравится, только она очень беспощадная.

«Ребята! — крикнула Железная Кнопка, не обращая на нас внимания. — Знаете, что главное? Я поняла. Кто-то донес Маргарите, что стерли ее надпись на доске. Так что выходит — нас предали».

Она умная, Железная Кнопка, догадалась. А я, когда услышала ее слова: «Нас предали» — закачалась. Меня как обухом по голове стукнуло. Посмотрела на Димку, хотела ему крикнуть: «Ну чего же ты молчишь, потом поздно будет!» А у самой от страха язык окостенел. И Димка, вижу, сник. И блеск у него в глазах пропал, и храбрость куда-то улетучилась. Вот так Железная Кнопка — взяла Димку на зубок и перекусила.

Ну, тут и началось. Все ребята стали кричать. Они вопили как сумасшедшие:

«Ну, мы его!..»

«Найдем предателя!»

«Среди нас окопался гад!»

«Тихо!.. — заорал Лохматый. — Выходит, кто-то из наших наклепал Маргарите?..»

«Выходит», — ответила Миронова.

«А кто?» — спросил Лохматый.

Стало тихо.

«Кто предал? Кто же предал?» — думали ребята, поглядывая друг на друга.

Это для них была тайна, и им во что бы то ни стало хотелось ее узнать. Теперь они были все заодно, и получалось, что все против нас.

Они смотрели в рот Железной Кнопке: что она скажет дальше?

Железная Кнопка подозрительно осматривала нас — искала предателя. Глаза у нее были въедливые-въедливые, медленно двигались по нашим лицам. Она еще не добралась до нас с Димкой, а я уже дрожала от страха, потому что Железная Кнопка прожигала насквозь. А когда она посмотрела на Димку, то сказала странным голосом, растягивая слова:

«Дим-ка-а-а… А ты же воз-вра-щал-ся…»

На меня эта ее манера растягивать слова плохо действовала. Я сидела ни жива ни мертва.

Нашу парту окружили несколько человек во главе с Мироновой, и по классу пошел шорох, что, конечно же, Димка возвращался за копилкой.

«Точно! — Лохматый схватил Димку за грудки. — Ты возвращался? А ну признавайся!.. Нарвался ты на Маргариту?.. И все ей выложил?»

«Он же у нас чистенький! — крикнул Валька. — У него совесть есть, мог и признаться».

«А ведь главное не совесть, а сила! — Лохматый занес над Димкой здоровенный кулак. — Я вот тебя как стукну в лоб, ноги отлетят!..»

«Ой, ой, — пропела Шмакова, — а он испугался. Ребята, а наш храбрый Димочка испугался. Вот номер!» — и затряслась от смеха.

А Димка и правда испугался. И я тоже испугалась. Он вырвался: да отстаньте, мол, с вашими глупостями, хотя это уже были не глупости.

«Ребята, Димка что-то утаивает! — закричал Валька. — Это же факт, утаивает! Смотрите, смотрите, у него глаза бегают! — Он захохотал. — Бегают! Ох, бегают!»

«Отвяжитесь!.. Надоели, придурки! — вдруг каким-то чужим голосом выкрикнул Димка. — Из-за вас в Москву не попали!.. „Даешь кино! Даешь кино!“ Вот вам ваше кино — боком вышло!»

Димка растолкал кольцо ребят и пошел к выходу. Я — за ним. А Железная Кнопка так ехидно-ехидно, небрежно-небрежно, с легкой улыбочкой бросила нам вслед:

«А я знаю… кто предатель!»

Мы с Димкой остановились как вкопанные — прямо приросли к месту. Куда нам теперь было бежать, если Железная Кнопка все знала?..

С разных сторон понеслось: кто предатель да кто?.. Каждому охота была поскорее узнать его имя. Раззадорились — жаждали мести. А с другой стороны, они были правы. Разве кто-нибудь любит предателей?.. Их никто не любит. Никто. Их все презирают.

Лохматый подскочил к Мироновой:

«Говори, кто он?!»

Ну, решила я, сейчас Железная Кнопка бабахнет про Димку!.. Ну, думаю, теперь мы пропали! Ну теперь они разорвут нас на мелкие кусочки…

Заметалась я, засуетилась, хотела спрятаться за Димку — посмотрела на него и не узнала! Передо мной стоял какой-то зеленый лунатик — глаза у него из синих стали белыми. Не веришь? — Ленка посмотрела на Николая Николаевича. — Думаешь, не бывает белых глаз?.. Но они были белыми. Точно! И жалкая улыбочка ползала у него по губам, вроде моей. И у меня в ответ губы поползли к ушам — хорошенькая получилась парочка!

Тут меня как молнией ударило, прямо пронзило! Я догадалась, что Димку перевернуло так от страха. Говорят же: «На нем лица не было от страха». Так вот, на Димке и не было лица. Маргарите-то он все сказал, он перед нею был герой, а теперь испугался.

А я за него еще хотела спрятаться. Но когда поняла, что ему страшно, что он погибал на моих глазах, то я вдруг сразу перестала бояться. Почувствовала, что ничего не боюсь. Взяла его руку в свою и крепко сжала. Ну, чтобы он знал, что он в этом мире не один. И мне показалось, он понял это и вроде бы кивнул мне.

И тут я увидела, что у него глаза снова выкрасились в синий цвет. Я обрадовалась, решила, что это из-за меня, из-за того, что я взяла его за руку.

А тем временем все ждали, что будет дальше. Только Железная Кнопка не спешила открывать нам свою тайну, она важно и таинственно молчала.

«Ну, Миронова, не тяни!» — простонал Рыжий.

— Дедушка, — сказала Ленка. — А знаешь, я бы никогда не тянула так время, как Железная Кнопка, если бы знала про кого-нибудь страшную тайну. А может, ее поэтому и прозвали «Железной»?

Это собственное открытие заставило Ленку замолчать — она о чем-то задумалась.

Николай Николаевич улыбнулся, чтобы как-то, хотя бы улыбкой, смягчить тревожное состояние Ленкиной души.

Но она не ответила на его улыбку, не приняла ее, она была там, вся в этой истории, которая так заставила ее страдать и которая до сих пор еще была не ясна ее дедушке.

— А ты?.. — Ленка резко повернулась к нему всем корпусом. — Ты бы тянул время, если бы знал про кого-нибудь страшную тайну?

— Я бы не тянул, — строго ответил Николай Николаевич. — Никогда. Зачем зря мучить людей, зачем над ними издеваться и выворачивать и без того слабые их души наизнанку, если они даже виноваты. Можно презреть, наказать, помочь, но мучить нехорошо, стыдно, нельзя. Это ожесточает человека. Надо быть милосердным.

— Милосердным? — спросила Ленка. Она задумалась над значением этого слова.

— Знаешь, что такое «милосердный»? — продолжал Николай Николаевич. — Это человек, у которого «милое» сердце. Доброе, значит.

— А Железная Кнопка тянула, тянула, тянула! — сказала Ленка. — «Дадим, говорит, ему три минуты на размышление». И посмотрела на часы.

«Одна минута прошла», — счастливым голосом пропела Шмакова.

Жуткая тишина сопровождала эти три минуты, это ожидание.

Только иногда кто-то вскрикивал или хихикал, и все в страхе поглядывали друг на дружку, пытаясь заранее отгадать, кто же предатель.

«Не сознается, ему же хуже будет, — зловеще произнесла Миронова. — Ну! — Она крикнула, как кнутом стеганула. — Ну же! Сознавайся, предатель!.. Сознаешься — тебе же самому лучше и легче будет!»

«Попов, — приказала Шмакова, — встань у дверей, а то „он“ еще сбежит». Она почему-то засмеялась.

Попов пересек класс и, радостно ухмыляясь, стал позади нас.

«Две минуты!» — почти не разжимая губ, выдавила Миронова.

Я посмотрела на Димку — он стоял как вкопанный.

«Димка», — в ужасе прошептала я, чтобы подтолкнуть его.

Мне хотелось заорать на него страшным голосом, ударить, чтобы сдвинуть с места, заставить признаться раньше, чем Железная Кнопка назовет его имя.

«Три!» — прозвенел голос Мироновой.

«Три, три, три!» — гудело в моей голове. У меня все поплыло перед глазами, я бы грохнулась, если бы Попов не подхватил меня.

А когда я пришла в себя, то поняла, что Димка не успел еще сознаться, потому что он по-прежнему стоял рядом со мной и никто не обращал на нас никакого внимания.

«Ну? — Лохматый рванулся к Мироновой, он хотел побыстрее схватить предателя. — Кто же он?..»

А Миронова снова тянула время.

И тут Димка наконец еле слышно прошептал:

«Ребята…»

Его услышала только Шмакова.

«Что „ребята“? — Шмакова подскочила к Димке. — Ти-хо-о-о! Сомов хочет нам что-то сообщить! Говори, Димочка! — сладким голосом пропела она. — Говори!»

Но в это время Железная Кнопка, не обратив внимания на Димку, произнесла фразу, которая сразу изменила всю обстановку.

«Подходите ко мне по очереди, — приказала она. — Я буду проверять ваши пульсы, — и угрожающе добавила: — Посмотрим, как сейчас бьется пульс у предателя!»

Все недоуменно переглянулись, у многих разочарованно вытянулись лица. Они готовы были схватить предателя, они жаждали мести, а тут — какой-то пульс.

«Так ты не знаешь „его“?» — хриплым голосом спросил Димка.

Я увидела, как он обрадовался. Он рассмеялся, бедненький, от радости, что Железная Кнопка, оказывается, ничего не знала, что он получил отсрочку.

«А может быть, кто-нибудь другой его знает?» — ухмыляясь, сказал Попов.

«И другой тоже не знает, дорогой мой Попик, — сказала Шмакова. — И мы не будем торопиться… — Она почти танцевала между рядами парт и пела: — Мы все-все постененно узнаем… И как „его“ зовут… И что „он“ сказал Маргарите… И зачем „он“ это сделал…»

«Подходите ко мне по очереди», — сказала Железная Кнопка.

Первым к Железной Кнопке подошел Васильев.

«Проверяй, — он протянул Мироновой руку. — Посмотрим, что у тебя получится».

Миронова стала считать пульс у Васильева. А все остальные молча следили за ними, готовые по первому сигналу Железной Кнопки броситься на того, у кого пульс будет биться слишком быстро.

«Нормальный, — сказала наконец Миронова. — Следующий…»

Ребята один за другим подходили к Железной Кнопке, а она считала у них пульс и говорила:

«Нормальный! Следующий!..»

И все больше было тех, кто прошел проверку, и все меньше, кому осталось ее пройти.

Потом, после Шмаковой, Железная Кнопка начала считать пульс у Попова… и на очереди остались только двое — Димка и я! Но тут Железная Кнопка отбросила руку Попова, вскочила — щеки у нее снова заалели — и объявила:

«Пульс — сто!»

«Пульс — сто!.. Пульс — сто! Пульс — сто!» — понеслось по рядам.

«А сколько надо?» — спросил Лохматый.

«Семьдесят! — Железная Кнопка победно оглядела класс. — Попался, голубчик!»

«Ну, гадина!» — Лохматый схватил Попова и выкрутил ему руки.

«Точно, это он! — заорал Рыжий и бросился к Лохматому на помощь. — Они же в кино со Шмаковой не ходили и в Москву хотели уехать вдвоем».

Ребята мигом окружили Попова, и со всех сторон понеслось:

«Ну и Попик! Ну и верзила!»

«Ну и раб! Дать ему по носу!»

«Да отстаньте вы от Попова», — вдруг совершенно спокойно сказал Димка.

А я решила: наконец он все скажет. Я снова задрожала от страха: все-таки сознаваться страшно, хотя и надо. Но я раньше времени задрожала, он и не думал сознаваться. Он сказал: какая разница, Попов это сделал или не Попов, все равно Маргарита бы узнала, и что во всем виноваты мы сами, и нечего искать козла отпущения.

«Большая разница, — возмутилась Железная Кнопка. — За предательство знаешь что бывает?»

А Димка развеселился; он перестал бояться и, совсем как прежде, сказал:

«Ах, ах, как страшно!»

«Попов, рассказывай!» — приказала Железная Кнопка, демонстративно отворачиваясь от Димки.

«А что? — Попов самодовольно хмыкнул и посмотрел на Шмакову. — И расскажу».

«Еще как расскажет, — улыбнулась Шмакова, — хотя кое-кому это и не понравится… — Она притворно вздохнула: — Но что поделаешь! На всех не угодить!»

«Ребя! — Попов сиял. — Ребя, что было!..»

Он так многозначительно посмотрел на Димку, что можно было подумать, что он все знает! И я посмотрела на Димку, и снова меня как молнией пронзило: его опять от страха всего перекорежило! Тогда я опять бросилась очертя голову вперед, чтобы помочь ему.

«Послушайте! — закричала я. — Послушайте меня!..»

«В чем дело? — возмутилась Железная Кнопка. — Что ты нам мешаешь?..»

«Ну почему же мешает, — вмешалась Шмакова. — А может быть, она скажет что-нибудь по делу. Говори, Бессольцева… Мы ждем с нетерпением».

«Ребята, — сказала я. — Это… это…»

Я уставилась на Димку, сверлила его глазами, чтобы он понял, что ему уже пора сознаваться, что больше нет ни одной свободной секунды. Но он снова промолчал, он как будто не замечал моих взглядов.

«Это… — я решилась сама назвать его имя, раз он не мог, — сделал…» И замолчала, хотя понимала, что для отступления уже все дороги отрезаны. Но у меня дыхание перехватило, никак я не могла назвать Димкино имя.

«Ты что замолчала? — насела на меня Шмакова. Она стояла передо мной в торжественной величественной позе, сложив руки на груди. — Ну говори же, говори, кто это сделал, по-твоему?»

Дедушка! Посмотрела я на Шмакову и поняла: вот кто обрадуется, когда узнает про Димку. И вдруг я почему-то улыбнулась и сказала совсем не то, что собиралась…

«Это сделала я!..»

— Ах вот в чем дело, — сказал Николай Николаевич и как-то весь преобразился.

Значит, Ленка всю вину взяла на себя. А он, старый леший, даже не подумал об этом. Кажется, она сможет прожить свою жизнь не хуже прочих Бессольцевых, ибо обладала теми чудными качествами характера, которые непременно требовали от нее участия в судьбах других людей и боли за них.

Это открытие, так неожиданно посетившее Николая Николаевича, обрадовало его несказанно. Он встал и весело прошелся по комнате, напевая себе под нос, что случалось с ним крайне редко.

— Что с тобой? — не поняла Ленка.

— Со мной? — Николай Николаевич вполне радостно улыбнулся. — Со мной положительно ни-че-го!.. Продолжай, пожалуйста! Я внимательно слушаю тебя.

— Когда я первый раз произнесла, ну, про то, что это сделала я, то многие не поверили своим ушам: что это, мол, она мелет. А я посмотрела на Димку, улыбнулась и повторила громко:

«Это сделала я! Понятно?.. Я!»

До чего же у них стали смешные лица! Рыжий открыл «варежку» и забыл ее закрыть.

«Ты?» — Шмакова выпучила на меня глаза.

И следом за нею Попов тоже выпучил.

Лохматый стукнул меня по спине:

«Вот тебе для начала!»

А Васильев почему-то перепугался.

«Не может этого быть», — говорит.

«Может, может! — закричала я. — Это я!» — и зырк на Димку: мне было интересно, когда же он сознается.

Васильев наклонился ко мне и тихо прошептал:

«Я догадался… Ты их разыгрываешь?..»

Я в ответ рассмеялась, и Васильев, вполне довольный, тоже рассмеялся.

А Железная Кнопка сразу поверила. Она с жадностью посмотрела на меня, потом лицо ее ожесточилось, она не из тех, которые прощают.

«Как же тебя угораздило, несчастное ты чучело?» — спросила она.

«А так, угораздило, — весело ответила я. — Побежала в медпункт, чтобы перевязать ногу, встретила Маргариту… и все ей рассказала», — а сама снова — зырк на Димку.

Он, кажется, уже успокоился, а меня это обрадовало — значит, я снова помогла ему.

Лохматый второй раз стукнул меня ребром ладони между лопаток, а я даже не вздрогнула.

Васильев подмигнул мне и радостно завопил:

«Во смелая!.. Лохматый, она тебя не боится!»

А я правда не испугалась. Что-то случилось со мной новое. Сама себя не узнавала, ну точно это была не я.

Так вот, когда я «созналась», то Железная Кнопка сразу взяла власть в свои руки, и все стали ей подчиняться. Она приказала закрыть двери.

Валька схватил учительский стул, всунул в кольцо дверной ручки, хихикнул и радостно потер руки:

«Ну, будет веселое дельце!»

Мы сидели взаперти — вроде бы одни во всем мире. Там везде шла какая-то жизнь, во дворе счастливчики собирались в Москву, а мы здесь сидели одни в четырех стенах.

Видно было, что никто толком не знал, что делать со мной дальше.

Первым нашелся Валька — он понял, что меня надо бить. И швырнул в меня резинку: она ударилась в стенку и вмазалась Попову в лицо.

«А меня-то за что?» — завопил Попов.

Все, конечно, засмеялись, весело получилось: целили в меня, а попали в бедного Попова. Ну и я тоже рассмеялась и Димке подмигнула: мол, а ты, дурачок, чего же не веселишься?

Но Димка сидел мрачнее мрачного.

И еще Железная Кнопка не пожелала веселиться. Она вскочила на парту:

«Ребята, произошла страшная история. Среди нас появился предатель!.. — Она обвела всех взглядом, щеки у нее покрылись румянцем возмущения. — Что мы будем с нею делать? Надо решать»:

А Васильев как завопит:

«Сжечь ее на костре! Да свершится гражданская казнь!»

«Точно! — обрадовался Рыжий. — Сжечь ее на костре!»

Все снова рассмеялись, потому что Рыжий когда кричал: «Сжечь ее на костре!» — то корчил смешные рожи.

И я тоже рассмеялась и оглянулась на Димку и показала ему, что мне совсем не страшно.

Но Железная Кнопка опять не поддалась общему веселью.

«Лохматый, — приказала она, — выруби Рыжего, чтобы не кривлялся».

Рыжий сам сразу сдался, он закричал:

«Я как все!.. Я ей ничего не прощаю!.. — Подлетел ко мне: — У-у-у, трепло-о-о!»

«Ладно, Рыжий, потом будешь орать, а сейчас помолчи. И забудь про свои дурацкие шутки, — сказала Железная Кнопка. — У нас серьезный разговор и серьезное дело».

— Знаешь, дедушка, — сказала Ленка, — у Мироновой очень сильная воля. Я тогда снова подумала: не зря ее прозвали Железной Кнопкой, не зря.

«Так простим мы ее или не простим?» Глаза ее прямо испепеляли всех.

И тут все заорали кто что:

«Не простим!..»

«Простим!..»

А я еще ничего не понимала и закричала:

«Не прощайте!.. Не прощайте!..»

«Тихо!» — остановила всех Железная Кнопка.

Миронова понимала, что все ждут, что же она скажет, и поэтому снова тянула по своей привычке, а потом с восторгом объявила:

«Бессольцевой — бойкот!»

И все дружно подхватили:

«Бойкот! Бой-кот!»

В это время кто-то дернул дверь из коридора, а потом застучал и закричал, чтобы мы немедленно открыли. Мы узнали голос Маргариты.

Я испугалась, что она ворвется и выдаст Димку. А он еще сильнее меня испугался. На цыпочках подбежал к двери, приложил палец к губам: мол, все молчите!

Тут, конечно, мы притихли. И я, дурочка, тоже, как он, приложила палец к губам и вертела головой во все стороны, чтобы никто не издал ни шороха, ни звука.

Маргарита стучала и стучала:

«Немедленно откройте!»

А Димка, бледный-бледный, ни кровинки в лице, стоял около дверей. Смотреть на него было невозможно — так он дрожал.

А Маргарита не отставала:

«Откройте, откройте!»

Железная Кнопка подошла к Димке, оттолкнула его, открыла дверь, и перед нами появилась Маргарита. Она подозрительно спросила:

«Какой еще бойкот?.. Что тут происходит?»

Мы молчали.

Но тут, на наше счастье, кто-то из коридора позвал: «Маргарита Ивановна!.. Вас Москва вызывает!»

Ну, а когда Маргариту вызывает Москва, она обо всем забывает.

Она рассеянно посмотрела на нас, словно забыла, чего она так стучала и что ей надо, улыбнулась, махнула рукой и убежала.

Железная Кнопка невозмутимо закрыла дверь и спросила, обращаясь к классу:

«Значит, Бессольцевой…»

И ей дружно ответили:

«Бой-кот!»

«Бойкот!» — крикнул Васильев, задыхаясь от смеха.

«Никто, слышите, ни один человек не должен с нею разговаривать, — требовала Железная Кнопка. — Пусть она почувствует наше всеобщее презрение!.. А тому, кто нарушит клятву, мы тоже объявим самый жестокий бойкот! Наш пароль: „Бойкот предателю!“»

«Даешь бойкот! — неслось с разных сторон. — Да здравствует справедливость!»

«Ух, повеселимся! А, Сомов?!.. — затрещал Валька. — Погоняем твою подружку!.. Давай, давай крикнем вместе: „Бой-кот Чу-че-лу!“ — приставал он к Димке. — Чего же ты не кричишь?»

Димка криво усмехнулся и промолчал.

А все кругом заволновались, засуетились:

«Как же? Сомов против бойкота?»

«Сомов отделился от всех! Ай-ай-ай!..»

«Ты что, Димочка, правда против бойкота? — спросила Шмакова. — Нехорошо идти против коллектива, неправильно».

Димка продолжал криво усмехаться, хотя ему было не до смеха.

Валька понял, что Димка растерялся, что он засбоил, и прилип к нему:

«Ну поднатужься, поднатужься, Сомик! — и хватал его руками, и тормошил, и восторженно ржал, понимая, что добивает Димку. И прыгал, и танцевал вокруг него. — Ну давай, давай же вместе: „Бой-кот Чу-че-лу!..“ — Ему нравилось так выкрикивать, и он почти пел: — Бой-кот Чу-че-лу-у-у!» — и наседал, наседал на Димку.

Я не выдержала; мне жалко было Димку, и я крикнула Вальке прямо в лицо:

«Бой-кот!.. Бой-кот!..»

Валька от неожиданности перепугался и отскочил:

«Ты что, ошалела? Орешь в ухо!»

А внизу во дворе в это время разворачивалась своя жизнь, и в этой жизни наступил торжественный момент — шоферы автобусов завели моторы. Этот гул достиг наших окон, и Шмакова закричала:

«Автобусы уходят!»

Мы прилипли к окнам и с завистью смотрели на бурлящий школьный двор, перебрасываясь редкими словами по адресу отъезжающих:

«Смотрите, Маргарита с цветами… Ох, ох, довольная!.. — сказала Шмакова. — Какая важная… Невеста!»

«Заметила нас… Улыбайтесь ей, улыбайтесь, — приказала всем Железная Кнопка и сама тоже улыбнулась. — Сделаем ей ручкой. — Она помахала рукой Маргарите. — Пусть не думает, старушка, что мы откинули копыта от переживаний».

«Уезжают… — голос у Рыжего задрожал. — А мы!..» В глазах у него стояли слезы.

«Машет нам наша наседка, — противно хохотнул Валька. — Хорошо бы ей плюнуть на голову… Она стоит — ей шмяк по макушке!»

«Ну и подонок ты!» — вдруг возмутился Лохматый.

«Почему подонок? — ответил Валька. — А что она с нами сделала?»

«Опять машет, — хмыкнул Лохматый. — Может, зовет нас, чтобы мы поздравили ее со свадьбой?»

«Я мимо училки бежала и увидала в открытую дверь, как учителя поздравляли Маргариту. Они пили чай с большим тортом, — вырвалось у меня. — Я всунула голову и сказала: „Маргарита Ивановна, а я вас тоже поздравляю“. Они все смутились, даже смешно. А директор подавился чаем и закашлялся… И все после этого засмеялись…»

«Ты ловка, — заметила Железная Кнопка. — Предатель, да еще и подлиза».

«Миронова, полегче на поворотах», — заступился за меня Васильев.

— Ну, а Димка-то что? — почти крикнул Николай Николаевич.

— Димка?.. Ничего. Он успокаивался — это было видно. Правда, когда Железная Кнопка сказала мне, что я подлиза и предатель, то он быстро отвернулся от меня, чтобы я не перехватила его взгляд. А в это время Маргарита снова замахала нам рукой. И Шмакова тогда сказала:

«Чего она размахалась, наша мельница?»

«Ребята, — заорал как безумный Рыжий, — это она нас зовет!.. Она передумала!»

«Передумала-а-а! Даешь Москву!»

Их как ветром сдуло — они забыли и про меня, и про бойкот, и про Димку!.. Мы с Димкой остались вдвоем.

— Тебе нравится «Уснувший мальчик»? — спросила Ленка дедушку и быстро, не ожидая ответа Николая Николаевича, добавила: — Ты не отвечай. Не надо… А мне он очень нравится. Он на Димку похож. Только у «Уснувшего мальчика» улыбка испуганная, а у Димки надменная. А это большая разница. Раньше я этого не понимала. А теперь поняла, что я люблю испуганных людей. Ну, они вроде бы какие-то не такие, у них есть испуг за других.

Ленка посмотрела на Николая Николаевича и застенчиво улыбнулась:

— Ты мне тоже поэтому нравишься… А когда мы остались вдвоем в классе, то Димка стал вылитый «Уснувший мальчик», потому что он потерял свою надменность. Он так посмотрел на меня, как никогда. Грустно-грустно. По-моему, он хотел сказать мне что-то особенное, важное. Нет, не только то, что он всех выдал Маргарите, а что-то еще…

Если бы я, дура, не рассмеялась, то он бы сказал. Видно было, что у него эти слова были на кончике языка. И все могло бы быть иначе. А я захохотала. Представляешь?.. Дура!

Ну, он и бросился от меня бежать. А я за ним. Прыгала через две ступеньки, когда неслась по лестнице, и мне было весело-весело… В последний раз было весело.

Ленка вновь замолчала. Лицо у нее изменилось. Для Николая Николаевича оно уже давно было открытой книгой. Когда он замечал, как горько опускались у нее уголки губ, то знал: она вспоминала что-то печальное.

— Дедушка, неужели мне больше никогда не будет весело? — спросила Ленка. — Неужели жизнь прошла?

— Что ты!.. Что ты!.. — испугался Николай Николаевич. — Опомнись, Елена!.. Задумайся над смыслом своих слов. Мне скоро семьдесят, а я еще надеюсь, у меня есть еще многочисленные планы… — Он говорил невпопад. — То ли еще было в твоей жизни. Вот слушай! Однажды… Ты тогда единственный раз приехала ко мне в гости, мама тебя привезла. Конечно, ты ничего не помнишь, маленькая была. И вот однажды ты исчезла из дома. Паника поднялась — пропала девка!.. Я тебя нашел около «Уснувшего мальчика». Ты ему одежду принесла. Ждала, когда он проснется, и хотела, чтобы он оделся и ушел с тобой. Ты все ждала, ждала, когда же он проснется!.. Я тебе говорю: пора домой. А ты как стала реветь: хочу, чтобы он проснулся, и баста!.. Еле унес тебя.

Ленка сидела на диване, свернувшись калачиком. Ее колени упирались в бок Николая Николаевича, и тот почувствовал, как Ленку бьет мелкий озноб.

— Ты не заболела? — спросил он. — Дрожишь.

Николай Николаевич вышел из комнаты и вернулся с одеялом — накрыл Ленку.

«Как ее круто завернуло», — подумал он.

Глава восьмая

— Ну, в общем, когда мы выскочили с Димкой в школьный двор, — продолжала Ленка, — то сразу стало понятно, что ничего Маргарита не передумала и ни в какую Москву мы не едем.

Во дворе был настоящий праздник. Галдеж. Ничего нельзя было разобрать. Ну просто стая грачей перед отлетом в южные страны. Все кричали, перебивая друг друга, пели, танцевали. Автобусы тарахтели, родители совали своим любимым детям пироги и яблоки, как будто провожали их на месяц, а не на несколько дней.

А наш шестой молча сбился в кучу. Он был как застывший ледник в этом разбушевавшемся море.

Мы с Димкой прибились к ребятам.

А тут из школы вышли учителя, которые провожали Маргариту на свадьбу. Они что-то говорили ей, и до нас долетали их голоса:

«Ни пуха!..»

«Обязательно привези его! Одна не являйся!..»

Маргарита смеялась, прощаясь с учителями, обнималась, целовалась и вдруг… заметила свой любимый шестой! Улыбка слетела с ее губ, ну точно вспомнила что-то неприятное. И она направилась в нашу сторону.

«Маргарита Ивановна! — закричали ей вслед. — Куда же вы?.. Мы уезжаем!»

«Сейчас!.. — Она старалась перекричать шум моторов и рокот толпы. — Подождите!»

Маргарита торопливо приближалась к нам, перебрасывая большой букет цветов из одной руки в другую. Пальто нараспашку, чтобы всем было видно ее красивое платье.

«Маргарита Ивановна! — рявкнула какая-то учительница в мегафон. — Опоздаете на свадьбу!»

Все стали смотреть на Маргариту, толпа на секунду затихла, а она смущенно отмахнулась и спросила у нас:

«Так что это еще за история с бойкотом?»

«С бойкотом? — переспросила находчивая Железная Кнопка. — Ах, с бойкотом…» Она выразительно посмотрела на меня: только попробуй, мол, сознайся, несчастное чучело.

«Ой, Маргарита Ивановна, — вмешалась Шмакова, — вы платье испачкали».

Маргарита заволновалась и стала искать, где она испачкала платье.

«Вот, — Шмакова показала ей пятно на груди. — Жалко. Такое красивое!»

«Мар-га-ри-та Ива-нов-на!.. Мы уез-жа-ем!» — кричали учителя.

Все уже сидели в автобусах и смотрели на нас и на Маргариту. А Маргарита отдала Шмаковой цветы и терла носовым платком пятно и разговаривала с нами.

«Я не тебя, — говорит, — Миронова, спрашиваю, а Бессольцеву. Ну, Бессольцева, рассказывай, за что тебе объявили бойкот?»

Я не ответила, потому что поняла, что Маргарита тут же забыла про меня — она стояла вроде бы с нами, а на самом деле уже катила в автобусе в Москву к своему жениху. А может, уже видела себя в Москве, как она приехала, как ее встретил жених и они схватились за ручки и побежали во Дворец бракосочетания. Нет, я ее не осуждала, у нее было такое радостное и счастливое лицо, что мне самой весело стало.

«И где меня угораздило посадить пятно?» — сказала Маргарита, продолжая тереть его носовым платком.

«Может быть, это торт?» — ехидно вставила Шмакова.

«Торт? — переспросила Маргарита. — Тогда пропало платье. — Она вспомнила про меня: — Ну, отвечай же, Бессольцева!»

Лохматый прижал мне кулак к ребрам, чтобы держать в страхе. А мне от этого стало смешно — я щекотки боюсь.

«Это мы играем», — выдавила я, задыхаясь от смеха.

«Ну вроде как в „замри“», — пояснил Васильев.

«А чего ты смеешься, Бессольцева? — строго сказала Маргарита. — По-моему, у тебя для этого нет никаких оснований».

«Я щекотки боюсь», — объяснила я.

«Щекотки? — Маргарита сделала круглые глаза. — А кто тебя щекочет? Что за ерунда?..»

«Не знаю».

Ну, тут Маргарита психанула:

«Что за дурацкие ответы! Совсем вы распустились!.. Вот я приеду — возьмусь за вас! — Она выхватила цветы у Шмаковой. — Обязательно возьмусь!» И убежала.

Автобусы медленно и плавно проплыли мимо нас. Кто-то помахал нам рукой, кто-то состроил ехидную рожу, и еще мы увидели, как улыбающаяся Маргарита устраивалась на переднем сиденье с цветами.

Двор сразу опустел. Только что он казался тесным и маленьким, а теперь сразу стал большим. Все уехали, а мы остались вместе с малышами из младших классов.

До сих пор я не понимала, просто не думала про это, что все уезжают, а мы остаемся, и виновата в этом вроде бы я. А теперь подумала.

В это время весь наш класс понуро поплелся обратно в школу за чемоданами, а компания Мироновой окружила нас. И у всех были одинаковые глаза: злые, колючие, чужие — все они были против меня!

Может, я впервые вздрогнула… Страшно, когда один против всех, даже если ты прав.

И тут началось, тут понеслось…

Валька заорал:

«У-у-у, змея! Нашипела!» Так заорал, что вокруг все посторонние услышали, — он был самый горластый в нашем классе.

Все, кто не успел уйти, кто был во дворе, стали оглядываться. Первоклашки, которых еще не брали на экскурсии, подняли писк и визг:

«Где змея?.. Где змея?..»

«Вот она! Вот она, детки! Смотрите! — Рыжий толкнул меня. — Гремучая! Не подходите к ней, а то укусит!»

Малыши застыли от ужаса. Они же первый раз в жизни видели гремучую змею в образе человека.

Ребята наступали на нас с Димкой и наступали, выкрикивая:

«Подлиза!»

«Доносчик!»

Димка засуетился:

«Ребята, вы чего?.. Мы же еще не разобрались!»

«Разобрались, — отрезала Железная Кнопка. — И твердо решили — никакой пощады!»

А Васильев перепугался:

«Так это серьезно?.. Бессольцева, ты это сделала?! Скажи, скажи им, что ты пошутила».

«Какие уж тут шутки! — пропела Шмакова. — Правда, Димочка?»

Димка не ответил.

«Сжечь ее на костре!» — заорал Рыжий.

Но теперь над его словами никто не рассмеялся.

«Ну бойкот, ну зачем же так!» — суетился Димка.

«Я говорил, говорил, — восторженно заголосил Валька, — он с нею заодно! Ух, Сомов, ты у нас заработаешь!..»

«В круг! — приказала Железная Кнопка. — Крепче держите друг друга за руки, чтобы они не выскочили!»

Они сцепились руками, круг превратился в колесо, которое должно было переехать меня и Димку.

«Что же такое получается, — не унимался Валька, — Сомов против бойкота, и ему все сходит с рук? А?.. Бойкот Сомову!»

«Тихо! — Железная Кнопка, вошла в круг и спросила Димку: — Сомов, ты против бойкота Бессольцевой?» Меня она вообще не замечала.

Димка посмотрел на меня и снова промолчал.

«Молчит — значит, против!» — крикнул Рыжий.

«Тогда и ему бойкот!» — решила Железная Кнопка.

«Мне? — испугался Димка. — Бойкот?..»

«Допрыгался!» — захохотал Валька.

«С этой минуты, Сомов, ты перестаешь для нас существовать», — сказала Миронова.

«Был Сомов и испарился!» — веселилась Шмакова.

«Миронова, послушай…» — начал Димка.

Но та отвернулась от него.

«Шмакова, и ты против меня?» — удивился Димка.

«Конечно, — ответила Шмакова. — Я с предателями не вожусь».

«Бей их!» — Валька бросился на Димку.

От страха я закрыла глаза.

Васильев разорвал круг и схватил Вальку, прежде чем он налетел на нас. Димка рванул меня за руку, и мы убежали.

Ленка улыбнулась:

— Он почти вынес меня на руках… Да, да… Оказался силачом!

— Ну конечно, — съехидничал, как мальчишка, Николай Николаевич. — Он у тебя самый сильный и самый храбрый.

Ленка не заметила ехидства Николая Николаевича.

— А когда мы вырвались, — продолжала она, — то услышали за собой топот. Они кричали нам вслед, и я узнавала их голоса: «В погоню-ю-ю!» — это Миронова: «Бей их!» — Валька… И Шмакова: «Бойко-о-от!» Их крики нас подгоняли, мы бежали изо всех сил, не оглядываясь.

Мы добежали до парикмахерской и остановились передохнуть. Я почти успокоилась. Мне было весело, что Димка меня спас. Сначала я его, потом он меня — разве не здорово.

Случайно я заглянула в зеркало парикмахерской и не узнала себя — это была я и вроде не я. У меня было другое лицо.

Парикмахерша тетя Клава, мать Рыжего, выглянула из дверей, посмотрела на нас, улыбнулась и сказала мне:

«Красивая, красивая…»

Тут между мной и Димкой произошел очень важный разговор.

«Когда ты успела все рассказать Маргарите?» — сказал Димка.

«Я?.. Маргарите?..» — спросила я. И замолчала, раз он такой дурак и не понял, что я это сделала исключительно из-за него. Я снова посмотрела в зеркало и почему-то пропела: «Мар-га-ри-та-а-а!..»

«Ну что ты не отвечаешь?» — строго спросил Димка.

«Мар-га-ри-та-та-та-та! — пропела я, танцуя. — Ты заметил ее глаза? Она говорила с нами, а сама… видела только его — своего жениха. А платье у нее какое красивое! Я, когда вырасту, обязательно сошью себе такое же!»

«Слушай, — перебил меня Димка, — хватит мне зубы заговаривать! Говори, когда ты ей все рассказала?»

«А я ей ничего не говорила!»

Я снова отвернулась к зеркалу и подумала: если научусь поджимать губы, то буду ничего себе.

Димка стоял позади меня, но там, в зеркале, наши лица были рядом. Интересно было смотреть на нас двоих со стороны — как будто мы с ним снялись на одну фотографию.

«А кому, говорит, ты сказала?»

«Ни-ко-му!» И поджала губы, и улыбнулась так, чтобы рот не расползался до ушей.

«Как никому?..»

«Так! Ни-ко-му! — Я медленно повернулась к нему, сделала круглые-круглые глаза и не забыла, поджала губы. Я теперь решила всегда быть красавицей. — Не веришь, и не надо».

«Ну хорошо, тогда объясни, зачем ты про себя сказала все это ребятам?» — спросил Димка.

«Захотела и сказала. — Я снова красиво улыбнулась. — Я сначала не собиралась. Но вдруг кто-то открыл мне рот. И моим голосом произнес: „Это сделала я!“»

Он испуганно посмотрел на меня.

«Ну что ты так смотришь на меня? — говорю и так спокойно добавляю, чтобы он не умер от разрыва сердца: — Я же тогда стояла под дверью и все слышала».

Мой ответ его потряс — он закачался как пьяный, еле удержался на ногах.

«Так ты из-за меня?!» Наконец-то он догадался, брови у него от удивления полезли вверх.

«Нет, — ответила я. — Из-за Александра Сергеевича Пушкина».

«Ну ты даешь… — Он места себе не находил. — Из-за меня!.. А что же теперь делать?»

«Что хочешь», — беззаботно ответила я.

Теперь, когда я все рассказала Димке, совсем перестала бояться. Мне стало радостно, что он знает, что я его спасла.

«Они нас затравят», — мрачно произнес Димка.

«А я не боюсь, — ответила я. — Мы же вдвоем?»

«Вдвоем! — И вдруг рванулся, прямо как бешеный: — Пошли к ребятам! Я им все расскажу!..»

«А вот они! — Я их увидела издали и закричала: — Ребята!»

Они выбежали из-за угла, но крика моего не услышали и нас не заметили.

Димка почему-то закрыл мне рот рукой и тащил в открытые двери парикмахерской.

Тетя Клава посмотрела на нас с большим удивлением. Она хотела, видно, спросить, что это Димка закрыл мне рот и тащит, но не успела, потому что за окнами парикмахерской замелькала наша погоня: Миронова, Лохматый, Рыжий, Шмакова, Попов…

«Толик! Толик!» Тетя Клава увидела через окно Рыжего.

«Они здесь! — донесся до нас голос Вальки. — У меня собачий нюх».

«Ну, — подумала я, — сейчас они нас найдут, схватят, вытащат на белый свет… Заорут: „Бей ее!“ А Димка тут все про меня и расскажет!.. Вот смеху будет», — думала я и поэтому радовалась.

С этого момента начинается все самое печальное. Если бы я была не дура, то сразу бы все поняла. Но я надеялась и была как слепая. Ну, в общем, посмотрела я на Димку, а он опять испугался. Его опять всего перевернуло. Глаза у него бегали, губы дрожали… У него, знаешь, все шло волнами. То сюда, то туда. Поэтому мне и жалко его было. Когда никого нет — он храбрец. Как появились ребята — самый последний трус…

Ну, в общем, стояли мы за занавеской, не шевелились. А тетя Клава быстро-быстро затопала к двери, чтобы схватить своего любимого сыночка. Но как она ни спешила, а Димка все же изловчился и успел ее попросить, чтобы она нас не выдавала. Таким дрожащим голоском:

«Тетя Клава, не выдавайте нас… Мы от них спрятались. Игра у нас такая».

Тетя Клава кивнула на ходу, что все поняла, открыла дверь и крикнула:

«Толик! Ты почему не уехал?»

«Нас не взяли», — ответил Рыжий.

Он стоял в трех метрах от нас. Я видела даже его лицо, оно выглядывало из-за плеча тети Клавы.

Я подумала, что сейчас обязательно чихну, ведь всегда, если кто-нибудь прятался, он чихал или кашлял в самое неподходящее время. Но у меня не кашлялось и не чихалось.

Дедушка! Я теперь знаешь как жалею, что не чихнула нарочно. А то бы Рыжий услышал, всех позвал… И Димка вынужден был бы все рассказать… От одного чиха, подумать только, многое бы изменилось.

Когда Рыжий выложил матери, что нас не взяли, она прямо отпала, отступила от него и лицо закрыла руками.

«Вот беда! А я отцу позвонила. Предупредила, что ты выехал».

«А он что?» — быстро спросил Рыжий.

«Сказал, что рад и ждет», — ответила тетя Клава.

«Ждет?.. — Я увидела, как Рыжий изменился в лице — у него вдруг запылали щеки. — Ждет меня?!»

«Конечно, тебя. А то кого же. — Тетя Клава потрепала Рыжего по голове. — А ты не верил, что он будет тебе рад».

Я покосилась на Димку — неудобно было, что мы подслушиваем чужой разговор. Рыжий же не знал, что мы его слышим. Я толкнула локтем Димку и хотела выйти из укрытия, но Димка прижал меня к стене.

«Так, может, он сам тогда приедет? — как-то тихо и неуверенно спросил Рыжий. — Вот было бы здорово!»

«Ну что ты. — Тетя Клава вздохнула: — Сам он никогда не приедет».

«Почему?.. — Я никогда не слышала, чтобы у Рыжего был такой печальный, отчаянный голос. — Мы же три года не виделись! И ты сама сказала, что он рад, что ждет».

«Не соберется, — тетя Клава вздохнула. — У него работа».

«Соберется! Соберется! Соберется!» — вдруг закричал Рыжий.

«Ты что, Толик?.. — Мне было видно, как тетя Клава обняла сына. — Ну не плачь!»

«Рыжий! — донесся голос Лохматого. — Их здесь нет! Бежим!»

«Ну я им покажу! — Рыжий вырвался из рук матери. — Ну у меня Чучело попляшет!..»

«Толик! Толик!» — закричала тетя Клава, но Толика и след простыл.

Тетя Клава вошла в парикмахерскую и столкнулась с нами — она, видно, забыла про нас.

«А-а-а, вы еще здесь! — сказала она. — Постойте, постойте, вы же из одного класса с моим Толиком?»

«Из одного», — выдавил Димка.

«А почему вас в Москву не взяли?» — спросила тетя Клава.

Мы с Димкой переглянулись.

«Ну, потому… — ответил Димка, — потому, что мы вчера сбежали с урока в кино».

«Вот бессовестные! — тетя Клава покачала головой. — Вот негодники!»

Мы не стали ее слушать и выскочили из парикмахерской. Димка вдруг почему-то положил свою руку вот сюда.

Ленка показала Николаю Николаевичу, как Димка положил руку ей на плечо.

— Ну, как будто мы взрослые, парень и девушка. — Она улыбнулась и посмотрела на Николая Николаевича: — Вот когда тебе было двенадцать, ты обнимал девушку?

— Я?.. В двенадцать? — Николай Николаевич совершенно потерялся от этого вопроса.

Он хотел соврать Ленке, что, конечно, обнимал, но потом почувствовал, что покраснел, как мальчишка, — врать он совсем не умел, — и сознался, что не обнимал.

— Вот видишь, — победно сказала Ленка, — а Димка меня обнял. Днем. При всех. При солнце и при людях. Рука у него была горячая-горячая. Я так от этого обалдела, что рот у меня сам собой полез к ушам, и я забыла, что решила быть красавицей. Я была рада, что Димка меня обнял, только я жутко смутилась, ноги у меня не двигались, а я вся съежилась, чтобы стать поменьше.

А когда мы так вышли на нашу улицу, то Димкина сестра, зловредная Светка, увидела, что мы идем обнявшись, и как завопит:

«Жених и невеста! Тили-тили тесто! Жених и невеста! Тили-тили-тили тесто!»

«Вот дура, — сказал Димка. — Ты не обращай на нее внимания!»

Я оглянулась на Светку и сказала:

«Ну крикни, крикни еще раз!»

«Ленка — невеста! Ленка — невеста! — истошно заорала Светка. — А Димка — жених!» — и бросилась наутек.

Мы остались на месте.

— Знаешь, дедушка, мне почему-то поправилось, что Светка меня дразнила. — Ленка повернулась к Николаю Николаевичу: — Это плохо?

— Почему же плохо, — ответил Николай Николаевич, — это в какой-то степени замечательно.

— Вот и я так подумала, — в восторге сказала Ленка. — Точно как ты. И мне захотелось сделать что-нибудь сверхособенное. «Знаешь, Димка, говорю, знаешь… Я сейчас пойду в парикмахерскую к тете Клаве!»

«Зачем?» — испугался он.

«Я хочу сделать прическу!.. А то все косы, косы…»

«Это ты здорово придумала, — обрадовался он. — Пошли. Я тебя провожу».

И мы на виду у Светки развернулись и побежали в город.

— Ну, а Димка-то что! — почти крикнул Николай Николаевич. — Он что-нибудь сказал насчет ребят?

— Что ты кричишь? — ответила Ленка. — Конечно… Сказал. То есть он ничего не сказал… Он только успокоился.

— Успокоился? — переспросил Николай Николаевич. — Какая радость!

— Успокоился, — кивнула Ленка, по-прежнему не замечая ехидства Николая Николаевича.

«Понимаешь, — говорит он мне, — я подумал, что ребята мне не поверят, если я сейчас сразу сознаюсь. Скажут, что я просто тебя выручаю. Их надо подготовить. Лучше я сделаю это без тебя. — Он посмотрел на меня. — А ты как думаешь?»

— Ну-ну! — сказал Николай Николаевич. — Это уже совсем интересно. Что же ты ему ответила?

— Я думаю, как ты! — сказала я.

— Остроумный ответ, — сказал Николай Николаевич. — Ну, а он-то что?

— Он был тихий-тихий. Спокойный-спокойный… По-моему, ему здорово понравились мои слова. А меня это тогда очень обрадовало — значит, я снова, в который раз, помогла ему.

— Ничего себе — тихий-тихий, — вдруг возмутился Николай Николаевич. — Тебя, понимаешь, бьют, колошматят, а он — молчок?!

Он так был возмущен, что даже вскочил, пробежался по комнате и застонал.

— А чего ты хохочешь? — Ленка внимательно посмотрела на Николая Николаевича.

— Я хохочу?! — ответил Николай Николаевич. — Я рыдаю, к твоему сведению. Какой тихий… Тишайший мальчик!.. Паинька! Да за ним нужен глаз да глаз. Я это чувствую! А то он, того и гляди, горло перережет.

— Ты меня осуждаешь за то, что я пожалела Димку, потому что он… предатель? — спросила Ленка.

— Прощать — пожалуйста!.. Но не предателей, — ответил Николай Николаевич. — Лично я не люблю подлецов.

— Ты же сам говорил, что надо быть милосердным! — защищалась Ленка.

— Говорил! Говорил! — снова закричал Николай Николаевич. — И никогда от этого не откажусь! Но ты считаешь себя милосердной только потому, что пожалела подлеца?.. Это же смешно!

— Он не подлец! Не подлец! Он тогда еще не был подлецом!.. — ответила Ленка и перешла на шепот: — Я в тот момент не могла иначе… Я рада, что помогла ему…

— А чего же ты тогда уезжаешь? — спросил Николай Николаевич.

Ленка посмотрела на него, как мышь, загнанная в угол.

Но Николай Николаевич так разошелся, что уже не мог остановиться:

— Да никакая ты не милосердная! Ты только Димке все прощаешь… А остальным?..

— Остальные вредные! — крикнула Ленка. — Злые! Они волки и лисы — вот кто они такие! Если бы не они, он бы давно сознался.

— А я не верю, что в вашем классе все вредные! — сказал Николай Николаевич. — Быть этого не может.

— Не веришь? — Ленка с остервенением посмотрела на Николая Николаевича.

— Не верю! — твердо ответил тот.

Теперь они стояли друг против друга, оба с горящими от гнева глазами, словно собирались драться. Николай Николаевич наступал на Ленку, а та отступала, пока не уперлась спиной в стенку, — дедушка ей не верил, и это ее потрясло!

— Не веришь? — тихо переспросила она и подняла на него глаза, еще надеясь, что не найдет в его лице подтверждения тех слов, которые он произнес.

Николай Николаевич в отчаянии помотал головой: «Не верю», хотя готов уже был отказаться от своих слов из жалости к ней. А с другой стороны, что ему было делать? Поддакивать ей во всем? А до чего это бы ее довело? Еще побежала бы к этому маленькому мерзавцу и простила его! Вот именно, поддакивать тоже нельзя — должна быть четкая позиция. И вообще что такое «поддакивать» — это же угодничество?.. Нет, такое не в его правилах.

— Они все гады на одно лицо! — закричала Ленка. — Ты в этом скоро убедишься!

— Никогда не поверю! — Глаза Николая Николаевича стали жесткими и холодными, а шрам на щеке вспыхнул ослепительной белой полосой. — Никогда!

— Ты с ними заодно! Ничего не знаешь и уже против меня! — вся сжалась в комочек Ленка. — Не хочу тебя видеть!.. Уеду! Уеду! — И бросилась бежать.

Николай Николаевич рванулся за нею и схватил ее плечо. Думал, она начнет вырываться, а она повернулась к нему, и лицо ее, которое только что было в яростном огне, стало детским, прекрасным, будто ей всего лет восемь. Только в глазах происходила мученическая работа — она что-то усиленно соображала.

— Ну давай успокоимся. — Николай Николаевич нежно прижал ее к груди, ощупал теплый затылок. — Ты же у нас молодец! — Провел рукой по тоненькой шее, и это больно ударило его. Шея у нее была просто прутик, соломинка. — Сядем… — Он потянул за собой упирающуюся Ленку и усадил ее на диван. — И ты мне все по порядку расскажешь дальше. Обещаю не перебивать тебя, а то на самом деле я сделаю какие-нибудь преждевременные выводы… — Он обнял ее, положив ладонь на острую косточку ее плеча, и крепко сжал. — Хотя я от своих слов и не отказываюсь.

Ленка молчала.

— Знаешь, пожалуй, я поставлю чайник. — Николай Николаевич встал. — Выпьем чаю. Как говорит одна моя знакомая, очень веселая старушка: «Замечаю, что от чаю много пользы получаю!»

Но Ленка твердо остановила его:

— Не хочу чая!

Николай Николаевич посмотрел на нее.

— И рассказывать больше не буду, — и вышла в соседнюю комнату.

А Николай Николаевич, при всем печальном своем настроении, подумал про Ленку, что она необыкновенный человек — какая страсть, какая тяга к справедливости. Как он ее во многом понимал! Действительно, они два сапога пара. И смутился: ему стало неловко, что он так думал о самом себе.

Правда, радовался Николай Николаевич раньше времени. Ленка хоть и не убежала из дому, хоть и сказала с ним несколько слов после их бурного спора, но потом забралась с ногами на диван, забилась в угол и замолчала надолго.

Николай Николаевич шутил, заигрывал с ней, рассказывал разные смешные истории — ничего не помогало. Ленка молчала. Тогда он тяжело вздохнул, надел рабочую куртку и принялся за повседневные дела, считая, что в работе и настроение наладится.

Николай Николаевич принес со двора охапку дров и бросил их с размаха на пол, чего никогда раньше не делал. Поленья загрохотали, падая друг на друга, и разорвали на мгновение неестественно тягостную тишину.

Но и тут Ленка промолчала.

Он развел огонь, так что жар уходил пылающим столбом вверх. «Унтермарк» — круглая печь, обтянутая железом, крашенным в черный цвет, стоявшая от пола до потолка, трещала и дрожала от полыхающего в ней огня. И Николаю Николаевичу казалось, что этот раскаленный звенящий столб может рвануть ввысь, пробить потолок и уйти в небо космической ракетой. Может быть, эта ракета унесет Ленкину печаль к вечным звездам, к туманной луне, к ясному солнцу?..

Но ничего такого не произошло.

И чуда не случилось. Огонь в печи потихоньку затухал, играя сначала ярко-красными, а потом мерцающе-синими углями.

Николай Николаевич в совершенной растерянности развел руками. Непонятно было, что же делать с Ленкиной печалью?

А потом он топил остальные печи, блуждая по комнатам, всматриваясь в картины, которые висели везде, от пола до потолка. На них были изображены люди — теперь таких уже не встретишь. У них были продолговатые строгие лица и большие вразлет глаза. Они молча следили за тем, как Николай Николаевич суетился, согнувшись возле печей, подбрасывая в них дрова и не давая огню погаснуть.

Ведь если бы его предок, крепостной художник Бессольцев, не написал этих картин и если бы остальные Бессольцевы, из поколения в поколение, не сохранили бы их, то мир остался бы без этих живых лиц и никто бы никогда не узнал, что эти люди жили на нашей земле.

Последнее время Николай Николаевич все чаще думал об этом. И его жизнь, в общем краткая и поэтому печальная, как каждая человеческая жизнь, вдруг стала длинной, она как бы продолжалась целые века.

Сейчас, подбрасывая березовые поленья в печь, обогревавшую три небольшие задние комнаты дома, он вспомнил, как однажды проснулся утром и понял, что он жил здесь вечно, хотя и вернулся в родной дом всего десять лет назад. Но так плотно легли на его жизнь все события прошлого семьи Бессольцевых и городка, что сплелись в крепкий узел, который никому уже не удастся ни развязать, ни разрубить.

И он пошел от картины к картине, неслышно переговариваясь со всеми этими людьми на холстах, пока не дошел до «Машки», в который раз рассматривая ее и восхищаясь.

Николай Николаевич перевел взгляд на Ленку — до чего же они похожи с Машкой.

Машка стояла в проеме дверей прозрачно-белая, в домотканой рубахе до полу. Девочка, видно, собиралась выбежать из темной избы на яркий солнечный свет двора, но в последний момент почему-то неожиданно остановилась в дверях и резко повернула голову. Остриженная наголо. Может быть, после болезни? Рот у нее был полуоткрыт, точно она только что произнесла какое-то слово, которое вот-вот должно было долететь до слуха Николая Николаевича. Именно поэтому, когда он подходил к Машке, всегда старался не шуметь и прислушивался.

Честно, Николай Николаевич кое в чем подозревал Машку. Ну, что она имела родственное влияние на Ленку, как на своего потомка, потому что уже на следующий день после того, как он принес «Машку», он слышал, как Ленка кому-то сказала:

— Не смотри на меня так. Я все равно этого делать не буду. Ни за что!

Николай Николаевич быстро вошел в комнату, ему было интересно, кто же пришел к Ленке, но там никого не было. Николай Николаевич спросил Ленку, с кем она разговаривала. А она смутилась и ничего не ответила. Но ему-то было ясно с кем — с Машкой.

А еще через два дня — Николай Николаевич хорошо это помнил, потому что было 7 ноября и он ранним утром первый на их улице вывесил флаг на воротах, а потом стал готовить праздничный завтрак, — зазвонил телефон, Ленка так стремительно бросилась к нему, что он не успел руку протянуть к аппарату, хотя стоял рядом. Она схватила трубку, сказала «Алло?» и брякнула ее на рычаг. Николай Николаевич догадался, что это был Димка, и быстро скрылся в мезонине, чтобы дать им свободно поговорить. И услышал, к своему великому удивлению, как Ленка… запела песенку. Но самое потрясающее — там внизу, так ему показалось, звучали два голоса, а не один. Как будто Ленка пела, а ей кто-то подпевал. Или это ветер завывал в трубах, или это скрипели высохшие половицы?.. Или это души умерших пришли к ним в гости и подают свои голоса? Николай Николаевич засмеялся, стоя в окружении картин.

— Ты с кем там поешь? — крикнул он вниз в проем лестницы.

Песня оборвалась, потом Ленка рассмеялась и крикнула в ответ:

— С Машкой.

Это все было в прошлом. В милом, счастливом прошлом, а теперь оборвалось, расстроилось, разлетелось на куски. Надо было как-то вырваться из заколдованного круга. Только осторожно, внимательно, не теряя тропы, предупреждал себя Николай Николаевич.

Он поднялся в мезонин и, как, бывало, Ленка, вышел поочередно на каждый из четырех балкончиков и посмотрел на четыре стороны света, надеясь, что какая-нибудь из сторон надоумит его. Но из этого ничего не вышло.

Николай Николаевич спустился в сад. Он стал пилить сухие ветки с деревьев и замазывать свежие раны коричневой краской, оставшейся после ремонта крыши.

Он подумал, что эта работа может привлечь Ленку, но она не пришла к нему на помощь. Значит, ей не захотелось макать кисть в банку с краской и проводить по светлому срезу дерева, образуя яркое пятно на сером стволе яблони?.. Плохо дело!

Работая в саду, Николай Николаевич все время следил за Ленкой. Она вышла один раз из дома, и он тут же появился за ней тенью. Куда она — туда и он. Все хотел сорвать слово с ее молчаливых губ, разговорить ее, рассмешить… Но она упорно молчала. Вроде онемела.

Он поймал ее грустный, испуганный взгляд. Его ножом по сердцу резануло — так захотелось ей помочь, так бесконечно захотелось ее спасти, — он бросился к ней. Но Ленка прошла мимо, ее голова мелькнула среди черных от дождей веток и исчезла.

После этого Николай Николаевич бросил работу в саду, вернулся в дом, лег на кровать, накрывшись с головой одеялом, надеясь передохнуть и проснуться с каким-то твердым и определенным решением.

Его сон был короток и тревожен. Ему показалось или, может быть, приснилось, что кто-то тихонько позвал его и потянул почему-то за нос. Он сразу открыл глаза — перед ним стояла Ленка. Николай Николаевич заморгал глазами — закрыл и открыл — пусто, никакой Ленки. Исчезла. Никого. «Ну, — подумал он, — дошел до ручки, чего только не приснится испуганному человеку…»

Николай Николаевич перевернулся на другой бок, на всякий случай уцепился рукой за нос, чтобы никто его не хватал во сне, и только задремал, как снова кто-то тихонько позвал его.

Тут ему окончательно расхотелось спать, и он вскочил — это его так страх подбросил: что это Ленки не слышно и чем она занимается?

Он осторожно прокрался в Ленкину комнату, чтобы убедиться, что она цела и невредима.

Ленка тоже спала — устала за этот многотрудный день.

Уже наступили сумерки, и редкий осенний туман неслышно бил в окно. И в этом вечернем освещении Ленкино лицо показалось ему необычно одухотворенным: лицо милое, прямо лик святой.

«И любовь такой красавицы, такого чудного человека, — с возмущением подумал Николай Николаевич, — отверг этот несчастный, жалкий Димка Сомов!»

Николай Николаевич медленно и тихо отступал к двери, он не дышал, он парил над полом, чтобы не спугнуть Ленкин сон и не нарушить прекрасной картины. На пороге он оглянулся в последний раз, чтобы полюбоваться на Ленку, и… застыл в изумлении: она смотрела на него вполне бессонными глазами.

Более того, Ленка следила за Николаем Николаевичем, как кошка за мышью, которая вот-вот собиралась его сцапать, — не хватало только, чтобы она подумала, что он следил за нею.

— Мне приснилось, понимаешь, что кто-то потянул меня за нос, — сказал, извиняясь, Николай Николаевич.

Он решил рассмешить ее этим сообщением — и рассмешил.

— За нос? — Она рассмеялась.

— И еще мне приснилось, что человек, который тянул меня за нос, была ты! — Николай Николаевич внимательно посмотрел на Ленку.

— Я? — Ленка опять засмеялась.

Николаю Николаевичу нравилось, когда Ленка так смеялась — будто колокольчик звякнул и упал в траву.

И тут до Николая Николаевича совершенно неожиданно дошло, что Ленка разговаривала с ним. Значит, простила?..

— А может, ты правда приходила ко мне? — осторожно спросил Николай Николаевич.

Ленка кивнула.

— И тащила меня за нос?

Ленка снова кивнула.

— Возмутительно! Как ты посмела? Ты могла оставить меня без носа. Или оцарапать, что тоже малоприятно.

— Я хотела тебя разбудить… А знаешь, почему? — Она посмотрела на него так, точно собиралась открыть какую-то тайну. — Ты оказался прав — никакая я не милосердная. Помнишь, я тебе про Рыжего рассказывала, что он как цирковой клоун, что ему и парика не нужно, что он от рождения рыжий. И все ребята над ним хохотали, и я хохотала, и он сам над собой смеялся громче всех, и у него от хохота даже слезы стояли в глазах. Помнишь?

— Конечно, помню, — ответил Николай Николаевич.

— А почему он такой, — с беспокойством спросила Ленка, — как ты думаешь?

— Потому что рыжий. Все кричат: «Рыжий! Рыжий!..» А он боится этого и старается не выделяться. Все орут, и он орет, все бьют, и он бьет, если ему даже не хочется. Я знал таких людей.

— Дедушка, а вдруг он не хохотал над собой, а плакал… Ленка в ужасе замолчала. — А вдруг у него слезы в глазах стояли не от хохота, а от обиды?.. А я над ним смеялась.

— Может быть, ты еще в ком-нибудь ошибалась? — спросил Николай Николаевич.

— Ты думаешь? — Она глубоко задумалась. — В ком же?

Ленка по-новому открывала для себя смысл происходящего. Ее подвижное лицо сразу изменилось — оно приобрело растерянное выражение, оно говорило: как же это произошло, что она издевалась над Рыжим только потому, что он рыжий?!

Брови у нее трагически сломались, уголки губ опустились. Она повернулась к Николаю Николаевичу, и он увидел в серовато-розовом свете угасающего дня ее большие печальные глаза.

Глава девятая

Димка поджидал Ленку около парикмахерской, пока та делала прическу, чтобы поразить весь мир. Он стоял, облокотившись на поручень витрины, и с большим любопытством читал журнал «Юный техник».

Потом он увидел Миронову и Шмакову. Они разговаривали, медленно приближаясь к нему.

Димка, раньше чем он сам успел что-то подумать, почему-то спрятался за угол парикмахерской. Почему? Отчего? Ему это было не вполне понятно, и он уже собрался выйти из укрытия, но вспомнил, что его родители еще не знали, что он не уехал в Москву. Он побежал домой, чтобы сообщить им об этом.

По дороге он подумал, что нехорошо, что он бросил Ленку, не предупредив. Она выйдет из парикмахерской с новой прической, радостная, веселая, а его нет. А вдруг она нарвется на этих ненормальных и они снова станут к ней приставать, побьют ее — с них станется. Он решительно повернул обратно, и столкнулся нос к носу с Валькой, и почувствовал, что как-то засбоил, растерялся, чего раньше с ним никогда не бывало.

— А где твоя дорогая подружка? — спросил Валька.

— А я почем знаю, — вырвалось у Димки, хотя он и не собирался так отвечать. — Ты же за ней охотишься, а не я, — и побежал дальше, стараясь не думать о Ленке.

А пока бежал, представил себе, как смело откроет ребятам тайну своего «предательства». Вот будет хохот!.. Ему-то они ничего не сделают, он сможет им доказать, что был прав. Он скажет им, что Ленка хотела его выручить, потому что подумала, будто он испугался. А он промолчал, потому что решил, что ей надо подзакалить волю в борьбе с трудностями. А тут такой случай!..

Эта неожиданная мысль ему очень понравилась. Через минуту он уже был уверен, что все так было в действительности. Димка подпрыгнул от радости и повернул назад, к парикмахерской.

Как он летел, как он спешил!.. Правда, недолго. Остановился и подумал, что все это, пожалуй, он сделает в другой раз. И снова направился домой. И снова остановился: чего доброго, ребята схватят Ленку и напугают без него.

«Да ничего они ей не сделают, — успокоил он себя. — Небось сейчас уже разошлись по домам и трескают свои обеды».

Димка почувствовал голод, вспомнил, что сегодня на обед курица с лапшой, которую он любил, и он самым решительным шагом заспешил домой.

А в это же самое время некоторые из его одноклассников и не думали об обеде. Они были озабочены пропажей Сомова и Бессольцевой.

Миронова и Шмакова отдыхали возле парикмахерской. Они ждали мальчишек, которые разбежались в разные стороны в поисках пропавших.

— Бегали-бегали… Ловили-ловили… — вздохнула Шмакова. — Никого не поймали… А они сейчас где-нибудь веселятся и посмеиваются над нами.

— Поймаем, — мрачно ответила Железная Кнопка.

— Ножки мои бедные… — пожаловалась Шмакова. — Вскочила сегодня в шесть. Весь дом подняла. Собиралась… Голову вымыла. Мамка мне новое платье приготовила. Деньжат подбросила потихоньку от отца. Она у меня добренькая. Составили целый список покупок… Собралась… А что ты мечтала купить в Москве?

— Ничего, — Железная Кнопка цедила слова нехотя, еле разжимая губы.

— Послушай, Миронова, а почему ты такая? — Шмакова с большим любопытством посмотрела на Железную Кнопку.

— Какая?

— Ну не как все девчонки… Мама у тебя жутко модная. Женщина моей мечты…

— Что с вас взять, — резко перебила Железная Кнопка. — Смотри, сколько нас осталось? По пальцам можно пересчитать… Из всего класса. И это после того, как мы объявили бойкот предателю. А если бы не я, вы бы уже все сидели дома.

Шмакова улыбнулась: ее не так-то легко было сбить.

— Вчера я встретила твою маму, — вновь начала она. — Идет в синей кожаной курточке. Между прочим, под цвет глаз. Я отвалилась. — Мечтательно закатила глазки: — Наверное, кучу денег заплатила?

— Не интересовалась… Шмакова, давай о чем-нибудь другом.

— Ну ладно-ладно, не злись! Послушай!.. Вот ты такая честная и правильная, а против Чучела. Мы с тобой девочки умные, все понимаем. Чучело что сделала?.. Просто сказала Маргарите, как все было. А ты ее казнишь!.. Хорошо ли это?

— Тут дело ясное — она предала нас по-тихому. — Щеки у Железной Кнопки заалели. — Думала, никто не узнает. А если даже узнает, то что ей будет?.. Ничего. Она же рассказала «всю правду», как ты говоришь. Но и правда бывает разная. Ее правда — просто предательство. Не повезло ей, на меня напала. Каждый должен получать по заслугам.

— Идейная ты, — сказала Шмакова.

— А ты?

— Я — другое дело. У меня к ней свой счет.

— Мелковато, — процедила сквозь зубы Железная Кнопка.

— Курочка по зернышку клюет.

Шмаковой нравилось, что она знает об этой истории больше всех, и она с нетерпением и злорадством ждала, чем же это все кончится. Ах, как здорово получилось, что она оказалась в тот момент под партой и все слышала! У нее тогда сердечко чуть не выскочило от волнения из груди — так она была рада, что попался этот выскочка Димка Сомов. Не будет строить из себя главного.

Вот только непонятно было — почему эта страшила Бессольцева взяла всю вину на себя?.. Скорее всего, она действительно встретила Маргариту в коридоре и снова все ей рассказала. Счастливчик Димочка! Но все равно интересно наблюдать, как он выкручивается и боится. Как он дрожал в классе, когда Железная Кнопка объявила, что знает имя предателя. Как дрожал, что Маргарита все расскажет ребятам. Достанется ему еще на орехи!

Шмакова улыбнулась своим тайным мыслям, представляя всю бездну падения Сомова и всю беспросветность положения Бессольцевой.

— У меня ко всем один счет, — Железная Кнопка вскочила, глаза ее загорелись неподдельным пламенем негодования. — Живешь не по правде — расплата! Никто не должен оставаться безнаказанным. И никто не уйдет от ответа. Ни-ког-да! — И тихо, почти шепотом закончила: — К кому бы это ни относилось, даже к родным.

— Точно, идейная ты. — Шмакова почему-то рассмеялась.

Прибежали Рыжий и Лохматый.

— Ну? — нетерпеливо повернулась к ним Железная Кнопка.

— Дома их нет, — сказал Рыжий.

— И на реке не видно, — сказал Лохматый.

Следом за ними появился Валька.

— Разрешите доложить, товарищ Железная Кнопка, — он вытянулся по стойке «смирно». — Встретил Сомова. Одного. Спросил, где Бессольцева. Он ответил, что не знает. По-моему, врет.

— Какие-то вы все кисленькие, — с презрением вздохнула Шмакова. — Обыкновенное дело провалили — одну дурочку не смогли поймать.

Мальчишки понуро молчали.

— Смотрите, Васильев, — сказал Рыжий.

— А, перебежчик явился, — с пренебрежением произнесла Железная Кнопка. — Проучить его надо.

Они молча и неподвижно следили, как Васильев приближался к ним. А когда он приблизился, Лохматый лениво встал и толкнул его.

— Ты чего? — возмутился Васильев. — Офонарел?

Лохматый схватил его и выкрутил руки.

— Ты перебежчик, — сказала Железная Кнопка. — Мы тебе делаем предупреждение.

— Я перебежчик? — удивился Васильев. — А куда же я перебегал?

— А кто ты? — Валька больно наступил Васильеву на ногу. — Ты же их выпустил?

— Лохматый, не ломай руку. Ну что ты прешь со своей мускулатурой?.. — Лицо у Васильева покраснело от натуги, на лбу выступили капельки пота, но он никак не мог вырваться из крепких рук Лохматого. — Я тоже против предательства! — пытался им объяснить Васильев. — Но зачем же ее бить?.. Она же девчонка. Мы даже не выслушали ее.

— Ну и что?! — возмутился Рыжий. — Раз попалась, гадина, получай!

— Рыжий, а ты — молоток! — Лохматый, похваляясь силой, сильно тряхнул Васильева.

— А что? — Рыжий смутился. — Меня в Москве ждали… Я ей этого не прощу.

— Его ждали в Москве! Какой прынц! Ему там встречу готовили с флагами и разноцветными шариками и обедом из трех блюд, — паясничал Валька. — Кто тебя ждал в Москве, несчастный ты Рыжик…

— А что — и ждал! — ответил Рыжий и тихо добавил: — Отец.

— Отец! — Валька задохнулся от хохота. — А что же ты тогда носишь материнскую фамилию, если у тебя есть отец?.. А-а-а, попался!.. — И торжествующим голосом крикнул Рыжему в лицо: — Трепло!

Рыжий ничего не ответил, встал и, опустив низко голову, понуро отошел в сторону.

— Заткнись! — наклонился Лохматый к Вальке.

— А чего он заливает, — ответил Валька. — Каждому ясно, что у него нету отца.

— Я кому сказал, захлопни варежку! — уже с угрозой произнес Лохматый.

Но тут из-за угла парикмахерской вынырнула долговязая фигура сияющего Попова. Все сразу забыли о своих ссорах и уставились на него. Им всем было интересно, чего он так сияет. Может, он нашел Бессольцеву?

— Ребя! — радостно сообщил Попов. — Димкин отец пригнал новенького «Жигуленка».

— А Бессольцева где? — спросила Железная Кнопка.

— Бессольцевой нету, — продолжал Попов с восторгом. — А «Жигуленок» новой модели — «ВАЗ-21011».

— Семь тысяч двести шестьдесят один рэ! — застонал от зависти Валька. — Теперь нам Сомова не одолеть.

— Чепуха! — сказала Железная Кнопка. — Мы еще с Димкой разберемся.

— Это еще зачем? — Шмакова подозрительно посмотрела на Миронову.

— Объясняю, — ответила Железная Кнопка. — Все должно быть честно. У нас борьба справедливая. Мы предложим Сомову отказаться от Бессольцевой. Ну, а если он не согласится…

— Да наплевал на вас Сомов! — усмехнулся Валька. — Мы ему про бойкот, а он сел в экипаж и уехал… Попробуй догони!

В этот самый момент дверь парикмахерской открылась, и совершенно неожиданно для всех оттуда выплыла Ленка. Ее нельзя было узнать — так она преобразилась. Вместо косичек у нее была настоящая прическа, волосы непослушными мелкими колечками доходили до худеньких торчащих лопаток.

Все ребята прямо обалдели от Ленкиного появления — на ловца, как говорится, и зверь бежит.

— Ничего себе выступает! — с завистью сказала Шмакова.

Первым пришел в себя Валька. Он сделал осторожный шаг к жертве и процедил, не разжимая губ:

— Заходи с разных сторон! — и они двинулись на Ленку.

Ленка тоже заметила ребят и бросилась было обратно. Только поздно: дорога отступления уже была перерезана — Рыжий стоял, облокотившись о дверной косяк парикмахерской, лущил семечки и лениво поплевывал себе под ноги.

Ленка пугливо заметалась; глаза туда, глаза сюда: где же Димка? Он ведь тут ее ждал.

Ребята подкрадывались к ней не спеша. Понимали, что ей некуда бежать, и не торопились. Один Васильев растерянно стоял в стороне.

— А кто это там стоит? — крикнул Валька. — Что это за писаная красавица?

Рыжий посмотрел из-под козырька и спросил, кривляясь:

— Игде, игде?

— Ребята, да она нас не замечает! — возмущенно закричал Лохматый, потрясая кулаками. — Какая гордая!..

— Леночка, это же мы, твои одноклассники! — пропела Шмакова.

— А мы ей сделаем больно! Мы же вооружены… — Валька вытащил из кармана стеклянную трубочку, набил ее горохом. — «Мы мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запасном пути», — пропел он, прицелился и выстрелил.

Ленка схватилась за щеку, ей показалось, что ее ужалила пчела.

— Заметила! — удовлетворенно хмыкнул Лохматый.

Ленка стояла как пригвожденная у белой стены парикмахерской, а Валька преспокойно ее расстреливал… в нос, в щеку, в губы!..

Ей хотелось зареветь от боли и обиды, но она почему-то продолжала неподвижно стоять, непроизвольно хватаясь за места, куда попадали горошины.

А всем от этого было смешно, что она, как заводной человечек, которого дергали за ниточки, делала самые неожиданные и резкие движения.

Дверь парикмахерской снова хлопнула, и на пороге появилась тетя Клава. Ее лицо было полно гнева. Она увидела своего сына, своего Толика, и хотела ему высказать то, что у нее накипело в душе: такой-сякой, хулиган, сбежал в кино, не попал в Москву, — но слова не успели сорваться с ее губ, потому что очередная порция горошин, предназначенная для Ленки, больно уколола тетю Клаву в руку.

— Ты что хулиганишь? — набросилась она на Вальку. — Ах ты шпана бессовестная!

— Тетя Клава, я не в вас, — оправдывался Валька, увертываясь от тети Клавы. — Я в нее! — Он показал на Ленку: — Она змея. Нашипела!

— Ничего не понимаю, — все еще раздраженно сказала тетя Клава. — Что у вас происходит?

— Она гадина, а ты делаешь ей прически! — закричал Рыжий и хотел садануть Ленку.

— Ты что?! — Тетя Клава была в ужасе. — Толик!.. — Она схватила сына за руку.

— Не мешай нам! — Рыжий вырвался из рук матери.

— Мы же просто играем! — улыбаясь объяснил Валька. — Тетя Клава!

Валька и Лохматый схватили Ленку и потащили ее куда-то в сторону. Ленка упиралась. Она боялась уходить от тети Клавы.

— Подымите ее! — приказала Железная Кнопка.

— И несите как принцессу! Она же у нас красавица — Шмакова засмеялась. — Рот до ушей, хоть завязочки пришей! — Крикнула Попову: — А ты чего застыл?

Попов бросился на помощь Лохматому и Вальке, и они пытались втроем поднять Ленку.

Та отчаянно сопротивлялась, и колечки волос метались и прыгали у нее на голове.

— Димка-а-а! — сорвалась Ленка.

Она закричала таким же истошным голосом, как на игрушечной фабрике, когда испугалась их звериных масок. Но на этот раз на ее отчаянный и печальный зов Димка не откликнулся.

— А ну оставьте ее! — решительно вмешалась тетя Клава, расталкивая ребят. — Что за дурацкие игры! Вы ей прическу испортите!

И вдруг Васильев бросился на помощь тете Клаве — откуда сила взялась! — раскидал в разные стороны Лохматого, Рыжего, Вальку и Попова и с криком: «Девчонок не бить!» — вырвал Ленку из рук ребят.

Ленка оттолкнула Шмакову, которая стояла у нее на дороге, и побежала… Пересекла площадь и скрылась за углом.

Все остальное произошло в одно мгновение. Лохматый сбил с ног Васильева. Миронова бросилась вдогонку за Ленкой, а остальные с криком и свистом унеслись за нею.

— Толик! — закричала тетя Клава. — Вернись!.. Толик!..

Но Толик, конечно, не вернулся, увлекаемый злым ветром погони.

Тетя Клава печально покачала головой:

— Вот несчастье, не попали в Москву. Поди попробуй пойми их. Кто прав, кто виноват?.. — Она посмотрела на Васильева. — Ты не знаешь, за что они так на нее?

— Не знаю, — мрачно ответил Васильев, отряхиваясь после падения.

— Я так и думала… Вы все всегда ничего не знаете. — Тетя Клава скрылась в парикмахерской.

И тут вновь появился Димка… и увидел Васильева.

— А где остальные? — спросил он, едва отдышавшись.

— Остальные?.. Известно где. Бессольцеву погнали.

— Погнали?.. Эх, черт, не успел я, — сказал Димка. — А то у меня был к ним один разговор…

— Про Бессольцеву? — спросил Васильев.

— Про нее, — небрежно и самоуверенно ответил Димка. — Я бы им все карты перепутал.

— А что хотел сказать? — заинтересовался Васильев.

— Пока секрет, — Димка победно ухмыльнулся.

— Значит, ты ей поможешь? — обрадовался Васильев.

— Конечно, помогу, — кивнул Димка.

— Неужели она предатель? — Васильев в сильном волнении посмотрел на Димку.

— А ты не веришь? — осторожно спросил Димка.

— Факты — вещь упрямая, — ответил Васильев. — Но я все равно почему-то не верю.

— Она тебе нравится? — вдруг спросил Димка.

Васильев смутился — круглые большие глаза за толстыми стеклами очков отвернулись в сторону.

— Молчишь? — продолжал Димка. — Значит, нравится.

— Миронова чокнулась: раз виноват, то расплата. Лохматый рубит, как гильотина.

— И чего они на нее так взъелись? — осторожно спросил Димка.

— Не на нее, а на предателя. Они никому бы этого не простили. — Васильев криво усмехнулся: — Даже тебе!

— Ну, я-то их не боюсь, — ответил Димка и вдруг почему-то добавил: — Послушай, Васильев, а может, ей лучше уехать?

— Уехать? — Васильеву это предложение явно не понравилось. — Совсем?!

— Ну ты даешь, — сказал Димка. — Человек погибает, а тебе, видишь ли, расставаться с нею неохота. — Он замолчал, задумался. — Я бы ей обязательно об этом сказал. Но мне неудобно… Слушай, Васильев, сделай это ты! Надо же ее выручить.

— Вот дура! — сказал Васильев. — Ну зачем она это сделала? — Он посмотрел на Сомова: — Ну зачем?!

В это время издалека, откуда-то сверху, из чистого, прозрачного высокого неба, какое бывает только в сухой погожий осенний день, донесся крик:

— Чу-че-ло!

— Пре-да-тель!..

Димка и Васильев переглянулись.

— Мы здесь сидим, беседуем… А ее, может, там колотят! — вдруг крикнул Димка и бросился бежать.

Васильев сорвался за ним следом.

Глава десятая

— Ты представляешь, — сказала Ленка, — они гнали меня по городу. На виду у всех. Бежать мне было трудно… Тебя никогда не гоняли, как зайца?..

Николай Николаевич промолчал, хотя его тоже гоняли и он знал, как это трудно. Во время войны он бежал из плена. Его отправили на полевые работы куда-то под Гамбург, и он снова бежал. Утром в лесу его обнаружили дети, он заснул от слабости или, может быть, просто потерял сознание от голода. Он проснулся от неясного шороха и тихого разговора по-немецки. Открыл глаза и увидел детей — они были вооружены палками. Он попытался улыбнуться им, встал и, не оглядываясь, пошел по лесной тропинке. А они загалдели, ринулись следом, забегая вперед и толкаясь позади него. Тогда он побежал, а они засвистели и заулюлюкали, победно размахивая палками. И так они гнали его, пока он не упал.

— Вот ты и не знаешь, что это такое, когда тебя гоняют, как зайца. А получается, раз побежал — значит, виноват. Теперь я ученая — надо отбиваться, если даже их много и тебя бьют. Но бежать нельзя. Тогда я этого не понимала и побежала.

А они меня гнали:

«Чу-че-ло-о-о!»

Прохожие смотрели на меня: каждому охота поглазеть на чучело. Тогда я переходила на шаг, ну чтобы получилось, что вроде бы не я убегала и вроде бы не мне кричали.

Один раз они меня нагнали, и Валька схватил меня за руку. Но я вырвалась и вбежала в нашу улицу. А вся эта стая — за мной!

И тут я увидела Димку — он бежал за нами следом. Он летел на всех парусах. Он спешил, чтобы спасти меня. Он ведь тогда еще думал, что он храбрый.

А я вскочила в калитку. Последнее, что я заметила, — это то, что стая окружила Димку, и последнее, что я услышала, — это их победный хохот.

Тебя дома не было, и я обрадовалась. А то мне пришлось бы рассказать тебе обо всем.

Я прильнула к щели в калитке. «Что же, думаю, Димка там делает, почему меня не догнал?» — и увидела, что ребята уходили вверх по улице и Димка шел среди них и о чем-то говорил, размахивая руками, что-то доказывал… Ну молодец, решился. Я сразу стала счастливой: вот сейчас им, думаю, стыдно, что они меня травили. Живого человека — как зайца!

Сначала я ждала Димку у ворот. Ждала-ждала, все глаза проглядела. Когда стемнело, пошла домой и там ждала-ждала… Потом не вытерпела, сил у меня ждать больше не было, понимаешь, дедушка, и позвонила Димке. К телефону подошла Светка.

«А Димки дома нет, — сказала она и быстро протараторила: — Жених и невеста, тили-тили тесто!»

Я засмеялась.

«А я прическу сделала, — говорю ей, — тетя Клава сказала, что я теперь красавица». Повесила трубку и стала веселиться, прыгала по комнате, танцевала под слова: «Тили-тили-тесто, жених и невеста!»

В это время кто-то постучал в окно:

«Димка!» — закричала я и бросилась открывать окно.

В окно всунулась громадная медвежья морда. Ну прямо настоящий медведь! И как зарычит: «Ры-ы-ы!»

Конечно, я испугалась — и всякий бы испугался, — отскочила от окна, погасила свет, чтобы меня с улицы не было видно. А сама прижалась к стене и дрожу. И тут хлопнула дверь, и пришел ты, — сказала Ленка. — А я как закричала: «Кто там?..» Помнишь?

Николай Николаевич кивнул, что помнил. Он очень хорошо помнил этот день, потому что именно тогда он случайно заехал в деревню Вертушино, зашел к бабушке Колкиной, и та отдала ему «Машку».

Он и не мечтал об этом никогда, просто нет-нет да заезжал в Вертушино, чтобы побыть у Колкиной и полюбоваться на картину.

Это был небольшой холст, написанный с какой-то невероятной открытостью, — в этой девочке трепетала жизнь, и почему-то было очень страшно за нее, так она была не защищена перед миром. «Может быть, потому, что она после болезни и острижена?» — подумал он тогда.

Николаю Николаевичу посчастливилось найти эту вещь несколько лет назад, сразу, как он вернулся в родные места. Но ему и в голову не приходило заполучить ее. Старушка жила тихо и одиноко, и с жизнью ее связывали немногие привычные любимые вещи.

Бабушка Колкина редко покидала свою родную деревню, хотя Николай Николаевич и приглашал ее к себе в гости. Но однажды она появилась у него не предупредив, объявила, что приехала в районную поликлинику, за здоровьем, хотя врачам не доверяла и лекарств почему-то опасалась.

Николай Николаевич с радостью встретил старуху. И та долго и достойно пила чай, а потом, как бы между прочим, пошла по комнатам, бросая быстрые взгляды туда-сюда по стенам… Прошло довольно много времени. И вдруг случилось невероятное. Бабушка Колкина передала Николаю Николаевичу через общих знакомых, чтобы приезжал.

Николай Николаевич заспешил. Он тут же отправился в дорогу и застал осунувшуюся старуху в постели, хотя дом был вымыт и вычищен, как перед большим праздником.

— Милый, — сказала бабушка Колкина нежным, певучим, но слабым голосом, — этой картинке место в твоем доме. Я тебе ее дарю.

Николай Николаевич стал отказываться, растерялся, предлагал, в конце концов, деньги.

— Денег не предлагай, — перебила бабушка Колкина, — не обижай старуху. Насчет подарка — так я давно решила. А если захочу когда-нибудь на нее взглянуть, то сама приеду к тебе.

Николай Николаевич вспомнил, что десять лет назад, когда он впервые попал к Колкиной в дом, то она ему обрадовалась и сказала: «Вот умру, девчонку отдам тебе».

В тот день, когда он получил «Машку», он был счастлив как ребенок и спешил домой на всех парусах — ему хотелось, нестерпимо хотелось побыстрее добраться до дому и повесить картину на стену.

Еще в автобусе, когда он ехал из деревни, прижимая к себе холст, завернутый в старенькое льняное полотенце, вышитое крестом, им овладел совершенно идиотский страх, что картина куда-то испарилась, что «Машка» исчезла, а в руке у него просто чистый холст.

Николай Николаевич сам над собою смеялся: ну не сумасшедший же он? Тем не менее, как только он вышел из автобуса, сразу же, отойдя чуть в сторонку, быстро развязал картину и успокоился…

Он спешил домой, почти не разбирая дороги, попадая в лужи, натыкаясь на случайных прохожих. И вот тут, когда он ворвался в дом, когда внес «Машку» как драгоценность, его вернул к жизни Ленкин крик:

— Кто там?..

Николай Николаевич ответил радостно:

— Посмотри, что я принес!..

— Тихо! — ответила ему Ленка откуда-то из темноты.

— Ты почему сидишь без света? — спросил Николай Николаевич и от волнения, в спешке, забыл, где находится выключатель.

Он уронил в темноте стул, чертыхнулся и, наконец, зажег свет и увидел испуганную Ленку.

Удивительно, до чего же он был недогадлив: просмотреть человека, который бок о бок жил с ним. Более того, горячо любимого и самого близкого человека, внучку, родную кровь. На что это похоже?

— Там за окном… медведь, — сказала она.

— Медведь?.. Белый или серо-буро-малиновый? — радостно пошутил он.

— А я тебе говорю, там человек какой-то… — шепотом сообщила Ленка. — Он нацепил на голову морду медведя и хотел влезть к нам в окно.

После этого Николай Николаевич все же подошел к окну, открыл его, выглянул, чтобы успокоить ее, и сказал:

— Никого нет. В темноте что хочешь привидится. А ты испугалась, дурочка. А еще внучка майора, который прошел всю войну.

— Ты сам боишься чужих собак, — сказала Ленка в свое оправдание.

— А кто же не боится чужих собак? — весело ответил он. — А вот черта лысого и медведей я не боюсь.

И больше не слышал, о чем она говорила, потому что развернул полотенце и достал картину. Николай Николаевич думал, как он сейчас поразит Ленку.

— Ты взгляни, взгляни, Елена!..

Самая главная мечта его заключалась в том, что он хотел, чтобы Ленка полюбила дом и картины, которые его населяли, как он сам все это любил.

— Ты взгляни, взгляни, — твердил Николай Николаевич. — Какая нам вышла удача… Бабушка Колкина отдала, точнее, подарила нам картину. Я хотел заплатить за нее деньги — ни в какую, подарила! Чудная, милая, восхитительная бабушка Колкина!.. Какие редкостные люди нас окружают, Елена!.. Над этим стоит задуматься. А?..

И он поставил картину перед Ленкой, с восторгом наблюдая за выражением ее лица.

Наконец он не выдержал:

— Да проснись ты!.. Ну, как она тебе?.. Правда, хороша?

— Девчонка вроде меня, — ответила Ленка.

Николай Николаевич сначала не понял, что она имела в виду. Посмотрел на картину. Потом на Ленку и… увидел, что она чем-то стала не похожа на самое себя. Какая-то непривычная. Наконец догадался — Ленка была без кос.

— А где твои косы? — спросил он.

— Я прическу… только на каникулы, — заикаясь, объяснила Ленка.

Николай Николаевич обрадовался. Он увидел, что Ленка стала больше похожа на эту девочку на холсте.

— Елена! — закричал он так, что она вздрогнула. — Ты просто ее двойник… Самый настоящий… Тот же цвет глаз… Рот…

— Рот до ушей, хоть завязочки пришей, — с грустью сказала Ленка. — Может, ее тоже так дразнили?.. Тогда не я первая.

— Вот именно, — обрадовался Николай Николаевич. — Ну, улыбнись, улыбнись!.. Ты замечательно улыбаешься!

Ленка застенчиво улыбнулась, и уголки ее губ привычно поползли к ушам.

Николай Николаевич схватил холст, перевернул его и на тыльной стороне увидел размашистую надпись, сделанную черной краской: «Год 70».

— Как же я сразу не догадался, старый дурак. Столько лет смотрел на нее — и не догадался. Отец мне рассказывал эту историю… Она, — он показал на «Машку», — подарила эту картину какой-то своей любимой ученице. А когда ту арестовали жандармы как участницу группы «Народная воля», картина затерялась… Последняя его работа.

Николай Николаевич помолчал, потом испуганно величественно, еще не веря до конца в это чудо, объявил:

— Елена, я схожу с ума… Возможно… Даже более того, я уверен в этом… Девчонка — сестра моего деда, баба Маша. Машка… Машенька… Мария Николаевна Бессольцева. Знаменитая особа. Жертвенница. Святая душа.

Ее жениха убили в русско-турецкую войну. Под Плевной. А она после его смерти не пожелала выходить замуж, ей тогда было всего восемнадцать, и всю жизнь прожила одна. Но как прожила!

Она основала женскую гимназию в городке. А первые ее выпускницы все до единой уехали работать учителями в близлежащие деревни. Говорят, они ей во всем подражали: так же одевались, как она, так же разговаривали, так же жили. Какие были люди! Какие были особенные люди! Все делали не ради славы, а для народной пользы.

В первую империалистическую здесь у нас была эпидемия тифа. И мой отец, следовательно, ее племянник, был на этой эпидемии и тоже заразился тифом, и его положили в тифозный барак.

Однажды ночью он пришел домой. Маша ему открывает, а он стоит перед нею в нижнем белье, босой. А дело было зимой. Оказалось, что он пришел в беспамятье. И вот Мария Николаевна взвалила его на плечи и понесла обратно. Пять километров по глубокому снегу тащила — тифозный барак был за городом. Там и осталась — выходила племянника.

Потом за другими стала ухаживать, за самыми тяжелыми ходила, многие ей своей жизнью были обязаны.

Я ее хорошо помню. Она жила в твоей комнатке… Когда она умерла, ее хоронил весь город.

Николай Николаевич бегал по комнате, потирал руки, задыхался, не обращая на это внимания, хватался за сердце, не понимая, что оно у него болит.

— Боже мой! — продолжал бушевать он. — Как ты удивительно на нее похожа и как ты удивительно вовремя приехала… А я удивительно вовремя оказался в деревне Вертушино у бабушки Колкиной!.. Теперь наше дело действительно подходит к концу. Теперь мы собрали с тобой почти все его картины и можем хвастаться, устраивать пиры и приглашать на демонстрацию наших сокровищ любознательных музейных работников. Они станут охать и ахать и говорить: «Вы открыли нового малоизвестного художника». А мы будем с тобой сидеть длинными зимними вечерами дома и строить планы.

— Какие планы? — спросила Ленка.

— Самые разнообразные. — Николай Николаевич улыбался, не замечая Ленкиного печального настроения, которое совсем не совпадало с его весельем. — Нам о многом надо посоветоваться.

И вот в это время в окне вновь появилась голова рычащего медведя.

— Медведь! — завопила Ленка и вскочила на стул.

В этот вечер Николай Николаевич был удивительно ловок и удачлив. Он стоял у окна, успел схватиться за медвежью морду, и она осталась у него в руке… Но в следующий момент — это он помнил очень хорошо — его посетило некоторое смущение, потому что на месте медвежьей морды перед ними появилось перекошенное от страха, какое-то жалкое и ничтожное Димкино лицо.

Помнится, он тогда подумал, что такое творится с Димкой, и перевел взгляд на Ленку, чтобы узнать у нее, что все это значит. И вот тут он удивился еще больше. Ленка стояла перед ним ни жива ни мертва…

— Вот тебе и весь медведь, — произнес Николай Николаевич. — Одной рукой я отвернул ему голову. — Он небрежно бросил медвежью морду на диван.

Николай Николаевич произнес свою фразу беспечно, хотя в этот момент ему впервые почудилось, что произошло что-то не то, ну, может быть, шутка с медвежьей мордой была слишком жестокой. Он тогда постарался отвлечь и развеселить Ленку, потому что почувствовал, что здесь какое-то серьезное дело, но потом так увлекся «Машкой», что все забыл.

Ленка же не обращала на него никакого внимания, она уже вернулась к жизни, она кричала в окно, звала Димку:

— Димка! Димка-а-а!..

Ей никто не отвечал.

Ленка в отчаянии повернулась к Николаю Николаевичу, ища у него помощи:

— Дедушка!.. Они держат его силой! Они заставили его пугать меня! — Ленка металась около окна. — Я знаю! Я вижу, вижу: они связали ему руки! Дедушка, крикни на них страшным голосом!

Николай Николаевич выглянул в окно и увидел небольшую группу ребят, стоящих в слабом электрическом освещении неподалеку от их дома. Среди них, странно сжавшись, ссутулившись, стоял и Димка. Он то появлялся, то исчезал, прячась за чьи-то спины.

— Димка-а-а! — снова позвала Ленка.

— Чего же он не отвечает? — спросил Николай Николаевич. — Может, его там нет? — Он так сказал, чтобы успокоить ее, хотя сам отлично видел Димку.

— Я вижу!.. Вижу его! Ты их не знаешь! Они могли ему тряпку в рот запихнуть! Дедушка, ну крикни!.. Спаси его!

Николай Николаевич набрал полные легкие воздуха и выдохнул:

— А ну живо отпустите Димку!

В ответ раздался хохот.

Группа удалялась со свистом и громкими взрывами смеха.

— Чучело! — прокричал кто-то, сложив руки рупором.

— Заплаточник! — подхватил другой. — Два сапога пара! — И снова затихло.

Ленка схватила куртку и бросилась к двери. Николай Николаевич попытался ее остановить. Но разве можно было это сделать — с ее страстным характером, с ее предельной преданностью в дружбе, с ее самоотдачей другим людям?..

— Пусти! Пусти! — Ленка рвалась из рук Николая Николаевича, извиваясь всем телом, захлебываясь от волнения словами и скороговоркой выкрикивая: — Он там может задохнуться… с тряпкой во рту!.. А ты… меня… не пускаешь! — И конечно, в конце концов она вырвалась и убежала.

Николай Николаевич высунулся в окно.

— Лена! — позвал он и прислушался.

Он ее не увидел, только из темноты доносился ее возбужденный голос:

— Ну, Миронова! Ну, Валька!

— Лена-а-а! — снова позвал Николай Николаевич, без всякой надежды на ее ответ.

Так оно и вышло: никто ему не ответил.

Николай Николаевич хотел тут же идти за нею — это он помнил точно, — но взгляд его натолкнулся на Машку. Он замер, застыл — его поразил тогда цвет неба на картине: красновато-синий, мрачный, тяжелый, предгрозовой, он был виден в проеме дверей, и легкая, невесомая, ослепительно светлая фигурка Машки на этом тревожном фоне почти взлетела над землей.

Он стоял неподвижно, как в забытьи.

Где-то звякнуло разбитое стекло, это смутно отложилось в его памяти, но не более того.

Где-то кто-то кричал:

— Вон она! Вон!.. Держите!..

Все он это тоже слышал, но никак не подумал, что именно Ленка разбила чье-то стекло и именно ее преследовали людские голоса.

Николай Николаевич сел к столу, достал свою заветную тетрадь. Ему нестерпимо хотелось закрепить на бумаге свое счастье и свою радость. Он жил в тот момент только своей жизнью, как это ни ужасно показалось ему теперь, но все было так! Ленка с ее делами и заботами совершенно выскочила у него из головы.

Он услышал разговор под своим окном.

— Ее нет в комнате, а он что-то царапает на бумаге, — сказал первый голос. — Бросим камень… Вот будет переполох! Ответим ударом на удар!

— А если это не она? — спросил второй голос.

— Да видела я — точно, она. Ревнует тебя — окна бьет, — вмешалась какая-то девчонка.

Но Николай Николаевич и на это не обратил никакого внимания. Он тогда даже не пошевелился — прекрасное настроение отделило его на время от реальной жизни.

Он листал свою тетрадь, в которой были записаны все его картины: где и когда куплены, когда написаны, точно или предположительно. Здесь у него были длинные записи размышлений и догадок на этот счет: кто изображён на той или иной картине, как этот человек попал к художнику и почему он решил писать его портрет. В результате возникали интереснейшие истории о разных людях.

Николай Николаевич уже успел записать: «Получена в подарок в начале ноября 1978 года…», но вошла Ленка — платье и куртка в грязи, — закрыла глаза, как-то странно прислонилась к косяку дверей и сползла по нему на пол.

Николай Николаевич бросился к ней, помог встать, дотащил до дивана, уложил, досадливо перекинув медвежью морду на стул. Старый мечтатель, он спускался на землю. Вот тогда Николай Николаевич испугался — перед ним лежала Ленка, бледная, ни кровинки в лице.

— Что с тобой? — Николай Николаевич опустился на колени у дивана. — Лена!..

Николай Николаевич думал, что она ему не ответит, а она громко, жалобно, взахлеб произнесла:

— Дедушка, он меня обманул!..

— Обманул? — переспросил Николай Николаевич.

— Да!.. Да!.. Обманул. Я в окно заглянула, а у него Миронова и все-все. Они там все-все вместе!.. Ты подумай, дедушка!.. Телик смотрели и чай пили, — сказала она с таким ужасом, как будто сообщила о чем-то сверхъестественно страшном. — Я думала, у него руки связаны и тряпка во рту, а они… чай пили…

— Ну и что же? — Николай Николаевич улыбнулся, хотя у него впервые за последние годы вдруг заболело сердце. — Давай и мы попьем чаю.

— Ну какой чай, дедушка!.. Я должна тебе сказать, что я такое сделала… У меня, знаешь, в голове все помутилось. Взяла я камень и бросила в них. Окно разбилось… — и Ленка заплакала.

— Окно разбила… Да, я что-то слышал… Ты поплачь, поплачь. Сразу легче станет. — Николай Николаевич сразу не мог понять, что теперь делать и что говорить. — А я все-таки поставлю чайник.

Он вышел из комнаты и быстро вернулся.

Но Ленка уже лежала с закрытыми глазами: то ли притворялась, то ли спала на самом деле.

Николай Николаевич долго стоял посреди комнаты, потом взял со стула медвежью морду, положил ее на стол, а сам сел на освободившееся место и теперь уже без всякой радости, а скорее машинально дописал в свою тетрадь:

«…в деревне Вертушино у Натальи Федоровны Колкиной картину художника И. И. Бессольцева, на которой изображена его внучка Маша в возрасте 10–11 лет. Это последняя работа художника, сделанная незадолго до его смерти».

Глава одиннадцатая

— На следующий день после праздников я стирала платье, — снова начала свой рассказ Ленка. — Когда я бросила камень в Димкино окно, то упала в лужу и вся перепачкалась. Я стирала платье и все думала, думала про Димку. И вдруг поняла: ненавижу его!

Тут мне кровь как бросилась в голову, я влетела в комнату и стала хватать свои вещи, чтобы уехать. «Вот тогда он попляшет!.. Будет мне письма писать, — думала я, — а я ему не отвечу! Хоть десять писем в день, хоть сто штук! Ни за что не отвечу никогда!»

А сама носилась по комнате и хватала, хватала свои вещи и запихивала в портфель. И вдруг увидела в окно, что в наш сад вошел Димка!

Я схватила платье и выбежала в сад, вроде надо его высушить. Ну, в общем, выскочила в сад, вешаю платье, а у самой сердце знаешь как прыгало!

Димка подошел и остановился позади меня. Я сделала вид, что не слышу, что он стоит и дышит мне в затылок. Наконец не выдержала и оглянулась. Он стоял передо мной, низко опустив голову. Постоял так и выдавил:

«Ты знаешь, кто я?»

Я старалась изо всех сил быть спокойной, а главное, независимой. Такая гордая и неприступная! А когда он мне сказал: «Ты знаешь, кто я?», то улыбнулась уголком рта, я же владела собой, хотя на самом деле я совсем не владела.

«Кажется, я тебя узнаю… Ты вроде бы Димка Сомов?..» — медленно отчеканила я, чтобы он не заметил, что у меня голос дрожит; потом взглянула на него — вижу, он волнуется больше меня.

«Если бы ты знала, кто я на самом деле, то не улыбалась бы и не шутила… — Он на секунду замолчал, а потом тихо-тихо произнес, одними губами прошептал: — Потому что я подлый!.. Самый подлый трус!..»

— Дедушка! — Ленка схватила Николая Николаевича за руку. — Как он это сказал, все лицо у него пошло пятнами. Ярко-красными!.. Как будто кто-то его раскрасил красной краской. Он прямо полыхал, а глаза метались, бегали в этом жутком пламени. «Ну, — подумала я, — тебя надо спасать, ты же погибнешь, ты же сгоришь в этом страшном огне».

«Ты трус? — говорю я ему. — Никакой ты не трус! Ты же у Вальки собак отбивал!.. Ты даже Петьки не побоялся!.. Ты же Маргарите всю правду выложил!..»

А он:

«Нет, нет, нет! Права Маргарита: я жалкий, последний трус! Ты говоришь, я сознался Маргарите?.. А знаешь, почему? Потому что я хотел себе доказать, что ничего не боюсь. А я боюсь, боюсь… Подраться с кем-нибудь мне не страшно, а вот сказать всем правду я не могу. Подумал: скажу Маргарите, а в кино все выложу ребятам и докажу себе, что я не трус. А когда увидел их, чего-то вдруг испугался. Ну, успокоил себя, утром скажу, в школе. Сразу перед всеми ребятами и перед Маргаритой. И не буду ловчить и выкручиваться. А утром — приказ директора. И я опять струсил. Потом после приказа директора дождался, когда Маргарита ушла, и снова собрался… Нет, не смог. И потом, когда тебе бойкот объявили, тоже перетрухнул. А вечером с этой медвежьей мордой… Пришел к ребятам, чтобы им все рассказать и… Нет, я подлец!»

Он поднял на меня глаза. Дедушка, они были полны слез!

«Но теперь я всем-всем все скажу! — сказал Димка. — Вот увидишь! Ты мне веришь?»

«Верю», — ответила я.

«А если веришь, потерпи!»

«Я потерплю».

«Я им все-все скажу, — продолжал Димка. — И тебя к ним отведу. Как только ты захочешь, так и отведу. Решишь и сразу приходи ко мне. Я буду ждать тебя. Придешь?»

А я обрадовалась:

«Приду, говорю, обязательно», — и сама, дурочка, расцвела.

Димка подошел ко мне… и поцеловал! Представляешь — по-це-ло-вал! — произнесла Ленка по складам. — Ты не удивляешься?

— Удивляюсь, — быстро ответил Николай Николаевич. — Я очень удивляюсь.

— Вот и я удивилась! Говорит, что трус, а сам совершает такие отчаянные поступки. Ты мне ответь, должна была я после этого снова поверить в него?

— Должна была, — сказал Николай Николаевич. — И молодец, что поверила. Верить надо до конца.

— Когда он меня поцеловал, то я сначала засмеялась. А потом как окаменела. Может быть, я простояла бы так до утра, если бы не раздался крик Вальки.

«Попался, Сомик! — заорал он. — Наконец-то!.. Пришел тебе конец!.. Можно играть похоронный марш… Та-ра-ра-ра, — завыл он, потом рассмеялся и крикнул: — Всем расскажу, что ты ходишь к Бессольцевой!» А сам в это время стаскивал с веревки мое платье. Я рванулась к нему, а он отбежал. «Чучело, привет! — и помахал моим платьем над головой. — Принесешь медвежью морду — получишь платье».

«Ну гад!» — закричал Димка и бросился за Валькой.

Тот метнулся к забору, взобрался на него, лягнул Димку ногой и спрыгнул на ту сторону.

«Отдай платье! — крикнул Димка. — А то получишь?»

«Плевал я на тебя! — закричал Валька из-за забора. — Теперь ты у меня попляшешь. Теперь я всем расскажу, как ты около Чучела крутился!.. Ах, простите, извините, поцелуйчик мой примите!» Он снова захохотал и скрылся.

«Не волнуйся, — сказал мне Димка. Он был как в лихорадке. — Я отберу платье! Скоро!.. Сегодня!.. Сейчас же!.. И всем всё скажу! Все! Все! Всем!..»

Он сорвался с места.

«Подожди!» — закричала я.

Димка остановился, а я убежала и принесла ему медвежью морду.

«Верни! Я с тобой!» — сказала я.

«Нет, я сам. — Он вдруг совсем успокоился, лицо его стало прежним, давно мне знакомым. — Ты еще там испугаешься… А здорово твой дед снял с меня эту морду…» Он взял у меня медвежью морду.

«Да, он ловкий», — сказала я.

Мне показалось, что мы с ним не расставались, что никто не гонял меня по улице, не кричал «Чучело и гадина», не пугал медвежьей мордой.

«А он знает?.. — спросил Димка. — Твой дедушка… про меня?»

«Что ты! Это же наш секрет», — сказала я.

По-моему, ему понравился мой ответ. Мы помолчали.

«Ну, жди меня», — решился наконец Димка, помахал мне на прощанье медвежьей мордой — получилось смешно и ушел.

Он шел к калитке легкой походкой человека, у которого хорошо на душе, ну как будто ничего его не мучает и не тяготит.

На меня напал страх. Я подумала, что зря отпустила Димку одного. «Ну, думаю, они Димку изобьют, ну, думаю, достанется ему на орехи», — и погнала следом за ним.

Димку я не догнала. Перед самым моим носом он нырнул в сарай, где собралась мироновская компания. Я нашла дыру в прогнившей стене и прижалась к ней. Подумала, что Димке без меня сознаться будет легче, а если понадобится я рядом, тут же прилечу на помощь.

Они там были все в сборе и хохотали над Рыжим, прямо катались со смеха. Только Миронова с безразличным видом стояла в стороне и думала о чем-то своем.

А все из-за чего?.. Рыжий напялил мое платье, которое стащил Валька, и потешал их. Ну им и было весело.

Я тоже хихикнула: всегда смешно, когда мальчишки влезают в девчоночье платье.

А тут я услышала их крики:

«Ну ты артист, Рыжий!»

«Точно, Чучело!»

«Она — наша красавица!»

«Рот до ушей, хоть завязочки пришей!»

После этого я поняла, что Рыжий-то изображал меня: цеплялся ногой за ногу, падал, крутил головой, вытягивал шею и улыбался, растягивая губы до ушей.

У него здорово похоже получалось, — с грустью сказала Ленка. — Ну правда, он настоящий артист.

— Ну, а Димка-то что? — осторожно спросил Николай Николаевич.

Он давно уже не теребил Ленку, потому что ему было ясно и про Димку, и про Ленку. Он знал, на что можно надеяться и на что надежда совсем плохая, и предвидел Димкину жалкую ничтожную жизнь.

— Димка? Ничего, — ответила Ленка. — Вошел в сарай и остановился. Он, наверное, в последний раз думал, что он храбрый и что он не испугается.

— Уж чувствую, куда идет дело, — заметил Николай Николаевич и печально покачал головой.

— Ты больше меня не перебивай, — попросила Ленка, глаза у нее сузились, как будто она к чему-то присматривалась. — А то мне трудно будет… Скоро уже конец… Ты потерпи и послушай.

Димка вышел вперед.

«Держи, — долетел до меня его срывающийся от волнения голос, и он бросил Вальке медвежью морду. — А ты, Рыжий, снимай платье».

Димка стал срывать с Рыжего платье. А тот оттолкнул его и крикнул:

«Ой, не трогай! Я боюсь щекотки!»

Все снова захохотали, потому что Рыжий подделался под мой голос.

Железная Кнопка, не меняя позы и не поворачивая головы в сторону Димки, сказала:

«Сомов, чем к Рыжему приставать, лучше скажи, где ты был сейчас?»

Димка сделал вид, что не слышал вопроса, что он очень увлекся спасением моего платья. Он за это платье хватался, как утопающий за соломинку.

«Хватит дурачиться, говорит, чужое платье разорвешь!» — и сильно рванул Рыжего на себя.

«Рыжий, он тебя обижает! Сделай ему больно, — кривлялся Валька. — Лягни его копытом».

Рыжий послушно ударил Димку. А Лохматый подскочил к ним сзади, и они вдвоем с Рыжим скрутили Димке руки.

Валька радостно заржал:

«Попался, Сомик!.. Ух, как хорошо! Ты что же не ответил Мироновой, где ты сейчас был? А?.. Железная Кнопка, он же тебе не ответил! Не желает. Ну скажи, скажи, Сомик, где ты был и что ты там делал? — Он хохотал и заливался. — Ребята, новость первый сорт! Сомик был у Чучела! — Он завизжал и закрутился на одной ноге, захлебываясь от восторга. — И знаете, что они делали?.. Це-ло-ва-лись!»

«Целовались? — заинтересовалась Шмакова. — С Бессольцевой? Не сочиняй!..»

«Так наклонился к Чучелу, — продолжал Валька, — и чмок ее… в губки. — Он подскочил к Димке. — На два фронта работаешь?»

«Замолчи!» — крикнул Димка и попытался вырваться из рук Лохматого.

А подлый Валька воспользовался, что Димка беззащитный, и ударил его.

«Предатель! — говорит. Стукнул его еще раз, захохотал ему в лицо и произнес по слогам: — Пре-да-тель!»

«Я предатель? — возмутился Димка. — Ах ты, шкура, живодер несчастный! Ребята, знаете, чем занимается наш Валька?..»

«Заткни варежку, трепло!» — перебил его Валька и снова стукнул Димку — удобно драться, когда противника держат за руки.

Тут Димка озверел, размотал Лохматого и Рыжего и саданул Вальку так, что тот пролетел через весь сарай и упал к ногам невозмутимой Железной Кнопки.

Валька здорово струхнул, а когда увидел, что Димка не бросился следом за ним, находчиво протер рукавом куртки туфельку Мироновой и, заглядывая ей преданно в глаза, сказал:

«Ты, Сомов, поосторожнее. Нас много, а ты один. Верно, ребята? Мы из тебя знаешь что сделаем?.. Котлетку!»

«Точно, котлетку!» — сказал Лохматый и сделал шаг к Димке.

«Конечно, котлетку!» — подхватил Рыжий.

Сначала они втроем наступали на Димку, а потом к ним и Попов присоединился. Ему Шмакова приказала.

Представляешь, четверо на одного?

Я рванулась к нему на помощь: именно из-за этого я здесь, и, выходит, не зря.

А Димка схватил здоровенный шест и, размахивая им, крикнул:

«Ну, подходите! Ну!.. Попробуйте!..»

Я от радости запрыгала; думаю, пока моя помощь Димке не нужна, вон он как с ними расправился. Знаешь, дедушка, как я тогда обрадовалась — Димка стал прежним. Ты бы видел их лица!

Он поднял палку над головой и крикнул: «Ну, подходи!» А они боятся — ни с места!.. А он стоит с палкой, как будто у него в руках меч: «Ну, попробуйте!»

Ленка звонко рассмеялась, лицо ее неожиданно расцвело, глаза заискрились. И Николай Николаевич, глядя на Ленку, улыбнулся — до чего же она прекрасна, как она умеет сильно любить и как умеет даже в падшем человеке заметить мгновение его величия.

— Димка стал наступать на них, — продолжала Ленка. — Наступал, наступал… А они пятились, пятились… И Димка оказался перед Железной Кнопкой!.. Она загородила ему дорогу.

«Отдай палку!» — приказала Миронова.

«Герои! — презрительно сказал Димка. — Спрятались за девчонку!» Он бросил палку к ногам Железной Кнопки.

Валька подскочил и на всякий случай тут же схватил ее.

И в это время между Мироновой и Димкой произошел разговор, который я никогда не забуду, который решил все. Ну не вообще, а для меня все. Понимаешь?

«Ты что у нее делал?» — спросила Миронова.

«Что хотел, то и делал», — ответил Димка.

«Скажите, какой храбрец!» — вмешался Валька. Он вертел палкой и кружился позади Димки.

«Ты пожалел ее?» — продолжала свой допрос Миронова.

«Предположим, пожалел».

А Миронова ему:

«Эх ты, хлюпик!»

Жестко так, жестко сказала и с отвращением отвернулась от него.

И тут Димка набрался, наконец, храбрости:

«Ну, а если это сделала не она?»

Миронова его добила:

«Манная ты каша с киселем!» — и коротко засмеялась, как щелкнула кнутом.

Димка сорвался со своего голоса и бухнул:

«Ну, а если это сделал я?!» — и с вызовом улыбнулся, оглядывая всех.

«Ты? — Впервые за все это время Железная Кнопка явно удивилась и внимательно посмотрела на Димку. — Это уже любопытно!»

Они сразу на него набросились, окружили, затанцевали вокруг, запрыгали.

Валька заорал с восторгом:

«А вдруг правда он!»

А Шмакова:

«А что, вполне возможно!»

А Попов:

«И еще как!»

А Лохматый:

«Тогда нам тебя жаль!»

А Рыжий:

«Вот будет подарочек главному хирургу товарищу Сомову!»

«И эта дурочка, Бессольцева, его покрывала!» — догадалась Железная Кнопка.

Наступила тишина — все молча смотрели на Димку.

Он как-то криво ухмыльнулся. Его лицо меня испугало; может быть, он еще сам не знал, что он сделает в следующий момент, а лицо уже стало как в классе, когда глаза у него побелели от страха.

«И пошутить, говорит, нельзя. — А сам засуетился, заулыбался. — Шуток не понимаете».

Миронова и не понимала таких шуток:

«Ты мне в глаза, говорит, в глаза смотри!»

Димка оттолкнул ее: он не захотел смотреть ей в глаза.

«Отстань!.. Я же сказал — это шутка. — Он неестественно рассмеялся: — Шут-ка!» И вдруг весело подмигнул всем.

А меня как обухом по голове, как подмигнул он им, все поплыло перед глазами и голова закружилась.

А Железная Кнопка кричала свое:

«Ты мне в глаза смотри!..»

Лохматый сжал Димкину голову ладонями, чтобы он ею не вертел, чтобы Железная Кнопка могла заглянуть ему в глаза.

А все старались перекричать друг друга:

«Ты пульс, пульс, Миронова, у него послушай!..»

«Попался, Димочка! — сказала Шмакова. — Теперь выкручивайся!»

И вдруг они все одновременно пошли на Димку.

Я бросилась в сарай, чтобы он увидел меня, чтобы не боялся, что он один. Я даже про подмигивание его в тот момент забыла.

Они его прижали к стене — мне его не было видно, только долетал из свалки его захлебывающийся голос:

«Вы обалдели! Я решил… помочь… Бессольцевой… Ее жалко. Вы что, не люди?»

Я кусалась, царапалась, пока не добралась до него. Думала, что еще не пропал, раз жалел меня.

Я дралась и вопила:

«Пустите меня! Пустите!»

«Смотрите, Чучело! — почему-то шепотом произнес Рыжий. — Сама пришла?»

«Сама», — сказала я.

«И не боишься?» — спросил Лохматый.

«Не боюсь. — Я повернулась к Димке, улыбнулась ему и сказала: — Я не могла больше тебя ждать, вот и пришла».

Димка молчал.

Я ему улыбалась, чтобы подбодрить его, улыбалась до тех пор, пока он тоже не разжал губ. Жалко так улыбнулся, но все-таки…

Валька захохотал:

«По-моему, они объясняются в… дружбе».

«Подожди, Валька, — сказала Железная Кнопка. — Бессольцева, ты зачем к нам пришла?»

Я ей не ответила — не хотела ничего сама говорить, хотела, чтобы Димка. Но Димка продолжал молчать.

«Давайте устроим им очную ставку, — предложила находчивая Шмакова. — Это же очень интересно».

«Бессольцева, — начала Железная Кнопка, — так кто же из вас предатель? — Она перевела взгляд с меня на Димку, потом с Димки на меня. — Ты или Сомов?»

Я посмотрела на Димку и сказала:

«Конечно… я».

«Ребята! — заорал Рыжий. — Она прибежала просить прощения! Я догадался! Я умный…»

«Допекли! — понеслось с разных сторон. — Наконец-то!»

«Так я и думала, — сказала Железная Кнопка. — Сомов ее пожалел. Я же говорила — он хлюпик. — Она повернулась ко мне — лицо ее запылало справедливым гневом. — Ну, что же ты молчишь? Падай на колени!.. Кайся!.. А мы послушаем! Может быть, ты нас так разжалобишь, что и мы тебя простим».

Я подождала, пока она замолчала, и сказала Рыжему: «Снимай платье!»

«Пожалуйста, — заторопился Рыжий. Он снял платье и протянул мне. — На…»

А когда я хотела его взять, кинул через мою голову Лохматому. Ничего не понимая, я бросилась к Лохматому, а он подразнил меня платьем, покрутил им перед моим носом и перекинул Вальке… И понеслось по кругу!

Валька — Шмаковой, Шмакова — Попову, тот еще кому-то… И каждый дразнил меня.

Быстрее, быстрее!

Мне стало жарко, я носилась как угорелая, и прыгала, и хватала их за руки, но платье перехватить не могла.

Быстрее, еще быстрее!

Передо мной мелькал круг из их лиц, а я носилась в нем, точно белка в колесе.

Мне бы надо остановиться и уйти, наплевать на это платье и на них на всех наплевать, но я, как последняя дурочка, металась между ними, старалась их победить. Не ради себя, ради Димки.

И вдруг кто-то из круга бросил платье Димке, и тот поймал его. Я почувствовала, как все они напряженно затихли.

Миронова сказала:

«Вот вам и очная ставка. Наконец-то мы узнаем всю правду!»

Я подошла к Димке, протянула руку за платьем и улыбнулась ему:

«Ну, пошли?.. Поговоришь с ними в другой раз».

Он не двигался с места и платье мне не отдал, но улыбнулся в ответ. И я ему еще раз улыбнулась, а руку все время держала протянутой… Так мы стояли и улыбались друг другу.

И вдруг… он швырнул платье через мою голову!

Я совсем растерялась, просто не поняла, что произошло, открыла рот с глупой своей улыбочкой и следила, как мое платье, совершив точно намеченную траекторию полета, упало в руки самой Железной Кнопки.

«Ура-а-а!» — заорали все.

«Молодец, Сомов!» — похвалила его Железная Кнопка.

И тут я ударила Димку по лицу! Дедушка!.. Я ударила Димку по лицу вот этой рукой! — Ленка протянула руку Николаю Николаевичу. — А лицо, когда по нему бьешь, мягкое и теплое… Я до сих пор помню его на своей ладони. Как будто держишь в руке бьющуюся птицу.

В горестном и немом удивлении смотрела Ленка на свою руку, и тело ее вздрагивало от каких-то невидимых ударов, причинявших ей глубоко внутри острую, живую боль.

Николаю Николаевичу стало нестерпимо стыдно. Ведь он тоже ударил. И кого — Ленку! Ведь всякому было понятно, что картину она не продаст. Тоже сорвался!

— Ты меня, Елена, прости… — Николай Николаевич дотронулся до щеки. — Никогда никого не бил. Твоего отца вырастил — пальцем не тронул. — Он показал на стены, увешанные картинами. — И все из-за этого, — виновато улыбнулся. — А ты будь милосердна к падшему.

— А я тебя уже давно простила, — сказала Ленка.

И Николай Николаевич сокрушенно подумал, что даже на старости лет вполне разумный человек, вроде него, совершает непоправимые ошибки.

«Сжечь ее на костре!» — закричал Рыжий.

«Хватайте ее! — приказала Железная Кнопка. — И тащите в сад! — Она размахивала моим платьем. — Ждите нас там. Мы скоро!»

Мальчишки набросились на меня.

«За ноги ее! — орал Валька. — За ноги!..»

Они повалили меня и схватили за ноги и за руки. Я лягалась и дрыгалась изо всех сил, но они меня скрутили и вытащили в сад.

Железная Кнопка и Шмакова выволокли чучело, укрепленное на длинной палке. Следом за ними вышел Димка и стал в стороне. Чучело было в моем платье, с моими глазами, с моим ртом до ушей. Ноги сделаны из чулок, набитых соломой, вместо волос торчала пакля и какие-то перышки. На шее у меня, то есть у чучела, болталась дощечка со словами: «ЧУЧЕЛО — ПРЕДАТЕЛЬ».

Ленка замолчала и как-то вся угасла.

Николай Николаевич понял, что наступил предел ее рассказа и предел ее сил.

— А они веселились вокруг чучела, — сказала Ленка. — Прыгали и хохотали:

«Ух, наша красавица-а-а!»

«Дождалась!»

«Я придумала! Я придумала! — Шмакова от радости запрыгала. — Пусть Димка подожжет костер!..»

После этих слов Шмаковой я совсем перестала бояться. Я подумала: если Димка подожжет, то, может быть, я просто умру.

А Валька в это время — он повсюду успевал первым — воткнул чучело в землю и насыпал вокруг него хворост.

«У меня спичек нет», — тихо сказал Димка.

«Зато у меня есть!» — Лохматый всунул Димке в руку спички и подтолкнул его к чучелу.

Димка стоял около чучела, низко опустив голову.

Я замерла — ждала в последний раз! Ну, думала, он сейчас оглянется и скажет: «Ребята, Ленка ни в чем не виновата… Все я!»

«Поджигай!» — приказала Железная Кнопка.

Я не выдержала и закричала:

«Димка! Не надо, Димка-а-а-а!..»

А он по-прежнему стоял около чучела — мне была видна его спина, он ссутулился и казался каким-то маленьким. Может быть, потому, что чучело было на длинной палке. Только он был маленький и некрепкий.

«Ну Сомов! — сказала Железная Кнопка. — Иди же, наконец, до конца!»

Димка упал на колени и так низко опустил голову, что у него торчали одни плечи, а головы совсем не было видно. Получился какой-то безголовый поджигатель. Он чиркнул спичкой, и пламя огня выросло над его плечами. Потом вскочил и торопливо отбежал в сторону.

Они подтащили меня вплотную к огню. Я, не отрываясь, смотрела на пламя костра. Дедушка! Я почувствовала тогда, как этот огонь охватил меня, как он жжет, печет и кусает, хотя до меня доходили только волны его тепла.

Я закричала, я так закричала, что они от неожиданности выпустили меня.

Когда они меня выпустили, я бросилась к костру и стала расшвыривать его ногами, хватала горящие сучья руками — мне не хотелось, чтобы чучело сгорело. Мне почему-то этого страшно не хотелось!

Первым опомнился Димка.

«Ты что, очумела? — Он схватил меня за руку и старался оттащить от огня. — Это же шутка! Ты что, шуток не понимаешь?»

Я сильная стала, легко его победила. Так толкнула, что он полетел вверх тормашками — только пятки сверкнули к небу. А сама вырвала из огня чучело и стала им размахивать над головой, наступая на всех. Чучело уже прихватилось огнем, от него летели в разные стороны искры, и все они испуганно шарахались от этих искр.

«Куртку сожжешь, — запищала Шмакова. — Будешь отвечать!»

«Она тронулась!» — крикнул Рыжий и бросился от меня наутек.

А другие кричали:

«Так ей и надо! Предатель!..»

«Вот чумовая!»

«Братцы, по домам!..»

Они разбежались. А я так закружилась, разгоняя их, что никак не могла остановиться, пока не упала. Рядом со мною лежало чучело. Оно было опаленное, трепещущее на ветру и от этого как живое.

Сначала я лежала с закрытыми глазами. Потом почувствовала, что пахнет паленым, открыла глаза — у чучела дымилось платье. Я прихлопнула тлеющий подол рукой и снова откинулась на траву.

Потом до меня долетел голос Железной Кнопки.

«Ты что остановился? — спросила она кого-то. — Тебе опять ее жалко?..»

Я подняла голову и увидела Миронову и Димку.

Помню, в этот момент мне показалось, что я сижу в глубоком-глубоком колодце, а Миронова говорит где-то над моей головой. Голос у нее был резкий и больно ударял по ушам.

«Все-таки, говорит, ты малодушный человек. Она же предатель! Понимать это надо».

Послышался хруст веток, удаляющиеся шаги, и наступила тишина.

Не знаю, сколько я так пролежала — может, час, а может, и минуту, только я почувствовала, что кто-то следит за мной. Я оглянулась и снова увидела в зарослях Димку. Он отвел в сторону кустарник, за которым прятался, и медленно подошел ко мне.

— Дедушка, знаешь… — сказала Ленка печальным голосом, — я пришла на костер одним человеком, а встала с земли навстречу Димке совсем другим. Вот тогда-то я и подумала, что моя жизнь кончилась.

— А Димка-то что? — еле слышно прошептал Николай Николаевич.

— А Димка? Объяснил мне, как все было и как будет дальше. «Я им сказал, говорит, что это я. А они не поверили. Ты же слышала…»

По-моему, я ему что-то ответила, а может, и ничего. Не помню.

А он:

«Теперь мне поверят. Вот увидишь. Я не отступлю, пока они мне не поверят».

Он был такой, как всегда. Ну точно ничего не произошло. Стоял передо мной аккуратный, чистенький, от костра раскраснелся. Говорил, говорил про «поверят и не поверят», про то, что они привыкнут к этому и все поймут. А я слушала его, слушала… Потом улыбнулась. Теперь понимаю почему: от неловкости и стыда за него. А он, когда увидел, что я улыбаюсь, еще больше осмелел, голос его окреп и уже звенел, улетал вверх вместе с искрами затухающего костра… Того самого костра, который он только что поджигал, чтобы так предать и унизить меня.

«Они будут валяться у тебя в ногах, — говорил он. — Я заставлю их это сделать!»

Я начала снимать платье с чучела. Оно было прожжено в нескольких местах. Когда я стаскивала его, то обожглась. Не заметила, что солома под платьем все еще тлела. Я крикнула от боли. Видик у меня был, наверное, жалкий, потому что Димка так расхрабрился, что протянул руку и дотронулся до моей щеки:

«У тебя кровь».

Я отскочила от него как ужаленная:

«Нет! Не трогай меня!.. Не смей!»

— Ну и правильно сделала, — сказал Николай Николаевич. — Я бы на твоем месте тоже больше ему не поверил.

— Дедушка, я подумала, почувствовала, что если он до меня дотронется, то это будет так больно, как огнем. Не могла я больше с ним стоять ни одной минуты, и не знала, куда мне идти, и не хотела никого видеть… Пошла через кусты к реке, нашла старую перевернутую лодку, забралась под нее и долго сидела там на холодном и мокром песке.

— Плакала? — спросил Николай Николаевич.

— Угу, — ответила Ленка. — На мокром песке слез не видно.

— А я тогда все обегал. Думал: куда пропала девка?

— Я слышала, как ты меня звал, но я не могла вылезти. Может, я оттуда никогда бы не вылезла, если бы ко мне не вползла какая-то собачонка. Жалкая такая, хуже меня. Она стала лизать мне руки, и я поняла, что она голодная. Вот и вылезла, привела ее домой и покормила.

Глава двенадцатая

— На следующее утро надо было идти в школу. Каникулы кончились. Но я сходила домой к Маргарите, узнала, что она не приехала, и не пошла.

Целый день я просидела у пристани, смотрела на реку и караулила Маргариту. У меня прямо глаза устали от смотрения; пришла одна «Ракета», потом вторая, а Маргариты все не было и не было.

Потом я ее увидела — светлое пальто нараспашку, под ним свадебное платье, то самое, которое она испортила тортом. Я как сумасшедшая бросилась к ней навстречу:

«Мар-га-ри-та Ивановна!» — догнала, схватила за руку.

Она оглянулась… и оказалась не Маргаритой.

Потом, наконец, я увидела настоящую Маргариту.

Сначала на берег спрыгнул мужчина. Он протянул кому-то руку… И появилась Маргарита. Она сошла с катера, как королева с раззолоченного трона. Красивая-красивая, она в сто раз стала красивее за эту неделю.

Я смотрела на них, как они подымались на крутой берег по лестнице: впереди Маргарита, позади ее муж с чемоданом, — и улыбалась им. Я издали помахала Маргарите рукой.

Они были уже совсем близко от меня. Я слышала, как Маргарита спросила у своего мужа, не тяжело ли ему тащить чемодан, а он ответил, что ему не тяжело, но не интересно, что он лучше бы понес на руках ее, Маргариту. Она рассмеялась. И я рассмеялась и опять помахала ей рукой, но они почему-то прошли мимо меня.

Я обалдела: ведь я стояла совсем рядом; но потом догадалась, что они просто меня не заметили. Смотрели друг на друга и ничего вокруг не видели. Я обогнала их и медленно пошла навстречу…

Теперь они шли рядом. Он держал ее под руку и что-то шептал ей на ухо. А она склонилась к нему и внимательно слушала и продолжала улыбаться. Ну конечно, они снова прошли мимо меня и не заметили.

Так я проводила их до самого дома.

На следующее утро я все-таки пришла в школу. Нарочно вошла в класс после звонка, вслед за Маргаритой.

Когда я появилась в дверях, все повернули головы в мою сторону, как заводные куклы. Кто-то невидимый дернул веревочку, и они одновременно повернулись: мелькнуло насмерть перепуганное лицо Димки, ехидное — Шмаковой, суровое — Железной Кнопки… А я уставилась на Маргариту.

«Здравствуйте, говорю, Маргарита Ивановна».

А сама жду, дрожу, что она сейчас спросит про бойкот. А я ей отвечу: «Вы не меня спрашивайте, а их…» Это я так заранее придумала ответ. И начнется…

А Маргарита мне:

«Здравствуй, здравствуй, Бессольцева… Что ты начинаешь новую четверть с опоздания? Нехорошо. Проходи», — и склонилась к журналу.

Я подошла вплотную к учительскому столу и остановилась — ждала, когда же она посмотрит на меня.

Наконец она подняла глаза, увидела, что я стою, и спросила:

«Ты что-то хочешь сказать?..»

«Я вас так ждала, Маргарита Ивановна», — ответила я.

«Меня? — удивилась Маргарита. — Спасибо. Но… почему это вдруг?» И, не дождавшись ответа, она встала, подошла к окну и помахала кому-то рукой.

Все девчонки тотчас это заметили и высыпали к окну.

«Муж, муж, муж», — понеслось по классу.

«Маргарита Ивановна, — пропела Шмакова, — там ваш муж сидит на скамейке?»

«Да, — ответила Маргарита. — Мой муж».

«Как интересно, — снова пропела Шмакова. — А вы нас с ним познакомите?»

«Познакомлю». — Маргарита хотела сдержать улыбку, но губы не слушались ее — они сами заулыбались.

А я смотрела на нее, смотрела… «А сейчас, говорит, займемся делом. — Маргарита перехватила мой взгляд. — Ты что уставилась на меня, Бессольцева?.. Я что, так изменилась?..»

«Нет, не изменились… Просто я рада, что вы приехали», — ответила я.

Она молчала, в лице у нее уже появилось нетерпение — вот, думает, дурочка с приветом, привязалась.

А я свое:

«Вы когда уезжали, сказали нам: „Вот я вернусь!..“» Последние слова я почти крикнула.

«Тогда я на вас рассердилась», — сказала Маргарита.

Я радостно закивала головой: ну, думаю, началось…

«А сейчас, — Маргарита весело махнула рукой, — вы уже и так наказаны, а кто старое помянет, тому глаз вон!.. — Она рассмеялась: — Садись, Бессольцева, на свое место и начнем занятия».

«Я не сяду!» — крикнула я.

Маргарита подняла брови дугой: мол, что это еще за фокусы?

«Я уезжаю, говорю, навсегда. Просто зашла попрощаться».

Посмотрела на всех — значит, все-таки они меня победили. «Все равно, подумала, никогда ничего не скажу сама». Но от этого мне стало грустно. Так хотелось справедливости, а ее не было! И чтобы не зареветь перед ними, выбежала из класса.

«Бессольцева, подожди!» — позвала меня Маргарита.

Но я не стала ее ждать. А чего мне было ее ждать, если они не захотели во всем разобраться, если Димка предал меня сто раз и если я решила уехать… Дедушка! Ты же видишь, я все вытерпела, все-все!..

— Ты молодец, — сказал Николай Николаевич.

— Костер вытерпела, — продолжала Ленка. — Думала, дождусь Маргариты, и наступит справедливость. А она вернулась — и ничего не помнит.

— Замуж вышла, — сказал Николай Николаевич. — От счастья все и забыла.

— А разве так можно? — спросила Ленка.

— Бедные, бедные люди!.. — Николай Николаевич замолчал и прислушался к веселой музыке, которая по-прежнему доносилась из дома Сомовых. — Бедные люди!.. Честно тебе скажу, Елена, мне их жалко. Они потом будут плакать.

— Только не Железная Кнопка и не ее дружки, — ответила Ленка.

— Именно они и будут рыдать, — сказал Николай Николаевич. — А ты молодец. Я даже не предполагал, что ты у меня такой молодец.

— Никакой я не молодец, — вдруг сказала Ленка, и в глазах ее появились слезы. — Послушай, дедушка!.. Я хочу признаться… — Она перешла на шепот: — Я тоже, как Димка… предатель! Ты не улыбайся. Сейчас узнаешь, кто я, закачаешься!.. Я тебя предала! — Ленка в ужасе и страхе посмотрела на Николая Николаевича и проговорила, с трудом выталкивая слова: — Я тебя стыдилась… что ты ходишь… в заплатках… в старых калошах. Сначала я этого не видела, ну, не обращала внимания. Ну дедушка и дедушка. А потом Димка как-то меня спросил, почему ты ходишь как нищий? Над ним, говорит, из-за этого все смеются и дразнят Заплаточником. Тут я присмотрелась к тебе и увидела, что ты на самом деле весь в заплатках… И пальто, и пиджак, и брюки… И ботинки чиненые-перечиненые, с железными подковками на каблуках, чтобы не снашивались.

Ленка замолчала.

— Ты думаешь, что я бросилась на Димку с кулаками, когда он мне это сказал? Думаешь, встала на твою защиту? Думаешь, объяснила ему, что ты все деньги тратишь на картины?.. Нет, дедушка! Нет!.. Не бросилась! Наоборот, начала тебя стыдиться. Как увижу на улице — шмыг в подворотню и провожаю глазами, пока ты не скроешься за углом. А ты, бывало, идешь так медленно… Цок-цок железными подковками при каждом шаге… Видно, думаешь о чем-то своем, и вид у тебя одинокий, как будто тебя все бросили.

— Неправда, — сказал Николай Николаевич, — у меня вид величественный. Я на людях всегда грудь колесом.

— Но ведь я исподтишка за тобой следила, ты же не знал, что тебе надо делать грудь колесом, — виновато сказала Ленка. — Получается вроде нож в спину?..

— Фантазерка ты! — Николай Николаевич быстро нагнулся и стал перевязывать шнурок на ботинке.

Ему захотелось спрятать от Ленки глаза, которые совсем по непонятной для него причине (впервые за последние десять лет) наполнялись слезами. Раньше он, бывало, плакал, когда терял на фронте друзей, когда хоронил жену, а последние десять лет он этого за собой не замечал.

— Послушай, дедушка! — Ленка в ужасе вся подалась вперед. — А может быть, ты когда-нибудь замечал, что я от тебя прячусь?..

— Не замечал я этого, — твердо ответил Николай Николаевич и выпрямился. — Ни разу не замечал.

— Замечал, замечал!.. А я еще думала, что я милосердная. А какая я милосердная, если тебя стыдилась? — И произнесла, словно открыла для себя страшную истину: — Значит, если бы ты действительно был нищим, оборванным и голодным, то я бы тогда просто убежала от тебя?

Эта простая и ясная мысль совершенно потрясла Ленку.

— Предательница я, говорю тебе, пре-да-тель-ни-ца!.. Мало они меня еще гоняли!..

— Да ничего мне не было обидно. Ну разве что совсем немножко, — ответил Николай Николаевич. — Я всегда знал, что пройдет время, и ты меня отлично поймешь. Неважно когда… Через год или через десять лет, уже после моей смерти. И не казни себя за это.

Вот у меня есть фронтовой товарищ. Старый человек, а тоже не сразу меня понял. Приехал он ко мне в гости и стал кричать, что я позорю звание офицера Советской Армии, хожу оборванцем, хуже хиппи. «Как, говорит, ты мог так низко опуститься? У тебя пенсия сто восемьдесят целковых. Народ тебя кормит и поит, а ты его позоришь! Бери, говорит, пример с меня». Сам он чистенький-чистенький, одет как с иголочки. Психовал, бушевал…

А тут как раз ко мне приехали две сотрудницы краеведческого музея и стали уговаривать продать им портрет генерала Раевского: «Мы заплатим вам две тысячи рублей».

Мой товарищ для интереса спросил:

«Это что же, в старых деньгах две тысячи?»

«Почему в старых, — ответили барышни из краеведческого музея, — в новых две тысячи, а в старых — двадцать».

Мой товарищ прямо со стула стал падать, глаза у него на лоб полезли.

Ну я им, конечно, отказал. Они уехали. А товарищ ругал меня и все подсчитывал, что я мог бы на эти деньги купить и на курорт поехал бы, чтобы здоровье поправить…

Я ему объясняю, что не имею права этого делать, что эти картины принадлежат не только мне, а всему нашему роду: моему сыну, тебе, твоим будущим детям!..

Он опять в крик:

«Тоже мне столбовые дворяне!»

«Крепостные, — сказал я ему. — Художник Бессольцев был крепостной помещика Леонтьева. А ты велишь его картины продавать».

Тут мой товарищ смутился, покраснел, хлопнул дверью и ушел. Через час вернулся и протянул мне сверток.

«Не обижайся, старина, однополчанин может и помочь своему другу».

Я развернул сверток, а там новое пальто. Примерил я его, похвалил, сказал ему спасибо. А когда он уехал, пошел в универмаг, сдал пальто и отправил ему деньги. Ну, думал, он меня разнесет за это. Ничего подобного, все понял — и извинился.

— Дедушка, ты не думай, — вдруг сказала Ленка. — Я полюбила твои картины. Очень. Мне от них уезжать трудно.

— Значит, ты как я, — обрадовался Николай Николаевич. — Ты обязательно сюда вернешься.

— И многим другим твои картины нравятся. — Ленка улыбнулась Николаю Николаевичу и сказала его словами: — Честно тебе говорю.

— Ты о ком это? — с любопытством спросил Николай Николаевич.

— Однажды заходил Васильев… «У вас как в музее, говорит. Жалко, что никто этого не видит».

— А ты что?

— «Как не видит, говорю. Эти картины многие смотрели… И многие еще будут смотреть».

Николай Николаевич почему-то очень взволновался от Ленкиных слов. Он подошел к картине, на которой был изображен генерал Раевский, и долго-долго смотрел на нее, как будто видел впервые, потом сказал:

— Это ты верно ему ответила. — У него был вид человека, который решился на какой-то отчаянный шаг. — Ты даже не представляешь, как ты ему верно ответила!

На улице уже стемнело. И в комнате было сумеречно, но ни Ленка, ни Николай Николаевич не зажигали огня.

Ленка продолжала собираться в дорогу. Она светлым пятном передвигалась по комнате, складывая вещи в чемодан. Признание, которое она, отчаявшись, сделала дедушке, нисколько не успокоило ее, наоборот, еще больше обострило в ней чувство непрошедшей обиды. Ленке казалось, что эта обида будет жить в ней не месяц, не год, а всю-всю жизнь, такую долгую, нескончаемую жизнь.

Быстрее отсюда! Из этих мест, от этих людей. Все они лисы, волки и шакалы! Как трудно, невозможно трудно ждать до завтра!

У соседей по-прежнему гремела музыка. Это подстегивало ее метания по дому.

Потом Димкины гости вышли на улицу, и Ленка услышала их возбужденные голоса. Они кричали и радовались тому, что Димкин отец катал их по очереди на своих новеньких «Жигулях». А Димка командовал, кто поедет первым, а кто вторым.

Им было весело, они были все вместе, а она тут одна — загнанная в мышеловку мышь. И они были правы, а она — виноватая!

Может быть, ей надо выйти и крикнуть все про Димку, и он остался бы один, а она была бы вместе с ними?!

Но тут же в ней возникло яростное сопротивление, не подвластное ей, не позволяющее все это сделать. Что это было? Гордость, обида на Димку?.. Нет, это было чувство невозможности и нежелания губить другого человека. Даже если этот человек виноват.

Она кидала в чемодан одну вещь за другой, потому что сборы эти были для нее спасением.

Именно в этот момент на пороге комнаты бесшумно выросла темная фигура, и мальчишеский голос произнес:

— Здрасте!

Николай Николаевич зажег свет — перед ними стоял Васильев.

— А вот и он, — сказала Ленка. — Легок на помине. Дедушка, это Васильев.

— Здрасте, — поздоровался Васильев второй раз и покосился на чемодан. — У вас там дверь была открыта…

— Заходи, заходи, — обрадовался Николай Николаевич. — Мы только что о тебе разговаривали. Лена мне сказала, что тебе нравятся наши картины.

Николай Николаевич вскочил и прямо вцепился в Васильева. Ведь он пришел сам — значит, он к Ленке относился хорошо?

— Нравятся, — мрачно ответил Васильев и снова покосился на чемодан.

— А какие из картин тебе нравятся больше всего? — не унимался Николай Николаевич.

— Вот эта, — Васильев ткнул пальцем в Раевского, чтобы отделаться от Николая Николаевича. — А кто он такой? — спросил он почти машинально. Сам же в это время, не отрываясь, следил за Ленкой.

Николай Николаевич обрадовался:

— Как же… Это герой Отечественной войны 1812 года, генерал Раевский. Здесь поблизости от нашего городка было имение дочери Кутузова. Генерал Раевский приезжал туда, и мой прапрадед написал его портрет. Это был знаменитый человек. В Бородинском сражении участвовал. Когда разгромили восстание декабристов, то царь Николай вызвал его на допрос, чтобы узнать, почему он их не выдал, — ведь он был под присягой и знал о тайном обществе. — Николай Николаевич выпрямился и торжественно произнес слова Раевского: — «Государь, — сказал генерал Александр Раевский, — честь дороже присяги; нарушив первую, человек не может существовать, тогда как без второй он может обойтись еще».

Ленку эти слова удивили — она перестала складывать чемодан и спросила у Николая Николаевича:

— Как он сказал? Генерал Раевский?

— Ну, в общем, он сказал, что без чести не проживешь, — ответил Николай Николаевич.

Васильев посмотрел на Ленку и вдруг спросил:

— Значит, уезжаешь?.. Значит, ты всё-таки… предатель? — Он усмехнулся: — А как же насчет чести, про которую толковал генерал Раевский?

— Это неправда! — возмутился Николай Николаевич. — Лена не предатель!

— А почему же она тогда уезжает? — наступал Васильев.

— Не твое дело! — ответила Ленка.

— Струсила! — жестко сказал Васильев. — И убегаешь!..

— Я струсила?! — Ленка выскочила из комнаты. Теперь ее голос раздавался издалека: — Я ничего не боюсь!.. Я всем все скажу!.. Дедушка, не слушай его! Я никого не боюсь!.. Я докажу! Всем! Всем!.. — Она снова вбежала в комнату, на ней было то самое платье, которое горело на чучеле, и тихо сказала: — Всем докажу, что никого не боюсь, хоть я и чучело! — повернулась и вышла из дома.

Васильев рванулся за нею, но Николай Николаевич задержал его.

— Я хотел ее догнать, — сказал Васильев. — Может, ей надо помочь?

— Теперь уже не надо. Теперь, я думаю, она сама знает, как ей быть. — Николай Николаевич поманил его пальцем и тихо добавил: — В сущности, ты неплохой парень… Но какой-то… прокурор, что ли.

— А все-таки почему она уезжает? — упрямо переспросил Васильев.

Николай Николаевич посмотрел на Васильева: на его худенькое мальчишеское лицо, на очки с одним стеклом, на крепко сжатые губы, на весь его правый и убежденный вид и вдруг почему-то разозлился.

— Давай, Васильев, шагай! — Он подтолкнул Васильева к выходу. — Ты мне в какой-то стенени надоел! — Закрыл дверь, потом снова распахнул и крикнул ему вслед: — Ты прав во всем!.. И значит, ты счастливый человек!.. — И так стукнул в сердцах дверью, что весь дом загудел колоколом — бом!

Николай Николаевич поднялся в мезонин и вышел на балкончик. Он всматривался в темноту, надеясь увидеть Ленку. И увидел. Ее быстрая фигурка мелькнула среди темных стволов деревьев, более отчетливо проявилась на чистом горизонте, когда пересекала улицу, и скрылась за углом.

«Куда она побежала?» — с беспокойством подумал Николай Николаевич. Конечно, догадаться он не мог и, чтобы успокоить себя в ожидании Ленки, стал, как обычно, размышлять о жизни своего дома и его бывших обитателях, которых нет, но которые в этот момент тесно обступили его со всех сторон.

Взрослые и дети. Почему-то братья и сестры на всю его жизнь остались в нем детьми. Хотя он знал их до самой их старости или до ранней смерти.

Николай Николаевич почти осязаемо чувствовал тепло их рук и горячее дыхание, слышал их крики, смех, перебранки, споры до хрипоты. Они снова, как всегда, были вместе с ним.

Может быть, потому он так обрадовался Ленке, что она как две капли воды была похожа на Машку. Это было звено, которого ему недоставало для счастья, это было звено, слившее жизнь всего его дома воедино.

Ленка!.. Она ощупью выбирала путь в жизни, но как безошибочно! Сердце горит, голова пылает, требует мести, а поступки достойнейшие.

И вдруг Николай Николаевич почувствовал в себе, в своих окрепших мускулах небывалую доселе силу. Может быть, произошло первое в мире чудо и годы не старили его, а укрепляли? Он засмеялся. Его всегда смешило сочетание в нем самой трезвой оценки действительной жизни и какой-то наивной детской мечты — например, что его жизнь вечна.

Глава тринадцатая

Ленка выбежала из дома и подлетела к сомовской калитке. Потом развернулась и побежала вниз по улице, не оглядываясь на собственный дом. Если бы она оглянулась, то сначала увидела бы, как из их калитки выскочил Васильев, словно его оттуда вышвырнули, а затем на одном из балкончиков появился Николай Николаевич.

Но Ленка ни разу не оглянулась. Она спешила, она летела, она бежала… в парикмахерскую.

Ленка твердо решила доказать всем, что она ничего и никого не боится — даже чучелом быть не боится. Вот для этого она и бежала в парикмахерскую, чтобы остричься наголо и стать настоящим страшилищем.

Она ворвалась в парикмахерскую, еле переводя дыхание.

Тетя Клава сидела в одиночестве и читала книгу. Подняла на Ленку усталые глаза и недружелюбно сказала:

— А-а-а, это ты! — И отвернулась.

— Здрасте, тетя Клава, — сказала Ленка.

Тетя Клава ничего не ответила, посмотрела на часы, встала и начала складывать в ящик ножницы, расчески, электрическую машинку. Она явно собиралась уходить.

— Снова решила сделать прическу? Значит, понравилось… Только ничего не выйдет, — заметила тетя Клава как-то ехидно.

— Вы не хотите меня стричь? — спросила Ленка.

— Не хочу, — ответила тетя Клава, продолжая убирать инструменты. — Рабочий день закончился.

— Потому что я предательница?

— Я не имею права выбора клиента, — ответила тетя Клава. — Нравится он мне лично или нет, обязана обслужить. — И вдруг сорвалась, голос у нее задрожал: — У моего Толика отец в Москве. Он его три долгих года не видел. Толик ночи не спал, придумывал, как они встретятся, о чем будут разговаривать и куда пойдут… Я ему: «А может, у отца работа?» А он мне, глупенький: «Пусть с работы ради меня отпросится… Родной же сын приехал!..» Я так хотела, чтобы он подружился с отцом. А ты моего рыженького под самый корень срезала.

— Не срезала я его, — сказала Ленка и, сама не ожидая этого, впервые созналась, потому что у нее не было другого выхода. — Это не я их предала.

— Ну зачем же ты врешь? — возмутилась тетя Клава. — Из-за какой-то прически. Ну ты детка из клетки.

— Я не вру! Я этого еще никому не говорила… Вам первой. Я на себя чужую вину взяла.

— Зачем же ты это сделала? — Тетя Клава недоверчиво покосилась на нее.

— Помочь хотела… одному человеку, — ответила Ленка.

— А он что же? — осторожно спросила тетя Клава.

— Сказал, что сознается… немного погодя. Чтобы я потерпела… И не сознался.

— А ты? — тетя Клава в ужасе посмотрела на Ленку.

— А я все молчу, — ответила Ленка.

— Ой, несчастная твоя головушка! — запричитала сразу тетя Клава. — А может, лучше расскажешь все ребятам? Они поймут… — Но она тут же поняла, что это не выход для Ленки, и быстро отступилась: — Ну ладно, ладно, я тебя учить не буду, не моего ума это дело. Сама в жизни много глупостей наделала. — Решительно надела халат и достала инструменты, — гремя ими. — Только ты его не прощай!.. — Повернулась к ней гневным лицом: — Дай слово, что не простишь!

Ленка промолчала.

— Ты что молчишь? — Тетя Клава возмущенно наступала на Ленку, вооруженная ножницами и расческой. — Может, ты его уже простила?

— Ни за что! — ответила Ленка.

— Садись в кресло, — приказала тетя Клава. — Ты будь гордой! Кто-то же должен не прощать!.. Милая моя, золотая, я из тебя такую красотку сделаю! Он закачается!.. А ты плюй на них, на мужиков, направо и налево…

Тетя Клава развязала ленточки в Ленкиных косах.

— Косы можно не распускать, — сказала Ленка.

— Это почему же?

— А меня… наголо.

— Это что еще за фокусы! — возмутилась тетя Клава. — Что ты за казнь египетскую себе придумала?

— Меня Чучелом дразнят, — сказала Ленка.

— Ну и что? — ответила тетя Клава. — А моего Толика — Рыжим.

— Я хочу, чтобы все видели, что я страшилище!.. Что я настоящее чучело!

— Ну уж нет! Лучше я тебя красоткой сделаю. — Тетя Клава улыбнулась. — Хорошая прическа знаешь как помогает!.. — Она принялась расчесывать Ленкины волосы. — Вот увидишь! Я тебя сейчас причешу, постараюсь, и у тебя настроение изменится.

— А я — чучело! — Ленка вскочила. — И не боюсь этого! Я всем это докажу!.. — Она схватила ножницы и как начала кромсать свои волосы!

— Ты что, ненормальная?! — Тетя Клава бросилась к Ленке. — Остановись!..

Ленка бегала по парикмахерской, увиливая от тети Клавы, шмыгая между кресел, кромсала свои волосы и кричала:

— А я чу-че-ло!.. А я чу-че-ло!..

Наконец тетя Клава поймала Ленку, хотя было уже поздно: та успела выстричь несколько прядей волос.

— Что же ты наделала? — Тетя Клава прижала Ленку к себе и укачивала как маленькую. — Лопушок ты несчастный… А рыженький мой был раньше добрым. Честное слово! Сердце душевное… А на тебя закричал: «Гадина!» Домой в тот день пришел взъерошенный, грубил. А потом, не поверишь, заплакал вдруг мой Толик совсем как маленький.

— А я раньше не знала, что его Толиком зовут, — грустно сказала Ленка.

— Толиком… Толиком… — Тетя Клава подвела Ленку к креслу. — Садись, милая, я тебя остригу, как хочешь остригу.

Ленка села в кресло, и тетя Клава накрыла ее простыней.

А тем временем праздник у Димки Сомова приближался к концу. Часть ребят разошлась, и осталась только мироновская компания, самые близкие друзья.

— Давайте гулять до утра, — предложила Шмакова.

— Шмакова дело предлагает! — закричал Попов. — А, ребя?..

У Попова Шмакова всегда предлагала «дело».

— Лохматый, ты ночуешь у меня, — сказал Рыжий.

— Везуха! — ответил Лохматый. — Не надо тащиться в лесничество.

Валька подскочил к проигрывателю и врубил его на полную мощность.

— Чтобы у Бессольцевых стекла звенели! — хохотнул он. — Хорошо веселимся!..

Шмакова схватила за руку Димку, и они начали танцевать. Шмакова крутилась, извивалась — танцы были ее стихия.

И вот тут открылась дверь, и… явился новый, совершенно неожиданный гость. В комнату ворвалась Ленка.

Но какая!.. Неузнаваемая!..

Вязаная шапочка натянута до бровей, куртка нараспашку, а под нею знаменитое обгорелое платье.

Но дело было не в том, как она одета, а в том, какое у нее было необыкновенное лицо, преображенное до неузнаваемости ее смелым поступком. Раньше лицо у нее бывало добрым, милым, отчаянным, жалким, а теперь оно было вдохновенно-решительным.

И всем сразу стало ясно, что она пришла к ним затем, чтобы сделать то, что хочет. И помешать ей никто не сможет. Они все это поняли и замерли. Только что смеялись, хохотали, танцевали, а тут окаменели. Ждали, что же будет дальше.

А Ленка не торопилась.

— Братцы, чего же вы не танцуете? — спросила Ленка. — Давайте!.. Прыгайте!.. — Она начала танцевать, кривляясь и паясничая.

Но тут пластинка кончилась, музыка оборвалась, и наступила тишина.

— Жалко, не потанцевали. — Ленка посмотрела на ребят и впервые, встречаясь с ними взглядом, не дрогнула. Она почувствовала в своей душе давно забытый покой. — Какие вы все красивые!.. — Прошлась по комнате, оглядывая каждого, как будто очень давно их не видела. — Не дети, а картинка!

Ленка остановилась посреди комнаты.

— А я — чучело! — Резко сдернула шапочку, открывая всему миру свою остриженную голову. Чу-че-ло! — Ленка похлопала себя по голове. — Хороший кочанчик! И рот до ушей, хоть завязочки пришей. Правда, Шмакова?

Ленка улыбалась, и уголки губ у нее поползли вверх, а она старалась их разодрать посильнее, чтобы они как-нибудь достали до ушей. При этом она крутила головой, чтобы всем было видно, какое она настоящее страшное чучело!

Все по-прежнему молчали. Можно сказать, что они только безмолвно ахнули.

Ленка же поначалу в горячке вообще забыла про Димку, а тут она увидела, какой он стоял бледный и испуганный.

«Вот уж его перекосило так перекосило», — подумала она, плавно приблизилась к нему и сказала:

— Извините-простите!.. Забыла вас поздравить с днем рождения. Вот дурочка! Пришла, можно сказать, за этим и забыла.

Димка стоял в какой-то неестественной позе, повернувшись к Ленке боком, изо всех сил стараясь не встретиться с нею глазами.

— А ты почему, Сомов, от меня отворачиваешься? — Ленка хлопнула Димку по плечу. — Что же ты так дрожишь, бедненький?.. Похудел. Неужели страдаешь, что я оказалась предателем? А?.. Конечно, тяжело. Ты такой смелый и честный, а дружил с нехорошей девочкой, с которой никому не следует дружить! Она — ябеда!.. Доносчик!.. Гадина-а-а! — Она подошла к Рыжему. — Твои слова, Рыженький!

— А я и не отказываюсь, — сказал Рыжий. — Мои слова.

— Придет время, Толик, — откажешься, — ответила Ленка.

Но на эти Ленкины слова Рыжий ничего не ответил. Да Ленка и не ждала от него ответа. Она уже устремилась дальше, к Мироновой, заглянула ей в глаза и сказала:

— Привет, Железная Кнопка!

Ей хотелось с каждым столкнуться, на каждом проверить свою храбрость.

— Привет, если не шутишь, — ответила Миронова. — А что дальше?

— Удивляюсь я тебе, — вздохнула Ленка, — вот что.

— Чему же ты удивляешься, если не секрет?

Миронова была не Рыжий, она не сдавала своих позиций.

— Тому, что ты такая правильная, а водишься с Валькой. А он — живодер. Ай-ай-ай!.. По рублю сдает собак на живодерню. Вот так, борец за справедливость!

— Ну ты, полегче! — встрепенулся Валька.

— Что это ты плетешь про Вальку? — спросил с угрозой Лохматый.

— А что, разве ты, мордастенький, перестал с бедных собачек сдирать шкуры? — Ленка дернула Вальку за галстук и повернулась к Лохматому: — Ну садани меня, чтобы я замолчала! Ну докажи, что сила — это самое главное в жизни!

— И саданет! Саданет! — закричал Валька. — Наговариваешь на меня! Трепло! — замахнулся он на Ленку.

— Ой, боюсь! — Ленка засмеялась, но не дрогнула и не отступила.

А Валька побоялся ее стукнуть. Всегда бил метко, а тут струхнул.

— Ну, до свидания!.. — Ленна помахала всем рукой. — Что-то мне стало с вами скучно. Радуйтесь… Вы же добились своего! Вы — победители!.. Завтра я уезжаю. Так что давайте хором — раз, два, три: «В нашем клас-се боль-ше не-ту Чу-че-ла!..» Ну!.. Милые!.. Ну чего же вы языки проглотили?

Ленка сорвала у Шмаковой цветок с платья и приколола себе на куртку. Медленно застегнулась. Натянула шапку до бровей, пряча свою стриженую голову. Помолчала. Потом серьезно и грустно сказала:

— Честно говоря, жалко мне вас. Бедные вы, бедные люди, — и ушла.

Исчезла, испарилась Ленка, будто ее здесь и не было. В комнате стояла жуткая, неправдоподобная тишина.

И вдруг Лохматый рванулся вперед и схватил Вальку за руку:

— Чего это Бессольцева про тебя тут плела?

— Да выдумала она все! — закричал, вырываясь, Валька. — Кому поверил? Змее?

— А это что? — Лохматый выдернул из Валькиного кармана поводок с ошейником. — А это что?! — Он потряс поводком перед носом насмерть перепуганного Вальки.

— Это?.. — Валька на всякий случай отступал под напором Лохматого. — Это?..

— Орудие живодера! Вот что это! — крикнул Рыжий.

Лохматый бросился к Вальке, а тот рванулся в сторону и заметался вокруг стола. Он бегал, швыряя под ноги Лохматому стулья, но еще не сдавался, а выкрикивал на ходу слова угрозы:

— Я Петьке скажу! У него дружки!.. Тебя скрутят! Можешь у своего отца спросить!.. Он тебе расскажет!..

— Лохматый, это они! — догадался Рыжий. — Ребята, это они!.. Значит, это Петькины дружки прострелили руку твоему отцу, когда он у них лося отбивал! Точно!..

— Так это вы! — взревел Лохматый и, сметая все на своем пути, бросился на Вальку.

Валька рванулся к двери, чтобы спастись бегством, но Рыжий подставил ему ножку — он упал, и Лохматый навалился на него.

Наконец Валька все же изловчился, вырвался, вскочил, чтобы бежать, но оказался… на поводке, на собственном поводке, на котором он водил собак на живодерню.

Ошейник плотным кольцом облегал Валькину шею, а конец поводка крепко держал в руке Лохматый, и лицо его было мрачным и беспощадным.

— Ты что?.. — Валька заплакал. — Ты что?.. Ребята, — взмолился он, — ребята! Лохматый меня удавит!..

— Выйдем отсюда, — сказал Лохматый и потянул поводок, не глядя на Вальку.

Валька больше всего боялся выйти куда-то с Лохматым, он упирался, и лебезил, он хватал поводок и выкрикивал:

— Ребята, разве так можно? Ребята!.. Человек на поводке?!

Но никто не заступился за Вальку.

Тогда Валька взмолился:

— Лохматый, — умолял он, — я больше не буду! Это все Петька! Вот и Димку спроси!.. Он его знает, он скажет — Петька зверь!

— Кому говорят, выйдем! — Лохматый сильно потянул за поводок.

Валька не устоял. Он упал на колени и подполз к Мироновой:

— Миронова, что же ты молчишь? Заступись!.. Я больше не буду!

— Отпусти его, Лохматый, — сказала Миронова.

Лохматый помедлил секунду, а потом швырнул поводок Вальке в лицо.

— А ты встань! — брезгливо сказала Миронова Вальке. — Не ползай.

Валька вскочил и, снимая дрожащими руками ошейник, быстро проговорил:

— Ребята, все по закону… Собак беру бродячих…

— Уходи! — приказала Железная Кнопка. — Не годишься ты для нашего дела.

— Почему? — удивился Валька. — Разве я с вами не заодно? Разве я не гонял Чучело?

— Ты — заодно?.. — Железная Кнопка наступала на Вальку: — Ты, живодер, с нами заодно?!

Валька сложил поводок в карман, нахально ухмыльнулся и вышел из комнаты. Потом застучал в окно, крикнул притворно-ласковым голосом:

— Детишки, пора в кроватки! — захохотал и исчез.

Лохматый стоял, низко опустив голову, крепко сжав кулаки, которые ему всегда помогали, а сейчас почему-то не помогли. Все остальные подавленно молчали.

— Не ожидала я такого от Чучела, — нарушила наконец тишину Железная Кнопка. — Всем врезала. Не каждый из вас на это способен. Жалко, что она оказалась предателем, а то бы я с ней подружилась… А вы все — хлюпики. Сами не знаете, что хотите. Вот так, ребятки. Ну, привет.

— А как же пирожные? — остановил ее Димка. — Мы же еще чай не попили.

— Пирожные? Сейчас самое время…

— Точно, — подхватил Димка, хотя вид у него при этом был неуверенный.

— Кушайте на здоровье, а мне и без сладкого тошно, — и Миронова ушла, ни на кого не глядя.

— Миронова, подожди! — крикнул ей вслед Лохматый. — Я с тобой.

— Ты же ко мне собирался? — остановил его Рыжий.

— Передумал, — на ходу ответил Лохматый, — домой охота.

— Тогда и я с вами, — сказал Рыжий и бросился следом за Мироновой и Лохматым.

Хлопнула дверь — они ушли.

В комнате остались только сам новорожденный да Шмакова с Поповым.

— Может, зря мы с тобой никому… ничего?.. — тихо спросил Попов у Шмаковой. — А?..

— Ты про что? — насторожился Димка.

Шмакова улыбнулась — она предчувствовала близкую развязку всей этой затянувшейся запутанной истории и поняла, что наконец настал ее победный час.

— Мы с Поповым, — радостно пропела Шмакова, — представляешь, Димочка… — хитро скосила глаза на Димку, ей нравилось наблюдать за ним: он то бледнел, то краснел. — Мы тогда с Поповым… — Она засмеялась и многозначительно замолчала, продолжая что-то мурлыкать себе под нос.

— Что вы… с Поповым? — спросил Димка.

Шмакова не торопилась с ответом — ведь ее ответ должен был потрясти Димку, и так хотелось его помучить, чтобы разом отомстить за все. Настроение у нее было прекрасным, кажется, ее план полностью удался: Димка уничтожен, а следовательно, вновь завоеван и покорен. Теперь она из него будет вить веревки, сделает своим верным рабом вместо Попова. А то ей этот верзила порядком надоел — скучный какой-то и зануда.

— Так что вы с Поповым? — переспросил Димка.

— Мы? — Шмакова засияла. Она не отрывала глаз от Димкиного лица. — Мы под партой сидели. Вот что!

Димка как-то глупо улыбнулся и спросил:

— Когда сидели? — хотя все уже понял.

— Когда ты с Маргаритой так мило беседовал, — рассмеялась Шмакова.

— Под партой? — Димку бросило в жар. — Вы?.. Когда Маргарита?..

— Под партой… Мы… Когда Маргарита! — особенно восторженно пропела Шмакова.

Эта новость раздавила Димку. Острый страх и тоска сжали его бедное сердце — оно у него затрепетало, забилось, как у несчастного мышонка, попавшего в лапы беспощадной кошки. Что ему было делать? Что?! То ли заплакать на манер Вальки и броситься перед Шмаковой и Поповым на колени и просить пощады. То ли сбежать из дому, немедленно уехать куда-нибудь далеко-далеко, чтобы его никто и никогда не увидел из этих людей. И где-нибудь там зажить новой, достойной, храброй жизнью, о которой он всегда мечтал. У него и раньше мелькали подобные мысли. Но каждый раз они тут же обрывались, потому что он понимал, что ничего подобного сделать не сможет.

Димка представил на одно мгновение, что идет каким-то темным переулком в чужом городе. Холодно, пронзительный осенний ветер рвет на нем куртку, в лицо хлещет дождь…

У него нет знакомых в этом городе, и никто его не позовет в дом, чтобы обогреть и накормить. Ему нестерпимо жалко стало себя…

— А почему же вы тогда молчали? — пролепетал Димка, как всегда в такие минуты до неузнаваемости меняясь в лице.

— А мы и дальше будем молчать, — ответила Шмакова.

— Будете молчать?.. — Димка жалко улыбнулся, ничего не понимая, хотя уже на что-то надеясь.

— Ребя, надо все рассказать, — мрачно произнес Попов.

Шмакова взяла с тарелки пирожное и приказала Попову: — Открой рот!

Попов послушно открыл рот.

Шмакова всунула ему в рот пирожное и сказала, отряхивая пальцы от крошек:

— Помолчи и пожуй, а то подавишься… Все так запуталось, что и не разберешь ничего. Если мы теперь откроемся, нас тоже по головке не погладят. Понимаешь, Попик? Так что мы теперь все трое одной веревочкой связаны. Должны крепко друг за дружку держаться. — Она подошла к проигрывателю и поставила пластинку. — Потанцуем, повеселимся в тесном кругу. Надо же догулять! Дни рождения бывают не каждый день. — Она улыбнулась Димке: — Димочка, дай мне мое любимое.

— «Корзиночку»? — заикаясь, спросил Димка, взял пирожное и торопливо отдал Шмаковой.

Попов шумно выдохнул:

— Все! — Он встал. — Ребя! Мочи моей больше нету! — И выбежал из комнаты, громыхая тяжелыми, ботинками и натыкаясь по пути на опрокинутые стулья.

— Куда это он? — испугался Димка.

— Не боись. Он у меня верный человек. Видно, решил подышать свежим воздухом. — Шмакова откусила пирожное и пропела: — Пирожное — прелесть! Мать делала?

Димка понуро сел на диван.

Шмакова же, вполне довольная собой, своей окончательной победой над Димкой и Бессольцевой, упоенно танцевала, дожевывая «корзиночку» и таинственно улыбаясь.

Глава четырнадцатая

Николай Николаевич проснулся на рассвете, когда на горизонте уже появилась светло-серая полоска. Точнее, не проснулся, а встал, потому что не спал почти всю ночь.

Он умылся холодной водой, плеская ее большими пригоршнями в лицо, чтобы освежиться. Аккуратно побрился, автоматически надел свой костюм. Потом критически оглядел себя. Да, Ленка права! Какое же на нем все старое — совсем не смотрится. Надо бы переодеться.

Но так как его гардероб был скуден, то он вдруг решил надеть свою старую военную форму. Он достал ее из шкафа, вышел на балкончик, чтобы получше разглядеть. Форма оказалась в полном порядке. Он несколько раз встряхнул ее, почистил щеткой и не поленился пройтись по костюму утюгом.

Орденские планки, которые в три ряда украшали грудь кителя, ему не понравились — от времени они сильно потускнели и стерлись, и это было нехорошо. Он снял их и решил сегодня же купить новые.

Потом Николай Николаевич быстро переоделся; суровый и сосредоточенный, сел к столу и что-то долго писал и переписывал. Написанное сложил и спрятал в нагрудный карман.

Только после этого Николай Николаевич заглянул в комнату Ленки. Ее непривычная, стриженая и поэтому такая маленькая и беззащитная голова покойно лежала на белой подушке — она крепко спала.

Николай Николаевич посмотрел на часы: было уже восемь. Он решил, что Ленку будить не стоит, пусть поспит: катер уходил в одиннадцать.

Неужели он уедет отсюда, и неужели это все произойдет сегодня!.. Николай Николаевич вдруг заторопился, решительно накинул на плечи свое знаменитое пальто и, неслышно прикрыв двери, вышел из дома…

Через час старый дом Бессольцевых содрогался от сильного и тревожного стука, будто какой-то великан бил по нему огромной кувалдой.

Этот стук разбудил Ленку. Она рывком села на кровати; еще ничего не понимая, повернулась к окну и увидела, как чья-то рука приложила поперек ее окна доску. В комнате сразу стало меньше света. И снова раздался сильный, резко бьющий по голове стук.

Она поняла: дедушка заколачивал свой дом!

Происшествие, так поразившее. Ленку, выбросило ее из кровати, и она, как была, в ночной рубахе, выскочила на улицу.

Ленка не почувствовала утреннего холода, пронзившего ее тело, и даже не ощутила, что босая ступает по мокрой осенней траве.

Она ничего этого не заметила, потому что глаза ее видели только Николая Николаевича, стоявшего к ней спиной на лестнице-стремянке и заколачивающего окна дома. Как завороженная следила Ленка за его неистовой рукой с топором, которая размеренно ходила туда-сюда и била наотмашь, вколачивая гвозди в старые бревна. Одна за другой доски неумолимо ложились поперек окон.

Ленка подняла голову вверх — все четыре ее любимых балкончика, которые выходили на четыре стороны света, были уже заколочены. Это особенно сильно ее опечалило.

— Дедушка, — крикнула Ленка, — что ты делаешь?

Николай Николаевич оглянулся, увидел испуганную стриженую Ленку в длинной белой рубахе, босую и какую-то легкую, летящую, в его возбужденном сознании мелькнуло: «Совсем как Машка!» — и крикнул ей:

— Еще гвоздей!

— Ты уезжаешь? Со мной? — спросила Ленка, не трогаясь с места. — Ты бросаешь свой дом?!

— Кому говорят — еще гвоздей! — Он так повелительно крикнул, что ее как ветром сдуло. — И оденься! Сумасшедшая!

Когда Ленка одевалась, то у нее зуб на зуб не попадал. Нет, не от холода, а оттого, что дедушка решил все бросить и уехать с нею.

Решил бросить свой город!

Свой дом!!

Свои картины!!!

Ленка схватила ящик с гвоздями и поволокла его к дедушке. Николай Николаевич взял из ящика гвозди и заколотил два последних окна.

Дом Бессольцевых снова оглох и ослеп.

Николай Николаевич, тяжело ступая, слез со стремянки.

Ленка ткнулась ему в грудь и заревела.

Теперь, когда работа была закончена, он как-то протяжно вздохнул — он боялся, у него не будет сил взглянуть на свой заколоченный дом.

— Ну хватит! — сказал Николай Николаевич. — Что мы с тобой, как два дурачка, разревелись у всех на виду! Мы что, хороним кого-нибудь?.. Наоборот — мы живы! Мы живем на полную катушку! Мы совершим еще что-то замечательное!

Потом, наскоро позавтракав, отключили электричество и газ, перекрыли воду в садовой колонке и закрыли все двери на замки. Погрузили два чемодана и мешок яблок на садовую тележку. Сверху Николай Николаевич положил картину, аккуратно завернутую в старое полотенце, вышитое крестом еще бабушкой Колкиной, — это была их «Машка». И они пошли на пристань, подгоняемые внутренней тоской, которую оба старались скрыть друг от друга.

— Дедушка, — сказала Ленка, помогая Николаю Николаевичу везти тележку, — ты здорово придумал с «Машкой». — Она схватила картину: — Лучше я ее понесу. Повесим ее на самое видное место. И нам не будет скучно. Посмотрим на Машку и все картины вспомним. — Заглянула ему в глаза: — Правда, дедушка?..

— Правда, Елена! — ответил Николай Николаевич и чему-то рассмеялся.

— А чего ты смеешься? — не поняла Ленка. — Что радуешься?

— У меня для этого масса причин, — возбужденно ответил Николай Николаевич. — Сейчас сядем на катер, и я тебе их подробно изложу.

Вот тут-то они и услышали знакомые тревожные крики:

— Держи! Держи-и-и-и!

Следом раздался свист и улюлюканье погони.

Ленка привычно втянула голову в плечи.

Николай Николаевич заметил это и спросил:

— Ты что, опять испугалась? Забыла, какая ты храбрая?..

Ленка кивнула, прислушиваясь к приближающимся крикам.

— А ты не забывай, — строго сказал Николай Николаевич.

— Я стараюсь, — сказала Ленка.

Она приготовилась к встрече с несокрушимой Железной Кнопкой и ее дружками. А что, если они сейчас устроят ей «почетные проводы», будут кричать на нее «Чучело» на виду у всех пассажиров катера?.. Что тогда? Легкий озноб прошел по ее телу, но все же она собралась и твердо решила: если они это сделают, то она бросится драться. Она не отступит. Нет, не отступит!..

— Подержи, пожалуйста! — Ленка отдала Николаю Николаевичу сверток с картиной и медленно, как-то по-новому, откинув голову назад, пошла навстречу приближающимся крикам.

Но затем произошло нечто неожиданное — она увидела бежавшего Димку! А следом за ним, во главе с Мироновой и Лохматым, вылетел почти весь шестой класс — может быть, человек двадцать, — они гнали Димку! А она испугалась — вот смешно.

Димка бежал неловко, трусцой, как курица с подбитым крылом, прижимаясь к забору, чтобы его меньше было видно, и поминутно оглядывался назад с побелевшим от страха лицом. Зато у преследователей глаза горели яростным огнем, щеки пылали нервным румянцем людей, которые имели право на подлинный гнев.

Кто-то схватил Димку за руку, кто-то подставил ножку. Он упал, тут же вскочил, вырвался из цепких рук преследователей и побежал дальше, сверкая пятками.

Все шквалом пронеслись мимо Николая Николаевича и Ленки, не замечая их.

Они кричали:

— Держи его!..

— К школе! Гони к школе!..

— Попался, гад!..

Они исчезли так же быстро, как и появились.

— Дедушка, — одними губами произнесла Ленка, — значит, Димка все-таки сознался?

— Выходит, сознался, — ответил Николай Николаевич. — А что теперь будет? — спросила Ленка, уставившись на Николая Николаевича испуганными глазами.

— Что будет? Теперь они из тебя сделают героя.

— Да?.. — Ленка откровенно засмеялась. — Что же мне делать?

— Ну, играй победу! — Николай Николаевич почему-то с грустью посмотрел на Ленку. — Ну, торжествуй!

— Я сбегаю, — сказала Ленка, — посмотрю…

— Не надо, Елена! — попросил Николай Николаевич. — Лежачего не бьют.

— Но я торжествую! — почему-то с вызовом крикнула Ленка. — Я играю победу!

— Елена, подожди! — попытался остановить ее Николай Николаевич.

Но Ленка не послушала его и бросилась следом за ребятами к школе.

Николай же Николаевич неловко потянул тележку, перевернул ее — чемоданы, мешок с яблоками и картина упали. Он быстро поднял тележку, сложил все обратно, откатил ее в сторону, взял картину и заспешил за Ленкой.

Ленка вбежала в класс, когда Димка под натиском ребят, спасаясь от них, взобрался на подоконник.

— Бей его! — заорал Валька и схватил Димку за ногу, чтобы стащить с подоконника.

— Не примазывайся! — с презрением оборвала его Железная Кнопка. — Не суйся к нам со своими грязными руками!

Лохматый саданул Вальку, и тот отскочил в сторону.

А ребята стали медленно наступать на Димку, как когда-то наступали на Ленку.

— Пустите меня! — крикнул он. — А то я… — он беспомощно оглянулся в поисках спасения, — выпрыгну в окно!

— Не выпрыгнешь! — сказала Миронова. — Ножку сломаешь, а это больно.

Димка загнанными глазами посмотрел на Железную Кнопку, весь как-то в отчаянии вытянулся и распахнул окно…

Все: «Ах!» — и отпрянули.

Вот в это время в класс и вбежала Ленка. Никто ее не видел, потому что они все стояли к ней спиной. Все их внимание было приковано к Димке.

— Слезь с окна! — тихо и спокойно произнесла Ленка.

Димка резко оглянулся, увидел Ленку… и спрыгнул с подоконника.

— Наша красавица пришла! — пропела Шмакова, хотя в ее голосе чувствовалась какая-то неуверенность.

Ребята веселой гурьбой окружили Ленку:

— Привет, Чучело!

— Здорово!

— Наше вам!..

— Оказывается, ты молодец, Бессольцева! — Лохматый хлопнул Ленку по плечу.

— Разрешите пожать вашу лапку, — паясничал, как всегда, Рыжий, пожимая Ленкину руку.

— Вот хорошо, что ты еще не уехала, — сама Железная Кнопка, улыбаясь, приближалась к Ленке. — Что же ты нам сразу все не сказала?.. Впрочем, это твое личное дело.

А Димка тем временем сообразил, что все про него забыли, проскользнул по стенке за спинами ребят к двери, взялся за ее ручку, осторожно нажал, чтобы открыть без скрипа и сбежать… Ах, как ему хотелось исчезнуть именно сейчас, пока Ленка не уехала, а потом, когда она уедет, когда он не будет видеть ее осуждающих глаз, он что-нибудь придумает, обязательно придумает… В последний момент он оглянулся, столкнулся взглядом с Ленкой — и замер.

Он стоял один у стены, опустив глаза.

— Посмотри на него! — сказала Железная Кнопка Ленке. Голос у нее задрожал от негодования. — Даже глаз не может поднять!

— Да, незавидная картинка, — сказал Васильев. — Облез малость.

Ленка медленно приближалась к Димке.

Железная Кнопка шла рядом с Ленкой, говорила ей:

— Я понимаю, тебе трудно… Ты ему верила… зато теперь увидела его истинное лицо!

Ленка подошла к Димке вплотную — стоило ей протянуть руку, и она дотронулась бы до его плеча.

— Садани его по роже! — крикнул Лохматый.

Димка резко повернулся к Ленке спиной.

— Я говорила, говорила! — Железная Кнопка была в восторге. Голос ее звучал победно. — Час расплаты никого не минует!.. Справедливость восторжествовала! Да здравствует справедливость! — Она вскочила на парту: — Ре-бя-та! Сомову — самый жестокий бойкот!

И все закричали:

— Бойкот! Сомову — бойкот!

Железная Кнопка подняла руку:

— Кто за бойкот?

И все ребята подняли за нею руки — целый лес рук витал над их головами. А многие так жаждали справедливости, что подняли сразу по две руки.

«Вот и все, — подумала Ленка, — вот Димка и дождался своего конца».

А ребята тянули руки, тянули, и окружили Димку, и оторвали его от стены, и вот-вот он должен был исчезнуть для Ленки в кольце непроходимого леса рук, собственного ужаса и ее торжества и победы.

Все были за бойкот!

Только одна Ленка не подняла руки.

— А ты? — удивилась Железная Кнопка.

— А я — нет, — просто сказала Ленка и виновато, как прежде, улыбнулась.

— Ты его простила? — спросил потрясенный Васильев.

— Вот дурочка, — сказала Шмакова. — Он же тебя предал!

Ленка стояла у доски, прижавшись стриженым затылком к ее черной холодной поверхности. Ветер прошлого хлестал ее по лицу: «Чу-че-ло-о-о, пре-да-тель!.. Сжечь на ко-стре-е-е-е!»

— Но почему, почему ты против?! — Железной Кнопке хотелось понять, что мешало этой Бессольцевой объявить Димке бойкот. — Именно ты — против. Тебя никогда нельзя понять… Объясни!

— Я была на костре, — ответила Ленка. — И по улице меня гоняли. А я никогда никого не буду гонять… И никогда никого не буду травить. Хоть убейте!

— Какая храбрая! — Шмакова зловеще хихикнула: — Одна против всех!

— Раз так, то и Чучелу бойкот! — заорал Валька. — Ату-у-у их! — Он свистнул.

Но свист его погас, потому что никто его не поддержал.

В это время появилась веселая и нарядная Маргарита Ивановна.

— Это что еще за собрание? Вы что, звонка не слышали? — сказала она. — Живо по местам! У меня потрясающая новость… — Маргарита Ивановна заметила Ленку: — Ты еще не уехала? Это прекрасно! — Ее взгляд остановился на Ленкиной стриженой голове. — Ты что, заболела?..

— Она спалила волосы у костра, — сказал Васильев, — и остриглась.

— У костра? — переспросила Маргарита Ивановна. — У какого костра?

Но потрясающая новость, которую Маргарита Ивановна хотела всем сообщить, била в ней ключом, и она сразу забыла или, точнее, привыкла к тому, что Ленка острижена, потому что опалила волосы у какого-то костра.

— Ребята, ребята! Внимание!.. — Она постучала костяшками пальцев по столу, чтобы всех утихомирить. — Вни-ма-ние!.. Слушайте! — Голос Маргариты Ивановны звенел необыкновенно радостно: — Сейчас нам Лена Бессольцева расскажет потрясающую новость.

— Какую новость? — не поняла Ленка.

— Так ты ничего не знаешь? — удивилась Маргарита Ивановна. — Разве тебе дедушка ничего не сказал? Быть не может!.. Ну хорошо! Тогда я вам все скажу сама. — Она прошлась между рядами, вернулась к учительскому столу. — Ребята! Я только что узнала, что всем нам хорошо известный Николай Николаевич Бессольцев, дедушка Лены, подарил городу свой дом и коллекцию картин, которую собирали многие поколения Бессольцевых и которая принадлежит кисти их предка, художника, жившего в девятнадцатом веке!.. Теперь у нас тоже будет городской музей!

— Музей?! — Ленка была потрясена.

— А сколько ему заплатили? — с любопытством спросил Валька.

— Я же объяснила — он это все подарил! — вновь радостно сказала Маргарита Ивановна.

— Даром? Все-все даром?..

— Конечно, — ответила Маргарита Ивановна. — Понимаете, какое это прекрасное начало для большого и благородного дела.

Валька растерялся. Смысл жизни терял для него основу. Он хотел заработать много-много денег, он считал это самым большим счастьем, потому что на деньги он купил бы себе автомашину, цветной телевизор, моторную лодку и зажил бы в собственное удовольствие. И вдруг «кто-то», по доброй воле, отказывался от всех своих богатств. От дома, который стоит тысячи. От картин, которые, говорят, стоят «мильен».

И весь класс ахнул. Ребята, конечно, не понимали истинного значения картин, которые Николай Николаевич отдал городу, но знаменитый дом на холме они знали с самого детства. Он, хотя и был для них сказочным дворцом, про который они знали столько замечательных историй, существовал для них реально. И то, что теперь дом Бессольцевых принадлежит городу, произвело на них ошеломляющее впечатление. Они с восторгом и с большим удивлением смотрели на Ленку, как на человека, имеющего отношение к чему-то им непонятному, но чудесному.

В классе было так тихо, так бесконечно тихо, что нерешительный стук в дверь прозвучал особенно отчетливо.

— Да-да, войдите! — сказала Маргарита Ивановна.

Дверь приоткрылась, и в проеме появилась фигура Николая Николаевича. В руке он держал что-то завернутое в полотенце. И весь класс, повинуясь какому-то новому, непонятному чувству, неслышно встал перед Николаем Николаевичем.

— Извините, — сказал он. — Я вынужден прервать вас… Лена, мы опаздываем на катер.

— Товарищ Бессольцев… Николай Николаевич! — Маргарита Ивановна схватила его за руку и втащила в класс. — Это вы?! Входите, пожалуйста.

— Мы уходим, уходим… — сказал Николай Николаевич. — Мы не будем вам мешать.

— Позвольте передать вам… — Маргарита Ивановна разволновалась, — наше восхищение… Вы такой человек! Такой человек!.. Я впервые в жизни встретила такого замечательного человека. Спасибо вам! Честное слово, я сейчас разревусь…

— Извините, — Николай Николаевич был крайне смущен.

«Значит, они уже все узнали, — подумал Николай Николаевич. — Значит, кто-то на хвосте уже разнес эту новость по всему городу». Ему стало радостно и грустно одновременно: ему так хотелось сообщить об этом Ленке самому.

Дело в том, что когда Николай Николаевич отдавал свое заявление по поводу дома и картин в райисполкоме, то там оказалась его старая знакомая, директор местной музыкальной школы. И она краем уха услышала, о чем он говорил, дождалась его в коридоре, подлетела к нему и спросила подчеркнуто вежливо и немного витиевато:

— Николай Николаевич, быть может, вы будете столь любезны, что разрешите не делать из вашего заявления тайны?..

Он кивнул, что вроде бы разрешает, потому что увидел, что она очень взволнована, и обрадовался этому. Однако в следующий момент подумал, что лучше ей этого не разрешать, но ее уже не было в коридоре, в одно мгновение она куда-то исчезла.

— Дедушка, ты из-за меня?! — спросила Ленка. — Все картины?! Как же ты будешь жить без них?..

— Не только из-за тебя, хотя и ты сыграла в этом не последнюю роль, — громко и свободно ответил Николай Николаевич. Он сделал непривычно широкий жест рукой и стал вдруг раскованным, легким, праздничным, красивым. — Это давнишняя моя мечта. Вчера она снова посетила меня. И вот…

Николай Николаевич замолчал и долго-долго молчал, так долго, что успел рассмотреть более пристально, чем всегда, лица ребят, которые сидели перед ним и с которыми у него были такие сложные отношения.

Но разве все это имело значение, когда он вышел на такой ясный и простой путь?

Николай Николаевич улыбнулся — нет, не им, а себе, своим мыслям, своей адской жизненной силе, которая билась у него в груди.

Он смотрел на их лица, стараясь заглянуть в глаза, и увидел, что во многих из них бьется пытливая мысль, а у некоторых безразличие, а у иных даже злость и непонимание. Но ведь есть такие, у которых бьется, бьется и пробивается пытливая мысль, и это будет всегда! И вдруг, мгновенно осененный, вдруг понявший, что это необходимо сделать, он поднял над головой картину, по-прежнему завернутую в полотенце, вышитое крестом, и сказал:

— Эта картина мне очень дорога. Тут изображена наша старинная согражданка. — Николай Николаевич строго посмотрел на Маргариту Ивановну. — Она была вашей предшественницей, учительницей русской словесности здесь, в городке… сто лет тому назад. — Он улыбнулся: — Не думайте, что это было так уж давно… Она всего лишь моя бабушка… — И добавил просто и тихо: — Эту картину я дарю вашей школе…

— Дедушка! — сказала Ленка в страхе и в немом преклонении перед поступком Николая Николаевича. — Де-душ-ка!

Нет, даже она не могла понять в эту секунду величие своего деда Николая Николаевича Бессольцева.

— Идем! — Николай Николаевич крепко взял Ленку за руку. — Катер нас ждать не будет, хотя, может быть, мы с тобой и стали знаменитыми людьми.

— Я вас провожу, — вдруг объявила Маргарита Ивановна.

— Что вы, — возразил Николай Николаевич, — это лишнее.

Маргарита Ивановна смутилась и покраснела:

— Заодно провожу и мужа… Он у меня этим же катером уезжает.

И они все трое вышли из класса.

В последний раз мелькнула Ленкина стриженая голова, в последний раз Николай Николаевич сверкнул своими большими заплатками на рукавах пальто, и они исчезли, сопровождаемые полным безмолвием.

— На каких людей мы руку подняли! — нарушил тишину Васильев и тяжело вздохнул: — Э-э-эх!

— Все из-за Сомова! — Лохматый подлетел к Димке, крепко сжав кулаки.

— У-у-у, — понеслось со всех сторон, — Со-мо-о-ов!

Одни из них забыли, что они сами тоже гоняли Ленку.

Другие забыли, что жили, как будто вся эта история их не касается. Третьи, что хотели заступиться за Ленку, да не успели… Каждый, конечно, чувствовал какую-то неловкость перед самим собой, перед другими, но в этом трудно признаваться, и все они дружно и единогласно обвиняли одного Сомова.

— Бойкот — Сомову! — крикнула Железная Кнопка. — Голосуем!

Но голосования снова не вышло, потому что в дверь просунулось жизнерадостное и возбужденное лицо Маргариты Ивановны:

— Директор мне разрешил. Я только туда и обратно. А вы здесь сидите тихо. — Она хотела уже исчезнуть, но почему-то спросила: — Да, что это вы кричали про бойкот? Опять?.. Кому? За что?

— Вашему Сомову! Вот кому! — Миронова впервые за все время этой борьбы побледнела от волнения. — Он дважды предатель!

— Сомов — предатель?.. — Маргарита Ивановна по-прежнему стояла в дверях. — Ничего не понимаю.

— Он рассказывал вам, что мы сбежали в кино? — спросила Миронова.

— Ну, рассказывал, — Маргарита Ивановна улыбнулась. Она подумала про то, что они совсем еще дети, играют в каких-то предателей.

— А мы-то думали, что это сделала Бессольцева!

— Гоняли ее, били! Смеялись над нею, — сказал Васильев. — А Сомов молчал.

— И вы молчали, Маргарита Ивановна, — вдруг тихо, но внятно и беспощадно произнесла Миронова.

— Я молчала?.. — Маргарита Ивановна испуганно посмотрела на Миронову и вошла в класс, прикрыв двери. — Я думала, Сомов вам все рассказал… — Она посмотрела на Димку: — Как же так вышло, Сомов?..

Димка ей ничего не ответил и не поднял головы.

— Ждите, Сомов вам ответит, — сказал Васильев.

— Маргарита Ивановна, катер уйдет! — крикнул Валька. — И муж ваш тю-тю!

— Катер?.. — спохватилась Маргарита Ивановна. — Подождите! Я быстро, я сейчас… — Она хотела уйти, но почему-то не ушла. — Давайте спокойно разберемся!.. Значит, Сомов все скрыл? Но при чем тут Бессольцева?..

— Потому что она взяла всю вину на себя, — объяснила Миронова. — Она хотела помочь Сомову… А он ее предал!

— Вот почему она меня так ждала, — в ужасе догадалась Маргарита Ивановна. — Она думала, что я вам все расскажу, а я забыла… Все забыла.

Маргарита Ивановна вдруг поняла, что произошла чудовищная история, что Лена Бессольцева рассчитывала на ее помощь. А она все-все забыла. Это открытие настолько ее потрясло, что она на какое-то время совершенно забыла о ребятах, которые кричали и шумели по поводу Димки Сомова. Собственное ничтожество — вот что занимало ее воображение…

— Так кто за бойкот? — Миронова в который раз подняла вверх руку.

— Лично я отваливаю, — неожиданно сказал Рыжий. — Сомова презираю… Когда Попов вчера рассказал нам про Ленку, меня чуть кондрашка не хватила. Но объявлять ему бойкот теперь я не буду… Раз Ленка против, то и я против. Я всегда был как все. Все били, я бил. Потому что я Рыжий и боялся выделиться. — Он почти кричал или почти плакал: голос у него все время срывался. — А теперь — точка! Хоть с утра до ночи орите: «Рыжий!» — я все буду делать по-своему, как считаю нужным. — И впервые, может быть, за всю свою жизнь освобожденно вздохнул.

Маргарита Ивановна мельком, незаметно взглянула на часы: до отправления катера оставалось десять минут. Она подумала, что ей надо немедленно бежать. Муж будет ее ждать, волноваться, что-нибудь сочинит невероятное, вроде того, что она его разлюбила… А она не могла, не могла уйти!..

— Как же ты все скрыл?.. — неожиданно чужим высоким голосом спросила у Димки Маргарита Ивановна. — Как?! — Она в гневе схватила его за плечи и сильно встряхнула: — Отвечай! Тебе не удастся отмолчаться. Придется все рассказать!

— А что, я один молчал?.. — вырвалось у Димки. — Вон Шмакова и Попов тоже все знали.

Весь класс в один голос выдохнул:

— Как?! И Шмакова?!

— Ребя… — признался Попов. — Она тоже. Мы вместе с ней под партой сидели.

— И ты молчал? — спросила Миронова у Попова. — Из-за Шмаковой?

— Из-за меня, — Шмакова улыбнулась.

— А другой человек в это время страдал и мучился, — сказал Рыжий.

— А мне было интересно, — ответила Шмакова, — когда же Димочка сознается… А он юлил… вилял! — Она повернулась к Димке: — А мы с Поповым, между прочим, Димочка, никого не предавали.

Лохматый подскочил к Шмаковой и замахнулся:

— Ух, Шмакова!

Попов бросился на Лохматого и схватил его за руку:

— Поосторожней! — И сказал громко, чтобы все слышали: — Ребя! Она добрая.

— Какая она добрая! — Лохматый оттолкнул Попова, но почему-то не стал с ним драться. — Ты вглядись в нее, олух!

— Ну, не добрая я! — зло сказала Шмакова. — На добрых воду возят.

— Она наговаривает на себя, — сказал Попов.

— Не нуждаюсь я в твоей защите, Попик, — сказала Шмакова. — И сидеть я с тобой не хочу. — Она взяла свой портфель. — И вообще я люблю перемену мест, — почти весело, с вызовом пропела она своим обычным голосом. — Сяду я к бедному Димочке, а то его все бросили, — и она села на Ленкино место.

Попов пошел за нею следом, будто он был привязан к ней невидимой веревочкой: куда она, туда и его веревочка тащила.

Он дошел до сомовской парты и остановился. Не знал, что делать дальше. Молча стоял над Шмаковой.

— А я хотел быть сильным, — сказал Лохматый и посмотрел на свой кулак. — Думал, останусь в лесу, как отец. И будут меня все бояться. Все Вальки… И все Петьки… Вот и порядок настанет. — Он ткнул себя в лицо кулаком. — Хорошо бы себе морду набить…

— Ребя! — вдруг закричал Попов. — Что же это такое происходит?.. Шмакова к Сомову села, а он — предатель!..

— Верно, — сказала Миронова. — Бойкот предателю! — Она подняла руку: — Голосую… Кто «за»?..

Никто не последовал ее примеру.

Только Попов поднял руку, подержал, уронил и медленно вернулся на свое место.

— Эх, вы! — Железная Кнопка с презрением посмотрела на класс. — Ну тогда я одна объявляю Сомову бойкот. Самый беспощадный! Вы слышите? Я вам покажу, как надо бороться до конца! Никто никогда не уйдет от расплаты!.. Она каждого настигнет, как Сомова! — Голос у Мироновой сорвался, и она заплакала.

— Железная Кнопка плачет, — сказала Шмакова. — Где-то произошло землетрясение.

— Все из-за нее! Из-за нее! — твердила Миронова, вытирая слезы. — Из-за матери моей… Она считает, что каждый может жить как хочет… и делать, что хочет… И ничего ни с кого не спросится. Лишь бы все было шито-крыто!.. И вы такие же! Все! Все! Такие же!..

— Каждый свою выгоду ищет! — радостно крикнул Валька. — Что, неправда?

— А Бессольцевы? — спросил Васильев.

— Бессольцевы!.. — Валька презрительно ухмыльнулся: — Так они же чудики, а мы обыкновенные.

— Это ты обыкновенный?! Или я?.. А может, скажешь, Сомов тоже обыкновенный?.. Мы детки из клетки, — мрачно сказал Рыжий. — Вот кто мы! Нас надо в зверинце показывать… За деньги.

Маргарита Ивановна молча слушала ребят. Но чем она больше их слушала, тем ужаснее себя чувствовала — какой же она оказалась глупой, мелкой эгоисткой. Все-все забыла из-за собственного счастья.

Она подошла к Мироновой и положила руку на ее вздрагивающее плечо.

Миронова рывком сбросила руку и жестко сказала:

— А вам… лучше уйти, Маргарита Ивановна!.. А то мужа прозеваете.

— Не надо так, — сказала Маргарита Ивановна.

А сама подумала — поделом ей. Что заслужила, то и получила, хотя сама себя тут же поймала на мысли, что она внутренне старается как-то себя оправдать.

На реке раздалась сирена отъезжающего катера. Сирена долетела до класса и несколько секунд вибрировала низким хриплым гудком.

— Сигнал! — Маргарита Ивановна подошла к окну: — Катер ушел.

Все до единого бросились к окнам.

Только Сомов не шелохнулся.

Они стояли у окон, надеясь в последний раз увидеть катер, на котором уезжала Ленка Бессольцева — чучело огородное, — которая так перевернула их жизнь.

Рыжий отошел от окна, взял оставленную Николаем Николаевичем картину, развернул полотенце, и вдруг его лицо невероятно преобразилось, и он яростно закричал:

— Она!.. Она!..

Все невольно оглянулись на него:

— Где?..

— Кто она?..

— Она… Ленка! — Рыжий показал на картину.

— Как две капли, — прошептал Лохматый и заорал: — Чучело!

— Врешь! — сказал Васильев. — Бессольцева!

Да, Машка была очень похожа на Ленку: голова на тонкой шейке, ранний весенний цветок. Вся незащищенная, но какая-то светлая и открытая.

Все молча смотрели на картину.

И тоска, такая отчаянная тоска по человеческой чистоте, по бескорыстной храбрости и благородству все сильнее и сильнее захватывала их сердца и требовала выхода. Потому что терпеть больше не было сил.

Рыжий вдруг встал, подошел к доске и крупными печатными неровными буквами, спешащими в разные стороны, написал:

«Чучело, прости нас!»