В книгу входят повести «Жизнь и приключения чудака», «Путешественник с багажом», «Белые пароходы», «Хорошим людям — доброе утро», «Соленый снег» и рассказы разных лет («Майор Щеголеев», «Ослик и пятый океан», «Улица Белого Лося» и другие).
Герои этих произведений — сверстники современных ребят, школьников — казалось бы, самые обыкновенные. Но их всегда отличает чувство справедливости, честность, в их поступках проявляется внимание к окружающим, готовность прийти на помощь.
Для среднего возраста.
Худ. Владимир Леонидович Гальдяев.
Повести
Жизнь и приключения чудака
Тетрадь с фотографиями
Вандал, варвар, гунн! Но в отличие от них на тебе лежит печать цивилизации нескольких столетий! Может быть, ты считаешь, это не имеет значения? Посмотрим, посмотрим…
Эта история началась с того, что отец, уезжая в командировку, поручил мне купить подарок маме ко дню рождения. Он оставил целых десять рублей, но, прежде чем удалиться, все же спросил:
— Надеюсь, ты меня не подведешь?
Я, конечно, успокоил его самым решительным образом.
Если бы с нами рядом была тетя Оля, то она обязательно сказала бы под руку: «Неисправим дух хвастуна!»
Это я-то хвастун?! Посмотрим, посмотрим…
Да! Вы же не знаете тети Оли. Это наша родственница и домашняя прорицательница. Она учительница литературы в отставке, ей уже за шестьдесят. Между прочим, большая благодетельница: уступила мне свою комнату, а сама переехала к сестре на другой конец Москвы. Получается, что она ничего, не тычет в нос своей добротой, как другие. Ну, отдала комнату и отдала и не напоминает. Но зануда! У-у-у, зануда номер один.
Она воспитывала меня с пеленок: говорят, запрещала писаться и плакать. И вроде бы ей удалось кое-чего добиться, но я думаю, это легенда, которую она распространяла сама. Не верится, чтобы я с моим характером поддался ей. Ни за что!
В общем, она умоталась, и слава богу, потому что я не люблю, когда меня постоянно воспитывают. Иногда даже хочется сделать что-нибудь хорошее, но специально отказываешь себе в этом, чтобы не подумали, будто я поддался воспитанию. Хотя тетя Оля это делает хитро и незаметно.
Но меня не проведешь. У меня глаз наметанный. Я давно усвоил: главное в жизни — не поддаваться, а то погибнет всякая индивидуальность. А ее надо беречь.
Я, например, принципиально не собираю марки, потому что в нашем классе их собирают все; плохо учусь, потому что у нас все учатся хорошо. Как-то я сострил на истории, что урок выучил, но отвечать не буду. Правда, за это меня выгнали из класса и влепили единицу, а отец обозвал балбесом и кричал, что я значение слова «индивидуальность» понимаю шиворот-навыворот.
Хе-хе-хе, если бы тетя Оля услышала словечко «умоталась»! Вот бы подняла шум: «Что ты делаешь с великим русским языком? Это же святыня святынь! На нем разговаривал сам Пушкин!»
Но оставим тетю Олю в покое.
Так вот, заметьте, уже на следующий день после отъезда отца я собрался идти за подарком. Я не люблю откладывать важные дела в долгий ящик.
Только я вышел на улицу, как встретил своего лучшего друга Сашку Смолина.
— Ты куда? — спросил Сашка.
— Никуда, — ответил я. — А ты?
— И я никуда, — сказал Сашка.
— А у меня, — сказал я, — есть десять рублей, — вытащил папину десятку и похрустел перед Сашкиным носом.
— Подумаешь! — сказал Сашка.
— Да это же мои собственные! — возмутился я.
— Ври, да не завирайся. Вот чем докажешь, чем?
Мне надо было остановиться и ничем не доказывать, но хотелось добить Сашку, и я небрежно сказал:
— Пошли в кино.
И разменял папину десятку.
А через несколько дней раздался междугородный телефонный звонок. Конечно, это звонил отец. Он беспокойный тип: стоит ему уехать, как тут же начинает названивать чуть ли не каждый день. Когда он узнал, что мамы нет дома, то стал спрашивать про подарок. Я сказал, что уже кое-куда ходил и кое-что видел.
— А куда? — дотошно спросил он.
Я ответил:
— Естественно, в магазин.
— А в какой?
— «Все для женщин».
— Что-то я такого магазина не знаю, — сказал недоверчиво отец. — А ты, часом, не врешь?
— Я? Ты что?!
А мне понравилось название «Все для женщин». По-моему, прекрасное. А он так грубо: «Ты не врешь?» Недаром тетя Оля говорила про него, что недоверчивость мешает ему наслаждаться жизнью.
— А где он находится? — продолжал он допрос.
— На улице Веснина. Как свернешь, сразу по левую руку.
— Там всю жизнь была керосиновая лавка! — завопил папа.
— Ее снесли, — храбро ответил я. — И выстроили новый магазин.
Ну, а дальше в том же духе. Рассказал ему, как этот магазин выглядит и что там продают, а цены, цены, — куда там с нашей десяткой! Тут мой папаша почему-то тяжело вздохнул и повесил трубку.
А жаль! Я бы ему еще многое порассказал, не дали мне до конца расписать прелести магазина «Все для женщин».
Между прочим, я потом сходил на эту улицу Веснина. Папа оказался прав: там был хозяйственный магазин, и это вызвало у меня большое разочарование.
На всякий случай я вошел в лавку и… почему-то купил там тюбик синей краски и кисть. Я бы не стал покупать, но в лавке никого не было, а продавец, сухонький зловредный старик, вцепился в меня хваткой бульдога и навязал.
Я думаю, он в этой лавке работал еще до революции, а в то время, как известно, была конкурентная борьба, вот он и научился всучивать. А я без привычки растерялся: ухлопал ни за что ни про что еще один рубль из папиной десятки.
Чтобы как-то успокоиться, я решил пустить краску в дело. Пришел домой и выкрасил свою кровать в синий цвет. Получилось красиво. А то кровать старая, облупившаяся.
Правда, когда я закончил красить, мною овладело легкое сомнение, что моя работа может не понравиться маме. Она вполне могла придраться к тому, что синих кроватей не бывает. А почему, ответьте мне, почему не может быть синей кровати?
Мы встретились с мамой вечером. Нет, она меня не ругала, а просто отвесила хороший подзатыльник.
Не знаю, зачем применять в наше время такие забытые средневековые методы воздействия. Можно придумать что-нибудь пострашнее. Например, не подзывать к телефону, когда звонит Сашка, или выключать телевизор на самом интересном месте.
Рука у мамы тяжелая, она преподаватель физкультуры, гимнастка, после ее подзатыльника у меня голова по два часа гудит. Я проверял по часам. Как после посещения воздушного парада: ты уже дома, и тишина, и самолеты не летают, а в голове гул.
Тут, к счастью, зазвонил телефон.
Мама сняла трубку. Это звонила тетя Оля.
— Приезжай, полюбуйся, что наделал твой любимец! — кричала мама. — Он выкрасил кровать в синий цвет. Может быть, ты теперь скажешь, что у него тяга к живописи! «Не ограничивайте мальчика в фантазии (это она повторяла слова тети Оли, передразнивая ее), дайте ему простор».
Мама повесила трубку и посмотрела на меня. Она действительно была расстроена. С ума сойти, из-за какой-то кровати она готова была заплакать.
— Ну чего ты? — сказал я. — Из-за кровати…
— Да нет, — ответила она, — из-за тебя. Растешь балбесом.
— Я обязательно исправлюсь, — сказал я. — Честное слово. Вот увидишь.
Мама безнадежно махнула рукой.
Эта безнадежность сильно меня огорчила. Я почти целый день об этом думал, но потом забыл. Московская суета!
…Как-то мы тащились с Сашкой в школу из последних сил. И вдруг нас нагнала незнакомая девчонка.
Она улыбнулась нам, как старым знакомым, и сказала:
— Здравствуйте, мальчики. Не узнаете? Я Настя Монахова.
А я ее действительно не узнал, и Сашка тоже не узнал. Она училась с нами до четвертого класса, а потом на год уехала. Я внимательно посмотрел на нее. Она была Настя Монахова, но какая-то новая.
А мы только перед этим решили пропустить первые два урока и придумать, что соврем, будто одинокой старушке стало плохо на улице и нам пришлось отводить ее домой. Мы даже записку написали от имени этой одинокой старушки и, чтобы наш почерк не узнали, писали в две руки: букву — я, букву — Сашка.
Это все я придумал, потому что такой случай был в моей жизни, но произошел он не в будний день, а в воскресенье, и я не смог им воспользоваться.
Правда, эта старушка жила в нашем доме, ее звали Полина Харитоньевна Веселова, но мы с нею раньше не были знакомы. А в тот день, когда я ее спас от почти неминуемой смерти, она пришла к нам с тортом на чаепитие и долго объясняла маме, какой я замечательный мальчик. Ну, и теперь мы написали записку ее словами, теми, которые она говорила про меня маме.
Я еще раз внимательно посмотрел на Настю Монахову и догадался, что меня в ней поразило: из мелюзги, замарашки она превратилась в настоящую красавицу. Вот что происходит с людьми, когда они долго отсутствуют!
И тут мне почему-то расхотелось пропускать уроки. И Сашке, видно, тоже, потому что он шел рядом с прекрасной Монаховой и помалкивал.
— А ты, Саша, по-прежнему учишься в музыкальной школе? — спросила Настя.
— Он у нас знаменитый флейтист, — ответил я за Сашку.
— Молодец, — сказала Настя. — А ты, Боря, чем увлекаешься?
— Я? Исключительно ничем.
— Ну и неостроумно. В наше-то время ничем не увлекаться!..
— Еще один воспитатель на мою бедную голову! — сказал я.
— Извини, — тихо ответила она. — Я не собиралась тебя воспитывать. Просто сказала то, что подумала. Мне тебя жалко стало.
Вот так она меня пригвоздила. А пока я ей собирался ответить, мы уже вошли в класс, и все ребята с любопытством набросились на Настю и оттеснили нас с Сашкой.
Мы сели за парту, но почему-то оба не спускали глаз с Монаховой.
Она нас просто околдовала. «Но посмотрим, поборемся, не на таких наскочила», — подумал я и тут же сделал все наоборот.
Дело в том, что в этот день меня назначили вожатым в первый класс «А». Об этом сообщила Колобок, то есть наша старшая вожатая Нина, которую прозвали Колобком, потому что она толстуха и всегда что-нибудь жует. И представьте, я согласился. Именно из-за нее, из-за Насти.
Вот как все было. Влетает, значит, в класс Нина, дожевывая на ходу пирожок. Она у нас такая восторженная-восторженная и говорит всегда торжественно-торжественно, как будто выступает перед толпой.
Однажды, когда я учился в третьем классе, она вцепилась в меня, и не где-нибудь, а на улице, и воспитывала сорок минут.
Сашка в это время стоял в сторонке и ел мороженое. Ему в ожидании пришлось съесть три порции.
Чтобы отделаться от нее, я начал икать. Это очень хороший, испытанный способ. Она тебе слово, а ты в ответ «ик». Она сказала, чтобы я перестал. А я в ответ снова «ик». А потом Нина узнала, что это мой способ отделываться, когда воспитывают, и невзлюбила меня. И вот когда теперь она мне заявила: «А я по твою душу, Збандуто», — у меня все внутри похолодело от предчувствия беды.
— Что это вдруг? — удивился я. — Вроде еще ничего не случилось.
— Случилось. — Нина загадочно улыбнулась.
Настя повернулась в нашу сторону: это был немаловажный момент.
— Интересно, — тут же стремительно вступил в игру Сашка.
— Ребята, минуту внимания! — сказала Нина. — Во-первых, поздравляю вас с новым учебным годом!
— Уря-а-а! — закричал кто-то тоненьким голосом.
Я воспользовался тем, что Нина отвернулась, подмигнул Насте и сполз под парту.
— А во-вторых… — сказала Нина торжественным голосом.
После этого наступила тишина. Видно, Нина повернулась лицом к нашей парте, а меня нет, а я тю-тю! Сидел себе и похихикивал.
— А где Збандуто? — спросила Нина.
— Не знаю, — ответил Сашка. — Только что был тут.
В этот момент на меня напал чих. Я зажал рукой нос, сморщился и чихнул про себя, но не рассчитал и треснулся головой о парту. Гул пошел по всему классу. Ясно было, что теперь меня обнаружат.
И действительно, я увидел, что Нина лезет под парту. Я закрыл глаза и откинул голову на скамейку.
— Что с тобой, Збандуто? — участливо спросила Нина.
— Он сомлел, — сказал Сашка. — Здесь душно. Отвык за лето от школьной обстановки.
— Воды, — приказала Нина.
Я слышал, как кто-то услужливо побежал за водой и вернулся обратно. Потом этот кто-то приподнял мою голову и нахально ливанул полграфина воды мне за шиворот.
Тут я вскочил. Ну конечно, передо мной стоял Сашка.
В руках у него был графин с водой. Он был очень доволен, потому что вызвал всеобщее веселье. Даже Настя хохотала. По-моему, он унизил меня ради нее. Я бы на его месте так не поступил.
— Ну, как ты себя чувствуешь? — спросила Нина участливо. — Получше?
— Ничего, — сказал я. — Только зачем же лить воду за шиворот? Разве нельзя было просто побрызгать в лицо?
— Хорошо, — сказала Нина, — в следующий раз.
Она надо мной издевалась.
— А теперь, ребята, я вам сообщу новость, — снова торжественно начала Нина. — Совет дружины назначил одного из вас вожатым в первый класс «А». — Она повернулась ко мне и объявила: — Бориса Збандуто.
И тут почему-то поднялся невообразимый шум. Все начали смеяться, а больше всех — мой друг Сашка. Каждый острил как мог, нарочно перевирая мою фамилию.
— Донато! Ха-ха-ха! — закричал Сашка. — Он научит их получать двойки.
— Бандито! Плакали деревья в школьном дворе!
— Надувато! Научи их лупить девчонок!
— Бить окна!..
— Играть в расшибалочку!..
Все ребята хохотали, и я тоже не отставал от них. Действительно, какой из меня вожатый!
— Ну, хватит. Посмеялись — и хватит! — серьезно сказала Нина. — Согласен, Збандуто?
— Нет, — ответил я. — У меня профессиональная негодность. Я от волнения заи… заи… заикаюсь.
Ребята снова засмеялись.
— То ты икаешь, — сказала Нина, — то ты заикаешься. Довольно валять дурака. Говори, согласен или нет?
— А что я буду с ними делать? — спросил я.
— Подготовишь в октябрята, — ответила Нина.
— Будешь их сажать на горшки и вытирать носы! — выкрикнул Сашка и посмотрел в спину Насти.
Он явно хотел ей угодить. И тут она оглянулась и сказала те самые слова, которые и втянули меня в эту историю. Потом-то оказалось, что она просто пошутила.
— Что здесь смешного? — сказала она. — Это ведь серьезное дело.
На секунду наши глаза встретились, и я вдруг, к своему величайшему удивлению, услышал собственный голос, который произнес:
— Я согласен.
— Несчастный Надувато, мне тебя жаль! — Сашка корчился от смеха.
— Может, помолчишь? — спросил я. — А?
— Ну, вот и хорошо, Збандуто, — сказала Нина. — Мы знаем твои слабости, но доверяем. А ты должен оправдать это доверие.
— Можете на меня положиться, — громко ответил я и победно оглядел притихший класс.
— Подумай, о чем ты будешь говорить с ними на первом сборе. Для этого нужна какая-то находка, — предупредила Нина.
По дороге домой я думал о первоклассниках. Мы с ними понаделаем дел. Можно, к примеру, перейти на ускоренное обучение: за год — три класса. Вот будет пожар! Все обалдеют. Может быть, моим методом сможет воспользоваться наша школа или даже вся страна. А можно еще организовать для них учение во время сна. Они будут ночью спать и учиться, а днем гулять. Чем не жизнь?.. Идеи так и роились в моей голове.
Пусть теперь Н. Монахова скажет, что я ничем не увлекаюсь. Воспитать современного человека, подготовить его для жизни в двадцать первом веке — это поважнее, чем пищать на флейте.
И тут меня осенило: надо для первой встречи произнести речь. Это будет та самая «находка», о которой говорила Нина.
Я вытащил на ходу из портфеля тетрадь и, остановившись, быстро написал: «Дорогие ребята, пионерская организация…» Дальше у меня почему-то не пошло, хотя сама находка показалась мне блестящей. И, не в силах сдержать радость, я побежал домой, чтобы рассказать обо всем маме.
Дверь мне открыла Полина Харитоньевна. С тех пор как я ее спас от неминуемой смерти, она зачастила к нам: пьет с нами чай или обедает. Ей нравилось, что из наших окон хорошо видно, кто куда пошел, кто что понес, кто как одет. Мама ее жалела и говорила, что в ней, в Полине Харитоньевне, сильны пережитки прошлого, что она из буржуазной среды. Конечно, ей ведь восемьдесят лет.
Вид у Полины Харитоньевны был испуганный, особенно в этом странном салопе, который она натянула на себя. А в тот момент, когда она открыла дверь, меня как раз снова посетило вдохновение, и я выпалил ей прямо в лицо продолжение своей речи.
— «Дорогие ребята! — крикнул я торжественно-торжественно. Я теперь начинал понимать Нину. — Пионерская организация, известная своим благородством…»
— Что-нибудь случилось? — спросила Полина Харитоньевна, отступая.
— Случилось, — ответил я.
— Что? — Полина Харитоньевна всего боялась.
— Меня назначили вожатым! — крикнул я и пролетел мимо нее в комнату, чтобы записать продолжение речи.
Она вошла следом за мной:
— Вожатым? Тебя?
Я вырвал листок из тетради и быстро стал записывать речь.
— В первый класс «А», — ответил я.
— Ну, что ж, Бока, теперь ты должен будешь показывать пример другим.
— Не называйте меня больше Бокой, — попросил я, — я уже не маленький.
— Хорошо, — согласилась Полина Харитоньевна. — Может быть, пообедаешь?
— Нет, — твердо ответил я, — я буду сочинять речь… и развивать силу воли. Волевой человек может добиться чего угодно.
Я склонился к столу, потому что почувствовал, что меня опять осенило.
В это время хлопнула входная дверь. Пришла мама. Я выскочил ей навстречу.
— Мама! — закричал я. — У меня хорошая новость!
— Тише, тише, не кричи так, — попросила она.
— Меня назначили вожатым в первый класс, — с ходу перешел я на шепот.
Мама скептически поджала губы. До чего же все-таки взрослые скучный народ! Я думал, она закачается или хотя бы улыбнется. Ну ничего, когда она узнает, какие я задумал дела, поверит в меня.
— Только не называй меня больше Бокой, — предупредил я и удалился в свою комнату.
Речь была написана, и теперь, нежно разглаживая эту драгоценную бумагу, я учил ее наизусть.
— «Дорогие ребята! Пионерская организация, известная своими славными делами, прислала меня к вам, нашим младшим товарищам…»
Я перестал читать, подкрался к двери и приложил ухо к замочной скважине, чтобы послушать, что обо мне говорят мама и Полина Харитоньевна.
— Неужели исправится? — долетел до меня голос мамы. — Неужели возьмется за ум?
— А что вы думаете, — ответила Полина Харитоньевна. — Обещал развивать силу воли.
— Боже мой! — вздохнула мама. — Чего он только не обещал развивать: и силу воли, и память, и внимательность, и не лгать, и не драться, и, наконец, помогать мне!
Я решил напомнить о себе и прокричал в замочную скважину:
— «Чтобы я закалил вас и подготовил нам достойную смену…» — На слове «смена» у меня сорвался голос, и получилось не очень красиво.
Тем не менее я прильнул глазом к скважине: Полина Харитоньевна и мама были передо мной как на ладони. Представьте, они с аппетитом обедали, пока я страдал на благо общества. Я с возмущением открыл дверь.
— А, Бока, — сказала мама. — Может быть, все же пообедаешь?
— Опять «Бока»! — возмутился я. — Это, наконец, надоело.
Но за стол я сел. От этой речи я здорово проголодался.
После обеда я вернулся к своей работе. Пробежал речь глазами и остался доволен. Вот только нет в ней упоминания о мужестве. Вставил в нескольких местах слово «мужество».
— Борька! — крикнул кто-то за окном. — Збандуто!
Я узнал Сашкин голос.
«А-а-а, притащился! — подумал я. — Ну покричи, покричи. Только теперь мне не до тебя. Я занят серьезным делом, это тебе не этюды для флейты».
— «Дорогие ребята! Пионерская организация, известная своим мужеством, прислала меня к вам, нашим младшим товарищам, мужественным, мужественным…» — продолжал я повторять одно слово, как испорченный проигрыватель, явно выжидая, позовет меня Сашка еще или нет.
Нет, не зовет. Неужели ушел? Предатель! Бросает друга в трудную минуту! Чтобы убедиться, что Сашка действительно предатель, я подошел к окну — мы живем на первом этаже — и открыл его.
Сашка стоял на своем обычном месте.
— Ну, скоро ты? — спросил он.
— Не мешай, — ответил я. — Я занят.
— А как же я? — удивился Сашка. — Что же мне делать в полном одиночестве?
— Действительно, — я посмотрел на его постную физиономию, — а как же ты? — и, не раздумывая, полез в окно.
От сквозняка совсем некстати широко распахнулась дверь, и мама с Полиной Харитоньевной увидели меня сидящим верхом на подоконнике.
— Ты куда? — закричала мама. — А как же твоя речь?
— Ничего, — ответил я, — даже министры читают свои речи по бумаге, — и прыгнул вниз.
Через несколько дней, когда все ребята и я, между прочим, уже забыли, что меня назначили вожатым, в нашем классе появились две маленькие девочки. Все, конечно, тотчас уставились на них. Это ведь необычное событие.
А я в это время стоял на голове на спор с Сашкой. Стоял, поглядывал на Настю и болтал ногами. На этот раз победителем выходил я. Сашка отстоял до ста, а я пошел на вторую сотню. Между прочим, это полезно. Только учителя этого не понимают. Говорят — хулиганство. А как же йоги?
Да, наша дружба с Сашкой из-за Насти зашла в тупик. С ним творится что-то невозможное. Он преследует меня днем и ночью (во сне).
Сегодня мне приснилось, что он, Сашка, уже генерал и Настя выходит за него замуж. Я проснулся в холодном поту.
Каждый раз, когда я обращаюсь к Насте, его вечно розовое лицо с двумя спелыми помидорами вместо щек делается бледным, как у мертвеца. Насколько я понимаю, это ревность. Хорошо, что он мне приснился с нормальным лицом, а то я закричал бы и разбудил маму. Я всегда кричу, когда мне снится что-нибудь страшное.
Чем это все кончится, не знаю. Из-за ревности и не такие люди погибали. Говорят, раньше многие из-за этого пускали пулю в лоб или сердце. Надеюсь, Сашка не последует этому глупому примеру. Я же изо всех сил старался облегчить его страдания. Вчера угостил его двумя стаканами сока на выбор, истратив еще шестьдесят копеек из бывшей десятки. Причем сам я выпил стакан чистой газированной воды за копейку!
— Чего вам надобно, крошки? — спросил Сашка.
— Нам нужен Боря 3…— Девочка покраснела, ей трудно было выговорить мою фамилию.
А вторая ей помогла:
— Занудо…
Все только этого и ждали и сразу засмеялись.
Я догадался, что это девчонки из первого «А», вскочил на ноги и стал незаметно вытеснять их из класса.
— Это я и есть. Только я не Занудо, а Скандуто, — переврал я свою фамилию.
— Извините, — сказали девчонки в два голоса. — Мы из первого «А». Вы наш вожатый. Мы вас ждем уже неделю.
К нам подскочил Сашка, загородил меня от девчонок и крикнул:
— Бегите, детки, он вас съест. Он Серый Волк! — Он дернул одну из них за косу.
Все стали хохотать еще больше.
Я подумал, что Сашка их сейчас доконает и они убегут, но тут вмешалась Настя и всю игру спутала.
— Перестаньте, — сказала она. — Борис, что же ты?
И действительно, мне стало стыдно. Что это я? Ведь я сам не люблю, когда над другими издеваются.
— Послушай, Красная Шапочка… — многозначительно произнес я. — Мы же разговариваем, — отстранил Сашку рукой и сказал: — Я приду к вам. Сегодня. После уроков. Будет сбор. Я уже речь написал.
Вот так-то. Знай наших!
После уроков я заметил, что Сашка необычно быстро собирает портфель. Его поспешность мне была ясна, я видел, куда он косит глаза.
В это время Настя вышла из класса. Я выскочил следом за ней.
— Привет! — крикнул на ходу Сашка, обгоняя меня в коридоре.
Встретились мы на первом этаже около библиотеки.
Когда он увидел меня, то прикинулся, что ничего не видит, и хотел пройти мимо. А я, видно тоже от смущения, подставил ему ножку, и он растянулся во весь рост.
— Ты что, — взревел он, вскакивая, — обалдел? — и трахнул меня портфелем.
Я в ответ тоже. В результате у нас вышла настоящая современная дуэль. Из-за женщины, потому что каждому из нас было ясно, чего мы здесь околачиваемся.
А тут появилась и сама виновница нашего поединка. Она вышла из библиотеки.
— Чего это вы деретесь? — спросила Настя. — А еще друзья!
— У нас дружеская драка, — сказал Сашка, зло поглядывая на меня.
— Разминка после уроков, — поддержал я.
А в следующий момент произошло нечто неожиданное: в одном из классов открылась дверь, в нее просунулась голова какого-то малыша, который, увидя меня, издал оглушительный, победный клич:
— Ребята! Боря при-ше-о-ол!
Стремительно, как будто их выпустили из катапульты, из класса вылетела толпа детей и дикой ордой устремилась на меня. Они смотрели на меня с немым восхищением, как на бегемота в зоопарке. Через секунду Настя и Сашка оказались оттесненными в дальний угол.
Я криво улыбнулся. Я совсем забыл, что обещал к ним прийти, и смущенно сказал:
— Давайте пойдем в класс. Там мы будем в своей тарелке.
— Пошли в свою тарелку! — крикнул какой-то находчивый малыш.
— Пошли! Пошли! — загалдели остальные.
В классе ребята уселись за парты и притихли.
На доске большими печатными буквами было выведено: «БОРЕ УРА!»
— Ну, это уж слишком, — сказал я и стер надпись.
Откашлялся, дрожащими руками разгладил на учительском столе листок с речью и начал:
— «Дорогие ребята! — Голос у меня был странный, дребезжал, как старый репродуктор: — Пионерская… организация… всем известная…»
Я легкомысленно оторвал руку, придерживавшую листок, а легкий ветерок, ворвавшись в открытую форточку, взметнул мою драгоценнейшую речь, унес с учительского стола и уронил на пол.
Я проследил за нею тупым взглядом, но поднять не решился.
— «Пионерская организация, всем известная…» — начал я наизусть и замолчал. Слова окончательно вылетели у меня из головы.
Мальчишка с первой парты догадливый оказался: поднял листок и положил передо мной на стол. А я, как заправский телевизионный диктор, который читает текст по бумажке, но делает вид, что совсем не читает, скосив глаза, быстро прочел:
— «Пионерская организация, всем известная… — На секунду поднял голову, криво усмехнулся: „Повторенье — мать ученья“ — и продолжал: —…своим мужеством, прислала меня к вам, нашим младшим товарищам, чтобы я вас закалил и подготовил нам достойную, мужественную смену…» — Я умолк окончательно.
— Ура-а-а! — закричал мальчишка с последней парты.
— Не надо, — сказал я.
Стало тихо и неизвестно, что делать дальше. Первоклашки преданно смотрели на меня.
— Ну, давайте познакомимся, — упавшим голосом сказал я.
На первой парте сидели девочки, которые приходили ко мне.
— Тебя как зовут? — спросил я одну из них.
— Стрельцова, — ответила она, вставая.
— Фамилий не надо, — предложил я. — По фамилиям скучно. Давайте только имена.
— Зина, — сказала Стрельцова и села.
— А меня Наташа, — сказала ее соседка.
У этой Наташи были круглые глаза, как пятаки, и эти пятаки не отрываясь следили за мной.
— У нас две Наташи! И обе дуры! — выкрикнул какой-то острослов с последней парты.
Мальчишки засмеялись, а Наташа захлопала своими пятаками. Видно собираясь разреветься.
Я направился к этому острослову. Я угрожающе приближался к нему.
В классе стало тихо.
— Тебя как зовут? — спросил я.
— Генка, — ответил он.
— А сколько у вас Генок?
— Трое.
— Надеюсь, не все такие умные?
Ребята засмеялись, и острослов Генка тоже. А Наташа уставила на меня свои пятаки и сказала:
— Нет, только этот… Костиков.
— Значит, ты Генка Костиков? — Я немного повеселел и спросил соседнего мальчишку: — А ты?
Мальчишка встал и, сильно смущаясь и краснея, прошептал что-то неразборчиво.
— Громче, — попросил я.
— Толя! — вместо него выкрикнул Генка. — Он у нас трус. Как девчонка.
— Тихо, тихо, — сказал я. — Храбрость дело наживное. Садись, Толя. — И повернулся к классу: — Продолжим знакомство…
И тут со всех сторон защелкало, как горох:
— Лена!
— Лена!
— Гена!
— Саша!
Они вскакивали и садились, как заводные солдатики.
— Сима!
— Коля!
— Леша!
— Шура!
Сначала я пытался запомнить имена ребят и их лица, даже пальцы загибал, но вскоре понял всю тщетность этой затеи.
У меня от них голова пошла кругом. Они были ужасно одинаковые, эти первоклашки. Все в форме. Все с белыми воротничками. Девочки — с косичками. Мальчишки — с челками. Да еще одно имя на двоих или троих.
— Довольно! — решительно прервал я этот поток имен. — На первый раз достаточно. Хватит!
Отошел к окну, чтобы сосредоточиться, и увидел, как Настя и Сашка пересекали школьный двор. Они шли рядом, и Сашка все время хохотал. Вероятно, рассказывал что-нибудь смешное про меня. Это его излюбленный прием.
Надо было отделаться от первоклашек и догнать их.
— Вот что, ребята, — сказал я, — мы пойдем с вами в автоматическую фотографию. Там вы сфотографируетесь, тогда я вас по фотографиям и запомню.
Малыши завыли от восторга. Ужас, до чего они были восторженные!
— А сейчас мы возьмем портфели и ранцы и дружно побежим домой. Только бегом до самого дома! Понятно?
Они, конечно, не поняли, что я просто решил сбежать от них, зашумели и дружно стали расхватывать свои портфели.
— Приготовились! — скомандовал я, делая незаметно шаг к двери, чтобы выскочить первым. — За мной!
Я сделал стремительный рывок, сильно толкнул дверь и на легких парусах покинул коридор первоклашек.
А они, эти несчастные, неумелые дети, рванули к дверям все одновременно. Ну, конечно, застряли, и получилась классическая пробка.
Ловко я от них отделался. Хотя, если совсем честно, мне было немного не по себе. Неинтересно их обманывать, они всему верят. Я представил себе, как они придут домой и будут рассказывать про меня и про то, что я собираюсь их вести в автоматическую фотографию… А я-то совсем не собирался.
Нет, пожалуй, надо. Свожу их в фотографию, раз обещал. Это было последнее, что я подумал о первоклассниках, ибо я увидел впереди Настю и она застила для меня весь мир.
Где-то рядом с ней, в полутумане, прыгал и корчился Сашка.
Мы играли в футбол. Шестой «В» на шестой «А». Я стоял в воротах, а Сашка был в нападении. Это была принципиальная игра, но дело не только в этом. Среди зрителей сидела Настя. Понимаете?
И вдруг слышу чей-то писклявенький зовущий голосок: — Бо-ря!
Скосил глаза. О боже, возле меня появилось милое видение: та самая первоклашка, у которой глаза как пятаки!
Я сделал вид, что не слышу. Нечего сказать, нашла подходящее время для задушевной беседы!
Она снова окликнула меня:
— Бо-ря!
Я оглянулся, посмотрел на нее с диким удивлением, точно вижу впервые:
— Ты меня?
Она кивнула, представьте!
Я снова отвернулся. А она не уходит и говорит мне в спину:
— Я Наташа Морозова из первого «А».
— Ну и что? — спросил я.
— Там собака, — ответила она. — Я боюсь, а мне надо домой.
— Ты же видишь, я занят, — возмутился я.
— А я думала, — сказала девчонка, — ты меня проводишь.
От этих ее слов я чуть не упал, даже перестал следить за игрой и едва поймал мяч.
Нет, вы видели? У всех ребят детство — лучшая беззаботная пора жизни, а у меня каторга! В футбол не дают поиграть. Нет, нет, нет, меня на жалость не возьмешь! Я не буду жалостливым. Она испугалась собаки! Подумаешь! И если даже та ее немного покусает, ничего страшного.
Через пять минут мне стало ясно: она без меня никуда не уйдет.
В общем, я вынужден был попросить замену.
Не оглядываясь, я побежал к школьным воротам. За мной, еле поспевая, бежала Наташка.
Ну, уж тут я высказался. Я ее пригвоздил, растер в порошок! Я сказал ей:
— Если ты боишься, пусть тебя мамочка встречает. Или папаша. Я в няньки не нанимался.
— У меня папа в Африку уехал, — ответила Наташка.
— Куда? Куда?
— В Африку.
— А ты хоть знаешь, где находится Африка? — спросил я.
— Конечно! — Она рассмеялась: — Я даже стихи про Африку знаю. «В Африке акулы, в Африке гориллы, в Африке большие злые крокодилы…»
— И все! Больше ты ничего не знаешь про Африку? Ну, и нечего врать.
Она вдруг остановилась:
— Я никогда не вру.
— Совсем? — выскочило у меня.
— Совсем, — ответила Наташка. — Я не умею.
— Не горюй! — Я похлопал ее по спине. — Этому я тебя научу.
— Зачем? — спросила Наташка, и ее глаза-пятаки превратились в воздушные шары.
Я засмеялся, не зная, что ответить. Действительно, глупо получилось.
— Я пошутил. Я сам никогда не вру, — сказал я.
И тут меня затрясло от смеха, потому что мы подошли к школьным воротам, а там прыгала привязанная на ремешке к изгороди собачонка на тонких ножках, с оттопыренными ушами.
— И ты ее испугалась? — возмутился я.
Протянул руку, чтобы погладить собачонку, но она неожиданно ощетинилась, зло залаяла и рванула поводок. Я еле успел отскочить.
— Вот видишь! — сказала Наташка. — Она кусается. — Взяла меня за руку и крепко прижалась.
— Ну ладно, африканка, — сказал я, — до свиданья.
— Спасибо! — крикнула девочка.
Я посмотрел ей в спину. До чего смешная! Ноги — как у африканского страусенка.
В это время подошел хозяин собачонки и стал отвязывать ее от изгороди.
— Между прочим, — сказал я громко, — здесь ходят маленькие дети.
— Учтем, — ответил хозяин собачонки.
Подошел троллейбус. Наташка села в него. Водитель поторопился закрыть двери, и ее портфель прищемило.
Я бросился на выручку: застучал кулаком по двери. Водитель снова открыл двери, и портфель плюхнулся на тротуар.
Я подхватил портфель, впрыгнул в троллейбус и позвал:
— Наташка, ты где?
— Я здесь, — ответила Наташка.
Водитель закрыл двери, и троллейбус тронулся.
— Все из-за тебя! — угрожающе прошипел я и сунул ей портфель.
Вскоре троллейбус остановился, я сошел, и она тоже сошла.
— А ты чего? — удивился я.
— Здесь мой дом, — сказала она.
— И ты пешком не можешь пройти одну остановку?
— На троллейбусе интересней.
— «Интересней»! — передразнил я ее.
Я здорово обозлился.
Я стал стягивать наколенники, а то на меня все оглядывались: они были натянуты поверх брюк.
— А твой дом где? — не унималась Наташка.
— Там… — Я неопределенно махнул рукой и пошел.
— Можно, теперь я тебя провожу? — Она догнала меня.
— Нельзя, — ответил я. — Я возвращаюсь на футбол.
Конечно, когда я прибежал в школу, никакого футбола не было и все разошлись. Я уже собирался уходить, как вдруг вижу, ко мне подбегает Наташка.
— Ты чего вернулась? — спросил я.
— Я хотела узнать, чем кончилась игра, — сказала она. — Кто победил?
— Тоже мне болельщица! — возмутился я.
— Боря, а теперь можно, я тебя провожу?
— Провожай, провожай! — От нее нельзя было отделаться.
Домой мы возвращались вместе. Она оказалась смешной и симпатичной. С ней легко было разговаривать. Ее отец действительно уехал работать в Африку. Он врач. А матери у Наташки нет. Она умерла, когда Наташка была маленькой. И теперь они живут вдвоем с бабушкой, пенсионеркой.
Ну, тут я, чтобы поддержать разговор, сказал, что у меня тоже есть знакомая пенсионерка — тетя Оля.
— Пенсионерка! — повторила радостно Наташка и засмеялась.
Почему ей было смешно, я не понял. Не всегда ведь так сразу поймешь этих маленьких.
— Все пенсионерки смешные, — объяснила она. — В тот день, когда им разносят пенсию, они не выходят на улицу, боятся прозевать почтальона.
Правда она веселая. Она мне так понравилась, что я разменял еще один рубль из папиной десятки и угостил ее мороженым. Она его лизала медленно, чтобы растянуть удовольствие.
— Боря, — спросила Наташка (она все время поддерживала разговор), — а твой отец куда уехал в командировку? — Улыбнулась и добавила: — Тоже в Африку?
Шутница!
— Нет. В Сибирь. Он живет среди тофаларов.
— А кто такие тофалары? — спросила Наташка.
— Это маленькая народность в Сибири.
— Так это люди, — догадалась Наташка. — А я про них ничего не слышала. А что он там делает?
— Ищет метеорит в тайге. — Мне нравилась эта игра.
Она была неиссякаема на вопросы.
— А что такое метеорит? — спросила Наташка.
— Это небесное тело. Может быть, осколок далекой звезды.
— Осколок звезды! — восхищенно прошептала Наташка.
— Он летит к Земле со сверхзвуковой скоростью и так разогревается, что превращается в огненный шар.
— В огненный шар, — повторила она.
Все-таки я ее потряс.
Наташка подняла глаза к небу, надеясь увидеть в нем этот огненный шар, но увидела только солнце. Сощурилась, глаза у нее превратились в щелки, и она спросила:
— Как солнце?
— Нет, — ответил я. — Он маленький. Я вижу, вас надо учить еще да учить.
— Конечно, — согласилась Наташка. — Боря, а ты не знаешь, как спят африканские жирафы?
Ну и девица, что придумала! Я бы мог соврать ей или отшутиться, сказать: «Они спят, задрав кверху копыта», или: «Они спят на земле». Но я честно признался, что не знаю. И самое удивительное — мне самому понравилось то, что я сказал правду. Это было что-то новое во мне и подозрительное. Уж не заболел ли я?
В это время я заметил Сашку, стоящего возле нашего дома. В руках у него был мяч, он небрежно постукивал им об асфальт. Рядом, около стены, лежали наши портфели.
Я остановился и стал перевязывать шнурки в ботинках, а сам соображал, как отделаться от Наташки. Не хотелось бы, чтобы они сталкивались.
— Иди, — прошипел я, — тебе пора домой.
— Ничего, — успокоила меня Наташка, — я не спешу.
Тогда, все еще завязывая шнурки, я медленно повернулся к Сашке спиной, чтобы уйти.
Я даже прополз несколько шагов на четвереньках, и так, может быть, я бы полз через весь двор, но неожиданно передо мной выросла стена в виде Сашки.
— Ну что? — спросил я беззаботным тоном, делая вид, что Наташка вроде бы не со мной. — Зайдем ко мне?
Собственно, если бы он ответил мне сразу, ничего и не произошло бы, но он так долго обсасывал свой леденец, как будто это было самое важное занятие в мире.
Он сосал леденец и презирал меня. Щеки у него были пунцово-малиновые, и поэтому особенно контрастно выделялся синяк под глазом, который ему поставили во время игры.
И вот тут-то нетерпеливая Наташка вполне дружески ворвалась в нашу беседу.
— Какой у вас синяк! — сказала она и заботливо добавила: — Вам надо к врачу.
Сашка ей ничего не ответил и стал кричать, что они продули игру из-за меня, потому что я поставил в ворота размазню, что я совсем в последнее время ошалел, что ему противно со мной разговаривать, что я предатель.
— Так вы проиграли, — разочарованно сказала Наташка.
Сашка секунду помолчал и, не поворачиваясь к ней, не вытаскивая изо рта леденца, едва разжимая губы, процедил:
— А ну валяй отсюда, шмокодавка!
Наташка посмотрела на меня, ждала, видно, что я за нее заступлюсь.
А я сказал:
— Иди, иди! Тебе пора.
Она повернулась и пошла, медленно так пошла, — может, думала, что я все же ее окликну.
Глупо, конечно. И со стороны может показаться смешным. Подумаешь, проиграли в футбол! Но я-то знал, что этот проигрыш для Сашки большое несчастье. И чтобы как-то его успокоить, кивнул в спину удаляющейся Наташки и сказал: «Вот привязалась!» — но не рассчитал и произнес эти слова слишком громко.
Наташка услышала и, не веря своим ушам, оглянулась. Глаза у нее снова из пятаков превратились в воздушные шары. Два голубых воздушных шара.
Может быть, она с таким предательством никогда не сталкивалась. Только что были верными друзьями, рассказывали друг другу биографии, ели мороженое, смеялись и на тебе!
И тут я увидел, что на Наташку движется какая-то гигантская собака. Не собака, а буйвол! Я догнал ее и сказал:
— Спокойно. Я здесь.
Она радостно схватила меня за руку, прижалась и ответила:
— А я с тобой, Боря, даже собак не боюсь.
Вот здорово! Значит, она не обиделась. Действительно, чего на меня обижаться? Подумаешь, что-то не так сказал. Важно, что сделал.
— Портфель забыл! — крикнул Сашка.
Я вернулся и побежал за портфелем. Когда я подбежал, он расшнуровывал мяч. Я ждал, что он мне еще скажет, а он нахально выпустил воздух из камеры мне в лицо и сказал:
— Воспитатель! — взял портфель и удалился.
— Да ты не волнуйся, — жалким голосом крикнул я ему вслед, — мы их обыграем!
Он не откликнулся.
— Спасибо за портфель, — не сдавался я.
Вот что меня губит, так это жалость, и то, что я эмоциональный человек: не раздумывая совершаю разные поступки. Мне бы сейчас надо было перетерпеть, не бросаться Наташке на помощь, а я не выдержал.
А ведь мне Сашка дороже, чем она. У нас одна жизнь, одни идеалы. Нам вместе жить да жить. А эта пигалица уже стояла опять около меня. Треснуть ее, что ли, по макушке, чтобы отделаться раз и навсегда? Я поднял руку для щелчка, но снова натолкнулся на ее доверчивые, прямодушные глаза и, вместо того чтобы ударить, обнял за плечи.
В этот день я прибежал в школу раньше обычного. В портфеле у меня лежало заявление о том, что я ухожу в отставку с высокого поста вожатого, поскольку это мешает моей личной жизни.
И действительно, эти первоклассники одолели меня окончательно. Они мне не дают ни вздохнуть, ни охнуть. Вчера, например, притащился Толя. Лицо серьезное, глаза жалостные. А мы в классе были вдвоем с Сашкой. Сидели на парте и тихо обсуждали проблему Насти.
Дело в том, что накануне Настя и я совершили незабываемую прогулку. Мы бродили по улицам, сидели на скамейке на бульваре, плевали с Крымского моста в воду, за что были обруганы прохожим «верблюдами», выпили две бутылки лимонада и съели по три эскимо.
Правда, мне это дорого обошлось, я истратил еще один папин рубль, но зато было весело.
Теперь придется купить маме подарок поскромнее. В конце концов, дело не в дорогом подарке, а во внимании.
А Сашка, когда узнал о нашей прогулке, покрылся страшной бледностью мертвеца. Эта бледность так долго держалась у него на лице, что я испугался за его здоровье. Вот ревнивец!
Но я открытый человек и не стал скрывать от Сашки свои истинные намерения, а предложил ему начать генеральную битву за Настю. Мы решили оба за ней ухаживать под покровом полнейшей тайны — это было непременное Сашкино условие, — пока она не полюбит кого-нибудь из нас. Побежденный гордо удалится.
Ну вот, сидим мы, значит, и шепчемся о Насте, и вдруг входит Толя. А Сашка как раз расспрашивал меня во всех подробностях о нашей прогулке, ему интересно. И поэтому он когда увидел Толю, то закричал на него. А я вскочил на подоконник и стал открывать форточку, будто бы чтобы проветрить класс.
Я подумал: может быть, Сашка его выгонит, но уже через секунду почувствовал, как кто-то тянет мою штанину. Ах, так?
Ну пожалуйста! Я спрыгнул с подоконника, вытащил заявление и поднес к Толиному носу. Он мне ответил, что такие буквы читать не умеет. Тогда я ему объяснил, что не буду больше у них вожатым, потому что это мешает моей личной жизни.
Он это выслушал, но не ушел. Стоял, как-то странно сжавшись, засунув руки глубоко в карманы.
— Ну, что тебе? — спросил я.
— По секрету, — тихо ответил Толя.
Я нагнулся к нему, меня опять подвела жалость, и он, прижав губы к моему уху, прошептал свой секрет. Оказалось, он не умеет сам застегивать брюки. Я же говорю, с ума сойти можно от этих младенцев! Хотел ему тут же застегнуть брюки, но он кивнул на Сашку.
— Сашка, — попросил я, — выйди на минуту.
Сашка долго кривлялся и не хотел выходить, а потом вышел и, видно, рассказал нашим ребятам, потому что именно в тот момент, когда я застегивал Толе брюки, появилась Настя.
— Боже, — пропела она, — какая трогательная картина! Збандуто, ты просто создан для работы в яслях.
Я вскочил и стал подталкивать Толю к выходу, а он, наивная душа, решил мне помочь и сказал Насте:
— Там петельки маленькие. У меня ничего не получается.
Вот тут уж начался хохот.
Между прочим, во время нашей прогулки с Настей выяснилось, что она, как и Сашка, считает, что нет в мире более скучного занятия, чем возиться с первоклассниками. Мне это показалось странным: ведь когда меня назначали вожатым, она говорила противоположное. Оказалось, тогда она шутила! А я на эту шутку клюнул и теперь жестоко расплачивался.
В общем, только я отделался от Толи и показал Насте свое заявление и она меня похвалила и сказала, что я решительный человек, как прибежала Зина Стрельцова, тоже, естественно, первоклассница, с криком, что Генка Костиков убивает Гогу Бунятова и вот-вот выбросит его в окно.
Ну, конечно, я понимал, что ничего страшного в этом нет, когда мальчишки дерутся, и даже если какой-то Генка выбросит какого-то Гогу из окна, тоже ничего не случится — они ведь учатся на первом этаже.
Но потом я почему-то не вытерпел и незаметно выскользнул из класса, чтобы Сашка и Настя не догадались.
И представьте, не зря. Когда я прибежал в первый «А», то Генка Костиков на виду у всех продолжал дубасить неуклюжего толстяка Гогу Бунятова. Тот, видите ли, обозвал Генку «дворником», потому что он помогал матери подметать улицу.
По-моему, Генка лупил его за дело, и поэтому я растащил их не сразу, а когда Гога стал уж очень вопить.
— Что же ты? — сказал я Гоге. — Разве не знаешь, что все люди равны?
— Знаю, — ответил Гога. — Он первый начал дразниться «толстяком» и хлопнул меня по животу. А я крикнул на него без злобы, а он стал меня дубасить.
Тут мои воспоминания были прерваны, потому что в пионерскую комнату, в которой я сидел и ждал Нину, чтобы вручить ей заявление об отставке, вошла Наташка.
Я подскочил на стуле и сказал себе: «Осторожно, преследование продолжается». Тем более, что за Наташкой бочком протиснулись Толя и Гога.
— Привет! — изображая радость, сказал я.
Они недружно ответили. Конечно, они пришли из-за меня к Нине, а тут я, собственной персоной.
— Ты Нину ждешь? — спросила находчивая Наташка.
— Нину, — ответил я. — А что?
— Ничего, — ответила Наташка. А у самой голос задрожал, но она нашла в себе мужество сознаться: — И мы к Нине.
Они стояли рядком, напротив меня, и не знали, что делать.
— Садись, — сказал я. — Будем ждать вместе.
— Конечно, — сказал Толя. — Вместе всегда веселей. — И взгромоздился на стул.
Наташка с Гогой тоже сели.
Помолчали.
Они за мной следили исподтишка, но я все прекрасно видел: как они переглядывались, как ободряли друг друга, как подталкивали для беседы.
— А у меня зуб больше не болит, — сказал Гога.
Дело в том, что я его вчера водил к зубному врачу. У них там дома все были заняты. Я хотел спросить у Гоги, отчего это он так вопил у врача, потом решил, что при всех не стоит.
— Боря, а как ты думаешь, Нина скоро придет? — спросила Наташка. — А то я сегодня дежурная.
— Не знаю, — ответил я.
Я стал их рассматривать, и под моим взглядом они перестали подталкивать друг друга — сидели не шевелясь. До чего же у них были смешные лица! Нет, правда. Вы когда-нибудь попробуйте, всмотритесь в первоклассников. Это совершенно особенные люди. На их лица можно смотреть без конца. Они всегда живые: что на сердце, то и на лице.
— Боря, а может, ты передумал? — спросила Наташка.
— Ничего я не передумал, — ответил я.
А сам действительно испугался, что могу передумать, и стал себя растравлять и вспоминать, как я из-за них был неоднократно унижен. Они из меня сделали няньку: и брюки я им застегивал, и к зубному врачу водил. А вчера еще в добавление ко всему пришлось зашивать Наташке платье: она его разодрала на одном месте, села на гвоздь.
Тут я почувствовал, что погибаю, ибо все эти воспоминания не вызывали во мне ни протеста, ни негодования. Я вскочил, чтобы обратиться в бегство, но Наташка, хитрая душа, все поняла и тоже вскочила.
— Ты куда? — спросила она и загородила мне дорогу.
В это время, на мое счастье, в комнату вошла Нина, и я протянул ей заявление. Все произошло в одну секунду, никто не успел опомниться, а Нина уже держала заявление в руке и читала.
— Так, — сказала она. — А вы чего, ребята?
Они промолчали.
— Ах, да, — сказала Нина, она их узнала. — Идите, идите. Я сама разберусь. — Проводила до дверей и вернулась ко мне: — Так. Значит, работа вожатого мешает твоей личной жизни?
— Интересы у меня совсем другие, — ответил я.
— Знаю я твои интересы: в футбол гонять вместе со Смолиным.
— Неправда, — возразил я. — Мы в кино ходим, и книги читаем, и всякое прочее.
— Они сюда пришли из-за тебя, — сказала она, — а ты «всякое прочее», «мешают личной жизни»! Ты вот за все это время ничего для них не придумал.
— Почему? — возразил я. — Я придумал. Надо отвести их в автоматическую фотографию.
— Зачем? — Она посмотрела на меня с некоторым удивлением.
— Они там сфотографируются, а потом эти снимки можно будет наклеить в толстую тетрадь. Ты передай это новому вожатому, — великодушно предложил я, — пусть он их отведет.
— А зачем? — снова спросила Нина.
Кажется, произошла осечка. Она ничего не поняла.
— Фотография ведь автоматическая, работает без фотографа. Детям будет интересно: можно любые рожи корчить.
— Знаешь, Збандуто, хорошо, что ты подал заявление, — сказала Нина. — Нет в тебе гармонии. И выдумки твои нелепые.
— Так ведь они люди двадцать первого века, — сказал я. — Им технику и автоматику подавай.
Она не ответила, видно, забыла про меня. Склонилась над листом бумаги и чертила мужское лицо с бородкой.
— Так я пойду, — сказал я.
— А, это ты, — спохватилась она. — Ну ладно, найдем тебе замену.
А после уроков, когда мы с Сашкой заскочили в раздевалку за куртками, произошло новое событие. К Насте, которая прихорашивалась около зеркала, подошла Наташка. Я первый ее заметил и остановил Сашку. Мы спрятались между пальто и вот тут-то и услышали этот странный разговор.
— Ты чего, малышка? — спросила Настя у Наташки.
До нас долетало каждое слово.
— Мне с вами поговорить надо, — ответила Наташка.
— О чем? — спросила Настя. — Пожалуйста. — А сама продолжала прихорашиваться перед зеркалом.
— Вы слышали, от нас Боря уходит? — произнесла Наташка, как будто это какое-то космическое событие.
— Ну и что? — спросила Настя.
— А вы скажите ему, чтобы он не уходил, — попросила Наташка.
— Ты думаешь, он меня послушает?
— Вы на него имеете влияние, — сказала Наташка.
— Почему? — удивилась Настя и посмотрела в мою сторону.
Она говорила все время громко и играла такую наивную-наивную девочку.
— Вы красивая, — сказала Наташка. — А красивые на всех имеют влияние!
Последние слова Наташки, видно, понравились Насте, потому что она ответила:
— Хорошо… Я ему передам. Так что спи спокойно, малышка.
— Спасибо, — сказала Наташка и выбежала.
Мы вышли из раздевалки.
Настя уже сидела в вестибюле, нога на ногу, в нетерпеливом ожидании.
— Ну, пошли! — сказала она, вставая.
— Есть предложение поехать на Ленинские горы! — заорал Сашка.
А я вдруг, сам не знаю почему, бросил портфель на стул и крикнул:
— Подождите! Сейчас!
Стремительно взбежал я по лестнице, влетел в пустой первый «А», подошел к доске и написал:
ЗАВТРА ПОСЛЕ УРОКОВ
ИДЕМ ФОТОГРАФИРОВАТЬСЯ.
Борис
И повернулся, чтобы бежать вниз, к Насте и Сашке, но вместо этого прошелся между партами.
На полу валялась ленточка, какая-то девочка обронила. Поднял эту ленточку. Постоял. Мне здесь было хорошо. И все нравилось: и маленькие парты, и неумелые рисунки на доске, и эта ленточка, которую я держал в руке.
— Ну вот я и вернулся, — тихо сказал я.
Подошел к парте, за которой «сидел» Толя.
— Как сидишь! — закричал я на него. — Опять сгорбился? Нехорошо. — И «стукнул» его по спине.
Тишина пустого класса не смущала меня. Я снова шагал между партами, пристально «вглядываясь» в лица ребят.
— А ты чего плачешь? — спросил я Зину Стрельцову. — Кляксы посадила? Не страшно. Все мы с этого начинали.
Подскочил к Генке:
— Срам! Ты же будущий космонавт, а в носу ковыряешь!
Тут я заметил Гогу Бунятова:
— А ты! Не стыдно? Ты достоин презрения! Дразнить товарища за то, что он вместе с матерью подметает улицу! Ты что, не знаешь, что «мамы разные нужны, мамы всякие важны»? Да, по-моему, вы без меня пропадете. Сколько еще у вас недостатков! Решено, я остаюсь навсегда!..
Когда я спустился в вестибюль, Насти и Сашки не было. На стуле одиноко лежал мой портфель.
А на следующий день я снова прибежал в школу раньше всех, чтобы Нина не успела назначить к моим первоклассникам нового вожатого. Выхватил у нее обратно заявление и на радостях влетел в класс, размышляя о том, как поведу детей фотографироваться.
В классе в полном одиночестве сидела Настя. От неожиданности я замер. А она встала мне навстречу. Помню, я еще успел подумать: «Да, ревнивец Сашка, проспал ты свое счастье». И точно, она пригласила меня пойти после школы в кино. А я молчал и чувствовал, что бледнею, бледнею, как Сашка во время припадка ревности, потому что знал, что должен ей отказать.
— Чего же ты молчишь? — спросила она.
— Я веду своих ребят фотографироваться.
— Подумаешь! — сказала она. — В другой раз сводишь. Обещанного три года ждут.
— Не могу, — твердо ответил я и еще больше побледнел.
— Ох, надоел ты мне со своим детским садом! — сказала она.
…Когда я выводил ребят из школы, то увидел Сашку и Настю, шагающих впереди нас. И они увидели нас и остановились. А ребята галдели, как десять тысяч воробьев, и не замечали ни Сашки, ни Насти.
Я сделал вид, что не вижу их, но Настя помахала мне:
— Мы в кино.
— Попутного ветра Гулливеро в сопровождении Лилипуте! — крикнул самодовольный Сашка и захохотал.
Конечно, со стороны мы представляли довольно смешную картину: я долговязый, рост сто шестьдесят, а детишки мне по пояс. Но представьте, Сашкины слова меня нисколько не задели. Я привык, что он не разбирается в средствах борьбы. То он мне вылил за шиворот полграфина воды, то на истории нарочно подсказал неправильную дату. А сегодня вообще где-то раздобыл старый ночной горшок и подставил мне. Я не заметил и сел. Все давились от смеха, а я обиделся на Сашку, чуть не заревел и, чтобы скрыть это, стал паясничать и напялил себе этот горшок на голову, за что был выгнан с урока.
Я благородный человек и не мстительный, я не обижаюсь на Сашку за то, что он все время пытается меня унизить. Я все равно люблю Сашку, он мой лучший друг. Может, и он когда-нибудь поймет это.
Зато малыши, когда увидели Сашку и Настю, поутихли и затаились. Догадливые. А Наташка спросила:
— Боря, может быть, ты пойдешь в кино? Мы можем сфотографироваться завтра.
Я ей ничего не ответил, только весело подмигнул. А ее глаза сначала превратились в пятаки, потом в воздушные шары, а потом… Нет, вы только представьте — она тоже подмигнула мне! Ну и девчонка, соль с перцем!
А потом началось настоящее веселье. Действительно, автоматическая фотография великолепная вещь!
Генка, отчаянная голова, снялся с оскаленными зубами. Толя прилепил к подбородку обрывок газеты. Зина Стрельцова высунула язык.
Все хохотали и никак не могли остановиться.
Взрослые на нас оглядывались и, может быть, даже возмущались. Но я-то уж знаю: если смешно, тут ни за что не остановишься. Тогда нужно придумать что-нибудь особенное, и я сказал:
— Сейчас пойдем есть мороженое. Из стаканчиков.
— Ура! Ура! — закричали все.
— А мне мороженого нельзя, — сказал Толя. — Я болел ангиной.
— Жаль, — ответил я.
У Толи сразу испортилось настроение. Это было заметно.
— Ну что ж, полная солидарность: мороженое есть не будем. Купим пирожки с повидлом.
— А что такое «полная солидарность»? — спросил Гога.
— Это когда один за всех и все за одного, — сказал я.
— Полная солидарность! — обрадовался Толя.
И все малыши дружно закричали:
— Полная солидарность, полная солидарность!
А когда стали покупать пирожки, я увидел, что Генка и еще несколько ребят отошли в сторону и стали внимательно рассматривать на витрине тульские самовары. Точно их с самого рождения интересовали только самовары и всякие там узоры на них.
Ясно: у них не было денег на пирожок. А у меня в кармане лежал остаток от известной десятки. И я принял единственно верное решение. Вытащил из кармана рубль, подошел к продавщице пирожков, купил десять штук и сказал ребятам, этим любителям самоваров:
— А ну, налетайте!
Они отвернулись, как будто не поняли, такие гордые оказались.
— Ребята! — повторил я. — Ну, чего же вы? Налетайте!
Сначала подошел Генка и вроде нехотя взял пирожок. За ним потянулись остальные. Каждому ведь хотелось съесть пирожок. Последний я взял себе.
Вечером я расклеил фотографии малышей в тетрадь. Она стала как живая. Интересно было ее перелистывать…
Скандал получился неожиданный и грандиозный. Меня вдруг решили с треском снять с должности вожатого.
Как-то после уроков прибежала взволнованная Нина и сказала, чтобы я больше не смел ходить к первоклашкам. Она отошла к учительскому столу и крикнула мне оттуда:
— Ты слышал, я тебе это категорически запрещаю!
— А мы сегодня идем в цирк, — сказал я.
— Никаких цирков! — сказала Нина и погрозила мне пальцем.
— Недолго ты царствовал, — сказал Сашка.
И действительно, недолго.
Все, конечно, заахали и заохали и стали ко мне приставать с расспросами, но, честное слово, я сам не знал ничего. Тогда они привязались к Нине, и она ответила, что сейчас они узнают и закачаются, такой я тип.
Нина рассказала про все мои дела, перечисляя их долго, подробно и противно. И добавила, что я влияю дурно на детей, сею между ними вражду и смуту.
Это потому, что я сказал одной девчонке, что нехорошо ябедничать, а она спросила меня, что это такое, а я ей объяснил, и теперь ее все дразнят ябедой.
Тут я не выдержал, прервал плавную речь Нины и крикнул:
— Зато она больше не ябедничает. Успех достигнут!
Но она не обратила на мои слова никакого внимания и заявила, что совет дружины отстранил меня от должности вожатого…
В этот момент открылась классная дверь, и в проеме появилась секретарь директора, сама Розалия Семеновна, которую вся школа зовет «Чайная Роза», хотя, конечно, никто из наших ребят никогда не удостаивался ее взгляда. Ну, когда она появилась в дверях, Нина сразу забыла, что еще там решил про меня совет дружины, и уставилась на Чайную Розу.
— Кто здесь Збандуто? — Она даже не переврала мою фамилию.
— Я.
— К директору, — сказала Чайная Роза. — И вы, Нина, тоже.
Она не ушла, а продолжала стоять в дверях, пока я собирался. Никто мне ничего не сказал вслед и никто не сострил, потому что все поняли: дела мои плохи.
На всякий случай я захватил с собой тетрадь с фотографиями — как ни плохи дела, а терять самообладание нельзя — и прошмыгнул мимо Чайной Розы летучей мышью; ни одна складка на ее платье не дрогнула.
Нина прошла к директору, а я остался ждать в секретарской вместе с Чайной Розой.
Странно, но у меня в жизни почему-то все получается наоборот. Когда я хотел уйти от первоклашек, когда они мне были безразличны, меня не отпускали, но как только мы по-настоящему подружились, — на тебе!
А дело было ерундовое.
Генка подсунул Гоге живую ящерицу. Гога перекинул ее Наташке, а Наташка подбросила в парту Стрельцовой. Та сунула руку в парту, натолкнулась на ящерицу и как завопит: «Спасите, спасите! У меня в парте мышь! Она меня укусила!»
Ну, учительница влезла в парту, достала ящерицу и отнесла в ботанический кабинет.
И ничего страшного не произошло бы, если бы не я!
Когда Наташка рассказала мне об этом случае, я возмутился и заявил, что мне надоела их трусость, что пора это преодолеть. А то одни боятся собак, другие — ящериц, третьи ни у кого ничего не могут спросить. Это не ребята, а какое-то сборище трусов! И я решил их перевоспитать. Пригласил к себе, когда мамы не было дома, и устроил тренировку по закаливанию нервной системы.
Они сидели в одной комнате, а в другой был погашен свет. Там было темным-темно. Я сказал, что буду магом, волшебником и великим врачевателем, который их спасет навсегда от трусости и дрожания.
Я ушел в темную комнату и стал их по очереди вызывать.
Каждый из них должен был войти в темную комнату и пробыть там несколько минут, а я в это время издавал ужасные стоны и вопли (я для этого специально прослушал пластинку Имы Сумак).
Значит, я так кричал, а сам подходил к жертве и прикладывал ей к руке или к лицу какой-нибудь предмет: ложку или щетку.
Это называется «психотерапия». Между прочим, вполне научный метод. Если жертва выдерживала все испытания, то я радостно объявлял ей, что она теперь никогда и ничего не будет бояться: ни собак, ни кошек, ни ящериц, ни темных улиц, и так далее, и так далее.
В общем, все шло хорошо, и вдруг Зина Стрельцова, войдя в темную комнату, не выдержала и завопила. Она пустилась наутек, грохнулась и разбила себе колено.
Ну, я, конечно, зажег свет, и мы стали дружно ее успокаивать и доуспокаивали до того, что она согласилась повторить опыт, точнее, не согласилась, а сама попросила и выдержала его достойно.
Но потом Зина пришла домой и рассказала все матери. А та еле дождалась утра, прилетела к нашему директору и стала кричать, что она забирает своего ребенка из класса, где появился какой-то ненормальный вожатый, который хочет из детей сделать инвалидов.
Ну, директор не заступился за меня, потому что мы с ним не были знакомы. А жаль, я бы ему объяснил, в чем дело. А он просто пригласил Нину, и Стрельцова-старшая при ней повторила всю историю и добавила некстати еще две другие.
Эти историй случились в самом начале, когда я был еще неопытным вожатым и часто терял над собой контроль, увлекаясь чем-нибудь.
Я тогда ходил по домам первоклассников, чтобы поближе познакомиться с их жизнью. Мне нравилось так ходить: везде мне были рады, угощали обедами, советовались, как лучше воспитывать детей, рассказывали про свою жизнь. И вот как-то я пришел к Толе. Он был один дома и угостил меня чаем.
Мы пили чай из красивых золотых чашек, только Толя пил из маленькой чашки, а я из большой.
— Ну, я и разбил свою чашку — зацепил как-то неловко и уронил на пол. Я не придал этому большого значения — кто из нас не бил чашек! — и не понял, почему Толя так испугался. Я решил, что он просто пугливый. А на самом деле все оказалось не так просто.
Толя из большого уважения ко мне угощал меня чаем из папиных коллекционных чашек. А я-то ничего не знал и, когда уходил, осколки эти унес. Хотел выбросить, только на одном осколке был нарисован красивый замок, так что я все осколки выбросил, а замок оставил.
А Толя дома чашки так переставил, чтобы не видно было исчезновения одной из них. Но Толин папа все-таки заметил, схватил Толю и с криком: «Что ты наделал, негодник!» — стал его так трясти, что Толина мама испугалась, что он оттрясет у Толи голову, и вырвала сына из рук мужа. Тогда Толин папа упал на диван и перестал со всеми разговаривать, потом вскочил, схватил Толю и приволок ко мне.
Он совершенно обезумел и хотел узнать, куда я выбросил осколки его любимой чашки.
Я сначала не мог понять, как это из-за чашки так можно страдать.
«Я вам куплю сто таких чашек», — сказал я ему.
И что же вы думаете? После моих слов он сразу успокоился. Посмотрел на меня унылым взглядом, покачал растрепанной головой и произнес с жалостью:
«Невежда, — глупец! Не обижайся на меня, я не хочу тебя оскорбить, я просто говорю тебе, кто ты есть на самом деле. Ты купишь сто таких чашек?! А знаешь ли ты, несчастный, что их всего было сделано в восемнадцатом веке пять штук. Пять штук! Одна хранится в музее в Ленинграде, вторая — у двоюродной праправнучки самого Ломоносова, — голос его звучал трагически тихо, — третья вывезена за границу беглым лакеем князя Юсупова и продана там банкиру Ротшильду, четвертая пропала без вести, а пятая была у меня. И об этом знает весь мир!»
Совершенно потрясенный я достал осколок чашки с изображением дворца и протянул ему. Он взял, поблагодарил меня — какой благородный человек! — и ушел.
Эта история очень взбудоражила Стрельцову-мамашу, потому что она вообще относилась ко мне подозрительно, с тех пор как я посетил их дом. А сначала она была мне рада.
Однажды трое взрослых Стрельцовых — бабушка и родители — собирались в кино и боялись оставлять Зину одну дома. А тут я пришел, и они спокойно ушли.
Зина тут же позвонила Наташке и Толе, и они прибежали.
Нам было весело, они мне всякие истории рассказывали, главным образом про маленьких детей, а это всегда смешно, и анекдоты. Про мальчишку, который захотел на улице по-маленькому и подошел к милиционеру, чтобы спросить, где найти уборную. А милиционер долго-долго ему рассказывал, вдруг мальчишка прервал его и сказал: «Спасибо, уже не надо». Ох, и хохотали они! Я думал, они от хохота лопнут.
Потом Зина зачем-то напялила на себя мамину юбку, такую желтую-желтую, и красовалась перед Наташкой. А Толя в это время хлопал мячом об пол.
На беду, Зинина бабушка не признает современных шариковых ручек и пишет письма химическими чернилами, и ее пузатая старомодная чернильница стояла на столе… Ну, в общем, Толя хлопал об пол, пока не перевернул чернильницу.
Но самое главное не в этом, не в том, что он перевернул чернильницу и залил всю клеенку чернилами… Нет, самое главное началось потом, когда мы обнаружили на прекрасной юбке Зининой мамы чернильное пятно с горошину.
Вот тут-то и началась паника. Ну скажите, как на моем месте поступил бы каждый взрослый человек, когда видит неопытных детей, да еще своих воспитанников, в страхе и ужасе? Конечно, постарался бы им помочь. Точно так поступил и я.
По моему предложению мы решили перекрасить юбку в другой цвет, чтобы скрыть чернильное пятно, с одной стороны, и сделать Зининой маме сюрприз — с другой. Ведь у нее фактически должна была появиться новая юбка!
Ребята были в восторге от моего предложения. Они никогда в жизни ничего не красили. Наташка визжала, Толя прыгал, как гуттаперчевый мальчик.
Да, это был полный восторг, полное взаимопонимание и дружба. Правда, меньше всех восторгалась Зина, потому что юбка принадлежала ее маме.
Мы перекрасили юбку в вишневый цвет — пятно стало золотистым. Мы перекрасили ее в коричневый — пятно стало черным. Вот что значит пользоваться старыми чернилами: их даже краска не берет. Тогда я предложил для симметрии поставить на юбке несколько горошин, но Зина почему-то отказалась.
С той поры наши отношения со Стрельцовой-старшей осложнились. Она отчитала меня по телефону, нажаловалась моей маме. А теперь прибежала к директору.
Вот тут-то директор и вызвал Нину для разговора.
Нина попробовала меня защитить, но Стрельцова-старшая все твердила: «Он ненормальный, он ненормальный». Тут, правда, директор ее оборвал: «Может быть, он в вожатые не годится, но он совершенно нормальный» — и попросил Нину принести ему наш классный журнал, чтобы доказать Стрельцовой, насколько я нормальный: дескать, я вам сейчас покажу, как он учится.
А накануне я сразу в один день получил пять двоек. Я узнал, что Насте Монаховой поручено подтягивать отстающих. Вот я и решил превратиться в отстающего, чтобы она меня подтягивала. Если бы я получил одну двойку или две, это могло бы не произвести впечатления, поэтому я и получил сразу пять двоек.
Думаете, это легко? Целый день я был в страшном напряжении: во-первых, боялся, что меня не вызовут, а во-вторых, что вместо двойки какой-нибудь сердобольный учитель влепит мне тройку. Никто, разумеется, не догадался, кроме Сашки, куда я клоню, но, когда наша классная заявила, что я теперь буду заниматься с Настей как самый отстающий, он вновь покрылся бледностью мертвеца.
При этом Сашка сказал, что, хотя у него двоек нет, он будет вместе со мной ходить на занятия к Насте, чтобы у нас были равные условия для борьбы.
Так вот, значит, когда директор увидел, что у меня пять двоек, он возмутился: «Где вы нашли такого шалопая? (Шалопай — это я.) Неужели нельзя было подобрать в вожатые хороших, смышленых ребят, у которых есть чувство ответственности?» И тут он, как рассказывала потом Нина, схватился за голову и простонал: «Постойте, постойте… Збандуто?! Мы же получили на него письмо из милиции!» Он вызвал Чайную Розу, и она принесла это письмо.
Дело в том, что меня вывели со скандалом из бассейна. Я там был на соревнованиях и засвистел в два пальца.
Рядом оказался милиционер — они всегда появляются рядом в неподходящее время, — тяп меня за плечо. Я возмутился, стал брыкаться и кричать. Он меня вывел и еще не поленился настрочить письмо в школу.
А почему я засвистел, он не попытался узнать. Вы заметили, во всей этой истории никто не посмотрел в корень.
Я бы никогда, вы слышите, никогда не стал бы свистеть просто так. У меня для этого были веские основания.
На соревнованиях выступал один пловец, которого мне необходимо было освистать, чтобы выразить свое отношение к нему.
Все началось с того, что я решил сделать из своих первоклассников пловцов. Ну, во-первых, потому, что их надо было закалять физически, а то у них вечные ангины и гриппы, во-вторых, этим видом спорта можно заниматься с детства, а в-третьих, всем известно, что с плаванием у нас в стране не все в порядке.
Кто знает, думал я, может быть, из этих детей вырастут рекордсмены страны или мира!
Вот почему мы попали в бассейн. Нас сначала туда не пускали, и я вынужден был долго кричать, что я вожатый и мы не позволим срывать общественное мероприятие. И тут появился этот впоследствии освистанный мною пловец и велел нас пропустить. Он привел нас в раздевалку и приказал раздеться и выстроиться по росту. Дети, конечно, запищали и захихикали. А он их так резко оборвал: «Быстро. У меня нет времени».
Как будто только у него нет времени! Сейчас у всех нет свободного времени. У меня его тоже нет ни секунды, но я ведь об этом не кричу и никого не пугаю голосом. Я вот пришел в бассейн, а в это время Сашка, может быть, прогуливается с Настей и тем самым губит мою личную жизнь.
Пришлось мне самому раздеться, чтобы показать пример, да еще им помочь, потому что эти дети, эти несчастные малыши, и раздеваться-то еще как следует не умеют. То они запутывались в собственных платьях, то, снимая чулки, грохались на пол. В общем, довозился я с ними.
Я так подробно обо всем рассказываю, чтобы вы поняли, что я действительно ни в чем не виноват, более того, — я просто боролся за справедливость. Если хотите, я обязан был это сделать в воспитательных целях, ради детей, которые сидели рядом со мной и знали, какой несправедливый человек этот пловец. И они меня дружно поддержали.
Они разделись, сбились стайкой около меня и дрожали. Холодно им и непривычно. Смешные они: худенькие, тоненькие, ноги длинные, спичками. Как они на них ходят, непонятно.
Я улыбнулся тренеру (еще тогда не знал, что он такой зверь) и подмигнул: смотрите, мол, какие смешные дети, настоящие страусята.
А он в ответ мрачно заорал: «Построиться по росту! Живо!» Вот тут контакт между нами окончательно был утерян. Не люблю я, когда кричат и когда не улыбаются в ответ на твою улыбку.
После того как мы выстроились, он сказал мне: «Выходи из строя. Староват для плавания. И грудная клетка узковата». Он больно щелкнул меня пальцем по ключице.
Я чуть не упал от неожиданности. Сказать такое при детях!
«Что вы! — возмутилась Наташка. — Боря у нас лучший вратарь в школе!»
А он продолжал осмотр: измерял малышам грудную клетку, ощупывал ноги и руки. Потом заявил, что из всей компании берет только одну девочку: Зину Стрельцову.
Тут я не выдержал и высказал ему все, что было на душе. Я ему сказал, что дело у них поставлено плохо. А когда он меня спросил: «Почему плохо?», я ему ответил: «На международных состязаниях проигрываете, а когда к вам приходит пополнение в самом расцвете, то выгоняете». После этого наступила тишина, и он сделал шаг в мою сторону. Но нас так легко не испугаешь. Малыши создали вокруг меня надежный заслон. Попробуй прорвись через них. Так он ничего мне и не ответил. А что ответишь, когда это чистейшая правда.
Вот после этого разговора мы и остались на показательные соревнования, и я прославился на них своим свистом, и меня схватил милиционер.
Кругом закричали: «Безобразие, хулиган! Еще школьник, а уже шпана… И такому детей доверили!»
Только одна женщина, между прочим красивая, сказала: «А что он такое сделал? Просто погорячился».
Но милиционер не стал ее слушать и уволок меня в отделение.
В этот момент мои славные воспоминания были прерваны неожиданным событием: дверь в канцелярию открылась, и на пороге появилась целая стая моих первоклашек.
Не успел я выставить их обратно, как Наташка, минуя меня, вырвалась вперед. Я схватил ее за шиворот, но она торопливо, задыхаясь, успела прохрипеть:
— Здравствуйте, Чайная Роза!
От такого неожиданного обращения я выпустил Наташку. Она, конечно, это наивное дитя двадцать первого века, не догадывалась, что Чайная Роза не имя, а прозвище.
— Сейчас же уходите! — прошипел я, не разжимая губ и наступая на детей.
— В чем дело? — строго спросила Чайная Роза. — Что случилось?
— Нам нужно к товарищу директору, — сказала Наташка и шагнула через порог.
Все остальные тоже решительно шагнули за ней, молча, тихо, подталкивая друг друга.
Вы бы видели их лица! Это были настоящие герои, отчаянные люди с горящими глазами. Им ничего не было страшно, они не испугались даже Чайной Розы, хотя перед нею трепетала вся школа. Они спокойно выдержали ее взгляд. Нет, не зря я занимался с ними психотерапией.
И что же вы думаете? Эта строгая-престрогая Чайная Роза провела их к директору.
Она оставила открытой дверь, и я на всю жизнь запомнил начало этого великого, неповторимого разговора.
— Ну, в чем дело? — услышал я скрипучий мужской голос.
Это был, конечно, директор, это был его голос, который любого храбреца в одну секунду превращал в кроткую овечку. Ну, конечно, и среди детей сразу произошла заминка, и я уже испугался, что их сейчас выставят обратно, но тут раздался громкий, заливисто-звонкий голос Наташки:
— Мы пришли из-за Бори Збандуто. Он наш вожатый. Мы пришли его защищать.
Правда она молодец? Я еще никогда не встречал такой отчаянной девчонки.
— Это он вас прислал? — спросил директор.
«Он» — это, значит, я.
— Нет, — ответила Наташка.
— А ты не врешь?
Вот этого ему не надо было говорить, это он сказал зря. Плохо он разбирался в своих учениках: Наташку обозвать вруньей!
— Я никогда не вру, — сказала Наташка.
Наступила длинная пауза, во время которой директор долго кашлял. Потом он наконец собрался с силами и спросил:
— А чем вы его собираетесь защищать, хотел бы я знать? Какими делами он себя еще прославил?
— У нас есть козырь, — ответила Наташка.
— Какой еще козырь?
— Он спас жизнь одному мальчику. На моих глазах. Вытащил его из реки.
В это время Чайная Роза вышла из кабинета, плотно прикрыла дверь, и голоса пропали. Точно она не хотела, чтобы я услышал, как меня будут хвалить.
Все-таки Наташка потрясающая девица. Она буквально во все верила. Подумать только — я спас мальчишку!
Это произошло во время нашей совместной прогулки, помните, в тот день, когда она ко мне пристала и увела с футбола.
Какой-то мальчишка в полном одиночестве стоял на берегу реки и бросал в воду камни. И меня это пронзило. С какой стати, думаю, он стоит один? Я пристроился к нему и тоже стал бросать камни. Я брошу. Он бросит. Мы стояли рядом, а наши камни летели параллельно.
А Наташка крикнула: «А мы дальше, а мы сильнее!»
Мальчишка был забавный. Он пренебрежительно фыркнул, выбрал камень потяжелее, отошел от кромки воды — а там набережная была высотой в метр, — разбежался… и, не удержавшись, плюхнулся в воду.
Я помог ему выйти, там было неглубоко, мне по колено, а ему по пояс. Только промокли, и все. А Наташка начала кричать, что я храбрый, что она ни разу в жизни не встречала такого храбреца, и еще успела шепнуть мальчишке, что я их вожатый. Вот и все спасение утопающего.
Странно, до чего я люблю вспоминать про этих мальчишек и девчонок, я про них всегда все помню. Может быть, действительно права Стрельцова-старшая и я какой-нибудь ненормальный?
Как только первоклашки вышли от директора, тут же позвали меня. Я встретился с ними в дверях. Они прошли мимо серьезные, сосредоточенные, и каждый из них дотронулся до моей руки. В общем, они знали толк в человеческой поддержке и подзарядили меня теплотой своих рук.
Я же говорю, что они необыкновенные дети, из двадцать первого века. В них есть какая-то новая сила.
В кабинете директора, кроме Нины, сидела моя мама! Вот до чего дошло. Но им теперь уже было не свалить меня.
Я остановился у двери и посмотрел на директора. Он был похож на моржа. У него большая круглая лысая голова и седые усы.
— Ну-ка, подойди, подойди, — проскрипел он.
Я сделал несколько шагов вперед.
— Еще поближе. Я хочу понять, что ты за птица.
Он долго рассматривал меня, как какой-нибудь врач, изучающий больного. Даже взял за плечо и крепко его сдавил.
— А что это у тебя в руке? — Спросил он и, не дожидаясь ответа, взял у меня тетрадь и стал ее перелистывать.
Видно, она ему понравилась, потому что он поджимал губы, чтобы незаметно было, что он смеется. Затем вернул мне тетрадь и сказал:
— Говорят, за тебя поручилась твоя родственница, Ольга Александровна Воскресенская. Она, конечно, восторженная особа, я ее давно знаю. — Потом повернулся к Нине и добавил неожиданно: — Ладно, пусть остается, раз они пришли за ним сами.
Но на этом события дня не закончились. Мне пришлось встретиться со Стрельцовой-старшей еще раз.
Мы собрались возле школы, чтобы идти в цирк. А Генка и Зина почему-то не явились. Холодно было ждать. Шел первый мокрый снег.
— Зина не придет, — сказал кто-то. — Ее мама не пустила. У нее тренировка в бассейне.
— А что же с Генкой случилось? — спросил я. — Может, он тоже не придет?
— Генка в цирке ни разу не был, — сказал Толя.
Мы постояли немного, подождали.
— Пошли, — сказал я, — а то опоздаем.
И мы пошли. Только я почувствовал, что у ребят испортилось настроение. Стали какие-то молчаливые.
— Вот что, зайдем за Генкой, — решил я.
Развернулись и пошли к Генке.
Еще издали я увидел его. Он сгребал снег лопатой, а его мать скребком чистила тротуар.
— Здравствуйте, — сказал я.
Ребята столпились вокруг меня. Генкина мать посмотрела на нас. Она была в короткой тужурке и в пуховом платке. От работы ей, видно, было жарко.
— Приветик, — сказал Генка; он приподнял шапку, и от головы у него повалил пар.
— Ну-ка, надень шапку, постреленок, — строго сказала ему мать, — а то застудишься!
Генка напялил шапку.
— Это ему вместо физкультуры, — сказала Генкина мать. — И полезно, и матери подмога. Так что вы, ребятишки, идите по своим делам.
— Что вы! — сказал я. — Разве мы пришли Генку сманивать? Мы пришли вам помогать.
— Тетя Маруся, — крикнул Толя, — мы сейчас все переделаем! Это нам пустяк!
— Вот это уж ни к чему, — ответила тетя Маруся.
А Генка не стал возражать, он-то всё отлично понял: отдал лопату Толе, а сам мгновенно куда-то сбегал и принес еще две лопаты и четыре скребка.
Что тут началось! Ребята выхватили у него эти скребки и лопаты и стали расчищать снег. А я взял у тети Маруси лом и колотил образовавшийся под снегом лед.
Тяжелый был этот лом до чертиков, но я не показывал виду. Колол себе, и все… Рядом со мной лихо колол лед Генка.
— Это в наше-то время, — ворчал я нарочно, — когда запускают спутники и космические корабли, приходится колоть лед ломом!
— Я ей не сказал про цирк, — оправдывался Генка, — а то бы она меня прогнала.
— И правильно сделал, — ответил я.
И вот когда мы все так отчаянно и самоотверженно работали, когда перед нами уже лежала широкая полоса очищенного тротуара, когда мы были «один за всех и все за одного», вдруг из подъезда выплыли Зина Стрельцова с мамой. Зина была в новом голубом пальто и берете… А Стрельцова-старшая напялила на голову высокую папаху и гордо несла спортивную сумку своей дочери — будущей чемпионки по плаванию.
— А, это вы, молодой человек… — Увидев меня, Стрельцова-старшая остановилась. — Чудак!
Она назвала меня чудаком, словно дураком обругала. Но я-то доволен, что попал в отряд чудаков.
— Мы помогаем тете Марусе, — сказала Наташка.
— И Генке, — добавил Толя.
— Это эксплуатация детского труда. Я этого так не оставлю, — ответила Стрельцова-старшая, при этом она выразительно посмотрела на тетю Марусю. — Идем, Зиночка.
И они торжественно удалились.
— Тетенька, — крикнул Генка им вдогонку, — осторожнее, там лед! Упадете, запачкаетесь!
Стрельцова-старшая остановилась, боясь сделать следующий шаг.
Генка засмеялся. А за ним все ребята. И я. И даже тетя Маруся.
…Когда мы ворвались в цирк, представление уже началось и на нас зашикали, чтобы мы не шумели. А попробуй тут не шуми, когда с арены доносится музыка, крики клоуна и хохот зрителей.
— У нас билеты! — закричал я и выхватил из кармана длинную ленту билетов.
— Тише, — сказала контролер, — тише! Все равно во время выступления входить нельзя.
— Вы поймите, — сказал я тихо, — они первый раз в своей жизни в цирке.
— Так уж и первый раз!
Нет, она была неумолима, а дети почти плакали, но потом она засмотрелась, а может быть, нарочно сделала вид, что засмотрелась, и мы шмыгнули в проход.
Выскочили, а куда идти, неизвестно, народу полно, свет… Столпились стайкой около прохода и стоим.
И вдруг клоун заметил нас и закричал на весь зал:
— Видели ли вы когда-нибудь, чтобы дети опаздывали в цирк?
— Нет, нет, нет!.. — понеслось со всех сторон.
— А теперь смотрите сюда! — Он подбежал к нам: — Вот они!
И все стали смотреть на нас.
— Мы работали, — сказал я.
— Вы слышите? — закричал он. — Они работали!
Он начал хохотать, упал от хохота, перекувырнулся через голову, и все захохотали с ним вместе.
— Мы работали, — сказала Наташка прямо в его раскрашенное лицо. — Чистили снег, товарищу помогали. Вот ему! — и вытолкнула вперед Генку. — Почему вы нам не верите?
Тогда клоун перестал хохотать, снял шапку и раскланялся перед нами.
— Причина уважительная, — сказал он.
И теперь никто уже не смеялся.
Клоун подал Наташе руку, крикнул:
— Музыку!.. — и повел ее, как настоящую сказочную принцессу.
А за ним пошли мы, и на нас светили разноцветные огни.
Клоун подвел нас к нашим местам и крикнул:
— Мороженщицу! В цирке дети должны есть мороженое.
И вот тут-то пошли в расход — между прочим, благородный — последние два рубля из папиной десятки.
А потом мы смотрели медвежий цирк, лизали мороженое и хохотали вместе со всеми.
Сегодня у мамы день рождения. А я притворился, что забыл: подарка-то у меня не было. Нехорошо, конечно.
Когда я утром вышел к маме, она встретила меня радостно. Мы сели за стол и стали завтракать.
— Ну, как тебе завтрак? — Она сама подталкивала меня к тому, что сегодня необычный день.
— Понравился, — ответил я.
— А что тебе понравилось? — спросила она.
— Все, — ответил я.
И вдруг она с подозрением спросила:
— А что ты ел?
А я как бухну:
— Действительно, мама, что я ел?
Оказалось, она специально в этот день приготовила праздничный завтрак — омлет, поджаренный с помидорами и сыром, — а я съел все и не заметил!
Мама ничего мне не ответила и вышла из кухни, чтобы подойти к телефону. И тут разразился гром и молния, ибо я услышал, как мама разговаривала с тетей Олей, и понял — это было совсем не трудно, — что та поздравляла ее с днем рождения!
Я притаился, как самый жалкий мышонок. Я почти не занимал места, почти испарился, внимательно прислушиваясь к маминым шагам, придумывая лихорадочно, как бы выкрутиться из создавшегося положения.
Вот мама прошла в комнату. Может быть, она ждала, что я выйду к ней? Потом ее шаги снова раздались в передней, замерли и — спасение! — хлопнула входная дверь. Значит, мама ушла.
Я выглянул в окно. Мама быстро пересекала наш двор.
Вот если бы я был правдивым человеком, как Наташка, то я бы все честно рассказал маме. А мне было чем ее удивить! Дело в том, что я окончательно запутался и как сын, и как воспитатель. Вы только послушайте, что я придумал.
Меня посадили караулить первоклашек на контрольной, потому что их учительница заболела.
Когда я вошел и спросил их: «Ну, как идут дела?» — они в ответ тяжело вздохнули. Не надо было быть психологом, чтобы сразу догадаться, что дела у них шли неважно.
Я посмотрел на доску: там были примеры.
— Нечего сказать — нагружают детей, — заметил я, чтобы приободрить их. — Мы такие примеры решали в третьем классе.
На Зину Стрельцову жалко было смотреть: вот-вот заревет. Куда девалась ее спортивная находчивость! Я заглянул в ее тетрадь и увидел ошибку. Посмотрел в Наташкину — та же ошибка.
— Вы что, никогда не решали таких примеров? — спросил я.
— Решали, — нестройно ответили дети.
Я прошелся по рядам. Боже мой! Почти у всех одинаковые ошибки. У меня голова закружилась от напряжения. Конечно, их запугали: «Контрольная, контрольная, будьте внимательны, первая контрольная в вашей жизни…» Ну, они и перепугались. Вот почему я вырвал из тетради листок — надо было как-то поднять их боевой дух, — переписал примеры с доски, приговаривая: «Подумаешь, ерунда. Это же совсем ерундовые примеры», — быстро их решил, с победным видом отбросил листок, отошел к окну и повернулся к классу спиной. Краем глаза я заметил, что мой листок исчез со стола. Помню, я улыбнулся: мне понравилась находчивость моих подопечных.
На следующий день Нина сказала, что контрольная прошла благополучно, что у всех пятерки и четверки, что во всем классе только одна двойка!
Тут я взметнулся, я был возмущен двойкой! Я вбежал в первый класс и еще от двери закричал:
— Какой размазня получил двойку?
— У меня пятерка! — закричал радостно Костиков.
— И у меня, и у меня, — закричали все подряд.
— А у кого же двойка? — спросил я. — Сознавайтесь!
И тут раздался тихий голос Наташки, и она сказала, что двойка у нее. Все, конечно, были просто потрясены, а я возьми да скажи:
— Эх ты, всех подвела!
— Девчонка! — закричал Костиков. — Даже списать не сумела!
— Не хотела, — срезала его Наташка.
Она посмотрела на меня. Глаза ее превратились в «клокочущий океан». Вот это был взгляд: прямо пригвоздила меня к позорному столбу. Невольно я отступил назад: не каждый может выдержать такой взгляд.
Уничтожив меня, она оглядела притихший класс, встала из-за парты и ушла.
Все ждали, что я что-нибудь произнесу, но я как-то весь мелко и противно задрожал и тоже выскочил из класса.
В этот день я поймал ее после школы. Подлетел к ней, будто ничего не случилось, и пошел рядом, весело и беззаботно размахивая портфелем.
Мы шли домой как обычно. Так могло показаться со стороны, но на самом деле все было не так. Она шла рядом со мной сама по себе. Семенила ногами, опустив голову так, что банты от ее коротких кос торчали, как рожки козленка.
А я старался вовсю. Унижался, прыгал, хохотал. Просто ужас, до чего мне хотелось с нею помириться.
— Не забудь вовремя дать бабушке лекарство!
У нее бабушка заболела.
Наташка промолчала.
— А когда будешь разогревать еду, не включай газ на полную силу.
Никакого ответа.
— Эх, махнуть бы сейчас на Камчатку! — сказал я и покосился на Наташку. — В долину гейзеров.
Я ждал, что она обязательно спросит про гейзеры. Но нет, не спросила. Ну и девчонка — кремень!
— Ты знаешь, что за штука гейзер? — не вытерпел я.
Нет, она определенно не желала иметь со мной дела. Тогда я нанес ей последний, решающий удар:
— Кстати, я узнал, как спят африканские жирафы. Они ложатся на землю, а шею обматывают вокруг туловища.
Я думал, на эти слова она отзовется. Она же любознательный человек и сама спрашивала у меня про этих жирафов, но сейчас ее ничего не интересовало.
— Слушай, — безнадежно сказал я, как будто сделал какое-то великое открытие, — а может быть, пойдем ко мне обедать? Мама будет рада.
Мои слова ударились в ее молчаливую спину. А мы уже поравнялись с ее домом. И тут ко мне пришло спасение: одинокая страшная собака. Все-таки мир не без добрых собак. Не зря, значит, говорят: «собака — друг человека». Вовремя появилась. Я торжествующе улыбнулся и сказал:
— Не бойся. Я здесь, — и взял за руку, чтобы провести мимо страшной собаки.
Наташка на мгновение остановилась, потом вырвала у меня руку и прошла мимо собаки. Так вызывающе близко, что красный шершавый собачий язык почти коснулся ее плеча. И скрылась в подъезде.
А я остался один. Представляю, какое у меня было лицо.
Я вспомнил, как Наташка впервые пришла за мной. У нее от волнения дрожал голос, и она перепутала мою фамилию. А я, здоровый дурак с большим лбом, еще издевался над нею. «Да, да, говорю, моя фамилия не Занудо, а Скандуто». Она тогда была маленькой и робкой, стояла передо мной — цветок на тонком стебле.
А после Наташки я вновь подумал о маме. До чего же у нее был обиженный вид, когда она пересекала двор! Конечно, никто ее не поздравил: ни я, ни отец, как будто она жила не в семье, а на необитаемом острове. Интересно, какое было бы настроение у меня, если бы это был мой день рождения?
И тут, конечно, позвонил папа. Я еще никогда в жизни не встречал такого неудачника. Что бы ему позвонить на пять минут раньше. Он бы и маму поздравил, и я бы не так сильно его огорчил.
— Здравствуй, папа! — сказал я и скорчил рожу для храбрости. — Папа, здравствуй! — И радостно добавил: — Мама уже ушла.
— Жаль, — сказал папа. — А я всю ночь ехал, чтобы добраться до телефона.
Я же говорил вам, что он неудачник: всю ночь ехал, а на пять минут опоздал.
— Ничего, — утешил я. — Я ей передам.
— Так то ты, а то я. Большая разница, — сказал папа. — Ну, что ты ей подарил, дьяволенок?
Слышно было, как назло, очень хорошо. Но я все же притворился, что не расслышал вопроса.
— Что? — крикнул я. — Не слышу, повтори еще раз.
— Я спрашиваю, что ты подарил маме? — крикнул папа.
— Что? Что? — переспросил я. — Ничего не слышу… — И повесил трубку.
Вбежал в комнату и стал лихорадочно одеваться, чтобы убежать до повторного звонка. Но не успел. Телефон зазвонил снова. Все, конечно, из-за папиной настойчивости. Лучше бы он больше не звонил, а то сейчас я должен буду рассказать ему правду, Я же говорю, он неудачник.
— Не вешайте трубку, — сказала телефонистка. — Разговор не окончен.
— Ничего не слышно, — ответил я.
— Все хорошо слышно, — сказала телефонистка. — А если вы глуховаты, позовите кого-нибудь с нормальным слухом.
Тут снова ворвался папин голос.
— Ничего он не глухой, — кричал папа. — Это ваш телефон работает плохо. Борис, ты слышишь меня, Боря…
— Папа, — обреченно сказал я, — теперь я тебя слышу хорошо.
— Ну, что же ты купил маме?
— Ничего.
— Ничего? — удивился папа. — А почему ты, собственно, ничего не купил?
— Я… я… я… забыл, — сказал я. — То есть у меня нет денег.
— Как нет? Ты их потерял?
Я хотел ему все объяснить, но по телефону это трудно.
— Ну, понимаешь… — Надо было как-то отделаться, и я сказал: — Проел на мороженое.
После этого наступила длинная пауза.
— Алло, алло! — кричал я в трубку.
Папа молчал.
— Теперь, кажется, вы оглохли, — ворвался голос телефонистки. — Он сказал, что проел деньги на мороженое.
— Я все слышал, — ответил папа. — Силен мужик! — и, не попрощавшись, повесил трубку.
После этого разговора у меня пропала всякая охота что-нибудь делать.
«Дьяволенок» снова был в действии. «Дьяволенок» — это я, это мое прозвище с детства, с первого класса. Я тогда надел папины темные очки и пошел в школу. Меня в них никто не узнавал, и мне это так понравилось, что я не пошел на урок, а гулял по коридорам. И догулялся. Ко мне подошла учительница из параллельного класса и спросила, почему я разгуливаю во время уроков. «Уж не заболел ли?» А я ей на чистом французском языке: «Же нэ спа», то есть не понимаю, прикинулся иностранцем. Ну, она отняла у меня очки, и я сразу все стал понимать. А папа прозвал меня дьволенком, но, по-моему, я с тех пор здорово перезрел и стал настоящим дьяволом.
Хотя, если разобраться, я ни в чем не виноват. Но этого ведь никому не объяснишь. Вы же помните, я собирался купить маме подарок. Тому свидетельствует кровать, перекрашенная мною в синий цвет. С другой стороны, как выяснилось, не без помощи тети Оли меня назначили вожатым. А затем эти несчастные дети закружили меня, заморочили, отвадили от друзей, выманили деньги, которые отец оставил на подарок. Мало того, сначала разжалобили, прикинулись несчастными, вынудили меня подкинуть им решение контрольных примеров, а затем превратили в негодяя. А я ведь просто хотел их по-дружески выручить. Вот и «навыручал» на свою голову. И вдруг мне до ужаса стало жалко… не маму, нет! Не папу, не первоклашек, а себя самого! Никто меня не ценит, никто не понимает моих страданий.
А как легко и прекрасно я жил! Чтобы меня мучила бессонница, как вчера из-за этой контрольной? Чтобы я унижался перед какой-то пигалицей вроде Наташки?
Я был гордый человек. Я никому не позволял над собой издеваться. А теперь я чувствовал, что меня словно подменили. Вроде я тот самый, и нос на месте, и глаза те же, а внутри другой. Какой-то задумчивый, размышляю, казню себя. Так не долго дойти до полного нервного истощения, и прощай жизнь, прощай небо, прощай космос!
Нет, решил я, не сдамся! Я оделся и в прекрасном настроении направился в школу. Нет, пожалуй, не в прекрасном, а в хорошем, в таком хорошем умеренном настроении, когда все не так уж плохо.
В школе меня подстерегало очередное разочарование. Когда я шел по нашему коридору, то увидел. Сашку и бросился к нему навстречу. Он проскочил мимо меня к Насте, стал извиваться перед ней и что-то там свистеть на своем флейтовом языке.
Они прошли в класс, не заметив меня. Кажется, настал час: мне пора было гордо удаляться. А жаль! Так хорошо было, когда был Сашка и была Настя.
В тот момент, когда я вошел в класс, Настя вытащила из парты цветы. Ясно, чья это была работа. Она полюбовалась ими немного более, чем надо, и все ребята заметили, хотя у нее в руке был совсем маленький жалкий букетик никому не известных цветов.
— Ребята, смотрите! — крикнул кто-то. — Насте преподнесли цветы!
А Настя встала, подошла к Сашке и сказала:
— Спасибо, Саша!
Она это сказала так выразительно и с такой душевной нежностью, что я чуть не упал на пол.
— Боже мой! — крикнул кто-то. — Никак, любовь!
— Кто жених, а кто невеста? — спросил какой-то запоздалый остряк.
— Александр Смолин и Анастасия Монахова, — ответили ему.
Да, кажется, меня уже гордо удалили, пока я сам собирался. Я прошел к своему месту и водворился рядом с Сашкой, не подымая глаз. Я видел только Сашкины руки, которые упорно открывали и закрывали футляр, и Настину руку, в которой все еще были зажаты цветы.
Но теперь ко мне это не имело никакого отношения.
Кто-то глупо хихикнул над Настей. Неужели Сашка не собирался сознаваться в том, что это его цветы? Я шарахнул его изо всех сил в бок.
Он посмотрел на меня и вытащил наконец флейту. Ну и выдержка! Он и не думал пугаться и отказываться от букета. Сейчас он сыграет Насте какую-нибудь серенаду или свою знаменитую пастораль под названием «Пастух играет аисту». Я приготовился слушать.
А он стал продувать флейту, дунул раз, другой, третий. Нет, играть он не собирался.
— А я-то думала, — сказала Настя, — что Смолин не только музыкант, но и вежливый человек. — Она разжала кулак, и цветы упали на нашу парту.
Я перехватил ее взгляд: глаза у нее были как у побитой собаки. Жалкие, горькие и униженные.
— Подарил, а теперь отказывается! — выкрикнул девчоночий голос. — Ну и тип!
— Ничего я не дарил! — вдруг заорал Сашка, размахивая флейтой. — Я все деньги на мороженое проедаю!
— А кто же, интересно, подарил? — спросил кто-то.
— Откуда я знаю? — ответил Сашка. — Может быть, она сама себе подарила.
Все от Сашкиного неожиданного ответа даже язык прикусили. Такой находчивости и изобретательности я от него не ожидал. Вот так «молодец протухший огурец»!
А Настя, точно от удара в спину, втянула голову в плечи, и худенькие лопатки у нее торчали, как сложенные крылья.
У меня вдруг все заплясало перед глазами и гулко забилось сердце: в ушах, в горле, в голове. Я вскочил на парту и, не помня себя, закричал:
— Тихо, тихо, не возводите напраслину на благородного человека! Это не он подарил Насте цветы. — Теперь все смотрели на меня. — Это я!
Дальше я не совсем точно помню, что произошло, только я увидел, как Настя встала, подошла к нашей парте, собрала оброненные цветы и сказала:
— Спасибо, Збандуто.
Я хотел ответить что-то вроде «пожалуйста, всегда рад служить прекрасным дамам», но язык у меня присох к горлу, и вместо слов я издал какой-то победный клич и стал бешено и радостно прыгать на парте.
— Эй, ты что, сдурел? — крикнул Сашка. — Флейту раздавишь!
Он схватил меня за ногу и дернул, и я грохнулся вниз, больно ударив колено. Я бросился на Сашку, чтобы хорошенько отделать его, и двинул ему кулаком в помидорное лицо, но попал почему-то в воздух. Он громко и победно захохотал.
Правда, он хохотал один во всем классе. Сразу отпала всякая охота с ним драться. У меня твердое правило: лежачего не бить. А Сашка был лежачий, хотя он хохотал и корчил из себя героя.
А тут в дверях появились первоклассники Толя и Генка, и я забыл про Сашку.
— А, ребятишки, привет! — сказал я.
Я обрадовался им, точно не видел их милые морды тысячу лет, точно они мне были самые близкие и родные, и незаметно для себя очутился вместе с ними в первом классе.
Я только тогда опомнился, когда увидел Наташку. Улыбнулся ей и подмигнул, а потом вспомнил про свои дела-проделки и скис, и нога заболела еще сильнее. Я с трудом оторвал взгляд от Наташки и спросил:
— Ну, как живете-поживаете?
— Хорошо поживаем! — крикнул Толя.
— На пятерочках катаемся, — подхватил Генка.
— Хвастун ты, Костиков, — перебил я его. — Вроде меня.
Видно, мое признание их поразило. Да что их — оно меня самого поразило. Теперь осталось преодолеть только бесконечное расстояние от учительского стола до дверей.
Около дверей я остановился, в последний раз посмотрел им в лица, не просто так скользнул взглядом, а заглянул каждому в глаза. Можете мне не верить, но в этот момент я был счастливым человеком. «Как это, — скажете вы, — говорил всем, что эти дети — твои лучшие друзья, и вдруг, расставаясь с ними, оказался счастливым человеком».
А вот так.
В коридоре я увидел Сашку, который явно поджидал меня. Ну что ж, раз так, то пожалуйста, и пошел к нему. Я приближался, и его лицо покрылось мраморной бледностью. В последний момент он не выдержал, повернулся и убежал.
В другой раз я бы его догнал — все-таки лучший друг, а друзья, как известно, в пыли на дороге не валяются, но сегодня я спешил к нашей новой старшей вожатой Вале Чижовой, чтобы рассказать ей все про себя, чтобы поставить последнюю точку. А там пусть со мной делают что хотят, пусть казнят, или четвертуют, я все выдержу.
Она меня встретила весело. Она такая рыжая и хохотунья. Я ее давно знал: она из десятого «В». Но когда я закончил свою исповедь, она помрачнела и сказала:
— Что теперь делать с этим первым «А», не знаю. Ведь их, через две недели должны принимать в октябрята. А можно ли?
— Если их не примут, — возмутился я, — то кого же тогда принимать?
— Я думаю, тех, кто не списывал контрольные.
Я испугался, что из-за меня их не примут, и сказал: — Они же маленькие.
— Разумеется.
— Они растерялись. Их запугали: «контрольная, контрольная».
— Может быть, — сказала она.
— А мне их стало жалко. Вот я и поддержал.
— Поддержал, говоришь. — Она секунду помолчала, а потом сказала: — А я тебя помню, ты выступал в самодеятельности, играл собаку. Здорово лаял. У тебя фамилия еще такая смешная… Скандуто.
— Збандуто, — поправил я ее.
— Извини.
— Ничего, я привык.
— А потом ты потерял хвост, и мы долго смеялись. Я и теперь, когда вижу тебя, вспоминаю тот случай и смеюсь. Ты не обижайся.
— Я не обижаюсь.
— Слушай, а что, если я на свою ответственность тебя прощу?
Я промолчал, хотя мне ее предложение очень понравилось.
— Нет, пожалуй, так нельзя, — сказала она. — Ты иди, а я подумаю.
А я снова почувствовал себя счастливым и еще отчаянно храбрым. Зашел в первую телефонную будку и позвонил маме.
— Мама, — сказал я, — поздравляю тебя с днем рождения.
— А, это ты, — протянула мама и замолчала.
Было слышно, как там кто-то играл в мяч — в волейбол или баскетбол. У них телефон прямо в спортивном зале.
Я не дождался маминого ответа и стал ей сам рассказывать новости.
— Папа звонил. Только ты ушла. Тоже поздравлял. Он всю ночь ехал к телефону, а опоздал всего на пять минут. Расстроился. Я ему говорю: «Я все маме передам», а он ответил: «Я хотел сам, лично. Хотел услышать ее голос».
Она ничего на это не ответила, и я вообще подумал, что мама меня не слушает, если бы не звонкие удары мяча об пол, которые долетали до меня оттуда. Но мне все равно не хотелось с нею расставаться, и я сказал:
— Мама, у меня новость — я больше не вожатый. — Голос у меня был радостный, а в конце фразы я даже хихикнул.
Она совершенно не удивилась ни моему хихиканью, ни бодрости и не спросила почему — она никогда не задавала лишних вопросов, — а сказала:
— Да, да, Боря, я тебя слушаю.
— Понимаешь, я им подсказал на контрольной, решил за них примеры, и они почти все получили пятерки. А сегодня я во всем сознался. Правда, здорово?
— Да, да, Боря, — повторила она, — я тебя внимательно слушаю.
— Мама, а у тебя там во что играют?
— В ручной мяч, — ответила мама.
— А я думал, в баскет или в волейбол.
— Нет, в ручной мяч. — Она подумала минутку и сказала: — Хочешь, приходи.
Я оглянулся и увидел унылую фигуру Сашки. Он подпирал дерево.
— Спасибо, — ответил я, — в другой раз. У меня важное дело.
— Ну ладно, — сказала мама. — И тебе спасибо. Я думала, ты забыл про сегодняшний день. Ничего, конечно, страшного, но почему-то обидно. — И повесила трубку.
Я вышел из будки. Настроение у меня ухудшилось. Стало непривычно грустно. Мне бы сейчас поехать к маме, а я должен возиться с Сашкой. Помахал этому дураку рукой — иди, мол, ко мне, а он опять, как загнанный заяц, бросился в сторону. Только пятки мелькнули.
Тогда я решил устроить Сашке ловушку. Зашел для этого в универмаг и спрятался недалеко от двери. Стою, жду. И вдруг кто-то меня спросил:
— Мальчик, тебе что надо?
— Мне? — Я оглянулся и обалдел.
Представьте, на месте продавщицы в отделе женских шляп стояла наша бывшая старшая вожатая Нина.
— Здравствуй, Збандуто, — сказала она. — Удивлен?
— Удивлен, — ответил я.
А я и правда был удивлен.
— Не хотите ли купить женскую шляпу? — спросила она.
— Хочу, — принял я ее игру, — для мамы. Тем более, у нее сегодня день рождения.
— А какой у нее размер головы?
— Естественно, как у меня.
Нина смерила сантиметром голову, взяла какую-то шляпку и напялила на меня. Я посмотрел в зеркало: на моей голове возвышалась какая-то дурацкая шляпа, какой-то самовар с трубой.
Мы оба рассмеялись.
— Между прочим, — сказала она, снимая с меня шляпу, — это смех сквозь слезы. Представляешь, некоторые женщины покупают эти трубы и носят… Ну, рассказывай, как там у нас… — она смешалась, — у вас.
— По-старому. Теперь вместо тебя Валька Чижова, из десятого.
— Знаю — Чижик. А твои малыши как?
— Ничего, растут. Зина Стрельцова заняла первое место в вольном стиле. А Лешка Шустов поступил в кружок по рисованию. Это новенький, ты его не знаешь. Не хотели его брать, говорят, мал, но я настоял… Только я ушел от них.
— Ушел?.. У тебя же настоящее призвание. Это я тебе говорю.
— Ничего не поделаешь. Я и сам о них скучаю. Не хватает мне их. Но не имею права… Помнишь контрольную, когда я заменял у них учительницу? Так эти примеры я за них решил.
— Честное слово, ты неуправляемый снаряд! Совершенно неизвестно, в какой момент взорвешься, — сказала она своим прежним тоном. — Ты извини, я по дружбе, теперь это меня не касается.
— Я сегодня решил начать новую жизнь, — сказал я. — Никогда не буду врать.
— Все мы начинаем новую жизнь, — ответила она. — Что там про меня судачат?
— Не знаю, — ответил я. — А что должны про тебя «судачить»?
Нина внимательно посмотрела на меня:
— Неужели ты ничего не слышал?
Я ответил, что нет. Я действительно ничего не слышал, а если бы слышал, разве стал бы так притворяться?
— Да, ты всегда был чудаком, — сказала она. — Это хорошо. Когда ты станешь управляемым, тебе цены не будет.
Я на всякий случай усмехнулся, потому что не разобрал, шутит она или говорит серьезно. Раньше она все говорила только серьёзно и торжественно, а сейчас она мне понравилась. Оказалось, она умела шутить, и видно было, что она мне рада.
— Знаешь, почему я ушла из школы? Из-за любви без взаимности. К одному учителю. Не скажу, к какому…
И не надо, подумал я, потому что вспомнил, как она рисовала мужчину с бородой. А у нас в школе бородатый всего один.
— Страшная штука любовь, — поддержал я ее. — Чего только люди ради нее не делают! Даже Пушкин из-за любви стрелялся на пистолетах.
— Что ты несешь, Збандуто? При чем тут Пушкин? — сказала Нина. — Там были социальные причины.
— Я сам читал, — сказал я виновато, — не по программе.
— А он на меня никакого внимания. Ночи не спала. Стихи сочиняла. Однажды не выдержала, пришла к нему домой и во всем созналась. А он говорит: «Это пройдет», — и угостил меня пирожным. Все привыкли, будто для меня самое главное еда. Колобок да Колобок. Ну, я съела пирожное и ушла. А на следующий день встретила его с какой-то дамой. Я когда увидела их вместе, у меня голова кругом пошла.
— Это от ревности, — сказал я.
И поискал глазами Сашку. Его нигде не было.
От волнения Нина из шляпы, которую я примерял, сделала гармошку, вот-вот она должна была на ней заиграть что-нибудь печальное. Я вырвал шляпу у нее из рук, расправил и отдал обратно. Она поставила ее на место и успокоилась.
— Ну, до свиданья, Збандуто, — сказала Нина. — Заходи. Не забывай. Ребятам привет. Я ведь, знаешь, в нашей школе провела всю свою жизнь. У меня мама еще работала старшей вожатой, и я к ней прибегала с четырех лет. Так что я там пробыла целых шестнадцать лет… А если хочешь купить своей маме хороший подарок, пойди в бижутерию и купи ей брошку. Женщины любят украшения.
— Спасибо за совет, — ответил я, — но у меня кончился капитал. Отец оставил десятку, а я истратил.
Она полезла в карман форменного платья — она была похожа в этом платье на стюардессу, — и тут я догадался, что с нею произошло. Из толстухи, из колобка, она превратилась в худенькую, стройную девчонку. Вот что значит любовь и страдания. А тем временем она вытащила из кармана два рубля и сказала:
— Купишь маме цветы.
— Да что ты! — возмутился я. — Не возьму.
— Брось дурака валять, Збандуто, — сказала она своим прежним тоном. — Бери. А будут деньги, вернешь.
Когда я вышел из магазина, Сашки уже не было. Я его нашел дома. Он сидел в полном одиночестве и, не стесняясь, плакал.
Он пошел к Насте, чтобы помириться, а ему сказали, что она улетела на Дальний Восток. Неожиданно приехал ее отец и забрал ее с собой.
— Плачь не плачь, — сказал я, — а она уже на другом конце земли.
— Но у меня есть адрес, — сказал Сашка. — Я могу ей написать письмо. Если она захочет, я расскажу правду всем ребятам. — И с грустью добавил: — Я предатель. Вот что меня убивает.
— Это кого хочешь убьет.
Сашка помолчал-помолчал, а потом с обидой в голосе ответил:
— Тоже друг, не можешь даже успокоить!
— Не могу я тебя успокаивать, — сказал я. — Я сам подлец и предатель.
И я рассказал Сашке про контрольную в первом классе, и про Наташку, и про то, как я размотал десять рублей, и про мамин забытый день рождения.
— Про первоклашек — это ерунда, — сказал Сашка. — Плевать тебе на них.
— Это ты зря. Их обманывать нельзя. Они всему верят.
— Все равно они научатся врать, — упрямо сказал Сашка. — Все люди врут, особенно в детстве.
— Нет, не научатся. Эти не будут врать. А если кое-кто из них соврет, то мне бы не хотелось к этому прикладывать руку.
— Ну, а как же нам теперь дальше жить? — спросил Сашка. — Придумай что-нибудь, ты же умеешь.
— Можно дать клятву, что мы больше никогда не будем предателями.
— Давай клятву или не давай, — сказал Сашка, — а старого не воротишь.
Мы вспомнили обо всех своих неприятностях, и нам расхотелось давать клятву.
За окнами темнело, а затем эта темнота проникла в комнату.
Зазвонил телефон. Это была моя мама. Вдвоем с тетей Олей они ждали меня на именинный пирог!
— Пошли, — сказал я, — у нас именинный пирог.
Мы вышли на улицу, и нам сразу стало лучше. Горели огни, сновали и толкались люди. Шел мелкий дождь: такая зима стояла.
Мы купили маме цветы на Нинины деньги и пошли есть именинный пирог.
Несколько дней прошло в полном затишье. К первоклассникам не ходил, но они прибегали ко мне чаще, чем раньше. Все, кроме Наташки. Каждую перемену по нескольку человек.
Только теперь в нашем классе никто надо мной не смеялся. Я думаю, что некоторые из наших даже завидовали, что эти дети так ко мне привязались. А тут на одной из перемен ко мне пришел новичок, Леша Шустов, принес в подарок пиро́гу, слепленную из пластилина, и в ней сидело двадцать пять индейцев с перьями на голове и серьгами в ушах и носу. Двадцать четыре человека сидели на веслах, и один был рулевой. Крохотные такие фигурки, непонятно, как он их слепил.
Забавный он парень, сосредоточенный и молчаливый.
Я с ним познакомился недавно. Как-то зашел в первый класс, по привычке, и нарвался на него.
— А чего ты здесь сидишь? — спросил я его.
— Леплю, — ответил он. — Дома ругаются, что я все пачкаю.
Честно говоря, меня это возмутило. Что ж, они не понимают, что ему охота лепить?
— А кто ругается? — спросил я.
— Бабушка, известно кто, — ответил он. — Говорит, лучше делом займись. Читай или уроки делай.
— Складывай книги, — приказал я. — Пойдем к твоей бабушке.
— Нет, — сказал он, — я лучше здесь. Не люблю я, когда она меня пилит. — Потом внимательно посмотрел на меня и спросил: — А ты кто?.. Боря?
— Да, — признался я.
И тут он без слов быстро стал запихивать в портфель книги и тетради и уронил кусок пластилина на пол, раздавил его и виновато посмотрел на меня.
— Вот всегда у меня так, — сказал он.
— Ничего, — приободрил я Лешу. — В большом деле у всех бывают накладки.
Хороший он паренек оказался, и бабушка тоже ничего. Только они друг друга не всегда понимали.
Все наши набросились и стали рассматривать эту пиро́гу и удивляться. А Лешка от смущения убежал. А тут, кстати, появилась старшая вожатая Валя Чижова, взяла пирогу в руки и сказала:
— Да он талантище! Збандуто, ты должен отвести его во Дворец пионеров. Его надо учить.
Потом, уже на ходу, так, между прочим, бросила:
— Да, с тобой все решили. Зайди ко мне, расскажу. — И убежала.
Только я вскочил, чтобы бежать за Валей и узнать, что там со мной решили, как ворвались Толя и Генка и сказали, что Наташку увезли в больницу.
У меня прямо все похолодело внутри.
— У нее заболел живот, и ее увезли, — сказал Генка. — «Скорая» приезжала.
Я побежал в учительскую. Я бежал так быстро, что Генка и Толя отстали от меня. Когда я вышел из учительской, весь первый «А» стоял около дверей.
— У нее аппендицит. Ей сейчас делают операцию. Через два часа я пойду в больницу, — сказал я. — Кто хочет, может пойти со мной.
Потом я побежал вниз и из автомата позвонил Наташкиной бабушке и соврал ей, что Наташка задержалась в школе. Не мог же я сказать, что Наташке вот сейчас делают операцию.
Когда я вышел после занятий на улицу, то у школьного подъезда меня ждал весь класс. Даже Зина Стрельцова.
— У матерей отпросились? — спросил я.
Они закивали головами.
— Мне мама велела, — ответил Генка, — чтобы я не приходил домой, пока все не закончится.
— А моя мама сказала, что сейчас аппендицит не опасная операция, — сказал Гога.
— «Не опасная»! — возмутился Толя. — Живот разрезают. Думаешь, не больно?
Все сразу замолчали.
Ребята остались во дворе больницы, а я пошел в приемный покой.
Оказалось, мы пришли не в положенное время и узнать что-нибудь было не так просто. Какая-то женщина пообещала узнать, ушла и не вернулась.
Потом появился мужчина в белом халате и в белом колпаке. Вид у него был усталый. Может быть, это был хирург, который делал Наташке операцию?
— Здравствуйте, — сказал я, когда перехватил его взгляд.
— Здравствуй, — ответил он. — А чего ты здесь, собственно, ждешь?
— Одной девочке делали операцию, а я пришел узнать.
— Ты ее брат?
— Нет, — сказал я, — вожатый.
— А, значит, служебная необходимость. Понятно.
— Нет, я так просто, — сказал я. — Да я не один.
Я показал ему на окно. Там во дворе на скамейках сидели мои малыши. Они сжались в комочки и болтали ногами. Издали они были похожи на воробьев, усевшихся на проводах.
— Весь класс, что ли? — удивился хирург.
Я кивнул.
— А как девочку зовут?
— Наташа, — ответил я. — Маленькая такая, с косичками. Ее отец тоже хирург. Только он сейчас в Африке. Может, встречали. Морозов его фамилия.
— Морозов? Нет, не знаю. Впрочем, это неважно. Подожди… — И пошел наверх.
А я разволновался до ужаса. Я, когда волнуюсь, зеваю и не могу сидеть на месте: хожу и хожу. Зря я не запретил Наташке ездить на пузе по перилам лестницы. Ведь из-за этого все и получилось. Она съехала на пузе и не смогла разогнуться.
Я знал, что Наташка любит так ездить, и не ругал ее. Ругать ее было глупо, потому что я сам так катаюсь. А у меня железное правило: никогда не ругать детей за то, что сам не прочь сделать. Сначала сам избавься, а потом других грызи. А теперь я себя во всем винил.
Наконец появился хирург.
— Можете спокойно отправляться домой, — сказал он. — Я только что видел вашу подружку. Она хорошо перенесла операцию. Завтра приходите и приносите ей апельсины и сок.
Он улыбнулся и подмигнул мне. «Чудак какой-то в белом колпаке, — подумал я. — Чудак. Распрекрасный чудак». В ответ я ему тоже подмигнул. Иногда такое подмигивание действует посильнее слов.
Хирург посмотрел на меня и захохотал.
— Что-то у меня сегодня хорошее настроение. От души рад с вами познакомиться, Борис… — он замялся, — с какой-то невозможно сложной фамилией.
— Збандуто, — сказал я.
Ух, как я обрадовался! От радости я еле сдержался, чтобы не броситься ему на шею. До чего мне была дорога эта глазастая Наташка! Значит, она ему сказала про меня, значит, он с нею разговаривал.
Я выскочил во двор, чтобы обрадовать малышей. Они повскакали со своих мест, как только увидели меня, и я им все рассказал.
— Она во время операции даже ни разу не крикнула, — сказал я.
Хирург мне этого не говорил, но я-то хорошо знал Наташку.
— Вот это да! — сказал Генка. — Вот это сила!
Остальные ничего не сказали. Не знаю, о чем они там думали, но только мне нравилось, что они такие сдержанные.
И еще мне нравилось, что они у меня «один за всех и все за одного». Именно так и надо будет жить в двадцать первом веке. А когда их спросят, откуда они такие появились, то, может быть, они ответят, что жил среди них некто Збандуто, который предчувствовал двадцать первый век и воспитал их.
Дети окружили меня плотным кольцом, и мы двинулись по улице.
И тут я увидел тетю Олю. Она вышла из магазина своей стремительной, будто летящей походкой. Я бросился следом за нею, расталкивая и обегая встречный поток людей, но она, раньше чем я добежал, села в троллейбус, на секунду мелькнул ее профиль, и она ускользнула от меня вдаль.
Правда, мне было достаточно и этой мгновенной встречи, потому что я вспомнил, что именно благодаря тете Оле я иду среди этих детей и живу жизнью, которая сделала меня счастливым.
Женитьба дяди Шуры
Слово надо беречь, ибо оно свято, оно способно выражать мысль. Человек, который говорит, — творец. Поэтому никогда не надо болтать. Болтовня унижает слово.
Самая большая удача — это встреча с хорошим человеком, который может тебя поразить словом или делом.
Однако жизнь все же прекрасна, и надо идти вперед…
В тот день, когда началась эта незабываемая история, я увидел ее, эту женщину, еще неизвестную мне, и нечаянно толкнул.
Я бежал, торопился. У меня всегда так: если я принимаю участие в деле, которое мне нравится, то после этого я долго не могу успокоиться и меня подмывает перейти на бег… Это было связано с нашим математиком. Он у нас большой сухарь и педант. Жестокий человек. Никому никогда не поставил пятерки. Сказал, что в нашем классе на пятерку знает только он! Может быть, кто-нибудь заслуживает четверки, а остальные тянут на трояк. А тут пришел, стал вызывать всех подряд и выставил… девять пятерок! И тогда все, совершенно потрясенные, спросили его, что с ним случилось. Он встал, откашлялся и сказал: «Можете меня поздравить… У меня родился сын…»
А через несколько дней мы пошли всем классом к родильному дому вместе с математиком, и, когда его жена с сыном на руках вышла из дверей приемного покоя, мы закричали:
— Ура-а-а!
Она от этого чуть не упала, так растрогалась, но математик оказался ловким: подскочил и поддержал ее.
Потом девчонкам по очереди дали подержать новорожденного. А из ребят я вызвался. Я даже не увидел его лица, оно было прикрыто, но сверток был теплый, и я потом долго чувствовал это живое тепло на своих ладонях.
Естественно, что после этого я был возбужден и наскочил на нее, на эту женщину. И толкнул. Но она меня не обругала, только нахмурилась.
Кстати, эта история чем-то похожа на первую. Может быть, потому, что в ней действуют тоже собаки? Но прежде чем рассказать ее, я должен сообщить вам о некоторых изменениях в моей жизни.
Наш дом на Арбате снесли, и мы перебрались на край московской земли — в Измайлово. Вместе с нами сюда переехали Морозовы, Наташка со своим отцом — дядей Шурой. Он наконец вернулся из Африки. Именно благодаря его стараниям им дали квартиру на одной площадке с нами.
Итак, мы стали соседями.
Казалось бы, все прекрасно, но я скучаю по арбатским переулкам и по нашему старому, ветхому дому, которого теперь уже нет на свете, и по школе, и по бывшим первоклассникам.
А что делать, если в жизни так часто приходится расставаться?
Тетя Оля говорит, что надо по-прежнему заниматься своими делами, только часть сердца нужно оставлять тем людям, которых ты любил.
А может быть, я так сильно скучал потому, что никак не мог привыкнуть к новой школе и новым ребятам. Хотя вначале я подружился с одним. Он был такой молчаливый и держался особняком. Я сам к нему подошел. Худенький, небольшого роста, за стеклами очков — круглые глаза. От этого у него было милое птичье лицо.
Он сказал, что его зовут Колькой-графологом.
— Это что, фамилия такая? — удивился я.
— Не фамилия, чудак, — ответил он. — Просто я графолог. По почерку отгадываю характер. Вот напиши что-нибудь, а я отгадаю.
Я написал, а он много хорошего про меня наговорил: и что я добрый, и парень не дурак, и смелый, и наблюдательный, и натура у меня тонкая. После этого я здорово перед ним преклонялся некоторое время, но это особый разговор.
И еще скучал из-за улиц. У нас на Арбате толпы снующих людей и жизнь бурлит, а тут прохожих можно пересчитать по пальцам. Взрослым это нравится, а мне нет. Они говорят — это успокаивает.
«Ты закоренелый урбанист, — сказал дядя Шура, — сторонник современной городской жизни».
Действительно, выходило, я урбанист. Ведь другой жизни я не знал, и тишина у меня вызывала скуку.
Итак, в новом доме мы жили по соседству с Наташей и дядей Шурой. Заметьте, это немаловажный факт для нашей истории. Наташку вы знаете, она мало изменилась за год. Только раньше она жила вдвоем с бабушкой, а теперь вдвоем с отцом: бабушка ее уехала к другой внучке.
После возвращения дяди Шуры прошло уже полгода, но Наташка все еще не отходит от него ни на шаг, как будто он только вчера вернулся. Она, пока его ждет с работы, десять раз позвонит по телефону.
А про дядю Шуру я вам сейчас все выложу.
Во-первых, он совсем не похож на человека, которого так уж необходимо было отправлять в Африку. Я даже разочаровался, когда впервые увидел его. Он небольшого роста, моему отцу едва достает до плеча, щуплый и кривоногий.
Потом я к нему привык. Он оказался презабавным и странным типом. А мне странные люди всегда нравились, потому что интересно, а чего это они такие странные.
«Ты следи, следи за странными людьми, — говорит мне тетя Оля. — В них есть какая-то убежденность, тайная сила и знание жизни».
Бывало, сидим целый вечер вместе. Беседуем, потом он провожает меня, как лучшего друга, до дверей. А на другое утро встретимся в лифте, — он почти не узнает меня. Едва кивнет головой и сухо: «Здравствуй!»
И еще у него одна странность: он не любит рассказывать о своей работе. Однажды я попросил его: «Дядя Шура, расскажите о какой-нибудь сложной операции». — «О сложной операции? — Он весь искривился, скорчил немыслимую рожу и ответил: — Что-то не припомню».
А вообще он большой шутник. С ним легко и просто. Например, когда мы были в зоопарке, там произошло с ним сразу три смешных случая.
Первый — когда Наташка каталась на пони. Она погнала своего пони, наскочила на коляску впереди, и образовался затор. К Наташке подбежала возмущенная служащая, схватила ее, закричала: «Чья это девочка?» Я посмотрел на дядю Шуру, он стоял с невозмутимым видом, будто Наташка к нему никакого отношения не имела. А та вырвалась из рук служащей и убежала. Проводив ее взглядом, дядя Шура кивнул мне, и мы ушли.
Второй — когда мы стояли около обезьян. Наташка показала обезьянам язык, и дядя Шура, несмотря на свой почтенный возраст, тоже показал язык. Если кому-нибудь рассказать про это, скажут: ну и глупо, серьезный человек, и вдруг — язык. Но это было не глупо, а весело.
И третий — уже в конце, когда мы вышли на улицу. К дяде Шуре подскочил никому не известный мальчишка-толстячок и поздоровался. Дядя Шура посмотрел на него и не узнал. А следом за мальчишкой подошла женщина, его мать, и вежливо, очень почтительно поклонилась дяде Шуре. Оказалось, дядя Шура оперировал этого мальчишку. Ну, конечно, стал выяснять, как мальчишка себя чувствует, извинился, что не сразу его узнал. А мальчишка, вместо того чтобы ответить на вопросы дяди Шуры, сказал, что умеет шевелить ушами. Его мама заохала: «Как нехорошо, что ты говоришь, лучше поблагодари доктора за операцию!» — «Нет, нет, — перебил ее дядя Шура, — пусть шевелит. Это очень важно». Ну, мальчишка хотел нам показать, как он шевелит ушами, а у него ничего не вышло. И тогда дядя Шура сказал: «Не унывай, тебе просто надо больше тренироваться», — и прекрасно продемонстрировал, как надо шевелить ушами. Они у него ходуном заходили.
Он артист корчить рожи. Умеет еще двигать кончиком носа, трясти щеками. И все это одновременно.
Наташка сказала, что он специально этому учился у циркового клоуна, чтобы смешить детей перед операцией.
Ну и вот, значит, в лифте он меня почти не узнавал. Но однажды его все-таки проняло, и он вдруг без всякой подготовки сказал:
«Трудно представить, что у меня в руках бывает человеческое сердце. — Он вытянул руку, словно у него на ладони действительно лежало чье-то сердце. — Оно с кулачок и трясется, как овечий хвостик…» Он грустно улыбнулся и, не попрощавшись, ушел, словно снова забыл про меня…
У Наташки появилась собака по кличке Малыш. Она возникла по моему предложению. Я решил, что Наташке надо преодолеть свой вечный страх перед собаками. Дядя Шура со мной согласился и привел Малыша.
Именно из-за него, из-за Малыша, и разгорелся весь этот пожар, который мне с трудом удалось погасить.
Неужели я опять хвастаю, как когда-то? Нет, не думаю. Помните, тетя Оля говорила: «Неистребим дух хвастуна!» Должен вас огорчить: она оказалась неправа. Истребим, истребим дух хвастуна, да еще как! Впрочем, в этом вы вскоре убедитесь сами.
Незадолго до этой истории произошло еще одно событие: я впервые зажил самостоятельной жизнью. Мои родители уехали отдыхать на Черное море на целых два месяца. Собственно, они не собирались оставлять меня одного на время их отпуска: к нам должна была вселиться тетя Оля, но она в последний момент заболела. И меня «взвалили» на плечи дяди Шуры. Нет, пожалуй, это не совсем точно: не меня «взвалили» на его плечи, а его на мои.
Началась эта история незаметно, без всякой подготовки.
Впрочем, некоторая подготовка была, только тогда я ее не заметил, хотя Колька-графолог, изучив мой почерк, назвал меня наблюдательным. Во-первых, когда мы в последний раз были в зоопарке, дядя Шура был очень возбужден, все время кому-то трезвонил по телефону-автомату, потом купил нам с Наташкой мороженое и отправил одних домой. А на следующий день позвонил мне с работы, сказал, что задерживается, что у него срочная операция и чтобы я пошел к Наташке, а то ей одной скучно. В конце разговора он как-то помялся, непривычно кашлянул и произнес: «Да, у меня к тебе еще одно дело… Если мне будут звонить… передай, что у меня все в порядке и завтра я свободен».
Так что нельзя сказать, что эта история началась внезапно. Но никого в этот день не убили и никто, слава богу, не умер. И погода была самая обыкновенная: хорошая осенняя погода семидесятых годов незабываемого телевизионно-космического века.
В этот день, как всегда, возвращаясь из школы, я купил две бутылки молока: одну для себя, другую для Наташки.
Когда я подошел к Наташкиной двери, чтобы отдать ей молоко, то услышал, что у них играет музыка. Я позвонил, а сам стал открывать свою квартиру.
Вот тут-то все и началось!
За моей спиной распахнулась дверь: музыка зазвучала громче, ее захлестнул тонкий щенячий лай, и передо мной предстала Наташка в совершенно необычном виде. На ней было белое нарядное платье и праздничный бант, к тому же она была таинственная, хотя ей это давалось с трудом.
— Малыш, — гневно приказала она собаке, — молчать!
Но Малышу безразличны были ее приказы: ему и море по колено.
— Что случилось? — спросил я. — По какому случаю такой «машкерад»?
— А у нас… свадьба! — с восторгом открыла свою тайну Наташка.
Эти маленькие любят играть в свадьбы. Как будто это самое интересное занятие в мире.
— Кто же твой жених? — спросил я, перед тем как скрыться за дверью.
— У нас настоящая свадьба, — ответила Наташка. — Папа женится.
— Женится?! — переспросил я и замер в ожидании продолжения сногсшибательных новостей.
— Теперь у меня тоже будет мама, — не унималась Наташка. — Я ее уже полюбила. Это она играет на виолончели. — Слово «виолончель» она выговорила с трудом.
— Значит, она к тому же музыкантша, — с деланным испугом сказал я. — Здорово вам повезло. Весело будете жить.
— Идем, я тебе ее покажу.
Она потянула меня за руку, а я притворился, что не хочу идти, но на всякий случай сунул портфель и свое молоко за дверь и прикрыл ее.
Музыка в комнате оборвалась, и на площадку вышел сам жених — дядя Шура. Он радостно-смущенно улыбнулся: растянул рот до ушей. Не каждый может растянуть так рот!
Одет дядя Шура был во все новое: в новый костюм, в новый галстук и даже в новые ботинки. А из кармана пиджака торчал красивый цветной платок!
Настоящая картинка, видно, давно готовился. А молчал.
«Интересно было бы посмотреть на невесту, — подумал я. — Позовет или не позовет?»
— Здравствуйте, дядя Шура, — проникновенно произнес я. — Поздравляю вас!
— Спасибо, — ответил дядя Шура.
Но с места не сдвинулся, стоял на моей дороге, как неприступная крепость.
Неожиданно ко мне пришел на помощь Малыш: он с чувством лизнул новый ботинок дяди Шуры.
— Ты что, — возмутился я, — портишь свадебные ботинки!
— Да… брат… вот так, — растягивая слова, задумчиво произнес дядя Шура. — Сколько веревочке ни виться, а концу быть. Заходи — гостем будешь.
— С удовольствием, — ответил я.
Первым полетел по коридору Малыш. За ним — Наташка. За нею — не выдержавший моей степенной походки дядя Шура. И последним, подхватив забытую всеми бутылку молока, едва сдерживая любопытство, шагал я.
Было интересно, кого я сейчас увижу! Я даже разволновался. Я всегда волнуюсь перед открытием. А это ведь открытие — увидеть нового человека.
Тетя Оля говаривала, бывало: «Самая большая удача — это встреча с хорошим человеком, который может тебя поразить словом или делом».
У меня, например, был один знакомый мальчишка, который меня поражал и «словом» и «делом». Он каждый день ходил на вокзал. Ему нравилось встречать чужие поезда, а потом он обязательно приставал к кому-нибудь и помогал поднести вещи. Когда ему предлагали за услугу деньги или, например, мороженое, он смеялся и убегал. Некоторые над ним издевались: на кино денег нет, а на вокзале отказывается. А я ему завидовал, этой его страсти. Мне казалось, он знает какую-то тайну, которая делает его всегда счастливым. Я даже ходил на вокзал и тоже помогал таскать вещи, только радости особой мне это не приносило.
И вот я ее увидел!
Представляете, она оказалась той самой женщиной, которую я толкнул на улице.
Я часто помню людей, которых я когда-нибудь, пусть даже случайно, встретил. Я потом такого прохожего могу долго вспоминать и думать про него. И о ней я тоже вспоминал, но сейчас меня поразило не то, что именно она оказалась невестой дяди Шуры, а ее красота. Она была настоящей красавицей! Точнее, сначала я увидел ее спину, потому что она закончила игру и ставила свою виолончель в угол, к стене. Потом она повернулась ко мне, и я просто обалдел!
Она была в синем платье, с двумя гвоздиками, белой и красной, приколотыми к груди. Волосы у нее были черные. И длинные черные глаза: они тянулись от переносицы до виска, но и это не самое большое открытие, у многих бывают красивые глаза. У нее в глазах, вокруг зрачков, были лепестки цветов. Когда я потом рассказывал об этом маме, она смеялась, но я точно знаю, что так оно и было.
— Здрасьте! — сказал я.
Она протянула мне руку и крепко сжала. И я заметил эту странную особенность ее глаз. Я стоял спиной к окну, а она лицом, и мне все прекрасно было видно: вокруг зрачков у нее образовались лепестки цветов.
— Здравствуй, — сказала она. — Меня зовут Надежда Васильевна.
— Поздравляю вас со свадьбой, — сказал я.
— Он мне и Малышу каждый день покупает молоко, — сказала Наташка, желая представить меня в лучшем свете.
— Вот! — Я показал бутылку, которую до сих пор держал в руке; при этом я так вертел ею, как будто собирался жонглировать.
Надежда Васильевна забрала у меня бутылку и передала Наташке.
— Отнеси на кухню, — попросила она.
Наташка бросилась выполнять поручение Надежды Васильевны, но тут же вернулась и спросила у меня:
— Она тебе нравится?
— Очень, — ответил я.
Не знаю, что там им показалось, но они, дядя Шура и его невеста Надежда Васильевна, рассмеялись.
Я давно заметил, что взрослым часто бывает смешно, когда совсем нечего смеяться. Как-то я сказал об этом дяде Шуре. А он мне ответил:
«Говорят, человек меняется каждые семь лет, и то, что в детстве ему кажется смешным, в преклонном возрасте не смешит, и наоборот».
Честно говоря, я бы хотел сохранить свой характер. Он мне определенно нравился. У меня веселый нрав — я весельчак. Зачем же мне менять свой характер, скажите на милость?
В общем, в ответ на мои бескорыстные слова они рассмеялись, но я не обиделся. Раз смеются — значит, счастливы.
Правда, дяде Шуре и этого показалось мало. Он решил продолжить веселье и приложил к моему лбу ладонь.
— Я не болен, — сказал я.
— Здесь совсем другое, — ответил дядя Шура. — Посмотри мне в глаза.
Я посмотрел: нет, у него в глазах не было никаких лепестков.
— Неизлечимое, — сказал дядя Шура. — Фантазер и мечтатель. В общем, сочинитель сказок.
— А я, а я? — потребовала Наташка.
Дядя Шура опустил ладонь на Наташкин лоб, заглянул ей в глаза и задумался.
— Решительная особа, — сказал он наконец. — И большая любительница мороженого.
— А она, а она? — Наташка показала на Надежду Васильевну.
Дядя Шура повернулся к Надежде Васильевне и вновь повторил все свои манипуляции.
Тут следует заметить, что смотрел он ей в глаза несколько дольше, чем нам с Наташкой. Конечно, от таких глаз нелегко оторваться.
— Добрейшее существо, — сказал он, — но умеет ловко это скрывать… А теперь начнем пир.
— Начнем! Начнем! — воинственно завопила Наташка и убежала, чтобы отнести наконец бутылку с молоком.
Следом за нею улетел Малыш.
— Спасибо, — неестественным голосом сказал я. — Мне уроки надо делать.
Конечно, мои слова были курам на смех: отказываться от свадебного пира из-за уроков, как будто я только и делаю, что хожу по свадьбам, — но было неудобно навязывать себя.
— Смотри, какие у нас торты, салаты, бутерброды, — соблазнял меня дядя Шура. — Ты что, хочешь нас обидеть?
— Нет, — радостно ответил я и торопливо сел за стол.
— Наташа, — приказал дядя Шура, — прибор Борису!
Вбежала Наташка, у которой в ногах путался обезумевший Малыш. Она принесла мне тарелку, вилку и нож и поставила передо мной замечательный хрустальный бокал. Когда она ставила его на стол, то он зазвенел редким звоном.
Наступила торжественная тишина.
Дядя Шура взял шампанское и открыл его. Оно стало пениться и вырываться из бутылки.
Надежда Васильевна отодвинулась, чтобы спасти платье, и уронила свой бокал. Замечательный хрустальный бокал с редким звоном!
Вот тут-то и началась по-настоящему эта история, вот тут-то и вспыхнул небольшой костер, который потом разгорелся в неистовый пожар, способный уничтожить все, и который мне удалось погасить.
Я знаю, я уже говорил об этом. Но, чтобы у вас в голове хорошенько отпечаталась эта история, чтобы вы потом не повторили моих глупостей и не принимали поспешных решений, напоминаю вам об этом. И себе, разумеется, тоже. Век живи, век учись.
Тетя Оля любит говорить: «Если ты хочешь, чтобы тебя поняли, повтори главную свою мысль в начале рассказа, в середине и в конце». По-моему, очень правильные слова.
Значит, хрустальный замечательный бокал стал падать, описывая плавную дугу.
Дядя Шура сделал невероятно судорожное движение, чтобы спасти бокал, но это ему, конечно, не удалось. Он ведь не фокусник и не волшебник, а только хирург. Бокал достиг пола и разбился, а следом за ним на полу оказался дядя Шура.
Может быть, он упал нарочно, чтобы посмешить публику? А может быть, просто не удержался на стуле? Во всяком случае, он рассмеялся, а за ним рассмеялся и я. В конце концов, бокал — это только бокал, даже если он замечательный, хрустальный, с редким звоном.
Мы смеялись, надеясь развеселить и увлечь остальных, но увлекли только Малыша. Он начал отчаянно лаять.
— Жалко, — сказала Надежда Васильевна, села на корточки и стала собирать осколки.
— Это мамин бокал, — вдруг тихо, но внятно произнесла Наташка. И сразу оборвала наш смех.
— Что ты выдумала, — неуверенно возразил дядя Шура.
И всем стало понятно, что это на самом деле был бокал Наташкиной мамы.
— Ты сам говорил, — повторила Наташка. — На нем была царапина.
Надежда Васильевна, подобрав осколки, вышла.
Дядя Шура ничего не ответил Наташке, достал новый бокал и поставил перед Надеждой Васильевной.
Свадьба продолжалась, но это была уже чуть-чуть не та свадьба.
Дядя Шура стал разливать шампанское. При этом он изображал, что ничего особенного не произошло, но по движениям его рук, по суете, по неуверенно-торжественному голосу видно было, что история эта ему неприятна.
Наконец шампанское было разлито, и вновь наступила тишина.
И я услышал «легкий шелест их новой жизни», предчувствие чего-то очень хорошего. «А впереди у вас будет то-то и то-то, то-то и то-то», — сказала бы тетя Оля и наговорила бы впрок много хорошего и заманчивого, чтобы им захотелось всего этого терпеливо ждать. Именно это она и называла «легким шелестом новой жизни». Правда, тетя Оля никогда не предупреждала о том, что в жизни человека может быть и плохое, и трудное. И это была ее ошибка, но такой она была человек.
Дядя Шура молча посмотрел на Надежду Васильевну, и, кроме радости, у него в глазах была затаенная грусть.
Тогда я этого не понимал, как может быть грустно, когда радость. Но теперь-то я знаю, что все в жизни соединяется: радость по настоящему и грусть по прошедшему. Получается какая-то горьковатая радость.
И вдруг дядя Шура повернулся ко мне и спросил:
— А что по этому случаю сказала бы наша знаменитая тетя Оля?
— Это Борина тетя, — объяснила Наташка Надежде Васильевне. — Она все-все знает.
— Она бы сказала… — От страха перед этой красавицей у меня из головы все вылетело. Я зачем-то встал и от смущения покраснел. — Она бы сказала…
— …что жизнь все-таки прекрасна, — вдруг сказала Надежда Васильевна.
— Точно! — закричал я и закончил словами тети Оли: — «…и несмотря ни на что, надо идти вперед».
— Ура-а-а тете Оле! — сказал дядя Шура, поднял бокал и «пошел вперед».
И Надежда Васильевна «пошла вперед»: она встала и подняла бокал.
Я тоже поднял бокал.
И Наташка, забыв об обиде, сделала первый шаг навстречу неизвестному.
Неизвестному мне, неизвестному ей, но уже тогда известному, как потом оказалось, необыкновенно умной Надежде Васильевне.
— Наташа, — сказала Надежда Васильевна, — извини меня.
Каждый раз, когда я вспоминаю эту свадьбу, у меня в ушах раздается звон наших бокалов и слова Надежды Васильевны, обращенные после Наташки ко мне:
— А ты мне веришь, друг мой?
Вначале я даже не понял, что она разговаривает со мной, а догадавшись, ужасно обрадовался: быть другом такой красавицы всякому приятно.
— Верю, — проникновенно и тихо ответил я, хотя мне хотелось вопить: «Верю, верю, верю!»
Было какое-то величие в ее словах «друг мой», и мне захотелось сделать для нее тут же что-нибудь сверхъестественное, и я сказал:
— А я читал, на свадьбах всегда бьют бокалы. Это к счастью.
— Вот именно! — закричал дядя Шура, совсем как мальчишка. — Это к счастью!
И дядя Шура выпил свое шампанское, поднял бокал и с силой бросил на пол. И второй бокал разлетелся на куски. Заметьте, еще один замечательный хрустальный бокал с редким звоном!
Представляю, как бы удивились больные дяди Шуры, если бы увидели его сейчас.
И мы, конечно, удивились. У Наташки глаза полезли на лоб, и у меня они тоже бы полезли, но я умею владеть собой. А Надежда Васильевна, я заметил, осуждающе покачала головой.
Тогда дядя Шура затих и виновато, немного грустно сказал:
— На свадьбах всегда бьют бокалы, хотя это, конечно, глупо.
Он протянул руку Надежде Васильевне, и она в ответ протянула ему свою.
Они смотрели друг на друга. У дяди Шуры лицо было строгим, хотя галстук сбился набок и волосы растрепались. А Надежда Васильевна улыбнулась. Эта улыбка сделала ее совсем молодой и еще более красивой.
Еще тогда, на свадьбе, я поймал себя на том, что все время слежу глазами за Надеждой Васильевной и это доставляет мне радость. И с этого дня я искал малейшую возможность, чтобы лишний раз увидеться с нею.
Как-то я заскочил к ним, будто за Наташкой, чтобы вместе идти в школу. А Надежда Васильевна мне ответила, что Наташка еще не готова и она сама ее проводит.
Она улыбнулась, а я, дурак, вместо того чтобы прямо сказать, что я их подожду, нелепо поклонился и ушел.
Она захлопнула дверь, а я вернулся домой и стал дежурить у дверного глазка.
Когда они вышли на лестничную площадку, сопровождаемые отчаянным лаем Малыша, я тоже появился, изображая на лице наивысшее удивление:
— Как, вы только выходите?
— Меня сегодня провожает Надежда Васильевна, — предупредила Наташка.
Не знаю почему, но идти с нею было радостно. Она всего-то лишь успела сказать, что ей здорово повезло, потому что она теперь каждый день на работу ездит на метро, а это интересно. А раньше она жила в центре, рядом с работой, и ходила пешком.
— А где вы жили? — спросил я.
— На Арбате.
— И я раньше жил на Арбате! — воскликнул я.
— И я жила на Арбате, — сказала Наташка.
— Как жаль, что мы не знали друг друга, — сказала Надежда Васильевна. — Мы бы давно могли стать друзьями.
И мне действительно стало обидно, что я ее не знал.
Я нес ее виолончель. Она была тяжелая и, когда ударялась о мое колено, издавала тонкий гул, и это мне нравилось.
А Надежда Васильевна шла рядом, держа за руку счастливую Наташку.
— Когда я выхожу из метро, — сказала Надежда Васильевна, — то еще на эскалаторе думаю, что сейчас увижу небо, деревья, землю. Каждый раз я открываю для себя что-нибудь новое и неожиданное.
И все, и больше она ничего в этот раз не говорила, но мне понравились ее слова о метро.
На следующий день я снова засел за своей дверью и, когда они вышли, выскочил на площадку.
— А-а-а, любитель случайных встреч! — сказала Надежда Васильевна. — С завтрашнего дня мы будем заходить за тобой сами.
— Хорошо, — согласился я, не притворяясь, что встретил их случайно.
Она умела все делать естественно и серьезно, и поэтому не было стыдно своих признаний, которые с другими людьми мне ни за что не удавались.
И открывалась она свободно и легко. Рассказала нам про то, как изобретала для себя игры, когда была маленькой.
То она придумала, что у нее под кроватью живет рыжая лиса, которая выполняет все ее поручения. То, что на подоконнике в ее комнате разместились две деревни. В одной жили крестьяне в красных шапочках с колокольчиками, а во второй — в зеленых шапочках. И эти крестьяне вечно между собой ссорились: «красные шапочки» были недовольны «зелеными шапочками», потому что те без всякой цели рвали полевые цветы, а «зеленые» — «красными», потому что у них слишком громко звенели колокольчики. Сама Надежда Васильевна была верховным судьей, который по справедливости разрешал их споры.
Все-таки она была странная, вроде дяди Шуры. И вещи говорила неожиданные: то про метро, то про свои детские игры, то без всякой подготовки однажды спросила:
— Борис, а какие у тебя родители?
— Обыкновенные, — ответил я.
— Ну, они добрые, любят тебя, ты их любишь. Это так естественно. А какие они? (Я заметил, что краем глаза она неотступно следит за Наташкой.) Душа нараспашку или скрытные? Например, знаешь ли ты, о чем думает твой отец, когда молчит?
Я ей не ответил, потому что действительно не знал, о чем думает отец, когда молчит, и чем живет мать. Я видел их каждый день. Они вставали. Пока мама готовила завтрак, отец делал что-то вроде зарядки: три подскока, два приседания. Завтракали. Мама подавала на стол, отец мыл посуду. Уходили. Приходили. Они были то веселые, то чем-то озабоченные, то печальные. А вот отчего, я не знал.
— Выходит, весь твой мир крутится вокруг тебя… А жаль! Когда лучше узнаешь своих близких, их недостатки и достоинства, то глубже любишь. Мой отец имел привычку часто что-то обещать, а потом не выполнял… И все друзья за это его осуждали, хотя, может быть, он делал во много раз больше хорошего, чем они. Помню, когда я поняла, что он не выполняет обещаний потому, что просто ему не все удается, то была счастлива, и он мне стал еще дороже.
У нее, у Надежды Васильевны, получалось все красиво и ловко.
Как-то я сидел у Наташки, когда она вернулась с работы. В руках у нее были цветы.
— Отгадайте, почему я купила розовые астры? — спросила Надежда Васильевна. — Сейчас увидите!
Она любила колдовать. Делала все молча и таинственно, а мы следили за ней.
Сначала Надежда Васильевна постелила на стол розовую скатерть, потом поставила на нее кувшин с цветами.
— Розовое на розовом, — сказала она.
А я раньше вообще не замечал цветов. Есть они или нет, мне было все равно.
И тут она произнесла слова, как будто прочитала мои мысли:
— Как можно не любить цветов! Это все равно, что не любить землю.
Я вздрогнул от этих ее слов: жил в асфальтовом городском мире и никогда не думал о земле, о цветах, о деревьях, которые на ней росли.
Мне стало от этого не по себе, я испугался, что необыкновенно умная Надежда Васильевна обо всем догадалась. На всякий случай в ответ на ее слова я промямлил:
— Да, да…
Но с тех пор каждый раз, выходя из метро, я останавливался у базара цветов. Постепенно это стало моей привычкой.
Однажды там продавали цветы под названием «перья страуса». Они были белые, а лепестки их скручивались и были похожи на фантастические перья.
«Перья страуса» мне очень понравились и я даже собирался их купить, но потом почему-то не купил и ушел. Всю дорогу до дома я чувствовал себя обиженным и все думал: зря не купил эти необыкновенные цветы. «Если у тебя в течение дня, — говорит тетя Оля, — была счастливая минута, вызванная чем угодно, значит, тебе выпал хороший день. Пускай это будет улыбка незнакомого человека, минутная нежность к матери или отцу, письмо от друга, строчка стихов, которая тебя обрадовала. Только смотри не оброни этой минуты, не потеряй ее». И, вспомнив эти слова, я остро почувствовал, что цветок «перья страуса» мне необходим, что я должен взять его в руки, полюбоваться, а потом поставить в стакан на своем столе, чтобы его видели все.
Я побежал обратно, но опоздал. Цветы расхватали. Вот теперь попробуй не согласись с тетей Олей: «Только смотри не оброни этой минуты…»
А какой у Надежды Васильевны был вкусный чай, представить невозможно! Мне нравилось, что это у них не наспех. Теперь многие пьют чай и обедают наспех, где-нибудь на кухне, а они всегда устраивались в комнате. И как-то она умела усадить меня сразу, я даже не успевал смутиться, а уже сидел за столом, передо мной был стакан чая, вкусные бутерброды, пирожное, варенье. Но главное было не в еде, а в разговорах. Это был настоящий вечерний чай. Даже дядя Шура, всем известный молчальник, крепкий орешек, и тот открывался. Однажды он рассказал, что разработал такую операцию сердца, которая длится не четыре или пять часов, как раньше, а всего три с половиной — для этого он сконструировал новые инструменты. И дядя Шура начертил нам эти инструменты.
В школу мы теперь ходили каждый день втроем, и я всегда нес виолончель. Мы подходили к школе, я передавал ей виолончель, она вскидывала ее на плечо и уходила.
Весь наш класс просто вываливался из окон. Мальчишки пробовали меня дразнить, называли «оруженосцем», но меня это не смущало. Теперь я жил в другом мире, я узнавал то, что они не знали, я открыл в себе чувства, о которых не подозревал, так что мне их придирки казались наивными и смешными.
Я даже забыл, что совсем недавно мне часто бывало скучно и я мог целыми днями тупо смотреть в потолок, ничего не делая.
Так бы и жить всегда в этом празднике, но он неожиданно пришел к концу.
Утром меня разбудил звонок в дверь. Я открыл: передо мной стоял дядя Шура.
Он был одет по-походному. Я знал этот костюм: полувоенный плащ, крепко перехваченный поясом, за плечом — рюкзак.
В этом костюме он был каким-то другим, более ловким, подвижным, решительным. И невероятно строгим.
Я сразу догадался: он летел на срочную операцию.
— Поручаю тебе своих женщин, — сказал дядя Шура.
Повернулся, хотел вызвать лифт, но, увидев, что кабина занята, махнул рукой и побежал вниз, прыгая через ступени.
В это время на лестничную площадку выбежала Надежда Васильевна. В руке у нее был сверток.
— Шура, — крикнула она, — возьми с собой!
Но дядя Шура не остановился и, может быть, не расслышал ее голоса. Он уже не видел нас, не слышал наших голосов, он был далеко, там, где его ждали.
Недаром он говорил про себя: «Моя жизнь принадлежит людям. И мне это нравится».
— Даже не позавтракал, — сказала Надежда Васильевна. — На юге, где-то в горах, случился обвал. Вот он и полетел.
Она волновалась за дядю Шуру, и я, чтобы успокоить ее, сказал:
— Куда он только не летал! И на Камчатку, и в Мурманск, и в Ташкент… А однажды его сбросили на парашюте в Тихом океане, прямо на пароход. И ничего… А в Африке он заблудился в джунглях и выбирался из них два дня. И ничего…
Разговаривая, мы вошли в их квартиру. И от наших громких голосов, от лая Малыша проснулась Наташка. Она выбежала к нам в пижаме, еще заспанная, лохматая.
— А где папа? — спросила она.
— Он уехал, — ответила Надежда Васильевна.
— Куда? — настойчиво спросила Наташка.
— Иди умойся, — ответила Надежда Васильевна.
Она все еще была возбуждена и не заметила, что Наташка настроена воинственно.
— Нет, сейчас, — требовательно сказала Наташка. — Куда он уехал?
Надежда Васильевна посмотрела на Наташку, чуть помедлила, словно раздумывала, как поступить, и сказала:
— В горы. Там обвал.
— А где эти горы? — не отставала Наташка.
— Иди лучше умойся, друг мой, — ответила Надежда Васильевна. — И я тогда тебе все расскажу.
— А почему вы меня не разбудили? — спросила Наташка. — Раньше папа меня всегда будил, даже если уезжал ночью. — И, не дожидаясь ответных слов, выбежала из комнаты, хлопнув дверью.
Надежда Васильевна сделала вид, что ничего особенного не произошло, но я заметил, как предательски вспыхнули ее глаза.
А у меня тоже испортилось настроение. Это ведь была не первая Наташкина обида на Надежду Васильевну.
Я помню два вечера подряд, когда дядя Шура и Надежда Васильевна так поздно возвратились домой, что мы их не дождались. В первый вечер еще было ничего, мы были вдвоем, а во второй Наташка была одна, и, когда я открывал свою дверь, она, услышав шум лифта, выскочила на лестничную площадку, думая, что вернулись ее родители, а увидела только меня. Она гордая, в этом не созналась, но я сразу догадался.
Мы вошли к ним. В комнате на столе стояли три чашки: Наташка ждала их пить чай.
Чтобы ее развеселить, я стал вспоминать нашу старую жизнь. Мы всегда вспоминали старую жизнь, когда у меня или у нее бывало плохое настроение. А тут я нарочно вспомнил, как она пришла за меня хлопотать к директору школы и какой она большой герой.
И в этот момент в форточку влетел голос Надежды Васильевны… Представьте, она пела!..
Мы с Наташкой подбежали к окну и увидели довольно любопытную картинку: дядя Шура держал Надежду Васильевну на руках, а она пела знаменитую песенку: «Ямщик, не гони лошадей…»
Я подумал, сейчас Наташка что-нибудь выкинет, и точно: она стремительно бросилась к столу, быстро собрала все чашки, чтобы не оставалось никакого следа от ее ожидания, так же стремительно разделась и притворилась спящей.
А я выскользнул из дверей, молчаливой тенью застыл у своего глазка и еще раз увидел Надежду Васильевну и дядю Шуру. Все-таки ему не удалось донести ее на руках до дверей своей квартиры. Надо посоветовать ему заняться тяжелой атлетикой.
А потом была еще одна обида…
Во время нашей обычной утренней прогулки, в которой принял участие на этот раз и дядя Шура, он выхватил у меня инициативу и нес виолончель Надежды Васильевны. А та, как всегда, шла с Наташкой за руку. И вдруг дядя Шура спросил у Надежды Васильевны, когда она вернется с работы. А Надежда Васильевна ответила, что у нее трудный день: и урок в школе, и репетиция, а вечером концерт.
— Я зайду за тобой, — сказал дядя Шура.
Как только дядя Шура произнес эти слова, Наташка вырвала руку у Надежды Васильевны и, ни на кого не глядя, пошла рядом.
Дядя Шура и Надежда Васильевна переглянулись, но оба промолчали.
А что тут скажешь? Им нравилось заходить друг за другом, поздно возвращаться домой, а Наташку это почему-то не устраивало.
Она шла с гордым, независимым видом, но кончик носа у нее покраснел от обиды. И тут еще, как назло, дядю Шуру остановил знакомый мужчина, и нам пришлось его ждать. А в небольшом пространстве между Надеждой Васильевной и Наташкой сверкали беспрерывные разряды.
— Когда дядя Шура был мальчишкой, мы его звали «ежиком», — начала разговор Надежда Васильевна, — потому что волосы у него всегда стояли дыбом.
— Значит, вы его давно знаете? — обрадовался я.
— Да, — ответила Надежда Васильевна и бросила взгляд на молчаливую Наташку.
А Наташка ей в ответ подсунула бомбу.
— А маму мою ты тоже знала? — спросила она.
— Нет, — ответила Надежда Васильевна. — Маму твою я не знала. — Она нетерпеливо помахала рукой дяде Шуре. — Чего же он?.. Идемте, а то опоздаем.
Дядя Шура нагнал нас около школы. Он передал Надежде Васильевне виолончель и сказал:
— Чертовски приятно было с вами прогуляться.
Он повернулся ко мне, и тут мы обнаружили, что наши ряды поредели, что среди нас нет Наташки.
Все, как по команде, повернулись в сторону школьного двора и увидели ее маленькую, решительно удаляющуюся фигурку. Она бежала не оглядываясь.
Вспомнив все эти Наташкины обиды на Надежду Васильевну, я почувствовал в себе легкую, едва заметную горечь. Это была первая небольшая потеря. Я знаю, без этого в жизни не бывает. Но лучше бы этих обид не было.
Когда я за ними зашел, чтобы идти в школу, то Наташки в комнате не было, а Надежда Васильевна убирала со стола.
Я сел и стал ждать. И вдруг я услышал, как Наташка быстро прошла по коридору, открыла входную дверь и захлопнула изо всех сил.
Мы сразу догадались, что она убежала. Наши глаза на секунду встретились, и я вскочил, чтобы бежать за Наташкой.
Но Надежда Васильевна остановила меня:
— Не надо, — сказала она и добавила: — Этому нельзя потакать.
А мне хотелось ее догнать и вернуть, и я еле сдержался, чтобы не убежать.
— Она без дяди Шуры всегда скучает. Ей однажды приснился сон, что он еще не вернулся из Африки, так она хотела бежать к нему в больницу, чтобы убедиться, что он на месте.
Надежда Васильевна ничего не ответила, подошла к окну и осторожно глянула вниз, словно боялась того, что должна была там увидеть, может быть, надеялась, что Наташка вернется, но все-таки, конечно, увидела, потому что отпрянула назад, точно ее ударили по лицу. И сказала тогда знаменитую фразу:
— Знаешь, мне иногда бывает грустно, потому что я наперед знаю, как все будет.
— А что вы такое знали? — спросил я.
— Знала, что Наташа когда-нибудь вот так убежит. Что мне будет трудно и, может быть, придется… — Она оборвала свою речь, не докончив фразу, внимательно, изучающе посмотрела на меня и неожиданно резко сказала: — А почему я тебе должна это говорить? Я тебя не знаю как человека. Ты вроде добрый и неглупый, но куда повернешь в трудную минуту — направо или налево, — я не знаю. А это главное.
— Я поверну туда, куда надо, — ответил я.
— Куда надо? Ты думаешь, что надо «налево», а я думаю — «направо»…
Тут я неожиданно вспомнил свою прошлогоднюю ошибку, когда нужно было пойти «направо», а я пошел «налево». Тот самый случай, когда на контрольной в первом классе я подсказал решение примеров. И дело не в том, что я им подсказал, а в том, что
— Ты что замолчал? — спросила Надежда Васильевна. — Сердишься?
— Да так, — промямлил я.
— Не сердись, я ведь правду сказала.
А я и не рассердился, я в этот момент подумал про нее, про то, что необыкновенно умным людям жить на свете труднее, потому что они все знают наперед и заранее переживают.
Не помню точно, сколько прошло дней, может быть десять, но только моей дружбе с Надеждой Васильевной пришел конец.
Как же это случилось? Души в ней не чаял, каждому встречному-поперечному расхваливал, до того обалдел, что стал ходить на симфонические концерты, и вдруг…
— Ум у тебя не аналитический, — сказала мне Надежда Васильевна. — Ты живешь как получится.
— Быстро вы меня изучили, — сказал я.
Честно говоря, мне не очень понравились ее слова.
— Это просто. Я присмотрелась к твоим поступкам, прислушалась к твоим словам и поразмыслила на эту тему. Размышления — как математика. Прикинешь так да этак, смотришь — у тебя перед глазами стройный ряд формул, — сказала она и засмеялась: — Ты достойный ученик своей тети Оли.
— А что, разве это плохо?
— Я не говорю, что плохо, — ответила Надежда Васильевна, — но это может привести тебя к ошибкам, о которых ты потом будешь жалеть.
И представьте, она оказалась права. Но это я узнал и понял потом, а пока, не зная ничего, готовился, подчиняясь своему чувству, совершить все эти «ошибки».
В тот день я встретил Наташку на лестнице. Она сидела на ступеньке и плакала.
— Ты чего ревешь? — спросил я.
Наташка не ответила.
— Ну, что случилось? — не отставал я.
— Малыш потерялся! — завопила Наташка. — Я пришла, а она говорит, что Малыш убежал в открытую дверь.
— Кто она? — не понял я.
— Надежда Васильевна, вот кто! — ответила Наташка. — Приедет папа, я ему все-все расскажу!
Это мне не понравилось, и я сказал:
— Жаловаться нехорошо. Она ведь не нарочно.
— Нарочно, нарочно! — сквозь слезы твердила Наташка. — Зачем она открыла дверь? Зачем?.. Разве так поступают, когда в доме щенок? И мамин бокал она разбила нарочно! Она и ко мне придирается!
Все это было несправедливо, но я промолчал. Нелепо спорить с Наташкой, пока она плакала.
Как это Надежда Васильевна могла к ней придираться, если она их жизнь сделала прекрасной! Да что там говорить, еще совсем недавно сама Наташка назвала Надежду Васильевну мамой!
Мы шли в школу. Наташка увидела издали свою учительницу, схватила Надежду Васильевну за руку, подвела и сказала: «Инна Петровна, это моя мама!» А я стоял рядом и хорошо все слышал и видел и помню, как Надежда Васильевна радостно вспыхнула и улыбнулась. Тогда Наташке показалось мало ее первых слов, и она окончательно представила Надежду Васильевну, сказав, что та «музыкантша». Учительница обрадовалась и пригласила Надежду Васильевну разучить с ребятами какую-нибудь песенку. И та сразу согласилась, все еще улыбаясь и счастливо обнимая Наташку.
А вечером, когда я зашел к ним, то встретил в комнате уже не одну виолончелистку, а сразу двух. Напротив Надежды Васильевны, в той же позе, с виолончелью сидела Наташка: шел первый урок.
Потом мы все четверо, и дядя Шура тоже, разучивали песенку, которой Надежда Васильевна собиралась научить ребят из Наташкиного класса… Как видите, она очень быстро и охотно вошла в роль мамы.
Надежда Васильевна пощипывала струны виолончели, а мы сидели тесным кружком в полутемной комнате, и очертания наших лиц были едва видны, потому что вовремя свет не зажгли, а потом нам не хотелось прерывать пение, и мы пели замечательную песенку:
Вспомнив все это, я улыбнулся.
— Ну что ты на нее наговариваешь! — сказал я. — И тебе не стыдно?
— Я не наговариваю, — сказала Наташка. — Она сразу Малыша невзлюбила. Это я заметила. А ты с ней заодно. Подлиза!
Я ей ничего не успел ответить, потому что из лифта вышла женщина, наша соседка по лестничной площадке. Она подошла к нам и с пристрастием расспросила Наташку, чего она плачет. От этого, естественно, Наташка заревела еще сильнее.
Как будто сочувствие выражается только в расспросах! Это ведь не сочувствие, а любопытство. А любопытство, как известно, не порок, но большое свинство.
Я встал, открыл дверь своей квартиры и увел Наташку к себе. При этом нам в спину раздалась сердобольная реплика:
— Мачеха есть мачеха!
Если бы Наташки не было рядом, я бы попытался ей объяснить. Тогда я думал, что все недоразумения между людьми происходят из-за недоговоренности: кто-то что-то не так сказал, недоговорил, и поэтому вышел скандал.
И тетя Оля, наивная душа, все это во мне поддерживала. Она говорила: «Прежде чем отчаиваться или разочаровываться в ком-то, объясни ему все хорошенечко, он и поймет… Обязательно поймет».
А Надежда Васильевна как-то сказала: «Не всем все объяснишь. Есть люди, которые преднамеренно не хотят многое понять».
И она, к сожалению, оказалась права, и я сам пришел в дальнейшем к тому же грустному выводу. Ну что можно объяснить женщине, которая способна сказать при Наташке «мачеха есть мачеха»? Ничего!
В этот вечер лил дождь, и я здорово промок. Поэтому я бежал трусцой, чтобы согреться. Когда я пробегал троллейбусную остановку возле нашего дома, то, к своему большому удивлению, столкнулся с Наташкой. Она явно ждала троллейбуса.
— Ты куда? — спросил я. От неожиданности я стал в лужу.
— Куда надо, — решительно ответила Наташка.
Она держала под мышкой незастегнутый портфель, набитый доверху. Между прочим, оттуда торчала ее праздничная синяя юбка.
Я сразу сообразил, зная ее характер, что тут дело не шуточное, и стал, нисколько не удивляясь этой вечерней встрече, разыгрывать из себя дурачка-бодрячка, которому всегда смешно, даже если идет дождь и маленькая девочка отправляется в какое-то далекое и неизвестное путешествие.
Поплясав около Наташки и рассмотрев ее как следует — лицо у нее сжалось и посинело от холода, мокрые волосы висели сосульками, плечи у пальто были мокрыми, — я понял, что она гуляет под дождем уже не один час. «Пожалуй, собралась бежать в горы к дяде Шуре», — подумал я.
— Может быть, отложишь свое дело до лучшей погоды? — предложил я все еще радостным голосом. — Смотри, ты промокла… Бежим домой…
— Не пойду, не пойду! — ответила Наташка. — Я уезжаю.
Да, отговорить ее будет нелегко.
— Почему? — крайне удивился я.
— Потому, и все, — упрямо повторила она.
— Из-за Надежды Васильевны? — осторожно спросил я.
Наташка не ответила: лицо ее было сосредоточенно и печально.
— А как же дядя Шура? — не отставал я. — Ведь он не сегодня завтра вернется, а тебя нет…
— Я ему больше не нужна, — ответила Наташка. — Они в кино вдвоем ходят. А по вечерам разговаривают и разговаривают. Он ей про операции, а она ему про музыку.
«Так, — подумал я. — Значит, она бежит в другом направлении. Это уже легче».
— Вот придумала, дурочка! — возмутился я. — Ну что мне с тобой делать?
Она обрадовалась моим словам, потому что ей сейчас было одиноко, а тут вроде бы дружеское участие, и спросила:
— А ты за нее или за меня?
— Я?.. За тебя, — не очень уверенно ответил я. — Известно, старая дружба не ржавеет.
— Тогда я открою тебе свой секрет, — сказала Наташка. — Я ухожу в цирк. — Она подняла на меня глаза.
— В цирк? — переспросил я. — Когда? — Чего только не придумают эти дети!
— Сейчас, — ответила Наташка.
— Сейчас уже поздно, — ответил я. — Пошли домой, — и попробовал взять ее за руку.
Она вырвалась и твердо сказала:
— Цирк работает поздно. И туда берут детей.
— Тебя завтра же вернут домой, — сказал я с некоторой злостью: я замерз и основательно промок.
— Я поменяю имя, — ответила Наташка, — и остригу косу.
— Интересно, какое же ты возьмешь имя? — спросил я.
— Может быть, Золушка, — сказала Наташка.
В это время подъехал троллейбус, и она устремилась к его дверям. А я, не зная, что делать, схватил ее за фалды пальто, чтобы задержать, и выкрикнул:
— На арене выступает знаменитая циркачка Золушка!
Тем временем троллейбус ушел. Она уже повернулась ко мне и сказала просто и серьезно:
— Зря смеешься. Я все равно убегу!
И тут я понял, что она действительно убежит, и мне стало стыдно, что я так паясничал и кривлялся. Я стал прыгать, будто бы желая согреться, а на самом деле дал себе передышку, чтобы принять верное решение.
— Ты хорошо придумала с цирком, — сказал я, потому что увидел огни приближающегося троллейбуса. — Только к этому надо приготовиться. По-моему, ты второпях захватила не все вещи. И деньги нужны на первое время.
В это время троллейбус подкатил к остановке, и я быстро проговорил:
— Хочешь, завтра я съезжу к тете Оле и все с ней обговорю? Тетя Оля не даст пропасть. Если кому-нибудь нужна ее помощь, она горы своротит.
Теперь я уже начал волноваться по-настоящему, потому что вдруг испугался этой истории и увидел за ее внешней стороной будущие большие неприятности.
— Потом я заработаю, — сказала Наташка, — и верну ей.
— Вернешь, вернешь. — Я положил руку ей на плечо и почувствовал, что она дрожит. — Ты чего дрожишь?
— 3-за-мерзла, — еле разжимая губы, ответила Наташка.
— А знаешь, что об этом говорит тетя Оля? — спросил я.
— Не знаю, — дрожа и заикаясь, ответила Наташка.
— Она говорит, что нет плохой погоды, а есть просто плохо одетые люди.
С этими словами я снял пальто, накинул на плечи Наташке и поднял ее на руки. От тяжести меня качнуло в сторону, я едва удержался на ногах. Пришлось опустить ее на землю.
Когда мы вошли во двор, то я увидел около нашего подъезда Надежду Васильевну. У меня сразу наладилось настроение, и я забыл про дождь и про то, что озяб. «Сейчас, — подумал я, — состоится великое примирение и мы пойдем пить чай».
— Ну, вот и хорошо, — сказал я Наташке. — Видишь, она тебя ждет.
Я хотел окликнуть Надежду Васильевну, но Наташка резко повернулась и выбежала обратно на улицу, уронив мое пальто на мокрый асфальт.
Я посмотрел в сторону Надежды Васильевны. Нет, она не шелохнулась, по-прежнему стояла около подъезда под раскачивающимся фонарем, который то удлинял ее тень, то укорачивал.
Я выскочил за Наташкой, догнал, схватил за плечи. Она отчаянно била меня ногами, дубасила изо всех сил — я никогда не видел ее в таком состоянии — и вырывалась.
— Не хочу! — кричала она. — Не хочу! Не пойду!
— Перестань сейчас же! — тоже закричал я и волоком потащил ее обратно.
И тогда Наташка — она была, вероятно, в отчаянии — укусила меня в руку. От неожиданности я ее выпустил, и она отбежала в сторону.
— Вот сумасшедшая! — сказал я. — Ты мне прокусила руку!
Она посмотрела на меня исподлобья. Нет, она ни за что не уступит.
Теперь мы стояли на бульваре. И в этом длинном коридоре между тонкими деревьями с мокрыми стволами Наташка показалась мне совсем маленькой. Я почувствовал, как она мне дорога. За одно мгновение передо мной промелькнула вся наша совместная жизнь.
— Ну и сильная ты стала! Я еле с тобой справился, — сказал я. — Тебя обязательно возьмут в цирк.
— А можно, я поживу у тебя до цирка? — вдруг спросила Наташка.
Я уже хотел ей ответить, что можно, потому что действительно это можно. Пусть поживет у меня, пока вернется дядя Шура из командировки и помирит их. И прикусил язык. Заставил себя на минуту задуматься, чтобы выбрать правильную дорогу. Сколько раз я в спешке ошибался. «Нет ничего хуже враля, который бросает обещания на ветер», — учила меня тетя Оля. Она вдалбливала мне эту истину постоянно и упорно не без основания до тех пор, пока я не почувствовал острую потребность в правде, пока у меня не появилось чувство ответственности за свои поступки.
Вот почему я задумался. Но если идти дальше за тетей Олей — а я шел в своем пути именно за ней, — то надо было обратиться к ее словам: «В борьбе всегда надо принимать сторону слабого, если ты не уверен, кто прав. И это будет наименьшим злом». Я так и поступил и сказал Наташке:
— Конечно, можно. Будешь спать на диване в большой комнате.
Вот тут-то я поклялся быть верным Наташке до конца и отказался от Надежды Васильевны, хотя это было моим заблуждением.
Хуже нет на свете, чем предательство. Это уж точно. Я не хочу оправдываться и не хочу чистеньким выскочить из этой истории.
Я на самом деле так думаю.
Однако жизнь прекрасна, и надо упрямо идти вперед. Надо идти вперед, не задерживаясь на мелочах жизни. Надо уметь быть выше их.
Я пошел дальше своей дорогой, сначала задыхаясь в пыли, то есть путаясь в собственных мыслях и поступках, потом наконец окреп и вернулся к повторному радостному открытию Надежды Васильевны, «замечательного человека неподдельной души». (Последние слова, как видите, взяты в кавычки, ибо они принадлежат тете Оле. Естественно, эти слова высшей похвалы не имели непосредственного отношения к Надежде Васильевне, поскольку тетя Оля в то время ее не знала.)
В этот трудный момент нашей жизни у меня возникла светлая мысль познакомить Надежду Васильевну с тетей Олей.
Я подумал: хоть Надежда Васильевна и необыкновенно умная, а все равно в этой истории с Наташкой тетя Оля сможет ей помочь и словом и делом.
Вот у меня был такой случай в прошлом году. Один из моих первоклашек задумал бросить школу. Он лежал целыми днями в кровати и потерял всякий интерес к жизни. И никто не мог догадаться, в чем дело. Я его потащил к тете Оле, почти волоком тянул: он не хотел идти. Оказалось, он подарил своей соседке по парте будильник, который взял дома без спроса, а его родители взяли будильник у девочки обратно. И он после этого не мог пойти в школу. Стыдился. И никому не говорил это целых три дня! А тете Оле выложил через полчаса после знакомства. Всё были удивлены, даже я, который знал, что тетя Оля умеет так заглянуть в душу, что перед нею раскрываются все — и необыкновенно умные, и умные, и даже форменные дураки.
— Пошли? — предложил я Наташке.
По-моему, она была готова пойти за мной.
— А если она не ушла? — неуверенно спросила Наташка.
— Положись на меня, — сказал я. — Мы пройдем через соседний подъезд.
Взял ее за руку — в который раз! — чтобы вести дальше.
«В путь, в путь! Усталым путникам нужен отдых» — так всегда говорила мне в детстве тетя Оля, когда я уставал и хныкал и не хотел идти дальше. И каждый раз загадочно звучащие слова «усталым путникам», обращенные ко мне, восстанавливали мои силы.
— В путь, в путь! — крикнул я. — Усталым путникам нужен отдых!
Мы вошли во двор и нырнули в соседний подъезд.
Я вышел к Надежде Васильевне впервые без всякой радости. Поэтому и на лифте не поехал, а побрел пешком, желая набраться сил для разговора.
Надежда Васильевна стояла на прежнем месте. Она была одета явно не по погоде: в новое прекрасное пальто. Это меня еще больше насторожило, и слова, которые я заранее приготовил, о том, что Наташка ушла из дому и теперь временно будет жить у меня, застряли в горле.
— А-а-а, добрый вечер, — обрадовалась мне Надежда Васильевна. — Ты куда в такую погоду?
— Я люблю дождь, — ответил я неестественно хриплым голосом. — А вы такси ждете?
— Нет, — ответила она и смахнула каплю дождя, которая упала на рукав ее прекрасного пальто, — Наташу.
— Наташу? — переспросил я, продолжая прикидываться, что ничего не знаю, хотя мне было это неприятно.
— Я зашла за ней в школу, как мы условились, но она меня не дождалась… И вот куда-то пропала.
— Это с ней бывало и раньше, — сказал я.
— А я что-то волнуюсь, — ответила Надежда Васильевна.
— Зря волнуетесь. У нее здесь подруг полный дом, и все ее любят, — успокоил я. — Зашла к кому-нибудь и заигралась.
Зачем я это говорил, было совершенно непонятно, но говорил, и все.
— Я всех обегала, — сказала Надежда Васильевна. — Никто ее не видел.
После этого разговор наш увял. От дождя и волнения меня стал бить озноб. К тому же я всегда чувствую неловкость, когда люди молчат, хотя хорошо знаю, что неловкость от этого не надо испытывать. Молчи столько, сколько тебе самому хочется, а говори, только когда у тебя есть в этом необходимость. Тетя Оля часто мне напоминала: «Слово надо беречь, ибо оно свято, оно способно выражать мысль. Человек, который говорит, — творец. Поэтому никогда не надо просто болтать. Болтовня унижает слово».
Вспомнив эти слова, я легко промолчал еще минут десять и немного окреп для дальнейшего разговора.
— «Прежде чем отчаиваться или разочаровываться в ком-то, объясни ему все хорошенечко, он и поймет». Так говорит тетя Оля.
— Вот как, — многозначительно произнесла Надежда Васильевна.
— Тетя Оля давно бы помирилась с Наташкой, — сказал я.
— А кто тебе сказал, что я с ней поссорилась? — спросила она. — Впрочем, это не имеет значения… Продолжай, я тебя слушаю.
От этих ее слов слегка пахнуло ледяным ветром, но отступать было поздно.
— Да, — сказал я, — у нее свой метод.
— Какой же?
— Она всегда все прощает, — сказал я, незаметно поглядывая на Надежду Васильевну. — С ней легко и просто.
Я опять посмотрел на Надежду Васильевну. По-моему, мои слова произвели на нее благоприятное впечатление, и я отправился в дальнейшее путешествие:
— Хотите, я вас с ней познакомлю?
Я ей давно жужжал про тетю Олю, и она знала все ее привычки, возраст, даже то, как она странно одевается, как она вкусно печет пироги и варит варенье. То, что она по утрам полчаса ни с кем не разговаривает: в эти полчаса она сосредоточивается. О том, как она пьет десять чашек кофе, совсем крохотных, потому что любит его пить, а много ей нельзя.
— Тетя Оля вам понравится. Она веселая, с нею скажешь два слова — и будто давно знаешь, если она только преодолеет смущение. Только вы не обращайте внимания — она все время прикрывает глаза ладонью. Это от застенчивости. У нас был такой случай. Она заболела, и моя мама вызвала врача. А тетя Оля не хотела: ей казалось, что неудобно, больна она несерьезно. Пришел врач, а она от застенчивости и неловкости по своей привычке все время прикрывала глаза ладонью. Ну, врач как закричал на нее: «Да оставьте вашу руку в покое!» — так тетя Оля еле сдержалась, чтобы от обиды не заплакать. Я-то ее знаю, у нее губы задрожали. Вы не смотрите, что ей стукнуло шестьдесят пять. Она молодец и всем-всем интересуется. Даже хоккей по телевизору смотрит. А русский язык и литературу знаете как знает? Ее можно ночью разбудить и спросить: «Как пишется наречие такое-то?» — и она ответит. А стихов сколько она знает на память — не счесть! «Еду ли ночью по улице темной… Друг беззащитный…» Прочтет эти строчки и скажет: «Таких, как эти строки Некрасова, нет во всей русской литературе. Пронзительные стихи». Она сорок лет в школе работала. Это не каждый сможет. Правда, она странно одевается. Тут у нее своя идея. Моде она не подчиняется. Нет, она ее не презирает, но просто сохранила все свои вещи, которые нравились ее мужу, и носит только их.
Муж ее давно умер. Понимаете, вдруг вытаскивает из шкафа платье, которое было сшито в одна тысяча девятьсот двадцать пятом, когда она только вышла замуж, и надевает. Конечно, все вокруг обалдевают. Получается, что она какая-то чудачка, по тут ее не свернешь, тут она не стесняется. Идет, знаете, по улице с ужасно гордым видом. А как она вкусно варит варенье! Вы видели, у нас на кухне висит медный таз. Это ее. В него как в зеркало можно смотреться, такой он начищенный. Мой отец перед ним всегда бреется. Раньше тетя Оля сама его чистила, а теперь это моя забота. Она не взяла его с собой, ей хотелось, чтобы какая-нибудь ее любимая вещь осталась у нас. Позавчера она мне звонит и спрашивает: «Ну, как мой таз?» А я ей ответил: «Чистый, только по вас соскучился». Тут, конечно, совсем дело не в тазе. Просто это причина для частых телефонных разговоров. Она теперь к нам редко ездит, трудно ей, в другом конце города живет…
Я оборвал свой рассказ, потому что заметил, что Надежда Васильевна меня не слушает. Ей было не до тети Оли, но я все-таки спросил:
— Надежда Васильевна, а вы любите пенки от варенья?
— Пенки от варенья? — Она с удивлением посмотрела на меня, как будто только что прилетела с другой планеты.
— А-а-а, — сказал я, — у вас на Марсе давным-давно забыли, как варят варенье.
Она не ответила на мою шутку.
Пожалуй, больше нельзя было тянуть, и я решил: после разговора о тете Оле скажу про Наташку.
— Ну, ничего, — сказал я. — Вот поправится тетя Оля, я познакомлю вас с ней, тогда и угоститесь пенками…
А Надежда Васильевна, вижу, опять думает о чем-то своем. Напряженно: наверняка размышляла о Наташке, прикидывала так и этак, строила свои математические формулы и выкладки. И действительно, я не ошибся, ибо ее ответ меня здорово поразил.
— Спасибо, — сказала Надежда Васильевна, — только не думаю, что мы поймем друг друга.
— Почему?!
— Мы разные люди, — ответила Надежда Васильевна. — Я не люблю добреньких.
— Значит, вам не жалко людей? — спросил я.
Она безмолвствовала.
Я ждал, ждал — вот-вот она скажет, что просто пошутила, что у нее плохое настроение, что она волнуется, но она молчала.
И в мою душу упало зерно сомнения, маленькое такое зернышко, а затем оно проросло обильным сорняком: а может, она действительно выпустила Малыша нарочно. Тогда это попахивает предательством.
— А куда, интересно, мог подеваться Малыш? — спросил я с подозрением.
— Если бы не сбежал Малыш, — вместо ответа сказала Надежда Васильевна, — то случилось бы что-нибудь другое… — Она посмотрела на часы: — Все! Больше я ждать не могу. Пойду звонить в милицию. А ты здесь, пожалуйста, постой… А то, если Наташа придет, ей будет страшно.
Она повернулась, чтобы уйти, и тогда я, расхрабрившись, бросил ей в спину:
— Наташка давно у меня!
Надежда Васильевна не сразу поняла значение моих слов, хотя была находчивой и, как известно, необыкновенно умной. А тут растерялась, замерла на какое-то тяжкое мгновение, стоя ко мне по-прежнему спиной. Оглянулась через плечо и спросила тихо и внешне спокойно:
— У тебя? — И повернулась лицом, правда, это уже было лицо почти другого человека. — А как же вы прошли… мимо меня?..
Для нее мой ответ был очень важен. А может быть, ей так повезет, видно, думала она, и Наташка просто забралась ко мне, когда ее еще не было дома, и сидит себе. Но я не стал ее обманывать, а ответил то, что было на самом деле:
— Через соседний подъезд.
— Значит, вы видели меня, — почти прошептала она.
«Да, — без слов, одним горьким молчанием ответил я. — Мы прекрасно все видели и поэтому нырнули в соседний подъезд».
Надежда Васильевна, не произнеся ни слова, с поникшей головой вошла в подъезд, оставив для меня открытую дверь. Затем мы вместе сели в лифт, и она стала нажимать кнопку нашего этажа раньше, чем я закрыл дверь. Ее волнение передалось мне, и я никак не мог плотно прикрыть кабину лифта: один раз прижал полу пальто, а второй раз прищемил руку.
Наконец мы все же доехали и оказались на нашей лестничной площадке. И тогда, доставая ключ от квартиры, я сказал ей самое главное и страшное:
— Наташка будет у меня жить до приезда дяди Шуры.
— Вот как, — сказала она, но не ушла.
А я нарочно копался с ключом, надеясь, что мои слова дойдут до ее сознания и она уйдет. Напрасные надежды, она не шелохнулась.
— Это не я придумал… Наташка попросила, а я не мог ей отказать. — И зачем-то некстати пошутил: — Старая дружба не ржавеет.
— Открывай! — приказала Надежда Васильевна.
И, видя, что я нарочно тяну время, выхватила у меня ключ, ловко вставила в замочную скважину и почти вбежала в комнату.
Наташка, раскинув руки, беззаботно спала, устроившись на диване. Она не слышала ни наших шагов, ни моих воплей.
— Вот видите, — шепотом произнес я, — пусть спит… А потом разберемся.
Надежда Васильевна тем временем подошла к Наташке, подсунула руки под нее, чтобы поднять и унести. Тут у меня мелькнула слабая надежда, что она не сможет ее поднять. Но она ее подняла! И понесла. Конечно, подумал я, натренировалась, таская свою виолончель. А я страшно засуетился и побежал рядом.
— Безобразие! Вы меня делаете предателем! — кричал я. — Я обещал! Я всегда выполняю свои обещания! Это нечестно!
Я был в отчаянии, я кричал изо всех сил, стараясь хотя бы разбудить Наташку, чтобы она поняла, что я ее не предал, что это все сделано вопреки моему желанию, но она крепко спала.
«Бороться всегда надо до конца, пока у тебя есть силы», — учила меня тетя Оля. И это верно. Но как я должен был бороться, ответьте мне! Не мог же я драться с женщиной! Тут я должен признаться, что и тетя Оля, говоря эти слова, робко сознавалась, что у нее самой этого качества нет. И у меня не было. Может быть, я в этом не виноват, просто перешло по наследству от тети Оли, все-таки мы родственники, одна кровь, одни гены.
Так мы дошли до дверей. Надежда Васильевна распахнула их и, стоя в проеме, впервые посмотрела на меня.
А я, заглянув ей в глаза, потерял дар слова: цветы, ее прекрасные цветы, которые делали ее умной, необычной, исчезли, и лицо ее стало похоже на осенний лист.
Дверь перед моим носом захлопнулась.
Я почти заплакал: ведь я ее любил.
В то утро, как всегда, я подошел к окну и увидел дядю Шуру. Значит, он вернулся! Вернее, я увидел его спину и руку, которая держала знакомую мне тросточку и чертила по асфальту. Он привез эту тросточку из Африки, говорил, что она сделана из бивня слона, и очень гордился ею.
Рядом с ним стоял мужчина в высокой косматой папахе. Дядя Шура что-то ему говорил, не подымая головы, а тот его внимательно слушал. Лицо его было напряженным и испуганным.
Я знал людей с таким выражением лица, они часто появлялись в квартире дяди Шуры. Он их привозил из каких-то своих дальних путешествий вместе с детьми, которым собирался делать операции. Детей отдавали в больницу, а родители их жили у дяди Шуры.
Однажды он привез с собой якутского охотника. Этот охотник целыми днями молча сидел у телефона в ожидании известий из больницы, где лежала его дочь. Он сидел как изваяние, не двигаясь. Когда я увидел его в первый раз, то подумал, что он не живой, а вырезанный из дерева. Если же звонил телефон, он неслышным движением снимал трубку и говорил: «Попов слушает». А потом охотник уехал вместе с дочерью и вскоре прислал дяде Шуре в подарок шкуру белого медведя и унты Наташке. Унты Наташке были в самую пору, и непонятно было, как это получилось, — ведь неразговорчивый охотник Попов не спрашивал у Наташки номер ее ноги.
За все время, что он жил у дяди Шуры, он сказал мне только одну фразу: «Надо быть мужчиной. Там все бурлит, — он постучал себя в грудь, — здесь все молчит», — он высунул язык.
Когда же приехал дядя Шура? И почему ко мне не зашел? Что ему стоило протянуть руку и стукнуть в стену, и тут же я оказался бы «у его ног». Ведь после тех печальных событий, когда Надежда Васильевна унесла от меня спящую Наташку, я больше к ним не ходил.
В этот день я встретил Надежду Васильевну у нашего метро. Мы шли навстречу друг другу. Я бы, конечно, поздоровался, я не из тех, кто долго помнит обиды, но она меня не заметила.
Я оглянулся ей вслед и — с ума сойти! — вместо нее увидел мальчишку, который вел на поводке Малыша!
В первый момент это на меня так подействовало, что я оцепенел. А мальчишка тем временем прошел мимо меня и скрылся во дворе большого дома.
Медленно, будто нехотя, я побрел следом. Торопиться было нельзя. Походка моя приобрела эластичную упругость, сердце билось где-то в горле. Я сдвинул кепку на лоб, чтобы не было видно моих лихорадочно-зорких глаз.
Я еле сдерживал улыбку, представляя фурор, который я произведу, когда появлюсь перед Наташкой с Малышом. Это была большая удача.
Мальчишку я нагнал во дворе и безразличным голосом спросил, кивнув на собаку:
— Кусается?
— Нет, не кусается, — охотно ответил мальчишка.
— Малыш, Малыш! — позвал я собаку и погладил ее по шерсти.
— Рэда, — сказал мальчишка.
— Рэда? — переспросил я. — А по-моему, он откликается на кличку «Малыш».
— Может быть, — ответил мальчишка. — Глупый.
— А какой у него язык? — хитро спросил я.
— Обыкновенный, — ответил мальчишка.
— А у нашего синий, — сказал я.
— Значит, у вас такая же собака?
— Была, да пропала. Вот я теперь ее ищу.
Я внимательно посмотрел на мальчишку. Нет, он держался спокойно, даже виду не подавал.
В это время так называемая Рэда широко и сладко зевнула и показала мне синий-синий язык. Теперь мальчишка, пожалуй, смутился. Но тетя Оля говорит: «Не убедившись окончательно, не думай про другого плохо». Поэтому я не закричал на мальчишку и не стал у него вырывать поводок, а пошел дальше по дороге расследования.
— Малыш, Малыш! — осторожно позвал я.
— Это моя собака, — угрюмо сказал мальчишка. — Она у меня уже три месяца живет.
— А если она твоя, то почему ты не знал, что у нее синий язык?
Мальчишка не ответил.
— Ну ладно, — схитрил я, надо было как-то выяснить, где он живет. — Раз собака твоя, то твоя… А в вашем доме у многих собаки?
— У многих, — ответил мальчишка. — В двадцать седьмой — у Карповых, в сорок первой — у Ивановых…
— Постой, постой, я запишу. — Я вытащил ручку и тетрадь и сделал вид, что записываю.
— У Марковых — в шестьдесят второй, — продолжал мальчишка.
— А ты сам в какой квартире живешь? — спросил я как можно небрежней.
— Я?.. А зачем? — Он тоже был парень не простак.
— Надо, — сказал я. — По заданию ветеринарной…
И не успел я закончить этой фразы, как мальчишка ловко подхватил Рэду и пустился наутек.
— Стой! — закричал я. — Стой! — и бросился следом за ним, но у меня слетела с головы кепка, и я вынужден был остановиться.
Пока я ее поднимал, мальчишки и след простыл. Но я не расстроился. Дело было начато, теперь я все равно найду Малыша.
Увлекшись этой идеей, я не заметил, как оказался около Наташкиной двери.
При этом я стал так отчаянно звонить, как будто я уже привел Малыша и он вился около моих ног. Я стал повизгивать и лаять и услышал, как Наташка замерла с той стороны. А затем от волнения долго не могла открыть двери.
Но когда она наконец открыла и я увидел ее, то пожалел о своей шутке. Она стояла передо мной в длинной, до полу, ночной рубашке, с лицом, густо усыпанным маленькими зелеными точками, как веснушками. Это ее прижгли зеленкой.
— Что с тобой? — испуганно спросил я.
Наташка не ответила, она шарила глазами по лестнице, надеясь увидеть Малыша.
— Извини, — сказал я. — Это я сам лаял… Неудачно пошутил.
— Я заразная, — ответила Наташка. — У меня ветрянка.
— Ерунда! — успокоил я ее.
— Она передается по ветру, — предупредила Наташка.
— Во-первых, здесь нет ветра, — сказал я. — А во-вторых, — и соврал, — я уже болел ветрянкой. — Решительно вошел в коридор и скомандовал: — А ну, живо в постель!
Наташка послушно легла под одеяло, и теперь на белом еще больше выделялись ее нелепые зеленые веснушки.
— Ты на меня не обиделась? — спросил я. — За ту историю.
— Нет, — сказала она, — ты же не виноват. Мне все рассказали.
— Я держался, но сама понимаешь, сила на ее стороне. Она почти озверела. И ты тоже хороша, не проснулась. А может быть, вы помирились? — с надеждой спросил я.
— Посиди около меня, — вместо ответа сказала Наташка. — И почитай. Ты ведь ее не боишься?
— Я?! С чего это ты взяла? — спросил я. — Что тебе почитать?
— «Золушку», — потребовала Наташка.
Я сел около нее и взял «Золушку».
— Боря, — спросила Наташка, — ты еще не ездил к тете Оле?
— Нет, — ответил я, — но обязательно съезжу, не волнуйся.
— Боря, как ты думаешь, кем мне стать в цирке?
— Пойди в акробатки, — сказал я. — будешь летать под куполом цирка.
— Под куполом я боюсь, — созналась Наташка.
— Ну, в дрессировщики тигров, — предложил я. — Интересно.
— Тигров я тоже боюсь.
— Тогда в ученики к фокуснику.
— Вот хорошо, буду фокусником, — решила она. — Читай…
— «Жил-был один человек, — читал я. — Умерла у него жена, и остался он вдвоем с дочерью… Вскоре он женился во второй раз на самой гордой и сердитой женщине на свете…»
Вот тут-то и произошла неприятность. Только я подумал, что Наташка не случайно выбрала эту сказку, что она думает, что эта сказка почти про нее, что поэтому она себе и имя для цирка выбрала Золушка, как в дверях комнаты появилась Надежда Васильевна.
Я не слышал, как она вошла. В руках у нее был громадный резиновый крокодил.
Мы поздоровались, оба испытывая неловкость. Я ей сказал, что читаю Наташке сказку, хотя это и так было понятно.
— А ведь Наташа заразная, — сказала Надежда Васильевна и строго добавила, обращаясь к ней: — Хорошо ли это будет, друг мой, если ты заразишь ветрянкой Борю?
Теперь обращение «друг мой» совсем мне не понравилось. Она определенно не умела обращаться с детьми. Ну кто им так говорит: «друг мой»?
Конечно, в ответ на эти слова Наташка вызывающе повернулась к стене и не пожелала объяснить действительное положение дел.
— А я болел ветрянкой, — сказал я.
— Тогда не страшно, — обрадовалась Надежда Васильевна, — тогда все в порядке. Посмотрите, что я принесла. — Она показала нам крокодила.
Никто не удивлялся, ни я, ни Наташка, хотя Надежда Васильевна явно хотела нас потрясти. В воздухе все еще висели ее слова «друг мой», холодные, как ледяной ветер.
Но Надежда Васильевна не сдалась. Отчаянный человек, она присела на корточки, опустила свое ценное приобретение на пол, и крокодил начал лениво и смешно открывать и закрывать крокодилову пасть.
Смех Надежды Васильевны одиноко и коротко прозвучал в комнате.
— Это самый веселый в мире крокодил, — сказала Надежда Васильевна. — Он умеет лечить ветрянку.
— Ничего крокодил, — уныло сказал я.
Наступила неловкая пауза, которая затягивалась и затягивалась, и молчание уже было бесконечным. Я сидел скорчившись на стуле, Наташка лежала лицом к стене, показывая нам спину, а Надежда Васильевна так и осталась стоять на корточках около крокодила.
А крокодил по-прежнему нелепо и ненужно открывал и закрывал пасть: у крокодила были зеленые глаза, красный язык и много-много белых пластмассовых зубов.
Наконец Надежда Васильевна встала и безразличным голосом объявила:
— Раз тебе не нравится крокодил, то будем пить чай. Я принесла свежие булочки.
— Не хочу чаю, — капризничала Наташка. — Хочу, чтобы Боря дочитал про Золушку.
— Хорошо, друг мой, — согласилась Надежда Васильевна. — Пока Боря тебе дочитает, вскипит чайник и ты как раз захочешь чаю.
Она вышла из комнаты, а Наташка показала ей в спину язык, потом, передразнивая, сказала:
— «Друг мой…»
— «Жил-был один человек…» — начал я читать.
— Читай погромче, — потребовала Наташка.
— «Умерла у него жена, и остался он вдвоем с дочерью. Вскоре он женился во второй раз на самой гордой и сердитой женщине на свете… С первых же дней мачеха стала обижать девушку. Она плохо кормила ее и заставляла делать самую тяжелую работу…»
В это время в комнату с самым решительным видом вошла Надежда Васильевна.
— Боря, — перебила она меня, — ты читаешь без выражения. Дай-ка мне книгу. — Она забрала книгу, но, вместо того чтобы дочитать «Золушку», стала листать страницы. — Лучше я тебе почитаю новую сказку. «Золушку» ты уже знаешь на память… Вот. Хорошая сказка. — И начала читать: — «Жил да был солдат, было у него трое детей, а жены не было. Но солдат не тужил с детьми, он был настоящий солдат: умел стирать и штопать белье, топить печь, рубить дрова, варить щи и кашу. Но тут началась война, и солдат собрался в поход. Перед этим он женился на молодой женщине, чтобы не оставлять детей одних. Женщина оказалась на редкость доброй и внимательной к детям. Но только солдат ушел из дому, как она тут же переменилась…» — Вдруг она прекратила чтение, но я, сидя с нею рядом, успел заглянуть в книгу и дочитал строку, которую она не прочла: «…и стала настоящей злой мачехой».
— Вот так надо читать, — сказала она, — четко и выразительно. — И захлопнула книгу. — А сейчас я принесу вам все-таки чай. — Она стремительно вышла из комнаты, ее уход был похож на бегство.
При этом она задела ногой крокодила, и он снова стал «работать» пастью. Я рассмеялся: ну и автомат! Потом посмотрел на Наташку и увидел, что она тихо плачет и по щекам у нее текут зеленые слезы.
— Ты чего? — возмутился я.
— А я знаю эту сказку, — сказала Наташка. — Она тоже про злую мачеху.
И ей стало совсем себя жалко, и слезы у нее полились еще сильнее.
— А ну перестань! — сказал я. — Если в цирке узнают, что ты плачешь от каждой сказки, хорошо ли это будет, «друг мой»?
Через несколько дней после этого Надежда Васильевна собрала вещи и уехала. Представляете, уехала! Совсем, навсегда, подхватив свою виолончель и чемодан.
Головы наших кумушек торчали в окнах, их взгляды сопровождали ее от дверей подъезда до такси. И откуда они пронюхали все в одну секунду?
Но расскажу по порядку.
Незадолго до ее отъезда у нас произошел тяжелый разговор. Может быть, если бы не было этого разговора, все сложилось бы по-другому.
Мы шли вместе: я — в школу, она — на репетицию. Я знал, что Надежда Васильевна опаздывает, но она не обращала на это внимания. Видно, ей нестерпимо нужно было поговорить со мной. Я, чтобы ускорить дело, сообщил ей сногсшибательную новость о том, что Наташка собирается уйти в цирк.
Она сначала смутилась и стала судорожно перекладывать виолончель из одной руки в другую, будто виолончель потяжелела и нести ее стало неловко. Этим она занималась несколько минут, потом рассмеялась, кстати довольно неуверенно, и сказала:
— Ну, это детские забавы. Кто из нас в трудную минуту не собирался куда-нибудь бежать.
— Может быть, она никуда и не убежит, но она собирается, — произнес я с расстановкой, подчеркивая слово «собирается».
Я не рассчитывал на то, что Надежда Васильевна после этого уедет, просто хотел, чтобы она была внимательнее с Наташкой и хотя бы перестала называть ее «друг мой», раз Наташке это не нравится.
А она уехала.
Правда, впоследствии выяснилось, что она это сделала совсем не из-за моих слов. Здесь было дело посерьезнее. Надежда Васильевна считала, что уступками любовь не завоюешь. Она была человеком сильных страстей. Ей надо было все или ничего.
Но это я уже потом понял, а пока плыл в бурном потоке событий и радовался тому, что к Наташке пришло избавление, раз Надежда Васильевна ушла от них. Наивный человек! Как я мог ничего не понять, как мог решить, что все кончилось благополучно и теперь вновь наступит райская жизнь?
Разве я подумал при этом о дяде Шуре? О Надежде Васильевне? И о том, что, может быть, именно Наташка самый неправый человек в этой истории? Потом, когда я пересказал все это тете Оле, она мне сказала: «Ты действовал, прости меня, глупо… Тебе надо было достучаться до сердца Надежды Васильевны, и она бы тебе открылась».
Да, так вот как это было.
Когда я возвращался из школы, то увидел возле нашего подъезда такси.
— Эй, парень, двадцать седьмая квартира на каком этаже? — крикнул мне шофер.
— На седьмом, — ответил я. — Это мои соседи.
— Передай, что прибыл, — попросил шофер.
Я вбежал в подъезд, вскочил в лифт, размышляя, кому понадобилось такси в такое время, когда Надежда Васильевна и дядя Шура на работе.
Дверь открыла Наташка. Она была чем-то сильно взволнована, это сразу было заметно, потому что тут же выпалила:
— Надежда Васильевна уезжает. Совсем.
Вот тут я ахнул. Все-таки этого я не ожидал.
А в комнате был настоящий кавардак: дверцы шкафа распахнуты настежь, на полу валялись стопки нот и несколько пар женских туфель.
На стуле стоял открытый чемодан, и Надежда Васильевна, не разбирая, торопливо бросала туда свои вещи.
Мы поздоровались, и я сказал ей про такси.
— Уже? — переспросила она и добавила спокойным, ровным голосом: — Хорошо, спасибо.
А я боялся встречи с нею, думал: начнет что-нибудь говорить о своем отъезде, о том, какая она несчастная, и еще, чего доброго, расплачется. Но ничего этого не произошло.
Я увидел в комнате почти незнакомую женщину: лицо непривычно худое, с чуть выступающими скулами и полузакрытые глаза, точно ей было лень открыть их совсем, точно это была для нее непосильная и ненужная работа; К тому же она была в новом костюме. Когда я встречаю хорошо знакомого человека в новой, непривычной для меня одежде, я всегда чувствую перед ним робость, как перед незнакомым. Поэтому она мне и показалась совсем чужой, и я перестал волноваться и смотрел на ее поспешные сборы, напоминающие бегство, равнодушным взглядом. Сам же думал в это время, как дядя Шура с Наташкой заживут старой, привычной жизнью.
Надежда Васильевна закрыла и подняла чемодан. Он оказался для нее тяжелым, и она уронила его на пол.
Чемодан глухо стукнулся об пол и раскрылся. Оттуда стали выпадать какие-то платья, кофты, ноты, а Надежда Васильевна в ужасе опустилась на колени, собрала оброненные вещи, затем быстро запихнула их обратно и закрыла чемодан.
— А где же дядя Шура? — спросил я.
— На работе, — ответила она.
Значит, я не ошибся, это действительно было настоящее бегство с желанием скрыться до возвращения главного обвинителя. Значит, она все же чувствует себя виноватой во всей этой истории с Малышом, раз так стремительно заметает следы.
Надежда Васильевна выпрямилась, взяла виолончель, повесила через плечо и посмотрела на Наташку, потом на меня. Провела взглядом по стенам комнаты, словно прощаясь… Ее взгляд остановился на открытом шкафе, она подошла и плотно прикрыла его. Потом на букете цветов… Она сняла виолончель, взяла цветы и пошла на кухню. Пока она меняла воду для цветов, Наташка тоже выскочила из комнаты, и они, возвращаясь, столкнулись на пороге.
Наташка несла под мышкой крокодила!
— Вы забыли, — сказала она, протягивая крокодила.
— Это твой, — ответила Надежда Васильевна. — Я же тебе его подарила. — И впервые добавила слова, не имеющие прямого отношения к отъезду: — Ведь это самый веселый крокодил в мире, пусть он живет с тобой. — Вновь вскинула виолончель на плечо и подняла чемодан. — Ну, не поминайте лихом… — И снова замолчала, она явно ждала от нас каких-то слов.
— Давайте я вам помогу, — сказал я и, не дожидаясь ее согласия, подхватил чемодан и выволок на лестничную площадку.
Я решил их оставить вдвоем, — может быть, им надо о чем-нибудь поговорить в последний раз. Вызвал лифт. Стою, жду.
Наконец она вышла.
Ничего у них, видно, не получилось: лицо у нее было по-прежнему строгое, губы крепко сжаты, а глаза совсем почти закрыты, словно ей не мил был белый свет.
— Дальше не провожай, — сказала Надежда Васильевна, — я сама, — и захлопнула дверь лифта.
Я ворвался обратно в пустую комнату и сделал вид, что мне ужасно нравится все то, что сейчас произошло, что случилось нечто веселое. Я стал прыгать, дурачиться, схватил Наташку за руки, кружил ее и кричал.
Потом мы оба с хохотом упали на пол.
— А Малыша все равно не будет, — вдруг сказала Наташка.
— Будет, — уверенно ответил я и таинственно добавил: — Я его найду.
— А как?
— Это секрет.
— Смотри, — сказала Наташка, — я буду ждать.
Она встала, подошла к крокодилу, наступила на него ногой и выпустила воздух. И прекрасный, веселый крокодил превратился просто в кусок резины. После этого его жалкие останки она запихнула под шкаф.
Теперь от Надежды Васильевны в комнате ничего не осталось.
Нет, остались еще цветы. Свежие, вымытые, вновь ожившие, они стояли в большом стеклянном кувшине.
«Как можно не любить цветы! Это все равно, что не любить землю», — услышал я глубокий и ровный голос Надежды Васильевны. И готов был оглянуться — мне почудилось, что она стоит в дверях. Но я знал, конечно, что ее там нет. И мне стало горько от того, что я должен был разочароваться в ней. Лучше бы я ее не знал…
И тут вбежал дядя Шура! Он, видимо, невероятно торопился, потому что вошел в комнату в необычном виде: пальто нараспашку и шарф торчит из кармана… Но, как видите, не успел.
Дядя Шура быстро обошел все комнаты, не снимая пальто, словно надеялся еще настигнуть Надежду Васильевну. Даже заглянул в непривычно пустой шкаф. Постоял, помолчал. И пошел к выходу, к двери, на улицу, не взглянув на нас.
Я еще ни разу не видел у него таких испуганных глаз и такого выражения лица.
— А ты не будешь обедать? — успела крикнуть вдогонку Наташка. — У нас есть суп и котлеты.
— Спасибо, — ответил дядя Шура. — Мне не хочется. — И, заглушая свои слова, хлопнул дверью.
Хлопнула дверь лифта.
Фигура дяди Шуры пересекла двор и скрылась.
Наташка вопросительно уставилась на меня.
— Ничего, — успокоил я ее, — у нас, у взрослых, так бывает.
Именно в тот день, когда я рассказал Кольке-графологу историю дяди Шуры и Надежды Васильевны, мы их встретили около метро.
Мы возвращались после неудачных поисков Малыша. Обошли, можно сказать, всех собаководов дома, в котором должен был жить Малыш со своим новым хозяином, но успеха не добились.
Сначала мы попали в квартиру, которая была не заперта, и легкомысленно вошли в нее, а вышли… только через час. Потому что, когда мы обнаружили, что в ней нет людей и хотели выйти, то нам загородила дорогу овчарка и не давала двинуться целый час. Непонятно, зачем только люди держат в домах таких злых собак!
Мы сидели смирно, сложив руки на коленях, и Колька излагал мне свой план нашего освобождения. Он предлагал рывком броситься к тахте, сдернуть с нее одеяло и набросить собаке на голову.
Как видите, план был прост, но Колька предлагал, чтобы выполнил его я, а я ответил, что уступаю ему, поскольку это его план. А он процедил, не разжимая губ, чтобы не злить овчарку раньше времени, что не может один человек и придумывать и выполнять, что должно быть разделение умственного и физического труда.
Так мы спорили до тех пор, пока не вернулась хозяйка квартиры.
А потом мы попали к старику. У него были две собачонки, и он держал их на руках. Когда он узнал всю нашу историю и то, что пропал Малыш, и то, что Наташка от переживания заболела ветрянкой, то страшно забеспокоился, что его собаки могут заразиться ветрянкой.
И вот после этого, когда мы с Колькой, усталые и злые, покупали бублики около метро, чтобы немного утешить себя, я увидел дядю Шуру. Я хотел к нему подлететь, но в последний момент узнал его собеседницу и поспешно затормозил. От неожиданности я подавился бубликом и закашлялся: ведь дядя Шура беседовал не с кем-нибудь, а с Надеждой Васильевной!
Колька-графолог, чтобы остановить кашель, ударил меня изо всех сил по спине. После этого я снова обрел дар речи и прошептал:
— Вон стоит дядя Шура.
— И она? — догадался Колька.
Я кивнул.
— А я-то думал, что дядя Шура успокоился и она навсегда исчезла из нашей жизни!
— Простак, — ответил Колька-графолог.
Они стояли друг против друга, и между ними возвышалась ее виолончель. Они попеременно, а иногда и одновременно поддерживали ее: то Надежда Васильевна, то дядя Шура, то вместе, и тогда их руки сталкивались.
Прохладный ветерок трепал полы ее расстегнутого пальто и так же трепал волосы на непокрытой голове. Но она ничего этого не замечала, внимательно слушала дядю Шуру и показывала всем своим видом необычайную нежность к нему. Он заботливо застегнул ей пальто и поднял воротник. Когда он подымал ей воротник, она успела прижаться щекой к его ладони.
— Ловка! — Колька-графолог жевал бублик и ехидно поглядывал на меня: — А твой хирург расквасился.
Наконец Надежда Васильевна нехотя вскинула виолончель на плечо, и они разошлись.
Дядя Шура прошел мимо меня, не заметив. До меня ли ему: он не видел никого и ничего. Наскочил на какую-то женщину, извинился. Радостная улыбка не сходила у него с лица.
— Ну, — Колька-графолог подтолкнул меня, — надо действовать.
— Хорошо, — послушно согласился я. — Сейчас я ей все объясню. — Я угрожающе сунул бублик в карман, как будто это пистолет, и устремился в погоню за Надеждой Васильевной.
Я обогнал ее и преградил дорогу.
Нет, она не изменилась. Она была такая же прекрасная, как раньше, а может быть, даже лучше, потому что похудела и глаза у нее от этого увеличились. Это было самое обидное.
— А, Боря, здравствуй! — весело сказала она. — Откуда свалился?
— Из метро вышел и увидел вас, — многозначительно ответил я и стал ждать, как она начнет передо мной оправдываться.
Но нет, она и не думала оправдываться, опустила руку на мое плечо и радостно предложила:
— Проводи меня немного, а то я, как всегда, опаздываю.
И я вдруг чему-то обрадовался и незаметно для себя пошел рядом с нею.
— Понеси виолончель, — попросила она.
И ее виолончель оказалась у меня в руках, и блаженная улыбочка, какая только что озаряла лицо дяди Шуры, поползла по моим губам.
Тут я увидел Кольку-графолога, который почему-то шел к нам навстречу, хотя мы расстались около метро. Он усиленно вращал глазами, но, честно говоря, я узнал его только в тот момент, когда он сильно толкнул меня в бок.
Виолончель испуганно звякнула, и я остановился.
— Ты чего? — спросила Надежда Васильевна.
«Ну и подлец! — подумал я про себя. — Ну и дамский угодник! Из-за каких-то лучистых глаз готов был предать идею! Хорошо, что графолог меня вовремя остановил. Молодец!»
Я отвернулся, чтобы не видеть лица и гипнотических глаз Надежды Васильевны, и процедил:
— И дядю Шуру, между прочим, я тоже видел, — и протянул ей виолончель.
— А-а-а, — неопределенно ответила она, еще не понимая, в чем дело, и взяла виолончель.
Похоже было, что мой выпад никак на нее не подействовал. Ну что ж, пойдем дальше, расхрабрился я, это нам не трудно, наша дорога не дальняя. Я достал из кармана недоеденный бублик, вгрызся в него зубами и спросил:
— Правда, он очень изменился, похудел?
— Жизнь наладится, он и поправится, — ответила она.
— А когда она наладится? — не отставал я и ехидно, на манер Кольки-графолога, добавил: — Вы ведь знаете все наперед.
— Месяца через два, — сказала Надежда Васильевна.
— Через два? — переспросил я. — А по-моему, гораздо раньше, если им никто не будет мешать.
— Вот как, — сказала Надежда Васильевна, точно хотела спросить: «Что с тобой случилось, друг мой?»
Она так грустно и странно посмотрела на меня, словно открыла во мне что-то неприятное.
Я потом часто вспоминал ее взгляд.
Какой-то прохожий толкнул ее, зацепившись за виолончель. Она резко сняла ее, оторвала ремнем пуговицу у пальто, не обратив на это никакого внимания. Ее длинные волосы, торопливо завернутые в пучок — вероятно, она спешила на свидание к дяде Шуре и не успела аккуратно причесаться, — от резких жестов рассыпались и упали ей на лицо. Отбросив их, она, не глядя на меня, покинула поле боя.
Она убегала от меня в который раз, на ходу занимаясь своим любимым делом: перебрасывая виолончель из одной руки в другую.
Тут ко мне подошел Колька-графолог и одобрительно хмыкнул.
— По-моему, я ее победил, — неуверенно сказал я.
— Ну конечно, — поддержал Колька. — Видел, как она рванула!
— Может, я слишком сурово? — спросил я.
— Ситуация требовала решительных поступков, — сказал Колька.
— Все же ее жалко, — признался я.
— Ты выполнил свой долг, — сказал Колька.
Его маленькое подвижное лицо приобрело окаменелость: он явно презирал меня за нерешительность.
Необдуманная лихость овладела мной, и я, чтобы не отставать от Кольки-графолога, сказал:
— Мавр сделал свое дело, мавр может уйти!
— Тоже тетя Оля? — догадался Колька. — Это надо запомнить.
Я кивнул: она, моя учительница. Правда, тетя Оля всегда произносила эти слова горьким, недовольным голосом и они ей служили присказкой к какому-нибудь высказыванию, вроде: «Нет ничего горше самовлюбленной юности. Все-то они знают, все-то понимают, во все лезут, все решают и поэтому бьют очень сильно». Я же, как видите, ограничился только первой ее фразой.
— Даже пуговицу не успела поднять, — хихикнул я.
Но тут мне почему-то стало стыдно: собственно, над чем я так усердно хихикал? Я наклонился, поднял пуговицу и опустил в карман.
Наша жизнь потихоньку, не без моего участия, налаживалась. Я старался и, казалось, действовал успешно. Только вчера, например, я отвел дядю Шуру и Наташку в зоопарк. Они ведь не были там с тех пор, как у них в доме появилась Надежда Васильевна. И все это я сделал ловко и тонко, никто из них даже не догадался, что их случайная встреча была мною подготовлена. Я крепко усвоил слова тети Оли: «Если хочешь сделать что-нибудь кому-нибудь приятное, делай это незаметно, без усилий, невзначай».
Тетя Оля сама тоже любила поступать «невзначай». Бывало, придет к нам, а в сумке у нее при этом с десяток пирожных. Или билеты в кино. Она выбрасывала их в последнюю минуту, когда уже уходила.
И я тоже, действуя ее методом, привел Наташку невзначай к больнице дяди Шуры.
— Смотри, куда мы попали, — сказал я.
— Папина больница, — удивилась Наташка.
— Может, зайдем? — предложил я. — Сделаем ему приятное.
И мы зашли и дождались его, и все было просто замечательно, потому что мы попали в зоопарк, как когда-то. Правда, в зоопарке нам не очень понравилось: всех зверей из летних вольеров перевели в зимние помещения, и звери были не такие веселые. Конечно, без солнца и неба.
…Как-то я сидел дома, и вдруг до меня долетела откуда-то музыка. Я прижался ухом к стене. Не было никакого сомнения: в квартире у дяди Шуры играла виолончель.
Значит, все же вернулась Надежда Васильевна?! Вернулась, несмотря на мою просьбу. Теперь Наташка наверняка что-нибудь выкинет. Сбежит в цирк или уйдет к цыганам…
Дверь мне открыл сам дядя Шура, и звуки виолончели обрушились на меня.
— А, это ты, мыслитель! — равнодушно произнес дядя Шура, хотя вид у него был явно возбужденный.
И «мыслителем» он меня почему-то обругал, и в комнату не приглашал. Неужто она наябедничала? Ну что ж, ничего не поделаешь, оказался лишним, хотя почему-то было чертовски обидно. Всегда обидно, когда тебя не понимают.
— Скажите Наташке, пусть зайдет ко мне.
Я человек гордый и никогда никому навязываться не собирался.
— А ты не зайдешь? — спросил дядя Шура. Он обнял меня за плечи: — Всем мыслителям трудно живется. Они вечно размышляют, размышляют… А по мне, надо жить проще и естественней. Если что-то непонятно, возьми и скажи. — Он остановился: — Послушай. Как играет!.. А ты думаешь, я не прав?
— Словами всего не выскажешь, — сказал я. — Я вам не помешаю? — Я боялся встречи с Надеждой Васильевной.
— Не помешаешь, — резко сказал дядя Шура и первый вошел в комнату.
Я остановился на пороге и огляделся.
Никакой Надежды Васильевны в комнате не было, но около дивана стоял магнитофон. Его динамики были включены на полную силу. И более того: я почему-то впервые заметил, что комната дяди Шуры приняла прежний вид, какой она была еще до Надежды Васильевны.
Дядя Шура с размаху плюхнулся на диван.
— Что-то вы мне не нравитесь, — сказал я, стараясь перекричать магнитофон.
— Я сам себе не нравлюсь, — ответил дядя Шура.
— Что-нибудь случилось? — спросил я.
— Ничего, — ответил дядя Шура. — Или, точнее, случилось все, что могло случиться.
В это время появилась из своей комнаты ее светлость Наталья Александровна, наклонилась к магнитофону и убрала звук.
Дядя Шура протянул руку к магнитофону и снова усилил звук. Он устало закрыл глаза.
Наташка обиженно повернулась и ушла.
Да, подумал я, в этом доме явно не хватает тети Оли с ее нежностью и добротой и неожиданными точными словами, против которых нечего возразить. А у меня пока, хотя я и старательный ее ученик, толком ничего не получается.
Я подумал, что, может быть, Наташка и я далеко не во всем правы.
Теперь, когда вся эта история канула в Лету, я часто вспоминаю ее, но никак не могу понять, как я мог совершить столько необдуманных, неблагородных поступков. Честно, меня до сих пор это пугает. А вдруг со мной случится снова что-нибудь в этом роде? Или еще похуже.
Ведь назвал я благородного Петьку, хозяина Рэды, вором!
Я его встретил совершенно неожиданно в школьном коридоре. Искал-искал, бегал-бегал, а нашел у себя под носом.
Когда я его увидел, то не сразу понял, что это он. Прошел несколько шагов вперед и оглянулся.
И он оглянулся, и наши глаза встретились. А в следующий момент мы одновременно перешли на стремительный бег по школьным коридорам, лестницам, закоулкам, сбивая на ходу встречных ребят. И когда я его схватил, то некоторое время не мог произнести ни слова, так задохнулся от быстрого бега. Он оказался вертким и сильным.
— Теперь ты, — сказал я, отдышавшись, — от меня не убежишь.
— А я, — сказал он нагло, — и не собираюсь.
— «Не собираюсь»! — передразнил я его.
— Не собираюсь, — повторил Петька.
— Может быть, скажешь, что ты от меня и не убегал?
— Убегал.
— Почему? — спросил я, угрожающе сжимая Петькино плечо.
— Потому что ты за мной гонялся, — ответил он.
— Ну вот, а теперь я тебя поймал, — сказал я тоном победителя. — Когда отдашь собаку?
— Никогда! — ответил Петька.
— Никогда?! — возмутился я и сильно тряхнул Петьку.
— Это моя собака, — упрямо сказал он.
— А ну, пошли в класс! — Я почти волоком протащил его по коридору. — Там ты у меня попляшешь… на виду у всех.
Так мы пришли в его класс, где и произошел этот ужасный случай, о котором я никак не могу забыть.
Значит, втащил я его в класс и громовым голосом, полным упоенного самодовольства, крикнул:
— Ребята, — и толкнул вперед Петьку, — он украл нашу собаку!
Поднялся, конечно, невообразимый шум, потому что никто из них еще никогда в жизни живого вора не видел!
— Где вор, кто вор?! — понеслось со всех сторон. — Петька?!
А Петька, не обращая внимания на все эти шумы и крики, подошел к своей парте, достал из портфеля аккуратно сложенный лист и протянул мне.
Я развернул лист и прочел: «Паспорт собаки по кличке „Рэда“. Хозяин — П. Я. Смирнов. Породы чау-чау».
Пока я это читал и передо мной вырисовывалась действительная картина событий, нас окружили плотным кольцом Петькины одноклассники, стараясь заглянуть в бумагу.
— А кто же это П. Я. Смирнов? — спросил я.
— Это я, — ответил Петька. — Петр Яковлевич Смирнов.
— Точно! — крикнул кто-то из ребят. — Это он!
— А может, ты переименовал Малыша в Рэду, — противно не сдавался я, — чтобы замести следы.
— Чудак, — без всякой злости сказал Петька. — Малыш — мальчик, а Рэда ведь девочка!
И тогда все стали почему-то хохотать, а я повернулся, чтобы скрыться.
— А кто будет извиняться за оскорбление? — настиг меня мальчишеский голос.
— Извини, если можешь, — сказал я и исчез, не оглядываясь.
Народ теперь пошел! Спуска на даст!
Петьку я познакомил с Наташкой, он теперь ее лучший друг. И дядя Шура проникся к нему таким расположением, что научил своим фокусам. А Надежда Васильевна вошла с ним в тайный сговор. Оказывается, они ждут от Рэды потомства, но тщательно это скрывают, чтобы сделать Наташке сюрприз. И тетя Оля сразу распознала в нем благородного человека.
Только Кольке-графологу он не понравился. Тот заставил его написать на бумажке несколько слов, потом выхватил ее, долго изучал, можно сказать проел глазами, повернулся ко мне, будто Петьки здесь не было, и снисходительно поставил диагноз: «Слишком прост и наивен. Не сильная личность».
Зато тетя Оля, когда услышала про графолога, сказала:
«Он Наполеон какой-то… Бонапарт. — Приведи его ко мне. Я камня на камне не оставлю от этой сильной личности».
Правда, на этот раз у тети Оли ничего не вышло. Во время их единственной беседы она пыталась, как она говорит, проникнуть во внутренний мир Кольки-графолога, чтобы понять, зачем ему необходимо стать сильной личностью. Она в течение двух часов рассказывала нам про свою жизнь, надеясь вызвать Кольку на ответную откровенность, угощала чаем с вареньем, жареной хрустящей картошкой. Она так старалась, что ей стало плохо с сердцем, и она украдкой пила в соседней комнате капли.
Но Колька-графолог остался непроницаем. Он только после этого изменил свою тактику. Вместо молчаливого одиночества он «изобрел» систему завоевания авторитета.
«Людей надо покорять и завоевывать, чтобы стать первым среди них, — сказал он как-то мне. — Скоро весь класс будет у моих ног».
Для этого он научился играть на гитаре и петь, стал усиленно заниматься математикой и физикой. Однажды даже вступил в математический спор с учительницей и победил ее. Его милое птичье лицо неизвестно каким образом приобрело жесткость. Он усох еще больше и вытянулся (у него есть своя система вытягивания роста, но он ее скрывает). Снял очки и сказал, что тренировкой и силой воли вернул себе зрение. Он уже близок к достижению своей цели, потому что успешно покорил полкласса…
Но вернемся вновь к нашей истории, а то я никогда ее не закончу. Учительница литературы предупредила, что у меня нет стройности мысли при изложении, что я люблю отвлекаться по каждому незначительному поводу. И это большой недостаток. А мне нравится отвлекаться.
Благодарный Петька посоветовал мне пойти на Птичий рынок. Он сказал, что там иногда продают, случайно найденных собак. И представьте, на Птичьем рынке я действительно нашел… только не Малыша, а Надежду Васильевну! Это была не простая встреча.
Я присел на корточки около выводка овчарок: их было целых шесть штук, симпатичных щенков. Они ползали по коврику возле своей гордой громадной матери.
— Мне нужен щенок породы чау-чау, — раздался надо мной женский голос. — Вы здесь таких не встречали?
В первый момент я ее не узнал, но слово «чау-чау» привлекло мое внимание.
— Чау-чау? — переспросил хозяин овчарки. — Не знаю.
— Они такие лохматые, — объяснила Надежда Васильевна.
И вот тут-то я ее узнал по голосу и насторожился.
— А вы возьмите моего щенка, — предложил хозяин овчарки. — Умная порода.
— Спасибо, — ответила Надежда Васильевна. — Мне надо именно чау-чау… У моей дочери был такой щенок… и пропал. Вот я и ищу нового.
Я чуть не упал от ее слов, прямо готов был плюхнуться на грязную мостовую.
«
Я здорово обрадовался, когда наконец почувствовал значение ее слов. Выходило, что она любит Наташку, раз называет своей дочерью.
«В конце концов, — как говорит тетя Оля, — все истории когда-нибудь заканчиваются, и, как правило, благополучно».
Я встал и сказал:
— Здравствуйте, Надежда Васильевна.
Улыбнулся и подумал, сейчас она ответит мне прежними словами: «Привет… Видел ли ты сегодня цветные сны?..» Но она ничего такого не ответила, а безразлично, без тени удивления оглядела меня:
— А-а-а, и ты…
Ее слова больно хлестнули меня по лицу. Это было как раз на тему о предательстве. Может быть, она об этом и не подумала, может, это вышло случайно, но у меня в голове эта фраза приобрела сразу свой знаменитый законченный смысл: «И ты, Брут…»
«Ну что ж, — подумал я, — пойдем дальше по этой дороге, поглотаем горькой пыли. Что заслужили, то и получили».
Я посмотрел на нее — неужели она на самом деле так думала обо мне, — но ни о чем не догадался, а только увидел, что лепестки цветов у нее в глазах расцвели невероятно.
— Добрый день, — спокойно произнесла Надежда Васильевна.
— «…любитель случайных встреч», — подхватил я, произнеся фразу, которую мне когда-то сказала она сама.
Надежда Васильевна мгновенно посмотрела на меня. Я снова ей улыбнулся, — по-моему, это была самая жалкая улыбочка за всю мою жизнь, — но успеха не добился. Она не приняла моей протянутой руки даже ценой унижения.
Постояли. Помолчали.
— Вот решил зайти, — выдавил я. — Может, чего куплю.
Мы поболтали еще несколько минут о разных пустяках, о том, чего только не продают на этом рынке. Она сказала:
— Все, кроме лунной породы.
А я добавил, стараясь ее развеселить:
— И виолончели…
Она не развеселилась.
О Малыше и собаках породы чау-чау мы не сказали ни слова. О дяде Шуре и Наташке тоже ничего.
Но в конце концов я все же не выдержал и спросил:
— Надежда Васильевна, вы на меня сердитесь?
— Да, — сказала она. — Сержусь.
— Я подумал, — в отчаянии признался я, — может, вы Наташу не любите. Хотел как лучше… для всех.
Все. Точка. Баста. Мы готовы были разойтись навсегда, но она продолжала смотреть на меня изучающе. Что-то, видно, увидела жалостливое, потому что жестко добавила:
— Так ты ничего и не понял. Остался верным учеником своей тети Оли.
Действительно, по моему лицу всегда можно догадаться, что у меня на душе. Это мой большой недостаток, я никак не научусь скрывать свои чувства. Недаром тетя Оля говорит: «Твое лицо как букварь. Его всегда легко и просто прочесть. Впрочем, не расстраивайся, со мной всю жизнь творится то же самое».
Обиднее всего, что я не нашелся, как заступиться за тетю Олю. Надежда Васильевна ведь была несправедлива к ней. Разве тетя Оля просто добренькая?
Так Надежда Васильевна и ушла. Когда она была уже довольно далеко, я все же крикнул ей в спину:
— Вы неправы!
Не знаю, слыхала она мои слова или нет, только не оглянулась. А я почувствовал, что надежная дорога ведет куда-то в другую сторону, а моя петляет среди кочек и болот.
Затем я почувствовал острый голод. У меня всегда появляется ощущение голода, когда я сильно волнуюсь. Мне бы что угодно пожевать, это меня отвлекает. Некоторые люди, как известно, теряют всякий аппетит, когда волнуются, я же наоборот. Я купил в палатке бублик и автоматически, все еще думая о Надежде Васильевне, вонзил в него зубы. И вдруг, вы не поверите, чудесный бублик, пахнущий свежим тестом и маком, показался мне горьким-прегорьким. Я даже в удивлении посмотрел на него. Нет, тесто обыкновенное: белое и мягкое. А дело было в том, что этот бублик напомнил мне тот день, когда я случайно около нашего метро встретил Надежду Васильевну с дядей Шурой и сказал ей про то, что она мешает хорошо и мирно жить дяде Шуре и Наташке.
Я ведь тогда тоже ел бублик; нахально так жевал перед ее носом этот вездесущий проклятый бублик и цедил сквозь зубы жестокие слова.
Вспомнить страшно, что я ей тогда наговорил! «Правда, он (дядя Шура) очень изменился, похудел?»
«Жизнь наладится, он и поправится», — ответила она.
«А когда она наладится? — не отставал я и ехидно, на манер Кольки-графолога, добавил: — Вы ведь знаете все наперед».
Вспомнил, как она бежала от меня, как лихорадочно перебрасывала виолончель из одной руки в другую, как ветер растрепал ее торопливо собранную прическу и бросил ей волосы на лицо.
Все это предстало передо мной с такой невероятной точностью, что мне показалось — стоит протянуть руку и я коснусь морской металлической пуговицы на ее пальто.
От этих воспоминаний мне стало нестерпимо стыдно, и хотя тетя Оля говорит: «Стыдно — это хорошо, это, знаешь ли, благородно, это значит, что ты такого больше не сотворишь», — мне это ничуть не помогло, ибо то, что было сделано, было достаточно гнусным.
Тут я вам должен честно признаться, что тетя Оля, когда я навещал ее, предостерегала меня, что я веду себя неправильно.
«Поверь моему педагогическому чутью, — сказала она. — Они обязательно помирятся, потому что любят друг друга».
Тогда в ответ ей я только нервно хихикнул и презрел ее педагогическое чутье. А напрасно. Но что теперь об этом говорить, все мы умны задним числом!
Я попробовал снова хихикнуть, на этот раз над собой. Иногда, говорят, смех выручает. Но сейчас он меня не выручил: скулы свело чем-то вроде судороги. А ведь совсем недавно она прислала мне открытку из Ленинграда и называла «друг мой». Помню, как я радовался ее обращению. «Друг мой, — писала она. — Посмотри, какой красивый дворец…» Я перевернул открытку и увидел фотографию двухэтажного каменного дома, мельком взглянул, но так как меня интересовал не этот дворец, а ее письмо, то я снова перевернул открытку и прочел до конца.
«…Посмотри, какой красивый дворец, — писала Надежда Васильевна. — Кажется — его строили не люди, а он вырос сам, вернее, родился из земли, на которой стоит. Как деревья и цветы. Ты лучше поймешь меня, если отложишь сейчас открытку в сторону, а потом возьмешь ее словно случайно. И так сделай много раз, и тогда ты станешь думать об этом дворце и к тебе придет удивление перед ним, как ко мне».
И действительно, так оно и получилось.
Первый раз, когда я взглянул на этот дом, то заметил лишь его желтый цвет и автоматически отметил количество этажей. Красота же его осталась для меня не замеченной. Тогда я не знал, что прекрасное понимаешь не сразу, что нужно много времени, чтобы научиться этому… Посмотрев на открытку во второй раз, я увидел, что окна в доме имеют какой-то особенный четкий и легкий рисунок, а арка кажется узкой и такой таинственной, что появлялось непреодолимое желание войти в нее; потому что там, так мне казалось, спрятано какое-то невероятное чудо.
Однажды, возвращаясь домой, я вспомнил про открытку, и мне захотелось немедленно ее увидеть. И от этого мне стало радостно, хотя ведь ничего особенного не произошло. Просто у меня дома на столе лежала открытка с изображением дворца времен царствования Екатерины Второй, и все.
А чего стоили ее слова (как я мог их забыть!): «Знаешь, внутри каждого из нас заложен огромный разнообразный мир. Человек — это целая Вселенная. И ты тоже Вселенная. Только надо научиться открывать себя. Если ты будешь всегда помнить об этом, то твои поступки станут значительными и важными и тебе не захочется заниматься чем-то случайным. Будет жалко и обидно терять свое время».
А теперь она, то есть Надежда Васильевна, все удалялась и удалялась от меня и превращалась из обыкновенного человека в недосягаемую горную вершину, которая без конца манит к себе, но которую тебе никогда не дано покорить. Так я ее снова сильно полюбил, может быть, больше, чем раньше, и понял, что виноват перед нею и безвозвратно ее потерял. И этот мой поступок навечно будет на моей совести, как клеймо на плече древнего раба.
Итак, заклейменный и уничтоженный, я приплелся к Наташке. А та занималась каким-то странным, непривычным делом. Она подметала пол. Веник для нее был велик, и она держала его двумя руками. Ей было явно не до меня.
Я сел в любимое кресло дяди Шуры и стал думать.
Жалко, что не заступился за тетю Олю. Крик в удаляющуюся спину Надежды Васильевны: «Вы неправы» — это не защита друга. И я вспомнил еще одну историю.
Это случилось после скандала с Колькой-графологом. Правда, я не хотел про это рассказывать, потому что история с Колькой пока имеет только начало и в ней нет конца, а я, как известно, люблю рассказывать только законченные истории. Тогда в них есть и смысл. Но уж раз пришлось к слову…
Дело дошло до того, что я решил уйти из школы. В последнее время я стал избегать Кольку-графолога. А его это ущемляло: все «у его ног», а я нет. И он повел на меня атаку. Как-то пристал ко мне с расспросами, что нового слышно о Надежде Васильевне. А когда я ему ответил, что ничего, он от меня отвязался, отошел к своим дружкам и громко, чтобы я слышал, начал рассказывать про то, какая Надежда Васильевна роковая женщина, как в нее влюблен «некто», подстерегает ее, носит виолончель и прочее, и прочее, и прочее…
Тогда я ему сказал, что это низко — выдавать чужие секреты, и что он вообще подлец! И добавил, что, если он сейчас не прекратит, я его ударю. Так и сказал. Грубо, конечно. А ведь нельзя еще забывать, что в этом классе я новичок и все, можно сказать, против меня.
«Ну, попробуй», — ответил он гордо и сложил руки на груди.
Мы переругивались через весь класс и, когда он произнес: «Ну, попробуй», — то был, конечно, уверен, что я своей угрозы не выполню. А я прошел к нему, при этом я двигался необыкновенно легкой походкой, как будто шел на приятное свидание, внимательно посмотрел в его бывшее милое птичье лицо, поднял руку для удара и… не ударил! Вместо этого я улыбнулся и похлопал его по плечу. А он не ожидал этого и вздрогнул, как от удара.
Если бы я его ударил, он бы, вероятно, не так разозлился, а тут просто обезумел. Он приказал: «Ребята, хватай его!» — и вместе с дружками набросился на меня, когда я стоял к ним уже спиной.
Они скрутили мне руки, повалили на пол и сели на ноги. Но этого ему показалось мало, и он крикнул: «Давайте его разденем!» Ему тоже хотелось меня унизить.
Они стянули с меня рубашку, брюки и ботинки. А в это время в класс вошла литераторша. Она чуть не упала от возмущения. Я ее понимаю, я бы сам на ее месте упал. Она же не знала, как все произошло.
«Вон, — закричала она. — Сейчас же!..»
Я подхватил свои вещички и как был, в трусах, в майке и в одном носке, бросился к дверям.
«Дневник!» — остановила она меня.
Тогда я забился в угол и хотел быстро одеться, прежде чем принести ей дневник, но она не дала мне этого сделать.
«Нет, — сказала она. — Так и стой перед девочками!..»
Когда я в уборной одевался, то меня колотила дрожь.
После этого я и решил не ходить больше в школу и провалялся около телевизора три дня.
Первые два дня Наташка старалась прорваться ко мне, но я ее не пускал. Но на третий день она, видно, не выдержала и передо мной появился дядя Шура. Он спросил, как мои дела, что это меня не видно и не заболел ли я. Между прочим спросил о школе. Конечно, это была Наташкина работа: видно, принесла из школы на хвосте. Я ему честно ответил, что эта школа мне не по душе. Он, как всегда, был лаконичен, он только сказал: «Обидно» — и больше ничего. А на следующий день мне позвонил Сашка и зазвал меня в старую школу. И я пошел, и все мне были рады. А бывшие первоклашки чуть с ума не сошли от радости. Я обошел все школьные закоулки, наговорился со старыми знакомыми, был совсем счастлив. Но странное дело: я чувствовал, что это уже не мое и возвращаться сюда мне не хотелось, и это привело меня в такое состояние, что на следующее утро я отправился в свою новую школу.
И только совсем недавно я узнал, что звонок Сашки устроил дядя Шура. Вот это друг! Не кричал, не бил себя кулаком в грудь, а помог. Не то что я.
Тут в моей голове вдруг сложилась простейшая формула для действия. Раз Надежда Васильевна любит Наташку, почему бы Наташке не полюбить Надежду Васильевну?
Наташка кончила подметать пол, достала из шкафа старую, забытую скатерть и сказала:
— Боря, помоги мне постелить скатерть.
От этих ее слов, от того, что она достала скатерть, которую так любила Надежда Васильевна, меня просто выбросило из кресла, как из катапульты. «Ого! — подумал я. — Кажется, можно действовать!»
Мы расстелили скатерть, и теперь стояли с разных сторон стола друг против друга.
Почти одновременно мы подняли головы от розовой поверхности скатерти, и наши глаза столкнулись, и Наташка догадалась, о ком я думаю. Потому что она сама думала о Надежде Васильевне!
— Ты изменилась за последнее время, — сказал я. — Глаза у тебя усталые.
— Уроков много задают, — ответила Наташка и отвернулась.
— Конечно, — сказал я. — Это тебе не первый класс. — И решился: — Слушай, я давно хотел с тобой посоветоваться… — Небрежно так произнес, а у самого все внутри напряглось. — Вот жили три человека… А потом разъехались. Двум от этого плохо, а одному хорошо… Что в этом случае делать?.. Как поступить?
Я повернулся к ней спиной, чтобы сесть в кресло, а когда обернулся, ее в комнате не было. Скоро она вернулась, неся в руках кувшин с цветами. Поставила его на стол, и в комнате стало совсем как прежде.
— Розовые цветы на розовом, — сказал я, как когда-то говорила Надежда Васильевна.
— Вот придет папа, — сказала Наташка, не обращая внимания на мои слова, — а у меня чистота.
— Наташка, — сказал я, — а почему ты мне ничего не ответила?
Наташка промолчала.
Я тяжело вздохнул.
— «Нет ничего горше самовлюбленной юности, — сказал я словами тети Оли. — Все-то они знают, все понимают, во все лезут, все решают и поэтому бьют очень сильно».
Наташка ничего не успела ответить, потому что хлопнула входная дверь и раздался голос дяди Шуры:
— На-та-ша!
Наташка, не отзываясь, схватила меня за руку и втащила в свою комнату, плотно прикрыв за собой дверь. Это была ее любимая игра: она пряталась от дяди Шуры, а тот долго ее искал. Но на этот раз из этого ничего не вышло.
Мы услышали, как дядя Шура вошел в первую комнату, на секунду остановился, а потом стремительно ее пересек, резко открыл дверь, увидел нас… и улыбка сползла с его лица.
— Здрасьте, дядя Шура, — сказал я.
Он был так чем-то раздосадован, что даже не ответил мне. — Ты одна… все убрала? — спросил он у Наташки.
— Да, — ответила Наташка.
И тогда я догадался, что ему пришло в голову, когда он увидел убранную комнату.
— Папа, правда красивые цветы? — спросила Наташка.
— Очень, — ответил дядя Шура и снова, конечно, подумал о Надежде Васильевне.
Все здесь напоминало о ней: скатерть, цветы, Наташкина виолончель, заброшенная на шкаф. А у меня в голове совершенно некстати зазвучала песенка, которую мы вчетвером распевали, и я еле сдержался, чтобы ее не запеть.
— Мне кто-нибудь звонил? — спросил дядя Шура, снял трубку телефона и нетерпеливо постучал по рычагу: — Телефон, что ли, испортился?
И тут я решил, что неплохо было бы побеседовать с дядей Шурой без свидетелей и кое-что ему сообщить, чтобы поднять настроение.
— Сейчас я вам позвоню, чтобы проверить, — сказал я.
Выскочил из комнаты, вбежал в свою квартиру, набрал номер телефона и, когда услышал голос дяди Шуры, сказал:
— Дядя Шура, вам привет…
— От кого? — автоматически спросил он.
— От Надежды Васильевны, — выпалил я. — Я ее встретил на Птичьем рынке. А знаете, что она там делала? — Я сделал длинную паузу, чтобы окончательно поразить дядю Шуру: — Она искала собаку… породы чау-чау для своей дочери!
Тут я замолчал и молчал долго-долго, но все-таки перемолчать дядю Шуру не смог. Известно, у него редкая выдержка.
— Алло, дядя Шура! — крикнул я. — Вы слышите меня?
— Да, да, — ответил дядя Шура.
— По-моему, Надежде Васильевне пора возвращаться, — сказал я.
— Ты думаешь? — очень серьезно спросил дядя Шура.
— Конечно, — ответил я воодушевленно. — И это я беру на себя.
— Спасибо, — сказал дядя Шура и повесил трубку.
Когда же я вернулся к ним, они сидели на кухне и пили чай. Я услышал их разговор и замедлил шаг.
— А мы пойдем гулять? — спросила Наташка.
— Пойдем, — раздался в ответ голос дяди Шуры.
— А когда? — не отставала Наташка.
— Когда мне позвонят.
— А если тебе никогда не позвонят? — сказала Наташка.
В этот момент я появился в дверях, и дядя Шура, не ответив Наташке, пригласил меня к чаю. А я весь был в напряжении, у меня так бывает. В такие минуты мне все удается и на ум приходят самые правильные решения.
Я бросился в комнату, достал из-под шкафа давно забытого резинового крокодила и, надувая его на ходу, помчался на кухню. Я появился перед ними с крокодилом, как когда-то Надежда Васильевна. Они оба почти одновременно поперхнулись чаем, несмотря на их хваленую фамильную выдержку. Я чуть не упал от смеха.
— Зачем ты его достал? — недружелюбно спросила Наташка.
— Это же самый веселый крокодил в мире, — находчиво ответил я, продолжая надувать крокодила.
Я весь по-прежнему дрожал от возбуждения, потому что дядя Шура мог бы и не принять вмешательства в их внутренние дела. Он мог резко бросить: «Отнеси его на место!»
Но он промолчал, налил мне чаю и, как всегда, положил передо мной на тарелку несколько бутербродов. Он знал, что я «бутербродная душа», хотя он меня иногда заставлял есть и суп, который сам готовил Наташке два раза в неделю.
— Садись, — сказал дядя Шура и незаметно подмигнул мне.
Значит, он мои действия одобрил и безоговорочно принял в союзники!
А я завел крокодила и пустил его гулять по полу, и он стал открывать и закрывать свою крокодиловую пасть.
Дурацкая игрушка, а почему-то когда смотришь на нее, то смешно. Я первый не выдержал и засмеялся, потом засмеялся дядя Шура. И вдруг Наташка, сама неумолимая Наташка, тоже улыбнулась, но тут же, чтобы скрыть это, наклонилась к чашке.
— Если он тебе не нравится, — сказал дядя Шура, — пусть Борис его кому-нибудь подарит.
Наташка не ответила: она увлеченно пила чай.
— Так я возьму его, — сказал я.
— Дареного не дарят, — вдруг тихо произнесла Наташка. Это была уже какая-то победа. Теперь можно было двинуться дальше.
— Подумаешь, крокодил, — небрежно сказал я. — Это ведь не собака.
Дядя Шура посмотрел на меня осуждающе. Но я не отказался от своих слов, ибо у меня в голове созрел моментально новый план действий. Я решил отвести Наташку к Петьке. Тот отдаст ей свою Рэду. Дядя Шура сообщит об этом Надежде Васильевне, и та вернется. Они помирятся с Наташкой. А тогда я все расскажу Наташке, и она вернет этому разнесчастному влюбленному собаководу обратно Рэду.
— Если бы была собака… — вздохнула Наташка.
И тут я бросил им главный, победный козырь.
— А она есть, — сказал я. — Я ее нашел.
— Нет, правда? — закричала Наташка.
Дядю Шуру словно подбросило. Он подбежал ко мне, зачем-то хлопнул сильно по плечу. Признаться, я еле удержался на ногах. Затем он стал радостно кружить Наташку.
Он был счастлив и весел. Он прыгал, как мальчишка, как бывший счастливый дядя Шура.
— Ну, расскажи, расскажи, как это произошло? — спросил дядя Шура, когда немного успокоился.
— Как?.. «Кто ищет, тот всегда найдет», — ответил я. — Вот я и нашел. Только у Малыша теперь другое имя. Его зовут Рэд. И он привык к этому имени. — Я нарочно переделал женское имя «Рэда» в мужское «Рэд».
— А они его отдадут? — испуганно спросила Наташка.
— Конечно, — сказал дядя Шура. — Обязательно отдадут. Пойдемте за ним немедленно.
Я испугался: ведь надо было обо всем этом еще предупредить Петьку.
— Сегодня нельзя, — сказал я. — Их нет дома. Мы пойдем завтра, я договорился.
— А завтра я не могу, — сказал дядя Шура. — У меня срочная работа.
— Ничего, — успокоил я его, — мы сходим с Наташкой. Можете на меня положиться.
Но тут зазвонил телефон, дядя Шура стремительно схватил трубку и начал восторженно кричать:
— Здесь такие события!.. Нам надо немедленно встретиться! — Повесил трубку, выскочил в коридор и вернулся в пальто. — Я скоро… Через полчаса!
Как он торопился! Едва попал в рукава пальто.
Он был так рад моему сообщению, он был так рад этому звонку! Если бы на самом деле было так, как я рассказал. Мне захотелось побыстрее убежать от Наташки.
— И я с вами, — сказал я. — Мне надо в город.
— Пошли, — сказал дядя Шура.
Он уже был на ходу, он готов был сбежать, чтобы «кому-то» (известно, кому!) сообщить сверхрадостную новость о том, что нашелся Малыш.
Но Наташка остановила его на этом пути.
— И я тоже с тобой, — сказала она.
— Как… со мной? — Дядя Шура смутился. — Я же вернусь через полчаса. — Несмотря на свою выдержку, он часто смущался.
— Ты обещал, — упрямо сказала Наташка.
А я, вдохновленный своим озарением, чувствуя, что именно надо делать, находчиво вставил:
— Пойдем все вместе.
— Ну что ж, — решительно произнес дядя Шура, — в самом деле, почему бы нам не пойти вместе?.. Одевайся! — А сам вышел на лестничную площадку и вызвал лифт.
И я вышел следом за ним, и мы стояли у лифта и ждали Наташку.
Один раз он в нетерпении открыл дверь и попросил Наташку поторопиться. А она уже была в пальто и натягивала ботики. Пришел лифт, и дядя Шура крикнул:
— Наташа, быстрее!.. Что ты копаешься…
Он не успел закончить фразу, потому что на лестничную площадку вышла Наташка… без пальто и без ботиков.
— Чего же ты? — удивился дядя Шура.
— Я не пойду, — сказала Наташка. — Я передумала. Я буду ждать тебя дома, — и закрыла дверь квартиры.
Я чуть не заревел в голос. Мой план был так близок к осуществлению! И снова рухнул.
Сначала Петька ни за что не соглашался отдать Рэду. Я ему и про Надежду Васильевну все рассказал, и про дядю Шуру, и про Наташку, и про их семейную жизнь, и про то, что счастье этих троих в его руках.
А он мне на эту откровенность ответил:
— А если они будут не так ее кормить?.. Погубят собаку.
Тут я возмутился, даже хотел треснуть его по башке и уйти. Я снова сказал, что он не знает дяди Шуры, что тот известный детский хирург. Сердце оперирует. А он со своей жалкой собачонкой совсем потерял голову.
— Дети — это дети, — не сдавался Петька. — А собака — это собака.
Я бы давно ушел, плюнул на него и ушел, но положение было безвыходное. От волнения у меня закружилась голова, это у меня часто бывало и раньше. Дядя Шура сказал, что в медицине этот факт широко изучен и не представляет никакой опасности.
— Конечно, собака — это друг человека, — примирительно сказал я, — но ты в этом не знаешь меры.
— Может, ей что-нибудь другое отдать? — предложил Петька. — Железную дорогу. Ценная вещь. Ее можно разбирать и собирать.
— Послушай, — закричал я, — неужели ты не понимаешь — нам нужна собака!
И я снова стал ему выкладывать подробности нашей истории.
Так мы беседовали битых два часа. Он и плакал, и стонал, и жаловался, что Рэда пропадет без него, а он без Рэды… Потом повел меня к себе домой, чтобы познакомить поближе с Рэдой, показывал, где она спит, из какой миски ест. Я совершенно осатанел от него.
В довершение он пожелал, чтобы я дождался его родителей, а когда они пришли, то он, представляя меня, сказал, что я тот самый «типус», который обозвал его вором. При этом он стал хохотать. И его родители не ругались, а тоже поддержали его в этом хохоте. Только в конце, провожая меня к двери, он еле слышно выдавил:
— Согласен, — и быстро добавил: — Если, конечно, Рэда не откажется.
Наташка вооружилась полностью: в руке у нее были поводок и ошейник.
Мы были молчаливы и сосредоточенны. Наташка волновалась перед встречей с Малышом. А я дрожал от сложности собственного плана. Что, если Петька передумал, если он куда-нибудь скрылся? И прочее, и прочее, и прочее.
— Как ты думаешь, он меня не забыл? — спросила Наташка.
Она имела в виду, конечно, Малыша. «Ох, уж эти разнесчастные собаколюбители, Петька да Наташка! — подумал я. — Здесь голова лопается в поисках правильного выхода, а им бы только увидеть свою собаку!»
— Забыл! — ответил я с некоторой злостью. — Забыл, забыл.
Она была поражена, видно, моим резким тоном и некоторое время шла молча. Затем все же сказала:
— Нет, не забыл. Собаки никогда не забывают. А ты не знаешь.
— А люди? — спросил я.
— И люди тоже, — ответила Наташка.
— Замечательно! — закричал я. — Значит, люди такие же умные, как собаки.
И вдруг я остановился как вкопанный. Даже не я сам, а что-то во мне остановилось. Я замер и прислушался к себе: все внутри у меня затрепетало.
— Ты что? — с подозрением спросила Наташка.
— Подожди, — сказал я. Права была тетя Оля, когда мне, дураку, вдалбливала: «Обдумай все возможные пути к цели, но выбирай всегда самый бесхитростный. В закоулках легко заблудиться». — Мы, кажется, ошиблись дорогой. — Я ударил себя по лбу: — Он же просил нас зайти за ним в музыкальную школу. Он музыкант, — соврал я. — Играет на этой… на флейте.
И вот тут-то произошло самое неожиданное: это было открытие, которое привело эту историю к доброму концу, и в этом открытии весь мой предыдущий план, вся моя хорошо выстроенная математическая формула полетела в тартарары.
Ибо, вместо того чтобы идти к Петьке добывать несуществующего Малыша, я повел Наташку совсем в другом направлении. Этот путь был простой и привел в музыкальный класс Надежды Васильевны.
Не раздумывая, я постучался в дверь класса, из-за которой, конечно, доносилась игра на виолончели.
Музыка тут же оборвалась, и я услышал ее торопливые шаги. Дверь открылась…
Я увидел ее лицо: в первый момент оно был строгим. Потом стало испуганным. Наконец губы ее, которые за секунду до этого были крепко сжаты, опомнились первыми и улыбнулись.
Я в ответ тоже улыбнулся ей и даже легкомысленно, неизвестно почему, видно от волнения, подмигнул, но она этого не заметила. Это было видно по ее глазам. Они меня не видели, они смотрели мимо. И только тут я вспомнил, что пришел к Надежде Васильевне не один, что рядом со мной Наташка.
Робко я оглянулся на нее. Она стояла, низко опустив голову, сжав в руке собачий ошейник и поводок.
Но вот она посмотрела на меня — зрачки ее глаз буравчиками сверлили меня, — перевела взгляд на Надежду Васильевну и попятилась.
— Зачем вы обманули меня? — спросила Наташка.
Только тут я понял: Наташка решила, что мы с Надеждой Васильевной в сговоре.
— Это я один, — сказал я. — Ты потом поймешь.
Я не сделал за Наташкой ни полшага, как стоял, так и остался стоять: решил, что если она вздумает убежать, то все равно ее не уговоришь.
Наташка болталась где-то за моей спиной и вот-вот должна была броситься в бегство по длинному школьному коридору. Это я понял по глазам Надежды Васильевны, которые не отрываясь следили за Наташкой.
Вот это были глаза!
Я никогда в жизни не видел таких говорящих, зовущих глаз. Даже не знал, что могут быть глаза, когда не надо слов, просьб, когда и так все понятно. Веки у Надежды Васильевны чуть-чуть дрожали.
Может быть, я не имел права так поступать. Может быть, я не должен был приводить сюда Наташку и тем самым распоряжаться ее судьбой. Ведь никто никому не давал права распоряжаться чужой судьбой, это я знал, знал, а все равно распоряжался! Вот тебе и прямой и короткий путь, без закоулков.
Но мне хотелось им помочь!
И вдруг лицо Надежды Васильевны радостно изменилось, и в следующий момент произошло то, что должно было произойти. Мимо меня стремительно пролетела Наташка и упала на руки своей мачехи.
А? Каково? Выходит, не такой уж я хвастун! Нет, скажите честно, я потушил этот пожар или не я? Если бы со мной была рядом тетя Оля, она бы по справедливости ответила на мой вопрос.
Но мне, между прочим, пора было уходить, ибо на меня никто не обращал внимания. Неблагодарные люди? Нет, нет, так я не думал. Чего во мне нет, так нет: благодарности я не выношу. Меня тошнит, когда благодарят.
В этот момент Надежда Васильевна посмотрела на меня и покачала головой, так медленно, понимающе и всепрощающе покачала головой. И это была самая высшая похвала, которая была мне нужна. Но ей этого, видно, показалось мало, и она произнесла первые слова за всю нашу встречу, и они оказались необыкновенными, хотя внешне были самые обычные.
— Боря, — сказала она, — а ты вырос.
Я улыбнулся ее сообразительности. Как я сам не догадался! Вот, оказалось, почему и она, и дядя Шура стали в последнее время меньше ростом. Это я вытянулся! Значит, я сделал еще шаг вперед, значит, вскарабкался по этой трудной, но чистой лесенке еще на одну ступень.
А Наташка не оглянулась. Она как уткнулась в Надежду Васильевну лицом, так и стояла не шелохнувшись. Может быть, складывала сказку, в которой мачеха была не злой, а доброй. Красивой, доброй и необыкновенно умной, как Надежда Васильевна.
Я опустил руку в карман, захватил там одну вещицу, надежно спрятал ее в кулак, протянул Надежде Васильевне и разжал пальцы. На моей ладони лежала, тускло поблескивая, та самая морская золоченая пуговица, которую Надежда Васильевна оторвала от своего пальто во время нашего разговора у метро.
Она взяла ее, снова улыбнулась, и уголки ее губ поднялись чуть выше, и улыбка приобрела таинственно-счастливое выражение.
— Ну ладно, друг мой, — сказала она Наташке. — Давай успокоимся. А то у меня урок.
— А можно, я посижу у тебя на уроке? — спросила Наташка.
— Конечно, — ответила Надежда Васильевна.
Да, действительно, мне здесь больше делать было нечего. Но мне все равно было весело, я был рад, потому что снова отвоевал себе право быть другом Надежды Васильевны.
А что может быть лучше в жизни, чем хороший, необыкновенно умный друг?
Я медленно, не торопясь, спускался по широкой школьной лестнице под звуки разных музыкальных инструментов, которые возникали и исчезали, как голоса в лесу.
Так я достиг первого этажа, остановился около телефона-автомата, позвонил дяде Шуре на работу и сказал, вспоминая неразговорчивого охотника Попова:
— Збандуто говорит. Все в порядке.
— Что в порядке? — не понял дядя Шура. — Привели Малыша?
— Нет. Я отвел Наташку к Надежде Васильевне, — и замолчал.
— Алло, алло! — закричал дядя Шура. — Борис, ты куда пропал?
— Я здесь, — ответил я.
Пожалуй, это была моя первая и последняя победа над выдержкой дяди Шуры, но он тут же взял себя в руки, и наш разговор закончился внешне спокойно. Если бы я не был «Поповым», то я бы произнес еще сто слов о том, как вел Наташку к Надежде Васильевне, как умирал от страха и как они бросились друг другу в объятия. Но я был сдержанным, молчаливым охотником Поповым.
— Передай моим, что я немного задержусь, — сказал дядя Шура.
Я повесил трубку, открыл парадную дверь и вышел на крыльцо.
Весь мир предстал передо мной в новом, совершенном виде, ибо он совершенен для человека только в тот момент, сказала бы тетя Оля, когда он сам приближается к совершенности. Но тетя Оля этого не говорила, это придумал я, ее не самый удачный ученик.
И вдруг меня понесло. Помимо собственной воли, я побежал… Словно у меня было какое-то новое спешное дело. Я бежал, бежал, минуя дома, пересекаясь со встречными машинами, пока не увидел прохожего.
— Здрасьте, — сказал я ему, поискал рукой на голове кепочку и приподнял ее в знак высочайшего уважения к незнакомцу. И, успокоенный, пошел дальше своей дорогой.
Какая-то она будет?
«В ухабах, в ухабах, — как говорит моя дорогая тетя Оля, всемирно известная прорицательница, не лишенная педагогического чутья. — В ухабах, но жизнь все-таки прекрасна, надо идти вперед».
Путешественник с багажом
1
В наш совхоз прислали одну путевку в Артек. И вдруг ее преподнесли мне. Для многих это было полной неожиданностью. Правда, слово «преподнесли» не совсем точно передает события, которые произошли из-за этого. Честно говоря, путевку мне дали с боем: Нина Семеновна, наша старшая вожатая, считала, что я ее не заслужил.
Она так и сказала: «Я считаю, что ты эту путевку не заслужил, а некоторые думают, что ты ее заслужил. Посмотрим, посмотрим…»
Не знаю, кого она засекретила под «некоторыми», но я-то уверен, что они абсолютно правы. Кто же тогда ее заслужил, если не я, скажите мне, пожалуйста? Во-первых, я самый «старый» целинник во всей школе. Я приехал в совхоз, когда вместо всех этих домов стояли какие-нибудь три-четыре палатки.
Ух и поработали мы тогда, хотя нам было нелегко, особенно зимой! Осенью палатки насквозь продувались ветрами, а зимой их заносило снегом до самой макушки.
Да, да. Мне тогда было три года и пять месяцев, но я все отлично помню, точно это случилось вчера. Такие вещи не забываются.
Ну, а во-вторых, я… в общем, самое главное — это во-первых!
Итак, я еду в Артек. По дороге домой, когда от радости, что я уезжаю, меня просто распирало, я встретил директора совхоза Николая Павловича Шерстнева. Между прочим, он тоже живет в совхозе с первых палаток.
Мы поздоровались, пожали друг другу руки. У Николая Павловича привычка с каждым встречным перекинуться словом, если есть свободная минута.
— Ну, как дела, Сева? — спросил он.
Сами по себе эти слова ничего не значили. Люди ведь часто встречаются и говорят: «Как дела?» А ответ их совсем не интересует. Из вежливости они спрашивают про дела, что ли? А у Шерстнева это было совсем по-другому, он действительно хотел узнать, как мои дела.
— Неплохо, — ответил я. Неудобно было сразу выкладывать свою новость. У него впереди самая горячая работа: сенокос, подготовка к уборочной, а я еду отдыхать. Потом не выдержал и добавил: — Дали путевку в Артек, не знаю, отказаться или нет? Сейчас из совхоза ни один человек не уезжает в отпуск, а я вдруг уеду.
— Не страшно, — сказал Шерстнев. — В этом году мы справимся. А тебе надо, брат, подлечить свой тонзиллит. Будешь там горло полоскать морской водой и поправишься. Ну, бывай здоров!
— До свидания! — сказал я.
— Между прочим, держись в Артеке солидно, не подводи совхоз. Сам понимаешь, там ребята со всего Советского Союза и даже из-за границы, и если ты что-нибудь откомаришь, представляешь, какой шум пойдет?
— Понимаю. — Было ясно, что он к чему-то клонит.
— Соберутся, например, пионеры на сбор, — продолжал он, — будут петь, танцевать, а ты вдруг замяукаешь по-кошачьи. Международный скандал.
— Это я ради матери придумал, вы же знаете, — ответил я. — Она не выносит, когда врут. А меня иногда так занесет… И тогда, чтобы остановиться, я начинаю мяукать.
— Прогрессивный метод, — сказал Шерстнев. — Ну, а удоду почему ты подражаешь?
— Господи, вот уж Нина Семеновна! — возмутился я. — И это она рассказала. Просто я изучаю птичьи голоса. Задумался на уроке и закричал, как удод. Несчастный случай.
По-моему, я здорово выкрутился, хотя никакие птичьи голоса я не изучал. Поспорил с ребятами, что закричу на уроке удодом, и закричал. Я хозяин своего слова.
— Ясно, — сказал Шерстнев. — Только постарайся без несчастных случаев.
— Конечно, — ответил я. — А Нина Семеновна обиделась на меня. Она вообще обидчивая. Я у нее прощения просил — не прощает.
— А за что она так на тебя? — спросил Шерстнев.
Я промолчал, не хотелось про это рассказывать, но он упрямо ждал и подозрительно поглядывал на меня.
— Ничего особенного, — сказал я. — Я ее прозвал «Богиня Саваофа».
— Как, как? — переспросил Шерстнев.
— Ну, в общем, верующие придумали себе бога Саваофа. Он у них один в трех лицах: бог-отец, бог-сын и бог — святой дух. А Нина Семеновна тоже одна в трех лицах: старшая вожатая — раз, учительница — два, главный редактор — три. Ну, я и прозвал ее «Богиня Саваофа». Я ей говорю: «Простите, Нина Семеновна, не знаю, как у меня такое с языка сорвалось», а она голову отворачивает. Даже разговаривать на эту тему не желает.
— Строгая у вас Нина Семеновна, — сказал Шерстнев.
— Строгая, — ответил я. — И ужас до чего обидчива.
С этим мы и разошлись. Шерстнев пошел в свою сторону, а я в свою.
Потом я оглянулся. Сам не знаю почему, потянуло меня оглянуться. У него была широкая, сутулая спина и длинные руки. И тут он тоже оглянулся. Обычно когда люди оглядываются одновременно, то они чувствуют себя неловко и сразу отворачиваются. А Николай Павлович и не подумал отворачиваться.
2
На сборе отряда, когда мне давали рекомендацию в Артек, меня изрядно пощипали: и ленивый, и разболтанный, и иронически относится к девочкам.
Надо же, какое слово придумали: «иронически». Так оскорбить человека только за то, что он одну девчонку назвал дохлой принцессой. И самое главное, что против слова «принцесса» никто не возражал. Их, видите ли, возмутило определение «дохлая».
Тут я решил вставить слово, надо было защищаться.
— Но ведь сейчас живых принцесс в Советском Союзе нет, — сказал я. — Это шутка, литературный образ.
Все мальчишки засмеялись, девчонки возмущенно зашикали, а «Богиня Саваофа» сказала:
— Ты грубиян, Щеглов, но мы на тебя не обижаемся. Просто ты не понимаешь душевной тонкости человеческой натуры. О-чень, о-чень жаль.
Когда она произносила эти слова, то так выговаривала каждую букву, словно хотела, чтобы ее «о-чень, о-чень жаль» перевоспитали меня в одно мгновение, чтобы я, как Иванушка-дурачок после купания в кипящем котле, сразу преобразился и сказал: «Дорогая Нина Семеновна, я больше никогда, никогда не буду вас огорчать, и вообще я никого не буду — огорчать, я стану первым земным ангелом».
Наступила минута напряженного молчания. Бывают такие напряженные минуты, когда все решается. Вот и сейчас наступила такая минута, и ребята задумались, стоит ли меня посылать в Артек.
«Так, так, — подумал я. — А кто лучше всех прочел лекцию о международном положении, это они забыли? Забыли, как я им рассказал, что было время, когда пустыня Сахара была плодородной долиной? Они сначала смеялись. А я им сказал: смейтесь, смейтесь, только ученые нашли там на скалах рисунки древних людей, которые жили в Сахаре. Например, рисунок „Великий марсианский бог“, Представляете, не просто какой-то обыкновенный бог, а „марсианский“, потому что он нарисован в скафандре. Ну, вроде как наши космонавты. И, может быть, это совсем не бог, которого придумали жители Сахары, а марсианский космонавт. Может быть, он спустился к ним на корабле, а они по своей отсталости приняли его за бога и нарисовали на скале. Тут ребята прямо закачались от неожиданности. А потом только и разговаривали про марсианского космонавта. Правда, какой-то скептик заметил, что все это не имеет ни малейшего отношения к международному положению, что моя лекция не по правилам. А я ответил, что не люблю по правилам.
А разве не я работал на огородах в совхозе, четыре часа ползал на четвереньках среди этих проклятых полосатых огурцов? Причем добровольно! Хотя я самый отчаянный враг ручной работы».
А теперь об этом никто не вспоминал. Все сидели и молчали. Ну, ну, чего же вы молчите? Откажите мне в путевке, раз вы решили, что я плохой человек. Откажите, если вы думаете, что я вам даю прозвища по злобе. А вы знаете, как я сам себя прозвал? «Трусливый заяц» и «Барон Мюнхгаузен». Эти прозвища пообиднее, чем у вас. А они молчали. Нужно было что-то сказать, заплакать или ударить себя кулаком в грудь и дать честное слово, что я теперь буду хорошим. Ради Артека необходимо было это сделать, и потом, мне обязательно надо было попасть в Москву по личному делу.
— Раз так, — сказал я, — можете не посылать меня в Артек.
Несколько ребят подняли руки, чтобы выступить, но «Богиня Саваофа» никому не дала слова.
— Я думаю, что теперь Щеглов сможет критически оценить свое поведение. — Она улыбнулась. — А мы дадим ему рекомендацию.
— Правильно, правильно! — закричали ребята. — Дадим ему рекомендацию.
А когда мне написали рекомендацию, то там оказалось все наоборот. Черным по белому было написано, что я дисциплинированный, находчивый пионер, добрый товарищ, прилежный ученик.
Я тогда говорю «Богине Саваофе»: чему же верить? То ли тому, что она говорила на сборе, то ли тому, что написано в рекомендации? А она отвечает: и там и там есть немного правды.
— А почему немного? — спросил я. — Говорили, на полуправде в коммунизм не въедешь, а сами…
Она вдруг разозлилась и сказала:
— Слушай, не морочь мне голову, сам прекрасно знаешь все про себя!..
Действительно, это было так. Про себя я все прекрасно знал. Только непонятно, зачем нужно было обсуждать меня на сборе и писать наоборот, если про меня все ясно.
Помолчали. Я не хотел с ней заводиться, но никак не выходили из головы ее слова, что у меня нет сердечной теплоты к людям. Это меня мучило, и все. Неужели она так на самом деле думает?
— Нина Семеновна, — выдавил наконец я. Не так легко это было спросить. — Нина Семеновна…
— Слушай, Щеглов, — перебила она, — шел бы ты домой. Мешаешь мне работать.
Боже мой, какая работа! Она писала заметки для стенгазеты. Она писала все заметки сама, а потом ребята их переписывали.
Однажды она привлекла к этой важной работе и меня: поручила нарисовать цветными карандашами заголовки. А я взял и разрисовал все заметки. Когда она увидела, что я наделал, ей дурно стало. Она закричала, что это продуманный враждебный политический акт, что я нарочно сорвал выпуск стенной газеты.
Теперь она меня к газете близко не подпускала.
— Нина Семеновна, — я все же решил довести разговор до конца, — вы тогда на сборе серьезно сказали, что я бездушный человек или, может быть, пошутили? Просто меня воспитывали?
— Разумеется, серьезно.
Ох, до чего она была деревянный человек, прямо мокрая деревяшка, ударишься об нее — и никакого отзвука! Она выводила большими буквами заголовок на газете: «Стенная печать — сильнейшее критическое оружие!»
— И ребята так про меня думают? — спросил я.
— Разумеется, — ответила она.
Мне захотелось сказать ей что-нибудь обидное, но я ничего не мог придумать. И тогда я издал такой клич удода, что ни одному настоящему удоду он и не снился никогда. «Богиня Саваофа» подскочила на стуле.
— Хулиганство! — сказала она. — Безотцовщина!..
Нина Семеновна прямо так и крикнула мне в лицо: «Безотцовщина!»
А я ничего ей не ответил и выскочил из комнаты. С улицы я заглянул в окно. «Богиня Саваофа» сидела в той же позе, писала заметки: наводила на всех критику. Я затарабанил по стеклу. Она посмотрела на меня и сделала страшное лицо: поджала губы и прищурила глаза. Но мне теперь было все равно, меня ничего не пугало: ни ее поджатые губы, ни прищуренные глаза. Я мог сам поджать губы и прищурить глаза.
Тогда она наконец оставила свои заметки, медленно подошла к окну и открыла его.
— А про ребят вы сказали неправду! — крикнул я. — Вы соврали!
— Что, что? — сказала она. Притворилась глухой или на самом деле не расслышала моих слов.
— Меня ребята уважают! — крикнул я. — Уважают, а вы, вы… вредная!
Я изо всех сил толкнул раму, и вдруг из рамы выскочило стекло. Оно ударило меня по голове и разбилось. Я повернулся и побежал.
— Щеглов, Щеглов! — закричала «Богиня Саваофа». — Сейчас же вернись! Я тебе приказываю, вернись!
Но я не стал возвращаться.
3
У меня нет отца. Это мое слабое место. Вернее, у меня есть отец, только он живет в Москве. Именно поэтому «Богиня Саваофа» крикнула мне «безотцовщина»: мол, ничего хорошего не получается, когда отец живет так далеко от сына. Действительно, ничего хорошего, если он в Москве, а я тут, в совхозе. Отсюда не закричишь: «Папа!» — и не позовешь его на помощь.
Но разве можно бить человека по его слабому месту, как это сделала «Богиня Саваофа»?..
Когда-то мы все трое жили в Москве, а потом мать окончила институт, и мы приехали на целину. Мать стала работать в совхозе зоотехником, а отец — шофером. А потом он уехал обратно в Москву.
Дома мы об отце никогда не разговариваем. Года два назад поговорили и с тех пор молчим. Мы тогда в школе писали сочинение о родителях. А потом оказалось, что все ребята написали сочинения об отцах, а я — о матери. Учительница меня тогда даже похвалила. «Молодец, — говорит, — Щеглов, что написал о матери. А вы все, ребята, неправы. Ваши матери вместе с отцами трудятся в совхозе: и дома ставят, и на фермах работают, и в поле, а вы о них ни слова».
В общем, хотела она меня похвалить, а получилось наоборот: у меня от ее похвалы испортилось настроение. Я вдруг подумал, что во всем нашем классе у меня одного нет отца.
В этот день я пришел домой и спросил у матери о нем.
— Многие родители, — сказала она, — скрывают от детей правду. А я тебе все скажу. Он был хвастун. Наобещает и ничего не сделает.
Мы сидели за столом. Я готовил уроки, а она штопала рукав моей рубашки: вечно они у меня на локтях протираются. Оба мы делали вид, что ведем совсем обыкновенный разговор.
— Я его стыдила, ругала, просила. Он обещал исправиться и не исправлялся. Однажды перед ним даже на колени встала…
Я представил мать на коленях перед ним. Это было непонятно. Чего только взрослые не придумают!
— А тут произошел такой случай: зимой это было. Из района нам передали, чтобы прислали людей за витаминами для скота. Послали на тракторе с санями его и еще одного тракториста. Назначили его старшим, потому что он знал дорогу в райцентр и ходил на тракторах туда по снегу. Прошло три дня — их нет. Подождали еще три дня — опять нет. Никто не знает, что случилось. Может быть, они в дороге замерзли, а может быть, у них трактор сломался. Им навстречу ушли Шерстнев и механик с автобазы. Знаешь, тот самый, что разводит в пруду рыб.
— Знаю, — ответил я. Точно это было очень важно, знаю я или не знаю этого механика. Его фамилия Зябликов. Совхоз ему не дал денег на этих рыб, так он на свою зарплату их покупает.
— На лыжах ушли. А до райцентра сорок километров. А в степи, если метель, темнота. Вот они и шли в этой темноте, померзли, пока дошли до райцентра. Шерстнева после этого в больницу положили и на правой ноге пальцы отняли. Отморозил.
Она замолчала, и я молчу. Ждал, что она скажет еще про отца, а сам делал вид, что увлекся уроками.
— Собрала его вещи и говорю: поезжай куда хочешь, а когда станешь человеком, возвращайся. И он уехал… Ты представляешь, что он придумал: в райцентр должны были приехать цирковые артисты, так он решил их дождаться. И еще говорит, что мы скучные люди, а он поэтическая натура.
— Он ведь не знал, что Шерстнев пойдет его искать и отморозит пальцы, — сказал я.
— Когда ты станешь взрослым, — сказала мать, — ты поймешь, что нельзя все прощать.
Я промолчал. По-моему, мать зря его отправила из дома. Может быть, постепенно он бы исправился. Я бы с ним на рыбалку ходил, на машине вместе ездили. Я бы его обязательно перевоспитал.
Многие говорят: подумаешь, нет отца, мол, не беда, есть мать, и так далее. Конечно, человек может привыкнуть к чему угодно, а я все равно думаю об отце. Вот только лягу в постель, закрою глаза, и сразу он появляется передо мной.
Разные истории для него придумываю. То он вернулся в совхоз со Звездой Героя, и сам Шерстнев у него прощения просит, что плохо о нем думал. То он долго не возвращается, потому что его тайно тренируют в космонавты. То придумаю, что он уехал на Кубу помогать кубинцам осваивать наши, советские, автомобили.
В общем, придумываю разные истории, хотя знаю, что все это чепуха. Тогда я начинаю мяукать, один раз даже мать ночью своим мяуканьем разбудил, и она решила, что какая-то чужая кошка забралась к нам. Зажгла свет и начала ее искать. А я притворился, что сплю. И снова, после того как она погасила свет, мне в голову полезли всякие истории про него…
У меня сильно заболел палец, на нем была кровь. Видно, я порезался, когда разбил стекло.
Я вспомнил «Богиню Саваофу», вспомнил ее поджатые губы и прищуренные глаза. Представил себе, как она влетела сейчас в кабинет директора школы, точно ею выстрелил из лука сам Робин Гуд, и рассказала все обо мне. А он тут же схватился звонить матери, а мать после этого вернется домой и будет стирать до полуночи белье. Она меня никогда не ругает, а только стирает и стирает белье, хочет, чтобы у нее от работы и усталости прошла обида на меня.
А мне-то каково? Один раз я тоже решил принять участие в стирке, решил поднести ей ведро с горячей водой. Так она мне такой подзатыльник подарила, как будто через меня пропустили настоящий электрический заряд.
С тех пор я больше не пристраиваюсь к ее стирке.
4
Когда я пришел домой, то оказалось, что мать уехала на дальние пастбища и должна вернуться через два дня.
У меня сразу улучшилось настроение. Обмотал бинтом потолще палец, для солидности, и принялся размышлять.
Два дня — это большой срок, за два дня что хочешь можно сделать. Пойти, например, к «Богине Саваофе» и извиниться перед ней. От извинения язык не отвалится. Можно сказать: «Нина Семеновна, я больше никогда не буду хулиганить». Можно ударить себя в грудь и потереть нос кулаком, точно я хочу заплакать. Она любит, когда перед ней так извиваются.
С этим я и лег спать. Но вечером у меня всегда одно настроение, а утром другое. Так случилось и на этот раз.
Я проснулся и подумал: а почему, собственно, я должен извиняться? Она меня оскорбила, и я же должен извиняться. Только потому, что она старшая вожатая, главный редактор стенной газеты и учительница, а я просто ученик?! А как же тогда справедливость?
Все говорят: справедливость прежде всего. Говорят: воспитывайте в себе человеческую гордость. А на деле: я ни в чем не виноват, и я же должен страдать, унижаться. Когда мать не пускает меня стирать белье, это я понимаю, а тут что-то не так.
В школе на первой перемене меня вызвали к директору.
Видно, «Богине Саваофе» не терпелось меня наказать, и поэтому меня вызвали тут же.
Ну что ж, это тоже неплохо. А то надоело, что ребята поздравляют с путевкой в Артек. После того как я выйду от директора, сразу все узнают, что я никуда не еду, и перестанут меня поздравлять.
Печальные новости распространяются со скоростью звука — триста тридцать метров в секунду. Они прямо летают по воздуху между людьми.
Зашел к директору, поздоровался по всем правилам. Жду. А он сидит за столом и что-то читает.
Директор в нашей школе какой-то ненастоящий, он никак не может запомнить фамилии ребят. Вечно нас путает. Про него говорили, что он очень долго был большим начальником и оторвался от народа. И поэтому его послали на живую работу, то есть в нашу школу.
— А, пришел, герой, — сказал директор. — Подойди поближе. Так. Сейчас заполним путевку.
Вот это была неожиданность; выходит, «Богиня Саваофа» ничего ему не сказала.
Он вытащил путевку и спросил:
— Фамилия?
— Щеглов, — ответил я.
— Напишем — Щеглов, — сказал директор. — Имя?
— Севка, — ответил я.
— Напишем — Всеволод, — сказал директор. — Севка — звучит не солидно. И поедет Всеволод Щеглов в Артек.
Он был уже старый, наш директор, и, вероятно, ему было трудно с нами. По-моему, он не знал, что нам нужно говорить. Не умел так ловко и гладко говорить, как другие учителя.
— Ты там, в Артеке, сразу включайся в пионерскую работу, — сказал он. — Стихи умеешь читать?
— Нет.
— Плохо. Надо научиться. Выучи, например, стихи о советском паспорте В. Маяковского.
Мы помолчали.
— На, держи, счастливый Щеглов. — Он это сказал как-то печально, словно завидовал мне, и протянул путевку.
— Спасибо, — ответил я. Помялся, постоял, мне почему-то стало его жалко, и я спросил, чтобы поддержать разговор: — А что это такое, когда говорят: «Он оторвался от народа»?
Директор вскинул глаза. Вдруг они у него блеснули, точно он разозлился. Он у нас целый год, этот директор, раз сто приходил к нам в класс, но я ни разу не видел, чтобы у него блестели глаза.
— Когда так говорят про кого-нибудь, — сказал он, — это плохо, очень плохо, и сразу даже не объяснишь, в чем тут дело. Ну, в общем, так можно сказать про человека, который никак не может запомнить фамилии людей, которые работают и живут вместе с ним. Ясно?
— Ясно, — ответил я.
И тут вошла «Богиня Саваофа». Она сразу увидела, что я держу в руке путевку в Артек.
— Вручили? — спросила она.
— Вручили, — ответил директор. — Иди, Щеглов.
Я повернулся и медленно пошел. Чувствовал, что они провожают меня взглядами. Вот сейчас «Богиня Саваофа» ему все скажет, и тогда наступит ее торжество, и у меня отнимут путевку.
Дошел до двери, секунду помедлил: ну, окликайте меня, теперь уже самое время меня остановить. Но они молчали.
Не успел я отойти и двух шагов от канцелярии, как «Богиня Саваофа» догнала меня. Я нарочно поднял забинтованный палец: пусть видит, что я пострадал.
— Помни, Щеглов, — сказала она, — за тебя поручился сам Шерстнев. Смотри не подведи его.
Все было ясно — почему мне рекомендацию хорошую дали и почему «Богиня Саваофа» не пожаловалась директору школы на вчерашнюю историю. Просто «некоторые» в лице Шерстнева заступились за меня.
— Не беспокойтесь, — ответил я, — Шерстнева я не подведу.
Я подумал, что наш директор все же меньше оторван от народа, чем «Богиня Саваофа», хотя она любого ученика в школе знает не только по фамилии, имени и отчеству, но и по голосу.
— Отдыхай, Щеглов, хорошо, — сказала она.
— Спасибо. — Разговор у нас был очень вежливый, точно не она вчера крикнула мне «безотцовщина» и не я разбил оконное стекло.
— Ах, когда же у тебя в голове все уложится по полочкам! — сказала «Богиня Саваофа».
Я почему-то вспомнил библиотеку и ряды аккуратных полок, уставленных книгами. А потом я представил, что у меня в голове точно такие же аккуратные полки, но вместо книг на них лежат бумажки со словами: «Это опасно», «Это не положено», «Это нужно». Мне захотелось затрясти головой, чтобы эти полки на самом деле не выстроились в моей голове. А здорово было бы, если бы «Богиня Саваофа» сейчас затрясла головой и ее «полки» рассыпались бы навсегда. У нее-то они крепко сидят. А еще лучше было бы, если на людей, у кого в голове все разложено по полкам, налетела трясучка, как ураган, и все полочки у них бы рассыпались.
— Не знаю, — сказал я и слегка тряхнул на всякий случай головой. Ради предосторожности.
Она тяжело вздохнула, и я тяжело вздохнул.
Пора было расходиться, раз она не напоминала о вчерашнем. Но она как-то странно вела себя, какую-то бумажку комкала в руке, волновалась, что ли.
— Ты меня прости за вчерашнее, — сказала она.
Я прямо чуть не упал от ее слов.
Вот до чего дожил — сама «Богиня Саваофа» просит у меня извинения. Неизвестно, что было отвечать, на всякий случай спрятал ладонь с обвязанным пальцем за спину. А то этот палец у нее торчал перед глазами.
— Ерунда, — сказал я.
Она улыбнулась, честное слово, она улыбнулась мне и вроде даже махнула рукой. Ну совсем как будто мы добрые друзья. Вот и пойми тут людей! Я ей тоже улыбнулся и пошел по школьному коридору.
Я шел школьным коридором и помахивал путевкой в Артек. По всей школе над головами ребят летела новость, что я, Севка Щеглов, получил наконец долгожданную путевку.
Оказывается, и хорошая новость распространяется быстро, значительно быстрее, чем плохая. Я думаю, что она распространяется со скоростью света — триста тысяч километров в секунду.
5
В город к поезду меня провожала мать. Я не хотел, чтобы она меня провожала: в конце концов, я не маленький. Представляете, была бы картина: приходим мы на вокзал к поезду, все ребята одни, только я при матери.
Но этого не случилось: родителей на вокзале было ровно в пять раз больше, чем детей.
— У тебя какие-то странные глаза, — сказала мать. — Горят, как фонари. Ты увидел ребят и не слушаешь меня.
— Обыкновенные глаза, — ответил я. И несколько раз мигнул, чтобы они потухли.
Дело в том, что я думал совсем не о ребятах, а об отце. Думал про то, как приеду в Москву и встречусь с ним. Я испугался и начал смотреть по сторонам, чтобы мать не перехватила мой взгляд. Она по глазам отгадает мои мысли. Это у нее есть, она так изучила меня, что иногда совершенно точно отгадывает мои мысли.
— Всеволод, — снова сказала мать, — сконцентрируй свое внимание.
— Сконцентрировал, — ответил я.
Но тут мы попали в водоворот толпы, и мать сама расконцентрировалась.
Все ребята говорили одновременно, орали вовсю, и ничего нельзя было понять. А родители были ничуть не лучше своих детей: каждый старался перекричать другого, чтобы сказать последнее слово сыну или дочери.
Я просто очумел, и когда дали команду прощаться, то поцеловал чужую женщину. Она в последний момент бросилась между мной и матерью. Потом мать все же прорвалась ко мне и крикнула в ухо:
— Прошу тебя, не делай глупостей!
Не знаю, что она подразумевала под этим, но я твердо, ответил:
— Не волнуйся!
Наконец эта страшная толчея окончилась: нас усадили в поезд, а родителей оставили на перроне. Все ребята, как вошли в вагон, сразу бросились к открытым окнам, и я тоже устроился у окна. Рядом со мной стоял какой-то странный парень. Волосы белые, и глаза совсем светлые, а кожа темная, точно он долго-долго загорал. Прямо шоколадная кожа.
— Можно подумать, что мы едем в голодную Южную Африку, а не в Артек, — сказал этот «шоколадный». Он кивнул на самых настойчивых родителей, которые прыгали под окнами вагона и совали своим детям разные бутылки, пирожки и кульки.
У одного мужчины сверток с едой выскочил из рук, и по перрону рассыпались пирожное, пять конфет «Ну-ка, отними!» и два больших желтых апельсина. А люди не видели и топтали пирожное и конфеты ногами. А какая-то женщина ударила по апельсину, как по футбольному мячу.
— Вот здорово! — сказал я и засмеялся.
«Шоколадный» посмотрел на меня и ответил:
— Ничего хорошего в этом нет. Они бросаются едой, а одна пятая человечества голодает.
Глупо получилось, что я засмеялся, когда женщина футбольнула апельсин. Парень может подумать, что я из разряда бездельников и вообще думаю, что еду покупают в магазине, а туда она попадает прямо с луны. Хотя уж кто-кто, а я-то знаю, как выращивают хлеб.
— Прошлым летом мы были на уборочной, и я сам управлял комбайном, — сказал я.
«Шоколадный» посмотрел на меня. Ясное дело — не поверил. А ведь это чистейшая правда. Это Шерстнев придумал. Он пришел в школу и говорит: «Давайте отправим ребят в поле, пусть полюбуются, как работают их родители». Нас привезли в поле поздним вечером. Было темно, и неизвестно, что делать в этой темноте, но, оказывается, комбайнеры преспокойно убирали пшеницу. Да, да, я сам всю ночь простоял на мостике комбайна. И вот именно тогда Шерстнев мне доверил штурвальное колесо. А сам вдруг повернул фару, которая была укреплена рядом со штурвалом, в небо. Я его спросил, зачем он это делает. А он ответил: «Чтобы в космосе видели наш огонек». Неплохо придумал. А этот не верит.
— Мы работали всю ночь, — сказал я. — Нельзя было терять время. А утром Шерстнев, наш директор совхоза, собрал ребят и взрослых и говорит: «Не знаю, как вы, а я себя чувствую человеком».
«Шоколадный» внимательно посмотрел на меня.
— Да, — сказал я. — Хлеб вырастить — большой труд. Это не я только так думаю, это Шерстнев часто говорит.
«Шоколадный» снова посмотрел на меня.
— А знаешь, что одна пятая человечества, — сказал он, — это шестьсот миллионов человек. Шестьсот миллионов! И все они голодают.
Я так растерялся от его слов и от количества голодающих людей, что просто потерял дар речи. Никогда бы не подумал, что столько людей на земле голодает.
— А что же делать, чтобы одна пятая не голодала? — спросил я.
— Не знаю, — ответил он. — Только мне это мешает жить.
— Несправедливо, — сказал я.
Я поискал глазами мать. Она стояла в сторонке совсем одна и смотрела на меня. Я-то отлично знал, как она не любила провожать и не любила вокзал этого города, потому что восемь лет назад отсюда в Москву уехал мой отец.
Помахал ей рукой, но она не ответила. Смотрела в мою сторону, а меня не видела. Бывает так иногда у людей: смотрят прямо на тебя, а ты чувствуешь, что они тебя не видят, что у них перед глазами кто-то другой. Может быть, она сейчас думала об отце и о том, что она зря отправила его из дома? Недаром про мать говорили, что «у нее одна любовь на всю жизнь».
Я мог ее окликнуть, но в такие минуты, по-моему, нельзя орать или говорить: «Ты смотришь мимо меня».
Ждал, и все. Она спохватилась в последний момент. Поезд тронулся, и мы помахали друг другу руками. Она долго-долго махала мне рукой, точно провожала меня в дальнее и трудное путешествие.
6
Когда перрон с шумной толпой и моя одиноко стоявшая мать пропали вдали, я оглянулся. Но этот «шоколадный» уже куда-то исчез.
Жалко было, что он исчез. Я не особенно люблю одиночество. Вернее, я его совсем не люблю. Прошелся по вагону: ребята уже разбились на группы и разговаривали. Девчонки с девчонками, мальчишки с мальчишками. Девчонки рассказывали друг другу про своих учителей, а мальчишки — про космонавтов и про футбол. И тут он сам появился передо мной.
— Почему ты ушел? — спросил я.
— А слезы-грезы, — сказал он. — Тебя ведь мать провожала. Я видел.
— А тебя кто провожал?
— Никто. Мама уехала в экспедицию. Она монтирует в горах автоматические метеостанции, а отец взрывается.
— Как это — взрывается? — не понял я.
— Он проводит опыты с газом гелием и часто взрывается. То руки обожжет, то лицо. Это его любимый газ. Он поэтому и меня назвал Гелием. Он очень легкий, этот газ, и создает температуру до двухсот шестидесяти градусов.
— Подумаешь, — сказал я. — Сталь плавят при семистах градусах.
— А гелий создает температуру двести шестьдесят градусов ниже нуля, то есть мороза.
Он мне очень нравился. Все у него было необычное, даже имя: Гелий. И загар необычный, не то что у других: нос облупился, а лоб белый. Или в глубине морщинок светлые полоски, как у меня, потому что я не могу отвыкнуть от привычки морщить лоб. А у него загар ровный и гладкий: руки, лицо и даже уши — все одного цвета.
— А у меня обыкновенное имя, — сказал я. — Просто Севка.
В это время в наш вагон вошла девушка с пионерским галстуком. Я сразу догадался, что это пионервожатая, они все какие-то одинаковые: у них одинаковые прически и очень строгие лица. Точно им всем запретили улыбаться.
— Ребята, минуту внимания, — громко сказала девушка.
Все тут же повылазили из своих купе и уставились на девушку. Она почему-то покраснела.
— Меня зовут Наташа. — Она покраснела еще сильнее и поправилась: — Наталья Сергеевна. Вам, ребята, строго запрещается драться и выходить на остановках из вагона.
Я вспомнил «Богиню Саваофу», и мне сразу стало скучно-скучно.
— Надеюсь, вы меня не подведете? — спросила она.
— Нет, нет! — закричали все.
Кроме меня, конечно. Я на всякий случай решил промолчать. И Гелий промолчал.
— У вас есть чувство ответственности? — снова спросила она.
— Есть, есть! — закричали все.
А мы с Гелием промолчали. И вдруг она улыбнулась и сказала:
— А теперь можете прыгать, бегать, кричать и петь сколько угодно.
Это было неожиданно, но в следующий момент началось такое, что было не до рассуждений. Все стали прыгать по полкам, перебегать из купе в купе, и везде были ребята, и никто не ругался, что надо молчать, никто не требовал тишины. Здорово было, но только это быстро мне надоело. Сколько можно орать, если тебя не останавливают! И другим это тоже надоело. В вагоне наступила тишина.
Потом мы легли с Гелием спать на верхние полки. Спать нам не хотелось, и Гелий перебрался на мою полку.
— Почему ты молчал, когда Наташа с нами разговаривала? — спросил он.
— Есть у меня причина, — ответил я. — А ты?
— Из солидарности с тобой, — сказал он. — А Наташа мне понравилась. Ничего себе устроила шумок.
— Подумаешь, — сказал я. — Вагон прочный — все выдержит.
— Это разве прочность? — сказал Гелий. — Скоро вагоны будут делать из железобетона. Вот это будет прочность. И самолеты будут делать из железобетона, крылья и фюзеляжи… А Наташа хорошая, ты зря к ней придираешься.
Утром я проснулся первым. Гелий еще спал. Он хоть и «летучий газ», а вот сон из него долго не вылетал. И все остальные ребята спали. Известно, у них на душе легко и свободно, а у меня отец, как гвоздь, сидит в голове. Попробуй тут поспи.
Мне надоело валяться, и я потихоньку сполз с полки. В коридоре встретил Наташу. Она уже была на страже. По-моему, она вообще не ложилась спать. Я ночью вставал, так она тоже не спала. Увидела меня и говорит: «Щеглов, комната мальчиков в конце вагона».
Я стоял у окна и считал телеграфные столбы. У меня привычка такая — все считать: окна в домах, проезжающие машины, собак, пролетающие самолеты. Когда считаешь, очень хорошо думать.
Сначала я подумал о матери. Потом об отце. Решил отправить ему телеграмму, чтобы он меня встретил. Потом подумал, хорошо бы ему привезти подарок и сказать, что это от матери. А то неизвестно, с чего начинать разговор.
Мимо неслышно ходит Наташа. Теперь, когда я присмотрелся, то убедился, что она совсем не похожа на вожатую, то есть она не похожа на «Богиню Саваофу». Во-первых, она часто улыбается, во-вторых, она маленькая и худенькая, и лопатки у нее торчат, как у девчонки. Настоящая девчонка, не такая уж, правда, молодая, но замуж ей еще рановато.
Наташа ходит мимо меня, а я считаю столбы и думаю, как бы ее назвать. Когда я насчитал пятьдесят столбов, я вдруг придумал для нее очень хорошее прозвище. Назвал ее «Детектив».
Как она косит глаза в мою сторону, прямо стрижет глазами. Подозрительна до ужаса, ну конечно, настоящий «Детектив». Ей интересно, почему я стою один у окна. Может быть, я думаю выбить окно головой и выпрыгнуть из поезда на ходу. А может быть, решил дернуть за стоп-кран, хотя там написано, что за это привлекают к уголовной ответственности.
Но тут ее подозрительность резко усилилась, потому что она увидела, что у меня шевелятся губы, и сказала:
— Почему ты один стоишь у окна?
— А разве это запрещается?
— Нет, — сказала она. — Но, может быть, ты себя плохо чувствуешь или скучаешь о родителях?
— Я люблю одиночество, — сказал я.
— Можно, я постою рядом с тобой? — спросила она.
— Стойте.
Мы помолчали.
— Когда ты смотришь в окно на степи и леса, на незнакомые города, на новые стройки, тебе не хочется соскочить с поезда и идти по этой степи или заявиться на стройку и сказать: «Ребята, я остаюсь с вами»? — спросила она.
— Хочется, — ответил я.
— Я так и думала, — сказала Наташа. — Почему ты молчал, когда все ребята кричали, что не подведут меня.
— А, старая песня, — ответил я. — Меня все вожатые не любят.
— Почему?
— А-а, — сказал я нехотя. Пусть не думает, что я очень хочу с ней поговорить. — Наша школьная, например. Я назвал ее «Богиня Саваофа», потому что она, как бог Саваоф, одна в трех лицах: пионервожатая — раз, учительница — два, главный редактор газеты — три. Она обиделась, стала ко мне придираться. Шуток не понимает.
— Смешно. «Богиня Саваофа». А меня ты как назвал?
Я не подумал и трахнул:
— «Детектив». Вы — подозрительная.
Неудобно получилось. Как это у меня выскочило? Она вдруг покраснела.
— Ну, вот видите, — сказал я. — Вы тоже обиделись. Не знаю, как отделаться от этой привычки. «Богиня Саваофа» сказала, что я бездушный человек. Как вы думаете, это правда?
— Нет, неправда, — сказала она. — Просто у тебя остросатирический ум, поэтому ты придумываешь обидные прозвища.
Но я видел, что ей все же было неприятно, она стала какая-то другая. Зря ее обидел, тем более что Гелий ее хвалил, а он разбирается в людях.
— Вы не думайте, — сказал я. — Я буду бороться и отвыкну от этой привычки: никому не стану давать прозвищ. Я ведь ко всем хорошо отношусь, и даже к «Богине Саваофе», то есть к Нине Семеновне. — Потом я вдруг вспомнил, как она извинилась передо мной, не каждый может признать свою вину, даже если виноват, и добавил: — Вот сейчас я к ней просто замечательно отношусь.
В это время поезд остановился у перрона какого-то вокзала, и Наташа бросилась к выходу. Она всегда, как только остановка, сразу — к выходу.
Я подошел к ней и сказал:
— Мне нужно отправить телеграмму одному человеку.
— Ну нет, — ответила Наташа.
— Мне очень нужно, — сказал я. — Честное пионерское!
Она внимательно посмотрела на меня.
— Хорошо, я пойду с тобой. — Она попросила проводника не выпускать из вагона ребят, и мы побежали на почту.
Бегала она быстро, как мальчишка. Я еле за ней поспевал. Наконец мы прибежали на почту.
— Давай пиши. — Наташа протянула мне бланк телеграммы. — У нас мало времени.
Она повернулась ко мне спиной, чтобы не видеть, о чем я пишу. А я не знал, что мне писать. Думал, думал, ничего не придумал, а тут еще Наташа под боком, и народ кругом разговаривает, и все спешат.
— Ну, чего же ты? — возмутилась Наташа. — Ты когда-нибудь телеграммы писал?
— Нет, — ответил я. Теперь мне уже не хотелось посылать эту телеграмму, и я сказал: — Нет, не писал… — Хотя я уже писал телеграммы два раза в жизни. Поздравлял маму с днем рождения, она была в командировке, и Юрия Гагарина, когда он благополучно приземлился в заданном районе.
— Давай я напишу, — сказала она. — Диктуй адрес.
— Не буду я писать, — ответил я. — Передумал.
— Ты просто меня обманул. — Она на всякий случай схватила меня за руку. — Ты и не думал никому посылать телеграмму. А я всю ночь не спала, ходила по вагону, боялась, кто-нибудь свалится из вас с верхней полки.
У меня горело лицо, точно я стоял перед теми кострами, которые мы разжигали в поле. Нужно было как-то объяснить ей, что я на самом деле хотел отправить телеграмму. Она даже на «Детектива» не обиделась, и мне совсем не хотелось, чтобы она думала, что я ее дразню.
— Я не думал вас обманывать, — сказал я.
— Если бы я тебе могла поверить!.. — сказала Наташа. — У меня предчувствие, что ты меня обманешь.
Можно было попытаться договориться с ней. Но тогда надо было выложить все про отца, и про то, как мать тоскует о нем, и какая она гордая, и еще многое, что словами не расскажешь. К тому же я не любитель выкладывать свою биографию каждому встречному-поперечному. Скажешь, к примеру, отца нет, и тут же тебя начинают жалеть, и сиротой называют, и бедненьким.
Противно слушать, не понимают они, что ли, что никому их жалость не нужна.
— Я выпью воды, — сказал я. — У меня в горле пересохло.
— Ну ладно, — согласилась она. — Пей. — Она все еще держала меня за руку. Боялась, видно, что меня куда-нибудь в сторону занесет.
Мы подошли к автоматам с газированной водой. Их было тут восемь штук, но все они не работали. Они стояли, как в строю, большие, красные, пузатые, и все не работали.
— Уже тридцать восемь, — сказал я.
— Что — тридцать восемь? — не поняла Наташа.
— Тридцать восемь автоматов я насчитал в дороге, и все не работают. Порядки.
— Пошли обратно. Напьешься в вагоне.
— Хорошо, — сказал я. — Только разве сравнишь обыкновенную воду с газировкой из автомата.
И тут я увидел на витрине киоска большую разноцветную глиняную вазу. Она была ярко-оранжевая, а в центре красовался черный петух с желтым глазом.
— Подождите. Мне надо купить эту вазу, — сказал я. — В подарок одному человеку.
Она смотрела на меня, как на ненормального. А я подошел и купил вазу. Отгрохал за нее два рубля. По-моему, продавец был очень доволен, потому что он даже мне ее упаковал.
Когда он ее упаковывал, я увидел, что на другой стороне вазы нарисован второй петух. Этот был желтый с черным глазом.
Я взял вазу из рук продавца и сразу как-то почувствовал себя неуютно, неспокойно, ну вроде сделал что-то не совсем так.
— Ваза тому же человеку, что и телеграмма? — спросила Наташа.
— Да, — ответил я.
Теперь она меня уже не держала за руку. Поняла, что я никуда не собираюсь убегать. Раз покупаю вазы, значит, бежать не собираюсь.
Когда я вернулся в вагон, Гелий еще спал. И двое других мальчишек в нашем купе спали. Я поставил вазу на свою полку и вышел в коридор.
В коридоре был настоящий цветник, клумба с цветами разных сортов, потому что все девчонки были в цветных платьях. Они бегали, суетились, пищали, хихикали и заплетали косы. Они очень гордились своими косами: то бросят их небрежно за спину, то положат на грудь.
Я стоял и смотрел на них. Интересно смотреть на незнакомых девчонок. Это меня немного развеселило. И тут я понял, почему у меня было такое плохое настроение: просто я потерял надежду, что увижу отца. А теперь у меня снова появилась надежда. Может быть, оттого, что светило солнце, может быть, оттого, что Наташа стерегла нас всю ночь, чтобы мы не упали с верхних полок и не разбились, а может быть, оттого, что все девчонки были в цветных, ярких платьях. В общем, неизвестно отчего, но у меня появилась надежда, что у нас с отцом все закончится удачно.
Конечно, Гелий счастливый. У него вон какой отец: ученый. Во время опытов взрывается, а все равно продолжает работать. Гелий сказал, что он одержимый. Он сказал, что самые счастливые люди — это одержимые. А мой? Опытов никаких не ставит, жизнью ради других не рискует. Ну и что же? Он мой отец. Шерстнев правильно говорил: «Главное — быть человеком». А ведь он человек. Ну, а недостатки есть у каждого, без недостатков нет ни одного человека.
Чем ближе мы подъезжали к Москве, тем больше я волновался. Телеграмму я отцу не стал давать. Дело в том, что у меня созрел новый план: я решил съездить к нему домой. Наташа сказала, что у нас в Москве будет несколько часов свободного времени между поездами, вот я и решил съездить к нему.
Надо было подготовить к этому Гелия, а то я уйду, а они поднимут панику.
— Я с вами на экскурсию не пойду, — сказал я. — У меня одно важное дело.
— А Наташа тебя отпустила? — спросил Гелий.
— Нет, — ответил я. — Я не спрашивал, мне по личному делу надо.
Ему не понравились мои слова, и он не постеснялся это показать. Он не любил, когда обманывают.
— У меня нет другого выхода, — сказал я.
— Нехорошо причинять людям страдания, — сказал он. — Знаешь, что будет с Наташей, когда ты убежишь?
— А что будет со мной, если я не пойду, ты знаешь? — спросил я. — Я, может быть, только из-за этого согласился поехать в Артек, потому что, если по-благородному, я должен был отказаться от путевки. Я узнал, здесь все отличники, только я один не отличник, а я не отказался.
— Ладно, я тебя поддержу. Из солидарности… А что мне сказать Наташе, когда она узнает, что ты сбежал?
— Что хочешь… У меня отец в Москве, и я его не видел восемь лет.
Вот была новость для него! Он просто проглотил язык, и даже лицо у него побледнело. С этой минуты, я заметил, он перестал рассказывать про своего отца, точно он так же, как его любимый газ гелий, испарился в одну секунду. Он все время говорил о матери, но тут-то я уж с ним мог посоперничать.
Мы разговаривали о матерях и вовсю расхваливали их, со стороны могло показаться, что мы их перехваливали.
Но разве мою мать можно перехвалить? Вот если бы мне сказали: теперь твоя мать будет вон та женщина, она знаменитый академик или чемпион мира по горнолыжному спорту, — я бы отказался. Ведь эти женщины никогда не отгадают моих мыслей и никогда не будут стирать белье до полуночи, если я сделаю что-нибудь не так.
7
Когда мы приехали в Москву, оказалось, что поезда на Симферополь надо ждать целых восемь часов. И Наташа сказала, что мы пойдем на прогулку по Москве: поедем на Красную площадь, потом на Ленинские горы, а потом во Дворец пионеров.
Но я уже ничего этого не слышал, у меня в груди затрепетало, а в голове запрыгало. Я был готов в ту же секунду броситься на поиски отца.
Мы вышли на вокзальную площадь. Это была большая круглая площадь, и по этой площади, как по гигантскому колесу, крутились сотни машин. А людей столько, что вообще не протолкнешься, и у всех разные лица. И все они спешат, и никто не обращает друг на друга внимания.
— Ребята, — сказала Наташа. — Вот это и есть Москва. Имейте в виду, здесь легко потеряться. Поэтому возьмитесь за руки.
Ребята построились парами и взялись за руки, как малыши из детского сада. Видно, их всех напугал этот московский шум: потоки машин и троллейбусов и толпы людей.
Я тоже чувствовал себя не очень уверенно. Им-то что: они поедут на Красную площадь и во Дворец пионеров, а я должен один броситься навстречу этим автомобилям и людям. А людей в Москве, Гелий сказал, шесть миллионов.
Хорошо жить в совхозе: если у тебя какая-нибудь неприятность, знаешь, куда идти; если у тебя радость, тоже знаешь, куда идти. А тут — шесть миллионов, и все чужие.
Мы с Гелием стали в строй последними, чтобы мне удобнее было убегать. В руке я держал свою вазу.
— Ты почему не сдал вазу в камеру хранения? — спросила Наташа.
— Я боялся, что ее там разобьют, — соврал я.
— А где же тот человек, которому ты привез подарок?
— Почему-то не пришел.
Я врал с трудом, обычно мне это дается легче. Я даже иногда нахожу в этом удовольствие, ну вроде чувствуешь себя прямо артистом, когда ловко соврешь учителю или сочинишь какую-нибудь историю для ребят. А сейчас мне было неудобно врать. Может быть, потому, что рядом стоял Гелий, и он знал правду, и осуждал меня за вранье, и только из солидарности молчал. И еще эта Наташа: хороших людей всегда труднее обманывать.
— Ничего, — сказала Наташа. — Не волнуйся, он придет к поезду.
— А я и не волнуюсь, — ответил я.
Наташа прошла вперед, и мы направились в метро.
— Пора, — тихо сказал Гелий. Он снова побледнел, как тогда в поезде, во время моего рассказа об отце.
Я поставил вазу на тротуар и наклонился, точно мне было остро необходимо перевязать шнурок на туфлях. Решил, буду завязывать, пока они не скроются в метро. Ну мне пришлось тут же вскочить, потому что какой-то мужчина чуть не сбил мою вазу. Я еле успел ее подхватить, а он обругал меня еще размазней. А потом я пошел в противоположную сторону…
У меня было три рубля. Целое состояние. Это я понял, когда подошел к продавщице мороженого и приценился к московским ценам. Там было мороженое в бумажных стаканчиках, которое стоило семь копеек. Я подсчитал, что смогу купить сорок три порции такого мороженого. Сорок три стаканчика — это ли не богатство? Можно было бы накормить весь наш класс, и еще осталось бы матери и Шерстневу. Но я не имел права сейчас тратиться. Неизвестно, что ждало меня впереди.
Ух, до чего у меня пересохло во рту, точно я пересек пустыню Сахару и не пил десять дней! А я всего-навсего перешел вокзальную площадь.
Это, правда, тоже не такое легкое испытание. Во-первых, я тут рисковал жизнью не меньше, чем отец Гелия во время опытов, потому что московские шоферы совсем не обращают внимания на людей. Катят прямо на них, а сами прохожие тоже норовят попасть под машину. Я просто очумел от всего этого. А во-вторых, у меня Наташа не выходила из головы.
Честно говоря, я согласился бы в одиночку пересечь Сахару или полжизни не есть мороженого, но чтобы мне не нужно было обманывать Наташу и чтобы мой отец жил вместе с нами. А я сейчас с ребятами в свое удовольствие гулял бы по Москве.
Может быть, тогда бы я даже отвык от своих дурацких привычек: не приклеивал никому обидные прозвища и не считал бы про себя телеграфные столбы, окна в домах и прочую ерунду. Может быть, тогда у меня в голове было бы пусто и легко, как бывает иногда по утрам, когда я забываю про все неприятности?..
Я подошел к троллейбусной остановке и сел в первый троллейбус. Надо было как можно быстрее уехать подальше, чтобы Наташа не спохватилась и не подняла тревогу.
При современной технике меня могли выловить на площади в одну секунду. Объявят, например, по вокзальному радио, что пропал мальчик двенадцати лет, и опишут приметы, и какой-нибудь сознательный гражданин обязательно меня подцепит. Это точно, и я об этом читал в газетах. Нет, меня не так-то легко провести, хотя я и не москвич.
Москвичи думают, что они самые хитрые и умные, но мы на целине тоже в курсе всех событий. И про объявления по радио знаем, и про то, что в одну минуту по фототелетайпу могут передать мою фотографию во все отделения милиции, а через час она будет в руках у каждого постового милиционера. Это я тоже знаю.
В троллейбусе кондуктора не было. Каждый бросал монету в кассу-копилку и отрывал билет. Я бы тоже бросил монету и оторвал билет, но у меня ведь было три рубля. Постоял, посмотрел, неизвестно, что делать, а потом сел у окна. Поставил вазу на колени и сижу. Смотрю по сторонам. Даже немного успокоился.
— Мальчик, твой билет?
Я поднял голову и увидел перед собой женщину. Тут мне так и ударило — билет-то я не купил.
Все в троллейбусе сразу стали смотреть в нашу сторону. Можно было выкрутиться и сказать, что я выронил билет в окно, но я почему-то ответил:
— У меня нет билета.
— Может быть, тебе еще нет семи лет? — елейным голосом спросила контролер.
Она явно хотела меня унизить.
— Нет, что вы, — сказал я. — Мне двенадцать, по-моему, я не такой, уж маленький.
— Современная молодежь! — сказала какая-то старуха. — Ни стыда у них, ни совести. А еще пионер. Соврал бы что-нибудь для приличия.
— А зачем мне врать? — сказал я.
А сам начал лихорадочно думать, как выпутаться из этой истории. Сейчас бы надо было всех разжалобить, заплакать, что ли. Это всегда действует на людей, но я не любил унижаться.
— Вот и мои внуки так же, — сказала старуха. — Говорю им: сходите за хлебом, а они — «неохота». Сказали бы: у нас срочное дело, а то «неохота». Никакого уважения.
— А вот мы его сейчас за воротник да в милицию! — сказала контролёр.
— За что? — спросил я.
— За то самое, там разберутся.
— Просто я привык ездить без билета, — сказал я.
— Ах, он привык ездить без билета! Приятная откровенность, — сказала контролер. — Да еще с багажом.
— Какой же это багаж! — возмутился я. — Обыкновенная глиняная ваза. Я ее в подарок везу.
— В чем дело, товарищи? — раздался чей-то бас. — Почему не проходите?
— Безбилетника поймали. Мальчишку.
— Воришку? — откликнулся бас. — В милицию его.
— Тихо, тихо, — сказал старик, который сидел рядом со мной. — На мальчишку все готовы орать, а вот если бы тут стоял взрослый бандит, вы бы живо кулаки спрятали в карманы.
— Ну, знаете, только не я, — ответил бас. — Товарищи, разрешите пройти! Разрешите.
Перед нами появился толстый маленький мужчина.
— Где здесь правонарушитель? — спросил он.
— Это я, — ответил я. — Только я не виноват. Просто привык ездить без билета. У нас автобусы бесплатные.
— Где это у вас? — снова спросил толстяк.
— Алтайский край, совхоз «Новый».
— Силен заливать. Из коммунизма притопал, что ли? — засмеялся старик, который сидел рядом со мной. — А еда у вас тоже бесплатная?
— Нет, — ответил я.
— Ну, хватит веселить публику, — сказала контролер. — Пошли в милицию. Там составят протокол и сообщат куда надо по всем правилам.
— Никуда не пойду! — сказал я. — Я правду говорю.
— Однако каков хулиган! — крикнул толстяк. — Вырастет, будет бандитом. Определенно…
— Тихо, тихо! — перебил его старик. — Это уже слишком.
— Честное слово, дяденьки, я говорю правду! — закричал я.
Я посмотрел на их лица: на старика, на толстяка, у которого от возбуждения нос покрылся капельками пота, на старуху, которая рассказывала про внуков. Еще в троллейбусе сидели молодой парень с девушкой — но, по-моему, они ничего не слышали и не видели — и пожилая женщина, похожая на артистку.
Я смотрел на них и думал: ну как объяснишь этим чужим людям, если они ничего не хотят знать! Им что, они придут домой, и все у них дома в порядке, а наша семья разбросана на два конца.
— Честное слово, я из совхоза, Честное слово! Вот, пожалуйста, у меня есть деньги, я сейчас куплю билет.
— Скажи-ка, три рубля! — пропела старуха. — Не иначе, стащил у родителей.
— Почему обязательно стащил? — сказала женщина, похожая на артистку. — Как вам не стыдно!
— Вы меня не стыдите, — ответила старуха. — Ишь какая! Нацепила шляпку и думает, что умнее всех.
— Тетя, — сказал я, — но вы-то мне верите, что я не безбилетник?
— Конечно, верю, — ответила женщина.
— Ну ладно, — сказала контролер. — Плати штраф пятьдесят копеек, и делу конец.
Я нехотя подал три рубля. Пятьдесят копеек ни за что ни про что — это было просто возмутительно. Но в милицию я тоже не мог идти, не было у меня времени бороться за справедливость. И потом, легко сказать — в милицию: они там сразу во всем разберутся. Могут сообщить в совхоз или в Артек — и возникнет «международный скандал».
— Возьмите, — сказал я. — Денег мне не жалко, только это несправедливо.
— Ладно, ладно, — ответила контролер. — Теперь будешь внимательней.
Она взяла у меня три рубля и стала рыться в карманах, чтобы сдать сдачу. В это время троллейбус остановился, и женщина, похожая на артистку, вышла.
Из кабины выскочил водитель, молодой парень, очень похожий на наших совхозных трактористов.
— Граждане, прекратите базар! — крикнул он. — Ну, чего вы ругаетесь?
— Безбилетников возите, — сказал толстяк. — Народную копейку не бережете.
— Кто здесь безбилетник? — спросил водитель. — Ты?
— Да, — ответил я.
— Штрафуете? — спросил он у контролера.
— Штрафую, — ответила она.
Он внимательно посмотрел на меня.
Пока я тут ворочался, вскакивал и садился, разорвалась обертка на вазе. И теперь из обертки выглядывал черный глаз желтого петуха.
— Братишке? — спросил водитель.
— Нет, — ответил я. — Отцу.
— Тоже неплохо, — сказал водитель. — Веселый петушок!
Вдруг он выхватил три рубля из рук контролера, сунул их мне и подтолкнул к двери. А я, вместо того чтобы бежать, стал упираться. Совсем обалдел.
— Иди, иди, — сказал водитель. — И больше не попадайся. Это пиратство — брать с мальчишки пятьдесят копеек.
— Я на вас акт составлю! — закричала контролер.
Но тут-то я опомнился и выскочил из троллейбуса.
А троллейбус тронулся. Когда он проезжал мимо меня, я увидел, как толстяк и старуха открывали и закрывали рты. Они были похожи на рыб в аквариуме.
8
Все окончилось хорошо, и я даже волноваться стал меньше. Иду, смотрю по сторонам. Неплохой все же городок Москва. Машин много, это по мне. Придется попросить отца, чтобы повозил по городу. А то вернусь в совхоз, ребята — ко мне, а я ничего не видел. И тут меня окликнула женщина, та самая, которая защищала в троллейбусе.
— Отпустили?
— Водитель заступился, даже штраф не взяли. Он сказал, это пиратство — брать с меня пятьдесят копеек.
— Я с ним согласна, — сказала женщина. — Если меня когда-нибудь выберут председателем Моссовета, я разрешу всем детям ездить в троллейбусах бесплатно. — Она на минуту задумалась. — Нет, не всем. Тогда они будут целыми днями раскатывать. Отличникам, да, отличникам. Им надо придумать значки, чтобы все знали: вот идет отличник. И везде ему вход бесплатный: в троллейбус, в метро и даже в научно-популярное кино.
Вот эта была идея! Я понял, что передо мной необыкновенная женщина. Здесь надо было действовать решительно.
— Знаете что, — сказал я, — приезжайте к нам в совхоз. Вам там понравится. У нас здорово! Шерстнев вам руки будет целовать.
— Прости, прости, — сказала она неожиданно басом. — Кто такой Шерстнев и почему он будет мне целовать руки? Он мне не муж и не жених. Я его имя слышу первый раз.
— Это директор нашего совхоза, — сказал я. — Совсем забыл, что вы его не знаете. У него такая поговорка. Если ему кто-нибудь по душе, он всегда говорит: «Передай ему — приеду, руки у него буду целовать». Ну, это вроде самого большого спасибо.
— Любопытный ваш Шерстнев.
— Очень. Он у нас придумал закон: каждый, кто уезжает на запад, должен обязательно привезти с собой новенького.
— Ах, вот как! А ты, значит, меня наметил жертвой?
— Вас, — ответил я.
— Мило и неожиданно, — сказала она. — Чем же я тебе понравилась?
— У нас в совхозе нет ни одной такой, как вы.
— Выходит, я вроде ихтиозавра или носорога буду у вас в совхозе? Ты меня будешь демонстрировать в клетке?
— Нет, зачем же, — ответил я. — Вы будете работать. Чем вы занимаетесь?
— Преподаю немецкий язык.
— Шпрехен зи дейч? — обрадовался я.
— Умоляю, больше ни слова! — застонала она. — У тебя варварское произношение.
— Хорошо, — охотно согласился я. — Не буду. У нас в школе с немецким языком очень плохо. Ведь смех и грех, у нас немецкий преподает учитель физкультуры. По совместительству. Он служил в армии в Германии и вот преподает немецкий язык.
— Ты это серьезно?
— Да, — тихо ответил я. — Вы же испугались моего произношения. Но я лучший в классе, а другие, они думают, что «презенс» — это прошедшее время… Вспомнить страшно!
— Возмутительно! — сказала женщина. — А что смотрит районо, облоно?
— Не знаю, — сказал я. — Вероятно, они оторвались от народа.
— Ну-ка, ну-ка, дай мне адрес твоего совхоза. Физкультурник преподает немецкий язык!
Она вытащила маленькую книжку и записала с моих слов адрес нашего совхоза, мое имя и фамилию.
— Ты не волнуйся, я не буду упоминать твое имя, чтобы у тебя не было осложнений в школе.
— А я не боюсь, — ответил я. — Я принципиальный.
— Вот как! — сказала женщина. — Интересно, какая будет жизнь, когда вы будете управлять страной?
— Прежде всего у нас будут работать все автоматы с газированной водой — это раз. А то, вы подумайте, из ста автоматов, из которых я хотел напиться воды, восемьдесят пять не работают.
— Правильно, — сказала женщина. — С маленького начинается большое. А собственно, куда ты держишь путь, милый Сева?
— В Артек.
— А сейчас?
— Ищу Хомутовский тупик.
— Э, братец, тебе в другую сторону.
— Знаю, — ответил я. — Только я решил вас немного проводить.
— Отчаянные родители, — сказала женщина. — Такого маленького мальчика пускают гулять по незнакомой Москве.
— У нас в степи заблудиться опаснее, чем здесь, — ответил я. — Тут вон сколько людей, а там пустота. А ночью все эти фонари горят?
— Горят, — сказала она.
— А у нас ночью ни одного фонаря. — Я подумал, что проговорился и теперь уж ни за что не уговорить ее приехать к нам в совхоз, и добавил: — В степи темнота, а в поселке лампочки дневного света. — Хотел еще сказать, что их включают только по большим праздникам, и снова вовремя остановился.
Вообще ведь со взрослыми надо осторожнее: они придирчивы к мелочам. Очень для них важно, чтобы была уютная квартира, и чтобы хорошая постель, и обязательно завтрак и обед по расписанию. У нас, например, был такой случай. Приехал в школу новый учитель, побыл неделю, и след его простыл. Оказывается, он уехал из-за туалета! Школьный туалет у нас на улице — поэтому он уехал.
— А еще, еще у нас… — Я никак не мог придумать, чем бы ее сразить.
— Не уговаривай, у меня в Москве муж и двое детей, — сказала женщина. — А в министерство я обязательно зайду. До свидания.
— Жалко, что отказываетесь, — сказал я. — У нас бы для всех нашлось дело — и для вашего мужа, и для ваших детей.
Потом мы разошлись. На душе у меня было спокойно. Жалко, конечно, что я не уговорил эту женщину приехать к нам. Это была бы победа, если бы она со всей семьей прикатила в совхоз; интересно, что тогда про меня сказал бы Шерстнев?
А у «Богини Саваофы» вот бы вытянулось лицо. А то она считает, что совершила героический поступок, приехав на целину. Самый настоящий героический поступок, ну вроде впрыгнула на ходу в горящий поезд и спасла десять грудных детей, которые вот-вот должны были сгореть в этом пламени.
А тут приезжает целая семья; и никакого геройства в этом не видят… Да, геройство. Как же! У нас в школе три учителя немецкого языка. Одного прислали из Барнаула. Одну привезли трактористы, когда ездили на выставку в Москву. А следом за ней приехал еще один: как выяснилось, ее бывший однокурсник.
Он хотел работать именно в нашей школе, и баста. Директор сначала не соглашался его оставлять, а потом почему-то оставил. Именно он и преподавал физкультуру.
Я успокоил себя, что не очень-то соврал, сказал только наоборот, что у нас физкультурник преподает немецкий, а нужно было сказать, что «немец» преподает физкультуру. Да еще такой свирепый: все команды отдает по-немецки. «Лёйф!» — кричит он. А я: «Что такое?» Притворяюсь, что не расслышал его команды. А он: «Шприх дейч!» Значит, говори по-немецки. А я: «Вас ист дас?» У меня из-за этого на физкультуре все не так получается. Он приказывает: «Ложись!», а я стою. Он говорит: «Бегом!», а я иду шагом. Раньше для меня физкультура была отдыхом, а теперь я даже не понимал: не то я на уроке физкультуры, не то на уроке немецкого.
9
Целых двадцать минут я стоял на углу Хомутовского тупика. Ноги у меня тряслись от страха, и руки тоже тряслись: чуть не уронил вазу. Казалось, стоит мне войти в этот Хомутовский тупик, как я сразу столкнусь с отцом.
Я думал, что буду искать тупик ну хотя бы два часа, а он вот, передо мной: маленькая, совсем не московская улочка в старых домах, изогнутая змейкой. Я помнил адрес на память: дом пятнадцать, квартира шесть.
Сколько раз я представлял, как приду к отцу и скажу: «Ну, хватит! Не знаю там, что у вас с мамой случилось, но тебе пора возвращаться. А то что же получается? На весь наш класс я один без отца. А „Богиня Саваофа“ даже крикнула мне: „Безотцовщина!“ Как, по-твоему, хорошо это?» — «А за что она тебе это крикнула? Небось нахулиганил?» — спросит он. «Может, и нахулиганил, я не отказываюсь. Приедешь — и разберешься. Если надо, можешь меня наказать, я не возражаю».
«Эх, — подумал я. — Скандал теперь будет. Наташа, видно, уже спохватилась, и началась паника, а я тут стою, точно присох к месту».
Я вошел в этот несчастный тупик и стал искать дом пятнадцать. Прошел раз: нет дома пятнадцать. Прошел второй раз: снова нет. Дом тринадцать, потом небольшой сквер, а потом сразу дом семнадцать.
В сквере на скамейке сидел старик и читал газету. Я сел рядом. Старик посмотрел на меня, и я сказал просто так, неизвестно кому:
— Странная улица: дом тринадцать, а потом сразу семнадцать.
— М-да… — промычал старик. — Сейчас много странного. Вот, к примеру, я вчера прочел в журнале, что профессор Чумаков испытал действие лекарства против полиомиелита на себе. Страшная болезнь, при ней ноги отнимаются. Он двойную порцию этой вакцины принял, жизнью рисковал. Вот это странно, удивительно и достойно восхищения. А то, что нет дома пятнадцать, в этом ничего странного нет.
— А по-моему, странно, — сказал я.
— Дом этот снесли, — сказал старик. — Старый был, ветхий. Его построили после наполеоновского пожара. В тысяча восемьсот тринадцатом году! Значит, стукнуло ему сто пятьдесят лет. Его и снесли. Скоро всю нашу улицу снесут, и не будет Хомутовского тупика. А то ведь какое унизительное название придумали: «Хомутовский тупик!» А ты сам где живешь?
— Далеко, я приезжий, — ответил я.
— Ах, ты приезжий! Для тебя здесь много интересного. Видал, как Москва строится?
— У нас в совхозе тоже строятся.
— Что ты, что ты! Сравнил! — сказал старик. — Масштабы не те.
— А где же все жители дома пятнадцать?
— Переехали в новые дома. Одни — в Измайлово, другие — в Мазилово, третьи — на Ленинские горы.
— А как же теперь быть? — спросил я. — У меня в этом доме жил знакомый. Мне необходимо его повидать.
— Очень просто, — ответил старик. — Выйдешь на большую улицу, найдешь справочное бюро и узнаешь.
Я вышел на большую улицу и нашел справочное. Перед окошком справочного стояла женщина, и в справочном сидела женщина. Они разговаривали на посторонние темы, это было сразу ясно. У нас в совхозе женщины тоже любили поговорить, но они всегда говорили о важных делах: о том, какой намечается урожай, о своих детях, о новых людях в совхозе, о том, чей муж хороший, а чей плохой. А эти разговаривали о танцах — чего только не придумают москвичи! — про какое-то «па-де-де» и про какую-то «польку через ножку». Ну прямо как наши девчонки.
Мне надоело их слушать, я спешил, а они — «па-де-де», и я сказал:
— Скоро у вас кончится перерыв?
Они замолчали, и та, что стояла рядом со мной, сказала: «Извините», и мелким-мелким шагом, как-то смешно ставя ноги, почти побежала по тротуару. А та, что сидела в справочном, посмотрела на меня, как «Богиня Саваофа», поджала губы и прищурила глаза, выпустила в меня электрический заряд силой в несколько ампер.
Я сказал ей, что мне надо, и она начала приставать: где он родился, когда родился, где жил последнее время. В общем, ясно, что нарочно придиралась. Хотела отомстить, что прервал разговор. Смешно, когда люди злятся, а тебе хоть бы что.
— Ах, какая персона! — сказала она. — Персона грата без пяти минут.
Я не знал, что такое персона грата, но на всякий случай сказал:
— А вы меня не оскорбляйте.
— Если не знаешь, что значит «персона грата», лучше помолчи, — сказала она.
— Я спешу. — И добавил: — Я приезжий.
— Ну и что же? Это не дает тебе права врываться в чужой разговор. Все спешат. И, между прочим, у каждого человека есть своя жизнь. Об этом всегда надо помнить. Женщина, которую ты сейчас прогнал, да, да, прогнал, я не боюсь резких слов, — нежнейшее существо, героиня! Она была балериной, и какой!
— Я не хотел ее обидеть, — сказал я. — Просто у меня сегодня тяжелый день.
— Вот-вот, я же говорю, ты эгоист! В первую очередь думаешь о себе. — Она сняла трубку телефона и стала передавать все об отце: и фамилию, и когда родился, и где жил последнее время. Выходит, она ко мне не придиралась, когда все выспрашивала. Потом она подняла глаза, в них не было уже никаких электрических зарядов, и сказала: — Придешь через двадцать минут.
Я отошел в сторону и подумал: «Неплохо бы сейчас догнать балерину и вернуть ее обратно. Пусть себе поговорят еще немного, раз у них свободное время, раз им так интересно разговаривать про свои танцы». Потом посмотрел на толпы людей, шагающих по тротуару, и понял, что мне уже никогда ее не найти. Стало как-то не по себе. Появился перед тобой человек и пропал. Ты его больше никогда не увидишь, и он, может быть, тебя не запомнил. А ты его запомнил, и тебе неприятно, что ты с ним плохо обошелся.
Да, хорошо бы найти балерину, но разве в этой толпе кого-нибудь разыщешь? Здесь люди перед тобой пролетают, как падающие звезды в небе. Мелькнут и пропадут навсегда. И мне вдруг стало не по себе. Показалось, что никогда не найти в этом чужом и громадном городе отца. Наскочил на меня страх. Вернуться бы к ребятам, и сразу все стало бы просто и легко, и через какие-нибудь шесть часов я сидел бы в поезде и катил в Артек.
Ну нет, этого сделать я не мог, хоть убей, хоть разорви на мелкие кусочки, чтобы я отступил от своего. Вспомнил мать, вспомнил длинные зимние вечера, когда мы сидели вдвоем и она вдруг просто переставала разговаривать. Думала о чем-то своем и не разговаривала. А я тогда изо всех сил старался ее развлечь и выдумывал для нее смешные истории и выполнял в одну секунду ее приказы.
Решил вернуться к старику на сквер. Но старика уже не было. На самом краешке скамейки спиной ко мне сидела девушка. Я поставил вазу на скамейку и сел рядом.
— Здесь был старик, — сказал я. — Вы не видели, куда он ушел?
— Не видела. — Она явно была не расположена к разговору.
— Жалко, — сказал я. — Интересный человек. Я хотел его к нам на целину пригласить.
— А ты что, с целины?
— Да. Из совхоза «Новый». У нас знаете какой совхоз? Лучший в республике. Нет, пожалуй, первый во всем Советском Союзе.
— Так уж и первый? — не поверила девушка.
— Конечно, первый. Вот я сегодня ехал в троллейбусе, и меня контролер хотел отвести в милицию за то, что я был без билета. А почему я был без билета? Потому что у нас автобусы бесплатные. По привычке не взял билет.
— А что еще удивительного в вашем совхозе?
— Разве все сразу вспомнишь, — сказал я, а сам потихоньку, незаметно скосил на нее глаза: надо было решить, стоит ли на нее тратить порох. — Вы не немка?
— Почему немка? — удивилась девушка.
— Нет, я понимаю, что вы русская, но вы не учительница немецкого языка?
— Я врач, — сказала девушка.
— Вот здорово! — закричал я. — Нам знаете как врачи нужны? Позарез! — Неплохо бы ее уговорить, очень неплохо. — У нас женщины нарасхват, — сказал я. — Только приедут, сразу замуж выходят. Мужчин у нас много: трактористы, строители.
— А мне на мужчин наплевать.
— Каждую субботу в клубе танцы, — продолжал я. — Под радиолу.
Нет, танцы на нее тоже не подействовали. Удивительно, до чего трудно угодить человеку: одному подавай одно, другому совсем другое. Одни девчонки дня прожить не могут без танцев, прямо млеют от музыки, а другие презирают.
— Самое главное, — сказал я, — работать там, где ты нужен людям.
— Ты просто агитатор, — сказала девушка.
— Это не я, это наш директор так говорит. Он вам руки будет целовать, когда приедете.
— Куда это ты собралась ехать? — услышал я незнакомый голос.
Позади скамейки стоял мужчина. Молодой, высокий, ну прямо артист или спортсмен. Нетрудно было догадаться, кто это. Здесь уж ничего не скажешь, здесь надо молчать.
— Уезжаю в совхоз на целину, — сказала девушка.
— Ну, брось сердиться, — сказал мужчина. — Я взял билеты в кино.
— Пойдешь один, — ответила девушка. — А мне надо собираться в дорогу.
Я подумал, что она шутит, но посмотрел ей в лицо и увидел, что она совсем не шутит. Глаза у нее вдруг стали узкие и злые. Не люблю я, когда люди ссорятся. Конечно, приятно, если бы она поехала к нам в совхоз: и Шерстнев был бы рад, и все бы на каждом углу говорили, что Севка Щеглов привез «врачиху», но все равно я не любил, когда ссорились.
— А знаете что, — предложил я мужчине, — поезжайте вы к нам тоже. У нас для всех найдется работа.
Он резко повернулся в мою сторону:
— Слушай, не лезь не в свое дело. И вообще катись отсюда подальше, пока не схватил по шее!
Я повернулся и пошел. Потом вспомнил, что забыл вазу, и вернулся. Спокойно подошел, взял вазу. Нарочно медленно так ее брал, чтобы он не думал, что я испугался.
Плевать мне было на его угрозы — подумаешь, по шее! Легче всего дать другому по шее, если у тебя такой рост и такие длинные руки. Это не большая хитрость. Но только мне было обидно: думал, что девушка заступится за меня, а она даже бровью не повела. Не понимаю я таких людей, просто не понимаю. Хорошо, что она не приедет к нам в совхоз. Вот если бы меня кто-нибудь так обидел при Шерстневе, он бы в обиду меня не дал.
Взял вазу и пошел, потихоньку так пошел. Думал, ну вдруг она окликнет меня и скажет: «Прости, парень, за грубость». Но никто меня не окликнул. На углу я оглянулся. Они уходили в противоположном направлении. И разговаривали и даже смеялись.
Я подождал, пока они отошли подальше, и крикнул:
— Мы еще с вами встретимся… Вот я приведу отца…
Эх, жалко, что я не знал его имя, а то бы ославил на всю страну. Везде бы рассказывал, какой он «герой». Размахался руками. Потом я начал представлять себе, как встречу отца, пойду с ним гулять и случайно приведу сюда, а на этой скамейке будут сидеть и чирикать эти двое. Тогда-то он сразу станет повежливее: увидит отца и спрячет свои длинные руки.
А я скажу: «Не трогай его, отец, видишь, у него губы дрожат от страха».
Самое главное — найти отца. Это было самое-самое главное. Тогда бы я успокоился, а то сейчас я совсем растерялся. Может быть, если бы я был девчонкой, я бы даже заплакал.
10
Прямо на меня из-за угла выскочила «Волга». Неизвестно, как я очутился на середине улицы. Я прыгнул в сторону, и машина повернула в ту же сторону. А в следующий момент она ударилась крылом о столб. Из машины выскочил шофер и стал кричать диким голосом, что мне нужно оторвать уши, выпороть ремнем, обзывал дураком. Кричал, что из-за таких, как я, честные люди могут угодить в тюрьму.
Ну что он так кричит, точно я нарочно прыгнул под машину?
Вокруг нас собралась небольшая толпа. Только что во всем переулке не было ни одного человека, а тут, на тебе, уже стояла толпа.
Шофер влез в машину и завел мотор, а я потихоньку пошел дальше. Честно говоря, я не прочь был пуститься бежать, чтобы поскорее скрыться из этого несчастного тупика.
Но я боялся, что они тогда подумают, что я струсил.
И вдруг слышу — меня нагоняет машина. А я иду своей дорогой, делаю вид, что все, это ко мне не имеет никакого отношения. Губами шевелю, вроде песенку пою. А машина медленно едет рядом. Шофер опустил боковое стекло и высунул голову.
— Ну, хватит притворяться! — У него было большое мрачное лицо и громкий голос. — Лучше полюбуйся на свою работенку.
Я посмотрел: на переднем крыле была сильная вмятина. Краска в этом месте облупилась, и виднелось ржавое железо.
— Три годика проездил без единой аварии, — сказал шофер. — А теперь влип. На двадцатку ты меня нагрел.
Я молча шел рядом, от машины ведь не убежишь.
Наконец он отстал от меня, остановился, вылез из машины и стал снова рассматривать вмятину на крыле. А я пошел дальше.
— Эй, малый! — крикнул шофер. — Постой!
Я пошел быстрее. Слышу, он догоняет меня. Тогда я припустил бегом, но не прошло и десяти секунд, как он схватил меня за шиворот.
— Легко ты решил отделаться! — крикнул он. — Я тебе покажу, я тебя проучу!
— Не имеете права! — крикнул я. Это было унизительно, он тащил меня за шиворот, точно я какой-то бандит.
— Ничего, ничего. Сейчас подъедем к твоим родителям, с них я получу денежки. — Он втолкнул меня в машину. — Где живешь? — спросил он. — И не вздумай врать, а то я сейчас включу счетчик, и мы покатим за твой счет. — Ему понравилась эта идея, и он даже издал звук, что-то вроде смеха. — Ты тогда можешь весь день петлять, а домой меня приведешь.
— Я живу не в Москве, — сказал я.
— А где же?
— На целине, в Алтайском крае.
— Ври, ври, да не завирай. Ишь, хитрая бестия, как ловко вывернулся. На патриотизме хочешь сыграть: целинник, хлебопашец, наш кормилец, мол, придется тебе, дорогой дядя, меня простить.
— Честное слово, — сказал я. — Честное пионерское под салютом.
— Под салютом, говоришь? А что же ты делаешь в Москве, с кем ты приехал?
— Я проездом, еду в Артек.
— В Артек?
— Да. Знаете? Всесоюзный пионерский лагерь Артек.
— Я-то знаю, — ответил он. — Что же, ты едешь в Артек один?
— Нет, у нас целый отряд. И вожатая Наташа. Уезжаем в десять часов вечера, — сказал я. — А сейчас иду по личным делам.
Мы помолчали.
— Да, выходит, все же ты нагрел меня на двадцатку.
— У меня только три рубля. — Я вытащил три рубля и показал ему.
— Ну что ж, давай твои три рубля. — Он взял у меня деньги и положил в карман. — А теперь вываливайся и считай, что легко отделался.
Я открыл дверцу машины, взял вазу и вылез. Что теперь делать, неизвестно. Денег ни копейки, а мне надо доехать до новой квартиры отца, а потом добраться до Курского вокзала.
Нечего сказать, распорядился я деньгами: два рубля вбухал в вазу, а три рубля забрал шофер. А еще директор школы говорил: «Счастливый Щеглов!» Со стороны все счастливые. А где он, этот счастливый Щеглов, что-то его не видно. Может быть, наш директор счастливее меня, хотя он и оторвался от народа. Ему что, научится запоминать фамилии, и дело в шляпе. А мне теперь просто неизвестно, что делать.
Не успел я дойти до конца переулка, как шофер снова догнал меня.
— Эй, путешественник, как там тебя? — крикнул он.
— Севка.
— Ну, так вот, Севка, три рубля маловато. У меня семья, детишки, им на лето надо дачу снимать.
— У меня больше нет. — Видно, он был здоровый жадюга. Ну конечно, я виноват, но я ему честно сказал, что у меня нет больше денег, а он не верит. — Вот только эта ваза. — Я показал ему на вазу.
— Ваза ничего. — Он посмотрел на моих петухов. Взял в руки и повертел: сначала на одного петуха посмотрел, потом на другого. — Для ребятишек ничего.
— Я не могу вам ее отдать, — сказал я. — Везу в подарок одному человеку. — Взял вазу за край и потянул к себе. Он все еще не выпускал ее из рук.
— Какому человеку? — спросил он.
— Чужому, просили передать, — ответил я.
Не хватало только, чтобы я приехал к отцу на этой разбитой машине.
— Вот что. — Он выпустил вазу из рук. — Садись-ка в машину. Поедем в гараж, там ты все чин чином расскажешь нашему завгару, и он — официальное письмецо твоим родителям. А они нам — денежки.
— Пожалуйста, — сказал я. — Готов поехать к вашему завгару. Мне только надо выйти на углу, чтобы взять адрес в справочном.
Шофер подозрительно посмотрел на меня, но на углу остановился.
— Вазу оставь, — сказал он.
Я ничего ему не ответил, раз он так унижается и трясется из-за этих несчастных денег. Если бы у меня сейчас были деньги, к примеру сто рублей, я бы ему сразу отдал. Я бы ему тысячу рублей отдал, пусть радуется. И я стал думать, как я заработаю много-много денег и все буду присылать, присылать ему эти деньги, пока он сам не откажется от них.
Подошел к справочному и постучал в окошко.
— Вот твоя справка, — сказала женщина из справочного. У нее в руке была полоска бумаги. — Плати пять копеек.
Это для меня было как взрыв атомной бомбы. Она держала в руках тоненькую, почти папиросную бумажку с адресом моего отца, но я не мог ее получить. У меня не было пяти копеек. Какие-то несчастные пять копеек, одна круглая монета, а где ее взять?
— У меня нет денег, — сказал я.
— А зачем же ты заказывал справку? — спросила она.
Я мог бы ей сказать, что у меня были деньги, когда я заказывал справку, а за эти двадцать минут я остался без денег. Мог бы рассказать про шофера и про свои три рубля, но мне надоело унижаться и просить. Я стоял и молчал, понимал, что она сейчас разорвет мою справку, а все равно молчал.
— Возьми, — сказала она и протянула справку. — На проспект Вернадского надо ехать на метро до станции «Университет».
…На бумажке было написано: «Щеглов Михаил Иванович, 1930 года, проспект Вернадского, 16, подъезд 8, кв. 185». Я спрятал бумажку с адресом и вернулся в машину. Там уже сидел какой-то мужчина.
— Теряю из-за тебя время, — сказал шофер.
Он крутнул ручку счетчика, машина тронулась, на счетчике стали быстро меняться цифры.
Все молчали. Я видел в шоферское зеркальце лицо мужчины. Он надел большие роговые очки, достал из толстого портфеля газету и стал читать.
— Придется ехать переулками, — сказал шофер. — А то милиционер может задержать за аварийный вид. Все из-за этого героя.
Мужчина оторвался от газеты. Теперь я увидел, что он читал газету «Советский спорт».
— Приехали, — сказал он. — Вот, вот около этого подъезда. — Ему трудно было выходить из машины. — А этого героя ремешком бы, ремешком.
Шофер посчитал мелочь, которую ему уплатил этот пассажир, и сказал:
— Солидный человек. А то другой жмется, считает, считает, копейка в копейку платит. А я думаю так: раз нет лишних денег, нечего лезть в такси.
— Это до революции воспитывали ремешком, — сказал я. И подумал: «Да, хорош ты гусь. Шерстнев таких презирает».
Я теперь совсем почему-то перестал его бояться.
— Поехали, что ли, в ваш гараж, — сказал я. — У меня своих дел полно.
— Не хочется порожняком, — ответил он. — Может быть, подхватим какого-нибудь «чижика». А насчет воспитания ремешком ты, пожалуй, прав. Нехороший тот метод, неправильный. У меня два сына, двойняшки; я их пальцем ни-ни. Убеждением действую.
Я промолчал, не хотелось с ним разговаривать.
— Свободно? — Перед машиной стоял высокий, худой мужчина. — Отвезете на Сокол?
Он сел в машину и с интересом посмотрел на меня.
— Сынок? — спросил он.
— Какой там сынок! Этот парень меня наколол на двадцатку, — сказал шофер. — Видели вмятину на левом крыле? Он виновник аварии. В гараж его везу, а там письмо напишут родителям, чтобы деньги прислали за аварию.
— А ты, парень, издалека? — спросил мужчина.
— С Алтая, — ответил я. — Мы в совхозе живем.
— Далековато. А родители в совхозе работают?
— Мать — зоотехник.
— А отец?
Я промолчал.
— А отец? — снова спросил он.
— Мы вдвоем живем, — ответил я.
Шофер скосил на меня глаза, он первый раз скосил на меня глаза. До этого он не смотрел в мою сторону.
— Эх, отцы, отцы! — сказал мужчина. — Понятно, понятно.
Шофер снова покосился.
— «Понятно, понятно»! — сказал шофер со злостью. — Лучше скажите, где остановить машину.
— Вот здесь остановите, — сказал мужчина. Он вышел из машины. — Прошу на меня не кричать.
— Давай, давай шагай! — сказал шофер.
Мужчина ушел, а шофер еще долго что-то недовольно бубнил себе под нос.
— Ну, развернулись, — сказал он. — И в гараж.
В это время к машине подлетел паренек лет двадцати.
— Шеф, — сказал паренек, — подбрось на улицу Горького. Спешим.
Шофер посмотрел на меня и сказал:
— Ну ладно.
— Сейчас, у нас здесь небольшая компания. — Он протяжно свистнул и закричал: — Ребята!
К машине подлетели еще паренек и девчонка, вроде Наташи. Худенькая, высокая, но только Наташа была не такая красивая.
— Полетели, шеф, — сказал первый паренек. — Кафе «Космос». Гуляем. Представляете, спихнули физику. — Это он сказал нам.
— Когда он у тебя спросил, что такое «нормальный металл», — сказала девчонка, — я решила, ты сгорел.
— Это я? — удивился первый паренек. — Да я эти «нормальные металлы», как орехи…
— А вчера что говорил? — спросил второй паренек.
— Вспомнил про вчерашнее! — Он засмеялся. — Вперед надо смотреть, вперед!
— Мальчики, — сказала девчонка, — отвернитесь. Я приму божеский вид, а то я как общипанная курица.
Она достала из сумки расческу и начала чесать волосы. Схватит пук волос и начинает остервенело чесать: сверху вниз, сверху вниз. Никогда не видел, чтобы так причесывались. А потом она уложила волосы руками, и получилось даже хорошо. А потом достала карандашик и начала водить им около глаз.
— Ну, я готова, — сказала она.
— Блеск! — сказал первый паренек.
И мне тоже очень понравилось. А второй паренек мрачно заявил:
— Ничего не блеск. Нет, Ленка, из тебя явно не выйдет физик, ты очень интересуешься своей персоной.
— Выйдет. А Лиза Мейтнер? Все пишут, что она была красивой женщиной, модно одевалась и так далее, а сделала больше некоторых мужчин в ядерной физике.
— Синий чулок, — сказал первый паренек. — Ты на него, Ленка, не обращай внимания.
Лена ничего не ответила, и они все трое замолчали. Видно было, что второй паренек обиделся и не хотел начинать разговор. А первому молчать было трудно, он посмотрел на меня и подмигнул. А я ему улыбнулся: почему не улыбнуться хорошему человеку.
— Ты где живешь? — спросил он меня.
— Далеко, — ответил я. — В Алтайском крае, на целине.
— Крепко, — сказал он. — Я в прошлом году тоже был на целине. Здорово поработал.
— Ты? — переспросил второй паренек. — Леночка, ты слышала? А мы как будто не работали. Он, видите ли, поработал.
— Ладно вам, ребята, из-за ерунды… — сказала Лена.
Совершенно ясно было, что между ними назревал конфликт.
— А вы еще поедете на целину? — спросил я.
— Может быть, поедем, — ответила Лена. — А что?
— Приезжайте к нам, — сказал я. — У нас совхоз первый на весь край. А директор, он, вам руки целовать будет.
— Мальчики не любят, когда мне целует кто-нибудь руки, — сказала Лена.
— Он не целует, он только так всем говорит, кто хорошо работает. «Вы, — говорит он, — молодец, увижу, буду руки целовать».
— Это человек! — сказал первый паренек. — А ты, между прочим, в кафе «Космос» был?
— Не был, — ответил я.
— Упущение, шеф, — сказал он шоферу. — Паренек приехал с целины, а ты его даже не сводил в кафе «Космос». Там ведь мороженое знаменитое.
Видно, он принимал меня за родственника шофера. Я промолчал, и шофер промолчал. Почему-то не сказал свою любимую фразу: «Он виновник аварии, нагрел меня на двадцатку».
Мы подъехали к кафе, и они выскочили из машины.
— Шеф, у нас идея, — сказал первый паренек. — Мы забираем твоего племянника в кафе.
— Нет, — запротестовал шофер.
— Не волнуйтесь. Доставим домой в лучшем виде.
— У него дело поважнее, чем ваше мороженое, — сказал шофер.
— Жаль, — сказал паренек.
— Приезжайте к нам! — крикнул я.
Мне хотелось, чтобы мои слова услыхала Лена. Она засмеялась и помахала мне рукой.
— Еще одна жертва твоей красоты, — почему-то сказал второй паренек.
Я хотел вставить еще какое-нибудь слово, но шофер резко тронул машину вперед.
— Ишь ты, добряки, — сказал шофер. — Пожалели. Пожалел мужик волка… Жалостливые какие нашлись. Накрыл бы ты их на двадцатку, что бы они тогда запели?
— Но они ведь ничего не знали, — сказал я. — Просто они веселые и добрые.
— А, замолчи ты! — крикнул он. — За чужой счет все добрые.
— Скоро мы приедем в гараж? — спросил я. — Надоело мне!
— Подождешь, невелика птица, — ответил шофер.
Почему-то у него снова испортилось настроение.
Он резко свернул с улицы Горького в переулок, проехал немного и остановился.
— Пошли, — сказал он. — Надо съесть пару сосисок. Вазу возьми с собой.
— А можно, я посижу в машине? — попросил я.
— Нет, нельзя. Такие номера у нас не проходят.
Мы вошли в закусочную. Там было много народу, и вкусно пахло сосисками, и все стояли за высокими столиками и ели эти сосиски. По-моему, здесь были одни шоферы такси. Они громко разговаривали и смеялись.
— А, Федоров появился, — кивнул кто-то на моего шофера. — Как дела?
— А… — отмахнулся Федоров.
— Опять недоволен, — сказал другой шофер.
— Что это у тебя за адъютант с вазой? — крикнул первый шофер.
— Машину из-за него раскокал, сам еле цел остался, — сказал Федоров.
Это он-то еле цел остался? Ну и силен привирать! Но я промолчал. Здесь все, конечно, были на его стороне.
Федоров пошел к стойке за сосисками, а я остался стоять у столика.
— Эх, малыш, нехорошо. — Рядом со мной стоял мужчина. В одной руке он держал тарелку с тремя сосисками, а второй руки у него не было — пустой рукав от пиджака был засунут в карман. — Нехорошо у тебя вышло, малыш. Жизнью надо дорожить, особенно в мирное время.
Первый раз мне так сказали: «Жизнью надо дорожить». До сих пор все жалели машину или деньги, которые надо истратить на ее ремонт. А этот однорукий вдруг пожалел меня.
Подошел Федоров.
У него на тарелке возвышалась целая гора сосисок. Ну, штук десять.
— Привет, Федоров, — сказал однорукий. — Как пацаны?
— Ничего, растут. — Федоров улыбнулся. Видно, пацанов он своих любил: как заходил про них разговор, он даже в лице менялся.
Я стоял, а они ели свои сосиски. Федоров отправлял в рот сразу по целой. Мне так захотелось есть, что голова закружилась.
Однорукий посмотрел на меня, потом на Федорова, который уничтожал свои сосиски, и сказал:
— Эй, малыш, может быть, сделаешь одолжение ради компании? — Он кивнул на последнюю сосиску на своей тарелке.
Федоров перестал жевать. Он даже покраснел, честное слово. А я повернулся и вышел из закусочной. Не хотел я есть их сосиски.
Вышел на улицу и остановился около машины. Стою и смотрю на вмятину на крыле. А тут появился однорукий. В руках у него ломтик белого хлеба и сосиска.
— На, съешь, — сказал он.
Я сначала не хотел брать, и есть мне уже не хотелось. Я когда расстроюсь, у меня аппетит пропадает. Но неудобно было отказаться, взял хлеб и сосиску и начал есть.
— Ты сам откуда приехал? — спросил однорукий.
— С целины. — Надоело мне всем объяснять, откуда да зачем.
— Слыхал, мне Федоров рассказал, но я решил переспросить, — сказал он. — Ну, и как у вас виды на урожай?
Когда он спрашивал, то видно было, что он делает это не из вежливости и любопытства, а по-настоящему интересуется. Чем-то он был похож на Шерстнева. И ростом намного ниже, и на лицо другой, а чем-то похож.
— Хорошие виды, — ответил я. — У нас в совхозе всегда хороший урожай… — Хотел добавить, что он может поехать к нам в совхоз, что для него и без руки найдется там хорошая работа, но прямо так не скажешь. Я решил начать издалека: — Наш директор Николай Павлович Шерстнев, так у него нет пальцев на одной ноге, и ничего, работает.
— Понятно, — ответил однорукий. — А вот с одной рукой шофером не поработаешь. До войны я был мастером по автомобильному спорту. А теперь не то.
— Так я вот говорю: Шерстнев наш вовсю работает. Приезжайте к нам, я вас с ним познакомлю.
— Спасибо, — сказал однорукий. — Но из Москвы я уехать не могу. Здесь родился. Воевал. Слыхал, может быть, про знаменитую оборону Москвы? В армии маршала Рокоссовского служил. Он тогда еще в чине генерал-лейтенанта был… Мне здесь каждая улица знакома. Да, да, ты не смотри, что Москва — большой город. Вот сейчас заверни за угол и увидишь старый двухэтажный дом. Он теперь желтого цвета. А я помню, раньше он был серый, а еще раньше — красный. А живу я за Бородинским мостом. Для тебя этот мост как все мосты. А для меня это Бородинский мост. Ну вроде он живое существо. Мой товарищ. Во время войны, бывало, придет к нам пополнение, я сразу к москвичам: «Братцы, Бородинский цел?» Тогда фашисты часто бомбили Москву. «Цел», — говорят. И воевать сразу вроде легче.
Из закусочной вышел Федоров.
— Ерунда вмятина, — сказал однорукий. — А парень неплохой, на целину меня приглашал.
Я видел, как Федоров подмигнул однорукому: молчи, мол.
— Ерунда, говорю, Федоров, вмятина, — снова сказал однорукий. — Он тебя нагрел самое большее на пятерку.
— Ну ладно, не твоего ума дело, — сказал Федоров. — Давай топай.
— Ну чего злишься? — сказал однорукий. — Поедем к нам в гараж, я тебе бесплатно все сделаю.
— Ненавижу добряков. И откуда только они сегодня на мою голову сыплются?
Мы сели в машину. Федоров завел мотор, и мы поехали дальше. Между нами стояла ваза.
— Если вам не хватает денег, — сказал я, — переезжайте к нам, у нас шоферы здорово зарабатывают.
Он посмотрел на меня так, что я сразу замолчал.
— Надоел ты мне со своей целиной, — сказал он. — И студентов ты приглашал, и этого однорукого приглашал, а теперь еще меня зовешь!
— Я всех зову, кто мне нравится, — сказал я.
— А что же, я тебе тоже понравился? — спросил он.
— Нет, — сказал я. — Просто вам нужны деньги, поэтому я вам предложил.
— Слушай, помолчи, а то схлопочешь подзатыльник!
— Своих — ни-ни, — сказал я, — а на чужих замахиваетесь?
— Ох и вредный ты парень! — сказал он. — Злой на язык.
Это я-то злой, когда он меня вынуждает, когда несправедливость так и выскакивает из него! Ему бы поговорить с женщиной из справочного бюро, она бы объяснила ему, кто он такой.
— Скажи спасибо, что у тебя нет отца. Жалко обижать.
— А мне ваша жалость не нужна, — сказал я. — И отец у меня есть. Он тоже шофер. Он в Москве временно живет, учится в институте. — Врал ему вовсю, пусть, думаю, позавидует. — Скоро инженером будет и вернется в совхоз… У него есть мотоцикл. А здоровый, как Юрий Власов. Рост два метра. Он свой мотоцикл одной рукой выжимает.
Он мне не верил, косил на меня глаза и помалкивал.
— Вот, — сказал я. — Вот! — выхватил из кармана бумажку с адресом отца и сунул ему под нос. — Читайте: Щеглов Михаил Иванович, проспект Вернадского, шестнадцать, подъезд восемь, квартира сто восемьдесят пять. Ясно? Ему новую квартиру дали за хорошую работу…
— Вазу ему везешь? — спросил он.
— Ему.
Мы снова помолчали.
— Убери ее, а то еще кокнем, — сказал Федоров.
Я убрал вазу, поставил между ног. Теперь, когда Федоров опускал вниз правую руку, он дотрагивался до моей коленки. У него были большие, толстые руки. Они были выпачканы машинным маслом, и у меня на коленке осталась узенькая коричневая полоска.
Федоров остановил машину у магазина. Интересно, что он еще придумал?
— Вот тебе три рубля, купи две порции мороженого: мне и себе. Видишь, вон продают мороженое?
— Вижу, — сказал я. — Вам могу купить, а мне не надо.
— Ну, раз ты такой гордый, — сказал он, — купи только мне.
Я вышел из машины и пошел покупать ему мороженое. Жадюга он был, даже не стал меня уговаривать: мол, брось, купи себе тоже. А он обрадовался. Сейчас куплю ему самое дорогое мороженое, пусть объедается. Поесть он тоже не дурак. Мало ему сосисок, так на закуску еще мороженое подавай. Барин какой.
Купил ему мороженое за двадцать восемь копеек: оно было облито сверху шоколадом и все в бугорках от орехов. Я сам это мороженое никогда в жизни не ел, даже не нюхал. Шел к нему и прямо чуть не плакал над этим мороженым. Можно сказать, на мои три рубля он купил себе мороженое, да еще моими руками.
Когда я подошел к машине, она вдруг тронулась. На секунду передо мной мелькнуло хмурое лицо Федорова и тут же пропало. А рядом со мной стояла моя ваза, в руке было мороженое, а в другой деньги: два рубля семьдесят две копейки.
Я подумал, что сейчас Федоров смотрит в свое шоферское зеркало и видит меня. Поднял вазу над головой и помахал ею. Представил себе, как моя ваза раскачивается у него в зеркальце. Машины, которые едут сзади него, и моя ваза.
Потом я пошел в метро, чтобы ехать к отцу.
11
Ужасно до чего он далеко жил! Надо было сначала ехать на метро, а потом минут двадцать на автобусе. И еще эта ваза мне руки оттянула. Неудобно ее было нести. Приходилось все время перекидывать из левой руки в правую.
Бумага на вазе разлезлась, я ее оборвал, и теперь два громадных цветных петуха так и торчали у всех перед глазами. Стоило мне войти в вагон метро, как сразу все уставились на них. Взял и спрятал вазу между ног.
Но только я спрятал вазу, как маленький мальчик на руках у женщины, которая сидела напротив меня, заорал благим матом:
— Хочу петушка!
Я сначала молчал и прикидывался, что не понимаю, о каком петушке он воет, а потом пришлось вытащить вазу и показать ему.
Всю остальную дорогу держал у него вазу прямо перед носом. А он даже слюни от радости пускал, обнимал вазу, гладил петухов. Еле его оторвали от этой вазы.
Наконец я нашел нужный мне дом, подъезд и поднялся на пятый этаж. Несколько минут постоял у дверей с номером 185.
Потом переложил вазу из левой руки в правую. А потом решил ее поставить временно в угол, чтобы не бросались в глаза сразу эти дурацкие петухи. Уже хотел позвонить, но почувствовал, что у меня во рту стало сухо-сухо, а язык большой и не шевелится.
Поднялся на несколько ступенек выше и тихонько запел песенку про шоферов, чтобы расшевелить язык. Немного успокоился и снова подошел к этой двери, но, вместо того чтобы позвонить, прислонил ухо к замочной скважине: ни звука.
Постоял немного, потом взял и позвонил. Еще, еще секунда, и откроется дверь, и я окажусь с ним один на один. И вдруг я схватил вазу и, прыгая через две ступеньки, бросился вниз. На втором этаже остановился. Глупо было, конечно, так пугаться. Ясно, что отца нет дома, что он на работе. Но возвращаться мне не хотелось. Я вышел во двор…
Двор был большой, усаженный деревьями, а в самом центре — площадка. Там стояли скамейки и играли ребята. Я подошел и сел — спешить было некуда. У меня было времени еще часа четыре;
На асфальтовом кругу площадки стояли мальчик и девочка. Мальчишка был с самокатом. Они о чем-то разговаривали и поглядывали в мою сторону. Может быть, смотрели на меня, а может быть, на вазу. Неизвестно. На всякий случай я сделал безразличное лицо.
Потом мальчишка покатил на самокате. Раз проехал мимо меня, второй, а на третий остановился.
— Новенький? — спросил мальчишка.
— Приезжий, — ответил я. — Должен эту вазу одному человеку передать.
— Откуда? — спросил мальчишка.
— Издалека.
— Сила, — сказал мальчишка. — И петухи тоже сила.
— Такого цвета петухов не бывает, — сказал я. — Какой-то художник бешеный их нарисовал.
— А все равно, — сказал мальчишка. — Хочешь прокатиться на самокате? Самоходный и с тормозом.
— Можно, — ответил я.
Взял самокат и попробовал прокатиться, но чуть не упал.
У нас в совхозе никто на таких самокатах не катается. Я их до сих пор только в кино видел.
— Я раздумал, а то еще сломаю, — сказал я.
— Ерунда, — успокоил меня мальчишка. — Его сто раз ломали. Сейчас я тебя научу. Главное — сильно отталкиваться и не нажимать на тормоз. И все.
— Эй, я пошва! — крикнула девчонка.
— Ну и иди, — ответил мальчишка.
— Позовешь — не вегнусь, — сказала девчонка.
Ох, любят эти девчонки угрожать! Сама не человек, а палка. Глазищи зеленые, и платье зеленое. Настоящая ящерица. А тоже угрожает.
— Не позову, — сказал мальчишка. — Не беспокойся!
Молодец, а то я боялся, что он убежит за этой ящерицей. А мне надоело болтаться одному, и от взрослых я за день устал. Все взрослые и взрослые, целый день. Устаешь от них.
Девчонка повернулась и убежала.
Теперь мы катались на самокате по очереди. Круг я, круг он. Потом он предложил кататься на скорость, кто быстрее. Один вслух считал: раз, два, три… а другой в это время катил по кругу. Он нарочно считал медленнее, чем я, чтобы я оказался победителем.
— Говоришь, издалека? — спросил наконец он.
— Издалека, — ответил я. — С целины.
— Сила! — закричал он. — У меня не было ни одного знакомого целинника.
Он протянул мне руку и крепко пожал. Он жал мою руку изо всех сил.
— Севка. — Я тоже пожал ему руку так, чтобы он почувствовал.
— А я Сережка, — ответил он. — У тебя мозоли. Сила!
— В мастерской работаю. Трактористам в ремонте помогаю.
— А я еще сам ни разу в жизни ничего не делал, — вздохнул Сережка. — Москва, сам понимаешь. Мастерской здесь не найдешь. А если даже найдешь, взашей могут выгнать. Пропадаю.
— Ну, в Москве тоже неплохо.
— Хорошо-то хорошо, но размах не тот, — сказал Сережка. — Давай дружить по-настоящему. Уедешь — переписываться будем.
— Давай, — согласился я.
— А потом, может быть, я приеду к вам, — сказал Сережка. — Вырасту же я когда-нибудь. Будем с тобой жить в палатке.
— У нас давно нет палаток, — ответил я.
— Ну, все равно, — печально вздохнул Сережка. — Все равно я к вам приеду.
— Приезжай. Не пожалеешь.
— А ты надолго?
— Да я проездом. Сегодня приехал и сегодня уеду. В Артек.
— Сила, — сказал Сережка. — Ох и счастливый ты!
— Вот передам одному человеку эту вазу и уеду, — ответил я. — А в вашем доме мне знакомого повидать надо. Может быть, ты его встречал: высокий такой? — Подумал, что бы еще рассказать об отце, но ничего не придумал. — Ну, в общем, он высокий-высокий.
— Здесь высоких много, — сказал Сережка. — По таким приметам не найдешь.
— Щеглов его фамилия. Щеглов Михаил Иванович, — сказал я.
— Да ведь это дядя Миша! — крикнул Сережка.
Это был первый в моей жизни человек, который видел его совсем недавно, вчера или позавчера.
— Только он совсем не высокий, — сказал Сережка. — Обыкновенный рост… Он мой лучший друг.
Я не стал с ним спорить. Может быть, действительно он и не высокий, я ведь не видел его восемь лет. Но стало обидно, и я даже рассердился на Сережку, хотя он-то уж во всяком случае не был виноват в том, что мой отец уехал из совхоза и бросил нас.
— Чем ты ему приглянулся, что он записал тебя в лучшие друзья? — спросил я.
— А его весь наш двор знает, — ответил Сережка. — У него старенький мотоцикл, и он часто занимается ремонтом во дворе, а я ему помогало. Он скоро придет с работы.
— Подождем, — согласился я. — Времени у меня достаточно.
— А этих петухов ты ему привез? — спросил Сережка и кивнул на мою вазу.
— Этих?.. Нет, не ему. Одна женщина послала мужу — подарок ко дню рождения. Неудобно было отказать… А может, мне сходить к нему на работу?
— Кто его знает, где он работает, — ответил Сережка.
Да, Москва — это не наш поселок, где каждый знает, где кто работает, где живет и что за человек. Здесь вон сколько людей, и все разные. Попробуй разберись в них. Потом я почему-то подумал, что когда мы с Сережкой станем взрослые, то многое будет по-другому. В общем, нам будет нравиться одно и то же.
Потому что ведь вот мы с Сережкой жили в разных концах Советского Союза и только что познакомились, а уже друг друга с полуслова понимаем.
В это время затарахтел мотор, и кто-то въехал во двор на мотоцикле. У меня прямо задрожало все внутри. Удивительно, до чего я был нежное и трусливое создание: раньше я этого за собой не замечал. И никто бы в это не поверил. Даже «Богиня Саваофа» говорила, что я парень не робкого десятка. А тут, если бы не Сережка, я бы убежал.
— Не он, — сказал Сережка. — Это студент, на новеньком чешском мотороллере. Называется «Чезета». Машинка — высший класс. Папочка купил.
— Неплохо устроился, — сказал я.
— Ерунда, — ответил Сережка. — Так каждый может, на чужие денежки. Ты думаешь, если бы мне купили мотороллер и цветную рубашку, как у него, то я бы не смог форсить? Форсить каждый может. Но мне лично противно, когда форсят.
Я промолчал. Что говорить, и так все ясно.
Снова во двор въехал человек на мотоцикле. У этого был большой, мощный мотоцикл, а на глазах квадратные темные очки; из-за них нельзя было рассмотреть лица мотоциклиста. Он проехал мимо нас и даже посмотрел в нашу сторону. Я подумал, что сейчас он остановит мотоцикл, и снова почувствовал, что не могу произнести ни слова.
— Тоже не он, — сказал Сережка. — Это летчик. Служит в гражданской авиации. Второй пилот на «ТУ-124». Неплохой парень, только всегда торопится. А мотоцикл — сила! На малых оборотах тянет без звука. Два цилиндра. На нем можно рекорд скорости поставить.
— А сколько же у вас мотоциклов? — спросил я.
— Двенадцать, — сказал Сережка. — Студент — раз, летчик — два, рыжий — три, шофер-таксист — четыре, инженер — пять, парашютистка — шесть… — И тут Сережка закричал: — Дядя Миша! Дядя Миша!
12
По двору ехал человек на мотоцикле. Он был в маленькой кепке, сдвинутой на лоб. Я его сразу узнал, я бы его узнал среди тысячи людей, среди десяти тысяч и даже среди миллиона. И мотоцикл я сразу узнал. Вдруг вспомнил, как мы на этом мотоцикле ездили по степи втроем: я, мама и он.
У него тогда была точно такая же кепочка, и у меня была такая же кепочка. Ее мне сшила мама и надела мне так же, как носил он. «Правильно, — сказал тогда он. — Правильно носишь кепку».
— Побежали! — закричал Сережка.
Он проехал мимо нас и помахал Сережке рукой.
— Постой, — сказал я.
— Ну чего же ты, а то он уйдет!
— Понимаешь… — Я был не из тех, кто с первого раза выкладывает свои секреты, но сейчас у меня другого выхода не было. — Ты умеешь хранить тайну?
— Могила! Можешь на меня положиться.
Сережка готов был подождать. А я не знал, с чего начать.
— Ну, — не вытерпел Сережка.
— В общем, ты не говори ему, что я его жду. Понял?
— Не очень, — сказал Сережка. — Сам ждал, говорил: нужен, а теперь не говорить. Пожалуйста, не буду. — Он ждал, что я еще скажу. — Это и вся тайна?
— Нет, не вся, — ответил я. — Мне надо с ним поговорить, но чтобы он не догадался, откуда я приехал и как меня зовут. Понял?
— Понял, — кивнул Сережка. — Пошли, а то он уйдет.
— Пошли, — сказал я.
Мы вышли на асфальтированную дорожку, и Сережка покатил на самокате. Я бежал рядом. Вазу с петухами я держал сбоку, чтобы ее не было видно.
Мы подбежали к нему.
— Ну, как работает старик? — спросил Сережка и похлопал по бензобаку мотоцикла.
— Работает, — ответил он.
— А как работает? — Сережка изо всех сил старался поддержать разговор.
Он ничего не ответил. Сидел перед мотоциклом на корточках и молчал. Меня он не видел. А я был совсем рядом, стоило мне протянуть руку, и я бы дотронулся до его плеча.
Я бы мог ему сказать: «Хватит копаться с этой старой посудиной». А он бы мне ответил: «А тебе какое дело?» А я бы ему: «Значит, есть какое-то дело». Он бы посмотрел на меня… и произошло бы что-нибудь необыкновенное. Он завел бы мотоцикл, посадил меня сзади, и мы бы куда-нибудь покатили, где никого-никого нет. Мы бы покатили в самое укромное место в Москве. А у Сережки рот открылся бы от удивления…
Стоило мне только дотронуться до его плеча, только протянуть руку и шевельнуть пальцем. Ну чего я стоял как чурбан? Столько лет об этом мечтал, столько пережил из-за этого, а теперь стоял перед ним и молчал.
А он продолжал возиться с мотоциклом, и мускулы ходуном ходили под его рубашкой. И руки у него были в масле, совсем как у Федорова. Но вот он выпрямился. Ему надо было, видно, подойти к мотоциклу с другой стороны. А мы стояли у него на дороге.
— Идите, ребята, идите, нечего болтаться под ногами, — сказал он. — Не до вас.
Мы с Сережкой отошли и смотрели на него издали. В конце концов, почему он должен с нами разговаривать? Нет у него для этого свободного времени. Может быть, он торопится на собрание или у него срочное задание по работе, а здесь еще мотоцикл барахлит. Голос его мне понравился: низкий такой и слова чуть-чуть растягивает.
Наконец он бросил возиться с мотоциклом и пошел к подъезду. Прошел мимо нас и посмотрел в мою сторону. Так, скользнул глазами, даже петухи на вазе его не удивили. А меня он просто не узнал.
Вот что происходит с отцами, когда они уезжают из дому! Рядом с ним стоит его сын, а он и в ус не дует. Точно это не его сын, который носит одну с ним фамилию, и до сих пор помнит его голос, и узнал бы его среди миллионов людей. А этот отец преспокойно проходит мимо и скрывается в подъезде.
Неизвестно, что теперь делать дальше. На вокзале, вероятно, паника уже идет вовсю. И еще эта ваза с петухами все руки оттянула. Подарить ее Сережке и уехать? Или лучше написать записку, положить в вазу и попросить Сережку передать отцу? Но мне бы с ним поговорить, хотя бы несколько слов сказать, чтобы он знал, что я — это я.
— Не очень-то разговорчивый, — сказал я. — А мне про него рассказывали, что он любит поболтать.
— У него по настроению, то начнет говорить — не остановишь, — сказал Сережка, — а то: «Привет, спешу, брат, спешу», — и все. Но на мотоцикле меня два раза прокатил, и вот самокат тоже он починил.
Мы помолчали.
— Ну, что теперь будешь делать? — спросил Сережка.
— Не знаю. На вокзале паника, вероятно, страшная. В общем, мне на это наплевать, но Наташу жалко. Это наша вожатая — мировой человек. Она из-за всего переживает, все принимает близко к сердцу. Представляешь, ей меня доверили, а я сбежал.
— А зачем же ты сбежал? — спросил Сережка.
— Чрезвычайные дела, — сказал я. — Если бы я ей все рассказал, то она бы меня простила.
— Все не расскажешь, — сказал Сережка.
— Вот именно, — согласился я. — А дома ты у него бывал?
— Нет, — ответил Сережка.
— Понимаешь, нужно мне сказать ему одну важную вещь, — сказал я. — Привет передать. А я почему-то не смог…
— Он теперь, может быть, до утра из дома не выйдет. — Сережа помолчал, посмотрел на меня. — А ты этих петухов, значит, не ему привез?
Ведь я ему уже говорил про этих петухов, что привез их другому человеку, а он снова спросил.
— Нет, не ему, — сказал я.
— Тогда придется ждать до утра, — сказал Сережка.
— Хорошенькое дело! — ответил я. — У меня всего времени час или два.
— Надо что-нибудь придумать, — сказал Сережка.
— Надо, — согласился я.
— Вон его окно, — показал Сережка, — на пятом этаже. Открытое… Первое справа. Видишь?
— Вижу.
— Придумал, придумал! — закричал Сережка. — Бросим ему в окно небольшой камешек, он выглянет, ну, а мы ему что-нибудь крикнем.
— А если мы не попадем? — сказал я. — Выбьем соседнее окно?
— Да. — Сережка вздохнул. — Тогда нам крышка. Здесь домоуправ жестокий. Он нас в милицию отведет за милую душу. В детскую комнату. А там женщина работает, лейтенант милиции, как начнет воспитывать, не обрадуешься.
13
Стало вечереть. Мы сели на скамейку, а между нами стояла ваза. На меня в упор смотрел желтый глаз черного петуха. Сережка посмотрел на своего петуха.
— Севка, — сказал он, — а у твоего петуха какой глаз?
— Желтый, — ответил я.
— А у меня черный… Бабка моя сейчас, вероятно, уже ругается, что ужинать не иду.
— А ты иди, — сказал я. — Я, например, совсем есть не хочу.
— И я не хочу, — Сережка вздохнул. — Придется идти к Софке, она сразу что-нибудь придумает. Она самая умная в нашем классе. Даже иногда обидно бывает: сидишь, мучаешься над задачкой. А она придет, раз-два — и решила. Мать говорит: Софка способная девочка, а по-моему, просто везучка.
Я промолчал.
— Ты что, вообще против девчонок?
— Вообще против. Обидчивые они. Я одну назвал «дохлая принцесса», так потом меня на сборе отряда разбирали. Шуток не понимают.
— Я тоже вообще-то против, — сказал Сережка. — Но что же делать? Без Софки не обойдешься. Она хитрая и ловкая. Думаешь, катал меня дядя Миша на мотоцикле? Нет. А Софку катал. Думаешь, он починил бы мне самокат? Никогда в жизни. Ты же видел: «Привет, брат, привет, спешу, дела». А Софка его попросила, и он починил. Слова она особенные знает, хотя можно сказать, что из ее разговора ничего нельзя толком понять. Она не выговаривает две основные буквы алфавита: «л» и «р». Она вместо «ложка» говорит «вожка».
— Ну, раз так, — сказал я, — пошли к твоей Софке.
Мне теперь все равно было, куда идти, так у меня было тяжело на душе. Может быть, на самом деле эта хитрая Софка что-нибудь придумает.
— Она живет на втором этаже.
Мы подошли к Софкиным окнам, и Сережка несколько раз коротко свистнул, но в окне никто не появился. Он еще раз свистнул.
— Видал? — Он кивнул на Софкины окна. — Нарочно не подходит. Характер у нее ой-ой! Бабушка говорит, на такой женишься, будешь ходить в струнку.
Я стоял рядом и размахивал вазой. Передо мной появлялся то желтый, то черный петух, точно они гонялись друг за другом.
— Смотри разобьешь! — сказал Сережка.
— Я не разобью.
— Пошли! — крикнул Сережка.
Это была хитрость. Стоило нам сделать три шага, как Софка тут же высунула голову и крикнула:
— Эй, Сегежка, чего свистишь под окнами! Я читаю книжку, а ты свистишь.
— Ну и читай свою книжку.
— А чего же ты свистев?
— Дело есть, — сказал Сережка.
— Ну? — сказала Софка.
— Я не собираюсь орать на весь двор, — ответил Сережка.
— А ты губами, — сказала Софка. — Я пойму.
— А может, спустишься? — попросил Сережка.
— Нет, ты губами, — сказала Софка. — А то не пойду.
Сережка начал говорить одними губами. Софка, не отрываясь, смотрела ему в рот. Когда Сережка кончил, Софка тут же исчезла из окна.
— Сейчас прибежит, — сказал Сережка. — Она ради другого в огонь и в воду. Это у нее есть.
— А что ты ей сказал? — спросил я. — Ничего нельзя было понять.
— В двух словах изложил твою историю. — Сережка помялся. — Про него.
— А… — Нужно было что-нибудь еще спросить, и я сказал: — И ты тоже умеешь читать по губам?
Сережка скривился, подумал, вероятно, соврать мне или нет, и ответил:
— Нет. Я только умею говорить беззвучно, одними губами, а читать не умею. — Он помолчал. Видно, его подавляло полное превосходство Софки, потому что он сказал: — У меня губы толстые, по ним не хитро прочитать. А ты попробуй прочитай по Софкиным губам. Она сама по своим губам ничего не может прочитать.
— Как это сама по своим губам не может прочитать? — удивился я. — Человек сначала думает, а потом говорит. Что же, она сама не знает, о чем думает?
— А вот так, — сказал Сережка. — У нее все может быть. Она мне рассказывала: встанет перед зеркалом, губами шепчет, а сама в зеркало смотрит и ни черта не понимает, что говорит.
— Опять вгешь!
Мы оглянулись: перед нами стояла Софка. В руках она держала пачку печенья.
— Ты же сама рассказывала! — возмутился Сережка.
— Хотева тебя успокоить. Кому печенья?
Сережка обиделся на Софку и не стал брать печенья, и я тоже не стал — неудобно было.
— А Севка всем придумывает прозвища, — сказал Сережка.
— И мне пгидумав? — спросила Софка.
— Ящерица, — сказал я.
Минуту они молчали. Потом Сережка сказал:
— Сила прозвище!
— Ничего, — согласилась Софка.
— Давай печенье, — сказал Сережка.
Он взял сразу три печенья и стал их жевать.
— А ты? — спросила Софка.
— Я есть не хочу, — соврал я.
— Печенье — это не еда, — сказала Софка. — На, дегжи всю пачку, а я понесу твою вазу.
— Смотри не разбей, — предупредил ее Сережка. — Это он одному человеку привез.
— Ты за кого меня принимаешь? — спросила Софка. — За квадгатную дугу?
Я никогда не слышал, чтобы говорили «квадратная» дура. Всегда говорят «круглая» дура. А тут «квадратная».
— Ну ладно, — сказал Сережка. — Ты что-нибудь придумала?
— Сейчас, — сказала Софка.
Софка шла впереди, в руках у нее была ваза. Я посмотрел на вазу со стороны. Смешная она и веселая. Я даже к ней привык, и она мне нравилась.
Софка что-то шептала себе под нос.
— Чего это она? — тихо спросил я.
— Думает, — ответил Сережка. — Она, когда думает, всегда под нос читает стишок. Она в актрисы целит, а там без букв «л» и «р» нельзя. Где-то достала стишок и тренируется. Ей сказали: как научишься читать этот стишок, так возьмем в актрисы. А она упорная. «Шит колпак не по-колпаковски, вылит колокол не по-колоколовски. Надо колпак переколпаковать, перевыколпаковать, надо колокол переколоковать, перевыколоковать». Это ее стишок.
— Язык сломаешь, — сказал я.
— Сломаешь. Но она упорная.
Вдруг Софка оглянулась и сказала:
— Пгидумава. Сейчас зайдем к нему и скажем: собигаем бумагу. Ну, и поговогим о чем надо.
— Силища! — обрадовался Сережка.
А я промолчал. Ходил, как во сне. Точно все то, что происходило, было не со мной, а с кем-то другим. Точно не я сбежал с поезда, не я обманул Наташу, подвел Шерстнева, точно не я искал встречи с отцом, а кто-то другой.
Мы вошли в подъезд, сели в лифт.
— Чуг, я нажимаю кнопку, — сказала Софка.
Она нажала кнопку десятого этажа, хотя нам надо было на пятый. Сережка невозмутимо стоял в углу.
— Почему ты нажала на десятый? — спросил я. — Ведь он живет на пятом.
— Гвупо ехать до пятого в десятиэтажном доме, — ответила Софка. — Доедем до десятого, потом спустимся до пятого.
Мы ехали в лифте. Я в своей жизни первый раз. Он мягко скользил вверх, щелкая на этажах. Потом остановился. Софка нажала кнопку пятого этажа, и мы поехали вниз.
Вышли на лестничную площадку, и я даже не успел опомниться, как Софка без всякой подготовки позвонила в сто восемьдесят пятую квартиру.
Он открыл нам на второй звонок. Одна щека у него была в мыле, он брился. Сразу было видно, что он торопился.
— А, знакомая братия. Ну, в чем дело?
— Мы за макуватугой, — сказала Софка.
— За чем? — переспросил он.
— За стагой бумагой, — поправилась Софка.
— Нет у меня бумаги, — сказал он.
Но Софка — это не Сережка, от нее не так легко было отделаться.
— А у ваших соседей тоже нет стагык газет? — спросила она.
— Их нет дома. Давай, давай, шагайте дальше! — Он захлопнул дверь перед нашим носом.
— В пвохом настгоении, — сказала Софка. — Ну ничего.
Сережка совсем приуныл, и я тоже здорово приуныл. А Софка снова нажала кнопку. Он открыл дверь, и раньше, чем он успел возмутиться, она прямо выпалила в него:
— Госудагству нужна бумага, а вы не хотите помочь!
— Ну ладно, входите. — Он посмотрел на часы. — Проходите в комнату. Я добреюсь.
Мы вошли в комнату. У него была самая обыкновенная комната: стояли кровать, стол и один стул. А вещи висели на двери, они были прикрыты простыней. На стене около окна висело зеркало, а под зеркалом портреты двух женщин. Я подошел поближе, чтобы их рассмотреть.
— Агтистки кино, — сказала Софка. — Из жугнава выгезаны.
Наконец он вернулся. Он был чисто выбрит и аккуратно причесан. Подошел к зеркалу, чтобы полюбоваться собой. Видно, он себе понравился, потому что замурлыкал под нос песню: «А у нас во дворе есть девчонка одна…» Я эту песню отлично знаю, у нас ее в совхозе все поют.
Он посмотрел впервые прямо мне в лицо и спросил: — С пополнением?
— Приезжий, — вдруг сказал Сережка.
У меня все как запрыгало перед глазами: Софка, Сережка, он и эти две женщины, которых он вырезал из журнала и повесил на стане. Я отвернулся, нарочно отвернулся. Думал, успокоюсь, повернусь к нему лицом, а он… Когда я поставил вазу и оглянулся, он уже забыл обо мне. Спросил, кто да что, а ответа толком не дождался: приезжий так приезжий. В общем, он был из тех, которые спрашивают: «Как у вас дела?», хотя им совсем это неинтересно.
— «А у нас во дворе есть девчонка одна…» — снова запел он и повеселевшим голосом спросил: — Значит, государству нужна бумага? — Что он так развеселился, непонятно было. — Что ж, сейчас будет бумага.
Вышел из комнаты и вернулся с пачкой старых газет. Снова вышел и снова вернулся: бросил на пол еще пачку.
— Государству нужна бумага, — сказал он. — Пожалуйста.
— Неплохой урожай, — заметил Сережка.
— А у вас вегевки есть? — спросила Софка. — Мы бы сейчас все связави и унесви.
— Веревки? Это мы сейчас организуем. — Он опять вышел.
— Давай начинай, — сказала Софка.
Я промолчал.
— Ты видишь, он волнуется, — сказал Сережка.
— Лучше я ему записку напишу.
Я оторвал от газеты длинную полоску бумаги и быстро написал: «Это тебе подарок от мамы. Твой сын Севка».
Я очень торопился, боялся, что он зайдет. Сложил записку в комочек и положил в карман.
— А где ты ее оставишь? — спросил Сережка.
И в это время он вернулся в комнату. В руках у него была веревка.
— Дядя Миша, а вам нгавится эта ваза? — вдруг спросила Софка.
— Ваза? Для ребятишек неплохо.
— Это я одному человеку в подарок привез, — сказал я. Голос у меня был какой-то странный.
Он разорвал веревку на три куска и протянул нам.
Софка и Сережка тут же стали связывать газеты. А я как дурак стоял в центре комнаты: в одной руке у меня была пачка с печеньем, в другой — веревка.
— Ты что на меня уставился? — спросил он.
— Я? Просто так.
— Экий ты, брат, неловкий! Дай сюда твое печенье. — Он взял у меня пачку печенья и слегка при этом коснулся моей руки. — И в пачке у тебя нет ни одного печенья, а ты за нее держишься.
А я даже не заметил, как съел все печенье.
— Он сегодня ничего не ел с утра, — сказал Сережка. — Он ведь проездом в Москве. Сегодня уезжает.
— А чего же он тогда с вами болтается?
— Ради компании, — сказал я.
— Ну, давайте, ребята, давайте побыстрее! — сказал он. — Мне надо уходить.
А мне наплевать на это, плевать мне на то, что тебе надо уходить! Я стою с тобой рядом, я ради тебя сбежал с поезда, а ты меня выгоняешь. А еще отец! Ну и уходи. А я сейчас соберусь и уеду и больше никогда-никогда не приду. А в вазу брошу записку. А потом, может быть, ты когда-нибудь заглянешь на дно вазы и прочитаешь записку: вот тогда тебе будет стыдно.
Я изо всех сил старался, мне хотелось, чтобы мой пакет был самый увесистый. Я натянул веревку покрепче, и она лопнула. Мне снова стало жарко, я почувствовал, что он мне смотрит прямо в затылок. Прямо прожигает его насквозь, а я ползал по полу, собирая эти несчастные старые газеты, потому что государству нужна бумага, а мне очень нужен отец.
— Ну-ка, дай я тебе помогу. — Голос у него стал какой-то другой. Я бы сказал, что голос у него стал поласковей. — У тебя что-то не ладится.
— У меня? — спросил я. — У меня-то все ладится.
Я поднял сверток и понес к выходу, даже не оглянулся на него. Нечего мне было на него оглядываться. Потом незаметно бросил записку в вазу.
У двери я на секунду остановился, ждал, что он меня окликнет, что ли. Но он меня не окликнул, и я ушел, а моя ваза с запиской на дне осталась у него в комнате.
На лестнице меня догнали Софка и Сережка.
— Ты чего так быстро ушел? — сказал Сережка. — Можно было еще немного посидеть.
Я промолчал. Нечего мне было говорить.
— Ты не пегеживай, — вдруг стала успокаивать Софка. — Не поговогив — и не надо. Вазу ты ведь оставив?
— Вазу? А вазу я вез другому человеку. А теперь вот провозился с ним и больше никуда не успею. Мне бы на поезд не опоздать. С Курского вокзала поезд отходит.
— А ты нам оставь адрес того человека, — сказал Сережка. — Мы ему отнесем твою вазу.
— Ладно! — отмахнулся я.
У меня сильно щипало в горле, и трудно было разговаривать. Я боялся заплакать. Они тогда могут подумать, эти всезнайки-москвичи, что у нас в совхозе все такие плаксы. А они еще не видели наших.
Мы вышли во двор.
— Пожалуй, я пошел, — сказал я.
— Уже? — спросил Сережка. — Ну, прощай!
Мы пожали друг другу руки, потом я пожал руку Софке. Ладошка у нее была длинная и худая. Постояли. Не люблю я этих расставаний до ужаса. Ведь прощались на всю жизнь. Может быть, никогда больше и не увидимся. Жалко было расставаться.
— Эй, ребята, ребята! (Мы задрали головы. В окне пятого этажа торчал он.) Слушай, парень, ты забыл вазу!..
— Что? — переспросил я.
Я отлично слышал, что он крикнул, но сделал вид, что ничего не понял. Он пропал из окна, потом снова высунулся. В руках у него была моя ваза. Он начал размахивать вазой. Из нее выскочила записка и упала к нашим ногам. Сережка поднял ее и протянул мне, а я тут же запихнул ее в карман.
— Иду! — крикнул я.
Ну что ж, возьму и скажу ему сейчас все. Мне вдруг стало легко и свободно. И непонятно было, как я мог так долго страдать и хитрить, вместо того чтобы сразу все рассказать. Давно бы уже сидели и распивали чаи, а потом бы он отвез меня на вокзал и я его познакомил с Наташей и Гелием.
Позвонил. Думаю, сейчас он откроет дверь, а я ему: так, мол, и так, принимай гостей. И тут он мне открыл… Я даже его сразу не узнал, так он преобразился, совсем какой-то другой. В новеньком костюме, в белой рубашке при галстуке, точно тракторист на свадьбе. Да что там тракторист, настоящий артист из заграничного кино!
— Нехорошо чужие вещи забывать, — сказал он. — Тебе доверили, а ты забыл.
Он еще поучал меня. Ну ладно, ладно, сейчас я тебе скажу, кто я, тогда ты не так заговоришь. Тогда я смогу тебе сделать несколько замечаний о твоей наблюдательности. Например, о том, что у тебя и у меня одинаковые брови и носы, а ты этого не замечаешь. Тебе даже в голову не приходит, что я твой сын.
А может быть, ты на самом деле забыл, что у тебя есть жена и сын? Может быть, ты не обрадуешься, когда узнаешь, кто я? Ты ведь собрался в гости, что ли, а я тебе помешал? Придется возиться со мной и разыгрывать радость.
Почему-то я никогда раньше об этом не думал. А вдруг действительно ему не до меня?
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Мишка, — соврал я.
Нет, прежде чем ему все выкладывать, надо разобраться в нем.
— Тезка, значит, — сказал он.
Пожалуйста, пусть будет так. Я успокоился и врал очень ловко. Совсем не волновался.
— А откуда ты приехал?
— С Алтая.
— С Алтая? — У него в голосе появилась какая-то заинтересованность. — Значит, мы с тобой не только тезки, но и земляки. Где же ты там живешь?
— Под Барнаулом, в совхозе, — снова соврал я.
— Я тоже жил в совхозе, только далековато от Барнаула, — сказал он. — Но все равно, мы с тобой вроде как земляки. Восемь лет не был в тех краях…
Я все ждал, что он вспомнит меня и мать. А он не вспоминал, точно мы у него совсем выскочили из головы.
— Может быть, слыхал про совхоз «Новый»? — спросил он.
— Про «Новый»? Слыхал. Недавно в газете писали о вашем директоре совхоза.
— Про Шерстнева? Значит, работает. — Он засмеялся. — «Руки буду целовать, когда увижу…» «Международный скандал…» Это любимые изречения Шерстнева. Забавный мужик! Мой лучший друг. Предлагал остаться его заместителем. А я отказался, в Москву потянуло. Надо было в институт податься.
«Шерстнев его лучший друг? — подумал я. — Здорово придумал. Может, он еще скажет, что тот собирался ему руки целовать за то, что отморозил из-за него пальцы на ноге?»
— Ну, я пошел, — сказал я. — И вам тоже, вероятно, пора…
— Подожди, подожди, не каждый день земляка встречаешь, — сказал он и почти силой усадил меня на стул. — А я не тороплюсь, я все равно жду телефонного звонка… Я самый «старый» целинник. По первой целине трактор водил, вместе с Шерстневым первую палатку ставил. Ух и поработали мы тогда, а зимой померзли. Палатки насквозь продувались ветрами. Многие тогда спасовали, а я нет. А ведь я жил не один: сынишка у меня тогда был совсем маленький…
Он так и сказал: «Сынишка у меня тогда был совсем маленький…» Он так и сказал, а я-то думал, что он напрочь забыл обо мне.
— А где же ваш сын теперь? — спросил я.
— С матерью уехал погостить к родственникам, — сказал он. — Да, на целине меня каждый знает. — Лицо у него оживилось, щеки покраснели, весь он подобрался и стал торопливо и радостно шагать, размахивать руками, как какой-нибудь капитан дальнего плавания на капитанском мостике. — Ты спроси у нас в совхозе: кто помнит Щеглова? И каждый тебе о нем расскажет. Да что там в совхозе! Во всем районе меня знали и уважали. Вот был такой случай. Зимой несколько парней, трактористов, спасовали. Надоело им, и они решили уйти. А как уйдешь? Только на тракторе, степь вся ведь под снегом. Они выбрали время, когда не было Шерстнева, и стали собираться. Я узнал об этом, сынишку на руки — и за ними. Догнал, говорю: не вернетесь, мальчишку заморозим, и вам тогда плохо придется. Вернул их… Уж кто-то, а я заслужил, чтобы меня помнили!
Я-то прекрасно знал эту историю, он мог ее не рассказывать. Я от Шерстнева ее знал. Только за трактористами в погоню со мной на руках бросился совсем не он, а мать.
Стало скучно-скучно, и было непонятно, зачем я здесь рассиживаюсь, когда на вокзале меня ждут не дождутся Наташа и Гелий. И этот человек, который прохаживался по комнате в новых скрипучих туфлях и так лихо врал, мне был не нужен.
Он подошел к двери и открыл ее.
— Показалось, что кошка мяучит под дверью, — сказал он.
А это мяукал я, он врал, а я мяукал и даже сам не заметил. Нет, мне пора было отсюда уходить.
— У меня поезд через час, — сказал я. — Уезжаю в Артек.
— Обидно, — сказал он. — Я бы тебя проводил, не каждый день земляка встречаешь, отвез бы на мотоцикле на вокзал, да вот жду звонка.
— Ничего, — ответил я. — На метро доеду.
Не хватало только, чтобы он меня на своей старой посудине отвозил на вокзал! А там его увидят Наташа и Гелий, и начнется история…
— На обратном пути загляни. Я задумал купить «Москвича». Могучая штука. В мотор введу одну хитрую реконструкцию, это между нами, будет тянуть на двести километров. Покатаю тебя с ветерком.
Я взял вазу и встал. Мы вышли на лестничную площадку.
— Подожди, — сказал он и вызвал лифт. — А ты заезжай на обратном пути, и вместе махнем на Алтай. Вот все удивятся, когда я приеду!..
Я посмотрел ему в лицо, оно стало какое-то другое. В общем, это был не тот человек, который только что расхаживал по комнате. Он вдруг сник, как-то робко сказал: «Вот удивятся все, когда я приеду…» Я подумал о матери, и он, по-моему, тоже подумал о ней. Странно это было: стоят два человека, отец и сын, и думают об одном и том же, а между ними такая пропасть, которую никак нельзя преодолеть.
Пришел лифт. Он открыл мне дверцу. Он стоял и смотрел на меня сквозь решетку.
— Нажми третью кнопку снизу, — сказал он.
Я нажал, и лифт тронулся. Сначала пропало его лицо, потом я увидел галстук, потом черные узконосые ботинки. И он исчез. А я стоял в лифте, и в руках у меня была ваза. Лифт щелкнул на четвертом этаже, на третьем, на втором и остановился на первом.
Софка и Сережка стояли на том же месте.
— Ну как? — спросила Софка.
— Нормально, — ответил я. — Вазу я вам оставлю, а на обратном пути заберу.
— Вот это ты правильно решил, — сказал Сережка. — Ты нам напиши, а мы тебя встретим и проводим.
— Мне пора, — сказал я.
— А мы с тобой дойдем до автобуса, — сказала Софка. — Давай мне вазу.
У автобуса мы распрощались. Я вскочил в автобус, взял билет по всем правилам и сел у открытого окна. А под окном стояли Софка и Сережка. В руках у Софки была моя ваза.
Автобус тронулся, и дом на проспекте Вернадского остался позади, и квартира сто восемьдесят пять тоже осталась позади, и моя ваза осталась позади.
От всей этой истории сохранилась только записка, которую я написал ему. Она лежала маленьким твердым комочком у меня в кармане.
И больше ничего не осталось.
14
Мы снова в поезде. Ребята давно уже спят, а я стою у окна.
И в окно-то ничего не видно: темнота. Только иногда мелькает одинокая лампочка, и снова темнота.
Наташа ходит по коридору и заглядывает в купе — сторожит ребят, боится, чтобы кто-нибудь не упал с верхней полки.
А я смотрю в темноту и вспоминаю сегодняшний день. И всех людей, которых я встретил на своем пути: и водителя троллейбуса, и учительницу немецкого языка, и старика на скамейке, и балерину, и женщину из справочного, и Федорова, и студентов, которые приглашали меня в кафе «Космос», и, конечно, однорукого, и Софку, и Сережку. Всех, всех вспомнил и перебрал в памяти, и для каждого из них у меня нашлось какое-то слово.
А для него нет. Думал: он мой отец, а я ничего не могу ему сказать. Решил вспомнить все те истории, которые я раньше придумывал о нем, но мне не захотелось их вспоминать.
Ненужные, пустые какие-то истории. Из них каши не сваришь.
Теперь я понял, почему мать так тяжело вздыхала, когда я врал. Она боялась, что я стану таким же легкомысленным и ненадежным, как он. Когда он рассказывал про то, как мы жили на целине в первую зиму, я даже испугался. Он говорил моими словами: «Я самый „старый“ целинник», «Уж кто-то, а я-то заслужил, чтобы меня помнили», хотя мы с ним никогда раньше об этом не разговаривали.
Вот какая история получилась. Скажете, невеселая? Конечно, особенного веселья в ней нет, это точно. Но все равно я почему-то чувствую себя лучше, чем раньше, когда я его не знал.
А потом, он ведь сказал, что собирается к нам вернуться. Ну, не прямо так сказал, а все же было понятно, что он об этом думает.
И тут у меня снова появилась маленькая надежда, ну, как далекий огонек в степи, до которого идешь, идешь, а он все удаляется, удаляется… А потом вдруг перестает удаляться, и ты до него доходишь.
И он, мой отец, для меня как слабый огонек. Когда-нибудь я дойду до него.
Белые пароходы
Когда Рите исполнилось двадцать девять лет, она решила, что возраст уже не маленький, что старость не за горами и пора наладить бестолковую жизнь их семьи. Поэтому она сказала своему мужу Глебу и сыну Павлу, что отныне они будут жить, как все люди: в отпуск ездить к морю, вовремя обедать и завтракать и купят телевизор. При этом она выразительно посмотрела на Глеба.
— Пожалуйста, — неохотно сказал Глеб. — Я совсем не против.
— А как я теперь буду вас называть? — спросил Павлик.
Дело в том, что Павлик называл своих родителей по имени. Это повелось еще с того далекого времени, когда Павлик был совсем маленький, а Рита и Глеб такие молодые, что никто не принимал их за настоящих родителей.
Рита подумала, посмотрела на себя в зеркало, взбила прическу и ответила:
— Это может пока остаться по-старому.
Павлик с сожалением посмотрел на отца. В жизни Павлика ничего, собственно, не менялось. В конце концов не так уж трудно приходить вовремя к обеду и есть какие-то супы и котлеты, хотя, в общем-то, глупо есть эти супы, когда продаются такие вкусные вещи, как колбаса или консервы в томате. Но вот отцу это угрожало гораздо большим.
— Долго ты еще собираешься работать в этой экспедиции? — спросила Рита.
Наступила минута молчания.
— До лета поработаю, — ответил Глеб. — А потом брошу экспедицию, и мы отправимся все вместе к морю.
Этот разговор произошел на квартире Головиных зимой.
Потом Глеб уехал снова в экспедицию на Ангару, а Павлик и Рита продолжали жить в городе. Они ждали лета и часто по вечерам мечтали о море.
Наконец пришло лето, и приехал Глеб.
Рита была на работе. Павлик гулял во дворе.
— Долго ты не приезжал! — сказал Павлик. — Опоздал на десять дней. — Он взял у отца чемодан, и они медленно пошли к подъезду.
Чемодан был тяжелый. Вероятно, отец снова привез образцы железной руды. Но Павлик помахивал на ходу чемоданом, точно пустым. У них с отцом было правило: раз взялся нести, то уж терпи.
— Ну, как руда? — спросил Павлик. — Определили точное место залежей?
— Нет, — ответил Глеб.
Раз отец не хочет отвечать — значит, что-то не так. Это Павлик отлично усвоил и не стал больше расспрашивать.
Сколько Павлик помнит себя, столько отец ищет эту руду. Во дворе его прозвали «рудокопом». Раньше отец работал в городе, в институте, а каждое лето во время отпуска уплывал по Ангаре, за четыреста километров, чтобы искать руду. Когда-то там работала маленькая экспедиция, и в ней на практике были отец и мать Павлика. Потом экспедицию закрыли, решили, что крупных залежей руды в том районе нет. Все так решили, кроме отца. И с тех пор он уходил в тайгу.
У других мальчишек отцы уезжали в отпуск на рыбалку или в деревню, а его отец искал в тайге руду. А в прошлом году он переехал на строительство нового сланцевого комбината, чтобы быть поближе к району своих поисков.
Они вошли в квартиру.
— Ну, расскажи про свои дела, — попросил Глеб.
— Перевели в пятый, — ответил Павлик. — Одна тройка — по истории. Понимаешь, история — скучища. В таком-то году, да в таком-то году… В общем я все знаю, а подробности рассказывать не люблю, и за это мне снижают отметки.
— Никогда ты, брат, не вылезаешь из троек.
— Подумаешь, — сказал Павлик, — история…
— Если ты ничего не понимаешь в истории, — ответил Глеб, — то лучше помолчи. Кем бы мы стали, если бы не знали истории. Ты бы, например, не знал, кто такой Колумб или Спартак.
Павлик молчал, делал вид, что отец говорит самые обыкновенные вещи.
— Как мать? — спросил Глеб.
— Хорошо, — ответил Павлик. — Ждет тебя и собирается в отпуск. Шьет летние платья. Несколько штук уже сшила. Купальник купила и беленькую резиновую шапочку, чтобы волосы в море не мокли. А по-моему, не интересно, если волосы сухие после купания. Просил, чтобы купила мне ласты и маску для плавания, — она не хочет. Говорит, научись сначала плавать.
В прихожей хлопнула дверь. Это пришла Рита.
— Молодец, быстро пришла, — сказал Глеб.
— Передвигалась со скоростью реактивного самолета, — ответила Рита.
Они поцеловались. Мать всегда немножко смущалась, Когда приезжал отец после длительного отсутствия, и Павлик это понимал. Он стал смотреть в окно.
— Как вы здесь жили? — спросил Глеб.
— Не жили, а ждали, — ответила Рита. — А теперь мы наконец поедем к морю. Ну прямо ужас как хочется к морю! — Она закрыла глаза.
Это был самый подходящий момент для Павлика, чтобы вступить в разговор, и он сказал:
— Что ты закрыла глаза?
— Это серое небо мешает вспоминать море, солнце и пароходы.
— У нас по Енисею тоже ходят пароходы.
— Ну что ты, Павлик, — сказала Рита. — Там совсем другие пароходы. Там все пароходы белые. Понимаешь? Синее море, высокое небо, солнце… И вдруг далеко в море появляется белый пароход. Он ярче солнца, и тебе все кажется, что он пропадет, исчезнет, что не может быть в жизни такой красоты. А он не пропадает. И вот он уже стоит на пристани, и, чтобы тебе стать счастливым, нужно сделать десяток шагов, и ты взойдешь на его палубу. А потом поплывешь по морю…
Глеб промолчал, и Павлик промолчал. Видел, что отец в неважном настроении. И не ошибся. Утром, когда он еще лежал в кровати, услышал разговор родителей.
— Значит, мы опять не поедем? — спросила Рита. — Я собиралась, ждала. Павлик тоже ждал. В институте всем расхвасталась.
— Я сейчас не могу уехать из экспедиции. Потерпи еще месяц.
— Ах, опять двадцать пять! Месяц, еще месяц!.. Я уже жду десять лет. Это выше моих сил. Если ты не устал, подумай обо мне.
— Уехать сейчас из экспедиции я не могу, — сказал Глеб. — Мы ведь сделали еще только три скважины. Столько лет я этого добивался, а теперь, когда мне дали первую буровую, я уеду? Это просто предательство!
— Ты любишь громкие слова. «Предательство»! — сказала Рита каким-то неестественным голосом. — Это смешно, но в доме до сих пор никто не знает даже нашей фамилии. Меня называют женой «рудокопа». Павлика — сыном «рудокопа».
— Ну хорошо, — сказал Глеб. — Хватит.
— Что хорошо? — спросила Рита. У нее все еще был неестественный голос.
— Ты поедешь с Павликом к морю, — сказал Глеб. Пожалуй, он тоже говорил неестественным голосом. — Будешь там купаться и загорать, смотреть на свое синее небо и на свои белые пароходы.
— Хорошо, — сказала Рита. — Я поеду!
— Хорошо, — сказал Глеб. — Поезжай!
Они оба сказали «хорошо», хотя ничего хорошего в их разговоре не было. Из всей этой истории Павлик усвоил только одно: лучше, когда родители разговаривают естественными голосами.
Они приехали в Гагру, сняли комнату и тут же побежали к морю.
По дороге на пляж их остановил старшина — милиционер. Он строго посмотрел и сказал:
— Старшина Нанба. Добро пожаловать к нам в город, но имейте в виду, что у нас женщинам в брюках ходить не полагается: в кино не пускают, в ресторан тоже не пускают.
— Хорошо, — ответила Рита. — Мы только приехали, а в дороге, знаете, удобнее в брюках.
— Удобно — это еще не значит достойно, — сказал Нанба. — Женщина ходит в платье, мужчина — в брюках. Тысячи лет.
— Ну, знаете ли, с тех пор многое изменилось, — сказала Рита.
— Но не в этом, — ответил Нанба.
На пляже собралось много народу, невозможно было найти свободного места. Рита и Павлик стояли в полной растерянности. Их ошеломила эта новизна лиц, эта шумная разноцветная толпа, это сверкающее солнце. Но тут какой-то мужчина в больших зеленых очках потеснился, и они быстро разделись на небольшом клочке земли и побежали в море.
Хорошо Рите — она отлично плавала, а Павлику пришлось барахтаться у берега, среди совсем маленьких ребят. Поэтому ему скоро надоело, и он вернулся к тому месту, где они разделись, и лег загорать.
— Смотри, сгоришь, — сказал мужчина в очках. — Недавно приехали?
— Сегодня, — ответил Павлик. — Мы самолетом прилетели.
— Твоя сестра отлично плавает, — сказал мужчина.
Павлик посмотрел в море и увидел вдали, среди ослепительных морских бликов, беленькую шапочку матери.
— Это не сестра, — сказал он не очень дружелюбно, потому что вдруг неожиданно вспомнил отца. — Это моя мать.
— А-а… — протянул мужчина. — Так, так. Присмотри за вещами, а я поплаваю.
Он стремительно бросился к воде, нырнул в наступающую волну, вынырнул и поплыл вперед. Павлик следил за ним. Сначала мужчина плыл, опустив голову в воду, сильно взмахивая руками, потом поднял голову и подплыл к Рите. Они о чем-то там разговаривали, а Павлик смотрел на них, и настроение у него совсем испортилось. Он скосил глаза на аккуратно сложенные вещи мужчины и увидал бинокль.
Он подумал, подумал и решил воспользоваться биноклем — в конце концов, тот же попросил его посторожить вещи.
Павлик взял бинокль и направил в море. Лица Риты и мужчины сразу стали большими, и казалось неестественным то, что он видит, как шевелятся их губы, а слов не слышит.
Мужчина что-то говорил, а Рита улыбалась.
Павлик ее очень хорошо видел. Даже прямые короткие брови, даже глаза с подкрашенными уголками. Он положил бинокль и отвернулся.
Рита вышла из моря, подошла к Павлику и стала хлопать его влажными, холодными руками по спине.
Павлик поднял голову, посмотрел на мать и улыбнулся. Не мог он не улыбнуться, потому что она была такая веселая, красивая, и все вокруг на нее смотрели.
— Пошли, я тебя буду учить плавать, — сказала Рита.
— Пошли, — ответил Павлик.
Он даже не оглянулся на соседа, Рита поддерживала его, а он отчаянно бил ногами, лупил руками. Потом он увидал, что их сосед направил на них бинокль. «Смотри, смотри, — подумал Павлик. — Смотри, смотри, как нам весело и хорошо вдвоем. И вовсе мы не нуждаемся, чтобы кто-то посторонний забавлял нас своими разговорами».
— Белый пароход, — сказала Рита.
И Павлик увидал первый белый пароход. Он шел по самой кромке моря, там, где оно сливалось с небом. И было даже непонятно, то ли он идет по морю, то ли летит по небу.
— Ох, здорово! — сказал Павлик. — Жалко, нет с нами Глеба.
— Да, — ответила Рита. — Конечно, жалко.
В этот же день они отправили Глебу телеграмму со своим адресом. Теперь они каждый день утром, перед тем как идти на пляж, заходили на почту и в окошке «до востребования» спрашивали, нет ли письма Головиной Маргарите Петровне. Но Головиной писем не было. Не писали писем Головиной.
— Ну и ладно, — сказала Рита. — Не пишет — и не надо. Давай теперь два дня не ходить на почту.
Павлик промолчал: два дня не ходить на почту — это было слишком. На следующий день он, ни слова не говоря, завернул опять к почте, но мать остановила его.
— Мы же договорились не ходить на почту, — сказала Рита.
— А вдруг нам пришло письмо, — ответил Павлик.
— Нет там никаких писем, — сказала Рита. — Знаешь что? Давай зайдем на почту вечером, когда прибудет вторая почта.
Павлик неохотно согласился, и они отправились к морю. Настроение у них было неважное.
Когда они стали спускаться на пляж, Павлик увидал мужчину с биноклем — Валентина Сергеевича. Он сидел, точно поджидал кого-то, и смотрел в бинокль в сторону моря.
— Опять этот здесь, — сказал Павлик. — Пойдем в другое место.
— Пойдем, — ответила Рита. — Мне, в конце концов, все равно, где купаться.
Потом они долго купались и долго загорали. А когда вертолет взлетел над ними — вертолетная площадка была тут же, на берегу моря, — Павлик сказал:
— Знаешь что? Пойду-ка я на почту. Вертолет ведь привозит из Адлера вторую почту.
— Возьми мой паспорт, — сказала Рита.
На почте, в окошке «до востребования», девушка уже знала Павлика, поэтому она, вопреки установленному правилу, выдала ему письмо по чужому паспорту.
На конверте рукой Глеба было написано: «Головиной М. П.». В скобках: «Лично для Павлика».
Павлик тут же распечатал письмо и прочел:
«Дорогой Павлик, — писал Глеб. — Жизнь моя протекает без особых изменений. Буровая прошла только двести метров. Работаем медленно. Грунт крепкий — девятой категории! За восемь часов бурения проходим всего два-три метра. А нам надо будет пройти метров семьсот, чтобы выяснить предельную глубину и расположение рудного тела. До железнорудного пласта еще не дошли. Я же пока по-прежнему хожу в тайгу и составляю геологическую карту местности. А то просто смешно — до сих пор нет геологической карты этого района. А здесь ведь полно ценнейших полезных ископаемых. В тайгу я хожу не один, а с двумя помощниками: Кешкой Савушкиным, сыном шофера, и Любой Смирновой, дочерью бульдозериста. Это, брат, такие ребята, что ой-ой-ой! Отличные промывальщики. Кешка — тот тайгу чувствует, выведет из любого болота лучше компаса. Он мечтает, как и ты, быть геологом. А Люба вообще девочка с очень интересной биографией. Она ни разу не была в городе. Все время живет по экспедициям.
У нас здесь прохладно, часто идут дожди, и сильно шумит Ангара. Пиши чаще. Твой отец».
Павлик перечитал письмо и подумал, что мать так долго ждала этого письма, а ей в нем ни слова. Он пошел к морю и еще издали заметил, что мать смотрит в его сторону и, увидав в его руке письмо, радостно улыбнулась и быстро пошла ему навстречу. Она взяла конверт, удивилась, что он разорван, и посмотрела, кому адресовано письмо. Потом все же прочитала письмо одним духом и вернула сыну.
Павлик видел, что у матери совсем испортилось настроение, и подумал, что было бы хорошо, если бы они вдруг оказались на далекой Ангаре, и ничего, что там дождь и холодно. Счастливые какие-то там неизвестные Кешка и Любка, которые вместо него ходят в тайгу промывальщиками: моют породу и составляют геологическую карту с его отцом.
— Как ты думаешь, что сейчас делает Глеб?
— Ищет свою руду, — ответила Рита.
— Нет, он сейчас пишет нам новое письмо — мне и тебе. — Павлику хотелось успокоить мать.
— Тебе, может быть, он и пишет, а мне — нет. Он умеет не думать о том, что ему мешает работать.
Через два дня от Глеба пришло второе письмо. Оно тоже было адресовано Павлику. Хорошо, что он пришел на почту снова один. Когда он возвращался с письмом, его остановил старшина Нанба.
— В нашем городе по улице запрещено разгуливать без рубашки, — сказал Нанба. — Нехорошо, молодой человек. Мы ведь не первобытные люди. Надо иметь скромность и уважение к населению.
Павлик отошел от Нанбы и стал читать письмо отца.
«Дорогой Павлик, — писал Глеб, — пишу это письмо из города. Сижу дома и пишу письмо. Никогда еще мне не приходилось быть дома одному. Слишком тихо. Даже холодильник не стрекочет — выключен. И телефон ни разу за целый день не позвонил. Вот так, брат.
В город я попал из-за нужды. Матюшин не привез труб для буровой. Странный он человек, этот Матюшин. Я ему долго доказывал, что он срывает мне работу буровой. А он мне отвечает:
— Зарплату ты получил вовремя?
— Вовремя, вовремя, — говорю, — и даже премию получил.
— И не волнуйся. На производстве тебя уважают. А это твоя буровая, прости меня, идет сверх нормы. И что ты все стараешься, стараешься? Ноги свои не жалеешь, руки свои не жалеешь. А ведь они у тебя на всю жизнь одни. Дикий ты человек.
— Сейчас я пойду к начальнику экспедиции, — сказал я. — И все ему выложу про трубы.
— Что ты, понимаешь, Головин, что ты, понимаешь, панику сеешь. Паникер ты, понимаешь. Человек, то есть я, только приехал, устал с дороги. А ты ему вцепился в бороду: подавай трубы.
В общем, пришлось мне самому ехать в город за трубами. И, знаешь, получилось это на редкость удачно. Купил новый дизель-мотор для буровой. Сильный дизель — у нас таких в экспедиции нет. Теперь работа на буровой пойдет быстрее. А еще я уговорил начальника управления провести сейсмическую разведку нашей местности. Пиши.
Мать ждала Павлика дома. Он заранее спрятал конверт с письмом в карман рубашки, потому что не знал, что ей говорить.
Рита посмотрела в сторону сына и спросила:
— Получил?
— Да, — ответил Павлик. — Ничего особенного. Все хорошо. Только он скучает и ждет нас.
— Он пишет об этом? — спросила Рита.
— Не то что пишет, — ответил Павлик, — скорее, намекает.
Вечером Рита долго не могла заснуть. Тогда она окликнула Павлика — хуже всего, когда не спится, а ты один. Но Павлик не ответил.
Рита зажгла свет и увидела в кармане рубашки письмо. Она оглянулась — не проснулся ли Павлик. Нет, Павлик не проснулся. Он лежал на боку, подсунув под щеку ладонь, совсем как Глеб.
Рита развернула письмо и стала читать. Она надеялась, что в письме есть хоть строчка, хоть полстрочки, где Глеб писал о ней. Она отлично знала Глеба и умела даже читать то, о чем он не писал, а только думал. Но сейчас, в этом письме, ни в словах, ни за словами, о ней не было ни строчки. Видно, Глеб очень обиделся на Риту, раз ничего ей не писал. Видно, он считал, что она неправа. Может быть, он подумал, что она, как многие другие, перестала ему верить.
Рита вышла за палисадник и села на скамейку. Было темно. Где-то лаяли собаки, где-то разговаривали. Вышел хозяин и сел рядом с Ритой. Это был совсем старый грузин, маленький, худой, с морщинистым, загорелым, иссушенным лицом. Говорил он с сильным грузинским акцентом.
— Гамарджоба, — сказал старик.
— Что такое гамарджоба? — спросила Рита.
— Редкое слово. По-русски: здравствуй. Но это не совсем точно. Я говорю: гамарджоба! Значит, желаю тебе успеха, победы.
— Хорошее слово, — сказала Рита.
— Раньше, очень давно, — сказал старик, — я подолгу сидел на этой скамейке один. Гулял один, уходил далеко в горы один. И совсем не скучал. А теперь не могу. Думаете, от старости? Стал ты старый, Ираклий, и поэтому тебе тяжело одному. — Старик замолчал.
Рита тоже молчала.
— Теперь мир какой-то беспокойный, — снова сказал старик. — И от этого у людей друг к другу больше нежности появилось.
Старик посмотрел на Риту и понял: она его не слушает. Но он не обиделся, нет. Он встал и сказал:
— Посидите одну минуту. Сейчас я вас угощу домашним виноградным соком.
— Что вы, — ответила Рита. — Спасибо. И вам излишне беспокоиться.
— А, — сказал старик, — какое беспокойство. Когда грузин угощает, он делает это от чистого сердца. Хорошему человеку ничего не жалко.
— А откуда вы знаете, что я хорошая? — спросила Рита.
— Если у человека глаза то грустные, то веселые, но никогда не бывают пустые, то этот человек хороший. Старый Ираклий редко ошибается.
Он ушел, а Рита подумала: «Вот видишь, Глеб, оказывается, я совсем не такая плохая. Это сказал сам старый Ираклий. Как жалко, что его слов не слыхал Павлик, — он бы обязательно написал тебе об этом в письме».
Вернулся старик и протянул ей кружку, наполненную золотистой влагой.
Рита глотнула.
— Подержи его во рту и сделай языком: цэ, цэ, цэ. А? Миндалем пахнет.
— Цэ, цэ, цэ, — сказала Рита. — Вкусно.
Старик взял у нее кружку и допил.
— Теперь все твои мысли узнаю. — Он рассмеялся.
— Дорогой мой, проснись.
Павлик открыл глаза. В комнате стоял Гамарджоба. Так звали Павлик и Рита старика Ираклия.
— Сколько можно спать, дорогой! Вставай скорее.
— Доброе утро, Гамарджоба, — сказал Павлик. Ему нравилась это звучное грузинское слово, и он старался произносить его гортанно, как это делал старик. — А где Рита?
— О! Твоя мать, молодой человек, давно ушла на почту.
— А… — протянул Павлик.
Это была приятная новость. Видно, мать не хотела, чтобы он об этом знал. Видно, она потихоньку от него решила написать письмо отцу.
Старик посмотрел на Павлика и сказал:
— Впрочем, может быть, она ушла, например, на базар. Конечно, она ушла на базар. Сейчас ты встанешь, и я тебе открою один секрет.
Павлик оделся, и они вышли в сад. Старик подошел к миндальному дереву и сильно тряхнул его. Потом каблуком сапога разбил скорлупу одного миндального ореха, поднял сердцевину и отдал мальчику.
— Попробуй, — сказал старик.
Павлик попробовал.
— Вкусно? — спросил старик.
— Горько, — ответил Павлик.
— Это с непривычки, — сказал старик. — Но дело не в этом. Мы берем косточки миндаля — видишь, какие они красивые, продолговатые и плоские, — сушим на солнце, а потом острой, горячей иглой пробиваем два отверстия и нанизываем на капроновую нить. А потом мы красим миндальные косточки в нежные цвета. Получаются восхитительные бусы. Такие бусы носили грузинки тысячу лет назад. А дальше: ты эти бусы даришь матери. Сыновья всегда должны что-нибудь дарить матерям.
— Спасибо, — сказал Павлик. — А нельзя ли это сегодня сделать?
— Нет, нельзя, — сказал старик. — Сырой миндаль лопнет от иглы, а прогретый солнцем миндаль крепок, как гранит. Говорят, что у женщины, которая носит бусы из миндаля, доброе и нежное сердце. Миндаль отдает ей свои запасы солнечного тепла. А теперь иди встречай мать.
Павлик бросился было к выходу, но спохватился, что он опять без рубашки.
— Хорошо бы старшине Нанбе поносить такие бусы, — сказал Павлик. — А то проходу не дает. Вчера задержал меня только за то, что я был без рубахи.
— Старшина Нанба строгий человек. Он на государственной службе, — ответил старик. — Но только не спеши судить людей с первого взгляда.
— Как же «с первого взгляда». Без рубашки нельзя, семечками на улице сорить нельзя, в футбол играть на пустыре нельзя…
— Тяжелая жизнь, — сказал старик. — Тяжелая жизнь. Нет, не у тебя, у Нанбы. Все время делать людям замечания.
Павлик пошел к почте. Матери там не было, она, вероятно, ушла на базар.
— Скажите, здесь не было моей матери? — спросил Павлик у девушки, которая выдавала письма «до востребования».
— Была. Но она уже давно ушла, а только что вам прибыло письмо.
Это было снова письмо от Глеба, и снова Павлику. «Ничего, — успокоил себя Павлик, — скоро и мать станет получать письма. Не может же отец в самом деле не ответить ей».
«Радость, радость, радость, радость! — писал Глеб. — Тысячу раз радость! Сейсмическая разведка показала, что в нашем районе есть большие залежи железной руды. Ты понимаешь, какое это счастье! Десять лет я искал руду. Десять лет я искал ее и убеждал всех, что она есть. Всего десять лет. В общем, это пустяк, и мне пришлось совсем нетрудно. Подумаешь, всего десять лет! Как хорошо, что не двадцать, что не всю жизнь, что не две человеческие жизни. А то я иногда думал, что я не успею ее найти и тебе придется продолжать мои поиски. А теперь, теперь мы займемся чем-то более значительным. Мы займемся сверхглубоким бурением. Пройдем в земную кору до пятнадцати километров и дойдем до мантии. Какое красивое и древнее слово „мантия“! Наша земля в ослепительной, огненной мантии с температурой в одну тысячу девятьсот градусов жары. И мы с тобой войдем в эту мантию. И прихватим с собой Кешку и Любу. Пожалуйста, расти быстрее.
Павлик прочел письмо второй раз. От радости у него даже закружилась голова. Наконец-то, наконец-то отец нашел руду!
Павлик выскочил на улицу и побежал в сторону базара, потом решил, что, пожалуй, мать уже вернулась домой, и бросился в противоположную сторону.
И тут он увидел ее далеко впереди себя.
— Рита, Рита! — закричал Павлик и бросился ее догонять.
Но по пути к Рите его перехватил старшина Нанба. Уж такое себе место выбрал старшина, что на базар идешь — проходишь мимо Нанбы, на почту идешь — проходишь мимо Наибы, к морю идешь — тоже проходишь мимо Нанбы.
— Опять нарушаешь порядок!
— У меня письмо, — робко сказал Павлик.
— Письмо не дает тебе права вопить на улице, как дикому горному козлу. Сначала вопишь, потом будешь деревья объедать, а потом людей кусать. Так получается?
— Не буду я никого кусать, — сказал Павлик.
— Это еще неизвестно, — ответил Нанба.
Рита заметила Павлика и вернулась.
— Товарищ старшина… — сказала Рита.
— Одну минуту, гражданка…
— Но это мой сын…
— Все равно одну минуту подождите. Ваш сын хулиганил, и я должен с ним переговорить. Кстати, раз этого не делаете вы…
Рита хотела возмутиться, но потом решила, что лучше просто помолчать.
— Я тебе делаю третье замечание, мальчик, — сказал Нанба. — Все люди обычно предупреждают три раза, а потом принимают более решительные меры. У меня другое правило: я предупреждаю четыре раза, а потом принимаю более решительные меры. Советую тебе больше не хулиганить. — Нанба козырнул им и медленно удалился.
— Рита! — сказал Павлик. — Глеб нашел руду!
Рита схватила письмо и прочитала его один раз, потом второй. Опять о ней ни строчки, ни даже полстрочки, точно ее нет на свете.
— Павел, — сказала Рита, — мы приехали сюда загорать и купаться в море, а не болтаться по улицам и слушать наставления бестолковых милиционеров.
Она шла очень быстро, слишком быстро. Павлик еле поспевал за ней. Всем было известно, что у Риты длинные ноги. Она поэтому выигрывала уже пятый год подряд первое место в городе по конькам.
Они пришли на пляж. Точнее, пришла Рита, а Павлик прибежал. Рита на ходу сбросила платье и туфли и бросилась в море. И плавала там целых два часа. Она легла на спину и лежала без движения. А если к ней кто-нибудь подплывал, она тут же уплывала еще дальше в море и снова ложилась на спину.
В общем, в конце концов она заплыла так далеко, что неподалеку от нее появились дельфины. И тогда к ней подплыл на лодке матрос спасательной службы и попросил ее вернуться на берег.
Все, все на пляже смотрели, как Рита плыла к берегу в сопровождении лодки.
Наконец она вышла на берег. А матрос — при ближайшем рассмотрении это оказался паренек лет четырнадцати — сказал ей в спину:
— Прошу вас, гражданка, так далеко больше не заплывать.
Хуже всего, когда делают замечания при всех. Это Павлик знал отлично. Но Рите было не до замечаний.
Через несколько дней от Глеба пришло новое письмо.
«Этой ночью случилось несчастье. Я проснулся от колокольного звона. Оделся в одну минуту и выскочил. Вижу — горит моя буровая.
Бросились все ее тушить, заливали водой, но поздно. Сгорела до основания. Буровой мастер Захаров заснул. Он еле успел выскочить из огня. Новый дизель тот, что я привез из города, в огне лопнул. Теперь будут разбираться, что да как. А ведь мы почти пробурили до контрольной глубины, до семисот метров. А теперь надо начинать все сначала».
Потом Павлику пришло еще одно письмо.
«Это, брат, такая печальная история, — писал Глеб. — Бурового мастера Захарова и шофера Савушкина, отца Кешки, будет судить товарищеский суд. А меня и Любу Смирнову записали в свидетели. Дело в том, что Захаров часто пил водку. Его уговаривали, воспитывали, но он все равно продолжал пить. Тогда решили так: не продавать ему водки в магазине экспедиции. Если вытерпит, то хорошо, а нет — пусть уезжает. Надоело с ним возиться.
Накануне пожара Люба встретила шофера Савушкина, он только что приехал на катере со Стрелки. Они остановились. Люба спросила Савушкина про Кешку. И тут к ним подошел Захаров. Небритый такой, заспанный.
— Привез? — спросил Захаров у Савушкина.
Люба заметила, что Савушкин подмигнул ему. Она никак не могла понять, зачем он ему подмигивает. А Савушкин опять подмигнул.
— Пошли, — сказал Захаров. — Нас ждут. — Он засмеялся. — Нетерпеливые стаканы нас ждут!
И только тогда Люба увидела, что карманы брюк у Савушкина сильно оттопырены. Там были бутылки. Теперь ей все стало ясно: они торопились пить водку. А потом Захаров будет бегать по поселку и вопить разные песни.
Все удивлялись, откуда Захаров берет водку, когда в магазине экспедиции ему ее не продают. Оказывается, ему Савушкин привозит. Савушкин — такой хороший Савушкин, отец Кешки, — и обманывает всех.
— Савушкин! — окликнула Люба. — Подожди!
Савушкин остановился, а Захаров пошел дальше.
— Савушкин, зачем вы привезли водку?
Савушкин сделал круглые глаза.
— Да какая же это водка? Что ты! Разве водку можно? Пару пива взял, жажда мучает.
Он врал, и Люба не стала его слушать.
— Люба! Ты погоди так сурово. Ты никому не говори… про пиво. Захаров упросил. А тут, сама понимаешь, возникнет лишний разговор. Ты ведь девчонка башковитая.
Любе надо было бы рассказать об этом сразу, а она не рассказала. Пожалела Кешку. А Захаров напился во время смены, видно, закурил и бросил горящую спичку. Вот буровая и сгорела. Потом, когда она всем рассказала, что Савушкин возил водку Захарову, то он обозвал ее предателем. Вот такие дела, брат. А суд будет завтра. После суда я тебе напишу.
Рита стирала дома белье, потом гладила белье, потом читала книжки. От Глеба письма не было — видно, еще суд не состоялся. А может быть, погода нелетная, и поэтому нет писем.
На море второй день бушевал шторм. Купаться было нельзя, волны захлестывали пляж, они разбивались о камни и падали на набережную мелким дождем.
Павлик бегал под этим дождем.
— Нехорошо, — сказал старшина Нанба.
— Что нехорошо? — удивился Павлик.
Опять этот Нанба придирался к нему.
— Это не замечание. — Нанба даже улыбнулся. — Дружеский совет. Нехорошо так долго бегать под этим дождем. Вода холодная, можно простудиться.
— Что вы! — ответил Павлик. — Вода теплая. У нас летом в Енисее вода в десять раз холоднее, и то я купаюсь.
— Значит, ты издалека, из Сибири?
— Из Сибири. У меня мать и отец геологи.
— Ай-ай-ай! — сказал Нанба. — Такая красивая женщина — и вдруг геолог.
— А что же тут особенного? — спросил Павлик.
— Ничего особенного. Многие считают, что красивые женщины не умеют работать, — сказал смущенно Нанба. — Отсталые люди.
— Воюет мантия, — сказал Павлик и кивнул на море.
— Что ты сказал? — переспросил Нанба.
— Мантия, — говорю, — воюет.
— А, — сказал Нанба. — Что это еще за мантия?
— На глубине пятнадцати километров в земле находится расплавленная масса. Ее температура около двух тысяч градусов жары. И она иногда начинает там бушевать. Ну, и тогда на морях начинаются штормы или ураганы, или вдруг вулканы извергаются. Когда я вырасту большой, мы с отцом, — Павлик на секунду замолчал, — и с матерью тоже будем заниматься глубоким бурением, чтобы открыть тайну мантии.
Мимо них прошел Валентин Сергеевич. Павлик поздоровался с ним.
— Между прочим, этот гражданин мне определенно не нравится, — сказал Нанба.
— Почему? — спросил Павлик, хотя и ему «этот гражданин» совсем не нравился.
— Человек, который каждый год приезжает на курорт «соло», то есть один, не вызывает у меня восхищения. Где его жена и дети? Нехорошо, если человек думает только о своей персоне.
Когда Павлик прибежал домой, то застал у них Валентина Сергеевича.
— Валентин Сергеевич, — сказала Рита, — приглашает нас в кино. Быстро переоденься и пойдем.
Павлик посмотрел на человека «соло». Он был одет в модные узенькие брюки и в белую шуршащую рубашку, а на шее у него был повязан черный платок. Он был высокий, с сильными руками.
Но Павлик смотрел на него, а видел отца. В старом костюме, в котором он ходил в будни и в праздники. У него никогда не было лишних денег, потому что лишние деньги все эти десять лет он откладывал на свои экспедиции в тайгу.
— Ну, что же ты тянешь? — сказала Рита. — Собирайся быстрее.
— Я не пойду в кино. — Он хотел сказать матери, что ему совсем не хочется идти в кино с Валентином Сергеевичем, но побоялся прямо сказать так и добавил: — Лучше я посижу дома, а потом схожу на почту.
Валентин Сергеевич промолчал. В общем, ему-то было все равно, пойдет Павлик с ними в кино или не пойдет.
— Я не стану тебя уговаривать, — сказала Рита. — Если хочешь, сиди дома.
И они ушли — Рита и Валентин Сергеевич.
На почте Павлик получил наконец письмо от отца. Письмо было очень длинное, и Павлик долго его читал.
«Суд над Савушкиным и Захаровым состоялся и принес много огорчений, — писал Глеб. — Захарова уволили с работы и исключили из экспедиции, а Савушкину сделали хорошее внушение. Ну, в общем, я сейчас тебе опишу все подробнее, чтобы ты сам во всем разобрался.
В тот день я встал рано утром, волновался перед судом: Кешку мне было жалко. Он последние дни убегал от меня и Любы. Встал я и пошел в столовую. А там в окне, где выдают вторые блюда, работает Кешкина мать — Анна Семеновна Савушкина. Раньше она всегда встречала меня приветливо и старалась побольше положить еды. Даже неудобно было, столько она накладывала мне еды. Целую гору моей любимой жареной картошки.
Подошел, улыбнулся. Хотелось ее подбодрить и себя, точно все по-старому между нами.
— Здравствуйте, Анна Семеновна! — говорю.
А она делает вид, что меня не замечает. Смотрит мимо меня.
— Анна Семеновна, — говорю, — вы за что же на меня сердитесь? Ваш муж поступил нечестно, а вы сердитесь. Не ожидал я от вас этого.
Она молчит. Протянул я ей чек на завтрак. А она мне подает завтрак; но на тарелке вместо целой горы моей любимой жареной картошки — горсточка лапши. А ведь она знает, что я эту лапшу ненавижу. Обидно стало. Плевать мне было и на картошку и на лапшу… Я от волнения и есть-то не хотел. Но обидно было, что Анна Семеновна оказалась такой глупой женщиной.
„Неужели, — думаю, — не понимает, что Захарова и Савушкина за дело судят?“
Вернулся домой. Там меня уже ждала Люба.
— У меня Кешка был, — сказала Люба.
— Очень хорошо, — говорю. — Как он, почему не заходит?
— Он просил за отца. „Ты скажи на суде, что ты не видела, что у них было в бутылках, — сказал он. — Может быть, там на самом деле было пиво, а не водка. И тогда отца оправдают“. А как же справедливость? — спросила я его. Сам говорил, что справедливость — это самое главное в жизни.
— Ну, а что Кешка? — спросил я.
— А Кешка сказал, что справедливость тут ни при чем. „За справедливость надо бороться, говорит, когда из-за одного человека страдает другой“. А тут никто не страдает.
— Нет, Люба, — сказал я. — Кешка неправ. Справедливость и в большом и в маленьком одинаковая, А мы сейчас боремся с тобой за самую большую справедливость, за справедливость, которая нужна не только тебе или мне, а всем-всем людям. Кешка это поймет, и Анна Семеновна, и, может быть, даже Савушкин поймет.
Суд состоялся около конторы, прямо на улице. Собралось много народу. Они о чем-то разговаривали и ждали суда.
На конторском крыльце стоял стол, накрытый красной материей, а справа и слева от крыльца по одной скамейке.
В стороне от всех я увидел Захарова и Савушкина. Они стояли под деревом и молча курили. Видно, им не хотелось разговаривать друг с другом, но разойтись им тоже вроде было нельзя. И войти в общую толпу они не могли. Здесь, в общей толпе, было теплее, уютнее, но они не могли войти в эту толпу.
Наконец на конторском крыльце появились трое. Судья — главный механик Костин, заседатели — бригадир строителей Терешин и заведующий гаражом, бывший военный моряк Мальков.
Разговоры утихли. Костин откашлялся и тихо сказал:
— Начнем, пожалуй. — Он посмотрел в сторону Захарова и Савушкина и громко добавил: — Садитесь на эту скамейку! — Он еще раз откашлялся и уже повеселее добавил: — А сюда прошу товарищей свидетелей. — Костин показал на вторую скамейку: — Прошу, товарищи!
Я увидел, как прошла женщина, которая первая подняла тревогу в ту ночь. Потом прошел начальник пожарной охраны. Тогда я тоже пошел к скамейке. Рядом со мной шла Люба. Она делала очень широкие шаги, чтобы идти в ногу со мной, и мне все казалось, что ноги у нее разъедутся и она упадет.
— Люба Смирнова! — сказал кто-то из толпы. — Солидный человек!
В толпе засмеялись. Люба плюхнулась на скамейку рядом со мной.
— В общем, суд у нас будет короткий, — сказал Костин. — Как мы назовем поведение Захарова и Савушкина? Предательством нашему делу.
— Ишь куда хватил! — крикнул Савушкин. — А ты знаешь, что я всю войну прошел?
— Тихо, тихо! — сказал Мальков. — Здесь этим никого не удивишь.
— Вот именно, — сказал Костин.
— Ты нам докажи, что они виноваты доподлинно. Захаров — ясно. Захарова пора проучить, а вот Савушкин? — крикнул Матюшин. Он стоял в первом ряду толпы. — Мы своего в обиду не дадим!
— Так здесь же свидетели, — ответил Костин. — Они все видели.
— А ты им учини опрос как полагается! — выкрикнули из толпы.
Костин откашлялся и повел опрос свидетелей.
Сначала он задавал вопросы женщине, и та рассказывала, как она увидела, что буровая горит, и побежала звонить в колокол.
После нее выступил начальник охраны. Он сказал, что Захаров нарушил противопожарные правила. Во-первых, он курил на буровой, во-вторых, он спал на буровой, точно находился у себя в спальне, и в-третьих — и это самое ужасное, — он был пьян.
— А ты видел, как я пил? — огрызнулся Захаров.
— Может, ты водку и не пил, но, как говорил наш великий писатель Антон Павлович Чехов: „Водку он не пил, но сильно пах ею“.
Все засмеялись, а Костин сказал:
— Вот именно!
Потом я рассказал о том, как Захаров работал: когда не пил — хорошо, когда напивался — плохо.
А потом вызвали Любу. И она рассказала, что встретила Савушкина и у него в карманах была водка, а Захаров все торопил его и говорил: „Нас ждут нетерпеливые стаканы“. Все снова засмеялись, и Захаров тоже засмеялся.
— А ты-то чего смеешься? — спросил Костин. — Вот выгоним тебя из экспедиции, тогда посмеешься.
— Не имеете права, — сказал Захаров. — Кто вы такие? Милиция? Советская власть? Какая-то девчонка наговорила, а они поверили. Уши развесили.
Савушкин вдруг взметнулся:
— Правильно говорит Захаров! Не имеете права! Девчонке поверили, а может быть, эта девчонка все заливает. По глупости врет. Ребята, а? Девчонке верите, а мне нет! Не возил я водку, Пиво — да. Пиво возил, а водку ни-ни!
— Такая маленькая, а уже ловка на людей наговаривать! — крикнул Матюшин. — Дайте ей по макушке и отправьте домой, пока не заплакала.
— Правильно. Пускай не лезет не в свое дело! — поддержал кто-то Матюшина из толпы.
— Тихо, тихо! — снова сказал Мальков. — Размахались! Я вот был на фронте, так нас один паренек вывел из окружения, в лесу мы заблудились. Я его до сих пор помню. Всю дорогу у нас ни крошки хлеба не брал. А здесь Люба тоже за правду борется, а вы ее за это хотите по макушке ударить.
— Вот именно, — сказал Костин.
Стало тихо, и в тишине Костин сказал:
— Эх, Савушкин, Савушкин! На девочку руку поднял, на подружку своего сына. Решил выкрутиться. Чистоты в тебе нет, смелости нет. А тебе я, Захаров, отвечу: да, милиции у нас нет. Но она нам и не нужна: мы с тобой без милиции справимся. А вот насчет власти ты ошибаешься. Мы тут есть самая высшая власть — народная власть! А теперь, Савушкин, говори всю правду. Не признаешься — хуже будет!
— Говори, говори! — закричали все. — Нечего хвостом вертеть! Говори!..
— Была водка… — сказал Савушкин. — Точно, возил.
А после суд вынес решение: Захарова за пьянство с работы уволить и из экспедиции исключить, а Савушкина оставить с испытательным сроком.
К Любе подошел второй заседатель, Терешин, и крепко пожал ей руку, потом подошел Мальков и тоже пожал ей руку. А потом к ней стали подходить все рабочие подряд. Они жали ей руку и хвалили за правильное поведение. Хлопали по плечу, улыбались ей. Только я боялся, что они оторвут у нее руку.
А я, брат, на этом суде понял, что правильное всегда победит. Жду тебя и Риту.
Да, совсем забыл. На Иркутской ГЭС перекрыли плотину, чтобы повысить уровень воды в Иркутском море. А у нас на Ангаре вода сразу сильно упала, и я увидел на дне реки гребни руды. Это, вероятно, выход руды на поверхность».
Если бы Павлик получил это письмо на день раньше, он тут же побежал бы к матери. Ведь она так ждала привета от Глеба. А теперь она в кино с этим Валентином Сергеевичем.
Павлик вернулся домой, положил письмо отца на самое видное место и ушел. Он гулял по городу и мечтал, как он вызовет Валентина Сергеевича на соревнование по плаванию и обгонит его. Или лучше он вызовет его на силовую борьбу и какой-нибудь хитрой подножкой победит его. И все будут ему хлопать: и Нанба, и Гамарджоба, и мать.
Рита пришла из кино и сразу стала читать письмо Глеба. И вдруг она прочла целую строчку про себя, ту самую строчку, которую она так долго ждала.
Но и не это было самое главное. Самое главное было в другом.
«Да, совсем забыл, — писал Глеб. — На Иркутской ГЭС перекрыли плотину, чтобы повысить уровень воды в Иркутском море. А у нас на Ангаре вода сразу сильно упала, и я увидел на дне реки гребни руды. Это, вероятно, выход руды на поверхность».
«Глупый Глеб, глупый Глеб! — подумала Рита. — Он не догадался, что основные залежи руды на дне Ангары. Поэтому он и не мог так долго их найти».
Рита выскочила во двор.
— Гамарджоба! — закричала она. — Куда убежал Павлик?
— Не знаю. А что случилось?
— Ничего не случилось, — ответила Рита. — Просто мы сегодня улетаем домой. Через полчаса надо уехать, чтобы успеть на вечерний самолет.
Старый Гамарджоба не стал расспрашивать: раз ничего не случилось — значит, не случилось. Хотя он-то понимал, что случилось что-то очень важное и хорошее. Он тут же побежал ловить для Риты и Павлика такси.
Когда он вернулся на такси, Рита и Павлик поджидали его на улице. Их чемоданы стояли рядом.
— Даже не посидели перед дорогой, — сказал старик. — Современная спешка. — Он поцеловал Риту, поцеловал Павлика, и те уехали.
— Пожалуйста, побыстрее, — сказала Рита шоферу. — Мы опаздываем на самолет.
— Есть побыстрее! — ответил шофер и дал полный газ.
Но тут раздался пронзительный милицейский свисток, машина резко остановилась, и перед ними появился возмущенный старшина Нанба.
— Товарищ водитель, — сказал Нанба. — Почему превышаете скорость?
— Дорогой Вано, — сказал шофер, — люди опаздывают на самолет.
— Я тебе не Вано, а старшина милиции. — Нанба заглянул в машину и увидал там Риту и Павлика.
Рита не стала смотреть на Нанбу, а Павлик ему улыбнулся как знакомому.
— Мы опаздываем на самолет, — сказал Павлик. — Мы улетаем к папе!
— Как лицо официальное, я не принимаю это во внимание, оправданий у шофера нет. — Нанба снял фуражку. — Но как человек, я все отлично понимаю. Езжайте, пусть будет, что я ничего не видел. Счастливый путь!
Когда они немного отъехали, шофер сказал:
— Зверь на службе, но сердце имеет доброе. Я с ним на фронте был. Интересно. Воевал, воевал, ни одного абхазца не встретил. И вдруг узнал, что в соседнем батальоне тоже абхазец воюет. Год не говорил по-абхазски. Говорю комбату: «Разреши поговорить с земляком». Разрешил, только, говорит, на военные темы ни-ни — фашисты подслушивают. Подозвали мне абхазца к телефону, и это оказался Вано Нанба. Интересно. Мы оба от радости чуть не заплакали. Никак не можем наговориться. Ну, и, конечно, про наступление поговорили. А фашисты, говорят, наш разговор на пленку записали и Гитлеру отправили, чтобы там открыли тайну нового шифра советских. Интересно. Никто ничего не понял. Абхазский язык очень трудный.
Дорога шла вдоль моря, и Рита снова увидела белый пароход.
— Смотри, Павлик, белый пароход! — сказала Рита. — Так мы и не покатались на нем.
Но Павлику уже было не до парохода.
Больше всего ему хотелось сесть в самолет и лететь к отцу.
Это был не такой простой полет. Они летели сначала на «Ил-18» до Москвы, потом на «Ту-104» до Красноярска, а потом на вертолете до экспедиции.
Они летели над морями, равнинами, лесами, горами, а небо все время было светлое, и на крыльях самолета отражалось солнце. Точно наступил какой-то бесконечно длинный день. А все дело в том, что они летели на восток — навстречу солнцу. Они летели, обгоняя время, и прилетели в экспедицию как раз к началу рабочего дня.
Они вылезли из вертолета, и у них от долгого полета закружилась голова, и они не сразу рассмотрели в толпе встречающих Глеба. А он узнал их, но никак не мог поверить, что эти загорелые люди, спустившиеся откуда-то с неба, и есть его дорогие, долгожданные жена и сын.
— Ты знаешь, Глеб… — сказала Рита.
Она хотела сказать о том, что руда находится на дне Ангары, но тут она посмотрела на Глеба и поняла, что он все знает.
Она поняла даже больше, поняла, что Глеб об этом знал уже тогда, когда писал им последнее письмо. Просто он хотел, чтобы она догадалась об этом сама, чтобы ей потом не было больно и обидно всю жизнь, что она осталась в стороне.
Они вышли к берегу Ангары. А на противоположном берегу, на том далеком берегу, уже стояла маленькая, рубленная из дерева буровая. Треск ее дизелей был так незначителен, что Рита и Павлик его не слышали. Но для Глеба он звучал как гимн, как самая нежная, милая его сердцу музыка.
И тут они увидали новенький белый катер. Он шел по направлению к буровой.
— Откуда у вас такой катер? — спросил Павлик.
— Нам дали его для установок буровых по Ангаре, — ответил Глеб.
— Ну вот, — сказала Рита. — Теперь у нас наконец есть свой белый пароход.
…А далеко в Гагре на скамейке у дома сидел старый Гамарджоба. Он держал в руках капроновую нитку и нанизывал на нее раскрашенные миндальные косточки.
«Жалко, что не успел подарить бусы Рите», — подумал старик.
Мимо прошел старшина Нанба. Он приложил руку к козырьку фуражки и почтительно сказал:
— Добрый вечер, отец!
— Добрый вечер, начальник. Присядь, отдохни.
Нанба сел.
— Скажи мне, пожалуйста, почему ты сегодня задержал машину с моими гостями? — спросил старик. — Я видел издали.
— А, — сказал Нанба. — Очень быстро ехали. Жизнью человека рискует. В мирное время. Завтра поймаю этого шофера, отберу у него права.
Когда Нанба ушел, старик подумал о том, что все же у людей стало больше нежности. Гораздо больше.
Хорошим людям — доброе утро
Сегодня у нас праздник. У нас с мамой всегда праздник, когда прилетает дядя Николай — старый друг моего отца. Они вместе учились когда-то еще в школе, сидели на одной парте и воевали против фашистов: летали на тяжелых бомбардировщиках.
Своего папу я ни разу не видел. Он был на фронте, когда я родился. Я его видел только на фотографиях. Они висели в нашей квартире. Одна, большая, в столовой над диваном, на котором я спал. На ней папа был в военной форме, с погонами старшего лейтенанта. А две другие фотографии, совсем обыкновенные, гражданские, висели в маминой комнате. Папа там — мальчишка лет восемнадцати, но мама почему-то любила эти папины фотографии больше всего.
Папа часто снился мне по ночам. И, может быть, потому, что я его не знал, он был похож на дядю Николая.
…Самолет дяди Николая прибывал в девять часов утра. Мне хотелось его встретить, но мама не разрешила, сказала, что с уроков уходить нельзя. А сама повязала на голову новый платок, чтобы ехать на аэродром. Это был необыкновенный платок. Дело не в материале. В материалах я мало разбираюсь. А в том, что на платке были нарисованы собаки разных пород: овчарки, мохнатые терьеры, шпицы, доги. Столько собак сразу можно увидеть только на выставке.
В центре платка красовался громадный бульдог. Пасть у него была раскрыта, и из нее почему-то вылетали нотные знаки. Музыкальный бульдог. Замечательный бульдог. Мама купила этот платок давно, но ни разу не надевала. А тут надела. Можно было подумать, что специально берегла к приезду дяди Николая. Завязала кончики платочка сзади на шее, они еле дотянулись, и сразу стала похожа на девчонку. Не знаю, как кому, а мне нравилось, что моя мама похожа на девчонку. Очень, по-моему, приятно, когда мама такая молодая. Она была самая молодая мама в нашем классе. А одна девочка из нашей школы, я сам слышал, просила свою маму, чтобы та сшила себе такое пальто, как у моей мамы. Смешно. Тем более что пальто у моей мамы старое. Даже не помню, когда она его шила. В этом году у него обтрепались рукава, и мама их подогнула. «Теперь модны короткие рукава», — сказала она. А платочек ей очень шел. Он даже делал новым пальто. Вообще я на вещи не обращаю никакого внимания. Готов ходить десять лет в одной форме, только чтобы мама покрасивее одевалась. Мне нравилось, когда она покупала себе обновки.
На углу улицы мы разошлись в разные стороны. Мама заторопилась на аэродром, а я пошел в школу. Шагов через пять я оглянулся, и мама оглянулась. Мы всегда, когда расстаемся, пройдя немного, оглядываемся. Удивительно, но мы оглядываемся почти одновременно. Посмотрим друг на друга и идем дальше. А сегодня я оглянулся еще раз и издали увидел на самой маминой макушке бульдога. Ох, до чего он мне нравился, этот бульдог! Музыкальный бульдог. Я ему тут же придумал имя: «Джаз».
Я едва дождался конца занятий и помчался домой. Вытащил ключ, у нас с мамой отдельные ключи, и потихоньку открыл дверь.
— Поедем в Москву, — услыхал я громкий голос дяди Николая. — Мне дали новую квартиру. И Толе будет со мной лучше, и ты отдохнешь.
У меня гулко забилось сердце. Поехать в Москву вместе с дядей Николаем! Я давно тайно мечтал об этом. Поехать в Москву и жить там втроем, никогда не расставаясь: я, мама и дядя Николай. Пройтись с ним за руку на зависть всем мальчишкам, провожая его в очередной полет. А потом рассказывать, как он летает на пассажирском турбовинтовом лайнере «Ил-18». На высоте шести тысяч метров, выше облаков. Это ли не жизнь? Но мама ответила:
— Я еще не решила. Надо поговорить с Толей.
«Ох, боже мой, она еще не решила! — возмутился я. — Ну конечно, я согласен».
— Право, мне смешно. Что он так запал тебе в память? — Это дядя Николай заговорил о моем отце. Я уже хотел войти, но тут остановился. — Прошло столько лет. Ты и знала-то его всего полгода.
— Таких помнят вечно. Он был добрый, сильный и очень честный. Один раз мы с ним заплыли на Адалары, в Гурзуфской бухте. Влезли на скалу, и я уронила в море бусы. Он прыгнул в воду не раздумывая, а скала была высотой метров двадцать. Смелый.
— Ну, это просто мальчишество, — сказал дядя Николай.
— А он и был мальчишкой, и погиб мальчишкой. В двадцать три года.
— Ты его идеализируешь. Он был обыкновенный, как все мы. Кстати, любил прихвастнуть.
— Ты злой, — сказала мама. — Я даже не предполагала, что ты злой.
— Я говорю правду, и тебе это неприятно, — ответил дядя Николай. — Ты вот не знаешь, а он не погиб в самолете, как тебе писали. Он попал в плен.
— Почему ты раньше об этом не рассказал?
— Я сам недавно узнал. Нашли новые документы, фашистские. И там было написано, что советский летчик, старший лейтенант Нащоков, сдался в плен без сопротивления. А ты говоришь: смелый. Может быть, он оказался трусом.
— Замолчи! — крикнула мама. — Сейчас же замолчи! Ты не смеешь о нем так думать!
— Я не думаю, а предполагаю, — ответил дядя Николай. — Ну, успокойся, это ведь давно прошло и не имеет к нам никакого отношения.
— Имеет. Фашисты написали, а ты поверил? Раз ты так думаешь о нем, тебе нечего приходить к нам. Ты нас с Толей не поймешь.
Мне надо было войти и выгнать дядю Николая за его слова о папе. Мне надо было сказать ему что-нибудь такое, чтобы он выкатился из нашей квартиры. Но я не смог, я боялся, что, когда увижу маму и его, просто разревусь от обиды. Раньше, чем дядя Николай успел ответить маме, я выбежал из дома.
На улице было тепло. Начиналась весна. Около подъезда стояли знакомые ребята, но я отвернулся от них. Я больше всего боялся, что они видели дядю Николая и начнут меня расспрашивать о нем. Я ходил-ходил и все думал про дядю Николая и никак не мог додуматься, зачем он так плохо сказал о папе. Ведь он знал, что мы с мамой любим папу. Наконец я вернулся домой. Мама сидела за столом и царапала ногтем скатерть.
Я не знал, что мне делать, и взял в руки мамин платок. Стад его рассматривать. На самом уголке был нарисован маленький ушастый песик. Не породистый, обыкновенный дворняга. И красок художник для него пожалел: он был серенький с черными пятнами. Песик положил морду на лапы и закрыл глаза. Печальный песик, не то что бульдог Джаз. Мне его стало жалко, и я решил ему тоже придумать имя. Я назвал его Подкидышем. Не знаю почему, но мне показалось, что это имя ему подходит. Он на этом платке был какой-то случайный и одинокий.
— Знаешь, Толя, уедем в Гурзуф. — Мама заплакала. — На Черное море. Дед давно ждет нас.
— Хорошо, мама, — ответил я. — Уедем, только ты не плачь.
Прошло недели две. Как-то утром я открыл глаза, а над моим диваном на стене, где висел папин портрет в военной форме, — пусто. От него осталось только квадратное темное пятно. Я испугался: «Вдруг мама поверила дяде Николаю и поэтому сняла папин портрет? Вдруг поверила?» Вскочил, побежал в ее комнату. На столе стоял открытый чемодан. А в нем были аккуратно уложены папины фотографии и его старая летная фуражка, которая сохранилась у нас от довоенного времени. Мама собирала вещи в дорогу. Мне очень хотелось поехать в Гурзуф, но почему-то стало обидно, что на стене вместо папиной фотографии — темное пятно. Грустно как-то, и все.
И тут ко мне пришел мой лучший друг Лешка. Он был самый маленький в нашем классе, а сидел на высокой парте. Из-за нее виднелась только Лешкина голова. Он сам себя поэтому прозвал: «голова профессора Доуэля». Но у Лешки одна слабость — он болтал на уроках. И учительница часто делала ему замечания. Однажды на уроке она сказала: «У нас есть девочки, которые очень много внимания уделяют своим прическам». Мы повернулись в сторону Лешкиной парты, знали, что учительница намекает на его соседку. А он встал и говорит: «Наконец это, кажется, ко мне не относится». Глупо, конечно, и совсем не остроумно. Но получилось ужасно смешно. После этого я просто влюбился в Лешку. Многие над ним смеялись, что он маленький и голос у него тоненький, девчачий. А я нет.
Лешка протянул мне письмо.
— Перехватил у почтальона, — сказал он. — А то ключ доставать да лезть в почтовый ящик.
Письмо было от дяди Николая. Я совсем расквасился. Сам не заметил, как у меня слезы выступили на глазах. Лешка растерялся. Я никогда не плакал, даже когда схватился за горячий утюг и сильно обжег руку. Лешка пристал ко мне, и я все ему рассказал.
— Про твоего папку — это сущая ерунда. Столько орденов получил за храбрость, и вдруг струсил. Ерунда. А на этого Николая наплюй! Был — и нет. И все. Зачем он вам?
«Нет, этого даже Лешка попять не мог. У него был отец, а у меня его никогда не было. А дядя Николай так мне раньше нравился, — подумал я. — Был и нет. И все. Веселый Лешка!»
Вечером я отдал письмо маме. Она взяла новый конверт, запечатала туда невскрытое письмо дяди Николая и сказала:
— Скорей бы кончались занятия в школе. Поедем в Гурзуф, и ты будешь бродить по тем самым местам, где бродили мы с папой.
От Симферополя до Алушты мы ехали автобусом. В автобусе маму сильно укачало, и мы пересели на теплоход.
Теплоход ходил рейсом от Алушты до Ялты, через Гурзуф. Мы сели на носу и стали ждать отправления. Мимо прошел широкоплечий краснолицый моряк в темных очках, посмотрел на маму и сказал:
— Вас здесь зальет водой.
— Ничего, — ответила мама. Она вытащила из сумки платочек и повязала голову.
Моряк поднялся в рубку. Он был капитаном. И теплоход отчалил.
Из Гурзуфской бухты дул сильный ветер и поднимал волну. А нос теплохода разбивал волну, и брызги крупными каплями падали на нас. Несколько капель упало на мамин платок. На том месте, где стоял бульдог Джаз, появилось большое пятно. Мое лицо тоже было мокрым. Я облизнул губы и закашлял от соленой морской воды.
Все пассажиры ушли на корму, а мы с мамой остались на прежних местах. Наконец теплоход причалил, и я увидел деда — маминого папу. Он был в парусиновой куртке и матросской тельняшке. Когда-то дед плавал корабельным коком, а теперь он работал поваром в городской чебуречной. Делал чебуреки и пельмени.
Теплоход ударился о деревянный помост, матрос укрепил причальный трос. Капитан высунулся в окошко:
— Привет коку! В Ялту собрался?
— Привет, капитан! Дочь встречаю, — ответил дед и заспешил к нам навстречу.
А мама, как увидела деда, бросилась к нему и вдруг заплакала.
Я отвернулся. Капитан снял темные очки, и лицо у него стало обыкновенным.
— Слушай, братишка, надолго вы сюда?
Я сначала не понял, что он обращается ко мне, а потом догадался. Рядом никого не было.
— Мы, — говорю, — насовсем.
— А… — Капитан понимающе покачал головой.
Я проснулся от незнакомого запаха. Я спал во дворе под персиковым деревом. Это оно так незнакомо пахло. На скамейке сидела мама. Она была одета так же, как вчера. И поэтому мне показалось, что мы все еще в дороге, все еще не приехали. Но мы приехали. Просто мама не ложилась спать.
— Мама, — спросил я, — что мы будем делать?
— Не знаю, — ответила мама. — А в общем, знаю. Завтракать.
Скрипнула калитка, и во двор вошла маленькая, полная женщина в домашнем халате.
— Здравствуйте, — сказала она, — с приездом. Я ваша соседка, Волохина Мария Семеновна. Уж как ждал вас старик! Уж как ждал! Все говорил: у меня дочь красавица. — Соседка как-то непонятно замурлыкала. — Я-то думала, всем отцам их дочери кажутся красавицами. А теперь вижу, что не хвастал…
— Добрый день, — перебила ее мама. — Присаживайтесь.
— Мария! — раздался мужской голос из-за забора. — Я ухожу на работу!
— Подождешь! — грубо ответила женщина и снова повернулась к маме. — Мой, все ему некогда. Такая красотка и без муженька, — продолжала соседка. — Ну, здесь вы не пропадете. На курортах мужчины ласковые.
— Перестаньте, — сказала мама и посмотрела в мою сторону.
— Мария! — снова раздалось из-за забора. — Я ухожу!
Соседка убежала. А мы с мамой позавтракали и пошли гулять по городу. Людей на узких гурзуфских улицах было мало. Местные работали, а отдыхающие сидели у моря. Была очень сильная жара. Асфальт перегрелся и прогибался под ногами, как подушка. Но мы с мамой ходили и ходили. Я молчал, и мама молчала. Мне показалось, что мама хочет замучить себя и меня. Наконец мы спустились к морю.
— Можешь выкупаться, — сказала мама.
— А ты?
— Я не буду.
Море было теплым и тихим. Я плыл долго и все ждал, когда мама крикнет, чтобы я возвращался. Но мама не кричала, а я уже устал. Тогда я оглянулся. Мама сидела, как-то неловко поджав под себя ноги. Я подумал, что мама похожа на раненую птицу. Один раз я нашел на озере утку с перебитым крылом, она также как-то неловко сидела. Я поплыл назад. Вылез на берег. От напряжения у меня дрожали ноги и в ушах сильно стучало. Лег животом на горячие камни и опустил голову на руки. Совсем рядом зашуршали камни, кто-то прошел чуть ли не по моей голове и остановился. Я приоткрыл глаза и увидал ноги в исцарапанных и сбитых от постоянного хождения по камням сандалиях. Я поднял голову: за маминой спиной стояла маленькая девочка и рассматривала собак на платке. Когда она заметила, что я уставился на нее, то отвернулась от собак.
— Тебя как зовут? — спросил я.
— Сойка, — ответила девочка.
— Сойка? — удивился я. — Это птичье имя. А может быть, ты лесная птица из породы воробьиных?
— Нет. Я девочка. Я живу на Крымской улице, дом четыре.
«Ну, Сойка так Сойка, — подумал я. — Мало ли каких имен не придумывают родители для своих детей. У нас, например, в классе учился мальчик, которого звали Трамвай. Его отец был первым вагоновожатым на первой трамвайной линии, проложенной в городе. Это было, можно сказать, историческое событие. В честь этого он дал своему сыну имя Трамвай. Не знаю, как они называют его дома: Трамвайчик, или Трамчик, или Трамваюшко? Язык сломаешь. Комедия. А Сойкин отец, вероятно, охотник».
— Сойка, — спросил я, — твой отец охотник?
— Нет. Он колхозный рыбак. Бригадир.
Мама повернулась, посмотрела на Сойку и сказала:
— Ее зовут не Сойка, а Зойка. Правда? — Девочка кивнула. — Просто она еще маленькая и не выговаривает букву «з».
— До свидания, Зойка, — сказала мама.
— До свидания, Сойка, — сказал я. Теперь мне больше правилось имя «Сойка». Смешное имя и какое-то ласковое.
Деда дома не оказалось. Он пришел значительно позже, когда на соседнем дворе уже раздавались голоса курортников. Наша соседка сдавала внаем комнаты приезжим. Дед пришел веселый. Он похлопал меня по плечу и сказал:
— Ну, вот что, Катюша (это так зовут мою маму), завтра пойдешь наниматься на работу. Я уже договорился. В санаторий, по специальности, медицинской сестрой.
— Вот это хорошо! — сказала мама.
И вдруг дед вскипел. Он даже закричал на маму:
— Долго ты будешь в прятки со мной играть, что у тебя случилось?
Мама рассказала деду про дядю Николая и про то, что он говорил о папе.
— Все это твои придирки к Николаю. Он хороший парень.
— Он был бы плохим отцом для Толи, — упрямо сказала мама.
— Толя, Толя! Семь пядей во лбу. Толя первое время мог бы пожить у меня.
— Я не останусь без мамы, — сказал я. — И она тоже никуда не поедет. Я не люблю дядю Николая.
— А ты-то что? Ты даже не знал своего отца. Николай его обидел. А если Николай прав, если он до сих пор где-нибудь живет там, в чужой стране?
Дед сказал страшное. «Папа живет там, в чужой стране? — подумал я. — Значит, он просто предатель».
— Этого не может быть, — сказал я.
— Много ты понимаешь в людях! — ответил дед.
— Отец, сейчас же замолчи! — закричала мама. — Подумай, что ты говоришь?
Последних слов ее я уже не слышал. Я выскочил из дому и побежал по темным улицам Гурзуфа.
— Толя, Толя!.. — послышался голос мамы. — Вернись!.. Толя-я!..
Я решил тут же уехать от деда, раз он мне такое сказал. Он, видно, меня ненавидит, потому что я как две капли воды похож на своего отца. И мама из-за этого никогда не сможет забыть про папу. У меня не было ни копейки денег, но я прибежал на пристань. Там стоял тот самый теплоход, на котором мы приехали в Гурзуф. Я подошел к капитану и спросил:
— На Алушту?
— На Алушту!
Я думал, что капитан меня узнает, но он меня не узнал. Я немного прошелся по причалу и снова подошел к капитану:
— Товарищ капитан, вы меня не узнали? Мы вчера приехали с мамой на вашем теплоходе.
Капитан внимательно посмотрел на меня.
— Узнал. А ты куда один так поздно?
— Надо в Алушту, срочно. А денег у меня нет, не успел у мамы захватить. Пропустите без билета, а я потом вам отдам.
— Ладно, садись, — сказал капитан. — Довезу.
Я проскочил на теплоход, пока капитан не передумал, и уселся на последней скамейке, в углу.
Теплоход отчалил, качаясь на волнах. За бортом мелькали береговые огоньки. Они все больше и больше удалялись, а впереди было черное ночное море. Оно шумело за бортом, обдавало меня холодными брызгами. Ко мне подошел матрос и сказал:
— Эй, паренек, тебя капитан зовет в рубку.
Я встал и пошел. Идти было трудно, сильно качало, и палуба уходила из-под ног.
Капитан стоял за рулем и смотрел в темноту. Не знаю, что он там видел. Но он смотрел пристально и изредка крутил колесо то в одну, то в другую сторону. Над ним горела тусклая электрическая лампочка, и такие же лампочки горели на носу и на корме теплохода. Наконец капитан оглянулся:
— Ну, что там у тебя стряслось?
Я промолчал. Мне нечего было говорить этому чужому человеку. Но он ко мне пристал, и я в конце концов сказал:
— С дедом поругался…
— Так, — сказал капитан и снова уставился в темноту.
Я начал говорить, что уезжаю к своему приятелю Лешке и там как-нибудь устроюсь, но тут наш теплоход загудел и заглушил все мои слова.
— Так, — снова сказал капитан, — а как же мама? Ох, эти гордые сыновья, они всегда думают только о своей персоне, а что бы им подумать о маме?
— Маму жалко, — ответил я.
— А деда не жалко? Старик погорячился, а ты сразу в амбицию.
Я не стал отвечать капитану — ведь он ничего не знал…
— А твой дед славный человек. Чебуреки делает — пальчики оближешь.
— Это не самое главное. — Я со злостью отвернулся.
Навстречу нам шел катер. Он тоже в ответ загудел. Катер был маленький, его почти не было видно в ночном громадном море, только электрические лампочки, которые висели на нем, плыли, раскачиваясь на волнах.
— У него три сына на войне погибли, — сказал капитан. — Здесь, в Крыму, мы вместе воевали. Несколько дней были в бою. Устали и ночью легли поспать, крепко прижавшись друг к другу. А утром встать не можем, примерзли к земле. Поотрывались — и в бой. Они все трое так и погибли в этом бою. Холодно было воевать.
Капитан замолчал. Из-за шума волн и гула машины говорить было трудно, приходилось все время кричать. Мы молчали до самой Алушты. Когда причалили, я повернулся и пошел. Медленно так. Вышел на пристань. Постоял. Потом появился капитан. Он мне сказал:
— Я на твоем месте вернулся бы назад. Нехорошо так. Завтра я к вам зайду и все улажу. Мы с твоим дедом старые друзья.
— Не могу я.
— А я все же на твоем месте вернулся бы. Мать сейчас небось по всему Гурзуфу бегает, тебя ищет. — Капитан закурил. — Привычка с войны. Никак не могу бросить курить. Ну, пошли в обратный рейс. — Капитан бросил папиросу в море и тяжело прыгнул на палубу теплохода. А я следом за ним. Сел на старое место и просидел до самого Гурзуфа. Когда причалили, я услыхал голос деда:
— Костя, ты не видел, мой паренек не уезжал с тобой рейсом на Алушту?
Капитан промолчал. Тогда я сказал:
— Здесь я! — и вышел на пристань.
Мама и дед уходили на работу рано, и я оставался один. Каждое утро я просыпался от одних и тех же слов:
— У-ух ты, зайчишка мой! У-ух ты, зайчишка какой! — Это наш сосед Волохин играл со своим маленьким сынишкой, пока его жена торговала персиками на базаре.
Но сегодня Волохин не играл с сыном, а отчаянно ругал свою жену. Я вышел на улицу. У Волохиных калитка была открыта, и по двору с ребенком на руках расхаживал Волохин — длинный, белесый мужчина. Он помахал мне рукой и заискивающе попросил:
— Моя ушла и пропала. А мне надо уходить. Посиди, пожалуйста, с зайчишкой.
Не успел я опомниться, как «зайчишка» оказался у меня на руках, а Волохина и след простыл.
Ребенок был толстый, лицо у него было как помидор. Я начал его трясти и раскачивать, но он не произносил ни звука. «Немой какой-то, — подумал я. — Ни разу не слышал его голоса». У меня устали руки, и я опустил «зайчишку» на землю. И вдруг он как заорет. Пришлось снова взять его на руки и продержать до прихода Волохиной.
— Мой длинный уже убежал? — спросила Волохина. — Дырявая калоша! Другие мужья с женами на базаре торгуют. А этому неудобно. Он физрук в санатории, и его могут узнать отдыхающие. Начальник!
Я выскользнул в калитку и направился к морю. Шел по набережной и стучал палкой о железную изгородь городского парка, в который никого из местных жителей не впускали. Там построили санаторий. И тут я увидел Волохина — он играл в теннис с толстым мужчиной.
Волохин заметил меня, подбежал к изгороди. Он вытер со лба пот рукой и сказал:
— Работаю. Восстанавливаю нормальный вес у больного. Ну как, моя ругалась?
— Ругалась.
— Жестокая женщина! — Он рассмеялся. — Но хозяйка первый сорт. Во всем у нее расчет. Давай заходи.
— Меня же не пропустят, — сказал я.
— Давай заходи. — Волохин тряхнул головой. — Я дам команду.
Я подошел к входу в парк.
— Ивановна, запомни этого паренька, — сказал Волохин контролерше. — Чтобы всегда, в любой час, его пропускали.
Весь день я проторчал в парке, подавал волейболистам мяч, играл с толстым курортником вместо Волохина в теннис. А вечером, когда вернулся домой, застал у нас Волохину. Она разговаривала с мамой.
— Народу в этом году приехала тьма. Ты почему, Катерина, не сдаешь комнаты? Лишние деньжонки не в тягость карману.
— У нас тесно, — ответила мама.
— Слушай, что я тебе скажу. — Волохина наклонилась к маме. — У меня отдыхающих уже много, в милиции больше не пропишут, а места еще есть. Ты давай оформляй их на свою площадь в милиции, а жить они будут у меня. Десять рублей тебе за это.
— Нет, — ответила мама. — Нам своих денег хватает.
— Даровые же деньги…
— Толя, ты ужинать будешь? — спросила мама.
— Да, — ответил я и посмотрел на Волохину.
— Ишь какие! — сказала она со злостью. — Разыгрывают из себя честных. А у самой-то муженек!.. Это всем известно.
Волохина хлопнула калиткой и ушла. Мы с мамой сидели молча и про ужин забыли. А Волохина стояла у забора и громко разговаривала с какой-то отдыхающей про войну, про то, как ее муж честно воевал, а некоторые сдавались в плен.
На другой день, когда я проходил мимо парка, меня окликнул толстый курортник и позвал играть в теннис. У входа я наскочил на Волохина.
— А, сосед, — сказал Волохин. Он взял меня за плечо и подвел к контролерше. — Ивановна, чтоб больше этого паренька здесь не было. Ходят всякие посторонние. До свидания, дорогой, — и Волохин помахал рукой. — Привет маме!
Я не знал, что делать. Если бы я был взрослым, то подрался бы с Волохиным. Я взобрался на гору к развалинам старинной татарской крепости и просидел там целый день. Когда я возвращался домой, то увидел маму, а в нескольких шагах позади нее дядю Костю. Я не стал их нагонять, а пошел следом.
Так мы шли друг за другом. Дядя Костя почему-то не догонял маму. А я не догонял ни маму, ни дядю Костю.
У калитки нашего дома прогуливался Волохин с ребенком на руках.
— А у этой женщины, зайчишка, — показал Волохин на мою маму, — муж бяка.
Мама ничего не ответила Волохипу и прошла в калитку, а к нему подошел дядя Костя.
— Вот что, почтенный, — сказал дядя Костя, — если ты еще раз скажешь эти слова, я тебе… В общем, будешь иметь дело со мной!
— Но-но-но… — Волохин отступал к своей калитке. — Осторожнее! У меня ребенок на руках.
Я подошел вплотную к дяде Косте. Лицо его стало красным.
Я подумал, что он ударит Волохина, но он тихо сказал:
— Великолепный негодяй. Прикрывается ребенком.
Мама ждала нас во дворе. Она сказала мне:
— Зря мы приехали в Гурзуф. Все у нас здесь не ладится.
— Да бросьте вы обращать внимание на всяких негодяев! — сказал дядя Костя.
А я подумал, что мама права. Жили бы мы на старом месте, там хоть Лешка был. Он верный друг.
Дядя Костя ушел. Мы с дедом сидели во дворе, когда почтальон принес мне новое письмо от Лешки. Я разорвал конверт. В нем, кроме маленькой Лешкиной записки, оказалось еще одно письмо, в белом конверте, с обратным адресом, написанным не по-русски. Скоро я разобрал, что оно было из Чехословакии. «Странно, — подумал я. — Маме письмо из Чехословакии». Я подержал его в руках, и неясная тревога вдруг овладела мной. Почему-то не хотелось бежать к маме с этим письмом. Но тут мама сама вышла во двор.
— Толя, ты не видел моего платка? — спросила мама. — Ах, как жалко, кажется, я его потеряла. Милый платочек. И память о нашем городе.
— Мама, — сказал я, — тебе письмо из Чехословакии. Леша переслал. Оно прибыло на наш старый адрес.
— Из Чехословакии? — удивилась мама и сразу забыла про платок.
Дед поднял голову. Мама торопливо надорвала конверт, я видел — у нее дрожали руки, и вытащила письмо.
— Почерк Карпа, — сказала она. — Я не могу читать, дрожат руки и мелькает в глазах… Ничего не вижу…
— Толя, читай, — сказал дед.
Я взял из маминых рук письмо. Там было несколько пожелтевших тетрадочных страничек. А первым лежал новенький, белый листок бумаги, исписанный крупными, ровными буквами.
Я начал читать:
— «Дорогой товарищ Катерина Нащокова! Пишет письмо старый чех, дед Ионек. Точнее, пишет не дед, он не знает русского языка, а его внучек Зденек.
Слава богу, наконец-то я нашел вас. Теперь получу ответное письмо, и тогда я успокоюсь.
Пересылаю письмо вашего мужа, погибшего на чехословацкой земле. Я должен был давно отправить вам это письмо, но во время фашистской оккупации письмо у меня хранилось отдельно от конверта с адресом. И конверт пропал, когда фашисты сожгли мой дом. Несколько лет я узнавал вашу фамилию, ведь в письме ее не было. Я писал много писем в Советский Союз, но по одним именам: Карпишек (так мы звали вашего мужа) и Катерина — много ли узнаешь?
Наконец я разыскал одного чеха-партизана из отряда вашего мужа. Он жил в Высоких Татрах. Я поехал к нему. Он меня отправил к другому партизану в Братиславу. В общем, я объездил десять человек. Все помнили русского, а фамилии его не знал никто. Командир партизанского отряда знал, но он погиб. Мой сын знал, но он тоже погиб. А потом, когда узнали нашу фамилию, начали искать ваш адрес. На это понадобилось немало времени.
Дорогая панна Катерина! Приезжайте к нам в гости. Берите сына и приезжайте. Здесь у нас в селе в каждом доме примут вас, как родную. Приезжайте, будьте ласковы. Ионек Брейхал».
Я отложил письмо деда Ионека и посмотрел на папин почерк, на листки бумаги, пожелтевшие и высохшие. Они стали как крылья бабочек в коллекции или листья и травы в гербарии. И, не поднимая головы, я начал читать папино письмо.
— «Дорогие Катя и Толя! Давно вы не получали моих писем, а это мое последнее письмо. Больше мне уже не придется ходить по земле. На рассвете я буду в руках гестаповцев. Но сначала по порядку.
Мы возвращались с боевого задания. Бомбили тылы врага.
Летели мы в одиночку. Наш самолет получил повреждение и отстал от основной группы. Над Чехословакией самолет загорелся, и я приказал всем прыгать. Последним прыгнул сам.
В ту минуту, когда я приземлился и погасил парашют, меня окружили фашисты. Их было человек десять. Они обыскали меня, отняли пистолет и твое письмо. Документы в полеты мы не брали.
„Один?“ — спросил офицер.
Было раннее утро, только немного начинало сереть, и фашисты не могли точно рассмотреть, сколько человек сбросилось на парашютах. Видимо, они засекли одного меня.
„Один, — сказал я. — Остальные погибли. Там, там“, — я показал на небо.
„Яволь“. [1] — Офицер засмеялся. Он что-то приказал солдатам и побежал с ними к рощице, которая виднелась вдали.
Двое солдат отвезли меня на мотоцикле в город, в гестапо. Там я пробыл десять дней, а потом попал в концентрационный лагерь. Русских в лагере не было. Одни чехи. После гестапо мне было трудно работать: болели руки и ноги. Но не пойти на работу было нельзя. Больных отправляли в госпиталь. А оттуда никто не возвращался. И я работал.
Из лагеря мне помогли бежать чешские товарищи. Они переправили меня в партизанский отряд. Отряд был маленький, всего человек двадцать, и нам приходилось туго. И вот мы взорвали железнодорожный мост, который был очень нужен фашистам. Они через него возили нефть из Румынии в Германию.
На другой день фашисты приехали в село, расположенное поблизости от моста, пришли в местную школу и арестовали целый класс ребят — двадцать мальчиков и девочек. Это было „наше“ село. У нас там жили свои люди. Одним из таких был дед Ионек, отец партизана Франтишека Брейхала. Он нам и принес эту новость.
Фашисты дали срок три дня: если в течение трех дней не появится тот человек, который взорвал мост, дети будут расстреляны.
И тогда я решил идти к гестаповцам. Чехи меня не пускали, они сказали: „Дети наши, мы и пойдем“. Но я ответил, что если пойдет кто-нибудь из них, чехов, то фашисты из мести все равно могут расстрелять ребят. А если придет русский, то дети будут спасены. И я пошел с дедом Ионеком.
Теперь ночь, а утром я пойду к фашистам. Когда ты получишь это письмо, то расскажи всем, как я погиб. Главное, найди моих товарищей по полку, пусть обо мне вспомнят.
Вес. Уже рассвет. А у меня еще много дел. Сейчас я передам и письмо и конверт деду Ионеку. Он все это сохранит и, когда придет время, отправит вам.
Весь вечер дед читал папино письмо. Потом он долго сморкался, теребил рукой колено и, наконец, сказал:
— Катенька, мне надо пройтись. Ты не возражаешь? — Он показал на папино письмо. — Я возьму его с собой.
Маме надо было идти в санаторий, чтобы сделать укол одному больному, и я пошел вместе с ней. Не хотелось оставаться одному. На обратном пути мы встретили Сойку, ту самую девочку, которая купалась со мной в первый день.
— У меня ваш платок. Одна тетя его нашла, а я ей сказала: «Я знаю, чей это платок».
Сойка протянула маме платок, та развернула его и посмотрела, в какой раз, на эту собачью выставку.
— Я дарю его тебе, — сказала мама. — Он ведь совсем детский. Собаки.
Я посмотрел на маму и понял: она не хотела, чтобы этот платок возвращался к ней и о чем-то ей напоминал. Может быть, о дяде Николае. А мне все равно было жалко платок. И ведь не маленький я. А жалко. Привык к собакам. Но тут я перевел глаза на Сойку. Что случилось с ее лицом, просто не передать. Какие у нее были испуганные, недоверчивые, настороженные глаза. Она не верила своему счастью. Ей эти собаки нравились, видно, еще больше, чем мне. У меня после этого всю мою жадность как рукой сняло.
— Эту собаку зовут Джаз, — сказал я. — А вот этого маленького песика Подкидыш. Остальным ты сама придумай имена.
— До свидания. — Она торопилась побыстрее уйти. — Я их уже полюбила.
Мы молча дошли до дома. Я разделся и лег спать.
— Мне кажется, что он все время был жив, — сказал я, — а погиб только вчера.
— Спи, Толя. Пересчитай, сколько над нами звезд, и заснешь.
— А ты?
— Мне не заснуть, мне звезды уже не помогают. Я дождусь деда.
На следующее утро я встал рано и ушел на рыбалку. Я любил ловить рыбу. Правда, я был плохой рыбак, вечно зевал, когда начинался клев. Но я любил ловить рыбу. На море тихо. Солнце. И настроение то веселое, то грустное. Можно подумать о маме, о дяде Косте и о дедушке. Можно поговорить с папой. Так, про себя. А сегодня я придумал написать папе письмо. Пусть многим это покажется странным, а я все равно напишу. Мне так захотелось написать ему письмо, я ведь никогда ему не писал. Напишу и отправлю Лешке.
Лешке можно, он поймет.
Тихо на море. Солнце искрится в воде. И никто тебе не мешает — что хочешь, то и придумывай. «Хорошо, что мы с дядей Костей любим море, — подумал я. — И хорошо, что есть такой дядя Костя». Но папе я тоже не могу изменить, и я придумал: буду морским летчиком.
Когда я возвращался, то увидал маму, она шла к пристани.
«В Ялту едет, — догадался я. — В горвоенкомат. Искать папиных товарищей».
Мама была в белом платье, которое давным-давно не одевала, и в белых туфлях на высоком каблуке.
У причала стоял теплоход дяди Кости. Мама поднялась на пирс, и ей навстречу вышел дядя Костя. Мне очень хотелось подойти к ним, но я почему-то не подошел. Я спрятался за будку билетной кассы и смотрел за ними. Я почти ничего не видел, только широкую спину дяди Кости в белом кителе.
Потом теплоход отчалил.
Я долго смотрел вслед теплоходу, пока он не превратился в маленькую белую точку, сверкающую на солнце.
На верхней набережной я встретил отряд артековцев. Они шли строем. В белых рубашках с красными галстуками и в коротких синих трусах. Загорелые. У них был настоящий крымский загар — светло-коричневый. Такого загара нигде не встретишь.
Почему-то, когда артековцы появлялись на улицах Гурзуфа, прохожие останавливались и смотрели на них. И сейчас все остановились и я тоже остановился. А вожатый артековцев скомандовал, и они громко крикнули: «Всем-всем — доброе утро!»
Мне очень нравилось, что они так кричали.
После встречи с артековцами настроение у меня стало совсем хорошее. Спокойное такое и чуть-чуть грустное, но хорошее.
Соленый снег
Глава первая
Это началось тридцать первого августа. Маленький мальчик вышел во двор — он только что вернулся с дачи, увидел неизвестного ему человека и сказал: «Завтра я иду в школу».
Неизвестный человек остановился, сдвинул кепку на затылок, посмотрел на мальчика, подмигнул и скрылся в толпе людей, которые сновали мимо их двора по улице.
А первого сентября мальчик действительно пошел в школу. Ну, разумеется, он волновался, боялся опоздать, не разрешил матери провожать его. Впрочем, это не совсем точно, он разрешил ей идти на несколько шагов позади него. Получалось, что вроде он шел один, ведь никто не знал, что женщина, которая шла за десять шагов от него, была его матерью.
Как видите, он совсем не желал, чтобы его провожала мать, — такой он смелый и решительный, но, чем ближе он подходил к школе, червячок страха и сомнения все больше и больше беспокоил его.
Сначала он оглянулся, незаметно скосил глаза назад: решил проверить, здесь ли мама. Она была здесь, и он немного успокоился. Затем почему-то у него начали по-стариковски волочиться ноги. Он скреб подметками новых ботинок по асфальту, создавал искусственное торможение. В конце концов матери пришлось просто подталкивать его в спину. А потом он увидел толпу ребят в школьном дворе и вообще остановился. Мать взяла его за руку и чуть не волоком втащила в школьный двор.
Потом, когда мальчик попал в толпу первоклассников, он совсем притих, боялся даже поднять глаза.
А толпа первоклассников росла и росла, но она была какая-то особенная, молчаливая и таинственная. Но вот на школьное крыльцо вышли четыре женщины: это будущие учительницы первоклассников. И все ребята, как по команде, повернули головы в их сторону.
Добрых две сотни глаз устремились на учительниц: испуганные — а вдруг учительницы очень строгие? Любопытные — интересно, какая из четырех наша? Влюбленные, они готовы были уже всем доказывать, что их учительница самая-самая умная и самая-самая справедливая; они нетерпеливо, молча ждали, что будет дальше.
— Ребята, внимание! — громко крикнула одна из четырех. — Я учительница первого класса «А». Зовут меня Александра Ивановна. Сейчас я буду вызывать по списку своих учеников по фамилиям, а они должны построиться около меня парами. — Она развернула листок со списком и начала громко и отчетливо выкликать ребят: — Первая пара: Авдеев!
— Я! — крикнул испуганно какой-то мальчик.
— Иди сюда, — сказала Александра Ивановна.
Мальчик пробирался сквозь толпу, низко опустив голову, а все смотрели на него и удивлялись его храбрости. Первому всегда трудно.
— Афонин…
Из толпы вышел еще один мальчик.
— Беседкина…
— Здесь, — вместо девочки ответила ее мать. — Идем, Ирочка, — громко сказала она, прошла вместе с ней сквозь толпу и стала в строй ребят.
— Вас я попрошу отойти, — вежливо сказала Александра Ивановна.
Мама Беседкиной неохотно отошла в сторонку.
Потом учительница вызвала еще нескольких ребят, а потом крикнула:
— Огоньков!
Никто не откликнулся.
— Огоньков! — громко и раздельно повторила Александра Ивановна.
Все стали оглядываться друг на друга, ища Огонькова, и тут мальчик, наш старый знакомый, спохватился и крикнул каким-то чужим голосом:
— Я Огоньков, Саша! — но остался стоять рядом с мамой.
— Иди сюда, — позвала его Александра Ивановна. — Ты что, забыл свою фамилию?
Саша, не отвечая, встал в строй ребят.
— Сапегин…
— Здесь! — тут же откликнулся мальчишка и, лихорадочно расталкивая ребят, стал пробираться вперед.
— Молодец, Сапегин, — сказала Александра Ивановна. — Громко ответил. Как тебя зовут?
— Гошка, — уверенно сказал мальчишка.
И все почему-то засмеялись, и Саша так расхрабрился, что засмеялся вместе со всеми.
А потом мелькнуло такое милое, единственно знакомое здесь, дорогое, взволнованное лицо матери, и он вместе с другими ребятами скрылся в школьном здании.
Но зря он так расхрабрился, потому что в первую же перемену на него обрушился неожиданный удар.
У них в классе было пятнадцать мальчиков и четырнадцать девочек. И все девочки были одеты и причесаны совершенно одинаково. А мальчишки были не все одинаковы. У четырнадцати были коротко остриженные волосы и впереди, на лбах, челки, а у пятнадцатого, то есть у Саши Огонькова, была буйная, словно спутанная ветром, шевелюра.
Видно, Сашиной матери очень нравились волосы сына, и она уговорила его не стричься.
И вдруг на первой перемене один из мальчишек показал на Сашу пальцем и противным голосом закричал:
— Смотрите, смотрите, у него волосы как у девчонки! — и громко, нахально засмеялся, захохотал — так обычно хохочут актеры, когда играют злых колдунов в театре.
А все другие мальчишки, вместо того чтобы остановить этого нахала, тоже засмеялись. Саша неожиданно оказался в центре круга, и мальчишки начали его толкать, громко, нараспев кричать при этом: «Дев-чон-ка, дев-чон-ка, дев-чон-ка!» И никто не подумал за него заступиться. И даже девочки, которые до сих пор жались в углу плотной стайкой, захихикали и стали тоже тыкать в него пальцами.
Саша растерялся и просто не знал, что ему делать. Он испуганно втянул голову, сел на парту и закрыл пальцами уши, чтобы не слышать, как они его дразнили.
Все это было возмутительно. Вы подумайте, это в наше-то время, в нашей стране так издеваться над человеком, когда на помощь одному несчастному бросаются десять, сто, тысяча, миллионы людей, а в этом первом классе четырнадцать мальчишек, не задумываясь почему, смеялись и издевались над пятнадцатым!
Саша открыл уши и снова раздались крики: «Дев-чон-ка, дев-чон-ка, дев-чон-ка!» Тогда он выхватил портфель из парты и побежал к дверям. Но мальчишки догадались, что он решил сбежать, стали кричать еще сильнее, отчаяннее, схватили его за руки и не пускали, а он вырывался и почти плакал от обиды.
И тут в класс вошла их учительница Александра Ивановна. Она была очень старая учительница. Александра Ивановна так давно учительствовала, что ее первый ученик сражался еще на гражданской войне. А потом она провожала своих учеников на фронты Великой Отечественной войны.
Александра Ивановна была очень старая и очень мудрая учительница; она вошла в класс и сразу поняла, что тут что-то не так.
Ребята разбежались по своим местам, а перед ней остался Саша Огоньков. Его портфель, его новенький портфель валялся, затоптанный, на полу.
— Подними портфель, Саша, — сказала Александра Ивановна.
Она думала, что же здесь случилось, но пока ничего не могла придумать. Ей и в голову не могло прийти, что в ее классе двадцать восемь человек ополчились на одного только за то, что у него длинные красивые волосы.
Саша поднял портфель.
— Далеко ли ты собрался? — спросила она.
— Домой, — ответил Саша.
— Домой? — удивилась Александра Ивановна. — А знаешь ли ты, что домой можно уходить только после уроков?
— Я хочу домой, — упрямо сказал Саша.
— Ты подумай, прежде чем говорить, — сказала учительница. — Вот сейчас ты уйдешь, а мы начнем учить буквы. А ты их не выучишь. А завтра ты снова захочешь домой, а мы тем временем выучим еще новые буквы. Ты отстанешь и вырастешь просто дурачком.
Класс дружно засмеялся. Это не понравилось Александре Ивановне. Она строго посмотрела на ребят и снова подумала: что же это такое случилось в ее отсутствие и почему Саша Огоньков решил уйти из школы?
— Ну, вот что, дорогой мой, — сказала она, — садись на свое место и слушай, что я буду говорить.
Глава вторая
Саша жил в большом старом доме на старом Арбате. Квартиры в этом доме были большие, потому что до революции там жили богачи. А Сашина квартира в те далекие времена принадлежала царскому генералу, у которого в кухарках служила его бабушка.
Генерал занимал восемь комнат вдвоем с собакой. Саша против собак не возражал, собак все любят, особенно овчарок или, например, боксеров. Но жить одному в восьми комнатах, а его, Сашину, бабушку поселить в темном чулане за кухней?.. Этому даже трудно поверить, так это несправедливо, но бабушка говорит, что богачи и не думали о справедливости.
А потом, после революции, царский генерал сбежал, и квартиру из восьми комнат разделили на две. В их половине в двух комнатах разместились Саша Огоньков с бабушкой, с мамой, которая работала в Институте физики земли, и с папой, который работал в этом же институте, но сейчас уехал в экспедицию на Камчатку. А третью комнату в самом конце коридора занимал Петр Петрович Добровольский. Он был пенсионер и жил один: жена у него умерла, а его единственный сын служил на флоте и наезжал домой редко.
Петр Петрович никогда не закрывал свою комнату на ключ, не имел такой привычки, и Саша мог входить к нему, даже когда самого хозяина не было. Вот и сегодня как только бабушка его покормила, он, стараясь не отвечать на ее вопросы, направился в комнату Петра Петровича.
— Опять туда? — спросила бабушка. — Ну, чего ты сидишь в этом старом, пыльном, заштопанном кресле? Иди лучше погуляй, а потом принимайся за уроки. А то ты все в игрушки играешь, как маленький.
Саша молча прошмыгнул в коридор.
— Ти-ше, ти-ше, — шепчет он себе под нос.
Ти-ше, ти-ше! Об этом нельзя говорить громко: ведь старое кресло в комнате Петра Петровича волшебное. Единственное во всем мире, последнее волшебное кресло. Только это величайшая тайна. Ти-ше, ти-ше! Ох, как громко скрипят половицы под Сашиными ногами! Ти-ше, ти-ше! Они страшно скрипят в темноте коридора, но свет зажигать нельзя. Прежде всего надо сохранить все в тайне.
Саше страшно в этом длинном, черном коридоре. Скорее бы добраться до комнаты Петра Петровича, взяться за дверную ручку, толкнуть дверь и…
Три стены в этой комнате занимали книжные полки от пола до потолка. А в самом дальнем углу стояло знаменитое старое кресло. Материя на его спинке и ручках давно истерлась, а в центре сиденья гордо торчала пружина.
Саша влез в кресло с ногами, вдохнул его пыльный, дразнящий запах, вспомнил весь сегодняшний день и горестно вздохнул. Нет, совсем не так он представлял себе свой первый школьный день. Может быть, этот неизвестный, которого он встретил вчера во дворе, ничего не ответил, когда он ему заявил, что идет в школу, из жалости? Ведь эти взрослые очень много знают, а от детей скрывают. Только подмигнул, вроде предупредил: «Смотри, мол, наплачешься!» А он ничего не понял. Саша опять длинно и печально вздохнул.
Но в том-то и дело, что Саша сидел в настоящем волшебном кресле. Хотите верьте, хотите нет, как только Саша глубоко вздохнул, тут же под ним запели старые ржавые пружины. И в первую очередь та самая главная пружина, которая протерла материю и торчала в центре сиденья. Они качнули Сашу сначала легко, робко, потом сильнее, сильнее и стремительно понесли в неизвестную радостную даль…
Это кресло было очень хитрое: во-первых, оно умело выдумывать всякие истории; во-вторых, умело успокаивать, уводить от печальных мыслей; в-третьих, его пружины умели звенеть красивые песни. А в-четвертых — и это самое главное! — оно умело из труса в один миг делать первейшего храбреца. Это было самое-самое ценное его качество!..
Саша преобразился в один миг. Теперь это уже совсем не тот Саша, который испугался в школе мальчишек и их крика, а герой, атлет, и ему ничего не страшно…
«Эге-гей! — Это кричит Гошка Сапегин, мальчишка, который обидел Сашу в школе. — Выходите на бой, кто самый смелый!» Он ходит посреди класса и хвастается своими упругими мускулами, а все ребята испуганно жмутся к стене. Он ходит, вобрав в себя живот, расправив могучие плечи, похваляясь силой. Тогда вперед выскакивает Саша, и тот бросает его на пол. Но Саша только улыбается, ему совсем не страшно и не больно, он чувствует свою силу, и мужество его велико, и он снова бросается вперед и побеждает Гошку Сапегина.
Саша вскочил и стал прыгать в кресле, радуясь победе, а пружины стонали и звенели под его ногами. Но тут дверь открылась, и в комнату вошел сам Петр Петрович. Он был очень худой и очень высокий, он был такой высокий, что его седая лохматая голова доставала почти до притолоки.
— Как дела, герой? — спросил он.
Петр Петрович начал медленно раздеваться, он всегда все делал медленно, потому что у него была только одна рука. Вторую руку он потерял на войне.
— Хорошо! — бодро сказал Саша.
— А в школе?
Саша помолчал. Перед ним снова всплыли неприятности дня. Потом неохотно ответил:
— Ничего особенного.
— «Ничего особенного»? Нет, вы видели этого нахального мальчишку? Возмутительно! — закричал Петр Петрович. — Если я еще раз услышу эти слова, я прогоню тебя прочь, я тебе руки не подам. Нет, это поистине возмутительно. Сейчас, когда перед тобой открываются необозримые просторы знаний, когда ты, счастливый человек, можешь постигнуть тайны космоса и недр земли, когда ты можешь открыть для себя Буратино, Золушку, ты отвечаешь мне: «Ничего особенного!» Вон сейчас же из моей комнаты! Вон!
Петр Петрович никогда не кричал на Сашу, и поэтому тот обиделся и решил на самом деле уйти. В этот момент Петр Петрович смущенно закашлял.
— Прости меня, я погорячился, — сказал он. — Но ведь ты неправ.
— А они меня дразнили, — сказал Саша. — Обзывали «девчонкой» из-за этих волос.
— Какая чепуха, какая чепуха! — сказал Петр Петрович. — Подожди, пройдет совсем немного времени, и все эти ребята будут твоими товарищами.
Глава третья
Сон наскакивал на Сашу, как ураган. Еще только что он разговаривал с мамой и бабушкой, а в следующую секунду какая-то неодолимая сила прикрыла ему глаза. Он слышит их разговор, пытается вставить слово, но язык у него не желает шевелиться.
— Саша пришел сегодня из школы расстроенный, — сказала бабушка. — Его дразнили «девчонкой» за длинные волосы.
— Не страшно, — сказала мама. — Привыкнут.
Саша хотел возразить, что это очень страшно, что его должны обязательно постричь, он хочет быть, как все, но язык его не слушался.
— Не скажи, — заметила бабушка. — Твой сын — тебе виднее, а только смотри, задразнят мальчишку.
— Ты неправа, — сказала мама. — Нужно с детства воспитывать мужество. Он во всем уступает; со всеми соглашается. Это нехорошо. Типичный бабушкин внучок.
— Пустые слова, — сказала бабушка. — И все он, старый фокусник, тебя с детства накачал, а теперь его настраивает. Вот я ему дам, вот я его отчитаю! Придумал какие-то сказки, какое-то волшебное кресло, какой-то укромный уголок для Саши и — слыханное ли дело — запретил мне туда заходить. Говорит, у каждого маленького человека должен быть свой укромный уголок, и никто там не имеет права его беспокоить. Ишь чего старый выдумал!..
Саша решил заступиться за Петра Петровича, а то еще, чего доброго, бабушка его отчитает, но у него снова ничего не получилось…
…Ровно в восемь бабушка подняла Сашу с кровати и отвела в ванную, чтобы он умылся и почистил зубы. А Саша сел на табуретку, которая стояла в ванной, и уснул сидя.
Потом прибежала бабушка, разбудила Сашу, умыла и накормила геркулесовой кашей.
Петр Петрович рассказывал Саше, что в Древней Греции такую кашу ел сам Геркулес. Правда, тогда эта каша называлась по-другому. Он ел эту кашу каждое утро и все время подымал тяжести: он мечтал быть самым сильным человеком. А потом на спортивных состязаниях Геркулес поднял быка. Тогда у него стали спрашивать, как он этого добился, и Геркулес ответил, что просто по утрам он ел кашу земли. И с тех пор овсяную кашу стали звать геркулесовой и ею кормили всех детей в Древней Греции. Обо всем этом Саша вспомнил, чтобы ему легче было съесть свою тарелку каши.
Пока Саша завтракал, бабушка сложила ему в портфель тетради и букварь. Из соседней комнаты выбежала Сашина мама, горестно всплеснула руками и сказала:
— Ну кого ты растишь: барчука и лежебоку! Разве он не может собрать сам книги и тетради? Вот приедет Сергей, он тебе задаст.
— Что-то он долго не едет, твой Сергей, — ответила бабушка.
Мама сразу помрачнела, вышла из комнаты, а когда Саша уже убегал в школу, мама надела платье, которое не любил отец. Ясно, что она сердилась на него.
Около школы Саша увидел Гошку Сапегина. Он замедлил шаги, чтобы не нагонять Гошку, но тот, как назло, еле-еле тащился. Гошка заметил Сашу, показал ему нос и захохотал.
Саша попробовал его обогнать. Гошка побежал рядом с ним и все время показывал ему нос. Тогда Саша остановился, а Гошка добежал до школьных дверей и стал поджидать Сашу. Скоро рядом с ним собралось еще пять мальчишек из их класса, и все они улюлюкали на Сашу.
Зазвенел звонок, мальчишки бросились в школу, чтобы не опоздать. А Саша помедлил минуту и тоже пошел в школу.
В школе было удивительно тихо.
Саша подошел к дверям своего класса и услыхал голос Александры Ивановны:
— Сейчас мы, ребята, будем писать букву «а» маленькую и букву «А» заглавную, большую…
У Саши мелко-мелко забилось сердце, и ему стало жарко. Вот сейчас они начнут писать букву «А», а он стоит за дверью. Нужно быстрее войти в класс, но он тут же представил себе, как Александра Ивановна отчитает его перед классом и ребята снова будут над ним смеяться.
И вместо того чтобы войти в класс и выучить букву «А», так необходимую для покорения космоса и недр земли, эту первую букву алфавита, без которой не узнаешь второй и останешься дурачком, как сказала Александра Ивановна, Саша повернулся и побежал вон из школы.
Нет, ему совсем было нелегко, он даже готов был заплакать от обиды, но все это он мог сделать только втихомолку. А сделать что-нибудь решительное и смелое он не мог. Эх, сейчас бы ему сюда волшебное кресло, и он прямо на нем, точно на гоночном мотоцикле, влетел бы в класс. Он бы тогда им показал!..
А пока Саша уже бежал школьным двором, потом выскочил на улицу и снова бежал долго-долго не останавливаясь, бежал до тех пор, пока у него сердце не стало биться где-то у горла, и он задохнулся. Может быть, в эти минуты он поставил рекорд по скорости бега, может быть, он бежал так же быстро, как бегали знаменитые чемпионы братья Знаменские, но это был не тот бег, которым он мог гордиться. Про такой бег никому не расскажешь.
Домой он вернулся вовремя, прогулял ровно столько, сколько полагалось заниматься в школе. Бабушка встречала его на улице, стояла у ворот. Она еле дождалась Сашу.
— Ну, что проходили сегодня? — спросила бабушка.
— Букву «А» большую, заглавную, и букву «а» маленькую.
— Молодцы, — сказала бабушка. — А ты, верно, голодный?
— Голодный, — согласился Саша.
И хотя Саша не заслужил вкусного обеда, потому что всем у нас в стране известны очень хорошие слова: «Кто не работает, тот не ест», он спокойно пообедал. Работаешь или не работаешь, а есть-то охота.
Глава четвертая
После обеда Саша вытащил тетрадь и сел к столу. Он решил писать букву «А». Сидел, сидел, но не написал ничего. Вообще-то он знал букву «А», но перед ним был чистый лист бумаги, и он боялся к нему притронуться. Вдруг напишет что-нибудь не так.
Саша взял тетрадь и отправился к Петру Петровичу, Может быть, тот выручит его. Но Петра Петровича не было дома, а в углу комнаты так заманчиво темнело волшебное кресло, и Саша решил немного посидеть в нем. Он сел, кресло печально и жалобно скрипнуло, точно оно было чем-то недовольно.
— Ну-ну! — крикнул Саша и сильно качнул кресло.
Пружины привычно и звонко откликнулись на его призыв.
— Эх ты, буква «А»! — снова закричал Саша. — Неужели ты думаешь, что я тебя боюсь?
— Нет, нет, нет, — ответил он себе жалобным, тоненьким голоском. Почему-то ему хотелось унизить букву «А», и поэтому он говорил за нее таким робким голоском. — Я совсем этого не думаю.
— То-то! — крикнул Саша своим голосом.
И понеслось… Он махал в воздухе рукой, словно быстро-быстро писал на невидимом листе и буквы сами собой выскакивали у него из-под пера и ровными рядами ложились одна к другой. Это он писал у доски, и весь класс, и Александра Ивановна, и сам нахальный Гошка, — все смотрели на него с открытыми ртами, а он писал и писал. И Александра Ивановна сказала: «Прости меня, Саша: ты не вырастешь дурачком, этому никогда не бывать».
Саша соскочил с кресла, подбежал к книжной полке, выхватил самую толстую книжку, открыл ее на первой странице и хотел уже вслух начать читать, чтобы все видели и слышали!
Он верил в чудо, вот сейчас он начнет читать, и эти неприступные, гордые книги откроют ему наконец свои тайны… Вот сейчас… Он уже пожирал буквы глазами и ждал, что они начнут у него складываться в слова, и чудная музыка чтения, необыкновенная музыка чтения сорвется у него с языка… Право, лучше бы Саше оставаться в волшебном кресле — там так легко и удобно.
Саша поставил на прежнее место книгу и решил отправиться во двор. Надо ему погулять в конце концов, тем более что лозунга: «Кто не работает, тот не гуляет», не было.
Он вышел во двор и оглядел поле сражения. Двор был пуст, только в углу, в песочке, возилась Маринка — это его старая подружка. Раньше они были неразлучными друзьями.
Маринка увидела Сашу и замахала ему рукой: мол, иди скорее сюда. Саша поколебался, ведь теперь между ним и Маринкой была огромная пропасть: он учился в школе, а. Маринка по-прежнему ходила в детский сад. Он нехотя подошел.
— Задаешься? — спросила Маринка.
— И не думаю, — сказал Саша. — Просто устал в школе.
Маринка вздохнула:
— А я, когда пойду в школу, никогда не буду уставать.
— Много ты знаешь, там одних букв сколько нужно выучить — голова кругом идет.
— А как зовут твою учительницу?
— Александра Ивановна. У нее есть орден Ленина. Ты когда-нибудь видела орден Ленина?
— Конечно. По телевизору.
— Ох, рассмешила. А ты на живых людях видела?
— Нет еще… Но ты будешь со мной дружить по-прежнему?
— Ладно, буду, — согласился Саша и тут же забыл о Маринке, потому что в глубине их двора стоял гараж и сейчас ворота этого гаража были открыты настежь.
Ну, машины — это была его страсть. Он знал все марки советских автомобилей. Саша подошел к открытым воротам гаража, осторожно заглянул и остановился на пороге. Дальше он идти без разрешения боялся.
Шофер, который возился в моторе «Волги», совсем молодой на вид парень, поднял голову и улыбнулся ему.
— Здравствуйте, дядя, — сказал Саша.
— Здравствуй, малый, если не шутишь, — ответил шофер.
— Я не шучу. — Саше понравилось, что шофер назвал его «малым». Это для него звучало необычно, ну, вроде как он сродни стал этому необыкновенному человеку, от которого так хорошо пахнет бензином, мазутом и еще чем-то таким, отчего просто захватывает дух.
— А если не шутишь, вот тебе ведро, принеси воды, — сказал шофер. — Вон там, в глубине гаража, есть водопровод.
Саша взял ведро, и дужка его глухо звякнула, как пружина на волшебном кресле. И он, Саша, пошел в глубь гаража.
В гараже было полутемно, но Саша совсем не боялся, он легко и свободно шел между машинами. Потом набрал полнехонько ведро воды, еле дотащил, а когда шофер сказал, что ведро, пожалуй, было для него тяжелым, он улыбнулся: «Ерунда, мол, не такие таскали», хотя он в своей жизни не притащил ни одного ведра воды и сейчас, когда тащил, от собственной неловкости облил себе ноги.
Шофер залил воду в машину, закрыл капот и протянул Саше руку.
— Заходи, когда будет время, — сказал он.
Саша крепко пожал ему руку и ответил:
— Обязательно зайду, я ведь живу в этом доме.
Шофер уехал, а у Саши на руке осталась широкая темная полоса — это шофер вымазал его руку машинным маслом. Саша оглянулся, но Маринка уже ушла. Жалко, а то можно было ей показать эту полосу на руке.
Саша постоял еще немного во дворе, поздоровался с двумя незнакомыми взрослыми, потом услыхал вой пожарных машин и выскочил на улицу, чтобы посмотреть на них. Мимо него с воем промчались здоровенные тупорылые красные закрытые машины. Потом где-то в воздухе грохнуло, и он со знанием дела задрал голову кверху, потому что знал: так грохочут реактивные самолеты. Они выбрасывают облако горячего отработанного керосина, облако сталкивается на большой высоте с холодным воздухом — и раздается взрыв.
Саша долго вертел головой, даже снял берет, чтобы не мешал смотреть, но все равно самолета не нашел и решил вернуться домой.
Дома бабушка отправила его мыть руки. Он открыл кран и увидел на руке шоферскую заметину, решил ее не смывать — не каждый день ведь выпадает такое счастье.
Пришел в комнату и сел ужинать, а правую руку с заметиной спрятал под стол, чтобы не увидела бабушка. Взял вилку в левую руку и стал ковырять котлету.
— Что это еще за новости? — сказала бабушка. — Ну-ка, бери вилку в правую руку.
— А как же Петр Петрович все ест левой? — сказал Саша.
— Эх ты, дурачок, — ответила бабушка. — У Петра Петровича нет правой руки, поэтому он ест левой. Правую руку ему оторвало под Москвой, когда он воевал с фашистами.
Пока бабушка рассказывала, Саша переложил вилку в правую руку и быстро съел котлету.
— А было время, когда у Петра Петровича обе руки были на месте. Я ведь его знаю, дай бог память, с тысяча девятьсот восемнадцатого года… Тогда в Москве только революция случилась, а потом юнкера подняли восстание, хотели царскую власть восстановить, и началась в городе стрельба. Бывало, выйдешь на Арбат, а на улице убитые валяются. Это юнкера убивали рабочих. А тут еще бандиты развелись, грабили народ. И вот однажды иду я по улице, вечереет, вдруг ко мне шасть мужчина, а за ним второй. У меня сердце дрогнуло, думаю — пропала. А они говорят: «Ну-ка, тетка, вытряхай сумку». А у меня там хлеб, дневная норма. Ах, думаю, изверги окаянные, бандиты. Как заору в голос, откуда только силища взялась, ору: «На помощь, грабят!» И со всех ног от них. А они за мною топают. И вдруг как метнется мне черная тень наперерез, как закричит эта тень: «Стой, а то стрелять буду!» Тут я сразу остановилась, а вокруг почему-то тихо-тихо стало. «Эй, тетка, — слышу голос. — Убежали грабители». Подняла голову, а передо мной стоит молодой матрос. Бескозырка на макушку сдвинута, весь пулеметными лентами обмотан. Посмотрел мне в лицо и говорит: «Извините, мисс, что назвал вас теткой. Из-за платка не рассмотрел вашего лица». — «А вы кто такой?» — спросила я его. Он козырнул мне и говорит: «Балтийский матрос Петр Добровольский, прибыл в Москву в помощь московскому пролетариату от Петроградского комитета партии большевиков». Петр Петрович проводил меня домой, а я тогда жила во всех восьми комнатах одна — хозяин мой сбежал. Вот он одну комнату и занял в нашей квартире.
Бабушка села на кончик стула и задумалась, и, вероятно, перед ней мелькало то далекое время, когда она была молоденькой девушкой, а Петр Петрович Добровольский матросом революционной Балтики.
А может быть, и другие времена, может быть, те времена, когда ее муж, мастер завода «Серп и молот», вместе с Петром Петровичем ушли осенью сорок первого года в народное ополчение, а вернулся обратно только Петр Петрович, да и то без руки. А может быть, она вспомнила, как под фашистскими бомбами в лютую стужу в сорок втором рыла противотанковые рвы, чтобы танки врага не прорвались в город. Или как в сорок третьем ездила в брошенные деревни и выкапывала из-под снега маленькие замерзшие картофелины, чтобы прокормить свою дочь, больного Петра Петровича и его сынишку.
Многое вспомнишь, когда прожита такая жизнь!
Глава пятая
Когда утром Саша вошел в класс, то все сразу стали смотреть на него. Он прошел под этими напряженными взглядами к своему месту и положил портфель в парту.
— Ты что это вчера убежал? — спросил Гошка.
— Захотел и убежал, — ответил Саша.
— А если Александра Ивановна узнает, что ты прогулял, тогда что?
— А ты это видел? — Саша выставил свой главный козырь. — Ты это видел? — И он протянул Гошке прямо к носу правую руку, на которой была шоферская заметина.
— А что это? — спросил Гошка.
— «Что, что»!.. Работал в гараже, вот что, помогал одному шоферу ремонтировать машину и выпачкал руку машинным маслом.
— Брось врать, — сказал Гошка.
— А ты понюхай.
Гошка долго нюхал заметину на Сашиной руке, прямо вынюхал ее. Саша даже испугался, что он ее сотрет. Потом ее нюхали все мальчишки подряд.
— Подумаешь, — сказал Гошка, — а я собираю марки.
Саше не хотелось упускать с таким трудом завоеванное внимание ребят, и он соврал:
— И я собираю.
Хотя он марок не собирал, а только слышал, что их собирает отец Маринки.
— Давай меняться, — обрадовался Гошка.
— Как — меняться? — не понял Саша.
— Обыкновенно, — сказал Гошка, — я тебе отдаю лишние марки, а ты мне. Это и называется «меняться».
— Давай, — согласился Саша.
— Так завтра не забудь, принеси, — сказал Гошка.
— Не забуду, — сказал Саша.
Но вот зазвенел звонок, и появилась Александра Ивановна. Она проверила, все ли в классе, и спросила у Саши, почему он вчера не был в школе. Саша опустил голову.
— Саша, — сказала Александра Ивановна, — когда с тобой разговаривает учительница, надо встать.
Саша встал.
— Так почему же ты вчера не был в школе? — снова спросила Александра Ивановна.
— У меня болела голова, — соврал Саша.
— Это уважительная причина, — сказала Александра Ивановна. — Только в следующий раз, ребята, если кто-нибудь пропустит школу, принесите справку от родителей или от врача.
И все страхи остались позади. А ребята думали, что Саша простак. А он соврал — и концы в воду. А если бы он сказал правду, тут такой бы скандал начался: «Как смел, да как тебе не стыдно!» Нет, Саша не простак, он очень-очень хитрый.
— Ребята, — сказала Александра Ивановна, — положите свои тетради справа от себя на парте, а я пройду по рядам и посмотрю, как вы написали букву «А» заглавную и букву «а» маленькую.
Все вытащили тетради и положили с правой стороны, и Саша тоже положил. Только у всех были написаны буквы, а у него были чистые листы.
Александра Ивановна шла по рядам и одобрительно кивала головой: ей нравилось, что ребята аккуратно выполнили домашнее задание. Потом она дошла до Саши, посмотрела на чистые листы его тетради и сказала:
— Огоньков, пройди к доске, возьми мел и напиши нам букву «А» заглавную. Знаешь, как ее писать?
— Знаю, — ответил Саша.
Взял мел и написал букву «А» вверх ногами.
Все ребята начали смеяться, а Гошка крикнул:
— Буква «А» встала на голову! Не буква, а акробат.
— Тише, тише, ребята, — сказала Александра Ивановна. — Саша вчера не был в школе, поэтому он написал неправильно.
Саша стер ладошкой то, что написал, и вывел мелом букву «А».
— Вот теперь правильно, — сказала Александра Ивановна. — В следующий раз никогда не торопись, сначала подумай, а потом пиши.
Глава шестая
Саша осторожно, стараясь не шуметь, опустился в кресло. Оно жалобно-жалобно звякнуло. Саша потянул носом, все было по-прежнему. Теперь надо было сидеть и ждать, когда Петру Петровичу надоест читать, он снимет очки, потрет глаза рукой и скажет: «Чертовски устали глаза». Тогда, значит, настала очередь разговора с Сашей.
Но сегодня Петр Петрович долго не откладывал книгу, и Саша сидел как мышь, боялся ему помешать. Что-то у него пело в голове, что-то путалось… Потом вдруг в комнату вошел высоченный человек в сандалиях на босу ногу и в тунике. У него была шея борца, она была у него прямая, как колонна, и на ней покоилась голова, украшенная длинными кудрявыми волосами.
Кто бы это мог быть? И вдруг Саша догадался: это был сам Геркулес. Ну да, конечно, древнегреческий герой Геркулес. Хорошо бы спросить его об этом, чтобы окончательно убедиться, но неудобно.
Человек в сандалиях подошел к Саше и поднял его вместе с креслом на вытянутых руках, и Саша достал руками до потолка, и где-то внизу остался Петр Петрович.
Ясно, что это был Геркулес. Ах, как ему стало хорошо и весело! Теперь Саша убедился, что Геркулес действительно могучий человек, настоящий богатырь, прямо чемпион мира Юрий Власов.
«И всё это от геркулесовой каши?» — спросил Саша.
«Да, — ответил Геркулес. — И еще от настойчивости».
Саша слышал, как хлопнула входная дверь, и сразу Геркулес пропал, исчез, просто испарился… Он закричал:
— Геркулес, Геркулес, не уходи, мне надо спросить у тебя одну очень важную вещь!
— Ты что раскричался? — Перед Сашей стоял Петр Петрович. Правое плечо, то, что без руки, у него было поднято выше подбородка.
— Здесь был Геркулес, — сказал Саша. — Я только что с ним разговаривал. Он был в сандалиях на босу ногу и в тунике. Я его сразу узнал. Мне надо было спросить у него одну важную вещь, а он пропал.
— Не расстраивайся, — сказал Петр Петрович. — Он еще обязательно придет к тебе. Я лично знал одного мальчика, так только стоило ему сесть в это кресло, к нему тут же заявлялся сам великий Христофор Колумб. И они вместе отправлялись в далекие путешествия.
— Это вы рассказываете про Игоря? — спросил Саша.
— Про него, — ответил Петр Петрович. — А теперь иди встречай мать, она вернулась с работы, все матери очень любят, когда их встречают сыновья.
Саша встал и пошел к матери, но в голове у него пело: «Геркулес милый, милый Геркулес».
Мама сидела за письменным столом, перед ней лежала толстая книга, а глаза у нее были закрыты.
— Не подвигается работа? — спросил Саша.
— Не подвигается, — ответила мама.
— Я знаю, — сказал Саша, — ты волнуешься, что от папы нет давно писем.
Мама растрепала Сашины волосы. Она любила их так трепать.
— О, какой у меня наблюдательный сын! — сказала мама и попыталась улыбнуться, но из этого ничего не вышло.
Они замолчали. В комнате появились темные углы. Горела только настольная лампа под зеленым абажуром. Потом они услыхали звук шагов.
— Геркулес, милый Геркулес, — прошептал Саша.
— Что ты там шепчешь? — спросила мама.
— Ничего, — ответил Саша. — Ты слышала, по коридору кто-то прошел?
— Это Петр Петрович, — сказала мама.
Саша знал, что это Петр Петрович. Он его шаги узнавал всегда, потому что Петр Петрович чуть волочил левую ногу, ему ее прострелили в гражданскую войну. Это было в 1918 году.
— А по-моему, это кто-то другой, — сказал Саша. — Например, Геркулес. (Ах, как это имя звенело у него в голове и камешком каталось во рту!) Знаешь что, пойдем в комнату Петра Петровича, и ты посидишь в волшебном кресле. У тебя все заботы как рукой снимет.
— Нет, Саша, — сказала мама, — мне надо работать.
— Даже если тебе не хочется? — спросил Саша.
— Надо уметь себя заставить, — сказала мама. — И потом, я уже взрослая, и мне ни к чему сидеть в волшебном кресле.
— А Петр Петрович?.. — сказал Саша. — Он совсем старик, а сидит. Он говорит, что это ему помогает думать. Пойдем, я тебя очень прошу.
Мама встала, взяла Сашу за руку, и они молча, без единого слова, стараясь ступать осторожно, так, что был слышен только скрип половиц и какой-то непонятный шорох, а шагов их не было слышно, отправились в комнату Петра Петровича.
Их зеленоватые длинные тени упали на стену, прошлись по занавескам и вышли в дверь. В коридоре они растворились: в коридоре не было света, а они не стали его включать.
— Осторожно, — сказала мама шепотом, — не наскочи на холодильник.
Саша только крепче сжал ее руку, и она крепко-крепко сжала его маленькую теплую ладошку…
Они вошли в комнату Петра Петровича и в темноте подошли к волшебному креслу. Было тихо-тихо.
— Ну, садись, — великодушно предложил он матери. — Садись, а я постою рядом.
Мама осторожно опустилась в кресло. Оно прозвенело под ней всеми своими пружинами.
— О, какая я стала тяжелая, — сказала мама. — Раньше оно подо мной так не пело.
Саша промолчал. Он знал: сейчас, в этот миг, ничего нельзя говорить. Ничего.
— Здравствуй, кресло, — сказала мама. И слегка качнулась в нем, как это делал всегда Саша.
Кресло снова прозвенело свою песню.
— Ведь я что волнуюсь… — сказала мама. — Он пошел на штурм действующего Авачинского вулкана. А вулкан этот выбрасывает лаву, ее температура семьсот градусов: это все равно что раскаленная, клокочущая сталь, выпущенная из доменной печи. А ему, видите ли, обязательно надо спускаться в кратер вулкана.
— Он это делает ради науки, — сказал Саша. — Он говорил мне: вулканы — пушки земли. Они стреляют лавой, а эту лаву можно собрать, и потом узнаешь, что делается глубоко-глубоко под землей.
— Он и тебя перетянул на свою сторону, — сказала мама.
— Но он не первый раз спускается в кратер, — ответил Саша.
— В прошлом году он сломал себе руку, — сказала мама. — А в позапрошлом году его ударило глыбой лавы по спине, и ему пришлось пролежать целый месяц. Врач боялся, что у него поврежден позвоночник, а когда поврежден позвоночник, надо лежать на доске. Там никаких досок не было, пришлось сорвать с домика экспедиции двери, и он лежал на этих дверях. А ты видел, какие у него руки? Все в ожогах.
Они снова помолчали. За окном в небе полыхали отсветы большого города.
— Можно, я сяду рядом с тобой? — спросил Саша.
Мама подвинулась, и он сел и стал раскачиваться и звенеть пружинами. И этот звон, как нежный звук струн, раздавался у них в ушах, и чуть-чуть веселил их души, и соединял их со всем миром. Теперь для них не существовало темноты, одиночества, далеких расстояний.
— Как хорошо, что ты привел меня сюда, — сказала мама. — Конечно же, Сергей прав, что поехал на Камчатку, что взбирается на эти вулканы, а потом, точно цирковой акробат, спускается в кратеры. Он спускается на тысячу метров в глубину, а навстречу ему подымаются испарения лавы… Мягкое, мудрое кресло, я буду терпеливо ждать его писем.
Мама обняла Сашу за плечи и потихоньку укачивала его, точно маленького. Сколько они так просидели, неизвестно, но только Саша слышал, как к нему подошел Геркулес, тронул его за плечо и сказал:
«Вот я и пришел. Прости меня, что я так неожиданно исчез, но здесь раздались чужие голоса».
«Это был Петр Петрович, — сказал Саша. — Правда, он не такой сильный, как ты, но тоже герой. Некоторые взрослые кое-чего не понимают, а он все-все понимает».
«Ну, я слушаю, о чем ты меня хочешь спросить?»
«А ты не будешь смеяться?» — спросил Саша.
«Ни за что! — сказал Геркулес. — Клянусь тебе именем богини Афины Паллады».
«А-а-а! — сказал Саша. — Вообще-то я в бога не верю, мы теперь знаем, что бога нет. Но ведь ты жил три тысячи лет назад, и у тебя не было другого выхода».
«Афина Паллада — богиня мудрости, — сказал сердито Геркулес. — Она не позволит мне соврать».
«Прошу тебя, не сердись, — сказал Саша. — Если бы ты жил в наше время, и ты бы не верил в бога».
«Спрашивай», — сказал Геркулес.
«Геркулес! — Саше было неловко, и он тянул время. — Скажи, тебя не дразнят „девчонкой“ за то, что ты носишь длинные волосы?»
«Я не обращаю внимания на глупых людей, а умные никогда никого не дразнят».
«А меня дразнят „девчонкой“. Это Гошка Сапегин придумал, хотя он совсем, по-моему, не глупый».
«Ну, если он не глупый, то он скоро перестанет тебя дразнить. А ты пока потерпи».
«Вот и мама говорит: „Ты пока потерпи“. А знаешь, как трудно терпеть?.. Геркулес, а почему ты носишь длинные волосы?»
«Так нравится моей матушке, — сказал Геркулес. — А это для меня закон…»
Мать Саши осторожно подняла его на руки и понесла из комнаты.
«Ах, какой он стал тяжелый, — подумала она. — Почти мужчина».
Глава седьмая
Стоило ему войти в класс, как на него вихрем налетел Гошка.
— Принес марки? — спросил он, увидел по Сашиному лицу, что тот ничего не принес, и закричал: — Не принес? Несчастный хвастунишка, врун, врун! А может быть, у тебя их даже нет?
— Нет, есть, — соврал Саша. — Просто я забыл.
— Посмотрим, — сказал Гошка. — Потерпим до завтра. А то придется тебя звать не просто «девчонкой», а «девчонкой-врунишкой».
После школы Саша решил зайти к Маринке и попросить у нее две марки. Подумаешь, две какие-то несчастные марки, неужели она не даст ему их. Он вошел во двор и увидел, что ворота гаража открыты. Саша сначала заглянул в гараж. Там он увидел своего знакомого шофера.
— Здравствуйте, дядя, — сказал Саша.
— А, здравствуй, малый, если не шутишь.
— Хотите, я вам принесу воды?
— Ну принеси, — ответил шофер.
Саша схватил ведро и побежал в глубь гаража за водой. Принес воду и сказал:
— А теперь мне надо идти.
— Важное дело? — спросил шофер.
— Да, — ответил Саша. — Важное.
…После разговора с шофером у Саши настроение стало получше. И он побежал к Маринке.
Она была дома одна. Сначала пришлось поиграть с ней в куклы, потом в пароходы, а потом Саша попросил у Маринки, чтобы она показала ему коллекцию папиных марок.
Маринка влезла в папин стол и достала большой квадратный альбом в синем переплете… Каждая страница была прикрыта в нем папиросной бумагой, а под бумагой, на сером толстом картоне, в карманчиках лежали марки.
— Только ты не перепутай их, а то папа будет ругаться. Он эти марки собирает всю жизнь, с девятилетнего возраста.
— А у нас в классе один мальчик, Гошка Сапегин, — сказал Саша, — тоже собирает марки. И даже меняется.
— Как это — меняется? — не поняла Маринка.
— Очень просто, — сказал Саша. — Он отдает, например, твоему папе лишние марки, а твой папа ему свои лишние марки.
— А у моего папы нет лишних марок, — сказала Маринка.
Саша подумал, что, пожалуй, Маринка не даст ему две марки для Гошки, и представил себе, как Гошка завтра будет кричать на него на весь класс: «Врунишка, хвастунишка!»
На каждом листе было написано название страны, но Саше трудно было прочесть эти названия. Он просто ворошил марки: на них были портреты каких-то людей, какие-то дома, деревья, звери, церкви… Их здесь было так много, и Саша подумал, что Маринкин папа совсем не обеднеет, если отдаст ему две марки для этого ненасытного, кровожадного Гошки.
— Ну, насмотрелся? — спросила Маринка.
Ей хотелось побыстрее убрать альбом в стол, потому что папа никому ни под каким видом не позволял брать альбом с марками без его разрешения. И Маринка впервые его сама держала в руках, и сделала она это только ради Саши.
— Сейчас, — ответил Саша и покосился на Маринку. Нет, и просить не стоит, все равно не даст.
Он уже хотел отложить альбом, но тут позвонили в дверь, и Маринка побежала открывать. А Саша вдруг сделал нечто странное, нечто ужасно необыкновенное, нечто такое, что нельзя никому делать ни при каких условиях: он вытащил из марочного карманчика две маленькие старенькие марки (нет, он не взял большие, хорошие марки) и быстро положил их в карман. При этом у него сильно-сильно заколотилось сердце.
Тут же вернулась Маринка. Саша уже стоял в другом конце комнаты. Маринка взяла альбом и сунула обратно в стол. Саша решил ей сказать что-нибудь веселое и беззаботное, хотелось ему притвориться, но вдруг у него пропал голос. Он постоял немного и прохрипел:
— Я пойду.
— Посиди еще немного. Давай поиграем в «дочки-матери». Ты будешь мой сын, а я буду готовить тебе обед.
Но Саша не стал играть и ушел домой.
Дома он вытащил марки из кармана, разгладил их и положил в дневник.
Глава восьмая
Нельзя сказать, что Саша чувствовал себя спокойно. Нет, совсем не так. Во-первых, ему совсем не хотелось есть, во-вторых, когда он делал уроки, то поставил две большие кляксы.
Бабушка уже два раза говорила ему, чтобы он шел гулять во двор, но он отказывался.
И вдруг, когда Саша так сидел, раздался звонок в дверь. Он по привычке прислушался, кто пришел. И когда он услышал голос Маринкиного папы, им овладел дикий страх, он судорожно схватил дневник и сунул его под тахту.
— Евдокия Фроловна, — сказал Маринкин папа, — вы меня ради бога извините, но произошла какая-то странная история: пропали мои две самые ценные марки. Вы понимаете, каждой марке по сто двадцать лет. Я за ними гонялся с детства.
— Вы уж простите меня, но я марки не собираю, — сказала бабушка.
— Извините, извините, я волнуюсь и говорю непонятно. Да, в конце концов, дело даже не в марках, а в факте…
— В каком факте? — спросила бабушка.
— В факте пропажи.
— В факте пропажи?
— Ну да. Возможно, он взял их по глупости. Ну, знаете, как ребята, не отдавая отчета в своем поступке. Он ведь не понимает, какая это ценность.
— А я тут при чем? — не поняла бабушка.
— Их мог взять только Саша, — ответил Маринкин папа. — Он сегодня был у нас, попросил у Маринки посмотреть мой альбом… И вот результат: нет двух самых ценных марок.
В следующую секунду Маринкин папа и бабушка появились перед Сашей. Они стояли рядом, безмолвные, как статуи.
Саша поднял на них глаза и, стараясь говорить как можно громче, сказал:
— Я не брал марок. Честное слово, я не брал никаких марок.
Может быть, сейчас он даже сознался бы, отдал бы эти марки, но он просто боялся сознаться.
— Саша, — сказал Маринкин папа. Он смотрел на Сашу сверху вниз, и Саше казалось, что он сейчас клюнет его носом в самую макушку. — Я понимаю, ты просто не подумал, тебе ничего не будет, я тебя заранее прощаю, только отдай мне марки.
— Я не брал марок, — снова сказал Саша и даже более уверенно.
Маринкин папа снова клюнул носом. Только теперь Саше показалось, что он просто готов заплакать и совсем не собирается клевать его в макушку.
— Ну, хочешь, я тебе дам за эти две марки пять марок: одну новую, например, марку республики Танганьики, Великобританию, Канаду, Ирак и любую страну по твоему выбору… Ну ладно, я тебе дам десять любых марок.
— Честное слово, я ничего у вас не брал, — сказал Саша. Ему стало как-то полегче, он понял, что никто не докажет, что именно он взял эти марки.
— Саша у нас никогда не врет, — сказала бабушка.
Маринкин папа снова жалобно клюнул носом и сказал:
— Значит, это все же сделала она, ну, я ей сейчас покажу!
Он выскочил из комнаты размашистым шагом, и Саша представил себе, как он бежит по лестнице, прыгая сразу через пять, нет, через десять ступенек, как он врывается домой и начинает страшным голосом кричать на Маринку и клевать ее своим длинным птичьим носом.
— Саша, — сказала бабушка, — а может, ты все же взял марки?
— Ничего я не брал, — сказал Саша. — И чего вы ко мне все пристали? — Он немного помолчал. — Бабушка, а что он сейчас сделает Маринке?
— Не знаю, — ответила бабушка. — Всякие бывают отцы. Один покричит и успокоится, а другой перестанет разговаривать. Не будет ее замечать, точно она для него не существует: в общем, будет прорабатывать ее своим молчанием и презрением. А другой, может быть, и накажет ремешком.
Бабушка вышла из комнаты. Саша тяжело вздохнул. Он сидел на тахте, под которой лежал его дневник с двумя марками. Ох эти проклятые две марки!
У Саши сами собой потекли слезы и закапали на пол. Они падали на чистый, аккуратно натертый паркетный пол, и на полу появились светленькие точечки от Сашиных слез. И тут вернулась бабушка. Она посмотрела на Сашу и сразу все поняла.
Бабушка так сильно побледнела, точно случилось какое-то большое-большое несчастье. Она подбежала к телефону, дрожащими руками набрала номер телефона и закричала в трубку маме: «Немедленно приходи домой!» Мама, видно, что-то спросила бабушку, и та ответила: «Жив, но немедленно приходи домой». Она повесила трубку и заметалась по комнате. Она металась по комнате до тех пор, пока не влетела мама.
— Полюбуйся на своего сынка, — сказала бабушка. — Вот к чему приводит отсутствие отца. Он, он, он… — Бабушка заплакала. — Он украл две марки у Маринкиного отца. Влез в альбом и украл.
— Так, — сказала мама. — А откуда это стало известно?
— Сначала пришел Маринкин папа, — ответила бабушка. — И он отказывался, нахально так отказывался, нагло. Представляешь, говорит: «Честное слово, я не брал». И я, старая дура, говорю: «Наш Саша никогда не врет». А потом тот убежал, а он разревелся.
— Ты лгун и вор, — сказала мама. — Сейчас же собирайся, пойдем к Маринке.
Саша сидел, низко опустив голову.
— Посмотри на меня. — Она взяла Сашу за подбородок и подняла его голову.
И Саша увидел ее глаза, и ее рот, и веки глаз, которые все время напряженно вздрагивали. Все-все в этом лице было для него незнакомым и чужим.
— Где эти марки? — спросила мама.
Саша встал на колени, вытащил из-под тахты дневник и достал марки. Мама взяла марки в руки и долго-долго смотрела на них, стараясь прочитать, что там написано, точно это сейчас было самое главное.
— Пошли, — сказала мама.
— А может быть, их отнесу я? — робко прошептала бабушка.
Мама ей ничего не ответила, и они вышли на лестничную площадку. Саша шел медленно-медленно, мама изредка подталкивала его.
Они вышли во двор, пересекли его и вошли в подъезд, где жила Маринка. Сели в лифт и поднялись на шестой этаж.
— Звони, — сказала мама.
Саша надавил кнопку звонка. Им открыла дверь Маринка. Саша внимательно посмотрел на нее: она была такая же, как всегда. Значит, отец ее не выполнил своей угрозы.
— Марина, позови своего папу, — сказала мама.
Маринка убежала и вернулась с отцом.
— Здравствуйте, — сказала мама.
— Здравствуйте, — ответил Маринкин папа и как-то весь согнулся, словно ему было неудобно, что он такой высокий.
— Ну? — сказала мама.
— Это я взял, — сказал Саша. Больше он ничего не мог выдавить.
Мама протянула марки Маринкиному папе. Он схватил их и тут же стал рассматривать.
— Все в порядке, — сказал он довольным голосом, — уголки не повредили. Знаете, я был уверен, что они найдутся, только боялся, что повредят уголки. Это самое ценное в марке. — Потом он посмотрел на Сашу и добавил: — Из тебя никогда не выйдет настоящего коллекционера.
Саша еще ниже опустил голову, чтобы никого не видеть. Он теперь видел только ноги. Мамины ноги в туфлях на высоких каблуках, ноги Маринкиного отца в туфлях сорок пятого размера и Маринкины ноги в ботинках с облупленными носами. Эти ноги иногда немного двигались. Там наверху над ним его мама и Маринкин папа произносили какие-то слова, но Саша ничего не слышал.
— Нам пора, — сказала мама. — До свидания. Простите.
— Что вы, — сказал Маринкин отец. Он почему-то тронул Сашу за плечо и клюнул носом. — В конце концов все кончилось благополучно, и нечего так расстраиваться.
Он открыл им дверь. Первой вышла мама, а когда Саша проходил мимо него, он тихо прошептал ему: «Мужайся». И клюнул носом.
Всю дорогу домой Саша шел позади матери. И думал, что теперь его долго-долго будет ругать бабушка, а потом она еще возьмет да скажет Петру Петровичу. Вот тогда-то совсем неизвестно, что делать…
Глава девятая
На следующий день утром Саша из дому вышел один. Обычно он выходил вместе с мамой, но сегодня она собралась раньше его и, не дожидаясь, не говоря ни слова, хлопнула дверью. А Саша вышел следом.
Он догнал ее уже во дворе, вернее, не догнал, а увидал ее спину. Рядом с ней шел Маринкин папа. Мама что-то говорила ему, а он жалобно клевал носом. Видно, мама возмущалась Сашей, говорила, что она теперь никогда-никогда не простит его, что он распропащий человек. Маринкин папа клевал носом, слегка покачивал головой, значит, он был во всем согласен с мамой.
Саша проводил их до троллейбуса, посмотрел, как они сели в троллейбус, как Маринкин папа подталкивал маму в двери машины, потому что троллейбус был набит до отказа. Потом Саша увидел в заднем окне мамино лицо и мамин веселый платочек, который привез ей папа из экспедиции по Средней Азии.
А потом Саша развернулся, чтобы идти своей дорогой, и тут на него наскочило такое настроение, такой страх перед Гошкой, перед его приставанием и дразнилками, что он просто не пошел в школу. Пускай они учат там свои «А» заглавные и «а» маленькие, «Б» заглавные и «б» маленькие, пускай они учат все остальные буквы, а он останется дурачком. Лучше быть дурачком, чем встречаться с Гошкой, с этим вредным Гошкой, которому он наобещал марки и столько из-за них перетерпел.
А в Москве для прогулок места много, и интересного в Москве очень много, столько интересного, что неизвестно, кто будет дурачком: Саша или те, кто сидит в школе…
Так он прожил целых пять дней. Приходил домой, его кормили, потом он для отвода глаз возился с тетрадями, потом всё прятал в портфель и убегал во двор. Никто с ним не разговаривал: ни мама, ни бабушка. А от Петра Петровича и от Маринки он прятался всеми правдами и неправдами.
В этот день он задержался дома дольше обычного. Бабушка куда-то ушла, и Саша ждал ее возвращения, чтобы пообедать.
По коридору прошел Петр Петрович, достал что-то из почтового ящика, открыл к Саше дверь и сказал:
— Вам письмо с Камчатки, а мне с Южного полюса. — Потом он внимательно посмотрел на Сашу. (Тот на всякий случай низко опустил голову — так было удобнее: не видишь глаз человека, который с тобой разговаривает.) И добавил: — Где это ты пропадаешь последнее время?
— Я не пропадаю, — сказал Саша. — Просто много уроков.
— Уроки уроками, — сказал Петр Петрович, — а старых друзей забывать не полагается.
Саша был рад, что поговорил с Петром Петровичем, все-таки легче на душе. И поэтому, когда Петр Петрович позвал его условным стуком через стену, он с радостью побежал к нему.
Он вошел в комнату и почувствовал, что соскучился по ней, по этому беспорядку, по книгам, которые валялись в разных концах комнаты в раскрытом виде: Петр Петрович всегда читал сразу несколько книг; по карточкам Игоря, развешанным на стенах, по любимому волшебному креслу, по запаху этой комнаты.
— Какая жалость, — сказал Петр Петрович. — Написал Игорю письмо, стал искать конверт и смахнул очки. Разбились вдребезги. Ты меня не выручишь, не напишешь адрес на конверте? Без очков я ничего не вижу.
Петр Петрович встал со своего места и подтолкнул к стулу Сашу.
— Ну, давай пиши, — сказал Петр Петрович. — Ты уже всю азбуку знаешь?
Саша мотнул головой: понимай как хочешь.
— Ну, давай пиши. Сверху, в углу, большими, печатными буквами напиши: АВИА.
Эти буквы Саша знал и с радостью, низко склонясь к конверту, написал сначала заглавную «А», потом «В», потом «И» и снова «А». Ах, как Саша старался, и как у него полегчало на сердце, когда он с такой легкостью справился с этим словом!
— Теперь напиши: Одесса. Давай по буквам: О, Д, Е, С, второй раз С, А. Написал?
— Написал, — ответил Саша, хотя в этом слове он пропустил букву «Е», а букву «С» развернул в другую сторону.
Ему стало немного жарко, и он уже со страхом стал ждать продолжение адреса.
— Теперь напиши: улица Карла Маркса, двадцать пять. По буквам: У, Л, И, Ц, А. Написал?
Саша кивнул, он окончательно запутался и ждал, когда же кончится это мучение.
Теперь, когда Петр Петрович ему диктовал, он писал какие придется буквы, писал их кверху ногами, и развернув в другую сторону, и просто придумывая какие-то новые, никому не известные буквы. А Петр Петрович диктовал ему название улицы, потом название экспедиции и, наконец, фамилию и имя сына. Это ведь письмо должно было пройти далекий путь. Сначала до Одессы на самолете — для быстроты, потом пароходом поплывет к Южному полюсу, через Черное и Красное моря, по Суэцкому каналу, огибая Африку, пересекая экватор, и, наконец, его привезут Игорю.
— Так. Спасибо, — сказал Петр Петрович. — Теперь мы его заклеим.
Саша медленно пошел к дверям. У дверей он оглянулся. Петр Петрович рассматривал его каракули. Саша сделал последние два шага, чтобы навсегда покинуть эту комнату, и тут Петр Петрович сказал:
— Прекрасно, прекрасно… Может быть, ты его бросишь в почтовый ящик, когда пойдешь гулять?
Саша на секунду замер, потом бросился обратно к Петру Петровичу — значит, он ничего не разобрал из-за глаз, — схватил конверт.
— Я сейчас же пойду на улицу и брошу его в почтовый ящик. Я это сделаю сию же секунду. — Он выбежал в переднюю, на ходу схватил куртку, чтобы Петр Петрович не передумал, и выскочил из квартиры.
Только во дворе Саша пришел в себя: вытащил письмо, полюбовался своими каракулями, сложил письмо вдвое и спрятал в дальний карман. Надо было что-то придумать, нельзя ведь просто не отправить письмо. И тут он столкнулся носом к носу с Маринкой.
— Здравствуй, Саша, — сказала Маринка.
— Здравствуй, — сказал Саша.
— Ой, снова пошел дождь! — сказала Маринка. — Ты без дела вышел на улицу или по делу?
— Без дела, — сказал Саша.
— Тогда пойдем ко мне, — сказала Маринка.
— Нет, — ответил Саша.
— Пойдем, — сказала Маринка и добавила между прочим: — У нас дома никого нет.
— Не пойду, — сказал Саша.
— Глупый, — сказала Маринка. — Папа на тебя не сердится.
— Я видел, как моя мама разговаривала с ним. Она меня ругала, ругала, а он кивал головой, что согласен с ней. Теперь у меня вообще знаешь какая жизнь: мама со мной не разговаривает, бабушка не разговаривает. — Он сунул руку в дальний карман, пощупал письмо Петра Петровича и просто чуть не заплакал.
— Мой папа так делал головой? — спросила Маринка и показала, как ее отец клевал носом.
— Так, — ответил Саша.
— Это значит, что он тебя совсем не ругал, это значит, что ему было тебя жалко. Он всегда так делает, когда ему кого-нибудь жалко. Ясно тебе?
— Ясно.
— Смотри, какой сильный дождь пошел, — снова сказала Маринка. — И листья на деревьях все облетели… Скоро придет зима. Ну, побежали к нам.
И они побежали к Маринке.
Они поиграли в автомобили, потом в самолеты. А потом Маринка сказала:
— Давай смотреть марки.
— Не хочу, — решительно сказал Саша. — И вообще я ухожу.
— А мне теперь папа разрешает смотреть свой альбом, — сказала Маринка. — Это теперь наш общий альбом. Мы с ним вместе собираем марки.
Маринка, не дожидаясь, когда Саша уйдет, вытащила альбом и положила его на стол.
— Смотри, вот новая марка республики Алжир. А вот новая кубинская марка. Правда, красивая?
Саша взял марку и долго разглядывал ее рисунок. А Маринка несколько раз выходила из комнаты, чтобы показать, что она полностью доверяет Саше.
…Когда Саша открыл входную дверь в свою квартиру, он услыхал голос Александры Ивановны.
— Может быть, он перестал ходить в школу, потому что его один мальчик дразнил «девчонкой»? — сказала Александра Ивановна. — За его длинные волосы. А может быть, еще что-нибудь случилось, в этом надо разобраться…
Саша слышал, как бабушка жалобно всхлипнула.
— Ну, что вы, право, Евдокия Фроловна, — услышал Саша голос Петра Петровича. — Ничего ведь страшного не произошло. Мальчик выходит в жизнь, на его пути первые трудности… Ну, вот он перед ними и спасовал.
— Не успокаивайте меня, Петр Петрович, — сказала бабушка. — Просто мы его не так воспитали. Мало было строгости. Что теперь делать, ума не приложу, а Ольге даже боюсь об этом сказать. Столько у нее переживаний, столько переживаний… А ведь раньше он был такой смирный, ласковый мальчик.
— Слишком смирный, — сказал Петр Петрович. — Вы помните моего Игорька, Александра Ивановна? Парень был боевой.
— Боевой, — сказала Александра Ивановна. — Очень боевой, а Саша весь в себе, он, когда откроется, когда наберется храбрости, тоже будет боевой.
— Ну что же делать? — снова спросила бабушка.
— А вы положитесь на меня, — ответила Александра Ивановна. — Вот он придет, я с ним переговорю и все улажу.
Саша потихоньку сделал шаг назад, всунул ключ в замочную скважину, чтобы дверь не щелкала замком, и осторожно прикрыл ее.
Он шел по улице, не разбирая дороги, ступая по лужам, в лицо ему хлестал противный колючий дождь, подгоняемый ветром. А он все шел и шел, мимо освещенных окон, мимо людских теней на этих окнах, он шел совсем один, и ему сейчас было так жалко себя и хотелось умереть, хотелось навсегда расстаться с этой постылой жизнью.
Ну скажите, разве это не глупо? Разве это не глупо — из-за каких-то неприятностей так думать о жизни и отказаться от школы, от учения, от будущих полетов в космос, от мамы и бабушки, от отца, который, может быть, сейчас, в этот момент, открыл тайну вулканов. Все только из-за того, что он не может пойти и во всем честно сознаться, все только из-за того, что не может постоять за себя. Ах, какой он был слабовольный!
Его нашла во дворе мама, привела домой, напоила горячим чаем с малиной и уложила в кровать. Она все делала молча, не ругала его, и Саша даже не знал, рассказала ли бабушка ей о том, что к ним приходила Александра Ивановна.
Ночью Саша проснулся от каких-то шорохов. Ему стало страшно и захотелось закричать, но потом ему показалось, что это кто-то плачет. Видно, это плакала бабушка.
— Бабушка, бабушка! — тихо позвал он.
Бабушка не откликнулась, а Саше ужасно хотелось пить.
Он осторожно встал и, ступая неслышно, почти не касаясь ногами пола, вышел из комнаты. Прошел по коридору и, вместо того чтобы идти на кухню за водой, открыл комнату Петра Петровича.
Как он долго не сидел в этом кресле, просто ужасно долго, целую неделю, он так соскучился по креслу. А сейчас он сядет в кресло и будет сидеть в нем столько, сколько ему захочется.
И вдруг он увидел, что кресло уже кем-то занято. Опять ему не повезло, даже ночью, когда уже все спят, кто-то захватил его любимое кресло.
И вдруг, вдруг, вдруг случилось такое необыкновенное счастье: в кресле сидел сам Геркулес!
«Милый, милый Геркулес, — прошептал Саша. — Спасибо, что ты пришел. Тебе не страшно ходить ночью?»
«Я ничего не боюсь», — ответил Геркулес.
«Ах, какой ты храбрый, — сказал Саша. — Я тоже хочу стать таким храбрецом, но мне всегда что-нибудь мешает. Вот сейчас я ужасно хочу пить».
«Пить, пить, пить, — пропел Геркулес. — Самое главное, чтобы ты сохранил верность другу Петру Петровичу».
«Геркулес, можно, я посижу рядом с тобой? — попросил Саша. — А то я целую педелю не сидел в кресле…» — Саша тихо опустился в кресло, оно звякнуло под ним, и этот звук отчаянно-громко зазвенел в ночной тишине.
И в ту же секунду в комнате загорелся свет, и перед Сашей появился Петр Петрович. Саша испугался, что он сейчас накричит на него, но Петр Петрович не стал кричать. Он нагнулся и потрогал губами его лоб.
— Э, брат, да ты горишь, у тебя, брат, жар, — сказал Петр Петрович.
Он взял Сашу за руку и повел обратно к нему в комнату. Разбудил бабушку и маму, и они втроем уложили Сашу в кровать. И мама впервые за эти дни поцеловала Сашу и стала расспрашивать, что у него болит.
Глава десятая
Саша лежал уже несколько дней и никак не поправлялся. У него была сильная ангина, и еще доктор сказал, что Саша чем-то сильно взволнован и это мешает ему, доктору, бороться с болезнью.
Саша лежал в абсолютной тишине. Так нехорошо, когда сильная ангина. Не хотелось разговаривать, больно было открывать глаза, больно глотать и совсем не хотелось есть.
И вдруг он услышал чей-то громкий голос. Приоткрылась дверь, и Саша увидел Петра Петровича: его лохматую седую голову, его лицо.
— А, Петр Петрович, здравствуйте, — сказал Саша, и, хотя у него сильно болела голова, он сразу вспомнил, что на самом дне кармана его куртки до сих пор лежит неотправленное письмо. — Что-то у меня голова кружится.
— Э, брат, да ты совсем сдаешь позиции. — Петр Петрович сел около Саши и положил ему руку на лоб. — Не такая уж горячая голова.
У Петра Петровича была мозолистая рука, и Саша почувствовал, как твердые камушки его мозолей царапают ему лоб.
— Я заразный, — сказал Саша.
— Ерунда, — ответил Петр Петрович. — Я этой проклятой ангиной болел сто тысяч раз.
Саше было трудно разговаривать с Петром Петровичем, и он закрыл глаза.
Петр Петрович встал, потоптался и осторожно, на цыпочках пошел к двери. Потом остановился, повернулся к Саше и сказал:
— Но пасаран! — громко так сказал, так громко, как давно уже никто не говорил в Сашиной комнате.
Саша поднял глаза на Петра Петровича. Ему трудно было это сделать, но Петр Петрович произнес какие-то непонятные слова, и Саша заставил себя открыть глаза.
— Но пасаран! — еще громче сказал Петр Петрович. — Они не пройдут!
— Кто не пройдет? — спросил Саша.
— Так говорили испанские революционеры.
— Все вы перепутали, — сказал Саша. — Во-первых, не испанские революционеры, а кубинские. А во-вторых, не «Но пасаран», а «Патриа о муэртэ» — «Родина или смерть».
Петр Петрович снова сел на Сашину кровать.
— Дело в том, — сказал Петр Петрович, — что это было двадцать девять лет назад. Поэтому ты ничего об этом не знаешь. Ты меня слушаешь?
Саша кивнул.
— Испанские революционеры сражались не хуже кубинцев, но их было мало, а испанским фашистам помогали германские и итальянские фашисты. Силы были не равны, но дрались революционеры храбро… Я сам был в Испании в те годы, солдатом Интернациональной бригады. У нас в бригаде были немцы, французы, англичане, венгры — в общем, все, кому дорога была испанская революция, кто ненавидел фашизм. — Он помолчал. Потом прибавил: — Как это хорошо, когда умеешь ненавидеть. Знаешь, люди, которые умеют ненавидеть плохое, самые замечательные люди.
— Петр Петрович! — У Саши сильно-сильно закружилась голова, он крепко сжал кулаки и уже хотел из последних сил крикнуть: «А я плохой, я самый плохой человек на свете, потому что в кармане моей куртки лежит ваше письмо к Игорю…» Но вместо этого он сказал: — Петр Петрович, расскажите мне еще про Испанию.
— Ладно, — согласился Петр Петрович, — слушай… Во время одного боя меня сильно контузило, и я потерял сознание, ну и фашисты меня схватили. Привезли в деревню и бросили в подвал. В подвале уже сидело трое мужчин. Один старик, видно испанский крестьянин, и двое мужчин помоложе. Они сидели в трех разных углах подвала. Я сел в четвертый. Так мы и сидели, каждый в своем углу. А где-то совсем недалеко слышались разрывы гранат, уханье пушек. Наши продолжали бой.
«Надо поговорить с ними, — подумал я. — Но, может быть, среди них был фашист, которого посадили сюда подслушивать наши разговоры? Такое тоже могло быть».
Сидим, молчим, смотрим друг на друга. И вдруг я слышу в перерыве между грохотанием боя, будто кто-то поет. Тихо так поет, еле слышно. Поднял голову, оглянулся: вижу — поет мужчина, который сидит напротив меня. Поет на французском языке. Рубашка на нем разорвана, один глаз заплыл от удара. В общем, совсем вроде ему незачем петь. А он поет. И вдруг меня как ударило: он пел «Интернационал»!
— Понимаешь, — сказал Петр Петрович, — этот человек пел «Интернационал», хотя был избит и еле двигал губами, и рядом шел бой, и надо было совсем не петь, а постараться, пользуясь наступлением наших, вырваться из подвала.
Саша открыл глаза.
— И тут я догадался, почему он пел. Он искал товарищей по борьбе. Он хотел узнать, кто сидит рядом с ним: друзья или враги. Тогда я встал перед ним и тихо пропел по-русски: «Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов. Кипит наш разум возмущенный и в смертный бой вести готов…»
Ах, как ударили по сердцу Петра Петровича эти слова, хотя прошло столько лет и казалось, что эта испанская история давно забыта. Он замолчал. Перед ним стояли те трое из подвала.
— Ну? — сказал Саша.
— «Камарад», — сказал мне француз. Это значит — товарищ, друг. И показал на место рядом с собой.
Теперь нас было двое. И тогда поднял голову второй мужчина и запел «Интернационал» на немецком языке. Потом он пересел к нам. Мы сидели рядом, плечом к плечу: русский, француз и немец. Мы сидели рядом, и я чувствовал теплое плечо француза. Понимаешь, мы верили друг другу. В этот момент во всем мире не было более верных товарищей, чем были мы. Без слов. «Интернационал» был для нас как пароль…
А бой приближался. Старик испанец что-то сказал по-испански, подошел к ящикам, которые стояли у стен, и попытался сдвинуть один из них. Ящики были тяжелые, и он показал нам, что нужно дверь завалить этими ящиками и чтобы мы помогли ему это сделать. Мы стали подтаскивать ящики к дверям. Ставили один на другой. В два ряда поставили, накрепко завалили дверь.
Старик правильно придумал; нам надо было продержаться в подвале, пока наши захватят деревню. И только мы отошли от дверей, как послышались чьи-то быстрые шаги. Кто-то откинул засов и толкнул дверь. Но дверь даже не шелохнулась: ящики были тяжелые. Тот толкнул дверь сильнее и громко крикнул по-испански. По лестнице зацокали еще чьи-то шаги, и теперь уже вдвоем они поднавалились на дверь. Мы все четверо, как по команде, бросились к ящикам и стали их придерживать со своей стороны…
А бой уже был в деревне, нам нужно было продержаться, может быть, минут десять, не больше. Мы услышали, как те двое стали быстро подниматься по лестнице…
Мы думали, что они ушли, а они не ушли. Они подобрались к окну, вышибли стекло и бросили к нам в подвал гранату. Она упала ближе всех к немцу. Я видел ее упругий гофрированный корпус. Еще секунда, она взорвется и разлетится на тысячу мелких осколков. И тут немец бросился вперед и накрыл эту гранату своим телом, и она взорвалась под ним.
— Зачем он это сделал? — спросил Саша.
— Он не хотел, чтобы погибали все, — сказал Петр Петрович. — Он хотел, чтобы мы остались жить и продолжали борьбу. По-моему, он ненавидел фашизм больше, чем любил жизнь. Такой был человек. И тогда старик испанец, который, может быть, до сих пор даже не участвовал в революции, тихо-тихо сказал: «Но пасаран»…
К Саше пришла медсестра, чтобы сделать ему укол пенициллина, и Петр Петрович замолчал.
Саша крепко-крепко зажмурился, он очень боялся. Он даже не мог смотреть на иглу, так он боялся. Но Саша не выдал себя, потому что над ним возвышалась лохматая голова Петра Петровича. А рядом с ним стояли те трое из подвала: француз, немец и испанский крестьянин. Саша отлично их всех видел.
Они стояли перед ним как живые.
Глава одиннадцатая
Однажды, когда Саша был еще болен, пришло от папы письмо. Бабушка надела очки, села около Саши и стала читать.
— «Дорогие мои Оля и Саша! — писал папа. — У нас уже выпал снег, и работа моя теперь идет медленнее. Только вчера вернулся из небольшого похода: ходили в район гейзеров. Мороз был десять градусов, а температура воды в озерках от гейзеров тридцать шесть градусов тепла. Мы все отлично выкупались. А теперь о самом главном: я здесь должен прожить до следующей осени. Может быть, вы ко мне приедете? А то я совсем одичал и сильно скучаю о вас. А здесь для вас дивное диво. Будете купаться в озерах зимой, ходить на лыжах, ездить на собаках. А кроме всего прочего, здесь снег соленый, потому что морские штормы и ветры поднимают большое количество морских капель в воздух, эти капли замерзают и вместе со снегом падают на землю. Разве это не сказка: соленый снег? Приезжайте, не пожалеете.
Сашка, ты будешь ездить в школу на собаках. Их у меня девять: Троп, Ветка, Игла, Леди, Музыкант, Тяпа, Сокол и Бутон. А самый главный пес Алерт — это вожак, он бежит впереди, ведет упряжку. Он рыжий, очень сильный и умный. Приезжайте. Я вас подыму к кратеру вулкана, и вы почувствуете, как дрожит под нотами земля и кто-то сопит в кратере, точно дышит через большой-большой нос. И вы сможете просто, например, плюнуть в кратер. Это ведь замечательно!
Ваш бородатый „очкарик“. Самый низкий поклон Евдокии Фроловне. Сергей».
— Не надо мне его поклонов! — возмутилась бабушка. — Чего придумал! Больного, слабого ребенка тащить на Камчатку. Виданное ли дело: соленый снег, купание в озерах, в школу на собаках ездить. Сказочник. Вот я ему сама отпишу.
— А я поеду на Камчатку, — сказал Саша. — Я поеду.
— Прежде всего, — сказала бабушка, — надо поправиться и посоветоваться с врачом. А может быть, тебе нельзя менять климат?
— А ты не пиши пока папе письмо, — попросил Саша. — Не будешь писать?
— Не буду, — сказала бабушка. — Только поправляйся поскорее.
А когда пришла мама, он сказал:
— Я скоро поправлюсь, и мы поедем к папе. Ладно? Я тебя очень прошу. Очень, очень, очень…
Вот хорошо бы уехать к папе на Камчатку, забыть про московские неприятности, не ходить в эту школу. А письмо Петра Петровича можно было оставить у бабушки, и она все бы сделала как надо. Тогда ему стало бы так легко и свободно и можно было жить в полное свое удовольствие.
Глава двенадцатая
Когда Саша первый раз вышел из дому, уже наступила поздняя осень. Во дворе были лужи, а в лужах плавали желтые листья.
Первым делом он отправился в гараж. Ничего не изменилось там за его отсутствие. В гараже по-прежнему пахло бензином и маслом, и даже его знакомый шофер, как прежде, возился со своей «Волгой».
— Здравствуйте, дядя! — сказал Саша.
— А, здравствуй, малый, — сказал шофер. — Как живешь?
— Я болел, — ответил Саша. — У меня была ангина.
— То-то, я смотрю, ты побледнел, и лицо у тебя как-то вытянулось. Небось ослабел?
— Ничего, — ответил Саша. — Я теперь буду есть каждый день геркулесовую кашу и поправлюсь.
Потом Саша увидел Маринку и побежал к ней.
— Какой ты худой, одна кожа и кости, — сказала Маринка.
— А мне делали уколы, — сказал Саша.
— Больно? — спросила Маринка.
— Нет, совсем не больно, — сказал Саша. — А потом, я терпеливый.
— А вот это тебе. — Маринка вытащила из кармана конверт и протянула Саше.
Саша взял конверт.
— А ты открой, открой, — сказала Маринка.
Саша открыл и увидел там несколько марок.
— Десять штук, — сказала Маринка. — Это тебе от моего папы, для начала коллекции.
— Спасибо, — сказал Саша.
Мимо них проехала машина из гаража, и Саша помахал рукой шоферу. Машина подъехала к воротам. А в воротах стояла Сашина бабушка, разговаривала с какой-то женщиной и не видела, что загородила дорогу машине.
— Эй, тетка! — грубо крикнул шофер. — Нашла где стоять, а то толкану машиной, костей не соберешь.
И Саша это все услышал. Это так кричали на его бабушку, на самого хорошего, доброго человека! И кричал не кто-нибудь, а его друг — шофер, дружбой с которым он так гордился!
Саша покраснел, потом побелел и вдруг бросился со всех ног за машиной. Он подскочил к шоферу и крикнул ему в лицо:
— Если вы еще раз когда-нибудь закричите на мою бабушку, я вас… я вас… я вас ударю! — Он кричал высоким тонким голоском.
Вот сейчас что-то должно было случиться. К нему подбежала Маринка и стала рядом.
— Ух ты, — сказал шофер, — какой рыцарь, прямо благородный рыцарь! — Он оглушительно рассмеялся.
Больше он ничего не мог сказать. Просто не знал, что ему говорить. Может быть, ему стало стыдно. До сих пор он часто так гремел басом на людей и никогда не задумывался, что обижает их. Он кричал на них и уезжал дальше своей дорогой.
А тут впервые ему сказали такие слова. И кто сказал? Маленький мальчик, которого он мог одним щелчком опрокинуть на землю, о котором он даже не помнил, стоило ему уйти с работы. Он даже не знал его имени.
Саша стоял перед ним, как дикий зверек, решительный, отчаянный, готовый до конца отстоять свою бабушку. Он сейчас совсем не боялся и совсем не стеснялся, это было с ним впервые. Пусть все-все люди смотрят на него, а он ничего не боится. Пусть на него смотрят случайные прохожие. И только где-то в глубине его глаз шофер увидел и боль и обиду. Тогда он сказал:
— Ну, прости, малый, виноват, кругом сто раз виноват, и вы, бабушка, великодушно простите.
Он тронул машину и помахал Саше рукой.
— Ой, Саша, какой ты храбрый! — сказала Маринка. — Ты просто настоящий храбрец.
Смешная Маринка! Она клевала носом совсем как ее отец.
А бабушка хотела сначала отругать Сашу за то, что он лезет не в свое дело, но потом передумала. Разве можно ругать человека за благородные поступки: нет, конечно! И бабушка это отлично знала. Тем более что у нее в голове вдруг запела старая забытая песня. Ей захотелось запеть эту песню вслух, так у нее было радостно на сердце, но она сдержалась.
Пели одни глаза, пели тысячи мелких морщинок около глаз, пели губы, они почему-то расползлись в улыбку. Никто бы даже не поверил, что бабушка умеет так весело и молодо улыбаться. Пели руки, когда они стали, непонятно зачем, поправлять шапку у Саши. Так у нее было хорошо на сердце, ведь до чего дожила: Саша заступился за нее! Значит, не зря она сидела около него ночами, когда он болел. Жив человечек.
Это все бабушка подумала про себя, а вслух сказала самые обыкновенные слова:
— Тебе пора домой. Для первого дня вполне достаточно. — Она взяла Сашу за руку и повела домой.
Глава тринадцатая
— Тебе надо немного отдохнуть, — сказала бабушка. — Ты еще не окреп после болезни. Ложись в постель.
— Лучше я посижу в кресле у Петра Петровича, — сказал Саша. — Можно?
— Можно, — ответила бабушка.
По дороге в комнату Петра Петровича Саша остановился у вешалки, вытащил письмо из кармана куртки и переложил в брюки. Он решил сегодня обязательно все рассказать Петру Петровичу. Пришел, сел в кресло и стал ждать.
Вот хорошо было бы, если бы с письмом тоже все кончилось, а потом они бы уехали к отцу на Камчатку. Неужели Петр Петрович не простит его?
Саша тяжело вздохнул: может быть, и не простит. Но все равно он ему все скажет. А то ведь что получается: Игорь там ждет это письмо и волнуется, что Петр Петрович молчит, а письмо лежит у него. Хорошенькое дело!..
«Ах, наконец ты появился, милый Геркулес. Я тебя ждал столько дней, ты мне был нужен, у меня были неприятности».
«Я все знаю», — ответил Геркулес.
«Ты знаешь все? — испугался Саша. — И про марки тоже?»
«И про марки», — сказал Геркулес.
«Ты меня очень презираешь?»
«Сначала я тебя очень презирал и решил навсегда тебя покинуть, а потом я понял, что ты это сделал случайно и что ты больше никогда не сделаешь ничего подобного. И потом, у тебя хватило мужества во всем сознаться. Ты пошел к хозяину марок, а это не каждый может…»
«Это меня мама заставила, — ответил Саша. — Сам бы я никогда не решился».
«Когда я был мальчишкой, у нас на острове жил слепой старик. Он был очень бедный и писал стихи. А люди приносили ему еду, кто что мог. Виноград, хлеб, молодое вино. А мы, мальчишки, из озорства воровали у него эту еду. И вот старик перестал писать стихи, потому что ему нечего было есть и еще потому, что он решил: раз люди не приносят ему еды, значит, им не нравятся его песни. Тогда я ему все рассказал».
«Геркулес, а он простил тебя?»
«Он меня очень долго не хотел прощать, но я ходил к нему каждый день: убирал в его доме, носил еду, стирал одежду в море. А он все равно не хотел меня прощать. Тогда я выучил много-много его стихов на память и стал их читать людям, и он простил меня».
«И я обманул одного человека, Петра Петровича. Ты его знаешь. А он тоже очень много сделал для меня. Например, если бы не он, то я бы не знал о тебе ничего…»
«Нехорошо! — закричал Геркулес. Он выхватил из-за пояса широкий короткий меч и стал им размахивать над Сашиной головой. — Опомнись, пока не поздно, опомнись…»
«Геркулес, Геркулес, куда ты пропал? Где ты? Я тебе нё успел сказать, что я уже решился, я сегодня все расскажу Петру Петровичу…»
Перед Сашей стояла мама.
— А куда девался Геркулес? — спросил Саша.
— Убежал, — сказала мама. — Увидел меня и убежал. А спать, между прочим, полагается в постели. Вот справка от врача. Тебе разрешается, во-первых, завтра идти в школу, а во-вторых… — мама замолчала, и у Саши гулко-гулко забилось сердце, потому что он, кажется, догадался, что ему разрешается во-вторых, — а во-вторых, тебе разрешается выехать на Камчатку.
— Ура-а-а! — закричал Саша. — Ура-а-а! Значит, мы уезжаем к папе. Значит, завтра я в школу не пойду, а буду собираться в дорогу.
— Чудачок, — сказала мама. — Мы с тобой поедем весной. Раньше меня с работы не отпустят. А теперь пошли, я тебе остригу волосы, а то ты совсем как девочка.
Мама взяла ножницы и уже хотела подстричь его, но он остановил ее руку.
— Я не хочу стричься, — сказал Саша.
— Ты сам просил, а теперь не хочешь? — удивилась мама. — Сам говорил — мужчина должен носить короткие волосы.
— А у Геркулеса тоже были длинные волосы, — сказал Саша.
— Откуда ты это знаешь? — спросила мама.
— Знаю, — ответил Саша. — Я не буду стричься.
— Тогда давай укладывайся спать, — сказала мама. — А то завтра проспишь.
— Мне надо подождать Петра Петровича, — ответил Саша. — Мне это очень надо.
— Ты ложись и жди, — сказала мама. — А когда Петр Петрович вернется, я попрошу, чтобы он к тебе заглянул.
Но Петр Петрович пришел поздно, Саша уже спал. А утром, когда Саша уходил в школу, Петр Петрович еще спал. Поэтому по дороге в школу у Саши было скверное настроение: неотправленное письмо все время напоминало о себе. Попробуй тут повеселись!
Глава четырнадцатая
— Огоньков пришел, Огоньков пришел! — закричали ребята и бросились к нему навстречу.
А потом, когда кончились первые минуты встречи, когда ребята похлопали его по плечу и узнали, что ему делали уколы, вдруг в наступившей тишине раздался ехидный голое Гошки. Он один не подошел к Саше.
— А, пришла наконец наша девица-красавица златокудрая! — сказал Гошка.
Трое или четверо мальчишек захихикали. А остальные промолчали, они видели, как Саша побледнел. Еще секунда, еще полсекунды, и он опять смолчит и оставит Гошкины слова без ответа, и все пойдет по-старому.
Саша подошел к Гошке. Тот встал ему навстречу, а Саша сильно толкнул его в грудь, и Гошка от неожиданности снова сел.
— Я ни за что не остригу волосы, — сказал Саша. — Потому что так нравится моей маме.
И столько в нем было решимости и отваги, столько стойкости, ровно столько, сколько было во всех тех взрослых людях, которые совершали подвиги на войне или на работе.
А потом Саша достал из портфеля конверт, который ему подарила Маринка, вытащил оттуда две марки и протянул Гошке.
— Вот тебе то, что я обещал, — сказал Саша.
Тут же вокруг них образовалась толпа ребят, им всем было интересно посмотреть, что Саша дал Гошке.
— Осторожнее, осторожнее, — сказал Гошка. — Марки-то ценные. — Потом он повернулся к Саше: — Завтра я тебе принесу в ответ две марки, они будут не хуже твоих.
— Мне не надо, — сказал Саша. — Я еще пока не начал собирать марки.
Мальчишки увлеклись марками и прослушали звонок.
В класс вошла Александра Ивановна.
— Это что за безобразие! — сказала она. — Почему вы не на местах? Никакой дисциплины.
Они, как стая испуганных воробьев, тут же разлетелись по своим углам, и только Саша остался стоять около Гошки.
— А, Огоньков, здравствуй, — сказала Александра Ивановна. — Поправился, значит?
— Поправился, — сказал Саша.
— Ему уколы делали! — выкрикнул Гошка.
— Болеть плохо, — сказала Александра Ивановна. — Но если уж заболел, то нужно быть терпеливым. Не бояться уколов, принимать горькие порошки…
— А он смелый! — снова выкрикнул Гошка.
— Помолчи, Сапегин, — сказала Александра Ивановна. — А тебе, Саша, мы все рады. Только теперь придется тебе подналечь на учебу. Садись на свое место. Ты не забыл, где оно?
Все рассмеялись, и Саша тоже рассмеялся.
Смешная Александра Ивановна! Разве можно забыть свое место?
Саша прошел через весь класс и сел за парту.
— Ребята, вы помните, какой сегодня день? — спросила Александра Ивановна. — А то ведь Саша Огоньков этого не знает.
— Помним, помним! Сегодня нас принимают в октябрята!
— Да, сегодня вас принимают в октябрята, — сказала Александра Ивановна. — Теперь вы будете не просто ученики первого класса, а ленинцы-октябрята. А Владимир Ильич Ленин был такой правдивый человек, он так любил правду, что даже в шутку никого не обманывал. Это вам всем надо запомнить на всю жизнь.
Саша посмотрел на Александру Ивановну, и ему вдруг показалось, что она знает, что на самом донышке его кармана лежит неотправленное письмо Петра Петровича, а ее бывший любимый ученик, а ныне капитан дальнего плавания Игорь Добровольский ждет это письмо.
Ему захотелось вскочить с места, и опрометью броситься к Петру Петровичу, и рассказать ему все, а потом уже спокойно вернуться в школу. Он выскочил из-за парты, чтобы уйти.
— Ты что, Огоньков, опять за старое? — удивилась Александра Ивановна.
— Мне нужно домой, — ответил Саша.
— Что такое произошло? — строго и недовольно спросила Александра Ивановна.
— Я не могу вам рассказать, но мне нужно домой.
— Может быть, у тебя что-нибудь болит? Ты сядь, успокойся.
Саша мог соврать, что у него заболела голова или живот, но ему так снова не хотелось врать, так ему было противно врать. Он снова встал.
— Огоньков, я тебя слушаю, — сказала Александра Ивановна.
Саша посмотрел на ребят: они притихли и ждали, что он ответит. Ему было страшно-страшно. Если бы кто-нибудь знал, как ему страшно! Вот бы стать взрослым — им все легко и просто, они знают, что хорошо и что плохо, и никогда не мучаются, если надо в чем-то признаться. Он совсем сник, но потом он сделал над собой еще одно героическое усилие и тихо-тихо сказал:
— Петр Петрович, наш сосед, написал своему сыну письмо. У него сын капитан дальнего плавания и сейчас плавает около Южного полюса. Но он не успел написать адреса на конверте: уронил очки на пол и они разбились. А без очков он ничего не видит. Тогда он позвал меня, чтобы я написал адрес. Он диктовал адрес по буквам, а я не знал, как они пишутся. Я стал писать вместо них палки. А потом он заклеил письмо и отдал мне, чтобы я тут же отнес и бросил его в почтовый ящик.
— И ты бросил его в почтовый ящик? — спросила Александра Ивановна.
— Нет, — ответил Саша. — Вот оно. — Он вытащил письмо из кармана и протянул Александре Ивановне.
Александра Ивановна взяла конверт и попыталась прочитать то, что написал Саша, но у нее ничего не получилось. Вот ведь какой этот Саша Огоньков, вечно с ним что-нибудь случается! Потом она вспомнила Игоря Добровольского, того самого Игоря, которому было адресовано это письмо, и подумала, что у него тоже всегда случались какие-то истории.
А потом она вспомнила десяток других мальчишек и девчонок, которые прошли через ее руки, через ее старые, грубые, рабочие руки, и эти руки до сих пор еще помнят тепло их кожи и нежность волос, и все они выдумывали какие-то истории. И сейчас вот этот герой, Саша Огоньков. Но ведь главное было в том, что Саша Огоньков сделал самое трудное — он признался. Будут в его жизни еще и ошибки и трудности, и пот и соль, но в одном он уже окреп: он полюбил правду. И это было самое главное.
В классе было тихо-тихо. Александра Ивановна подняла голову.
Вот они сидят перед ней: двадцать девять учеников. И у всех у них разные глаза, разные волосы, разные носы. Говорят, нет на свете двух одинаковых носов или двух одинаковых рук. Удивительно.
«Нет, нет, — подумала Александра Ивановна. — Глаза-то у них разные и руки разные, а вот в характерах много общего: сейчас они все ждут, что я скажу. И всем им очень хочется, чтобы я простила Сашу. А какие глаза у Огонькова, я не помню. Стара стала, теряю наблюдательность».
Она подошла вплотную к Саше и посмотрела ему в глаза.
— На, возьми это письмо, — сказала она. «А глаза-то у него синие, мои любимые». — Сегодня его отдашь Петру Петровичу и передай от меня привет.
И все в классе вздохнули, а Саша наконец сел на свое место.
Глава пятнадцатая
Домой Саша возвращался с Гошкой. Они шли и разговаривали. У Гошки пальто было нараспашку, чтобы все-все встречные видели, что у него слева на груди краснеет звездочка октябренка.
А у Саши пальто было застегнуто на все пуговицы, его не приняли в октябрята. Он понимал, что, прежде чем его примут в октябрята, он должен сделать очень многое. Он понимал, но все равно у него было печально на сердце.
— Смотри-ка, идет снег, — сказал Гошка. — Значит, скоро зима.
— А на Камчатке уже зима, — ответил Саша. — А снег там соленый на вкус.
— Ловко ты придумал, — засмеялся Гошка. — Солёный снег. Опять врешь.
— Я так полюбил правду, — сказал Саша, — что теперь даже в шутку никогда не буду врать. А снег там солёный от морской воды. Ясно?
— Ясно, — неуверенно ответил Гошка.
Все в этом мире загадочно и неожиданно. Это теперь Гошка тоже понял. Соленый снег где-то на Камчатке или чудесные марки, которые ему принес сегодня Сашка. Или вот сам Сашка: еще вчера все думали, что он последний трусишка. А сегодня убедились, что он просто храбрец.
— Я прекрасно все понял, — сказал Гошка. — Прекрасно. Позволь, Саша, я пожму тебе руку.
— Ну что ты, — растерялся Саша.
— Нет, позволь, позволь. — Гошка схватил Сашину руку и начал ее трясти. — Позволь, позволь…
Потом они долго шли вместе и молчали. На них часто оглядывались взрослые, потому что они были очень серьезные и этим привлекали внимание. А один взрослый им даже подмигнул: «Мол, выше голову, ребята!»
И они ему улыбнулись.
Рассказы
Майор Щеголеев
Третий день я жил в районном центре: ждал направления на работу. Вокруг было много новых совхозов, все они строились, и трудно было решить, куда меня отправить в первую очередь.
В это утро, как всегда, я пришел в исполком. В приемной председателя сидел мальчик.
— Занят? — спросил я и кивнул на дверь председателя.
— Занят, — ответил мальчик.
Дверь в кабинет была приоткрыта, и оттуда доносился возмущенный мужской голос:
— Мы этого инженера ждем шесть месяцев, а ты хочешь его потихоньку отправить в другой совхоз. Нам дома надо строить. Больше я не могу заставлять людей ждать! У меня ведь такой народ. Славный, милый, молодой народ или бывшие фронтовики. Они приехали на целину черт знает откуда, а мы не можем построить им дома. Я тебя и слушать не хочу! Ух, как я зол на вас: вечно тянете. Три дня держат инженера без дела, а мой славный народ ждет. Ух, как я зол! От злости прямо голова закружилась!
Я посмотрел на мальчика. Он поймал мой взгляд и сказал:
— Это дед. За инженером мы приехали.
— А как зовут твоего деда? — спросил я.
— Щеголеев Иван Сергеевич.
«Славный народ, славный народ… Ну конечно, это майор Щеголеев», — подумал я.
Когда я вошел в кабинет председателя, Щеголеев замолчал, сердито посмотрел в мою сторону и отвернулся.
Председатель тоже молчал — видно, не хотел при Щеголееве говорить, что я и есть тот самый инженер, из-за которого идет спор.
А я смотрел в красный седой затылок Щеголеева и думал: «Ну что же ты, Щеголеев, отвернулся, или так постарел, что не узнаешь старых друзей?»
И вдруг Щеголеев оглянулся и внимательно посмотрел на меня. Встал и, припадая на левую ногу, почти побежал мне навстречу:
— Алеша, милый Алеша! — Он обнял меня за плечи и все хлопал по спине. — Алеша, дорогой мой! Ах, как я рад тебе! — Он повернулся к председателю. — Мой старый друг. — Потом Щеголеев спросил меня: — Надолго к нам?
— Приехал строить.
— Строить? — Глаза у Щеголеева округлились, а потом он захохотал. Он смеялся от души, до слез.
— Здорово получилось, — сказал он председателю. — Придется у тебя инженера забрать на правах дружбы.
Председатель обиженно поджал губы и нехотя ответил:
— Везет тебе, Щеголеев. Только вы учтите, товарищ инженер, он вас будет уговаривать остаться в совхозе совсем, но из этого ничего не выйдет.
Через час мы уже пылили по грунтовой дороге в совхоз.
Щеголеев сам вел машину; его внук Леня сидел рядом с ним.
Щеголеев поминутно оглядывался на меня.
— Машка, Машка будет счастлива. Я все вспоминал: где, думаю, Алеха? Вот бы взял и прикатил на целину. — Щеголеев повернулся к Лёне. — Ты что так скептически поджимаешь губы? Не догадался, кто это? Я тебе рассказывал, рассказывал, а ты все забыл.
— За меня не беспокойся, — ответил Леня. — Я ничего не забыл. — Леня незаметно посмотрел на меня. — Просто сомневался. Думал, он не такой.
— А какой же? — удивился Щеголеев.
— Ну, вроде тебя.
— Ты слышишь, Алеша, он считает, что все бывшие военные такие крикливые, как я. Особенно партизаны. Партизаны, партизаны… Ты-то помнишь партизан?
Щеголеев замолчал. И я тоже молчал.
Вспоминал прошлое, военные годы. Смотрел на Щеголеева и вспоминал…
Его привезли ночью. Дверь в палату широко открылась, и две сестры вкатили на коляске раненого.
— Свет, черт побери, свет вы можете включить, хотя бы на одну минуту?! — Он не говорил, а просто орал.
От этого голоса я сразу проснулся.
Сестра включила свет, и я увидел немолодого мужчину с большим красным лицом.
— Извините меня, — сказал мужчина, — терпеть не могу без света укладываться спать. Я же не крот, и если у нас такие комфортабельные условия, то могу я лечь нормально?
Обе ноги у него были перевязаны.
Наконец он улегся. Сестра потушила свет. Прошло минут пять.
— Вы спите? — спросил он. — Разрешите представиться. Майор Щеголеев. Иван Сергеевич.
— Алексей Петров.
— Какого рода войск?
— Сапер, инженерные войска.
— А я кавалерист. Больше двадцати лет на лошадках. Многие кавалеристы, знаете ли, переметнулись в танкисты, — сказал он с обидой. — А я нет.
Утром он проснулся и сразу стал звать санитарку.
Санитарка прибежала быстро — все же тяжелораненый и новый, только с фронта. К новым всегда больше внимания.
— Принесите горячей воды. Побриться надо.
— И-и-и… милый, потерпи, — ответила санитарка. — Здесь процедуры поважней.
Он зло почесал подбородок.
— Видали порядки? А у меня, пока не побреюсь, ноги в два раза сильнее болят, черт побери! — Он любил чертыхаться.
Скоро санитарка принесла ему в стакане воду. Щеголеев вытащил из тумбочки бритвенный прибор, намылил лицо и лежа, без зеркала, побрился.
Он брился каждый день, нещадно выскребая лицо. После этого у него сразу улучшалось настроение, и он оживленно крутил красноватым, отполированным лицом.
— А я из партизан. В сорок первом, зимой, нас отправили в рейд по тылам врага. Дрались, голодали, мерзли. Кони до единого у нас пали. А люди живучие. Все кони пали, а люди выдержали. Тут я подсобрал местных мужиков и остался партизанить в белорусских лесах. Вот и партизанил, пока не пришибли. Разрывной в обе ноги навылет. Черт побери! Снайпер фашистский. Спасибо, что в ноги. Снайперу, я вам скажу, все равно. Он может и голову провинтить в одну секунду. И провинтил бы. Да я голову успел в окопчик спрятать, а ноги — нет.
— Вы не скажете, который час? — снова заговорил он.
— Десять.
— Что-то долго нет Машки.
— Знакомая работает в госпитале?
— Нет, со стороны.
— Могут не пустить. Здесь строго. Главный врач — профессор Железная Дисциплина.
— А я плевал на его железную дисциплину. Я с ним вчера уже побеседовал. Пусть только попробует не пропустить Машку, я камня на камне от госпиталя не оставлю.
— Что же вы сделаете? — спросил я.
— Что?.. — Он приподнялся на локтях. — Голодовку объявлю. Думаете, обвинят в дезертирстве? Кукиш. Я кадровик, у Котовского в гражданскую воевал и в партизанах остался по доброй воле.
В это время дверь нашей палаты открылась, и вошла девочка лет одиннадцати. На ней был длинный белый халат и волосы повязаны белым платочком.
— А, Машка, наконец-то! Вот вам и Машка, — сказал он мне. — Ты почему поздно?
— Я пришла давно. Там все сердитые такие. Не пускают, и разговаривать никто не хочет. Говорю им: «В госпитале лежит наш командир, и мне надо его проведать». А они говорят: «Здесь много командиров».
— «Командир, командир»! Глупая башка, — тихо перебил ее Щеголеев. — Назвала бы отцом.
— А тут вышел толстый генерал, — продолжала Машка. — Они перед ним вытянулись. Он меня и пустил.
— Это главный. Его здесь зовут Железная Дисциплина. Ну, что я говорил? Он догадался, что со мной лучше по-хорошему. А, сапер?
Мне все-таки показалось, что Щеголеев любит немного прихвастнуть, и я промолчал.
— Как устроилась? — спросил Щеголеев.
— Хорошо. Во всей квартире только одна тетенька живет. Анна Семеновна. Она говорит, — что вас считали убитым и хотели занять вашу комнату. А она не дала и все это время платила за вас деньги в домоуправление. Она сказала: «Не такой он мужчина, чтобы так легко пропасть».
— Анна Семеновна меня знает, — сказал Щеголеев. — Ты у нее спроси, сколько я должен ей за квартиру. И отдай. Ну, а куда же остальные соседи подевались?
— Эвакуировались, — сказала Маша.
— Сбежали, значит. Струсили.
— Ну почему же сбежали? — спросил я. — Сейчас из Москвы многие уехали. Женщины, старики, дети.
— Раз я говорю струсили — значит, знаю. Я бы их! Ну, пусть живут, тыловые крысы. С запахом на душе не больно сладко жить.
У него был неровный, крикливый характер. И он перескакивал в разговоре с одного предмета на другой с необыкновенной легкостью.
— Ты ела?
Машка кивнула головой.
— Врешь, — сказал Щеголеев. Он полез в тумбочку и достал манный пудинг, который нам давали на завтрак. — Ешь!
— Не хочу. Я ела, и чего вы ко мне пристали!
— Ешь, я тебе приказываю! Видали, какая взрослая стала — стесняется…
Он сказал, когда Маша ушла:
— Грубоват я, сам знаю. Часто кричу без толку. Солдафон. — И сердито добавил: — Своих детей никогда у меня не было и поэтому тонких родительских чувств не переживал. Не знаю, как они там обожают своих ребятишек. А Машку я в одной деревне подобрал, когда партизанил.
Во время ужина объявили воздушную тревогу, и все пошли в бомбоубежище. Я тоже прямо из столовой пошел в бомбоубежище. После отмены тревоги вернулся в палату.
— Слава богу, что пришли, — сказал Щеголеев. — Заждался. Вот номер телефона. Звякните — узнайте, как Машка.
Я долго звонил по телефону. Никто не снимал там трубку.
— Не отвечают? Ах, черт возьми! Волнуюсь я, прямо руки трясутся.
— Они, вероятно, ушли в бомбоубежище и не вернулись, — сказал я.
— Не успокаивайте меня! — зло перебил он. — Я сам знаю. А вы лучше еще раз позвоните.
Я звонил пять раз и наконец дозвонился. Оказывается, Анна Семеновна с Машкой прятались в метро.
— Молодец Анна Семеновна, — сказал Щеголеев. — Нечего зря головой рисковать. Бомбоубежище могут пробить, или дом завалится, а в метро надежно.
Ноги, видно, у него очень болели. Он во сне стонал. А днем, когда разговаривали, про них даже ни разу не вспомнил. Только во время перевязок всегда просил меня уйти.
— Неприятно смотреть, знаете ли, — сказал он. — Все там разворочено, и запах не из приятных.
Через несколько дней к нам зашел главный врач.
— Вот что, майор, — сказал он Щеголееву. — Правую ногу надо прооперировать, плохо срастается. — Он встал на колени перед кроватью Щеголеева и приложил ухо к его груди. — Сердечко пошаливает. Надо беречь сердце. Ну, хочешь, чтобы нога была хорошая?
— Не возражаю, — сказал Щеголеев.
— Тогда будем оперировать, но без наркоза. Сердце надо беречь. Согласен?
— Согласен, — ответил Щеголеев.
Перед операцией он сказал мне:
— Машке не говори, что операция. Скажи: увезли на перевязку или на снимки в рентгеновский кабинет. А ее отправь домой, пусть приходит завтра.
Щеголеева привезли через три часа. Его красное, отполированное лицо было на этот раз белым, как простыня, которой он был прикрыт.
— Почему он спит? — удивился я. — Ведь ему должны были делать операцию без наркоза.
— Ох, лучше не вспоминать, — ответила сестра. — Дали ему наркоз. Когда уже все приготовили к операции и сняли повязку с ноги, он вдруг говорит профессору: «Я без наркоза на операцию не согласен». В общем, боевой между ними получился разговор. Но товарищ майор профессора нашего перекричал, и вот сделали.
Когда Щеголеев очнулся, его начало тошнить, но он все же сказал:
— Терпеть не могу боли. Мне в гражданскую в колене кость сверлили, тоже после ранения, так я этого никогда не забуду. А главный хорош: его в кавалерию вполне можно взять. Еле я его одолел. Артист.
После операции дела Щеголеева пошли лучше. Месяца через два, к тому времени, когда меня выписывали, он уже спускал ноги с кровати.
— Машка, — сказал Щеголеев, — сейчас Алеша пойдет на первую прогулку, а ты будешь его сопровождать. — Он хитро улыбнулся. — И знаете, куда вы пойдете? Вы пойдете в главный партизанский штаб — узнаете, как мои ребята.
Спорить с Щеголеевым было бесполезно, и мы с Машей, конечно, отправились в партизанский штаб. Там я узнал, что с отрядом Щеголеева совсем плохо. Их накрыли фашисты, и отряд ушел в болота. Посылали самолет, но никого не нашли.
Я вернулся и в мягких тонах рассказал все Щеголееву.
— Ты не темни, не темни! Говори прямо.
А когда я рассказал ему прямо, он сильно расстроился:
— Ах, какие славные, славные там ребята! Ведь им теперь из болота не выйти. Дураки, погибнут в болоте, засосет их. Умрут с голоду. Только я мог бы их разыскать и спасти. — Вдруг он изменился в лице. — Ну да, Машка… Еще Машка знает, где их найти. Она все знает.
Весь день он вставал и ложился. Десятки раз повторял одни и те же слова: «Машка знает. А там люди, славные люди…»
— Ты знаешь, там один мальчишка есть. Шестнадцать лет. Прирожденный математик. Настоящий Лобачевский. Однажды во время бомбежки высчитал скорость падения бомбы. А еще там есть агроном, тоже молодняк. Так он в лесу картошку сажал, особый сорт выращивает к мирному времени. В Белоруссии бульба — важнейшая культура. Слушай, — он схватил меня за руку, — слушай, Алешка, полетел бы ты к ним, а? Ведь пропадут. А? Ну, приедешь ты в новый полк — ни одного знакомого. А здесь тебя, как родного, примут. Ты сапер, ты им такую оборону устроишь. Ходы подземные.
— Ну что ты, Иван Сергеевич. Кто меня отпустит и как я их там найду? Ерунда!
— Да ты слушай, слушай! Вы там в один день оборудуете посадочную площадку и примете самолет с Большой земли. Я Машку отправлю с тобой. Она тебя отведет к партизанам. Я бы мог через штаб найти подходящего человека, но мне Машку жалко. А ты ее знаешь. Машку посылаю, понял? Слушай, Алешка, согласись, ведь какое славное, благородное дело сделаешь.
— Ладно, — согласился я. — А без Машки нельзя? Ведь на парашюте прыгать надо.
— Нет, без Машки ты ничего не найдешь. Без Машки — это все равно что акробатический номер под куполом цирка без тренировки.
На следующее утро я отправился в партизанский штаб.
— Ты наседай на них. Не уходи, пока не дадут согласия, — сказал Щеголеев.
Я пробыл в штабе весь день, но ничего не добился.
— Чиновники, — сказал Щеголеев. — Тыловые крысы. Отказать в таком деле!
— Они не отказали. Но им надо проверить меня, договориться с армейским отделом кадров, доложить начальству.
— На это уйдет две недели. А там люди погибают, — сказал он. — У меня от волнения ноги разболелись. — Он позвонил сестре. — Позовите главного врача.
— Вам плохо? — спросила сестра.
— Нет. Но мне нужен главный врач.
— В чем дело? — сухо спросил главный врач. — Что еще за паника?
— Да никакой паники, — сказал Щеголеев. — Помощь ваша нужна, товарищ генерал. — Щеголеев рассказал все. — Вас знают, вам это ничего не стоит. А Алешка кто? Жалкий саперный капитан. А тут нужно давить.
— Попробую, — сказал главный врач. — Попробую, но мне не особенно нравится вся эта история с девочкой. — Он посмотрел в лицо Щеголеева и увидал его глаза. Не знаю, что он там в них увидел, но только он тут же встал и ушел.
Главный врач принес хорошие новости. Мы должны были лететь не одни: с нами летело пятнадцать молодых ребят из десантных частей.
— Ну, теперь отлично, — сказал Щеголеев. — Теперь вы там наведете порядок. Десантники — отчаянные ребята.
Когда Щеголеев прощался с Машей, он плакал. Слезы стояли у него в глазах, и он совсем сник.
— Машка, ты там осторожнее. Алеша, следи за Машкой. Черт возьми, до чего я волнуюсь!
— А чего вы разволновались? — сказала Маша. — На себя не похожи. А помните, как я ходила в Домниковку, когда в ней немцы были? И ничего?
— Ничего, — сказал Щеголеев.
— А помните, я осталась в лесном лагере, и наскочили немцы. И я убежала. И ничего?
— Ничего. — Щеголеев смотрел ей в лицо с напряженным вниманием. — При первой возможности — сразу обратно. Слышишь, Машка? Это не детское дело — шататься по партизанским отрядам. Сразу обратно, тебе надо в школу.
— Я сразу. Вы не волнуйтесь.
Потом Щеголеев несколько раз поцеловал ее и сказал:
— Ну, дочка, иди.
Взрослому человеку трудно прыгать с парашютом, а тут девочка. Легонькая она, поэтому в ее парашюте сделали несколько дырок и привесили груз, чтобы не повисла в воздухе.
Вылетели ночью, к рассвету добрались. Машу сильно укачало.
— Ну, Маша, пора, — сказал я, а сам подумал: «Еще ни разу такие маленькие не прыгали с парашютом».
Я открыл дверь — там была серая пропасть и холод. А земли не было видно.
— Как только ты прыгнешь, тебя сразу перестанет тошнить. Я первый, а ты за мной.
Она подошла ко мне, и я крепко пожал ее ладошку. И вспомнил Щеголеева, его нервное, подвижное лицо. «Не спит сейчас, — подумал я, — беспокоится о Машке».
Я прыгнул, раскрыл парашют и стал вертеться по сторонам — искать в небе Машку. И, когда я ее увидел, когда я увидел эту крохотную черную точку, этот маленький комочек, я заплакал… А следом за нами попрыгали все ребята.
Я начал дергать за стропы парашюта, чтобы ускорить свое падение. Мне нужно было застраховать Машу на земле: она сама бы не справилась с парашютом. Она могла разбиться.
Приземлился, погасил парашют, быстро отстегнул лямки и побежал к тому месту, где приземлялась Маша. Зацепился за сук дерева, разорвал куртку и поранил руку, но все же успел. Подхватил Машу на лету и поцеловал. Так я был рад, что все закончилось благополучно.
Когда все собрались, я сказал:
— Отсюда надо быстрее уйти. Нас могли засечь немцы. Соображаешь, где мы?
— Да. Мы здесь до войны всегда землянику собирали. Фашисты сюда не пойдут. Они из лесу не дают выйти, а сюда редко добираются.
Она чувствовала себя в этом лесу, как в родном доме, и совсем не боялась. Она даже не боялась ночевать в темном лесу. Я лежал с открытыми глазами и ловил лесные шорохи, а она преспокойно спала.
Мы нашли партизан на третьи сутки. Они, когда увидели Машу, так прямо не знали, что делать от радости.
А через несколько дней мы приготовили площадку, и с Большой земли прилетел самолет с боеприпасами и продуктами. Машка на этом самолете улетела в Москву…
Щеголеев остановил машину. Он оглянулся.
— Вспомнил старое? — догадался он. — Надо отдохнуть. Жара, и ноги затекли.
— А у тебя сердце не болит? — спросил Леня.
— Видал наблюдателя? Машка приставила. Везде за мной ходит. Прилип. — Он повернулся к Лене. — Не болит у меня сердце. У меня никогда не болит сердце, это вы все с мамой придумали.
— Ну и хорошо, что не болит, — спокойно ответил Леня.
— А Маша что делает в совхозе? — спросил я.
— Маша — учительница. Строга до ужаса. — Щеголеев вынул из кармана фотокарточку. — Вот она, полюбуйся.
Это была совсем взрослая женщина. Столько ведь лет прошло.
— Маша похожа на тебя, Иван Сергеевич, — сказал я. — И нос другой, и глаза не твои. А все равно похожа.
Щеголеев довольно улыбнулся.
— Я тебе поэтому и показал. Хотел проверить, не ты первый это подметил. У меня с ней родственные души. У нее даже мои привычки.
Щеголеев тяжело вздохнул:
— Скоро уйду на пенсию, буду сидеть около Машки и отдыхать. Буду ребятишкам рассказывать про эту проклятую войну. Люди быстро забывают прошлое, а ребятишкам надо знать, как нам это нелегко досталось.
— Поехали, что ли? — позвал Леня.
— Поехали, — ответил Щеголеев.
Он шел к машине впереди меня. Я посмотрел в его широкую, по-военному прямую спину и подумал: «Никогда ты не будешь сидеть возле Машки. Характер у тебя беспокойный. Если так сидеть, то нужно прислушиваться к перебоям сердца и к боли старых ран и ждать смерти. А ты ведь не захочешь прислушиваться…»
Щеголеев изо всех сил старался не хромать и опирался на палку. Но он сильно хромал.
Ослик и пятый океан
Мы ехали автобусом в аэропорт. Я и мама. Мама сидела на первом сиденье, я — на втором. Мы так устроились из-за мамы. Она сказала, что я слишком ерзаю и обязательно помну ей платье.
Рядом с мамой разместился толстый и большой летчик. Он занимал много места, и мама оказалась у самой стенки. Я смотрел, как погибает новое, замечательно отглаженное мамино платье, и наконец сказал летчику:
— Может быть, вы пересядете ко мне, а то вам тесно.
Мама покраснела, а летчик стал извиняться.
— Простите, — говорит, — действительно вам неудобно.
— Ничего, ничего, — ответила мама. — Это я должна перед вами извиниться за своего сына.
«Вот здорово! Я же еще оказался виноватым! — подумал я. — Удивительно, до чего взрослые любят извиняться!»
Пассажиры в автобусе посмотрели на нас. Им очень, конечно, хотелось узнать, почему покраснела мама, и они с нетерпением ждали, что будет дальше. Но летчик просто пересел ко мне.
Наше сиденье покривилось, и я начал скатываться на летчика.
— Ты, я вижу, легче пуха, — заметил он.
Теперь покраснел я, взглянул на него и подумал: «Ну как я могу перевесить такую гору?» А вслух ответил:
— Я не самый легкий, у нас в классе есть полегче меня. Например… — Но кого назвать, я не знал и ловко перевел разговор: — Погода нелетная, сплошная облачность.
— Облачность есть. Ты верно заметил. — Летчик сощурил глаза и посмотрел на небо.
— Но это не опасно? — спросила мама.
— Какая же опасность? — ответил летчик. — Пока облачность низкая, ваш самолет никуда не полетит.
Я промолчал. Мне очень хотелось, чтобы летчик подумал, что мы тоже летим, А мама взяла и сказала:
— Что вы, мы не летим! Разве можно с детьми летать? Муж возвращается из командировки. Иркутским самолетом.
Я прилип к оконному стеклу и сделал вид, что не слышу маминых слов про детей.
— Иркутским? — переспросил летчик. — Можете не волноваться. Там пилот — мой старый друг. Надежный товарищ.
Автобус остановился у здания аэропорта. Мы попрощались с летчиком и пошли к справочному бюро.
— Скажите, — спросила мама как можно вежливее, — иркутский прибывает вовремя?
— Опаздывает, — ответили из окошка. — Подойдите через полчасика.
У мамы сразу испортилось настроение. Я стал смотреть по сторонам, чтобы придумать, как ее развлечь, и увидел летчика — нашего автобусного попутчика.
«Сейчас я все узнаю», — подумал я и пустился догонять летчика. Но он шел очень быстро и ни на кого не налетал, а я все время с кем-нибудь сталкивался.
Летчик открыл какую-то дверь и скрылся. Я прошмыгнул следом за ним и попал в длинный пустой коридор. Где искать теперь летчика, я не знал, потому что дверей было много и все плотно прикрыты. Только в одной в узенькую щель пробивалась полоска света.
Я медленно подошел и услышал знакомый голос:
— И давно потеряна связь?
— Больше часа, — ответила женщина.
Я слышал, как летчик стал ходить по комнате.
В дверную щель мне видна была карта, вдоль и поперек пересеченная разноцветным пунктиром. И по каждому пунктиру двигалась маленькая фигурка самолета.
— Позвони-ка еще разок, — сказал летчик.
Женщина, которую я не видел, спросила по телефону:
— Иркутский не появлялся?
И тут я догадался: «Иркутский! Это самолет, на котором летит папа».
Я открыл дверь и просунул голову. За столом сидела женщина. Она была в синем форменном кителе с двумя золотыми нашивками на рукаве. Летчик стоял спиной ко мне и смотрел в окно на аэродромное поле.
— Мальчик, ты откуда здесь? — строго спросила женщина.
Летчик оглянулся. Он совсем не удивился, что увидел меня.
— Это мой знакомый, — говорит. — Тоже иркутский встречает. Ты что, все слышал?
Я кивнул.
— Слышал и, может, даже испугался, хотя пугаться совсем нечего. Подумаешь, связь потеряли! Восстановят. Может быть, у них там просто испортилась рация. Лучше посмотри, какая карта. Это, брат, хитрая карта. Видишь, по ней игрушечные самолеты двигаются, они на наш аэродром летят. Можно сказать, говорящая карта. Посмотрел на нее — и сразу знаешь, где самолет находится.
Летчик говорил, но я плохо его слушал, а все шарил глазами по карте.
— Скажите, а где иркутский самолет?
— Иркутский? Вот он. — И летчик показал на маленький самолетик, который неподвижно стоял на зеленой пунктирной линии.
— Ну, я пошел. Мне к маме надо, — сказал я и вышел в зал ожидания.
Мама сидела в стороне от всех и читала газету.
— Ты где был? — спросила она.
— Да так, гулял, — соврал я.
Прошел еще час, а в справочной по-прежнему ничего не знали про иркутский самолет. Какие-то самолеты прилетали и улетали, а нашего все не было.
Мы сидели с мамой и не разговаривали. Тогда я незаметно сполз со стула и пошел в диспетчерскую. Я тихонько приоткрыл ее дверь и отыскал зеленую пунктирную линию. Иркутский самолет стоял на прежнем месте.
Я вернулся к маме. И тут снова появился летчик, он шел не торопясь.
— Товарищ, товарищ! — крикнула мама.
Он оглянулся и подошел.
— Я очень волнуюсь и поэтому решилась вас окликнуть. Почему-то до сих пор нет нашего самолета!
Летчик посмотрел на меня, и я отвернулся. Я боялся, что он сейчас все расскажет маме.
— Не волнуйтесь. Плохая погода. Где-нибудь сидит или сбился с курса. На нем знаете какой пилот бывалый! — Летчик сел рядом с мамой. — Отличный парень! Я его еще с войны знаю. Тогда он мальчишкой был. Если хотите, могу про него историю рассказать, все равно ведь нам ждать.
Было это в 1941 году…
Пилот считал раненых, которые подымались по лесенке в самолет. Одни опирались на автоматы, как на палку, некоторых несли на носилках. Он считал вслух: «Раз, два, три, четыре…» Все напряженно прислушивались к размеренному счету. «Пять, шесть, семь…»
Раненые стояли в очереди к самолету молча, но каждый из них с трепетом ждал, когда этот счет прекратится.
Среди раненых был здоровый мужчина. Он держал за руку мальчика лет одиннадцати, бледного, худенького, одетого в чистое гражданское платье, неизвестно как сохранившееся в этих партизанских лесах.
Пилот считал: «Тринадцать, четырнадцать, пятнадцать». Потом он замолчал, и в самолет влезло еще несколько раненых.
«Все! — сказал он. — Больше сажать нельзя!»
Мальчик вырвался и отошел в сторону. К нему подошел его попутчик и начал что-то говорить. Мальчик слушал, опустив голову, потом снова вложил свою руку в его руку, и они стали в конец очереди.
В очереди, кроме них, осталось всего три человека. Двое совсем молодых парней, один с перебинтованными руками, другой с перевязанным лицом, на котором виднелись только удивительно голубые глаза. И третий постарше, бородатый.
Но пилот все равно сказал:
«Все, больше не могу! А то не взлетим».
Трое молчали. Они знали: раз нельзя, то нельзя, хотя если они останутся в лесу, без врача, то умрут от ран. Но они молчали. Их суровые лица, огрубелые от войны и невзгод, были мрачны.
И человек с мальчиком тоже молчал.
Пилот оглянулся. Эти трое поворачивались, чтобы уйти. Тогда он открыл люк самолета и крикнул:
«Сдать всем оружие и лишние вещи! Быстро!»
Обычно, когда самолеты летели из этих далеких партизанских лесов в Москву, то все раненые брали с собой оружие. Дорога была трудная, нередко случалось, что самолет в пути сбивали фашисты и раненым приходилось сражаться, чтобы не сдаваться в плен.
Скоро у самолета выросла горка автоматов, запасных обойм, гранат, пистолетов разных марок.
Пилот посмотрел на эту горку оружия, потом перевел взгляд на раненых. Они стояли теперь рядом, и мальчика из-за них не было видно. И крикнул:
«Еще!»
Из самолета полетели шинели, вещевые мешки, фляги с водой, чья-то рука выбросила несколько пар сапог. Тогда двое из этих, голубоглазый парень и бородатый, сели на землю и тоже скинули сапоги. Потом бородатый помог присесть третьему, у которого обе руки были перевязаны, и стащил с него сапоги.
«Ну, входите», — сказал пилот.
И трое, ступая босыми ногами по железным ступеням лесенки, скрылись в самолете.
Пилот уже хотел убрать лесенку, но мужчина с мальчиком сказал:
«Товарищ, паренька еще захвати. Необходимо…» — Он что-то хотел добавить, но посмотрел на мальчика и не стал.
Пилот нехотя отстегнул кобуру с пистолетом, сбросил кожаное пальто и кивнул мальчику:
«Входи».
Самолет дрогнул. Рев мотора разорвал ночную напряженную тишину. Машина медленно побежала, но все же набрала положенную скорость и взлетела.
Была осенняя ночь. Тихая и звездная. В самолете сидели и лежали люди. Прислушивались к шуму мотора. Они летели в темном небе, как слепые, ничего не видя, а где-то далеко-далеко под ними лежала земля. И вдруг они точно прозрели: самолет попал в луч вражеского прожектора. Все ждали, что в следующий момент прожектор погаснет, но он горел неярким светом, точно кто-то повесил в самолете обыкновенную электрическую лампочку.
Пассажиры самолета, и молодые и старые, поняли, что стоят на краю страшной пропасти. Они могли каждую секунду погибнуть, но никто не шелохнулся, потому что, если бы у них под ногами была земля, то они кричали бы и дрались, а тут они были в небе. Их привязывал к земле только острый луч прожектора, который готовил им гибель.
А мальчик думал об отце и плакал. Отец его погиб несколько дней назад. Он ничего не боялся, он только плакал.
Пилот попытался уйти от прожектора, но тот ухватил его крепко. Пушки не стреляли. Фашисты ждали: снизится самолет или нет? Снизится — значит, свой, нет — значит, советский. А пилот тем временем старался набрать высоту, чтобы уйти. Раздался первый залп, потом второй. Самолет сильно тряхнуло. Но он упрямо летел вперед, делая крутые виражи, бросаясь вниз так, что едва выходил на прямую. Люди в самолете падали друг на друга и от боли теряли сознание.
Потом прожектор пропал. Разрывы стали глуше. Пилот ввел самолет в облако и ушел от фашистов.
Прошло еще минут пятнадцать. В четкую работу мотора стали врываться непонятные звуки, будто птица на лету хлопала крыльями. Мотор зачихал и умолк.
Может быть, на время, может быть, мотор снова заговорит, закрутится винт и сильно потянет машину вперед. Но самолет скользил вниз, точно по хорошо укатанной плоскости. Он скользил легко и плавно, и никакая сила уже не могла удержать его на высоте.
Теперь летел не самолет, летела земля — она была большая, больше неба.
Самолет норовил клюнуть носом и сорваться в пике, а пилот удерживал его. Он планировал из последних сил и вглядывался в предутреннюю мглу, пытаясь найти в бесконечном лесном пространстве подходящую полянку. Наконец он увидел то, что искал: это была лесная поляна, — и пошел на посадку.
Самолет ударился о землю, но пилоту все же удалось выровнять машину. Она пробежала метров четыреста, подмяла редкий кустарник и у самых деревьев замерла.
Пилот вышел из кабины. Он снял шлем и молча обвел всех взглядом. Он смотрел в лица — старые, заросшие, усталые, и в молодые, еще безусые, тоже усталые. Пилот посмотрел на мальчика, подмигнул ему и неожиданно улыбнулся. И все сразу улыбнулись, и мальчик первый раз после гибели отца робко разжал губы.
Пилот напялил шлем на голову, открыл дверь самолета. Прыгнул на землю. На секунду замер: вдруг за каким-нибудь кустом снайпер взял его на прицел? Но кругом было тихотихо.
Пилот скоро вернулся.
«Пробиты баки. Ни капли бензина. Только в запасных осталось, но на нем не долететь».
«А фронт далеко?» — спросил бородатый партизан.
«Километров пятьдесят».
«Надо найти бензин. Пойдем в деревню, — сказал бородатый. — Коммунисты, прошу поднять руки».
Подняли руки трое партизан и пилот.
«Пойду я, — сказал бородатый, — товарищ пилот и… — Он посмотрел на троих партизан. Они были тяжело ранены. — И…»
«Я пойду».
Все оглянулись. Это говорил мальчик.
«Я уже не раз ходил в разведку. Меня не тронут».
«Хорошо. Пойдешь ты. — Бородатый встал, поправил руку на перевязи и сказал: — Я, Михаил Скопин, коммунист».
«Я, Андрей Беспалов, коммунист», — сказал пилот.
И тогда все посмотрели на мальчика, и он сказал тихим голосом:
«Я, Коля Федосов, пионер».
Они ушли. К полудню им удалось отыскать дорогу и выйти к деревне. Они залегли в кустах, на лесной опушке, чтобы посоветоваться, что делать дальше.
«По-моему, нам надо дождаться ночи», — сказал пилот Беспалов.
«Ночью скорее поймают, — ответил Коля. — Я сейчас пойду».
«Один?»
«Да».
Скопин молчал. Он был опытный партизан и понимал, что мальчик прав.
«А что ты будешь говорить, если в деревне немцы?» — спросил Беспалов.
«Не в первый раз. — Коля встал, глаза его сузились и стали злыми. — Ну, я пошел».
Он подобрал на ходу прутик и, размахивая им, запылил к деревне. А те двое смотрели ему в спину, в белобрысый затылок и тоненькую шею. Мальчик ни разу не оглянулся.
«Да, — сказал наконец Беспалов, — это тебе паренек!»
А бородатый Скопин ничего не сказал.
Они лежали в кустах и ждали.
Было жарко. Сначала хотелось пить, потом захотелось есть.
Беспалов смотрел на пыльную дорогу, которая вела в деревню.
Он все ждал, когда же придет мальчик. Иногда он отрывал взгляд от дороги и оглядывался на Скопина. Тот лежал на спине, лицо его стало бледным, на повязке появились свежие пятнышки крови.
«Больно?» — спрашивал Беспалов.
«Нет», — отвечал Скопин.
Прошло несколько часов. У Беспалова першило в горле, губы потрескались. А на дороге по-прежнему никого не было.
«Скопин, может, мне пойти? Я здесь, бугай, лежу, а он, маленький, там!»
«Брось ерунду молоть, — отвечал Скопин. — Тебя сразу схватят».
«А почему там такая тишина? Немцы, наверное, ушли».
«Если бы ушли, он бы вернулся».
Наступила тревожная ночь. Скопин задремал, а Беспалов лежал в темноте и ловил каждый шорох. Он решил ждать до утра, а утром идти в деревню. И вдруг послышался осторожный шепот:
«Товарищи, товарищи…»
Беспалов узнал голос мальчика и крикнул громко, неожиданно для себя:
«Коля! Коля! Мы здесь!»
«Тише! Не знаю, зачем вы так кричите? — сказал Коля. Он стоял рядом с Беспаловым, и от него сильно пахло бензином. — А еще военный летчик».
«Прости, Коля. Я рад, что ты вернулся!»
«Идемте за мной», — прошептал Коля.
Они прошли шагов тридцать вдоль опушки, и Беспалов увидел большой бидон из-под молока.
Беспалов хотел поднять бидон, но он был очень тяжелый, а руки, как назло, скользили по мокрому железу. Видно, дорогой бензин плескался и залил стенки бидона.
«Вам одному не поднять, он тяжелый, — сказал Коля. — Надо Скопина позвать».
«А как же ты дотащил его сюда?»
«Мне две женщины помогали. Они вернулись в деревню».
«Две женщины дотащили, а я что же, не смогу, по-твоему? Смехота какая-то получается». — Беспалов присел на корточки, со злостью обхватил бидон руками, натужился, поднялся и поставил на плечо.
Коля взял его за руку и повел к тому месту, где они оставили Скопина.
Мы с мамой слушали летчика не перебивая. Я теперь думал сразу про папу и про Колю. Только каждый раз, когда радио объявляло о прилете нового самолета, летчик замолкал. Мы слушали радио.
Потом зал аэропорта наполнялся оживленными людьми. От них пахло чужими землями — жарким южным солнцем, соленым морем.
Я искал среди этих пассажиров папу. А вдруг диспетчер забыл объявить и это прилетел иркутский самолет? Разве чудес не бывает!
И мама тоже искала. Только летчик никого не искал. Он раскуривал папиросу, украдкой поглядывая на маму, и продолжал рассказ.
…К утру Скопин, Беспалов и Коля добрались до самолета. Беспалов тут же выстругал небольшие колышки, забил ими дырки от снарядных осколков в баках, залил бензин, и уже через полчаса самолет приземлился на московском аэродроме.
Партизан — на «санитарку» и в госпиталь. А Коля остался с Беспаловым.
«Ну, а тебе куда?» — спросил его Беспалов.
Коля молчал.
«Ну, чего ты приуныл и не отвечаешь? Куда тебе?»
«У меня письмо в главный партизанский штаб. Там меня направят…»
«А мама твоя где»?
«Мамы нету».
Беспалов задрал голову кверху, и у него почему-то непривычно защекотало в горле.
«Ты посмотри, Коля, небо-то какое отличное».
«Большое, не то что в лесу», — ответил Коля.
«Вот что, в главный штаб ты успеешь сходить, а сейчас марш ко мне домой!» — Беспалов говорил громким голосом, чтобы увереннее себя чувствовать. Он боялся, что Коля вдруг откажется с ним идти и пропадет для него навсегда.
Через пять дней Беспалов получил новое боевое задание и улетел. Коля остался ждать его в Москве. Он не спрашивал, сколько ему жить у Беспалова. А Беспалов уже договорился в главном партизанском штабе, что Коля останется у него.
«Ты мне, браток, пиши, — на прощание попросил Беспалов. — Ладно?»
«Ладно».
Беспалов не знал, что ему еще сказать, похлопал летным шлемом по руке и решил успокоить Колю:
«Ничего, брат, скоро закруглим войну, подрастем и будем вместе бороздить пятый океан».
«А что за пятый океан?»
«Ну как же! На земле есть четыре океана, а пятый океан — это небо. Самый великий океан». — Беспалов поерошил Колины волосы и неловко поцеловал в ухо.
«Подождите! — Коля порылся в кармане и вытащил фигурку ослика. — Это я сам выпилил из дерева в партизанском лагере и на костре обжег. Хотел отцу подарить ко дню рождения. Возьмите его в полет».
В это время снова заговорило радио, и летчик замолчал.
«Самолет Иркутск — Москва прибудет через тридцать минут».
— Прибудет, прибудет! — закричал я.
— Ну вот видите, как все хорошо кончилось, — сказал летчик. — Я знал, Коля не подведет!
Но я уже бежал, можно сказать, летел. У дверей диспетчерской я на секунду остановился, потом тихонько нажал на дверь. Воздушная карта по-прежнему горела разноцветными линиями.
Я нашел иркутский самолет. Теперь он не стоял, он двигался к Москве.
Я стал такой счастливый, что даже не знал, что мне делать от счастья.
Я бросился обратно в зал. Там сидела мама.
— Мама, а где же летчик? — спросил я.
— Он ушел.
— Как же ушел!
Вот никогда не бывает человеку до конца хорошо. Ведь мы еще не узнали, что случилось с Беспаловым.
Мама увидела, что я очень расстроился, а так как у нее самой было хорошее настроение, то она сказала:
— Вот что, на тебе двадцать копеек, иди купи себе газированной воды и мороженого.
Я пошел в буфет.
Там за одним столиком сидели два летчика. Один из них был наш знакомый.
Я несколько раз прошел мимо, чтобы он меня заметил, и даже один раз задел его стул. Но он меня не замечал.
Он сидел, откинувшись на спинку стула, внимательно слушал своего товарища и все время вертел в руке какую-то длинную цепочку. Я присмотрелся… и вдруг увидел, что к этой серебряной цепочке был прикован за ухо маленький черный ослик.
— Черный ослик, — прошептал я. — Тот самый, которого подарил Коля Беспалову. Так это же и есть Беспалов!
Я бросился вниз по лестнице с такой скоростью, что все встречные прижались к стенке. Я забыл про газированную воду и про мороженое.
— Мама! — закричал я страшным голосом. — Ты знаешь, кто этот летчик? Это… — Я сделал длинную паузу. — Это Беспалов!
Но тут объявили, что иркутский самолет идет на посадку. И мама сразу забыла про Беспалова и даже, может быть, про меня.
Она побежала к выходу на летное поле, а я — следом за ней.
Перед нами лежало поле аэродрома, покрытое серыми бетонными плитами. А над ним синее-синее небо. «Так вот какой он, пятый океан!» — подумал я и тут же увидел огромный серебристый «Ту-104».
Это был наш, иркутский самолет.
В старом танке
Он уже собрался уезжать из этого города, сделал свои дела и собрался уезжать, но по дороге к вокзалу вдруг натолкнулся на маленькую площадь.
Посередине площади стоял старый танк. Он подошел к танку, потрогал вмятины от вражеских снарядов — видно, это был боевой танк, и ему поэтому не хотелось сразу от него уходить. Поставил чемоданчик около гусеницы, влез на танк, попробовал люк башни, открывается ли. Люк легко открылся.
Тогда он залез внутрь и сел на сиденье водителя. Это было узенькое, тесное место, он еле туда пролез без привычки и даже, когда лез, расцарапал руку.
Он нажал педаль газа, потрогал рукоятки рычагов, посмотрел в смотровую щель и увидел узенькую полоску улицы.
Он впервые в жизни сидел в танке, и это все для него было так непривычно, что он даже не слышал, как кто-то подошел к танку, влез на него и склонился над башней. И тогда он поднял голову, потому что тот, наверху, загородил ему свет.
Это был мальчишка. Его волосы на свету казались почти синими. Они целую минуту смотрели молча друг на друга. Для мальчишки встреча была неожиданной: думал застать здесь кого-нибудь из своих товарищей, с которыми можно было бы поиграть, а тут на тебе, взрослый чужой мужчина.
Мальчишка уже хотел ему сказать что-нибудь резкое, что, мол, нечего забираться в чужой танк, но потом увидел глаза этого мужчины и увидел, что у него пальцы чуть-чуть дрожали, когда он подносил сигарету к губам, и промолчал.
Но молчать без конца ведь нельзя, и мальчишка спросил:
— Вы чего здесь?
— Ничего, — ответил он. — Решил посидеть. А что — нельзя?
— Можно, — сказал мальчик. — Только этот танк наш.
— Чей — ваш? — спросил он.
— Ребят нашего двора, — сказал мальчишка.
Они снова помолчали.
— Вы еще долго будете здесь сидеть? — спросил мальчишка.
— Скоро уйду. — Он посмотрел на часы. — Через час уезжаю из вашего города.
— Смотрите-ка, дождь пошел, — сказал мальчишка.
— Ну, давай заползай сюда и закрывай люк. Дождь переждем, и я уйду.
Хорошо, что пошел дождь, а то пришлось бы уйти. А он еще не мог уйти, что-то его держало в этом танке.
Мальчишка кое-как примостился рядом с ним. Они сидели совсем близко друг от друга, и было как-то удивительно и неожиданно это соседство. Он даже чувствовал дыхание мальчишки и каждый раз, когда он подымал глаза, видел, как стремительно отворачивался его сосед.
— Вообще-то, когда я вижу старые, фронтовые танки, я волнуюсь, — сказал он.
— Этот танк — хорошая вещь. — Мальчишка со знанием дела похлопал ладонью по броне. — Говорят, он освобождал наш город.
— Мой отец был танкистом на войне, — сказал он.
— А теперь? — спросил мальчишка.
— А теперь его нет, — ответил он. — Не вернулся с фронта. В сорок третьем пропал без вести.
В танке было почти темно. Через узенькую смотровую щель пробивалась тоненькая полоска, а тут еще небо затянуло грозовой тучей, и совсем потемнело.
— А как это — «пропал без вести»? — спросил мальчик.
— Пропал без вести, значит, ушел, к примеру, в разведку в тыл врага и не вернулся. И неизвестно, как он погиб.
— Неужели даже это нельзя узнать? — удивился мальчик. — Ведь он там был не один.
— Иногда не удается, — сказал он. — А танкисты смелые ребята. Вот сидел, к примеру, тут какой-нибудь парень во время боя: свету всего ничего, весь мир видишь только через эту щель. А вражеские снаряды бьют по броне. Видал, какие выбоины! От удара этих снарядов по танку голова могла лопнуть.
Где-то в небе ударил гром, и танк глухо зазвенел. Мальчишка вздрогнул.
— Ты что, боишься? — спросил он.
— Нет, — ответил мальчишка. — Это от неожиданности.
— Недавно я прочел в газете об одном танкисте, — сказал он. — Вот это был человек! Ты послушай. Этот танкист попал в плен к фашистам: может быть, он был ранен или контужен, а может быть, выскочил из горящего танка и они его схватили. В общем, попал в плен. И вдруг однажды его сажают в машину и привозят на артиллерийский полигон. Сначала танкист ничего не понял: видит, стоит новенький «Т-34», а вдали группа немецких офицеров. Подвели его к офицерам. И тогда один из них говорит:
«Вот, мол, тебе танк, ты должен будешь пройти на нем весь полигон, шестнадцать километров, а по тебе будут стрелять из пушек наши солдаты. Проведешь танк до конца — значит, будешь жить, и лично я тебе дам свободу. Ну, а не проведешь — значит, погибнешь. В общем, на войне как на войне».
А он, наш танкист, совсем еще молодой. Ну, может быть, ему было двадцать два года. Сейчас такие ребята ходят еще в институты! А он стоял перед генералом, старым, худым, длинным, как палка, фашистским генералом, которому было наплевать на этого танкиста и наплевать, что тот так мало прожил, что его где-то ждет мать, — на все было наплевать. Просто этому фашисту очень понравилась игра, которую он придумал с этим советским: он решил новое прицельное устройство на противотанковых пушках испытать на советском танке.
«Струсил?» — спросил генерал.
Танкист ничего не ответил, повернулся и пошел к танку… А когда он сел в танк, когда влез на это место и потянул рычаги управления и когда они легко и свободно пошли на него, когда он вдохнул привычный, знакомый запах машинного масла, у него прямо голова закружилась от счастья. И, веришь ли, он заплакал. От радости заплакал, он уже никогда и не мечтал, что снова сядет в свой любимый танк. Что снова окажется на маленьком клочке, на маленьком островке родной, милой советской земли.
На минуту танкист склонил голову и закрыл глаза: вспомнил далекую Волгу и высокий город на Волге. Но тут ему подали сигнал: пустили ракету. Это значит: пошел вперед. Он не торопился, внимательно глянул в смотровую щель. Никого, офицеры спрятались в ров. Осторожно выжал до конца педаль газа, и танк медленно пошел вперед. И тут ударила первая батарея — фашисты ударили, конечно, ему в спину. Он сразу собрал все силы и сделал свой знаменитый вираж: один рычаг до отказа вперед, второй назад, полный газ, и вдруг танк как бешеный крутнулся на месте на сто восемьдесят градусов — за этот маневр он всегда получал в училище пятерку — и неожиданно стремительно помчался навстречу ураганному огню этой батареи.
«На войне как на войне! — вдруг закричал он сам себе. — Так, кажется, говорил ваш генерал». Он прыгнул танком на эти вражеские пушки и раскидал их в разные стороны.
«Неплохо для начала, — подумал он. — Совсем неплохо».
Вот они, фашисты, совсем рядом, но его защищает броня, выкованная умелыми кузнецами на Урале. Нет, теперь им не взять. На войне как на войне!
Он снова сделал свой знаменитый вираж и приник к смотровой щели: вторая батарея сделала залп по танку. И танкист бросил машину в сторону; делая виражи вправо и влево, он устремился вперед. И снова вся батарея была уничтожена. А танк уже мчался дальше, а орудия, забыв всякую очередность, начали хлестать по танку снарядами. Но танк был как бешеный: он крутился волчком то на одной, то на другой гусенице, менял направление и давил эти вражеские пушки. Это был славный бой, очень справедливый бой. А сам танкист, когда пошел в последнюю лобовую атаку, открыл люк водителя, и все артиллеристы увидели его лицо, и все они увидели, что он смеется и что-то кричит им.
А потом танк выскочил на шоссе и на большой скорости пошел на восток. Ему вслед летели немецкие ракеты, требуя остановиться. Танкист этого ничего не замечал. Только на восток, его путь лежал на восток. Только на восток, хотя бы несколько метров, хотя бы несколько десятков метров навстречу далекой, родной, милой своей земле…
— И его не поймали? — спросил мальчишка.
Мужчина посмотрел на мальчика и хотел соврать, вдруг ему очень захотелось соврать, что все кончилось хорошо и его, этого славного, геройского танкиста, не поймали. И мальчишка будет тогда так рад этому! Но он не соврал, просто решил, что в таких случаях нельзя ни за что врать.
— Поймали, — сказал мужчина. — В танке кончилось горючее, и его поймали. А потом привели к генералу, который придумал всю эту игру. Его вели по полигону к группе офицеров два автоматчика. Гимнастерка на нем была разорвана. Он шел по зеленой траве полигона и увидел под ногами полевую ромашку. Нагнулся и сорвал ее. И вот тогда действительно весь страх из него ушел. Он вдруг стал самим собой: простым волжским пареньком, небольшого роста, ну, как наши космонавты. Генерал что-то крикнул по-немецки, и прозвучал одинокий выстрел.
— А может быть, это был ваш отец?! — спросил мальчишка.
— Кто его знает, хорошо бы, — ответил мужчина. — Но мой отец пропал без вести.
Они вылезли из танка. Дождь кончился.
— Прощай, друг, — сказал мужчина.
— До свидания…
Мальчик хотел добавить, что он теперь приложит все силы, чтобы узнать, кто был этот танкист, и, может быть, это действительно окажется его отец. Он подымет на это дело весь свой двор, да что там двор — весь свой класс, да что там класс — всю свою школу!
Они разошлись в разные стороны.
Мальчишка побежал к ребятам. Бежал и думал об этом танкисте и думал, что узнает про него все-все, а потом напишет этому мужчине…
И тут мальчишка вспомнил, что не узнал ни имени, ни адреса этого человека, и чуть не заплакал от обиды. Ну, что тут поделаешь…
А мужчина шел широким шагом, размахивая на ходу чемоданчиком. Он никого и ничего не замечал, шел и думал о своем отце и о словах мальчика. Теперь, когда он будет вспоминать отца, он всегда будет думать об этом танкисте. Теперь для него это будет история отца.
Так хорошо, так бесконечно хорошо, что у него наконец появилась эта история. Он будет ее часто вспоминать: по ночам, когда плохо спится, или когда идет дождь, и ему делается печально, или когда ему будет очень-очень весело.
Так хорошо, что у него появилась эта история, и этот старый танк, и этот мальчишка…
Девушка в военном
Почти целая неделя прошла для меня благополучно, но в субботу я получил сразу две двойки: по русскому и по арифметике.
Когда я пришел домой, мама спросила:
— Ну как, вызывали тебя сегодня?
— Нет, не вызывали, — соврал я. — Последнее время меня что-то совсем не вызывают.
А в воскресенье утром все открылось. Мама влезла в мой портфель, взяла дневник и увидела двойки.
— Юрий, — сказала она. — Что это значит?
— Это случайно, — ответил я. — Учительница вызвала меня на последнем уроке, когда почти уже началось воскресенье…
— Ты просто врун! — сердито сказала мама.
А тут еще папа ушел к своему приятелю и долго не возвращался. А мама ждала его, и настроение у нее было совсем плохое. Я сидел в своей комнате и не знал, что мне делать. Вдруг вошла мама, одетая по-праздничному, и сказала:
— Когда придет папа, покорми его обедом.
— А ты скоро вернешься?
— Не знаю.
Мама ушла, а я тяжело вздохнул и достал учебник по арифметике. Но не успел я раскрыть его, как кто-то позвонил.
Я думал, что пришел наконец папа. Но на пороге стоял высокий широкоплечий незнакомый мужчина.
— Здесь живет Нина Васильевна? — спросил он.
— Здесь, — ответил я. — Только мамы нет дома.
— Разреши подождать? — Он протянул мне руку: — Сухов, товарищ твоей мамы.
Сухов прошел в комнату, сильно припадая на правую ногу.
— Жалко, Нины нет, — сказал Сухов. — Как она выглядит? Все такая же?
Мне было непривычно, что чужой человек называл маму Ниной и спрашивал, такая же она или нет. А какая она еще может быть?
Мы помолчали.
— А я ей фотокарточку привез. Давно обещал, а привез только сейчас. — Сухов полез в карман.
На фотографии стояла девушка в военном костюме: в солдатских сапогах, в гимнастерке и юбке, но без оружия.
— Старший сержант, — сказал я.
— Да. Старший сержант медицинской службы. Не приходилось встречаться?
— Нет. Первый раз вижу.
— Вот как? — удивился Сухов. — А это, брат ты мой, не простой человек. Если бы не она, не сидеть бы мне сейчас с тобой…
Мы молчали уже минут десять, и я чувствовал себя неудобно. Я заметил, что взрослые всегда предлагают чаю, когда им нечего говорить. Я сказал:
— Чаю не хотите?
— Чаю? Нет. Лучше я тебе расскажу одну историю. Тебе полезно ее знать.
— Про эту девушку? — догадался я.
— Да. Про эту девушку. — И Сухов начал рассказывать: — Это было на войне. Меня тяжело ранили в ногу и в живот. Когда ранят в живот, это особенно больно. Даже пошевельнуться страшно. Меня вытащили с поля боя и в автобусе повезли в госпиталь.
А тут враг стал бомбить дорогу. На передней машине ранили шофера, и все машины остановились. Когда фашистские самолеты улетели, в автобус влезла вот эта самая девушка, — Сухов показал на фотографию, — и сказала: «Товарищи, выходите из машины».
Все раненые поднялись на ноги и стали выходить, помогая друг другу, торопясь, потому что где-то недалеко уже слышен был рокот возвращающихся бомбардировщиков.
Один я остался лежать на нижней подвесной койке.
«А вы что лежите? Вставайте сейчас же! — сказала она. — Слышите, вражеские бомбардировщики возвращаются!»
«Вы что, не видите? Я тяжело ранен и не могу встать, — ответил я. — Идите-ка вы сами побыстрее отсюда».
И тут снова началась бомбежка. Бомбили особыми бомбами, с сиреной. Я закрыл глаза и натянул на голову одеяло, чтобы не поранили оконные стекла автобуса, которые от взрывов разлетались вдребезги. В конце концов взрывной волной автобус опрокинуло набок и меня чем-то тяжелым ударило по плечу. В ту же секунду вой падающих бомб и разрывы прекратились.
«Вам очень больно?» — услыхал я и открыл глаза.
Передо мной на корточках сидела девушка.
«Нашего шофера убили, — сказала она. — Надо нам выбираться. Говорят, фашисты прорвали фронт. Все уже ушли пешком. Только мы остались».
Она вытащила меня из машины и положила на траву. Встала и посмотрела вокруг.
«Никого?» — спросил я.
«Никого, — ответила она. Затем легла рядом, лицом вниз. — Теперь попробуйте повернуться на бок».
Я повернулся, и меня сильно затошнило от боли в животе.
«Ложитесь снова на спину», — сказала девушка.
Я повернулся, и моя спина плотно легла на ее спину. Мне казалось, что она не сможет даже тронуться с места, но она медленно поползла вперед, неся на себе меня.
«Устала, — сказала она. Девушка встала и снова оглянулась. — Никого, как в пустыне».
В это время из-за леса вынырнул самолет, пролетел бреющим над нами и дал очередь. Я увидел серую струйку пыли от пуль еще метров за десять от нас. Она прошла выше моей головы.
«Бегите! — крикнул я. — Он сейчас развернется».
Самолет снова шел на нас. Девушка упала. Фьють, фьють, фьють — просвистело снова рядом с нами. Девушка приподняла голову, но я сказал:
«Не шевелитесь! Пусть думает, что он нас убил».
Фашист летел прямо надо мной.
Я закрыл глаза. Боялся, что он увидит, что у меня открыты глаза. Только оставил маленькую щелочку в одном глазу.
Фашист развернулся на одно крыло. Дал еще одну очередь, снова промазал и улетел.
«Улетел, — сказал я. — Мазила».
Потом девушка потащила меня дальше. Когда она меня дотащила до железнодорожной станции, было уже темно. Мы ползли десять часов.
— Вот, брат, какие бывают девушки, — сказал Сухов. — Один раненый сфотографировал ее для меня на память. И мы разъехались. Я — в тыл, она — обратно на фронт.
Я взял фотографию и стал смотреть. И вдруг узнал в этой девушке в военном костюме мою маму: мамины глаза, мамин нос. Только мама была не такой, как сейчас, а совсем девчонкой.
— Это мама? — спросил я. — Это моя мама спасла вас?
— Вот именно, — ответил Сухов. — Твоя мама.
Тут вернулся папа и перебил наш разговор.
— Нина! Нина! — закричал папа из прихожей. Он любил, когда мама его встречала.
— Мамы нет дома, — сказал я.
— А где же она?
— Не знаю, ушла куда-то.
— Странно, — сказал папа. — Выходит, я зря торопился.
— А маму ждет фронтовой товарищ, — сказал я.
Папа прошел в комнату. Сухов тяжело поднялся ему навстречу. Они внимательно посмотрели друг на друга и пожали руки. Сели, помолчали.
— А товарищ Сухов рассказывал мне, как они с мамой были на фронте.
— Да? — Папа посмотрел на Сухова. — Жалко, Нины нет. Сейчас бы обедом накормила.
— Обед ерунда, — ответил Сухов. — А что Нины нет, жалко.
Разговор у папы с Суховым почему-то не получался. Сухов скоро поднялся и ушел, пообещав зайти в другой раз.
— Ты будешь обедать? — спросил я папу. — Мама велела обедать, она придет не скоро.
— Не буду я обедать без мамы, — рассердился папа. — Могла бы в воскресенье посидеть дома!
Я повернулся и ушел в другую комнату. Минут через десять папа пришел ко мне.
— Юрка, — голос у папы был виноватый, — как ты думаешь, куда пошла мама?
— Не знаю. Оделась по-праздничному и ушла. Может быть, в театр, — сказал я, — или устраиваться на работу. Она давно говорила, что ей надоело сидеть дома и ухаживать за нами. Все равно мы этого не ценим.
— Чепуха, — сказал папа. — Во-первых, в театре в это время спектаклей нет. А во-вторых, в воскресенье не устраиваются на работу. И потом, она бы меня предупредила.
— А вот и не предупредила, — ответил я.
После этого я взял со стола мамину фотографию, которую оставил Сухов, и стал на нее смотреть.
— Так-так, по-праздничному, — грустно повторил папа. — Что у тебя за фотография? — спросил он. — Да ведь это мама!
— Вот именно мама. Это товарищ Сухов оставил. Мама его из-под бомбежки вытащила.
— Сухова? Наша мама? — Папа пожал плечами. — Но ведь он в два раза выше мамы и в три раза тяжелее.
— Мне сам Сухов сказал. — И я повторил папе историю этой маминой фотографии.
— Да, Юрка, замечательная у нас мама. А мы с тобой этого не ценим.
— Я ценю, — сказал я. — Только иногда у меня так бывает…
— Выходит, я не ценю? — спросил папа.
— Нет, ты тоже ценишь, — сказал я. — Только у тебя тоже иногда бывает…
Папа походил по комнатам, несколько раз открывал входную дверь и прислушивался, не возвращается ли мама.
Потом он снова взял фотографию, перевернул и прочел вслух:
— «Дорогому сержанту медицинской службы в день ее рождения. От однополчанина Андрея Сухова». Постой-постой, — сказал папа. — Какое сегодня число?
— Двадцать первое!
— Двадцать первое! День маминого рождения. Этого еще не хватало! — Папа схватился за голову. — Как же я забыл? А она, конечно, обиделась и ушла. И ты хорош — тоже забыл!
— Я две двойки получил. Она со мной не разговаривает.
— Хороший подарочек! Мы просто с тобой свиньи, — сказал папа. — Знаешь что, сходи в магазин и купи маме торт.
Но по дороге в магазин, пробегая мимо нашего сквера, я увидал маму. Она сидела на скамейке под развесистой липой и разговаривала с какой-то старухой. Я сразу догадался, что мама никуда не уходила. Она просто обиделась на папу и на меня за свой день рождения и ушла.
Я прибежал домой и закричал:
— Папа, я видел маму! Она сидит в нашем сквере и разговаривает с незнакомой старухой.
— А ты не ошибся? — сказал папа. — Живо тащи бритву, я буду бриться. Достань мой новый костюм и вычисти ботинки. Как бы она не ушла, — волновался папа.
— Конечно, — ответил я. — А ты сел бриться.
— Что же, по-твоему, я должен идти небритым? — Папа махнул рукой. — Ничего ты не понимаешь.
Я тоже взял и надел новую куртку, которую мама не разрешала мне еще носить.
— Юрка! — закричал папа. — Ты не видел, на улице цветы не продают?
— Не видел, — ответил я.
— Удивительно, — сказал папа, — ты никогда ничего не замечаешь.
Странно получается у папы: я нашел маму и я же ничего не замечаю.
Наконец мы вышли. Папа зашагал так быстро, что мне пришлось бежать.
Так мы шли до самого сквера. Но, когда папа увидел маму, он сразу замедлил шаг.
— Ты знаешь, Юрка, — сказал папа, — я почему-то волнуюсь и чувствую себя виноватым.
— А чего волноваться, — ответил я. — Попросим у мамы прощения, и все.
— Как у тебя все просто. — Папа глубоко вздохнул, точно собирался поднять какую-то тяжесть, и сказал: — Ну, вперед!
Мы вошли в сквер, шагая нога в ногу. Мы подошли к нашей маме.
Она подняла глаза и сказала:
— Ну вот, наконец-то.
Старуха, которая сидела с мамой, посмотрела на нас, и мама добавила:
— Это мои мужчины.
Длинные и короткие ночи
Елка стояла у окна и ждала папу. Он должен был вернуться в час, а сейчас было два. Уже несколько раз звонила мама и спрашивала Елку про папу.
Наконец Елка увидала его. Федор Иванович ходил не как все слепые. Они почему-то поднимают голову к небу, а он смотрел себе под ноги. И если бы Федор Иванович шел быстрее, то никто бы не догадался, что он слепой.
Елка посмотрела, как папа пересек улицу, и побежала открывать дверь.
— Здравствуй, — сказал Федор Иванович. — Мама дома?
— Нет, — ответила Елка. — Скоро придет, она звонила. Ты раздевайся, мой руки. Как прошла лекция?
— Хорошо. — Федор Иванович снял пальто и стал нащупывать крючок на вешалке.
Елка заглянула ему в лицо. Она видела за темными стеклами очков закрытые глаза. Сколько раз она смотрела ему в глаза и думала: вдруг они начнут видеть?
Отец повесил пальто и спросил:
— Что ты на меня смотришь?
— Так просто, — сказала Елка. — Посмотрела так просто.
В это время пришла Майя Михайловна. У нее был обеденный перерыв. Все сели к столу.
— Ну, как лекция? — спросила она.
Елка увидала, что папа нахмурился, и подумала: «Ну зачем мама спрашивает про лекцию? Сначала я, потом она».
— Мне надоело даже вспоминать про эти лекции, — ответил Федор Иванович. — Санитарная гигиена. Занимаюсь этим, потому что больше ничего не могу.
— Ты врач, — сказала Майя Михайловна. — Это твоя специальность.
— Моя специальность хирургия. Я сделал тысячу операций. А теперь не хочу ничего знать о медицине. Мне надоело читать лекции. — Он встал из-за стола.
Когда папа волновался — Елка заметила, — он терял уверенность в движениях. Вот и сейчас: — прежде чем дойти до двери в другую комнату, Федор Иванович зацепился за ножку кресла и ударился о книжный шкаф.
— Соседи говорят, что тебе с ним мучение. Это правда? — спросила Елка.
— Да, Елка, — ответила Майя Михайловна, — мучение. Тогда он был веселый. Мне не трудно, что он не видит, трудно, что он невеселый. Пойди позови его. Надо же пообедать.
Но Федор Иванович вернулся сам.
— Прости, — сказал он жене. — Я погорячился.
— Ничего. Действительно, ты устал. Зато это была последняя лекция. Через неделю я получу отпуск, и мы поедем в твою деревню.
— Наконец-то! — сказал Федор Иванович. — Надоело в городе. Будем, Елка, ходить с тобой на рыбалку.
— На рыбалку… — ответила Елка. — И в лес за грибами. — Елка замолчала. Она вспомнила, что грибы собирать папа не сможет.
Но Федор Иванович сказал:
— Правильно. Будем ходить за грибами. Насушим маме грибов на зиму.
В деревню от станции ехали на грузовике. Федор Иванович и Елка сидели в кузове, а Майя Михайловна — в кабине с шофером.
— Мы въехали в деревню, — сказала Елка.
— Ну? — спросил Федор Иванович. — Почему ты замолчала?
— Мы едем по главной улице, — снова заговорила Елка. — Она пыльная. В окне дома стоит кукла, а рядом сидит кот. Он…
— Елка, — перебил ее Федор Иванович. — Опять не по существу…
Елка вздохнула:
— Сейчас будет по существу. На улице строится деревянный дом, а рядом много мусора.
Машина резко затормозила и остановилась.
— Кажется, приехали. — Елка осмотрелась. — Стоим у старого дома с заколоченными окнами.
— Это и есть афанасьевский. — Шофер с любопытством посмотрел на Федора Ивановича. — Пять лет никто в нем не живет.
Федор Иванович взялся за борт кузова, чтобы прыгнуть на землю.
— Осторожнее, — предупредил шофер и хотел помочь Федору Ивановичу.
— Не надо, — сказала Майя Михайловна. — Он сам.
Елка посмотрела, как папа, спотыкаясь, торопился к дому.
Он уперся в стену и по стене пошел к дверям. На дверях Федор Иванович нащупал доски, набитые крест-накрест, и спросил:
— Нет у вас топора, что ли?
— Есть ломик, — ответил шофер.
Елка взяла ломик у шофера и отнесла отцу.
Федор Иванович подсунул ломик под доски, сильно рванул. Доски отлетели и упали Федору Ивановичу под ноги, ржавыми гвоздями кверху. Елка убрала доски, чтобы папа не наступил на них.
— Майя, Елка! — позвал Федор Иванович. — Пошли. — Он открыл дверь, и они скрылись в доме.
Шофер влез в кузов, снял чемодан, отнес к дому и уехал.
— Темно, — сказала Елка. — И пахнет плесенью.
— Здесь никто не жил пять лет, — ответил Федор Иванович.
— Откроем окна, вымоем полы — и сразу станет веселее, — сказала Майя Михайловна.
Федор Иванович вытянул руку и прошел вперед.
— Печь. В ней мама пекла хлебы. Они пахли тмином. Стол. Ого, даже сохранились вырезки. Майя, посмотри, здесь вырезано слово «мужайся»!
— Да. «Мужайся».
— Мы так здоровались с Антоном. Перочинным ножом вырезал. А мама мне за это надавала подзатыльников. — Федор Иванович продвинулся дальше. — Кровать, мамина кровать… — Он протянул руку к стене. — Фотографии пыльные…
Елка посмотрела на маму и поняла, что та сейчас заплачет. Тогда она сказала:
— Не знаю, как вы, а я хочу есть.
— Хорошо вернуться в родной дом, — сказал Федор Иванович. — Даже если он забит.
— Я хочу есть, — повторила Елка.
— Правильно, — сказал Федор Иванович. — Устроим завтрак по-походному. Пошли к машине, а то шофер заждался.
— Он уехал, вытащил вещи и уехал, — сказала Елка.
— Черт возьми! А я даже не слышал, как он уехал.
— Действительно уехал. — Майя Михайловна выглянула в окно. — И я не слышала.
Весь день Елка с мамой и папой приводили дом в порядок. Вечером пришли гости. Все больше женщины, и все пожилые. Они знали Федора Ивановича с детства и звали Федей.
Елке надоели разговоры и расспросы про городскую жизнь, и она вышла во двор. Когда гости проходили мимо нее, то одна женщина сказала:
— Лучше был бы он без руки или без ноги. А слепой — ровно маленькое дитя. Ничего сам не может: ни дров наколоть, ни воды принести.
«Все время напоминают, — подумала Елка. — Все время».
Он не может наколоть дров, он не может принести воды. Он не видит звезд, которые стоят сейчас над Елкиной головой. Он не видит маминого лица и никогда не узнает, какой станет Елка, когда вырастет.
Однажды Елка и Федор Иванович возвращались с рыбалки. У них было отличное настроение, и Елка в такт шагам позвякивала колокольчиком от папиной удочки.
— У правления колхоза стоят несколько человек, — сказала Елка. — Среди них какой-то приезжий. По-моему, городской. Они смотрят на нас.
И вдруг Елка увидела, что городской мужчина пошел к ним навстречу. Он остановился и посмотрел Федору Ивановичу в лицо.
— Кто это? — спросил Федор Иванович.
— Федор!.. — сказал мужчина. — Здравствуй, Федор.
— Антон? Неужели это ты?
Елка видела, как у папы задрожали губы.
— Ну, здравствуй! — Антон обнял Федора Ивановича и крепко поцеловал. — Хорошо, что ты приехал. Я знаешь как рад, что ты приехал!
— Идем сейчас же ко мне, — сказал Федор Иванович. — Ты мне расскажешь про себя.
Они быстро пошли вперед и даже забыли про Елку. Антон держал Федора Ивановича за локоть, и Елка еле поспевала за ними. Во дворе Федор Иванович так громко крикнул, что соседский петух испугался и взлетел в воздух.
— Майя! Майя! — закричал Федор Иванович. — Посмотри, кого я привел!
— Ты привел Антона Соловьева.
— Молодец! — сказал Федор Иванович и рассмеялся. — Антон, это моя жена. Елка, иди сюда.
Елка подошла.
— А это Елена, или просто Елка. Между прочим, Антон, что ты здесь делаешь?
— Работаю в райкоме партии, — ответил Соловьев. — Приехал посмотреть ваш колхоз.
— Начальник, — сказал Федор Иванович.
Пока отец разговаривал с Соловьевым в доме, Елка сидела во дворе, а когда они вышли, потихоньку побрела за ними.
— Елка! — окликнула ее мама. — Ты им не мешай.
— Я не мешаю, — ответила Елка.
Они дошли до озера и сели у воды.
— Ну а ты что делаешь, Федор? Расскажи, теперь твой черед.
— Читаю лекции о пользе санитарной гигиены. Говорю, как чистота помогает человеку бороться с болезнями.
— Скучно? — спросил Соловьев.
— Скучно. А главное, обидно, что занимаюсь этим, потому что больше ничего не могу.
— А ты подыскал бы себе другую работу, — посоветовал Соловьев.
— Нет, Антон. Мое дело конченое. Отработал. Я теперь только все время стараюсь быть веселым, чтобы жене и Елке со мной было хорошо.
— Так скучно, — сказал Соловьев.
— Ничего. У меня режим дня. Спортом занимаюсь. Лекции… Музыку слушаю. А что ты, собственно, ко мне пристал — скучно да скучно?
— Хочу тебе предложить настоящую работу.
— Какую?
Елка сидела невдалеке и видела, что отец повернул голову к Соловьеву.
— Заведующим больницей. Мы здесь заложим большую больницу. Межколхозную.
— Заведующим больницей? — удивился Федор Иванович. — Заведующий больницей — слепой.
— Ты же опытный врач. Все забыл? Придут к тебе молодые врачи, девчонки и мальчишки, только после института. Разве ты не сможешь их научить работать?
— Нет. — Федор Иванович покрутил головой. — Это не для меня.
— Смотри, Федор. Настоящее дело. Большую пользу принесешь людям. Вспомни фронт, там было потяжелее.
— Нет. Это не для меня. А фронт был давно, я начинаю о нем уже забывать.
— Я этого никогда не забуду, — сказал Соловьев. — Помнишь отступление под Даугавой? Надо было построить мост через реку для переправы под бомбежкой. Тогда передали команду: коммунисты, три шага вперед! В воде нас подбрасывало волнами от взрывов и вырывало понтонные лодки из рук. А ты сейчас не хочешь сделать эти три шага.
У Елки затекли ноги, и она пошевелилась.
— Темно уже, — сказал Соловьев. — Пошли, я провожу тебя.
— Мне всегда темно, — сказал Федор Иванович. — Я живу в ночи. У меня длинные-длинные ночи. А потом, где-то здесь Елка. Елка! — позвал он. — Иди сюда.
— Ну, прощай! Буду к тебе заезжать!
«Зачем мы его встретили? — подумала Елка. — Испортил папе настроение».
— Может, переночуешь? — спросил Федор Иванович.
— Нет, Федор, мне пора.
— До свидания. — Елка боялась, что Соловьев напомнит папе про больницу, и хотела, чтобы он побыстрее ушел.
— До свидания, Елка. — Соловьев сжал ее ладошку. Рука у него была теплая и сухая. — Мужайся! — Он посмотрел на Федора Ивановича. — Помнишь?
— Помню, — ответил Федор Иванович.
Утром Федор Иванович сказал:
— Елка, сегодня на рыбалку не пойдем.
— Ну и хорошо. Пойдем в лес. И мама пойдет с нами, а то ей на рыбалке неинтересно.
— В лес тоже не пойдем.
Елка посмотрела на отца. У него было хмурое лицо, как в городе, когда он возвращался с лекций.
— Побродим по деревне. Скоро нам уезжать, а мы еще нигде не были.
— Хорошо. Побродим, если тебе захотелось.
Они пошли в другой конец деревни, где никогда не были. На колхозные фермы. Шли быстро и не разговаривали, словно спешили по делу.
— А вот и фермы. — Елка остановилась. — Четыре длинных кирпичных одноэтажных дома с маленькими окошечками.
— Что ты еще видишь?
— Ничего. Четыре дома. А немножко дальше — сад.
— Веди меня через сад.
Елка взяла отца за руку и повела.
— Все. Сад кончился, а дальше поле, а там строят дом.
— Значит, уже строят, — сказал Федор Иванович.
Елка догадалась: папа хотел посмотреть, как строят больницу, и поэтому придумал прогулку. Когда на обратном пути проходили мимо ферм, Федор Иванович снова остановился.
— Молоком пахнет. Нравится тебе, Елка, когда пахнет молоком? В городе молоком не пахнет.
Елка хотела соврать. Она чувствовала, что папа думает все время о предложении Соловьева. Но ей нравился запах свежего молока, и она ответила:
— Вкусно пахнет.
Они пересекли деревню и подошли к обрыву над озером.
— Высоко? — спросил Федор Иванович.
— Высоко, и вода черная.
— А мы с Антоном, когда были мальчишками, отсюда прыгали в воду. Никто не решался, а мы прыгали.
— Он маленький и худой, — сказала Елка.
— А все равно прыгал. Самый первый. Что это мальчишки раскричались?
— Плавают наперегонки.
— Ну-ка позови кого-нибудь из них.
Елка посмотрела в сторону ребят и увидала девочку.
— Девочка, девочка! — позвала Елка. — Подойди, пожалуйста, к нам.
Ребята перестали галдеть, а девочка вышла из воды и подбежала к ним.
— Добрый день! — сказала она.
— Здравствуй, — ответил Федор Иванович. — Как тебя зовут?
— Тася.
— Ну-ка скажи, Тася, у обрыва в воде камней нет?
— Нет, — ответила Тася. — Там глубоко.
— А кто-нибудь из ребят прыгал с обрыва?
— Я не ныряла, а Славка нырял. Славка! — закричала она. — Славка!
Один мальчишка отделился от общей ватаги, быстро натянул брюки на мокрые трусы и подбежал.
— Славка, — спросил Федор Иванович, — когда прыгал с обрыва, страшно тебе было?
Славка помялся:
— Страшновато.
— А зачем же ты прыгал? — удивилась Елка.
— Когда летишь, дух захватывает, — сказал Славка. — А вынырнешь из воды — радость какая-то.
Федор Иванович стал раздеваться.
— Ты будешь купаться? — спросила Елка.
— Хочу прыгнуть.
— Не надо. Тебе нельзя.
— Мне все можно. Мне надоело быть слепым. Я все могу. Славка прыгал, и я прыгну.
— Подождите, — сказал Славка. — Сначала я.
Они встали на краю обрыва. Елка посмотрела отцу в спину. Под правой лопаткой у него был шрам от пулевой раны.
Славка рядом с Федором Ивановичем казался совсем маленьким и смешным. У него были не по росту большие трусы.
— Он всего один раз и прыгал-то, — сказала Тася. — А сейчас хочет перед Федором Ивановичем показаться.
Славка постоял минуту, потом крепко зажмурил глаза, зажал рукой нос и прыгнул. Он тут же вынырнул и закричал:
— Хорошо! Федор Иванович, прыгайте столбиком!
Федор Иванович летел очень долго, и ему стало страшно, что он врежется в землю и разобьется. И в ту же секунду его тело скрылось под водой. Он вынырнул и поплыл. А Славка поплыл следом, только он сильно отстал.
Федор Иванович остановился и прислушался. Голоса над водой разносились так, что он не понимал, откуда они. С берега или, может быть, с рыбачьей лодки.
«Заплыл, — подумал он. — И не знаю, где берег». Ему стало неприятно. Уже прошла радость от удачного прыжка, он только чувствовал вокруг себя воду, и ему было неприятно. В глаза попала вода, и он потер их.
— Федор Иванович, — сказал Славка, — поплыли назад.
— А, это ты, Славка. Здорово плаваешь. — Ему нравился этот Славка, хотя он его знал всего двадцать минут. И вообще ему нравились деревенские ребята. — Поплыли, пожалуй.
И тут Славка догадался, что Федор Иванович заблудился в озере и не знает, в какой стороне берег. Он точно случайно взял его за руку и потянул к берегу. Федор Иванович вылез из воды, и Елка протянула ему руку.
— Как плаваю? — спросил он и рассмеялся.
— Стилем дельфин, — сказала Елка.
— Пора домой. У меня с мамой серьезный разговор.
— Решил остаться в деревне?
— Да. А ты против?
— Не знаю.
— Легче всего не знать… А мне хотелось бы остаться в деревне. Здесь теперь начинается самое интересное. Главную улицу скоро покроют асфальтом. Дома будут строить кирпичные, трехэтажные, как в городе.
— И телевизионную вышку надо поставить, — сказала Елка. — Я читала в «Огоньке», что во многих колхозах есть телевизоры.
— Будут телевизоры, — ответил Федор Иванович. Он вспомнил себя на фронте, когда шел бой и взрывались снаряды дальнобойных орудий, а он рядом, в палатке, делал операции, чтобы спасти жизнь людям. — Будет асфальт, чтобы я ходил не спотыкаясь. Будет больница, новая, светлая. Все будет.
— Ты знаешь, Майя, — сказал Федор Иванович, — Антон предлагает мне заведовать новой больницей.
— Тебе? Но это просто глупо и наивно.
— Почему глупо и наивно? — спросила Елка. — Здесь хорошо, а заведующим больницей быть очень интересно.
— Не лезь не в свое дело, — сказала Майя Михайловна. — Что ты понимаешь в этом?
— Заведующим больницей быть очень интересно, — упрямо повторила Елка. — Неужели ты этого не понимаешь?
Майя Михайловна на секунду подняла глаза, посмотрела на Елку, потом на мужа. Он сидел прямо-прямо, как будто у него в спине была палка, и смотрел в одну точку.
«Как он сейчас похож на настоящего слепого, — подумала Майя Михайловна. — Почему он так напряженно сидит?»
— Новая больница! Молодые, неопытные врачи. То не хватает аппаратуры, то плохо с топливом, то еще что-нибудь. Тысяча забот. Весной и осенью в деревне грязь по колено, не пройдешь. Справишься ли ты с этим?
— Справится, — сказала Елка. — Справится и будет веселым-веселым. Он ведь старый врач.
Майя Михайловна тяжело вздохнула:
— Ну что ж, надо попробовать.
Федор Иванович улыбнулся. «А сейчас он совсем не похож на слепого», — подумала она и сказала:
— Оставайся с Елкой. А если все будет хорошо, я вернусь.
На следующий день Федор Иванович с Елкой пошел в правление и позвонил Антону Соловьеву в райком. Елка стояла рядом с отцом и видела его крепко сжатые скулы.
— Антон! — крикнул Федор Иванович. — Это Федор. Я согласен. — Он улыбнулся и повесил трубку.
— Он не передумал? — спросила Елка.
— Нет, не передумал. Он сказал, что уже три дня ждет моего звонка. И еще он сказал: мужайся!
— Тяжело уезжать, — сказала Майя Михайловна. — Ну что я там буду делать одна? Беспокоиться?
— Будешь работать и ждать наших писем, — ответил Федор Иванович. — А потом приедешь. Месяца через два все станет ясно.
— Елка, ты смотри за папой, чисть ему каждый день сапоги. Не знаю, как вы справитесь без меня?
— Справимся. Мне будут помогать Тася и Славка. Но все равно возвращайся побыстрее.
Тут ударил два раза колокол, Майя Михайловна поцеловала мужа, Елку, вскочила на подножку, и поезд тронулся.
— Елка, в каком платье мама?
— В синем с белыми горохами, — ответила Елка.
«В синем с белыми горохами, — подумал Федор Иванович. — Это как небо с белыми облаками или как море с пенистыми барашками волн».
Елка побежала следом за поездом, а Федор Иванович остался один. Люди толкали его, что-то кричали, он слушал стук удаляющегося поезда, и два цвета мелькали у него в памяти: синий и белый. Два цвета, которые у него остались в памяти от той жизни, когда он был как все.
Федор Иванович почувствовал, что Елка стоит с ним рядом. Он протянул ей руку и сказал:
— У нас теперь будут короткие ночи, у нас больше никогда не будет длинных ночей.
Дневник «П. М. М.»
Новичок
«5 октября
Составил окончательный план экспедиции на Новую Гвинею. Пойду по следам Миклухо-Маклая. Каждый день стараюсь узнать что-нибудь новое об этом острове. Сегодня, например, прочитал, что там, в зарослях манговых деревьев, на болотах, водятся моллюски побольше килограмма! Они забираются в ил и живут семьями.
Удивительное дело! Говорят, папуасы безграмотные и даже не имеют своей азбуки. Это в наше-то время! Решил изучить их язык и составить алфавит. Раз никто до сих пор не занялся папуасской азбукой, то теперь это должен сделать советский человек.
Все записи буду подписывать тремя буквами: „П. М. М.“, что значит „Потомок Миклухо-Маклая“. По-моему, здорово придумано!.. „П. М. М.“.
Михаил Платонович что-то последнее время часто болеет.
Если бы не моя страсть к путешествиям, обязательно стал бы врачом, чтобы открыть лекарство от всех болезней.
П. М. М.».
«17 октября
У нас в классе новичок.
Его зовут Гога Иглицкий. А приехал он из южного города Туапсе. И главное, он живет в нашем доме. Хорошо бы с ним подружиться!
П. М. М.».
«21 октября
На последнем уроке географии Михаил Платонович рассказывал про самую высокую гору в мире — Эверест. Она находится в Индии. Только двое людей побывали на ее вершине — шерп Тенцинг и англичанин Хиллари.
Шерпы — маленькая народность в Индии, прирожденные альпинисты, а Тенцинг даже среди них самый ловкий и выносливый. Он носит почетное звание индийских альпинистов — „тигр снегов“.
Нужно будет обязательно написать письмо Тенцингу. Мне очень нравится, что он шерп и что он „тигр снегов“.
П. М. М.».
«28 октября
Шли из школы втроем: Михаил Платонович, Гога и я. По-моему, Михаилу Платоновичу Гога тоже нравится. Да и как может быть иначе, когда он такой умный и сильный. Будем дружить втроем.
П. М. М.».
Димка прочел свои старые записи и написал:
«3 ноября
Мы с Гогой неразлучные друзья. Сегодня обменялись пионерскими галстуками. Хочу дать ему почитать свой дневник. Вдруг он тоже собирается в путешествие. Вот бы поехать куда-нибудь вместе!»
Тут Димка вспомнил, что должен сходить в магазин для Михаил Платоновича, и осторожно вышел, чтобы мама не услышала, а то заставит надеть калоши.
В магазине Димка купил масло и сыр. Придирчиво расспросив, какой хлеб самый свежий, взял несколько ситников.
На обратном пути два раза призывно свистнул у Гогиного окна и закричал:
— Пошли к Михаилу Платоновичу!
Через несколько минут они уже влетели к старому учителю. Тот лежал на диване, положив ноги на высокий табурет, чтобы отдыхали.
— Я не один, — смущенно сказал Димка.
— Ты так говоришь, точно привел ко мне уссурийского медведя.
— Да нет, — рассмеялся Димка, — привел товарища.
А в комнату уже протиснулся Гога.
— Это ты, Иглицкий? — узнал Михаил Платонович новичка, тяжело засопел и поднялся. — Заходи!
В комнате сразу стало тесно, потому что Михаил Платонович был высокий, широкоплечий и толстый. Он взял сумку с продуктами у Димки и сказал:
— Ну, я пойду на кухню, займусь хозяйством, а вы здесь действуйте согласно настроению.
— Нравится? — спросил Димка. — Стол, понимаешь, без скатертей, которые вечно пачкаются. На кровать можно садиться, как в корабельном кубрике.
Гога только успевал оглядываться по сторонам. Комната учителя была необычная. Простая железная кровать покрыта шерстяным одеялом. На стенах висели географические карты и рисунки фрегатов, каравелл и парусных яхт.
Михаил Платонович поставил на стол пузатый алюминиевый чайник, хлеб, нарезанный крупными кусками, открытую банку со сгущенными сливками.
— Эй, на вахте! — вдруг оглушительно крикнул Михаил Платонович мальчикам, которые прилепились к картинкам на стене. — Не хотите ли отведать горячего рома?
— С удовольствием, капитан! — ответил Димка.
И ребята уселись пить чай.
Гога и Димка
Прошло несколько недель. Гога чувствовал себя в классе так, словно проучился здесь много лет. На переменах он громко разговаривал и даже любил прихвастнуть. Один раз сказал, что видел в Черном море кита. Когда он такое заявил, Димка отошел в сторону, чтобы никто не догадался по его лицу, что Гога врет. А в другой раз выхватил у Михаила Платоновича портфель, а потом хвастался перед ребятами, что учитель — его самый первый друг.
Тут уж Димка, который действительно давно дружил с Михаилом Платоновичем, не вытерпел и возмутился:
— Чего ты выхваляешься: «я да я», «мы с Михаилом Платоновичем»! Похвальбушка, вот ты кто!
— А тебе что, завидно? — ехидно сказал Гога. — Мне дал понести, а тебе нет?
«И правда, — подумал Димка, — видно, я от зависти злюсь. Михаил Платонович ни разу не предложил мне понести портфель, а Гоге дал».
В этот день Димка пришел домой и написал в дневнике:
«26 ноября
Обозвал Гогу похвальбушкой. Как потом выяснилось, сделал это от зависти. Никогда раньше не думал, что я такой. Я спросил у Михаила Платоновича, что делать, если человек завидует (конечно, я не назвал себя). Он ответил: „С этим надо бороться“.
Буду бороться. Только еще не знаю как, потому что ведь холодное обтирание и утренняя гимнастика здесь не помогут.
Я узнал, что на Новой Гвинее можно охотиться на кабанов ночью с фонарем. Кабаны там любопытные, сами выходят на свет фонаря.
П. М. М.».
Михаил Платонович заболел…
Михаил Платонович чувствовал себя с утра неважно. Покалывало сердце и отдавало в левую руку. Все же он пришел на урок, уселся за учительским столом и вызвал Иглицкого.
Михаил Платонович недавно спрашивал Гогу, и тот к уроку не готовился. Он путался, сбивался, а когда заметил, что учитель слушает с закрытыми глазами, начал напропалую врать.
Димка сидел красный и делал Гоге предостерегающие жесты, но тот увлекся и стал дурачиться. В классе уже все посмеивались.
Но вот Михаил Платонович открыл глаза и посмотрел на Гогу.
— Садись, — сказал он. — Урока ты не выучил.
Михаил Платонович глубоко вздохнул, подошел к окну и долго стоял спиной к классу. Он прислушивался к ноющей боли в сердце и смотрел, как школьный дворник поджигал большие кучи опавших листьев. Листья были сырые, горели плохо, и только маленький, едва заметный дымок тянулся кверху.
Все думали — учитель заругает Гогу, но он даже не поставил ему отметки, дождался звонка и молча ушел.
Димка встретился с Гогой в раздевалке. Тот стоял в своем новеньком темно-сером пальто с пушистым воротником.
— Ты что, Михаила Платоновича не будешь дожидаться?
— Нужно очень! Я про него все узнал, он теперь уже не учитель географии, а пенсионер, бывший учитель… И мне начхать на него. Счастливо оставаться! — И Гога убежал.
Димка хотел броситься за ним. Ему обязательно надо было объясниться с Гогой, но оглянулся и увидел Михаила Платоновича.
— Дядя Миша, вы… — он говорил заикаясь, — вы ничего не слышали? Правда ведь, ничего?
Больше всего на свете Димке хотелось получить отрицательный ответ, но учитель кивнул головой:
— Слышал.
— Это он пошутил, понимаете, он горячий, дядя Миша. Я живо его догоню. Он извинится перед вами! И за урок, и вот за эти слова. А, хотите?..
— Не надо, Димка. И потом, я в самом деле ухожу на пенсию.
Никогда еще их возвращение с Михаилом Платоновичем домой не было таким печальным. Шли они медленно. Михаил Платонович быстро уставал и задыхался. Димка проводил его до квартиры и пошел домой. Не побежал, как всегда, а пошел, потому что не разбежишься, когда такие нелегкие мысли в голове.
На следующий день у Михаила Платоновича случился инфаркт — тяжелая болезнь сердечных сосудов. Димка впервые слышал это слово. Он принес в класс весть о болезни учителя. Его стали расспрашивать, как да что, и только один Гога не подошел. Потом затрезвонил звонок, и ребята побежали на урок, чтобы встретиться с новым учителем географии.
Это оказалась молоденькая женщина с коротко остриженными волосами. Она была красивая, и Димку это неприятно поразило. Но скоро он догадался, почему она была такая красивая: у нее были синие-синие глаза, черные волосы, а кофточка под цвет глаз, тоже синяя. «От кофточки», — подумал Димка и успокоился.
Учительница не сидела на месте, как Михаил Платонович, а неслышно расхаживала между рядами, заложив руки за спину.
На перемене Гога шептал в коридоре:
— Вот это учительница! Не то что наш старикан: «вы перепутали вулкан Этну с Везувием», «достопочтенный рыцарь», точно мы англичане из средневековья.
Ребята тоже хвалили ее, и Димке вдруг стало одиноко-одиноко. Ему было жалко Михаила Платоновича.
«Ну и пускай все забыли дядю Мишу, мы и без них проживем».
Из школы в этот день Димка шел следом за Гогой. Он смотрел ему в спину и думал: «Пальто с хлястиком носит, задавала!» Ему почему-то захотелось догнать Гогу, наскочить и оторвать этот хлястик. Точно от этого стало бы легче. И он догнал Гогу и грубо толкнул его плечом:
— Зайдем во двор. Дело есть!
Димка свернул во двор, не оглядываясь, чувствуя, что Гога идет за ним без охоты.
— Ну чего? — настороженно спросил Гога.
Димка расстегнул пальто и снял галстук.
— Давай мой галстук назад. Разошлись наши дорожки. Я бы тебя, такого, из пионеров выгнал!
— За что, интересно?
— За твою подлую натуру.
Гога тоже снял галстук.
— Ну, еще чего скажешь?
— А вот чего! — И Димка неожиданно ударил его по щеке.
Гога схватился за щеку и закричал тонким, девчоночьим голосом:
— Ты что дерешься? Я всем расскажу! Заманил и нападаешь на безоружных!
— Ах, заманил? — сказал Димка. — Тогда снимай пальто, будем драться.
Он вдруг почувствовал приступ ярости. Дрожащими от волнения руками Димка стал снимать пальто, но Гога повернулся и стремительно пустился наутек. Он бежал, поминутно оглядываясь, а когда увидел, что Димка за ним не гонится, остановился и помахал кулаком:
— Ничего, мы еще с тобой посчитаемся.
История с дневником
«2 декабря
Сегодня у нас на уроке географии был балет. Новая географичка все время расхаживала, пританцовывая, между партами. А наши растаяли и улыбались ей. Забыли Михаила Платоновича».
Димка подумал, что бы еще написать, и вдруг нарисовал во весь тетрадный лист пляшущего человечка и подписал:
«Ах, я вам расскажу, как надо танцевать по континентам и островам!»
«К Михаилу Платоновичу не пускают. Продолжаю изучать Новую Гвинею. Слова Миклухо-Маклая: „Даже падая в пропасть, не теряй присутствия духа“, — я взял себе на вооружение.
Через несколько дней мама снова уходит в экспедицию. Но на этот раз недалеко. На поезде ехать всего одну ночь, а потом еще на санях, к таежной деревне. Там у них основная база. Моя мама геодезист.
Геологи ищут нефть, алмазы, золото, а потом приходят геодезисты и наносят эту местность на карту.
Обычно, когда мама раньше уходила в тайгу, то оставляла меня на Михаила Платоновича, а теперь я останусь один. Она сказала: „Дмитрий, я надеюсь на твою сознательность“, — и почему-то тяжело вздохнула.
П. М. М.».
Димка посмотрел на часы, увидел, что опаздывает в школу, и, торопясь, вместе с тетрадями сунул в портфель дневник.
В этот день дежурным был Гога. На перемене он остался в классе один и вдруг увидел под Димкиной партой толстую тетрадь в коричневом переплете с белой наклейкой и надписью: «Дневник „П. М. М.“».
«Димкины записки», — решил Гога. Он помедлил, не зная, что делать. Но любопытство взяло верх. Воровато оглядевшись, наугад раскрыл тетрадь. И сразу увидал пляшущего человечка с подписью: «Ах, я вам расскажу, как надо танцевать по континентам и островам!», а еще пониже, в скобках: «Портрет новой географички».
Гога оглянулся на дверь. Никого. Тогда он подошел к учительскому столу, положил на него Димкин дневник и вышел.
Наталья Валентиновна вошла в класс. На столе лежала развернутая тетрадь. Она взяла ее, прочла и залилась краской. Димка посмотрел на тетрадь в руках учительницы, и ему показалось, что это его дневник. На всякий случай он запустил руку в портфель — дневника там не было. Кто-то, значит, подложил его учительнице.
Наталья Валентиновна полистала дневник, потом отложила, хотела пройтись, по привычке, между партами, но вспомнила фразу из дневника: «Географичка расхаживала между партами», остановилась.
— Ребята, кто забыл на столе свой дневник?
Все промолчали, толком еще не понимая, какой дневник. А у Димки от неожиданности все перепуталось в голове.
— Что ж, — сказала учительница, — тогда я возьму его домой, прочту и, может быть, на досуге догадаюсь, кто этот таинственный «П. М. М.». — Она внимательно обвела ребят глазами, но так и не догадалась, чей это дневник.
— Иванов, иди отвечать.
Она вызвала Димку просто так, а тот решил, что она все знает.
Он встал, помялся и бросил со злостью:
— А я урок отвечать не буду, я его не выучил!
Наталья Валентиновна удивленно посмотрела на Димку. Она отлично помнила по отметкам в журнале, что этот мальчик — один из лучших учеников.
— Что с тобой, Иванов? Может быть, ты заболел?
— Ничего я не заболел, а отвечать не буду, я не запомнил…
— Вот как, — сказала Наталья Валентиновна, взяла ручку, отыскала Димкину фамилию в списке и помедлила, чтобы успокоиться от всех сегодняшних неожиданностей. — Я тебе ставлю двойку, а после уроков мы еще поговорим.
Но поговорить после уроков не удалось. Когда за учительницей захлопнулась дверь, в классе поднялся шум.
— Видали, герой! — кричал Гога. — Отвечать не хочет! А класс должен страдать, да?
Ребята поддержали Гогу. Даже Юра Новиков, смешной долговязый мальчик, самый тихий во всем классе, вдруг заметил:
— Конечно, нехорошо. Зачем ты обидел Наталью Валентиновну? — Он густо покраснел и, чтобы как-то сгладить свои слова, перевел разговор: — А дневник, интересно, чей?
— Не мой, — усмехнулся Гога и так выразительно посмотрел на Димку, что всем стало ясно, кто его владелец.
«Так это, значит, Гога все устроил», — догадался Димка. У него тоскливо заныло сердце. Молча отвернувшись, он быстро пошел по коридору. Он боялся, что если кто-нибудь догонит, то он не выдержит и заплачет. Но его никто не догнал.
Один
После всех историй Димка в школу больше не ходил. Он просидел два дня дома, а на третий его заела такая смертельная тоска, что он вдруг решил поехать к маме. «Она, конечно, заругается, но потом все равно простит». Правда, лучше бы податься к морю и поступить в юнги, но маму жалко. Он ведь у нее на всем свете один, и она у него одна на всем свете. Раньше Димка не понимал, как это: «одна на всем свете», а сейчас понял. И так ему захотелось побыть с мамой, что он тут же стал собираться в дорогу.
Прежде всего Димка пошел в больницу к Михаилу Платоновичу, чтобы узнать, когда его можно будет повидать. Оказалось, только через две-три недели. Тогда он вернулся домой, достал рюкзак, обстоятельно, как это делала мама перед отъездом, составил список всех вещей, которые он собирался взять с собой, и стал укладываться.
На станцию Димка пришел за два часа до отхода поезда и долго толкался среди мешков и пассажиров, которые спали, укутанные в платки и полушубки, и сами были похожи на мешки с поклажей, пока не пристал к шумной группе молодых парней и девчат.
Оказалось, что они ехали тем же поездом, что и Димка, только дальше. Эти парни и девчата ехали строить новый химический комбинат. С ними Димке стало немного повеселей и как-то храбрости прибавилось.
В вагоне один из парней, которого звали Костя, самый шумный и веселый, спросил Димку:
— А ты куда едешь?
— К маме, — ответил Димка.
— Сосунок ты, смотрю. Кто же в такое время к маме едет? Давай с нами. Построим комбинат. На доске Почета будешь висеть, большие деньги заработаешь. Тебя как звать?
— Димка Иванов.
— …Дмитрий Иванов. Можно сказать, исторической личностью станешь. Это я тебе обещаю. Ну, поедем?
Димка покраснел:
— А оттуда можно маме написать, чтобы не беспокоилась?
Все ребята засмеялись. Димка понял, что над ним шутят, залез на вторую полку и скоро заснул.
Когда Димка открыл глаза, уже светало, но все еще спали. Только Костя на соседней полке смотрел в потолок и улыбался.
— А, Димка, проснулся? Ты за вчерашнее на меня не сердишься?
Димка мотнул головой.
— Ну и правильно. И потом, подумаешь, комбинат! Мы лучше с тобой будем новый город рядом с комбинатом строить. Правда, пока об этом еще никто не знает, только ты да я. Но я ребят уговорю. А уж вместе мы чего хочешь добьемся. А город будет необыкновенный! Одна улица — голубого цвета, другая — зеленая. Представляешь, все-все дома зеленого цвета. А потом… потом Античная улица, со скульптурами героев древнегреческих мифов — Геркулес там или Прометей, прикованный цепями к скале за то, что он добыл людям огонь. Здорово?
В это время проводник крикнул на весь вагон:
— Станция Сугробы!
Димка соскочил с полки.
— Приехал? — спросил Костя. — Жаль, не дали поговорить. Значит, встретимся в новом городе, на Античной улице, у памятника поэту Гомеру. Запомнил? Ну, дай твою лапу!
Димка пожал Косте руку и, мягко ступая в валенках, побежал к выходу.
Встреча
Димка долго и трудно добирался до маминой базы. Только к вечеру старик, деревенский почтальон, высадил его из саней у избы, где остановилась мама. Да и то ее не оказалось дома, потому что, как сообщила хозяйка, она вечерами сидит у начальника экспедиции. И Димка, замерзший, на негнущихся, затекших от долгого сидения ногах, пошел искать маму.
Он шагнул в сени, долго шарил в темноте, больно шибанулся ногой о ступеньку и наконец нашел дверную ручку.
Он открыл дверь, и клубы пара так заслонили его, что мама даже не узнала Димку. И тот ее не сразу рассмотрел, только услышал ее смех и еще низкий мужской голос. Когда пар улетучился, мама увидела Димку.
— Димка? — спросила она удивленно и как-то очень испуганно. — Димка, что случилось?
Но Димка ничего не ответил, он только бросился навстречу маме и, обдавая морозом, терся лицом о ее толстую, мохнатую кофточку.
— Димка! Ну что случилось? — снова спросила мама.
Димка хотел тут же начать рассказ про Михаила Платоновича, и про Гогу, и про дневник, но вспомнил, что они в комнате не одни.
— Просто я соскучился, — сказал он.
— Нет, ты правду говоришь? Хорошенькое дело! Бросить школу, потому что он соскучился! Ты хоть не обморозился?
— Что я, маленький, что ли? — Димка обиделся, что мама так отчитывает его перед чужим, понуро замолчал и стал смотреть с тоской в сторону.
Это даже заметил тот, который стоял и все это время молчал.
Он неслышно подошел к Димке и протянул руку.
— Давай знакомиться. Север Иванович Гаргонов, начальник приисковой группы.
Димка протянул руку, и его озябшие пальцы легли в большую теплую ладонь Севера Ивановича. А тот не выпускал руку мальчика, грел ее, и скоро по Димкиным пальцам побежали мурашки, и он впервые за эти дни засмеялся.
— Ты чего? — спросил Север Иванович.
— Да так, смешно, — ответил Димка, — станция «Сугробы», начальник «Север».
— А ты, я вижу, смешняк-человек. Раздевайся.
— Нет, — вмешалась в разговор мама, — мы пойдем домой.
Мама надела короткий полушубок и стала у дверей. Лицо у нее было строгое и от этого чуть жестковатое.
Димка тяжело вздохнул, а Север Иванович печально сказал:
— Ну что ж, идите, только зря. Мы бы сейчас вместе поужинали.
Мама шла впереди, а Димка сзади, стараясь ставить ноги в мамины следы. Мама ни разу не оглянулась, и Димка вспомнил, как несколько минут назад мама весело смеялась. Димка почему-то вдруг подумал, что он помешал маминому веселью.
Разговор
Но когда они пришли в мамину комнату, у Димки это настроение прошло. Мама стала такой, какой была всегда. Она раздела Димку, накормила его. Все она делала быстро, споро. Димка сидел на кровати, укутанный в одеяло, и следил за ней.
А потом мама прилегла с ним рядом, и Димка все ей рассказал. Мама не стала его ругать, а сказала, что у него нет никакой выдержки.
В комнате было уже давно темно, но, сколько Димка ни прислушивался, маминого дыхания не было слышно. «Значит, не спит», — подумал он и тихонько спросил:
— Мама, а тебе здесь хорошо?
Мама долго ему не отвечала. Димке даже надоело ждать. Он решил, что, видно, мама все-таки спит, но тут раздался ее голос:
— Как ты, Димка, странно спрашиваешь. «Хорошо»! Ведь здесь моя работа.
— Но тебе здесь хорошо? — Он закрыл глаза, чтобы не видеть темноты, и еще тише добавил: — Или тебе со мной лучше?
Мама опять помолчала, и уже сквозь сон Димка услышал:
— Конечно, мне здесь плохо без тебя.
Утром, пока мама готовила завтрак, Димка вышел во двор, чтобы осмотреться. Когда он вернулся, за столом сидел Север Иванович. Он курил трубку и внимательно слушал маму. Димка не видел его лица, а только широкую спину, обтянутую свитером, черный с проседью затылок и загорелую шею.
Мама обернулась к Димке и сказала ему:
— Вот позвала Севера Ивановича. — Она немного смешалась и добавила: — Посоветуемся с ним, как нам с тобой быть. Не возражаешь?
— Ну, начнем военный совет. — Север Иванович посмотрел на Димку. — Хотя, в общем, разговаривать долго не о чем, обстановка ясна. Школу ты, брат, бросил зря!..
Димка вдруг обозлился:
— А вам какое дело, чтобы советовать!..
Север Иванович помолчал, потом встал, его веселые глаза потухли, а толстоватые, добродушные губы сжались в твердую прямую линию.
— Значит, не желаешь принять совет? А я хотел тебе по-дружески.
Мама взволнованно перевела глаза с Димки на Севера Ивановича и сказала с мягким укором:
— Ну как тебе не совестно, Димка! Ведешь себя, как пятилетний.
И тогда вдруг Димка сказал то, что нужно было, то, что они хотели, наверно, от него услышать:
— Я поеду домой и пойду в школу.
— Вот это мужской разговор! — Север Иванович снова сел на табуретку. — А если наберешься духа, то еще и перед учительницей извинишься.
В обратный путь
На следующий день Димку собирали в обратный путь. Север Иванович подарил ему новенькие унты и полевой двенадцатикратный бинокль, чтобы мальчику было не так грустно уезжать. И Димка теперь щеголял в унтах и с биноклем, как полярный исследователь.
На станцию поехали в аэросанях. Дорога, которая показалась Димке такой длинной, когда он добирался к маме, теперь промелькнула незаметно.
Весь путь Димка и мама молчали, а Север Иванович старался их развеселить. Но веселья все равно никакого не получалось.
Поезд стоял недолго. Мама обняла Димку, и он почувствовал, что она готова вот-вот заплакать.
— Если ты завтра не вернешься в школу, — сказал Север Иванович, — я перестану тебя уважать.
Димка кивнул, и поезд тронулся.
Димка бросился в вагон, подбежал к окну, нашел в замороженном стекле маленькую дырочку, сильно подул на нее и увидел маму и Севера Ивановича.
Они смотрели вслед поезду, хотя Димку, конечно, не видели. Они были такие маленькие в этом большом снежном просторе, с высокими сугробами, которые стояли, точно стадо заснувших белых медведей.
На следующее утро к Димке прибежал Юра Новиков.
— Ты откуда узнал, что я приехал? — мрачновато спросил Димка.
— Шел в школу, вижу — у тебя свет, значит, приехал.
— А с каких это пор ты в школу стал ходить мимо нашего дома?
Юра покраснел.
— А знаешь что я, Димка, тебе скажу? Ты гордый одиночка, как лермонтовский Демон. Ничего никому не сказал и сам в дураках остался.
— Это почему же? Уж не потому ли, что я не забыл Михаила Платоновича, а вы забыли?
— А мы тоже не забыли, это во-первых. А во-вторых, Михаил Платонович сам сюда выписал Наталью Валентиновну, потому что она его ученица. Она нам сама рассказала.
Они помолчали.
— В школу пойдешь? — спросил Юра.
— Пойду, только могу и без провожатых.
Юре стало неловко, что Димка так его выживает, но он все же остался стоять. Он посмотрел на свои ноги в валенках и сказал:
— Эх, как я наследил! Я тебя подожду в подъезде.
— Ничего, — примирительно ответил Димка.
Он оделся. Они вместе вышли из дому и пошли в школу.
Снова в школе
Наталья Валентиновна вошла в класс и сразу увидела Димку. Он сидел на своем месте, низко склонив голову, и рассматривал что-то на карте.
Хлопнула дверь, и Димка поднял голову. Одну минуту они молча смотрели друг на друга.
Наталья Валентиновна заметила, что Димка немного похудел и глаза у него стали чуть-чуть взрослые. Она заложила руки за спину и прошлась между партами.
После звонка, когда ребята гурьбой собрались возле Димки, Наталья Валентиновна сказала:
— Иванов, пойдем, пожалуйста, со мной в учительскую.
Димка пошел за Натальей Валентиновной и почему-то вспомнил маму, как он позавчера точно так же шел за ней по заснеженной улице, и вспомнил Севера Ивановича. И подумал, хорошо или плохо, что на свете есть Север Иванович?
В учительской никого не было. Наталья Валентиновна обрадовалась этому, потому что она чувствовала какую-то неуверенность перед мальчиком.
— Так… — сказала она и провела рукой по волосам. — Сегодня ты можешь зайти к Михаилу Платоновичу. Он тебя ждет. И потом… — Наталья Валентиновна покопалась в своем портфеле. — Вот возьми. — Она протянула ему его дневник.
Димка не знал, что ему делать, и понуро сказал:
— Хорошо. Я зайду.
Он взял дневник и пошел. Ему хотелось что-нибудь еще сказать учительнице, он чувствовал себя виноватым перед ней. Димка остановился, но никаких слов не придумал и сказал:
— До свиданья, Наталья Валентиновна!
Димка шел и думал, чем бы порадовать Михаила Платоновича. Он решил пойти в лес и принести ему свежих пихтовых веток. От них так хорошо пахнет морозом и лесом, а ведь Михаил Платонович давно уже не был в лесу.
И вот Димка перед дверями комнаты Михаила Платоновича. В руках у него здоровенные ветки пихты. Он медлит, потом осторожно стучит. И вдруг из-за дверей раздается не какой-нибудь слабый, болезненный голос, а громкий, так хорошо знакомый бас Михаила Платоновича:
— Да, да, войдите!
Михаил Платонович сидит на кровати. У него желтоватое, похудевшее лицо, но глаза веселые.
— Димка! Наконец я, брат, тебя дождался. Ох, ты, я вижу, половину тайги приволок! Поправлюсь — даже погулять будет негде!
— Нет, я по всем правилам: что можно, то и обломал.
Михаил Платонович положил себе на грудь ветки пихты и дышал ими. Он молчал.
— Дядя Миша, а что я еще принес, смотрите! — И Димка вытащил ледышку. Она основательно подтаяла у него в кармане.
Михаил Платонович взял ледышку и увидел, что внутри вмерзла лягушка.
— Иду я по лесу, пихтовые ветки подбираю, — рассказывал Димка, — вдруг под ноги мне льдинка попалась, а в середине — темное пятнышко. Взял в руки — лягушка. На свету каждая жилка видна, а лапки в стороны раскинуты, точно мороз ее схватил в прыжке. Ловко квартирку зимнюю придумала.
Михаил Платонович внимательно слушал Димку, потом положил льдинку в блюдце, которое стояло на стуле у кровати, и вдруг решительно сказал:
— Ну-ка помогай! Я ведь сегодня первый раз встаю. — И Михаил Платонович, поддерживаемый Димкой, сделал первый осторожный шаг.
Он тяжело опирался на Димкино плечо и, видно, сильно волновался. Еще один шаг — и снова остановка. Потом сразу четыре шага. Михаил Платонович отнял руку от Димкиного плеча и облокотился на подоконник.
Михаил Платонович смотрит на заснеженную улицу, на чернеющие человеческие фигурки и следы на снегу. И ему делается жарко-жарко, он вдруг пугается, что не дойдет до кровати.
— Извини, я лягу. А то разволновался. Увидел улицу, снег, людей и разволновался. Но теперь-то мы с тобой еще повоюем. Главное — живу.
«А как же может быть иначе?» — думал Димка. Грустить — это он уже знал, терять дружбу — тоже знал, но вот как не жить, этого он еще не понимал.
Димка встал.
— Ну, я пошел, Михаил Платонович.
— Иди, иди. Завтра приходи обязательно.
Дома он вытащил из портфеля свой дневник. Полистал его так, как будто это были совсем не его, а чужие записи. Не рассматривая, вырвал страницу, где была нарисована Наталья Валентиновна и написал:
«5 декабря
И совсем я не один на всем свете. И мама у меня, и Север Иванович, и Михаил Платонович, и Юрка Новиков, и все ребята в классе, и Наталья Валентиновна тоже.
А вот Гога один.
П. М. М.».
Улица Белого Лося
«Здравствуй! Вот я и добрался. Теперь не страшны дальние расстояния. От Москвы до Петрозаводска летел три часа. А от Петрозаводска до места назначения еще два, уже на вертолете. Здесь вертолеты в большом ходу — поселки от города расположены далеко, и женщины по воскресеньям даже на базар летают на вертолетах…
Летел я, летел и залетел в лесные края. Завод стоит на вырубке, а дома — прямо в лесу, тесным кольцом. Улицы — лесные тропинки. Электрические лампочки висят на деревьях.
Людей мало, а снегу много. Поэтому все ходят на лыжах. Мальчишки и девчонки. Учителя и строители. Школьные нянечки тоже на лыжах. И я хожу на лыжах. А если без лыж, можно провалиться в снег по самую макушку.
Все. На первый раз достаточно. Передай привет маме.
Твой папка».
«Сегодня я злой. Узнал, что рабочий поселок решили строить на старом месте, вокруг завода. Раньше тут завод был небольшой, но теперь неподалеку открыли новые залежи железной руды и начали строить завод-гигант. И получится, что заводские корпуса подойдут вплотную к жилым домам.
Я, как узнал, сразу пошел к начальнику строительства.
— Ну, знаете, это сложнейшее дело, сложнейшее. — Начальник был важный и усталый. От усталости он часто закрывал глаза. — Мы, прежде чем решить этот вопрос, комиссию создавали. Я сам был во главе этой комиссии. На новом месте нужно все заново осваивать, а здесь все готово. Дешевле.
— Нет. Здесь строить нельзя, — сказал я. — Жить в лесу, а дышать заводским дымом. Смешно!
— Но план строительства жилых домов составили, и точка. Переделывать его мы не собираемся.
Начальник снова закрыл глаза, и я еле удержался, чтобы не толкнуть его ногой под столом.
— Нужно переделать, — сказал я.
— Что вы! — Начальник даже улыбнулся. — Это несерьезно, план экономный — и вдруг переделывать.
Начальник здесь тоже человек новый. Его прислали из Петрозаводска. Он там работал в какой-то конторе. Он всю жизнь работал в конторах. Бывают, правда, и в конторах хорошие люди. Но этот — настоящая конторская крыса. Бумажка для него была важнее человека.
— Экономия? Во вред человеку!
— Не понимаю, чего вы так горячитесь? Вам-то здесь не вечно жить.
— А вам здесь жить? — спросил я.
— Нет.
— Ах, нет! — сказал я. — Ну, тогда я постараюсь, чтобы вы отсюда уехали раньше меня. Можете не посылать свой план на утверждение, все равно не утвердят.
Я не слышал, что мне ответил этот сонуля. Я повернулся и так хлопнул дверью — чуть с петель не сорвал.
Я был злой и сказал вслух, чтобы все, кто сидел в приемной, слышали:
— Где его нашли, такого начальника? Ископаемое! Бюрократ!
После теплого кабинета начальника на улице я чертовски замерз. Пока я возился с лыжными креплениями, у меня пальцы на руках заледенели и перестали гнуться. Но, несмотря на холод, на пустыре, где будут строить новые заводские цеха, работали проектировщики. Они измеряли поле.
Проектировщики работали в толстых варежках, и поэтому рулетка часто выпадала у них из рук. Для того чтобы ее достать, им каждый раз приходилось снимать варежку и опускать руку в снег.
„Пальцы у них, вероятно, превратились в деревяшки, хуже, чем у меня, — подумал я. — А они работают!“
Разозлился я и решил: утром выйду, наплюю на мороз и на начальника и поеду искать новое место для поселка. А там повоюем!
Твой „морозостойкий“ отец».
«Здравствуй. Давно тебе не писал. И два первых письма не успел отправить, потому что у меня неудача. Ну а если говорить прямо, то лежит твой папка пластом на больничной койке. Разбился.
Сам-то я лежу, а моя левая нога висит — в пяточной кости провернута дырочка, сквозь нее протянута железная спица, на спице груз.
Все это придумали доктора для того, чтобы сломанная нога, когда будет срастаться, не стала короче.
Ну конечно, сейчас мама скажет, что я зря поехал сюда. Но в Москве я рассматривал чужие проекты новых городов и заводов, а здесь я буду строить сам. Теперь я всю жизнь буду ездить по новым местам и строить дома для людей. А когда состарюсь, вернусь в Москву и каждое утро буду открывать географическую карту и искать те места, где я строил.
Буду жить воспоминаниями. Потому что у всех в жизни надежды, мечты, работа, а у стариков только воспоминания. И если им нечего вспоминать, значит, они плохо прожили свою жизнь. Скучно.
Значит, я поехал не зря. И если бы заранее знал, что сломаю ногу, все равно бы поехал.
Зато какое место я нашел для заводского поселка! На берегу озера, среди могучих столетних деревьев. Придется начальнику строительства отказаться от старого места.
Идет доктор. Она запретила мне писать. В следующий раз я расскажу тебе, что со мной произошло.
Папа»
«По утрам к нам в палату входит доктор. Она останавливается около каждого больного и внимательно выслушивает его. Когда подходит моя очередь, я медленно начинаю расстегивать рубашку на груди. Я не тороплюсь, мне некуда торопиться.
Доктор слушает мое сердце и говорит ровным голосом: „Не дышите… Вдохните глубоко… Задержите дыхание“.
У доктора черные волосы и серые, немного печальные глаза, как у нашей мамки и у тебя. Хорошо, что около меня серые глаза. Они напоминают далекий дом. И тишину наших комнат. На секунду даже кажется, что у меня не болят ноги. Я хочу, чтобы доктор посидела со мной подольше, рассказала про жизнь за окнами больницы. Но я не решаюсь просить ее об этом и говорю одни и те же слова:
— Как мои дела?
— Пока по-старому, — отвечает доктор.
Она поворачивается и идет дальше, и ее белый, туго накрахмаленный халат шуршит на ходу.
А сегодня я узнал — нянечка Ефимовна сказала, — что нашему доктору всего двадцать три года. Неужели через десять лет ты будешь тоже такая серьезная?
…Ночь. В палате все спят. Дежурит Ефимовна, и она разрешила мне зажечь ночничок у кровати.
Итак, сейчас я расскажу тебе, что случилось со мной…
Я взял лыжи и пошел искать новое место для поселка. Шел долго, час или два, петлял, как заяц. Кругом лес, деревья старые, высоченные. Чтобы такое место под поселок расчистить, много надо труда и денег затратить.
Мне стало жарко. Я расстегнул куртку и сдвинул шапку со лба. И тут я впервые пожалел, что не взял с собой проводника. „Трудно, — подумал, — будет возвращаться“. Но все равно пошел дальше. И задвигал ногами: левая вперед, правая вперед, левая, правая. А лес все бежал и бежал, и не видно было ему конца.
Вдруг он совсем неожиданно кончился. Сразу.
Я вышел на большую поляну. Она тянулась с километр, а потом падала куда-то вниз. Это было как раз то, что я искал. Никто не мог разделить со мной радость, но все равно я закричал: „Ура! Ура!“ — и замахал руками. Чертовски весело стало на душе! Такого веселья у меня давно не было. Может быть, только в школе, когда получал пятерки. Не простые пятерки. Знаешь, бывают такие случайные: списал контрольную или бодренько протараторил стихи. А заслуженную пятерку. Решил задачу своим способом, и учитель это оцепил. В общем, весело мне было. Я оттолкнулся палками и медленно покатил вперед. На краю поляны увидел лесное озеро подо льдом. В одном месте чернела широкая полынья. Это быстрая порожистая речка впадала в озеро.
„Вот какая удача, — подумал я, — и вода для водопровода, и быстрая речка для электростанции“. Я повернулся спиной к озеру и стал изучать свою снежную пустыню. Но она для меня уже не была пустыней. Нет. Дома стояли один к одному, красивые улицы пролегли, и уже люди шли, ребята бегали… И тут я увидел, что действительно кто-то приближался ко мне.
Это был лось. Тяжелый, могучий. Он шел, низко опустив голову, весь серебристо-белый от мороза. Из его ноздрей вырывались струйки пара.
„Вот он, мой первый горожанин“, — подумал я и решил даже в его честь назвать одну улицу поселка улицей Белого Лося.
Белый Лось увидел меня, задрал голову с широкими, крепкими рогами, пошевелил ноздрями и нехотя свернул в сторону. Сухой валежник щелкнул у него под копытами…
Тушу свет: кто-то идет по коридору».
«Здравствуй еще раз! Пишу письма в толстую тетрадь, но пока не отправляю. Жду лучших времен.
Продолжаю свой рассказ…
Попрощался я с Белым Лосем и отправился в обратный путь. Плавно скользили лыжи по сыпучему мерзлому снегу…
Больше я ничего пока вспомнить не могу. Очнулся в палате. Белые стены, белые лица у больных, белые халаты на врачах и сестрах. За окном белый снег. И лежать как-то неудобно. Только на спине. День, два, три. И говорят, еще неизвестно, сколько времени. Посмотрел на ноги — одна, вижу, висит. Пошевелил другой — вроде не шевелится.
— Что у меня с ногой?
— Сильно обморожена, — ответила Ефимовна.
Закрыл глаза… Вижу Белого Лося, прямо на меня идет. Открыл — доктор. Обмороженную ногу смотрит и качает головой. Ушла.
Стал я припоминать. Помню поляну, Белого Лося. А дальше, что было дальше? А тут еще нога „висячая“ болит. В горле пересохло. Протянул руку к лицу — зарос, борода колючая. „Эх, — думаю, — давно лежу, если успел так обрасти. Как бы там без меня не начали поселок строить на старом месте“.
Задремал. Вдруг слышу голос: „Дяденька, что с вами случилось? И валенок один потеряли. Вы же замерзнете“. Открыл глаза — снова никого. Ефимовна около сидит и так жалобно смотрит. И даже это мне вспоминать мешает.
Пришла медицинская сестра. Будет делать мне укол. Витамин с новокаином. А потом глюкозу. Это все для восстановления моего здоровья. А потом — пенициллин, чтобы поправлялась обмороженная нога.
Смотрю на сестру. Она берет ампулы с лекарством и стукает их об руку — проверяет, нет ли трещины. Если в стекле трещина, значит, лекарство испортилось. Потом она надпиливает ампулы и ловко обламывает. Набирает лекарство в шприц, выпускает из шприца воздух. Воздух опасен для жизни человека.
Бросаю писать, буду колоться. Целую тебя и маму.
Ваш папка».
«Меня перевели в отдельную палату. Лежу, как сыч, один. Сегодня попросил, чтобы побрили.
Лежал, лежал и вдруг, представь себе, все вспомнил…
Вспомнил, как упал со всего ходу в снежную яму и острую боль в ноге. Очнулся, посмотрел: одна лыжа переломилась, другая целая. Попробовал встать, но тут же упал от боли. В глазах потемнело: снег стал темным, деревья черными. Тогда, чтобы не потерять сознания, я закричал. На мой крик никто не ответил. Думаю: если не вылезу из ямы, то замерзну. Снял уцелевшую лыжу с ноги, повернулся на живот и пополз. Трудно было ползти. Снег набивался в рукава куртки и холодил лицо. А потом появился мальчик. У него были узкие глаза и крепко сжатые губы. Рядом с ним стоял лось. Он склонил ко мне морду, шлепал большими толстыми губами, и струйки пара из его ноздрей грели мне лицо.
— Вам нельзя спать, — сказал мальчик. — А я сейчас.
Мальчик скоро вернулся, в руках у него был валенок.
— Это ваш. Я вам его надену, а то померзнете. Я знаю вас, вы со стройки.
Он снял свои лыжи, связал с моей и осторожно перевернул меня на них. Пробирались мы медленно.
Мальчик все время проваливался глубоко в снег. Он был весь белый от снега: от ног до шапки. Снег примерз к нему. На воротнике от дыхания у него выросли сосульки, и, когда он делал резкое движение, сосульки отрывались и неслышно падали.
— Ты иди, — сказал я ему, — а я подожду.
Мальчик ничего не ответил или я просто не слышал, что он ответил…
Я спросил у Ефимовны, кто меня привез в больницу. Она ответила — рабочий на санях. И стал я подумывать, что про мальчика мне приснилось. Ну как мог, на самом деле, мальчик протащить дядю в восемьдесят килограммов столько километров!
— Чего ты там строчишь? — перебила меня Ефимовна. — Ты лучше о себе подумай. Одна нога переломана, другая обморожена. Докторша из-за тебя совсем извелась, она ведь неопытная.
В крепкую переделку я попал, как видно, и скоро мне не подняться. Болеть плохо и всегда не вовремя».
«Не писал четыре дня. Но сегодня у меня радость, и я после этого на свои несчастные ноги не обращаю внимания.
Пришла Ефимовна и сказала:
— Гость к вам. Разрешили на десять минут.
„Ну, — думаю, — кто-нибудь со строительства приехал“. Обрадовался.
Дверь тихонько открылась, и в дверной щели появилась мальчишеская голова, коротко остриженная, с узким разрезом глаз.
Мальчик остановился и не знает, что делать. Я ему руку протянул и крепко сжал. Ладошка у него маленькая, но крепкая и мозолистая.
— Спасибо, что выручил из беды.
Он ничего не ответил, покраснел и подал мне письма, мамины и твои. Мне даже жарко стало, так я обрадовался, когда увидел ваши письма. Но все же отложил их.
— Прости, — сказал я. — Как тебя зовут?
— Петя.
— А меня Алексеем Павловичем. — Я ему это говорю, а он встал — и к дверям. — Ты куда?
— Сейчас, — ответил Петя.
Высунулся за дверь и вернулся с небольшим ведерком.
— Это вам от нашего отряда. — И поднял бумагу, которой было прикрыто ведерко.
В ведерке лежала брусника. Свежая. Крепкая. Похожая на сорочий глаз. На меня лесом пахнуло.
— Под снегом собирали, — сказал Петя. — Врач велел, она для больных полезна.
— А как же вы ее нашли?
— Силач помог. Лось. Он чует, где она. Разгребет снег копытом, поест немного и уходит дальше. А мы остатки собираем.
— Лось?
— Да. Мы его Силачом зовем. Вы разве не помните? Когда я вас тащил, он рядом шел. Он ручной, я его подкармливаю. Людей совсем не боится. И умный-умный. Все понимает. Он меня провожал до больницы. Сахар любит, сладкоежка.
Дверь открылась, и появилась доктор. Она внимательно посмотрела на Петю и сказала:
— Гостю пора уходить.
— Доктор, еще пять минут, — попросил я. — Мне надо написать несколько слов на работу.
— Хорошо, — ответила она. — Я вам пока помассирую ногу.
Длинные мягкие пальцы доктора забегали по ноге, сначала нежно-нежно, еле прикасаясь. Потом сильнее, сильнее, и затекшие места стали оживать, и тысячи мелких иголок вонзились в мою ногу.
— Готово ваше письмо?
— Готово, — ответил я. — Вот, Петя, передай на строительство. Выручи еще разок.
Доктор и Петя ушли. А у меня в комнате еще несколько минут пахло брусникой, морозным воздухом и какими-то незнакомыми духами доктора. А потом пришла медицинская сестра делать мне уколы, и сразу снова запахло лекарствами».
«Сегодня опять приходил Петя. Отличный он парень! Чтобы прийти ко мне, ему надо отмахать десять километров. Петя принес хорошие новости.
Во-первых, начальника строительства со всеми планами вызвали в Петрозаводск. Все ждали, когда же он вернется, а он не вернулся. Вместо него приехал новый. Во-вторых, Петин отец, он работает прорабом на строительстве, передал мое письмо о рабочем поселке новому начальнику. И тот уже назначил группу разведчиков. Они поедут осматривать участок, который я нашел в лесу. Ясно тебе?
Теперь все будет нормально. Только начнут без меня. Скоро весна, и нужно начинать строить».
«Здравствуйте, мои дорогие и далекие! Обмороженная нога все время болит. Ночь и день. Кашляну — отдается в ногу, пошевельну рукой — отдается в ногу. Кто-нибудь хлопнет дверью посильнее — тоже отдается в ногу.
Только что у меня была доктор. Она сказала, что завтра меня будут оперировать.
— Операция несложная, я ее сама хорошо сделаю. Нечего вызывать хирурга из города.
Я посмотрел в окно. На улице был снежный буран. Третий день я не вижу неба. „Вот почему операция простая и можно не вызывать хирурга, — подумал я. — Разве в такую погоду прилетишь!“
Мне захотелось сказать доктору, что я все понимаю. Понимаю, что у меня гангрена и мне отнимут ступню на правой ноге. Понимаю, что операция сложная. Понимаю, что она еще никогда не делала такой операции и нечего ей меня обманывать.
Я взглянул на доктора. Она стояла, крепко сжав кулаки. Костяшки пальцев у нее от этого побелели. „Совсем девочка, — подумал я. — А как далеко она заехала! Уехала из дому, и никто ей сейчас не поможет. Как же она будет делать операцию?“
„Спокойно, — сказал я себе. — Спокойно. Держись, как в бою“. А вслух ответил:
— Хорошо, доктор, оперируйте. А то мне надоела боль, и я хочу быть здоровым. Писать больше не о чем».
«Меня привезли в операционную и положили на стол. Белый и высокий. По сторонам мне смотреть было неудобно — я лежал на столе без подушки и смотрел в потолок.
Прямо над столом висела большая электрическая лампа с блестящим абажуром. Потом я увидел доктора. Я не сразу узнал ее в марлевой повязке на лице, из-под которой видны были лишь глаза, в резиновых перчатках и в длинном, не по росту, клеенчатом переднике. Она была здесь самая маленькая и самая худенькая среди всех.
— Маску больному, — сказала она.
Мне поднесли ко рту какую-то трубку и попросили:
— Вдохните, смелее!
Я потянул и почувствовал во рту сладковатый привкус.
„Сейчас начнется“, — подумал я. И больше ничего не услышал: заснул от наркоза.
Проснулся уже после операции. Меня сильно тошнило и кружилась голова. Открыл глаза и увидел доктора.
— Как вы себя чувствуете?
— Почти здоров.
А теперь я действительно здоров, потому что то, о чем я только что писал тебе, было десять дней назад. Вчера восстановилась летная погода, и ко мне прилетел хирург из города. Осмотрел мою ногу, сказал, что скоро я смогу танцевать, и похвалил доктора за хорошую операцию. А сегодня ко мне пришла доктор. Смотрю, а она какая-то не такая. Не могу понять, в чем дело.
Она засмеялась и говорит:
— Я себе челку выстригла. Вчера, когда хирург похвалил меня за операцию, я от счастья прямо не знала, что делать. Вот взяла и выстригла челку. Ничего? Идет мне? — спросила она. — Ох, если бы увидел папа, он бы мне такой нагоняй дал!
— Хорошая челка, — сказал я. — Очень хорошая челка!
— Правда? Ефимовна говорит, что я всю строгость своего лица нарушила. А я ей сказала, что мне строгость совсем не нужна.
Вошла Ефимовна и позвала доктора. Снова я остался один, но теперь уже ненадолго».
«Добрый день, москвичи! Мне осталось написать в тетрадь всего две странички, и она закончится. Но эти две странички долго ждали своего часа — несколько месяцев. А сейчас я могу их написать, потому что история со строительством нового поселка подходит к концу.
Я живу в городке строителей, на берегу озера. Мы здесь живем в палатках. Рядом со мной разместились Петя с отцом.
Петю хотели отправить на лето в пионерский лагерь, но он отпросился на строительство. Он мой главный помощник — мои глаза и ноги. Я еще плохо хожу, а он целыми днями носится по стройке с моими поручениями.
Каждое утро я просыпаюсь раньше всех в городке. Меня будит первый наш горожанин — Белый Лось. Делает он это по простой причине: я кормлю его сахаром. Он просовывает морду в палатку — я просыпаюсь, выхожу. Тихо. В лесу поют птицы. Над кухней-палаткой вьется дым.
Белый Лось берет у меня с ладони сахар, и ладонь становится влажной. Морда у лося мокрая, он уже успел умыться утренней холодной росой.
В мглистом предутреннем воздухе фундаменты будущих домов кажутся мне крепостными стенами, а котлованы — рвами, наполненными водой. Но тут выходит повар и начинает изо всех сил колотить палкой в старый таз. Он зовет строителей завтракать.
Белый Лось вздрагивает, крутит мордой, чтобы отделаться от назойливого трезвона, и убегает в лес. День начался…
Пришел Петя и сказал:
— Алексей Павлович, вертолет прилетел.
Вертолет прилетел за мной. Я лечу в город по делам строительства.
Петя волнуется, поэтому его узкие глаза становятся еще уже, а губы сжимаются еще крепче. Я знаю, почему волнуется Петя. Он хочет, чтобы я взял его в город. А просить не хочет. Он никогда ничего не просит. Мужчина.
Обычно я хожу, опираясь на две палки. А когда со мной Петя, я беру одну палку, а второй рукой опираюсь на его плечо. Сейчас я ему скажу, чтобы он мне подал одну палку. И мы пойдем к вертолету. Удивительно крепкое плечо у этого мальчика, на него можно спокойно опереться.
Мы сели в вертолет. Машина поднялась ввысь, и ее винт со звоном разрезал голубое летнее небо. А внизу, под нами, пролегла моя трудная дорога сюда.
Отец».
Птица перелетная
История эта случилась прошлым летом. Был я тогда в отпуску и жил у лесника под Горьким, на правом, высоком берегу Волги. Семья у лесника была небольшая: он, жена и двое ребятишек. Один совсем малыш — четыре года, а второй уже пятиклассник. Я не знал, что у лесника два мальчика, потому что, когда я пришел, старший еще не вернулся из школы.
Он заявился к обеду. Аккуратно одетый, в белой рубашке, с пионерским галстуком.
— Здравствуй, — сказал я. — Вот поселился у вас, будем вместе рыбачить.
— Здравствуйте, — ответил он спокойно. — Я рыбалку не очень люблю, я больше лес люблю.
Подошла сама хозяйка, Марья Лавровна, загорелая черноволосая женщина. Она одна в семье была такая темная, а все трое мужчин — Иван-большой и его сыновья Ваня-маленький и Максим — были светлые, точно каждому из них на голову вылили по горшку сметаны.
— Ваня, — сказала она сыну, — иди напои Буренку. А то жарко, пить ей хочется.
Мальчик ушел.
— Познакомились?
— Познакомились. От рыбалки отказывается. Лес, говорит, любит.
— Это у него по наследству, от отца. Того из лесу не вытянешь.
И правда, за неделю, что я прожил в избе лесника, я почти не видел Ивана Семеновича.
В лесу какая работа? Можно ничего не делать, и не скоро это заметишь. Есть еще такие лесники. Смотришь, для себя травку покосит, дрова на зиму подсоберет, а потом отдыхает.
А Иван Семенович работал на совесть. То он дерево с гнилью найдет и вырубит, то проверит, чтобы колхозное стадо не портило кустарник, а козы — не объедали молодых побегов. И за охотниками надо последить, чтобы кто-нибудь не задумал браконьерства.
Скоро появился у лесника еще один жилец — студент-художник. Из Москвы приехал. Тонкий такой, высокий юноша, одетый в синие парусиновые брюки с молниями на карманах и цветную ковбойку. У него было маленькое красивое лицо и волосы впереди стояли ежиком.
— Хозяюшка, — попросил он, — приютите недельки на две.
Марья Лавровна посмотрела на молодого человека и ответила:
— С большой охотой бы, да некуда. — И кивнула на меня.
— Значит, опередили. — Он улыбнулся и снова стал просить: — Леса у вас хорошие, уходить не хочется.
— А чем будете заниматься? — раздался неожиданно мужской голос.
Все оглянулись. Перед нами стоял Иван Семенович в выгоревшем армейском костюме и фуражке, сдвинутой глубоко на лоб. Он был удивительно легкий на ноги, и никто не слышал, как он подошел. По лесу Иван Семенович не ходил, а, можно сказать, плыл, точно его тяжелые, крепкие ноги не касались земли.
— Испугал! — сказала Марья Лавровна. — Ходишь неслышно.
— Меня за это хождение всю войну в разведке продержали, а ты жалуешься. — Потом он снова обратился к молодому человеку: — Вроде не рыбак?
— Нет. Я студент-художник. Буду рисовать.
— Художник? Это красиво.
Тогда Марья Лавровна сказала:
— Ну ладно, оставайтесь. Спать будете на сеновале, а питаться вместе с нами, в горнице.
— Хорошо, — обрадовался студент. Он протянул Марье Лавровые руку и сказал: — Всеволод.
Потом подошел ко мне, посмотрел на мои сложные рыбачьи приспособления и опять же протянул руку:
— Рыбак? А я так лесовик.
— Если лесовик, — ответил я, — значит, у вас и товарищ найдется. Вот он, Ваня.
Студент поздоровался с Ваней. Потом увидел Максима, присел на корточки и вдруг закукарекал.
Максим рассмеялся. Марья Лавровна улыбнулась, а Ваня — тот уже считал студента своим лучшим другом.
На другой день раньше всех из дому ушли Иван Семенович и Всеволод.
Всеволод — в лес, а Иван Семенович уехал в город. В лесу появилась гусеница, и он поехал договариваться, чтобы прислали самолет.
— Папка поехал за воздушным доктором, — сказал мне Максим. — Он как прилетит, как зажужжит, а потом начнет бросать на лес белый порошок, и гусеницы сразу все пропадут.
Всеволод вернулся к завтраку. Он пришел веселый, в волосах у него были сосновые иглы.
— Сейчас, — сказал он, — будет вручен подарок. Максим, встань передо мной, как лист перед травой.
— Я стою, — ответил Максим, и видно было, что он даже пошевельнуться боится.
Всеволод полез в карман, и тут же в руках Максима появился дед, старый, горбатый, с клюкой. Он был сработан из какой-то коряги, которая, может быть, валялась в лесу уже несколько лет. Время, солнце, дожди изогнули корягу и сделали ее отдаленно похожей на старого, крючковатого деда. А Всеволод это заметил: обрубил корягу, сделал деду глаза из зеленых сосновых шишек, и стал дед как живой.
Максим крепко прижал деда к груди и убежал.
— Здорово у вас игрушка эта получилась! — удивился Ваня.
— Это пустяк, — ответил Всеволод, — пойдем со мной в лес, я тебя научу. Здесь главное — острый глаз иметь, ко всякому дереву приглядеться, и фантазию. — Последние слова он проглотил, потому что Марья Лавровна налила ему в кружку молока и он отправил в рот большой кусок домашнего пирога с рыбой. — Вкусно! — пробурчал Всеволод. — Очень вкусно.
С этого дня Ваня ни на шаг не отходил от студента. Он носил ему краски и складной парусиновый стульчик. Бегал за водой к роднику, если Всеволоду хотелось пить. Ваня даже дружков своих забросил и не ходил к ним в деревню.
Всеволод рисовал, а больше вырезал из дерева всякие фигурки. У него уже был чудесный ветвисторогий олень, пятнистый желтокожий леопард и цапля, длинная, с тонкой шеей, на одной ноге.
Эти игрушки Всеволод очень берег. Однажды Максим, который вертелся около него, уронил оленя и сломал один рог.
— Разбился!.. — испугался Максим. Он нагнулся, чтобы поднять оленя, но Всеволод выхватил оленя у него из-под рук.
— Болван, — сказал он и толкнул мальчика.
Иван Семенович в это время сидел в стороне и правил косу. Он ничего не сказал Всеволоду, а только сердито крикнул:
— Максим, иди к папке! Нечего около чужих околачиваться!
Максим заплакал. А Всеволод рассмотрел оленя и обрадованно сказал:
— Это пустяк. Поставлю штырь и скреплю рог.
На Максима он даже не взглянул.
Всеволод нашел кусок дерева и сделал из него голову женщины, с высокой прической и длинным разрезом глаз. Всем нам эта женская голова понравилась, и мы ждали, когда же Всеволод подберет к ней туловище. Но он, сколько ни искал, найти не мог. Мы даже стали помогать ему. Если нам попадался на глаза какой-нибудь изъеденный муравьями корень или пень, мы тут же тащили Всеволоду. Иван Семенович и тот каждый день приносил из лесу суки странно изогнутой формы, обрубки деревьев с наростами. Но Всеволод только мельком оглядывал «наши богатства» и отворачивался.
«Даже спасибо не скажет. Мы стараемся, а он плюет на нас, — подумал я. — Нахальный все же парень». И мне стало обидно за себя и за семью лесника.
Утром на следующий день я встал и сразу почему-то вспомнил про Всеволода. «Приду с рыбалки и поругаюсь с ним, скажу ему, что о нем думаю», — решил я, собрал удочки и пошел на рыбалку.
Рыба сразу взялась, и мое плохое настроение улетучилось. Вернулся я домой только после обеда.
Подхожу к избе лесника, вижу — за столом во дворе сидит Всеволод и работает. Повернулся ко мне — лицо довольное, радостное.
Я хотел пройти мимо, но он мне протянул фигурку, и я остановился.
Стройная маленькая женщина, одетая в длинный халат, подпоясанная синей широкой лентой, приготовилась к танцу. Она не сделала еще ни одного движения, только подняла руки над головой, но казалось, что вот-вот ударит бубен и она начнет ритмичный восточный танец.
— Ну? — спросил Всеволод.
Он хотел услышать от меня какие-то хорошие слова и нетерпеливо ждал. Ему обязательно хотелось, чтобы его кто-нибудь похвалил, и он даже заглядывал мне в глаза.
Я сказал ему, что мне нравится его работа. Видно, он остался недоволен мною, потому что отвернулся.
И тут во двор вошли два Ивана — большой и маленький. Всеволод помахал им и протянул фигурку женщины. А Иван Семенович подошел к нему вплотную и тихо сказал:
— Ты мне это в нос не тычь! Чтоб сегодня твоего духу в нашем лесу не было!
— Что с вами? — удивился Всеволод. — Объясните.
— Объяснить? Как дерево рубить, так объяснение ему не требовалось.
— Ах, вот вы о чем! — Всеволод улыбнулся. — Подумаешь, какой пустяк, срубил один сук. Он ведь был мне нужен. Ну, простите меня. — И повернулся к Ивану Семеновичу спиной.
Иван Семенович схватил Всеволода за плечи.
— Пустяк, говоришь? Дерево — пустяк? — Иван Семенович смотрел в упор на Всеволода. — Ты сам пустяк! Уходи от нас! Пять минут даю тебе на сбор.
— Ну хорошо, хорошо, я уйду, только уберите ваши руки. Драться я не собираюсь.
Иван Семенович пошел к дому, а Всеволод крикнул ему вдогонку:
— Уже поздно. Не дойти мне засветло до деревни!
— Добежишь, — ответил Иван Семенович.
Тогда Всеволод посмотрел на Ваню, и в его глазах мелькнула надежда.
— Ваня, уговори отца. Выручи друга. Ну куда я пойду на ночь глядя?
Ваня отвернулся и пошел к дому. И я следом за ним. Мне не хотелось оставаться с Всеволодом.
Ровно через пять минут Всеволод уходил. Он был такой же, как в первый день, когда появился здесь, — веселый, красивый и какой-то легкий. И не было ему никакого дела до лесника и до его семьи.
Я высунулся в окно. Когда он проходил мимо, то помахал мне рукой и сказал:
— Привет рыбакам! В этом доме художника не поняли.
Ко мне подошел Иван Семенович. Он курил папироску, а когда брал ее в руки, то видно было, что пальцы у него слегка дрожат.
— Художник, — сказал он, — а жизнь рубит. Красоты настоящей не понимает. — Он бросил папироску на землю, притушил ее носком сапога и посмотрел узкими, прищуренными глазами в ту сторону, куда ушел Всеволод. — Ты, может, подумал, что я испугался, что он срубил сук у дерева?
Я кивнул.
— Нет, — ответил Иван Семенович. — Дерево не погибнет, оно живучее. Здесь вопрос глубже. Он все для себя и для себя, а о других никогда не подумает. С таким человеком в разведку не пойдешь. Как кукушка перелетная.
— Отец, — крикнул Ваня, — смотри, летит!
А самолет уже разворачивался над лесом, и тоненькая ниточка дыма оставалась позади него.
— Папка, папка! — закричал Максим. — У самолета белый хвост. Жар-птица. Самолет жар-птица!
Скоро самолет скрылся. Остался только белесый туман, который медленно оседал на лес.
— Дождя бы не было, — спокойно сказал Иван Семенович, — а то лекарство смоет.
Троп
Троп стоял во дворе и грелся на солнце. Он перебирал ногами и урчал от избытка силы и от желания чем-нибудь заняться.
На крыльцо вышла бабка с мальчиком. Когда Троп видел мальчика, он сразу затихал. Непонятно почему, но мальчик так и притягивал Тропа к себе.
Бабка зорко следила за Тропом. Она недавно приехала сюда и относилась к Тропу с недоверием. Пес был слишком большой, широкогрудый, мускулистый — чистый волк.
Приходилось стоять и не двигаться, а то бабка вообще могла его прогнать или уйти куда-нибудь с мальчиком.
Бабка села на крыльцо. Мальчик возле нее возился в песке. Вдруг мальчик повернулся к Тропу и сказал:
— У-у-у! Собака, я тебя не боюсь!
От растерянности и радости, что мальчик наконец заметил его, Троп зевнул во всю пасть, вывалил большой красный язык и оскалил громадные клыки.
Мальчик заплакал.
— Собачище — чистый волк! — сказала бабка. — Не плачь, дурачок! Он тебя не тронет. Потел, пошел отсюда! — закричала бабка и замахала на Тропа рукой.
Троп медленно удалился.
В последнее время Петя придумал себе игру, стоило бабке засмотреться, как он улепетывал к воротам. А за воротами проходила шоссейная дорога, и по ней часто проезжали машины.
Бабка начинала ругать Петю на чем свет стоит и ковыляла на своих старых, кривоватых ногах следом за внуком.
Троп внимательно следил за этим неравным соревнованием и зевал во всю пасть.
Однажды бабка ушла в дом, а Петя побежал к воротам. Троп посмотрел беспокойно на двери дома: «Где же бабка?» Отрывисто, коротко залаял, но бабка не появилась. Тогда он в три прыжка догнал мальчишку, захватил своими страшными клыками за рубашонку, приподнял и понес к дому.
Троп шел, высоко задрав голову, чтобы не ударить Петю. А тот сначала испугался. А потом ему понравилось висеть в воздухе. Он начал размахивать руками и ногами и заливисто смеяться.
С этого дня они всегда были вместе. Бабка перестала бояться Тропа, называла его ласковыми именами и повкуснее подкармливала. Петя уже убегал от Тропа при каждом удобном случае. Троп следил за ним одним глазом, отпускал на положенное расстояние, а потом стремительно, неслышными прыжками догонял мальчика и тащил обратно.
Петя иногда ударял собаку по морде, дергал за лапы или хвост, дул в нос, осторожно дотрагивался пальцем до страшных клыков. Троп все терпел.
Иногда они кувыркались, бегали. Тропу было стыдно, что они играют, как маленькие, но уйти от Пети он не мог.
…Прошло несколько лет. Петя сильно вырос, стал выше Тропа, и ему давно уже разрешали гулять за воротами. А Троп был такой же, только чуть-чуть отяжелел, и кое-где в его шерсти появились седые пряди.
Теперь Петю и Тропа знала вся улица. Бабка, когда искала их, всегда спрашивала у соседей:
— Вы наших не видали?
А если ей приходилось идти за ними на соседнюю улицу, то она говорила прохожим:
— Часом, здесь не проходили мальчик с собакой? Мальчик такой беленький, шустрый, а собака — чистый волк.
Когда она их находила наконец, то ругала за дальние прогулки всю обратную дорогу. Петя шел, низко опустив голову, а Троп тащился сзади и зевал.
Как-то Петя и Троп мирно отдыхали во дворе. Они только что немного побегали, а теперь должно было начаться самое приятное. Петя взял щетку и гребень, чтобы вычесать Тропу шерсть.
Троп в ожидании этой процедуры улегся на землю, прикрыл глаза и заурчал. И вдруг до него долетел голос совсем из другого мира. Этот голос звал Петю. Троп все еще лениво поднял голову и посмотрел в сторону ворот.
Это было удивительно и неожиданно. Какая-то незнакомая девочка стояла в воротах и поджидала Петю, который спешил к ней навстречу.
Троп терпеливо лежал, пока они там беседовали, хотя с каждой минутой ждать ему становилось все труднее и труднее.
Он уже не хотел спать. От напряжения хвост вытянулся у него прямой палкой по земле, спина выгнулась и уши встали торчком.
И когда Троп увидел, что Петя забыл про него, забыл про то, что собирался чесать ему шерсть, и преспокойно ведет девочку к себе домой, он резко поднялся на лапах. Мускулы на его широкой груди заходили ходуном, в груди заклокотали гнев и ненависть к незнакомой девочке, и он угрожающе зарычал.
Даже Петя от неожиданности вздрогнул, а девочка испуганно вскрикнула и спряталась за мальчика.
— Сидеть, Троп! — закричал Петя. — Сидеть!
Троп нехотя сел. Он с трудом сдерживал себя, и пасть его так и раздирала зевота.
— Ты зря испугалась, Маша, — сказал Петя. — Он у меня дрессированный!
Петя увел девочку в дом. А Троп остался на улице. О нем словно забыли. Он торчал около крыльца, но проситься в дом не хотел.
От долгого ожидания у Тропа онемели ноги и сморщилась кожа на носу.
Дети вышли, когда уже стемнело. Петя пошел провожать Машу. Троп радостно бросился к мальчику и даже слегка взвизгнул, что было на него совсем не похоже. А Маша снова испугалась.
— Ты не бойся его! — сказал Петя.
— Я не боюсь! — ответила Маша. — Просто я не привыкла к собакам.
Троп стоял и ждал, что Петя погладит его по спине, как всегда. Но Петя сказал:
— Не ходить! Не ходить за мной!.. Он у меня послушный пес.
Так его и послушался Троп!.. Он спрятался в тени дерева, а потом неслышно догнал Петю с девочкой.
У дома девочки Троп притаился, подождал, пока та ушла, пропустил Петю и пошел сзади.
Одному Пете возвращаться в темноте было не очень-то приятно, и он несколько раз свистнул: а вдруг Троп услышит его и прибежит навстречу?
Троп не откликнулся. Он обогнал Петю и впервые за эти годы улегся спать, не дожидаясь его.
На следующее утро Петя все время заигрывал с Тропом: чесал ему за ушами, ласково щекотал около носа, расчесывал гребенкой шерсть. Троп уже давно забыл вчерашнее и урчал от блаженства.
Но тут снова появилась Маша, и Петя убежал с ней. Бросил Тропа и убежал. Рядом с Тропом еще жил запах мальчика, еще не улеглась расчесанная гребенкой шерсть, а Пети уже и след простыл.
Что это за тоска — сидеть и ждать. Троп скулил, томился, лаял. Бабка налила ему молока и даже дала кусок любительской колбасы. Но Троп не пил молоко, не ел колбасу.
Наконец он решился отправиться на поиски Пети.
Сначала Троп побежал к дому, где жила Маша. Там Пети не оказалось. Тогда он побежал на соседнюю улицу, где обычно мальчишки играли в футбол. Мальчишки действительно играли в футбол, но Пети среди них не было.
Троп побежал на дровяной склад, в садик, где продавали газированную воду и мороженое, заглянул в магазин с уцененными товарами. Там Петя иногда покупал по дешевке разные значки.
Пети нигде не было. Оставалось только одно место — река.
Но бабка запрещала Пете ходить на реку, и Троп это знал. Правда, они два раза нарушали этот запрет.
А Петя с Машей были на реке. Они сюда заглянули на несколько минут. Побросали камешки в воду, постояли и уже собирались уйти, но почему-то влезли в лодку, которая стояла у берега. Потом Петя взял палку — она валялась в лодке — и стал изображать лодочника. Он упирался палкой в песчаное дно реки, и лодка от этого качалась.
Это была старая, дырявая лодка. Она никому не была нужна, поэтому ее даже не крепили у берега.
А Петя все яростнее и яростнее упирался палкой в дно, пока лодка плавно не отошла от берега. Лодка вдруг легко закачалась, и Петя с Машей чуть не попадали друг на друга. Им стало весело, и они рассмеялись.
— Прыгай в воду! — крикнул Петя. — А то лодка уплывет далеко!
— Я не могу, — ответила Маша. — У меня новое платье!
Петя попробовал достать дно палкой и подтолкнуть лодку обратно к берегу, но дна ему достать не удалось.
Петя испугался и принялся отчаянно грести руками. А лодка, подхваченная течением, все равно удалялась от берега.
— Ну что же ты наделал? — сказала Маша.
— Ерунда! — сказал Петя. — Доберемся вплавь.
— Хорошо тебе — «вплавь»! — ответила Маша. — А я плаваю только вдоль берега!
Петя хотел сказать, что он и сам плавал только вдоль берега, но набрался мужества и промолчал.
И тут Маша заплакала. А Петя, хотя ему было ужасно стыдно звать на помощь, пронзительно закричал:
— По-мо-ги-те!.. По-мо-ги-те!..
В ответ ему раздался отрывистый знакомый лай. Это было чудо! Но на берегу в самой боевой позе, такой маленький на фоне такого большого неба, стоял Троп.
— Троп! — закричал мальчик. — Троп, ко мне, скорей!
У Тропа от радости задрожали ноги. Каждый раз, когда до него долетали эти слова мальчика, он в ту же секунду бросался на зов. И сейчас, хотя в нем еще жива была обида на Петю, ноги его сами собой стремительно понеслись вниз.
Он с разгона бросился в воду, доплыл до лодки, оперся передними лапами о ее борт и потянул Петю за штанину.
— Прыгай в воду, — сказал Петя. — Прыгай! Троп тебя дотянет до берега.
— Я боюсь, — ответила Маша.
— Ну хочешь, я тебе покажу, как это получается? — Петя опустился в воду, обхватил Тропа одной рукой, а второй начал лихорадочно подгребать к берегу.
Троп плавал отлично. Они с Петей очень быстро добрались до берега.
Троп радостно запрыгал около Пети, стараясь лизнуть его в лицо. Теперь-то его не прогонят — это он отлично понимал.
— Троп, иди! — Петя толкнул собаку в воду за девочкой. — Троп, иди!..
Но Тропу не было никакого дела до Маши. Она теперь была от него так далеко, что он даже не чувствовал ее раздражающего чужого запаха.
Троп тявкнул. Позвал Петю домой. Ему вдруг после всех волнений захотелось есть. Он вспомнил любительскую колбасу, которой угощала его бабка, и еще раз призывно тявкнул.
— Троп, иди! — сказал Петя. — Иди, Троп!.. — Петя сам вошел в воду. — Троп, Троп!
Нет, Троп не хотел идти. Он зевал, суетился, но в воду не шел.
— Троп, Троп! — Петя стал нежно гладить собаку, целовал ее в нос.
— Позови его ты! — крикнул Петя девочке. — Позови!
— Троп, Троп!.. — позвала девочка. Она старалась говорить уверенным голосом, хотя ей это очень трудно давалось. — Троп, иди ко мне!
Троп удивленно посмотрел на девочку.
Лодка потихоньку удалялась от берега.
Маша снова заплакала.
— Ты не плачь! — закричал Петя. — Позови Тропа, прикажи ему!
— Троп! — сказала Маша. — Ко мне! Я сказала, ко мне!
Приказа у Маши совсем не получилось — так, жалобная просьба. Ей мешали слезы и страх.
Но в этот момент Троп решительно вошел в воду и поплыл к лодке.
— Держись за его шею одной рукой, а второй — подгребай к берегу, — командовал Петя.
Тропу было трудно плыть, потому что иногда девочка хваталась обеими руками за его шею, и он нырял под воду.
Наконец они выбрались на берег.
— Побежали домой, — сказал Петя. — А то простудимся. Троп, вперед!
Троп бежал рядом с Петей. Иногда он замедлял шаг и сильно отряхивался.
— Зря ты его боялась, — сказал Петя.
— Я не думала, что он такой добрый, — ответила девочка.
Она храбро протянула руку и на ходу почесала у Тропа за ухом.
— Ну-ка, познакомься с ним, — сказал Петя. — Троп, дай лапу!
Они все остановились. Троп протянул Пете лапу. Но лапа Тропа оказалась в руке девочки. Она потрясла лапу собаки и сказала:
— Очень приятно, Маша.
В ответ Троп широко зевнул. Все-таки громадные были у него клыки.
Маша отдернула руку.
— Не бойся! — рассмеялся Петя. — Это он от волнения и застенчивости зевает!
У ворот Троп остановился. А Петя вбежал в дом.
Троп лег в тени дерева и слушал, как бабка ругала Петю. Когда крики смолкли, он, тяжело, устало ступая, тоже вбежал в дом.
Мальчик с красками
Мальчик сидел в самолете и не отрываясь смотрел в окно.
Светило солнце. Оно слепило глаза, но мальчик все равно смотрел.
— Слушай, дорогой, — сказала мальчику мать. — Задерни шторку или пересядь на соседнее кресло. Здесь слишком жарко от солнца, а тебе это вредно.
Мальчик недовольно посмотрел на мать. Ему не хотелось, чтобы кто-нибудь услышал, что ему вредно сидеть на солнце.
— Мне здесь очень хорошо, — сказал мальчик. — Солнце совсем не мешает.
— Ну ладно, — ответила мать. — Сиди, а я пересяду.
Она пересела на противоположную сторону самолета. А мальчик продолжал смотреть в окно.
Из кабины вышел летчик. Это был командир самолета. Он сел рядом с мальчиком.
Мальчик оглянулся. Теперь рядом с ним сидел сто́ящий человек. Ему хотелось с ним поговорить. Летчик это понял. Его хмурое, усталое лицо чуть-чуть посветлело, и он привычно спросил:
— Нравится?
— Очень, — ответил мальчик.
— Мечтаешь тоже, видно, в летчики?
Мальчик смутился. Он совсем не мечтал быть летчиком, потому что у него были слабые легкие, и он знал, что в летчики его не возьмут. Врать он не умел, а правду говорить ему не хотелось.
— Я люблю рисовать, — ответил мальчик. — Вон, смотрите: белые облака совсем как стадо белых слонов. У первого под хоботом клыки. Это вожак. А вон облако-кит. Очень красивый хвост.
Мальчик посмотрел на летчика, увидел, что тот улыбается, и замолчал. Ему стало стыдно, что он рассказывает взрослому человеку, да к тому же еще летчику, про каких-то облачных слонов и китов.
Мальчик уткнулся в окно.
Летчик тронул его за плечо:
— Здорово у тебя работает фантазия. Действительно, до чего эти облака походят на слонов! Ловко ты подметил.
— Мне мама купит в Москве краски, как взрослому художнику, и я буду рисовать, — сказал мальчик. — Честное слово. Смотрите, а вон земля! Она похожа на мозаику — есть такая детская игра.
Летчик посмотрел на землю. Сколько он летал, а ничего этого не видел. Ему даже стало немножко обидно: столько раз пролетал мимо всяких там слонов и ничего этого не замечал. Он с восхищением посмотрел на этого худенького мальчика.
Небо для него всегда было только местом работы, и он привык его оценивать с точки зрения пригодности для полета: низкая облачность — плохо для посадки, высокая облачность — отлично для полета, грозовая — опасно. И еще он много раз видел за крылом самолета облака зенитных разрывов вражеских батарей — это было опаснее грозы.
А земля для него была местом посадки, где можно было отдохнуть в ожидании следующих полетов.
Потом летчика позвали в кабину самолета, и он ушел.
А через несколько минут мальчик увидал, что им навстречу, полыхая молниями и грохоча, приближалась большая свинцовая туча.
Мать мальчика снова пересела поближе к сыну. А когда мимо их кресел прошел второй пилот, она спросила его:
— Это не опасно? Гроза ведь.
— Из Москвы сообщили, что мы можем обойти грозу с севера, — ответил пилот.
Между тем в самолете сразу стало темно. Пассажиры не отрываясь смотрели на тучу, которая надвигалась на самолет, и беспокойно переговаривались между собой.
Самолет развернулся и пошел вдоль тучи. Ему все время приходилось забирать правее и правее, потому что туча наступала на него и захватывала с двух сторон. И как-то незаметно самолет оказался в грозовом кольце. Он кружил в маленьком пространстве посредине, а тучи все сжимали и сжимали кольцо.
Мальчик увидел, что двое мужчин встали с первых сидений и прошли в хвост самолета. Все почему-то беспокойно посмотрели им вслед. Потом поднялись еще двое и тоже пошли в хвост.
Вышел летчик — сам командир корабля. Он посмотрел на пустые кресла и громко сказал:
— Прошу пассажиров немедленно занять свои места! Самолету трудно держать равновесие. — Ему неприятна была трусость этих людей, которые при первой опасности бросаются в хвост самолета, — думают, что это их спасет.
— Не понимаю вашего приказа, — сказал один из тех мужчин, что пересели в хвост самолета. — Не все ли равно, где сидеть?
— А вы все же пересядьте, — ответил летчик.
Лицо у него было злое и жесткое. И, пока эти люди возвращались на свои места, он не уходил. При этом взгляд летчика на секунду встретился со взглядом мальчика. Неожиданно и слишком легкомысленно для такого опасного момента летчик подумал: «Интересно, на что похожа эта грозовая туча?»
Самолет стал набирать высоту. Моторы его натужно гудели, обшивка трещала от встречного ветра, он часто проваливался в воздушные ямы, но упрямо лез вверх, чтобы подняться над тучей и там, в чистом, высоком небе, переждать грозу. Это было не так-то легко: набрать высоту на самолете старой конструкции, но летчик сумел взобраться выше грозы.
Все пассажиры молчали, многие задернули шторы, чтобы не видеть страшной черной тучи. Только мальчик смотрел в окно. Ему нравилась эта дикая, волшебная красота, эта страшная чернота, над которой они летели. Эта чернота грозового неба, сквозь которую ничего не было видно.
Внизу, под самолетом, все полыхало и ухало и отдавалось в самолете. Где-то там, под тучей, была Москва. И вдруг самолет клюнул носом и стремительно понесся вниз. В самолете кончилось горючее, и летчик бросил машину вниз, потому что только на предельной скорости можно было проскочить через грозу.
В следующий миг что-то начало рваться, ослепительно бить в самые окна, ломать самолет.
Это продолжалось пять минут или даже меньше, и потом совсем рядом появилась земля, и самолет покатил по твердой бетонной дорожке.
Хлестал отчаянный дождь. Пассажиры выскочили из самолета и, не дожидаясь автокара, побежали к зданию аэропорта. Последним бежал летчик. Он не хотел отставать от этих людей, потому что пережил с ними сейчас минуту большой опасности, и ему поэтому сразу не хотелось с ними расставаться.
— Вы сейчас куда? — спросил летчик у матери мальчика.
— Нам надо на симферопольский самолет. Он улетает через два часа. Не знаю, полетит ли?
— Конечно, полетит, — ответил летчик. — Гроза уйдет за два часа. А низкая облачность для «Ту» не страшна.
— Два часа? — переспросил мальчик. — Может быть, мы успеем купить краски.
— Ты же видишь, какая погода? — сказала мать. — Сейчас дождь. Ты можешь простудиться. Краски купим на обратном пути.
Мальчик ничего не ответил.
— Ну, будь здоров! — сказал летчик мальчику. — Рад был познакомиться.
Когда мальчик с матерью стояли в очереди, чтобы сесть в симферопольский «Ту-104», когда мальчик уже забыл про краски и нетерпеливо ждал своей очереди, вдруг перед ними появился летчик. Он был в том же мокром костюме — не успел переодеться.
Они минуту помолчали. Мальчик не знал, откуда здесь вдруг появился летчик, но чувствовал, что все это неспроста.
— Вот тебе краски. Полный набор. Красные, синие, лазурные и так далее. — Летчик протянул мальчику длинную деревянную коробку. — Бери, бери и рисуй!
Мальчик робко взял коробку с красками и посмотрел на мать. Все в очереди тоже оглянулись.
— Зачем же вы себя так утруждали! — сказала мать и достала деньги. — После тяжелого полета…
— Раз обещали, то надо, — сказал летчик и замолчал.
Лицо его постепенно делалось все мрачнее и мрачнее. И стало совсем мрачным и грубым. Он неловко взял у женщины деньги и сунул их в карман.
И ушел обратно к аэропорту, сутулый, большой. Он ушел, а мальчик, прижимая к груди коробку красок, поднялся в самолет, чтобы за сто десять минут покрыть расстояние в тысячу километров, познать высоту и современную скорость полета и еще раз посмотреть на землю сверху, чтобы увидеть ее как-то по-новому.
Про Катю
Голубая Катя
Теперь, когда я вспоминаю об этом, мне все кажется пустяком. Но тогда я здорово переживал и считал себя предателем. Хуже нет, когда ты сам себя считаешь предателем. Но лучше я расскажу все по порядку.
Мы жили с сестрой в одной комнате. Сначала это была моя комната, но потом Катьку подселили ко мне. Конечно, мне это не понравилось. Ведь она была младше меня на целых пять лет.
— Только попробуй что-нибудь тронь у меня! — сказал я. — Сразу вылетишь!
— Я не трону, — прошептала Катька.
Она стояла на пороге моей комнаты, прижимая к груди куклу.
— Этого еще не хватало! — сказал я. — Здесь не детский сад.
Я думал, Катька начнет меня уговаривать, чтобы я впустил ее с куклой, но она молча убежала.
— Как тебе не стыдно! — сказала мама. — Видишь, она к тебе тянется. Она тебя любит, а ты…
Я недовольно хмыкнул. Я не переносил нежностей.
— Честное слово, Вадик, я ничего не трону. — Катька вернулась уже без куклы. — Честное-пречестное.
— Я тебе не Вадик, — сказал я, — а Вадим.
Теперь я стал аккуратно придираться к Катьке: искал повод, чтобы от нее избавиться.
Но она была тише воды, ниже травы: не таскала моих книг, не трогала тетрадей. Ни разу не прикоснулась к коллекции марок!
Стыдно признаться, но я подглядывал за ней.
Как-то я вернулся из школы раньше обычного, тихо подошел к дверям нашей комнаты и увидел около моего стола Катьку и ее дружка Яшу.
Вот-вот они должны были нарушить мой запрет, вот-вот чья-нибудь рука, Катькина или Яшина, должна была протянуться к моему столу. И я с криком: «А-а-а, попались, голубчики!» — готов был ворваться в комнату.
Но Катька вовремя спохватилась и отвела Яшу в свой угол.
— Ты ничего не трогай, — сказала она строго. — Вадик не разрешает.
— А почему? — удивился Яша.
— Это не твоего ума дело, — ответила Катька. — Лучше поиграем в кубики.
— В кубики надоело, — сказал Яша.
— Ну, тогда давай в вопросы и ответы.
— Давай, — согласился Яша.
— Кто самый сильный из всех мальчишек? — спросила Катька.
— Вадька, — привычно ответил Яша.
— Сколько раз я тебе говорила, что не Вадька, а Вадим! — возмутилась Катька.
— Ты сама называешь его так, — возразил Яша.
— Так то я. Он мой брат, — ответила Катька и спросила: — А кто быстрее всех бегает в нашем дворе?
— Вадим, — выдавил Яша.
— Когда мы вырастем, то будем вместе путешествовать.
— А где вы будете путешествовать? — спросил Яша.
— Сначала мы поедем в Южную Америку, — сказала Катя. — В эти… в леса, которые называются джунгли.
— Там дикие звери, — сказал Яша.
— Да, — тихо и мечтательно ответила Катька. — Там тигры, леопарды и гремучие змеи. Но мы с Вадиком ничего не будем бояться!
Собственно, эта история началась, когда мы вернулись с дачи.
В тот год Катька должна была идти в первый класс, и поэтому мы вернулись в город раньше обычного. Надо было успеть подготовить ее к школе.
Только мы приехали с дачи и разгрузили вещи и мама тут же впопыхах убежала на работу, как в дверь позвонили. Я открыл и остолбенел. Думал, мама вернулась, а передо мной — Свиридова. Моя одноклассница. Она раньше никогда не заходила, хотя жила в нашем подъезде.
— Здравствуйте, — сказала Свиридова.
Она здорово изменилась, загорела и выросла.
— Привет, — ответил я.
— К вам можно? — спросила Свиридова.
— Конечно, — ответил я.
Мы прошли в комнату, и Свиридова села в кресло, положив ногу на ногу.
— Я видела из окна, как вы приехали, — сказала Свиридова. — И решила зайти к тебе. Никто из наших еще не вернулся.
Тут в комнату вошла Катька, поздоровалась, выразительно прошептала: «Вадик», — и показала глазами.
Я посмотрел, и мне стало нехорошо.
В самом центре комнаты стоял Катькин горшок. Я загородил его и подтянул слегка ногой к дивану. А в горшке лежали какие-то драгоценные камни, которые Катька привезла с дачи, и они грохнули.
Свиридова посмотрела на мои ноги, но, по-моему, горшка не увидела.
— Нина, а ты где была? — спросила Катька сладким голоском у Свиридовой. Видно, она решила ее отвлечь.
— В пионерском лагере, — ответила Свиридова. — Жалко, что тебя с нами не было, Вадик.
А я в это время снова двинул горшок к дивану, но не рассчитал. Горшок перевернулся, камни посыпались на пол, а моя нога угодила прямо в горшок.
Свиридова громко рассмеялась, и я тоже начал хохотать и ударил по горшку, как по футбольному мячу.
Свиридова совсем закатилась, и Катька тоже начала смеяться. А я на нее разозлился. Ее горшок, а она еще смеется.
— Вот что, горшечница, — сказал я Катьке, — бери свой предмет и выкатывайся.
Катька вся сжалась, но не уходила.
Теперь это стыдно вспоминать. А тогда я так разозлился, что схватил этот проклятый горшок, стал совать его Катьке в руки и кричал:
— Возьми, возьми и проваливай!
У Катьки задрожали губы, но она сдержалась, не заплакала, взяла у меня горшок и вышла из комнаты.
Свиридова после этого ушла, и я остался один. Не знаю, сколько я так сидел, пока успокоился. Но когда вышел из комнаты, Катьки не было дома. Я решил, что она спряталась, и позвал ее, притворяясь, что ничего такого особенного не случилось:
— Кать, отзовись, а то влетит!
Никто не ответил. В квартире было тихо.
Я вышел на лестничную площадку и снова несколько раз окликнул Катьку.
Никакого ответа.
Выбежал во двор и спросил у старушек, которые там сидели, не видели ли они Катьку. Они ответили, что не видели.
Побежал обратно домой, ругая ее на ходу: «Ну попадись мне только, мелюзга, я тебе покажу!» Я все еще сам себя обманывал, что ничего особенного не произошло.
Когда я ехал в лифте, то подумал, что сейчас увижу ее около наших дверей. Зажмурил глаза, думаю: открою, когда Катька меня окликнет. Лифт остановился, но Катьки не было.
Походил по комнате, выглянул в окно, покричал ее. «Подумаешь, какая обидчивая, даже пошутить нельзя». Тут мне стало легче: оказывается, я не по злобе на нее кричал, а просто шутил. А она, глупая, не поняла.
Прошел час. Катька не возвращалась.
Снова выскочил во двор. Обегал все закоулки, бегал, как загнанная лошадь, не переводя дыхания. Наконец наскочил на Яшу.
— А где Катька? — спросил я.
— Не знаю, — неохотно ответил Яша и как-то странно покрутил головой.
— А чего ты головой крутишь?
— Это от волнения, — сказал Яша.
— От волнения? — От страха у меня ноги задрожали. — Где Катька, я спрашиваю?
— Ушла, — прошептал Яша.
— Куда? — спросил я.
— Обиделась она на тебя, — сказал Яша.
— Подумаешь, какая недотрога! — закричал я. — А когда я ее на спине таскал, не обижалась?
— Не знаю, — ответил Яша. — Только она совсем ушла.
— А в какую сторону? — спросил я.
— Не знаю, — неуверенно ответил Яша.
— Яша, — строго сказал я, — это не тайна, которую надо сохранять.
Я боялся, что он не поймет моих слов, но он понял.
— В ту сторону, — ответил Яша, — где магазин «Детский мир».
Я бросился на улицу, но, не добежав до ворот, вернулся. Надо было срочно позвонить маме, а мамин телефон на работе был, как назло, занят, занят, занят!..
И тут раздался звонок в дверь.
Открыл дверь и вижу: стоит моя Катька живехонькая. Ее чужая женщина привела, а я от радости даже спасибо ей не сказал.
— Это ваша такая голубая? — спросила женщина.
У Катьки в косах были голубые ленты, она поэтому и назвала ее голубой.
— Моя, — ответил я.
Раньше я никогда не называл Катьку моей.
— Не твоя, — ответила Катька, — мамина и папина.
Женщина ушла, а у меня вдруг к горлу подступил комок, и я заревел.
— Дура, — кричал я сквозь слезы, — несчастная дура!
А она взяла свою куклу и стала ее переодевать. Она стояла ко мне спиной, и я видел ее тоненькую шею и несчастные хвостики-косички и ревел белугой.
С этого дня Катька перестала меня замечать. Я пробовал к ней подлизываться, шутил, спрашивал, бывало: «А кто самый сильный среди наших мальчишек?» Но она только упрямо поджимала губы и ничего не отвечала.
Утром первого сентября Катьку одели в новую форму. По-моему, она была красавицей. Я улыбнулся ей и подмигнул. Жалкая улыбочка у меня вышла.
В это время мама вдруг сказала:
— Вадик, придется тебе проводить Катю в школу.
Я пробурчал что-то неясное в ответ, дожидаясь, что Катька сейчас откажется от такого предложения. Но Катька молчала. Я поднял на нее глаза. Она смотрела на меня строго, по-взрослому, исподлобья, но молчала.
И тогда я небрежной походкой пошел к выходу, открыл двери и оглянулся.
Катька шла следом.
Так мы и вышли во двор: впереди я, позади она.
Банты у нее в косах были невероятных размеров. Ну и пусть их! Я теперь готов был простить ей все на свете: и банты, и куклы. Я даже готов был подарить ей свою коллекцию марок.
— Вадик! — крикнула мама из окна. — Возьми Катю за руку!
«Боже мой, — подумал я, — бедная мама, она не знает, что ее милая Катенька одна целых три часа прогуливалась по городу. Хорошо, что мир не без добрых людей, а то неизвестно, сколько бы нам пришлось ее искать».
«Это ваша такая голубая?» — спросила та женщина. Голубая Катька. Смешно.
А если я ее сейчас возьму за руку, она, пожалуй, оттолкнет меня.
Я все еще стоял задрав голову кверху, когда почувствовал в своей руке Катькину теплую ладошку.
Песенка дяди Алеши
Больше всего с Катей возилась, конечно, бабушка. Родители работали, а бабушка всегда была с Катей. Бабушка не любила сказок. Она рассказывала истории из жизни своего сына Алеши, Катиного дяди, как тот был маленьким.
— Купила я Алеше новое пальто, — вспоминала бабушка, — и он отправился в нем в школу. А возвратился домой в чужом и старом. Я его спрашиваю: «Где твое новое пальто?» А он сделал удивленное лицо и отвечает: «Новое?.. Ах, новое! Понимаешь, один мальчик из нашего класса собрался на день рождения. А у него, посмотри, пуговицы висят на ниточках, карман порван… Ну не безобразие?.. Можно подумать, что он ходит на дни рождения каждый день!.. Пришлось ему отдать пальто».
— Еще, — требовала Катя, — расскажи еще что-нибудь про дядю Алешу. Расскажи, как он пришел домой босиком.
— Летом мы приехали на дачу, — начинала бабушка, — и Алеша пошел в лес за грибами. Долго он не возвращался, я уже начала волноваться. И вдруг вижу — идет. В корзине у него полно грибов, но вид почему-то виноватый. Посмотрела я на него внимательно… Вот в чем дело, оказывается!
— Он был босиком! — перебивала ее Катя.
— Вот именно, ушел Алеша в сандалиях, а вернулся босиком.
«Негодный мальчишка, — говорю, — где ты посеял сандалии? Не голова у тебя, а решето».
Он посмотрел на ноги и отвечает:
«Действительно, сандалий нет. А я и не заметил. А раз я не заметил, значит, они мне и не нужны. Верно?»
«Неверно! — возмутилась я. — Сейчас же беги за сандалиями! Живо!..»
Он повернулся и побежал. Я подождала немного и вышла за ним на тропинку. А он, оказывается, и не подумал никуда идти. Сидит себе под первым же кустом.
«Ну-ка, выкладывай начистоту, — сказала я. — Куда девал сандалии?»
Он молчит.
«В лесу потерял?»
Молчит.
«На грибы сменял?»
Молчит.
«Кому-нибудь дал поносить?»
Молчит.
Тогда я повернулась и пошла от него прочь. Раз он такой, думаю, никудышный, пусть остается один.
А он очень не любил оставаться один. Догнал меня и сказал:
«Ты не сердись… Я их отдал одной девчонке. Она была босиком, наколола ногу и заревела».
А сам смотрит на меня жалобными, виноватыми глазами.
На него трудно было сердиться. И я ругала его не за то, что он вечно отдавал свои вещи, а за то, что сразу не рассказывал всей правды…
Потом Алеша стал инженером и уехал куда-то далеко на новые стройки. Однажды, когда Катя была еще маленькой, Алеша приехал сам. Он привез Кате большую куклу. Кукла была модницей: рыжие волосы уложены локонами, а белое платье расшито золотыми нитками. Куклу назвали Маргошей. Кроме куклы, Алеша привез Кате лыжи.
Дома все перепугались и говорили, что Кате лыжи не нужны, что она упадет и обязательно расквасит себе нос или выбьет зуб. А Катя тут же встала на лыжи и все утро проходила на них по коридору и ни разу не упала.
Вечером Катя ни за что не хотела ложиться спать — не желала расставаться с Маргошей.
Бабушка просила Катю — не помогло.
Мама просила — не помогло.
Отец накричал на Катю и гневно сверкнул глазами — он ведь был сторонником сурового воспитания, — все равно не помогло.
Тогда к Кате подошел дядя Алеша, взял у нее куклу и сказал:
И после этого Катя сразу улеглась спать.
А потом дядя Алеша снова уехал в Сибирь.
Бабушка говорила, что он должен отказаться от своей работы: у него слабое здоровье. Но Алеша все равно уехал. Изредка он присылал письма. Он не любил часто писать. И письма всегда приходили из новых мест, потому что Алеша был инженером-проектировщиком. Приедет куда-нибудь, сделает проект нового завода и уезжает дальше.
А потом Алеша что-то вообще перестал писать.
— Чувствует мое сердце, — говорила бабушка, — что у Алеши неприятности по работе или он заболел. А может быть, у него плохо с деньгами?..
Катя уже стала забывать, какой он был, этот дядя Алеша. Лыжи, которые он привез, состарились и облупились. А кукла Маргоша облысела и лежала в коридоре на шкафу.
Однажды Катя пришла из школы — она уже два месяца ходила в первый класс, — и бабушка попросила ее заглянуть в почтовый ящик.
— Ну, что ты меня все гоняешь к почтовому ящику? — сказала Катя. — Неужели не понимаешь, что Алеша просто перестал нам писать письма?
И вдруг бабушка села на стул и заплакала. Лицо у нее сморщилось. Она прикрыла рукой глаза и изо всех сил старалась сдержаться, но у нее ничего не выходило.
«Зачем я только это сказала? — подумала Катя. — Кто меня тянул за язык? Пусть бы бабушка надеялась, что Алеша скоро пришлет ей письмо».
Чтобы как-то отвлечь и успокоить бабушку, Катя сказала:
— Бабушка, я умираю с голоду.
Бабушка дала Кате обед, а сама ушла в свою комнату.
После обеда Катя сделала вид, что села за уроки, а сама написала Алеше письмо, запечатала в конверт, написала адреса — прямой и обратный — и опустила в почтовый ящик.
А вскоре Алеша приехал. Значит, не зря Катя писала ему! Катя пришла домой, а Алеша сидит в кресле, будто никуда и не уезжал. Она сразу же его узнала, хотя здорово он изменился после тяжелой болезни. У него поседели волосы и вытянулся нос…
Прошло еще несколько месяцев. Алеша уже отдохнул и снова уехал.
И вот как-то Катин отец пошел к почтовому ящику, чтобы достать утренние газеты. Среди газет он нашел письмо. Оно было адресовано Алеше, но адрес был перечеркнут, и на конверте стоял штамп со словами: «Адресат выбыл».
Отец внимательно изучил конверт — он узнал Катин почерк, это было ее письмо к дяде Алеше. Оно обошло много мест, гоняясь за адресатом, прошло через сотни рук, но так и не догнало Алешу.
«Дорогой дядя Алеша!
Почему ты не приезжаешь? Сел бы на поезд и приехал. А еще лучше на самолет. Ведь бабушку так жалко. Она про тебя мне уже все пересказала. Я всю твою жизнь на память знаю, а она все рассказывает и рассказывает, А я слушаю, чтобы не расстраивать ее. Пожалуйста, приезжай через несколько дней. Если у тебя плохо с деньгами, можешь никаких подарков не привозить. Я большая, учусь в школе. До скорого свидания!
Катя».
Отец забыл про свои газеты и смотрел в окно. Вот Катя и написала первое письмо в своей жизни, совершила первый самостоятельный поступок.
«Катя заботится о других, — подумал отец. — Хорошо, что она не забыла рассказов бабушки и песенку Алеши».
Потом он разжал губы и тихо-тихо сказал, почти пропел:
Мотив песенки разобрать было нельзя, если он вообще существовал. У отца был плохой слух. Но разве в этом дело! Может быть, это была первая песенка, которую он пропел вслух. Но пропел с удовольствием.
История с азбукой
(После уроков)
После уроков я зашел в первый класс. Я бы не стал к ним заходить, но соседка поручила присмотреть за ее сыном. Все-таки первое сентября — первый школьный день.
Заскочил, а в классе уже пусто. Все ушли. Ну, хотел повернуться и идти. И вдруг вижу: на последней парте сидит какая-то кнопка, из-за парты ее почти не видно. Это была девочка, а совсем не мальчик, которого я искал. Как полагалось первоклашкам, она была в белом переднике и с белыми бантами, ровно в десять раз больше ее головы.
Странно, что она сидела одна. Все ушли домой и, может быть, уже едят там бульоны и молочные кисели и рассказывают родителям чудеса про школу, а эта сидит и неизвестно чего ждет.
— Девочка, — говорю, — почему не идешь домой?
Никакого внимания.
— Может быть, потеряла что-нибудь?
Молчит и сидит, как статуя, не шелохнется.
Что делать, не знаю. Уйти вроде неудобно.
Подошел к доске, придумываю, как расшевелить эту «статую», а сам потихоньку рисую на доске мелом. Нарисовал первоклашку, который пришел из школы и обедает. Потом его отца, мать и двух бабушек. Он жует, уплетает за обе щеки, а они ему смотрят в рот. Получилась забавная картинка.
— А мы с тобой, — говорю, — голодные. Не пора ли и нам домой?
— Нет, — отвечает. — Я домой не пойду.
— Что же, ночевать здесь будешь?
— Не знаю.
Голос у нее жалобный, тоненький. Комариный писк, а не голос.
Я оглянулся на свою картину, и в животе у меня заурчало. Есть захотелось.
Ну ее, эту ненормальную. Вышел из класса и пошел. Но тут меня совесть заела, и я вернулся.
— Ты, — говорю, — если не скажешь, зачем здесь сидишь, я сейчас вызову школьного врача. А он раз-два: «скорая помощь», сирена — и ты в больнице.
Решил напугать ее. Я этого врача сам боюсь. Вечно он: «Дыши, не дыши», — и градусник сует под мышку. Холодный, как сосулька.
— Ну и хорошо. Поеду в больницу.
Честное слово, она была ненормальная.
— Можешь ты сказать, — закричал я, — что у тебя случилось?!
— Меня брат ждет. Вон во дворе сидит.
Я выглянул во двор. Действительно, там на скамейке сидел маленький мальчик.
— Ну и что же?
— А то, что я ему обещала сегодня все буквы выучить.
— Сильна ты обещать, — сказал я. — В один день всю азбуку?! Может быть, ты тогда школу закончишь в один год? Сильна врать!
— Я не врала, я просто не знала.
Вижу, сейчас она заплачет. Глаза опустила и головой как-то непонятно вертит.
— Буквы учат целый год. Это непростое дело.
— У нас папа с мамой уехали далеко, а Сережа, мой брат, сильно скучает. Он просил бабушку, чтобы она написала им от него письмо, а у нее все нет свободного времени. А я ему сказала: вот пойду в школу, выучу буквы и напишем маме и папе письмо. А он мальчикам во дворе рассказал. А мы сегодня весь день палки писали.
Сейчас она должна была заплакать.
— Палки, — говорю, — это хорошо, это замечательно! Из палок можно сложить буквы. — Я подошел к доске и написал букву «А». Печатную. — Это буква «А». Она из трех палок. Буква-шалашик.
Вот уж никогда не думал, что буду учителем. Но надо было отвлечь ее, чтобы не заплакала.
— А теперь, — говорю, — пойдем к твоему брату, и я ему все объясню.
Мы вышли во двор и направились к ее брату.
Шли, как маленькие, за руки. Она сунула мне свою ладошку в руку. Мягкая у нее ладошка, пальцы подушечками, и теплая.
Вот, думаю, если кто-нибудь из ребят увидит — засмеют. Но не бросишь же ее руку — человек ведь…
А этот печальный рыцарь Сережа сидит и болтает ногами. Делает вид, что нас не видит.
— Слушай, — говорю, — старина. Как бы тебе это объяснить. Ну, в общем, чтобы выучить всю азбуку, нужно учиться целый год. Это не такое легкое дело.
— Значит, не выучила? — Он вызывающе посмотрел на сестру. — Нечего было обещать.
— Мы писали палки весь день, — с отчаянием сказала девочка. — А из палок складываются буквы.
Но он не стал ее слушать. Сполз со скамейки, низко опустил полову и поплелся утиной походочкой.
Меня он просто не замечал. И мне надоело. Вечно я впутывался в чужие дела.
— Я выучила букву «А». Она пишется шалашиком! — крикнула девочка в спину брату.
Но он даже не оглянулся.
Тогда я догнал его.
— Слушай, — говорю, — ну чем она виновата? Наука — сложное дело. Пойдешь в школу, сам узнаешь. Думаешь, Гагарин или Титов в один день всю азбуку одолели? Тоже ой-ой как попотели. А у тебя и руки опустились.
— Я весь день на память письмо маме сочинял, — сказал он.
У него было такое печальное лицо, и я подумал, что зря родители не взяли его, раз он так скучает. Собрались ехать в Сибирь, бери и детей с собой. Они не испугаются далеких расстояний или злых морозов.
— Боже мой, какая трагедия, — говорю. — Я сегодня приду к вам после обеда и все изображу на бумаге под твою диктовку в лучшем виде.
— Вот хорошо! — сказала девочка. — Мы живем в этом доме, за железной изгородью. Правда, Сережа, хорошо?
— Ладно, — ответил Сережа. — Я буду ждать.
Я видел, как они вошли во двор и их фигурки замелькали между железными прутьями забора и кустами зелени. И тут я услышал громкий, ехидный такой мальчишеский голос:
— Сережка, ну что, выучила твоя сестра все буквы?
Я видел, что Сережа остановился, а сестра его вбежала в подъезд.
— Выучить азбуку, знаешь сколько надо учиться? — сказал Сережа. — Надо учиться целый год.
— Значит, плакали ваши письма, — сказал мальчишка. — И плакала ваша Сибирь.
— Ничего не плакала, — ответил Сережа. — У меня есть друг, он уже давно учится не в первом классе; он сегодня придет к нам и напишет письмо.
— Все ты врешь, — сказал мальчишка. — Ох и силен ты заливать! Ну, как зовут твоего друга, как?
Наступило молчание.
Еще минута, и должен был раздаться победный, торжествующий возглас ехидного мальчишки, но я не позволил этому случиться. Нет, это было не в моем характере.
Я влез на каменный фундамент забора и просунул голову между прутьями.
— Между прочим, его зовут Юркой, — сказал я. — Есть такое всемирно известное имя.
У этого мальчишки от неожиданности открылся рот, как у гончей, когда она упускает зайца. А Сережка ничего не сказал. Он был не из тех, кто бил лежачих.
А я спрыгнул на землю и пошел домой.
Не знаю почему, но настроение у меня было хорошее. Весело на душе, и все. Отличное было настроение. Даже петь хотелось.
Три ветки мимозы
Когда он утром подошел к столу, то увидал огромный букет мимозы. Они были такие хрупкие, такие желтые и свежие, как первый теплый день!
— Это папа подарил мне, — сказала мама. — Ведь сегодня Восьмое марта.
Действительно, сегодня Восьмое марта, а он совсем забыл об этом. Вчера вечером помнил и даже ночью помнил, а сейчас вдруг забыл. Он побежал к себе в комнату, схватил портфель и вытащил открытку. Там было написано: «Дорогая мамочка, поздравляю тебя с Восьмым марта! Обещаю всегда тебя слушаться». Он вручил ей открытку, а сам стоял рядом и ждал. Мама прочитала открытку в одну секунду. Даже как-то неинтересно — как взрослые быстро читают!
А когда он уже уходил в школу, мама вдруг сказала ему:
— Возьми несколько веточек мимозы и подари Лене Поповой.
Лена Попова была его соседкой по парте.
— Зачем? — хмуро спросил он.
— А затем, что сегодня Восьмое марта, и я уверена, что все ваши мальчики что-нибудь подарят девочкам.
Ему очень не хотелось тащить эти мимозы, по мама просила, и отказывать ей тоже не хотелось. Он взял три веточки мимозы и пошел в школу.
По дороге ему казалось, что все на него оглядываются. Но у самой школы ему повезло. Он встретит Лену Попову. Подбежал к ней, протянул мимозу и сказал:
— Это тебе.
— Мне? Ой, как красиво! Большое спасибо!
Она готова была благодарить его еще час, но он повернулся и убежал.
А на первой перемене оказалось, что никто из мальчиков в их классе ничего не подарил девочкам. Ни один. Только перед Леной Поповой лежали нежные веточки мимозы.
— Откуда у тебя цветы? — спросила учительница.
— Это мне Витя подарил, — сказала Лена.
Все сразу зашушукались и посмотрели на Витю, а Витя низко опустил голову.
— Вот как! — сказала учительница. — Ты оберни концы веток в мокрую тряпочку или бумагу, тогда они у тебя не завянут.
А на перемене, когда Витя как ни в чем не бывало подошел к ребятам, хотя чувствовал уже недоброе, они вдруг закричали:
— Тили, тили-тесто, жених и невеста! Витька водится с девчонками! Витька водится с девчонками!
Ребята засмеялись и стали показывать на него пальцами. А тут проходили мимо старшие ребята и все на него смотрели и спрашивали, чей он жених.
Он еле досидел до конца уроков и, как только прозвенел звонок, со всех ног полетел домой, чтобы там, дома, сорвать свою досаду и обиду.
Он забарабанил изо всех сил по двери и, когда мама открыла ему, закричал:
— Это ты, это ты виновата, это все из-за тебя! — Он почти плакал. Вбежал в комнату, схватил мимозы и бросил их на пол. — Ненавижу эти цветы, ненавижу!
Он стал топтать их ногами, и желтые нежные цветочки лопались под грубой подметкой его ботинок.
— Это мне подарил папа, — сказала мама.
А Лена Попова несла домой три нежные веточки мимозы в мокрой тряпочке, чтобы они не завяли. Она несла их впереди себя, и ей казалось, что в них отражается солнце, что они такие красивые, такие особенные… Это ведь были первые мимозы в ее жизни…
Ночной ветер
Он проснулся ночью неизвестно от чего. То ли от ветра — мать его всегда открывала на ночь окно, то ли от щелчков усохших половиц. А может быть, его разбудила внутренняя тревога, потому что накануне вечером он поссорился с родителями.
Отец, по настоянию матери, отругал его за разбитые ботинки. А что же, ему играть в футбол без ботинок, что ли? А потом отец так разошелся, что запретил ему идти завтра в кино.
Он ждал этого кино целую неделю. И фильм-то был старый — «Золушка», и он понимал, что история маленькой девочки Золушки — это неправда, что это сказка, что ничего этого никогда в жизни не было. Даже тысячу лет назад, когда люди ездили по земле только на лошадях, а по морю ходили на парусниках. И все равно он мечтал о том, как снова увидит этот фильм, как погаснет свет и начнется нечто невообразимо волшебное.
Да, скорее всего, он проснулся именно от этой нестерпимой, несправедливой обиды. Ему приснился сон, что он после незаслуженного оскорбления уходит из дому навсегда. И остается один на всем свете.
Он лежал в темноте и слушал каждый шорох. И ему казалось, что он на самом деле совсем один на всем свете. Так страшно было темно, так сильно надувал ветер парусом занавески и звенел мелким звоном в стекле.
Ничего не было слышно из-за ветра — ни ночного разговора большого города, ни посапывания родителей в соседней комнате. Только иногда трещали половицы, будто кто-то невидимый ходил по комнате. Это еще больше пугало мальчика.
Снова скрипнула половица. Мальчик напряг слух, но услышал лишь вой ветра, который дул из пустоты. Он хотел крикнуть и позвать мать. Ему необходимо было разорвать свое одиночество, такое длинное и бесконечное одиночество, которым он так гордился вчера.
Как он тогда крепко сжимал губы и гордился внутренне тем, что не произнес за весь вечер ни слова.
Он уже забыл про свою гордость, и ему хотелось закричать. Но тут, к своей великой радости, он услышал, как мать заворочалась в постели. Потом отец сонным голосом спросил:
— Который час?
— Спи, спи, — ответила мать. — Еще рано.
У мальчика по всему телу разлилась приятная теплота. И уже сквозь сон он слышал, как мать встала, прикрыла окно, почему-то пощупала у него лоб.
Дворники заговорили под окнами. Их голоса в раннем, пустом городе звенели и отдавались вдалеке. Пролетел самолет.
— Хабаровский, «Ту-114», — сказал отец. — Скоро вставать.
Пропал куда-то ночной ветер, не скрипели половицы.
— Что-то я, по-моему, вчера переругал Сережку, — сказал отец. — Несправедливо.
— Переругал, — ответила мать.
— Придется извиниться, — сказал отец. — И отпустить его в кино.
Но Сережка этого ничего уже не слышал. Он крепко спал. И совсем забыл про какой-то ночной ветер, про какие-то страхи и про то, что он несколько минут пробыл один на всем свете.
Космонавт
Новенький сидел на последней парте. Его нельзя было не заметить: у него были ярко-рыжие волосы.
— У нас новичок, — сказал Левушкин.
— Откуда ты приехал? — спросил я.
— Наш дом снесли. И мы получили новую квартиру.
— Твоя фамилия?
— Княжин.
— А как ты занимался по физике?
— Это мой любимый предмет.
Все-таки он был очень рыжий, и я невольно смотрел на его волосы и не видел лица.
Я начал объяснять новые формулы. Каждый раз, когда я поворачивался к доске, чтобы написать формулу или нарисовать чертеж, Левушкин шептал и хихикал за моей спиной.
— Не мешай слушать, — донесся до меня голос Княжина.
Я оглянулся: у Левушкина был такой растерянный вид, точно он хлебнул горячего чаю, сильно обжегся и не знал, то ли выплюнуть этот чай, то ли проглотить.
— Княжин, — сказал я, — подойди к доске и реши задачу по новой формуле.
Он быстро решил задачу и четко, без запинки, все объяснил. Мне понравилось, как он отвечал. Многие ребята в классе говорили лишние слова, а Княжин нет.
После звонка, когда я выходил из класса, то услыхал голос Левушкина:
— Видали, какой? Я ему мешаю. Первый день — и уже наводит свои порядки. Академик Фок! [2] Пошевельнуться нельзя. Рыжий, да еще подлиза.
— Я и сам знаю, что рыжий, — спокойно ответил Княжин. — А ты дурак, раз дразнишься. Это совершенно точно.
Через неделю я увидал у старшей вожатой списки ребят, записавшихся в разные кружки. В физический кружок первым записался Княжин. «Хорошо, — подумал я. — Княжин — парень что надо».
Я полистал списки других кружков и в каждом наталкивался на фамилию Княжина. И в зоологическом, и в математическом, и в спортивном. Только в кружок по пению он не записался.
На перемене я окликнул Княжина.
— Зачем ты записался во все кружки? — спросил я. — По-моему, это несколько легкомысленно.
— Мне надо, — ответил он.
— Может быть, ты не знаешь, что увлекает тебя больше всего?
— Нет, я знаю, — упрямо ответил он. — Но мне надо. Это моя тайна.
— Тайна это или не тайна, — сказал я, — но на занятия физического кружка можешь не приходить. Если ты будешь работать в зоологическом, математическом и спортивном кружках, то на физику у тебя не останется времени.
Княжин очень расстроился и даже побледнел. Я пожалел, что так резко с ним разговаривал: все-таки он еще мальчик.
— Я должен все знать, я должен быть незаменимым, — сказал он. — Я буду пилотом космического корабля. Я никому этого не говорил, но вы меня заставили.
— А-а! — протянул я. И впервые посмотрел ему прямо в лицо. Под рыжим чубом у него был выпуклый лоб, а глаза были голубые и отчаянные.
«Этот долетит, — подумал я, — этот долетит!» Я вспомнил, как во время войны прыгал с парашютом и как это страшно, когда прыгаешь в пустоту. Посмотришь на далекую землю, на деревья, похожие всего лишь на бугорки мха, на реки с дождевой ручеек, и хочешь ты этого или не хочешь, а подумаешь: «Вдруг парашют не откроется?» И тогда земля делается не желанной, а страшной. «А ведь тем, кто полетит в космос, будет еще страшней. Но этот все равно полетит».
— Тогда я не возражаю, раз такое дело, — сказал я.
— Спасибо, — ответил Княжин.
За три месяца он не пропустил ни одного занятия физического кружка. А потом вдруг перестал ходить. И на уроках он был рассеянным и даже похудел.
— Княжин, — спросил я, — почему ты бросил кружок? Не успеваешь?
Он поднял на меня глаза. Это были глаза другого человека. Они были не отчаянные, а печальные и потеряли голубой цвет.
— Я еще буду ходить, — ответил он.
Левушкин мне сказал (он подружился с Княжиным):
— У него большая неприятность. Рассказать не могу, но большая неприятность.
Я решил поговорить с Княжиным на днях, но случай свел нас в этот же вечер. Я стоял в книжном магазине у прилавка и вдруг услыхал позади себя знакомый голос:
— Есть что-нибудь новенькое?
— Мальчик, — ответила девушка-продавщица, — не может быть каждый день что-нибудь новенькое. Ты заходил бы раза два в неделю.
Я оглянулся. Передо мной стоял Княжин, но что-то незнакомое было в выражении его лица. Я сразу не догадался, а потом понял: у него на носу красовались очки. Маленькие, ребячьи, очки в белой металлической оправе.
Минуту мы стояли молча. Княжин стал пунцово-красным, у него покраснели щеки, уши и даже нос.
— А, Княжин, — сказал я.
Больше я не успел ничего добавить — он пустился наутек.
Я бросился за ним.
— Княжин! — крикнул я. — Княжин, постой!
Какой-то мужчина посмотрел на меня, а женщина крикнула:
— Держи мальчишку!
Тогда Княжин остановился. Он не смотрел на меня, снял очки и низко опустил голову.
— И тебе не стыдно? Мало ли людей носят очки и совсем не стыдятся этого. Прости меня, но, по-моему, это глупо.
Он промолчал.
— Убегать из-за такой ерунды. А Левушкин говорил: «У Княжина большие неприятности». Чепуха!
Тогда он поднял голову и тихо сказал:
— А ведь меня теперь в летчики не возьмут, я узнавал — близоруких не берут, и космические корабли мне не водить. Я эти очки ненавижу.
Ах, вот в чем дело! Вот почему он такой несчастный и похудевший. Разлетелась в куски его первая мечта, и он страдал. Один, втихомолку.
— Зря ты так мучаешься, — сказал я наконец. — Полетишь на космическом корабле астрономом, инженером или врачом.
— Значит, вы думаете, я все же могу надеяться? Могу? — Он ухватился за мои слова с радостью. — Как же я сам не сообразил? Просто дурак, это совершенно точно.
Он был такой счастливый! А я подумал: «Хорошо, когда у человека ясная цель в жизни и все впереди».