Первая прозаическая книга известного ленинградского поэта Л. М. Агеева включает произведения, посвященные трудовым и житейским будням людей разных профессий, в которых они проходят испытания на человеческую и гражданскую зрелость. Речь в них идет о нравственных качествах личности, о месте человека в жизни, о его отношении к общественным ценностям.
ВТОРОЕ СЕРДЦЕ
Вторая военная весна одолевала зиму. Вскрылась река, понесла на вздутой спине сахарные льдины. А сахару мы не пробовали с Нового года, с елки… Тетя Катя сумела раздобыть где-то сахарина — по воскресеньям пили с ним чай: положишь в чашку крупинку, размешаешь, хлебнешь — не чай, а подслащенные чернила, только бесцветные.
За столом — вся семья: дедушка, бабушка, тетя Катя, ее дети, а наши двоюродные брат и сестра, да мы с братом, да сестра наша — трое взрослых, пятеро детей. Из взрослых старший — дед, из ребят — мой брат, тринадцати годов, — эвакуированные ленинградцы. В сенях повизгивает еще один едок — пес Арчик.
Лед ушел, снег растаял, вода затопила невысокие берега нашей реки.
Осенние запасы — полученное на трудодни, заработанные всем семейством в колхозе, собранное с огорода и по лесам, выменянное на захваченное из Ленинграда со странными названиями «комбинэ», «мулинэ» подходили к концу.
В лугах появились первые, весенние грибы сморчки и строчки, съедобные травы; на прошлогодних полях гороха зачернели стручки с твердыми, желтыми, необыкновенно вкусными горошинами.
Бабушка с утра выгоняла нас из дому — на подножный корм, всех, кроме младшей внучки. Но еще раньше уходил дед: снимал в сенях свою удочку с вбитых в бревно гвоздей, клал ее — сухую и неровную — на сухое и неровное плечо и отправлялся на реку. Мы возвращались к обеду, дед — к ужину. Мы — с урчащими, набитыми скудными дарами полумертвой еще земли и не менее оттого голодными животами, дед — нередко с рыбой: то щуренок зубастый, то пяток плотичек, то подлещиков пара.
А в этот день, подходя к дому, мы еще издали увидали сушившиеся на жердях забора дедовы штаны и рубаху и, предчувствуя что-то необычное, припустили по тропе бегом — впереди Арчик, за ним — мой брат и далее, по старшинству, я — за двоюродной сестрой и впереди двоюродного брата. Вбежали на двор и остановились, завороженные. У крыльца в большом нашем корыте, наполненном водой, лежала рыбина. Лежала она на боку и одним глазом смотрела на нас, осторожно к ней подходивших. Хвост рыбины свешивался через край корыта, доставая землю.
— Вот это щука! — сказал брат.
На крыльцо выбежала, вытирая полотенцем тарелку, веселая бабушка.
— Дед-то, а, дед-то! Чуть не утоп… Она его, окаянная, по грудь в воду затащила! А? Дед-то наш! Ничего еще мой дед!
Арчик, покрутив головой, подбежал к щуке, припал на передние лапы и осторожно куснул белыми клыками казавшийся безжизненным хвост. Щука взбрыкнулась, из корыта выплеснулось с полведра воды, и пес, получив тяжелый шлепок по носу, покатился в молодую траву, заскулил, пополз к своей будке. Младшая сестренка заплакала и засеменила к бабушке.
Вышел дед — в цветастой рубахе, старых галифе и шлепанцах, подпоясанный кухонным передником, с топором и сапожным ножом в руках. Он опрокинул ногой корыто, быстро наклонился и обухом топора два раза точно ударил бьющуюся на траве щуку по голове. Рыбина утихла. С безразличным выражением на морде к поверженному обидчику подошел вылезший из будки Арчик. Дед, напевая веселую, давно не слышанную нами песенку, подтащил щуку к крыльцу, сел на нижнюю ступеньку и ловко вспорол белое, с едва заметными полосами брюхо. На поданную бабушкой тарелку выскреб розоватую икру, откинул в сторону шматок внутренностей, запустил руку поглубже и вытащил небольшой красный комок. Комок подрагивал на его ладони.
— Сердце! — определил брат. — Бьется еще…
Дед бросил сердце Арчику, и тот, поймав его на лету, мгновенно проглотил: открылась и с щелком закрылась пятнистая пасть. Проглотил и удивленно посмотрел по сторонам, не понимая, что это внутри его беспокоит, стукает. Постояв так, с поднятым к небу носом, и, убедившись, что все в порядке, он громко залаял, прилег на бок, снова вскочил и запрыгал вокруг нас, призывая поиграть…
— Теперь у Арчика два сердца! — Брат многозначительно растопырил пальцы — средний и указательный.
Два сердца… Теперь у Арчика два сердца!.. И вечером, и в последующие дни всем своим деревенским приятелям и взрослым всем я рассказывал, как Арчик проглотил щучье сердце и что теперь он — не как все собаки, а о двух сердцах. Приятели верили, взрослые надо мной не смеялись.
Именно это вспомнилось мне из детства через шестнадцать лет… Я многое помню из детства, и не только из него; мне кажется иногда, что все свое прожитое помню и могу в любое время оживить памятью, только все сразу оживлять обычно не требуется. Вспоминаются эпизоды, обрывки. Вот как про эту щуку — через шестнадцать лет после ее смерти под обухом дедова топора.
Братья мои и сестры, разъехавшись по стране, или уже нашли, или выбирали свои дороги жизни. Находил свою и я. Все более заметная, она повела меня на Северный Урал и привела к большому бокситовому руднику. Свежеиспеченный инженер, человек два года как не холостой, имел я кроме жены годовалого сына Степу, кое-что — в голове и полный набор надежд молодого специалиста — в сердце.
Там, где начинался пласт руды и была заложена когда-то первая шахта, отстроился и лежал теперь, белея на трех холмах, город. А вдоль пласта, или, как говорят геологи, в направлении его простирания, встали в низине незаметные с дороги поселки: Первый поселок, Второй, Третий — на двадцать километров друг за другом, каждый — возле своей шахты. В бараках Второго поселка, недавно отремонтированных, поселились изыскатели нашей экспедиции. Дали комнату и нам, с непривычки — страшноватую, а привыкнешь — ничего себе: два окна, печка-плита, пол — неровный, но крашеный, потолок и стены — беленые.
Экспедиция занималась непростым и трудоемким делом — искала способ осушить местные шахты. Чем глубже забирались горняки в пласт, тем больше становилось воды, тем труднее давалась добыча боксита и дороже обходился стране каждый килограмм алюминия, который из боксита выплавляют. Было и мне отведено место в деле экспедиции — осваивать новый буровой станок, наш, отечественный, сконструированный для бурения скважин почти метрового диаметра. Сделаешь такую дырку в земле, спустится в нее геолог, посмотрит, понаблюдает, и ясней станет ему строение горных пород: перед глазами все трещины, все пути, по которым вода стремится вниз, в шахты… Станок, еще не виденный мной воочию, уже по чертежам нравился мне, и, несмотря на малый свой опыт, усматривал я в нем большие преимущества перед другими, в основном — иностранными, станками того же назначения.
На следующий — по приезде — день пошел я искать буровую, любовно думая о станке как о своем отныне кормильце и объекте приложения знаний и способностей. Они, знания мои и способности, представились мне вдруг грудами руды, подобными наваленным возле шахт. Руду эту надо еще везти в бесчисленных вагонах куда-то, где можно переплавить в жарких печах, дабы получить чистый металл. Был я самокритичным и любил всякие сравнения…
Вышка буровой торчала в центре города. В новом ватнике и при шляпе, меся бурую глину новыми резиновыми сапогами, я обошел огораживавший рабочую площадку забор и прошел в открытые ворота. На площадке трудились шестеро буровиков, все одинаковые, с перемазанными лицами, в заляпанных глиной брезентухах.
«Многовато народу — видать, какая-то неполадка…»
Я знал, что работы на станке ведутся в две смены. Вместе же бригада собирается или при перевозке вышки на другую точку, или при ликвидации аварии. Перевозка отпадала — ни трактора, ни автомобилей поблизости видно не было.
По тому, кто что делал, определил я сменных мастеров: один стоял за механической лебедкой, предназначенной для спуска и подъема станка; конец толстого троса, намотанного на ее барабан, беспомощно лежал на земле. Второй сменный привязывал палку к тонкому тросу, перекинутому через вспомогательный блок вышки на барабан ручной лебедки. Станка на поверхности не было.
Мне в точности не восстановить уже тех первых сказанных тогда слов, помню только, что произнести их не мог долго: обошел вышку, осмотрел механизмы, постоял в стороне от примолкших, а до того о чем-то споривших буровиков.
«Так, мол, и так — я ваш новый начальник…» — всего-то и требовалось сказать. Но сказанные мною слова были, видимо, иными; хотя какая разница — все в конце концов стало ясно.
— Трос в скважине лопнул… Вот Вася собирается спускаться ладить, — пояснил дело стоявший за лебедкой сменный. Он же был старшим мастером бригады. Федор Петухов — так его звали. А второй сменный — Вася Маков. Мне о них подробно рассказали еще в Ленинграде в управлении нашего треста перед отправкой сюда.
— Дайте-ка я слажу…
— Чего?
— Посмотрю, что там к чему…
Петухов пожал жесткими брезентовыми плечами.
— Вась! Дай седло начальнику.
Маков передал мне трос с привязанной к нему не очень толстой и плохо оструганной палкой, которую я не сразу сумел оседлать. Петухов и один из рабочих взялись за ручки лебедки, трос натянулся, и я, вращаясь на нем, повис над скважиной.
— Шляпу-то оставьте — перемажете! Наденьте вот шапку! — Маков стащил с кудрявой головы склизкий от глины треух.
— Не подойдет. У меня башка большая.
— Ну, как знаете…
— Готовы?
— Готов! — едва успел я крикнуть и полетел вниз.
«На свободном ходу спускают… Трос бы не лопнул!»
— С ветерком начальничка, так-перетак! — услышал я уже в земной прохладе и полумраке, принимавших меня. Вася Маков был уверен, что мне сейчас не до его словесных нежностей, но забыл, видно, как чутко скважина, словно огромное ухо, ловит и усиливает в себе звуки.
Наверху резко затормозили. Палка врезалась в тело, трос дернулся и больно ударил в пах. Я различил под ногами верхнюю часть станка и через секунду стоял на скользком металле. Вся пятитонная, пятиметровая громадина агрегата, с его шестернями, электродвигателем, буровым цилиндром, была подо мной…
«Вот и лично познакомились! Разрешите представиться: горный инженер Семенов Сергей Сергеевич!»
— Что-что? — ухнуло сверху. — Как там дела? Трос из блока не выскочил?
Присев на корточки, нагнув голову, касаясь задом и шляпой липких стенок скважины, я с трудом разглядел блок и оборванный трос, легший кольцами. Конец его расплелся, искореженные пряди угрожающе щетинились.
— Нет, не выскочил!
— Не ухватите?
— Попробую…
Становилось душно. Из-под шляпы лил пот, дышалось тяжело.
— Ладно, вылезайте! Надо с крюком спускаться!
— Сейчас, сейчас…
— Вылезайте, хватит мазаться!.. Сели?
Я еще помедлил и, отчаявшись чего-либо достичь, вновь оседлал палку.
— Тяни!
За ушко — на солнышко!.. Дернул черт!..
В открытую улыбались, глядя на меня, потного и перемазанного, буровики, переглядывались. Оделили ветошью — руки вытереть, почиститься…
Вася Маков ловко заправил под себя освобожденную палку, сунул под мышку проволочный крюк, глянул на Федора и тем же манером, что я, отправился в скважину.
Кое-как приведя себя в порядок, потоптавшись около не обращавших более на меня внимания буровиков, я, не прощаясь, ушел с площадки и побрел к дороге — ловить попутную машину. Домой…
Вася Маков оказался моим соседом по бараку — дверь в дверь — и очень красивым мужиком. Отмывшегося и переодевшегося — я не сразу признал своего сменного, вынося на улицу ведро с грязной (жена домывала пол) водой и встретив его в коридоре.
— С новосельем, начальник!
— Спасибо, спасибо!
«И правда: какое ни на есть — все же новоселье… Новое твое пристанище — первое в начинающейся трудовой жизни. А сколько их предстоит еще переменить, сколько обживать придется — одному богу известно… Но первого — больше не будет!»
Я обернулся к открывавшему дверь своей комнаты Макову:
— Василий! Заходите попозже — отметить полагается такой случай! Посидим — чайку попьем!
— Чайку…
— У меня индийский привезен, со слониками!
— Зайду, ладно…
Маков пришел с женой и сынишкой, ростом и упитанностью равным нашему Степану. Увидев сверстника, Маков-младший завертел стриженной «под ноль» головой и заулыбался.
Василий обошел взглядом расставленные на столе чашки, сахарницу, тарелку с бутербродами, алюминиевые миски — с конфетами и печеньем, скосил глаза в один угол комнаты, в другой… и, заметив, что на него смотрят, покраснел вдруг весь — от черных кудрей до отложного воротника; даже грудь его в треугольном вырезе ковбойки побагровела. Жена моя поспешно подхватила меньшого гостя и потащила в угол к хмурому Степану.
— Покажи, Степа, мальчику свои игрушки…
Я снял с электроплитки огромный чайник, полученный вчера со склада экспедиции вместе со спецодеждой, раскладушкой, ведром, тазом и прочей хозяйственно-бытовой мелочью.
— Что ж мы стоим? Садитесь, пожалуйста!
Чай, налитый в цветастые чашки из такого же цветастого заварного чайника, пахуче дымился… Молодец, жена! Как я ни упорствовал при отъезде сюда, не желая брать с собой этот, подаренный нам на свадьбу, сервиз, настояла все же на своем! Сразу и пригодился!..
— Станок-то подняли, Василий?
— Куда ему деться, начальник! Не впервой!
— Конечно, опыт у вас есть…
— Опыт весь у Федора. Он при станке с самого начала. И принимать — на завод ездил, и по железной дороге сопровождал, и монтировал на первой скважине… А у меня нынешняя скважина — всего лишь третья.
— А на предыдущих скважинах — трос тоже обрывался?
— Было дело…
— А кабель часто пробивало?
— Случалось…
— А резцы в коронке подолгу «стоят»?
— Какая порода…
Разговор иссяк. Легко нашедшие общий язык жены углубились в таинства науки шитья не то блузок, не то юбок, ребята грызли конфеты и что-то рисовали — вдвоем одним карандашом и синхронно сопя, а мы… Василий курил, я — некурящий — нюхал дым. Задавать вопросы — почему-то мне расхотелось совершенно.
— Еще по чашечке?
— Не-е-т! И так… Чай, как говорится, не водка — много не выпьешь! Спасибо за угощение! Татьяна, Витьке спать пора…
И соседи ушли.
«Да, не таким, видно, представлял Василий новоселье! Слоников моих небось за тонкий намек посчитал… Извиняюсь, товарищ Маков! По-иному, конечно, принято, но я по-иному не могу: с подчиненными через рюмку общаться не положено…»
Был я в ту пору шибко категоричным: жизни не знал, а принципы, кем-то придуманные, усвоил. Наперед.
— Красивый парень Василий, а, милая?
— Не очень… Да и какой же он парень?!
— Ну, мужик!.. Красивый.
К одиннадцати часам барак полностью затих.
— Степан уснул?
— Спит.
— И ты ложись! Хватит космы свои накручивать! Иди, иди…
— Не надо… Устала я что-то. Едва отмыла пол — такой был заляпанный!
— Устала, конечно…
Тихо в бараке. И за окнами тихо: трамваи не грохочут, автобусы не фырчат, ничьи каблуки по асфальту не стукают. Не Ленинград… Кто-то спит в комнате слева, кто-то — в комнате справа, с ними знакомство еще впереди.
Агрегат пустили через день. Пошли трещиноватые известняки, буровую коронку постоянно подклинивало, рабочий цилиндр прихватывало кусками породы, вываливавшимися из стенок скважины. Побурили четыре смены, и опять лопнул трос. Буровики злились — так ни черта не заработаешь, просидишь на голом тарифе. Главный геолог экспедиции решился закрыть скважину, не доведя до заданной им же глубины, и показал новую точку — в километре от шахты Второго поселка и километрах в двух от самого поселка, от наших бараков.
Мы переезжали…
Гера Секин окончил институт на год раньше меня. Старших по факультету мы немного знали, и, увидев здесь, на Урале, прораба буровых работ Германа Степановича Секина, я узнал его сразу. Важно поздоровались, поговорили, повспоминали… В синей спецодежде, при полевой сумке и штангенциркуле в нагрудном кармане, был он до курьезного серьезен, по-мальчишески совал всюду свой конусообразный нос.
Дело на новой точке двигалось не споро. Лил дождь, в перерывы остро пахло близким снегом.
Взамен порванного троса достали на шахте новый, более толстый — грубый и жесткий, намотали на барабан лебедки, перекинули через блоки мачты и станка. Оставалось привязать «мертвый» конец к верхней площадке вышки.
Буровики перекуривали. Федор Петухов прикончил побуревшую «беломорину», не спеша достал новую, прилепил к нижней губе.
— Не… Мы не полезем. Трос ваш этот не завязать будет…
Маков сидел рядом молча — Петухов говорил и за него.
— Отчего же не завязать, Федор? Ну, грубее трос. Ну, трудней завязать, но ведь можно… Можно! — Гера стукал по ладони своим штангелем.
Я стоял позади, чуть растерявшись…
То, что Петухов не особо обрадовался моему появлению в экспедиции (два медведя в одной берлоге…), я ощутил в первые же дни и, понимая, что сам-то тут ни при чем, поделать ничего не мог. И Маков, и остальные буровики были на стороне Федора.
Складывался типичный производственный конфликт.
«Ситуация, товарищ начальник, прямо скажем — банальная, широко отраженная в литературе, набившая оскомину. Сколько раз, встречаясь с нею на страницах книг, ты морщился, преодолевая желание перелистнуть главу-другую, не читая!.. И вот в подобной ситуации — сам, собственной персоной…»
Секин еще продолжал стукать штангелем по ладони.
— Не, Герман Степанович! Дождь, ветер, сорваться можно… У меня — детишки, у Васьки — тоже ребятенок…
Становилось совсем невмоготу.
— Ладно, Герман! Брось! Привяжем сами! — потянул я прораба за рукав.
Открывший было рот Гера осекся, наморщил лоб и, круто развернувшись, пошел за мной к ноге вышки. Прежде чем встать на ступеньку железной лестницы, снял полевую сумку, аккуратно положил ее на сухое место, повертел в руках штангель и сунул под сумку.
Сифонило на верхотуре хор-ро-шо! С неба, к счастью, лить перестало — и у дождя бывают перекуры; вышка быстро обсыхала.
Завязать трос узлом действительно оказалось трудно: ладони мы разодрали в кровь сразу же, сидеть верхом на маленькой площадке было неудобно — тело затекало, вниз — лучше не смотреть… Когда все же дело нам удалось, Секин произнес первые на этой высоте слова:
— Начальник катит!
Я проследил направление его взгляда: из-за угла силовой подстанции вынырнул экспедиционный «газик».
— Он самый…
На площадке мы сидели нос к носу, и Гера во время работы поминутно тыкался острием своего конуса в мою надраенную ветром картофелину. Теперь носы наши разошлись, мы разогнули окостеневшие спины и, усталые, не спешили вниз. Пусть видит начальник, что мы тоже умеем кое-что делать собственными руками — не только распоряжения отдавать! Не белоручки — повкалывали в студентах на производственных практиках и рабочими, и сменными мастерами, знаем, почем фунт лиха!
С высоты хорошо просматривался весь город — слева от меня к справа от Геры и две ближайшие шахты — справа от меня и слева от Геры: копры, здания, эстакады, рельсовые пути.
— Вид шикарный!
— Шикарный…
Сползали мы на землю под взглядом своего начальника: глыбоподобный, стоял он у раскрытой двери автомашины и, склонив голову набок, глядел на копер.
— Семенов! Правую-то ногу — ниже поставили! Еще ряд брусьев под башмак положить надо!
— Нет, Григорий Григорьевич! Я по отвесу проверял.
— По отвесу, по отвесу! На кой мне твой отвес?! У меня глаз — ватерпас, нос — уровень! Я и так вижу! Положишь еще ряд!
Спорить не следует — это я уже усвоил. Промолчать, сделав вид, что ценное указание — ЦУ — принято к исполнению, и оставить все как есть. Копер поставлен правильно, по отвесу мы его раза три выверяли.
Начальник обошел тепляк вышки, подсел к буровикам, перекинулся с ними парой слов, выкурил полпапиросы и направился обратно к «газику».
— Идите-ка сюда! — махнул мне и Секину рукой с погасшим окурком меж пальцев. — А ты, Серега, — толкнул в спину шофера — погуляй пяток минут… Ну что, инженеры? Трос сами завязываете? Молодцы! Собственным примером действуете? Правильно, правильно… Не слушается рабочий класс-то, а? На вышку начальничков загнал?! У, сопляки дипломированные! Воспитатели! Я бы вам… — И он, налившись темной кровью, стиснул кулаки.
Если у меня был такой же вид, как у Германа, выглядел я в тот момент глупо…
Начальник влез в закряхтевшую машину — передняя рессора под ним почти выпрямилась.
— А этим я пропишу!.. Эй, Серега! Иди баранку крутить!
И уехал… Гера забрал свою сумку, сунул штангель в нагрудный карман, и мы пошли прямиком через поле к поселку. Что делать дальше, буровики знали сами.
— Так-то, Гера…
— Так-то.
— А начальник ничего однако, ничего! Образования, ты говорил, никакого, лесник бывший, а такта хватает: шофера-то отослал предварительно! При подчиненных распекать не полагается! Всё по уму. Полезно усвоить.
— Усваивай на здоровье.
Для меня осталось неизвестным, что именно «прописал» сменным мастерам Григорий Григорьевич, но дело пошло на лад: мы удачно забурились, организовали третью смену, никаких инцидентов больше не случалось, все реже Федор Петухов загадывал мне технические загадки («Почему-то от редуктора вращенье не передается на цилиндр, начальник…», «Что-то промывочная жидкость с забоя не поднимается, начальник…»), отгадки которых знал и без меня. Все меньше противился он тем усовершенствованиям и переделкам станка, которые я придумывал, как казалось, для пользы дела, и мог выполнить в небогатой механической мастерской экспедиции.
Маков мне нравился все больше. То и дело по вечерам возникала его кудрявая голова в проеме дверей нашей комнаты. Он стал у нас своим человеком, подолгу о чем-то разговаривал с моей женой, играл со Степаном. Зато реже и реже заходила его жена. А в последнее время — вовсе пропала: легла в больницу и после операции получилось у нее какое-то осложнение. В экспедиции секретов нет — женщины говорили, что слишком часто она ходила на эти самые операции. «Не жалеют мужики своих жен!..»
Зима в полном расцвете — белая, неветреная, морозная. На буровой, в брусчатом тепляке, докрасна раскалена печь — рядом жарко, по углам — мороз; откроет кто на миг дверь — ледяные ножи сквозняка пронзают насквозь.
Станок — в скважине, под водой его работа почти не слышна: порой дрогнет трос, чуть потускнеют лампочки освещения, и снова покой, снова полный накал вольфрамовых нитей.
— Сергей Сергеевич! — это ко мне Маков. — Вы не постоите за меня остаток смены? Хочу успеть жену проведать.
— Иди, иди, Василий! Привет передавай!
Вот уже который раз он так… Пусть сходит — успокоит душу. С сынишкой его месяц как нянчится моя жена: уравновешенный парень, некапризный, не чета Степану.
Миллиметр за миллиметром вгрызается станок в известняк, миллиметр за миллиметром углубляется скважина, все ближе заданная отметка. Крутись, станок, крутись, родимый! Весь ты уже нами латан-перелатан, головы бы поотвинчивать тем, кто тебя делал! Швы все мы тебе переварили заново, крепеж сменили, внутренности — перебирать устали! А задуман ты хорошо, умно задуман… Крутись! Остался ты последним из всей опытной серии — в других экспедициях твоих братьев уже списали: неэкономично, мол, хлопот много — пользы мало. Ручки вверх подняли! Бог с ними. А ты трудись, мы тебя доведем, однако, до ума…
Через час на смену вышел Петухов.
— Опять подменяешь, начальник?
— Жену попросился навестить Василий…
— Угу.
Обычно я и с вечерней сменой задерживаюсь часа на два, только к восьми оказываюсь дома, но последние дни мне нездоровится: в груди жар, пройдешь по сорокаградусному морозу с полкилометра побыстрее — задыхаться начинаешь, вспотеешь весь. Позавчера возвращался совсем поздно, часов в одиннадцать, и слышал шепот звезд. Читал о нем не раз, да и люди рассказывали, а сам услышал впервые. Мороз был жуткий, хорошо, что без ветра; небо чистое, ни облачка, и — этот шепот… Наверное, звезды шепчут каждому свое. И мне что-то шептали, только что — не понял… Когда подошел к своему бараку, на градуснике у дверей было ровно шестьдесят.
— Я пойду, пожалуй, Федор… Голова раскалывается.
— Чего там! Иди конечно!
Я толкнул дверь комнаты. Василий Маков стоял у занавешенного окна рядом с моей женой, — мне показалось, что оба чуть вздрогнули, а может, только показалось — голова всю дорогу от буровой противно кружилась, два раза даже на снегу пришлось посидеть.
— Ты уже из больницы вернулся, Василий?
— Ага… Я до города на попутке доскочил — опоздал все же, только через окно повидались. И сюда — на попутке… А на буровой все в порядке?
— Порядок на буровой.
— Картошку греть, Сережа?
— Не стоит. Мне лучше бы лечь — голову ломит…
…Забавный приснился мне в ту ночь сон. Будто стою я за лебедкой, на смене — Петухов со своими ребятами, и станок быстро-быстро лезет в землю, так быстро, как наяву никогда не бывает. Только успевай трос стравливать! И вдруг чувствую — повис станок и крутится вхолостую. Делаем подъем, гляжу в скважину, а там — пустота, небо светится, и звезды, как из колодца, видны. Чудеса! «Давай, говорю, спускай меня, Федя: посмотрю, что там к чему…» Надеваю страховочный пояс — широкий брезентовый ремень с цепью, цепляюсь к тросу ручной лебедки, и спускает меня Петухов в скважину, как обычно — с ветерком, но при этом вниз головой. Лечу долго, небо приближается, звезды бледнеют, Петухов, чувствую, начинает понемногу притормаживать. Стенки скважины вдруг обрываются, и я высовываю голову на свет божий. Оглядываюсь, а кругом — небоскребы. Понимаю — Америка, и значит, пробурили мы земной шар насквозь! Торчу головой посреди улицы, как из канализационного люка. По тротуарам американцы куда-то спешат, у американок ноги стройные, длинные, в разноцветных колготках. Вид занимательный… Только тут прямо на меня летит автомобиль типа «додж» с белой надписью «Police», то есть полиция. Летит и трещит, трещит, словно из пулемета строчат… Конечно — будильник! Уже. И как всегда — некстати: нет, чтобы повременить, сон досмотреть дать!..
Голова гудела, но я все же заставил себя подняться и побрел на буровую. Бурение шло нормально, ни шатко ни валко, до Америки было по-прежнему далеко.
Кое-как протянул я полдня, пришел домой пообедать, прилег на минуту и больше уже не поднимался. Жена измерила температуру — под сорок…
Вечером, видимо, из забытья вывели меня голоса, пробившиеся в комнату из коридора:
— Вот спасибо за заботу! — кричала маковская жена. — За месяц два раза нос свой показал! Хоть подохни! Сына не мог под окошко привести, ирод волосатый!
— Ну перестань ты, перестань! Работы было много…
— Работа твоя! Провались она вместе с вашим станком!
«Вернулась, значит… Как же это он — всего два раза? Ведь только воскресений было три… И подменял я его раза четыре…»
Но думать было невмочь: потолок падал и поворачивался, крест окна стоял на голове — приоткрытая форточка внизу…
Не знаю, через сколько дней я ненадолго очнулся снова. Очнулся с закрытыми глазами. Непонятно — отчего очнулся. Может, оттого что в комнате говорили шепотом.
— Не надо, милый, не надо… Температура у него спала — вдруг в себя придет! И Степан не спит…
«Жена… Она, она. Моя жена… Кому же это она так: «милый»?.. До чего знакомо!.. Ми-лый… Знакомо-то как!»
А глаза не открывались. Верхние веки срослись с нижними, ресницы переплелись. Моя жена…
От ступней ног вверх пошла медленная соленая волна — вот уже под ребрами, вот у горла… Остановилась, замерла… и отхлынула, шурша галькой… В груди забилась, разевая зубастый рот, большая, сильная и беспомощная рыбина, подпрыгивала, тяжело шлепаясь на камни и теряя чешую. Потом — новая волна, со снегом и ледяной шугой, заторопилась по телу, тоже добежала до горла и тоже отхлынула, заморозив на долгие мгновения ту рыбину в груди, изогнув ее могучий хвост, остекленив серые глаза, оледенив растопыренные колючие плавники.
Скрипел снег. Быстро темнело…
Я выздоравливал. Очнулся однажды с открытыми глазами, шевельнул рукой, шевельнул ногой, качнул головой — вроде здоров. И через два дня вышел на работу.
На буровой была очередная авария. Пошла монолитная порода, станок заклинило, он намертво засел в скважине, и доставать его оттуда пришлось по частям. Пока доставали, из Ленинграда приползло распоряжение: испытания кончить, агрегат списать. Все, и наши сдались!
Подкрадывалась весна.
…Я сидел на пятитонном, пятиметровом туловище поваленного набок у механической мастерской станка, никому теперь не нужного, ожидающего, когда придет сварщик и разрежет его на куски перед сдачей в металлолом.
Было многого жаль. И не в первую очередь — своего первого самостоятельного труда, хотя его, конечно, тоже. Жалел я больше труд, затраченный на станок изобретателями, проектировщиками, изготовителями и моей бригадой. И труд, затраченный на другие станки неудавшейся опытной серии. Махровой пылью покрываться нашим отчетам об их испытаниях, о внедрении в производство! Хорошо, если прочтет случайно те отчеты кто-то имеющий вес, если предложит станок «доработать». А если нет? Когда-то снова взметнет на гребень волны под стон производственников «Даешь! Даешь!» идею о необходимости иметь подобные станки на геологических изысканиях?! А взметнет непременно! И начнется все сначала… Может быть, уже под пенсию предложат мне испытать новую конструкцию аналогичного станка, — соглашусь ли? Соглашусь.
Многого было жаль. И сверх всего наплывало смутное чувство вины перед этим железным китом, выброшенным волей нетерпеливых и недальновидных деятелей от геологии на пустынный берег перед механической мастерской с угрюмо молчащим у ее дверей сварочным аппаратом…
Та рыбина, замороженная в моей груди, видимо, оттаяла и осталась жить, временами брыкая своим колючим хвостом, топорща плавники. Врачи говорят, что во время болезни меня перепичкали антибиотиками.
А тот шепот, скорей всего, мне прибредился. Выздоровев, никаких перемен в жене я не заметил и потом ничего сомнительного не наблюдал. Да и наблюдать было некогда: через полмесяца мы уезжали с Урала в Забайкалье — я получил новое назначение, и даже с повышением в должности. Не знаю, правда, за что. Наверное, для смягчения горечи поражения. Начальству видней…
Увозил я с собой жену, подросшего и похудевшего сына, какой-то опыт и свое второе сердце. Первого я никогда не чувствовал. В детстве еще, узнав от взрослых, что оно, как у всякого живого существа, есть где-то и у меня, поверил им на слово, а чтобы чувствовать…
Второе со мной поныне. Я часто его слушаю, даже рукой временами трогаю и не люблю. Через него, пожалуй, мне не хочется встречаться со своими давними знакомыми — ни с Герой Секиным, ни с бывшим начальником экспедиции Григорием Григорьевичем, ни с Маковым, ни с Петуховым. Хотя живут они все уже в Ленинграде, за пять — семь остановок от меня.
…Арчика дед променял летом проходящему охотнику на табак. Он долго в этом не сознавался, говоря, что пса, наверное, украли.
Должно быть, Арчик прожил хорошую собачью жизнь: ведь проглотив щучье сердце, он лишь мгновенье постоял, подняв к небу нос и прислушиваясь, что там внутри его беспокоит, стукает. Убедившись, что все в порядке, — звонко залаял, прилег на бок, снова вскочил и запрыгал вокруг нас, призывая поиграть…
ПОЛЕТ
Она безотчетно не любила то время суток, когда закончены привычные вечерние дела — что-то куплено на завтрак, посмотрен новый кинофильм, сделаны мелкие постирушки… — а спать ложиться еще рано, по телевизору в красном уголке ничего сто́ящего не показывают, читать не хочется, Катюхи, соседки по комнате, как обычно — нет дома. В эти часы в душе ее всплывала непонятная тревога, даже не тревога, а так — беспокойство смутное, словно блуждают под ребрами неведомые токи — скребутся, царапаются, боли, однако, не причиняя. Такими чаще всего вечерами ей вспоминалась родная деревня; вспоминалась по-разному — то одно, то другое, но с особой грустью — летние вечёрки в роще на берегу реки у разрушенной плотины, где после заката солнца разжигали они костер, танцевали до ночи то под гармонь, то под транзистор, забывая дневную усталость и что завтра ни свет ни заря снова выходить в поле. Девчата хором пели, парни прыгали через костер: сухим валежником поднимали повыше пламя, подначивали друг друга, потуже затягивали перед разбегом пояса… Натанцевавшись, напевшись, наигравшись, слушали рассказы горожан, приезжавших на каникулы или в отпуск, байки «своих» солдат и моряков срочной службы, за таинственные заслуги отпущенных домой на побывку. Соловьи заливались…
Намыливая под душем загорелые плечи и руки, она заметила синяк на груди… Ну и лапищи у этого Васьки Смирнова! Надо было еще пару раз врезать ему по кошачьей физиономии — совсем обнаглел, лапает где попало, без всякого зазрения совести! Думает, все девчата на стройке только и делают, что ждут не дождутся, когда он одарит их своим вниманием. Не на ту нарвался! В следующий раз — что попадет под руку, тем и садану! Вот смеху будет, если явится Василий Семенович на работу с синяком под глазом или шишкой на лбу! В темноте, мол, споткнулся, на стул налетел… Вспотеет оправдываться!
Часто по ночам Светлана летала во сне, а утром ей казалось, будто ростом она — чуть выше, чем была с вечера: раковина — ниже обычного, ниже приходится наклоняться, подставляя лицо под струю урчащей воды. Полет происходил всегда одинаково: она вылезала из кабины своего башенного крана на влажную от росы стрелу и, легко балансируя, босая шла по ней до самого края, видя весь город, освещенный утренним солнцем, всякий раз освещенный солнцем и никогда — в тумане. На конце стрелы, словно прыгунья в воду, раскидывала она руки и взлетала, и ей ничуть не было страшно разбиться, а только дух захватывало да сердце учащенно стучало оттого, что, пока летела, никак не могла решить, где приземлиться. Там, где хотелось, на заросшем вьюнками и настурциями балконе шестиэтажного дома, там ей было нельзя… И круг за кругом она парила над оживающим городом, пока не просыпалась.
Корпус общежития возводили на площадке, отведенной строительному тресту городскими властями, возводили для себя. Он был вторым по счету: первый, фасадом на центральную улицу, сдали к Ноябрьским праздникам в прошлом году, этот же планировалось закончить и заселить к концу будущего. В первом разместились административно-хозяйственные службы управления треста, конференц-зал, учебный центр, столовая. Наконец-то, освободив арендуемые в разных концах города подвалы и полуподвалы, собрали всех воедино в собственном здании. Этажи общежития наращивали сразу за ним, и рельсы Светланиного крана лежали между корпусами — построенным и строящимся.
В административном места для бытовок не нашлось, поэтому прорабская и раздевалки УНР, в котором работала Светлана, остались в сборно-щитовом бараке в глубине строительной площадки. Да так и привычней было…
Переодеться, переброситься парой слов с приятельницами — и можно подниматься в свое уютное, давно обжитое гнездо. Рубильники — в рабочее положение… первый поворот стрелы… первый поднятый груз… Пошло-поехало!
Девчат на стройке пока мало — одни мужики; девчатам пора не пришла. Не то будет, когда начнутся чистовые работы внутри помещений! Правда, к тому времени дела для крана поубавится, и однажды, как всегда неожиданно, примутся его демонтировать, перевозить на новый участок. С каждым прежним местом Светлана расставалась нехотно: только-только, казалось, освоилась, приноровилась и — будьте нате!.. Кошка, говорят, привыкает к дому, собака — к людям, а человек? Человек — ко всему сразу.
В столовой они всякий раз садились за один и тот же столик у окна — Светлана и три ее подруги, штукатуры: Катя, Вера и Тамара. Из отделочников на стройке сейчас трудились только они — заделывали стыки между панелями, по мере надобности выполняли разные подсобные работы.
Чтобы долго не стоять в очереди, взяли по комплексному обеду… Светлана не торопилась допивать компот. Она сидела лицом к входу в зал, то и дело поглядывая на стеклянную дверь: сейчас должны были прийти работники управления и среди них — главный инженер, Григорий Иванович… Она понимала всю безысходность своего увлечения. Женат. Двое детей — оба мальчики — восьми и десяти лет. Жена — симпатичная; Светлана видела ее однажды, на новогоднем вечере. Ей, верно, не понравилось, что та курила, а к концу была излишне навеселе, танцевала со всеми подряд и громко смеялась.
Он вошел торопливо и встал в конце очереди, тянущейся к буфету. Опять закажет двойной кофе, возьмет какую-нибудь булочку, салат завалящий. Не обед, а легкий перекусон. Видно, наверстывает дома — дома вкуснее.
— Ну что, девчата, поплыли? — поднялась Вера.
Они потянулись друг за другом к выходу.
— Добрый день, Григорий Иванович!
— Добрый день, девушки!
Вот и все на сегодня. Может быть, удастся увидеть его мельком в конце рабочего дня, а может — и не удастся. Небольшие, но — радости, ожидание чего-то впереди.
Раз в месяц, в день получки, она шла на почту. Себе оставляла только-только на житье, остальное отсылала матери. Мама писала, что у избы совсем сгнили два нижних венца и крыша протекает — со смерти отца, шесть лет уже, дранку не меняли, а сейчас есть возможность сделать ремонт: в колхозе работает студенческий отряд, строит свинарник, она уже договорилась с ребятами, и цена божеская.
Заполняя бланк перевода, Светлана мгновение помедлила, прежде чем написать сумму… Она никогда не пользовалась косметикой: подружки прямо с ума сходили по заграничной помаде, туши, теням, а ее это не заботило. Совсем немного помедлила и, мотнув головой, вывела обычную цифру. Нет уж, лучше быть такой, какая есть, без всяких искусственных прикрас — катись они в тартарары! Не слепой и так разглядит что следует.
Уходя с работы, она условилась встретиться с подругами в давно ими облюбованном и освоенном кафе, в шесть часов. Было без двадцати. Не торопясь, шла она по улице, останавливалась у витрин магазинов; прочла в газете, где какой идет фильм. Все видано-перевидано! Нет, вот этот, из старых, не смотрела. И кинотеатр рядом как раз…
К прозрачной коробке кафе она подошла ровно в шесть, поднялась на второй этаж, сразу нашла глазами приятельниц, успевших занять столик. И здесь у них был «свой». Посидеть в тесноватом зале с получки и аванса стало уже традицией: бутылка шампанского — на всех, по двести граммов мороженого ассорти с сиропом, по два пирожных, по чашечке кофе. Потом наступало время для личных дел. Дела эти были известны всем четверым, а водились только у троих: за Светланой таковых не значилось. Григорий Иванович в счет не шел.
— Не пойму, Светка, на что ты надеешься? — Тамара ковырялась ложечкой в мороженом. — Мертвое дело с твоим…
— Помолчи. Ни на что я не надеюсь.
— Сколько же так можно?! Все одна да одна. Жизнь-то, как говорится, проходит!
— «Жизнь проходит»! — передразнила Светлана. — Ты, Томочка, шпаришь словно из книжки какой!
— Слушай, Света! — Вера прикончила первый эклер и допила шампанское. — Я-то тебя давно уже не агитировала… Но почему, действительно, не поразвлечься? Убудет, что ли, от твоих чувств к Гришане нашему? Сегодня мы с Петром на такую вечеринку идем! Парней будет — навалом! Айда?
— Да не хочется мне, не хо-чет-ся! Когда надумаю, я сама попрошу: возьмите с собой! Честное слово! Надумаю — сразу же и скажу, и только вам. Я ведь всех вас очень люблю, девочки!
— Надумаешь ты, пожалуй! С твоими-то понятиями! — Катюха отхлебнула кофе.
— Ты ведь у нас жутко симпатичная, Светка! Смотри, как тот парень, вон — за столиком в углу, глаз на тебя положил! Я ему подмигиваю, а он нижнюю губу выпятил и в твою сторону кивает. Да погляди ты на него, погляди!
— Брось, Тома…
— Девочки, девочки! Начальничек наш, кот наш Васенька! — Вера прищурилась и подперла ладонью щеку. — С прорабом. Хороши! Видать, на работе дернули, а сюда добавить забрели.
От стойки буфета не очень уверенно отходил с бутылкой сухого вина начальник их стройучастка Василий Семенович Смирнов, за ним, с двумя бутербродами на ладонях, следовал прораб Коля Стенькин. Высматривая, где бы пристроиться, Смирнов увидел знакомые лица и, распахнувшись словно для объятья (в одной руке — бутылка, в другой — стаканы), ринулся в их сторону.
— Красавицы мои! Ненаглядные! Что зрит Василий Семенович, очам своим не веря? Шампань потребляете?! Шикуете?! Срежем, Коля, им в следующем месяце заработки!
— Обязательно и непременно!
— А вы, Василий Семенович, видно, тоже шиканули. — Вера отодвинула пустую чашку.
— Мы — после работы. После работы всем — не вам одним — разрешается. И к тому же завтра — что? Завтра — суббота, законный выходной.
— Василий Семенович! Может, сейчас и не ко времени, но… помните, что я вам…
— В понедельник все будет сделано, Светочка, не сомневайся! Для тебя, наша святая…
— Ладно, девочки! Допивайте свои кофея и — на воздух! — Вера встала. — А вы, Василий Семенович, устраивайтесь на нашем месте.
— Куда же вы, птахи мои? Есть дельное предложение — повторить… в смысле шампанского. Я мигом соображу!
— Спасибо, товарищ начальник, спасибо! Дела у нас. Счастливо оставаться и — добраться до дому, без приключений.
— Коля! Они не слушаются и грубят! Зарплату — упорядочим… железной рукой!
— Непременно и обязательно!
Кинофильм Светлану огорчил — не один десяток похожих смотрела. Затронуло лишь то, что судьба героини оказалась очень похожей на ее судьбу — своей незатейливостью, обыкновенностью: учеба в сельской школе, вступление в пионеры, в комсомол, отъезд в город, работа на стройке… Правда, дальше героиня становится большим человеком — мэром города, разные волнения и неурядицы семейной жизни переживает. Но это уже — когда она намного старше Светланы.
Городским головой мне не бывать конечно, а что до любви и семейной жизни — и у меня будет! И быть должно по-хорошему, только по-хорошему! Кто меня полюбит, тот никогда не разлюбит и никогда не бросит — ни ради кого другого! Потому что я тоже — полюблю, так не разлюблю и не брошу!.. А что, если никто не полюбит? Григорий Иванович-то вот…
Троллейбус, идущий до общежития, останавливался на той стороне, но Светлана не стала переходить мостовую, а зашагала к площади. Ничего для себя не решая, но внутренне уже зная, куда поедет, дошла до станции метро, вошла внутрь…
Ожидая, когда откроют двери вагона на конечной станции, она успела изучить свое отражение в темном стекле, поправила выбившиеся из-под берета волосы. А вдруг встретит сейчас Григория Ивановича, лицом к лицу столкнется! Что придумать — зачем она здесь, на другом конце города, за тридевять земель от общежития, по какой надобности? Хуже нет, когда врать приходится!
На улице опускались сумерки. Его дом был недалеко, но она направилась сначала в противоположную сторону и, лишь сделав большой крюк, вошла в дворовый садик, села на ломаную скамейку — так, чтобы видеть знакомые окна, балкон в настурциях и вьюнках, перевела дыхание.
Окна светились, и она представила себе комнаты за шторами, обстановку, цвет обоев, отделку коридора, кухни, ванной. Обитателей же этой уютной жилплощади — что они сейчас делают, о чем между собой говорят — ей представлять не захотелось.
Прошлым летом Григорий Иванович попросил ее подруг сделать у него ремонт. Самое время, говорит: жена на юге, мальчишки в пионерском лагере, один я, как перст, холостой-неженатый. Дал Кате ключи, и девчата после работы полмесяца, пока не закончили, ходили к нему, а три раза с ними и Светлана — пособить. Насос пульверизатора при побелке потолков качала, краску разводила, клей для обоев варила. Материалы все у хозяина были в магазинной упаковке — Вера только пофыркивала: «Мало, что ли, их на собственной стройке?! Чудик наш главный инженер! Знал бы, как другие проворачивают такие мероприятия, — его же подчиненные! Полный чудик! И расплатится, конечно, на всю катушку, будто не свои работу делали, а халтурщики какие-нибудь с улицы!»
В третье Светланино посещение Григорий Иванович, обычно возвращавшийся домой поздно, пришел засветло и застал всю бригаду за делом.
— А ты что тут забыла, крановщица?
— Я… я — за компанию…
— Ну, если за компанию, тогда что! — И он шлепнул ее ладонью пониже спины.
Больше она туда не приходила.
В окне кухни погас свет. Наверное, кончили готовить, сейчас будут ужинать… Чем бы я его кормить по вечерам стала? Чем?! Небось сообразила бы, наизобретала! Девочки обеды мои хвалят, вечно стараются вне очереди занарядить дежурить на выходные. «Мы что надо — купим, что велишь — заготовим, тебе лишь сварить-пожарить останется, Светочка!» Хитрованки! Вера стряпать не любит, Тамара все делает тяп-ляп, а Катя, считай, вообще ничего не умеет. На Свете свет клином сошелся! Не жалко однако, не переломлюсь. И времени свободного у меня больше всех. У них — дела да дела… Я бы вас, Григорий Иванович, очень вкусно кормила! «Отложите газету — вот испробуйте-ка!..» Может, и жена вас кормит вкусно, а я бы — еще вкуснее! Она — очень вкусно, а я бы — очень-очень вкусно!.. Дура ты, Светка, дура набитая! Отправляйся-ка лучше домой, в общежитие родное!.. До свидания, Григорий Иванович, до понедельника…
Этой ночью ей ничего не снилось. А если и снилось, то что-нибудь пустяковое, поскольку потом не вспоминалось.
Разбудила ее не ночевавшая дома Катюха. Как пришла — в плаще и платочке — сидела она на неразобранной постели и смотрела на Светлану. От этого взгляда, наверное, Светлана и проснулась; скинула одеяло, села на своей кровати — напротив.
— Ну что, простились?
— Простились… Родители его на даче были…
— Куда он — на практику-то?
— На Памир.
— Ничего! Авиапочтой письма даже с Дальнего Востока дня за три приходят. А до Памира рукой подать.
— Да-а… Полтора месяца не увижу…
— Не хнычь!
— Загуляет еще…
— Перестань, говорю! С кем ему там загулять? Там же все девки — с косичками и в шароварах.
— Мы тоже в брюках ходим…
— Ладно, ладно тебе! Девчата не встали?
— Я к ним не заходила. Верка, наверное, еще с вечеринки не вернулась. А Тамара… Тамаре нынче лафа была! Тамара без Верки вольготничает!
— Погорит она когда-нибудь!
— Не погорит. Будто не знаешь: у нее на вахте блат… она их конфетами задабривает. А «своего» за жениха выдает.
— Раздевайся давай да ляг — поспи, Или чаю сперва выпьешь?
— Не хочу я чаю.
— С вареньем.
— Все равно…
— Не хочешь — как хочешь.
Светлана набросила на плечи халат, умылась, наспех причесалась, сходила на кухню поставить чай. Вернувшись, увидала, что Катя уже спит. Причесалась окончательно, принесла закипевший чайник.
— Ух, в самый раз я — к самовару! — ввалилась в комнату запыхавшаяся Вера.
Она скинула курточку и, приплясывая, прошлась от двери до окна, от окна до двери.
— Ходи-гуляй, веселая жизнь!
— Тише! Катя только что уснула.
— Проводила, значит, своего геолога?.. «Провожали гармониста…»
— Да ты никак до сих пор при градусах?! В гостях не напелась!.. И в самом деле — под парами!
— Это есть! Полночи с морячком по городу гуляла — так и не проветрила свою буйную головушку!
— Что за морячок еще?
— Из «мореходки», с пятого курса! Нормальный парнишка!
— Ты же с Петром собиралась на вечеринку идти!
— А я с ним разругалась там в пух и прах! В пух и прах! Он — только начали танцевать — вцепился в лахудру одну… была там такая, с головы до пят вельветовая… и все с ней да с ней! На меня ноль внимания! Я же — в отместку ему — с курсантом хороводюсь. Но Петушку, вижу, хоть бы что! Совсем рассвирепил меня! Я морячку и говорю: «Пошли гулять!» — «Пошли!» — говорит… Часов с трех по улицам шлялись. Морячок меня норовил на каждую скамейку усадить, в каждый темный угол затолкнуть… Шаловливые ручонки у морячка! Да я меру знаю!.. А подходим сейчас к общежитию — Петька навстречу. Ждал! Я — мимо, они с будущим капитаном — в сторону: по-мужски поговорить. Пускай поговорят!
— Доиграешься ты…
— Перемелется — мука будет!.. Ах, Светка, до чего я, оказывается, ревнивая! И не думала никогда. Он же первый раз так со мною! Подразнить, что ли, хотел?
— Пей чай — остынет совсем!
— Да ну твой чай к лешему!
— С вареньем…
— И варенье туда же!.. А Катюха крепко спит, умаялась девка! Мне тоже вздремнуть не мешает. Томочка, надо полагать, «жениха» своего выпроводила… Одиннадцатый час — день на дворе! Пойду лягу.
Светлана убрала со стола еду и посуду, прибралась в комнате, села поближе к распахнутому окну с книгой и, открыв ее на заложенной кленовым листом странице, попыталась сосредоточиться. Удалось ей это не сразу: давно ставшие привычными переживания за подруг помимо ее воли накатились, размыли строчки, застили глаза… Переживать, конечно, бесполезно. И глупо даже. Жизнь идет по каким-то особым, непонятным законам, на которые она, Светлана, никак повлиять не может, хоть целыми днями сиди и переживай. Но и гнать свои невеселые думы — тоже дело пустое. Наоборот, чем настойчивее их гонишь, тем упорнее они цепляются. Хитрые: сделают вид, что уходят, а сами в одну дверь выйдут, в другую войдут. Только успокоишься — снова тут как тут! Лучше не гнать — покрутятся, покрутятся, увидят, что никому до них вроде дела нет, и исчезнут незаметно, по собственной охоте…
Хлопотно начавшаяся суббота и прошла и закончилась спокойно, обыденно… В воскресенье собирались всей компанией поехать за город, позагорать, но с утра было пасмурно. Неудачное выдалось лето! В самом начале побаловало малость теплом, а потом…
До полудня Светлана готовила обед, а Катюха помогала ей, как могла. После обеда Вера с Тамарой исчезли, не сказав — куда, а они читали и вязали. Часов в пять прошел долго собиравшийся дождь, короткий и сильный. Похолодало. Ветер надувал занавески окна.
Вечером Светлана ни с того ни с сего загрустила и, когда Катя ушла в красный уголок на телевизор, решила написать письмо матери. Писала она ей нечасто — больше в ответ, чтобы не обидеть, а так — отделывалась несколькими словами на обороте денежных переводов; жива, мол, здорова, того же тебе желаю, целую. И мучилась своей дочерней черствостью, и утешалась тем, что другие еще реже родных-близких письмами балуют, и снова мучилась, давая себе обещания — завтра же написать.
Она заклеила конверт и выбежала на улицу — почтовый ящик висел на углу общежития. Резкий ветер распластал на ее бедрах юбку, скользнул под кофточку, холодя голую спину и грудь… При таком ветре на кране не поработаешь! Баллов шесть будет!
Легла она рано: привыкла начинать трудовую неделю хорошо выспавшись.
Переодевшись в рабочее, Светлана не торопилась покинуть прорабскую: кран пока никому не нужен — кирпича она в пятницу наподнимала с запасом на весь сегодняшний день, раствор не раньше чем часа через два поступать начнет.
Рабочие толпились в конторке и около двери: начальство уточняло, какой бригаде что делать и что сделать в первую очередь. Лицо прораба Стенькина за выходные не разгладилось, Василий же Семенович был по обыкновению свеж, лоснился румяными, тщательно выбритыми щеками с аккуратными бачками.
— Всем ли все понятно? Есть ли еще вопросы?
— Все понятно, Василий Семенович!
— Тогда — живо расходиться! Если что — я на месте. Меня не будет — Стенькин будет.
Выходя в коридор, Тамара сделала Светлане ручкой, Вера — подмигнула. Катя, отделившись от них, подошла, застегнула на ее комбинезоне верхнюю пуговицу, сунула в карман конфету.
— До обеда, Света… А будет время — заглядывай к нам раньше. Мы сегодня на третий этаж переходим, с того края начинаем. Найдешь!
— Найду.
Она вошла в опустевшую конторку.
— Василий Семенович…
— Да, да, да! Помню… Вернее, чуть не забыл! Коля, отыщи Ветрова — дай задание посмотреть крепеж подкоса башни крана. Сходи, дорогой, проветрись… А ты, Светлана, будь готова к половине десятого — раствор встречать.
— Ну было ли, Василий Семенович, такое, чтобы в понедельник раньше десяти первый самосвал появился?!
— Поменьше, гражданочка, рассуждайте! Сказано: к половине десятого! Не привезут раствор — поднимешь перекрытия на четвертый этаж, без работы не останешься. Пока — свободна… Сходи, кстати, в постройком, поинтересуйся насчет моей путевки в Гагры на сентябрь. Это — по твоей части: зря мы тебя, что ли, в профорги выбирали?! Ступай… А за мордобой, что ты мне в четверг устроила, я не сержусь. И вопрос с повестки дня не снимаю: переключи свое внимание на меня, подумай хорошенько — и переключи. Я — парень неплохой, со мною скучно не будет.
— Подумаю, Василий Семенович. Сколько времени-то дадите на раздумье? Мне побольше надо: разузнать все как следует, поговорить с теми, кто вас лучше изучил… кто переключал…
— Что переключал?
— Свое внимание на вас.
— Иди, знаешь!..
— Уже пошла!
Слесарь Матвей Ветров, получив задание от прораба Стенькина, побрел в мастерскую за инструментом… Что там проверять, когда и так все ясно? Болты менять надо — резьбу-то давно разболтало! Гайки бы не забыть захватить — законтрю, и дело с концом, постоит еще сколько-нибудь крепление, постоит. А Стенькину скажу: давай новые болты, прораб, а то до греха недалеко, тут шутки плохи… Голова, однако, разламывается! Не следовало вчера последнюю бутылку кончать: было до прикупа девятнадцать — стало двадцать два. Перебор! Вот если бы ограничить себя — из последней — одним стаканом, как раз бы очко вышло…
Мастерская размещалась в новом корпусе на первом этаже. Ветров шел по асфальтовой отмостке здания вдоль рельсов крана, стоящего в дальнем конце двора, шел медленно и вздыхал тяжело.
Слева задребезжало в окне стекло — по стеклу стучал костяшками пальцев сантехник Чеботарев. Увидав, что Ветров повернул к нему хмурое лицо, он призывно замахал руками: зайди, мол, не пожалеешь! В глубине комнаты, дежурки сантехников, маячила фигура чеботаревского напарника, молодого парня, недавно устроившегося к ним на стройку. Ветров кивнул и ускорил шаг.
В дежурке пахло суриком, ржавчиной, солидолом. Чеботарев, впустив Матвея, прикрыл дверь и дважды повернул ключ.
— Головка — бобо́? Болит головка?
— А то не знаешь — чай, понедельник.
— Саня, доставай!
Напарник Чеботарева открыл шкафчик для одежды и выставил на стол две бутылки розового портвейна.
— Поставь на пол, недотепа! С улицы видно… Это нам Степаныч удружил: мы его с ночи меняли, а у него, выходит, день рождения сегодня. «Хватаните, говорит, после работы, ребята, за мои пятьдесят пять…» После работы! После работы мы и сами сообразим. Самое время — сейчас причаститься! Ты, Матвей, не забываешь нас, бывает, и мы тебя не могли из своего внимания исключить… Стаканчики-то, Саня, сполосни, сполосни! Завтрак мой достань из сумки, там же она, в шкафчике, под пиджаком повешена.
Чеботарев откупорил бутылку, наполнил стаканы.
— Ну, за Степаныча, дай бог ему здоровья и долгих лет жизни!
Светлана толкнула дверь с табличкой «Постройком». В «предбаннике» никого не было, звонил телефон. Она не стала снимать трубку, расстегнула верхнюю пуговицу комбинезона и вошла в дверь налево.
Ниночка, казначей профсоюза, сидела за столом, обхватив руками голову, уставившись в одну точку заплаканными глазами. Две слезины, черные от расплывшейся туши, висели на ресницах, готовые вот-вот упасть. Рыжий парик чуть съехал на сторону, высвободив белую от неумеренной обработки перекисью водорода прядь собственных Ниночкиных волос.
— Что с тобой, Нинок?
Черные слезины шлепнулись на толстое настольное стекло, и по щекам Ниночки побежали мутноватые ручейки. Она вытащила из рукава и приложила к глазам платок.
— Да что случилось?
Минут пять еще та не могла успокоиться — то затихала, то снова плечи ее тряслись в беззвучном плаче. Потом все же рассказала, что ревизионная комиссия обнаружила у нее недостачу: по отчетным денежным документам не сходились концы с концами. То ли она не провела у себя выдачу материальной помощи кому-то, то ли неправильно оформила оплату путевок в Дома отдыха и санатории, то ли еще что, — сама не знает. Десять раз проверяла — все правильно, а недостача налицо.
— Сумма-то какая?
— Сто восемьдесят рублей… — Ниночка опять заплакала.
Начинать сейчас разговор о путевке для Василия Семеновича было явно не к месту. Светлана стояла возле Ниночки и тихо поглаживала ее по вздрагивающей спине.
— Ты получше поищи в своих бумагах, успокойся и еще раз все тщательно проверь. А уж потом будем думать, как быть. Я скажу нашим — соберем, сколько сможем. Ты не плачь, главное — возьми себя в руки…
…— А я говорю — неплохой мужик наш начальник участка! Неплохой!.. Что он за девками любит поволочиться — так какой в том грех?! Грех — если бы не волочился. Это для нас, мужиков, в самом деле — грех! Кому, скажи, мешает, что топчет он их, как петух? Работе мешает? Не мешает. И девки не жалуются! — Чеботарев пнул носком ботинка — одну за другой — пустые бутылки, и они, звеня, откатились в угол.
Слесарь Ветров вертел в пальцах разрезанную на лепестки пластмассовую пробку.
— Да я с тобой, Чеботарев, и не спорю. Верно говоришь: шла бы работа, а девки — что?! Только замечаю я в последнее время — увивается «неплохой мужик» возле нашей крановщицы. И без положительного эффекта, замечаю, увивается…
— А я замечаю другое: выпить больше нет ничего! А? Саня, подыми голову! Правильно я заметил, что выпить у нас нема?
— Так ведь полдесятого еще…
— Полдесятого… С министерством торговли, в лице достопочтимой Полины, — Чеботарев шмыгнул носом, — у меня на данном этапе жизни контакт нарушен. И тебе она, Саня, не даст — тебя она не знает, ты у нас — без году неделя. А вот если мы попросим нашего друга…
Ветров жевал пробку, сосредоточенно сплевывая на бетонный пол обильную слюну.
— Матвей, а Матвей! Сходи, будь человеком! — Чеботарев полез в задний карман брюк. — Еще одна — нам не помешает, чтобы на каждый нос получилось по цельной. Вот и треха нашлась! С копейками потом разберемся: кто — кому — чего и сколько… На всей стройке, Матвей, никто такого, как у тебя, безотказного подхода к Полине не имеет!
…Лесенка — площадка, лесенка — площадка… Светлана поднималась в кабину крана. Дуло на высоте, как всегда, сильнее, чем внизу, однако намного слабее, чем вчера вечером у общежития. Обтекая арматуру башни, воздух успокаивающе посвистывал. Словно в поле, в траве когда лежишь, закинув руки за голову, и смотришь на облака, или на животе лежишь — книжку читаешь…
На самом верху она спохватилась, что забыла узнать у прораба, посмотрел ли Ветров крепление подкоса. И сама не проверила. Запамятовала — с бедной Ниночкой, с ее ста восемьюдесятью рублями… Ничего, скинемся! Всякое с человеком в жизни может случиться, всякое. А кран себя покажет в работе, все сразу покажет. Если Ветров, к нему и не подходил, придется сказать после смены Василию Семеновичу пару теплых слов!
Внизу, возле нового корпуса, на штабеле плит перекрытия стояли стропали-такелажники и махали ей брезентовыми рукавицами.
…— Сколько уже прошло, Саня, как отправился наш ходок? Совсем что-то в голове просветлело!
— Да минут пятнадцать, пожалуй.
— Через пятнадцать минут будет тут. Открой форточку: накурили мы — аж глаза щиплет!
Дым тягучими пластами пополз из дежурки.
— Давай, Саня, забьем пока «козла»!
Саня вытащил из стола домино, высыпал на клеенку и начал перемешивать.
Сантехники закурили, и каждый отгреб себе по семь костей…
Послышались привычные звуки передвигающегося крана, и через минуту он остановился прямо против них, затенив проем окна. Изучая, что у него на руках, Чеботарев на слух определял: вот повернули стрелу, вот стравливают трос… Тишина — значит, цепляют какой-то груз. Снова загудела лебедка — подъем… И вдруг, все еще глядя в домино, он уловил боковым зрением что-то непривычное за окном, лишнее — строго отлаженному процессу работы крана — движение… Та, дальняя стойка подкоса отскочила в нижнем креплении от фланца, башня покачнулась и начала медленно наклоняться в его, Чеботарева, сторону! Он прильнул к стеклу окна, мгновенно отрезвев и покрывшись ознобным потом… Все… пошла, пошла… сейчас ляжет на крышу… Этажа два проломит… Людей там!.. Ударом ладони он распахнул рамы, высунулся и глянул вверх: стрела с висящей на ней железобетонной плитой поворачивалась влево… еще поворачивалась! Чеботарев вздрогнул, поняв, что крановщица хочет отвести стрелу от здания, уронить кран на полотно рельсов… Тогда ж хана! Хана же тогда девке!..
Стальная громадина, привыкшая беспрекословно повиноваться своей хозяйке, и на этот раз не посмела ее ослушаться: сперва нехотя отклоняясь от вертикали, потом стремительно падая, кран заданно изменял направление своего падения; с грохотом и скрежетом он клюнул стрелой землю и — искореженный — завалился на левый бок. В наступившей тишине запоздало выпало из окна кабины и разлетелось на мелкие осколки, ударившись о рельс, круглое зеркальце…
Светлану положили на штабель плит перекрытия, подстелив брезент, как будто ей могло еще быть жестко или неудобно…
Тело казалось совершенно невредимым. Только на левом виске багровела ссадина с застывшей каплей темной крови.
Светлана лежала и ничего больше не слышала и не видела:
ни воя сирены бесполезной уже «скорой помощи»;
ни людей, молча стоявших возле нее, и среди них — своих подруг, в слезах припавших друг к другу, смерзшихся воедино;
ни того, как вбежал в ворота стройплощадки бледный, трясущийся слесарь Ветров, как он, споткнувшись, упал и из-за пояса его брюк вывалилась в грязь бутылка бормотухи;
ни окаменевшего, привалившегося к углу здания Василия Семеновича;
ни того, как главный инженер Григорий Иванович тихо подошел и, сняв пиджак, накрыл им ее лицо…
Лицо было спокойным и чуть удивленным. Расплывавшаяся от виска синева не портила его красоты.
ОТ ОСЕНИ К ОСЕНИ
Как начинается рабочий день? Сначала надо проснуться, осознать, что жены рядом нет, а значит, на кухне что-то совершается — кипит, жарится-парится; полежать, не открывая глаз, полежать, открыв глаза, потянуться. Крикнуть сыну, чтобы вставал — в школу пора собираться! Еще раз крикнуть, еще раз!.. И для примера, а равно — для устрашения сони-засони сердито встать самому.
День за днем, из месяца в месяц, из года в год.
Привычно — распускаются ли почки на одинокой иве за окном во дворе, лежит ли на ее ветках снег — жужжит в руке электробритва, выползает паста из тюбика на щетину зубной щетки, гудит в трубах вода. Вся-то разница, вся поправка на время года и погоду — что́ набросить на плечи, че́м прикрыть (или не прикрывать) катастрофически разрастающуюся лысину.
Протянуть жене ладонь — за рублевкой на обед и сигареты, постоять полминуты, соображая, не забыл ли чего, и — к двери. Автобусы переполнены, можно не сразу сесть, опоздать на работу, испортить себе с утра пораньше настроение.
Быт. Сложившийся семейный уклад — после долгих лет скитаний по стране, работы в необжитых краях, затяжной неустроенности… Воспоминания. С внешним уютом человек свыкается удивительно быстро. А внутренний…
Не вспомню, когда я заметил эту женщину впервые, но когда у в и д е л ее, когда все началось — знаю: была осень, конец сентября. На тротуар из сада слетались листья. Недолетавшие — разбегались по мостовой; настигнутые и растертые между железом трамвайных колес и рельсов, между шинами и асфальтом, — превращались в труху. Десять лет прошло, а помнится все…
Женщина садилась в тот же автобус, что и я. Она всегда, наверное, садилась в мой автобус, а сегодня оказалась в очереди сразу передо мной, и я даже помог ей в дверях. Тогда она и повернула лицо, и посмотрела, и сказала: «Спасибо!» Мы стояли вплотную в обычной тесноте и давке, однако было почему-то жарче, чем обычно, душнее… Волосы женщина заправляла под вязаную шапочку, шапочка прикрывала и уши, только мочки — проколотые, но без сережек — высовывались из-под резинки.
Сошла она за две остановки до моей.
С того раза я каждое утро видел ее.
Иногда водитель проезжал мимо нашей нервно машущей руками очереди, не останавливая автобуса, и приходилось ждать следующего. Следующий доставлял меня на место за две минуты до начала работы. Если пропускали две машины — на работу я опаздывал. Она, видимо, тоже.
Очень красивая была эта женщина. Но — если хорошо рассмотреть. А рассматривал я ее теперь по пять раз в неделю, по двадцать минут каждый раз — всего с понедельника до пятницы получалось час сорок. Целый сеанс кино. Порой, глянув на кого-нибудь другого или в окно и потом — снова на женщину, я встречал ее взгляд и не находил в этом ничего странного: почему не поинтересоваться, кто на вас всю дорогу глаза пялит? А что на вас глаза пялят — всякий и затылком чувствует.
Так мы и ездили на работу. С работы она в мой автобус никогда не попадала.
Так и осень миновала, и зима прошла.
Дело было перед Женским днем.
В нашей геологической конторе народ сидит в основном солидный, много потрудившийся, поскитавшийся, честно заработавший свои катары, язвы, ишиасы, радикулиты, подточенный всевозможными болезнями почек, печени, сердца. Во всех коллективах, у всех трудящихся — праздник как праздник: скинутся по трехе, сбегают в магазин, принесут водки, вина, хлеба, колбасы, сыру и прочей снеди, выпьют, попоют, потанцуют, скинутся еще, еще выпьют; поспорят о работе, о событиях в мире, и снова о работе, и разойдутся по домам. У нас — не то! Завертится предпраздничная карусель, сделаешь намек — начинают тыкать себя большими пальцами: один — в желудок, другой — выше и левее, третий — в поясницу, изображают на лицах сожаление горькое и покорность судьбе. Однако этой весной, а именно седьмого марта, лед тронулся. Еще в начале года появился в конторе новый заместитель главного бухгалтера — женщина молодая и жизнерадостная. С нею-то нам и удалось расшевелить даже самых хворых и неподатливых. Сабантуй удался, разговоров потом на месяц хватило, но сейчас речь не о том…
Выпившему все проще. По крайней мере — мне.
Домой возвращался я в полупустом автобусе. Женщина вошла на той остановке, где обычно сходила, и села в кресло около красного ящика кассы, далеко позади меня. Я мысленно представлял, как она проделывает привычную процедуру: снимает перчатки, достает и бросает в щель деньги, отрывает билет. Кольцо обручальное поблескивает…
Автобус медлил на перекрестке.
Нужно же было когда-нибудь с нею заговорить!
Я прошел в хвост салона, и сел, видимо — несколько грузно, напротив женщины, поспешно сжавшей колени и отодвинувшей свои туфли от моих полуботинок. Сел и уставился прямо ей в лицо. Женщина слегка покраснела, глаза ее сузились, и она отвернулась к окошку: стал виден только затылок и часть щеки. Но по тому, как щека округлилась, как разбежались по ней нечеткие морщинки, я догадался: женщина смеется. Она смеялась, и на ее расцветшее за стеклом автобуса лицо с тротуара глядел восторженно какой-то, не первой трезвости и молодости, пешеход. Тут я и заговорил… Это точно — выпившему все проще. И легче. А проспавшись, можно не вспомнить, каких дел понаделал, каких слов понаворочал. Неотчетливо мне сейчас представляется предмет нашего разговора. Кажется — что цветов нет в городе к празднику, что весну ныне обещают позднюю, и какие новые фильмы идут, и что мы-то мы: ездим каждый день в одном автобусе, автобус тот для нас — вроде дома родного уже, а мы-то мы — будто худые жильцы коммунальной квартиры — даже здороваться не здороваемся. А может быть, и не такой совсем разговор вышел, только — получился разговор…
— Здрасте!
— Здравствуйте!
— Чуть не проспал… Побриться не успел даже.
— Ничего, у вас еще терпимо. Если бы черная была…
— На вид-то терпимо! А вы бы рукой потрогали!
— Нате пятак.
— Я заплачу́. Мне жена билетики выдала — целую книжечку. Удобнее с книжечкой.
— Нате пятак!
— Спрячьте, спрячьте! Завтра за меня запла́тите — сквитаемся. Вот садитесь лучше, сегодня, на удивление, свободно. Сидеть — не стоять! Верно?.. Нет, что вы так смотрите на меня? Вид сонный?
— Есть немного.
— Немного — не страшно. Голова проснулась, а тело еще спит.
— Зарядку надо делать.
— Да ну-у… Тут выспаться никогда не успеваешь — тянешь, тянешь, как бы попоздней встать, секунды выгадываешь. Не до упражнений! А вы — неужто делаете?
— И обтирание. И с мая по октябрь каждое утро по садику нашему бегаю. Будет потеплее — выходите как-нибудь часов в шесть — увидите. Можете даже присоединиться.
— Муж еще углядит!
— Не углядит. Он вроде вас: по части сна — из медведей… Ну, мне сходить! До завтра.
— До завтра…
— Здрасте! Едва успел опять…
— Здравствуйте! С первым дождичком вас!
— Верно: первый — как снег сошел. Ну, хоть город умоется, а то грязноватый после зимы.
— Нате пятак!
— Проходите, проходите!
— Я с вами разговаривать перестану!
— А я с вами — нет! Вот держите — счастливый билет! Съесть полагается… Да… А в общем-то, весна не торопится — холодновато для марта.
— Надоело мерзнуть!
— Кому не надоело?! Вовремя меня начальство посылает погреться. Правда, лучше бы само оно…
— В командировку, что ли?
— На Кавказ лечу, в Ессентуки.
— Хорошая командировка!
— Не очень. Там в одной нашей партии пожар произошел: невеселое предстоит дело — разбираться…
— И надолго вы?
— На неделю примерно.
— Привезите пару веток самшита! Если не затруднит, конечно. Там он прямо на улицах растет.
— Самшита? Самшита…
— Ну да, самшита! Вы на Юге-то бывали?
— Нет. Много где побывать пришлось, а на Юге не бывал. А что, думаете — не найду? Найду! И Юг найду, и самшит ваш. Уж если на улицах растет… Какой он из себя?
— Вечнозеленый…
— Ясно! Привезу обязательно…
— Моя остановка. Счастливо слетать!
— Спасибо!
Я рассчитал правильно: вернулся, как и собирался.
На следующее утро в обычные восемь тридцать стоял я на остановке и покуривал. Женщины в очереди не было. Подошел автобус, а она так и не появилась. Опаздывать не хотелось, я проскочил в захлопывающиеся двери, поднялся, нажимая на передних, ступенькой выше и тут через заднее окно увидал ее, торопливо выходящую из-за угла. На первой же остановке выпрыгнул навстречу хлынувшей толпе, завертевшей меня, помявшей и обругавшей. Автобус затрещал, но вместил всех желающих. Остался и стоял, помахивая завернутым в газету самшитом, я один. Сначала прогромыхал двухвагонный трамвай, потом одновагонный, потом появился очередной автобус. Втиснувшись в него, начал я отыскивать среди голов вязаную шапочку, проталкивался, чтобы поглядеть на сидящих, кого-то, видимо, толкал, кому-то наступал на ноги. Пассажиры ворчали и тоже поталкивали. Вязаной шапочки не было…
— А на той остановке открывали дверь?
— Открывали, — ответил кособокий полуседой парень; он иногда ездил в нашем автобусе.
— А сели все?
— Я последний влезал.
Вот как! Значит, она этот автобус пропустила. Про-пус-ти-ла… Почему, спрашивается? Может быть… Что тут такого?.. Может быть, меня хотела подождать? Самшит подучить… Впрочем, откуда ей знать, прилетел я или не прилетел?
Автобус явно спешил. Следующей была уже остановка, где всегда сходила женщина, — кинотеатр на углу проспекта. Но шофер вдруг затормозил и причалил к тротуару метров за сто до угла.
— Чего это он?
— Остановку отнесли, — пояснил полуседой парень, оторвавшись от книги.
На всякий случай я пересмотрел всех сошедших — женщины не было.
Перед самым проспектом автобус простоял минуты три. Пропустили нас вслед за трамваем — по узкому коридору между заборчиками, за которыми экскаваторы с помощью землекопов рыли какие-то ямы…
На работе я тайком — не увидали бы сослуживцы, не начали (женщины, конечно) клянчить по веточке — засунул букет за шкаф. Вечнозеленое за сутки не завянет!
Назавтра, едва выйдя из подворотни, увидел я женщину. Но стояла она не в очереди на автобус, а в стороне — у газетного стенда.
— Доброе утро! Вот и я…
— Доброе утро! Как слетали?
— По воздуху.
— Чувствуется, что по воздуху, — посвежели! Что за погода на Юге?
— Хорошая погода. Правда, накануне отлета немного похолодало и дождь пошел…
Подкатил автобус, дрогнула очередь.
— Что же мы стоим?
— Я теперь — на трамвайчике. Проспект раскопали, остановку мою перенесли, ходить далеко стало. А трамвай хоть и подольше идет, зато почти к самой работе подвозит.
— И вчера тоже?..
— Что — тоже?
— На трамвае?
— Я уже четыре дня на трамвае. Вот и он! Вы поедете?
— Пожалуй… Пешком, правда, тащиться придется с полкилометра.
— У меня — талончики. Буду с вами расквитываться.
В трамвае было просторно, даже пустая скамейка нашлась.
— А вы необязательны. Где же обещанный самшит?
— Вчера был. Вчера я его захватил — думал, мы, как обычно… Теперь он у меня на службе пылится. Нужно как-то передать вам… После работы, может? Конечно, лучше всего было бы — после работы. Вы чем, если это не тайна, по вечерам занимаетесь?
— Как — чем?
— В самом деле: спрашиваю, будто не знаю! Зайти в магазин. Ужин приготовить. Накормить повкусней усталого мужа — глядишь, раздобрится, в кино сводит… Верно?
— Верно.
— Слушайте, давайте разок забудем про все про это! А? Айда в ресторан! И самшит я вам передам заодно. Закатимся в «Кавказский»! По шашлыку, по коньяку, а? Коньяк пьете? Ну — шампанского! Сухого. Повеселимся, потанцуем!..
Я на секунду запнулся, подумав вдруг, что же будет, если она действительно согласится… Ресторан — это не разговорчики о том о сем по пути на работу, ресторан — это уже серьезно. Шаг за черту, которую ты, в общем-то, не переступал еще ни разу: с чужой женщиной и — в «кабак»…
А на какие деньги ты ее туда поведешь? На ежедневно получаемую от жены рублевку? Можно будет, конечно, у кого-нибудь занять… Но расплачиваться потом… Полгода утаивать по трояку с авансов и получек… Тоже непростое занятие — при скрупулезности твоей жены, при хроническом дефиците семейного бюджета. Один обман впереди! А обманывать ты не умеешь…
Мысли эти еще крутились у меня в голове, но говорить я продолжал совсем иное и, чем отчетливей понимал всю сложность положения, в которое попаду, если женщина поддастся на уговоры, тем настойчивей уговаривал.
— Один раз живем на свете! Проведем вечерок как бог на душу положит! Покажем нашим домашним, где раки зимуют!
Я сейчас вспоминаю, как изменялось постепенно ее лицо, как нехорошо исказилось наконец — недавно такое светлое и спокойное — и на какие-то мгновения окаменело в своей искаженности.
Я сейчас понимаю, видя т о ее лицо, что, наверное, затронул, сам того не желая, нечто потаенное, оберегаемое и саднящее в душе женщины… Было у нее все, было! Переступала она ту, смутившую тебя, черту, не раз, не два переступала и потому больше переступить не могла… По-разному людям достается спокойствие быта, семейного уклада. Может — счастья?.. По-разному достается — по-разному берегут.
— Я приехала… — сказала она. Тихо сказала.
— Ну, как же — с рестораном и самшитом… и так далее?
— Красиво вы все расписали, заманчиво! Жаль — некогда. Не до того, как говорится. А самшит… про самшит я вас к слову попросила, я и не люблю его вовсе. Так что не утруждайтесь. Поставьте на своем рабочем столе в воду — пусть поживет. Всего хорошего!
И сошла. Снег сошел — земля почернела… И что это она?
На службу я опоздал на час. Не из-за трамвая. Идти не хотелось, потому и опоздал. Сидел в саду и наблюдал детишек, выведенных из соседнего детсада на утреннюю прогулку. Толстощекая девчуха колотила деревянной лопаткой такого же толстощекого парнишку, недоуменно моргавшего, колотила по плечу и спине — молча, зло и, должно быть, больно. Чем, интересно, он ей досадил? Воспитательница смотрела на них спокойно, как будто так и надо: сами разберутся…
Утром следующего дня женщины я не дождался. Пропускал автобус за автобусом, трамвай за трамваем отходил… Снова опоздал на работу и получил от начальства замечание.
И еще три дня я не видел ее.
На пятое утро, выйдя раньше обычного, увидал, подошел, поздоровался.
— Здравствуйте… — ответила женщина и, глянув на часики, отвернулась.
Я извлек свой вечнозеленый букет из-за шкафа. Сунул под мышку, спустился в бухгалтерию. Это единственная комната в конторе, где сидят одни женщины.
— Милые дамы! — сказал я, входя. — Есть ли у вас ваза? Примите в подарок от горячих джигитов Кавказа сей букет самшита! Извините, что забыл передать сразу — замотался по приезде.
И развернул газету.
Смеяться начала главбух. За нею — ее заместитель, молодая, жизнерадостная… Два просто бухгалтера улыбались.
— Какой же это самшит?! Это же туя, самая настоящая туя!
— Что за туя?
— Да обыкновенная туя! Ее и в Ленинграде хватает!
Я стоял посреди комнаты между уже хором смеющимися счетными работниками, и мне стало вдруг очень жаль того вечера в Ессентуках, последнего перед отлетом домой. В тот последний вечер купил я билет в кино на последний сеанс, терпеливо досмотрел до конца какую-то несмешную комедию и около полуночи, по пути в гостиницу, на совершенно пустых улицах портил зеленые насаждения и думал о женщине. Пропыленные ветки, смоченные недавно прошедшим дождем и оттого грязные, спрятал я под плащ и, так — под плащом — пронеся в многоместный свой номер, запихал под кровать. Утром, когда все еще спали, переложил ветки в чемодан, придавил крышку коленом, долго не мог защелкнуть перекосившиеся замки…
— Так, значит, туя?
— Туя, туя!
— Тоже — вечнозеленая?
— Вечно…
— Ну что же… А может, все-таки самшит?
— Нет-нет! Самшит — это совсем другое!
Как начинается рабочий день? Сначала надо проснуться…
На дворе пасмурно, асфальт мокрый, пожелтевшие листья ивы блестят, провода качаются, по радио — похолодание до нуля.
Пора расставаться с плащом, извлекать из шкафа осеннее пальто, чистить шляпу.
Женщину я больше не вижу. Может, она так и продолжает ездить на трамвае, хотя проспект давно заровняли и автобусную остановку, на которой она обычно сходила, перенесли на прежнее место; может, выходит раньше меня, может — позже… Мой автобус отходит в восемь тридцать.
МАСКА
Лежа на диване, Рая рассматривала недавно появившуюся на стыке стены и потолка трещину. Просадку дает дом… Она повернулась на бок и поморщилась: диван будто огрубел за последний месяц, стал совсем жестким, до предельного сжатия пружин прогибаясь под тяжестью ее тела. Поделом она прозвала его «крокоидолом»!
Диван не понравился ей сразу, еще в магазине. Муж получил от работы новую квартиру — вот эту, двухкомнатную, и они долго обивали пороги нарядных дверей под красивыми вывесками «Мебель», ничего не только красивого, но просто приличного не находя. В конце концов уставший и унылый Василий ткнул пальцем в зеленую стеганую спину «крокоидола»:
— Амба! С меня хватит! Берем!..
Рая снова с грустью вспомнила свою много повидавшую и выкинутую мужем при переезде кушетку.
Новая квартира, новый дом, новый район. А скоро появится новый человек… наконец-то появится. Человек потребует вволю сна, еды, тепла и чистых пеленок, горы чистых пеленок! Хорошо, что теперь и ванная есть, и горячая вода почти без перебоев идет. И соседей никаких — в любое время разводи стирку, хоть по всей квартире натягивай веревки, развешивай что надо сушить. Со сном будет хуже: какой покой, какой нормальный сон может быть в комнате, когда за стеной — лестница?! Едва только утром, в шесть ровно, кто-то первый (всегда бегом!) прогромыхает вниз сапожищами, бухнет дверью парадной — так и понеслось! Попробуй снова уснуть: щелчки замков, хлопки, крики напутственные, и каблуки, каблуки — по ступеням и по затылку. Часов до десяти так… Кроватку дочкину… опять — дочкину!.. Кроватку ребенка придется поставить в той, дальней комнате, и самим отсюда перебраться — без присмотра на ночь младенца не оставишь.
Рая приподнялась посмотреть, сколько уже на старинных (от родителей) настенных часах, и поспешно, с некоторым трудом, села. Пора разогревать обед. Она шарила босыми ногами возле дивана, тщетно пытаясь нащупать шлепанцы. Живот мешал взглянуть, куда они запропали. Тогда она прилегла и, свесив голову с дивана, сразу же шлепанцы увидала и даже свободно дотянулась до них рукой.
Пройдя на кухню, Рая зажгла две конфорки, поставила суп и чугунную латку, достала из белого шкафа хлеб, сахарницу, масленку. Масло опять подтаяло и пожелтело. Духота — дышать в квартире нечем! Где молоко для ребенка держать будешь, кефиры, смеси разные питательные, соки?! Ребенку положено получать качественный продукт. Чуть что — начнет маяться животом, крику не оберешься. Холодильник надо срочно покупать! На холодильник родители взаймы дадут…
Она сняла с латки крышку, помешала забулькавшую картошку с мясом, убавила газ.
Через полгода дочке потребуется высокий стул — есть кашу с папой-мамой. А может, лучше все-таки купить детский столик и низкий стульчик? Вдруг еще с высокого, пусть он и с предохранительной дощечкой, упадет как-нибудь Машка на пол! Господи, опять — Машка! А если — Мишка?!
Часы в комнате ударили один раз. К часу обещал прийти Василий. Вторую неделю мотается на курсы гражданской обороны, на «гроб», как он говорит. Наверное, далеко эти его курсы, если и обедать не приезжает, за все время ни разу не был. Сегодня вот почему-то надумал. Что-то ему надо было дома днем. Что же ему надо?.. Бог ты мой! Маска! Маска ведь…
Она поспешно выключила газ и прошлепала в дальнюю комнату. Маска лежала на месте, на серванте. «Я ее тут, на виду оставлю — не забудь к обеду дошить!» — уходя утром, сказал Василий.
Вот растеряха я, растеряха! Тетеря сонная! Не успеть уже — часа на два работы!
Она не сразу вдела в иголку нитку, не сразу сумела завязать узелок… И тут ожил замок наружной двери.
Василий повесил пальто на крюк вешалки, сверху посадил шляпу.
— Ну, как живем-можем?
Проходя в кухню, приложил на мгновение ладонь к животу жены, стоявшей в дверях: «Шевелится?» — вымыл руки, сел, широко расставив ноги, на табуретку, придвинул к себе хлебницу.
Рая на ладонях поднесла ему тарелку с супом, потом налила себе и тоже села — сбоку от мужа, уже размашисто работавшего ложкой. Он на минуту остановился, вытер платком пот со лба, потянулся рукой к радиатору отопления.
— Ого! Обжечься можно!
— На улице потеплело, а они… В морозы бы так! Все у нас шиворот-навыворот!
— И набекрень! — Василий снова налег на суп. — А как дела с нашей маской, дорогуша? Готово?
— Ты знаешь, Вася… Я как-то совсем упустила из виду… Как-то…
— Что упустила из виду?
— Ну, забыла я про твою маску!
Ложка в руке мужа замерла, не донесенная до рта.
— Как так забыла? Как забыла?! Мне же после обеда зачет сдавать! Маска к зачету нужна! Маску нужно показать, готовую маску! — он повышал и повышал голос. — Забыла! О чем ты только целыми днями думаешь?! О чем думаешь?! Дома сидишь — о чем тебе думать?!
— О нем думаю…
— О ком — о нем?! — он уже кричал.
— О ребенке…
— О ребенке! Сколько же можно думать о ребенке?! Она хотела сказать: «Все время можно…» — но промолчала: уж если сам не понимает…
Взгляд мужа соскользнул с ее лица вниз, опустился до скрещенных на перекладине табуретки ног, чуть задержался на голых коленях. Рая нащупала незастегнутые пуговицы халата, застегнула.
— Извини, в горло не лезет… — отодвинул тарелку Василий, встал, прошел в комнату, воткнул иголку в катушку, бросил катушку в маску, завернул маску в газету и, сунув сверток в карман пиджака, вышел в коридор. Шляпа… пальто…
— Я задержусь после занятий — окончание курсов отметить собираемся. Если зачет, конечно, сдам…
Ну, вот опять!
— Хорошо, хорошо, Вася! Только ты в последнее время часто стал задерживаться. То по работе…
— Надо значит! Надо — и задерживаюсь. До вечера!
Рая стояла, сложив на животе руки, зная, что привычного поцелуя в щеку на этот раз не будет.
Щелкнул замок, зазвучали ступени, ударила внизу дверь. Можно было плакать…
Занятия проходили в старинном доме с затененными стеной тополей (и днем — электрическое освещение) комнатами. Воронцов сидел у окна и слушал-не слушал преподавателя в военном кителе без погон и знаков рода войск в петлицах, что-то говорившего об отравляющих газах — иприте, люизите, бутане… Зачет перенесли на последний час, и Воронцов попытался было прямо на занятии дошить маску, но бросил, сумев только вставить прямоугольные стекла в прорези для глаз и пришить резинку — плоскую, от старого пояса жены. Не представлялось, как в этом наморднике можно было дышать — сквозь плотное, в два ряда, полотно и проложенную между рядами фланель…
Склонившись над черными столами, записывали в тетради тяжеловесные слова лекции люди, разные по возрасту, разных профессий и специальностей. За прошедшие дни все успели перезнакомиться и потерять интерес друг к другу. Даже на старосту группы, неюного инженера с какого-то — с труднопроизносимым названием — предприятия, сначала просто сыпавшего анекдоты и всякие забавные истории, никто уже не смотрел во время перекуров с надеждой услышать что-либо новое.
На душе у Воронцова было муторно. Курсы эти… Конечно, полагается, надо, конечно, — ежу ясно! Но не вовремя! На работе — завал: отчеты квартальные, комиссия главковская прикатила — в столице им не сидится!.. И Райка со своей беременностью совсем свихнулась! Нельзя же так!.. Хотя и не понять ее тоже нельзя: тридцать два года — первое дитя… За шесть прожитых вместе лет трижды у нее случался выкидыш, и Воронцов уже перестал верить, что способна она когда-нибудь стать матерью, а она каждый раз повторяла: «Ничего-ничего! Все еще будет хорошо…» Второй месяц как не допускает его близко, притащила откуда-то раскладушку, шаткую и неудобную. Придя раз с работы, он увидел ее, расставленную и застланную, рядом с диваном. «Это — тебе, Васенька… Не сердись, пожалуйста, — тесно стало вдвоем… втроем. Толкнешь еще его нечаянно — во сне всякое может случиться…» Такие дела! Трудно мужчине, когда жена рожать собралась! Хорошо, старые телефоны сохранились, не выбросил… Потом все станет на свои места, придет в порядок, пусть только Райка родит. От любви его к ней не убудет. Опять-таки материнство женщинам на пользу идет — расцветают. А ребенка хотелось давно…
Был перерыв и после перерыва — зачет.
— Воронцов!
— Я!
— Пожалуйте сюда! Расскажите-ка нам…
Все обошлось благополучно, в панику впадать не стоило. И на Раюху орал напрасно. Раздражаться да капризничать полагается, как известно, жене, когда она пребывает в интересном положении, а ты… И суп можно было дохлебать, и второго поесть, а то уже под ложечкой сосет.
Получив вполне вразумительные ответы на свои вопросы, преподаватель, выразительно хмыкая, повертел в руках расползавшуюся по швам маску, выслушал бормотание про нехватку времени (на работу-де вчера после занятий пришлось ехать, пора-де горячая…), хмыкнул в последний раз и, вернув маску, которую красный от стыда Воронцов тут же начал запихивать в карман, отпустил с миром…
Выйдя на улицу, Василий постоял под тополями, порылся в карманах пальто и, подбрасывая на ладони монету, направился к телефону-автомату.
После неудавшегося обеда Рая успела: поплакать, полежать, пройтись — заплатить за квартиру-газ-свет и купить молока, помыть посуду, принять душ, посмотреть по телевизору двухсерийный фильм, разложить в метре от дивана раскладушку. В одиннадцать часов, устав ждать мужа, легла и сразу же уснула.
Ее не разбудил ни лязг замка, ни скрип дверей и рассыхающегося паркета, ни протяжный стон принявшей тело мужа раскладушки. Разбудил ее, видимо, храп; по крайней мере, проснувшись, она прежде всего выделила из яви именно его. Потом разглядела в полумраке комнаты, подсвеченной через окно уличным фонарем, раскрытый рот лежащего на спине Василия, и лишь потом в лицо ей ударил запах не то какого-то душного вина, не то духов. Рае стало нехорошо, она едва успела добежать до ванной… Почистив зубы, вернулась, приоткрыла форточку, подошла к раскладушке. Лицо мужа, перекрещенное тенями, казалось обиженным и злым, даже какая-то мстительность померещилась ей в напряженном оскале его рта. Из кармана косоплече повешенного на стул пиджака торчало что-то белое, Рая потянула — это была маска. Со вставленными стеклами и широкой затылочной резинкой, она, так и недошитая, приобрела, однако, пугающую законченность: ее можно было представить надетой. Рая вдруг с силой швырнула маску на пол, под книжный шкаф, и тут же почувствовала озноб, пошедший по телу от босых ног. Она еще раз взглянула в лицо Василия и легла, но теперь долго — думая ни о чем и обо всем сразу — не могла заснуть.
…Случилось все, пожалуй, под утро. Комната, та, дальняя их комната, была ртутно освещена; в углу, вместо тумбочки с телевизором, стояла детская кроватка — в ней спала Машенька… Хрипело в коридоре радио. Рая, застегивая пуговицы халата, смотрела в окно. Из соседнего дома выбегали, кутаясь в плащи, в белые накидки, одеяла и простыни, люди. Она узнавала некоторых: контролер из сберкассы… продавщица молочного отдела гастронома… От ощущения огромного несчастья и необходимости искать спасения сердце Раи билось гулко и неритмично. Она подбежала к кроватке, вынула дочку и, непроснувшуюся, начала одевать: просовывала толстые ручонки в рукава распашонок, завязывала тесемки тапка…
И вдруг в комнату ворвался Василий. Был он в белых летних брюках, в светлом плаще и панаме; выпученные глаза вращались, губы ощеренного рта прыгали.
— Где моя маска? Маска моя где?!
Он заметался по комнате: раскидал постель на диване… открыл шкаф и, выбрасывая книги, залез в него с головой… запустил трясущиеся руки в пустую кроватку дочери и шарил там, шарил…
— Где моя маска?! Ты украла мою маску!!!
Встав на четвереньки, он забегал по полу, заглядывая во все углы, прополз возле Раи — под свесившимися, недообутыми ножками дочки, которую она крепко прижимала к себе, и вдруг кинулся, грохоча коленями по паркету, снова к книжному шкафу. С торжествующим хохотом он вытащил из-под шкафа маску и, не поднимаясь с четверенек, стал натягивать на искаженное лицо. Резинка оказалась короткой, недосшитые края маски разошлись, торчащая фланель напоминала что-то живое. Схватив с полу слетевшую — пока ползал — панаму и насадив ее до ушей, он выбежал.
За окном полыхнуло. Свет в комнате начал переливаться, становясь все ярче, и вот — нестерпимый — ожег Рае глаза…
Она проснулась с мокрым лицом, на влажной подушке. Из угла оконной рамы било, слепя, солнце… Проснулась и сразу почувствовала тупую боль в животе: окостеневшие ее руки все еще сжимали, все еще давили его. Она испуганно разжала пальцы, осторожно вытянула руки вдоль тела и так лежала, переживая приснившееся, не ощущая слез, продолжавших катиться по щекам. Потом повернула голову вправо и увидела в метре от себя лицо спящего мужа. Оно было столь не похожим на то, из сна, что Рая как-то сразу успокоилась. Приснится же этакий ужас!
К нижней губе доброго Васиного рта присохла табачина, спутанные, наползшие на лицо волосы чуть шевелились под ровным дыханием. Ну разве можно его представить т е м? И как только ей привиделось подобное? Вася у нее славный, Вася у нее хороший! Ну, погорячился с этой проклятой маской, понервничал… Приняли, значит, у него зачет, приняли все же!!!
Боль в животе утихала. Рая легла поудобнее: не поднимая сползшего на пол одеяла, натянула на себя заменявшую пододеяльник простыню, поправила подушку.
Крепко же, однако, она спала под утро — даже тарарам лестничный не разбудил. Уж не воскресенье ли сегодня? Нет, вроде не воскресенье… Скоро и по воскресеньям не будет покоя — с Машкой не разоспишься. Родить бы уж поскорее! А там все наладится, придет в норму.
Она смотрела на потолок, пытаясь разглядеть вчерашнюю трещину, и не находила ее, скраденную солнечным светом, заливавшим уже всю комнату.
Простыня обтягивала Раин живот, словно голову ждущего своего открытия памятника.
РОДИТЕЛЬСКИЙ ДЕНЬ
Главное — поскорей проскочить муравейник воскресного вокзала: в неподатливую стеклянную дверь… под прозрачным куполом кассового зала… снова в стеклянную дверь… и по перрону — до электрички… Прыжок на последнюю площадку последнего вагона через чей-то гигантский рюкзак и — финиш! Шумно смыкаются за спиной железные створки, электричка негромко тутукает. Можно отдышаться, ненастырно потеснить плечом одного соседа, прикурить у другого, глубоко затянуться.
Когда Сергей, докурив, протиснулся в вагон, он наткнулся на невидимый барьер запахов, густой их смеси, в которой преобладали съестные, и тут же вспомнил о недоеденном дома бутерброде. Капризный все-таки у них будильник: то минут на пятнадцать раньше заданного времени зазвонит — недоспишь, то без всякой видимой причины запоздает — пропадают сыры-колбасы, впустую отцветает, остывая, чай. Надо будет сдать в ремонт…
В середине вагона над головами сидящих взметнулась косынка — махала Светлана. Вчера по телефону они договорились встретиться в последнем вагоне. Она махала ему, привстав с сиденья и одновременно похлопывая свободной рукой по объемистой хозяйственной сумке, стоящей рядом на скамейке. Сергей узнал эту косынку, год назад, незадолго до их окончательного разрыва, купленную впопыхах — абы что — на Светланин день рождения. А сумка — новая, при нем у нее такой не было… Он попытался двинуться по забитому людьми и вещами проходу, но, поняв, каких это будет стоить усилий, безнадежно привалился сбоку к ближайшей спинке сидений. Светлана поставила сумку в ноги, и на освободившееся место тяжело плюхнулась немолодая дама с лицом, покрытым розовыми пятнами, давно, видимо, негодовавшая по поводу «манеры занимать для кого-то…». Светлана хмуро отвернулась к тусклому окну, и за всю долгую дорогу он ни разу не встретился с нею взглядом.
На каком-то затяжном перегоне Сергей вновь пережил не часто, но случавшееся с ним и ранее, ни на что не похожее ощущение повторности. Вдруг показалось, что он уже ехал когда-то в этом вагоне этой самой электрички, стоял на этом самом месте, привалившись сбоку к спинке сидений. Вот сейчас тот парень в желтой кепочке подхватит под лямку рюкзак и… Парень подхватил рюкзак тем самым, предвиденным Сергеем движеньем, поднялся и направился к выходу. Сейчас он поправит сползающую с плеча лямку… так… сейчас отодвинет локтем половинку дверей… все точно — отодвинул и именно так, как уже отодвигал… И носки у него под кедами серые, шерстяные, и заплата на левой штанине спортивного костюма — неаккуратная, не женскими руками пришитая. И позы пассажиров, и мелькающие за окнами строения при этом — повторное. Еще секунда — и ощущение это пропадет, все снова станет внове… Пропало! Кануло…
Сергей всегда недоумевал — откуда такое является: из бывшей ли яви, из сна ли? Какое тут может быть объяснение, да и есть ли оно? О своих странных наблюдениях рассказывал он иногда знакомым, и некоторые понимали его, оживлялись: оказывалось, и с ними нечто подобное происходит! Но пояснить более или менее толково, в чем все же дело, никто не мог.
Бог весть, сколько приходилось ездить ему в электричках, и сколько раз, к примеру, с той же целью, что сегодня!.. Вспомнилось, как восемь лет назад, еще в студентах, они со Светланой впервые отправили Степку на лето за город с яслями. Отправили и в ближайшее воскресенье помчались посмотреть, как он там без них. Плохо ему, непременно плохо, казалось им, потому, наверное, казалось, что самим без него было — хуже некуда. И вот, несмотря на категорические предупреждения заведующей яслями не появляться до назначенного родительского дня, несмотря на долгие убеждения и просьбы к мамам и папам не травмировать детей, прикатили… Когда подошли к двухэтажному дому яслей, почти невидимому за окружавшими его соснами, сразу обнаружили, что неодиноки в своем душевном смятении. Перед зеленым штакетником в позах пулеметчиков лежали родители Степкиных сотоварищей по яслям, по этому благоухающему, солнечному заточению. Папаши и мамаши лежали молча, хоронясь от глаз ребятишек, сосредоточенно наблюдая, высматривая — каждый своего. Они со Светланой тоже залегли, и Сергей, прижавшись лбом к доскам, сначала никак не мог отыскать сына: все как один — в белых панамках, белых рубашках и черных трусиках, дети на расстоянии были совершенно похожи друг на друга. Но потом, по каким-то неуловимым, для одних родителей заметным и неповторимым особенностям движений, поворотов головы, походке, выделил его из массы и, облегченно вздохнув, почувствовал боль от врезавшихся в надбровье занозистых досок… Степан возился с большим красно-синим мячом: тщетно старался обхватить его, необъятный, и поднять, ложился на мяч животом и грузно съезжал с непослушного на землю. Наконец стукнул по нему ногой, и мяч покатился в сторону забора. Степан заковылял вперевалочку следом, догнал, снова стукнул и снова двинулся вслед.
— Степочка… Степочка… — услышал Сергей шепот справа и оглянулся на Светлану. Она привстала на колени, уткнулась лицом в забор, губы ее подрагивали, из напряженно остановившихся глаз катились и падали на траву, не успев растечься по щекам, слезы.
Нянечка, настороженно поглядывавшая в сторону забора, быстро подошла к отбившемуся от коллектива Степану, откинула ногой мяч обратно на площадку, где играли все, и оттащила парнишку за руку туда же.
Через полчаса детей увели обедать, и родители начали подниматься с земли, смущенно поглядывая друг на друга. Мамаши прятали носовые платки.
На их остановке вагон электрички наполовину опустел. Толпа хлынула к стоящему в отдалении автобусу, и на быстро обезлюдевшей платформе Сергей подошел к Светлане, вышедшей в другие двери, поздоровался.
Автобус, к которому торопились приехавшие, подкидывал до пионерского лагеря — километра три по тряской и пыльной дороге через огромное поле и едва виднеющийся за ним перелесок.
— Подождем следующего рейса, Сережа!
— Может, пешком лучше? Пока он туда-обратно да снова туда — на месте будем. Я в прошлое воскресенье уже в лагерь вошел, а он только отправлялся за второй очередью.
— Жарко! И сумка у меня тяжеленная. Подождем все же… Ты вон тоже портфель набил — по швам трещит!
Нынешним летом они впервые приехали к Степану вместе; до этого ездили поочередно — одно воскресенье он, другое — она. А в прошлые годы — всегда вместе и реже, по родительским дням, справедливо считая, что нечего излишне докучать парню, отвлекать от важных мальчишечьих дел, уводить от товарищей, тянуть, в общем-то, занудно-одинаковые, надоевшие, наверное, сыну разговоры…
Автобус тронулся, обдав пахнущей бензином пылью, и, недовольно урча, словно сердясь за перегрузку, пополз на пригорок.
Они сели чуть поодаль на груду отслуживших свой срок шпал, поставив на траву портфель и сумку рядом — так, чтобы не опрокинулись. С уходом автобуса стало тихо. Немногочисленные родители, тоже оставшиеся дожидаться второго рейса, грелись на утреннем солнышке. Светлана сорвала листок подорожника, послюнила его и, прилепив на нос, запрокинула лицо.
Сидели — молчали… После ухода его из семьи единственным предметом их разговоров при нечастых встречах и по телефону был сын: как здоровье… как учится… ботинки износились… А сегодня и спросить Светлану не о чем: если что и произошло у Степана за последнюю неделю, знать она не могла.
Степан — типичный общественный ребенок: как отнесли они его в ясли — трехмесячного, закутанного в одеяло с кружевным уголком, — так и началось приобщение сына к коллективу. Посчитать — полжизни на людях! Никаких тебе бабушек-дедушек. С отцом-матерью — только по вечерам, выходным дням да во время их отпуска. Позапрошлым летом закончил парень ясельно-детсадовский курс образования, получил в подарок на прощальной линейке портфель с азбукой и пеналом и тут же — в школу, на продленный день, в новый коллектив. А летом — пионерлагерь. Как же выделить в воспитании сына родительскую долю? Каким бы он был, находись при них постоянно? Неизвестно и сопоставить не с чем: один у них ребенок, одна судьба перед глазами. Примеры других, чужих детей для сравнения не годятся. Можно было бы сравнить с другим — своим, да и то, как говорится, ради спортивного интереса, без выводов: индивидуум индивидууму — рознь… К лучшему ли, что нет у них второго? Так ли все сложилось бы?..
Когда на дороге показался возвращающийся автобус, листок подорожника на Светланином носу еще не увял.
Выбравшись из автобуса, они прошли в толпе других родителей через распахнутые ворота с выцветшим на солнце и дожде «Добро пожаловать» на территорию лагеря. Толпа растянулась, по сосновой аллее шли парами, и Сергей усмехнулся: оставалось лишь взяться за руки — обстановка настраивала.
В одиночку, как раз перед ними, шла лишь невзрачная женщина с потрепанным рюкзачком на спине. К ней-то первой и бросилась из-за дерева худенькая, почти не загоревшая девочка с заплаканными глазами, сияющими за стеклами очков:
— Мамочка! Мамочка! Что ж ты так поздно?! Мамочка… — Она обнимала женщину за шею и целовала, целовала — в щеки, в губы, в лоб.
Теперь впереди, уверенно попирая землю каблуками добротных босоножек, шагала дородная ширококостная пара. За соснами слева открылась волейбольная площадка.
— Витька! — крикнул мужчина, и плотный — сын своих родителей — подросток, только что красиво срезавший над сеткой мяч, обернулся. С площадки он уходил усталой походкой спортсмена экстракласса.
…Степан играл в пинг-понг. Возле вкопанного в землю стола несколько мальчишек и девчонок «болели» в ожидании своей очереди.
Сергей со Светланой сели невдалеке на скамейку. Похоже, сын выигрывал: получалось у него чуть ловчее, напористей… Верно — выиграл; не спеша перешел на другую сторону стола. Светлана хотела было встать, но Сергей удержал ее:
— Пусть еще одну сыграет.
Партия началась, и он сразу понял — Степану придется туго. Соперник его, вернее — соперница, высокая, стройная, не играла, а царила. Начиная с манеры держать ракетку особым способом («Китайский, что ли?.. Или японский?..» — вспоминал Сергей, бывший в пинг-понге абсолютным дилетантом), начиная с азиатского этого способа и кончая тем, как она поднимала с земли шарик даже после потерянного очка, все в ней было непринужденно-величественным. Загнанный, мечущийся на своем краю стола из стороны в сторону, Степан едва успевал смахивать со лба безнадежный пот. Дело длилось не более пяти минут. Полный разгром!.. Что-то напутавшие в очередности, сразу двое претендентов выхватили из рук проигравшего ракетку и тянули ее — каждый к себе. Степан отошел к сосне, снял с сучка рубашку и галстук и, поостыв, посмотрел наконец вокруг себя. И увидел родителей. На его лице всего на мгновенье вспыхнула радость. Он тут же насупился, опустил голову и медленно направился к ним. Светлана не поняла, видимо, в чем дело: выраженье ее лица стало расстроенным и обиженным. Эх, женщины! Сергей нутром чувствовал состояние сына и ругал себя последними словами за то, что удержал Светлану после его победной партии.
— Здравствуйте… — Сын поочередно поцеловал их, сперва — мать.
— Здравствуй, Степочка!
— Как поживаешь, парень?
Они пошли к центру лагеря.
— Дай сумку, мама!
Сергей вдруг спохватился, что по дороге от автобуса ему и в голову не пришло помочь Светлане… Дела!
— Тяжелая… не донести тебе!
— Давай, давай!
— Ну, вместе тогда! Бери за ту ручку.
Светлана нарочно не посмотрела на Сергея, но на ее лице было отчетливо написано: вот так!
— А ты, брат, быстро научился шарик гонять! В прошлом году еще и ракетку в руки не брал… Ничего получается. Потренируешься — и «принцессе» вашей несдобровать будет!
— У нее разряд, хочешь знать!
— Не все сразу, сын. И ты заработаешь!
— Ну что, мужчины, может, прямо на озеро махнем?
— Мне сейчас нельзя — скоро торжественная линейка, сегодня же День авиации. А после линейки — куда хотите: можно и на озеро. Конечно — на озеро!.. Горн, горн уже! Я побежал строиться!
Озеро, хорошо видное с крутого берега, по форме напоминало ущербный месяц. Вода чисто отражала уже перевалившее зенит солнце.
На траве расположились пришедшие раньше, расстелив разноцветные подстилки, разложив всевозможную еду, расставив банки с ягодами и вареньем, бутылки лимонада, фруктового сока… Непросто оказалось найти удобное место: Степан тянул то в одну, то в другую сторону, и они послушно следовали за ним, обходя голые ноги, кучи одежды, разбросанную обувь. Сергей едва не наступил на рюкзачок невзрачной женщины, утром шедшей с автобуса впереди них. Девочка в очках сидела тесно прижавшись к матери, обняв ее за шею, — казалось, с момента их встречи ни на минуту своих объятий не разомкнув.
— Ну, хватит, Степа! Вот где стоим, тут, давай, и сядем! Ничего лучшего не отыщешь. — Светлана решительно поставила сумку и скинула туфли.
Степан мгновенно остался в одних плавках и — «Я — купаться!» — побежал к воде. У воды, на песчаной отмели, «принцесса пинг-понга» демонстрировала собравшимся возле нее ребятишкам гимнастические упражнения: вставала на мостик, ходила на руках, крутилась колесом.
Сергей стаскивал брюки. Раз глянув, он старался не смотреть на раздевающуюся Светлану. Впрочем, можно было зря не стараться: он и так все хорошо представлял, помнил…
«У каждого человека за спиной — озеро его памяти. Побольше и поглубже, пожалуй, чем вот это — лежащее перед тобой…»
А у воды уже пели. Пел тот дородный папаша — сейчас в трусах до колен, пела супруга папаши, то и дело лениво поправляя сползающие с плеч лямки черного бюстгальтера… Пели!
Сергею вспомнились забавные стихи своего приятеля Виктора о родительском дне в пионерском лагере:
Слышал он их много раз и всегда от души смеялся. Сейчас ему было грустно.
Он без энтузиазма смотрел, как Светлана раскладывает на бумажные салфетки хлеб, огурцы, редиску, как, развернув фольгу, выворачивает из обильно сочащейся курицы ножки. А есть уже хотелось основательно… Спохватившись, вытащил он из портфеля бутерброды, с в о и огурцы, с в о ю редиску.
Передав ему кусок курицы, Светлана отвинтила крышку термоса, наполнила ее до краев.
— Зеленый чай! Меня… одни мои знакомые приучили… Они — из Средней Азии. Погостить приезжали, останавливались у меня… В Средней Азии все пьют зеленый чай. И в жару! Да, да!.. Попробуй!
Взяв обжигающий пальцы стаканчик, он сделал несколько глотков.
«Знакомые… Сколько же времени должны были прожить у нее эти знакомые, чтобы приучить пить т а к о й чай?..»
Прибежал Степан. Мокрые волосы слиплись и висели сосульками, тело покрылось мурашками, отчего казалось до жалости худым.
— Вытри голову и хорошенько разотрись! Полотенце в сумке!
Он поспешно и небрежно вытерся и хотел наброситься на клубнику, но Светлана успела перехватить банку и подсунуть взамен куриную ножку.
— Сперва — курицу!
Когда сын вторично убежал купаться, Сергей разгрузил портфель, сложив привезенные гостинцы в общую груду.
«Зачем вы, девочки, красивых любите?..» — доносилось с озера, из воды…
…Стихотворение Виктора кончалось так: возмущенный поэт обращается к родителям со всякими укоризненными словами, на что те отвечают ему соответственно: чего-де ты, парень, мораль нам читаешь? Мы кто — родители? Родители! А день сегодняшний как называется? Родительский называется! Чей, значит, день? Понял, деревня?..
Светлана поднялась:
— Искупаемся?
— Не хочется. Мне не жарко: зеленый чай…
Она пошла, недослушав. Мужчины смотрели ей вслед. Правда, с осторожностью — рядом собственные жены… Ну что ж, наверное, она все так же красива. Наверное… Красива ли? Он никогда не задумывался над этим, даже впервые увидев ее и познакомившись. Это разумелось само собой, сразу стало привычным, обыденным… Не задумывался он и над тем, что за жизнью она живет теперь — без него, после него. Есть ли кто у нее. «Как дела?» — спрашивал, встречая. «Нормально!» — слышал обычно в ответ. Ушел из семьи он. Ушел к любимой женщине, которая вот сейчас ждет его, наверняка уже ждет, хотя он и не сказал, в котором часу будет.
Светлана вернулась, ведя за руку синего Степана.
— Вода — чудесная! Прекрасно освежает… Но нельзя же «освежаться» до такого состояния! — Она сунула Степану полотенце.
С обтиранием сына все повторилось, но закончилось не «сперва курица», а сразу клубникой. На берегу тут и там начали подниматься.
— Мне пора. К полднику просили собраться… — грустно сказал Степан и, пока Светлана упаковывала ему в полиэтиленовые мешки гостинцы, все более грустнел. Когда они наконец пошли, сын был весь уже там, в своем отряде, мысленно распрощавшись с родителями. Так Сергею думалось, потому что он сам переживал подобное не раз — в свои пионерские годы.
С автобусом им опять не повезло: полупустой, он отошел от лагеря перед самым их носом — они даже пробежались, пытаясь и чувствуя всю тщетность своей попытки догнать его.
— Пешком так пешком!
Шли по тропе, параллельной дороге. Солнце висело впереди, низко над гребнем дальнего леса. Сергей тащил отощавший портфель и опустевшую сумку. На узких участках тропы Светлана касалась иногда нагретым за день плечом его плеча…
— Степана жаль было оставлять — ты не представляешь как! Вторую смену подряд — надоело, поди, парню! Каждый наш, родительский, приезд выбивает все же ребят из колеи!
— Ты что-то совсем раскисла.
У него самого кошки скребли на душе, но разговора этого поддерживать не хотелось. Он хорошо представлял, как будет сегодня сын до отбоя грустить, места себе не находить… Ничего, ничего! Утром, с сигналом подъема — оживет, войдет, как ни в чем не бывало, в привычный ритм лагерной жизни, закрутится в ней.
— Грустно… Грустно — и все тут! — Светлана опустила голову и шла, старательно глядя себе под ноги.
…В свои пионерские — послевоенные — ле́та, когда так же вот по воскресеньям уезжала его печальная мама (он никогда — со дня получения похоронки на отца — не помнил ее улыбающейся…), весь остаток дня Сергей играл в шахматы. С лобастым парнишкой из соседнего отряда Витькой Пеговым — Пегасом, к которому никто никогда не приезжал, они садились в углу пионерской комнаты, расставляли, тихонько посвистывая, фигуры, разыгрывали поле и начинали партию — спокойно, без азарта. Рядом с доской Сергей высыпал оставленные матерью конфеты — хватало их обычно партий на пять-шесть. Силы у него с Витькой были примерно равные, но в такие дни Сергей проигрывал чаще…
Тропа слилась с дорогой, дорога свернула в березовый перелесок, что утром виднелся с железнодорожной станции.
— Отдохнем немного, Сережа! Голова разламывается — напекло, наверное… — Светлана взяла его под руку. — Посидим в тени — может, полегчает… — И потянула в сторону.
Они сошли с обочины, выбирая, где бы устроиться.
Когда сели в березняке на раскинутую Светланой подстилку, дорогу стало не видно, солнце — тоже.
— Чай еще остался — не хочешь?
Он покачал головой.
— Может, пожуешь чего-нибудь?
Он снова покачал головой.
— А я попью…
Она налила себе, отпила чуть-чуть, выплеснула остатки в траву. Завинтив термос, убрала в сумку, щелкнула никелированными замками.
Потом вдруг посмотрела как-то отчаянно и засмеялась:
— Посидеть хоть на коленях у бывшего любимого мужа своего!
Приподнялась и села, продолжая смеяться, на вытянутые его ноги.
— Бывшего… любимого… своего…
А по щекам ее катились слезы. «Это и называется: смех сквозь слезы…» — отрешенно подумал Сергей.
— Эх, Сережа, Сережа!..
«Смех сквозь слезы — называется…» — повторил он про себя, не пытаясь уже сдержать свои заторопившиеся, ничего не забывшие руки…
В почти пустом вагоне электрички они выбрали места у окна друг против друга, закинули сумку и портфель на полку и так ехали — посматривая на одни и те же мелькавшие за стеклами детали пейзажа, наплывавшие, останавливавшиеся и тут же отплывавшие платформы. Потом Светлана, скрестив на груди руки, привалилась головой к стенке и заснула. Сергей смотрел на ее лицо и в первый раз за сегодняшний день по-настоящему его видел и разглядел. Спящее лицо беззащитно, на спящем — все отчетливее. Крутили, крутили ленту, мелькали, мелькали кадры, и вдруг — стоп!.. Постарела… Он снова смотрел за окно и снова — на лицо. Не очень, но постарела…
Давно как-то, еще до рождения Степана, в одно из воскресений (воскресений — потому что было позднее утро, а они только собирались вставать) она сказала ему: «Давай условимся, Сережа: если ты меня бросишь… ну, если мы перестанем быть мужем и женой и даже если у тебя будет другая жена, а у меня другой муж… давай иногда бывать любовниками! Ладно? Ведь мы будем иметь на это право — мы ведь раньше были друг с другом, чем с ними…» Что же он тогда ей ответил?..
От станции к станции вагон наполнялся, сесть было уже негде. После очередной остановки появились стоящие. Сергея клонило ко сну, но засыпать не хотелось: он знал, каким неприятным бывает пробуждение за несколько минут до подхода электрички к городу, как угнетает полусонная, ознобная очумелость в суматохе выходящих.
В проходе вагона возникли знакомые штаны — те, утренние: спортивные, с заплатой на левой штанине. Снится, что ли, уже?.. Нет, не снится. Тот самый парень, рюкзак тот же. Но это… это — просто совпадение: две встречи с одним и тем же человеком в один день. Бывает!
Он все же задремал и проснулся, когда поезд был в черте города, проносясь мимо все теснее сжимавших железную дорогу домов. Светлана проснулась раньше: она как раз закрывала пудреницу.
— Ну, как спалось? Что во сне видел?
— Ничего вроде…
— А я — Степана.
— Ну тебя, честное слово! Сколько можно?!.
Стараясь не потеряться на перроне, они дошли до табачных киосков, возле которых быстро вырастали очереди прокурившихся за выходные мужчин.
— Ты прямо домой, Сережа?
— Домой.
— Будь здоров!
— Ты — тоже…
Он постоял, провожая ее взглядом, и направился к зданию вокзала: пройти через зал, нырнуть в метро… две остановки, пересадка, еще четыре остановки… Но в зал не вошел, а сел на скамейку у входа и закурил. Представил квартиру, в которой жил с любимой женщиной, включенный телевизор, подогретый ужин, привычный порядок расположения предметов быта — щеток, швабры, электробритвы… Глаза — всегда словно о чем-то спрашивающие…
«К Пегасу съездить, что ли? Давно я его не видел, очень давно! Пожалуй, как ушел от Светланы. Витька ее любил…»
…Наигравшись в шахматы, они уходили на речку, сидели до отбоя на берегу и молчали. Не для них в такие вечера были лагерные забавы, шумные и тихие игры с участием девчонок: в фанты (теперь и не играют, наверное), в жмурки… Не для них… Однажды они попытались покурить, найдя на лужайке оброненную чьим-то родителем пачку «Беломора». И хотя из этой затеи ничего не получилось — Витька бросил папиросу, закашлявшись после первой же затяжки, а Сергей героически сумел курнуть целых три раза, — вечер тот остался в памяти как особенный, не похожий на другие, проведенный истинно по-мужски…
Сергей сидел, дымя сигаретой, глядел, ни на ком не останавливая взгляда, на толпу людей, торопящихся по домам в быстро опускающихся сумерках, и слушал, как ровно шумит за спиной, набегая волнами на береговой песок, осоку и камыши, озеро его памяти.
Его родительский день еще не кончился.
РОБОТЫ СРЕДНЕЙ ГРУППЫ
Они сидели на обычном месте отдыха — в углу комнаты, в мягких поролоновых креслах, не торопясь закончить трудовой, полный хлопот день. Горели только лампочки дежурного освещения, но и при его скудности поблескивал после влажной уборки пол, полированные поверхности в шахматном порядке расставленных столов и стульев, дверцы шкафов, подоконники темных окон.
— Как ты думаешь, сестра, не очень больно шлепнул я Петрова за обедом? — полуобернулся робот Медведь к своей соседке — роботу Лисе.
— Думаю — не очень. Ты же — п месту о мягкому… Поделом ему!
— Поделом… Непедагогично, конечно, но уж очень я рассердился на шалопая! Тебе спасибо, вовремя увидела, как он меня отключил: еще немного — и полетели бы тарелки, пропал суп! Ошпарить кого-нибудь из ребятишек можно было… И ведь как незаметно хитрюга подкрасться сумел, минуту такую выбрал, когда лапы у меня заняты были и ничего из-за подноса не видно! Трудный ребенок этот Петров!
— Куда уж трудней, Миша! До меня он тоже, того гляди, доберется! Я примечаю — примеривается. Сладить, правда, со мною ему будет трудновато: у меня выключатель повыше прилажен — не как у тебя, не на бедре, О чем только твой конструктор думал?! Его бы на наше место! Надо будет братцу Зайцу последить за Петровым, а то, не ровен час, ухитрится он и тебя и меня, обоих сразу, отключить — представляешь, что тут ребятки наши понатворят! Завтра же вели ему почаще к нам заглядывать — нечего сидеть в своем закутке без дела, баклуши бить!
— Велю непременно! Нужно нам, Лиса, быть начеку… И что за дети нынче пошли! Восхитительные дети!
Они минуту помолчали, расслабившись и отдыхая.
— Ну, Миша, давай спать! Смажем свои суставчики и…
Лиса откинула голову и надавила затылком на спинку кресла — раз, другой, заставляя сработать клапан резервуара смазки.
— Ах, хорошо! Пошло маслице, побежало!
— А у меня неладно что-то, Лиса, до ног никак не доберется… И не в первый раз уже так! Попрошу завтра Марью Семеновну — пусть велит механику посмотреть, в чем дело.
— Попроси. Немолодой ты уже, Миша, немолодой! Когда меня к тебе в помощницы определили, шкура твоя очень даже потертой была. А лет-то с той поры прошло немало! Крепкий ты, однако, коли не сдаешься еще! Ну, спокойной ночи!
И Лиса решительно щелкнула выключателем, спрятанным в густом мехе на груди. Следом и Медведь опустил тяжелую лапу на свое облезлое, лоснящееся бедро.
«Хороший морозец! Градусов десять наверняка есть… Наконец-то прогноз на декабрь начал оправдываться. Авось Новый год по-людски встретим, без слякоти этой надоевшей…» — рассуждала Марья Семеновна, подходя рано утром к детскому саду.
Предновогодняя неделя в связи с переносом одного выходного на тридцать первое получилась длинной. Последние же дни, как всегда, самые суматошные.
Набрав на дверях шифр замка, она дернула колечко, толкнула правую створку; обмела с теплых сапожек снег, сняла запорошенную шляпку, встряхнула ее и прошла в свой кабинет на первом этаже — направо от лестницы. В этом же крыле был бассейн и спортивный зал, а в левом — комнаты младшей группы. Помещения средней — находились на втором этаже, старшей — на третьем.
Марья Семеновна, повесив пальто и шерстяную кофточку в шкаф, возле приготовленного к празднику для самого рослого из «наших» папаш наряда Деда Мороза, надела форменный голубой халат, достала из кармашка гребенку, подошла к развернутой на письменном столе новогодней стенгазете. Передовица с поздравлениями… Стихотворение дежурного механика С. Краснова… Фотомонтаж «Наши будни»… Дружеские шаржи на всех работников детсада, по группам. Вот младшая: Тамара Ивановна, Танечка… Робот-уборщик Заяц Младший — верхом на пылесосе. Правда, у этого робота и других забот хватает — он и еду, что с фабрики-кухни привозят, принимает, и белье из прачечной. И лифт-подъемник обслуживает. Но всего на одном рисунке не изобразишь… Это роботы средней группы — Медведь, Лиса и их подручный — Заяц Средний. Сидят друг на друге и каждый из-под лапы строго глядит в свою сторону. Дружная компания!.. Старшие — под началом у Прасковьи Васильевны. В одной руке у нее указка, в другой — глобус. Прасковья Васильевна готовит ребят к школе. При ней роботы — Большой Гном и Малый Гном, дремлют на диванчике — голова к голове, а в облаках над ними — что Гномам снится: Белоснежка у новогодней елки танцует.
Вот и весь коллектив. «Музыка» у них — приходящая, совмещенная с другим детсадом. Механик Краснов — и свой и не свой — дежурный, решили его не рисовать. И себя Марья Семеновна оформлявшей газету Танечке изображать не велела, сама не зная почему. Пускай бы — что тут такого? Но теперь уже поздно.
Заведующая глянула на часы и стала торопливо причесываться. Гребенка застревала в густых волосах, Марья Семеновна нетерпеливо дергала ее, морщась от боли. «Так тебе и надо, милая: недосушила вчера после ванны, лечь спать торопилась — терпи теперь!..»
Управившись с волосами, она заспешила в подсобные помещения первого этажа. Заяц Младший сидел в кресле, наклонив набок ушастую голову, ощетинившись рыжими усами. Полюбовавшись молодцом, Марья Семеновна нащупала на его груди кнопку выключателя, щелкнула. Робот открыл глаза, и они засветились зеленым огнем — все ярче и ярче, до полного накала. Заяц шевельнул лапами.
— С добрым утром, труженик! Вставай, проверяй свой подъемник — скоро завтрак привезут.
Когда она поднялась на второй этаж, внизу прозвенел мелодичный колокольчик и послышались голоса Тамары Ивановны и Танечки, а когда, закончив обход всех помещений и разбудив одного за другим — Медведя, Лису и Зайца Среднего, обоих Гномов и Зайца Старшего, сошла в вестибюль — дверь с грохотом распахнулась и ворвался первый ребенок. Поправив съехавший на глаза меховой треух, он швырнул в угол хоккейную клюшку и снял рукавицы.
— Здравствуйте, Марья Семеновна!
— Здравствуй, здравствуй! Проходи, раздевайся… Кстати, когда ты все же перестанешь так хлопать дверью? А, Петров!
Марья Семеновна стояла у широкого окна кабинета и смотрела на своих подопечных, заполнивших площадку для игр. Под самыми окнами детсада младшая группа оседлала карусели. По ледяному кругу скользили длинные сани, запряженные тройкой буйногривых коней, за санями — автобус, красный, с прозрачной крышей, за ним — самолет, за самолетом — космический корабль. Из лошадиных ноздрей вырывались клубы пара, автобус урчал и пыхал сизым дымком из глушителя, в соплах турбин самолета вспыхивали лампочки, словно там бушевало настоящее пламя, а космический корабль шевелил усами антенн, поворачивая их время от времени влево-вправо.
Каруселью управлял Заяц Младший. Стоя в центре круга, он то пускал ее — всякий раз под новую музыку, то останавливал, и тогда ребятишки вылезали из удобных креслиц, соскакивали на снег и бежали меняться местами — с криком, шумом и спорами: каждому непременно хотелось посидеть на месте кучера или за рулем автобуса, в кабине летчика или за пультом командира космического корабля.
В дальнем — налево — углу площадки средняя группа каталась на санках с ледяной горки и лепила снежную бабу. Днем потеплело, снег стал податливым, баба быстро росла и толстела.
Старшим был отведен другой угол; их горка, более высокая и крутая, сейчас пустовала: ребята строили крепость и готовили снежки — видно, предстояло сраженье. «Не расквасили бы опять кому-нибудь нос!»
Горки разделяло хоккейное поле — ровная площадка с утоптанным снегом. Играли, как правило, старшие, из средней группы принимали лишь самых рослых и боевых. Все было настоящее: и форма игроков, и клюшки, и ворота, и деревянные борта… Не хватало только коньков — мальчишки бегали в утепленных кроссовках.
Вратарь — справа от Марьи Семеновны — ловко отбил в падении шайбу, тут же вскочил и замер в боевой стойке, выпучив глаза за прозрачным предохранительным щитком.
«Петров! Он самый… И как всегда — с собственной клюшкой. Детсадовских не признает!»
Она отошла было от окна, но сразу вернулась. Петров стоял в той же каменной позе. Где она уже видела эту картину? Где?.. Как две капли воды… И вспомнила — на фотографии! В толстом учебнике — «История детского воспитания в стране». Очень старая фотография. И подпись под ней: «Будущий олимпиец!» Такой же парнишка, с такими же вихрами, выбившимися из-под шлема, и с тем же напряженным вниманием в глазах.
Петров вдруг резко дернулся, пытаясь поймать брошенную по воротам шайбу, летевшую так стремительно, что Марья Семеновна едва успела ее заметить. Он далековато выставил клюшку: шайба не попала в нее, а, ударившись в руку повыше локтя, упала рядом, и Петров быстро откинул ее к бортику. Левая рука его повисла плетью. Он начал медленно сгибать ее, потом разогнул и снова согнул, закусив губу.
«Больно ведь негоднику! Ведь больно как!.. Она же такая твердая!»
У Марьи Семеновны даже озноб прошел по спине.
«И как он только не заплачет?»
Она начала вспоминать, когда последний раз видела Петрова плачущим, и не могла вспомнить.
«Это ему в тот раз нос-то снежком разбили, ему… А он — хоть бы что: приложил к переносице ледышку, постоял, запрокинув голову, подождал, пока кровь остановится, и — снова в атаку, на штурм крепости. И руку, когда еще в младшую группу ходил, тоже он сломал: забрался на подоконник, сорвался и грохнулся на пол. Танечке выговор пришлось дать… Танечка плакала, а Петров — ни-ни… К а к же он плачет?»
Марья Семеновна даже растерялась.
Она знала всех этих резвящихся сейчас под окнами мальчишек и девчонок с трехлетнего возраста и о каждом помнила, как он плакал, как плачет сегодня, на слух могла определить, кто плачет и даже о чем, из-за чего… Мысленно перебрала свою «картотеку» — петровского плача в ней не было. Значит, она никогда его и не слышала.
Танечка украшала елку. Елку притащили из кладовки Заяц Младший и Заяц Средний; развязали узел веревки, расправили зеленые лапы, прошлись по ним пылесосом и установили синтетическую красавицу в углу зала для игр ребят средней группы, в котором, как самом большом, проводились обычно общедетсадовские мероприятия, устраивались праздники, из которых самым любимым был новогодний.
Танечка стояла на лестнице-стремянке и ловко развешивала игрушки — Заяц Средний едва успевал подавать их, вынимая из огромной картонной коробки.
С первого этажа послышались голоса, по лестнице затопало множество ног, и в зал хлынула толпа ребят, вернувшихся с гулянья. В середине плыл Медведь.
— Быстро, дети, быстро — раздеваться и умываться! Обедать пора! — басил он, размахивая лапами, словно разгребая воду, над головами ребятни.
— Петров! Ты опять принес в группу свою клюшку?! Вернись сейчас же и оставь ее внизу! — крикнула вошедшая вслед за детьми Лиса. — Ты слышишь меня, Петров?
— Елка! Елка! — загалдели ребята и, увиливая от старавшегося загнать их в дверь раздевалки Медведя, запрудили угол зала, окружили, хохоча и весело приплясывая, елку, едва не уронив со стремянки Танечку.
— Елка в гости к нам пришла, елка в гости к нам пришла!
Когда общими усилиями удалось наконец вытеснить их из зала, Заяц Средний оттащил коробку к стене и пошел на кухню готовиться к раздаче обеда. Запыхавшаяся Танечка одернула голубой халатик, поправила перед зеркалом прическу, припудрила покрасневший носик и заторопилась вниз: младшие, видимо, тоже вернулись, младших тоже надо кормить.
Вскоре по всему детскому саду расползлась благодатная тишина — наступил тихий час.
Медведь с Лисой в последний раз обошли ряды кроваток, заглядывая в ребячьи лица: старательней всех спал Петров, крепко зажмурив глаза и похрапывая… Когда дверь за роботами закрылась и шаги их затихли, храпеть Петров перестал. Поднял голову и осмотрелся.
— Верка, Верка! — зашептал он, сверля взглядом пушистый белокурый затылок в ряду кроватей девочек. — Вставай! Можно уже!
Верочка Иванова быстро обернулась и уставилась на него широко раскрытыми глазами, в которых и следа сна не было.
— Пошли, Верка!
— Боюсь я… Мих-Мих обязательно проверить придет еще раз!
— Не придет! Трусиха! Вставай живо! — Он сбросил с себя одеяло, вскинул к потолку босые ноги, выгнулся и ловко соскочил на пол.
— Ох! Вот увидишь — застукает нас Мих-Мих! — зашептала, теребя косичку, Верочка и осторожно вылезла из своего гнезда.
В одинаковых теплых пижамках и мягких тапочках, они неслышно пробежали по спальне, Петров приоткрыл дверь и выглянул в зал.
— Идем!
Так же неслышно просеменив к елке, присели они на корточки возле картонной коробки.
— Смотри — еще сколько, — зашептал Петров, — а ты: «Пустая, пустая…»
— Не дразнись давай!
— Я и не дразнюсь! На́ вот — вешай фонарик! Да цепляй как следует! Матрешку бери…
— Красивая наша елочка, елочка-иголочка! — негромко запела Верочка.
— Тихо ты! На́ вертолет!
— Красивая, красивая! Только снегу нет на ней. Ни снежиночки.
— Сейчас будет! — Петров извлек из коробки большой комок ваты, отщипнул клочок, посадил на лапу ели, еще отщипнул.
— И мне дай!
— Пожалуйста! Не жалко…
Он кинул Верочке вату и достал новый комок.
— Сделай под елкой сугроб! Я принесу из дома белочку — мы ее на сугроб посадим.
— Пожалуйста! Не жалко… — И Петров полез на четвереньках под елку.
— А свечки-то стеклянные! Смотри, Петров, все стеклянные!
— У них внутри лампочки. Это электрические свечки, не настоящие. Вот дома у нас целая коробка настоящих есть, из воска! Ты — белку, а я завтра настоящую свечку принесу.
— А как ты ее зажжешь?
— Это уж мое дело.
— Красивая елочка, вся в снежинках елочка! — снова тихонько запела Верочка. — Давай потанцуем!
Она потянула Петрова за руку.
— Осторожно ты! — сморщился Петров.
— А что?
— Что-что?! Больно… Смотри, какой синяк. — Он закатал рукав. — Шайбой… Нашла время танцевать!
— Ну и не надо, я и одна могу. Тра-та-та-та, тра-та-та, тра-та-та-та, тра-та-та…
Верочка закружилась на одной ноге, слегка притопывая другой, подбоченясь и время от времени раскидывая руки в стороны.
— Верка! Мих-Мих идет!..
Когда Медведь вошел в зал, там никого не было. Он открыл дверь в спальню, окинул взглядом ряды спящих. Обнаружив непорядок, подошел к Верочкиной кровати. Верочка забралась под одеяло с головой, и Медведь осторожно отогнул край одеяла — чтобы ребенку было легче дышать. Потом еще раз внимательно всех оглядел и зашагал к выходу.
— Кто тут ходит — спать мешает? — поднял голову Петров и открыл один глаз. Зевнул, потянулся и мигом отвернулся к стене, чтобы Мих-Мих не увидел его смеющейся физиономии.
— Да, брат Миша, нелегкий нам завтра денек предстоит! Праздничный…
— Нелегкий, Лиса. Хлопот полон рот будет. А мне опять неможется. На прогулке едва ноги таскал. По холоду — оттого, что ли? И тут, — Медведь приложил лапу к левому боку, — все время греется…
— К Марье Семеновне-то не обращался?
— Недосуг было. Сама видишь — минуты спокойной нет. Теперь уж в новом году придется.
— Смотри, не стало бы хуже.
— Целый день на ногах!.. Дети, Лиса, вовсе беспокойные пошли. Шалопуты! Еще лет пять назад полегче было с ними управляться.
— Тебе видней, у тебя опыт большой.
— Большой… И неблагодарные какие-то! О них же заботишься, а они — пожалуйста тебе: «Что тут ходишь — спать мешаешь?»
— Кто это так?
— Петров все тот же! Отпетый парень!
— Не расстраивайся, Миша. Утро вечера мудренее — давай спать.
— И то верно! Давай…
За окнами резвилось солнце: на минуту пряталось в облаках и, тут же вынырнув, светило еще ярче. Лучи, пробиваясь сквозь запылившиеся с осени стекла, празднично освещали елку: ярко вспыхивали на ветках прожектора, сверкали гирлянды дождя, горели разноцветные звезды.
«Какой чудный день выдался однако!»
Марья Семеновна завершала осмотр елки.
«Поистрепалась, милая… Иголки совсем пересохли, и цвет уже не тот. Надо к будущему году ремонт сделать, подновить».
Она энергично встряхнула полиэтиленовый баллон и, нажав на рычажок горловины, направила зеленоватую струю распыленной жидкости на верхушку елки. В зале сразу запахло хвоей, лесом, и Марья Семеновна подумала о лете, далеком пока отпуске, грибах…
Дверь зала распахнулась, вошли Медведь, Лиса и Заяц Средний, подталкиваемые сзади ребятишками, вернувшимися из бассейна. Шествие замыкали оставшиеся за дверями две женщины и мужчина — родители. Памятуя вчерашний беспорядок, роботы встали цепочкой, преградив детям путь к елке.
Марья Семеновна опустила баллон на пол, хлопнула в ладоши:
— Поторапливайтесь, ребятки! Тихого часа не будет, после обеда — все сразу на праздник!
Выйдя из зала и прикрыв дверь, она оказалась лицом к лицу с родителями.
— Добрый день, Марья Семеновна! С наступающим вас!
— Добрый день! Спасибо, вас — тоже! Рановато вы, однако, дети еще пообедать должны. Можете полчасика погулять. Или вот — стенгазету нашу посмотрите. А на столике — рисунки ваших чадушек, в папке.
— Мы — может, помочь чего надо…
— Ничего не надо, все сделано, все подготовлено. — Марья Семеновна уже спускалась по лестнице. Цветные стекла окна на площадке ярко горели. «Отменный денек!»
Петров поднял руку над тарелкой с растерзанной котлетой, над кружкой с остатками компота.
— В чем дело, Петров? — подошел к нему Медведь.
— Можно выйти?
— Закончил — подожди других, не все так быстро едят.
— Я в туалет хочу.
— Ну иди, раз такое дело…
— Мне тоже в туалет надо! — тут же подала голос Верочка Иванова.
— Да что это вас?! Ступай!
Они одновременно выскочили из столовой и, минуя двери туалетов, — в зал. В зале не было ни души. Елка светилась и благоухала. Подбежав к ней, Верочка вынула из рукава платья рыжую плюшевую белочку с шишкой в лапах, подлезла на коленках под елку и поставила игрушку на «сугроб».
— Совсем как в лесу, как в настоящем лесу! — захлопала она в ладошки.
Петров устанавливал рядом с белочкой свечку.
— У тебя спички, да? Дай мне зажечь!
— Какие спички? Але-гоп! — и он вытащил из кармана зажигалку.
— Ой, зажигалка, зажигалочка! Ты где ее взял, а?
— Отцовская. Он, когда маме честное слово давал, что не будет больше курить, папиросы в мусоропровод бросил, а зажигалку — в кухонный стол. Я как раз молоко пил…
— Ну зажигай же, зажигай!
Зажигалка выбросила длинное голубое пламя горящего газа, похожее на лезвие ножа. Петров поднес пламя к свечке, подержал, пока не разгорелся фитиль…
— Вот вы в какой туалет хотели?! Марш в группу!
От неожиданности Петров выронил зажигалку; они с Верочкой, цепляясь головами за лапы закачавшейся елки, вылезли и встали, стараясь заслонить от Мих-Миха свой «сугроб».
— Кому говорят: марш в группу!
А за их спинами уже горела плюшевая белка, пыхнула и начала тлеть вата, плавились, роняя горящие капли, синтетические иглы веток. Почувствовав дым, ребята обернулись и бросились прочь. Медведь разинул было пасть, но, ничего не сказав, устремился к елке. Он очень спешил, на полдороге поскользнулся, упал и, пробежав остаток пути на четвереньках, начал бить по пламени передними лапами. Бил, не замечая, как огонь жадно лизнул его мех, подпалил левый бок.
— Лиса! Ли-са!!! — закричал Медведь. — Ли-и…
И вдруг замер, ткнувшись мордой в ствол елки.
Появившаяся в дверях Лиса, увидев дым, тут же исчезла и вбежала вновь в обнимку с красным огнетушителем. На секунду остановилась, нажала утопленную в стене кнопку вызова заведующей и, торопливо проковыляв к елке, отработанными движениями привела огнетушитель в действие. Точно направила желтую струю пены сначала на тлеющий бок Медведя, потом — на «сугроб».
— Что тут у вас произошло? — влетела в зал Марья Семеновна, сопровождаемая Танечкой и Зайцем Средним. — Бог ты мой!
Марья Семеновна подбежала к электрическому щитку и включила вытяжную вентиляцию: дым, быстро рассеиваясь, пополз под потолок. Увидав, что всеми забытые в суматохе ребята средней группы, сбежавшись на шум, стоят у стены и молча смотрят на своего замершего на полу, залитого пеной Мих-Миха, закричала, срывая голос:
— Уведите, уведите их!
Притихшие дети послушно уходили, оглядываясь на Медведя. Белоголовый низкорослый парнишечка вдруг со всего размаха влепил оплеуху шедшему впереди его Петрову. Тот вздрогнул, но даже не повернул головы.
«Так… Виновник налицо. С тобой, Петров, не соскучишься!»
— Танечка! Останьтесь, пожалуйста, тут: Медведя — унести, все прибрать, начало праздника я на полчаса задержу…
А в зал уже вбегали малыши, раскатились, как шарики ртути, по всему помещению и сразу слились воедино возле елки, притихнув, кривя губенки…
— Назад, назад! Тамара Ивановна! — кричала заведующая воспитательнице. — Ведите своих назад! Танечка, помогите ей!
Малышей вытеснили на лестничную площадку. А с третьего этажа уже спускалась старшая группа.
— Гномы! Обратно ведите их, обратно! Начнем через полчаса…
Марья Семеновна спешила вниз, на ходу объясняя подымавшимся навстречу родителям:
— Непредвиденные обстоятельства… непредвиденные обстоятельства… Задерживаемся, понимаете… Извините… Да, да — на полчаса! Погуляйте пока, погуляйте…
Она выбежала на улицу. Слава богу, пожарников еще не было…
«Может, сигнализация в зале все же не сработала? Хорошо бы! Меньше неприятностей… Солнце-то какое! Солнце-то! И в такой вот день…»
Марья Семеновна сидела в кабинете, подперев рукой голову, перед видеотелефоном — ВТ, перекидным календарем, алфавитииком. Суматошный день закончился, все давно разошлись по домам.
Праздник все же получился… Танечка оказалась на высоте: вовремя успела прибраться, подтереть пол, стену от копоти отмыть. Только с хвойным экстрактом перестаралась: уж очень резко, неправдоподобно пахло в зале лесом. Зато запаха гари совсем не чувствовалось!
И выступления ребят в общем прошли гладко. Правда, эта малышка, читавшая стихотворение про елочку, подкачала: остановилась на полуслове и заплакала. Дядю Мишу ей стало жалко! Да средние еще… «Тачанку» станцевали без энтузиазма и в конце сбились: пулеметчиком у них должен был быть Петров, а они выступать с ним отказались, пришлось замену выпускать, без репетиции. В остальном же — все хорошо прошло, родители остались довольны.
Марья Семеновна раскрыла алфавитник на букве «К», придвинула поближе ВТ и набрала домашний номер дежурного механика.
Минуту-другую экран оставался темным. Наконец появилась взлохмаченная голова Семена Краснова.
— Здравствуй, Сенечка! Это из детсада Марья Семеновна. Узнаешь? С наступающим тебя!
— Угу…
— Ты спал, что ли? Извини, пожалуйста, что разбудила. Сенечка, у нас чепе. Погорели малость на празднике, Медведь наш пострадал: бок ему подпалило и внутри — не то предохранители вылетели, не то еще что…
— Старый ваш Медведь… списать его надо…
— Старый, конечно. А списывать — рано и жалко, славный он… Так у меня к тебе просьба: выйди первого числа на работу, помоги! Ты же такой опытный механик! У тебя же золотые руки!
— Первого — выходной…
— Знаю, что выходной. Сочтемся, Сенечка! Понимаешь, ребятишки видели его — горелого, их это очень… очень огорчило… Вот я и хочу, чтобы после праздников он их встретил как ни в чем не бывало: идут это они в детсад, думают, что никогда больше своего Мих-Миха не увидят, а Мих-Мих — будьте любезны — стоит у входа и всем: «Добро пожаловать! С Новым годом!» Выручай, Сенечка!
Голова на экране склонилась сначала на одно плечо, потом — на другое… потом неохотно кивнула.
— Ну вот и умница, вот и умница! Значит, первого я тоже выхожу часам к десяти и жду тебя в кабинете. Еще раз — с наступающим! Иди — додремывай…
Опустив трубку, она перевернула несколько страниц алфавитника.
«Может, попросить Краснова стереть в памяти Медведя сегодняшний день?.. Стереть начисто! Будто ничего такого и не происходило — никакой елки, никакого пожара… Нет, не стоит, пожалуй, не стоит!»
Она нашла нужный номер, набрала…
А на втором этаже детсада Лиса, закончив с Зайцем Средним уборку и отправив его восвояси, готовилась ко сну.
— Да, Миша, верно мы с тобой говорили — беспокойный выдался денек…
Она повернула голову и замолчала. Медведь сидел, согнувшись, с закрытыми глазами и раскрытой пастью.
— Ах, братец, братец! Как же это тебя угораздило? Не зря ты жаловался на хвори свои!
И, откинувшись на спинку кресла, Лиса положила лапу себе на грудь. Выключатель щелкнул почти неслышно.
Петров младший сидел в большой комнате перед телеэкраном и смотрел хоккей. Смотрел и никак не мог сосредоточиться, разобраться, что происходит на поле — кто выигрывает, кто проигрывает. Трещали клюшки, гулко ударялась в борта шайба, гудели трибуны, а перед его глазами снова и снова вставала дневная картина: неподвижный Медведь с обгоревшей шкурой, залитой желтоватой пеной…
В спальне Петров старший, развалившись на тахте, решал кроссворд. Номер журнала был свежий, и резкий запах типографской краски раздражал. Следовало бы дать журналу дня два полежать, но вспоминал об этом Петров старший всякий раз запоздало — уже вооружившись тщательно отточенным карандашом и отыскав нужную страницу. Решать кроссворды он очень любил, даже больше, чем смотреть хоккей.
Запах начинал раздражать все сильнее — Петрову старшему никак не удавалось вспомнить название звезды, неожиданно открытой этой осенью в древнем, давно изученном созвездии. Шесть букв по горизонтали…
— Мать, а мать! — позвал он жену. — Иди-ка сюда!.. — По оставшейся с детства привычке он покусывал кончик карандаша. — Мать! — позвал еще раз и досадливо почесал за ухом: жена хозяйничала на кухне и за шумом посудомойки, за музыкой, извергавшейся из радиоприемника, услышать его, конечно, не могла.
Зазвонил ВТ.
— Алло… Здравствуйте, Марья Семеновна, здравствуйте! Извините, у нас что-то аппарат барахлит: никакой видимости нет… Спасибо! Вас тоже! Всех вам благ в новом году! Да, никак не смогли, работы под конец года всегда невпроворот!.. Удался праздник? Ну и славно… Да. Слушаю. Так… Да. Да… Вот негодник!.. Конечно, конечно! Да я уже с ним не один раз, Марья Семеновна, говорил… Хорошо, хорошо. Вы уж извините… Сегодня же! Сейчас же! И со всей строгостью! Будьте здоровы, Марья Семеновна!
Глава семьи положил трубку и покачал головой, пошарил по карманам в поисках папирос, вспомнил, что бросил курить, досадливо почесал подбородок. Растерянно осмотрелся, задержал взгляд на фотографии своих родителей: показалось, будто отец подмигнул ему и насмешливо пошевелил усами.
Петров старший вышел в коридор, поплотней прикрыл дверь на кухню, ослабил на шее узел галстука и, расстегивая на ходу ремень брюк, решительно двинулся в большую комнату.
…Поставив на электросушилку последнюю тарелку, мама Петрова прошла в спальню переодеться. Из-за двери большой комнаты доносился характерный шум телевизора.
«Опять хоккей! Ох уж эти мне болельщики — старый да малый! И как только не надоест — одно и то же, одно и то же?! Устроить им, что ли, хороший разгон? Вот только выпью чашку чая…»
…Петров младший вышел неторопливой походкой, со спокойным лицом и чуть всклокоченными волосами. Вошел в ванную, закрыл на задвижку дверь.
— И чтоб немедленно в постель, негодник! — прокричал ему вслед Петров старший, снова тщетно шаря подрагивающими руками по карманам съехавших с пояса брюк.
…Утром следующего дня мама Петрова привычно проснулась под лязг замка входной двери. С нынешней осени сын по утрам все делал самостоятельно: вставал по звонку будильника, неслышно одевался, умывался, съедал приготовленное с вечера яблоко или апельсин и уходил в детский сад. Так — каждый будний день. Сегодня же — выходной, предновогодье… Наверное, на лыжах с утра пораньше решил…
Она потянулась и встала. Поставила разогреваться чайник, открыла холодильник: бутерброд съеден, кефир выпит… Лыж в коридоре нет. Все правильно… Она заглянула в комнату сына, поправила застланную им постель. Взбивая подушку, с удивлением обнаружила, что она влажная. Недоуменно посмотрела на потолок — не протекло ли от соседей, на батарею отопления, на графин с водой у изголовья… Видно, пить ночью захотел парень, пролил спросонья…
И она пошла обратно в спальню: семья на ногах, хозяину тоже хватить спать! Завтра праздник, дел по горло, а у них еще конь не валялся, елка — и та не поставлена.
Семен Краснов потрудился на совесть: второго января Медведь с посохом в лапах, в шубе, собственноручно укороченной вчера Марьей Семеновной, и шапке Деда Мороза важно стоял у входа в детский сад.
— Добро пожаловать! Добро пожаловать!
Радовались при виде его «взрослые» ребята: стряхивая с себя остатки сна, подбегали, дергали за полы шубы. Светлели лица папаш и мамаш детишек младшей группы: детишки торопливо слезали с родительских рук, вываливались в снег из санок и без оглядки бежали к Мих-Миху.
Медведь собирался уже уходить, когда из-за угла дома появился Петров. Робот узнал его по треуху. Шел Петров, опустив голову, волоча за собой неразлучную клюшку…
— Попался, мазурик! — схватил его за руку Медведь. — Попался!
Петров остановился, поднял безразличное лицо. По лицу — от уголков рта — начала расползаться недоверчиво-скупая улыбка, тут же преобразившаяся: глаза вдруг бездонно просветлели, щеки покраснели, словно от оплеух, а рот расплылся до ушей:
— Мих-Мих…
— Чего скалишься, негодник?! Ремень по тебе плачет, ремень плачет! Моя бы воля — выдрал тебя, как сидорову козу!
— Выдрали уже, выдрали, Мих-Мих! Честное слово, выдрали!
— Выдрали?.. Ремнем?
— Ремнем, Мих-Мих!
Медведь отпустил парнишку, замешкался, путаясь в полах шубы, распахнул дверь, подтолкнул Петрова в спину: «Иди, поджигатель!» — и плотно дверь за ним прикрыл.
«Выпороли… А? Это ж надо! Выпороли! — ворчал Медведь. — И что за родители нынче пошли?! Восхитительные родители!»
Он прошелся под окнами детсада, вернулся и долго еще маячил на своем посту, по привычке притопывая обутыми в валенки ногами, помолодевшими после учиненного Семеном Красновым ремонта.
АНЮТА
Тимофей свернул с Невского и пошел по Садовой в сторону Невы. Улица была умыта рассветным дождем, асфальт местами не успел просохнуть и поблескивал под солнцем мелкими лужицами.
Остановившись у перекрестка, он поскреб левую щеку и еще раз убедился, что выбрита она некачественно. Халтурить начала Мышка, нужно будет вечером заняться ею, подрегулировать малость. И Гарсон хорош: сварил утром вечерний кофе! Хотя тут ты, Тёма, виноват сам — спросонок не на ту, видать, нажал кнопку. В Гарсоне тоже пора поковыряться: кнопку оставить одну, за нею впаять индикатор времени суток, от него — сигналы на три программы: утреннюю (кофе покрепче), послеобеденную (очень крепкий, чтобы в сон не клонило) и вечернюю (относительно крепкий). Омолодим старика — поработает еще!
Брызги из-под колес промчавшейся машины окропили отутюженные брючины. Он вытащил платок, стряхнул капли, вытер руки. Задумчиво опустив голову, дошел до моста и, почувствовав ногами затяжной подъем тротуара, огляделся: окантованное высокими, по ранжиру постриженными деревьями, лежало перед ним Марсово поле, просвечивая сквозь зелень листвы красными, казалось, раскаленными солнцем, дорожками. На солнце не хотелось. Он перешел улицу и свернул в сад — под соединившиеся в один глухой прохладный свод ветви.
Вокруг каменного павильона на берегу речки за столиками, как всегда, сидели шахматисты всех возрастов — от октябрят до пенсионеров. Здесь была их вотчина, их царство. За спинами играющих, покуривая и так просто, топтались болельщики. В полной тишине чуть слышно пощелкивали табло контрольного времени.
Тимофей был ш а х м а т о р о м… Точнее: сначала, как и все, шахматистом, однако, сумев подняться лишь до первого разряда, поняв, что дальше ему не прыгнуть, и по-прежнему неодолимо любя эту игру, перешел в шахматоры, а попросту — шахмачи (с легкой руки остряков шахматистов, окрестивших их так). Шахматисты играли сами, шахматоры — посредством машин. Пять лет назад он собрал свой первый агрегат Тим-1, и тот, непрерывно совершенствуясь в руках хозяина, за три года выполнил норму мастера, но полностью износил при этом свои базисные узлы, а конструкция некоторых из них безнадежно устарела. Оставалось беднягу демонтировать и начать все заново. Тим-2 оказался совершенным молодцом! Правда, Тимофею здорово пришлось над ним потрудиться, столь здорово, что на основной его работе начальство начало почесывать затылок, размышляя над перспективой своего недавно весьма перспективного (а что, Тёма, скромничать — все и сейчас так считают…) инженера. Зато Тим-2 и впрямь удался. В прошлом году они стали олимпийцами — одной из двенадцати пар: никому из прочих претендентов не проигрывая, олимпийцы и друг друга одолеть не могли — делали сплошные ничьи.
раздалось вдруг в тишине шахматного царства. Тимофей даже вздрогнул — так это было неожиданно… За крайним столиком толстый румяный дядя, пристроив на коленях потрепанный баул, начинал партию. Его партнер — худой, бледный и близорукий, с плавающими линзами в синих глазах — пожал плечами и сделал ответный ход. Дядя не заметил удивленных взглядов из-за соседних столиков, потер руки, схватил за гриву своего белого жеребца, громко крякнул и выпрыгнул за строй пригнувших головы пешек. Был он явно приезжим: подобные манеры поведения здесь считались дурным тоном.
Тимофей отвлекся резко изменившимся ходом партии за столиком слева, где неотвратимо назревал мат черным, и забыл о дяде… Он любил приходить в этот уголок сада: когда-то, в школьные годы, именно тут начался, как принято писать в газетах, его путь в большой спорт, в большие шахматы. А теперь он — первый шахматор планеты, единственный олимпиец. Да, вот уже второй месяц он — самый-самый… После прошлогоднего чемпионата Тимофей долго сидел над схемой Тима-2, ища в ее хитросплетениях свой путь в чемпионы. И высидел-таки: нашел новый материал для основного канала связи в цепи воспроизведения информации, материал, позволивший увеличить пропускную способность канала вдвое. Большего и не требовалось. Пользуясь одним из оговоренных уставом федерации шахматоров прав олимпийца, Тимофей предложил новый регламент игры, сократив время на обдумывание хода с десяти секунд до пяти, и в апреле стал первым из первых, выиграв на турнире олимпийцев все партии, причем трое соперников Тима-2, хозяева которых пытались форсировать режим работы своих питомцев, сгорели от перегрузок прямо за шахматной доской. Победа с фейерверком!
Идея насчет нового материала оказалась как нельзя кстати и на работе. Вовремя ты ее, Тёма, подкинул начальству: начальство опять долго чесало затылок, глядя на тебя, и даже покачивало головой — задумчиво-положительно покачивало…
раскатилось над столиками.
Ну, видимо, дела у дяди идут хорошо… А ведь и верно — неплохо идут.
Прибауточник отодвинулся вместе со стулом от шахматной доски и, издали обозревая поле боя, раскрыл баул. Достав румяное, как его щеки, яблоко, потер его о рукав и смачно надкусил. Удовлетворенно кивнув, — вкусно, мол, — снова пошарил в бауле и протянул такое же яблоко партнеру:
— Угощайся, друг! Из собственного сада!
Партнер буркнул «благодарю» и, не взяв яблоко, глубоко погрузил подбородок в сомкнутые ладони, нахмурил бледное чело. Веки у него подрагивали.
Дядя аккуратно положил яблоко на край столика…
А у соседей слева позиция окончательно запуталась. Тимофей едва начал разбираться, что к чему, как снова раздалось:
Вытащив из баула початую бутылку, дядя выдернул пробку, запрокинул голову и сделал несколько больших глотков. Боржоми в бутылке кипел пузырьками газа.
— А тебе, друг, не предлагаю. Стаканчик захватить с собой я не догадался, а так, из горла́, — негигиенично!
Да, дядька был что надо! Фигура… Прямо Остап Бендер. Хотя нет, скорее — Ноздрев! Он самый — Ноздрев! А соперник его на Чичикова не похож… Помни, Тёма, вспоминай классиков древних: третий век идет — не было никого лучше и на горизонте не видать…
Уничтоженный дядькин соперник, не глядя по сторонам, освобождал место за столиком. Увлажненные линзы его уныло плавали по яблокам глаз.
— Ты что, расстроился никак? Зря, брат! Не печалься, дорогой, не куксись — мне все проигрывают! Приходи завтра — еще разок проиграешь! И послезавтра приходи: я в отпуск к сыну приехал, два месяца тут у вас буду — наиграемся! Возьми яблочко-то…
О партии за столиком слева Тимофей думать уже не мог, на сегодня ему хватало и дядьки.
Утренней гимнастикой Тимофей занимался с детства, и не было дня, когда бы он не проделал разученный четверть века назад комплекс упражнений; движения давно стали автоматическими, привычными — как побриться и помыться. Посадив на скулу Мышку, он делал «руки вперед — руки в стороны» и размеренно, глубоко дышал у открытого окна. Когда Мышка, медленно переползая с одной щеки на другую, сорвалась задними присосками и беспомощно повисла на подбородке, Тимофей недовольно прервал свои упражнения и помог ей.
— Не мышка ты, а самая захудалая черепаха! Вот смастерю тебе панцирь — будешь ты и впрямь никакая не мышка. Не будет Мышки — Черепаха будет!
Все же к окончанию упражнений хозяина Мышка, как обычно, успела управиться с его щетиной и, осторожно обогнув крупную коричневую бородавку, притихла возле левого уха — у границы рыжих волос («прямой височек»).
Он пересадил труженицу на столик под зеркалом, мельком глянул на свое отражение, прошел на кухню и взял только что наполненную чашечку с подноса Гарсона. Кофе он пил стоя. Выпив, довольно хмыкнул, поставил чашечку на прежнее место и, нажав клавишу «повтор», пошел одеваться. Гарсон что-то негромко проворчал вслед, как, впрочем, и полагалось испокон веков старому заслуженному слуге.
«Задремала королева, а король пошел…» — напевал Тимофей, прыгая на одной ноге и стараясь другою попасть в штанину брюк. Вот привязалось!.. А дядька хорош! Есть еще у шахматистов порох в пороховницах, есть!
Покончив с одеванием, он вернулся на кухню, залпом опустошил вторую чашечку, задвинул ее в посудомойку и, уже выходя, похлопал Гарсона по теплому боку:
— Спасибо, старина! Отменный сегодня ты кофеек сварил!
Внутри Гарсона, обласканного хозяйской дланью, булькнули остатки воды — получилось что-то вроде «рады стараться!».
Пройдя двор желто-зеленым коридором цветущей акации, Тимофей вышел на проспект и, встав на движущуюся часть тротуара, уносящую прямо в чрево метро, через три минуты очутился на подземной платформе.
Дорога на работу, повторенная не одну тысячу раз, была столь привычной, ничем не отвлекающей внимания, что затрачиваемое на нее время суток в памяти обычно не оставалось — выпадало в небытие. Дорога не мешала думать, не требовала напряжения для создания условий, в которых можно было думать. В другое время Тимофею постоянно приходилось создавать себе такие условия, инстинктивно подчиняя этому уклад жизни. К тридцати годам ему удалось до минимума сократить количество отвлекающих мысли факторов, избавиться от множества неизбежных, казалось, помех. Только одна «помеха» избавилась от него сама, против его воли. Этой «помехой» была его жена… бывшая теперь жена…
Два года назад, не дотянув месяца до пятилетней годовщины их свадьбы, она ушла к другому. Другим оказался астронавт, работающий сейчас на одной из окололунных станций. Жизнь полна парадоксов — как раз на потребу окололунных трудился Тимофей в своем конструкторском бюро, усовершенствуя системы аккумулирования солнечной энергии.
Жена ушла без шума, без сцен, тихо, и почему — неизвестно. Тимофей поначалу мучительно ломал голову над этим «почему», долго не мог успокоиться, пока наконец не махнул рукой: никаких не может тут быть объяснений, одно есть объяснение — отсутствие любви. А откуда берется оно, отсутствие, из чего слагается — думать просто не хотелось.
Хороший, Тёма, кофе варит Гарсон, но пил ты и повкуснее. Почти пять лет пил…
По пути с работы Тимофей зашел в книжный магазин: в одном отделе купил полное собрание частушек и прибауток, в другом — свежий бюллетень федерации шахматистов, где обычно публиковались все партии, сыгранные ведущими мастерами за прошедший месяц, и аналогичный бюллетень федерации шахматоров. Дома, заложив оба журнала в программирующее устройство (материал для Тима-2), он весь вечер слушал легкую музыку.
Тимофей неторопливо допивал фруктовый сок — времени до конца обеденного перерыва оставалось еще достаточно.
Что же все-таки дальше? Дальше что? У всякого дела должно быть продолжение, развитие, перспектива должна быть. А какая тут перспектива? Ну стал ты, Тёма, самым-самым шахматором. Ладно… По существующим правилам, если никто из побежденных олимпийцев не бросит тебе перчатку в течение года, не вызовет на матч-реванш, занесут тебя в список непобежденных, а там — будь любезен обнародовать свое усовершенствование, подарить всему шахматорскому миру. Возможности соперников Тима-2 тут же сравняются — и крути все сначала: выдумывай, изобретай… Не скучно ли? И доколь?
Шахматисты с шахматорами официально давно уже не состязались — пожалуй, с появления за шахматными досками самовоспроизводящих машин третьей серии. Окончательно ужесточенный регламент партий (человек играл фактически блиц, тогда как машина имела уйму времени на «обдумывание») завершил неизбежный раскол: была федерация — стало две. Шахматисты вернулись на старые, веками складывавшиеся, милые сердцу позиции, шахматоры ринулись в дальнейшее наступление на время: 60 секунд на обдумывание хода… 50… 30… Турниры шахматоров становились все короче, все неинтереснее, непривлекательней внешне, поклонники шахмат упорно теряли к ним интерес. Неофициальные встречи представителей федераций друг с другом, именовавшиеся товарищескими матчами, время от времени, однако, проводились — по регламенту шахматистов. Шахмачи при этом проигрывали редко: осечки случались иногда в первых партиях — последующие машина, как правило, выигрывала. Давая шахматистам фору по времени, шахматоры непременным условием проведения встреч ставили количество партий каждой машины с каждым шахматистом — не менее трех, имея в виду эту самую осечку и гарантируя себе победу по сумме результатов. «Задремала королева, а король пошел „налево“…»
Тимофей взял еще один стакан соку, залпом выпил и, поймав на себе взгляд лаборантки соседнего отдела, доедавшей пирожное за столиком у окна, весело ей подмигнул. Лаборантку звали Аннетой.
В этот день ничего не подозревавший Тим-2, дожидавшийся возвращения хозяина на обычном месте в углу комнаты, был приговорен.
— А назову я ее Анютой! — громко произнес Тимофей, отворив дверь квартиры. — А-ню-той!
Компактный корпус Тима-2 обрастал новыми деталями. Снизу посредством эластичной муфты изящной формы Тимофей подсоединил механизм управления движениями, изъяв его из робота, с незапамятных времен стоявшего в прихожей. Поставила его туда жена Тимофея, приспособив под вешалку: одежду вешали на широко раскинутые манипуляторы. До своего увлечения шахматорством Тимофей занимался промышленными роботами. Сейчас прошлый опыт должен был ему пригодиться… Стоя перед оперированным роботом-вешалкой, он прикидывал, удастся ли использовать остальные его части для задуманного дела: детали были явно грубоваты, а требовалось нечто миниатюрное, женственное. Пожалуй, удастся. Повозиться, конечно, придется, но делать все заново — выйдет еще дольше. А у дядьки — всего два месяца отпуску… И, взяв отвертку, Тимофей начал отсоединять правый манипулятор.
Целый месяц он работал как проклятый, из вечера в вечер, а последнюю неделю — всякий раз до поздней ночи. На днях начальство вызвало его «на ковер» и предупредило о предстоящей в скором времени командировке на Окололунную-5. Ничего, как говорится, более приятного предложить не придумало.
Раньше он любил посещать подопечные станции, всегда не прочь был встряхнуться, развеяться, сменить обстановку, но с некоторых пор… С некоторых пор, отправляясь туда, он постоянно думал о возможной встрече с тем астронавтом — человеком, который, вернувшись на Землю, целует в подрагивающие губы одну женщину — красивую и умеющую варить самый вкусный на свете кофе…
Теперь же было и другое обстоятельство, усугублявшее его нежелание лететь на Окололунную-5, и касалось оно тоже женщины. Она стояла сейчас посреди Тимофеевой комнаты, голая и безучастная, не глядя на своего творца и повелителя, заснувшего у ее ног, прямо на полу, положив голову на сиденье стула.
— Фу, чертовщина! — проснулся Тимофей и непонимающе огляделся, мотая головой.
Сон показался ему очень длинным, он его почти не запомнил, кроме самого конца, когда возникли полукруглые ряды компактных одинаковых ящиков формы Тима-2, только вместо передних панелей у них были лица. Лица казались знакомыми (но наверняка Тимофей узнал лишь два — весельчака дядьки и его бледного партнера из шахматного сада), они шевелили губами и, надвигаясь на него, нараспев повторяли одну-единственную фразу из старинной песни:
— Чертовщина!..
Он встал, с трудом разогнув затекшую спину, и побрел к Гарсону. Разбуженный Гарсон заворчал, жалуясь себе в поднос: ни днем ни ночью покоя нет… Завтра хозяин будет выходной — и так целый день на него работать придется… Никакого понимания у них — ночь на дворе, а им кофий, видите ли, подавай, да еще послеобеденный, самый крепкий…
Анюта стояла все в той же позе на не ведающих усталости металлических ногах, чуть приподняв холодные металлические руки. Тимофей открыл встроенный в стену шкаф. Он давно его не открывал — с самого ухода жены. Вылетевшая жирная моль испуганно метнулась к горящей лампе… Ничего из своей одежды жена не взяла, ушла в чем была. Когда он спокойно сидел в КБ.
Постоянно гуляющая по кругам причудливой спирали мода, несколько лет назад снова нарядившая женщин в вельветовые брюки и куртки, не успела еще, слава богу, устареть, и потому Тимофей не очень-то изощрялся, придавая внешнюю форму каркасу Анюты, наклеивая на металл куски пористой резины. С подобными мелочами можно было пока повременить. Сгладив острые углы по высоте каркаса от головы до колен, он оставил нетронутыми голени и, лишь начиная с лодыжек, снова пустил в ход ножницы, резину и клей… Всё. Можно было одеваться. Гольфы… брюки… туфли…
Лицо Анюты стоило ему особых трудов. Сначала он хотел придать ему сходство со своей женой, потом — с лаборанткой Аннетой, но вновь раздумал и в конце концов подогнал, как сумел, под портрет белокурой красавицы, не первый век улыбавшейся с крышек пластмассовых коробочек, призывая отведать сыра «Виола».
Проверив батареи автономного питания, он раздвинул шторы и открыл окно. Из-за угла дома напротив выплывало солнце нового дня. Рубашку долой, руки врозь, вдохнуть поглубже…
Появление их в садовом царстве шахматистов на какое-то мгновение отвлекло играющих и болельщиков — женщины сюда обычно не заходили. Весельчак дядька открыл ветхозаветный баул, вытащил несвежий платок и вытер лысину. Постепенно каждый счел нужным разглядеть Анюту повнимательней: кто усмехнулся, кто покачал головой, кто пожал плечами. Тимофей со своей дамой встал за спиной дядькиного соперника, и Анюта, похлопав ресницами, уставилась на доску.
Дядька поначалу будто смутился, но ненадолго.
пропел он задорно и погладил задумчиво своего вороного. К лошадям он определенно питал симпатию.
Очередная его жертва — начинающий вундеркинд с оттопыренными ушами заерзал на скамейке.
Дядька опять был великолепен, неподражаем был!..
Когда вундеркинд минут через двадцать понуро освобождал место за доской, кто-то сзади Тимофея проскрипел:
— Слона нет на этого фольклориста! Жаль, Слон в отъезде! Ничего, вот ужо вернется!..
Еще не обернувшись, Тимофей понял, кто скрипит. Плавающие линзы первого дядькиного пораженца мстительно посверкивали.
— Эх, кончаются мои золотые денечки! — потянулся на затрещавшем под ним стуле дядька. — Скоро я от вас, ребята, уеду. Славный город Ленинград — расставаться с ним не рад!
Анюта получила первый урок. Дома — для закрепления усвоенного — Тимофей, расстегнув на ее спине молнию, заложил в запоминающее устройство все четыре тома собрания частушек и прибауток.
И еще три вечера подряд они с Анютой появлялись в шахматном саду. Приближалась очередная суббота.
Они пришли рано — ни один столик еще не был занят. Выбрав центральный, Тимофей усадил свою спутницу, сел напротив. Сняв со столика чехол, поправил на доске фигуры, включил табло контрольного времени в электрическую сеть, вытащил из-за пазухи и поставил рядом с табло свой предпоследний приз — отлитую из легкого сплава колесницу, запряженную парой рысаков — черным и белым, со сказочным королем, на колеснице той восседающим.
В девять часов появились два старичка в болтающихся на головах панамках с солнцезащитными экранчиками, кивнули, проходя мимо, и заняли столик на отшибе, в тени огромного дерева на берегу речки.
В старину, говорят, здесь играли на деньги. Занятие это активно не одобрялось государством: азартные игры уже тогда были запрещены. Интересно только, как удавалось проводить запрет в жизнь? Сидели, скажем, двое за тем самым столиком, где устраиваются сейчас старички, спокойно переставляли фигуры, покуривали, пошучивали — попробуй догадайся, червонец ли один другому проигрывает, невесту ли? А может, они очередную партию мирового чемпионата разбирают? Где-то, конечно, азарт — плохо, но где-то… Если посмотреть с другой стороны, взять в ином качестве: так ли далеко мы шагнули бы, лиши человека азарта вообще, отними у него, к примеру, увлеченность своим делом? А ведь азарт — предел увлеченности. И ты, Тёма, будешь сейчас играть в азартную игру, будешь играть на престиж. Приз этот — не переходящий, король с колесницей и лошадьми — твоя полная собственность и сегодня — символ твоего престижа самого-самого шахматора. «Они» должны на это клюнуть.
На аллее показался прихрамывающий мужчина с палочкой. Одна нога у него была в ботинке, другая — в тапочке, подвязанной шпагатом к забинтованной ступне в гипсе. Он подковылял к их с Анютой столику, поздоровался, внимательно оглядел обоих, остановил взгляд на «престиже».
— Ваш? Шахматорский?
— Наш.
— А что вы с ним тут?
— Вот — выиграть предлагаю… Не хотите?
— У вас?
— У нас… Вернее — у нее.
— Значит, приз — ее?
— Ну, не совсем ее… Той машины, что в ней сидит, Тим-2 называется… Сыграем?
Загипсованный пожевал губами, огляделся, снова пожевал, соображая.
— Нет, не пойдет! Хитрите, дорогой! Сами рассудите, что получается: вы, она, да еще этот ваш Тим — итого трое. А я — один. Трое на одного, выходит! Несправедливо! А я к тому же покалеченный — совсем, выходит, несправедливо! Не буду, извините, с вами связываться, подожду кого-нибудь другого.
И заковылял в сторону.
Следующим появился старый знакомый — с линзами. Шел он подпрыгивающей походкой и насвистывал веселый мотивчик.
— Привет!
— Привет.
Он склонился над «престижем», глубоко засунув руки в карманы курточки и покачиваясь с носков на пятки.
— Ваш приз?
— Наш.
— Узнаю́, узнаю́! Видел фотографию в бюллетене. Хороши! — он потрепал коней по холкам. — Древний Рим, скажу я вам…
— Греция… Желаете выиграть?
— У нее, конечно?
— У нее.
— Условия?
— Три партии.
— Не пойдет! Одна.
Тимофей на секунду задумался: одна — это уже риск… Такого варианта он не учитывал.
— Ну хорошо, одна так одна!
— Со временем на обдумывание — конечно…
— Конечно, конечно! Думайте, сколько хотите… то есть в рамках ваших правил, я хотел сказать.
Тимофей начал подниматься, уступая место.
— А почему у нее глаза закрыты?
— Отдыхает, сосредоточивается перед игрой. Отключена.
— А фигуры за нее вы переставлять будете?
— Сама будет. Садитесь.
— Вы знаете — нет! Пожалуй, не сяду, не нужна мне ваша Греция. И потом, у меня как-никак — принцип: с шахматорами не играем!
И он приветственно закивал одиноко сидящему в отдалении, постукивавшему о землю палочкой загипсованному.
— Ну что ж… — Тимофей перешел на Анютину сторону столика. — На нет и суда нет. Да, а вы не скажете, во сколько тот весельчак… ну, который так славно тут вас недавно разделал… фольклорист, как вы однажды выразились… когда он по выходным приходит обычно?
— Не при-де-е-ет! — торжествующе сверкнули линзы. — Не придет! На два дня раньше срока к себе домой укатил! Обещал, что после первого поражения уедет, и уехал! А бахвалился-то, бахвалился: нет, мол, братцы, придется мне до конца с вами отпуск коротать! Жидковаты вы супротив меня, жидковаты! Ха-ха! Покатил как миленький! Слон ему позавчера в двадцать четыре хода мат поставил! Слон есть Слон! Вы вот с ним, вы с ним вот сыграйте! Со Слоном попробуйте!
— А он будет здесь сегодня?
— Будет, непременно будет! Я вас представлю ему, если хотите, разумеется.
— Представьте… — Тимофей посмотрел ему вслед и включил питание Анюты — пусть оглядится, пообвыкнет, прогреется.
Он сразу понял, что это и есть Слон. Линзоглазый, выпорхнув из-за столика, спешил навстречу тощему мужчине с огромным носом, напоминавшим хобот. Пожав на ходу руку Слону, линзоглазый засеменил рядом, нашептывая, жестикулируя и кивая в сторону Тимофея с Анютой. Слон слушал, поглядывая на них и замедляя шаг, потом остановился, постоял минуту и, решительно кивнув, направился к Тимофею.
— Приветствую вас!
— Здравствуйте! — ответил Тимофей, освобождая место.
— Кеша, — Слон ткнул пальцем в линзоглазого, — мне все объяснил. Я согласен. — Он сел напротив Анюты. — Разрешите представиться: Сеня Слонкин. Для удобства можно — Слон.
— Анюта! — мгновенно ответила его соперница приятным, чуть-чуть низковатым для женщины ее комплекции голосом.
Слон снял с доски белую и черную пешки и сунул руки под стол.
— В левой! — тут же выпалила Анюта и похлопала ресницами.
— Милости прошу — вам начинать.
Слон поставил пешки на место, и Анюта сделала первый ход. Слон, не раздумывая, ответил. Анюта, и вовсе не раздумывая, сделала второй. Началось…
— Если стороны не возражают, я буду судьей! — спохватился Кеша и, хотя никто не прореагировал, молниеносно притащил из-за покинутого им столика стул и сел сбоку от играющих, опершись подбородком на табло времени.
На пятом ходу Слон достал сигарету:
— Разрешите? — и закурил после Анютиного кивка.
протяжно продекламировала вдруг Анюта, и Слон закашлялся — видимо, дым не в то горло попал.
Так… Все идет как по маслу. «Все системы работают отлично… Самочувствие…» Твое, Тёма, самочувствие нормальное. А Анютино? Анюта подвести не должна: доску держит в поле зрения, запас энергии — более чем достаточный. Давай, Анюта, давай, милая!
Все столики опустели, шахматисты, превратившись в болельщиков, плотно окружили Слона и Анюту.
протараторила, похлопывая себя руками по бедрам, Анюта и начала атаку на левом фланге. Фигуры она передвигала не очень ловко, но — аккуратно и точно ставя посредине клеточки. Слон больше не кашлял. Защищался он хорошо.
польстила Анюта и тут же напала на ладью черных. Слон долго думал, как спасти фигуру, додумался, и ему удалось даже на время сдержать натиск противника. Он сделал несколько явно отвлекающих ходов, над каждым из которых тоже подолгу думал, то и дело посматривая на Анюту. Тимофею показалось, что одновременно он размышляет над чем-то еще… Перед очередным ходом Слон смиренно улыбнулся, вздохнул и, пристально глядя сопернице в лицо, произнес:
Анюта на мгновение замерла, хлопая ресницами и не находя, что ответить. Она даже легонько всплеснула руками. Тимофей прикинул в уме, сколько раз за эти мгновения полученный ею сигнал успел пробежать по цепи «память — воспроизведение эмоций», множа и увлекая за собой бесконечные производные, и Тимофею стало зябко. Наконец она сделала ход, и он впервые за всю партию оказался далеко не самым сильным.
Тимофей пропустил новую прибаутку Слона, где рифмовались «волос шелковист» и «шахматист», поскольку следующий ход Анюты был не лучше.
Ну, Тёма, если так пойдет и дальше, стоять твоим призовым коням вместе с королем и колесницей в чужой конюшне. Эх вы, кони мои, кони! А впрочем — хотя бы и так! Хотя бы и так, Тёма! Стоит ли жалеть? Ведь ты уже победил, ты уже сейчас победитель — все равно, выиграет ли Анюта, проиграет ли, вничью ли кончится партия. Посмотри только на них, на шахматистов, — и на Слона, и на его болельщиков: они забыли, что играют-то с машиной! Какие у них лица! С такими лицами с машиной не играют. Глянь на судью: сейчас линзы упадут с его горящих глаз! Он последний ноготь на пальцах догрызает! Не этого ли ты хотел, Тёма, не для этого ли все затеял? При чем же тут результат партии? Получше поразмыслить — может, и полезней будет, если проиграет Анюта, нужней для дела. Конечно, тебе хочется еще и выиграть! Но найди в себе мужество быть выше, пренебречь частностью во имя главного.
Между тем, приободрившийся, окрыленный оправдавшейся хитростью, Сеня Слонкин пошел напролом:
Анюта, до этого еще поглядывавшая на доску, окончательно уставилась на Слона. Лицо ее расплылось в улыбке, и только учащенно моргающие глаза выдавали, что у нее происходит внутри. А что происходило, знал один Тимофей. Чертов ограничитель воспроизведения эмоций! Как только тебя, Тёма, угораздило установить на нем такой большой диапазон?! Сузить, в тысячу раз уменьшить надо было, одну махонькую щелочку оставить, черт побери! Но кто мог предположить, кто мог предположить?!
нашлась в конце концов Анюта, но так при этом умудрилась пойти, что Тимофей схватился за голову. Не всякий начинающий додумался бы до этакого! Все, конец! Анюта пошла вразнос.
подлил масла в огонь Слон и легонько двинул вперед застоявшегося короля. Тимофей на расстоянии почувствовал, как все тело Анюты дрожит от напряжения в поисках желанного ответа и ответного хода. Он даже закрыл глаза, видя ловушку, подготовленную Слоном, и тот единственный ход, который может еще спасти Анюту. Если она его не сделает, если она просмотрит его…
— Ма-а-а-т! — протрубил Слон, и Тимофей открыл глаза.
— Мат! — взвизгнул линзоглазый судья и, схватив со стола «престиж», протянул его победителю.
Анюта хлопала ресницами, растерянно разводя руки в стороны, и, когда Тимофей рывком выключил питание, так и осталась сидеть, рук не опустив. Слон вежливо кивнул Тимофею, сунул «престиж» под мышку и пошел прочь, сопровождаемый восхищенными болельщиками. Сделав десяток шагов, он повернулся, остановил толпу властным движением руки:
— Не надо шума, ребята! Не надо шума… — И зашагал дальше один. Дойдя до речки, сел на скамейку, лицом к Марсову полю, закинул ногу на ногу и закурил.
Они шли по аллее под руку, и рука Анюты казалась Тимофею тяжелой. Он все еще не мог успокоиться:
— Дура! Дура баба! Клюнуть на такую удочку! Шуры-муры… Анахронизм!
Он непроизвольно ускорил шаг, но Анюта двигалась не очень согласованно, словно не поспевала, и ему на мгновение почудилось, будто рядом идет вовсе не Анюта, а его бывшая жена — с ее обычной манерой виснуть на руке…
— «Раскрасавица Анюта!..» Размазня — вот ты кто! Раззява! Корова весенняя!..
Тимофей не сразу понял, что произошло. Неопытная, не имеющая представления о тяжести своей женской руки, Анюта не рассчитала силы толчка… Он лежал на газоне и сквозь качающиеся у лица травинки видел, как она минуту постояла на аллее, глядя на него, затем повернулась и пошла назад.
Легкой походкой, красивая и молодая, Анюта уходила к другому.
Так-то, Тёма, так-то, друг… Догнать, что ли? Отключить питание — и баста, кончен бал! Нет, брат, это уже будет не по-мужски. Черт с ней — пусть катится на все четыре стороны! Свет клином не сошелся! Все они, бабы, одинаковые. Тима вот только жалко, очень Тима жалко. Тим бы так не поступил! Тим бы тебя ни за что не предал, ни за какие коврижки!..
ПОЧЕМ НЫНЧЕ СТРОКА?..
В бетонно-стеклянном кубе столовой Дома творчества прежде всего хотелось выпить чего-нибудь горячего — унять охватывающий, едва разденешься, озноб. Декабрь, шутивший в первых числах, быстро посерьезнел, а теперь и вовсе рассвирепел. Котельная задыхалась. Кочегары «завязали» с собственной «поддачей», вынужденные безостановочно поддавать пару котлам, мощности которых явно не хватало: летом ввели в эксплуатацию новый жилой корпус, подсоединив его отопительную систему к старой — без какой-либо реконструкции котельной. На реконструкцию, по слухам, не осталось предусмотренных сметой денег…
Двое приятелей сидели за столом у огромного окна друг против друга — одному дуло в левый бок, другому — в правый — и, обхватив стаканы с коричневатым кипятком, грели ладони. Будучи знатоками и большими любителями чая, привезя с собой электроплитку и два чайника — для кипятка и для заварки, переводя ежедневно не менее пачки у себя «в нумерах», оба все же пили эту бурду — «для сугреву». В бурде ощущалось присутствие соды: добавленная с целью сделать цвет чая потемней, поблагородней, она (нет худа без добра!) уменьшала мучавшую и того и другого изжогу, вызванную, должно быть, переменой воды и какими-то не доступными их пониманию секретами приготовления столовской пищи.
— Закончил я наконец-то вчера повесть. Ровно в полночь последнюю точку поставил.
— От всей души вас, Семен Сергеевич, поздравляю! С благополучным возвращением из вашего тридцатого века в нашу действительность! Куда намечаете очередной полет? Снова на Альфу — Бету — Центавр? Не возьмете ли меня с собой в качестве члена экипажа? Дневник вести, например… Обещаю — в стихах!
— Уймись, Дима! Доедай свой шницель!
— Ты уже шуток не приемлешь! Укатала тебя повесть!
— Не укатала. Просто замечаю — не в первый раз ты по фантастике прогуливаешься…
Толкая по проходу меж столиками тележку, официантка предложила им овсяной каши. Оба дружно замотали головами.
— Фантастику я люблю, Семен, и ты это хорошо знаешь. Фантастика близка поэзии, ближе любой другой прозы. Оттого, может, и кажется, что цепляюсь или задираюсь: трудно быть беспристрастным. Читать же мне вашего брата бывает иногда неловко, откровенно говоря. О присутствующих, само собой, речь не идет.
— Можно и о присутствующих.
— И об отдельных удачах я умалчиваю, я — о потоке, об усматриваемой мной тенденции… А картина складывается занимательная: фантасты все упорнее стараются поместить своих героев подальше от сегодняшнего дня, поближе к тому самому тридцатому веку. Понять их, конечно, нетрудно — там вольготнее, там у них человечество такого технического уровня достигло, о котором сейчас, действительно, лишь мечтать приходится: все на земле освоено, все поставлено на службу человеку, любой эксперимент доступен. При подобных условиях — что ж не пофантазировать? Жми на все педали! И жмут. И получается в результате — фантазия ради фантазии.
— Искусство для искусства — так, что ли?
— Примерно, Семен… Меня же интересует куда более обозримое будущее — скажем, сто — двести ближайших лет. Интересует — как человечество будет достигать своего фантастического уровня прогресса. Мне эти сто — двести лет видятся отнюдь не в радужном свете. Взять тот же энергетический кризис…
— Хорошо, Дима, хорошо!.. Пойдем отсюда. Взгляни — ни одного человека не осталось. И замерз я окончательно!
Они поднялись и направились к выходу в вестибюль.
— Наука, Семен Сергеевич, за последние десятилетия таких, даже самых близких, прогнозов понаделала, таких обещаний и гарантий понадавала — весь двадцать первый век уйдет на то, чтобы расхлебать. Еще и не хватить может одного века! А иные бойкие экскурсоводы по тридцатому столетию — из числа твоих уважаемых собратьев по перу…
— Узко ты смотришь, Дима, однобоко!
Выйдя на улицу, приятели, поеживаясь, глянули друг на друга, усмехнулись и зашагали к жилому корпусу. Ни о какой обычной после завтрака прогулке по поселку не хотелось и думать.
— Двадцать четыре, Сеня! — Дмитрий близоруко прищурился на градусник, висевший у входа в корпус.
— Чайку попьем?
— Конечно.
Чайной была комната Семена Сергеевича: в ней они хранили кипятильник, чайники, держали заварку, сахар, конфеты. От электрокалорифера, включенного в помощь батареям отопления, здесь было по-жилому тепло и почти уютно.
— Ты корректуру своего сборника держал уже, Дима?
— Держал. Никаких серьезных исправлений делать не пришлось.
— Редкий случай… Кстати, на сколько вам, поэтам, гонорар повысили?
— Будто не знаешь?
— Будто не знаю. Внимания в свое время не обратил — интересовался исключительно прозой. У кого что болит…
— Десять копеек на строку накинули.
— Десять копеек на строку… Что ж за добавка тебе выйдет по сборнику? Объем обычный — два листа?
— Два.
— Так… Тысячу четыреста строк умножаем на ноль целых одну десятую рубля… Да-а… На «Жигули» записался?
— На последнюю модель. Еще думаю югославский гарнитур отхватить — обещали достать по знакомству.
Вода закипела, и Семен Сергеевич занялся заваркой.
— Начну, пожалуй, сегодня перестукивать повесть. Правда, лента у меня в машинке совсем дрянная, до дырок выбитая… В субботу Таня новую должна привезти.
— Да, как у вас с Татьяной — я все спросить хотел?
— Стабильно. Мирное сосуществование.
— Давно мы с нею не встречались, все по телефону… Она тебя всякий раз «шефом» величает: «Шеф в сауну ушел… Шеф работает — сейчас позову, Димочка…»
Семен Сергеевич разлил по стаканам темный дымящийся чай.
— Хочешь, покажу, какой я с собой балласт привез? — Он открыл тумбу письменного стола и вытащил черный портфель, перевязанный шпагатом. — Что, думаешь, тут?
Дмитрий пожал плечами.
— Следы былых увлечений.
— Стихи твои?
— Точно. Решил разобраться в этой макулатуре между делом…
— Хороша макулатура! Я из твоей макулатуры до сих пор стихотворений двадцать наизусть помню. Хоть сейчас…
— Не надо!
— Ну да, ты всегда не любил, когда при тебе твои стихи читали! Нет, все же…
— Брось, прошу тебя!
— Я хотел — из студенческих, про женщин… Меня тогда еще поражало, как ты о них… Проникновенно, романтично… Любовь — с первого взгляда, единственная на всю жизнь! У самого так не получалось, вот и удивлялся, откуда у тебя берется. Самого меня — если ты не забыл — на юмор тянуло. Мягко говоря, на юмор… Поерничать хотелось! Видали мы! Да что нам «ихние» прелести?!. Посмотришь сейчас: не стихи, а сплошное непотребство!
— Ну, ты не преувеличивай! Молодо-зелено…
— Верно, Сеня… Думал ли кто из нас, как все на самом деле в жизни сложится?..
Дмитрий подлил себе заварки, поставил чашку на стол, закурил, невесело глядя в окно.
— По-прежнему надеешься, Дима?
— Какие там надежды! Никаких, Сеня, надежд…
— Тебе бы — жениться все же! Выбрать из своих многочисленных поклонниц…
— Зачем? Чтобы потом тоже «мирно сосуществовать»?
— Не ехидничай.
— Не буду… А знаешь, когда ты сказал, что начисто со стихами кончаешь, я ведь не поверил. Слушаю, киваю, а сам думаю: ни в жизнь не сможет!
— Что делать оставалось? Голову свою жалко было — стена ведь представлялась непробиваемой… Мне недавно рассказали, как Папаша после того нашего и для тебя, думаю, памятного выступления в «техноложке» высказался обо мне. «А этот, сказал, не знает, что можно читать, чего нельзя. Не созрел еще. Пусть позреет…» И подборку мою велел из журнала снять и на всесоюзный семинар молодых не пустил. Помнишь?
— Крутой был мужик, царство ему небесное… А поэт — хороший. Я тут недавно двухтомник его купил — отменные стихи писал иногда, в молодости особенно.
— Бедные редакторы от меня сразу как от черта шарахаться начали!
— Ну, меня и сейчас никто из их брата с распростертыми объятиями не встречает.
— Куда они от тебя денутся, Дима? Погоди еще немного — по пятам бегать будут!
— Пока дожидаешься — сам куда-нибудь… денешься…
— Заговорил! Допивай чай да ступай трудиться. Муза — женщина, а женщины внимания к себе требуют: того и гляди, на сторону пойдет — к более молодым и работоспособным.
— До обеда, тогда…
— До обеда.
Весь остаток недели Семен Сергеевич, каменея в плечах и пояснице, сидел за пишущей машинкой. Календарные выходные, как и следовало ожидать, оказались для работы пропащими, и только проводив в воскресенье после ужина жену на электричку, отвергнув надоевший бильярд и предложение Дмитрия посмотреть очередную индийскую кинодраму, идущую в соседнем Доме отдыха, он вывалил содержимое привезенного с собой портфеля на письменный стол.
Прежде всего ему хотелось установить хронологию черновиков, разложить записные книжки, блокноты и тетради в той последовательности, как они проходили когда-то через его руки. Но определить по внешнему виду, в какой или в каком из них записал он свое первое стихотворение на первом курсе института (все «творения» школьных лет были сожжены в десятом классе), не удавалось. Зато он точно помнил, где записано последнее. Толстенная канцелярская книга, купленная по случаю и приспособленная под стихи на преддипломной практике, сразу бросалась в глаза. Три года кочевала она с ним, начинающим инженером, по стране и даже по возвращении его к родным берегам была не до конца заполнена. На ней все и завершилось… Ну что ж, хронологию можно устанавливать и от конца.
Семен Сергеевич неторопливо листал страницы книги, одни стихи узнавая по первым же строчкам, другие — прочитывая целиком, вспоминал, по какому поводу, при каких обстоятельствах, в каком душевном состоянии было написано то или иное стихотворение.
Он уже решил отложить более детальное изучение гроссбуха на потом, когда споткнулся о строки, сразу бросившие его в круговорот воспоминаний, выплыть из которого оказалось непросто и удалось нескоро…
…Это тогда, сразу, было не вспомнить, где били, — память на время отшибло, а когда он писал стихи — все уже хорошо помнилось. Били на ночной улице поселка — бывшей деревни, что испокон веку стояла на высоком берегу славной реки Камы; били основательно, единственный раз в жизни — так вот, кулаками. Добитого до бесчувственности, до потери сознания, — оттащили к овчарне…
От первой встречи с Валентиной в памяти остались только косы — темно-медовые, толстые, до пояса, с растрепанными концами, похожими на кисти знамени, украшавшего приемную руководства экспедиции…
Он вчера только приехал сюда, на Каму — на строительство ГЭС, полтора года перед тем отсидев на затерянном в тайге гидрологическом посту в верховьях дальневосточной реки Уссури.
Строительство медленно, но верно завершалось. Изыскательская экспедиция, некогда многочисленная, к тому времени втрое-вчетверо сократилась и состояла, в основном, из отряда буровиков и небольшой гидрологической партии, инженером которой он значился отныне. Была еще бригада топографов, геолог и группа геофизиков. Все это ему удалось установить, ожидая, пока освободится чем-то занятый в своем кабинете начальник, и рассматривая развешанные по стенам коридора доски — с показателями соцсоревнования, с фотографиями передовиков труда…
В конце коридора в открывшуюся дверь сначала просунулась топографическая рейка, а за нею появилась девушка. Хлынувший следом солнечный свет плясал на ее волосах, распадаясь спектром: контур головы и плеч был обведен многослойной линией. Дверь, прозвенев тугой пружиной, захлопнулась, и он на мгновение ослеп; когда же снова стал что-то смутно различать, девушка была совсем рядом. Бегло на него взглянув, она торжественно пронесла мимо рейку и исчезла в одной из комнат налево. В тот же миг из приемной высунулась секретарша начальника экспедиции:
— Петр Петрович освободился! Проходите…
Поселили его на тихой улице, ведущей к берегу Камы (на местной «авеню»; «стриты» тянулись вдоль реки), в почерневшей от старости избе. Поселок рос быстро, превращаясь в современный город, строили много, но ни новых квартир, ни мест в общежитиях не хватало — население прибавлялось интенсивнее.
Хозяева издавна сдавали экспедиции половину своей огромной избы. Сейчас на этой половине жил только катерист Федя. Феде он и составил холостяцкую компанию.
Прихожую, заодно служившую кухней и столовой, отделяла от комнаты русская печь. Все, начиная с калитки и крыльца, было отдельно от хозяев, даже сени и чердак перегорожены…
На работе почти всю первую неделю он одиноко просидел в камералке, знакомясь с документацией. Бумаги были в нагонявшем уныние беспорядке, дела — наглухо запущены. Говорили, будто предшественник его, перед тем как, не дожидаясь худшего, уволился по собственному желанию, все чаще и чаще «входил в штопор»… С бумагами пришлось изрядно повозиться, прежде чем удалось как-то их систематизировать, разложить на полках и по ящикам стола, освободив предварительно последние от пустых бутылок.
Несколько раз он мельком видел проплывавшее по коридору (куда он не без умысла выходил покурить, хотя курить можно было и в камералке) солнце Валентининой головы и, плохо пока ориентируясь в обстановке, тщетно старался придумать какой-нибудь повод для начала знакомства. Тесной связи с топографами по работе у него не было; если требовалось порой решить тот или иной вопрос — существовал руководитель бригады, инженер-топограф. О чем можно было говорить с рядовой реечницей — разве о погоде?
Погода стояла отменная: середина мая — а казалось, что в полном накале лето.
В пятницу он собрался наконец на Каму…
Стоянка экспедиционной «флотилии», флагманом которой считался Федин катер, находилась километрах в полутора от их жилья: сначала шли по «авеню» к реке, потом минут пятнадцать — берегом вверх по течению.
У дощатого причала помимо флагмана покачивался на волне небольшой баркас, терлись бортами друг о друга две шлюпки. Федя, ловко сбросив с катера брезент, одним прыжком оказался на сиденье водителя: двигатель завелся с пол-оборота.
— Ну что, Федор, — с богом?
— Погоди, начальник, пусть мотор прогреется. И бригады еще нет.
— Какой бригады?
— Топографов. Я их сейчас каждый день на тот берег вожу: утром туда, вечером обратно… Да вот и они — легки на помине! Видать, Теодолит мало-мало проспал опять. Ночью звезды считает — с утра встать не может!
По тропе спускались топографы: впереди — с рейкой — Валентина, за нею — с нивелиром — ее напарник, кудрявый парнишка лет семнадцати, последним — их начальник по прозвищу Теодолит.
В брезентовых брюках и куртке, Валентина казалась чуть полнее, а рядом с тощим, высоким Теодолитом — и ниже ростом, чем была на самом деле. Дувший с реки ветер трепал клетчатую косынку на ее голове.
«Ну, Семен Сергеевич, похоже — фортуна поворачивается к вам соответственно!» — сказал он себе и начал разминать сигарету.
— Как дела, капитан? — сверкая на солнце очками, издалека приветствовал Федю Теодолит.
…Как же все-таки звали его на самом деле?
Прошедшие годы сохранили в памяти Семена Сергеевича если не имена, так фамилии всех его тогдашних сослуживцев и близко знакомых людей, а этот топограф остался (и теперь уже, видимо, навсегда) Теодолитом… Услышав прозвище в первый раз, Семен подумал, что приклеили его бедолаге за очки — в необычной зеленой оправе, с толстыми стеклами, за которыми глаза владельца казались совсем крошечными, и лишь поздней узнал: не за очки. История второго крещения была связана с утоплением настоящего теодолита, геодезического прибора, и произошла года за два до приезда Семена в экспедицию. А утопил топограф тот прибор в аккурат в день своего рождения… Утром Федя высадил бригаду на профиле — выше поселка по реке, в получасе хода катера — и туда же к обеду доставил заказанные новорожденным пиво-воды и закуску. Пообедали, надо полагать, на славу. По пути домой, на середине Камы, при лихо заложенном Федей вираже, ящик с прибором соскользнул с борта катера в воду — из-под головы задремавшего будущего Теодолита. Топограф, не сразу расчухавшись, норовил нырнуть следом, бормоча: «Я его поймаю, я его поймаю!.. Такой инструмент! Совсем новый!..» — и рабочим с трудом удалось его осилить. Шила в мешке не утаишь: обстоятельства «утраты государственного имущества» во всех подробностях стали известны в экспедиции, начальник издал подобающий случаю приказ, объявив Теодолиту строгий выговор и положив бухгалтерии путем удержания из зарплаты виновного «возместить стоимость причиненного государству материального ущерба». Прибор давно списали, историю эту почти забыли, из очевидцев в экспедиции остался один Федя, а прозвище прижилось, и никто иначе как Теодолитом за глаза топографа не называл.
…Валентина сидела рядом на откидной — вдоль оси катера — скамейке, зажав коленями поставленную на деревянную решетку днища рейку. Делая вид, что ему хочется полюбоваться расходящейся за кормой на две волны водой, он то и дело поглядывал на Валентину, делавшую, в свою очередь, вид, что ее крайне интересует тренога, обняв которую подремывал напротив, бок о бок с Теодолитом, парнишка. «Пропадаете вы, Семен Сергеевич, как вы, Семен Сергеевич, пропадаете!..»
За всю дорогу ему не пришло в голову ничего, что бы уместно было сказать, да и никто почему-то не проронил ни слова.
Катер с ходу ткнулся в берег, разворачиваясь кормой по течению, заскрежетал днищем о гальку. Валентина, проехав по скамье, навалилась всем телом — у него даже во рту пересохло, полуобняла его невольно за плечи и покраснела. Он закашлялся и от натуги тоже, наверное, покраснел.
Топографы перешли на нос катера, поспрыгивали, передавая друг другу инструмент, на мокрый песок и общими усилиями столкнули их с Федей с отмели.
— Капитан! Как всегда — в четыре! Не опаздывай!.. — прокричал Теодолит, протирая очки.
— Гуляй, топография! — пробурчал Федя и резко прибавил обороты двигателя. — Ну, начальник, с какого поста начнем объезд?
— С какого хочешь, тебе виднее…
Закуривая, он с удивлением заметил, что руки его слегка дрожат.
С того утра появилось, по крайней мере, основание здороваться с Валентиной при встрече. Интерес его к ней очень скоро был замечен работниками экспедиции — из числа постоянно находившихся в конторе.
Выйдя как-то одновременно с ним в коридор покурить, старший геофизик (а точнее — геофизичка, тоже, кстати, имевшая свое прозвище — Спящая Красавица…) Вера Ивановна, пуская колечки того самого дыма, которого не бывает без огня, обронила:
— Злоупотребляете, Семен Сергеевич, табаком, злоупотребляете! Как ни посмотришь — непременно вы в коридоре! Когда человек много курит, ему или делать нечего, или он чем-то взволнован… Де́ла у вас, как мне известно, хватает. Остается второе… — И она томно прикрыла свои выпуклые голубые глаза.
«Воистину Спящая Красавица! Метко кто-то нарек!» — подумал он, отвечая:
— А просто привычку вы в расчет не берете, Вера Ивановна?
— В первое время вы гораздо реже потакали своей привычке… Скажу по секрету: неудачный вами выбран наблюдательный пункт — слишком у всех на виду.
— Какой наблюдательный пункт?!
— Ладно, ладно! Думаю, мы друг друга поняли… И потом, сколько можно наблюдать да наблюдать? Нам, женщинам, не созерцание чье-то нужно, мы любим оборону держать! Это исторически, так сказать, определенная нашему роду роль. А что за оборона, если нет наступления? Наступления если нет?! Я-то знаю, я разбираюсь в таких делах…
— Кто же сомневается, Вера Ивановна? Кому, как не вам, разбираться?!
— О чем это вы, Семен Сергеевич? — подозрительно прищурилась геофизичка.
— Да так… ни о чем… Опыт у вас. Слухом о ваших победах над нашим братом земля полнится… — начал он выкручиваться. «Она же могла подумать, что я на возраст намекаю, на ее туманные «около тридцати»!»
— Мои победы пусть останутся при мне. Думайте, товарищ гидролог, о своих. Я тоже подумаю. Может быть, чем и сумею вам помочь.
— Есть такое желание?
— Допустим… Надо ведь как-то использовать нажитый опыт во благо ближним!
Он слышал, что склонность сватать приходит к женщинам с возрастом, но — неужели так рано?! Вера Ивановна совсем не соответствовала сложившемуся у него представлению о кумушках. Все бы кумушки такими были!..
Дня через два, дождавшись после окончания работы возвращения в контору топографов, он дал им время занести инструмент в кладовую, сгреб разложенные на столе бумаги в ящик, запер камералку и вышел на крыльцо. Теодолита и парнишки во дворе уже не было, с Валентиной о чем-то разговаривала у калитки Вера Ивановна.
— А вот и тот, который не чета твоим сбежавшим кавалерам, Валечка!.. Семен Сергеевич, не окажете ли вы любезность — прогуляться с двумя молодыми-симпатичными, прошвырнуться — извините за вульгарность — по нашему «бродвею»? Говорят, в универмаг немецкие купальники привезли. Плавательный сезон пора открывать, а мы с Валюшей — без спортивной формы.
Он нерешительно развел руками.
— Обещаем непосредственно к покупке вас не привлекать. Помочь в примерке, я думаю, вы не отказались бы, но примеривать такие вещички не полагается, увы… Двинулись?
«А кумушка-то слов на ветер не бросает…» Когда они вышли из универмага, Вера Ивановна вспомнила, что должна срочно забежать к живущим поблизости знакомым и, милостиво кивнув, моментально сгинула с глаз долой.
Площадь, она же — центр города-поселка, пульсировала, принимая потоки закончивших трудовой день людей по одним улицам и выталкивая их в другие, покружив предварительно в бестолковом, на первый взгляд, круговороте. Зажав под мышкой пакет, Валентина безучастно смотрела на торопящихся по делам и по домам сограждан.
— Может, в кино сходим? — предложил он, кивая на стоящие рядом щиты рекламы.
— Я смотрела…
Она медленно пошла по скрипучим доскам тротуара в направлении автобусной остановки.
— А в кафе не хотите посидеть, Валя?
— Как-нибудь в другой раз. Мне, в общем-то, домой надо.
— Я провожу вас…
— Проводи́те. Только живу я не очень близко, в самом конце Пустошки… Ой, как раз мой автобус! Повезло сегодня!
Пустошкой прозывалась дальняя окраина поселка — по-деревенски вольготно растянувшаяся улица, за последними домами которой начинался лес. Автобус делал кольцо на площади возле пожарной каланчи, примерно с полкилометра не довозя до высокой стены сосен.
— Ну, я приехала! — Валентина поднялась с сиденья. — А вы, Семен Сергеевич, не выходите — на этом же и возвращайтесь… Нет, нет, дальше я одна! Уезжайте, пожалуйста! До завтра! — И она выскочила наружу.
Всю дорогу сюда, как и тогда — на катере, они промолчали, и сейчас, в идущем назад автобусе, он ругал себя последними словами. Он же умел, очень даже неплохо умел, что называется, «пудрить мозги»! Когда на него находило — завзятые остряки и краснобаи любой компании сникали на глазах, отдавая ему пальму первенства, и молчаливо надирались по углам… Все не сказанное им Валентине слышалось теперь словно с магнитофонной ленты, перетекающей с одной воображаемой бобины на другую. Что же ему помешало нажать клавишу пуска раньше?.. Слава богу, Спящая Красавица не видела его беспомощности в благоприятнейшей обстановке, которую она так обдуманно для них с Валентиной организовала! Не видела и никогда не узнает…
Теперь он каждый день старался проводить Валентину после работы, и, когда это ему почему-либо не удавалось, вечер казался потраченным впустую. В такие вечера он вспоминал все, о чем они говорили в прошлый раз, и неторопливо «прокручивал на бобинах» то, что бы сказал ей сегодня.
Лишь на пятом или шестом провожании она согласилась пойти в кино — благо, на площади сменили рекламу: афишу, висевшую на щите «скоро», перевесили на щит «сегодня».
Билеты достали на восьмичасовой сеанс, после сеанса долго ждали на остановке и у пожарной каланчи оказались около одиннадцати, но Валентина, как и обычно, отправила его назад тем же автобусом.
— Не сердитесь и не волнуйтесь, Сеня! Во-первых, смотрите, как еще светло, а во-вторых, мне тут совсем близко. До завтра!
Спящая Красавица при очередном совместном перекуре на скамейке крыльца, куда они на лето перенесли «курилку», промурлыкала, жмурясь на солнце:
— Очень уж вы откровенно ведете себя, Семен Сергеевич! С моей, конечно, легкой руки… признаю́… Но для приличия вам бы лучше завуалировать свои отношения!
— Зачем же, Вера Ивановна? Не умею я этого и не хочу, и… действительно — зачем?!
— В таких делах должна быть хоть маленькая, но тайна, обязательно — тайна! Таинственность обостряет восприятие даже самых простых, самых банальных вещей. А так… — Она потупила глаза. — Того и гляди, однажды утром вы встретите всех нас вот на этих ступеньках и торжественно объявите о своей предстоящей женитьбе!
— Ну, Вера Ивановна, до женитьбы еще далеко…
— Ага! Но, надо полагать, такой вариант не исключается?
— Я хотел сказать, что нет пока никаких оснований и разговор подобный заводить.
— Конечно, конечно! — Она бросила окурок в урну и встала. — И все-таки подумайте над моими словами относительно таинственности…
— Да нечего мне таить! Я ничего не ворую.
— Не воруете… Мы, Семен Сергеевич, порой берем, сами не зная — что да чье! Это я — к слову… Когда дойдет дело до свадьбы — не забудьте: все началось с моей легкой руки! — И она, подмигнув, величественно удалилась.
Поселок изнывал от июньской жары, задыхался пылью, поднимаемой автомобилями и мотоциклами, мечтал о дожде.
В камералке с утра стояла такая духота, что даже курить не тянуло. К полудню рубаха бывала насквозь мокрой; от прикосновения постоянно влажных рук расползалась тушь на кальках, чернила на исписанных страницах.
Он старался почаще выезжать на участок: у воды всегда прохладней. И после работы они с Валентиной прежде всего шли к реке, на пристань Фединой флотилии: с причала было удобней купаться — и раздеваться-одеваться, и нырять, сразу уходя в прохладную глубину, и лежать на отполированных водой и временем досках, обсыхая.
Валентине захотелось обновить купленный за компанию со Спящей Красавицей купальник. Для женщины обновить — не значит только впервые надеть: обновить — это еще (а чаще — прежде всего) показаться на людях, посмотреть, как посмотрят на обновку другие… И в воскресенье они отправились на «культурный» пляж.
Недалеко от дебаркадера, к которому пришвартовывались рейсовые пароходы, река, потревоженная ведущимися выше по течению земляными работами, отступила от берега, обнажив плесы чистейшего песка, образовав затоны, соединенные между собой узкими неторопливыми протоками. Здесь были оборудованы кабинки для переодевания, поставлены лежаки под зонтами, скамейки; по выходным дням работники сферы общественного питания бойко торговали пирожками, лимонадом, печеньем, бутербродами и еще кое-чем по мелочи. Семечками, вареными початками кукурузы, солеными огурчиками, картошкой в мундирах промышлял частный сектор в образе старушек с большими продуктовыми сумками.
Он лежал рядом с Валентиной у большого гранитного валуна, устав лузгать подсолнухи и рассказывать бородатые анекдоты студенческих лет. Купальник оказался ей в самую пору и очень шел, но слова, сказанные им по этому поводу, она выслушала равнодушно и невесело махнула рукой:
— Уже пятая…
— Что — пятая?
— Вон — пятая уже идет в таком же!
История!.. А он и внимания не обратил на столь огорчительный для любой женщины факт, хотя все время смотрел по сторонам, стараясь — поменьше на Валентину: в заграничном нейлоне она казалась ему совершенно обнаженной, особенно не успев обсохнуть после купания… Он окинул взглядом «пятую» — пятая выглядела вполне благопристойно: оптический обман в отношении ее не сработал.
— Послушалась Веру Ивановну, не подумав! Теперь хоть выбрасывай!..
— Что ты расстраиваешься из-за пустяка?
— У меня всю жизнь так! Всех всегда слушаюсь! С детства приучена — никак не отучиться… Папаша — наставлял, мамочка — учила… Преподавателей в школе огорчить боялась: все, что велели, непременно старалась выполнить.
— В школе все старались. Меня еще и в институте учили, и помимо института…
— Кажется, вполне взрослым человеком стала, деньги сама себе на жизнь зарабатываю, а люди все норовят дать совет, подсказать… Это я уже не о Валентине Ивановне. Вообще…
— Говорят: люди не научат — жизнь научит!
— Жизнь! Жизни без людей нет, жизнь — это те же самые люди!
— Учить у нас умеют! Чуть что — моментально поправят: делай не так, а вот этак, ступай не налево, а направо, пиши…
— Пиши?..
— То есть — не пиши, а говори… говори, мол, да помни, что говоришь, не заговаривайся! Смотри на вещи, как все, не пытайся выделиться…
— Так никогда не станешь самостоятельной!
— Ну, Валя… Все еще впереди! Какие, как говорится, наши годы?!
Где-то за полдень нестерпимо захотелось есть, и, видимо, не им одним: к торговым лоткам выстроились длинные очереди.
— Пока стоишь — с голоду помрешь! Да еще перед самым носом последний пирожок кто-нибудь, более счастливый, урвет… Слушай, пойдем ко мне обедать: у нас с Федей такие чанахи приготовлены! И даже бутылка вина имеется.
— Неловко, Сеня…
— Ты хозяев имеешь в виду? Хозяева сами по себе, мы — сами с усами! А Феди дома нет и не будет до вечера: он начальство наше вчера на ночь глядя на рыбалку повез.
— Неловко…
— Пошли, пошли! Купаемся на посошок и — айда!
Когда они вылезли из воды и Валентина, прихватив белье, пошла к кабине переодеться, а он, натянув трусы, стаскивал из-под них мокрые плавки, рядом неожиданно сел дочерна загорелый парень. Покуривая и глядя на реку, ни к кому как будто не обращаясь, он процедил:
— Оставь девушку, инженер… Эта — не про тебя!
— Вы мне говорите?
— Тебе, тебе.
— Извините, я вас не знаю, во-первых… А потом, это мое дело — с кем мне быть.
— Ты меня не знаешь, зато я тебя знаю. Для твоей же пользы советую: оставь! Валентина — наша, пустошинская.
Парень ткнул окурок в песок, встал и направился в сторону торговых лотков. Его могучие плечи и торс, толстые, чуть кривоватые ноги — впечатляли…
Очередь начала распадаться — пирожки и впрямь, видно, кончились.
К возвращению Валентины он был уже одет. Они пошли по тропе, протоптанной у самой воды вдоль прибрежных садов и огородов. Жара не спадала, и через каких-нибудь десять-пятнадцать минут снова захотелось залезть в реку.
Свернув, они стали подниматься в гору: оттуда до дому оставалось — рукой подать…
— Вот и прибыли! — Он отомкнул замок на дверях: — Проходи, Валя… Электроплитка у нас мощная — чанахи в момент согреются!
…В первых сумерках он провожал ее домой. Растерянный, не пришедший еще до конца в себя, оттого что все произошло так неожиданно просто, обыденно, он шел рядом молча, чувствуя — любые слова сейчас могут оказаться не к месту. И она молчала, помахивая в такт шагам сломанной по пути веткой.
Так и дошли до центральной площади, сели в автобус, доехали до пожарной каланчи. Она приняла как должное его поцелуй в щеку, на мгновение прижалась лицом к лицу и, сказав обычное «до завтра», вышла.
На обратном пути он вспомнил о том загорелом парне с пляжа и подумал, что, наверное, с ним как-то связано постоянное уклонение Валентины от проводов дальше автобуса… Эта мысль не выходила у него из головы до самого дома и — дома, пока не уснул, хотя уснул он сразу почти и спал, должно быть, крепко: приход Федора его не разбудил.
Он сидел на рабочем месте, ставшем за прошедший месяц привычным, обжитым, и, собравшись заниматься делом, рисовал на листе ватмана невесть что: лица людей, рожи чертей, вавилонские башни, фантастические нагромождения геометрических фигур, завитушки, сети из прямых и кривых линий с заштрихованными и пустыми ячеями. Машинально нарисовал долговязого человечка в очках, человечка с кудрявой башкой, треногу. Представил, как топограф наводит сейчас нивелир на рейку и, прежде чем взять отсчет, рассматривает в упор через свою оптику Валентину, которая рейку держит, стоя в одних шортиках и бюстгальтере, потому что — жара, и Теодолит не может глаз оторвать от струек пота, стекающих с ее шеи в золотистую ложбинку, от пушистой родинки на кофейном плече…
Нет, так нельзя! Так и сбрендить недолго!
Он выдернул из пачки сигарету, на ходу сунул в карман спички…
— Вы сегодня, Семен Сергеевич, излишне нервничаете. — Спящая Красавица прикурила у него и села рядом на скамейку. — Неприятности какие-нибудь?
Ему вдруг показалось, что она видит его насквозь, все знает и понимает. Захотелось заслонить лицо руками или убежать с крыльца, но он только отвел глаза в сторону и пустил густой клуб дыма себе под нос.
— Все в порядке, Вера Ивановна, все в порядке…
— Когда вы собираетесь в командировку — в свой забытый богом отряд?
— Начальство приказало не позднее следующего понедельника отправляться. В понедельник и отчалю.
— Тогда мне можно не спешить. Я хочу своей приятельнице письмо с вами отправить, она там же, в отряде, кукует.
— Приносите — захвачу.
— Пароходы, знаете ли, здесь ранние, ваш в пять утра отходит.
— Постараюсь не проспать.
— Можно и без сна лишнюю ночку обойтись…
«Ведьма! — подумал он. — И язва».
Федор ушел в гости и раньше полуночи не должен был вернуться…
Закатное солнце, пробиваясь сквозь задернутые занавески окон, освещало часть беленого потолка комнаты. Светлая полоса делалась уже и уже — пока не пропала совсем.
— Я все же боюсь: вдруг Федор нагрянет?!
— Не нагрянет. Не такой он мужик, чтобы уйти от стола, покуда на нем есть что выпить. А там, как мне думается, добра этого будет в избытке — для полной победы время немалое потребуется… Может, про Федора — ты нарочно, для отвода глаз? Оттого беспокоишься, что тебя кто-нибудь дожидается?
— О чем ты говоришь?! Некому меня дожидаться — кроме моего дядьки. А у дядьки небось и другие дела имеются, поважнее.
— Родной дядька?
— Родной… Когда отец с мачехой дом продали и отправились новой жизни искать, я к нему перебралась. Он — одинокий, а мне школу хотелось здесь закончить. Закончила — к вам в экспедицию устроилась… Отец к себе особо не зовет, а я и не напрашиваюсь. Из родных мест улететь — всегда успеется.
— А мать?..
— Мама умерла, когда я в седьмой класс ходила, рак ее задушил… Два года одни мы с папаней прожили, а потом он мачеху привел. В общем-то, ничего женщина, но ведь — чужая.
— Ты мне не все…
— Они неожиданно решили уехать, отец никогда прежде и разговора об этом не заводил. У мачехи какие-то неприятности начались на работе, она в универмаге нашем отделом заведовала. Неприятности уладились, да она, видно, не пожелала тут дольше оставаться. Ну и укатили.
— Ты мне про себя…
— А дом у нас был хороший, большой — вроде этого, вашего.
— Я говорю, ты про себя, лично про себя мне не досказываешь. Ты замужем, что ли, была?
— Я? Замужем? Нет, не была я замужем.
— А кто же… кто же он?
— Ах, ты вот о чем!.. Нет его… нет его нынче в поселке, в тюрьме он… Мы с детства друг друга знали, жили рядом, в школу вместе до восьмого класса ходили. Он у нас на Пустошке среди ребят всегда волоком был, все его слушались и боялись. Вот и я побоялась не послушаться: велел прийти — и пошла… Я тогда в десятом училась, а он уже второй год арматурщиком на плотине работал. Побоялась — и побежала… Только на следующий день как наказание ему: избил одного мужчину у пивного ларька и получил три года. Он — здоровый, боксом занимался. И ножик такой, с пружинкой, всегда при себе носил… А пивной ларек тот ты знаешь — за кинотеатром стоит.
— Нравы здесь у вас!
— Да уж какие есть… какие есть… Не мрачней, Сенечка!
Овчарня — заброшенная, полуразвалившаяся — осталась с тех времен, когда на месте нынешней стройки был колхоз, и ничем не примечательная деревня ведать не ведала своей судьбы — стать сначала большим поселком, а потом — и городом.
Никаким, конечно, другом Семену Теодолит не приходился, но именно он подобрал его тогда, привел в чувство и фактически на себе донес до их с Федей дома. Топограф снимал комнату на Пустошке, в избе, стоявшей неподалеку от овчарни, и все происходило почти под носом у него. Не спалось ему отчего-то в ту ночь — то ли действительно звезды на небе считал, как говаривал про него Федя, то ли от книги интересной оторваться не мог, но, так или иначе, бодрствовал Теодолит, когда мимо его окон четверо парней протащили тело с беспомощно болтавшейся головой и волочившимися по земле руками…
Разбуженный стуком в дверь, Федор ничего сначала не мог сообразить, потом засуетился: вдвоем с Теодолитом они уложили его на кровать, раздели, смыли с лица и головы грязь и кровь, прижгли йодом ссадины, приложили к синякам пятаки, хотя сразу было видно, что пятаки тут могут помочь — как мертвому припарки…
…С четверга зарядили проливные дожди, шедшие почти непрерывно до воскресенья. В воскресенье после полудня снова проглянуло солнце, подсушило землю, обмельчило расползшиеся за трое суток лужи.
В ночь пароход должен был увезти его в командировку, и на прощание они решили сходить в кино. Последний сеанс закончился около двенадцати. С полчаса безрезультатно прождали автобус, после чего пошли на Пустошку пешком.
— Главная героиня на тебя чем-то похожа — ты не обратила внимания?
— Ну уж, скажешь! Так же, как главный герой — на тебя!
— Не смешно! — сделал он обиженный вид, и оба расхохотались.
— Ты, Сеня, сегодня совсем поздно домой придешь…
— Пустяки! Все равно не спать: пока соберусь, пока с Федей поболтаем… На пароходе отосплюсь!
— Возвращайся поскорей — я ждать буду.
— Послушай, Валентина, ты бы замуж за меня пошла?.. А? Пошла бы?
Она от неожиданности остановилась.
— Ничего себе — ты поворачиваешь!
— Я — серьезно.
— Замуж выходить — любить надо… любить… А я и не знаю, что это такое… До тебя, по крайней мере, смутное представление имела. За мною… ну, после того, что было… за мной и не ухаживал никто — боялись, знать.
— Ты не ответила.
— Пошла бы, наверное.
Он вдруг смешался — не представляя, что тут можно или нужно сказать, обнял ее за плечи и на ходу поцеловал в шею.
Впереди на фоне белесого неба проступила каланча.
— Сеня! Ты мог бы куда-нибудь уехать отсюда? Подальше куда-нибудь, как можно подальше?
— Зачем же мне уезжать? Мне пока и здесь нравится. Да и ты вроде не очень рвалась из родных краев улетать.
— Я вообще говорю.
— Вообще — конечно, мог бы! Да скоро и так придется: закончится строительство — делать нам на ГЭС будет нечего, энергетики свою гидрологическую службу заведут. А наша планида — новые места искать, под новые стройки. Рек в стране много!
Они подошли к каланче, и, опережая привычные возражения, он взял ее под руку.
— Я тебя еще немного провожу. Покажешь хоть, где живешь.
Она ничего не ответила, но шагов через двести остановилась.
— Вон он — мой дом: видишь, окошко светится — не спится дядьке! Дальше я — одна, а то — заметит ненароком, начнет расспрашивать, до утра не отцепится.
— Как зовут-то дядьку?
— Василий Васильевич… Ну ступай, Сеня, дай я тебя поцелую, возвращайся скорее, и ни пуха тебе, ни пера!
— К черту, к черту!
Не оборачиваясь, она перешла улицу, открыла калитку; на крыльце оглянулась, помахала рукой и исчезла за дверью.
Времени до парохода оставалось еще много. Можно было не торопиться — шагать и шагать, заложив руки в карманы, по спящей Пустошке, размышляя о том о сем.
Под навесом автобусной остановки он увидел сидящих на скамейке людей, которых не мог бы не заметить, когда шел сюда с Валентиной, и удивился: для пассажиров было уже слишком поздно и еще очень рано. Подойдя ближе, понял, что это не пассажиры…
Четверо парней лениво поднялись ему навстречу. Одного — самого здорового — он узнал сразу: тот конечно, что подсаживался на пляже… Они остановились полукругом, перегородив дорогу.
— Ну что, инженер? Не слушаешься добрых советов? Не слушаешься, а следовало бы. Извиняй тогда…
Удар был молниеносным и пришелся точно в челюсть. «Мастер!» — успел он подумать про парня, падая навзничь… Поднявшись, скрестил перед лицом руки для защиты и тотчас заметил удар, идущий слева. Он инстинктивно сделал «нырок», машинально ткнул в ту сторону кулаком, понял, что попал, и тут же справа получил сразу несколько оплеух — по уху, по затылку, в скулу… Последним приложился вторично пляжный громила: снизу в челюсть и в довершение — уже падающему — ладонью по шее.
— Стоп, ребята! Лежачего не бьем! И так не подымется больше!.. — Это было последнее, что он услышал, теряя сознание.
А когда очнулся — над ним в розовом тумане плавало, посверкивая очками, лицо Теодолита.
…Закутавшись в одеяло, он на какое-то время задремал и во сне изо всех сил бежал к пристани, безнадежно опаздывая на пароход: на пути попадались нескончаемые заборы, буйно заросшие зеленью огороды, осыпающиеся под ногами склоны оврагов, колючий кустарник… Пробудился, когда Федор и досидевший у них до утра Теодолит собирались на работу.
— Мужики… вы там никому ничего не говорите — не надо лишнего звона. Ладно? Федя, ты только к начальнику зайди — объясни: пристали, мол, неизвестные, морду ни за что ни про что набили. Ты все-таки с начальством за ручку здороваешься, на рыбалке у одного костра ночуешь… Командировка моя, скажи, временно откладывается.
— Сделаю. Лежи спокойно, не дергайся! Я к полудню забегу.
— На дверь замок повесь — чтобы не заглянул кто случайно.
Уходя, Теодолит переспросил:
— Совсем-совсем никому не говорить?
— Очень прошу тебя: никому! Совсем никому, пожалуйста!
Топограф поправил очки и кивнул.
Хлопнула дверь, звякнула о проушину накладка, щелкнул замок, проплыли под окнами головы уходящих. Он с трудом поднялся, вышел в переднюю напиться, принес чайник в комнату. Голова кружилась, к горлу подступала тошнота. Подошел к зеркалу и не узнал себя: разделали, как говорится, под орех! Тело, однако, почти не болело — видно, лежачего его и правда не били. Лежачих бьют ногами…
Он снова сел на кровать, сделал еще несколько глотков из чайника, осторожно положил голову на подушку и провалился в беспокойное забытье.
Они и не думали прятаться… Когда он дошел до пожарной каланчи, из-за угла наперерез вышел главарь. Еще двое остались сидеть на завалинке пожарки, щелкая семечки и поглядывая в их сторону…
Отлеживаться ему пришлось не три дня, а ровно неделю — пока перестала кружиться голова, отпала с ссадин короста, выцвели, расползшись, синяки. И все равно только после заката солнца, густо припудрив следы побоев, он решился выйти на улицу, сказав Федору, что — прогуляться.
Непонятное, мучившее его беспокойство, не дававшее уснуть по ночам, доводившее временами до исступления, наконец-то отпустило. Он десятки раз мысленно проделывал предстоящий путь, и сейчас ничто, казалось, не могло ему помешать пройти этим путем в реальности. Он не представлял еще, каким образом сумеет увидеть Валентину, что скажет ее дядьке, если не сама она выйдет открыть дверь; не представлял и представлять не хотел.
Никакой темно-красной рубахи у него вообще не было, и в бане он не мылся, и лежал не на печи, — все это появилось лишь в стихах, для колорита. И о парнях он не думал…
Парень положил ему руку на плечо:
— Не спеши, инженер, не спеши. Отойдем в сторонку, поговорим.
Они перешли на другую сторону мостовой, перепрыгнули канаву и сели под забором на траву.
— Слушай, инженер… Мы лично против тебя ничего не имеем. Какая, сам подумай, нам охота с тобой возиться?! Но пустить тебя дальше — не пустим, так надо. Меня и одного, конечно, на тебя достаточно будет, а нас, смотри: здесь — трое, да тот, четвертый, которому ты нос отремонтировал, неподалеку бродит. — Он непроизвольно глянул в сторону Валиного дома. — Душа не лежит, однако, снова тебя бить. И если вынудишь, я сделаю просто: я тебе ногу сломаю, дам такую подсечку — и сломаю. Так оно лучше будет. Полгода, это с гарантией, на больничном отсидишь: месяца три с гипсом, месяца три — при костылях да палке. Долго на Пустошке не объявишься… Ты понял меня? Закуривай! — И он вытащил из кармана замусоленную пачку.
— Цепными псами нанялись, а? Цепными псами!.. За свои животы поганые дрейфите? Ножичек вам с пружинкой мерещится? Холуи вы!
— Не надо, не ругайся. Не лезь, куда тебе не положено.
Они выкурили по сигарете, сидя бедром к бедру: со стороны могло показаться — два закадычных приятеля.
— Ну, хорош! Пообщались и хватит. Пойдем, инженер, домой, пойдем…
Парень поднялся и перепрыгнул обратно на мостовую. Следом и он перескочил канаву.
— Придешь завтра на работу, увидишь свою девку — наговоритесь вволю. А сейчас ступай!
Парень остановился.
И тогда, резко повернувшись к парню, он присел, словно собираясь бежать — туда, в конец Пустошки, любой ценой прорваться к совсем близкой цели, во что бы то ни стало пробиться…
Поглядев в его глаза, парень нахмурился, отступил назад и, загораживая путь, раскинул руки:
— Не шали, инженер, не надо…
Качнувшись туловищем вперед — к парню, вложив всю силу своего отчаяния в кулак, он ударил по растерянной, вытянувшейся физиономии, увидел, как дернулась голова на могучей шее, как вскочили с завалинки и побежали к ним те двое, круто повернулся и зашагал прочь, безразлично ожидая ответных ударов сзади. Его не тронули…
В понедельник, явившись на работу раньше всех, он кивнул с крыльца ходившему по двору сторожу, открыл и запер за собой камералку, сел у окна, из которого видна была калитка, собираясь дождаться Валентину, поговорить с нею и сразу же уйти на пристань к Феде, чтобы зря не отсвечивать в конторе, не смущать людей странностями своего «портрета».
Контора постепенно наполнялась. Прошел начальник экспедиции, Спящая Красавица… Кудрявый помощник Теодолита… Вот и сам Теодолит стремглав проскочил на крыльцо. Валентины не было… Когда же Теодолит и кудрявый, а с ними еще один — незнакомый — парнишка вышли, нагруженные инструментом, за ворота и направились в сторону Камы, нехорошие предчувствия незримо вползли в камералку, заполнили ее, заметались в ставших вдруг тесными стенах. Он выпрыгнул в окно и побежал догонять топографов.
Теодолит не удивился его появлению, урезал свой журавлиный шаг, послал ребят вперед.
— Где Валентина?
Топограф старательно откашлялся и взял его под локоть.
— Нет, как видишь, Валентины… Обновление состава бригады, как видишь… Я хотел к вам зайти в воскресенье, да подумал: не стоит тебя раньше времени расстраивать. Подумал еще: может, ты — в курсе… Уволилась, словом, Валентина. В пятницу подала заявление, упросила начальника без отработки двух недель и в субботу получила расчет. С каким-то здоровенным парнем приходила. При мне было дело, мы с четверга на профиль не выезжали — Федор катер ремонтировал. Вот и сегодня идем — не знаем, закончил ли.
— Закончил… Что же она уволилась, с какого рожна?
— Ведать не ведаю — Валентина никому ничего не объяснила. Я полагал — вы с нею повидались за это время…
— Повидались! С чертом лысым я повидался!
— Ну откуда же мне…
— Ладно! Скажи Феде, что я после обеда приду. Пусть отвезет вас и никуда с пристани не исчезает.
Он быстро зашагал к центральной площади.
Дом, где жила Валентина, оказался небольшой избой — о трех окнах, заслоненной со стороны улицы яблонями; между яблонями росли смородина и крыжовник.
Отдышавшись, он поднялся на крыльцо, взялся за кольцо, помедлил и несколько раз несильно брякнул им по двери. Но и на повторный, более громкий стук никто не отозвался и не появился. Он зашел в сени, постучал кулаком в другую, обитую старой клеенкой дверь — опять безответно, потянул служившую ручкой скобу на себя, шагнул в прихожую и чуть не закричал: «Валя!!!», увидев склоненную на стол лицом вниз темно-медовую голову, но удержался при взгляде на свесившуюся чуть не до пола руку с морскими наколками. Протяжно посапывающий мужик был, несомненно, Валентининым дядькой.
За столом, судя по количеству стаканов, недавно сидело пятеро. На скатерти валялись куски хлеба, недоеденные кружки́ колбасы, надкушенные ломти сыра, рыбьи кости; словно вынырнув подышать из смеси подсолнечного масла и уксуса, на краю блюда лежала голова селедки с пером зеленого лука во рту.
Постояв в нерешительности, он прошел на цыпочках в горницу, заглянул в заднюю комнату, убедился, что никого больше в избе нет, и, вернувшись, потряс спящего за плечо:
— Василий Васильевич! Василий Васильевич… Да проснитесь!
Дядька почти сразу открыл глаза, откинулся на спинку стула и тяжело посмотрел на него.
— Василий Васильевич! Извините, что я без спроса ворвался. Я — из экспедиции, с Валентининой работы. Скажите, где Валя?
Дядька помотал головой, слил в свой стакан из порожних бутылок капли водки, заглотнул, наморщив лоб, скудные остатки былой роскоши, занюхал коркой хлеба.
— Я, понимаете, в отъезде был. Вернулся — говорят: Валентина уволилась. А мне ей кое-что отдать надо…
— Чего же ты?.. На работе бы и отдал…
— Я же говорю — я в отлучке был, не было меня, когда она расчет брала!
— Деньги, что ли, принес?
— Нет, не деньги.
— Тогда черт с тобой! Оставь, что там у тебя, на память себе… Мне ничего ее не нужно, а ей… а ей — опоздал ты!
— Как так опоздал?! Да где она?!
— У тебя выпить есть? Нет… Плохо! — Он потер лицо ладонью. — Чего ты ко мне пристал?! Нема Валентины! Уехала Валентина, уплыла!
— Куда? Когда?!
— Когда! Сегодня ночью. Вот — мы тут за отъезд… — Он развел над столом руками. — А куда — не ведаю. Не ведаю, парень, то ли вверх по реке, то ли вниз. Велели — и уплыла… — И, на мгновение совсем отрезвев, отрезал жестко: — Не знаю, куда!
— Может, к отцу?
— Не знаю, говорят тебе!
— А где ее отец живет?
— У него и спрашивай! — Он встал. — Все, баста, инженер! Разговор окончен! Дверь на улицу найдешь, а я пойду спать.
Пошатываясь, он побрел в горницу.
«Инженер… Вот оно что! Доложили дядьке, все доложили, проинструктировали, обработали под водку-селедку за милую душу! Ах вы, песики цепные!..»
Выйдя из избы, он медленно прошел Пустошку из конца в конец, надеясь встретить кого-нибудь из тех парней и попытаться — пусть впустую, но все же… — что-либо выведать, зацепку малую получить, но никого не встретил. При мысли, что вчера вечером, когда он отступил перед перспективой обзаводиться костылями, Валентина была еще дома, в какой-то сотне метров от него, и была возможность (разве была?..) все изменить, хотелось разбить башку о первый попавшийся столб. Тяжелой глыбой надвигалось сознание, что ничего уже нельзя воротить из этого распроклятого вчера…
На пристань он не пошел. И еще трое суток провалялся дома под Федиными — утром и вечером — укоризненными взглядами и покачивание головой; ничего не мог есть, почти не спал, почернел с лица, и, когда наконец появился в конторе, многие не сразу его узнавали.
Начальник, вызвав в кабинет, сначала метал громы и молнии, грозился откомандировать за прогулы в распоряжение Управления — для принятия соответствующих мер вышестоящим руководством, потом поутих и велел написать задним числом заявление об отпуске без сохранения содержания. Напоследок, поднявшись из-за стола и подойдя к нему вплотную, сказал: «Так ведь и в ящик сыграть недолго!..» — неизвестно что подразумевая под этим «так»: дистрофичный ли его вид или кулаки местных молодцев. «Оформляйте-ка, Семен Сергеевич, заново командировку и — в добрый путь!..»
В распахнутых шире обычного глазах все понимающей Спящей Красавицы, зашедшей к нему в камералку, он увидел искреннее сочувствие и постарался улыбнуться.
— Время все лечит… — сказала она, и эта сотни раз слышанная истина, отнесенная непосредственно к нему, показалась вдруг реальной и обнадеживающей…
В командировке времени на раздумья хватало с избытком: вечера в гостинице незнакомого городка тянулись медленно и успокаивающе размеренно. Однажды в этой размеренности всего на мгновение всплыло кощунственное: «А может, так-то и лучше?..» — и сразу же снова ушло на дно. Но, полежав там, обрастая все новыми и новыми аргументами, разросшись и заматерев, через некоторое время всплыло опять и таким кощунственным уже не показалось…
Действительно, как найти Валентину, если она не даст о себе знать? Не объявлять же всесоюзный розыск!
С женитьбой опять-таки… Рановато в двадцать пять лет связывать себя по рукам и ногам, рановато. Поосновательней устроиться надо в жизни, вес набрать, положение свое обеспечить. Ты же и с четверенек еще не поднялся.
Она — тоже хороша! Один велел прийти — побоялась ослушаться и пошла. Другие приказали уехать — уехала…
А вдруг у нее ребенок от тебя будет?! Судьба, как вздумает, с человеком играет… Вдруг, вдруг! Мало ли что бывает вдруг?!
Находясь вдали от мест, связанных с Валентиной, он все более и более успокаивался, все надежнее и выше возводил забор, отгораживаясь от совсем близкого прошлого.
В ночь перед возвращением в экспедицию ему приснилась Спящая Красавица: в таком же, как у Валентины, купальнике она входила в спокойную заводь реки и, обернувшись, призывно смотрела на него. Вода, обнимавшая ее бедра, плескалась и пенилась.
…В конторе он не нашел для себя ни телеграммы, ни письма, ни открытки. Это не столько огорчило его, сколько задело самолюбие: «С глаз долой — из сердца вон!» — понятно, когда про других! А когда про тебя? Да еще так запросто — из сердца-то!..
К зиме, за дальнейшим сокращением объема работ экспедиции, его перевели на Енисей — на участок изысканий под строительство новой, как предполагалось — одной из уникальнейших в мире гидроэлектростанций.
Уезжал он почти спокойно. Ничто не удерживало его на Каме: ни друзья, которыми он, в общем-то, не обзавелся, ни воспоминания о лете, при каждом нашествии которых одолевало лишь чувство неловкости, ни тягучий, быстро опостылевший роман со Спящей Красавицей… Сама Кама?.. Обычно он не сразу привыкал к местам, где ему случалось жить. Привыкнув же, неохотно с ними расставался, обостренно ощущая необратимость времени, неповторимость того русла, по которому время протекало. Вот и теперь он не смог избежать этого ощущения, и только оно омрачало отъезд.
— Федя! Если будет мне какая почта — перешли. Или услышишь что-нибудь… интересное — черкани… Адрес я там, на столе, оставил.
Вместо Фединых посланий — в мае на Енисее появился сам Федя и недели две, в ожидании железнодорожной платформы с катером и койки в общежитии, прожил у него, вернее — у них: на новом месте, вопреки своим прежним рассуждениям, он скоропостижно женился, и жена его к приезду Феди ходила уже в собственноручно сшитом, без талии, платье…
При встрече Федя прежде всего пожал плечами и помотал головой. Потом поведал, что в экспедицию заходил Валентинин дядька, интересовался, не пишет ли она кому-нибудь. «Уехала — до места не доехала… Ничего о себе не сообщает — ни мне, ни отцу родному. Где чертову девку искать?!»
Так… Значит, спряталась, от всех сразу схоронилась. Взяла и уехала — не туда, куда велели, а куда сама надумала. «Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел…» Вот тебе и послушная!
Больше они в разговорах имени ее не упоминали ни разу. Федя рассказывал о не богатой событиями, затухающей жизни экспедиции, о пустяках разных; сообщил вскользь о женитьбе Теодолита на Спящей Красавице. Набеседовались за две недели досыта и наедине: жена, измотанная неизбежными в ее положении недомоганиями, по шестнадцать часов в сутки спала.
Слушалось и говорилось ему о той жизни непривычно легко, с грустью, уже не саднящей: зажившую царапину и почесать приятно…
А еще через год он без особых усилий выхлопотал себе место в Управлении, сославшись на болезненность родившейся дочки и преследовавшие жену после родов хвори, и навсегда «завязал» с кочевой жизнью изыскателя…
…Рука, лежавшая на странице гроссбуха, затекла до онемения. Семен Сергеевич поднял голову, включил настольную лампу, посмотрел на будильник: без десяти двенадцать. Дмитрий, видимо, или решил его не беспокоить, вернувшись из кино, и спит уже, или где-то полуночничает. Дело хозяйское!
Он машинально сосчитал строчки разбередившего его память стихотворения, умножил их на нынешнюю стоимость печатной строки. «Дешево! — покачал головой. — Несоизмеримо дешево…»; машинально проглотил неизбежную порцию таблеток «на ночь», погасил свет и забрался в постель…
…Ссылки на плохое здоровье дочки и жены были формальными, по существу же — хотелось вернуться в свой город, в привычный круг друзей и знакомых.
Он забыл уже, когда в последний раз брался за перо. Нехватка так называемого «воздуха» литературной среды, над чем он, уезжая на Дальний Восток три года назад, от души потешался, чувствовалась все острее: стихи задыхались, не родившись. Три года назад он верил, что найдет какую-то замену, обретет некую компенсацию за утрату этого пресловутого «воздуха». Никакой компенсации не нашлось…
Возвращение, как всякий допинг, поначалу подействовало благодатно, на сами стихи, но ровным счетом ничего не изменило в деле их публикации: от скрипа, с каким они изредка выползали на страницы журналов и альманахов, порой хотелось волком выть.
В один из таких моментов он сказал себе: «Шабаш!», приобщил толстую канцелярскую книгу к другим, тлевшим в портфеле черновикам, и полностью переключился на прозу, которою начал «баловаться», еще коротая вечера в домике гидрологического поста в верховьях Уссури.
Не так трудно переменить жанр — сложнее изменить что-либо в себе… Он не мог не отдать должное единодушию тех, от кого зависело — печатать или не печатать: и прозу ему в девяти случаях из десяти возвращали.
Вскоре им был написан первый рассказ о пришельцах из космоса. Фантастика — как литература — находилась в те годы на фантастическом взлете…
Сейчас, за буреломом лет, повороты его жизненного пути закономерно выстраивались в цепочку непрерывных уступок. Трудно было сделать первую — последующие требовали от него все меньшей траты душевных сил, все меньших оправданий перед самим собой.
Жену он не любил. Не то чтобы активно н е л ю б и л (так ему виделось написание этого слова — в ряду между «недолюбливал» и «ненавидел»), а именно — не любил, то есть она не была им любима. Осознал он это почти сразу после женитьбы, а осознав, надолго растерялся и упустил время, когда все можно было поправить «малой кровью». Потом на чашу весов легло нежелание рушить семью, обрекать дочь на безотцовщину. Он научился не проявлять своей нелюбви, держаться в общепринятых рамках, благо аналогичных примеров вокруг было — хоть отбавляй.
Наслышанный-начитанный о природной чуткости женщин, сознавая, что женщина должна когда-нибудь все почувствовать и понять, он, однако, надеялся: авось его жена окажется исключением… Так ли получилось на деле, или жена все же поняла неестественность их взаимоотношений, но по каким-то своим соображениям тоже не захотела перемен, — он не знал. Вернее — не задумывался, предоставив жене полную свободу личной жизни, не вмешиваясь, не интересуясь ее знакомствами, привязанностями, симпатиями.
Ему за прошедшие годы никого полюбить не случилось.
Уступки… Мирное сосуществование…
Первый же фантастический рассказ был напечатан и замечен. Литература постепенно начала приносить ощутимый заработок, и свое сорокалетие он отметил уходом со службы на «вольные хлеба».
Впервые за все их пребывание в Доме творчества утро выдалось ясным. В его свете, пробившемся сквозь заиндевелое окно, на столе, прикрывая бесчисленные щербины и стертый трудовыми писательскими локтями лак, уныло громоздился развал черновиков. Архивно выглядела намертво въевшаяся в клеенчатые обложки тетрадей пыль, потрепанные корешки, желтизна бумаги.
До завтрака оставалось еще несколько минут, и Семен Сергеевич употребил их на арифметические упражнения. На чистом листе он нарисовал вверху цифру ожидаемого на начало года остатка своих денежных сбережений, под нею — в столбик — обозначил римскими цифрами месяцы, от первого до двенадцатого, проставил напротив предполагаемые заработки, подбил итог, разделил его на среднюю сумму месячного расхода… Задумчиво посидел над полученным результатом, поскреб в затылке и, сунув бумагу с выкладками под пепельницу, отправился в столовую.
Дмитрий откровенно зевал над сосисками с вермишелью.
Расспрашивать его о вчерашних похождениях не было настроения, сосиски оказались холодными, вермишель — склеившейся в комки, чай — обычным.
— Как провели вечер, Семен Сергеевич? Как поживает ваша макулатура? — Отодвинув тарелку, Дима лениво принялся за бутерброд с сыром.
— Начал потихоньку разгребать. Времени много потребуется, думаю, если серьезно заниматься.
— Время, Сеня, — наше.
— Наше-то наше, да и своего бывает жалко.
— А ты не пожалей. Самая пора тебе в былом покопаться: годы прошли — в душе отстоялось, стихи отлежались, можно их беспристрастно перечитать, поправить, отобрать и с высоты твоего нынешнего положения предложить где надо «грехи юности, забавы дней младых». Ненастырно предложить, с усмешечкой. Вдруг и удастся неудавшееся двадцать лет назад! Да если и не удастся, все равно — полезно потревожить свои застоявшиеся омуты!
— Неизвестно еще, что за черти из них могут повыскакивать.
— А ты чертей стал бояться? Сдаешь!.. Послушайся совета: покопайся — не оказалось бы потом поздно! К тому же перемена занятий — один из видов активного отдыха, как известно.
— Некогда отдыхать. Сюжетик выплыл — боюсь упустить.
— Ну-ну! Сюжеты, конечно, на дороге не валяются, даже на аллеях Дома творчества.
— Не валяются… Погода отменная — пойдем прогуляемся?
— Пожалуй. После вчерашнего мне — в самый раз проветриться!
Вечером, сложив черновики обратно и спрятав портфель в тумбу стола, Семен Сергеевич набрал в авторучку чернил, положил перед собой пачку сигарет и зажигалку, поставил поближе пепельницу, открыл рабочую тетрадь…
«На корабле, стартовавшем в декабре 3005 года с Южно-Сахалинского полигона в направлении созвездия Центавра, начинался обычный трудовой день.
За завтраком навигатор Боб Смит, расправившись с цыпленком табака, задумчиво произнес:
— Когда мы вернемся на Землю, моему сыну как раз придет пора отправляться в первый класс. Интересно, не введут ли снова к тому времени на наших благословенных островах телесные наказания в школах. Юные джентльмены совсем от рук отбились…»
Семен Сергеевич отложил ручку… Он уже сидел в уютной кают-компании звездолета среди милых его сердцу астронавтов, смотрел на их мужественные лица, выбирая, кто ответит Бобу Смиту и что именно скажет.
Из космической безбрежности XXX века были бесконечно далеки и заваленный снегом Дом творчества, и заботы завтрашнего дня, и привычная тревога за день послезавтрашний; и совсем уж абстрактно представлялась оттуда река Кама, одна из строек шестидесятых годов XX столетья на ней, и излом судеб двух людей, случайно встретившихся и навсегда расставшихся там — в своей давно отгоревшей молодости…
МАЭСТРО
1
«Сто тридцать девять, сто сорок, сто сорок один, сто сорок два…» Роман сделал последний шаг и посмотрел на часы: на сто сорок два шага — от лестничного лифта до скамейки — ушло четыре с половиной минуты. Месяц назад хватало трех… Он привычно прислушался к бульканью в груди, задержал на несколько секунд дыханье и, сняв с головы берет, обмахнул им вспотевший лоб.
Два дерева с запломбированными дуплами и металлическими бандажами на шероховатых стволах, между которыми бог весть когда поставили скамейку (старые настолько, что для них не подходило уже слово росли), доживали свое на тихой набережной Канала, но не у самой воды, а в границах дворовой площадки, устало свешивая над панелью узловатые ветки. Влево от этого зеленого уголка, выбранного Романом для своих уединений, — мост при слиянии Канала с Фонтанкой, до него двести двадцать шагов; вправо по Каналу — еще два моста, до первого — триста пять, до второго — пятьсот восемь шагов.
Солнце, обогнув угол здания школы, запуталось в ветвях и, смягченное, едва ощутимо осветило лицо Романа. Двадцать лет назад он впервые, собрав все свои силенки, отворил плечом двери этой школы, десять лет назад — вышел из них после выпускного вечера, повернулся на каблуках, шутливо раскланялся и, посвистывая, пошел гулять с приятелями по ночному городу. И вот теперь…
За спиной, на спортплощадке, раздавались удары по мячу и мяча — в сетку ограждения, звучали извечные «Пас!.. Бей!.. Мазила!..» Лето уходило — ребята съезжались в город. Школьная спортплощадка… С нее все и началось когда-то.
…Роман заканчивал пятый класс. Погода стояла теплая, на дом почти ничего не задавали, и после уроков они подолгу — покуда с ног не валились от усталости — играли в баскетбол. Роману, опекавшему капитана соперников, высоченного Витьку Тарасова, приходилось тяжело, особенно под кольцом. Выручала хорошая прыгучесть, но далеко не всегда: рост — это все-таки рост. При одном из Витькиных проходов, пытаясь блокировать бросок, Роман в прыжке ощутил вдруг, как в груди слева что-то словно оборвалось. Он вскрикнул от боли и, приземлившись, тут же сел на корточки.
— Ты чего? — тронул его за плечо Витька, довольный своим очередным попаданием. — Ногу подвернул?
Роман промычал, мотая головой:
— Под ребрами…
Ребята усадили его на лавочку, сдвинув в кучу снятую перед игрой одежду, и стояли в нерешительности: что с ним делать? Витька Тарасов, кроме того что был на голову выше приятелей, имел в этой голове и несколько больше порядка, чем остальные в своих. «Не по годам серьезный мальчик!» — говорила про него историчка…
— Домой надо Ромку!
— Может, «скорую помощь» вызвать?
— Из дому вызовут, если что!
— А вдруг дома нет никого?
— Мама… должна быть… — Роману не хватало воздуха.
Приятели накинули ему на плечи курточку и повели, скрюченного, под руки к его парадной (сто тридцать шагов по двору…). В лифте поднимались вчетвером, а в квартиру, обхватив Романа за пояс, вошел только Витька: дотащил до дивана, осторожно уложил, объяснил все испуганной, растерявшейся маме, вызвал «скорую»…
Витька Тарасов… Виктор Александрович Тарасов, ныне — известный хирург, заведующий отделением специализированной клиники… Просил позвонить до конца недели. В запасе еще три дня.
Думать об этом не хотелось, да если бы и хотелось — ничего уже не получилось бы… Переход в иное состояние произошел, как всегда, незаметно, «термоядерная реакция» (так называл это состояние Роман) стремительно набирала силу. Школьная спортплощадка звучала бесшабашно и празднично. Верховодил ударник, едва поспевая за ударами мяча. Неритмично всплескивал аккорды рояль, посвистывала флейта. Захлебывались саксофоны… И не было на этом празднике и разбое звуков места для боли той оборвавшейся пятнадцать лет назад струны в мальчишечьей груди слева.
Телебашня за открытым окном кабинета до самого кончика светилась в лучах заполуденного солнца. Конец августа. Впереди — бабье лето. Еще далеко до осенних туманов, лягушачьей измороси, занудных балтийских ветров.
За два года, минувших с того дня, как он совсем по-будничному вошел сюда и поставил на стол свой старомодный письменный прибор, Тарасов успел привыкнуть к пейзажу за окном, изучить до неуловимых первым взглядом подробностей и полюбить его. Только временами, когда от всей телебашни смутно виднелось лишь ее основание, а сама она или вовсе бывала скрыта туманом, или, при перемене ветра, едва угадывалась за серой пеленой, Тарасов начинал чувствовать какую-то угнетенность, задергивал шторы, зажигал настольную лампу.
Просигналил видеотелефон — ВТ. Тарасов щелкнул тумблером, и на экране возникли темные очки доктора Соколова.
— Простите, Виктор Александрович, за беспокойство, но мне бы хотелось при завтрашнем обходе сказать что-либо определенное своему новому подопечному… Вы не посмотрели его историю?
— Посмотрел.
— Ну и?..
— С операцией повременим, Иван Иванович! Есть у меня сомнения. Давайте в пятницу обсудим.
— Хорошо, хорошо!
Тарасов выключил ВТ и соединился с приемной.
— Тамара! Меня нет. Я — на… на… Ну, сама придумай — где я!
— Придумаю. Куда пойдем вечером?
— Вечером и сообразим… Да, если позвонит Петраков — соедини. Только с ним.
Времени в этом кабинете стало катастрофически не хватать. Третий месяц не закончить статью для «Медицинских новостей» — лучше бы не обещал…
Виктор Александрович достал кипу бумаги, отложил в сторону исписанные листы черновика, выровнял стопку чистых. Он никогда не пользовался ультрасовременным диктофоном, поблескивавшим темной полировкой в углу на журнальном столике. Сам процесс писания — металлическим пером, черными чернилами, на плотной мелованной бумаге — доставлял ему совершенно особое удовольствие — неторопливой беседы с кем-то мудрым, все понимающим и запоминающим навсегда, настраивал на нужный лад, усугублял интимность этого интимнейшего дела — изложения мыслей. Как-то по случаю он долго и путано объяснял Роману Петракову свою привязанность к тусклому письменному прибору с двумя авторучками в виде ракет давно устаревшей формы, пузырьку чернил, добротности бумаги… Роман внимательно слушал, размеренно кивал и, даже когда Тарасов умолк, кивать перестал не сразу. А через неделю прислал лист испещренной пляшущими значками нотной бумаги с выведенным вверху тушью: «Р. Петраков — В. Тарасову. Опус № 299». Лист нотной бумаги и магнитофонную кассету. Звучала музыка, клубилась пыль веков, отчетливо слышался скрип гусиных перьев, монотонно бил вечерний колокол; были в музыке — отдаленная тревога, и суетность, и уверенное спокойствие. И что-то еще — сверх его, Тарасова, понимания, но казавшееся очень точным и бездонным.
Позвонит ли Роман сегодня? Даст ли согласие?..
В двенадцатилетнем возрасте ему сделали первую операцию — после сердечного приступа на школьной спортплощадке. Оперировали (это уже по рассказам Веры Ивановны, матери Романа) поспешно, понимая, что медлить нельзя ни дня. Не очень удачно прооперировали… Удивлялись исключительности случая: врожденный порок сердца с незапамятных времен умели безошибочно определять при рождении ребенка, а тут — такое проявление на двенадцатом году. Расспрашивали, какие болезни перенес сын, не жаловался ли раньше на одышку, боли, недомогание… Через десять лет оперировали вторично — уже в этой клинике, на этом отделении. Тарасов тщательно изучил архивные материалы: выполнили все как надо, по последнему слову медицины, устранили, насколько оказалось возможно, последствия промахов, допущенных при первой операции. Но из материалов было ясно и то, что при очередном осложнении с сердцем Романа ничего больше нельзя будет сделать. И вот теперь оно, осложнение, наступило — еще через восемь лет. И ничего, действительно, нельзя сделать, кроме… Согласия на это «кроме» Тарасов и ждал.
Полвека, пожалуй, минуло с той поры, как общими усилиями медиков мира последние камни преткновения были убраны с пути и пересадка сердца перешла в разряд почти заурядных операций. Только собственными руками Виктор Александрович сделал их более сорока, не имея ни одного случая неблагополучного исхода. Однако дела этого не любил, всякий раз подолгу потом не мог выйти из состояния непонятной для окружающих подавленности, а в день операции, сняв забрызганный кровью халат, сразу же уезжал из клиники и к вечеру напивался в дым. С недавнего времени, достаточно уверившись в мастерстве своих помощников, всю подготовительную часть — обработку донора — он стал поручать им. Вид развороченной груди, переломанных ребер, рассеченных мышц, искромсанных в спешке внутренних органов молодого, час-два назад полного сил человека действовал удручающе. Справедливо-здравые рассуждения о том, что ему, этому человеку, все равно ничем уже не поможешь, что на его несчастье можно все-таки затеплить счастье другого, помогали мало. Хирург Тарасов жестко отчитывал Тарасова-нехирурга, но последний поделать с собой ничего не мог…
— Виктор Александрович! Петраков…
Тарасов торопливо включил ВТ:
— Привет, Роман!
— Это не Роман, Витя…
Он взглянул на экран.
— Здравствуйте, Дим Димыч! Извините, я ждал…
— Какие там извинения?! — Дим Димыч улыбнулся и стал неправдоподобно похож на своего сына. Улыбнулся всего на мгновенье.
— Он так и не звонил?
— Пока нет.
— Я только сегодня прилетел с испытаний нового прибора. Потому и спрашиваю, что с Романом по-настоящему не разговаривал еще.
— Как прошли испытания?
— Нормально… Жара в Казахстане убийственная. Раз по пять на дню купались — одно спасение. С меня две шкуры сошло — чулком снимал и шелуху по утрам из вкладыша спального мешка вытряхивал, как очистки колбасные…
— Кости прогреть полезно — зима впереди.
— Значит, не звонил?
— Не звонил.
— Что ж, подождем еще… Ты, Виктор, в филармонии был в субботу?
— Был, конечно. — И как?
— Как всегда. Разве вы не знаете? Пресса шумела — дальше некуда!
— Да самому тебе как показалось?
— А я сразу провалился куда-то… Только сел на место, только-только дирижер начал во вкус входить — тут и провалился. Очнулся — все расходятся. Тамара взяла меня под руку, подняла и повела к выходу. Дирижер еще не ушел — на сцене у колонны с трубачом о чем-то разговаривал, — дирижера мне жалко стало: у него не только манишка мокрой была — фрак хоть выжимай!
— Верно, в какой-то газете проскользнуло, что не думает Роман об артистах: дескать, исполнение его музыки порой требует спринтерского здоровья… А знаешь, что мне Великий Старик сказал? Позвонил как раз перед моей командировкой и басит: «Тьма, Дмитрий Дмитриевич, было композиторов слабее твоего Романа, были и посильнее, но такого — не было!..» Ничего загнул, а?
— Так и есть, Дим Димыч.
— Значит, пока не звонил…
Они помолчали.
— Ты, Витя, не хуже меня знаешь, что Роман не трус. Почему медлит — не пойму. Может, через Клавдию на него нажать?
— С Клавдией он не встречается. И к ВТ не подходит, когда она звонит.
— Поссорились?
— Ссоры никакой вроде не было. Ни с того ни с сего…
— Роман задурил?
— Роман. Клава меня просила поговорить с ним, я пробовал, да без толку: молчит и раздражается.
— Дела тут у вас… Ладно, ждать так ждать. Будут новости — сообщи. Будь здоров!
— До свидания, Дим Димыч!
…Полого сползшее со своих высот солнце прильнуло к подножию телебашни.
— Ты, дорогой, никак ночевать на работе собрался?
— Сейчас идем, Томочка.
— Придумал что-нибудь насчет вечера?
— По пути придумаем!
На ожидающем листе бумаги корчила чертеночьи рожицы размалеванных букв единственная и незаконченная фраза: «Сроки сохранения органов, отторгнутых у доноров для трансплантации…» Тарасов скомкал и бросил лист в мусорную корзину.
Несладко в двенадцать лет остаться вне спорта: без уроков физкультуры, без спортплощадки после занятий, без велосипеда — летом, лыж — зимой; нелегко забывать ладоням рук упругость мяча, ногам — ноющую усталость и пощипывание кончиков пальцев, прихваченных морозом, когда сняты в раздевалке коньки и пора отправляться домой. Невесело смотреть из окна своей комнаты на приятелей, дотемна бегающих во дворе, забывающих за играми обо всем на свете — и о твоем существовании тоже. Не сразу Роман свыкся с выпавшей на его долю несправедливостью.
Уйму времени, остававшегося теперь после выполнения домашних заданий, надо было чем-то заполнять, и он читал подряд книги всех веков и народов, стоявшие в шкафах и на скрипучих стеллажах вдоль стен комнат и коридора. Как-то в одном из шкафов обнаружил он допотопный магнитофон. Магнитофон пылился в нижнем ящике, над которым на узких полках, разделенных на секции, лежали кассеты. У каждой секции желтел наклеенный ярлычок: «Бетховен», «Чайковский», «Скрябин», «Шостакович», «Джаз, XX, 30-е»… С тех пор в квартире Петраковых постоянно звучала музыка — приглушенно, если кто-нибудь кроме Романа был дома, громче — когда Роман оставался один. Под музыку он делал уроки, под музыку читал, собирался в школу, ложился спать.
Потрепанный самоучитель попался Роману позднее, уже после того, как он начал пробовать повторить на пианино ту или иную понравившуюся ему мелодию. Он и без самоучителя разобрался в простой системе черных и белых клавишей. Повторяемость звуков оказалась давно знакомой, много раз встречавшейся в жизни… Альма, овчарка соседа сверху, принесла щенят. Когда щенки окрепли, сосед куда-то всех отдал, оставив при матери одного кобелька Боба. На прогулках Боб лаял почти непрерывно, задиристо и звонко, Альма же — изредка, глухо и понарошке сердито, успокаивая своего не в меру шумного отпрыска. Но их лай при этом были абсолютно похожи, только на пианино клавиши Альмы располагались слева, а клавиши Боба — справа…
Музыкальным способностям сына мать, удивилась чуть-чуть испуганно и удивление это сохранила уже навсегда. Отец Романа, смеясь, втолковывал ей, что изумляться нечему: мол, детская кроватка с самого рождения сына стояла в комнате, набитой инструментами (он тыкал пальцем в сторону пианино, черневшего в углу, скрипки и корнета, лежавших на шкафу, балалайки, висевшей на стене), от них-де ему и передалось. Когда же Вера Ивановна повела Романа в музыкальную школу, Дмитрий Дмитриевич тяжело вздохнул: «Все матери одинаковые…» Ему (это Роман узнал позднее) было отчего вздыхать.
Дед Романа играл в свое время на корнете и даже выступал в составе заводского оркестра перед публикой — на вечерах, в коллективных поездках за город. Вспоминая те дни, он любил порассуждать о том, как надо сидеть при игре на духовых инструментах и в чем состоит секрет умения дышать животом. Бабка Романа, женщина железной воли и долгого терпения, твердо уверовав в наследственные способности маленького Дим Димыча, порешила быть ему знаменитым скрипачом, отвела его — семи лет от роду — в первый класс музыкальной школы и только через свой характер добилась задуманного для начала: Дим Димыч получил диплом с отличием — правда, по классу балалайки… На втором году обучения преподаватель посоветовал Диме и его маме со скрипкой расстаться, поскольку никак не мог понять, есть ли вообще слух у мальчика: «То сыграет, как бог, то вытворяет — не пойми что! Скрипача средней руки я вам, конечно, из него сделаю, но не больше. Займитесь-ка вы лучше балалайкой! Дима, ты хочешь научиться играть на балалайке?» — «На балалайке?..» — «Сейчас, сейчас, Димочка, покажем. Лауреатом будешь!» Преподаватель сбегал в соседний класс за своим приятелем-балалаечником, они принесли инструменты, сели плечо к плечу перед Димой и лихо грянули «Светит месяц». «Хочу! — сказал Дима, сообразив, что балалайка не потребует утомительного стояния перед учителем — до зуда в ногах, онемения рук, шеи и подбородка, прижатого к черному подбороднику скрипки, что играть можно будет даже сидя, и повторил: — Хочу!» Но и балалайка ему быстро надоела…
Вручив матери диплом, юный Дим Димыч повесил трехструнную мучительницу на стену и никогда больше к ней не прикасался. «Ты хотела, — сказал он матери, — чтобы я окончил школу, и я окончил. А теперь — точка». Мама заплакала. За годы учения сына она, ранее не знавшая азов музыкальной грамоты, постигла премудрости сольфеджио, научилась играть и на пианино и на балалайке, дабы показывать Диме, как это надо делать, но с того дня тоже ни разу в руки балалайку не брала…
Так было с отцом Романа, не так было с Романом. В музыкальной школе ему очень скоро стало нечего делать. Но он туда ходил и тоже получил диплом с отличием, сочинив к тому времени свои первые пятьдесят опусов. А потом была консерватория — класс Великого Старика.
…Загудел зуммер ВТ. Роман, еще не вернувшийся из своих воспоминаний, нажал клавишу приема и, увидев возникшее на экране лицо Клавдии, резко отклонил голову в сторону — из поля видимости.
— Алло, алло! — На лбу Клавдии собрались горестные морщинки. — Алло… Роман! Я ведь знаю, что это ты… Почему ты не хочешь со мной говорить? Мы же не дети — зачем играть в прятки? Алло, Роман!.. Или ты считаешь, что я ничего не могу понять, а потому и объяснять мне нечего… и незачем?.. Очень ты благородно поступаешь, очень! Только — думаешь о себе одном! Эгоизмом это, между прочим, называется… Алло! Ты слышишь меня? Обострение твоей болезни и операция, которую…
— Откуда ты знаешь про операцию? Виктор доложил?
— Виктор…
— Болтун стоеросовый! Так вот, давай мы и продолжим этот неначавшийся, будем считать, разговор после операции.
— Ты… ты решился?
— Я решился.
— Хорошо, Роман, хорошо, продолжим после операции. Только ты знай, что мне все равно, операция — не операция… Все равно мне!
— До свидания, Клавдия, до скорой встречи.
— До свидания… Ты еще любишь меня?
— До свидания, Клавдия.
Он сел в кресло и, пробуя затылком мягкую упругость изогнутой спинки, закрыл глаза. Горечь последних встреч с Клавдией вновь обострилась, сводя на нет по крохам накопленное за дни добровольной разлуки спокойствие. Страх умереть в объятьях любимой женщины, ощущение беспомощности при опаляющем желании, надежда, что такое — не навсегда, что когда-нибудь может быть по-другому, и снова беспомощность до нежелания жить — все нахлынуло разом, сдавило грудь; сердце забулькало тревожно и — словно жалуясь. Роман достал из нагрудного кармашка куртки лекарство, протянул руку к сифону с газированной водой…
Тарасов, услышав полуденный выстрел пушки, поспешно встал из-за стола, вышел в приемную, «Я — за Романом!» — обронил на ходу Тамаре, рассматривавшей иллюстрированный журнал, и — в коридор, и — по коридору к лифту.
В приемном покое дежуривший сегодня Иван Иванович Соколов заполнял историю болезни. Лицо Романа, сидевшего на белом стуле перед белым столом, показалось Виктору осунувшимся, словно после бессонной ночи.
— Год рождения?
— Две тысячи пятьдесят второй.
— Место работы?
— Член Союза композиторов.
Тарасов пожал влажноватую ладонь Романа, подхватил его сумку, взял со стола листок истории болезни («Я сам, коллега, не беспокойтесь…») и повел приятеля к себе.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил его, нажимая кнопку вызова лифта.
— Как обычно в последнее время. Не хуже, не лучше.
— Спал сегодня? — спросил, выходя из кабины остановившегося на пятом этаже лифта.
— Спал.
…Тамара шумно вспорхнула навстречу.
— С прибытием к нашим пенатам, Рома!
Они привычно расцеловались.
— Тамарочка, сообрази нам по чашке чаю. Ему — некрепкого.
Никаких указаний больше не требовалось: старшая сестра отделения Валентина Петровна еще вчера вечером доложила, что палата подготовлена.
Допив чай, Роман переоделся, и Виктор, убрав его костюм и ботинки в шкаф, рассмеялся:
— Новобранец Петраков! Прошу следовать за мной!.. Кстати, где твои книги? Что читать будешь? В нашей библиотеке — не густо.
— Обойдусь пока.
— А кассеты для мага захватил?
— Понадобятся — попрошу отца — принесет.
— Ну, тебе видней.
Они прошли в конец коридора, Виктор толкнул крайнюю слева дверь и ввел приятеля в палату.
— Вот апартаменты твои… Туалет здесь. Кнопка вызова дежурной сестры — над койкой. Как пользоваться ТВ, ВТ и магом — учить не буду. А вот относительно койки… Смотри сюда: синий рычажок — для подъема изголовья, красный — для поворота лежака вокруг продольной оси, белый — для управления движением. Койки у нас универсальные, с самоходом. Для загородных больниц удобные, где есть съезды с этажей в сад или парк — подышать свежим воздухом. На случай дождя даже тент натянуть можно — вон тот рычажок. А в нашей клинике… Ну, по коридору, на худой конец, сможешь покататься, если захочется. Так, вроде все. Обживайся, брат. Теперь дело за… дело времени теперь… Устраивайся. Журналы можешь посмотреть — свежие. Что потребуется — заходи прямо ко мне.
— Ступай, Виктор, ступай…
После того случая на школьной спортплощадке Тарасов ни разу не видел Романа во время их игр — ни на скамейке для зрителей и запасных, ни где-либо поблизости, ни разу за все последующие пять лет учебы. Лишь однажды — сразу по возвращении Романа из больницы — встретился с ним на мгновение взглядом, накачивая мяч, и тот взгляд Романа из приоткрытого окна его комнаты на шестом этаже запомнился Тарасову навсегда…
В школе Виктору прочили спортивное будущее, считали, что прямая ему дорога после десятого класса — в институт физкультуры, и всех крайне удивило его решение поступить в медицинский. «Спорт от меня никуда не уйдет. А профессия врача не помешает, лишней в жизни не будет…» — объяснял он приятелям и учителям, но дело, конечно, было не в этом.
Принятое в детстве решение не поколебали ни спортивные успехи в старших классах, ни похвалы взрослых, ни восхищение товарищей. Стать знаменитым хирургом, мастером — золотые руки и избавить однажды Романа от его болезни — такую он поставил перед собой цель. Виктор не был мечтательным мальчиком, но часто перед сном ему представлялось, как они с Романом, уже взрослые, приходят на старую школьную спортплощадку, снимают свои красивые костюмы, надевают кеды… Будет светить солнце, будет дуть с Канала освежающий ветерок; гурьбой прильнут к металлической сетке ограждения любопытные пацаны — такая потеха: солидные на вид дяди, длинный и покороче, гоняют мяч, пасуют друг другу и кидают, без конца кидают по кольцу, и от их мощных бросков вот-вот развалятся облупленные щиты баскетбольных стоек. Он видел взрослое лицо Романа, похожее на лицо его отца, — потное, счастливое, смеющееся при каждом точном броске, и понимал, что только оно — увиденное наяву — сотрет в памяти тот взгляд из приоткрытого окна на шестом этаже…
Сейчас, на подступах к исполнению детских мечтаний, хирургу Тарасову на минуту стало не по себе. Впервые представилась ему долгой и трудной оставшаяся за спиной дорога от порога школы до порога кабинета заведующего отделением специализированной клиники, всегда дотоле казавшаяся незаметной — в стремлении поскорей ее одолеть. За ближайшим верстовым столбом замаячила вдруг вероятность неудачи, та вероятность, которая постоянно есть в практике врача. Усилием воли он согнал незваный призрак на обочину дороги, погнал по неровному полю и гнал до тех пор, пока он не исчез за дальними холмами.
— Не было у меня неудач и не будет! — произнес Тарасов громко и удивился: с каких это пор начал он разговаривать с собою вслух…
Опять в ночи за окном невесело лают собаки. Виктор говорит: во дворе клиники — виварий, в лабораториях на собаках ставят опыты. Так было, так есть. Еще в начале прошлого века академик Павлов экспериментировал с ними. А может, и до него кто?.. Собака — лучший друг человека. И служит ему всю жизнь, и под скальпель, если надо, ложится, мается с чужими органами, вшитыми датчиками и фистулами, умирает — для человека. Воистину — друг до гроба.
Анализов больше не будет, все предоперационные исследования закончены, остается — ждать. «Теперь дело за…» — Виктор тогда, устраивая его в палате, запнулся на этом месте своей шибко бодрой речи… Если же продолжить, получится — «дело за несчастным случаем». Парадокс: оба мы ждем несчастного случая, причем у д а ч н о г о в сложившейся ситуации — со смертельным исходом и чтобы при этом у погибшего можно было изъять сердце. Изъять и заменить им мое, никуда не годящееся, дышащее на ладан. Оборвется жизнь чья-то и даст продолжение моей, сделает здоровым, покончит с угнетающими комплексами. Чье же это будет сердце? Не думать бы… Чье бы ни было — все равно чужое. Как оно приживется в моем измотанном организме? Сам-то человек, весь, в целом, с его совершенным мозгом, нервами, уменьем адаптироваться, сам-то он, попадая в новую обстановку, просто переехав в другой город, на другую квартиру, подолгу, иногда всю оставшуюся жизнь, не может свыкнуться с изменившимся окружением, мучается. Что уж говорить о совсем малой его частице — узле мышц, простом насосе?! Скорей бы научились делать этот узел искусственным! Пожалуйста, товарищ Петраков: специально для вас изготовлено! Разрешите поставить на место? Закройте глаза, глубоко вдохните и засыпайте. Часиков через пять-шесть снова встретимся. Будете вы хозяин — барин: как хотите, как умеете, воспитывайте свое новое приобретение — необъятный простор для вашего ума, целина, как говорится… Насколько было бы легче!
А собаки всё лают. Вчера их было три, сегодня — две: самого басовитого лая не слышно…
При утреннем обходе Тарасов дольше обычного выслушивал и выстукивал Романа. Закончив и бегло взглянув на его лицо, проворчал:
— Ты чего не спишь по ночам? Готовим, готовим тебя, а ты все наши старания насмарку свести хочешь? Сегодня обязательно постарайся уснуть пораньше — утром оперируем!
2
Как выпал первый снег и как он, многократно обновленный, слежавшийся и потемневший за зиму, быстро сошел, размытый первыми апрельскими дождями, — Роман наблюдал с больничной койки, и сейчас, медленно ступая рядом с Виктором по непросохшей дорожке сквера перед фасадом клиники, физически ощутил всю тягучесть прожитой в ее стенах зимы.
— Голова должна кружиться?
— Должна.
— А что в груди покалывает — так и надо?
— Так и надо.
— Даже не верится, что наконец-то ты отпускаешь меня домой. — Роман едва сдерживал желание вдохнуть прохладный воздух до предела глубоко.
На стоянке они сели в машину, Виктор включил зажигание и вырулил на проезжую часть улицы.
Площадь Льва Толстого… Кировский проспект…
— Помнишь, перед операцией ты обещал отдать мне мое сердце? На память.
«Обещал ведь, точно… Чего перед операцией не наобещаешь! Если бы Роман знал, какая судьба постигла его бедное сердце!»
— Так отдашь?
— Не сейчас, Роман, сейчас не могу. Ты ведь в курсе, что я начал основательно заниматься вопросом удлинения сроков сохранения органов, предназначенных для трансплантации. Одновременно изучаю возможности устранения дефектов у отторгнутых органов, проще говоря — пытаюсь их чинить. Твое сердце — у меня на эксперименте.
— Ладно, отдашь, когда надобность в нем отпадет… у тебя. Я подожду.
Нева была наполовину чистой ото льда. С Кировского моста вода виделась темно-синей, льдины — голубыми, с белым крошевом по краям, когда же свернули на набережную — вода почернела, а лед стал казаться сплошь белым. Неожиданно со дна реки — сперва слабо, потом все напористей — забили фонтаны. Разгоняемые струями, льдины, лениво покачиваясь, поплыли зигзагами; натыкаясь на струю главного фонтана — переворачивались кверху брюхом.
— Рановато нынче Каскад опробуют.
— Готовятся к столетию со дня первого пуска, боятся — не было бы осечки, как в прошлом году, когда трубу у Стрелки прорвало. Пока чинили-латали — полмесяца прошло, открытие начисто испортили.
Проехали Эрмитаж… Адмиралтейство… Выскочили на площадь Труда.
— Кто он… кем он был?
— Ты о ком?
— Ну, донор мой…
— Конструктор одного НИИ. Двадцать пять лет. Лыжами увлекался, разряд имел. Тебе в наследство отменное сердце досталось — тренированное.
Показалась Театральная площадь, до дому оставалось совсем немного.
— А что с ним?..
— На Невском электробус на остановке ожидал. У стены здания стоял. А на стене под карнизом — старинные лепные украшения. Ни с того ни с сего одно из них падает — прямо ему на голову. Перелом основания черепа. Врачи оказались бессильны…
— У него кто-нибудь… Ладно, об этом потом! Приехали. Ты подымешься?
— Один давай, один! Привыкай к самостоятельности! Серьезно, не могу — у меня визиты по начальству. Загляну вечером. Топай и помни мои наставления. Про лекарства не забывай.
— До вечера…
Обняв его в дверях, мама заплакала, и они с отцом долго не могли ее успокоить.
Первым позвонил известный музыкальный критик. Сказал, что — поинтересоваться у родителей Романа о его здоровье, отнюдь не надеясь застать дома самого, но было ясно — знал обо всем заранее. Немудрено: начинал он карьеру в амплуа журналиста, нюх имел соответствующий.
К вечеру звонки настолько утомили, что Роман попросил родителей отвечать всем однозначно: сын спит, будить не велел, режим, врачами назначенный, соблюдает. Однако около семи, после очередного звонка, мать, сказав кому-то: «Сейчас посмотрю…», вошла в комнату:
— Клавдия тебя… Подойдешь?
И, увидев, что он поднимается с кресла, заспешила к себе.
— Здравствуй, Клава.
— Здравствуй… Как себя чувствуешь?
— Вроде нормально. Осваиваюсь.
— Да, да, конечно! А меня к тебе не пускали… По твоей указке?
— По моей.
— Что так? Мы собирались после операции поговорить.
— Не сразу же… не в больнице. О чем разговаривать, когда лежишь и не знаешь, сможешь ли завтра вообще слово молвить? Нерасполагающая обстановка. Родители, кстати, тоже не приходили — по моей просьбе. Информацию и привет получали через Виктора.
— И я — через Виктора… Информацию.
— Ну не надо меня упрекать, право — не стоит. Через неделю, я думаю, увидимся, куда-нибудь сходим… Лучше расскажи, как сама живешь, что нового за это время?
— Отложим и мой отчет до встречи.
— Сердишься? Так и хочется небось пройтись опять насчет моего эгоизма и прочего?
— Бесполезно… Ты извини, конечно. Я понимаю: человек с того света, считай, вернулся, а тут какая-то неврастеничка лезет со своими претензиями! Извини. Просто — никак не могу с собой сладить.
— Полно, Клава! Дай мне неделю на акклиматизацию: попривыкну — сам позвоню. Договорились?
А привыкать придется ко многому… Сердце ни на йоту не участило своего биения — стучит так же ровно, как до разговора, словно ничто его не касается.
…Позднее, гуляя перед сном по безлюдной набережной Канала с заскочившим навестить Виктором, Роман снова заговорил о доноре.
— У него кто-нибудь остался из родных-близких?
— Здесь только жена. Я ее, правда, не видел. И про детей ничего не знаю. А родители живут где-то на Дальнем Востоке.
— Ты мне адрес можешь узнать? Жены.
— Зачем тебе это, Роман? Не затевай, не дело… Какая кому польза может выйти? Тебе-то уж — вовсе никакой!
— Можешь адрес узнать?
— Попробую, если ты так…
— Узнай, пожалуйста.
Несмотря на прогулку, сон упорно не хотел приходить. Роман лежал на спине, закрыв глаза, и спокойно ожидал. Ему казалось, что в клинике он отоспался за все недосыпания прошлых лет и выспался надолго вперед.
В набегавшей время от времени полудреме клубились неотчетливые видения, плыли непроявленные — знакомые и незнакомые одновременно — лица, исчезавшие, как только он открывал глаза. Потом — не то наяву, не то во сне — привиделась лестница дома без адреса: он очутился на ней сразу, не проходя ни по какой улице, не сворачивая ни в какой переулок или подворотню двора. Непонятно на каком этаже нажал кнопку гонга, подождал, нажал вторично и, еще минуту подождав, потянул ручку, до блеска отполированную бесчисленными ладонями, на себя. Дверь оказалась незапертой. Он вошел в прихожую и сразу услышал плач ребенка, доносившийся из комнаты… Детская кроватка стояла у окна. Парнишка лет пяти, взобравшись на стул и перегнувшись через край предохранительной сетки, пытался засунуть в пузырящийся рот своего братца или сестренки соску-пустышку.
— Мальчик!
Парнишка оглянулся и слез со стула. Ни тени испуга или удивления не было на его лице.
— Ты что — один дома?
— С братом.
— А где же твои… где твоя мама?
— В магазин ушла, скоро вернется. А папа — в командировке, на Северный полюс уехал. Там очень холодно и много белых медведей. Мама говорит — он надолго уехал.
Младенец в кроватке молчал, посапывая.
— Понятно… Ну, тогда я поздней зайду, через час-другой, ладно?
— Заходите. Я маме скажу. — Парнишка шел следом. — Дядя! А может белый медведь съесть моего папу?
— Съесть папу?.. Да нет! Зачем же ему есть твоего папу?!
Роман дернул головой и… открыл глаза.
Почему непременно двое? Ему было всего двадцать пять. Мог и ни одного не иметь…
Он повернулся на другой бок.
И снова появилась отполированная дверная ручка, кнопка гонга… Послышались шаги, дверь распахнулась — на пороге стояла миловидная женщина в переднике и с шумовкой в руках. Пахло луком, чесноком, какими-то травками. Передник обтягивал тяжелый живот женщины, топорщился волнистой оторочкой.
— Здравствуйте… — откашлявшись, произнес Роман. — А где ваши дети?
— Мои дети?
— Сыновья ваши… Лет пяти и — совсем крошечный.
— У меня нет никаких детей! — Женщина опустила шумовку и смущенно попыталась одернуть передник. — У меня еще только будет… дочка.
— Почему именно дочка?
— Врачи говорят, и я сама хочу.
— Простите, я, видимо, ошибся квартирой.
— По этой лестнице ни у кого нет такой пары — пятилетнего и крошечного! Тут, у кого и есть, — всё по одному. Вы и лестницей, должно быть, ошиблись!
Дверь захлопнулась, закачалась, распалась и растаяла, лестницу заволокло туманом… Роман окончательно провалился в сон — уже без снов.
Утром, наверное перед самым пробужденьем, ему, как обычно, приснилась собственная музыка. И, как обычно, была она несравнимо лучше всего, что он успел за свою жизнь написать. Поднявшись с постели, Роман не пытался ни вспомнить ее, ни перенести на бумагу, наперед зная, что из этой затеи все равно ничего не выйдет.
Однажды, еще учась в консерватории, он пожаловался отцу:
— Сколько музыки пропадает, папа! Такая снится музыка! Вот изобретаешь ты свои хитрые аппараты, запускаешь в космос… Нет чтобы придумать пару-другую датчиков — всего-то и надо — да приставку соответствующую к магнитофону! Представляешь: ложусь я спать, прилаживаю к черепушке твои приборчики, включаю маг и — пожалуйста: к утру готов очередной опус!
— Что б ты тогда днем стал делать? — рассмеялся отец. — В безделье погряз? Работай, брат, наяву!
И он работал. И работалось ему — вроде неплохо. Но после больницы… Еще ни разу за прошедшее со дня выписки время не начиналась та мучительная и блаженная термоядерная реакция, ни разу — даже самая незначительная. Раньше она возникала всегда сама собой, не требуя никаких усилий с его стороны; он не задумывался, можно ли вызывать ее искусственно, будить, стимулировать. Теперь же, растерявшийся, сбитый с толку, пытался найти какие-то пути выхода из неожиданного тупика, и — безрезультатно…
Клавдия уходила. Закрывая дверь, Роман в последний момент увидел ее неестественно вздернутые плечи, опущенную голову и отметил, что она не повернула лица, спускаясь по ступенькам лестницы, и не кивнула ему на прощание…
Более полугода они не виделись, не сидели вот так — друг против друга: она на диване в углу его комнаты, он — в кресле.
Она спросила: «Ну как ты?»
Он привычно ответил: «Да ничего вроде…» И, помолчав, добавил, что уже перестал пользоваться лифтом, что нормальным шагом, не запыхавшись, запросто поднимается на шестой этаж и никаких беспокойных ощущений при этом в груди не бывает…
Никаких ощущений и сейчас там не было. Оттого, наверное, и разговор не клеился.
Он взял ее руку и, повернув ладонью вниз, молча раздвигал поочередно пальцы — от мизинца к большому и обратно, и снова — от мизинца к большому. Клавдия поправила прядь волос на его виске и покраснела. Он вновь удивился своему абсолютному спокойствию, вспомнив, как вздрагивал, бывало, от этого ее прикосновения, как бухала в висках кровь и пересыхали губы.
«Сварить тебе кофе?»
«Свари, пожалуй…»
Роман поспешно отпустил руку — с каким-то облегчением отпустил — и пошел на кухню.
Наполняя зернами кофемолку, держа ее, жужжащую, в руках, засыпая кофе и сахарный песок в джезву, ожидая, пока поверхность воды покроется густой пенкой, он отстраненно думал, что же все-таки получается. Там, в комнате, сидит женщина — его единственная, его любимая, с теми же веснушками в разрезе пушистой кофточки, с коричневым шрамиком на левом колене, с привычкой время от времени проводить кончиком языка по верхней губе; женщина, которую он всегда желал, которую полгода не видел. Сидит и ждет, когда он угостит ее кофе по-турецки, а кофе в джезве медлит, и Роману постыдно хочется, чтобы подольше не прорывал пенку первый пузырь закипевшей воды — сигнал готовности напитка древних янычар… А пили ли янычары кофе?..
Она сказала, сделав глоток: «Ты не разучился…» — и потрогала кончиком языка верхнюю губу.
Он плеснул себе в стакан пепси-колы.
«Надо спросить Виктора: может, и мне кофе не повредит теперь — хоть понемногу и нечасто. А то всю жизнь варю для других…»
Они молча пили — каждый свое, пауза затянулась, и Клавдия, поставив пустую чашку, наморщила лоб.
«Что же это с нами происходит, Роман? Ты можешь мне что-либо объяснить?»
Он знал, что в конце концов услышит этот вопрос, но, не имея достаточно вразумительного ответа, по-детски — авось учитель не вызовет к доске — надеялся на какие-нибудь неожиданные обстоятельства, которые бы избавили от необходимости отвечать или по крайней мере помогли отсрочить эту необходимость.
«Я и сам ничего не пойму. Наверное, все оттого, что оно, — он ткнул пальцем себе в грудь, — оно не любило тебя… возможности такой не имело. Донор-то мой даже не подозревал о твоем существовании на белом свете, И оно… Я никак не могу с ним сладить! Молотит, молотит, а обо мне как будто и ведать ничего не желает. Я — сам по себе, оно — само по себе! Я даже музыку не пишу. Знаю, что могу написать, а писать не могу. Дурацкое, поверь, состояние».
Древний диван осторожно скрипнул и снова выжидающе затих.
«Конечно, это должно когда-нибудь кончиться, непременно должно, но — когда? И как?»
«Налей мне еще полчашки».
«Остыл, наверное».
«Ничего».
«Давай я все же подогрею…»
Когда Роман вернулся, она стояла лицом к сумеречному окну и обернулась не сразу.
«Спасибо, мне расхотелось. Пора уже…»
Она медленно обошла комнату, внимательно разглядывая много раз виденные репродукции на стенах, корешки книг за стеклами полок, безделушки на пианино, включила и выключила лампу на письменном столе — = все это спиной к нему, без слов.
«Ну ладно, Роман, пойду! Надумаешь — позвони, я буду ждать. Я уже научилась. Трудно, оказывается, только поначалу… До свидания. Приручай свое…»
Она тряхнула головой, провела кончиком языка по верхней губе и вышла в коридор. Он растерянно молчал, стоя все это время возле опустевшего дивана, и так, молча, с дымящейся джезвой в руках, проводил Клавдию до дверей.
— Что будем делать вечером, Виктор?
— Вечером? Ко мне поедем.
Тамара вышла из кабинета.
Тарасов ответил машинально, думая о другом. Поспешил: сегодня надо было бы побыть одному. Когда есть о чем поразмыслить, когда требуется найти какое-то решение — лучше это делать в одиночку… Он все еще находился под впечатлением состоявшегося у него перед самым появлением Тамары разговора. Позвонила Клавдия. Говорила, не включая экрана ВТ. Он сначала не узнал ее хрипловатого, клокочущего голоса, совершенно не похожего на обычный, и только по интонациям понял, что — она.
«Витя! Витя, выручай — не знаю, как быть… Выручай, Витя! Не получается у нас ничего с Романом. Он какой-то… вроде тот же самый и совсем не тот. Как будто между нами ничего не было… Говорит, что он тут ни при чем, что виной всему — его новое сердце: ему с ним не сладить, оно — само по себе. Ты понимаешь меня, Витя?.. А его понимаешь? Это так и должно быть? Или Роман просто темнит, разлюбил — и темнит? Ты ведь знаешь — я жить без него не могу. И ты знаешь меня — мы с тобой с одного двора, ты меня хорошо знаешь — я черт те что могу! Сделай, Витя, что-нибудь — ты же у нас всегда был самым умным, придумай, придумай!..»
Она заплакала и выключила связь.
«Придумай…» Легко сказать!.. Как будто он не думал?! Думал, не мог не думать, услышав как-то от Романа вскользь сказанное: «Не пишется…» Дальше — больше. На одной из прогулок Роман признался: «Знаешь, все мое существо отторгает его. Нет, не пугайся: никаких тревожных физиологических ощущений нет — ни болей, ни перебоев. А все-таки — отторгает…» И теперь вот — звонок Клавдии.
Случаев таких в практике Тарасова не было, в спецлитературе подобные явления не отражены. Целыми днями голова крутила свои жернова, перемалывая одну и ту же заботу, отпугивая вечерами сон, мешая отдыху не находящего покоя тела. Но и во сне жернова продолжали заданное днем вращение, будили каменным гулом задолго до привычного времени подъема.
…Усталый и ублаженный, Тарасов впервые за много дней заснул мгновенно и сразу же, как ему почудилось, проснулся. Все, что надо было сделать, приснилось в мельчайших подробностях, четко запечатлелось в мозгу. Он сел на постели, зажег бра и, посмотрев на часы, прикинул, что часа полтора, однако, проспал…
Потревоженная светом Тамара, не открывая глаз, потянулась и протянула к нему руки.
— Погоди, милая! Тут идея…
— У тебя одни идеи на уме!
Тамара обиженно отвернулась к стене, уткнулась лицом в подушку, натянула на голую спину простыню. Он выключил бра и сидел, уставившись в темноту.
Идея была настолько проста, что Тарасов больше всего удивился, где она так долго гуляла, не соизволя заглянуть в его гениальную голову…
Снова засыпая, он вспомнил, что встречался с похожей ситуацией в рассказе какого-то писателя-фантаста прошлого века. Рассказ имел счастливый конец.
Дверь отворила Вера Ивановна.
— Проходите, Виктор, Роман у себя.
— Как он?
— Все хорошо, кажется: по утрам зарядку делает — через скакалку прыгает. Гуляет помногу… Только — грустный. И музыку не слушает.
— Ничего, Вера Ивановна! Дайте время, дайте время!
Роман сидел с раскрытой книгой в ладонях на зеленой травке кресла под радужным мухомором торшера.
— Привет, Роман! Что почитываем?
— Привет. Почитываем-то? Разное… Садись. Кофе сварить?
— Не хочу. Ничего не хочу. Музыку…
— Магнитофон испортился. А починить некому — папаня опять улетел в свой Казахстан, я же, ты знаешь, в этих механизмах ни бельмеса не смыслю. И в ателье все не соберусь позвонить.
— Ну, обойдемся без музыки. Как твои дела?
— Без изменений. Слово в слово могу повторить то, что говорил в прошлый раз.
— А что невесел?
— Так ведь — без изменений…
Они помолчали. Тарасову и хотелось оттянуть главный момент разговора, поболтать о каких-нибудь пустяках, да на ум ничего не шло.
— У меня тут появились кое-какие соображения…
— Выкладывай.
— Помнишь, когда мы с тобой из клиники домой ехали, ты попросил вернуть тебе сердце и я обещал?
— Было такое.
— Так вот, я могу свое обещание выполнить. Вернуть…
— Заспиртованное, в банке, накрытой газеткой, перевязанной обрывком бинта, — так, что ли?
— Нет, зачем же… Я закончил свой эксперимент, и он мне удался. Я починил твое сердце. Надеюсь на этом деле защитить докторскую. Твой «мотор» работает — лучше не надо, испытал на всех режимах — на сто лет хватит. Могу вернуть в полном смысле — тебе в тебя. Как ты на это смотришь?
Полуприкрытые до этого, притушенные глаза Романа округлились и в упор уставились на приятеля. Виктор вытащил из кармана расческу и старательно причесал свои, бывшие и так в полном порядке волосы.
— Полежишь месяца полтора в клинике и снова будешь при своих интересах, вернешься на круги своя. На бархатный сезон в Крым отправим!.. Ну так что?
— Мог бы и не спрашивать.
— Чудесно. Когда ложимся?
— Хоть завтра.
— В понедельник. Приезжай в понедельник к десяти… А теперь пойдем погуляем.
…Когда после прогулки они прощались на набережной Канала и Тарасов сел уже за руль машины, Роман вдруг открыл дверцу и вплотную придвинул к нему подрагивающее лицо.
— Спасибо, Витя! Спасибо… Я ведь все равно недолго бы протянул с этим… чужим… Поверь, совсем недолго…
И, резко отвернувшись, зашагал к подворотне дома.
Полудремотного Романа ввезли в операционную две молоденькие медсестры, помогли ему перебраться на стол, укатили каталку.
— Наркоз! — произнес сквозь марлевую повязку Тарасов и, наклонившись к приятелю, потрепал его по щеке: — До скорой встречи, брат!
Убедившись, что Роман полностью отключился, он снял с рук перчатки, сорвал с лица повязку, посмотрел на стоящих в полном недоумении около стола доктора Соколова и старшую сестру отделения Валентину Петровну. Кроме них, в операционной никого не было.
— Коллеги! — Тарасов отбросил повязку в угол. — Мне никогда, коллеги, не приходилось напоминать вам о святом нашем долге — хранить врачебную тайну. Сегодня я напоминаю… В данную минуту мы с вами делаем уникальную операцию по возвращению пациенту Роману Дмитриевичу Петракову его собственного сердца, изъятого нами девять месяцев тому назад. Сердце мы починили, испытали, убедились в отличной работоспособности и вот теперь возвращаем на законное, как говорится, место. Все ли понятно? Хорошо. Иван Иванович, сделайте, пожалуйста, пациенту кожный надрез — чуть пониже старого шрама и сразу же наложите швы. Это и будет — операция… Валентина Петровна, на вас — послеоперационные заботы: имитация болей в сердце — и сначала порезче, чтобы правдоподобней было и лучше больному запомнилось, докучливая опека, требование строго соблюдать режим… Ну да что вам объяснять?! Все — как полагается. Так, что же еще?.. Да ничего, пожалуй, коллеги. Еще — молчанье, о котором я вас прошу. Прошу, извините за высокопарность, во имя жизни этого… во имя жизни моего друга… Приступайте. А я пойду — поработаю пером у себя в кабинете.
И стремительно вышел.
В своей приемной, замедлив шаг, чмокнул в висок разговаривавшую с кем-то по ВТ Тамару.
— Будут спрашивать — я на операции. Освобожусь часов через пять.
…Телевизионная башня за окном казалась вычерченной черной тушью на голубой бумаге неба. Утреннее солнце и ни облачка.
Конечно, случиться может всякое… Конечно, не исключено, что Роман однажды доберется все же до истины, разберется, что к чему. Не исключено. Только бы это случилось — как можно позже! Время! Лишь ему дано сделать начатое сегодня… нет, не сегодня, а в тот вечер, когда ты предложил Роману вернуть его сердце… сделать необратимым. Чтобы открывшаяся правда ничего уже не могла изменить…
Письма бывают разные — по содержанию, по настроению, по картинке на конверте, наклеенной марке, толщине содержимого… Поздним сентябрьским потоком принесло на Главпочтамт ничем особо не выделяющийся конверт, слегка помятый и выцветший. С Главпочтамта письмо перекочевало в районное отделение связи, оттуда — в почтовый ящик Тарасова. За вечерним чаем Виктор Александрович извлек из конверта один-единственный листок блокнотной бумаги.
«Здравствуй, милый Витя!
Пишу прямо на пляже. Мы уже третий месяц в Алуште и, думаю, до зимы тут просидим. Черные, как черти. Роман начал толстеть, хоть и много плавает. Аппетит у него опережает расход калорий. Вовсю сочиняет свои опусы и, подозреваю, весьма преуспевает, отчего выглядит иногда ужасно самодовольным. Преуспел он и кое в чем ином… При встрече ты, конечно, все поймешь. Будь уверен: и я — придет время — не подкачаю. Ты меня, Витя, знаешь — мы ведь с тобой с одного двора!
Привет Тамаре!
В КОМАНДИРОВКУ
Самолет отлетал в девять вечера, но уже с момента пробуждения ощущение предстоящих перемен вносило в отлаженный годами распорядок субботнего выходного беспокойство, невольную торопливость, неуют.
— Жена! Дай мне спокойно добриться! Посмотри, ради бога, что там Димка вытворяет с моим чемоданом. Опять потом чего-нибудь не окажется… нужного!
— Я твои носовые платки доглаживаю… Дима, иди сюда!
Стоя в ванной перед зеркалом, Сергей соскабливал с лица намыленную щетину, и, когда в комнате грохнулся на пол стянутый сыном с дивана чемодан, под торчащим из пены поплавком носа заалело.
— Димка! Я тебе уши оторву! — На белой маске в зеркале разверзлась изломанная щель рта.
«Ну и физиономия у тебя сейчас! Закостенелый злодей в личине клоуна!»
Жена поспела к месту преступления минутой раньше, чему неторопившийся и понимавший, что специально не торопится, Сергей был, как всегда, рад, поскольку не мог себе представить, каким же образом станет однажды отрывать эти большие красивые уши от большой и такой родной головы.
Чемодан был уже на прежнем месте и в полном порядке, жена причесывала у окна сына.
«Затишье на шахматной доске! Ферзь прикрыл единственную пешку… Ничейное окончание…»
До отлета необходимо было сходить на почту. После обеда тянуло вздремнуть, но Сергей переборол себя, начал собираться и тут обнаружил, что приготовленная им к отправке бандероль сплошь исчеркана цветными карандашами.
— Дима! Ну-ка — живо ко мне!
Видимо, что-то в его голосе побудило жену появиться вслед за сыном, бросив кухонные дела.
— Дмитрий! Сколько раз я тебе говорил: не смей совать нос в мой письменный стол! Сколько раз?! Чья это работа? — Он потряс перед лицом сына размалеванным пакетом. — Я вижу, слова на тебя не действуют. Тебе скоро исполнится четыре года, ты уже взрослый парень, и мое упущение, что до сих пор я не познакомил тебя с ремнем. Сегодня свое упущение я хочу исправить… Чему ты улыбаешься?! Прекрати улыбаться!.. И хныкать не смей! Хныкать будешь потом, когда я вернусь с почты!
— Сережа!
— Не суйся, мать! Скажи спасибо, что я его не сейчас же пороть стану! Сам понимаю — остыть надо… А ты, художник, марш в спальню! Будь готов, дорогой, отец свои обещания выполняет!
— Право, Сережа…
Молча глянув на жену, он вышел в коридор, оделся, Схватил бандероль и, хлопнув дверью, побежал по ступенькам вниз.
«Чем только я его драть буду: ремня порядочного в доме нет, одни подтяжки?!.»
Вторая половина февраля — это уже, считай, весна, так же, впрочем, как вторая половина ноября — уже зима. Календарь календарем, а природа правит по-своему…
Необходимость командировки возникла неожиданно, вчера после обеденного перерыва, и поэтому ему пришлось срочно заканчивать — без него будет некому — последние годовые отчеты, задержаться на службе допоздна, взять часть бумаг домой, а теперь вот самому отправлять их в министерство. Хорошо, хоть о билете начальство побеспокоилось — сгоняло курьера.
Задание и удостоверение ему выписали на две недели.
Дней за десять, однако, вполне можно будет управиться, если постараться и если не случится ничего непредвиденного. Правда, День Советской Армии придется все-таки отмечать вне дома. Но ничего, за «днем мужчины» недалеко и Женский день… Наверстаем!
В помещении почты было многолюдно, к нужному ему окну тянулась унылая очередь — человек десять. Кресло за стеклянной перегородкой пустовало, покинутое, видимо, не сию минуту: женщина с коробкой в руках, ответив Сергею со вздохом: «Да я, я — последняя!» — выразительно покачала головой.
Дождавшись следующего за собой, он отошел в угол зала, распаковал, разноцветно перемазав пальцы рук, бандероль, бросил в урну хрустящий комок бумаги.
— Девушки! Нельзя ли там нашу хозяйку позвать? Сколько же мы ждать должны?! — не выдержала женщина с коробкой и села на освободившийся в этот момент диванчик у стены — в тщетном ожидании какого-либо ответа. Обратилась она к девушкам вообще, и потому ни одна из них головы не подняла, сделав вид, что просьба конкретно к ней не относится.
Сергей неторопливо вернулся в очередь. Почти сразу же из дверей задней комнаты служебного помещения появилась хозяйка их окошка: кресла, стола, весов, рулона упаковочной бумаги, банки с клеем, банки с постоянно подогреваемым на электроплитке сургучом. Выражение лица хозяйки было неприятно-вызывающим: «Вот уж — и в туалет нельзя сходить!»
Очередь облегченно вздохнула и оживилась. Довольная собой, женщина с коробкой осталась сидеть на диванчике, и Сергей стоял теперь за не замеченной им ранее девочкой лет двенадцати, с некрасивым лицом, симпатичным в то же время своей серьезной задумчивостью, отрешенностью от происходящего вокруг.
Ранец-портфель на ее спине был неумело зашит по шву тонкими нитками; шапка и пальто казались поблекшими — вероятно, после неоднократных химчисток. Сергею вдруг подумалось, что так же неказисто выглядел лет двадцать пять назад он сам, в донашиваемых после старшего брата брюках, куртках, ковбойках. Двадцать пять лет — вечность целая!.. За последние годы он привык видеть детей, как правило, хорошо, словно чуть-чуть празднично одетыми, отчего сейчас и смутился, глядя на девочку. Нет, на ней были не обноски, все — свое, для нее покупавшееся, только самое, пожалуй, дешевое, из ассортимента магазина уцененных товаров.
Солидный мужчина, стоявший впереди девочки, протянул приемщице объемистый пакет:
— Авиа… заказная!
Женщина с коробкой, поднявшись с диванчика, втиснулась перед Сергеем: освобождая ей пространство, неловко тесня своего заднего, он понял, почему не заметил девочку раньше — этот тонкий саженец между двух могучих дерев.
Отвалившись от окошка, мужчина тщательно изучил полученную квитанцию, спрятал в бумажник и направился к выходу.
— Мне, пожалуйста, открытку… вон ту, с орденом… к празднику Советской Армии… — Девочка, привстав на цыпочки, протянула в окошко пятнадцатикопеечную монету.
— Что ж ты из-за одной… — начала было приемщица, но, осекшись, молча подала открытку и сдачу.
Пока оформляли коробку женщины, пока упаковывали его бумаги, Сергей непроизвольно продолжал наблюдать за девочкой. Она сняла ранец-портфель, выждала, когда освободится стул, аккуратно села, достала авторучку и, подложив один из разбросанных по столу бланков телеграмм под открытку, начала писать — медленно, не отвлекаясь по сторонам, время от времени останавливаясь в раздумье и шевеля обветренными губами. Отойдя на минуту из очереди — заполнить адресный бланк для бандероли, он постеснялся взглянуть, что она там выводит… Выходя на улицу, оглянулся в последний раз: девочка опускала открытку в громоздкий почтовый ящик, в щель для иногородних писем.
Ослепленный солнцем, он остановился закурить. Попавшаяся сигарета оказалась порванной, он полез достать новую и услышал за спиной хрипловатый голос:
— А ты что здесь делаешь, Марина?
Обращались, конечно, к е г о девочке.
— Я… я на почту заходила… Я только взглянуть…
— На что там смотреть, не знаю?!
Женщина лет тридцати пяти протирала перчаткой стекла очков. Желтые от курева пальцы… довольно свежий маникюр… Девочка переминалась с ноги на ногу, теребя варежку. При взгляде на них — обеих сразу — было ясно, откуда у девочки этот нос «уточкой», опущенные углы большого рта, бесформенно-округлый подбородок.
— Я… открытки к Восьмому марта… Наш председатель отряда Востриков дал мне задание найти — где можно покрасивее купить… для учительниц и для девочек.
— Так ведь рано еще — к Восьмому…
— Востриков говорит: потом не найдешь хороших!
— Во кавалеры пошли! Ты бы сказала своему Вострикову, что будущим мужчинам полагается самим такие дела делать, а не вас, дурех, заставлять!
Рассматривая женщину, Сергей старался угадать, чем она занимается, где работает, но ничего определенного сказать себе не мог. Женщина хорошо, например, «вписывалась» в интерьер приемной его генерального директора, ее вполне можно было представить за столом бухгалтерии или в вечной суете и неразберихе их отдела снабжения. И в тишине библиотеки — в окружении картотечных ящиков, стеллажей с подвешенными к ним цветочными горшочками — она была бы на месте…
— Так и передай от меня Вострикову!
— Ладно, мама, передам…
— А сейчас подожди тут — я забегу узнать, почему нам вчера опять «Вечерку» не принесли. Вместе домой пойдем.
— Ты бы мне утром сказала — я узнала бы.
— Чудик ты, Марина! Станут они с тобой разговаривать?! Я уж сама!..
Девочка отошла к стене дома. Достав носовой платок, промокнула лоб, смахнула бисер пота, выступивший над верхней губой.
«Да, нелегко в ее возрасте дается э т о… На все опыт нужен!» — подумал Сергей и, поеживаясь на похолодавшем ветру, отправился восвояси.
Дома было тихо — радио и телевизор выключены.
— Димка спит… — сказала, по одному взгляду привычно поняв его, никогда не ожидающая лишних вопросов жена. Она собирала шваброй с пола остатки мусора; собрав, стряхнула в унитаз, спустила воду. — А я тебя смогу проводить, Сережа, до самого аэродрома! Я попросила приехать маму — через час она будет. Пускай заодно и переночует у нас.
— Пускай, конечно.
Он потоптался в коридоре, пытаясь вспомнить что-то, постоял над телефонным аппаратом, внимательно рассмотрел в зеркале свой утренний порез под носом, еще потоптался…
— Поставь чайник — пить смертельно хочется!
С такси они связываться не стали: безнадежность — относительно быстро дозвониться до диспетчера, заказать машину на нужное время, дождаться ее без нервотрепки — в субботу-то! — исключала комфортабельный вариант первых километров командировочного маршрута. Посидев, как положено, перед дорогой, вышли они из дому за два часа до времени вылета.
Отойдя от парадной несколько шагов, Сергей остановился:
— Забыл все-таки что-то… точно — что-то забыл!
— Ну, подумай.
Он и правда минуту подумал, поставив на панель чемодан, потом, махнув рукой, снова подхватил его.
— Ладно! Все равно — не возвращаться же! Пути не будет.
Дошли до станции метро, без толкотни спустились на платформу, сели в вагон.
— Нет, что же я все-таки мог забыть — не то в чемодан сунуть, не то сделать? Ума не приложу!
— Электробритву взял?
— Взял.
— Платки я тебе сама положила — с левой стороны.
Так… Так… Почитать взял… Дорожные шахматы… Аллохол… Мыло, зубная щетка, паста… Документы… Всё вроде на месте… Позвонил… позвонил… За квартиру уплачено…
— Может, ты «Вечерку» хотел с собой прихватить? Ту, с шахматными задачками?
— Без меня решай задачки, с мамочкой! Досыта наговоритесь — глядишь, можно будет и головой поработать, языкам отдых дать.
— Он же что-то забыл — он же еще и злится!
— Да не злюсь я. Не люблю неясностей…
Он подумал вдруг о девочке, отправлявшей днем поздравительную открытку. Вспомнил оставленный им тогда, на почте, без внимания взгляд женщины с коробкой — как она смотрела на заштопанные чулки и стоптанные башмаки девочки. Вздыхала… Нет, не только он присматривался, не только он наблюдал! Теплится еще в людях чувство причастности к чужому неустройству, к чужой нужде. Слава богу, что теплится…
— Кстати, а вчера нам «Вечерку» приносили? Я что-то не видел.
— Принесли вчера «Вечерку», на твоем столе лежала «Вечерка»!
— Ага. Значит, внимания не обратил…
На кольце автобуса, подбрасывавшего от метро в аэропорт, пришлось ожидать. И отправился автобус не сразу, так что, когда они оказались наконец в огромном зале ожидания, регистрация на их рейс заканчивалась.
— Праздник на носу… — не глядя на Сергея, сказала жена.
— Ничего себе — на носу! Больше чем полмесяца еще. И я же сказал: успею вернуться!
— Речь не о нашем, празднике — я про двадцать третье февраля. Ты там не особо празднуй-то!
— Ну вот! Последний, как говорится, инструктаж! Интересно, все жены так же своих мужиков напутствуют? Потолкуй с приятельницами, разузнай: вернусь — расскажешь! Хоть на пятом году супружества знать буду: у меня одного жена такая или и другим не легче!
— Многие семьи с командировок разных, с рыбалок да поездок на охоту разваливаться начинают. Где вино, где веселье, там и… женщины… Далеко за примерами ходить не надо: ты, когда от первой жены уходил да со мной женихался, не просыхал, помню…
— Хватит! Тебе не кажется, что пластинка несколько заезжена?
— Ничего, ничего, потерпи!
— Тише! Погоди… Посадку объявили!
Они спустились этажом ниже, влились в толпу отлетающих-провожающих, целующихся и обнимающихся на подступах к эскалатору.
— Никак все же не могу успокоиться: что забыл? чего не сделал?
— Рыбой я тебя редко кормлю! — засмеялась жена.
— Тебе все хаханьки! Никакого сочувствия! Рот до ушей — неловко даже: мужа провожает — всплакнуть хотя бы для приличия полагается, а она веселится! — Сергей извлек из кармана паспорт, билет, посадочный талон. — Самое смешное будет, когда я вернусь: вот увидишь — вернусь и сразу же вспомню, что забыл!
— Вот это непременно! Это уж — как пить дать! — засмеялась жена совсем откровенно и несколько раз быстро поцеловала его в одну и другую щеку.
— Смеется?! — Он удивленно поднял плечи, встал на ребристую ступеньку эскалатора и так, с поднятыми плечами и склоненной набок головой, полого поплыл вверх — на досмотр ручной клади и к выходу на летное поле.
ВИТОК СПИРАЛИ
1
Дом — небольшой, дачного, по внешнему виду, типа, но теплый, рубленный из толстого бруса, — стоял на кривой улочке недалеко от ее отворота с шоссе, отгороженный и от шоссе и от параллельной ему железной дороги стеной уже не юных, но еще не загрубевших, послевоенной посадки, сосен и елок. Деревья полностью скрадывали шум проезжавших автомобилей и частично — грохот электричек.
В передней комнате, обставленной — так же как спальня, веранда и кухня — подержанной городской мебелью пятидесятых годов, в кресле-качалке сидела Светлана Петровна, нестарая шестидесятилетняя пенсионерка, и вязала.
Из мерцающего окошка телевизора дикторша досказывала очередные домыслы метеоцентра относительно погоды на завтра: «…ожидается пасмурная, с прояснениями. Временами — дождь. В отдельных районах области возможны грозы. Температура воздуха: ночью — восемь-десять градусов тепла, днем — тринадцать-пятнадцать…»
Светлана Петровна оторвалась от вязания, сняла очки и, склонив набок голову, укоризненно посмотрела на дикторшу.
— Вечно у вас, милая, винегрет! И дождик, и солнышко, и гроза — всего понемногу… В старое время, бывало, глянет человек на закат, скажет: «Вёдро!» — или, наоборот: «Дождь!» — и непременно угадает — как скажет, так и будет. Потому что на небо смотрел! А теперь всё — с неба норовят, со спутников да ракет. Так-то, милая!
Дикторша, обидевшись, исчезла из окошка, и сразу же в нем возникли гудящие трибуны стадиона. Светлана Петровна выключила телевизор и, спохватившись:
— Чай-то мой, чай! Совсем меня склероз доконает… — просеменила на кухню; сняв с газа большой эмалированный чайник, залила кипяток — в заварной, накрыла заварку полотенцем и вернулась в качалку.
Дверь с веранды в кухню распахнулась, вошел муж Светланы Петровны — Корней Корнеевич.
— Ау! Это ты, отец?
— Я, мамка, я…
Корней Корнеевич помешкал у газовой плиты и, слегка покачиваясь, прошел в комнату.
— Явился, мамка, не запылился!
Даже не поглядев на него, Светлана Петровна безнадежно махнула ладошкой:
— Не запылился, да причастился!
— С удачной продажи полагается… Все необходимо обмывать, хоть понемножку, но — обязательно. Мирового значения закон!
Он грузно опустился на диван и начал разуваться.
— Вспомни, мамка, как я подолгу всегда ботинки-полуботинки носил! В чем причина, думаешь? В том причина, что всякий раз покупку обмывал: сам покупал, сам обмывал. С тобой же, бывало дело, как ни пойдешь, что ни купишь — все вскорости прахом! Мне жмотничала на маленькую, а себе через это трату наживала — бо-о-ль-шу-щу-ю!
— Мели, Емеля! Обмывал, конечно, не пропускал случая! Только прикинь: много ли ты по земле-то ходил в своих ботинках-полуботинках?! Все за рулем да за рулем — оттого и носились долго. Экономист!
— Ну чего ты заводишься, чего заводишься без стартера?! — Корней Корнеевич швырнул снятые башмаки к порогу. — Я — что: пенсию не всю тебе отдаю?
— Да всю, всю!
— Раз всю, так и рули — не заруливай! Пенсию получи до копеечки, а что сверх — то мое: как хочу, так и ворочу… Вот, кстати, и тебе кое-что. — Корней Корнеевич достал из-за пазухи сверток, протянул жене. — Глядишь, зимой пригодятся.
Отложив вязанье, Светлана Петровна с деланным равнодушием развернула серую бумагу.
— Рейтузы! Как есть — рейтузы! — Она пощупала ткань, внимательно изучила вязку. — Настоящие шерстяные. Ну, догадался!.. Бабы-то тебя не засмеяли, когда покупал?
— Бабам в очереди не до смеха, у баб своя забота: им достанется или не достанется. Хоть бюстгальтер покупай — бабы носом не поведут.
Светлана Петровна убрала подарок в комод, подняла ботинки мужа, вышла на кухню и принесла валенки — огромные, подшитые, без голенищ.
— Не сиди босой-то! Ступай умойся — вечерять пора: чай у меня перепрел.
И снова пошла на кухню. Корней Корнеевич поспешно зашаркал вслед.
Светлана Петровна достала из холодильника еду.
— Бутылку сам выставишь или мне прикажешь искать?
— Какую бутылку? Какую еще бутылку?!
— Да будет тебе!
Вздохнув, Корней Корнеевич извлек из-за плиты водку.
— Вот ведь нюх у тебя, да-а-а! Исключительный нюх! И главное — с годами не пропадает! На поводок тебя надо и в милицию отвести — хорошие ищейки у милиционеров в большой цене! — Он достал из буфета стопку. — Ты-то согрешишь?
— Эх, Корней! Столько лет с тобой живу, а насмешничаешь ты — все одинаково! Патефон испорченный!
Корней Корнеевич грузно сел за стол, придвинул к себе тарелку.
— Хватит хлопотать, и так у тебя тут закуски — на маланьину свадьбу!.. Ну, за птичек!
Светлана Петровна села рядом, налила себе чаю.
— Коля не говорил, когда теперь заедет? Слышь, отец?
— Колька-то? Ничего не сказал. Торопился: высадил меня у рынка и тут же пассажира взял. «Работа, говорит, папаня, работа! Деньга, говорит, сама в карман не капает!..»
— Дались ему эти деньги! Совсем он какой-то дерганый стал…
Корней Корнеевич, налив вторую стопку, демонстративно отставил бутылку подальше.
— Дерганый! А ты теперь только заметила?! Он, почитай, третий год уже дергается, с той аварии… Оттого и пошло у нас в семье все наискось: Колька дергается, и его разлюбезная — туда же! Сколько раз я тебе повторял, столько и еще повторю: хорошо, что мы квартиру им оставили да сюда перебрались, хорошо! Ничего путного из совместного проживания не получилось бы все равно. Или не нравится тебе тут, мамка, плохо тебе, может быть, тут?
— Не плохо, Корней.
— Не плохо, а упрямилась небось, упиралась — дом-то покупать! Сбережений жалко было! На кой они, сбережения?! На похороны нам с тобой осталось малость — и ладно: все никому разоряться не придется, за наши же трудовые в землю опустят, да и на поминки хватит. Авось не скоро нас покличет беззубая, но уж покличет непременно: в эту дорогу каждому однажды свои манатки собирать приходится… До того, однако, поживем еще с тобой, что не жить!
Корней Корнеевич незаметно вернул бутылку к себе.
— А что внучка́ нам на лето не доверяют, мамка, так это от нее идет, от невестки. «Мы — на Юг, мы — на Юг!..» Много ли пацану с ее Юга пользы? Была бы польза — не болел каждую зиму по месяцу… Ну, за здоровье Санечки-внучка!
— Хватит тебе! Дорвался…
Светлана Петровна забрала бутылку, заткнула хлебным мякишем и, поставив в буфет, оценивающе покосилась на мужа.
— Ты, мамка, спрашиваешь, на что ему деньги дались? Да? Я себе тоже аналогичный вопрос задаю. В доме все есть, и сам и семья одеты, обуты, не хуже людей ходят. По югам, опять же, разъезжают… Засосало парня, обычная история — засосало! И заметь, мамка: в такси его никто не гнал! Выучился на второй класс — сел, как человек, на автобус: год поработал — чего-то не понравилось. Чего — спросить? В Сибирь подался с геологами, за длинным рублем! Летом съездил — осенью уволился: у геологов зимой работы нет. Начал того, помнишь, «шишку» возить, на черной «Волге» покрасоваться захотелось! — Корней Корнеевич задумчиво повертел в пальцах пустую стопку. — Я тебе не говорил, но так думаю: не обошлось в деле с аварией без этого самого «шишки», не обошлось! Дружба у них с Колькой непонятная образовалась, крепко их одной веревочкой что-то повязало, не знаю, правда, что. А ведь один — извозчик, другой — седок. «Шишку» я и видел всего раза два, а раскусить успел: не из тех он людей, кто задарма для другого пальцем пошевелит, не из тех. Но и пошевелить пальцем-то, кроме него, некому было, некому было помочь Кольке выйти тогда сухим из воды. И не вышел бы — уж ты мне поверь! Поскольку виноват был на все девяносто процентов, а тот, что в тюрьму отправился, — на десять остальных… У того, впрочем, тоже семья…
— Девочке третий годик шел… А сам — без родителей, детдомовский.
— Тебе откуда известно?
— Интересовалась.
— Ну-ну! — Корней Корнеевич задумчиво посмотрел на жену. — Мне радоваться надо было — все же родное дитя на свободе осталось, а не радовалось. Осадок вот тут, — он постучал кулаком по груди, — нехороший лег… Когда судья приговор объявил, люди в зале зашикали, кто-то в задних рядах даже засвистел. Колька башку опустил и — на выход, а другого-то под стражу берут. И я тут сижу — головы не поднимаю, за Колькой не пошел… Налей ты мне, мамка, еще одну, последнюю!
Светлана Петровна возвратила бутылку на стол, сама налила мужу и остатки в буфет убирать не стала.
— Повторяю: никто его в такси не гнал! Не хотел больше возить своего босса — шел бы опять на автобус! Нет, подайте теперь ему «Волгу» в шашечках! Получил всякими правдами-неправдами шашечки! Так и там не сидит на месте — из одного парка в другой перелетает! — Корней Корнеевич наколол на вилку огурец. — Ты у меня — божья коровка: ничего не ведаешь!
— Ведаю небось.
— Ах ведаешь?! Тогда ответь мне: зачем он фамилию переменил, женину взял? Чем их фамилия лучше? Трофимовы, ха!.. Сына, говорит, в классе задразнили: чижик-пыжик, чижик-пыжик! Во-первых, мы не Чижиковы, мы — Чижовы! А чиж — птица положительная, уважаемая… Не в том здесь дело! Задразнить любого можно. Иванов: Иван-болван! Морозов: мороз — сопливый нос! Петухов: петух-лопух! Трофимов: Трофим… Трофим… Ай, да ну их к чертям собачьим! Еще раз за пташек! — Корней Корнеевич выпил и, забыв закусить, положил вилку.
— Снегиря-то, Корней, того, что на генерала похож, кому продал?
— Толстяка твоего? Про него — помню кому. Про остальных не помню, а про него запомнил: женщине с девочкой. Они первые подошли и сразу его выбрали, оттого и запомнил. Еще — лицо женщины знакомым мне показалось, где-то я его видел, хоть убей — не помню где, а видел.
— Склероз у тебя тоже.
— Может, и склероз — не тебе одной этакое счастье. Знакомое, понимаешь, лицо…
— Не ломай голову: если и вспомнится, так само собой.
Светлана Петровна убрала со стола, оставив лишь бутылку, мужнину стопку и вилку с непочатым огурцом. Вытерев насухо клеенку, посмотрела в окно, потом — на стоящий в нише буфета будильник.
— Июнь — он и есть июнь: на дворе — будто первые сумерки, а по часам — уже ночь. Пора спать, Корней!
— Иди, иди, ложись! Я сейчас: дом запру и тоже — на боковую.
Он накрыл бутылку пустой стопкой, опер голову на руку и долго еще сидел в одиночестве, отрешенно глядя куда-то в себя.
2
Лариса укладывала дочку спать.
— А рубашечку не снимай, не снимай! Я оставлю на ночь форточку открытой — замерзнуть можешь: на улице опять дождь.
— Значит, папа и сегодня не приедет? Ты обещала — а он позавчера не приехал. И вчера дождь был — папа тоже не приехал.
— Приедет, девочка. Не сегодня, так завтра — обязательно. Начальник, наверное, задержал нашего папу. Любят начальники командовать! А у папы знаешь сколько дела там… в командировке?!
— Сколько? Куча мала, да?
— О-о-громная куча мала! И все дела нужно непременно закончить, ни одного, самого маленького, не должно остаться!
— Он насовсем приедет, его туда больше не пошлют?
— Не пошлют, Катюша… Спи.
Катюша натянула одеяло до подбородка, зажмурила и тут же снова открыла глаза.
— Наверное, он уже ехал к нам, а поезд с рельсов сошел, теперь поезд на рельсы ставят, а папа помогает его ставить…
— Не фантазируй! Спи, я сказала! Спокойной ночи! — Лариса погасила торшер и вышла.
«…временами — дождь. В отдельных районах области возможны грозы. Температура воздуха…»
Она убавила звук телевизора, и обезголосевшая теледама стала похожа на шевелящую губами рыбину.
Зазвонил телефон.
— Слушаю!.. Добрый вечер, мама!.. Да вот, уложила Катю, носки ей довязать собралась… Нет, не приехал еще… У него в телеграмме «в конце недели» сказано… Сегодня? Суббота… Суток двое ему поездом… Что у меня на работе может быть нового?! Сижу — черчу, копирую. Институт совсем опустел: кто — в летних командировках, кто — в отпуске уже… Катя здорова… Выехал детсад. Туда же, что и прошлым летом… Я с заведующей договорилась: если нужно будет, она возьмет Катюшу попозже… да, до августа, а на август, как мы условились, с тобой в деревню… Я ее покамест в другой садик перевела, который не выезжает… Недалеко, по пути на службу… Про мой отпуск — с Алексеем решим. Не знаю, будет ли он сразу устраиваться работать или отдохнуть ему какое-то время можно. Не разбираюсь я в подобных делах, а он в письмах не очень распространяется… Хорошо, хорошо, я тебе тут же сообщу. Или он сам позвонит… До свидания, мама!
Лариса постояла в задумчивости у телефона, полистала висящий над ним календарь и взяла со стула начатое вчера вязанье. Присев на диван, прошла ряда два, повела быстро затекшими плечами, скинула тапочки и устроилась поудобнее — полулежа. Вскоре она уже спала, положив голову на вышитую яркими цветами подушку.
С улицы в приоткрытое окно донесся шум подъехавшего автомобиля, удар захлопнутой дверцы, снова шум автомобиля — удаляющийся. Пробормотав что-то во сне, Лариса повернулась на другой бок и продолжала спать.
В прихожей щелкнул замок, дверь отворилась и вошел, с чемоданчиком и рюкзаком, муж Ларисы — Алексей. Поставив вещи в угол, он снял кепку и пиджак, повесил на торчащие из стены оленьи рога, придвинул к себе табуретку и выставленные на видное место шлепанцы, посидел минуту-другую, прислушиваясь, и стал переобуваться.
Войдя в комнату, оглядел ее, скользнул взглядом по жене и, подойдя к висящей у окна клетке со снегирем, долго рассматривал забеспокоившуюся птицу. Потом перешел в спальню и, не зажигая света, склонился над кроваткой дочери…
Когда, вернувшись в комнату, он сел к столу и закурил, от дыма ли, от ощущения ли присутствия другого человека, Лариса сразу проснулась и, увидав мужа, босая, устремилась к нему.
— Господи! Наконец-то!
Он не спеша поднялся навстречу и обнял ее — спокойно, похлопывая ладонями по вздрагивающей спине.
— Ну чего ты, чего? Спала бы…
— Спала бы! Я только-только задремала. Ночью-то раз по десять проснешься…
— Будет тебе, будет!
Высвободившись из объятий, он сел на прежнее место.
— Что ж ты точно не указал в телеграмме, когда приедешь? — Лариса села напротив. — Встретили бы… «В конце недели»! Среда — середина, с четверга — ждем! Катя все спрашивала, расстраивалась. С полчаса как уложила ее.
— Здорова?
— Тьфу-тьфу, не сглазить бы!
Заметив нагоревший на папиросе мужа пепел, она сбегала в прихожую за пепельницей.
— Когда буду — я и сам точно не знал. И не хотелось, если признаться, чтобы встречали — не с курорта…
— Ты наверняка голодный? Голодный, голодный! Я сейчас — мигом соберу! — И она вновь выбежала.
Алексей, свесив до полу руки и закрыв глаза, покачивался на стуле.
— Вот и дома…
— Мама звонила совсем недавно — спрашивала, не приехал ли ты. — Лариса принесла посуду. — Не хочешь поговорить с нею?
— Завтра позвоню.
— А то — успокоил бы.
— Завтра, все — завтра.
Внеся на подносе еду, Лариса протянула ему нож:
— Нарежь хлеб, Алексей.
— Руки помыть надо…
К его возвращению в комнату стол был уже готов, жена распоряжалась закуской. Алексей раскромсал батон, нарезал черного…
Добавив в его тарелку еще ложку мясного салата, Лариса встала.
— За твое избавление!..
— Можно и за это, только ты сядь, пожалуйста!
Они выпили-закусили, после чего получилась пауза, и Лариса заторопилась налить по второй.
— Ты рассказал бы хоть, как т а м…
— Я тебе в письмах обо всем писал.
— В письмах, надо полагать, многого не напишешь…
— Я все писал… что было нужно. А о чем не хотелось — так и сейчас вспоминать не тянет… Поднимай, жена!..
— Тяжело было?
— Как тебе сказать? Тяжело — это неверно… неточно… Не определить одним словом, как было, всякое-разное случалось.
— О нас-то скучал?
— Скучал…
— А мы с Катюшей, когда получили твою телеграмму, праздник себе устроили: поехали к маме, я купила торт, Кате — пепси-колу и мороженое. Посидели — три женщины, погоревали, порадовались.
— Катька-то — женщина!
Снова возникла грозившая затянуться пауза, и Лариса снова заспешила…
— Ты ничуть не изменился, Алексей. — Она неуверенно потрепала его по волосам. — И внешне… и в разговоре все такой же: как было — слова из тебя клещами не вытянуть, так и теперь.
— Философствовать да краснобайничать там не учили. Там в ходу иные занятия, а для языка самое надежное место — за зубами.
Лариса вдруг обратила внимание на то, как Алексей ест, и губы у нее задрожали.
— Не торопись, Алеша… Ну что ты, право, не жуешь совсем?
— Действительно… Никто вроде не подгоняет. — Он усмехнулся и отложил вилку.
— В институте всё спрашивают, с какого числа я в отпуск пойду. По графику у меня — с пятнадцатого июня. Я тянула с ответом — тебя ждала, не знала, что говорить: ты же ни слова о своих планах не писал. Давай махнем куда-нибудь подальше — отдохнем по-человечески! Или тебе сразу на работу надо устраиваться?
— Можно не сразу. Но и поехать… поехать я никуда пока не смогу: дело одно есть. Необходимо побыть с полмесяца в городе…
— Что за дело, если, конечно, не секрет?
— Разговора не стоит дело… пустяки… За дочку!
— За дочку!
Они замедленно, уже почти не разговаривая, закончили ужин.
— Ну, спасибо, жена! Давно домашнего не едал — отвык. И этого, — он постучал вилкой по бутылке, — сто лет не нюхал.
— Ты хоть сыт?
— Сыт, сыт! Убирай со стола.
— Я сейчас чай поставлю.
— Не надо… Я бы помылся с дороги. Горячая идет?
— Идет.
— С ваннами там тоже… не предусмотрены там ванные.
Алексей медленно обошел комнату, остановился возле клетки со снегирем.
— А этот откуда здесь появился?
— Это я сегодня купила. Ты ведь любил всегда птиц… Я хорошо помню твои рассказы про живой уголок, что у вас в детдоме был, и про юннатский кружок… А синиц тех наших, как только ты написал — я сразу же выпустила, и все эти годы никакой живности мы не держали. Не знаю, с чего вчера взбрело в голову, подумала — вдруг ты доволен будешь? Вот нынче с утра и отправились мы с Катей на рынок, оставили тебе записку и поехали.
— А что за колечко у него на лапке?
— Сама удивилась, когда разглядела дома.
Алексей потянулся открыть клетку.
— Нечего ему за решеткой сидеть — на воле веселей!
— Погоди, Алеша, погоди! Пропадет он в городе! Если выпускать — так в поле или в лесу, и лучше всего там, где поймали… Старик, который продал нам его, разговорчивым оказался, все объяснял, как он их ловит, какие хитрости придумывает. Что же за место он назвал — где живет? Постой, постой… Ага! Шестьдесят третий километр по Северной дороге! Точно: платформа Шестьдесят третий километр!
— Верно, пожалуй, про поле. — Алексей отошел от снегиря. — Уж возвращаться из неволи — так прямо домой! Верно… Шестьдесят третий километр я знаю — часто в свое время приходилось проезжать на машине. Там озеро красивое: почти все лесом окружено, а со стороны шоссе — пляж. Съездим как-нибудь — будет погода хорошая: и бедолагу этого по назначению доставим, и отдохнем заодно, покупаемся… Ну, а пока я все же в ванной купнусь!
— Полотенце на вешалке — чистое! А белье я тебе принесу — начинай мыться… Грязное в корзину брось! — прокричала ему вслед Лариса.
Закончив кухонные дела, она, негромко напевая, собрала мужнино белье, прошла в прихожую, толкнула дверь ванной. Ванная оказалась запертой. Пожав плечами, Лариса постучала и, когда дверь отворилась, просунула в дохнувший влажным теплом проем голову.
— Ты чего это?
— Да так… по инерции.
— Вот — здесь тебе все, что полагается. Спину потереть?
— Я уже. Спасибо.
— Ну и наколки у тебя, Алеша! Кого только нет! От чертей и… Делать, что ли, нечего было?! — Она осеклась. — Я хотела сказать… зачем ты это?
— На память, жена, на память! Вкус у тамошних художников, верно — своеобразный, да выбирать не приходилось… Иди, ладно, ложись спать.
Зазвонил телефон.
— Мама, наверное, опять! Не терпится…
Лариса прикрыла дверь ванной и пошла в комнату.
— Да?.. Добрый вечер, Федор… — Лариса оглянулась. — Не хотела и не хочу. И не могу сейчас… Алексей приехал… — Она слушала, теребя шнур. — Ладно, будь по-твоему… Да, на обычном… Хорошо!
Повесив трубку, она прошла в спальню, засветила торшер, разделась, глянула в зеркало и, вздохнув, принялась мазать лицо кремом.
Распаренный Алексей, в футболке и трусах, вышел, причесываясь, из ванной, сел в комнате за прибранный стол, закурил. Сделав пару затяжек, отложил папиросу, достал из шкафа простыню, раскинул по дивану.
— Алексей?.. — Лариса стояла в дверях, изумленно глядя на мужа.
Он пробормотал:
— Я, знаешь, здесь сегодня посплю…
Запахнув полы халата и подвязав кушак, Лариса произнесла осипшим вдруг голосом:
— Ну… хозяин — барин… — и, едва сдерживая слезы, вынесла подушку. — Одеяло — тоже в шкафу, где простынку брал, только на нижней полке…
— Да не сердись ты, не злись, Христа ради! Я же… я же — как с мороза еще, не оттаявший. Вон, пот льет ручьем, а внутри…
— Чего уж… — Она ушла в спальню и, закрыв руками лицо, в беззвучном плаче упала на кровать.
Алексей расстелил одеяло, зажег погасшую в пепельнице папиросу, докурил, выбросил окурок в окно, лег. Плач, несмотря на все старания Ларисы заглушить его, проникал в комнату. Алексей долго и томительно ворочался с боку на бок, наконец не выдержал и, поднявшись, пошел в спальню…
3
Завгар спецмонтажного управления, СпМУ, Иван Михайлович Прошин привычно на слух определил, по какому из двух стоящих перед ним телефонов кто-то его домогается (один аппарат всегда басил, другой — захлебывался собственным звоном), и снял трубку с красного, местного.
— Алло!.. Да, слушаю вас, Семен Семенович!.. Микроавтобус РАФ? Нет сегодня РАФа… Потому нет, что на линию не выходил… У вас, Семен Семенович, на столе под стеклом лежит график технического обслуживания и ремонта нашего автотранспорта, утвержденный главным инженером, то есть вами. — Прошин посмотрел на график, висящий на стене. — По нему выпадает микроавтобусу нынче стоять на техническом обслуживании номер два… да — ТО-два, вот он и стоит… На линии должно быть двадцать два автомобиля из двадцати пяти… Так оно и есть: все двадцать два бегают… Стараемся, Семен Семенович! — Прошин положил трубку. — Вот так! По усам!..
Он вылез из своего изрядно залосненного кресла, прошелся, пританцовывая, по конторке, остановился возле пустующего стола — при входе справа.
— Чиппы-дриппы, эти гриппы! ОРЗ — болеют все!.. Скрутило помощницу мою, всерьез, видно, скрутило. Всю эпидемию держалась, а лето наступило и — пожалуйста!..
Воротившись на место, завгар снова посмотрел в график, что-то вспомнил и, поспешно повернув диском к себе зеленый телефон, набрал номер.
— Алло! Зиновий Борисович? Привет, Зиновий! Как жизнь молодая?.. Ага… У меня — тоже бьет и тоже — ключом по голове!.. Слушай, какое дело к тебе: карданный вал к «рафику» нужен до зарезу!.. Выручи, Зиновий, я в долгу не останусь, ты знаешь. Главному моему завтра в совхоз приспичило ехать — людей скоро на сено отправляем. На рекогносцировку, того-этого, начальство катить должно, а у меня карета поломата… Прокладки?.. Есть такие, есть!.. Хор!.. Хорошо, говорю, присылай гонца!.. Письмами обмениваться?! Да какие, к шутам, письма?! Баш на баш — и точка!.. Ну, новости у тебя!.. Ладно, сочиню, сочиню… Я тогда еще растворитель впишу — ей-богу, ни капли не осталось! Ну, порядок! Бывай здоров! — И Иван Михайлович тем же пританцовывающим шагом заскользил к пишущей машинке, стоящей под чехлом на столе у окна.
До машинки ему добраться не удалось: дверь отворилась и появился председатель профкома управления Кобозов.
— Добрый день, Михалыч!
— Привет, профбог, привет! Что такой хмурый?
— Не с чего особо веселиться. — Кобозов придвинул ногой стул, со вздохом сел. — Устал с кляузами разбираться. То у меня заседаем, то в парткоме, то в райком вызывают. Пишет какая-то стерва и пишет! Подпольная кличка — «Доброжелатель». Хоть бы что поновей придумал себе в псевдонимы! И настырный, гад! Уже до горкома добрался: неоперативно-де реагируем на его сигналы!
— О чем сигналы-то?
— А о разном сигналы, о разном. И о тебе в частности, и ты в стороне не остался.
— В каком же разрезе — обо мне?
— Загоняет, мол, завгар Прошин запасные части к автомобилям на сторону, чтобы на выпивку ежедневную иметь. В этом, мол, и секрет кроется, почему транспорт нашего СпМУ плохо работает, простаивает подолгу в ремонте.
— Вот сволочь! Ты же знаешь…
— Знаю! Дрянь дело с запчастями: не обменяешь — не поедешь, хочешь жить — умей вертеться, — знаю!
— Да я только что у дорожников карданный вал для «рафика» выпросил — за прокладки!..
— Ну и молодец! Не бери в голову — работай, как работал. От сволочи — чего ждать?! Начальник ОТЗ у него наряды липовые подписывает, мзду, соответственно, от рабочих имеет. Главный бухгалтер — сожительствует…
— Главбух — сожительствует?!
— Вот-вот! Я и говорю: потеха! Какая из нее сожительница — ей же за пятьдесят давно, пенсионерка, на ходу рассыпается?!
— Факт, рассыпается! На работу и с работы в автомобиле возим!
— Одним словом, несет всех по кочкам, за милую душу несет! Проверим — сплошное вранье, а он опять пишет — как это поется — «все выше и выше!». С нас снова требуют: разобраться! Представить объяснение! А мы и разбираемся, а мы и заседаем. Дьявольщина какая-то!.. Было хорошее вроде решение — анонимками не заниматься, в мусорную корзину отправлять, жаль — похоронили. — Кобозов вместе со стулом перебрался поближе к завгару. — Ну да я к тебе не жаловаться пришел, я, в общем-то, насчет рыбалки субботней. Большой автобус будет? Плешь мне наши рыбачки́ переели!
— Помилуй, родной! Сегодня всего лишь среда!
— Известно, что среда. Завтра — четверг, послезавтра — пятница… Давай уж лучше заранее обо всем перетолкуем, чтобы всем спокойнее спалось. Или у тебя «проколов» с этими поездками не было? Вспомни весну, Михалыч!
— Весна — это весна. Самый разгар ремонта, подготовка к техническому осмотру — особое время… И еще, если говорить честно: не лежит у меня душа давать автобус на подледный лов весною, не лежит! Только и слышишь по радио: там машина выехала на озеро — провалилась, там льдина откололась — унесло горемык в море-океан — на вертолете выручали. По воздушному тарифу — пятьдесят рубликов нынче за каждую спасенную авиацией душу! Из собственного той души кармана! Отдай да еще спасибо скажи! Золотой получается рыбка, того-этого…
— Ты, Михалыч, разговор в сторону не уводи! Будет в субботу автобус?
— Будет, язви вас!..
— Так бы и сразу! В колдоговоре что записано по части обеспечения выезда трудящихся на природу, помнишь?
— Помню!
Прошин встал и направился к пишущей машинке. Он успел снять чехол и переложить листы бумаги копиркой, когда раздался стук в дверь.
— Входи, кто там…
Вошел Алексей.
— Здравствуйте, Иван Михайлович!
Прошин несколько мгновений молча смотрел на него, потом быстро шагнул навстречу, радостно заулыбался.
— Бобриков!.. Ле-ха! Здорово, Леша, здорово!
— Здравствуйте!
— Это наш председатель профкома, — кивнул Прошин на Кобозова, тряся руку Алексея.
— Добрый день!
— Здравствуйте. Кобозов. — Председатель — тоже за руку — поздоровался.
— Значит, вернулся, Леша? Вернулся… Погоди, ты, если мне память не изменяет, к зиме должен был, того-этого… развязаться?
— Точно, Иван Михайлович. Скостили полгода, получилось — к лету.
— Полгода — и то хорошо! Да ты присядь, присядь! Посидим — потолкуем: не вчера, чай, расстались.
— Я не помешаю? — прервал собравшийся было уйти, но раздумавший Кобозов.
— Не помешаешь, не помешаешь… Ну что, Алексей, как там… того-этого?
— Да… В другой раз лучше, Иван Михайлович, про это. И что рассказывать?! Как говорится: чтобы все понять — самому побывать надо, а этого я, конечно, никому не пожелаю.
— Пожалуй… Ладно, Леша! Что было — то было, прошло и скоро быльем порастет. Главное — вернулся! Ты на каких работах вкалывал? Не шоферил?
— Нет, хотя можно было: сразу почти предлагали — на самосвал. Но я не захотел, Иван Михайлович. Я там бульдозер освоил.
— Тоже неплохой вираж! Гусеничный бульдозер?
— Колесный, «Беларусь». Последние полгода на новеньком работал — прямо с завода. Отличная попалась машина! Смешно сказать — жаль было расставаться… — Бобриков насупился. — Смешно, да?
— Может, кому-нибудь и смешно. А я тебе — кто? Я — механик, я такое могу понять, мне не смешно… Тебе смешно, профбосс?
— Зачем ты так, Михалыч? — Кобозов оторвался от журнала «За рулем». — Не в ту степь вроде…
— Не в ту, конечно, не в ту. Не сердись, профбог!.. Ты, Алексей, когда прибыл?
— В субботу.
— Дома порядок?
— Нормально.
— Жена твоя — молодец! Беспокоилась о тебе, приходила — письма на подпись приносила. Мы подписывали — без разговоров! В разные инстанции были письма…
— Спасибо, Иван Михайлович!
— При чем тут спасибо?! О тебе у нас часто вспоминали — и только по-хорошему. И никто виновным не считал. Как я тогда на суде говорил — так все и понимали… А пуще всех печалились и жалели тебя — знаешь кто? Грибники… то бишь грибницы заядлые, две Лексеевны неразлучные из бухгалтерии. Не забыл их?
— Я ничего не забыл. Времени на воспоминания хватало.
— Зайди к ним — обрадуй теток. Как ни поедем в лес, так обязательно о тебе разговор заведут: в какие грибные места ты их возил, да какой ты обходительный. Кореш твой Федька Шкапин — он вместо тебя у нас на «рафике», — тот даже обиделся раз…
— Иван Михайлович! На работу-то возьмете обратно?
Прошин, прохаживавшийся до этого по конторке, словно споткнувшись, остановился.
— А ты никак сомневался? Возьмем, конечно! Правда, профсоюз, возьмем?
Кобозов снова оторвался от журнала.
— Раз ты говоришь, значит, надо взять, полагаю. Тебе — карты в руки!
— Шкапина я, Леша, как и договаривался с ним, на «техничку» верну, а тебя…
— Мне бы за руль не хотелось, повременить бы мне за руль. Автослесарем, если место есть… или на погрузчик могу.
— Что так? «Рафик» через год под списание пойдет — новый получишь!
— Через год — видно будет, а сейчас… Не лежит у меня сейчас душа — за руль, Иван Михайлович.
— Ну, смотри, только чтобы потом без обиды! В автослесари — так в автослесари. И погрузчик за тобой дополнительно закрепим — за совмещение профессий доплату получать будешь. Погрузчик у меня свободен как раз. Бери бумагу — пиши заявление. На чье имя — знаешь, начальство не поменялось. А к работе можешь приступать хоть с завтрашнего дня.
— Мне дней десять понадобится на устройство личных дел.
— Ну конечно, того-этого, конечно! Значит, тогда так: с какого числа — не пиши, оставь свободное место — число потом поставим.
— Как управлюсь с делами, я сразу вам позвоню. Десяти дней должно хватить.
Бобриков достал из кармана авторучку, присел с краю к свободному столу у дверей. Иван Михайлович протянул ему лист бумаги и начал заправлять в пишущую машинку закладку, приготовленную перед приходом Алексея.
— Все самому приходится! Хоть бы в помощь кого дали, пока Вероника болеет! Вторую неделю один маюсь.
— Да, грипп — не тетка… — машинально кивнул Бобриков.
— А ты откуда знаешь, что у нее грипп?
— Так чем же больше можно в наше время болеть?.. — смутился Алексей.
— В наше время, брат, грипп — уже не грипп, теперь эту заразу по-другому обзывают. ОРЗ — так в бюллетенях пишут. Верно, Кобозов?
Кобозов пожал плечами.
— Что мне, того-этого, на ум вдруг пришло, Алексей… Скажи, а там профсоюз есть? Посмотрел вот на нашего председателя, и такой, сам удивляюсь, возник вопрос!
— Нет… вроде нету профсоюза. Слова-то этого я там за все время не слышал ни разу. Самодеятельность — есть. Очень, между прочим, хорошая самодеятельность! Театра не надо — такие артисты встречаются! И спеть, и сплясать… стихи задушевные сочинить, прочесть со слезой — мастера! — Алексей закончил писать и протянул заявление Прошину: — Посмотрите, все ли правильно?
— Пойдет! — пробежав глазами по строчкам, заключил завгар и сунул лист под письменный прибор.
— Ну и я пойду, — поднялся Бобриков. — И так у вас уйму времени отнял. Всего вам хорошего!
— Бывай! В бухгалтерию не забудь заглянуть!
— Я хочу сперва в гараж зайти — с ребятами, кто из старых остался, поздороваться. — Алексей кивнул еще раз и вышел.
— Такие дела…
— Я чего ждал-то, Михалыч… Спросить хотел, за что его… упекли. Я правильно понял ситуацию?
— Что ж тут было не понять?! — Прошин на минуту задумался. — Скверная история вышла — вспоминать не хочется. То есть Бобриков вовсе, считай, не виноват, а история все же скверная. До твоего прихода к нам произошла, за полгода примерно. Тебе знать надо — профсоюз должен быть в курсе… Я общественным защитником на суде выступал и все материалы, того-этого, предварительно в тонкостях изучил. Алексей, понимаешь ли, с главной улицы делал на перекрестке левый поворот: по желтому сигналу осевую линию на полколеса переехал и остановился — видит, что по встречной полосе летит, как оглашенный, таксер… Вот смотри. — Прошин вырвал из настольного календаря листок и нарисовал обстановку происшествия. — Вот. Летит отсюда по главной таксер, сам вперед не смотрит — с пассажиркой своей баланду травит, смеется-заливается. Глянул — уже перед самым перекрестком, и, как он объяснял на суде, показалось ему, будто «рафик» Алексея двигаться начал! Так вот якобы… — Завгар провел жирную стрелу поперек стрелы движения таксера. — Заиграло у него с испугу очко — он и по тормозам! А гололед был. Машину начало мотать, выскочила машина на тротуар — мужчину и женщину сбила, а носом — старушку одну… прямо в стену… Таз начисто старушке раздробил, паразит! Умерла она на месте… Шофер второго класса, называется: свободная проезжая часть перед ним — шириной в шесть метров почти, а он! Слепой бы проскочил!.. Суд, однако, таксера оправдал, Алексею же нашему — отмерил… Дороговато обошлись ему те полколеса, дороговато. На каких-то тридцать сантиметров осевую пересек… Создал, мол, угрожаемое положение, а кто создал, тот и держи ответ!.. Люди в зале повозмущались, по-возмущались да и разошлись. А жизнь у парня поломана.
— Начальство наше не будет возражать против приема его?
— Начальство тогда еще ему обещало. И тебе я рассказываю не без задней мысли: чтоб в случае чего слово от себя молвил, того-этого, соответствующее. По крайней мере — не перечил бы.
— Да я — что?! Какой мне резон перечить? Раз обещали — надо выполнять. Тут, при всем при том, дело чести коллектива, получается…
— Правильно ориентируешься!.. Ну, ладно, пора мне кое-что доделать, а то завтра главный инженер без колес останется.
— Давай! Я, кстати, тоже с ним в совхоз еду… — Кобозов похлопал завгара по плечу и удалился.
Иван Михайлович наконец-то уселся за пишущую машинку, выровнял заложенные в нее листы, надел очки и начал тюкать — медленно, одним пальцем.
— Ди-рек-то-ру до-рож-но-стро-и-тель-но-го… так… Про-шу в по-ряд-ке ока-за-ния тех-ничес-кой по-мо-щи… так… — Он задумался, глядя на пустые стулья, потер переносицу и продолжил свой тяжкий труд: — Кар-дан-ный вал од-на шту-ка а-це-тон сто лит-ров…
4
В отдаленном углу дичающего городского сада на скамейке под разлапистым дубом сидел Федор Шкапин, нетерпеливо поглядывая вдоль засыпанной — не убранными с осени листьями — аллеи. На облупленных рейках скамьи лежали купленные им по дороге сюда гвоздики, пачка сигарет, коробок спичек. Теплый июньский вечер тянулся медленно и не угасая…
В просвете аллеи появилась Лариса, Федор подхватил гвоздики, заспешил навстречу.
— Добрый день, Лариса!
— Здравствуй, Федор.
Он отдал Ларисе цветы, взял ее под руку и повел к дубу.
— Я уж думал, ты не придешь. Полпачки искурил, пока ждал.
— Автобуса долго не было.
— Случается… Покуришь, или сразу пойдем — посидим в какой-нибудь мороженице?
— Прикури мне.
Федор раскурил две сигареты, одну передал ей. Глубоко затянувшись несколько раз подряд, Лариса торопливо, на одном дыхании, проговорила, глядя в землю:
— Послушай, Федор… Ни в какую с тобой мороженицу мы не пойдем, и никогда больше не пойдем, Федор, никогда! Мы сегодня в последний раз встречаемся, я только для того и согласилась прийти, чтобы сказать тебе это. Не звони, не мотай нервы… — Она сделала еще несколько затяжек и спросила уже спокойно: — Алексея видел?
— Мельком… мельком видел. Я из ворот выезжал на ЗИЛе… «рафик» на ремонте стоял — меня временно на ЗИЛ посадили… я — из ворот, а Алексей как раз по двору идет… Я не стал останавливаться, а когда из рейса вернулся, ребята рассказывали, что он в гараже часа два пробыл, обо мне расспрашивал… Заявление — к нам обратно — подал: автослесарем и на погрузчик заодно…
— Я знаю. Не звонил ты ему?
— Не собраться как-то. Чувствую: обязательно надо — хоть парой слов перекинуться, а заставить себя не могу.
— А он тебе?
— Он ведь не знает, что у меня теперь тоже телефон есть. Без него уже поставили.
— Без него… Так все ли ты понял, Федя, что я сказала и просила о чем?
Федор кивнул.
— Вот и славно. — Она отбросила сигарету. — Пойду я тогда.
— Погоди немного, погоди! Зачем же так сразу? Посиди, Лариса! Поговорим еще… напоследок. Может, легче мне будет свыкнуться…
…В сквере перед многоэтажным домом сидела на невысокой лавочке под кустом цветущей сирени помощница завгара Ивана Михайловича Прошина — Вероника. Она только что пришла сюда, чуть запыхалась, волосы ее и лежавший на коленях букет гвоздик слегка растрепались.
Вероника едва успела привести себя в порядок и перебрать цветы, как появился Алексей Бобриков, тоже с гвоздиками. Смеясь, они обменялись букетами, пожали друг другу руки.
— Привет, Вероника!
— Здравствуй… еще раз! Утром по телефону ты со мной и поздороваться позабыл.
— Спросонья.
— Долго спишь, ложиться надо раньше.
— Не получается.
Алексей повертел гвоздики в руках и вернул их Веронике — в общий букет.
— Раз, два, три… — начала она пересчитывать цветы, — …девять, десять… Четное число! Непорядок: это только для кладбища, а нам с тобой хоронить нечего пока.
Выдернув один цветок, Вероника прикрепила его к ветке нависшего над лавочкой куста.
— Новое в ботанике: гибрид сирени с гвоздикой! А букет теперь — нормальный, по всем правилам!
— Как твой грипп?
— Кончился грипп! На работу меня выписали с завтрашнего дня.
— Иван Михайлович обрадуется: жаловался, когда я заходил, что совсем замотался, все самому приходится делать.
— Ничего, не перетрудится Иван Михайлович!
— Что ты так сурово?
— Надоел он мне — во как! Хоть и неплохой дядька, а осточертел! За время болезни отдохнула от него малость, и то благодать!
— Мужик он действительно хороший, я его очень уважаю и люблю. Не знаю, чем тебе не пришелся?
— Да с ухаживаниями своими!.. Следит за каждым шагом: куда? зачем? кто звонил? Пригласит в кино — причем в рабочее время всегда, после работы он вечно домой торопится, — откажусь: почему да отчего? «Есть у тебя кто-то, Вероникочка, чувствую, что есть…» Я ему однажды прямо сказала: есть! А он: «Кто такой, почему не знаю?..» Когда я к тебе первый раз собралась поехать — едва упросила его подписать заявление за свой счет. «Для чего тебе целая неделя, по каким таким семейным обстоятельствам? Скажешь — подпишу…» Мне уж пригрозить пришлось, что отнесу заявление прямо главному инженеру, тогда только поставил свою закорюку.
— Ну, Михалыч! Влюбился, что ли?
— Да бес с ним! — Вероника обмахнула лицо букетом. — Тепло… Дождались наконец-то лета… А помнишь, какой мороз был, когда я к тебе приехала? Пурга мела — страшная! От автобусной остановки мы километра два по голому полю шли: думала — точно замерзну! Хорошо, что женщина одна помогла, мы с нею в автобусе познакомились — сидели рядом. Разговорились, пока наш «пазик» заносы да ухабы одолевал. Она меня сразу, только глянула на мою сумку, спросила: «Туда?» Я кивнула. «К кому?» — «К брату», — отвечаю. «А я, говорит, к сыну…» Он у нее за драку попал: выпили с приятелями перед уходом в армию, ну и поцапались за здорово живешь с какими-то мужиками в закусочной… Славная оказалась женщина — и сумку мне дотащить пособила, и подбадривала по-всякому…
— Плохо подбодрила — если ты сразу же плакать начала…
— Не сдержалась я… Увидела тебя в арестантском и… А потом смертельно себя ругала: и так-то ему не шибко весело, а тут еще — любуйся, как я нюни распускаю…
— Я, честно говоря, не верил, что ты приедешь. Пять раз письмо перечитывал — все одно: не верил. Зато во второй раз ни минуты не сомневался, сразу обрадовался и дни до приезда считать начал.
— Летом мне никто уже помешать не мог: мой отпуск, законный, сама себе хозяйка!
Алексей вдруг помрачнел.
— Лариса вот ни разу не приехала…
— Куда ей — у нее дочка на руках!
— Могла бы на время у матери пристроить.
— Легко вам, мужикам, рассуждать!
— Ты-то что ее защищаешь?!
— Я не защищаю, я — ради справедливости… Катя в городе или на даче?
— Пока в городе — на днях отправят.
— Почему — «отправят»? А ты — на что? Совсем от отцовских обязанностей отвык?
— Да нет вроде… Но и заново привыкать — ко многому, чувствую, придется. Пока, знаешь, все у меня так, в подвешенном состоянии: далеко заглядывать не хочется — доехать бы до ближайшей станции, а там видно будет. Я и про нас с тобой ничего наперед не задумываю.
— Ничего и не надо задумывать, пусть все идет своим чередом.
— Нет… Все равно никуда не денешься: приспеет время крепко поразмыслить. За эти годы ты мне стала… родной стала, так вот… Забыл, в каком кинофильме, Жаров песенку напевает: «Менял я женщин, тюр-тюр-юм-тюм, как перчатки…» Помнишь? Это — и про меня… бывшего, в самый раз про меня!
Вероника вздохнула:
— Знаю…
— И женился, и ребятенка завел — один дьявол! Не на той, может, женился? Или — просто натура у меня дурацкая? А ты… а с тобой по-иному все… празднично!
— Не майся, Алеша, я ни на что не рассчитываю, и никаких у меня претензий нет. То и помни и держись, покуда держится, за семью. Ты же любишь…
— Дочку я очень люблю. Выросла Катюха, как… скрипочка стала.
— Вот это самое главное! — Вероника поднялась с лавочки. — Слушай, пойдем куда-нибудь поужинаем! Будет тебе курить!..
— Я, Лариса, часто о таксисте думаю, который с Алексеем в аварии… Снится ли ему, гаду, старушка, им убитая? По ночам к нему не приходит?
— Что о нем думать? У него — свое, Федор… Я узнавала после суда: признался бы он, что выезжал на перекресток уже по желтому светофору, что вперед не смотрел — с пассажиркой своей любезничал, — тоже сгорел бы без дыму, да Алексею оттого — ни жарко ни холодно — никакого облегчения не было бы. Разве что утешение: не один сидит, а за компанию… Такое ли уж это утешение?
— Следовало все же гада…
— И что ты заладил: гада, гада?! О таксисте он думал! А о себе ты думал? Не думал о себе? Я зато думала, еще как думала! Ты-то лучше?
— Лариса… да что с тобой?!
— А то! Другое у нас, конечно, дело, другое — слов нет, но в результате-то — тоже авария!.. Как все сначала по-людски было: заходили все вместе — жену приятеля, в беду попавшего, проведать, посидеть, поразговаривать. Люди — как люди. Ни у кого, знала, в отношении меня никаких дурных мыслей: товарищи же! Нашелся особенный!.. Вспомни, как ты в первый раз один зашел. «Мимо проходил… грустно… одиноко…» Гнать мне тебя было, что ли? В день рождения в аккурат угадал — у кого только выведал? Ну да, с тех, хороших времен запомнил… Знаешь ты нас, Федя, знаешь: слабы мы в несчастье на сочувствие да ласку, отзывчивы… А до возвращения Алексея — далеко тогда было, ох, как далеко! Казалось, и не вернется вовсе…
— Зачем ты обо мне так? Я же говорил, что давно тебя люблю. Как увидел впервые с Алексеем, так и… Таил только.
— Все бабы слабы! Думала, я — не чета другим, оказалось — такая же!
Лариса взяла лежащие на скамейке сигареты, закурила.
— Я смотрю иногда, Федя, вокруг — у каждого своя авария, мало кому без нее жизнь прожить удается! Развод — авария, болезнь тяжелая — авария, смерть близкого человека — авария! Иной вроде и спокойно ехал, к финишу подкатывает, да оглянется вдруг назад и что видит: не то всю жизнь делал, не так жил, не той дорогой ехал. Тихая, получается, запоздалая, но — та же авария!.. А в общем-то, что мне сейчас до других?! Во мне, Федя, лютая казнь совершается… Лютая! И всего-то — за одну ночь…
— Какая казнь, что за казнь?! Не в наших ли все руках?
— Нет, Феденька! Нет н а ш и х рук! Ничего нет — н а ш е г о! Моя казнь — это моя казнь! Только моя. А ты уж сам по себе, отдельно казнись… Помнишь, когда я с тобой в первый раз отказалась по телефону разговаривать?
— Помню.
— От Алексея в тот день письмо пришло: о том, что досрочно освобождается, сообщил… Прочла я, представила свою встречу с ним, грохнулась на диван и завыла… За все отревела: и за ночь ту проклятую, и что в кино с тобой ходила, в кафе-мороженицах сиживала — веселилась, целовать разрешала на прощание…
— Лариса…
— Я тебе как-то сказала, что замуж, возможно, пошла бы за тебя, если бы раньше, чем Алексея, встретила… Зря сказала, по затмению… Нет, пошла бы, конечно, пошла! Но повстречайся мне потом Алексей да помани — бросила бы тебя, Федор, бросила бы! Это уж — совершенно точно…
5
Электрические часы над проходной таксомоторного парка показывали двенадцать. За открытыми, перегороженными провисшей цепью воротами виднелись ряды почему-либо не выехавших или вернувшихся с линии машин. Над территорией парка, перехлестываясь через бетонный забор на соседние участки, разливался из репродуктора хрипловатый женский голос: «Водитель машины 85-83, зайдите к заместителю начальника колонны… Водитель машины 82-88, вас просят зайти в профком…»
Из проходной неторопливой походкой хорошо поработавших людей вышли трое автослесарей: двое пожилых — седой и лысый — и парнишка. Пожилых в парке так и звали — Седой да Лысый; парнишки в их бригаде время от времени сменялись, а они вот уже третий год работали вместе.
Слесари обогнули угол забора и сразу за углом — в тупике перед начинающимся пустырем — сели на груду бревен; жмурясь на раскалившееся к полудню солнце, разделись: парнишка до пояса, пожилые до маек, расстелили газету, повытаскивали из принесенных с собой сумок свертки с едой.
— Пообедаем — сходишь, Борис, на склад за запчастями, — толкнул парнишку локтем Лысый. — На верстаке в тисках бумажка мной оставлена, я там, что надо получить, записал. Возьми тележку — на себе всего не утащишь.
— Пружины подвески не забыл? — спросил Седой.
— Вписал.
— Старые еще пойдут — целые, их недавно меняли… — вмешался парнишка, дочищая синеватое под скорлупой яйцо.
— Что я написал, то и возьмешь!
— Добили ухари машину — руки-ноги бы им поотрывать! — Седой оторвал угол молочного пакета. — За три месяца новенькую в рухлядь превратили!
— Железно: половину гаек зубилом срубать приходится — никакой ключ не берет! — поддакнул парнишка.
— Ты у нас, Борька, — прищурился Седой, — тоже скоро баранку крутить уйдешь… В сентябре курсы-то заканчиваются? Крутить — крути, парень, да вспоминай иногда, каково нам, слесарям, приходится, почаще нынешнюю свою работу вспоминай.
— На месте начальства, — Лысый мотнул головой в сторону административного корпуса автопарка, — я бы всех водителей, прежде чем за руль сажать, на годик слесарями направлял поработать, в яму. Получше, глядишь, потом машины берегли, поменьше бы на ремонт тратиться приходилось. Тому же государству польза… Не знают шоферюги техники! Чуть что — звонок: стою, загораю, искра в баллон ушла, присылайте «техничку»! А у самого на движке провод от свечи отскочил — и всех делов! В одно место бы им ту свечку!
— Ладно еще, если в городе встал, а когда загородный рейс, да зимой, да в хороший мороз, да где-нибудь в лесу?! Там телефоны-автоматы под елочками не растут! И самому сгинуть — раз плюнуть, и пассажиров можно заморозить. Чуешь, Борька?
— У меня так не будет! Я уже… кое-что соображаю, а к сентябрю до последней шайбочки машину освою.
— Только не очень хвастайся… — подмигнул Седой Лысому.
Автослесари допили молоко, парнишка завернул в газету пустые пакеты, бумагу, очистки, сунул сверток под бревна. Разом закурили.
У ворот автопарка появился Алексей Бобриков, постоял в нерешительности, неторопливо прошелся вдоль забора, увидел разморившихся на солнце слесарей и, пройдясь еще раз туда-обратно, направился к ним, на ходу вытаскивая из пачки папиросу.
— Привет, мужики!
— Привет, коль не шутишь, — лениво ответил за всех Лысый.
— Прикурить разрешите? — Бобриков присел на бревна, расстегнул ворот рубахи: — Берет лето свое, берет…
Бревна неожиданно раскатились с глухим стуком, и все четверо полетели вверх тормашками.
— Леший тебя возьми!
— Во дает дядя!
— Извините, братцы! Честное слово — ненароком…
Бобриков с парнишкой, пыхтя и потея, уложили бревна на место, сели, Алексей закурил новую папиросу, дал папиросу потерявшему свою парнишке. Сели и пожилые слесари.
— На работу к нам намереваешься? — покосился на незваного гостя Лысый.
— Нет, не на работу. У меня, видите ли, какое дело…
Лысый перебил:
— Мы в рабочее время не шабашим! После смены да если по нашей части — иной коленкор! А так — ни-ни… Надо срочно — обращайся к другим: те скоро вернутся — пиво отправились пить. Ты сюда шел — видел ларек у гастронома? Там у ларька и договориться мог.
— У вас какая машина? «Жигули», «Москвич»? Какой модели? — Парнишка придвинулся к Алексею.
— У меня?.. Нет у меня никакой машины!
— Вот тебе раз! — Лысый недоуменно посмотрел на своих товарищей. — Извини тогда. У нас тут… этот, как его?.. рефлекс выработался: если кто со стороны подходит, так непременно частник! То ли очередной неудачник — «поцеловался» с кем-нибудь или в кювет сыграл, то ли «шибко грамотный» — бензонасос от карбюратора отличить не может. — Он засмеялся, вспоминая, видимо, горе-водителей. — Поверишь, временами отбою нет — косяками прут! Особенно по весне и в начале лета, когда они за руль садятся. Пока после зимней спячки усвоят снова, какая педаль — тормоз, какая — сцепление, какая — газ, много дров наломать успевают. И каждый — сюда. Мы, конечно, не отказываемся помочь — кому лишняя пятерка-десятка мешает?! — но лично у нас правило железное: только после работы.
— Нет у меня никакой машины, правда нет! Заработать на нее не заработал, а в лотерее мне не фартит. Я всего-то спросить у вас хотел: в какую смену сегодня Чижов рулит?
— Чижов? — парнишка вопросительно глянул на старших.
— Да, Николай Чижов.
— Таких нема вроде у нас, — оттопырил губу Лысый. — Может, из новеньких совсем?
— Да нет, он в вашем парке давно работает.
Седой, казалось дремавший под надвинутым на глаза, из газеты смастеренным колпаком, потянулся.
— Работал… Работал один Чижов, Николаем звали. Был, да весь вышел. Года два как уволился, даже поболее, чем два. Они, — он кивнул на приятелей, — не застали его уже — позже сюда устроились… Того тебе надобно Чижова?
— Наверное, раз других не имеется. Что ж он уволился?
— Кто наверняка знает?! Полагаю, из-за случившейся с ним аварии и суда. Не по себе, видно, среди родного коллектива стало — хоть и оправдали его, а не по себе. Был я на суде, послушал… Дело на поверку скользким оказалось — гололед, а не дело… — Седой вытянул из груды скинутых слесарями в начале обеда рубах свою, набросил на порозовевшие плечи. — Чижов, видишь, своей лайбой двух человек покалечил и одного убил, а виновным другого признали. Небольшая вина и за тем была, формально — была, никуда не денешься, но мы-то все понимали, кто есть убивец на самом деле. Вот именно — убивец. Эта кличка в парке к Чижову прилипла: нет-нет в разговоре между собой кто-нибудь и назовет, бывало. Приговор суда — это приговор суда, у людей же — свой приговор, негласный: никто не зачитывает, никуда не записывают, а обжалованию не подлежит. И как еще действует! Поневоле уволишься да сбежишь хоть к черту на рога.
— А куда он сбежал?.. Где эти чертовы рога искать?
— Вот не ведаю! Сам беглец не доложил, а интересоваться — никто, по-моему, не интересовался. Может, в отделе кадров известно?
— Тебе, собственно, зачем он? — вмешался Лысый.
— Привет передать просили. Я только что из Средней Азии вернулся — по найму на строительстве гидростанции мантулил. Был там у нас один парень, шофер тоже, он просил. «Родных, говорит, нет у меня в твоем городе, а кореш имеется — вместе в армии служили. Давненько на письма не отвечает, узнай: может, случилось что, да сообщи…»
— Кто-то из наших видел его зимой за баранкой… — Седой задумался.
— На такси?
— На такси. На ходу видел — даже номера парка не успел разглядеть. Одна у тебя надежда — на отдел кадров.
— Ладно, зайду… Закуривайте! — Бобриков протянул слесарям папиросы. — Да, постоит такая погода с месячишко — загорим, смотришь!
— Ты-то и так загорелый! — Лысый тоже накинул на плечи рубаху.
— На юге с февраля можно коптиться на полную железку.
— Загар твой на южный не очень похож… — И, ранее внимательно на Алексея поглядывавший, Седой откровенно рассматривал теперь его лицо. — Такой загар знаешь у кого бывает? У «отдыхающих» где-нибудь по-северней да повосточней — на лесозаготовках, к примеру.
— Возможно, возможно…
Снова оживший, как будто даже повеселевший после обеда голос из репродуктора прокатился по округе: «Автослесарь Рачков, вас просят зайти в комитет комсомола…»
— Борька! — толкнул Лысый закемарившего парнишку. — Тебя чего-то выкликают — в комсомол! Беги, да не задерживайся: оттуда — за тележкой и — прямиком на склад!
Парнишка убежал.
Поднялся с бревен и Алексей.
— Ну, спасибо, мужики, за компанию! Бывайте здоровы!
— Бывай, парень!
— Гуляй… — Седой проводил его взглядом до угла забора. — Видел я где-то этого молодца, спорить могу — видел! И не просто видел, а при каких-то… как бы сказать… особых обстоятельствах. Где же?.. Вот память!
— Какая наша память?! Откуда ей взяться, подумай: курить мы — курим, выпить — не отказываемся… Что тут с башки спрашивать?!
— Можно и спросить: своя, чай, пусть вспоминает, раз хозяину надо… Пошли?
Они вразвалочку двинулись к проходной, заправляя рубахи под ремни.
— Ты пружины подвески-то для кого берешь? Старые — правильно Борька разобрался — пойдут еще.
— Для нашего с тобой начальника. У него на собственной полетели…
— Ездил бы поаккуратней, не лихачил! А то других учит…
— Это верно!..
6
Несмотря на распахнутое окно и работающий на столе вентилятор, в конторке было душно, и Вероника поминутно вытирала лицо платком. Роман попался интересный, и ей жаль было отрываться от чтения, когда по радио прозвучали сигналы точного времени и закончился обеденный перерыв.
Отложив книгу, она открыла ведомость учета работы автомобилей, включила микрокалькулятор и углубилась в прерванные час назад подсчеты.
Задребезжал телефон.
— Да? Слушаю… Нет пока Ивана Михайловича, с обеда не вернулся… Да, да, я!.. Ну что у тебя стряслось?.. Так… Так… Поняла, все поняла. Сейчас позвоню. — Она дала отбой и сняла трубку с другого аппарата. — Алло! Гараж?.. Это Вероника. Там у вас Иван Михайлович должен быть — позови… Перекусывает еще? А ты постучись, скажи — неотложное дело. Можешь и к телефону его не звать, передай только: самосвал сломался — водитель сейчас звонил по городскому, просил прислать машину для буксировки… Он прямо на стройке встал… Да… Передай, пожалуйста!
Она в очередной раз смахнула со лба пот, и тут в конторку вошел Федор Шкапин.
— Добрый день, Вероника Батьковна! — Федор подчеркнуто торжественно поставил перед нею на стол, в стакан для карандашей, пучок цветущих одуванчиков. — Желтый цвет — измены цвет… Извиняюсь, но другой растительности на нашем дворе не водится.
— Чего тебе, Федор?
— Обязательно должно быть — чего? Разве нельзя зайти просто так?
— Выкладывай, выкладывай! А просто так — в следующий раз: работы у меня — выше головы!
— Ладно! — Федор придвинул к ее столу стул, сел. — Алексея давно видела?
— Какого Алексея? — Рука Вероники зависла над кнопками микрокалькулятора.
— «Какого Алексея»? С Алексеем Бобриковым, спрашиваю, давно виделась?
— А откуда ты?..
— Откуда знаю — оттуда знаю! Я — парень наблюдательный. — Федор отодвинул мешающий ему вентилятор и облокотился на стол. — Я еще тогда, до заключения Алексея, замечал, как ты на него поглядывала, а он норовил лишний раз к тебе сюда забежать. Мне про тебя — помалкивал, тихарил, хоть и друг вроде. Ну да разве у меня глаз нет?! А когда я посмотрел, как ты на суде плакала и потом неделю без лица на работу приходила, все стало ясней, чем дважды два! И о поездках твоих к нему мне известно. И не мне одному, думаю… Молодец ты, правильно жизнь понимаешь: за мужика бороться надо!
— Ни за кого я не борюсь… Про поездки откуда узнал?
— Можно ли в наше время что-нибудь утаить?! Святая наивность! Ты, к примеру, с одной из своих подруг под честное слово поделилась, так? Подруга — со своей подругой, тоже под честное слово, та — со своей… и пошло-покатилось! Вот — под честное слово — все всё и знают!
— Ну и пускай! Господи!..
— У меня к тебе, впрочем, разговор особый, Вероника. — Федор переменил тон на душевно-доверительный. — Интерес у меня есть один — непростой и тебя прямо касающийся. Отсюда и разговор. Как у вас с Алексеем — вот что мне знать важно, от ваших дел к моим ниточка протянулась, не ниточка, а трос настоящий, с буксирным крюком трос… — Он вдруг стиснул перед своим лицом кулаки. — Не могу я жить без нее, Вероника, не могу без нее жить!
— Без кого?
— Некому мне довериться — вот беда! Тебе одной… Ты да я — вроде заговорщики, получается.
— Лариса, что ли?!
— Она, Вероника!.. Нет мне без нее дальше ходу и не будет! Что угодно готов сделать — лишь бы со мной была. Веришь, сподличать готов, гадом последним стать! — Федор низко опустил голову.
— Рехнулся ты, Федя, совсем рехнулся! — погладила его руку Вероника. — Намекал мне кто-то про тебя и про нее, намекал один раз… А я — что ты! — я не поверила! Треплются, подумала, делать людям нечего!
— Не треплются, подруга! Такие пироги, понимаешь… Пойду, думаю, к ним домой и выложу все начистоту. Пусть в рожу наплюют, пусть побьют — лишь бы исход какой! Одно удерживает: ничего хорошего из подлости да на чужой беде вырасти не может — истина, до нас проверенная… Авария у меня, как Лариса говорит, тяжелая авария! Да и у тебя…
— Авария?..
— Камень — в воду, круги по воде расходятся, а все, что плавает рядом, качается. Мы с тобой — на тех самых кругах, и куском дерьма при этом мне лично очень не хочется быть!
Дверь конторки резко распахнулась — вошел Прошин.
Федор Шкапин поспешно отодвинулся от стола Вероники.
— Ну… так ты, Вероника, в моем последнем путевом листе исправь остаток бензина-то… Ошибся я, когда подсчитывал, на двадцать четыре литра ошибся. — Шкапин проскользнул за спиной начальника наружу.
Иван Михайлович, зацепив по пути стул, на котором только что сидел Шкапин, прошел на свое место, грузно опустился в кресло. Сразу же — словно этого только и ждал — перед ним зазвонил городской телефон.
— Прошин слушает… А-а… привет, Алексей, привет!.. Да ничего, идет понемногу, того-этого… Твое заявление подписано: я на следующий же день ходил к начальству — подмахнули без слов… Что ты говоришь?.. Еще пять дней?.. Ну какой разговор: где десять, там и пятнадцать. Закругляй свои личные вопросы и являйся! Бывай здоров!
Положив трубку, Прошин внимательно посмотрел на Веронику.
— Машина, Иван Михайлович, ушла за самосвалом?
— Ушла, Вероникочка, ушла машина… Почто Шкапин заходил?
— Вы же слышали — с расходом горючего напутал, отрегулировать в ведомости просил.
— Слышал. Но, говорят, ушам верь, а глазами проверяй! Я и проверяю, потому что все вы… все вы теперь у меня — во где! — Он вытянул над столом руку — ладонью вверх, растопырил пляшущие пальцы. — Прекрасно все видны!.. Шкапин, значит, тобой прикрывается… Молоток парень! А тебе что же остается делать? Тебе остается подыгрывать ему, то есть им прикрываться, такая, вишь, складывается тактика. Маскируетесь! Думаете, Прошина провести проще, чем… того-этого?
— Не возьму в толк, Иван Михайлович, что значит: Шкапин — мной прикрывается, я — Шкапиным?
— То и значит!.. Кто, спроси, в гараже не знает, что у тебя с ним любовь, и такая, видите ли, горячая да взаимная — того и гляди, всем хозяйством в загс вас под белые руки поведем?! Каждый знает, ибо Шкапин раззвонил, постарался. Только байки его — для дураков! А Иван Михайлович — не дурак, и теперь Ивану Михайловичу все известно окончательно и досконально: «она», — он характерно щелкнул себя указательным пальцем по шее, — хорошо языки развязывает, хо-ро-шо! И про Шкапина картина полная, и про тебя. Комедию одну ломаете, а у него-то — свое, у тебя — свое, Вероникочка!.. Как же я раньше догадаться не мог, почему ты мне чуть что — полный от ворот поворот даешь?! Ради кого…
— Иван Михайлович! Ведь вы женаты, сын в институт поступать собирается…
— И это каждый знает. Все верно, а с другой стороны — верно не все… Кто-нибудь из вас хоть однажды поинтересовался поглубже, как на самом деле живет ваш завгар?! Худой ли, хороший ли, но — тоже человек и для тебя, Шкапина и других-прочих — не последний, заметь, человек… Женат! Я уже пять лет на живом… произнести — язык не поворачивается… на тяжело больной женат, на парализованной. Лежит женщина — и нет женщины, есть беспомощное существо. Жена это, говорю я себе, любимая твоя жена, сына тебе родившая! На работу ухожу — говорю, с работы прихожу — твержу, да что проку: словами не поможешь, ничего не поправишь, с постели не поднимешь… Ну вас всех, впрочем! Сходи-ка лучше, товарищ техник, в отдел кадров: форму одну заполнить на водителей надо, из штаба гражданской обороны прислали. В каждой графе пиши подробно, без сокращений и прочерков. Прочти инструкцию сначала, в инструкции все растолковано.
Вероника, отворачиваясь от Прошина, взяла протянутый им бланк и выбежала из конторки.
Иван Михайлович помотал головой, опустил лицо на стол — на сцепленные ладони, замер так…
Вошел Кобозов.
— Ты что, Михалыч?
Прошин поднял голову.
— А ты что?
— Ничего, между делом к тебе заглянул. Помощница твоя чуть не сбила меня в коридоре — расстроенная какая-то… Если я некстати — могу уйти.
— Садись, профсоюз, садись — гостем будешь, маленькую поставишь — хозяином сделаем… Рыбачков твоих последние дни не слыхать стало — не время для клева небось?
— Говорят, не время. Отдыхай, авторота, до ягодно-грибного сезона! — Кобозов повел носом, хмыкнул. — Куда тебе еще маленькую? И так тут — закусывать в самую пору!..
Прошин непроизвольно прикрыл рукой рот.
— Выхлоп, да? Выхлоп… Повод был — вот и пропустил, того-этого, малость за обедом.
— Неприятности какие? Жене хуже?
— Там, брат, хуже — только одно… Она, бедная, это «одно» за благо считает: и самой чтобы не мучиться, и других не мучить. Нет, профсоюз, никаких дополнительных неприятностей в наличии не имеется. А вот дата сегодня — знаменательная! Двадцать второе июня.
— Ты же не воевал.
— Не воевал, а войны отведал, для пацана — хватило с лихвой! Дети войны, считай, те же солдаты, потому как одной с ними печатью отмечены. Может, и поменьше печать, да рисунок на ней тот же. У меня в гараже таких, как я, еще двое: сварщик да электрик, с ними и… пообедали. Мужиков я домой отпустил, чтоб на глаза кому из начальства не попались, а у меня дела еще есть… Ты-то как? «Доброжелателя» своего не отыскал?
— Не очень его отыщешь: не крапленый — от других не отличишь… А ведь ходит среди нас, ходит, за руку с тобой же здоровается — свой человек! Но не пойман — не вор, как известно… Ты чего об этом проходимце вспомнил вдруг?
— Весть ему сегодня интересную можно подать: у Прошина, мол, тысяча рублей в кармане… нет, не полная тысяча — без пятерки, пятерку он с работягами своими успел уже… освоить. Откуда взялась тысяча? А они автомобиль налево загнали: надоело мелочиться — запчастишками пробавляться, начали по-крупному, того-этого, работать!
— Перестань, Михалыч! Нашел на кого обиду держать!
— Перестал… Крутит нас жизнь, профсоюз, крутит! — Прошин встряхнулся, подбодрился. — Да только, что — жизнь?! В полном еще размахе жизнь, в полном размахе! И загадки, знаешь, загадывает разные: поскребешь порой в затылке, почешешь. Почище вашего «доброжелателя» — загадки…
— Твой… возвращенец работает уже? К нам не заглядывал что-то. Скажи ему при случае: пусть придет — на учет встанет.
— Не работает пока Бобриков, попросил еще пять дней — на личные дела.
Прошин хмуро уставился на стол Вероники.
— Пришлешь, как появится.
— Появится… Я что, профсоюз, думаю… Вот, думаю, знал я человека когда-то, с самой лучшей стороны, понимаешь, знал и поручиться за него мог собственной головою. Все верно. А теперь, думаю, знаю я его? Что с ним могло произойти там — ведомо мне, спрашиваю себя? Неведомо — себе же отвечаю. Не-ве-до-мо! А ну как волка в стадо свое запускаем?
— Заявление подписано…
— Мало ли… Можно ведь и отступного взять, отходную, так сказать, справить, — причину придумать нетрудно.
— Перегибаешь ты, по-моему, Михалыч, здорово перегибаешь! А обещание начальства от имени коллектива? И вообще, ну… порядочность обыкновенная?! За тобой, Прошин, ранее такого не водилось!
Прошин опустил глаза, начал перебирать лежащие на столе бумажки.
— Да я… шутя… Тебя проверить: нет ли сомнений каких у профсоюзного бога?
— Ты извини, но я тебе на это скажу, как, помнишь, в том анекдоте: «Дурак ты, боцман, и шутки твои — дурацкие!»
— Дурацкие, конечно. Забудь, ладно, забудь! Переобедал я, будем считать…
— Разве что — переобедал. Всякое «пере» человеку не на пользу. Расчухивайся, Михалыч!
Кобозов потряс Прошина за плечо и ушел.
Завгар, мутно поглядев на захлопнувшуюся дверь, вновь помотал головою, затряс ею — совсем отчаянно, ненавидя себя до полного омерзения.
7
Оседлав задом наперед стул, навалившись на лакированную спинку голой, пестро-зеленой от татуировки грудью, Алексей Бобриков разговаривал по телефону, один в своей продутой теплыми летними сквозняками квартире.
— …мне бы еще пять дней надо… Не успел доделать кое-что… Спасибо, Иван Михайлович!.. Всего доброго!
Он нажал на рычаг, покосился на лежащий рядом с телефонным аппаратом лист бумаги и набрал новый номер.
— Алло! Это Первый таксопарк? Отдел кадров? Здравствуйте… Извините, я тут долго отсутствовал, был в отъезде, теперь вот вернулся и ищу одного своего знакомого: ходил к нему на работу во Второй парк, а там сказали, что знакомый мой уволился и вроде к вам перешел. Чижов — его фамилия, Николай Корнеевич… Посмотрите, пожалуйста… — В ожидании Алексей попытался распутать скрутившийся замысловатыми петлями провод трубки. — Работал? Почему — «работал»?.. Ах и от вас уже уволился?! Давно?.. А куда перешел?.. Понятно… Да нет, он беспартийный… Я знаю, что тогда можно было бы там узнать. Ну, извините еще раз…
Походив по комнате, он снова оседлал телефон.
— Справочное? Скажите, пожалуйста, номер телефона отдела кадров Третьего таксомоторного парка… и Четвертого заодно… Да… Так, записал. Спасибо большое! И еще… Повесила, красавица! — Алексей повторил 09. — Это справочное? Будьте любезны — мне номер домашнего телефона… На квартирный сектор? Хорошо, переключите… Девушка, мне бы номер домашнего телефона Чижова Николая Корнеевича… Нет, больше никаких данных я не знаю… Ну, пожалуйста, девушка!.. Подожду, сколько велите…
Пока он снова ожидал, отворилась дверь прихожей и, переставив через порог туго набитую хозяйственную сумку, вошла Лариса.
— Не значится? И на том спасибо! — прошептал в трубку Алексей, быстро отсел на диван, натянул на себя футболку и, взяв книгу, сделал вид, будто давно занят чтением. Когда Лариса вошла в комнату, книгу он захлопнул и широко зевнул. — Рановато ты сегодня!
— Отпросилась. Летом у нас с этим просто — никакой запарки по работе нет, у нас с сентября начинается — не продохнешь! Да ты же знаешь. Ничего не изменилось, все по-прежнему… Торопилась по магазинам пройти, пока народ еще не хлынул. А то потом натолкаешься в очередях, тем более — пятница нынче. На рынок зашла — черешни Кате купила. — Она села рядом. — Ты не забыл, что мы завтра к ней едем?
— Не забыл.
— Посмотрим, как ей там: первые дни — самые важные. Прошлым летом она очень тяжело привыкала — плакала по вечерам, воспитательница совсем с нею замучилась… Тебе в понедельник на работу?
— Я еще на неделю отсрочку попросил — не закончил кое-что. В понедельник через понедельник — выходит.
Лариса вздохнула и отвела взгляд в сторону.
— Я, конечно, не гоню тебя, не подумай, ради бога, и вспомнила про работу лишь потому, что сам же ты говорил, будто обещал Ивану Михайловичу через десять дней выйти… Тебе видней, но какие я знаю твои дела — все, кажется, сделаны. Ремонт квартиры сейчас начинать не стоит, лучше до осени отложить: квартира еще не в таком уж безобразном состоянии…
Она вышла в прихожую, занесла на кухню сумку. Алексей снова открыл книгу, полистал страницы, вспоминая, на какой вчера остановился. Зазвонил телефон.
— Да?.. Да?!. Слушаю!.. Гудки короткие. — Он положил трубку. — Шуточки.
— Кто звонил? — появилась в дверях Лариса.
— Не знаю — не стали разговаривать… со мной. В который раз уже… Как будто проверяют кого-то.
— Кого у нас проверять?
— Тебя или меня — больше некого. Катьку — рановато еще.
— Могли номером ошибиться.
— Могли.
— Может, у мамы телефон барахлит? Проверю, пожалуй.
Набрав первые цифры, Лариса увидела записи Алексея и, положив трубку на место, села, отрешенно глядя перед собой.
— Это — твои незаконченные дела, Алексей, да? Это?
— Ты о чем?
— И долго ты еще искать его собираешься?
— Кого искать?
— Чижова, Чижова! Ты что же думаешь, я не вижу ничего, не понимаю?! Знаю я, Алеша, все знаю! И куда вечерами исчезаешь до поздней ночи — догадываюсь! Ищи, ищи — доищешься!
— С чего ты взяла, что я ищу кого-то? Телефоны увидала?! Телефоны записаны на всякий случай: вдруг не понравится мне слесарить, надумаю снова за руль сесть — уволюсь и подамся, глядишь, в такси. А разведать все заранее следует.
— Не надо, не надо песен! Передо мной-то не изощряйся! Ты же во сне сам с собой разговариваешь! Каждую ночь разговариваешь, Чижову грозишь. Еще дочку жалеешь, сокрушаешься чего-то. О дочке что сокрушаться?! Не хуже других детей Катя, не урод, здорова, слава богу! По росту — в своей группе третьей стоит. А ты: «Эх, Катюша! Эх, Катюха!..» Иногда же и вовсе несуразицу какую-то несешь — не разобрала я всего, недопоняла… Не то ты, Алексей, затеял насчет Чижова, не то! Мстить?! Нет у тебя такого права!.. Если бы ты хоть один на свете был…
— Довольно! Не твоего это ума дело! Свой имею, своим и соображаю.
Лариса заплакала и выбежала в спальню.
Помотавшись по комнате из угла в угол, Алексей сунул в карман лист с записанными телефонами и хотел было сесть опять за книгу, когда Лариса вернулась, несколько успокоившись, вытерев растекшуюся под глазами тушь и припудрив лицо.
— Давай, Алексей, поговорим пять минут спокойно. Если у тебя достаточно своего ума, как ты заявляешь, так подумай все же и о других. Посадят тебя снова — что мы с Катькой делать будем? Легко, думаешь, одной мне было ее тянуть?! А отец родной не успел выйти — и живенько туда же! Неужели тебе не ясно, чем твоя встреча с этим проклятым Чижовым кончиться может?! Ты же с самого возвращения как пружина взведенная: отпусти — подумать страшно, что будет… А на суде второй раз по-другому разбираются: и отваливают полной мерой, и режим назначают строгий. В общем, запомни: угодишь за решетку — я или повешусь, или за другого замуж выйду!
— Приехали! Ну чего ты лопочешь, сама не знаешь что?! Не собираюсь я никуда попадать, не собираюсь! С одного захода сыт под завязку!
— Ладно, Алеша, ладно… — Лариса постаралась еще раз взять себя в руки. — Я верю: ничего плохого у тебя в мыслях нет. — Она подошла к мужу, норовя приласкать. — Опять отмахиваешься! Тебя уже и обнять стало нельзя!.. Не сердись, Алексей, нервы у меня за эти годы сильно сдали, я даже покуривать начала — на работе постоянно пачку сигарет в столе держу. Тебе и невдомек… — Она села на диван, запрокинула голову, расслабилась. — Устаешь все же дьявольски за неделю, конца ее не дождешься!.. Как мы с тобой чудесно прошлое воскресенье провели! Не вспомню еще такого выходного! Верно ты говорил: хорошее место шестьдесят третий километр, очень красивое озеро, и вода в нем мягкая — волосы у меня три дня прямо шелковыми были. Интересно, не подведет завтра погода?
— Не должна бы.
— Если будет, как нынче, — желать лучшего не надо! Заберем Катьку после завтрака и — до вечера на речку!.. Фу, жарко! А я и переодеться не переоделась. Пойду приму душ…
Сняв в прихожей кофточку, она повесила ее на олений рог. Вешая, уронила невзначай плечики с одеждой мужа, наклонилась поднять, ойкнула, закусив пальцы, и начала лихорадочно ощупывать полу пиджака.
— Ты чего там?
Лариса вошла в комнату, неся пиджак на вытянутых руках.
— Зачем… это у тебя… тут?.. Твой… охотничий…
— Дай сюда! Что за манера — шарить по карманам?!
— Я… я не шарила… я поднимала… Он упал с вешалки…
— Ничего у меня там нет… особенного. — Алексей надел на себя пиджак.
— Алексей… Алексей, отдай мне… Отдай!.. Алексей! Для чего ты носишь с собой нож?
— Просто так, на случай — вдруг пригодится… для понту. — Он вышел в прихожую.
— Стой, Алексей! Стой! Ты же убьешь его… Ты же убьешь! Тебя расстреляют!
— Во Франции за убийство до сих пор голову отрубают. Гуманно отрубают посредством гильотины.
— При чем тут Франция?!!
— Не кричи, не закатывай истерики. У меня юмор такой… А вот серьезно: никому ни слова! Поняла? Ни слова.
Оттянув собачку замка, Алексей толкнул ногой дверь и вышел на лестницу.
Лариса бросилась вслед, остановилась, заметалась по квартире. Силы вдруг оставили ее, она опустилась возле телефона на стул.
— Никому ни слова… Никому ни слова…
Руки ее сами потянулись к аппарату, она отдернула их, зажала в коленях. Потом все же сняла трубку и принялась лихорадочно крутить диск.
— Алло! Алло! Позовите, пожалуйста, Федора Шкапина… Да… Не пришел еще?.. — Лариса глянула на часы. — Рано, конечно, рано… Я вас очень попрошу: когда придет, пусть сразу же позвонит Бобриковым… Бо-бри-ко-вым… Скажите — очень нужно, чтобы он позвонил, очень! Прошу вас…
Опустив трубку на колени, она сидела оцепенев, не слыша надрывных коротких гудков, не замечая, что плачет.
8
Многоэтажный дом за сквером многоцветно светился окнами, досматривая последние телепередачи, готовясь ко сну. Сквер выходил на набережную канала, сирень вдоль панели была давно начисто обобрана прохожими, но кусты, не тронутые в глубине, стойко благоухали.
По рассекающей сквер дорожке на набережную вышел Алексей Бобриков и, обернувшись, помахал рукой в сторону дома. Женский силуэт, маячивший в одном из окон пятого этажа, помахал в ответ.
Посмотрев по сторонам, Бобриков направился к телефонной будке, стоящей на повороте, который делал в этом месте канал. Движения и походка Алексея были легкими, раскованными. Он потянул уже на себя дверь будки, когда из-за угла показалась машина с зеленым глазком. Подняв руку, Алексей побежал наперерез, такси остановилось, и он, распахнув дверцу, сунулся внутрь.
— Мне, мастер, до площади… — Бобриков осекся, тело его напряглось и мгновенно окаменело; он тяжело сел рядом с водителем.
Крутнув никелированный барашек счетчика, шофер, небрежно растягивая слова, спросил:
— Куда едем, я не расслышал?.. — и, повернувшись к пассажиру, разом сник; выключил счетчик, заглушил двигатель.
Глядя на пустынную набережную перед собой, оба молчали.
— Не ожидал? — усмехнулся наконец Бобриков. — Видно, что не ожидал. Я — тоже. И правда, не знаешь, где потеряешь, где найдешь… — Он пощелкал пальцем по табличке на лобовом стекле: — «Вас обслуживает водитель тов. Трофимов Николай Корнеевич»… Давно Трофимовым-то стал?
Водитель безразлично передернул плечами.
— А я Чижова, я Чижова разыскиваю! Сегодня уже в справочное бюро сунулся: проживают, между прочим, в нашем городе двое Чижовых — Николаи Корнеевичи, да не те — одному восемнадцать лет, другому пятьдесят три. А третий, оказывается, исчез, в вечные бега от своей собственной фамилии ушел! Полезная служба справочное бюро, но надежней ее — судьба!.. Раз фамилию сменил, значит — понимал, что я тебя разыскивать буду, а? Правильно понимал, совершенно правильно.
— Ты меня уже десять дней разыскиваешь… Десять дней прошло, как ты приехал.
— Откуда такая точная информация?
— Я тебя на вокзале видел с вещами… Ты в такси сел — за две машины до моей в очереди.
— Хорошо, что в твою не угадал… Зачем же я вас, гражданин Чижов-Трофимов, десять дней искал, как вы думаете? Должником небось себя считали? Неприятное, надо полагать, ощущение?! Как у того попа, что Балду в работники нанял. Я в детстве эту сказочку не один раз читал и всегда почему-то больше всего за попа переживал. Да-а… Не лоб твой деревянный меня интересовал, Чижов, разговор интересовал… Разговор мне один продолжить хотелось, все эти годы изо дня в день хотелось. Помнишь, мы сидели в коридоре у дверей следователя, когда нас на первую беседу по поводу т в о е й аварии вызвали? Ты тогда сказал: «Можешь зря не рыпаться. Никто сейчас нас не слышит, так что открою тебе, парень, карты: у меня тут — рука, мне пропасть не дадут! Не траться на дорогого защитника — бери вину на себя, и дело с концом…» Не забыл разговор тот? И я слово в слово запомнил. Вот мне и не терпелось проверить, всегда ли эта самая рука помочь в силах, во всякой ли ситуации. В такой, скажем, как сейчас у нас с тобой?..
Понуро сидевший все это время, положив руки на руль, Чижов круто повернулся лицом к Бобрикову.
— Хватит! Хватит тебе! Надоел хуже горькой редьки! Бей скорей! Бей — что там у тебя: кастет? нож?.. Кончай, зануда, не мотай душу…
Бобриков посмотрел на него долгим, запоминающим взглядом и не спеша полез в карман.
— Бить? Зачем же мне тебя бить — ты и сам себя добьешь потихоньку. — Он вытащил из кармана руку. — Во! Полтинник попался! В самый раз: на счетчике твоем — двадцать копеек за посадку пассажира… Получи, «мастер»! — он бросил монету Чижову на колени. — Сдачи не надо — на чай оставь!
Бобриков вылез из такси, хлопнул дверцей, отошел к парапету набережной, облокотился на чугунную решетку. В темной густой воде плавали желтые кляксы отраженных фонарей. Он вынул из пиджака нож, ленивым движением бросил его в канал и еще ниже склонился над водой, словно пытаясь разглядеть в ней свое отражение.
На набережной из-за угла пересекающей канал улицы показался запыхавшийся Федор Шкапин. Увидев Бобрикова, он замедлил шаг, глубоко вдохнул — резко выдохнул и, уже не торопясь, подошел к нему.
— Алексей!..
Бобриков обернулся.
— Привет, Алексей!
— Привет.
Загудел заведенный мотор такси, машина Чижова тронулась, медленно проехала мимо них и пропала из виду.
— Дай закурить, Алексей… С шести часов ищу тебя по городу. Едва удалось узнать адрес Вероники — всех, кого мог, обзвонил, ладно — Ивана Михайловича застал дома.
— Зачем, интересно, я тебе так срочно понадобился? Сколько дней уже, как я прибыл, а ты не заглянул ни разу, трубку телефонную снять — времени не нашел.
— Да все как-то… потом об этом… Послушай… Послушай, Алексей: отдай мне нож! Отдай, Алексей!
— Какой нож? Ты о чем? У меня никакого ножа нет.
— Есть. Есть, Алексей! Вот здесь он… — Шкапин, изловчившись, цепко схватил Бобрикова за полы пиджака.
— Пусти! Нет, говорю, у меня ножа! — рванулся Алексей, но приятель успел уже ощупать его от бедер до подмышек.
— Действительно… вроде нет…
Пока они возились, в окне многоэтажного дома на пятом этаже исчез женский силуэт и погас свет.
Бобриков достал мятую пачку, выбрал не поломанные во время стычки папиросы, сунул одну Шкапину.
— Значит, это все-таки ты, Федор…
— Что — я?
— Раз она к тебе обратилась, значит — ты, к другому бы она соваться с подобным делом не стала… Я ведь сказал ей: никому ни слова! Вот ведь!.. — Бобриков стукнул кулаком по ограде канала.
— Алексей…
— Ты помолчи, помолчи лучше! — Он снова склонился над водой, помедлил и заговорил, не поднимая головы, лишь изредка косясь на Шкапина: — Еще на первом году отсидки мне письмо интересное пришло от некоего «доброжелателя» — такая в конце послания подпись стояла. В письме любезно сообщалось: так, мол, и так, вы там сидите, вину, может незаслуженную, искупаете, о семье своей тоскуете, а в это время жена ваша с лучшим вашим другом… И далее — все открытым текстом. С рассуждениями о верности, нравственности, морали. Теплое письмо!.. Мировой трагедии я из того, что узнал, не стал делать, а то и свихнуться было бы недолго: не побежишь ведь на аэродром, в самолет не сядешь, разбираться не прилетишь! Долго мне еще оставалось ждать такой возможности, достаточно, чтобы шарики зашли за ролики. Постарался я себя до ручки не доводить, но думать — иногда думал: что ж это за лучший друг, кто? Понятия-то о дружбе, о плохих-хороших друзьях могут быть разные: у меня — одно, у «доброжелателя» моего — иное. Ошибиться было недолго, ни за что ни про что грешить начать на невиновного… точнее — на не имеющего никакого отношения к данному факту твоей биографии. Занятие неблагодарное: даже если потом и убедишься, что зря грешил, все равно оскомина остается неприятная… Там думал, вернувшись — в голове держал, а разбираться пока не разбирался — руки не доходили, другое больше занимало. Да и она никакого повода не подавала, ничего не скажешь: верная, с нетерпеньем ждавшая и наконец-то дождавшаяся мужа жена. Только и смущало меня, что ты знать о себе не давал. Не напрасно, видно, смущало…
— Алексей…
— Сказал — помолчи. Неохота мне голос твой слышать.
Бобриков повернулся спиной к каналу.
На дорожку сквера из-за кустов вышла Вероника — растрепанная, в накинутом на плечи плаще, в тапочках. Заметив ее, Алексей молча покивал головой.
— Ты, Алексей, просто ищешь себе оправдания!.. — Он качнул головой в сторону Вероники. — Сам не веришь, а говоришь!
— Не тебе бы меня учить!.. Про нее — ничего не говорил Ларисе?
— Как ты мог подумать?!
— Про того тебя, которого знал когда-то, не подумал бы, а про нынешнего…
— Я даже имени ее не упоминал ни разу. Об отношениях же ваших…
— Да какое это, в конце концов, имеет теперь значение?! Никакого, ровным счетом никакого! Все встает на свои места, каждый на свою орбиту выходит. — Он закрыл на мгновение глаза, невольно вздохнул: — Кабы еще… все ходить самостоятельно умели!.. Ладно. Бывай здоров, Шкапин. Позвони Ларисе, скажи: со мной все в порядке, домой пускай не ждет. Скажи… нет, больше ничего не говори. Она и так все поймет, она у нас с тобой — умная!..
Откачнувшись от ограды, он перешел мостовую, обнял за плечи Веронику и повел через сквер к многоэтажному дому, гасившему последние окна.
9
Корней Корнеевич Чижов стащил на кухне резиновые сапоги с ног, размотал портянки, выставил обувку на веранду и надел тапочки.
В комнате Светлана Петровна, воткнув в клубок шерсти спицы, поднялась из качалки.
— Ну, вот и еще одна пара носков готова — Санечке-внучку на зиму. — Она растянула носки за концы, рассматривая свою работу, сняла очки. — Рукавички да шапочку — осталось…
— Никак и эти закончила, маманя?! — Корней Корнеевич вошел в комнату. — Ты как на машине!.. Ну и я закончил…
— Что-то быстро нынче. Удачи не было? Поделом тебе, если так! Я сколько твержу: хоть бы по воскресеньям не ходил, птах бедных не тревожил!
— Птахи птахами, маманя, но и про моцион забывать нельзя! Послушаешь, почитаешь — врачи, как сговорились, хором советуют: ходить и ходить! От всех болезней один у них рецепт — ходьба! И каждый день, пропускать не смей, а то разленишься.
— Вот и моционил бы просто так — до озера да по берегу, до магазина да обратно.
— Еще — наблюдать за ними интересно: щебечут, щебечут целыми днями, а получается… жизнь! Все как у людей…
— Трезвый Корней — у-умный Корней!
— Какой есть…
Сев за стол, он развернул газету.
— Чаю не сообразишь?
— Отчего не сообразить? — Светлана Петровна пошла на кухню.
Возвратившись, расставила на столе чашки, сахарницу, вазочку с вареньем.
— Николай, маманя, когда уехал?
— На одиннадцатичасовую электричку побежал. Сказал, ночлеговать больше не станет. Я и так удивлялась: ночей десять у нас отоспал, не случалось такого ранее. Видать, скучно одному в пустой квартире.
— Когда обещался? — Корней Корнеевич разговаривал, не отрываясь от газеты.
— Перед отпуском, сказал, заедет попрощаться. Через неделю, значит. Билет завтра заказывать пойдет — летом с билетами на Юг непросто. Поди, заждались его там!
— Санька отца любит, я замечал. Рад будет, мазурик! — Корней Корнеевич вывернул газету наизнанку, перегнул вчетверо, поднял глаза на жену: — Через неделю, говоришь? А я хотел просить его помочь насчет дров. Опоздал. После отпуска придется…
— Нужны тебе его шабашники! Много ли дешевле ихняя доставка обходится — с выпивкой-закуской?! Поезжай и закажи, как все люди делают. Через месяц привезут — ладно, и через два — ничего: прошлогодних твоих запасов до января хватит! И парню забот меньше.
— Тебе все лишь бы твоего Коленьку не беспокоить!
— Такого же моего, как и твоего.
— Надо полагать… Я твое воспитание имею в виду. Ты мне всегда мешала лишний подзатыльник ему дать, ты! Глядишь, теперь бы, прежде чем на Юг катить, спросил: «Как у вас, отец-мать, с дровами на зиму?» С ума все посходили по этому Югу! Тебе вот, маманя, много раз за свою жизнь бывать там довелось?
— Сколько раз ты возил, столько и была.
— Сколько и возил — так непременно со скандалом! «Надо Коленьке то купить, надо мальчику это справить! Да лучше на черный день отложить…» Не твои речи? О каком ты черном дне думала? Полжизни своей после войны прожили — не было такого уж черного дня!
— Однако денежки, на него отложенные, нам с тобой пригодились: на что бы иначе этот дом купили?
Корней Корнеевич отшвырнул газету.
— Ты чайник что, сжечь хочешь, с разговорами своими?! Тащи давай — выкипел, наверное!
— Чьи разговоры-то?! Не нравится Корнею, когда не по его выходит, не нравится!..
Светлана Петровна принесла чайник.
— Портянки, конечно, не повесил сушиться? Наказание с тобой… — И снова ушла.
Корней Корнеевич заварил чай, разложил по блюдечкам варенье.
— А что я снастей твоих не приметила? — вернулась Светлана Петровна, вытирая кухонным полотенцем руки. — Куда опять сложил?
— Э, маманя, со снастями карусель получилась…
— Пропали никак? Стащил кто?
— Никто не стащил, никуда не пропали — я их сам… порешил!
— Как это — порешил? Что ж на тебя такое нашло?.. Тебе покрепче?
— Лей — не жалей!.. Да уж нашло… Ты снегиря толстого, «генерала» своего, помнишь?
— Того, что ли, которого ты с полмесяца назад продал?
— Его са́мого. Так вот: сегодня он мне опять попался! Подхожу к силку — глазам не верю! Достаю, смотрю — он, собственной персоной! На правой лапке — мое колечко проволочное: я всем такие, перед тем как продать птаху, надевал — тоненькие, с первого взгляда и не заметишь… А «генерал» меня узнавать не хочет: глаза закатывает, головой сердито вертит, палец мне клюнуть норовит, и сердце у него вот-вот из груди выпорхнет!.. Ничего себе, думаю, дела пошли! Я, значит, ловлю, а кто-то, значит, выпускает! То есть я — изверг вроде, а другой — большой души человек, благодетель! Так получается?
— Так.
— Вот именно — так!.. Я колечки те без особого умыслу им приделывал: читал, по телевизору смотрел, как ученые птиц окольцовывают, ну, думал, пускай и у моих какая-нибудь метка остается. И сколько этих птах переловил, а такого, чтобы одна и та же душа крылатая во второй раз попалась, не случалось еще! Ге-не-рал!
— Как же он из города сумел выбраться?! Теперь кошек по дворам развелось!
— И из города выбрался, и сообразил, куда лететь, и путь какой проделал! Полный генерал! Стратег!
— Был бы, однако, стратегом — не попался тебе снова.
— И на старуху бывает проруха! Он, видать, когда до родимых мест добрался, не иначе как просто одурел от радости. По-другому не объяснишь. Ведь силок стоял на том же самом месте, и тот же самый силок! Такая карусель… Смотрю я, значит, на «генерала» нашего, размышляю, не торопясь, и вдруг чувствую — поворачивается вся окружающая картина: начинаю я себя же видеть как бы со стороны, и вид мой — с той стороны — мне совсем не нравится… В общем, отпустил я снегиря на волю, маманя, собрал силки, закинул в кусты и — ходу домой! Отошел, впрочем, с полкилометра и вернулся: вытащил всю снасть обратно, порезал на куски и куски уже разбросал снова. Тогда только успокоился окончательно и без остановки — сюда… Так что запиши, мать, на календаре: завязал я с птичками нынче, совсем завязал!
— И хорошо сделал, Корней, хорошо сделал! Мне твои занятия всегда не по душе были, я не единожды говорила, да ты упрямый!
— Упрямый! Зато на водку у тебя никогда не клянчил, урона семейному бюджету не наносил.
— Не сетуй, Корней! Ты меня так обрадовал, что закончил свою… коммерцию, так обрадовал! Я никогда лучшего подарка от тебя не получала. Жить мне теперь спокойнее будет. И тебе, тебе — тоже спокойнее, вот увидишь! А если ты выпить захочешь когда, так не сомневайся: я выкрою денег, я хозяйствовать умею! Ты и не заметишь ничего, будь спокоен — ничего не заметишь!.. Чай-то у тебя остыл совсем — давай погорячее налью…
— Лей, мамка, лей! Удалось тебе нынче варенье… — Корней Корнеевич придвинул к себе наполненную чашку, неторопливо помешал в ней ложечкой. — На днях тут по телевизору показывали, как люди змей ловят… Яд у них, понимаешь, отнимают! В аптеку потом сдают яд…
Светлана Петровна тяжело осела на стул…
ОБОРВАННЫЕ ПРОВОДА
1
Галя скинула с себя одеяло и осторожно села на раскладушке, поглядывая в сторону соседки по палатке — своей непосредственной начальницы, главного геолога партии Людмилы Ионовны. Слава богу, спальный мешок Людмилы Ионовны не пошевелился.
«Сильна все же у Старушенции привычка: хоть и не на земле, но непременно — в спальнике и с головой! Недаром столько лет по тундре моталась!.. И как она не задохнется?! Ночи стали совсем теплыми, по-настоящему летними…»
Она набросила на плечи халатик, сунула под мышку полотенце, прихватила мыльницу, зубную щетку, пасту и, откинув входную полу палатки, выбралась на волю.
При ее приближении к речке два кулика, большой — самец и поменьше — самочка, гревшиеся на бревенчатых, залитых солнцем мостках, проложенных с берега до середины речки, с криком поднялись и полетели, почти касаясь крыльями воды, вверх по течению. Галя почистила с мостков зубы, вернулась на берег и прошла метров тридцать по течению вниз, к зарослям елок: в этом месте хлопотливая — мелкая, но шумная — речка образовывала небольшую заводь — можно было, купаясь, и с головой окунуться, и немного поплавать.
Оказавшись за елками, девушка повесила на верхушку одной из них полотенце, скинула на траву халат, на халат — полупрозрачные мелочи и вошла в воду. Освежиться не терпелось! Ночью в палатке было душно, спалось плохо: и заснула она поздно и, затемно проснувшись, не могла больше даже задремать — вылет самолета на съемку слышала и возвращение в «летную» палатку — досыпать — механика, отправлявшего самолет.
Она с детства любила купаться нагишом. В условиях цивилизации — дело это хлопотное, не всегда возможное; да и здесь, в тайге, особенно вблизи лагеря, удавалось редко — или по вечерней темноте, или так вот, до общей побудки. Но бессонница не каждой ночью мучает, чаще — с устатку — и лечь пораньше хочется, и по утрам спится каменно; Старушенция иногда аж заводиться начинает, пытаясь разбудить свою помощницу.
Послышался нарастающий гул самолета. Галя смахнула радужные капли с ресниц и, поймав взглядом «Аннушку», вынырнувшую из-за деревьев слева, проследила, как она неторопливо развернулась над долиной и, прижавшись уже к ее противоположному склону, начала удаляться.
«Трудится мой Мишель, трудится… Долго их погода в безделье выдерживала — теперь наверстывают почем зря, каждый день пашут. По холодку приятно небось! И ни облачка — в такую рань…»
Она закрыла заслезившиеся от солнца глаза и представила кабину самолета: командира экипажа Михаила Петровича за штурвалом, штурмана Бориса, пилота Володю. Форменные фуражки у всех сняты, рукава голубых рубах закатаны… А в салоне «Аннушки» колдуют над самописцами двое бортоператоров-геофизиков — Вадик Козлов и Дима Пичугин. Геофизики Мишелем довольны: летает над самыми верхушками деревьев, высоту держит четко — качество записей на перфолентах получается отменное. Вкалывай, Мишенька, вкалывай!
Вчера вечером, уже в темноте, она неожиданно столкнулась с ним возле вагончика камералки, и Михаил Петрович вдруг крепко обнял ее и начал целовать — беспорядочно, в лицо, в шею; неуклюже поймал губами губы и надолго замер, держа ее на весу… Она знала, что так однажды и будет, ни разу не усомнилась, что своего добьется… Добилась… Хотя поначалу, месяц назад, ей самой казалось неясным, зачем она все затеяла. Так, дурацкая привычка пофлиртовать. И толстоватым, мешковатым показался он ей, приехавшей сюда в партию на преддипломную практику, и лицо обычное, заурядное. Не то чтобы урод, но и далеко не Ален Делон, как говорится. Потом — задело явное его равнодушие: это к ней-то, для которой подобные игры постоянно кончались быстрой и полной победой?! Пальцев на руках-ногах не хватит — пересчитать, сколько сердец она переколотила! На одном своем курсе… А тут!.. Когда же поплавок в первый раз осторожно покачнулся, а затем нырнул, вынырнул и снова нырнул — отказаться от удовольствия вытащить рыбку было уже нелепо: оставалось выждать — вовремя подсечь — потянуть удилище на себя.
…Михаил Петрович так же неожиданно, как обнял ее, расцепил руки (чуть не грохнулась!), повернулся и зашагал прочь.
Выходило не совсем по сценарию, но думать об этом не хотелось: привкус его сигарет, легкий, выветрившийся после утреннего бритья запах одеколона, головокружение и слабость, опустившаяся к ногам от груди, — все было внове. Она впервые понимала несравнимость настоящих мужских объятий с теми, что так часто выпадали ей на долю от сверстников, пресыщенных любовными забавами задолго до обретения мужественности.
— Где тут ночью заснуть было?.. — произнесла Галя и испуганно осмотрелась, словно кто-то мог ее услышать.
Вытерев волосы и растирая покрывшееся мурашками тело, она непроизвольно покосилась в ту сторону, откуда пора было в очередной раз появиться бороздящему долину самолету, и увидела дым. Лесной пожар, что ли, опять? Вряд ли… Две недели шли дожди — какой после них пожар?
Столб дыма быстро рос, становясь темно-бурым, с черными вкраплениями.
Торопливо одевшись, она побежала к лагерю.
Начальник партии Глеб Федорович Егорин занимал половину цельнометаллического, единственного в партии, вагончика — две комнаты: в одной из них, задней, он спал, вторая — служила ему рабочим кабинетом. На другой половине размещалась камералка.
Сейчас начальник сидел на ступеньках у входа в вагончик и пришивал к куртке пуговицу.
«Старушенцию свою не может попросить! Скрытничает, отношения не желает афишировать…»
— Глеб Федорович! — Галя, запыхавшись, прислонилась к косяку двери. — Глеб Федорович…
— Доброе утро, Галина! Что у тебя стряслось с утра пораньше?
— Дым там… над долиной… Дым странный…
— Неужто какой-нибудь очаг пожара ожил? Опять людей посылать!
— Я говорю — странный дым… ядовитого цвета… И самолет на очередной разворот запаздывает почему-то…
— Типун тебе на язык, Стрехова! Самолет, надо думать, место пожара облетывает, разведует… — Глеб Федорович положил куртку на ступеньки. — Айда, глянем на твой дым!
Обогнув вагончик, он встал на ближайший валун, прищурился из-под ладошки на лежащую перед ним долину.
Столб дыма, пока Галя бежала до лагеря и разговаривала с начальником, еще более вырос и почернел.
Опустив ладонь, Глеб Федорович сорвался с места и бросился обратно — к вагончику… в вагончик… к рации… Галя едва поспевала за ним… Настраивая рацию, он постарался отдышаться, и, когда заговорил, в голосе его не было и следа волнения: обычный, чуть-чуть, казалось, даже заспанный хрипоток:
— Триста первый, триста первый, триста первый… Я — «Кристалл», я — «Кристалл». Сообщите место своего нахождения, сообщите место своего нахождения. Прием.
Рация молчала. Глеб Федорович поскреб ямочку на подбородке, поправил ручку настройки.
— Триста первый, я — «Кристалл»!.. Сообщите свои координаты, сообщите свои координаты! Прием.
Рация молчала по-прежнему.
— Слушай, Галина! Живо беги — подымай Севу: пусть заводит «уазик» и мчит сюда… Ну, что ты уставилась на меня?! Беги, говорю тебе, за машиной! И никому пока ни слова! Поняла?
Он снова повернулся к рации.
— Я — «Кристалл», я — «Кристалл»!.. Триста первый, триста первый! Михаил Петрович, ты слышишь меня? Миша, отзовись!..
2
Трофим вышел из квартиры, аккуратно, чтобы не щелкнул замок (Зинаиде — в вечернюю смену, пусть отоспится!), повернул ключ и тут же, по шаркающим звукам и сопенью, донесшимся снизу, понял: «бегун» — на посту!
С промежуточной площадки лестничного пролета открылась привычная картина: налитая кровью лысина, склоненная над яростно снующей взад-вперед сапожной щеткой, нога в хромовом сапоге, впечатанная в третью, перешагнув две нижние, ступеньку марша, приоткрытая дверь — за обтянутым галифе задом «бегуна». Наведение утреннего марафета! После получасовой пробежки (отсюда и прозвище — «бегун») привычным маршрутом между типовыми корпусами их нового микрорайона, после душа и завтрака, перед уходом товарища майора на службу.
— Доброе утро, сосед!
— Привет… — Сосед остановил возвратно-поступательное движение щетки, давая пройти.
— Отчего не в духе?
— Не выспался… — Майор усмехнулся — обиженно и насмешливо одновременно.
Уже понимая (не в первый раз!), о чем пойдет речь, Трофим попытался изобразить на лице наивную заинтересованность:
— Что-нибудь интересное по телевизору допоздна показывали? Я вчера не включал…
— Вы у меня, Трофим Александрович, почище любого телевизора! Полночи спать не давал!
— Господи, сосед! Ну разве я виноват, что в доме такая сверхслышимость? Не на луне живем… — Трофим заспешил вниз.
— Тебя вчера и с луны было бы слышно!
«Давай, давай, выпускай пар!.. А еще говорят, что бег успокаивает, холодный душ укрепляет нервную систему!.. Перестарались вы, Трофим Александрович, с Зинаидой, перестарались! Конечно — под градусом…»
…Серега — товарищ со школьных лет — вчера женил сына. Давно не подавал о себе вестей — и вдруг прислал пригласительные билеты во Дворец бракосочетания, позвонил: получил ли? придете ли? «Дожили, старик!.. Как поется: «еще немного, еще чуть-чуть» — и дедом стану!.. Твоя-то, кстати, не собирается?» — «Нет как будто…»
Зинаида сначала поломалась — все же не жена, — однако к предстоящему торжеству успела сшить себе новое платье, излишне, как показалось Трофиму, модное.
Конвейер Дворца бракосочетания сработал безотказно. Потом молодых повезли в белой, с колечками, «Волге» по городу — маршрутом, предусмотренным свадебным ритуалом, а многочисленных гостей доставили в Дом свадебных торжеств — двухэтажный особнячок с подстриженным палисадником у фасада…
Трофим с трудом втиснулся в подкативший, битком набитый троллейбус, кое-как передал мелочь на билет, попытался протиснуться к заднему окну, но дама, тяжело дышавшая рядом — то ли от давки, то ли от жесткого корсета, оказалась проворнее.
«Когда наконец дотянут ветку метро до наших, богом забытых мест?! Эта ежедневная физзарядка в печенках сидит!..»
…В Доме торжеств получилась заминка. На втором этаже уже шла чья-то свадьба, и «артисты», обслуживающие «мероприятия», не успели освободиться. Часа полтора просидели Серегины гости в удручающем ожидании, пока не появилась распорядительница торжества, в кокошнике и шитом бисером сарафане, за нею девицы в таких же, но чуть скромней нарядах и парни в разноцветных, подвязанных кушаками рубахах и в лаптях. Представление началось…
Под прибаутки, пословицы и поговорки молодые, конфузясь, пилили бревно (смогут ли в избе печь растопить?..), пили соленую воду (пуд соли вместе съесть…), делили каравай (у кого бо́льшая половина — тот и глава семьи…), угощали друг друга медом (чтоб жизнь была сладкой…).
Водили хоровод девицы, отплясывали, тряся подолами давно не стиранных рубах, парни.
Трофим старался не смотреть на происходящее. Чувствовал он себя неловко: его давно не угощали развесистой клюквой…
Вконец вымотанный Серега, присев рядом передохнуть, убито потряс головой: «Если бы я только знал, Трофим! Если бы мог представить… Переусердствовал!» — «Да, мы с тобой женились не так…»
В заключение спектакля в углу «горницы» раздвинули ширму, и над нею возник Петрушка. Похлопывая в ладошки и забавно гримасничая, он прочел позабавивший заскучавших гостей фельетон, дал молодым последние наставления, как жить в согласии и любви, после чего распорядительница пригласила всех в соседний зал к столу…
Троллейбус выскочил на площадь, описал дугу и, распахнув все двери, высыпал у входа в метро помятых, одуревших от давки и духоты пассажиров.
«Как, однако, башка трещит!.. Обычаи обычаями, но и здоровья они требуют лошадиного!.. Серега — тоже: не мог устроить свадьбу в пятницу или субботу! Можно было бы хоть отоспаться…»
В вагоне поезда мысли медленно перевалили на другие рельсы…
Главный инженер экспедиции ушел недавно в творческий отпуск — писать кандидатскую диссертацию, и исполнять его обязанности назначили Трофима. Одалживать работников техники безопасности (а Трофим был заместителем главного инженера по ТБ) на выполнение какой-либо работы не по прямому назначению не полагалось, но других замов у главного не было и выбирать начальству не пришлось.
Предстоящий день обещал быть не из легких: в девять — совещание у начальника экспедиции… В одиннадцать явится с проверкой инспектор Ленэнерго… Потом — поездка на загородную базу экспедиции… В четыре придет директор подшефной школы: опять заведет разговор о краске, о выделении на ремонт классов маляров-штукатуров… Полно дел! И всё — в ущерб твоему кровному делу!
«Надо будет посадить кого-нибудь пока в свое пустующее кресло. Задница у тебя одна!.. Кого бы только?.. Назначу старшим инженером по ТБ — и пусть крутится, помогает…»
На работе, однако, его ожидала срочная телеграмма, разом спутавшая все планы, отодвинувшая прочие дела.
«Понедельник съемочном вылете погибли бортоператоры Козлов Вадим Васильевич зпт Пичугин Дмитрий Сергеевич зпт аппаратура сгорела самолетом тчк Егорин».
3
В партию Трофим Корытов и его напарник, председатель комиссии по охране труда профкома экспедиции, Валентин Валентинович Бубнов добирались через Москву: необходимо было появиться в министерстве — получить на руки копию приказа о создании комиссии для расследования группового несчастного случая со смертельным исходом.
Столица полным ходом готовилась к открытию Олимпийских игр: докрашивала фасады зданий вдоль трассы, по которой автобус вез из аэропорта прилетевших, стригла на английский манер газоны, устанавливала замысловатые металлические конструкции — под лозунги, призывы, приветствия. За окном Золушкой, нарядившейся на бал, проплыла реставрированная церковь. Соседние многоэтажные коробки похожими на ее сестер не были.
Ускоренное броуновское движение пешеходов и транспорта в подогретой среде столицы, и особенно ее центра, утомило Корытова, как всегда, быстро и бесповоротно. Он раздраженно торопил тучного, неповоротливого Бубнова, едва передвигавшего затекшие, видимо, от долгого сидения в автобусе ноги, пытался тянуть за рукав плаща, но Валентин Валентинович был неуправляем: глазел по сторонам («Давно в Москве не бывал…»), покупал сигареты («Угощу приятелей «Явой»…»), пил газированную воду… Навязался попутчик!
Министерство находилось напротив зоопарка. Подходя к знакомому зданию, Корытов попытался вспомнить какую-нибудь из бесчисленных шуток остряков геологов по поводу сомнительного соседства своих высших чинов и не смог; хотел было обратиться за помощью к Валентину Валентиновичу, но вовремя удержался: дело, приведшее их сюда, на веселый лад не настраивало.
Предъявив на вахте командировочные удостоверения, они сдали в гардероб плащи, сели в лифт и минут через пять предстали пред ликом министерского шефа по технике безопасности.
Поздоровавшись за руку, шеф усадил их перед письменным столом, сел напротив в номенклатурное кресло и нахмурился:
— Не бережем людей, уважаемые товарищи, а? Не бережем…
Корытов, глядя на чернильный прибор, повел плечом:
— Нашей вины в гибели бортоператоров нет как будто… Сегодня ночью мне домой дозвонился начальник партии Егорин. Слышимость была отвратительная, но одно я понял определенно: виноват экипаж самолета.
— Мне тоже ночью звонили: тамошний главный технический инспектор ЦК профсоюза рабочих геологоразведочных работ, Прохоров — его фамилия, Иван Сазонтович. Непосредственно с ним вам и придется иметь дело при расследовании — он приказом министра назначен председателем комиссии… Действительно, виноваты как будто летчики. Самолет врезался в высоковольтную линию электропередач. А вот как и почему врезался — пока никто ума не приложит.
«Да, да, Егорин тоже что-то кричал про высоковольтку…»
— Так что — дело непростое, поработать вам придется… — Шеф поправил авторучку на чернильном приборе. — Погибшие семейными были?
Корытов кивнул.
— Дети?
— По одному.
— А где их жены?
— Женам, — подал голос Валентин Валентинович, — телеграфировали: одна оказалась в отпуске на Юге, другая — в служебной командировке.
— Ладно… Когда у вас вылет самолета?
— В шесть вечера.
— Зайдите в канцелярию, возьмите приказ…
Зазвонил телефон.
— Слушаю! — шеф прижал трубку к уху: — Приветствую вас! — Лицо его расплылось в улыбке, которую он тут же погасил. — Минуточку… — Прижав трубку плечом, он протянул через стол руку, кивнул (мол, действуйте!) и снова, теперь уже в открытую, заулыбался ожившему в трубке голосу. — У меня, понимаешь, товарищи из Ленинграда…
«Все правильно, Трофим Александрович, — жизнь продолжается…»
В канцелярии приказ был еще не размножен. Заведующая извинилась, отправила курьера с подлинником в бюро множительной техники и, кивнув на репродуктор, пиликающий сигналы точного времени, улыбнулась:
— Теперь уже — после обеда…
Ну что ж… Есть не хотелось (предвидя хлопотный день, они плотно позавтракали в московском аэропорту), выходить на улицу — тоже. Они присели на одинокий диванчик у выхода на лестницу, наблюдая, как распахиваются одна за другой двери кабинетов, как торопятся министерские работники в столовую, как, пустея, затихает широкий коридор.
Корытов прислонился затылком к прохладной стене, закрыл глаза, собираясь подремать, и вдруг на мерцающем экране его воображения вспыхнула и отчетливо запечатлелась между двух осей яркая кривая линия… Линия падала из бесконечности вертикальной оси и плавно уходила в бесконечность горизонтальной. На вертикальной, проградуированной в не предусмотренных никакими государственными стандартами единицах, проецировалось человеческое горе, боль и горечь людская, по горизонтальной — отмерялась дистанция (близость, отдаленность), на которой находились от места пересечения осей люди. А на пересечении была гибель двоих совсем молодых парней — Вадима Козлова и Дмитрия Пичугина… Вплотную к вертикальной оси высились фигуры их жен, детей, родителей, дальше — по снижению кривой — родственников и друзей. Еще дальше — где-то посредине — Трофим увидел себя, за собой — министерского шефа по технике безопасности, самого министра… В конце неотчетливо проступали фигурки безликих людей, знать не знающих, кто именно, где и при каких обстоятельствах погиб, но тоже имеющих отношение к факту гибели — чисто служебное: делающих пометки в отчетах, высчитывающих коэффициент травматизма, исправляющих показатели…
От реальности представшей его глазам схемы, от сознания несоизмеримости зажатых в ее осях величин Корытов почувствовал себя нехорошо, поднялся с дивана и, доставая сигареты, направился в курительную комнату.
4
Огромный зал ожидания аэропорта восточного направления напомнил Корытову детские годы, переполненные послевоенные вокзалы. В креслах и на стульях дремали, читали, перекусывали взрослые; спали разморенные усталостью и духотой дети; проснувшиеся — просили воды, конфет, игрушку, пописать, затевали между собой возню.
Но ожидало это кочевье, собравшееся из многочисленных областей и краев страны, не очередного — прокопченного, с расхлябанными суставами — паровозика, волочащего хвост разномастных — своих и трофейных — вагонов, а вызова на посадку в современные воздушные лайнеры, стоящие ли по краям летного поля до назначенного расписанием часа, задерживающиеся ли с вылетом из-за погоды или сбоя в работе технических служб аэрофлота.
Им с Бубновым повезло: самолет их запоздал с вылетом всего на полтора часа.
— Навстречу солнышку летим… — пыхтел в соседнем кресле Валентин Валентинович, опоясываясь коротковатым для его живота привязным ремнем. — Часов пять нынче впустую из наших суток испарится.
— Нашли, о чем пожалеть! Вы посчитайте, сколько времени у нас и без помощи аэрофлота в трубу вылетает! На заседаниях, на совещаниях…
— Подсчитывал как-то на одном из таких заседаний — от нечего делать.
— И что получили в результате?
— Мало утешительного, Трофим Александрович, мало!
Они взяли по леденцу с подноса, на миг остановившегося перед их лицами в зигзагообразно плывущих по салону руках стюардессы, сунули за щеки. Самолет разгонялся по взлетной полосе.
Корытов приспустил спинку сиденья, запрокинул голову.
«Высоковольтная линия электропередач… Высоковольтка… — вспомнил он утренний разговор с шефом. — Где-то она уже встречалась тебе, Трофим, в последние дни… совсем недавно в каком-то разговоре фигурировала!..»
…На остановке такси возле Дома свадебных торжеств большая компания пела под гитару, ожидая машин.
Зинаида предложила пройтись — «Авось на ходу поймаем», и Трофим возражать не стал. Пора летних ночей почти миновала, но было светло. Светло и тепло.
На душевный разговор Зинаиду потянуло еще за столом. За столом то и дело мешали: перебивали, приглашали танцевать, а тут…
— Хорошая тебе все-таки любовница досталась, Трофимчик, а?
— Терпеть не могу этого слова! Сколько тебе нужно повторять? Нет для меня любовницы — есть любимая!
— Прошу прощения — любимая… Все равно хорошая: с любовью своей не лезет, женить на себе — и в мыслях не держит!
— Ну-ну…
— Хотя, честно говоря, если бы я и решилась за кого-нибудь замуж выйти, так только за тебя, хочешь — верь, хочешь — не верь! В душе моей много вашего брата топталось, не один руку-сердце предлагал… А впервые всерьез о замужестве подумалось — через вас, товарищ Корытов!
— Топтались… Ты говорила — у тебя и сейчас жених есть.
— А разве я отпираюсь? У какой уважающей себя женщины нет жениха?
— Где он, кстати?
— На БАМе! Укатил на БАМ, думал — и я за ним помчусь. Характер показать хотел! А у нас самих — характер! Не дождется! Небось кается уже. Натягивает свои высо-о-ковольтные струны, как он в письмах выражается, про любовь помалкивает, а чувствую — кается!
— Нелегкая у твоего жениха работа, опасная.
— А мне начхать и на его работу и на его переживания! Хочешь, Трофимчик, я ему завтра же напишу, чтобы имя мое забыл — не только что другое, все навсегда забыл — и точка?!
— Это твое личное дело… Хорошо ли, однако, так-то, обухом по голове?
— Ну, тогда наоборот сделаем: напишу ему, чтоб немедленно возвращался, жить, мол, без него не могу, замуж согласна. Хочешь?
— Это тоже — твое личное дело.
— Шучу, миленький, шучу! Зачем мне кто-то, когда ты у меня есть? Я тебе — хорошая, ты мне — хороший достался: «люблю» ни разу серьезно не сказал, в жены не зовешь, в душу не лезешь… Я, может, потому замуж не выходила, что тебя ждала, чувствовала, что выпадет на мою долю такой. А ты… Один раз ожегшись, так и будешь всю жизнь на воду дуть?.. Смотри — не то у меня еще вариант есть: заведу от тебя Дуняшу или Ваняшу, спрашивать не стану! А ты, если уйти захочешь, — будь любезен! Но совсем уже не уйдешь — хоть частицей да при мне останешься…
Корытов уснул под унылый гул моторов и пробудился лишь при промежуточной посадке — от кошмарной боли в ушах, совершенно оглохший. Он поспешно зажал пальцами нос и «надулся». Ушные перепонки щелкнули, и салон самолета вновь обрел звуки: загудели моторы, раскатился чей-то беззаботный смех сзади… Трофим легонько толкнул локтем Валентина Валентиновича, тот открыл глаза и, медленно просыпаясь, повернулся к нему.
— Садимся!
Бубнов, видимо, не расслышал, наморщил нос и принялся яростно «сверлить» указательными пальцами уши и трясти головой. Пришлось Корытову обучать его своему способу «продувки».
Самолет вздрогнул: они приземлились.
— Вы так и спали, Валентин Валентинович, не расстегнув ремня? Рассупонивайтесь! Пойдем разомнемся малость…
Вылет их и здесь задержали почти на час, по техническим причинам. Когда наконец пассажиры услышали приглашение на посадку и сошлись возле трапа, технари заканчивали замену одного из колес: подтягивали гайки, стравливали домкрат, на котором шасси на время ремонта было приподнято над бетоном летного поля.
— Везде — техника безопасности, никуда от нее не денешься! — показал пальцем Валентин Валентинович на валявшееся в стороне колесо с лысым протектором. — Чуть где проглядел — жди неприятностей!
— На этот раз от неприятностей оберегли нас с вами. Не все же — нам других.
— Береженого бог бережет…
Они прошли в салон.
«Бог бережет… Может, и бережет. Заговоренных, однако, не бывает… Это потом, задним числом, когда с человеком ничего не случится, а случиться, казалось бы, должно было наверняка, когда он из такой прорвы живым-невредимым выберется, что диву даешься, о нем начинают судачить: заговоренный, мол. А наперед… Наперед никто не застрахован от случайностей. И ты не застрахован. У тебя хоть утешенье есть: плакать особо некому будет. Разве — Зинаида… Отец с матерью в земле сырой, жена бывшая и лицо твое, наверное, позабыть успела — другое рядом маячит… Дочка… О дочке — особый разговор».
— Валентин Валентинович, у вас дети есть?
— У меня и внук есть — от старшего сына. А младший пока учится, в военно-морском училище. Вы к чему о детях-то?
— К слову… Передайте конфетку, не будем заставлять нашу милую хозяйку ждать! Спасибо. И давайте устраиваться поосновательней — перелет предстоит долгий…
5
Лет десять назад он и предположить не мог, что будет когда-нибудь заниматься техникой безопасности и охраной труда. Всего лет десять… Не говоря уже о юности, о времени выбора жизненного пути.
Еще в начале последнего года школьного обучения Трофим Корытов собирался на филологический факультет университета. Собирался на пару с Серегой: на одной парте сидели — вместе в литературу податься надумали. Оба искренне верили, что именно на филфаке учат на писателя. Серега в конце концов — правда, без помощи университета, куда не прошел по конкурсу, — стал хорошим детским прозаиком, Трофимом судьба распорядилась иначе…
Танцы пятидесятых… Клуб швейной фабрики… У входа — фиксатые парни в кепках-«лондонках», надвинутых до бровей… В зале — неровный, покатый в противоположную от сцены сторону паркет, посыпанный перед началом танцев восковой стружкой… Узкие юбки, широченные брюки-клеш, цветочный запах духов и одеколона… Блатная мафия (по-тогдашнему — кодла) во главе с некоронованной царицей зала Анькой Рыжей, восседающей в окружении своих «фрейлин» и «пажей» в середине ряда кресел, составленных вдоль окон… Бесконечной длины нота эллингтоновского «Каравана», под занавес выдуваемая трубачом — руководителем джаз-оркестра — из посеребренной трубы…
Увязавшись как-то по осени за старшим братом, Трофим стал постоянным посетителем клуба, не пропускал ни одной субботы, а если случалось пропустить — по-настоящему огорчался и следующей субботы дождаться не мог! В клубе он и познакомился со своей будущей женой Натальей, раскройщицей с фабрики головных уборов. Сначала были еженедельные встречи на танцах, потом почти ежедневные — помимо клуба: ходили в кино, в гости к ее подружке, просто гуляли.
Оказалось, здание его школы вплотную примыкало к тесной производственной площадке Натальиной фабрики. Приближалась весна, и на больших переменах, при хорошем солнце, Трофим, распахнув в уборной оконную раму, терпеливо сигналил зеркальцем в пыльное окно раскройного цеха, сигналил до тех пор, пока Наталья не высовывалась в форточку и не подавала ему приветственный знак.
— Смотри, фабрику не спали! — говорил Серега, покуривая с оглядкой на дверь. — Архимед корабли сжег, а ты…
Трофим грозил в ответ кулаком.
С матерью Натальи он познакомился еще в январе: мать пришла как-то домой с вечерней смены раньше положенного и застукала их, слава богу — мирно попивающих чай. Волей-неволей пришлось представиться.
А однажды Наталья рассказала о своем отце. Отец был геологом, перед войной работал на Северном Урале, где и родилась Наталья. Со слов ее матери, многие называли отца одержимым. Экспедиция искала слюду, а он убеждал всех, что тут же должен быть пьезокварц. До ночи сидел над картами, писал что-то; по воскресеньям с утра уходил в горы. В одном из таких воскресных маршрутов, поздней осенью, простудился, слег и через несколько дней умер от двустороннего воспаления легких… Мать увезла Наталью в Ленинград. Осенью следующего года из экспедиции пришло письмо, в котором говорилось, что пьезокварц действительно нашли, что фактически его первооткрывателем нужно считать отца. Много было в письме и высоких слов: о бескорыстном служении… о творческом подходе… о той самой одержимости…
Судьба Натальиного отца глубоко тронула Трофима. Захотелось что-то сделать — как бы в память о нем. И в то же время — приятное для любимой девушки, для ее матери. И он решился: летом друг Серега один понес свой аттестат зрелости в приемную комиссию филологического факультета университета — Трофим, перейдя вместе с ним мост Лейтенанта Шмидта, повернул налево, к Горному институту, в геологи! Одному направо, другому налево — как в старой песне, переделанной Серегой для выпускного школьного капустника:
В приемной комиссии Горного института миловидная седовласая толстушка, представлявшая геологоразведочный факультет, бегло просмотрев документы Трофима, ограничилась единственным вопросом:
— На РМ?
— На РМ… — неуверенно ответил он. Ответил, понятия не имея, что означают эти буквы, выводимые дамой красным карандашом на заявлениях абитуриентов, потому лишь ответил так, что трое парней, миновавших толстушку впереди него, называли те же самые таинственные Р и М.
— О дальнейшем вам сообщат письмом, — сунула седовласая документы в папку и протянула руку за очередными.
Он отошел от стола, вышел в коридор, подошел к доске объявлений «своего» факультета. Среди развешенных на доске бумажек не сразу удалось найти нужную информацию. Получалось, геологоразведка — наука неоднозначная. На факультете обучали четырем специальностям: РМ — разведка минералов, РГ — гидрогеология, РТ — техника разведки, ГСПС — геологическая съемка и поиски… Разбираться в этих тонкостях глубже у него не оставалось времени — надо было встречать с работы Наталью.
До чего все-таки небрежно сунула седая фурия его аттестат — серебряного, почти золотого медалиста в общую папку! Сама-то, интересно, как закончила школу… в туманном тридцать забытом?..
Минувшие зима и весна выдались непростыми. Первая любовь… Первое яблоко, сорванное с древа, на коре которого — с каких времен! — не зарастает вырезанное: «Адам + Ева»… Внезапная болезнь Натальи — затяжная, с осложнениями… А у него — времени до выпускных экзаменов все меньше и меньше…
Родители никак, по крайней мере внешне, не проявляли интереса к его сердечным делам, ограничиваясь излишне назойливыми вопросами про успехи в школе, о чем и так имели достаточно ясное представление, подписывая по субботам дневник. Ни постоянные отлучки из дому под вечер, ни поздние возвращения не вызывали с их стороны попреков и сетований, которых Трофим выносить не мог. И только, когда перед экзаменом по литературе письменной он явился с воскресных гуляний в Петродворце под утро (опоздали с Натальей на последнюю электричку), в сдержанном вопросе отца, отворявшего заложенную на крюк дверь: «Не забыл ли ты про сочинение, юноша?..» — прозвенело что-то, заставившее Трофима поежиться, напомнив те времена, когда и подзатыльники от папани получать приходилось, и жесткость офицерского, с войны сохранившегося, ремня неокрепшими ягодицами осязать…
Сочинение он написал на «отлично»: подремал часа два до ухода разбудивших его родителей на работу, принял холодный душ, явился минута в минуту в класс, сел и написал. И все же «золотом» его обошли, поставив «четверку» по математике за безошибочно, он был уверен, решенные примеры и задачу. А почему обошли — узнать довелось позднее, на вечере встречи бывших выпускников школы, от подвыпившего завуча: слишком много в их выпуске оказалось претендентов на золотые медали, надо было кого-то «опустить» до серебряных, вот его и «опустили».
Родителей он, конечно, огорчил, а сам расстроился не очень: в институт и с серебряной принимали без экзаменов…
…Он встал напротив фабрики в толпе парней и мужиков, ожидающих выхода своих жен и подружек. Было ровно четыре десять. Смена кончалась в четыре, на умывание, переодевание и прочее Наталье хватало обычно двенадцати — пятнадцати минут.
Выйдя из проходной, она выждала короткий просвет в потоке транспорта и перебежала улицу.
— Приветик!
— Привет!
— Поздравь меня: наконец-то подписали заявление на отпуск! Следующую неделю — последнюю работаю! Едва уломала свою начальницу!
— Прекрасно! Когда поедем снимать дачу?
— Опять ты за свое! Неудобно… правда, неудобно! Какими там глазами на нас посмотрят?!
— Кого — неудобно? Чего — какими глазами?! Скажем, что мы брат и сестра. Деревенька глухая, никому никакого дела до нас не будет.
— Такие все олухи в твоей деревеньке живут!
— Олухи не олухи, да нам-то… Нам бы лес, грибы, ягоды! Озеро большое рядом — рыбу будем удить.
— Я не умею.
— Нехитрое занятие — освоишь! Словом, баста! В это же воскресенье отправляемся!
Наталья только головой покачала.
В воскресенье они, действительно, без особых осложнений сняли у глуховатых, очень приветливых старика со старухой сарай (ничего лучшего найти не удалось — дачный сезон был в разгаре): стол, скамейка, топчан с набитым соломой матрацем, косое, с треснутым стеклом, окошко. Вид — на сосновый бор… Жить можно! А еще через день он получил приглашение из приемной комиссии института явиться к декану геологоразведочного факультета…
Декан полистал документы Трофима, снял очки и задал — самому ему, видимо, надоевший за многократным повторением — вопрос:
— Так что вас, молодой человек, побудило избрать профессию геолога?
— Ну… Хочу искать полезные ископаемые… ходить по горам и лесам с молотком, с компасом…
— Так. А почему вы выбрали именно специальность РМ?
— Все называли: РМ, РМ! Вот и я…
— Все называли… РМ да ГСПС, РМ да ГСПС! Все называют, а в результате на эти специальности — самый большой конкурс. С медалистами придется даже дополнительное собеседование проводить, из лучших, так сказать, выбирать лучших.
«Собеседование! Это значит — еще ждать, в Ленинграде сидеть, вместо того чтобы отдыхать с Натальей на природе. Отпуск ей не перенесут…»
— А почему бы вам, молодой человек, не пойти, скажем, на РТ? Техника разведки — очень перспективная специальность!
— Я, признаться, не совсем разбираюсь, какая разница между РМ и другими Р. Чем РМ отличается от РТ?
Декан надел очки и внимательно поглядел на Трофима. Как, должно быть, покоробила декана, думалось Трофиму через годы, профессора геолога в четвертом поколении, такая откровенная неосведомленность сидящего перед ним юнца в деле, которому юнец этот собрался посвятить жизнь, как горько, наверное, было ему видеть, что в геологию идут случайные люди… Но декан своих эмоций не проявил — сказал спокойно:
— РМ готовит главных геологов экспедиций, а РТ… РТ — начальников экспедиций.
— Чем же тогда РТ хуже?! Перепишите меня на РТ!
Декан устало вздохнул.
— Хорошо.
— А собеседование мне не нужно будет проходить?
— Не нужно, не нужно. Считайте, что мы побеседовали уже. Вы приняты и можете быть свободны.
6
Он открыл глаза и увидел, что Бубнов задумчиво и, видимо, давно смотрит перед собой на темное, загоравшееся при взлетах и посадках табло: «Не курить! Пристегнуть ремни!»
— Не спится, Валентин Валентинович?
— Не спится.
— Чем озабочены?
— Всем понемногу… Думаю, председатель нашей комиссии непременно захочет воспользоваться случаем — раз уж прилетел в партию, устроит в ней полную проверку состояния охраны труда.
— Я тоже об этом думал… Догадаются ли наши полевики хвосты свои подобрать? Егорин — начальник опытный, со стажем. Должен сообразить.
— Глеб — мужик деловой. Его два раза председателем профкома выбирали — тогда я с ним и познакомится поближе, разобрался в нем.
— Всех дырок ему, конечно, не залатать: знаете ведь — и ракет в этом году опять не додали, и углекислотных огнетушителей… А в Ленинграде не получил — на месте где возьмешь?
— Почаще надо министерство беспокоить! Сколько же такое ненормальное положение может продолжаться?
— А вы зайдите как-нибудь ко мне в кабинет — я вам покажу свою с ними переписку. Талмуд целый! Непременно зайдите, чтобы неверного представления у профкома не было… Снаряжаю партии, «режу» заявки на комплектацию и, поверьте, предателем себя чувствую!
— Ну уж…
— Меня министерство обделяет, я — начальников партий, начальники — своих работников… Мне недавно стишок один на глаза попался: пишет поэт, что жизнь постоянно заставляет его доверять себя окружающим — шоферам, пилотам, докторам, поварам… Стишок — так, средний, но последние строчки запомнились: «Мы перед многими в долгу. Вот жизнь моя — поберегите, а ваши — я поберегу…» Подходящая формула! В нашей с вами технике безопасности все друг с другом повязаны, как круговой порукой.
— И все же не особо переживайте, Трофим Александрович! У всякой медали две стороны! Меня, например, в небезызвестной вам партии — номер не буду называть — в сорокаградусную жару ледяным кумысом как-то угощали. Ага! Привезли от казахов огромную бутыль, снимают с автомобиля, словно так и надо, ваш углекислый огнетушитель, окатывают бутыль и — пожалуйте! На стекле аж кристаллики льда!
— Способ известный, не только для кумыса годится… И куда ракеты чаще всего изводят, я прекрасно знаю. На фейерверки! То чей-нибудь день рождения отмечают, то какой-нибудь праздник. Праздников летом много: День Авиации, День Военно-Морского Флота. Собственные, полевые: подъем флага, закрытие сезона… Да ведь за руку каждого, сидя в Ленинграде, не поймаешь, а по документам — ракеты списаны на дело, в маршрутах израсходованы! За прошлый сезон списаны — к новому комплектуй заново! Не напасешься!
— Что сейчас об этом говорить — осенью надо с начальниками партий побеседовать как следует!
Вспыхнуло табло, и они начали опоясываться ремнями.
Стоянка была краткой: пассажирам даже не предложили пройти в здание аэропорта. Дали постоять около самолета на начинающем пригревать солнышке, подышать свежим воздухом и позвали обратно.
— Правильно вы, Трофим Александрович, про праздники вспомнили: от праздников в поле — одни неприятности. Слышали о последнем случае у наших соседей?
— Что за случай?
— Не слышали… Значит, не успело еще министерство письма по организациям разослать. Я про этот случай в территориальном комитете узнал: технический инспектор рассказал, он как раз с расследования вернулся… И праздника никакого не было, просто получку в партии выдавали. Заторопились буровики, решили с точки на точку переехать, не опуская мачту самоходки: рядом, мол, и место ровное. Ну и зацепились за провода высоковольтки — местной, на шесть тысяч вольт.
— И тут высоковольтка! Рок какой-то! Постойте, постойте! Была ведь лет пять назад подобная история! Тоже зацепились за провода — только не при переезде, а при подъеме мачты.
— Точно. Тогда — два трупа, в этот раз — один, тракторист. Сменный мастер и рабочий следом за трактором шли, их лишь тряхнуло слегка током. Отделались легким испугом.
— Будет опять шуму! Пять лет назад, помню, такие министерство молнии метало, что небу было жарко! Кого могло — с работы поснимало! Судебное дело велось… И нате вам — тот же расклад!
— Судебное дело — само собой… Виновных найдут, виновные всегда есть! И в нашем с вами случае, посмотрите, отыщутся. Да мертвым от этого легче не станет.
— Не станет, Валентин Валентинович, не станет…
Самолет ровно набирал высоту на последнем отрезке их с Бубновым перелета.
7
Когда они, покинув борт приземлившегося лайнера, приближались к выходу с летного поля, Корытов выделил в толпе встречающих высокую и худую фигуру Глеба Федоровича Егорина. В последний раз они виделись в мае, перед выездом егоринской партии в поле: Глеб Федорович был тогда деловит и весел, как всякий влюбленный в свою профессию геолог, наконец-то дождавшийся начала сезона, с удовольствием расстающийся с зимней — бумажной, вгоняющей в спячку — волокитой. Сейчас загорелое лицо Егорина казалось осунувшимся, постаревшим. Он машинально помахивал прилетевшему административно-профсоюзному начальству выгоревшей горняцкой фуражкой: дескать, я тут.
«Как ему удалось до сих пор сохранить эту фуражку? Четверть века с отмены нашей формы прошло…» — подумал Корытов, кивая в ответ: мол, видим вас, видим.
— С благополучным прибытием!
— Спасибо! Здравствуйте, Глеб Федорович!
— Доброе утро, Глеб!
— Доброе… — нахмурился Егорин и надел фуражку. — У меня в последние дни добрых нет.
— Технический инспектор не давал о себе знать?
— Прохоров? Привез я вчера в партию Прохорова, Трофим Александрович, самолично доставил.
— Ну и как он настроен?
— Не понять пока. Ходит, присматривается, помалкивает…
Они прошли через здание аэропорта, где Валентин Валентинович не преминул отведать из автомата местной газированной воды, и сели в ожидавший их «уазик» — хозяин впереди, Корытов с Бубновым сзади.
«Все правильно — по нынешнему этикету… — отметил Корытов. — Не желает геология отставать от веяния времени! Давно ли впереди непременно начальство сажали?»
Шофер, молча поздоровавшись, сунул в дверной карман сложенную вдвое роман-газету, которую до того читал, и повернул ключ зажигания.
— Трофим Александрович! Если не возражаете — заскочим на минуту к местным геологам!
— Делайте, как вам надо, Глеб Федорович.
— Они обещали сварить у себя в механической мастерской… гробы для отправки в Ленинград останков погибших… И корреспонденцию забрать надо — мы на их адрес получаем.
— Я же говорю…
— Трогай, Сева, к геолконторе!
В конторе Егорин пробыл минут двадцать, затем они заехали на главпочтамт — отправить письма и бандероли; с главпочтамта начальник партии хотел было завернуть еще куда-то, но раздумал, почувствовав, видимо, что перебарщивает, и приказал водителю: «Домой!»
Тайга стиснула дорогу, сузив ее и искривив, незаметно: лесные островки окраины города, с видневшимися между деревьями корпусами новостроек, слились с материком леса плавно, без перехода.
Егорин сидел вполоборота — левое ухо, когда-то отмороженное, с обкорнанной раковиной, внимательно торчало из-под бархатного околыша фуражки. Прямой, параллельный козырьку, нос Глеба Федоровича четко вырисовывался на фоне лобового стекла.
— Вы сказали: завтра мехмастерская закончит?
— Послезавтра, Трофим Александрович.
— Покрасить бы надо. Серебрянкой, что ли…
— Покрасим.
— А с аэрофлотом ты договорился уже? Когда они смогут отправить? — заворочался, устраиваясь поудобнее, Бубнов.
— Окончательного разговора не было. Ждем, когда прилетят жены погибших.
Ровная, со следами недавнего ремонта дорога кончилась: автомобиль пошел медленнее, подпрыгивая на неровностях и ухабах.
— Были люди, и нет людей, — вслух подумал Корытов.
В его воображении вновь обозначилась та, привидевшаяся в коридоре министерства кривая. Постепенно раскаляясь, как нить электрической лампочки при повышении напряжения, кривая высветила вереницу разновеликих фигурок, стоящих на горизонтальной оси, и он увидел, что его, Корытова, условная фигурка начала вдруг двигаться, вырастая, приближаясь к точке пересечения осей.
— Были и нет… — повторил он.
Валентин Валентинович снова зашевелился, тронул за плечо Егорина.
— Сколько времени будем добираться до твоего хозяйства, Глеб?
— Часа за три должны уложиться. Если в болотине какой не застрянем…
…Среди работников техники безопасности геологических организаций Ленинграда Корытов числился в счастливчиках. За восемь лет его работы в экспедиции не было ни одного «чепе» — ни групповых, ни со смертельным исходом, ни по-настоящему тяжелых несчастных случаев на производстве. Нет, несколько тяжелых, а точнее, попадающих в разряд тяжелых по действующей классификации, было, но по большому счету принимать их всерьез не приходилось… Шел инженер на обед из своей лаборатории в столовую, оступился на лестнице — сломал ногу. Никто не виноват, а тяжелый несчастный случай на экспедиции повис, никуда не денешься. Или такой, почти курьезный случай. Сделалось одной чертежнице дурно. Женщины отдела, в котором чертежница работала, стали приводить ее в чувство, вызвали «неотложку». Встречать «неотложку» побежала подружка пострадавшей — машинистка. Выбежала на улицу, встала у входа в экспедицию, ожидает. Недалеко остановка автобуса. И автобус подходит… Вдруг от киоска «Союзпечать», а он как раз в двух шагах от дверей экспедиции, бежит к автобусу, засовывая в карман газету, мужчина, натыкается на машинистку, сбивает ее с ног. Мужчина уезжает — женщина остается лежать на панели. У машинистки, как выясняется, сотрясение мозга, небольшое, но — сотрясение. Как ни крути, а факт тяжелого несчастного случая налицо. И смех, конечно, и грех, однако травматизм в экспедиции растет, портит показатели производственной деятельности. Хотя никакой вины администрации, в том числе и Корытова, в происшедшем нет. Вроде…
…— Место аварии будем проезжать, Глеб?
— Нет, Валентин Валентинович. Оно за лагерем, выше по речке.
…Счастливчик… Всего лишь — счастливчик! Никаких его заслуг в том, что дела с техникой безопасности в экспедиции обстояли благополучно, не было. Не числил таковых за собой Корытов, честно признавался себе: в других организациях служба охраны труда поставлена не хуже. А что неприятностей у них больше — так «все под богом ходим»: сегодня у них больше — полоса такая, завтра — у тебя.
…— Когда студентка прибежала и говорит — дым, мол, заметила, я ничего плохого поначалу не подумал, решил, что опять где-то тайга горит. К лесным пожарам мы привыкнуть успели. Скверный, надо сказать, выдался нынче сезон! В первой половине июня ни капли дождя не выпало, сушь стояла страшенная, пять раз мы всей партией выходили на борьбу с пожарами. Какое тут выполнение собственного плана?! А потом две недели кряду дожди лили — опять время впустую прошло: никаких полетов, никакой путёвой работы! Да… Когда же я пошел — посмотрел на дым, у меня сразу на душе тревожно стало. Попытался первым делом связаться по рации с самолетом — никакого результата. Послал студентку за Севой, опять за рацию сел — опять безрезультатно… Подъехала машина, и мы с Галиной — так студентку зовут — помчались к месту пожара. Я сперва не хотел девушку с собой брать, а потом решил: вдруг пригодится.
— Во сколько это было?
— Около восьми, Трофим Александрович… — Егорин подождал, не последует ли еще какого вопроса. — Ехали довольно долго, хоть и недалеко, казалось, было. Дорога там ни к черту не годится: разбитая вся, с сопки на сопку переползает, речку переезжать приходится дважды… А столб дыма тем временем уменьшаться стал, опадать. Когда подъехали к высоковольтке — едва курился уже.
— Сколько времени ушло на дорогу?
— Да с час. Примерно с час… — Егорин зачем-то посмотрел на часы. — Сначала я увидел ту опору, что слева на сопке стоит, после — ту, что справа. Пригляделся: одиноко как-то стоят, непривычно. Потом понял, в чем дело: проводов-то между опорами нет… Тут в аккурат выскочили мы из-за чащи подлеска, и картина во всей очевидности предстала. Концы оборванных проводов на земле лежат, один из них дальше всех по течению речки отброшен, и там, на берегу, самолет догорает… догорел почти — голый остов дымится… Сева машину остановил, двигатель заглушил, и я отдаленные стоны услышал. Выпрыгнул из «уазика», вижу — навстречу идет, прихрамывая, Володя, наш пилот: рубаха рваная, местами прогорела, лицо чумазое, в порезах. Я — к нему, кричу: «Где остальные?!» Володя ничего не ответил, рукой махнул в ту сторону, откуда стоны, сел на корягу, голову свесил. Оставили мы его, побежали дальше, глядим: под кустами лежат рядом командир Михаил Петрович и штурман. Командир не шевелится, а Борис, сильно обожженный, оскалившийся, с закрытыми глазами, дергается всем телом и стонет…
— Глеб Федорович, — переключил передачу на пониженную Сева, — к Кислому ключу подъезжаем…
— Ага, спасибо, что напомнил! Как, гости, не хотите здешнего нарзана испить?
Корытов посмотрел на Валентина Валентиновича.
— В другой раз лучше отведаем из вашего Кислого. Сейчас и так не сладко.
— Да… Мне тоже. А тогда — и вообще… Я командира ощупал, послушал — дышит. В обмороке. Послал Севу сбегать к машине за ведром, воды из речки принести. Велел Галине приводить Михаила Петровича в чувство, а сам хожу около, осматриваюсь, никого больше не вижу и никак не могу себя заставить к самолету приблизиться. Фуражки летчиков на земле валялись — подобрал… тлеющий рукав пиджака затоптал… Что делать — ума не приложу! Потом уже просветление наступило: «Езжай, — говорю Севе, — в лагерь!» Передай, мол, Людмиле Ионовне (она, вы знаете, у меня — главным геологом), чтобы обо всем сообщила по рации в авиаотряд. Там, думаю, сообразят, как дальше поступать, вертолет пришлют… Командира и штурмана я решил с машиной не отправлять. Во-первых, прикинув, что вертолетом быстрее может выйти, а во-вторых, побоялся в их состоянии по ухабам трясти. Командир, сколько ни старалась Галина, по-прежнему в обмороке был, штурман стонал почти беспрерывно, — не годилось их в машине транспортировать. Да и как тут, в «уазике», двоих лежачих разместишь, сами посудите? А пилот ехать категорически отказался. Он начал понемногу в себя приходить, заговорил вразумительно, и через его рассказ стала предо мной суть случившегося прорисовываться…
— Рассказ по горячим следам — всегда самый ценный для эффективности расследования, я по своему опыту знаю.
— Может быть, Валентин Валентинович, может быть… Только основного — почему самолет врезался в высоковольтку — объяснить мне Володя не смог. Выходило по его рассказу, что машину вел командир, что никаких сбоев в работе мотора никто не замечал, видимость была прекрасная… Провода в то утро они уже в шестой раз пересекали. И вдруг… удар, мол, и падение… Вот и все его ощущения в момент аварии. Экипаж выбросило из самолета через фонарь кабины, пилот, ударившись о землю, потерял на какое-то время сознанье, а когда очнулся — видит, что машина горит, а штурман пытается залезть обратно в кабину, сквозь пламя пробиться, как Володя понял, к двери, ведущей в салон. Ничего у него не получилось: обгорел лишь и чуть не задохнулся. Хорошо, что Володя вовремя подоспел, оттащил его, одежду загасил.
— Почему же они через основной вход в самолет не попробовали проникнуть?
— То-то и оно, Трофим Александрович… Ударились они о провода левым крылом, и самолет на землю лег левым боком: крыло-то срезало. Входной дверью лег. Операторы наши в ловушке оказались…
— Живьем, выходит, сгорели? — Корытов постарался сохранить голос спокойным.
— Навряд ли. Пилот уверяет — никаких криков не было… Да и не должны они были кричать. Слава богу, если, конечно, можно в подобном случае так сказать, горели они или мертвые уже, или в бесчувственном состоянии… Ребят наших, как это потом установили, при ударе на переднюю стенку салона бросило… травмированы они были, смертельно травмированы…
— Понятно…
— Конечно, Трофим Александрович, тяжело слушать… А видеть своими глазами… — Егорин минуту помедлил. — Когда пилот кончил рассказывать, мы обошли все кругом. И остатки самолета осмотрели… — Егорин снова замолчал, пытаясь справиться со своим лицом: углы рта подергивались.
Он продолжал смотреть на Корытова, но Корытов понимал, что Глеб Федорович не видит его… Машину тряхнуло на ухабе, и Егорин, вздрогнув, глуховато откашлялся.
— Да… А от самолета возвращаемся — слышим крик: «Я во всем виноват! Я во всем виноват! Я, я, я!!!» Оказалось, очнулся наконец-то командир, добилась Галина своего. Правда, лучше бы он лежал, как лежал — в обмороке… Кататься по земле начал, руки себе кусает, бежать куда-то порывается и все кричит: виноват, виноват! Намучились мы с ним. Хорошо, что вертолет вскоре подоспел.
— А где сейчас летчики?
— Командир и пилот — в здешней городской больнице, Трофим Александрович, а штурмана к нам в Ленинград отправили, в Ожоговый центр.
— Подъезжаем…
— Точно, Сева, подъезжаем.
Корытов поднял глаза и увидел впереди, над кустами, наползающими с заросших тайгой сопок на пойму речки, шест с приспущенным голубым флагом партии Егорина.
8
В передвижном цельнометаллическом вагончике — сооружении добротном, на широких полозьях, с водяным отоплением на случай холодов — в задней комнате правой половины стояли три раскладушки: две — аккуратно застеленные байковыми одеялами в белоснежных конвертах простыней, с поставленными на попа — одним углом в потолок — подушками и вафельными, сложенными треугольником полотенцами, третья — небрежно прикрытая раскинутым мятым одеялом. Четыре складных стула, стоячая вешалка из алюминиевых трубок — в дальнем углу, вторая такая же — у двери. Вот и вся обстановка.
Егорин повесил у входа фуражку и сделал рукой приглашающий жест:
— Располагайтесь, Трофим Александрович! Валентин Валентинович, устраивайтесь!
Они сняли плащи, поставили под вешалку портфели.
— А где же председатель нашей комиссии? — Бубнов ткнул пальцем в сторону «дипломата», стоявшего на одном из стульев. — Его?
— Его, его… А про самого — сейчас схожу узнаю. Заодно велю на кухне, чтобы нам поесть дали. — Он посмотрел на часы. — Обед у нас для тех, кто в лагере днем остается, с двух до трех. Сейчас ровно час, но, думаю, готово уже.
— И я с тобой прогуляюсь! Где тут у вас…
Егорин с Бубновым вышли. Корытов, устроившись на стуле возле открытого, с отдернутой марлевой занавеской, окна, закурил, еще раз окинул взглядом комнату, задержался на фуражке Глеба Федоровича.
«Красивая все же у нас была форма…»
…В клубе швейной фабрики (впрочем, как и в других танцевальных залах города) студентов Горного института — горняков — узнавали сразу: два ряда медных пуговиц на куртках, замысловатые медные вензеля на черных, с голубой окантовкой погонах, на петлицах той же расцветки — скрещенные «молоточки»… Горняки старались вместе не держаться, чтобы не затенять, так сказать, один другого, но дружно приходили на помощь своему, если тот попадал в какую-нибудь передрягу. А попасть в передрягу можно было в любую минуту: или не ту партнершу пригласил («числящуюся» за кем-либо из блатных), или толкнул во время танца соседа, не извинившись, или еще что…
На черный двубортный шевиотовый костюм, купленный к свадьбе, Наталья нашила горняцкие регалии, споров их со студенческой куртки Трофима, изрядно пообтрепавшейся к третьему году его обучения в институте. Свадьбу спраздновали по-студенчески: небогато, но хмельно. Школьный друг Серега, так никуда и не поступивший, подрабатывавший в то время в фотоателье, беспрерывно щелкал «ФЭДом». Снимки, по одному из отпечатанных Серегой во множестве, Трофим собрал в отдельном альбоме. Альбом этот, уходя потом из семьи, он унес с собой. Лучших фотографий у него не было: ни на одной из последующих он себе так не нравился…
«Зря отменили нашу форму, зря! И студенческую, и вообще по отрасли…»
Вернулся Бубнов, появился Егорин.
— Ну, можно и перекусить! Сходим на речку, смоем дорожную пыль — и милости прошу!
— Где все-таки председатель?
— Председатель, Валентин Валентинович, рыбачит.
— Что делает?
— Рыбу ловит. Разжился, говорит повариха, у нашего моториста удочкой, наловил слепней и ушел вверх по речке.
— Ага… Конечно, что ему было делать в ожидании нас? — Валентин Валентинович почесал за ухом. — Мужик, надо полагать, бывалый… И то: каких ведь случаев не приходится расследовать техническим инспекторам!
Сидя под навесом столовой, за дощатым, покрытым клеенкой столом, они пили из эмалированных кружек темно-бурый чай, заваренный и подслащенный прямо в огромном зеленом чайнике. От непривычно обильной еды — миски борща из консервированных овощей и миски гречневой каши с тушенкой (порции, рассчитанные на аппетит возвращающихся из маршрута, крепко поработавших за день геологов) — Корытов чувствовал в желудке — расслабляющую тяжесть, в голове — неодолимую сонливость и радовался, что чай столь крепок, а ветерок, вихрящийся под навесом, достаточно свеж, несмотря на полуденную, заполнившую долину жару.
— Душевный у тебя чаек, Глеб! — Валентин Валентинович, отставив кружку, отер носовым платком потные щеки и лоб. — Взбадривает!
— Чай не пьешь — какая сила, говорят казахи. Нашему брату без чая нельзя!
— Попробуй-ка, не напои ребяток хорошим чаем! — продолжила слова своего начальника повариха, собирая со стола грязные миски и ложки. — Накормить можно неважнецки — простят, но уж чтобы чай…
Сидевший лицом в сторону речки Корытов заметил, как над прибрежными кустами возникло и поплыло, покачиваясь на плече не видимого еще человека, бамбуковое удилище. Он проследил движение удилища и, сделав последний глоток, начал закуривать.
— Вот и наш председатель…
Невысокий крепкий мужичок, выйдя из-за кустов на открытое пространство, осмотрелся, сориентировался в обстановке и, косолапя, зашагал к столовой. Был он рыжий.
Прислонив удочку к столбу навеса, пришедший представился: «Прохоров!», сел рядом с Корытовым и положил на клеенку толстые бесформенные лепехи ладоней.
— Как рыбка, Иван Сазонтович? — Егорин сделал поварихе знак насчет борща-каши.
— Не клюет. Под нос подводишь — ноль внимания. Не на то, видно, надо.
— Вы — про наживку?
— Угу.
— Да нет, наши парни сейчас как раз на слепней ловят, но — или на зорьке, или под вечер. Днем — рыба мореная.
— Поешьте-ка горяченького, товарищ главный начальник! — повариха поставила перед Прохоровым миску с борщом, положила ложку.
— Благодарствуй…
Ел Прохоров быстро и смачно: выхлебал борщ, прикончил кашу, налил чаю и, делая передышку, возобновил, ни к кому конкретно не обращаясь, разговор:
— Посмотрел я по ходу дела вашу электростанцию: не заземлена! Что ж вы еще кого-нибудь хотите сиротой оставить?
Корытов укоризненно глянул на Егорина: Глеб Федорович кашлянул и перевернул — поставил донышком вверх — пустую кружку.
— У погибших-то небось дети были?
— У Козлова — дочка шести лет, у Пичугина — мальчуган трехлетний.
— Так-то, Глеб Федорович! — Прохоров залпом выпил успевший, видимо, остыть чай. — Двое сирот уже есть, а вы…
Корытов увидел, как повариха, сидевшая на толстой чурке возле плиты, наклонила голову, пряча глаза в передник, и загасил сигарету.
— Не лучше ли нам перейти в вагончик? Там бумаги можно посмотреть…
— Пожалуй… — встал Прохоров.
— Возьмите, Трофим Александрович, ключ от помещения. А я должен забежать в палатку — забрать документы. Я временно к своему завхозу перебрался, он в отъезде как раз…
В первой комнате правой половины вагончика — в кабинете Егорина, освобожденном им для работы комиссии, они открыли окна и расселись вокруг составленных буквой Т столов с одиноко стоящим графином, накрытым пирамидкой стакана. Хозяин, подоспевший следом, подложил по булыжнику под двери — общую, ведущую с улицы в тамбур, и внутреннюю — из тамбура в кабинет. Спертый, перегретый воздух быстро вытеснили освежающие сквознячки.
Председатель комиссии, занявший подобающее его должности место — за перекладиной буквы Т, пробежал глазами переданный Корытовым министерский приказ.
— Так… «Принять к сведению, что распоряжением первого заместителя министра гражданской авиации начальник партии тов. Егорин Г. Ф. включен в состав комиссии Министерства гражданской авиации по расследованию аварии самолета АН-2…» Так. Обращались они к вам, Глеб Федорович?
— Кучумов, командир авиаотряда, говорил, что меня включили в комиссию, а больше… больше не беспокоили пока… На месте катастрофы, вы знаете, я присутствовал — и когда они экипаж самолета вывозили, и когда останки операторов наших забирали… Совместно всё осматривали, разговоры я все слышал…
— С Кучумовым я беседовал. Признает, что вина экипажа очевидна. Для нашей комиссии, в общем-то, большего и не требуется. Ну а вас, Глеб Федорович, они побеспокоят, когда ваша подпись им понадобится.
— Нам необходимо получить от них копии актов по форме Н-1 на каждого погибшего… — начал было Бубнов, но председатель прервал его:
— Получим, получим! Не сомневайтесь, положение о расследовании и учете несчастных случаев на производстве я тоже неплохо знаю… — Прохоров сделал своеобразное, уже замеченное Корытовым вращательное движение пальцами на кончике носа: и почесал вроде и словно пробку навинтил.
— Глеб Федорович! Вы свои-то акты Н-1 составили?
— В черновике, Трофим Александрович. Перед тем как отпечатать, хотел вам показать.
— Давайте посмотрим.
Прохоров перебил:
— Потом посмотрите! Потом. Прежде всего мне необходимы выкопировка из карты района происшествия, план места происшествия, личные карточки на погибших…
— Личные карточки у нас хранятся в управлении экспедиции, в отделе кадров… — Егорин посмотрел на Корытова, прося подтвердить, и Корытов кивнул.
— Тогда — карточки приобщите к материалам расследования в Ленинграде, а мне пока давайте требуемые формой акта данные о погибших: год рождения, стаж работы по профессии и тэ дэ.
— Сделаем, Иван Сазонтович.
В тамбуре послышались голоса — видимо, распахнули дверь размещавшейся в левой половине вагончика камералки, и Корытов увидел в окне потянувшихся в сторону столовой женщин. На часах было ровно два.
На мгновение в дверях кабинета возникло красивое лицо девушки в соломенной шляпе типа сомбреро. Девушка хотела, наверное, спросить о чем-то начальника партии или сказать ему что-то, но при виде посторонних раздумала. Сомбреро закачалось в ту же — к столовой — сторону.
— На завтра планируйте поездку к месту катастрофы — с утречка, по холодку… — Прохоров с хрустом распрямил плечи. — Сейчас же у меня, товарищи члены комиссии, есть предложение часик-другой вздремнуть. После сытного обеда… Вы, — повернулся он к Корытову, — устали, надо думать, с дороги.
— Я лично воздержусь. Поев, чуть за столом не уснул, а теперь отпустило. Днем поспишь — ночью от бессонницы на лампочку полезешь. А Валентин Валентинович — как желает.
— Я тоже перебьюсь.
— Ну, глядите. — Прохоров вылез из-за стола и ушел, прикрыв за собой дверь, в заднюю комнату.
— Как вам председатель? — немного выждав, спросил вполголоса Егорин.
— Пойдемте, Глеб Федорович, — остановил его Корытов, — прогуляемся по лагерю, посмотрим, нет ли, помимо вашего — будь оно неладно — заземления, еще каких огрехов. Склад горюче-смазочных материалов покажите, стоянку автомобилей. На воздухе и поговорим…
— Про заземление я уже сказал мотористу, крепко сказал! Он, правда, доказывает, что там и не требуется такового: генератор-де на двести тридцать вольт, схема соединения — треугольник…
— Пусть оборудует! Требуется или не требуется — после будем разбираться, а сейчас его дело — выполнять!.. Заземление в любом случае не помешает…
9
Со стороны столовой доносилось звяканье ложек. Разговоров слышно не было — отдельные слова: «Передай хлеб…», «У кого соль?». Невеселое застолье… Но траур трауром, а есть надо и работать — тоже.
— Глеб Федорович! Когда женщины закончат — не забудьте, пожалуйста, дать им указание насчет выкопировки.
— Не забуду, Трофим Александрович!
«Да, товарищ исполняющий обязанности главного инженера… Не в твоих вроде правилах — понукать подчиненных. И сам не любишь, когда тебя подгоняют, и других стараешься не подгонять, в дела их без надобности не лезть… Чертово заземление!»
…Корытов не любил чувствовать себя виноватым. Он понимал, что вряд ли, вообще найдешь таких, которые бы любили, однако свою нелюбовь считал почти ущербной, относил к разряду отягчающих жизнь комплексов.
Впервые он это почувствовал давно, в четвертом классе (может быть, и раньше чувствовал, но безотчетно, инстинктивно), став свидетелем «шутки», подстроенной историчке Анне Павловне. Солнце в тот день светило по-весеннему, настроение у всех было веселое. Учительница вошла в класс, поздоровалась и едва успела сесть за стол, как перед нею с грохотом взорвалась чернильница. Испуганно вскочив, Анна Павловна, растерянная, жалкая, с забрызганным лицом, в заляпанной фиолетовыми чернилами, до того — белоснежной, шелковой кофточке, постояла перед притихшими учениками, заплакала и, взяв со стола перемазанный чернилами журнал успеваемости, вышла за дверь. Класс оставили после уроков: завуч и классный руководитель пытались выявить, кто положил в чернильницу карбид. Тщетно пытались… Домой отпускали лишь тогда, когда за учениками приходили обеспокоенные родители, бабушки и дедушки. Отличник Трофим Корытов ушел последним: отец и мать возвращались с работы поздно…
Тридцать лет минуло, а тогдашнее чувство вины перед Анной Павловной до сих пор помнилось. В тот вечер Трофим, всегда засыпавший как убитый, до полуночи заснуть не мог. И мучился он не тем, что был вместе с классом невиновно наказан, но тем, что не сумел найти выход из положения, в которое попал, не решился восстановить справедливость — назвать виноватого. И не назвал не потому, что боялся назавтра же быть избитым компанией переростков с задних парт (а один из этих переростков и устроил «фокус», как выразилась завуч), мучился из-за чего-то другого, более важного и тогда еще не очень ему ясного. Может, из-за опасения, восстанавливая одну справедливость, допустить несправедливость новую — самому провиниться перед зря пострадавшими одноклассниками, которые тоже, наверное, хотели назвать виновника, но тоже почему-то не назвали.
Много раз пришлось Трофиму Корытову в дальнейшей своей жизни оказываться в подобных ситуациях…
— …а канавку вокруг площадки с цистернами гсм надо поглубже и пошире прокопать, Глеб! И пожарный щит у тебя разукомплектован: ни ведра нет, ни лопаты…
«Верно все усек Валентин Валентинович!»
— Шоферы — стервецы: сколько ни толкуешь, чтобы ничего со щита брать не смели, — все впустую! Тащат! Не уследишь…
— Подключи общественного инспектора по технике безопасности, пусть приглядывает!
— Говорил я твоему общественному инспектору! Так ведь и он — не сторож! Сознательности у людей не хватает, а без сознательности… — Егорин безнадежно развел руками.
Ближе к вечеру выспавшийся Иван Сазонтович снова отправился на рыбалку, давая понять, что сегодня не собирается больше заниматься делами, не намерен в день приезда Корытова и Бубнова шибко их обременять: отдыхайте, мол, коротайте время, как знаете. Егорин после ужина отправился проводить совещание с начальниками отрядов и служб партии по итогам минувшего дня и плану работы на завтра — ежедневную оперативку, а им ничего не оставалось, как отсиживаться в вагончике.
Достав из портфелей прихваченные в дорогу детективы, они расстелили одеяла и легли не раздеваясь: окончательно укладываться по такой рани было неудобно. Валентин Валентинович, однако, долго не выдержал — засопел, уронив книгу на грудь, замурлыкал. Да и Корытову не удалось толком почитать — в вагончике быстро начало темнеть. Но заснуть он себе не позволил.
Негромко постучав, в дверь заглянул освободившийся Егорин:
— Отдыхаете?
Корытов с сожалением оторвал голову от подушки и сел.
Валентин Валентинович — от стука ли, от голоса ли, хоть и пониженного Егориным предусмотрительно до полушепота, — проснулся и, резко поднявшись, тоже сел, недоуменно хлопая глазами, осматриваясь.
«Далеко, наверное, заплыл мужик в своем недолгом сновидении — внука небось успел понянчить, с женой побеседовать…»
Корытов бросил на стул книгу.
— Короткие у вас сумерки: десятка страниц не осилил — уже и строчек не разберешь.
Егорин поднял детектив, соскользнувший на пол с груди Валентина Валентиновича, положил рядом с корытовским.
— Спасибо, Глеб… — окончательно приходя в себя, пробормотал Бубнов.
— Запаздывают мои орлы со светом: вчера к ночи движок на электростанции забарахлил — целый день нынче моторист с механиком копаются, наладить не могут! Схожу проверю, скоро ли они…
— Может, помочь ребятам надо? Коллеги, что ни говори! — Корытов усмехнулся. — Я ведь двенадцать лет механиком вкалывал. И поначалу в такой же партии, как ваша, только круглогодичной.
— Сами управимся! За что я своим крокодилам зарплату плачу?!
— А то — спросите орлов-крокодилов: может, действительно помощь нужна? Пусть не стесняются. Мы — люди свои, а перед председателем комиссии в грязь лицом — неловко.
— Не ударим, не ударим в грязь лицом… — вышел из комнаты Егорин.
Валентин Валентинович снова прилег — на бок, лицом к Корытову, поскрипел пружинами раскладушки.
— Точно ведь! Говорили мне как-то, что вы к нам на технику безопасности из главных механиков пришли. Из конторы какой-то… Я тогда еще подумал: и что его так мотануло?
— Э-э-э, Валентин Валентинович! У меня, поразмыслишь, все не как у людей… наперекосяк! О школьных мечтах говорить не буду. В институт поступая, думал стать геологом «голубых кровей», с молоточком по горам лазить, а угодил на специальность техники разведки. Начал учиться на бурилу — доучивался на механика… Хотите послушать, как дело было? Угу… Когда я уже на предпоследнем курсе занимался, приходит в один прекрасный день к нашему заведующему кафедрой тихий человек — начальник сектора механизации той самой, как оказалось, конторы, где я потом, с окончания института вплоть до перехода к вам, работал, и говорит: прошу организовать из студентов, обучающихся специальности РТ, особую группу — механиков геологоразведочных организаций. На предпоследнем как раз курсе. Не готовят, говорит, высшие учебные заведения таких специалистов. Техникумы — да, а вузы — ни один. Возросший же уровень механизации в геологии требует от механиков высшего образования. Отстаем от времени. Всех окончивших обещаю взять в свою контору или в ее филиалы… Словом, долетел из деканата клич — многие из моих приятелей долго раздумывать не стали, подались в механики. Ну и я — за компанию. Благо, по окончании института сохранялось право идти и в буровики: программу-то бурения мы успели пройти полностью. Так и стал я — вместо того чтобы золото-алмазы искать — гайки крутить, форсунки регулировать… Все, видите, как бы само собой получилось, случайно, помимо моей воли… Что же касается ТБ — тут иное дело! Переход в технику безопасности — первый мой действительно самостоятельный, по-настоящему обдуманный, выверенный шаг. И знаете, кто меня натолкнул на мысль его сделать? Американцы!
— Что за американцы?
— Обыкновенные! Те, что в США живут… Сейчас поясню, Валентин Валентинович… Рассказал мне как-то один мой приятель, будучи, правда, в несколько игривом настроении, об эксперименте, имевшем место в Штатах. Американцы, известно, большие любители проводить всевозможные опросы. Институты специальные создают, комиссии, общества! Живут и всё выясняют, почему так живут, почему не иначе… Собрали они десятка полтора бизнесменов, наиболее преуспевающих в разных сферах производства, и задали им вопрос: как достигли бизнесмены столь внушительных успехов, где собака зарыта? И интересная выяснилась закономерность. Оказалось: после окончания колледжей или университетов большинство из опрашиваемых поначалу занимались совсем не тем, чем занимаются в данное время, то есть на момент опроса; одни — успешнее, другие — менее, но — не тем. Через восемь — десять лет с момента окончания, повторяю, университетов или колледжей бизнесмены наши вынуждены были изменить в какой-то степени профиль своей деятельности, повернуть руль, скажем, градусов на девяносто. Жизнь подсказала. Еще лет через пять-шесть — еще градусов на сорок пять, потом — еще, и в результате кто-то, к примеру, строил лет двадцать назад подводные лодки, а теперь делает детские игрушки, кто-то жевательную резинку выпускал, а нынче небоскребы громоздит. Улавливаете, Валентин Валентинович?
— Как будто…
— Болтовню приятеля, приняв за треп, слушал я вполуха, но в голове у меня что-то отложилось. Стал я невольно присматриваться к знакомым, к сослуживцам, статистику кое-какую изучил. И вижу — есть сермяга в тех бизнесменовских поворотах, есть! Да вы сами, Валентин Валентинович, посмотрите: сидит в каком-нибудь отделе нашей экспедиции предпенсионного возраста дама — инженер или старший инженер, всю свою жизнь только и делает, что рисует, скажем, карты. Съездит на лето в поле, проветрится и опять за свое. Освоила работу до безукоризненности, дальше некуда. А между тем другие, более молодые специалисты тоже научились те же самые карты неплохо малевать, набрались опыта, набили, как говорится, руку, — вполне могли бы заменить даму. Она же все сидит и рисует, сидит и рисует — никаких перспектив, кроме приближающейся пенсии, а соответственно — старости, у нее нет: пропустила тот самый поворот руля, прозевала… Улавливаете?
— Улавливаю… Однако не каждому дано в высшие, так сказать, сферы продвинуться. Для всех наверху места маловато.
— Согласен. Но не об этом речь! Американцы — еще раз обратите внимание — преуспевающих опрашивали, причинами удачи интересовались. Да шут с ними, с американцами!.. Наблюдал-то я за другими, а соотносил увиденное с собой. Чего греха таить: засиделся я в своей конторе на должности главного механика! Автоматизм выработался: заявки на оборудование, на запчасти и материалы, графики ремонтов, отчеты — не глядя щелкал! И перспективы не видел, автоматизм убивает перспективу. Вот и решил я попробовать себя на новом поприще, сойти с наезженного пути… Сейчас мне кажется, что все так и должно было случиться, к тому и шло. Оглядываясь назад, всегда можно найти нужную связь в своих поступках, внутреннюю логику. Доказать себе, что наконец-то занимаешься тем, для чего предназначен. А оглядываешься после сорока все чаще — верно, пора приспела первые бабки подбивать!
— Наверное, так…
— Дело, в общем-то, оказалось новым лишь по форме, а по сути — хорошо знакомое. Правда, раньше я лишь от своих подчиненных требовал соблюдения правил безопасности, а теперь — от всех, и прежде всего — от руководителей подразделений экспедиции. В том числе — и от главного механика, то есть как бы я — нынешний от себя же — бывшего. Требовать просто, если знаешь, что требуешь. И знаешь, у кого где тонко — вот-вот порвется. Тогда тебя трудно перехитрить, недостатки спрятать — сам, бывало, хитрил, сам прятал.
— Наслышан я о вашей… настырности! — Валентин Валентинович перевернулся с боку на спину, пошарил глазами по потолку. — Однако мне тоже скоро на пенсию, через пять лет…
— Вам-то что вдруг о пенсии вспомнилось?
— Да очень уж ваша престарелая дама на меня похожа. Я тридцать пять лет — как пришел в экспедицию после техникума — сижу с паяльником в мастерской, аппаратуру нашу ремонтирую. В левом от входа углу, у окошечка. Да вы знаете… Верно, в отличие от той дамочки — орден заработал, в профкоме около четверти века — бессменный председатель комиссии по охране труда. А в остальном…
— Господи! Валентин Валентинович! Уж вас я никак не имел в виду…
В вагончике вспыхнул свет, и замолчавший Корытов услышал стук двигателя электростанции. Было все, конечно, наоборот: сначала застучал движок — потом зажглась лампочка в самодельном абажуре, но за разговором, а главное — за растерянностью от неожиданного его поворота момент начала веселого тарахтенья движка Корытов пропустил.
И почти сразу за светом в комнате появились Егорин с Прохоровым.
— Насумерничались? — Глеб Федорович повесил на вешалку фуражку.
— Темнота, разговору не мешает… — невесело улыбнулся Валентин Валентинович.
— Иногда в темноте душевней получается. — Егорин пододвинул к себе стул, проводил взглядом прошедшего к раскладушке Прохорова.
— Как, товарищ председатель, рыбачилось? — спросил ради приличия Корытов.
— Три харюзка. Кошке на ужин. Есть в вашем хозяйстве кошка, Глеб Федорович?
— Кот есть — у летчиков.
— Я при входе рыбешек оставил, на ступеньках, — думаю, найдет ваш Котофей гостинец, поужинает.
— Вы сами-то не надумали все же поужинать? Я говорю: свет дали, плита у поварихи еще не прогорела — картошка и чай горячие.
— Ну что вы меня заставляете повторяться? Не бу-ду. Во-первых — с обеда сыт, во-вторых — в принципе стараюсь на ночь не есть, забочусь о здоровье. Скажите лучше — машина подготовлена к завтрашней поездке?
— Готова машина.
Прохоров скинул ботинки, вытащил из-под одеяла подушку.
За открытым, затянутым от комаров занавеской окном ровно постукивал движок, светились лампочки над входами в палатки и под навесом столовой, где повариха тщетно ожидала запоздалого посетителя — закапризничавшего «главного начальника». Из чьей-то палатки доносилась вечерняя перебранка радиоголосов, то утихающая, то ожесточающаяся в настраиваемом на нужную волну приемнике…
10
Выехав сразу после завтрака, они в начале одиннадцатого были на месте катастрофы. Собранные в груду, слегка присыпанные землей, остатки сгоревшего самолета… обрывки проводов, стекающие медными ручейками с сопок в пойму речки… поломанные, выделяющиеся цветом увядших листьев кусты… На самом берегу чернело не успевшее остыть кострище с переброшенной через него на двух рогатинах палкой, оставленное, видимо, электриками, ремонтировавшими линию.
Небо, разлинованное натянутыми, взамен порванных, проводами, безоблачно высилось над долиной.
Корытов так и представлял это место, еще слушая рассказ Глеба Федоровича в автомобиле по пути из аэропорта в партию, таким и видел. Но теперь воображаемая картина катастрофы, дополненная представшими его глазам деталями, стала столь отчетливой, столь конкретной, что у него заныло под ложечкой. Он отстал от шедших впереди, во главе с Егориным, что-то говорящим и говорящим, обращаясь в основном к Прохорову, и остановился за кустами, не желая, чтобы видели его лицо. Наверное, ему не следовало ехать сюда, сослаться на головную боль или расстройство желудка — и не ехать…
Чувство вины перед молодыми, жившими еще без оглядки на прожитое ребятами, погибшими здесь, на затерянном в необъятности Сибири клочке земли, захлестнуло, требуя какого-то выхода. А выхода не виделось… Это была не его вина: он знал, что ни в чем перед погибшими не виноват. Формально… Это была вина — как бы за жизнь, привычно продолжающуюся и после их смерти: за слишком ярко голубеющее небо, за протяжно гудящие под гуляющим в вышине ветром провода, за ласкающую замшелые камни речку, за деловито выполняющих полученное задание Прохорова, Егорина, Бубнова… И за себя, конечно, лично, не формально, — за то, что в Ленинграде его ждет любимая женщина, друзья, работа. За то, что не его дочь осталась без отца. Какого ни есть, но отца…
…— А лежали командир и штурман вот под этими кустами, где Трофим Александрович стоит…
— Понятно, Глеб Федорович! Вы по второму кругу начинаете… — Прохоров досадливо поморщился и «подвинтил» пробку на носу. — Как, вы назвали, фамилия студентки, которая была с вами?
— Стрехова. Галина Стрехова. У нее, между нами говоря, роман с командиром намечался… В поле сохранить что-либо в секрете трудно… Но, повторяю, только намечался.
— Не суть. К делу не относится. Попросите ее изложить письменно события того дня — и поподробнее. Вы, естественно, тоже должны обо всем написать… и шоферу велите.
Корытов вмешался в разговор:
— С Глебом Федоровичем и вы и мы, — он кивнул в сторону Бубнова, — беседовали, шофер при нашем с Егориным разговоре присутствовал… Может быть, и со Стреховой стоит предварительно побеседовать? Бумага — бумагой…
— Не вижу особой необходимости. А впрочем, как хотите. Для меня и объяснения все нужны постольку поскольку… Форма требует. Главное, повторяю, что в авиаотряде однозначно признают виновниками катастрофы экипаж. Так я и буду писать в своем заключении.
— При утренней связи с местной геолконторой оттуда передали, что меня вызывают на междугородный телефонный разговор. Завтра в двенадцать дня. Жены погибших…
— Обе сразу?
— Вполне возможно… — Егорин задумался. — Погибшие дружили семьями. По-видимому, жены встретились в Ленинграде, когда приехали туда по телеграммам экспедиции, ну и… Часов в восемь я должен буду выехать.
— Я — с вами. Оставаться мне здесь дальше — не резон. — Прохоров стукнул кулаком по ладони, словно печать поставил. — А вы завтра-послезавтра напишете акт и тоже появляйтесь в городе, у меня на работе, — там его и подпишем, и заключение я вам передам. Будьте любезны, не поздней, чем послезавтра. Не хочу свои планы нарушать, поездка предстоит на рудник Северный. Надо вправить мозги тамошнему начальству, бардак у них с техникой безопасности, как мне сигнализируют… — Он боднул рыжей головой воздух. — Ну что, товарищи члены комиссии, если нет возражений — трогаемся в обратный путь?
Егорин заторопился к машине, из-под открытого капота которой торчал брезентовый зад и ноги шофера в кирзовых сапогах, постучал ладонью по голенищу, начал что-то объяснять Севе. Когда подошли остальные, Сева уже опустил капот и вытирал ветошью руки. Прохоров первым полез в машину.
«Не признает наш председатель нового этикета — опять на переднее место уселся…»
Корытов еще раз окинул взглядом сопки, пойму речки, провода высоковольтки, захлопнул дверцу и, потеснив Бубнова, подумал вдруг, что за все время пребывания на месте катастрофы ни разу не слышал его голоса… Щеки Валентина Валентиновича были покрыты красными пятнами, и Корытов не удержался от вопроса:
— Что это у вас с лицом?
— А что?
— Сыпь какая-то… Словно при крапивнице.
— Крапивница и есть… У меня аллергия хроническая. Наверное, что-нибудь за завтраком съел не удобное моей печени. Картошка, может, не на свежем маргарине была поджарена.
«Вот так, Трофим! Не ты один — не железный, не одному тебе стоило бы отсидеться в лагере…»
«Уазик», накренившись, проехал метров триста по склону сопки, и дорога повернула вниз. Съехали в пойму, пересекли в мелководном, спокойном месте речку, на пониженной передаче полезли на противоположный склон.
«Виноват экипаж… Однозначно виноват экипаж… Конечно, товарищ Прохоров, этого вполне достаточно. Конечно. Но причина-то… причина-то дальше… глубже где-то — причина!..»
…В несчастных случаях, происходивших в его бытность в экспедиции, Корытов прежде всего старался добраться до первоначальной точки — где произошел толчок, сдвинувший всю лавину взаимосвязанных друг с другом факторов, обусловивших в конце концов случившееся. Тот инженер, сломавший на лестнице ногу, был виноват сам. Никто такое заключение не оспаривал, никто, включая пострадавшего, не отрицал. Корытова оно не устраивало. Исподволь — через разговоры с травмированным и его товарищами по работе, через сопоставление фактов и документов — он установил: во-первых, пострадавший торопился — задержался на рабочем месте, настраивая гравиметр, и боялся не успеть за время обеденного перерыва поесть; во-вторых, пострадавший был в расстроенных чувствах — настроить прибор не удавалось, и начальник отдела, как говорится, «катил бочку», поскольку прибор надо было отправлять в поле — назавтра намечалась загрузка контейнера. Дополнительно выяснилось: начальник вынужден был «катить бочку», так как контейнер приходилось грузить раньше намеченного начальником срока — отдел снабжения экспедиции, составляя план подачи под погрузку железнодорожных платформ и контейнеров, отступил в ряде случаев от графиков выезда партий на полевые работы, сами партии об этом не уведомив. И в заключение: план, составленный отделом снабжения, а также график выезда в поле партии, в которую нужно было отправлять злополучный гравиметр, согласовал не кто иной, как Корытов… А случай с машинисткой, что ожидала «неотложку»…
— Глеб Федорович! Вечером накануне аварии самолета кто мог последним видеть членов экипажа? — Прохоров лепешкой ладони протер лобовое стекло.
— Последним, надо думать, авиамеханик. Он в одной палатке с экипажем живет. А помимо механика… Я лично еще часов в десять обсуждал с ними план завтрашних полетов. Потом, первым, ушел пилот… потом — командир. А со штурманом мы просидели над картой примерно до одиннадцати.
— Летчики трезвыми были?
— Трезвыми.
— А поздней, когда ушли, могли выпить?
— Вряд ли. Они вообще в дни полетов не пили. В нелетную погоду, при вынужденном безделье, случалось, выпивали, а чтобы в полосу ежедневных вылетов — не припомню такого.
— С механиком бы поговорить… — заметил Корытов.
— С ним сейчас не поговоришь — его вызвали в авиаотряд. Наверное, по поводу аварии. — Егорин снял фуражку: в машине становилось душновато.
— Показания механика будут отражены в акте аэрофлотовской комиссии. И данные об экспертизе на наличие алкоголя в крови членов экипажа к акту приложат… обязаны приложить.
— Не могли они выпить, Иван Сазонтович, не такой народ!
Автомобиль вдруг резко качнуло, отбросив Корытова к дверце и навалив на него Валентина Валентиновича, двигатель надрывно заревел…
— Вправо руля! Вправо руля, Сева! Куда ты?! Куда?! — Егорин прыгал на сиденье, не зная, чем помочь шоферу, крутившему баранку из стороны в сторону. Машина моталась, пробуксовывая и сползая к краю дороги. Наконец забуксовала окончательно и встала с заглохшим мотором, удерживаемая шофером на тормозах от дальнейшего сползания.
Корытов открыл дверцу: заднее колесо под ним по ось увязло на самом обрезе полотна дороги в промоине, оставшейся, видимо, с поры весеннего снеготаяния; ниже по склону сопки промоина расширялась в настоящий овраг, перегороженный упавшими друг другу навстречу деревьями.
— Вылезайте все на ту сторону! Толкнуть надо машину… — Корытов не узнал своего охрипшего голоса. — Сева, не отпускай тормоза!
Подойдя к обочине и глянув вниз, Прохоров хмыкнул, покачал головой, отступил подальше от края дороги и навалился плечом на задок машины.
— Ну, разом!
Сева запустил двигатель, все дружно налегли, и «уазик» довольно легко выскочил на твердое покрытие.
— Без приключений не обходится, — сделав глубокий вдох, пробурчал Прохоров и полез обратно в автомобиль. Остальные молчаливо последовали за ним, и машина тронулась дальше.
Первым прервал молчание Егорин:
— Да, Всеволод… Чуть-чуть не устроил ты нам веселую жизнь!
Сева неспокойно поглаживал набалдашник рычага переключения скоростей.
— И как ты умудрился прозевать эту яму?! Видел ведь, когда туда ехали, обогнул, помню, аккуратно!
— Задумался, Глеб Федорович…
— Что тебе в голову пришло — задуматься?! За рулем задумываться — вредно… а точнее — опасно!
— Обдумывал, что вы мне сказали насчет объяснительной записки по поводу аварии самолета.
— Думал про аварию и сам чуть аварию не сделал! Что там обдумывать?! Ты слышал мой рассказ? Слышал. Имеешь добавления?
— Да нет, вы все точно объяснили, нечего мне добавлять… А летчиков я в тот вечер в последний раз часов в шесть видел.
— Так и излагай!
— Понятно. Только ведь все написать надо…
— Напишешь — грамотный!
Разговора их никто не поддержал, и другого никто до конца пути не заводил…
11
По первым сумеркам, дав возможность членам комиссии после ужина отдохнуть, зашел Егорин.
— Вот, — положил он на стол заколотые большой скрепкой бумаги, — приложения к акту готовы: и выкопировка из карты района, и план места происшествия, и объяснительные записки — моя, шофера… Осталось — от Стреховой получить. — Он подвинул бумаги на середину стола. — Трофим Александрович, вы не раздумали побеседовать с нею?
— Нет, конечно. Готов — когда скажете.
— Она сейчас придет к столовой — там и сможете поговорить: комары сегодня как будто не донимают. Ветер переменился и посвежел к вечеру. А нет, так моя палатка в вашем распоряжении…
— Хорошо. — Корытов, видя, что председатель комиссии, листавший «Огонек», бумагами не заинтересовался, взял их и начал просматривать. — Валентин Валентинович, вы не хотите присутствовать при нашем со Стреховой разговоре?
— Не стоит, думаю. С глазу на глаз лучше обычно выходит.
— Ладно. — Корытов передал ему, не долистав, бумаги и встал. — Пойдемте, Глеб Федорович!
Отойдя от вагончика, Егорин придержал Корытова за локоть, замялся.
— Понимаете, какая катавасия… Стрехова…
— Извините. Как ее по отчеству?
— Сергеевна. Галина Сергеевна.
— Слушаю.
— Галина, говорю, отказывается писать объяснение…
— То есть как отказывается?
— Без всякой мотивировки. Не хочу, мол, ничего писать!
— Ладно. Идем, идем… — высвободил локоть Корытов.
За столом под навесом виднелась одинокая фигура: ссутуленные плечи, склоненная набок голова, локти на столе. Подойдя поближе, Корытов узнал в девушке красавицу, лицо которой возникло из тамбура вагончика в дверях кабинета Глеба Федоровича, когда комиссия собралась для первого разговора. Правда, сомбреро на девушке не было: прямые волосы, перехваченные лентой, открывали незагорелый выпуклый лоб.
— Здравствуйте, — поднялась навстречу Стрехова.
— Добрый вечер, Галина Сергеевна!
— Вот, Галя, как я говорил, Трофим Александрович хочет, чтобы ты с ним побеседовала. Можно здесь — можно в моей палатке.
Галина безразлично пожала плечами. Корытов, жестом пригласив ее сесть и усаживаясь напротив, кивнул Егорину:
— Хорошо, Глеб Федорович, спасибо! Дальше мы разберемся.
— Ну и прекрасно! А я займусь своими заботами.
Он повернулся и зашагал в сторону затарахтевшей в этот момент, словно угадавшей намерение начальства явиться с вопросом: почему сачкуем? — электростанции.
В свете загоревшихся над столом лампочек лицо Галины проявилось отчетливей. Действительно, красивое. И вроде ничего особенного: глаза как глаза — не маленькие, но и не большие, брови как брови — не соболиные, нос — вздернутый… Ничего особенного, а спроси: какое? — один ответ: красивое!
— Так что вас интересует, Трофим Александрович?
Спрашивайте.
— Что меня интересует?.. — Корытов заставил себя отвести взгляд от лица девушки. — Интересует все, что вы можете рассказать по поводу случившейся в партии трагедии. Все подробности, все мелочи… то есть не мелочи, конечно: мелочей в подобных случаях не бывает…
— Глеб Федорович вам говорил, наверное, что именно я первая увидала дым над долиной в то утро, — начала Галина как по писаному. — Делала водные процедуры — я, знаете, с детства закаляюсь — и увидала. А когда Глеб Федорович выезжал к месту… туда, где — дым, я упросила его взять меня с собой. Сама не знаю, почему напросилась поехать — словно чувствовала беду. Занималась я на месте катастрофы только одним: как велел мне Егорин, приводила в сознание командира экипажа Михаила Петровича. Под рукой никаких средств не было — одна вода. Мы даже нашатырного спирта не захватили — не подумали даже, что понадобится. Пока ехали — всё о лесных пожарах говорили. Про себя каждый, наверное, всякое предполагал, но вслух: лесной пожар да лесной пожар… А без того же нашатыря как в чувство приведешь? Пульсу Михаила Петровича был — искусственного дыхания делать не требовалось, лицо и руки — теплые… Сижу — мочу в ведре ветошь, что мне шофер дал, прикладываю командиру к вискам, обтираю лицо да шею, никуда не отхожу, не отрываюсь. Только если лежащий тут же штурман Борис стонать прекратит — попить попросит. И хорошо, думаю, что нельзя никуда отходить, потому как страшно… еще что-нибудь увидеть… Глеб Федорович на минуту ко мне подошел, я его спросила, как ребята наши, а он головой замотал и заплакал. С того момента мне и стало страшно…
Руки Галины на клеенке стола начали подрагивать, и она крепко сцепила замком пальцы — с серебряным перстеньком на одном…
— А потом Михаил Петрович очнулся наконец, начал беспокоиться, метаться, кричать… Рассказывал, наверное, Егорин?
— Рассказывал, Галина Сергеевна, рассказывал. Можете об этом не продолжать. Вспомните лучше, когда вы накануне в последний раз видели командира и экипаж?
— Всех вместе — за ужином, а командира… а командира — еще перед сном. Издали… Он из вагончика — от начальника нашего, наверное, — шел… рукой мне махнул… Махнул и дальше пошел.
— Вы перед сном — извините, конечно, — случайно его встретили?
Корытов машинально отметил, что косточки сплетенных пальцев девушки побелели.
— Случайно. Вышла из палатки проветриться и увидела… — Галина нахмурилась.
— Поверьте, мне отнюдь не доставляет удовольствия задавать подобные вопросы, но… Командир вам нравился… как мужчина?
— Проинформировали!.. Какое это имеет значение? И почему я должна отвечать?!. Уж… уж не связываете ли вы как-то…
— Ничего я пока не связываю, я лишь хочу во всем до конца разобраться. Для себя хочу, лично для себя. И не надо капризничать: капризничать в нашей с вами ситуации — не лучший исход… — Корытов достал сигареты, но закуривать не стал. — Галина, командир в тот вечер не показался вам несколько странным? Скажем — выпившим…
— Выпившим? Нет, не показался. А странным… Странным, если говорить откровенно, он мне уже недели две казался. Даже не странным, а просто не таким, каким был в начале сезона. Молчаливее стал, задумчивее, грустней. Я себе эту перемену объясняла просто… — Галина поежилась и передернула плечами.
— Замерзли? Хотите, я вам пиджак дам?
— Что вы, что вы! Увидит кто-нибудь — бог весть, что подумает! Да и как можно мерзнуть в такой вечер?.. И вопросов, надеюсь, у вас ко мне немного осталось.
— Немного. То есть… Да в общем, нет больше вопросов. Есть одна просьба: не огорчайте Глеба Федоровича — у него сейчас и так огорчений хватает, — изложите, пожалуйста, на бумаге все, что считаете нужным рассказать о катастрофе. Примерно так, как мне рассказывали.
— Ничего я не хочу писать — я же ему сказала!
— Почему?
— Да… просто не хочу!
— Но ведь это не объяснение. Капризничать, повторяю… И потом, кроме желания-нежелания, существуют определенные обязанности, Галина Сергеевна, и уж если не этические, так сугубо служебные. Как-никак, а в настоящее время вы числитесь в штате партии, находитесь под началом у Егорина. Он вправе с вас и требовать…
— Уздечку дергаете, товарищ главный инженер?
— И. о.! Дергать уздечку — занятие главного инженера, верно, а я лишь исполняющий обязанности.
Впервые за время разговора на лице девушки появилось подобие улыбки.
— Изложите именно то, что сочтете нужным. Как подскажет ваше… сердце, так и напишите.
Галина подумала и поднялась из-за стола.
— Напишу. Считайте, что уговорили. Вернее, не так: что я специально отказывала Глебу Федоровичу, вынуждая вас поразговаривать со мною, попросить. Совсем в том духе, как вы, очевидно, представляете теперь меня… Спокойной ночи, Трофим Александрович!
— Спокойной ночи!
Уходила она, покачивая фирменными нашлепками на джинсах, неторопливо и не глядя по сторонам.
Перебрав несколько вариантов возможного продолжения вечерней встречи Гали с командиром, Корытов остановился на последнем, «максимальном», как он его для себя назвал: встретившиеся провели ночь вместе. Возникал при этом вопрос, где они могли провести ночь? Командир спит в одной палатке с экипажем, Галя, кажется, со своей начальницей, Людмилой Ионовной. Откуда, однако, известно, нет ли в лагере какой-нибудь пустующей палатки? И потом — ночи стоят теплые… Итак: они пробыли до утра вместе. На рассвете командир, положим, пошел на аэродром, а Галя вернулась в свою палатку, побыла там некоторое время, дождалась вылета самолета, не могла уснуть или решила уже не ложиться и отправилась купаться.
При таком ходе событий легко представить состояние командира: усталость после бессонной ночи, рассеянность, посторонние мысли, лезущие в голову… Мог ли он на мгновение забыться — не заснуть, так задремать? Мог. А этого мгновения вполне хватило…
Свой максимальный вариант Корытов отложил в сознании как рабочую гипотезу, которую вряд ли удастся себе доказать и не представляется возможным проверить.
12
Валентин Валентинович, коротавший вечер наедине с книгой, поднял голову:
— Ну что, господин Мегре, удалось вам узнать что-нибудь интересное?
— Девушка сама — интересная… Хотя и выпендривается малость — старается казаться не такой, какая есть. А в общем, славная девушка… Но приходится ей в эти дни несладко.
Бубнов переложил на новое место закладку, захлопнул книгу.
— Я порой думаю: нелегко вам, Трофим Александрович, в вашей должности работать! Слишком близко к сердцу все принимаете. Я наблюдал за вами на месте аварии… Надолго вас не хватит! Если бы я за свои четверть века, что в комиссии по охране труда председательствую, всякий раз так переживал… А мне в разных, иногда большой траты нервов стоящих делах участвовать приходилось!
«Наблюдал он! Нашелся — непереживающий!..»
— Что вы еще, Трофим Александрович, хотите выяснить — а я вижу: хотите, — чего добиться? Председателю комиссии все ясно, нам с Егориным — тоже вроде…
— Вроде! Вот именно — вроде! А хотелось бы добраться до действительной ясности, до полной, Валентин Валентинович! Представьте: прилетят сюда посланные экспедицией бортоператоры… Или — мы с вами вернемся в Ленинград, а их еще не успеют отправить, и так может случиться. Что я им скажу? Как сумею избавить от чувства страха перед предстоящими полетами? А страх в них сидеть будет — не сомневайтесь! Будет, хотя вида они постараются не подать… Скажу: в происшедшей катастрофе виноват экипаж, так? Так. А в глазах у них увижу вопрос: где гарантия, что с новым экипажем не случится нечто подобное? Мы с вами знаем, да и они — тоже: на сто процентов такой гарантии никто дать не может. Не бывает ее — абсолютной! Но для того чтобы достойно разговаривать с операторами, я должен быть уверен: и мы с вами, и аэрофлот сделали все, дабы приблизить гарантию к абсолютной. Уверенности такой у меня пока нет…
— Но ведь как бы мы ни хотели — нет, действительно, стопроцентной гарантии! Разве можно полностью исключить фактор случайности?
— Верно говорите: нельзя исключить. Но мне, повторяю, нужна уверенность, что лично я принял все меры, чтобы исключить. В частности, исчерпал все возможности дознаться, почему случайности бывают, почему была… Словом, чувствовать себя чистым и перед людьми, которым завтра лететь, и перед погибшими, и… перед самим собой.
— Вот-вот! Любите вы считать себя виноватым!
— Да совсем не люблю! О какой любви может идти речь?!
— Я, пожалуй, не точно выразился, но…
— Давайте не будем, Валентин Валентинович, углубляться, поставим точку. А то так… Председатель-то наш где?
Бубнов кивнул на стену, отделяющую кабинет от спальни.
— Спит уже председатель. И Глеб Федорович спокойной ночи, уходя, пожелал, больше, видно, не явится.
— Вот и нам пора последовать их примеру. Завтра они — будут уезжать — и нас с вами ни свет ни заря подымут. Кстати, если я забуду, напомните мне или сами скажите Егорину: пусть побеспокоится о билетах. На Ленинград, на послезавтра.
Прохоров негромко похрапывал в одном углу, Валентин Валентинович посвистывал в другом, а Корытову все не спалось.
«Прав Валентин Валентинович: не готов ты, Трофим, для суровых дел, в поджилках слаб, душой незакален… Одно оправдание — т а к о е у тебя впервые. И хорошо бы не было больше никогда! Нужна ли человеку подобная закалка? Так ли необходима?.. Да и не всякий материал закалке поддается…»
Он снова мысленно вернулся в нынешнее утро — да место катастрофы, снова — в который раз! — подумал о погибших ребятах, их женах, детях-сиротах… По проторенному пути мысли перешли на собственную дочку Марину и надолго увязли на разбитой дороге прожитых лет, догоняя его сегодняшний день…
…Минувшей весной, в конце марта, Зинаида отмечала свое тридцатилетие. Справляли «круглую дату» вдвоем, в скромном ресторанчике. За неизбежной суетой — отысканием никем не занятого столика, уговорами больше никого к ним не подсаживать, просьбой поставить купленные виновнице торжества цветы в вазочку, выбором блюд из небогатого ассортимента местной кухни — Корытов не сразу рассмотрел близ сидящих посетителей. Четверо солидных мужчин, зашедших, как он решил, обмыть удачно завершенное мероприятие… Две немолодые пары, увлеченно обсуждающие семейные перипетии некоего Первухина… Две женщины — явно свои в здешнем заведении, меланхолично потягивающие красное вино… И вдруг из-за плеча наголо стриженного парня, сидящего за дальним столиком справа, выплыла знакомая улыбка, разом переместившая Корытова во времени — лет на двадцать назад: улыбка его бывшей — еще юной — жены Натальи. Он прищурился, напрягая сдающее в последние годы зренье, и узнал свою дочь. Марина, видимо, тоже только что увидела его, так как неподдельно смутилась, поперхнувшись дымом сигареты, которую держала в пальчиках на отлете, закашлялась и потом лишь кивнула. Стриженый парень оглянулся по направлению ее кивка, не обнаружил кого-либо, достойного своего ревнивого внимания, и наклонился к Марине. Она что-то стала ему объяснять, затем — уговаривать… В конце концов они поднялись и направились к выходу. На их столике ничего кроме пепельницы и нетронутых приборов не было — или заказать не успели, или заказа не стали дожидаться. Пробираясь между креслами, Марина помахала ему букетиком подснежников и старательно не посмотрела на разглядывавшую ее Зинаиду…
Вина перед дочкой угнездилась в Корытове и жила, ни на час не покидая своего гнезда, с той осени, когда он оставил семью…
В августе Наталья поехала отдыхать под Одессу к родственникам подруги. Дочка была пристроена с тещей на даче, у Корытова ничего с отпуском не получилось, и Наталья поехала одна. Вернулась она, как и намеревалась, дня за три до начала учебного года, чтобы успеть подготовить Марину к школе. Вернулась загорелая, несколько возбужденная — показалось Трофиму — и не очень соскучившаяся. А через неделю он нашел в почтовом ящике письмо на свое имя, в котором рассказывалось о «несимпатичном поведении вашей супруги» на Черноморском побережье. Называлось имя какого-то Семена, путано излагалась история взаимоотношений Семена с девушкой, считавшейся «до появления на горизонте вашей супруги» его невестой. Подписи под письмом не оказалось, но почерк был несомненно женский — аккуратный. Правда, строчки загибались на концах вверх, выпрыгивая за фиолетовые линейки двойного, вырванного из школьной тетради листа, — верный признак, что человек, их писавший, находился в возбужденном состоянии. Корытов увлекался по молодости графологией… Может быть, подумал он, та самая девушка, чьи виды на Семена расстроила Наталья, и написала письмо? Поколебавшись, он показал послание жене, ожидая услышать какие-то объяснения, но ничего не услышал. Прочитав письмо, Наталья опустила руки на колени и сидела, отрешенно глядя перед собой. По этому ее взгляду все для Корытова стало настолько очевидным, что он почти реально увидел разверзшуюся перед ним — тут же, в покачнувшемся полу комнаты — пропасть и неизбежность в пропасть шагнуть… Он сложил в чемодан вещи первой необходимости, поцеловал спавшую дочку и пошел прочь из старой, доставшейся ему от отца с матерью квартиры, где родился и рос и до тридцати лет дожил. «Остальное я тебе завтра соберу…» — всего-то и сказала Наталья вслед.
Поселившись у сестры, он в первое время регулярно, через день-два, навещал дочку, помогал делать уроки, гулял с нею подолгу. В разговорах старался не касаться вопроса, почему он теперь живет отдельно. Да Марина и не спрашивала. Должно быть, мать что-то ей по-своему объяснила, научила чему-то.
Родительскую квартиру он разменивать не стал: на работе вошли в его положение и выделили при первом получении жилплощади по долевому участию в городском строительстве небольшую комнату из числа освободившихся в старом фонде. Через пять лет он перебрался в однокомнатную квартиру…
С годами встречи их становились все более редкими. Получалось это непроизвольно: просто Корытов чувствовал возрастающую отчужденность дочери, угадывал ее нежелание с ним видеться.
В одном из нечасто случавшихся разговоров с бывшей женой он посетовал на Марину: не позвонит-де никогда первая, в гости заглянуть не удосужится… Наталья жестковато усмехнулась: «Чей ребенок-то? Не твой, что ли?» Трофим спокойно констатировал про себя эту никаких чувств в нем не затронувшую жестковатость и промолчал, но позднее, мысленно поставив себя на место дочери, признал Натальину правоту: он бы тоже первым не позвонил, напоминать о своем существовании не стал.
Размышляя о студеной полынье, ширящейся между ним и Мариной, он успокаивал себя: это все — временно, это — возрастное. Сейчас дочери нужней мать. И всегда, конечно, мать для дочери всех нужнее, всегда… Можно, пожалуй, условно выделить при этом «время бабушек-дедушек», «время подружек», «время отца», но мать… Ты потерпи, придет пора и перед повзрослевшей Мариной жизнь поставит вопросы, для решения которых потребуется твой ум, твой трезвый мужской разум. Она еще придет к тебе…
Он просчитался: Марина к нему не пришла. Может — своим умом сумела обойтись, может — помощи материнского хватило, может — нашла неожиданную опору в отчиме. Наталья, дождавшись, когда дочери исполнится шестнадцать, вторично вышла замуж…
Нынешней зимой, позвонив Корытову на работу, она (теперь уже она) пожаловалась на Марину: слушаться совсем перестала, домой к ночи несколько раз не являлась — у подружки, мол, ночевала; покуривать начала… Наталья ни о чем его не просила — сообщила невеселые новости и повесила трубку: поразмысли, дескать, — отец все же. А он, решив сначала серьезно поговорить с дочерью, начал «тянуть резину» искать всяческие причины для отсрочки встречи, понимая, что ничего толкового из разговора получиться не может. Что поправить уже ничего нельзя, что он окончательно потерял дочку, отдал раскованно несущейся жизни, растащившей их льдины далеко и невозвратимо, оставив его наедине с бессрочной виной…
Проводив Марину взглядом, Зинаида подняла пустой фужер, проверила — чистый ли, поставила фужер на место.
— Она на тебя мало похожа. В мать, должно быть…
— Ее мать никогда не курила…
13
Утром Корытов, не успевший, видимо, по-настоящему заснуть, проснулся от негромкого постукивания в окно.
За марлевой занавеской блеснула кокарда егоринской форменной фуражки: прильнув к стеклу, Глеб Федорович всматривался в полумрак комнаты. Увидев зашевелившегося Корытова, он стал подавать знаки, прося разбудить Прохорова. Корытов кивнул, вылез из постели, прошлепал по крашеному полу в дальний угол и тронул председателя комиссии за плечо.
— Ага… — перестав храпеть, пробормотал Прохоров, вскинул вверх руки и сел.
Тотчас же проснулся и Валентин Валентинович.
На речку Корытов пошел один — Бубнов с Прохоровым отказались, решив обойтись умывальником: первому было просто лень, второй заторопился с отъездом.
На противоположном берегу, на камнях, пригретых нежарким солнцем, сидели два кулика — крупный, с белой грудкой, и поменьше — невзрачный и скучный на вид. Когда Корытов, скинув ботинки и засучив штанины, забрел вдоль бревенчатых мостков в воду, кулики не выразили никакого беспокойства, внимания на него не обратили.
Умывание взбодрило, сняло остатки сонливости.
«Напрасно не пошел Бубнов!» — подумал он, вытираясь.
— Доброе утро, Трофим Александрович! — послышался знакомый голос.
Корытов отнял от лица приятно колющееся полотенце: на протоптанной вдоль берега тропинке стояла Стрехова.
— Доброе утро, Галина Сергеевна! Купаться?
— С купанья… — Девушка подошла поближе. — Кстати, вчера в разговоре вы один раз назвали меня Галиной… Та́к уж, пожалуйста, и называйте! Лучше даже — просто Галей. Какая я еще Сергеевна?!
— Желание женщины — это… желание женщины… — не нашелся сказать что-нибудь позаковыристей Корытов. — Договорились, Галя! Я — сейчас, извините…
Он поспешно обулся («Носки так и не постирал!»), надел, повернувшись лицом к речке, рубаху, сунул за пазуху старенький, подаренный еще Натальей — специально для поездок в командировки — несессер, подхватил полотенце.
— А вы — закаленная! Я бы ни за что не решился искупаться в такой ледяной воде! У меня и ноги-то замерзли!
Они неторопливо пошли к лагерю.
— Трофим Александрович… Вы вчера невесть что, наверное, обо мне подумали… Конечно, я сама виновата…
— Да что вы, Галя! Ничего, по крайней мере дурного, я о вас не подумал. Мне пятый десяток идет, к такому возрасту грешно не научиться и слышать, когда требуется, не то, что тебе говорят, и понимать услышанное не так, как тебя стараются заставить. Лицо подлинное за ретушью видеть… Правильно, смею думать, я вас понял.
— Ну и слава богу! Я ведь правду сказала, что у нас с Михаилом Петровичем ничего… почти ничего в тот вечер не было. И в другие вечера ничего не было. Больше того, теперь я понимаю: ничего серьезного, настоящего и не получилось бы никогда. Просто натура у меня дурацкая… авантюрная. Поиграть люблю, подурачиться. Как про мужчин говорят — «поматросить и бросить». Потом стыдно бывает.
Они остановились невдалеке от первой палатки.
— Играла — никогда не думала, какие беды рядом могут таиться, как беспощадно порой распоряжается жизнь, как обжигает… Я за эти дни многое передумала, Трофим Александрович!
— Этого никто не минует… Кто раньше, кто позже — все обжигаются.
— А объяснение свое я уже отдала Глебу Федоровичу. Может быть, там не все, как следовало бы, но я старалась.
«Ну что она — совсем как школьница?!»
Из-за угла поблескивающего на солнце стеклами окон вагончика взметнулось облако пыли, за кустами промелькнул тряпичный тент «уазика», и машина, круто повернув, поползла по дороге на сопку.
«Даже не подождал — попрощаться…»
— Укатил наш председатель!
— Ну и ладно! — Галя махнула полотенцем. — Светил тут — второе солнышко…
Егорин возвратился в лагерь поздно вечером, хотя собирался, как сказал Валентин Валентинович Корытову, успеть до ужина.
— Человек предполагает… — развел он руками, входя в вагончик. — Поймала меня авиация в сети: ознакомьтесь, говорят, с материалами нашего расследования, товарищ член комиссии!
— Так-так… — Корытов, составлявший перечень приложений к акту их собственного расследования, отложил авторучку.
— В общем… — Егорин сел, положил на колени полевую сумку. — Самолет был технически исправен — и командир и пилот безоговорочно подтвердили показания своего механика. Безоговорочно. Следов алкоголя ни у кого в крови не найдено, в чем я ни минуты не сомневался и вам говорил. Вину за аварию командир полностью берет на себя.
— Как же он объясняет?..
— Никак, Трофим Александрович, не объясняет. Виноват, говорит, виноват. Прозевал, мол, забылся… Наказывайте по всей строгости…
— Черт те что! Откуда выехали — туда и приехали! Виноват экипаж, виноват командир! — Корытов заходил по кабинету.
— Состояние здоровья командира вызывает у врачей серьезные опасения. Его постоянно держат на транквилизаторах, за психику боятся… Забывается временами, с медсестрой будто со своей женой разговаривает…
В вагончике стал слышен ровный, привычный уже стук движка электростанции. Несколько раз подряд вздохнул Валентин Валентинович.
— Скажите, Глеб Федорович… — Корытов поправил занавеску на окне.
— Да?
— Могла Галя Стрехова в ночь накануне аварии не ночевать у себя в палатке?
— Нет, не могла.
— Почему вы так уверены?
— Мне бы сообщили… — Егорин замялся. — Мне бы сказала ее соседка… Людмила Ионовна…
Корытов заметил, что лицо Глеба Федоровича покраснело, и непроизвольно потряс головой.
— Вы чего? — удивился Валентин Валентинович, слушавший их, задумчиво подперев рукой голову.
— Комар в нос залетел… — соврал Корытов и, достав платок, высморкался. — Щекотно!
«Куда ни сунься — жизнь человеческая! Глеб Федорович — Людмила Ионовна… А впрочем, что тут особенного? Он — вдовец, она — и замужем не была, «старая дева» — как кое-кто в экспедиции ее называет…»
— Комары и сегодня не шибко лютуют — ветерок опять поднялся к ночи, — оправился от смущения Егорин.
— Хотел бы вас еще вот о чем спросить: вы никаких перемен в поведении командира в последнее время не замечали?
Егорин мягко забарабанил пальцами по столу.
— Разительных — не замечал… Верно, недели две назад удивил он меня очень. Полетов как раз не было — дожди шли. Сева ездил в город за почтой — среди прочей корреспонденции оказалось письмо и для командира. Я сам ему передал. Глянул он на конверт, и видно было, что обрадовался. Письма ему редко приходили… А вечером обхожу я с досмотром лагерь и вижу: сидит Михаил Петрович на камушке возле своей палатки в одиночестве и какой-то весь расползшийся. Я его спрашиваю: свежим воздухом, мол, перед сном подышать решили? А он поднял голову, глядит на меня и вроде не узнает. Водкой от него разит… Присмотрелся я — пьянешенек в стельку, никогда его таким не видел! На следующий день, однако, отошел: отсиделся в палатке — к ужину явился побритый, одеколоном пахнущий. Снова стал нормальным человеком. Да… Вот улыбка… Улыбаться с того времени Михаил Петрович перестал… точно, точно — вот она, перемена: улыбка пропала! А раньше любил побалагурить, смурным никто бы не назвал… Может, конечно, я зря тот случай с письмом связываю, но…
— Откуда письмо было — не заметили?
— Из Москвы. Командир и сам из Москвы, квартира у него там, жена. Детей нет вроде… А каким ветром его сюда занесло, не знаю: у каждого свои пути-дороги. — Егорин открыл полевую сумку, достал бумаги. — Получил я телеграмму из экспедиции: бортоператоров для нашей партии подобрали, послезавтра отправят. А в авиаотряде — самолет с новым экипажем обещали прислать к нам в понедельник. Так что, надеюсь, на следующей неделе возобновим полеты.
Корытов посмотрел на Бубнова.
— Выходит, разминемся мы, Валентин Валентинович, с операторами: они — сюда, мы — отсюда. Придется Глебу Федоровичу одному с ними разговоры разговаривать, беседы нелегкие вести… Управитесь, Глеб Федорович, или нам задержаться — помочь?
— Попробую управиться. Поговорю откровенно, все, как есть, расскажу. Слетаю раза три для начала вместе с ними.
Корытов понял вдруг, что радуется. Радуется, как это ни скверно: за него поговорят. Не будет у него разговора, к которому он не готов… к которому вряд ли сумел бы подготовиться…
— Смотрите. А то — времени у нас с Валентином Валентиновичем в избытке, на такое расследование по правилам семь дней дается, а мы…
— Да я и билеты заказал, как велели, — на завтра, на вечерний рейс. Днем встретимся с Прохоровым, сделаем дела, и летите с богом! Мне без вас — простите, конечно, — может, и попроще будет. В домашней, так сказать, обстановке.
— Вопрос ясен… А ехать завтра с нами вам необязательно: девушки ваши из камералки все, что необходимо, отпечатали, графический материал привели в полный ажур. Смотрите, подписывайте и — можете оставаться в партии: вы за эти дни и так вымотались, ни к чему вам лишняя поездка. Прохорова мы одни найдем.
— Проводить полагается.
— Обойдемся. — Корытов передал Егорину документы. — А что — жены погибших? Говорили вы с ними?
— Разговаривал, и с той и с другой по очереди. Убеждал, что сюда им нет необходимости лететь — это только задержит отправку останков. Пусть ждут в Ленинграде. Ну, действительно, зачем им прилетать — подумайте? И нервы свои тратить, и деньги… опять же…
— Верно, пожалуй, — кивнул Валентин Валентинович.
— А вещи погибших мы привезем в конце сезона — с имуществом партии. Передадим женам… Словом, они согласились со мной.
Егорин надел очки и, доставая из кармашка куртки трехцветную авторучку, начал просматривать бумаги.
«Так! За тобой, товарищ исполняющий обязанности, встреча с женами…»
Все, казалось, было оговорено (если что-то забыли — можно вспомнить до завтрашнего утреннего расставания), Егорин распрощался и ушел, а они перешли в спальню.
Устроившись на раскладушке, Валентин Валентинович блаженно вытянул под одеялом ноги.
«Они устали!» — вспомнил Корытов наколку, виденную им как-то на пляже у загорелого паренька с блатной челкой — на обеих ступнях ног, повыше пальцев. Баловство и пижонство, конечно! А вот ногам Валентина Валентиновича такая жалоба подошла бы: впрямь, устали, наверное, таскать тяжесть заматеревшего в излишней упитанности тела своего хозяина.
Корытов и сам почувствовал вдруг удручающую усталость. Сознание, что он очутился в невидимой, но тяжело давящей пустоте, овладело им полновластно. Спешил, рвался к цели, а оказался… Пустота давила не только извне — она заползала внутрь, заполняла самые отдаленные пространства души.
— Смотрю я, — покосился Бубнов, — не можете вы все-таки успокоиться в своих поисках, Трофим Александрович! Все мечетесь…
— Да ничего я не мечусь!
— Мечетесь. И зря. Я — из чистого сочувствия к вам — тоже кое-какие справки навел, по своим профсоюзным каналам. Несвойственный мне интерес к частностям личной жизни людей проявил… Не могла ваша Стрехова той ночью любовь крутить с командиром — не такой Михаил Петрович человек. Мнение о нем в партии единое: серьезный мужчина, порядочный, на легкомысленные поступки не способный. А в партии — правильно Егорин говорит — каждый человек на виду, голенький, так сказать. Успокойтесь хотя бы в этом отношении.
— Да я… я вам про такой вариант ничего как будто не говорил. И вообще, успокоился я… — Корытов щелкнул выключателем и лег.
«Кто еще из нас — Мегре? Выдает пенки Валентин Валентинович!»
— Хорошо, коль успокоились. Заканчивайте свои изыскания — мой искренний совет!.. Хотите таблетку снотворного?
— Давайте, не помешает.
Корытов сходил в соседнюю комнату за водой, проглотил лекарство.
— Я, пожалуй, тоже приму. С таблеткой — оно надежнее! — Бубнов допил воду. — К совету моему вы можете…
— Ладно, Валентин Валентинович, ладно! Спите. Закончил я «изыскания», как вы выражаетесь. Закончил и, будем считать, безрезультатно. Спокойной ночи!
— Вам — того же…
14
Женщина открыла большие, раскосые спросонок глаза, осторожно сняла с плеча руку любимого и выскользнула из постели. Умывшись, она достала из сумочки «косметичку» и стала тщательно приводить в порядок лицо, несколько, однако, торопясь и потому нервничая, — в желании закончить до пробуждения любимого. Большеглазая женщина отлично знала, что лицо ее, не подправленное с помощью пудры, теней и помады, безжалостно выдает ее истинный, не очень веселый возраст…
Покончив с туалетом, она, поминутно поглядывая на часики, позавтракала и успела уже надеть плащ и застегнуть ремешки босоножек, когда в дверях — из комнаты в коридор — появился, зевая и застегивая халат, ее любимый.
— Ты уже на ходу… — зевнул он в очередной раз. — Нашла, чем позавтракать?
— Нашла, нашла! Кофе растворимого выпила… Тебя собиралась как раз будить — тебе тоже пора собираться.
Он затяжно потянулся на вдохе, на выдохе крепко обхватил ее за талию, приподнял — легкую, поцеловал в мочку уха и осторожно опустил женщину на место.
— Шагай. Трудись.
Бесшумно открылся массивный замок, бесшумно отворилась хорошо смазанная в петлях дверь.
— Звони вечером!
Женщина кивнула в ответ и выпорхнула на лестницу.
Отсюда, из центра столицы, где жил любимый, а в недалеком будущем — супруг (она не без оснований — «Не трепач же он последний!» — этому верила), до работы ей было рукой подать. Даже в метро нырять не требовалось. Не то что от ее собственного места жительства, из тридевятого царства новостроек. Она бы могла устроиться работать поближе к дому, но не хотела: ежедневное, кроме субботы и воскресенья, пребывание в течение почти половины суток в центре города скрашивало ее существование, приобщало к подлинно столичной жизни.
Женщина вообще могла бы не работать: денег, присылаемых ее нынешним мужем, вполне хватило бы на независимое житье-бытье. Она работала для стажа, трезво отдавая себе отчет, что ничто на свете не вечно — ни красота, ни здоровье, ни мужья… Что судьба располагает по-разному, и может случиться: окажешься однажды с жизнью один на один.
Работа не тяготила ее (трех курсов экономического института, не законченного в свое время в связи с замужеством, оказалось вполне достаточно, чтобы быстро и без напряжения освоиться в должности инспектора районного собеса) и даже нравилась — всегда на людях, с людьми, разные судьбы перед глазами, характеры всевозможные. Жизнь, словом!
…Ровно в пять, закончив работу, женщина вышла на улицу, влилась в поток всегда куда-то спешащих москвичей, прошлась — без определенной цели что-либо купить — по ближайшим магазинам и отбыла в «родную деревню».
Она только-только разделась в прихожей и сунула ноги в любимые — из оленьей шкуры — тапочки, сохранившиеся с поры ее проживания с мужем в Якутии, когда над обшитой дерматином дверью прозвенел звонок.
— Телеграмма. Распишитесь, пожалуйста, вот здесь… — худой очкастый парнишка — то ли старшеклассник, то ли начинающий студент — протянул ей огрызок карандаша.
Она расписалась, закрыла за парнишкой дверь и распечатала телеграмму.
«Состоянию здоровья вашего мужа крайне желательно ваше присутствие тчк Кучумов».
Женщина прочла текст еще раз — медленнее, и еще — медленно и вслух.
«Кучумов?.. Кучумов… Да, да, муж писал: это его нынешний начальник… кажется, командир отряда… Ну что им от меня надо?!»
Бросив телеграмму на телефонный столик, она прошла в комнату, заглянула в спальню, вернулась в прихожую. Зашла в ванную, машинально пустила воду, но, вспомнив, что до ночи далеко и мыться рано, завернула краны.
Что, действительно, им от нее надо? Она ведь написала мужу, что подала на развод, что считает себя свободной и ему предоставляет такое же право. Неужели они ничего не знают?! А впрочем, благоверный — мужик не болтливый, ни к кому со своими болячками не полезет…
О разводе женщина думала давно, сначала ощущая лишь внутреннюю, возраставшую с годами, потребность как-то изменить характер отношений с мужем, потом — четко сформулировав эту потребность в одном слове: развестись! Но, и утвердившись в намерении, она год за годом тянула, откладывала, находила новые и новые оправдания своей нерешительности. Больше всего ее смущало при этом — что сказать на суде? Как объяснить причину?..
Замуж она вышла по любви, да длилась любовь недолго. Черты характера мужа, которые она — будь по-опытнее — могла бы разглядеть и раньше, на стадии его ухаживания (замкнутость, назойливое стремление к порядку в доме — при личной подчеркнутой аккуратности, ограниченность фантазии), в которых, казалось бы, ничего плохого не было, при совместной жизни становились для нее все неприемлемей. Сама она всегда была, что называется, заводная, и в школе и в институте отличалась повышенной активностью, любила повеселиться, подурачиться, пофлиртовать. Такое не исчезает бесследно. Наоборот, чаще будучи временно подавленным, потом прорывается еще яростнее, требуя новых просторов, действуя заражающе на окружающих.
К моменту первой беременности, вернее — к сроку, когда ничего уже нельзя исправить, женщина точно знала, что иметь ребенка от мужа не хочет… Мальчик оттого и умер при родах, терзалась она потом, не слушая успокаивающих объяснений докторов, оттого и не захотел войти в жизнь, голоса даже не подал, что она его не желала. Жаль оказалось ребеночка — до смертельной тоски…
И однако, несмотря на бесконечные мужнины уговоры, на вторую попытку родить она не согласилась.
Мальчик умер в Алма-Ате, куда мужа направили после окончания летного училища. Затем был Дальний Восток, за ним — Якутия, за Якутией — Западная Сибирь… Она все неохотнее укладывала пожитки при очередном переезде, старалась подольше задержаться в Москве после каждого, проведенного, как всегда, в Крыму, отпуска мужа, все чаще норовила под тем или иным предлогом слетать в столицу и наконец категорически отказалась с ним ехать.
Что же все-таки она скажет на суде?.. Не стоять же перед судьями, опустив голову, бормоча осатаневшее, видимо, им «не сошлись характерами»? Это — после двенадцати лет совместной жизни?.. Не уличать же мужа в неверности, которой не было? Не то слово — не было: в голову ей никогда не приходило, что может быть! Ни единого повода за двенадцать лет!.. Не сваливать же все, как советует приятельница, на мужскую несостоятельность супруга? И подло, и вранье полное…
А развод требовался. И теперь — как никогда: у нее был любимый, она собиралась стать матерью его ребенка.
От любимого женщина свою беременность пока таила, но родить собиралась — безусловно, при любом повороте отношений между ними. Отношения же их складывались по-всякому, неровно…
Она вспомнила про утреннее обещание позвонить.
— Алло! Это я… Уже из дома… Работалось — как всегда, только спать нестерпимо хотелось, даже на обед не пошла — вздремнула полчасика за столом… Ничего не делаю — сижу, размышляю… Над телеграммой размышляю, телеграмму получила… Нет, не от него — от его командира… Сообщают, что необходимо мое присутствие, с муженьком что-то случилось, похоже — заболел серьезно. Странно, в общем-то: я не помню ни одного случая, чтобы он бюллетенил… Могло, конечно, — не по земле ходит… Одним словом, зря бы они телеграфировать не стали. Придется лететь.
В тоне прозвучавшего в телефонной трубке «лети! лети!», в поспешности этого «лети-лети» было что-то больно кольнувшее женщину (а если все-таки — трепач?.. А если поторопилась она с разводом?..) и окончательно избавившее от мучившей ее в начале разговора нерешительности.
— Конечно, полечу! Люди же мы, как ни говори… Знаешь, мне не хочется обращаться к его… к нашим с ним знакомым насчет билета… Вот какой ты догадливый!.. Я и думаю, тебе при твоих связях… Слушаю… Так… Касса номер три… Записываю: Вера Ивановна… от тебя… с приветом… Все поняла… Завтра с утра зайду на работу, покажу телеграмму, напишу заявление за свой счет и — прямиком к твоей Вере Ивановне… Простые у меня на сегодня планы: поесть, помыться и спать завалиться… Поработай, поработай! На службе тебе времени не хватает! Отдыхал бы лучше… Вот-вот… Ладно, я тебе позвоню, когда билет будет на руках… Хорошо… И я тебя целую. До свидания!
15
Над плотно запеленавшими землю облаками, под синим сводом истинного неба, летел на запад, догоняя уходящий вечер, самолет. Обжившись в откинутых креслах, Корытов и Бубнов, выспавшиеся после принятого вчера снотворного, делали вид, что дремлют. Разговаривать не хотелось. Наметившаяся в дни совместной поездки теплота в их отношениях исчезала — оба это ощущали, — истаивала без каких-либо видимых причин. Отношения, по мере сокращения расстояния, остававшегося до Ленинграда, куда тот и другой мысленно уже прилетели, приобретали привычный деловой характер…
Другой самолет — родной брат первого — в те же минуты летел на восток, навстречу надвигающейся ночи, пронося в себе большеглазую женщину.
Где-то над Западно-Сибирской равниной трассы самолетов разминулись, и никто из пассажиров этого мгновения никак в себе не ощутил.
Не ощутил его и Корытов, неторопливо, с непонятным самому безразличием обдумывающий последовательность своих действий по прилете: когда позвонит Зинаиде, успеет ли что-нибудь купить на ужин (не запоздает ли самолет — не закроются ли магазины?), с утра ли пойдет на работу или не станет спешить — явится после обеда. И упорно не думающий про предстоящую в ближайшие дни встречу с женами погибших операторов…
О пролетевшей навстречу женщине он почти ничего не знал — только то, что отложилось в памяти из рассказа Егорина про командира экипажа: «Командир и сам из Москвы. Квартира у него там, жена. Детей нет вроде…» Немного. А если бы знал больше? Если бы знал о ней все? Изменило это что-нибудь? Помогло бы ему избавиться от ощущения неудовлетворенности, недовольства собой? Приостановило бы разрастающуюся в душе опустошенность? Неизвестно…
Навязавшиеся на дорогу строки когда-то прочитанного стихотворения назойливо, под популярный погоняющий мотив повторялись в голове Корытова: «Вот жизнь моя — поберегите… Вот жизнь моя — поберегите… Вот жизнь моя…»
Самолеты продолжали лететь по заданным маршрутам — между истинным небом и облаками, прижавшимися к Земле, теплой и вечной, по которой время ежесекундно сверяет трассы всех человеческих жизней…