Олден Деннис Вир родился в начале XX века в маленьком городке и теперь на склоне лет вспоминает свою жизнь. Вот только его меланхоличные и милые мемуары помимо воли самого автора показывают, что вокруг Вира, самого обычного и успешного бизнесмена, происходило на удивление много загадочных, подчас жутких историй и происшествий. И, кажется, Олден обладает способностью изменять реальность и стирать время, обманывая саму смерть.
Gene Wolfe
PEACE
Публикуется с разрешения наследников автора и Virginia Kidd Agency, Inc. (США) при содействии Агентства Александра Корженевского (Россия)
Copyright © 1975 by Gene Wolfe
© Наталия Осояну, перевод, 2023
© Василий Половцев, иллюстрация, 2023
© ООО «Издательство АСТ», 2023
1. Олден Деннис Вир
Вяз, посаженный Элеонорой Болд, дочерью судьи, рухнул прошлой ночью. Я спал и ничего не слышал, но, судя по количеству сломанных веток и размерам ствола, грохот был жуткий. Я проснулся, сидя в своей постели перед камином, однако к тому моменту, когда сознание окончательно вернулось ко мне, уже не было слышно ничего, только с карниза падали капли от тающего снега. Помню, сердце выскакивало из груди, и я испугался, как бы не случилось приступа, а затем пришла неясная мысль, что приступ-то меня и разбудил – выходит, я могу быть мертв. Я стараюсь как можно реже зажигать свечу, но в тот раз все-таки зажег и сидел, завернувшись в одеяло, радуясь свету и перестуку капели, таянию сосулек, и казалось, весь дом тает, будто воск: размягчается и стекает на лужайку.
Сегодня утром я выглянул в окно и увидел дерево. Взял топорик, вышел наружу и разрубил несколько сломанных веток на куски поменьше, которые бросил в огонь, хотя было уже не холодно. С той поры, как со мной случился удар, я не могу пользоваться большим канадским топором с двойным лезвием, но по крайней мере пару раз в день читаю надпись, выжженную на рукоятке: «„Бантингс Бест“, 4 фунта 6 унций, ручка из гикори». Другими словами, инструмент был заклеймен, как молодой вол; когда я прочитал эту надпись в трехсотый – а может, четырехсотый или пятисотый – раз, до меня дошел смысл выражения «пробу негде ставить»: на штуковины вроде моего топора (и, без сомнения, на другие вещи, особенно в те времена, когда многое делали из дерева) после проверки ставили тавро производителя; иногда это делал сам проверяющий, подтверждая апробацию. Таков был последний этап производственного процесса, после которого новинку выставляли на продажу, пометив лишь единожды. Жаль, что это пришло мне в голову только теперь, когда некому рассказать, но, возможно, так даже лучше; я заметил, что вопросов такого рода довольно много, и люди предпочитают не знать ответы на них.
Когда я еще жил с тетей Оливией, муж купил ей дрезденскую статуэтку Наполеона для каминной полки. (Полагаю, фигурка еще там – это вполне вероятно; надо лишь отыскать нужную комнату и проверить.) Гости часто удивлялись, почему Бонапарт прячет одну руку под жилетом. Так уж случилось, что я мог все объяснить, поскольку прочитал об этом где-то за год до того – кажется, в биографии Наполеона, написанной Людвигом.[2] Сначала я охотно разглагольствовал в надежде удовлетворить чужое любопытство (и таким образом испытать то неподдельное, хоть и едва уловимое наслаждение – приятное в любом возрасте, но сладчайшее в тринадцать лет, – которое мы ощущаем раз за разом, демонстрируя свою эрудицию и одерживая умозрительные победы). Позже – заметив, что невинный комментарий неизбежно кого-то оскорбляет, – я делал то же самое в качестве психологического эксперимента.
Прямо сейчас огонь в моем маленьком камине едва тлеет, но я тепло одет, и в комнате вполне уютно. Снаружи свинцовое небо, дует легкий ветерок. Я только что прогулялся, и, кажется, вот-вот пойдет дождь, хотя земля и так размокла от тающего снега. Прохладный ветер пахнет по-весеннему, но других признаков весны я не видел; на розовых кустах и всех деревьях по-прежнему твердые и тугие зимние бутоны; к тому же на некоторых розах все еще виднеются (словно мертвые младенцы в объятиях матерей) мягкие гнилые побеги, которые они выпустили в последнюю осеннюю оттепель.
Иногда я гуляю как можно дольше, а иногда силы быстро меня покидают, но разница невелика. Я так поступаю ради собственного утешения. Если мне мнится, что от ходьбы смерть подкрадывается к левой стороне тела, то каждую миссию я планирую тщательно: сперва к дровнице (рядом с китайским табуретом-слоном, чей паланкин служит подушкой для моих ног), затем к камину, после чего обратно к креслу у огня. Но если мне кажется, что надо размяться, я осознанно отклоняюсь от маршрута: сначала иду к огню, чтобы согреть руки, потом к дровнице и обратно к огню, где сажусь в кресло, сияя от своих успехов на гигиеническом поприще. И все же ни тот ни другой режим не улучшают моего состояния, отчего приходится регулярно менять врачей. Вот что следует сказать про врачей: с ними можно проконсультироваться даже из могилы, и я консультируюсь с доктором Блэком и доктором Ван Нессом.
К первому я хожу мальчиком (хоть и после инсульта), а ко второму – мужчиной.
Я стою, выпрямившись во все свои шесть футов роста, и фигура моя хороша, пусть даже во мне на двадцать (доктор Ван Несс скажет, что на тридцать) фунтов меньше веса, чем положено. Посещать доктора очень важно. Даже в каком-то безумном смысле важнее, чем посещать заседания совета директоров. Одеваясь утром, я напоминаю себе, что буду раздеваться не перед сном, как обычно, а в кабинете врача. Это немного похоже на предвкушение ночи с незнакомкой, и после бритья я принимаю душ, выбираю новые трусы, майку и носки. В час тридцать вхожу в здание «Банка Кассионсвилла и Канакесси-Вэлли» через бронзовые двери, сквозь другие такие же попадаю в лифт и, наконец, через стеклянную дверь – в приемную, где сидят пять человек и слушают «Жизнь за царя» Глинки. Это Маргарет Лорн, Тед Сингер, Абель Грин и Шерри Голд. И я. Мы читаем журналы: «Лайф», «Лук», «Здоровье сегодня» и
Шерри поворачивается к Теду Сингеру.
– Я… – говорит она, а потом переходит на неразличимый шепот.
– У нас у всех проблемы, – отвечает Тед.
Я подхожу к медсестре, незнакомой блондинке – возможно, она шведка.
– Пожалуйста, пустите меня к врачу. Я умираю.
– Из всех присутствующих вы последний в очереди, – говорит медсестра.
Тед Сингер и Шерри Голд явно намного моложе меня, но спорить с подобными доводами бесполезно. Я возвращаюсь на свое место, и медсестра называет мое имя – пора в смотровую, раздеваться.
Доктор Ван Несс немного моложе меня, он выглядит знатоком и одновременно самозванцем, словно медик из какого-нибудь телесериала. Спрашивает, на что я жалуюсь, и я объясняю, что живу в то время, когда он и все остальные уже умерли; у меня был инсульт, и я нуждаюсь в его помощи.
– Сколько вам лет, мистер Вир?
Я ему говорю. (Выдаю наилучшее предположение.)
Он издает какой-то тихий звук, потом открывает папку, которую носит с собой, и сообщает, когда у меня день рождения. В мае, и в саду устроили праздник, якобы для меня. Мне пять лет. Сад – боковой двор, окруженный высокой живой изгородью. Полагаю, даже по меркам взрослых двор большой, достаточно просторный для бадминтона или крокета, хотя и не для того и другого сразу; для пятилетнего мальчишки он огромен. Дети приезжают в угловатых, тряских автомобилях, словно игрушки, которые доставляют в грузовичках; девочки в розовых кружевных платьях, мальчики – в белых рубашках и темно-синих шортах. У одного мальчика есть кепка, которую мы закидываем в ежевику.
Сегодня весна – время года, которое на Среднем Западе может продлиться меньше недели, вынуждая жонкилии поникнуть от жары еще до того, как раскроются бутоны; так или иначе, это весна, настоящая весна, и ветер треплет первые одуванчики в честь их дня рождения, дескать, расти большой, не будь лапшой. Платья матерей на ладонь выше щиколоток и, как правило, неброских цветов; они предпочитают широкополые шляпы с низкой тульей и гагатовые бусы. Ветер норовит всколыхнуть то одну юбку, то другую, и женщины со смехом наклоняются, хватая одной рукой подол, другой – хлопающие поля шляпы; их бусы тренькают, словно занавески в тунисском борделе.
В ветреной тени гаража на гладко подстриженной лужайке для гостей приготовлен лимонад и розовый, покрытый глазурью торт – если с одного раза задуть все пять свечей, исполнится любое желание. Моя тетя Оливия – фиалковые глаза, черные волосы – вместо торта берет ледяную воду в большом бокале и крутит, зажимая в ладони, как будто согревает бренди; кассионсвиллская вода из реки Канакесси крутится и вертится, словно взывает к сомам и прочим рыбам. У ног Оливии белый пекинес величиной со спаниеля, и он рычит, когда кто-нибудь подходит слишком близко. (Смейтесь, дамы, но Мин-Сно и впрямь кусается.)
Миссис Блэк и мисс Болд, сестры, сидят рядом. Они – действуя сообща, словно богини-покровительницы соседствующих государств, которые объединились, дабы подвергнуть разорению поля третьего, то бишь мои – привели Бобби Блэка. У Барбары Блэк каштановые волосы, правильные черты лица и длинные мягкие ресницы; после рождения ребенка она – так говорит моя бабушка, чей смутный розовый призрак реет над вечеринкой – «набрала двадцать фунтов здоровой плоти»; но это не изменило ее цвет лица, который остается мягким и нежно-розоватым, как повелось в роду Болдов. Ее сестра – ослепительно белокурая, стройная и гибкая, как ива; слишком гибкая по меркам прочих дам, ибо с их точки зрения физическая податливость подразумевает моральную уступчивость и они подозревают Элеонору Болд во всяком (приписывая ей, сообразно собственным измышлениям и болтовне в клубе кройки и шитья, за раздачей карамелек и после службы в методистской церкви, самых немыслимых любовников: батраков и кочегаров, блудных сыновей предыдущих пасторов, молчаливого помощника шерифа).
Высокий белый дом – собственность бабушки; нашим матерям с лужайки видно, чем мы занимаемся, и поэтому мы почти не покидаем его пределов, шумно носимся туда-сюда по крутой и узкой лестнице без ковра со второго этажа на третий, где в бессловесном хихиканье таращимся на прислоненный к стене самой дальней и прохладной комнаты огромный портрет покойного брата моего отца.
Портрет, как известно из некоего тайного источника – что бы ни высмотрели недремлющие, пытливые очи кассионсвиллского спиритуалистического общества, недавно организованного моей тетей Арабеллой, этим источником наверняка была Ханна (в прошлом кухарка моей бабушки, а теперь – моей матери), – ну так вот, этот портрет был написан ровно за год до его смерти. На вид ему около четырех лет: темноволосое дитя с грустными глазами послушно, но без воодушевления позирует художнику. Он одет в свободные красные брюки, как зуав[3], белую шелковую рубашку и черный бархатный жилет, пахнет яблоками, поскольку его так долго хранили рядом с ними, а еще стегаными одеялами (украшенными вышивкой такой невероятной красоты, что каждое из них тканью собственного бытия становится мягким и теплым памятником бесконечному послеобеденному труду по вторникам и четвергам – и, во многих случаях, гению Уильяма Морриса[4]); и позже, на протяжении многих лет не видя образ покойного брата моего папы – сам отец с ним никогда не встречался, – я годами воображал, что на картине малыш стоял, завернувшись в стеганое одеяло (точно так же меня в детстве насильно укутывали в большое полотенце после купания), а у его ног катались яблоки. Лет этак в двадцать я снова вернулся в тот дом и избавился от иллюзии, одновременно осознав – с удивлением, весьма похожим на стыд, – что фантастический пейзаж, перед которым ребенок позировал, как будто стоя на подоконнике, этот край, всегда вызывавший у меня воспоминания о сказках Эндрю Лэнга (особенно из «Зеленой книги сказок») и Джорджа Макдональда[5], на самом деле был тосканским садом.
Сад с мраморным фавном и фонтаном, ломбардскими тополями и буками всегда производил на меня куда более сильное впечатление, чем бедный мертвый Джо, которого никто из нас, кроме бабушки и Ханны, никогда не видел и за чьей могилкой посреди кладбища на холме ухаживали в основном муравьи, воздвигшие на его груди город. Теперь я сижу в одиночестве перед камином, смотрю на обломки вяза, озаренные вспышками молний, потерянные и изломанные, словно корабль на мели, и мне кажется, что сад – я имею в виду сад маленького Джо, вечно греющийся в лучах тирренского полудня, – это ядро и корень реального мира, для которого вся наша Америка – лишь миниатюра в медальоне, забытом в дальнем ящике стола; и мысль (подкрепляемая воспоминанием) вынуждает вспомнить «Рай» Данте, где Земля (ибо мудрость мира сего была безумием мира иного)[6] физически находилась в центре, окруженная лимбом луны и прочими сферами, каждая огромнее предыдущей, и, наконец, самим Богом, но при этом физическая реальность в конечном итоге представляла собой обман, ибо Господь был центром духовной истины, а наша бедная планета изгонялась на периферию райских забот, за вычетом разве что тех мгновений, когда о ней думали с чем-то вроде постыдной ностальгии, и это отвлекало великих святых и Христа от созерцания триединого Бога.
Правда, все правда. Почему же мы любим этот беспризорный мир на краю сущего?
Я сижу перед маленьким очагом, и когда снаружи дует ветер – стонет в каменной трубе, которую я приказал возвести красоты ради, грохочет в водосточных желобах, завывает в кованых украшениях, вдоль карнизов и декоративных решеток, – мне открывается истина: планета Америка вращается вокруг своей оси где-то на задворках, на периферии, на самом краю безграничной галактики, от чьего круговорота захватывает дух. А звезды, которые как будто покачиваются на ветру, на самом деле порождают этот самый ветер. Иногда я вроде бы вижу огромные лица, склоняющиеся среди светил, чтобы заглянуть в мои два окна – лица золотые и нечеткие, тронутые жалостью и удивлением; и поднимаюсь я из кресла, ковыляю к хлипкой двери, но ничего там нет; и беру я топор (
С тосканским небом все иначе: его безмятежную голубизну прерывают лишь одно-два белых облака, не отбрасывающих тени. Фонтан сверкает на солнце, но Джо его не слышит, и вода никогда не намочит ни его одежду, ни даже каменные плиты вокруг бассейна. Джо держит крошечное ружье с жестяным стволом и деревянную собаку с негнущимися лапами, но Бобби Блэк идет и, если ему удастся захватить эту комнату, начнет бросать яблоки, которые разобьются о стены, забрызгают картину и пол хрустящими, ароматными, кислыми кляксами; а те, в свою очередь, в конце концов покоричневеют, обратятся в грязь и гниль, их обнаружат (скорее всего, это сделает Ханна) и обвинят меня – невозможно, немыслимо, чтобы мне пришлось вымыть пол, уж скорее свинья полетит или мышь сыграет на губной гармошке; мы – свиньи, мыши, дети – такими вещами не занимаемся, наши конечности для них не приспособлены. Я стою на верхней ступеньке лестницы, уступая в силе и росте, но превосходя в положении, я молчу, и мои глаза почти закрыты, а лицо искажено от подступающих слез – так я бросаю ему вызов; а он насмехается, зная, что стоит мне издать хоть один звук, и я проиграю; остальные заглядывают мне через плечо и между ног – они зрители, а не мои союзники.
И вот наконец мы, два карапуза, хватаемся друг за друга и пыхтим со слезами на глазах, как два раскрасневшихся бойца. На мгновение мы теряем равновесие.
Снаружи тетя Оливия закурила сигарету в мундштуке из мамонтовой кости (зуб дьявола) длиной с ее предплечье. «Шкура есть?» – спрашивает миссис Сингер, глядя на мою мать, и та отвечает: «Да, она на пианино; когда Ханна опять появится, попрошу, чтобы принесла», а миссис Грин, которая почему-то прислуживает маме – я слишком юн, чтобы в этом разбираться, но мы владеем фермой ее мужа, – провозглашает: «Я добуду ее, принцесса Белый Олененок», и мама: «Лети быстрее, принцесса Птичка-Невеличка», и все смеются, потому что они воображают себя индианками, и миссис Грин, которая совсем не невеличка, а низенькая, ширококостная и грузная, выбрала такое имя (хотя ей больше бы подошло «принцесса Кукурузница», как предлагала принцесса Звезда-за-Солнцем, моя тетя Оливия), чтобы всякий раз по-дурацки улыбаться, когда оно звучит во время ритуалов (и стоять, прижав правую руку к груди, пока моя мать вплетает ей перо в волосы перед церемонией готовки брауни для пау-вау[7]).
– Прискорбно, что так получилось, – говорит мама. – Кто-то должен был беречь старую шкуру.
Принцесса Певчая Птица, чей муж – строительный подрядчик, говорит:
– Надо было замуровать ее в фундаменте.
А принцесса Зелье Радости, сестра Элеоноры Болд, прибавляет:
– Ее хотели показать школьникам.
Миссис Грин возвращается, благоговейно неся мягкий сверток из оленьей шкуры – бледно-коричневой и почти такой же мягкой, как замша. Моя тетя Оливия – оливковая кожа, овальный лик, самая привлекательная женщина из присутствующих, если считать Элеонору Болд
– Тут пусто, Делла.
– Я знаю, – говорит мама. – С этим придется разбираться самим.
– Откуда шкура? – спрашивает миссис Сингер.
– Добыча Джона, – говорит тетя Оливия и уточняет с улыбкой: – В смысле, вождя Белого Олененка.
– Ох, Ви!
– Я просто дурачусь, – говорит принцесса Звезда-за-Солнцем, почесывая Мин-Сно за ушами.
– Ох, Ви!
Приходит Ханна, убирает тарелки из-под торта, приносит кофе.
– Где дети, Ханна?
– Внутри. Точно не знаю. Кто-то из них вроде на краю огорода.
Руки у нее красные, волосы белые, лицо большое и квадратное. Она помнит фургоны[8], но не говорит об этом. Моя мать разговаривает с мужем, тетя Оливия – со своими собаками, жена методистского священника – с Богом, а бабушка – с Ханной, но та беседует только со мной, из-за этого я, сидя в постели у очага, все еще слышу ее, в то время как многие другие замолчали навсегда. Я отправляюсь в старый дом, особняк моей бабушки, на кухню, где в центре пола старый синий линолеум протерт до досок, и Ханна, принцесса Пенных Вод, моет посуду. Сажусь на маленький табурет возле железной печки…
– Все стало совсем другим. И место совсем другое. Раньше я была там, а теперь я здесь, и люди говорят – сказали бы, спроси я кого-нибудь, – что дни и ночи сменяют друг друга, крутятся и вертятся, как электрические часы с маленькой дырочкой на циферблате, которая каждую секунду становится то черной, то белой, и голова идет кругом, если на нее смотришь, но дело не в этом. Почему все меняется только из-за того, что солнце прячется за горизонтом? Вот что мне интересно. Все знают: оно на самом деле не движется. Помню, когда я была маленькой девочкой, совсем крохой, и Мод – он женился на ней после смерти мамули и заставил меня носить на голове мочалку, чтобы уши не оттопыривались, – просила наемную служанку, молодую ирландку, рассказывать ей сказки, и меня такой страх взял – ух какой страх! – я даже не выходила на улицу после наступления темноты, а ты представь себе, как темно было у Сахарного ручья по ночам, ведь там не видать других домов, только наши лампы на фотогене[9] и звезды! Звезды сияли так ярко, будто висели прямо над крышей; однажды я все-таки вышла наружу, на заднее крыльцо, и почувствовала под ногами кукурузу, которая просыпалась, когда я днем кормила цыплят, – тут мне стало ясно, что мир остался таким же, каким был, и я пошла прямиком к насосу, где тоже ничего не изменилось (стоило спуститься с крыльца, стало даже чуть светлее), и я вернулась домой, ступая широко и подобрав юбку, чтобы не споткнуться об подол. Теперь все исчезло, а когда мы с Мэри туда вернулись, Сахарного ручья тоже не увидели, только сухие камни на том месте, где он был. Это было в мае – нет, не в мае, а в июне – во второй половине мая или первой половине июня, не важно… И наш дом, он стал таким маленьким. Просто немыслимо, чтобы мы там жили всей семьей. Он оседал, разрушался, никто бы не смог пройти через его узкие двери. Я никогда в жизни не бывала дальше сотни миль от этого крошечного дома, а теперь его нет, и я даже не увидела, как он сгинул.
Я разделяю чувства Ханны, хотя и на свой лад. Мой дом не уменьшился, а разросся. (И пока что не разваливается.) Я спрашиваю себя, зачем мне понадобилось столько комнат – кажется, их становится все больше всякий раз, когда я отправляюсь исследовать свое жилище, – и почему они такие просторные. Эта комната велика в ширину, а в длину еще больше, с двумя громадными окнами на западной стороне, выходящими в сад, с востока же стена отделяет ее от столовой, кухни и моего уединенного кабинета, куда я теперь не заглядываю. В южном конце камин из бутового камня (вот почему я теперь живу здесь; это единственный камин в доме, разве что я забыл про еще какой-нибудь). Пол выложен плитняком, стены кирпичные, а между окнами висят картины. Мое ложе (не настоящая кровать) стоит перед камином, где я могу греться. Когда наступит лето – мысль кажется мне странной, – возможно, я опять буду спать в собственной спальне этажом выше.
И тогда, быть может, все действительно пойдет по-старому. Интересно, что бы случилось, останься Ханна переночевать на ферме у Сахарного ручья (я буду называть ее так; без сомнения, соседи называли это место домом Миллов)? Потекли бы воды вновь, журча в ночи и оделяя влагой сухие камни?
–
Кажется, я никогда не видел, чтобы кто-нибудь мыл посуду на нашей кухне. Там есть посудомоечная машина, и ею всегда пользовались, только сперва соскребали объедки в слив и спускали в утилизатор – раковина была чем-то вроде мусорного бака. Теперь я готовлю еду в камине и ем рядом с ним; да мне и нужно-то совсем немного пищи.
– Вы худой, мистер Вир. Ваш вес ниже нормы.
– Да, вы всегда проверяете меня на диабет.
– Разденьтесь до трусов, пожалуйста. Сейчас придет медсестра и взвесит вас.
Я начинаю снимать с себя одежду, сознавая, что Шерри Голд находится в соседней кабинке, вероятно, разоблаченная до лифчика и трусиков. Она молоденькая, немного полноватая («Вы, кажется, прибавляете в весе, мисс Голд. Разденьтесь до лифчика и трусиков, пожалуйста, а я вернусь и взвешу вас».), с хорошеньким еврейским лицом – еврейки обычно некрасивые, а она вот миловидная. Я бы мог ее увидеть, проткнув дыру в перегородке складным ножом, и окажись удача на моей стороне, она бы не заметила ни яркое острие шила, ни оставшуюся после него темную дырку, из которой смотрит мой блестящий, немолодой синий глаз. Зная, что на самом деле ничего такого не сделаю, я начинаю рыться в карманах брюк в поисках ножа; его там нет, и я вспоминаю, что перестал носить эту штуковину с собой несколько месяцев назад, потому что каждый день ходил в офис и, поскольку больше не работал в лаборатории, никогда им не пользовался; а еще из-за него ткань брюк быстро протиралась в тех местах, где жесткие притины[11] упирались в правый набедренный карман.
Я стою, держась рукой за каминную полку, и снова проверяю: пусто. Снаружи барабанит дождь. Наверное, хорошо было бы вернуть мой складной нож.
– Доктор Ван Несс, если у меня все-таки случится инсульт, что делать?
– Мистер Вир, не в моих силах вылечить вас от несуществующей болезни.
– Да садитесь вы, ради бога. Почему, черт возьми, я не могу поговорить с доктором, как мужчина с мужчиной?
– Мистер Вир…
– На моем заводе нет ни одного человека, с которым я разговаривал бы так, как вы разговариваете с каждым своим пациентом.
– Не в моих силах уволить пациента, мистер Вир.
Я снова одеваюсь и сажусь в кресло. Входит медсестра, говорит, что мне надо раздеться, и уходит; через несколько минут доктор Ван Несс спрашивает:
– В чем дело, мистер Вир?
– Я хочу поговорить с вами. Садитесь.
Он садится на край смотрового стола, и мне хочется, чтобы снова был жив доктор Блэк, этот пугающий, грузный мужчина из моего детства, в темной одежде и с золотой цепочкой от часов. Барбара Болд, наверное, растолстела лишь потому, что готовила для него; глядя, как он ест, она вполне могла утратить всякое чувство меры, поскольку ее собственные порции, сколь угодно большие, должны были казаться намного меньше; разве она могла осознать, что вторая печеная картофелина или миска рисового пудинга со сливками – это лишнее, если ее муж съедал втрое больше? Мама протягивает ей блюдце с еще одним ломтиком розового торта, который, в строгом смысле слова, предназначен мне в честь дня рождения.
– Спасибо, Делла.
Сестра Барбары, Элеонора, говорит:
– Хорошо, мы можем писать на этой шкуре – но что именно и чем?
– Маслом? – предлагает тетя Оливия. – Можно взять мои краски.
Кто-то возражает, что у индейцев не было масляных красок, а миссис Сингер подчеркивает, что дети ничего не узнают.
– Но мы-то узнаем, – возражает мама. – Уже знаем.
– Послушайте, – говорит миссис Сингер, – меня осенило! Подумайте про их встречу – ну, поселенцев и индейцев. На самом деле писаниной занимались индейцы, но ведь все могло быть и наоборот! Случись оно так, текст выглядел бы обычным, а это значит, что мы можем его написать.
Прошу прощения, необходима короткая пауза. Позвольте мне встать и подойти к окну; позвольте положить эту сломанную ветку вяза – формой она напоминает рога деревянного оленя, из тех оленей, какие встречаются под огромнейшими рождественскими елками на открытом воздухе, – в камин. Дамы, я не этого хотел. Дамы, я лишь жажду узнать, надо ли в моем состоянии упражняться или избегать активности; ведь если мне следует упражняться, я отправлюсь на поиски своего скаутского ножа.
– Мистер Вир! Ну мистер Вир!
– Да? – Я выглядываю через приоткрытую дверь.
– О, вы одеты, я вижу по вашему рукаву.
– В чем дело, Шерри?
– Не входите, я не одета.
(Доктор Ван Несс возвращается, и Шерри прячется, хлопнув дверью своей кабинки.)
– Доктор, что касается инсульта…
– Мистер Вир, если я отвечу на ваши вопросы, вы согласитесь пройти небольшой тест? Своего рода игра с зеркалами. И еще не могли бы вы взглянуть на кое-какие картинки?
– Да, если вы ответите на мои вопросы.
– Ладно. Итак, у вас был инсульт. Должен заметить, с виду не скажешь, но я готов это принять. Каковы ваши симптомы?
– Не сейчас. У меня еще не было инсульта – пожалуйста, постарайтесь понять.
– У вас будет инсульт?
– Он случился в будущем, доктор. И не осталось никого, кто бы мог мне помочь, совсем никого. Я не знаю, как быть – и потому вернулся в прошлое, к вам.
– Сколько вам лет? Я имею в виду, сколько было, когда случился инсульт.
– Точно не знаю.
– Девяносто?
– Нет, не девяносто, не так много.
– У вас еще есть собственные зубы?
– Почти все.
– Какого цвета ваши волосы? – Доктор Ван Несс наклоняется вперед, бессознательно принимая позу прокурора на суде.
– Я не знаю. Их почти не осталось.
– Пальцы болят? Они шишковатые, опухшие, непослушные, воспаленные?
– Нет.
– И вы все еще время от времени испытываете сексуальное желание?
– О да.
– Тогда, я думаю, вам около шестидесяти, мистер Вир. То есть до инсульта осталось всего пятнадцать-двадцать лет – вас это беспокоит?
– Нет. – До этого я стоял в дверях смотровой. Теперь отхожу в сторону и сажусь на стул; доктор Ван Несс следует за мной. – Доктор, левая сторона моего лица оцепенела – у меня такого выражения никогда раньше не было, а теперь оно не меняется. Левая нога постоянно кривая, как будто неправильно срослась после перелома, а левая рука не очень крепкая.
– Головокружение бывает? Часто ли вы чувствуете рвотные позывы?
– Нет.
– У вас хороший аппетит?
– Нет.
– Вам больно передвигаться? Очень больно?
– Только эмоционально – ну, знаете, из-за того, что я вижу.
– Но не физически.
– Нет.
– Случился только один инсульт?
– Думаю, да. Я проснулся в таком виде. На следующее утро после смерти Шерри Голд.
– Мисс Голд? – Доктор едва заметно, как бы невзначай указывает подбородком в сторону разделяющей нас перегородки. Интересно, слушает ли меня девушка; надеюсь, что нет.
– Да.
– Но после этого ваше состояние не ухудшилось.
– Нет.
– Мистер Вир, вам необходима физическая активность. Выходите из дома, прогуливайтесь внутри него и беседуйте с людьми. Совершайте променад в несколько кварталов каждый день, если погода благоволит. Кажется, у вас большой сад?
– Да.
– Ну так поработайте в нем. Избавьтесь от сорняков и прочего.
Именно этим я частенько и занимаюсь – избавляюсь от сорняков и прочего. «Прочее» обычно цветы, а то и овощи; еще я нередко обнаруживаю, что выдрал из земли сорняк, который был милее взлелеянной клумбы. Есть один, которого я не видел уже много лет, он рос между забором и переулком у бабушкиного дома – очень высокий сорняк с нежной прямой колонной зеленого стебля и горизонтальными веточками на одинаковом расстоянии друг от друга, изящными и тонкими; каждая была безупречна и несла пучок миниатюрных листьев, которые весело глядели на солнышко. Я иногда думал, что летом деревья такие тихие, поскольку испытывают подобие экстаза; именно зимой, когда, по словам биологов, природа спит, они на самом деле бодрствуют – ведь солнца нет, и они словно наркоманы без наркотика, которые спят тревожным сном и часто просыпаются, бродят по темным коридорам лесов в поисках солнца.
И теперь я буду искать свой нож, тем самым выполняя упражнения, предписанные доктором Ван Нессом. Нож был большой, с надписью «Бойскаут». Накладки черные, из искусственного оленьего рога, от чего в воображении (по крайней мере, моем) рождался искусственный олень – с рогами, поднятыми гордо, как подобает любому обитателю вязовых рощ, – бродящий по лесу среди просыпающихся деревьев; деревьев, чьи листья умирают вместе с летом во всем своем синюшном многоцветье, но синяки эти прекрасны, словно кожа племен нерожденных, утаенных от человечества, ибо Господь, судьба или тупой научный случай (слепой, писклявый бог-обезьяна, бог-идиот ученого люда – мы встречались раньше; мы знаем тебя, смутьян вавилонский) лишили нас возможности лицезреть все эти алые и желтые – истинно красные, оранжевые, серо-буро-малиновые – народы на наших бульварах, а заодно отняли все удивительное богатство стереотипов, которыми мы могли бы насладиться, будь они нам дозволены: алый народ, чьи кулаки крепки, а женщины распутны, чьи диалекты невнятны, но зато они умеют рисовать мелом на стенках газетных киосков и демонстрируют выдающиеся способности в розничной торговле принадлежностями для хобби, вроде крохотных, игрушечных реактивных двигателей и моделей мусоровозов, чьи прожорливые огузки во время поездок по деревянным столешницам сосланных в подвалы обеденных столов пожирают отбросы вокзальных забегаловок; оранжевый народ с его странной религией, требующей поклонения солнечным часам (а наша собственная религия кажется другим племенам поклонением телеграфным столбам), так что во время приятельской болтовни в раздевалке, когда мы наконец-то и под угрозой определенных санкций допустили их в Пайнлон и обсуждаем теперь уже прошедший раунд, они начинают сыпать странными ругательствами. Что такое «нава»[12]?
И все они, поскольку земля наша полностью заселена, должны быть родом из стран чужих и далеких – от Хай-Бразила до Островов Солнца, от континентальных островов[13] до тех земель, что высились еще посреди Тетиса[14]. Только редчайшие из них, серо-буро-малиновые, родом из здешних мест, открытых святым Бренданом,[15] и они вымирают; славится этот народ не странными ругательствами, не талантами в каком-нибудь искусстве или умениями в ремесле, но алкоголизмом, гонореей и упадком. Из них получаются хорошие солдаты, и это фатально – схожим образом отважный искусственный олень рвется навстречу смерти, отвечая на искусственный боевой клич, и в иссохшем осеннем лесу получает пулю, а затем падает на краю картофельного поля, где продырявленные легкие изливают искусственную кровь. Искусственный охотник кричит и приплясывает от радости, а потом – поскольку он научился метко стрелять, но не умеет вскрывать туши, да и к тому же считает, что в его возрасте уже вредно таскать тяжести, – оставляет оленя гнить и вонять, превращая его в приманку для пластмассовых мух с рыболовными крючками в брюхе. Со временем плоть, растерзанная лисицами из искусственной шерсти, какие еще встречаются, и зубами псов, отпадет, и останутся лишь рога да целлулоидные кости, добыча изготовителя ножей для бойскаутов.
Притины – те жесткие валики на концах рукояти, которые протерли изрядное количество габардина и саржи к моменту, когда моя жизнь кончилась и я сел за свой письменный стол, – были из немецкого серебра, из Funfcentstucksilber, как пуговицы СС. Это мягкий, но прочный металл, и его тусклый блеск неподвластен времени. Про олово забудьте – оно для тарелок, блюд и разных кружек.
Но эти штуки, накладки и притины, находились снаружи, как подобает отделке ножа. Его сокровенная, истинная суть была предопределена выдвигающейся сбоку пластиной – то есть сталью.
Я очень хорошо помню Рождество, когда мне подарили нож; это было единственное Рождество, которое я провел у деда, отца моей матери. Дом стоял высоко на утесе над Миссисипи и имел множество широких окон, хотя, как и дом бабушки с узкими окнами, тоже был из выкрашенного в белый цвет дерева. Рождественская елка заслоняла несколько окон, так что сквозь ее ветви, среди дурацких кукол, мишуры и блестящих «фруктов» из болезненно тонкого стекла, можно было наблюдать за пароходами. Точно помню, что Рождество выдалось снежным, хотя так далеко на юге снег выпадал редко – если и выпадал, обычно ближе к концу года. Меня привезла мать; отец остался дома, без сомнения, чтобы поохотиться. Значит, в доме нас было четверо: я, моя мать, мой дед (высокий старик – как мне тогда казалось, – выкрасивший бороду и усы в черный цвет) и его экономка, полная блондинка лет сорока (как я теперь склонен думать). Моей матери было бы двадцать пять, мне – шесть. Год назад случилось происшествие с Бобби Блэком.
Наш поезд прибыл на станцию, уже слегка припорошенную снегом; помню мамино пальто с лисьим воротником и чернокожего мужчину, который – ухмыляясь всякий раз, когда мама смотрела на него, – помог нам с багажом и усадил в машину с деревянным кузовом, чтобы, как мне сказали, отвезти к дедушке.
– Тебе холодно, Ден?
Я ответил, что нет.
– Холодно и голодно. Мы согреем тебя там и уложим в постель, а потом наступит Рождество, и ты получишь свои игрушки.
– Полагаю, вы дочь Ванти, – сказал водитель. Лицо у него было вытянутое, словно отражение в тыльной стороне ложки, а в уголках глаз виднелись прыщики.
– Да, я Аделина, – сказала мама.
– Ну, сами убедитесь – с ним все в порядке; крепкий, на зависть большинству мужчин. Наверное, вы слышали, что теперь за домом присматривает Мэб Кроуфорд.
– Она мне написала.
– Правда? Ну, видать, так оно и есть. – Мужчина отвернулся от нас, наклонился вперед, и машина с деревянным кузовом, которая до этого тряслась и как будто что-то бормотала себе под нос, дернулась и почти так же внезапно застыла; под тем местом, где были наши с мамой ступни, что-то взорвалось, и после наше транспортное средство начало двигаться более-менее нормально. – А вы слыхали, что Эрл от нее удрал?
Мать ничего не ответила, плотнее закутавшись в пальто. Высокие окна рядом с нами дребезжали, сквозь них в салон автомобиля проникал холодный воздух.
– Сдается мне, Эрл уехал в Мемфис; ну и ладно, зато есть ваш папаша – экий живчик, не хуже какого-нибудь юноши. – Мы ехали мимо магазинов с темными витринами по улице, которая казалась очень широкой – возможно, потому что была пуста. – Это если верить ему на слово, а я верю; ну, такие вот дела. Она тоже поехала в Мемфис – слыхали, да? Потому все и решили, что Эрл именно туда удрал. Все случилось примерно через три месяца после того, как он исчез. Почти до самого Дня независимости; потом вернулась – ну, ей же надо было найти себе какое-то дело, а я так разумею, что женщина, которая была сама себе хозяйка, к другой в служанки не пойдет. Впрочем, Эрл не больно-то ее обеспечивал.
Несомненно, у дома моего деда имелся какой-то фасад, но я его не помню. Здание было, как я уже говорил, деревянным и вроде бы белым, хотя оно могло показаться таковым из-за снега. Как раз перед тем, как мы приехали (точнее, за несколько минут до того – ведь я, как и все маленькие дети, был уверен, что любая поездка заканчивается, едва начавшись), я начал опасаться, что дом окажется невзаправдашним – то есть не деревянным, а кирпичным или каменным, как другие такие же, в каком-то смысле противоестественные и похожие на театральные декорации (или даже нечто еще более нереальное, ведь в тот период ни термин, ни понятие как таковое не были мне знакомы), служащие – как я считал – лишь для того, чтобы отгородить улицы от чего-то иного; населенные людьми, судя по всему, но пригодные для троллей (а в этих существ я верил еще много лет после того Рождества, как верил, если уж на то пошло, и в Санта-Клауса).
Но дом был сколочен из надежных досок – такой не рухнет, а если и рухнет, то не навалится тяжким бременем. Дедушка и его экономка встретили нас на крыльце; в этом воспоминании я уверен. У всех дыхание превращалось в пар, и пока мама рылась в сумочке, дедушка расплатился с мужчиной, который нас привез. Миссис Кроуфорд, которая вышла на улицу в одном длинном платье, не накинув пальто, обняла меня и попросила звать ее Мэб; от нее пахло душистой пудрой и по́том, а также постирочным днем, какие устраивали в то время: грязной водой, разогретой на угольной плите. Звучит неприятно, но ощущалось иначе. Эти запахи – за исключением пудры, так как моя мать, тетя Оливия и другие женщины, которых я знал, пользовались другими марками, – были знакомыми и гораздо менее чуждыми, чем запахи железнодорожного вагона, в котором мы приехали.
Помню, какая суматоха воцарилась на скрипучих ступеньках крыльца, пока мы толкались, обнимались, расплачивались с водителем, разгружали багаж и приветствовали друг друга, и еще помню, как застывало в холодном воздухе дыхание и заметало снежком грязную сетчатую дверь, видневшуюся за приоткрытой на четверть настоящей дверью. Внутри стояла пузатая печка, и когда мы к ней подошли, белокурая Мэб попыталась помочь мне снять калоши, но пятки застряли, так что в конце концов маме пришлось ненадолго оставить дедушку и заняться мной. Потолки во всех комнатах были очень высокими, и там стояла большая рождественская елка, украшенная игрушками, шарами и незажженными свечами, а еще печеньем с присыпанной драже глазурью из яичного белка со свекольным соком.
За ужином я заметил (стоит подчеркнуть, когда я рассказываю, как что-то заметил, почувствовал или испытал, моя вера в правдивость рассказа сродни религиозному чувству – а ведь, может статься, единственная причина, по которой детские воспоминания так сильно на нас влияют, заключается в том, что из всего багажа памяти они самые отдаленные, вследствие чего самые зыбкие, и в наименьшей степени сопротивляются тому процессу, посредством которого мы подгоняем их под идеал, по сути представляющий собой художественный вымысел или, по крайней мере, нечто далекое от реальности; поэтому вполне вероятно, что некоторые из описанных мною событий вообще не происходили, но должны были произойти, а другие не имели тех оттенков или привкусов – к примеру, ревности, старины или стыда, – которые я позже бессознательно предпочел им придать), что хотя дедушка называл миссис Кроуфорд «Мэб» – несомненно, следуя привычке, – она называла его «мистер Эллиот»; и тут крылось нечто новое в их отношениях, причем она была довольна собой и считала, что культивирует смирение ради высшего блага – в те времена, стоило взрослым приступить к обсуждению подобных эмоций, неизменно всплывало выражение «образцовый христианин». Дедушку, по-моему, смущало это новоявленное почтение, он знал, что оно фальшивое, а также понимал, что моя мать распознает фальшь (что, несомненно, случилось еще до конца трапезы), от чего в нем пробудились стыд и гнев. Он оскорбил миссис Кроуфорд в том грубом деревенском стиле, который они оба понимали, сказав своей дочери (уплетая клецки за обе щеки), что не ел как следует с тех пор, как ее собственная мать «покинула этот мир» – дескать, кое-кто целыми днями бездельничает, поскольку заботиться нужно лишь об одном человеке, в отличие от нее, Деллы, которой «этот маленький негодник не дает сомкнуть глаз ни днем ни ночью, да еще и за благоверным надо присматривать». Это, конечно, выводило за скобки Ханну, о чьем существовании он наверняка знал: готовкой и тяжелой домашней работой занималась именно она. Стены столовой были увешаны сепиевыми фотографиями гарцующих лошадей, единственным исключением оставалось пространство прямо за головой деда, полностью скрытое из его поля зрения, когда он сидел за столом: там висел большой портрет женщины в величественном и сложном одеянии восьмидесятых годов девятнадцатого века – моей бабушки по материнской линии, ее звали Эвадна.
Когда трапеза закончилась, меня раздели и уложили в постель совместными усилиями матери и Мэб, которая пришла с нами, неся лампу, – не для того, как она сказала, чтобы показать путь, который, по ее заверениям, моя мама должна была знать гораздо лучше, чем она сама, а потому что «будет неправильно, если вы подниметесь к себе без провожатых, едва приехав, нельзя так поступать, и я бы ночью глаз не сомкнула, если бы такое учудила; не спала бы ни секундочки, миссис Вир». «Зовите меня Делла», – сказала мама, и миссис Кроуфорд от этого так разволновалась, что едва не выронила лампу.
Когда она ушла, мать принялась осматривать комнату, где, по ее словам, жила в детстве.
– Это была моя кровать, – сказала она, указывая на ту, на которой сидела минуту назад, – а другая принадлежала твоей тете Арабелле.
Я спросил, должен ли я спать в ней, и она сказала, что мы можем спать вместе, если мне так хочется. Я пробежал по холодному полу – тряпичный коврик не слишком защищал от холода – и сел на середину кровати, наблюдая за мамой.
– У нас тут был кукольный домик, – сказала она, – между слуховыми окнами.
– Мама, я получу кукольный домик на Рождество?
– Нет, глупыш, кукольные домики для девочек. Ты получишь игрушки для мальчиков.
Я сожалел об этом; у моей подруги по играм (девочки, хотя до того момента я не понимал, что этот факт как-то связан с игрушками) был большой и красиво расписанный кукольный домик со съемными стенами. Я несколько раз играл с ним, и поскольку видел его часто, мог вообразить во всех подробностях – а теперь вышло так, что мне никогда не обнаружить его под рождественской елкой; домик уплыл в туманное царство невозможного, как раз когда я решил, что он совсем близко. Я собирался расставить в нем своих игрушечных солдатиков, чтобы они стреляли из окон.
– Книга, – сказала мама после долгой паузы, на протяжении которой изучала содержимое шкафов. – Санта может принести тебе книгу, Ден.
Мне нравились книги, но я сомневался, что Санта-Клаус посещает какой-либо другой дом, кроме нашего – в особенности если речь шла о домах за пределами Кассионсвилла. Что уж говорить об этом странном, тихом жилище, пропитанном запахами старой одежды, которую много лет не вынимали из шкафа. Я спросил маму, и она сказала, что предупредила Санту о нашем приезде.
– А дедушке Санта что-нибудь принесет?
– Если он был хорошим мальчиком. Отвернись, Ден. Посмотри на стену. Мама хочет раздеться.
Когда лампа погасла, весь дом погрузился в безмолвие. Даже с закрытыми глазами я чувствовал, как снаружи тихо падает снег; еще я понимал, что мы единственные люди на этом этаже, пока наконец, как мне показалось, очень поздно, не услышал, как Мэб устало поднимается по лестнице, чтобы лечь спать в комнате, которая – как впоследствии рассказала мне мама – во времена ее детства принадлежала маме бабушки Ванти. Мне было тепло там, где спина прижималась к спине матери, ужасно холодно в прочих местах, несмотря на сокрушительную тяжесть стеганых одеял и перин; отчасти, без сомнения, потому, что я так устал, а еще потому, что южный дом не привык к холоду, который обрушился на него в ту ночь, – ведь это был просторный, продуваемый сквозняками особняк, даже в разгар зимы грезивший о спокойных, жарких вечерах, о качелях на крыльце и жужжании комаров. Мама спала, а я – нет. Под кроватью стоял ночной горшок; я воспользовался им и снова вернулся в тепло одеял, не испытывая облегчения.
Наконец, совершенно уверенный в том, что пролежал без сна почти всю ночь и что рассвет, наверное, уже посерел в окнах (хотя мой «рассвет» оказался не более чем сиянием луны на свежевыпавшем снегу снаружи), я прокрался вниз, чтобы погреться у печки в гостиной и посмотреть на рождественскую елку, пусть и считал, что подарки – если я вообще их получу – ждут меня дома, на том месте, где стояла бы наша елка, будь она у нас, или под каминной полкой без чулок. Я имел лишь смутное представление о плане этого жилища; помню, как несколько раз натыкался на не те комнаты – большую кухню, столовую с лошадьми, гарцующими по стенам, похожую на музей гостиную с чучелом какой-то большой птицы под стеклянным колпаком на центральном столе, словно предназначенным для компании (если компания когда-нибудь вновь придет сюда, если найдется общество, достойное этой гостиной с ее хрустальными чашами и восковыми фруктами, мебелью из конского волоса и фонографом, помню, как над ним немыслимым цветком ипомеи распустился рупор), которая должна была сидеть и изучать нетронутое пылью оперение; словно это был симург, последний в целом мире; словно дед решил организовать сборище натуралистов – и, возможно, птица на самом деле была такой и он действительно готовился принять у себя таких людей.
Дверь в нужную комнату, «повседневную гостиную», была закрыта, но я увидел желтую, как масло, полоску света у основания. Думал ли я, что это свет из печи, проникающий сквозь слюдяное окошко, или что кто-то оставил непогашенную лампу, или солнце светит в восточное окно – не забывайте, я был твердо убежден, что наступило утро, – теперь и сам не знаю; вероятно, я не стал тратить время на размышления. Я открыл дверь (не ручкой, которая поворачивалась, как у нас дома – а еще у нас было газовое освещение и керосином пользовались только тогда, когда приходилось куда-то нести лампу, так что в доме деда мне поначалу все время казалось, что происходит нечто чрезвычайное, – а странной защелкой, та сразу поддалась под нажимом моего большого пальца), и тут же ласковый желтый свет – нежный, как двухдневный цыпленок, как цветок одуванчика, и куда более яркий – хлынул наружу, и я с изумлением увидел, что все свечи на рождественской елке горят, каждая вытянулась по струнке на конце ветки, словно увенчанный пламенем белый призрак. Я направился к дереву, но, кажется, на полпути застыл как вкопанный. Елка блистала на фоне темного оконного стекла; за ним, далеко-далеко, сверкали звезды, отражаясь в реке; меж ветвями двигался лучистый пароход, с такого расстояния миниатюрнее и ярче любой игрушки. Под деревом и между нижними ветвями были сложены и втиснуты подарки, но я их почти не видел.
– М-да, похоже, ты опоздал, – проговорил дедушка, причудливо растянув первое слово. – Старина Ник уже ушел.
Я ничего не ответил, поначалу не видя его в углу, где он сидел в огромном старом дубовом кресле-качалке с вырезанной на высоком подголовнике маской.
– Он пришел, оставил всякие штуки, зажег свечи и вышел через дымоход. Взгляни-ка на часы вон там – уже за полночь. Он почти всегда приходит в двенадцать и не канителится. Я сам только спустился, чтобы взглянуть на эти свечи, прежде чем потушить их и лечь спать. Когда-то, много лет назад, я так и делал после того, как он уйдет. Ты умеешь определять время, младой Вир?
Меня звали не Младой, но я знал, что он имеет в виду меня, и покачал головой.
– Думаю, ты можешь взглянуть разочек. А потом вернешься в постель. Или уже насмотрелся?
– У нас дома нет свечей на елке.
– Твой отец, наверное, боится пожара. Что ж, всякое бывает. Я довольно быстро пришел следом за Ником, чтобы их задуть, а еще сам срубил это дерево меньше двух дней назад. Когда твоя мама была маленькой, они с сестрицей бегали подглядывать. Наверное, она уже про все забыла – а может, послала тебя.
– Она спит.
– Хочешь кинуть взгляд, что принес Ник?
Я кивнул.
– Ну, твой подарок я не покажу, а вот на остальные, думаю, поглядеть стоит. Итак, давай посмотрим.
Он поднялся из кресла: высокий, в темной одежде; на подбородке торчат жесткие черные волоски, словно столбики забора, которые обмакнули в креозот. Опираясь на трость, дедушка присел вместе со мной возле елки.
– Вот это твой подарок, – он показал мне тяжелый прямоугольный пакет с примятым бантом. – И еще этот. – Коробочка, в которой что-то дребезжало. – Тебе понравится. Ну, я надеюсь, что понравится.
– А можно сейчас открыть?
Дедушка покачал головой.
– Дождись завтрака. Теперь смотри сюда. – Он взял большую и тяжелую коробку, в которой что-то булькало, когда ее наклоняли. – Это туалетная вода для Мэб. А вот здесь… – Коробочка поменьше, перевязанная красной лентой. – Подожди чуток… – Он аккуратно снял ленту, и коробочка приоткрылась, словно раковина из синей кожи. – Это для твоей мамули. Знаешь, как такое называется? Жемчуг. – Он поднял нить, чтобы я полюбовался ею в сиянии свечей. – Все как на подбор, одинаковые. А сзади серебряный замочек с бриллиантами.
Я кивнул, впечатленный: мама уже донесла до меня важность своей шкатулки для драгоценностей, и я принял мудрое решение не прикасаться к священному сокровищу даже кончиком пальца.
– По-твоему, они ярко блестят? – спросил дедушка. – Дождись, пока она их увидит, и посмотри в ее глаза. Когда Ванти покинула этот мир, я взял все, что мы не отправили вместе с нею в могилу, и поделил между Беллой и Деллой. Так-то я многое повидал, но среди тех украшений не было ничего и вполовину столь изысканного – я ей такого не дарил, от матушки она такого не получила. А теперь ступай-ка в постель.
И словно по волшебству – возможно, это оно и было, поскольку я верю в волшебную суть Америки и в то, что мы, канувшие в Лету американцы, некогда были обитающим в нем волшебным народом, ныне ожидающим возможности предстать перед непостижимым грядущим поколением, как безымянные племена домикенской эпохи предстали перед греками; только дайте сигнал, и мы начнем шнырять, играя на дудочке, в еще не выросших рощах, а женщины наши в облике ламий поселятся среди розово-красных холмов, руин Чикаго и Индианаполиса, в то время как кроны деревьев поднимутся выше сто двадцать пятого этажа, – я снова оказался в постели, и старый дом покачивался в тишине, как будто привязанный к вселенной единственной нитью, свитой из печного дыма.
На следующее утро я проснулся в объятиях матери, мое лицо было холодным, но все остальное – теплым. Мы отнесли наши вещи на кухню и оделись там, обнаружив, что Мэб уже встала, готовит и греет воду, чтобы дед мог срезать щетину на подбородке своей большой бритвой; он лишь раз в неделю брился таким образом, но в Рождество, великий день, собирался сделать исключение. Она дала мне сахарное печенье с огромной изюминой посередине, чтобы заморить червячка, пока не готовы овсянка, ветчина и яйца, холодное молоко из примыкающего к заднему крыльцу «ледника», кофе – оказалось, и мне по традиции полагалась порция, чего никогда не случалось дома, – а также печенье и домашние пончики. Я, конечно, охотнее заглянул бы под елку, но об этом – как объяснила мама, согласно правилам дома – не могло быть и речи. Сначала завтрак. Этому покойная и мною забытая бабушка Ванти суровой рукой учила мою маму и ее сестру на протяжении всего их детства; и этому она и ее отец были полны решимости научить меня, хотя я всерьез подозревал, что в моем чулке найдутся апельсины (которые я всегда любил) и орехи, которые оказались бы куда лучшим перекусом, чем любое сахарное печенье. Мама несколько раз наведывалась в гостиную в промежутках между попытками помочь Мэб (такое же подобие помощи она оказывала Ханне дома) с приготовлением еды, но при этом клялась, что не ходила дальше двери; а мне даже не разрешили покидать кухню. Дед спустился вниз и сбрил щетину вокруг бороды в углу, где висело зеркало, – я впервые заметил, что он ниже ростом, чем мой отец. Он не обращал внимания на женщин, пока не покончил с этим занятием, а потом сел во главе стола, и мама сразу же налила ему кофе.
– Самое холодное Рождество на моей памяти, – сказала Мэб. – Снег на крыльце вот такой глубокий. – Она сделала преувеличенный жест, расставив руки на три-четыре фута. – Полагаю, нас заметет.
– Глупости говоришь, Мэб, – произнёс дедушка.
От его слов она улыбнулась, на пухлых щеках появились ямочки; она запустила пальцы, слегка влажные от разбитых яиц, в свои волосы цвета масла.
– Ну чего вы так, мистер Эллиот!
– К полудню все пройдет, – встряла мама. – Какая жалость. Снег такой красивый.
Дед сказал:
– Послушал бы я твои похвалы снегу, если бы тебе пришлось топать по нему, чтобы накидать сена лошадям.
Мэб пихнула маму локтем.
– Держу пари, вы бы хотели, чтобы мисс Белла была здесь! Вы бы с ней пуляли в него снежками!
– А я и так могу, – заявила мама. – Попрошу Дена помочь мне, если вы не захотите.
– О, мне нельзя, – сказала Мэб и хихикнула.
Дедушка фыркнул.
– Ишь, разбегалась кобылка, – пробормотал он, обращаясь ко мне, но я не понял смысла.
Мы позавтракали – взрослые ели с убийственной медлительностью, – а затем гурьбой отправились в гостиную. Как я и предполагал, там были апельсины и орехи. Конфеты. Пара подтяжек для дедушки и коробка с цветными платками (три штуки). Для меня – увесистая книга в зеленом коленкоровом переплете с ярко раскрашенной картинкой: русалка в стиле ар-нуво, более грациозная и более морская, чем любая мокрая девушка, которую я видел с тех пор, томно жестикулирующая кораблю эпохи позднего Средневековья, управляемому викингами, – на первой же внутренней иллюстрации он утонул, а иллюстраций было множество, похожих, столь же прекрасных – а иногда даже лучше, – как и первая, рассеянных по тексту, напечатанному готическим шрифтом и часто непонятному, но для меня совершенно завораживающему; и еще нож. Не сомневаюсь, именно такой нож дед выбрал бы для себя самого, мужской нож, хотя на вделанной в бок пластинке и было написано «Бойскаут». В закрытом виде он оказался длиннее моей ладони, и в дополнение к огромному клинку, напоминающему по форме лезвие копья, который, будучи раскрытым (я не смог его выдвинуть без помощи деда), удерживался в таком положении медной плоской пружиной, в нем были штопор и отвертка, открывалка для бутылок, лезвие поменьше – как предупредил дед, очень острое, – шило и инструмент для удаления гравия из копыт лошадей – кажется, он называется «копытный крючок». В отличие от лезвий мальчишеских ножей, которые изготавливали потом, все эти части сделали из высокоуглеродистой стали, а потому они ржавели, если их не смазывать маслом, но хорошо держали заточку, в отличие от броских и эффектных клинков.
Мама получила большую бутылку туалетной воды, а Мэб – нитку жемчуга, отчего сначала заплясала от радости, потом заплакала, несколько раз поцеловала дедушку и, наконец, выбежала из комнаты наверх, в свою спальню (мы слышали ее топот по ступенькам, быстрый и сбивчивый, словно у загулявшего бражника, спасающегося от полиции), где пробыла почти полдня.
В детстве я верил, что моя мать, из-за той неоспоримой щедрости, которую дети так легко обнаруживают в хорошем родителе, обменялась подарками с Мэб. Незадолго до поступления в колледж я понял (как мне показалось), что дед, наверное, сам поменял коробки – не после нашего разговора накануне вечером, а позже, в качестве платы за какую-то сексуальную услугу или в надежде получить ее, когда ночью он лежал один в большой спальне на первом этаже.
А теперь я стал старше – наверное, мне столько же лет, сколько было ему, – и вернулся к своему детскому мнению. Сдается мне, старики таких подарков не делают; интересно, что подумали в городе, и разрешил ли он ей оставить жемчуг, похоронили ли ее в этом ожерелье?
И Барбара Блэк, мать Бобби:
Но теперь-то жемчуга никто не видит, по крайней мере на ней; она уже мертва, эта пышнотелая, рубенсовская женщина. Когда моя мать умерла, я нашел среди ее вещей фотографию Мэб, стоящей рядом с моим сидящим дедушкой. Она показалась мне похожей на сиделку, да, ту самую разновидность сиделок, которых выбирают, чтобы угождали старику, хихикали и надували губки, пока он не примет лекарство, – словом, этакое ходячее сожаление. Не могу вообразить, чем она сама могла болеть в конце жизни и кто о ней заботился.
Помню, после смерти матери мне все время казалось, что та ушла слишком рано. А теперь я бросаю взгляд в прошлое и ощущаю, что мама прожила целые эпохи – как будто ей была отмерена вечность. (Может, где-то в ином месте она все еще живет.) Теперь уже слишком поздно что-то менять, но иногда мне приходит в голову, что в наших летописях с каждым новым поколением нужно указывать, как сильно мы удалились от крайне важных вещей. Когда умер последний очевидец какого-нибудь события или какое-нибудь историческое лицо; а потом – когда умер последний из тех, кто был с ними знаком; и так далее. Но сперва мы бы попросили первого человека описать то, что он видел и с чем соприкасался, а после того, как все они покинут этот мир, мы бы прочитали описание публично, чтобы понять, значит ли оно для нас хоть что-то – и если нет, то цепь связанных жизней считалась бы оборванной. Принцесса Пенной Воды, расскажи нам о том, как ты повидала индейцев.
– Ой, да к чему тебе эта старая байка. Ты ее слышал сотни раз.
– Господи, тебя послушать, так мы на ярмарку сходили. Это была никакая не ярмарка. Ему просто надо было заключить с ними какую-то сделку, и он боялся, что кто-нибудь придет; в любом случае, я была слишком мала, чтобы оставаться одной. Это случилось сразу после смерти мамы, еще до рождения Мэри. До того, как появилась служанка, ирландка, – до того, как он вообще женился на той, другой.
Наверное, это прозвучит ужасно, Денни, но вот я вспоминаю те дни и думаю, что они были в моей жизни самыми хорошими – только не подумай, что я не тосковала по матери. Просто под конец все обернулось таким кошмаром, она была так больна, а я сильно переживала, но ничего не могла сделать, потому что была совсем крохой. И вот она отмучилась. Он спал рядом с ней, чтобы помочь, если ей что-нибудь понадобится, а она, наверное, скончалась ночью, и он не разбудил меня. Он сколотил для нее ящик – деревянными гвоздями, а не железными, теми мы пользовались редко, их делали кузнецы, и стоили они кучу денег. Но у него был бур, и он просверлил отверстия в досках, потом выстругал колышки и вбил их большим молотком, который смастерил сам. Боек тоже был деревянный. Матери он объяснил, что сооружает курятник, и она ответила – вот и славно, хотелось бы увидеть яйца. Он все твердил, что купит цыплят, когда доделает.
Тем утром я проснулась, когда он прибивал крышку – удары меня и разбудили. Знаешь, Денни, сколько раз я тебе это рассказывала, а никогда не вспоминала, но… все верно, именно это меня разбудило – стук молотка. Наверное, я не задумывалась, даже в тот день, ведь когда села в кроватке и посмотрела на него, он уже все закончил и просто стоял с киянкой в руке. Позже сказал мне, что колышки сделал из вишни, а доски – из сосны. У нас за домом росло вишневое дерево – не такое, чтобы пироги печь, а дичка: ее еще называют розовкой или темнушкой. Мама ни за что не позволила бы ему срубить вишню, потому что в цвету она была очень красивая, и он не срубил, даже после ее смерти. Просто колышков нарезал, потому что веточки были прямые, а древесина – твердая. А еще делал из вишни трубки; табак тоже выращивал сам. Чаши вырезал из кукурузных початков, и снаружи они оставались мягкими.
– Как? А, понятно. Ну ты и проныра[16]. Я знаю похожую историю… ох, она тебе точно понравится. Эту историю рассказывала та ирландская служанка, которую мы наняли, когда они поженились. Ну, она-то рассказывала ее интереснее: у нас тогда не было ни соседей, ни телефона – ничего, что есть сейчас. Мимо нашей фермы, у подножия холма, шла дорога, но иногда проходила целая неделя, прежде чем кто-нибудь появлялся на этой дороге…
В общем, жил-был бедный парень по имени Джек, и любил он девушку по имени Молли; однако отец Молли не хотел, чтобы они поженились, потому что у Джека не было за душой ничего, кроме работящих рук и улыбки; и все же он был хороший, сильный парень, ничего не боялся, и все в округе его любили. Отец Молли строил козни, интриговал, чтобы избавиться от дочкиного жениха, но бросить его в колодец боялся – Джек был слишком силен, и к тому же за такое и повесить могут. Ну так вот, ферма у него была большущая, с всяко-разной землей.
– Слово даю, милая. И…
– Ой, нетушки, мадама Милл. Это было в Масси-Чусетсе, там мой отец обувку тачал.
Были на той ферме луга и леса, поля для пахоты и поля для сена – что только не придумаешь, и к тому же земля была богатая на загляденье; но также попадались каменистые участки, и лощины среди зарослей, куда из года в год не проникал ни единый лучик солнца. Требовался целый день, чтобы пересечь такие обширные владения, и для сева нанимали десять человек, а для сбора урожая – сорок.
Так вот, в лесу, вдали от посторонних глаз, стоял каменный сарай – и, казалось бы, такой сарай можно для чего-нибудь приспособить, да? Но нет, стоял он пустой, как маслобойня по воскресеньям, из года в год. А причина заключалась в том, что там водился призрак, и не какой-нибудь, а банши – самое страшное привидение из всех, и я нередко слыхала, когда болтали про изгнание привидений, что можно избавиться от любого неупокоенного духа, кроме этого. Ежели сжечь дом – или какое иное строение – прямо с банши внутри, та останется на пепелище; и ни святейший из людей, ни даже сам епископ не сможет прогнать ее насовсем; проще избавиться от лендлорда, чем от банши. Выглядят они как уродливые старухи с длинными загребущими пальцами и зубищами, что шипы на ветвях терновника; банши – призрак повивальной бабки, которая убила младенца, потому что кто-то отсыпал ей золотишка и попросил избавить от неугодного наследника; и не знать ей отдыха до той поры, покуда земля, где она обитает, не уйдет под воду.
Каждую ночь, стоило луне заглянуть в окно, приходила банши. Если в сарае стояли коровы, она доила их и выливала молоко на землю; а если лошади – гоняла галопом всю ночь или пила кровь, так что утром те валились с ног. И если человек пытался остаться в сарае на всю ночь, она его хватала и душила, пока он не называл чье-то имя – и названный, кем бы он ни был, умирал в ту же ночь, а еще она рвала одежду несчастного в лохмотья и избивала дышлом от фургона, пока тело не превращалось в сплошной синяк, чтобы все знали, чьих рук это дело.
– Ну, так говорили. Он…
– Он слишком ее боялся. Нет; и все же он думал и размышлял, мысли его так и метались, пока наконец ему не пришел на ум способ избавиться от Джека, который вечно беспокоил его из-за Молли, не давая сидеть себе спокойненько у собственного очага. Ты и сама догадалась, сомнений нет. Даже малышка Мэри в колыбели поняла, что к чему. Он сказал Джеку: проведи всю ночь в сарае и сделай так, чтобы тебя оттуда не вышвырнули – если получится, будет тебе и Молли, и половина фермы в придачу.
Пошел Джек в сарай и сел там, прислонившись к стене, наблюдая за луной в окошке, и ни разу не сомкнул глаз. В положенное время во мраке ночи появилось крохотное пятнышко лунного света, и едва это случилось, как кто-то постучал в дверь. Тук… тук… тук.
– Ну, Джек ничуточки не испугался и дерзко крикнул: «Кто бы ты ни был, входи, но дверь закрой – тут и так сквозняк». Дверь медленно приоткрылась, и вошла банши. Вместо платья на ней был саван, а походка у нее была вот такая. «Джек, ежели ты не возражаешь, я оставлю дверь открытой, – сказала гостья, – все равно она тебе скоро пригодится». У Джека на языке вертелись слова, дескать, есть у него Молли, и он здесь останется любой ценой, пока не засияет солнце, потому что очень ее любит, но он и пикнуть не успел, как банши вцепилась ему в глотку и завопила: «Имя! Имя!» Ибо привидения эти все время жаждут заполучить живую душу, но не могут, пока не узнают чье-то истинное имя, а люди все и вся забывают, когда их охватывает смертный страх. Да Джек и не собирался никого называть, даже если она его совсем задушит, но банши все колотила бедолагу об стену, и поскольку держала его за шею, язык у парня вывалился аж до пряжки от ремня, и он так одурел от того, как его душили и лупили, что чуть было не позвал Молли; потом пришло ему на ум назвать имя ее отца, но это же был его будущий тесть, если они с любимой когда-нибудь поженятся, а с родней так не поступают, и потому, чтобы избавиться от банши, он возьми да и назови имя самого подлого человека, о каком вспомнил, – человек тот грабил всех подряд, беднякам не давал ни пенни, и тогда тварь отпустила Джека; но перед этим выдернула доску из конторки, которая стояла в сарае, и так отделала, что он шагу ступить не мог, да и вышвырнула за дверь – там его поутру нашли, отец Молли принес бутылку зелья из ведьмина ореха[17], но сказал, что больше не желает его знать.
Думаете, это конец, а вот и нет. Мало-помалу Джеку стало лучше, он по-прежнему любил Молли и решил попытаться еще раз; ее отец этого не хотел, но девушка плакала и все такое, так что в конце концов фермер разрешил – и тогда Молли снова заплакала, думая, что на этот раз Джека уж точно убьют. Ждал он, ждал, как и в первый раз, и пришла банши, которой Джек назвал имя одной старой леди, которая все равно должна была скоро умереть, – и привидение поколотило его так сильно, что он чуть не помер.
Думаете, это конец, а вот и нет. В следующий раз Джек пообещал отцу Молли, что если не продержится в сарае до рассвета – банши там или не банши, – то уедет в Техас. Явилось привидение, значится, как и в прошлые два раза, только выглядело уродливее и крупнее. Когти у него были длинные, как вязальные спицы, и Джек подумал, что оно сейчас выцарапает ему глаза, поэтому поднял руку вот так, чтобы оно не могло его ослепить, и когда он это сделал, банши схватила его за шею. Ну что ж, боролись они и сражались – то ли как коты из Килкенни, то ли как святой Брендан с дьяволом. В конце концов Джек понял, что ему придется сказать чье-то имя, и назвал отца Молли, и можно подумать, что на этом злому старику придет конец, однако Джек успел заметить, что после того, как он кого-то называл, всегда возникала небольшая заминка, пока банши искала, чем бы его отдубасить. Стоило ей разжать хватку, как он сам схватил ее за шею! «Ну вот, – сказал Джек, – ты попалась. Выплюнь-ка имя, которое я тебе отдал, или я сломаю твой мерзкий хребет, как прутик от метлы!» И она подчинилась. Кашлянула пару раз и выхаркнула имя Моллиного отца – то шлепнулось на пол сарая и осталось там лежать, ужасно испоганенное после того, как побывало внутри привидения. «Теперь отпусти меня, – сказала банши Джеку, – я вернула тебе то, что получила сегодня ночью, а мертвецам воскреснуть не суждено». «Не суждено, – согласился Джек, – но будут другие, и младенец в колыбели, и старик, что коротает вечность, сидя у камина в углу. Слыхал я, что банши обладают даром предвидения». «Что ж, это так, – сказала она, – ежели ты чуток ослабишь хватку на моей несчастной шее, я тебе про будущее все-все поведаю». «Держи карман шире», – сказал Джек и принялся ее лупить, словно пыль из ковра выбивал. А потом и говорит: «Трижды ты спрашивала меня, кто умрет, а я один раз спрошу тебя, кто родится». «Антихрист, – прошипела банши, что твоя змеюка, – и быть тебе его отцом».
– Едва последнее слово слетело с ее губ, взорвалась она, как бочка с порохом, и полетел бедняга Джек кувырком. Когда очухался, банши уже не было, и с той поры никто ее не видел, а когда пришли люди утром к сараю, то там сидел Джек на точильном камне и ковырял в зубах щепочкой. Только пришел не отец Молли: после того, как банши проглотила его имя, тот слег, а через год помер. Ну, Джек и Молли поженились в церкви, но он построил себе маленький домик рядом с ее большим, и там живет, и теперь они оба старые, и детей у них нет.
– И след простыл, только вот скоту в том сарае живется плохо, Джек в основном хранит там чуток сена, и оно вечно гниет. Молли уже старуха, и говорят, что с виду она вылитая банши.
– Иди-ка сюда, зайка моя, снимай платьице и сделай так, чтобы я увидела твое милое личико, потому что прямо сейчас по нему размазана половина твоего ужина.
– Я хотела тебя кое о чем спросить, зайка. Кого я вижу за твоей спиной?
– Да, но за ним есть еще кто-то – я его вижу очень неотчетливо.
– Я знаю еще одну шутку, Ханна. Скажи «три».
– Сам сопли подотри, маленький негодник.
– Ну, я же не Буффало Билл[18], Денни. Это единственные индейцы, которых я видела за всю жизнь, не считая тех случаев, когда я была взрослой женщиной и приезжал цирк. Они были здесь последними индейцами.
– У них был маленький домик. Не островерхий шатер, как в книжках, а домишко из палок, покрытый снаружи корой. Такой крохотный, что взрослому человеку пришлось бы встать на четвереньки, чтобы попасть внутрь, и мой отец никогда туда не заходил, но я пробралась, пока он торговался с индейцем, и внутри сидела индианка – у костерка, дым из него поднимался через дырку в крыше, – а у нее на коленях лежал индейский младенец; на куске настоящей мягкой кожи, сам в чем мать родила. У стены валялась Библия, – видать, оставил какой-то миссионер, – а еще я увидела пучок перьев и немного дров; больше во всем доме не было ничего. У индейца, который разговаривал с папой снаружи, были пистолет и нож. Индианка даже не взглянула на меня, просто сидела и раскачивалась взад-вперед, держа ребенка на коленях; тот не двигался, может, вообще умер… такой кроха… Потом я рассказала папе про индианку, и он решил, что та, вероятно, напилась.
Не сомневаюсь, что напилась, но у индейца-то нож есть, а у меня нет, и доктор Ван Несс велел больше двигаться. Я всегда сомневался, что правильно начертил планы этого дома; таков изъян строительства в пожилом возрасте и переезда в новое жилище после того, как множество старых уже закрепились в мозгу и стали частью его пейзажа, смахивая на романтичные древние развалины с картин девятнадцатого века, где из осыпающихся трещин растут кусты и даже кедровые деревца. Помню, Элеонора Болд как-то рассказывала, что розу сорта «бель амур» нашли растущей из стены разрушенного монастыря в Швейцарии; стены этих старинных домов в моем воображении именно таковы: гниют и осыпаются, но в то же время ощетинились шипами и пестрят удивительными цветами, и корни всего живого, что в них поселилось, связывают камни крепче, чем это когда-либо удавалось строительному раствору и штукатурке.
Кроме того, я совершил ошибку, когда компания наконец оказалась в моих руках и у меня появилось достаточно средств: я воссоздал – или почти воссоздал – некоторые хорошо известные мне комнаты и наполнил мебелью, полученной в наследство. Было бы лучше – и я вполне мог себе это позволить – восстановить сами дома или скупить участки, на которых они стояли (многое снесли, освобождая место для третьеразрядных квартир и парковок), и построить заново. Тысячи старых фотографий могли бы послужить руководством для строителей, и, конечно, я без труда подыскал бы бездетных пар со старомодными привычками, которые были бы счастливы поддерживать и лелеять эти владения в обмен на скромную арендную плату.
Но я оплошал, и теперь в моем доме функциональные комнаты перемежаются с «музейными»; стоит попытаться вспомнить, где расположены последние – или, если уж на то пошло, где лестницы или чулан, в котором я когда-то держал зонтик, – как я теряюсь в лабиринте безымянных картин и дверей, открывающихся в никуда. «Грязь занесла следы веселых игр; тропинок нет в зеленых лабиринтах»[19]. (Помню, как архитектор разворачивал синие чертежи на столе в обеденном уголке моей маленькой квартиры, и случалось это неоднократно, поскольку изменениям и совещаниям – как тогда казалось – не было конца. Помню квадраты и прямоугольники, которым предстояло стать комнатами, как архитектор снова и снова говорил мне, что комнаты без окон будут темными, – точнее, мы предусмотрели для них окна в соответствующих местах, всегда прикрытые шторами или ставнями, рассеивающими свет; или загороженные разрисованными ширмами, потому что тетя Оливия так загородила некоторые окна у себя дома, подражая, как мне думается, Элизабет Барретт; или открывающийся из них вид будет декорацией, как в кукольном театре. Но я не помню их расположения относительно этой длинной закрытой веранды, в которой обитаю, не помню даже, на каком они этаже. Наверное, мне следовало бы выйти на улицу и, если получится, обойти весь дом, заглядывая в окна, как вор, отмечая нанесенный зимой ущерб. Но это кажется избыточным и чрезмерным для человека, который только и мечтает о том, чтобы побродить по собственному дому, а не вести себя так, словно попал в «комнату смеха» на ярмарке, где все стены если не стеклянные, то зеркальные.)
– Вы обещали, мистер Вир, что, если я пропишу вам лекарство от инсульта, вы будете сотрудничать со мной – пройдете определенные тесты.
– Я совсем забыл о вас. Я думал, вы ушли.
– Подождите минутку, я кое-что отодвину. Вот, видите? Это зеркало. Сбоку у него колесики.
– Похоже на зеркало в «комнате смеха».
– Вот именно. Встаньте перед ним, пожалуйста. Видите, когда я поворачиваю колесо, область зеркала, прилегающая к нему, искажается; вы понимаете, к чему я веду?
– Это ведь металл, не так ли? Стекло так себя не ведет.
– Думаю, это пластик с серебряным покрытием. Вы понимаете, как это работает?
– Конечно.
– Очень хорошо. Теперь я хочу, чтобы вы встали прямо там и отрегулировали колесики: пусть ваше отражение сделается таким, каким оно должно быть.
Я вращаю волшебные колеса, придавая себе то внушительную необъятность в области половых органов, то корпоративное пузо, положенное крупному промышленнику, то узкую талию и преувеличенные плечи трудяги-ковбоя, пока, наконец, не привожу все в порядок. Поджав губы, доктор Ван Несс записывает цифры на каждом переключателе (их пять) и сравнивает с цифрами на листке бумаги, который берет со стола.
– Как я справился?
– Очень хорошо, мистер Вир. Возможно, даже слишком хорошо. Вы безупречно отобразили каждую из психосомических областей тела; другими словами, индивидуально обусловленная реакция равняется нулю. Я бы сказал, что это указывает на очень высокий уровень самоконтроля.
– Хотите сказать, я так выгляжу?
– Да, именно так. Пугающий вид, не правда ли?
– Нет, отнюдь. А я, оказывается, гигант. Мысли… то есть, мысли в процессе были только о том, как бы не погрешить против истины.
– Вы не очень высокого роста, мистер Вир.
– Нет, но выше, чем думал. Это радует.
– Мне показалось, или пару секунд назад вы исподволь назвали себя «гигантом мысли»?
– Я пошутил. Повеселил самого себя. Увы, со мной так бывает часто – я не жду, что собеседники поймут мои шутки, и они их действительно понимают лишь изредка.
– Ясно. – Доктор Ван Несс что-то записывает.
– Знаете, мне от вас на самом деле требовалась только консультация о влиянии физических упражнений на последствия инсульта. Я ее получил, и теперь должен вас устранить.
– Вы действительно думаете, что вам это под силу, мистер Вир?
– Конечно. Мне нужно лишь обратить свой ум на что-то другое – естественно, с вашей точки зрения это недоказуемо, ведь вы не сможете узреть доказательство.
– Вам кажется, что вы можете контролировать весь мир… силой мысли?
– Речь об
– Вы можете заставить меня встать на голову? Или посинеть?
– Я предпочитаю, чтобы вы оставались самим собой.
– Я тоже. Вы, наверное, помните, мистер Вир, что, когда я давал вам совет насчет этого будущего инсульта, вы обещали взглянуть на кое-какие карточки. Вот, пожалуйста.
– И что же мне делать?
– Переверните первую. Расскажите мне, кто эти люди и чем они заняты.
2. Оливия
Спустя некоторое время Бобби Блэк умер от травмы позвоночника, полученной на лестнице в доме моей бабушки. Вскоре после его похорон я переехал жить к тете Оливии. Мне тогда было (кажется) лет восемь-девять. Блэки – понятное дело, что уж говорить – озлобились и никак не могли успокоиться, и ситуация в обществе, по-видимому, сложилась довольно напряженная. Мои родители решили провести полгода или больше, путешествуя по Европе, но меня сочли слишком маленьким, чтобы взять с собой. Вызвалась ли тетя присматривать за мной добровольно или ее каким-то образом к этому принудили (я думаю, в то время она зависела от моего отца в финансовом смысле, по крайней мере, частично), мне неведомо. Несомненно, поначалу я чувствовал себя нежеланным гостем, и, хотя со временем это изменилось, не верю, что тетя когда-либо считала меня более-менее постоянным жителем в своем доме – с ее точки зрения, я был ночным визитером, пообещавшим или обязанным уехать на следующий день; однако этот день никак не наступал, так что вся моя жизнь превратилась в растянувшееся утро, невыносимо долгий полдень и бесконечный вечер; и все это время я провел в доме через один переулок и пять участков от старого особняка моей матери (точнее, бабушки), к которому наведывался, наверное, с десяток раз в первые недели после отъезда родителей, чтобы заглянуть в занавешенные окна. Тетя безжалостно высмеивала меня, когда находила там, и мне редко случалось чувствовать себя более покинутым и одиноким, чем в то время.
Дом тети Оливии сильно отличался от бабушкиного – он был горизонтальный и просторный (хотя в нем имелось всего два этажа, подвал и чердак), а не высокий, вытянутый и полный укромных уголков. У бабушки я всегда чувствовал, что дом многое знает, но ничего не скажет; а дом тети Оливии все позабыл.
Окна были большие. Одно, эркерное, выходило на улицу, а другое, на боковой стене, – в сад камней; под ними, а также под другими окнами, стояли заваленные нотами банкетки – если, конечно, я не путаю их со скамеечкой для фортепиано с таким же мягким, поднимающимся верхом. Наверное, эти две разновидности сидений в то время казались мне похожими, одинаково чужеродными и волшебными, ибо в доме бабушки не было банкеток и пианисты сидели на табурете, тот обладал особым качеством: делался выше или ниже, когда его вращали.
Стены отличались взбалмошным характером: они оставались прямыми самое большее на протяжении одной комнаты, да и в прочих отношениях их терзала нерешительность – они были то деревянные, выкрашенные в белый, то кирпичные, причем кирпичи зачастую различались; попадались мягкие, предназначенные для строительства, они уже крошились от старости, а еще твердые и стеклянистые, такие использовали для мощения дорог (и изготавливали в какой-нибудь местной печи, широко известной в узких кругах). Ставни были зеленые. Крыша – кедровая дранка местами поросла ярким мхом – тоже зеленела, как и купол венчавшей гостиную лантерны[20] с дорическими колоннами vert de Grice[21].
Дом тянулся почти до самого тротуара, так что, собственно говоря, лужайки перед ним не было, только две клумбы, отведенные под папоротники, поскольку больше ничего не росло в тени вязов, возвышающихся между тротуаром и проезжей частью. В одном из боковых дворов располагался сад камней с крошечными кувыркающимися эльфами и гномами, а также купальней для птиц, из которой соседские кошки, перелезая через забор и одинаково презирая керамических стражей и собак в вольерах, регулярно воровали золотых рыбок из «Вулвортса», а моя тетя столь же регулярно запускала новых.
Двор по другую сторону дома получал больше солнечного света и щеголял зеленой травой с яркой россыпью цинний, ноготков и других похожих цветов. На заднем дворе те собаки, которым в соответствующий период времени не разрешалось входить в дом, жили в конурах и бегали в вольерах.
Ибо моя тетя выращивала пекинесов.
И действительно, она «выращивала» их в самом буквальном смысле: в то время как все другие заводчики стремились к уменьшению, питомцев моей тети, хотя те и сохранили характерные для породы приплюснутые морды, выпученные глаза и кривые лапы, отбирали и выводили по размеру, потому что она намеревалась воссоздать «львиных собак» – древних свирепых псов эпохи Тан и собак Фу, которые были для средневекового Китая тем же, чем мастиф для Европы; и по сравнению с предками нынешние пекинесы – всего лишь игрушки, миниатюрные копии, пожизненные щенки, обреченные быть объектом развлечения и умиления детей и глупых женщин Запретного города.
Моя тетя знала, что такая участь не для нее. Она не обитала под чьим-то крылышком – после смерти отца она жила одна, более-менее независимо, относясь к моей бабушке, своей матери, гораздо более отстраненно, чем моя мать. И глупостью не страдала. На самом деле, можно сказать, Оливия была из тех, кому свойственно горе от ума, ибо она выставляла себя смешной, не заботясь о множестве вещей, которые ценили мы – люди из ее окружения, родственники и приятели, а также те самые ныне повзрослевшие девочки, с кем она сидела в одной классной комнате в милой кирпичной школе на краю бывшего поселка – той самой школе, где каким-то образом выучила (или избрала по собственному желанию) совершенно иную программу, нежели ту, которую учителя считали важной. Она была из тех феминисток, что презирают женщин; чулком настолько синим, что он казался почти черным; любительницей всевозможных искусств, музыки (тетя играла на пианино, как я уже упоминал, и еще на арфе), живописи, поэзии и какой угодно литературы; она лепила из глины, расставляла по дому букеты – любезно выпрашивая у соседей и друзей те материалы (а их было много), которые не предоставлял ее собственный сад, и используя, кроме того, полевые цветы, рогоз и ветки, сломанные с дикорастущих деревьев в сезон цветения, – а также подбирала мебель и картины, причем не только для собственного дома, но и – по настроению – для любого, кто соизволил бы ее впустить. Она подписывалась на интеллектуальные и научные журналы, которые иначе никогда не появились бы в Кассионсвилле, и, прочитав, отдавала их в библиотеку, так что чужестранец – скажем, коммивояжер, только что сошедший с поезда и желающий почитать в тишине перед тем, как провести ночь в отеле «Эббот», – счел бы город настоящим средоточием интеллектуализма, хотя на самом деле какой-нибудь счастливый владелец автомобиля мог бы объездить Кассионсвилл всего-то за один весенний день, пригожий, как пучок анютиных глазок и ландышей на шляпке, начав от универмага «Макафи» и закончив у пекарни «Дюбарри», что располагалась на другом конце Мейн-стрит.
Оливия никогда не была замужем. Она жила одна со своими собаками в большом доме, стирала белье у прачки, и два-три раза в месяц к ней приходила другая женщина – редко одна и та же два раза подряд, так как их всего было пять или семь, и Оливия, по ее словам, «расширяла сферу сотрудничества ради общего блага», – чтобы сделать уборку; этакая временная служанка, с которой тетя сплетничала пару часов за обедом, переплачивала и обвиняла в краже, стоило той уйти.
В плохую погоду Оливия могла целыми днями не выходить из дома, и я помню, как за год до переезда к ней услышал – морозным утром, когда шел в школу, – звуки арфы над заснеженной улицей. Когда у нее было хорошее настроение, и особенно по воскресеньям, она могла отправиться в гости к кому-нибудь, но другие женщины редко ее навещали. Подозреваю, она немного пугала их, они завидовали ее свободе и к тому же боялись ее отчужденного отношения ко всему, что придавало смысл их собственной жизни: мужьям и детям, готовке и шитью, менталитету фермерши-без-фермы, огородам (они были почти у всех, кроме тети Оливии, потому что если нет огорода, то и про заготовки на зиму можно не думать) и курам (наличествовали у многих огородниц), а также родственникам, которые приходят на ужин и приводят детей.
Мы были единственной родней тети Оливии, и никто никогда не приходил обедать к ней домой, потому что она не готовила: часто на ужин (помню, как я был потрясен, когда впервые это увидел) были только маринованный огурец (из банки, подаренной каким-нибудь соседом-мариновальщиком) и чашка чая. Ее поклонники – за время, пока я у нее гостил, их было трое – приходили вечером, пообедав, как водится, вскоре после полудня. Она угощала их чаем с пирогом или печеньем из лавки «Дюбарри», со смехом замечая, что, поскольку не готовит для себя, не будет готовить и для мужчины, а значит, им придется голодать, если они возьмут ее в жены, – они же все до единого клялись, что у нее будет кухарка и горничная, стоит лишь выйти замуж. Профессор Пикок – худощавый, добродушный мужчина – даже предложил голодать вместе с Оливией, если ей будет так угодно, и еще – поселиться в пансионе (в целых двух городах от Кассионсвилла!), где он жил, прорубить дыру в стене между комнатами и уподобиться «троглодитам, про которых знают классики», включая Монтескье, питаться клецками по воскресеньям и курицей со сливками по понедельникам, а в другие дни – каким-нибудь рагу, исключая визиты гостей или появление среди членов факультета многообещающих новичков, от чьих суждений зависело будущее всего заведения, в честь чего и подавали жареную свинину с подливой, особенно если был июль. Профессор, которого я пару раз встречал на улице еще до того, как переехал к тете Оливии (он приезжал в гости, иногда дважды в неделю, останавливался на ночь в отеле и возвращался к студентам ранним утренним поездом), был единственным доказательством того, что всего в тридцати пяти милях от Кассионсвилла был – а он и в самом деле там был! – университет, этакая зеленая и живая ветвь, унесенная ветрами и течениями любви далеко в море невежества, море кур, свиней и мясного скота, кукурузы и помидоров, где ее мог поднять из воды усталый моряк и, прижавшись лицом к листве, ощутить еще не выветрившийся запах мела, даже не зная, в какой стороне света (если безыскусный человечий компас вообще способен таковую указать) лежит легендарная страна знаний.
(Только что, сам того не осознавая, я описал – точнее, спародировал – гравюру, висевшую в гостиной бабушки, кажется, рядом с изображением девушки, вцепившейся в скалу посреди бушующего моря, то бишь твердыню вечную. На гравюре был Колумб, под взглядами изумленных соратников поднимающий из волн веточку кизила на фоне заката и многообещающего бурления волн на горизонте. В детстве картина создавала у меня впечатление – думаю, в этом и заключалась ее цель, – что Новый Свет до своего открытия не существовал.)
Чему именно учил профессор Пикок, я так и не узнал, но то, что мне запомнилось из его речей, подводит к мысли об антропологии или истории США, хотя с тем же успехом это могло быть полдесятка других научных областей, в то время как две упомянутые темы представляли собой его увлечения – то, что ему лучше всего удавалось, а не то, за что ему платили. В конце концов, если подробно изучить жизнь большинства людей, то окажется, что каждый из них был экспертом грандиозной важности в какой-нибудь неоплачиваемой сфере, в стратегии и теории некоего вида спорта или в практике некоего ремесла, обладал исчерпывающими познаниями в истории старых цирковых афиш, гостиничных вывесок восемнадцатого века или математики комет; и ничто так не выделяло профессора Пикока на фоне безликой массы, как его дилетантский вид. Казалось, он из тех, кто слишком любит все, чем занимается, чтобы заниматься этим как следует. Его ботинки, например (и самый типичный пример – в этом отношении он явно больше всего был самим собой), всегда были либо слишком свободно зашнурованы, либо шнурки попросту волочились по земле, как у малыша. Но профессор Пикок, в отличие от малышей, не спотыкался. Он шагал широко и проворно, пусть и без изящества, успевал подхватить оброненный зонтик или лопату, а еще однажды с поразительной быстротой, которая напугала тетю Оливию не меньше, чем меня самого, сиганул за край утеса (мы называли их «кручами»), обвязавшись веревкой, – этакий длинноногий коричневый паук, который никогда не падал.
А сейчас стоит описать Кассионсвилл и его окрестности подробнее, чем я это сделал до сих пор. Я только что вышел на улицу, решив освежить память, хотя из сада за моей комнатой почти ничего не видно, и я еще не обошел весь дом, как намеревался. Добрался лишь до дальнего конца поваленного вяза, где некоторое время размышлял, опираясь на рукоять топора, не вскарабкаться ли на ветви, но так этого и не сделал. Сырость ранней весны причиняет боль моим костям. Погода? Ах да, погода.
Но думаю, что дождь вполне вероятен.
Кассионсвилл расположен на реке Канакесси в долине, открытой с запада. Это типичная среднезападная низменность, где семья может жить весьма комфортабельно на участке в сотню акров. На востоке, где река уже и быстрее, земля становится все более каменистой, а фермы – на удивление маленькими и бедными; там много скота и лесистых участков, зато мало пахоты. Я нередко замечал, что кладбища на востоке старше, потому что первые поселенцы пришли оттуда, и самые нищие фермы часто принадлежат самым старым семьям – их дома сложены из бревен, которые теперь обшиты досками или какой-нибудь ерундой. Наши предки, Виры, предположительно прибыли из Голландии – они были «черные голландцы», потомки испанских солдат Филиппа II – и одно время управляли водяной мельницей в верховьях Канакесси.
Кассионсвилл построили у первого брода. Его больше не существует; через реку перекинули мост, и широкие низкие берега (все еще видимые на старых фотографиях Уотер-стрит) сузили и укрепили, чтобы построить больше зданий. Более длинные и важные улицы тянутся с востока на запад, вдоль русла. Это Ривер-стрит, Уотер-стрит, Мейн-стрит, Морган-стрит, Черч-стрит, Браунинг-стрит и так далее. Все улицы с севера на юг названы в честь деревьев: дуба, каштана, ивы, бузины, яблони, сливы и сумаха. И прочее. Город холмистый, и на улицах – особенно тех, что тянутся с севера на юг, – полно крутых подъемов и спусков. Когда-то через Кассионсвилл текло несколько бурных ручьев, стремящихся к Канакесси, но их давным-давно заточили в трубы и заасфальтировали, они стали просто ливневой канализацией, сами их названия забыты, хотя они все еще несут свои воды в реку, разинув широкие, круглые пасти. К западу от города, в более широкой и спокойной части русла, есть длинный каменистый остров, на котором – примерно в то время, когда я воображал, что навещаю доктора Ван Несса, – жил отшельник по имени Чокнутый Пит[22].
К северу и югу от долины простираются изломанные и отчасти живописные холмы, слишком суровые для земледелия. Почти весь лес там вырубили лет за пятьдесят до моего рождения, и к тому времени, когда я впервые увидел эти холмы, подоспела вторая поросль, которая тогда приближалась к зрелости; однако в маленьких темных лощинах все еще оставались (полагаю, кое-что сохранилось до сих пор) нетронутые фрагменты изначального непревзойденного леса Америки. По этим лощинам бежали ручейки, журча среди камней; там обитали олени, кролики, лисы и даже, я думаю, несколько диких кошек; но медведи, волки и горные львы вымерли, исчезли очень давно – наверное, Ханна единственный человек, от которого я когда-либо слышал про них, и даже для нее они были всего лишь детским воспоминанием.
Скалы, как и некоторые деревья, не сдают позиции; они солдаты, рыцари-храмовники, которые не сумели спасти весь лес, но уберегли хотя бы его часть, как и саму землю, от плуга; трехфутовые валуны, будто скромные пехотинцы, погребенные в скудной почве целиком или наполовину, и высокие каменные колонны, похожие на генералов и героев, заметные с расстояния в несколько миль и увенчанные ястребами. Я как-то видел прелестную сосну, которая обнимала корнями камень, словно целовалась с отважным юношей, идущим воевать ради нее – и с точки зрения ее восприятия времени так оно и было. Но среди этих камней (как напомнил бы мне профессор Пикок, будь я все еще мальчиком, а он – в моих воспоминаниях так и оставшийся молодым человеком – все еще жив)…
– …можно обнаружить кое-что еще, Олден. Наконечники для стрел, ручные топоры и даже вот это.
Рукой с длинными шишковатыми пальцами он сдвинул перекинутый через плечо моток веревки, порылся в кармане брюк, звякая монетами, и наконец извлек нечто твердое, коричневато-серое – длинную, узкую и тоненькую чешуйку.
– Знаешь, что это такое?
Взяв эту штуку двумя пальцами, я вдруг преисполнился глупой уверенности, что держу окаменелое птичье перо. Я покачал головой.
– Видел когда-нибудь, как строгают доску? Помнишь длинные кудрявые стружки, которые от нее отделяются? Так вот, Олден: однажды кто-то придавал форму камню, чтобы сделать кремневый нож или наконечник стрелы. Для этого пришлось…
Тетя Оливия крикнула сверху:
– Роберт, я спущусь через минуту. Ден развлекает тебя?
– О да, мы прекрасно проводим время.
Я сказал:
– Будет пикник. Тетя Оливия приготовила нам еду для пикника.
– Большая честь для меня. Она же никогда не готовит?
– Иногда, только для нас двоих. Есть индейка. Она заставила даму, которая приходит убирать, ощипать ее. Но приготовила сама. Бутерброды.
– Ты голоден? Не совершить ли нам набег на корзину до того, как она спустится?
– Лучше не надо. – На крыльце появилась тетя Оливия в старом розовом платье – накануне вечером за ужином из чая с сыром она объяснила мне, что всегда надевала его в такие походы, «так как оно недостаточно хорошее для других случаев, но все равно выглядит симпатично» – и в очень модных дамских охотничьих сапожках с высокой шнуровкой. Я заметил, что платье отнюдь не такое поношенное, как те, которые она надевала, вытирая пыль или не ожидая увидеть в доме никаких гостей, кроме меня. – Готов идти, Роберт? Я знаю, что Ден был готов еще несколько часов назад.
Внезапно (я к такому все еще не привык) она пронзительно свистнула, и Мин-Сно и Сунь-Сунь подскочили, пыхтя от удовольствия; широкие цилиньские[23] пасти, растянувшись в улыбке, как будто раскололи надвое их деформированные головы.
– Собираешься взять обоих?
– А почему бы и нет? Я позабочусь о Мин-Сно, а Ден – о Сунь-Суне. Ты, Роберт, понесешь корзину для пикника.
Мы проехали на трамвае через мост и достигли – так далеко я никогда не ездил – южного конца линии, где на склонах холмов виднелось несколько конюшен и коровников. Профессор Пикок спросил тетю Оливию, не хочет ли она отправиться в Игл-Рок.
– Сегодня ты командуешь, Роберт. Такой прекрасный день – Ден, Мин-Сно, Сунь-Сунь и я будем сопровождать тебя, куда пожелаешь, при условии, что наши бедные, слабые ноги не запросят пощады раньше времени.
Профессор рассмеялся.
– Скорее у меня отвалятся ноги, чем устанешь ты, Ви, и тебе об этом известно. Так или иначе, я давно хотел кое-куда заглянуть.
И вот мы шли странными, извилистыми тропинками, собаки резвились вокруг, а тетя Оливия указывала на дикие цветы и с совершенно невозмутимым лицом придумывала для них фантастические названия, так что собачий зуб и венерин башмачок ненадолго (словно по ошибке попали на колдовской бал) смешались со слезами императрицы, шляпкой герцогини и лавандовым светочем Жорж Санд.
– Это флокс, – сказал профессор Пикок.
– Роберт, ты безнадежно приземленный человек. Разумеется, флокс. Но еще «светоч Жорж Санд» – я только что переименовала этот цветок, и ты-то знаешь, что у некоторых растений по три-четыре народных названия, которые по сути все ненаучны. Взять хотя бы бедный пиретрум – его то нивяником называют, то поповником, а иногда и просто ромашкой.
– Ви, ты…
– Наш милый мальчик вырастет, и однажды кто-нибудь спросит его, что это за цветок? Он скажет; в конце концов термин войдет в обиход, и рано или поздно какой-нибудь идиот напишет что-то вроде: «Название „светоч Жорж Санд“, под которым этот цветок часто известен в народе, не могло возникнуть задолго до 1804 года, когда мисс Санд (урожденная Дюпен) появилась на свет».
– Теперь ты умничаешь, в чем всегда упрекаешь меня. Ви, я собирался сказать, что большая часть твоего шинуазри[24] тоже придуманная – и не спорь. Но когда ты говоришь про Жорж Санд, я как будто слышу старину Блейна.
– Стюарта? О, нет. Он же сторонник генерала Уоллеса и книг в таком духе. Ты не утомился нести корзину, Роберт? Мы с Деном могли бы тебе помочь.
– Нет, все в порядке. Но дальше тропинка будет крутой. Вверх по этому холму, а затем вниз по другой стороне, что еще труднее, потом вокруг следующего холма и вверх. Справишься?
– Конечно. В любом случае, мы уже почти на вершине.
– А как насчет тебя, Олден?
– Я думал, мы просто вышли посмотреть на цветы.
Тетя Оливия сказала:
– Роберт приглашает меня сюда, только если хочет показать что-то особенное. Он приходит в эти холмы один, бродит по округе и развлекается тем, что находит какую-нибудь диковинку, а потом прилагает усилия, чтобы заставить меня ею полюбоваться. В последний раз так вышло с черепом динозавра.
– Ленивца, – уточнил профессор Пикок. – Мэнвилл из университета уже опознал его. Это был гигантский ленивец.
– Во всяком случае, я думала, что это будет нечто жуткое, но увидела всего лишь большой кусок кости и зуб… ты жулик, Роберт.
– Всего лишь энтузиаст, – парировал профессор.
Я спросил его, что здесь делал ленивец.
– Ел листья, – был краткий ответ. – Это было их главное занятие.
Подъем шел достаточно круто, профессор Пикок немного запыхался, как и мы с тетей, а вот Сунь-Сунь и Мин-Сно пыхтели постоянно – была ли тропа прямой или резко уходила вверх, – но, казалось, воздуха им всегда хватало.
Я заявил, что ленивец мог добыть листья где угодно, и тетя Оливия велела мне помалкивать, а ведь мое возражение было справедливым, никакому животному не пришло бы в голову тащиться в эту отдаленную и труднодоступную местность только за листьями. Не зная, как выглядел этот самый «ленивец», тем более гигантский, пусть название и звучало одновременно неуклюже и волнующе, я вообразил огромную корову, а потом Бэйба, синего быка Поля Баньяна[25], о котором где-то читал, да и самого великана с топором в руке – великана, который почти сразу же стал моим громадным подобием, шагающим по холмам с вершины на вершину, – и я подумал о том, как весело было бы валить лес прямиком в ущелья и узкие долины, освобождая место для новых зарослей.
– Стану взрослым, – сказал я, – возьму топор, приду сюда и срублю кучу деревьев.
– Уж поверь мне, Олден, – заметил профессор Пикок, – когда вырастешь, тебе будет куда приятнее иметь дело с красивой женщиной, чем с топором.
– Роберт!
– Тетя Оливия, если Мин-Сно или Сунь-Сунь умрут, мы можем похоронить их здесь?
– Ден, что за глупости. Они не умрут.
– Ну, они же когда-то будут совсем старенькие.
На самом деле я бы с радостью убил их на месте ради удовольствия от похорон. У Сунь-Суня, который обнюхивал сурочью нору, нос уже испачкался в грязи.
– Почему ты хочешь, чтобы их похоронили здесь?
– Потому что кто-нибудь однажды найдет их головы и удивится.
Профессор Пикок сказал:
– Он прав, Ви. Только взгляни на их черепа – никто не подумает, что это собаки.
Тетя Оливия возразила:
– Ден, что за ерунда, никто их не найдет.
– Через много лет, – со смехом уточнил профессор.
– Через много лет все будут знать, что это за существа: большие пекинесы.
– Ви, ты меня неправильно поняла. Я на стороне Олдена, и речь про много
– Тогда не будет никого, – парировала тетя Оливия.
Она поднималась по склону, и профессор Пикок остановился, чтобы помочь ей. Мы почти достигли вершины.
– Ты не знаешь, – возразил он.
– Догадаться нетрудно. Тебе знакома история видов. Поначалу каждый из них – новое, непонятное животное, обитающее на клочке земли и даже там редкое. Затем в силу тех или иных причин условия становятся благоприятными, и эти существа начинают безудержно, неукротимо, неудержимо размножаться и становятся самым часто встречаемым видом. Если речь о травоядном, вроде человека, численность будет расти, пока равнины не почернеют.
– Ви, люди не травоядные, – заметил профессор.
– Роберт, хлеб в твоей корзине приготовлен из размолотых семян, а индейка – откормлена на зерне. Китайцы, составляющие четверть или более населения земного шара, питаются почти исключительно семенами болотной травы.
Мгновение спустя мы оказались на вершине; пока профессор и я присели отдохнуть, тетя Оливия повернулась лицом к ветру, сняла широкополую шляпу и вытащила из волос заколки с гагатовыми головками. Ее шевелюра была очень длинной и черной, как крыло скворца. Профессор Пикок достал из кожаного футляра на поясе бинокль.
– Олден, ты знаешь, как им пользоваться? – спросил он. – Просто поворачивай эту штучку, пока то, на что ты смотришь, не приобретет четкость. Я хочу тебе кое-что показать. Взгляни-ка вон туда.
– Дракон, – провозгласила тетя Оливия. – Когти дракона, заточённого в потоке допотопной лавы. Когда Роберт расколет скалу, он восстанет, живой и свободный; но не волнуйся, Ден, они с Сунь-Сунем родственники.
– Пещера, – подсказал профессор. – Видишь темное пятно на склоне утеса?
Я все еще продолжал его искать, когда тетя забрала бинокль.
– Дай посмотреть, Ден.
– Всего в пятнадцати-двадцати футах от вершины. Думаю, к ней добирались по тропе на другой стороне холма, но та часть обвалилась. Посмотри налево.
Тетя кивнула.
– Роберт, я видела Альтамиру[26], когда была в Испании. Я говорила тебе об этом, не так ли… Да, точно говорила. Название означает «смотреть с высоты», кажется, и в пещеру нужно спускаться.
– Не рассчитываю, что мы обнаружим еще одну Альтамиру в четырех милях от Кассионсвилла, – сказал профессор, – но я подумал, что это может быть интересно. Я собираюсь спуститься с вершины, обвязавшись веревкой.
Тетя задумчиво посмотрела на него.
Мы сошли по дальнему склону, на который только что поднялись, и пересекли небольшой каменистый ручей, окаймленный деревьями с замшелыми стволами, чьи ветви, протянувшись над шумной водой, приглушали звуки – на расстоянии нескольких футов казалось, что кто-то играет на свирели, а его слушатель то смеется, то плачет.
Мы впятером обогнули холм, пройдя по склону через низкие, густые заросли и колючие кусты ежевики; затем по траве, уже подсыхающей от первой летней жары, поднялись на вершину. Этот холм был выше предыдущего, хотя подъем с выбранной стороны дался нам легче, и я помню, как посмотрел оттуда на место, откуда мы увидели пещеру, и изумился тому, насколько простым казался путь к нему. Я спросил профессора, где находится Кассионсвилл, и он указал на видимый вдалеке участок дороги и дым, который, по его словам, шел от печей для обжига кирпича; оттуда, где мы стояли, не было видно ни одного строения. Пока мы с тетей продолжали любоваться видом, профессор завязал большой узел – который, как он объяснил позже, когда я спросил, назывался «обезьяний кулак» – на одном конце своей веревки и втиснул его между двумя прочно сидящими камнями. Затем, со скользящей петлей на талии, спустился с края утеса, отталкиваясь ногами от каменной стены, как будто шел по земле.
– Что ж, – сказала тетя, наблюдая за ним с края, и носки ее сапожек (это я хорошо помню) повисли на дюйм или больше над пропастью, – он ушел, Ден. Может, перережем веревку?
Я не был уверен, что она шутит, и покачал головой.
– Ви, о чем вы там болтаете? – Голос профессора по-прежнему звучал громко, но почему-то издалека.
– Пытаюсь убедить Дена прикончить тебя. У него прекрасный скаутский нож – я видела.
– А он согласен?
– Говорит, что нет.
– Славный малый.
– Ну, в самом деле, Роберт, почему бы и нет? Там ты висишь, как огромный уродливый паук, и все, что ему нужно сделать, это перерезать веревку. Так он изменил бы всю свою жизнь, все равно что обратился бы в какую-нибудь религию – ты же читал Достоевского? И если он этого не сделает, то до конца своих дней будет задаваться вопросом, не поступил ли так отчасти из-за страха.
– Если ты все-таки перережешь веревку, Олден, потом толкни Оливию следом, ладно? Свидетелей-то нет.
– Правильно, – сказала тетя, – а остальным можно объявить, что мы заключили договор о самоубийстве.
Испугавшись, я снова покачал головой.
– Здесь есть пещера, Ви! – крикнул профессор Пикок.
– Ты что-нибудь видишь?
Он не ответил, и я, решив быть по крайней мере таким же смелым, как тетя, подошел к краю и посмотрел вниз; веревка обмякла и пошевелилась, когда я коснулся ее ногой. Стараясь казаться совершенно взрослым, я спросил:
– Он упал?
– Нет, дурачок, он в пещере – и придется ждать здесь целую вечность, прежде чем он поднимется и расскажет нам, что обнаружил.
Она понизила голос, и я последовал ее примеру.
– Тетя Оливия, ты же на самом деле не хотела, чтобы я перерезал веревку, правда?
– Не думаю, что меня действительно сильно волновало, сделаешь ты это или нет, Ден, но я бы остановила тебя, если бы ты попытался. А что, были сомнения?
Если бы я был старше, то сказал бы, что были, и я бы – по обыкновению пожилых людей – не соврал. Я чувствовал, что перерезание веревки – всего лишь шутка; а еще чувствовал, что за шуткой таилось вполне серьезное напряжение, и был недостаточно зрелым, чтобы присоединиться к одному негласному уговору: по нему подобные секретные, досадные мысли игнорируются – как мертвые деревья в саду, оплетенные вьюнком или розами, которые посадил рядом мудрый садовник. Я продолжал ждать, растерянный и молчаливый, пока голова профессора не появилась над краем обрыва, а потом он вскарабкался и встал рядом с нами.
– Ви, там раньше кто-то жил, – сказал он. – Есть следы костра и даже царапины на камнях. Но это, конечно, не Альтамира.
Тетя подошла к краю – она отступила от него, пока мы ждали, – и посмотрела вниз.
– Думаю, у меня получится, – сказала она.
– Ви, не сходи с ума!
В конце концов профессор Пикок соорудил для тети Оливии стропу и спустил с края. Я спросил его, не тяжелая ли она.
– Ты про Ви? – ответил он. – Господи, нет. Птичьи косточки и нижние юбки. Ее одежда, вероятно, весит больше, чем она сама.
Тогда я спросил, как предстоит спускаться мне (предполагая, что раз уж тетя это сделала, мне тоже можно); профессор растерялся, а тетя Оливия, у которой, по всей вероятности, был отличный слух, крикнула:
– Роберт, посади Дена на мое место. Я поймаю его, когда он спустится. Ден, тебе просто нужно держаться как следует и не поцарапаться.
Путь вниз оказался короче, чем я себе представлял. На узком, но с виду достаточно безопасном уступе стояла тетя Оливия, которая подхватила меня и увлекла в пещеру. Миг спустя пустая веревочная петля снова поднялась, а затем вернулась, на этот раз с корзиной для пикника, подвешенной за ручки.
– Теперь, Ден, – провозгласила тетя Оливия, – даже если жестокий Роберт бросит нас, мы не умрем от голода – по крайней мере не сразу.
Я спросил, спускается ли он.
– Конечно, иначе останется без обеда.
Профессор Пикок появился через несколько секунд, своим присутствием вынудив нас слегка отодвинуться в маленькую пещеру за выступом.
– Видите, какая здесь черная почва? – сказал он. – Это уголь.
Профессор присел на корточки, начал просеивать уголь пальцами, и в конце концов продемонстрировал нам кусочек обугленного дерева, в котором крошечная частичка слюды коротко сверкнула в лучах солнца, словно гаснущая искра.
– Здесь горели сотни костров – возможно, тысячи.
Тетя уже распаковывала ланч.
– Нижняя сторона скатерти почернеет, но, полагаю, миссис Доэрти за определенную плату вернет ей первоначальный вид. – Она приостановилась, чтобы рассмотреть непонятный узор, нацарапанный кем-то на стене пещеры. – Как думаешь, я смогу сделать копию притиранием?
– Я сделаю, – сказал профессор Пикок. – Мне тоже понадобится экземпляр. По-твоему, Олден понимает, что это самое старое жилище, в котором ему довелось побывать? Вероятно, и доведется, даже если он доживет до ста лет.
Тетя Оливия развязала голубую нитку, которой было обвязано блюдце с крышкой в виде курочки-наседки из молочного стекла, чтобы содержимое не просыпалось в корзине.
– А, оливки, – проговорила она. – Спелые оливки. Совсем забыла, что взяла с собой. Ден может понять этот факт, Роберт, но не способен осознать его значение. Пока что не способен. Какие сокровища ты нашел в этой грязи?
– Кость. – Он показал почерневший прутик. – Кажется, дикая индейка.
– Здесь жили индейцы, да? – спросил я.
– Доисторические индейцы, – уточнил профессор Пикок.
Тетя фыркнула.
– Те самые аборигены, – продолжил профессор, – которые, по словам Хрдлички[27], около десяти тысяч лет назад пересекли Берингов пролив и в итоге поселились в Индианоле, Индиан-лейке, Индианаполисе и в различных других местах, где были вынуждены стать
Тетя протянула Пикоку бутерброд; он отложил его и принялся вытирать почерневшие пальцы о брюки.
– Возможно, это последняя трапеза, которая здесь состоится, Роберт, – вот о чем я думала, пока доставала еду, – проговорила тетя Оливия. – Вероятно, здесь в первый раз кто-то ест – по крайней мере, лет за пятьсот – и, возможно, в последний. На что ты смотришь, Ден?
– Ни на что, – соврал я.
Посреди груды костей лежал череп, человеческий череп, однако я вспомнил, как несколько лет назад нашел череп какого-то животного – возможно, кролика или белки – под густыми зарослями роз в саду и отнес матери, которая пришла в ужас; я ничего не сказал и занял свое место у скатерти. У нас были бутерброды и оливки, сельдерей, все еще влажный после мытья под краном в кухне тети Оливии, и лимонад – уже не слишком прохладный. И еще печенье: твердые имбирные пряники, которые, как я знал, были из пекарни. После еды моя тетя и профессор Пикок сделали копии царапин на камнях, и я наблюдал, как каждый из них обнаружил кости и решил – тетя Оливия очень быстро, профессор Пикок, я думаю, медленнее – ничего не говорить остальным.
Затем профессор снова взобрался на вершину холма, а я сел в веревочную петлю, и меня вытащили наверх. Я ожидал, что он спустит веревку тете, но вместо этого профессор снова спустился сам, сказав, что ему нужно кое-что обсудить с ней, и попросил меня подождать. Я свистнул Мин-Сно и Сунь-Суню, но успел лишь несколько минут поиграть с ними, прежде чем Пикок вернулся и, в последний раз спустив веревку, медленно поднял мою тетю с пустой корзиной для пикника на коленях. Когда мы возвращались домой, пока профессор расплачивался с кондуктором, я сказал тете Оливии, что он тоже предлагал мне перерезать веревку, когда поднимал ее. (Он этого не говорил, однако я почувствовал.) Но я бы этого не сделал. Она сжала мою руку и прошептала на ухо, что оставила блюдце с крышкой в виде курочки в пещере.
– Я так решила. Потому что в нем оливки – понимаешь, Ден? И, кроме того, оно фарфоровое.
Я заметил, что это было молочное стекло.
– Нижняя часть, – твердо сказала Оливия, когда профессор Пикок сел на свое место, – фарфоровая.
Второго из трех ухажеров моей тети звали Джеймс Макафи. В то время он казался мне несколько обособленным от других: всегда приносил подарки, причем не цветы (которые я ненавидел) или конфеты (которые предпочитал, поскольку тетя редко ела больше одной штучки, оставляя мне все прочие, «оперные» со сливочно-ванильной начинкой и жевательные карамельки в шоколадной глазури), но что-то существенное – например, пюпитр для нот или пару грузчиков-кули из пожелтевшей слоновой кости, которым надлежало подпирать тетушкины книги; один сильно толкал первый том обеими руками, а другой прислонился к последнему так старательно, что рисковал потерять свою широкополую шляпу. Мистер Макафи навещал тетю Оливию реже, чем остальные двое, а еще всегда приходил и уходил рано. Он регулярно давал мне монеты (чего остальные не делали), а однажды принес губную гармошку морского оркестра.
Кажется, я лишь спустя некоторое время связал воздыхателя тети Оливии с универмагом «Макафи», которым он владел. Мистер Макафи был невысокого роста, плотноватого телосложения и рано начал лысеть; он хорошо одевался – в той манере, которая мне тогда нравилась, – по сравнению со Стюартом Блейном, еще одним ухажером. Думаю, он был искренне добр и от души любил музыку, всегда выглядел довольным, когда тетя играла для него, и разочарованным, когда она останавливалась. Примерно через сорок лет после того времени, о котором я пишу, когда контроль над универмагом (под другим именем) более-менее перешел ко мне в результате определенных финансовых операций со стороны компании, я провел большую часть дня, просматривая записи магазина в поисках каких-либо следов руководства Джеймса Макафи. В конце концов я раскопал несколько документов; однако от него осталось куда меньше следов, чем от его отца (Дональда Макафи, основателя) – и это притом, что он был директором относительно недавно и фактически руководил магазином в течение более длительного времени. Джеймс оказался ловким дельцом, но, вероятно, не любил подписывать бумаги и ненавидел быть в том или ином смысле на виду.
Он развлекал мою тетю прогулками и поездками в своем «студебеккере», которые часто превращались в экспедиции по поиску антиквариата, поскольку мистер Макафи был таким же страстным коллекционером антиквариата, как тетя Оливия – китайских и связанных с китайцами предметов искусства. Летними воскресными вечерами мы ходили на оркестровые концерты в парке Уоллингфорд – я был вынужден их сопровождать, пока жил с тетей, и она сидела между мистером Макафи и мной на узкой скамейке с железными ножками и зеленым деревянным сиденьем – и вежливо аплодировали в конце каждой композиции. Эстрада находилась прямо перед мемориалом Гражданской войны (серый каменный солдат в фуражке и мешковатой униформе северянина стоял «вольно» с винтовкой Спрингфилда в руках, словно рабочий возле раскопа, у пропасти времени, на ее дальнем краю располагался помост для музыкантов, а на ближнем – его собственный постамент, на котором были высечены имена погибших горожан, а не, как я полагал несколькими годами ранее, списки убитых этим воином), а сам оркестр был подразделением волонтерской пожарной бригады.
Джин Вульф. ПОКОЙ
Там не было ни правил, ни контроля, но рассадка строго регламентировалась: ближайшие к эстраде места занимали те, кто был лучше всего одет. Самые плохо одетые, нищие дети и несколько городских бездельников сидели не в парке, а на бордюре с противоположной стороны Мейн-стрит. Поскольку в воскресенье вечером даже на главной улице не было никакого движения, они слышали музыку так же отчетливо, как и мы (мистер Макафи и моя тетя Оливия всегда сидели в первом ряду), и упускали только захватывающий вид тромбониста крупным планом.
История с китайским яйцом началась, кажется, недели через три после того, как я поселился у тети: она отправила меня спать, а спустя два часа или около того прервала мое чтение, стремительно ворвавшись в комнату.
– Ден! – воскликнула она. – Джимми Макафи только что ушел.
Я спросил, можно ли мне покинуть постель.
– Не говори глупостей, тебе давно полагается спать. Но вот какая новость – у меня будет студия! Я стану давать лекции и уроки! Все в магазине Джимми. Мы можем съездить туда завтра и осмотреть место.
Кажется, в тот вечер я вообще не понимал – так как мне было все равно, – что это за студия и какие уроки будет давать тетя. Как только она вышла из комнаты, я вернулся к сказке о принцессе, чья одинокая башня стояла на омытой морем скале, далеко от какой-либо земли. По приказу отца-короля к ней каждый день в лодке приплывали слуги; рисунок на соответствующей странице демонстрировал, что у суденышка были весла и крошечная мачта с одиноким квадратным парусом, на котором красовался герб королевского семейства. (Меня радовало то, как парус стремился компенсировать свои миниатюрные размеры упорным трудом. Он раздувался на зависть любой жрице Титании[28], хотя ветер – если верить вымпелу в футе над парусом – дул вдоль полотнища, а не сзади.) Похоже, слугам приходилось плыть очень долго – на иллюстрации за кормой кораблика не было видно земли, – но они не жалели сил, поскольку были очень верны своей прекрасной принцессе.
По ночам принцесса оставалась совсем одна в своей опоясанной морем башне.
Все это представляло собой (а как иначе) результат пророчества, сделанного у постели королевы-матери неким согбенным и косматым старцем-колдуном, приковылявшим из ночной мглы в тот самый миг, когда торжества по случаю рождения принцессы были в разгаре. Колдун, который одевался в волчьи шкуры и, по слухам, питался исключительно чаем, пропел следующее:
Король, разумеется, не имел ничего против зятя-богатея, чего нельзя было сказать про идею о том, что тот его превзойдет, – вот вам и башня на скале. Весть о заточенной девушке распространилась по городам и весям, что было неизбежно – и, несомненно, многим пришло в голову, что, пусть нельзя объяснить, о каком «пламени» речь в предсказании – после свадьбы, понятное дело, оно может означать многое, – ее избранник точно станет королем (или даже лучше) и весьма разбогатеет. Однако в радиусе нескольких миль от скалы было негде бросить якорь, и почти все, кто пытался добраться до несчастной узницы (звали ее Элайя[29]), утонули.
Наконец (я как раз начал клевать носом) на сцене появился первый серьезный воздыхатель. Он был младшим сыном короля гномов, чрезвычайно знатным и таким красивым, что удостоился собственной иллюстрации: на ней он в довольно вальяжной позе стоял у двери башни – за миг до того он прыгнул туда с кормы удаляющейся королевской лодки, где прятался в трюме в облике мыши. У него были меч и щит – с большим шипом в центре и с делениями по краю, как на циферблате солнечных часов. Действительно ли он вошел через эту дверь или был вынужден из уважения к девичьей скромности подняться на башню и проникнуть внутрь через окно, я уже не помню. Зато припоминаю, что принцесса поставила перед ним ряд чрезвычайно трудных задач – например, велела добыть звон колокола со дна моря, – и он все выполнил с поразительной, но приятной для меня легкостью. Со временем, конечно, известие о подвигах молодого человека дошло до короля, и он приплыл к дочери с визитом. Принцесса оказалась одна, и, когда король-отец спросил, где же этот неподражаемый паладин, младший сын короля гномов, она ответила лишь одно: его поцелуи слишком сильно отдавали свежевспаханной землей.
Второй поклонник – я ожидал, что это будет житель морских глубин, но вышло совсем по-другому – оказался предприимчивым молодым купцом, настолько сведущим в морском деле, что ему удалось подвести свой корабль к самому краю скалы (как было показано на иллюстрации) и перепрыгнуть на нее, не замочив подошвы. Сверхъестественными способностями он не обладал, роста был (опять же, судя по иллюстрации) довольно невысокого, но эти недостатки возмещал светлыми кудрями и поразительной хитростью. По настоянию принцессы он отнял вола у волка, оставив хищнику всего лишь одну «к», потом обменял вола на тень великана и с помощью нее вверг жителей прибрежного города в такой ужас, что они провозгласили его королем, после чего вернулся к великану и выменял тень (та подорожала, побывав во владении прославленного завоевателя) на волшебную птицу из рубинов и аметистов, которую и вручил принцессе. От песни этой птицы успокаивалось бурное море, и любой слушатель был бы ею очарован – впрочем, чтобы услышать прекрасные звуки, владельцу надлежало выпустить певунью на свободу, как принцесса и поступила, а потом запела сама и приманила существо обратно в клетку. Когда король-отец спросил, что случилось с предприимчивым молодым купцом, принцесса ответила, что отослала его прочь: тяжелый кошель у него на поясе причинял ей боль всякий раз, когда они обнимались.
Третий поклонник впечатлил меня сильнее прочих: страну, откуда он был родом, иной раз можно увидеть летним днем в вышине – там, где с необоримой безмятежностью плывут над нашими тенистыми, сумеречными низинами летающие острова, словно лебеди рассекая белоснежной грудью поверхность пруда и не задумываясь ни на миг о червях и улитках, которые копошатся в грязи внизу. Он без затруднений добрался до острова с башней принцессы, и его прибытие оказалось самым грандиозным из всех, ибо он приземлился на крыше с почетным караулом из духов воздуха: те из них, кто находился ближе всего к нему, были едва различимы, как призраки, и походили на мужчин и женщин, уродливых, прекрасных и странных; одни с длинными развевающимися бородами, другие в фантастических одеждах, а третьи зависли в отдалении крылатыми ангелоподобными силуэтами на фоне яркого солнца. Принцесса была с третьим женихом самой строгой, заставляла его выполнять всевозможную черную работу в башне, чистить рыбу и мыть посуду, опорожнять помойные ведра и даже полировать сапоги своих слуг; однако когда король-отец спросил, что с ним сталось, она ответила лишь одно: «Его королевство было слишком нематериальным для меня – там ничего нет, кроме пустоты и стонущих ветров».
Увы и ах, в этот момент раздался голос тети:
– Ден, дорогой, не пора ли тебе в кроватку?
Это был сигнал, означающий, что она поднялась к себе в спальню, а мне надлежит погасить свет и лечь спать. Не помню, удалось ли дочитать эту конкретную сказку – вполне вероятно, что нет, поскольку я уже тогда полагал (и придерживался того же мнения, пока не стал достаточно взрослым, чтобы изучать книги всерьез), что начинать вечернее чтение с середины истории каким-то образом равнозначно святотатству. Садясь читать, я брался за рассказ с начала, и если повествование меня не захватывало, никогда не доходил до конца.
На следующий день я узнал, что так взволновало тетю накануне вечером. Мы посетили универмаг «Макафи», и особенно ту часть магазина – на втором этаже, со стороны Морган-стрит, – где торговали фарфором, серебром и стеклянной посудой. Здесь переделывали маленькую нишу, в которой, как сказала тетя Оливия, ей предстояло по вторникам и четвергам между тремя и пятью часами дня расписывать фарфор и учить этому всех желающих.
Прочие занятия немедленно испытали на себе всю мощь ее презрения и пренебрежения, вследствие чего пришли в упадок столь существенный, что мне – когда женщины, занимавшиеся уборкой в доме, решительно отказались от такого поручения – пришлось вычищать собачьи вольеры и кормить их обитателей. Резное и позолоченное пианино в гостиной и арфа в солярии безмолвствовали словно камни, а научные журналы, которые приносил почтальон, громоздились на столе в прихожей, и никто не посягнул на их упаковку из коричневой бумаги. Другими словами, тетя Оливия начала разрисовывать фарфор, как будто это было самым интересным делом в жизни. И у нее неплохо получалось.
Больше всего, конечно, она любила сцены в китайском стиле, выполненные целиком или почти целиком в симпатичном бледно-синем цвете. Тетя воспроизводила знаменитый узор с ивой[30] не только в более-менее классическом (то есть английском) виде, но и в собственных вариациях, из которых мне особенно запомнилась та, где в реке плавал крокодил. (Она может быть где-то в доме; надо поискать.) Еще она очень любила рисовать драконов: не только кобальтовых, невероятно извилистых и зловещих – на тарелках, мисках, чашках и вазах, но и сине-красных – внутри мисок, чашек и блюд, причем одни звери прятались на дне, где их не было видно, пока содержимое не съедали, а другие игриво выглядывали из-за края чайной чашки, иной раз упираясь грозным когтем в ручку. Эти драконы, с их завитушками в стиле рококо и бандитскими усами, в законченном виде казались чем-то неимоверно трудным, однако тетя так наловчилась, работая с кистью, что зверя обычного размера (то есть около трех дюймов длиной) могла изобразить менее чем за десять минут.
Однажды – кажется, за день или два до вожделенного вторника, когда должна была открыться ее студия, – проведя час или около того рядом с тетей Оливией, пока она рисовала (в основном драконов), я спросил, как ей удалось так хорошо освоить это искусство. Взяв с меня обещание хранить тайну (а я, естественно, поклялся с радостью, и еще охотнее поклялся бы на собственной крови, чем на старой, рассыпающейся, нечитаемой из-за готического шрифта семейной Библии, которую она достала по такому случаю), тетя Оливия показала мне коллекцию, которую, по ее словам, собирала с детства. Коллекция содержалась в кожаном альбоме для вырезок, на обложке которого извивалось еще больше нарисованных ею драконов, – и я очень хорошо помню, как она замерла с закрытым фолиантом на коленях, в последнюю секунду обдумывая, целесообразно ли доверить мне такой секрет.
Когда тетя открыла альбом, я узрел яркие цвета, словно в комнату ворвалась стая попугаев. Оливия листала страницы быстро, словно стыдясь, и давала мне лишь секунду, чтобы взглянуть на каждую. На тускло-кремовых листах альбома были прикреплены десятки – а может быть, и сотни – упаковок от фейерверков: тигры, зебры, ученые обезьяны, свирепые воины и, конечно же, мириады драконов, которые извивались и петляли, словно вычурные струи дыма, хлестали усыпанными самоцветами хвостами красные китайские иероглифы, а змеиными языками лизали алые римские буквы: «Фабрика фейерверков Куаньюйэнь Ханкэ, Макао». Названия были в таком духе.
Но, как я уже говорил, тетя не ограничивалась в узорах на фарфоре драконами или даже драконами и ивами. На некоторых из ее работ толпились круглоголовые, белолицые, сутулые китайские дети с гротескными улыбками, а еще – безмятежные придворные дамы и господа в одеждах, которые и сами были расписаны замысловатыми сценами. Однажды Оливия показала на вазу императора и сообщила, что трон дракона сейчас пустует, а потом предсказала, что когда-нибудь он снова будет занят; это было, я полагаю, в разгар Эры милитаристов, когда смерть Юань Шикая оставила Срединную империю без предводителя[31]. Причудливые костюмы и стилизованные лица напомнили отцовскую граммофонную пластинку[32], и я начал, в такт музыке повышая и понижая голос, петь:
– О нет, – возразила тетя, – это китайские господа, они совсем другие.
Я спросил, есть ли какие-нибудь китайцы где-то… ну… недалеко.
– Они гораздо ближе, чем ты думаешь, Ден, – сказала тетя и, отложив кисточку, мило улыбнулась мне и постучала себя пальцем по лбу. – Вот здесь таится целая империя с рисовыми полями, степями и садами. А еще там есть пагоды и стеклянные колокольчики, звенящие на ветру, смирные водяные буйволы и тьма-тьмущая людей.
Иногда мне очень трудно помнить о том, что Оливия умерла. Однажды я слышал какой-то религиозный – или, возможно, они назвали бы его философским – спор между Аароном Голдом и Тедом Сингером, в котором Тед назвал нечто «противоречащим повседневному опыту». Он заявил это тоном, не допускающим возражений. Его слова представляли собой неопровержимую и всепобеждающую истину и предназначались для того, чтобы положить конец спору. С тех пор я часто думал о вещах, «противоречащих повседневному опыту».
Самая очевидная из них – безусловно, рождение ребенка или вообще любого живого существа. Дети – или, если уж на то пошло, котята, телята – не появляются из пустоты, не вырастают на грядке каждый день. Возможно, изредка случается так, что младенец входит в жизнь, как будто упал с небес. У большинства из нас либо нет младших братьев и сестер (у меня их не было, как и старших), либо мы сами в момент их рождения оказались слишком юными, чтобы в этом разобраться.
Я никогда не был женат и, возможно, потому явственнее других осознаю, что брак «противоречит повседневному опыту», хотя секс – нет. Совокупления происходят каждый день: зрелые мужчины и женщины в гостиничных номерах и мотелях, в своих собственных квартирах и домах, а также в квартирах и домах, которые им не принадлежат, «вступают в половую связь»; и незрелые следуют их примеру в тех же самых местах, а также во всех других мыслимых и немыслимых закоулках – на сиденьях автомобилей и на одеялах, брошенных на землю (или без одеял), в душевых кабинах и на задних рядах театральных балконов, на сцене, в спальных мешках и, насколько я знаю, в дуплах деревьев. Но очень редко Мелисса (которая работала прошлым летом в магазине «Вулвортс», а в этом году хотела стать мажореткой[33] в школьном оркестре, но роль досталась Хизер Тримбл; Мелисса, которую я, едучи на своем вредном и строптивом старом «плимуте» на завод по утрам, обычно видел с учебниками и тетрадкой на бедре в ожидании школьного автобуса, а тот по своему обыкновению даже не думал опережать график или хотя бы ему соответствовать) и Тед (которого выпускали на поле, только когда школьная команда вела с преимуществом в четырнадцать очков; да, он пробегал спринт на четыреста сорок ярдов – ну и какой от этого толк?) покидают кирпичное ранчо отца Мелиссы и принадлежащую матери Теда квартиру номер 14, чтобы стать четвероногим, двуспинным, четырехруким (о, вас предупредили!), двуглавым Тедом-и-Лизой[34], в котором каждая неполноценная половина исчезала более или менее полностью, чтобы (хотя монстра все-таки не назовешь неразделимым) никогда не появиться вновь. Такое случается не каждый день.
А подобие истинной смерти суждено вкусить лишь раз.[35] Мы судачим о людях с сильным характером, и да, они кажутся сильными, но наступает тот из ряда вон выходящий день, когда нашему взгляду открывается пустыня, а посреди нее – женщина, и становится понятно, что вся так называемая сила была лишь бравадой, одинокой песней, пробуждающей отзвуки среди скал; и вот мы наконец-то все понимаем и решаем послушать песню, восхититься ее смелостью и мелодичностью, ждем следующей ноты – но слышим только тишину. Последнее звонкое слово перерождается в эхо, затихает, исчезает, и лишь тогда мы понимаем, что не поняли его смысла, поскольку были слишком поглощены мелодией. Мы отправляемся на поиски певицы, думая, что она стоит там же, где ее видели в последний раз. На том месте лишь кости, песок и какие-то выцветшие тряпки.
Вчера вечером, перед сном, я написал о рисунках тети Оливии и ее альбоме для вырезок – о том, что видел в детстве. Минувшей ночью, лежа в постели на краю пустого дома (я только сейчас понял, что сплю и ем – если вообще ем – только на краю; никогда раньше не задумывался об этом), я увидел сон, в котором перелез через стену. Не знаю, где я оказался и что осталось по ту сторону стены, которую я покинул. Стоял поздний вечер – кажется, зимнего дня; передо мной высилась стена футов в десять, каменная и оштукатуренная – или, возможно, это была просто грязь, которая отваливалась большими пятнами. Верхний ряд кладки был выложен черепицей и слегка выдавался вперед, затрудняя подъем.
Я спрыгнул с другой стороны и, похоже, очутился в саду. Во всяком случае, пейзаж был очень живописный, и в расположении деревьев, камней и воды ощущалось нечто красивое, но возникшее не естественным путем – впрочем, возможно, иногда природа случайным образом создает атмосферу упорядоченного беспорядка и симметричного дисбаланса. По обе стороны от меня стена удалялась, исчезая из вида, но мне показалось, что она слегка изгибалась вовнутрь, тем самым усиливая ощущение, что я вошел в некое огороженное, священное место.
Я шел по холмистой местности – возвышенности располагались ближе друг к другу и были ниже, чем казалось поначалу, – а потом наткнулся на реку из камней. В ней не было ни капли воды, только камни: гладкие, округлые, слегка приплюснутые, блестящие и холодные; кое-где проглядывали водоросли, а один раз на поверхности появился птичий трупик. Я добрался до изогнутого, горбатого пешеходного мостика и обнаружил под ним упавшего с пьедестала глиняного тролля с короткими конечностями и физиономией, одновременно свирепой и печальной. Он как будто скорчился в тени и был почти невидим. Тогда я поднялся на берег высохшей реки и пошел по тропинке, ведущей дальше от моста. По пути начал осознавать себя, чего не было раньше, и обнаружил, что снова стал молодым человеком лет двадцати пяти или около того, и это открытие оказалось настолько приятным, что я поздравил себя и подумал, продолжая идти: до чего же удивительный сон мне снится – попытаюсь не просыпаться, – вероятно, я больше не увижу этого сна, так что стоит выжать из него всю пользу без остатка.
Я не знал, сколько мне лет в состоянии бодрствования, но чувствовал на уровне более глубоком, чем «сознание», доступное во сне, что пробуждение будет ужасным, и лучше уж как можно дольше оставаться двадцатипятилетним, счастливым, идущим по извилистой песчаной тропинке под кипарисами и кедрами.
Темнело и холодало; поднялся ветер. Впереди на тропе я увидел нечто яркое – самую яркую вещь в саду, если не считать перьев на грудке мертвой птицы. Я подбежал и поймал эту штуковину: в моих руках оказался сломанный бумажный фонарь.
Теперь мы каждый день ходили в универмаг «Макафи». Если мистер Макафи не был занят, моя тетя заходила к нему в кабинет поболтать, а я свободно бродил по магазину; из-за этого воспоминания о тех визитах начинаются не с широких дверей на Мейн-стрит, а с кабинетов на третьем этаже, которые в то время были полностью обставлены мебелью из темного дерева, попирающей полы из широких и прочных досок, намертво скрепленных бесчисленными слоями блестящего лака и покрытых ковром – простеньким зеленым в наружных офисах, где за деревянными столами трудились девушки в белых блузках, и красивым восточным в обители самого мистера Макафи. Двери тоже были деревянные, словно картинные рамы с волшебным стеклом, оно окутывало туманом все, что можно было через него увидеть. Стены были обшиты панелями выше моей макушки, а дальше простиралась белая штукатурка.
За пределами кабинетов все менялось, и этот этаж – третий, с отделами игрушек и мебели – я любил больше всего. Паласы здесь были серыми, зато на всех стенах между высокими окнами висели яркие ковры, похожие на тот, что в кабинете мистера Макафи, и еще больше ковров лежали грудами высотой со стол. Между ними теснились кровати и напирали друг на друга столы, из-за них я отчетливо осознавал, сколько же в нашем суматошном мире людей, которым вскоре понадобятся эти предметы обстановки из дуба, ореха и красного дерева, все эти латунные кровати. Я заметил, что мужчины неизменно давили на матрасы ладонями, садились на стулья, часто подтягивали их к какому-нибудь столу и скрещивали ноги, чтобы проверить, удобно ли, часто переворачивали их вверх ногами и изучали, хорошо ли сделано. Женщины полировали столешницы рукавами и рассказывали клерку о своих старых столах или о столах своих матерей; они лишь мельком бросали взгляд на завитушки и безвкусную отделку кроватей, латунные ипомеи и подсолнухи.
Однако мебель была лишь декорацией на пути к игрушкам, и оттуда я уходил не сразу. Поначалу у меня всегда разбегались глаза, и, наверное, это единственное нетронутое временем воспоминание из детских лет. Даже не знаю, о чем писать. Там были солдаты, они стояли в полный рост или на коленях или лежали – каждый на отдельном клочке земли, поросшем свинцовой травой. Я постепенно собирал армию; в нее вошли не только живые и боеспособные, но также раненые и мертвые, снайперы, неистовые бойцы, атакующие врагов своей державы (а они принадлежали к нескольким державам) со штыком в руках, бойцы в противогазах, которые бросали газовые гранаты, артиллеристы и индейские разведчики – даже вождь в боевом венце из перьев, стоящий со скрещенными руками, сжимая в каждой по охотничьему ножу. Фигурки стоили по пять центов каждая; более сложные – вроде кавалериста вместе с конем – стоили десять.
И еще это было время наборов юного химика, в которых все не стеклянное или металлическое делали из дерева, даже флаконы для сухих химикатов, похожие на миниатюрные бочки. У меня был такой набор, и я мечтал о другом, побольше. Запах свежей сосны или горящей серы так часто вызывал в памяти маленькую, покрытую пятнами лабораторию на полу спальни, что я иногда задавался вопросом, не отравился ли какими-нибудь испарениями, не лежу ли на самом деле прямо сейчас неподвижно, растянувшись рядом со свечой и крошечным дымящимся блюдцем?
Не стану ничего рассказывать о деревянных мечах и резиновых кинжалах, о пистолетах, стреляющих пробками или водой; о копилках, которые эффектно работали за гроши – пересчитывали полученные деньги или загадочно щелкали и тикали, совсем как черный, изукрашенный завитушками сейф в кабинете мистера Макафи. Еще я запомнил бейсбольные биты с ручками, обмотанными липкой лентой; они, по-моему, были помечены «Луисвилл Слаггер». Новенькие, каким в то время был и я.
Несомненно, стоило бы признать нестерпимым обманом и ограничением свободы принуждение ребенка в хрупком возрасте восьми-девяти лет каждый день сопровождать тетю в такое место на протяжении почти двух недель и нередко проводить утомительный час или больше, развлекаясь среди витрин. Поскольку я не знал, что должен чувствовать ребенок и как ему полагается себя вести – в то время «детство» для меня было скорее преходящим недугом, чем концепцией, – я не только не возражал, но и на самом деле радовался происходящему. Летние дни становились все жарче, а в магазине, под большими медленно вращающимися вентиляторами на потолке, царила прохлада; быстро там перемещались только десятицентовики, четвертаки и квитанции в системе труб пневмопочты. Когда тетя Оливия заканчивала со своими делами, мы возвращались домой, после чего я переодевался, выбегал на улицу и, отыскав какого-нибудь товарища по играм, шел с ним поплавать в реке.
После открытия «Нанкинский уголок по вторникам и четвергам» оказался маленьким и интригующе тесным. Там была (если начинать с конца) касса, куда тетя клала выручку, и мне надлежало ее караулить, когда я присутствовал. Еще два складных стула, один для тети, перед ее рабочим столиком, и другой – для ученика. И, конечно, множество некрашеных фарфоровых изделий, а также (привезенная из дома Оливии за счет магазина) электрическая печь для обжига – для того времени, думаю, свежайшая технологическая новинка. Она позволила тете показать разницу между надглазурной и подглазурной росписью.
Еще были витрины, в которых выставлялись готовые работы. В первый день тетя привезла несколько своих лучших экспонатов, а мистер Макафи внес вклад, предоставив коллекцию антиквариата. Со временем все штуковины возвратили в привычные шкафы и серванты, их заменили работы, выполненные в магазине. Новые вещи были подписаны и оценены, и хотя – особенно учитывая весьма высокие цены – тетя продала лишь несколько, они принесли ей определенную сумму (в которой, возможно, она нуждалась больше, чем я предполагал) и значительное удовлетворение.
Часто клиенты показывали наставнице семейные сокровища, и тетя Оливия, покорно выказав восхищение, демонстрировала, что любой способен – стоит лишь захотеть – обучиться росписи того типа, который привык ценить. Ибо ее искусство ни в коем случае не ограничивалось любимыми китайскими сценами: она могла нарисовать розы в лучших традициях Редуте[36] и цепочки темных фиалок, сплетающихся стебельками то в бордюр на супнице, то в инициалы «Б» или «В» на боку высокого кувшина. (Ее китайские работы были подписаны почти невидимыми буковками, полным именем, а эти цветочные узоры таили в себе иную печать: несколько тускловатых оливковых листьев внутри буквы «О».)
Уроки были бесплатными, ученицы платили только за материалы для работы, и через две-три недели несколько женщин стали приходить регулярно, практикуясь дома «от вторника до четверга, от четверга до вторника», и с бесконечной осторожностью приносили свои лучшие работы в магазин.
Именно от одной из учениц – миссис Брайс – моя тетя и мистер Макафи, который, по воле случая, в тот момент находился в «Нанкинском уголке» и поддерживал беседу с ними обеими, узнали о существовании китайского яйца. По словам миссис Брайс, это было очень большое яйцо – и она, покачивая птичкой на шляпе, выразила сомнение в том, что оно могло произойти естественным образом «от страуса или какого-то другого крупного пернатого существа».
– Вы говорите, оно довольно старое? – спросил мистер Макафи.
– Говорят, XVIII век. У него на донышке – на той части, которая соприкасается с подставкой, и никто ее не видит – есть оставленная кем-то надпись. Не роспись, ничего подобного, просто несколько слов, как будто начертанных школьным пером: «Пасха, Ханчжоу, 1799 год». Я вовсе не пытаюсь сказать, что эта штуковина времен Американской революции, но мне говорили, она в семье давным-давно, и надпись на донышке присутствовала изначально.
– Я точно знаю: за этим стоит целая история, – сказала тетя Оливия.
– Ну, вам придется расспросить Эм, – ответила миссис Брайс. – Я спросила ее: «Эм, откуда взялось это яйцо, ради всего святого?» И она ответила, что был один… кажется, какой-то родственник ее матери… Миссионер, работал на правительство – да, она так сказала, что на правительство, – и у него были какие-то дела с одним русским. Не спрашивайте меня, что понадобилось русскому в Китае. – Она замолчала и посмотрела на тетю и мистера Макафи, проверяя, верят ли они сказанному. – Русский дал ему это яйцо. То ли его в Китае сделали, то ли просто расписали. Оно действительно красивое, но мне вся история кажется ужасно запутанной. Я сказала Эм, что хотела бы одолжить его и попытаться скопировать, но она не хочет, чтобы яйцо покидало пределы дома.
– Как думаете, она согласится его продать? – спросил мистер Макафи.
– Я думаю, она запросит много, – твердо сказала миссис Брайс.
Ее явно раздражало то, что Эм не хочет одолжить яйцо, но так как Эм и мисс Брайс дружили, то им было положено держаться вместе, особенно когда речь идет о сделках.
– Я просто должна его увидеть, – заявила тетя. – Джимми, ты отвезешь меня туда?
Миссис Брайс была явно эпатирована: мистера Макафи назвали «Джимми» – в лицо и при свидетелях!
Я все слышал и предположил, что после этого разговора – вскоре после того, как тетя Оливия назвала мистера Макафи «Джимми», он завершился – они отправятся поглядеть на китайское яйцо и, возможно, возьмут меня с собой. Вероятно, в тот же день – после того, как тетя закроет «Нанкинский уголок»; а в ближайшие дни так и вовсе наверняка. Я, разумеется, ошибся.
Как бы обоим ни хотелось увидеть подобную редкость, было совершенно немыслимо просто ворваться без приглашения на ферму владелицы и потребовать, чтобы им все показали. Будь яйцо выставлено на продажу – другое дело, но его не выставляли. Можно было бы действовать более дипломатично, окажись миссис Лорн, владелица этой штуковины, подругой тети Оливии или мистера Макафи, и даже окажись сами Лорны совершенно незнакомыми людьми (так моя тетушка неизменно описывала всех, кого не знала и не собиралась когда-либо узнавать). Но с Лорнами все обстояло худшим образом из возможных: их знали только по именам. Они слыли «милыми». Они были довольно отдаленными друзьями довольно отдаленных друзей моей собственной семьи, а также отдаленных друзей семьи Макафи. Пришла пора осторожных расспросов. Те принесли много сведений, отчасти противоречивых и, в основном, избыточных.
Если обобщить разведывательные отчеты, ситуация оказалась такова.
Китайское яйцо принадлежало миссис Эмеральд Лорн, женщине чуть старше моей тети. Миссис Лорн была женой сельского священника – преподобного Карла Лорна. Как и многие другие сельские священники, преподобный Лорн проповедовал по воскресеньям и трудился по хозяйству шесть дней в неделю; их ферма располагалась примерно в дюжине миль на северо-западе от Кассионсвилла – достаточно далеко, чтобы Лорны лишь изредка приезжали в город за покупками, посещали другие населенные пункты не чаще и приобретали необходимое в магазине на перекрестке, который находился гораздо ближе. Миссис Грин, чей муж арендовал ферму у моего отца, знала миссис Лорн, но лишь немного; Грины не посещали церковь преподобного Лорна и стеснялись навязываться с дружбой к тем, кого считали выше себя. Моя дорогая Ханна (теперь, когда родители уехали и дом закрылся, она «отдыхала», то есть стала одной из женщин, которые иногда приезжали на день или два, чтобы «помочь» моей тете) рассказала, что ее сводная сестра Мэри знала Эм Лорн; но сама Ханна «всего лишь разок ее видела». Стюарт Блейн довольно хорошо знал Карла Лорна, поскольку они вместе учились в школе; но знакомые мужа в таких делах не имеют большого веса.
Рассказы о яйце как таковом были поразительные. Говорили, оно не чисто-белого цвета, а насыщенного кремового, и эта деталь навела мистера Макафи на мысль, что речь идет не о керамике, а о слоновой кости – значит, штуковина (предположительно) находится вне сферы интересов тетушки; Оливии пришлось ему напомнить, что она коллекционирует китайское искусство всех видов. Яйцо было расписано множеством сцен, иллюстрирующих – разумеется, с китайским колоритом и в китайских нарядах – некоторые наименее драматичные события, связанные с Воскресением Иисуса Христа, включая встречу Марии Магдалины с воскресшим и последнюю трапезу на берегу Тивериадского озера. Каждый, кому удалось взглянуть на китайское яйцо, предлагал собственную версию по поводу количества сцен, а также их точного содержания. Все сходились на том, что художник изобразил Иисуса и апостолов в облике китайских философов, а Его Мать, Марию Клеопову и других новозаветных женщин – как китайских дам с бинтованными ногами, при этом совмещение различных сцен породило путаницу, которая выглядела очаровательно (например, один из стражников перед гробницей – вооруженный, как поведал тете Стюарт Блейн, причудливо изогнутым луком и мечом маньчжурского палача – толкал локтем кого-то, кто вполне мог быть благоговеющим обитателем Патмоса), но разобраться в ней не представлялось возможным.
Оливия и мистер Макафи несколько недель собирали эти слухи, часто встречались, чтобы обменяться новостями и обсудить наилучшие способы знакомства с миссис Лорн. За это время я медленно осознал истину – смутную, как и все проблемы взрослых в восприятии детей, – а точнее, невысказанный и нерешенный вопрос, повисший между мистером Макафи и моей тетей. Должны ли они торговаться друг с другом? Или ему, как джентльмену, надлежит уступить и позволить ей купить яйцо по уместной цене? А может, она, с подобающей леди скромностью, обязана сдать поле боя тому, кто (в отличие от нее) поднаторел в вопросах торговли?
Когда наступали летние сумерки, они сидели в кресле-качалке на крыльце тетиного дома, разделенные парой футов пустоты, говорили о китайском яйце (тетя убедила себя, что на самом деле оно одно из пары, а второе должно демонстрировать Вознесение Господне, и послала соответствующий запрос в какой-то из музеев Нью-Йорка), и сомнение повисло в воздухе между ними, словно призрак. Они соперники? Они союзники?
Так продолжалось до тех пор, пока однажды вечером Элеонора Болд не нанесла моей тете поздний визит, приехав примерно через пять минут после ухода мистера Макафи. То, что мисс Болд – она же, как ни крути, приходилась сестрой Барбары Блэк – нанесла визит тете Оливии, невзирая на мое присутствие в доме, стало для меня немалым сюрпризом; сейчас-то я понимаю дилемму, которую несчастный случай и последующая смерть Бобби поставили перед Блэками – и, конечно, в меньшей степени перед Элеонорой и ее отцом, судьей. Если бы они не питали злобы ко мне и моей семье, весь город счел бы это неестественным и принялся судачить не в их пользу. С другой стороны, мне тогда исполнилось всего пять лет, и свидетельницами инцидента были как тетя Оливия, так и сама Элеонора, а также мать Бобби. Разорвать социальные связи решительно и невозвратимо, навеки, казалось поступком злобным, «нехристианским» – демонстрацией неумения прощать. Сам несчастный случай произошел четыре года назад, и к тому дню, когда Элеонора приехала навестить мою тетю, Бобби покоился в могиле по меньшей мере четыре месяца.
Так или иначе, Элеонора и тетя Оливия всегда крепко дружили – возможно, отчасти потому, что их приятная внешность (они были поразительно привлекательными женщинами) так дополняла друг друга; и еще из-за схожего темперамента, поскольку Элеонора, хотя и была на несколько лет моложе моей тети, да к тому же вела хозяйство от имени своего отца, отличалась чистосердечием в лучших традициях любимого писателя судьи Болда – не в последнюю очередь ввиду восхищения Оливией Вир как таковой и особенно ее независимостью.
Я, разумеется, ни о чем таком не думал, пока крался вниз и прятался в нише, откуда было легко подслушать разговор в гостиной. Со своего места у окна спальни я наблюдал, как мисс Болд приближается по дорожке, и предположил, что мне светит по меньшей мере арест, а тете – конфискация жилища. Любое известие было лучше ужасного неведения, и я приготовился услышать худшее.
Около десяти минут ушло на обычные женские приветствия, расспросы о друзьях и родственниках (хотя сейчас о некоторых персонах дипломатично умолчали), восхваление наряда подруги и критику собственного.
– У меня… – наконец проговорила мисс Болд, – есть для тебя сюрприз.
Я не мог ее видеть, но уверен, что в этот момент она наклонилась вперед, чтобы коснуться колена Оливии.
– Ты спрашивала Софи Сингер, не знает ли она Эм Лорн, жену священника из методистской общины Испытанной веры, что в Милтоне.
Тетя, должно быть, кивнула.
– Ну, Софи с ней не знакома… в отличие от меня. В субботу я побывала на июльском пикнике, который устраивает эта община.
– Элеонора, не может быть!
– Да, все так и есть. Софи упомянула о разговоре с тобой, и я сделала зарубку на память – ну, ты знаешь, как это бывает. А потом Дик Портер спросил, не хочу ли я пойти на пикник, потому что он-то обязан. Из-за матери. Я знаю, он думал, что я откажусь – я ненавижу церковные собрания и к тому же никого там не знаю, – поэтому, когда я сказала, что пойду с удовольствием, он чуть в обморок не упал, и теперь думает, что я в него влюблена.
– Элеонора, ты шалунья! Как же я скучала по тебе этим летом.
– Итак, мы отправились на пикник, и все оказалось именно так ужасно, как я ожидала, а то и хуже. Гости пили лимонад и играли в подковы, Дик подбирал мои – каждый раз, благослови его господь, – и вытирал носовым платком; так или иначе, там была Эм Лорн, и прошу заметить, я с ней была весьма очаровательна и чрезвычайно мила. К тому моменту, когда комары прогнали нас прочь – комары все до единого баптисты, – я так ее накрутила, что она наверняка всю ночь не спала, мечтая о том, как бы поскорее показать вам с мистером Макафи эту штуковину.
– Она знает, зачем мы хотим прийти?
– Да, и она готова продать китайское яйцо, если ей предложат хорошую цену. Перед тем как Дик Портер повез меня домой, мы уже обсуждали, что она сможет купить на вырученные деньги.
Последовала пауза; затем я услышал, как тетя спросила:
– И что именно?
– О, много чего; швейную машинку, помимо прочего. Она хочет новую – много шьет для миссионеров.
– Элеонора!
– Но я еще не сказала самого главного: тебе не придется платить; мистер Макафи купит китайское яйцо и подарит тебе на день рождения. Он так сказал.
– И ты сама это слышала?
– Он иногда приходит к нам с папулей в гости, знаешь ли. Поужинать, поиграть с папулей в шахматы и поболтать о Диккенсе и Энтони Троллопе. В последний раз за ужином – помню, Клара только что подала сладкий картофель – он упомянул яйцо, и мой отец сказал: «О да, знаменитое яйцо; Элеонора слышала о нем от Софи Сингер», и он – я имею в виду мистера Макафи – посмотрел прямо на меня и заявил, что собирается купить его и подарить Оливии Вир. На твой день рождения.
Еще одна пауза. Затем:
– Пожалуйста, скажи мистеру Макафи… я имею в виду… ну, понимаешь…
– Просто намекнуть, – услужливо подсказала Элеонора.
– Да, верно. Просто намекни, что я хочу яйцо на его день рождения.
– Ви! Ты же не всерьез.
– Скажи ему. Когда он заявил, что хочет добыть яйцо для меня?
– Я же сказала тебе, мы просто…
– Я не об этом; в какой день недели?
– В четверг.
– Мы поедем к Лорнам в воскресенье. На этой неделе он снова придет к вам? Ну, тогда скажи ему, если получится.
– Ви, я думала, оно тебе необходимо.
– Так и есть. Он хотел, чтобы ты передала эти слова мне – ты сама упомянула, что он смотрел прямо на тебя.
– Но…
– Мой день рождения только в ноябре, он это знает и в прошлый раз подарил мне брошь. Разве ты не видишь, что он задумал? Я позволю ему купить китайское яйцо, и не надо будет раскошеливаться, потому что я не стану торговаться. Потом, когда придет время отдать яйцо мне, он запросто подсунет что-то другое, вдвое дороже, и придется смириться; после чего он заявит, что я должна выйти за него замуж, чтобы получить эту штуковину – я буквально слышу, как он это говорит. Джимми – весьма проницательный делец.
– Я решительно не понимаю, что хорошего в том, чтобы купить китайское яйцо и отдать ему. Кстати, когда у него день рождения?
– В следующем месяце, третьего августа. Не глупи, Элеонора.
– Так ты не собираешься его покупать?
– Конечно, нет. Но если Джимми решит, что я на самом деле хотела купить яйцо ему в подарок, причем была готова заплатить не скупясь, ему придется отдать его мне – разве ты не понимаешь? Он увидит, как сильно я этого хочу, и, кроме того, будет нелегко подарить мне что-то более дорогостоящее.
Последовала еще одна пауза, во время которой я услышал, как кто-то наливает чай; нежный плеск и позвякивание фарфора были единственными звуками на фоне моего собственного дыхания и вздохов ветра в листве огромных вязов снаружи. Я рискнул выглянуть из-за угла возле самого пола и увидел тетю Оливию как раз в тот момент, когда та ставила на стол завернутый в полотенце чайник.
– Как вкусно, – сказала Элеонора Болд. – Что это?
Тут я опять спрятался.
– Улун с Формозы, – ответила тетя. – Мне нужны деньги. В пятницу сниму немного со счета. Потом зайду в магазин и скажу Джимми, что только пришла из банка.
На следующий день, в среду, мою тетю навестил Стюарт Блейн. Иногда я спрашивал себя, был ли он на самом деле богатейшим из ее воздыхателей (того периода), или его аристократический облик всего лишь создавал такое впечатление – как, например, небрежный вид профессора Пикока и его приезды поездом (в Кассионсвилле он пользовался только арендованными машинами, хотя имел собственный автомобиль, как я узнал много позже) создавали впечатление академической бедности.
Машина у мистера Блейна была британская, и он обращался с ней – по крайней мере, так казалось, – как с лошадью. Не тянул руль назад (иногда пожилые фермеры так делали, вынуждая свои «модели Т»[37] сбавить скорость), когда машина ехала слишком быстро, и не держал ее в сарае, из-за чего на сиденьях вечно оказывались частицы сена; он просто разговаривал с ней – тихо, по-джентльменски, краем рта, словно уговаривая перепрыгнуть через забор. Рулевое колесо, изготовленное целиком из красивейшего дерева, без железных или латунных частей, располагалось с непривычной стороны, а приборную панель покрывала юфть.
Думая про юфть, я вспоминаю ее аромат, щекотавший ноздри, когда я сидел между мистером Блейном и тетей Оливией и протягивал руку, чтобы погладить кожу кончиками пальцев; в это же самое время рычаг переключения передач бился мне в коленки. Я это помню, но не знаю, почему решил написать о Блейне именно сейчас – впрочем, он был одним из трех мужчин, которые в то время посещали мою тетю, так что умолчать о нем означало бы рассказать только часть истории.
Он был богат – сдается мне, богаче мистера Макафи – и, как большинство состоятельных людей, не мог похвастать какими-то особенными личностными качествами; деньги в его случае взяли на себя задачу самовыражения, с которой у тех, кто победнее, справляется характер; потому мы запоминаем одного человека как остроумного, другого – как доброго, а третьего – возможно, как спортивного или, по крайней мере, энергичного или красивого. Те, кто встречался с Блейном, запоминали, что он денежный мешок. Скорее высокий, чем низкий, но не слишком высокий; с лицом довольно длинным, но не как у Линкольна. Волосы тусклого желтовато-каштанового оттенка, который еще называют песочным. Его состояние хранилось в банке Кассионсвилла и Канакесси-Вэлли – собственно, оно и было банком, унаследованным от отца вместе с дюжиной ферм.
В тот вечер мы отправились к нему домой, что было смелым поступком для моей тети, с учетом правил, существовавших в то время и в том месте, пусть даже я ее сопровождал, а экономка и кухарка Блейна должны были присутствовать. Я навсегда запомнил жилище Блейна как дом
Мистер Пирогги сообщил:
– Мисс Вир – наша верная клиентка.
– На самом деле ситуация довольно неловкая, – проговорил Блейн. – Сами видите, у меня гости.
Мистер Пирогги заверил, что с радостью вернется завтра.
– Не хочу ждать вас завтра. Помню, что велел вам прийти сегодня вечером, но я думал, вы объявитесь гораздо раньше.
– Потребовалось немало усилий, чтобы собрать все необходимое, – сказал мистер Пирогги. – Харпер и Дойл задержались, чтобы помочь мне с этим.
– Вот что значит полагаться на подчиненных, – пожаловался мистер Блейн моей тете. – Я попросил несколько цифр и думал, что разберусь со всем до того, как поеду за тобой. Когда Пирогги не пришел, я предположил, что он забыл или упал в яму, или что-то в этом духе. И вот он здесь со своим портфелем – хотя я не понимаю, почему Пирогги ходит с портфелем, он же не адвокат, – набитым арифметикой, способной вызвать у меня приступ мигрени продолжительностью в целую неделю. До чего неподходящий момент!
– Не переживай, Стюарт, – сказала тетя. – Мы с Деном можем без труда развлекаться часок-другой. Я покажу ему твою библиотеку – он без ума от книг – и твой стереоптикон[38].
– Что за ерунда – вы мои гости, и я не собираюсь заставлять вас ждать. Все равно Пирогги на ужин останется. С его бумагами я разберусь потом.
Моя тетя хихикнула, услышав про «Пирогги на ужин», но сам Пирогги сказал:
– Не стоит, мистер Блейн; жена ждет меня к ужину дома.
– Не говорите ерунды. – Мистер Блейн вытащил часы – такие тоненькие, что мне они показались вовсе не настоящими часами, а пластинкой из блестящего металла; возможно, крышкой от старых часов, которую он носил, потому что обычный хронометр сломался. Если бы не закругленные края, это могла быть золотая монета. – Уже почти половина седьмого. Я не могу отослать вас прочь в такой час, Пирогги. Входите. Все входите. Ви, дорогая?
Он уже собрался открыть нам входную дверь, но, похоже, внутри стояла экономка, взявшись за ручку, – не успели пальцы Стюарта Блейна ее коснуться, как та быстро и плавно качнулась (это движение почему-то напомнило мне взмах птичьего крыла – наверное, дело в том, что дверь тоже была выкрашена в белый); и мы вошли, сперва тетя Оливия, за ней – мистер Пирогги и я. В дверном проеме стало тесно.
Когда я проектировал вход в свой особняк, то попытался воссоздать фойе Блейна – не с точностью до сантиметра, а каким я его запомнил; почему моя память, которая все еще наличествует, которая по-прежнему «живет и дышит и существует»[39], должна быть менее весомой, менее реальной, чем физическая суть, теперь разрушенная и невозвратимо утраченная?
Между этим абзацем и предыдущим я отправился искать это фойе, а также свой нож. (Вы никогда не задумывались во время чтения, что между любой парой слов могли пройти месяцы?) К сожалению, я ошибся: попытался добраться до него через дом вместо того, чтобы выйти наружу и обойти здание. Я знал, как следовало бы поступить, но идет дождь, легкий весенний дождь; и хотя я не боюсь промокнуть, меня охватывает ужас при мысли о том, чтобы, оглянувшись, увидеть неровный след моей искалеченной ноги, отпечатавшийся на мягкой траве. В результате этого путешествия через дом я чувствую себя так, словно кое-кто занимался самодеятельностью.
В доме есть персидская комната с диванами, коврами, шелковыми гобеленами и ятаганами на стенах, а также огромными каменными кувшинами. Я это знаю, поскольку сам в ней побывал, но вместе с тем уверен, что никогда не говорил Барри Миду, что хочу чего-то подобного, и если бы он (или кто-то другой) был жив и мог меня услышать, я пришел бы в ярость… впрочем, почему я должен злиться, да и могу ли? Мертвые кости Барри не дрогнут, если я стану топтаться на его могиле, в отличие от моих собственных. У меня персидская комната: кальяны и занавески из бисера перед решетчатыми окнами, выходящими на… неужто Шираз? С таким же успехом я могу ею наслаждаться. Уверен, что смогу разыскать это место снова, если понадобится. Надо свернуть в коридор напротив фотографии Дэна Френча, тот от лица сотрудников вручает мне на пятидесятилетие какую-то коробку (кажется, в ней лежала серебряная зажигалка для сигар – или что-то в этом духе), пройти через солярий тети Оливии с его стаканчиками для кистей и высыхающей палитрой, овеянными запахом растворителя; а дальше, по-моему, четвертая или пятая дверь справа.
Но фойе Блейна я ищу вовсе не для того, чтобы вспомнить, как выглядело это узкое помещение с очень высоким потолком; банкир явно предпочитал мрамор, но стены были деревянные, а вот столешница, низкий постамент для вычурной вазы с нарезанными ветками папоротника и подставка для зонтов – из белого камня.
– Мне нравится твой холл, Стюарт, – сказала тетя. – Здесь всегда так прохладно.
– Летом хорошо, но, боюсь, зимой очень холодно.
– Чепуха. Миссис Перкинс всегда разводит огонь – не так ли, миссис Перкинс?
Экономка улыбнулась в ответ.
– В мои обязанности не входит разжигать камины, но за здешним я слежу. Да уж, слежу.
Я посмотрел на мраморный камин и задался вопросом, кто его чистил; лишь глубоко внутри стены, где мрамор уступал песчанику, можно было заметить пятна от огня – такие светлые, что они казались коричневатыми, а не черными.
– Не знаю, что бы я делал без миссис Перкинс, Ви, – сказал Блейн. – Ты знаешь, что я заурядный непрактичный человек, который не заработал собственное состояние. Если бы мне пришлось самому чистить свое серебро, то, наверное, умер бы с голоду.
– Можно есть пожелтевшими приборами, – заметила тетя. – Я так и поступаю. Я не буду пользоваться той жестяной дрянью, которую сейчас продают – она ржавеет, если забыть ее в раковине.
Над дверным проемом, через который мы прошли, виднелось огромное веерообразное окно.
– Ужин в восемь, – сказал Блейн, указывая на стулья. – Это не соответствует моим деревенским привычкам, но до той поры можем немного развлечься.
Я уселся вместе с остальными и пригорюнился при мысли о том, что придется больше часа слушать светскую болтовню; но через мгновение Блейн повернулся ко мне и сказал:
– Не хочешь взглянуть на поголовье, Олден? У Куини родились малыши. – Он снова повернулся к моей тете. – Все дети любят щенков, не так ли, Ви? Уж ты-то знаешь. А еще Олден может покататься верхом на Леди. Я попрошу миссис Перкинс препоручить его Доэрти.
Доэрти, садовник и конюх, носил старую мягкую шапку, из-под которой торчали рыжеватые патлы (кажется, он уже начал седеть); у него был большой рот, а еще от кожи сильно пахло чем-то странным – я тогда не знал, что это ветеринарная мазь. Куини была далматинской породы, и когда Доэрти кудахтал и кукарекал, она его отлично понимала – такой у этого человека был талант, – зато явно недоумевала, когда он разговаривал со мной по-человечески.
– Ты пойми, их надо правильно расчесывать, потому что пятна расползаются все дальше, и судьям такое весьма по нраву. А если погладить против шерсти, загонишь все пятна на собаке к ушам – проще уж ее утопить. У тебя самого есть пара дворняг? Я вижу, ты не боишься.
Я сказал, что у меня собак нет, но у моей тети две в доме и еще девять в конуре на заднем дворе.
– Ты смотри-ка, в доме. Мать моей собственной матери, старуха Кейт, тоже так делала – говорила, ее собаки вовсе не обучены выходить на улицу. Друзья приходили и видели повсюду кучи, а старая ведьма объясняла, дескать, приходится все оставлять нетронутым на три дня – к тому времени оно хорошенько подсохнет и можно собирать… смеешься, да?
Я кивнул. Сидел на соломе, прижимая к груди пару пятнистых щенков; на мне были надеты вперемешку вещи из числа лучших и худших (тетя Оливия не обращала внимания на то, как я одевался, позволяя мне делать это на свой вкус, который был, мягко говоря, своеобразным).
– Ну, и я сам ей верил, пока мне не исполнилось примерно столько же лет, сколько тебе. А потом черт меня дернул однажды побежать впереди матери, и я увидел, как старуха Кейт в саду собирает для нас гостинцы. Это дает людям повод для пересудов, сказала она; кроме того, бабуля каталась на ледяной повозке с Пэтом О’Коннеллом. Послушай, а не хочешь сейчас сам прокатиться верхом на Леди?
Леди была спокойной старой кобылой, и я, не будучи наездником, ездил на ней шагом, пока не пришло время ужинать, а затем снова вошел в дом – на этот раз через кухню, а не узкую боковую дверь, которой воспользовался Доэрти, – чтобы занять свое место между тетей и мистером Пирогги за столом, где все несъедобное, не считая предметов из серебра, было цвета снега или льда. Подали пряный суп, похожий на чай, и зеленый салат с ломтиками соленой рыбы. Тетя Оливия восхитилась люстрой, а мистер Блейн сказал, что это первая хрустальная люстра к западу от Аллеганских гор и ее сделали в Венеции на заказ.
– Ваша семья живет здесь уже давно, – сказал я.
– Твоя тоже, – ответил он. – На самом деле, Олден, вся история сводится к биографиям. Когда твой… как бы это сказать, прапрадедушка?.. приехал сюда, он купил землю для строительства мельницы у одного моего предка. Знаешь, сколько он заплатил? Бочонок виски, три винтовки, привезенные из Пенсильвании, и двадцать долларов. Еще он дал слово три года бесплатно молоть зерно для моего предка. Сам понимаешь, старик – его звали Детерминейшн Блейн – заключил выгодную сделку. Сегодня эта земля, вероятно, стоит в сто раз больше, но я бы отдал ее только за виски, не останови меня Пирогги – я прав, Пирогги? Как ни крути, человек – лишь средоточие связей, узел корней[40].
Тетя Оливия сказала:
– Стюарт, ты же сам знаешь, что не пьешь слишком много. На самом деле, если подумать, я никогда не видела, чтобы ты пил что-нибудь крепче портвейна.
– Да, но признай – я постоянно жажду музыки погромче и вина покрепче. «Бражник Блейн» – так меня называли в колледже.
– Неправда!
– Эх, увы, не было такого. Правда в том, что я был отвратительно прилежен и не попал в футбольную команду. До сих пор помню эмоции, которые испытал в один прекрасный весенний день в конце выпускного курса, когда понял, что знаю про Эмерсона больше, чем мой профессор. Меня охватила смесь ужаса и триумфа, и с тех пор она доминирует в моей жизни. Ты ведь училась в Рэдклиффе, не так ли, Ви?
Тетя покачала головой.
– Нет, в Адельфи. В каком смысле «ужас и триумф», Стюарт?
– Я полагаю, в ощущении, что то, что мне по силам, я делать не могу, а для того, что надо бы сделать, у меня нет таланта. Я не могу рассказывать студентам про Эмерсона, что мог бы делать очень хорошо, поскольку должен надзирать за банком мистера Пирогги, о котором ничего не знаю. Принято считать, что деньги, хотя и представляют собой прозу жизни и о них почти не упоминают в приличном обществе без оправданий, по своим последствиям и законам прекрасны, как розы, – и все же сам я предпочитаю последние, в особенности сорта «маршал Ньель», которые выращиваю в своей теплице.
– Едва ли это мой банк, сэр, – заметил мистер Пирогги.
– Видишь ли, – продолжал Блейн, обращаясь к Оливии, – в доводах консерватизма всегда есть определенная подлость, соединенная с некоторым фактологическим перевесом. Пирогги прав – он гораздо лучше подходит для управления банком, чем я, и действительно им управляет, но все же ответственность лежит на моих плечах. В более справедливом мире я мог бы переписать на него это злополучное предприятие, но стоит попытаться поступить таким образом здесь – и меня упекут в лечебницу для душевнобольных.
– Если вы посмотрите отчеты… – начал мистер Пирогги. – Минуточку, я принесу. Оставил портфель в фойе.
Блейн нахмурился.
– Пожалуйста, Пирогги, мы же за столом. Принято считать, что деньги не пахнут, но, как по мне, от их вони можно и аппетит потерять.
Мы ели рыбу, ростбиф и, вроде бы, зеленую фасоль с грибами. После пирога меня снова отослали, но Доэрти уже расседлал Леди и сказал, что для прогулок верхом слишком темно. Наверное, я начал ныть, как это умеют мальчишки, потому что, показав щенков во второй раз, Доэрти начал рассказывать историю, по его словам, услышанную от бабушки, той самой «старухи Кейт».
– Случилось это в эпоху, когда Ирландией правили короли. Жил-был человек по имени Финн Маккул[41], который был главным силачом Ирландии; он работал на Верховного короля из Тары, и были у него пес и кошка. Пса звали Отважное Сердце[42], а кошку – Киска.
Я рассмеялся, заставив Доэрти покачать головой – дескать, молодежь вечно веселится невпопад. Он сидел, скрестив ноги, на пустой бочке из-под яблок.
– Сам подумай, откуда словечко-то взялось? Разве ты встречал когда-нибудь кошку, у которой не было бы сестрицы с таким именем?
В общем, однажды вышло так, что Финн Маккул пригнал коров, а Верховный король из Тары возьми и скажи: «Финн, у меня для тебя есть работенка», и Финн ему ответил: «Ваше величество, считайте, что она уже сделана – о чем речь?» «О крысином короле, который пробрался на борт лодки Святого Брендана, грызет ее корпус и творит всякие пакости». «Наслышан я об этой лодке, она же каменная, – возразил Финн, – пусть себе грызет, ничего у него не выйдет». «Она сплетена из ивовых прутьев, как и положено настоящей лодке[43], – сказал король, – и если ты, лентяй этакий, не поторопишься, Брендану ни за что не достичь Рая Земного». «Да что ему там понадобилось? – удивился Финн. – И где он, этот рай?» «Не твоего ума дело, – отрезал Верховный король. – А рай к западу от нас, о чем ты бы и сам знал, если бы не был подлинно английским дурнем».
Итак, Финн пустился в путь и преодолел на своих двоих много миль до самого залива Бантри, где и стояла лодка Брендана – такая здоровенная, что он увидал ее за пять дней до того, как почуял запах моря, и такая длинная, словно не ее пришвартовали к ирландскому берегу, а Ирландию к ней, и еще с высоченной мачтой, у которой словно вовсе не было конца, она просто тянулась в небеса и терялась там, а еще люди говорят, что пока лодка Брендана стояла на якоре, альбатрос ударился о верхушку мачты во время шторма и сломал шею – птичке, считай, повезло, потому что падение все равно бы ее убило, ведь она падала три дня, прежде чем ударилась о палубу, которая находилась так высоко над водой, что птица еще три дня камнем летела вниз после того, как Брендан пинком вышвырнул ее за борт.
Увидев, как вокруг лодки блестит вода, Финн молвил: «А вот и суденышко славного Брендана – провалиться мне на месте, если это не так. Но оно вот-вот отойдет от берега, потому что крыса размером с корову грызет якорный трос – видите, друзья?» И пес с ним согласился, потому что псы вообще склонны соглашаться, и у Отважного Сердца была бы отдельная история, не посмейся ты над кошкой. Пес выхватил меч (здоровенный такой, и лезвие сверкало ярко, как путеводная звезда), закурил трубку, сдвинул шляпу на затылок и сказал: «Ты бы хотел, чтобы эта крыса сдохла прямо сейчас – да, Финн?» Финн ответил: «Да», и они дрались до восхода луны, а потом пес принес Финну крысиную голову на шесте примерно вот такой длины, но не признался, что все случилось благодаря кошке, которая подошла сзади и подставила крысе подножку, ведь собака – самое честное животное из всех, что были, есть и будут, за исключением тех случаев, когда речь идет о похвале за содеянное, но Финн и сам все видел. Финн подмигнул кошке, однако та как раз чистила свой нож и ничего не заметила. На следующий день друзья снова отправились осматривать лодку и увидели на палубе двух стариков – с белыми, как лебединое крыло, бородами, с клюками выше человеческого роста, – похожих, словно близнецы. Почесал Финн в затылке и молвил, обращаясь к кошке: «Клянусь дождем ирландским! Я глядел то на одного, то на другого, пока у меня голова кругом не пошла, и черт меня побери, если между ними есть хоть какая-то разница; как определить, который из них Святой Брендан?» И кошка сказала: «Признаю, я никогда не встречала святого, но второй – крысиный король». «Который?» – спросил Финн, присматриваясь. «Тот, что справа, – ответила кошка. – Уродливый». «Значит, все улажено, – решил Финн, – Не подведи меня, девочка». И он схватил кошку, забросил ее на борт, а сам вернулся к Верховному королю в Тару и сказал ему, что дело сделано.
Кошка приземлилась на все четыре лапы, как у этих зверей водится, но когда выпрямилась и окинула палубу взглядом, оказалось, что крысиный король куда-то исчез. Святой Брендан сказал ей: «Добро пожаловать на борт. Теперь у нас есть капитан, кошка и крыса, все трое, – можем отплывать». Подписала кошка корабельные бумаги и вдруг заметила, что крысиный король назначен квартирмейстером. «Это как понять, – спросила она, – ему что, еще и жалование платят?» «А разве ты не знаешь, – ответил Брендан, – что нечестивые исполняют Его волю так же, как и праведные? Только им это не нравится. Как, по-твоему, я – такой слабый человек – смог бы поднять якорь, если бы крыса не перегрызла веревку? Но не волнуйся, я назначил тебя „кошкой“, а кошка важнее всех, не считая капитана». «Когда мы отплываем?» – спросила кошка. «Уже отплыли, – ответил Брендан, – потому что вчера трос разорвался, а лодка такая длинная, что нос уже в Бостонском заливе, но в нос и в корму нам дует ирландский ветер – он дует во все стороны сразу, но в основном вверх и вниз, – и я даже не знаю, достигнет ли когда-нибудь наша корма конца пути». «Тогда нам лучше пойти вперед», – сказала кошка.
Так они и поступили, и взяли с собой фонарь (вот такой), и это было правильно, потому что в Раю Земном оказалось темно, как в брюхе у коровы. «Это еще что такое? – спросила кошка, поднимая фонарь, хотя в темноте отлично видела. – Если мы в Раю Земном, то где сливки? Я ни черта не вижу, кроме большой сосны, к которой прибита табличка». Крысиный король, который пошел с ними, спросил: «А чего там написано?» – думая, что кошка не умеет читать, и желая ее смутить. «Вакансий нет», – прочитала кошка. «Ну, значит, и сливок нет», – сказал крысиный король, а Брендан прибавил: «В Раю Земном сейчас два часа утра. Ты же не думаешь, что коров подоят в два часа?»
Тогда кошка спрыгнула с лодки, села на камень и стала размышлять о том, когда положено доить коров, и в конце концов спросила: «Сколько еще до пяти?» – и крысиный король рассмеялся, но Брендан сказал: «Двадцать тысяч лет». «Тогда я возвращаюсь в Ирландию, где светло», – решила кошка. «Ты вернешься, – сказал Брендан, – но не в ближайшее время». – И он спрыгнул с лодки и установил крест на берегу. Потом лодка затонула, и крысиный король добрался до берега вплавь. «Так она и впрямь была каменная», – сказал он. «Верно, – ответил Брендан, – местами». «Теперь я могу убить кошку?» – спросил крысиный король, и кошка сказала: «Эй, что за разговоры?» «Настал твой смертный час, – заявил крысиный король, – потому что все вы, кошки, суть фейри-язычники, и это известно всему миру, и долг христианской крысы – смахнуть вас с игровой доски, и к тому же меня именно с этой целью послал Верховный король Ирландии». Потом они сцепились и принялись кататься туда-сюда по пляжу, и как раз в этот момент ангел – а может, и кто-то другой – вышел из леса и спросил Брендана, что происходит. «Славная драка, не правда ли», – сказал святой. «Да, но кто они такие?» «Ну, один – воплощенное злодейство, – сказал Брендан, – а другая – кошка-фейри; я привез их обоих с собой из Ирландии, и теперь смотрю, кто победит». Тогда ангел говорит: «Смотри себе на здоровье, но мне кажется, они рвут друг друга на куски, и куски эти удирают в лес».
Смотри-ка, за тобой пришла твоя тетя.
Уже совсем стемнело, и миссис Перкинс освещала тете путь фонарем. Доэрти взял свой и проводил нас до дома, так что вышла настоящая процессия, но потом он и миссис Перкинс оставили меня и Оливию на кухне.
Блейн и мистер Пирогги разговаривали в гостиной, и мы вошли очень тихо, как опоздавшие ученики в школе. Я помню, как мистер Блейн сказал: «Не собираюсь спорить с вами о цифрах – я знаю, какой доход этот банк приносил в прошлом и что он приносит сейчас, и либо я получу желаемое, либо мы снова пригласим экспертов. Ваша работа состоит в том, чтобы заставить банк приносить выручку, которую я считаю необходимой, и если вы с этим не справляетесь, значит, не выполняете свою работу – и мне придется найти кого-то более компетентного».
Когда мистер Макафи приехал к нам, чтобы отвезти тетю Оливию к миссис Лорн, я напросился с ними. Мистер Макафи удивился – помню, как он сказал, что, по его мнению, мне больше понравится играть в бейсбол, чем собирать фарфор, и пообещал принести рукавицу филдера из своего магазина. Наверное, он с нетерпением ждал возможности обнять тетю за плечи по дороге, и теперь боялся, что я могу шпионить за ними с тёщина места[44]. Тетя заступилась, и меня взяли.
Это был прекрасный день середины лета, хотя небесная синь казалась такой болезненно-яркой, что мужчины твердили о приближении невыносимой жары, в мучительном ожидании обмахивая лица соломенными шляпами; в это же самое время их жены, вынужденные спать более одетыми и от пота утратившие завитые щипцами кудри на висках, обтирались от талии до плеч одеколоном «Пари Бон-Бо» из универмага «Макафи» и (когда рядом не было мужей) лукаво шутили, не положить ли исподнее во фриджидер[45]. Я ехал, радуясь ветру; иногда проворачивался, чтобы встать на коленки на кожаном сиденье и посмотреть на два пыльных шлейфа, которые мы оставляли за собой после того, как асфальт закончился. Мы миновали ветхую старую ферму, все еще предлагающую услуги по содержанию лошадей для горожан, и вывеску, которая сообщала, что наш город – тридцать пятый по величине в штате, и теперь катили по пыльной серости проселочных дорог, а по обе стороны со свистом проносились столбики заборов.
Я хотел спросить тетю, сколько еще ехать, но в закрытой кабине родстера она была недосягаема – с тем же успехом я мог бы звать ее, оставшись дома. Я постучал (полагаю, робко) в маленькое заднее окошко, но никто ко мне не повернулся. Я наклонился вперед и попробовал заглянуть в одно из боковых окон, но не преуспел. Откинувшись на спинку сиденья, я заметил впереди – над кабиной, которая частично закрывала обзор, – одинокое белое облако, похожее на колонну, такую же бесконечную, как мачта корабля Брендана. Колонна показалась мне необычайно красивой и на какое-то время отвлекла от назойливого желания узнать, какое расстояние нам осталось проехать; я созерцал ее, как святой мог бы созерцать некий предмет, в котором ощутил присутствие Бога. Для меня это и впрямь была мачта Брендана – и в то же время возвышающаяся над морем башня принцессы, так что ирландский святой вел свое судно из ивовых прутьев, с парусами размером с континенты, прямиком к этому заколдованному каменному сооружению.
Не бывает изумления и потрясения сильнее, чем то, которое мы испытываем, когда нечто, считавшееся ради развлечения волшебным и загадочным, на самом деле проявляет свойства, приписанные ему воображением в шутку: игрушечный пистолет стреляет настоящими пулями, волшебный колодец исполняет настоящие желания, любовники, живущие по соседству, бросаются в сокрушительные объятия смерти со скалы Влюбленных самоубийц. Я глубоко погрузился в свои грезы – безмятежный и очарованный, словно маленький принц-лебедь, несмотря на тряску «студебеккера», – а потом вдруг заметил, что облачная башня больше не была перламутровой и розово-белой, своим сиянием уже не наводила на мысли о принцессе из моей любимой книги в зеленой обложке; теперь она потемнела до черноты, в которой местами просматривался пурпур, и становилась все плотнее, пока не сложилось впечатление, что этот иллюзорный шпиль целиком высечен из ночи.
И молвил он джинну:
– Чтишь ли ты договор со мной, раб ли ты мне?
Джинн ответил (как сказал поэт):
Но прямо сейчас я скован по рукам и ногам – и принадлежу тебе.
– Тогда поведай мне какую-нибудь историю, ибо заботы о племени людском тяготят меня, и желаю я вздохнуть полной грудью.
Сел джинн рядом на песок, и струился с его могучего тела пот, который посрамлял прилив и наполнял море ядом.
– Дошло до моих ушей, о владыка рыболовов, – начал джинн, – что жил когда-то один марид по имени Нарандж[46], которому прислуживал человек. Звали этого человека бен Яхья, и марид заставлял его усиленно трудиться днем и ночью, не давая возможности передохнуть.
Как-то раз случилось так, что бен Яхья нес по поручению марида некий груз по переулку в Дамаске. Он ходил там часто, поскольку марид по своему обыкновению превращал камни в коров, а потом приказывал рабу разделать туши и продать, и были эти туши такими тяжелыми, что колени бедолаги подгибались, а еще марид заставлял его собирать с полей коренья, какие едят звери, и с помощью магии делал из них шербет, который бен Яхья затем был вынужден продавать, разливая из большого кувшина за спиной. В этот день он нес этот кувшин, и вышло так, что, когда он тащился, согнувшись от тяжести, скорпион ужалил его в ступню. Бен Яхья прикончил тварь и ненадолго поставил кувшин на землю, чтобы потереть рану. И увидел он то, чего раньше не замечал, согбенный: ветку, нависшую над огораживающей переулок стеной, и на этой ветке – прекрасную грушу. Будучи голодным, бен Яхья решил сорвать плод, и с этой целью поставил свой кувшин у стены и забрался на крышку. Не успела его рука сомкнуться на груше, как он узрел красивую девушку – с богато изукрашенными волосами цвета полуночи, с большими глазами, похожими на ягоды терна, и пальчиками ног, розовыми, как малина, – сидящую в саду по другую сторону стены и играющую на лире.
Стоило бен Яхье ее увидеть, как бедолага свалился с кувшина прямиком в бурные воды любви; падая, он ударил пяткой сосуд, который опрокинулся и разбился вдребезги о камни мостовой. Бен Яхья оказался с ног до головы в шербете, не мог снова поглядеть на девушку, утратил товар, который должен был продать, да к тому же остался без груши.
Он вернулся в пещеру марида и получил хорошую взбучку за то, что потерял шербет, что уже случалось раньше, но после остался таким опустошенным, что в конце концов хозяин спросил, отчего у него подавленный вид и что его гнетет. Тогда бен Яхья ответил: «Знай, что, когда я разбил твой кувшин, господин, и потерял твой шербет, я увидал в то же самое время одну девушку, чрезвычайно красивую; от ее вида душа моя покинула тело через глаза, и уже не вернется ко мне».
А марид сказал: «Сдается мне, это случилось, когда ты хотел украсть грушу».
Бен Яхья онемел от изумления, но через некоторое время молвил: «И как же вышло, что тебе ведомо даже это, господин? Ибо я не сомневаюсь, что ты мудр, но никто, кроме Аллаха, не знает всего».
Тогда марид промолвил: «Да будет тебе известно, что стена, через которую ты заглядывал, моя, и сад, в который ты заглядывал, тоже мой. И дева, которую ты видел, принадлежит мне, и пока ты смотрел на нее, я наблюдал за тобой из верхнего окна дома. Теперь ты твердишь, что болен из-за любви к ней; да будет так, но я ставлю условие. Слушай: служи мне еще тридцать лет, и она будет твоей, и вы оба будете свободны».
Тогда бен Яхья упал на колени и вознес хвалу мариду, а когда опустошил чашу своего сердца, спросил: «О лучший из хозяев, почему ты так щедр ко мне? Ибо ты знаешь, что я твой раб и должен служить тебе с наградой или без, и так долго, как ты скажешь, хотя бы до самой моей смерти».
И ответил марид: «Ты говоришь правду, но рабы иногда убегают от хозяев, и разве ты не бросил работу всего несколько дней назад, чтобы потереть место, в которое тебя ужалил скорпион? Не так я хочу, чтобы мне служили. Пока не истечет твой срок, желаю, чтобы ты служил мне, как ворот колодцу или весло кораблю; ибо ворот не смотрит ни вверх, ни вниз, а выполняет свою задачу, и делает это от чистого сердца, хотя и не пьет воды; и весло не останавливается и не расслабляется, но колышет море в такт барабану, дни и ночи напролет – и все же, когда корабль входит в порт, оно не получает прибыли от плавания. Так и ты будешь трудиться для меня в течение тридцати лет – и не увидишь своей любви до тех пор, пока этот срок не минует». И вот, владыка, дошло до моих ушей, что годы эти прошли чередой караванов, и пыль от их верблюдов окрасила бен Яхью в серый цвет с ног до головы – теперь горбился он, словно старик, и много кашлял, уподобившись тому, про кого сказал поэт:
Когда прошло ровно тридцать лет, бен Яхья обратился к мариду: «О господин, ты знаешь, что я служил тебе все эти годы, и теперь, согласно твоему слову, я свободен и должен получить девушку».
Тогда марид схватил его и вместе с ним пролетел над морями опасными и пустынями грозными, коих было не счесть, и, наконец, прибыл в страну великих гор, сплошь из мрамора, яшмы и лазурита, со львами у подножия, черными обезьянами на склонах и снегом на вершинах; посреди них высился великий град, и у ворот он поставил бен Яхью на ноги, хлопнул по спине и молвил: «Твоя любовь внутри, и, клянусь Аллахом, ты свободен от меня, а я – от тебя». Тогда бен Яхья спросил: «Как называется это место? Ибо я нахожусь в чужих краях, где мои ноги никогда не ступали». И марид ответил: «Это Город Привидений», – а затем исчез, как дым.
Капля дождя ударила мне в лицо, за ней еще и еще одна, а потом молния расщепила небо прямо перед автомобилем. Я колотил по плоскому стеклу заднего окна, пока мистер Макафи не остановился и не позволил мне – уже несколько промокшему – устроиться в тесном пространстве между ним и тетей Оливией. Помню, как раз в тот момент, когда «студебеккер» снова двинулся вперед, дождь полил всерьез: гроза гнала яростные волны воды горизонтально, и они барабанили по ветровому стеклу, словно град.
– Надо попытаться успеть туда до того, как дорогу размоет, – сказал мистер Макафи тете Оливии. – А не то можем тут застрять.
Несколько раз двигатель «студебеккера» как будто замирал в нерешительности и почти умолкал, когда вода попадала под капот. Тетя неизменно крепко хватала меня за руку, а мистер Макафи, качая головой, говорил:
– Не волнуйтесь, просто дождь закоротил свечи зажигания, но блок горячий, и все снова высохнет.
Внезапно тетя (движимая неведомым мне волшебством) вскинула руку.
– Вон там! – воскликнула она. – Там!
– Где? – спросил мистер Макафи, а затем, как и я, понял, что она указывает на ворота в проволочном заборе, тянувшемся вдоль дороги. Две очень узкие колеи вели от ворот прямиком в серый дождь. Мистер Макафи резко крутанул руль и сказал: – Ви, я надеюсь, ты не ошиблась; в нас может ударить молния.
Тетя, к которой вернулось самообладание, уверенно ответила:
– О, мы всегда можем убежать в дом, Джимми.
– Если он там есть.
Дождь немного утих, и мы увидели его – массивный фермерский дом из кирпича и плитняка, чьи прочные каменные стены, вероятно, возвели еще до Гражданской войны. Рядом с входной дверью куст белых июньских роз размером с лавр все еще демонстрировал последние три цветка в этом году – впрочем, теперь их уничтожила гроза; под раскидистыми, колючими серо-зелеными ветвями укрылась одинокая курица; не было никакого крыльца, кроме куста, и только одна высокая каменная ступенька, к которой мистер Макафи подъехал как можно ближе, прежде чем нажать на клаксон. В окне гостиной горела керосиновая лампа. Мистер Макафи снова просигналил, и в этот момент дверь открылась; на пороге стояла женщина в длинном и старомодном ситцевом платье, а за ней пряталась маленькая девочка с косичками, наблюдая за нами из-за укрытия, похоже, маминых юбок. Женщина сделала жест, которого я не понял, и исчезла в доме, за ней последовала девочка. Тетя Оливия сказала:
– Пошла за зонтиком – он нам не нужен, и она промокнет. Джимми, не хочешь пробежаться?
Мистер Макафи распахнул дверь и выскочил наружу. Я последовал за ним и за три прыжка, которые мне потребовались, чтобы добраться до двери, промок так, словно упал в реку.
– Не мешай Ви, – сказал мистер Макафи и отвел меня в сторону. Моя тетя, конечно, тоже промокла, и мы все трое стояли в дверях и смеялись над этим, когда женщина в ситцевом платье и маленькая девочка вернулись с зонтиком, похожим на черную птицу, и огромным старым дождевиком, из тех, что предпочитают фермеры.
– Я Эм Лорн, – представилась женщина. – Полагаю, вы подруга Элеоноры, Оливия Вир?
Тетя сказала, что да, и представила нас с мистером Макафи.
– Что ж, я рада, что вы привели мальчика, – сказала женщина в ситцевом платье. – Дороги вновь станут пригодны для автомобиля никак не раньше завтрашнего полудня; вам придется остаться у нас на ночь, и вы бы тревожились, будь он дома один. А где же его мать и отец?
– В Европе, – ответила тетя. – Видимо, сейчас они в Италии, если придерживаются маршрута – я не получала от них открыток после Парижа.
– Я там никогда не была. Знаете, наша семья очень много путешествовала, и я столько слышала про все эти места, что иной раз кажется – повидала их воочию; но стоит призадуматься, вспоминаю, что нет. Я хотела бы когда-нибудь туда поехать, и Карл тоже. Он пытался уговорить кого-нибудь вложить немного денег в дело Божье, чтобы поехать миссионером в чужие края, но до сих пор мы не нашли никого, кто бы согласился.
– Я-то думала, вам не захочется покидать эту прекрасную ферму, – заметила тетя.
– Ну, полагаю, никому не нравится покидать родной дом, но лет через пятьдесят он будет выглядеть примерно так же, как сейчас, а мы его уже весь повидали. – Эм Лорн указала на заднюю часть дома (куда вел темный и узкий коридор). – Невежливо тащить вашу компанию на кухню, однако там стоит плита, и вы сможете немного просохнуть. Марджи, ты поставила чайник, как я просила?
Девочка не ответила – она уже вприпрыжку бежала по коридору впереди нас, – и я вдруг понял, с тем потрясением, который испытывают дети, когда получают некоторое представление о чувствах, отличных от собственных, что наш приезд (автомобиль, незнакомцы, моя тетя в красивой одежде – и даже я, новый товарищ по играм) были для этой маленькой девочки пугающим и в то же время волнующим опытом.
– Есть пончики, – сказала миссис Лорн. – Сегодня после церкви я испекла пончики.
Я чувствовал их запах, свежий, пряный запах, борющийся с затхлым воздухом коридора. Я промок и уже очень хорошо понимал, что фермерскому дому Лорнов (как и дому моего деда по материнской линии, о котором я уже почти забыл к тому моменту) недоставало обитающей в подвале угольной печи, раскинувшей повсюду осьминожьи щупальца труб, ее мой отец установил в доме бабушки, когда я был слишком мал, чтобы это помнить.
– И мы можем выпить чаю, – продолжила миссис Лорн позади меня. – Мы, Мерчисоны, переняли привычку пить чай в Китае и никогда ей не изменяли – так говорила моя мать. Я Мерчисон и по материнской линии, и по отцовской; они были троюродными братом и сестрой и могли жениться в соответствии с установленными правилами. Посмотрите на эту фотографию. – (Я почувствовал, что она остановила мою тетю и мистера Макафи, и тоже остановился, оглянулся, чтобы понять, в чем дело.) – Это самая старая церковь Кардиффского братства, которая когда-либо была в Китае, а на другой стороне улицы – магазин с карточкой с надписью на китайском в витрине. В магазине раньше продавали опиум, так рассказывала моя бабушка. Мой дед Эли Мерчисон был основателем и первым пастором этой церкви. Его нет на фотографии, потому что он снимал. Я сама родилась и выросла в Кардиффском братстве, но теперь хожу в общину Испытанной веры, потому что Карл там служит; но они не проявляют щедрости, посылая миссионеров во славу Божию к язычникам, как это заведено у Кардиффского братства.
– Прекрасная китайская уличная сцена – посмотри на торговца с тележкой, Джимми, – сказала тетя. – Держу пари, это корень женьшеня. А старуха-то какая!
Девочка манила меня из кухни; я оставил взрослых и присоединился к ней перед огромной чугунной плитой.
– Есть пахта, – сообщила она, – если вдруг ты не хочешь чаю.
Я впервые услышал ее голос и с удивлением обнаружил, что она не была застенчивой. Ее волосы были почти такими же темными, как у тети Оливии, но лицо выглядело очень бледным. Дома мне никогда не разрешали пить чай, но я пил его регулярно с тех пор, как приехал погостить к тете.
– Чай годится, – сказал я с видом знатока и прибавил: – Люблю побольше сахара.
– Для гостей есть белый сахар, – сообщила девочка. – А мы используем древесный.
Я сказал, что мне тоже больше нравится сахар из дерева гикори.
– Тогда поставлю-ка я чайник завариваться. Они там еще долго будут разговаривать.
Я кивнул, и девочка – довольно грациозно и буднично, словно матрона, берущая пепельницу с каминной полки – взобралась на кухонный стол своей матери, чтобы снять приземистый китайский чайник с высокой полки.
– Мы не используем заварочное ситечко, – объяснила она. – Папа как-то привез одно из города, а мама сказала, что оно испортило вкус, так я выбросила его. А оно было из настоящей меди. – Она насыпала ложку черного чая в заварочный чайник и добавила кипятка из обычного на плите. – Теперь все будет готово, когда они придут. Подожди минутку, я принесу чашки.
Я заметил, что чайник разрисован сотнями крошечных лиц в оранжевом и черном цвете; не сомневаясь, что он привлечет внимание тети, я с интересом его изучил, готовый указать на эту диковинку, как только Оливия войдет в комнату, чтобы предъявить полноправные претензии на славу, которая справедливо полагается первооткрывателю.
– Он не подходит к чашкам, – сказала девочка, – он очень старый. Меня зовут Марджи.
Я пробормотал, что меня зовут Ден, и указал на одно из лиц.
– Оно улыбается.
– Чайник был весь белый, когда его сделали, – начала рассказывать Марджи, – и всякий раз, когда тот, кому он принадлежит, умирает, на нем появляется его лицо. Моя тетя Сара владела им до мамы – хочешь ее увидеть?
Конечно, я сказал, что хочу – и она указала на крошечное, довольно мрачное (и, как мне показалось, довольно восточное) лицо на конце носика.
– Сначала все было белым, и первые лица появились возле ножки – видишь? Это самые старые. Потом они начали возникать вот здесь, на основной части, и теперь места почти не осталось; когда оно совсем закончится, чайник разобьется.
С порога тетя Оливия сказала:
– А это ваша кухня, миссис Лорн! Как восхитительно – я всегда обожала деревенские кухни. Держу пари, у вас где-то припрятаны бесчисленные полки с консервами и домашними соленьями.
– Мы, методисты из общины Испытанной веры, воздерживаемся от азартных игр, – сказала миссис Лорн с улыбкой. – Да и Кардиффское братство тоже, что для меня очень выгодно, поскольку вы совершенно правы. Я вас угощу домашним кукурузным релишем из своих заготовок. Любите кукурузный релиш?
– Обожаю! – воскликнул мистер Макафи. Возможно, он почувствовал, что тетя слишком успешно льстит миссис Лорн, и хотел наверстать упущенное.
Миссис Лорн с улыбкой повернулась к нему.
– Знаете, – проговорила она, – очень странно видеть вас в моем доме вот так, мистер Макафи. Я отовариваюсь в вашем магазине – мы делаем это уже много лет, и мы с Карлом ездим в город примерно раз в месяц, не считая времени сразу же после Рождества, когда погода обычно по-настоящему портится, – и я вижу, как вы там расхаживаете, и у вас всегда цветок в петлице, прямо как сейчас.
– Я тоже вас помню, миссис Лорн, – сказал мистер Макафи. – Мне потребовалось некоторое время, чтобы сопоставить упомянутое мисс Вир имя с вами и вашим супругом, но мы следим за нашими хорошими клиентами. Мы продали вам стиральную машину «Мэйтег» два года назад – надеюсь, все в порядке?
– Приходится просить Карла завести двигатель, – призналась миссис Лорн, – но в остальном хлопот нет, и с нею намного проще, чем использовать доску, уж поверьте мне. Маргарет, чай еще не заварился?
– Они прекрасно подходят для фермерских семей, – сказал мистер Макафи моей тете Оливии. – Я хотел бы, чтобы кто-нибудь сделал бензиновый двигатель для автомобиля, который работал бы так же хорошо, как те, которые ставят в эти стиральные машины.
– Если бы ты продавал машины, Джимми, – заметила тетя, – так бы и получилось.
– Вот, мисс Вир, позвольте угостить вас чаем. Марджи, достань хороший сахар. Мне придется извиниться перед вами, если вы ожидаете большого ужина; обед – наша главная трапеза, и я накрываю на стол – по воскресеньям – как только мы возвращаемся из церкви. Естественно, на службу у нас уходит больше времени, чем у некоторых, потому что Карлу приходится пожимать всем руки и беседовать, а затем запирать двери, когда прихожане уйдут. Когда мы возвращаемся домой, он выходит на минутку, чтобы присмотреть за скотом, а потом уж мы садимся поесть.
– Я предпочитаю легкий ужин, миссис Лорн, а Джимми пусть помучается. Но я надеюсь, ваш супруг не попал под этот дождь.
– О, Карл выберется из любой передряги – он отправился на южное пастбище; неподалеку есть сарай для хранения табака, и я полагаю, именно там он и укрылся от грозы. Мы оба не курим – церковь возражает, – но выращивать табак не запрещено, пусть это и истощает почву.
Я попросил пончик, и у него оказалась восхитительная корочка, твердая и масляная. Под столом Марджи протянула мне шершавый и липкий комочек сахара, который я незаметно бросил в чай, и тот на вкус стал как амброзия.
– Если не возражаете, дорогие гости, – тем временем говорила миссис Лорн, – я бы хотела немного повременить с едой – Карл может вернуться домой, пусть даже наперекор дождю. Тебе нравятся пончики, дитя мое?
Я энергично кивнул, и она добавила:
– Я положила в них пчелиный мед.
– Мы так много слышали о вашем замечательном китайском яйце, миссис Лорн, – начала тетя. – Возможно ли…
Женщина в ситцевом платье отмахнулась от этого предложения нетерпеливым жестом.
– Не раньше, чем вы допьете чай и обсохнете. Вы ждали этой минуты и возможности увидеть его всю жизнь, сможете подождать еще пять минут; я не знаю, что вам рассказали, но на самом деле оно не такое уж грандиозное.
– Но я думаю, мистеру Макафи оно понравится… Я имею в виду, ему хотелось бы посмотреть. Не так ли, Джимми?
– Судя по описаниям, это должно быть нечто впечатляющее, – согласился мистер Макафи. Он тоже взял пончик и как будто раздумывал, макать его в чай или нет. – Такие вещи… ну, вы понимаете, миссис Лорн, это больше женское дело, чем мужское, но меня оно очень интересует.
– Видит бог, я играла с ним, когда была ребенком. Конечно, приходилось соблюдать осторожность – мама заставляла меня садиться на середину кровати, чтобы поглядеть на него. Но вы знаете эти старые кровати: такие высокие, что забраться можно только с табуреткой, а наверху сплошь ухабы да ямы. Сколько вам лет, мисс Вир?
– Двадцать шесть, – сказала тетя после едва заметной паузы. – Но зачем мы ведем себя так официально? Зовите меня Ви.
– Знаете, Ви, у вас милейшая улыбка, – миссис Лорн смущенно засмеялась. – И я признаю, вы очень хорошенькая в целом – неудивительно, что мистер Макафи влюблен в вас. Мне самой тридцать пять, и я горжусь этим; мне уже было двадцать шесть, когда родилась Марджи; она – мой единственный птенчик. У нее был брат – мы назвали его Сэмюэль, – который так и не дожил до крещения. Ему бы уже исполнилось четырнадцать, и сейчас он бы стал подающим надежды молодым человеком, пожелай того Господь. Было время, когда мы с Карлом думали, что узрели умысел Божий в смерти Сэмюэля: пары с детьми редко посылают в миссии. Но в тот раз мы все равно не смогли поехать, а потом появилась Марджи, так что никакого умысла нет.
– Мне очень жаль, мамочка, – сказала Маргарет.
– Разве ты не слышала, что мы не смогли поехать, когда ты еще не родилась? Если Господь пожелает, чтобы мы пустились в путь, так и случится.
– Вы, конечно, хотели бы поехать в Китай, – сказала моя тетя, наклоняясь вперед от нетерпения. – Я хотела этого много лет, но одинокой женщине так трудно путешествовать.
Миссис Лорн покачала головой:
– Я бы предпочла Южные моря, а вот Карл мечтает об Африке. Мы однажды проговорили об этом весь вечер – должно быть, пробило одиннадцать, прежде чем мы легли спать, – и решили, что согласимся на любое предложение, только вот к эскимосам не поедем.
– А как насчет тебя, Джимми? – вдруг спросила тетя. – Ты когда-нибудь думал о том, куда бы хотел отправиться, став миссионером? Признаю, сама я до сих пор не задумывалась, но теперь мне легко ответить на этот вопрос. Я воображаю себя на борту джонки на Желтой реке, где матросы учат меня играть в маджонг на обороте большой Библии.
В гостиной пробили часы, и все замолчали, считая удары, которые были почти неслышны на фоне рева дождя снаружи. Шесть.
– Да уж, прекращаться и не думает, – проговорила миссис Лорн, – сдается мне, Карл в такую погоду не вернется домой, и дети должны съесть хоть что-нибудь – кроме пончиков, разумеется. Если вы уже высохли, я приготовлю ужин, а если Карла не будет, когда мы сядем за стол, ему придется довольствоваться остатками.
– Вы ведь не собирались ужинать в гостиной, Эм? – спросила тетя, угадав по взгляду хозяйки больше, чем сумел бы угадать я. – Не возражаете, если я буду называть вас Эм? Такое чувство, что мы с вами знакомы давным-давно.
– Вы же гости, – робко возразила миссис Лорн.
Я вздрогнул (и, без сомнения, мистер Макафи тоже) при мысли о выстуженной и сырой гостиной.
– Мы бы предпочли поесть здесь, у плиты, – и вам так будет гораздо удобнее.
Так и поступили. Пока миссис Лорн накрывала на стол, я заметил, как тетя и мистер Макафи бросают страждущие взгляды в сторону гостиной; оба, казалось, чувствовали, что было бы невежливо (по крайней мере, до окончания трапезы) настаивать, чтобы принесли китайское яйцо. Напряжение и желание увидеть то, что было так близко и все же оставалось недосягаемым, повлияло на них по-разному, и с тех пор я не раз думал о том, что именно эта эмоция – и, возможно, реакция человека на нее, видимые проявления таковой – более распространена, чем принято считать: например, когда – особенно до брака, или плотского соития, или близости любого рода – мы хотим увидеть, потрогать и вдохнуть запах тела женщины, к которой нас влечет, которая рядом прямо сейчас, осознает наши чувства и, возможно, даже испытывает ответное влечение, но ее суть скрыта одеждой и скована железными условностями, управляющими нашим поведением в присутствии посторонних – и даже когда посторонние отсутствуют, но вторжение неминуемо или, по крайней мере, существует значительный риск.
Мистер Макафи молчал и почти не подымал глаз. В тех редких случаях, когда он пытался помочь с приготовлениями к ужину – передвигал стулья и тому подобное, – он был медлителен и неуклюж. И все же его молчание и неловкость явно вызвало не дурное настроение, а нечто вроде застенчивого желания, которое, затмевая все прочие поводы для осмысления, превращало его в почти идиота и не могло быть отброшено (вопреки представлениям) усилием воли.
Реакция моей тети, хотя и вызванная той же причиной, весьма отличалась. Оливия Вир сделалась энергичной, разговорчивой и чрезвычайно деятельной. Она накрыла стол вместо миссис Лорн, действуя с проворством, которое казалось магическим, бросая тарелки и чашки на положенные места так ловко, что их даже не пришлось поправлять. Из нее, словно из фонтана, текли неутомимым потоком остроты, скорее смешные, чем проницательные, но приемлемые благодаря сопровождающему их заразительному добросердечию, и она сама смеялась над ними громче, чем кто-либо: громче Маргарет, которая хихикала, когда ее щипали за щеки, спрашивали о мальчиках в школе и обещали подарить образец духов; громче меня, когда она называла мистера Макафи «Джимми-Вимми» и делала вид, будто шарит в карманах его жилета в поисках мраморных шариков; громче самой миссис Лорн, которая перестала нервничать из-за странных гостей и уже начала запасаться байками об этих гостях и о том, как они себя вели, о грозе, машине, ужине, съеденном в отсутствие мужа, «когда все шутили и вели себя как дети, хотя не было ни капли спиртного и никто его не желал», похвалах, которые, как она знала, последуют по поводу еды, и разговорах после трапезы – «о Китае, где раньше жила моя семья, и так далее, и еще о том, что происходит в Кассионсвилле – это ведь был тот самый мистер Макафи, которому принадлежит универмаг, а он-то знает, что почем».
Мы поужинали холодными булочками, оставшимися с обеда, намазывая их медом и фермерским маслом, запивая чаем, а еще был обещанный кукурузный релиш, домашний овощной суп и все те же пончики. Тетя Оливия завела разговор с Маргарет, спрашивая, в какую школу та ходит, что изучает, как помогает маме и так далее.
– Она умница, – заверила миссис Лорн. – Скоро будет готовить лучше меня, потому что разбирается в управлении плитой. Она умеет играть и немного поет.
– Пианино? Мы сыграем дуэтом, Марджи, – этим же вечером, если мама позволит.
– Увы, инструмент сейчас в плохом состоянии. Я все время твержу Карлу, что в гостиной слишком сыро, но его больше некуда ставить. Карл немного играет – он обучил Марджи, – и я пытаюсь заставить его настроить пианино, но он говорит, что его слух недостаточно хорош.
– Надо воспользоваться камертоном и слушать очень внимательно. Я всегда наблюдаю, как человек из магазина Джимми настраивает мой инструмент. Но сама настраивать не умею – не смыслю в этих ключиках и прочем инвентаре.
– Что ж, если мы намерены вскоре перейти в гостиную, – практично заметила миссис Лорн, – следует развести там огонь прямо сейчас, иначе замерзнем, как лягушка в глиняном горшке.
Она посмотрела на меня.
– Марджи могла бы это сделать, дитя, но такая работа больше подойдет мальчику, а ты выглядишь непоседливым. Она покажет тебе, где все необходимое.
– О, Ден все время разжигает огонь у меня дома, – сказала тетя. Кажется, она почувствовала, что мое присутствие в качестве ее представителя в гостиной каким-то мистическим образом приблизит Оливию на шаг к яйцу. Под присмотром Марджи я собрал охапку хвороста из малого отделения дровяного ящика у плиты, и мы направились по узкому коридору к двери гостиной.
Это была маленькая комната – футов десять на двенадцать, не больше, – намного скромнее, чем гостиная моей бабушки или тети Оливии. Камин находился в одном конце комнаты, пианино – в другом; пока я возился у камина и таскал дрова из ящика на кухне, Марджи зажгла керосиновую лампу, показала, где спички, сыграла быстрый припев Jingle Bells и выбежала из комнаты – наверное, сказать матери, что огонь разожжен, или взять еще один пончик. Я воспользовался возможностью, предоставленной ее отсутствием, чтобы поискать яйцо сначала на каминной полке, а затем заглянул, светя себе лампой, в несколько пыльные стеклянные дверцы книжного шкафа, полного фотографий в рамках и сувениров. Мгновение я стоял посреди комнаты, держа лампу как можно выше, медленно поворачиваясь: растопка в камине ярко горела, большие поленья занялись; дождь настойчиво барабанил по окнам и стенам, и тонкая струйка воды стекала с одного из подоконников, образуя небольшую лужицу на полу; желтый свет лампы, казалось, заливал всю комнату, и все же прославленного предмета нигде не было. Я вернулся на кухню удрученный, и когда тетя бросила на меня пронзительный взгляд, только покачал головой. Мистер Макафи как раз рассказывал миссис Лорн о «Нанкинском уголке по вторникам и четвергам».
– О, это замечательно! – воскликнула она. – Я бы никогда не подумала, мистер Макафи, что такой большой магазин, как ваш, вообще способен устроить для людей что-то в этом духе.
– Вы не понимаете, миссис Лорн, – сказал мистер Макаффи, – думать о людях – хорошо для бизнеса, уж поверьте мне на слово.
– Что ж, я рада слышать такие слова от вас, потому что всегда чувствовала: это действительно важно.
Тетя тронула ее за руку.
– Теперь, когда в гостиной разожгли огонь в камине, Эм, почему бы нам не пойти и не взглянуть на ваше чудесное яйцо, а потом мы с вашей дочерью сыграем дуэтом.
Миссис Лорн смутилась:
– Надеюсь, вы не рассердитесь. Я не хотела об этом говорить… Карл считает, что я дурочка, и к тому же вы приехали в такую даль, чтобы на него посмотреть, и еще этот дождь…
– Мы не хотим доставлять вам хлопоты, Эм, – сказала тетя.
Я увидел, как напряглись ее костяшки, и понял, что она боится, не разбилось ли яйцо; я и сам так подумал.
– Сегодня день Господень, – сказала миссис Лорн. – Я действительно хочу продать яйцо – если вы готовы отдать за него столько, сколько обещала эта милая мисс Болд, – но сегодня день Господень. Меня всегда учили, что грех покупать или продавать в день Господень, и особенно то, на чем есть Его образ, или Библия, или молитвенник. Мой отец назвал бы это симонией. Поэтому я подумала, что Господь послал дождь, лишь бы вы остались на ночь, а завтра… ну, вы понимаете. Просто чтобы моя совесть осталась чиста.
– Универмаг «Макафи» не работает по воскресеньям, – заметил мистер Макафи.
Тетя обняла миссис Лорн за плечи, и я обратил внимание, как странно смотрится кружево ее манжет рядом с изможденным лицом пасторской жены.
– Разумеется, мы не будем обсуждать цену, – сказала Оливия. – Я не посмею затевать такой разговор, зная про ваши угрызения совести, Эм. Почему бы просто не взглянуть на него сегодня – вы же показываете диковинку гостям, верно? Мы с мистером Макафи хотим посмотреть, мы любим такие штуки.
– Оно в гостиной, – пролепетала миссис Лорн, – на каминной полке.
Я знал, что это не так, но тем не менее последовал за ними в гостиную; огонь в камине потрескивал, и лампа, которую зажгла Маргарет, все еще освещала комнату. Миссис Лорн подошла к камину и взяла приземистую деревянную подставку с тремя ножками, которую я заметил там раньше.
– Ох, оно исчезло, – сказала она. – Оно стояло прямо здесь.
Тетя и мистер Макафи переглянулись.
– Оно исчезло, – повторила миссис Лорн. – А мальчик не мог…
Тетя поджала губы.
– Уверена, Ден не сделал бы ничего подобного, – заявила она. – А если бы и сделал, то только для того, чтобы сыграть с нами безобидную шутку – лишь на мгновение. Я права, Ден?
– Да, мэм.
– А ваша девочка…
– Марджи, дорогая, ты взяла его? Ты была здесь с Деном.
Маргарет покачала головой, затем подбежала к матери и, притянув ее к себе, что-то прошептала ей на ухо.
– Как он мог! – воскликнула миссис Лорн.
– Ваш муж что-то с ним сделал?
– Так говорит мое дитя – и я думаю, она права. Пошлю ее проверить, хотя не хотелось бы так поступать в подобную ночь.
– Это снаружи?
Миссис Лорн мрачно кивнула.
– Может быть… так сказала моя девочка. Марджи, пойди и посмотри, и если оно там, принеси его.
Тетя и мистер Макафи запротестовали.
– Я посылаю ее туда не ради вас, – возразила миссис Лорн. – Я бы так не поступила. Я действительно хочу проверить догадку, а дождь ей не повредит – она крепкая девочка.
– Ден, – вдруг сказала тетя, – ты пойдешь с ней.
– В этом нет необходимости, – заверила миссис Лорн.
– С ней должен быть кто-нибудь, если она собирается выйти в такую грозу, – это ведь недалеко, не так ли?
Миссис Лорн покачала головой.
– На заднем дворе. Дети, пойдемте со мной, я дам вам лампу.
За кухней находилась закрытая веранда с ржавыми, провисшими ставнями; я смутно разглядел стол, на котором были сложены помидоры – пирамидками, как пушечные ядра, – и из-под него миссис Лорн достала огромный старомодный фонарь, зажгла и отдала Марджи. Мне она сказала:
– Этого достаточно для вас обоих. Ты, Ден, – так тебя зовут? – следи, чтобы она не подожгла им курятник. Плащ тебе впору?
На мне был ее дождевик; он не был впору, но я кивнул.
– Ну, не споткнись о подол. И не наступи на него, если сможешь. И не сдвигай шляпу назад – дождь будет падать на лицо и стекать по шее; носи ее, сдвинув вперед.
Она натянула мне на глаза слишком большую зюйдвестку, и Марджи рассмеялась – ее смех был как нож в спину.
– Ступайте!
Не нужно было и сходить с крыльца, чтобы попасть под дождь; он хлестал прямо сквозь ставни. Но когда миссис Лорн (без сомнения, промокнув при этом) открыла для нас дверь, показалось, что мы ступили под водопад. Я все еще толком не понимал, куда мы направляемся, и шум дождя был теперь слишком громким, чтобы спрашивать; но девочка повелительным жестом пригласила меня следовать за ней, и мы пустились в путь через – предположительно – двор фермы.
Мы обогнули что-то похожее на дровяной сарай и, шлепая по лужам выше голенищ наших ботинок, обошли обломки старого фургона для перевозки сена. Мгновение спустя я увидел, как Марджи дергает низкую, кривую дверь в здание чуть выше моей головы, и я взял у нее фонарь. Дверь открылась, и я услышал сонные, приглушенные шумом дождя протесты потревоженной птицы.
– Тут они несутся, – объяснила Марджи, как только мы вошли.
Смысл этого места ускользнул от меня, и, боюсь, я глупо таращился в ответ.
– Когда какая-нибудь курица не хочет нестись, папа кладет под нее фарфоровое яйцо – иногда это настраивает на правильный лад. Только оно разбилось; это случилось на прошлой неделе. Он обмолвился о том, чтобы использовать яйцо с каминной полки, пока не купит другое в магазине; но дело в том, что папа ничего не покупает, если находит подходящую замену. Я подумала, он шутит – как это, взять и положить нечто с изображением Иисуса под курицу? А потом яйцо исчезло, и я сказала маме. Он не хочет, чтобы она его продавала.
– Твой папа?
Девочка кивнула. У нее были огромные глаза, большие и серьезные; они, казалось, светились в свете лампы.
– Он иногда ведет себя странно. Неужели он положил бы яйцо с Иисусом под обычную курицу? Вдруг из него что-то вылупится?
Я сказал:
– Это же ненастоящее яйцо, правда?
– Ну, вроде того. Было бы кощунством класть его под обычную курицу. Из него может вылупиться что-нибудь маленькое и извивающееся, с сотней зубов, острых как иглы, – а потом оно вырастет и станет одной из тех тварей, которые живут в лесу и ночью, в такой дождь, выходят убивать коров и овец, и даже людей, если те подходят слишком близко.
Я пожал плечами, старательно демонстрируя, что мне все равно, вылупилось из китайского яйца подобное существо или нет.
– Так что нам лучше вытащить его, – продолжила девочка, – пока не случилось беды. Просунь руку под курицу и пощупай, есть ли там яйца – китайское больше, чем другие. Ты начнешь с той стороны, а я с этой, и мы встретимся посередине.
Я подчинился с нервозностью, к которой примешивался страх городского мальчишки перед курами и неприятной фантазией, которую девочка только что заронила в моем сознании, – к тому же она забрала фонарь, так что я трудился почти в темноте, и на стене из некрашеных досок подпрыгивала моя огромная тень. Я нашел два яйца – обычных, грязных, снесенных курами.
Когда мы встретились (она осмотрела в два раза больше гнезд), Маржи спросила:
– Не нашел?
Я покачал головой.
– Дай посмотрю, – сказала она и быстро перепроверила гнезда, которые я уже обыскал. – Его здесь нет.
Я с готовностью согласился, и, не сказав больше ни слова, Марджи распахнула дверь и снова вышла под дождь. Я закрыл курятник, рванулся следом – боялся, что она сильно опередит меня и я останусь в полной темноте, для чего в дождь хватило бы расстояния в несколько ярдов, – и оказался в похожем на пещеру здании, наполненном запахами скота и коровьего навоза. Я спросил, не собираемся ли мы вернуться в дом.
– Это скотный двор. Я подумала, ты захочешь взглянуть на животных.
– Я видел множество коров.
– У нас есть несколько очень славных. Видишь вон ту рыжую? Это Белль, она джерсейская, а та, что рядом с ней – Бесси, – наполовину джерсейская.
Я проявил мужество, очень нежно погладив Бесси по носу.
– Некоторые могут забодать. Бесси забодает кого угодно, а в одном стойле – козел.
– В котором?
– В этом. – Марджи подошла к явно пустому стойлу и заглянула внутрь. – Сейчас он лежит.
– Можно посмотреть?
Я последовал за ней, но она угрожающе положила руку на щеколду.
– Что я сделаю, – медленно произнесла она, – так просто открою дверцу и потяну на себя, спрячусь за ней – тогда козел не сможет до меня добраться. Он вылетает прямой наводкой, как пуля, и бросается на все, что движется. Потом, пока он будет занят, я побегу вон к той лестнице и заберусь на сеновал.
Я попятился от стойла.
– По-моему, там вообще нет козла.
Тут я зацепился каблуком за рукоять граблей и, пытаясь не упасть, взмахнул рукой, которая по чистой случайности угодила в ящик для корма на двери пустого стойла. Под затхлым сеном лежало что-то гладкое, округлое и прохладное.
Должно быть, выражение моего лица подсказало Марджи, что случилось нечто из ряда вон выходящее. Козел (так или иначе, воображаемый) был забыт, и она бросилась посмотреть, что я нашел; штуковина была слишком большая, чтобы надежно ухватить одной рукой, и я порылся в ящике обеими. Когда я наконец вытащил находку, мне показалось – и это первое впечатление еще не до конца развеялось, – что это жемчужина.
Оно было кремово-белым, блестящим и как будто поглощало свет фонаря. Я воображал, что китайское яйцо окажется почти сферическим, с одним чуть сужающимся (лишь самую малость) концом, как куриные яйца, которые мне доводилось видеть. На самом деле по длине оно было в два с лишним раза больше, чем в диаметре, так что напоминало – по крайней мере, формой – яйца некоторых диких птиц. Как я уже говорил, оно было белым, и его поверхность украшали рисунки, выполненные в коричневом цвете – настолько темном, что в тот момент, при свете фонаря, я принял его за черный.
– У тебя получилось! – воскликнула Марджи. – Мы нашли его.
Я хотел рассмотреть его, но она помешала, лишив света.
– Пойдем, покажем всем. Не вздумай его уронить!
Я постарался этого не делать: при всем своем невежестве я успел заметить, что яйцо было не из слоновой кости (как твердили некоторые очевидцы), а из фарфора.
3. Алхимик
После того как тетя Оливия купила китайское яйцо, я виделся с Маргарет Лорн редко. По крайней мере, до той поры, пока мы не оказались в старшей школе и не обнаружили, что судьба передумала держать нас вдали друг от друга. Про мобильность, предоставленную – или, точнее, поспешно сунутую в руки – молодым людям в связи с изобретением автомобиля, писали многое, чего не скажешь о мобильности иного рода, которую задолго до того обеспечивал велосипед. Ранней весной мы с Маргарет исколесили по узким тропинкам весь лес вдоль русла Канакесси ниже Кассионсвилла, где зеленели черные ивы, а откуда-то из зарослей, полных скопившегося за зиму бурелома, доносились птичьи крики; в конце концов мы выезжали на сам каменистый берег, к весне занесенный песком в том месте, где река делала широкий поворот – позже пляж зарастал репьем, но пока повсюду лежал мелкий, просеянный песок, на котором местами валялся плавник. У поверхности прозрачной речной воды метались окуни; похожие на ядовитых щитомордников коричневые ужи плыли вверх по течению, рисуя длинные буквы «S» и держа головы над рябью, словно морские змеи на старых картах; пескари собирались кружочком, хвостами наружу, отчего их тела напоминали лепестки маргариток.
– А теперь, мистер Вир, присядьте, пожалуйста…
– Я думал, мы с вами давно закончили.
– Еще минуту. Вы обещали взглянуть на эти карточки.
– С чернильными кляксами? Слышал о таких.
– Нет, это ТАТ-карты, мистер Вир. Тематические карточки для тестирования апперцепции. Мистер Вир, перед зеркалом вы стояли очень прямо, а сейчас, сидя в кресле, сутулитесь. Вам плохо?
– Я просто устал.
– Ладно…
– Дурак. Один из главных козырей – некоторые говорят, он уступает только фигляру[47].
– Я еще даже не показал вам первую карту, мистер Вир. И не объяснил, как работает тест. Мне нужно, чтобы вы очень честно ответили на очень важный вопрос, мистер Вир. Употребляете ли вы наркотики? Наркотики любого рода?
– Нет. О, могу выкурить сигару, пью кофе, иногда позволяю себе виски со льдом.
– Вам нравится ваша работа?
– Боюсь, не могу сказать. Обычно я слишком занят, чтобы обращать внимание на такие вещи.
– Вы президент собственной компании, не так ли? А также председатель правления и главный акционер?
– Да.
– У меня был профессор в медицинской школе, который говорил: «Счастлив тот, кто нашел свою работу – но, конечно, наркоман, который нашел кварту героина, тоже счастлив». Один вид зависимости одобряется обществом, мистер Вир, а другой – нет, однако оба уничтожают своих жертв.
– Хотите сказать, лучше бы я не любил то, чем занимаюсь?
– Работа должна быть работой, мистер Вир. Тяжким трудом. Теперь, пожалуйста, помогите мне. Посмотрите на эту карточку. Не могли бы вы рассказать мне, что видите?
– Женщину – по крайней мере, я думаю, что это женщина; а может, мальчик, подросток. Она что-то протягивает другому человеку.
– Очень хорошо. Теперь сочините небольшую историю – такую, для которой эта картина станет одной из иллюстраций.
– Во времена империи Цинь некоего молодого человека из семьи военных вызвали в Пекин по делу, связанному с крупным штрафом, наложенным на его покойного отца. Вообразите нашего героя высоким, красивым и сильным; вот он скачет под дождем на чубаром жеребце. Одежда потрепанная, залатанная; в седельной сумке только шарик вареного риса и немного наличных. Что ж, ладно.
На исходе дня, когда конь начал спотыкаться на каждом втором шаге, юноша решил заночевать в постоялом дворе и обнаружил, что из-за ненастья путешественников очень мало – на самом деле лишь еще один кроме него, почтенный старик с длинной белой бородой и пронзительным взглядом. «Добро пожаловать, – молвил этот путешественник. – Какое-то время я боялся, что мне придется остаться на ночь одному в таком пустынном месте. Но смотри-ка, я развел костер и заварил чаю. Будешь моим гостем?»
Молодой человек был доволен таким дружеским приемом и, хотя ничем не мог поделиться со стариком, кроме риса, постарался быть как можно полезнее: поддерживал пламя, развесил их одежду перед костром, чтобы она высохла; в конце концов он поведал старику о своем бедственном положении. Когда закончил, старик сказал: «Ты не представляешь, как тебе повезло. У тебя здоровое тело, теплая одежда и ценная лошадь. Репутация семьи гарантирует тебе назначение в имперскую армию – главное, чтобы ты согласился носить меч. Единственная трудность – долг, но это всего лишь денежная проблема, и она должна беспокоить тебя не больше, чем ты ей позволишь».
«Все, что вы сказали, правда, – ответил юноша после минутного раздумья. – Но другой человек, столь же правдивый, мог бы изложить дело иначе, сказав: „У этого юноши нет ни друзей, ни семьи, ни средств, и бремя его долга такое тяжкое, что даже если он выиграет целое состояние, оно будет конфисковано целиком. Если дела в столице пойдут плохо, быть ему в руках палачей; если дела пойдут хорошо, то лучшее, на что он может надеяться, – жизнь, полная учений и стычек, проведенная на границах империи, в обществе людей не намного цивилизованнее, чем варвары, от которых они ее защищают“».
Услышав эти слова, старик с трудом поднялся со своей циновки и, прихрамывая, подошел к двери, где долго стоял, глядя в темноту и дождь, и у молодого человека защемило сердце от страха, что он обидел почтенного путника, так как наш герой придерживался старых нравов и больше всего на свете боялся вызвать неудовольствие бессильных. В конце концов он сказал: «Дедушка, если я нарушил спокойствие вашей мудрости своими необдуманными замечаниями, приношу десять тысяч извинений. Сядьте вновь перед этим огнем и выпейте превосходного чаю – я клянусь честью солдата, вы больше не услышите глупых жалоб из моих уст».
«Не стоит думать, что твои слова привели меня в замешательство, – старик повернулся к юноше лицом. – Я просто медитировал. Дорога снаружи пуста, но если все, кто хотел бы поменяться с тобой местами, пройдут сегодня ночью мимо этой хижины, их топот не даст нам заснуть».
«Есть много бедных и несчастных…» – начал молодой человек.
«А еще, – перебил старик, – много богатых и прославленных. Роскошные паланкины оживили бы толпу нищих, как кусочки рыбы в миске с пустым рисом. Юноша, ты, несомненно, считаешь меня незначащей персоной, и такова истина. Но я владею одной драгоценной вещью». С этими словами он развернул сверток тряпья, служивший ему багажом, и показал молодому путнику изящный ночной подголовник из зеленой керамики.
–
Тетя Оливия посмотрела на Стюарта Блейна с напускным высокомерием.
– Вовсе нет. У этих штуковин изогнутая форма, соответствующая контурам головы, и они гораздо прохладнее, чем наши подушки из перьев.
Друг профессора Пикока Джулиус Смарт (моя тетя настояла на том, чтобы пригласить его на вечеринку) сказал:
– Видел их в антикварных магазинах. Что-то вроде маленького и приземистого пьедестала с широким основанием, а сверху – подголовник, по форме напоминающий банан.
– Таков один из видов. Эта подушка – запомните важную деталь – была более старой разновидности и походила на смятую трубу. Представьте себе, как гончар раскатывает глину, словно тесто для пирога; скручивает, словно ковер; пока она еще мягкая, кладет собственную голову на середину, чтобы получилась правильная форма, а затем обжигает результат – значит, вы уловили идею.
Юноша промолвил: «Выглядит очень удобно, дедушка».
«Более того, – сказал ему старик, – она волшебная, потому что обладает особым свойством исполнять желания любого спящего. Каждую ночь в течение пятидесяти лет я спал на ней, но на сегодняшний вечер одолжу ее тебе».
Молодой человек ни в малейшей степени не поверил словам старика, но был слишком вежлив, чтобы заявить об этом, и потому лег, положив голову на зеленую подставку, как велели. Не было слышно ни звука, кроме стука дождя по крыше из рисовой соломы и потрескивания пламени, и вскоре наш герой заснул.
Когда он проснулся, уже рассвело. Его голова лежала не на зеленой фарфоровой подушке, а на его собственном свернутом одеянии. Старик исчез. Дождь прекратился, поэтому, съев остатки риса, юноша сел на лошадь и продолжил путь в Пекин.
Тетя Оливия покачала головой.
– Добравшись до города, он изложил свое дело одному из ведущих мандаринов и положился на его милость.
– Заткнись, Джимми. Тот факт, что сегодня твой день рождения, не дает тебе права вмешиваться.
– Естественно, мандарин не сделал ничего подобного – сердце у него было твердое, как нефрит. Но он очень заботился о вверенной его заботам казне императора. Поэтому, видя, что у молодого человека нет денег и нет родственников, которые могли бы оплатить долг, если его отдадут на поживу «обезьяне с персиком»[48], но зато он имеет подготовку и темперамент солдата, мандарин постановил, что в будущем девять десятых жалованья юноши станут удерживать до тех пор, пока долг не будет погашен, и приказал ему явиться в один гарнизонный город на севере. Затем (посчитав, что, поскольку армии в любом случае требуется определенное количество старших офицеров, лучше иметь хотя бы одного, чье дорогостоящее жалованье не обременит императорскую казну) он послал военному командующему соответствующего округа приказ, в котором говорилось, что молодому человеку надо присвоить звание полковника.
Таким образом, едва прибыв на новый пост, наш герой оказался старшим офицером в городе – и, все еще будучи без гроша в кармане, не имея возможности позволить себе ни домашнего уюта, ни доступного разврата, он развлекался тем, что муштровал своих людей и охотился с луком и копьем на кабанов, волков и даже огромных уссурийских тигров, вследствие чего прослыл храбрецом и заслужил восхищение подчиненных.
Не прошло и года после приезда юноши, как тайное общество под названием «Семь бамбуков» подняло восстание против императора. Немедленно послав депешу с клятвой верности императорскому дворцу, молодой офицер повел свои войска на юг и в течение трех лет принял участие в тысяче девяноста шести сражениях и стычках, всегда с отличием и успехом.
Когда война закончилась, его назначили командующим всем северным военным округом, самым важным в империи и включающим город Пекин. У него было четыре жены – все красавицы, дочери важных мандаринов. Штраф простили, император подарил ему три дворца; и так он прожил сорок лет в счастье и спокойствии – на протяжении всего этого времени Поднебесная не знала ни измен, ни предательства, ни вторжений варваров. В конце концов наш герой выпросил у Драконьего Трона разрешение уйти со службы, хотя его борода еще не побелела, а осанка и сила были как у юноши. Когда прошение удовлетворили, в честь ухода в отставку он отправился на охоту в северных горах во главе отряда из семнадцати сыновей и внуков.
– Не говори ерунды. На самом деле я не люблю ни охоту, ни мужчин, которые ею занимаются, но такова история.
– Пришпорив коня в погоне за волком, он заблудился где-то в глуши, посреди тумана и дождя, и уже смирился с тем, что проведет ночь в седле, как вдруг увидел вдали проблеск света на крутом склоне одной из неприступных гор. Привязав коня к кусту – животное не могло подняться дальше по скале, – он продолжил путь, пока не оказался у входа в небольшую пещеру, в глубине которой сидел старик и заваривал чай над костром из хвороста. Солдат вежливо спросил, можно ли ему переночевать. Старик согласился, предложил чаю, а затем, увидев, как гость молча смотрит в огонь, спросил, что его тревожит. Отставной офицер поведал свою историю и закончил словами: «Сидя здесь, я думал о той ночи по дороге в Пекин; о том, как проснулся и обнаружил, что дождь прошел и вся моя жизнь впереди. Если бы я мог прожить тот день снова…»
«Дурак! – воскликнул старик. – Ты что, не узнал меня? Я исполнил твое заветное желание, и что получил взамен – твою неблагодарность!» С этими словами он схватил чайник и выплеснул кипяток в лицо молодому человеку, который вскочил и выбежал из пещеры.
Но, выскочив наружу, наш герой оказался не на крутом склоне горы, а посреди ровной, коричневато-серой равнины, которая выглядела бесконечной. Он посмотрел назад и вместо пещеры отшельника увидел круглое отверстие в стене из зеленого стекла. Оно уменьшалось на глазах, а миг спустя он понял, что сам увеличивается; еще через секунду наш герой очутился на полу постоялого двора, а пещера отшельника оказалась всего лишь дырой в боку зеленого подголовника. Юноша умылся, оседлал коня, попрощался со старым философом и отправился в Пекин.
Тетя Оливия рассмеялась.
– Не от Дена, он еще слишком юный. Но у всех остальных должна быть хотя бы одна хорошая история за душой. Я раскручу бутылку, и тот, на кого она укажет, станет следующим.
Джулиус Смарт, как я уже упоминал, приходился другом профессору Пикоку. Он не был, так сказать, официальным калекой и не выглядел инвалидом, но одно плечо у него было заметно выше другого. Помимо этой детали в его внешности не было ничего примечательного: чуть ниже среднего роста, с длинным носом, бледным лицом и светлыми волосами.
Я отчетливо помню «Аптеку Бледсо» до того, как он ее купил: темное, загроможденное помещение, заполненное всем, что только можно себе вообразить в связи с болезнью – не только лекарствами, но костылями, подкладными суднами, теми ужасными тростями, которые как будто делают те же самые фабрики, что производят ручки для швабр, а также непристойными приспособлениями из красной резины. Мистер Бледсо (которого, разумеется, старшее поколение называло «доком» – аптекарей в Кассионсвилле еще долго называли именно так) был пожилым человеком, рано – несомненно, в расчете на долгую жизнь, в итоге оправдавшемся, – усвоившим деловой принцип: продавать то, что в городе не продавал никто, причем по завышенной цене. Рано или поздно (иногда он чуть ли не бормотал это, работая за прилавком) кому-то оно понадобится достаточно сильно, и этот кто-то заплатит. Бандаж для двусторонней паховой грыжи или катетер с наконечником из настоящего бакелита нечасто оказываются необходимыми, но если уж они понадобились клиенту, значит, он загнан в угол. Когда Джулиус Смарт купил аптеку, то многое выбросил, гораздо больше перенес в заднюю комнату, которую мистер Бледсо приспособил под гостиную, и еще больше перевез (как я узнал, когда Смарт женился на моей тете) в здание к югу от города, то есть на другом берегу Канакесси – всего в нескольких милях от того места, где много лет спустя мы с Лоис Арбетнот искали зарытые сокровища.
Как и другие изменения, спровоцированные Джулиусом, уборка и перестановка произошли не сразу, а постепенно – по мере того, как он подыскивал для них время. Больничные принадлежности, на протяжении многих лет собиравшие пыль в оконных витринах, уступили место сосудам причудливой формы, наполненным подкрашенной водой, которые содержались в безупречной чистоте. Стеклянный шкаф, где раньше хранилось всеми забытое непонятно что, теперь был набит «Фатимой», «Кэмелом», «Честерфилдом», «Свит Капоралом», табаком «Принц Альберт» и сигарами «Мюриэль».
Позже, когда мистер Смарт стал дядей Джулиусом, я пытался (большей частью, лежа на спине в маленькой спальне с видом на дорожку, ведущую к крыльцу тети, – потому что я все еще жил у нее, мои родители по-прежнему странствовали по Европе и примерно в то время путешествовали по греческим островам на арендованной яхте) вспомнить аптеку и сам Кассионсвилл, какими они были до его приезда. Он оказался первым крупным изменением, произошедшим на моей памяти, эквивалентным строительству нового моста на Оук-стрит. Джулиус Смарт все улучшил, но уже тогда я время от времени чувствовал, что его появление уничтожило мой дом. Когда я увидел его впервые, за столом в гостиной тети Оливии с блюдцем крошек от праздничного торта мистера Макафи у ног и чашкой чая, балансирующей на одном колене, – он не показался мне могущественной и тем более символической фигурой. Обыкновенный человек немного ниже ростом, чем большинство, с забавной, притворно искренней манерой говорить.
– Эта история случилась на самом деле, но я не жду, что вы в нее поверите. Это произошло в тот год, когда я окончил колледж. На самом деле прямо в середине лета, после выпускной церемонии.
Думаю, все здесь понимают, что, когда молодой человек заканчивает колледж с дипломом фармацевта, это не значит, что ему дали ключ от банковского сейфа. Если повезет, у его отца уже есть собственное дело и он сможет принять в нем участие; или у семьи найдется достаточно денег, чтобы купить ему аптеку. Если не повезет – а я был одним из тех, кому не повезло, – придется искать место, куда возьмут еще одного человека, а поскольку лекарственным бизнесом довольно легко управлять в одиночку, таких немного и они расположены далеко друг от друга.
Я начал подыскивать себе место примерно за год до окончания учебы, и все мои родственники помогали обычными способами, но ни у кого из нас ничего не вышло, и я был почти готов стать продавцом змеиного масла[49], предложи мне кто-нибудь такое. Я собирал газеты повсюду, где только мог, и много сидел дома, перечитывая их и выискивая что-то подходящее. Еще, конечно, продолжал писать всем учителям из медицинской школы, напоминая, чтобы они дали мне знать, если что-нибудь узнают, – я думал, это мой лучший шанс на успех. И мои многочисленные тетки – ну, вы понимаете, – кузины и прочие родственники являлись в гости, чтобы рассказать о какой-нибудь вакансии, по слухам, в двух-трех округах от меня. Я отправлялся проверить очередной слух, но всякий раз возвращался ни с чем. По крайней мере, это позволяло выбраться из дома и купить еще газет.
Так продолжалось довольно долго, и в конце концов я решил: если буду продолжать в том же духе, ничего не добьюсь до следующего выпуска, который породит еще больше соискателей той же должности. Поэтому я составил план поездки почти по всей стране, за исключением Востока и дальних окраин Запада. Я воспользовался самым дешевым транспортом, который смог придумать, чтобы добраться куда угодно – это были, в основном, молочные поезда.
– Не просто какой-то работы, а работы в фармацевтической области. Но я сказал родителям – тогда они оба были живы, хотя сейчас уже отправились в лучший мир, – что, если вернусь ни с чем, соглашусь на любую работу, которую смогу найти. На самом деле я решил, что если ничего не получится, то не вернусь, а просто останусь где-нибудь.
Итак, я не расскажу вам, куда меня занесло, так как у всех здесь неправильное представление о тех местах. Позвольте ограничиться тем, что это было довольно далеко на юге – достаточно далеко, чтобы вдоль улиц росли пальмы и магнолии, а в доме, где я остановился (он принадлежал моему работодателю, что прояснится через минуту), было два дерева во дворе, апельсиновое и лимонное. Почти все время стояла жара, земля была такой песчаной, что, казалось, вот-вот поползет, а все дома были деревянными или оштукатуренными – кирпич там в строительстве не используют совсем.
Я сошел с поезда, как обычно в любом новом месте, не ожидая ничего особенного. По правде говоря, я уже побывал в паре больших городов, но ничего не добился, а этот городишко выглядел так, словно ему хватило бы единственной аптеки – так оно и оказалось на самом деле. Я по привычке купил газету и пошел по главной улице, рассчитывая позавтракать, а затем попытать счастья в любой аптеке, какую найду, и поспрашивать людей, прежде чем двигаться дальше.
Такая действительно нашлась и, что меня удивило, оказалась открыта, хотя было немногим больше семи часов. Наверное, решил я, кому-то срочно понадобилось лекарство для больного родственника, он пошел за аптекарем и заставил открыть лавку; потом, возможно, тот подумал – раз уж рассвело, он встал и оделся, почему бы не оставить заведение открытым. В общем, сами понимаете, я не стал дожидаться завтрака. Просто вошел, перед этим лишь поправив галстук и немного отряхнув костюм.
Большинство из нас, я думаю, считают, что в этой комнате мисс Вир высокий потолок – должен признать, он очень симпатично выглядит, с замысловатой отделкой по периметру, и к тому же не плоский, а изогнутый, слегка напоминает зал суда. Но в той аптеке потолок был раза в два выше – стены уходили ввысь, и повсюду виднелись полки, до содержимого которых добраться можно лишь с помощью передвижной лестницы. Наверху вертелся хороший, большой электрический вентилятор с шестью лопастями. Все лампы горели – они были газовые, вам такие известны, – и я слышал, как кто-то ходит в задней комнате, но никого не заметил.
Естественно, я не хотел туда заходить и беспокоить аптекаря, полагая, что, скорее всего, он составляет лекарство по рецепту. Я просто снял шляпу, нашел подходящее место, чтобы положить ее, и стал ждать – наверное, проторчал там полчаса, стоял и размышлял, не выставляю ли себя полным идиотом. Наконец аптекарь вышел, и я хотел бы описать его вам так, чтобы вы его узрели. Полагаю, он был одним из самых высоких людей, которых я когда-либо встречал, но почти все время горбился – как будто вместо грудной клетки у него зияла глубокая впадина, – поэтому с первого взгляда казался не выше среднего роста. Время от времени он протягивал руку, чтобы что-то взять; и я как будто наблюдал за растущим деревом. У него было лицо, словно у Шекспира на портретах – вытянутое, с длинной челюстью и высоким лбом. Черные волосы редели, он носил их длинными и зачесывал назад. Аптекарь спросил что-то вроде «Чем могу быть полезен?», как заведено, и я ответил: «Мистер Тилли, я фармацевт (видите ли, пока ждал, я подсмотрел его имя на сертификате в рамке) и хотел бы работать на вас. Если бы у вас был помощник, вы могли бы подольше держать аптеку открытой и увеличить доход. И еще вы бы могли отдыхать, пока заведение приносит выручку».
Он проговорил без всяких интонаций: «Вы – аптекарь».
«Позвольте показать вам диплом, – начал я, но мистер Тилли неопределенно махнул рукой, показывая, что верит мне на слово. Через минуту я продолжил: – Я мог бы вернуться сегодня днем, если хотите все обдумать; я не курю, не пью, если вам интересно, и регулярно хожу в церковь».
И тут звякнул колокольчик, висевший на пружине над дверью. Я повернулся и увидел…
Ну, думаю, вам доводилось видеть одноруких, а может, и вовсе безруких мужчин. Но это была женщина, и рук у нее не было – зато были кисти.
– Ее кисти росли прямо из плеч, а рук как таковых не было. Что особенно врезалось мне в память, она курила сигарету…
Тетя подалась вперед с живым интересом.
– На улице?
– Она только что вошла с улицы, когда зазвонил колокольчик, так что, полагаю, она действительно курила там.
– Думаю, – заметил Стюарт Блейн, – она привыкла к тому, что на нее пялятся.
– Скорее всего, да. Она держала сигарету вот так – между пальцами, видите? – и просто подносила ко рту, когда хотела затянуться. Надо заметить, она вовсе не была уродиной. Мистер Тилли вроде как кивнул ей, когда она вошла – я понял, что они знакомы, – потом сказал мне: «Погодите минуточку», – достал маленький сверток, завернутый в коричневую бумагу, и протянул ей. Я не понимал, как она ему заплатит, у нее не было ни сумочки, ни ридикюля, и она не могла достать до карманов, если бы таковые имелись. Но эта дама оказалась куда сообразительней меня, скажу я вам. Она взяла пакет одной рукой, сунула сигарету в рот, запустила свободную руку в волосы и вытащила свернутые трубочкой банкноты. Не знаю, сколько она заплатила, но пока мистер Тилли пересчитывал, я заметил одну двадцатку, и банкнот было много.
– Я тоже задался этим вопросом как раз в тот момент, а еще спросил себя, где она держала пачку. Но потом выглянул наружу через стекло в двери и увидел мужчину, который ждал в машине и смотрел на нас – крупный мужчина с большими, широкими плечами и сильными ручищами. Одна рука лежала на спинке сиденья справа – вы знаете, как это бывает у мужчин, когда они за рулем, – и мне бросилось в глаза, до чего она мускулистая. Пока я наблюдал за ним, женщина закончила свои дела с мистером Тилли, прошла мимо меня и села в машину.
– Меня это тоже поразило, но не было времени поразмыслить, потому что Мистер Т. за моей спиной спросил, завтракал ли я уже. Я сказал, что нет, и объяснил, что недавно сошел с поезда и искал какое-нибудь заведение, когда заметил, что аптека уже открыта.
«Тогда, пожалуйста, позвольте мне вас угостить», – сказал аптекарь, и мы заперли заведение, прошли пару кварталов по Мейн-стрит до места, которое называлось кафе «Синяя птица» (распространенное название), и заняли отдельную кабинку. Было ясно, что он намерен заплатить, и так как мои деньги заканчивались после всех путешествий, я заказал себе хороший завтрак – блины с ветчиной и стакан молока. Мистер Т. позволил мне выбирать первым, а потом попросил перевернутую глазунью из двух яиц, булочки, сосиску и, кажется, тарелку маисовой каши. И кофе. Естественно, я не придал этому особого значения.
«Итак, – сказал он, – вы ищете работу».
Я подтвердил.
«Помощник мне бы пригодился, – продолжил Мистер Т. и назвал цифру. Не скажу, какая была сумма, но она примерно в два раза превосходила мои надежды. – У вас здесь есть где остановиться?»
Я сказал ему, что нет – я просто приехал, никого не зная.
«Я живу один. Моя супруга умерла несколько лет назад, и я больше не женился. Вы могли бы остаться у меня, если готовы взять на себя определенную часть холостяцких хлопот по дому. Я не смогу обеспечить вас питанием, но освобождаю от платы за комнату, и еще буду рад вашему обществу». Естественно, я поблагодарил его и согласился.
Как раз в этот момент хозяйка кафе – я познакомился с ней немного позже, это была грузная дама с золотым передним зубом, ее дочь работала школьной учительницей; звали хозяйку миссис Баум – принесла наш завтрак. Только я взял вилку и собрался приступить к еде, как Мистер Т. коснулся моей руки и вынудил замереть. Мне не доводилось видеть таких длинных пальцев, как у него – и, хотите верьте, хотите нет, они были холодными, как кусочки льда. «Мистер Смарт», – проговорил он. Я сказал: «Да, мистер Тилли», быстро и вежливо, как будто меня попросили передать хинин.
«Мистер Смарт, – повторил аптекарь, – меня время от времени беспокоят расстройства пищеварения. Скажите, вы когда-нибудь сталкивались с подобной проблемой?»
Я ответил, что нет.
«Значит, вы счастливый человек. У вас всегда хороший аппетит?»
«Да, всегда».
Он глубоко вздохнул.
«О себе, увы, не могу сказать то же самое. Мистер Смарт, не могли бы вы оказать мне большую услугу?»
Я, конечно, заверил его, что непременно окажу, если это в моих силах.
«Позвольте обменяться с вами завтраками. Я сильно истощен, как вы, без сомнения, уже заметили, и все же очень часто, когда готовлюсь к трапезе, меня охватывает ужасное отвращение при мысли о пище. Прямо сейчас я ощущаю, что совершенно не могу прикоснуться к завтраку, который заказал, в то время как ваш собственный кажется мне довольно аппетитным. Вы готовы поменяться? Не возражаете против яичницы?»
Так и вышло, что я отдал ему свои блинчики и ветчину, а он мне – яичницу, булочки и прочее, и даже взял мое молоко и передал мне свой кофе. И после этого мы приступили к еде. Если бы вы спросили меня, я бы сказал, что голоден. Я не ел со вчерашнего обеда и лег спать без ужина, чтобы сэкономить деньги, которых, как я уже сказал, осталось не так уж много. Но едва я начал, как Мистер Т. уже закончил, и он подчистил все без остатка, за исключением кое-чего. Итак, здесь собрались несколько умных мужчин – даже преподаватель колледжа – и две проницательные дамы, а я заметил, что проницательная дама превзойдет любого мужчину, так уж повелось со времен Адама. Может ли кто-нибудь из вас сказать мне, что именно Мистер Т. не съел?
– И стакан молока, – добавила Элеонора Болд.
Улыбка тети Оливии каким-то образом была одновременно очаровательной и высокомерной.
– Ничего сложного, мистер Смарт. Конечно, речь про ветчину.
– А я думаю, молоко, – встрял мистер Макафи. – Многие люди его не переваривают, знаете ли.
Стюарт Блейн покачал головой.
– Блины.
– Стюарт, дорогой, – сказала тетя, – это же совершенно очевидно – не так ли, Элеонора? В нашей стране можно встретить два больших отклонения в области пищи: ортодоксальный иудаизм и вегетарианство. И мистер Тилли из рассказа мистера Смарта не стал бы есть ветчину, к какой бы группе ни принадлежал.
Блейн все еще не соглашался.
– Ви, Джулиус намерен нас удивить, и поэтому я не сомневаюсь, что не съеденное блюдо было одним из главных в трапезе.
– Кроме того, – заметила Элеонора Болд, – он сказал, что этот аптекарь закончил есть, едва начав. Я поддерживаю Стюарта. Блины.
– Я не отвечу прямо сейчас, потому что вы не поймете, в чем смысл. Позже все изменится, тогда и объясню.
Так или иначе, Мистер Т. подождал, пока я закончу, потом заплатил за нас обоих, и мы вернулись в его заведение. Он показал мне, где что находится, и чем больше я смотрел, тем больше приходил к мысли, что по чистой случайности попал в одну из лучших аптек во всей стране, так как у него было почти все, о чем я когда-либо слышал во время учебы, и многое, о чем мне слышать не доводилось. И я уже достаточно изведал об этом бизнесе, чтобы знать, что во многих аптеках не держат на складе более редкие препараты – только заказывают, если какой-нибудь врач поблизости начинает их выписывать.
Примерно через полчаса Мистер Т. спросил, достаточно ли хорошо я освоился, чтобы поработать без него. Я сказал, что вполне, и он заявил, что в таком случае идет домой, а мне надлежало закрыться в восемь и тоже прийти туда – он обещал показать, где выделит мне место для ночлега. Мистер Т. написал адрес на клочке бумаги и дал указания, как туда добраться; это было всего в пяти кварталах. Примерно через час, убедившись, что он ушел по каким-то своим делам, я ненадолго закрыл аптеку – он дал мне ключи, чтобы я мог запирать дверь на ночь, – и отправился на железнодорожную станцию забрать свой саквояж, который оставил там и о котором беспокоился. После этого я не покидал заведение.
Клиентов было немного, и я заметил, что они не спрашивали о Мистере Т., хотя явно удивлялись, обнаружив меня вместо него. Один все-таки поинтересовался, не выкупил ли я дело, но когда я сказал «нет», на этом все и закончилось – он просто замолчал. Мало-помалу наступило время обеда, и я подумал о том, чтобы закрыть аптеку и опять пойти в кафе – яичница и сосиски были хороши, – но вспомнил, что уже выходил за сумкой, и решил остаться до ужина, а там уж поесть как следует.
Было около шести часов, когда Мистер Т. вернулся – не в белом халате, как раньше, а в черном костюме с маленькой ленточкой вместо галстука, как многие одеваются в тех краях. Он спросил, ужинал ли я, и когда я ответил, что нет, поинтересовался, не хочу ли я зайти в бакалею и забрать для него кое-что, чтобы мы могли поужинать дома. Я сказал, что так и сделаю, и он дал мне десять долларов и небольшой список; и еще велел не ждать до восьми, потому что бакалея к тому времени закроется, а пойти прямо сейчас, забрать все необходимое и встретиться с ним у него дома. Он сказал, что закроет аптеку сам.
Я нашел его дом быстро и без проблем, но Мистера Т. там не оказалось. В тех краях строят узкие дома из-за жары, и людям нравится, когда ветру ничто не препятствует. Некоторые узкие от фасада до задней стенки – то есть широкие, но не глубокие, если вы понимаете, о чем я; другие узкие, если смотреть на них спереди. Жилище Мистера Т. было из последних, двухэтажное, но такое тесное, что с виду казалось не больше коттеджа, хотя на самом деле уходило далеко назад.
Участок, на котором стоял дом, тоже был узким, а передний двор – глубоким, с дорожкой чуть шире пары ботинок, проходящей прямо посередине и покрытой морскими ракушками вместо гравия. С одной стороны от нее росло апельсиновое дерево, с другой – лимонное. На крыльце с сетками от комаров хватало места для трех кресел; к нему вело восемь-девять ступенек. Я поставил продукты на верхнюю из них и попробовал открыть дверь, но она оказалась заперта. Это меня озадачило, поскольку я уже понял, что там все было примерно так же, как и здесь – никто почти никогда не запирал двери, если только не уезжал надолго. Но та была точно заперта, и никто не ответил на мой стук.
Я оставил продукты и спустился по ступенькам обратно, чтобы получше рассмотреть дом. Он был двухэтажным, как уже было сказано, и имел высокую скатную крышу с уклоном спереди назад. Над крыльцом был наклонный козырек, который заканчивался под передним окном второго этажа. Я обошел дом сзади – вы помните, он был длинный. По обе стороны увидел пришедшие в запустение клумбы и сказал себе: «Природа одержала верх над тем, что так старательно возделывала покойная бедняжка миссис Т.». Сзади стояла собачья будка, но не было никаких признаков собаки, и повсюду росла высокая трава.
Я снова подошел к фасаду и посмотрел на дом, пытаясь решить, что делать дальше, как вдруг занавески на окне второго этажа шевельнулись. Поверьте мне, это было странное зрелище; как будто кто-то, стоя перед этим окном, тихонько их раздвинул – вы знаете, как это бывает, – чтобы выглянуть наружу. Только лица я не увидел.
– Полагаю, да.
– Жаль, что с нами нет моей невестки! – воскликнула тетя. – Она разбирается в привидениях – все знает про оживших покойников, полтергейсте и бог знает о чем еще. Ден качает головой. Ден думает, что это была собака.
– Сунь-Сунь тоже так думает, – сказал я с видом мудреца.
На самом деле Сунь-Сунь спал.
– Что ж, поверьте, я был озадачен. Воздух совсем не двигался – да это и не было похоже на ветер. Я снова поднялся на крыльцо и постучал, но никто не вышел. Потом я услышал шаги на тропинке из ракушек – я как раз подслушивал у двери, не ходит ли кто-нибудь внутри, – повернулся и увидел, что идет Мистер Т. Он достал ключ и открыл замок, ничего не сказав, и я отдал ему сдачу с тех денег, которые он мне выдал, и квитанцию от бакалейщика, подтверждающую, что все в порядке; затем отнес продукты на кухню и начал выкладывать на стол. Там царил форменный бардак, было очень грязно, но до того, как перейти к этой части рассказа, давайте-ка я немного опишу вам устройство дома…
Он был построен для прохлады, как уже было сказано. Гостиная, столовая и кухня, все большие комнаты, занимали нижний этаж и тянулись от стены до стены, так что, кроме столовой, имели окна с трех сторон. Все они были примерно в два раза больше в глубину, чем в ширину. В углу гостиной располагалась парадная лестница, под которой устроили чулан для одежды, а в углу кухни – задняя лестница, под которой, да простят меня дамы, находилась небольшая уборная.
Кухня, как вы помните, оказалась в ужасном беспорядке: повсюду валялись грязные тарелки и испорченная еда, и нашлась даже пара блюд, которые стояли нетронутыми, пока не покрылись плесенью. Я посмотрел на них и сказал себе: «Знаю, что тут приключилось, – Мистер Т. приготовил себе еду, а потом его желудок начал чудить, и он не прикоснулся к приготовленному». Как бы то ни было, я сразу же приступил к уборке, и когда вошел Мистер Т., сказал ему, что ужин будет примерно через час, так как сперва хотелось бы немного прибраться. Он спросил, не возражаю ли я против компании во время работы, и когда я ответил, что нет, принес книгу и сел в угол, чтобы читать и наблюдать за мной. Я вымыл посуду и выбросил кучу испорченной еды, не переставая думать о том, как шевельнулась занавеска, когда никто не выглянул, и еще о женщине без рук. Я все время прислушивался к звукам наверху, но их не было. Наконец спросил Мистера Т., живет ли он в одиночестве. Он ответил, что да, и я уточнил, нет ли у него кошки или собаки – мне пришло в голову, что кошка или собака, гуляющая под окном, могла бы заставить занавеску пошевелиться, хотя мне в это и не верилось. Он сказал, что нет, ему не везет с животными, но не сказал, в каком смысле. Я приготовил нам простой ужин из еды, которую принес: рагу из тушеной говядины и консервированных помидоров, кажется, а потом кофе и апельсины. Просто обычные апельсины с дерева, а не апельсиновый салат или что-то в этом роде. Я купил их, потому что они были дешевыми, а не привезенными издалека.
Я заметил, что Мистер Т. не солил и не перчил еду и пил кофе без сахара. Он ел медленно и жевал так долго, что еда должна была утратить вкус, но при этом ел много. Когда мы покончили с рагу и помидорами, я достал апельсины в миске, поставил их на стол и начал чистить один пальцами. Мистер Т. с минуту смотрел на меня, потом заулыбался, и, когда я почти закончил очищать свой плод от того странного белого вещества, что находится внутри, мой наниматель уже чуть ли не смеялся.
«Смарт, – сказал он, – не окажете ли вы мне услугу?»
Естественно, я сказал, что окажу.
«Передняя спальня наверху – моя. Загляните в верхний левый ящик самого большого белого шкафа – я думаю, вы сумеете разыскать там несколько шприцев для подкожных инъекций и несколько игл; принесите мне, пожалуйста, шприц на десять кубиков и тонкую иглу».
Я сказал: «Сейчас», прошел в гостиную и поднялся по лестнице. Передняя спальня была почти такой же большой, как гостиная, и примерно половина ее была оборудована под фармацевтическую лабораторию, с обычным рабочим столом, полками и эмалированными шкафами для хранения препаратов и оборудования. Разумеется, я подошел к переднему окну, но оно оказалось совершенно обычным. Длинные занавески свисали почти до пола. Я взял шприц и иглу, как мне велели, немного привел в порядок свою внешность, заглянув в зеркало туалетного столика (работа на кухне несколько утомила меня, а хотелось выглядеть опрятно), и отнес их вниз.
Мистер Т. вставил иглу в шприц и наполнил его водой из стакана, который я налил ему, когда накрывал на стол. Я заметил, что трогал иглу, и потому шприц в таком виде использовать нельзя – его надо стерилизовать, а воду вскипятить, если нет дистиллированной. Он рассмеялся и сказал, что пациент не возражает, после чего взял апельсин из миски и ввел в него около половины кубика.
«Смотрите», – сказал Мистер Т. и показал мне место, откуда вытащил иглу. Там была капелька сока, и он ее вытер.
Я не мог понять, что именно он демонстрирует, поэтому рискнул заметить: «Почти ничего не видно».
«Напротив, на кожице отчетливый след от укола. Бдительный наблюдатель, ищущий его при ярком свете, вряд ли такое пропустит». Он начал чистить апельсин, но через минуту остановился (у него, казалось, были проблемы с пальцами) и попросил помочь. Когда я снял кожуру, он разломал плод на части и показал мне ту, в которую попала вода; на ней был маленький волдырь.
«Очевидно, не так ли? – сказал он с улыбкой. – Вы подсказали мне эту мысль, и, если вдуматься, есть другие плоды, с которыми дело обстоит схожим образом. А еще яйца. Я должен был подумать о них сам, как и об апельсинах. С яйцом, сваренным вкрутую, очень сложно что-нибудь учудить».
Разумеется, я спрашивал и пытался выяснить, о чем речь, но далеко не продвинулся, и вскоре Мистер Т. рассердился. Позже я решил, что он просто привык разговаривать сам с собой, живя в одиночестве, а мои назойливые расспросы заставили его вспомнить, что рядом чужак, – отвечать он не хотел, и довольно скоро мы отправились спать.
Ночь была, вы уж мне поверьте, незабываемая. Вспомните: утром, приехав в город, я был на мели, без работы и даже не помышлял о том, чтобы ее получить. Теперь же устроился, и платили гораздо больше, чем я когда-либо надеялся получить, к тому же был уверен, даже в тот момент, что Мистер Т. – удивительный человек, фармацевт, у которого я смогу многому научиться. В то же время я думал о той женщине с торчащими из плеч кистями, которая прятала деньги в волосах, и об апельсине. Честное слово, я, должно быть, целый час размышлял об апельсине, прежде чем наконец заснул, и, что еще хуже, когда почти отправился в страну снов, в окно моей комнаты начала светить большая желтая луна, вылитый апельсин. Возможно, вы не поверите, но я все еще размышляю об апельсинах перед сном, и у меня есть по этому поводу идеи, которые однажды могут все изменить.
По-моему, я не рассказывал о расположении верхних комнат. Наверху было три спальни, точно так же, как и три комнаты внизу, а еще небольшой коридор, куда вели лестницы из гостиной и кухни. Он располагался с южной стороны дома и не тянулся во всю длину; просто в одном его конце была спальня Мистера Т., передняя, а в другом – моя, задняя. Дверь сбоку вела в третью спальню в северной части дома, если вы еще не запутались. Перед тем, как мы отправились спать, Мистер Т. объяснил, что там у него хранятся кое-какие вещи, которые он не хочет убирать ради меня, – и в любом случае, в той спальне жарче, чем в других комнатах, потому что окна только с одной стороны. Заднюю спальню отвели мне. Должен заметить, она была обставлена довольно скудно, и к тому же не очень хорошей мебелью. Мистер Т. как бы извинился за это и сказал, что не рассчитывал на появление жильца. «Она принадлежала кухарке, когда была жива жена, – сказал он. – Вторая спальня – с северной стороны – принадлежала моему сыну». Я сказал, что, как понимаю, он тоже покинул этот мир, и мне очень жаль об этом слышать.
«Уверен, вы думаете, что лучше бы занять ту комнату, и она должна быть обставлена как следует, – продолжил Мистер Т., – но на самом деле это не так, мистер Смарт. Я продал кровать и столик бедного Родни, когда он покинул нас. Я не мог вынести их присутствия. А сейчас комната набита хламом из аптеки, как я вам и говорил».
Итак, как вы уже знаете, моя комната находилась в задней части дома, она оказалась большой и довольно милой, но в ней не было ничего, кроме высокой кровати, шаткого стула, старого комода, хромолитографии на стене – кажется, это был «Загнанный олень»[50] – и меня. И да, я задремал, глядя на желтую луну и думая об апельсине Мистера Т., а потом проснулся.
Луна не светила прямо в окно, как раньше, а сместилась так, что только маленькое пятнышко света падало на пол в углу. От этого остальная часть комнаты погрузилась во тьму более густую, чем обычно. Я сел, прислушиваясь и озираясь: в комнате появился кто-то еще, и я был в этом так же уверен, как в том, что сижу сейчас здесь, в гостиной мисс Оливии. До того я увидел… хорошо, можете называть это сном, и во сне я лежал в постели, как оно и было на самом деле, и чье-то ужасное лицо, жуткое лицо зависло в считаных дюймах от моего. Я свесил ноги с кровати, и в этот момент рукой коснулся влажного пятна на простыне – оно возникло не по моей вине.
–
– Я подумал. Потому именно так и сделал – тотчас же вскочил с кровати и зажег свет; но, естественно, в незнакомой комнате пришлось сперва передвигаться на ощупь. Вы знаете, как это бывает.
Дверь была открыта, это я заметил сразу – и у меня не возникло сомнений, что я закрыл ее перед тем, как лечь спать. Влажное пятно, о котором я рассказал, было настоящим, хотя быстро высыхало. Слишком быстро для воды, подумал я, тем более в такую душную и влажную ночь, когда с трудом заставляешь себя надеть ночную рубашку, ложась в постель. Там, где пятно совсем высохло, ткань не стала сухой и чистой – на ней появилось что-то вроде липкой грязи.
Сами понимаете, мне не хотелось сразу же возвращаться в постель, поэтому я сначала притворился, что обыскиваю комнату, хотя знал, что теперь в ней никого нет, кроме меня. Спрятаться все равно было негде, но я заглянул под кровать и за старый комод. Затем решил взять чистую простыню, вспомнив, что Мистер Т. достал ту, на которой я лежал, из бельевого шкафа в коридоре прямо снаружи. Я вышел – и что увидел? Мистера Т. собственной персоной, он стоял в другом конце коридора со свечой в руке. Не хочу вас оскорбить, дамы, но правда в том, что на нем не было ничего, кроме исподнего, что будет важно через минуту, и еще скажу вам, что он был с виду форменный скелет, высоченный и без грамма лишней плоти. «Здрасте», – сказал я, и он откликнулся, как эхо, а потом спросил, не слышал ли я чего-нибудь. Я увильнул от прямого ответа и промямлил что-то невнятное.
«Должен признать, – сказал он, – безобидные звуки во сне часто усиливаются. И все же, вы точно не слышали, как по дому кто-то ходит?»
Я сказал, что если и слышал, это неважно, поскольку я мог слышать его, а он – меня. И, естественно, мне не хотелось вести беседу из другого конца коридора, поэтому я подошел ближе.
«Я знаю ваш шаг, – вот что он тогда сказал, – и думаю, теперь и вы знаете мой. То, что вы слышали – если вы действительно ее слышали, – звучало совсем иначе».
Ну, на это я ничего не ответил, так как, пока он говорил, заметил кое-что, занявшее все мои мысли. На правом боку Мистера Т. – как раз там, где находятся нижние ребра – виднелось обширное пятно неестественно выглядящей плоти; теперь, увидев его плечи, я понял, что тот же неведомый недуг поразил обе руки – казалось, Мистер Т. натянул пару грубых чешуйчатых перчаток грязно-белого цвета.
«Похоже, вам интересно», – проговорил он.
Я сказал: «Да», решив, видите ли, взять быка за рога. Потом добавил, что не подозревал о его болезни, и спросил, пробовал ли он масло какао.
«Потрогайте», – сказал Мистер Т., и не успел я воспротивиться, как он схватил мою левую руку и поднес к своему боку, так что я ощутил его плоть кончиками пальцев. Представьте: вы выходите на прогулку вечером, когда немного сыро и холодно; надеваете что-нибудь теплое и думаете о том, как выпьете чашечку хорошего кофе или какао после того, как вернетесь домой; а потом наклоняетесь, чтобы пощупать тропинку. Вот таким и был бок бедного аптекаря – холодным, шершавым и слегка влажным.
–
Однако я видел, что это было сказано лишь ради того, чтобы продемонстрировать волнение. На самом деле она бы взяла нож и отрезала кусочек, чтобы рассмотреть окаменелую плоть через маленький микроскоп в оранжерее.
«Теперь вы знаете о моей болезни, мистер Смарт, – сказал Мистер Т. – Если не поняли до сего момента. Я умираю, мистер Смарт. Моя живая плоть превращается в камень».
«Это невозможно, сэр», – возразил я.
«Вы ошибаетесь. Что такое кости, мистер Смарт, как не известняк? Ведь сам известняк, добытый в карьере, состоит из тел мириад древних морских существ, как вам, несомненно, известно. И зубы, мистер Смарт. Что они такое, как не разновидность белого кремня? Камни образуются в почках и желчном пузыре даже у обычных людей».
«Хотите сказать, что превращаетесь в статую?» – спросил я.
Глупость, разумеется, но у меня не было времени как следует осмыслить услышанное. Если охота надо мной посмеяться, вообразите, как бы вы себя почувствовали, разбуди вас посреди ночи чье-то присутствие в спальне, за которым последовало бы подобное заявление вкупе с возможностью потрогать другого человека и ощутить, что он твердый и холодный, словно камень, который вытащили из пруда.
«Я не достигну полного окаменения, – продолжил он, – потому что умру, когда соединения кальция, которые сейчас проникают в эпидермис, вторгнутся в жизненно важные органы. Мистер Смарт, кажется, вы сегодня говорили мне, что не пьете».
«Совершенно верно, сэр».
«Сдается мне, в такую ночь даже трезвеннику позволена толика бренди – я вот знаю, что выпью немного. Вы присоединитесь ко мне?»
Я сказал ему, что это против моих принципов, но для меня будет честью выпить в его компании какой-нибудь полезный напиток, пока он угощается тем, что ему по нраву, поэтому мы опять спустились в столовую. Мистер Т. достал из буфета бутылку бренди и стакан, а я выжал для себя сок из нескольких апельсинов и добавил льда из морозилки. Могу сказать, что не променял бы этот напиток ни на что, так как было почти девяносто градусов[51] – судя по висящему на стене кухни термометру, – хотя стояла глубокая ночь.
«Я жертва призрака, мистер Смарт», – сказал мне Мистер Т. примерно через пять минут после того, как я сел с ним за стол.
«Вы издеваетесь надо мной».
«Увы, нет. Дом, в котором мы с вами сейчас находимся, служит пристанищем для привидения, и оно намерено меня уничтожить».
«Сэр, если это правда, я бы посоветовал вам как можно меньше говорить о таких вещах вслух. Если позволите заметить, моя бабушка, покойная Ребекка Эпплби, хорошо разбиралась в подобных вопросах, и она всегда говорила, что призраки и тому подобные создания не любят и избегают тех, кто не выказывает никакой веры в них, но группируются вокруг тех, кто ведет себя противоположным образом. Я сам никогда – ни на минуту! – не верил в их существование, и вам бы тоже не советовал».
«А как вы это назовете?» – спросил он и протянул мне холодную руку, предлагая ее пощупать.
«Кожная болезнь, – быстро ответил я, – и вам следовало бы обратиться к врачу».
«Что, если я скажу вам, мистер Смарт, что эта кожная болезнь (если использовать ваш термин, ибо на самом деле, уж поверьте, она никоим образом не ограничивается тканями эпидермиса) была моим собственным открытием? Что она вызвана препаратом, который я изготовил сам – и никак иначе?»
Тут я не нашелся с ответом – просто уставился на него с открытым ртом.
«Злой дух, о котором я вам говорил, Смарт, отравляет мою пищу. Именно так он намерен свести меня в могилу».
«Я заметил, – проговорил я, не зная, что еще сказать, – что у вас, как бы поточнее выразиться, странные привычки в том, что касается еды».
–
Мистер Смарт кивнул.
– Ну хорошо. Итак, из завтрака, который ты отдал, что-то осталось не съеденным. Но потом, когда мы предложили свои варианты, ты сказал, что все они неправильные. Мне кажется, тебе следует объясниться.
– А я думаю, – встряла тетя Оливия, – что тебе должно быть стыдно за себя, Боб. Ты никогда не пересекал линию Мейсона—Диксона?
– Я пересекала, Ви, – ответила Элеонора Болд, – но все равно не понимаю загадки.
– Когда я была маленькой девочкой… – Тетя откинулась на спинку стула с задумчивым видом, хотя и старалась не пролить чай. – Когда я была маленькой девочкой, мой отец взял маму, Джона и меня в Таллахасси. Это было прекрасно. Я навсегда запомнила белоснежные скатерти в вагоне-ресторане, цветы в хрустальной вазе, которые принес официант, и трапезу с родителями – мы, дети, дома ели на кухне, – а еще то, как телеграфные столбы со свистом проносились за окном.
Стюарт Блейн откашлялся.
– Прекрасная леди, поскольку у вас, очевидно, не больше намерений разгадать головоломку мистера Смарта, чем у него самого, я хотел бы поделиться одним замечанием, которое может быть полезно для всех. Преследуемый призраком мистер Тилли, как описал наш друг, подождал, пока он сделает заказ, а затем сделал свой, который не имел ничего общего с заказом нового работника. Я полагаю, он назвал первое, что пришло в голову, поскольку все равно не собирался это есть.
– Я тоже это заметила, – сказала Элеонора Болд. – Он выбрал совсем другие блюда.
Мистер Смарт кивнул и продолжил.
«Я стараюсь принимать как можно меньше снадобья, – сказал Мистер Т., – и благодаря своей бдительности продлил себе жизнь на два года. Я прошу вашей помощи, мистер Смарт, в том, чтобы продлить ее еще больше».
Я сказал ему, что помогу всем, чем смогу.
«Больше я ни о чем не прошу, – продолжил он. – Еду, приготовленную для меня, нельзя оставлять без присмотра ни на секунду, и было бы лучше, если бы никто не знал, что она моя, прежде чем пища коснется моих губ. Вы меня понимаете, мистер Смарт?»
Я сказал, что да, а потом осмелился предположить, что, если в доме водятся привидения, ему, возможно, лучше уехать.
«Привидение привязано не к дому, мистер Смарт, – ответил он, – а ко мне».
После этого мы отправились спать – и, честное слово, я достал старый шаткий стул и подпер им дверь, прежде чем лечь в постель. Потом долго не мог сомкнуть глаз, прислушиваясь к каждому шороху в старом доме.
В конце концов наступило утро, и ничего не произошло. Я приготовил нам завтрак, но Мистер Т. просто отхлебнул немного кофе и сказал, что больше ничего не хочет. Достал из кармана своего черного костюма блокнотик и, пока я ел, начал писать в нем. Я подсмотрел, как мог; на перевернутых вверх тормашками страницах были символы, которые мы используем при написании рецептов. Я уже почти спросил, что же Мистер Т. изучает, как вдруг мельком увидел его лицо – его боль и сосредоточенность, и тогда понял, в чем дело. Он усердно искал лекарство от своего недуга, и после такого открытия я ни за что на свете не стал бы ему мешать.
Постепенно я доел свой завтрак и подумывал встать и уйти; но потом мне пришло в голову, что я наверняка побеспокою его, чего лучше не делать. Поэтому я просто налил себе еще немного кофе, и мы сидели вдвоем, наверное, минут двадцать. Он отложил карандаш – красивый карманный карандашик в золотом держателе – и спрятал лицо в ладонях. И мы сидели дальше. Затем Мистер Т. немного пошевелился – кажется, двинул локтем по скатерти, – и карандаш покатился. Он этого не заметил, и тот упал со стола на пол. Мистер Т. потянулся за ним, затем передумал (как мне показалось), посмотрел на меня и сказал: «Мистер Смарт, боюсь, вам придется поднять его». «Мистер Тилли, – ответил я ему так смело, словно у меня в кармане была тысяча долларов, – я фармацевт и планирую вскоре стать
«Вы думаете, что я высокомерен, – проговорил Мистер Т. – Это не так. Мой позвоночник стал негибким, мистер Смарт, а бедра сгибаются ровно настолько, чтобы я мог сесть».
Сами понимаете, после этого я поднял его карандаш, а затем мы отправились в аптеку и открыли ее. Было уже почти десять часов, и я немного удивился, почему Мистер Т. открыл заведение так рано накануне, но, конечно, все из-за женщины – той, что без рук. Она не просто случайно пришла к тому времени; все было обговорено, Мистер Т. приготовил лекарство и ждал ее, зная, что она появится рано. Я поразмыслил об этом еще немного и пришел к выводу, что она, вероятно, специально приехала в такое время, когда на улице не так много потенциальных зевак.
– Кукурузная каша.[52]
(Все уставились на нее.)
– Кукурузная каша, – повторила тетя Оливия. – В тех краях ее подают ко всему, а с ветчиной – попросту
Однажды, много лет спустя – думаю, тридцать пять или сорок – я начал рассказывать эту историю Биллу Баттону, сотруднику агентства, когда он прилетел, чтобы представить мне подготовленную кампанию. Потребители отмачивали этикетки, чтобы снять их с банок, и первый человек в радиусе десяти миль, который сдаст шестьдесят штук, мог получить бесплатный цирк на день рождения ребенка или что-то в этом роде.
– Все помещается в один фургон, – рассказывал Билл, – даже слон. Слон механический, им управляет девушка, с помощью переключателей на спине. – Он поставил проектор на мой стол. – Хороший у вас кабинет.
– Спасибо.
Это и впрямь был хороший кабинет; я продублировал его в этом доме, и, если позволите, пожалуй, отнесу свои письменные принадлежности туда и снова поработаю за своим столом, как в старые добрые времена. Это будет первый раз, когда я буду писать за пределами привычной комнаты, но с наступлением весны мне больше не нужно оставаться так близко к камину.
Я нашел его! Должен сказать – со всей возможной откровенностью, – что не слишком надеялся на успех; с блокнотом и ручкой я пустился в путь по дому, будто сквозь джунгли. Но он близко, совсем близко. Надо пройти по меньшему из коридоров, изогнутому, отсчитать восемь или десять дверей и свернуть налево. Я запомню.
Здесь холодно. В глубинах дома по-прежнему царит зима. Окна (как у президента, у меня семь окон; у Чарли Скаддера и Дейла Эвериттона, моих заместителей, по шесть, у других вице-президентов – по пять) выходят на завод, и механизм календаря, должно быть, все еще работает: снаружи холодный, влажный весенний день, и я вижу, как вода капает с перил рабочей платформы, которая обвивает башенную распылительную сушилку № 3. На моем письменном столе, как полагается, несколько телефонов; корреспонденция, отложенная для меня мисс Биркхед, лежит поверх бювара. Однако прочитать нельзя; все прибито невидимыми гвоздями к столешнице.
– Это ваш основатель, не так ли? – Баттон изучал фотографию над барной стойкой в углу кабинета. – Придумал формулу оригинального продукта, а потом и название? Кстати, хороший бренд.
– Название выбрала моя тетя,[53] – сказал я.
Их свадьба была самой грандиозной – так все говорили – из когда-либо проходивших в Кассионсвилле. Я считал, что тетя предпочтет небольшую, частную церемонию, и это демонстрирует, как плохо я на самом деле ее понимал. Мой отец, который в то время находился в Стамбуле, заплатил за все, поскольку в завещании его собственного отца, как я узнал много позже, ему было приказано «не обижать Оливию». Наверное, он предоставил ей полную свободу действий. Я почти всю свою жизнь слышал, как эту церемонию обсуждали (конечно, всегда женщины).
Маргарет Лорн была одной из девочек с цветами. (Возможно, тетя предложила ей эту роль, решив показать – хотя бы отчасти, – что Маргарет не виновата в той победе, которую благодаря усердным и совершенно безотчетным стараниям ее матери мистер Макафи одержал над Оливией Вир.) Миссис Лорн в то роковое воскресенье, когда тетя хотела заставить мистера Макафи поверить, что она пытается перебить ставку, в конце концов отказалась от чека на том основании, что принять его означало бы торговать в священный день отдохновения, а потом намекнула, что вполне допустимо, если тетя оставит деньги (зеленые банкноты из бумажника) в керамической банке, где Лорны хранили сбережения. Она объяснила, что имя, написанное на чеке мистера Макафи, вовлекает ее напрямую в нарушение Господней заповеди. Позже, когда было уже слишком поздно, тете пришло в голову, что мистер Макафи мог бы выписать чек на предъявителя.
Как и другие спутницы тети Оливии, Маргарет была одета в бледно-зеленый наряд, украшенный нарциссами. Помню, как сидел на неудобной скамье в церкви и ломал голову над тем, что в ней привлекло меня. Я уже решил окончательно и, как мне казалось, бесповоротно, что все девочки – дуры. Дело не в цвете волос и глаз. У нее были каштановые кудри и карие глаза. Красивая шевелюра – помню, на свадьбе я подумал, какая она блестящая и мягкая, – но ничего необычного. Возможно, весь секрет заключался в том, как она улыбалась и держала голову, искоса поглядывая на меня; глаза Маргарет были узкими окнами в башне, и из этих окон на меня смотрела ее душа.
– Теперь взгляните на тюленя, – сказал Баттон. Тюлень балансировал на покрытом оспинами и бугорками оранжевом шаре, очень похожем на настоящий апельсин.
– Знаю одну историю… – начал я, но Баттон не слушал.
– А вот это, – провозгласил он, – вот это, ей-богу, боксирующий кенгуру!
–
– Мы открылись около десяти, как я уже говорил. Клиентов было недостаточно, чтобы занять одного человека, не говоря уже о двух, поэтому я начал наводить порядок на складе. Хлама оказалось не так много, как у старого Бледсо, но все-таки кое-что нашлось, и я опустошал полки, вытирал пыль, мыл и так далее.
Около половины двенадцатого Мистер Т. заявил, не объясняя причин, что идет домой, и мы с ним увидимся через несколько часов. Что ж, меня это вполне устраивало; по правде говоря, я немного нервничал, когда он наблюдал за моей работой. Из-за него я постоянно думал о призраке и не мог не обращать внимания на то, как хозяин аптеки избегает наклоняться и поднимать что-то, лежащее низко, как поворачивается всем телом, шаркая ногами, когда другой человек мог бы просто обернуться.
Короче, с его уходом я стал доволен, как слон. Перестал приводить в порядок запасы и вместо этого просмотрел документацию аптеки, уделяя особое внимание рецептам; видите ли, я уже понял, что Мистер Т. знает о лекарствах больше, чем я когда-либо узнаю. Я как раз этим и занимался, как вдруг услышал звон колокольчика над дверью. Естественно, я поспешил к клиенту. И… вы не поверите, кто пришел.
–
– Совершенно верно. И с ней был мужчина… мужчина, который… нет, вы не сможете представить себе, как он выглядел. Кожа у него была серая, в морщинах и свисающих складках. Настоящий амбал, и, сами понимаете, человеку с таким лицом не хочется перечить. Женщина – привыкнув к тому, что у нее нет рук, я заметил, что ей не больше двадцати, – спросила меня: «Где мистер Тилли?». И я сказал, что не знаю.
«Мы должны его найти. Он поехал домой?»
Я опять сказал ей, что не знаю, куда он пошел, – ведь это я работаю на Мистера Т., а не он на меня.
«Где он живет?» – спросила женщина, и я дал адрес, решив, что они все равно узнают его из телефонной книги. Они выбежали наружу, и, как я увидел через дверь, прыгнули в ту же машину, куда женщина без рук садилась раньше, – красивый «пирс-арроу».
Они вернулись минут через десять или около того. «Его нет дома», – сказала женщина, и я напомнил ей, что не говорил, где он. Потом она сказала, что я должен пойти с ними, и я ответил, что не могу – мистер Тилли оставил меня за главного, и кто-то должен позаботиться о клиентах.
«Это чрезвычайная ситуация», – заявила она.
«Тогда вам нужен врач», – сказал я и объяснил, где находится ближайший, предварительно поискав в адресной книге. А потом, не успел я глазом моргнуть, как мои руки прижали к бокам и подняли в воздух. Оказалось, тот парень с серой кожей встал позади меня. Ну, в физическом смысле я не гигант, но мне нравится считать себя бойцом, поэтому я ругался, пинался, изо всех сил старался его укусить (хотя потом радовался, что не сумел) и извивался, как угорь. Но он меня не отпускал. Позже я узнал, что женщина, выходя из аптеки, повернула вывеску надписью «ЗАКРЫТО» и даже нажала кнопку блокировки, чтобы дверь захлопнулась, но в то время я об этом не ведал и беспокоился о заведении, сами понимаете.
Парень с серой кожей бросил меня на заднее сиденье и сел рядом. За рулем сидел тот же самый мужчина, что привез безрукую накануне, и она заняла место справа от водителя. Как я уже сказал, машина была седаном «пирс-арроу», с просторным салоном, но серокожий пихнул меня в самый угол и опустил все шторки сзади. Пока он этим занимался, я стукнул его по носу – кровь пошла, как у простого смертного, – но он отпустил шнур от шторки и схватил меня за оба запястья с превосходящей силой. Он попытался меня боднуть – ударить по лицу своей большой головой, – но я увернулся, и тогда безрукая его остановила. Потом он просто сидел, прижимая к носу платок, и время от времени зыркал в мою сторону, показывая, что не забыл о случившемся.
Безрукая спросила: «Вы аптекарь, не так ли, док?» Выговор у нее был не южный, как у большинства местных. Скорее всего, она родилась в Огайо или Пенсильвании. Я сказал ей, что фармацевт.
«Это хорошо», – ответила она.
Водитель бросил на нее взгляд и заметил: «Джен, тебе стоило бы рассказать ему про пацана сейчас».
Безрукая, однако, покачала головой.
«Пусть он сперва его увидит, а потом спрашивает, что захочет».
Я спросил: «Как далеко ехать?»
«К окраине соседнего города. Мы почти на месте».
«Вы меня отпустите после того, как я осмотрю ребенка? И вообще, мне, возможно, придется вернуться в аптеку за лекарствами». Последнее, конечно, я сказал не всерьез, так как понимал: если меня поймают за выписыванием лекарств, это конец карьере, и все же я хотел, чтобы меня отпустили.
Женщина спросила: «Собираетесь пойти в полицию?»
«Нет, если меня отпустят».
«Ну ладно».
«Можно поднять шторы? Звать на помощь не стану, ничего такого».
Женщина как будто призадумалась, а через минуту мужчина, который сидел за рулем, оглянулся на меня и сказал: «Если ты так поступишь, Кларенс тебя прикончит; он сейчас об этом как раз думает, и если мы дадим ему волю, из этой машины вытащат твой бездыханный труп».
«Я же сказал, что ничего такого делать не собираюсь», – ответил я и поднял шторку со своей стороны. Толку от этого не было, но я почувствовал себя немного лучше и через некоторое время даже опустил стекло, чтобы подышать свежим воздухом. В салоне автомобиля было жарко, как в печке.
Вскоре «пирс-арроу» свернул, и я увидел поле, посреди которого стояло не то восемь, не то десять шатров; некоторые были увенчаны флагами. Еще через некоторое время наш водитель остановил машину посреди них, и мы вышли. Кларенс – мужчина с серым лицом – держался рядом со мной, но больше не пытался схватить, и хорошо, так как я был готов врезать ему еще раз.
Когда водитель вышел, я испытал, наверное, самое сильное потрясение в жизни. Я увидел, как открылась дверь, как он повернулся на своем сиденье и поднял с пола две трости, и мне пришло в голову, что он, вероятно, хромает или у него артрит. Затем он схватился за изогнутые рукоятки и… мама дорогая, у него вообще не было ног! Он просто висел меж костылей, покачиваясь всем телом, штанины его были сложены спереди и приколоты к рубашке. Крупный мужчина с квадратным лицом, седоволосый, он вроде как усмехнулся при виде того, как я вытаращил глаза. Затем, непринужденно балансируя на одном костыле, он поднял другой и ткнул им в сторону одного шатра. «Вам туда. Совсем недалеко». И похлопал меня по плечу тем же костылем, которым указывал направление. Позже я узнал, что он специально переоборудовал машину, чтобы можно было управлять только руками.
Передвижной карнавал оказался маленьким. Это поразило меня в первую очередь и лучше всего запомнилось. Три аттракциона, по-моему, два небольших шоу в шатрах, а также киоск, где продавали лимонад и сахарную вату – вот и все. Как мне объяснили, хозяином карнавала был мужчина без ног. Он работал в таких странствующих шоу годами, копил деньги и, наконец, приобрел собственное.
Безрукая привела меня в маленькую палатку – не больше, чем расстояние от этого дивана до камина. Через дверь проникало много света, но мне сперва показалось, что внутри царит мрак. На раскладушке лежал мальчик лет четырех. Он не пошевелился и не издал ни звука, когда мы вошли, его рука на ощупь оказалась холодной – я уже решил, что малыш мертв, но потом приподнял его и увидел, как закатились глаза, а затем почувствовал, что он дышит.
«Это из-за волосяного препарата, – сказала безрукая. – Мы хотели сделать из него мальчика-пса».
Я спросил, не этот ли препарат она получила от Мистера Т. накануне утром, и женщина ответила, что да; я попросил показать. Она достала обычную бутылку на две унции из коричневого стекла. Заметив, что сосуд почти опустел, я спросил, сколько она дала мальчику. Безрукая объяснила, что начала вчера вечером – тогда она дала ребенку препарат в первый и последний раз, – и ограничилась ложкой, как проинструктировал Мистер Т. Я вытащил пробку, смочил палец и лизнул его. У настойки опиума есть определенный горький привкус, и я его ощутил. Полагаю, Мистер Т. добавил ее в состав, чтобы ребенка не вырвало; это хорошее успокоительное для желудка, и раньше его часто применяли для лечения колик. Тогда я спросил у матери, говорил ли Мистер Т. про чайную или столовую ложку, поскольку пропало, судя по всему, не меньше двух столовых – и в конце концов выяснилось, что безрукая была из той многочисленной категории людей, которые не считают, что хорошего должно быть понемножку. (Я знал человека, который выпил весь рецептурный препарат, как только получил его, в то время как доктор выписал лекарство на десять дней.) Я сказал безрукой, что в этом-то и проблема, и посоветовал напоить ребенка холодным кофе, хотя бы попробовать, и если его вырвет, тем лучше. Она убежала в то, что назвала «буфетом на колесах», и вернулась с кофе в картонном стаканчике, но он был горячим, и я велел подождать, пока напиток не станет прохладным, как вода для умывания, прежде чем она попытается заставить мальчика проглотить хоть капельку. Затем я прибавил, что понимаю, за этот препарат пришлось заплатить Мистеру Т. много денег, но на ее месте я бы дважды подумал, прежде чем давать ребенку то, от чего вырастут волосы по всему телу.
Она сказала: «Все говорят, что он лучший в своем деле. А вы просто не знаете, чем люди иной раз занимаются. Я знала родителей, которые каждый день добавляли дочурке в еду пачку мелко нарезанного жевательного табака – хотели, чтобы она стала лилипуткой. Но ничего не вышло, у нее просто испортился желудок. Они прекратили, когда она выросла до сорока дюймов, потому что лилипут выше ростом – просто низенький человек. А еще один мужик приправлял еду порохом, чтобы научиться глотать огонь».
Я сказал ей, что слышал, как люди глотали жевательный табак, чтобы изгнать червей, но мне известны лучшие способы.
Она продолжила объяснять: «Я надеялась, малыш Чарли сможет стать человеком-псом. Пока он еще маленький, он может быть мальчиком-щенком, а потом человеком-псом, когда подрастет. Я видела таких, и можно сделать хорошее представление, если немного потрудиться. Я была на одном, где выступающий вытягивал обруч с бумагой, и человек-пес бегал вокруг – как собака, понимаете, и делал вид, что кусает выступающего за лодыжку, – а затем прыгал через обруч. Затем выпустили кошку – она как будто случайно оказалась под ванной, которую выступающий поднял для очередного трюка. Она выскочила из шатра через верх, и человек-пес погнался следом. Представление было отличное, они здорово играли. Повсюду в цирке посетители только про них и говорили».
«А вам не кажется, что было бы лучше просто оставить маленького Чарли в покое?»
«Нет. – Она на минуту задумалась – я увидел на ее лице признаки размышлений, – потом покачала головой. – Нет, не кажется. Только, мистер, знаете, о чем я только что подумала? Вы не знаете моего имени, а я не знаю вашего. Я Клеопатра, Девушка-Тюлень, но на самом деле меня зовут Джанет Тернер. Вам не обязательно пожимать мне руку».
«Я Джулиус Смарт, миссис Тернер, и я бы хотел пожать вам руку». Я взял ее правую кисть у плеча, как будто в этом не было ничего необычного. Я заметил, что у нее нет обручального кольца, но ничего не сказал.
«Ну, может, ваша фамилия и означает по-английски „Умник“, но, знаете ли, по-настоящему умный человек – тот, на кого вы работаете. Мистер Тилли знаменит на весь белый свет. Люди твердят, если бы родители той девочки не кормили ее табаком, а купили снадобье у мистера Тилли, она стала бы подлинной лилипуткой. Есть такие, кто ему этим обязан, и когда я работала в Объединенном шоу братьев Росси, там был один по прозвищу Полковник Болингброк – он сказал мне, что три года назад начал расти и не стал тратить время зря; как только увидел, что происходит, покинул шоу и купил билет, чтобы приехать сюда и получить кое-что у мистера Тилли, и это остановило его рост навсегда. Карликов мистер Тилли тоже создает – вы в курсе, да? И микроцефалов, и живые скелеты, и даже Великий Лито у него в долгу… Думаете, кофе уже достаточно остыл?»
Я окунул в него палец и сказал, что да; она наклонилась, уложила мальчика на свернутое одеяло и начала вливать ему в рот ложку за ложкой. Просто поразительно, как она изгибалась всем телом и делала разные вещи, для которых не хватало длины рук.
«Видите ли, мистер Смарт, может показаться, что я все чересчур усложняю, но просто хочу обеспечить будущее малышу Чарли. Взгляните на меня – я единственный особенный человек во всей семье, а у меня два брата и три сестры. Когда я была маленькой, они иногда смеялись надо мной, но не так сильно, честное слово, и мама всегда заботилась обо мне изо всех сил, потому что я была другой. Потом приехало странствующее шоу, и моей семье дали немного денег, чтобы взять меня с собой, а половину моего жалованья отправляли домой от моего имени. Мама хотела приберечь деньги для меня, но я сказала, когда вернулась в первый раз, чтобы она все потратила; к тому времени я повидала достаточно карнавалов, чтобы понять: Господь дал мне способ прокормиться, который никто не отнимет.
Одного моего брата убили во Франции; другой теперь владеет фермой, и я до сих пор навещаю его и его жену примерно раз в два года. Старая захудалая ферма, где земля совсем истощилась, а они не могут сдвинуться с места ни на шаг. Все мои сестры замужем за мужчинами, которые трудятся на мельницах. Разве такой жизни я желаю Чарли? Трудиться как раб с утра до ночи и знать, что если он потеряет место, то другого уже не найдет? А когда ребенок…»
В этот момент она залила Чарли в рот большую ложку кофе и остановилась на минуту, чтобы погладить его и поворковать, как это заведено у матерей.
«…взрослеет в таком шоу, все происходит по сценарию. Если ты особенный, все тебя уважают; если нет – я сама такое видела, – приходится все время трудиться, суетиться и пускать пыль в глаза, демонстрировать окружающим, что ты не какой-нибудь понедельничный воришка[54], а честно выполняешь свою работу. Я видела, как это изматывает».
Через некоторое время мальчика вырвало, и я показал безрукой, как его держать, чтобы он не подавился. Появился какой-то мужчина и сел рядом с нами; поскольку в палатке было темновато, за исключением яркого пятна у самого входа, я не сразу заметил, что одна сторона его лица полностью белая и неподвижная. Я спросил, какова его роль в этом странствующем шоу.
Мать Чарли сказала: «Это Лито, мистер Смарт. Человек-статуя».
Лито достал из кармана большую кухонную спичку, чиркнул ею об щеку и зажег сигару.
–
Мистер Макафи робко заметил:
– Однажды я видел, как человек зажег спичку о ладонь. Он был танцором ганди[55] и с утра до вечера забивал кувалдой костыли.
– Не смеши меня, Джимми. Никто не забивает костыли
– «Раньше были схожи ты и я, а теперь перед тобой живая статуя», – проговорил мистер Смарт. – Вот что он заявил, а потом выпустил мне в лицо струю сигарного дыма. Вы можете не верить, мисс Вир…
– Зовите меня Ви, Джулиус. Разве вы не заметили, что так поступают все остальные?
– Вы можете не верить, мисс Вир, но именно так он и поступил. Затем сказал: «Думаете, у меня что-то на лице? Посетители всегда так думают. Я слыхал, как они шепчутся, дескать, я наношу на кожу тонкий слой клея, смешанный с порошкообразной пемзой. Так чинят старый пол – с виду как новенький, но на таких досках никто не поскользнется, если сверху лаком не пройтись. Я позволяю себя потрогать, и тут человек понимает, что у меня вся кожа твердая – мягко только во рту».
Я попросил разрешения его потрогать, и он наклонился ближе. Его щека на ощупь была совсем как бок Мистера Т.
Безрукая сказала: «Гарри, он работает на мистера Тилли и знает все».
«Только начал, – уточнил я. – Видимо, вы принимаете обычные лекарства для этого».
Он сказал, что да – дескать, Мистер Т. велел ему быть осторожным; поэтому он наблюдает, как растут пятна (так он их называл: «мои пятна»), и когда они становятся слишком большими, перестает принимать снадобье, и тогда окаменение замедляется.
Тетя Оливия говорила не всерьез. Она принадлежала к той когорте единомышленников, которая отвечает на справедливые требования долга исключительно ритуалами; с тем же настроем, с каким приказывала мне лечь в постель, она позже – когда стала миссис Смарт – три-четыре раза в год раскаивалась в случайных связях с профессором Пикоком или спонтанных ночах с мистером Макафи. Я, конечно, лег в постель через некоторое время, преследуемый безрукими женщинами и скачущими галопом китайскими офицерами. Помню, как проснулся утром, обуреваемый смутным ужасом, однако история Джулиуса Смарта меня больше не беспокоила, пока я не пересказал ее (к тому времени, уверен, поблекшую и приукрашенную временем, как сейчас) Маргарет Лорн.
Мы отправились к пескам и черным ивам в низовье Канакесси на то, что должно было стать пикником, хотя я не думаю, что кто-либо из нас испытывал реальное желание посягнуть на бутерброды и термос с ледяным чаем, которые упаковала Маргарет. Что касается меня, то я испытывал не голод, а бурлящие чувства, которые, полагали, по крайней мере частично, придали девственности магический оттенок, который она еще не полностью утратила в то далекое время: способность приманивать единорогов, предсказывать будущее, видеть волшебный народ. Подобно тому, как первобытные люди приписывали алкоголю сверхъестественные силы, называя его «водой жизни», или искали доступ в мир духов в удушливых серных испарениях и отварах трав, так и смешение эмоций, характерное для девственности, казалось им состоянием, превосходящим обыденную человечность. Опытные чувствуют любовь, желание или то и другое вместе. Неопытные больны тысячью чувств, большинство из которых не сформированы: они боятся, что не смогут любить или вселять любовь; боятся того, что могут натворить, если однажды позволят эмоциям увлечь себя; боятся, что не смогут перерезать пуповину, которая связывает их с поверхностными детскими привязанностями; жаждут приключений и все же не могут понять, что их приключение настало, что скоро все исчезнет, кроме любви и желания.
Не могу поведать вам обо всем, чем мы занимались в тот день. Нашли монету в песке, видели зимородка, и на тенистом пляже размером с маленькую комнату я рассказал Маргарет (вдохновленный каким-то забытым инцидентом – возможно, всего лишь ощущением мокрого камня под рукой или апельсинами, которые она прихватила в это маленькое путешествие, апельсинами, чью кожуру мы запустили, как лодочки, в воды Канакесси, и вскоре они пошли ко дну) историю Мистера Т. и его дома с привидением, южного цирка, аптеки и ужинов в кафе «Синяя птица» – историю, которая для меня каким-то образом сохранила запах олеандров и магнолий, жужжание комаров.
И в ту ночь (когда мы с Маргарет уже давно отправились спать каждый в свою постель) мне снова снилось то же самое: высокая трава, колышущаяся во флоридском поле под ветром с Мексиканского залива и постукивающая – тук-тук-тук – по шинам припаркованных автомобилей заостренными, как миниатюрные мечи, кончиками, по шинам «фордов» с обивкой из мохеровой ткани, кабриолетов «дюзенберг» с откидными сиденьями, кофрами и хрустальными вазочками для цветов[56], и шагающие сквозь высокую траву каменные люди, словно ходячие статуи, словно теламоны[57], стремящиеся на помощь Атланту, мертвецы, становящиеся собственными надгробиями с датами рождения и смерти, собственными именами, а также именами жен и детей, которые написаны на лицах и стерты, стерты дождями, штормами, что явились с Юкатана и Ямайки через залив, смыли индейцев майя и смердят попугаями, как гостиные старух.
Потом я проснулся и услышал, как мои родители (наконец-то вернувшиеся из Европы и еще более чужие, чем прежде) похрапывают в другой комнате, Ханна снова и снова бормотала молитвы в ночи, молясь потолку своей комнаты, рисуя там кончиком короткого языка толстых ангелов с арфами и луками, и Бога, который любит старух.
Человек-пес бегал, лаял, рычал, возился на ковре, прятался от побоев под столом, оседлывал мою ногу, когда я сидел рядом с Маргарет на диване, давно проданном и никогда – насколько я знал – не стоявшем в этой комнате, визжал, когда я пинал его, рычал и смотрел на меня человечьими глазами; Маргарет позволила ему положить голову себе на колени, пока я объяснял, что это не имеет значения, что мой отец возьмет его на охоту завтра и пес будет счастлив. Отец встает и начинает чистить ружье.
– Вы про тот момент, когда Лито объяснил, как принимал лекарство? Я не расскажу об остальном времени среди шатров. Все были более-менее дружелюбны, но человек с костылями куда-то ушел, и пришлось ждать его возвращения, чтобы он отвез меня обратно в город. Я сел рядом, когда мы поехали назад, и увидел, как он управляет машиной без ног. Я сказал ему, что это было почти так же здорово, как наблюдать за тем, что он вытворял на костылях – мог высоко подпрыгнуть и помахать ими над головой, а затем приземлиться; он мне все продемонстрировал. Еще я предположил, что ему нужна арена, как в обычном цирке, тогда он сможет ездить по ней на машине, сдавать назад и все такое, а потом выйти – и пусть все увидят, как он ходит. Он согласился, что это хорошая идея, но его шоу еще недостаточно большое для такого представления.
И все же, пока мы ехали обратно, я не переставал размышлять про Мистера Т. Чем ближе автомобиль подъезжал к городу, тем больше я думал о своем нанимателе и о том, что мне придется снова ночевать в его доме.
Мистер Т. еще не вернулся в аптеку, когда я туда пришел, и я открыл заведение, так что к появлению хозяина казалось, что я никуда не уходил; и все же, когда мы отправились ужинать в кафе – он сказал, что мы не будем ужинать дома в тот вечер, заставил меня запереть аптеку и пойти с ним, – я поведал Мистеру Т. всю правду. Потом признался, что не поверил рассказу о призраке, который отравляет еду; мне доводилось слышать о привидениях, которые играют на пианино, открывают двери и так далее – даже сдергивают покрывала с кроватей, – но ни одно из них ничего в чужую пищу не подмешивало. Я думал, он болен и так обеспокоен болезнью, что это некоторым образом повлияло на его рассудок. Однако теперь, после разговора с Лито, я понял, что все реально. Потом спросил, не может ли он просто избавиться от снадобья. По словам мистера Т, он так и сделал – но, видимо, призрак успел припрятать бутылку.
– Нет, – вздохнул Смарт и уставился в пол. До той поры даже я (хотя в том возрасте я в полной мере обладал детской доверчивостью) был наполовину убежден, что он выдумал свою историю, но на его лице отразилось подлинное горе. Он испытывал если не любовь, то, по крайней мере, верность Мистеру Т., изо всех сил пытался уберечь его от беды и потерпел неудачу. – Нет, он умер. Я подумал, может быть, Боб рассказывал об этом.
Тетя покачала головой.
– Он умер. Однажды утром, когда он не спустился к завтраку, я забрался к нему в спальню и обнаружил его мертвым в постели. У него не было родственников, но он завещал аптеку родственникам жены – ее фотография стояла на комоде, она была не такой красивой, как присутствующие дамы, но, я полагаю, Мистер Т. любил ее на свой лад, – и они наняли меня, чтобы я управлял заведением, пока не найдут покупателя. Именно этим я и занимался с тех пор, как он умер. Люди в том краю начали думать, что аптека принадлежит мне, но я не хотел ее выкупать, хотя сбережений хватило бы – ну, понимаете, через поручительство и банковский кредит, как вышло здесь, – однако я хотел быть поближе к ферме.
После нескольких дней, потраченных на писанину, мне вдруг пришло в голову, что Джулиус Смарт, который вряд ли появится в этой истории снова, на самом деле является ее главным героем. Я отчетливо помню этого человека только на трех этапах его жизни.
Он был уже пожилым, а я сам – средних лет, малозначимым сотрудником корпорации, им основанной, и его сморщенную фигуру я видел примерно раз в два года, когда он инспектировал нашу лабораторию, к чему мы готовились за несколько недель до визита. Редкие седые волосы Смарта всегда топорщились, и я не видел, чтобы он пытался пригладить их пальцами; одежда была опрятной, довольно старомодной (он носил жилет и золотую цепочку в те времена, когда все как будто навеки попрощались с жилетами), и казалась дорогой, несмотря на слухи, что из-за крошечных ступней ему приходилось покупать туфли для мальчиков. Как я уже говорил, мы узнавали о предстоящем визите за несколько недель, так что он видел не работу, которую на самом деле выполняли в лаборатории, или что-то вроде нее, а тщательно продуманное представление для единственного зрителя. В то время я думал, что именно этого он и хотел: ошарашить нас – не только самих работников, но и наших начальников, и их начальников, и так далее – своей значимостью. Мисс Биркхед потом рассказывала мне, что несколько человек из верхушки исследовательского отдела научились предвосхищать инспекцию, заслышав от него определенные вопросы на совещаниях руководителей. Это объясняло длительные паузы, которые иногда возникали между объявлением инспекции и ее проведением; паузы, на протяжении которых всем было запрещено проводить какие-либо эксперименты из страха нарушить тщательно подготовленные декорации, и мы все просто сидели за своими столами и скучали.
На похоронах Оливии Джулиус Смарт был намного моложе: маленький, плотный (он начал зарабатывать деньги, и моя тетя наняла превосходного повара, латыша, тот подписывался на иностранные газеты и провел пять лет в Париже, изучая первые блюда, и три года в Вене, изучая десерты, но был непригоден для заслуженной работы в гостинице ввиду нервозности, граничащей с помешательством), одетый полностью в черное. Если бы не мягкие руки, он мог оказаться каким-нибудь местным фермером. Смарт постоянно плакал во время службы, как и мистер Макафи. Пикок не приехал, и в то время я полагал, что он не горевал; однако профессор умер через каких-то пару лет спустя от замысловатой совокупности недугов, по слухам, усугубившихся из-за гипертонии – возможно, когда Оливия сделалась недоступна, он обнаружил, как сильна была на самом деле его любовь.
На вечеринке в честь мистера Макафи Смарт, вероятно, был до нелепости молод – по крайней мере на пять лет моложе моей тети. Для меня он был взрослым, и я этого не замечал. Опрятный молодой человек с жидкими волосами цвета соломы, облепившими череп, и в новенькой одежде, вероятно, купленной ради праздника: на белой рубашке из универмага «Макафи» еще виднелись дырочки от булавок; костюм из ткани цвета жженого сахара выглядел неношеным. Лицо у Джулиуса было довольно длинное и худое, но гладкое. Зубы крупные и такие хорошие, что казались фальшивыми, словно у актера. Кожа чистая, розоватая. Он рассказывал свою историю так искренне (в тот момент), словно выступал на суде в защиту собственной жизни…
– Когда внезапно обнаруживаешь мертвеца, все идет кувырком, – сказал он. – Особенно если усопшего никогда не считали больным. Я все пытался вспомнить, сколько ночей провел в его доме, прежде чем он умер. Кажется, пять. Да, это была пятая ночь. Я встал, как обычно, спустился в кухню и заварил кофе, потом вернулся в свою комнату и побрился. Призрак бродил прошлой ночью, и я лежал в постели, слушая его. В основном тот перемещался туда-сюда по коридору, иногда вверх-вниз по парадной и задней лестнице. Я купил замок для своей комнаты и запирался на ночь, так что не слишком тревожился, и, кроме того, существо никогда не выказывало желания причинить мне вред.
Итак, тем утром я побрился, поджарил тосты и приготовился делать яичницу, как только Мистер Т. спустится. Но, разумеется, он не пришел, и я сел за стол, съел кусочек тоста и выпил немного кофе в ожидании, а потом подумал, что аптекарь проспал. Я знал, что он принимал какое-то снотворное, потому что его беспокоили звуки, которые издавал призрак: создание часто бродило туда-сюда возле его двери и, как он говорил, иногда шептало что-то в замочную скважину, царапало панели, словно собака, могло даже взобраться по стене снаружи и таращиться на него с подоконника.
Я подошел к двери спальни, постучал и позвал, но никто не ответил.
Потом я подумал, что он мог встать рано утром и уйти; но на входной двери по-прежнему висела цепочка, а задняя так сильно скрипела, что он бы не смог ее открыть и снова закрыть, не разбудив меня. Мистер Т. точно был в спальне, и я вернулся, снова постучал и опять не получил никакого ответа.
– Ну, это была довольно прочная дверь, я бы очень долго ее пинал. В конце концов я вышел на улицу и забрался на козырек крыльца, откуда смог заглянуть в окно. Я увидел, что он лежит мертвый на кровати. Я выбил ставень, забрался внутрь и попытался нащупать у него пульс, но, по-моему, он умер в первой половине ночи. Окоченение уже наступило. Это когда покойники становятся жесткими. В городе был только один врач, я отпер дверь, спустился вниз и позвонил ему.
– Да. Ну, во-первых, я к этому привык – человек привыкает ко всему, кроме повешения. А во-вторых, я не думал, что призрак задержится, раз Мистера Т. больше нет. Кроме того, его родственники, видите ли, хотели, чтобы я управлял аптекой, пока кто-нибудь не захочет ее купить, и я должен был получать там ту же зарплату, и я думал, пока мы говорили об этом – их было трое, все родственники его жены, дядя и две тети, – что им на самом деле не нужен этот дом, и вдобавок ко всему я мог получить от них бесплатную аренду.
– Если бы я этого не сделал, мисс Вир, то никогда бы не смог купить «Аптеку Бледсо». Я не ощущал, что должен им, – если я перед кем-то и в долгу, то перед Мистером Т., а ведь он позволил мне жить в своем доме бесплатно и платил очень хорошее жалованье.
– Они забрали кое-какие безделушки, хорошее серебро, альбомы с фотографиями и несколько писем миссис Т., но я вынудил их оставить прочую мебель, и они даже не попытались войти в третью спальню – ту, что располагалась с северной стороны. Позже я узнал, что дом прославился по всему городу как обиталище привидений, и родственники моего покойного нанимателя были довольны тем, что он не пустовал. Кроме того, я объяснял всем заинтересованным лицам – когда они заходили в аптеку, ну, вы понимаете, – что это не так. Думаю, после моего отъезда дом смогли продать.
Я – Олден – прошу простить меня за вмешательство. Кажется, я только что услышал, как хлопнула дверь. Этого не может быть; или может? Я в своем доме, и все мертвы, не так ли? Дейл, даже Чарли Скаддер. Мертвы. Чарли обычно останавливался в придорожной закусочной по дороге домой и брал виски с содовой и льдом; в основном там пили вахтовики, парни в джинсовых рубашках – или спортивной одежде, если переодевались перед тем, как идти домой. Некоторые переодевались и принимали душ. Однажды Чарли предложил туда заехать, и мы сидели в кабинке, а все остальные исподтишка поглядывали на нас, попивая ржаной и имбирный эль. Я все думал о «крайслере» Чарли, стоящем снаружи среди «фордов» и «шевроле», и задавался вопросом, не порежут ли ему шины. Я слышал разговоры; он говорил кому-то у стойки, что один из нас – президент компании; и кто-то отвечал, дескать, нет, президент – седой коротышка. Джулиус, конечно. Я видел, как эта закусочная рухнула, и ее фундамент зарос сорняками.
Но я точно слышал, как хлопнула дверь. Никаких сомнений. С тех пор я сижу здесь и размышляю, не вызвать ли мисс Биркхед по внутренней связи. Вдруг она ответит? Но это может быть всего лишь иллюзия, как вид из окон. Я перебираю бумаги на столе, мой палец касается кнопки и отстраняется. Вдруг она ответит? В верхнем левом ящике стола находится коробочка с пленкой, а в углу комнаты виднеется проектор, мой личный аппарат. Бок болит так сильно, что я не хочу выбираться из кресла. Этикетка на коробочке гласит: «Дену от папы. Счастливого Рождества и счастливых воспоминаний!», и я от боли забыл, что в ней лежит.
– Да, миссис Вир?
– Я пришла с Деном, – говорит мама. – У него болит горло.
– Садитесь, пожалуйста.
Мы садимся. Стулья кожаные, мои ноги не касаются пола. Подлокотники широкие, ореховые; на противоположной стене две картины в тяжелых рамах. На одной доктор сидит у постели Маргарет Лорн (хотя в то время я этого не знал), маленькой девочки с большими глазами и каштановыми косами. На другой восемь врачей вскрывают труп. Почему рядом с мертвецом так много врачей, а рядом с живой девочкой – так мало? Мама читает «Либерти» и пытается показать мне картинки.
– Миссис Вир? Олден может войти.
– Мне пойти с ним?
– Доктору больше нравится работать с малышами наедине. Он говорит, это делает их храбрее. Он пригласит вас войти после того, как осмотрит Олдена.
Доктор Блэк сидит за массивным столом красного дерева. Слева от него, у стены, большое бюро. Когда я вхожу, он встает, здоровается, ерошит мои волосы (что меня злит) и усаживает меня на покрытый кожей смотровой стол в дальнем конце комнаты.
– Открой рот, сынок.
– Доктор, у меня был инсульт.
Он смеется, тряся внушительным брюхом, а потом разглаживает жилет. В углу стоит блестящая медная плевательница, и он отхаркивается в нее, не переставая улыбаться.
– Доктор, я абсолютно серьезен. Можете выслушать меня, хоть одну минуту?
– Если это не повредит твоему больному горлу.
– У меня не болит горло. Доктор, вы изучали метафизику?
– Это не моя область, – отвечает доктор Блэк, – мне ближе физиология.
Но его глаза слегка распахиваются от удивления – он и не думал, что четырехлетний мальчик может знать такое слово.
– Материю и энергию нельзя уничтожить, доктор. Они лишь превращаются друг в друга. Таким образом, все сущее может быть преобразовано, но не уничтожено; однако существование не ограничивается кусочками металла и лучами света: пейзажи, личности и даже воспоминания – все это тоже существует. Я уже пожилой человек, доктор, и мне не к кому обратиться за советом. Я перенесся назад, потому что нуждаюсь в вас. У меня был инсульт.
– Понимаю. – Он улыбается мне. – Сколько тебе лет?
– Шестьдесят или больше. Я не знаю точно.
– Понимаю. Сбился со счета?
– Все умерли. Некому устраивать вечеринки по случаю дня рождения, никому нет до этого дела. Какое-то время я пытался забыть.
– Шестьдесят лет. Наверное, я уже буду мертв.
– Вы умерли очень, очень давно. Даже когда Дейл Эвериттон, Чарли Скаддер, мисс Биркхед, Тед Сингер и Шерри Голд были еще живы, о вас почти забыли. Я думаю, ваша могила на старом кладбище, между парком и пресвитерианской церковью.
– А как насчет Бобби? Ты же знаешь Бобби, Ден, ты иногда с ним играешь. Он станет врачом, а? Унаследует семейную профессию? Или будет адвокатом, как его дед?
– Он умрет через несколько лет. Вы пережили его, у вас больше не было детей.
– Понятно. Открой рот, Ден.
– Вы мне не верите.
– Кажется, верю, но сейчас меня больше волнует твое горло.
– Я могу рассказать вам больше. Я могу рассказать…
– Вот так. – Он втискивает здоровенный указательный палец между моими коренными зубами. – Не кусайся, или получишь по физиономии. Сейчас я намажу тебе горло йодом.
4. Золото
– А теперь возьмем другую карточку: один человек сидит за столом и что-то пишет, другой заглядывает ему через плечо. Что вы думаете об этом рисунке, мистер Вир? Не могли бы вы рассказать историю, связанную с ним?
Голды не были уроженцами Кассионсвилла, и редко кто вспоминал, что ни одна семья здесь не была в строгом смысле слова местной. В один из погожих осенних дней они приехали на дребезжащем пикапе и старом «бьюике» и поселились в заурядном кирпичном доме. Предполагалось, что это еврейская семья, но в ней было мало еврейского – ни сообразительных, убедительных мужчин, ни кудрявых, умных, раскосых девушек. Старший мистер Голд, механик-инструментальщик, говорил с неопределенным акцентом, который мог исходить откуда угодно к востоку от Ла-Манша. Он устроился на завод по производству соков, уволился через год и открыл книжный магазин. Его сын Аарон занял аналогичную должность, через несколько недель подал заявление на пост инженера-техника и стал моим подчиненным.
Одной из особенностей Голдов было то, что они не походили друг на друга. В Аароне ничто не напоминало ни отца, сутулого мужчину со слабыми голубыми глазами, ни энергичную черноволосую маленькую мать. Он был долговязым, рыжим и веснушчатым, с крупным прямым носом, похожим на клюв дятла и всегда устремленным по ветру, как у молодой гончей. Юноша отличался трудолюбием, но явно не имел будущего в компании – во-первых, он так и не получил диплом колледжа, во-вторых, был разговорчив, шумлив и любил розыгрыши; эти характеристики ненавидело руководство среднего звена (чье мнение в таких вопросах, в отличие от мнения Джулиуса Смарта, имело вес). На самом деле он так любил потрепаться, что лишь через два с лишним года после того, как его отец уволился, я понял, что почти ничего не знаю об Аароне, кроме мнения об увиденных фильмах, любимой марки автомобиля («меркьюри») и захватывающих приключений с девушками, в основном работницами, занятыми на производстве, с которыми он сближался, ремонтируя разливочные или упаковочные машины или помогая мне в изредка успешных попытках их усовершенствования. Девушки, казалось, неизменно души не чаяли в Аароне, которого называли Роном – даже те, кого он больше не брал домой в конце дня или не предавался с ними воспоминаниям о парке развлечений Вэлли-Бич, который вырос на противоположном берегу Канакесси прямо рядом с городом. Он их веселил, льстил им и, подозреваю, щедро тратил на них деньги, когда мог себе это позволить.
Отец настолько не походил на сына, что, посетив магазин, я пришел к выводу, что мое первоначальное мнение об их родстве было ошибочным. Старший Голд был книжником – до такой степени, что меня, считавшегося книгочеем с тех пор, как я получил свой первый том сказок в зеленом переплете, это немного отталкивало. На витрине магазина, где еще несколько месяцев назад продавали обувь, изобразили его имя: «Луис А. Голд» (разумеется, золотыми буквами), и надпись мгновенно утратила яркую новизну, пошла древней патиной, подобающей великому Антиохийскому потиру[58]. Стекло покрылось пылью, как фруктовые деревья в тропиках покрываются летучими мышами, а половина люминесцентных ламп сразу вышла из строя, тогда как оставшуюся половину почти не было видно за высокими стопками книг – тех самых книг, которые Голд привозил бог знает откуда, многие были бесполезной и устаревшей беллетристикой, хотя попадались и странные, любопытные тома: технические труды в области малоизвестных наук; забытые сборники эксцентричных баек; старые собрания стихов; отголоски канувших в Лету интеллектуальных сборищ (тех, что состояли из людей, широко известных в узком кругу, и заседали – если удавалось, – за эмалированными столиками в дешевых ресторанах Нью-Йорка, где говорилось большей частью о розыгрышах, устроенных после полуночи в коридоре какого-нибудь второсортного отеля).
Одежда Луиса Голда изменилась вместе с профессией: серые молескиновые брюки и профсоюзная рубашка «Топ Продакшн» уступили место темному мешковатому костюму, в котором утонул бы и Чарльз Кертис, и запотевшим очкам в золотой оправе; единственным, что осталось от человека, которого я помнил (хотя и смутно) за верстаком в центральном механическом цехе, были его мозолистые руки. Я заглядывал в магазин всякий раз, когда оказывался в центре города, и там изредка бывало открыто; похоже, Голд запирал дверь, когда ему так хотелось, и если висевшая на гвозде в окне табличка демонстрировала надпись «ЗАКРЫТО», он не отвечал на стук, пусть даже я видел свет в задней части лавки и его сутулый силуэт, что перемещался среди книжных стопок, будто привидение.
Аарон никогда не говорил ни о нем, ни о своей матери, ни о сестре Шерри, о существовании которой я узнал от девушки, которая во время ежечасной паузы в общении с требовательной маркировочной машиной пришла искать Аарона.
– Здесь была молодая леди, которая спрашивала о тебе, – сказал я ему, когда он вернулся в офис.
– Она тебе помешала? Прости. – Аарон достал из ящика стола бутерброд и принялся за еду. Было около десяти часов утра, и я пытался начертить храповик для санитарного конвейера.
– Симпатичная, – сказал я. – Присылай таких почаще.
– Я думал, ты слишком стар для всего этого. Брюнетка?
– Шатенка. Она сказала, что знает твою сестру.
– Вот так просто. «Я знаю его сестру. Просто заскочила поздороваться».
– Она спросила, где ты, и когда я сказал, что не знаю, она назвалась «подругой Шерри», вследствие чего пришлось спросить, кто такая Шерри, и она объяснила, что это твоя сестра. Как ее настоящее имя?
– Это была Эмма?
– Сам не знаешь? Я имею в виду твою родную сестру.
– А я – девушку, которая приходила. Шерри на самом деле Ширли, но никто ее так не называет. Она моложе меня.
– Твоя подружка не представилась.
Последовала пауза, во время которой я подумал, что наш разговор окончен.
– Послушай, Ден, ты ведь давно здесь живешь, не так ли?
– Всю жизнь. Я родился здесь – могу показать дом.
– Знаешь человека по имени Стюарт Блейн?
Я отложил карандаш и развернулся на стуле лицом к Аарону. Одно колесико было сломано, поэтому пришлось соблюдать осторожность.
– Он ухаживал за моей тетей Оливией.
– Я даже не знал, что у тебя есть тетя. – Он ухмыльнулся, расквитавшись за мой вопрос о Шерри.
– У меня было две. Тетя Оливия давно умерла – она была замужем за мистером Смартом. Тетя Арабелла все еще жива – она старушка. Тетя Белла – сестра моей матери, тетя Ви – сестра моего отца.
– Она была миссис Смарт? Тебе перепадут акции, когда дядя Джулиус сыграет в ящик?
– Он не разговаривал со мной с похорон тети, а Ви умерла двадцать пять лет назад. Разве я похож на мальчика-везунчика?
– Ну ладно, ты лучше объясни, кто такой Стюарт Блейн.
– Я же сказал – человек, который ухаживал за тетей Ви. Он владел банком – тем, который «Банк Кассионсвилла и Канакесси-Вэлли», не «Первым национальным». Полагаю, и сейчас владеет.
– Богатый, значит?
– В те времена был богат, да.
Аарон встал, изображая беспечность, и закрыл дверь кабинета.
– Расскажи мне о нем.
– Я рассказываю тебе истории о моей семье и наших друзьях с тех пор, как ты пришел в отдел. Я думал, тебя от них тошнит.
– Ты не упоминал Блейна, а если и упоминал, то я о нем забыл. Я серьезно, Ден.
Я поведал ему то немногое, что знал, он задумчиво кивнул и вышел из кабинета. В следующий раз, когда мы увиделись, он не упомянул об этом случае.
Примерно через неделю я приводил в порядок свой стол во время перерыва.
– Ты много читаешь, не так ли? – спросил Аарон.
– Люблю читать, – уточнил я. – А вот времени, увы, вечно не хватает.
– Сколько книг, по-твоему, ты читаешь в месяц?
На улице шел дождь, капли стекали по наружной стороне стеклопакета и скапливались на слишком плоском бетонном подоконнике; я не спешил уходить и сел на край стола.
– Около пяти. Случаются, конечно, и более удачные месяцы.
– Ты когда-нибудь заходил в папин магазин?
– Так это твой отец? Луи Голд с Малберри-стрит?
Аарон кивнул.
– Может быть, раз или два в месяц.
– Он предлагал тебе книги?
– Обычно он просто позволяет осмотреться. Я полагаю, он достанет для меня книгу, если я попрошу о чем-то особенном. Если оно у него есть.
– Я не об этом.
Я запер стол, надел пальто и внезапно вспомнил, что, когда мои отец и мать вернулись из Европы и вновь открыли высокий белый особняк, принадлежавший бабушке, самой важной переменой в жизни – как мне тогда казалось – стало то, что я больше не мог свободно бегать на улице в любую погоду, одетый, как мне заблагорассудится. Тетя Оливия никогда не поднимала шума из-за пальто, шляп и галош; моя мать – возможно, отчасти из-за угрызений совести за нашу долгую разлуку – поступала наоборот.
– Ден, ты когда-нибудь слышал о книге под названием «Любвеобильный легист»? Ее написала некая Аманда Рос.
Я покачал головой.
– Папа продал ее мистеру Стюарту Блейну за двести долларов.
– Должно быть, редкая книга.
– Наверное, – сказал Аарон.
– Порнография?
– Не знаю. Сомневаюсь. Выходит, ты про нее ничего не знаешь?
Я заверил его, что не знаю, взял зонтик и вышел в коридор, а потом, через боковую дверь, на грязную парковку. После смерти мамы я продал дом бабушки и с той поры жил один. Руководствуясь сам не знаю каким чутьем, я решил перед обедом заглянуть в библиотеку. В библиотечном каталоге не было книг Аманды Рос, зато нашлась ее биография – «О, редкая Аманда». Я пролистал книгу и узнал, что миссис Рос была эксцентричной викторианской романисткой со склонностью к аллитерации. В списке ее творений присутствовали «Ирен Иддесли», «Делина Делани» и «Дональд Дадли», а также две книги стихов – «Смрад созидания» и «Поэмы прокола». Никакого «Любвеобильного легиста».
– Могу я вам чем-нибудь помочь, сэр?
– Нет, – сказал я.
– У вас довольно потерянный вид. – Библиотекарша улыбнулась. – Но я вижу, вы нашли книгу.
– Читать не собираюсь, – сказал я и поставил томик на место.
Библиотекарша была довольно миловидной и стройной женщиной лет тридцати-тридцати пяти.
– Если понадобится помощь, я буду за стойкой администратора.
– Не хотел показаться грубым, – признался я, – просто редко читаю биографии.
– А что вы читаете?
– В основном художественную литературу и книги по истории.
– Тогда вам стоит попробовать биографический жанр. Кто-то сказал, что это единственная достоверная история, а я подозреваю, что большая часть биографий – вымысел как минимум наполовину. И они бывают довольно занимательны.
– По правде говоря, это меня угнетает. Я пришел сюда в поисках некоего старого романа под названием «Любвеобильный легист» – мне про него рассказали.
– Звучит как восемнадцатый век, хотя, если это роман, маловероятно…
– Девятнадцатый век.
– Вы заглядывали в картотеку?
– Его там нет.
– Знаете, мы можем одалживать книги из других библиотек. Существует центральный информационный центр, который принимает запросы и передает их в библиотеку, у которой книга в каталоге есть. Обычно это занимает около двух недель. Хотите, я сделаю заказ?
– Да, пожалуйста. – Я последовал за ней к стойке, и она написала на карточке: «Любвеобильный легист». Я уточнил: – Аманда Рос.
– Автор: Аманда Рос. А вас как зовут?
– Олден Вир.
– У вас есть библиотечный билет?
Я кивнул.
– Вы не часто здесь бываете, не так ли, мистер Вир? Кажется, я вас раньше не замечала.
– Обычно я предпочитаю владеть книгами, которые читаю.
– Ну, чувствуйте себя как дома. Мы, библиотека Кассионсвилла, заведение маленькое, но симпатичное. Раньше это был частный дом – полагаю, и так понятно по тому, как комнаты переходят друг в друга, хотя толос[59] на крыше может ввести в заблуждение.
– Знаю, – сказал я и, наверное, посмотрел вверх, потому что она продолжила говорить о куполообразной надстройке.
– Я никогда там не была, но в детстве такая штука мне бы очень понравилась. Даже не знаю, можно ли попасть в нее изнутри здания.
– Когда-то на чердаке был люк; его толкали шестом и прислоняли к краю отверстия старую лестницу. Верхняя сторона крышки люка – внутри храма – была выше пола на дюйм или около того и покрыта листовой медью для защиты от протечек. Я обычно забирался туда, чтобы посидеть на перилах, болтая ногами, и полюбоваться на бескрайнее небо.
И меня только что осенило: небо, должно быть, единственное, что осталось неизменным со времен моего детства. Где-то в доме есть лифт, который доставит меня на чердак, если только я действительно нахожусь в собственном доме, и этот офис, в котором я сейчас сижу, действительно представляет собой – но я надеюсь, что это не так – созданную Барри Мидом имитацию реальности. Через минуту я нажму кнопку интеркома и попрошу мисс Биркхед принести мне кофе.
– О чем вы думаете, мистер Вир? На мгновение у вас сделался очень рассеянный вид.
– Ничего. Это неважно.
– Номер телефона, пожалуйста. Чтобы мы могли позвонить вам, когда придет книга.
– Пять шесть два, семь ноль четыре один.
– Мне нужен ваш номер телефона.
– Я же…
– Сперва надо указать префикс – ну, вы в курсе. Наш номер здесь, в библиотеке – Элмвуд-четыре, пять-четыре, пять-четыре.
У нее был крупный рот, блестящие зубы и широкая заразительная улыбка.
– Простите, кажется, я перепутал номера. Правильный – Твинбрук-пять, четыре-шесть, семь-ноль. Не хотите ли поужинать со мной?
– Это очень мило с вашей стороны, мистер Вир, но, боюсь, я не смогу.
– Я только что понял, как давно я по-настоящему не разговаривал ни с кем, кроме друга на работе, и мне было очень приятно побеседовать с вами.
– Вы живете один?
– Да, у меня небольшая квартира. Вы готовите для кого-то ужин? Для матери? Кольца нет.
– Я в разводе, мистер Вир. Работаю до шести.
Я посмотрел на часы и с некоторым удивлением обнаружил, что они мои, но старые.
– Осталось всего сорок пять минут. Без проблем.
– Вы не сможете ждать здесь – мы закрываемся в половине шестого.
– Я буду снаружи, в своей машине.
Как ее звали? Не могу вспомнить – и это я, который гордится тем, что помнит все. И, конечно, кофе мне никто не принесет. Ящики стола пусты, но не совсем. Несколько выдохшихся сигарет, фотография девушки, выполняющей караколь[60] верхом на заводном слоне перед апельсином высотой восемнадцать футов, установленным у входа в это здание и сияющим по ночам, как солнце. Через мгновение я уйду отсюда и разыщу путь назад, в комнату с камином, где стоит мое ложе и мой боевой топор, прислоненный к стене.
– Вот вы где. Знаете, а я ведь не рассчитывала увидеть вас снова.
На ней был женский желто-коричневый тренчкот, в волосах блестели капли дождя.
– Подумаешь, немного подождал, сидя за столом.
– Хотите сказать, что воспользовались рулевым колесом в качестве пюпитра?
– Что-то в этом роде. Где желаете поесть?
– Зависит от вас. Кроме того, я мало что знаю о здешних ресторанах. Я живу здесь всего пару месяцев.
– Тогда пойдем к Милевчику. Еда хорошая – в основном французская, – и я немного знаю владельца.
– Вы живете здесь с детства, не так ли? Я так и подумала из-за того, что вы сказали о нашем здании.
– Да, всю жизнь.
– Забавное местечко, верно? Эталонная срединная Америка. Сама-то я городская девушка.
– Чикаго?
– Прислушиваетесь к акценту? Нет, Сент-Луис.
– Вежливо ли спрашивать, зачем вы приехали в Кассионсвилл? Я не хочу совать нос в чужие дела.
– Очень вежливо. Я приехала сюда, потому что я библиотекарь – у меня степень магистра библиотечного дела. Я занималась каталогизацией – в общем-то, лишь ею – в Системе публичных библиотек Сент-Луиса с тех пор, как окончила университет, а потом ответила на объявление и переехала сюда – теперь я крупная лягушка в маленькой луже. Это мне больше по душе.
– Значит, вам нравится здесь работать.
– У нас хорошая коллекция старинных документов, и я разбираю наш генеалогический материал. И потом, мне нравится наше здание, хотя… Вир. Я должна была заметить фамилию. Вы… ну да, вы же сказали, что прожили здесь всю жизнь. Я как раз собиралась спросить, не принадлежите ли вы к местной знатной семье, но вы, наверное, принадлежите; я не думала, что кто-то еще остался.
Дворники успели вытереть не одно поколение дождевых капель с ветрового стекла, пока она говорила.
– Я единственный.
– Ваши предки владели большей частью города – полагаю, вы в курсе.
– Я знаю, что они купили землю у Блейнов и построили мельницу на Канакесси.
– По крайней мере, они заплатили, а вот Блейны украли землю у индейцев.
– Я думал, существует какой-то договор.
– Ну ладно – украли по договору. Только вот сейчас никто не может отыскать ни договора, ни индейцев, если уж на то пошло. Оленью шкуру, которую демонстрируют школьникам, расписала группа местных дам где-то сорок лет назад.
– Я знаю.
С минуту моя попутчица молчала. В библиотеке я заметил, что, как и многие библиотекари, она носила очки на цепочке; теперь они исчезли, и по тому, как ее глаза загорелись, когда она посмотрела на меня, я заподозрил контактные линзы.
– Вы когда-нибудь размышляли об индейцах, населявших эти края? О людях, которые убивали оленей стрелами с каменными наконечниками на этой самой улице?.. О, я вижу заведение Милевчика! Правильно произнесла?
Я сказал, что да, и заехал на парковку. Час был достаточно ранний, но свободных мест осталось меньше половины.
– Смотри-ка, я проезжала мимо этого заведения, но никогда не была внутри… А тут мило… Людовик XIV. Мне нравится Людовик XIV, особенно его ковры – кажется, мне бы пошел напудренный парик.
– А мне не помешал бы меч.
– Как вы галантны, мистер Вир.
Официант – не Милевчик – подвел нас к столику. Обои украшал позолоченный узор флер-де-лис; репродукция «Меццетена» Ватто[61] висела на стене позади нас в раме, обтянутой бархатом. Когда мы сели, библиотекарша сказала:
– Осмелюсь предположить, что у вас есть меч, мистер Вир… Нет, я не намекаю на «Юргена».[62] Вы читали Честертона? Он сказал, что меч – самая романтичная вещь в мире, но перочинный нож еще более романтичен, потому что он, по сути, тайный меч.
– Да. У меня есть перочинный нож. – Я достал его и показал ей.
– Бойскаутский нож… по-моему, это мило. Выглядит старым; он давно у вас, мистер Вир?
– Получил на Рождество, когда мне было шесть лет.
– Это чудесно – вы носили свой тайный меч чуть ли не с рождения.
– Боюсь, я убил не слишком много драконов.
– Чем вы зарабатываете на жизнь, мистер Вир? Я уже говорила, чем занимаюсь.
– Это очень по-среднеамерикански, не так ли? Определять человека по роду занятий.
Она кивнула.
– Да, мы думаем, что когда кто-то теряет работу, он гаснет, как спичка на ветру. Полагаю, в этом-то и беда многих женщин: у нас нет работы, и поэтому подсознательно мы считаем себя ничтожествами.
– Кажется, я никогда не был безработным в строгом смысле слова. Я согласился на работу, которая у меня сейчас есть, еще когда учился в колледже. Но я уже давно чувствую себя ничтожеством.
– Может быть, все дело в том, что вы последний из Виров.
– Но ведь куда важнее быть последним из всего человечества. Вы когда-нибудь задумывались, как чувствовал себя последний динозавр? Или последний странствующий голубь?
– А вы последний человек? Я что-то не заметила.
– Вы говорили об индейцах – как, по-вашему, чувствовал себя последний индеец? Мне кажется, индейцы испытывали больше эмоций, чем динозавры или голуби.
– Индейцы все еще существуют – возможно, не в окрестностях Кассионсвилла.
– А вам не кажется, что мы должны называть их американцами индейского происхождения?
– Понимаю вашу мысль, но это звучит так, словно они прибыли из Бомбея. Значит, вы так себя чувствуете? А как называете это ощущение?
– По-разному. Скажем так, время от времени я осознаю, что мой череп раскалывает лопата археолога.
– Нельзя чувствовать себя мертвым при жизни, мистер Вир.
– Но ведь только при жизни и можно такое почувствовать. В вас есть что-то от тех людей, которые говорят мне, что я слишком много болтаю, но потом мы все вместе очень долго молчим.
– Вы не кажетесь мне чрезмерно разговорчивым. И потом, в библиотеке вы сказали, что ни с кем не разговариваете, кроме одного друга и сослуживца.
– Его зовут Аарон Голд. Вот почему я искал «Любвеобильного легиста». Для Аарона.
– Вам придется рассказать мне о нем подробнее. – (Подошел официант, чтобы принять наш заказ.) – Я даже не заглядывала в меню. Что здесь хорошего? – (Я попросил официанта принести коктейли с шампанским, пока мы будем изучать меню.) – Ваш друг Аарон – книголюб? Зачем ему понадобился «Любвеобильный легист»? И почему вам так не терпится разыскать эту книгу для него?
– Сложно сказать. Я почти не знаю Голдов, за исключением Аарона, но они кажутся странной семьей.
– Значит, он хочет книгу не для себя.
– Это как-то связано с его отцом – Луисом Голдом. Он управляет магазином подержанных книг на Малберри-стрит.
Она щелкнула пальцами.
– Я его знаю. Я пытаюсь купить у него книгу: один старый дневник. Я также знаю его дочь. Она приходит в библиотеку делать уроки. Фанатка современной музыки – как таких называют?[63] Очень хорошенькая; немного полновата, но это возрастное. Милая девушка с большими формами. Вы не будете возражать, если я спрошу мисс Голд, зачем ее отцу понадобился «Любвеобильный легист»?
– Он нужен не отцу, а брату. Мистер Голд продал свой экземпляр по довольно высокой цене. – Я начал подозревать, что поведал о делах Аарона куда больше, чем следовало.
– Он, вероятно, думает, что отца обманули.
– Почему вы так говорите?
– Разве не так всегда думают сыновья и дочери? Они считают, что родители в маразме и кто-то использует их в корыстных интересах. Если мистер Голд продал эту книгу за пятьдесят долларов, держу пари, его сын убежден, что она стоит пятьсот. Но сомневаюсь, что кто-то действительно ограбил бедного мистера Голда. За дневник этой Бойн он требует достаточно.
Я сказал:
– Давайте сменим тему. Что-то я устал от «Любвеобильного легиста». О каком дневнике речь? Когда-то здесь жила женщина по имени Кэтрин Бойн – неужели вы про нее говорите?
– Имя одно и то же. По крайней мере, похожее. По словам мистера Голда, автор дневника называет себя Кейт Бойн.
– Эту женщину звали Кейт. Я знал ее внука, когда был мальчиком. Он говорил про нее «старуха Кейт».
– Очаровательно… вы не возражаете, если я закажу еще один коктейль? Он когда-нибудь говорил про эту Кейт или Кэтрин?
– Да, рассказывал кое-какие истории. Но, боюсь, я забыл большинство из них. Кстати, у меня сложилось впечатление, что старуха Кейт – я имею в виду бабушку Доэрти, а не вашу Кейт Бойн, – была неграмотной или почти неграмотной.
– Все верно. Понимаете, мистер Вир, я не подталкиваю библиотеку покупать кота в мешке – я уже прочитала довольно много из дневника. Он полон орфографических ошибок, но, тем не менее, проливает немало света на историю региона. Из того, что рассказал мне мистер Голд, и из того, что я сама прочитала, следует, что Кэтрин Бойн родом из семьи ирландских иммигрантов и появилась на свет в Бостоне – вероятно, еще до 1850 года. Это был период картофельной гнили[64], и вполне вероятно, они только что прибыли в Соединенные Штаты. Каким-то образом она устроилась помощницей на все руки в семью школьной учительницы, и когда та покинула Бостон, чтобы поселиться в этих краях вместе со своим мужем, Кэтрин тоже переехала. И…
– Его фамилия была Милл, – сказал я. – А вот имя забыл.
– Все верно. Откуда вы узнали?
– Наша кухарка была его дочерью от первой жены. Учительница была ее мачехой. Ханна часто говорила о Кейт.
– Вы хотите сказать, что сейчас у вас работает кухарка…
– Работала, когда я был ребенком. Уже тогда она была старухой, ее звали Ханна Милл.
– Возможно, она упомянута в дневнике. По-моему, там встречается некая Мэри Милл.
– Вы пытаетесь купить его для библиотеки? У Луиса Голда?
Она кивнула. У нее были короткие темные кудряшки, как я полагаю, завитые искусственно. Они подскакивали, когда она двигала головой, отчего я вспоминал про птицу на шляпе, которую когда-то носила миссис Брайс.
– Сколько он хочет?
– Семьдесят пять долларов. Ну же, не смейтесь; возможно, для вас это не так много, но у нас всего двести пятьдесят на обновление фонда библиотеки в течение года. Потрать я семьдесят пять долларов на одну-единственную книгу, на следующем заседании руководства меня по головке не погладят, уж поверьте.
– Предположим, я сделаю библиотеке подарок, указав, что он предназначен для покупки этого дневника?
– А вы могли бы? Я имею в виду, не слишком дорого? Это не причинит вам неудобств?
Я выписал ей чек.
– Вы хотели кофе, мистер Вир?
– Да. Кофе, мистер Баттон?
– Зовите меня Билл. Знаете, я ожидал, что буду пить сок, когда окажусь на вашем заводе.
– Из него получается хороший «буравчик» – продемонстрирую вам за обедом. Но я подумал, что сейчас вы, возможно, предпочтете кофе.
– Благодарю. Позвольте мне начать с того, мистер Вир, что существует два основных типа кампаний – институциональная кампания и кампания по продаже.
– Мы хотим кампанию по продаже.
– Я знаю. Я имел в виду, что институциональная кампания касается всех, а кампания по продаже – только потенциальных покупателей. Покупатели вашего товара – домохозяйки, мистер Вир. Хороший кофе.
– В чем дело, мисс Биркхед?
– Сэр, с вами хотят встретиться.
– Прошу прощения, Билл. Очевидно, это чрезвычайная ситуация.
– Это не так, мистер Вир. Не совсем. Просто я надеялась, что вы либо встретитесь с посетителем сейчас, либо отошлете. Мне не нравится, что он там ошивается. Это какой-то коротышка, с головы до ног покрытый волосами.
На следующее утро была суббота, и я проспал допоздна. (По будням приходилось вставать в шесть; предположительно, раннее начало трудового дня помогало избегать пробок около завода – но на самом деле к девяти часам движение там почти затихало, и лучше бы мы начинали попозже; как я постепенно понял, наши руководители отделов и департаментов просто желали приезжать попозже, но не хотели рисковать и пропустить звонок из главного офиса, застряв по пути.) Меня разбудил телефон.
– Ден? Это Лоис.
– Кто?
– Лоис Арбетнот. Только не говори, что уже забыл меня.
– Извини, я еще не проснулся. – (Я тоже. Мне кажется, когда мы спим, нас окружают все прожитые годы. Во сне мне мерещилось, что я слышу шаги давно умерших; я вел беседы с ними и с безликими людьми, которых мне еще предстояло встретить, – беседы, которые казались невыносимо мучительными, хотя, проснувшись, я мог вспомнить лишь несколько слов, причем таких, которые после пробуждения не вызывали у меня никаких эмоций. Говорят, все дело в том, что во сне содержание отделено от эмоций, как если бы спящий ум читал сразу две книги: одну – о слезах, похоти и смехе, другую – состоящую из слов и фраз, взятых из старых газет, летящих по-над мостовой грязных листовок, разговоров, подслушанных в парикмахерских и барах, банальностей, прозвучавших в радиоэфире. Я склонен думать, что мы, проснувшись, забываем смысл этих слов или просто еще не знаем, что они будут значить для нас. Но хуже всего – проснуться и вспомнить, что разговаривал с мертвыми, хотя даже не думал снова услышать их голоса, не ждал, что они зазвучат снова, пока ты сам не отправишься в мир иной.)
– Твоя книга. Помнишь, мы говорили про книгу? Я позвонила по поводу запроса, и Мари – это моя подруга, мы вместе учились в колледже – сказала, что в их конторе есть человек, настоящая акула по части викторианских романистов, и он сможет рассказать все об этой книге, включая то, где можно отыскать экземпляр, раз она столь редкая.
– Кажется, я уже знаю где.
– Я думала, ты ее разыскиваешь.
– Разыскивал. Меня только что осенило, вот и все. Послушай, будь добра – обратись к этому человеку от моего имени; мое предположение может быть ошибочным.
– Сейчас его нет на месте – он в отпуске. Мари обещала спросить, как только он вернется.
– Отлично.
– И я заказала дневник. Чек необходимо отправить почтой, но минуту назад я позвонила мистеру Голду, и он сказал, если я готова поручиться головой, что отправила его, мы можем разобраться с доставкой в любое время.
– Хорошо.
Последовала пауза. Я сознавал, что в чем-то подвел ее – как часто подвожу людей в разговоре, – но ощущал себя слишком отупевшим, чтобы понять, в чем именно. В отчаянии я проговорил:
– Ты столько всего сделала. И у тебя все получилось.
– Ты разве не хочешь заехать туда со мной?
– Что?
– Заехать за дневником этой Бойн. У меня сложилось впечатление, что тебе не терпится его прочитать, – мы могли бы наведаться туда после обеда и забрать его. По субботам библиотека закрывается в полдень, к часу я освобожусь.
– Прости. Я услышал слово «доставка» и решил, что библиотека наймет курьера. Я же сказал, что все еще сплю, Лоис. Твой звонок меня разбудил.
– Извини.
– Да, я хотел бы посмотреть. Встретимся перед библиотекой.
– Приглашаю тебя поужинать со мной позже. У меня дома.
То, что я сказал Лоис, было чистой правдой: я наконец сообразил, что экземпляр «Любвеобильного легиста» был у моего знакомого – то есть у Стюарта Блейна. Оставалось лишь решить, звонить ему перед визитом или нет, и в конце концов я решил этого не делать.
Я купил машину на третьем курсе колледжа и привез ее домой, когда закончил учиться, с тех пор сменил несколько автомобилей, но в том, чтобы ездить по старым мостовым Кассионсвилла, по-прежнему ощущалось нечто нереальное. Многие из этих улиц предназначены только для прогулок: это улицы, которые в английском городе назвали бы дворами, без тротуаров или бордюров; дома и их маленькие газоны, вечнозеленые растения и розовые кусты находятся на одном уровне с брусчаткой, так что я мог бы беспрепятственно подъехать к парадным дверям или припарковаться под окнами. Во многих местах сохранились четкие следы Эпохи Лошадей – известняковые бордюры с железными кольцами (все еще прочными, хотя я слышал, как дети вслух удивлялись, почему раньше лошадей не привязывали к парковочным счетчикам), вделанными в камень, и даже едва заметные бороздки на брусчатке от железных ободьев фургонных колес. Когда я ехал к Стюарту Блейну, мне показалось – несомненно, из-за какой-то ассоциации, вызванной непривычным маршрутом, – что мой автомобиль был в целом подходящим средством передвижения, вот только хорошо бы он стал открытым, тяжелым, из стали и латуни, с выпяченными фарами и ручным тормозом (любимой игрушкой мальчишек), торчащим из подножки, дернуть который можно было, лишь высунув руку наружу поверх дверцы.
Когда я доехал до угла, где раньше стоял дом Стюарта Блейна, его там не оказалось. Подковообразная подъездная дорожка, портик с колоннами, конюшня и каретный сарай, где работал Доэрти, – все сгинуло. На месте особняка возвели с полдюжины домов поменьше. Я подошел к одному из них, постучал и сказал появившейся женщине, что ищу мистера Блейна, который когда-то здесь проживал. Она была полноватой и некрасивой, но дружелюбно заулыбалась, вытирая мыльные руки клетчатой салфеткой, пригласила меня войти и позвала мужа. Тот неуклюже вышел, одетый в какие-то штаны и майку, – и оказался чертежником, которого я немного знал по работе. Ни он, ни его жена никогда не слышали о Стюарте Блейне. Они прожили в этом доме восемь лет.
Я нашел адрес Блейна в телефонной книге (а как иначе): он переехал в район, где во времена моего детства стояла ферма – та самая, мимо которой мы проезжали по дороге к Лорнам, когда мистер Макафи и тетя Оливия отправились покупать замечательное китайское яйцо, будущий подарок мистеру Макафи на сорок первый день рождения. На участке стоял деревянный и оштукатуренный дом в стиле, который называют тюдоровским. Два этажа и мансарда, но с великолепным старым особняком Блейна лучше не сравнивать. Я позвонил, и дверь открыла полная хмурая женщина – не миссис Перкинс. Она сказала мне, что мистер Блейн болен, редко принимает посетителей, и попросила визитную карточку. Я дал, написав на обороте: «Племянник Оливии Вир. В связи с „Любвеобильным легистом“». Женщина попросила меня подождать в холле.
Это был старый дом – вот первое, что меня поразило. Пятна разных оттенков на деревянных панелях свидетельствовали о том, что их неоднократно красили; светильники и выключатели выглядели потертыми, как и выцветшая узорчатая дорожка, по которой эта грузная мрачная женщина подходила к двери, чтобы сказать, что в Хеллоуин не будет конфет, апельсинов или яблок, а также пяти- или десятицентовиков для распевающих гимны в Рождество, и здесь не нужны щетки, метлы или косметика, нет ножей, которые нужно точить, нет кастрюль, которые нужно чинить. Потускневший серебряный поднос лежал на столике с мраморной столешницей, и прошло несколько минут, прежде чем я узнал в нем тот самый стол из холла былого дома, белого особняка, того самого, в котором Доэрти, расслабленный, ленивый и, несомненно, пьяный ирландец, скоблил внутренности каминов так, что чернота от дыма становилась заметной лишь к концу лета.
В спальне наверху Стюарт Блейн восседал в инвалидном кресле. Он больше не брился – чтобы скрыть, как он объяснил мне позже, оставшийся после операции шрам на горле, – и, возможно, именно его борода, а также гордые, холодные глаза заставили меня подумать о безумном короле, о Лире, повелевающем стаей грачей на продуваемой ветрами пустоши.
– Значит, ты племянник Ви, – проговорил он. – Я помню тебя, если ты тот самый. Подожди минутку… как же тебя звали… – (Разумеется, имя было на моей визитной карточке.) – Джимми? Я подкупал тебя, чтобы ты отправлялся спать, а я мог посидеть с твоей тетей в кресле-качалке. Помнишь?
Я не помнил – и не сомневаюсь, что этого никогда не было.
– Чем могу быть полезен?
Я сказал ему, что, насколько мне известно, у него есть экземпляр «Любвеобильного легиста» и что я сам коллекционер и хотел бы увидеть книгу.
– Конечно. Нет проблем. А я-то думал, я единственный серьезный коллекционер в городе. Вы даете объявление в «Букинисте и антикваре», мистер Вир? Кажется, я не замечал там вашей фамилии.
– Боюсь, у меня нет средств, чтобы действовать в таких масштабах, мистер Блейн.
– Что ж, очень жаль. Семейное состояние пропало, верно? Вы бы подумали, мистер Вир, увидев маленький дом, старика в халате и единственную служанку, что я теперь богаче, чем когда-либо?
– Про вас всегда говорили, что вы чрезвычайно проницательный бизнесмен.
– На самом деле это неправда. Я дилетант – и был дилетантом всю жизнь.
Он поднял голову и посмотрел в окно, словно призывая солнце в свидетели своих слов. Я никогда так отчетливо не осознавал, что под человеческим лицом скрывается череп, как в тот момент с Блейном. Во времена моего детства он был на свой лад красивым, но теперь его длинная челюсть представала не более чем костяной дугой, торчащей из основания чаши краниума. Эта дуга была подвижна, но шевелиться ей осталось недолго.
– Депрессия обогатила нас, как и почти каждый банк, который не обанкротился. Мы не обанкротились, хотя пришлось дважды запирать двери. Мы скупали фермы за бесценок, собирали их, где только могли. Плодородная земля. Конечно, тогда для нее не было рынка сбыта. Другие банки сходили с ума, пытаясь продать то, что у них было. Продавали по любой цене. Мы держались за свои участки, говорили бывшим владельцам, что нам их жаль, что мы позволим им не уезжать, продолжить трудиться на прежнем месте; мы возьмем только половину, и еще намекали, что, возможно, в конце концов они смогут накопить достаточно, чтобы выкупить эти земли обратно. Некоторые переехали, и мы отдали их землю другим – чтобы было с чем работать, понимаете. А продажей их продукции занялись сами. Банк, представляющий пятьдесят ферм, на многое способен в плане цен. Потом на рынке появился этот производитель сока, и вырос спрос на картофель. У нас тут славный край для выращивания картофеля, Джимми. Не такой, как округ Арустук, штат Мэн,[65] но все равно славный, и расходы на перевозку были нулевые – мы заставили фермеров тащить урожай на завод в своих собственных грузовиках и фургонах. Большинству приходилось ездить меньше двадцати миль. Когда я ухаживал за твоей тетей, у меня был большой дом – помнишь?
Я кивнул.
– Ви была единственной женщиной, которую я когда-либо просил выйти за меня замуж, единственной женщиной, на которой я хотел жениться. Хорошенькая, как картинка, и проницательная – хотя, насколько помню, большая часть ваших семейных денег досталась твоему отцу. Но однажды Роско Макафи взял над ней верх. Помнишь? Это было связано со страусиным яйцом из Индии, сплошь расписанным картинками, как иллюстрированная брошюра на библейскую тематику. Они оба хотели его заполучить, но Роско заставил Ви подарить яйцо ему на Рождество. Я был там – это случилось на одной из рождественских вечеринок, которые судья Болд устраивал до Сухого закона. Ви отдала яйцо, как будто это было последнее ручное зеркальце во всем доме; вероятно, Роско предполагал, что она выйдет за него замуж, лишь бы вернуть эту штуковину, но Ви перевела стрелки на Джулиуса Смарта, когда тот начал здесь работать следующей весной, и Роско ее больше не видел. В те дни я думал, что обязан производить впечатление на людей. Наверное, так думал и мой отец, когда строил особняк. Кроме того, человеку, который содержит карету, как я в молодости, необходим простор – карета занимает больше места и стоит дороже, чем три автомобиля. Когда наступила Великая депрессия, внезапно оказалось, что банкиру лучше не выглядеть так, будто у него есть деньги. Я сбыл особняк компании по продаже недвижимости, которую контролировал банк. – Он рассмеялся. – Отпустил всех, кроме домработницы, миссис Перкинс, и выяснил, что таким образом можно немало сэкономить.
Руками, похожими на клешни, Стюарт Блейн развернул инвалидное кресло к окну.
– Не спрашивай, для чего я копил; ты не поймешь, раз уж все деньги Виров пропали. У капиталов и искусства есть нечто общее. – Он поднял худую руку, словно управляя невидимой марионеткой. – Как будто я руковожу приливом: волна приходит и уходит, никогда не останавливается. Термин «ликвидные активы» очень точный[66], но еще надо учитывать, что деньги покоряются гравитации, которую создают люди – люди и компании. Все – и ты, полагаю, тоже – думают, будто я эгоистичен, сижу на деньгах, и все равно время от времени бьюсь за выгодные сделки. Они не понимают, что таков художник во мне; я не могу ударить лицом в грязь. Я для этого слишком стар… Мое состояние отойдет книгам – я уже об этом сказал?
– Нет.
– Я собираюсь пожертвовать библиотеку университету. – Он кашлянул и вытащил из кармана халата большой и грязный носовой платок. – Мои собственные книги не будут выдавать на руки. Только выставлять в читальном зале, чтобы с ними могли консультироваться ученые. Книги – благодарные получатели наследства, Джимми. Я говорю это на случай, если у тебя когда-нибудь появятся средства, которые можно завещать. Дети есть?
Я сказал ему, что никогда не был женат.
– Как и я. Сыновей нет. Когда меня не станет, весь этот город вернется к ирокезам – ты знал об этом? Детерминейшн Блейн купил землю, и она должна была принадлежать ему и его сыновьям до тех пор, пока восходит луна. Тот факт, что сыновей включили в формулировку, показывает, что на самом деле это была аренда на неопределенный срок – и условия сделки должны были оставаться в силе до тех пор, пока не прервется наш род. Но есть вещи и похуже, чем отсутствие сына, Джимми. Ты помнишь историю, которую рассказывал Джулиус? Как он ворвался в лабораторию…
– Это была спальня, – возразил я. – Третья спальня на втором этаже. Лаборатория находилась в главной спальне.
– Я думаю, что знаю лучше, чем ты. Тебе было не больше четырнадцати или пятнадцати, когда Джулиус рассказывал эту историю. – На мгновение на щеках Блейна появились пятна румянца. Я извинился за то, что прервал его. – Он сказал, что вломился туда и нашел искалеченное тело в баке со спиртом. Жена аптекаря, над которой он проводил свои эксперименты… Ты это помнишь? Ты ему поверил?
– Да.
Я не упомянул, что в течение многих лет меня преследовало яркое воспоминание (хотя я никогда этого не видел) о трупе, каким он, должно быть, выглядел в цинковом гробу с открытым верхом, наполненном метанолом, – о мягких тканях и уродливой голове со слепыми глазами, открытым ртом и парящими в жидкости волосами.
– Я часто задавался вопросом, как у него хватило сил, чтобы взломать дверь. Джулиус вел активный образ жизни, но он был совсем не крупным мужчиной.
– Он купил лом, – сказал я. – После смерти мистера Тилли. Помню это совершенно отчетливо – он не смог найти ключ и отправился в хозяйственный магазин.
– Так или иначе, я никогда не верил в существование призрака. Я думаю, эта женщина была жива – она жила одна в той комнате, пока муж не стал ее бояться до такой степени, что упросил Джулиуса остаться с ним. Возможно, ты забыл об этом, но однажды, когда Джулиус шел по дорожке к дому, он увидел, как занавеска в передней спальне дернулась, однако в окне не появилось никакого лица. Такое наводит на мысли о «привидении», верно?
– Полагаю, что да.
Блейн рассмеялся.
– Я сам так делал – до того, как пришлось обзавестись этим креслом, – когда моей экономки не было дома и являлся нежеланный гость. Сейчас уже слишком поздно что-то доказывать, но держу пари, на стене напротив окна было зеркало. Сядь на пол под подоконником и отодвинь занавеску; человек, на которого ты смотришь, не увидит тебя в зеркале, потому что в комнате слишком темно. Держу пари, именно так она и поступила. После смерти мужа она тоже умерла – вероятно, пристрастилась к спирту и утонула в нем.
Я спросил, что случилось с мистером Пирогги.
– А, этот. Сбежал, прихватив двадцать пять тысяч или около того. По-моему, мы слышали, что он уехал в Гватемалу. Он мог бы взять гораздо больше, если бы захотел, но придумал для себя какое-то сложное оправдание. Оставил мне письмо, прямо в ящике для входящей корреспонденции, под какими-то другими бумагами, но я не прочитал – просто взглянул на конверт, понял, что это такое, и вызвал полицию. Наверное, оно все еще где-то хранится. Впрочем, ты же хотел полистать «Любвеобильного легиста»? Полагаю, тебе интересно, где я храню свои книги.
Мне и впрямь было интересно, поскольку в комнате книг было, насколько я мог видеть, всего две: справочник под телефоном на прикроватной тумбочке и записная книжка на смятом покрывале.
– Видишь вон ту дверь? Похоже на дерево, не так ли?
– Да, но не слишком.
– Ее установили, когда я был президентом банка – сейчас я председатель правления. Пожаробезопасное хранилище. Смотри сюда.
Блейн коснулся выключателя под подлокотником своего кресла и покатился вперед, чтобы открыть мне дверь. Комната, в которую он меня завел, была без окон и картин, вдоль стен стояли серые стальные шкафы.
– Защищенная от пожара комната, несгораемые книжные шкафы, – объяснил он. – Банк построил все это для меня, а затем списал как деловые расходы. Ты же понимаешь, приходилось хранить документы дома, и я до сих пор кое-что храню. Вся моя коллекция здесь – и только крупная война сможет ей навредить. Классификация по десятилетиям выпуска и перекрестные ссылки по авторам и темам – вон в той картотеке, с примечаниями о цене, состоянии, предполагаемой редкости, провенансе[67] и дате приобретения. Что тебя интересует?
– «Любвеобильный легист».
– Девятнадцатый век. Секундочку, я найду нужный шкаф. – Он достал из кармана халата связку больших ключей и одним из них отпер шкаф с толстыми дверцами. – Вот, пожалуйста.
Я открыл книгу наугад: «„Льстец! – ляпнула леди Луэлла. – От легкомыслия ласка не лучшее, любезнейший“. Луэлин Лайтфут, любвеобильный легист, и сам нуждался в ласке».
– Я не читал, – сказал Блейн. – И, вероятно, никогда не прочитаю. Как коллекционер, Джимми, ты поймешь: книга, достаточно ценная, чтобы возбудить мою алчность, слишком ценна, чтобы ее читать.
– Может, это и к лучшему.
Я закрыл «Любвеобильного легиста» и посмотрел на переплет, который казался (как это обычно бывает с переплетами изданий середины девятнадцатого века, когда их оценивают с современной точки зрения) несколько тяжеловатым для такого книжного блока.
– Полукожаный переплет, как видишь, – продолжил Блейн. – Телячья кожа, крышки с фасками. Естественно, переплетал ее не издатель. Роман выходил по частям, как произведения Диккенса и Теккерея. Читатель – если он решал, что дочитанная книга ему так дорога – нес собранные части в переплетную мастерскую и заказывал то, что было ему по вкусу и по карману. Можно отыскать тысячу разных переплетов действительно популярных вещей, вроде «Лавки древностей» или «Николаса Никльби». Эту книгу публика не оценила, и вполне возможно, ты держишь в руках единственный полный экземпляр в целом мире.
Корешок настолько разболтался, что края блока сверху и снизу стали неровными.
– Переплет расшатанный, – сказал я. – И крышки выглядят слегка потрепанными и испачканными.
Блейн улыбнулся: два ровных ряда вставных зубов, похожих на пластиковую окантовку цветочной клумбы в пасхальной витрине универмага, как будто желали спрыгнуть со старого лица.
– А ты знаток, Джимми, – проговорил он. – Я так и думал. Пятьсот долларов, и я не торгуюсь, когда покупаю или продаю.
– Нет, – возразил я. – Просто она слишком потертая для непопулярной книги.
– Это износ не от чтения. – Он поехал вперед, взял томик из моих рук и раскрыл его веером. – Ее хранили на чердаке – я бы сказал, лет пятьдесят или около того. Переплет расшатался, потому что книга лежала в основании тяжелой стопки, которую время от времени сдвигали.
Я подумал о маленьком Джо в его итальянском саду, заключенном в раму, и наклонился вперед, нюхая переплет, чтобы проверить, не пахнет ли он яблоками, но почувствовал лишь запах пыли и плесени.
– Как коллекционер, – продолжал тем временем Блейн, – ты должен знать разницу между злоупотреблением и износом от чтения. Здесь нет ни одной страницы с загнутым уголком, нет подчеркнутых слов или приписок на полях. Эту книгу прочитали самое большее один раз. Хочешь еще раз посмотреть? Увы, я не могу одолжить ее.
«Покоем придавило плантацию пахучих пиний, словно принц из притчи прильнул к принцессе; пиний податливые побеги прижались к пурпурным эмпиреям, как пухлые принцессины пальцы могли бы приласкать прелестного питомца. „Леди Луэлла“, – говорит Луэлин Лайтфут и лукаво умолкает. „Ласкайте“, – лепечет леди Луэлла».
– Значит, ты ее видел, – сказала Лоис Арбетнот, когда мы встретились у библиотеки.
Я кивнул.
– Понял, что в ней так беспокоит твоего друга?
– Нет. Это не порнография. Полагаю, роман мог показаться немного непристойным в эпоху, когда был написан, но сегодня он всего лишь комичный. В общем, это плохая книга, которая заслуживала забвения, и ее забыли. Ну надо же, заговорил в том же стиле. Вот зараза.
– Переживанья прочь – пусть пропадает посредственная проза. Славные сочинения существуют спокойно. А знаешь, что ты первый человек, которого я встретила в Кассионсвилле, который мне по-настоящему понравился? Первый разумный человек.
– Хочешь сказать, здесь нет разумных?
– Нет, но разумные люди, которых я встречаю, не вызывают симпатии – они просто кучка скучающих снобов, мечтающих оказаться где-нибудь подальше отсюда, но лишенных мужества добраться туда. Некоторые из неразумных – очень милые и весьма веселые. Но они похожи на хороших собак; через некоторое время начинаешь тосковать по человеческой речи. Ты умен, и ты живешь здесь, и ты несчастлив; но ты не презираешь это место, и я не думаю, что тебе действительно хочется куда-то переехать.
– Не знаю, – ответил я. – В городе есть дом, которым я хотел бы владеть, но я не склонен уезжать из Кассионсвилла.
– Ты ведь инженер, не так ли? По-моему, ты говорил это вчера вечером.
– Инженер-механик. Ну, знаешь, про нас еще говорят, что мы заводимся с пол-оборота.
– А я слышала анекдот про библиотекаршу, которая мечтает вернуться в библиотеку сильно потрепанной. Впрочем, он не смешной.
– Потрепанные книги приходится долго приводить в чувство, да?
Я остановился на красный свет. Мы были примерно в трех кварталах от магазина Голда.
– Ага. Как думаешь, почему твой друг беспокоится из-за «Любвеобильного легиста»?
– Возможно, он считает, что его отец взял с клиента слишком много. Двести долларов – очень дорого для забытого романа.
– Полагаю, это первое издание.
– И единственное, наверное. На нем нет автографа, и сам Блейн сказал, что аннотации не было. Конечно, для дилера совершенно законно просить за книгу сколько вздумается, но если мистер Голд представил товар образом, который явно не соответствует действительности, это будет считаться в строгом смысле слова мошенничеством. И Стюарт Блейн – именно тот человек, который способен привлечь его к ответственности и отправить в тюрьму.
– Он не сказал, почему считает ее такой ценной?
– Напрямую – нет. Он сказал, что это редкость, и судя по тому, что мы выяснили до сих пор, похоже, так и есть – роман даже не был указан среди опубликованных работ Аманды Рос в биографии, которая есть в твоей библиотеке.
– Что еще он сказал?
– Очень мало…
– Ты улыбаешься. Ну-ка, выкладывай!
– Когда я уходил, он упомянул, что не мистер Пирогги украл деньги и сбежал в Гватемалу. Это не имеет никакого отношения к книге; просто целых несколько минут я радовался при мысли о том, как Пирогги пьет «плантаторский пунш» в гамаке рядом со своей туземной любовницей. Но позже Блейн сказал, что это был кто-то по фамилии Симпсон, о ком я никогда не слышал. Я надеюсь, что он ошибся – то есть первая версия верна. Его память ненадежна.
У тротуара, через три двери от лавки Голда, я припарковался на свободном месте, вышел, помог Лоис и положил десятицентовик в счетчик.
– Это старая часть города, не так ли?
Я кивнул и сказал, что магазины были здесь еще во времена моего детства.
– Так близко к реке существует вероятность затопления, потому это всегда были дешевые магазины, если понимаешь, что я имею в виду. Чуть дальше находятся заведения получше – универмаг и все такое прочее.
Я говорил и вспоминал тетю Оливию, которую убили в полутора кварталах от того места, где мы стояли. Она располнела в первый же год после замужества, ела стряпню Милевчика вместо своей собственной, покупала новую одежду каждый месяц, пока не достигла удобного четырнадцатого размера (возможно, даже шестнадцатого), посещала универмаг и иногда задерживалась на часок в обшитом деревянными панелями и обставленном в коричневых тонах кабинете мистера Макафи, где был кожаный диван, а китайское яйцо стояло на приземистой подставке из черного дерева в застекленном шкафчике на стене. Иногда, проходя мимо универмага «Макафи» (который больше так не называется), я задавался вопросом, сумел ли мистер Макафи понять, отчего моя тетя, совершенно неприступная до замужества, стала такой легкомысленной, и связал ли он это – как я, сам не зная почему – с ее растущей полнотой.
По вечерам, когда Милевчик и горничная (ни он, ни она не жили в доме) уходили, а Джулиус работал в своей подвальной лаборатории, тетя отмокала в горячей ванне и часто просила меня принести новую книгу или доску для письма, ручку и бумагу для заметок. Вода была непрозрачной от ароматического масла и пены с ароматом сирени; при разговоре ее груди энергично поднимались из пучины и опускались вновь. Некогда маленькие и заостренные, они за два года, прошедшие между ее замужеством и возвращением моих родителей, превратились в шары, а плечи стали толстыми, как колени, которые она иногда поднимала над дымящейся водой.
Вы должны меня извинить. Я больше ничего не могу написать о поездке, которую мы с Лоис совершили к Голду, или о наших поисках зарытых сокровищ. Все, что мы делаем, неважно, я знаю; но есть вещи, которые если не важнее, то, по крайней мере, более насущны, чем другие, и поэтому я должен поведать вам (пишу в одиночестве в этой пустой комнате, и перо царапает бумагу, как мышь в стене), что очень болен. Кажется, мне еще не бывало так плохо – даже минувшей зимой, до того, как упало дерево Элеоноры Болд.
– Что ты пишешь, Ден?
– Ничего.
– Давай покажи тете Белле.
– Нет.
– Какой прилежный мальчик! Ты точно что-то пишешь.
– Он еще не умеет писать, Белла, – только свое имя печатными буквами и слова вроде «кот» и «крот». Но любит рисовать каракули и маленькие картинки. Зато читает все больше.
– Он показал мне книгу, которую принес ему Санта. Он ведь еще не может ее прочесть?
– Ну почему, может… чуть-чуть.
– Это изумительно. Будешь читать нам по вечерам, Ден.
Мой дед сказал:
– Не дразни ребенка.
– Но мы так делали, когда мама была жива, Ден. Все собирались в гостиной…
– Как правило, на кухне.
– Да, точно. Я забыла. В гостиной – по воскресеньям, на кухне – в другие дни, и мама, Белла или я читали вслух.
– Этим и займемся сейчас, – решила тетя Белла. – Я принесла журнал.
– Без меня, миссис Мартин, – заявила Мэб. – Мне лучше удается кекс.
Дед фыркнул, царапая железным наконечником трости по доскам кухонного пола.
– Не льсти себе, Мэб.
Тетя Арабелла прочитала:
– «Охотник за привидениями. Выпуск номер три» – очередной в нашем цикле, посвященном охотникам за привидениями. Каждый из этих рассказов о приключениях, связанных со сверхъестественным, основан на реальных событиях, хотя в некоторых случаях имена людей и названия места были изменены, чтобы защитить неприкосновенность частной жизни.
Моя мать сказала:
– Белла, это не рассказ, это статья!
– Рассказы больше не актуальны, Делла, их никто не читает.
– Мы бы ни за что не собирались кружочком, чтобы послушать, как мама читает статьи, – мы бы почувствовали себя очень глупо. Рада, что тебя не было здесь на Рождество; ты бы читала нам цены на свинину с сельскохозяйственной биржи.
– У нас был такой прекрасный снег, – сообщила Мэб.
Для каждой статьи в этом цикле мы заручились поддержкой надежного и опытного журналиста, разбирающегося в оккультизме.
«Ридженси» – назовем заведение так – новый и современный отель в одном из крупных восточных городов. Он взирает на окружающие здания с высоты пятнадцати этажей, где разместились три ресторана, большой бальный зал и множество красивых магазинов. Освещение, конечно, полностью от «Эдисон электрик», и во всем отеле нет номера без сантехники. Вестибюль построен по образцу бань Каракаллы и украшен мраморными колоннами, которые, как мы полагаем, заставили бы этого императора позеленеть от зависти.
И все же, хотя «Ридженси» процветает, привлекая состоятельных клиентов от Балтимора до Бостона, там не все в порядке. Управляющий и владельцы отеля не желают признаваться в этом публично, однако проявления, признанные сверхъестественными, были замечены рядом выдающихся персон, многие из которых не знали о том, что другие видели до них. Подобные проявления особенно заметны на четырнадцатом этаже – действительно, семь из десяти зарегистрированных инцидентов произошли там, остальные были на двенадцатом, шестнадцатом и первом этажах соответственно.
– Чушь собачья, – перебил дед. – Я дожил до глубоких лет и ни разу не слышал о призраке, который обитал бы не в доме или на кладбище, а где-то еще.
Соответственно, ваша покорная слуга посетила отель и, при посредничестве администрации, поселилась в номере на четырнадцатом этаже. Жилье оказалось именно таким приятным и удобным, как обещали реклама и негласная репутация «Ридженси», которая иной раз представляет собой более надежный ориентир. Два окна выходили на просторный световой туннель и впускали достаточно солнечного света. Мебель и ковер были новыми, кровать – самой современной конструкции, а ванна, полностью эмалированная, с ножками вида «лапа-на-шаре», стояла на полу из сверкающей белой шестиугольной плитки и была самой современной из всех, что мне доводилось видеть. После легкого ужина в одном из превосходных ресторанов отеля я приготовила свою комнату к бдению, которое должно было продлиться всю ночь: поставила пару больших свечей на шифоньер, еще две на подоконник и четыре на столбики кровати, где прикрепила их собственным воском к элегантным закруглениям на концах. Я провела эксперимент и убедилась, что, когда в одиннадцать часов вечера, по здешнему обыкновению (как ради безопасности клиентов, так и для поощрения нормального режима дня), в отеле выключат электричество, я не останусь в темноте. До этого времени оставалось еще два часа, и я читала (можете не сомневаться, книга была из числа развлекательных!), пока не замигали электрические лампочки, вынудив меня поскорее снова зажечь свечи. Я отложила томик в сторону и всерьез начала караулить.
Весь огромный отель погрузился в тишину; ни один звук не нарушал его сна, кроме тиканья часов. Прошел час, потом два. Я сидела и наблюдала за восемью свечами, пока чуть ли не бессознательно ощутила некий шум – тот, поначалу совсем слабый, вторгся в привычную тишину. Тщетно я пыталась убедить себя, что это не более чем стрекотание сверчка в стене или звуки, производимые кем-то спящим в другой комнате, усиленные моим воображением. Но по мере того, как мое беспокойство возрастало, эти объяснения становились все более нелепыми, и вместо того, чтобы пытаться, как раньше, рационально истолковать шум, я легла на кровать и отдалась ему, позволяя фантазиям, которые он пробуждал, беспрепятственно резвиться в голове. Признаюсь, я почти заснула, как вдруг меня осенило: эти звуки могли быть всего лишь уличным шумом, и я даже как будто бы уловила в них рокот толпы, грохот множества машин по макадаму[68], сердитое гудение клаксонов. Я встала и уже собралась выглянуть наружу – но, увы, за моими окнами, как уже было сказано, был лишь световой туннель. Со временем шум усилился, и наконец я решила покинуть свою комнату, вспомнив, что коридор снаружи освещался выходящими на улицу окнами в обоих концах. В тот момент мой поступок казался смелым решением, и я с некоторым трепетом закрыла за собой дверь хорошо освещенного номера, чтобы прокрасться к слабому проблеску света, который заметила в конце коридора.
Наконец я добралась до окна и, посмотрев на тротуар в ста пятидесяти футах внизу, увидела зыбкое и бесформенное свечение, как будто тысячи каретных фонарей двигались туда-сюда в тумане. Не в силах разглядеть их как следует, я наблюдала за ними несколько минут, прежде чем вспомнила, что, когда помощник управляющего (редакторы этого журнала предупредили его об особом характере моей миссии) впервые показал мне комнату, где предстояло провести ночь, я заметила, что эти окна были не из прозрачного стекла, а из той своеобразной разновидности, называемой «матовой» или «рифленой», поверхность которой искажена, чтобы сохранить конфиденциальность находящихся внутри; свет проникает сквозь нее, но детали рассмотреть невозможно.
Минуту или больше я пыталась распахнуть окно, но это оказалось мне не по силам. Все это время движущиеся огоньки – ничего больше я не могла различить сквозь неровное стекло – продолжали свой танец, и звуки, которые я впервые услышала еще в своем номере, ревели и журчали громче, то и дело перемежаясь неистовым завыванием труб и уханьем бомбардонов, словно там, на улице, собрались воевать две армии.
В конце концов я решила пройти дальше по коридору, надеясь найти окно с прозрачным стеклом. Сложно подобрать слова, чтобы передать читателям ужас, который терзал меня, пока я шла мимо безмолвных запертых дверей, все еще слыша шум с улицы. Большинство дверей были темными, но кое-где в основании виднелись тоненькие, словно карандашный штрих, линии света, указывающие, что постояльцы прихватили с собой свечи (как я) или лампы на фотогене – возможно, это были ученые, привыкшие работать по ночам, или трудолюбивые бизнесмены, еще более внимательно изучающие книги иного рода. Из одного номера доносились веселые звуки оркестра – точнее, граммофона.
Неужели никто из этих людей, моих собратьев-постояльцев, не слышал снаружи того, что слышала я? Может, это явление открылось лишь моим ушам? Или каждый, оставшись наедине с собой в номере, старался убедить себя, что ничего не слышит, что рев и бормотание в ушах вызваны переутомлением и недосыпом? Меня так и подмывало постучаться к кому-нибудь, но я не стала.
Наконец – ибо коридоры образовывали огромный квадрат, и я обошла весь этаж – я снова оказалась у дверей своего номера, вошла и обнаружила, что свечи горят, как и прежде. Долгое время я сидела, прислушиваясь к звукам, которые обратили в хаос мое жалкое расследование; наконец они утихли, я задула свечи и легла спать.
Утром мой друг, помощник управляющего, сказал, что накануне ночью не слышал никакого шума на улице. Расспросив тех сотрудников, которые были на дежурстве (ибо в большом отеле кто-то всегда дежурит, независимо от того, насколько поздний час), мы обнаружили коридорного, вышедшего покурить почти в то же время, когда я покинула свой номер. Он сказал, что снаружи было тихо – за пять минут или около того, пока он стоял там с трубкой, мимо проехали повозка и грузовик, прошли один-два пешехода; только и всего.
Я выразила благодарность помощнику управляющего и уже собиралась уходить, когда он с некоторым смущением упомянул, что прошлой ночью произошло таинственное происшествие, связанное с четырнадцатым этажом: неизвестный человек, по его словам, позвонил на стойку администратора по телефону и пожаловался на необъяснимые огни, которые, как настаивал звонивший, плавали по комнате. Номер, по словам звонившей (а это была дама), находился на четырнадцатом этаже. Я сказала помощнику управляющего, что очень сомневаюсь в его словах, если только на четырнадцатом этаже не было – а у меня не было причин так думать – больше одного телефона. Поскольку этот единственный телефон находился в коридоре не более чем в полудюжине шагов от моей двери, а я сплю чутко и в любом случае бодрствовала большую часть ночи, казалось маловероятным, что кто-то мог позвонить администратору без моего ведома.
Однако мой друг настаивал на том, что звонок был и все случилось именно так, как он описал; он также объяснил, что отправил коридорного в комнату, номер которой дала звонившая, и что коридорный постучал, но ответа не последовало. Он составил записку на память, касающуюся этого события. Я проверила и обнаружила, что звонок был сделан в то самое время, когда я сражалась с окном, и что указанный номер комнаты был моим собственным.
Арабелла Эллиот.
– Белла! Ты сама это написала? – воскликнула мама.
Ее сестра кивнула.
– Именно так.
– И подписалась девичьей фамилией! Белла, люди посчитают тебя фривольной.
– Журналистки всегда так делают, – ответила тетя Белла, – а некоторые даже подписываются мужскими псевдонимами. Делла, женщин-журналистов гораздо больше, чем ты думаешь.
– Это все правда, миссис Мартин? – спросила Мэб Кроуфорд.
– Конечно. На самом деле я не рассказала всего, что могла бы, из страха, что мне не поверят! Послушай, малыш Ден тоже собирается стать журналистом, не так ли? Он все записывает.
Как и я.
Должен объяснить, что покинул свой кабинет. Я открыл дверь в надежде (как сказала бы тетя Белла, надежда умирает последней), что увижу стол мисс Биркхед, но там был (разумеется) только пустой коридор. Сейчас я сижу на кухне Мэб Кроуфорд, которая когда-то принадлежала моей бабушке Эвадне Эллиот, но я ее не помню. Сижу, все еще царапая карандашиком по бумаге, за кухонным столом. Это такое же хорошее место для письма, как и любое другое, хотя, признаюсь, иногда мне хочется снова найти персидскую комнату или свою веранду с камином.
Книжный магазин Голда был старым заведением, хотя книги в нем продавали всего несколько лет. В витринах – то есть в окнах без средников, но сделанных из маленьких кусочков гладкого стекла, разделенных деревянными полосками – стояли новые книги, о которых никто, кроме их издателей, никогда не слышал, фолианты о парусном спорте, охоте и коллекционировании дамских аксессуаров Викторианской эпохи. В самом магазине новые книги уступали место старым; стены до самого потолка занимали полки, а потолок был очень высокий, так что до книг на самом верху можно было добраться только по лестнице на рельсах, которой раньше пользовались продавцы обуви.
Между стенами стояли книжные шкафы высотой в восемь футов, грубо сколоченные из мягкой сосны. В них тоже хранились книги, и в верхней части каждого шкафа, совершенно недоступной для любого покупателя, еще больше томов было навалено стопками, плашмя: излияния англоязычных типографий, накопленные и сохраненные демократично, словно банки с соленьями в погребе, – классика стояла бок о бок с трудами, которые, хотя и заслуживали того, чтобы их помнили, оказались забыты; с опусами, справедливо забытыми; и с другими, коим лучше бы не выходить из печати вообще. Я взял одну книгу и показал ее Лоис Арбетнот; это оказались мемуары миссионера по фамилии Мерчисон, который провел десять лет в Татарии.
– Старые и редкие книги, – сказал я.
– Ja, – раздался голос Голда у меня за спиной. Он заглядывал не столько через мое плечо, сколько под мою руку. – Это действительно старая и редкая книга. Мне очень жаль – я знаю, что вы бывали здесь раньше, но не могу вспомнить ваше имя.
– Вир.
– Да, мистер Вир. Вас интересует эта книга для библиотеки, мисс Арбетнот? Мерчисоны – местная семья.
– Сначала я должна проверить, – сказала Лоис, – и посмотреть, нет ли у нас такой.
– Сомневаюсь – это довольно редкий экземпляр. Разумеется, печатался частным образом, но не какой-нибудь самиздат. Печать оплатила секта, к которой принадлежал Мерчисон, и книги продавали на их собраниях, чтобы собрать средства для миссионерской программы. Несколько сотен экземпляров, и это в 1888 году. Большинство, вероятно, лежали рядом с Библией, а следующее поколение их выбросило. Это единственная, которую мне довелось увидеть.
– Тогда как вы можете быть уверены, что было всего несколько сотен экземпляров?
– Вот.
Он взял у меня книгу и открыл ее на последней странице. Небольшой блок текста в центре гласил: «Опубликовано тиражом в 500 экземпляров издательством „Пол Пресс“, Пеория, Иллинойс, из которых это экземпляр №________». На пустом месте кто-то написал карандашом (теперь настолько выцветшим, что его едва можно было разобрать): «177».
– Я должна проверить, – повторила Лоис. – Вы уверены, что Мерчисоны – местные жители?
– Они из сельских, – сказал я. – Теперь вспомнил.
– Сейчас довольно многие переехали в город, мистер Вир, – заметил Голд. – В наши времена в сельской местности никто надолго не задерживается. Загляните в телефонную книгу, и вы найдете их целый список. Но, по-моему, вы пришли не за этим. Я видел, как вы взяли ее – совершенно случайно, я бы сказал, – с моей полки.
– Мы здесь по поводу дневника Кейт Бойн.
– Хотите забрать его сейчас? Следуйте за мной.
Он повел нас в заднюю часть магазина, где был отгорожен небольшой кабинет, тоже заваленный книгами. У Голда была привычка стоять, выдвинув вперед голову, плечи и маленький животик, как сержант строевой подготовки, издевающийся над новобранцем. Поскольку он был небольшого роста, это не выглядело угрожающе, как могло случиться с более крупным человеком, но создавало впечатление, что он читает лекцию толпе учеников-пигмеев, которых никто другой не видит; прошло некоторое время, прежде чем я понял, что этими учениками были книги.
– Вот, – сказал он и взял толстый томик в черном кожаном переплете, который грозил рассыпаться прямо в руках.
Я ожидал, что Лоис потянется за дневником, но она молча посмотрела на меня, как бы давая понять: поскольку я плачу, то должен сначала осмотреть его и убедиться, что мои деньги не будут потрачены впустую.
– Телячья кожа? – спросил я Голда.
– Овечья, – сказал он. – В те дни она была намного дешевле. Когда-то на этой обложке было золотое тиснение. – Он кашлянул. – Ну, точнее, золотого цвета. Не настоящее сусальное золото, то есть соединение меди. Подержите его здесь под светом.
На столе стоял светильник, в центре которого находилась увеличительная линза, обрамленная изогнутой люминесцентной лампой. Я положил книгу под нее и рассмотрел надпись: «Семилетний дневник юной католички».
– Это задумывалось как своего рода записная книжка, – объяснил Голд. – Неделя на развороте, вся информация о днях святых, начале Великого поста и так далее. Девочка, которой он принадлежал – Кэтрин Бойн, – училась в бостонской школе, дневник ей подарили монахини как своего рода приз, она сообщает об этом на первой же странице.
Рассказывая, Голд уселся за свой стол. Он протер носовым платком стекла очков без оправы; без защиты его глаза казались маленькими и слабыми, как у пожилого крота.
– Вы читали его?
– Целиком? – Голд покачал головой. – Боюсь, у меня нет времени читать книги, мистер…
– Вир.
– Мистер Вир. К тому же эта… – (Прозвучало почти как «ета»; акцент Голда то появлялся, то исчезал, словно прилив.) – …написана очень мелким почерком, тонким пером, по старинке. И кишит орфографическими ошибками. Но материал интересный, и я почти поддался искушению. Я уже сказал, что это семилетняя книга; с 1844-го по 1850-й. Однако юная леди использовала его не по назначению – я бы предположил, что немногие так поступали. Иногда она исписывала три, четыре, пять страниц за один день, иногда месяцами ничего не писала. Так или иначе, дневник охватывает двадцать лет, последняя запись сделана в 1864 году. Про сиротку Энни знаете, да? Нет, не ту, где гав-гав.[69]
В общем, перед вами дневник сиротки Энни.
Мы, конечно, его забрали. Я провел день и вечер с Лоис, а затем не получал от нее вестей почти неделю. В пятницу вечером, около восьми часов, она позвонила. Я спросил, как она, и моя подруга ответила, что устала – по голосу это чувствовалось. Я поинтересовался, не может ли ужин у Милевчика завтра вечером исцелить ее усталость.
– Спасибо, Ден, но нет. Я работала в две-три смены, если смогу вырваться завтра вечером, все, чего захочу, – сидеть дома, задрав ноги повыше. Я позвонила, чтобы задать один вопрос. Ты знаком с местностью к югу от реки и к западу от города?
– Немного, – ответил я.
– Прекрасно. Знаешь старую ферму Филипса? Это примерно в миле от воды, на окружной дороге номер 115, двухэтажное деревянное здание. Есть предположения, как долго оно там простояло?
– Лет тридцать – может, чуть больше.
Я услышал разочарование в ее голосе.
– Уверен?
– Человек по имени профессор Пикок брал нас с тетей на охоту за индейскими реликвиями; я помню, как там строили ферму и обыскивали поля в поисках наконечников стрел в первый год, когда их вспахали. Земля принадлежала одному из двоюродных братьев Бена Портера, но он просто пас на ней скот.
– Возможно, на том месте когда-то стоял другой дом. Ты не видел там дыру от подвала или старую трубу до того, как построили новое здание?
– Не припоминаю такого.
– Ну ладно, это все, что я хотела узнать. Ден, насчет ужина – я не хочу никуда идти завтра, но почему бы тебе не зайти ко мне? Около семи?
Я сказал, что буду очень рад.
Квартира Лоис находилась на втором этаже частного дома, куда вела наружная лестница.
– Маленькая, – сказала она, – но уютная. Не возражаешь? Всего две комнаты и ванная, диван раскладной.
Я сказал, что не возражаю, и она налила мне выпить.
– Я заказала еду. Пять или шесть лет назад это потрясло бы меня: иметь парня и посылать за цыпленком. Но сейчас я слишком устала и мало что может меня шокировать. Как-нибудь в другой раз продемонстрирую, какой я хороший повар.
– Никогда бы не подумал, что в здешней библиотеке так много работы.
– Обычно ее не слишком много, но, как уже говорила, я занимаюсь генеалогией. Помнишь, я рассказывала тебе о доме Филипсов? Мне нужен фермерский дом, приблизительно в том же районе, который был построен до Гражданской войны. Я разыскиваю кладбище.
– Звучит ужасно.
– О, я не собираюсь раскапывать могилы или что-то в этом роде. Просто иногда старые надгробия содержат очень ценные сведения.
– Чья это была ферма?
– В том-то и беда, что я не знаю. Все, что мне известно, – это где она была и в какой стороне от нее располагалось кладбище. Знаешь, в прошлом веке на многих фермах были частные захоронения.
Парнишка-курьер принес еду; мы расстелили бумажную скатерть на металлическом столике Лоис, разложили еду по бумажным тарелкам и поели. После ужина сели на диван (она закинула ноги на кофейный столик), поцеловались и выпили скотча со льдом. Она сперва рассказала, как отправилась искать следы старого фермерского дома и порвала чулки о дикую ежевику, а через некоторое время сняла блузку, попросила помочь ей с застежкой на лифчике сзади и заявила, что станцует для меня; но к тому времени она уже с трудом держалась на ногах, и я без особых проблем ее отговорил. Через несколько минут она заснула. Для женщины лет тридцати пяти или около того у нее был удивительно хороший бюст, немного маленький, но все еще крепкий и не обвисший. Я укрыл ее одеялом, собрал использованные стаканы, жирные бумажные тарелки и коробки и отнес все на кухню. В углу за холодильником стояли мотыга и садовая лопата, сверкающие новизной.
В ту ночь я лежал в постели и не мог заснуть. Желание – штука странная, своенравная: в квартире Лоис меня к ней почти не влекло. Теперь я несколько раз был на грани того, чтобы одеться или позвонить ей. Я представил себе, как мы вдвоем бродим по холмам к югу от реки, вспомнил тетю Оливию и профессора. Не верю, что тетя когда-либо уступала другим своим любовникам до замужества, но уверен, что во время этих походов она часто отдавалась профессору Пикоку. Он был молод, строен и красив; самое главное, он был интеллектуал и отчасти педант – к людям с таким складом ума Оливию Вир тянуло всю жизнь.
Но уступит ли Лоис при подобных обстоятельствах мне? Несомненно, она была опытной женщиной; я не стал бы для нее первым после развода. Я вспомнил, какое тепло разожгло в ней виски, прежде чем одолело; надо прихватить фляжку и позаботиться об одеяле, которое можно расстелить на земле.
Она сказала, что кладбище находится рядом с домом, заставшим Гражданскую войну. Конечно, заброшенная ферма – в тех холмах их много. Забор из штакетника уже сгнил, земля для захоронения заросла деревьями и кустарником, надгробные плиты – а может, там и вовсе были кладбищенские доски – упали надписью вниз.
– Видишь плиту? – Маргарет присела на корточки у каменного порога, постукивая по нему грязным пальцем. – Под ней призрак.
– Врешь.
– Вот и не вру. Видишь этот дом? Когда мы переехали, в доме обитал призрак ведьмы Белл. Мой папа разыскал знахарку – она наполовину индианка, про такие вещи знает все – и потом молился, а она колдовала, они уложили призрака в землю и положили сверху камень. Каково это, по-твоему, – быть призраком, которого придавили здоровенной плитой, положив ее прямо на грудь? Она пригвождена к месту; мы знаем, что это именно женщина, потому что иногда она говорила и угрожала, дескать, сделает с нами разные штуки; и еще руками и ногами дергала под землей, только этого не видно. Прямо сейчас я стою на ее лице, но не боюсь. Днем я ее никогда не боюсь, разве что в грозу.
– Это всего лишь порог вашего дома. Думаешь, я не знаю, что такое порог?
– Это могильная плита. Если ее перевернуть, там будет написано чья.
Билл Баттон, сидя на красном кожаном диване рядом с баром в моем кабинете, почесывает в затылке, то скрещивает, то разгибает ноги.
– Что все это значит?
– Вы про визит миссис Портер? Вы ее слышали – хочет посадить дерево на моей могиле, когда меня не станет. Это ее хобби: она сажает деревья исчезающих американских видов на могилах своих друзей.
– Да, но что все это значит?
– Хотите сказать, почему я ее терплю? Она была близкой подругой моей тети, когда я был мальчиком. Тогда она была красивой женщиной, блондинкой.
– И вы собираетесь поужинать с тем, волосатым?
– Раз уж вы улетаете обратно в Нью-Йорк, почему бы и нет?
– Ден?
– Да.
– Я тебя разбудила?
– Да.
– Ден, прости за вчерашнее. Обычно я не такая, честное слово. Мне не следовало пить, я слишком устала.
– Тебе не за что извиняться – ну, помимо того, что ты меня разбудила.
– Ден, сегодня я снова отправлюсь на поиски. Я подумала, ты мог бы пойти со мной.
– Нет, если ты собираешься копаться в могиле.
– Что?
– За твоим холодильником мотыга и лопата. Я видел их вчера вечером, когда убирал.
– Ден, я дурачила тебя насчет могил. Приходи, позавтракай со мной, и я все объясню.
Я принял душ, побрился и оделся, оглядывая при этом свою маленькую квартирку. Она была загроможденной и грязной, но жилище Лоис тоже было загроможденным и грязным; маловероятно, что многое изменится, если мы поженимся – для детей уже слишком поздно. Будем жить вдвоем в квартире побольше, но такой же загроможденной и грязной. Интересно, захочет ли она уволиться с работы?
– Вафли и сосиски – годится? Вафли чересчур подрумянились, когда я пошла застилать постель, но, по крайней мере, сосиски поджарились как надо. И кофе. Садись и выпей кофе.
Я сел, окинув взглядом гостиную; она была заполнена недорогой, яркой мебелью.
– Мне не следовало говорить тебе про кладбище, Ден, это неправда. Могу я сказать, что действительно ищу?
– Ты о чем-то прочитала в дневнике?
Лоис кивнула, взмахнув каштановыми кудряшками.
– Ты должен был рано или поздно догадаться. Я же стала такой занятой после того, как получила этот дневник. Ден, помнишь тот день, когда мы его купили? Ты повел меня куда-то, и когда я вернулась домой, мне не хотелось спать; я была очень взволнована и решила, что просто успокоюсь и почитаю, вместо того чтобы ложиться спать. Я так и сделала, сидя прямо здесь, задрав ноги и попивая растворимый кофе. Текста не так много, как притворялся мистер Голд. Невзирая на бисерный почерк и тонкое перо Кейт Бойн, когда пишешь от руки, на странице никак не получится уместить столько, сколько можно напечатать. По большей части записи довольно обыденные: куда ходила гулять, с кем флиртовала, что думала про своих нанимателей и их друзей – впрочем, все это интересно с точки зрения местной истории. А потом… Ден, ты когда-нибудь слышал об Уильяме Кларке Квантрилле?
– О партизане? Разумеется.
– Он родился неподалеку отсюда. Ты, вероятно, тоже это знал, хотя почти все считают его южанином, потому что он сражался за Конфедерацию. Но он был выходцем со Среднего Запада, как Грант и Шерман.
– А он тут при чем?
– Ден, Квантрилл приехал сюда с горсткой людей в 1863 году. Они ехали по старой речной дороге, которая раньше петляла вдоль южного берега. Кейт Бойн утверждает, что партизаны зарыли здесь сорок тысяч долларов золотом.
– Ты хозяйка этой фермы?
– Я наемная работница. Я миссис Доэрти.
– Где хозяин?
– А вам-то какое дело? – Она стоит на месте, уперев руки в костлявые бедра, ее голубые глаза неприязненно перебегают с одного незваного гостя на другого: семеро верховых бандитского вида. Рыжие волосы уже тронуты сединой, а руки грубые, как у землекопа.
Бородач спрыгивает на землю, отталкивает ее и колотит в дверь прикладом револьвера «Кольт Нейви».
– Да нет там никого.
Бородач поднимает щеколду и входит, взмахнув остальным, которые привязывают своих лошадей к перилам крыльца и идут следом.
– Эй, вы же сейчас испачкаете грязными сапожищами чистый ковер!
Они уже пересекли гостиную и роются в кухонных шкафах, разыскивая еду.
– А теперь, – говорит бородач, жуя куриную ножку, – ради собственного блага расскажи, где все. Ты будешь не первой бабой, которую я пристрелю.
– Мистер Милл и Шон уехали в город и скоро вернутся.
– Верхом или пешком?
– На повозке.
– Кто еще здесь живет?
– Миссис Милл в Бостоне, в гостях у матушки. Она взяла с собой Ханну и Мэри.
Той же ночью, когда Джона Милла и Шона заперли в сарае, а мужчины нашли виски в ящике для сбруи, она подслушала их болтовню; еще позже один из них поймал и не отпустил ее, когда она поднималась из подвала с банками соленых огурцов и помидоров. Она отвела его на сеновал и подкупила разговорами, в которых знала толк, поцелуями и многим другим. В лунном свете она была не такой уж уродиной.
– Это не так, Лоис. Я знаю, где находилась эта ферма.
Она вытаращила глаза.
– Олений ручей впадает в Канакесси в трех милях ниже города, а Сахарный ручей впадает в Олений примерно за милю до того. Ручей назвали Сахарным, потому что там росли гикори и индейцы научили поселенцев варить сок, чтобы сделать сахар. Ты наверняка предполагаешь, что они варили кленовый сок, но в этой части страны клены встречаются нечасто. Сахар из гикори не так хорош, как кленовый, но поначалу кроме него и дикого меда ничего другого не было.
– Квантрилл мог свернуть с дороги?
– В те времена у него не было выбора. Сама главная дорога к такому принуждала. В сезон дождей в устье Оленьего ручья земля превращалась в болото; дорога поворачивала на юг примерно за полмили до тех мест, вела вброд через Сахарный ручей, а затем – вброд через Олений прямо рядом с ним. Дальше она шла обратно вдоль Оленьего ручья к броду через Канакесси возле Кассионсвилла, но, если с Квантриллом было всего несколько человек, он не захотел бы делать такой крюк.
– Вот именно! Очевидно, он пытался доставить золото как можно ближе к дому.
– Вниз по течению реки были и другие города.
– Он, должно быть, обогнул их или направился прямо на север от Конфедерации. Ден, помоги разыскать его тайник.
Примерно через час мы погрузили мотыгу и лопату Лоис в багажник моей машины и отправились к Сахарному ручью.
– А, мистер Вир. Какое-то время я опасался, что больше никогда не увижу вас в своем магазинчике. Вы были в отъезде?
– Нет. Ваш сын видит меня каждый день.
– Но сам я редко вижу сына. Работаю допоздна, а Аарон не любит сюда приходить. В Старом Свете я бы обучал его, чтобы потом он занял мое место. В этой стране все иначе. Я старею, и мне бы хотелось жить по-старому, но былое ушло, утонуло в огне и крови.
– Вы из Германии?
Мистер Голд кивнул.
– Из Бреслау. Уехал в 1928 году.
Я потянулся к одной из полок на уровне глаз и почувствовал, что невысокий книжник расслабился.
– Могу вам чем-нибудь помочь, мистер Вир?
– Увы, я просто пришел посмотреть.
– Здесь вам всегда рады. Возможно, в следующий раз вы приведете мисс Арбетнот.
– Боюсь, мы ее больше не увидим. Она уехала.
– Жаль это слышать. Она была хорошим клиентом; купила несколько моих книг для библиотеки. Теперь придется разузнать, кому я должен адресовать свои списки с предложениями.
– К сожалению, я не смогу вам в этом помочь.
– Да, разумеется, вы не сможете.
Голд удалился, бочком пробираясь по узкому проходу.
Когда книжник скрылся из виду, я прошел в заднюю часть магазина, к его кабинету. Там на столе лежало несколько томов, и я взял один. Это оказались «Чудеса науки» Морристера[70], и, открыв фолиант где-то посередине, я узнал, что сведущий человек может при желании – хоть это и смертный грех – вызвать демона или ангела, «и вера для этого без надобности, ибо тот, кто поступит по наущению, испустит дух – истинно он верует или нет, все едино». И что ангелы – это, вопреки привычным изображениям, не мужчины и женщины, у которых лопатки прорастают крыльями, а скорее некие крылатые существа с детскими ликами; их крылья оканчиваются кистями рук таким образом, что в сложенном виде ладони соединяются в молитве. Что Рай (по рассказам призванных ангелов) – это край холмов и террасных садов, моря там холодные, голубые, и вода в них пресная; что он имеет форму ангела – точнее, многих ангелов, ибо (как и Ад) Рай повторяется, всегда разный и всегда один и тот же, ведь каждый ангельский Парадиз
Ад же, в свою очередь, край болот, испепеленных равнин, сожженных городов, недужных борделей, непролазных лесов и звериных логовищ; и нет двух демонов, схожих очертаниями и видом, у одних конечности в избытке, у других наоборот, у третьих расположены не там, где надо, или вместо человечьей головы звериная, или у них нет лиц, или лица их подобны тем, кто давно умер, а то и тем, кого они ненавидят, отчего им противно собственное отражение в зеркале. При этом все демоны считают себя красивыми и – по крайней мере, по сравнению с кем-то другим – хорошими. А если убийца и жертва были злыми, после смерти они становятся единым демоном.
– Мистер Вир. Вы хотели поговорить со мной?
– Просто листал ваши книги. Вижу, у вас тут кое-что интересное.
– Это редкие издания. Я не осмеливаюсь выставить их в витрине – боюсь, что украдут. Я продаю такое в основном по почте и показываю специальным клиентам. Листайте, не стесняйтесь.
– Хотите сказать, что не продали бы мне одну из них, если бы я захотел купить?
– Многие из них уже проданы, мистер Вир. А остальные я долго разыскивал для особых клиентов.
Я отложил «Чудеса науки» и наугад взял другую книгу. Том был большой, но довольно тонкий, переплетенный в гладкую светлую кожу, выцветшую со временем. На обложке не было оттиска, и когда я открыл книгу, то увидел, что текст – по-видимому, на французском – начинался сразу, без титульного листа или даже форзаца.
– Вот же вас угораздило, мистер Вир.
– В смысле?
– Это Cultes des Goules графа д’Эрлетта.[71] – Голд развел руками. – Или, может быть, мне следует сказать, что это книга, чаще всего называемая так, и предположительно написанная графом д’Эрлеттом. На самом деле этот человек был слишком осторожен, чтобы подписаться собственным именем, и он не дал книге названия. А переплет у нее из человеческой кожи.
– Где вы ее взяли?
– У одного парижского книготорговца. Ее было легче найти, чем я думал – владельцы зачастую не готовы хранить свои экземпляры долго, – но оказалось трудно вывезти из Франции в США.
– Я имел в виду человеческую кожу. Где вы ее взяли?
– Я не переплетал книгу заново, мистер Вир. Насколько мне известно, это оригинальный переплет конца XVIII века.
– Сколько вы хотите за нее?
– Уже продано, мистер Вир. Библиотеке одного университета в Массачусетсе.[72] За восемьсот пятьдесят долларов.
– За дневник Кейт Бойн вы запросили всего лишь семьдесят пять – впрочем, да, с этим томом пришлось потрудиться.
– Не буду спорить. Дневник Бойн я нашел в коробке с книгами, которую получил от местного жителя, устроившего уборку на чердаке. А ради этого фолианта я перевернул весь мир вверх тормашками.
– Мистер Голд, дневник Бойн вы написали сами.
Я ожидал, что книжник будет это отрицать, но он не стал. Пока мы разговаривали, он сидел на краю стола и молчал, сложив на коленях маленькие умелые руки. Я чувствовал себя нелепо, как будто притворялся Хамфри Богартом или Чарли Чаном. Никогда ни над кем не имел власти, а теперь обрел ее над этим нелепым коротышкой – и она была нежеланной.
– Это вы написали, – повторил я. Я сказал это довольно твердо, в основном чтобы убедить самого себя. – Я думаю, что вы нашли этот дневник – пустой – в купленной партии книг, как и сказали. Вы слышали о Кейт Бойн и просмотрели записи в здании суда. Дата женитьбы Джона Милла на его второй жене подсказала вам дату, когда Кейт приехала сюда, а запись о ее собственном браке – что она все еще жила на ферме Миллов. Большинство ваших редких книг, – я взял «Культы упырей» и поднес к его лицу, – включая «Любвеобильного легиста», изготовлены вами целиком. Вы их пишете, печатаете и переплетаете.
Я ждал, что Голд начнет защищаться, но он молчал. Я обернулся, чтобы посмотреть, нет ли в магазине покупателей, но там оказалось пусто.
– Вам не следовало упоминать клад Квантрилла…
– Старые монеты, – сказал мистер Голд, заговорив впервые с тех пор, как я начал его обвинять, – иногда находят в речном песке.
– Это правда. Я сам нашел одну во время пикника, когда был намного моложе. Но по крайней мере три парохода затонули на Канакесси выше по течению от города, и монеты не все золотые – мне попался серебряный доллар. Большинство датируются семидесятыми и восьмидесятыми годами.
Я ждал чего-нибудь еще, но Голд опять молчал.
– Вы слишком ясно указали, – продолжил я, – где должно быть сокровище. По вашим словам, стоя во дворе фермы возле курятника, Кейт видела фонари спутников Квантрилла; затем они вернулись и оставили грязные отпечатки на ее ковре; когда они ушли на следующий день, она прошла по их следам, но не смогла найти место, где зарыли деньги. Сдается мне, вы просто пытались напустить тумана – однако, когда мы с мисс Арбетнот отправились туда, сразу стало ясно, что если все это действительно произошло, то объяснение может быть одно-единственное: Квантрилл и его отряд закопали золото в русле Сахарного ручья, а со двора фермы виден очень короткий участок.
– Полковник Квантрилл мог вернуться и забрать клад, – тихо сказал Голд. – Или его могло смыть.
– Квантрилла убили в 1865 году, но кто-то из его людей действительно мог вернуться; или кто-нибудь наткнулся на дневник Кейт Бойн много лет назад и выкопал сокровище; или, как вы говорите, его смыло. Но во время поисков у нас с мисс Арбетнот возникли разногласия, которые заставили меня призадуматься. Она прочитала мне часть дневника Кейт, чтобы я помог ей, и там говорилось, что на момент появления Квантрилла Мод Милл, ее дочь Мэри и ее падчерица Ханна находились далеко от фермы: Мод увезла их в Бостон, чтобы повидаться со своей матерью. Мистер Голд, Ханна Милл работала у нас кухаркой, когда я был еще ребенком. В 1863 году она была подростком, и случись ей побывать так далеко от Кассионсвилла, в самом Бостоне, она бы рассказывала об этой поездке всю оставшуюся жизнь. Но она никогда не упоминала о ней.
Я оставил его сидеть на краешке стола и вернулся в свою квартиру. Снова была суббота; Лоис исчезла из моей жизни (точнее, она покинула мое будущее – я не мог вычеркнуть ее из прошлого, как бы сильно ни старался), и мне предстояло пережить остаток дня, а также воскресенье. Мне было интересно, что скажет Аарон в понедельник, упомянет ли его отец о случившемся. Обуреваемый такими эмоциями, я время от времени звонил Маргарет Лорн; иногда отвечал ее муж или кто-то из детей; иногда она сама. Я не издавал ни звука, но если трубку снимала Маргарет, она пыталась разговорить меня, спрашивая, как меня зовут и почему я ей звоню; иной раз сердилась, чаще уговаривала. Полагаю, эти звонки на самом деле ей нравились – ей нравилось знать о существовании тайного поклонника. Однажды я послал ей цветы без открытки. Встречаясь на улице – что происходило реже, чем возможно в маленьком городке, – мы были вежливы и официальны.
Что пошло не так? Вот в чем вопрос, а не «Быть или не быть», при всем уважении к Шекспиру. Когда я вспоминаю детство и забываю (всякое бывает) прочее, становится совершенно ясно, какую жизнь мне полагалось прожить. Я был умен и трудолюбив; мы с Маргарет глубоко любили друг друга. Я должен был на ней жениться и удостоиться карьеры, если не блестящей, то, по крайней мере, примечательной по местным меркам. В возрасте от двадцати до тридцати лет я бы унаследовал отцовское поместье, что не сделало бы меня по-настоящему богатым, но, в дополнение к собственным заработкам, предоставило бы нам с Маргарет комфортные условия.
Ничего подобного не произошло, я оказался бедным человеком в сорок лет и очень богатым в пятьдесят, а Маргарет так и не отыскал. Серебряный доллар, подобранный мной, когда был с ней на пикнике, – доллар, кажется, 1872 года, на лицевой стороне которого была изображена сидящая фигура Свободы в профиль, – я носил в кармане в течение многих лет; возможно, он принес мне несчастье. Где монета сейчас, понятия не имею, хотя представляю, как она лежит в одном из верхних ящиков моего старого бюро в доме бабушки, рядом с бойскаутским ножом. Я все еще не нашел дорогу назад, к той удобной застекленной веранде, где горел огонь в камине. Но я ношу с собой блокнот, ручку и пишу – то в коридорах, то в странных покоях. Среди них оказалась и моя квартира в районе под названием Выгон.
Она больше, чем у Лоис Арбетнот, но ненамного. У меня есть гостиная, спальня и кухонька-едальня. (Это последнее выражение принадлежит домовладельцу, а не мне.) Мои окна – два в гостиной, два в спальне – выходят на Катальпа-стрит, которая, извиваясь прочь от того, что сейчас называется старой деревней, меняет название на Айви-роуд. Я аккуратно застилаю постель по утрам, меняю простыни два раза в неделю и жалею, что моя спальня недостаточно велика, чтобы в ней можно было поставить какое-нибудь кресло – увы, его мне не видать. Моя гостиная (где я сижу сейчас) размером десять на пятнадцать футов. В ней два кресла, скамеечка для ног, диван, журнальный столик, радио и пять книжных шкафов. Я подумываю о покупке телевизора, а администрация Выгона, как я слышал, рассматривает возможность установки антенны и протягивания проводов. Письменного стола нет, и поэтому я расположился в кресле, упираюсь ногами в скамеечку и пишу на коленях.
Раздается звонок.
– Кто это?
Шепот.
– Кто это?
Шепот.
– Лоис?
– Меня зовут
Я нажал кнопку, чтобы открыть наружную дверь. Моя посетительница, кем бы она ни была, вошла в тесный маленький вестибюль и замешкалась, выбирая одну из трех лестниц. (Я сидел, прислушиваясь к ее шагам по тонкому ковру снаружи, с книгой на коленях.) В дверь постучали.
– Входите.
Это оказалась шестнадцатилетняя девушка, длинноволосая, в свитере и очень короткой юбке. Лицо у нее было круглое, миловидное, привыкшее, по-моему, к улыбкам; волосы темные с рыжим отливом, что-то среднее между каштановыми и русыми. У нее была хорошо развитая, чуть полноватая фигура, и сегодня она выкрасила ногти в ярко-красный цвет.
– Извините, что не встаю. Я перенес инсульт, который привел к частичному параличу одной ноги.
В ответ прозвучало, нервно:
– Ну и ладно!
– Не хотите ли присесть?
Девушка села и сразу же вскочила. Стул стоял недостаточно близко, и все же она боялась сдвинуть его с места. Наконец она пристроилась на краю моей скамеечки для ног, осторожно сомкнув колени и изогнув ноги так, будто хотела спрятать ступни.
– Я знаю, – начала она, – вы понимаете, зачем я здесь. Мой папа…
– Боюсь, я не расслышал вашего имени, когда вы позвонили.
– Шерри. Мой папа… Он чувствует себя ужасно, мистер Вир. Просто ужасно.
– Я тоже чувствовал себя ужасно.
Я вспомнил, как стоял по пояс в яме – не то канаве, не то траншее, – которую мы вырыли в сухом русле Сахарного ручья за два дня. Моя лопата ударилась о камень и раздался звон; в пятне лунного света я заметил блеск металла в руке Лоис. Я забрал у нее пистолет – маленький, никелированный автоматический кольт 25-го калибра, – когда она наклонилась посмотреть, что я нашел. По ее словам, она боялась, что я попытаюсь присвоить клад.
– Наверное, нехорошо, когда тебя дурачат.
– Мне говорили, что некоторым это нравится.
– Так сказал папа. Я говорила с ним сегодня днем, и он сказал, что сделал многих людей очень счастливыми, и это никому не повредило. Пятьсот долларов – самое большее, что он когда-либо получал, а обычно намного меньше. Если подумать, сколько ему пришлось потрудиться, это не так уж много, верно? Я имею в виду, ему приходится писать сам текст. Заведение в Нью-Йорке, которое печатает книги, могло бы это сделать, если бы он захотел, но они берут дорого – он говорит, у них нет другого выхода. То же самое и с переплетом. Он разыскивает старые материалы и работает с ними, и часто они настолько гнилые, что рвутся чуть ли не от прикосновения.
– Тогда зачем ему вообще этим заниматься?
– Он больше не будет! В смысле, я вам обещаю! В смысле, он мне сам так сказал. Он не знал, что я пойду к вам, – и не знает, что я сейчас здесь. Мистер Вир, мне кажется… он хочет покончить с собой.
– Он рассказал Аарону? – спросил я. – О нашем сегодняшнем разговоре?
– Ой, нет!
Шерри Голд ерзала, сидя на моей скамеечке для ног; ерзала, когда говорила, и, в равной степени, когда говорил я, как будто не могла усидеть на месте. Я заметил, что она носила кольцо выпускного класса с датой следующего года; прошло много времени с тех пор, как я видел кольцо выпускного класса с датой следующего года.
– Они не ладят друг с другом. В смысле, совсем не ладят. В смысле, я точно знаю – Рон любит папу, и папа любит Рона, но они ни в чем не могут договориться, и папа такой тихий, а Рон всегда кричит. Вы же знаете, какой он. А потом мама злится на Рона за то, что он кричит, потому что она не хочет, чтобы соседи слышали, что мы ссоримся, а папа ссорится с ней из-за того, какими словами она называет Рона, и это приводит Рона в ярость, и он уходит очень злой, и иногда проходит неделя, прежде чем он возвращается. У него есть друзья, у которых свое жилье, и я думаю, иногда он остается с девушкой, которая занимается всяким. В смысле… не спрашивайте, чем именно.
– Не буду.
Ее правая рука продвигалась, хотя и очень медленно, к поясу юбки. Воспоминание о ночи с Лоис все еще было настолько сильным, что на мгновение мне показалось, будто она собирается вытащить оружие.
– Вы не пойдете в полицию?
Я решил ее проверить.
– Планировал пойти к людям, которые купили книги; в конце концов, это же их обманули. Мистер Блейн и библиотека – единственные, о ком я прямо сейчас знаю, но думаю, что смогу выяснить и некоторые другие имена.
Я не успел толком понять, что происходит, а она уже сбросила юбку – видимо, расстегнув пуговицу сбоку – и шагнула вперед, по-прежнему в оксфордах и коротких носках. На ней было то дешевое нижнее белье из вискозы, которое продавали девушкам, считающимся социально, хотя и не сексуально незрелыми; она проворно села мне на колени, скинув туфли со шнурками, которые остались завязанными.
– Пойми, мы можем заключить сделку. Ты не скажешь – и я не скажу.
Ее юные волосы так благоухали, как будто я спрятал лицо в ветвях цветущей яблони.
Позже она спросила, удивлен ли я, что это было не в первый раз. Я ответил, что нет.
– Я трижды занималась этим с мальчиком в школе. На самом деле с двумя.
Я предупредил ее о нескольких вещах.
– О, мы осторожны. В первый раз… Ну, понимаешь, надо напиться или что-то в этом роде. Или он должен заставить тебя… сорвать с себя одежду или как-то так. Только все было совсем иначе. Мы были – ну, понимаешь – в машине его отца на Кейв-роуд, и мне просто очень хотелось, поэтому я сказала: «Давай», и он снял с меня трусы, а потом он – ну, понимаешь – опозорился, и мне было так жаль его, он был так смущен. Так что через пару часов, когда он почувствовал себя лучше и все такое, мы все сделали.
– Тебе не следует об этом рассказывать. Испортишь себе репутацию.
– Ну так я и не расскажу. Ты не возражаешь, если я снова надену трусики? Хочу еще раз сходить в ванную и выпить стакан воды, если можно. Но ты никому не расскажешь – в смысле, ты же старик! Если не расскажешь о папе, не расскажешь и обо мне – в смысле, с чего бы? Беспокоиться надо о мальчиках, потому что они любят трепаться. Но они так часто врут, что никто им не верит, ага? И все-таки эти двое вели себя очень мило, слухов почти нет. Подожди минутку.
Она пошла в туалет и после паузы спросила:
– Можно принять душ?
– Разумеется.
К тому времени, как она снова вышла (в трусах, но прикрывая грудь влажным полотенцем), я уже оделся.
– Уходишь? – спросила она.
– Думаю, нам с твоим отцом надо поговорить.
На мгновение она испугалась.
– Обо мне?
– Насчет книг. Если он так волнуется, как ты говоришь, я должен дать ему понять, что никому не скажу. Мы можем просто сказать, что ты пришла и попросила меня не делать этого, а я подумал и согласился.
Она кивнула и через мгновение начала одеваться. Пока мы обходили здание, чтобы добраться до парковки, она спросила:
– Ты всегда держишь пистолет в кровати?
Какое-то мгновение я не знал, что ответить.
– Я его почувствовала. Когда лежала, положив голову тебе на плечо. Я искала подходящее место, чтобы положить руку – когда вот так лежишь, руку вечно некуда деть, – и сунула ее тебе под подушку. Пистолет маленький, но все-таки это оружие. Ты всегда спишь с оружием?
– Это автоматический пистолет двадцать пятого калибра. Нет, только пару недель; я, наверное, избавлюсь от него завтра.
– А как?
– Брошу в реку или в нижний ящик моего бюро.
И я уверен, что именно там находится мой бойскаутский нож – в нижнем ящике бюро в этой комнате, не более чем в восьми футах от того места, где я сижу. Я не собираюсь проверять. Если он там, я стану счастливее, чем сейчас; если его нет, мне придется начать поиски заново. Или, может быть, проверю – не уверен, что у меня хватит силы воли выйти из этой комнаты без него.
– У тебя такой серьезный вид. О чем ты думаешь?
– Ни о чем.
– Ну, я рассказывала тебе о себе. Знаешь, ты сказал, что у меня будет плохая репутация. В смысле, я много думала об этом – честное слово, размышляла. Я симпатичная девушка – в смысле, не первая красавица, я такой себя никогда не считала, но миленькая, – и поэтому у меня есть… эта штука, понимаешь? Которая тут, внизу. Я называю ее волшебным колечком. И это продлится примерно до тех пор, пока мне не исполнится сорок или сорок пять. Только если я не использую его, мои желания не исполняются – понимаешь? Например, я хотела, чтобы ты не рассказывал об отце, а ты собирался это сделать, поэтому я использовала волшебное колечко, и…
– Абракадабра.
– Да, абракадабра, мир перевернулся с ног на голову, и ты уже ничего такого делать не станешь. Но большинство людей – в смысле, девушек – используют колечко только для того, чтобы найти мужа и больше никогда не работать. Итак, они получают мужей, детей и так далее, и тому подобное. И всё. Я такого не хочу – честное слово, не хочу. Готовить жаркое и печеную картошку, резать салат, а после того, как он поест, мыть посуду и штопать носки – носки, господи боже! Да кому это вообще нужно?
Я спросил, чем же она хочет заниматься.
– Ну, для начала я осмотрюсь… Эй, куда ты едешь?
– В магазин твоего отца. Разве он не открыт сегодня вечером?
– Ему было так плохо – из-за тебя, – что он закрылся. Если хочешь поговорить с ним, придется поехать к нам домой. Поверни налево на углу и езжай по Браунинг-стрит. Итак… как я уже говорила, хочу осмотреться. В смысле… посмотри, например, на моего отца. Он родился далеко отсюда, в Европе, и уехал в Англию.
– Я не знал.
– Он сперва отправился в Англию. Потом уехал в Штаты и выучил новый язык, и занимался чем угодно – какое-то время он был, ты не поверишь, меховщиком в Нью-Йорке! В смысле… он многое повидал. Откуда мне знать, чем я хочу заниматься? Я хочу попутешествовать и все выяснить, и билетик у меня есть. Знаешь анекдот об иммигрантах? Один иммигрант пишет своему двоюродному брату: «Америка! Что за страна! Человек приезжает сюда ни с чем, без друзей, не говорит по-английски, ни слова не знает, связей не имеет – и в первый же день ест бесплатно в лучшем ресторане, поселяется в самом роскошном – говорю тебе, вылитый дворец! – отеле, и получает в подарок кучу денег и драгоценностей». Кузен не верит и пишет в ответ: «Это случилось с тобой?» – и иммигрант такой: «Не со мной, нет, а с моей сестрой». Ты знаешь, что мы вроде как евреи?
Я кивнул, хотя никогда не считал Аарона евреем.
– Мы теряем свою суть – вот что я об этом думаю. Честное слово, мы не евреи, а какие-то обмылки. Можно я на секундочку, а? – Она протянула руку и поправила зеркало заднего вида так, чтобы увидеть свое лицо. – Я не взяла с собой сумочку, и весь макияж сошел в твоем душе.
– Ты дошла до моего дома пешком?
– Приехала на автобусе. У меня в лифчике был жетон на обратную дорогу, но ты, вероятно, не увидел его, когда я раздевалась, потому что я сделала так, чтобы он не упал на пол. Я не похожа на еврейку, верно? На днях рассматривала себя. По-твоему, как я выгляжу?
– Как американка.
– Сбавь скорость – наш дом посередине следующего квартала, кирпичный, с розовыми кустами. Я считаю, что похожа на славянку. Так много чертовых поляков и русских смешалось с нами, что теперь мы – это они. Мы не ходим в храм, знаешь? Не питаемся кошерно и все такое прочее. Просто не едим свинину. Вот и все. Папа завтракает в ресторане, официантка спрашивает: «Сосиску?» – а папа такой: «Нет». Следующий дом, где в окне свет горит.
Миссис Голд (которая велела мне называть ее Салли) встретила нас в дверях. В ней было что-то птичье и что-то британское; думаю, она знала, зачем я пришел, но хотела сохранить иллюзию, что это не так.
– Мой сын Аарон работает на вас, не так ли? – спросила она. – Надеюсь, с ним все хорошо?
Я сказал, что Аарон работает со мной, а не на меня, и что мой визит не имеет к нему никакого отношения – я приехал повидаться с ее мужем по делу.
– Лу у себя в кабинете – я проверю, захочет ли он поговорить с вами.
Она быстро пошла прочь, держась очень прямо.
Шерри сказала:
– Я не думаю, что Рон вернулся домой, иначе мы бы его услышали.
– Уверен, Рон сам о себе позаботится.
– Да, но она тревожится. Послушай, я сейчас пойду спать, ей будет лучше, если меня не будет рядом. В вазе фрукты, и она принесет тебе чай, как только вернется, – она всегда так делает.
Шерри поднялась наверх, шурша юбкой и мелькая ногами, послала мне воздушный поцелуй с верхней части перил.
– Очень смело для девочки ее возраста, – сказала мать, возвращаясь.
Откуда-то над нашими головами:
– Да уж, смелее некуда!
– Иди спать!
Я покачал головой.
– Я тоже не знаю. Но Лу хотел бы узнать – он интересуется такими вещами. Он самый умный человек, которого я когда-либо встречала. У меня есть ученая степень – я преподавала в Британии и работала как учитель на замену здесь, – а у него ее нет, но он намного превосходит меня; он самый образованный из всех, кого я знаю.
– Я бы хотел с ним поговорить.
– Он сказал, что можно, он с вами встретится. Я лишь хотела сперва кое-что сказать вам про него; он необычный человек.
Я заверил, что не считал его обычным.
– Мне кажется, вы тоже не совсем обычный человек.
Она склонила голову набок и посмотрела на меня, как на подозрительного червя. В доме было слишком тепло; маленькая женщина, похожая на птичку, жара и, возможно, каучуковое растение в углу, а также узор из переплетенных зеленых усиков на обоях создавали ощущение, что я нахожусь в искусно сделанном птичнике.
– Я самый обыкновенный человек. Обыкновеннее не бывает.
– Я так не думаю, – она внезапно рассмеялась. – Я похожа на цыганку с картами?
– Есть немного.
– Знаете, а мы это умели. То, что делали цыгане. На самом деле, мы могли бы сделать это лучше – мы появились в Европе раньше, у нас были те же преимущества, что и у них, – более сложная культура, смуглая внешность, которую славяне, скандинавы, кельты и тевтоны находили такой зловещей. И у нас было несоизмеримое преимущество – мы дали Европе религию, но сами ее не приняли. Мария, Мария Магдалина, Иисус, Иуда, Петр, даже Симон Волхв – все они были евреями, знаете ли. Подумайте, что можно было бы с этим сделать. Цыгане притворяются, что предсказывают будущее, а ведь все пророки были из наших – Моисей, Иоиль, Самуил, все они… ох, прошу прощения. Вы хотели увидеть моего мужа.
– Начинаю задаваться вопросом, почему вы не хотите, чтобы я вошел.
– Увы, я просто оттягиваю беду. Люди не понимают Лу. Он великий человек, но его призна́ют только через сто лет после смерти.
Я хотел сказать, что это относится ко всем; наши жизни нельзя рассматривать отстраненно, пока они не будут наполовину забыты, как картины, на которые можно взглянуть непредвзято, лишь когда художники давно мертвы; но я промолчал.
– И все же вы необычный человек. Я забыла сказать, что мы наделены одним по-настоящему важным свойством – особой чувствительностью, умением видеть ауру. – Она помолчала, наблюдая за мной, затем сказала: – Кабинет Лу дальше по коридору, первый слева от вас. На самом деле это гостевая спальня.
Я кивнул и постучал в дверь, когда дошел до нее. Ответа не последовало, поэтому я повернул ручку и вошел. Мистер Голд, в пижаме и домашнем пиджаке, сидел в кожаном моррисовском кресле; его ноги покоились на обтянутом кожей пуфике, обутые в старомодные красные ковровые туфли. Очки в золотой оправе были (как всегда) на положенном месте, а на коленях лежала тяжелая книга.
– Что вас задержало? – спросил он и тут же добавил: – Знаю – это Салли. Садитесь, мистер Вир.
Я сел в большое, потертое, удобное кресло.
– Моя дочь поговорила с вами, не так ли?
Я кивнул.
– Салли сообщила. Шерри слишком беспокоится обо мне. И Салли тоже.
Я сказал:
– Учитывая ваше хобби, я их не виню.
– Вы думаете, меня могут отправить в тюрьму… По правде говоря, я сомневаюсь, мистер Вир. Я обдумывал этот вопрос с тех пор, как вы покинули мой магазин сегодня днем, и настроен довольно скептически. Однако в некотором смысле было бы интересно оказаться подсудимым. Думаю, цены на мои книги взлетели бы.
– Видимо, вы правы, но вас не арестуют – по крайней мере, не из-за меня.
– Значит, Шерри вас отговорила.
– Мне нравится думать, что я отговорил себя сам – по крайней мере в основном. Вы действительно причиняете вред, мистер Голд; вы определенно причинили вред Лоис и мне. Но все мы причиняем реальный вред, и большинство из нас не делают это так стильно, как вы.
– Понимаю. – Он кивнул и закурил сигарету. – Нас гораздо больше, чем вы думаете, мистер Вир. И мы появились давным-давно. Многие из старых книг, которые вы принимаете за подлинные, потому что видите их повсюду, на самом деле являются перепечатками оригинальных трудов таких людей, как я, – некоторые из нас работали много сотен лет назад.
– Вы это знаете или выдумываете?
– У меня есть все основания в это верить. И книги не единственная наша тема. Я полагаю, все знают историю про руки Венеры Милосской, но…
– Боюсь, я знаю только историю про руку Бонапарта, однако теперь не рассказываю ее так часто, как когда-то.
– Вам надо как-нибудь рассказать ее мне. Может, поведаете? Прямо сейчас?
– Предпочту узнать о Венере.
– На самом деле она, конечно, была не Венерой, а Афродитой, и ее якобы обнаружили в пещере на острове Милос в 1820 году. Статуя находится почти в идеальном состоянии, за исключением того, что у нее отсутствуют обе руки, и существует немало глупых версий их расположения. Поскольку она представляет собой подлинное произведение древнего искусства, ее фотографию можно было поместить в «семейные» книги – даже в наиболее склонный к репрессиям период Викторианской эпохи. Таким образом, она стала тайным эротическим стимулятором для поколений маленьких мальчиков во всем мире. Многие мужчины сохраняют пожизненный интерес к вещам, которые волновали их в детстве.
– Я в курсе.
– На самом деле положение рук – и то, что с ними случилось, – хорошо установлено. Однако об этом редко пишут, потому что тайна улучшает историю.
Голд откинулся на спинку кресла. Он всегда казался мне скорее немцем, чем евреем, и особенно в тот момент, когда втянул щеки и сложил пальцы домиком, – вылитый прусский ученый, все еще читающий лекции в каком-нибудь клубе.
– В тот период, мистер Вир, уроженцы Греции и греческих островов получали вознаграждение от археологов за каждый образец древнего искусства, который привозили. Отмечу особо, что археологи скупали предметы поштучно. Конечно, хитрые греки вскоре поняли, что могут увеличить прибыль, разбивая находки на куски и торгуясь за каждый обломок. Кстати, то же самое случилось в этом столетии с Библией Гутенберга, очень плохой копией. Владелец просто выреза́л страницы и продавал по одной. Он заработал больше, чем кому-либо случалось выручить в тот же самый период за неповрежденный экземпляр. Вы поняли принцип.
Я кивнул.
– Когда археологов вызвали, чтобы осмотреть «недавно обнаруженную» статую Афродиты, они увидели, что знаменитая дама, похоже, упала с пьедестала, а ее руки лежали рядом с ней. Они заключили сделку, которая в то время считалась довольно выгодной. Но когда начался торг за руки, то оказалось, что греки за каждую хотят почти столько же, сколько археологи уже заплатили за саму Афродиту; они чувствовали, видите ли, что, поскольку статуя будет неполной и несовершенной без конечностей, они должны стоить очень дорого.
– Понимаю.
– Археологи так не считали и решили перестать портить туземцев. Тогда греки пригрозили бросить руки Афродиты в море, если им не дадут ту цену, которую они запросили. Археологи, думая, что этого не случится, сказали – валяйте!
– И они бросили?
– Да, бросили. Это научило археологов торговаться за объекты целиком и в значительной степени положило конец обычаю разбивать статуи. История хорошо известна, хотя и не получила широкой огласки в популярной прессе, которая находит более забавным демонстрировать фотографии бедной леди, которая почесывается или показывает вульгарные жесты. Что не так хорошо известно, так это то, что она почти наверняка является современной подделкой.
– Вы об этом знаете или догадываетесь?
– Догадываюсь, но положение наделяет меня проницательностью, которая немногим доступна. Можете ли вы представить себе – для начала – статую, падающую таким образом, что обе руки отрезаны чисто у плеча, а других повреждений почти нет? Можете ли вы представить себе статую такого размера, остававшуюся неизвестной в течение почти двух тысяч лет, если при этом она стояла в гроте, куда мог войти кто угодно когда угодно? Грот на обитаемом острове? По-вашему, мог ли кто-то доставить такую статую в этот грот и забыть ее там? Вам кажется, что произведение искусства – по всеобщему признанию, одно из величайших произведений человечества, возникших в древнем мире, – могло пробыть на крошечном острове так долго, не оставив ни единого письменного свидетельства?
Я покачал головой.
– Должен признаться, я не в силах такое вообразить.
– И все же нас просят, мистер Вир, поверить во все это и даже больше. Нет, великий художник – а он был великим художником, – который изваял Венеру, был жив в 1820 году, когда статую «обнаружили». Вполне возможно, в тот момент инструменты, придавшие форму камню, еще даже не были смазаны маслом и убраны до лучших времен. Ее стоило похоронить и снова выкопать, как случилось в нашей стране с гигантом из Кардиффа[73], но, похоже, в 1820 году сгодился и грот.
– А как же руки?
– Она держала в руке яблоко, мистер Вир. Яблоко раздора, знаете ли, которым наградил ее Парис. Возможно, резчик надеялся на некоторую путаницу с Евой – газеты любят поправлять людей, и они бы неустанно объясняли разницу между Евой и Афродитой читателям, которые толком ничего не знают ни про ту, ни про другую. – Он выдержал паузу. – Что вам сказала моя жена перед тем, как вы вошли, мистер Вир?
– Что я очень необычный человек.
– И все?
– Я думаю, она хотела убедиться, что я не расскажу полиции о вашем занятии; польщенные люди обычно великодушны.
– Салли – мистик. Ей нравится считать себя экстрасенсом, и я думаю, иногда так оно и есть. Она заваривала чай на кухне и с минуты на минуту войдет с ним. Вы услышали?
Я покачал головой.
– Я услышал. Ей пришлось нагреть воду, и чайник запел. Минуту назад звякнул поднос, когда она достала его из шкафа. Мои уши настроены на этот дом, мистер Вир, и я очень мало сплю. Я слышу, как моя дочь расхаживает по комнате, борясь с вопросами относительно мальчиков, и в сотый раз решает, что окончит среднюю школу, прежде чем уйдет из дома. Я все это слушаю, пока пишу здесь поздно вечером. Иногда я засыпаю. Моя голова падает вперед, и в течение тридцати минут – или ста – я сплю. Часто сны подсказывают мне, что писать. Случается, жена находит меня здесь по утрам, когда я дремлю, положив голову на руки.
В дверь постучали. Мистер Голд сказал: «Да», и миссис Голд открыла. На подносе стояли два стакана чая в русском стиле.
– Кипяток, – сказала она. – Знаете, как это пить?
– Справлюсь, – ответил я.
– Если захотите еще, просто позовите. На кухне есть хорошее печенье, если пожелаете. Из «Дюбарри».
– Увы, мне не нравится их выпечка.
– Какая жалость. Мы с Лу считаем, что они лучшие в городе.
– У нас тут разговор, Салли, – встрял мистер Голд. – Деловой разговор.
– Обо мне не переживай – пойду и спокойненько почитаю газету или послушаю радио.
– Да я и не переживал.
Миссис Голд фыркнула, улыбнулась мне и, махнув подносом, закрыла за собой дверь.
– Очаровательная женщина, – сказал я.
– Видели бы вы ее двадцать пять лет назад. Мы познакомились в Лондоне – я уже об этом говорил? Русский чай – это Лондон, это Блумсбери, а не Россия. В Восточной Германии – Польше, – где я родился, русских ни в грош не ставят. В Блумсбери они были воплощением шика. Так или иначе, она замечательная женщина.
– Не хочу занимать весь ваш вечер… – начал я.
– Я вас задерживаю? Простите. Как уже сказал, я сплю очень мало. Для меня сейчас шесть часов.
– Я просто хотел сообщить, что решил никому не рассказывать про историю с дневником Кейт Бойн. Шерри очень переживает за вас, и я подумал, что будет лучше сказать об этом лично.
– Благодарю за это, мистер Вир. Я… – он легонько постучал по своему домашнему пиджаку, – …высокомерный человек. Гордый. Сдается мне, семье Голд лучше бы с вами не встречаться. Но я не такой дурак, чтобы не распознать добрую волю, когда ею мне тычут в лицо. Спасибо.
– Собираетесь продолжать в том же духе?
Он рассмеялся.
– Давайте взглянем на это с другой стороны, мистер Вир. Предположим, вы окажетесь в суде – в настоящем суде; очень впечатляющее дело. В Англии суды куда грандиознее, чем здесь, но это уже другая история. Вы встаете, кладете руку на книгу (у меня было искушение сочинить Евангелия других десяти апостолов, но их и так довольно много) и клянетесь, что будете говорить правду. Вас спрашивают: «Он сказал вам, что собирается продолжать?» Что бы вы сказали в ответ?
– Полагаю, правду.
– Я тоже так думаю. Поэтому больше вы от меня ничего не услышите.
Голд открыл книгу, которая лежала у него на коленях, и погрузился в чтение, притворяясь, что забыл про меня. Я спросил, что он читает.
– Вы про это? Она на греческом. Вы не говорите по-гречески, так что ничего не поймете.
– А как она называется по-английски?
– Должна называться «Книга, подчиняющая мертвых». Большинство людей, которые думают, что знают греческий, на самом деле его не знают, поэтому называют ее «Книга имен мертвых» или «Книга имен смерти».
– Настоящая?
Он поднял массивный фолиант, переплетенный в выцветшую зеленую кожу, украшенный медью.
– На что похоже? Папье-маше?
– Я имею в виду, это вы ее написали?
– Возможно. – Внезапно сделавшись очень усталым, Голд снова положил тяжелую книгу на колени. – Для вас я мошенник, мистер Вир. Эксцентрик. Для себя я художник, формирующий прошлое, а не будущее. Я пишу, да. Моя рука движется по бумаге, держа перо, и возникают слова, и я пытаюсь сказать себе, что все они исходят от меня. Может быть, все человечество, живое и мертвое, имеет общее бессознательное, мистер Вир. Так думали многие великие философы. Возможно, в формировании этого бессознательного принимает участие нечто, превосходящее человека. Я нахожу, что мир очень быстро приспосабливается к тому, что я пишу. Или я пишу больше, чем знаю, – возможно, так происходит со всеми, кто занимается тем же, что и я. Книга у меня на коленях… я только что ее дописал, но вы найдете упоминание о ней в сотне других. Человек из Род-Айленда придумал название,[74] его подхватили… ну, вы понимаете.
Я кивнул.
– Итак, теперь она существует. Изначально, по слухам, книгу написали на арабском, но позже появились переводы на греческий (название, видите ли, на самом деле представляет собой заголовок греческого перевода), латынь и немецкий – все языки, которые я немного знаю. Настоящий том представляет собой сборник заново переплетенных страниц из нескольких более ранних изданий; есть некоторые дубликаты и кое-какие пробелы, что и следовало ожидать.
– Покупатель уже есть?
– Предложу Колумбийскому университету; их копия потерялась.[75]
– Я думал, вы только что ее написали.
– Тем не менее она занесена в каталог, – мистер Голд снял очки и потер глаза. – Помните критические замечания, с помощью которых доктор Джонсон[76] опроверг теорию механистического творения? Он задался вопросом, если все так и есть, почему оно прекратилось – почему мы не видим, как люди появляются из-под земли и возникают новые виды животных. Но истина заключается в том, что мы мало знаем о процессе, посредством которого появляются сущности – и все они, прошу заметить, при ближайшем рассмотрении оказываются состоящими из одних и тех же электрических частиц. Книга у меня на коленях была написана уроженцем древнего города Сана в VII веке – вероятно, в Дамаске, на территории современного Йемена. В 950 году она была переведена на средневековый греческий, а сто лет спустя – сожжена Михаилом, патриархом Константинопольским; на этом все должно было закончиться, но двести лет спустя латинский перевод с греческого был упомянут в Index Expurgatorius папой Григорием IX. Ее не печатали до тех пор, пока в Кадисе в 1590 году не появилась латинская версия, и не упоминали в изданной литературе, пока джентльмен из Провиденса, о котором я упомянул несколько минут назад, не придумал все это. Теперь она обрела реальность, и еще через сто лет, возможно, будут существовать десять тысяч копий.
– Вы говорите, что название означает «Книга, подчиняющая мертвых»?
– Да. Этот том посвящен некромантии – помимо всего прочего.
– А вы не боитесь, что кто-то действительно попытается провести описанные ритуалы?
– Этот человек может потерпеть неудачу, мистер Вир. Магия – вещь ненадежная.
– Мне кажется, опасность заключается именно в том вреде, который он может причинить, потерпев неудачу.
– На вашем месте я бы беспокоился о его успехе. Возможно, удержать мертвых в подчинении не так просто, как мы думаем. Но ваше беспокойство усиливается – вижу, вас угнетают мои глупые речи. Прежде чем уйти, не хотите услышать отрывок из книги, которую мы обсуждали?
– Боюсь, я не знаю другого языка, кроме английского, мистер Голд.
– Я переведу. – Коротышка-книжник выпрямился, как мне показалось, с некоторым усилием, и открыл фолиант примерно посередине. – «Затем, как велел нам дух, мы развеяли пепел по четырем ветрам, а оставшееся в чаше съели».
Его голос приобрел глубину, которой не было в разговоре, и размеренность, напоминающую неторопливые удары кузнечного молота по железу. Насколько это было намеренным (я уже понял, что, в придачу ко всем своим талантам, Голд оказался непревзойденным актером), я не мог сказать.
«– Долгое время ничего не происходило. Мы стояли у могилы, не глядя друг на друга. Поднялся холодный ветер, и звезды временами прятались за тучками, похожими на клубы дыма. Дважды я видел на дороге запоздалых путников, которые заметили нас без одежд, приняли за упырей и поспешили дальше. Помню, как страшился, что мой друг пожелает уйти, ведь я бы не продолжил в одиночестве и упустил бы – как мне казалось – все великие тайны; а также, возможно, оставил бы на свободе нечто, способное причинить великий вред. Наконец моих ушей достиг шепот: казалось, далекий и тихий хор напевал мотив без слов. Я обернулся, чтобы выяснить, откуда доносится звук, и некоторое время бесплодно вертел головой, а потом увидел, что мой друг смотрит на землю между нами – на вершину могилы, с которой мы (по указанию духа, который сошел меж Луной и Собачьей звездой, чтобы обратиться к людям) убрали камни. Песок пришел в движение, как будто был варевом в горшке, которое размешивала кухарка; он все кружился, и так называемое пение, принесенное ветром, было голосом песка. Я наклонился, желая коснуться его, но меня ударили по руке, словно посохом, хотя никакого посоха я не увидел.
По мере того как шевеление продолжалось, а пение становилось громче, песок над могилой поднялся, как тесто в корыте, и потек к нашим ногам. Появились пузыри, словно в луже, куда бросили камень, и, наконец, рука лича вознеслась над песком, а за нею вторая и ужасная голова – в конце концов мертвец восстал пред нами, и могила снова затихла.
Плоть на его черепе обратилась в пыль, остались лишь волосы, свисающие до плеч, но утратившие свой прижизненный блеск, и в них копошились крошечные существа, которые рождаются под солнцем в том, что умерло. Очи исчезли, а глазницы казались темными ямами, на дне коих мерцала светящаяся точка, перемещаясь из одного колодца в другой, а временами исчезая совсем – она была точно одинокая алая искра, которая мечется в ночи, когда ветер раздувает почти погасший костер. Благодаря тому, что нашептал мне могущественный дух, я понял: это душа мертвеца, которая ищет теперь в многочисленных покоях под сводом черепа свои былые места упокоения.
Затем, собрав все мужество и вспомнив, что поведал мне дух – мертвец не собирался причинять вред, если я не ступлю на его могилу или не отброшу один из камней, которые защищали его от шакалов, – я заговорил с ним, сказав: „О ты, вернувшийся оттуда, откуда никто не возвращается. Ты пробудился от смерти, которая, как говорят люди, никогда не умирает; поведай нам о том месте, откуда ты пришел“.
И тогда он промолвил: „О тени нерожденных лет, ступайте прочь и не тревожьте день, принадлежащий мне“».
5. Президент
– Ваша реакция на карты была довольно интересной, мистер Вир, но…
– Но весьма многословной.
– Вовсе нет. Чем больше отклик на каждую карту, тем больше можно узнать. Однако я собирался сказать, что мне придется прекратить наш маленький эксперимент, каким бы увлекательным он нм был. Я должен заняться другим пациентом.
– И к какому же выводу вы пришли?
– Я хочу просмотреть свои заметки, прежде чем изложу выводы, мистер Вир. Не могли бы вы вернуться сегодня днем? Скажите секретарше, что я назначил вам встречу после завершения приема пациентов, – доктор Ван Несс выровнял стопку желтых карточек, постучав ими по своему столу, а затем совершенно умышленно (как мне показалось) перетасовал их. – Вы хотели еще о чем-то спросить, мистер Вир?
– Я собирался спросить, почему к вам приходила мисс Лорн.
– Не припоминаю пациентку с такой фамилией.
– Миссис Прайс.
– Это та Маргарет Лорн, о которой вы мне рассказывали? Очень жаль, но я не могу обсуждать своих пациентов. Ничего серьезного.
– Понимаю.
– На вашем месте, мистер Вир, я бы сейчас пошел домой и немного отдохнул.
В приемной появилась новая группа людей. Один из них был служащим, а две – женами служащих. Я спросил мужчину, что привело его к врачу, и только потом, когда он принялся рассказывать, понял, что он подумал, будто я провожу медосмотр.
В офисе мисс Биркхед сообщила, что мне никто не звонил. Я вошел в кабинет и сел за свой стол, спиной к заводу. Я избавился от стола Джулиуса Смарта – тяжелого, старомодного, с резными ножками, передней и боковыми панелями, – когда переехал. Декоратор заменил его капом[77] грецкого ореха, который по форме напоминал сгусток слюны на тротуаре. Ковер был оранжевым (я настоял), а бронзовое пресс-папье в форме апельсина придавливало почту. На стене висели фотографии времен моей работы в инженерном отделе – не так много, как хотелось бы, но все, что нашлось: я у чертежной доски, не ведающий о том, что меня снимают; групповая фотография, задуманная неформальной, но получившаяся слегка напряженной – я, еще один инженер и Фред Нили, мой техник после Рона Голда; шутливое фото на пикнике компании – мы с Бертом Уайзом фехтуем ручками крокетных молотков. В одну из стен офиса был встроен бар, и я налил себе скотча, прежде чем сесть за стол. Обычно при свидетелях я пил «отвертки», и скотч позволил мне расслабиться.
Первое письмо было написано от руки на линованной тетрадной бумаге.
Хочу поблагодарить вас за то, что вы были со мной так любезны, когда я нагрянул в гости. Завод у вас, конечно, большой, и я рад, что мне довелось его увидеть, так как подобные вещи я вижу нечасто – понимаете, только из окна трейлера, когда мы едем в новый город и проезжаем по шоссе мимо какого-нибудь большого промышленного предприятия, вроде вашего. Я вот думаю: половина населения страны работает в таких местах, а я про них почти ничего не знаю. Мама не хотела, чтобы я работал на каком-нибудь заводе или в шахте. То, что вы про меня сказали – что я чужак, а чужаки – настоящие товарищи, так как все товарищеское за пару лет теряет смысл, и тогда все люди оказываются друг другу чужаками, просто никто этого не осознает, но зато все понимают других чужаков, которые пишут о своих впечатлениях об их жизни или о том, как она устроена, – в некотором смысле очень правильно. Я об этом много думал. По-моему, с Диккенсом так и получилось, когда он работал на фабрике, где делали ваксу. Когда читаешь «Дэвида Копперфилда», очевидно, насколько он был там чужаком.
Книги в бумажных обложках мне, как и прочим странствующим карнавальщикам, очень подходят, ведь мы не можем позволить себе дорогие издания, а даже если бы могли, их невозможно возить с собой – очень скоро трейлер заполнится по самую крышу. И мы не можем брать книги в библиотеке, потому что нам не хотят выдавать читательские билеты (и я никого не виню). Большинство карнавальщиков не интересуются журналами, за исключением религиозных брошюр, которые нравятся некоторым женщинам. Остальные много смотрят телевизор и читают книги в мягкой обложке, которые можно выбросить или обменять, когда закончишь. Я не могу поехать в город, чтобы что-то себе купить, как большинство других, поэтому обычно прошу кого-нибудь приобрести мне книжек на десять-двадцать долларов, а затем читаю, что хочу из полученного, и обмениваю остальное на то, что мне действительно необходимо. Плохо то, что я желаю читать Диккенса, Джейн Остин, Пруста, Стендаля, великих русских и тому подобное, что можно получить только в университетских городках, но вы сами понимаете, что мне чаще всего достается. Однажды я попросил Баббу Руссо, ведущего Шоу-с-девочками[78], достать мне то, что я хотел, и он действительно пошел в один из книжных магазинов колледжа, но купил 9 (девять) экземпляров «Жизни на Миссисипи». Ему это показалось очень забавным. «Жизнь на Миссисипи», конечно, хорошая книга, но вы когда-нибудь пробовали обменять девять экземпляров, стоя рядом с каруселью? У меня еще осталось пять штук. (А вам случайно один не нужен?)
Повод вам написать появился в связи с людьми, о которых мы говорили в тот вечер, когда вы пригласили меня на ужин. Вы, наверное, помните, как мы говорили о миссис Мейсон – женщине, которая руководит забегаловкой при нашем шоу, и ее дочерях. Арлин помогает матери с гамбургерами и так далее, а Кэнди помогала раньше, но уже два года работает в Шоу-с-девочками. У Кэнди есть фотографии, она их всем раздает, и мне одна перепала, а я посылаю ее вам. Все остальные девушки в шоу считают картинку довольно скромной, потому что, как вы, вероятно, уже видели, на ней стринги и декоративные накладки на сосках, а это все, до каких пределов им разрешено раздеваться в городах, где порядки как в воскресной школе, и сколько ни давай полицейским на лапу, толку мало. Но, по словам Кэнди, она хочет оставить что-то на волю воображения, и, кроме того, не желает, чтобы из-за фото ее где-нибудь оприходовали – то есть арестовали, а вовсе не то, о чем вы могли подумать, мистер Вир!
В любом случае, если у вас есть комментарии по поводу фотографии, говорите, а я передам Кэнди; она будет рада получить весточку. У нее есть еще одна фотография, на которой она откинулась на красный бархатный столик – есть у них такой, – ягодицами на краю и задрав одну ногу, ну, вы понимаете, о чем я. Если хотите посмотреть, я достану для вас одну такую.
Помните, я рассказывал о новой девушке, которая переехала жить к миссис Мейсон, когда мы были в Хаттисберге? Ее звали Дорис, и она была ребенком мистера Мейсона (кем бы он ни был – я сам никогда его не видел, и у нас тут довольно многие готовы биться об заклад, что его не существовало). Она говорила, папа умер, а она его дочь от жены № 2, той, ради которой он оставил миссис М. Ее матери тоже не стало, и отец когда-то сказал ей, что она может жить с его первой, потому что он много лет посылал миссис М. чеки, чтобы обеспечить других девочек – дескать, теперь она пусть позаботится о Дорис.
Ну, она позаботилась, как я вам и говорил. Я сам вырос среди карнавальщиков и могу засвидетельствовать, что это не очень подходящее место для детей, но их тут все равно много, однако никому не пришлось вытерпеть больше, чем Дорис. До ее прихода у миссис М. всегда было довольно грязно, даже по меркам забегаловок, но не успела девочка освоиться, как ей пришлось заняться наведением безупречной чистоты. Я туда редко наведываюсь, но дошло до того, что все об этом болтали, даже люди, которые вроде бы на такие вещи не обращают внимания, и с того места, где я сижу на платформе Десяти-в-одном, видно забегаловку (мы на каждой стоянке располагаемся одинаково, как вы, наверное, знаете), где миссис М. и Арлин сидят в парусиновых креслах за стойкой, отдавая приказы Дорис, а та или жарит гамбургеры, или оттирает грязь. Самое худшее я узнал только после нашей встречи: миссис М. не давала ей достаточно поесть. Бедняжка столовалась на кухне, как и все мы, но миссис М. платила, и она скупердяйничала, даже не позволяла Дорис купить гамбургер, пончик или сладкое яблоко в киоске. Бабба Руссо рассказал мне, что дела пошли совсем плохо, поэтому он пошел, заказал себе гамбургер и угостил Дорис, а миссис М. так рассвирепела, что, по его словам, чуть не выбила его из рук девочки; а потом сорвала зло на Кэнди. И Кэнди пошла к Риган Райхерт (женщине, которая руководит шоу), вся такая заплаканная, и заявила, дескать, если Бабба не прекратит это дело, миссис М. бросит шоу и заберет с собой всех трех девочек. Естественно, Риган не собирается терять Кэнди, которая у ней стриптизерша № 2 – как говорится, «звезда второй величины», – и она сказала Баббе, ты это заканчивай. А еще я слышал, что Кэнди пыталась обучить Дорис кое-каким фокусам, чтобы подзаработать денег без ведома миссис М., но не знаю, что из этого вышло.
Вы помните, когда я был у вас, мы говорили про Дорис и развлекались, выдумывая, что бы такого хорошего могло с ней произойти, а потом решили, что однажды вечером какая-нибудь звезда шоу заметит ее, когда она выступит вместо Митци Швенк в смертельно опасном номере. На Дорис был бы красивенький шлем, прозрачная блузка, обтягивающие кожаные штаны и все такое, и она выглядела бы на миллион баксов, сидя в большом дамском седле «харлея» позади Молнии Джонсона. Затем наша звезда шоу (вы помните, я сказал, что это не могу быть я, так как уже слишком хорошо ее знаю, и мы решили, что это будет Том Лавин, Канадский Гигант) увидит ее, и заиграют свадебные колокола, и с этого момента все, что ей придется делать, это наводить порядок в трейлере и, возможно, раздавать вместе с ним книги, если ей захочется и народу будет много. Я все еще думаю, что Том был хорошим выбором, даже если он здоровенный, как жеребец, но со слабоватыми ногами, да и зрение его подводит. Он действительно очень умный и тонко чувствующий малый (взял у меня «Жизнь на Миссисипи» за наличные), который экономит деньги и долго не проживет, а это главное, что сообразительной бабенке требуется от мужа. Ну да, вы скажете, что за Тома не выплатят страховку, но два из трех – уже неплохо.
Поэтому, вернувшись домой, я принялся обрабатывать Тома. Сомневаюсь, что он вообще знал, кто такая Дорис, поскольку не видит ничего на расстоянии больше двух футов, но я ему все о ней рассказал, а затем один или два раза водил в забегаловку, пока ворота еще не открылись, когда мы выступали на ярмарке округа Клейборн в Гомере. Я купил ему – ну, вы понимаете – гамбургер или яблоко в карамели или что-то в этом роде и попытался разговорить Дорис. Тому восемнадцать, и говорят, он медленно развивается, но самое время начать интересоваться противоположным полом, потому что кто, черт возьми, стерпит, когда рядом этакая фея ростом семь футов шесть дюймов[79]?
Какое-то время казалось, что все идет хорошо, и я просто пустил все на самотек, думая, что раз Том увидел, как плохо Дорис, а она увидела, какой он хороший парень, природа возьмет свое. И все выглядело довольно славно, пока мы не добрались до городишки под названием Глэдуотер, что в Техасе. Откуда ни возьмись появилась дама, которая искала Дорис, – женщина лет пятидесяти, хорошо одетая, по деревенским меркам. Ну, вы понимаете. Она пришла так рано, что шатер для забегаловки еще не поставили, и миссис М. послала Дорис за булочками для гамбургеров, поэтому, когда гостья спросила Джима Филдса, парня, который руководит нашей охраной на входе и выходе, где найти Дорис, а девушка как раз шла мимо, и Джим такой: «Вон она!» – и женщина протянула руку и схватила ее.
Почти никто из нас не знал, что происходит, пока Дорис не вернулась из города, одетая во все новое из магазина «Сирс», и некоторые вещи были еще с этикетками. Вы будете смеяться, мистер Вир, и некоторые действительно посмеялись, но сам я был на платформе для зазывалы и видел ее, она выглядела очень мило. Этель Фишман, наша заклинательница змей, подозвала Дорис и немного поболтала с ней, а позже рассказала мне, что эта женщина была старой подругой мистера М. Перед смертью – по словам той леди, но я не вижу причин ей не верить – он написал ей письмо, в котором сообщил, что передаст свою дочь под опеку миссис М., и попросил проверить, как у нее дела, если шоу когда-нибудь окажется вблизи от ее родного Килгора.
Покойный мистер М., похоже, был настоящим дамским угодником.
Я точно не знаю, что произошло после того, как Дорис вернулась на работу в забегаловку. Некоторые говорят, что миссис М. заставляла ее переодеться в старую одежду, а она не хотела. Другие возражают, что она-то хотела переодеться, чтобы не испачкать новые вещи (это более вероятно, и, держу пари, вы тоже так думаете), а миссис М. ей не позволила. В любом случае, в заведении не было никого, кроме одного или двух клиентов, миссис М., Арлин и Кэнди, которая любит бродить там в халате, когда не работает. Так что никто не знает, как все случилось. Но внезапно они втроем на нее накинулись, сорвали одежду, и миссис М. ударила Дорис по голове плоской стороной сковороды, полной горячего жира. Сдается мне, ударь она краем, убила бы девушку на месте.
Люди прибежали отовсюду, вы знаете, как это бывает, и некоторые спустились с платформы нашего Десять-в-одном, включая Тома Лавина. Я был хорошего мнения о тебе, Том, но через минуту кто-то стукнул его по коленной чашечке – думаю, миссис М. своей сковородкой, или его могли пнуть, потому что Кэнди пыталась пнуть всех парней по яйцам своими высокими каблуками. Кэнди довольно хорошо пинается, и коленная чашечка Тома была как раз на той высоте, куда она могла дотянуться. Как бы то ни было, он упал, и мне пришлось помочь ему подняться и снова подтащить его к платформе, и у него до сих пор нога в гипсе. Бедняжку Дорис пару раз повалили в грязь, вся ее новая одежда разорвалась в клочья. Мне по-прежнему казалось, что все может получиться (люди говорят, я забавный в этом смысле), потому она должна была увидеть, как Том бежал на помощь – в конце концов, он намного выше остальных, – и задаться вопросом, как его отблагодарить, и одна из других девушек подсказала бы ей, и вуаля. Может быть. Только это не сработало, потому что прошлой ночью Дорис забралась в фургон-трансформатор и схватила кабель, соединяющий нас с линиями высокого напряжения. Женщина, о которой я вам рассказывал, возьмет на себя похороны, и в следующий раз, когда мы сюда приедем, я пойду и поплачу на ее могиле. (Ха-ха.) (Нет, правда – я могу это сделать.)
Из конверта вывалились две выцветшие фотографии цвета сепии. Я взглянул на них и нажал кнопку, которая должна была вызвать мисс Биркхед.
Никто не пришел, и я позвонил снова. Наконец вошла некрасивая женщина лет сорока-сорока пяти, и я спросил ее, где мисс Биркхед.
– Она больна, мистер Вир. Я заменяю ее.
– Кто вы такая?
Она носила веточку какого-то осеннего цветущего растения, приколотую к черному платью, и имела тот заурядно-кокетливый вид, какой часто свойственен одиноким женщинам, которые работают в офисе.
– Я Эми Хэдоу, мистер Вир. Секретарь мистера Скаддера. Вы меня у него видели.
Я не видел, но сказал:
– Верно, теперь я вас вспомнил.
– Чего вы хотели, мистер Вир?
– Если бы вы были мисс Биркхед, я бы попросил вас взглянуть на эти фотографии. – Я протянул их ей.
Мисс Хэдоу посмотрела. Мне показалось, что в кабинете было очень тихо; кажется, нигде даже телефоны не звонили.
– Ну, эта женщина – явная проститутка, хотя, должна сказать, немного напоминает Кэрол Ломбард[80] – вы ее помните? Высокий мужчина – ну, что тут скажешь… Он просто неимоверно высокий. Того, кто стоит рядом с ним, рослым не назовешь, но в нем, наверное… о, даже не знаю. Шесть футов десять дюймов роста? Вероятно, больше.
– Живы ли эти люди сегодня?
– Что?
– Я спросил, живы ли эти люди сегодня? Это фотографии живых людей?
Она снова посмотрела на них.
– Сомневаюсь.
– Я тоже, а если все же присмотреться?
– Ну, прежде всего, фотографии выглядят старыми. Посмотрите на костюм высокого мужчины – материал очень плотный, и на нем жилет с цепочкой для часов. У мужчины нездоровый вид, лицо такое худое, в очках толстые стекла. У женщины старомодная прическа, и она похожа на тех дам, которые погибают от руки мужчин или разбиваются в автомобиле, будучи вдрызг пьяными. Я не хотела вас обидеть, мистер Вир. Это ваши знакомые?
– Нет. Я их никогда не встречал.
Мисс Хэдоу положила фотографии на стол. Я видел, что она хотела расспросить меня, но боялась. Я сказал:
– Мне пришло в голову, что это фотографии мертвых людей; я хотел посмотреть, чувствуете ли вы то же самое.
– И это все, мистер Вир?
Я кивнул, и она вышла из кабинета. Я подошел к бару и налил себе выпить.
Второе письмо в стопке было адресовано не мне, а Джулиусу Смарту – от его друга профессора Пикока. Я не смог его взять – оно оказалось прибито гвоздями к столешнице. За окном мужчина с гаечным ключом поднимался на распылительную сушилку № 1. Наверное, трубы забились – довольно частая проблема.
Я задернул занавески и сразу понял, что завод за окном – иллюзия, все указывало на это, даже отсутствие мисс Биркхед. В «президента» было весело играть, но в конце концов каждая игра становится скучной. Я вспомнил персидскую комнату и решил попытаться найти ее снова, и полежать там некоторое время на подушках, куря гашиш и наблюдая за танцующими девушками. Покрутил скотч в стакане и попробовал его, и он поведал моему горлу о дикарях с копьями, сидящих на корточках вокруг костра из дерна под небом, покрытым кудрявыми облаками.
За дверью мисс Хэдоу сидела на месте мисс Биркхед. Знакомый коридор, вдоль которого расположились все великие комнаты моей жизни, исчез; по офисному коридору шел Дэн Френч, сопровождая какого-то незнакомца.
– Мистер Вир, – сказал Дэн, – я хотел бы познакомить вас с Фредом Турлоу. Фред – журналист, о котором я упоминал в своей утренней докладной записке, – собирается сделать репортаж о нашем заводе.
Я пожал руку репортеру.
– Фред чувствует, что его статья вызовет общенациональный интерес. Как ни крути, дела у американской промышленности идут неважно, и люди обеспокоены. У вас есть время поговорить с ним, прежде чем я покажу ему наш завод?
– Я собирался немного прогуляться по заводу, Дэн. Почему не пойти с вами?
– Чудесно. – Дэн посмотрел на репортера. – Как вам такое, Фред? Сам президент будет гидом во время экскурсии. Ну, тут у нас представительский люкс, как видите. Вы убедитесь, что ковры есть только в офисах администрации. У нас здесь слегка спартанские условия.
Я сказал:
– Так было заведено при моем предшественнике, и это единственное, что я никогда не видел причин менять.
– Уверен, мистер Вир будет рад показать свой кабинет, если вам интересно.
Репортер сказал:
– Я бы предпочел осмотреть производственные мощности.
Я ответил:
– Не виню вас. Все офисы очень похожи друг на друга.
– На вашем заводе производят только один продукт?
– Совершенно верно, – сказал Дэн. – Как вы знаете, мы выпускаем синтетический апельсиновый напиток для завтрака, который продаем под одним из самых известных брендов страны. Такова наша специализация, если можно так выразиться.
Я добавил:
– Одно время мы экспериментировали с продуктом, основанным на сочетании лимона и лайма, но его популярность оказалась недостаточной, чтобы продолжить производство.
– Наше управление расположено в задней части административного здания, на третьем этаже. Вот где вы сейчас находитесь. Этот лифт доставит нас на первый этаж, откуда мы сможем выйти на саму фабрику.
Репортер сказал:
– Мистер Вир, как вы знаете, вся долина переживает экономический спад. Повлиял ли он на вашу работу так же, как и на другие предприятия в этой части штата?
– Я склонен считать, что нет. Конечно, мы испытали определенное воздействие, но не слишком сильное. Например, мы проводим ежеквартальные исследования заработной платы, охватывающие все промышленные предприятия, в которых занято более двадцати человек, в радиусе пятидесяти миль от нашего завода. Так мы хотим показать, что заработная плата, которую мы платим нашим сотрудникам, справедлива и равноценна. Наш последний опрос показал, что наши люди зарабатывают на 22 процента больше, чем в среднем по области, на эквивалентных рабочих местах. Это очень высокий показатель, сами понимаете.
– Вы сократили зарплаты из-за экономического спада?
– Профсоюз этого не допустит. Мы подписали контракт, который должны соблюдать до тех пор, пока он остается в силе. Если бы мы попытались сократить заработную плату, у нас сразу же началась бы забастовка.
– А как насчет сотрудников, не входящих в профсоюз?
– Да, мы несколько сократили их зарплаты и дополнительные пособия. – Дэн Френч открыл двери лифта, и запахло заводом. Это запах, который некоторые люди находят неприятным, кислым и одновременно невыносимо сладким (здесь неизменны истории о том, как сотрудники-новички падают в обморок или их тошнит), и я ожидал какой-то реакции от репортера, но ее не было. – Как можно меньше, конечно, – продолжил я. – Люди знают, что это на благо компании – мы не смогли бы выжить без таких мер.
– А как насчет вашей собственной зарплаты?
– Пока нет. Жалованье президента устанавливается советом директоров, и я не смог получить их согласия на снижение. Надеюсь, скоро этот вопрос решится.
– Понимаю.
– Есть ли какая-то особая часть фабрики, на которую вы хотели бы сначала взглянуть?
Репортер сделал паузу.
Дэн сказал:
– Иногда лучший способ – двигаться в обратном направлении. Начать со склада и проследить за соком вверх по течению через все этапы изготовления.
– Хорошо.
– Тогда нам сюда.
– Дэн, знаете ли, не просто специалист по связям с общественностью, – сказал я. – До того, как он взял на себя эти функции, он был нашим агентом по продажам и закончил колледж, работая во вторую смену здесь, на производстве.
Холод морозильного склада проникал сквозь стены офисов; мужчины сидели за своими столами в пальто, а женщины носили по два свитера. В некоторых кабинетиках стояли небольшие электрические обогреватели.
– Мы производим два вида продукции, – рассказывал Дэн репортеру. – Сушеную и замороженную. Сушеная продается в бутылках, замороженная – в композитной упаковке. Поскольку холодильник намного интереснее, я подумал, что мы покажем вам его. Хранилище бутилированного сока – это, знаете ли, просто куча картонных коробок на бетонном полу склада. Поискать вам куртку, прежде чем мы войдем?
Репортер, окинув взглядом окружающих, спросил:
– А вы тоже переоденетесь?
– Нет, я раньше здесь работал – привык. Как насчет вас, мистер Вир?
Скотч согрел меня; я сказал, что справлюсь и так.
– Ну ладно, нам сюда. – Дэн распахнул большую дверь. – Поспешите – каждая минута, пока эта дверь открыта, обходится компании в десять долларов; по крайней мере, мне так говорят.
– Какая температура внутри?
– Десять градусов выше нуля[81], – сказал я.
– Должно быть достаточно холодно, чтобы быстро заморозить сок, когда сюда приносят запечатанные упаковки, – подхватил Дэн. – Иначе начнется брожение, и они лопнут. Поскольку сок содержит сахар, лимонную кислоту и другие природные компоненты, он замерзает при температуре двадцать девять градусов, а не тридцать два, как вода[82]. Рассказать ему о призраке, мистер Вир?
Я улыбнулся.
– Теперь ты обязан это сделать, Дэн.
– Ну, история такая: в 1938 году здесь работал парень лет восемнадцати или около того – складывал коробки и все такое, я сам раньше этим занимался. Конечно, тогда завод был поменьше и менее автоматизирован. Так или иначе, был вечер пятницы, душный летний день; тот парень был здесь один, и щеколда примерзла.
Репортер сказал:
– Я думал, дверь открывается изнутри.
– Открывается, да – но вышло так, что холод пробрался через крепежные винты к внешней стороне двери; затем влага собралась на механизме защелки в виде конденсата и превратилась в лед.
Я сказал:
– Теперь мы изолируем защелку от холода, и у нас здесь есть две системы сигнализации на случай, если дверь заклинило или она по какой-то другой причине не открывается.
– Все верно, но тогда их не было. Парень – я забыл его имя; персонал вам скажет – не смог выбраться. Он жил в пансионе, и никто не заявил о его пропаже. Ну, вы можете себе представить, что произошло. Его нашли в понедельник утром. Он пытался сорвать дверь с петель – собрал из ящиков башню и опрокинул на дверь. Но она была слишком прочной.
– Как индеец Джо.
– Что, простите?
– Персонаж из «Тома Сойера», – пояснил репортер. – Индеец Джо оказался заперт в пещере, когда там поставили железные двери после того, как Тома и Бекки спасли. Он ел летучих мышей, пытался расковырять ножом дубовую раму, но умер от голода, прежде чем успел выбраться.
– Да, – сказал я, – как индеец Джо.
– Пещеры – страшные места. – Пока репортер говорил, он шел вглубь склада, рассматривая иней на трубах, покрывавших потолок. – Не так давно я писал статью о клубе исследователей пещер. Вы когда-нибудь были в пещере, мистер Вир?
– Только в очень маленькой, в детстве.
– В любом случае, – сказал Дэн, – призрак этого парня предположительно обитает на складе. Время от времени водители погрузчиков в третью смену говорили, что видели его в задних отсеках. Мы начали отстранять всех, кто распространял подобные слухи, и благодаря этому разобрались с привидением.
Я сказал:
– Мистер Турлоу, простите – я немного замерз. Хочу выйти на улицу. Дэн покажет вам еще что-нибудь, если пожелаете.
Репортер спросил:
– Почему бы вам обоим не выйти? Я бы хотел побыть здесь один несколько минут, просто чтобы посмотреть, каково это.
Дэн, казалось, колебался, поэтому я сказал:
– Аварийная сигнализация прямо рядом с выходом – просто нажмите красную кнопку. Но вам не придется этого делать. Дверь открывается с помощью нажимной планки; навалитесь на нее всем телом, и она обязательно сработает.
Репортер, который был уже в двадцати или тридцати футах от нас, кивнул, показывая, что понял.
Выйдя на улицу, я сказал:
– Не стоило говорить о призраке, Дэн.
– Я нарочно. Не хотите ли выпить кофе, мистер Вир? Вы сказали, что вам холодно.
Я ответил, что хочу.
– Зона отдыха как раз за офисом бригадира. Не важно выглядите, и я думаю, вам не помешает хороший горячий кофе. Насчет призрака – если это все, что он напечатает, я буду доволен.
– Хочешь сказать, он из таких репортеров?
Дэн бросал десятицентовики в кофейный автомат.
– Он пишет статью об упадке промышленности в долине, и если сосредоточится на этом, цена акций не вырастет.
– Понятно.
– Вот, выпейте, – Дэн отхлебнул из своего стаканчика и скорчил гримасу. – По крайней мере, эта порошкообразная дрянь горячая.
– Тебя когда-нибудь запирали в морозилке, Дэн?
– Меня бы сейчас здесь не было, верно?
– Знаешь, защелка на самом деле не примерзла. Это был розыгрыш. Кто-то из работавших с ним его запер. В те дни на двери был засов с ушками для висячего замка, и когда его задвигали, ее нельзя было открыть изнутри. Один из шутников остался, чтобы выпустить парня. Он был ненамного старше запертого бедолаги, и когда тот начал пытаться выбить дверь – петли и рама от ударов согнулись, – очень испугался.
Дэн кивнул, все еще потягивая кофе.
– Понимаешь, он не мог себе представить, что происходит внутри; каждые пять минут или около того на дверь морозильника обрушивались страшные удары, и он не знал, как быть. Петли деформировались, и он подумал, что сама дверь может поддаться в любой момент. Он потом говорил, что пытался сдвинуть засов, но его заклинило. А еще признался, что думал, будто запертый парень вырвется на свободу и прикончит его. Ты когда-нибудь бывал здесь ночью – поздно ночью, когда завод пустует?
– Нет.
– Поверь мне, нет места страшнее, чем безлюдная фабрика ночью. Я бывал в лесных заброшенных домах в полночь – мой отец был великим охотником и всегда брал меня с собой, – и еще много где, но ничто не сравнится с этим заводом после наступления темноты. Он настолько велик, что невозможно понять, есть ли тут кто-то еще, кроме тебя, и есть ли вообще, и тут полным-полно металлических мостиков и дверей, которые сами по себе захлопываются, а также всяких механизмов, которые запускаются автоматически, когда этого не ждешь. Стальной пол звенит от шагов, и иногда ты слышишь, как кто-то – ты не имеешь понятия кто – ходит где-то далеко, но его не видно.
– Выходит, тот человек не выпустил парня из морозильника?
– Он испугался, я же сказал. Пошел домой. Позже твердил, что был уверен, будто дверь может распахнуться в любой момент. Но, конечно, этого не произошло.
– Вы ведь тогда уже работали здесь? Что с ним сделали?
– Да, я был молодым инженером – два года как окончил университет. Ничего не сделали, все скрыли. А когда дверь починили, защелку заменили на такую, которую всегда можно открыть изнутри.
– Хотите еще кофе?
Я покачал головой.
– И как долго он там пробудет?
– Не знаю, но за десять минут не замерзнет. – Дэн скомкал пустой стаканчик и швырнул в мусорную корзину. – Вам не обязательно оставаться здесь, мистер Вир, я могу позаботиться о нем, если вы хотите вернуться в свой офис.
– Я лучше пройдусь по заводу вместе с вами. Сегодня днем мне снова нужно к врачу, и я не хочу начинать дело, которое не успею закончить до назначенного часа.
– Опять?
– Ничего серьезного.
– Вы слишком много работаете. Знаете, что мне однажды сказала ваша секретарша? Она сказала, что всегда может определить, когда вы устали, – вы начинаете подволакивать одну ногу.
– Поверь мне, Дэн, я почти не работаю. Я трудился намного усерднее, когда был инженером. Ты никогда не замечал, что многим президентам корпораций по шестьдесят и семьдесят лет?
Он кивнул.
– Это люди, которые не могут продолжать работать там, где требуется концентрация или выносливость. Уж я-то знаю – я сам один из них.
– Вы очень демократичны, мистер Вир, вы знаете об этом? С вами гораздо легче разговаривать, чем с мистером Эвериттоном или другими вице-президентами. Иногда мне приходится напоминать себе, что вы их босс.
– Иногда мне самому приходится напоминать им об этом.
– Не сомневаюсь.
– Ты мне льстишь, так что я отвечу взаимностью – у тебя приятная улыбка. Ты мне кого-то напоминаешь, но я не могу вспомнить, кого именно…
– Выражение такое: рот до ушей, хоть завязочки пришей.
– …кого-то, кто уже умер. Не помню. Пойдем, вытащим твоего репортера, пока он там не окоченел.
Один за другим начали появляться кладовщики, у которых начался перерыв. Я отправил свой стаканчик в урну, где уже упокоилась сотня его пластиковых собратьев с мертвым кофе, и вышел. Ред Харрис, управляющий морозильным складом, подбежал и спросил, все ли в порядке.
– Мы с Дэном показываем репортеру окрестности, – сказал я. – Он в твоем морозильнике.
Тот расслабился.
– И как все идет?
– Прекрасно.
– В десятом отсеке прохудился пол. Я две недели назад сделал запрос на починку.
– Проверю, не смогу ли я ускорить процесс.
– Да ладно. Я просто хотел дать вам знать, что не пренебрегал этим. Ремонтники не любят туда наведываться – ну, вы знаете, из-за чего.
– Придется опустошить отсек и прогреть его, чтобы бетон застыл?
– Можно отремонтировать с помощью эпоксидной заплатки. Чтобы она затвердела, хватит небольшой теплоизоляции и электрического нагрева.
– Понятно.
– Я могу что-нибудь для вас сделать?
– Не думаю.
– Если вам что-нибудь понадобится, мистер Вир, просто дайте знать. Я буду в кабинете.
Дэн распахнул большую дверь морозильного склада. Я сказал:
– Сомневаюсь, но крикну тебе, если что.
Внутри морозильника стало холоднее, чем раньше. Хотя интерьер был достаточно хорошо освещен для выполняемой там работы – в основном укладки поддонов с продукцией с помощью вилочных погрузчиков, – чтобы уменьшить тепло, выделяемое лампами, они все были маломощными. Помещение заливало рассеянное тускловатое сияние, какое мы иной раз видим во сне, когда нам снится, что мы бодрствуем.
Дэн крикнул:
– Фред! Фред! Эй, приятель! – Никто не ответил. – Он должен быть где-то там.
– Он мог выйти, пока мы пили кофе. И сейчас бродит по заводу.
– Он бы этого не сделал, – сказал Дэн. Не успел он заговорить, как в главном проходе появился репортер, вышедший из отсека. Дэн спросил: – Вы не замерзли?
Репортер кивнул и подбежал к нам рысцой.
– Это большое место. В какой-то момент я заблудился. – Подойдя к нам, он остановился, слегка запыхавшись и потирая руки.
Дэн спросил:
– Видели призрака?
– Нет, но кое-что слышал. Когда я был далеко сзади, то услышал грохот с этой стороны, как будто ящики с замороженными упаковками падали на дверь. Я попытался проверить, что происходит, но не смог отыскать дорогу.
Я сказал:
– Вероятно, какие-то складские рабочие разгружали конвейер.
– Их там не было, – возразил репортер. – Они прошли мимо – я спросил, куда все собрались, и они сказали, что у них перерыв.
Снаружи он пожелал взять интервью у кого-то, кто работал в этой части завода, и выбрал молодую женщину из офиса Реда Харриса. Та была среднего роста, темноволосая, привлекательная, но не красавица. Одета в шерстяные слаксы и свитер-кардиган поверх пуловера. Журналист все устроил очень ловко: усадил ее спиной к комнате, создавая психологическое ощущение уединенности, хотя мы с Дэном, сидя с противоположной стороны кабинета, слышали все до последнего слова. Он начал с того, что спросил ее имя и адрес и убедился, что она не возражает против цитирования в статье.
– Предположим, начальство вас услышит, – сказал он. – У вас будут неприятности?
Женщина оглянулась через плечо на нас с Дэном.
– Они меня не слышат, не так ли?
– Нет, если будете говорить тише. Но если я сошлюсь на вас, мне бы не хотелось спровоцировать ваше увольнение, хотя вы сможете отрицать сказанное, если захотите.
– Сомневаюсь, что могу сказать такое, что может им не понравиться. В любом случае, право на свободу слова никто не отменял.
– Ну, не совсем… если вы имеете в виду право говорить правду или то, что вы считаете правдой, или не говорить вообще. Свобода слова означает, что вы можете говорить о правительстве до тех пор, пока не выступите против него – не захотите его свергнуть. Но мне нужно, чтобы вы говорили о себе. Как давно вы живете в Кассионсвилле?
– Около пятнадцати лет. Мы приехали сюда из Хайлспорта, когда мне было двенадцать.
– Когда вы начали работать на заводе?
– Через год после того, как окончила среднюю школу.
– И вы с тех пор его не покидали?
– Нет, не покидала с тех самых пор… Ну, я возвращаюсь домой по ночам, езжу в отпуск и все такое. Вы понимаете, что я имею в виду.
– Вам тут нравится?
– Думаю, да. Через некоторое время привыкаешь к людям – вы же знаете, как это бывает. Все как обычно. Ждешь, не произойдет ли что-нибудь, но оно не происходит, и ты привыкаешь. В каком-то смысле это мой дом.
– Тут скучно?
– Через некоторое время все становится скучным.
– Вас беспокоит холод?
– Не слишком. К нему привыкаешь. Для нас в офисе это не то же самое, что для мужчин, которым приходится работать на холоде постоянно. Зимой мы одеваемся почти так же, как все остальные; летом я ношу что-нибудь легкое, а затем переодеваюсь в женской раздевалке, прежде чем прийти сюда. Однажды у нас работала женщина, которая постоянно носила перчатки без пальцев, и это через некоторое время начало меня беспокоить – не нравятся мне такие. Но она ушла через два года.
– Чем вы тут занимаетесь?
– Печатаю и веду учет. Работаю с документацией склада – ну, понимаете, сколько привезли ящиков и какой партии, сколько увезли и какой перевозчик их забрал.
– Сколько коробок сока, по-вашему, вы внесли в реестры с тех пор, как занялись этим делом?
– Понятия не имею. Целую кучу… но я правда не могу сказать сколько.
– А если предположить?
– Не знаю. Я могла бы попытаться угадать, но это бессмысленно. Вы видели, как их выгружают с конвейера? Я иногда захожу туда, если есть сообщение для одного из мужчин – жена заболела или что-то в этом роде. Или туда, где их погружают на железнодорожные вагоны, грузовики. В коробке сотня банок, и коробок так много, что уму непостижимо, и это продолжается весь день. Я не знаю, что с ним делают, но людям не по силам столько выпить – это просто немыслимо.
– Я бывал на других заводах, – сказал репортер. – Я понимаю, о чем вы.
– Вот возьмем домохозяйку – она идет в супермаркет, и сколько покупает? Одну или две банки, может быть пять, если все в семье пьют сок на завтрак каждый день. Вот что я думаю. Потом я стою у конвейера и смотрю, как выгружают товар, и пытаюсь вообразить себе нужное количество семей, но в целом мире нет столько людей. За время, пока я там стою… ну, допустим, спрашиваю, кто из них Джон Бун, и мне указывают на типа в клетчатой рубашке, а я ему, эй, мистер Бун, и он такой – подождите минутку, и я говорю, что ему нужно в офис, его к телефону, чрезвычайная ситуация… так вот, как раз за это время выгружают столько сока, что хватит на весь Чикаго.
– Вы покупаете сок?
– Простите, я не расслышала?
– Я спросил, покупали ли вы такой сок сами – для своей семьи.
– Мы используем сушеный.
– Почему это?
– Вы будете смеяться…
– Говорите. Развеселите меня.
– Все дело в руках. Мы чувствуем – вы понимаете, – долг перед компанией, обязанность использовать этот продукт, но всякий раз, когда я лезу в морозилку в магазине, от холода у меня болят пальцы. Поэтому я беру сухой концентрат.
– А семье нравится?
– Вся семья – я и мой муж.
– Ему нравится?
– Привык. Ну, вы понимаете. Сомневаюсь, что он об этом вообще задумывается. Сок, кофе, одно яйцо и тост. Вот его обычный завтрак. Он читает газету, пока ест, и, по-моему, больше его ничего не волнует.
– Детей заводить думаете?
– Забавный вопрос. Ох, извините, но это правда смешно. Нет, не думаем – уже поздно. Сперва хотели, но уже года четыре или больше не говорили об этом.
– Предположим, у вас есть ребенок, дочь. Чего бы вы хотели для нее?
– Я не знаю. Чтобы детство было хорошее.
– После детства.
– Так ведь это же не важно. Мало ли, чего я хочу… Я бы хотела, чтобы она вышла замуж – и она, вероятно, выйдет, – а там уж они с мужем все будут решать сами.
– Вы бы хотели, чтобы она жила здесь?
– Да, чтобы я могла с ней повидаться в любой момент; если она забеременеет, или заболеет, или еще что-нибудь случится, я приду с пирогами. Когда я размышляла о том, чтобы завести детей, я так и думала – вот они вырастут, и я смогу принести им что-нибудь, когда они заболеют, и, может, навести дома порядок.
– Как думаете, это хорошее место для воспитания детей?
– Ну, не хуже, чем где-либо еще. Я имею в виду, что хорошим его не назовешь, нет.
– Не могли бы вы поподробнее рассказать об этом?
– Ну, когда я думала о детях, я вспоминала, каким милым был Хайлспорт, когда я была маленькой, но сейчас – после того, как там построили нефтеперерабатывающий завод, – все ужасно. Моя мать часто рассказывала, как росла на ферме. Денег немного, но бедняками они не были. Вы понимаете, что я имею в виду?
– Боюсь, что нет.
– Они не нуждались в деньгах – в те времена можно было даже доктору заплатить курами. У них была земля и много еды, и им не требовалась модная одежда. На День благодарения ее отец обычно убивал оленя. Когда мама говорила о ферме, всегда про это рассказывала: отец должен был подстрелить оленя на День благодарения. А я кладу на стол маленьких бумажных индеек для нас с Джо и достаю настоящую из морозилки.
– Понятно, – сказал репортер.
Я заметил, что он давно перестал делать заметки.
– Если вы уже закончили, Фред, – встрял Дэн, – мы с мистером Виром покажем вам консервный цех, и вы увидите, откуда берутся коробки на складе.
Вместо того, чтобы выйти наружу и попасть в Здание Б обычным способом, мы отвели его обратно в морозильный склад и прошли вместе по конвейеру, переступая через ползущие вниз коробки.
– Удивительно, – сказал он, – тут высоко, можно стоять в полный рост. А почему вы не сэкономили, сделав конвейер по высоте равным самим коробкам?
Я объяснил, что люди должны иметь возможность проникать в корпус конвейера, чтобы делать ремонт и устранять заторы. Он сказал:
– Я словно лосось, плывущий вверх по течению на нерест, чтобы потом умереть.
Затем мы вышли на шум и яркий свет упаковочного цеха.
– Это упаковщики, – объяснил Дэн. – Мы получаем коробки плоскими, а они их разворачивают, опускают и приклеивают уголки – это может быть вам интересно.
– Выстраивают банки с соком в линию, словно игрушечных солдатиков.
– О да. И одновременно готовят коробку, складывают банки в пять слоев, причем каждый представляет собой массив четыре на пять. А если мы вот отсюда отправимся дальше вдоль производственной линии, то вы увидите заготовщиков. Они надевают крышки на наполненные банки, мы используем тот же тип машин, что и для пива. Каждый автомат заготавливает тринадцать сотен банок в минуту, не проливая ни капли. Это трудно себе вообразить, но, если бы из каждой банки пролилось по одной капле, когда она проходит через механизм, изнутри потек бы соковый ручей.
– Ничего не слышу!
Дэн взял его за руку.
– Вот, отойдите от машины. Желаете увидеть что-нибудь еще?
– Я хотел бы взять интервью у одного из операторов.
Я сказал:
– Сомневаюсь, что получится. Большинство из нынешних работниц – латиноамериканки. Они не очень хорошо говорят по-английски.
В этот самый момент они поглядывали на меня темными индейскими глазами, и мне было интересно, понимают ли они мои слова.
– Пуэрториканки?
– И американки мексиканского происхождения. Когда я был моложе, то проектировал машины для наполнения и постоянно сюда приходил; все девочки тогда говорили по-английски – в основном это были вчерашние выпускницы и молодые замужние дамы. Теперь их не заставишь выполнять такую работу, поэтому мы набираем этих женщин, привозим их. Большинство остаются всего на несколько месяцев.
– Почему вы не нанимаете местных жителей?
Дэн сказал:
– Ленивые. Откровенно ленивые. Это для них слишком трудно – сидеть на табурете и наблюдать за одной из машин.
Я прибавил:
– На самом деле это рядовая линия розлива. Посмотрите, вон там внизу выгружают пустые банки и ставят их на ленту конвейера. Они проходят через инвертор и продувку, чтобы обеспечить отсутствие посторонних предметов, а затем попадают в разливочные машины, где их наполняют жидким соком. На линии, где производят сухой концентрат, тот же сок подается в распылительные сушилки. Они работают так же, как спринклер у вас на газоне дома, за исключением того, что брызги падают с большой высоты через направленный в противоположную сторону поток горячего воздуха, который выпаривает воду. Мы храним порошок в баках. В пик сезона – это конец лета и осень – производство и сушка работают в три смены, упаковочные цеха – в две. В остальное время года производство и сушка выполняются в две смены, а упаковка – в одну.
– Какой сок продается лучше всего? Сушеный или замороженный?
– Замороженный всегда был лидером с самого появления на рынке. Однако в последнее время сушеный концентрат набирает обороты. Раньше мы производили примерно семьдесят пять процентов замороженной продукции, а остальная была сухая, но теперь расклад шестьдесят на сорок. Сейчас мы планируем предложить новый продукт – жидкий сок, – чтобы снять часть нагрузки с сушильных башен. Его будут упаковывать в пластиковые фрукты и обрабатывать консервантами и гамма-излучением для предотвращения брожения. На фруктах мы нарисуем лица, и ребенок сможет держать такое прямо над своим стаканом и выжимать сок.
– Звучит неплохо.
Дэн сказал:
– Чтобы показать вам процесс изготовления, надо пройти в соседнее здание, но, боюсь, там не на что смотреть. Сплошные трубы из нержавеющей стали.
Когда репортер посмотрел на вакуумные реакторы, насосы и теплообменники в производственном цехе, мы отвели его в отдаленную часть завода, чтобы показать операцию разгрузки сырья и выжимки.
– Теперь я все видел, – сказал он, наблюдая за кувырканием серо-коричневых клубней по желобу.
Дэн сказал ему:
– Это точно. Большую часть сырья сейчас привозят из штата Мэн. Там сажают быстрорастущие сорта и собирают урожай очень рано – им приходится. А тут, у нас, только начался сезон сбора.
Кто-то проговорил:
– Это моя картошка.
И мы все повернулись на звук. Это был пожилой мужчина в пропотевшей шляпе; приволакивая левую ногу, он поднялся по стальной лестнице и встал на платформе рядом с нами.
– Это моя картошка, – повторил он. – Выросла в тридцати милях отсюда. Там моя ферма.
Репортер сказал:
– Значит, вы не работаете на заводе.
– Не работаю. Наверное, можно сказать, что я работаю
– Вы всю жизнь были фермером?
– Да, сэр. Родился прямо в комнате, где сейчас сплю, и помогал отцу, пока он не умер. Вырастил свою семью на ферме и до сих пор там живу.
– Значит, вы видели много перемен, – сказал репортер.
– И был против каждой из них – вы это хотите услышать?
– Нет, просто подумал, что этот край был совсем другим пятьдесят-шестьдесят лет назад.
– В некотором смысле, да. Но в другом смысле нынешние времена очень похожи на те.
– Интересно. Как это?
– Ну, прежде всего, тогда было не так много людей. Теперь город сильно разросся, но стоит выйти за его пределы, все как будто затихает. Фермы увеличились, но часть земли не используется, и нет необходимости там жить. Но все равно я мог бы показать вам множество ферм, которыми хозяева гордились тридцать лет назад, а сейчас там пусто – земли даже не под паром, луга заросли деревьями. Естественно, одна из причин заключается в том, что реки не текут, как раньше. Этот завод – и другие подобные ему по всей долине – выкачивает воду из земли; от такого ручьи пересыхают. Дальше на юг и восток повсюду шлам. Окрашивает воду в красный цвет и убивает все живое. Моя собственная ферма… Когда меня не станет, она исчезнет. У меня три сына, и никто из них не захотел ею заниматься.
– А где она?
– В сторону Милтона. В детстве нам было трудно вообразить себе что-то лучше фермы, и мы жалели тех, кому ее не досталось. Если врач или банкир женился на вдове с хорошей фермой, то бросал свое дело и начинал работать на земле. Я любил отца, но когда он умер, мне было трудно плакать на похоронах, потому что я думал – ну все, теперь ферма моя. Но мальчики… им она не нужна. Знаете почему? Вот поэтому.
– Из-за картофеля?
– Открылся завод, цена взлетела до небес, и все начали выращивать картошку, чтобы продавать тут. Ну, и первое, что из этого получилось, – интересное дело стало неинтересным. А второе, так это то, что люди больше не разводили огороды и не держали кур, а просто покупали то, что им было нужно, на картофельные деньги. Затем прибыль начала падать, и любой дурак мог бы это предсказать, но люди не привыкли выращивать что-либо еще, потеряли нужный настрой, и немного боялись, что забыли, как это делается, – поэтому они вцепились в картофель мертвой хваткой. Естественно, когда все выращивают одно и то же, повсюду, появляется много болезней – но от этого снова растут цены, и люди продолжают упорствовать. Сомневаюсь, что вы из моего объяснения что-то поняли, но сам-то я заметил: мальчик, который с детства все это наблюдает, вряд ли полюбит увиденное.
Когда репортер ушел, я попросил Дэна зайти ко мне в кабинет выпить.
– Со льдом, – попросил он. – И без воды. Вроде все прошло неплохо? Но не поймем, пока не прочитаем статью. Хороший скотч.
– Я тут подумал, – сказал я, – что мне следовало бы выпить шнапса или чего-нибудь в этом роде. Виры были голландской семьей. А с твоей фамилией полагается пить бренди.
– Или ирландское виски. Я ирландец по материнской линии.
– Я должен был догадаться. Язык у тебя хорошо подвешен.
– Она была Доэрти, так что мне достался семейный талант.
– Расскажи мне ирландскую историю.
– В смысле, анекдот…
– Нет, историю. Которую один ирландец рассказывает другому, или женщина – своему ребенку. Не ту, которую кто-то сочинил в Нью-Йорке для телевидения.
– Серьезно?
– Конечно, я серьезно. У меня двадцать минут до отъезда к врачу, и впервые за долгое время я знаю, что хочу сделать с этими двадцатью минутами. Я хочу услышать ирландскую сказку.
– Я знаю только одну. Слышали про Фир Болг? Они были самыми древними людьми, когда-либо жившими в Ирландии. До того, как они пришли, там не было никого, кроме волка, благородного оленя, птиц и сидов. Вы можете думать, что знаете, кем были сиды, но это не так, потому что сегодня ни на одном языке нет слова для них[83].
Вошла мисс Хэдоу и спросила, не хочу ли я внести свой вклад в цветочный фонд для мисс Биркхед. Я сказал, чтобы в будущем она меня так не перебивала.
Она сказала:
– Извините, мистер Вир, но в кабинете мистера Скаддера я просто прихожу и выхожу, когда мне заблагорассудится.
– В какой она больнице?
– Она мертва, мистер Вир. Разве вы не видели? Когда вы вернулись, на доске было написано: «Сотрудники выражают скорбь в связи со смертью Хелен Биркхед Тайлер, давней секретарши О.Д. Вира. У нее остались муж Бен и двое детей». Я сама написала объявление.
– Закажите букет от имени компании. Все, что угодно, не дороже ста долларов. И на карточке – я имею в виду объявление на доске, а не открытку, приложенную к цветам, – вы могли бы добавить, что когда-то она была секретарем Дж. Т. Смарта, основателя компании. Она этим гордилась.
– Она гордилась и тем, что была вашим секретарем, мистер Вир. Любой бы гордился.
– Довольно об этом. Закажите букет и закройте дверь.
– Ибо не были они ни мужчинами, ни женщинами, как твердят некоторые, ни богами, ни фэйри – нет другого слова для того, кем они были. Их не назовешь лепреконами, как про мужчину не скажешь, что он плуг, ибо сиды создали лепреконов, чтобы те на них работали. Их не назовешь фэйри, как про женщину не скажешь, что она тряпичная кукла, ибо фэйри были игрушками их детей, и потому те немногие из сидов, что еще не сломлены, так печальны – нет больше их детей. Копье не могло их убить, в отличие от времени.
И вот случилось так, что у одного сида – его имя уже забыли, когда Ирландия присоединилась к Британии, а Британия к Франции, но он был очень могущественным – было трое детей, два сына и старшая дочь. Он любил их всем сердцем, и ему было грустно думать, что когда-нибудь они умрут, ведь он знал, что сидам суждено покинуть Ирландию и мир – выходит, его дети тоже уйдут? Он размышлял об этом, и со временем ему пришла в голову такая мысль: было бы хорошо, если бы дети жили вечно, свободные и красивые, неизменные. Стал он думать о мире, о том, что было вечным, прекрасным и свободным. Его дом стоял на берегу Лох-Конна – это такое озеро в Ирландии. И наконец до него дошло, что каждый год дикие гуси прилетают на Лох-Конн и другие озера поблизости; и пусть умирал то один, то другой гусь, стая целиком никогда не умирала, но была красивой, дикой и свободной, и каждый год возвращалась к берегам озера. Он подумал об этом и понял, что пришло время действовать. Призвал детей к себе и молвил: «Из любви к вам я отказываюсь от вас. Дейрдре, когда вы все будете как один, присматривай за братьями». И в тот же миг дети исчезли, а появились гуси – много, не сосчитать, – и сразу улетели. Но каждое лето они возвращались к озеру Лох-Конн, даже после смерти отца.
– Они жили вечно, Дэн?
– Нет. Когда сиды ушли, люди стали стрелять в гусей из луков, и стая все уменьшалась, но оставалась стаей, и пока она жила, жили и дети. Сам Кухулин, великий герой, свернул шею нескольким гусям из этой стаи, украсил свои стрелы их перьями, и стрелы пели в полете, плакали в груди убитых. У святого Колумбы было перо, которое писало по собственной воле, и теперь ты знаешь, откуда оно взялось.
Таким образом, со временем стая, которая когда-то была детьми сида, уменьшилась, и осталась только одна гусыня. Тогда она подумала про себя: как же так вышло, что больше никто не выжил? По замыслу отца, детям полагалось жить вечно, прекрасными и свободными; но когда умрет последний гусь, стая исчезнет. И с этими мыслями она пролетела над Ирландией от Иништрахалла до залива Баллинскеллигс, от залива Голуэй до Дун-Лэаре, ища провидца, который мог бы это объяснить, но все они давно покинули Ирландию.
В конце концов гусыня отыскала хижину отшельника, и так как он был лучшим, кого ей удалось найти, она задала ему свой вопрос.
«Я мало что могу для тебя сделать, – промолвил отшельник. – Почему ты решила, что ваш отец, который не смог спасти себя, сможет спасти своих детей? Время сидов давно миновало, и время гусей проходит. Со временем люди тоже уйдут – каждый человек, который долго живет, постигает эту истину на примере собственного тела. Но Иисус Христос спасает всех». С этими словами отшельник окунул пальцы в чашу на столе и коснулся головы гусыни, заставив на мгновение вспомнить о спокойной сладости Лох-Конна и о свирепом море. Затем он сказал: «Я крещу тебя во имя Отца, и Сына, и Святого Духа», и когда отзвучали эти слова, перед ним оказались Дейрдре и два ее брата; но время их не пощадило, были они согбенными и старыми, с волосами белее снега и щеками краснее яблок. Они с лихвой пережили отмеренный срок.
Должно быть, я заснул – только что проснулся, а Дэна уже нет. Время назначенного приема у доктора Ван Несса миновало, но я нахожу желтый листок с напоминанием, прибитый к столу, так что отложить визит не получится. Кажется, настал час, когда сзади на меня надвинется зачарованный подголовник китайского философа, и я жажду его появления. По интеркому раздается голос тети:
– Ден, дорогой, не пора ли тебе в кроватку?