Стихотворения

Портрет

(единственный сохранившийся)

Балинта Балашши

Издание подготовили:

Н.И. БАЛАШОВ, Ю.П. ГУСЕВ, И. ХОРВАТ

ОТ РЕДКОЛЛЕГИИ

В октябре 2004 г. исполнилось 450 лет со дня рождения великого венгерского поэта Балинта Балашши.

Видится некое яркое доказательство силы и жизнеспособности венгерского языка, венгерской культуры, венгерского духа в том, что именно в XVI в., когда Венгрия как государство едва не перестала существовать, разодранная между Османской империей и империей Габсбургов, появляется венгерский поэт такого масштаба. Балинт Балашши — первый в Венгрии и один из первых и немногих в Центральной Европе, кто столь рано создал поэзию в современном смысле этого слова. Он вобрал лучшие традиции фольклора, не только венгерского, но и, например, польского, румынского, сербского, хорватского, даже, как это ни парадоксально на первый взгляд, турецкого, — и обогатил свое мастерство опытом едва ли не всей Европы (в поэзии Балашши находят свидетельства влияния и античной поэзии, и неолатинских поэтов, и итальянских ренессансных поэтов, прежде всего Петрарки).

Творчество Балашши — не плод уединенного труда за письменным столом. Свою недолгую жизнь он провел в походах и сражениях; он и погиб как солдат, от турецкого ядра, при осаде захваченного турками крепости-города Эстергома.

Бог, любовь, ратные подвиги во имя родины — эти три центра тяготения и вдохновения сформировали поэзию Балашши, довольно четко деля ее на три тематических цикла. Еще при жизни он задумал собрать свои стихотворения в одну книгу, построенную (как у Данте) на троичном принципе: три части по 33 стихотворения плюс одно как вступление. Работу эту он завершить не успел; однако и в таком, не до конца упорядоченном виде его поэтическое наследие поражает своей стройностью.

Редакционная коллегия серии «Литературные памятники» Российской Академии наук рада представить читателю эту книгу, которая представляет собой полное собрание поэтических произведений Балинта Балашши, целиком не переведенное за минувшие четыре века ни на один иностранный язык. Думаю, не ошибусь, сказав, что такое издание Балашши не на венгерском языке пока что осуществлено именно у нас, в России.

Работа над этой книгой началась довольно давно, прерываясь из-за разного рода несчастных обстоятельств, как объективного, так и субъективного характера. В свое время к ней имели отношение такие знаменитые переводчики, как А.А. Штернберг и Е.В. Витковский.

Из венгерских коллег необходимо поблагодарить тех, кто помогал нам в подготовке этой книги: прежде всего И. Хорвата, профессора Будапештского университета им. Л. Этвеша, а также П. Кесёги, Г. Сентмартони Сабо и А. Паради.

Мы пользуемся случаем напомнить, что и в трудные годы венгерско-советских отношений венгерские ученые-гуманитарии способствовали нормализации конструктивного сотрудничества между учеными Западной и Восточной Европы. Они были инициаторами первых приглашений российских филологов на международные научные мероприятия.

Не могу не вспомнить теплым словом венгерских коллег: Иштвана Шётера, Тибора Кланицаи, Михая Сабольчи, Дёрдя Михая Вайду, Белу Кёпеци, Дёрдя Боднара, которые, среди прочего, помогли нашим специалистам вступить в Международную Ассоциацию по сравнительному литературоведению (AILC).

Мы благодарны нынешнему директору Института литературоведения Венгерской Академии наук профессору Ласло Сёрени за память о ярких страницах нашего сотрудничества, совместном издании книг и журналов, а также за его готовность продолжить эту благородную традицию.

Пускай этот том, посвященный поэзии великого Балинта Балашши, станет свидетельством и вехой нашего продолжающегося научного сотрудничества.

Н.И. Балашов, академик РАН, д-р honoris causa

Парижского университета X (Нантерр)

A SZERKESZTŐBIZOTTSÁGTÓL

Nem régen, 2004 októberében, 450 éve telt el Balassi Bálint, nagy magyar költő születése óta.

A magyar nyelv, magyar kultúra, magyar szellem erejének és életképességének afféle impozáns bizonyítéka látszik abban, hogy éppen а XVI. században, amikor Magyarország mint állam, szétmarcangolva az Oszmán birodalom és a Gabsburg-birodalom között, majdnem megszünt létezni, megjelenik egy ilyen formátumú magyar költő. Balassi Bálint: első Magyarországon és egyik a legelsők és kevésszámúak Közép-Európában, akik már ilyen korán megalkották a mai értelemben vett költészetet. A népköltészet — nemcsak magyar, hanem, például, lengyel, román, szerb, horvát, sőt, első látásra paradox módon, még török népköltészet is — legjobb hagyományait elsajátiítva, Balassi gazdagította költői mesterségét majdnem egesz Európa tapasztalatával: a költészetében megtalálhatók az antik költészet, a neolatin, az olasz renesszánsz költők, legelsősorban Petrarca — hatásának nyomai

Balassi költészete: nem magányos szorgalmas, az íróasztal mögötti munka gyümölcse. Rövid életét hadjáratokban és ütközetekben töltötte; úgy is esett el, mint katona, a törökök által elfoglalt Esztergom ostromában.

Isten, szerelem, hősi harc a hazáért: ez a három vonzási és ihletési centrum alakította meg Balassi költészetét, eléggé világosan három tematikai ciklusra megosztva azt. Még az életében egy könyvbe össze szándékozta gyűjteni verseit, egy könyvbe, amely a hármas elvre alapulna: háromszor 33 plusz 1 bevezető vers. Nem tudta ezt a munkát befejezni; de a «csonka» alakban is az életműve hatalmasan karcsúnak néz ki, és nem csak a magyarok szemében.

Az Oroszországi Tudományos Akadémia «Literatumije Pamjatniki» c. könyvsorozatának szerkesztő bizottsága örömmel ajánlja az olvasók figyelmébe ezt a könyvet, amely Balassi Bálint összes verseit tartamazza. Azt hiszem, nem tévedek, ha azt mondom, hogy az ilyen kiadás — nem magyar nyelven — eddig egyedül nálunk, Oroszországban valósult meg.

Erre a kiadásra irányuló munka elég régen kezdődött el, de szerencsétlen, objektív és szubjektív körümények miatt többször félbeszakadt. Annak idején olyan híres műfordítók foglalkoztak vele, mint A. Sternberg és J. Vitkovszkij.

A magyar kollegáink közül szükségesnek látszik megköszönni értékes segítséguket elsősorban Horváth Ivánnak, ELTE professzorának, valamint Köszegi Péternek, Szentmartoni Szabó Gézának és Parádi Andreának.

Kihasználva az alkalmat, szeretném megemlíteni, hogy a magyar-szovjet viszonyok nehéz éveiben is a magyar tudós humanitáriusok hozzájárultak a Nyugat-és Kelet-Eufopa közötti konstruktív viszonyok helyreállításához. Ok kezdeményzték, hogy az oroszországi tudósok meg lettek híva nemzetközi tudományos rendezvényekre.

Nem tudom melegség nélkül visszaemlékezni a drága magyar kollegákra: Sőtér Istvánra, Klaniczay Tiborra, Szabolcsi Miklósra, Vajda György Mihályra, Köpeczi Bélára, Bodnár Györgyre, akik többek között sokat tettek annak érdekében, hogy a tudósaink részt vegyenek az AILC tevékenységében.

Hálásan gondolunk professzor Szörényi László, az MTA Irodalomtudományi Intézet mai igazgatójára is, aki emlékszik az együttmüködésünk élénk lapjaira, folyóiratok és könyvek együttes kiadására, és aki kész tovább felyleszteni ezt a nemes hagyományt.

Hadd legyen ez a kötet, amely Balassi Bálint költeszetét tartalmazza, a folytatódó tudományos együttmüködésünk tanúbizonysága és mérföldköve.

N.I. Balasov akadémikus,

A Parizsi egyetem X. (Nanterre) honoris causa doktora

БАЛИНТ БАЛАШШИ

СТИХОТВОРЕНИЯ

Ниже следуют разные любовные песни БАЛИНТА БАЛАШШИ, а среди оных несколько восхвалений Господу и песен о воинской жизни

Песни же эти слово в слово переписаны из собственноручной книги его. Огрехов тут случается мало. Те же, что есть, от того происходят, что почерк Балашши для чтения весьма труден. При каждой песне особо сказано им, когда, о чем и о ком она писана, а также мелодия. Кто ради того наслаждается ими, тот отсюда может по-настоящему научиться, как любить любимую и как ее умолять, коли неприветлива она и гневается на него. Но не каждого так распаляет огонь любви, как его[1].

СТИХОТВОРЕНИЯ

ПЕРВОЕ

Aenigma[2]

На мелодию хорватской цветочной песни Тем, что намедни видел я, Поражена душа моя. Поймешь ли ты, любимая, О чем история сия? Был тих и ласков летний день, Лишь облаков скользила тень По небесам, а по воде Скользила пара лебедей. Друг к другу шеи наклонив, Влюбленно взор соединив, Плывут, и ход прекрасный их Нетороплив и горделив. С улыбкой тихой на устах Смотрел я, в стремени привстав. Вдруг коршун, крылья распластав, Из облаков упал стремглав. Исчадье черных адских сил, Лебедушку он ухватил, Терзал ей шею и когтил, И клюв кривой ей в грудь вонзил. А друг ее, поняв в тот миг, Сколь страшный рок его постиг, Издал прощальный скорбный крик И горько головой поник.[3] Когда, безжалостна и зла, Судьба подругу отняла, Ему и воля не мила — Скорей, скорей бы смерть пришла! (Ю. Гусев)

ВТОРОЕ[4]

На имя Кристины[5]

На мелодию песни Лукреции[6] Капризный Купидон в груди моей огонь коварно разжигает, Прекрасный образ той, что отняла покой, упорно мне являет, Любимой имя мне, как стражник на стене, он громко повторяет. Расстаться не могу и в сердце берегу я каждый взгляд и слово, Их на лету ловлю и вспоминать люблю, что ни мгновенье, снова, Так поле в летний зной насытиться водой без устали готово. И надо ль говорить: другим любовь дарить смогу теперь едва ли. Ведь стрелы глаз ее, как острое копье, мне в грудь давно попали, Те раны, знаю я, источник для меня и счастья, и печали. Сильней всего гнетет меня среди забот, что встречи наши редки. Коль нет ее со мной, мне и простор степной теснее мрачной клетки. А коль увижу я, поет душа моя, как соловей на ветке. Туда меня влечет, где милая живет, оттуда жду письма я. А получив письмо, воспряну от него, как сад под солнцем мая, Как пленник, что в тюрьме решетку на окне в конце концов сломает. И потому еще я вечный раб ее, что, пусть того не зная, Она меня спасла от страсти, что жила в душе, меня терзая, Былая та любовь не возвратится вновь, как лихорадка злая. Недавно, как намек, она свой перстенек в подарок мне прислала. Искрящимся огнем горят, горят на нем алмазных два кристалла: В них — надо ль говорить? — судьбы я вижу нить, что с нею нас связала. Ах, нежный этот знак я мог понять лишь так, лишь так, и не иначе; И ей в ответ послал все то, чем обладал и дорожил тем паче: Все, что в душе таю: и жизнь, и смерть мою, и дерзость, и удачу. Прими же этот дар и усмири пожар, что сердце мне сжигает! О, нежностью своей огонь в груди моей залей, меня спасая, Чертогом стань моим, что в стуже долгих зим любовью согревает. Забуду беды я и радость бытия изведаю сторицей, И буду как цветок, когда подходит срок, цвести и веселиться, Как птица, воспарю и в песне воспою ту, что ночами снится. (Ю. Гусев)

ТРЕТЬЕ

На мелодию песни «Палко»[7] Отправляйся, перстень, к госпоже прекрасной[8] К той, что поцелует ободок твой ясный, Тщетно я, несчастный, К королеве сердца рвусь мечтою страстной. Передай ей просьбу: заклинаю Богом, Вспоминайте, дева, обо мне немного, Не судите строго, Что меня в скитанья увела дорога. Как укрыт от взоров ты эмалью черной Так покрыто сердце грустью непритворной, Одиноко, скорбно, Проливаю слезы и молчу покорно. Как, скажи, смогу я нежную восславить? Красоту такую, чтобы не слукавить, Я сравнить лишь вправе С ярким бриллиантом, что в твоей оправе. Бриллиант дороже всех сокровищ света. Так она дороже жизни для поэта — Чистотой одета, В снах моих и грезах только дева эта. Нрав ее приветный восхищенья выше, Речи подражает каждый, кто услышит, Благородством дышит Царственная поступь, дуновенья тише. Бриллиант лучистый ярче звезд искрится. Так и жизнь прекрасной святостью полнится. Всех соблазнов тщится Нежный лебедь белый, юная царица. Бриллиант холодной стали неподвластен, Так и деву злые сторонятся страсти. Вопреки напастям Сберегая мудрость, верит она в счастье. Не разбить ей сердце хитроумным словом, Не надеть на душу льстивые оковы, Искушенья злого Твердо сторонится, вечно ждать готова. Напоследок молви: верьте, дорогая! Как у перстня нету ни конца, ни края, Так пускай пылает В вас любовь навечно, тления не зная. Так меня в оправу вы к себе примите, Пламенное чувство в сердце сберегите, Счастливо живите, В стороне далекой верность сохраните. (Д. Анисимова)

ЧЕТВЕРТОЕ[9]

на ту же мелодию Близ Нее бледнеют все иные жены! Полыхает в сердце Ею разожженный Пламень мой влюбленный, Прелести веселой пленник изумленный! Ах, лишен свободы нынче ночь и день я — Пребываю, узник Дивного Творенья, В рабстве восхищенья! — Для Нее ж — потеха все мои мученья! Лестно Ей вниманье, верность без обмана. Знает, что любима, видит, что желанна. Вдруг краснеет странно, — Но притом безумца мучит непрестанно! А вот мне запретно каждое желанье. Все мои поклоны — тщетное старанье. Презирает втайне, За восторг бросает душу на сгоранье! Шутки неуместны — выжить нету мочи! Кто ж меня оплачет? лишь мои же очи! Есть ли страсть жесточе? Что найду я в смерти, бездне вечной ночи?! Ширится тревога — сердце бьется чаще. Как оно устало жить в тоске томящей Скорбен дух молчащий — Жарко плачет сердце, словно клен горящий. И навлек я беды на себя в избытке Тем, что добровольно сам пошел на пытки! Видишь, друг мой пылкий: Не спастись от страсти — тщетны все попытки! Был мой разум кручей, стал подобен праху. Ах, меня свалила, словно буря птаху, Красота с размаху. За Нее и ныне я готов на плаху! Ах, Она сумела вмиг зажечь поэта: Прелесть — непостижна! Взоры — волны света! Речь полна привета. И влюблен я в нимфу именно за это! Лишь бы беды барда были Ей во благо! «Не презри Любови! — молвит бедолага, — Страсть — пыланье флага! В честь любимой в битвы мчит меня отвага». И зачем коварно, в роли злого рока, Гордыми речами гонит барда строго? Это столь жестоко, Что готов страдалец умереть до срока. Не могу слезами жаркими согреться — Жалобы не тронут ледяного сердца. В нем закрыта дверца, — Нет любови места, некуда мне деться! Так попал я в рабство, словно сокол — в стужу! Если заморозит, вывернет наружу, Истерзает душу, — Послужу любезной, цепи не разрушу! Нет во мне лукавства. Маюсь с недотрогой. Может быть, поверит нежной и глубокой Песне одинокой, Может быть, устанет быть ко мне жестокой... Прогнала мя гневно, с яростью кинжальной... Может, все же вспомнит о душе опальной, О мольбе прощальной... Может, не забудет о любви печальной! А куда б ни шел я — прелесть неизменна! — Разум мой несчастный не уйдет из плена. Нега незабвенна... Утешенье сердца, будь благословенна! Не могу расстаться, милая, с Тобою! Ты — душа поэта, ставшая судьбою! Только смертной болью Ты уйдешь из сердца, полного любовью! Не забудь скитальца, словно сор презренный! И смягчись, не вечен витязь вдохновенный! Страсть мою помянешь, — как сойду со сцены, Словно дар бесценный! Акростих читая, имя барда зная, Ведай, что распялась здесь душа больная, Плача и стеная! — Ты над ней не смейся, Бога вспоминая. (В. Левинский)

ПЯТОЕ

На мелодию «Gianetta Padovana»[10] Безмерно счастлив я: любимая моя сегодня мне сказала «да»! Покончено о тоской, я вновь обрел покой, от прежней грусти — ни следа. Восторг любви неистребим, мы целовались без стыда, Я вновь любим, я вновь любим, теперь, надеюсь, навсегда! За этот сладкий дар, за радостный пожар Киприду я благодарю. Когда сгустилась мгла, она мне помогла увидеть юную зарю. Правдивым сердцем я служил ее святому алтарю, И если в чем-то виноват, раскаиваюсь и горю. Весь долгий, скорбный век мечтает человек узреть пресветлый лик Творца. А я давно в раю — на милую мою смотрел, смотрел бы без конца! Любуюсь дерзко красотой неповторимого лица, Но стоит ей позвать меня, как подменили храбреца! Я, как последний раб, принижен был и слаб, теперь я даже рабству рад. Молюсь на госпожу и верой ей служу, иных не требуя наград. Я поцелуем милых уст давно вознагражден стократ. Мой разум пуст — о сладость уст! — Амур отныне мой собрат. Лавинию Эней не мог любить сильней — так пылко к ней не рвался он! За золотым руном на корабле своем так жадно не спешил Ясон, Как я спешу к моей любви, подобно юноше, смешон. Целуй, любимая, меня! Сбывайся, самый сладкий сон! Покончено с тоской: возлюбленной такой на свете нет ни у кого. Кто верить не устал, кто в жизни испытал подобье счастья моего? Преобразило дольний мир любви небесной волшебство. Любезный друг, я понял вдруг: без чувства все вокруг мертво. Я слез давно не лью — пою любовь мою, как луч, ниспосланный Судьбой. Какая благодать — любимой угождать! От счастья умер бы любой: Когда в ответ на мой порыв, мне лоб лобзаньями покрыв, Шепнет дитя, полушутя: «Так я безжалостна с тобой?» (Р. Дубровкин)

ШЕСТОЕ[11]

На имя Юдит Бебек[12]

На мелодию песни «Сам я думал» Оживает вновь боль в душе моей от любви несчастной, Так бесстрастен взгляд той, о ком теперь грежу ежечасно, В гордости своей лишь она одна надо мною властна. Юный светлый лик солнце мне затмил в вышних неба сферах, Стан ее прямой строен и высок, словно у Венеры, Красоте такой меж достойных дев не найти примера. Добротой простой, радостью мечты взгляд ее сияет, И когда она милостиво взор на меня кидает, То огонь любви в трепетном моем сердце возжигает. Из любимых уст нежный звонкий смех я с отрадой слышу, Так они красны и сладки на вкус, словно летом вишни, Кроткий нрав ее скромен и стыдлив, благочестьем дышит. Тот, кто с ней пройдет в быстром танце круг, также восхитится, Царственная в ней милостью судьбы грация таится Так легко она по земле летит, как по небу птица. Бесподобно все, и нельзя ее не любить за это, Вот и я люблю, забывая сон, страстно, беззаветно, Только пусть она наградит меня лаской и приветом. Если с дорогой вместе будем мы, век блажен я буду. Пусть она порой мучает меня, я про все забуду, И пожар любви в сердце пронесу, как святое чудо. Боже, сохрани, если вдруг я ей окажусь не нужен, Для чего тогда в этом мире жить и страдать к чему же? Грешникам в аду я б не пожелал наказанья хуже! Есть печать судьбы в имени ее, данном при крещенье Как Юдифь, она вечно предо мной, будто наважденье, Словно Олоферн, я пылаю к ней огненным томленьем. Край родимый свой в грусти и тоске ныне покидая, Расставаясь с ней, на мотив ветров песню я слагаю, И принять мою пылкую любовь слезно умоляю. (Д. Анисимова)

СЕДЬМОЕ[13]

На имя Каты Моргаи[14]

На мелодию песни «На мою головушку» Обо мне гадалки дружно восклицают, Что сама Венера мне повелевает Беззаветно ей служить, счастье воспевая. Каждый раз, влюбляясь, я невольно верю Госпоже прекрасной, царственной Венере, И для трепетной любви открываю двери. Ах, меня богиня столь оберегала, Как родного сына, нежно воспитала, Вдохновляла, и в любви мне везло немало. Так как я служу ей верою и правдой, Серебра и злата не прошу в награду И мои стихи всегда были ей отрадой. А теперь Венера милость проявила И меня за службу щедро одарила Дивною красавицей, ласковой и милой. Мог ли я, счастливец, представлять доныне Что бывают девы краше, чем богиня?! Восхищенье никогда сердце не покинет. Оттого Венера на меня и злится К красоте ревнует, завистью таится И отнять любимую всякий раз грозится. Розы и фиалки в сказочном букете, Яркие рубины, солнце на рассвете, — Не сравнится красотой с ней ничто на свете. Грацией затмила прочих дев достойных, Светлым ликом — сонмы звезд на небосклоне, Жаль, порой резка она и неблагосклонна. Ангел чистый, в мыслях не таит обмана. Но зачем со мною шутит непрестанно, Для чего нечаянно сеет в сердце раны? И сказать не смею, и печаль не скрою, Ты меня, как солнце, греешь красотою, Умоляю, милая, будь добра со мною! (Д. Анисимова)

ВОСЬМОЕ

На мотив немецкой вилланеллы[15] «Ich hab’ vermeint»[16] etc. Любви моей в юдоли сей настал конец, зане Любезный друг — нет горше мук! — стал холоден ко мне. О, как мне быть, коль жизни нить вот-вот сгорит на роковом огне? К нему спеша, моя душа от радости цвела. В те времена на рамена к нему она могла Сложить всю боль свою, настоль судьба моя в те дни была светла. Но днесь к другой любимый мой сокрылся от меня. Взамен услад смертельный яд дает он мне, казня Мою любовь, но вновь и вновь молю, зову, любимого маня. Как всякий раз слезами нас морочит крокодил, Так лестью злой прелестник мой мне сердце погубил. Печаль горька, но сеть крепка, и вырваться уж не хватает сил. Но видит Бог, никто б не мог Не доверять таким Златым речам, святым очам и клятвам колдовским. Любовь сладка, наверняка любая б, соблазнясь, пленилась им. Да и без слов сей сердцелов легко прельстил бы вас. Ведь милый друг, как чистый луг в рассветный нежный час, И свеж, и бел, и мудр, и смел, и ласков, и прекрасен без прикрас. Любовь моя, ах, чем же я тебе не хороша?! Суров твой лик, твой гнев велик и холодна душа. Пусть ты с другой, избранник мой, не погуби, все чаянья круша. Творец земли, призри; внемли отчаянной мольбе: Вновь разбуди в его груди любовь к Твоей рабе; А коль беда навек, тогда зачем и жить — возьми меня к Себе! (Д. Веденяпин)

ДЕВЯТОЕ,

которое (поэт) сочинил, гневаясь на свою возлюбленную

На мотив песни «Палко» О безумный разум — узник мирозданья! О любовь — измена, призрак обладанья! Принимаю дань я — Вы несете барду новые страданья! Только Страсть и Ярость ныне мною движут То, разя друг друга, грозным жаром пышут, То баллады пишут, То поэту сердце, как тростник, колышут. Я мечусь меж ними, как над верхом леса Меж двумя ветрами белой мглы завеса. Так во дни Зевеса Два могучих древа разорвали Бесса.[17] Вот и разделилась надвое дорога. Витязь на распутье, подожду немного. Где ты, недотрога? Не туда поеду — ошибусь жестоко! Вышли Страсть и Ярость в поле роковое. Словно мяч, друг дружке, в игровом настрое, Сердце молодое Мечут, бьют, бросают — а оно живое! Игроки резвятся — и порой в тумане Мчусь на зов их сладкий в Лабиринт Желаний. В нем — то Страсть приманит, То притянет Ярость — высмеет, обманет! Ни к одной стихии не склонюсь всецело. И, хотя, бывало, мною Злость владела, — Все ж Любовь горела! И не охладели ни душа, ни тело. Разум мой в сомненьях зыблется устало, Как галера в шторме, под рывками шквала. Буря руль сломала. И ни в чьей любви мне не найти причала! Боже милосердный, лишь в Тебе отрада! Укажи дорогу благости и лада, Чтоб не знать распада, Чтоб избавить душу от стыда и ада! Как свой грех припомню — так мороз по коже! О! Спаси мне душу! Ну, а тело?! — Что же, — Накажи построже, — Только от позора охрани мя, Боже! О своей богине возоплю, пропащий! Нет в ее гордыне страсти настоящей! Ей коварство слаще! — Втайне плачу ныне, страждет дух болящий. (В. Левинский)

ДЕСЯТОЕ,

в котором (поэт) жалуется на неблагодарность и жестокость своей возлюбленной

На мелодию Сицилиана Не помышляй, что девам в целом мире любовь твоя нужна. Мнишь верность предложить — покажется она им воистину смешна. Ты замок на песке воздвигнул, но постройка для жизни не годна! Увы! И солнца луч не ухватить рукою. Несчастны времена! И не помогут днесь ни страстны излиянья, ни слезные мольбы. Нет жалости у дев, и нашей им пременной не облегчить судьбы. Как саранча росу, они пьют слезы наши, томяся от алчбы; Приемлем муки мы, и тщетны все усилья — мы будто их рабы! Как смог я воспылать любовию злосчастной — и в толк я не возьму! Так жаркий огнь пещной, бывает, разгорится, но чувства все к чему? Ведь преклониться где потерянному сердцу, усталому уму? Я болен, я один, мятусь я от печали. Как жить мне? Не пойму! А сердце всё бурлит, любовь во мне вскипает, сильна и глубока, Как будто воду я и чисту, и прозрачну черпнул из родника! О, сердце с радостью любимой бы служило! Но я в любви пока, Мечтая угодить, лишь претерпел страданья, а ты всё далека! За верность и любовь и крохотной награды не зрел я до сих пор: Мне вместо одного любезного словечка был ведом лишь позор. Одно я возмечтал: хотя б её красою мой насладился взор! Вдомёк ли ей? Пока лишь сердце истерзалось — жестокий приговор! Пощады ждёт душа и ничего не внемлет, тоской угнетена. Лишь злом ты платишь мне: ужли любовна мука досталась мне одна! Ты радуешься? Рысь так весела, наверно, задравши кабана, Да, в слабости моей душа покоя чает, но между нас — стена! Что делать мне? Уйти? Забыть любовь мне будет тяжеле тяжких мук. Пусть больно на душе, но многажды больнее терпеть нам от разлук. Но и любить её невыносимо! Я же ничтожным стал из слуг! Так что же мне? Уйти? Как трудно мне решиться её не видеть вдруг! Ах, пусть она живёт легко, возвеселяясь! А мне от жизни сей Кой-что перепадёт за верность! Льщусь надеждой — доступна милость ей. Уже не суждено мне полюбить другую до склона горьких дней... Узнает ли она, кто был мне в целом мире любезней и милей? Блаженна будь, любовь! К тебе одной взываю, надеясь и стеня. Себя сжигаю в ней, как жертва, очищаясь стихиею огня. О, пожалела б ты мятущуюся душу, не бросила б, маня! И снизошла б на миг, и счастья хоть крупицу нашла бы для меня! (Μ. Вирозуб)

ОДИННАДЦАТОЕ

Любителям вина[18]

In laudem verni temporis[19]

На мелодию песни «На мою головушку» Радостное время, данное от Бога, Небосвод лучистый, в светлых гор отрогах Сладок путнику ночлег и ясна дорога. Розы одарило ты благоуханьем, Горы и долины — пестрым одеяньем, Защебечут соловьи нежным утром ранним. Раскрывают листья для тебя ладони, Шумные потоки к морю волны гонят, Лишь тебе проворные радуются кони. Ибо ты накормишь их травой росистой, После бурь напоишь их водою чистой, Ты отвагу в них вдохнешь для погони быстрой. И, устав в сраженьях, витязи с границы, Ласковому ветру подставляют лица, И с улыбкой слушают, как ликуют птицы. Кто с друзьями вместе песни распевает. Кто в траве о счастье призрачном мечтает. Кто кровавый свой клинок к бою начищает. Белый свет как будто песней зачарован, Отступает горький полумрак былого, Милосердная земля оживает снова, Будем же смеяться, ликовать беспечно, Пить вино хмельное, радоваться встрече И наполним добротой помыслы и речи. (Д. Анисимова)

[ДВЕНАДЦАТОЕ][20]

DECIMA SECUNDA

Ejusdem generis[21]

На мелодию песни Лукреции Просторами полей струятся по земле любовь и вдохновенье. Взгляни, и тут и там раскидистым садам пришла пора цветенья, С небес спустился рай, купается наш край в привольном птичьем пенье. В сияющих венках танцуют на лугах приветливые девы, Огнем искрится взгляд, и далеко летят счастливые напевы, Повсюду красок пир, решился горний мир на милость вместо гнева. Проказник Купидон, весельем упоен, златой стрелой играет, Порой замрет на миг на крылышках своих и вновь вокруг порхает, И каждому в кругу на солнечном лугу подругу выбирает. Так не тревожься, друг, средь тягостных разлук на миг забудь печали. Былого не вернуть, но я молюсь, чтоб путь нам звезды освещали. Иссушим же до дна хмельной бокал вина и красоту восхвалим! О, как предугадать тот миг, когда опять воскреснем для скитаний? Когда, услышав зов, возьмем оружье вновь, чтоб пасть на поле брани? Господь всему судья! Земная жизнь моя в его предвечной длани. В плену своих тревог, в пыли чужих дорог мы знаем счастью цену, Так будем танцевать, смеяться, ликовать с улыбкой дерзновенной! Как благостный привал, Господь нам даровал сей день благословенный! Мадьярская струна тревогою полна, но я в боях доныне Минуту находил, в траве переводил Овидия с латыни. Покуда с вами я, бесценные друзья, нас радость не покинет. (Д. Анисимова)

ТРИНАДЦАТОЕ,

сочиненное на имя одной прекрасной девы

На мелодию песни «Давние беды» Стихни, боль моя, безотрадно я гасну на чужбине, Таю, как свеча, на душе печаль, горькое унынье. Если отчий край, благодатный май, с грустью вспоминаю, Стонет сердце вновь, не порвать оков, слезы проливаю. Рвусь я, сам не свой, к матери родной, к стороне далекой, Легче умереть, чем тоску терпеть в жизни одинокой. О, когда б я мог в суете дорог глас услышать нежный Той, кого любил, с кем столь счастлив был в ласке безмятежной. Но, увы, мольбы тщетные мои милая не слышит. Знать, уже не ждет, раз вестей не шлет, раз так редко пишет. Стал от горьких дум хмур я и угрюм, словно дождь осенний, В холодах тревог, словно ветвь, иссох, нет душе спасенья. Что мне бренный мир, ярких красок пир, радостью богатый, Не пьянят давно танцы и вино и не манит злато. Умер я? Живу? Словно наяву страшный сон мне снится, Тяжек каждый шаг, грешная душа в край родной стремится. Милая земля, горы и поля, реки и долины. Сидя у ручья, наслаждался я пеньем соловьиным. Божья благодать, светлая звезда пусть для вас сияет, Пусть вовек меня милая моя ждет, не забывает. (Д. Анисимова)

[ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ]

DECIMUS QUARTUS

На имя Борбалы[22]

На мелодию песни Лукреции Безумная тоска царит в душе моей, и жизнь мне нестерпима. Надежда, что меня питала до сих пор, ушла невозвратимо. Я Господу молюсь с тревогой на душе — я милым не любима. Обидно слушать мне слова моих подруг о радостях желанных. Чуть вспомню о тебе — в плену моя душа, в тенетах окаянных, И сердце бедное все мечется в груди от жалоб непрестанных. Распространи свой свет, о солнце ясных дней, свети мне, луч далекий. Ты радость, ты любовь, ты красота моя, тебе я шлю упреки. Яви твой дивный лик в мой беспросветный мрак, утешь меня, жестокий. Быть рядом я хочу. О, жажда быть с тобой день ото дня сильнее. Но исполненья нет желанью моему, и слезы льются злее. Чем больше светлых дней дарила мне любовь, тем без любви больнее. Ах, отдохну ли я от горя и от мук, найду ли снисхожденье? Один лишь ты мне врач — погибну, если ты не дашь мне исцеленья. Великий грех забыть, что я любви ищу — не отвергай моленья. Любимый, страшно мне! Не будь со мной жесток и не смотри сердито. Совсем ты не таков: к чему суровый нрав, когда нежны ланиты? Чем провинилась я, что щедрые дары лишь для меня закрыты? Ах, милый, надо мной ты волен до конца, мной до конца владеешь. Ты видишь, я твоя покорная раба, казни меня, коль смеешь. Не думай никогда, что мучаешь меня — ты и казня лелеешь. Что ж! Если на меня унылость ты нагнал, то дашь и утешенье. Как ни прикажешь ты, увидишь — быть тому по твоему решенью. Ты душу гнешь, как гнет умелый садовод некрепкое растенье. А я как деревце — бросай меня в костер, пока я зеленею: Как свежая листва, я влагой изойду, как уголь почернею. Так в муках и огне палима я тобой, любовь к тебе лелея. Конечно, ты слыхал: за морем есть гора, что Этною зовется. Из кратера ее убийственный огонь порою ввысь несется, И погасить его ни бурям, ни дождям вовек не удается. Поверь мне, я горю любовию к тебе, как лава в жаркой страсти, Не могут погасить любви ни грусть, ни боль, ни беды, ни напасти. Измучь меня, убей, но победить любовь ты не имеешь власти. Расстанусь с болью я, должно быть, лишь когда светила все затмятся, Вспять реки потекут, вершины снежных гор в провалы обратятся. Чего мне ждать еще? Ведь ни любовь моя, ни боль не прекратятся. Обиден для меня печали полный взор, будь снова весел, милый. Пусть твой прекрасный взор, что жизнь мою гасил, в нее вдыхает силы. Ты знаешь, всем тебе пожертвовала я, что дорого мне было. Что мне еще сказать? Любимый, вовсе я сердить тебя не в силах. Как знать? Быть может, слух твой замкнут на слова речей моих постылых? Но я твоя раба, покуда крови ток не истощится в жилах. Ты — цвет моих надежд. К тебе устремлены любовь моя и вера. Зачем? Не знаю я. Но только день и ночь к тебе стремлюсь без меры. Одним тобой живу, и время без тебя томительно и серо. И знай, что за тебя я день и ночь молю Владыку мирозданья. Ведь я — твоя раба. Как имя — спросишь ты направившей посланье? Ты сам его узнай по светлым пятнам слез, возвестникам страданья. (А. Шарапова)

ПЯТНАДЦАТОЕ

Ad apes[23]

На мотив польской песни «Bys ty wiedziala»[24] По саду давеча гулял я и набрел На юношу, что клял судьбины произвол Под монотонное гуденье диких пчел. Душой смятенною он прозревал сквозь мрак Своей возлюбленной прекрасноликий зрак. И вот юнец запел, и начал песню так: «Грущу недаром я и искренне вполне, Как о путях любви задумаюсь — зане Моя избранница убийцей стала мне. За службу верную признанья я не знал, На чувство пылкое — не встречный страсти шквал, Лишь слово доброе я изредка слыхал. О, жесткосердая, чем, кроме маеты, Ты даришь мнящего тебя венцом мечты?! Иль тайным недругом меня считаешь ты?» Тут, обратив глаза, исполненные слез На пчел, кружащихся над чашечками роз, Несчастный юноша такую песнь вознес: «О, пчелы глупые, к чему весь этот гам? Чего вы ищете, порхая по цветам? Коль меда алчете, то он совсем не там! К моей возлюбленной направьте свой полет, К устам, пылающим, как вишни спелый плод — Вот где обрящете сладчайший в мире мед. Но мед сбираючи, смирите вашу прыть. Страшитесь невзначай любовью уязвить Уста прекрасные — век будете платить! Поймите, глупые, как жала есть у вас, Так сила чудная есть у прекрасных глаз, Вельми немалая и страшная подчас. Любовь в очах ее, как молния, грозна! То воскресение, то смерть несет она, То бьется радость в ней, а то тоска одна. Внемлите, кто из вас пребудет несмирен, Месть необорную изведает взамен, Любовной мукою невольно взятый в плен. Случится с таковым ужасная беда. Покой в душе его истает без следа, И в правду слов моих поверите тогда!» (Д. Веденяпин)

ШЕСТНАДЦАТОЕ[25]

In somnium extra[26]

На мотив песни «Vir monachus in mense Maio»[27] Случилось так, что некою весной Влюбился я и, потеряв покой, Терзался, как больной. Всечасно я метался, как в бреду, С единой думой сделавшись в ладу: Как превозмочь беду? И вот однажды, пролежав без сна Всю ночь, покуда сделалась видна Небес голубизна, В надежде боль сердечную унять И грусть-тоску докучную прогнать Отправился гулять. И, мнится, я немало прошагал, Когда передо мной поток предстал, Прозрачный, как кристалл. По берегам, куда ни кинешь взор, Раскинулись фиалковый ковер И розовый шатер; И тут же, чуть поодаль от ручья Рос кипарис, в листве своей тая, Счастливца-соловья. И воссиял покой в душе моей, И я прилег в тени густых ветвей. Где щелкал соловей; И вот напевом дивным ублажен И долгою прогулкой утомлен, Я погрузился в сон. И та, что всех дороже, та, кого Я обожаю более всего, Во сне, как божество, Как будто бы явилась мне светла И голосом, исполненным тепла, С улыбкою рекла: «Наверно, милый, мне самой судьбой Назначено в союзе жить с тобой, Утих сомнений рой. Я вижу, что ты искренен вполне, Когда, горя в молитвенном огне, Ты молишь обо мне Всевышнего — и всю себя, как есть Свою любовь, и молодость, и честь Тебе хочу принесть. Как видишь, совершая выбор свой, Я доверялась не молве кривой, А лишь себе самой. Женой введешь меня в свой отчий дом, А за любовь, за нашу жизнь вдвоем, Прошу лишь об одном: Чтоб ты любви своей не изменил, Чтоб тот огонь, что нас соединил, Вовеки не остыл! О, Утешитель плачущих сердец, Всемилостивый и Благой Творец, Сподоби наконец И впрямь увидеть ту, кого зову, И сладкую беседу такову Услышать наяву. (Д. Веденяпин)

СЕМНАДЦАТОЕ

Песня, в которой (поэт) объясняет, почему он еще жив, хотя душа его улетела от него к возлюбленной

На мелодию «Господь пожалеет» Намедни милая со мною так ласкалась, Что на устах у ней моя душа осталась. Потом — спасенья нет — И сердце ей вослед На поиски умчалось, Чтоб после, прилетев к возлюбленной невесте И сердце увидав в таком чудесном месте, От зависти сгореть, Возревновать и впредь Остаться с нею вместе. Без сердца, без души — они теперь с любимой, Брожу я по земле в тоске неизъяснимой, От радости хмельной, От нежности больной, Совсем как одержимый. Ты скажешь: отродясь такого не бывало, Чтоб уцелеть, когда душа твоя пропала. Однако не дивись, Судить не торопись, Но выслушай сначала! Пускай моя душа взвилась и улетела, Душа возлюбленной со мною — вот в чем дело! Пойми, ее любовь Питает вновь и вновь Мое пустое тело. Но и ее душа, родная и святая, Узрев, как я в любви сгораю, не сгорая, Не вынеся огня, Рванулась б от меня, От жара чуть живая. Рванулась бы, когда б любовь невесты милой Безумный мой пожар немного не студила, Днесь существо мое Живится лишь ее Участием и силой. Любимая, поверь, теперь меня питает Лишь дума о тебе; душа моя вскипает Блаженством — ведь она С тобою и полна Тобой, тебя вмещает! Богатство, слава, власть — мне ничего не надо! Все то, что вне тебя — лишь тень, моя отрада; Мир, легкость — это ты, Ты — свет моей мечты, Надежда и награда! (Д. Веденяпин)

ВОСЕМНАДЦАТОЕ,

в котором поэт радуется, что освободился от своей любви

На ту же мелодию Все кончено, друзья, отныне я на воле; Любовной пыткою уже не мучим боле; Опять спокоен я, Зане душа моя Избавилась от боли. Сравню себя с рабом, по чудной воле рока Спасенным от оков — как он, страдал жестоко Я от любви былой, Словно в темнице злой Душой томясь без срока. Днесь снова предаюсь я всяческим забавам, Вновь радостен лицом и безмятежен нравом. Опять неколебим, Ведь не тянусь к ничьим Я прелестям лукавым. Не плачу, а лечу, как ястреб, разорвавший Неверные силки и крылья распроставший В упругой вышине — Зане погас во мне Огнь, душу опалявший. Теперь потребны мне компания лихая, Да меч, да резвый конь, да верная борзая; А с поля как вернусь Едва ли откажусь От доброго вина я. Прелестницы, вокруг вздыхающие страстно, Пусть знают наперед: усердствовать напрасно! Что толку! Верь, не верь, Душа моя теперь Их чарам неподвластна. Пускай и стар, и млад вместят науку эту, И поступают впредь по моему завету — Как радость ни сладка, Скажу наверняка: В любви покоя нету! Пусть всякий, в жизни сей желающий покоя, Взирает на любовь как на проклятье злое; Спешащий к страсти в плен Изведает взамен Коварство колдовское. А восемь этих строф без колебаний зряшных Я сочинил в пути меж юношей бесстрашных. Под ржание коней, Среди своих друзей, Простых и бесшабашных. (Д. Веденяпин)

ДЕВЯТНАДЦАТОЕ,

сочиненное о тайной любви

На ту же мелодию Когда б в моей груди любви пожар нетленный Такой природы был, как всяк огонь вселенной, И душу не снедал, то было б все тогда в порядке, несомненно. Ведь тем земной огонь хорош, что он, пылая, Не одного себя в горенье пожирает, Но все вокруг, чего коснется жар его и вмиг воспламеняет. А мой пожар любви, ее зажженный взглядом, Мою одну лишь жизнь сжигает безотрадно. В суровой деве же не в силах он зажечь приязни мне в награду. Измученный вконец любовною тоскою, Страданьем изможден, навек лишен покоя, Я в пепел и золу гореньем обращен, как дерево сухое. Любовь сверлит меня томленьем, грустью, страхом, Чтоб я сгорел дотла и разлетелся прахом. Невидим сей огонь, но губит жизнь мою, ведет меня на плаху. Пускай погибну я, смерть мне была б спасеньем. Нет силы одному сносить свои мученья О, если б та, о ком все помыслы мои, была мне утешеньем! Мне жаль в ней возжигать огонь такой же силы. Я не желал бы, чтоб пожар она сносила. Но если бы она была ко мне добра, мне б этого хватило. Ее надменный взор пусть ласкою сияет, Пусть в мыслях иногда страдальца вспоминает. Когда б она меня узнала хоть чуть-чуть, другой была б, я знаю. (Д Анисимова)

ДВАДЦАТОЕ

Somnium proponit[28]

На мелодию песни о Миклоше Толди[29] Ах, хотя бы ночью забывать о боли, О моей несчастной, роковой любови! Но ни днем, ни ночью не избавлен боле Я от горьких этих дум, тягостной юдоли. Думами измучен, грустный и усталый, Я заснул, когда уж на дворе светало. Но во сне любимая предо мной предстала, И во сне она меня терзать не перестала. Брови сдвинув грозно, лук она держала. Тетива тугая у груди дрожала. В сердце метило стрелы оперенной жало. Неминуемая смерть меня ожидала. И тогда воззвал я, к ней простерши руки: «Госпожа, не я ли выносил все муки, Верность сохраняя в горестной разлуке? Так неужто ты меня убьешь ради скуки?» Холодно внимала мне моя отрада, Говоря: «На милость уповать не надо, От меня, мой милый, ты не жди пощады. Смерть твоя от рук моих — вот тебе награда!» «Что ж, пусть так и будет, — горько я ответил. — Видит Бог, тебя я на погибель встретил. Лучше я погибну в самом сил расцвете: Все равно ведь жизни нет мне на этом свете!» (Ю. Гусев)

ДВАДЦАТЬ ПЕРВОЕ

На мотив песни Лукреции Отныне стоит мне помыслить о любви, я вяну поневоле. И нет надежды мне, и нет исхода мне в моей несчастной доле. Лишь смерть желанна мне, лишь в смерти чаю я спасение от боли. Пускай судьбу мою оплачут Купидон с блаженною Венерой. Ведь я не первый год, как истый раб служу им правдою и верой; И пусть в мольбах своих они почтут мой труд нечеловечьей мерой. Безжалостна теперь и холодна со мной любви моей царица. Презрев мои мольбы, отверглись от меня прекрасные зеницы; Благоугодно ей, чтоб ввек ее слуга не перестал томиться. О, госпожа моя, молю, прости мой грех, мне так нужна пощада! Тюремщица моя, вернись, утешь меня заветною наградой; Оставь свой гордый гнев и сделайся, как встарь, души моей отрадой. Как молодой Исмен,[30] рыдая, клял свою коварную планиду, Когда в крутых волнах любимая его терялася из виду, Иль в ужасе Кефал оплакивал, скорбя, злосчастную Прокриду,[31] Так я в душе своей тоскую и скорблю, вздыхая обреченно, Покинутый поднесь избранницей своей, своею нареченной, Неправедно и вдруг, безжалостно и зло любви ее лишенный. Возросшая среди гепардов и пантер, и миражей пустыни. Ответь мне, отчего так безучастна ты к страдальческой судьбине Влюбленного в тебя до смерти, почему ты столь гневна поныне? В глухом отчаянье я отращу власы,[32] как раб многострадальный. И в траур облачусь, и скроюсь ото всех в чащобе чужедальней; Чтоб до скончанья дней оплакивать любовь — что может быть печальней? Но знаю наперед: прослышав о моем страданье бесконечном, Ты воскорбишь о том, что прогнала меня во гневе бессердечном. Чтоб встретиться со мной, в слезах склонишься ты пред Господом Предвечным. Сокровище мое, дождусь ли, наконец, я твоего прощенья? Уж нынче не любви прошу я у тебя — свободы от мученья! Подумай о своем же счастье и услышь, услышь мои моленья! (Д. Веденяпин)

ДВАДЦАТЬ ВТОРОЕ,

которое поэт послал своей возлюбленной вместе с кулоном, на котором была вырезана птица Пеликан[33]

На мотив песни «Bys ty wiedziala» Вот птица Пеликан, что из любви к птенцам Вскрывает грудь свою, рвет сердце пополам, Даруя чадам жизнь, без страха гибнет сам. Без страха!.. Вот, взгляни, он кровью обагрен, И все же взор его тоской не омрачен — Не себялюбием, любовью полон он... Коль птица глупая так не щадит себя, Возможно ли, чтоб я, любовь твою губя, Во власть страданию вдруг уступил тебя?! Тем паче, что не смерть — совсем наоборот: Награда дивная — я знаю наперед — За службу верную меня в грядущем ждет! И мнится, лишь затем на свет родился я, Чтобы тебе одной, любимая моя, Отдать всю жизнь свою, ни крохи не тая. Прими ж сей скромный дар и, глядя на него, Воспоминай всегда о нежности того, Кто из любви к тебе отрекся от всего. (Д. Веденяпин)

ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЕ[34]

На мотив итальянской песни Измучена душа моя, сокрушена тоскою. Куда, скажи, укрыться мне, где сердце успокою? О Боже, много знал я бед, и вновь бедою Грозит неумолимый рок, смеется надо мною. Любовь ко мне пришла, как вихрь, как яростный поток: Околдовал меня один божественный цветок — Но как сей ангел красоты ко мне жесток! Ужели гибель на себя я, верный раб, навлек? О, если радость для тебя моей слезой упиться, О, если ненависть твоя не ведает границы, — Я счастлив буду, что сражен твоей десницей. Да, лучше сладостная смерть, чем горькой жизни длиться. Не жаль, что смерть моя придет. Пусть смолкнет все вокруг. Лишь ты живи! Без красоты твоих лилейных рук Мир потускнеет навсегда, жестокий друг! Убей же. Счастлив стану я, избавившись от мук. А все-таки тебя спросить хотел бы я сначала: За что вонзаешь ты в меня отравленное жало? Платить за добродетель злом тебе ль пристало? А коль в моем служенье зло, где ты добра искала? Красавица моя, не будь мучительницей злой, Позволь отныне навсегда пребыть твоим слугой, Ведь средоточье всех надежд в тебе одной, Лишь только в жалости твоей я обрету покой. Рапсод поведал нам слепой о красоте Елены, Чье имя обратит в твое двух гласных перемена, Но царственная пред тобой несовершенна, Тебя и та не превзойдет, что рождена из пены. Убить и снова воскресить умеешь взглядом ты, Страшна, неодолима власть подобной красоты. Перед Создателем я раб одной мечты: Служить тебе, обнять твой стан, к губам прижать персты. Шелка волос, и в них зари златые переливы, На бледно-розовых губах небесные мотивы, Румянец на твоих щеках, порой стыдливый — Все душу делает мою спокойной и счастливой. И вновь прошу: не отвергай, не убивай меня, Припомни все, припомни всех, кого оставил я, Мильон несбывшихся надежд похороня — Я не раскаиваюсь в том, избранница моя. Что ждет меня, не знаю сам: на поприще служенья Я должен в отдаленный край спешить без промедленья. О, чистый ангел мой, тебе несу моленья: Будь благонравной, моего не отвергай служенья. (А. Шарапова)

[ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТОЕ]

РОЕМА VIGESIMUM QUARTUM,

написанная при получении букета

На мотив «Хоть бы ночью оставляла» Как не любоваться красотой букета? Мне она вручила украшенье это: Синяя фиалка — скромный вестник лета, Сочетают розаны два волшебных цвета: Чистотой овеян розан белоснежный, Пышный розан алый — знак любви безбрежной, Верность означает цвет фиалки нежной. Мысль связалась мудрая тут с рукой прилежной. Но еще в подарке нечто и помимо Явного сокрыто. «Пусть и я любима Верным сердцем буду и от зла хранима» — В лепестки прелестные вписано незримо. Розы и фиалка, будь союз ваш дружен. Дружеским приказом к делу дух разбужен. Обещаю: дар твой будет мной заслужен. Ты — моя любимая. Кто еще мне нужен? Лишь не будь подобна в прочности букету: К вечеру увянет троецветье это, Лишь оставив стеблей голые скелеты. Ну, а нашей верности длиться многи лета. Мы с тобою клятвой связаны на свете. Верность не увянет, как цветы в букете. Не нарушим слова, помня об обете — Господом караются нарушенья эти. Не забудь же: лета с Рождества Христова Тысяча пять сотен семьдесят восьмого Ты дала цветы мне, о которых снова Я просить в моленьях стану Всеблагого. (А. Шарапова)

[ДВАДЦАТЬ ПЯТОЕ]

VIGESIMUM QUINTUM

На имя Анны Лошонци[35]

На мотив «Палко» Ах, душа объята горечью такою — Ей не разлучиться со своей тоскою. Ты тому виною, Что до самой смерти мне не знать покоя. Наградивший душу страстью без предела! Мне с тобой расстаться сердце не велело — Так душе от тела Трудно оторваться, в час, как смерть приспела. Не душа ли с телом в муках расстается, Если милый к милой сердцем всем не рвется? Горько сердце бьется, Ибо сиротою жить ему придется. Ангел-утешитель, свет мой негасимый, Что ж ты оторвался от своей любимой? В муке нестерпимой Осудил скитаться сиротой гонимой? Любый мой, весь мир я для тебя забыла, Одному тебе я душу посвятила, Ты ответь мне, милый, Разве не тебя я одного любила? Одинокой, бедной нет мне утешенья, Некому поведать про мои лишенья. Скрыться от мученья Некуда, и плачу, и не жду спасенья. Шутка ли — такая горькая расплата. Видно, я во многом тяжко виновата И сама когда-то Оскорбила ставшего мне дороже брата. О, неблагодарность, — за нее плачу я. За свою жестокость кару днесь приму я. Бога не корю я — Ибо заслужила эту долю злую. Не был он коварен. Ревность лишь пустая Бушевала в сердце, пламя раздувая. Он писал мне, знаю, В верности нетленной клятвы мне давая. Целеустремленно это наказанье: За пустую ревность ждет меня страданье, Я пребуду в знанье, Что не остается гнев без воздаянья. И лишь на себя я днесь должна сердиться, Что тоской безумной так душа томится. Он другой девице Отдан, и вовеки он не возвратится. (А. Шарапова)

[ДВАДЦАТЬ ШЕСТОЕ]

VIGESIMUM SEXTUM

Magis docte quam amatorie, magisque musis quam veneri canitur[36],

которое послал возлюбленной вместе с бриллиантовым крестиком[37]

На ту же мелодию Крест — мученья символ, так гласит Писанье, Пусть он возвещает и мое страданье. Тяжко мне сознанье, Что своей любовью шлю тебе терзанье. Но, как Бог велит нам, будем терпеливы, Возошлем моленья в час наш несчастливый: Тем лишь мы и живы, Что крещеньем гоним мысли нечестивы. Крест из бриллиантов окружен цепями, Три зерна жемчужных светятся лучами. Тайна перед нами. Разгадай, что значат цепи с жемчугами. Мы с тобой — вот эти маленькие зерна, На кресте распяты, Богом необорно. Третье же бесспорно — То любовь, которой служим мы покорно. Нам втроем с любовью до конца терзаться, Ласково светлея, на цепях качаться, Вместе красоваться И до самой смерти век не разлучаться. Будем же равны мы в нашей крестной доле, Пусть любовь хранится в воле и неволе, Живы мы доколе, Вытерпим друг с другом все, что есть, и боле. Среди трех жемчужин самая большая Светит посредине, крест мой украшая, А по оба края Два зерна, две жизни — я и ты, родная. Не ослабевают трех жемчужин светы, Будь и в нашем счастье лучезарность эта: Чистого предмета Омрачить не могут злоба и клеветы. На кресте алмазном хороши узоры, Роскошью и блеском радует он взоры. Это знак — нет спора — Что красой и счастьем жизнь заблещет скоро. (А. Шарапова)

ДВАДЦАТЬ СЕДЬМОЕ

На имя Анны, в котором он пишет, что возлюбленная сердится и подозревает его без всякой причины[38]

На тот же мотив Милая мне молвит, что с тоски я млею, Что печаль и скуку вкруг себя я сею И о том жалею, Что связала клятва нас навеки с нею. Отвести обиду надо постараться. В чем причина грусти, должен я дознаться. Надо ль ей терзаться? Ну, а если петь мне, весело смеяться? Я смеюсь — она же мукою томима: Думает ревниво об измене мнимой, Пламень негасимый Будто жжет мне сердце от другой любимой. Ангел мой, ты любишь, любишь без сомненья, Ласкового сердца чисты побужденья. Позабудь смятенье — Навсегда храню я лишь к тебе влеченье. Но когда бы знать ей мук моих причину, Знать, что ввергло душу в горестей пучину... Я ль ее покину? Лишь она и вводит бедного в кручину. Новой нет у сердца ни мечты, ни цели: Зеленеют в зиму так, как зеленели Теплым летом ели, — Не умеют чувства лгать и не умели. А сердиться грех мне на нее за это, В ней лишь страх лишиться милого предмета, Что дороже света. Ревность же любимой — верности примета. Пусть мое признанье будет откровенно: Лишь тебя люблю я, свято, неизменно. Жизнь куда я дену, Потеряв с тобою смысл ее и цену? Милую покинуть разве я посмею? Голос твой припомнив, я томлюсь и млею. Нежностью твоею Сердце постоянно, днем и ночью, грею. В зимний вечер года с Рождества Христова Тысяча пять сотен семьдесят восьмого Два прекрасных слова Скрыл я в этих строфах. Вот, прочти их снова. (А. Шарапова)

ДВАДЦАТЬ ВОСЬМОЕ

Турецкая песня «Ben seyrane gider iken»[39]

И на ту же мелодию Вечер весел был и светел — Двух подруг я в парке встретил Их улыбкою приветил И красу тотчас отметил. Но они спросили: «Кто же, кто из нас тебе дороже?» Я в ответ: «Помилуй Боже! Обе — разве не похоже? Не решу, какая краше! Точно уголь очи ваши, Груди ваши точно чаши, точно панцирь черепаший!» Молвит та, что помоложе: «Так обманывать негоже! Говори, сосед пригожий: С кем из нас разделишь ложе? Никому мы не расскажем». — «Что ж, для той я стану пажем, Что горда не экипажем — родинкою над корсажем!» (Р. Дубровкин)

[ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТОЕ]

VIGESIMUM NONUM

Carmen tenui nec pingui Minerva compositum[40]

На мотив валашской песни «Sau ma lasà-n casa fata»[41] Былинкой тонкой на ветру, отшельником живу, Любовь моя — полдневный зной, сжигающий траву. Мне щебет ласточек знаком на утренней заре: Заслушаюсь и трепещу, как желтый лист в костре. О ненаглядной вспомню вдруг с ревнивою тоской, Душа заноет, загрустит, а жар в груди такой, Что кажется на крыльях к ней, как птица, полечу! — Увы, не справиться с молвой ни стрелам, ни мечу! Стеною встала на пути завистников толпа — Сорвешь ли розу, не задев ни одного шипа? Близка любимая, но нет пути-дороги к ней. Тоска моя день ото дня бессильней и темней. Проникнуть к милой и уже не разлучаться впредь! Единый взгляд ее поймать, а после — умереть! Напрасно выхода ищу, слепой терзаю ум, Каких я только без нее ни передумал дум! Несчастный разум, не страшны нам козни и враги: От злой молвы любовь мою — молю! — убереги! Позорному бессилью смерть готов я предпочесть Для той, что жизнь вернула мне, и молодость, и честь! (Р. Дубровкин)

ТРИДЦАТОЕ[42]

На мелодию песни о Миклоше Толди Отчего ты, друг мой, спрашиваешь часто: Как в любовных муках нахожу я счастье? Есть ли кто-то в мире, кто не ведал страсти? Как, понять я не могу, ты ей неподвластен? Ведь любовь считаю я великим даром. Жар ее Всевышний в нас вложил недаром. То ж в зверином царстве: молодой иль старый, Каждый неразумный зверь охраняет пару. Приглядись к животным: в грозный час любое Только безотчетной движимо любовью, Для спасенья стада жертвует собою, Лишь бы их любимый жил в воле и покое! От зверей разумных что ж тогда ты хочешь? Вот и я, любовью пламенной подточен, Не пугаюсь встретить смерть мрачнее ночи, Лишь бы благосклоннее были милой очи! Написал Фулгосий[43] об орле, который, Так любил подругу, что, с ветрами споря, Пищу приносил ей на утес у моря, А когда погибла, умер он от горя. Но зверей оставим. Видишь, как растенья Радуются маю в радужном цветенье? Ветви тянут к солнцу нежные сплетенья, Быть хотят с возлюбленным все без исключенья. То же было прежде: с самого начала Подлинною силой страсть лишь обладала, Мудрецам, героям сердце покоряла, Самых несгибаемых до земли сгибала. Праотца Адама, что, скажи, сгубило? Что его к сомненьям тяжким побудило? Ко греху Адама лишь любовь склонила, Ведь сорвал он яблоко из-за Евы милой. Что лишило зренья храброго Самсона?[44] Отчего так жалок был Геракл влюбленный?[45] Платье одевал он, чарами сраженный, И меж женщин остальных пряжу прял покорно. Мудр был Аристотель и в науках славен, Но с женой не спорил, против всяких правил. Соломон влюбленный где свой ум оставил, В час, когда Всевышнего отвергал, лукавя?[46] Для чего Тезею, плача безотрадно, Трепетно сплетала пряжу Ариадна, Чтобы он не сгинул в лабиринте хладном, Зная: тот убьет ее брата беспощадно?[47] Праведным и честным был Давид, не скрою, Но и он был ввергнут в грех своей любовью, Тем, что опьянен был дерзкой красотою, Тем, что наслаждался он с Урии женою.[48] Что влекло Елену, хитрую Медею Дом родной оставить, близких не жалея, Убежать с любимым, страсть свою лелея? Настоящая любовь все преодолеет! Юноша Аконтий, как нам всем известно, От лица Кидиппы написал бесчестно, Будто бы Кидиппа уж его невеста, — И тогда супругом стал девушки прелестной![49] Что сгубило царство славного Приама?[50] Что лишило жизни Фисбу и Пирама?[51] Что ломает стены, разрушает храмы? Что над миром властвует гордо и упрямо? Лишь из-за Лавинии с Турном, несомненно, Смел Эней сразиться в схватке дерзновенной,[52] Только лишь прекрасной ради Поликсены Очутился Ахиллес в тяжких путах плена.[53] Где теперь Элиза, что о ней известно?[54] Где теперь Дейфоба нежная невеста?[55] Где их смех певучий, свет их чар чудесных? Отвела им всем любовь под землею место. Поспешила, плача, за Хароном следом Дева, что купалась вместе с Диомедом,[56] Витязей отважных, коим страх неведом, Вмиг любовь сжигает в прах, одержав победу. Что вело к больничной жизни Магелону?[57] Почему Филлида строго, непреклонно Прождала так долго мужа Демофона?[58] Что не властно времени и земным законам? Страсть вела героев к славным начинаньям, Верного Левкиппа — к тягостным страданьям,[59] Феагена — к горьким смолоду скитаньям,[60] Лишь немногих — к славному в браке процветанью. Я преданий давних приводил примеры, Потому что нынче меньше в сердце веры. Но и в наше время нежные химеры Разбивают в прах сердца, превышая меру. Мудреца влеченье превратит в невежду, Шутника заставит плакать безутешно, Сна лишит и пищи, отберет надежду, Обернется в храбреца бывший трусом прежде. Как не выбирают люди господина, Так не выбираем облик мы любимой, Силой не навяжешь сердцу ни единой, Милая, будь жабою, кажется павлином. Впрочем — что мне жабы! Ибо столь прекрасна Дева, о которой грежу ежечасно, Если б ты увидел облик этот ясный, Понял бы: пылаю я вовсе не напрасно. Синих глаз веленью свято я внимаю, Обещаньям сладким слепо доверяю, Крепко меня любит нежная, я знаю, С ней сгорю в аду страстей иль достигну рая. Пусть лишен покоя муками я снова, Не желает сердце никого другого. Ей одной покорно, ей служить готово, Не страшась скорбей, обид и тревог былого. Бодрствую ли, сплю ли — предо мною вечно Образ драгоценный, звонкий смех беспечный, Ей одной, желанной, предан я сердечно, И пускай любовь моя длится бесконечно. Ибо нет такого существа на свете, Чтоб к любви бескрайней не попалось в сети, Грустно, что доселе ты ее не встретил! ....................................... (прочее утрачено) (Д. Анисимова)

ТРИДЦАТЬ ПЕРВОЕ

(Утрачено)

ТРИДЦАТЬ ВТОРОЕ[61]

Польская песня

Слово в слово и на ту же мелодию: «Blogoslaw nas nasz Panie»[62] Пред Твоим величием, Боже, мы немеем, Одари нас, грешников, милостью своею, Пусть душа заблудшая истину узреет, Пусть огонь бессмертный Твой нам сердца согреет. Чтоб святая благодать путь наш озарила, Чтоб звездою яркою истина светила, Господи, коль судишь нас, то тогда и милуй, Чтобы мы в любви к Тебе обретали силы. Вновь спасенье вечное мы в Тебе откроем, Обретем прощение, сердце успокоим, Не введет в сомненье нас искушенье злое, И пребудем, Господи, мы вовек с Тобою. Лишь Тебя, Единого, твердо почитаем, Имя Твое славное громко восхваляем, Так благослови же нас, мудростью сияя, Чтоб стремилась к вечному наша жизнь земная. (Д. Анисимова)

ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЕ,

в котором (поэт), собравшись жениться, просит Господа об отпущении грехов

На имя Балинта Балашши[63]

На мелодию «Господь пожалеет» Безумец, с юных дней на скверну трачу время! О Боже! бред страстей томит младое племя. Прости мя! Ложь развей — и сбрось с души моей грехов позорных бремя! А тело — бренный дом, куда душа младая, Как пташка, слыша гром, запряталась, страдая. Гонимая судьбой, от страха пред Тобой в отчаянье впадая! Лукавая душа, воспев свои желанья, Отринула, греша, Твои благодеянья. А днесь себя клянет и вся пылает от стыда и покаянья! И, ей бы вновь прильнуть к Тебе, Господь желанный! Но понимает, путь оставя окаянный, Что в ней темнеет муть! — не смеет и взглянуть на лик Твой осиянный! Нет у бедняжки днесь ни жертвы, ни напева, Чтоб дар Тебе принесть! Нет доброго посева Пред благостью Твоей! — и как укрыться ей от праведного гнева?! Ты дал душе больной изведать искушенья, Но ежели Тобой в момент благоволенья Не будет спасена — она обречена на вечные мученья! Безмерно восскорбя, глаголет: «Дух незримый! Подай, молю Тебя, Твой свет неизъяснимый! — Пойду, не помня бед, — возвеселясь! — вослед Тебе, отец родимый!» А все ж прощенья жду. Услышь мой стон бессонный! Чтоб не горел в аду Твой сын, Тобой спасенный! Чтоб мог я воспарить и миру подарить псалмов прекрасных сонмы! Лишь только бы душа, заветами Твоими Небесными дыша, твердя Святое Имя, В слезах припав к Отцу, раскрылась бы Творцу вся — с язвами своими! А слезы все сильней, но дышит все свободней... Ты сжалишься над ней, спасешь от преисподней! — Горит под ней земля — скорбит она, моля о милости Господней! Шальные орды грез, грехов мятежных рати Прости мне ради слез и милосердья ради! Ведь благости Твоей сияние сильней не в гневе, но в пощаде! Шепчу молитвы я, зачем Отца страшиться?! Для мира мне твоя протянута десница — Как всем, кто встал со мной на путь, Создатель, Твой! — и сердце веселится. Иди, моя душа, к Тому, кто всех дороже! К рукам Отца спеша, — Он всех нежней и строже. Что с Богом воевать!? Решайся уповать на милосердье Божье! Тебя лишь воспоем, Творец миров безбрежных! Отец! Да не сойдем во тьму грехов кромешных! Будь славен, Боже сил! Ведь Ты уже простил столь многих безутешных! Пою борьбу со Тьмой, подъемля к Богу длани: Да снидет Дух Святой на мя среди ристаний! Грехи свои кляну, пронзая Сатану во дни духовной брани! (В. Левинский)

Это песни, которые Балинт Балашши сочинял с отрочества до женитьбы. Хотя двух нет: одна — цветочная песня на мелодию «Помилуй мя Боже», которая начиналась так: «Долго ли терпеть мне горести и беды». Эта потеряна. Вторая — мольба, на мелодию «Палатич», которая была у нирского Иштвана Батори и у Унгнадне. Начинается она так: «Взгляни на меня, Господь моей благости».

(Стихи) которые следуют потом, все сочинены или в браке, или после развода с женою. Большею частью цветочные песни эти обращены к Юлии; такое имя дал он своей возлюбленной, чтобы и в этом следовать старым поэтам. Из которых Овидий называл свою любовь Коринной, Иоанн Секунд — Юлией, Марулл — Неерой[64].

ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТОЕ

Песня, которую (поэт) сочинил, когда начал замечать, что жена чуждается его, лукавит с ним. Огорченный, вспомнил он справедливые слова возлюбленной своей, которую неразумно оставил ради жены своей.[65]

На мелодию «Уж и время вышло» Признанья сладкие, очей счастливый свет... Мне вспоминается отрада прошлых лет, К которой днесь, увы, возврата больше нет. Теперь в душе моей тоска да маета — Все совершилось так, как предсказала та, Что, разлучась со мной, рыдала неспроста. Вслед за грехом моим тотчас пришла беда. Как ветвь орешины крушат из-за плода, Так ни за что и я прогнал ее тогда. Напасти многие познал я с этих пор: Утраты, немочи, наветы и позор; А нынче и жена мне все творит в укор. Бесовской силою захваченный в полон, До гробовой доски вкушать я обречен Плод своего греха, сколь ни отравлен он. Как нет земных лекарств, способных побороть Смертельную болезнь, терзающую плоть, Так и в моих скорбях единый врач — Господь. Увеселения меня не веселят; Лишь одиночеству мой дух отныне рад; Жизнь для меня теперь не жизнь, а сущий ад. О Боже Праведный, Пресветлый и Благой, Раздуй участие в холодном сердце той, Кому столь долго я был преданным слугой. Пусть не одни грехи, но и любовь моя Ей станут ведомы, как ведомо, что я Днесь тяжко мучаюсь, потоки слез лия. Сподоби, Господи, узреть любимый лик; Соделай, чтоб сквозь скорбь в меня покой проник, Блаженно-радостный, как лебединый клик. (Д. Веденяпин)

ТРИДЦАТЬ ПЯТОЕ,

сочиненное поэтом, когда он из-за отчуждения жены начал загораться любовью к прежней своей возлюбленной

На мотив валашской песни, в которой девушка плачет по заблудившимся овцам Вновь к несчастью или к счастью Загораюсь прежней страстью, Как с негаданной напастью, С роковой смиряюсь властью. По ушедшим дням тоскую, Проклиная жизнь людскую, — Кто придумал казнь такую — Дьявольскую, колдовскую? Я, как зверь, стрелою ранен, Взор мой смертью отуманен, Купидон непостоянен, Точно хитрый басурманин. Не уйти от сердцелова — Не сдержал негодник слова: На повесу удалого Выгреб жар огня былого. Но не впрок проказы эти — Заслужил паршивец плети! Тот, кто ловит всех на свете, Пойман в собственные сети. Поступил он против правил, Он сперва со мной лукавил И возлюбленную славил, А потом себе оставил. Он мена поссорил с тою, Чьей улыбки я не стою, Клятвой ложной и пустою Завладел он красотою. Боги, грешнику поверьте, Это пламя горше смерти, Купидонов пыл умерьте — Так в геенне жарят черти. Пусть любая недотрога На меня взирает строго, До заветного порога Мне заказана дорога. (Р. Дубровкин)

[ТРИДЦАТЬ ШЕСТОЕ]

Поступает Венера по прихоти своей (то есть обещает зело-зело красивую [возлюбленную]), а такоже объясняет причину, почему предала его (поэта) жена его

Но само стихотворение находится у Гашпарне Петё На мелодию песни «Лишь тоска и горе» Намедни Купидон мне передал поклон от матери, Венеры[66] ......................... ........... ......................... ........... (Ю. Гусев)

ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЕ

Сочиненное, когда (поэт) развелся со своей женой; (поэт) напоминает Купидону о том, что через него обещала ему Венера: коли расстанется он мирно с женою своею, то достанется ему Юлия, кою Купидон показал ему и расхвалил

На ту же мелодию Великий Купидон, сердечный свой закон диктующий Вселенной, Ты помнишь: мать твоя сказала чрез тебя, что скоро, несомненно, Ты для меня легко найдешь замену той, кто мне нашел замену? Ответил Купидон: несчастьем ты сражен, слуга мой достославный. Тебя я привечал, тебя и огорчал, но ты служил исправно. Утешься: вышел срок, и я сдержу зарок, в несчастье не оставлю. Вот Юлия, друг мой, ты не найдешь такой красы на свете белом. Дала ей прелесть мать, чтоб взгляды поражать, а я — свой лук и стрелы, Мой мед в ее губах, мой жар в ее очах, ей доверяйся смело. Свой взор, свой смех, свой нрав, в один букет собрав, вручил я деве милой, Ее своим умом и острым языком Минерва наградила, А линий чистотой и легкой быстротой Диана одарила. Она скромна, мудра, изящна и добра, коварство деве чуждо, Все совершенно в ней — и шелк златых кудрей, и блеск зубов жемчужных, И стройный гибкий стан — но ты узреешь сам, расхваливать не нужно. И, выслушав его, поверив в волшебство, я Юлию увидел. Зачем, воскликнул я, ты мучаешь меня? Зачем меня обидел? О нас ты знаешь все: ведь по вине ее я жизнь возненавидел. Он молвил: я готов вернуть тебе любовь красавицы жестокой. Моя безмерна власть, я вновь былую страсть в ней разожгу, но только Цени ее сильней, не ссорься больше с ней, страдалец одинокий! Огонь растопит лед, придет весны черед, земля зазеленеет, Пусть снова жар любви тебя теплом своим негаданно согреет, И будет, верю я, любимая твоя к тебе еще добрее. Пока стоит сей свет, храню ее портрет, начертанный на сердце. Когда б вольна была, она б в него могла как в зеркало, смотреться, Узрев там образ свой в оправе золотой мелодий песнопевца. (Д. Анисимова)

ТРИДЦАТЬ ВОСЬМОЕ

Поэт, увидев Юлию, описанную Купидоном, направляется к ней и, едва не столкнувшись с нею в воротах, говорит:

На ту же мелодию Не ангел ли с небес спустился и исчез, проплыв неслышно мимо? А, может, лик земной возник передо мной с чертами серафима? «Узнаю!» — я решил и следом поспешил, больной неизлечимо. В ответ на мой порыв, лицо полузакрыв, она взглянула хмуро. Темнее, чем гроза, становятся глаза по прихоти Амура. И робко, как чужой, пред грозной госпожой я отступил понуро. Но разве не о ней я слышал столько дней от ласковой Венеры? О ней у милых ног хитрец, ее сынок, болтал, не зная меры. «Служанку прогони, и радости одни Твой день заполнят серый!» Послушай, Гименей, я жалок рядом с ней, богиней безымянной! Я только человек и не прельщусь вовек охотницей Дианой. Да, я ее люблю, но об одном молю: избавь от страсти странной. Ах, как она мила, умна и весела, — в ней чувство верховодит! С достоинством каким она к делам мирским божественно нисходит. Ваятеля резец в ней должный образец для мрамора находит. Бродяжью жизнь в тоске, от милой вдалеке, я не считал бы трудной, Когда бы в скорбный час, не видя дивных глаз, мог слышать голос чудный. Что плоть? — ничтожный прах! Из сердца изгнан страх любовью безрассудной. Я с недругами бьюсь, я смерти не боюсь, а сердце все трепещет: Трепещет перед той, что чудной красотой, не утешая, блещет. Молю, не уходи! В безрадостной груди печаль, как море, плещет. Из дома вышел я, и Юлия моя попалась мне навстречу. На миг сдержал я шаг, не понимая, как я ангела привечу: Доверья нет словам, небесным существам я не противоречу. (Р. Дубровкин)

ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТОЕ,

встретив Юлию, поэт приветствовал ее следующими словами:

На турецкую мелодию «Gerekmez bu dùnya sensiz»[67] «Без тебя мне жизнь постыла, Без тебя брожу уныло, Все, что было сердцу мило, Стало тусклым, как могила. Сердце бьется робкой ланью, Обреченное закланью, Ты вольна державной дланью Положить конец пыланью. Ты — дворцовый сад султана, Возносимый неустанно, В мире нет стройнее стана, Роза в шелесте фонтана! Юлия — царица ночи, Ослепительные очи, Очи гневные жесточе Самых черных средоточий. Я твой подданный навеки, Пред тобой смежаю веки, Все святое в человеке Предаю твоей опеке! — Так твердил я одичало Без конца и без начала, А она не отвечала — Улыбалась и молчала. (Р. Дубровкин)

СОРОКОВОЕ

Мольба к Купидону, в которой поэт сравнивает себя с саламандрой, утверждая, что, будь Юлия добра к нему или немилосердна, он не сможет жить без ее любви, подобно тому, как саламандра не может жить без огня.

На мотив «Лишь тоска и горе» Я пленник твой давно — стрелою пронзено слепое сердце это. Злокозненный палач, ты счастлив слышать плач влюбленного поэта. О тягостный итог! Не будь ко мне жесток: я долго ждал ответа. Воспоминаний яд стихи мои таят и злую скорбь разлуки. Я чувство воскресил, но не достало сил избавиться от муки. Привел к безумью гнев: от горя опьянев бежал я, близорукий. Усталый гаснет день, на землю сходит тень, смежая людям очи. От праведных трудов вдали от городов почиет скот рабочий. И только у меня и среди бела дня душа чернее ночи. Бесчувственный божок, ты сердце мне обжег необоримой страстью. Куда я ни пойду, горю в твоем аду, твоей терзаюсь властью. Со мною каждый миг ее глаза и лик к несчастью или счастью! Земной отринув тлен, в душе запечатлен, навеки чист и молод, Ее небесный взор. Амур, ты — мой позор! Я страстью перемолот. Любовный жар умерь, все отдал бы теперь я за бездушный холод. Но что я говорю? Я жив, пока горю, я жив, пока тоскую. Как саламандра — зной, ищу я жар хмельной, жаровню колдовскую. Счастливый не поймет, чем сладок горький мед! Даруй мне смерть такую! Сияньем глаз ее зажглось нутро мое, — о, мука золотая! — Так ярый воск свечей от солнечных лучей кипит и льется, тая. От смертного огня должна спасти меня любовь ее святая. Без мраморной росы в рассветные часы цветы стоят в печали. Так жизнь моя тускла, та жизнь, что расцвела безудержно вначале. У сердца отнял ты богиню, чьи черты сиянье излучали. Как вышло, что в одном создании земном соединились разом Восторг души святой с природной добротой и просветленный разум? И женственная стать, способная блистать наперекор алмазам! Глаза, как две звезды, прекрасны и горды, чело белее снега. Румянцем по щекам, подобно цветникам, любви разлилась нега. Невольник этих щек, я счастьем пренебрег и не искал побега. Но, кроме красоты, зачем вручил ей ты, стрелок Венеры грозной, Немилосердный нрав? Зачем, любовь поправ, горят тысячезвездно Жестоких глаз огни? — Тиранство прогони, Амур, пока не поздно! Что сделать я могу? Слова гудят в мозгу, несносные, как пчелы! Слагаются в стихи! — Казнимый за грехи, брожу я, невеселый. Но, движимы тоской, гудящею строкой во тьме бегут глаголы. Я не жалел похвал, я к Юлии взывал коленопреклоненный: «Несносен жар в груди, богиня, остуди мой пыл уединенный! В страданьях не покинь!..» Я прошептал: «Аминь». И сник главой плененной. (Р. Дубровкин)

СОРОК ПЕРВОЕ

De Julia venante[68]

Стихотворение об охоте Юлии, посланное ей в письме

De voce ad vocem ex Angeriano[69] На ту же мелодию Однажды у ручья, где Юлия моя охотилась в дубраве, К ней нимфа подошла: «Мой ангел, что нашла ты в рыцарской забаве? Зачем бродить в лесах, когда на небесах ты красоваться вправе?» Охотясь день-деньской, красавица такой не ожидала встречи. В лесу не до бесед: расшнуровав корсет, она открыла плечи. И нимфа вод речных при виде чар земных лишилась дара речи. «Ужели не одна (подумала она) на свете есть Диана? В ловитвенном пылу опять она стрелу достала из колчана! И кудри точно ночь! Так только неба дочь божественно румяна!» Прекрасны и быстры, они как две сестры по росту и обличью! Нет равных им в седле — кто лучше на земле являет стать девичью, Когда в притихший лес с копьем наперевес летят они за дичью. Охотниц нет хитрей, но только на зверей войной идет Диана! А Юлия порой живет иной игрой — ей жизнь людей желанна. Попался на прицел, беги, покуда цел. Смертельна эта рана. Гоняться мало ей, владычице моей, за вепрем и оленем. На вертеле ее есть сердце и мое, и с поздним сожаленьем, Уставши от погонь, смотрю я, как огонь к сухим ползет поленьям. (Р. Дубровкин)

СОРОК ВТОРОЕ

Inventio poetica[70],

описывает ссору Юлии с Купидоном

На ту же мелодию У Юлии гостя, крылатое дитя в мечтах о сладком плене Уснуло наконец, но юный сорванец На ложе томной лени Себе не изменил: он голову склонил хозяйке на колени. «А ну, паршивец, прочь! Безвинных не порочь, коварно козни строя!» Проснулся Купидон: чем провинился он, за что лишен покоя? Красавица гневна: «Поди! — кричит она. — Или не знаешь, кто я? Я взором жгу сердца, любого храбреца могу я сделать трусом. Любви моей вкусил герой в расцвете сил и стал юнцом безусым! Любовь моя разит, любовь моя грозит отравленным укусом!» Опешил Купидон, вскочил — и всякий сон слетел с него мгновенно. Глаза протер, дрожа, как будто на ужа наткнулся в стоге сена. Пробормотал: «Прости», и, торопясь уйти, залепетал смиренно: «Гостя в твоем дому, не думал никому я причинить обиду! Но ты должна понять: тебя я мог принять за мать мою — Киприду! Неотличимы вы. Сию деталь, увы, я выпустил из виду!» (Р. Дубровкин)

СОРОК ТРЕТЬЕ,

в котором поэт обращается к соловью

Altera inventio[71]

На ту же мелодию Потешник-соловей, под пологом ветвей свои поешь ты песни. А я, к веселью глух, стихи слагаю вслух, душе твержу: «Воскресни!» Все, чем я прежде был, для Юлии забыл, для той, что всех прелестней. Ты свежестью ночной омыт, певец лесной, а я омыт слезами! Душою не криви — в них не зажечь любви, как в сказочном бальзаме. Моленья прочь гоня, она сверлит меня холодными глазами. В прохладе и тени твои проходят дни у гротов родниковых, А мне и зимним днем не совладать с огнем раздоров пустяковых. Над вешнею листвой полет свободен твой, а я томлюсь в оковах. Для девичьих очей ты в тишине ночей поешь, Орфей весенний, Покуда, скован тьмой, крадется голос мой, как из могильной сени. Страданья ковш испит — мой стих едва хрипит от новых опасений. С погожим ветерком ты издавна знаком, жилец ночного сада, А я горю в огне, и недоступна мне желанная прохлада. В страдальческом чаду от Юлии не жду я ласкового взгляда. Ты невредим — я хвор: подписан приговор красавицею злою! Не знаешь ты обид, а я насквозь пробит Амуровой стрелою. Ты весел — я уныл, мой дух давно изныл под горькой кабалою. Порхая по кустам, ты беззаботен там, где мною правит злоба. Различий нам не счесть, и все же сходство есть: с тобой певцы мы оба! Одна и та же страсть нам не дает пропасть с рождения до гроба. Так, жизнь кляня свою, внимал я соловью в раздумьях о любимой, О Юлии моей, навеки верен ей душой неколебимой, Душой, что в жарких снах сгорает в пламенах любви неистребимой. (Р. Дубровкин)

СОРОК ЧЕТВЕРТОЕ

Inventio poetica: grues alloquitur[72],

обращение к журавлям

На ту же мелодию Весь журавлиный строй рыдает надо мной в рассветном озаренье. Гляжу в седую высь — и слезы полились, и горько их теченье. Взываю вновь и вновь к тебе, моя любовь, к тебе, мое мученье. Я вижу, журавли, вас крылья повлекли в тот край, где все мне мило. В тот чудный край, туда, где ты, моя звезда, навек меня пленила. Я был вернее слуг. Ужели ты, мой друг, забыла все, что было? Изгнанник, странник, гость, терплю чужбины злость, сиротство, спесь людскую. Чернеет плащ, как тень, и в сердце каждый день ношу я тьму такую. Взлететь бы — крыльев нет! — за журавлем вослед — и к той, о ком тоскую! Ты волен, журавель, лететь за сто земель и сесть в стране блаженной. Источник навестишь, — и жажду утолишь прохладой драгоценной. Там райские места. Там ждет меня мечта, отрада жизни бренной. Помедли, погоди! — И на твоей груди рукою запоздалой То имя, что ношу, я кровью напишу, своею кровью алой. Лишь той, кого люблю, я весточку пошлю без жалобы усталой. Пошли ей, Боже, свет счастливых долгих лет, забудь свои угрозы. Все блага, как цветы, царице красоты даруй, исполнив грезы. А там, где шла она, в страдальца влюблена, пускай зажгутся розы! Во мгле чужих долин гляжу на стройный клин, струящийся над бездной. Летит он в те края, где Юлия моя, стремится к ней, прелестной. Молюсь, кричу о ней — и стая журавлей уносит весть любезной. (В. Леванский)

СОРОК ПЯТОЕ

Диалог, в котором поэт разговаривает с другом о своей любви

На мелодию «Уж совсем весна начиналась» «С чего так бледен ты?» — спросил меня мой друг. Я с грустью отвечал: «Из-за любовных мук. Всему причиною Амура меткий лук». «Кто породил тебя?» — он вопросил тогда. «Любовь, — я отвечал, — да горькая беда. А нянькою моей тоска была всегда». Еще спросил меня: «Где проживаешь ты?» «Мой дом, — я отвечал, — обитель маеты, А хлеб насущный мой — бесплодные мечты, Да недоступная краса, да злой обман, Да из пустых надежд мучительный туман, А речь безумие поймало на аркан». «Каков, — промолвил он, — любимый твой наряд?» «Он у меня один — и в зной, и в дождь, и в хлад: Терпение и боль — вот все, чем я богат». «Открой, как ты живешь?» — наперсник мой спросил. «Как тот, — ответил я, — кто Юлии не мил». «Чего желаешь ты?» — «Чтоб гнев ее остыл». «Всегда ль столь грустен ты?» — он вопросил опять. «Всегда, — признался я, — возможно ль не страдать, Когда любовь моя ей стала докучать». Вот так с наперсником своим наедине Я собеседовал, надеясь в глубине, Что Юлия еще изменится ко мне. (Д. Веденяпин) Песня, в которой поэт спорит с Якабом Добо На мелодию «Уж совсем весна начиналась» Амур — невинное дитя... Какая ложь В изображении таком — отнюдь не схож С ребенком тот, кто сам вельможней всех вельмож. Пред ним склоняются, что там ни говори, Глухим огнем его палимы изнутри, Трибуны, витязи и самые цари. Наречь его слепцом решится лишь глупец, Вовек не перечесть пронзенных им сердец. Едва ль стрелок такой воистину слепец. Немало знаю я его невольных слуг. Разит без промаха его коварный лук. О нет! Амур не слеп! Он зорче всех вокруг! Крылатым же, я мню, он не был отродясь. Давно в груди моей лежит он, развалясь. Мой дух его огнем горит, воспламенясь. И обнажен едва ль, кто может все отнять, И нищ навряд ли тот, кто дарит благодать, Кто с гордецом суров, а с добрым щедр, как мать... Здесь голос Юлии труды мои прервал: «Что воспеваешь ты?» «Любовь», — я отвечал. «Ах, стало быть, меня?!» — и взор ее сиял... Так в нескольких строфах Амура очертя. Ответил я тому, кто думал не шутя, Что грозный бог любви — невинное дитя. (Д. Веденяпин)

СОРОК СЕДЬМОЕ

Item inventio poetica[73]:

о вечности и неизменности его любви

На мелодию песни «Лишь тоска и горе» Времен нещаден ток: храм, крепость и чертог рассыплются в руины, Богатство, сила, власть, побед военных сласть уйдут, бесследно сгинут, Весенние цветы, лишившись красоты, наряд тщеславный скинут; Державный гордый трон, казну, регалий звон развеет время дымом, В прах скалы обратит и прах соединит в хребты неодолимы, Оно не пощадит ни свежести ланит, ни тайн, в душе хранимых. Стареет и земля, мелеют и моря, и капля долбит камень, Мрачнеет гладь небес, слабеет солнца блеск, заносит дол песками, С гранита времена стирают письмена, не тронуты веками; Врагом предстанет друг, бойца свалит недуг, ложь в правду обратится, Един всему удел: иметь себе предел, в иное превратиться, И лишь любви моей до окончанья дней в душе гореть и биться. Тебя, любовь моя, перу доверил я, одной мечтой томимый: Пусть грозной страсти пыл, что грудь мне иссушил, коснется сердца милой, Растопит сердца лед, и Юлия вернет надежду мне и силы. (Ю. Гусев)

СОРОК ВОСЬМОЕ

О том, как (поэт) посвятил себя Юлии, а не любви[74]

На ту же мелодию Стою меж двух огней — от Юлии моей и от любви терплю я: Та стрел горящих град, та смертоносный взгляд в меня метнет, лютуя, И любопытно им — чьим пламенем палим погибнуть предпочту я. И шепчет мне любовь: «Оставь, не прекословь, мою ты знаешь силу, Недаром говорят, что в мире стар и млад любви подвластны пылу. Сдавайся лучше в плен — иль обращу я в тлен, сведу тебя в могилу». Не сдамся, — говорю, хоть пуще я горю, заслышав речи эти, — Твою я знаю власть: ты ядом поишь всласть, заманиваешь в сети, — Нет, я не твой трофей, я верен только ей, лишь ей одной на свете! Ей предназначен я — и дух, и плоть сия — моей прекрасной даме: Пусть я от мук ослаб, прикованный как раб к ней тяжкими цепями, — Я сталь своих оков благословлять готов за эту связь меж нами. Веселый нрав у ней, у Юлии моей — так мне когда-то мнилось: Не ведал я тогда, сколь ей в любви чужда к поверженному милость; Ядро свое влача, я славил палача — ту, что в ответ глумилась. И днесь у ней в плену, удел свой не кляну: она мне всех дороже. Но вы моим словам внемлите, ведь и вам могло бы выпасть то же. От тех, чей дивный взор мужей разит в упор, впредь упаси нас, Боже! (Μ. Бородицкая)

СОРОК ДЕВЯТОЕ

Песня, в которой (поэт) сравнивает себя и свою любовь со многими вещами.

Переложение с немецкого На мелодию «Уж совсем весна начиналась» Что есть мои глаза? Два скорбных родника Неиссякающих и быстрых, как река, Чья влага солона, прозрачна и горька. От черствости моей любимой, от огня, Всяк день без жалости палящего меня, Я лью потоки слез, судьбу свою кляня. Что есть моя любовь, сей долгожданный дар? Безумье, адский огнь, невыносимый жар, Сжирающий меня, как гибельный пожар! Сей пламень дьявольский, что никому не зрим, Сжигает грудь мою, горит неугасим В моей душе, и я — бессилен перед ним. Что сердце? Сердце днесь изранено насквозь Любовью, коей здесь ответа не нашлось, Зане немало мук принять ему пришлось. Что есть моя душа в сем океане зла? Нещадный огнь любви спалил ее дотла. Все, что осталось мне ~ лишь пепел да зола. И нет исхода мне! Судьба моя страшна! Отныне только та спасти меня вольна, В чьи руки отдал я всю жизнь свою сполна. Но видно, что мечта несбыточна сия! Безжалостна со мной прелестница моя — Лишь муки тяжкие претерпеваю я. Лишь муки тяжкие!.. За то, что я влюблен В нее без памяти, я ныне награжден Одним страданием, а нежности лишен... Проснувшись у ручья в огне любви, как есть, Я на венгерский все решился перевесть, Чтоб милой Юлии в подарок преподнесть. (Д. Веденяпин)

ПЯТИДЕСЯТОЕ

(Поэт) сравнивает Юлию с любовью, начиная это сравнение с похвалы Юлии

На мелодию «Лишь тоска и горе» О, Юлия, просты мои слова: лишь ты любовь до днесь и мука. О, Юлия, не жаль, что я познал печаль и радость — всё наука! Ты, Юлия, одна мне Богом суждена — жизнь будет в том порука! Я слышу глас речей владычицы моей — рекла сама любовь! Взгляд бросит мне вдогон — и сразу дух смущён — тот взгляд — сама любовь! Ты безмятежно спишь — я воздыхаю лишь — почиет так любовь! Она — как свет в окне, лекарством стала мне, звездою путеводной; Не жду иных услад, она — тенистый сад, больной душе угодный. Люблю! И одному утехи ни к чему, мир без неё бесплодный. Когда она поёт, смеётся, ест и пьёт, сбирает вкруг подруг, Ступает, ждёт письма, я знаю: к нам сама любовь нисходит вдруг. И заключу вконец: с колчаном сорванец ей первым стал из слуг. О, кто сыскал в раю божественну мою, чей лик свежее роз? Ужель с Олимпа взят прелестницы наряд? — у всех в устах вопрос. А если вдруг в ночи златятся нам лучи — то блеск её волос. Вот в танце пролетя, резвяся и шутя, свой стан не колыхая, Она скользит вперёд — так лодочку несёт течение Дуная. Как произнесть вослед, что ей соперниц нет, достойных слов не зная? Взмахнуть довольно ей лишь юбкою своей — вновь чувства млеют: верь! Но участь дурака мне больше не сладка, и горько мне теперь, Когда я сознаю, сколь много в жизнь мою мук входит и потерь. Да! Мой удел таков, хотя утешных слов у мудрецов хватает. В аду есть грешник. Он к страданью осуждён, и коршун прилетает, Чтоб сердце расклевать ему. Оно ж опять назавтра закрывает! Я так с ума сойду, страдаю, как в аду от боли и тоски. Все муки тут как тут и коршуном клюют, рвут сердце на куски. Но шлёт она привет — от ран пропал и след, хоть раны глубоки. Довольно. Отблеск царств не стоит всех мытарств, что в жизни мне дороже? Любовь сладка, мила, добра и весела, и милостива тоже. А Юлия всегда жестока, зла, горда. Они, увы, несхожи! (Μ. Вирозуб)

ПЯТЬДЕСЯТ ПЕРВОЕ

(Поэт) описывает, как Юлия заполучила стрелы и лук Купидона и стала пользоваться ими, и в конце обращается с мольбой к Юлии

На мелодию песни «Сам я думал» Юлии весной в тишине лесной как-то повстречался Грозный Купидон, был он разъярен и уже собрался В Юлию стрелять, но глаза поднял и залюбовался Дивной красотой, чистой, неземной, ясным взглядом смелым, Ведь сама любовь с нескольких шагов на него смотрела, Выронил из рук сын Венеры лук и тугие стрелы. Беспокоен стал, разум потерял, нет от страсти средства, Не спасет его даже волшебство, никуда не деться, Бедный Купидон, испугался он и предался бегству. Юлия тогда чуть подождала, до земли склонилась, Легкий лук взяла, стрелы подняла и в колчан сложила, И приобрела над сердцами власть небывалой силы. Враг ты ей иль друг, причинят недуг стрелы Купидона. Многих наповал взгляд ее сражал, гордый, непреклонный. Но сильнее всех я страдал, навек в Юлию влюбленный. Ближе всех я ей, огнь ее очей каждый час со мною. Сколько видел грез, сколько пролил слез я порой ночною! На душе тоска, сердце, как река, истекает кровью. Многим дарит свет, ласку и привет если пожелает, А иным лишь грусть безответных чувств, коль охладевает. Мучаюсь и я, но любовь моя все ж не угасает. Как печаль забыть, как мне исцелить ноющие раны? Что от чувства ждать, сколь еще страдать в муках постоянных? Неужель всегда будет холодна та, что мне желанна? Все, кто влюблены, ночью видят сны о своих любимых, Там цветет мечта, правит красота, беды мчатся мимо, Там, пускай на миг, отдых есть для них, горечью томимых. Я ж в полубреду, словно тень, бреду ночью прочь из дома И стою тайком под твоим окном в тишине укромной, По тебе грущу, в полутьме ищу облик твой знакомый. Но терзаюсь зря: вновь встает заря в одеянье светлом, Вновь пишу стихи о своей любви, мрачной, безответной, Ты молчишь в ответ, провожая вслед взглядом неприветным. В чем я грешен был, чем я заслужил неприязнь такую? Если знаешь ты, как нежны мечты, как душа тоскует, Светлый ангел мой, будь добра со мной, каждый миг молю я. (Д. Анисимова)

ПЯТЬДЕСЯТ ВТОРОЕ

Песня, в которой (поэт) бранит Амура, обещавшего, но так и не отдавшего ему Юлию

На мелодию «Уже совсем весна начиналась» Зачем в деяниях твоих такой разлад, Коварный недруг мой, дающий невпопад Мне, горемычному, то мед, то горький яд?! Коль нет отрады мне по милости твоей, Хоть смерть мгновенную послал бы мне скорей, Не раздувал бы зря пожар в душе моей. Выходит, солгала твоя драгая мать, Когда сулила мне покой и благодать, Выходит, что и ты — прохвост ни дать да взять. Зачем жестоко так меня ты обманул? Отнюдь не сбылся твой божественный посул — Блаженства чудный зрак мне лишь на миг блеснул. Дитя лукавое, то по твоей вине Моя избранница так холодна ко мне, А я в любви своей сгораю, как в огне. Коль факелом не смог зажечь ее вблизи, Хоть издали стрелой ей сердце занози! Не будь столь жесткосерд! Зажги ее, пронзи! Весьма попреками такими уязвлен, Так отвечал тогда крылатый Купидон: О жалкий человек, оставь свой наглый тон! Блаженства не стяжать страданиям в обход! Тем паче, мать моя — запомни наперед — Задаром милости свои не раздает! Плоды возможно ли — размысли — обрести, Доколе дерево не кончило цвести? Терпенье нужно нам во всем, как ни крути. Но черствость в Юлии отнюдь не на века! Любовь в душе ее взойдет наверняка. Поверь, грядущая судьба твоя сладка! О, если это так, я все стерпеть готов: И бремя немочей, и тяжкий гнет оков, Лишь бы любовь ее стяжать в конце концов. (Д. Веденяпин)

ПЯТЬДЕСЯТ ТРЕТЬЕ

(Поэт) сравнивает Юлию с семью планетами[75]

Sibi canit et musis[76]

Ha мелодию песни «Лишь тоска и горе» На небе семь планет, которым равных нет — семь главных звезд прекрасных, Сулит их мягкий свет спасение от бед, удача им подвластна. Но в Юлии одной, как в небе в час ночной, все семь я вижу ясно. Как белая луна в сиянии нежна молочно-серебристом, Так Юлия бела, воздушна и мила, белей снегов искристых; Отрадно отмечать Меркурия печать в речах ее цветистых. Как Солнце дарит свет измученной земле, в ней силы пробуждая, Так Юлия меня, улыбкою даря, от грусти исцеляет, Спасает от невзгод, надежде жизнь дает, печали прогоняет. Марс, красная звезда, могуч и тверд всегда, непобедим врагами, Так Юлия сильна и вооружена прекрасными очами, Мгновенно в плен берет, и больно в сердце бьет, как острыми клинками. Венера в ранний час красой пленяет нас и вновь спешит к закату. Так Юлия скромна и чистоты полна, души моей отрада. Как пенье вешних вод, любить и жить зовет, иного мне не надо. Юпитер, царь богов, любимец мудрецов, дарует процветанье. Так Юлия любовь дарует лаской слов и дивных глаз сияньем, И тот блажен, кто мил приветной деве был, кто знал ее вниманье. Сатурн, предвестник бед, сердит, угрюм и сед, сулит несчастье злое, Так Юлия порой, увлечена игрой, столь холодна со мною, Что рушит счастье в прах и сеет в сердце страх, томит и беспокоит. Коль Юлии секрет, красы и блага свет и ты постичь желаешь, На небо обратись, к планетам приглядись — от них ты все узнаешь. Ведь главных семь светил, путь девы освятив, в душе ее сияют. (Д. Анисимова)

ПЯТЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТОЕ

Диалог, в котором поэт, идя по дороге, разговаривает с Эхом. Но этого не способен понять тот, кто не знает, что такое Эхо

На ту же мелодию О! В дикой сей земле лишь роще да скале свой пыл влюбленный явишь! Ты в них опору зришь, когда огнем горишь, но все ж Киприду славишь. Кто знал, как я страдал, от страсти пропадал, во всем виня себя лишь? Ответил Некто: «Я ЛИШЬ!» Да кто ж ты, Ялиш? Ой! Неужто дух лесной — а я ему помеха? Потряс ли залпом бор искатель лисьих нор и заячьего меха? Быть может, конь заржал, на коем проезжал какой-то неумеха? Сказало Эхо: «ЭХО!» О! Эхо, я в огне! — Ведь Юлия ко мне прелестная сурова: Твердыня! Лед! Гранит! — Скажи, какой магнит ее притянет снова? Чего я жажду сам, по скалам и лесам скитаясь бестолково? А Эхо мне: «АЛЬКОВА!» Алькова, да! Постой, но как же имя той, что мне обетованна? Она тоску смирит, блаженство подарит обильно, невозбранно! Как имя, подскажи, грядущей госпожи, что сердцу столь желанна? И Эхо шепчет: «АННА!» А надо ль мне, ответь, сей нимфе славу петь — угодна ль ей услада? Ужель от Анны сей — от Юлии моей! — и ласки ждать, и лада?! Годами без наград я вновь служить бы рад, — да мне она не рада. Тут Эхо в крик: «НЕ НАДО!» А вдруг накажет Бог жену, чей нрав жесток, — и боль мою умножит?! Как может в ней царить и в персях гнезда вить злой дух, что ближних гложет? Она ведь не щадит, а раны бередит: задразнит, не поможет! Вздыхает Эхо: «МОЖЕТ!» О! Я в горнило мук низвергнут. Милый друг откажет, как отрубит. Не взять твердыни злой! Я прогнан с глаз долой, и счастье не наступит! Пожар во мне зажгла, на гибель обрекла — и больше не полюбит. Тут Эхо — в плач: «ПОГУБИТ!» Любовь сжигает кровь, любовь сжимает вновь: пожар подобен змею! Но Юлия нежна. Ее ли здесь вина? Я вот что разумею: Я брошен в ад сплошной не ею — ведьмой злой, разлучницей моею! Но Эхо твердо: «ЕЮ!» Как жарко я горел! И все же мой удел — изгнанье, отчужденье. Для сердца зной жесток — иссохнет, как цветок, как бедное растенье. Но что мне жизнь продлит и раны исцелит, подарит вдохновенье? И Эхо мне: «ЗАБВЕНЬЕ!» Но как забыть любовь? Ведь сердце вновь и вновь пылает — все сильнее! — И в памяти хранит рассвет ее ланит, что алых роз нежнее. О, знало б, Эхо, ты, что нету красоты желаннее, милее! Тут Эхо вдруг: «СМЕЛЕЕ!» Нет, я бы не посмел нарушить сей предел — и смелым есть преграда! Уж лучше нож и яд мне сердце исцелят — забуду муки ада! Она не рада мне, — и с ней наедине не ждет меня награда. Хохочет Эхо: «РАДА!» Не верю в это я, по милости ея, истерзан и недужен. С другими так мила, свободна, весела — а я при ней сконфужен. Я гибну, но пою! Сжигаю жизнь свою — но пламень мой не нужен! Грохочет Эхо: «НУЖЕН!» О, если б нужен был! Я б сердце утолил, что грустно Бога молит! Но взор ее сердит, как будто мне твердит: «Кто здесь глаза мозолит?!» Бог не позволит ей прильнуть к груди моей: Себя да не позорит! Но Эхо мнит: «ПОЗВОЛИТ!» О, дал бы это Бог! — Я вечно петь бы мог, что Он и благ, и славен, Что Юлия — она в страдальца влюблена, и рай для милых равен! — Что я в скорбях не прав: ее веселый нрав — дитя небесных храмин. Глаголет Эхо: «AMEN!» Блаженно грезил я, что Юлия моя мне вторит ради смеха. Вот что стряслось со мной: на просеке лесной запел я — вот потеха! Я строфы распевал, вопросы задавал — и отвечало Эхо! (В. Леванский)

ПЯТЬДЕСЯТ ПЯТОЕ

После того, как на все свои поэтические изобретения, которые после своей мольбы (поэт) запечатлел здесь, не получил он от Юлии ответа ни на словах, ни письменно, он горюет про себя и жалуется, думая, как избавиться ему от безответной любви к Юлии, и тогда Купидон дает ему совет

Снова на ту же мелодию Господь! беда мне с ней, с прелестницей моей — всех дам она затмила! Не знаю что со мной. Томлюсь по ней одной. Что в ней? Какая сила? Сокройся, женский рой! Пленен я только той, что душу мне пронзила. Она ко мне глуха, — и что ей стон стиха и все мои моленья! Живу во тьме времен, безвинно осужден на вечные мученья. Плутовка жестока: ведь ей моя тоска — источник наслажденья! О, разум мой хмельной с душой моей больной! Вы ей служили тщетно. От той, что, вас презрев, сулит вам только гнев, уйдите незаметно! И хватит слезы лить! Жестокую хвалить — и пагубно, и вредно. Увы! Пройдут года — увянет красота, что столь неизъяснима. Подумай, ведь она и девам тем дана, что вновь проходят мимо! А вдруг любовь не в той, капризной и крутой, что ранит нестерпимо? О муках говорю и Юлию корю, гонимый дамой оной. И вдруг из мглы времен явился Купидон, сам, собственной персоной. И мне, рабу страстей, сказал насмешник сей, с улыбкой благосклонной: »Ты пробуешь, гляжу, из сердца госпожу изгнать, чтоб жить беспечно. Но ты не властен тут. Оставь напрасный труд, не пробуй бесконечно. Ее весенним днем на сердце на твоем я вырезал навечно. Нет, образ не изгнать! Болит любви печать, и стала боль безмерной. Ты мукам обречен, пока царица жен не станет милосердной. Вот мой тебе совет: чтоб здесь достичь побед, ты сделай страсть усердной!» «Пресветлый Купидон! Мой пыл тобой зажжен. Но что ей душу тронет?» Он рек: «До смерти впредь изволь о нимфе петь! — пусть сердце сладко стонет; Клянусь, твоя мечта однажды скажет “Да!”, хотя сейчас и гонит». Ах, Юлия! Она к страдальцу холодна: царит, не внемля стона. Но дух мой окрылен, а разум исцелен глаголом Купидона, Что грянет день, когда жестокая звезда прильнет ко мне влюбленно. (В. Леванский)

ПЯТЬДЕСЯТ ШЕСТОЕ,

в котором (поэт), видя, что от возлюбленной нет никакого ответа, умоляет лишь о том, чтобы она не забывала о нем

На ту же мелодию, что и предыдущее Ты радостью Харит и розами ланит мне сердце полонила. Настолько хороша, что льнет к тебе душа, не утоляя пыла. а витязь твой во тьму низвержен — потому, что ты его забыла. Нельзя рубакой быть — и крови не пролить, — ведь это непреложно. Влюбляться налегке от милой вдалеке — ей-богу, невозможно. Ты, жизнь мою храня, не забывай меня и не бросай безбожно! Твой взор летит досель, как тихий журавель, и нежностью наполнен. Румянец — розой стал, как утро — губ коралл, а речь — медовый полдень. Приди ко мне! Спаси! И радость принеси, как дивный дар Господень! Мой град, мой край родной, с тобою — рай земной, а без тебя — темница. Летел к тебе стрелой! Так сокол удалой за лебедью стремится. Не посылай письма — а вспомни! — и сама приди, моя царица! Как вешний соловей защелкал средь ветвей в порыве вдохновенья, Так весь я закипел — и лишь тебе пропел свои стихотворенья. И чем я виноват, за что я брошен в ад, на вечные мученья?! Умчалась! Я мечусь! — Но к милой обращусь с последней просьбой малой: Оставь надежду мне! Приди хотя б во сне с улыбкой розы алой! И белой розы лик яви мне хоть на миг, с печалью небывалой! Боюсь я пламень свой открыть толпе людской — что мы о страсти знаем? Боюсь сердца разжечь, умы бросая в печь, чтоб ад считали раем! Но если скрою пыл, чтоб лишь меня палил, — паду, огнем снедаем! Турецких строф глагол я милой перевел — писал, испепеленный. Мятеж стихов утих — ведь я улучшил их, Кипридой вдохновленный! Свершил я подвиг сей — в честь Юлии моей — любви неразделенной! (В. Леванский)

ПЯТЬДЕСЯТ СЕДЬМОЕ

Frustra omnibus rationibus incendendae Juliae tentatis ardentissima precatione eam in sui amorem alicere conatur variis ad persuadendum exemplis allatis[77]

На ту же мелодию Как без тебя прожить — и меда не вкусить? — ведь ты — душа поэта. Не внемлешь ни мольбам, ни письмам, ни стихам — зачем пишу про это!? К чему мой дивный слог? — Взамен — ни пары строк, ни вести, ни привета! Прекрасно знаешь ты всю боль моей тщеты, все скорби, все сомненья. Но все следишь за мной с улыбкой ледяной! — и ради развлеченья Ты мне страдать велишь, потом со смехом зришь поэтовы мученья! Приятно ль наблюдать, что витязь стал страдать, рыдать, как на погосте? Как бочка меда — яд, слова твои таят коварство сладкой злости. Ты лаской усыпишь — но грустью напоишь, и яд проникнет в кости! Вот сокол, в небе мчась, за лебедем стремясь, вершит охоту птичью. Под облаком летит — и лебедя когтит, бросаясь на добычу. Но кликнут удальца — и на руку ловца садится он по кличу. Заботясь о броне, любую сталь в огне согнет кузнец бывалый. Рассыплются во прах у времени в руках алмазные кристаллы. Мне слышать довелось, что частый дождь насквозь проточит мрамор алый. Как сокол, ты паришь. Тебя не приручишь — напрасны упованья. А дух твой закален — и не смягчится он от моего пыланья. Ты мрамору под стать, но не смогли достать тебя мои рыданья! Я кровь свою пролить согласен, чтоб добыть тебя, алмаз бесценный! Чтоб сбросить бремя мук, на подвиг, милый друг, готов твой витязь пленный. Но втуне песнь и плач! Хоть пламень мой горяч, — не нужен раб смиренный! Побойся Бога! Вновь откликнись на любовь, уйми свой нрав коварный! Страдальцем брось играть. — Бог может покарать твой дух неблагодарный! О, сжалься! Призови — иль сразу оборви мой долгий сон кошмарный! От Бога — облик твой, и над моей судьбой твой взор царит небесный! Зачем же столько зла ты сердцу принесла, о, ангел мой прелестный! Блаженству научи, и боль мою смягчи! Спаси от черной бездны! Грешно красой сиять, — раба же осмеять, как некий враг жестокий, — Прими от вышних сфер и жалости пример, и милости уроки — Величье сохрани — страдальца не гони в пустынный край далекий! Твой лик, светлей светил, мне разум окрылил — летит стихотворенье! От чуда красоты пылаешь, сердце, ты, рождая песнопенье! — И я постиг, мой друг, что от горнила мук спасает вдохновенье. (В. Леванский)

ПЯТЬДЕСЯТ ВОСЬМОЕ

Videns Juliam nec oratione nec ratione in sui amorem inflammari posse, questubus miser coelum, terras et maria implet, pollicens indignabundus se nullum carmen Juliae gratia deinceps cantaturum[78]

На ту же мелодию О, храм небесных сил, величие светил, сиянье синей сферы! Земля — как вешний сад, цветочный аромат дарящая без меры! Великий океан, где всплыл Левиафан, пугающий галеры! В рыданьях среди гор бродил я до сих пор, но толку нет, поверьте, Скитаться, словно тать, как дикий барс, плутать в метельной круговерти, Клянуть, во мгле влачась, колючки, снег и грязь, страдать до самой смерти! В краю медвежьих гор, во тьме звериных нор чего ищу, блуждая? Какой награды жду, когда в слезах бреду в безлюдных дебрях края? Напрасно мучусь я — везде любовь моя горит, не угасая. Я тешился в лесах охотой, ловлей птах — не знал, куда мне деться! Молил тебя, судьба, чтоб ловля и пальба смягчили пламень сердца. Но сам я в западне: огонь сумел во мне лишь ярче разгореться. Беседу с ней веду, когда один бреду ущельем, рощей, чащей. Везде чудесный вид — лишь Юлия сквозит в душе моей кипящей. Куда ни глянь — видна очам она одна, с ее красой летящей. Сей лик горит во мне, в сердечной глубине по воле Купидона. Алмазный идеал он в сердце начертал давно, во время оно. Но мне велит и впредь на дивный лик смотреть, терзаться исступленно. Прелестнице иной, что бегает за мной, скажу, что все напрасно. Для Юлии венец готовил сам творец премудро, беспристрастно. На свете лишь она гармонии полна, воистину прекрасна. О, пагубная страсть! Меня сжигаешь всласть, со всей тщетой земною. Но пламень мой святой не шлешь влюбленной той, что следует за мною! — Для той огонь храня, кто смотрит на меня твердыней ледяною. Суров любви закон, я на смерть осужден, но должен покориться. Знай, Юлия, что я — для ног твоих скамья, а ты — моя царица! Всю тяжесть мук и слез я с радостью пронес — пускай блаженство длится! Как легкий мотылек летит на огонек, где свечка золотая, И жизни Божий дар бросает прямо в жар, как будто в двери рая, Так сердце мчится к ней, близ Юлии моей от радости сгорая. Хоть молния очей и гром ее речей мне гибель обещали, Такую красоту, любовь и чистоту увижу я едва ли. И я в кромешный ад готов за нежный взгляд — но все ж меня изгнали! О, будь что будет! Пусть меня терзает грусть от страсти неизменной. Воздай мне, Всеблагой, наградой дорогой, как Юлия, бесценной: Пусть милая в веках — во мне, в моих стихах — останется нетленной! Довольно мне страдать, о Юлии рыдать, пылая, холодея, Томясь в чужой стране, летая на коне по всей земле Эрдея! И вот что я скажу: ни строчки не сложу о Юлии нигде я! (В. Леванский) Се — конец песен, сочиненных о Юлии.

ПЯТЬДЕСЯТ ДЕВЯТОЕ

Пришла другая: на имя Жофи[79]

На ту же мелодию Опять средь бела дня подстерегла меня, тайком прокралась в душу Коварная любовь: пылает сердце вновь, томленье разум сушит, Как рыба на песке, я трепещу в тоске, терзаемый удушьем. С той девой мы давно знакомы были, но не знал я и не ведал, Что чистый этот лик не радость мне сулит — лишь горести и беды, Что, сколько я ни тщусь, в любови не дождусь награды и победы. Она всегда одна, в себя погружена. Под темною фатою Серьезен, ясен взгляд, ланиты же горят румяной красотою. Вот только каждый раз не прятала бы глаз, здороваясь со мною! Фетида мне судья, вполне согласен я, что деву при крещенье Софией нарекли: ведь имя ей нашли, вне всякого сомненья, Чтоб мудростью своей сражала всех людей она без исключенья.[80] И вот, мои друзья, забота у меня одна осталась ныне: Как мне найти пути, чтоб к сердцу подойти ее, моей богини, И, прикоснувшись, вмиг извлечь любви родник, как Моисей в пустыне. Я стих сей сочинял, когда июнь стоял с кострами от заката. О Жофи я мечтал, по ней я тосковал, скупые слезы прятал. А на дворе был год тысяча пятисот восемьдесят девятый. (Ю. Гусев)

ШЕСТИДЕСЯТОЕ

Сочиненное о Жужанне и Анне-Марии из Вены

На мелодию «Doklei sem se divicicom bila»[81] или на мелодию польской песни «А pod liesem»[82] В далекой Вене девушка живет На Тифенграб, где вязы у ворот,[83] Жужанною родня ее зовет, Она, как роза вешняя, цветет И ранит без конца Поклонников сердца, Отказывая им который год. Есть у нее красавица-сестра, Природа к ней не менее щедра, Вздыхателей измучила хандра: Зубов жемчужных чистая игра, И музыка речей, И жаркий блеск очей — Все говорило: замуж ей пора! Однажды с другом мы вошли во двор И встретили гуляющих сестер. Мы завели учтивый разговор. Товарищ мой зажегся, как костер, И я не отставал, Я сердцем изнывал — Мы каждый день бывали там с тех пор. Мы, взявшись за руки, вступили в дом, Уютным показался он гнездом, Любовь кипела в сердце молодом, Я бурю страсти сдерживал с трудом. Влюбленный нас поймет Мы собирали мед С цветов, горевших девичьим стыдом. Шуршанье шёлка, веера, духи, Пленили нас невинные грехи, Пьянели мы от милой чепухи И трепетали, точно женихи, Веселье, танцы, смех, Безумие утех, Но пусть об этом помолчат стихи. В церковный праздник, в день его восьмой, Покончив с радостною кутерьмой, При расставанье с пожоньской корчмой, Под звуки песни стих слагался мой. Я в тысячу пятьсот Восьмидесятый год Жужжанну вспомнил на пути домой. (Р. Дубровкин)

ШЕСТЬДЕСЯТ ПЕРВОЕ

Солдатская песня

In laudem confiniorum[84]

На мелодию «Лишь тоска и горе» Гей, витязи, ей, ей, на свете нет милей земли, чем пограничье! Дышать привольно там — и рядом по утрам ликует царство птичье. Там небеса хранят росу и аромат, родных полей величье. Но если грянет враг, то сердце вспыхнет так, что витязь рвется к бою, И тешится душа, — сражаясь! — дорожа потехою такою! Весь в ранах, он кипит, разит, теснит, пленит — и кровь течет рекою. На копьях блеск зари несут богатыри, и стяг над ними красный. Перед войсками мчат, бросая зоркий взгляд на путь прямой и ясный. Всем дан пернатый шлем и плащ из барса — всем, и все они прекрасны. Когда труба трубит, арабский конь храпит, танцует от волненья. Кому в дозор пора, кто спешился с утра и лег без промедленья. Всю ночь рубилась рать — когда же и поспать в объятьях утомленья? Почет и славу, честь бойцы стяжали здесь, соблазны отвергая. Отвага в них без мер и выдержки пример, и доблесть боевая. На битву — в самый ад, — как соколы, летят, сражаясь, побеждая. Под буйный клич: «Гляди! противник впереди!» копье горит в ладони. А если вражья рать принудит отступать, бойцов спасают кони. Но кровь зовет: «Назад!» — и, обратясь, отряд вершит разгром погони. Для них дремучий бор, цветных полей ковер — чертог старинной славы. Их школа — смертный бой, уроки в школе той — засады и заставы. Усталость, жажда, глад их только веселят — как повод для забавы. Блеснет заветный меч, главу снимая с плеч, — и рухнет враг постылый. А можно и свою главу сложить в бою и лечь, теряя силы. Где ж павшие друзья? В желудках воронья, быть может, их могилы... Вы, юные бойцы, храните, храбрецы, покой родных раздолий. Побед у вас — не счесть, гремит над миром весть о вашей славной доле. Пусть, как плоды ветвям, Господь дарует вам удачу в ратном поле! (В. Леванский)

Еще есть несколько песен, обращенных к Богу, которые (поэт) перелагал из псалмов и сочинял сам, а всего их десять, и те находятся в другой книге, и (поэт) не издаст их, пока не переведет еще псалмов. И потому после истории Иеффая, которая еще не готова, светские песни (поэт) ...[85]

[ШЕСТЬДЕСЯТ ВТОРОЕ]

Amatorum carmen de virgine Margareta[86]

На мелодию песни «Лишь тоска и горе» Копьем разит боец, копытом — жеребец, змея — смертельным ядом, Когтями сокол рвет, а лев пускает в ход клыки, томимый гладом, Лишь дамы с давних пор сражают нас в упор как василиски, взглядом. Вот так и я пропал, сраженный наповал девичьими очами: Как ночь они черны, как меч заострены; пронзенный их лучами, Чуть подниму я взгляд — любовью вмиг объят, пылающей как пламя. Что я горю огнем и не сгораю в нем — пусть не дивятся люди, Есть чудеса вокруг — вот хоть рогатый жук: Фульгозий как о чуде О нем и об иных писал жуках чудных; по описаньям судя, Есть насекомых вид, которых не язвит огонь, и не могила Для них он, а купель, родная колыбель, живительная сила. Я жив среди огня, хоть он и жжет меня, чтоб жизнь во мне не стыла. Когда б не пламень сей, не жар любви моей, меня б сгубила влага: Потоки слез лия, вконец иссяк бы я, как ключ на дне оврага, Но слезы тушат жар; тот, обращая в пар, их сушит, мне во благо, — Чтоб я не догорал дотла, не умирал от мук, но тихо тлея, Всё грезил лишь о ней, возлюбленной моей, что в мире всех милее, И горький сей бальзам со сластью пополам глотал, от счастья млея. Затем, что стан ее — прямее, чем копье иль кипарис над кручей, Ланит румянец густ, влажны кораллы уст, а речи — мед текучий, Я всякий день в раю, когда любовь мою узреть поможет случай. Кто хвалится казной, набитою мошной, кто — поголовьем стада, Иным желанна власть, — пускай же правят всласть, коль в этом их отрада. Хоть я и не богат, но скромной жизни рад, чужого мне не надо. Порою на заре в росистом серебре она бредет босая, Где травы столь густы, — бредет и рвет цветы, с них влагу отрясая; Я прячусь средь ветвей, на белизну ступней украдкой взгляд бросая. А то, ступив на луг, зальется песней вдруг, раздольной и старинной, И волосам вдоль плеч позволит книзу стечь душистою лавиной, Или венки в саду сплетает на ходу, потупя взор невинный... За эту чистоту, за эту красоту скрестятся сабли скоро, И лбам иных бойцов не избежать рубцов — кровавых мет раздора, Ведь даже меж друзей из-за таких лилей случиться может ссора. Я песнь сию сложил, покуда жизнью жил отшельничьей, суровой, Уйдя в предгорий сень, в году минувшем, в день Лаврентия Святого, Заслуженно воспев жемчужину меж дев, — и в том даю вам слово. (Μ. Бородицкая)

[ШЕСТЬДЕСЯТ ТРЕТЬЕ]

Colloquium octo viatorum et deae echo vocate[87]

На ту же мелодию Раз юноши весной в лес забрели густой, всего их было восемь, Смеялись без забот, день к вечеру идет; пусть Эхо, — кто-то бросил, — Любимых имена откроет нынче нам, а мы его попросим! Кредул[88] сперва сказал. — Ответь, — он прокричал, — открылась в сердце рана, Влюбляюсь все сильней, от нежности моей пылаю непрестанно, Я чувств таких не ждал, но кто, ответь мне, та, что век душе желАННА? Ответ он получил, и восхищен им был, ведь вышло очень схоже, Затем вскочил второй. — Скажи мне имя той, кто мне всего дороже, И без кого, скажи, моя несчастна жизнь, мучений адских гОРШЕ? Чуть смолк он, третий встал и ласково сказал: — Нашел себе я пару, Она со мной всегда, и в сердце никогда не затушить пожара. Кто краше всех богинь, мила, как георгин, цветущий в форме ШАРА? Четвертый следом был, у Эха он спросил: — Мы видимся все реже, Она в чужой стране, но помнит обо мне и чувства в ней всё те же, Стремлюсь я к ней одной. В беде, скажи мне, кто всегда меня поддЕРЖИт? Кредула младший брат был выйти пятым рад. — Терзаюсь страстью вновь я. Скажи, прошу тебя, кто мучает меня, о ком слагаю строфы? К кому же, как не к ней, любовь моя сложней мудреных филоСОФИй? Аминта был шестым, вскричал он: — Я томим давно любовным жаром, Ревную каждый час, сгибаюсь всякий раз от нового удара. Прошу я одного: кто та, из-за кого не избежать кошМАРА? Тирсис тут вышел в круг, сказав: — В плену разлук печалями объятый, Отвергнут девой я, но все же для меня она дороже злата, Чей лучезарен взгляд, а волосы горят как дивный свет заКАТА? Последним встал Монтан: — Немало в сердце ран, в которых виновата Любимая моя, забыла про меня, а я ей верен свято, Чей голос так лукав, чей переменчив нрав, как будто солнце МАРТА? Замкнулся грустный круг, ваш скорбный старый друг пропел вам эти строки, Кто от коварства пал, лишенья испытал, скитальцем одиноким, Кто показал притом на языке родном изящества уроки. Печальный этот год тревоги мне несет. В канун Варфоломея, В изгнанье уходя, прощаюсь навсегда с отчизною своею. Былого не вернуть, пускаюсь в горький путь, что Млечного длиннее. (Д. Анисимова)

[ШЕСТЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТОЕ]

Animum ingratitudine amatae moerentem ipsemet solatur[89]

На мотив «Всякая живая тварь хвалит тебя, Господи» и т.д. Зачем ты вновь, душа, мне шлешь недобрый знак? Ведь много на земле превратностей и так. К чему же сеешь ты уныние и мрак? Чтоб мог торжествовать мой дивнолицый враг? Я верю, у нее ты можешь быть в чести; Но как она сама того ни захоти, Гордыня ей не даст к любови снизойти. Поэтому забудь — другого нет пути. Ведь множество мужей страдало из-за жен: Далилиной рукой загублен был Самсон, И Фульвий также был из-за жены сражен,[90] Хоть для нее добра свершил немало он. Суровый счет Господь ведет людским грехам. Наказывать за них он поручил царям, Приставникам своим, законным судиям. Неблагодарных лишь он наказует сам. Так пусть же месть Свою Господь осуществит, Пусть от Его бича жестокая вопит, Ты ж перестань страдать от мук и от обид, Смирись, что не тебе она принадлежит. Тебя, моя душа, Бог наделил умом. Зачем же плачешь ты? Терзаешься о ком? Отчаянье свое отвергни со стыдом! Ведь людям ты была советником во всем. Советую тебе смириться с тем, что есть, Тобою никогда да не владеет месть: Любовь должна не мстя страданье перенесть, А женщину карать нам запрещает честь. Вот эту песнь затем я начал сочинять, Чтоб слезы по любви утраченной унять, А также всем другим влюбленным дать понять Что женщина в любви наклонна изменять. Ведь женщины в любви — сухие стебельки, Которыми шалят, играют ветерки. А в сущности лишь те достойны их руки, Кто бегства не искал от горестной тоски. (А. Шарапова)

ШЕСТЬДЕСЯТ ПЯТОЕ

Песня странника и изгнанника

На мелодию песни «Всякая тварь хвалит Тебя, Боже» О, Господь, который вел народ в пустыне, И евреи знали: бог их не покинет, Ты своим сияньем озарил святыни, Ты в блаженных душах властвуешь доныне. Ты волхвам дорогу указал звездою, Ты хранил Марию перед злой судьбою, Ты ведешь скитальцев темною порою, Я прошу, Всевышний: да пребудь со мною. От тоски по дому слез я пролил море, Укажи дорогу мне во мраке горя, Дай мне силу веры, чтоб, с Лукавым споря, Избежал греха я, праведникам вторя. Надели мой разум мудрости сияньем, Голову шальную — кротким покаяньем, Исцели мне сердце, успокой страданье, Помоги смириться с разочарованьем. Ведь в моих скитаньях, коим нету края, На Тебя, о Боже, свято уповаю, В час невзгод суровых жизнь Тебе вверяю, Пред Тобой покорно голову склоняю. Пусть, как только выйдет срок изгнанья злого, В сторону родную возвращусь я снова. Пусть под мирной сенью дорогого крова Обрету я близких — любящих, здоровых. Ту же, чьей виною в странствия я брошен, Не карай сурово, пощади, мой Боже! Только пусть любовь мне сердце не тревожит, Пусть воспоминанья путника не гложут. Уходя из дома в путь свой безвозвратный, В тысяча шесть сотен осьмьдесят девятом, В месяце июне, в скорбный час заката, Сочинил я песню, горестью объятый. (Д. Анисимова)

ШЕСТЬДЕСЯТ ШЕСТОЕ

Valedicit patriae, amicis iisque omnibus quae habuit carissima[91]

Добрая Венгрия! Веры гранит, Миру Христову — надёжа и щит; Кровью язычников меч твой покрыт. Ныне ж прощай! Бог тебя сохранит! Эгерцы, доблестны наши мужи, Родины милой храня рубежи, Витязям древним подобны! Дрожи, Враг окаянный! Господь, окажи Милость храбрейшим! А лёгкие кони В бой увлекая, неся от погони, Пусть на крутом не оступятся склоне, Здравы пребудут, ночуют в попоне. Сабли сверкают в руках у солдат, Вижу сиянье начищенных лат, Воины рьяны, глаза их горят — Каждый да будет прославлен и свят! Помню, солдаты, как день ото дня Я вас воспитывал. Мы — как родня Стали. И, добрую память храня, То же и вы — вспомяните меня! Бранное счастье ходило за нами Вслед по полям, где мы встали полками, Битву прияв. Приумножь Бог сынами Храбрыми край наш, обильный дарами! Аве, друзья! Бог вам в помочь! И слов Много не надо: прощайте! Таков Ныне мой жребий. Я плакать готов. Были добры вы, а рок мой суров. Девы прелестны, проститься нам след. Взор ваш был сладок, но множество бед С вами узнал я измлада! Вослед — Милость вам Божья и истинный свет. Враг мой, любовь моя, хоть ты отныне Столь равнодушна к жестокой судьбине, Коей меня наградил.............. .......................................... Рифмы проклятые, вас без стыда Не вспомяну: сколько было труда! Проку в вас нету, одна лишь беда, Пусть же огонь вас пожрёт без следа! (Μ. Вирозуб)

НЕСКОЛЬКО ТУРЕЦКИХ БЕЙТОВ, КОТОРЫЕ ПЕРЕВЕДЕНЫ БЫЛИ НА ВЕНГЕРСКИЙ ЯЗЫК[92]

Interpretatio quam in Iuliam retorsit[93] Из многих роз в цвету мы выбираем ту, что душу истомила. Скучны пиры для нас без милых женских глаз, веселье нам не мило. Так дни мои прошли от Юлии вдали — весь мир она затмила. Interpretatio cum ornatu[94] Вновь слышу я упрек, что пуст мой кошелек, что, словно пес дворовый, К надменной госпоже я не прильну уже, к веселой, тонкобровой, — Выходит, я смешон, что милости лишен красавицы суровой? * Я проклят, я погиб — бровей твоих изгиб тугого лука круче. Железом в грудь вошла очей твоих стрела — любви уколы жгучи. Вновь гнется лук в дугу, куда я убегу от страсти неминучей? * О Юлия, в тебе, благодаря судьбе божественно счастливой, И благородство есть, и красота, и честь, и разум прихотливый, Но как тебе не жаль ввергать меня в печаль враждой несправедливой! * О Юлия, одна ты миловать вольна и посылать на муки. Пытай меня, казни! — Отсчитанные дни в твои я отдал руки. Амур, оставь игру, я все равно умру с владычицей в разлуке. * В покой ворвался я, где Юлия моя пред зеркалом сидела. «Ужели хоть одна красой тебе равна?» — так приступил я смело. «Мне равных в мире нет! — сразил меня ответ, — и до других нет дела». * Прожив недолгий век, отходит человек: душа, покинув тело, Взлетает к небесам. Ты что же — видел сам, куда она взлетела? Но ясно видел я, как прочь любовь моя брела осиротело. * О Юлия, не раз ты спрашивала нас: ужели в мере равной Достойны смельчаки толпой просить руки царицы своенравной? — Конечно нет! Из них всего один жених супруг твой полноправный! * О роза, пожалей! Нет муки тяжелей, чем тосковать о плене! Одну тебя люблю, так не садись, молю, к другому на колени! Уж лучше стань груба и жалкого раба убей без сожалений! (Р. Дубровкин)

СТИХИ К ЦЕЛИИ

ПЕРВОЕ

На мелодию «Лишь тоска и горе» ............................ От раскаленных стрел едва я не сгорел — пора просить пощады! Насмешник Купидон, не слушается он ни Марса, ни Паллады![95] Как он жесток со мной! Ужели нет иной для стрел его мишени? Я знаю, что грешил, но разве совершил я столько прегрешений? Какой же это грех: вздыхать о той, что всех на свете совершенней? «Свяжи меня ремнем, но не сжигай огнем, — молю я Купидона, — Безжалостный судья, смотри, душа моя сгорает, как Дидона! Безвыходно любя, она сожжет себя — тоска ее бездонна!» (Р. Дубровкин)

ВТОРОЕ

Полюбив Целию, (поэт) в сих стихах умоляет ее обратить на него свой веселый взгляд, ответить на его любовь и принять под свое покровительство

О свет моих очей, ты сладостью речей и станом несравненным О прожитой весне напоминаешь мне, о чувстве неизменном. «Любовь не гонят прочь!» — твержу я день и ночь, томясь любовным пленом. Сокровище мое, на жалкое житье я осужден судьбою. Весна цветет вокруг, а я боюсь, что вдруг не свидимся с тобою. С решеньем не спеши, не отвергай души, питаемой мольбою! На утренней заре в росистом серебре поблескивают травы. Поют дрозды, звеня, но гонит страх меня из ласковой дубравы. Он душу истомил: вдруг я тебе не мил? И горше нет отравы. (Р. Дубровкин)

ТРЕТЬЕ,

в котором поэт благодарит Купидона за его милость: за то, что он разбудил в Целии любовь и отдал ее ему

На ту же мелодию О щедрый бог любви, пожар в моей крови погас бы без ответа, Но вопреки себе ты внял моей мольбе, врачуя сердце это! Прошу тебя и впредь за сердцем присмотреть влюбленного поэта! Щемящую тоску из раны извлеку — нет стрел ее жесточе. Не в первый раз они мне омрачают дни и отравляют ночи. Прощайте, стыд и боль. О Целия, дозволь твои увидеть очи! Сойдут с полей снега, и вновь пестры луга, сады цветут повсюду. Пусть светит солнце, пусть бежит из сердца грусть — весной я позабуду, Как маялся в тоске от милой вдалеке, и всех счастливей буду! Блаженную звезду я в небесах найду, лучом ее согретый. Незрима для других, о чувствах дорогих хранит она секреты. Унынию чужда, алмазная звезда всегда подскажет, где ты! Взгляни по сторонам — земля открыта нам, как дом гостеприимный. На краткий срок она для счастья нам дана, для доброты взаимной. Так будем жить мечтой о красоте святой, любви слагая гимны! (Р. Дубровкин)

ЧЕТВЕРТОЕ,

в котором поэт описывает купание Целии и сверх того говорит о ее стройности, добронравии и красоте

Смотрю я сам не свой: завесой дымовой бассейн окутан дальний. К служителю иду и разъясненья жду: откуда дым в купальне? «Купалась, — был ответ, — там Целия, и нет занятия похвальней! Но так она страстна, так разгорячена, что воды стали паром, И как павлиний хвост, как семицветный мост, пылают плечи жаром!» «Ах, Целия моя! — в восторге крикнул я, — люблю тебя недаром! Как солнце над водой за облачной грядой струит потоки света, Так сквозь прозрачный газ, невидимый для глаз, под стать речам поэта, Тяжелых кос отлив течет, нетороплив, — блажен, кто видел это! И драгоценный крест, какого у невест и во дворце не встретишь, Сверкает на груди! — О Целия, сойди, ты ярче солнца светишь! Погаснет, как роса, других девиц краса, а ты и не заметишь!» (Р. Дубровкин)

ПЯТОЕ,

в котором поэт говорит о муках своей любви к Целии, сравнивая эту любовь то с мельницей, то с колоколом

Влюбился я едва и словно в жернова попал по чьей-то воле: Мой гнев, мою тоску в бесцветную муку они перемололи. Текучий груз несу: бежит по колесу поток любовной боли. Душа моя что медь — ей только бы греметь и разливаться звоном. Во все колокола трезвонить начала любовь в стихе бессонном. Но к грому не привык мой песенный язык и отвечает стоном. Стоцветно в хрустале на праздничном столе играет отблеск рая. Так сердце у меня от страстного огня пылает, не сгорая. Подобно хрусталю я пенюсь и киплю, наполненный до края. In eandem fere sententiam[96] Судьба играет мной, что куклой на шнуре, Без слов покорствую слепой ее игре, Дрожу, как конопля в снедающем костре. Твой облик неземной во сне и наяву Преследует меня, подобно колдовству, Не женщиной тебя — богиней назову! (Р. Дубровкин)

ШЕСТОЕ,

в котором поэт горюет в разлуке с возлюбленной, тревожась за нее и сравнивая ее со своей душой

Страдалец во Христе в молитвах и посте проводит жизнь земную, А я стеной стою за Целию мою, о ней одной ревную: Не дай вам Бог узреть, как дьявол ловит в сеть красавицу иную! Печален мой удел — я сердцем оскудел с возлюбленной в разлуке. Куда пойду теперь? Кто мне откроет дверь? Чьи обогреют руки? Будь проклят скорбный час, разъединивший нас, виновник этой муки! Что странного, когда, веселости чужда, душа о смерти просит? Но смерти нет пока — лишь смертная тоска отвергнутого косит. Лишь смерть, как верный друг, спасение от мук влюбленному приносит. (Р. Дубровкин)

СЕДЬМОЕ,

в котором поэт описывает горюющую Целию

Рыданья соловья в лесу услышал я задолго до заката, Людской он проклял род: птенцов его, сирот, пастух унес куда-то. Так Целия в тот день, бесплотна, точно тень, оплакивала брата. Но от рассветных рос красней бутоны роз, бесцветные вначале. От чувственной тоски прекрасней лепестки, поблекшие в печали. Так Целии черты печатью красоты прощанье увенчали. От скорби роковой поникла головой, на гроб роняя слезы. Так смотрится в поток надломленный цветок, когда стихают грозы. Так бусинки росы в смиренные часы дрожат на листьях розы. (Р. Дубровкин)

ВОСЬМОЕ,

в котором поэт терзается беспричинными подозрениями

Покоя не найду, измаявшись в чаду нелепых подозрений. Не замолить греха ни пылкостью стиха, ни жаром уверений: За темный этот бред достойной казни нет — я всех людей презренней! Неизлечимый яд сомнения таят — им счастье не по нраву. Простить не хватит сил безумцу, что вкусил ревнивую отраву. Он недостоин той, кто высшей красотой наделена по праву. Без мысли в голове он следует молве — спасти его не пробуй! В безумье одинок, он ревности клинок оттачивает злобой. К советам дружбы глух, лелеет каждый слух ревнивец узколобый. Разумный человек не отойдет вовек от очевидных истин. С неправдою в борьбе он верен лишь себе, суров и бескорыстен. Тому, кто разглядел причину слов и дел, ревнивец ненавистен. О ревность, сколько зла ты людям принесла, как ты хитра, проныра! Твой посылая дар, Геракла в адский жар толкнула Дианира.[97] Пока любовь мертва и царствует молва сердцам не будет мира. Оставь меня, молю, я искренне люблю, Довольно строить козни! Мечты твои пусты — не поиграешь ты моею страстью поздней! О ревность, пропади! В моей, в ее груди ты не посеешь розни! In eandem fere sententiam О том я слезы лью, что Целию мою сомненьями обидел. Прости, молю Христом! Как я себя потом за это ненавидел! Ведь ты не хочешь, нет, чтоб до скончанья лет я белый свет невзвидел! (Р. Дубровкин)

ДЕВЯТОЕ,

в котором (поэт) сравнивает Целию во всех ее ипостасях с Юлией и корит Купидона, что и в изгнании (хотя он покинул родину из-за нее) ему нет покоя[98]

Мучитель Купидон, ужель задумал он со мной шутить, играя? Ведь Юлии лицо, и стан, и речи звон, мне в Целии являет, Так часто я в одной ловлю черты другой, что сердце замирает. Они, как две сестры, прелестны и милы, столь сходны меж собою, Как розы лепестки, как рукава реки, как ландыши весною, И я, объят мечтой, любуюсь красотой, томлюсь и беспокоюсь. Я страшно разъярен: коварный Купидон, достойный лишь проклятий, Ты сердце растерзал, ты с родины прогнал, и вот уже некстати Препятствия чинишь, опять мечтать велишь о ласковых объятьях? Яд в сердце и в крови, с томленьями любви навек я распрощался. Жестокий, устыдись, минутный твой каприз мне болью отозвался, Не оживляй кошмар, не разжигай пожар, довольно я терзался! Давно увял цветок, давно иссяк поток любви моей несчастной. Напрасно я страдал, метался и взывал к обманщице прекрасной, Исчезло все, как дым, я стал совсем другим — суровым и бесстрастным! Вдали от стрел твоих, в походах боевых, звон стали — мне услада, Кровавый Марс один теперь мне властелин, да мудрая Паллада![99] А ты? Наград я ждал, но ты мне, злобный, дал лишь стыд и муки ада. И, чуть я замолчал, мне Купидон сказал: так Марс тебе приятен? Но я еще силен, из-под моих знамен ты убежал, предатель, Что ж, месть моя не спит, стрела уже летит, готовься же к расплате! Гордится Марс собой, прославленный герой, он позабыл в сраженье, Как прихотью моей в один из давних дней предстал нагим пред всеми![100] А ты? Меня не чтишь, но ты не устоишь, пришло влюбляться время! А может, в этот раз пусть с Купидоном Марс на время примирятся? Сбежал бы навсегда, но не найду, куда от грозных стрел деваться. Так лучше будет вновь, приветствуя любовь, судьбе на милость сдаться! (Д. Анисимова)

ДЕСЯТОЕ,

сочиненное о польской деве с кифарой[101] Опять сбылись твои, о Купидон, слова: Во мне огонь любви Жужанна разожгла. Она мила и весела, как ласточка весною. Ее глаза, что бирюза, сияют чистотою, А стан изящно строен. Ее влюбленный взгляд в распахнутом окне Ценней любых наград на этом свете мне. Когда она ко мне добра, то я от счастья таю Когда ж резка и холодна, ревнует, упрекает, Жестоко я страдаю. Во сне передо мной и наяву она Любовью, красотой и музыкой полна, Венеры сын, мой властелин, во всем мне помогает, Прекрасна жизнь, когда мелодии свои играет Полячка озорная. Как в карточной игре, в моей судьбине вновь Шестерку прежних бед бьет козырем любовь. Все впереди, любовь твердит, томленья были прежде, Ты не один, с тобой в пути удача и надежда, И сердце девы нежной. Твое же ей одной вовек принадлежит, Вам было суждено сердца соединить, Она с тобой, пускай покой сомненья не нарушат, Пусть взгляд родной и смех живой теплом согреют душу, И голову закружат. Давно тебя избрав, смогла она понять Приветливый твой нрав и доблестную стать Чтоб рядом быть, любовь дарить и помогать советом Очаг хранить и кров делить, жизнь озаряя светом В единстве беззаветном. Легко звенит струна, мелодия плывет Наивна и нежна, мечтать она зовет, Простой мотив, весны порыв, глас нежности и страсти, Про все забыв, боль исцелив, в его чудесной власти Я наслаждаюсь счастьем. (Д. Анисимова)

Игривый стих, сочиненный о куртизанке Ханнушке Будовскёнке[102]

Белочка умильная, кошечка красивая, Аннушка, любимая! Взглядом одари меня! Зачем ты вздыхаешь, со мной не играешь? Брось сердиться, выйди в круг, Веселятся все вокруг! (Д. Анисимова)

СОБСТВЕННОРУЧНО ЗАПИСАННЫЙ ЦИКЛ[103]

О руке эрдейской дамы Пускай ее любви за все грехи свои Я не снискал доныне, Я стану ей слугой, когда б она рукой, Как дорогой святыней, Дотронулась ко мне, и благодать вовек Страдальца не покинет! О живости своего ума, причиной чего является любовь В мозгу и тут и там, подобно муравьям, снуют проворно строчки, А в сердце град с дождем, и страсти звучный гром раскатисто грохочет, Печаль в набат стучит, и музыка летит на нежных крыльях ночи. О печали Целии Как срезанный цветок, в неволе одинок, печально поникает, Так Целия, грустна, тревогой сражена, головку опускает, И бриллианты слез, подобно каплям рос, в глазах ее сверкают. (Поэт) сожалеет, что приходится на рассвете уходить от возлюбленной Уже заря встает на нежный небосвод, златым плащом сверкая, Ликует птичья трель, проворный весел зверь, цветы благоухают, Росой блистает куст, но мне лишь боль и грусть тревожно грудь сжимают. О Фульвии Я Юлию любил, я Целии был мил, к ней страстью я терзался, В отчаянье — с одной, в веселии — с другой, с любовью расставался. Теперь окончен бег, я к Фульвии навек в прекрасный плен попался. (Д. Анисимова)

НЕСКОЛЬКО СТИХОВ, ОБРАЩЕННЫХ К БОГУ, КОТОРЫЕ ПОЭТ ПЕРЕЛАГАЛ ИЗ ПСАЛМОВ И СОЧИНЯЛ САМ

HYMNI TRES

AD SACROSANCTAM TRINITATEM[104][105]

Hymnus primus,

ad Deum Patrem, pro levamine malorum[106]

На мелодию песни «Палатин» О проявленье Бога в первом лике, Ты, Бог Отец, преславный и великий, Творец, пред кем склонились все владыки, Взгляни, вот я, убогий, нищий, дикий. Твое дитя бездомно и гонимо. Мой вопль к Тебе: веди меня незримо, Да будет жизнь моя Тобой хранима, Да не пройдет моя молитва мимо! Я брошен на земле — один, без крова, Как парусник среди морского рева, В час бури потерявший рулевого, Сохранный лишь десницей Всеблагого. Вся жизнь моя как сумрак беспроглядный, Кругом враги толпятся стаей жадной И смотрят на меня, смеясь злорадно. И друг уже не друг, и все неладно. Ты обо мне не пекся — все согласны: Само рождение мое бессчастно; Меня терзают бедствия всечасно, И все надежды без Тебя напрасны. Все беды, от великой до ничтожной, Сошлись на мне, я стражду безнадежно, Но чуда жду, хоть верить невозможно, И верую в спасенье непреложно. Дай добротой Твоею насладиться — Дай моему спасенью совершиться. Коль это сердце перестанет биться, Тем слава Божья не обогатится. Двойная польза есть в моем спасенье: Я восхвалю Тебя за исцеленье, А те, кто ране пребывал в сомненье, К Тебе с надеждой вознесут моленье. Сияние божественного лика Не отврати от глаз моих, Владыка, Избавь от слез, от пени злоязыкой, Пошли мне время радости великой. Ты к Навуходоносору[107] смягчился В те дни, когда величья он лишился, И царский трон бедняге возвратился, Так сделай, чтоб и я возвеселился. Земля, живых единая обитель, Тебя со мной всехвалит, Вседержитель, Ты — гибнущему истинный спаситель, Да чтят Тебя земли и неба житель. (А. Шарапова)

Hymnus secundus

Ad Deum Filium, pro impetranda militare virtute[108]

На мелодию «Витязи, что значит» Тебе, Тебе молюсь, Господь наш Иисус, воитель благодатный, Бог рыцарей и сил, кто недругов сломил, сильнейших многократно! Так молит воин Твой, веди нас в честный бой, веди на подвиг ратный. Ты пастырю овец дал царственный венец и воинскую силу: Хоть Голиаф на вид сильней был, чем Давид, угодно Небу было, Чтоб, как дитя, был дан Давиду великан, сведен тотчас в могилу. Вот Иеффай, Самсон, Юдифь и Гедеон, и Маккавей Иуда.[109] Ты храбрость в них вселял и повеленье дал, чтоб совершили чудо. И вера их спасла, а кто желал им зла, тем становилось худо. Ты для отважных, Бог — всех подвигов залог, Тобой они гордятся; Но Богу не нужны лгуны и хвастуны, что без толку кичатся, И кто не мил Тебе, не победят в борьбе, но в бегство обратятся. Я, верный воин Твой, взяв саблю, выйду в бой, восславив громко Бога; Спаси и сохрани, и дай в лихие дни удач военных много; Ведь я не платы жду, не за казной иду на ратную дорогу. Я защитить в бою хотел бы честь свою. Наказан я Тобою, Что тяжко согрешил. Все ж не намерен был мой грех, и в пламя боя Я ринусь прежде всех, чтоб смыть гнетущий грех, лишь, Боже, будь со мною. Ты — копий быстрота и сабель острота, Ты — прыть коня лихого, Свод боевых наук и ловкость верных рук, Ты — мужества основа. Веди меня на месть посмевшим произнесть хулительное слово. Везде, где б ни был я, зависит жизнь моя от Твоего решенья. Ты множеством удач мой бранный путь означь, не дай сробеть в сраженье; Сотри с моих ланит вину, позор и стыд, простив мне прегрешенье, — Чтоб непричастный злу я пел тебе хвалу наперекор злословью И, справившись с врагом, Тебя своим Вождем провозгласил с любовью. Кто честь свою сберег, тем саблю дарит Бог, окрашенную кровью. (А. Шарапова)

Hymnus tertius,

ad Spiritum Sanctum, pro felici conjugio[110][111]

Третье изъявленье Троичного Бога, Ты любви сердечной помогаешь много, Добрый покровитель брачного чертога, Счастию подмога. Дух святой, несчастным кров и стол дарящий, Плачущим, скорбящим радость приносящий, Слабому на помощь в битве приходящий, Милости творящий. Праведников древних в браке сочетавший, В сердце мне проникший и любовь пославший К сироте прекрасной, многажды страдавшей, И ее мне давший. Той душе, где мрачно, как на пепелище, Дай Твой свет могучий, дай священной пищи, Сделай годы жизни непорочней, чище, Я — Твое жилище. Предстаю с молитвой ныне пред Тобою: В спутницы пошли мне избранную мною, Что была для сердца радостью златою, Негой и красою. Божий страх внуши нам, изгони злословье, Возблагослови нас истинной любовью, А чтоб не изведать рано участь вдовью, Дай нам и здоровье. Праведною жизнью дай нам отличиться, За добро и правду истово молиться, Слову наставленья свято подчиниться, Пред тобой склониться. (А. Шарапова)

МОЛЬБА. НОВАЯ[112]

На мелодию «Oh, kleines Kind»[113] etc. Некуда мне деться, Боже милосердный! Мне грозят повсюду смерть и пламень серный. Ты — моя опора, упаси от скверны! Грозен гнев Господень. Я — как храм разбитый. От позора, Отче, я ищу защиты, — Дай мне смерть! — но стих мой в душах сохрани Ты! Все ж молю о жизни, Отче наш предвечный! Дай мне щедрость, мудрость, щедрый свет сердечный, — Чтобы стал достойным путь мой быстротечный! Чтоб меня не встретил смехом враг надменный, — Укрепи мя, Боже мой, благословенный! Тяжко ранит душу стыд мой сокровенный. Всеблагой спаситель, исцели мне рану! Охрани от бесов — я не перестану Сердцем благодарным петь тебе Осанну! (В. Леванский)

PSALMI 27

translatio ungarico carmine juxta Buchanani paraphrasin[114][115]

На мелодию итальянской песни Что б ни было со мной, я знаю лишь одно: во мраке свет сияет, Мой добрый Господин, предвечный властелин, меня оберегает. От происков врагов, от злых их языков, Господь меня спасает. Невзгод я не боюсь, и к вечности стремлюсь, на небо уповая. Коль верой крепок я, пусть славит песнь моя небесного владыку, Дорога мне ясна, и мудрость мне видна в Его бессмертном лике. Молитвами дышу, и об одном прошу, создатель мой великий: Сомненья прогони, спаси и сохрани, от искушений диких. Неведом сердцу страх, пусть в песнях и стихах, вовек Господь пребудет, Он жизнь всему дает, Он судьбы бережет Он милует и судит. Хоть кажется подчас, что Он забыл про нас, и всуе ропщут люди, Он от тревог спасет, сквозь беды пронесет, он жар страстей остудит. Его добрее нет, и я сдержу обет и буду верить свято. Отец небесный мой, будь милостив со мной, иного мне не надо, Отринув злата звон, чту вечный Твой закон, страшусь геенны ада, Не покидай в пути, за все грехи прости, свершенные когда-то. Душе надежду дай, молю я, не лишай меня благословенья. Твоя огромна власть, не позволяй пропасть во мраке заблужденья, Давно уже меня любимая семья отринула с презреньем, Что б ни было в судьбе, Всевышний, лишь в Тебе ищу я утешенье. Ведь всеблагой Господь рабов своих ведет к блаженству и покою, В небесной синеве Он светит нам вовек чудесною звездою, Горька моя юдоль, но я прошу, позволь идти Твоей тропою, И с вышнего пути меня не отвратит ни страх, ни что иное. От бренной суеты, досужей клеветы, меня, молю, избави. В слова вливая яд, иные норовят хулой меня ославить. Замкнулся мрачный круг, и даже лучший друг в беде меня оставил. Когда б не Ты, Отец, давно бы мне конец, твержу я, не лукавя. Ведь доброта Твоя, весь белый свет объяв, все меры превышает, Дарит меня теплом в убожестве моем и верой наполняет, В душе моей всегда святая благодать, и, радуясь, я знаю, В обилии щедрот Всевышний раздает лишь тем, кто уповает. (Д. Анисимова)

EX 54. PSA[LMO]

Deus, per nomen tuum serva me etc.[116]

О! Именем Твоим, Создатель, сохрани! Ведь Ты непобедим — и нет прочней брони. Отмсти врагам моим — Тебя не чтут они. Держусь Тобой одним. Молитвы вспомяни, — И в роковые дни Встань рядом! Черный дым безбожья разгони! Елейные ханжи спешат на мя напасть. Их души суть ножи. Для них убийство — сласть. О Боже! Поддержи! У них и мощь, и власть. Молюсь от всей души — в псалмах и боль, и страсть. Ужели мне пропасть?! Не дай победы лжи! — Не брось во вражью пасть! Меня Ты сотворил, огонь в душе возжег. Молю, чтоб взмахом крыл Ты покарал порок, Сторицей отомстил врагу, что столь жесток, — Чтоб пленник темных сил — и тот постигнуть смог, Что Ты, Единый Бог, Безверье посрамил, а верному помог! В благословенный час я создан был Тобой Причастие не раз прославлю всей душой! Лишь Имя Божье нас возносит над судьбой — И я горжусь сейчас, что я — избранник Твой. Так пой же, сердце, пой! — Меня от смерти спас сам Бог, вступая в бой! (В. Леванский)

EX PSALMO 42[117]

Как олень гонимый, смерти не желая, С ревом задыхаясь, жаждою пылая, Мчится, на источник горный уповая, Где вода живая, — Так взыскую, Отче, Тя душою всею — К имени Святому возноситься смею! Жар духовной жажды утолить сумею Милостью Твоею. Гибель — без молитвы страстной, настоящей: Чаще хлеба слезы я глотаю, чаще! — Если в душу вносит враг, Творца хулящий, Сумрак леденящий. «Где ж Твой Бог, скиталец? Тщетны все моленья! — Он тебя оставил в бездне униженья!» Тяжелы для сердца едкие глумленья, Полные презренья. Жгут меня насмешки. Стыд — моя расплата. Речью враг зловещий хлещет пуще ката. Вот и вспоминаю скорбно, виновато, Как я жил когда-то. В хоре богомольцев, что во храм спокойно За благословеньем тёк бесперебойно, Шел я, Имя Божье величая стройно, Ибо жил достойно. Брось, душа, печали! — И в своей гордыне Ты жестокость к падшим не ищи отныне В Боге, что печется о заблудшем сыне. Не впадай в унынье! Вдохновит мя Боже, вновь благословляя. — И душа воспрянет, радостью сияя! Так сады земные вспыхнут, расцветая, Под лучами мая. Я Тебе, Создатель, вознесу хваленья С соловьями вместе — за восторги пенья! И стерплю за эти вспышки вдохновенья Горький яд презренья! Да пребудет Сердце в Боге постоянно! Не иссякнет вера в сумерках обмана, — Так во мгле столетий плещут неустанно Волны Иордана. Говорят громами над моей тоскою Бездна туч небесных с бездною морскою, — Но Твоею, Отче, я храним такою Ласковой рукою! Знаю, Боже правый, сжалишься — и скоро Ты меня, страдальца, оградишь от хора Недругов надменных. Станет злая свора Жертвою позора. Славься, Боже крепкий, днями и ночами! Упованья наши — бесы обличали! — Словно маслом пламя, разогрев речами Все мои печали. «Где ж твой Бог?» — насмешник дразнит, вопрошая. Гнев во мне вскипает, взрывом угрожая. Желчь во мне рождает эта речь чужая, Кости сокрушая! Не терзайся, сердце! В горькие мгновенья — С пламенной молитвой, на стезе смиренья, — Уповай на Бога! И оставь сомненья — Не отринь спасенья! (В. Левинский)

PSALMUS 148

На мелодию песни «Уж и время подошло» Восхваляйте Бога благостным собором, Вы, что зрите землю вдохновенным взором, Рати вышней тверди, — славьте Бога хором. Восхваляйте Бога, глядя с небосклона, Ангелы, на страже бдящие бессонно, Праведники Божьи, вставшие у трона. Восхваляйте Бога: солнце — факел мира, Ты, луна, кто красит ночи облик сирый, Вы, о звезды неба, светочи эфира. Восхваляйте Бога, водные теченья, Ты, о свод небесный, чье коловращенье От огня зависит, вечного свеченья. Восхваляйте Бога, ибо власть имеет. Без Его веленья быть ничто не смеет, Что велит — все будет, всем, что есть, владеет, Восхваляйте Бога, звери в диких чащах, Чудища и рыбы среди волн шумящих, Птицы среди облак, в небе путь стремящих. Восхваляйте Бога, бури, ураганы, Грады, вихри, громы, молнии, бураны, Вечный снег нагорный и долин туманы. Восхваляйте Бога, всякий плод и семя Порослей зеленых, тучных злаков племя, Днем благоуханных и в ночное время. Восхваляйте Бога, вы, цветы на склонах, Кедровые рощи на горах зеленых, Звери, что укрыты в норах потаенных. Восхваляйте Бога, ящерицы, змеи, Птицы, что чаруют песнею своею — Пусть ваш гимн хвалебный зазвучит сильнее. Вы, владыки мира, круг вельмож у трона, Вы, творцы и стражи права и закона — Устрашитесь Бога, не земной короны. Славьте Бога, люди, знатные, простые, Маленькие дети, девы молодые, Юноши-красавцы, старики седые. Восхваляйте Бога! Все в Его владенье: Небо, суша, море, солнца восхожденье; Сонмы сил небесных ждут Его веленья. Славьте же Владыку, воинство святое, Кто любви достоин против смертных втрое, Славьте имя Божье, в вечности живое. (А. Шарапова)

В сем стихе, сравнивая состояние своё с состоянием голубя, вылетевшего из Ноева ковчега, (поэт) просит Господа, чтобы в грозных и многих опасностях жизни пролил бы Он на него милость и, приняв его в ковчег благости своей, спас бы его от многих искушений

Помоги мне, Отче яростный и нежный! И не дай погибнуть в бездне безнадежной! Никому не нужен всею доли грешной Странник безутешный. Укрепи мне веру и во тьме скорбящей Возроди надежду, Бог животворящий! Чем враги бездарней, тем смеются слаще Над душой пропащей. К Ноеву ковчегу возвратился некий, В повесть о потопе вписанный навеки, Голубь с веткой в клюве, видя на ковчеге Зелени побеги. Так душа, в телесной нищенской одежде, К Богу прилетела — и, назло невежде, Заново вернулась, трепетно, как прежде, К вере и надежде. Душу, как голубку, в руки шлю Тебе я. Над Твоим Ковчегом пусть покружит, рея, Веточкой молитвы нежно зеленея, — И благоговея! Так впусти ж бедняжку, жаждущую крова, В Отчий свет Ковчега вечного, благого — Чтобы, вся в соблазнах, не отстала снова От Тебя Святого! Есть ли прок в сомненьях нашей жизни бренной? Искупил Ты, Боже, кровью драгоценной Душу, чтоб не зналась с огненной геенной, Стала бы блаженной. Спасся даже голубь, прилетавший к Ною! Кровью Сына, Отче, дорогой ценою Искуплен я, грешный. Я стенаю, ною: «Сжалься надо мною!» Помоги, Спаситель, подними из бездны! И вдохни в поэта пламень Твой чудесный! — Вечно петь я буду Тя, Творец небесный, Помня подвиг крестный! (В. Леванский)

ДУХОВНЫЕ СТИХИ, ОСТАВШИЕСЯ ВНЕ СБОРНИКА

На имя Балинта Балашши,[118] в котором умоляет он о прощении грехов и возносит благодарность, что, обратившись к Богу, стал он Богу любезен и тем обрёл избавление от вечного наказания

На мелодию «Палко» Боже, Ты разгневан, бич в Твоей деснице. Чую наказанье, и душа томится. Должен я склониться — Все, что я содеял, мне сполна отмстится. Ангелов Владыка, сжалься надо мною, Страшный бич, подъятый вышнею рукою, Пусть замрет в покое. Не отринь, Владыка, падшего с мольбою. Люто наказуешь: ведь грехов немало — Путал дух нечистый, плоть обуревала. Бес, всех зол начало, В сердце мне водвинул мерзостное жало. Из греховной плоти я на свет рождался, Хоть крестом очищен, слабым оставался: Вновь с грехом спознался, Каялся и снова бездне приобщался. Не за то, что малы были прегрешенья, А поскольку, Боже, Ты велик в прощенье, Жажду снисхожденья, Свято веря в милость Твоего решенья. Ты сказал нам правду: люди сплошь виновны. Даже те, кто славен силою духовной — Все они греховны, Лишь Твоею властью спасены любовно. Боже, я стократно согрешил сегодня, Предо мной зияет жерло Преисподней, Но Тебе угодней Дать мне избавленье милостью Господней. Ах, к ручью спасенья дай припасть губами, Всколыхни мне губы страстными мольбами, Ибо добр Ты с нами, Слугами Твоими, верными рабами. Любящей душою к Богу обращаюсь, Милосердьем Бога к падшим восхищаюсь, В прегрешеньях каюсь, Мысль мою до Неба донести стараюсь. Ангелов Владыка, о Тебе раденье. Пусть мое отныне будет назначенье. За грехопаденье Не отринул, Боже, Ты Твое творенье. Шаг мой был направлен в дьявольские сети — Истощили душу заблужденья эти. Где покой на свете? — Обрету его я лишь в Твоем завете. Широко по свету мой язык вещает О Тебе, Владыка, кто людей спасает, В вере наставляет — Ибо грешный раб Твой вечной жизни чает. Имя стихотворца в этих строчках скрыто — Он узнал, что скорби могут быть избыты, Прегрешенья смыты, Если наши мысли с чистой верой слиты. (А. Шарапова)

Снова обильным словом тщится (поэт) смягчить гнев Господень

На мелодию песни «Сам я думал» Господи, что сотворил Ты, на смерда обрушив беду! Я о несчастье таком не помыслил бы даже в бреду. Что ж, по заслугам, и слов благодарности я не найду. Ты ведь и прежде обрушивал, Отче, свой яростный бич. Так уж случилось, глупец я, не смог той науки постичь, Ныне смиренно с мольбою воззвав, что осталось опричь? Может, сегодня я кары достоин тяжеле стократ? Господи, дай мне подняться, хотя я кругом виноват. Жить нам дозволил, надеяться, Сын Твой, воистину свят! От искушений, Господь мой, избави мя и сохрани. Слаб я, и сил моих мало, Ты знаешь, как жалки они. Если оставишь меня, что с отчаяньем делать, шепни! Ты справедлив, но, молю Тебя, будь до конца милосерд: Гнев свой великий умерь, пусть сойдёт он с божественных черт! Душу свою да утешит отныне смиренный Твой смерд. Я погребён, я задушен: грехи обступили меня. Сердце страдает в ночи, Твоего свет увидевши дня. Радости не отними и душе дай святого огня! Бог Всеблагий, я тоскую, живу я на свете не так. Не отвергай меня сразу, подай хоть какой-нибудь знак, Что Ты услышал мольбу, и молитвы мои не пустяк. Долго не гневайся, этого мне нипочём не снести, И в милосердье жестокое мщенье своё обрати. Я заслужил наказанье — слугу пожалей и прости. Польза ли будет Тебе, что меня приберёт Сатана? Не для него ведь Тобою людская душа рождена. Крестная смертная мука напрасно ль была снесена? Умер любимый Твой Сын, но я тоже ведь божий росток. Слушай во имя умершего то, что я вымолвить смог: Он возлюбил нас, к молитве моей да не будешь жесток! Ты всемогущ и всеведущ, Ты зришь глубину, высоту. Мне ли скрывать, как страданием в сердце теперь прорасту. Храбрости сердцу придай, сбереги для себя чистоту, Чтобы отныне вовек восхвалять я Тебя не устал, Чтобы к Тебе лишь взывал и Тебя лишь повсюду искал! Ты снизойди до молений убогих и жалких похвал. Пусть это слово, которое раб недостойный изрек, Сдержит величье Господне от мщенья и гнева навек. Сына лишь ради Святого взывает к Тебе человек! (Μ. Вирозуб)

Deo vitae mortisque arbitro

Ex oda: «Quem tu summe Deus semel Placatus patrio lumine respicis...» etc.[119]

На мелодию немецкой вилланеллы «Ich hab'vermeint» etc. О Боже сил! Чей путь и пыл Ты встарь благословил, тот ждет щедрот, как прежде. Живет смелей и веселей, и верою своей урок дает невежде. Ни скорбь, ни дни войны, ни козни Сатаны вредить не в силах сей надежде. В набегах гроз, невзгод и слез он тверже, чем утес в прибое темной бездны. Забыв плясать и пировать, не станет тосковать, весь мир презрев телесный. Он жив одной мечтой: сошел бы Дух Святой и пламень в нем возжег небесный! А согрешит — не плач вершит, а каяться спешит, как принято веками. Он в мир грядет, как Божий свет за ангелами вслед, ведомый их руками. И ангельский синклит стопы его хранит — да не споткнется он о камни! Господь! Любой храним Тобой — Ты светоч над судьбой и в смертный час, и в жизни. Ты держишь твердь, и жизнь и смерть, Вселенной круговерть и вздох на горькой тризне! Разрушимся, умрем — но в Царствии Твоем воскреснем в дивной сей Отчизне! Чтоб чтили Твой, Господь живой, порядок вековой всем сердцем изначально, — Дай нам покой, чтоб род людской избрал Твой путь благой согласно, беспечально. Внезапный смертный час подстерегает нас: да не сгорит весь мир случайно! (В. Леванский)

(Поэт) молит Бога, чтобы Он милосердно заботился о нем в изгнании и распространял на него новые свои благословения

На мелодию «Былой удел плачевный» Все — и дух, и плоть, — держишь Ты, Господь! Укажи мне, где ж Ты? Где стезя моя? На Тебя лишь я возложил надежды. С самых ранних лет я искал Твой свет, жаждал утешенья. Словно сын отцу, возносил Творцу все свои моленья. Ты мне — жизнь и смерть! И теперь, и впредь — упованье мне Ты. Ты — оплот и суд, и в душе живут все Твои заветы. Что Тебе мой грех, тьма сомнений всех, тяжких бед трясина? Ты Христом меня искупил, ценя, как родного сына! Имя Божье мне — словно свет во сне и мольбы горенье! О, прости мне грех! И подай успех и благословенье! Мне по вере той, по мечте святой благодать пошли Ты! Ведь душа сильна, уповая на мощь Твоей защиты. Как весной цветы орошаешь Ты, как творишь восходы, — Так и мне, рабу, озари судьбу, подари щедроты! Чтоб теперь и впредь мне блаженно петь: «Ты всего дороже!» Чтоб моим словам вознестись во Храм, славя Имя Божье! Я псалом кончал — океан ворчал: «Сим словам, дружище, — Тыща лет во след девяносто лет, да еще полтыщи!» (В. Леванский)

Даруй мне покой!

Господи! С тоскою льнет душа к покою, мира жаждет. Бог тоску разгонит, если сердце стонет, разум страждет! А душа от боли о пощаде молит в нетерпенье. Ты от кары тяжкой охрани бедняжку во спасенье! Чистой кровью Сына, что страдал безвинно, спас меня Ты. Взор смягчи сердитый — душу огради Ты от расплаты! Милосердный Боже! Все простить Ты можешь, вездесущий! Весь я — в тине черной, грех влачу позорный, вопиющий! Чем чернее горе, тем светлей благое всепрощенье! Сплю, как тать отпетый, но подаришь мне Ты пробужденье! Слово Божье щедро кормит высь и недра в полной мере! В час духовной жажды не ропщу! — Воздашь Ты мне по вере! И всего желанней — ласка Отчих дланей в миг прозренья! Весь зарылся в пыль я — но верни мне крылья вдохновенья! Чтоб стихи взлетели! чтоб достиг я цели — жить безгрешно, Умереть же строго на руках у Бога, безмятежно! (В. Левинский)

Вспоминая невзгоды, боль сердца своего, (поэт) просит Бога, чтоб Он уберег его от отчаяния в минуту душевной слабости

На мелодию «Вспомни, что случилось» Руку дай, Отец нетленный, Слыша стон мой сокровенный! — Да не рухну в пасть геенны Я, Тобою искупленный! Отче щедрый, милосердный! — Славят жизнь и дух, и смертный. Дай мне счастье в безднах скверны Зреть Твой лик, Твой свет безмерный! Я попал в беду такую, Что главу сложить рискую. Божьей помощи взыскую — Нет надежды на людскую! Маюсь, ранами томимый. Исцели, Отец родимый! Облегчи, о Дух незримый, Мой удел невыносимый! Где ж Твои обетованья? Внемля воплям покаянья, — Воздержись от бичеванья, Отче, полный состраданья! Свет Небесный первозданный, Не отринь меня, желанный! Ибо раб Твой окаянный Встал на путь Тобою данный! Так явись душе мятежной Из тоски моей безбрежной! Подари спасенье — грешной И блаженство — безутешной! (В. Леванский)

Вновь о том же самом...[120]

На мотив песни Отец наш Небесный, храни нас» Милосердный! В наказанье За греховные деянья Ввергнул ты меня в страданье. Не отвергни ж покаянье! Милость ведь твоя не ложна, Пусть я грешен, жил безбожно, Жизнь моя прошла ничтожно, Преступал я, что неможно. Изнемог от бед премного И стыдна моя дорога, Безобразна и убога. Мне довольно! Ты — подмога. Я побит вельми сурово. Где ж целенье Божья слова? Где десница, коя снова Защитить, спасти готова? Во грехе, бежав морали, Жил Давид, и вопияли Прегрешенья! Но печали Он избегнул! Так в начале, Наказав, прощал ты, Боже. Я — не больший грешник! Что же Казнь моя безмерно строже? Жизнь презренну длить негоже! Бог Давидов, сжалься! Ныне Ждёт прощенья грешный сыне. Враг ликует: в паутине Я увяз. И как в пустыне Брошен. Не возвеселится Пусть мой враг! А вражьи лица Стыд зальёт, когда случится Милости Твоей пролиться. Ты к врагов досаде вящей Жизни дашь животворящей, И восстану я, пропащий, Одного Тебя молящий! Из отчаянья пустынь Глас услышь мой! Не покинь! И дождём на душу хлынь! Я молю Тебя! Аминь. (Μ. Вирозуб)

PSALMUS 50

На мелодию «Мы Троице Святой помолимся...» Помилуй мя, Господь! Томятся дух и плоть, о, Боже милосердный! Я беззаконник, мот — но жду Твоих щедрот: очисть от всякой скверны! Пылаю, как в огне, — и тайно душу мне снедает грех мой смертный. Тебе — я знаю сам! — моих деяний срам терпеть не стало мочи. С души отраву смой, и смрад молвы дурной, и грязь, чернее ночи! Ведь я грешил не раз, и стыдно мне подчас поднять на Солнце очи! Я Твой закон забыл, лукавое творил, не знал духовной жажды. От рук Твоих, Отец, ни циник, ни хитрец не скроется однажды: Ты видишь, вознесен на свой небесный трон, все, что скрывает каждый. И если по делам воздашь Ты, Отче наш, то нету мне спасенья. Во всем я виноват — пойду в кромешный ад, на вечные мученья. Как жить, судьбу кляня? Ведь ранил грех меня еще и до рожденья! Меня носила мать, а грех умел терзать ее святое лоно. Но грех гневит творца. Лишь чистые сердца Ты примешь просветленно. В сей тайне бытия Твою премудрость я увидел изумленно. Неблагодарный раб, взываю, нищ и слаб: — Творец неизъяснимый! Иссопом окропи, очисти, укрепи — чтоб я, грехом томимый, Сумел себя спасти. Верны Твои пути, но неисповедимы. Белее снега дух создай во мне, — а слух открой для слов блаженных. Мой разум просвети, и радость пробуди в костях моих смиренных! Смягчи разящий взор, и смой с меня позор деяний душетленных! Создай мне сердце вновь, чтоб чистая любовь зажглась во мгле унылой! Дух Истины во мне, в сердечной глубине, созижди с новой силой! Хоть я, блуждая, жил — и кару заслужил — не гневайся, помилуй! Молю во тьме пустой: «Даруй же, Дух Святой, мне радость, дней счастливых! Сей Дух, любовь храня, да окрылит меня во всех благих порывах! Я следом за собой на путь спасенья Твой подвигну нечестивых. Не хочешь, Боже сил, чтоб раб Твой приносил, как жертву, дар обильный. А я бы счел за честь сей дар Тебе принесть с улыбкою умильной. И я твержу, смирясь, и горячо молясь Тебе, творец всесильный: Вот, весь я пред тобой. Пронзенный сатаной, я весь — сквозная рана. И эту рану лишь один Ты исцелишь — за все Тебе осанна. С повинной головой, прошу: «Создатель мой! не мучай непрестанно!» Даруй мне, Всеблагой, блаженство и покой, — молю неутоленно, — Сомнения стерпи, страдальца укрепи, как башню стен Сиона[121] И жарких слез ручей, как дар души моей, Ты примешь благосклонно. (В. Леванский)

ДОПОЛНЕНИЯ

СОРОК ВОСЬМОЕ

О том, что поэт отдал себя Юлии, а не любви

На ту же мелодию Слаба моя броня: совсем слепят меня любовь и Юлия, но поздно Бежать — спасенья нет, мне прыщут стрелы вслед, и обе смотрят грозно. Одной взор опалил, другой — прекрасен, мил... но вдруг взмолилась слёзно Лукавая любовь: мол, ты не прекословь, бороться тщетно, милый. Я пред тобой стою, дай руку мне свою, не меряйся же силой! Со мной тебе узнать случится благодать, иль кончишь ты могилой! Нет, этому не быть, хоть можешь получить ты пленника любого. Ведь правду говорят: их встретит только яд, а сети ждут улова. Прелестнице моей, поверь, до смертных дней быть верным дал я слово! Но воинский трофей баталии сией — я сам с душой и телом. Смиряя гордый нрав, себя к ней приковав, скажу пред светом целым: — Цепям своим до днесь я счастлив был, Бог весть, страдальцем став несмелым. Мне Юлия моя, любезные друзья, преподала науки: Так весела, легка казалась мне, пока ей не попал я в руки. И не любовный стон, а тяжкой цепи звон приумножает муки. Итак, теперь бы смог я подвести итог тому, что приключилось: Красавицы цепей не сбросить, нужно ей, чтоб дольше мука длилась. От беспощадных чар, как сабель янычар, храни вас Божья милость! (Μ. Вирозуб)

ПЯТИДЕСЯТОЕ

Поэт сравнивает Юлию с любовью, начиная это сравнение с похвалы Юлии.

На мелодию «Лишь тоска и горе» В судьбе моей земной лишь в Юлии одной отрада мне и мука, На миг, как на века, — так с Юлией горька минутная разлука. Торжественно легки, пусть к Юлии стихи летят, любви порука. Во сне и наяву лишь Юлией живу. Душа моя стремится И днем и ночью к ней, ведь в Юлии моей сама любовь таится. Читаю я в очах и в ласковых речах: она — любви царица. Она ведет всегда, счастливая звезда, спасительной тропою, Она — живой поток, она — весны глоток, она — венец покоя. Она — бесценный клад, сокровище, стократ мне в мире дорогое. Гуляет ли, поет, сидит, смеется, шьет, любовь все время с нею, Иль спит, легко дыша — она так хороша, что я взглянуть не смею, Ведь друг ей — Купидон, помочь стремится он во всех ее затеях. Лицо ее свежей изысканных лилей, прекрасней райской розы. Сиянье нежных глаз — как редкостный алмаз, как утренние росы, Как солнце в небесах, как слитки на весах, ее златые косы. Как на Дунае челн скользит, проворства полн, по быстрому теченью Так Юлия идет, не поступь, а полет, легки ее движенья, Струит улыбка свет, и все глядят ей вслед с огромным восхищеньем. Когда она порой сравняется со мной, веселием сияя, Теряю разум я, слепая страсть моя пожаром полыхает, Недвижим я стою, скрывая боль свою, в бессилии страдая. Печальный мне удел Господь сносить велел, не знаю я иного. Ведь грешникам в аду на части сердце рвут семь коршунов суровых, Но только минет ночь, срастается оно и гулко бьется снова. То ж и со мной: когда ко мне она добра, то радуется сердце И утихает боль; когда ж, смеясь порой, она острее перца, Резка и холодна, то я мечусь: куда от мук ужасных деться? Я повторяю вновь: как две сестры, любовь и Юлия похожи. Увы, любовь мягка, а Юлия резка, терзает и тревожит, Любовь, как мед, сладка, а Юлия горька, но нет ее дороже. (Д. Анисимова)

EX PSALMO 42

Я вижу оленя, которого злая Терзает, пугает охотничья стая. К воде он стремится, покоя не зная От бега и лая. Тебя так взыскует душа моя, Боже, Кричит на весь свет, что ей, страждущей, тоже Напиться Ты дашь. И, воистину, что же Есть в жизни дороже! Но я от врагов моих слышать не в силах, Что множество дней без молитвы, унылых, Провёл я. Мне горько, и кровь стынет в жилах От слов опостылых. Ведь мне говорят: значит, Бог твой неблизко, Истлела давно твоя детская ризка, Изгнанец, из Божьего вычеркнут списка, Раз пал ты так низко! Стыд жжёт меня смертно, но снова и снова Куражится враг и бросает мне слово, А память, горюя, припомнить готова Дни света иного. Когда-то, не зная о будущем сраме, К Тебе я входил за Святыми Дарами И в радости пел пред Твоими дверями С толпою во храме. Душа, вправду ты у меня не безвинна, Но ты просто верь в своего господина, Хотя б для сомненья имелась причина, Живи благочинно. Тогда возвратит Он былую удачу, Цветением счастья одарит впридачу, Пойму я, что тоже для Господа значу, И в счастье заплачу. Так сад расцветает весной. А за это, Как птица пою Тебе песню привета, Снести я готов все несчастия света, Отраву навета. Будь вечно со мною, Господь осиянный! Тогда не погибну в тоске окаянной, А вера моя, как вода Иордана, Жива непрестанно. Что я, грешный сын! И великое море Способен Он ввергнуть в уныние, горе. Но будет, я знаю, в отеческом взоре Прощение вскоре. Настанет врагам моим скоро досада, Кому мой позор — дорогая услада, Господь пожалеет заблудшее чадо, Вернёт в своё стадо. Скала моя, Боже, я жду приговора, Не дай лишь надежде иссякнуть так скоро, Когда от насмешек невзгод и позора Один Ты — опора. А спросят: где Бог твой? Я в воинской сече Готов отплатить за поганые речи, Пусть даже при нашей окажется встрече И смерть недалече! Душа, отступать ведь уже не пристало. Молись горячее, хоть счастия мало, Подумай в минуту, когда ты устала, Что Он есть начало! (Μ. Вирозуб)

В этом стихе, сравнивая своё состояние с состоянием голубя, вылетевшего из Ноева ковчега, (поэт) просит Господа, чтобы в грозных и многих опасностях жизни тот пролил бы на него милость и, приняв его в ковчег благости своей, спас бы его голову от многих искушений

Господь, я пришёл не с мольбами пустыми, К Тебе обращусь со словами простыми: Куда мне идти? Я один, как в пустыне. Что делать отныне? Чуть-чуть помоги: слишком долго невзгоды Во мне зароняли неверия всходы, И чуждыми были мне люди, народы, Впустую шли годы. Как голубь, искавший сухого ночлега, Взлетел и вернулся потом из побега, Усевшись с листком молодого побега На крышу ковчега, Душа моя так одинока, убога, Летит: ей одна лишь осталась дорога: В нужде она просит надежды у Бога И веры немного. Как ветку, что новой листвой шелестела, Молитву душа преподносит несмело, Тебе одному доверяясь всецело Для доброго дела. Прими в свой ковчег эту душу! Негоже Скиталицу нищую бросить, ничтоже Сумняшеся. Как же прибиться ей тоже К Тебе, Святый Боже, И в ад не попасть? Что за польза, Всевышний! Ужели душа моя кажется лишней? Твой Сын искупил даже грех наш давнишний! В чертог светлый, пышный Она не войдёт? Хоть спасал Ты когда-то Обычную птицу? Ждёт ныне солдата, Кому только имя Твоё было свято, Иная расплата? Пока же меня богомерзкие черти На дно не потянут в своей круговерти, Я буду молиться Единственной Тверди До самыя смерти! (Μ. Вирозуб)

На имя Балинта Балашши, в коем умоляет он о прощении грехов его и возносит благодарность, что, обратившись к Богу, стал он Богу любезен и тем обрёл освобождение от вечного наказания

На мелодию «Палко» Боже, я Тебя прогневил опять. На себе несу грешника печать, Но готов принять Бич суровый Твой — Божью благодать. Аще Ты, Господь, руку занесёшь Наказать меня за грехи да ложь, Умоляю, всё ж Правый гнев смири, милость приумножь! Летопись грехов я узрел свою; Искушал мя бес, и теперь стою Бездны на краю, И погибель я полной чашей пью. Истинно: в грехе был и я зачат. Хоть развеял Ты смрадный скверны чад, Во греховный ад Вверг себя я вновь, гибельней стократ. Несть числа грехам, ужас мой велик, С робостью я в Твой всматриваюсь лик, В сердце страх проник, Милосердья жду, жалкий ученик. Так мы и живём: грех на всех лежит, И седмижды в день праведник грешит. Душу защитит Лишь Твой Святый Дух, словно Святый щит. Боже, Ты бы мог взгляд свой отвести, Глядя на мои грешные пути. Пощади, прости! Гоже ль доброту падшим не нести? Авва, милосерд Ты к своим рабам. Протяни сейчас и к моим губам Нить спасенья! Нам Сил прибави, чтоб верным течь словам. Лишь к Тебе душа вся обращена, Милостью твоей выжила она И теперь без сна Восхвалять Тебя, грешная, должна. Адова пред мной встала западня, Но явил ты мне свет иного дня. Я живу, храня Благодарность: Ты не отверг меня! Шала своего не избавлюсь коль Или скажешь Ты, что я грешен столь — Скорбная юдоль Ждёт меня. Но Ты лишь одно дозволь: Шаг за шагом чтоб подходить к Тебе, О греховной вдруг позабыть гоньбе, Об иной судьбе Думать: о благой ангельской трубе. Ибо, кто сии вирши сочинил, Сам себя узнал, не жалел чернил И себя казнил, Господу отдав весь остаток сил! (Μ. Вирозуб)

СТИХИ БАЛИНТА БАЛАШШИ, РАНЕЕ ОПУБЛИКОВАННЫЕ В РУССКИХ ИЗДАНИЯХ

ЖУРАВЛЯМ

День добрый, журавли, Летящие вдали Туда, к родному краю! Едва замечу вас, Ток слез бежит из глаз, И горько я вздыхаю. Красавица моя! Тебя припомню я — И снова я страдаю. Вы, журавли, вперед Стремите свой полет, В край милый, животворный, К подруге дорогой, Что всей моей душой Владеет так упорно. Вас видя в вышине, Вздохнет ли обо мне, Служившем ей покорно? Чужие здесь места, Я здесь, как сирота, Бреду все мимо, мимо, Я в темное одет, И в сердце вечный след Тоски невыносимой. Я не имею крыл, А то б я воспарил И улетел к любимой. Ты, мой журавль, крылат, Ты мчишься, ветра брат, Садишься, где желаешь, И чистою водой, Холодной, ключевой, Ты жажду утоляешь. Коль под своим крылом Ее заметишь дом, Мой рай ты повидаешь. Журавль, подставь мне грудь, Чтоб на груди черкнуть Ей краткое посланье. Не торопись, прошу. Лишь имя напишу Я ей в напоминанье. Пусть знает, что люблю, Из-за нее терплю Все муки, все страданья. Так пусть господь с высот Здоровья ей пошлет, Пошлет ей долголетья, Так пусть из божьих рук Летят к ней, как на луг, Все блага, как соцветья. Чтоб след ее пророс Кустами ярких роз, Чтоб мог ее воспеть я. Когда, средь битв и бурь Вдруг надо мной лазурь Прорежет птичья стая, Летящая в края, Где Юлия моя Живет, красой блистая, Кричу я птицам вслед, С крылатыми привет Любимой посылая. (Н. Чуковский)

Соответствует стихотворению: Сорок четвертое. Inventio poetica: grues alloquitur, обращение к журавлям.

Впервые опубликовано: Антология венгерской поэзии. ГИХЛ, Μ., 1952.

РУХНУТ В КОНЦЕ КОНЦОВ...

Рухнут в конце концов Крепости и дома. Рухнут и города. Роскошь старинных дворцов И сбереженья купцов — Все утечет, как вода, И отцветут навсегда Розы и лебеда, Лилия и резеда. Власть, величие, честь — Можно ли перечесть Все, что развеется в прах, Все, что сметет обвал, Будто бы глыбы скал Мощно круша в горах! Слава, почет, мечта, Ангельская красота Станут золой в кострах. Мир наш состарится, Горы развалятся, Даже и на море Мели появятся, Даже на мраморе Надписи сгладятся, Солнце закатится И не воротится — Все переменится! В хлябь превратится твердь, Зависти будет смерть. И повелит господь Злу добродетелью стать, Будет он все кончать, Будет он все менять, Только моя любовь Будет и вновь и вновь Адским огнем пылать. Страсть велика моя! Ведать могу ли я Страсть неизменнее? Если б от Юлии, Словно от Лазаря, Ждал облегчения, Ей посвятил бы я Все до единого Стихотворения. (Л. Мартынов)

Соответствует стихотворению: Сорок седьмое. Item inventio poetica: О вечности и неизменности его любви.

Впервые опубликовано: Антология венгерской поэзии. ГИХЛ, Μ., 1952.

КАК ПЛАЧЕТ СОЛОВЕЙ...

Как плачет соловей, Когда его детей Мальчишка вороватый Уносит из гнезда! Как он поет тогда, Отчаяньем объятый! Так, Целия, и ты, Вся в блеске красоты, Оплакиваешь брата. Как россыпь нежных рос Румянец юных роз Весною омывает И роза под росой Блестит, горит красой, Сверкает и пылает, Так Целия от слез Пылает ярче роз И краше расцветает. Как лилия, косой Подрезанная злой, Вдруг падает с откоса, Так Целия чело Склоняет тяжело, На гроб роняя косы, И слезы на очах Горят, блестят в лучах, Как жемчуг или росы. (Н. Чуковский)

Соответствует стихотворению из цикла «Стихи к Целии»: Седьмое, в котором (поэт) описывает горюющую Целию.

Впервые опубликовано: Антология венгерской поэзии. ГИХЛ, Μ., 1952.

О, КАК НЕСЧАСТЕН Я!

О, как несчастен я! Вся молодость моя Повита хмурой мглою. Как трудно к моему Привыкнуть мне ярму! Оставил за собою Я радость прежних лет, Влеком в пучину бед Печальною судьбою. Грустят мои глаза, Бежит из них слеза И падает, сияя, И сердце слез полно, Тоской напоено И сетует, рыдая. Я думаю о той, Что так строга со мной, И слезы лью, страдая. Осенние леса Сперва кропит роса, В чащобах ветер воет, Потом с деревьев лист Слетает, золотист, А там и снег покроет Росу в лесах сырых, След алых, огневых Сапог моих зароет. Господь, что делать мне? Скажи, в какой стране Искать мне утешенья? Ужель мне так и жить, — Грустить, всегда грустить, Не зная избавленья? Ужели жребий мой — Пройти весь путь земной, Терпя одни мученья? В тоске, за годом год, — Так юность и пройдет. Чем сердце успокою? Уж лучше с журавлем, Родной покинув дом, Осеннею порою Умчаться в край, куда Завистник никогда Не прилетит за мною. И, может быть, сказав «Прости» — и убежав На край земли, далече, Моих клеветников, Завистников, врагов Избегну я злоречья. Зачем им будет лгать, Браниться, клеветать, Коль прекратятся встречи. Тебе желаю я Счастливого житья, Любви тебе желаю И не жалею, нет, Что столько отдал лет Одной тебе; мечтаю, Чтоб ты всегда была Здорова, весела; Тебя благословляю. Прости, что согрешил Слуга твой и не скрыл Невольную досаду. Как тяжело сойти Мне с твоего пути, Но знаю: надо, надо. Увижу ль, друг ты мой, Еще хоть раз живой Тебя, моя отрада? Был сокол у тебя, И ты его, любя, На привязи жемчужной, На нитке золотой Всегда несла с собой. Теперь простись с ним дружно, Скажи ему: «Лети!» — И с миром отпусти, И не сердись, не нужно. (Н. Чуковский)

Соответствие найти не удалось.

Впервые опубликовано: Антология венгерской поэзии. ГИХЛ, Μ., 1952.

МОЛЬБА ИЗГНАННИКА

Господь, я отдаю Тебе всю жизнь мою, Храни меня в дороге. Тоскуя и скорбя, На одного тебя Покинут я в тревоге. С младенческих годов Твоих щедрот, даров Усердно ожидал я. Как сын отца зовет, Так средь тревог, невзгод К тебе всю жизнь взывал я. Тебя и ныне чту И лишь на доброту Твою я уповаю, Тобой одним храним, Тобой одним водим, Тебе себя вручаю. Что выгадаешь ты, Разбив мои мечты? Зачем внушать сомненья Мне, сыну твоему Приемному, кому Твой сын принес спасенье? Внемли моей мольбе, В моей судьбе, борьбе Прими и ты участье, Дай знак своей любви, Меня благослови, Пошли немного счастья. Меня не покидай, Надежду мне подай, Мне помоги с охотой, Свободно и светло Мне осени чело Отеческой заботой. Как ты кропишь весной Свои цветы росой, Раскрыв для них объятья, Так, жизнь мою храня, Ты окропи меня Своею благодатью. Чтоб до последних дней В груди все веселей, Все звонче сердце билось, Чтоб вольно я дышал И всюду прославлял Благую божью милость. Пишу я это тут, Где гребни волн несут На берег пены перлы, Пишу все это в год Я тысяча пятьсот Девять-на-десять первый. (Н. Чуковский)

Соответствует стихотворению из Духовных стихов, оставшихся вне сборника: (Поэт) молит Бога, чтобы Он милосердно заботился о нем в изгнании...

ПРИЛОЖЕНИЯ

Ю.П. Гусев

ЖИЗНЬ БАЛАШШИ

XVI век в истории Венгрии был одним из самых трагических. После периода интенсивного расцвета, достигшего вершины при короле Матяше Хуняди (правил с 1458 по 1490 г.), когда укреплялась государственность, быстро развивалась экономика, достигла высокого уровня культура (отдельные ее очаги, прежде всего королевский двор, мало в чем отставали от известнейших центров европейского Возрождения), — произошел стремительный, катастрофический откат. В страну словно возвращается самое мрачное Средневековье: феодалы, заботясь лишь о своем богатстве и власти, растаскивают страну по уделам, тиранят крепостных, доводя их до отчаяния, которое часто выливается в кровавые бунты. Соперничество и раздоры между магнатами в немалой степени способствовали тому, что подошедший с юга грозный противник, турки-османы, без особого труда завладевает значительной частью страны, захватывая и столицу, Буду.

Едва ли не на два столетия Венгрия перестает существовать как единое государство. Подавляющая часть ее территории находится под властью турок. На востоке возникает зависимое от Стамбула Трансильванское княжество. Собственно же Венгрия, оказавшаяся в руках Габсбургов, представляет собой полосу территорий, тянущихся по северным и западным окраинам.

Уклад, быт, хозяйство, сама жизнь людей в ту эпоху были крайне неустроенными, незащищенными. Турки то и дело совершают набеги в глубь Венгрии, забирая все, что можно, угоняя в полон здоровых мужчин, женщин, детей, а остальных вырезая. Для защиты от них вдоль границы создается цепь городков-крепостей, население которых живет, постоянно готовое к осаде. Венгерские бароны, учась у турок, тоже устраивают стремительные походы на турецкую территорию, в основном с целью грабежа. Феодалы всегда готовы урвать что-нибудь и друг у друга — с помощью судебных процессов, а то и силой. Страшной напастью были для венгров, особенно крестьян, иностранные наемники: их отряды — особенно когда в военных действиях против турок наступал перерыв — превращались в организованные разбойничьи шайки.

Характерная черта эпохи — национальная чересполосица. Венгры жили вперемешку с хорватами, словаками, румынами, чехами, украинцами; ремесленники, обитавшие в городах, в основном были немцами. Тесными были контакты с соседней Польшей (семья Балашши, например, владела там несколькими крепостями и деревнями). Отсюда — многообразие языков и наречий.

На пестроту языков, нравов, культур накладывалась пестрота религий. К середине XVI в. эта часть Европы была затоплена волной реформации: лютеранская, кальвинистская, евангелическая, баптистская и другие церкви стремительно теснили католицизм. Большую роль тут играл относительный демократизм новых конфессий; важной причиной их распространения было и — осознанное или неосознанное — стремление сохранить свою национальную идентичность: перевод религиозной литературы, богослужение на родном языке, вне всяких сомнений, поднимали престиж этого языка, изменяли отношение к нему. (Характерный факт: около 1590 г. появляется полный венгерский перевод Библии, выполненный лютеранским священником Гашпаром Кароли; этот перевод, с точки зрения точности, а также красоты и правильности языка, до сих пор остается непревзойденным.)

Таким образом, это была беспокойная, противоречивая, пестрая эпоха, в которой, с одной стороны, господствовали варварство, жестокость и культ грубой силы, с другой — еще не забыты были традиции высокого Ренессанса, с третьей же — начинал формироваться литературный венгерский язык, а значит, и национальное самосознание. Может, именно в такие эпохи, на скрещении противоположных тенденций, в столкновении несовмещаемых, разнополюсных сил, и рождаются столь неординарные, яркие личности, каким был Балинт Балашши... (Полная его фамилия — Дярмати Балашши; иногда можно встретить форму Балашша.)

Конечно, Балашши прежде всего — сын своего времени. Отпрыск древнего рода, корни которого ведут к хазарам, когда-то давным-давно присоединившимся к кочующим мадьярским племенам, — Балинт едва ли не с младенчества воспитывался как воин. Жизнь в окраинных крепостях, осады, штурмы, походы в занятые турками земли, стычки (как гласит семейное предание, первого своего турка Балинт убил в 16-летнем возрасте) — все это должно было сделать из него доблестного солдата и умелого военачальника. Однако отец, Янош Балашши, человек мужественный, суровый, не боявшийся говорить неприятную правду самому императору (за что вынужден был не раз терпеть немилость и даже сидеть в тюрьме), придавал немалое значение и образованию сына. С этой целью он отправил Балинта — в одиннадцатилетнем возрасте — в Нюрнберг, где тот целый год изучал науки, заодно слушая миннезингеров. Когда мальчик вернулся домой, в крепость Зойом (ныне — Зволен в Словакии), отец поручил заботиться о нем служившему у них протестантскому проповеднику, Петеру Борнемисе, который был одним из образованнейших людей своего времени, теологом, поэтом, писателем, печатником. В качестве учебных пособий Борнемиса использовал трактаты на латинском языке; но в то же время, стараясь разнообразить занятия, учил Балинта стихосложению, причем не латинскому, как было принято в семьях магнатов, а венгерскому.

Конечно, без особой восприимчивости к языкам даже в это время и в этом краю, где перемешалось столько народов, можно было научиться понимать других разве что на поле брани или на рынке. Балинт Балашши, по всей очевидности, обладал такой особой чуткостью. Иначе трудно объяснить, как он, общаясь с содержащимися в подвалах крепости — в ожидании выкупа — пленными турками (среди них были и «ашики»; слово это знакомо нам в другой огласовке: ашуг, т.е. сказитель-певец, нечто вроде трубадура, только в восточном контексте), настолько освоил турецкий язык, что хорошо узнал текст Корана, проник в структуру турецкой поэзии и даже научился играть на турецких музыкальных инструментах. (Годы спустя, находясь, скорее всего, под хмельком, он в своей крепости Липто забрался на башню и — ради шутки — закричал, подражая муэдзину, чем вызвал немалый переполох у живущих под стенами крестьян.)

А пятнадцатилетним Балинт оказался в Польше — с отцом, который совершил побег из тюрьмы, куда брошен был по приказу императора Максимилиана II за неповиновение монаршей воле. Это был возраст, когда думаешь не столько об учебе, сколько о забавах со сверстниками, об охоте, о женщинах (Балинт не относился к числу медленно созревающих молодых людей: может быть, что-то подсказывало ему, что жизнь его будет короткой); тем не менее, попадая в Краков, юноша не упускал случая посетить Ягеллонский университет и погрузиться в чтение Плиния, Плутарха, Иосифа Флавия, Блаженного Августина.

А однажды он вдруг взял и перевел (переложил) с немецкого душеспасительную книжку лютеранского пастора Михаэля Бокка «Садик целебных трав для недужных душ», посвятив ее родителям — в качестве «утешения в жизненных ненастьях». Конечно, для восемнадцатилетнего юноши это была не более чем проба пера; но современники не просто заметили эту работу, но отзывались о ней с восхищением; по мнению многих, перевод получился много лучше оригинала. Недаром книжка — после того, как Балашши напечатал ее в Кракове — была за короткое время переиздана еще пять раз (в том числе П. Борнемисой).

(Единственный сохранившийся экземпляр этой книжки — а вместе с тем единственная книжка Б. Балашши — после Второй мировой войны оказался в Нижнем Новгороде. Весной 2006 г. этот раритет, вместе со многими другими венгерскими книгами, был возвращен в Венгрию.)

То, что жизнь Балинта Балашши была полна то смертельно опасных, то веселых приключений, сюрпризов, поворотов, — было вполне в духе той беспокойной эпохи; то, что он ухитрялся использовать ситуации, в которые попадал, для учебы и творчества, — особенность судьбы истинного художника, творца. В 1775 г., участвуя в инициированном Габсбургами походе против союзника и вассала Порты, Трансильванского княжества, Балашши в стычке получает удар палицей и попадает в плен. Однако трансильванский великий князь, Иштван Батори, в молодости учившийся боевому мастерству у Яноша Балашши, отца Балинта, относился к молодому витязю совсем не как к пленнику: тот живет при дворе Батори практически свободно, участвует в пирах, ездит на охоту, ухаживает за дамами (благо природа наделила его всеми рыцарскими достоинствами, да к тому же быстрым умом, эрудицией и способностью к импровизации); здесь, во дворце князя, он находит и то, что, видимо, ему было уже не менее важно, чем дамское общество, — богатую библиотеку с греческими, римскими классиками и, главное, с книгами Данте, Петрарки, Ариосто, Боккачио. Нелегко, наверное, выяснить, где и от кого успел Балашши в свои 20 лет выучиться итальянскому; но факт, что он с головой погружается в литературу Треченто и Кваттроченто; особенно большое влияние на него производит Петрарка.

Между тем над его головой сгущаются тучи: султан Мурад Ш, узнав, что сын грозного врага турок, Яноша Балашши, находится в плену у Батори, требует доставить юношу в Стамбул. Батори тянет с ответом; но противиться воле владыки чуть ли не половины тогдашнего мира он едва ли смог бы долго, и Балинту, скорее всего, пришлось бы кончить жизнь на колу или, в лучшем случае, затеряться в армии рабов. Но ему сказочно повезло: как раз в этот момент, в начале 1576 г., Батори избран был королем Польши; двинувшись со своим двором, чадами и домочадцами в Краков, Батори — теперь уже Стефан Баторий — увез с собой и Балинта.

Год с небольшим, проведенные в Польше, стали для Балашши настоящим подарком судьбы. Придворная жизнь, пирушки, охота, амурные похождения, даже походы на север и стычки с немцами — все это было, конечно, праздником по сравнению с жизнью на родине, в буднях окраинных крепостей.

Но Балинту пришлось возвращаться: умер отец, и он становится главой семьи, т.е. должен заботиться о матери, младшем брате и двух сестренках; на него свалились и хозяйские обязанности: владения семьи, хотя и весьма сократившиеся (что-то захватили турки, что-то — родня и соседи), требовали мужской хватки, крепкой руки и изворотливости...

Наверное, образ Балинта Балашши в памяти потомков, как это обычно бывает с выдающимися людьми, подвергся значительной идеализации. На-верное, будучи феодалом, он тоже не очень-то думал о благосостоянии крепостных; во всяком случае, во встречающиеся в иных беллетризованных жизнеописаниях утверждения, что мужики чуть ли не молились на своего барина, верится слабо. Как и другие феодалы того времени, он не прочь был, если представится случай, оттяпать у соседа деревеньку-другую: если не удастся по суду, то военной силой. Век был такой, что жизнь человека недорого стоила, а жизнь крепостного — и вовсе ничего...

И все-таки одним достоверным фактом мы располагаем: за несколько лет Балинт Балашши, чей отец был одним из богатейших венгерских магнатов, стал едва ли не нищим. А это, по крайней мере, значит, что качеств, необходимых для приумножения богатства: т.е. жадности, вероломства, пронырливости, беспринципности, жестокости, всепоглощающего корыстолюбия, — у него, слава Богу, не было.

Слава Богу — потому что образ типичного феодала с трудом совмещается в сознании с обликом гениального поэта.

В чем же она, гениальность Балашши?

Уже шла речь о том, как, неведомо какими путями, словно из воздуха, он воспринимал языки. Кроме родного, Балашши свободно владел восемью языками: не только словацким, хорватским, румынским (со словаками, хорватами, румынами венгры жили бок о бок), и не только немецким и латынью (это были языки официального общения), но и далекими: турецким, польским, итальянским. Есть сведения, что ему не были незнакомы также испанский, французский, цыганский языки.

Но куда более поразительно то, как Балашши улавливал — чтобы воплотить по-венгерски — сам дух поэзии. До него единственным крупным поэтом в Венгрии был Ян Панноний, писавший стихи на латыни. То есть опыта соединения поэтической образности с языковой емкостью и силой, с языковой культурой до Балашши у венгров не было или почти не было.

Вернее, такой опыт в изобилии был накоплен, как и у любого другого народа, в дописьменной сфере — фольклоре. Но перекинуть мостик между двумя этими сферами, как показывает история разных культур, — дело крайне трудное (у русских, например, это произошло лишь к концу XVIII в.).

Гениальность Балашши наиболее очевидна в том, что он этот мостик сумел перекинуть; причем практически самостоятельно.

О таком «мостике» в поэзии Балашши можно говорить в известной мере даже как о чем-то конкретном: многие стихотворения его снабжены указаниями: на мелодию такой-то песни. Среди песен, к которым он отсылает читателя, фигурируют, кроме венгерских, польские, турецкие, итальянские, немецкие и т.д. Отсылки к песням чаще всего необходимы как обозначения ритма, размера, мелодии, так как стихотворения сочинялись как бы для исполнения, например, под аккомпанемент лютни; но нередко это — и нечто вроде эпиграфа, дающего ключ к восприятию эмоциональных и образных особенностей произведения.

Вместе с тем Балашши ставил своей целью вовсе не имитацию — пусть с самыми лучшими намерениями — фольклорных традиций: до Гриммов и Гердера, которые осмыслили эстетическую ценность фольклора, было еще далеко. Он с самого начала имел в виду литературную (хотя такого понятия тогда еще тоже не было), т.е. высокую, артистическую поэзию. Народные песни лишь помогали Балашши найти образно-языковой способ выражения литературного содержания.

Первый этап творчества Балашши заставляет вспомнить поэзию трубадуров. Большинство его стихотворений этого периода представляет собой куртуазное восхваление красоты и достоинств той или иной дамы, обыгрывает некие ситуации, в которых поэт постигает совершенство предмета своих воздыханий и описывает свой восторг и свое томление. Эти стихи воплощают в себе скорее позу, чем истинные переживания; а насколько стандартны или, напротив, свежи образы, зависело от изобретательности автора.

Лавинию Эней не мог любить сильней, — так пылко к ней не рвался он! За золотым руном на корабле своем так жадно не спешил Ясон, Как я спешу к моей любви, подобно юноше смешон. Целуй, любимая, меня! Сбывайся, самый сладкий сон! (Пятое. На мелодию «Gianeta Padovana». Перев. Р. Дубровкина

На этом этапе Балашши скорее пока осваивал, восполнял то, что Западная Европа оставила уже позади, — и в то же время испытывал возможности венгерского языка, его способность передавать, не только в лексике, но и в мелодии, ритмике, рифме, оттенки чувств и настроений.

Особенно быстро совершенствуется у Балашши техника поэтической речи. Структура и строй венгерского языка предопределяет склонность венгерской поэзии к силлабическому (пользуюсь нашим термином) стихосложению; монотонности, опасность которой тут почти неизбежна, авторы стараются избежать, инстинктивно или сознательно, разными способами: например, с помощью внутреннего членения строки. Балашши, много экспериментируя со стихом, выработал разнообразные типы поэтической строфы; из них самая известная — так называемая «строфа Балашши», состоящая из трех девятнадцатисложных строк, каждая из которых делится двумя цезурами на части (6 + 6 + 7), причем части рифмуются и между собой, и друг с другом (напр., aabccbddb).

Тематика стихов Балашши сводится к трем моментам: обращение к дамам; военные будни, походы, стычки, мужская дружба; так называемые «божественные», т.е. духовные стихи — стихотворные молитвы и переложения псалмов. В собственно любовной лирике Балашши самое значительное место занимает один «объект» — Анна Лошонци, замужняя женщина, на 3-4 года старше Балинта. По существу это была самая большая и едва ли не единственная любовь Балашши; при этом он отнюдь не был однолюбом и даже в самые безоблачные периоды взаимности отдавал немалую дань случайным, временным увлечениям. Более того, надеясь поправить свое материальное положение, он женится на Кристине Добо, наследнице героя обороны крепости Эгер от турок Иштвана Добо. Ради Кристины он порывает с Анной; этот брак однако не приносит ему ни семейного счастья, ни богатства. Более того, над ним повисают два тяжких обвинения: церковное — за брак с родственницей (Кристина была ему двоюродной сестрой), и гражданское — за вооруженный захват крепости Шарошпатак, которую он посчитал частью приданого Кристины. Разведясь через пару лет с Кристиной, Балашши обнаруживает, что стал еще беднее, чем был. К тому же благосклонность Анны Лошонци потеряна для него навсегда.

Правда, Балашши какое-то время еще надеется на прощение и посылает Анне новые стихи, одно лучше другого. Следуя традиции поэзии Возрождения, он дает возлюбленной поэтическое имя Юлия; себя же в некоторых стихах называет Кредул (Credulus — доверчивый). Стихи этого периода — это уже не просто набор изощренных комплиментов: в них звучат истинные и глубокие чувства: тоска, раскаяние, надежда. Это уже настоящая ренессансная поэзия; иные стихотворения своей искренней интонацией, лаконичностью и емкостью выражения чувств заставляют вспомнить Петрарку. (Правда, венгерские исследователи склонны считать, что влияние Петрарки на Балашши было скорее опосредствованным; источники же прямого влияния они находят в поэзии швейцарца Теодора де Беза, голландца, друга Эразма, Иоанна Секунда, неаполитанца Михаила Марулла и некоторых других.)

К этому периоду, периоду творческой зрелости, относится и прозаическое переложение пасторали итальянца Кристофоро Кастелетти «Амариллис»; это произведение, названное Балинтом Балашши «Изящная венгерская комедия», он предназначал в подарок Юлии (Анне): оно должно было смягчить сердце охладевшей к нему бывшей возлюбленной. Но надежды Балашши не оправдались... Крах своих надежд он отразил в переводе (также свободном) трагедии шотландского гуманиста, жившего в Бордо, Джорджа Бьюкенена «Иеффай» (текст перевода не сохранился).

Возрожденческая традиция сказывалась у Балинта Балашши и в том, как сознательно он пытался оформить свою поэзию. С 1587 г. он стал заносить свои стихотворения, нумеруя их, в рукописный сборник («Моей рукой записанная книга»), планируя составить его из трех циклов по 33 произведения в каждом. Основу первого цикла составляли стихи, посвященные Анне, второго — Юлии. В третий цикл Балашши включил духовные стихотворения. Такой принцип группировки, основывающийся на числе 3 (Святая Троица), знаком нам, скажем, по «Божественной Комедии» Данте. 33 же — возраст Христа, принявшего мученическую смерть, и возраст самого Балашши, когда он сознательно взял на себя миссию поэта. Кроме того, трем циклам Балашши хотел предпослать «Три гимна Святой Троице» — и успел написать их (количество строк в трех гимнах — также 99).

Дошли свидетельства, что любимым героем и образцом для Балашши был библейский царь Давид. Балашши ощущал себя его последователем: ведь, как и Давид, он был богобоязненным человеком, воином и поэтом (в повышенном внимании к прекрасному полу Балашши тоже был похож на своего библейского предтечу)...

Последние годы Балинта Балашши прошли относительно спокойно. Обвинения в инцесте и в разбое, которые долго висели над ним (он даже перешел в католичество, надеясь, может быть, что это отвлечет от него внимание), со временем — когда выяснилось, что в случае сурового приговора конфисковать у него нечего — были сняты. Балашши пытался заработать, торгуя лошадьми; снова провел несколько месяцев в Польше, посвятив там несколько стихотворений очередной своей музе, которая фигурировала под именем Целия. Уже после возвращения на родину галерея портретов прекрасных дам пополнилась еще одним именем — Фульвия. Как бы стараясь искупить свое протестантское прошлое, Балашши начинает переводить трактат английского иезуита Эдмунда Кэмпиана «Raciones decem» («Десять доводов»).

В 1593 г. Порта, немного придя в себя после изнурительной войны с Персией, вновь начинает экспансию в Европе. Балашши, успевший стосковаться по ратному делу, одним из первых приходит под знамена Священной Римской Империи — и при осаде захваченного турками Эстергома, в мае 1594 г., получает смертельное ранение.

Свой рукописный сборник (третий цикл, «божественные» — т.е. духовные — стихи, он так и не закончил) Балашши оставил своему ученику и соратнику, Яношу Римаи, который, дополнив недостающий цикл собственными произведениями, пытался издать стихи Балашши в виде книги. Однако любовные стихотворения великого поэта в тогдашней Венгрии казались, видимо, слишком смелыми; издать удалось лишь «божественные» стихи (в 1631 или 1632 г.). Любовная же поэзия Балашши на протяжении почти двух столетий оставалась в списках, хранившихся в частных библиотеках. Балашши был заново открыт лишь в 1874 г., а «Изящная венгерская комедия» — совсем недавно, в 1958 г.

Тем не менее наследие Балашши и в неявном, подспудном виде участвовало в формировании венгерской литературы — через того же Яноша Римаи, через творчество другого крупнейшего поэта XVII в. — Миклоша Зрини. Римаи в истории литературы Венгрии представляет маньеризм, Зрини — барокко. Как европейская литература XIX и XX вв. немыслима без Возрождения и его поздних направлений, так и облик современной венгерской литературы не был бы таким, каким он является, без того гениального прорыва, который совершил в XVI в. Балинт Балашши.

Иван Хорват

РЕНЕССАНСНЫЙ ПОВОРОТ В ЛИТЕРАТУРЕ ВЕНГРИИ И ПОЭЗИЯ БАЛИНТА БАЛАШШИ

450 лет со дня рождения Балашши (1554-1594)

Поэтические произведения на венгерском языке, созданные в дохристианские времена, нам, к сожалению, не известны. Да и из эпохи Средневековья до нас дошло мало такого, о чем ученые могли бы с уверенностью сказать, что эти памятники (от «Легенды о св. Ласло» до якобы существовавшей на венгерском языке «Истории о Трое») — являются аутентичными текстами. Конечно, у нас имеется что-то, достоверно существующее с древних времен; но это лишь вставные тексты на венгерском языке в латинских кодексах; самые значительные из них — «Надгробное слово» (конец XII в.) и «Причитанье девы Марии» (конец XIII в.). Конечно, у нас есть моральное право утверждать, что нечто подобное было и раньше, но истинное положение дел характеризуется все же тем, что так называемый «Кодекс Йокаи», донесший до нас первое произведение на венгерском языке, «Легенду о Ференце», является списком, сделанным лишь в XV в. К числу не столь древних, как «Кодекс Йокаи», однако все же весьма старинных наших книг относятся «Венский кодекс», «Мюнхенский кодекс» и «Кодекс Апора»: в совокупности они содержат солидную часть венгерской Библии. Но подавляющая часть известных сегодня средневековых венгерских кодексов (числом примерно сорок) была увековечена на бумаге или на пергаменте и того позже, в период между 1470 и 1530 гг., когда в Венгрии достигла расцвета монастырская письменная культура. То есть — уже после того, как умерли Ян Панноний и его дядя, Янош Витез, после того, как разорилась первая венгерская типография — будайская книгопечатня Андраша Хешша, после того, как окончательно закрыл двери недолго просуществовавший гуманистический университет в городе Пожонь (ныне — Братислава). Начавшийся позже бурный подъем средневековой литературы в Венгрии произошел уже после того, как схлынула первая большая волна венгерской ренессансной литературы.

Теперь стоит подумать о том, была ли в Венгрии куртуазно-рыцарская литература.

Если на протяжении столетий письменные тексты на венгерском языке существовали лишь в виде вставок в латинских кодексах, целых же венгерских книг (рукописей, кодексов) просто не было, то объясняется это прежде всего тем, что еще не появилась читательская аудитория, которая ощущала потребность в таких текстах. Переписчик вставлял в рукопись венгерские тексты для совладетелей рукописи и — главным образом — для самого себя: мало кто, кроме него, мог знать, что в недрах латинского кодекса спрятана венгерская проповедь! Венгерская читательская аудитория сформировалась позже, чем чешская, но гораздо раньше, чем, скажем, словацкая или румынская. Да и когда сформировалась — а произошло это на рубеже XV и XVI вв., — была скорее церковной, чем светской. Практически все венгерские кодексы переписывались в монастырях. О том, имелись ли в Венгрии главные жанры европейской средневековой светской литературы: куртуазная лирика трубадуров, труверов, миннезингеров и (как правило, стихотворный) рыцарский роман, — мы ничего не можем сказать. Рыцари, бесспорно, были (например, они, как устаревший род войск, составляли тяжелую конницу еще в битве при Мохаче (1526)), но большинство из них даже имя свое не могло написать. В первой половине XV в. неграмотным мог позволить себе быть даже светский вельможа такого высокого ранга, как Янош Хуняди.

Вельможи даже ведение деловой переписки возлагали на церковных служителей; среди последних были отдельные деятели, которые, получив образование в заграничных университетах, на родине стали убежденными пропагандистами гуманизма. Идеи итальянского Возрождения завоевывают позиции в Венгрии очень быстро (быстрее, чем где-либо), но поначалу это происходит лишь в очень узкой сфере: в домах нескольких церковных иерархов, любивших и собиравших книги, а также при дворе короля Матяша, у которого ведущие чиновничьи должности занимали высокообразованные церковники.

Но, как это ни парадоксально, неразвитость, зачаточность средневековой куртуазно-рыцарской литературы даже способствовала распространению современной (для того времени) ренессансной культуры. Ведь Яну Паннонию и его соратникам не приходилось преодолевать сопротивление куртуазнопридворной традиции, — поскольку о наличии такой традиции в Венгрии вряд ли можно было говорить. Это может служить одним из объяснений того факта, что в Венгрии невероятно быстро сформировалась значительная ренессансная литература.

Кроме того, раннему появлению гуманизма в Венгрии, стоящей в тот момент на пороге своего расцвета, способствовала и политическая деятельность короля Матяша Корвина. По всей очевидности, Матяш был таким венгерским монархом, который действительно чувствовал себя равным среди коронованных особ других европейских народов. Характерно, что сам он любил, чтобы его изображали не в короне Иштвана Святого, а с лавровым венцом римских цезарей на голове. Он во всем стремился подражать ренессансному идеалу античного мира. И, естественно, максимально использовал для этого политические возможности, скрытые в гуманизме. Он не только владел прекрасной книжной коллекцией, но и требовал от гуманистов, поступивших к нему на службу, чтобы они писали: после падения Византии греческие музы переселились в Буду.

Тем временем другие интеллигенты из духовного сословия развивали значительную литературную деятельность не во дворцах, а в монастырях. Монахи и монахини, подчиняясь строгим уставам нищенствующих орденов, которые следовали принципу христовой аскезы не только в проповедях, но и в повседневной жизни, — отвергали и осуждали мирское богатство, а особенно ту склонность к роскоши, которой была заражена церковь. (Едва ли можно считать случайностью, что, например, Лёринц Месарош, духовный лидер восстания под предводительством Дёрдя Дожи, принадлежал к самому аскетическому крылу ордена францисканцев.) Тем большее значение они придавали христианству как вере, т.е. сущностной его составляющей, а не ритуалам и аксессуарам. Они были убеждены: не может считаться истинным христианином человек, отправляющий религиозные обряды лишь по привычке, формально, выполняя предписания священников, но при этом понятия не имея о том, какое отношение имеет лично к нему Христова жертва — смерть на кресте. Понятно, эти служители церкви пытались учить и воспитывать паству, верующую лишь на словах, а не душой, чтобы спасти ее от удела, ждущего грешников. А поскольку паства эта состояла в основном из людей необразованных или малообразованных, то они вынуждены были писать свои проповеди не на латыни, а по-венгерски, избегая при этом трудных для понимания, изощренных выражений. В стихах — вернее, в текстах песнопений — они никогда не допускали, чтобы стремление к точным рифмам, соблюдение количества слогов шло в ущерб ясности смысла. Кодексы их внешне были так же просты, так же лишены всяческих украшений, как и содержащиеся в них тексты.

Господствующим в период позднего Средневековья духовным веяниям, всерьез относящимся к вопросам веры, мы обязаны тем, что до нас дошло довольно много кодексов на венгерском языке. Так что в монастырской литературе той эпохи следует видеть не только явление культуры позднего Средневековья, но и духовные предпосылки Реформации.

Очень важную роль для венгерской литературы, как и для других литератур Центральной Европы, играло движение эразмистов.

Среди так называемых «семи свободных искусств», преподавание которых велось в средневековых школах, дисциплины, входящие в trinum (грамматика и поэтика, риторика, искусство полемики), пользовались меньшим почетом, чем quadririum (математика, геометрия, астрономия, музыка). Интеллигенты, определявшие лицо XV-XVI столетий, трудились на ниве литературы или, по крайней мере, «гуманитарных наук» (studia humanitatis). Выражение «гуманист» в словоупотреблении той эпохи означало, что человек, например, не «юрист» (специалист в области права) и тем более не «канонист» (специалист в области церковного права), что сфера его интересов: грамматика, риторика, история, поэзия или философия морали — иными словами, философия и филология.

Самый знаменитый ученый-гуманист XVI в., Эразм Роттердамский, писал на латыни, однако — еще до начала Реформации — считал очень важным, чтобы люди могли читать как Библию, так и шедевры древней языческой литературы на своем родном языке. Вот почему его венгерские последователи взялись подготовить новый, более точный и аутентичный перевод Библии на венгерский язык. Бенедек Комьяти перевел на венгерский Послания апостола Павла, Габор Пешти — все четыре Евангелия, а Янош Сильвестер — Новый Завет целиком. (В письме к своему покровителю, Тамашу Надаши, Сильвестер упоминает как постыдный тот факт, что у венгров до сих пор нет Нового Завета на родном языке, хотя вон уже и у русских есть!) Занимались они и лингвистической деятельностью: Габор Пешти составил словарь, Сильвестер работал над венгерско-латинским разговорником, а также создал первую венгерскую (опирающуюся на сопоставление с латинской) грамматику, где, среди прочего, описал систему падежей, с гордостью отметив, что в склонении венгерских существительных падежей больше, чем в повсеместно почитаемых древних языках.

В приложении к своему Новому Завету Сильвестер поместил также первый на венгерском языке трактат по риторике, в котором, следуя Эразму Роттердамскому, рассуждал о метафоре и родственных ей приемах: сравнении и притче. Он обнаружил, что на венгерском языке тоже можно писать дистихи (двустишия, написанные гекзаметром и пентаметром).

Наконец, Габор Пешти перевел книгу автора-язычника, которую — с некоторой натяжкой — можно было считать античной, хотя на протяжении веков христианства она многократно и основательно перерабатывалась, — речь идет о баснях Эзопа.

Дело этой группы эразмистов в XVI в. было продолжено другими венгерскими литераторами. Юный Петер Борнемиса перевел на венгерский язык трагедию Софокла «Электра». В 1998 г. были найдены несколько печатных страниц с фрагментами венгерского перевода «Ифигении» Еврипида.

Возможно, та литературная жизнь, которую эразмисты пытались организовать в Венгрии, носила несколько школярский характер. Во всяком случае, значение ее было незначительным. Вместе с тем нельзя недооценивать тот факт, что они осознали важную роль печатного слова и — пускай на деньги меценатов — регулярно печатали и издавали свои произведения: поначалу за границей (Краков, Вена), затем и в Венгрии. Вот две важные даты из истории печатного дела в Венгрии: в 1473 г. в Буде увидела свет первая книга Андраша Хешша, а в 1541 г. — первая книга на венгерском языке, напечатанная в Венгрии, в Шарвар-Уйсигетской типографии, — Новый Завет.

В конечном итоге заслуга внедрения книгопечатания в Венгрии принадлежит не эразмистам, а реформатам. К концу XVI в. многочисленные протестантские и несколько католических типографий выпускают в свет около 1000 изданий, главным образом на венгерском и латинском языках. Это очень большое число, если сравнить его с данными из истории румынского, словацкого, украинского книгопечатания; но оно выглядит мизерным на фоне западной книгоиздательской индустрии той эпохи. Если опираться только на голые цифры, то, скажем, книжная продукция города Лиона в 24 раза превосходила таковую, произведенную в Венгрии. В XVI в. во Франции работало больше типографий, чем в Венгрии появилось книжных изданий.

В эпоху распространения книгопечатания, на рубеже между письменностью и устной традицией, продолжали существовать и старые, уходящие корнями в далекое прошлое жанры. Какие-то предвестия так называемой исторической поэмы можно обнаружить уже у Анонимуса, но самый ранний текстовой памятник этого жанра, «Битва Шабаца», родился лишь в конце XV в. Книгопечатание поначалу скорее способствовало, чем мешало моде на исторические поэмы, хотя те распространялись главным образом устным путем. Сказитель («хегедёш»), исполнял произведение чаще всего для неграмотной публики, однако сам он был грамотным; более того: у него имелся какой-то свод, сборник рукописей, который назывался книга, или хроника; туда он заносил тексты исполняемой им программы. «На Христа душою уповаю я, / вторая опора — хроника моя», — говорит неизвестный автор «Песни сендрейского хегедёша» (40-е годы XVI в.). Крупнейший представитель этого жанра, Шебештен Тиноди, даже издал свои исторические поэмы в книге под названием «Cronica» (1554). Сборник этот он мыслил отчасти уже и как книгу для чтения, в основном же — как пособие, как рабочее средство для других хегедёшей, которые разнесут его произведения по всей стране, знакомя с ними тех, кто не умеет читать или читает с трудом, пение же слушать любит. С этой целью Тиноди даже снабдил тексты нотами. Многие юные венгры до сих пор на уроках пения заучивают мелодию, обозначенную над текстом его поэмы «Итоги Эгерской истории».

Художественная непритязательность исторической поэмы общеизвестна. Частое употребление морфемных рифм или даже тавтологических рифм (авторифм) обычно объясняют недостаточной поэтической изобретательностью авторов. Все это так, однако нельзя не учитывать и того, что жанр исторической поэмы — жанр весьма древний. Повествования об исторических событиях пелись уже в те времена, когда не только слушатели, но и сам поэт был неграмотным — и нередко вынужден был импровизировать, опираясь при этом лишь на свою память да на способность находить выход из любого положения. Импровизатору же приходится волей-неволей прибегать к повторам.

Если рифмовка исторической поэмы была довольно однообразной, то о темах и сюжетах этого совсем нельзя сказать. Речь в этих произведениях могла идти о мирной и о походной жизни, о событиях давнего и недавнего прошлого и т.д. Исторические поэмы играли роль одновременно и учебника истории, и газеты свежих новостей. Пока не был сделан полный венгерский перевод Библии (Гашпар Каройи, 1590), в исторических поэмах получали отражение и библейские сюжеты. Говоря сегодняшним языком, исторические поэмы были едва ли не лучшим способом формирования общественного мнения. А во второй половине XVI в. в них постепенно стала проникать и тема любви (сегодня такие исторические поэмы у нас называют «изящными историями»).

Одно из самых загадочных произведений древневенгерской литературы — «История о королевиче Аргире и о девственной фее». Автора ее мы не знаем. Правда, первые буквы начальных строф складываются в акростих, образуя имя Gergei Albert (Алберт Гергеи, или Гергей); но, возможно, человек по имени Алберт Гергеи (человек, о котором абсолютно ничего не известно) — вовсе не автор, а тот, кому это произведение посвящено. Во вступлении автор сообщает, что перевел с итальянского некий текст, в котором говорится о волшебной стране, где живут феи; неясно, правда, что он имеет в виду: «Историю о королевиче Аргире» или какой-то иной перевод, сделанный им ранее. Во всяком случае, итальянский оригинал произведения не удалось найти по сей день. Неизвестно также, где создавался перевод (возможно, в Трансильвании, — по крайней мере, есть у «Истории» такое прочтение, и оно заставляет видеть в ней политическую аллегорию, имеющую прямое отношение к Трансильвании). Первый, неполный список «Истории», дошедший до нас, относится к концу XVI в.

Истории, принадлежащие к группе сюжетов о «хранителе древа», известны во всем мире. В больших международных каталогах сказок эта группа значится под номером 400. Часто встречается этот сюжет и в художественной литературе. В не столь уж далеком родстве с ним находится сказка об Амуре и Психее, дошедшая к нам благодаря «Золотому ослу» Апулея. Но сюда же можно отнести и «Волшебную флейту» Моцарта (и Эмануэля Шиканедера), и даже «Витязя Яноша» Шандора Петефи. Кто прочтет все эти произведения, может попытаться найти скрытые, но имеющие основополагающее значение культурные параллели. А вот пример совсем близкого родства: «История о королевиче Аргире» оказала огромное влияние на поэму-сказку Михая Вёрёшмарти «Чонгор и Тюнде».

Приведем небольшой отрывок (чтобы на его примере показать некоторые загадочные моменты этого произведения).

В час тот полуденный очень жарко было, Косы золотые фея распустила, Облаком прозрачным всю себя накрыла, Лишь очи из тени светятся пугливо. Розы на ланитах зорькою играют, Тонкая накидка тело овевает, Платье цвета тела тело накрывает, Нижняя каемка траву задевает, Ноженьки у феи голы, босы были, Утренние росы ноги намочили, Словно снег под солнцем белы ноги были, Будто от рожденья не касались пыли.

Итак, платье юной феи — или одежда телесного цвета и накидка (фата), или всего лишь прозрачное, подобно фате, платье (как на некоторых полотнах Луки Кранаха). В поэме «Чонгор и Тюнде» фигурирует именно платье-фата, у Апулея — прямо-таки траурная фата, символизирующая смерть. Фея-девственница носит свою фату и в саду Изменчивого края, в Черном Городе, на меже жизни и смерти, там, где Аргир погружается в свой роковой сон. «История о королевиче Аргире» относится к группе произведений (вспомним тут хотя бы обрамляющую историю «Декамерона» Боккачио), связывающих любовь со смертью.

С точки зрения истории культуры такое представление о любви — невероятно архаично, оно словно бы пришло из времен, предшествовавших формированию идеологии куртуазной любви. В «изящных историях» нет и следа того преклонения перед женщиной, которое разнесли по всей Европе трубадуры; напротив, тут активная роль отведена фее: это она сажает волшебную яблоню, приносящую золотые плоды, — чтобы благодаря ей встретиться с Аргиром. Нелегко объяснить, почему в конце поэмы, в эпизоде свадьбы, играемой после смерти, Аргир трижды бьет фею по лицу, — но нет никаких сомнений, что это никак не отвечает духу рокового обожания женщины, обязательному для куртуазной поэзии.

Интересно, что бытовавшая до Балашши любовная и эротическая лирика — «цветочные песни», как их тогда называли — столь же и так же архаична. Тексты этих песен сейчас практически неизвестны: мы располагаем лишь несколькими куцыми фрагментами, если не считать гневных высказываний, принадлежавших чаще всего служителям церкви и запрещавших исполнять и слушать «цветочные песни». Но и эти скупые данные позволяют сделать вывод о существовании трех жанров, которые можно выделить в любовной и эротической лирике на различных европейских языках. Доказано, что и в Венгрии были «женские песни» (в которых дама вожделеет к мужчине, а не наоборот), «плясовые песни» (или «весенние песни»), а также неприличные песни (другими словами, «озорные цветочные песни»); но до сих пор не удалось твердо установить, практиковали ли хотя бы одно-два поколения до Балашши куртуазную любовную лирику.

Переходя к литературе Реформации, нужно помнить, что в Европе корни Реформации уходят в разные представления первых веков христианства. Лютер, как известно, был монахом ордена августинцев, а позже, уже в роли лидера движения за обновление веры, часто черпал мысли и аргументы из сочинений Блаженного Августина. Когда Лютер вышел на арену, кризис христианской церкви, разразившийся в период позднего Средневековья, был в самом разгаре, христианские писатели давно уже сформулировали свои сомнения. Идеи, его посетившие, приходили в голову уже многим верующим, так что дело, собственно говоря, вполне могло бы кончиться общим обновлением церкви, а не расколом. Причем расколом не на две, а на несколько частей: ведь протестанты и сами разделились на ряд конфессий. В венгерской письменной культуре той эпохи важную роль играли последователи Лютера и Меланхтона, обращавшиеся к Евангелистам и ранним христианским отцам церкви, а также реформаты (приверженцы гельвецианской Реформации: Кальвина, Беза, Цвингли, Буллингера), сторонники Сервета (антитринитарии и унитарии, а также «жидовствующие», или субботники, подвергавшие сомнению правомочность Нового Завета).

К концу Средневековья люди все больше стали сомневаться в потусторонней жизни, в справедливости загробного суда. Они совсем не были уверены, что на том свете их ждет блаженство, и очень боялись смерти. Это были уже более или менее современные люди, а совсем не фанатики-аскеты, не святоши, которые с радостной улыбкой, с песней переносят любые страдания. Они не были неверующими, но непоколебимость слепой веры была им чужда. В одном они были уверены твердо: в собственной, личной греховности. В том, что совершенные ими мелкие, обыденные эгоистические поступки, предательства, а тем более немногие, но еще более постыдные деяния, в совокупности составляют слишком тяжелый груз, чтобы его можно было уравновесить богоугодными поступками или денежными пожертвованиями и, при поддержке святых покровителей, попасть-таки в немногочисленную категорию избранных, которые будут допущены в царство небесное. Лучше бы того света не было вовсе. Если же он есть, то им — прямая дорога в ад.

Впрочем, это не обязательно, говорит Лютер. Ибо всемилостивый Бог, Иисус из Назарета, искупил своей жертвой всех, т.е. всех избавил от вечных мук, всем даровал жизнь вечную. Не только нас, мелких грешников, но и величайших злодеев, — ибо милость его не знает границ. После смерти многие попадут на небеса.

Однако милосердие Господне — отнюдь не автоматический механизм. Это, конечно, правда, что Иисус принял смерть на кресте лично ради меня, грешника; но я не знаю, удостоюсь ли я пощады. Если я, скажем, обращусь с молитвой к Пресвятой деве Марии, чтобы она помогла мне попасть на небо, это значит, что жертва Христа кажется мне не для всякого случая жизни решающей и что я считаю, не повредит, дескать, поискать протекции еще у кого-нибудь. Если я пользуюсь святой водой или маслами, если совершаю паломничество в Рим или другие святые места, если покупаю индульгенции, — все это признак того, что я не уверен в даре Христа, не довольствуюсь им. Как пишет Андраш Скароши Хорват, принадлежавший к первому поколению венгерских евангелических поэтов-проповедников (сведения о его деятельности относятся главным образом к 40-м годам XVI в.; даты его жизни нам не известны):

Что для нас Голгофа и Христовы муки, Что гвоздями ржавыми пробитые руки, Коли римский папа нас, зевая от скуки, Миррой кислой окропит по своей науке.

Разумеется, уж этот-то путь точно ведет в ад.

В царство же небесное ведет только вера. А вера — это уверенность в том, что меня ожидает неминуемое наказание за грехи мои; вернее, ожидало бы, если бы Христос не искупил меня. Вера — это безоглядная готовность вверить себя милости Христовой.

Если ты все это принял, свое решение в вопросе веры ты можешь скрепить каким-нибудь торжественным обетом или клятвой — и твоя жизнь покатится как по маслу. Нельзя ли все оставшиеся годы предаваться грехам (а как известно, грех сладок): ведь ты уверен, что все равно попадешь на небо. Правда, на самом деле это тоже путь в преисподнюю: ведь милость Божия хотя и безгранична, но действует не автоматически. Искупитель искупил всех, но только истинно верующий может удостоиться этого дара. Истинно верующий — это тот, кто прибегает к Христу как к последней надежде, ибо другого ему не дано.

Именно Реформации XVI в. мы обязаны появлением поэзии личностной веры, но в то же время и бурным расцветом песнопений коллективного благоговения. Источником и литературным образцом для того и другого была Псалтирь. В одной из разновидностей поэзии личностной веры индивид возносит жалобу именно против окружающего его коллектива, — с этой жалобой он обращается к Богу. Поэтическое переложение 55-го псалма, сделанное в 1560-х годах Михаем Кечкемети Вегом, стало всемирно известным благодаря музыкальной пьесе Золтана Кодая «Psalmus Hungaricus» («Венгерский псалом», 1923).

Из венгерского протестантского прошлого в большинстве случаев помнят прежде всего тех литераторов, чей авторитет поддерживается конфессиями, сильными и поныне: реформатов Гашпара Каройи и Алберта Сенци Молнара, евангелиста Петера Борнемису, прошедших через обе конфессии, затем ставших унитариями Гашпара Хелтаи и Ференца Давида. Однако не следует забывать, что конфессиональная и литературная карта в Венгрии XVI в. коренным образом отличалась от нынешней. У католиков, например, вплоть до конца века не было ни одной типографии, их книжная продукция по сравнению с книжной продукцией протестантов была ничтожной. В 1580-х годах значительная часть венгров и в Трансильвании, и в королевской Венгрии, и на территориях, покоренных турками, принадлежала, видимо, к антитринитариям (отрицателям Троицы). В 1568 г. сессия Государственного собрания в Торде приняла закон о свободе вероисповедания и вероучения (проповедования). «Вера есть дар Божий, и да будет она такою, какою слышим ее, и да слышим мы в ней глагол Божий». В те годы в Трансильвании очень большое влияние приобрел кружок образованных людей, группировавшихся вокруг князя Яноша Жигмонда, который и сам был весьма восприимчив к вопросам обновления веры; кружок этот состоял из высокообразованных интеллигентов, большинство их бежало сюда из-за границы и отличалось склонностью к крайнему свободомыслию, даже еретичеству. Среди них был крупный латиноязычный писатель, гуманист, теолог и философ Якоб Палеолог (1520?-1585). Главные свои произведения он написал именно в Трансильвании: Коложваре, Алцине и Аранёшгеренде. Одно из этих произведений представляет собой своего рода научно-фантастическую новеллу: действие ее происходит в городе под названием Иоаннополис (конечно, в честь князя Яноша Жигмонда): город этот построен из стекла и освещается извне, сквозь отверстие, просверленное в Земном шаре; рассказчик прибывает туда на ковре-самолете, пережив множество необычайных приключений. Другое произведение повествует о мексиканском индейце Телефусе, приехавшем в Коложвар; в этом произведении можно видеть предтечу французских романов XVIII в. о добрых дикарях.

Далее речь пойдет о Балинте Балашши, создателе ренессансной любовной лирики на венгерском языке, богоискательской поэзии, куртуазной драматургии.

Благодаря своей неуемной натуре и экстравагантному образу жизни Балинт Балашши не раз становился героем гремевших на всю Венгрию скандалов. В XIX и XX вв. Шандор Петефи, Эндре Ади, Аттила Йожеф тоже часто вступали в конфликт со своим окружением, но Балашши был вельможей, магнатом, он мог и умел добиваться осуществления своей воли, а потому и скандалы, учиняемые им, были особенно шумными. В архивах Венгрии полным-полно документов о его нескончаемых судебных тяжбах. Если бы мы взялись написать его биографию на основе этих бумаг, у нас получился бы образ жестокого, деспотичного, мстительного барина: он бесчеловечно обращался с пленными, он в зрелом возрасте отомстил за детскую любовь, он прибегал к рукоприкладству, когда ему казалось, что с ним обращаются не в соответствии с его рангом.

Но когда мы читаем его стихи, перед нами встает совсем другой образ — образ первого венгерского лирика.

Поэтому мы подойдем к его биографии с двух сторон. Сначала бегло рассмотрим основные вехи его жизненного пути. Затем обратимся к его стихам — как к самому важному, хотя и меняющемуся от эпохи к эпохе и даже от читателя к читателю источнику сведений о биографии поэта.

Родился Балинт Балашши 20 октября 1554 г. в городе Зойом (ныне — Зволен в Словакии); погиб 30 мая 1594 г. у стен Эстергома. Фамилию свою он писал и в форме Балашша[122]. Воспитателем его был Петер Борнемисса, деятель протестантской церкви, автор венгерской «Электры» и знаменитой прощальной песни; сохранился учебник, которым они пользовались, и в нем — одна из первых проб пера юного Балинта. Какое-то время он учился в Нюрнберге, потом, как можно предположить, посещал какой-то немецкий университет, бывал, возможно, и в Падуе. Выйдя из юношеского возраста, он уже знал хорватский, латинский, польский, немецкий, итальянский, румынский, словацкий и турецкий языки. В 1569 г. отца его, заподозрив в заговорщической деятельности, арестовали, семья перебралась в Польшу, куда вскоре, бежав из тюрьмы, прибыл и отец. В 1572 г. появилось первое произведение Балашши, «Садик целебных трав» — протестантский трактат, который Балинт, для утешения своих родителей, перевел с немецкого. Осенью 1572 г. отец Балинта, получив помилование, присутствовал, уже в чине начальника привратной стражи, на коронации императора Рудольфа, и 18-летний Балинт поразил двор виртуозным исполнением пастушьего танца. В 1579-1582 гг. Балашши служил лейтенантом в Эгере, командуя «полусотней седел». Между 1578 и 1584 гг. разворачивается его изобилующий скандалами роман с Анной Лошонци (Криштофне Унгнад), нашедший отражение в цикле стихов Анне. В рождественские дни 1584 г. он обвенчался со своей кузиной, Кристиной Добо, и захватил крепость Шарошпатак, рассматривая ее как часть приданого Кристины, — но в тот же день потерял крепость. Более того, против него было заведено уголовное дело: его обвинили в кровосмешении и незаконном захвате крепости. В 1587-1588 гг. в его делах наметился благоприятный поворот: Анна Лошонци стала богатой вдовой, прежний брак Балашши, перешедшего тем временем в католичество, признали недействительным, обвинения против него были сняты, он вернул свои основные имения и продолжал, до новых скандалов, военную карьеру. 1588-1590 гг. — самый плодотворный период его творчества: в это время формируется, вокруг цикла «Стихи Юлии», книга «Фрагменты»; в это же время он написал «Несколько турецких бейтов», «Изящную венгерскую комедию» и, вероятно, трагедию «Иеффай», утраченную позже. Видимо, тогда же он организовал ренессансный поэтический кружок «Восемь юных». В 1589 г., потерпев неудачу в своих матримониальных планах и узнав о готовящемся новом походе против турок, Балашши удаляется в Польшу. Там он пишет «Стихи Целии», музой для которых (если таковая была) могла служить Анна Сарканди (Ференцне Вешшелени). Попав в приморскую крепость Браунсберг, он продолжает свое обучение у иезуитов. С 1591 г. он снова на родине. О периоде, связанном со стихами Фульвии («Некие новые стихи»), известно очень мало. Долгожданный поход все же начался, и Балашши участвует в осаде и захвате своих родовых владений: Дивень и Кеккё. В 1594 г. под Эстергомом его смертельно ранит пушечное ядро. Перевод теологического трактата Э. Кэмпиана «Десять доводов», начатый Балашши, был закончен его духовником, Шандором Добокаи.

Стихотворения Балашши обычно делят на три группы: военные (рыцарские), любовные и религиозные произведения. Традиция такого деления была заложена одним из учеников Балашши в 1610 г. Это он составил рукописный сборник стихов, который сохранился для нас как «Кодекс Балашши». В начале сборника мы и находим объяснение этого деления: «Ниже следуют различные любовные стихи Балинта Балашши, среди коих несколько божественных восхвалений и витязских песен». Опираясь на это деление, разные эпохи находили каждая своего Балашши.

На протяжении нескольких столетий Балашши был известен лишь как автор божественных песен. Любовные его стихи обнаружены были только в 1874 г. — и в последующем оказывали влияние на многих поэтов, от Эндре Ади до Аттилы Йожефа. «Сегодня это (длительное забвение любовной лирики Балашши. — И.Х.) кажется странным, — писал в 1935 г. Антал Серб, — так как его стихи о любви более интересны нынешнему читателю; но никакой несправедливости, собственно говоря, не произошло: ведь божественные стихи — лучшие и вместе с тем самые личные творения Балашши». В период победного шествия народнических (популистских) идеологий, с конца 1930-х до начала 1950-х годов, на первый план выходит образ витязя, защитника границ, распевающего народные песни у бивачного костра, в компании простых солдат, выходцев из крестьян. «Балинт Балашши, таким образом, жил вместе с народом, прежде всего с теми, кто вместе с ним сражался за родину; у них он перенимал пляски, мелодии, обучал их своим мелодиям», — писал в своем предисловии к академическому изданию Балашши (1951) Шандор Экхардт, восстановивший полные и достоверные тексты всехпоэтических произведений поэта. На первом этапе постепенного вытеснения крайних коллективистских идеологий, восстановления права на личную жизнь на авансцену вновь выходит «поэт любви» (выражение Тибора Кланицаи, 1960). А в последние десятилетия мы уже не придаем тройственному делению такого большого значения: сейчас перед нами встает не набожный витязь, не влюбленный и даже не воин, а в гораздо большей мере — поэт, тщательно оттачивающий свои творения, первый мастер венгерского слова.

Возьмем самый известный образец его рыцарской лирики, «Солдатская песня». Задумаемся над смыслом фразы, которой открывается стихотворение. Верно ли, да еще когда это звучит из уст нашего поэта, — что «на свете нет милей земли, чем пограничье”? А как же Юлия? Если мы проанализируем собрание стихов, составленное самим поэтом, мы увидим, что «Солдатская песня» стоит в сборнике на совершенно особом месте: там, где лирический герой после разрыва с Юлией обращается к иным красотам, к иным влекущим темам. Адресаты его стихов — новые женщины, солдатская жизнь, первый венгерский литературный кружок. Если мы прочитаем это стихотворение именно там, куда его, очень продуманно, поместил сам поэт, мы увидим, что «Солдатская песня» в этом контексте — художественный документ, отразивший отчаянную борьбу с любовью. Конечно, немаловажно и то, что стихотворение завершается молитвой. Так что нет ничего странного в том факте, что в XVII-XVIII вв. «Солдатскую песню» многократно издавали вместе с духовными стихами Балашши.

Сегодня мы не можем не обращать внимания и на то, что одно из значений слова «vitéz» (витязь) в XVI в. было «рыцарь». Так что в стихотворении «Солдатская песня» мы видим восхваление рыцарского идеала жизни. Ну, а рыцарский жизненный идеал (об этом мы подробнее поговорим в связи с темой куртуазной любви) неотделим как от религии, так и от любви. «Salus» (здоровье, благополучие), «amor» (любовь) и «virtus» (мужество, доблесть) и для·Данте не были независимыми друг от друга вещами. В трактате о куртуазно-рыцарской лирике он сказал, что для поэта это главные темы.

Но если бы в «Солдатской песне» и не было любовных и религиозных аспектов, она все равно напоминала бы поэзию трубадуров и, в частности, сирвенты. Этим словом трубадуры обозначали тот вид песни, который восхвалял какой-либо моральный или политический идеал или пытался вербовать сторонников какому-либо вельможе (он, конечно же, был воплощением идеала).

«Солдатскую песню» можно без всяких проблем читать как сирвенту. Задача станет более сложной, если жанр «Солдатской песни» мы — уступая сложившейся историко-литературной традиции — захотим воспринимать как жанровую картинку, как изображение одной из типичных сцен тогдашней обыденной жизни, известной автору, герою приграничья, по личному опыту.

Можно легко представить Балашши витязем, грозой турок; истина однако в том, что на протяжении почти всей военной карьеры Балашши венгры с турками не воевали — по крайней мере, de jure, — так что едва ли у него была возможность проявитьсвою ратную доблесть. А когда наконец война, столь горячо и давно ожидаемая им, разразилась, он в самом начале ее пал смертью храбрых. Что же касается лет, предшествующих этому, то у нас есть сведения лишь о нескольких, в той или иной мере направленных против турок военных операциях, в которых он участвовал. Например, в 1584 г. он командовал набегами на ярмарки в Дёмшёде и Хатване. В обоих набегах ему удавалось грабить турецких и еврейских купцов, брать рабов и рабынь; но на обратном пути его оба раза подстерегало турецкое войско, и поход заканчивался плачевно. Хатванский эпизод был для Балашши второй попыткой: предыдущий набег, предпринятый в 1580 г., завершился полным триумфом. Интересно, что событие это нашло отражение в литературном произведении: о нем рассказывается в исторической поэме Дёрдя Саланки (1581).

Достославный витязь Балинт Балашша В Хатван со товарищи отправился, С турком он легко и быстро справился И товар забрал, который нравился. Весело домой они скакали, Пленных и рабынь с собой пригнали, Выгодно трофеи продавали, Богу благодарность воздавали.

Таким образом, жизнь, которую вел Балашши, вовсе не обязательно соответствует той картине мира, которая нарисована в «Солдатской песне». Ибо это — поэтическая картина мира.

Что касается способа ее организации, то мнения тут расходятся.

Многие, следуя за Белой Варьяшем, обнаруживают здесь конструкцию, которую можно назвать «аркой на трех опорах».

По мнению сторонников этой точки зрения, «Солдатская песня» — едва ли не самый яркий образец такого пропорционального построения. И особенно важную роль играет здесь то обстоятельство, что именно в срединной, пятой строфе, вместо одного из элементов картины мира, мы находим следующее обобщение:

Почет и славу, честь бойцы стяжали здесь, соблазны отвергая. Отвага в них без мер и выдержки пример, и доблесть боевая. На битву — в самый ад, — как соколы, летят, сражаясь, побеждая.

Другая группа, сторонники принципа «золотого сечения», считают, что центральную опору поэт помещал не в «геометрическом» центре стихотворения, а немного дальше; однако это вовсе не означает: куда попало. Куда же все-таки? Ответ на этот вопрос помогает найти, по мнению Тибора Комловски, так называемая числовая возвратная последовательность Фибоначчи[123] (в ней каждый последующий член равен сумме двух предыдущих; первые члены ряда: 1, 1; таким образом, числовой ряд Фибоначчи выглядит так: 1, 1, 2, 3, 5, 8, 13, 21 и т.д.). То есть соотношение между первой и второй половинами стихотворения соответствует «золотому сечению» — в том случае, если его, это соотношение, можно описать посредством числовой возвратной последовательности. Соответствует принципу «золотого сечения», например, стихотворение 58-е (“О храм небесных сил...”), состоящее из 13 строф: поворотный момент в нем находится как раз на стыке восьмой (8 + 5) строфы. Таким образом, даже те литературоведы, которые находят в структуре стихотворений Балашши принцип «золотого сечения», считают, что «Солдатская песня» структурирована симметрично, опирается «на три опоры».

А вот знаменитый лирик XIX в. Янош Арань полагал, что Балашши, как и другие поэты венгерской старины, не слишком разбирался в технике стихосложения. «Порой, в час вдохновения, Балашша разогревается, становится лириком; однако звуки, что исторгает его лютня, лишь в очень широком смысле могут быть названы песней, да по его стихам и не видно, чтобы он так уж сильно стремился к внутренней песенной форме. Петь это, правда, можно было, да и не зря же перед его стихами то и дело появляются слова «ad notam”: значит, у автора в голове звучала какая-то мелодия. Однако в те времена что только ни пели: в церквах — пространные рассуждения по догматике, целые библейские истории, на пирах — новеллы вроде тех, что сочинял Тиноди, хотя первые вовсе не претендовали на форму песни, вторые — на форму баллады или эпоса. Подобным же образом и стихи Балашши могли принимать музыкальную внешность, хотя в них полностью отсутствовала песенность, для которой ведь требуется не только то, чтобы текстовая строка точно соответствовала музыкальной. В стихах этих слишком много описательности, подробностей, слишком пространно дыхание, слишком мало концентрации, чтобы песня способна была выдержать это». (Араню тогда известны были немногие стихотворения Балашши, но «Солдатская песня» входила в их число.) Янош Хорват, идя по стопам Араня, утверждает: песня, «если смотреть на ее структуру, это целостное единство, которое не терпит никакой диспропорции, никакого превышения объема, исключает всякое пустое умствование; песня — самая простая, но и самая чистая противоположность прозе. Стихи Балашша <...> — прямое отрицание песни». Йожеф Туроци-Тростлер противопоставляет неорганизованному стиху Балашши организованную строфу Балашши: «Строфа Балашши <...> — маленький шедевр пропорциональной, гармоничной архитектонической структуры. Одним он, однако, еще не владел (или, если владел, то применял лишь в исключительных случаях): искусством замкнутой архитектуры, охватывающей тело всего стихотворения. В некоторых его стихах плодотворная идея, породившая ситуацию, да и сама эта ситуация будто исчерпаны, а стихотворение все не кончается. Можно добавить к нему несколько строф — “организму” стихотворения не будет нанесен ущерб; можно смело убрать столько же — стихотворение не истечет кровью».

Пробы пера его нам практически неизвестны. Первый период продолжается с конца 1570-х годов до 1584 г. Его религиозные стихи в это время с трудом можно отличить от обычных церковных песнопений (см., например, 32: «Пред Твоим величьем, Боже, мы немеем»). Говоря о любви, он впадает в многословие, нагромождает шаблонные, «глубокомысленные» штампы (30: «Отчего бы, друг мой...»). Он с ученым видом приводит мифологические, географические, зоологические понятия, столь любимые средневековыми авторами и поэтами-гуманистами. Исключительное влияние оказали на него образный арсенал и поэтика «Изящной и увлекательной истории об Эвриале и Лукреции», принадлежащей неизвестному автору; некоторые историки литературы даже считают, что Балашши и есть Патакский аноним.

В этот период в лирике Балашши появляется комплекс куртуазной любви, комплекс, в котором отношение рыцаря к даме напоминает и поклонение верующего Богу, и отношение вассала к сюзерену. Взгляд дамы ранит поэта — чаще всего как стрела, выпущенная из «лука» бровей; раненый поэт становится «пленником»; но из плена его можно «вызволить», и тогда он становится «слугой», а дама платит ему «жалованье». Однако случается, что дама сама попадает в плен к рыцарю (7); случается, что женщина сама проявляет инициативу (13, 14, 25), как это можно видеть в «Изящной истории о королевиче Аргире»). Некоторые объясняют эти «феминистские» песни Балашши влиянием Овидия; но можно видеть в них и некий своеобразный отголосок системы обычаев и поэтической традиции, связанных с мужским засильем в любви. Именно упрощенный, даже примитивный, но вовсе не пошлый и не грубый момент следует видеть в том, что юный Балашши еще не владеет должным тактом и вписывает в стихотворение (например, в форме акростиха) полное имя и фамилию возлюбленной.

Возьмем для сравнения одно раннее и одно позднее стихотворения Балашши — и посмотрим, как развивается, становится тоньше и богаче система мотивов, связанных с куртуазной любовью.

Я, как последний раб, принижен был и слаб, теперь я даже рабству рад. Молюсь на госпожу и верой ей служу, иных не требуя наград. Я поцелуем милых уст давно вознагражден стократ. Мой разум пуст — о, сладость уст! — Амур отныне мой собрат. (Пятое: “Безмерно счастлив я...” перевод Р. Дубровкина) Пускай ее любви за все грехи свои я не снискал доныне, Я стану ей слугой, когда б она рукой, как дорогой святыней, Дотронулась ко мне, и благодать вовек страдальца не покинет! (“О руке эрдейской дамы”, перевод Д. Анисимовой)

Уже в отрывке первого, юношеского стихотворения присутствует мотив различия в ранге между рабством и службой; причем желаемый статус — это, очевидно, служба. В позднем же стихотворении лирический герой не хочет подниматься до ранга слуги: он удовлетворяется рабством. Величайшие из трубадуров также ценили любовь как сердечное томление, как страстное желание; такая любовь, любовь как поклонение, выше, чем любовь как желание воплощенное. Трубадуры говорили, что тот, кто молит о взаимности, не рыцарь, а скорее торгаш. Такова же ситуация в вере: если ты обращаешься с молитвой к Богу, не обязательно ведь ждешь ответа, причем ответа положительного. На религиозный смысл куртуазной любви указывает и смелая (смешивающая светское и церковное) замена эпитетов во второй строке второго фрагмента: ведь привычнее, «логичнее» было бы — «прекрасной ручкой» и «благословенной реликвией».

В куртуазной любви, мы видели, отношение рыцаря к даме таково же, как верующего к Богу, как вассала к сюзерену. Рассмотрим в этом плане песню, которая начинается строкой «Без тебя мне жизнь постыла». Преклонение колена и головы — это, по всей видимости, жесты вассала. Трубадуры, обращаясь к прекрасной даме, иногда называли ее Midon (на окситанском языке: господин, повелитель); т.е. (без какого-либо намека на извращенную ориентацию) видели в ней сюзерена. Хотя в венгерском языке выражение «мой повелитель», «мой князь» означает мужчину, лирический герой стихотворения Балашши видит в Юлии господина, сюзерена — и обращается к ней со словами мужского рода.

“Ты — дворцовый сад султана», — пишет поэт. Метафора смелая, хотя и не без традиций: ведь еще в Библии, в Песне песней, царь Соломон обращается к своей возлюбленной не как к творению природы, а как к зданию, строению. Конечно, метафора «сад» не чужда и ренессансной культуре. Балашши и в других случаях нередко изображает мир не природный, а созданный человеческими руками. Поле и лес в стихотворении «Солдатская песня» — воображаемый дворец, точнее, гигантская галерея; она окружает огромный сад, колонны в ней — это деревья. «Для них дремучий бор, цветных полей ковер — чертог старинной славы». Но по-настоящему и сама природа — как Юлия в стихотворении, начинающемся строчкой «Без тебя мне жизнь постыла» — не совсем естественна. Она скорее — отвлеченный образ. В стихотворении, начинающемся словами “Просторами полей” Балашши пишет: «Поля благоухают ароматными розами, многоцветными фиалками» (строка приводится по оригиналу). А уж он-то знал, как выглядят поля. Он не мог не знать, что розы в полях не растут, да и фиалки, пожалуй, тоже. Это — садовые цветы, а также цветы средневековых гимнов, цветы, символизирующие деву Марию...

В зрелом периоде своего творчества Балашши пользуется уже именами литературными (Юлия, Кредул), в его стихах действуют мифологические персонажи (Венера, Купидон). Наряду с античными авторами, его образцы для подражания теперь — неолатинские поэты-гуманисты: Михаил Марулл (1453-1500), Иоанн Секунд (Ян Эверартс, 1511-1536), Джиронимо Анджериано (около 1520-?); а в конце периода — и итальянская ренессансная лирика. Книга «Фрагменты стихов Балинта Балашши» (1588-1590) так и осталась в фрагментарном виде; возможно, впрочем, что так оно и было задумано.

Будучи католиком, Балашши перелагал в поэтической форме только латинские парафразы псалмов, принадлежавшие реформатам Теодору Беза (1519-1605) и Джорджу Бьюкенену (1506-1582). Последние исследования показывают, что Балашши был сторонником иезуитской христологии, которая не так уж существенно отличалась от христологии протестантской. Возможно, это одна из причин, почему он не придавал слишком большого значения вражде между католицизмом и протестантизмом, которые в те времена бились не на жизнь, а на смерть. Во вступлении к своей пасторальной драме на предполагаемый вопрос, почему-де он не пишет большие, серьезные, возвышающие дух и облагораживающие душу произведения, Балашши отвечает так: «Не писал я и Священное Писание, потому как и об этом с обеих сторон предостаточно и писали, и пишут». «С обеих сторон», видимо, означает: римско-католическая церковь с одной стороны, протестантизм — с другой.

Полемический, «давидический» тон не чужд был и церковным песнопениям. Новое, что внес в этот жанр Балашши, — выверенная, напряженная конструкция, личностный характер богоискательства. Церковные песнопения призывали верующих положиться на Бога, словно небесного милосердия можно добиться волевым усилием. Для Балашши во втором периоде его творчества твердая вера в Бога — уже не сама собой разумеющаяся данность («Как олень гонимый...»).

Один из признаков того, что Балашши готов был перейти к более свободной и гибкой структуре стиха, можно видеть в его отказе от строфы с одной рифмой (такая строфа была до тех пор у венгерских поэтов общепринятой). Его строфы строятся на нескольких рифмах: часто схема рифмовки в них: аа(а) bcc(c) b(ddb [eeb]), а еще чаще это знаменитая строфа Балашши: a6a6b7c6c6b7d6d6b7.

Его новшество в области жанра — куртуазная драма. «Изящную венгерскую комедию» он написал, взяв за основу пастораль итальянца Кристофоро Кастелетти. Персонажи пьесы, в соответствии с требованиями ренессансного жанра, пастухи и пастушки. Однако произведение — не только пастораль, но еще и комедия, которая, по предписаниям Аристотеля, должна заканчиваться благополучно, то есть, в данном случае, свадьбой. Если любовная лирика Балашши прочно связана со средневековой — но сохраняемой Петраркой и петраркистами — традицией куртуазной любви, не имеющей в виду брак, то пьеса его скорее встраивается в гуманистическую концепцию, которая в то время считала любовь приемлемой только в том случае, если та ведет к браку. Речь персонажей — очевидно, поэтому публика той эпохи воспринимала ее со смехом — нашпигована намеками на половые органы и совокупление (сегодня тогдашние намеки едва ли будут понятны).

По всей видимости, в период между 1588 и 1590 гг. Балашши составил рукописный сборник своих стихов, озаглавленный им «Фрагменты стихов Балинта Балашши» (можно предположить, что он рассчитывал напечатать его). Не исключено, что какое-то количество экземпляров и было напечатано, — найти хотя бы один пока не удалось. Чтобы составить сборник, Балашши собрал все, что он до тех пор создал; однако добрых две трети сборника явно были написаны уже во время работы по его подготовке, в течение двух лет. В подборке рядом друг с другом стоят и религиозные, и светские стихи — так же, как и у последовавших за ним поэтов: Яноша Римаи, Ференца Ватаи, Миклоша Зрини. Тут есть и нумерованные вещи, и стихотворения без номера — как у Римаи или у Зрини в «Сигетском бедствии».

В структуре сборника большую роль играет число 3 и числа, кратные ему: они призваны символизировать Святую Троицу, т.е. Бога. Основная масса стихотворений, включенных в сборник, написана введенными Балашши трехчленной строкой (а-а-Ь) и трехчленной строфой (aab-ccb-ddb). Сохранившийся портрет Балашши, написанный в XVII в., был изготовлен с изображения (может быть, с гравюры, предназначенной для того же сборника), на котором поэт, судя по подписи, запечатлен в 1587 или 1588 гг., в возрасте 33 лет (возраст Христа), когда Балашши как раз начал готовить сборник.

Книга, как большинство ренессансных поэтических сборников, представляет собой фиктивную духовную автобиографию. Автор рассказывает о постигшей его неудаче: о том, что его лирический герой не способен осуществить лелеемый в душе замысел — мечту о том, чтобы все его поэтическое творчество стало актом восхваления Господа. Поэт хотел бы построить свою книгу так, чтобы она напоминала собор: состояла из трех частей, каждая из которых содержит по 33 стихотворения, что вместе со стихотворным прологом составляло бы круглую сотню; однако этому дантовскому плану не суждено было воплотиться в жизнь. Лишь первая серия из 33 стихотворений стала реальностью, в ней действительно 33 нумерованных стихотворения. Вторую подобную серию тут и там разрывают бессистемно вставленные в нее, лишенные нумерации стихотворные тексты, — хотя за ними ясно просматривается система, просматривается хорошо продуманный 33-членный цикл. Третий же цикл лишь упомянут в прозаическом (сохранившемся, к сожалению, в фрагментарном виде) пояснении и существует лишь как замысел. К тому же тут не идет речь о новой серии из 33 стихотворений: говорится лишь, что восхвалений и псалмов пока имеется лишь 10, а для планируемого издания этого недостаточно. То есть третий 33-членный цикл должен присутствовать лишь в воображении читателя, оставаясь виртуальным. Таким образом, один цикл имеет место реально, второй — в скрытом виде, третий в полном смысле слова остается в воображении.

Итак, сборник, составленный Балашши, имеет все основания встать в один ряд с теми средневековыми и ренессансными книгами лирики, которые строились на принципе (фиктивной) автобиографии; в нем, в этом сборнике — как почти во всех подобных образцах, широко известных в мировой литературе — на поверхности хорошо виден именно этот принцип, т.е. угол зрения фиктивной автобиографии, а вовсе не какой-либо систематический принцип. Однако в глубине все же таится надежно упрятанная символика чисел. Из-за того, что рукопись сборника осталась неполной, никто не может сказать, не выпали ли в начале цикла стихов к Целии одно или два стихотворения. Но как бы там ни было, простое действие, действие сложения, мы вправе произвести. И если, опираясь на содержащуюся в сборнике информацию, подсчитать, сколько же всего стихотворений сочинил поэт до полного закрытия сборника, то в первом случае мы получим цифру 99, во втором — 100. После неудачи с грандиозным замыслом книги, структура которой должна была быть 3 x 33, даже внимание фиктивного поэта, лирического героя сборника, словно бы прошло мимо того факта, что он, подсознательно, незаметно, все-таки осуществил свой замысел: создал большой сборник, состоящий из 99 или 100 стихотворений... Такое решение — подобное конструированию лирического героя — свидетельствует о высокой степени сознания ответственности поэта перед своим талантом, перед поэзией.

Хотя книга Балашши зарождалась гораздо позже и структура ее гораздо сложнее, тем не менее она в основе своей напоминает «Канцоньере» Петрарки — великий образец, которому подражала едва ли не вся европейская поэзия той эпохи. Ведь и у Петрарки присутствует, тоже глубоко спрятанная, числовая символика, на поверхности же лежат, связывая стихотворения, моменты, опирающиеся на события автобиографические или на мысленные ассоциации. Правда, книга «Канцоньере» — как в Венгрии юношеский сборник Яноша Римаи — завершается песней, обращенной к Деве Марии, духовным подъемом (ascensio), в то время как книга Балашши — поражением. С другой стороны, параллель с Петраркой подкрепляется и названием сборника: «Фрагменты стихов Балинта Балашши». Ведь официальное латинское название книги Петрарки «Канцоньере» очень похоже: «Rerum vulgarium fragmenta», т.е. «Отрывки на народном языке».

Открывает первый цикл «Фрагментов», состоящий из 33 стихотворений, стихотворение «Aenigma» («Загадка»), которое призвано убедить читателя: лирический герой совершенно неповинен в том, что брак его закончился крахом. Если попробовать относиться к лирическим стихам, беря их в последовательности, как к некоему повествованию, как к форме эпики, то перед нами предстанет путь, на котором герой, после множества приключений и авантюр, находит приют в тихой гавани супружества. Замыкает цикл песня раскаявшегося в своем непостоянстве, в своих грехах мужа, песня, отвергающая любовь (33, «...Прости мя! Ложь развей...»).

Ответом на предыдущий ход мыслей служит первое стихотворение второй части, также насчитывающей 33 стихотворения (34, «Признанья сладкие, очей счастливый свет...»): здесь лирический герой возвращается к раскаянию во имя любви. Цикл обрамлен назидательными историями. Вначале Купидон, явившись во сне лирическому герою по имени Кредул (Credulus — доверчивый), показывает ему Юлию (37), затем они, Кредул и Юлия, встречаются наяву (38). В ответ на восторженное приветствие юноши Юлия лишь улыбается (39, «Без тебя мне жизнь постыла...»); Кредул обращается за помощью к Купидону (40). Конец цикла: потерпев неудачу в своих ухаживаниях, Кредул приходит к выводу, что Юлия непреклонна. В 58-м стихотворении, как гласит его латинское название, поэт, видя, что разжечь пожар любви в сердце Юлии ни доводами разума, ни мольбами не удается, оглашает небеса, землю, морские просторы жалобами и стенаниями.

О, храм небесных сил, величие светил...

В последней же строфе он сообщает не только об обстоятельствах, в которых сочинялось стихотворение (поездка по конным ярмаркам в Трансильвании), но и объявляет о завершении цикла:

Довольно мне страдать, о Юлии рыдать, пылая, холодея, Томясь в чужой стране, летая на коне по всей земле Эрдея! И вот что я скажу: ни строчки не сложу о Юлии нигде я!

И добавляет прозой: «Се — конец песен, сочиненных Юлии».

И в самом деле: начинается настоящий бунт. Первое же стихотворение (59) из тех, что написаны «после» Юлии, носит название: «Пришла другая: на имя Жофи». Затем 60-е: «Сочиненное о Жужанне и Анне-Марии из Вены»; это — воспоминание о некоем венском эпизоде с двумя очаровательницами легкого поведения. Знаменитый вопрос поэта, высказанный им в стихотворении 61, в этом контексте также оказывается в созвучии с душевным настроем лирического героя, борющегося со своей любовью к Юлии. Мужественные забавы солдатской жизни приграничья — вот что прекраснее всего, прекраснее даже недоступной Юлии.

Гей, витязи, ей-ей, на свете нет милей земли, чем пограничье!

Стихотворение завершается молитвой, приоткрывающей читателю дверь в сокровенный мир душевной рефлексии лирического героя. Рефлексия эта находит выражение и в девяти ненумерованных стихотворениях, представляющих собой молитвы и восхваления. Перед ними помещено прозаическое замечание автора; оно, к сожалению, дошло до нас в слишком обрывочном виде.

Первые два стихотворения цикла — его можно назвать «После Юлии» — датированы: в тексте последней строфы каждого из стихотворений указан год — тысяча пятьсот восемьдесят девятый. То, что автор счел нужным отметить это, показывает: с сердцем своим, с терзающей его болью лирический герой еще не справился, для него это еще не стало преодоленной проблемой. Третья песня, под номером 61, датой не снабжена. Развитие внутреннего конфликта на какое-то время останавливается; следует рефлексия.

Последовательность лирических стихотворений до сих пор поддавалась осмыслению и в эпическом плане: в расположенных определенным образом стихах вырисовывался некий душевный сюжет, окрашивавший жизнь лирического героя. Эту последовательность прерывает прозаическая ремарка, в которой Балашши рассказывает о принципах и трудностях составления сборника, т.е. в сущности о том, какой ему видится будущая книга. От ремарки сохранилась хорошо если пятая часть. Из того, что осталось, выясняется: поэт одновременно работал и над циклом религиозных стихотворений, количество их пока — 10, но число это обязательно нужно увеличить. Читатель вправе предположить, что и этот цикл Балашши хотел довести до 33: ведь структура уже имеющихся частей сборника — 2 х 33. Итак, в воображении читателя появляется книга, и в основе ее заложен принцип 3 х 33. Этот замысел поэта, естественно, тоже поэзия, тоже часть поэтической идеи, формирующей книгу.

В этом месте в книге следует вставка: девять ненумерованных духовных стихотворений. Поскольку число их, вместе с предыдущим, 61-м, равно десяти, то можно предположить, что в несохранившейся части авторской ремарки поэт сообщал: это и есть упомянутые выше десять стихотворений, подготовленных для цикла, который должен состоять из духовных стихов; поэт временно, не намереваясь издавать рукопись в таком виде, поместил их сюда.

Духовный подцикл здесь, внутри лирического цикла, представляет собой нечто вроде лирической рефлексии. Герой размышляет о том, что же с ним происходит. В центре лирической рефлексии — болевая точка, любовь к Юлии. Любви этой противопоставлена нравственная альтернатива, суть ее — перспектива брака.

Подцикл состоит из девяти стихотворений. Следовательно, то наблюдение, что в сборнике большую роль играют числа, кратные трем, остается в силе. Первые четыре стихотворения подцикла — своего рода программа воздаяния хвалы Богу.

Балашши дает обет, что если Бог поможет ему избавиться от врага (Юлии), выведет из кризиса, связанного с Юлией, то все свое творчество поэт сделает средством восхваления Бога. Выражение «враг надменный мой», фигурирующее в первом стихотворении, исследователи обычно склонны были связывать с личностью двоюродного брата Балинта, Андраша Балашши, который, судя по переписке и по материалам судебных дел, испортил Балинту немало крови. Однако появление Андраша именно здесь (нигде в сборнике он ранее не фигурирует) было бы полностью лишено смысла. Читателю, конечно же, приходит в голову Юлия. И эта логика находит прекрасное подтверждение далее, в стихотворении под номером 66, в предпоследней строфе, где поэт вспоминает Юлию таким образом: «Враг мой, любовь моя...». Во втором стихотворении подцикла поэтом также движет стремление избавиться от любви к Юлии («...Спаси и сохрани от искушений диких»). Поэт жаждет возносить хвалу только Богу: «Пусть в песнях и стихах Совет Господь пребудет...». И клянется все свое творчество обратить во хвалу Господа: «...я сдержу обет и буду верить свято...». Третье стихотворение тоже посвящено возвеличению славы Божией («Причастие не раз прославлю всей душой»); четвертое же — поэтическое переложение 148 псалма, где все мироздание возносит хвалу Господу.

Далее следует программа восхваления, «Три гимна Святой Троице», в целом — символ поэтического свершения во славу Творца. Три эти стихотворения — уже сами по себе воплощение программы восхваления: ведь его буквальный смысл в том, что лирический герой собирается славить Бога и непосредственно, и христианской доблестью, и через угодный Богу брак — но и метонимически тоже. Три гимна, темы которых — Бог, воинская доблесть и любовь, — метонимический символ творчества, творческого подвига. Это выражено не только в выборе тем, но и в трехчленной структуре, отсылающей читателя к образу Святой Троицы. Едва ли можно считать случайностью и то обстоятельство, что общее количество строк в трех гимнах — точно 99, т.е. столько же, сколько стихотворений, как мы предполагаем, должно было быть в сборнике в целом: 33 + 33 + (10 + х). Как не может быть случайным и то, что ученик Балашши, Янош Римаи, несколько десятилетий спустя, собираясь издать стихотворения своего учителя, планировал поставить три гимна в начало сборника, видя в них, надо думать, символ всего творчества Балашши.

После гимнов происходит неожиданный крутой поворот. Следующие два стихотворения — жалобы человека, чья вера в благость Божию подорвана, а душа страшится наказания. Здесь поэт как будто бы далеко уходит от принятой формы прославления Бога. Лирический герой отождествляет себя с голубем, порхающим над Ноевым ковчегом; в клюве у голубя — зеленая ветвь, образ славы Божией, и поэт хочет служить ей. Сам ковчег — символ Бога как оплота веры; но голубь не может опуститься на ковчег, т.е. поэт не может донести Богу свои хвалебные слова. Последнее стихотворение — отчаянная мольба о «несякнущей» вере. Перспектива христианского брака, который стал бы нравственной альтернативой любви к Юлии, оказалась иллюзией.

И вот мы вновь у нумерованных стихов, вновь окунулись в «сюжет» любовной истории. Следует песня о целомудренной деве по имени Маргит (62). Затем мы читаем песню (63), где Балашши обращается к членам своего ренессансного поэтического кружка, к собратьям по перу, призывая их показывать “на языке родном изящества уроки”.

Однако все это не облегчает его страданий. Пламя греховной любви к Юлии не угасло.

Стихотворения этой части цикла следуют той же структуре, которую мы наблюдали, говоря о стихотворениях под номерами 59-61. Развитие «сюжета» в стихотворениях 62 и 63 подчеркивается датой, фигурирующей в завершающих строфах обоих стихотворений. 64-е опять не датировано. «Сюжет» прерывается: здесь снова следует лирическая рефлексия.

Снова в сборнике следует вставка: девять ненумерованных любовных песен.

Предыдущему, духовному подциклу противостоит этот «дьявольский» подцикл, своего рода «сатанинские стихи». Данная вставка тоже состоит из девяти стихотворений, или, точнее, пар стихотворений, пародий на куртуазную любовь, прославляющую высокую мораль. Это — турецкие любовные стихи с мусульманской религиозной символикой и их переложения на венгерский язык, с образом дьяволицы Юлии в центре. Юлия играет в них примерно такую же роль, как демоническая Леди в сонетах Шекспира.

Прежде всего поэт обвиняет Юлию в том, что она находит радость, мучая и унижая влюбленного. Обвинение это само по себе не выходило бы за пределы тех стандартных обвинений, которые поэты-петраркисты, продолжавшие традицию средневековой куртуазной любви, предъявляли своим дамам сердца. Необычную, зловещую окраску, отступающую от линии петраркистской, придает этим стихам то обстоятельство, что они подключаются к мусульманской религиозной традиции. Это, в сущности, языческие стихи, хотя и не в том смысле, как знаменитые памятники дохристианской древности. Турки ведь — не предшественники, а противники христианства.

Возвращаемся к нумерованным стихотворениям, к основному «сюжету». Лирический герой, страдая от неразделенной любви, убегает куда глаза глядят (65), а свою бесполезную книгу стихов — в воображаемом мире — бросает в огонь (66). Первое из стихотворений датировано: в этом можно видеть свидетельство того, что история не завершена, сердечный конфликт продолжается. Второе — без даты; тут поэт снова делает паузу. Но в данном случае имеет место не лирическая рефлексия: тут начинается новый «сюжет», связанный с образом Целии.

В этом месте кодекс сильно поврежден, так что нам не известно, каким был переход к стихам Целии.

В большом цикле некая тема действительно заканчивается, хотя сам цикл продолжается, а вместе с ним продолжается и сборник. Строки, где поэт сообщает о том, что он бросил стихи в огонь, образуют даже более резкую границу, чем рубеж между двумя большими разделами: раскаяние, выраженное в момент, когда близок был момент заключения брака, и после того, как надежда на союз любящих сердец рухнула, — и наступившее вслед за этим «анти-раскаяние», отчаянный разгул. Рубеж этот очень значителен, но книга остается, и «сюжет» развивается дальше.

Цикл стихов Целии, как и другие вставки, состоит из девяти стихотворений и, словно уменьшенная модель, повторяет отраженную в 2 х 33 стихотворениях историю роковой любви к Юлии. Самое начало цикла, из-за плохой сохранности рукописи, отсутствует; но все-таки с довольно большой степенью уверенности можно сделать вывод, что поэт-повествователь дает клятву: жизнь его с этого момента будет подчинена не Купидону, а Марсу и Афине, то есть воинской службе и научно-литературным делам. Конец цикла, стихотворение 9-е, содержит печальную мысль о том, что клятву эту сдержать невозможно. Купидон побеждает и Марса, и повествователя; последний, сломленный, смиряется и ступает на неправедный путь. Затем следует 10-е, завершающее цикл стихотворение, муза здесь — не великосветская муза Целия, а две юные полячки. Таким образом, цикл стихов Целии — а вместе с ним и весь сборник — завершается своего рода полным моральным фиаско.

В цикле стихов Целии, которым открывается последний период творчества Балашши (1589-1594), сюжетных моментов еще меньше, чем прежде, и едва заметны следы связи с внелитературным миром. Любовные стихи тут уже никакого отношения не имеют к процессу ухаживания, покорения сердца дамы. Внимание читателя здесь будет сосредоточено на самом тексте, на тщательно отшлифованных образах, на пропорциональной синтаксической и фонетической структуре, на композиции, все более лаконичной и замкнутой.

Рассмотрим, например, 7-е стихотворение, где Балашши пишет о «грустящей Целии». Три строфы, три сравнения. Первые две строки в первой строфе описывают то, с чем сравнивается предмет; третья, замыкающая строка — того, кто сравнивается. Во второй строфе то же самое: две первые строки развивают сравнение, третья, замыкающая, называет объект сравнения. В последней строфе только первая строка содержит сравнение, во второй же сразу появляется объект сравнения; затем, в третьей строке, описание объекта сравнения продолжается, а в конце строки появляются еще два сравнения. Структура, таким образом, однотипна: движение в одном направлении, затем поворот назад и завершение.

Теперь бросим взгляд на рифмы. Мы часто упрекаем старую венгерскую поэзию за монотонность морфемных рифм. Однако в данном стихотворении автор подбирал рифмующиеся слова так, чтобы непритязательные морфемные созвучия не оказались рядом друг с другом. Подобное до того момента было совершенно неизвестно в венгерской поэзии.

В этот период для Балашши самое важное — не что, а как, не тема, а способ ее разработки. Иногда поэт берет одну и ту же тему и развивает ее в двух различных вариантах. Более гибким становится и построение строфы: стихотворение «Опять сбылись твои, о Купидон, слова...», например, это первое венгерское стихотворение, которое начинается не шаблонной и плоской рифмовкой аа, но более сложной — в западноевропейской поэзии уже общепринятой — схемой ab.., которая открывает возможности для более сложного построения. Цикл «Несколько новых стихов» идет еще дальше по пути, ведущему к замкнутой форме: каждое стихотворение в нем — один образ и одна строфа Балашши. Не проста и семантическая структура поздних стихов. Характерный пример — окрашенный в протестантско-иезуитские тона платонизм стихотворения «Даруй мне покой...», его возвышенный — несмотря на пропорциональную мостообразную структуру — финал.

Давая описание человека, мы, как правило, движемся сверху вниз (рост, цвет волос, глаза, одежда, обувь). Литература тоже часто следует этому правилу; но не всегда. У подобного движения снизу вверх — латинским словом ascensio — в древней литературе (и в искусстве в целом), конечно, всегда имелась некая религиозная проекция, — причем не только в связи с праздником, следовавшим на 40-й день после Пасхи (вознесение Христа), но и в связи с традицией христианского платонизма. Все это сразу становится ясным, когда мы рассмотрим первые две строфы стихотворения:

Господи! С тоскою льнет душа к покою, мира жаждет. Бог тоску разгонит, если сердце стонет, разум страждет! А душа от боли о пощаде молит в нетерпенье. Ты от кары тяжкой охрани бедняжку во спасенье! (В. Леванский)

Душа в этом мире — так считает христианин-платоник — находится в темнице — в темнице плоти. Она уже забыла о своем божественном происхождении, но ей еще можно напомнить об этом.

(В диалоге «Менон» Сократ ставит перед совершенно необразованным слугой вопросы, на что тот — чертя палочкой на песке — выводит доказательство теоремы Пифагора. Это значит, говорит Платон, что обучиться чему-либо невозможно — можно лишь вспоминать; все, чему мы учимся, мы уже знали когда-то, когда душа наша еще обитала в царстве чистых идей. Сократовский метод обучения — объяснение посредством вопросов — строится на том, что ученик заведомо знает все, чему мы хотим его обучить.) В первых двух строках процитированного стихотворения душа, находясь в посюсторонней тюрьме плоти, «жадно ждет», чтобы ее вызволили из этой тюрьмы, просит Господа не забыть ее там, не оставить спящей («пробуждающейся»), дать возможность видеть не туманные образы этого мира, но лицезреть Бога.

Это и происходит в последних двух строфах, пропорционально противопоставленных друг другу. Душа здесь наконец попадает в свое исконное место обитания, близко к Богу; в момент смерти имеет место блаженный взлет, ascensio.

Балашши и в этом стихотворении применяет свою излюбленную схему рифмовки:

aab

ccb

То есть: две одинаковые рифмы, одна отличная, снова две одинаковых, снова одна отличная; это — уже представленная схема строфы Балашши. (Напрашивается мысль — хотя ее и невозможно доказать, — что в схеме рифмовки, в вертикали рифмы «b», тоже имеет место ascensio. Во всяком случае, именно в XI в., когда латинские поэты-священники изобрели эту схему рифмовки — назовем ее 90-градусной, поскольку она как бы состоит из прямых линий, — в архитектуре началась эпоха готических соборов, в которых взгляд верующего устремляется ввысь.)

Но чем объяснить оптимистический финал стихотворения? Взглянем на две строфы в середине. Там ответа на свой вопрос мы не найдем. Там имеет место лишь сопоставление бездонной греховности человека и бесконечной Божией милости. Четвертая строфа ставит под сомнение достижение блаженства, пятая также оставляет открытым вопрос о том, будет ли когда-нибудь пробужден верующий.

Милосердный Боже! Все простить Ты можешь, вездесущий! Весь я — в тине черной, грех влачу позорный, вопиющий! Чем чернее горе, тем светлей благое всепрощенье! Сплю, как тать отпетый, но подаришь мне ты пробужденье!

Ascensio — т.е. в данном случае противоречие, наблюдаемое между первой и последней строфами стихотворения — порождается не в срединных строфах, а в пропорциях, распространяющихся на всю конструкцию стихотворения. Ударными пунктами здесь являются, по всей видимости, третья и шестая строфы. Именно в них сформулирован основной протестантский символ веры: прежде всего верующий обращается к Иисусу как единственному заступнику, благодаря которому все наши грехи искуплены раз и навсегда.

Чистой кровью сына, что страдал безвинно, спас меня Ты. Взор смягчи сердитый — душу огради Ты от расплаты.

Далее поэт ссылается на Священное Писание («слово Божье»), на содержащуюся в нем благую весть (евангелие), на обещанное спасение, которое будет уделом всякого спасенного человека, способного его принять (верующего). Верующий здесь демонстрирует не свои добрые поступки, а свою веру (тезис о приобщении к истине посредством веры).

Слово Божье щедро кормит высь и недра в полной мере! В час духовной жажды не ропщу! — Воздашь Ты мне по вере!

Подводя итог, скажем: в первых двух строфах стихотворения, структура которого характеризуется пропорциональностью частей, душа, покинувшая Бога, прозябает в темнице земного бытия, в темнице плоти; почти забыв свое божественное происхождение, она ждет «пробуждения». В последних двух строфах появляется платоническое ascensio (вознесение души туда, откуда она происходит, в сферы рядом с Богом), как путь, что наверняка откроется ей после смерти. Чем объяснена эта ожидаемая благоприятная перспектива? Только не мыслями, содержащимися в двух строфах. Там получает выражение как раз неуверенность: да, милосердие Божие безгранично, но ведь и греховность наша непростительно велика. Движущая сила подъема сформулирована в двух, самых основополагающих протестантских тезисах, высказанных в третьей и шестой строфах. Стихотворение отсылает к единственному заступнику, Христу, принявшему мученическую смерть и благодаря этому даровавшему людям искупление, а затем — к праведности через веру.

*

Произведения этого последнего этапа — уже не песни, а стихотворные тексты в чистом виде: ссылки на песенную мелодию отсутствуют как перед светскими, так и перед духовными стихами. Автора уже не интересовало — в ту эпоху еще обязательное — соотнесение с устной традицией. Стихи свои он рассматривал как произведения с не подлежащим изменению текстом, которые могут существовать в рукописи или в печатном виде.

2004 г.

Перевод Ю. Гусева под редакцией Н. Балашова

Тибор Кланицаи

ПЕТРАРКИЗМ В ВЕНГЕРСКОЙ ПОЭЗИИ ЭПОХИ ВОЗРОЖДЕНИЯ

Отличительные особенности петраркизма — главного течения в лирической поэзии Ренессанса — это утонченность и классическое совершенство формы, богатая образность, обилие метафор, изысканных и нередко условных. Легко представить себе, как могла родиться и расцвести такая поэзия в куртуазном обществе, состоящем из людей тонко воспитанных, широко образованных и интеллектуальных. Тем удивительнее кажется тот факт, что петраркизм смог зародиться в Венгрии — стране, которая в силу исторических обстоятельств надолго была превращена в поле битвы.

Своему становлению и развитию эпоха Ренессанса в Венгрии обязана деятельности короля Матяша Корвина (1458-1490). Он был одним из тех просвещенных монархов, которые не жалели ни сил, ни средств для возвышения своего государства и придания ему блеска и всячески покровительствовали развитию при своем дворе искусства и литературы. Но не прошло и нескольких десятилетий после его смерти, как Венгрию наводнили турки, и страна на полтора века оказалась ввергнутой в непрерывную войну со всеми ее бедствиями и превратностями.

Однако упадок Венгрии был вызван не только иноземным нашествием; катастрофическое поражение в битве при Мохаче (1526) послужило сигналом для воцарения в стране самой разнузданной анархии и смуты. Из произведений венгерских писателей XVI в. вырисовывается наводящая ужас картина варварства и разгула диких, ничем не сдерживаемых страстей. Мысль о конце света овладевает умами, и тема возмездия и страшного суда настойчиво звучит в большинстве литературных произведений этого времени.

Такая воинственная и наполненная апокалиптическим страхом общественная атмосфера, казалось бы, не могла создать благоприятных условий для развития петраркистской лирики. И тем не менее одновременно с разрушительными силами в общественной жизни Венгрии возникали и проявляли себя силы созидательные. Венгерские феодалы, главным занятием которых были битвы, грабежи и насилия, мало-помалу научались употреблять свои богатства, приобретенные неблаговидными способами, на благородные цели и создавали в своих владениях дворы, в которых расцветало Возрождение. Таким образом, вторая половина XVI в. в Венгрии была ознаменована возобновлением, как бы «второй волной» Ренессанса. В этом новом расцвете культуры петраркизм занимал значительное место. Но особые исторические условия — перманентное состояние войны и неослабевающая угроза извне — придали «золотому веку» искусства в Венгрии своеобразные, специфические именно для этой страны черты.Венгерские феодальные правители, которые к середине XVI в. завоевали огромные земли и создали в своих крепостях и феодальных замках дворы, по пышности и роскоши не уступавшие дворам европейских монархов того времени, были одновременно центрами и культурными, и военными. Внутри они были обставлены с самой изысканной роскошью: прекрасные собрания картин, библиотеки, лоджии и галереи, украшенные росписью и лепкой, сады и оранжереи с редчайшими и дорогими цветами и растениями, вывезенными из-за границы; снаружи это были грозные бастионы с жерлами пушек, выглядывающими из бойниц, с головами турок, торчащими на копьях над зубцами крепостных стен, окруженных рвами с водой.

Эти укрепленные замки обычно были густо населены, и население каждого из них составляло как бы модель иерархического общества. Сеньора окружали многочисленные дворяне-вассалы; еще более многочисленны были молодые люди и девицы — дети этих дворян, — присланные ими туда из родовых поместий, чтобы они обучились благородным манерам и приобрели придворный лоск; затем шли священники, учителя, множество приглашенных гостей, слуги, постоянный гарнизон замка, всегда довольно значительный, а кроме того, — содержащиеся в подземельях пленники-турки.

То обстоятельство, что дворы венгерских феодалов существовали, как тогда говорили, «в самой пасти турок», придавало им своеобразный характер, наложивший специфический отпечаток на всю эпоху Возрождения в Венгрии.

Во внутренних покоях таких замков жили на итальянский манер, описанный в «Придворном» Валтасара Кастильоне: слушали итальянскую музыку, читали и передавали друг другу томики Петрарки и Ариосто. Но все это происходило в среде, сохранявшей варварский, воинственный и героический дух. И литература, рождавшаяся в этой среде, отражала ее двойственную сущность.

В эпоху позднего Ренессанса — во второй половине XVI в., когда вся культура и образ жизни в Европе приобрели гедонистическую утонченность, культура Венгрии не могла позволить себе ни оторваться от суровой реальной жизни, ни окунуться в праздное времяпрепровождение. И венгерская аристократия, давшая отечественной литературе ее первых великих поэтов, была твердо убеждена в том, что книги и оружие, перо и сабля неотделимы друг от друга.

Мне бы хотелось показать порожденные описанными выше условиями поэтические особенности и своеобразные черты венгерского Ренессанса на одном характерном примере — творчестве крупнейшего венгерского лирического поэта XVI в. — Балинта Балашши.

Балашши, родившийся в 1554 г., ведет происхождение от одного из наиболее именитых венгерских родов. Но его отец после ссоры с Венским двором потерял значительную часть своего состояния. Поэтому жизнь Балинта Балашши оказалась полной приключений. Чтобы вернуть себе родовые богатства, он затеял окончившийся неудачей судебный процесс, затем несколько раз был вынужден искать убежища в Польше, где его очень хорошо принима-ли при Краковском дворе; не раз он нанимался на военную службу в гарнизоны прифронтовых крепостей, а его любовные приключения создали ему довольно сомнительную нравственную репутацию. Однако превратности судьбы и постоянные передвижения не помешали Балашши приобрести широкое образование — он знал восемь иностранных языков. Сам он любил называть себя «приемным сыном Венеры», созданным для любви, но при этом самым благородным из всех занятий на свете считал умение владеть саблей и воевать с турками. А бессмертие он заслужил своим поэтическим творчеством. В 1594 г., во время осады Эстергома, вражеское пушечное ядро положило конец этой богатой жизни, прошедшей под знаками доблести, поэзии и любви.

Петраркизм — главное направление в творчестве Балинта Балашши. Это поэтическое течение, распространившееся в XVI в. по всем европейским странам, приобрело довольно большую популярность в Венгрии еще до того, как Балашши вошел в литературу, но венгерская любовная поэзия, созданная на основе петраркизма, представляла собой лишь светские мадригалы, не более. Это были любовные песенки (они по венгерской традиции пелись, а не произносились, и исполнялись только под музыку), украшенные обычными, уже хорошо известными «петраркистскими» мотивами, но не скрепленные строгими рамками сонета, растянутые, многословные и довольно бессвязные.

И сам Балашши в раннем периоде своего творчества сочинял песенки такого рода. Но очень скоро он сумел поднять традиционное искусство светского мадригала на высоту настоящей ученой поэзии Ренессанса. В этом ему, безусловно, способствовало глубокое знание латинской гуманистической поэзии XVI в. Наибольшее влияние оказали на него два поэта, которых он считал своими главными учителями: это — ныне совсем забытый, но некогда высоко ценимый поэтами Плеяды греко-итальянский поэт Марулл и крупнейший из поэтов-лириков эпохи гуманизма, писавший по-латыни, фламандец Иоанн Секунд. Балашши перевел (или переложил) с латыни на венгерский язык многие произведения этих двух поэтов. Именно они помогли ему оторваться от установившейся в Венгрии традиции сочинять стихи для пения и ввести в литературный обиход «чистые стихи», не нуждавшиеся в поддержке мелодии. Он же внедрил в венгерскую поэзию заботу о тщательной отделке формы стиха, свойственную всей поэзии Возрождения и традиции петраркизма, в частности. Благодаря Балинту Балашши венгерская лирическая поэзия одним скачком поднялась до уровня поэзии европейской.

Но нас в его поэтическом наследии больше всего интересует именно то, что является личным творческим вкладом самого Балашши, те новые элементы, которыми он обогатил европейскую лирику эпохи Возрождения.

Творчество Балинта Балашши свободно выдерживает сравнение с поэтическими произведениями его иноземных современников. Причин тому много, но главнейшие из них — индивидуальность и достоверность его поэзии, умение выразить в ней подлинную страсть, вдохновлявшую автора. Подлинность и искренность чувства позволяют Балашши избежать условности и схематизма, которыми грешат многие «петраркизирующие» поэты его времени.

У Балашши дама его сердца никогда не является некоей бесплотной абстракцией, а формальное совершенство стиха — игрой или самоцелью. Его чувство всегда конкретно, искренне и пылко, и форма — лишь орудие для выражения этого чувства. В этом отношении особенно характерны и интересны объединенные в один цикл стихи, посвященные Анне Лошонци, — самой большой любви поэта, — которую он, как и Иоанн Секунд свою возлюбленную, называет Юлией.

Вслед за подавляющим большинством адептов любовной лирики Ренессанса Балашши понимает высокую любовь как платоническое чувство. Избранница его сердца — воплощение идеальной красоты, благосклонность ее — небесное блаженство; стихи поэта полны философских реминисценций. Тем не менее Балашши удается создать образ не только идеальный, но и живой, философскую идею воплотить в образе реальной женщины из плоти и крови и с помощью совершенной гармонической формы установить равновесие между абстракцией и чувственно-конкретным обликом, между идеей и земной страстью. В его любовных стихах ни один из этих элементов не выпячивается за счет другого, но их сочетания и переливы все время поддерживают в читателе восхитительную неуверенность: он так и не может до конца понять, идет ли речь о воплощенном в поэзии неземном идеале или — о земной женщине, идеализированной и поднятой до недосягаемой высоты.

Но помимо таланта, богатства чувства и высокого поэтического мастерства, оригинальность творчества Балашши в значительной мере является результатом тех особых условий жизни в Венгрии XVI в., о которых было рассказано выше.

Если другие «петраркизирующие» поэты сочиняли свои стихи при дворах королей в городах, где процветали искусство и литература, среди мирной жизни и роскоши замков и дворцов, то Балашши мог отдаваться поэтическому творчеству только в промежутках между боями; он писал на бивуаках, под открытым небом, при свете звезд или сидя верхом на лошади по пути в изгнание, на дорогах то в Польшу, то в Трансильванию. И это — не метафоры, а конкретные исторические факты. Сам Балашши во многих своих стихотворениях точно описывает обстоятельства и окружение, в которых они создавались. Так, например, к одному из переводов Марулла он добавляет следующие строки:

Это написано поэтом Маруллом по-латыни и мною по-венгерски, Ибо я перевел эти стихи с латинского языка, лежа в траве, рядом с моим добрым конем и перебрасываясь шутками с моими храбрыми слугами, помогающими мне развеять мою печаль[124].

Одно из лучших своих любовных стихотворений он написал «... по дороге в изгнание, глядя на журавлей», другое «...проснувшись у чистого родника», или «...среди горных вершин и деревьев в пустынных местах», иначе говоря, в Карпатских горах.

Процитированные нами строки перевода из Марулла очень показательны: в них отчетливо видно, что именно привнес сам Балашши, а следовательно, и мир, в котором он жил и который отразился в его поэтическом творчестве, в поэзии эпохи Возрождения. Перевод из Марулла не был переводом в буквальном смысле, так как Балашши всегда столь сильно трансформирует текст, избранный им для перевода, что лишь остов произведения и его главные сюжетные и риторические ходы напоминают нам латинскую поэму, от которой поэт отталкивался.

«Ad Manilium Rhallum» — прелестная поэма, воспевающая «прекрасный месяц — май». Но у Балашши нежный городской средиземноморский пейзаж заменен широкой панорамой дикой природы, где цветы — не искусственное украшение крыш и порталов домов, а естественная красота не тронутых человеческой рукой лугов и горных склонов. «Девы и юноши», танцующие у Марулла с шалунишкой — Купидоном, у Балашши меняют облик, помещаются на фон естественного пейзажа, а слова поэта, призывающие к радости и забвению печалей, Балашши обращает к «храбрым и доблестным товарищам», иначе говоря, к своим соратникам-воинам. Таким образом, Балашши транспонирует буколическую поэму Марулла в иную среду и в иной мир чувств, ибо как само понятие весны, так и связанные с ним ассоциации у него иные, чем у итальянского поэта-гуманиста.

Для Балашши весна — это время свободы, возможности испробовать свои силы. Он воспринимает весну так, как воспринимает ее любой воин из пограничного крепостного гарнизона. А весна для солдата — самое радостное время года и залог надежд на благополучие в будущем. Зима — это время бездействия и лишений: бои прекращаются, жалованье поступает с запозданием, солдаты голодают, кони их тоже кормятся плохо и слабеют. Запертые в стенах крепости, воины томятся, как в тюрьме, — так поэт-гуманист томится «в оковах» безжалостной тиранической любви. Но приходит весна, а с ней — свобода, бесконечные скачки верхом по зеленым равнинам, победы над врагом, обильная добыча для солдат — одежда, дорогое оружие, красивые турчанки и свежий, душистый корм для их коней. Вот так же воспринимает весну и Балашши. В его поэзии радостное волнение, вызванное весенним обновлением природы и возвышенно воспеваемое поэтами Ренессанса, смешивается с реальным повседневным жизненным опытом героического мира воинов. Слово «весна» в его любовной лирике соединяется, как хвалебный эпитет, с именем любимой им женщины. Но — несколько по-особому.

Так, в одной из ранних поэм он говорит о своей возлюбленной, что она прекрасна, «...как широкая равнина в благословенные дни весны». Здесь слово «благословенные» употреблено не как общепринятый банальный эпитет. Солдаты пограничных гарнизонов, часто представлявшие собой существа довольно примитивного склада, думали (и говорили) о весне с неким религиозным благоговением. Троицын день для них был самым главным праздником в году. И Балашши посвящает одну из своих поэм «благословенному» времени весны и Троицы. Любопытно, что в его «Похвале весеннему времени» мотивы различных весенних радостей расположены следующим образом: сначала описываются общие явления природы, затем «быстроногие скакуны» и лишь после этого — «доблестные солдаты-пограничники». Но именно их глазами, через ощущения и чувства воспринимает и сам поэт прелесть и радость весеннего обновления земли. Нет ничего удивительного в том, что внутренний мир солдата отражается во всех поэмах Балашши; именно это придает им то своеобразие и свежесть, ту живость и пластичность, которые отличают его творчество и выделяют его поэзию среди монотонного однообразия комплиментарной светской петраркистской поэзии его времени. Воинственным кличем солдата, идущего в атаку на врага, придает себе решимости Балашши, отправляясь на завоевание благосклонности своей возлюбленной, Юлии; но и сама Юлия «...отважна, как солдат», и «...глаза ее, блистающие как два острых клинка», пронзают насквозь всякого, кто осмелится подойти к ней близко.

Именно этим глазам, смелым, пронзительным и могущественным, властно покоряющим себе не знающих страха воинов, посвящает Балашши одну из лучших своих строф:

Сверкающие, как драгоценные камни, как кровь на чистой стали, освещенной солнцем, эти очи сияют мне с вышины, подобно звездам в ясную зимнюю ночь; давно уже они поработили меня, отняв у меня свободу...

Строфа эта взята из поэмы, особенно богатой петраркистскими реминисценциями. Но и здесь они гармонично сочетаются с мотивами, образами и сравнениями, взятыми из героической жизни самого поэта.

В венгерской «ветви» петраркизма, представленной Балашши, особенно отчетливо видны ее близость к жизни, сила чувства, страстность интонации, яркость и живость красок. При том что поэтическое творчество Балашши отличается редкостным совершенством и чеканкой формы, лукавоизысканными сочетаниями слов и богатой рифмой, своей изощренностью иногда приближающей поэта к маньеризму, поэмы его отнюдь не напоминают изнеженные редкостные цветы, выращенные в теплых, защищенных от малейшего дуновения оранжереях; нет, напротив, они больше походят на усыпанные яркими бутонами кусты дикого шиповника или на неуязвимые для любой погоды тюльпаны, растущие на недоступных человеку склонах высоких гор.

Свое созревшее за годы нелегкой жизни творчество Балашши поставил на службу доблестным воинам венгерских границ — тем, чье общество было единственным, в котором он чувствовал себя дома. В их честь воздвиг он бессмертный памятник. Особенно удалась поэту в этом отношении «Похвала венгерским воинам», написанная в 1589 г. История венгерской литературы заслуженно и с полным основанием называет эту поэму вершиной его поэтического искусства. В этой своей поэме Балашши возвращается к традиционной в Венгрии «солдатской песне», но обогащает ее лучшими достижениями европейской поэзии эпохи Ренессанса. Поэма эта по своему жанру приближается к большим эпическим поэмам, характерным для эпохи Возрождения и сочиненным для прославления какой-либо страны, или великой личности, или высокой добродетели, или, наконец, возвышенной идеи. И в самом деле, трудно было найти лучший предмет для поэтического вдохновения, чем жизнь и мир чувств храбрых и самоотверженных венгерских солдат, защищавших независимость своей страны.

В этой поэме, написанной с отточенным мастерством и глубоким знанием материала, динамично и красочно нарисованы различные эпизоды из жизни венгерских воинов, полной суровой красоты и опасностей. Доблестные воители, защищающие свое отечество от нападения врага, показаны поэтом как истинные носители этических идеалов гуманизма.

Но Балашши, о котором его современники и друзья часто говаривали, что он был первым из поэтов своего времени, подобно «орлу, летящему впереди стаи мелких птиц», отличался от других поэтов, своих соотечественников и современников, однако, лишь блеском и силой таланта. Его менее значительные собратья по перу писали в том же духе, что и он. Поэтому и можно говорить о Балинте Балашши не как об исключительном, непохожем на все остальные, явлении своего времени, а как о наиболее представительном, наиболее крупном поэте в целой плеяде поэтов, создавших в Венгрии лирическую поэзию Возрождения.

Перевод с французского И.Я. Шафаренко.

КЛАНИЦАИ Тибор (1923-1992) — венгерский литературовед, один из ведущих венгерских специалистов по старой венгерской литературе, а также по итальянской и французской литературам эпохи Возрождения. Член-корреспондент ВАН с 1965 г., действительный член ВАН с 1979 г. Один из тех, кто принимал участие в создании Института литературоведения ВАН, с 1984 г. был его директором. Член многих международных научных обществ, в том числе один из руководителей Международной ассоциации сравнительного литературоведения (МАСЛ). Лауреат Премии им. Л. Кошута.

Статья впервые опубликована по-русски в сборнике статей «Сравнительное изучение литератур», посвященном 80-летию академика М.П. Алексеева (изд-во «Наука», 1976. С. 366-373).

ПРИМЕЧАНИЯ

СТИХОТВОРЕНИЯ

В основу настоящей книги положено следующее издание: Balassi Bálint Összes versei. Budapest: Osiris Kiadó, 2004.

Подстрочные переводы стихотворений Б. Балашши выполнены Ю. Гусевым.

Первое Aenigma Jelentem versben mesémet... Тем, что намедни видел я...

Написано не позднее 1589 г.

Второе На имя Кристины Cupido szívemben sok tüzes szikrákkal... Капризный Купидон в груди моей огонь...

Написано не раньше 1584 г.

Третье Eredj, édes gyűröm, majd jutsz asszonyodhoz... Отправляйся, перстень, к госпоже прекрасной...

Написано около 1578 г.

Четвертое Bizonnyal esmérem rajtam most erejét... Близ Нее бледнеют все иные жены!

Написано около 1578 г.

Пятое Nő az én örömem most az én szép szerelmem... Безмерно счастлив я: любимая моя...

Написано около 1578 г.

Шестое На имя Юдит Бебек Beteges lelkem ismét énnekem... Оживает вновь боль в душе моей...

Написано не позднее 1578 г.

Седьмое На имя Каты Моргаи Mondják jövendölök bizonnyal énnekem... Обо мне гадалки дружно восклицают...

Написано около 1578 г.

Восьмое Reménységem nincs már nekem... Любви моей в юдоли сей... Девятое, которое (поэт) сочинил, гневаясь на свою возлюбленную Ó, te csalárd világ, nyughatatlan elme... О безумный разум — узник мирозданья!

Написано не позднее 1584 г.

Десятое, в котором (поэт) жалуется на неблагодарность и жестокость своей возлюбленной Valaki azt hiszi, hogy nyerjem... Не помышляй, что девам в целом мире...

Написано не позднее 1584 г.

Литературный образец: М.Марулл (Michael Marullus Tarchaniota, ?-1500) «De perfidia puellari» (О девичьем коварстве)

De perfidia puellari Sylvae Morelli non nisi belluis Mihique, sed iam plus quoque cognitae Mihique lamentisque nostris, Quam patriis catulis ferarum. Et tu dolentis non semel auctior Fletu Remagi, ex quo placitum deis Cnidique reginae potenti Mergere nos Stygio baratro. Vos sol, et aurae, et conscia (pro dolor) Ardoris olim sidera mutui Adeste supremum, ulimisque Si merui date vim querelis. Nam quo aestuantis deinde novissima Servantur oris verba? semel mori Si iam necesse est, quin suprema Cor tumidum satiamus ira? Non sic capaci vis furit ignea Fornace clusa, aut fulmineus vapor Austroque nimbosoque Cauro Aethereas glomerante nubes. Haec haec fides est, hoc meruit meus Ardor? quid ultra spe miseri improba Torquemur? incassumque amantes Quod cupimus meruisse avemus? An quisquam inanem vanius aera Captet dolosis retibus? aut iubar Solare consertis fenestris, Quam meritis animos puellae? Crudele seclum: quas neque amor movet, Precesque, et ipsis de lachrymis virum Ceu rore vocales cicadae, Exhilarant male fida corda! Ergo dum inanis pectore spiritus, Curvaeque qualiscunque sonus lyrae, Chaosque et ultrices sorores Perfidiae memores precabor. Quanquam quid amens heu precor? aut cui? Digna est fatemur quae pereat male. Sed ipse non idcirco dignus Qui precer haec modo tantum amatae. Quin vivat, et nos nunc quoque sentiat Ingrata amicos: et facinus suum Virtute de nostra fideque Colligat, et fateatur ultro. At ipse longae perfidiae memor, Tandem solutus compede dispari, Votumque persolvam potenti lustitiae, Nemesique sanctae. Omnis exultat locus, omnis aetas Laeta renidet. Ipse reiectis humero capillis, Candet in palla crocea Cupido, Acer et plena iaculis pharetra, Acer et arcu. Et modo huc circumvolitans, et illuc Nectit optatas iuvenum choreas, Artibus notis alimenta primo Dum parat igni. Nunc puellaris medius catervae Illius flavum caput, illiusque Comit et vultus, oculisque laetum Addit honorem. Mitte vesanos bone Rhalle questus. Iam sat indultum patriae ruinae est. Nunc vocat lusus, positisque curis Blanda voluptas. Quid dies omneis miseri querendo Perdimus dati breve tempus aevi? Sat mala laeti: quoque sorte, coelum hoc Hausimus olim. Huc cadum profer puer Hyle trimum: Cedat et moeror procul, et dolores. Tota nimirum Genio, mihique Fulserit haec lux. О девичьем коварстве

Леса Марельских гор известны не только диким зверям, но и мне, даже лучше, чем им, рожденным там детенышам диких зверей. А ты, Римаджио, не раз выходил из берегов от слез страдальца, и из потока того боги и могучая владычица Книда погружали нас в пучину Стикса. Вы, солнце и ветры, и о, звезды, что, увы, некогда так хорошо знали взаимное пылание, будьте здесь во время конца, дайте силы, если я того заслужил, для последних жалоб. Ибо на что годятся теперь вымолвленные напоследок слова губ горячих? Коли уж предстоит умереть, то почему не насытить горящее сердце гневом последним? Разве не так ярятся замкнутая в широкой печи огневая сила или молниевый огнь, когда Аустер и облачный Каурус гонят по небу тучи? Эта, эта верность: этого заслужили мои пламенные чувства? Чего мы терзаемся, несчастные, за пределами надежды? Тщетно жаждем мы, влюбленные, заслужить то, о чем мечтаем? Как тщетно охотимся мы с обманчивыми сетями в воздухе на пустоту или солнечный свет при закрытых окнах, так тщетно силимся завоевать своими заслугами сердце дев? Жестокие, их не трогает ни любовь, ни мольбы, они же со своими лукавыми сердцами рады слезам мужчин, как кузнечики рады росе. Итак, пока из сердца и из согнутой лютни исходят любые звуки, буду просить хаос и сестер-мстительниц, которые не забывают неверность. И все-таки, что я, безумный, прошу? для кого? признаемся, он достоин того, чтобы погибнуть бесследно. Но сам я недостоин этого, я, только что просивший такого для любви. Пусть она скорее живет, и пусть в нас жестокая и сейчас видит друзей, и пусть соединит свой поступок с добродетелью и нашей верностью, и пусть прозвучит взаимное признание. Я же, не забывающий долгой неверности, да буду наконец избавлен от оков неравенства, и да выполню свой обет могучей Юстиции и Немезиде.

Одиннадцатое Любителям вина. In laudem verni temporis Áldott szép Pünkösdnek gyönyörű ideje... Радостное время, данное от Бога...

Написано не позднее 1584 г.

Двенадцатое Ejusdem generis Széjjel tündökleni nem ládd-é e földet... Просторами полей струятся по земле...

Написано не позднее 1584 г.

Литературный образец: Μ. Марулл. «Ad Manilium Rhallum (Манилию Раллу)».

Ad Manilium Rhallum Epigramma 163 Non vides verno variata flore Tecta? non postes viola revinctos? Stat coronatis viridis iuventus Mixta puellis. Concinunt Maias pueri kalendas, Concinunt senes bene feriati, Omnis exultat locus, omnis aetas Laeta renidet. Ipse reiectis humero capillis, Candet in palla crocea Cupido, Acer et plena iaculis pharetra, Acer et arcu. Et modo huc circumvolitans, et illuc Nectit optatas iuvenum choreas, Artibus notis alimenta primo Dum parat igni. Nunc puellaris medius catervae Illius flavum caput, illiusque Comit et vultus, oculisque laetum Addit honorem. Mitte vesanos bone Rhalle questus. Iam sat indultum patriae ruinae est. Nunc vocat lusus, positisque curis Blanda voluptas. Quid dies omneis miseri querendo Perdimus dati breve tempus aevi? Sat mala laeti: quoque sorte, coelum hoc Hausimus olim. Huc cadum profer puer Hyle trimum: Cedat et moeror procul, et dolores. Tota nimirum Genio, mihique Fulserit haec lux. Манилию Раллу Эпиграмма 163

Разве ты не видишь вершины гор, пестреющие весенними цветами? Не видишь косяки дверей, окруженные фиалками? Свежая юность блистает среди дев. Вместе воспевают первое мая юноши, вместе — нарядные старики, все ликуют, каждое поколение весело лучится. Сам Купидон, отбросив кудри со лба, белеет в своем шафранном плаще, с колчаном, полным стремительных стрел, и проворным луком. Чуть ли не порхая туда-сюда, соединяет он хороводы молодежи, пока известными своими ухищрениями готовит пищу для первого костра. Сейчас стайки дев украшают его белокурую голову и лицо, весело салютуя ему глазами. Милый мой Ралл, гони горькие жалобы прочь. Достаточно их на отчих руинах. Сейчас нас зовет игра, чтобы мы отложили заботы, зовет сладостное наслаждение. Зачем, о несчастные, растрачивать ежедневными поисками короткое время, данное нам? Достаточно изгнаннику злой судьбы: примем же наконец это небо. Неси сюда, юноша Хим, кувшин с трехлетним вином, да покинут нас боль и грусть. Пускай во всю силу сияет этот свет Гению и мне.

Тринадцатое, сочиненное на имя одной прекрасной девы Siralmas nékem idegen földen... Стихни, боль моя, безотрадно я...

Написано не позднее 1584 г.

Четырнадцатое На имя Борбалы Csak búbánat immár hagyatott énnekem... Безумная тоска царит в душе моей...

Написано около 1578 г.

Пятнадцатое Ad apes Haliám egy ifjúnak minap éneklését... По саду давеча гулял я и набрел...

Написано не позднее 1584 г.

Шестнадцатое In somnium extra Kikeletkor jó pünkösd havában... Случилось так, что некою весной...

Написано не позднее 1584 г.

Семнадцатое Песня, в которой (поэт) объясняет... Csókolván е minap az én szép szeretőmet Намедни милая со мною так ласкалась...

Написано не позднее 1584 г.

Литературный образец: Μ. Марулл, Ad Neaeram (К Неере)

Ad Neaeram. Suaviolum invitae rapio dum casta Neaera, Imprudens vestris liqui animam in labiis. Exanimusque diu, cum nec per se ipsa rediret, Et mora lethalis quantulacunque foret: Misi cor quaesitum animam, sed cor quoque blandis Captum oculis nunquam deinde mihi rediit. Quod nisi suaviolo flammam quoque casta Neaera Hausissem, quae me sustinet exanimum, Ille dies misero mihi, crede, supremus amanti Luxisset, rapui cum tibi suaviolum. К Неере Эпигр. II/4.

Пока я, против твоей воли, краду у тебя поцелуи, чистая Неера, опрометчиво забываю в губах у тебя свою душу. Долго ждал я душу, но она не вернулась. Опоздание это, как оно ни мало, может оказаться смертельным. Пошлю сердце, пусть отыщет оно мою душу. Но сердце, попавшее в плен к милым глазам, не вернулось. Если только я не проглотил с поцелуем и пламя, чистая Неера, которое сохранит меня и без души, то солнце сияло, поверь, напоследок мне, несчастному влюбленному, когда я воровал у тебя поцелуи.

Восемнадцатое, в котором поэт радуется, что освободился от любви Szabadsága vagyon már én szegény fejemnek... Все кончено, друзья, отныне я на воле...

Написано не позднее 1584 г.

Литературный образец: Якоб Регнарт (Jakob Regnart). «Nun bin ich doch frey von liebes banden» и «Nun hab ich doch einmal erbert die Stund».

Девятнадцатое, сочиненное о тайной любви Vajha én tüzemnek nagy tűrhetetlen volta... Когда в моей груди любви пожар нетленный...

Написано не позднее 1584 г.

Представляет собой как бы опровержение предыдущего стихотворения.

Двадцатое Somnium proponit Már csak éjjel hagyna énnekem nyugodnom... Ах, хотя бы ночью забывать о боли...

Написано между 1578 и 1584 г.

Литературный образец: стихотворение Якоба Регнарта «Wann ich den ganzten Tag...»

Двадцать первое Nő az én gyötrelmem az én szerelmemről... Отныне стоит мне помыслить о любви...

Написано не позднее 1578 г.

Двадцать второе, которое поэт послал своей возлюбленной вместе с кулоном, на котором была вырезана птица Пеликан íme, a pelikán az о fiaiért... Вот птица Пеликан, что из любви к птенцам...

Написано не позднее 1584 г.; скорее всего — в 1577 г.

Двадцать третье Keserítette sok bú és bánat az én szívemet... Измучена душа моя, сокрушена тоскою.

Написано не позднее 1589 г.; скорее всего — в 1577 г.

[Двадцать четвертое.], написанное при получении букета Most adá virágom nekem bokrétáját... Как не любоваться красотой букета?

Написано в 1578 г.

[Двадцать пятое] На имя Анны Лошонци Lelkemet szállotta meg nagy keserűség... Ах, душа объята горечью такою... [Двадцать шестое] Magis docte... Szentírás szerint is kereszt csak bút jegyez... Крест — мученья символ, так гласит писанье...

Написано не позднее 1584 г.

Двадцать седьмое На имя Анны... Az én szerelmesem haragszik most reám... Милая мне молвит, что с тоски я млею...

Написано в 1578 г.

Двадцать восьмое Турецкая песня Minap mulatni mentemben... Вечер весел был и светел...

Написано не позднее 1584 г.

Литературный или фольклорный образец неизвестен.

[Двадцать девятое] Carmen tenui nec... Mint sík mezőn csak egy szál fa, egyedül, úgy élek... Былинкой тонкой на ветру, отшельником живу...

Написано не позднее 1584 г.

Тридцатое Mire most, barátom, azon kérdezkedel... Отчего ты, друг мой, спрашиваешь часто...

Написано не позднее 1584 г.

Тридцать первое

Видимо, пропущено переписчиком.

Тридцать второе Польская песня Áldj meg minket, Úristen, a te jóvoltodból... Пред твоим величием, Боже, мы немеем...

Написано не позднее 1584 г.

Литературный образец: стихотворное переложение псалма 68 польским поэтом Я. Лубельчиком.

Тридцать третье, в котором (поэт), собравшись жениться, просит Господа об отпущении грехов. На имя Балинта Балашши Bocsásd meg, Úristen, ifjúságomnak vétkét... Безумец, с юных дней на скверну трачу время...

Написано в 1584 г.

Тридцать четвертое Песня, которую (поэт) сочинил, когда... Méznél édesb szép szók, örvendetes csókok... Признанья сладкие, очей счастливых свет...

Написано не позднее 1584 г.

Тридцать пятое, сочиненное (поэтом), когда он из-за отчуждения жены... Régi szerelmem nagy tüze... Вновь к несчастью или к счастью...

Написано не позднее 1589 г.

[Тридцать шестое] Поступает Венера по прихоти своей... Egy nagy követséggel... Вчера мне Купидон принес большой поклон...

Написано не позднее 1589 г.

Тридцать седьмое, сочиненное, когда (поэт) развелся со своей женой... Evilággal bíró felséges Cupido... Великий Купидон, сердечный свой закон...

Написано не позднее 1589 г.

В первой строфе содержится намек на разрыв с Кристиной.

Девятую строфу исследователи творчество Балашши воспринимают как переложение эпиграммы Дж. Анджериано «Ad eandem»:

Hieronymus ANGERIANUS Neapolitanus Erotopaignion 158. Ad eandem. [Ad Caeliam] Quid speculum spectas? vis verum nosse colorem? Quantaque sit vultus gratia viva tui? Adspicias quum mitto tibi saucia corda; Illic te docta cuspide pinxit Amor. Той же самой

Зачем ты в зеркало смотришь? В самом деле хочешь узнать, сколь ты красива? И сколько в твоем лице обаяния? Взгляни на мое израненное сердце, которое я тебе шлю: на нем твой облик изобразил искусной стрелой Амур.

Тридцать восьмое Поэт, увидев Юлию... Egy kegyes képében a gyászöltözetben... Не ангел ли с небес спустился и исчез...

Написано не позднее 1589 г.

Тридцать девятое, Встретив Юлию, поэт приветствовал ее... Е világ sem kell már nekem... Без тебя мне жизнь постыла...

Написано не позднее 1589 г.

Сороковое Мольба к Купидону, в которой... Engemet régóta sokféle kínokban... Я пленник твой давно — стрелою пронзено...

Написано не позднее 1589 г.

Литературный образец: Μ. Марулл. «К Неере».

Michael Tarchaniota MARULLUS Constantinopolitanus Epigr. II.12. Ad Neaeram. Ignitos quoties tuos ocellos In me vita moves, repente qualis Cera defluit impotente flamma, Aut nix vere novo calente sole, Totis artubus effluo: nec ulla Pars nostri subitis vacat favillis. Tum qualis tenerum caput reflectens Succumbit rosa verna, liliumve, Quod dono cupidae datum puellae Furtivis latuit diu papillis, Ad terram genibus feror remissis. Nec mens est mihi, nec color superstes. Et iam nox oculis oberrat atra, Donec vix gelida reflectus unda, Ut quod vulturio iecur resurgit, Assuetis redeam ignibus cremandus. К Неере

Каждый раз, когда ты, жизнь моя, обращаешь ко мне свои огненные глаза, я вдруг, словно воск от невыносимого жара, или снег, когда весною снова воспылает солнце, растекаюсь всем своим телом, ни одна часть моя не остается от внезапного зноя. Как весенняя роза или лилия, что долго пряталась в тайном бутоне, склоняет голову на тонком стебле, когда ее подарят юной девушке, так с ослабевшими коленями я опускаюсь на землю. Я не в себе, краски уходят с лица, уже черная ночь опускается на глаза, пока не отхлынет назад студеная волна, и я, как зарастает печень, истерзанная коршуном, возвращаюсь, чтобы меня вновь жгло хорошо известное пламя.

Сорок первое De Julia venante Széjjel hogy vadásza én lelkem, Julia... Однажды у ручья, где Юлия моя...

Написано не позднее 1589 г.

Литературный образец: Дж. Анджериано. «Целия на охоте».

Hieronymus ANGERIANUS Neapolitanus Erotopaignion 74. De Caelia venante Dum vaga venatur per nostros Caelia saltus, Hanc cernens, subito Delius obstupuit: Cur his errat (ait) campis germana remotis? Et iuga Parthenii linquit amoena soli? Dum sic miratur, vergit sua lumina; Cynthum Lustrat; et hic vero est lumina visa soror. Anne duas, inquit, peperit Latona Dianas? Quae consanguinea est, ista? vel illa mihi? Haec vadit passis, et passis illa capillis; Haec placet insigni pectore, et illa placet. Nusquam tam similes toto sunt orbe Dianae: Una stat effigies, unus utrique decor. Venantes ambae, verum; sed dispare praeda, luno ait, haec homines conficit, illa feras. Целия на охоте

Когда Целия в лесах охотится на дичь, Делий, увидев ее, замирает от удивления:

— Почему, — говорит он, — сестра моя бродит в этом дальнем краю? И почему покинула она милые холмы Парфения?

Удивляясь, он отводит взгляд, замечает Цинта — и его глазами видит по-настоящему свою сестру.

— Неужто Латона, — говорит он, — родила двух Диан? Которая из них моя сестра, а которая — Диана? И та шагает с распущенными волосами, и эта. Благородными видятся перси и у той, и у другой. Нет двух таких похожих Диан на земле: одинаковы лица у них, одинаковы украшения.

— Обе они охотятся, это так, да только на разную добычу, — говорит Юнона. — Эта людей убивает, та — зверей.

Сорок второе Invenfio poetica Fáradsága után nyugodni akarván... У Юлии гостя, крылатое дитя...

Написано не позднее 1589 г.

Литературный образец: Дж. Анджериано. «Целия и Амур».

Hieronymus ANGERIANUS Neapolitanus Erotopaignion 4. De Caelia et Amore Lassatus cursu, et quaerens requiescere, pulchrae Virginis in gremium candidus ibat Amor. Illa excandescit: tanquam Notus imbribus actus, Tanquam in vesano nigra procella mari. Excutit hunc totis manibus, proclamat, et obstat; Pollueret castos ne sibi flamma sinus. Cur ita trudor? ait deus; admiratur, at illa Illa inquit, non sum Caelia nota tibi? Ut pede qui pressit colubrum, post horret, abitque: Sic miser audito hoc nomine fugit Amor. Et fugiens dixit, fugienti parce, parentem Credideram, non te. tu mihi visa parens. Целия и Амур

Устав от бега и желая отдохнуть, светлый Амур сел на колени прекрасной девы. Та вспыхнула, словно гонимый бурями Нот, словно черный смерч в бушующем море. Столкнув его обеими руками с колен, кричит и протестует, чтобы своим огнем он не осквернил ее чистое лоно.

— Почему ты гонишь меня? — удивленно спросил бог.

Она же ответила:

— Ты что, не узнаешь? Я — Целия.

Словно наступив на змею, в испуге бежал, услышав это имя, Амур. И на бегу сказал:

— Пощада бегущему: я думал, это моя мать, а не ты. Ты выглядишь точно как моя мать.

Сорок третье, в котором поэт обращается к соловью. Altera inventio Те, szép fülemile, zöld agak köziben... Потешник-соловей, под пологом ветвей...

Написано не позднее 1589 г.

Литературный образец: «Ad Caeliam (К Целии)».

Hieronymus ANGERIANUS Neapolitanus Erotopaignion 83. Ad Caeliam Tu felix cantas molli sub fronde cicada, Ipse queror durae virginis ante fores. Ros tibi dat vitam, mihi vitam fletus; adurit Aestatis non te fervor, aduror amans. Tu quocunque libet volitas, ego carcere claudor: Garrula tu fundis carmina, funus ego. Tu vernis Zephyris, et leni flamine gaudes; At mea succendit fervidus ossa calor. Tu nimis exultas, ego caeco vulneror arcu: Tu dives, sic est sors mea, pauper amo. Hoc tantum similes, similes sumus ambo, querente Voce peris, pereo voce querente miser. К Целии

Ты радостно поешь, сверчок, под тенистыми кронами, я же стенаю у порога безжалостной девы. Тебя питает роса, меня — слезы; тебя не жжет зной лета, я же сгораю от любви. Ты летишь, куда хочешь, я же закрыт в тюрьме. Ты испускаешь стрекотание, моя же песня — смерть. Ты рад весеннему зефиру и теплому дуновению, мне же кости жжет жар. Ты прыгаешь, меня же ранит незрячий лук; ты богат, мой же удел — любить в бедности. Мы похожи в одном лишь: ты погибнешь с песней, и я, несчастный, погибну с песней.

Сорок четвертое Inventio poetica: grues alloquitur; обращение к журавлям Mindennap jó reggel ezen repültök el... Весь журавлиный строй рыдает надо мной...

Написано не позднее 1589 г.

Сорок пятое Диалог, в котором поэт разговаривает с другом о своей любви Kérde egy barátom, így miért gerjedek... «С чего так бледен ты?» — спросил меня мой друг...

Написано не позднее 1589 г.

Литературный образец: Дж. Анджериано. «De seipso dialogues».

Hieronymus ANGERIANUS Neapolitanus Erotopaignion 85. De seipso dialogus Cur sic exardes? nascenti afflavit amores Torva Venus; Veneris flammea regna sequor. Quae tibi, dic mater? fletus, pater? impius ardor. Quae nutrix? gemitus, quae domus? urna silens. Quo lacte es pastus? spe cassa, et cortice, et Euro. Quis docuit linguam promere verba? furor. Qua veste obtegeris? corpus patientia corpus Obtegit, hic quaeris quid modo? quaero necem. Quid garris? tetricae pallentia funera mortis. Ut vivis? miseri ut vivere in orbe solent. Num sic semper eris? semper, quae causa doloris Dic tanti? solus causa malignus Amor. Диалог о самом себе

— Почему ты так пылаешь?

— Когда я родился, жестокая Венера обрекла меня на вечную любовь.

— Кто была твоя матушка?

— Плач.

— А отец?

— Жестокий огнь.

— Кто был твоей нянькой?

— Вздох.

— Где был твой дом?

— Молчаливая урна.

— Каким молоком ты питался?

— Тщетной надеждой и корой дерева (Eurus).

— Кто научил твой язык произносить слова?

— Гнев.

— Какое платье ты носишь?

— Тело мое накрывает меня терпением.

— Чего ты здесь желаешь?

— Лишь смерти.

— О чем ты говоришь?

— О бледных похоронах мрачной смерти.

— Как ты живешь?

— Как несчастные живут на земле.

— И так будет всегда?

— Всегда.

— В чем причина, скажи, такой боли?

— Причина — один лишь Амур, который зол на меня.

Сорок шестое Песня, в которой поэт спорит с Якабом Добо Bezzeg nagy bolondság volt a balgatagban... Амур — невинное дитя... Какая ложь...

Написано не позднее 1589 г.

Литературный образец: Дж. Анджериано. «De Amore» (найти не удалось).

Сорок седьмое Item inventio poetica. О вечности и неизменности его любви Idővel paloták, házak, erős várak... Времен нещаден ток: храм, крепость и чертог...

Написано не позднее 1589 г.

Литературный образец: Дж. Анджериано. «De suo amore aeterno».

Hieronymus ANGERIANUS Neapolitanus Erotopaignion 125. De suo amore aeterno Tempore tecta ruunt Praetoria, tempore vires, Tempore quaesitae debilitantur opes. Tempore vernales flores, argentea et arent Lilia; praefulgens tempore forma fluit. Tempore montani lapides, et tempore virtus Occidit, et regum tempore defit honos. Tempore mutantur cineres in saxa, peritque Tempore fama, perit gloria, nomen abit. Vertitur in senium tellus, et tempore montes Deficiunt, aequor tempore perdit aquas. Tempore fit coelum variabile, tempore Phoebus Luce caret; scriptum tempore marmor obit. Tempore durities, decedit tempore livor. At meus heu nullo tempore cessat amor. О своей вечной любви

Со временем рухнут дома преторов, со временем (иссякнут) силы, со временем обесценятся сокровища. Со временем высохнут весенние цветы и серебристые лилии. Со временем расплывется сияющий облик. Со временем рухнут горы, со временем искрошится доблесть, и слава царей померкнет со временем. Со временем в прах рассыплются скалы, уйдет известность, уйдет доблесть, забудется само имя. Земля постареет, со временем сотрутся горы, высохнут моря. Со временем изменчив станет небосвод, со временем утратит свое сияние Феб, со временем поблекнет текст на мраморе. Со временем исчезнут решимость и зависть. Но, увы, никогда не ослабеет моя любовь.

Сорок восьмое О том, как (поэт) посвятил себя Юлии, а не любви Szerelem s Julia egymás mellett állva... Стою меж двух огней — от Юлии моей...

Написано не позднее 1589 г.

Литературный образец: Дж. Анджериано. «De Caelia».

Hieronymus ANGERIANUS Neapolitanus Erotopaignion 14. De Caelia Stabat Amor, stabat mea Caelia, uterque favillas In me vertebant, hic face, et illa oculis. Victus eram, victus quum fallax ore rubenti Dixit Amor, iaculis da tua corda meis: Tete redde mihi, dixi, me reddo puellae, Non tibi; tu saeva cuspide regna tenes. Illa meis ornet spoliis sua templa, grauique Illius ante pedes compede vinctus eam. Haec simul ut fudit trepidanti pectore verba, Alligor, atque libens do mea colla iugo. Quis credet fronti? visa est tunc mitis; at illa Illa magis foeta tigride saeva fuit. Целия

Стоял Амур, стояла моя Целия, оба осыпали меня искрами, один — с факела, другая — из глаз. Я был сражен, когда лукавый Амур, покраснев лицом, говорит:

— Открой свое сердце для моих стрел, покорись мне.

— Я покорюсь деве, — ответил я, — а не тебе. Ты своими стрелами покоряешь империи. Пусть она украсит мною как трофеем храм свой, я в тяжких оковах буду идти перед ее ногами.

Как только слова эти вырвались из моей дрожащей груди, она (Целия) связала меня, а я с радостью склонил шею под иго ее. Кто мог бы подумать, глядя на ее лицо? Оно казалось таким мягким, тогда как она была более свирепой, чем тигрица.

Сорок девятое Песня, в которой поэт сравнивает себя и свою любовь со многими вещами На ki akar látni két eleven kutat... Что есть мои глаза? Два скорбных родника...

Написано не позднее 1589 г.

Литературный образец: Якоб Регнарт. «Wer sehen will zwen lebendig Brunnen».

Пятидесятое (Поэт) сравнивает Юлию с любовью... lulia két szemem, olthatatlan szenem... В судьбе моей земной лишь в Юлии одной...

Написано не позднее 1589 г.

Литературный образец: Дж. Анджериано. «De Caelia et Amore».

Hieronymus ANGERIANUS Neapolitanus Erotopaignion 9. De Caelia, et Amore. Caelia fatur; Amor fatur: sua lumina pandit Caelia, purpureus lumina pandit Amor. Caelia dormit, Amor dormit, stat Caelia sola Solus Amor, ridet Caelia, ridet Amor. Caelia plaudit, Amor plaudit, dat Caelia cantus, Cantat Amor, plorat Caelia, plorat Amor. Caelia plectra manu tractat, sua plectra decorus Tractat Amor, vadit Caelia, vadit Amor. Quodcunque illa facit, facit hic. tamen ordine in uno Hoc variant; saeva est Caelia, mitis Amor. О Целии и Амуре

Целия говорит, говорит и Амур; сверкает глазами Целия, смотрит и розовый Амур. Целия спит, Амур спит; Целия одинока, одинок и Амур; улыбается Целия, улыбается и Амур. Целия хлопает в ладоши, то же делает и Амур; поет песню Целия, поет и Амур; плачет Целия, плачет и Амур. Целия трогает струны лютни, играет на лютне и прелестный Амур. Делает шаг Целия, шагает и Амур. Что делает один, повторяет за ним другой; в одном они различаются: Целия жестока, Амур же добросердечен.

Пятьдесят первое (Поэт) описывает, как Юлия заполучила стрелы и лук Купидона... Áldott Julia kiballagtába Cupidót talála... Как-то раз в лесу в утреннем часу...

Написано не позднее 1589 г.

Литературные образцы: Μ. Марулл. «De Neaera X».

Michael Tarchaniota MARULLUS Constantinopolitanus Epigr. IJ 3. De Neaera X. Inventa nuper, nervum cum tenderet acrem Obstupuit visa victus Amor domina. Sensit laeta suas vires, oculosque retorsit, Dum fugiat; ventis ocyor ille fugit. Sed dum forte fugit, plenae cecidere pharetrae: Devicti spolium quas tulit illa dei. Induiturque humerum, pariterque hominesque deosque Una ferit: victus errat inermis Amor. Неера

Намедни, увидев, как госпожа натягивает острый лук, пораженный, Амур раскрыл рот. Почувствовав ее силу, он отвернулся, чтобы убежать, и бежал быстрее ветра. Но на бегу упал у него колчан, полный стрел, и она его подняла как трофей побежденного бога. Повесила себе на плечо, одинаково разит людей и богов, а побежденный Амур бродит безоружный.

А также: Дж. Анджериано. «De Caelia et Cupidine» Vivit Amor dominam, stupiut, cecidere sagittae.

Armavit sese Caelia, fugit Amor.

Целия и Купидон

Видит Амур госпожу, уронил, пораженный, он стрелы. Целия нынче с оружием ходит, Амур же прочь убежал.

Пятьдесят второе Песня, в которой (поэт) бранит Амура... Édest keserűvel elegyítő gyermek... Зачем в деяниях твоих такой разлад...

Написано не позднее 1589 г.

Пятьдесят третье (Поэт) сравнивает Юлию с семью планетами... Hét fő csillag vagyon az égi forgáson... На небе семь планет, которым равных нет...

Написано не позднее 1589 г.

Литературный образец: Дж. Анджериано. «Caelio compat amican» (Сравнивает возлюбленную со звездным небом).

Пятьдесят четвертое Диалог, в котором поэт, идя по дороге, разговаривает с эхом Ó, magas kősziklák, kietlenben nőtt fák... О! В дикой сей земле лишь роще да скале...

Написано не позднее 1589 г.

Литературные образцы: Cristoforo Casteleti. «L’Amarilli pastorale».

Пятьдесят пятое После того, как на все свои поэтические изобретения... Mi dolog, Úristen, hogy ez egy kegyesen... Господь! беда мне с ней, с прелестницей моей...

Написано не позднее 1589 г.

Пятьдесят шестое, в котором (поэт), видя, что от возлюбленной нет никакого ответа... Kegyes, vidám szemű, piros rozsa színű... Ты радостью Харит и розами ланит...

Написано не позднее 1589 г.

Пятьдесят седьмое Frustra omnibus... Én édes szerelmem, egyetlenegy lelkem... Как без тебя прожить — и меда не вкусить?..

Написано не позднее 1589 г.

Литературный образец строф 5-7: Дж. Анджериано. «De Caelia».

Hieronymus ANGERIANUS Neapolitanus Erotopaignion 66. De Caelia Ferrum flamma domat, silicem domat unda, adamantem Sanguis: at haec ferro durior et silice, Atque adamante; meo non igne, fluente nec unda, Nec misso e venis sanguine se domuit. Целия

Огонь смиряет железо, волна смиряет камень, кровь смиряет алмаз, но она — тверже железа, и камня, и алмаза. Ее не смиряют ни мой огонь, ни потоки моих слез, ни кровь, текущая из моих жил.

Пятьдесят восьмое Videns Juliam nec oratione nec ratione... Ó, nagy kerek kék ég, dicsőség, fényesség... О, храм небесных сил, величие светил...

Написано не позже 1589 г.

Литературный образец: Cristoforo Casteletti. «L’Amarilli pastorale, Atto primo».

Пятьдесят девятое Пришла другая: на имя Жофи Szerelem istene? Venusnak ereje... Опять средь бела дня подстерегла меня...

Написано в 1589 г.

Шестидесятое, сочиненное о Жужанне и Анне-Марии из Вены A Zsuzsánna egy szép német leány... В далекой Вене девушка живет...

Написано в 1589 г.

Шестьдесят первое Солдатская песня. Vitézek, mi lehet е széles föld felett... Гей, витязи, ей, ей, на свете нет милей...

Написано не позднее 1589 г.

Шестьдесят второе Amatorum carmen de virgine Margareta Vitézek karjukkal, kígyók fullánkjukkal... Копьем разит боец, копытом — жеребец...

Написано в 1589 г.

Шестьдесят третье Colloquium octo viatorum et deáe echo vocate Nyolc ifiú legén minap úton men vén... Раз юноши весной в лес забрели густой...

Написано не позднее 1589 г.

Шестьдесят четвертое Animum ingratitudine... De mit gyötresz engem most, keserves lelkem? Зачем ты вновь мне шлешь недобрый знак?

Написано в 1589 г.

Шестьдесят пятое Песня странника и изгнанника Pusztában zsidókat vezérlő jó Isten... О, Господь, который вел народ в пустыне...

Написано в 1589 г.

Шестьдесят шестое Valedicit patriae... Ó, én édes hazám, te jó Magyarország... Добрая Венгрия! Веры гранит...

Написано в 1589 г.

Несколько турецких бейтов...

Interpetatio quam in Juliam retorsit E széles világon mennyi virag vagyon... Из многих роз в цвету мы выбираем ту...

Турецкий образец:

Âlem çiçeği derer isen bir gule değmez, Sohbette gözel olmaz iken bir pula değmez.

Если ты собираешь цветы со всего мира, они одной розы не стоят; если в компании нет красавицы, компания гроша не стоит.

Interpetacio cum ornatu Ti, kik szegénységet én szememre vettek... Вновь слышу я упрек, что пуст мой кошелек...

Турецкий образец:

Bana geda diyenler, devletli hanim yok midur? Yoksa ben âdem değil miyóm, ya canim yok midur?

Вы называете меня нищим, а разве у меня нет дамы-аристократки?

Или я уже и не человек, или у меня души нет?

(Без названия) Ismét felvetette szemöldök fjébe... Я проклят, я погиб — бровей твоих изгиб...

Турецкий образец:

Yine ebruların kurmiş kemani, Atar gamzin oku, canim nisani, Yoluna komuşim ben cism i cani, Sever dilber beni, ben dahi am.

Говорят, она снова подняла лук своих бровей,

Метнула стрелу взгляда, мишень — мое сердце.

Говорят, я отдал ей тело свое и душу,

Прелестница любит меня, и я люблю ее.

(Без названия) Tebenned, Julia, mind világ csudája... О Юлия, в тебе, благодаря судьбе...

Турецкий образец:

Nigâra sende hatmolmiş gözellük, tazelük, terlük, Beni bu gam bucağonda koyasin, bu midur erlük?

Говорят, в тебе совершенны, как на картине, красота, молодость, утонченность.

А меня ты оставила в углу печали; разве это человечно?

(Без названия) На nagy haragjában megöl is Julia... О Юлия, одна ты миловать вольна...

Турецкий образец:

Beni cevriyle üldürse demem ol yâra kanlidır, Halál olsun ana kanom gözel <...> [yaş]lıdır.

Если б в гневе она убила меня, я не сказал бы о милой, что она кровожадна.

Ведь по праву принадлежит ей, прекрасной, моя кровь.

(Без названия) Egykor szép Juliát látván, hogy ő magát... В покой ворвался я, где Юлия моя...

Турецкий образец:

Dedim ol şahi gözele: var m'ola bir mah bedeli? Gül gibi güldi, dedi kim: ya ne sandin be deli?

Сказал я той красавице из красавиц:

Есть ли кто-либо, кто может затмить луну?

Она рассмеялась и сказала:

А ты как думал, дурачок?

Другой литературный образец: Дж. Анджериано. «De Caelia et speculo».

De Caelia et speculo Ante suum ornatur speculum dum Caelia, dixit Sic speculum; speculo clarior ipsa tuo, Quae pars negligitur, pars illa decentior, alma Caelia, non utor te modo ut orner, ait. Sum pulchra, ut dixti, cupio sic pulchra videri. Quid pulchro in terris gratius ore viget? Subrisit speculum, iactanti et talia fatur, Ne credas dictis facta superba meis. Nec tibi sic placeas; non est formosa puella, Nec prudens, quae non sentit Amoris opus. Целия и зеркало

Когда Целия украшает себя перед зеркалом, оно говорит ей: Ты сама прекраснее зеркала. И лучше всего те части твоего лица, которые ты не украшаешь, благословенная Целия. Я не только для того тобой пользуюсь, чтобы себя украшать, — отвечает она. — Я прекрасна, как ты говоришь, и хочу прекрасной и выглядеть. Что на земле любят больше, чем красивое лицо? Засмеялось зеркало и говорит хвастливой деве: Не верь моим словам, которые делают тебя высокомерной. Ты не так себе нравишься; нет такой красивой и умной девы, которая не понимала бы искусство Амура.

(Без названия) Mikoron kirepül lélek beteg testből... Прожив не долгий век, отходит человек...

Турецкий образец:

Kimseler görmiş değildör tenden canın gittiğin, Illâ ben gözümle gördüm, işte canomdır giden.

Никто не видел. Как душа отлетает из тела; но я своими глазами видел, как уходит от меня та, что живет в душе.

(Без названия) Egykor szép Julia magában így szóla... О Юлия, не раз ты спрашивала нас...

Турецкий образец:

Dilber demiş ki: mail olanlar belâmüze Lâyık mıdür ki kail olalar cefamüze?

Говорят, милая сказала так:

Те, кто склонны ради нас терпеть несчастье, достойны ли получать с нами наслаждение?

(Без названия) Rózsaszínű lelkem, én édes szerelmem... О роза, пожалей! Нет муки тяжелей...

Турецкий образец:

I benőm gül yüzli yârom, dünyemı zindan eyleme, Âşığım tepeleyüp kan üstüne kan eyleme. Vakit olur rakup gelür, düzersönöz sohbetini, Sakun ki sen sün ol vakti, kollan divan eyleme.

Гей, розовощекая любовь моя, не превращай мир в тюрьму! Не проливай кровь, терзая влюбленного в тебя! Будет время, когда придет соперник, вы погрузитесь в беседу. Берегись, не забывай обо всем, не складывай подобострастно руки на груди!

Стихи к Целии

Цикл создан в 1589-1590 гг.

Первое Kit csak azért mível, hogy ismét nagy tűzzel... От раскаленных стрел едва я не сгорел... Второе Полюбив Целию, (поэт) в сих стихах... Két szemem világa, életem csillaga... О свет моих очей, ты сладостью речей... Третье, в котором поэт благодарит Купидона... Kegyelmes Szerelem, ki ily jól tél velem... О щедрый бог любви, пожар в моей крови... Четвертое Csodálván egy fürdőt, ki felette nagy gőzt... Смотрю я сам не свой: завесой паровой...

Литературный образец: Дж. Анджериано. «De Caelia balneo».

Inclyta laudatas peteret quam Caelia Baias, Atque salutiferis membra lavaret aquis: Vidimus electis undantia balnea flammis. Miramur, quid sit tantus, et unde, vapor. Quidam inquit: simul ac visa est hic Caelia nuda, Hac cum rupe latens protinus arsit Amor. Купание Целии

Когда Целия прибыла в знаменитую Байю и окунула свое тело в воду, несущую здоровье, волны купальни загорелись пламенем. Мы удивились, что это за пар, откуда он? Кто-то сказал: как только появилась нагая Юлия, притаившийся Амур тут же воспылал любовью, и с ним запылали камни.

Пятое, в котором поэт говорит о муках своей любви... Mely csoda gyötrelem ez, hogy a szerelem... Влюбился я едва и словно в жернова...

Дополнительные, «почти в том же смысле» написанные строфы — прием, позаимствованный Балашши у И. Секунда (tornata — возвращение). Подобные финалы встречаются и у Данте, и поэтов-петраркистов (congedo — прощальное слово).

Шестое, в котором поэт горюет... Amely keresztyén hű, s kiben nincs hamis szű... Страдалец во Христе в молитвах и посте... Седьмое, в котором поэт описывает горюющую Целию Mely keserven kiált fülemüle, fiát... Рыданья соловья в лесу услышал я... Восьмое, в котором поэт терзается беспричинными подозрениями О, én bolond eszem, ki ezt cselekeszem... Покоя не найду, измаявшись в чаду... Девятое, в котором (поэт) сравнивает Целию... Julia szózatjat, kerek ábrázatját... Мучитель Купидон, ужель задумал он... Десятое, сочиненное о польской деве с кифарой Szít Zsuzsanna tüzet szívemből magára... Опять сбылись твои, о Купидон, слова... Friss szép fehér рока... Белочка умильная...

Несколько стихов, обращенных к Богу, которые поэт перелагал из псалмов и сочинял сам

Hymni tres ad Sacrosanctam Trinitatem Hymnus primus... Az Szentháromságnak első személye... О! проявленье Бога в первом лике... Hymnus secundus... Az Szentháromságnak, kinek imádkoznak... Тебе, Тебе молюсь, Господь наш Иисус... Hymnus tertius... Az Szentháromságnak harmadik személye... Третье изъявленье Троичного Бога... Мольба. Новая Nincs már hová lennem, kegyelmes Istenem... Некуда мне деться, Боже милосердный!..

Написано не позднее 1589 г.

Psalmi 27... Az én jó Istenem, ha gyertyám nekem... Что б ни было со мной, я знаю лишь одно...

Написано не позднее 1589 г.

Ex 54 psa [lmo]... Az te nagy nevedért tarts meg, én Istenem... О, Именем твоим, Создатель, сохрани!..

Написано не позднее 1589 г.

Литературный образец: стихотворный парафраз 54-го псалма, выполненный Теодором де Безом (1519-1605).

Ex psalmo 42 Mint a szomjú szarvas, kit vadász rettentett... Как олень гонимый, смерти не желая...

Написано не позднее 1589 г.

Литературный образец — прозаический парафраз 42-го псалма, выполненный Теодором де Безом.

Psalmus 148 Mennyei seregek, boldog, tiszta lelkek... Восхваляйте Бога благостным собором...

Написано не позднее 1589 г.

Литературный образец — парафраз Теодора де Беза.

В сем стихе, сравнивая состояние свое с состоянием голубя... Segélj meg engemet, én édes Istenem... Помоги мне, Отче яростный и нежный!..

Написано не позднее 1589 г.

Духовные стихи, оставшиеся вне сборника

На имя Балинта Балашши... Bizonnal esmérem rajtam nagy haragot... Боже, Ты разгневан, бич в Твоей деснице...

Написано не позднее 1589 г.

Снова обильным словом тщится (поэт) смягчить гнев Господень Oh, én Istenem, im, mi tortinék... Господи, что сотворил ты, на смерда...

Написано между 1589 и 1594 гг.

Deo, vitae mortisque arbitro... Oh, Szent Isten, kit kedvedben, mint kegyes, kebledben... О Боже сил! Сей путь и пыл Ты встарь благословил...

Написано между 1589 и 1594 гг.

Литературный образец: Sebastianus Ambrosius. «Deo vitae mortisque Arbitro»

Sebastianus AMBROSIUS Deo vitae mortisque Arbitro Quem tu, summe Deus, semel Placatus, patrio lumine respicis: Illum non Satan improbus Evertet, neque pars parcere nescia Horrore afficiet gravi; Nec mundi miseri subdola vanitas Deceptum illecebris suis A vero rapiet tramite devium, In pravam scelerum viam: Sed quae perpetuis gratia seculis Perdurat tua, iugiter Securum statuet rebus in arduis: Caetus angelici chori Versantem in propria sorte fideliter. Sublatum manibus ferent, Ne laedat tenebros aura silex pedes. O qui cuncta regis pater, Solus vita hominum mortis et arbiter, О vitam quoque putrido Donature, tuo tempore, pulveri, Totum hoc arbitrii est tui, Seu proferre velis, rumpere seu dies. Sanus corpore menteque Quod vivo et vigeo, nam vigeo, tuum est. Амброзий Лам Себастиан. Господу, владыке жизни и смерти

На кого Ты, Боже Всевышний, сжалившись, глянешь отеческим взглядом, тех не собьет с пути даже злобный Сатана, не напустит на них тяжкий страх сама, не ведающая пощады смерть. И коварное тщеславие несчастной земли, погрязшей в искушениях, не столкнет нас с верной тропы на ложный путь, на кривую дорожку грехов, но на вечные времена будет чувствовать Твою милость, всегда будет спокойно занимать позицию в сомнительных вещах, и собрание ангельских хоров того, кто незыблем в своей судьбе, понесет на руках, чтобы скалы не поранили в воздухе его ноги. Отче, который царишь повсюду, Ты один судья над жизнью и смертью людей, о, Ты и жизнь отдашь гниению, по времени своему, песку. Все подпадет под Твой приговор, хочешь ли продолжать или прекратить дни мои. Если я живу душой и телом и процветаю — а я процветаю, — то это Твоя заслуга.

(Поэт) молит Бога, чтобы Он... Kegyelmes Isten, kinek kezében... Все — и дух, и плоть, — держишь Ты, Господь...

Написано в 1591 г.

Даруй мне покой! Adj mar csendességet, lelki békességet/ Господи! С тоскою льнет душа к покою...

Написано между 1589 и 1594 гг.

Вспоминая невзгоды, боль сердца своего... Lelkemnek hozzád való buzgó kiáltása... Руку дай, Отец нетленный...

Написано между 1589 и 1594 гг.

Вновь о том же самом... Oh, én kegyelmes Istenem... Милосердный! В наказанье...

Написано не ранее 1589 г.

Psalmus 50 Végtelen irgalmú, ó, te nagy hatalmú... Помилуй мя, Господь! Томятся дух и плоть...

Написано в 1594 г.

Литературный образец: Теодор де Без, парафраз псалма 51 (50).

На основании комментариев к различным изданиям Б. Балашши, составленных П. Кёсеги, Г. Сентмартони Сабо и А. Паради, подготовил Ю.П. Гусев

ИЛЛЮСТРАЦИИ

Крепость Зойом (ныне — Зволен в Словакии), где родился и провел детство Балинт Балашши

Янош Балашша, отец Балинта

Ференц Балашши, брат Балинта

Ученические упражнения в латыни (Балинту 10—11 лет)

Ученические шалости: Балинт рисует рожицы в ученой книге

Титульный лист переведенной Балинтом Балашши книги «Садик целебных трав для недужных душ».

Книга впервые издана в 1572 г. в Кракове

Медали с изображением Рудольфа II, императора Священной Римской империи (1576-1612) и — под именем Рудольфа I — короля Венгрии (1576-1608)

Развалины замка Каменец в Польше.

В 1570 г. замок был куплен бежавшей в Польшу семьей Балашши

Город Нюрнберг, где с 1565 г. в течение 3-4 лет учился Балинт Балашши

Иштван Батори (1533 — 1586) — князь Трансильвании (1571-1576) и — как Стефан Баторий — король Польши (1576-1578)

Герб Балинта Балашши (считается, что нарисован им самим)

Церковь в городе Шарошпатак (Венгрия), где Балинт Балашши венчался с Кристиной Добо

Рукопись стихотворения «О руке эрдейской дамы». Единственный письменный документ, о котором достоверно известно, что он написан рукой Балинта Балашши

Изразец, на котором, с большой степенью достоверности, изображена Анна Лошонци (Юлия стихов Балинта Балашши), а также (фрагментарно), ее муж, Криштоф Унгнад

Портрет Анны (Юлии), восстановленный на основе изразца

Портрет Михаила Марулла, новолатинского поэта, стихи которого часто служили Балинту Балашши литературными образцами

Ноты для нескольких стихотворений (песен) Балинта Балашши

Крепость Эстергом на рубеже XVI-XVII вв.

Книга стихов Джеронимо Анджериано, одного из тех, чьи произведения часто вдохновляли Балинта Балашши

Издание духовных стихов Балинта Балашши (1633)

Псалом 150