Гражданская война и интервенция являлись естественным продолжением и неразрывной частью не только Русской революции, но и всей Российской истории. За что же с такой отчаянной непримиримостью велась та война, какие интересы и идеалы отстаивали сражавшиеся «до смерти» противоборствующие стороны? Как они решали текущие и исторические проблемы, встававшие у них на пути? Ведь именно ответы на эти вопросы привели к победе одних и к поражению других.
© Галин В. В., 2022
Пролог
«Превращение современной империалистской войны в гражданскую войну, есть единственно правильный пролетарский лозунг…, — указывал в 1914 г. Ленин, — Как бы ни казались велики трудности такого превращения в ту или иную минуту, социалисты никогда не откажутся от систематической, настойчивой, неуклонной подготовительной работы в этом направлении, раз война стала фактом»[1]. «Революция во время войны, — пояснял лидер большевиков свою мысль, — есть гражданская война»[2].
Революция в России началась на третий год мировой войны, без участия большевиков, тем не менее, она действительно сразу же поставила страну на грань гражданской войны. Только «переход высшей власти в руки Временного правительства в марте 1917 г., — отмечал А. Керенский, — при разгуле анархии в первые дни революции, уберег Россию от гражданской войны»[3].
Вместе с тем, особенности России привели к тому, что в результате буржуазно-демократической революции в стране образовалась не одна, а сразу две неразрывно связанных и непримиримо враждебных друг другу высших власти[4]. «Разрыв с Советами, — характеризовал их отношения военный министр Временного правительства А. Гучков, — кончился бы анархией, хаосом и гражданской войной…»[5]. «Отказ от принципа власти, стоящей выше партий, представляющей все классы страны, — подтверждал А. Керенский, — означал немедленную гражданскую войну…»[6].
Переломным моментом, окончательно расколовшим общественные настроения, стал корниловский мятеж, который являлся попыткой праволиберальных сил поставить на пути разгулявшейся народной стихии военную диктатуру. Но одна только угроза ее появления резко толкнула маятник общественных настроений влево и радикализовала их. «Авантюра Корнилова…, — приходил к выводу А. Керенский, — сыграла роковую роль в судьбе России, поскольку глубоко и болезненно ударила по сознанию народных масс. Этот процесс повсеместно распространялся с быстротою молнии… Никому никогда не удастся поставить под сомнение роковую связь между 27 августа (9 сентября) и 25 октября (7 ноября) 1917 г.»[7].
И именно «корниловское наступление на Петроград в августе-сентябре 1917 г…, — приходил к выводу историк Н. Корнатовский, — знаменовало собой начало кровопролитной Гражданской войны»[8]. Октябрьская революция, сама по себе, стала уже одним из актов этой войны. «Пролетарская революция, — восклицал любимец большевистской партии Н. Бухарин, — есть… разрыв гражданского мира — это есть гражданская война…»[9]. «Насильственный захват большевиками государственного аппарата в ноябре, — вторил А. Керенский, — открыл в России период гражданской войны и террора…»[10].
Однако Временное правительство никто не защищал. И при штурме Зимнего дворца, как отмечал американский историк Р. Уорт, «ни одна из сторон не проявляла жажды крови»[11]. Мало того, как вспоминал деятельный член «Комитета спасения родины и революции», созданного для борьбы с большевиками, В. Станкевич, «странным образом, борясь с большевиками, все боялись быть смешанными с (Временным) правительством…, вопрос о необходимости восстановления правительства низвергнутого большевиками… ни один голос не поддержал. Все указывали, что при непопулярности правительства в стране лучше о нем совершенно не упоминать»[12].
Вся надежда была на Учредительное собрание. Общее мнение политических сил отражали слова Керенского: «Даже после реакционного государственного переворота 7 ноября большевики (созвав Учредительное собрание) имели возможность погасить разгоравшееся в России пламя гражданской войны, предотвратить гибель и развал страны»[13]. В свою очередь французский посол М. Палеолог не связывал с этим собранием больших надежд. Еще в апреле 1917 г., он замечал: «Русская революция по существу анархична и разрушительна… При необузданности, свойственной русскому характеру, она скоро дойдет до крайности: она неизбежно погибнет среди опустошения и варварства, ужаса и хаоса. Вы не подозреваете огромности сил, которые теперь разнузданны… Можно ли еще предотвратить катастрофу такими средствами, как созыв Учредительного собрания или военный переворот? Я сомневаюсь в этом. А между тем движение еще только начинается…»[14].
Тем не менее, большевики, придя к власти, в призрачной попытке сохранить гражданский мир, провели выборы в Учредительное собрание в установленный срок. Большинство голосов набрала партия социалистов-революционеров (эсеров), программа которых была нацелена на максимальное удовлетворение народных чаяний: крестьянам она обещала землю, национальностям — федеративное устройство, солдатам — обращение к союзникам с требованием немедленного мира…
Однако, на практике это были лишь «благие пожелания», поскольку практическая реализация программы эсеров неизбежно вела к непримиримому конфликту, как с праволиберальными силами, так и с существующими реалиями: помещики никогда не отдали бы землю добровольно, казаки не согласились бы с расказачиванием[15]; националисты — с урезанием их, уже взятых за время революции, прав; союзники никогда не пошли бы на подписание немедленного мира, тем более «без аннексий и контрибуций»[16]; буржуазия и либеральная интеллигенция никогда не согласились бы на передачу власти социалистам.
Объединившись вместе либералы, правые и «белые генералы» с оружием в руках выступили против Учредительного собрания, еще до того как большевики без единого выстрела распустили его. Рожденное в стихии бунта и насилия, «в дни народного помешательства», это Учредительное собрание, — оправдывал свое выступление «белый» генерал А. Деникин, — «не выражало воли русского народа…»[17]; «Российское Учредительное собрание…, — приходил к выводу один из лидеров кадетской партии Н. Устрялов, — было даже большей пощечиной идее демократизма, нежели даже весь большевизм»[18]; «Если у большевиков и мало положительных сторон, то разгон этого Учредительного Собрания является их заслугой, — подтверждал А. Колчак, — это надо поставить им в плюс»[19]. Когда ген. Л. Корнилов в своем манифесте призвал к восстановлению Учредительного собрания, взорвался сам лидер российских либералов П. Милюков. В своем письме ген. М. Алексееву, по этому поводу, он обозвал Корнилова дилетантом и авантюристом[20].
«Белые» генералы приступили к формированию своих армий за два месяца до созыва Учредительного собрания: 2 (16) ноября 1917 г., по направлению «Союза спасения Родины», организаторами которого «являлись, главным образом, представители кадетской партии»[21], на Дон прибыл ген. Алексеев для формирования Добровольческой армии. Создатели белой армий Юга России считали этот день датой ее основания. Именно «в ноябре (1917 г.), — приходил к выводу бывший начальник петроградского охранного отделения ген. К. Глобачев, — уже началась Гражданская война на Юге России»[22].
Этот факт констатировал в своем обращении от 30 ноября 1917 г. Совет Народных Комиссаров (СНК): «Богаевский, помощник Каледина, открыто заявляет, что восстание начато по прямому требованию кадетской партии…, под Белгородом произошли первые кровавые столкновения. Таким образом, прямая гражданская война открыта по инициативе и руководством кадетской партии»[23]. Инициатива создания белой армии и развязывания гражданской войны, подтверждал «белый» ген. Н. Головин, принадлежала именно либеральной общественности: «вся наша либеральная интеллигенция была ярой сторонницей «прямого действия», выраженного в наиболее решительной и короткой форме. В данном случае это вылилось в убеждение, что победа над большевиками достижима легко одной только вооруженной силой»[24].
Следующий шаг, по мнению американского историка П. Кенеза, сделал начальник штаба Ставки, исполнявший обязанности Верховного главнокомандующего ген. Н. Духонин. 2 декабря он, полностью осознавая последствия своего шага, подписал приказ об освобождении арестованных генералов, участников корниловского мятежа[25]. И именно «эти беглые генералы…, — приходил к выводу Троцкий, — положили начало гражданской войне»[26]. 9 декабря 1917 г., в День святого Георгия, началось наступление офицерской роты ген. М. Алексеева под командованием атамана А. Каледина на Ростов, в котором на выборах в Учредительное собрание и войсковое правительство большинство получили социалисты[27]. Этот день, по мнению П. Кенеза, «может считаться неофициальным началом Гражданской войны»[28].
Официально гражданская война будет провозглашена 27 декабря лидером кадетской партии П. Милюковым. Партии, потерпевшей на выборах в Учредительное собрание сокрушительное поражение — получившей менее 5 % голосов[29]. В этот день Милюков опубликовал в «Донской речи» Декларацию, призванную легализовать Добровольческую армию, фактически ставшую формальным документом, объявившим начало гражданской войны.
Большевики, в свою очередь, получив второе количество голосов на выборах в Учредительное собрание (24 %), еще надеясь предотвратить гражданскую войну, 5 января 1918 г. созвали Учредительное собрание, потребовав от него добровольной передачи власти Советам, на основе объединения всех социалистических партий, набравших на выборах в Учредительное собрание 84 % голосов. Только этот шаг, по мнению Ленина, мог предупредить начало масштабной гражданской войны: «есть абсолютно бесспорный, абсолютно доказанный фактами урок революции, что исключительно союз большевиков с эсерами и меньшевиками, исключительно немедленный переход всей власти к Советам сделал бы гражданскую войну в России невозможной», — утверждал он[30].
Не добившись своего, большевики распустили Учредительное собрание, что, по словам видного правого эсера В. Игнатьева, «с нашей тогдашней точки зрения был(о) равносил(ьно) объявлению гражданской войны со всеми ее ужасами и последствиями. В Учредительном Собрании мы видели единственную опору против этой войны и во имя этой идеи готовы были с оружием в руках идти на восстановление его нарушенных прав»[31]. Однако роспуск Учредительного собрания не привел к эскалации гражданской войны. По свидетельству, как самих эсеров-депутатов, так и «белых» генералов, Учредительное собрание, как и ранее Временное правительство, никто не защищал[32].
Ключевую роль в победе большевиков сыграла поддержка, оказанная им левыми эсерами. Этот факт особенно наглядно проявился на решающем — II-ом Всероссийском съезде Советов крестьянских депутатов 26.11.1917. Основной вопрос съезда упирался в признание крестьянством политики большевиков. На съезде присутствовало 790 делегатов с решающим голосом, в том числе: 305 эсеров центра и правых, 350 левых эсеров, 91 большевик[33]. Только объединение большевиков с левыми эсерами, позволило им получить большинство. Признание крестьянства, в крестьянской стране, являлось решающим. Без него, ни одна партия. отмечала американская журналистка Б. Битти, «не могла надеяться утвердиться в России»[34].
Объединение большевиков и левых эсеров, обеспечило им большинство и на Общеармейском съезде 15.12.1917, на котором к моменту его открытия присутствовало 234 делегата, из них 119 большевиков и 45 левых эсеров[35]. В этот период Ленин имел все основания заявить, что «за большевиками, при поддержке их левыми эсерами, поддержке, давно уже осуществляемой на деле, несомненное большинство»[36].
Предложение о сотрудничестве эсеро-меньшевистским Советам Ленин делал еще в июле 1917 г., однако оно было отклонено. Только накануне революции левые эсеры откликнулись на призыв большевиков и вошли в состав нового правительства. «12 октября в Петрограде создается Военно-революционный комитет (ВРК), призванный практически осуществить захват власти, и в него входит более двадцати левых эсеров; 21 октября ВРК окончательно оформляется, и его председателем избирается левый эсер П. Е. Лазимир… После захвата власти левый эсер М. А. Муравьев назначается главнокомандующим Петроградским военным округом и начальником обороны города от «контрреволюционного» наступления войск Краснова — Керенского.
6(19) ноября Всероссийский центральный исполнительный комитет Советов (ВЦИК) избирает свой Президиум, в него входят шесть большевиков… и четыре левых эсера… 24 ноября (7 декабря) левый эсер А. Колегаев стал наркомом земледелия… К концу 1917 года левые эсеры заняли уже семь постов (из имевшихся тогда восемнадцати) в Советском правительстве и оставались на своих постах до 18 марта 1918 года, когда они категорически выступили против Брестского мира (как и многие большевики). Доля левых эсеров во всех властных органах того времени составляла не менее 35–40 %… А в ВЧК, два (из трех) заместителя председателя, то есть большевика Ф. Дзержинского, — В. Александрович и Г. Закс — были левыми эсерами и сохраняли свои посты даже до июля 1918 года»[37].
«Большевики с начала октября 1917 и до середины марта 1918-го, — подтверждает историк В. Кожинов, — действовали в теснейшем союзе с партией левых эсеров»[38]. Не случайно с Октября 1917 по март 1918 г. Советская власть была установлена по всей стране. В 79 крупных городах из 97 она укрепилась мирным путем.
Помимо союза с левыми эсерами большевики совершенно сознательно пошли на ряд дополнительных мер, направленных на предупреждение возникновения гражданской войны. «С целью предотвратить столкновение, — отмечает С. Кара-Мурза, большевиками, — было сделано много примирительных жестов: отмена смертной казни (первый декрет II Съезда Советов), освобождение без наказания участников первых антисоветских мятежей, в том числе их руководителей (генералов Корнилова, Краснова и Каледина); многократные предложения левым партиям образовать правительственную коалицию; отказ от репрессий по отношению к членам Временного правительства и перешедшим в подполье депутатам Учредительного собрания, даже отказ от репрессий против участников опасного мятежа левых эсеров в июле 1918 г. в Москве (были расстреляны лишь 13 сотрудников ВЧК, причастных к убийству посла Мирбаха) и амнистия в честь первой годовщины Октября.
В целях примирения Советская власть смотрела сквозь пальцы на нарушение официальных запретов: летом 1918 г. издавалась газета запрещенной партии кадетов, выходили газеты меньшевиков и анархистов… Первые месяцы Советской власти породили надежды на мирный исход революции без крупномасштабной войны. О том, что эти надежды советского руководства были искренними, говорят планы хозяйственного и культурного строительства, и особенно начавшаяся реализация крупных программ. Например, открытие в 1918 г. большого числа (33-х) научных институтов, организация ряда геологических экспедиций, начало строительства сети электростанций…»[39]. «Никто не начинает таких дел, — подчеркивает С. Кара-Мурза, — если считает неминуемой близкую войну»[40].
Союз с левыми эсерами был разрушен «Брестским миром». Левые эсеры выступали за продолжение войны с Германией, но руководствовались они при этом вовсе не патриотическими, а еще более левыми, чем у большевиков, настроениями. Свое выступление против «Брестского мира» левые эсеры обосновывали тем, что благодаря продолжению войны «в течение ближайшей весны и лета должно начаться крушение империалистической системы…», в этих условиях «… Российская рабочая революция не может «сберечь себя», сойдя с международного революционного пути, непрерывно избегая боя и отступая перед натиском международного капитала, делая уступки «отечественному капиталу»»[41]. И это говорили те самые эсеры, которые всего несколько месяцев назад требовали от правительств всех стран проведения мирной социалистической конференции, для немедленного прекращения войны[42].
Выступление эсеров против Брестского мира было только поводом для попытки реализации их собственных претензий на власть. «Для оправдания своей… позиции, — мы, признавал И. Майский, — судорожно цеплялись за фиговый листок Брестского мира»[43]: «О Москве говорили и думали каждодневно, а Берлин вспоминали только по большим оказиям, когда надо было выступать перед «союзниками», или подслащать массам горькою пилюлю гражданской войны, или моментами успокаивать свою собственную нечистую совесть»[44].
Подписание «Брестского мира» стало одним из основных оправдательных мотивов выступления и «белых» генералов: «грандиозность гражданской войны в России — не плод реакции, а последствие непризнания Брестского договора, который, — по словам ближайшего соратника Колчака Г. Гинса, — расколол страну на два непримиримых… лагеря. Брестский мир заставил тех, кто желал спасти страну от столь откровенно созданного немецкого ига, обратиться к помощи Антанты»[45]. «Как представитель военной среды, я должен… пояснить, — подтверждал последний начальник Генерального штаба русской армии ген. В. Марушевский, — что для большинства из нас борьба на Архангельском фронте (во время гражданской войны) была выходом из позорного положения, созданного Брестским договором. Для нас это было продолжением той войны, которая кончилась на фронте…»[46].
Однако большевики оказались последними, кто отказался продолжать войну. Первым под давлением Высшего командного состава Русской армии 2 (15) марта 1917 г. отрекся от престола Император и Верховный главнокомандующий Николай II. Подписывавший отречение Николая II лидер октябристов Гучков, сложил с себя полномочия Военного министра Временного правительства спустя всего два месяца — в мае[47]. «Отказался от обязанностей военного министра А. И. Гучков, — отмечал в те дни просвещенный московский обыватель, — Уж если он, которому доступны все тайны войны, пришел в отчаяние от настоящего положения, то кто же теперь будет верить в доведение войны до победного конца?»[48]
Адмирал Колчак бросил командование Черноморским флотом в том же мае 1917 г. без приказа, оправдываясь: «я был поставлен в такое положение, что не мог больше командовать»[49]. На Черноморском флоте еще «официально такой партии большевиков не существовало…, не было такого термина «большевик»», но уже, пояснял Колчак мотивы своего решения, «произошел общий и внутренний развал во Флоте»; «для меня стало ясно, что войну, в сущности говоря, надо считать проигранной, и я положительно затруднялся решить, что предпринять для того, чтобы продолжить войну… фронт у нас в настоящее время разваливается совершенно… оказать сопротивление неприятелю невозможно»[50].
«Армия на краю гибели. Еще шаг — и она будет ввергнута в бездну, увлечет за собой Россию и ее свободы, и возврата не будет, — заявлял в начал мая Верховный главнокомандующий русской армией ген. М. Алексеев, — Виновны все. Вина лежит на всем, что творилось в этом направлении за последние два с половиной месяца»[51]. В сентябре начальник штаба Ставки Верховного главнокомандующего ген. Алексеев также уйдет в отставку. За девять месяцев существования Временного правительства, сменилось пять верховных главнокомандующих.
«Надо отдать себе ясный отчет в том, — констатировал уже в первые месяцы февральской революции герой войны ген. Н. Игнатьев, командовавший гвардейской дивизией, — что война кончена, что мы больше воевать не можем и не будем, потому что армия стихийно не хочет воевать. Умные люди должны придумать способ ликвидировать войну безболезненно, иначе произойдет катастрофа… Я, — вспоминал В. Набоков, — показал одно из писем (Игнатьева) Гучкову. Он его прочел и вернул мне, сказав при этом, что он получает такие письма массами»[52].
Брестский мир, был не причиной, а только поводом, предлогом для начала активных — боевых действий гражданской войны. Сама эта война началась с первых дней Февральской революции, пребывая до «Бреста» в латентной стадии своего развития. В этот период происходило окончательное формирование противоборствующих сторон, накапливалась потенциальная энергия будущего ожесточения и непримиримости. Одновременно все участники будущей борьбы, все в большей мере становились заложниками накопившихся противоречий, развивающихся событий, своих интересов, идеологических убеждений и честолюбий, и никакой компромисс, никакая сила не могли уже удовлетворить и примирить их.
За правду до смерти
На почве этого разноверия неизбежно должная возникнуть такая внутренняя религиозная война, подобие которой следует искать только в войнах реформационных.
Прелюдия
Непосредственной прелюдией к гражданской войне стали выступления юнкеров, вспыхнувшие через несколько дней после большевистской революции. В Петрограде они произошли 29 октября и были организованы «Комитетом Спасения Родины и революции», объединившим все антибольшевистские силы, «в ожидании подхода… войск Керенского»[54]. Восстание было быстро подавлено. «Провал восстания. Неожиданная слабость наших сил и неожиданная энергия, развитая большевиками, — вспоминал его участник В. Станкевич, — казались нам ошеломляющими»[55].
«Большевикам не трудно было справиться с восставшими и плохо организованными юнкерами на помощь, которым никто не двинулся из войсковых частей гарнизона, — объяснял С. Мельгунов причины успеха большевиков, — Не выступили и казаки… Летопись не отметит и участия в восстании уже «мобилизованных» к тому времени, по словам Керенского, «партийных боевых дружин»»[56]. «Ожидавшиеся войска с фронта… не появились»[57]. В итоге «Комитет спасения…», приходил к выводу Мельгунов, превратился в новую «говорильню»[58].
«В Петрограде совершилось ужасное, кошмарное дело, — откликнулись организаторы восстания на его подавление, — Банда обезумевших, озверевших людей под предводительством сознательных убийц произвела невероятную по своей жестокости расправу над юнкерами…». По данным современника событий Суханова, потери с обеих сторон составили до 200-т человек[59]. Наибольшие потери понесли юнкера Владимирского училища (погиб 71 человек…)[60]. ««Неизгладимое впечатление» произвело на современников «кровавое воскресенье»…, — вместе с тем, как отмечал С. Мельгунов, — театры и кинематографы под аккомпанемент артиллерийской пальбы в это воскресенье были… переполнены…»[61].
Сам «Комитет спасения…» отделался лишь легким испугом, были арестованы только те, кто был непосредственно замешан в восстании. 31 октября были освобождены все «юнкера-социалисты» принимавшие участие в мятеже. Меры в отношении организаторов восстания демонстрировал — «очень мягкий», по словам С. Мельгунова, приговор одному из наиболее деятельных его участников, призывавшему расправляться с большевиками «публичными расстрелами и виселицей» — В. Пуришкевичу. Его приговорили к «4 годам условно производительно-общественных работ при тюрьме»[62].
Более грозным было восстание юнкеров 27–30 октября в Москве, ставшей «ареной самых длительных и упорных боев»[63]. Но и это выступление, хоть и с большей кровью, закончилось тем же, чем и в Северной столице: «С удивлением и бессилием эта армия (юнкеров) замечала, что она изолирована не только топографически, но и социально; что защищая порядок и законную власть, она в то же время путем исключения и против своей воли оказывается представительницей определенных классов. Имя «юнкер» начало с ненавистью произноситься демократическим населением Москвы и противопоставляться «народу»… Представители шести школ прапорщиков, зовя в свои ряды солдат, печатно заявляли, что в их среде почти нет дворян, что в огромном большинстве они — выслужившиеся солдаты-фронтовики, «истинные представители солдатской массы…»». Однако, как отмечал сам лидер российских либералов П. Милюков, «кучка защитников Москвы и России, чем дальше, тем больше чувствовала себя изолированной и от остальной России, и от других общественных элементов. Слова «юнкер», «офицер», «студент» сделались бранными словами»[64].
Командующий московским округом плк. К. Рябцов до последнего не решался вмешиваться в события, по словам видного общественного деятеля Е. Кусковой, его «парализовало «отсутствие народа» в октябрьские дни. «С кем же я бьюсь против солдат и рабочих?.. — восклицал Рябцов, — Мы не понимаем, что на стороне революции, как бы губительна она ни была, весь народ, во всех его основных слоях. Не на стороне революции лишь те, кто хочет вернуть старое…»[65].
Восстания офицеров и юнкеров произошли, и в других городах, но все они также носили крайне ограниченный характер. Так в боях под Пулковом 30 октября участвовало не более 100 офицеров[66]. Киеве особенно большие потери (42 офицера убитых) понесло 1-е Киевское Константиновское военное училище[67]. 1–3 ноября произошло выступление юнкеров в Омске, 9–17 декабря вспыхнуло офицерское восстание в Иркутске, в котором было убито 277 и ранено 568 человек с обеих сторон, не считая тех, чьи трупы унесла Ангара[68]. Против около 800 юнкеров и 100–150 добровольцев оказалось до 20 тысяч солдат запасных полков и рабочих[69].
Спровоцированные «Комитетом спасения…», «Общественной безопасности…» и прочими подобными организациями восстания юнкерской молодежи, в существовавших условиях, были даже не авантюрой, а прямым ее убийством. «Юнкерская молодежь, — отмечал этот факт «белый» ген. Н. Головин, — была брошена на верную гибель»[70]. К подобным выводам в дни петроградского восстания юнкеров приходила и американская журналистка Б. Битти: «Воскресенье, (29 октября) 11 ноября, нужно занести в календарь…, как день позора. В этот день были принесены в жертву — столь же ненужную, сколь бесполезную — невинные младенцы, а ответственными за это были не кадеты военных училищ и не солдаты и рабочие, с которыми те сражались, а небольшая группа мужчин постарше, которые остались в безопасности, послав под пули сражаться вместо себя сущих младенцев»[71].
Надежды восставших в Петрограде юнкеров, были связаны с отрядом ген. П. Краснова, который уже практически без выстрела взял Царское село: «победа была за нами, но она, — по словам Краснова, — съела нас без остатка»[72]. «Маленький красновский отряд[73], — пояснял С. Мельгунов, — просто потонул в море разложившихся «нейтральных» гарнизонов»[74], «солдатская масса — с обеих сторон — была настроена против «братоубийственной» войны»[75]. Представители Амурского казачьего полка заявили, что «в братоубийственной войне принимать участия не будут»[76]; Донской полк даже отказался брать ружейные патроны, поскольку «не желает братоубийственной войны»[77].
Керенский упрекал П. Краснова, что в этой ситуации, последний больше прибегал «не к силе оружия, а к переговорам, речам и увещеваниям»[78]. Причина такого поведения Краснова, отвечал Деникин, крылась в том, что: «никаким влиянием офицерство не пользовалось уже давно. В казачьих частях к нему также относились с острым недоверием, тем более что казаков сильно смущали их одиночество и мысль, что они идут «против народа»… И у всех было одно неизменное и неизбывное желание — окончить как можно скорее кровопролитие. Окончилось все 1 ноября бегством Керенского и заключением перемирия между ген. Красновым и матросом Дыбенко»[79].
Генерал Краснов пошел на перемирие только потому, приходил к выводу лидер российских либералов Милюков, что он «понял, что течение несло (массы) неудержимо к большевикам»[80]. Официальное соглашение о перемирии, — по словам комиссара Временного правительства Северного фронта В. Войтинского, — «бесспорно явилось соглашением о прекращении гражданской войны, и именно так это соглашение и понималось обеими сторонами»[81]. П. Краснов, арестованный большевиками, спустя месяц будет отпущен на свободу под честное слово.
Ставка Верховного главнокомандующего отреагировала на большевистский переворот, произведя 25 октября «опрос главнокомандующих фронтов, имеются ли в их распоряжении войсковые части, которые безусловно поддержали бы Временное правительство». «Ни за одну часть поручиться не могу, — отвечал командующий Западным фронтом ген. П. Балуев, — большинство же частей, безусловно, не поддержит»[82].
«Двинуть с фронта войска для защиты Временного правительства, — подтверждал комиссар Румынского фронта Тизенгаузен, — вряд ли возможно»[83]. Общее настроение отражали слова Балуева: «Наша, начальства, в настоящее время задача должна заключаться в держании фронта и недопущении в войсках междоусобных и братоубийственных столкновений»[84].
В этих условия начальник Штаба верховного главнокомандующего Н. Духонин 1 ноября отдал приказ остановить движение воинских эшелонов к Петрограду. «В ожидании разрешения кризиса, — указывал он, — призываю войскам фронта спокойно исполнять свой долг перед родиной, дабы не дать противнику возможности воспользоваться смутой, разразившейся внутри страны, и еще более углубиться в пределы родной земли»[85]. На этом «вооруженная борьба закончилась, — констатировал С. Мельгунов, — Это означало победу большевиков»[86].
Подобно красновскому закончились выступления и в казачьих областях на Юге России, инициатором которых выступил ген. А. Каледин. Так, 3-го декабря он приказал алексеевским офицерам разоружить 272 пехотный полк, располагавшийся в Новочеркасске и отказавшийся признать донское правительство. Полк позволил разоружить и распустить себя без сопротивления и единого выстрела[87]. Несколько позже в том же декабре под Новочеркасском сошлись 15-й пехотный полк большевиков и 35-й казачий полк Каледина. Но солдаты и казаки отказались сражаться друг с другом. Они расположились в нейтральной зоне по соглашению, и ни одна сторона не выполняла приказы офицеров стрелять[88]. Подобная ситуация произошла 9-го декабря в Ростове, когда казаки ген. Потоцкого отказались сражаться с большевиками и сложили оружие[89].
С таким же отчуждением население городов Донской области встретило генералов Корнилова и Алексеева, прибывших для организации «освободительной войны» против немецко-большевицкого ига. Причина, по которой «алексеевская организация» выбрала местом своего формирования казачьи области заключалась в том, указывал ген. Головин, что ее силы «были настолько ничтожны, что она была бы сразу задушена местным большевизмом»[90]. Малочисленной алексеевской армии, подтверждал Кенез, вряд ли удалось бы выжить в неказацкой земле[91]. Именно поэтому создание всероссийской вооруженной силы, отмечал Милюков, происходило в «гостях у казаков»[92]. Однако и в Новочеркасске «алексеевская армия» столкнулась с такой неприязнью, что Каледину пришлось просить генералов покинуть город[93].
Каледин был вынужден разместить прибывающих офицеров нелегально под видом больных и раненых в одном из госпиталей во избежание трений с местным населением. Офицерам запрещалось покидать госпиталь. На 17 ноября 1917 г. армия состояла из 40-ка человек, к концу ноября ее численность выросла до 300 человек. Позже Каледин использовал офицеров в качестве полицейской силы, под командованием казачьих офицеров, сдерживающих дезертиров на железнодорожных станциях. За это донское правительство платило офицерам и вооружало их[94].
Попытка навязать гражданскую войну силой приводила к трагическим результатам. Примером тому, могло служить обращение Каледина, к алексеевской организации, когда казаки отказались по его призыву атаковать красных в Ростове. Ген. М. Алексеев отдал в распоряжение Каледина около 400–500 офицеров, которые к 15 декабря выбили превосходящие войска красных из Ростова[95]. Но победа оказалась страшнее поражения — против Каледина выступили свои же казаки. И 28 января (10 февраля) ген. Л. Корнилов был вынужден бросить Дон и уйти на Кубань[96].
А атаман войска Донского остался к 29 января (11 февраля)1918 г. всего со 147 штыками! Походный атаман А. Назаров на запрос Каледина отвечал, что «казаки драться не желают»[97]. В своем последнем выступлении Каледин признавал: «Положение наше безнадежно. Население не только нас не поддерживает, но настроено к нам враждебно. Сил у нас нет, и сопротивление бесполезно… В тот же день ген. Каледин выстрелом в сердце покончил с жизнью»[98].
Непримиримость и твердость в организации противобольшевистских сил проявляли только офицерские организации, которыми на Юге России, усилиями Корнилова и Алексеева, была сформирована Добровольческая армия. Однако численность откликнувшихся на их призыв добровольцев оказалась ничтожной. Огромный по численности Румынский фронт дал всего около 900 добровольцев офицеров. Одесса, в которой насчитывалось до 15 000 офицеров, не прислала ни одного[99]. «На Кавказских курортах, сообщал ген. И. Эрдели, было множество преимущественно гвардейских офицеров, из них не откликнулся ни один. В самом большом городе края, Ростове, все кафе и панели были полны молодыми и здоровыми офицерами, но только единицы пошли на призыв своих бывших главнокомандующих. Донское офицерство, в несколько тысяч человек, вовсе уклонилось от борьбы»[100]. В крупнейшем городе Дона Ростове, подтверждал Кенез, смогли сформировать вместо полка всего лишь офицерскую роту около 200 человек. В Кубанский поход из нее последовала едва одна треть[101]. Во втором по величине городе Дона Таганроге, в Добровольческую армию вступило всего около 50 человек[102].
Бывший Верховный Главнокомандующий многомиллионной русской армии ген. Л. Корнилов к январю 1918 г. располагал отрядом всего в три-четыре тысячи человек, состоявшим из офицеров, учащейся молодежи и юнкеров. Поражала молодость добровольцев, в их ряды было разрешено записываться с шестнадцати лет. По свидетельству Б. Суворина, ген. М. Алексеев жаловался ему: «Я уже вижу монумент, воздвигнутый в память об этих погибших детях…»[103].
Первыми шагами Добровольческой армии стал захват двух крупнейших городов Дона — Ростова и Таганрога. Одной из причин активизации армии было желание избавиться от вмешательства в ее дела донского правительства. И именно в этих городах начались одни из первых, по настоящему непримиримых сражений гражданской войны:
27 января восстали рабочие Таганрога. Когда солдат убил рабочего Балтийского завода, похороны превратились в политическую демонстрацию с участием нескольких тысяч рабочих… «Сражение, развернувшееся в городе, было не похоже ни на один бой с самого начала революции. Рабочие и солдаты стреляли друг в друга не по принуждению. Ожесточенность боев, — приходил к выводу американский историк Кенез, — была первым проявлением природы гражданской войны». О переговорах не шло даже и речи. Когда у двенадцати рабочих закончились боеприпасы, и они были захвачены, солдаты выкололи им глаза, отрезали носы и закопали живыми… Другая сторона в долгу не осталась. Белые солдаты, окруженные в винном погребе, были сожжены живыми[104]. В Ростове рабочие ненавидели белых так сильно, что главной проблемой стала защита офицеров…, ненависть рабочих к офицерам становилась все более яркой и открытой… Ростов был на грани кровавой бойни[105].
Красная армия вошла в Ростов 23 февраля, а спустя два дня солдаты Военно-революционного комитета захватили Новочеркасск. По мнению Кенеза, большевики допустили огромный промах в том, что позволили Добровольческой армии покинуть Ростов. Однако В. Антонов-Овсеенко был больше обеспокоен немецким вторжением на Украину и не мог уделить достаточного внимания уничтожению остатков «белых» сил[106]. К концу февраля 1918 г. советская власть была признана на всей территории России.
Добровольческая армия, под командованием Корнилова, вытесненная с территории Дона, в конце февраля была вынуждена начать свой 1-й Кубанский поход[107]. С самого начала «ледяного похода», отмечает Кенез, «армия не могла не заметить невероятно враждебного отношения к ней местного населения»[108]. На Ставрополье, через которое проходил маршрут добровольцев и где несоциалисты получили менее 3 % мест на выборах в Учредительное собрание, население воспринимало добровольцев, как врагов[109].
На Кубани добровольцы столкнулись с тем же нежеланием казаков участвовать в развязывании гражданской войны, что и на Дону. Даже лучшие казачьи части, например 1-й Черноморский полк, прибывший с фронта в Екатеринодар в прекрасном состоянии (так же, как и 6-й полк на Дону) отказался подчиниться приказу Рады идти сражаться против большевиков и был распущен[110]. Основу антибольшевистских войск на Кубани, как и на Дону, составил отряд добровольцев из 700 русских офицеров под командованием капитана Покровского («невероятно храбр и решителен…, очень амбициозен, зол и без моральных принципов»[111]), которых атаман Кубани А. Филимонов (как и Каледин на Дону) взял на свое довольствие.
Большевистское правительство еще 30 января предъявило ультиматум, что бы Кубанская Рада, провозгласившая 28 января независимую Кубанскую Республику, признала правительство Петрограда и распустила все добровольческие формирования. Рада отказалась, но в первом сражении защищать столицу Кубани пришлось только русским офицерам[112]. После захвата красными Екатеринодара, большевики предложили мирные переговоры, но бывшая Рада отказалась, надеясь на помощь подходившего отряда Корнилова[113]. Но эта помощь не пришла.
Отряд Корнилова вернулся из своего первого Кубанского похода в начале мая туда, откуда и была начата кампания в пограничные земли между Ставропольской областью, Доном и Кубанью. «Первый кубанский поход — Анабазис Добровольческой армии — окончен…, — вспоминал Деникин, — Вышла в составе 4 тысяч, вернулась в составе 5 тысяч[114], пополненная кубанцами. Начала поход с 600–700 снарядами, имея по 150–200 патронов на человека; вернулась почти с тем же. Все снабжение для ведения войны добывалось ценой крови. В кубанских степях оставила могилы вождя и до 400 начальников и воинов; вывезла более полутора тысяч раненых; много их еще оставалось в строю; много было ранено по несколько раз…»[115].
Вот почти все, что было у Белой армий, в начале гражданской войны. Народ и солдаты за ней не пошли. Даже казаки, которых генералы считали верной опорой, упорно не желали принимать участия в развязывании гражданской войны. «Наличные силы казачьего союза действительно ничтожны», признавал в ноябре 1917 г. этот факт ген. М. Алексеев, «с ними на внешние предприятия, конечно идти нельзя»[116]. «Донское офицерство, насчитывающее несколько тысяч, до самого падения Новочеркасска уклонилось вовсе от борьбы, — подтверждал Деникин, — в донские партизанские отряды поступали десятки, в Добровольческую армию единицы, а все остальные, связанные кровно, имущественно, земельно с войском, не решались пойти против ясно выраженного настроения и желаний казачества»[117].
Не хотело вступать в эту войну и большинство офицерства: Киев и Харьков, «где в те дни (май 1918 г.) жизнь била ключом, представлял(и) собой разительный контраст умирающей Москве. Бросалось в глаза обилие офицеров всех рангов и всех родов оружия, фланирующих в блестящих формах по улицам и наполнявших кафе и рестораны… Им как будто не было никакого дела до того, что совсем рядом горсть таких же, как они, офицеров вели неравную и героическую борьбу с красным злом, заливавшим широким потоком просторы растерзанной родины»[118]. «Каждый боевой день приносил потери, а пополнения не было…, — вспоминал один из первых добровольцев на Волге, — Раненые офицеры после выздоровления возвращались в строй и передавали нам, что каждый кабак набит людьми в офицерской форме, все улицы также полны ими…»[119].
«Ростов поразил меня своей ненормальной жизнью, — вспоминал другой доброволец, — На главной улице, Садовой, полно фланирующей публики, среди которой масса строевого офицерства всех родов оружия и гвардии, в парадных формах и при саблях… На нас — добровольцев — как публика, так и «господа офицеры» не обращали никакого внимания, как бы нас здесь и не было…»[120]. «Тысячи офицеров из разбежавшихся с фронта полков бродили по городу и с равнодушием смотрели, как какие-то чудаки в офицерской форме с винтовками на плечах несли гарнизонную службу»[121]. Наступление большевиков на Ростов сдерживали всего несколько сот офицеров, юнкеров, гимназистов и кадет, а панели и кафе города были полны здоровыми офицерами, не поступавшими в армию. После взятия Ростова большевиками их комиссар Колюжный жаловался на страшное обременение работой: тысячи офицеров являлись к нему с заявлением, «что они не были в Добровольческой армии»[122].
««Всенародного ополчения» не вышло», признавал Деникин, «отозвались офицеры, юнкера, учащаяся молодежь и очень, очень мало прочих городских и земских русских людей». Буржуазия проявила полнейшее равнодушие, и в конце концов из трехсоттысячного корпуса офицеров и миллионной буржуазии в армию поступали только дети»[123]. «В Добровольческую армию поступали офицеры, юнкера, кадеты, студенты, гимназисты, и почти не приходило солдат… Таким образом, — подтверждал Головин, — Добровольческая армия с самого начала приобрела характер «офицерской» части, то есть явилась ополчением «патриотически настроенной интеллигентной молодежи», морально оторванным от народных масс»[124].
«В формируемой сейчас Добровольческой армии, пока нет пехоты, достойной упоминания, а имеющаяся артиллерия практически остается без боеприпасов, — сообщал в феврале 1918 г. американский консул Пуль, — С военной точки зрения положение донского правительства прискорбно слабое. Для успеха ему срочно нужны деньги, боеприпасы и снаряжение…»[125].
Белое движение изначально не имело ни людских, ни материальных ресурсов и было обречено. Следовательно, была обречена и широкомасштабная гражданская война, с ее огромными жертвами и разрухой. Попытки ее развязать закончились бы, относительно малокровным подавлением мятежа «белых» генералов. Остальные противники большевиков не были вооружены, организованны и опасны, как военная сила, они не представляли прямой угрозы. «Не важно, какими бы героями не были эти несколько тысяч мужчин, большевики, — подтверждает Кенез, — перебили бы их без лишних сложностей»[126].
Признавая этот факт, один из основателей антибольшевистского КОМУЧа эсер П. Климушкин замечал, что «уже в то время можно было вызвать гражданскую войну, (но) мы понимали, что это кончилось бы печально, ибо реальных сил для поддержки движения со стороны населения и рабочих не было. Нельзя было надеяться и на самих солдат… Мы видели, что если в ближайшее время не будет толчка извне, то на переворот надеяться нельзя»[127]…
Белая армия
Все политические лозунги были отброшены. Одна мысль управляла этим народным движением: покончить с большевиками и тогда заняться разрешением вопросов внутреннего устройства.
Что же представляла из себя Белая Армия? За что шли на смерть ее солдаты и офицеры? Не претендуя на исчерпывающий ответ, приведем лишь отдельные характерные зарисовки, сделанные самими «белыми» и их союзниками, которые дают общее представление на этот счет:
Движущая сила
Именно офицеры были той силой, благодаря которой Белое движение вообще могло возникнуть.
«Офицеры сформировали главный штаб антибольшевистского движения…, хотя их было очень мало, они захватили военное и политическое лидерство, они, — подтверждает Кенез, — стали тем ядром, вокруг которого антисоветские группировки могли объединиться»[130].
Офицеры
Кто были эти офицеры, почему они решили сопротивляться советскому режиму и как они представляли себе будущее России, остается главным вопросом Гражданской войны.
Накануне Первой мировой войны выходцы из потомственного дворянства составляли основу офицерского корпуса Русской армии (Таб. 1). Офицерские училища разделялись по сословному признаку, только с 1913 г. все военные училища стали всесословными[132]. При этом «гвардия комплектовалась офицерами почти исключительно из дворян, за нею следовала кавалерия и специальные войска, офицерство же не из дворян (а так же неимущего и мелкопоместного дворянства) служило, главным образом в пехоте»[133].
Однако за три года мировой войны социальный состав офицерского корпуса полностью изменился. За время войны было произведено в офицеры около 220 тыс. человек, то есть больше, чем за всю предыдущую историю русской армии. Общее число офицеров, вместе с кадровыми, составило 300 тыс.[135]. В Первой мировой погибло 73 тыс. офицеров, при этом «едва ли не весь кадровый офицерский состав выбыл из строя уже за первый год войны»[136]. С начала войны офицерский корпус сменился в пехотных частях 3–5 раз, в кавалерии и артиллерии — на 15–40 %[137].
«В результате (к 1917 г.) наиболее распространенный тип довоенного офицера, потомственный военный (во многих случаях и потомственный дворянин), носящий погоны с десятилетнего возраста — пришедший в училище из кадетского корпуса и воспитанный в духе безграничной преданности престолу и отечеству, — отмечает историк С. Волков, — практически исчез..»[138]. Офицерский состав военного времени утратил свою социальную специфику и «в общем соответствовал сословному составу населения страны». По данным А. Осипова, среди выпускников военных училищ военного времени и школ прапорщиков доля дворян никогда не достигает 10 %, а доля выходцев из крестьян и мещан постоянно растет… Свыше 60 % выпускников пехотных училищ 1916–1917 гг. происходило из крестьян. По данным Н. Головина, из 1000 прапорщиков в его армии (7-й), около 700 происходило из крестьян, 260 из мещан, рабочих и купцов и только 40 из дворян[139].
В то же время, переход в офицерское звание кардинальным образом менял социальный статус выходца из простого народа: с получением первого офицерского чина, он автоматически становился еще и дворянином. Что это означало для него? — «Момент, когда человек получал первый офицерский чин, был важнейшим в его жизни, — отвечает Волков, — он переступал грань, очерчивавшую высшее в стране сословие, переход в которое коренным образом менял его положение в обществе… это был акт особого значения — гораздо большего, чем поступление на военную службу или получение высших чинов, вплоть до генеральских (ибо в социально-правовом плане между прапорщиком и генерал-фельдмаршалом разницы не было, тогда как между старшим унтер-офицером — фельдфебелем или подпрапорщиком и прапорщиком она была огромной)…»[140].
Значение этого фактора подчеркивали воспоминания британского офицера Х. Уильямсона, добровольно отправившегося на помощь «белым» на Юге России: «Я, — обосновывал он свое решение, — вышел из тех слоев общества, чьи привилегии в то время были очень весомыми, и рассматривал русскую революцию не столько как борьбу рабочих за то, чтобы поправить многое, что было неправильно, сколько как борьбу злых людей, стремившихся покончить с обществом, которому я принадлежал»[141].
В России положение привилегированного сословия определялось не столько состоянием, сколько социальным статусом. Не случайно из 70 с лишним генералов и офицеров — «отцов-основателей» Белой армии, участников «1-го Кубанского похода», по данным историка А. Кавтарадзе, всего только четверо обладали какой-нибудь наследственной или приобретенной собственностью; остальные жили до 1917 г. только на служебное жалованье[142]. Вместе с тем, офицеры принадлежали к господствующему, правящему сословию, представлявшему немногим более 1 % населения страны. В то время как крестьянство (одетое в солдатские шинели), относилось к официально закрепленному, «социально сегрегируемому», низшему сословию[143]. Непримиримость их противостояния, отмечала американская журналистка Б. Битти, «была прямым и логичным следствием режима, который сделал горстку людей хозяевами, а большинство рабами»[144].
Сословные противоречия углублялись тем, что «в Русской Армии существовало между офицерами и солдатами одно различие, которое, — по словам ген. Н. Головина, — не проявлялось столь резко в армиях других государств. Русский офицер, в силу полученного им образования, являлся по отношению к солдату интеллигентом»[145]. Это различие за годы войны еще более обострилось, в связи с тем, что «офицерство, — по словам эсера В. Шкловского, — почти равнялось по своему качественному и количественному составу всему тому количеству хоть немного грамотных людей, которое было в России. Все, кого можно было произвести в офицеры, были произведены. Грамотный человек не в офицерских погонах был редкостью»[146]. Огромная разница в образовании, в общественном развитии между солдатами и офицерами, лежала в основе той культурной пропасти, которая разделяла их.
Война привела к резкому обострению этих сословных и культурных противоречий. Наглядный пример тому давали офицеры военного времени, говоря о которых, С. Волков отмечает, что качественный состав офицерского корпуса во время войны «катастрофически упал, прапорщики запаса и абсолютное большинство офицеров ускоренного производства были по своей сути совсем не военными людьми, а производимые из унтер-офицеров, имея неплохую практическую подготовку и опыт войны, они не обладали ни достаточным образованием, ни офицерской идеологией и понятиями»[147]. «Юнкера прекрасно натасканы в смысле маршировки, строя, но очень малоразвиты и совсем не культурны», подтверждал преподаватель школы прапорщиков пдп. И. Ильин, «уровень юнкеров совсем низкий, с университетским образованием никого, со средним, как исключение, — я даже не понимаю, кому нужны эти прапорщики. А главное, подумать, (только) в двух школах — полторы тысячи человек!»[148]
В результате взаимодействия этих двух разнонаправленных факторов (высокого социального статуса и низкого образования), развитие сознания новоиспеченных офицеров, в зависимости от свойств их личности, шло по двум прямо противоположным направлениям:
На первое из них указывал секретарь московского градоначальника В. Брянский: всякий грамотный человек стремился попасть в школы прапорщиков, «чтобы через 4 месяца нацепить на себя офицерские погоны и стать «благородием». Конечно, у таких лиц понятие об офицерской чести и чести мундира абсолютно отсутствовало, но они быстро усвоили привилегированность офицерского положения, знали, что полиция не имела права их касаться…, я имел возможность установить из разговоров с солдатами, что ненависть их к офицерству вообще объяснялась именно поведением скороспелых офицеров, которые всячески старались показать им свою власть и, как малокультурные люди, сопровождали это глумлением, хамством, а подчас и рукоприкладством…»[149]. «Наиболее сознательная часть народа так и смотрит, — подтверждал пдп. Ильин, — кадровый офицер — это одно, а всех этих прапорщиков из учителей да из школ в грош не ставили и даже как будто стыдились»[150].
Второе — носило прямо противоположный характер, его формировали те личности, которые выбирали офицерскую стезю, как шанс на приобщение к высшему сословию. Офицерское «чувство, — отмечает историк Волков, — у (этих) людей, едва ли могших рассчитывать получить офицерские погоны в обычных условиях, было даже более обостренным…»: «в состав младших офицеров войсковых частей действующей армии приходил только тот интеллигент, — подтверждал Головин, — который устоял от искушения «окопаться в тылу»; таким образом, в среде молодых поколений нашей интеллигенции создавался своего рода социальный отбор наиболее патриотично и действенно настроенного элемента, который и собирался в виде младших офицеров действующей армии»[151].
Вместе с получением офицерского звания, патриотично настроенные выходцы из простого народа стремились перенять и «славный дух» кадрового офицерства[152], среди которого даже самые образованные слабо разбирались в вопросах политики. «Военный уклад, — отмечал Деникин, — перемалывал все те разнородные социально, имущественно, духовно элементы, которые проходили через военную школу. Без видимых воздействий, он делал военную среду весьма маловосприимчивой и к проникновению в нее революционных течений»[153]. «Средний русский офицер — аполитичен, он только национален, — подтверждал видный публицист М. Гаккебуш-Горелов, — Он, молчалив, он действительно поможет нам вернуть родину, а не ученые дрозды, до головной боли насвистывающие одну и ту же фальшивую партийную песенку»[154].
«Система ценностей для офицеров была преопределенная, как непоколебимый факт, не вызывающий ни сомнений, ни разногласий…, — пояснял Деникин, — Отечество воспринималось с пылкостью и страстностью, как единый организм, включающий в себя и страну и людей, без анализа, знания его жизни, без копания в темных глубинах его интересов… Молодых офицеров едва ли интересовали социальные вопросы, которые они считали чем-то странным и скучным. В жизни они их просто не замечали; в книгах страницы, касающиеся социальных прав, с раздражением переворачивались, воспринимались как нечто, мешающее развитию сюжета… Хотя, в общем, и читали они не много…»[155].
«Военная служба — это тяжелая профессия, требующая особой подготовки, постоянной тренировки и специальных знаний, — пояснял особенности подготовки офицерского корпуса ген. А. Розеншильд-Паулин, — Поэтому нужно, чтобы офицерское сословие было сплоченной, профессиональной кастой, в которую трудно было бы проникнуть извне, так как со стороны к нам вносят только либеральные мысли и вольные взгляды на службу и жизнь, расшатывающие дисциплину… и влекущие растление армии»[156].
Оборотной стороной такого воспитания являлся тот факт, отмечал Керенский, что «понятие будущего офицера о гражданском долге, чести, родине, государстве и службе полностью отличались от понятий остальной России. Проведя десять лет в искусственной среде будущий офицер считал себя «высшим существом». Он включался в то или иное армейское подразделение, не имея никакого понятия об остальной России, ни к чему не приспособленный, кроме военной атмосферы, в которой воспитывался»[157].
Образовательный принцип производства в офицеры, вместо сословного, был введен еще реформой 1874 г. и к началу ХХ века в армии было немало офицеров вышедших из «кухаркиных детей». Произведенные в офицеры они теряли всякую связь со своим прежним состоянием, становясь частью «военной машины» — нового, служилого сословия, полностью, и даже в более резких формах, впитав в себя его традиционные черты.
Примером в данном случае мог служить выходец из простого народа, сын крепостного крестьянина, лидер Белого движения — ген. А. Деникин, характеризуя которого, ген. Н. Головин указывал, что строки командующего армии Юга России «грешат тем непониманием народных масс, которое привело затем самого автора… к крушению…»[158].
Сам Деникин, говоря о своем предшественнике на посту командующего Добровольческой армией, сыне казачьего хорунжего Л. Корнилове, отмечал: «Он, будучи суровым и прямолинейным солдатом, искренним патриотом, мало знал о людях…»[159]. Корнилов «был прежде всего солдат, храбрый рубака, способный воодушевить личным примером армию во время боя, бесстрашный в замыслах, решительный и настойчивый в выполнении их. Но его интеллектуальная сторона далеко не стояла на высоте его воли…, — дополнял портрет П. Милюков, — Политический кругозор Корнилова был крайне узок…»[160].
Высший командный состав представлял собой узких специалистов, замкнутых в рамках своей профессии. Ярким представителем этого когорты, по мнению офицера деникинской армии Э. Гиацинтова, являлся Начальник штаба Верховного главнокомандующего, во время мировой войны, и основатель белой армии Юга России, сын простого солдата «Алексеев — ученый военный, который никогда в строю не служил, солдат не знал. Это был не Суворов и не Скобелев, которые, хотя и получили высшее военное образование, всю жизнь провели среди солдат и великолепно знали их нужды…»[161]. М. Лемке, довольно близко знавший ген. Алексеева, еще в середине 1916 г. буквально пророчествовал: «вина Алексеева не в том, что он не понимает основ гражданского управления и вообще невоенной жизни страны; а в том, что он не вполне понимает всю глубину своего незнания и все берется решать…»[162].
Образцовым представителем этой «военной машины» являлся потомственный дворянин А. Колчак, характеризуя которого, его ближайший соратник Гинс отмечал, что адмирал — «редкий по искренности патриот, прямой, честный…, но человек корабельной каюты, не привыкший управлять живыми существами, наивный в социальных и политических вопросах…»[163]. Колчак, подтверждал ген. Д. Филатьев, «жил вне времени и вне пространства, как бы сидел в своей адмиральской каюте и строил планы, не считаясь с тем, что в это время происходит на палубе и море»[164]. Колчак, дополнял его характеристику военный министр ген. А. Будберг, это «честный и искренний, но дряблый, безвольный, не знающий жизни и дела человек, плененный кучкой политиканов и честолюбцев…»[165].
Русское офицерство в данном случае не было исключением, эти особенности свойственны кадровому составу всех армий, поскольку Армия по своей сути представляет собой наиболее консервативный и пропитанный национальным духом институт государства, ибо без этого не может быть никакой боеспособной воинской силы. У кадрового военного, тем более во время войны, нет возможности углубляться в политические абстракции и юридическую казуистику, у него нет времени на то, чтобы разбираться в условностях политических лозунгов и относительности юридических суждений, он непосредственно поставлен на грань жизни и смерти, и должен не рассуждать, а действовать, для защиты тех абсолютных для него ценностей, которые стоят за ним.
Армии нужны возвышенные ценности, абсолютные и непреложные, ради которых она готова пойти на смерть, ради которых она будет сражаться до конца. Эти особенности армейской среды приводили к тому, что «социалисты называли офицерство враждебно-презрительно кастой. Да, (мы) каста-корпорация, — отвечал на это «белый» ген. К. Сахаров, — общество культивируемой чести, самопожертвования и даже подвига»[166]. Поведение офицера, подчеркивал Деникин, определяет, прежде всего, «чувство чести и личного достоинства, то честолюбие и самолюбие, на которых только и может строиться характер истинно военный»[167].
С началом войны «в руках офицеров, когда-то описанных Куприным в «Поединке», оказалась грозная сила армии, собиравшейся в бой. Опостылевшая мирная жизнь забыта, впереди война, цель жизни офицера. Переживания командного состава не были сложными»[168]. «Офицерский корпус, как и большинство средней интеллигенции, не слишком интересовался сакраментальным вопросом о «целях войны», — подтверждал Деникин, — Война началась. Поражение принесло бы непомерные бедствия нашему Отечеству во всех областях его жизни… Необходима победа. Все прочие вопросы уходили на задний план, могли быть спорными, перерешаться и видоизменяться»[169]. «Идея прекращения войны была для массового офицера, — отмечал ген. Н. Головин, — синонимом гибели России, это было психологически совершенно естественно…»[170].
И в то же время война была для кадрового офицера средством самореализации. Война была его звездным часом, то — к чему он готовился на протяжении всей своей жизни. Эти настроения звучали в частных признаниях Колчака: «Война прекрасна, хотя она связана со многими отрицательными явлениями, но она везде и всегда хороша. Не знаю, как отнесется Она к моему единственному и основному желанию служить Ей всеми силами, знаниями, всем сердцем и всем своим помышлением». «Война дает мне силу относиться ко всему «холодно и спокойно», я верю, что она выше всего происходящего, она выше личности и собственных интересов, в ней лежит долг и обязательство перед Родиной, в ней все надежды на будущее, наконец, в ней единственное моральное удовлетворение. Она дает право с презрением смотреть на всех политиканствующих хулиганов и хулиганствующих политиков, которые так ненавидят войну и все, что с ней связано в виде чести, долга, совести…»[171]. «Моя вера в войну, — заключал Колчак, — ста(ла) положительно каким-то религиозным убеждением…»[172].
Кадровый офицерский состав откровенно не понимал солдат, настроения которых были прямо противоположны: «в 1915 году во время отступления из Галиции, около миллиона русских солдат оказалось в плену, три четверти сдались без сопротивления. К концу 1917 года почти четыре миллиона русских солдат находились в немецком или австрийском плену. Таким образом, потери военнопленными прежней имперской армии, в конечном счете, превысили боевые потери в три раза: по последней оценке, русская армия потеряла погибшими… примерно столько же, сколько и французская, где число попавших в плен к немцам было ничтожно мало. Русский солдат-крестьянин, — приходил к выводу британский историк Д. Киган, — просто не имел тех отношений, которые связывали немецких, французских и британских солдат с товарищами, с частью и с национальными интересами. Он находил психологию профессиональных солдат необъяснимой, рассматривая свои новые обязанности как временные и бессмысленные. Поражение быстро деморализовало их. Зачастую солдаты, отличавшиеся храбростью, не находили ничего позорного в том, чтобы самим сдаться в плен, где, по крайней мере, они получали пищу и безопасность»[173].
Крестьянин-солдат не видел и не понимал целей войны, он не знал, за что его посылают на страдание и смерть. «Даже после объявления войны, прибывшие из внутренних областей России пополнения совершенно не понимали, какая это война свалилась им на голову, — указывал как на общее явление ген. А. Брусилов, — Сколько раз спрашивал я в окопах, из-за чего мы воюем, и всегда неизбежно получал ответ, что какой-то там эрц-герец-перц с женой были убиты, а потому австрияки хотели обидеть сербов. Но кто же такие сербы — не знал почти никто, что такое славяне — было так же темно, а почему немцы из-за Сербии вздумали воевать, было совершенно неизвестно. Выходило, что людей вели на убой неизвестно из-за чего, то есть по капризу царя»[174].
Не случайно поражения 1915 г. отчетливо проявили новую тенденцию, формировавшуюся в армии — стремление солдат к миру и нарастание на этой почве раскола между офицерством и солдатами. Офицеры уже в феврале 1916 г. писали с фронта: «Дух армии пал, это факт неоспоримый. Об этом лучше всего можно судить здесь в окопах… Жажда мира разлагает дух армии… Вера в помощь младшего офицерского состава не может оправдаться. Ведь мы сидящие в окопах, — «обреченные». Офицеры это чувствуют так же, а может быть и сильнее, нижних чинов»[175]. Другой офицер в январе 1917 г. в письме лидерам оппозиции Милюкову и Маклакову сообщал: «Если мир не будет заключен в самом ближайшем будущем, то можно с уверенностью сказать, что будут беспорядки. Люди, призванные в войска, впадают в отчаяние не из малодуший или трусости, а потому, что никакой пользы от этой войны не видят»[176].
Февральская революция получила поддержку солдат только потому, что именно с ней они связывали скорое окончание войны: «Когда 3 марта 1917 г. мы узнали, что бывший царь Николай II отрекся от престола мы, — писали солдаты, — очень радовались, что скоро кончится кровопролитная война»[177]. «Истинной двигающей силой… революции в начале ее, — подтверждал «белый» ген. Н. Головин, — было стихийное стремление русских народных масс прекратить внешнюю войну…»[178]. Но на пути солдатских устремлений встал чуждый ему офицерский корпус. Именно «глубокая пропасть, разделявшая офицеров и солдат», приходил к выводу британский ген. Э. Айронсайд, стала «подлинной причиной», произошедших в России событий[179].
«События 27–28 февраля и последующее отречение императора Николая II от престола, открыли дорогу ненависти и насилия и стали, — по словам историка белого движения Волкова, — началом Голгофы русского офицерства. На улицах Петрограда повсеместно происходили задержания, обезоруживания и избиения офицеров, некоторые были убиты. Когда сведения о событиях в столице дошли до фронтов, особенно после обнародования пресловутого «Приказа № 1»… там началось то же самое»[180]. Какое влияние это оказало сразу же на боеспособность армии, свидетельствует телеграмма главкома Северного фронта от 6 марта «Ежедневные публичные аресты генеральских и офицерских чинов, производимые при этом в оскорбительной форме, ставят состав армии, нередко георгиевских кавалеров, в безвыходное положение…»[181].
В первые дни революции — 3–4 марта 1917 г. «в Кронштадте были зверски убиты главный командир порта адмирал Р. фон Вирен, начальник штаба адмирал А. Бутаков… командир 2-й бригады линкоров адмирал А. Небольсин, на следующий день толпа настигла командующего Балтийским флотом адмирала А. Непенина. От рук взбунтовавшихся матросов пали комендант Свеаборской крепости, командиры 1-го и 2-го флотских экипажей, командир линкора «Император Александр II», командир крейсера «Аврора»… К 15 марта Балтийский флот и крепость Кронштадт потеряли 150 офицеров, из которых более 100 было убито, или покончило собой. На Черноморском флоте так же было убито много офицеров…, имелись и случаи самоубийства»[182].
Из донесений командиров частей об убийствах офицеров в 1917 г.: «…17 мая солдатами 707-го полка убит начальник дивизии ген. Я. Я. Любицкий… 18 мая с командира роты 85-го пехотного полка, прапорщика Удачлина, сорваны погоны, 19 мая арестован начальник 7-й стрелковой дивизии генерал-майор Богданович, командир 26-го Сибирского стрелкового полка полковник Шершнев и командир батальона этого полка… 23 мая возбужденная толпа солдат 650-го полка арестовала командира полка и 7 офицеров, сорвав с них погоны, причем штабс-капитану Мирзе были нанесены несколько ударов по лицу, а подпоручика Улитко жестоко избили и оставили на дороге лежащим без сознания…»[183].
«Цензура часто перехватывала солдатские письма такого содержания: «Здесь здорово бунтуют, вчера убили офицера из 22-го полка и так много арестовывают и убивают». Убийства происходили и в тыловых городах в Пскове погиб полковник Самсонов, в Москве полковник Щавинский, в Петрограде князь Абашидзе. Не в силах вынести глумления солдат, некоторые офицеры стрелялись»[184]. «Январь 1915 г., под Лутовиско. В жестокий мороз, по пояс в снегу, однорукий бесстрашный герой полковник Носков, рядом с моими стрелками, под жестоким огнем вел свой полк в атаку на неприступные скаты высоты…, — вспоминал — Деникин, — Тогда смерть пощадила его. И вот теперь пришли две роты, вызвали ген. Носкова, окружили его, убили и ушли»[185].
«
Но основная ответственность за то, что «после Февраля положение офицеров превратилось в сплошную муку», утверждает историк С. Волков, лежала на большевиках, «антиофицерскую пропаганду большевиков, стоявших на позициях поражения России в войне, ничто отныне не сдерживало, и она велась совершенно открыто и в идеальных условиях. Желание офицеров сохранить боеспособность армии…, наталкивалось на враждебное отношение солдат, распропагандированных большевистскими агитаторами, апеллировавших к шкурным инстинктам и вообще самым низменным сторонам человеческой натуры»[188].
Однако эксцессы, связанные с насилием над офицерами, начались в феврале — тогда, когда большевиков, как политической силы еще не существовало, еще не было даже ни Советов, ни Временного правительства, а полки один за другим «покидали казармы без офицеров. Солдаты многих арестовали, многих убили. Другие скрылись, бросив части, как только почувствовали враждебное агрессивное настроение людей»[189]. «Почти все части без офицеров…», — подтверждал непосредственно наблюдавший прибытие войск к зданию Временного комитета государственной Думы В. Шульгин[190]. Причины этих эксцессов, утверждал А. Керенский, крылись в том, что «в армейских рядах накопилось чересчур много обид, гнева, ненависти к командирам, в преступлениях режима, винили наименее виновных»[191].
И высшее командование не только не смогло ничего противопоставить начинавшейся анархии, но и само поощряло ее. Сам ген. Л. Корнилов, будущий прославленный родоначальник антибольшевистского движения, начал свою деятельность в должности главнокомандующего Петроградским военным округом с того, что собственноручно приколол Георгиевский крест к груди унтер-офицера Волынского полка Кирпичникова в награду за убийство им 27 февраля прямого своего начальника — заведующего учебной командой того же полка капитана Лашкевича[192].
Начальник Петроградского гарнизона ген. Энгельгардт, 1-го марта выпустил следующее воззвание: «среди солдат Петроградского гарнизона распространились слухи, будто бы офицеры в полках отбирают оружие у солдат. Слухи эти были проверены в двух полках и оказались ложными. Как председатель временной комиссии временного комитета Государственной Думы, я заявляю, что будут приняты самые решительные меры к недопущению подобных действий со стороны офицеров вплоть до расстрела виновных…»[193]. «Последние слова воззвания, будучи горячо восприняты теми солдатами, которые поняли свободу в смысле отсутствия подчинения, дали, — по словам В. Воейкова, — в результате известные всем случаи зверской расправы нижних чинов с офицерами. Автором этого воззвания был бывший воспитанник Пажеского его императорского величества корпуса, офицер лейб-гвардии Уланского его величества полка и, как окончивший Николаевскую академию, носитель мундира генерального штаба»[194].
С тех же первых дней февральской революции первый — либеральный состав Временного правительства начал реформы по Демократизации армии. По данным Деникина, из 40 командующих фронтами, армиями и их начальниками штабов только 14 выступили против «демократизации» армии, 15 ее поощряли, и 11 были нейтральны. «Демократическая» чистка в армии привела к тому, что только в апреле-мае, было уволено 143 старших начальника, в т. ч. 70 начальников дивизий[195]. «В течение короткого времени в командном составе нашей армии было произведено столько перемен, — хвалился военный министр Гучков, — каких не было, кажется, никогда ни в одной армии»[196].
Солдаты приступили к осуществлению той же демократизации армии, только не сверху, а снизу, в тех формах, в которых они ее понимали. Выступления солдат против офицеров совершались под лозунгами борьбы с «контрой», за демократизацию армии. Примером этих настроений может служить резолюция комитета Гвардейского кавалерийского корпуса: «Командный состав корпуса, созданный историческими кастовыми традициями привилегированного класса, в большинстве продолжает вести борьбу с демократическими слоями»[197].
Однако основная причина эксцессов крылась не столько в революционных настроениях солдат, сколько во все более нараставшем их стремлении к миру. Указывая на этот факт, командующий 5-й армией ген. А. Драгомиров уже 29 марта сообщал: «Боевое настроение упало. Не только у солдат нет никакого желания наступать, но даже простое упорство в обороне и то понизилось до степени, угрожающей исходу войны. Все помыслы солдат обращены на тыл… уже появились прокламации об избиении офицеров», вся войсковая масса желает одного — «прекращения войны и возвращения домой…
Попытка Временного правительства и Советов организовать солдат демократическими мерами не удалась. На причину этого указывал в своем донесении в Ставку ген. И. Сытин: «Комитеты в общем работают добросовестно, но в некоторых вопросах вынуждены идти за солдатской массой, чтобы не потерять у нее популярности»[199]. «Существующая армейская организация слишком несовершенна, она не в силах противостоять темным, эгоистическим массам. Ротные, полковые и дивизионные комитеты признаются массой лишь постольку, поскольку они идут за массой…, — подтверждал начальник 2-й Финляндской стрелковой дивизии Е. Демидов, — В общем выводы: с каждым днем комитетам и командному составу становится все труднее и труднее сдерживать темные солдатские массы, армия постепенно превращается в толпу, которая пока еще не пробудилась вполне для преступлений, но которая не сегодня-завтра всей своей громадной массой, от моря и до моря, с оружием в руках примется за осуществление своего преступления ликвидации родины, о чем и считаю своим гражданским долгом донести»[200].
Все эти настроения в концентрированном виде проявились во время летнего наступления. В сводке сведений о настроении в действующей армии с 1-го по 9 июля о положении офицеров сообщалось: «В донесениях всех высших начальников указывается на крайне тяжелое положение в армии офицеров, их самоотверженную работу, протекшую в невыносимых условиях, в стремлении поднять дух солдат, внести успокоение в ряды разлагающихся частей и сплотить вокруг себя всех, оставшихся верными долгу перед родиной. Подчеркнута явная агитация провокаторов-большевиков, натравливающая солдат на офицеров. В большинстве случаев работа офицерства сводится к нулю, разбиваясь перед темной и глухой враждой, посеянной в солдатских массах, охваченных одним желанием уйти в тыл, кончить войну любой ценой, но не ценой собственной жизни. Вражда часто принимает открытый характер, выливаясь в насилия над офицерами. В 115-м полку большинство офицеров должно было скрыться. Требования солдат о смене неугодных начальников стали повседневным явлением. В 220-м полку несколько рот ушли с позиции, причем в окопах остались одни офицеры. В 111-м полку на всей позиции после самовольного ухода рот остались несколько десятков наиболее сознательных солдат и все офицеры. Напряжение сил офицеров дошло до предела, терпение стало мученичеством. В боях под Крево и Сморгонью все офицеры были впереди атакующих частей, показав пример долга и доблести. Потери офицерского состава громадны. В 204-м полку выбыли из строя все офицеры». «Яркую иллюстрацию положения офицерства дают рапорты трех офицеров 43-го Сибирского полка, в которых они ходатайствуют: двое — о зачислении в резерв и один — о разжаловании в рядовые. Офицеры указывают на невозможность принести какую-либо пользу при данных условиях и слагают с себя ответственность за свои части в бою. «Служба офицера превратилась в настоящее время в беспрерывную нравственную каторгу…» — пишет один из офицеров…»[201].
Для наведения дисциплины командный состав требовал восстановления смертной казни на фронте, против этого выступали социал-демократические организации: «Смертная казнь увеличит возмущение в армии, дезорганизует и ослабит ее…, — предупреждали они, — Восстановление смертной казни дает оружие в руки самым темным силам реакции в борьбе с революцией»[202]; «Восстановление смертной казни на фронте… внесет раздражение и дезорганизацию в солдатские массы»[203].
Смертная казнь была восстановлена 12 июля «Когда применили у нас смертную казнь на фронте, то все начальники торжествовали и говорили солдатам — лопнула ваша свобода, (однако вскоре) вследствие этого среди солдат началось волнение»[204]. «Отмечается во многих частях повышенное настроение в связи с введением строгой дисциплины, смертной казни, — сообщала Сводка о настроении армии, — и вообще недовольство решительными мерами верховного»[205]. Тем не менее, по словам лидера эсеров В. Чернова, «на московском государственном совещании некоторые хвастались, что за нарушение воинской дисциплины без колебаний приказывали
Ответной реакцией солдат, на применение карательных мер, все чаще становилось убийство офицеров[207]. Примером мог служить 10-й Сибирский полк, в котором один из стрелков, «за вооруженный грабеж был приговорен к смертной казни», в ответ солдаты «потребовали выдачи приговоренного, угрожая в случае отказа перебить всех офицеров и весь состав суда»[208]. Командующий 11-й армией ген. П. Балуев буквально впадал в отчаяние: «Ознакомившись с духом армии, я в ужасе, я потрясен от того, какая опасность и позор ожидают Россию. Время не ждет… (Но) параграф 14 Декларации (то есть право расстреливать на месте) исполнять нельзя, потому что командир в одиночку противостоит сотням и тысячам вооруженных людей, склонных к побегу…»[209].
Вся история с летним наступлением русской армии, приходил к выводу ген. Н. Головин, «представляла собою стратегическую авантюру», в которую первый раз было вовлечено офицерство. Во время корниловского выступления офицерство было вовлечено во вторую авантюру, это была политическая авантюра. «Первая авантюра озлобила солдат против офицеров. Вторая сделала их врагами. В этом отношении ген. Корнилов вместе с Керенским, — по словам Н. Головина, — играли в руку своего общего врага — большевиков, окончательно расчленяя Русскую Армию на две враждебные части, которые впоследствии будут называться одна Белой, а другая Красной Армией»[210].
Действительно, корниловский мятеж окончательно расколол армию. «После Корниловского выступления разрыв между офицерским составом и солдатской массой происходит уже полный и окончательный, — сообщала октябрьская сводка о настроениях с Западного фронта, — масса видит в офицерах не только «контрреволюционеров», но и главную помеху к немедленному прекращению войны»[211]. Именно в это время, повторял Головин, «разрыв доходит до крайности: оба лагеря становятся по отношению друг к другу вражескими. Это уже две вражеские армии, которые еще не носят особых названий, но по существу это белая и красная армия»[212].
«Во всех подразделениях, — подтверждал А. Керенский, — началась охота, издевательства, уничтожение офицеров. На всем протяжении фронта солдаты самовольно арестовывали офицеров, сами оглашали обвинительные заключения…, выбирали новых командиров, устраивали военно-революционные трибуналы… Все офицеры превратились в «корниловцев», то есть реакционеров»[213]. Виновным в этом, Керенский считал лично ген. Л. Корнилова: «сам глава армии подал пример неповиновения по отношению к вышестоящему — высшей правительственной власти. Таким образом, было подтверждено право каждого, кто носил оружие, действовать по своему разумению. Поступок Корнилова сыграл ту же роковую роль для судьбы армии…, он завел армию на дорогу, которая привела ее к окончательному краху»[214].
Настроения офицерского корпуса, в ответ на эти обвинения, передавали слова последнего начальника Генерального штаба русской армии ген. В. Марушевского:
«Для меня, человека военного и все время занятого исключительно военными делами, — пояснял настроения офицерского корпуса Колчак, — казалось необходимым рассматривать происходящую у нас революцию с точки зрения войны. Для меня казалось совершенно ясным, что в такой громадной войне, в какой мы участвуем, проигрыш этой войны будет проигрышем и революции, и всего того, что связано с понятием нашей родины — России. Я считал, что проигрыш войны обречет нас на невероятную вековую зависимость от Германии, которая к славянству относится так, что ожидать хорошего от такой зависимости не приходилось»[216].
В этих условиях, «гонения, которые испытывал с марта офицерский состав, усиливали в нем патриотические настроения; слабые и малодушные ушли, остались, — как отмечал ген. Н. Головин, — только сильные духом. Это были те люди — герои, в которых идея жертвенного долга, после трехлетней титанической борьбы, получила силу религии… Неудача корниловского выступления могла только усилить эти настроения. Связь большевиков с германским генеральным штабом была очевидна. Победа Керенского, которая, по существу, являлась победой большевиков, приводила к тому, что в офицерской среде точно установилось убеждение, что Керенский и все умеренные социалисты являются такими же врагами России, как и большевики. Различие между ними только в «степени», а не по существу… Русское офицерство военного времени не носившее классового характера, приобретает теперь обособленность социальной группировки…, это обособление не обуславливалось какими-либо сословными или имущественными признаками, а исключительно данными социально-психологического порядка. До корниловского выступления офицерство старалось всеми силами не допустить углубления трещины между ним и нижними чинами. Теперь оно признало этот разрыв как совершившийся факт…»[217].
Характеризуя настроения в войсках в конце августа, начштаба 33-го армейского корпуса в своем донесении указывал, что среди солдат «бродит мысль, что война окончится тогда, когда офицеров не будет, так как только офицеры желают войны и поддерживают ее»[218]. «Со всех сторон фронта отмечается та жажда мира, которая обуяла широкие солдатские массы, — сообщало донесение в Ставку от 10 сентября, — В 9-й армии был многозначительный случай ареста солдатами офицера за одну только высказанную им мысль о том, что мир будет не скоро»[219].
«Все определеннее выясняется та жгучая жажда мира, которая охватила широкие солдатские массы. Мира, немедленного мира, на каких угодно условиях, — подтверждало очередное донесение с фронта от 25 сентября, — С каждым днем, с каждой холодной ночью, все больше растет нервозность ожидания окончания войны»[220]. «Офицеры требуют исполнения своего долга перед Родиной — идти на смерть, видя в этом спасение страны, солдаты, сбитые с толку пропагандой, не понимают, за что они должны умирать…, — отмечал последний военный министр Временного правительства А. Верховский, —
«Нервное настроение в армии нарастает с каждым днем, нарушения дисциплины захватывают новые части…, — сообщала сводка по Западному фронту от 24 октября, — Волнующим вопросом является мир, во что бы то пи стало и на каких угодно условиях… Доверие к комитетам падает, их отказываются слушать, прогоняют и избивают. Запуганные комитеты слагают полномочия, не дожидаясь перевыборов. Ненависть к офицерам растет в связи с распространением убеждения, что офицеры затягивают войну… Настроение комитетов, офицеров и командного состава, подавленных стихийным количеством нарушений дисциплины, паническое. Руки опустились. Развал достигает своего предела»[222].
Сообщая о настроении армии 25 октября, начштаба армий Юго-Западного фронта указывал, что «люди политически совершенно не воспитаны, думают только о себе и своей личной жизни, интересов родины для них не существует…, никто не желает считаться с тяжелым положением страны, и думает только о себе и скором мире: в смысле дисциплины никаких сдерживающих начал нет»[223]. «Положение офицеров невыносимо тяжело по-прежнему, — сообщалось в последних донесениях с фронта, — Атмосфера недоверия, вражды и зависти, в которых приходится служить при ежеминутной возможности нарваться на незаслуженное оскорбление при отсутствии всякой возможности на него реагировать, отзывается на нравственных силах офицеров тяжелее, чем самые упорные бои и болезни»[224].
Особое место в разложении армии, по мнению офицерского корпуса, которое отражал командующий 12-й армией ген. Р. Радко-Дмитриев, играла большевистская пропаганда: «С усилением большевистской пропаганды растет злобное отношение к офицерам, в которых видят единственное сдерживающее в армии начало и поборников порядка; участились случаи оскорбления офицеров и раздавались даже призывы к избиению их»[225]. Призыв большевиков к немедленному миру действительно радикализовал солдатские массы. «В стране не было ни одной общественной или социальной группы, ни одной политической партии, — отмечал их особую роль Деникин, — которая могла бы, подобно большевикам и к ним примыкающим, так безоговорочно, с такой обнаженной откровенностью призывать армию «воткнуть штыки в землю»»[226].
В итоге большевики стали для офицеров неким собирательным образом врага, объединявшим в сущности всю солдатскую и народную массу, не желающую продолжать войну и требующую невнятных социальных перемен, выражавшихся на том этапе развития в виде анархии. Офицеры не вдавались в глубокие рассуждения, и принимали внешнюю сторону революции за ее суть. И это была роковая ошибка. «Офицерам следовало постараться понять, — замечал А. Керенский, — почему солдат, радуясь краху военной системы, мстит своим непосредственным командирам… Не стоит все сваливать на злую волю отдельных людей или на пропаганду, настроившую солдат против офицеров. Это действительно сыграло свою роль, но это не основная причина, даже не вторичный фактор эксцессов»[227].
Большевики были вызваны к жизни, как последняя надежда на спасение, в ответ на ту «политику соглашательства (между Временным правительством и Советами), — которая по словам солдатских комитетов, — в настоящее время является преступлением по отношению к революционной демократии.
Настроения полуграмотных солдат оказались своеобразным индикатором реального состояния страны, которая уже стала полным политическим и экономическим банкротом, и начала погружаться в пучину хаоса и анархии[230], в то время, как «военная машина», движимая долгом и инерцией, разваливаясь на ходу, еще продолжала свое движение. У большевиков в этих условиях просто не оставалось другого выхода, кроме того, отмечал Троцкий, как активизировать свою деятельность, поскольку «события на фронте могут произвести в рядах революции чудовищный хаос и ввергнуть в отчаяние рабочие массы»[231].
Месяц спустя после Октябрьской революции 30 ноября большевиками было принято «Временное положение о демократизации армии», по которому офицерские чины, знаки отличия и ордена упразднялись. 16 декабря был опубликован декрет «Об уравнении всех военнослужащих в правах», провозглашавший окончательное уничтожение понятия офицерского корпуса, а также декрет «О выборном начале и организации власти в армии» по которому власть переходила к военно-революционным комитетам, вводились выборы командного состава, что, по словам С. Волкова, «вызвало новый подъем озлобления против офицеров…»[232].
Отношение офицерского корпуса к этим указам передавало высказывание одного из ярких его представителей, принявшего советскую власть ген. М. Бонч-Бруевича: «Человеку, одолевшему хотя бы азы военной науки, казалось ясным, что армия не может существовать без авторитетных командиров, пользующихся нужной властью и несменяемых снизу… генералы и офицеры, да и сам я, несмотря на свой сознательный и добровольный переход на сторону большевиков, были совершенно подавлены… Не проходило и дня без неизбежных эксцессов. Заслуженные кровью погоны, с которыми не хотели расстаться иные боевые офицеры, не раз являлись поводом для солдатских самосудов»[233].
Именно на это время приходится и наибольшее число самоубийств офицеров (только зарегистрированных случаев после февраля было более 800), не сумевших пережить краха своих с детства усвоенных идеалов и крушения русской армии[234]. Вместе с тем стихийные убийства офицеров все более приобретали характер поголовного истребления. Пример дают впечатления, с которыми сталкивались очевидцы почти на всех железных дорогах ноября-декабря 1917 г.: «Какое путешествие! Всюду расстрелы, всюду трупы офицеров и простых обывателей, даже женщин, детей. На вокзалах буйствовали революционные комитеты, члены их были пьяны и стреляли в вагоны на страх буржуям. Чуть остановка, пьяная озверелая толпа бросалась на поезд, ища офицеров (Пенза-Оренбург)… По всему пути валялись трупы офицеров (на пути к Воронежу)…»[235].
В апреле, когда немцы занимали Крым, некоторые уцелевшие офицеры, которым было невыносимо сдавать корабли немцам, поверив матросам, вышли вместе с ними на кораблях из Севастополя в Новороссийск, но в пути были выброшены в море. «Все арестованные офицеры (всего 46) со связанными руками были выстроены на борту транспорта, один из матросов ногой сбрасывал их в море. Эта зверская расправа была видна с берега, где стояли родственники, дети, жены… Все это плакало, кричало, молило, но матросы только смеялись. Ужаснее всех погиб штабс-ротмистр Новицкий. Его, уже сильно раненного, привели в чувство, перевязали и тогда бросили в топку транспорта»[236].
Однако не большевики, а вооруженная солдатская стихия являлась тогда реальной властью и, в случае неповиновения своей бунтарской силе, она смела бы и большевиков, окончательно погрузив страну в бездну самоубийственной анархии. Единственным средством предупреждения подобного исхода, указывал Ленин, являлось немедленное заключение мира и демобилизация, доставшейся большевикам в наследство уже полностью разложившейся, сеющей смерть и разрушение в собственных рядах, и в тылу Старой армии[237]. Успех своего весеннего (1918 г.) наступления командующий немецкими войсками М. Гофман объяснял именно тем, что «У Ленина и Троцкого тогда еще не было Красной армии. У них было достаточно хлопот по разоружению солдат старой армии и отправке их домой»[238].
Не обладая никакой реальной властью и силой, большевики в существовавших условиях оказались еще большими заложниками ситуации и истории, чем их предшественники, поскольку были вынуждены довести разрушение «военной машины» до логического конца, завершить, начатый еще до их прихода, процесс «созидательного разрушения»[239], который несмотря на весь свой трагизм, только и мог спасти страну: «не оживет, аще не умрет»[240].
К этому выводу уже в сентябре 1917 г. приходил пдп. И. Ильин: «армия, которая оплевывает своих генералов в буквальном, а не переносном смысле и, не дожидаясь следствия и суда, готова чинить всяческие насилия, — не армия больше и единственное средство — это распустить такую армию и начать формировать новую. Никакие полумеры не помогут, и теперь, по существу, запоздали уже и вообще со всякими мерами, войны продолжать мы не можем»[241].
Лучшей частью офицерского корпуса двигало чувство необходимости выполнения своего воинского долга, перед наступающим внешним врагом, и одновременно спасения цивилизации, от натиска взбунтовавшейся, несущей смерть и разрушение «черни». Белые офицеры восприняли революцию, как новый пугачёвский бунт, видный «белый» ген. К. Сахаров, эпиграфом к своей книге даже приводил строки из «Капитанской дочки» А. Пушкина: «Правление всюду было прекращено. Помещики укрывались по лесам. Шайки разбойников злодействовали повсюду…»[242]. Именно эти чувства, радикализованные попранием собственной чести и местью за погибших товарищей, выковывали характер главной движущей силы Белого движения — офицеров-добровольцев[243].
Пример подобных настроений давал плк. Б. Штейфон, который обосновывал свое решение вступить в борьбу с большевиками тем, что «в душе горело не замирающее чувство национальной обиды. Чувство и рассудок не могли примириться с создавшимся положением и подсказывали, что надо что-то делать… Мысль лихорадочно работала в одном и том же направлении: почему анархическая солдатская масса осилила элементы порядка? Почему зверь победил человека?… Ужасы Свеаборга, Кронштадта, Севастополя, бесчисленные насилия над офицерами на фронте, воспоминания о собственных тяжелых переживаниях, все это обостряло мою гордость и упрочивало сознание, что невозможно, недопустимо покоряться тому циничному злу, какое совершалось именем революции. Что позорно ожидать с покорностью и с непротивлением своей очереди, когда явятся людо-звери и уничтожат меня, как беспомощного слепого щенка»[244].
Борьба «белых» офицеров была своеобразным героизмом отчаяния, «память о революции глубоко въелась в их (офицерские) души. Я, — вспоминал английский ген. Э. Айронсайд, — пытался внушить им, что они должны уменьшить пропасть между офицерами и рядовыми, но почувствовал, что мои слова не произвели на них никакого впечатления… Офицеры исправно несли службу, но в их глазах я видел ужасную безысходность. Многие из них в глубине души не верили, что смогут разбить большевиков, хотя все еще твердо были убеждены, что им нужно оказывать сопротивление»[245].
Эти настроения были очень близки к тем, которые испытывала часть помещиков после отмены крепостного права. М. Салтыков — Щедрин передавал их словами одного своего героя: «Те из нас, которые были сильны духом, поняли, что им ничего больше не остается, как умереть. Все, что составляло обаяние жизни, что заставляло дрожать в груди сердце — все разом перестало жить. Даже нити, привязывавшие к отечеству, — и те как бы порвались. Мы видели перед собой Россию, но не ту, которую привыкли любить. Любить эту новую Россию мы не могли принудить себя, ненавидеть ее — не имели решимости…»[246].
Правда помещики, после отмены крепостного права, находились в гораздо лучшем положении, чем офицеры 1917 г., у них сохранялось привилегированное положение правящего сословия, выкупные платежи и немалое количество земли. Офицеры же с революцией теряли не только свой социальный статус, но и с демобилизацией армии — службу, которой они посвятили свою жизнь, а вместе с этим — и все перспективы на лучшее будущее. Офицеры оказались практически в безвыходной ситуации.
При этом, в отличие от помещиков, они обладали необходимыми профессиональными навыками и решимостью, радикализованной революционными эксцессами солдатской массы. Им не нужно было принуждать себя ненавидеть новую Россию, что бы с оружием в руках выступить на защиту той — которую они привыкли любить. Офицеры, отмечал митрополит Вениамин (Федченков), «тогда не рассуждали, а жили порывами сердца»[247].
«Людей поднимало и гнало на величайшие труды и лишения, на смерть и на подвиги, — подтверждал ген. К. Сахаров, —
И эта «полнота веры в наше дело, — отмечал командир дроздовской дивизии ген. А. Туркул, — преображала каждого из нас…Каждый как бы становился носителем общей Правды… Мы каждый день отдавали кровь и жизнь… Когда офицерская рота шла в атаку, командиру не надо было оборачиваться смотреть, как идут. Никто не отстанет, не ляжет… атаки дроздовцев, без выстрела, во весь рост…»[250]. И так же, как на Юге России, в Сибири в войсках Каппеля, вспоминал ген. Сахаров, офицеры «иногда составляли целые роты, которые дрались и умирали, как ни одна воинская часть на свете»[251]. «Офицерские части, — подтверждал красный командарм А. Егоров, — дрались упорно и ожесточенно…»[252].
Например, только в августе-сентябре 1918 г., всего за один месяц дивизия Дроздовского в непрерывных боях потеряла 75 % своего состава![253] По словам Деникина, Корниловский полк за первую половину 1918 г., сменил свой состав 10 раз![254] «В области военной, — признавал красный командарм М. Фрунзе, — они, разумеется, были большими мастерами. И провели против нас не одну талантливую операцию. И совершили, по-своему, немало подвигов, выявили немало самого доподлинного личного геройства и отваги…»[255].
Казаки
К лету 1918 г. большинство белой армии состояло из казаков. Казаки мало заботились об остальной России, для них гражданская война была войной с неказацкими крестьянами…
К началу ХХ в. казаки представляли собой особое полувоенное сословие. Они должны были служить в армии 20 лет, и использовались уже не только, как армейская сила, но и в качестве своеобразной военизированной полиции. Пример их применения, в последнем качестве, приводил французский посол М. Палеолог: «На небе появляется призрак революции… Но казаки тут как тут. Порядок восстановлен. Еще раз охранное отделение спасло самодержавие и общество…, чтобы в конце концов их бесповоротно погубить»[257].
«Казаки считаются оплотом существующего строя, — подтверждал один из лидеров февральской революции А. Гучков, — когда надо какую-нибудь толпу или демонстрацию разогнать…, (но) у них и требования были более высокие, чем у основного населения»[258]. Эти требования материализовались, прежде всего, в предоставлении казакам, за верность, земельных и налоговых привилегий. В результате уровень жизни казаков был намного выше, чем у крестьян среднерусской полосы, донской казачий середняк был богаче тверского или новгородского кулака[259].
При этом в 1917 г. среди казачьих хозяйств насчитывалось 23,8 % зажиточных, 51,6 % — середняцких и 24,6 % — бедняцких[260]. В то время, как в среднем по России к зажиточным (кулацким) можно было отнести не более 10 % крестьянских хозяйств, 30 % — к средним и 60 % — к бедняцким[261]. Казацкие привилегии носили сословный, полуфеодальный характер и вступали в непримиримое противоречие с наступавшей капиталистической эпохой. Именно привилегированное экономическое положение казачества является основой его реакционных настроений, приходил к выводу летом 1917 г. Ленин, и поэтому именно «в казачьи областях можно усмотреть социально-экономическую основу для русской Вандеи»[262].
Казаки «объединяли одиннадцать сообществ (войск), среди которых Кубанское и Донское были наиболее значительными… Но ни в одной провинции Российской империи казацкое население не составляло большинства. Только 49 % от 4 млн. жителей Дона и 44 % от 3 млн. жителей Кубани были казаками. Кубань и Дон были богатейшими аграрными районами России, что привлекало множество крестьянских поселенцев. Но даже если эти крестьяне жили в области Кубани и Дона поколениями, они все равно не могли войти в казацкое сословие и даже не могли рассчитывать на постоянное местожительство в этих районах. Они должны были хранить паспорта тех мест, где проживали их предки. Так как эти крестьяне всегда являлись соперниками казаков, их называли
«Казаки были гораздо богаче, чем иногородние, — отмечает Кенез, — На Дону иногородние владели лишь 10 % плодородной земли, на Кубани — 27 %». 20 % крестьянских хозяйств были безземельными. Самые крупные участки иногородних «составляли на Дону 1,3 десятины, на Кубани — 1,5 десятины. Большинству крестьян приходилось арендовать землю у казаков…»[264]. У казаков Дона в среднем на мужскую душу приходилось ~ 12,8 десятин[265].
Спокойная жизнь на казацкой земле закончилась с наступлением Февральской революции. Основным камнем раздора, как и в остальной крестьянской России, стал земельный вопрос. Толчок к его разрешению дало Временное правительство: на майском 1917 г. Всероссийском крестьянском съезде министр земледелия лидер эсеров В. Чернов заявил, что казаки имеют большие земельные наделы и теперь им придется поступиться частью своих земель. Это выступление было поддержано меньшевиками и эсерами из Советов в виде их массированной агитации за
Именно наступление на казацкие привилегии, стало основной причиной отказа Донского войска подчиниться приказу Временного правительства арестовать ген. Каледина, за участие в корниловском мятеже. Временное правительство, пояснял командующий Донской армией ген. С. Денисов, «постепенно изменяясь в составе, в конечном итоге утеряло признаки власти, созданной (февральской) революцией…, пошло по скользкому пути непристойных уступок черни и отбросам Русского народа»[267]. С этого времени (сентября) Дон фактически стал независимым от центральной власти. А Кубанское казачье войско в сентябре 1917 г. вообще объявило о создании своей Законодательной Рады.
Но настоящая война за «землю» развернулась между иногородними и казаками только с началом Октябрьской революции, объявившей о лишении казаков их сословных привилегий[268]. 28 марта большевистский областной съезд советов издал постановление о национализации казачьих земель, через три дня после этого на Дону началось казачье восстание[269]. Причиной подобных восстаний, вспыхнувших по всем казачьим землям, подтверждал атаман Г. Семенов, являлось уничтожение большевиками «казачьих так называемых привилегий…, и наше право на исконные наши, завоеванные нашими дедами земли»[270].
В то же время «среди казаков, — отмечает историк П. Холквист, — идея «нейтралитета» пользовалась, по меньшей мере, в такой же степени широкой поддержкой, как и полная приверженность к восстанию»[271]. Причина этого, мнению ген. М. Алексеева, заключалась в том, что «казачьи полки, возвращающиеся с фронта, находятся в полном нравственном разложении. Идеи большевизма находят приверженцев среди широкой массы казаков. Они не желают сражаться даже для защиты собственной территории, ради спасения своего достояния. Они глубоко убеждены, что большевизм направлен только против богатых классов, буржуазии и интеллигенции, а не против области, где сохранился порядок, где есть хлеб, уголь, железо, нефть»[272].
Мобилизация казачества осуществлялась на почве местного «патриотизма» и противопоставления его иногородним. В донесении правительственной разведки сообщалось: большинство людей вообще «пришли к убеждению, что «иногородние» и «большевики» — это синонимы»[273]. «Отстаивая свои экономические интересы, — пояснял красный командарм А. Егоров, — донское казачество стремилось к самостийности, и готово было смотреть на иногородних, как на иностранцев. Атаман Краснов откровенно проводил эту политику, которая получала местно-патриотический оттенок. По его словам, Каледина погубило доверие к крестьянам, знаменитый паритет. Дон раскололся на два лагеря: казаки — крестьяне… Там, где были крестьянские слободы, восстания не утихали… Попытки ставить крестьян в ряды донских полков кончались катастрофой… Война с большевиками на Дону имела уже характер не политической или классовой борьбы, не гражданской войны, а войны народной, национальной. Казаки отстаивали свои казачьи права от Русских»[274].
Нередко казаки просто сражались с ближайшими селениями иногородних, как на Юге России, так и в Сибири. И там и там, по словам одного из наиболее влиятельных членов правительства Колчака Гинса, крестьяне объясняли причины «восстания мы не большевики, мы против казаков: «Привилегированное сословие казаков, пользуясь военным положением, чинило под видом борьбы с большевиками насилия над мирными крестьянами, и последние, не видя на местах сильной власти, которая могла бы их защитить, начинали повсюду партизанскую борьбу. Власть отвечала на это репрессиями, и война разгоралась»»[275].
Основная проблема, указывал Деникин, заключалась в том, что казачество в вопросе «о наделении землей иногородних», «оставалось совершенно непримиримым…»[276]. С такой же непремиримостью казачество выступало и против наделения иногородних равными политическими правами: несмотря на то, что «казачья декларация» «вручала судьбу России Учредительному собранию, тут же, — отмечал Деникин, — Дон у себя лишал права участия в управлении (иногородних) большую половину неказачьего населения…»[277]. Точно так же краевая Кубанская рада, по словам управляющего Отдела Законов деникинского «правительства» К. Соколова, «узаконила для российских граждан на Кубани состояние иностранцев»[278]
Объединение всех социальных слоев казачества, лидеры казачьего движения, осуществляли на шовинистической, антироссийской основе. «Интересно знать, почему это всегда казаки уверяют, что они спасители России, что они настоящий государственный элемент и что в критическую минуту они являлись истинно государственным элементом? — вопрошал в этой связи пдп. Ильин, — История и примеры говорят совсем другое?!»[279] Как относились к этому лидеры Белого движения? — «Добровольческая армия и кубанское правительство спорили по множеству вопросов…, — отвечал Кенез, — но нет записей о том, что армия была против такого обращения с иногородними, их русскими земляками. Армия и казаки заключили союз за счет неказачьего населения Войска»[280].
Наглядно этот факт подтверждал сам Деникин, в своем положении об управлении областями, занимаемыми Добровольческой армией, в котором говорилось: «Все граждане Российского государства, без различия национальности, сословия и вероисповедания пользуются… равными правами гражданства. Особые права и преимущества, издавна принадлежащие казачеству, сохраняются в неприкосновенности»[281].
Однако союз этот оказался временным, поскольку верхи казачества сами с оружием в руках искали свою «волю», а «Деникин, — по словам атамана П. Краснова, — не хотел отрешиться от старого взгляда на казаков, как на часть Русской армии, а не как на самостоятельную армию, чего добивались казаки и за что боролись»[282]. «Планы и обещания Деникина восстановить единую Россию под властью правительства, избранного народом, никогда не привлекали донских сепаратистов, — подтверждал находившийся в гуще событий Х. Уильямсон, — Хотя они и противостояли большевизму, но точно так же были твердо намерены никогда вновь не попадать под контроль центрального российского правительства»[283]. «Казаки, — подтверждает Кенез, — ненавидели своих союзников, а офицеры (в свою очередь) не переносили проявления казачьего сепаратизма»[284]. «У добровольцев с офицерами Донского войска отношения были тяжелые, — подтверждал В. Шульгин, — драки и поединки не прекращались…»[285].
«У меня четыре врага, — заявлял атаман Краснов, — наша Донская и Русская интеллигенция, ставящая интересы партии выше интересов России, мой самый страшный враг; генерал Деникин; иностранцы — немцы или союзники, и большевики. И последних я боюсь меньше всего, потому, что веду с ними открытую борьбу, и они не притворяются, что они мои друзья»[286].
Противостояние Добровольцев с кубанским сепаратизмом, ищущим поддержку даже у незалежной Украины, достигло такого накала, что в июне 1919 г. сотрудником деникинского «Особого совещания» был застрелен председатель Кубанской Рады Н. Рябовол. После заключения между Кубанью и Горской республикой договора направленного против деникинской армии, Деникин приказал отдать полевому суду всех лиц подписавших договор. В ноябре 1919 г. был пойман один из подписантов — священник Калабухов, и по приказу Деникина повешен. Кроме этого Деникин разогнал Кубанскую Раду и принудительно выслал 10 ее членов, вместе с войсковым атаманом Филимоновым, в Турцию.
Одновременно противостояние, между казаками и добровольцами нарастало и с другой стороны, оно выражалось прежде всего в том, что Краснов не видел возможности продвигаться в глубь России, в виду «решительного отказа их (казаков) бороться и спасать Россию в полном одиночестве»[287]. Мало того, отмечал Деникин: среди казаков распространялось движение «оставить ряды Добровольческой армии, которая «является виновницей гражданской войны». Ибо… давно можно было бы окончить войну и примириться с большевиками, устроив в России народную республику…»[288].
Все более обострявшиеся конфликты определяли отношения между белой армией и казаками, и в Сибири. В политической и военной сфере сибирские атаманы так же требовали собственного независимого от Верховной власти казацкого управления. Их настроения передавало письмо атамана Г. Семенова: «Великодержавные тенденции омского правительства и стремления его к самой крайней централизации…, создают чрезвычайно трудные условия совместной работы с ним. Однако обстоятельства настоящего момента таковы, что, к моему глубокому сожалению, я лишен возможности открыто объявить о своем отношении к нему…»[289]
Посланник ген. Алексеева в Азиатской России ген. В. Флуг весной 1918 г. в своем отчете указывал, что в местных казачьих организациях царит «некоторая моральная распущенность, неразборчивость в средствах, стремление больше руководствоваться честолюбивыми побуждениями своих атаманов, чем сознанием гражданского долга»[290]. Главноуправляющий делами верховного правителя Гинс обращал внимание на «неуважение (казаков) к чужому труду и праву, презрение к крестьянам, которые якобы не воюют. Все мол должны выносить на своей спине казаки…»[291].
«Разные вольные атаманы Семенов, Орлов, Калмыков, — своего рода винегрет из Стенек Разиных двадцатого столетия под белым соусом…, — характеризовал их в апреле 1918 г. военный министр Колчака Будберг, — внутреннее содержание их разбойничье»[292]. «Не удивляюсь, — вспоминал Гинс, — что многим приходила мысль вовсе уничтожить казачьи войска, роль которых во всем движении оказалась роковой, что бы с корнем вырвать казацкое политиканство и атаманщину»[293].
Кристаллизующая основа
Помощь союзников «была чрезвычайно существенной, ибо без нее Белые армии, несмотря на весь их героизм, стояли бы перед неминуемой гибелью…».
Наличие одной только потенциальной движущей силы, еще не дает возможности создать настоящую боеспособную армию, для этого необходимо кристаллизующая основа движения, собирающая разрозненные силы и материально обеспечивающая их формирование. И именно в разрешение этих вопросов уперлась дальнейшая организация Белых армий.
«Главный вопрос, от которого зависело само существование армии, — денежный — оставался по-прежнему неразрешенным, — отмечал Деникин, — Денежная Москва ограничилась «горячим сочувствием» и обещаниями отдать «все» на спасение Родины. «Все» выразилось в сумме около 800 тысяч рублей, присланных в два приема; и дальше этого Москва не пошла»[295]. Подобное отношение Добровольческая армия встречала повсюду, деникинские добровольцы «дрались на подступах к Ростову, зная, что сотни тысяч казаков и ростовской буржуазии за их спиною живут легко и привольно. Они были оборваны, мерзли и голодали, видя, как беснуется и веселится богатейший Ростов, финансовая знать которого с большим трудом «пожертвовала» на армию два миллиона рублей, растворившихся быстро в бездонной ее нужде. Они встречали в обществе равнодушие, в народе вражду…»[296].
Северная армия
Офицерство Северной армии, «в большей своей части…, — вспоминал член правительства Северной области эсер Б. Соколов, — было не только весьма высокого качества, не только превосходило офицерство Сибирской и Юго-Западной армий, но и отличалось от офицерства Добровольческих частей. Оно было не только храбро, оно было разумно и интеллигентно»[297]. «Прибывшие в область офицеры в большей своей части отличались тоже мужественным и доблестным исполнением своего долга. К сожалению, между ними не было полной солидарности, т. к. офицеры, спасенные на Украине от большевиков немцами, были проникнуты германофильством, что возмущало офицеров, сохранивших верность Антанте. Все это антантофильство и германофильство, конечно, не носило серьезного характера, но, к сожалению, давало повод для ссор и недоразумений. Много выше стояла офицерская среда в артиллерии, производя своим поведением, воспитанностью и уровнем образования впечатление офицеров мирного времени. Цвет офицерства составляла небольшая группа кадровых офицеров, командовавших отдельными войсковыми частями пехоты и артиллерии, на которых, собственно говоря, и держалась наша маленькая армия»[298].
Как единодушно отмечали генералы, командовавшие Северной армией, «кроме единичных случаев…, отношения между солдатами и офицерами были дружелюбны…[299]. Несколько офицеров, особенно отличившихся своими боевыми действиями, и известных большевикам своей активностью, были спасены солдатами…»[300]. Соколов относил эту особенность к тому, что: «не было в северянах, в частности в северных войсках, ненависти к интеллигентам и барам (исключение составляли горожане и пригородские жители)… Это явление тесно связано с характером и натурой северян. В них нет и в помине того озлобления, затаенной обиды и ненависти к барам и интеллигентам, столь характерных для великоросса средней России (на Севере не было крепостного права). Здесь на Севере были только следы этих настроений, только отголоски, только отражение общероссийских настроений масс. Вместе с тем у северян и больше самостоятельности, больше и чувства собственного достоинства»[301].
Но главной отличительной чертой Северной армии являлось то, что ее основной цементирующей основой были не столько офицеры, сколько войска интервентов. Их роль наглядно передавали воспоминания командующего войсками Северной области ген. В. Марушевского: «Восстания… только подтвердили необходимость наличия в отрядах хотя бы небольшого числа иностранных войск. Здесь важна была не сила, а наличие иностранного мундира, в котором простолюдин видел не только штык или револьвер, но государственную силу, стоявшую за ним. Кроме того, хотя бы небольшая иностранная сила обеспечивала свободу действий каждого войскового начальника, охраняя его жизнь от покушений. С этим надо было считаться и не успокаивать себя теоретическими соображениями о политических вкусах и идеалах нашего мужика»[302].
Принцип пропорционального состава русских и иностранцев был установлен еще в соглашении союзников с Мурманским Советом от 6 июля 1918 г. Согласно соглашению, из русских «не должны формироваться отдельные русские части, но, поскольку позволят обстоятельства, могут быть сформированы части из равного числа иностранцев и русских»[303]. Но даже, через полгода после высадки союзников 1 января 1919 г. в Северной Области (Архангельском и Мурманском фронтах) на 7,1 тыс. русских солдат и офицеров приходилось 23,2 тыс. солдат и офицеров интервентов[304]. После проведения принудительной мобилизации на 15 апреля 1919 г. на 24,5 тыс. русских — 21,5 тыс. интервентов[305]. Несмотря на дальнейший рост численности войск интервентов (до 27 тыс.) увеличение русской части армии оказалось невозможным, поскольку доступные мобилизационные ресурсы области оказались исчерпаны.
Боеспособным ядром Северной армии были именно войска интервентов, отмечал Б. Соколов: «Все фронты были в полном подчинении у английского командования… Позиции были заняты главным образом английскими, кое-где русскими силами, русским же разрешалось занимать более глухие и менее ответственные места. Пропуски, проезды… — все это было в руках у союзной комендатуры. Госпитали… были английские, персонал же смешанный, русский и английский. Интендантство, снабжавшее фронт и тыл, было исключительно английским, и русские получали все, начиная с довольствия и кончая обмундированием, с английских складов»[306].
Северо-западная армия
Ядром армии являлся Северный корпус, который был сформирован в октябре 1918 г. при активном немецком участии[307]. Условия его формирования, закрепленные в совместном соглашении, предусматривали, что: «Формирование армии будет происходить… под прикрытием германских оккупационных войск… Денежные средства на содержание армии отпускаются германским правительством заимообразно Русскому Государству…». При этом указывалось, что германские войска в наступлении не участвуют…, но «следуют за армией для поддержания внутреннего порядка и престижа власти… После занятия Петербурга объявляется военная диктатура…»[308].
«В течение первой вербовочной недели общее количество записавшихся добровольцев превышало 1500 человек, причем офицерство составляло 30–40 % общего числа»[309]. В армии первоначально насчитывалось «в общей сложности около 50 тысяч человек (вместе с около 40 тысячами немецких добровольческих частей). При переброске (в Россию, речь шла только о русских частях) осталось лишь 6–7 тысяч человек»[310]. Немецкая ориентация Северной армии закончилась с завершением Первой мировой войны. На это с английской прямотой указывал ген. Г. Гоф: «Многие русские командиры до такой степени тупоумны или коротки памятью, что уже открыто говорят о необходимости обратиться к немцам за помощью… Скажите эти дуракам, чтобы они прочли мирный договор. Все, что Германия имеет, уже ею потеряно…»[311].
Вместе с тем, писал 21 января 1919 г. Колчаку Юденич, «с падением Германии открылась возможность образования нового фронта для действия против большевиков…, около меня объединились все партии от кадетов и правее. Программа тождественна с вашей… Реальная сила, которой я располагаю в настоящее время, — Северный корпус (3 тысячи) и 3–4 тысячи офицеров находящихся в Финляндии и Скандинавии… Без помощи Антанты обойтись нельзя… Необходима помощь вооружением, снаряжением, техническими средствами, финансами и продовольствием не только на армию, но и на Петроград…»[312].
«Состав (северо-западной) армии был до крайности пестрый и какой-то случайный, — подтверждал Марушевский, — Видно было, что все это нуждается в настойчивой, организационной работе, в огромных материальных средствах, в запасах обмундирования, обуви, теплой одежды. Ничего этого не было»[313]. «Неодетой и не получавшей два месяца жалования армии», подтверждали члены Северо-западного правительства, угрожал скорый «полный и окончательный развал»[314]. Однако переговоры Юденича «с состоятельными соотечественниками (эмигрировавшими в Швецию) результатов не дали…»[315].
На помощь пришли союзники: от англичан армия получила 40 тыс. комплектов обмундирования, 20 тыс. ружей, 15 млн. патронов и 30 грузовиков и т. п., вплоть до бритвенных принадлежностей, зубных щеток и туалетной бумаги[316]. Кроме этого были присланы артиллерийские орудия, танки и самолеты, однако тяжелое вооружение пришло в крайне незначительном количестве и, большей частью, в некомплектном или неисправном виде. Союзники в это время были больше озабочены содействием в становлении новых независимых прибалтийских государств, поэтому «помощь от Антанты, если не считать поставок американской муки, приходила «крохами». Немецкие оккупационные власти давали значительно больше»[317].
Тем не менее, благодаря иностранной помощи численность армии стремительно росла: если в феврале 1919 г., по данным Юденича, она состояла всего из 758 офицеров и 2624 рядовых[318]; то к сентябрю она выросла до 27 тыс. человек, а по данным Военного министерства Северо-запада даже — 59 тыс. человек, а к ноябрю 75 и даже 100 тыс. человек. Причина такой чрезмерной разницы между действительным составом армии и тем, что значилось на бумаге, по словам исследователей, заключалась в больших размерах ее тыловых частей и в том, что «армейское командование, таким образом, рассчитывало получить от правительства «дополнительные» ассигнования, получаемые им от Антанты»[319].
Армия Юга России
Создание Добровольческой армии требовало времени и денег: на каждые 10 тыс. человек — один миллион рублей в неделю. Остроту проблемы передавало сообщение ген. М. Алексеева от 23 мая 1918 г. — П. Милюкову: «Без денег… я вскоре буду вынужден распустить армию»[320]. И лидер крупнейшей либеральной партии России Милюков предложил … помощь немцев. Американский историк бесстрастно констатирует: «Человеком, который сделал очень многое, что бы примирить немцев и Добровольческую армию, был П. Милюков, лидер партии кадетов»[321]. Тот самый Милюков, который до этого обвинил в измене немцам царское правительство, затем Керенского, и наконец провозгласил крестовый поход против немецких наемников — большевиков.
Немцы дали не только деньги, по словам историка П. Кенеза, «приход немцев радикально изменил ход Гражданской войны в Южной России. Свергнув режим большевиков, немцы дали возможность Белому движению реорганизоваться»[322]. Однако на формальный союз с немцами добровольцы не пошли. Свое отношение к Германии, бывший начальник штаба Верховного главнокомандующего русской армией ген. М. Алексеев определил в начале мая 1918 г. словами: «Союз с немцами морально недопустим, политически нецелесообразен. Пока —
Политически, командование Добровольческой армии, с одной стороны боялось быть обвинённым в связи с врагом, продолжение войны с которым являлось ее знаменем, а с другой — связывало все надежды со своими союзниками по Антанте. И последние давали их в лице представителей британской и французской военных миссий, прибывших в Новочеркасск уже в первой половине января 1918 г., но «пока, — отмечал ген. Лукомский, — союзники могут помочь нам только деньгами»[324].
Многие считали надежды добровольцев на союзников по Антанте ошибкой, например, активный участник событий, бывший член Государственного Совета В. Гурко заявлял: «Можно было думать, что Добровольческая армия наконец уразумеет, что в основу международной политики должны быть положены не чувства, а сухой, черствый расчет», для «русских интересов использовать сохранившиеся у нее (Германии) силы, для свержения большевиков… Думать, что Державы согласия оценят нашу Дон-Кихотскую лояльность и окажут нам за нее реальную бескорыстную помощь, было более чем наивно…»[325].
Ген. Н. Головин вообще требовал прямой оккупации немецкими полками Кубани. И негодовал, что «по-прежнему немец считался непременно врагом, а бывшие союзники — непременно друзьями, только думающими о благе России. В таких условиях разумное суждение было невозможно»[326].
Стремившаяся сохранить «чистоту риз», Добровольческая армия получала немецкую помощь опосредованно — через Войско Донское. Характер этих отношений наглядно проявился несколько «позже, когда донское руководство попыталось реабилитировать себя в глазах союзников, Добровольческая армия сравнивала их (казаков) поведение с поведением проститутки, которая пытается продать себя тому, кто заплатит больше». Казачий ген. Денисов на это отвечал: «Если Донское войско — проститутка, продающая себя тому, кто может заплатить, то Добровольческая армия — сутенер, который живет и питается тем, что она зарабатывает»[327]. «Да джентльмены, репутация Добровольческой армии чиста и безупречна, — саркастически пояснял Краснов, — А я донской атаман, беру грязные немецкие снаряды и пули, мою их в чистом Дону и отдаю их чистенькими Добровольческой армии. Стыд за это дело остается за мной»[328].
Популярный ген. М. Дроздовский был более откровенен, в своем дневнике он писал: «Все подразделение было организовано для борьбы с московской властью, но поход продолжался, и становилось все труднее и труднее верить в миф, что реальными врагами являются немцы… Между нами и немцами сложились странные отношения, мы вели себя как союзники, сотрудничали, помогали друг другу…»[329]. Примером могла являться оккупация немецкими войсками Ростова 6 мая, которая произошла при поддержке казачьей армии Денисова и дроздовцев.
Интересно в этой связи выглядела попытка ген. Н. Головина оправдать удар Белой Армии Юга России в тыл Красной Армии, сражавшейся с немцами: «ген. Деникин решает использовать свое нахождение в тылу большевистских войск, дравшихся против немцев, не для того, чтобы окончательно сокрушить эти кадры Красной Армии, а только для набега на ближайшие железнодорожные станции с целью пополнить истощенные запасы»[330].
Донская армия получала все необходимое напрямую от немцев. «Донское казачество, — подчеркивал этот факт Головин, — могло продолжать борьбу против большевиков только при союзе с немцами»[331]. «Борьба донских казаков против большевиков всегда поддерживалась иностранной помощью, которая, — подтверждал Х. Уильямсон, — вначале шла от немцев либо напрямую через оккупационные войска, либо через украинцев, которые получали ее из того же источника. Даже сама Донская армия была организована по немецкой системе…»[332].
Мало того германо-австрийская интервенция стала той внешней силой, которая, по словам Головина, способствовала «
Для немцев, поддержка казачьего сепаратизма с началом гражданской войны стала одной из составляющих политики направленной на расчленение России, и оттеснение ее на Восток от основных зернопроизводящих районов, и от Черного моря. Германо-австрийское командование оказывало казакам всю возможную помощь от поставки вооружений до прямой военной поддержки. Без этой помощи отдельные казачьи выступления никогда не достигли бы размаха гражданской войны.
Наибольшим препятствием для организации Армии Юга России, явилось не противодействие большевиков, а противоборство между командующими, добровольцами и казаками. Сотрудничество добровольцев с казаками началось только после того, как право-либеральные «московские общественные организации совершенно определенно поручили объявить, что руководители противобольшевистского движения могут рассчитывать на моральную помощь лишь при условии, что все они (Алексеев, Корнилов и Каледин) будут работать на Юге России совместно…, только после того, как это соглашении состоится и… будет передано представителям Англии и Франции, можно рассчитывать на получение денежной помощи от союзников»[335].
«Нельзя не обратить внимания на то, — замечал в этой связи Деникин, — какое громадное влияние имело на учреждение триумвирата мнение прибывших из Москвы представителей «Национального центра». Алексеев, Каледин и Корнилов связывали с ними представление о широком фронте русской общественности. Это было добросовестное заблуждение членов делегации, вводивших так же добросовестно в заблуждение всех нас. Сами они стремились принести пользу нашей армии, но за ними не было никого»[336].
На «союзное» обеспечение армия Юга России, перейдет только после подписания перемирия на Западном фронте. Одно только «прибытие «англичан», — воспоминал плк. Е. Месснер, оказало самое благотворное влияние на настроение войск, — как несомненное доказательство, что Добровольческая армия получила поддержку от Великобритании, подняло настроение ростовцев»[337]. Действительно, вспоминал Х. Уильямсон, наш приход население встречало криками: «Британцы пришли!.. — Теперь все будет хорошо!»[338]
Огромное моральное значение прихода союзников, подчеркивал в своем письме Верховному комиссару Франции на Юге России ген. Ф. д’Эспере 28 января 1919 г и атаман войска Донского П. Краснов: «Необходимо спешно направить, хотя бы в направлении Луганска, 3–4 батальона, чтобы слух о том, что вы здесь, с нами, мог бы распространиться по фронту и поднять наш дух и решимость…, пройдет 2–3 недели, и в результате неверия Дон падет и подчинится игу большевиков, а Франции придется либо снова его завоевывать, используя при этом значительные силы, либо допустить на несколько лет господство анархии в России»[339].
Однако решающую роль, в определении боеспособности армий Юга России, играла материальная помощь союзников, без нее они скоро вообще перестали бы существовать. «Факт оставался фактом, — подтверждал этот вывод Краснов, — Прошло почти три месяца со дня первой связи с союзниками, а помощи от них не было никакой. Фронт быстро разлагался. 30 января еще четыре хороших полка на Северном фронте перешли на сторону красных»[340].
Добровольческую армию спасло от краха только военное снабжение, которое стало поступать от союзников, «правда, в размерах, недостаточных для нормального обеспечения наших армий, но все же, — по словам Деникина, — это был главный, жизненный источник их питания»[341]. Гинс выражался более определенно: если бы не союзники, «русские воска не имели ни оружия, ни снабжения, ни денег»[342]. Один из командующих Красной Армии А. Егоров, в этой связи, имел все основания заявить, что: «деникинщина оказалась преимущественно одной из форм интервенции»[343].
Для окончательного формирования Армии Юга России, оставалось присоединить к ней помимо Кубанской еще Донскую армию. На это ушел почти год. Приказ об объединении армий Деникин подписал только в начале января 1919 г.[344] При этом, «подчинить себе строптивую волю генерала П. Краснова генералу Деникину, — по словам управляющего Отделом Законов деникинского Особого Совещания К. Соколова, — удалось только благодаря поддержке союзников…»[345].
Этот факт подтверждал первый пункт условий соглашения французского командования с атаманом Красновым, который требовал полного признания и единого командования «над собою генерала Деникина и его совета министров»[346]. В более дипломатичном духе звучало подобное письмо британского представителя ген. Пуля — Краснову: «Если я принужден буду возвратиться и донести своему правительству, что между русскими генералами существует зависть и недоверие, это произведет очень тяжелое впечатление и, наверно, уменьшит вероятность оказания помощи союзниками. Я бы предпочел донести, что Ваше Превосходительство проявили себя столь великим патриотом, что готовы поступиться собственными желаниями для блага России и согласиться служить под начальством ген. Деникина»[347].
К середине 1919 г. Армия Юга России состояла: из Донской, насчитывавшей 100 тыс. человек; Кубанской — 30 тыс. и Добровольческой — 10 тыс. чел. армий[348]. Она находилась в несравненно лучших условиях по сравнению с другими белыми армиями: ее потенциальные материальные и людские ресурсы в разы превышали возможности всех остальных белых армий вместе взятых. Сподвижник Колчака Гинс завистливо восклицал: «Одна Кубань обладала такими человеческими и экономическими ресурсами, как вся Сибирь»[349].
Что касается населения, то в сентябре 1919 г. Черчилль сообщал кабинету министров: «Армии ген. Деникина господствуют на территориях, на которых живет не менее тридцати миллионов русских и которые включают третий, четвертый и пятый по значению города России… Нет никакого сомнения в том, что этот тридцатимиллионный народ, если бы только была возможность прибегнуть к плебисциту, подавляющим большинством голосов высказался бы против возвращения большевистского правительства Ленина и Троцкого. Больше того: ген. Деникин имеет в своем распоряжении армию, которая, хотя в основном и является добровольческой, быстро растет в своей численности и в настоящее время в ней уже более 300 тыс. чел.»[350]
Сибирская армия
Кристаллизующую основу Сибирской (колчаковской) армии, по словам командующего интервенционистскими силами Антанты в России французского ген. М. Жанена, составил 60 тысячный чехословацкий корпус, польская дивизия — 11 200 солдат, румынский легион 4500 человек, несколько тысяч итальянцев, английский батальон, французские части — 1100 человек, батальон латышей — 1300 штыков, полк хорватов, словенцев, сербов[351].
Указывая на роль «союзников», Жанен имел все основания утверждать, что «без чехословаков и без меня они (колчаковцы) вообще не существовали бы»[352]. Чехословацкие части, подтверждал в июне 1918 г. британский премьер Д. Ллойд Джордж, «формируют ядро возможной контрреволюции в Сибири»[353]. Именно благодаря чехословацкому корпусу, конкретизировал один из его политических руководителей Б. Павлу, «русская армия «многие месяцы могла находиться в тылу, за фронтом, нами надежно удерживаемом, была собрана, обучена и обеспечена», корпус завоевал для белых Сибирь»[354].
Масштабная гражданская война в Сибири стала возможна только и исключительно благодаря участию в ней чехословацкого корпуса, который в начале войны составлял более 80 % всех организованных вооруженных белых формирований на всей огромной территории Поволжья, Урала и Сибири.
Офицеры в Сибирской армии не играли такой цементирующей роли, как в других белых армиях. По оценкам Ф. Мейбома, «в целом (в колчаковской армии) доля офицеров не превышала, видимо, 5 % всех военнослужащих…»[355]. Но, что более важно, отмечает историк С. Волков, «по качеству своему офицерство на Востоке отличалось от Юга все-таки в худшую сторону. Кадровых офицеров было чрезвычайно мало…»[356]. «В отличие от общепринятых критериев, по которым кадровыми считаются офицеры, получившие образование в объеме полного курса военных училищ, т. е. до войны, здесь к ним относились все офицеры, произведенные по 1915 год включительно. Но и при таком подходе, — по данным Г. Эйхе, — всех таких офицеров насчитывалось менее тысячи, а остальные 15–16 тысяч были производства 1916–1917 годов»[357].
Например, в 63-тысячной Западной армии к середине апреля было лишь 138 кадровых офицеров и 2548 офицеров военного времени[358]. В Сибирской армии на 15 марта 1919 г. числились 70 кадровых офицеров при 3009 офицерах военного времени[359]. По общим оценкам из примерно 30 тысяч офицеров белых армий Востока России кадровые офицеры составляли не более 6 %, или 1800 человек[360].
Однако основная проблема заключалась даже не столько в недостаточном количестве и низком профессиональном уровне колчаковского офицерского корпуса, сколько в его мобилизационном характере. Как вспоминал один из участников событий Мейбом: «в нашем полку, к моему удивлению, со стажем одного года гражданской войны был только я и больше никого… Вся дивизия, т. е. ее состав, были мобилизованы, включая и большинство офицеров, которые после Германской кампании осели и занялись другой работой, обзавелись семьями и, конечно, без особого удовольствия явились на призыв»[361]. О боевом потенциале этого офицерского состава свидетельствовали дневниковые записи военного министра Колчака ген. А. Будберга: «Много нареканий на офицерские укомплектования, состоящие преимуществу из насильно набранных и укрывающихся от призыва офицеров и из вновь выпущенных юнкеров краткосрочных школ очень неудовлетворительного качества»[362].
Мало того «генералов и (старших) офицеров, — отмечал ген. Д. Филатьев, — там (в колчаковской армии) нет, руководители — зеленая молодежь»[363]. Генералами, подтверждает историк А. Ганин, «нередко становились еще совсем молодые люди, достаточно энергичные, но не обладавшие ни жизненным, ни административным опытом. К примеру, Р. Гайда и Н. П. Сахаров получили первый генеральский чин в 26 лет, А. Н. Пепеляев — в 27, А. И. Тирбах — в 28, Г. М. Семенов — в 29, И. П. Калмыков — в 30 лет.»[364] «Сотни новоиспеченных генералов были явно избыточны для белых формирований Востока России и, наоборот, — отмечает А. Ганин, — усугубляли нехватку кадровых офицеров на более низких ступенях служебной иерархии»[365].
Действительно «среди русских генералов, — подтверждал Гинс, — не было никого, кто пользовался бы общим признанием офицерства, поэтому члены Сибирского правительства выбрали на роль командующего сибирской армией чешского ген. Гайду»[366]. Не случайно Черчилль говорил о чехах, как об основной военной силе поддерживавшей огонь гражданской войны в Сибири: «Мы видели уже в октябре 1918 г., что они (чехи) были доведены до полного отчаяния тем, как хорошо вели дела они и как плохо вели свою работу русские белогвардейцы…»[367].
Правда была и еще одна сторона вопроса, на которую указывал Гинс: «мы рассчитывали, что назначение Гайды ускорит получение помощи от союзников»[368]. «
Внутренний фронт
Внутренний фронт, находившийся на территории Советской России, составили десятки подпольных офицерских организаций. «Я, — вспоминал бывший начальник Петроградского охранного отделения ген. К. Глобачев, — в это время работал по информации в одной из (таких) тайных организаций и имел свою агентуру в некоторых учреждениях советской власти, в том числе и в Петроградской Чека… Во многие учреждения проникали в качестве служащих агенты Белого движения, приносившие колоссальную пользу контрреволюционным организациям…»[370].
«К маю 1918 года я, — вспоминал и один из организаторов высадки интервентов на Севере России кпт. Г. Чаплин, — не избег общей участи и состоял в рядах «тайной» офицерской организации, коим в те дни в одном Петербурге имя было легион»[371]. По всей стране действовали: «Национальный центр», «Тактический центр», «Всероссийский монархический союз», «Единая Великая Россия», «Союз фронтовых офицеров», «Петроградский союз георгиевских кавалеров», «Русское собрание», «Союз фронтовиков», «Народный союз защиты Родины и свободы», «Всероссийский союз офицеров», «Белый крест», и даже «Союз трудового крестьянства», созданный колчаковскими офицерами, «Туркестанский союз борьбы с большевизмом», «Петроградская боевая организация». Чисто вербовочные организации «Черная точка», «Все для Родины», «Союз реальной помощи» и т. д…
О целях подпольных офицерских организаций, на примере «Союза защиты Родины и свободы», свидетельствовал приговор по делу А. Перхурова, который обвинялся в том, что «в целях идейного объединения местных организаций выработал и распространил программу, в которой ближайшей задачей поставлено свержение существующего правительства и организация твердой власти, непреклонно стоящей на страже национальных интересов России, воссоздание старой армии с восстановлением прав старого командного состава с целью продолжения войны с Германией».
«То есть это была программа, которая, — указывает историк С. Волков, — идейно сплачивала все офицерские организации независимо от политических пристрастий»[372].
Помимо офицерских, активное участие в борьбе принимало и множество других подпольных организаций. «Петроград, — указывал на этот факт член «Комитета спасения Родины и Революции» и «Союза возрождения России» эсер В. Игнатьев, — кишел всякими организациями, поставившими своей задачей борьбу с большевиками и в своем большинстве питающимися из одного и того же союзнического кармана и, несмотря на общность непосредственной цели — сломить большевиков, ненавидящих друг друга, не верящих друг другу, готовых при первом стремлении к дальнейшему строительству России, которую каждая организация понимала по своему, перегрызть друг другу горло…»[373].
Настроение левых эсеров передавало Воззвание их Петроградской боевой дружины от 3 апреля 1919 г., провозглашавшее «переход в наступление против Советской власти… и «беспощадный террор» коммунистам и советским работникам»[374]. И это были не просто слова, отмечает историк Н. Корнатовский: «весной 1919 г. на целом ряде петроградских заводов и фабрик возникли конфликты, инспирированные эсерами и имевшими целью подорвать авторитет коммунистической партии и тем самым ослабить работу по обороне. Эта деятельность демократической контрреволюции совпала с работой белогвардейской конспиративной организации в Петрограде…»[375].
Действительно наибольшая угроза для большевиков возникала именно в моменты объединения усилий разрозненных оппозиционных сил. Наглядным примером тому могло служить Ярославское восстание, в число организаторов которого вошли представители кадетов, монархистов, меньшевиков, эсеров, офицеров белогвардейцев и местных антибольшевистских сил. Подобное объединение имело место и во время сдачи большевиками Пскова, после которого председатель Псковского губисполкома сообщал: «Город не был сдан, он был предан изменой»[376].
Источником средств для этих подпольных организаций стали «союзнические» миссии в России. «Надо отдать должное союзникам, — указывал кпт. Г. Чаплин, — вернее, англичанам. С того дня, как было решено вместе работать, мы от них ни в чем отказа не получали»[377]. С этих пор, подтверждал член «Комитета спасения Родины и Революции» эсер В. Игнатьев, в средствах нужды не было, их источником была английская миссия в Вологде, на ее «средства было куплено оружие, содержались члены организации»[378]. Сам Чаплин получил английский паспорт на имя Томсона и был фиктивно оформлен, как начальник английской военной миссий в Вологде[379]. Именно тайные офицерские организации стали ядром восстаний в Ярославле, Рыбинске, Муроме и других городах весной-летом 1918 г.[380]
«К 1 сентября 1918 г. Московское большевистское правительство оказалось в кольце врагов, — отмечал ген. Н. Головин, — Оно было отрезано от всех внешних морей; в его руках оставался лишь небольшой участок побережья Финского залива у Петрограда. Большевики были лишены Уральской и Криворожской руды, Донецкого угля и Бакинской нефти. Оторванная от всех русских источников сырья промышленность, находившаяся на территории, подчиненной Ленину, осуждена была на гибель»[381]. Московское большевистское правительство оказалось «отрезанным и от районов хлебных житниц Юга России и Сибири. Под владычеством большевиков оставались области, нуждавшиеся в привозном хлебе. В таких условиях детище Ленина…, — подводил итог Головин, — конечно жить не могло»[382].
«Что было в это время у противников большевиков? Силы их, — отвечал И. Майский, — казались неизмеримыми. За ними стояли ресурсы трех четвертей России. У них были хлеб, уголь, железо и морские пути сообщения. На них работали вековые традиции прошлого. На их стороне был весь капиталистический мир со всем могуществом своих материальных, военных и идеологических ресурсов. Сопоставление этих двух величин могло казаться почти кощунственным: так ничтожны были силы большевиков и так необъятно громадны силы контрреволюции»[383].
Победный марш
Белые Армии были в эти дни в зените своих успехов своей славы. Еще усилие, и русское дело выиграно…
1919 год Белые армии начали с наступления по всем фронтам. «Всегда сторона, вырывающая инициативу сумевшая лучше использовать время, бывала победительницей, — пояснял колчаковский ген. К. Сахаров, — Весной 1919 года Красная армия готовилась перейти в наступление, но мы предупредили ее и начали активные действия раньше»[385].
Командовавший союзническими силами на Севере России британский ген. Э. Айронсайд, был несколько другого мнения о причинах раннего выступления Сибирской армии: «В том, что Колчак был прав, развернув наступление в зимнюю кампанию, я не сомневался, — писал он, — Удерживать недисциплинированные войска бездействующими на зимних квартирах в пределах Сибири означало подвергнуть их в полной мере воздействию большевистской пропаганды. В войсках Колчака были и добровольцы, но большинство попало в армию по воинской повинности, и перед весной могло начаться массовое дезертирство. Транспорт и запасы продовольствия к этому времени должны были иссякнуть, и он оказался бы в худшем положении, чем был зимой»[386].
Будущий министр Северо-западного правительства Н. Иванов, указывал еще на одну причину раннего выступления Белых армий: «к маю положение Северного корпуса стало таково, что необходимо было предпринять крупную операцию и успехами последней доказать целесообразность существования русских частей на счет Эстонии и боеспособность их… Я требовал молниеносного натиска вплоть до самого Петрограда, полагая, что тот ведет события, кто наступает, что Петроград немедленно вспыхнет широким восстанием, что на (собственные) силы нам рассчитывать не приходится и что остановка на пути будет катастрофой»[387].
Раннее выступление армии Колчака превзошло все ожидания: «Для красных этот марш маневр… был так неожидан, что они, — отмечал ген. Сахаров, — не могли подготовить никаких мер противодействия… Нам достались большие запасы и богатые склады, захвачены были тысячи пленных и много оружия… Настроения войск приподнялось сразу…»[388]. «Это весеннее наступление белых армий 1919 года было подобно могучей русской тройке, которая не знает ни устали, ни преград…, — описывал его Сахаров, — Красные полчища бежали, делая в иные дни на подводах по 70 верст. Догнать их, окружить и разбить было нельзя. Но, несмотря на это масса трофеев — десятками пушки, сотни пулеметов, винтовки снаряды и патроны — попадала в наши руки. И белые полки буквально рвались вперед… Красные начинали приходить в панику… Народ радостно крестился, вздыхал и просветленным взором смотрел на восток, откуда в его мечтах уже шла его родная, близкая Русь»[389].
Успехи Армии Юга России, командир Белозерского полка Добровольческой армии Штейфон объяснял тем, что «Белые войска, конечно, во всех отношениях превосходили по духу и искусству Красную армию»[390]. «Воодушевлением, личным составом и тактической подготовкой, — повторял он, — Добровольческая армия неизмеримо превосходила большевиков…»[391]. «В апреле казалось все еще безоблачным. Успехи армии продолжались. Наступление развивалось, войска шли все дальше и глубже, манила Волга»[392].
Наступающие Белые армии встречали радостную поддержку местного населения. «Верховный правитель объехал… почти все освобожденные от большевиков местности…, его встречали, — вспоминал К. Сахаров, — все слои населения, как народного вождя, выдвинутого самим Богом для спасения Родины»[393]. «Крестьяне и рабочие уральских заводов сами просили увеличить возраст призыва, так как они желали идти в армию против большевиков все поголовно… На каждом шагу были доказательства того, что сам народ хотел сбросить иго чужеземного захвата, ненавистную власть интернационала»[394]. «Всюду я, — вспоминал К. Сахаров, — видал одно: русских людей, готовых на какие угодно жертвы и лишения, предпочитавших смерть в борьбе или уход в неизвестную даль подчинению коммунистам-большевикам… Надо кончать с этим делом. Как разрушили нашу землю святую! А все от того, что царя не стало. Вишь сами власти захотели… Всех царских врагов истребить надобно…»[395].
Действительно, наиболее ярко эта поддержка населения проявилась в успехах мобилизации, как в Сибири, так и на Юге России. Пример тому давал добровольческий Белозерский полк, который «выступив из Харькова в составе около 800 штыков, имея не более 15 пулеметов…, после трех месяцев тяжелых боев, потеряв около 4 тыс. человек убитыми, ранеными и больными, к моменту штурма Чернигова имел 2 тысячи штыков, более 100 пулеметов, конно-разведывательную команду (200 шашек), запасной батальон (около 600 человек)… богатую хозяйственную часть и т. д.»[396]
Этот результат был достигнут, главным образом, за счет военных трофеев и успешной мобилизации. В Черниговской области, — приводил пример Штейфон, «деревня была настроена прекрасно. Назначенная мною мобилизация… прошла успешно и даже с известным подъёмом»[397]. И части, сформированные из мобилизованных крестьян, были вполне боеспособны, отмечал Штейфон: «этот редкий даже в летописях Добровольческой армии, бой вел полк, в составе которого две недели назад влилось около 2 тысяч человек мобилизованных. Поставленные в условиях нормальной дисциплины, руководимые мужественными офицерами, они воевали выше всяких похвал»[398].
Полный успех сопровождал и мобилизацию пленных красноармейцев, о чем сообщали представители всех фронтов:
В армии Юга России «После выделения всех этих элементов (коммунистов и комиссаров), ярко враждебных белой армии, остальная масса становилась незлобивой, послушной и быстро воспринимала нашу идеологию. За редким исключением, большинство были солдатами в период Великой войны и поэтому после небольшого испытания становились в строй. Они воевали прекрасно. В Белозерском полку, — вспоминал его командир, — солдатский состав на 80–90 % состоял из пленных красноармейцев или из тех мобилизованных, которые служили раньше у большевиков, а затем при отходе сбежали»[399]. «Став в наши ряды бывшие красные офицеры и солдаты добросовестно воевали и оставались до конца в рядах Белозерского полка»[400]. «Пленные красноармейцы в руках многочисленного офицерства, — подтверждал плк. Е. Месснер, — выказали себя хорошими солдатами»[401].
Колчаковская армия, как отмечал ген. Сахаров, за зиму так же пополнилась «значительным числом красноармейцев»[402]. «Почти в каждом деле брали в плен красноармейцев, иной раз по нескольку сот человек…, держали их неделю другую в ближайшем тылу, сводили в запасные роты, учили, тренировали, отбирали все вредное, зараженное, коммунистов и других партийных работников, — и затем вливали эти запасные роты в наши боевые полки»[403]. Так же и на Западе России — в Северном корпусе, «у нас не было отбою от переходивших красных: в конце концов мы, — вспоминал министр правительства Н. Иванов, — сами стали просить являвшихся депутатов красных повременить с переходом к нам до прибытия хлеба, которого не хватало для наличного состава»[404].
На всех фронтах «получили довольно широкое распространение случаи измены командного состава и даже целых частей Красной армии…»[405]. Например, на Северо-Западном фронте «в апреле 1919 г. благодаря измене командиров, бывших царских офицеров, под руководством которых были убиты командир и комиссар полка, все батальонные комиссары и комиссар бригады, на сторону белых, под звуки царского семеновского марша, перешел в полном составе возглавляемый ими батальон численностью 600 человек»[406]. На Южном фронте примером могла служить «Тульская бригада, которая в массовом порядке перешла от большевиков и присоединилась к кавалерийскому корпусу Мамонтова во время рейда последнего. Это было закаленное и хорошо оснащенное воинское соединение, где командовали большей частью офицеры старой императорской Российской армии…»[407].
К началу лета Вооруженные Силы Юга России разбили силы Красной армии на всех направлениях. Достигнутый успех воодушевлял и 20.06 (3.07.)1919 А. Деникин провозгласил свою знаменитую «Московскую директиву». «Не закрывая глаза на предстоявшие еще большие трудности, я, — вспоминал Деникин, — был тогда оптимистом. И это чувство владело всем югом — населением и армиями. Оптимизм покоился на реальной почве: никогда еще до тех пор советская власть не была в более тяжелом положении и не испытывала большей тревоги… В сознании бойцов она (директива) должна была будить стремление к конечной, далекой, заветной цели. «Москва» была, конечно, символом. Все мечтали «итти на Москву», и всем давалась эта надежда»[408].
И этот поход на Москву, встречал ту же поддержку населения, что и весеннее наступление. Хотя сначала относительно деревень Курской губ. у Штейфона были сомнения: «до сих пор наши наборы происходили в губерниях с преобладающим малороссийским населением и мне впервые приходилось иметь дело с теми контингентами, которые все время находились лишь под большевистской властью и подвергались лишь большевистской обработке»[409]. Но и здесь, «к моему удовольствию и даже удивлению, — отмечал Штейфон, — мобилизация имела полный успех»[410].
Таким же полным был и успех наступления: «Мы, — вспоминал Деникин, — отторгали от советской власти плодороднейшие области, лишали ее хлеба, огромного количества военных припасов и неисчерпаемых источников пополнения армий. Мы расширяли фронт на сотни верст и становились от этого не слабее, а крепче. Добровольческая армия к 5 мая в Донецком бассейне числила в своих рядах 9,6 тыс. бойцов. Невзирая на потери, понесенные в боях и от болезней, к 20 июня (Харьков) боевой состав армии (благодаря успешным мобилизациям) составил 26 тысяч, к 20 июля (Екатеринослав-Полтава) — 40 тысяч. Донская армия, сведенная к 5 мая до 15 тысяч, к 20 июня насчитывала 28 тыс., к 20 июля — 45 тысяч… Состав вооруженных сил юга с мая по октябрь возрастал последовательно от 64 до 150 тыс. Таков был результат нашего широкого наступления»[411].
И этот победный марш не был легкой прогулкой. Еще в июле Ленин призвал к «поголовной мобилизации населения»: «Все на борьбу с Деникиным»[412]. И белым приходилось каждый раз преодолевать превосходящие силы красных, «некоторые отряды, которых, — по словам белогвардейских офицеров, — составленные из коммунистов или матросов и в самом начале нашего наступления окруженные белыми полками, не имея никакой надежды на спасение, все же не сдавались, а все гибли геройской смертью. Крайнюю самоотверженность проявляли и советские курсанты, и команды бронепоездов…»[413]. Тем не менее, в октябре Армия Юга России была уже в 250 км. от Кремля, и большевики стали готовиться к переходу на нелегальное положение — был создан подпольный Московский комитет партии, а правительственные учреждения начали эвакуировать в Вологду.
Тем временем в Сибири, по словам ген. К. Сахарова, весь летний период колчаковская армия копила силы «для успеха решительного наступления». «Большая работа, проведенная с мая по сентябрь, дала к осени результаты; мы могли вливать в корпуса и дивизии совершенно готовое и одетое пополнение…, эшелонировать все виды снабжения и давать их войскам без отказа. А главное — мы могли строить все расчеты наших операций и боев на точных данных, мы были хозяевами вполне»[414]. Наступление началось с первых дней сентября. «Наши части гнали красных, захватывая тысячи пленных. Всех охватила неописуемая радость и подъем духа; казалось, что наступил решительный перелом, что этот удар будет окончательным…»[415]; «наше наступление развивалось… Все наши боевые задачи были выполнены: было сделано больше…, разбили красных везде»[416].
В конце сентября в решительное наступление на Петроград перешла Северо-западная армия Юденича, и ему сопутствовал такой же успех, как и другим белым армиям. Об этом свидетельствовала Политсводка частей 7-й красной армии за 12, 14 и 15 октября, в которой отмечалась «растерянность командного и политического состава…, полная неустойчивость частей дивизии, из которых только одна бригада имела боевое соприкосновение с противником, остальные же части дивизии отступали, оторвавших от наседавшего противника. 2-я стрелковая дивизия в панике отступала, в 10-м стрелковом полку красноармейцы не желали сражаться и требовали отдыха, в 1-й бригаде дивизии отмечалась склонность к переходу на сторону противника… Вся 1-я бригада дивизии была деморализована, приказы не исполнялись, полки бригады панически бежали»[417].
«События на фронте, принимавшие катастрофический характер, вызвали, — по словам историка Н. Корнатовского, — у некоторых (советских) ответственных работников растерянность, потерю ясной ближней перспективы, нервозность…»: «Это агония, — писал Г. Зиновьеву комиссар 6-й стрелковой дивизии, — надо лететь туда и вместе умирать — без сознания, что сделано все возможное»[418]. «При подходе противника к Пулковским высотам были двинуты последние резервы», а 16 октября выступили на фронт курсы командного состава Балтийского флота[419].
В случае невозможности остановить рвущуюся вперед Северо-западную армию на подступах к Петрограду «было решено дать бой в кварталах самого города»[420]. Петроградский совет постановил: «Надо поднять на ноги все рабочее население. Надо всем вооружиться. Надо готовиться отстаивать каждую пядь нашей земли, каждый дом и каждую улицу, в самом Петрограде»[421].
К середине октября 1919 г. Белые армии достигли пика своих успехов и боевой мощи, представление об их численности (Таб.2).
Перелом наступил к середине октября, когда, по словам ген. Сахарова, «начались самые упорные и жестокие бои за весь этот период нашего наступления… бои шли не прекращаясь ни на один день, потери увеличивались и росли непомерно, а пополнений мы не получали с тылу ни одного солдата»[424]; «из наших полков выбывали лучшие, гибли храбрейшие русские офицеры и солдаты, цвет нашей армии. Но главное — всего хуже было то, что падала надежда на успех и вера в дело»[425].
То, что я увидел в Омске, вспоминал Сахаров, «тогда же наполнило сознание мыслью, что положение почти безнадежно»[426]. Главнокомандующий колчаковской армией М. Дитерихс в те дни говорил: «нужно, во что бы то ни стало, продержаться до конца октября, когда Деникин возьмет Москву. Нам необходимо до этого времени сохранить верховного правителя и министров». «Продержитесь до конца октября, — призывал Колчак, — когда Деникин возьмет Москву»[427].
Однако к 20-м числам октября Красная армия перешла в наступление на всех фронтах, и Белые армии, несмотря на порой героическое сопротивление, покатились назад с той же скоростью, с которой они наступали в начале года. Впечатление было такое, вспоминал британский доброволец Х. Уильямсон, что «казалось, вдруг весь (Южный) фронт рухнул в хаосе»[428], «вокруг господствовало ощущение безнадежности…, у нас никогда не было покоя, и мы никогда не оставались на одном месте дольше одного-двух дней»[429]. Отступление, подтверждал главный идеолог Деникина К. Соколов, «приняло катастрофический характер», «войска отступали неудержимо»[430].
«Наиболее удручающим было то, — писал ген. А. Драгомиров Деникину, — что сами начальники сознавали, что красных не так уж много, что настроение у них неважное, что они босы, легко одеты, голодны, злы на своих комиссаров, что это, в сущности, «рвань», против которой достаточно одного-двух хороших полков. И тем не менее мы все уходили от этой «рвани» и никакими силами нельзя было вызвать войска не только на смелые, активные решения, но и на самое элементарное упорство»[431].
Точно так же рухнул и колчаковский фронт в Сибири. «Войска наши не разлагались, нет, — объяснял его крах ген. Сахаров, — они только безумно устали, изверились и ослабли. Поэтому отход их на восток делался все быстрее, почти безостановочным»[432]. Это было уже настоящее бегство, остановить которое не могла никакая сила: «если мои войска остановить теперь, — указывал в те дни командир 1-й Сибирской армии ген. А. Пепеляев, — то они взбунтуются»[433].
Предательство тыла
Очевидно, в самом фундаменте антибольшевистского государства была гниль, сами стены его были непрочны, сам план постройки был неудачен.
«После года вооруженной борьбы, борьбы, давшей пример величайшей жертвенности и доблести, южная белая армия, владея обширной, богатейшей территорией с 50-миллионным населением все же не смогла овладеть Москвой»[435]. Анализу причин поражения Белых армий в 1919 г. посвящена огромная эмигрантская и историческая литература, из всего множества выдвинутых ею версий можно выделить три основные:
—
—
—
Колчаковский ген. К. Сахаров посвятил этим внутренним причинам целую главу своих воспоминаний, назвав ее «Предательство тыла»[439]. «Развал так называемого тыла — понятие, обнимающее в сущности народ, общество, все невоюющее население, — указывал на его определяющее влияние Деникин, — становился поистине грозным»[440]. Свое решение о признании Верховной власти Колчака, Деникин объяснял именно тем, что «наряду с боевыми успехами в глубоком тылу зреет предательство на почве личных честолюбий… Спасение Родины заключается в единой верховной власти…»[441]. И именно этот нарастающий развал тыла плк. И. Ильин назвал «внутренним фронтом»[442].
Об отчаянности положения на этом «фронте», свидетельствовал видный представитель строевого офицерства плк. Б. Штейфон: «Располагая всеми возможностями для своего усиления, Добровольческая армия ко времени решительного столкновения с большевиками оказалась настолько обессиленной и обескровленной, что исправить органические недочеты всей системы не могла и легендарная доблесть фронта. В то время, когда добровольческие части в бессменных, тяжелых боях истекали кровью, неустроенный, развращенный тыл наносил фронту более тяжелые удары, чем красный враг»[443]:
Регулярство
В Добровольческой армии части не формировались нормальным порядком, а самозарождались и саморазвивались…
Решающей причиной поражения Белой армий, по мнению строевых офицеров, являлся тот факт, что ее организация, по своей сути, носила полупартизанский характер: «Трагедия Добровольческой армии заключалась в том, что своевременно… она не превратилась в армию регулярную. Мы забыли о регулярстве…, — указывал командир одного из лучших полков армии Юга России Б. Штейфон, — Героическому духу дана была не соответствующая масштабам борьбы форма. Не подлежит сомнению, что если бы добровольчество как дух было введено в формы регулярства как системы, исход борьбы на юге России был бы иным»[445].
«Основной причиной краха Белой борьбы на юге России, — конкретизировал Штейфон, — надо считать несовершенство нашей военной системы. Добровольчество, как система единственно жизненная в сложной обстановке 1918 года, должно было летом 1919 года уступить свое место регулярству, ибо последнее все свои корни имело в той национальной России, какую мы стремились возродить. Добровольчество, как военная и гражданская система, это не более как импровизация, и жестокий опыт 1919 года показал все несовершенство подобной импровизации. Самой роковой по последствиям ошибкой явилось то обстоятельство, что армия не усиливалась соответственно уширению масштабов борьбы»[446].
Каждая добровольческая часть, пояснял Штейфон, формировалась «по своему усмотрению», которое «обычно и очень скоро распространялось решительно на все стороны полковой жизни и приводило, как начальников, так и подчиненных к забвению законности»[447]. «Каждый командир полка был фактически неограниченным хозяином своей части… Существовал неписанный, но всеми выполняемый и крайне вредный по своим последствиям командирский закон: раз начальство мне ничего не дает, то оно и не должно вмешиваться в мои внутренние дела»[448].
Этот закон распространялся на все вышестоящие этажи военной иерархии, в результате «почти в каждом городе (Юга России) имелось свое командование и практически самостоятельные армии, — отмечал британский офицер Уильямсон, — некоторыми командовали генералы, а некоторыми — полковники. Никто из них, вероятно, не подчинялся никому свыше»[449].
На Юге России «командование на всех уровнях было действительно жутким…, — повторял Уильямсон, — Ни один генерал не желал, чтобы им руководил кто-то другой, а так как у всех [у] них было слишком много власти, единства командования никогда не существовало. Они могли бы держаться годами, если бы отступили в укрепленные районы или координировали свои усилия, но они всегда были заражены амбициями либо леностью, которые убеждали их делать слишком много или недостаточно, или оставаться абсолютно безразличными»[450].
Примером могла являться попытка Деникина, как говорит историк А. Ганин, «интегрировать пришедших с Дроздовским в армию, подчинив их общим порядкам. В отношении недавно самостоятельного начальника, своего рода «атамана», при отсутствии у Деникина достаточных сил это было непросто. Возник острый конфликт… Любое неосторожное решение могло привести к расколу армии и уходу из нее строптивого начальника»[451]. «Каждый командующий, — подтверждал эти выводы сам Деникин, — придавал преимущественное значение своему фронту. Каждая стратегическая переброска вызывала коллизию интересов, обиды и проволочки… Эта систематическая внутренняя борьба создавала тягостную атмосферу и антагонизмы. Настроение передавалось штабам, через них в армию и общество»[452].
«Эти взаимоотношения между начальником и подчиненным, невозможные, конечно, в армиях нормального происхождения и состава, находили, — по словам Деникина, — благодарную почву вследствие утери преемства верховной власти и военной традиции и имели прямое отражение на периферии»[453]. О напряженности ситуации свидетельствовали обращения к Деникину Врангеля, где «в каждом слове письма и телеграмм были желчь и яд, рассчитанные на чувства военной массы и без того нервной, ревнивой к боевым соседям и плохо разбирающейся в обстановке»[454].
Тот же самый вопрос о необходимости регулярства был поднят на первом военном совещании Северо-Западной армии 21 октября 1918 г. На необходимость его введения указали «строевые начальники (которые) обратились… с пожеланием, чтобы армия была строго регулярной, чтобы она избегала партизанщины и т. п. Это пожелание вызвало резкую критику начальника штаба корпуса ген. Малявина… В связи с этим у участников совещания, преимущественно строевых офицеров, сложилось впечатление, что штаб корпуса не имеет установившейся единой точки зрения и ясной линии своего дальнейшего поведения»[455].
Отсутствие регулярства привело к тому, вспоминал белогвардейский журналист Г. Кирдецов, что «в гражданско-политическом и административном отношении Северный корпус по мере своего продвижения в глубь России, а равно и население края, были предоставлены всецело злой и доброй воле 2–3 начальников в лице генерала Родзянко, полковника Дзерожинского и знаменитого «героя» Булак-Балаховича… Эти «начальники» никому не подчинялись, ни перед кем не отвечали. Виселица работала вовсю. Грабежи и буйство были нормой «правления»… Крестьян обирали до ниточки!»[456].
С теми же самыми проблемами столкнулся в Сибири, при своем назначении, военный министр Колчака А. Будберг, который отмечал, что на фронте «борьба с (собственными) армиями будет очень трудная, ибо командующие там совсем обатаманились и автономию в деле снабжения с сепаратными заготовками считают незыблемым основанием своего существования; власть Омска признается на фронте тоже «постольку — поскольку», и будет нелегко перевести эту атаманщину на государственный меридиан»… «Омск импотентен, а командующие армиями ни малейшим образом не намерены самообуздываться и обуздывать подчиненных»[457]. «Прежний способ управления, — подтверждал последний главнокомандующий армией Колчака К. Сахаров, — приучил строевых начальников отписываться, смотреть на полученный приказ как на простой лоскут бумаги»[458].
Проблема введения регулярства в колчаковской армии отягощалась включением в нее частей возглавляемых полунезависимыми атаманами. «Включение» было условным, поскольку, как констатировал сам Колчак: «фактически нет возможности подчинить центральной власти всех атаманов…»[459]. Их войска, подтверждал Гинс, «составляли в совокупности царство атаманщины, оказавшейся сильнее всякой другой власти»[460].
В результате по всей Сибири «царили такое разложение и такая анархия, что местные власти стали обращаться к союзникам с просьбой о вмешательстве. Управление железными дорогами просило заступничества от распущенных военных банд, не слушавших ничьих распоряжений… Приморская земская управа просила иностранных консулов добиться увода из областей всех русских войск, чинивших над населением невероятные насилия, безобразничавших и сжигавших целые деревни»[461].
Все попытки введения регулярства не только не увенчались успехом, но и приводили к прямо противоположному результату: у Колчака «Ставка разрослась в нечто чудовищное по своим размерам и совершенно не соответствовавшее той ничтожной положительной работе, которая там производилась…, — вспоминал Будберг, — работа сводилась к составлению сводок, к разного рода статистике и к мелочному вмешательству в действия армий, состояния которых Ставка не знала, в местности, описания которой в Ставке не было, и при условиях, которые ставочные младенцы и представить себе не могли, сидя в Омске»[462].
Таким же провалом закончились попытки введения регуляторства и на Юге России: «После Деникина хаос и развал царили всюду, в верхах и в низах, но главным образом в верхах, — однако, по словам ген. В. Замбржицкого, — Врангель сумел в короткий срок упорядочить все…»[463]. Но противоречия, «органически присущие белому лагерю», как отмечает А. Ганин, так и остались неизжиты. «Армия, — подтверждал ген. П. Залесский, — по существу оставалась прежняя, со всеми ее прежними недостатками… Те же «дивизии» из 400 штыков, те же поручики на ролях генералов; те же «вундеркинды» всюду — и в военной и в гражданской администрации; тот же протекционизм, те же «свои» везде, та же «лавочка» всюду; то же служение лицам… А управление Генеральным штабом было вручено офицеру, который гораздо лучше знал жандармское, чем военное дело…»[464].
Пополнения
Бои, упорные и жестокие, так как большевики не только оказали нам стойкое сопротивление, но и сами пытались переходить в контратаки…, — бои с каждым днем уменьшали наши силы. Тыл же по-прежнему оставался безучастным и не давал подкреплений.
Наглядным и наиболее острым следствием провала всех попыток «введения регулярства» явилась неспособность «белых» обеспечить действующую армию необходимыми людскими ресурсами. В результате, чем дальше продвигалась Белая армия, чем большую территорию занимала, тем больше она теряла свою боеспособность. «Для меня было ясно, что чудесно воздвигнутое генералом Деникиным здание зиждется на песке, — указывал на этот факт Врангель, — Мы захватили огромное пространство, но не имели сил для удержания его за собой. На огромном, изогнутом дугой к северу фронте вытянулись жидким кордоном наши войска. Сзади ничего не было, резервы отсутствовали. В тылу не было ни одного укрепленного узла сопротивления»[466].
«Мы «отвоевали» пространство больше Франции. Мы «владели» народом в сорок миллионов с лишком… И не было «смены»? — восклицал Шульгин, — Да, не было. Не было потому, что измученные, усталые, опустившиеся мы почти что ненавидели тот народ… за который гибли. Мы, бездомные, безхатные, голодные, нищие, вечно бродящие, бесконечно разлученные с дорогими и близкими, — мы ненавидели всех. Мы ненавидели крестьянина за то, что у него теплая хата, сытный, хоть и простой стол, кусок земли и семья его тут же около него в хате… — Ишь, сволочь, бандиты — как живут! Мы ненавидели горожан за то, что они пьют кофе, читают газеты, ходят в кинематограф, танцуют, веселятся… — Буржуи проклятые! За нашими спинами кофе жрут! Это отношение рождало свои последствия, выражавшиеся в известных «действиях»… А эти действия вызывали «противодействие»… выражавшееся в отказе дать… «смену». Можно смеяться над «джентльменами», но тогда приходится воевать без «смены»…»[467].
Проблема до крайности обострялась тем, указывал Штейфон, что «большие потери снова обессилили нас. Очередная мобилизация лишь временно отдалила кризис, однако он назревал с каждым днем…, ряды защитников уменьшались с каждым днем. Недостатка в пленных мы, правда, не ощущали, но по своим настроениям это были лучшие большевистские части — они не годились для немедленной постановки в строй. Нам не хватало солдат. Роты вновь сжались до 40–50 штыков»[468].
«Уже в августе назревал кризис, какой в дальнейшем привел Добровольческую армию к катастрофе. Резкое несоответствие сил белых и красных создалось не внезапно, а постепенно…». Оперативная сводка штаба дивизии от 22 августа говорит о «подавляющем превосходстве сил противника»[469]. «Большевикам гораздо легче потерять тысячу человек, — указывал ген. Дроздовский, — чем нам сто. Укомплектования поступают крайне туго… Строевые начальники обязаны дрожать над каждым человеком…, иначе они останутся без войск…»[470].
С той же проблемой столкнулась и армия Северной области: «Почему в этой экспедиции силы столь неравны, что одному нашему солдату приходится противостоять десяти врагам? — записывал в октябре 1918 г. в своем дневнике американский солдат Шой, — И нам совершенно некем заменить убитых, раненых и выбывших из строя — мы воюем, словно на выбывание! У нас нет резервов, нет пополнения людьми…, надеясь при этом накостылять сильному, опасному и способному противнику, который изобретает свои методы войны и охотно перенимает все лучшее у нас…»[471].
Еще более острой проблема пополнений оказалась в колчаковской армии: «никогда не были мы близки к победе, как в эти дни. Но главная трудность заключалась теперь в том, что наши ряды все более и более редели, — вспоминал ген. Сахаров, а — красные же наоборот, с каждым днем усиливались; они вливали, подавая непрерывно с тылу, подкрепления…»[472]. «Требовалась самая настоятельная необходимость в немедленной присылке с тыла свежих частей, которые докончили бы начатое дело. Только с ними, с новыми частями, можно было рассчитывать форсировать Волгу…»[473]. «За последнее время все указывает на сильный упадок духа солдат вследствие всë уменьшающегося численного состава частей и отсутствия пополнений. Волнуются и недоумевают, почему до сих пор ни один полк не пополнен, когда в некоторых ротах осталось около десяти человек… Мы, — сообщал 25 октября 1919 г. колчаковский ген. Волков, — рискуем потерять и оставшийся кадр ранее доблестно сражавшихся частей»[474].
Анализируя проблему пополнения Белых армий, Штейфон приходил к выводу, что ее мобилизационные ресурсы были далеко не исчерпаны: «громадная территория, занятая Добровольческой армией к октябрю 1919 г., давала, казалось, неиссякаемый источник людского запаса. В тот период мы имели все материальные возможности создать не только правильно действующие запасные части, но сформировать и новую армию»[475]. Успеху формирования должен был способствовать и «тот, несомненно, большой подъем, какой переживало население богатых южнорусских губерний в первый период освобождения от большевиков», однако он «не был использован полностью»[476].
В колчаковской Сибири условия для проведения мобилизации, по словам ген. К. Сахарова, так же «были чрезвычайно благоприятные — население шло очень охотно, с сознанием долга и необходимости; ехали сами, по первому объявлению из городов и сел; толпились с первого дня призыва у канцелярий воинских начальников. Многие приходили прямо в войсковые части записываться добровольцами. По всему пространству Сибири приходилось слышать такое рассуждение: «Мы бы рады идти воевать, пусть начальство прикажет, все пойдем»»[477]. Однако, несмотря на этот подъём, «оказалось, что работа по формированию частей для посылки на фронт заглохла и была почти без движения; такая же участь постигла и школы подготовки младшего командного состава… Дело не шло»[478].
Проблема проведения мобилизации, как на Юге Росси, так и в Сибири уперлась в выжидательные настроения крестьян[479], относительно того, какое будущее несет им с собой Белая власть?
«Как народ относился к Добровольческой армии, это, — по словам ген. Глобачева было, — видно лучше всего из того, каково было отношение к ней во вновь занимаемых областях, Вступление Добровольческой армии в города и деревни встречалось колокольным звоном, со слезами на глазах, целовали стремена всадников, а по прошествии каких-нибудь двух недель так же ненавидели добровольцев, как и большевиков. Лозунги армии народу не были понятны, а поведение ее возбуждало ненависть»[480]. «Отсутствие должного управления освобожденными областями…, — признавал Штейфон, — создавало в районах, отдаленных от магистралей, полное безначалие и вытравляло у населения веру в законность и порядок белых. Первоначальное сочувствие обращалось сперва в равнодушие, а затем в явное неудовольствие»[481].
Именно «общее поведение войск — как офицеров, так и рядовых — в тыловых районах, где их оставалось слишком много, быстро охладило симпатии крестьян и рабочего класса…, и (у них) все более росло подозрение, — отмечал Уильямсон, — что Деникин и его начальник штаба Романовский, хотя и не боровшиеся в действительности за реставрацию монархии, в конечном итоге восстановят многие злоупотребления и деспотические институты, которые вызвали падение старого режима»[482].
Эти подозрения подтверждались тем, что «везде, где она (Добровольческая Армия) вводила свое управление, вслед за военными победами шли экзекуции крестьян. Часто, — по словам П. Милюкова, в этом принимали участие сами пострадавшие от крестьян помещики, которые приводили в свои села военные карательные отряды, пороли крестьян и заставляли их платить за все причиненные помещику убытки…»[483].
Решительность помещикам придавало программное письмо Деникина от 24 марта 1919 г. по аграрному вопросу, в котором говорилось в первую голову о «сохранении за собственниками их прав на земли». «Мы несли таким образом с собой, — признавал управляющий Отделом Законов деникинского Особого Совещания кадет К. Соколов, — восстановление прав помещиков»[484]. При этом, добавлял он, «правилом было беспрепятственное и систематическое ограбление жителей, в котором принимали участие лица разных рангов и положения. Грабежи озлобляли население, приходившее к выводу, что при добровольцах так же плохо, как и большевиках»[485].
В результате, как вспоминал участник событий на Юге Г. Раковский, «крестьянство с необычайной стойкостью и упорством уклонялось от участия в гражданской войне. Суровые репрессии, драконовские приказы о мобилизации не могли парализовать массового, чуть ли не поголовного дезертирства из рядов «Русской армии»»[486]. «Негодование среди крестьян росло с неописуемой быстротой…, — подтверждал редактор газеты «Вечерние Новости» из Екатеринослава, — Объявленная Добровольческой армией мобилизация провалилась. Крестьяне, подлежавшие мобилизации, скрываясь от карательных отрядов государственной стражи, с оружием в руках уходили в леса. Стали организовываться внушительные по численности и по вооружению шайки «зеленых»»[487].
Даже при мобилизации в Народную армию КОМУЧа, по свидетельству его члена П. Климушкина, «призыв конечно не удался… Призыв новобранцев в большинстве сел был встречен отрицательно, а в некоторых местах… даже враждебно», одновременно с этим «из армии началось дезертирство настолько сильное, что КОМУЧ… вынужден был назначить за дезертирство, как меру наказания, смертную казнь»[488].
«И так как репрессии осуществлялись руками старых царских генералов и офицеров, то очень часто они, — по словам И Майского, — принимали характер диких расправ и издевательств над беззащитным деревенским населением»[489]. «Чем дольше продолжалось господство Комитета (КОМУЧА), тем сильнее росло оппозиционное настроение в деревне. В середине сентября в Самаре происходил губернский крестьянский съезд, — на нем положение эсеров оказалось воистину критическим. Приехавшие делегаты не скрывали своего враждебного отношения к Комитету… ситуация, — отмечал Майский, — становилась определенно угрожающей»[490].
В колчаковской Сибири первые мобилизации прошли относительно успешно, что позволило создать там самую многочисленную белую армию. Однако уже через несколько месяцев, летом 1919 г., ген. А. Нокс сообщал в Лондон, что «солдаты сражаются вяло…, и разбегаются по своим деревням…»[491]. Дальнейшие мобилизации стали вообще невозможны: «после ужасных эксцессов, совершенных его (Колчака) сторонниками и теми, кто оказывал ему поддержку,
Уклонение крестьян от призыва в Белую армию деморализующее подействовало и на казаков. В своих воспоминаниях ген. А. Шкуро приводил слова одного из них: «Мы воюем одни. Говорили, что вся Россия встанет, тогда мы отгоним большевиков, а вот мужики не идут, одни мы страдаем… Где новые корпуса, которые обещали? Все те же корниловцы, марковцы, дроздовцы, да мы, казаки…»[494]. И постепенно отряды кубанских казаков «стали растекаться по своим деревням… просто покидая позиции на глазах отчаявшихся офицеров и иногда бредя целыми эскадронами, ротами и даже полками, уставшие от войны, плохого командования и превосходящей силы красных. И никто ничего не мог поделать, чтобы остановить их»[495]. «С фронта началось повальное дезертирство, не преследуемое кубанской властью, — подтверждал Деникин, — Дезертиры свободно проживали в станицах, увеличивали собою кадры «зеленых» или, наконец, находили себе приют в екатеринодарских запасных частях — настоящей опричнине…»[496].
В результате, отмечал Штейфон, «мобилизационные возможности (Деникина) ограничивались, главным образом, офицерскими кадрами и учащейся молодежью…»[497]: Однако и этот ресурс белые не смогли использовать полностью. «После демобилизации 1917–1918 гг. на юге России проживало не менее 75 тыс. офицеров. Целая армия! 75–80 % этой массы было настроено, несомненно, жертвенно и патриотично, но мы, — как вспоминал Штейфон, — не умели полностью использовать их настроения»[498]. Офицерство уклонялось от призыва с не меньшим упорством, чем крестьяне. «Занятие нами новых территорий… дали приток офицерских пополнений. Многие шли по убеждению, но еще больше, — подтверждал Деникин, — по принуждению»[499].
Примером могла служить высадка французов в декабре 1918 г. в Одессе и Севастополе, в которых нашли убежище тысячи офицеров. Она возродила надежды Деникина на привлечение офицеров в ряды добровольцев. Однако за генералом последовали лишь единицы. Представитель Деникина был вынужден издать приказ о всеобщей мобилизации офицеров[500]. Но многочисленное одесское офицерство не спешило на фронт. Новая мобилизация не прошла: «по получении обмундирования и вооружения большая часть разбегалась, унося с собой все полученное»[501]. «Чувство долга в отношении отправления государственных повинностей проявлялось слабо, — признавал Деникин, — В частности дезертирство приняло широкое, повальное распространение. Если много было зеленых в плавнях Кубани, то не меньше «зеленых» в пиджаках и френчах наполняло улицы, собрания, кабаки городов и даже правительственные учреждения. Борьба с ними не имела никакого успеха»[502].
Исключением не был и Петроград: «Все жившие в Петербурге в первую половину 1918 года, должны помнить, — указывал кпт. Г. Чаплин, — что в те дни представляла собой обывательская масса. На большинство наших предложений ехать на север следовал вопрос о том… сколько мы в состоянии платить жалованья и… отказ… Множество молодых, здоровых офицеров, торгуя газетами и служа в новых кафе и ресторанах, не верило в долговечность большевиков, еще меньше верило в успех восстания и возлагало все свои надежды на занятие Петербурга… немцами»[503].
Подобная ситуация была и на Севере России, где глава правительства Н. Чайковский сообщал союзникам, «что лишь трое офицеров из 300, которых он ожидал, подчинились приказу о мобилизации…»[504]. О попытке мобилизовать интеллигенцию в ополчение, докладывал начальник ополчения ген. Савич: «Мобилизованные на фронт идти не пожелали…, ибо они попали в ополчение после того, как их притянули туда силой… Они способны умереть от одной мысли, что они могут попасть на фронт»[505]. «До сих пор многие жители г. Архангельска не явились для регистрации в Национальное ополчение…», — сообщал главнокомандующий Северным фронтом ген. Е. Миллер, и в ответ приказал лишить ослушников продовольственного пайка, а тех, кого и эта мера не вразумит, отправить в ссылку[506].
Что касается городов Сибири, то там, по словам ген. Сахарова, «поражало и бросалось в глаза чрезвычайно большое число молодых и здоровых штатских людей, слонявшихся здесь без дела, в то время, когда на фронте был дорог каждый человек, армия испытывала острый недостаток в младших офицерах…»[507]; «после доклада о массах здоровой и молодой интеллигенции в сибирских городах был проведен приказ о полной ее мобилизации, но… более 50 % сумело избежать призыва…»[508]. Попытка мобилизации не удалась, подтверждал Колчак, указывая на то, что в тылу, в городах «появились отвратительные явления…, уклонения под разными предлогами от величайшего долга перед родиной — военной службы…»[509].
Широкое распространение получило уклонение от фронта путем поступления в тыловые учреждения. Указывая на этот факт, член правительства адмирала Гинс замечал: «армия и вместе с ней боевое офицерство раздеты, разуты и голодны. Тыловые учреждения переполнены офицерством…»[510]. «Военное министерство и Главный штаб распухли, — подтверждал ген. К. Сахаров, — до чудовищных по величине размеров»,[511].
Ген. В. Кислицын вспоминал, что в Ставке «были забиты все коридоры толпившимся здесь офицерством… Штабные офицеры держали себя надменно. Они точно оказывали посетителям, таким же офицерам, как и они, честь и милость, разговаривая с ними»[512]. Вообще все омские «министерства были так полны служилым народом, — отмечал Сахаров, — что из них можно было бы сформировать новую армию. Все это не только жило малодеятельной жизнью на высоких окладах, но ухитрялось получать вперед армии и паек, и одежду, и обувь. Улицы Омска поражали количеством здоровых, сильных людей призывного возраста… почти каждый, кто хотел укрыться от военной службы, делал это беспрепятственно»[513].
Тем не менее, «к осени практически все офицеры, еще не вступившие в армию, были призваны по мобилизации. Этот контингент…, — вспоминал П. Петров, — был, естественно, гораздо худшего качества: часть призванных офицеров была пассивна, слаба духом. Были случаи, когда такие офицеры, отправляясь на фронт, просили выдать им удостоверения, что они служат по мобилизации»[514].
Настроения мобилизованного пополнения, наглядно передавал ген. Сахаров: «стали прибывать партии офицеров. Редкие из них приезжали в военной форме… длинноволосые, небритые, с враждебным недоверчивым взглядом исподлобья. Они слушали слова о необходимости работы и дисциплины, хмуро и недовольно глядя из-под сдвинутых бровей»[515]. Качество офицерского состава, подтверждал ген. А. Шкуро, резко ухудшилось, к тому же «Первые добровольцы — горячие патриоты и идейные беспартийные сподвижники ген. Л. Корнилова были уже выбиты»[516].
Проблемы с мобилизаией привели к тому, что Белая армия целиком могла полагаться только на офицеров добровольцев, которые представляли особую ценность, поскольку «исключительно на офицерском составе всякой, особенно же нашей, армии, — указывал ген. М. Алексеев, — зиждется се сила. Чем менее развит солдат, чем менее он культурен, чем слабее он подготовлен в боевом отношении, тем более вырастает значение офицера; только он один тянет на себе инертную массу, только он один готовит победу или поражение. Победа не может быть обеспечена без знающего, крепкого духом и воодушевлением и доблестного офицерского состава»[517]. И именно «на офицерском самопожертвовании, — подтверждает историк С. Волков, — во многом и держалось Белое движение…»[518]. Даже «казаки требовали, чтобы офицеры шли впереди. Поэтому потери в командном составе, — как вспоминал атаман Краснов, — были очень велики»[519].
Примером здесь мог служить названный в честь Корнилова ударный полк, который на протяжении 3-х месяцев дрался «против вдесятеро превосходных сил врага и разбил их, но при этом потерял убитыми и ранеными 3300 офицеров, что при средней численности этого, в то время еще чисто офицерского, полка составляет потрясающий процент потерь: 280 %»[520]. Огромные потери среди офицеров добровольцев, наряду с проведением общей мобилизации, привели к тому, что «процент офицеров упал в 7–8 раз, и армия, — как отмечает С. Волков, — стала терпеть поражения»[521]. Эти выводы подтверждает и статистика доли офицеров в армии Юга России (Таб. 3).
«Приближалась осень, — вспоминал Штейфон, — Истомленные войска не имели теплой одежды. Резервов не было. Части воевали уже только своими кадрами. Дух бойцов изнашивался. И когда после занятия Орла и Брянска советская Москва готовилась к эвакуации и на фронт была двинута даже личная охрана Ленина — Латышская дивизия, добровольческое командование уже не имело сил, чтобы сломить несомненно последнее сопротивление»[523].
К этому времени мобилизационный ресурс Белых армий был исчерпан полностью, их пополнение осуществлялось только за счет мобилизации военнопленных. Как вспоминал ген. Сахаров, в колчаковской армии «это были последние наши ресурсы; красноармейцы пополняли белые войска… Армия не получала пополнений с тыла, ни одно обещание Главковостока выполнено не было; армия в это время уже не имела своих запасных частей… Пополнения не прибывали. Все телеграммы, настойчивые просьбы и требования оставались без ответа»[524].
На Юге России военнопленными комплектовались даже такие дивизии, как корниловская и дроздовская. «Иногда, ввиду больших потерь, процент пленных в строю доходил до 60–80»[525]. Однако, если в начале 1919 г. пленные красноармейцы охотно становились в строй «белых», то к концу года ситуация кардинально изменилась и «белым» приходилось прибегать к «насильственной мобилизации… среди военнопленных»[526]. Врангель «вербовал солдат (из дезертиров и военнопленных) простым методом, расстреливая на месте всех офицеров и младший состав и предлагая остальным делать свой выбор. Большинство не колебалось»[527].
Результат подобной мобилизации был одинаков для всех белых армий: «только что прибывшее пополнение, — вспоминал колчаковский ген. Сахаров, — получив приказ идти в наступление, выбегало, подняв вверх винтовки, обращенные прикладами в небо, передавалось на стороны красных и открывало огонь по своим. Почти все офицеры в таких полках гибли…»[528]. Точно такие же примеры с Юга России приводил командир дроздовской дивизии ген. А. Туркул: «Батальон шел теперь на красных без офицеров. Одни солдаты, все из пленных красноармейцев, теснились толпой в огонь. Мне казалось, что это бред моей тифозной горячки, как идет в огне толпой, без цепей, наш второй батальон, как наши стрелки подымают руки, как вбивают в землю винтовки штыками, приклады качаются в воздухе. Никогда, ни в одном бою у нас не было сдачи скопом. Это был конец…»[529].
Разложение
Бескорыстное исполнение долга и служение родине было редким явлением; большинство смотрело на события текущего момента с точки зрения личной наживы.
Провал всех попыток введения регулярства и мобилизации во всех «белых» армиях, были лишь внешними признаками внутреннего разложения того самого «тыла», за который эта армия шла на смерть. «Из наших полков выбывали лучшие, гибли храбрейшие русские офицеры и солдаты, цвет нашей армии. Но главное — всего хуже было то, — отмечал ген. Сахаров, — что падала надежда на успех и вера в дело»[531]. Причина этого, по словам Сахарова, заключалась в том, что «Армия, проявлявшая чудеса героизма и предел напряжения сил, добившаяся блестящей победы была предана, она не получила ни пополнений, ни одежды, ни теплых вещей. А между тем наступала уже суровая сибирская зима… И добро, если бы не было в тылу запасов, а то ведь в Красноярске, Томске, Иркутске были полные склады»[532].
«Как будто нарочно, тыл не присылал ни одного вагона теплой одежды, ни пополнения, ни офицеров, даже хлеб и фураж доставлялись в армию нерегулярно, несмотря на большие запасы и обильный урожай, бывший в Сибири в том году. Полки и батареи тают. Большинство лучших офицеров и солдат выбито… Но за что люди гибнут? Что в будущем? — вопрошал главнокомандующий колчаковской армией Сахаров, — Вера в успех при настоящих условиях исчезает… К сожалению, в армии, начиная от стрелка и кончая ее командующим, нет теперь веры, что настоящее правительство способно исправить положение. Армия не верит ему….»[533].
«Тыла у нас никогда не было, — констатировал в своем донесении начальник 12-й Уральской стрелковой дивизии ген. Р. Бангерский уже 2 мая 1919 г., — Со времени Уфы мы хлеба не получаем, а питаемся чем попало. Дивизия сейчас небоеспособна». При этом Бангерский отмечал, что не видел в старой армии такого героизма, какой был проявлен белыми войсками в последнее время, но всему есть предел: «Хотелось бы так знать, — вопрошал он, — во имя каких высших соображений пожертвовано 12-ой дивизией»[534].
Передавая состояние колчаковской армии осенью 1919 г., ген. Сахаров отмечал, что «внешний вид этих русских полков был совершенно отличный от того, какой они имели всегда раньше. Как будто это были не воинские части, а тысячи нищих собранных с церковных папертей. Одежда самая разнообразная, в большинстве своя, крестьянская, в чем ходил дома; но все потрепалось, износилось за время непрерывных боев и выглядит рубищем. Почти на всех рваные сапоги, иногда совсем без подошв; кое-кто еще в валенках, а у иных ноги обернуты тряпками и обвязаны веревочкой… Штаны почти у всех в дырьях, через которые просвечивает голое тело… Офицеры ничем не отличались по внешности от солдат…»[535]. В частях Северной группы Сибирской армии «люди босы и голы, ходят в армяках и лаптях… Конные разведчики, как скифы XX века, ездят без седел»[536].
«Армия все более и более таяла, оставшись одетой по-летнему. А в тылу были накоплены колоссальные запасы, такие, что их не могла бы использовать вдвое большая, чем наша армия!»[537] «Какие богатые склады нашли мы в Инокентьевской! Всего было полно: валенок, полушубков, сапог, сукна, хлеба, сахара, фуража и даже новых седел. Только теперь встало во весь рост преступление тылового интендантства и министерства снабжения, оставивших в октябре нашу армию полуголой»[538].
Основное зло, по мнению ген. Сахарова, заключалось в том, что всë «сводилось к бумажному управлению и бумажным отчетам. Это и есть то, что называют бюрократической системой: в этом самообмане и успокоении и заключаются ее вредные стороны»[539]. Но главное «нежелание и неумение организовать жизнь страны, главным образом сельского населения, проходило всюду, по всем отраслям многоэтажных омских министерств…»[540].
«У правительства, то есть у Совета министров, — подтверждал плк. И. Ильин, — нет ни твердого курса, ни определенной политической программы, вообще среди министров ни одного настоящего государственного человека, но зато есть интриганы и совершенно безнравственные люди… Всюду преобладают интриги и то, что В. Жардецкий (председатель Омского комитета кадетской партии) называет «мексиканской политикой». Кругом грубое хищничество и отсутствие элементарной честности. Нет никакого одухотворения и подъема. Все по-прежнему серо, пошло и буднично. Шкурные вопросы доминируют, личные интересы царствуют надо всем. Таково в общих чертах наше положение на территории диктатуры адмирала Колчака»[541].
«Неужели не найдется у вас там в тылу человека граждански мужественного, который не убоится крикнуть во всю глотку всем этим тыловым негодяям, забывшим фронт и тех, за спиной которых они спокойно устроились, что пора проснуться, — восклицал в отчаянии один из боевых полковников колчаковской армии, — прекратить вакханалию, веселье в кабаках и личные дрязги и интриги из-за теплых местечек…»[542].
«Мы бедны в данное время людьми, — оправдывался Колчак, — вот почему нам и приходится терпеть, даже на высоких постах, не исключая и постов министров, людей далеко не соответствующих занимаемым ими местам, но — это потому, что их заменить некем»[543]. Но что же тогда будет, восклицал в апреле 1919 г. Ильин, когда «мы придем в Москву, возможно, мы разобьем красных, кажется, сейчас на это шансы большие, ну а дальше? Стоит только себе на минуту представить, что ведь у власти окажется не честный патриот Колчак, а придут его «министры»… То есть весь этот провинциальный синклит бездарных в одном случае, глупых в другом и просто жуликов в третьем»[544].
В условиях отсутствия тылового снабжения, «в поисках необходимого (войска) начинали мародерствовать. Результатом было явление, уже совсем невыгодное для колчаковцев: население все более и более убеждалось в том, что все-таки белые хуже красных, хотя грабят и те и другие»[545]. И с этим ничего невозможно было поделать, вновь оправдывался Колчак, повсюду царила «всеобщая распущенность офицерства и солдат, которые потеряли, в сущности говоря, всякую меру понятия о чести, о долге, о каких бы то ни было обязательствах»[546]. Но армии, брошенной на самоснабжение, не оставалось никаких других путей, кроме самообеспечения. Проблема радикализовывалась тем, отмечал командир 1-й Сибирской армии ген. А. Пепеляев, что «район военных действий выеден дотла…»[547].
И в то же самое время в тылу, многие заказы министерства снабжения, приходил к выводу военный министр Колчака Будберг, «распределены или сумасшедшими идиотами, или заинтересованных в заказах мошенниках»…, «полученные от казны многомиллионные авансы пущены в спекуляцию по покупке и продаже различных товаров, об исполнении заказов думают только немногие, и в результате армия останется без необходимейших предметов снабжения»…, «не от бедности… мы страдаем, а от внутренней гнили…»[548].
Характерен пример, который приводил в этой связи главнокомандующий союзными войсками в Сибири и на Дальнем Востоке ген. Жанен: «Вчера прибыл ген. Нокс… Его душа озлоблена. Он сообщает мне грустные факты о русских. 200 000 комплектов обмундирования, которыми он их снабдил, были проданы за бесценок и частью попали к красным. Он считает совершенно бесполезным снабжать их чем бы то ни было»[549].
Другой пример приводил командующий Западной армией ген. Ханжин: «число ртов, показываемое в войсковой отчетности, превосходит приблизительно вдвое действительное их наличие…», что приводит к накапливанию «огромных складов при частях войск; как например он указывал, что в одном полку… было различных запасов свыше 150 груженых вагонов… Все посылаемое на фронт в скромных, но все же достаточных при разумном использовании количествах тонет в море хаоса, своеволия и безудержной атаманщины»[550].
Но настоящим бичом власти, по словам министра юстиции и генерал-прокурора в правительстве Колчака Гинса, стал «недостаток честности в исполнении, оказание преимуществ за взятки… Как этот проклятый порок вывести из житейского обихода — остается вопросом»[551]. «Газеты переполнены… печальной хроникой железнодорожного взяточничества. Привезти груз из Владивостока в Западную Сибирь становилось труднее, чем попасть в рай сквозь ряд чистилищ. Взятки в месте погрузки, в местах остановки…, у таможни…, в каждом центре генерал-губернаторства…»[552].
«Попытки привлечения спекулянтов и взяточников к суду, — отмечал Будберг, — сразу же притягивали толпы предприимчивых адвокатов, стремившихся урвать свой кусок от добычи военного времени, и отмыть ее до зеркального блеска». Даже когда Колчак хотел, что бы над казнокрадами «разразилась вся строгость правосудия, он не (был) уверен в осуществлении своего желания и бо(ял)ся вмешательства юристов и адвокатов»[553].
«По существу, нет ни суда, ни закона, ни даже власти, которой бы боялись…, — приходил к выводу И. Ильин, — Министр Зефиров пользуется своим положением, дает наряды на вагоны и получает сколько угодно вагонов, возит что угодно, торгует и спекулирует. Вместо того чтобы отдать его под суд или для примера расстрелять, как сделали бы большевики, его только высылают, то есть дают ему возможность с удобствами уехать. Кругом ужас и гниение…»[554].
Военный министр Будберг признавал свое полное бессилие справиться со все более нарастающим разложением тыла: нравственный подъем, приходил он к выводу, «никакие кары, никакая аракчеевщина и семеновщина» обеспечить не могут, ибо нравственным разложением «больны и сами поклонники расстрелов и самой сугубой аракчеевщины
Для Северного корпуса, основы будущей армии, «период немецкой учебы оказался весьма краток, а с русской стороны дело велось крайне беспечно и бестолково. Уже тогда, в момент зарождения белой армии, вскрылась одна психологическая черточка, которая сразу возмутила бравых немецких инструкторов, — вспоминал гос. контролер Северо-западного правительства В. Горн, — Едва успев надеть погоны и шашку, русские офицеры начали кутить и бездельничать, не все, конечно, но… многие. Немцы только руками разводили, глядя на такую беспечность. Быстро стал пухнуть «штаб», всевозможные учреждения «связи», а солдат — ноль. Офицеров в городе многое множество, но большинство из них желает получать «должности», сообразно с чином и летами. Немцы нервничают, ругаются. Если не изменяет память, так и топчутся на одном месте, пока на выручку не появляются перебежавшие от большевиков на маленьком военном пароходике матросы чудской флотилии и небольшой отряд кавалерии Балаховича — Пермыкина. К этим удравшим от большевиков частям позже присоединились небольшие кучки крестьян-добровольцев, затем насильственно забрали старших учеников гимназии, реального училища, — и армия была готова. Вся затея явно пахла авантюрой, и большинству обывателей даже в голову не приходило, что их жизнь и достояние будут зависеть только от успехов такой армии»[557].
С падением Германии и переходом на довольствие к Антанте, «к пирогу злосчастной Северо-западной армии, — вспоминал «белый» журналист Г. Кирдецов, — примазалась масса рыцарей наживы из самых разных слоев населения, военных и гражданских; генерал и бывший чиновник царского режима, банкир и жандарм, лавочник и простой искатель приключений и доходов. Всеми этими элементами руководило одно стремление: обеспечить себе теплое местечко в Петрограде на случай удачи операции, а в случае провала урвать какой-нибудь лакомый кусок от общего пирога»[558].
При этом, при создании Северо-западного правительства, «вместо делового штаба белого дела, — по словам его министра Н. Иванова, — собрался двор густо-черного цвета, с прежними романовскими традициями, с карьеризмом, с фаворитизмом, с наушничеством и интригами»[559]. Все кроме наступления повлечет за собой гибель Белой Армии, — приходил к выводу, в этой обстановке, министр М. Маргулиес, — только наступление может оздоровить белую «эту проклятую трущобу»[560]. «Общая политическая ситуация повелительно требовала наступления…, — подтверждал В. Горн, — Обстоятельства не оставляли другого выхода»[561].
Гибелью Северо-западной армии угрожали не столько красные, подтверждал член ревизионно-контрольной комиссии Северо-западного правительства Г. Гроссен, сколько все более разъедающее ее тыл внутреннее разложение и гниль: «вакханалия злоупотреблений, хищничества и третирования отчетности царила всюду, начиная с высших центральных управлений и штабов и кончая ротными штабами и мастерскими. Спекуляция расцвела пышным цветом. Игра шла на страданиях несчастной армии, и в ней принимали участие все темные элементы, независимо от чинов и званий»[562].
«На Юг так же нет никаких надежд. Там тоже развал, и развал не меньший, чем здесь (в Сибири), — приходил к выводу плк. И. Ильин, — Там тоже интриги, воровство, предательство, полная разрозненность и отсутствие людей. Где они, в конце концов, эти люди? Или им не время, или весь этот развал есть закономерный ход истории»[563]. В деникинской армии, подтверждал Уильямсон, угроза поражения «вызывалась полной неспособностью белых организоваться, а генералов — действовать согласованно друг с другом для координирования своих атак, неизбежной коррупцией, леностью и безразличием многих офицеров и чиновников…»[564].
Среди старших офицеров, подтверждал Врангель, «слишком много разногласий…, деникинское наступление уменьшило эффективную мощь армии. — Его тылы слишком велики… И они быстро превращаются из солдат в сборище торгашей, спекулянтов… К несчастью, то, что он говорил, было правдой, — вспоминал Уильямсон, — и многие старшие офицеры подавали дурной пример, занимаясь игрой и пьянством, а в это время их войска оставались без внимания и были измучены»[565].
«С ужасающей быстротой тыл стал затягивать всех, кто более или менее соприкасался с ним, — подтверждал Штейфон, — Лично на себе я испытал его тлетворное влияние. Смею считать себя человеком с достаточно твердой волей, однако я не мог не сознавать, как и в моей воле появились трещины… Инстинкт прежней жизни, прежних культурных вкусов и привычек властно напоминал о себе. Побороть или придушить эти инстинкты могли или соответствующая обстановка, или собственная воля. Обстановка к сожалению, лишь поощряла развивающееся малодушие, а что касается воли, то не всякий ей обладал»[566].
«Несмотря на присутствие в Екатеринодаре Ставки, как прибывшие, так и проживающие в тылу офицеры вели себя недопустительно распущено, — вспоминал Врангель, — пьянствовали, безобразничали и сорили деньгами… Все эти безобразия производились на глазах штаба Главнокомандующего, о них знал весь народ, и в то же время ничего не делалось, чтобы прекратить этот разврат»[567]. «В итоге дисциплина, этот цемент армии, резко падала»[568].
В существовавших условиях «люди, — пояснял Штейфон, — считались лишь с ярко и сурово проявленной властью. Гуманность же воспринималась, как попустительство. Таким образом, не сдерживаемый мерами продуманной и неуклонно проводимой системы, добровольческий тыл все более бурлил и разлагался. Представление о законности снижалось, а у натур неустойчивых и вовсе вытравлялось»[569].
Характеризуя состояние тыла своей армии, Деникин отмечал, что там «спекуляция достигла размеров необычайных, захватывая в свой порочный круг людей самых разнообразных слоев, партий и профессий: кооператора, социал-демократа, офицера, даму общества, художника и лидера политической организации…»[570]. «Не только в «народе», но и в «обществе» находили легкий сбыт расхищаемые запасы обмундирования… Казнокрадство, хищения, взяточничество стали явлениями обычными. Традиции беззакония пронизывали народную жизнь, вызывая появление множества авантюристов, самозванцев — крупных и мелких… В городах шел разврат, разгул, пьянство и кутежи, в которые очертя голову бросалось офицерство, приезжавшее с фронта… Шел пир во время чумы, возбуждая злобу или отвращение в сторонних зрителях…»[571].
В Киеве, подтверждал М. Нестерович-Берг, «обыватель веселился — пир во время чумы. Пусть где-то сражаются, нас это не интересует нимало, нам весело, — пусть потоками льется офицерская кровь, зато здесь во всех ресторанах и шантанах шампанское: пей, пока пьется…»[572]. «Гомерические кутежи и бешеное швыряние денег на глазах всего населения (Ростова), вызывали среди благоразумных элементов справедливый ропот. Тыл был по-прежнему не организован. Войсковые начальники, не исключая самых младших, являлись в своих районах полновластными сатрапами, — подтверждал Врангель, —
Действительно «некоторая часть строевого офицерства смотрела на Гражданскую войну как на источник личного быстрого обогащения…, — подтверждал ген. Глобачев, — Беспринципная часть офицерства обращала отнятое в свое личное пользование, и не только часть рядового офицерства отличалась этим, но и некоторый командный состав, до командующих армиями включительно. Нередко бывали случаи, когда с фронта генералы целыми вагонами отсылали в собственный адрес общегосударственное имущество, отнятое у большевиков. Военные власти и правительство как-то сквозь пальцы смотрели на это, а когда эти злоупотребления перешли всякие границы и правительство приняло меры к прекращению их, то наткнулось на необыкновенное сопротивление со стороны командующих армиями…»[575].
При этом, занимавшегося обеспечением армии Юга России британского офицера Уильямсона, поражало прежде всего бедственное состояние деникинской армии: «Войска, которые я видел в Борисоглебске, только вчера участвовали в бою и были очень плохо оснащены. Только 30 % были обуты в сапоги…, сквозь обветшалые мундиры можно было разглядеть колени и локти. Гимнастерки выгорели и износились, а у многих вообще не было гимнастерок, и вместо них солдаты носили шерстяные фуфайки. Не было даже признаков какой-либо британской униформы или снаряжения…»[576].
«Уже в штабе полка я, — вспоминал Уильямсон, — встретил других офицеров и младший состав, но ни на одной душе не было британской униформы! — Но боже мой, — воскликнул я, — весь штаб Донской армии получил шестьдесят тысяч комплектов!»[577] «Что происходило с британским обмундированием, которое приходило на фронт, я не мог понять…»[578] В конечном счете, обеспечение армии Юга англичане так же, как и на Севере России, были вынуждены взять полностью в свои руки: «Теперь в Новороссийске для разгрузки и сортировки всех поступающих грузов имелись под рукой офицеры и рядовой состав Королевского армейского корпуса боеприпасов, а на фронте каждой отдельной армии под командованием Деникина были приданы группы (британских) офицеров…»[579].
Что касается буржуазии, то Деникин приходил к полному разочарованию в том классе, за который он посылал свои войска на смерть: «Классовый эгоизм процветал пышно повсюду, не склонный не только к жертвам, но и к уступкам… Все требовали от власти защиты своих прав и интересов, но очень немногие склонны были оказать ей реальную помощь. Особенно странной была эта черта в отношениях большинства буржуазии к той власти, которая восстанавливала буржуазный строй и собственность. Материальная помощь армии и правительству со стороны имущих классов выражалась цифрами ничтожными — в полном смысле слова. И в то же время претензии этих классов были весьма велики…»[580].
«Армия никого не интересовала, — подтверждал плк. Р. Раупах, — Нуждались бы солдаты в обуви и теплых вещах, ходили бы сестры милосердия в рваном белье, мерзли бы в солдатских шинелях, если бы русская общественность окружала свою армию любовью и заботой? Конечно, нет. Но добиться от занятой наживой и разгулом буржуазии средств, чтобы согреть и обуть умиравших за нее людей, не было никакой возможности. Не давая ни гроша, она только поносила армию за то, что та слишком медленно двигается вперед»[581].
В результате основным источником существования Добровольческой армии, поощряемого беззаконием, по словам члена деникинского «правительства» К. Соколова, стала военная добыча: она «была главным источником средств армии и представляла, в сущности, не что иное, как самый откровенный грабеж. Безнаказанность и беспрепятственное ограбление жителей стало правилом, и в этом ограблении принимали участие лица всех рангов и положений»[582].
«Добровольческая армия, — отмечал Штейфон, — усвоила равнодушное отношение к столь кардинальным вопросам, как правильная организация армейского тыла и занятых областей»[583]. Действительно, по наблюдениям Уильямсона, «даже не делалось попыток организовать какую-то систему снабжения подкреплений через военные склады»[584].
В результате все свое снабжение боевым частям приходилось возить с собой: как на Юге России, так и в Сибири «поезда… часто принадлежали полкам, и войска часто жили за счет населения, реквизируя больше, чем нуждались на самом деле, и распродавая излишек. У одного полка было 200 вагонов, резервированных только для багажа»[585]. По свидетельству ген. Д. Филатьева, «были полковые обозы в 1000 повозок вместо штатных 54. Это уже не часть войск, а какая-то татарская орда времен Батыя»[586]. Одновременно «в тыл чаще и чаще приходили сведения о громадных денежных капиталах, скопляющихся и в отдельных руках, и у целых воинских частей»[587]. Ген. Л. Болховитинов, в этой связи, приходил к выводу, что Добровольческая армия — это «просто какая-то кочевая банда…»[588].
Массовый грабеж приводил к тому, что крестьяне тех районов, где была Добровольческая армия, «совершенно не сочувствующие «коммуне», все ждут большевиков как меньшее зло, в сравнении с добровольцами «казаками»»[589]. «Отчего не удалось дело Деникина? Отчего мы здесь, в Одессе? Ведь в сентябре мы были в Орле… Отчего этот страшный тысячеверстный поход, великое отступление «орлов» от Орла?… — задавался вопросом видный участник белого движения Шульгин, и тут же отвечал, — «Взвейтесь, соколы… ворами» («единая, неделимая» в кривом зеркале действительности). «Белое дело» погибло. Начатое «почти святыми», оно попало в руки «почти бандитов»»[590].
По словам атамана Шкуро, «реквизиции и грабежи для белых войск стали синонимами»[591]. «О нашей армии, — отмечал А. Валентинов, население сохранило везде определенно скверные воспоминания и называют ее не Добрармией, а «грабьармией»»[592]. «Добровольческая армия дискредитировала себя грабежами и насилиями. Здесь все потеряно, — приходил к выводу Врангель, — Идти второй раз по тем же путям и под добровольческим флагом нельзя. Нужен какой-то другой флаг…»[593].
Еще хуже обстояло дело с казацкими армиями, в которых, по словам Врангеля, «разоренные и ограбленные большевиками казаки
«Очерки…» Деникина забиты описаниями подобных «справедливых» казацких экспроприаций: «…грабежи, бесчинства, массовые убийства и расстрелы в захваченных городах, погромы, поджоги, насилия и разрушения… Казаки относились к рейду как к очередной наживе, как к хорошему случаю обогатиться, пополнив свою казачью казну. Более широкое понимание задач рейда было им недоступно…»[596].
«О войсках, сформированных из горцев Кавказа, не хочется и говорить, — писал Деникин, — Десятки лет культурной работы нужны еще для того, чтобы изменить их бытовые навыки… Если для регулярных частей погоня за добычей была явлением благоприобретенным, то для казачьих войск — исторической традицией, восходящей ко временам Дикого поля и Запорожья, прошедшей красной нитью через последующую историю войн и модернизованную временем в формах, но не в духе. Знаменательно, что в самом начале противобольшевистской борьбы представители Юго-Восточного союза казачьих войск, в числе условий помощи, предложенной временному правительству, включили и оставление за казаками всей «военной добычи» (!), которая будет взята в предстоящей междоусобной войне…»[597].
Деникин приводил показательный рассказ председателя Терского круга: «Конечно, посылать обмундирование не стоит. Они десять раз уже переоделись. Возвращается казак с похода нагруженный так, что ни его, ни лошади не видать. А на другой день идет в поход опять в одной рваной черкеске…» И совсем уже похоронным звоном прозвучала вызвавшая на Дону ликование телеграмма ген. Мамонтова, возвращавшегося из Тамбовского рейда: «Посылаю привет. Везем родным и друзьям богатые подарки, донской казне 60 миллионов рублей, на украшение церквей — дорогие иконы и церковную утварь…»[598].
На союзников наиболее сильное, «огромное впечатление» производил, сопровождавший развал тыла «чрезвычайный контраст между жизнью в штабе и жизнью несчастных рабочих, солдат и пациентов в госпиталях»[599]. Русские командиры, вспоминал Уильямсон, «выглядели удивительно безразличными к состоянию своих войск и к положению на фронте. Старое ленивое, безразличное отношение российского императорского Верховного командования проявлялось в их легкомыслии, в том, как им удавалось жить в сравнительном комфорте в своих штабах или в поездах, тогда как войска вокруг них голодали или замерзали…»[600].
В еще более резких формах этот контраст проявлялся в отношении общественности и командования к раненым солдатам:
«Мы все знали, — вспоминал о Юге России британский офицер Уильямсон, — что помещения в поездах, которые должны быть отведены раненым, иногда были заняты женщинами, не имевшими на это права, жившими в сравнительной роскоши под чьей-то генеральской протекцией, а в это время раненые солдаты тащились пешком. Целые поезда были заняты влиятельными офицерами, которым полагалось быть рядом со своими солдатами, а в это время больным и раненым офицерам в госпиталях отказывали в месте, а иногда и вообще бросали на растерзание наступающим красным. Один французский генерал назвал эти поезда «борделями на колесах»»[601].
Точно так же, бывший в Омске американский ген. У. Грейвс был поражен пренебрежительным отношением населения и власти к больным и раненым воинам, которое он повсюду наблюдал: «было прискорбно видеть этих несчастных, предоставленных самим себе», в то время как веселящаяся толпа («мы насчитали до тысячи танцующих») в омском парке «находилась в расстоянии не больше двадцати минут ходьбы от места, где умирали солдаты, умирали во многих случаях несомненно из-за отсутствия ухода за ними»[602].
Основная причина сложившегося положения, по мнению Уильямсона, заключалась в командующем армией Юга России ген. Деникине: «Многие из окружавших его (Деникина) людей не любили воевать, и эти люди, одетые в абсурдные мундиры, при шпорах и кружевах, изо всех сил старались избегать работы. Но хоть и была у Деникина сильная воля и сам он был несгибаем, он выказывал необъяснимое отсутствие решительности в отношении этих лиц. Сам по натуре настоящий солдат, он, похоже, не осмеливался потребовать чего-либо от своих подчиненных»[603].
Однако Деникин, оказался в том же положении, что и Колчак — ему просто не на кого было опереться. Даже спецслужбы, оправдывался Деникин, погрязли в том же тыловом разврате, что и остальная часть тылового «общества»: «Я не хотел бы обидеть многих праведников, изнывавших морально в тяжелой атмосфере контрразведывательных учреждений, — писал он, — но должен сказать, что эти органы, покрыв густою сетью территорию Юга, были иногда очагами провокации и организованного грабежа. Особенно прославились в этом отношении контрразведки Киева, Харькова, Одессы, Ростова»[604].
Характеризуя состояние тыла в Первой мировой, в 1915 г. плк. И. Ильин в отчаянии восклицал: «Всюду, куда ни ткнись, воровство, воровство и воровство — никому нельзя верить, просто наказание!» «Война — это кошмар, везде и всюду зло. Одни крадут казенные деньги и заботятся о наживе, другие грабят жителей, третьи издеваются над этими жителями и ничего не признают»[607]. Указывая на «гомерическое воровство и грабеж», которые творились в тылу Ильин, приходил к выводу, что «если так будет продолжаться, нам войны не выиграть»[608].
В начале 1916 г. военный корреспондент М. Лемке приходил к крайне пессимистичным выводам: «торгово-промышленный класс без органов и организации он крепко объединился и разоряет страну, как дикарь. Все это возможно в такой стране, где нет разумной и знающей жизнь власти, ни любви к родине, ни понимания своих элементарных гражданских обязанностей… Государственная Дума не внесла в это дело корректив: она принципиально высказалась против крутых административных мер…, и не указала ни на какие другие меры… Россия попала в безвыходное положение… Мы летим на всех парах к какому то страшному краю, к тому ужасному концу, который никому неясен, но неизбежен…»[609].
«Есть какой-то вампир, который овладел всей Россией, — восклицал в ноябре 1916 г. с трибуны Государственной думы депутат Околович, — Своими отвратительными губами он прилип к сердцу ее народно-хозяйственного организма…»[610]. Именно это, не встречавшееся ни в одной из других воюющих стран, в таком откровенном и не сдерживаемом ничем виде, хищническое и эгоистичное поведение правящих, и имущих классов[611], привело к тому, что Россия оказалась единственной из Великих Держав, ставшей к октябрю 1917 г. полным экономическим и политическим банкротом[612]. Все остальные события были только следствием этого явления.
То же самое «Предательство тыла» вновь повторилось и во время гражданской войны, когда «русская общественность представлялась разношерстной толпой из общественных деятелей, интеллигенции, больших и мелких служащих, торговцев-спекулянтов, разного рода авантюристов, буржуазных дельцов и обывателей. На словах эта общественность проявляла готовность к подвигу и жертве, но если такие побуждения и были, то они тонули в массе самых низменных похотей. Люди, кричавшие о спасении Родины, не в состоянии были отказаться от привычки к ссорам, дрязгам, интригам и взаимного поедания, и та самая Сибирь, из которой ожидалась смерть большевизму, стала для него совершенно безопасной, ибо все, что должно было создать общественную и военную силу и дать мощь белому движению, все это здесь беспощадно развращалось, гноилось и бесследно пропадало. Тут изменить нельзя было ничего, ибо против всякой идеи порядка и закона тотчас же поднимались чудовищно разросшиеся подлость, трусость, честолюбие и корыстолюбие. Все, — отмечал Р. Раупах, — жадно тянулись к старой привольной и хорошей жизни, к кормежке, к благам, преимуществам и наслаждениям. «Все чавкают оголодавшими челюстями, испускают похотливую слюну и неспособны видеть будущего — темного, грозного, безвестного». Рестораны торговали ежедневно на многие тысячи рублей. Бутылки вина, стоимостью в сотни рублей, выпивались без счета, а на дело спасения Родины не давали и одного рубля»[613].
Именно «Предательство тыла» привело к неизбежному банкротству всех белых правительств. Везде: на Юге, Северо-Западе, Севере России повторялась одна и та же картина, что и в Сибири. «В богатой Сибири, — подводил итог Раупах, — было все для успеха белого движения: неисчерпанный запас продовольствия, колоссальный золотой фонд, свободный доступ всем общественным и военным силам, сочувствие многомиллионного крестьянского населения, помощь союзников, охранявших дорогу и доставлявших военное снаряжение. Не было там только простой честности, способности служить идейному знамени и, самое главное, не было любви к своей родине даже в самой элементарной форме. И в анналах российской истории, на памятнике сибирской Вандее будет красоваться надпись: «Погибла от собственной внутренней гнили»»[614].
Белая идея
Во имя этих священных целей, которые связывали ген. Корнилова с либералом Милюковым и черносотенцем Римским-Корсаковым, уложены были сотни тысяч народу, разграблены и опустошены юг и восток России, окончательно расшатано хозяйство страны, революции навязан был красный террор.
Основная причина разложения тыла, которая повлекла за собой все остальные негативные последствия, приведшие к поражению Белой армии, по мнению Штейфона, крылась в том, что «приступая… к устройству государства, необходимо было применять и соответствующие методы государственного строительства. Этого сделано не было, и жизнь хронически опережала добровольческое творчество. Вместе с тем наше главное командование, по-видимому, излишне опасалось упреков в «реставрационных симпатиях» и стремилось всячески выявить свою лояльность в этом вопросе»[616].
Как следствие, отмечал Штейфон, «в своей массе новые законоположения считались «временными» и обычно служили дополнением или частичным изменением, как Свода законов Российской империи, так и законодательства Временного правительства. В итоге правительственные мероприятия Добровольческой армии отличались неопределённостью и потому никого не удовлетворяли. Для правых генерал Деникин был слишком левым, для левых — слишком правым»[617].
Проблема построения государства упиралась в идею власти, той власти, которая имела бы такой авторитет и признание, которые смогли бы подчинить себе непримиримо враждующие частные интересы, объединить и повести за собой большинство общественных и народных сил страны. «Принцип авторитета есть краеугольный камень всякой цивилизации, — постулировал эту закономерность в 1913 г. Г. Ферреро, — без него политическая система распадается в анархию, цивилизация, в свою очередь быстро разлагается»[618].
«Добровольческая армия не преследует никаких политических целей; члены ее при своем вступлении дадут подписку не принимать никакого участия в политике и заниматься, какой бы то ни было политической пропагандой» — декларировал создатель белой армии ген. М. Алексеев[619]. «У русской белой гвардии одна цель — изгнать большевиков из России. Политической программы у гвардии нет, — подтверждал ген. Юденич, — Она не монархическая и не республиканская, Как военная организация, она не интересуется вопросами политической партийности. Ее единственная программа — долой большевиков»[620].
«Бойцы-добровольцы жаждали уйти от подальше от политики, — подтверждал ген. Н. Головин, — но Добровольческая Армия в целом уйти от нее конечно, не могла…»[621]. Необходимость привлечения на свою сторону народных масс, делало определение политических целей ключевым вопросом не только для победы, но и самого выживания Белого дела. «Можно спорить и сомневаться во многом, но одно несомненно и ясно, — приходил к выводу ген. Сахаров, — успокоение страны будет достигнуто лишь при наличии трех факторов: твердой власти, жизненной организационной работы правительства и самого живого участия в ней народных масс. Последний фактор является наиболее существенным и важным…»[622].
В обоснование своих выводов, ген. Сахаров на протяжении всей своей книги приводил примеры из своего общения с Сибирскими крестьянами: «Сибирские крестьяне относились к нам, как к своим. Но не ясно было: что же мы хотим, чего добиваемся? Или действительно мы воюем за свои «золотые погоны», за свою власть, за господствующее положение?»[623] «Здесь так же, как и на всем остальном пути нашем, проступало неудовлетворенное и скрываемое чувство отчужденности и недоумения. Что же внутри Белого движения? Какова сущность, чем руководились вожди?»[624]
Если бы мы изначально объявили о своих целях, приходил к выводу Сахаров, «Тогда подъем народный был бы не таков, — все встали бы на поддержку белых…»[625]. «Белые воюют против красных, и воюют страшно, упорно, до смертного конца. А за что? Чего добиваются? Это крестьянской массе было непонятно…, — вновь повторял Сахаров, — А большинству наших рядовых офицеров и солдат разве было все ясно?»[626]
«В политическом отношении Деникин выкинул лозунг: «За единую, неделимую Россию». Под этим флагом шла Добровольческая армия, но самый лозунг, — подтверждал ген. Глобачев, — ничего не определял для будущего и массам не был совершенно понятен: что же это будет за Россия, какой будет образ правления, и кто будет ею править. Все это были вопросы неразрешимые, а потому сочувствия и помощи населения этот лозунг не вызывал»[627].
Белое движение явилось в политическом отношении совершенно незрелым и шло вслепую. Все делалось для народа и во имя народа, но что хочет народ, что именно ему жизненно необходимо, никто не только не выявил открыто и прямо, но видимо, и не мог, не знал этого…
Первым, кто попытался сформулировать в свою политическую программу, был ген. Л. Корнилов: ««Совет народных комиссаров» — утвердил у нас деспотическую диктатуру черни, несущую гибель всем культурно-историческим завоеваниям страны… Низвергнув гибельную диктатуру черни и оперевшись на все здоровые национальные и демократические элементы народа, эта власть должна прежде всего все свои усилия направить к подавлению анархии и возрождению армии…, поднятию производительных сил страны»[629].
Следующий командующий Армией Юга России ген. А. Деникин, в своем политическом обращении «От Добровольческой армии…», был лаконичнее: «Предстоит… тяжелая борьба. Борьба за целость разоренной, урезанной, униженной России; борьба за гибнущую русскую культуру, за гибнущие несметные народные богатства, за право свободно жить и дышать в стране, где народоправство должно сменить власть черни…»[630].
Что же Корнилов и Деникин понимали под народоправством и чернью? Похоже, они и сами до конца не знали определенного ответа на этот вопрос, мало того «эта формула (
Уточнение в определение «народа» внес управляющий отделами Законов и Пропаганды (ОСВАГа) деникинского «правительства», видный кадет К. Соколов: «Власть должна опереться на консервативные круги при условии признания ими факта земельной революции», — однако, как замечал Деникин, — Это предложение теряло свою ценность, принимая во внимание настроения правых кругов, в глазах которых
Какой же «народ» представляли те политические силы, среди которых Деникин искал опору будущей власти?
У правых (консервативных) сил был: «общий лозунг — «самодержавие, православие, народность». Из предосторожности он не осложнялся необычайно трудными вопросами положительного государственного и социального строительства, а сводился к простейшему и доступному массе, оголенному от внешних туманных покровов императиву: — Бей жидов, спасай Россию!»[633]
Почвенность, «корни» и народная опора считались там (среди монархистов и националистов) элементами второстепенными. Многие разделяли тогда взгляд, приписываемый одному из лидеров ультраправых В. Пуришкевичу: «К моменту окончательной победы над большевиками народная масса, усталая от пережитых потрясений, жаждущая порядка и возвращения к мирному труду, окончательно утратит свою роль главной движущей силы революции; масса отойдет от политики. Но революция будет продолжаться. И взамен демоса на арене борющихся сил окажутся политические группы, кружки и партии, из которых каждая будет говорить от имени народа. Вот этим-то моментом и нужно воспользоваться для выхода на политическую арену…». Это был «взгляд, — замечал Деникин, — не лишенный проницательности»[634].
Не случайно именно эта идея и легла в политическую основу всего Белого движения, в которой будущее было скрыто в тумане юридической казуистики и нового Учредительного собрания. «Теперь…, — провозглашала газета «Новая Россия освобождаемая», — основная линия и идея нашего проекта получили, наконец, признание и утверждение… Правда в тексте приказа имеются… некоторые отступления и неясности… общее начало проекта изложено… в форме отдельных частей, как говорят юристы казуистических, т. е. специальных и трудных для общего истолкования…»[635]. Но общий принцип, при этом сохраняется, утверждала газета: «Народоправство в рамках назревших потребностей и здравого смысла — вот основа наших рассуждений и действий, и мы зафиксировали это свое убеждение в форме требования созыва нового Учредительного собрания…»[636].
Меньшевики совершенно трезво смотрели на такое будущее: «Учредительное собрание при самом неограниченном избирательном праве, но в обстановке тишины и спокойствия, легко превратилось бы в послушное орудие реакции при отсутствии революционной энергии в массах; представители народа были бы бессильны перед правительством…». Как следствие «меньшевистские белогвардейские газеты…, — по словам Деникина, — приняли тон настолько вызывающий и направление настолько деморализующее, что властям (Юга России) пришлось закрыть их»[637]. В ответ меньшевики «первыми примирились с большевиками и объединились с ними для борьбы с враждебными большевизму правительствами.
Вслед за меньшевиками по этому пути пошли и социалисты-революционеры. Ряд видных и ответственных деятелей этой партии (Вольский, Святицкий и др.) выступили с соответствующими декларациями и воззваниями…»[638]. Эсеры на своем IX Совете партии, собравшемся в Москве в середине июня 1919 г., постановили: «прекратить в данный момент вооруженную борьбу против большевистской власти и заменить ее обычной политической борьбой, перенеся центр своей борьбы на территорию Колчака, Деникина и др., подрывая их дело изнутри и борясь в передовых рядах восставшего, против политической и социальной реставрации, народа всеми теми методами, которые партия применяла против самодержавия»[639].
И это были не пустые слова. Эсеры, были самой массовой и боевой социалистической политической партией, и, по словам ген. Сахарова, «это был враг опаснее большевиков, потому что действовал он не в открытую, а подготавливал тайный внутренний фронт в тылу…»[640]: «наиболее целесообразной формой борьбы с контрреволюцией, — конференция эсеров признавала, — метод восстания изнутри»[641]. И действительно эсеры, подтверждал Деникин, употребили «все усилия для свержения сибирской власти», а затем подняли «вооруженные восстания во Владивостоке, Иркутске, Красноярске и других пунктах во имя прекращения гражданской войны и примирения с большевиками»[642].
У «белых» оставалась последняя надежда — на ту самую либеральную партию кадетов, идеи которой были наиболее близки взглядам самого Деникина. По наблюдениям Уильямсона, в то время как Врангель «был аристократ, излучавший все высокомерие своего класса»[643], Деникин был наоборот «патологически чувствителен по отношению к аристократам, придворным и офицерам бывшей императорской гвардии…»[644]. Биограф Деникина — Д. Лехович определял его политическую платформу, как «либерализм», основанный на вере в то, что «кадетская партия… сможет привести Россию… к конституционной монархии британского типа»[645]. Не случайно именно кадеты составили основу Особого Совещания при ген. Деникине.
Однако надежды на кадетскую партию оказались тщетны, причину этого Деникин находил в том, что в армии «и близких ей кругах… создавалось озлобление против «кадетов», и в частности против либеральных членов Особого совещания, которых называли «злыми гениями» и «главными виновниками» постигших нас бедствий. В такой обстановке либеральная общественность сочла для себя бремя власти непосильным и, предлагая известный политический курс, в то же время не давала своих людей, которые могли бы проводить его в жизнь. Очевидно, и не могла дать, так как, по признанию видных ее деятелей, помимо внутренних расхождений, в этом лагере было очень мало людей, которые «революционному разложению и распаду могли бы противопоставить понятную всем организующую силу». Это последнее обстоятельство встало передо мной особенно ярко, — вспоминал Деникин, — когда я задал вопрос, при создавшихся условиях чисто академический: — Кого же все-таки либеральная группа могла бы предложить в главы правительства?»[646].
Действительно, как признавал один из ключевых деятелей и идеологов деникинского Особого Совещания видный кадет К. Соколов, основная причина нежелания его партии проявить «организующую силу», заключалась не столько в боязни «враждебного отношения к ней других влиятельных общественных сил»[647], сколько в ее неспособности к организации: «наше единство отличалось некоторою пассивностью, в суждениях было мало жизни и в наших постановлениях отсутствовало волевое начало. Позднее Особое Совещание сравнивали с машиной, работающей без приводных ремней. Так было всегда. Теоретически все у нас было построено на единстве власти. На практике было бесформенное единство безволия. И потому было понятно, что оно лопнет, как только нас догонит гнавшаяся по пятам «политика»…»[648].
На закате карьеры командующий армией Юга России А. Деникин подводил итог своим политическим исканиям: «Последние приказы мои означали: невозможность опереться на либералов, нежелание передать власть всецело в руки правых, политический тупик и личную драму правителя. В более широком обобщении они свидетельствовали об одном, давно назревшем и теперь особенно ярко обнаружившемся явлении: о кризисе русского либерализма»[649].
Колчак не вдавался в такие политические дебри, как Деникин. «Адмирал, — пояснял близкий к нему Гинс, — был политически наивным человеком. Он не понимал сложности политического устройства, роли политических партий, игры честолюбий, как факторов государственной жизни…»[650]. Представление о первоначальных политических целях Колчака, отражало одно из его первых писем Деникину: «Я принял функции Верховного правителя…, не имея никаких определенных решений о будущей форме государственного устройства России, считая совершенно невозможным говорить в период тяжкой гражданской войны о будущем, ранее ликвидации большевизма»[651].
Политическая мысль Колчака не шла дальше уничтожения социалистов: «Будем верить, что в новой войне Россия возродится. «Революционная демократия» захлебнется в собственной грязи, или ее утопят в ее же крови. Другой будущности у нее нет. Нет возрождения нации помимо войны, и оно мыслимо только через войну»[652].
Однако вскоре Колчаку все же пришлось сформулировать свои политические цели. Этого потребовали союзники, в обмен на признание адмирала Верховным правителем. Первым требованием «союзников» был созыв Учредительного собрания, как высшего законодательного органа России. При этом если же к этому времени «порядок» еще не будет установлен, адмирал должен созвать «старое» Учредительное собрание «на то время, пока не будут возможны новые выборы».
Колчак, по воспоминаниям генерала для поручений М. Иностранцева, прокомментировал требование союзников следующим образом: «Вы ведь знаете, что западные государства во главе, конечно, с Вильсоном вздумали меня исповедовать на тему, какой я демократ? Ну, я им ответил… Во-первых…, что Учредительное собрание, или, вернее, Земский собор, я собрать намерен, и намерен безусловно, но лишь тогда, когда вся Россия будет очищена от большевиков и в ней настанет правопорядок… Во-вторых, ответил им, что избранное при Керенском Учредительное собрание за таковое не признаю и собраться ему не позволю, а если оно соберется самочинно, то я его разгоню, а тех, кто не будет повиноваться, то и повешу! Наконец, при выборе в настоящее Учредительное собрание пропущу в него лишь государственно здоровые элементы… Вот какой я демократ!..»[653].
Чьи же интересы, по мнению Колчака, должны были представлять эти «государственно здоровые элементы»? — Либералов?
Последние постоянно окружали Колчака в ранге министров, но сами по себе они не представляли никакой реальной политической силы: на выборах в Учредительное собрание 1917 г. кадеты набрали по всей Сибири всего лишь 2–3 % голосов избирателей[654]. Полное бессилие кадетов наглядно проявилось уже с первых дней наступления контрреволюции в Сибири: «мы, офицеры, тут организовали тайное общество, потом восстание, как только поднялись чехи. Сразу же пошли к кадетам вашим и предложили организовать власть, а они начали мямлить и совещаться — кто же виноват? — объяснял причину создания эсеровского КОМУЧа один из «белых» офицеров, — А эсеры худо ли, хорошо ли начали действовать немедленно…»[655].
Правда спустя полгода кадеты оправились и приняли самое деятельное участие в перевороте приведшим А. Колчака к власти[656], однако тут же российские либералы проявили свою полную неспособность к созидательной деятельности, которая выразилась, прежде всего, в их полном бессилии сформировать собственное работоспособное правительство. «Откуда взять министров путей сообщения, иностранных дел, военного, юстиции, когда людей нет? Мы рабы положения» — восклицал Колчак[657]. «Быть хорошим земцем, газетчиком, адвокатом, даже парламентарием, — пояснял Гинс, — не значит быть хорошим директором департамента, а тем более министром»[658].
У Колчака повторялась та же ситуация, что и у Деникина: «Нет людей!» Эта жалоба не сходила с уст интеллигенции и со страниц печати. В. Шульгин с горечью писал о том явлении, что «в гражданском управлении выявилось русское убожество, перед которым цепенеет мысль и опускаются руки… Ряды старых работников страшно поредели, а новых нет как нет»[659].
Характеризуя российских либералов, военный министр Колчака Будберг в раздражении восклицал: «Для чего нужны эти бредни и вопли…, не то кадетов, не то кадетоидов с самыми сумбурными марсианскими воззрениями на русскую действительность и русский народ. Много трескучих фраз, но отовсюду торчит хвостик острого желания вернуть старые удобства и привилегии; хвостик этот прикрыт, однако, каким-нибудь демократическим чехольчиком»[660].
Какая же сила, по мнению Колчака, в этом случае могла возродить российское государство? Адмирал отвечал на этот вопрос следующим образом: «Мы глубоко убеждены в том, что возродит Россию ее армия. Без армии нет государства… нет основ общественной и имущественной безопасности, нет свободы…»[661]. «Колчаковское народоправство» могло удержаться только на штыках армии. В заявлениях Верховного правителя постоянно сквозит подспудная констатация этого факта: «Я убежден, что при условиях настоящего времени партийное представительство исключает возможность положительной государственной работы…, вопросы организации государственной полиции… одни из важнейших…, основанием общественной безопасности и фундаментом, на котором строится организация полиции, является по существу армия»[662].
Но армия, состоящая непосредственно из народа — из насильно мобилизованных крестьян и рабочих, сама могла стать угрозой «колчаковскому народоправству». Не случайно, отмечал Мельгунов, для всех Белых вождей, было характерно стремление держать свои армии «вне политики». Уже 21 ноября 1918 г. Колчак издает приказ: «Всякую попытку извне и изнутри втянуть Армию в политику приказываю пресекать всеми имеющимися в руках начальников и офицеров средствами»[663].
Тогда за какие идеи должны были идти на смерть солдаты Колчака?
Адмирал не утруждал себя особыми изысканиями: «Мы все сражаемся за воссоздание Родины и боремся против захватчиков власти, которые под ложным именем рабоче-крестьянского правительства поработили наше отечество. Эти захватчики даже не русские люди, они наемники немцев, и кто они такие, вы отлично знаете»[664]. Точно такими же лозунгами, по словам кн. Трубецкого, призывал к непримиримости и высший командный состав Добровольческой армии Юга России: ««немец был враг, и притом нечестный враг, придумавший удушливые газы и самих большевиков». Помощник Главнокомандующего ген. Лукомский совершенно серьезно утверждал: «немцы не в честном бою, а подлыми предательскими приемами погубили нашу армию и продали Россию в руки большевиков»»[665].
Лидеры белого движения не смогли найти ничего лучшего, чем повторять обращение Корнилова времен августовского (1917 г.) мятежа: «Великая родина наша умирает. Час ее кончины близок. Вынужденный выступить открыто, я, ген. Корнилов, заявляю, что Временное правительство под давлением большевистского большинства Советов[666] действует в полном согласии с планами германского Генерального штаба… Я не могу заставить себя отдать Россию в руки ее наследственному врагу, германской расе, и обратить русский народ в рабов германцев, но предпочту умереть на поле чести и сражения, лишь бы не видеть позор и бесчестие Русской Земли»[667].
Но, Колчак пришел к власти уже после подписания перемирия Антанты с Германией. Допрашивавший его Алексеевский спрашивал в связи с этим: «Германия вышла из войны, и установилось общее замирение Европы. Не возникало ли у Вас мысли, что и для России надо искать мирного выхода из того положения, которое создалось?» В ответ Колчак заявлял: «этот мир нас не касается, и считал, что война с Германией продолжается…»[668]. Эту же догму в конце 1919 г. — т. е. уже после подписания Версальского договора, продолжал повторять главнокомандующий колчаковской армией ген. Сахаров: «делом заправляла, из центра в Москве, кучка пришельцев, нанятых Германией…»[669].
«Чем, кроме «зараженного духа», кроме пагубной склонности к самоублажению можно было бы объяснить, что стоявшее на высших ступенях военной иерархии и призванное руководить сложнейшими событиями лицо дает этим событиям оценку, по наивной простоте своей присущую разве что ученику подготовительного класса, — восклицал плк. Р. Раупах, — Эта боязнь называть вещи своими именами исключала всякую возможность трезвой оценки событий и людей, то есть то качество власти, без которого она утрачивала свое значение»[670].
Непредрешенчество
Надо было, во что бы то ни стало отстоять демократическое обличье нашего белого дела, не ради самого обличья, а потому, что этого требовала практическая политика, нужно было показать силу правительства и соответственно поднять доверие к его обещаниям.
Абстракцию «Белой идеи» наиболее ярко подчеркивал лозунг, провозглашающий ее цели — «Непредрешение». В соответствии с этим лозунгом все будущее политическое устройство России отдавалось на волю нового «Учредительного собрания», которое должно было быть созвано после победы над большевизмом. Идея «Непредрешения» стала официальной целью Белого движения 9 января 1918 г., прозвучав в манифесте Добровольческой армии: «Новая армия будет защищать гражданские свободы, что бы позволить хозяевам русской земли — русским людям — выражать через выбранное Учредительное собрание свою волю…»[672].
Один из авторов манифеста создатель Белой армии Юга России ген. М. Алексеев в июне 1918 г. откровенно пояснял: «Относительно нашего лозунга — Учредительное собрание — необходимо иметь в виду, что выставили мы его лишь в силу необходимости… Наши симпатии должны быть для вас ясны, но проявить их здесь было бы ошибкой, т. к. населением это было бы встречено враждебно… Большинство офицеров Добровольческой армии было за поднятие монархического флага…»[673].
Например, полковым маршем, одного из лучших полков Добровольческой армии — Белозерского, был «марш «славься вечно, православный русский царь!..» Марш был прият и мною, — вспоминал командир полка Штейфон, — во всей его неприкосновенной красоте и величии»[674]. Знаменитый ген. Дроздовский был даже одним из руководителей тайной монархической организации в деникинской армии[675]. Еще более четко определял свою позицию главнокомандующий колчаковской армией ген. Сахаров: «мы сражаемся за нашу родную тысячелетнюю Россию, которая всегда так полно и мощно воплощалась для каждого русского в словах «русский царь». Вот прозвучи громко это близкое каждому русскому слово. Начертай его Белое движение на своем знамени под святым восьмиконечным крестом. Все стало бы ясно для всех…»[676].
Как на Юге и в Сибири, так и на Севере России: «Все русские офицеры думают только о реставрации царской России…, — приходил к выводу командующий «союзническими» войсками на Севере британский ген. Э. Айронсайд, — Они, кажется, ничему не научились и не озаботились»[677]. «К монархическому течению, — подтверждал командующего белой армией на Севере ген. Марушевский, — примыкали лучшие представители кадрового офицерства, наиболее подготовленные для строевой работы»[678]. Историк С. Волков, самым подробным образом исследовавший взгляды офицерского корпуса, лишь подтверждает, что они были в своем подавляющем большинстве промонархическими[679].
Но, отмечал помощник Деникина, председатель Особого совещания ген. А. Лукомский: «в 1918 и 1919 гг. провозглашение монархического лозунга не могло встретить сочувствия не только среди интеллигенции, но и среди крестьян и рабочей массы…, провозглашение же республиканских лозунгов не дало бы возможности сформировать мало-мальски приличную армию, так как кадровое офицерство, испытавшее на себе все прелести революционного режима, за ними не пошло бы»[680].
В результате во всех белых армиях, так же как и на Северо-западе России «получалась, — как отмечает историк Н. Корнатовский, — картина сотрудничества в общей борьбе с Советской республикой… двух формально исключающих друг друга контрреволюционных группировок… мелкобуржуазной и реакционно-монархической, первая считала врагами большевиков и черносотенцев, а вторая — большевиков и «демократов»»[681]. Не случайно Колчак в ответ на призыв ген. Сахарова провозгласить лозунгом белых «возвращение к царской власти»[682], лишь «саркастически рассмеялся: — А что скажут наши иностранцы, союзники?… Что скажут мои министры?»[683] Основу, как Совета Верховного правителя, так и Совета министров составляли кадеты: Гинс, Пепеляев, Тельберг, Гаттенбергер, Михайлов, Морозов, Сапожников и т. д., включая прогрессиста Вологодского, меньшевика Шумиловского и др.
Глубокий политический раскол, обнаружившийся в лагере «белых» с началом гражданской войны, привел к тому, что если ««непредрешенчество» ген. Корнилова являлось предоставлением решения основных государственных вопросов Учредительному Собранию, то «непредрешенчество» ген. Деникина, — указывал Головин, — было умалчиванием о способах их разрешения… Сравнение «наказа» ген. Деникина с подобным же наказом ген. Корнилова резко обнаруживает, насколько политическое мировоззрение нового вождя Белого Движения остается скрытым…»[684]. Скрытым от собственной армии, которую он вел насмерть и народа, который он призывал идти за собой!
Суть проблемы «Непредрешенчества» передавал главный идеолог в правительстве Колчака Гинс: «Существенным пробелом программы Российского Правительства (Колчака), была неясность его политической физиономии в его официальной программе. Оно стремилось объединить все, что относилось враждебно к большевизму. Но что положительного оно обещало? Ссылка на Учредительное Собрание равносильна отказу от навязывания народу своей программы. Но власть всегда должна иметь определенные намерения, и в Учредительное Собрание она не может явиться без всякого проекта государственного устройства»[685].
Деникин полностью отдавал себе отчет в этом, однако «предрешение» казалось ему еще страшней: «Перед правительством оставались бы и тогда неразрешимые для него вопросы: невоюющая армия, непроизводительная промышленность, разрушаемый транспорт и… партийные междоусобицы», а кроме этого было еще и крестьянство занятое «черным переделом»… «Непредрешение» и «уклонение» от декларирования принципов будущего государственного устройства…, были не «теоретическими измышлениями», не «маской», а требованием жизни. Вопрос этот чрезвычайно прост, если подойти к нему без предвзятости: все три политические группировки противобольшевистского фронта — правые, либералы и умеренные социалисты — порознь были слишком слабы, чтобы нести бремя борьбы на своих плечах. «Непредрешение» давало им возможность сохранять плохой мир и идти одной дорогой, хотя и вперебой, подозрительно оглядываясь друг на друга, враждуя и тая в сердце — одни республику, другие монархию; одни Учредительное собрание, другие Земский собор, третьи «законопреемственность»[686].
Политика «непредрешенчества» была необходима и для получения помощи от союзников. На это прямо указывал командующий чехословацким корпусом ген. Р. Гайда в своем сообщении военному департаменту США: «Колчаковское правительство не может удержаться у власти, и если союзники будут помогать ему, это будет величайшей исторической ошибкой. Правительство делится на две части: одна выпускает прокламации и распространяет сообщения для иностранного потребления о благожелательном отношении правительства к созыву Учредительного собрания и готовности осуществить его созыв, другая часть тайным образом строит планы и заговоры с целью восстановления монархии»[687]. Точно так же на Юге России, мы отделываемся от союзников, отмечал управляющий Отделами Законов и Пропаганды деникинского «правительства» К. Соколов, правительственными декларациями предназначенными «на экспорт», являющимися «безобидными памятниками нашего либерализма»[688].
За лозунгом «непредрешенчества» не стояло никаких реальных, созидательных идей, в него не верили даже те, кто шел умирать за «белую идею». По словам самого Деникина, осенью 1918 г. оба его ближайших помощника заявили ему, «что работать под лозунгом Учредительного собрания они считают для себя невозможным. Это было убеждение, широко распространенное в военной среде и правых кругах, где понятия «учредилка» и «учредиловцы» встречали презрительное отношение»[689]. «Генерал Деникин не имел ничего на своем знамени, кроме единой и неделимой России…, — подтверждал ген. Краснов, — В Учредительное собрание уже никто не верил, потому что каждый понимал, что его фактически не собрать»[690].
«Смешно сказать, — вспоминал бывший командующий Кубанской армией ген. Шкуро, — но приходилось искать добровольческую идеологию в застольных спичах и речах, произнесенных генералом Деникиным по тому или другому случаю; простое сравнение двух-трех таких «источников» убеждало в неустойчивости политического мировоззрения их автора и в том, что позднейший скептицизм и осторожность постоянно аннулировали первоначально обещанное»[691].
«Тогда я ни во что не верил, — вспоминал один из лучших генералов Белой армии Я. Слащёв, — Если меня спросят за что я боролся и каково было мое настроение, я чистосердечно отвечу, что не знаю… Не скрою, что в моем сознании иногда мелькали мысли о том, что не большинство ли русского народа на стороне большевиков, — ведь невозможно же что они и теперь торжествуют благодаря лишь немцам и т. п. Но эти мысли я как-то трусливо сам отгонял от себя и противопоставлял им слухи о восстаниях внутри России и т. п. Это было ужасное время, когда я не мог сказать твердо и прямо своим подчиненным, за что я борюсь»[692].
Чего же тогда хотели «белые»?
«Они хотели победить красных. А потом? Потом, — отвечал Раупах, — ничего, ибо только государственные младенцы могли не понимать, что силы, поддерживавшие здание старой государственности, уничтожены до основания, и что возможностей восстановить эти силы не имелось ни каких. Победа для красных была средством, для белых — целью, и притом единственной, а потому и можно совершенно безошибочно ответить на вопрос, что было бы, если бы они эту победу одержали. В стране появились бы бесчисленные организации, борющиеся между собой за кандидатов на престол, за Советы без большевиков, за Учредительное собрание и демократический режим и еще за многое другое. Хозяйничали бы всякие разные батьки Махно, атаманы Семеновы, Петлюры и просто разбойничьи банды. Все это, прикрываясь высокими лозунгами, грабило бы население, разрушало бы города, сметало артиллерийским огнем целые деревни, насиловало женщин, распространяло бы сыпной тиф и внесло невероятную разруху. И страна представляла бы небывалую по эффекту и ужасу картину смерти нации»[693].
Не случайно, как только возник мираж скорой победы, «когда Деникин продвигался к Москве, в правых омских кругах… ярко выявилось пристрастие к диктатуре… и нетерпимость даже к умеренным социалистическим партиям..», — вспоминал Гинс, — Кадетский Национальный центр устами газеты «Русское дело» твердил только одно: «Диктатура, без всяких ограничений, без всяких перспектив»… «Партия народной свободы, — утверждал Н. Устрялов, — относилась и относится отрицательно к идее законосовещательного и законодательного органа, ибо это ослабит, а не усилит диктатуру. Наша точка зрения заключается в необходимости укрепления диктатуры… Наш девиз не только «диктатор-освободитель», но и «диктатор-устроитель»»[694].
При этом, каждая противоборствующая «белая» сила выдвигала свою идею диктатуры, либеральная — «представляла собой опыт сочетания идеологии «твердой власти» с традиционными лозунгами просвещенного русского либерализма»[696]. Однако «наиболее активной части (офицерства), — по словам К. Соколова, — был несомненно чужд тот «либерализм»», сторонником которого был ген. Деникин[697]. И она выдвигала идею свой — правой диктатуры, и к этой цели, по словам ген. Головина, стремилась вся Добровольческая армия — «Военная диктатура — вот чего хотела рядовая среда добровольцев»[698].
С определением этих двух противоположных целей, отмечал главный идеолог Особого Совещания при ген. Деникине кадет К. Соколов, «едва ли не все вопросы вызывали у нас теперь прения с «политической» окраской»[699].
Насколько сильны были эти противоречия говорил тот факт, что кадетское Особое Совещание ген. Деникина «совершенно единодушно» высказалось против признания Колчака Верховным правителем (дипломатично — «до соединения фронтов»). В случае признания, опасался К. Соколов, «политически мы обязывались бы внезапно под влиянием извне, автоматически принять политическую (правую — В. Г.) программу омского правительства, то есть отказаться от собственного южно-русского политического опыта»[700]. В случае разрыва с Колчаком, «была (даже) принята во внимание возможность лишения нас помощи союзниками, и наши специалисты успокоили нас, — вспоминал К. Соколов, — заявлением, что мы снабжены всем необходимым на продолжительный срок»[701].
Признание Колчака Верховным правителем, произошло только благодаря личной инициативе Деникина, но на деле, оно оказалось лишь формальным актом. Как и прежде, «вооруженные силы Юга России жили и развивались и в военном, и в гражданском отношении, — отмечал К. Соколов, — с суверенною независимостью»[702]. Наглядным подтверждением тому, было полное отсутствие взаимодействия между Колчаком и Деникины по решающему вопросу, а именно — по общему плану наступления. «Предметом действий для всех контрреволюционных фронтов являлась Москва, куда все они устремились разными способами. Был ли общий план действий у Колчака, Деникина, Миллера? Едва ли. Мы знаем, что проект общего плана был выдвинут Деникиным и Колчаком, но он, — как отмечал командарм И. Вацетис, — не выполнялся ни тем, ни другим, каждый действовал по-своему»[703].
В этом стремлении к диктатуре не было ничего противоестественного, поскольку в критических условиях она является единственной формой власти способной сохранить основы цивилизации: «в конечном счете требуется государство насилия, — констатировал эту закономерность В. Шубарт, — в котором человеческая масса ищет спасения от хаоса»[704]. «Междоусобная война, — подтверждал кн. Е. Трубецкой в 1909 г., — вызывает всеобщую жажду порядка, власти мира во что бы то ни стало. Утомленные кровавой оргией население готово мириться со всякой диктатурой…»[705]. Ключевым является вопрос: во имя чего, ради достижения каких позитивных целей должна была осуществиться столь радикальная мобилизация власти? Что могли ответить на него лидеры обоих противоборствующих лагерей белого движения?
Практически ничего: «
Впрочем не совсем, белая идея все же была, ее выразителями стала «вся бежавшая от большевиков буржуазия. Бывшие губернаторы и бюрократы, помещики, торговая и финансовая знать, интеллигенция и масса рядового обывателя. «Это были люди, — отмечал видный издатель А. Суворин, — которых революция лишила их привилегированного и сытого положения, и оттого вся их идейность сводилась к уничтожению большевиков и восстановлению порядка, то есть возможности прежнего благополучия»»[709].
«Это те самые люди, — пояснял вл. кн. Александр Михайлович, — которые сначала взяли от империи все, что она могла дать — защиту от черни, право эксплуатировать крестьян, недоплачивать рабочим и обманывать вкладчиков, жизнь, полную неги и очарования…»[710]. Именно эти «бывшие», по словам военного министра Колчака Будберга, и определяли всю «идеологию» белого движения: «Очень тревожен состав ближайших к Деникину кругов и административных верхов; слишком много фамилий, вызывающих воспоминания о непривлекательных сторонах недавнего прошлого; возникают опасения, что и там, как и у нас, ничего не забыли и ничему не научились»[711].
Всю сущность «Белой идеи» с откровенной прямотой выразил призыв лидера российских либералов П. Милюкова — «загнать чернь в стойла»[712]. Методы рекомендовал ультраправый черносотенец В. Пуришкевич: «только публичными расстрелами и виселицей»[713]. Либерал Милюков в этой связи лишь добавлял, что: «бывают времена, когда с народом не приходится считаться»[714]. И не считались:
«С приближением армии к Москве, — вспоминал один из участников событий Н. Воронович, — оставшиеся в ее тылу военные и гражданские чиновники становились все более развязными и, поощряемые крайними реакционными элементами, говорившими (слова ген. Кутепова), что восстановить Россию возможно лишь при помощи кнута и виселицы, всячески старались применять эти способы воссоздания «Единой, Великой и Неделимой России» на вверенной им правительством Деникина территории»[715]. Даже такой представитель правых, как граф Бобринский, глядя на это не выдерживал: «я боюсь не левых, а крайне правых, которые, еще не победив, проявляют столько изуверства и нетерпимости, что становится жутко и страшно»[716].
Цели движения определяют характер армии. И, несмотря на то что свой сословный характер офицерство утратило почти полностью, Белая армия с первых дней своего создания носила не народный, а классовый характер. Этот факт признавал и сам ген. А. Деникин: ««Всенародного ополчения» не вышло. В силу создавшихся условий комплектования, армия в самом зародыше своем таила глубокий органический недостаток, приобретая характер классовый… Печать классового отбора легла на армию прочно…»[717].
«За нас состоятельная буржуазия, спекулянты, купечество, ибо мы защищаем их материальные блага…, — подтверждал Будберг, — Все остальные против нас, частью по настроению, частью активно»[718]. Что касается офицерства, то оно, подводил итог Деникин, «дралось и гибло с высоким мужеством, но наряду с доблестью, иногда рыцарством, в большинстве своем в военной и гражданской жизни оно сохраняло, кастовую нетерпимость, архаическую классовую отчужденность и глубокий консерватизм — иногда с признаками государственности, чаще же с сильным уклоном в сторону реакции»[719].
Красная армия
Гражданская война заставила народных комиссаров создать дисциплинированную военную силу. Те бесформенные и недисциплинированные банды, которые давали отпор чехам, а затем народной сибирской армии, в 1919 г. сменились регулярными войсками.
Мобилизация
Создание «рабоче-крестьянской Красной Армии», началось с декрета Совета народных комиссаров (СНК) от 15 (28) января 1918 г., и строилось на добровольной основе, из «наиболее сознательных и организованных элементов трудящегося класса»[721]. Работа активизировались в связи с угрозой провала Брестских переговоров и начавшимся новым наступлением немцев: 21 февраля было опубликовано воззвание СНК «Социалистическое отечество в опасности», на основании которого верховным главнокомандующим Н. Крыленко был подписан указ о «революционной мобилизации», провозгласивший лозунг «Все к оружию! На защиту революции!»[722]. Указ не касался комплектования армии, которое продолжалось на добровольной основе.
Следующий шаг был сделан 22 апреля, когда в соответствии с идеями К. Маркса о замене армии всеобщим вооружением народа, вышел декрет ВЦИК «Об обязательном обучении военному искусству», на основании которого был создан Всевобуч[723]. Этот шаг, по мнению ген. Н. Головина, был вызван началом развертывания белого движения на Юге России: «большевистская вооруженная сила» начала создаваться «вследствие первого Кубанского похода Добровольческой армии»[724].
К мобилизационным формам организации Красной Армии советское правительство перешло только в ответ на начало иностранной интервенции: буквально на следующий день после восстания чехословацкого корпуса, 29 мая Декретом ВЦИК «О принудительном наборе в Рабоче-крестьянскую Красную армию» была объявлена всеобщая мобилизация рабочих и беднейших крестьян. Обязанность всех граждан защищать социалистическое отечество была закреплена в принятой в июле Конституции РСФСР. В соответствии с ее требованиями к концу июля была введена всеобщая воинская повинность трудящихся.
Летом 1918 г. вооруженные силы «красных» насчитывали 263,8 тыс. красноармейцев, 36,6 тыс. красногвардейцев, 21,9 тыс. партизан. Из них вооружены были только 199 тыс., обучены военному делу — 31 тыс., а готовы к немедленному выступлению — 15,5 тыс.[725] «Сотни и тысячи отрядов самой разнообразной численности, физиономии, дисциплины и боеспособности — вот внешний вид нашей Красной Армии до осени 1918 года, — пояснял М. Тухачевский, — Только с этого момента начинается перелом. Отряды переформируются в полки, полки начинают сводиться в бригады и дивизии»[726]. 1 августа 1918 г. численность Красной армии составляла 331 тыс. человек, 5 сентября — 550 тыс., к концу года — почти 1 млн.[727]
В октябре Ленин выдвинул требование о создании 3-х млн. Красной Армии. К концу 1918 г. в стране действовал 7431 военкомат. Однако для экипировки и оснащения трех миллионов солдат у Советов не хватало около двух миллионов винтовок, почти двух с половиной миллионов шинелей и сапог…[728]. Описывая трудности, с которыми столкнулась мобилизация, ее непосредственный участник С. Оликов отмечал, что «Красная армия находилась в значительно худших условиях, чем какая-то ни было армия в прошлом, — как в отношении продовольствия, одежды и обуви, так и всех видов военного снабжения. Кроме этого, ни одна армия не формировалась в такой короткий срок и под таким давлением превосходящего врага…»[729].
Одной из основных проблем оказалось — отсутствие профессионального командного состава. Без него создание Красной армии было невозможно, неслучайно еще в марте 1918 г. СНК узаконил призыв в Красную Армию «военных специалистов» из бывших офицеров царской армии. «Если бы мы не взяли их на службу и не заставили служить нам, мы не могли бы создать армию…»[730], — признавал Ленин, — «И только при помощи их Красная армия смогла одержать те победы, которые она одержала…»[731]; «Без них Красной армии не было бы… Когда без них пробовали создать Красную армию, то получалась партизанщина, разброд, получалось то, что мы имели 10–12 миллионов штыков, но ни одной дивизии, ни одной годной к войне дивизии не было, и мы не способны были миллионами штыков бороться с ничтожной регулярной армией белых»[732].
«Тем успехом, который нам удалось достичь при создании Красной армии и привождении ее на ратное поле, мы, — подтверждал первый красный главком И. Вацетис, — обязаны почти исключительно тому, что… удалось в сентябре 1918 года поставить в ряды действующей армии на ответственные штабные должности, а равно и на крупные командные посты, лиц с академическим образованием и бывших офицеров Генерального штаба с большим научным и командным опытом старой армии. Без них, само собой разумеется, у нас не было бы никакой Красной армии и не было бы тех успехов, которых мы достигли. Это необходимо признать, и это колоссальнейшая заслуга бывших офицеров Генерального штаба…»[733].
Часть офицеров выступила на стороне «красных», уже на следующий день после Октябрьской революции. Причина этого, по словам Л. Троцкого, заключалась в том, что «большое число офицеров, которые не разделяли наших (большевистских) политических взглядов, но, связанные со своими частями («loyalement attaches»), сопутствовали своим солдатам на поле боя и управляли военными действиями против казаков Краснова»[734]. Среди мотивов поступления офицеров на службу к большевикам немалую роль играли и чисто материальные: с демобилизацией прежней армии офицеры были лишены всех видов пенсий и таким образом, вместе с семьями, всех средств к существованию[735]. Некоторые офицеры, по словам А. Ганина, перешли в Красную армию из старой армии по инерции: «например, большинство работников Ставки остались на своих местах после смены власти», при этом значительная часть из них считала, что большевики не смогут долго удержаться у власти[736].
В тоже время часть офицеров вступала в Красную армию совершенно сознательно. Примером в данном случае мог служить ген. генштаба А. Балтийский, который объяснял свое решение тем, что и он, «и многие другие офицеры, шедшие по тому же пути, служили царю, потому что считали его первым среди слуг отечества, но он не сумел разрешить стоявших перед Россией задач и отрекся. Нашлась группа лиц, вышедших из Государственной Думы, которая взяла на себя задачу продолжать работу управления Россией. Что же! Мы пошли с ними… Но они тоже не справились с задачей, привели Россию в состояние полной разрухи и были отброшены. На их место встали большевики. Мы приняли их как правительство… и пришли к полному убеждению, что они правы, что они действительно строят государство»[737].
При этом, отмечает А. Кавтарадзе, среди бывших офицеров «членов партии большевиков насчитывались буквально единицы». «Чем выше была командная категория, — признавал Реввоенсовет Республики в 1919 г., — тем меньшее число коммунистов мы могли для нее найти…»[738]. Переход на сторону красных, как правило, определялся не восприятием офицерами большевистской идеологии, а чувством воинского долга. Пример тому давал ген. А. Свечин, который указывал, что «Наступление немцев на Псков и Нарву толкнуло меня предложить свои услуги советской власти»[739]. Последнего военного министра Временного правительства эсера ген. А. Верховского, привели в Красную армию революционные мотивы, при этом он указывал, что методы, которые используют большевики, не соответствуют его взглядом, тем не менее: «Мои цели совпадали с целями, поставленными Советской властью и партией…»[740].
Выбор многих офицеров и генералов был действительно совершенно сознательным и принципиальным. Например: 2.09.1918 г. в плен к белым попал один из первых военачальников, вступивших в Красную Армию, бывший генерал-лейтенант фон А. А. Таубе, за отказ «осудить большевизм» и сотрудничать с колчаковцами был приговорен к расстрелу[741]; Бывший генерал-майор, сын солдата А. П. Николаев, командовавший бригадой РККА, был взят белыми в плен в мае 1919 г., за отказ перейти к ним на службу был повешен[742]; Бывший генерал-майор, потомственный дворянин А. Б. Станкевич, командовавший 55-й стрелковой дивизией РККА, попав в плен к белым на Южном фронте в октябре 1919 г. отказался перейти на службу к Деникину, за что подвергся жестоким пыткам и был повешен[743]…
В обобщающем виде настроения этой группы офицеров — сознательно перешедших на сторону красных отражали слова ген. Брусилова: «Понять мне их (большевиков) трудно. Я не сочувствую тем, кто разжигает братоубийственную борьбу. Но я считаюсь с интересами народа и твердо знаю: кто выступает против него, под любыми лозунгами и любыми фразами, — тот авантюрист. Правда, в конечном счете, всегда за народом, этому учит история». «Мы с вами принадлежим к очень небольшой части населения, которая, в силу разных обстоятельств, руководила, направляла жизнь государства, вырабатывала политику. Причем в последние десятилетия делала это настолько скверно, что завела страну в военный и экономический тупик». «Я подчиняюсь воле народа, он вправе иметь правительство, которое желает. Я могу быть не согласен с отдельными положениями, тактикой Советской власти, но, признавая здоровую жизненную основу, охотно отдаю силы на благо горячо любимой Родины»[744].
Бывший военный министр В. Сухомлинов в 1924 г. издал в Берлине свои «Воспоминания», которые заканчивал следующими словами: «Залог для будущей России я вижу в том, что в ней у власти стоит самонадеянное, твердое и руководимое великим политическим идеалом (коммунистическим) правительство… Их мировоззрение для меня неприемлемо. И все же медленно и неуверенно пробуждается во мне надежда, что они приведут русский народ, быть может, помимо их воли, по правильному пути к верной цели и новой мощи… Что мои надежды являются не совсем утопией, доказывает, что такие мои достойные бывшие сотрудники и сослуживцы, как генералы Брусилов, Балтийский, Добровольский, свои силы отдали новому правительству в Москве. Нет никакого сомнения, что они это сделали, убедившись в том, что Россия и при новом режиме находится на правильном пути к полному возрождению»[745].
В создании Красной армии участвовали бывшие военные министры А. Куропаткин, А. Поливанов и Д. Шуваев, начальник Штаба Ставки Верховного главнокомандующего В. Бонч-Бруевич, помощник начальника Генерального штаба Н. Потапов, начальник Главного артиллерийского управления А. Маниковский, командующие фронтами П. Балуев, А. Брусилов, В. Черемисов всего около 750 генералов — более трети всего генеральского корпуса России. По словам В. Шульгина «Одних офицеров Генерального штаба чуть ли не половина осталась у большевиков. А сколько там было рядового офицерства, никто не знает, но много»[746].
По данным А. Кавтарадзе «самой ценной и подготовленной части офицерского корпуса русской армии — корпуса офицеров Генерального штаба» в Красной армии оказались 639 человек, что составляло 24–33 % всех офицеров Генштаба[747]. Всего по подсчетам Кавтарадзе в Красной армии служило примерно 30 % общего офицерского состава, в Белой — 40 % и еще 30 % в 1917 г. оказались вне какой-либо армейской службы вообще[748].
Тем не менее, количество офицеров добровольно вступивших в Красную армию было незначительно, основная часть была привлечена по мобилизации[749]. Помимо, по словам плк. Штейфона, «непримиримой разности мировоззрений…»[750] и чувства мести за погибших товарищей, существенной преградой для вступления офицеров в Красную армию являлись психологические мотивы, которые крылись не просто в утрате офицерами их социального статуса, но и, по сути, в превращении их в дискриминируемую общественную группу, лояльность которой находилась под контролем приставленных к ним комиссаров[751]. «На них (на военспецов), — признавал этот факт И. Вацетис, — смотрят как на необходимое зло, которое временно необходимо использовать, а потом выбросить за борт, как выжатый лимон»[752].
И «офицерство, оставшееся вследствие полного разложения фронта не у дел, потерявшее благодаря большевистским декретам все свои права, естественно, — отмечал ген. Глобачев, — тянуло на Юг к Корнилову, где офицерское достоинство и звание уважалось»[753]. «Перелом в настроении офицерства и в его отношении к Красной армии было бы легче создать, — подтверждал перешедший в Красную армию ген. М. Бонч-Бруевич, — если бы не непродуманные действия местных исполкомов, комендантов городов и чрезвычайных комиссий»[754].
Деятельность последних радикализовалась тем, что «местами контрреволюция имела успех и весьма значительный. Порой Чрезвычайная комиссия запаздывала и узнавала весьма поздно о намерениях заговорщиков, а еще чаще ей мешали в предупреждении восстаний. Мы, — писал впоследствии один из руководителей ВЧК М. Лацис, — получили достаточно уроков, чтобы этого впредь не допустить»[755].
Для предупреждения подобных выступлений был введен строгий контроль и учет социальных групп, на которые могла опереться контрреволюция и прежде всего офицеров: на местах все офицеры брались на учет, причем им вменялось в обязанность регулярно являться к комиссарам и отмечаться, на документах у них ставился штамп «бывший офицер». «Офицеров объявили вне закона. Многие уехали на юг. Знакомые, — вспоминал один из них С. Мамонтов, — стали нас бояться»[756].
В Москве, по данным историка Волкова, при объявлении регистрации (14 августа 1918 г.) явилось свыше 17 тысяч офицеров, из них было посажено в тюрьмы 15 тысяч, многие «нашли свой конец в тире соседнего Астраханского гренадерского полка»[757]. Схожие меры были предприняты в городах Поволжья, в Москве и т. д. Так в Нижнем Новгороде регистрацию прошли 1500 человек, из которых арестован каждый второй и примерно каждый двадцатый расстрелян в августе-сентябре 1918 г.[758]. В Великом Устюге 27 августа «в целях предупреждения было арестовано 30 офицеров»[759].
В Саратове арестованы все офицеры не находящиеся на советской службе[760]. По данным Лациса в Москве было зарегистрировано 35 тысяч офицеров, в Казани 5,5 тысяч, в Нижнем Новгороде 5 тысяч, в Пензе 20 тысяч и т. д.[761]. В Казани главнокомандующий красной армией М. Муравьев издал приказ, требующий регистрации всех офицеров. За невыполнение — расстрел. «Я видел позорную картину, — вспоминал пдп. Ф. Мейбом, — когда на протяжении 2–3 кварталов тянулась линия офицеров, ожидавших своей очереди быть зарегистрированными. На крышах домов вокруг стояли пулеметы, наведенные на гг. офицеров…»[762].
Регистрация офицеров не была изобретением большевиков.
Например, царское правительство, отмечал секретарь последнего московского градоначальника В. Брянский, «очень неохотно давало разрешения на открытие частных офицерских лазаретов, желая держать офицеров под военным наблюдением»[763]. Уже в декабре 1914 г. командующий МВО издал приказ: офицеры, находившиеся на лечении в Москве, должны каждые две недели являться на медицинскую комиссию. «Я не знаю более гнусного и подлого учреждения, чем 1-й московский эвакуационный пункт, — вспоминал о ней один из раненых офицеров… Ждать своей очереди (часами) приходится в грязном, узком коридоре…»[764].
Первую «революционную» регистрацию офицеров объявил, в день свершения февральской революции — 28 февраля 1917 г. председатель Государственной Думы М. Родзянко, который при этом предупредил, что «малейшее промедление явки офицеров неизбежно скажется на интересах офицерского корпуса»[765].
«Белая власть, — по словам плк. Б. Штейфона, — невольно усвоила тот же принцип. На наших регистрациях офицерам тоже надо было прежде всего оправдываться…»[766], «в Таганроге, Ростове и проч., и проч. — его (офицера), — подтверждал плк. А. Мариюшкин, — травили усердные не по разуму контрразведки и «неудачные копии» чрезвычаек, вроде особых реабилитационных и следственных комиссий и судов, которые изматывали душу и нервы…»[767]. «Офицеры, настоявшись бесплодно много дней в длинных очередях официальных комиссий…, (сами) стали поступать в те или иные части»[768].
И далеко не все офицеры шли и в Белую армию добровольно, например, колчаковский ген. Иванов-Ринов требовал устраивать в Омске облавы на офицеров с постановкой «по Иртышу постов для ловли дезертиров с немедленным их расстрелом»[769]. Примером могло служить и описание «белой» регистрации офицеров в Одессе в 1919 г., которую давал Шульгин: «Толпа… Сколько их? Никто не знает толком, называют самые фантастические цифры… Но не меньше двадцати пяти тысяч, наверное… Целая армия. И казалось бы, какая армия. Отборная… Да это только так кажется… На самом деле эти выдохшиеся люди, потерявшие веру, ничего не способны делать. Чтобы их «встряхнуть», надо железную руку и огненный дух… Где это?…»[770]
В конечном итоге «красные» регистрации офицеров, по словам историка А. Ганина, оказались успешнее «белых»: «Парадокс истории и показатель уровня мышления руководства сторон Гражданской войны: большевики сумели успешно использовать враждебное им офицерство, тогда как белые не смогли полноценно воспользоваться даже дружественными себе офицерами»[771]. «Красные, — добавляет Ганин, — умело распоряжались и пленными белыми офицерами», которых после обработки на специальных курсах политической подготовки призывали в армию[772].
«В целом благодаря мобилизации офицеров красным, — подтверждает далекий от симпатий к большевикам историк Волков, — удавалось иногда даже превосходить своих противников по качеству комсостава»[773]. «Командный состав наших войск, без всяких сомнений, был крайне неудовлетворителен, — подтверждал министр иностранных дел колчаковского правительства И. Сукин, — Младшие офицеры представляли собой серую массу, недостаточно воспитанную, старшие же начальники были лишены дарований, дисциплины и настойчивости, которых требовали тяжести условий борьбы. В этом отношении Красная армия всегда имела над нами решающее преимущество, ибо ее командный состав был, с одной стороны, опытен, а с другой — вынужден подчиняться строжайшей дисциплине…»[774]. «Несомненно…, — признавал военный министр Колчака Будберг, — красные превосходят нас упорством командования и маневренностью… Это делает красных менее чувствительными к обходам и прорывам и придает их фронтам известную стойкость…»[775].
Успех «красной» мобилизации офицеров нередко приписывают, безвыходностью ситуации в которой они оказались. Пример тому давало указание Ленина 1919 г.: «усилить взятие заложников буржуазии и семей офицеров ввиду учащения измены»[776]. Приказом Троцкого в октябре 1919 г. семьи служивших в Красной Армии военспецов объявлялись заложниками[777]. Однако, как отмечает Ганин, «анализ документов показал, что это была скорее декларированная угроза большевиков»[778]. Причина этого, по мнению Ганина, заключалась в том, что борьба с семьями могла вызвать недовольство лояльных военспецов и повлечь ответные меры антибольшевистских сил против семей большевиков, «кроме того, едва ли арест семьи с последующим ее освобождением (о более суровых мерах не говорилось) мог остановить решившихся на измену»[779].
Подобные репрессивные меры существовали и в белой армии. Например, в «белой» Сибири в отношении мобилизованных офицеров действовал приказ Колчака: «Все движимое и недвижимое имущество, (включая землю) сдавшихся в плен или перешедших на сторону… красных конфисковывать…, упомянутых предателей… в плен не брать и расстреливать на месте без суда»[780].
В начале гражданской войны, во время успехов белой армии, большинство офицеров переходило из Красной армии в Белую, но в конце войны ситуация изменилась на прямо противоположную. По данным А. Валентинова, «только «На Кубани и в Новороссийске сдалось в общей сложности 10 000 офицеров. Почти все якобы живы. Советская власть будто бы прилагает все усилия, чтобы привлечь их на свою сторону. Многие уже служат в красных армиях. Ведущих, впрочем, агитацию против большевиков беспощадно расстреливают»[781].
Красный командарм А. Егоров отмечал неясные симпатии к Советам, которые наблюдались и у довольно широкого слоя казачьего офицерства. «В силу этого в январе и феврале 1919 г. казачество целыми полками сдавалось и переходило на сторону красных. Так, 31 января в районе станицы Алексеевской на участке 15-й дивизии сдались добровольно в полном составе 23-й, 24-й, 26-й, 27-й и 39-й казачьи полки…»[782]. С развитием польской интервенции, переход и вступление в Красную Армию бывших царских офицеров приняло массовый характер.
Весной 1920 г. «Правда» обратилась с призывом к русским офицерам выступить против «польской контрреволюции». В состав созданного большевиками «Особого совещания…» вошли известные царские генералы А. Зайончковский, А. Поливанов, А. Цуриков и А. Брусилов. Они обратились с воззванием «Ко всем бывшим офицерам, где бы они ни находились»: «В этот критический исторический момент нашей народной жизни мы, ваши старые боевые товарищи, обращаемся к вашим чувствам любви и преданности к родине и взываем к вам с настоятельной просьбой забыть все обиды, кто бы и где бы их ни нанес, и добровольно идти с полным самоотвержением и охотой в Красную армию и служить там не за страх, а за совесть, дабы своей честной службой, не жалея жизни, отстоять во что бы то ни стало дорогую нам Россию и не допустить ее расхищения, ибо в последнем случае она безвозвратно может пропасть, и тогда наши потомки будут нас справедливо проклинать и правильно обвинять за то, что мы из-за эгоистических чувств классовой борьбы не использовали своих боевых знаний и опыта, забыли свой родной русский народ и загубили свою матушку Россию»[783].
На этапе создания Красной армии, бывшие офицеры составляли 2/3 всего ее командного состава[784]. Бывшие офицеры представляли около 90 % командующих фронтами, армиями, дивизиями Красной армии, более — 50 % командиров от батальона до взвода, и почти — 100 % штабных должностей всех уровней. Ими же были, все начальники артиллерии, связи, инженерных и саперных частей, командиры кораблей[785].
Подготовка собственных командных кадров началась с конца 1918 г., когда в Красной армии, так же как и в Белой[786], стала создаваться сеть военных училищ[787]. Среди преподавателей в военно-учебных заведениях бывшие офицеры составляли свыше 90 % всего персонала[788]. За 1918–1920 гг. было открыто более 150 школ и курсов и т. п., в декабре 1918 г., как и в Белой армии, в Красной была открыта Военная академия генерального штаба. Всего к 1920 г. в Красной армии действовало 6 академий: генштаба, артиллерийская, инженерная, медицинская, военно-хозяйственная и морская[789].
В результате, как отмечает Ганин, доля бывших офицеров в командном составе РККА неуклонно снижалась: с 75 % в 1918 г. до 53 % — в 1919 г., 42 % — в 1920 г., 34 % — в конце 1921 г.[790] Причем из всего командного состава к 1921 г. только 3,7 % являлись кадровыми офицерами старой армии, 0,3 % окончили старую академию Генштаба и 0,1 % академию Генштаба РККА, 25 % были офицерами военного времени старой армии, 26 % окончили командные курсы и школы, 42 % командиров до командиров взводов включительно вовсе не имели военного образования или же имели образование в пределах учебной команды. В то же время в высшем комсоставе доля бывших офицеров составляла более 70 %, а в старшем ~ 58 %[791].
Мобилизация офицеров и генералов, дала возможность получить профессиональный командный состав, но боеспособность армии в не меньшей, а в существовавших условиях в решающей мере, зависела от успеха массовой мобилизации рядового состава. И «из всех проблем, стоявших перед двумя армиями гражданской войны, — как отмечает британский исследователь О. Файджес, — массовая мобилизация русского крестьянства оказалась самой трудной…»[792].
На попытку мобилизации в Красную армию крестьянство ответило массовым уклонением от призыва и дезертирством. После объявления мобилизации на призывные пункты, по данным красного командарма А. Егорова, явилось всего около 20 % военнообязанных[793]. Из них большая часть разбегалась по дороге на фронт: «эшелоны… таяли в дороге, и часто, — по словам сотрудника мобилизационного управления РККА Н. Мовчина, — прибывал только командир эшелона со списком»[794]. И если дезертирство из эшелонов идущих на фронт представляло проблему, то из идущих с фронта — уже настоящую угрозу: «двигавшиеся из Пскова эшелоны были заполнены разложившимися красноармейцами — полузелеными, полукрасными»[795].
Наглядный пример того, что представляла собой Красная армия летом 1918 г., давал начальник штаба 6-й армии, б. генерал царской армии А. Самойло: «Прибывали эшелоны с людскими пополнениями и с так называемыми воинскими частями — и с места приходилось их разоружать, усмирять арестовывать, сортировать, очищать от негодных элементов, менять командный состав или снабжать им заново… и наконец вставали вопросы по обеспечению их вооружением, снарядами и даже одеждой и обувью… Надо только удивляться, как удавалось при такой обстановке, в этой начальной стадии борьбы на всех направлениях оказывать противнику сопротивление, задерживать его наступление и в конце концов даже остановить его»[796].
За всю гражданскую войну, по данным Г. Кривошеева, было «выявлено» 2 846 тыс. дезертиров (из них 837 тыс. задержано)[797]. По подсчетам О. Файджеса, только «с июня 1919 г. по июнь 1920 г. Центральным Комитетом по борьбе с дезертирством было зарегистрировано 2 638 тыс. дезертиров… За тот же период общая численность Красной Армии возросла примерно с 1 900 тыс. до 4 600 тыс. человек, то есть на 2 700 тыс. человек больше. Другими словами, Красная Армия теряла из-за дезертирства столько же людей, сколько она успешно набирала»[798]. Если к этому прибавить, как добавляет О. Файджес, «наилучшие имеющиеся оценки численности дезертиров с лета 1918 года по лето 1919 года» 676 тыс. + 240 тыс. по западному округу, «а во второй половине 1920 года (500 тыс.)» мы приходим к приблизительной цифре только учтённых дезертиров за весь период Гражданской войны в 4 054 тыс. человек[799].
Сопротивление призыву проявлялось не только в форме дезертирства, но и вооруженного сопротивления. Говоря о масштабах этого явления, в своем подводящем итог труде, один из членов комиссии по борьбе с дезертирством С. Оликов писал: «Почти на всей территории РСФСР появляются многочисленные банды, вспыхивают кулацкие восстания… Весь тыл Красной армии превратился в клокочущий вулкан»[800]; «не может быть двух мнений о том, что массовое дезертирство и массовый бандитизм были тесно связаны и имели одни и те же корни, взаимно порождали, питали и поддерживали друг друга…»[801].
«Крестьянское сопротивление мобилизации было широко распространено — и весьма эффективно…, крестьянские восстания против мобилизации были обычным явлением, — подтверждает Файджес, — многие из них организовывались «зелеными» бандами дезертиров»[802]. Для усмирения этих частых восстаний, вспоминал Самойло, «приходилось снимать с угрожаемых направлений последние боеспособные войска»[803]. Сколь не показательны все эти факты, они вовсе не подтверждали слов Файджеса о том, что «массовое дезертирство из Красной Армии было прямым выражением всеобщего крестьянского протеста против большевиков»[804], ведь массовое дезертирство началось в русской армии с самого начала Первой мировой войны:
Уже в 1914 г. по оценке начальника штаба Юго-Западного фронта ген. М. Алексеева, с поездов дезертировали 20 % нижних чинов[805]. Еще больший размах, отмечает исследователь А. Асташов, приобрело дезертирство с поездов, перевозивших маршевые роты, которые комплектовались из ратников ополчения. На Юго-Западном фронте эти побеги составляли по 500–600 человек с поезда, т. е. более половины состава[806]. В августе 1915 г. на секретном заседании Совета министров Министр внутренних дел Н. Щербатов сообщал, «что наборы с каждым разом проходят все хуже и хуже. Полиция не в силах справиться с массою уклоняющихся»[807].
С осени 1915 г. началось дезертирство с фронта, которое сопровождалось беспорядками, мародерством, грабежами в тылу армии. Щербатов в сентябре 1915 г. обращаясь в Ставку, требовал очистить тыл от мародеров, не останавливаясь ни перед какими мерами и суровыми наказаниями[808]. Начальник штаба Ставки М. Алексеев требовал «особого усиления» уголовной кары за уклонение во время войны от исполнения воинского долга, вплоть до смертной казни и бессрочной каторги, повышения наказания за неумышленное оставление службы, а также за повторные побеги хотя бы и без наличия злого умысла (в том числе в тыловых районах, вне театра боевых действий)»[809].
Волна дезертирства все время нарастала, а с осени 1916 г., она, как отмечает А. Асташов, стала особенно мощной и уже не ослабевала вплоть до конца войны[810]. Всего с конца 1914 г. до марта 1917 г. только по официальным данным на фронте и в тылу было задержано около 420 тыс. дезертиров, что на порядок превышало их количество в германской (35–45 тыс.) и британской (35 тыс.) армиях[811]. Всего до начала 1917 г., по подсчетам Асташова, задерживалось и проживало по месту жительства около 800 тыс.
Февральская революция вызвала новый всплеск дезертирства: «Анархия поднимается и разливается с неукротимой силой…, — писал уже в апреле французский посол Палеолог, — В армии исчезла, какая бы то ни было дисциплина… Исчисляют более чем в 1 200 000 человек количество дезертиров, рассыпавшихся по России…»[814]. С Февраля по ноябрь 1917 г., по подсчетам ген. Головина, дезертировало почти 200 000 солдат ежемесячно, всего за период около 1 518 тыс. человек[815].
И именно из этих «элементов разложившейся (дезорганизованной и разбегающейся с полей сражений, грабящей и насилующей в тылу) царской армии, при наличии невероятной разрухи в хозяйстве страны и крайнего утомления войной всего населения», предстояло, отмечал С. Оликов, создать практически с нуля, в крайне ограниченные сроки, в условиях победоносно наступающих со всех сторон Белых армий — Красную армию. Этот «промежуток с момента окончательного развала царской армии до того момента, когда была создана Красная армия был, — подчеркивал С. Оликов, — самым опасным для революции»[816].
Поясняя трудности создания Красной армии, Ленин в своем отчете 7 марта 1918 г., указывал: «только тяжелым долгим путем самодисциплины можно побороть то разложение, которое война внесла в капиталистическое общество, только чрезвычайно тяжелым, долгим, упорным путем можем мы преодолеть это разложение и те элементы этого разложения, которые смотрели на революцию, как на способ отделаться от старых пут, сорвав с нее что можно. Появление в большом числе этих элементов было неизбежно в мелкокрестьянской стране в момент невероятной разрухи, и с ними предстоит борьба во сто раз более трудная, никакой эффектной позиции не обещающая, — борьба, которую мы только-только начали»[817].
Строительство Красной армии началось на «обломках старой» — царской армии[818]: 70 % добровольцев, вступивших в нее, согласно опросу, проведенному Высшей военной инспекцией осенью 1918 года, — ранее служили в императорской армии[819]. «Какая сила двигала этих людей, смертельно уставших от войны, на новые жестокие жертвы и лишения? — задавался вопросом Деникин и тут же сам отвечал, — Меньше всего — преданность советской власти и ее идеалам. Голод, безработица, перспективы праздной, сытой жизни и обогащения грабежом, невозможность пробраться иным порядком в родные места, привычка многих людей за четыре года войны к солдатскому делу, как к ремеслу…, наконец, в большей или меньшей степени чувство классовой злобы и ненависти, воспитанное веками и разжигаемое сильнейшей пропагандой»[820].
Пример того, что представляла собой Красная армия на том этапе, давал член Реввоенсовета 10-той армии А. Окулова в ЦК РКП(б): командный состав красноармейских частей, «до сих пор являясь выборным, зависит от настроения массы, для поддержания своего положения нередко прибегает к демагогии, льстит массе и попустительствует многому, что разлагает армию. Громаднейшие обозы некоторых частей, где скрываются тысячи мародеров, дезертиров и лодырей, как саранча опустошают окрестности, пожирают снабжение, сеют панику и разложение… Частью в силу того, что творит 10 армия среди мирного населения, и может быть больше всего именно по этой причине, мы ведем войну среди неприятельской страны. В некоторых дивизиях… мародерство носит массовый характер и принимает очертания правильно организованного промысла, деятельность этих хищников не различает ни социальных положений, ни пола, ни возраста… В результате при приближении наших войск мирное население нередко вооружается, оказывает нам отчаянное сопротивление, а при поражении повально бежит, захватывая с собой все, что можно, а остальное пряча или уничтожая»[821].
С теми же самыми проблемами столкнулось, с началом мобилизации, и командование Белых армий. Мобилизованные, по словам «белого» ген. В. Марушевского делились на «две категории: старых солдат, «уже прошедших школу разложения в революционный период» и новобранцев, которые были лучшими элементами, т. е. люди «с еще неразложенной нравственностью»»[822]. Марушевский делился личным опытом от посещения одной из частей Северной области: «Лица солдат были озлоблены, болезненны и неопрятны. Длинные волосы, небрежно одетые головные уборы, невычищенная обувь. Все это бросалось в глаза старому офицеру, и видна была громадная работа, которую надо было сделать, чтобы взять солдат в руки. Все эти мелочи имеют громадное значение, и вовсе не надо было быть Шерлоком Холмсом, чтобы определить…, что дисциплины в части нет…»[823].
Борьба с этими явлениями велась с самого начала формирования Красной армии, показательным в этом отношении является тот факт, что одновременно с принятием Конституции, решение съезда V съезде Советов, прошедшего в начале июля 1918 г., постановляло: «Хулиганские элементы, которые грабят и насилуют местное население или устраивают мятежи, шкурники, трусы, дезертиры, которые покидают боевые посты, должны караться беспощадно»[824].
Но еще большее значение для создания армии имела организация мобилизационного аппарата. Именно «слабость военного аппарата на местах — была, пожалуй, — по мнению О. Файджеса, — самой серьезной трудностью, стоявшей перед большевиками в 1918 году. Все военные власти, докладывая о ходе мобилизационной кампании в провинциях в течение этого лета и осени, подчеркивали в качестве своей главной проблемы отсутствие опытных администраторов, агитаторов и инструкторов»[825].
Несмотря на все трудности к 1921 г. Красная армия достигла своей максимальной численности в 5,5 млн. человек, правда, как замечает Файджес, эта численность была чисто номинальной, реальное количество сражающихся было в разы меньше[826]. «Мы мобилизовали миллионы, — подтверждал Троцкий в декабре 1919 г., — но наши штыки исчисляются сотнями тысяч»[827]. Действительно, например, в октябре 1920 г. из 5 млн. военнослужащих 2,6 млн. находилось в военных округах, 390 тыс. в запасных армиях, 160 тыс. в «трудовых армиях» и только 1 780 тыс. на фронте, причем на главных фронтах (Польском и Врангелевском) — 581 тыс. чел, из них в боевых частях — 150 тыс.[828]
Соотношение между бойцами и едоками, по подсчетам Н. Мовчина, во время гражданской войны достигало соотношения 1:3 на фронте и 1:10–14 во всей Красной Армии[829]. Ген. А. Свечин в своей «Стратегии» приводил сопоставимые цифры, но при этом отмечал, что они были не исключением, а правилом и для царской армии[830]:
Наглядно эта особенность проявилась еще во время русско-японской войны, во время которой (в июле 1905 г.) начальник штаба армии Куропаткина докладывал: «Из наблюдений над численным составом войсковых частей во время бывших боев командующий армией усмотрел, что из положенного быть в строю числа нижних чинов на деле участвуют в бою не более трети состава, а две трети нижних чинов части обыкновенно отсутствуют и в бою непосредственного участия не принимают»[831]. «При существующих порядках — указывал в 1906 г. по итогам русско-японской войны ген. Е. Мартынов, — Россия на бумаге располагает многочисленной армией, в действительности же военное могущество ее совсем не так велико»[832].
С началом Первой мировой войны ситуация не изменилась. Этот факт констатировался: в донесении конца 1915 г. начштаба Верховного Главнокомандующего М. Алексеев[833]; в январе 1916 г. в поданной на имя Николая II записке 28 членов «Особого совещания по обороне»[834]; в докладе от 20 октября 1917 г. последнего военного министра Временного правительства А. Верховского[835]. Подводя итог Первой мировой войне ген. А. Свечин, отмечал, что в русской армии уже при первой мобилизации на 1-го строевого бойца на фронте приходилось 2 нестроевых, а затем это соотношение превысило 1:3, в то время как во французской армии соотношение строевых и нестроевых составляло 1:0,5, а в германской — 1:0,85[836],[837].
Подобное соотношение было и в белых армиях. Например, из огромной колчаковской армии, по словам Будберга, в «800 тыс. ртов», в строю находилось всего «70–80 тысяч штыков»[838]; боевая численность дивизии насчитывала 400–500 штыков при 6–8 тысячах нестроевых и штабных чинов с обозами в 4–4,5 тысячи повозок[839]. В июне 1919 г., подтверждал ген. Д. Филатьев, «в строю оказывалось всего 70 тысяч бойцов, которых обслуживали: штаб главнокомандующего, 5 штабов армий, 11 штабов корпусов и 35 штабов дивизий…[840], в то же время у красных против нас действовала одна армия, из 3–4 дивизий и 2–3 конных бригады[841], и эта-то сравнительная горсточка и разбила, в конце концов, наши толпы…»[842].
Каким же образом большевикам удалось справиться с дезертирством и создать боеспособную Красную армию, которая смогла разбить превосходящие ее, на первом этапе гражданской войны, как в качественном, так и в количественном отношении Белые армии?
«Дезертирство — расстрел, нарушение дисциплины — расстрел, — звучал ответ Троцкого, — Одним из важнейших принципов воспитания нашей армии является не оставление без наказания ни одного проступка. Репрессии должны следовать немедленно»[843]. Однако, как отмечает Файджес, «печально известный приказ Троцкого от ноября 1918 года казнить всех дезертиров на месте был пропагандистским упражнением… Только очень небольшое количество дезертиров — без сомнения, самых закоренелых, антисоветских типов-было расстреляно»[844].
Действительно данные, которые приводит Мовчин, демонстрируют, что за вторую половину 1919 г. от общего количества дезертиров: отправлено в штрафные части 3,3 %, приговорено к тюремному заключению 0,24 %, к расстрелу — 4,7 тыс. чел. (0,28 %) из них условно 4000 чел., фактически расстреляно 612 чел. (0,04 %)[845]. В 1920 г. реввоентрибуналы рассмотрели дела 106 966 человек, из них расстреляны 5757 (5,4 %), в том числе и за бандитизм; губернские трибуналы приговорили к расстрелу 4 % осужденных[846].
Организованная борьба с дезертирством началась с создания в декабре 1918 г. Центральной комиссии по борьбе с дезертирством (ЦКД). Первым результатом ее деятельности с конца апреля по начало июня 1919 г. было 121 598 задержанных и добровольно явившихся дезертира[847]. При этом, как подчеркивал непосредственный участник этой работы Оликов, «вообще в отношении применяемых карательных мер проявлялась максимальная снисходительность». Здесь директива ЦКД была самая ясная и категорическая. ЦКД требовала: «Карательные меры должны применять настойчиво, но справедливо, не подрывая авторитета власти и не вызывая справедливого недовольства беззаконными насильствами и бесчинством». Виновных в нетактичном подходе к населению ЦКД предлагала подвергать самой суровой каре, — «как самых злейших белогвардейцев»[848].
Причина такого отношения заключалось в том, что применение жестких насильственных мер приводило к ответной радикализованной реакции крестьянства в виде массовых вооруженных выступлений. Наглядным примером тому могло служить «развитие массового бандитизма летом 1919 г., — которое, по словам Оликова, — можно без преувеличения сравнить с быстро катящимся с высокой горы… снежным комом, который быстро вырастает в снежную глыбу, а затем в снежную лавину, сметающую на своем пути все преграды, уничтожающую все живое… Декрет от 3 июня оказался тем каменистым валом, о который разбился массовый бандитизм…»[849].
Декрет Совета Обороны от 3 июня 1919 года «О мерах к искоренению дезертирства», предусматривал проведение недель амнистии — «добровольной явки дезертиров». Успех первой недели превзошел все ожидания: «недостаточная пропускная способность комиссий и все усиливающаяся волна добровольной явки поставили вопрос о необходимости продлить срок явки»[850]. Добровольная явка достигла таких масштабов, что «командование Южного фронта снизило свои требования о мобилизации большего числа новобранцев и вместо этого стало жаловаться на хроническую нехватку материальных средств». В телеграмме Ленину, отправленной из Орла 22 июля, говорилось: «из-за огромного количества дезертиров, возвращающихся в наши ряды, все резервные части Орловской губернии полностью переполнены… Каждый день прибывают новые рекруты. Ситуация с поставками является критической. Нехватка хлеба в Мценске вылилась в восстания…»[851]. Всего за амнистию июня 1919 г. добровольно явилось 338 215 дезертиров[852].
«Недели добровольной явки» создали, отмечает Оликов, решительный перелом в настроениях у населения[853]. Но они не могли разрешить всей проблемы дезертирства. Поэтому Декретом от 3 июня 1919 г. был предусмотрен целый комплекс разнообразных мер по борьбе с дезертирством от репрессивных, до просветительских и бытовых[854]. Например, для выяснения нужд дезертиров «все казармы беспрерывно обходились политработниками и дежурными членами партийных коллективов, они принимали заявления от дезертиров, которые в дальнейшем разбирались на заседании коллегии»[855].
Однако «самым действенным средством борьбы», по словам Оликова, стала «экономическая часть карательной политики в борьбе с дезертирством…»[856]. Она включала в себя конфискацию всего или части имущества, или земельного надела дезертира, навсегда или на время. Конфискованное имущество передавалось во временное пользование семьям красноармейцев, чем «наглядно проводилась граница между красноармейцем и дезертиром». Кроме этого «постановление от 3 июня предоставляло комиссиям право накладывать денежные штрафы на семьи дезертиров и укрывателей, а так же целые деревни, села и волости, обязывая их круговой порукой, бороться с дезертирами…»[857].
Принудительная мобилизация, позволила и «белым» и «красным» сформировать свои армии, но их численность не разрешала основного вопроса — ее боеспособности. Как замечал помощник Колчака ген. Д. Филатьев, «и та и другая армии были ни красные, ни синие, ни зеленые, а типично русские, мужицкие, составленные из принудительно мобилизованных на одной стороне запасных солдат, на другой двадцатилетних парней… Идейными борцами были кучки…»[858].
Настроения периода начала гражданской войны, по обе стороны фронта, отражали воспоминания члена «белого» правительства Северной области эсера Б. Соколова: «Пассивность, как основа, пассивность, как повседневность, проходила красной нитью через жизнь нашего фронта. Этому отвечало и настроение красных войск, стоявших по ту сторону окопов… Несмотря на холода, отсутствие жилых помещений — красные войска были из рук вон плохо одеты и еще хуже кормились. Все это еще больше усиливало пассивность, я бы сказал, отупелость красных солдат. Они шли в атаку, они защищали позиции, сдавались в плен или отходили, но все это делалось в каком-то полусне, не понимая ни к чему это, ни для кого, ни во имя чего. Они также безропотно умирали… Иногда я до боли в душе удивлялся, как раненый, и раненый тяжело красноармеец, переносил свои поистине ужасные раны… Терпелив русский человек. Терпелив и глубочайше пассивен. И подобно тому, как белые солдаты были весьма безразличны к интересам государственным, областным, также и красные солдаты были чужды интересам Советской Республики. И, беседуя с красными солдатами, я тщетно пытался уловить у них хоть крупицу, хоть частицу общенациональных настроений, их не было. Была лишь полная пассивной грусти тяга к дому»[859].
Заставить население драться
Я глубоко убежден, что если удалось заставить население драться, то успех этого дела был достигнут только силой и крутыми мерами.
Чтобы заставить солдат драться Троцкий применял методы времен Чингисхана и Римских легионов, расстреливая за самовольное отступление каждого десятого[861],[862]. «Нельзя строить армию без репрессий, — отвечал на критику Троцкий, — Нельзя вести массы на смерть, не имея в арсенале командования смертной казни. До тех пор пока, гордые своей техникой, злые бесхвостые обезьяны, именуемые людьми, будут строить армии, и воевать, командование будет ставить солдат между возможной смертью впереди и неизбежной позади»[863]. И большевики здесь не были исключением:
15 июня 1915 г., будучи командующим 8-й армией, ген. Брусилов приказывал: «…Сзади нужно иметь особо надёжных людей и пулемёты, чтобы, если понадобится, заставить идти вперёд и слабодушных. Не следует задумываться перед поголовным расстрелом целых частей за попытку повернуть назад или, что ещё хуже, сдаться в плен»[864]. В октябре 1915 г. появились предложения о создании штрафных частей, но на такой опыт, как отмечает А. Асташов, «военные власти не отважились»[865].
На совещании в Ставке в декабре 1916 г., Брусилов сообщал, что в 7-м Сибирском корпусе «люди отказывались идти в атаку; были случаи возмущения, одного ротного командира подняли на штыки, пришлось принять крутые меры, расстрелять несколько человек»[866]. В январе 1917 г. солдаты нескольких полков 2-го Сибирского корпуса из-за больших потерь отказались идти в атаку. В ответ в одном полку 24 человека было отдано под военно-полевой суд и приговорено к расстрелу, из другого полка было отдано под суд 167 человек[867]. В 14-й Сибирской дивизии 13 человек были расстреляны без всякого суда, а на основании приговора военно-полевого суда было расстреляно еще 37 человек[868]. Всего полевым судом во время этих беспорядков было приговорено к расстрелу 92 человека, многие сотни солдат сосланы на каторгу[869].
Оправдывая подобные меры, Деникин указывал, что во время войны, как Дисциплинарный устав, так и Воинский устав о наказаниях, «оказались совершенно бессильными… (На войне) праволишения не имеют никакого устрашающего значения, а всякое наказание, сопряженное с уходом из рядов, является только поощрением. В сущности, кроме смертной казни, закон не обладал никакими другими
Расстрелы применялись и к солдатам отказывавшимся подавлять выступления рабочих, например, в ответ на приказ стрелять в рабочих во время забастовки на Петроградских заводах 31 октября 1916 г., солдаты повернули свое оружие против полицейских. В итоге 150 солдат, спустя десять дней были расстреляны[872]. «Пока царская власть была в силе, эта толпа, — отмечал Раупах, — шла воевать, потому, что власть ей это приказала, и она не смела ее ослушаться, но когда с властью пало и внешнее насилие…, вооруженный народ в лице миллионов солдат побежал с фронта»[873].
Почти на следующий день после Февральской революции, либеральное правительство отменило смертную казнь. «Один разговор об… уничтожении смертной казни, — указывал в ответ в своем рапорте командующий 9-й армией ген. П. Лечицкий, — вырвал из рук начальников нужную им для поддержания порядка силу и ослабил авторитет власти»[874]. В июльской своде по действующей армии указывалось на то, что высшим командным составом твердо подчеркнута «необходимость принять самые решительные, суровые меры, до применения смертной казни включительно, дабы остановить развал армии, перешедший пределы возможного»[875]. Боевой ген. П. Балуев недоумевал: «запрещение смертной казни в армии было ошибкой: если правительство отправляет людей умирать от вражеских пуль, почему оно дает трусам и предателям возможность сбежать?»[876].
Недоразумение продлилось до первого серьезного наступления. По его итогам комиссары Временного правительства Б. Савинков и М. Филоненко телеграфировали: «Выбора не дано: смертная казнь изменникам; смертная казнь тем, кто отказывается жертвовать жизнью за Родину»[877]. Ответ Керенского гласил: «Я полностью одобряю истинно революционное и в высшей степени правильное решение… в этот критический момент»[878]. Официально смертная казнь на фронте была восстановлена 11 июля.
Первые заградотряды были введены по инициативе ген. Корнилова, который «отдал приказ расстреливать дезертиров и грабителей, выставляя трупы расстрелянных с соответствующими надписями на дорогах и видных местах; сформировал особые ударные батальоны из юнкеров и добровольцев для борьбы с дезертирством, грабежами и насилиями…»[879]. «Главнокомандующим, с согласия комиссаров и комитетов, отдан приказ о стрельбе по бегущим, — гласил приказ Корнилова, — Пусть вся страна узнает правду… содрогнется и найдет в себе решимость обрушиться на всех, кто малодушием губит и предает Россию и революцию»[880].
Корнилов обосновывал свой приказ тем, что: «армия обезумевших темных людей, не ограждаемых властью от систематического разложения и развращения, потерявших чувство человеческого достоинства, бежит. На полях, которые нельзя даже назвать полями сражения, царит сплошной ужас, позор и срам, которых русская армия еще не знала с самого начала своего существования. Меры правительственной кротости расшатали дисциплину, они вызывают беспорядочную жестокость ничем не сдерживаемых масс. Эта стихия проявляется в насилиях, грабежах и убийствах. Смертная казнь спасет многие невинные жизни ценой гибели немногих изменников, предателей и трусов»[881].
Декларация Временного правительства восстановила военно-революционные суды, заменившие собой прежние военно-полевые, и предоставила право воинским начальникам расстрела без суда. Адвокат Керенский отстаивал это право тем, что: «Убийство человека по приговору законного суда, в соответствии со всеми правилами и нормами официального ритуала казни, является великой «роскошью», которую может позволить себе лишь государство с отлаженным административным и политическим аппаратом…»[882].
А Корнилов уже требовал большего — применения расстрелов в тылу, однако здесь даже Керенский дрогнул: «Идея Корнилова и Филоненко ввести смертную казнь как особый вид наказания против забастовок, локаутов, дезорганизации на транспорте и подобных происшествий слишком оригинальна, чтобы ее можно было приложить к любому государству, которое в целом цивилизованно»[883].
«В результате неспособности или нежелания Керенского восстановить дисциплину, — указывал своему послу американский военный представитель в России ген. У. Джадсон, — Временное правительство не могло далее существовать»[884]. Джадсон пояснял, что укрепление дисциплины означает смертную казнь за дезертирство, заговор, бунт, насилие и неповиновение: «Легко предсказать, что без скорого восстановления жесткой дисциплины страна сползет к анархии, за которой в свое время последует приход сильной власти старого автократического типа». Он настаивал на необходимости «оказывать с этой целью сильнейшее давление, немедленно, постоянно и одновременно» на Временное правительство[885].
Американский посол в России Д. Фрэнсис поначалу давал волю воображению: «я могу понять чувства солдат по этому поводу, но политики вроде меня понимают человеческую натуру гораздо лучше, и могу вас заверить, что русская армия никогда не уйдет, будет биться, как лев, вдохновленная духом вновь обретенной свободы»[886]. Но вскоре и он стал требовать от Временного правительства немедленного введения смертной казни. Вопрос был настолько важен, что Фрэнсис детально докладывал о его состоянии в Вашингтон: «Керенский обещал вновь ввести в армии смертную казнь» министр иностранных дел М. Терещенко «заверил, что Совет министров восстановит в войсках смертную казнь…»[887].
Позицию британского посла в России Дж. Бьюкенена по этому вопросу раскрывали его дневниковые записи: «Керенский отстаивал в Совете министров применение смертной казни за некоторые государственные преступления, как для военных, так и гражданских лиц, но
Требование перехода к решительным мерам, были основаны на собственном опыте союзников. Передавая его, Ф. Гибс, британский участник войны, писал: «Лояльность к своей стороне, дисциплина с угрозой смертной казни, стоящей за ней, направляющая сила традиции, покорность законам войны или касте правителей, вся моральная и духовная пропаганда, исходящая от пасторов, газет, генералов…, стариками дома…, глубокая и простая любовь к Англии и к Германии, мужская гордость… — тысяча сложных мыслей и чувств удерживали людей по обе стороны фронта от обрыва опутавшей их сети судьбы, от восстания против взаимной непрекращающейся бойни»[889].
Когда же тяготы войны доходили до предела, смертная казнь оставалась последней мерой способной заставить армию сражаться. Пример тому давал военный министр Франции Мессими, который в одном из ответов на сообщение об отступлении французской армии писал: «Я получил вашу телеграмму, сигнализирующую об упадке духа. Против этого нет другого наказания, кроме предания немедленной казни: первыми должны быть наказаны виновные офицеры. Для Франции существует сейчас только один закон: победить или умереть»[890]. «Мильеран, сменивший на посту военного министра Мессими, издал 1 сентября 1914 г. циркуляр, коим предписывалось военному командованию не передавать на рассмотрение правительства ходатайства о смягчении приговоров военных судов по делам «об упадке духа», а Пуанкаре отказался от… прерогативы помилования в отношении осужденных на смерть солдат»[891].
Два примера касались русских солдат сражавшихся во Франции: в августе 1916 г. одна из русских бригад взбунтовалась, порядок был водворен решительными действиями французских войск, по итогам около 20 взбунтовавшихся солдат были расстреляны[892]. Второй случай произошел через полгода в 1917 г. «Получив известие о Февральской революции в России, солдаты отказались сражаться на Западном фронте, и потребовали возвращения домой. В ответ полки были разоружены… Солдаты были отправлены на каторжные работы в Африку и лишь немногим удалось затем вернуться домой»[893].
В итальянской армии «дисциплина… отличалась большей жесткостью. Так было, поскольку итальянский главнокомандующий ген. Л. Кадорна считал, что социальная неустойчивость его армии требует наказаний за дисциплинарные нарушения со строгостью, какой не знала ни немецкая армия, ни ВЕР[894] — например, массовые казни и наказание по жребию»[895].
«Будучи убежденным сторонником института присяжных для общего гражданского суда и общегражданских преступлений, я, — указывал главнокомандующий вооруженными силами Юга России ген. А. Деникин, — считаю его совершенно недопустимым в области целого ряда чисто воинских преступлений, и в особенности в области нарушения военной дисциплины. Война — явление слишком суровое, слишком беспощадное, чтобы можно было регулировать его мерами столь гуманными. Психология подчиненного резко расходится в этом отношении с психологией начальника, редко поднимаясь до ясного понимания государственной необходимости… Пока существует армия и ведется война, закон и начальник должны обладать всей силой пресечения и принуждения, направляющей массу к осуществлению целей войны»[896]. «Судебные уставы не обладают в военное время решительно никакими реальными способами репрессий, кроме смертной казни…, — пояснял Деникин, — Мы писали суровые законы, в которых смертная казнь была обычным наказанием»[897].
Смертная казнь применялась ко всем дезертирам: не только с поля боя, но и с этапа мобилизации, и даже в казачьих частях. Примером в данном случае мог служить приказ командующего Донской армией ген. Денисова от 26 апреля 1918 г.: «Высылается карательная экспедиция, дабы силой оружия прекратить вредную пропаганду и заставить заблуждающихся (казаков) в настоящий тяжелый момент встать на защиту края… Всякое уклонение или держание нейтралитета будет беспощадно караться вооруженной силой»[898].
Все станичники обязывались вступить в ряды восставших или предстать перед военным судом «за измену». Дезертиры, уклонявшиеся от «казачьего дела», должны были быть казнены[899]. В марте 1919 г. новый атаман Богаевский издает приказ о создании специальных отрядов из надежных казаков для ловли дезертиров, с придачей к ним полевых военных судов: «Наказания, применяемые судом, должны быть только двух видов: 1) порка розгами или плетьми; 2) смертная казнь. При определении наказания не стеснять судей никакими законами, а судить по целесообразности и по совести»[900].
К подобным мерам прибегали и на Севере России, однако физические меры наказания, как правило, приводили к прямо противоположным результатам. Например, член правительства П. Скоморохов сообщал генерал-губернатору Северной области ген. Е. Миллеру относительно восстановления в белой армии, в виде наказания, пыток и порки: «Раздевание донага и порка — порка до остервенения, до сладострастия. Неистовый крик и бред истязаемых и похотливое хихиканье истязателей. Окровавленных и истерзанных, одних выводят, других вытаскивают. Сильнее и стремительнее электрического тока весть разносится по всему фронту. Среди солдат, утопающих в неизвестности, страхе и сомнениях, живущих вследствие этого не сознанием, а только нервами, власть разрастается и ширится и претворяется в форму озлобленности — стихийной ненависти»[901]. Установленная правительством Северной области высшая мера наказания следовала: за неподчинение начальству, отказ от участия в бою, сдачу в плен, за «всякое способствование неприятелю» и т. д.[902]
Командующий Сибирской «белой» армией А. Гришин-Алмазов приказывал: «Уклоняющихся от воинской повинности граждан арестовывать…, для суждения по законам военного времени. По отношению к открыто неповинующимся закону о призыве, а так же по отношению к агитаторам и подстрекателям к тому должны применяться самые решительные меры, до уничтожения на месте преступления»[903]. Командующий фронтом в колчаковской армии, ген. Сахаров приказал выставить заградотряды для задержания всех мужчин в возрасте от 18 до 45 лет: «Армия требует помощи, и, я… найду в себе силы заставить малодушных дать эту помощь»[904].
Атаман Оренбургского казачества ген. А. Дутов установил смертную казнь за малейшее сопротивление властям и за уклонение от воинской службы[905]. «Война с большевиками [среди] фронтовиков-казаков, — вспоминал один из попавших под эту мобилизацию, — была, в целом, непопулярна, если они там и участвовали, то только принудительно. При мобилизации Дутовым, после занятия Оренбурга, казаков, расстреливали чуть ли не в каждом поселке, страх нагнан был ужасный, никто не мог заикнуться, что воевать не будет с большевиками; мобилизация объявлена как раз в покос, все побросали станы, заимку, работы, косы и косилки и скотину[;] скакали наперегонку являться в свои станицы, но многие по приезде тут же расстреливались, я за время трех месяцев на фронте два раза предавался полевому суду»[906].
Один из лучших белых генералов А. Драгомиров в октябре 1918 г. в отчаянии писал: «Мне иногда кажется, что нужно расстрелять половину армии, чтобы спасти остальную»… В 1920 г. он добавлял «Мое мнение такое. Вслед за войсками должны двигаться (отборные) отряды, скажем, «особого назначения»… Но трагедия в том, откуда набрать этих «отборных»…»[907].
Подобную меру попытался осуществить командующий войсками Северной области ген. Марушевский, который назначал в образцовые роты по 10–12 офицеров, «дабы не только взводы, но даже часть отделений была в офицерских руках» при ротах создавались пулеметные взводы «куда зачислены были лишь отборные, верные люди, на которых, в случае нужды, можно было опереться»[908]. Но даже в этих ротах солдаты взбунтовались, когда им приказали выступать на фронт. Восстание было подавлено. Генерал потребовал выдать зачинщиков, «а ежели роты таковых выдавать не будут — взять каждого десятого… и расстрелять на месте». Тридцать зачинщиков было выдано и немедленно без суда расстреляно «По точному смыслу устава дисциплинарного, предоставляющего начальнику безграничные права, в смысле выбора средств по восстановлению дисциплины, — писал Марушевский, — и на мою личную перед Россией ответственность». «Правительство признало мои действия правильными и отвечающими обстановке»[909].
«Я глубоко убежден, — подводил итог последний начальник Генерального штаба русской армии ген. В. Марушевский, — что если удалось заставить население драться, то успех этого дела был достигнут только силой и крутыми мерами. Наше население настолько серо и политически неразумно, что какая бы то ни было работа с ним «языком» и бюрократическими приемами не только не допустима в данное время, но и преступна перед Россией»[910].
К подобным выводам приходил и начальник штаба VI армии красных, противостоящей войскам Марушевского, представитель генерального штаба б. русской армии ген. А. Самойло: «Войска в течение всей осени… состояли из мелких частей, собранных в большинстве случайно и вооруженных перед самым отправлением на фронт или даже в пути… Зачастую эти отряды заключали в себе элементы разложения, а обстановка требовала введения их в бой по прибытию на фронт»[911]. В этих условиях, пояснял Самойло, «вместо нормального развития операций понадобились беспощадные суды и расстрелы, не взирая на то, что некоторые части, полуодетые, полуголодные, стояли бессмысленно на фронте более четырех месяцев, потерпев северную осень с беспрерывными в 1918 г. дождями»[912].
Однако расстрелы не могут создать победоносной армии, указывал в своем докладе Ленину в январе 1919 г., главком вооруженных сил Советской республики И. Вацетис: «Дисциплина в Красной Армии основана на жестоких наказаниях, в особенности на расстрелах, но если мы этим, несомненно, и достигли результатов, то только результатов, а не дисциплины разумной, осмысленной, толкающей на инициативу… Достигнутое механическое внимание, основанное лишь на страхе перед наказанием, ни в коем случае не может быть названо воинской дисциплиной…». Дисциплина, основанная на смертной казни «не даст нам гарантии устойчивости»[913].
Перелом
Впечатление непреодолимости красных сил усиливалось от стихийности их движения. Красная Армия начала казаться всем непобедимой…
Состояние Красной армии в начале 1919 г. наглядно передавал доклад председателя РВК Псковского уезда Я. Фабрициуса от 30 января: «части, находящиеся в боях уже непрерывно три месяца, измотавшиеся, озлобившиеся, наполовину больные, не получившие за все это время подкреплений и не бывшие ни одного дня в резерве, не выдержали удара и отходят. Резервов нет, и нет сил привести без них части в порядок»[915]. «В первой половине сентября 1919 г… В (революционной!) Петроградской губернии… Мобилизованные были настроены враждебно, не понимали необходимости, причин и характера гражданской войны»[916]. На Лужском участке отмечалось, что действовавший там армейский полк отходил «без всякого сопротивления, отказываясь от боев и разбегаясь по окрестностям. Красноармейцы полка настроены антисоветски и в строевом отношении неподготовлены»[917].
Положение, в котором оказалась 7-я армия Северо-Западного фронта, было характерно для всей Красной армии 1919 г.: «Общая усталость… и понижение боеспособности отмечались почти во всех сводках и донесениях того времени… Физическая усталость красноармейцев, их выжидательное, не напряженное, вялое состояние с возрастающей быстротой стали затемнять их политическое самосознание… Вялому состоянию частей в сильнейшей степени способствовало общее критическое продовольственное положение, остро чувствуемый недостаток вооружения, обмундирования… Сводки за первую половину 1919 г. отмечали кризис хлебных запасов: в течение нескольких дней суточная дача на фронте была сокращена до ½ фунта, а в тылу — до ¼ фунта»[918].
C материальным и боевым, и особенно с продовольственным обеспечением Красная армия испытывала не меньшие, а зачастую большие проблемы, чем Белая: «Ходили босые и голодные и спали на голых нарах бани…, паразиты нас совсем заели…, — сообщалось в одном из писем красноармейцев в «Красную газету» в 1919 г., — каждый день на поверке валится человек 30…, но если что комиссару скажи, то он лезет с кулаками или отправляет в штрафную роту, весь военный командный состав заставляет делать дезертирство, они делают этим недоверие советской власти»[919].
Весьма красноречивы были и перехваченные цензурой письма: «Пришлите ради Бога сухарей, а то очень голодно. Хлеба дают 1 фунт. Суп варят очень плохой. В казармах очень холодно, дров в печи не дают, приходится воровать у мирных жителей. Воши совсем съели, в баню гоняют, но белья не меняют. Совсем плохо — и холодно, и голодно. Одежда рвется, новую не дают»[920]. Описывая положение с боевым обеспечением, Троцкий отмечал, что «каждый солдатский запас патронов был на счету…, задержка с прибытием специального поезда с боеприпасами привела к тому, что целые дивизии отступили»[921].
Еще хуже была ситуация с обеспечением семей красноармейцев, которым власть обещала дать дополнительные пайки и обеспечение, но на деле «в большинстве случаев наши ордера оказываются только ордерами…, если вы выдаете красноармейцу 400–600 рублей на пять членов это по теперешней дороговизне не имеет значения… — это нуль…, а местные власти вместо того, чтобы выдавать паек жене или отцу красноармейца отбирают последнюю корову»[922]. «Получаемые с родины сведения о бесчинствах представителей Советской власти, — подтверждал в мае 1919 г. заместитель председателя Высшей военной инспекции И. Данилов, — разлагающим образом влияют на фронт»[923].
Неслучайно красноармейские части, в плане самоснабжения, зачастую ничем не отличались от белогвардейских частей. Среди самих красноармейцев, по словам историка В. Гениса, особенно дурной славой пользовалась «легендарная» Первая Конная армия Буденного: «Нет ни одного населенного пункта, в котором побывали буденновцы, где не раздавался бы сплошной стон жителей, — сообщал в декабре 1919 г. военком 42-й стрелковой дивизии 13-й армии В. Н. Черный. — Массовые грабежи, разбой и насилие буденновцев шли на смену хозяйничанью белых. Кавалеристы частей конкорпуса отбирали у населения (без разбора у кулаков и бедняков) одежду, валенки, фураж (иногда не оставляли и фунта овса), продовольствие (кур, гусей и пр.), не уплачивая ни копейки. Взламывая сундуки, отнимали женское белье, деньги, часы, столовую посуду и проч. Поступали заявления об изнасиловании и истязании. Кони вводились в комнаты. Из кооперативов Старого Оскола и Чернянки было забрано продуктов на десятки тысяч рублей и не уплачено… Крестьяне спрашивают — в чем разница: грабили белые — теперь грабят красные?!»[924].
«В первые дни, — вспоминал один из свидетелей грабежа буденовцами взятого Ростова С. Ставровский, — громили главным образом винные магазины, которых в Ростове было множество… Пьянство и буйство были невообразимые (обилие вина, найденного в Ростове, было объявлено… «провокацией белых»). Несколько человек, даже из числа командиров полков и политкомов, было расстреляно. Но грабежи и пьянство не утихли до тех пор, пока не осталось ничего, что можно было бы грабить, и пока не распили последнюю бутылку вина… Во многих домах были совершены в эти дни безобразнейшие насилия, зверские убийства и грабежи»[925].
«Красная армия столкнулась практически с теми же проблемами, что и ее противники, — отмечал английский историк П. Флеминг, — но с большей энергией и упорством взялась за их решение. Не хватало вооружения, поскольку остановились почти все заводы и фабрики, но зато были приняты меры к тому, что бы имевшееся вооружение попадало к тем, кто непосредственно участвует в боях. Поразительно высокий процент дезертиров сокращался разумными и относительно гуманными методами… Зимой 1918 г. Троцкий заявил, что все внимание следует уделить улучшению кадров, а не заниматься фантастическими схемами реорганизации; каждое воинское соединение должно регулярно получать свою норму довольствия; солдаты должны научиться чистить сапоги. Армии Колчака постоянно реорганизовывались, за четырнадцать месяцев Военное министерство десять раз переходило из рук в руки, но у солдат до сих пор не было ни сапог, ни гуталина»[926].
Определяя основные отличия, которые привели Красную армию к победе, командарм А. Егоров подчеркивал, что «постоянного и неусыпного контроля, немедленного исправления недочетов, реагирования на нужды и запросы боевых частей — со стороны белой ставки не было; то же наблюдалось и в армейских органах. А распущенность и самостийность старших войсковых начальников довершали отрицательную характеристику методов управления (белых армий). Красные армии в этом отношении находились в совершенно другом и несомненно более выгодном положении. Метод живого, постоянного руководства высшего командования, частое личное общение с подчиненными при своевременной постановке задач войскам не могли не способствовать успеху»[927].
При этом, как отмечал Гинс, большевики за исключением новых названий полностью сохранили прежний воинский устав: «Сущность внешней военной дисциплины, выражающаяся в однообразии действий и обязательности, создающих механичность поступков, всецело сохранена уставом Рабоче-крестьянской Армии. Все же главное содержание устава, ставящее солдат в подчинение строгому распределению времени и общему режиму военной дисциплины, осталось и вовсе без изменения»[928]. Показательно, что документы, приложенные к «Руководству к декретам и постановлениям о дезертирах и дезертирстве», изданному в Петрограде в 1919 г., открывались извлечениями из «Военного устава о наказаниях» русской армии 1916 г.[929]
Вместе с тем, существовавшая в царской армии система управления была значительно улучшена, в частности была введена централизованная Высшая военная инспекция, которая сыграла существенную роль в формировании, подготовке и материально-техническом обеспечении армии.
Большевиками были предприняты целенаправленные и оказавшиеся успешными усилия по строительству именно регулярной армии. «Как это ни неприятно, но приходится признать, — подтверждал этот факт Гинс, — регулярные красные войска проявляли летом и осенью 1919 г. больше дисциплины, чем войска белые. Во время пребывания адмирала Колчака в Тобольске можно было наблюдать распущенность военных и особенно офицерства, которое пьянствовало и развратничало, тогда как, по общим отзывам, красные вели себя с большей выдержкой… приходилось наблюдать, что красноармейцы большей частью аккуратно и честно расплачивались с населением, тогда как наши казачьи части обнаруживали чисто грабительские инстинкты…»[930].
Бывший офицер Н. Воронович вспоминал о событиях 1920 г. в районе Сочи: «Впервые после 1918 года я увидел красноармейцев и был поражен их дисциплинированностью и военной выправкой, так резко отличавшей их от прежних разнузданных, необученных и наводивших страх даже на самих комиссаров, солдат красной гвардии. Через некоторое время по приезде в Сочи я имел возможность еще более убедиться в коренной реорганизации Красной армии, которая нисколько не отличалась, а в некоторых отношениях была даже лучше организована, чем прежняя дореволюционная русская армия»[931].
«Наши порядки вообще так неудовлетворительны, — признавал военный министр Колчака А. Будберг, — что переходящие к нам с красного фронта офицеры говорят, что у красных больше порядка и офицерам легче служить»[932]. Генералы Будберг и Сахаров в этой связи приводили пример перебежавшего из Красной армии полковника, который на устроенной им публичной лекции сравнивая красных с белыми призывал их «к такой же отчетливости, добросовестности и энергии»: «у них работа идет не так как у вас, там не считают часов и если нужно все заняты по 18 часов в сутки… чуть заметна в ком лень или халатность, — сейчас же на сцену выступает обвинение в политическом саботаже…», «в комиссарской армии много больше порядка и дисциплины…, там пьяный офицер — явление невозможное, ибо его сейчас же застрелит любой комиссар», слушавшая его аудитория ответила на это грандиозным скандалом с попыткой избить лектора[933].
Примером здесь могла служить отмена правительством Колчака, введенного царским правительством, «сухого закона», что принесло приличный доход. Большевики наоборот «сухой закон» сохранили. Чего это стоило, говорил пример приводимый В. Антоновым-Овсеенко: «за борьбу с пьяницами взялись гельсингфорские моряки…, это была своеобразная титаническая борьба. Моряки держались стойко, связанные свирепым товарищеским обетом — «смерть тому, кто не выполнит зарока»… Финляндский полк… объявил, что будет расстреливать грабителей на месте, а винные погреба взрывать»[934].
«В районах, оккупированных Красной армией, разрушались винокуренные заводы и уничтожались запасы водки, — подтверждал П. Флеминг, — И хотя, несмотря на столь непопулярные меры, недостатка в алкоголе никогда не ощущалось, пьянство в войсках не было для большевиков столь серьезной проблемой, как для белых. Грондийс, военный корреспондент датско-японского происхождения в Сибири, участвовавший в весеннем наступлении армий Колчака, полагал, что «не самым маловажным фактором» их успеха было то, что на территориях, освобожденных от красных, невозможно было достать алкоголь»[935].
Пример, который приводили генералы Будберг и Сахаров, был не единичным, подобный доклад, с тем же результатом, представил плк. — генштабист Г. Клерже на рубеже 1918–1919 гг.[936], близкий отзыв дал и перешедший к белым ген. С. Розанов, который указывал, что сильной стороной Красной армии является «единство командования, свирепая дисциплина… Они не знают колебаний. У нас же партийные раздоры и «керенщина»»[937]. Врангель, на основании доклада ген. П. Махрова, в котором признавалось превосходство РККА над белыми, даже попытался провести переустройство армии, по примеру Красной, на регулярной основе[938].
Однако решающую роль в успехе большевиков, по мнению Троцкого, сыграло, вызванное гражданской войной, обострение классовой борьбы: «пока у них, у Дутова, Колчака, Деникина, были партизанские отряды из наиболее квалифицированных офицерских и юнкерских элементов, до тех пор они развивали большую ударную силу по отношению к их числу, ибо, повторяю, это элемент большого опыта, высокой военной квалификации. Но когда тяжелая масса наших построенных на мобилизации полков, бригад, дивизий, армий вынудила их самих перейти к мобилизации крестьян, чтобы массу противопоставить массе, тут заработали законы классовой борьбы. И мобилизация превратилась у них во внутреннюю дезорганизацию, вызвала работу сил внутреннего разрушения»[939].
В Красной армии массовая мобилизация началась с провозглашения Деникиным «Похода на Москву» и ответного призыва Ленина «Все на борьбу с Деникиным!»: «Советская республика осаждена врагом. Она должна быть единым военным лагерем не на словах, а на деле», «наша обязанность поголовно мобилизовать население для войны»[940].
Наиболее успешно проходили мобилизации среди столичных рабочих. «Из пятнадцати обязательных мобилизаций в период с 12 июня по 29 августа не менее одиннадцати были применены исключительно к городским рабочим. Мобилизация московских и петроградских рабочих, родившихся в 1896–1897 годах, прошла, по словам Троцкого, «без сучка и задоринки»»[941]. Примером мог служить Петроградский район: «на мобилизационный пункт рабочие приходили дружно, всем заводом или фабрикой; ни у кого из них не было и тени каких-либо сомнений, все относились спокойно и серьезно»[942].
В Петрограде 13 октября на экстренном заседании Василеостровского районного комитета РКП(б) отмечалось, что «с момента наступления (Юденича на Петроград), в настроении рабочих произошел значительный перелом. Усталость и апатия, вызванные голодовкой и постоянным нервным напряжением, словно в воду канули. Рабочие подтянулись. Резко поднялась производительность труда на заводах, получивших срочные военные заказы»[943]. Район был укреплен, «район приготовился…, — писали работники района, — Мы ждали белых спокойно, уверенные, что, переступив пределы (Васильевского) острова, они уже больше не выйдут за него…»[944].
Однако не рабочие составляли основную силу Красной армии: за 1919 г. численность армии выросла более чем в три раза с 0,8 до 3 млн. чел.[945], и более 80 % мобилизованных были призваны из крестьян[946]. По социальному составу Красная Армия была крестьянской армией: в 1920 г. она — 77,4 % состояла из крестьян, 14,9 % — рабочих, 7 % — служащих и учащихся и др.[947]
И именно от настроения крестьянской массы зависел успех или провал каждой из противоборствующих сторон: «В тесной связи с дезертирством находилось и настроение крестьянства, — указывал на эту зависимость Н. Корнатовский, — Дезертирство являлось одной из форм выражения настроения деревни…»[948]. А эти настроения, под воздействием революции, тягот и лишений, вызванных мировой и гражданской войнами, на первый взгляд склонялись в пользу «белых». Не случайно Деникин рассчитывал на то, что успех его похода на Москву, будет поддержан массовыми восстаниями и поддержкой крестьян: «Освобождение нами огромных областей должно было вызвать восстание всех элементов, враждебных советской власти, не только усиление рядов, но и моральное укрепление белых армий…»[949].
Однако именно «угроза победы «белых» побудила сотни тысяч крестьян, ранее зарегистрированных как дезертиры, вернуться в Красную Армию в период с июля по сентябрь 1919 года…, за эти месяцы вернулось так много дезертиров, что возникла серьезная нехватка винтовок и обмундирования»[950]. Тогда, как Белая армия не имела «смены» даже во время своих побед, численность Красной — росла даже в период поражений: «Удивительно, — отмечал этот факт американский историк Кенез, — но после поражения в июле и августе численность всех красных частей увеличилась…»[951].
«Удовлетворительное настроение населения в прифронтовой полосе было и в ноябре (1919 г.). Когда части Красной армии начали по всему фронту теснить противника, то они, — как отмечает Корнатовский, — получили всемерную поддержку от населения… Тыловые губернии округа, не испытавшие на себе всей прелести белой власти, являлись более благоприятной ареной для волнений населения, чем прифронтовая полоса…»[952]. Колчак в ноябре 1919 г., находил причину поражения своей армии именно в том, что «нам приходилось пополняться с большим разбором, а между тем наш противник свободно пользовался местной живой силой как благоприятной для него»[953]. К подобным выводам приходил и Деникин: мы были «задушены огромным превосходством противника, обладавшего неисчерпаемыми человеческими ресурсами»[954].
И эта Красная армия была не только регулярной, но и проявляла, даже во время поражений такой боевой дух, который вызывал удивление в стане «белых». Плк. И. Ильин искренне недоумевал: «Одно очень странно: несмотря на жесточайшее поражение, дезорганизацию, отсутствие железнодорожного транспорта, снабжения, красные на многих участках сами начали контрнаступление и переходят в контратаки. Откуда столько энергии? Почему при полном развале, голоде и пр. они все-таки наступают, сдерживают и даже кое-где имеют успех?»[955].
«Железные дороги, города, вся структурная организация России почти разрушена, но так или иначе им (большевикам), похоже, удалось сохранить свою власть над массами русского народа, и что гораздо важнее, — отмечал в 1921 г. премьер министр Италии Ф. Нитти, — им удалось создать большую армию, которая, по-видимому, хорошо управляется и хорошо дисциплинирована, и большая ее часть готова умереть за свои идеалы», «посреди стольких страданий ни один другой народ не знал бы, как содержать такую мощную и дисциплинированную армию, какой является армия революционной России»[956].
Посланник американского президента У. Буллит в марте 1919 г. сообщал В. Вильсону, что Красная армия сражается «с энтузиазмом крестоносцев»[957]. В одном из солдатских писем, проверенных военной цензурой белых летом 1919 г., отмечалось: «Дерутся красные так, что дай Бог, чтобы все наши войска дрались так. Мобилизованные сибиряки не желают драться и при сближении с неприятелем (красными) переходят на его сторону…»[958] Действительно массовые перебежки к «белым» прекратились уже весной, с тех пор все большую силу набирали перебежки к «красным». Переходили целыми частями, например, в сентябре 1919 г. плк. Ф. Богданов, командовавший 2-й отдельной Оренбургской казачьей бригадой, вместе с бригадой в полном составе (более 1500 сабель, в том числе 80 офицеров) и со всем вооружением перешел на сторону красных[959].
О впечатлении, которое произвели на французов их столкновения с красными частями, писал бывший российский военный агент в Сербии полковник генерального штаба Энкель, близко соприкасавшийся со ставкою ген. Ф. д’Эспере. По словам французов, красные проявляли все качества, присущие первоклассным войскам, и двинутые против них танки не произвели никакого впечатления и, несмотря на огромные потери с их стороны, были ими захвачены. Еще более удивляло французов, сообщает полковник Энкель, умение быстро водворять и поддерживать строжайший порядок в занимаемых ими городах[960].
«Я помню, — вспоминал один из меньшевистских лидеров А. Мартынов (оставшийся на Украине), — как к нам впервые пришли поляки: прекрасные откормленные кони, солдаты и офицеры все одеты были с иголочки в новенькие мундиры, пулеметы сверкали. Офицеры сейчас же устроили себе в нашем доме заводского правления лукулловский обед. Видно было, что хорошо заботилась об них богатая французская тетенька. Когда они выступили, пришли красноармейцы: плохо одетые в пеструю, рваную одежду, плохо обутые, кто во что, полуголодные и в то же время, что было для нас совершенно ново, стесняющиеся просить хлеба. Когда я сопоставил эти две армии, я опасался, что наши при первом столкновении разбегутся. Как сильно я заблуждался! Эти оборванные, полуголодные люди дрались как львы и прогнали неприятеля, который, на наш глазомер, был в пять раз многочисленнее их»[961].
Красная Реформация
Большевистские командиры теперь сильно превосходили наших и некоторые их части сражаются с убежденностью, коей в наших частях нет.
Если у белых основную движущую и цементирующую силу армии составляли офицеры-добровольцы, казаки и интервенты, то в Красной армии эту роль выполняли коммунисты.
Именно их роль, приходил к выводу член правительства Северной области эсер Б. Соколов, оказалась решающей: «Для гражданской войны нужна, какая-то особая, железная сверхдисциплина. Это хорошо поняли большевики. Но они поняли ее своеобразно и решили, что одной дисциплины мало, что нужна внутренняя спайка, цемент, который не позволял бы развалиться зданию от первого же ничтожного дождя, они этим цементом, вкрапленным в мельчайшие воинские единицы, поставили комячейки. Благодаря последним, они держали в своих ежовых рукавицах солдатскую массу. Но держали ее не только наружной спайкой, но и внутренней»[963].
Несмотря на все трудности и промахи, Красная армия была функционирующим предприятием, подтверждал П. Флеминг, «когда дела шли из рук вон плохо, почти всегда находился коммунист или группка коммунистов, бравших власть в свои руки, и группа партийцев, обеспечивавших дисциплину по всей вертикали и внушавших ту уверенность, которая и определяет разницу между победой и поражением, в слабых сибирских (колчаковских) армиях не было ничего подобного»[964].
При этом, чем тяжелее становились условия на фронте, тем больше рабочих вступало в большевистскую партию (Таб. 4). К январю 1920 г. в Петроградской парторганизации доля вступивших в партию в 1919 г. составляла 61,4 % а в 1917–1918 гг. — 34,9 %. Из членов партии — более 10 тыс. рабочих[965]. Общее количество рабочих Петрограда на вторую половину 1919 г. доходило до 80 тыс. человек, при общей численности населения города 800 тыс.[966] Т. е. в партии состояло почти 13 % всех рабочих Петрограда.
Те же тенденции наблюдались и в настроениях деревни, которые знаменовали изменения, произошедшие в ней с началом полномасштабной гражданской войны. Например, если в начале 1918 г. число большевиков в Северных губерниях исчислялось в сотни, то осенью — в тысячи человек. Общее число членов большевистской партии в пяти северных губерниях, к концу 1918 г. достигло 11,5 тыс. чел., а сочувствующих — 7,1 тыс.[968] В последующие годы эта тенденция только усиливалась, в результате доля крестьян в партии, по отношению к рабочим, увеличилась (Таб. 5).
Те же тенденции наблюдались и в Красной армии в целом: на второй год гражданской войны в сентябре 1919 г., командующий Южным фронтом Егоров сообщал, что к нему поступило пополнение около 33 000 человек. Партийцев был 1 %, тогда как раньше коммунистов среди прибывающих часто не было вовсе[970]. К концу 1920 г. партийно-комсомольская прослойка в РККА составляла около 7 %, в командном составе доля коммунистов достигла 20 %[971].
К 1 октября 1919 г. в армии, по оценкам историка Ганина, было до 180 тысяч членов партии, а к августу 1920 г. — свыше 278 тысяч. При этом за время Гражданской войны на фронте погибли более 50 тысяч большевиков[972], или примерно, по подсчетам Ганина, «за годы Гражданской войны погиб каждый пятый, находившийся на фронте большевик»[973].
Численность большевиков в Красной армии, в решающие периоды борьбы, примерно в 3 раза превышала численность офицеров в Белой, однако если брать только боевую численность обоих армий, то количество большевиков окажется сопоставимым с численностью белых офицеров, сопоставимым окажется и размер потерь в этих группах. Поэтому одним только превосходством в численности организующих групп невозможно объяснить тот факт, что массы пошли за большевиками, а не за белыми.
Решающее значение, в этом ключевом вопросе, имели цели движения: за что шли в бой противоборствующие армии? И именно здесь, указывал Ленин еще летом 1917 г., у большевиков было неоспоримое преимущество: «С точки зрения целей движения факты говорят, что пролетарская гражданская война может выступать с открытым изложением народу своих конечных целей, привлекая этим симпатии трудящихся, а буржуазная гражданская война только сокрытием своих целей и может пытаться вести часть масс; отсюда громадное различие по вопросу о сознательности масс»[974].
В этой связи любопытно сравнение количественных и качественных показателей советской и белогвардейской пропаганды. В декабре 1919 г. совокупный тираж главных советских газет «Беднота», «Правда» и «Известия ВЦИК» превышал миллион экземпляров в день[975]. Во второй половине 1919 г. в РККА ежедневно отправлялось 520 тыс. экземпляров центральных газет. Помимо этого выпускались армейские газеты, тираж которых достигал 250 тыс. экземпляров в сутки. Для сравнения, тиражи сибирской белогвардейской прессы даже в лучшие времена не превышали 10 тыс. экземпляров в сутки для самых крупных газет[976]. Как признавал военный министр Колчака Будберг: «несмотря на многочисленные штабы и бесчисленные осведомления, войска сидят в полной темноте по части всего, что делается в тылу, в стране, в правительстве и т. п.»[977].
Сравнивая качество белогвардейской и большевистской пропаганды, британские представители на Юге России отмечали, что большинство «белых» фильмов «изображало инспекцию войск большими группами аристократически выглядевших генералов, каждым своим движением излучавших атмосферу старого режима. Далее было триумфальное вступление свирепого Шкуро в Харьков в сопровождении его знаменитых «волков» — крайне диких и живописно выглядевших… Также показаны военно-полевые суды, приговаривавшие к смерти целые шеренги пленных большевиков одним росчерком пера… но, думаю, — отмечал Х. Уильямсон, — это не очень хорошая политика — завершать жуткую страницу Гражданской войны демонстрацией настоящих казней. Ничего, однако, не пропускалось… (и показывалось) в мельчайших деталях до последней конвульсии в предсмертной агонии»[978].
Эти белогвардейские «фильмы, — приходил к выводу Уильямсон, — скорее были способны охладить общественные симпатии, чем привлечь их…»[979]. Прямо противоположное впечатление на руководителя британской миссии Холмена «произвела эффективность большевистской кинопропаганды…»[980].
Несмотря на все трудности, в Советской России в 1919 г. было выпущено 68,2 млн. экземпляров книг и брошюр, а в 1920 г. — 47,5 млн. (начал сказываться бумажный голод). В 1918 г. в РККА было создано 3033 стационарных библиотеки, в 1919 г. работало уже 7500, а также 2400 передвижных. Но основное внимание уделялось образованию, в Политуправлении РВСР считали, что «прошедший через Красную Армию неграмотный и полуграмотный крестьянин и рабочий должен возвратиться домой грамотным, и он никогда не забудет, что рабоче-крестьянская власть снабдила его самым мощным оружием защиты его собственных интересов — просвещением»[981].
Уже в феврале 1919 г. посланник американского президента У. Буллит сообщал, что у большевиков «русские классики переиздаются тиражами в 3–5 млн. экземпляров и продаются по низкой цене. Открыты тысячи новых школ для мужчин, женщин и детей… и в каждой школе они стараются дать хороший обед каждому ребенку, каждый день»[982]. К 1 октября 1919 г. большевики открыли 3800 красноармейских школ грамоты, в 1920 г. их количество достигло 5950. К лету 1920 г. действовало свыше 1000 красноармейских театров[983].
Однако само по себе образование еще не способно пробудить жертвенность и боевой дух в инертной, полуграмотной, веками забитой крестьянской массе. Для этого необходим был тот «революционный энтузиазм, — который, по словам А. Мартынова, — поддерживал дисциплину в Красной армии в самые тяжелые времена, когда она еще была весьма плохо одета и весьма недостаточно снабжена продовольствием, и этот энтузиазм, это хладнокровие пред лицом опасности я наблюдал одинаково и в солдатской массе, и в командном составе»[984].
Этот энтузиазм наблюдал в марте 1919 г. и Буллит: «Пожалуй, самым поразительным фактом в России сегодня является общая поддержка, которую оказывает правительству этот народ, несмотря на голод…»[985]; «бесспорно это та форма правления, которая поддается грубым злоупотреблениям и тирании, но это является требованием текущего момента в России». Советская власть, отмечал посланник американского президента, стала символом революции и «приобрела такую популярность, что женщины готовы голодать, а молодые мужчины умирать за нее»[986].
Революционный энтузиазм — это то религиозное чувство, без которого невозможно ни свершение самой революции, ни построение нового общества. «Очень характерно, — пояснял эту связь Н. Бердяев, — что углубленный, религиозный взгляд на жизнь допускает жертвы и страдания… Более же поверхностный, «частный» взгляд на жизнь боится жертв и страданий и всякую слезу считает бессмысленной. Тот взгляд на жизнь, который я называю историческим в противоположность частному и который, в сущности, является религиозным, — ставит ценности выше блага, он принимает жертвы и страдания во имя высшей жизни, во имя мировых целей, во имя человеческого восхождения»[987].
Несмотря на строжайшую партийную дисциплину, большевистская власть вовсе не представляла собой единого сплошного монолита. Внутри нее шла такая же ожесточенная борьба интересов, идеологий, честолюбий, как и в рядах «белых». Отражая этот факт, уже в январе 1919 г. И. Бардин писал в «Правде»: «Советская власть внутренне больна», превратившись в чиновников, рассеявшись по комиссариатам и центрам, «коммунисты начинают отрываться от массы»[988]. Две недели спустя в той же «Правде» один из лидеров группы «демократического централизма» Н. Осинский указывал на забюрократизированность и, проистекающий от этого, «кризис советского аппарата»[989]. К концу гражданской войны «из маленьких расхождений и разногласий выросли большие…, — приходил к выводу в январе 1921 г. в своей брошюре, которая так и называлась «
Примерами этой, нередко непримиримой, борьбы идей, интересов и честолюбий не только среди рядовых членов партии, но и среди ее высших представителей наполнена вся история Гражданской войны, и она кровавым эхом отзовется в 1930-е годы. Тем не менее, большевистским вождям удалось не только удержать власть и победить в гражданской войне, но и пробудить энтузиазм в массах, организовать их для возрождения страны.
Секрет большевиков крылся в их идеях, которые носили возвышенный — мессианский характер, которые только и могли зажечь общество, пробудить в нем дух борьбы и созидательной энергии. Всех их объединяло и подчиняло себе одно мессианское стремление — в построении нового общества, которое обеспечит его ускоренное развитие, где не будет эксплуатации, где у всех будут равные не только права, но и возможности. «Вера убежденного коммуниста в их правоту почти религиозна, — сообщал посланник американского президента У. Буллит, — Никогда и ни в одном религиозном служении я не видел более высокого эмоционального единства, чем на заседании Петроградского Совета»[991]. И это эмоциональное единство было не случайным, поскольку большевистская идея несла в себе подлинно революционный — Реформационный характер.
Насущная, жизненная потребность в Реформации ощутилась в России уже с первыми проблесками капитализма. «Всяк более или менее чувствует, что он не находится в том именно состоянии своем, в каком должен быть, хотя и не знает, в чем именно должно состоять это желанное состояние. Но это желанное состояние, — отмечал Н. Гоголь, — ищется всеми…»[992]. Русская Реформация была призвана осуществить то же коренное изменение массового сознания, которое совершила протестантская Реформация на Западе, обеспечившая его переход от иррационального сознания феодальной эпохи к рациональному сознанию эпохи материалистического капитализма.
Реформация призвана, прежде всего, изменить отношение к труду и капиталу, которые при феодализме закрепощены и подчинены интересам родовых сословий. Прогресс капитализма невозможен без сознательного отношения к труду и капиталу: без превращения труда в служение — во внутреннюю потребность, а капитала в средство, обеспечивающее это служение.
Ответом на этот призыв в России стали первые Реформационные идеи, прозвучавшие еще до отмены крепостного права, их яркими провозвестниками стали В. Белинский и А. Герцен: «нельзя перенести оскорблённого чувства истины, человеческого достоинства; нельзя умолчать, когда под покровом религии и защитою кнута проповедуют ложь и безнравственность, как истину и добродетель»[993]. С особой силой Реформаторский поиск звучал в работах Н. Чернышевского и особенно Н. Добролюбова: «Ребенок готовится жить в новой сфере, обстановка его жизни будет уже не та, что была за 20–30 лет, когда получил образование его воспитатель. И обыкновенно воспитатель не только не предвидит, а даже просто не понимает потребностей нового времени и считает их нелепостью»[994].
При этом уже А. Герцен подчеркивал, что в силу ее особенностей, Россия будет вынуждена пойти по своему особому, отличному от Запада, пути развития. Основные идеи этого особого пути Русской Реформации, накануне отмены крепостного права, в 1855 г. сформулировал А. Хомяков. Эти идеи были развиты выдающимися философами славянофильства в лице И. Киреевского, В. Соловьева, С. Трубецкого, Ф. Достоевского, Н. Бердяева, С. Булгакова и т. д.[995]
Без Реформации невозможно было успешное развитие капитализма, однако она угрожала привилегированному положению правящих полуфеодальных сословий. Их защитной реакцией, по словам М. Салтыкова-Щедрина (1869 г.), стало утверждение того, «что Запад разлагается, что та или другая раса обветшала и сделалась неспособною для пользования свободой, что западная наука поражена бесплодием, что общественные и политические формы Запада представляют бесконечную цепь лжей, в которой одна ложь исчезает, чтоб дать место другой…». При этом «цивилизующее значение России в истории развития человечества всеми учебниками статистики поставлено на таком незыблемом основании, что самое щекотливое самолюбие должно успокоиться и сказать себе, что далее этого идти невозможно»[996].
Салтыков-Щедрин, сравнивал высшее русское общество, с получившим за последнюю сотню лет образование Митрофаном[997], но который по-прежнему «ничего не знает и не хочет знать. Он живет в век открытий и изобретений и думает, что между ними и тою или другою формою жизни нет ничего общего… Мир открытий и изобретений, в глазах Митрофанов, есть мир подробностей, существующий… в себе и для себя, и не имеющий внутренней связи с общим строем жизни»[998].
«Где же элементы будущего? вот вопрос», — восклицал Салтыков-Щедрин, и оглядываясь по сторонам, обращал свой взгляд прежде всего на новый ремесленный — промышленный класс, однако и там он не находил созидательных сил: наша «ремесленность самого низшего сорта, ремесленность, ничего иного не вожделеющая, кроме гроша. Надул, сосводничал, получил грош, из оного копейку пропил, другую спрятал — в этом весь интерес настоящего»[999].
Что касается крестьян, то «это просто бесшумное стадо, пасущееся среди всевозможных недоразумений и недомыслий, питающееся паскуднейшими злаками, встающее с восходом солнца, засыпающее с закатом его, не покорившее себе природу, но само покорившееся ей. «Покуда существовало крепостное право, — прибавляют защитники этого мнения, — стадо, по крайней мере, было сыто и прилежно к возделыванью; теперь оно и голодно, и вместо возделыванья поет по кабакам безобразные песни». Таким образом, — отмечал Салтыков-Щедрин, — оказывается, что труд, как результат принуждения, и кабак, как результат естественного влечения, — вот два полюса, между которыми осужден метаться человек, питающийся лебедою…»[1000].
Эпоха капиталистических преобразований, наступившая в России с отменой крепостного права, за некоторыми исключениями, особенно среди староверов, происходила в рамках прежней полуфеодальной морали, которая в капиталистическую эпоху превращалась даже не в грюндерство, а в откровенное хищничество. «Российская буржуазия, — отмечал этот факт С. Витте, — усвоила все привычки прежней помещичьей аристократии, все благополучие которой, было связано с бесправием (народа) и лозунг которых «не мы для народа, а народ для нашего чрева»»[1001].
В российском промышленном классе, подтверждал Бердяев, «инстинкты национальной творческой производительности» еще не возобладали «над инстинктами стяжательства и нечистого обогащения», что делает его неготовым к свершению «исторического общенационального дела»[1002]. «В сущности всей русской буржуазии, — подтверждал Раупах, — ни до чего, кроме личного благополучия, никакого дела не было. Дикий… эгоизм, непонимание общественной пользы и совершенное безразличие к национальной чести у этой общественности были те же, что и у костромского крестьянина»[1003].
Между тем жизненная потребность в Реформации все более усиливалась вместе с углублением перехода России от феодализма к капитализму. Подчеркивая необходимость и неизбежность этого Реформационного перехода, классик русской исторической мысли С. Соловьев приводил пример Запада, где «вместе с экономическими преобразованиями шло множество других; но эти последние находились в служебном отношении к первому». «Самым сильным и поражающим своею новизною движением было движение в области мысли, в области науки и литературы, перешедшее немедленно в область религиозную, в область церковных и церковно-государственных отношений; здесь новое, протестуя против старого, противопоставляя себя ему, вызвало борьбу — и борьбу самую сильную, борьбу религиозную, которая разделила Европу на два враждебных лагеря. Эта-то борьба и стала на первом плане, отстранив все другие интересы на второй»[1004].
Объективные особенности России привели к тому, что русская Реформационная идея значительно отличалась от западной. В России
«Очень легко доказать, — замечал в этой связи Бердяев, — что марксизм есть совершенно неподходящая идеология для революции в земледельческой стране, с подавляющим преобладанием крестьянства, с отсталой промышленностью и с очень немногочисленным пролетариатом. Но символика революции условна, ее не нужно понимать слишком буквально. Марксизм был приспособлен к русским условиям и русифицирован. Мессианская идея, марксизма, связанная с миссией пролетариата, соединилась и отожествилась с русской мессианской идеей…, коммунистическая революция, которая и была настоящей революцией, была мессианизмом универсальным, она хотела принести всему миру благо и освобождение от угнетения…»[1006].
Русификация марксизма заключалась, прежде всего, в том, что большевизм объединил в себе западнический материализм с русской идеей всеобщего спасения, отраженной в православии. С религиозной, Реформаторской точки зрения большевизм, по своей сути, стал русским вариантом протестантизма, одетым по моде ХХ века, в идеологические одежды[1007].
Революционная — мессианская сущность большевизма заключалась в том, что Русская Реформация доводила Европейскую до логического конца[1008]. «Социализм, — пояснял его сущность А. Герцен, — отрицает все то, что политическая республика сохранила от старого общества.
Суть большевизма заключается именно в том, приходил к выводу немецкий философ В. Шубарт, что он был призван завершить протестантскую Реформацию: «то, что на Западе началось с Лютера, на Востоке должно было закончиться Лениным»[1010].
Построение социалистического общества было высшей целью — возвышенной идеей, до практического воплощения которой лежал долгий и еще неизведанный путь постепенного созревания общества. «Неужели не ясно, — пояснял Ленин, — что в материальном, экономическом, производственном смысле мы еще и в преддверии социализма не находимся»[1011].
Условия для созревания социализма, утверждали все марксисты без исключения, может создать только капитализм. Для этого в России, прежде всего, необходимо было совершить буржуазную революцию. «Наши тактические лозунги, данные от имени III съезда РСДРП, совпадают с лозунгами демократически-революционной и республиканской буржуазии», — подтверждал приверженность этим идеям Ленин в 1905 г., — «Марксисты безусловно убеждены в буржуазном характере русской революции. Что это значит? Это значит, что те демократические преобразования в политическом строе и те социально-экономические преобразования, которые стали для России необходимостью, — сами по себе не только не означают подрыва капитализма, подрыва господства буржуазии, а, наоборот, они впервые очистят почву настоящим образом для широкого и быстрого, европейского, а не азиатского, развития капитализма, они впервые сделают возможным господство буржуазии как класса», «В таких странах, как Россия, рабочий класс страдает не столько от капитализма, сколько от недостатка развития капитализма…»[1012].
Тактической целью большевистской революции Ленин в 1905 г. выдвигал установление
И до Первой мировой войны, отмечал лидер эсеров В. Чернов, «большевизм придерживался классической социал-демократической догмы о том, что русская революция будет всего лишь буржуазно-демократической». Первая мировая внесла коренные коррективы, она потребовала жестких, мобилизационных форм организации экономики и общества. Полная неспособность царского правительства осуществить эту мобилизацию, и отказ от нее Временного правительства[1015], укрепил Ленина в выводе, что «российская буржуазия была антидемократичной… Следовательно, буржуазную революцию нужно было совершить против самой буржуазии, и сделать это должен был пролетариат»[1016].
Гражданская война была, прежде всего, войной Реформационной, за идеалы новой материалистической эпохи, которые вступали в непримиримое противоречие с прежними иррациональными, полуфеодальными ценностями. И именно эта борьба породила в массах тот энтузиазм — дух созидания, который был свойственен первопроходцам эпохи Реформации на Западе. Большевизм дал полуграмотным и забитым массам веру в будущее, ту веру, за которой они, несмотря на жертвы и страдания, согласились пойти. Без этой веры была бы невозможна никакая победа, никакое созидание новой жизни…
Именно религиозный дух гражданской войны в России придавал ей такую, свойственную только религиозным войнам, ожесточенность и нетерпимость. Однако, несмотря на это, Всероссийская Чрезвычайная Комиссия (ВЧК) 11 июня 1918 г. оповещала население, что «ни один священник, епископ и т. д. не был и никогда не будет арестован только за то, что он духовное лицо; те же, кто ведет контрреволюционную деятельность, независимо от своей принадлежности к духовному званию, будут привлекаться к ответственности, но не за религиозную, а за антиправительственную деятельность»[1017].
Реформационный дух большевизма православная церковь, запевшая с 6 марта 1917 г. многие лета Временному правительству, почувствовала уже в первые месяцы их прихода к власти: 27 января 1918 г. Всероссийский священный собор объявил советские декреты «сатанинским гонением» на церковь: «Изданный Советом Народных Комиссаров декрет об отделении церкви от государства представляет собою… злостное покушение на весь строй православной церкви и акт открытого против нее гонения…»[1018]. Высшее церковное управление Юго-Востока России, определило роль церкви следующим образом: «Гидра большевизма… стоит еще с поднятой головой… Церковь должна поднять и крест и палицу свою против гидры, как подняла бы она все оружие свое против антихриста»[1019]. Уфимский епископ обращался к Колчаку с речью, как к «освободителю от большевиков»[1020].
Пример прикладного использования религии давала докладная начальника штаба дивизии колчаковской армии капитана Колесникова, которая требовала «духовенство заставить ходить в окопы, беседовать о вере, поднимать религиозный экстаз, проповедовать поход против антихриста. Мулл — тоже»[1021]. В Сибири начштаба армии Колчака ген. М. Дитерихс «призывая на борьбу с большевиками, говорил только о храмах и о Боге, и объявил священную борьбу большевикам. Это, — по словам либерала и ближайшего сподвижника Колчака Гинса, — казалось диким»[1022].
Диким поскольку с возвращением к иррациональным постулатам средневековой религии эпохи феодализма, дальнейшее развитие общества становилось невозможным. Идеи прогресса, требовали материальных целей, рационального мышления — спасения и вознаграждения на земле, а не на небесах после смерти. Именно эти задачи решала Реформация и протестантизм в Западной Европе. И именно Реформация заложила идеологический фундамент невиданного экономического и промышленного прогресса человечества в индустриальную эпоху.
Реформационный характер большевизма наглядно проявился даже в географическом распределении голосов, поданных за кандидатов в Учредительное собрание. Большевики, вместе с буржуазными партиями, получили большинство именно в промышленных областях (Таб. 6), в то время, как в аграрных областях преобладала крестьянская партия эсеров.
О том, какое значение Ленин придавал важности этих соотношений, говорили его скрупулезные подсчеты: «в Северной области преобладание большевиков кажется ничтожным: 40 % против 38 %. Но в этой области соединены непромышленные округа (губернии Архангельская, Вологодская, Новгородская, Псковская), где преобладали эсеры, и промышленные: Петроград столичный — 45 % большевиков (по числу голосов), 16 % эсеров; Петроградская губерния — 50 % большевиков, 26 % эсеров; Лифляндская — 72 % большевиков, 0–эсеров. Из губерний Центрально-Промышленной области Московская дала 56 % большевиков, 25 % эсеров; Московский столичный округ — 50 % большевиков, 8 % эсеров; Тверская губерния — 54 % большевиков, 39 % эсеров; Владимирская — 56 % большевиков, 32 % эсеров»[1024].
Основное товарное сельхозпроизводство России концентрировалось в южных регионах страны и Сибири, а промышленность — в центре и на северо-западе (почти 50 % всего индустриального производства, а без Донбасса и Прибалтики — более 80 %[1025]). Интересы этих двух частей империи, разделенных более чем на 600 км, еще до Первой мировой, в области твердого рубля, протекционизма, и даже политического устройства были полностью противоположны[1026]. И чем дальше Россия продвигалась по пути капитализма, тем более обострялись эти противоречия, все больше напоминая противостояние промышленного Севера и аграрного Юга накануне гражданской войны в США.
Гражданская война в России отчетливо подчеркнула это сходство к концу 1918 г., когда сформировавшиеся фронты гражданской войны прошли фактически по границам промышленного (красного) и аграрного, полуфеодального (белого) центров Европейской России. «Наиболее активным элементом классовой борьбы, — фиксировал это разделение ген. Головин, — везде и всегда является рабочий класс. Как раз на Северном Кавказе этот класс почти отсутствовал»[1027].
Наиболее наглядно характер гражданской войны в России, так же как и в свое время в США, выразился в промышленном, индустриальном превосходстве Севера, над Югом: несмотря на то, что «красным, — как отмечает А. Ганин, — достались богатые запасы со складов старой русской армии»[1028], за 1919–1920 гг. на советской территории было выпущено почти 900 тыс. винтовок, более 100 тыс. револьверов, 11 тыс. пулеметов, 720 орудий всех типов, 750 млн. патронов и почти 2 млн. снарядов[1029].
В то же самое время, несмотря на помощь союзников, в белой армии Юга Росси, действующей в аграрной зоне, вопросы снабжения частей оружием и снаряжением находились, по словам Б. Штейфона, «в состоянии катастрофическом… 75 % своего оружия и снаряжения полк добывал в бою»[1030]. И такая ситуация, в большей или меньшей мере, несмотря на массированную помощь союзников, была характерна для всех белых армий, на всех фронтах гражданской войны.
Большевистская идеология несла победу Красной Армии, но не гарантировала ее. «Борьба пролетарской революции с силами, противопоставленными ей, — замечал в этой связи красный командарм А. Егоров, — разрешилась в положительную для пролетариата России сторону, но можно ли на основе этого сказать, что в любой момент хода этой борьбы партия, армия, весь пролетариат могли спокойно ждать развязки, уверенные в благополучном исходе? Без проявления бешеной, нечеловеческой энергии, напряжения всех сил трудящихся, без железного руководства твердой, сплоченной Ленинской партии и без правильного стратегического руководства нашими операциями — нельзя было рассчитывать на успех. Жизнь ставила задачи неслыханной трудности, и мы видим, как разрешение их нашей стратегией имело часто условный, а иногда и ложный характер. Следствия же таких неверных решений бывали очень близки к катастрофе»[1031].
За время гражданской войны из разрозненных полуанархических партизанских отрядов Красная Армия, выросла в дисциплинированную, регулярную и профессиональную военную силу. И Белая армия сыграла в этом огромную роль, замечал Шульгин: «Мы научили их, какая должна быть армия. Когда ничтожная горсточка Корнилова, Алексеева и Деникина била их орды, — била потому, что она была организована на правильных началах — без «комитетов», без «сознательной дисциплины», то есть организована «по-белому», — они поняли… Они поняли, что армия должна быть армией… И они восстановили армию… Конечно, они думают, что они создали социалистическую армию, которая дерется «во имя Интернационала», — но это вздор. Им только так кажется. На самом деле, они восстановили русскую армию… И это наша заслуга… Мы сыграли роль шведов… Ленин мог бы пить за «здоровье учителей», эти учителя — мы… Мы били их до тех пор, пока они не выучились драться… И к концу вообще всего революционного процесса Россия, потерявшая в 1917 г. свою старую армию, будет иметь новую, столь же могущественную…»[1032].
Подобные перспективы откровенно пугали американского посла Фрэнсиса: «Что будет, когда Россия победит, а эта гигантская организованная сила (
Действительно с окончанием гражданской войны возникала насущная необходимость чем-то занять эту огромную радикализованную, вооруженную и организованную массу людей, в разоренной мировой и гражданской войнами стране. Как показывал пример всех Великих революций, все они заканчивались внешней экспансией: «Французский большевизм… того времени кончил тем, — отмечал этот факт Ллойд Джордж, — что оказался во власти Наполеона, и Европе пришлось горько раскаяться за безумную политику горячих голов той и другой стороны»[1037]. Походом Кромвеля в Ирландию закончилась английская революция, а новоявленных американцев — покорением лучшей части американского континента.
К внешней экспансии подталкивала не только практическая необходимость, но и насущная потребность в духовном мессианизме: Наполеон вместе со своими армиями продвигал идеи «равенства и братства» французской революции по всей Европе; англичане своим флотом — свое видение свободы; американцы, всеми средствами от поддержки национальных революций до прямого вторжения, — демократии; русские большевики сделали следующий шаг на этом пути, продвигая идеи социальной справедливости во всем мире. Этот духовный мессианизм является неотъемлемой частью всех настоящих революций.
Но что могли дать Европе «русские варвары»? — задавался вопросом известный философ Д. Мережковский и сам отвечал: «Не то же ли, что варвары дали всем культурам, всем людям интеллекта — люди интуиции? Не то же ли, что Риму… дали христианские варвары: огонь религиозной воли, раскаляющий докрасна, добела…»[1038]. Не случайно В. Шубарт замечал, что «в русском (большевистском) безбожии чувствуется настроение крестовых походов, как и в догме Кальвина о завоевании мира для Христа или в учении Магомета о священной войне»[1039].
Однако, несмотря на насущную практическую и духовную потребность во внешней экспансии, большевики неожиданно сразу после гражданской войны сократили свою армию почти в десять раз (Гр. 1)!
По относительной численности армии в 1924 г. Советская Россия превосходила только Германию, вооруженные силы которой были ограничены Версальским договором (Гр. 2) Нет, большевики не отказались от духовного мессианизма, но они продвигали свои социальные идеи не столько силой, сколько самим фактом своего существования.
На этом исследователи обычно заканчивают рассмотрение сил, противоборствовавших на фронтах гражданской войны. Однако в ожесточенной битве тогда сошлись не только «красные» и «белые», был и еще один участник, который по численности в разы превосходил обе противостоящие армии, вместе взятые, и представлял для них угрозу гораздо большую, чем каждая из них друг другу. Склоняясь перед силой этого участника, Ленин признавал, что «в последнем счете именно… колебания крестьянства, как главного представителя мелкобуржуазной массы трудящихся, решали судьбу Советской власти и власти Колчака — Деникина»[1042].
«Война между Белой и Красной армиями, как таковыми, — подтверждал значение этой силы историк В. Кожинов, — имела, в конечном счете, гораздо менее существенное значение, чем воздействие и на белых, и на красных всеобъемлющего «русского бунта»»[1043]. «Колебания линии фронтов в гражданской войне, — подтверждал ген. Головин, — почти всегда совпадали с колебаниями в крестьянских массах»[1044]. Ллойд Джордж констатировал этот факт одной фразой: «
Русский бунт
Не приведи Бог видеть русский бунт,
бессмысленный и беспощадный.
С началом революции в низах воцарились «дичайшая анархия, лишенная всех сдерживающих начал», «всеобщий развал, ставший подобным природному бедствию…, гражданская война выросла из хаоса и далеко не сразу приобрела черты двухполюсности. Есть основание всерьез задуматься, — приходит к выводу историк В. Булдаков, — а существовала ли она в ставшем хрестоматийном виде где-либо вообще, кроме перевозбужденных «красных» и «белых» голов и написанных под влиянием их эмоций учебников?»[1047]
«Страна развалилась, и фактически в каждой деревне была своя гражданская война, зачастую не имевшая никакого отношения к идеологии красных и белых…, европейская история, — подтверждает американский историк П. Кенез, — не может привести большего примера ее влияния на политику и поведение людей»[1048].
Обледенелая анархия
Именно эта мысль остановила декабристов в 1825 г. от обращения к народным массам. Простояв на морозе на Сенатской площади, декабристы так и не тронулись с места. Их выступление вошло в историю, как «Стоячая революция!»[1050] Причина этой пассивности, по словам декабриста В. Штейнгеля, заключалась в том, что «в России революция в республиканском духе еще невозможна: она повлекла бы за собой ужасы. В одной Москве из 250 тыс. тогдашних жителей 90 тысяч было крепостных, готовых взяться за ножи и пуститься во все неистовства…»[1051]. «Трудно сказать, что произошло бы с Россией в случае удачи этого восстания, — подтверждал историк А. Керсновский, — Обезглавленная, она бы погрузилась в хаос, перед которым побледнели бы и ужасы пугачевщины. Вызвав бурю, заговорщики, конечно, уже не смогли совладать с нею. Волна двадцати пяти миллионов взбунтовавшихся рабов крепостных и миллиона вышедших из повиновения солдат смела бы всех и все…»[1052].
Примером мог служить бунт военных поселян времен Николая I, который приводил шеф жандармов А. Бенкердорф: «Военные поселяне, возбуждая друг друга, дали волю своей ненависти к начальству и бросились с яростью на офицеров и врачей. Все округи огласились общим воплем, требовавшим смерти офицерам…, всякий кто не мог спастись от них скорым бегством, был беспощадно убиваем…»[1053].
Популярными, с тех времен, стали слова В. Белинского: «Не в парламент пошел бы освобожденный русский народ, а в кабак побежал бы пить вино, бить стекла и вешать дворян»[1054]. Именно страх перед народной стихией определял крайний консерватизм внутренней политики Николая I, который в 1846 г. замечал: «Мне кажется, что
В 1857 г., после поражения России в Крымской войне, К. Кавелин писал А. Герцену: «Недовольство всех классов растет… Какое то тревожное ожидание тяготит над всеми, но ожидание бессильное: словом все признаки указывают в будущем, по-видимому, недалеком, нас ожидает страшный катаклизм, хотя невозможно предсказать какую он примет форму и куда нас поведет». Рязанский предводитель дворянства сообщал министру внутренних дел: «Неизвестно, что нас ожидает в будущем, тем более что войск, кроме двух батальонов, во всей губернии нет. Все распущенные из полков солдаты рассыпаны по деревням и при первом случае станут во главе всякого беспорядка»[1056]. Неслучайно крестьянские «бунты» того времени имели такое «капитальное значение в истории крестьянской реформы» 1861 г.[1057]
В 1880 г. вспышка революционного террора, последовавшая за русско-турецкой войной, привела в смятение высшие сословия. «Если бы русский народ, — писал в тот год К. Леонтьев, — доведен был преступными замыслами, дальнейшим подражанием Западу или мягкосердечным потворством до состояния временного безначалия, то именно те крайности и те ужасы, до которых он дошел бы со свойственным ему молодечеством, духом разрушения и страстью к безумному пьянству, разрешились бы опять по его же собственной воле такими суровыми порядками, каких мы еще и не видывали, может быть!». «Для спасения России» он призывал: «…
Эту попытку осуществил министр внутренних дел империи М. Лорис-Меликов, который после подрыва террористами Зимнего дворца 5 февраля 1880 г. был назначен фактическим диктатором России. Для ее успокоения, он в частности применил полевой устав к политическим делам. И Россию действительно «подморозили». Не случайно Д. Мережковский позже писал, что: «Русская монархия… — обледенелая анархия»[1059]. Обер-прокурор Святейшего Синода К. Победоносцев в 1900 г. убеждал Николая II, «что продление существующего строя зависит от возможности поддерживать страну в замороженном состоянии. Малейшее дуновение весны и все рухнет»[1060].
Своеобразие русского крестьянства определялось теми отличиями, которые выделяли его положение на фоне представителей того же сословия в странах Запада. Указывая на эти отличия, во время своего путешествия по России, Дж. Флетчер в 1591 г. писал: «Можно поистине сказать, что нет слуги или раба, который бы более боялся своего господина, или который бы находился в большем рабстве, как здешний простой народ, и это вообще, не только в отношении к царю, но и его дворянству, главным чиновниками всем военным…»[1061].
Действительно, подтверждал историк Керсновский, сравнивать положение низших сословий в России и в европейских странах было невозможно: «Мы пользуемся термином «рабство», как наиболее точно и правдиво передающим смысл «крепостного права» — термина слишком расплывчатого, как бы «вуалирующего» действительность и дающего даже основания некоторым исследователям сравнивать русскую «барщину» с «барщиной» европейской и пытаться даже искать с ней какую-то аналогию («у нас, мол, крепостное право упразднено лишь в 1861 году, но ведь и в ряде германских земель оно существовало до 1848 года» и т. д.). Сравнение это немыслимо. Вассальные европейские крестьяне принадлежали поместью, русские крепостные являлись личной собственностью помещика. Европейская барщина — остаток феодализма — обязывала крестьянина работать на своего «сеньора» известное количество дней в году в порядке повинности. Вне этой повинности он был совершенно свободен в своих занятиях и поступках, его личность, семья и жилище были неприкосновенны… Русский крепостной, напротив, был рабом в полном смысле этого понятия… Русское рабовладение можно сравнить лишь с американским, только там угнетались негры, а здесь единоплеменники»[1062].
Отмена крепостного права в 1861 г., привела не к освобождению крестьян, а только сменилась на их
«Черная раса презирается в Америке, потому, — отмечал Де Бомонт, — что это раса рабов», «белая кожа-признак благородства»[1067]. В России было тоже деление: на «белое» — высшее сословие и «черный» — низший люд: «Зачем скрывать то, что мы все знаете, — указывал на этот факт Л. Толстой, — что между нами господами, и мужиками лежит пропасть? Есть господа и мужики, черный народ. Одни уважаемы, другие презираемы, и между теми и другими нет соединения… Одних пускают в чистые места и вперед в соборы, других не пускают и толкают в шею; одних секут, других не секут. Это две различные касты… Подтверждением этого служит вся русская жизнь, все то, что не переставая происходит по всей России»[1068].
Под «
—
состояла прежде всего в том, что «У нас налоги… достигли высокой степени напряжения и лежали главною своей тяжестью, — отмечал автор фундаментального труда Русский государственный кредит П. Мигулин, — на низших классах населения»[1070]. «В России является правилом, — подтверждал в 1874 г. Ф. Энгельс, — что высшие сословия почти освобождены от налогов, а крестьянин платит почти все. Такое положение, будто нарочно создано для ростовщика»[1071]. «Наша финансовая система всегда основывалась на несоразмерном взимании налогов и податей с наименее имущих плательщиков», — подтверждал в 1887 г. известный общественный деятель кн. В. Мещерский, — привилегированные же классы продолжают «пользоваться полным безучастием в несении тягостей государственных платежей»[1072].
«Бремя налогов, добавлявшееся к другим видам частной эксплуатации, мешало накоплению капитала в крестьянской экономике, а без такого накопления, — пояснял лидер эсеров В. Чернов, — внедрение новой агротехники и применение более совершенной организации труда было невозможно…»[1073]. «Налоги, — подтверждал в 1905 г. видный экономист И. Озеров, — из года в год высасывали из крестьянского населения огромную часть его дохода, не давая взамен почти ничего для улучшения культуры, для увеличения производительности народного труда. Хозяйство падало, и дефициты покрывались лишь хроническим голоданием»[1074].
«Сложившийся порядок, — предупреждал Витте Николая II, — держится только на долготерпении крестьянства, оно слишком долго подвергается перенапряжению»[1075]. И еще в 1880-е годы «русский сатирик Салтыков отчеканил казенную формулу отношения крестьянина к тяготевшим над ним налогам: «йон достанет»»[1076].
заключалась, прежде всего, в целенаправленном подавлении умственного развития крестьян — в консервации крестьянского невежества и безграмотности. Причиной тому, указывал Н. Тургенев, был страх правящих классов, что «получив образование, они (крестьяне) еще острее ощутят несправедливость своего положения! Не поколеблет ли это безопасность государства? Ибо рабы, получив образование, вряд ли захотят и далее быть рабами!»[1077]
Но в то же время, консервация массовой безграмотности неизбежно вела ко всë большему отставанию России, предупреждал Витте Николая II в 1898 г.: «А просвещение? О том, что оно находится в зачатке, это всем известно, как и то, что мы в этом отношении отстали не только от европейских, но и от многих азиатских и заатлантических стран… Наш народ с православной душой невежественен и темен. А темный народ не может совершенствоваться. Не идя вперед, он по тому самому будет идти назад, сравнительно с народами, двигающимися вперед»[1078].
«Главный недостаток России, по моему глубокому убеждению, — повторял Витте в начале ХХ века, — заключается в отсутствии народного образования — в таком отсутствии, какое не существует ни в одной стране, имеющей хоть какое-нибудь притязание быть цивилизованным государством. Нигде в цивилизованных странах нет такого количества безграмотных, как у нас в России. Можно сказать, что русский народ, если бы только он не был народом христианским и православным бы совершенно зверем; единственно, что отличает его от зверя, — это те основы религии, которые переданы ему механически или внедрены в него посредством крови. Если бы этого не было, то русский народ при всей своей безграмотности и отсутствии всякого самого элементарного образования был бы совершенно диким»[1079].
заключалась, прежде всего, в том, отмечает А. Грациози, что государство стремилось «изолировать или сегрегировать российское крестьянство, как от гражданского общества, так и от политического ядра… ради гарантии политической стабильности»[1080].
Этот вид сегрегации еще более усилился с «реставрацией крепостничества» 1887–1892 гг., которая привела к усилению роли дворянства и его контроля за земствами: «Участие крестьян в земстве ограничено. Мировые судьи были для крестьянского населения заменены земскими начальниками… В сущности, — комментировал новый порядок Витте, — явился режим, напоминающий режим, существовавший до освобождения крестьян от крепостничества, но только тогда хорошие помещики были заинтересованы в благосостоянии своих крестьян, а наемные земские начальники, большей частью прогоревшие дворяне и чиновники без высшего образования, были больше всего заинтересованы в своем содержании»[1081].
Это был режим, в котором, по словам Витте, «быт (крестьянина) в некоторой степени похож на быт домашнего животного с той разницей, что в жизни домашнего животного заинтересован владелец, ибо это его имущество, а Российское государство этого имущества имеет при данной стадии развития государственности в излишке, а то, что имеется в излишке, или мало, или совсем не ценится… Но, конечно, если государственная власть считала, что для нее самое удобное держать три четверти населения не в положении людей граждански равноправных, а в положении взрослых детей (существ особого рода), если правительство взяло на себя роль, выходящую из сферы присущей правительству в современных государствах, роль полицейского попечительства, то, рано или поздно, правительство должно было вкусить прелести такого режима»[1082].
«Социальная сегрегация» консервировала развитие крестьянства на уровне эпохи раннего Средневековья. Русское крестьянство в политическом, экономическом и умственном плане было сегрегировано даже в большей степени, чем северо-американские негры. Например, в конце XIX в. доля умеющих читать и писать русских крестьян была почти в 3 раз меньше, чем у американских негров[1083].
И этой «социальной сегрегации» было подвержено более 80 % населения России, для сравнения в США, где сегрегации по расовому признаку подверглись негры, их доля на момент отмены рабства составляла всего около 10 % населения страны. Указывая на эту особенность России, М. Вебер в 1905 г. отмечал, что в ней миллионы крестьян «образуют класс колонов таких масштабов, которые знали разве что Древний Египет и Римская империя»[1084].
Чтобы крестьянин не сбежал от такого «освобождения», оно было сделано лишь частично — в 1861 г. крестьянин освобождался только от личной крепости, но его крепость к земле, связанная дополнительно круговой порукой, по выплате податей, оставалась. Моральную основу социальной сегрегации, как и прежде крепостного права, обеспечивало «русское православие, которому русский народ обязан своим нравственным воспитанием, — и которое, отмечал Бердяев, — не ставило слишком высоких нравственных задач… Русскому человеку было прежде всего предъявлено требование смирения… Смирение и было единственной формой дисциплины личности…»[1085].
Огромное значение играл и авторитет традиционного «политического обряда», под которым, по словам ген. Головина, понималась формула «За Веру, Царя и Отечество». «Для того чтобы понять, какую громадную роль в психологии этих масс мог играть «обряд», — пояснял Головин, — нужно только вспомнить первенствующее значение, которое занимает «обряд» в области религиозных чувств тех же масс»[1086]. «Царская власть, — подтверждала британская Daily Chronicale, — обладает какими-то мистическими и отеческими свойствами, неотразимо действующими на душу русского народа»[1087].
От отчаяния крестьянское население спасал лишь «гибельный напиток», которым государство, как отмечал последний министр финансов империи П. Барк, целенаправленно спаивало его: оно «поощряло пьянство и этим наносило ущерб благосостоянию народа…», «пьянство увеличивалось с невероятной быстротой. Государство, которое заменило откупщиков, эксплуатировало еще больше, чем они, слабость земледельческого населения»[1088].
Последним и решающим инструментом, удерживавшим крестьян в повиновении, являлась сила или точнее, пояснял Витте, — «престиж силы», «сознание силы»[1089]. «Положение о мерах к охранению государственного порядка и общественного спокойствия», введенное указом от 14 августа 1881 г., предусматривало следующие меры особого положения: а) особые правила, б) усиленная охрана (1 год), в) чрезвычайное положение (6 мес.) и г) военное положение[1090]. В 1881 г. охрана была распространена на территории, где проживало 32 млн. человек[1091].
«Треть России находится в положении усиленной охраны, то есть вне закона, — указывал в своем письме Николаю II в 1902 г. Л. Толстой, — Армия полицейских — явных и тайных — все увеличивается… Везде в городах и фабричных центрах сосредоточены войска и высылаются с боевыми патронами против народа»[1092]. «Именно в конце XIX-начале XX века, в годы царствования Николая II участие войск в подавлении народных восстаний приобрело массовый характер, — подтверждает В. Изонов, — Военные газеты писали: «Казармы опустели, войска живут по деревням, по фабрикам, по заводам, военные начальники сделались губернаторами»»[1093].
Описывая отношение крестьян к своему положению, М. Бакунин в 1873 г. писал: «Народ наш глубоко и страстно ненавидит государство, ненавидит всех представителей его, в каком бы виде они перед ним ни являлись… Он находится в таком отчаянном положении, что ничего не стоит поднять любую деревню…»[1094]. «Русский народ всегда иначе относился к власти, чем европейские народы, — он всегда смотрел на власть не как на благо, — подтверждал Л. Толстой, — а как на зло…»[1095].
Причиной этого, по мнению лидера крестьянской партии эсеров В. Чернова, являлся тот факт, что «Российское государство не было результатом органического строения снизу, выражавшегося в укреплении общественных связей внутри самого населения, оно казалось людям сетью, наброшенной на страну сверху и им это было… чуждо»[1096]. «Нет пределов смиренному терпению многострадального русского народа. Государственная власть всегда была внешним, а не внутренним принципом для безгосударственного русского народа, — подтверждал Бердяев, — она не из него созидалась, а приходила как бы извне, как жених приходит к невесте. И потому так часто власть производила впечатление иноземной, какого-то немецкого владычества»[1097].
Именно «накопившееся недовольство и ненависть, отсутствие чувства единения между обществом и правительством, которое со времен Московского царства относилось к народу как чужеземный завоеватель…, — подтверждал один из лидеров польского национального движения Р. Дмовский, — являются причиной острого конфликта между представителями населения и власти…»[1098].
В ХХ в. «русский бунт» был разбужен Первой русской революцией 1905 г. Его особенности М. Покровский связывал с «реставрацией крепостничества»[1099] в 1880–90 гг., воскресившей и «крепостную идеологию во всех ее чертах — в том числе и психологию крепостного бунта»[1100]. Уже с конца XIX в. стал наблюдаться постоянный «рост числа крестьянских восстаний и бунтов. В 1900–1904 гг. таких событий было отмечено 1205 (столько же, сколько за предыдущие 20 лет)». «В июне (1905 г.) участились сообщения, что крестьяне прекращают работу на поместных землях, что помещики требуют в помощь армию, что идут аресты. Но сопротивление крестьян, — замечал М. Вебер, — сломить не удается»[1101].
«В 1905–1907 гг. число крестьянских выступлений достигло в среднем 8,6 тысячи в год! Более 70 % из них были связаны с земельными отношениями, и главным требованием крестьян был захват помещичьих земель. За эти три года было сожжено и уничтожено около 4000 имений»[1102]. Кроме этого, «из самых разных губерний поступают сообщения об обструкции налогам со стороны крестьян»[1103]. В 1905 г., в первом номере «Народной свободы» лидер российских либералов Милюков провозглашал: «От настроения нейтральных элементов в значительной степени зависит судьба русской революции… Оттуда, из этих низов, выходят погромы и аграрные пожары… Туда надо идти, чтобы иметь право пророчествовать о будущем русской революции»[1104].
Наглядную картину бунта передавали письма саратовского губернатора П. Столыпина своей жене: «В уездах все та же пугачевщина, каждый день несколько убитых и раненых. Точно война…»[1105]. «Пугачевщина растет — все уничтожают, а теперь еще и убивают… Войск совсем мало, и я их так мучаю, что они скоро совсем слягут. Всю ночь… рассылал пулеметы. Сегодня послал в Ртищево 2 пушки. Слава Богу, охраняем еще железнодор. путь. Приезжает от Государя ген. Сахаров. Но чем он нам поможет, когда нужны войска — до их прихода, если придут, все будет уничтожено. Вчера в селе Малиновка осквернили божий храм, в котором зарезали корову и испражнялись на образе Николая Чудотворца. Другие деревни возмутились и вырезали 40 человек. Малочисленные казаки зарубают крестьян, но это не отрезвляет…»[1106].
Спустя несколько дней в очередном своем письме Столыпин отмечал: «кажется ужасы нашей революции превзойдут ужасы французской. Вчера в Петровском уезде во время погрома имения Аплечева казаки (50 чел.) разогнали тысячную толпу 20 убитых, много раненых. У Васильчиков 3 убитых, еще в разных местах 4»[1107]. «Дни идут плохо. Сплошной мятеж: в пяти уездах. Почти ни одной уцелевшей усадьбы. Поезда переполнены бегущими… Войск мало и прибывают медленно. Пугачевщина!..»[1108]. «Соседние деревни терроризированы, так как и их хотели сжечь, если они не примкнут к движению. Помещики в панике отправляли в город имущество, жен и детей. В других уездах тоже вспыхивает то тут, то там. Еле поспеваешь посылать войска, которых мало. И долго ли еще можно рассчитывать на войска после «Потемкина»»[1109].
Именно «русский бунт» вынудил правительство пойти на реформы. Обосновывая их необходимость, в своем секретном представлении Совету министров Столыпин указывал, что «при хищническом хозяйстве, при бедности и невежестве крестьян, при отсутствии среди них понятия о собственности — никакие преобразования, никакие культурные начинания невозможны и заранее обречены на неуспех; невозможно и прочное поддержание даже внешнего порядка, так как дикая полуголодная деревня, не привыкшая уважать ни свою, ни чужую собственность, не боящаяся, действуя миром, никакой ответственности, всегда будет представлять собою горючий материал, готовый вспыхнуть по каждому поводу»[1110].
Однако даже умеренные реформы Столыпина встретили непримиримое сопротивление, как со стороны либеральной общественности, так и помещичьего дворянства. В результате реформы смогли пробить лишь небольшую брешь в сплошном монолите «социальной сегрегации». Прочность его стен наглядно демонстрировал полный провал внесенного Столыпиным законопроекта о крестьянском равноправии. «Государственный Совет кромсал и откладывал этот законопроект, как только мог, и только осенью 1916 года, то есть совсем уже накануне революции, этот проект попал на рассмотрение Государственной Думы — да так и остался не рассмотренным…, — в итоге, как отмечал И. Солоневич, — Гений русского народа так и остался зажат в железные тиски крепостничества и тех его пережитков, которые существовали до 1917 года»[1111].
Настроения крестьянства, в этот период, передавали, собранные Ю. Соловьевым свидетельства 1911 года: графиня А. Шувалова: «Везде и всюду чувствуется недовольство, и в городах, и в деревнях большинство не удовлетворено политикой последних лет и мало верит в обещания правительства, не раз уже обманувшего всех. Все это предрешает новую бурную вспышку»[1112]; товарища министра внутренних дел А. Крыжановского предупреждали с мест: «
Из Вологодской губернии сообщали: «Я все время убеждаюсь, что у нас лет так через 10 неизбежна новая революция»[1115]. Из Смоленской губернии, председателю Русской монархической партии протоиерею И. Восторгову, писали: «У нас в Смоленской губернии крестьяне открыто говорят про революцию в 12 году. Не говорят бунт, мятеж, а революция, что по-ихнему означает «Долой все»»[1116]. Не случайно в 1914 г., накануне Первой мировой, в своей известной записке экс-министр внутренних дел, лидер правых в Госсовете — П. Дурново предупреждал Николая II: в случае неудачной войны с Германией «Россия, несомненно, будет ввергнута в анархию, пережитую ею в приснопамятный период смуты 1905–1906 годов… беспросветную анархию, исход которой трудно предвидеть»[1117].
И именно Русским бунтом, на партийной конференции кадетов в июле 1915 г., угрожал лидер российских либералов Милюков Николаю II: «требование Государственной думы (о введении конституционного строя) должно быть поддержано властным требованием народных масс, другими словами, в защиту их необходимо революционное выступление… Неужели об этом не думают те, кто с таким легкомыслием бросают лозунг о какой-то явочной Думе?» «Они (царедворцы) играют с огнем… (достаточно) неосторожно брошенной спички, чтобы вспыхнул страшный пожар… Это не была бы революция, это был бы тот ужасный русский бунт, бессмысленный и беспощадный. Это была бы… вакханалия черни…»[1118].
«Представить себе, что эти сто двадцать миллионов русских крестьян, прикованных к земле, живущих под гнетом нищеты, в невежестве и изоляции, созреют для революционных утопий, кажется мне самой дикой мечтой, — подтверждал в 1915 г. британский историк Ч. Саролеа, — Как бы ни была необычайно плодородна русская почва и как бы ни был одарен русский народ, политическая дисциплина не растет в один день, как степная трава, она не является растением без корней в прошлом, в традициях и нравах народа. Без сомнения, крестьянство может восстать в какой-нибудь кровавой «жакерии»»[1119].
Неудачи 1915 г. и растущие трудности в тылу привели к стремительному обострению ситуации. Уже в конце лета 1916 г. лидер октябристов Гучков, по его словам, «стал ощущать эту нарастающую опасность в настроениях городского населения и рабочих…»[1120]. В сентябре на совещании лидеров либеральной думской оппозиции, «был поставлен вопрос о тревожном положении, очень ясно определившейся линии развития событий в сторону какого-нибудь большого народного движения, уличного бунта… остановить это движение мы не можем, а присоединиться не хотим»[1121].
Сводка начальника Петроградского губернского жандармского управления за октябрь 1916 г. гласила: «постепенно назревавшее расстройство тыла…, носившего хронический и все прогрессирующий характер, достигло к настоящему моменту того максимального и чудовищного размера, которое… обещает в самом скором времени ввергнуть страну в разрушающий хаос катастрофической стихийной анархии… Необходимо считать в значительной мере правильной точку зрения кадетских лидеров, определенно утверждающих со слов Шингарева, что «весьма близки события первостепенной важности, кои нисколько не предвидятся правительством, кои печальны, ужасны, но в то же время неизбежны…»»[1122].
«Существование подземных революционных вод, еле скрытых зыбкою почвою самодержавного режима… не было секретом, — подтверждал председатель Государственной Думы М. Родзянко, — И, когда почву сорвали взрывом 26–27 февраля, они мощной рекой хлынули в пролом и вынесли на поверхность земли революционную идею пятого года…»[1123].
И прежде всего, идею «русского бунта», неслучайно историк Грациози назвал первый этап, начавшийся с февраля 1917 г., «плебейской» революцией: «Когда государство вступило в последнюю стадию своего распада, крестьяне тут же взяли инициативу в собственные руки. Программа их была проста: минимальный гнет со стороны государства и минимальное его присутствие в деревне, мир и земля, черный передел о котором грезили поколения крестьян… Они почти совершенно перестали платить налоги и сдавать поставки государственным уполномоченным. Все больше молодых людей не являлись на призывные пункты, многие солдаты стали дезертировать. Сверх того, за несколько месяцев крестьяне разрушили еще остававшиеся помещичьи имения, уничтожали владения буржуазии, а также большинство ферм, созданных в ходе столыпинских реформ»[1124].
По словам видного публициста того времени М. Гаккебуш-Горелова, в 1917 г. «мужик снял маску… «Богоносец» выявил свои политические идеалы: он не признает никакой власти, не желает платить податей и не согласен давать рекрутов. Остальное его не касается»[1125]. «Русская революция по своему основному, подземному социальному существу, — приходил к выводу религиозный философ С. Франк, — есть восстание крестьянства, победоносная и до конца осуществленная всероссийская пугачевщина начала XX века»[1126].
И в этом не было ничего удивительного, поскольку бунт, отмечал И. Бунин, вообще органически присущ русскому народу: «всякий русский бунт (и особенно теперешний) прежде всего, доказывает, до чего все старо на Руси и сколь она жаждет прежде всего бесформенности. Спокон веку были… бунтари против всех и вся…»[1127]. «В стихии русской революции, — подтверждал Бердяев, — действуют такие же старые, реакционные силы, в ней шевелится древний хаос, лежавший под тонкими пластами русской цивилизации…»[1128].
Земля и воля
Лозунг «Земля и воля» выражал эти крестьянские мечты особенно полно, в той степени, в которой лозунги вообще на это способны, т. е. передавал главное без выхолащивания его содержания.
Правда «О «воле», в том смысле как понимала это слово интеллигенция, крестьянство, — по словам М. Покровского, — думало весьма мало — вызвав у одного наблюдателя горькое замечание, что девиз «земля и воля» можно было бы укоротить — только «земля»[1130]. Под интеллигентской волей М. Покровский понимал введение революционного самоуправления, примеров которого крестьянство не давало «ни одного»[1131].
Однако крестьянство и не ставило себе целью достижение какого-либо более высокого уровня самоорганизации кроме общины, «волю» оно понимало по-своему. Еще В. Белинский замечал, что «в понятии нашего народа свобода есть воля, а воля — озорничество»[1132]. Представление русских крестьян о «воле» Л. Толстой передавал в «Живом трупе»: «Это степь, это десятый век, это не свобода, а воля…»[1133]. «Свобода», — пояснял В. Кожинов, — это нечто имеющее пределы, установленные законом; воля не имеет пределов…
Портрет этой массы рисовал в разговоре с Черчиллем один из лидеров партии эсеров Б. Савинков: «Крестьяне были в хозяйственном отношении независимыми. При своем простом образе жизни они всегда могли поддерживать свое существование и помимо всех современных условий цивилизации. Из кожи зверей они делали себе одежду и обувь. Пчелы давали им и мед, заменявший им сахар, и воск для освещения. Хлеб у них был, и было мясо, и разные коренья. Они пили, ели и работали в поте лица. Не для них были все эти слова: коммунизм, царизм, святая Русь, империя или пролетариат, цивилизация или варварство, тирания или свобода. Все это в теории было им безразлично, и не только в теории, но и на практике. Они были и оставались людьми земли и тяжелым трудом зарабатывали свой хлеб… В стране разрозненных хозяйственных ячеек, ничем не связанных между собой, жизнь велась по примеру Робинзона Крузо, так же удаленного от цивилизации…»[1135].
С падением самодержавия, организующей, полуграмотную народную стихию, силой должна была бы выступить передовая русская интеллигенция. «Мы обязаны идти туда, обязаны там действовать, иначе мы умрем, не выполнив нашего назначения, умрем неоплатными должниками того народа, который нас поит, кормит, одевает, обувает, который трудами рук своих обеспечивает нам лучшее существование, чем его собственное. Нашим служением мы заплатим народу хотя малую крупицу того огромного долга, который записан за нами на скрижалях судьбы», — писал в 1909 г. в приобретшей чрезвычайную популярность (выдержала в 1910 г. пять изданий), книге видный монархист, писатель И. Родионов, — «Народ спился, одичал, озлобился, не умеет и не хочет трудиться. Не моя задача перечислять причины, приведшие нас к такому ужасающему положению, но есть одна, на которую неоднократно указывалось в печати и которую я не могу обойти молчанием. Причина эта — разобщение русского культурного класса с народом. Народ брошен и, беспомощный, невежественный, предоставлен собственной бедной судьбе. Если вовремя не придти к нему, то исход один — бездна, провал, дно…, — предупреждал Родионов, — Я потому и назвал свою книгу «Наше преступление», что считаю те ужасы, которые описаны в ней и которые стали обыденным явлением в деревне, нашей виной, виной бросившего народ на произвол стихий образованного русского общества»[1136].
Однако, как монархическая, так и боровшаяся с самодержавием до самопожертвования либеральная общественность, не ответила на этот призыв. Причина этого крылась в особенностях российских привилегированных классов и сословий, передавая настроения которых, М. Покровский сравнивал город с европейским островом среди азиатского (феодального) океана: «На фоне промышленного подъема островитянам жилось недурно, и они старались не думать, что когда-нибудь азиатские, крепостнические волны могут снести их наскоро сколоченную европейскую постройку»[1137].
Представления интеллигенции о народе передавал, один из наиболее ярких ее представителей И. Бунин: «О народе врали по шаблону, в угоду традициям, дабы не прослыть обскурантом и благодаря круглому невежеству относительно народа, и особенно врала литература, этот главный источник знания о народе для интеллигенции…, — та литература, которую Толстой очень часто называл «пересоленной карикатурой на глупость»» и которая являлась «сплошной фальшью»[1138].
««Народ, народ!», — восклицал Бунин, — А сами понятия не имеют (да и не хотят иметь) о нем. И что они сделали для него, этого действительно несчастного народа?… До какой степени они изолгались перед русским обществом. И все это делает русская интеллигенция. А попробуйте что-нибудь сказать о недостатках ее! Как? Интеллигенция, которая вынесла на своих плечах то-то и то-то и т. д. О каком же здесь можно думать исправлении недостатков, о какой правде писать, когда всюду ложь!»[1139]
«Народ для этих близоруких деятелей вдруг только в сентябре 1905 г. появился во всей своей стихийной силе, — подтверждал Витте, — Сила (его) основана и на численности и на малокультурности, а в особенности на том, что ему терять нечего. Он как только подошел к пирогу, начал реветь, как зверь, который не остановится, чтобы проглотить все, что не его породы…»[1140]. Писатель В. Вересаев словами своего героя доктора Чекьянова, избитого до полусмерти крестьянами, находил причину ненависти народа к интеллигенции в том, что «Мы сами высокомерно отодвигались от него, не хотели его знать; непроходимая пропасть отделяет нас от него»[1141].
Революция 1905 г. показала, что отрыв либеральной интеллигенции от народных масс был настолько велик, что один из ее видных представителей М. Гершензон в «Вехах» восклицал: «Мы не люди, а калеки, сонмище больных, изолированных в родной стране — вот что такое русская интеллигенция… Мы для него (народа) не грабители, как свой брат деревенский кулак, мы для него даже не просто чужие, как турок или француз; он видит наше человеческое и именно русское обличье, но не чувствует нашей человеческой души и поэтому ненавидит нас страстно… Каковы мы есть, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом — бояться мы его должны пуще всех козней власти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами ограждает нас от ярости народной»[1142].
Возглавив в феврале 1917 г. революцию либеральная интеллигенция поспешила «осчастливить исстрадавшиеся под абсолютистским игом массы» своими просвещенными западными реформами. «Временное Правительство издавало глубоко демократические в интеллигентском смысле постановления. Каких только свобод не привили они на Руси! Но все эти свободы, — как отмечал Гинс, — были нужны только городской интеллигенции»[1143], «интеллигенты, оторванные от народа, не понимающие его души», всегда навязывали ему то, «что самим больше нравится…»[1144].
Эту мысль, задолго до революции, высказывал М. Бакунин: «Особенно страшен деспотизм интеллигентного и потому привилегированного меньшинства, будто бы лучше разумеющего настоящие интересы народа, чем сам народ. Во-первых, представители этого меньшинства попытаются, во что бы то ни стало уложить в прокрустово ложе своего идеала жизни будущих поколений. Во-вторых, эти двадцать или тридцать ученых-интеллигентов перегрызутся между собой». Не случайно современник событий А. Игнатьев позже отмечал, что «революция в России долгое время представлялась мне великим народным бунтом, направленным не только против помещиков и властей, но и против всех интеллигентов, которые не имели прочных корней в родной земле»[1145].
Этот бунт спровоцировали творцы февральской революции, которые, как отмечал Гинс, сами разрушили традиционный образ жизни: «народ жил своими обычаями. Они выросли вместе с ним и были ему понятны и близки. Но они были непонятны русской интеллигенции. Как можно жить варварскими обычаями, когда существует римское право, вечно живое, неувядающее. И не подумав о том, что разрушение обычаев, игнорирование их вносит опустение в народную этику, что только обычаями старины, укоренившимися, освященными веками и дедовскими преданиями, держится уклад жизни малокультурных народов Востока, наносились удары вековым столбам народного правосознания, пока они, подрубленные в основании, не повалились на головы самих рубивших»[1146].
«Как вопиюще обнаружилась неспособность русских интеллигентов, политиков и идеологов найти применение своих сил, — восклицал Гинс, — Как за время революции непрактична оказалась русская интеллигенция. И все потому, что она исторически воспитана была в барстве. Она не желала «томиться» в невежественной обстановке провинции и устремилась в крупные города или за границу. Работать над переустройством местной жизни было не в ее характере… Нет, это не только ниже нашего достоинства, это страшно. Да, мы боимся своего народа. Вот великая трагедия русской интеллигенции и революционной демократии…»[1147].
Эта «непрактичность» наглядно проявила себя уже в первые дни революции — Николай II еще не успел отречься от престола, а «бесконечная, неисчерпаемая струя человеческого водопровода (уже) бросала в Думу все новые и новые лица…, — описывал начало революции Шульгин, — Но сколько их ни было — у всех было одно лицо: гнусно-животно-тупое или гнусно-дьявольски-злобное… Боже, как это было гадко!.. Так гадко, что, стиснув зубы, я чувствовал в себе одно тоскующее, бессильное и потому еще более злобное бешенство… Пулеметов — вот чего мне хотелось. Ибо я чувствовал, что только язык пулеметов доступен уличной толпе и что только он, свинец, может загнать обратно в его берлогу вырвавшегося на свободу страшного зверя… Увы — зверь этот был… его величество русский народ… То, чего мы так боялись, чего во что бы то ни стало хотели избежать, уже было фактом. Революция началась»[1148]. «Боже мой, какой ужас! — приветствовал революцию председатель Государственной Думы Родзянко, — Без власти… Анархия… Кровь… это гибель России»[1149].
«Слава богу, наконец я опять в Таврическом дворце…, — продолжал Шульгин, — да, там, в «кабинете Родзянко», есть еще близкие люди. Да, близкие потому, что они жили на одной со мной планете. А эти? Эти — из другого царства, из другого века… Эти — это страшное нашествие неоварваров, столько раз предчувствуемое и наконец сбывшееся… Это — скифы. Правда, они с атрибутами ХХ века — с пулеметами, с дикорычащими автомобилями… Но это внешне… В их груди косматое, звериное, истинно скифское сердце»[1150]. Представители образованных сословий, даже антропологически разделяли себя с русской «чернью».
Примером здесь может являться и описание рабочей демонстрации в Москве, другим образцом русской интеллигенции Буниным: «Знамена, плакаты, музыка — и, кто в лес, кто по дрова, в сотни глоток: — Вставай, подымайся, рабочай народ! Голоса утробные, первобытные. Лица у женщин чувашские, мордовские, у мужчин, все как на подбор, преступные, иные прямо сахалинские. Римляне ставили на лица своих каторжников клейма: «Cave furem». На эти лица ничего не надо ставить, — и без всякого клейма все видно…»[1151]. И дальше, уже из Одессы: «А сколько лиц бледных, скуластых, с разительно асимметричными чертами среди этих красноармейцев и вообще среди русского простонародья, — сколько их, этих атавистических особей…»[1152].
Народный бунт, высвобожденный февральской революцией, Шульгин воспринимал, как «
В марте 1917 г. французский посол Палеолог предостерегал: «Русская революция… может привести лишь к ужасной демагогии черни и солдатчины, к разрыву всех национальных связей, к полному развалу России. При необузданности, свойственной русскому характеру, она скоро дойдет до крайности… Вы не подозреваете огромности сил, которые теперь разнузданы…»[1155]. Немецкий философ В. Шубарт находил причину этого явления в том, что «когда русская душа вступает в стадию заболевания нигилизмом, отталкивание от строгих форм вырождается в жажду разрушения форм. Русская душа в своем предпочтении фрагментарности изначально таит в себе зачаток… анархии»[1156].
«Россия — самая безгосударственная, самая анархическая страна в мире. И русский народ — подтверждал Н. Бердяев, — самый аполитический народ, никогда не умевший устраивать свою землю. Все подлинно русские, национальные наши писатели, мыслители, публицисты — все были безгосударственниками, своеобразными анархистами. Анархизм — явление русского духа, он по разному был присущ и нашим крайним левым, и нашим крайним правым»[1157]. «Наше народничество — явление характерно-русское, незнакомое Западной Европе, — есть явление безгосударственного духа. — пояснял. Бердяев, — И русские либералы всегда были скорее гуманистами, чем государственниками. Никто не хотел власти, все боялись власти, как нечистоты. Наша православная идеология самодержавия — такое же явление безгосударственного духа, отказ народа и общества создавать государственную жизнь»[1158].
«Свобода у русских, — приходил к выводу в 1915 г. британский историк Саролеа, — это стихийный инстинкт, фанатическая страсть, страсть, создающая мучеников, посылающая своих приверженцев в Сибирь и на эшафот», но «русские несут свободу на грани анархии. Не случайно три наиболее последовательных теоретика анархизма — Бакунин, Кропоткин и Толстой — являются типичными русскими»[1159]. Развитие событий подтверждало эти выводы: «народная мысль…, — отмечал уже в октябре 1916 г. лидер кадетов Милюков, — имеет опасный уклон в сторону анархизма, отрицания всякой власти…»[1160].
Пониманию особенностей любого народа помогает градация его возрастов, данная С. Соловьевым в 1872 г.: «Органическое тело, народное тело, растет, значит проходит известные возрасты, разнящиеся друг от друга. Легко отличаются два возраста народной жизни: в первом возрасте народ живет преимущественно под влиянием чувства; это время его юности, время сильных страстей, сильного движения…», затем «наступает вторая половина народной жизни: народ мужает, и господствовавшее до сих пор чувство уступает мало по малу свое господство мысли». «Сильные государства, крепкие народности, твердые конституции выковываются в этот возраст (чувства). Но этот же период знаменуется явлениями вовсе не привлекательными: чувство не сдерживается мыслию, знание слишком слабо, суеверие и фанатизм ведут к самым печальным явлениям, неопределенность отношений открывает дорогу произволу…»[1161].
Русский народ в начале ХХ века, по наблюдению немецкого философа Шубарта, находился именно в возрасте чувства: «Русский с его изначальным доверием отдается течению жизни, не задумываясь. Он — антирационалист. Он дает выход эмоциям в той мере, как они в нем возникают. Они в нем как необъезженные лошади, которые не дают себя запрячь в телегу разума. Русское сознание — это лишь исполнительный орган ощущений, а не их контрольная инстанция»[1162].
И эти анархические настроения оказались свойственны не только полуграмотному крестьянству, но и самой просвещенной русской интеллигенции. На этот факт, Палеолог указывал, спустя всего три месяца после февральской революции: «Анархия поднимается и разливается с неукротимой силой прилива в равноденствие…»[1163]. Наблюдая российскую действительность, французский посол приходил к выводу, что: «у латинских и англосаксонских народов революционные силы обладают иногда изумительным могуществом организации. Но у народов славянских они могут быть лишь растворяющими и разрушающими: они роковым образом приводят к анархии»[1164]. В подтверждение своих слов, Палеолог приводил мнение одного из крупнейших промышленников России — А. Путилова: «Русский человек не революционер, он анархист. А это большая разница. У революционеров есть воля к восстановлению, анархист думает только о разрушении»[1165].
Неспособность к самоорганизации писатели и философы считали органической, характерной чертой русского народа. Бунин в 1916 г.: ««Мирские устои», «хоровое начало»… и т. д. Все подлые фразы! Откуда-то создалось совершенно неверное представление об организаторских способностях русского народа. А между тем нигде в мире нет такой безорганизации! Такой другой страны нет на земном шаре!»[1166] «Русский народ — в силу условий своего исторического развития — огромное дряблое тело, лишенное вкуса к государственному строительству и почти, — подтверждал Горький в ноябре 1917 г., — недоступное влиянию идей, способных облагородить его волевые акты…»[1167].
Истоки этих особенностей, по мнению Бердяева, заключались в том, что «Россия — самая государственная и бюрократическая страна в мире… Интересы государства занимают совершенно исключительное и подавляющее место в русской истории… Классы и сословия слабо были развиты и не играли той роли, какую играли в истории западных стран… Бюрократия развилась до размеров чудовищных… И она превратилась в самодовлеющее отвлеченное начало; она живет своей собственной жизнью, по своим законам, не хочет быть подчиненной функцией народной жизни».
В то же время «Россия — страна безграничной свободы духа». Эту «внутреннюю свободу русского народа, которую он не уступит ни за какие блага мира»… «В русском народе поистине есть свобода духа, которая дается лишь тому, кто не слишком поглощен жаждой земной прибыли и земного благоустройства. Россия — страна
Февральская революция 1917 г. служила наглядным подтверждением этим выводам: теперь «масса… вообще никем не руководится…, — отмечал один из главных военных комиссаров Временного правительства В. Станкевич, — она живет своими законами и ощущениями, которые не укладываются ни в одну идеологию, ни в одну организацию, которые вообще против всякой идеологии и организации…»[1169]. «Когда великий переворот 1917 г. (февральский) смел с лица земли старый режим, когда раздались оковы и народ почувствовал, что он свободен, что нет больше внешних преград, мешающих выявлению его воли и желаний, — он, это большое дитя, — подтверждал один из меньшевистских лидеров И. Майский, — наивно решил, что настал великий момент осуществления тысячелетнего царства блаженства, которое должно ему принести не только частичное, но и полное освобождение»[1170].
В 1917 г. в диппочте, идущей на Запад, о русских говорилось: «Когда у него ослабевает узда, малейшая свобода его опьяняет. Изменить его природу нельзя — есть люди, которые пьяны после стакана вина. Может быть, это происходит от долгого татарского владычества. Но ситуация именно такова. Россия никогда не будет управляться английскими методами. Парламентаризм не укорениться… (у них)»[1171].
Из всей русской интеллигенции только одна партия не просто имела опыт хождения в народ, не только через народничество пропиталась его идеями и приобрела с ним тесную связь, но и стала политическим выразителем его надежд и мечтаний. Крестьянский лозунг «Земли и воли», лег в основу еë политической программы, требовавшей: социализации земли, с уравнительным ею пользованием, и «народовластия». Не случайно эта партия получила поддержку крестьянства и в крестьянской стране стала самой массовой в русской революции — в середине 1917 г. численность партии эсеров превосходила численность всех остальных партий России вместе взятых.
В революционный год эсеры занимали ведущее место во всех ключевых органах власти, они получили наибольшее количество голосов на выборах в Учредительное собрание, их боевые отряды были самыми организованными вооруженными силами революции. Правые и либеральные партии считали их еще более опасными, чем большевиков. Например, видный представитель прежней элиты, крупный землевладелец, один из лидеров право-либеральной партии октябристов С. Шидловский утверждал, что «большевики, сами того не подозревая, сослужили России огромную и незабываемую службу, разогнав Учредительное собрание под председательством Чернова…»[1172]. «Я остаюсь при убеждении…, — вторил видный кадет, ближайший сподвижник Колчака Гинс, — что черновское Учредительное Собрание следовало стереть с лица земли…»[1173].
Основная, исходящая от эсеров, угроза заключалась в том, что они не столько вели за собой стремящуюся к идеализированной, по сути анархической «воле» крестьянскую стихию, сколько следовали за ней. «Капитуляция идей перед инстинктами…, — назвал эту ситуацию в 1907 г. видный кадет кн. Е. Трубецкой, — В этом — злой рок русской революции и главная причина ее крушения»[1174]. Ситуация повторилась во время революции 1917 г., когда «сама сила партии, — по словам ее лидера В. Чернова, — была источником ее слабости: В ряды эсеров неудержимо стремилась пестрая и многоликая улица. Это напоминало бегство овечьего стада. Ничтожная горстка старых эсеров тщетно пыталась справиться с сырой, неоформленной массой, которая заполнила партию»[1175].
Характеристикой той силы, заложником которой были эсеры, может служить наблюдение Г. Уэллса, который замечал, что русские «крестьяне совершенно невежественны и в массе своей тупы, они способны сопротивляться, когда вмешиваются в их дела, но не умеют предвидеть и организовывать. Они превратятся в человеческое болото…»[1176]. И эсеры, так же как и крестьяне, оказались способны только к разрушению существующего строя, но не к созиданию нового.
«Эсеры — способные заговорщики. Они незаменимы в подполье. Их стихия — подготовка переворота…, — отмечал Гинс, — Но никакой способности к организационной работе, никакой цельности плана, нежизнеспособность программы… Эсеры как кроты, взрывают почву, подготовляя ее для революционной вспашки, но снять и пожинать им не суждено…»[1177]. К подобным выводам — об анархической сущности эсеров, приходил и кн. Трубецкой: «Как по направлению, так и по инициалам первым эсером у нас, без сомнения, является Стенька Разин»[1178].
В политэкономическом плане основное противоречие между социал-революционерами и социал-демократами заключалось в тех движущих силах, на которые они опирались: у эсеров — это было мелкобуржуазное полуфеодальное крестьянство, у социал-демократов — промышленный пролетариат. С особенной остротой это противоречие проявилось в ключевом для крестьянской страны вопросе — вопросе о Земле: эсеры настаивали на социализации земли, при уравнительном ею пользовании, при котором «право распоряжения землей и земельной рентой принадлежит крестьянской общине, союзам общин, кооперациям»; большевики выступали за национализацию земли, т. е. за передачу ее государству[1179].
Практическое применение эсеровских идей,
Катализирующее влияние на ожесточенность вспышки «Русского бунта» оказала Первая мировая война, и Россия здесь не была исключением. Например, Черчилль, вспоминая о демобилизации английской армии, писал: «Конечно, имелись налицо и такие факторы, которых никто не мог учесть и которые до сих пор еще ни разу не проявлялись. Почти 4-миллионная армия была по приказу властей сразу освобождена от железной военной дисциплины, от неумолимых обязательств, налагаемых делом, которое эти миллионы считали справедливым. В течение нескольких лет эти огромные массы обучались убийству; обучались искусству поражать штыком живых людей, разбивать головы прикладом, изготовлять и бросать бомбы с такой легкостью, словно это были простые снежки. Все они прошли через машину войны, которая давила их долго и неумолимо и рвала их тело своими бесчисленными зубьями. Внезапная и насильственная смерть, постигавшая других и ежеминутно грозившая каждому из них, печальное зрелище искалеченных людей и разгромленных жилищ — все это стало обычным эпизодом их повседневного существования. Если бы эти армии приняли сообща какое-нибудь решение, если бы удалось совратить их с пути долга и патриотизма, не нашлось бы такой силы, которая была бы в состоянии им противостоять…»[1181].
Только за одну неделю с начала демобилизации из различных пунктов Англии поступили сведения о более чем тридцати случаях неповиновения среди войск, настоящие бунты вспыхнули в Лютоне и в Кале. И это в «периферийной» Англии, не знавшей войны на своей территории и далеко не испытавшей той степени истощения войной, которую познала Россия.
В России пример демобилизации давало окончание русско-японской войны 1905 г., который приводил Деникин: из «эшелонов запасных, катившихся как саранча через Урал, по домам, (я) наблюдал близко выплеснутое из берегов солдатское море. Тогда политические и социальные вопросы их мало интересовали… Единственным их лозунгом был клич — домой! Они восприняли «свободу», понимая ее как безначалие и безнаказанность»[1182].
Во время Первой мировой русская армия, не выдержав напряжения войны, начала свою демобилизацию сама и именно она свершила февральскую революцию. «Мартовские события, — приходил к этому выводу ген. Головин, — представляют собой лишь удавшийся солдатский мятеж»[1183]. Не революционные партии, не кадеты, не социалисты или большевики и не белые генералы определяли в 1917 году движущие силы российского общества, они сами целиком и полностью подчинялись требованиям разгулявшейся народной стихии.
Грядущие события не были неожиданностью, еще в период Великого отступления! На IX съезде представителей промышленности и торговли в мае 1915 г. председатель Совета съездов Н. Авдаков в своем докладе говорил: «Страшно делается, если по окончании победоносной войны, когда все доблестные защитники родины вернутся к мирному труду…»[1184].
Военный министр В. Сухомлинов в своем докладе Николаю II о проблемах, которые должны неизбежно возникнуть с началом демобилизации еще в июне 1915 г., писал: «Уроки событий после японской войны должны послужить указанием для организации демобилизации после этой войны, — что будет несравненно труднее, так как коснется не части армии, а всех вооруженных сил…»[1185]. 1 февраля 1917 г. атаман казаков Груббе представил Николаю II план борьбы с «серьезными нарушениями порядка», которые «неминуемо будут сопровождать демобилизацию огромной армии» и «могут перерасти в мятеж»[1186].
Частичная демобилизация начнется спустя месяц после февральской революции — 5 апреля «вышел приказ военного министра об увольнении из внутренних округов солдат старше 40 лет для направления их на сельскохозяйственные работы до 15 мая (фактически же почти никто не вернулся), а постановлением от 10 апреля вовсе увольнялись лица старше 43 лет. Первый приказ вызвал психологическую необходимость под напором солдатского давления распространить его и на армию, которая не примирилась бы со льготами, данными тылу; второй, — отмечал Деникин, — вносил чрезвычайно опасную тенденцию, являясь фактически началом демобилизации армии»[1187].
Действительно «частичная демобилизация армии, — подтверждали сообщения фронта в Ставку, — взволновала солдат»[1188]. Опасность этой тенденции заключалась в том, что солдаты восприняли частичную демобилизацию, как моральное оправдание стихийной самодемобилизации, которая началась еще до свершения февральской революции: «с фронта бежали тысячами, грабя и насилуя в тылу»[1189]. «И все пошло прахом»[1190]. Обреченный фатализм слышался в словах Верховного главнокомандующего русской армии ген. М. Алексеева, отвечавшего в мае 1917 г. на вопросы М. Лемке:
— Армия наша — наша фотография. Да это так и должно быть. С такой Армией в ее целом можно только погибать. И вся задача командования свести эту гибель к возможно меньшему позору. Россия кончит прахом, оглянется, встанет на все свои четыре медвежьи лапы и пойдет ломать… Вот тогда мы узнаем ее, поймем, какого зверя держали в клетке. Все полетит, все будет разрушено, все самое дорогое и ценное признается вздором и тряпками…
— Если этот процесс неотвратим, то не лучше ли теперь же принять меры к спасению самого дорогого, к меньшему краху, хоть нашей наносной культуры? — спросил М. Лемке.
— Вы бессильны спасти будущее, никакими мерами этого не достигнуть. Будущее страшно, а мы должны сидеть сложа руки и только ждать, когда же все начнет валиться. А валиться будет бурно, стихийно. Вы думаете, я не сижу ночами и не думаю, хотя бы о моменте демобилизации Армии. Ведь это же будет такой поток дикой отваги разнуздавшегося солдата, который никто не остановит. Я докладывал об этом несколько раз в общих выражениях, мне говорят, что будет время все сообразить и что ничего страшного не произойдет; все так де будут рады вернуться домой, что о каких-то эксцессах никому в голову не придет…[1191].
Выводы ген. Алексеева, спустя полгода на московском государственном совещании подтвердит ген. Корнилов: «Армия развращена духовно и нравственно, в почти безнадежной степени, она уже начинает голодать, и страшна не только сама война, но и приближающийся конец ее. От демобилизации ожидаются кровавые, кошмарные эксцессы»[1192].
С началом февральской революции в деревню возвращались бывшие крестьяне, сохранившие свои крестьянские мечты и обиды, крестьяне — ставшие солдатами, радикализованные войной и революцией, прошедшие через страх, ужас смерти и крови. Многие из них были вооружены, и не было никакой силы способной остановить их на пути к достижению выстраданных веками надежд и устремлений.
Революционная стихия
Русские «свою нелюбовь к власти самодержавной неминуемо должны были перенести и на всякую власть вообще».
Гражданская война оттеснила «русский бунт» на второй план, придав ему идеологическую окраску. Крестьянские мечты «о земле и воле» оказались в тени классовых и национальных интересов. И «белые», и «красные» трактовали стихийные движения «русского бунта», как проявление его идейных симпатий или антипатий к себе или к противнику.
Пример подобных оценок давал атаман сибирских казаков ген. П. Иванов-Ринов: «Общее недовольство наступило уже через неделю после прихода Красной Армии…, — особенно сильно проявилось недовольство новой властью у крестьян… Повсеместно вспыхивали восстания…»[1194]. «С уверенностью можно сказать, — обобщает историк Л. Спирин, — что не было не только ни одной губернии, но и ни одного уезда, где бы не происходили выступления и восстания населения против коммунистического режима»[1195].
Причиной этих восстаний, утверждал Деникин, «всеобщим, стихийным настроением была ненависть к большевикам. После краткого выжидательного периода, даже после содействия, которое оказывали немногие, впрочем, повстанческие отряды в начале 1919 года вторжению на Украину большевиков, украинское крестьянство стало в ярко враждебное отношение к советской власти. К власти, приносившей им бесправие и экономическое порабощение; к строю, глубоко нарушавшему их собственнические инстинкты, теперь еще более углубленные; к
Однако представитель той же «белой» среды Бунин сильно сомневался в этой «идейности» «русского бунта»: «Сообщение с Киевом будто бы совершенно прервано, так как мужики, тысячами идущие за лозунгами Григорьева, на десятки верст разрушают железную дорогу. Плохо верю в их «идейность», — писал Бунин в мае 1919 г., — Вероятно, впоследствии это будет рассматриваться как «борьба народа с большевиками» и ставиться на один уровень с добровольчеством. Ужасно. Конечно, коммунизм, социализм для мужиков, как для коровы седло, приводит их в бешенство. А все-таки дело заключается больше всего в «воровском шатании» столь излюбленном Русью с незапамятных времен, в охоте к разбойничьей, вольной жизни, которой снова охвачены теперь сотни тысяч, отбившихся, отвыкших от дому, от работы, и всячески развращенных людей»[1197].
Крестьянские бунты начались еще до того, как большевики пришли к власти, к Октябрьской революции они приобрели силу уже настоящей крестьянской войны. Отражением настроений царящих в деревне и отношения к ним правящих классов могла служить, появившаяся за несколько недель до Октября 1917 г., под фамилией известного историка Н. Костомарова статья «Скотский бунт»: «У нас происходили необыкновенные события, До того необыкновенные, что если б я не видал их собственными глазами, то ни за что не поверил бы услышавши об них от кого бы то ни было или прочитав где-нибудь. События совершенно невероятные. Бунт, восстание, революция! Вы подумаете, что это какое-то неповиновение подчиненных или подначальных против своих властей. Точно так. Это бунт не то что подчиненных, а подневольных, только не людей, а скотов и домашних животных…»[1198].
Данные Главного земельного комитета и Главного управления по делам милиции свидетельствовали, что «в октябре (1917 г.) крестьянское движение поднимается уже на ступень войны»[1199]. «Подобный вывод делает и большая часть эмигрантской исторической литературы, почти так же оценивает положение подчас и обостренное восприятие современников», — отмечал Мельгунов. Он приводил «непосредственное свидетельство одного из тех, кому пришлось играть роль «миротворца» в деревне в то время, — эсера Климушкина». Канун большевицкого переворота, по характеристике последнего, был периодом «погромного хаоса»[1200].
«К ноябрю 1917 г., — по подсчетам историка Е. Иллерицкой, — 91,2 % уездов оказались охваченными аграрным движением, в котором все более преобладали активные формы борьбы, превращавшие это движение в крестьянское восстание. Важно отметить, что карательная политика Временного правительства осенью 1917 г… перестала достигать своих целей. Солдаты все чаще отказывались наказывать крестьян…»[1201].
С началом гражданской войны крестьянские восстания охватят территории контролировавшиеся не только «красными», но и «белыми». И эти «восстания, — подтверждал «белый» ген. Головин, — имели не столько революционный характер, «сколько анархическо-бунтарский, даже просто погромный. Нередко крестьянство вообще отказывалось признавать, какие бы то ни было, хотя самые законные и неизбежные виды обязательного отбывания общественных повинностей. Свобода в таких случаях понималась… очень примитивно — в смысле освобождения от всякой государственной власти…»»[1202].
Подтверждением тому служил тот факт, что те же самые повстанцы, которые вчера выступали против красных, после их ухода, с таким же ожесточением выступали против белых. По воспоминаниям самого Деникина: «всеобщий популярный лозунг повстанцев, пронесшийся от Припяти до Азовского моря, звучал грозно и определенно:
Крестьяне в своей массе откровенно не понимали политических лозунгов ни белых, ни красных. Так, например, в августе 1919 г. из Смоленской губернии писали: «У нас был приказ идти на военную службу, но в деревне говорят: «За что мы будем воевать, на кого, друг на друга и брат на брата?»»[1204]. Точно так же сибирские крестьяне отвечали ген. Сахарову: «нам батюшка, все равно, что красный, что белый… Да в сущности, — признавал Сахаров, — это было именно так…»[1205]. Большевики, призывавшие крестьян в Красную армию, получали в ответ записки: «Долой Колчака, долой советскую власть»[1206]. На митингах заезжим агитаторам мужики кричали: «Большевики и колчаки, пойдите вы все к черту, нам никто не нужен. Пусть горожане к нам ничего не возят, пусть сами едят свои товары, мы обойдемся своими»[1207].
Крестьянство стойко выступало против любой мобилизации, как красной, так и белой. Примером, могли служить черноморские крестьяне, которые стеной встали против Добровольческой армии за «свою крестьянскую власть». Их сход в апреле 1919 г. единогласно вынес следующее постановление: «Крестьяне, не желая погибать на грузинском и большевистском фронтах, защищая интересы реакции, постановили: освободиться от Деникинского ига или же умереть здесь, у своих хат, защищая свою свободу»[1208].
Идейные воззрения черноморских крестьян, отражали настроения всей российской крестьянской массы: «Большевизм объективно осужден на поражение, грядущая реакция несет с собой старое рабство народу… Города экономически разорены и потеряли свое былое значение. Пролетариат вследствие полного разрушения промышленности распылился и перестал быть грозной ведущей силой первого периода революции. Деревня фактически никем не покорена — она никого не признает. Крестьянство не раздавлено, не деморализовано и не хочет идти
Точно так же по колчаковской Сибири «пронеслась волна крестьянских восстаний… Восставшие не имели ни ясных лозунгов, ни определенных целей. Писали иногда на знамени своем такие кабалистические изречения, как «за царя и советскую власть», но были, — по словам Деникина, — одинаково враждебны к любой существовавшей власти»[1210]. «Один из предводителей повстанцев на Енисее призывал крестьян под свои знамена уверениями, что на Дальнем Востоке уже выступил вл. кн. Михаил Александрович, что он назначил Ленина и Троцкого своими первыми министрами…. И осталось только разбить Колчака… Какая же каша, — восклицал, приводя эти факты, Гинс, — должна была быть в головах крестьян…»[1211].
Деревня восстала, даже против своей собственной — крестьянской власти, за которую они голосовали на выборах в Учредительное собрание. Объявление мобилизации КОМУЧем, вспоминал министр труда его правительства И. Майский, сразу «испортило отношение между крестьянством и новой властью»[1212]. Мобилизованные были глубоко заражены, — объяснял это явление ген. В. Болдырев, — тем «общим отвращением ко всяким жертвам государственного порядка, которое тогда резко проявлялось со стороны городского и деревенского обывателя»[1213].
Против своей, крестьянской мобилизации, крестьяне восставали и во время знаменитой антоновщины, отмечает историк С. Павлюченков, и в более мелких случаях: так в Демянском уезде Новгородской губернии повстанцы пытались организовать «временные волостные правления», ими была объявлена поголовная мобилизация всех мужчин от 18 до 50 лет, произведено продовольственное обложение деревень. Это совершенно не понравилось местным крестьянам, которые было начали вливаться в ряды повстанцев. Они быстро отошли и сами восстали против такого восстания[1214].
Такие же крестьянские восстания происходили и в тылу Красной армии, но направлены они были, отмечал непосредственный свидетель событий М. Пришвин, не против советской власти. «Крестьянин потому идет против коммуны, — пояснял он, — что он идет против власти»[1215]. «Объективное изучение хода событий 1918–1921 годов убеждает, — подтверждает историк В. Кожинов, — что народ сопротивлялся тогда не столько конкретной «программе» большевиков, сколько власти как таковой, любой власти»[1216]. И это движение разрастается, предупреждал эсер Неупокоев, и «оно может принять слишком большие формы и будет опасно кому угодно, так как не носит пока характера организованности борьбы за какие-либо определенные лозунги»[1217].
Сопротивление крестьян порой приобретало организованный характер, что приводило к созданию, в основных аграрных регионах страны: Поволжье, Украине и Сибири, целых крестьянских армий.
На Украине, армия Н. Махно, по данным его начальника штаба В. Белаша в конце 1919 г. насчитывала «83 000 штыков, 19 650 шашек, 1435 пулеметов, 118 пушек и орудий, вдвое превосходя противостоящие ей силы деникинцев[1218]. Почти 20 тыс. партизан атамана Зеленого удерживали чуть ли не всю Киевскую губернию… Крестьянская армия Н. Григорьева насчитывала почти 20 тыс. бойцов…, с 50 орудиями, 700 пулеметами в апреле — мае 1920 г. взяла целый ряд городов Южной Украины: Черкассы, Херсон, Николаев, Одессу и некоторые другие»[1219].
Украинские крестьянские армии начали формироваться, из разрозненных партизанских отрядов, боровшихся против австро-германских реквизиций, предписанных Украинским Брестским миром. По словам народного комиссара по военным делам Украины Н. Подвойского, «повстанцы рекрутировались в огромной массе их сел и деревень, снесенных, сожженных германскими карательными отрядами. Эти повстанцы искренне мнили себя большевиками. Но их большевизм легче укладывался в рамки анархического партизанства и разбойничьего бандитизма…»[1220].
Идеологический портрет повстанцев давал отчет V Всеукраинской конференции КП(б)У, проходившей в те дни: «лозунги восстания во всех районах носят исключительно советский характер (Григорьев — за «самостийную Советскую власть». Зеленый «незалежники» — за «самостийну вильну Радянську Украину», Махно — за «вольные Советы)»»[1221]. «Свои цели Григорьев декларировал следующим образом: «Раздел земли» «Вся власть Советам народа Украины!», «Украина для украинцев без большевиков и евреев!»[1222]. «Советский» характер крестьянских армий на Украине базировался либо на анархических (у Махно…), либо эсеровских (у Зеленого, Антонова…) идеях. Махновщина, по определению ее лидеров, — это отражение борьбы «вольной трудовой коммуны… свободного крестьянства с государственниками большевиками»[1223].
«Махновщина» получила широкое распространение благодаря тому, приходил к выводу Деникин, что «шесть режимов, сменившихся до того на Украине, и явная слабость всех их вызвали вообще в народе обострение тех пассивно-анархических тенденций, которые были в нем заложены извечно. Вызвали неуважение к власти вообще, независимо от ее содержания. Безвластие и безнаказанность таили в себе чрезвычайно соблазнительные и выгодные перспективы, по крайней мере, на ближайшее время, а власть, притом всякая, ставила известные стеснения и требовала неукоснительно хлеба и рекрутов. Борьба против власти как таковой становится со временем главным стимулом махновского движения, заслоняя собой все прочие побуждения социально-экономического характера»[1224].
Наглядным подтверждением тому, по словам Деникина, являлся тот факт, что «если у нас в тылу бушевали повстанчество и бандитизм, то и линия наступающего советского фронта не смела повстанцев, а только перекинулась через них, и они работали теперь в тылу советских армий. Тот же Махно, который ранее приковывал к себе 11/2 наших корпуса, в конце декабря перейдя в гуляй-польский район, вклинился между частями 14-й советской армии, наступавшей на Крым»[1225].
И так же, как до этого они воевали против деникинцев, крестьянские армии начали борьбу против красных. Например, григорьевцы восстав, только 9–17 мая убили в Елизаветграде около 1800 советских работников и простых граждан[1226]. Они несли угрозу существованию самой Красной Армии, утверждала в 1919 г. газета «Коммунар»: «Махновщина принесла плоды гораздо более горькие, чем можно было себе предполагать… этот ужасающий яд махновского разврата, партизанства, самоволия и безволия… заразил наши части, приходящие в соприкосновение с махновским фронтом»[1227].
Об остроте проблемы говорил пример царского правительства, которое было вынуждено ввести продразверстку, но не смогло взять хлеб у крестьян, что в конечном итоге привело к Хлебному бунту и падению монархии. Временное правительство ввело хлебную монополию и было вынуждено уже посылать вооруженные отряды в деревню, но так же не смогло получить хлеба, и, доведя города до голодной смерти, пало вслед за царским[1228].
Большевики для изъятия хлеба были вынуждены создать продотряды, применить реквизиции и вносить гражданскую войну в деревню, на что она ответила взрывом крестьянских восстаний. По обобщенным данным М. Лациса, только в 1918 г. ЧК было подавлено 245 кулацких восстания. При этом чрезвычайные комиссии потеряли 878 человек, и уничтожили 1821 участника восстания[1229].
Именно обостренная борьба большевиков за хлеб, привела к тому, что крестьяне обращали все свои надежды на «белых». Одно их приближение вызывало подъем крестьянских выступлений. Так, в дни активного продвижения Сибирской армии Колчака в марте 1919 г. к Волге вспыхнуло самое крупное крестьянское «чапанное» восстание, охватившее Симбирскую и Самарскую губернии. По данным особой комиссии, присланной из Москвы под руководством Л. Смидовича, оно охватило от 100 до 150 тысяч человек, которые имели лишь несколько сот винтовок, несколько пулеметов и в основном были вооружены самодельными пиками, вилами и т. п. Восстание было быстро подавлено «энергичными и беспощадными мерами»[1230]. Во время подавления было убито не менее тысячи крестьян и расстреляно более 600 «главарей»[1231].
Крестьяне приветствовали приход «белых» молебнами и колокольным звоном, однако очень скоро они же, с еще большей энергией и с оружием в руках, выступили против «столь долгожданной власти». «Вишь ты, ваше превосходительство, какое дело вышло, незадача, — отвечали крестьяне на недоумение белых генералов, — А то ведь народ совсем размечтался — конец мукам думали. Слышим, с Белой армией сам Михаил Ляксеевич идет, снова царем объявился, всех милует и землю крестьянам дарит. Ну, народ православный и ожил, осмелел, значит, комиссаров даже избивать стали… Все ждали, вот наши придут, потерпеть немного осталось. А на поверку-то вышло не то…»[1232]:
Север был исключением: он не имел своего хлеба в достаточном количестве, а кроме этого, в отличие от других мест, где белые имели полную свободу действий и могли следовать советам французского дипломата, Север был под фактической оккупацией англичан и американцев, которые пытались сохранить внешний политес и поэтому покрывали потребность в продовольствии своими поставками[1234], включая их «в общий счет государственного долга России соответствующим державам»[1235].
Конфликт между крестьянами и колчаковским правительством был радикализован нестабильной финансовой системой; неопределенной земельной политикой, реквизициями и усиленным налоговым гнетом. Именно «повышение налогов, — по мнению В. Эльцина, посвятившего свою работу исследованию причин крестьянского движения в Сибири в период Колчака, — при одновременном понижении товарности и денежной доходности сельского хозяйства создало непосредственную причину крестьянского движения»[1241].
Усиление налогового гнета, подтверждал Мельгунов, «было воспринято (сибирским) крестьянством, как покушение на свободы от всяких государственных повинностей, которые, казалось им, только что были завоеваны»[1242]. К окончательному перелому в настроениях крестьян привело своеволие местных начальников и «грабеж…, — который, по словам Гинса, — стал распространенным явлением. Пьянство, порки, погромы…, составляли бытовое явление»[1243].
В результате вскоре после прихода Колчака «
Противодействие крестьян радикализовывалось тем, что местная власть на огромном пространстве занятом войсками Деникина, «была вручена уцелевшим остаткам царской администрации, старым земским начальникам, воскресшим приставам и вернувшимся помещикам. Эти люди стали управлять старыми способами, исходившими, прежде всего из желания перевешать как можно больше «серой скотинки» за все то, чего она их лишила. Наезжая в качестве царьков… эти люди…, при поддержке и содействии государственной стражи отнимали у крестьян скот и другое имущество, пороли их, совершали над ними самые грубые насилия и очень скоро, — отмечал плк. Раупах, — подняли все население на дыбы. В короткое время их хозяйничанья богатейший хлебный район стал испытывать острый недостаток в хлебе»[1246]. «Деревня, — подтверждал плк. Штейфон, — охладевала к Добровольческой армии и в одинаковой степени отвернулась и от белых и от красных…»[1247].
Гражданская война привела к тому, что «на Руси, — приходил к выводу видный представитель либеральной деловой среды А. Бубликов, — в сущности, ни стало никакой власти. А между тем потребность во власти сильной чувствовалась всеми…»[1248]. «Когда регулярная (гражданская) война прекратилась, на сцену выступили местные бандиты», и тогда, подтверждал с Украины меньшевик А. Мартынов, «крестьяне стали искать сильную власть, которая пускай и была жестокой, но гарантировала стабильность»[1249]. «По правде скажу, что наши крестьяне так устали, что хотят только спокойствия, — приводил ген. Сахаров слова одного из сибирских священников, — да чтобы крепкая власть была, а то много уж больно сброда всякого развелось за последние годы… А до остального они равнодушны: что белые, что красные, — они не понимают и не хотят никого»[1250].
«И город и деревня жаждали власти, — подтверждал Штейфон, — власти не призрачной, а твердой и справедливой. В представлении населения мы должны были быть именно такой властью. События однако показали, что мы не могли или не сумели оправдать этих ожиданий. Возможно, что это было бы еще полбеды, если бы добровольческая власть оказалась нетвердой или пристрастной, жизнь так или иначе приспособила бы даже и такую власть к нуждам населения. В действительности оказалось худшее: совсем не было власти…»[1251].
«У «белых», — подтверждал Гинс, — никто даже из лучших профессиональных политиков не сумел найти методов успокоения революционной стихии…»[1252]. «Мы не учли элемента времени и степени напора народной стихии», — оправдывался Деникин[1253]. И повсюду тыл белых армий представлял одну и ту же картину, которую описывал колчаковский плк. И. Ильин: «нет ни определенной системы, ни закона, а если и встречается что, так это произвол или же месть: «Погодите, сволочи, мы вам покажем, как землю отнимать у помещиков!»»[1254].
У «красных» бесплатные реквизиции, называвшиеся в «Белых» армиях «самоснабжением», существовали только в первый год. В дальнейшем «красноармейцам на фронте был отдан строжайший приказ не трогать населения и за все взятое платить по установленной таксе. Адмирал (Колчак) несколько раз отдавал такие же приказы и распоряжения, но у нас, — сокрушался военный министр его правительства Будберг, — все остается писанной бумагой, а у красных подкрепляется немедленным расстрелом виновных»[1255].
В Красной армии с 1919 г. реквизиции производились особым органом снабжения — Чусоснаба́рмом, во главе которого стоял ответственный и подлежавший контролю партийный работник[1256]. «Избавить население от насилий и грабежей они, конечно, не смогли, — отмечал Раупах, — но это были уже наказуемые злоупотребления, а не руководимое и поощряемое начальством повальное ограбление городов и сел, ставшее бичом населения территорий, занятых белыми»[1257]. Не случайно, побывав под властью белых, крестьяне все сочувственнее относились пускай и к жестокой, но всё-таки
Примером могла служить ситуация на Украине, которая в более контрастных формах передавала настроения всего русского крестьянства: «Когда петлюровские войска, низвергнув гетмана Скоропадского, заняли Киев, украинские социал-демократы, стоявшие близко к Директории, говорили, что Директория, борясь за «самостийность» Украины, считает себя вынужденной выставить сейчас в области внутренней политики большевистскую платформу (национализацию земли), ибо иначе и месяц не пройдет, как быстро нарастающая волна большевизма в крестьянских массах ее сметет с лица земли. Когда я, — вспоминал А. Мартынов, — из Киева вернулся в Подолию, я убедился, что это правда.
Крестьяне тут говорили в один голос: мы все большевики! Но как только Советская власть ввела разверстку и упразднила свободную торговлю хлебом, крестьяне, подстрекаемые кулаками, завопили: «Не треба нам комунии!» и перекрасились в значительной своей части в петлюровцев. Когда пришли польские паны, они опять метнулись влево, к большевикам. Когда стали приходить красные кавалерийские части и стали у них забирать овес для лошадей, они опять отшатнулись от большевиков и молодежь опять стала уходить в лес, в банды. Когда деревне от бандитов житья не стало, крестьянская масса опять начала возлагать надежды на укрепление Советской власти и начала опять относиться к ней «прихыльно» (сочувственно)… Так лихорадочно колебалось настроение крестьянских масс, а от их поведения зависела судьба революции»[1258].
С еще большей силой эти настроения выразились в Сибири, где во время продвижения Красной армии, побывавшие под Колчаком крестьяне, как отмечает историк Павлюченков, массами записывались в коммунистическую партию. В самой партизанской Алтайской губернии к лету 1920 г. насчитывалось 20 307 коммунистов, т. е. 1/10 часть всего населения губернии, причем в подавляющем большинстве это были крестьяне[1259]. Предсибревкома И. Смирнов в докладе сообщал Ленину, что откровенно реакционный характер колчаковщины оттолкнул даже крепкого сибирского мужика. «За исключением незначительной части крестьянство сплошь на стороне Советской власти. Ярким показателем может служить результат мобилизации 12 сентября, когда без всякого принудительного аппарата мы собрали 90 % призванных. Полное отсутствие дезертиров»[1260]. «Крестьянство определенно идет к нам, оказывает нам доверие…, — подтверждал из Поволжья председатель Саратовского губисполкома В. Радус-Зенькович, — Деникин ужасом перед собой обратил их к нам, положительной работой мы должны закрепить за собою подошедшие к нам массы»[1261].
Успех большевикам обеспечила, не только твердая организация и суровая требовательность их власти, но и прежде всего, их земельная политика, отвечавшая вековым мечтаниям деревни, и, пожалуй, в еще большей степени — уничтожение большевиками основ «социальной сегрегации» деревни. Именно последний факт, по мнению видного меньшевика Ф. Дана, стал решающим: «В нашей победе более всего сказалось то, что когда перед крестьянами встает призрак старого помещика, старого барина, чиновника, генерала, то русское крестьянство непобедимо, несмотря на голод, холод и глубокое недовольство советской властью. Крестьяне все силы отдают на то, чтобы отразить самую возможность возвращения старого помещика и старого царя»[1262].
Казалось, большевики могли уже праздновать свою победу на крестьянском фронте. Но вдруг неожиданно в 1920–1921 гг. поднялась новая волна крестьянских восстаний, которая у историков даже получила название «малой гражданской войны». О ее масштабах говорит, например, тот факт, что в марте 1921 г. ЦК партии принял постановление о включении частей особого назначения (ЧОН) в состав милиционных частей Красной Армии. В состав ЧОН входили пехотные, кавалерийские, артиллерийские и бронечасти, всего более 360 тыс. чел. Военное положение сохранялось в 36 губерниях, областях и автономных республиках до конца 1922 г.
На причины появления частей ЧОНа указывали информационные сводки ВЧК за вторую половину 1920 г., которые, отмечает Павлюченков, свидетельствовали, что в республике не осталось практически ни одной губернии, не охваченной в той или иной степени, так называемым бандитизмом[1263]. Его примером могло являться, вспыхнувшее в феврале — марте 1920 г. крупнейшее «вилочное восстание» в Поволжье и Уфимской губернии, армия восставших насчитывала свыше 35 тыс. человек. В июле началась крестьянская война, под руководством бывшего комдива Красной армии, кавалера ордена Красного знамени А. Сапожкова в Заволжье и на Урале, охватившее Самарскую, Саратовскую, Царицынскую, Уральскую, Оренбургскую губернии. В августе 1920 г. вспыхнуло одно из крупнейших — Тамбовское восстание под руководством А. Антонова, армия которого насчитывала до 40 тыс. человек. В марте 1921 г. вспыхнуло Кронштадтское восстание. А спустя три месяца — с введением продразверстки (июньское 1921 г. постановление СНК «Об изъятии хлебных излишков в Сибири»), против большевиков восстала вся Западная Сибирь, численность армии восставших превысила 100 тысяч человек.
Все эти восстания были вызваны жесткой мобилизационной политикой «военного коммунизма», проводимой большевиками в условиях продолжавшейся гражданской войны и интервенции. Крестьянские восстания были подавлены силой, а отмена продразвёрстки и переход к продналогу были осуществлены сразу после заключения мирного договора с Польшей. Это был возврат к тем основным принципам новой экономической политики, сформулированным Лениным еще в начале 1918 г., реализации которых помешала гражданская война[1264].
«И все же у, по-видимому, одетой таким образом в несокрушимую броню Советской, власти есть ахиллесова пята…, — отмечал наследник известного дворянского рода А. Бобрищев-Пушкин, попавший в эмиграцию по воле большевиков, — Эта ахиллесова пята — анархия. Это Кронштадт, это — царь Махно. Жаль одного: они не правее, а левее большевиков. Эта сила не центробежная, не на воздух, к солнцу, а — глубже в землю. От этого распада, напрягая все усилия, спасает Россию Советская власть, и прав Уэллс, говоря, что уничтожить ее — значит перебить России позвоночный хребет… Махно был анархическою отрыжкою векового крестьянского гнета, был стихийным многоголовым царем-зверем, который один, безымянный и безликий, мог бы прийти на смену Советской власти, если бы она не вздернула, как медный всадник, Россию перед бездною на дыбы. Вся Россия была бы отброшена к доисторическому периоду, к безвластию, к грабежу кочующих шаек. И нельзя даже учесть, до чего бы дошла реакция… Нельзя представить себе, при самой горячечной фантазии, этих картин злобы и мести. Кроткими сестрами милосердия, сравнительно с такою действительностью, казались бы дамы, некогда раскрывшие свои кружевные зонтики в ранах поверженных коммунаров…»[1265].
Именно установление твердой власти, подавление революционной стихии и анархии «Русского бунта» позволило большевикам удержаться у власти и спасти страну от неминуемого окончательного развала: «Идеологически я, — замечал в этой связи Н. Бердяев, — отношусь отрицательно к советской власти. Эта власть, запятнавшая себя жестокостью и бесчеловечием, вся в крови, она держит народ в страшных тисках. Но в данную минуту это единственная власть, выполняющая хоть какую-нибудь защиту России от грозящих ей опасностей. Внезапное падение советской власти, без существования организованной силы, которая способна была бы прийти к власти не для контрреволюции, а для творческого развития, исходящего из социальных результатов революции, представляла бы даже опасность для России и грозила анархией»… «Народные массы были дисциплинированы и организованы в стихии русской революции через коммунистическую идею, через коммунистическую символику. В этом бесспорная заслуга коммунизма перед русским государством. России грозила полная анархия, анархический распад, он был остановлен коммунистической диктатурой, которая нашла лозунги, которым народ согласился подчиниться»[1266].
Потрудитесь подчиниться
Я давно считал революцию в России неизбежной и справедливой. Но я не представлял себе ее в радужных красках… Наивным и смешным казалось мне предположение гуманистов революции о революционной идиллии, о бескровной революции, в которой, наконец, обнаружится доброта человеческой природы и народных масс.
«Мировая бойня, революции, продолжающиеся в наши дни волнения и антагонизмы, показали нам человека в совершенно ином виде, ничуть не похожим на… рационалистического «пай-мальчика». Перед нами, — отмечал П. Сорокин, — выступил человек-стихия, а не только разумное существо, носитель злобы, жестокости и зверства, а не только мира, альтруизма и сострадания, существо слепое, а не только сознательно-зрячее, сила хищная и разрушительная, а не только кроткая и созидательная»[1268]. «Человек по количеству и качеству своих биологических инстинктов-рефлексов, — приходил к выводу Сорокин, — представляет собою бомбу, начиненную множеством сил и тенденций, способную взорваться и явить картину дикого буйства»[1269].
«Эмоции, — замечал в этой связи видный психолог Н. Ланге еще в 1896 г., — не только играют роль важнейших факторов в жизни отдельной личности, но они вообще самые могущественные из известных нам прирожденных сил. Каждая страница в истории отдельных лиц и народов доказывает их непреодолимую власть. Бури страстей погубили больше человеческих жизней, опустошили больше стран, чем ураганы, их поток разрушил больше городов — чем наводнения»[1270].
С особой силой эти эмоции вспыхивают в период революций, поскольку, отмечал американский социолог Ч. Эллвуд, «в революциях всегда есть тенденция возврата к чисто животной деятельности, вследствие разрушений бывших привычек. Итогом может быть полное извращение социальной жизни в сторону варварства и животности, ибо борьба, как одна из самых примитивных форм деятельности, стимулирует все низшие центры активности… Она освобождает примитивные инстинкты человека, контролируемые с таким трудом цивилизацией…»[1271].
Месть
Все, что накапливалось годами, столетиями в озлобленных сердцах против нелюбимой власти, против неравенства классов, против личных обид и своей, по чьей-то вине изломанной жизни, — все это выливалось теперь наружу с безграничной жестокостью.
Как относились крестьяне к своему положению? Этим вопросом задавался Салтыков-Щедрин, который дал на него ответ еще в 1880-м г. словами одного из своих героев «Мальчика без штанов»: «С Колупаевыми мы сочтемся»[1273]. «Надоело нам. С души прет, когда-нибудь перестать надо. Только как с этим быть? Коли ему сдачи дать, так тебя же засудят, а ему ругателю ничего…»[1274]. «Месть ее (России) жителей будет особенно страшной, — предупреждал А. Кюстин в 1839 г., — по причине их невежества и многотерпеливости, которой рано или поздно может наступить конец»[1275]
Исследованию существующих в этой области закономерностей в Америке посвятил свою книгу Г. де Бомонт, в ней он показал, «как велики страдания рабства и как глубоко оно влияет на традиции после того, как оно юридически прекратило свое существование. Прежде всего, это вторичные следствия зла, первопричина которого исчезла»[1276]. Настроения негров передавал один из героев книги: «Низшая раса! Так ты говоришь! Вы измерили негритянский мозг и сказали, что в этом узком черепе нет места ни для чего, кроме скорби… Вы ошибаетесь; ваши измерения были ошибочны; в этой грубой голове есть место, которое содержит в себе мощную способность, способность к мести неумолимой, мести, ужасной… Он пресмыкается! Да, в течение двух столетий он пресмыкался у твоих ног, но когда-нибудь он встанет и посмотрит тебе в глаза, и убьет тебя»[1277].
В России, чем дальше, тем больше понимание неизбежности приближающегося часа расплаты завладевало всем образованным русским обществом. Передавая свои ощущения от посещения России, известный писатель Джером К. Джером в 1904 г. отмечал, что «в глубине русской натуры притаилась склонность к чудовищным поступкам. Рабочие — рабы более правильное название для них — позволяют эксплуатировать себя с молчаливым терпением культурных существ. И все-таки каждый образованный русский, с которым вы говорите по этому вопросу, отлично знает, что революция приближается… Гроза собирается, — говорил один и них, — временами я совершенно отчетливо слышу запах крови в воздухе. Сам я стар и, быть может, не увижу ничего, но детям моим придется пострадать, пострадать, как всегда приходится детям страдать за грехи отцов. Мы сделали из народа дикого зверя, и вот теперь этот дикий зверь, жестокий и неразборчивый, набросится на нас и растерзает правого и виноватого без различия. Но это должно быть. Это необходимо…
Люди, подготавливающие в настоящее время революцию в России, насчитывают в своих рядах государственных деятелей, военных, женщин, богатых землевладельцев, благоденствующих торговцев и студентов, знакомых с уроками истории. Все эти люди не обладают ложным понятием относительно того слепого чудовища, в которое они вдыхают жизнь. Они хорошо знают, что чудовище это растопчет их, но вместе с тем им хорошо известно, что заодно с ними будут растоптаны несправедливость и невежество, ненавидеть которые они научились сильнее, чем любить самих себя.
Русский мужик, поднявшись, окажется более ужасным, более безжалостным, чем люди 1790 года. Он менее культурен и более дик. Во время своей работы эти русские невольники поют унылую, грустную песню. (Дубинушка — В. Г.) Они поют ее хором на набережных, обремененные грузом, на фабриках, в бесконечных степях, пожиная хлеб, который, может быть, им не придется есть… Но припев после каждой строфы один и тот же. Если вы попросите первого попавшегося русского перевести вам его, то он пожмет плечами.
— Да это просто значит, — скажет он, — что их время также наступит когда-нибудь.
Эта песня — трогательный и неотвязчивый мотив. Ее поют в гостиных Москвы и Петербурга; во время ее пения болтовня и смех исчезают, и через закрытую дверь вползает молчание, словно холодное дуновение. Эта песня напоминает жалобный вой ветра, и в один прекрасный день она пронесется над страною, как провозвестник террора»[1278].
Не могу молчать
Вы, правительственные люди, называете дела революционеров злодействами и великими преступлениями, но они ничего не делали и не делают такого, чего бы вы не делали в несравненно большей степени.
Первая русская революция началось в 1905 г. Ее характер наглядно передавали телеграммы помещиков и местных властей: Тамбовский предводитель дворянства — Витте 29 октября: «Губерния в опасности; в уездах Кирсановском, Борисоглебском сожжены, разграблены более тридцати владельческих усадеб; ежедневно получаются известия о новых разгромах. Возможные меры приняты, но войск мало, часть их отозвана»… На другой день шла телеграмма губернской земской управы: «Аграрное движение быстро растет, масса усадеб уничтожена; землевладельцы бегут; количество войск слишком недостаточно. Путь убеждений не действует на массы; необходимы войска и немедленная замена введенной в губернии усиленной охраны военным положением»[1280].
Помещики из Симбирской губернии: «В уезде плохо; умиротворить крестьян может только военное положение… кругом погром и разорения», «Весь Курмышский уезд охвачен аграрными беспорядками. Более 20 имений ограблено и разрушено. Помещики спасаются бегством. Немедленно пришлите войска». Из Пензы: «В Петровском и Сердобском уездах жгут усадьбы, грабят…, защиты нет, войска мало; убедительно просим увеличить число войсковых частей и казаков в распоряжении пензенского и саратовского губернаторов; умоляем о помощи, иначе — полное опустошение губернии»[1281].
При этом «Русские ведомости» обращали внимание на то, что «Помещики выезжают (из поместий) по предупреждению крестьян, и насилий над ними никаких не допускается. Одновременно с разгромом экономий крестьяне в принципе решают о передаче с весны помещичьей земли миру в уравнительное пользование, о чем составляются во многих местах общественные приговоры»[1282]. Случаи наступательных действий со стороны крестьян, подтверждал М. Покровский, носили единичный характер, ««Вооружённым восстанием» в настоящем смысле этого слова крестьянская революция была только в Латвии и на Кавказе… В России вооруженной была только рабочая революция»[1283].
Революционный терроризм концентрировался так же в основном в городах. «Вот будничный фон того периода. 1 мая 1906 г. убит начальник петербургского порта, вице-адмирал К. Кузьмич. 14 мая не удается покушение на коменданта Севастопольской крепости, ген. Неплюева, убито семь человек, в том числе двое детей. Всего в мае убито 122 человека, в июне — 127. В июле — восстание в Кронштадте. 2 августа боевики Ю. Пилсудского провели в Польше ряд терактов… Убито 33 солдата и полицейских. 14 августа в Варшаве убит ген. — губернатор Н. Вонлярский. 15 августа группа боевиков…, стала разъезжать по Москве и расстреливать стоявших на посту городовых»[1284].
«Было убито так много губернаторов, что назначение на этот пост было равносильно смертному приговору»[1285]. Всего за 1906–1909 гг. от рук террористов погибло 5946 должностных лиц. За тот же период официально к смерти было приговорено не более 5086 человек…[1286].
Представление о «традиционных» методах подавления массовых крестьянских волнений давали события в 1902 г., когда «крестьяне в различных местностях бунтовали и требовали земли. Бывший в то время в Харькове губернатором кн. Оболенский вследствие крестьянских беспорядков произвел всем крестьянам усиленную порку, причем лично ездил по деревням и в своем присутствии драл крестьян»[1287]. Реакция крестьянства на это была такова, что правительство было вынуждено спешно в 1904 г. запретить телесные наказания.
Однако уже на следующий год, при подавлении крестьянского бунта 1905–1907 гг. «началось такое, — писали крестьяне Пензенской губ., — чего и в татарское владычество не было. Засекали на смерть и расстреливали без всякого суда людей и грабили при обысках мужицкое добро. Сотни и тысячи людей выхватывались из деревень и накрепко засаживались в тюрьме. Лучшие люди, стоящие за народ, целыми вагонами, как груз, отправлялись на многие годы в Сибирь»[1288].
Для подавления крестьянских волнений, сообщал видный экономист аграрник П. Маслов, — «сосредоточиваются воинские отряды из пехоты, казаков, драгун в местных крупных центрах, стоящие наготове, чтобы пуститься в «карательную экспедицию» по первому призыву. Крупные помещичьи экономии организуют собственную стражу, выписывая для этого северо-кавказских горцев: ингушей, чеченцев и казаков и получая от казны винтовки»[1289]. «Чтобы дать понятие о характере «усмирения» крестьян, — писал П. Маслов в 1908 г., — приведем одну корреспонденцию из Кузнецкого уезда: «… казаки неистовствуют, истязают всех попадающихся под руку. Мужиков уводят — над бабами насильничают. Требуют денег, при отказе секут… Казаки глумятся над жителями и издеваются»»[1290];
Другой пример «усмирения» Маслов приводил из Херсонской губ.: «Против крестьян были установлены пулеметы… Арестованным крестьянам он (следователь) велел поочереди раздеваться и ложиться под нагайки. Кто этого не делал добровольно, того казаки валили ударами на землю и срывали одежду. Каждого истязуемого били поочередно 8 казаков. Казак ударял 28–30, 32 раза по обнаженному телу нагайкой и уступал свое место другому, тот совершал тоже… и так все восемь. Лишившуюся сознания и окровавленную жертву откатывали пинками ноги в сторону и офицер вызывал следующего… Так избито свыше 20 крестьян… Во время расправы палачи в такт ударам приговаривали: «Вот это вам выборы, Вот это вам свобода слова! Вот вам ваши делегаты. Вот вам ваши депутаты»»![1291]
Однако скоро и этого оказалось недостаточно, и министр внутренних дел П. Дурново приказывал Киевскому генерал-губернатору: «Местная вооруженная сила недостаточна. В виду этого настойчиво предлагаю… приказать немедленно истреблять силою оружия бунтовщиков, а в случае сопротивления — сжигать их жилища. В настоящую минуту необходимо раз и навсегда искоренить самоуправство. Аресты теперь не достигают цели; судить сотни и тысячи людей невозможно. Ныне единственно необходимо, чтобы войска прониклись вышеизложенными указаниями»[1292].
В приказе курскому губернатору, в 1906 г. Дурново указывал: «Чтобы покончить с беспорядками, примите самые суровые меры; деревню бунтовщиков полезно стереть с лица земли, а их самих истреблять без снисхождения силою оружия»[1293]. В полном соответствии с этими настроениями тамбовской губ. исправник Ламонский приказывал становым приставам: «Убеждения оставьте, действуйте огнем. Чем больше у вас будет убитых, тем больше у вас заслуг перед начальством». В свою очередь вице-губернатор говорил этому исправнику: «меньше арестовывайте, больше стреляйте»[1294].
Политический обозреватель 1908 г., указывая на особенности подавления крестьянского бунта, замечал: «Что касается внутренних революционных и оппозиционных движений в пределах культурных государств, то ни одно из европейских правительств не применяло к ним системы карательных экспедиций за последнее столетие… При подавлении народных мятежей иногда употреблялись жестокие меры; бывали даже массовые казни лиц захваченных с оружием в руках, как например, во время восстания парижской коммуны в 1871 г.; но никогда не предпринимались военные походы против населения отдельных местностей или против целых категорий обывателей после того, как вооруженная борьба прекращалась. Совершенно исключительное нововведение представляли в этом отношении карательные экспедиции 1905–1907 гг.»[1295]
«Для большей части Европы применение более или менее бесконтрольного насилия географически очерчивалось колониальными территориями… В России же, — подтверждают американские исследователи, — границы между «колонией» и «метрополией» были менее четкими»[1296].
«Карательные экспедиции армейских частей прокатились по всей империи, — подтверждает Т. Шанин, — сопровождаясь многочисленными казнями по подозрению, часто без суда и следствия. Каратели обстреливали из пушек и сжигали восставшие деревни, арестовывали и казнили бастующих железнодорожников, пороли целые общины, а потом накладывали на них штрафы»[1297]. Шанин приводит пример ареста 837 крестьян, после которого на деревни был наложен коллективный штраф в 800 тыс. руб., «для покрытия государственной помощи, которая выплачивалась тем землевладельцам, чьей собственности был нанесен ущерб»[1298].
«Л. Толстой в 1907 г., высказал яснее всех то, что, — по словам Шанина, в те времена было в сердцах многих, и без чего история революции осталась бы необъясненной»: «Не могу молчать… Сегодня в Херсоне на Стрельбицком поле казнены через повешение двенадцать крестьян за разбойное нападение на усадьбу землевладельца в Елизаветградском уезде. Двенадцать человек из тех самых людей, трудами которых мы живем, тех самых, которых мы всеми силами развращали и развращаем, начиная от яда водки и до той ужасной лжи веры, в которую мы не верим, но которую стремимся всеми силами внушить им, — двенадцать таких людей задушены веревками теми самыми людьми, которых они кормят, и одевают, и обстраивают и которые развращали и развращают их»[1299].
Против карательных экспедиций выступили даже помещики Дона, которые обратились к министру внутренних дел с петицией против репрессий, говоря о карателях: «
«Я уверен, — писал Витте, — что история заклеймит правление императора Николая при Столыпине за то, что это правительство до сих пор применяет военные суды, казнит без разбора и взрослых и несовершеннолетних, мужчин и женщин что политическим преступлениям, имевшим место даже два, три, четыре и даже пять лет тому назад, когда всю Россию свел с ума бывший правительственный режим до 17 октября и безумная война, затеянная императором Николаем II»[1301]. Следующий премьер-министр В. Коковцев, в эмиграции, со своей стороны, издал два тома воспоминаний, которые, по словам Милюкова, по отношению к царю и его ближайшему окружению могли бы служить настоящим обвинительным актом[1302].
Настроения крестьян, после подавления революции, передавали воспоминания лидера крестьянской партии эсеров В. Чернова: «Революция 1905 г… была жестоко подавлена. Крестьяне молча переживали свою обиду и жаждали мести. Все тогдашние наблюдатели понимали, что следующий мятеж не будет иметь ничего общего с прежними относительно мирными и даже наивными выступлениями крестьян, а примет гораздо более жестокую форму. За политической революцией в городе тут же последует революция в деревне»[1303].
«Жестокие расправы карателей вызывали у крестьян озлобление», — подтверждал П. Маслов[1304], и в подтверждение своих слов приводил примеры «бытовых» картин, которые ярко рисовали ту «смертельную ненависть, которую воспитала по отношению к себе полиция»[1305]. Подобное отношение к себе порождала и армия: «нельзя безнаказанно в течение многих лет противопоставлять солдата, сына народа, тому же народу…, — предупреждал в 1906 г. один из кадетских лидеров кн. П. Долгорукий, — Надо спешить, чтобы окончательное, но неизбежное при теперешней тактике правительства вовлечение армии в политику не принесло бы страшные, не испытанные еще потрясения и без того измученной стране…»[1306].
«Мы обречены буквально ни голодную смерть. Всякая жизнь стала невозможной, — описывали свое положение крестьяне в 1906 г., — Что теперь делать? Идти с воплем к правительству — бесполезно, ибо, кроме нагаек, пуль и самого зверского обращения, мы никогда и ничего не получали… Оно позволяет… казакам безнаказанно среди нас зверствовать, оно затыкает нам рот пулями и штыками, когда мы вопим о своем невыносимом положении… и т. д. и т. д.»[1307].
Последовавшие правительственные реформы «пришли слишком поздно, — отмечал в 1907 г. член ЦК партии кадетов П. Струве, — в активных элементах нации эпоха самодержавного отрицания компромисса атрофировала всякую психическую способность к компромиссу. Вот почему после 17 октября уступки внушали мысль не о перемирии и размежевании, а о том, чтобы как можно скорее доконать врага, пользуясь его слабостью. Но этим не исчерпывалась основа субъективного положения объективно завершившейся революции. Был еще другой, психологический мотив, еще более могущественный и еще более иррациональный. Это чувство ненависти и жажда возмездия… Ненавидел и жаждал возмездия крестьянин, в котором века угнетения взрастили эти чувстве; ненавидел и жаждал возмездия рабочий, который к унаследованной деревенской, крестьянской ненависти присоединил городскую, пролетарскую; отравлен ненавистью был интеллигент, в котором… рос мститель за народ и за себя…»[1308].
Этот мотив русской революции с «замечательной силой», по словам Струве, подчеркнул М. Волошин в своем стихотворении 1907 г.:
Закон 3 июня 1907 г. изменивший в пользу помещиков порядок выборов в Государственную Думу окончательно «поставил землевладельцев против народных масс…, — приходил к выводу в 1907 г. в статье «Два зверя» видный кадет кн. Е. Трубецкой, — Он создал в их пользу привилегию, которая может стать началом ужасного конца. Если привилегированные классы воспользуются данной в их руки властью только для того, чтобы удовлетворять свои аппетиты, если они забудут про народную нужду и будут думать только о себе, они подготовят неслыханные доселе ужасы… При первом внешнем потрясении Россия может оказаться колоссом на глиняных ногах. Класс восстанет против класса, племя против племени, окраины против центра. Первый зверь проснётся с новою, нездешней силой и превратит Россию в ад»[1310].
Пробуждение этого «зверя» не заставило себя ждать: «Плохо, брат, у нас в уезде, — писали в 1911 г. из Курской губернии, — началось заметное брожение среди крестьян, открыто говорят: «Раньше только пожгли немного господ, а теперь всех перережем»»[1311]. В том же 1911 г. популярный писатель А. Ремизов замечал, что «уже вышла беда из своего бедового костяного царства, идет, близится, подкрадывается… беспощадная, неумолимая, немилосердная»[1312]. В том же году другой писатель — М. Пришвин в своих дневниках указывал на «рождение (в обществе — В. Г.) злобы во имя чувства попранной правды, рычащей злобы, звериной и страшной…, чем больше живешь, тем больше накопляешь это чувство неправды, и наконец получается невозможно всякое обыкновенное бытие»[1313].
Ярость
Несытое существо можно успокоить, давая пищу вовремя, но озверевшего от голода уже одной порцией пищи не успокоишь. Он хочет отомстить тем, кого правильно или неправильно, но считает своими мучителями…
Наиболее ожесточенный характер революция 1905 г., помимо национальных окраин, приобрела в армии: например, во время Свеаборгского восстания 1906 г. некоторых офицеров бросали в котлы с кипящей водой. Не меньшей жестокостью отличался бунт среди войск, выводимых после русско-японской войны из Маньчжурии. Причину ожесточенности военных бунтов командир Финляндского полка плк. А. Чеховский видел в том, что «наш солдат вообще невоспитан, а теперь во время войны, когда нет времени заниматься с ним этим, то его невоспитанность высказывается в самых резких формах и подчас принимает весьма печальные последствия»[1315]. «Видимо дурные инстинкты человека развиваются во время войны у многих и в сильной степени и часто принимает острую форму…, — приходил к выводу Чеховский, — он забывается, ему в эту минуту все нипочем, он делается на это время нравственно больным, необузданным человеком»[1316]. (16 марта 1917 г. ген. Чеховский был зверски убит солдатами.)
Низкий уровень воспитания был следствием, прежде всего, низкого уровня образования: «наш солдат, — отмечался этот факт в 1911 г. в военной литературе, — к глубочайшему несчастью нашей родины обречен судьбою уступать другим в отношении умственного кругозора и образовательной подготовки»[1317]. В 1912 г. среди солдат «грамотных, т. е. умеющих читать и писать, около половины всего состава (47,41 %), умеющих только читать — 24,09 %, остальные вовсе неграмотны — 28,59 %»[1318].
С началом всеобщей мобилизации, во время Первой мировой, доля неграмотных выросла — до 61 %. В это же время доля неграмотных новобранцев в Германии составляла 0,04 %, в Англии — 1 %, во Франции — 3,4 %, в США — 3,8 %[1320]. Но даже эти цифры не отражали всей глубины проблемы: «Нижних чинов, получивших образование в различных школах, ничтожное, всего 10,74 %, — отмечалось в «Военно-статистическом ежегоднике» за 1912 г., — Остальная масса (89,26 %) не получила никакого образования»[1321]. «Такое поверхностное образование, каким обладал русский новобранец, — подтверждал британский представитель при русской армии в Первой мировой ген. А. Нокс, — никоим образом не расширило его сознания и не сделало из него цивилизованного мыслящего существа»[1322].
Еще большей проблемой, чем низкий уровень образования, оказалась проблема духовно-нравственного воспитания солдат. С особой силой она проявилась во время русско-японской войны: «в мирное время мы, — отмечал в 1906 г. ген. Е. Мартынов, — не только не развивали в нашем солдате чувство собственного достоинства, но, наоборот, систематически его подавляли. Правда, в уставе говорилось, что «звание солдата высоко и почетно». Однако на практике солдат видел, что с поступлением на службу его зачисляли как бы в низшую породу людей… Опасаясь уронить престиж власти, наш режим все время старается воздвигнуть какую-то китайскую стену между офицером и солдатом, наивно думая, что в этом-то и заключается дисциплина»[1323].
Лишь после сокрушительного поражения в русско-японской войне, «только в период военных реформ 1905–1912 гг., — отмечает исследователь этого вопроса В. Изонов, — резко возросла ответственность младших офицеров, и они были непосредственно включены в процесс обучения и воспитания своих подчиненных. Теперь младшие офицеры в подразделениях непосредственно занимались обучением рядовых и унтер-офицеров»[1324].
Однако «духовно-нравственное воспитание (солдат), — отмечал Деникин, — внедрялось… с превеликим трудом. Несмотря на указания свыше, в казарменной жизни этот вопрос занимал совершенно второстепенное место, трудно поддаваясь начальническому учету и заслоняясь всецело заботами и требованиями чисто материального, прикладного порядка… Командовавшие частями знают, как трудно бывало разрешение вопроса даже об исправном посещении церкви; и как иногда трудно было заставить офицеров ходить «для примера» в свою полковую церковь… Я думаю, что в лучшем случае солдат оставлял казарму с тою же верою и суевериями, которые приносил из дому»[1325].
Критический характер та «трещина между солдатами и офицерами», о которой писал Деникин[1326], приобрела с началом Первой мировой войны, во время которой «наследственное недоверие между офицерами и рядовыми постоянно росло. Старые обиды, — отмечала американская журналистка Б. Битти, — не были забыты и, как всегда за них поплатилось много невиновных…»[1327].
Война привела к радикализации этих настроений. ««Плебейская» жестокость взрыва (1917 г.), — отмечает историк А. Грациози, — может объясняться предварительной маргинализацией этих людей»[1328]. «Одну из причин крайне кровавого характера революционной борьбы… (Каутский) видит в (Первой мировой) войне, в ее ожесточающем влиянии на нравы. Совершенно неоспоримо», — подтверждал Троцкий[1329].
Внешними причинами, вызвавшими эту радикализацию, стали не только тяжелые лишения, которых не знали солдаты других армий, но, прежде всего, огромные потери русской армии, вызванные ее технической отсталостью[1330]. Для строевых офицеров эта взаимосвязь стала очевидна уже в конце 1914 г., когда получив директиву расходовать в день не более одного снаряда на орудие, командир артиллерийской бригады, констатировал: «наш солдат нам этого не простит. Нас, офицеров, всех зарежут, будет такая революция, какой еще мир не видал!.. Мы все погибнем в ужасном бунте»[1331].
«Зрелище шедших на убой безоружных людей вызывало такое дикое негодование и такую жгучую ненависть к бесстыдным виновникам этой длившейся месяцами бойни, что я, — писал о феврале 1915 г. выпускник элитной военно-юридической академии плк. Р. Раупах, — поражался, как солдаты тогда не взбунтовались и как могли находить в себе силы терпеть это гнусное издевательство и безропотно идти на собственную смерть»[1332]. Даже английский ген. Нокс в ноябре 1916 г. не выдержав, высказался о практике русских союзников следующим образом: «Без аэропланов и гораздо более тяжелых орудий, снарядов к ним, а так же умения все это использовать, посылать русскую пехоту против германских оборонительных линий представляет собой бойню, бессмысленную бойню»[1333].
И в то же самое время тыл расцветал пышным цветом[1334]. Описывая причины этого явления, старшина московского биржевого комитета А. Найденов в январе 1916 г. сообщал, что «во всех видах нашей промышленности и торговли имеются могущественные вдохновители спекулянты, которые тесным кольцом окружили народ и выжимают из него соки»…[1335]. «На наших глазах в течение каких-нибудь нескольких месяцев народились миллионеры, «заработавшие» свои деньги на поставках, биржевой игре и спекуляции», — писала в феврале 1917 г. газета торгово-промышленных кругов «Утро России»[1336]. Наживавшая огромные капиталы, «веселящаяся Москва обезумела и в своем безумье забыла о далеких страшных полях… Никогда так хорошо еще не торговали антиквары…»[1337].
«В социальном отношении, — отмечал этот факт Деникин, — война углубила рознь между двумя классами — торгово-промышленным и рабочим, доведя до чудовищных размеров прибыли и обогащение первых и ухудшив положение вторых»[1338]. Стремительно углубляющаяся социальная пропасть, на фоне все большего всеобщего военного разорения, стала одним из наиболее сильных радикализующих население факторов.
Объективный и закономерный характер этого явления подтверждал пример Смуты начала XVII в., который приводил М. Покровский, тогда холопы разрушали имения господ «дабы никому не жительствовати там» и убивали их хозяев. «Для мести были основания», — отмечает Покровский, — «господа заслужили лютую ненависть своих рабов. Картина, как богатые, «в скверне лихоимстсва живущие», заботятся о кабаках, «чтобы весь мир соблазнити» и на деньги, добытые взятками и грабежами, «созидают церкви божии», и голоса бедняков не слушают, «в лицо и в перси их битии повелевают, и батогами, которые злее зла, кости им сокрушают, и во узы, и в темницы, и в смыки и хомуты их присуждают»: эта картина принадлежит к числу самых ярких… во всей литературе Смуты»[1339].
С еще большей силой это отразилось на фронте, где не только солдаты, но и элита армии приходила к выводу о предательстве верхов: «Не плохие качества наших солдат и офицеров и не особая доблесть врага наносят нам поражения или ограничивают наши успехи, — отмечал выпускник Николаевской военной академии Б. Сергеевский, — а ошибки, неуменья и нечестность верхов»[1340]; «Мы расплачиваемся за преступления нашего правительства, — указывал плк. Энгельгард военному атташе Франции, — кровью наших солдат»[1341].
Что же говорить о русских солдатах, восклицал по итогам Первой мировой Ллойд Джордж, «они подбирали в разгар боя ружья, выпущенные из рук убитыми товарищами. Во время войны не было примера, подобного беззаветному героизму этих бедных крестьян. Мы знаем теперь почему не было ни ружей, ни снарядов, ни вагонов. Поголовная продажность старого режима была представлена всему миру неопровержимыми документальными доказательствами»[1342]. «Продажность во время войны — измена народу. Я хорошо помню, — писал Ллойд Джодж, — наши собственные военные донесения с русских фронтов. В них заключается много данных, производящих угнетающее впечатление… Всякий раз, как наш военный представитель обращался с тревожными вопросами о громадных потерях в людях, приводивших его в ужас, обычный ответ был: «не беспокойтесь, в людях у нас слава богу, во всяком случае недостатка нет»»[1343].
«Ничего не может сравниться с жесткостью преданного народа, раз он убедился, что преданностью этой все время играли, — приходил к выводу Ллойд Джордж, — В таких случаях возмездие бывает беспощадно во всех его проявлениях…»[1344].
Последней каплей стали лишения, которые в наиболее критичной форме и в армии, и в тылу выразились в неуклонно наступающем голоде. О ситуации с продовольствием накануне февральской революции свидетельствовал лидер кадетов Милюков: «никогда еще не было столько ругани, драм и скандалов, как в настоящее время… Если население еще не устраивает голодные бунты, то это еще не означает, что оно их не устроит в самом ближайшем будущем. Озлобление растет, и конца его росту не видать»[1345]. Голодный бунт сметет монархию и явится, предупреждал 25 января 1917 г. начальник отделения по охранению общественной безопасности и порядка в г. Петрограде ген. Глобачев, «первым и последним этапом по пути к началу бессмысленных и беспощадных эксцессов…»[1346].
Уже само начало февральской революции 1917 г. было другим, чем в 1905 г. «Атмосфера революции была создана не столько пониманием материальных и экономических классовых интересов, — отмечал лидер эсеров Чернов, — сколько иррациональным ощущением, что дальше так жить нельзя. Революция казалась массам карающей рукой беспристрастного языческого божества мести и справедливости, метнувшей гром и молнию в головы земных врагов человечества; теперь это божество поведет униженных и оскорбленных в рай, а угнетателей и насильников отправит в геенну огненную»[1347].
Царь еще не успел отречься от престола, а «бесконечная, неисчерпаемая струя человеческого водопровода (уже) бросала в Думу все новые и новые лица…», передавал свои ощущения Шульгин, «что может быть ужаснее, страшнее, отвратительнее толпы? Из всех зверей она — зверь самый низкий и ужасный, ибо для глаза имеет тысячу человеческих голов, а на самом деле одно косматое, звериное сердце, жаждущее крови…»[1348].
В первый же день буржуазно-демократической революции в полку, вставшем на охрану Государственной думы, вспоминал ее председатель Родзянко, «к вечеру все офицеры были арестованы, и подверглись всевозможным издевательствам… обезумевшие и вооруженные до зубов солдаты, обезоружили офицеров, хватали и тащили их для немедленной расправы во двор казармы»[1349]. «Строевых офицеров особенно в старших чинах, арестовывали на улицах и избивали…, — подтверждал ген. Глобачев, — В эти дни по городу бродили неизвестные никому группы лиц, производившие чуть ли не повальные обыски, сопровождаемые насилием, грабежом и убийством, под видом якобы розыска контрреволюционеров… Подвергались полному разгрому не только правительственные учреждения, но сплошь рядом и частные дома и квартиры… Все это Керенский называл в то время «гневом народным»»[1350].
С наибольшей силой ярость мести, по словам Глобачева, обрушилась на тех представителей прежней власти, которые непосредственно соприкасались с народом: «Те зверства, которые совершались взбунтовавшейся чернью февральские дни по отношению к чинам полиции, корпуса жандармов и даже строевых офицеров, не поддаются описанию… Я говорю только о Петрограде, не упоминая уже о том, что, как всем теперь известно, творилось в Кронштадте. Городовых, прятавшихся по подвалам и чердакам, буквально раздирали на части, некоторых распинали у стен, некоторых разрывали на две части, привязав за ноги к двум автомобилям, некоторых изрубали шашками…»[1351].
Стремительному распространению анархии и насилия спобствовала, одна особенность России, которая, по наблюдению Палеолога, кардинально отличала ее от Запада: «Вне царского строя, то есть вне его административной олигархии, (в России) ничего нет: ни контролирующего механизма, ни автономных ячеек, ни прочно установленных партий, ни социальных группировок…»[1352]. В результате «с падением царя пала сама идея власти, — отмечал Врангель, — в понятии русского народа исчезли все связывающее его обязательства. При этом власть и эти обязательства не могли быть ничем заменены»[1353]. «Ни правительство, ни Керенский, ни командный состав, ни Совет, ни войсковые комитеты по причинам весьма разнообразным и взаимно исключающим друг друга, не могли, — подтверждал Деникин, — претендовать на эту роль»[1354].
И все эти газеты ««Власть народа», «Дело народа», «Воля народа», «Новая жизнь», «Новое слово», на одной полосе печатая хвалы народу и революции…, на другой полосе…, — вспоминал Бунин, — с ужасом, сообщали о каждодневных грабежах, погромах и пожарищах, о сожжении мужиками своих провинившихся односельчан на кострах, — «власть народа» в самом деле уже была тогда, в том смысле, что тогда буквально каждый вообразил себя властью, — сообщали о зарывании в землю живых людей, о пытках при допросах в разных «советах рабочих и крестьянских депутатов»… Мы не с октября, а с самого марта семнадцатого года пребываем в этом мраке, этом дурмане, дурмане злом, диком и, как всякий дурман, прежде всего переполненном нелепостями, на этот раз нелепостями чудовищными»[1355].
«Мы переживаем тревожное, опасное время, — подтверждал Горький в мае 1917 г., — об этом с мрачной убедительностью говорят погромы в Самаре, Минске, Юрьеве, дикие выходки солдат на станциях железных дорог и целый ряд других фактов распущенности, обалдения, хамства»[1356]. «Теперь я увидел яснее подлинную жизнь и ужаснулся, — писал Деникин, — Прежде всего разлитая повсюду безбрежная ненависть и к людям, и к идеям. Ненависть ко всему, что было социально и умственно выше толпы, что носило малейший след достатка, даже к неодушевленным предметам — признакам некоторой культуры, чуждой или недоступной толпе. В этом чувстве слышалось непосредственное, веками накопившееся озлобление, ожесточенная тремя годами войны, воспринятая через революционных вождей истерия. Ненависть с одинаковой последовательностью и безотчетным чувством рушила государственные устои, выбрасывала в окно вагона «буржуя», разбивала череп начальнику станции и рвала в клочья бархатную обшивку вагонных скамеек»[1357].
В деревнях, с началом февральской революции, крестьяне возобновили захваты земли. Двойственная политика Временного правительства привела к тому, что с августа они перешли к методам, характерным для крестьянской войны: вооруженным захватам, разгромам, поджогам, террору. «Обстановка в деревне настолько накалилась, что достаточно было небольшой случайности, чтобы вспыхнул большой «пожар»»[1358]. В качестве этой случайности, зачастую выступала посылка солдат в деревню, для усмирения крестьян, которая приводила к прямо противоположному результату. Об этом прокурор Московской судебной палаты А. Стааль 3 октября сообщал командующему Московским военным округом: солдаты в большинстве случаев «являются горючим материалом, способным только слиться с бунтующими массами и тем еще более разжечь пагубное настроение их»[1359] Действительно, при поддержке солдат, с помещиками крестьяне уже больше не церемонились, как в 1905 г., а в случае сопротивления беспощадно линчевали их[1360].
С еще большей силой эти настроения проявлялись в армии, где, как отмечает Кенез, «старая ненависть слуг к господам, крестьян к помещикам вылилась на офицерство. Ни Советы, ни Временное правительство не агитировали солдат против командования, ненависть не нуждалась в этом. С первых дней революции солдаты не повиновались, а иногда убивали своих офицеров, таких случаев становилось все больше и больше. Солдаты — крестьяне в форме видели в своих начальниках уменьшенные копии эксплуататоров, сторонников ужасной войны, препятствие революции, которая должна принести избавление от страданий. Офицеров воспринимали, как контрреволюционеров даже до того, как они стали отрицать цели и задачи революции»[1361].
Офицеры олицетворяли собой ту силу или, говоря словами Витте, тот «престиж силы»[1362], на которой держалось все здание российской империи, и вместе с тем вековое порабощение крестьянства, сохранение его в нищете и невежестве. «Не революция, а самодержавие, страшно боясь потерять свою единственную опору — армию, — пояснял Керенский, — превратило ее в полицейскую организацию…»[1363]. Наиболее ярко и отчетливо для крестьян эта сила проявилась при подавлении армией революции 1905 г. Как только, военной разрухой, этот «престиж силы» оказался поколеблен, крестьяне, одетые в солдатские шинели, решили, что настал их час освобождения и мести. ««Взбунтовавшиеся рабы» 1917 г., — пояснял их напор Керсновский, — были внуками рабов, слишком долго терпевших!»[1364]
Характер этого бунта наглядно демонстрировал провал попытки летнего наступления. Донесения с фронта гласили: «Дивизии 11-й и частью 7-й армии бежали под давлением в 5 раз слабейшего противника, отказываясь прикрывать свою артиллерию, сдаваясь в плен ротами и полками, оказывая полное неповиновение офицерам. Зарегистрированы случаи самосудов над офицерами и самоубийств офицеров, дошедших до полного отчаяния… Озверелые банды дезертиров грабят в тылу деревни и местечки, избивая жителей и насилуя женщин»[1365]. «С фронта бежали тысячами, грабя и насилуя в тылу»[1366]. «И все пошло прахом»[1367]. «Донесения начальников и комиссаров, — вспоминал ген. Верценский, — были переполнены фактами позорного бегства революционных войск и их возмутительных зверств по отношению мирного населения. Вся печать пестрела подробностями озверения армии…»[1368].
Последовавшее «выступление ген. Корнилова, обреченное на полную неудачу, ввергало солдатскую массу в окончательную анархию», — отмечал ген. Головин одновременно, «оно подставляло наше офицерство под новые удары»[1369]. «Нам, офицерам, стало окончательно плохо, — подтверждал плк. Ильин, — и теперь, после выступления Корнилова, для нас все кончено»[1370].
С этих пор офицер стал для солдата смертельным врагом. После корниловского мятежа, подтверждала Битти, матросы обезумели «от того, что они сочли атакой на революцию»[1371]. Это безумие в полной мере овладело и солдатами, что наглядно проявилось при подавлении восстаний юнкеров 29 октября: в момент «сдачи (Владимирского училища) толпа вооруженных зверей с диким ревом ворвалась в училище и учинила кровавое побоище. Многие были заколоты штыками — заколоты безоружные. Мертвые подвергались издевательствам: у них отрубали головы, руки, ноги»[1372]. В городе повсюду избивали юнкеров, сбрасывали их с мостов в зловонные каналы[1373].
Октябрьская революция подняла новую волну стихийного террора — солдатская масса восприняла ее, как полное освобождение от всех своих прежних «оков» и наступление часа расплаты. С особой жестокостью этот стихийный террор проявился на Черноморском и Балтийском флотах: На гидрокрейсере «Румыния», «Лиц приговоренных к расстрелу, выводили на верхнюю палубу и там, после издевательств, пристреливали, а затем бросали за борт… На «Труворе» снимали с жертвы верхнее платье, связывали руки и ноги, а затем отрезали уши, нос, губы, половой член, а иногда и руки и в таком виде бросали в воду. Казни продолжались всю ночь, и на каждую казнь уходило 15–20 минут». За 15–17 января (1918 г.) на обоих судах погибло около 300 человек[1374]. «На крейсере «Алмаз» помещался морской военный трибунал. Офицеров бросали в печи или ставили голыми на палубе в мороз и поливали водой, пока не превратятся в глыбы льда… Тогда их сбрасывали в море». Тогда в Одессе было убито свыше 400 офицеров[1375].
Настроения солдат в январе 1918 г. передавал плк. Ильин, который приводил слова одного из них: «теперь мир обеспечен и война уже возобновиться не может, «во всяком случае, если кто и хочет войны, так одни кадеты да офицеры». Мы с Семеновым сидели и слушали. — Били их, сволочей, и еще бить надо, пока всех не перебьешь, — повествовал все тот же солдат без особого пафоса или подъема, а так просто, в виде делового разговора…»[1376].
«28 февраля 1918 г. матросы корабля «Борцы за свободу» постановили истребить всю буржуазию. За две ночи они расстреляли 400 человек. С большим трудом ревкому удалось удержать дальнейшие расстрелы без суда»[1377]. Экипаж линкора «Республика», состоявший из анархистов, подавлявший в конце 1917 г. выступления Краснова-Керенского, устраивал самочинные расстрелы, «до 43 человек на брата», творя произвол от имени советской власти[1378]. В Новороссийске 18 февраля все офицеры 491 полка (63 человека), выданные своими солдатами озверелой толпе, были отведены на баржу, где раздеты, связаны, изувечены и, частью изрубленные, частью расстрелянные брошены в залив и т. д.[1379].
В марте-апреле 1918 г. произошел «погром буржуазии» в Благовещенске, в ходе которого погибло до 1500 офицеров, служащих и коммерсантов[1380]. «В Благовещенске, — писал ген. Нокс, — были найдены офицеры с граммофонными иглами под ногтями, с вырванными глазами, со следами гвоздей на плечах, на месте эполет, их вид был ужасен»[1381]. Показателен такой эпизод. «На перроне валялся изуродованный труп старичка — начальника станции. У него на груди лежали проткнутые штыками фотографические карточки двух молоденьких прапорщиков, сыновей начальника станции… Если так расправлялись большевики с родителями офицеров, то над самими офицерами, взятыми в плен, красные палачи изощряли всю свою жестокость. На плечах вырезывали погоны, вместо звездочек вколачивали гвозди, на лбу выжигали кокарды, на ногах сдирали кожу узкими полосками в виде лампас. Бывали случаи, когда даже тяжело раненных офицеров медленно сжигали на кострах. Видя неминуемый плен, офицеры-добровольцы застреливались или же, если были не в состоянии пошевелить рукой, просили своих друзей пристрелить их во имя дружбы»[1382].
В Таганроге люди из отрядов Сиверса бросили пятьдесят связанных по рукам и ногам юнкеров и офицеров в горящую доменную печь. В Евпатории несколько сотен офицеров и «буржуев» были после страшных истязаний сброшены связанными в море. Подобные же зверства имели место во многих городах Крыма, занятых большевиками: в Севастополе, Ялте, Алуште, Симферополе. Такая же жестокость проявлялась и в казачьих станицах в апреле-мае 1918 г. В досье комиссии Деникина есть сообщения о «трупах с отрубленными руками, переломанными костями, об обезглавленных телах, о раздробленных челюстях, об отрезанных половых органах»[1383].
Историк Грациози объяснял эту невероятную жестокость «русского бунта» тем, что в крестьянской массе: «по-прежнему сохранялось крепкое ядро первобытной дикости, реалистически изображенное в повестях Бунина. Вспомним, к примеру, его суходольцев, «шутки ради заживо освежевавших помещичьего быка». Очевидно, сильные социальные сдвиги высвободили эту «первобытность», многие крестьяне вели себя подобно своим предкам, шедшим за Разиным или Булавиным»[1384].
«Под тонким, как паутина, слоем… (русской) общественности, — подтверждал Раупах, — лежала многомиллионная народная толща с культурой времен крещения Руси Владимиром Святым. Почти поголовно безграмотная, непроницаемо невежественная, она столетиями жила в состоянии гнетущей тьмы и безвыходной нищеты и, став двигателем мировых событий, прежде всего, проявила все те качества голодного волка, которые выработала в ней история в своем вековом течении»[1385].
Пример этой истории давал в 1591 г. в своем описании России Дж. Флетчер: «Видя грубые и жестокие поступки с ними всех главных должностных лиц и других начальников, они так же бесчеловечно поступают друг с другом, особенно со своими подчиненными и низшими, так что самый низкий и убогий крестьянин (как они называют простолюдина), унижающийся и ползающий перед дворянином, как собака, и облизывающий пыль у ног его, делается несносным тираном, как скоро получает над кем-нибудь верх. От этого бывает здесь множество грабежей и убийств. Жизнь человека считается ни по чем. Часто грабят в самих городах на улицах, когда кто запоздает вечером, но на крик ни один человек не выйдет из дому подать помощь, хотя бы и слышал вопли. Я не хочу говорить о страшных убийствах и других жестокостях, какие у них случаются. Едва ли кто поверит, чтобы подобные злодейства могли происходить между людьми, особенно такими, которые называют себя христианами»[1386].
Жестокость вообще была присуща русскому народу, утверждал Бунин, с глубокой древности. В подтверждение своих выводов он приводил послание славян варягам с приглашением на княжение: «Что это, как не первая страница нашей истории? «Земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет… растащите нас, а то мы все перегрызем друг другу горло…, усмирите нас — мы слишком жестоки при всем нашем прекраснодушии и малодушии…, введите нас в оглобли сохи и принудьте нас пролагать борозды, ибо иначе наша богатейшая в мире земля зарастет чертополохом, ибо мы зоологической трудоспособности…, словом, придите и володейте нами, в нас все зыбкость, все чересполосица… мы и жадны — и нерадивы, способны и на прекрасное, на высокое — и на самое подлое, низменное, обладаем и дьявольской недоверчивостью — и можем быть опутаны нелепейшей, грубейшей ложью, заведены в какую угодно трясину с невероятной легкостью…» Вот наше начало, а дальше что?»[1387]
«
Наблюдатели обращали внимание еще на одну особенность, отличавшую русского человека от западного, которая заключалась в резком переходе от крайнего смирения, к столь же крайней жестокости. А. Радищев указывал на эту особенность еще в 1790 г.: «Я приметил из многочисленных примеров, что Русский народ очень терпелив, и терпит до самой крайности; но когда конец положит своему терпению, то ничто не может его удержать, чтобы не преклонился на жестокость…»[1389].
К подобным выводам в феврале-марте 1917 г. приходил Палеолог: «На какую ни стать точку зрения политическую, умственную, нравственную, религиозную — русский представляет собой всегда парадоксальное явление чрезмерной покорности, соединенной с сильнейшим духом возмущения. Мужик известен своим терпением и фатализмом, своим добродушием и пассивностью, он иногда поразительно прекрасен в своей кротости и покорности. Но вот он вдруг переходит к протесту и бунту. И тотчас его неистовство доводит его до ужасных преступлений и жестокой мести, до пароксизма преступности и дикости… Нет излишеств, на которые не были бы способны русский мужчина или русская женщина, лишь только они решили «утвердить свою свободную личность»… Можно отчаяться во всем»[1390].
Бердяев находил объяснение этому феномену в том, что «русский дух хочет священного государства в абсолютном и готов мириться со звериным государством в относительном. Он хочет святости в жизни абсолютной, и только святость его пленяет, и он же готов мириться с грязью и низостью в жизни относительной. Поэтому святая Русь имела всегда обратной своей стороной Русь звериную»[1391].
В. Короленко приводил на этот счет мнение самого этого народа: «Закону для мужика на этом свете нету, и доступать его мы не умеем. У нас так: терпим — терпим, а то уже, когда сердце закипит, — за оглоблю! — И опять виноваты остаемся»[1392]. Несправедливость или неправда, не проходят бесследно, они копятся, подавленные силой и неправдой закона. Достигнув критической массы, или почувствовав, что эта сила ослабевает, накопленная энергия мести взрывается с отчаянной яростью, не разбирая ни правых, ни виноватых.
Отмена крепостного права привела не к улучшению, а наоборот лишь к еще большему падению нравов. «Нет, не о человеческом достоинстве говорят мои воспоминания…, Все в деревне несчастны, бешены, злы, подлы…, — отмечал в 1880-х гг. видный представитель русской литературы Г. Успенский, — Молодость души, ум, могучий и кроткий тип — все это до тех пор, пока мужик во власти земли… Прежде туда, где жили звериным обычаем, вносил свет угодник, инок…, теперь остался только Каратаев и хищник… Почему, говорили мне не раз, вы берете только возмутительные явления? Но я обречен на подбор этих ужасов, ибо это есть господствующее в деревне…»[1393].
«Весь деревенский ум, талант идет на кулачество, и злорадство, в основе всей такой деятельности…, — подтверждал Бунин, — И никто не ценит ни своей, ни чужой личности… Все говорят сами же про себя: «палки хорошей на нашего брата нету!»»[1394] С отменой крепостного права в России восторжествовал самый хищнический тип капитализма. «Рабочие, с которыми обращаются, как с животными, либо на самом деле уподобляются животным, — предупреждал о существующей закономерности Ф. Энгельс еще в середине XIX в., — либо черпают сознание и чувство своего человеческого достоинства только в самой пламенной ненависти»[1395].
Все эти тенденции, которые копились столетиями, с взрывной силой проявили себя с началом революции. «Между нами и солдатами непреодолимая пропасть. Что бы они ни думали о нас как о личностях, мы в их глазах остаемся не более чем барами…, — писал в марте 1917 г. один молодой капитан, — По их мнению, то, что произошло, — это не политическая, а социальная революция, в которой мы проиграли, а они победили… Они говорят, что раньше мы были барами, а теперь наш черед барствовать. Это их месть за долгие века рабства»[1396].
«Самый грешный и грязный народ на земле, бестолковый в добре и зле, опоенный водкой, изуродованный цинизмом насилия, безобразно жестокий и, в то же время, непонятно добродушный… Теперь, когда вскрылся гнилостный нарыв полицейско-чиновничьего строя и ядовитый, веками накопленный гной растекся по всей стране, — теперь мы, — писал Горький в мае 1918 г., — все должны пережить мучительное и суровое возмездие за грехи прошлого — за нашу азиатскую косность, за эту пассивность, с которой мы терпели насилия над нами…, «болезнь вышла наружу» — явилась во всем ее безобразии»[1397].
«Мы, Русь, — анархисты по натуре, мы, жестокое зверье, в наших жилах все еще течет темная и злая рабья кровь, — восклицал Горький, — ядовитое наследие татарского и крепостного ига»[1398]. «Откуда могло явиться чувство гражданственности, сознание собственного достоинства у нашего забитого мужика…, — вопрошал в июне 1918 г. исполком эсеров, — Революционность была лишь легким налетом, а под ней — вчерашний раб и насильник»[1399].
И подобный радикализм был свойственен не только крестьянам, например, один из лидеров передовой деловой либеральной среды и февральской революции А. Бубликов, говоря о Николае II, отмечал, что «он был членом той банды, которая десятилетиями старалась деморализовать и душить страну и в результате дала нам эту Россию без характеров, без грамотных и честных граждан, а лишь до предела озлобленных за долгие годы страданий людей»[1400]. «Бесспорно…, — подтверждал Деникин, — Долгие годы крестьянского бесправия, нищеты, а главное — той страшной духовной темноты, в которой власть и правящие классы держали крестьянскую массу, ничего не делая для ее просвещения, не могли не вызвать
«В революциях действуют старые инстинкты насилия, жестокости и властолюбия, — приходил к выводу Бердяев, — Они обнаруживаются и в бурных реакциях против прошлого. Люди французской революции были людьми старого режима. То же надо сказать и о русской революции. В ней действовали люди, в крови которых было рабство. Террор революции есть старое, а не новое в них. Никакая революция на коротком промежутке времени не может формировать совершенно нового человека, хотя что-то новое с собой несет. Революция есть явление старого режима, она сама по себе не есть новый мир. Самое сильное в революциях есть отрицательная реакция на предшествующий ей режим, ненависть всегда в ней сильнее любви… Мститель за зло прошлого не есть новый человек, это еще старый человек»[1402].
Маргинализацию «русского бунта» поддерживали и раздували продолжавшаяся мировая и начавшаяся гражданская войны. На закономерность этого явления обращал внимание французский посол Палеолог, который в марте 1917 г. отмечал, что после февральской революции: «народ очень скоро вернулся к своей природной мягкости, потому что он не страдает и весь отдается радости быть свободным. Но пусть даст почувствовать себя голод, — указывал он, — и насилия тотчас возобновятся…». Французский посол цитировал слова Редера сказанные в 1872 г.: «Оратору достаточно обратиться к голоду, что бы добиться жестокости»[1403]. Голод начнется спустя месяц — в апреле, Палеолог тогда отметит: «нет никакого улучшения бедственного положения дел с продовольствием, наоборот, оно только ухудшается»[1404].
Процент выполнения хлебозаготовок, по данным ген. Головнина, к июлю — августу 1917 г. упал до 10–30 %[1405]. Крестьяне отказывались сдавать хлеб, и на его сбор стали отправлять войска, которые получали самые жесткие инструкции. Но деревня уже сама голодала. По словам Мельгунова, в начале осени! — времени сбора урожая, — в ней пошли «голодные бунты», «когда население за полным истощением своих запасов хлеба переходит к потреблению «суррогатов», начинает расхищать общественные магазины и т. д.»[1406] В городе для многих рабочих, отмечал Мельгунов, «лозунг «хлеба» становился доминирующим»[1407]. В сентябре 1917 г. Бунин записывал слова крестьянина: «в городе голод пошел. Голод, голод!.. покуда буржуазию не перережут, будет весь люд голодный холодный. Ах милый барин, по истинной совести скажу — будут буржуазию резать, ах будут»[1408].
Временное правительство не смогло обеспечить армию и города хлебом и пало в Октябре точно так же, как в Феврале пало царское. Для спасения городов от голодной смерти большевики будут вынуждены выбивать продовольствие из деревни силой, это привело к тому, что стихия «русского бунта» повернется против тех, кто дал ей землю и мир. «Жаждущее собственности крестьянство, получив землю, отвернется от революции, после того как оно разорвало на портянки знамя Желябовых и Брешковских», — предупреждал об этой опасности М. Горький еще в мае 1917 г. Писатель видел в большевиках «беспомощную жертву в когтях бешеного, исстрадавшегося в прошлом, зверя»[1409].
«По мере обострения гражданской войны стихийный террор принимал все более ожесточенные формы, — отмечал участник событий меньшевик Мартынов, — «Известия Народного Комиссариата Продовольствия» свидетельствуют о катастрофическом продовольственном положении на местах в 1918 г.: «Это уже не оскудение — это картины… предсмертной агонии. А в паническом настроении народ и действует панически…»»[1410].
Известия ВЦИК в мае сообщали: «характерной чертой современных погромов является то, что громилы обрушиваются на местные Советы. Здания Советов сжигают (Павловский Посад), членов Совета расстреливают и зверски истязают (Звенигород), топят в реке (Рыбинск)[1411]. Газеты сообщали о погромах в Пензе, Казани, Сызрани, Елабуге, Кузнецке, Старице[1412]. Настроение того времени характеризовал Троцкий в разговоре с германским послом В. Мирбахом: «Собственно, мы уже мертвы, но еще нет никого, кто мог бы нас похоронить»[1413].
За 8 месяцев 1918 г. в селах было убито 7309 членов продотрядов (большая часть летом)[1414]. Общее количество жертв «кулацких» восстаний в советской республике превысило за это время 15 тысяч человек[1415]. Между городом и деревней началась настоящая война за физическое выживание, толкая «массу к самым диким эксцессам голодного бунта»[1416]. С большевиками крестьяне будут расправляться так же, как и солдаты с офицерами, их будут замораживать, сжигать, забивать молотками, распиливать, сдирать кожу и т. д.[1417] Будут использоваться самые изощренные методы пыток и казней. Даже Деникин отметит, что: «расправы с большевистскими властями носили характер необыкновенно жестокий…»[1418].
Их пример приводил в своих воспоминаниях, член правительства Северной области
Другой пример давало одно из крупнейших — тамбовских восстаний 1920 г. Лидер восставших Антонов агитировал за создание некого «крестьянского государства» и обещал всему населению «жирную жизнь»[1420]. За время мятежа антоновцы убили около 2-х тысяч человек. В декабре 1920 г. очевидец сообщал: «В деревнях при поимке коммунистов они терзают их, отрезая сначала конечности, выкалывая глаза, вскрывают живот, и, набивая бумагой и опилками, зажигают живые факелы… Жертвою этих зверей становятся не только… коммунисты, но так же и их семьи…»[1421].
В 1920–1921 гг. на территории Западной Сибири, освобожденной от колчаковских войск, полыхал кровавый 100-тысячный крестьянский бунт против большевиков. «В каждом селе, в каждой деревне, — вспоминал П. Турханский, — крестьяне стали избивать коммунистов: убивали их жен, детей, родственников; рубили топорами, отрубали руки и ноги, вскрывали животы. Особенно жестоко расправлялись с продовольственниками»[1422].
«Но напрасно, как бы я этого ни хотел, — отмечал Б. Соколов, — было бы искать в психологии (антибольшевистских) партизан чувств общегосударственных, общенациональных. Напрасной была бы попытка подвести под их ненависть антибольшевистскую — идейную подкладку… до России, до всей совокупности российских переживаний им было дела очень мало. Чрезвычайно мало…»[1423]. В основе крестьянских восстаний лежала не идеология, а радикализованная до крайности реакция «русского бунта».
Наблюдения ген. Марушевского из другого района Архангельской области подтверждали эти выводы: «Все то, что происходило в эту эпоху в районах верховьев Печоры, далеко превосходит самые фантастические романы. В этих глухих местах… революция потеряла уже давно свои политические признаки и обратилась в борьбу по сведению счетов между отдельными деревнями и поселками. На почве одичалости и грубых нравов местного населения борьба эта сопровождалась приемами доисторической эпохи. Одна часть населения зверски истребляла другую. Участники экспедиции видели проруби на глубокой Печоре, заваленные трупами до такой степени, что руки и ноги торчали из воды… Голод и нищета при жестоком морозе давали картины, не поддающиеся никакому описанию… Разобрать на месте, кто из воюющих был красный или белый — было почти невозможно. Отравленные ядом безначалия, группы этих людей дрались «каждая против каждой», являя картины полной анархии в богатом и спокойном когда-то крае»[1424].
«Те же самые картины смятения и напряженных боев повторялись с теми или другими изменениями повсюду, где только сталкивались большевистские и антибольшевистские войска, — подтверждал Черчилль, — Убийства и анархия, грабежи и репрессии, восстания и подавления бунтов, измены и резня, слабые попытки вмешаться в неслыханные кровопролития, — все это происходило на обширной территории от Белого до Черного моря. Во всей стране никто не знал, что делать, за кем идти. Никакие организации не в силах были противостоять этому всеобщему разложению, жестокость и страх господствовали над стомиллионным русским народом в создавшемся хаосе»[1425].
Особую садистскую жестокость вносили в гражданскую войну националисты, не делая различий между большевиками и белыми. Когда «гетманская власть пала, уступив место украинской Директории с Петлюрой во главе. Тотчас же, — вспоминал Глобачев, — начались репрессии по отношению ко всем лицам, так или иначе причастным к прежнему правительству. Прежде всего, террор обрушился на голову офицерства, как непосредственного защитника старого порядка. Ужасы террора превосходили по своим размерам даже то, что в последнее время приходилось наблюдать в советской России. Офицеров в форме убивали на улицах Киева как собак»[1426].
Описывая эти ужасы, в захваченном петлюровцами Киеве, один из свидетелей событий, приводил пример вагона, в котором был «навалены друг на друга голые, полураздетые трупы с отрубленными руками, ногами, безголовые, с распоротыми животами, выколотыми глазами… некоторые же просто превращены в бесформенную массу мяса»[1427]. «Невероятно истерзаны были эти офицеры, — подтверждала другая свидетельница событий, — Я видела целые партии расстрелянных большевиками, сложенных как дрова в погребах одной из больших больниц Москвы, но это были все — только расстрелянные люди. Здесь же я увидела другое. Кошмар этих киевских трупов нельзя описать… Такого ужаса я не видела даже у большевиков. Видела больше, много больше трупов, но таких умученных не было!»[1428] Подобные свидетельства зверств петлюровцев приводил Российский Красный Крест[1429].
Вообще «офицеры служили предметом «особого внимания» и разного рода бандитских формирований, особенно махновцев… каждый строевой офицер предпочитал смерть махновскому плену. После взятия Бердянска махновцы два дня ходили по дворам, разыскивая офицеров и тут же их расстреливая, платя уличным мальчишкам по 100 рублей за найденного… Непримиримая ненависть Махно к офицерам оставалась неизменной»[1430].
В поисках опоры, в огне гражданской войны, «русский бунт» волей неволей зачастую окрашивался в тона цветов противоборствующих сторон.
У «белых» это явление нашло выражение в лице полунезависимых атаманов. Они выступали против большевиков, и казалось, могли служить опорой «белой» власти. Однако скоро оказалось, что на Юге «наибольшее зло, — писал деникинский ген. А. Драгомиров, — это атаманы, перешедшие на нашу сторону, вроде Струка. Это типичный разбойник, которому суждена, несомненно, виселица. Принимать их к нам и сохранять их отряды — это только порочить наше дело»… Драгомиров считал необходимым поставить борьбу с бандитизмом на первый план, ибо «ни о каком гражданском правопорядке невозможно говорить, пока мы не сумеем обеспечить самое элементарное спокойствие и безопасность личную и имущественную…»[1431]
В Сибири, вспоминал управляющий делами правительства Колчака Гинс, «Анненков покорился (Колчаку) и признался только на словах… В Семипалатинске он облагал буржуев «добровольными взносами»…». Анненков «был действительно атаманом…, одним из тех многочисленных атаманов, которые составляли в совокупности царство атаманщины, оказавшейся сильнее всякой другой власти в Сибири… Можно с уверенностью сказать, что монархистами анненковцы, красильниковцы и другие последователи атаманщины являлись только потому, что не было монархии. Если бы воцарился в Сибири или России монарх, то не было бы удивительно, если бы они провозгласили республику и облагали население «добровольными» сборами на защиту республиканских идей. Но составляя вольницу своенравную, непокорную, такие отряды, как анненковский, сохраняются дольше других. Они обживаются в одном месте, они знают все тропинки, все выходы… Они связаны дисциплиной основанной на чувстве самосохранения, как было у запорожцев. Это возродившаяся Запорожская Сечь»[1432].
«Одним из крупнейших препятствий к водворению порядка и законности, — подтверждал Будберг, — являются атаманы и окружающие их банды насильников, интриганов из темных жуликов, прикрывающих высокими и святыми лозунгами всю разводимую ими грязь и преследование личных, шкурных, честолюбивых, корыстолюбивых, чрево- и плотоугодных интересов. Для этих гадин восстановление порядка и закона, все равно, что появление солнца для ночных пресмыкающихся, ибо с восстановлением закона приходит конец их вольному, разгульному и развратному житью…, они драпируются в ризы любви к отечеству и ненависти к большевизму. Каторжный Калмыков двух слов не скажет, что бы не заявить, что он идейный и активный борец против большевизма…»[1433]. Но «мы бессильны справиться с гнездящимся там (в тылу) преступным элементом…»[1434], — отмечал Будберг, — «Яд атаманщины и сладость беззаконного существования слишком глубоко всюду проникли, и нам не справиться с этим злом; нас оно вероятно съест…»[1435].
«Красным» удалось придать этой неоформленной стихии более организованные формы, чему способствовала близость классовых интересов. Однако, несмотря на это, внутренняя сущность «русского бунта» менялась очень медленно, с большими жертвами и трудом. Наглядно этот факт отражала «закулисная история» 1-й Конной армии Буденного, описанная В. Генисом:
«Доношу, — сообщал начальник 8-й кавдивизии Червонного казачества В. Примаков, — что вчера и сегодня через расположение вверенной мне дивизии проходила 6-я дивизия 1-й Конной армии, которая по пути производит массовые грабежи, убийства и погромы…, военком дивизии и несколько лиц комсостава несколько дней тому назад убиты своими солдатами за расстрел бандитов. Солдатские массы не слушают своих командиров и, по словам начдива, ему больше не подчиняются. 6-я дивизия идет в тыл с лозунгами «бей жидов, коммунистов, комиссаров и спасай Россию», у солдат на устах имя Махно как вождя, давшего этот лозунг»[1436].
И подобные донесения поступали практически из всех городов, через которые прошла 1-я Конная, например, при занятии ею Ростова «город, — писал Р. Гуль, — задохнулся в убийствах и насилиях дорвавшихся до солдатской радости мародерства буденновцев. Тут бы самого Маркса повесила на фонарном столбе вверх ногами эта мужицкая, пугачевская конница»»[1437]. «Настроение частей…, — сообщал сотрудник политинспекции Юго-Западного фронта, — боевое: бей жидов и коммунистов и спасай Россию. И, действительно, переплетаются эти два элемента. Армия боевая, но антикоммунистическая. Нередко можно было слышать: покончим с Врангелем, пойдем воевать с коммуной, пойдем «чистить тыл»… Барахольство процветает. В ячейках появился даже целый ряд ответственных товарищей со следующими за ними тачанками с лисьими шубами и другим барахлом… Население, где проходили части 1-й Конной, было в буквальном смысле терроризировано»[1438].
Характер Первой конной, отмечает историк В. Генис, определялся тем, что она состояла в основном из крестьян — бывших партизан, а также, по свидетельству члена Реввоенсовета армии А. Окулова, из элементов «деклассированной вольницы, для которых ничего не нужно, как только «немножко резать», — кого, за что — это решительно безразлично». Хотя малограмотные в политическом отношении бойцы называли себя большевиками, говорить об их сознательной приверженности программе РКП(б) не приходилось, так как в их массе нередко звучали разговоры: «Вот разобьем казаков, а потом примемся за коммунистов», и даже начдив Думенко предупреждал своих политработников: «Если будете агитировать о коммунизме, вас убьют»[1439]. Г. Сокольников, командующий 8-й армией, считал, что «партизанско-махновские формирования Конармии представят в будущем еще больший военный и политический минус, чем в настоящем, и явятся если не прямым орудием политической авантюры, то во всяком случае рассадником бандитизма и разложения»[1440].
В свое оправдание руководители Первой конной заявляли, что Конармия олицетворяет «крестьянскую стихию», что армия вынуждена самоснабжаться и производить «необходимый грабеж», поскольку, в отличие от пехотных частей, «потребности ее выше, так как она слагается из бойцов и коней, между тем удовлетворение отстает больше при ударном и рейдовом характере операций». Основной же аргумент руководителей Конармии заключался в том, что вспышки бандитизма, будучи явлением нормальным, понятным, естественным и неизбежным, никогда не имели массового характера, ибо «армия с нездоровыми уклонами не могла бы побеждать, а если бы и побеждала, то при первой неудаче она развалилась»[1441].
Под давлением ЦК РКП(б) в конце 1920 г. Реввоенсовет Первой Конной подписал приказ о расформировании части замешанных в преступлениях полков и предании суду «всех убийц, громил, провокаторов и их сообщников», 130 человек было расстреляно, около 200 приговорены к заключению, но позже переведены в другие части. Параллельно с карательными акциями, проводилась воспитательная работа, для чего в Конармию из Москвы был послан ряд видных большевистских функционеров[1442]. Однако это мало помогло и в начале 1921 г. К. Ворошилов снова признавал: Первая Конная «переживает серьезнейший кризис, и ее нужно лечить радикально и спешно, и к этому нужно приступить немедленно»[1443].
В «непотопляемости» Буденного очевидно сыграл вклад Первой Конной в разгром Белых Армий, по свидетельству Тухачевского, «в России никогда не было конницы, равной Конармии…», а Буденный это «исключительного таланта самородок» и «самый способный командарм»[1444]. Не меньшую роль, по мнению Гениса, сыграло и заступничество за Буденного члена реввоенсовета и «военной оппозиции» (выступавшей за сохранение партизанских методов управления армией, против строительства регулярной армии и привлечения военспецов) Ворошилова, и, тесно связанного с ними еще по обороне Царицына в 1918 г., члена Политбюро ЦК РКП(б) Сталина[1445].
«Холодное чудовище»
Есть жестокость во всяком государстве, оно имеет природу «холодного чудовища». Но без государства человечество на том уровне, на котором оно находится, было бы ввергнуто в еще более жестокое, звериное состояние.
Беспощадную войну большевиков с «русским бунтом» Грациози подает, как их войну против собственного народа[1447]. На самом деле беспощадная война большевиков с бунтом, являлась единственным средством спасения этого самого народа. Закономерность этой войны строится на том, пояснял «белый» ген. Головин, что «каждая революция, даже такая, которая приводит к освобождению народов, в своей основе построена на насилии. Она начинается с актов разрушения и, следуя законам социальной психологии, она по мере своего развития все более становится разрушительной. Разбушевавшаяся стихия может быть остановлена только силой…»[1448].
«С элементами «ставящими себе прямое разрушение всякого порядка и посягательство на чужие права», нельзя ограничиваться одними увещеваниями, призывал 26 апреля 1917 г. ни кто иной, как лидер российских либералов Милюков, с ними «необходима настойчивая борьба, не останавливающаяся перед применением всех находящихся в распоряжении государства мер принуждения. Всякая нерешительность в этом направлении, по глубокому убеждению партии народной свободы, будет иметь неминуемым последствием развитие анархии и рост преступности»[1449].
Объективная неизбежность и бескомпромиссность этой борьбы диктуется не идеологией, а условиями, при которых возможно существование любой цивилизации: государство и общество могут существовать при монархии или республике, при диктатуре или демократии, при «белых» или при «красных», они не могут существовать только при анархии. Поэтому беспощадная борьба с хаосом и анархией становится для государства и самого народа вопросом борьбы за выживание.
Любимец русской либеральной общественности Бунин в отчаянии взывал к памяти Ивана Грозного: «Цари и «попы» многие могли предчувствовать, зная и помня летописи русской земли, зная переменчивое сердце и шаткий разум своего народа, его и слезливость и «свирепство», его необозримые степи, непроходимые леса, непролазные болота, его исторические судьбы, его соседей, «жадных; лукавых, немилостивых», и его «младость» перед ними, его всяческую глушь и дичь, и его роковую особенность: кругами совершать свое движение вперед, — знали, словом, все то, от напасти чего все-таки спасали его «цари и попы», подвижники и святители…, — все то, что заставило Грозного воскликнуть: «аз семь зверь, но над зверьми и царствую!» — все то, что еще слишком мало изменилось до наших дней, да и не могло измениться по щучьему веленью при всех этих степях, лесах, топях и за такой короткий срок, который насчитывается настоящей русской государственности»[1450]. «О, как я, — восклицал французский посол Палеолог, — понимаю посох Ивана Грозного и дубинку Петра Великого!»[1451]
Один из идеологов «белого» движения Шульгин обращался за примером подавления «крестьянского бунта» во время Первой русской революции к Столыпину: «он понимал, что несвоевременная жалость есть величайшая жестокость, ибо та жалость понимается как трусость, окрыляет надежды, заставляет бунт с еще большей свирепостью бросаться на власть, и тогда приходится нагромождать горы трупов там, где можно было бы обойтись единицами. Он сурово наказывал, чтобы скорее можно было бы пожалеть… Он был русский человек… Сильный и добрый…»[1452].
«Господа, в ваших руках успокоение России, — говорил сам Столыпин с Думской трибуны, — которая, конечно, сумеет отличить кровь, о которой так много здесь говорилось, кровь на руках палачей от крови на руках добросовестных врачей, применяющих самые чрезвычайные, может быть, меры с одним только упованием, с одной только надеждой, с одной верой — исцелить труднобольного»[1453]. По распоряжению Столыпина, из ведения обычных судебных инстанций изымались дела гражданских лиц, совершивших преступные деяния
Начиная с 1917 г. немедленного подавления бунта требовали и демократические «союзники», опасения которых наглядно передавал Г. Уэллс: «В случае краха цивилизованного строя в России и перехода ее к крестьянскому варварству, Европа на много лет будет отрезана от всех минеральных богатств России и лишиться поставок других видов сырья из этого района — зерна, льна и т. д. Совсем не ясно, смогут ли западные державы обойтись без этих поставок. Их прекращение, безусловно, приведет к общему обеднению Западной Европы»[1455].
Подобные примеры могут создать впечатление, что «русский бунт», как и жестокость его подавления, являются органическими чертами присущими только этим «диким русским». Отнюдь. Например, во время Великой французской революции, отмечал А. Герцен, «попытка французов восстановить священные права людей и завоевать свободу обнаружила полное человеческое бессилие… Что мы увидели? Грубые анархические инстинкты, которые, освобождаясь, ломают все социальные связи к животному самоудовлетворению… Но явится какой-нибудь могучий человек, который укротит анархию и твердо зажмет в своем кулаке бразды правления!»[1456]
Циркуляр французского командования о подавлении крестьянского бунта 10 декабря 1851 г. гласил: «Банды, несущие с собой грабежи, насилия и поджоги, находятся вне закона. С ними не вступают в переговоры, их не предупреждают — их атакуют и рассеивают. Всякий сопротивляющийся должен быть расстрелян во имя общества и законной обороны»[1457].
Практика «белых» в подавлении «крестьянского бунта», отличалась от практики «красных» только большим ожесточением. Пример подхода к восстановлению «цивилизованного строя» на Юге России, давал непосредственный участник событий Н. Воронович, который вспоминал, как деникинские «добровольцы, ворвавшись в деревню, принимались за экзекуцию оставшихся в ней крестьян, не делая никакой разницы между мужчинами и женщинами, между взрослыми и детьми. Экзекуция состояла в порке шомполами, после чего карательный отряд удалялся из деревни, реквизировав скот, запасы хлеба и фуража. Если в деревне случайно оказывался мужчина призывного возраста, он, в лучшем случае, жестоко избивался шомполами и уводился отрядом в город, а в худшем случае — тут же на месте расстреливался в назидание прочим»[1458].
Представление о методах подавления крестьянских восстаний в колчаковской Сибири, давал приказ ген. Розанова: «Начальникам военных отрядов, действующих в районе восстания, приказываю неуклонно руководствоваться следующим:
1. При занятии селений, захваченных ранее разбойниками, требовать выдачи их главарей и вожаков; если этого не произойдет, а достоверные сведения о наличности таковых имеются, — расстреливать каждого десятого жителя.
2. Селения, население которых встретит правительственные войска с оружием, сжигать; взрослое мужское население расстреливать поголовно; имущество, лошадей, повозки, хлеб и т. д. — отбирать в пользу казны…
3. Если при проходе через селения жители по собственному почину не известят правительственные войска о пребывании в данном селении противника, а возможность извещения была, на население накладывается денежная контрибуция за круговой порукой. Контрибуции взыскивать беспощадно…
5. Объявить населению, что за добровольное снабжение разбойников не только оружием и боевыми припасами, но и продовольствием, одеждой и проч., виновные селения будут сжигаться, а имущество отбираться в пользу казны…
6. Среди населения брать заложников, в случае действия односельчан, направленного против правительственных войск, заложников расстреливать беспощадно.
7. Как общее руководство, помнить: на население, явно или тайно помогающее разбойникам, должно смотреть как на врагов и расправляться беспощадно, а их имуществом возмещать убытки, причиненные военными действиями той части населения, которая стоит на стороне правительства»[1459].
Точно так же на территории контролировавшейся деникинской армией, отмечает А. Грациози, «в соответствии с духом времени и практикой Первой мировой войны порки сопровождались уничтожением целых деревень (объявлявшихся «бандитскими гнездами»); расстрелами заложников (родственников предполагаемых «бандитов»); казнями каждого десятого из взрослых мужчин…»[1460].
Правда «вскоре, — вспоминал Н. Воронович, — начальство убедилось, что никакие жестокости карательных отрядов не могут обратить крестьян на путь послушания. Тогда решено было приступить к мирным переговорам… крестьяне поддались на уловку, распустили отряды и прекратили вооруженную борьбу. Но добровольцы не сдержали своих обещаний… На этой почве начались новые волнения, перешедшие вскоре в новое восстание. Крестьянство обратилось за помощью к союзникам, на что плк. Файн ответил, что он ничем им помочь не может. «Если бы добровольцы вас на моих глазах резали, я и тогда бы не имел права заступиться за вас, ибо ген. Деникин и его армия являются законной властью, признанной правительством короля Англии!»[1461]
Большевики применяли подобные меры подавления «русского бунта». Наглядный пример тому давал приказ отданный, при подавлении Антоновского восстания в Тамбовской губернии, В. Антоновым-Овсеенко и М. Тухачевским:
1. Граждан, отказывающихся называть свое имя, расстреливать на месте, без суда.
2. Селениям, в которых скрывается оружие… объявлять приговор об изъятии заложников и расстреливать таковых в случае не сдачи оружия.
3. В случае нахождения спрятанного оружия расстреливать на месте без суда старшего работника в семье.
4. Семья, в доме которой укрылся бандит, подлежит аресту и высылке из губернии, имущество ее конфискуется, старший работник в этой семье расстреливается без суда.
5. Семьи, укрывающие членов семьи или имущество бандитов, рассматривать как бандитов, и старшего работника этой семьи расстреливать на месте без суда.
6. В случае бегства семьи бандита имущество таковой распределять между верными Советской власти крестьянами, а оставленные дома сжигать или разбирать.
7. Настоящий приказ проводить в жизнь сурово и беспощадно»[1462].
И такие приказы неуклонно приводились в исполнение. Вот лишь один из примеров: «На общем собрании крестьяне заметно стали колебаться, но не решались принять активное участие в оказании помощи по изъятию бандитов. По-видимому, они мало верили в то, что приказы о расстреле будут приводиться в исполнение. По истечении установленного срока был расстрелян 21 заложник в присутствии схода крестьян. Публичный расстрел, обставленный со всеми формальностями, в присутствии всех членов «пятерки», уполномоченных, комсостава частей и пр., произвел потрясающее впечатление на крестьян…». В соседней деревне были повторены те же приемы — взяты заложники в количестве 58 человек. В первый день был расстрелян 21 человек, на другой — 15… «В конечном результате перелом был достигнут, крестьянство бросилось ловить бандитов и отыскивать скрытое оружие…»[1463].
Эта практика была повсеместной и наиболее широко применяемой. Так, из Ярославля сообщали: «Восстание дезертиров в Петропавловской волости ликвидировано. Семьи дезертиров были взяты в качестве заложников. Когда стали расстреливать по мужчине в каждой семье, зеленые стали выходить из леса и сдаваться. Расстреляно 34 вооруженных дезертира»[1464]. 12 мая 1920 г. Ленин направляет комиссиям по борьбе с дезертирством инструкцию: «После истечения срока помилования, предоставленного дезертирам для сдачи властям, необходимо еще более усилить санкции в отношении этих неисправимых предателей трудящегося народа. С семьями дезертиров и со всеми, кто помогает дезертирам, каким бы то ни было способом, следует обращаться как с заложниками и соответственно с ними поступать»[1465].
Однако отдельные операции не всегда приносили успех, крестьянские восстания охватывали целые области, и тогда против них направлялась регулярная армия: «В районах прочно вкоренившегося восстания приходится вести не бои и операции, а, пожалуй, целую войну, — отмечал красный командарм Тухачевский, — которая должна закончиться полной оккупацией восставшего района, насадить в нем разрушенные органы советской власти и ликвидировать самую возможность формирования населением бандитских отрядов. Словом, борьбу приходится вести в основном не с бандами, а со всем местным населением»[1466].
Точно такие же меры борьбы «с русским бунтом» применяли и «белые», однако результат этой борьбы был прямо противоположен тому, которого достигали «красные»: «белый» террор приводил не к подавлению, а лишь разжиганию «русского бунта». И этот результат неизменно повторялся на всех фронтах гражданской войны:
«Белые» обречены на поражение, приходил к выводу командующий американскими войсками в Сибири ген. У. Грейвс, так как из-за бесчинств творимых ими «количество большевиков в Сибири ко времени Колчака увеличилось во много раз в сравнении с количеством их к моменту нашего прихода»[1467]. «По всей Сибири, — подтверждал министр колчаковского правительства Гинс в ноябре 1919 г., — разлилось, как сплошное море, крестьянские восстания. Чем больше было усмирений, тем шире они разливались по стране»[1468]. «Теперь для нас белых, — приходил к выводу в сентябре 1919 г. военный министр Колчака Будберг, — немыслима партизанская война, ибо население не за нас, а против нас»[1469].
На Юге России «административное банкротство («Белой власти») было полное и если старую власть не любили, то новую ненавидели…, — отмечал Р. Раупах, — Вера в самую идею новой власти была народом утеряна, и, выкопав из земли, запрятанные туда винтовки и пулеметы, крестьяне обратили их против белых. Начались восстания, которые, распространяясь с быстротой пожара, охватили всю огромную территорию между Днепром и Азовским морем, и в тылу ген. Деникина стали хозяйничать бесчисленные банды и партизанские отряды»[1470]. «Движение Деникина не похоже сейчас на победное шествие, где население готовит победу раньше, чем приходит победитель.
«Я отлично понимаю, что без помощи русского населения нельзя ничего сделать…, — признавал уже из Крыма Врангель, —
Признавая свое полное бессилие усмирить стихию «русского бунта», Деникин предавался мечтам: «та «расплавленная стихия», которая с необычайной легкостью сдунула Керенского, попала в железные тиски Ленина-Бронштейна и вот уже более трех лет (1917–1921 гг.
Однако кроме большевиков в стране не оказалось ни одной реальной силы, способной справиться с «русским бунтом». «Или советская власть создаст новый порядок в России или его не создаст никто…, — признавал в 1922 г. бывший член бюро Прогрессивного блока и Обер-прокурор Святейшего синода во Временном правительстве В. Львов, — Днем гибели России будет крушение советской власти, так как никакая власть не в состоянии заменить ее. Россия будет ввержена в анархию…»[1475].
Успех большевиков, в конечном итоге, был определен выбором крестьян, которые, несмотря на крайне жесткие меры подавления «русского бунта», пошли именно за ними. На мотивы этого выбора указывал в своих воспоминаниях один из членов крестьянско-эсеровского правительства КОМУЧа: «в армии неблагополучно. Отряды не получают продуктов и проводят реквизиции у крестьян. Часты случаи расправ с крестьянами. У них отбирают помещичьих лошадей и коров, это сопровождается поркой и террором. Офицеры снова надели погоны и кокарды. Все это приводит крестьян и солдат в такой ужас, что они искренне теперь хотят возвращения большевиков… На его вопрос, почему они это делают, ему отвечали, что большевики все же их народная власть, а там царем пахнет. Опять придут помещики, офицеры и опять будут нас бить. Уж пусть лучше бьет — так свой брат»[1476].
«Советы по-прежнему остаются единственной властью, которую невозможно немедленно заменить другой…, — признавал в 1921 г. премьер министр Италии Нитти, — Крестьяне, составляющие огромную массу русского народа, с ужасом смотрят на старый режим»[1477]. «Мужик очень враждебно относился к старому режиму, державшему его самого и его семью в жалкой нищете, заставляя мужика кормить сумасбродную, развращенную и бесчестную аристократию, и бюрократию, которые и погубили святую Русь. Когда крестьянин должен был выбрать из двух зол, он выбрал то, которое положило конец вековой нищете и вековому рабству, — объяснял выбор русских крестьян Ллойд Джордж, — Французские крестьяне так же не были якобинцами, но якобинцы освободили крестьян от рабства, эксплуатации и унижений старого режима. Вот почему они поддержали революцию и послали своих сыновей драться…»[1478].
Основное противоречие между красными и белыми, для крестьян было даже не в земле, которую им дали первые, и в которой им отказали вторые, а в той сословной пропасти, которая разделяла высшие и низшие слои общества. Значение этого фактора подчеркивал Витте, который «уже не в первый раз за последние годы — выразил убеждение, что
Значение социального фактора передавали размышления Де Токвиля (1835 г.) о будущем Америки: «или белая и черная расы когда-либо будут жить в какой-либо стране на равных основаниях. Или, если расы останутся расплывчатыми и равенство не будет достигнуто, то их противостояние закончится истреблением одной из этих двух рас». Либо «черные и белые либо полностью разделяются, — приходил к выводу Токвиль, — либо полностью смешиваются»[1481].
«Белое» движение не только не сделало ни одной попытки для преодоления этой сословный пропасти, отделявшей ее от «черного» люда, но наоборот всеми своими силами стремилось вернуть его в прежнее социально сегрегированное состояние: «загнать чернь в стойла»[1482]. Большевики наоборот выступали, как органическая часть низшего сословия, открывая ему свет в будущее.
«Теперь понятно, — писал уже из эмиграции представитель прежней аристократической среды А. Бобрищев-Пушкин, — отчего, вопреки утверждениям эмигрировавших публицистов, народ, часто резко критикуя Советскую Власть, проявляя свое недовольство ею, все же смотрит на нее как на свою, родную и смел всех шедших на нее походом… Советская же власть для народа — своя, понятная, даже при ее ошибках, эксцессах, произволе, притеснениях. Пусть плохая, но своя. Народ здесь отличает самый институт Советской власти от дурных ее представителей… Его недовольство, местные восстания, все его свары с Советской властью — семейное дело… никого другого на смену Советской власти народ в Россию не пустит…»[1483].
«Следовало бы решительно воздержаться от проявлений какой-либо радости на этот счет — «сломили-таки большевиков», — подтверждал видный кадет Н. Устрялов, — Такой конец большевизма таил бы в себе огромную опасность, и весьма легкомысленны те, которые готовятся уже глотать каштаны, поджаренные мужицкою рукой… При нынешних условиях это будет означать, что на место суровой и мрачной, как дух Петербурга, красной власти придет безграничная анархия, новый пароксизм «русского бунта», новая разиновщина, только никогда еще небывалых масштабов. В песок распадется гранит невских берегов, «оттает» на этот раз уже до конца, до последних глубин своих, государство Российское…»[1484].
Красный террор
И вот, как бич Божий, пришли большевики. Они — олицетворение всех смертных грехов исторической русской деспотии и преступной самонадеянности интеллигенции.
Истоки террора «лежат в большевистском мировоззрении, — утверждал Б. Рассел, — в его догматизме и его вере, что человечество можно полностью преобразовать с помощью насилия»[1486]. «Большевики с самого начала, — подтверждал ген. Головин, — выкинули основным лозунгом своих военных действий истребление…»[1487]. Террор коренится в самой природе советской власти, указывал С. Мельгунов, идея перестройки мира на новых началах социальной справедливости «органически была связана с насилием над человеком и с полным презрением к его личности»[1488].
Действительно марксисты не только не отрицали революционного террора, но и считали его неизбежным. «Насилие, — указывал Энгельс, — является тем орудием, посредством которого общественное движение пролагает себе дорогу и ломает окаменевшие, омертвевшие политические формы»[1489]. Насилие, пояснял К. Маркс, является «повивальной бабкой» любой революции[1490]. Не найти в человеческой «истории других средств, чтобы сломить классовую волю врага, — подтверждал Троцкий, — кроме целесообразного и энергичного применения насилия»[1491].
В социалистической революции, указывал Ленин, мы должны подавить сопротивление угнетателей, эксплуататоров, капиталистов «чтобы освободить человечество от наемного рабства…»[1492]. Для лучшего понимания текущих событий, «напомним религиозную реформацию, — пояснял Троцкий, — вошедшую водоразделом между средневековой и новой историей: чем более глубокие интересы народных масс она захватывала, тем шире был ее размах, тем свирепее развертывалась под религиозным знаменем гражданская война, тем беспощаднее становился на обеих сторонах террор»[1493].
Инстинкт государственности
Не выйдем мы из беспорядков и революций до тех пор, пока не станет всенародно ясно и неоспоримо, — где верховная власть, где та сила, которая при разногласиях наших может сказать «Roma locuta — causa finita» — потрудитесь подчиниться или сотру с лица земли.
Отсчет Красного террора лидеры меньшевиков начинали с десятков тысяч жертв, убитых в самосудах и погромах зимой 1917/1918 гг. «по подстрекательству или по попустительству большевиков»[1494]. Большевики виноваты не только в своих собственных преступлениях, но и во всех преступлениях начального периода вообще, утверждал личный адъютант Колчака ротмистр В. Князев, поскольку именно «большевики подняли решетки, за которыми сидели звери. Выпущенный уголовный сброд стал свободным»[1495].
Решетки действительно были подняты, но еще до того, как большевики вообще появились на арене революции, — указом буржуазно-демократического Временного правительства от 6 марта 1917 г.: «во исполнение властных требований народной совести, во имя исторической справедливости и в ознаменование окончательного торжества нового порядка, основанного на праве и свободе». По данным историков, начиная с марта 1917 года по трем амнистиям Временного правительства, из мест лишения свободы выпустили порядка 90 тысяч заключенных. Среди них были тысячи отпетых уголовников, которых прозвали «птенцами Керенского». В одном Петрограде, по данным Лациса, насчитывалось до 30 тысяч уголовных элементов[1496].
Приветствуя эти амнистии газета «Петроградский листок» 8 (21 марта) 1917 г. на первой полосе приводила сообщение «От съезда совета съездов представителей промышленности и торговли», за подписью его председателя Н. Кутлера, в котором говорилось: «Граждане и владельцы торгово-промышленных предприятий. В борьбе со старым режимом тысячи людей попали с тюрьмы и ссылку. Теперь они освобождены Великим Народным Движением. Им нужна немедленная поддержка… Требуются в ближайшее время очень значительные суммы. Совет Съездов призывает всех владельцев и руководителей торгово-промышленных предприятий… незамедлительно делать пожертвования для указанной цели»[1497].
«В мирное время мы забываем, что мир кишит этими выродками, в мирное время они сидят по тюрьмам, по желтым домам. Но вот наступает время, — писал И. Бунин, — когда «державный народ» восторжествовал. Двери тюрем и желтых домов раскрываются, архивы сыскных отделений жгутся — начинается вакханалия»[1498].
«Под руководством освобожденных преступников, — подтверждал начальник петроградского охранного отделения ген. К. Глобачев, — прежде всего были уничтожены те из правительственных учреждений, где могли храниться личные дела и сведения о преступных элементах. Так, был сожжен Окружный суд, разгромлены полицейские участки и сыскная полиция. Охранное отделение до поры до времени оставалось в покое. Это лучшее доказательство того, что первыми руководителями бунтарских действий, или так называемой великой русской революции, был освобожденный из тюрем уголовный элемент»[1499].
Волна уголовщины, вспоминал Деникин, накрыла и армию: «войсковые части пополнялись и непосредственно обитателями уголовных тюрем и каторги после широкой амнистии, объявленной (Временным) правительством преступникам, которые должны были искупать свой грех в рядах действующей армии. Эта мера, против которой я безнадежно боролся, дала нам и отдельный полк арестантов — подарок Москвы, и прочные анархистские кадры в запасные батальоны. Наивная и неискренняя аргументация законодателя, что преступления были совершены из-за условий царского режима и что свободная страна сделает бывших преступников самоотверженными бойцами, не оправдалась. В тех гарнизонах, где почему-либо более густо сконцентрировались амнистированные уголовники — они стали грозой населения, еще не повидав фронта. Так, в июне в томских войсковых частях шла широкая пропаганда массового грабежа и уничтожения всех властей; из солдат составлялись огромные шайки вооруженных грабителей, которые наводили ужас на население. Комиссар, начальник гарнизона совместно со всеми местными революционными организациями предприняли поход против грабителей и после боя изъяли из состава гарнизона ни более, ни менее, как 2300 амнистированных уголовников»[1500].
Но еще большую, смертельную угрозу несла с собой поднимающаяся волна анархии. В апреле просвещенный московский обыватель фиксировал в своем дневнике: «Экспроприации с каждым днем учащаются, и чаще всего все происходит безнаказанно: грабители подстреливают или режут сопротивляющихся и разбегаются непойманными. За отсутствием полиции и за несовершенством милиции ничего не разыскивается… Грабят не только ночью, но и днем»[1501]. Основная проблема заключается в том, подтверждал в апреле французский посол Палеолог, что «
Полиции, как и вообще всей государственной власти на местах, не было потому, что она была фактически ликвидирована тем же самым буржуазно-демократическим Временным правительством: «Едва придя к власти, указом от 5 марта министр-председатель отдал распоряжение о повсеместном устранении губернаторов и исправников и замене их, в качестве правительственных комиссаров, председателями губернских и уездных управ»… «Должность правительственных комиссаров, — по словам Деникина, — с первых же дней стала пустым местом. Не имея в своем распоряжений ни силы, ни авторитета, они были обезличены совершенно…»[1503].
Но это было только началом, отмечал Деникин, следующим шагом стало «упразднение полиции в самый разгар народных волнений, когда значительно усилилась общая преступность и падали гарантии, обеспечивающие общественную и имущественную безопасность граждан, (что) являлось прямым бедствием. Но этого мало. С давних пор функции русской полиции незаконно расширялись путем передачи ей части своих обязанностей, как всеми правительственными учреждениями, так и органами самоуправления, даже ведомствами православного и иных вероисповеданий. На полицию возлагалось взыскание всяких сборов и недоимок, исполнение обязанностей судебных приставов и участие в следственном производстве, наблюдение за выполнением санитарного, технического, пожарного уставов, собирание всевозможных статистических данных, призрение сирот и лиц, впавших в болезнь вне жилищ и проч. и проч. Достаточно сказать, что проект реорганизации полиции, внесенный в Государственную Думу в конце 1913 года, предусматривал 317 отдельных обязанностей, незаконно возложенных на полицию и подлежащих сложению с нее. Весь этот аппарат и сопряженная с ним деятельность — охраняющая, регулирующая, распорядительная, принуждающая — были изъяты из жизни и оставили в ней пустое место. Кадры милиции стали заполняться людьми совершенно неподготовленными, без всякого технического опыта, или же заведомо преступным элементом. Отчасти этому способствовал новый закон, допускавший в милицию даже лиц, подвергшихся заключению в исправительных арестантских отделениях с соответственным поражением прав; отчасти же насильственно «демократизованными», благодаря системе набора их, практиковавшейся многими городскими и земскими учреждениями. По компетентному заявлению начальника главного управления по делам милиции, при этих выборах в состав милиции, даже в ее начальники, нередко попадали уголовные преступники, только что бежавшие с каторги. Волость зачастую вовсе не организовывала милицию, предоставляя деревне управляться, как ей заблагорассудится»[1504].
В результате к сентябрю «в сущности, даже в столице — в Петрограде царила анархия, — отмечал Глобачев, — Уголовщина увеличилась до невозможных размеров. Ежедневно наблюдались грабежи и убийства, не только ночью, но и среди бела дня. Обыватель не мог быть спокоен за безопасность своей жизни. Население, видя, что помощи от существующей номинально власти ожидать нельзя, стало организовываться само»[1505]. На рост преступности население, пояснял в декабре М. Горький, ответило распространением практики самосудов. «За время революции насчитывается уже до 10 тысяч «самосудов». Вот как судит демократия своих грешников: около Александровского рынка поймали вора, толпа немедленно избила его и устроила голосование: какой смертью казнить вора: утопить или застрелить?»[1506]
«Советская власть… приняла бразды правления от социалистов при весьма тяжелых условиях, — отмечал бывший начальник петроградского охранного отделения ген. К. Глобачев, — Бандитизм, налеты, грабеж среди дня, обычные явления того времени…, многое творилось под флагом разных тайных политических организаций, еще более крайнего направления, нежели стоящая у власти партия большевиков»[1507].
Большевики приступили к делу в первый же день своей революции, 25 октября 1917 г. выпустив Приказ № 1: «Приказываю солдатам и матросам красной гвардии беспощадно и немедленно расправляться своими силами с представителями преступного элемента, раз с очевидной несомненностью на месте будет установлено их участие в содеянном преступлении против жизни, здоровья или имущества граждан».
Впервые большевики применили оружие при разгоне «пьяных погромов», которые захлестнули столицу в первые месяцы после Октября[1508]. Так в ночь на 4 декабря только по Петрограду число массовых винных погромов перевалило за 60. По сведениям Комитета по борьбе с погромами мародерство поддерживалось антисоветскими элементами, в том числе членами кадетской партии[1509]. Обращение Петроградского Совета к населению Петрограда 5 декабря гласило: «Не прикасайтесь к вину: это яд для нашей свободы! Не допускайте разгромов и эксцессов: это смерть для русской революции»[1510].
«Пьяные погромы» были подавлены не столько силой, сколько исчерпанием предмета их возбуждающего. На смену пришли грабежи и убийства, которые стали обыденным явлением в столице. В январе 1918 г. за неделю в городе фиксировалось до 40 случаев убийств[1511]. В Петрограде и Москве зимой 1917/1918 гг. в массовом порядке по выражению В. Лопухина, «раздевали и убивали»[1512]. Столичные газеты пестрели описаниями грабежей и убийств[1513]. И большевики были бессильны что-либо сделать, поскольку, несмотря на победное шествие своей революции, они просто не успевали в столь короткие сроки построить полноценную систему государственной власти на всей территории огромной страны.
«В то время…, — пояснял Гинс, — каждый «совдеп» считал себя независимым от центра и действовал по своему… Троцкий признавал: «Даже губернские комиссариаты в некоторых местах хромают на одну, а то и обе ноги и не имеют достаточного количества компетентных работников и крепких комиссаров…» Аналогичное признание давали и комментарии к официальному изданию советской конституции: «До самого последнего времени на местах советы работали «как Бог на душу положит», и выходило от этого, то, что во многих местах советская власть решала вопросы, в корне противореча центру», «центральная власть не в силах была справиться со своими местными представителями, — отмечал Гинс, — и ограничивалась «товарищеским» порицанием»»[1514].
В провинции самосуды стали повсеместным явлением: в Кубанецкой волости Петроградской губернии на основании декрета крестьяне расстреляла 12 человек за налеты и грабежи[1515]. В Богуницкой волости той же губернии на основании того же документа крестьяне расстреляли — 13 «грабителей»[1516]. Увещевания местных властей ничего не дали. В мае общее количество расстрелянных включая 12 анархистов, составило 28 человек, в большинстве случаев уголовников — грабителей и убийц[1517]. В Деревне Васьево Бегуницкой волости местной властью было расстреляно 13 бандитов использовавших подложные документы[1518]. На Кубани, по сообщениям газет, была совершена публичная казнь 40 человек, из которых шестеро четвертованы. В Евнянском уезде, по постановлению схода, в присутствии всей волости были сожжены на костре четверо грабителей. В Тарнополе на Соборной площади были отрублены головы трем подросткам, уличенным в краже[1519]. В селе Белоярское Барнаульского района были заживо похоронено 3 человека[1520].
Построение новой власти шло постепенно и сопровождалось огромным количеством злоупотреблений. Например, в Петрограде Комитет охраны города и милиция применяли расстрелы, порой основанные на вопиющих злоупотреблениях — реквизициях и вымогательствах[1521]. Подобные случаи всячески осуждались советской властью, на участников самосудов заводились уголовные дела. Постепенно сокращалось и количество организаций имевших право расстрела, некоторые из них упразднялись, например, следственная комиссия в Петрограде. Но окончательно решить эту проблему, отмечает историк И. Ратьковский, в начале 1918 г. так и не удалось.
«Народ изболел, исстрадался, измучен неописуемо, полон чувства мести, злобы, ненависти, и эти чувства все растут соответственно силе своей, организуя волю народа, — писал в отчаянии в январе 1918 г. Горький, — Считают ли себя г.г. народные комиссары призванными выражать разрушительные стремления этой больной воли? Или они считают себя в состоянии оздоровить и организовать эту волю? Достаточно ли сильны и свободны они для выполнения второй, настоятельно необходимой работы?… Окруженные взволнованной русской стихией, они ослепли интеллектуально и морально и уже теперь являются бессильной жертвой в лапах измученного прошлым и возбужденного ими зверя»[1522].
В условиях мировой и гражданской войн, революции и разошедшегося «русского бунта» большевикам буквально с «нуля» нужно было построить весь новый государственный аппарат. Тем не менее, в центре, по словам Г. Уэллса, с уголовщиной большевики справились довольно быстро: «по общему духу своему большевизм, безусловно, честен и решительно выступает против грабежей и всяких подобных проявлений частной предприимчивости… Бандитизм был поставлен к стенке в Москве весной 1918 г.»[1523].
«С точки зрения обывательской, то я должен сказать, — подтверждал бывший начальник петроградского охранного отделения ген. Глобачев, — что на первых порах новый режим принес обывателю значительное облегчение, которое заключалось в том, что новая власть своими решительными действиями против грабителей поставила в более сносные условия жизнь и имущество обывателя»[1524]. Советник американского президента У. Буллит, посетивший Россию, весной 1919 г. сообщал В. Вильсону: «в Петрограде все насилия и грабежи прекращены и теперь здесь также безопасно, как в Париже»[1525].
Подобными мерами преступность подавлялась и на других территориях освобождаемых красными. Примером могла служить Одесса, «большим бичом…, — которой, по словам Глобачева, — была уголовщина, дошедшая до чудовищных размеров. В январе — мае 1919 г. обыватель чувствовал себя в городе хуже, чем в лесу с разбойничьим станом. Грабили по квартирам ночью и среди белого дня — на улицах. Одесса всегда была одним из центров преступности, в это же время преступность достигла крайнего предела. Законные меры воздействия ни к чему не приводили, и градоначальнику генералу Маркову пришлось прибегать к исключительным мерам. Грабители, застигнутые на месте преступления, беспощадно расстреливались, а кроме того, чинам сыскной полиции был отдан приказ заведомых грабителей и воров при встрече уничтожить как собак…»[1526] Однако, как отмечал Шульгин, проблему так и не смогли разрешить все «четырнадцать правительств, сменившихся в Одессе за время революции. Но большевики справились весьма быстро. И надо отдать им справедливость, в уголовном отношении Одесса скоро стала совершенно безопасным городом…»[1527].
Оппозиционная общественность, которая сначала обвиняла большевиков в поощрении уголовной преступности и самосудов, после того как большевики стали применять к этим преступлениях расстрелы, обвинила их в нарушении норм цивилизованного права[1528].
Отвечая на подобные обвинения, во время первой русской революции 1905 г. премьер-министр Столыпин, с трибуны Государственной Думы, не колеблясь, провозглашал: «Государство может, государство обязано, когда оно находится в опасности, принимать самые строгие, самые исключительные законы, нарушать и приостанавливать все нормы права для того, чтобы оградить себя от распада. Это было, это есть, это будет всегда и неизменно. Этот принцип в природе человека, он в природе самого государства… Этот порядок признается всеми государствами. Это господа состояние необходимой обороны… Бывают господа, роковые моменты в жизни государства, когда государственная необходимость стоит выше права… Временная мера — мера суровая, она должна сломить преступную волну, должна сломить уродливые явления и отойти в вечность…»[1529].
«Опыт революции показал, что надо начинать с твердых мер, чтобы избежать беспощадных…, — приходил к выводу в 1918 г. Председатель Совета министров колчаковского правительства П. Вологодской, — демократическая власть вынуждается обстоятельствами переходного периода к введению исключительных положений, к усилению ответственности за противогосударственные преступления, к временной передаче милиции в руки комиссаров. Все эти меры диктуются желанием создать сильную гражданскую власть, чтобы избежать применения более крутых военных мер, создать уверенность в строгом суде Правительства, что бы предотвратить кровавые самосуды»[1530].
Большевики, несмотря на свой интернационализм и призывы к «мировой революции», совершенно явно и отчетливо, отмечал В. Вернадский, проявили свои государственные начала: у Ленина оказался
Социалистическое отечество в опасности
Как бы люди с различных точек зрения ни осуждали этого терроризма…, для нас ясно, что террор был вызван обостренной гражданской войной…
Первый номер газеты
«Мы не ведем войны против отдельных лиц, — провозглашал руководитель ЧК Чехословацкого (Восточного) фронта М. Лацис 1 ноября 1918 г., — Мы истребляем буржуазию как класс. Не ищите на следствии материала и доказательств того, что обвиняемый действовал делом или словом против советской власти. Первый вопрос, который вы должны ему предложить, — к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, воспитания, образования или профессии? Эти вопросы и должны определить судьбу обвиняемого. В этом смысл и сущность красного террора»[1534],[1535].
«Большевики, — приходил к выводу Деникин, — с самого начала определили характер гражданской войны: истребление… Террор у них не прятался стыдливо за «стихию», «народный гнев» и прочие безответственные элементы психологии масс. Он шествовал нагло и беззастенчиво. Представитель красных войск Сиверса, наступавших на Ростов… (провозглашал): — Каких бы жертв это ни стоило нам, мы совершим свое дело, и каждый, с оружием в руках восставший против советской власти, не будет оставлен в живых. Нас обвиняют в жестокости, и эти обвинения справедливы. Но обвиняющие забывают, что гражданская война — война особая. В битвах народов сражаются люди-братья, одураченные господствующими классами; в гражданской же войне идет бой между подлинными врагами. Вот почему эта война не знает пощады, и мы беспощадны»[1536].
Как бы ни были красноречивы все эти призывы к революционному насилию, факты свидетельствуют, что
«То, что с полным правом можно назвать террором, — подтверждает историк С. Павлюченков, — тогда исходило не от правительства, а, так сказать, стихийно изливалось из глубин душ, облаченных в серые шинели и черные бушлаты, в виде их беспощадной ненависти к офицерству…, до того, как террор превратился в большевистскую государственную политику, он являлся более продуктом «революционного творчества» масс (проявлением «русского бунта»), как на рубежах Совдепии, так и в ее центрах»[1538]. «Невзирая на все провокации, гильотина оставалась лишь словом, — подтверждала американская журналистка Битти, — Где бы ни выносился смертный приговор, это делалось толпой без какого-либо официального разрешения — толпой, впадавшей в состояние неконтролируемой ярости и мгновенно охватываемой единственной страстью, страстью расправы»[1539].
Стихийное насилие «русского бунта» творилось в первую очередь там, где власть большевиков была слаба. Примером мог служить Балтийский флот, где «в первый день революции матросы мстили за весь дисциплинарный устав, и эмоции определяли, кому жить, а кому умирать. Когда был сформирован комитет, убийства остановили»[1540].
Даже такой крайне правый историк русского офицерства, приводящий многочисленные факты насилия над ним, как Волков отмечает: «Там, где большевикам оказывалось сопротивление или их власть была непрочной (Новороссия, Крым, Дон, Кубань, Северный Кавказ, Сибирь, Средняя Азия), офицеры, с одной стороны, имели возможность организоваться и принять участие в борьбе, но с другой — именно здесь в первой половине 1918 года офицерам было находиться наиболее опасно»[1541].
«После революции 25 октября 1917 г. мы не закрыли даже буржуазных газет и о терроре, — подчеркивал Ленин, — не было речи…»[1542]. «Как ни странно это звучит сейчас, весной 1918 г. в красном Петрограде не только выходила кадетская «Речь», — подтверждал управляющий деникинскими отделами Законов и Пропаганды, видный кадет К. Соколов, — но и беспрепятственно устраивались кадетские собрания, на которых публично дебатировались брестские соглашения и германская «ориентация»»[1543]. «Странно вспоминать, — подтверждал член ЦК партии меньшевиков Д. Далин, — что первые 5–6 месяцев Советской власти продолжала выходить оппозиционная печать, не только социалистическая, но и откровенно буржуазная… На собраниях выступали все, кто хотел, почти не рискуя попасть в ЧК.
«Жизнь членов оппозиции в большевистской России была пока вне опасности (убийство Шингарева и Ф. Кокошкина в январе 1918 г. можно считать исключением)…, — подтверждает американский историк Кенез, — Репрессии еще не начинались: в конце апреля 1918 г. в Петрограде было лишь 38 политических заключенных». «Правительство, — приходил к выводу Кенез, — просто не считало, что необходимы более жестокие действия»[1545]. Мельгунов говоря о том, как вели себя большевики по отношению к оппозиции в первые месяцы Советской власти, вовсе не находил в них врожденной склонности к террору: «Память не зафиксировала ничего трагического в эти первые месяцы властвования большевиков… Наша комиссия (тайно готовившая антисоветские заговоры — Авт.) собиралась почти открыто»[1546].
Эту особенность — отсутствие красного террора до осени 1918 г. отмечал и ненавидевший большевиков французский дипломат Л. Робиен: «Большевики становятся жестокими, они сильно изменились за последние две недели. Боюсь, как бы в русской революции, которая до сих пор не пролила ни капли крови, не настал период террора…»[1547]. «В местностях, с самого начала твердо находящихся под контролем большевиков (Центральная Россия, Поволжье, Урал), организованный террор, — подтверждает крайне правый историк С. Волков, — развернулся в основном позже — с лета-осени 1918 года»[1548]. «Когда большевики пришли к власти, — подтверждал бежавший из Петрограда комендант Арчен, — они были утопистами, гуманистами и великодушными провидцами — сегодня они больше походят на злобных сумасшедших. Их преступное безумие дало о себе знать в начале июля (1918 г.)…»[1549].
Позицию большевиков в отношении террора, Ленин озвучил сразу после Октябрьской революции — в ноябре 1917 г.: «Нас упрекают, что мы арестовываем. Да, мы арестовываем… Нас упрекают, что мы применяем террор, но террор, какой применяли французские революционеры, которые гильотинировали безоружных людей, мы не применяем и, надеюсь, не будем применять, так как за нами сила. Когда мы арестовывали, мы говорили, что мы вас отпустим, если вы дадите подписку в том, что вы не будете саботировать»[1550].
Наглядным подтверждением этих слов служило первое дело Военно-революционного трибунала: графиня С. Панина, министр государственного презрения Временного правительства, отказалась признать большевиков и передавать им деньги принадлежавшие министерству. Трибунал вынес ей «Общественное порицание… Это было типичное российское революционное решение, — восклицала американская журналистка Б. Битти, — невозможное ни в каком другом месте на свете»[1551].
Юнкерам, которые «попробовали устроить восстание», которые «устроили бойню и расстреливали на кремлевской стене солдат», большевики сохранили «не только воинскую честь, но и оружие»[1552]. Договор предусматривал: сдачу юнкерами только боевого оружия; гарантию всем сдавшимся свободы и неприкосновенности личности. Юнкера могли возвратиться в свои части… «Казакам с их офицерами предоставляется свободный выезд»[1553]. Член ВРК Г. Усиевич заявлял: «Расправы допустить не можем» и пояснял, что ВРК пошел на договор «прежде всего» потому, что борьба уж деморализовала массы[1554].
В начале декабря 1917 г.
В начале 1918 г. были освобождены: генерал-квартирмейстер Северного фронта В. Барановский, арестованный за контрреволюционную деятельность; бывший военный министр Временного правительства, один из лидеров антисоветского «Союза возрождения России» А. Верховский; 14 членов ультраправой группы во главе с лидером В. Пуришкевичем, готовившим вооруженное выступление офицеров[1557]; арестованный за антисоветскую деятельность, бывший обер-прокурор святейшего синода и крупный помещик А. Самарин[1558]; председатель «Союза Союзов» А. Кондратьев организовавший забастовку госслужащих в Петрограде[1559]; председатель «Комитета общественной безопасности» В. Руднев — один из главных виновников московского кровопролития, а так же десятки членов контрреволюционных организаций, саботажники и т. д.[1560]
Отношение большевиков к террору в то время демонстрировала и развернувшаяся в партии дискуссия по вопросу о смертной казни. Последняя была отменена еще Временным правительством, сразу после февральской революции, но в июле 1917 г. восстановлена Керенским для фронта: за воинские преступления, измену, убийства и разбой. Советская власть одним из своих первых постановлений отменила это решение Керенского[1561]. Против смертной казни выступало большинство, позицию которого отражали слова А. Луначарского, сказанные в октябре 1917 г.: «Я пойду с товарищами по правительству до конца. Но лучше сдача, чем террор. В террористическом правительстве я не стану участвовать. Лучше самая большая беда, чем малая вина»[1562].
Вздор, отвечал на отмену смертной казни Ленин — «Неужели же вы думаете справиться со всеми врагами, обезоружив себя? Какие еще есть меры репрессии? Тюремное заключение? Кто ему придает значение во время гражданской войны, когда каждая сторона надеется победить? — Ошибка, — повторял он, — недопустимая слабость, пацифистская иллюзия…»[1563]. Но Ленин оказался в меньшинстве и до февраля 1918 г. смертной казни не существовало.
Все попытки введения в тот период смертной казни незамедлительно пресекались. Так был отменен Приказ № 1 от 1(14) ноября 1917 г. главнокомандующего войсками по обороне Петрограда М. Муравьева о беспощадной и немедленной расправе с преступными элементами[1564].
Примкнувший к левым эсерам пдп. М. Муравьев, до октября 1917 г. был начальником охраны Временного правительства. С 1918 г. он возглавил войска Красной Армии действовавшие на Украине, где в начале января, в Киеве, местными антисоветскими силами было расстреляно более 700 рабочих-арсенальцев. В ответ М. Муравьев, по пути следования его эшелонов в Киев, расстрелял около 20 гайдамаков[1565]. После захвата Киева по приказу Муравьева в городе в течение трех дней, по словам Мельгунова, было расстреляно более тысячи человек[1566]. Муравьев использовал расстрел, как метод наказания и в борьбе с грабежами в армии: в конце января 1918 г. на Румынском фронте по его приказу было расстреляно 30 анархистов из 150 членов анархистского отряда подчинявшегося ему[1567].
Действия Муравьева вызвали резкое осуждение среди многих большевистских лидеров. «Худший враг наш не мог бы нам столько вреда принести, сколько он принес своими кошмарными расправами, расстрелами, самодурством, предоставлением солдатам права грабежа городов и сел, — указывал Дзержинский на следствии над Муравьевым, — Все это он проделывал от имени советской власти, восстанавливал против нас население…»[1568]. Однако, несмотря на многочисленные свидетельства, следственная комиссия не подтвердила предъявленные обвинение и 9 июня 1918 г. дело было прекращено за отсутствием состава преступления.
Причина этого очевидно крылась в том, что большевики не хотели подвергать угрозе разрыва шаткое сотрудничество с левыми эсерами. Но это не поможет, спустя всего месяц, после подавления левоэсеровского мятежа 7 июля в Москве, по приказу левоэсеровского Центрального комитета Муравьев, находясь в должности главнокомандующего Красной Армией на Средней Волге, повернет свои войска против большевиков, и выступит за сотрудничество с чехословаками, за продолжение войны с Германией. Выступление было быстро пресечено местными большевиками, Муравьев застрелился[1569].
«Несмотря на многочисленные антибольшевистские заговоры и выступления, к их участникам применялись достаточно гуманные меры…, — отмечает историк Ратьковский, — Подобное наказание контрреволюционеров исходило… из дооктябрьских представлений о характере пролетарской диктатуры и кратковременном сопротивлении буржуазии, для подавления которого нет необходимости в смертной казни и длительных сроках тюремного заключения»[1570]. В тылу в качестве наказания в этот период большевики в основном применяли такие меры, как конфискация, лишение карточек, выдворение, и выселение, опубликование списков врагов народа, общественное порицание и т. д.[1571].
«Диктатура есть железная власть, революционно-смелая и быстрая, беспощадная в подавлении, как эксплуататоров, так и хулиганов; А наша власть, — отмечал в начале 1918 г. Ленин, — непомерно мягкая, сплошь и рядом больше похожая на кисель, чем на железо»[1572]. Даже в тех районах, где гражданская война уже началась (весной 1918 г.) отношение большевиков к добровольцам демонстрирует следующий пример: «при отступлении из Екатеринодара А. Деникин для ускорения движения и маневра оставлял тяжелораненых в станицах встречавшихся по пути. Согласно белым источникам из 211 оставленных в станицах и попавших в руки красных 136 выжили»[1573].
Почему же летом 1918 г. гуманисты большевики вдруг неожиданно обратились к Красному террору?
Для большевиков первым толчком к ужесточению внутренней политики стало выступление Добровольческой армии на Юге России и провал первых Брестских переговоров, приведший к началу немецкого наступления. В ответ 21–22 февраля Совет народных комиссаров (СНК) издает постановление «Социалистическое отечество в опасности», и наделяет ВЧК правом внесудебного решения дел с применением высшей меры наказания — расстрела. Этими двумя решениями СНК фактически вводил в стране режим «военного положения». С этого времени органы ВЧК вели не только оперативную работу, но и проводили следствие и выносили приговор, заменяя следственные и судебные органы[1574]. ВЧК было предоставлено «право непосредственной расправы с активными контрреволюционерами», в число которых включались: «неприятельские агенты, спекулянты, громилы, хулиганы, контрреволюционные агитаторы, германские шпионы, саботажники и прочие паразиты» — все они «расстреливались на месте»[1575].
Декрет «Социалистическое отечество в опасности», отмечает Ратьковский, открыл целую череду несанкционированных расстрелов местными органами власти, так как в документе не говорилось об органах, получивших это право. Уже в первый день применения смертной казни 22 февраля в Петрограде было расстреляно не менее 13 уголовников. Расстрелы продолжались и после выхода разъяснений ВЧК от 23 февраля, в которой говорилось о закреплении расстрельной функции только за ЧК и недопустимости самосудных приговоров. Расстрелы не стали даже менее массовыми. Счет расстрелянных на месте преступления 26 февраля доходил в Петрограде уже до 20 человек[1576]. В марте советская периодика фиксирует около 100 подобных случаев расстрелов. Значительная часть из них приходилась на Москву, в Петрограде же ситуация постепенно улучшалась[1577].
Первый расстрел по постановлению коллегии ВЧК был произведен 26 февраля и применен к самозваному князю Эболи за ряд грабежей, совершенных им под видом обысков от имени советских органов. В тот же день ВЧК расстрелял четверых матросов налетчиков и одного немецкого шпиона[1578]. 28 февраля ВЧК расстреляла еще двух грабителей действовавших от ее имени[1579]. За февраль было расстреляно 9 человек за исключением одного немецкого шпиона, все остальные были уголовники рецидивисты[1580]. 22 марта 1918 г. в «Известиях ВЦИК» было опубликовано постановление ВЧК «О создании местных чрезвычайных комиссий по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией».
Из 196 дел рассмотренные Петроградской ЧК за первые 100 дней своей деятельности 102 было связано со спекуляцией, 75–заведено на уголовников и лишь 18 дел имело политическую окраску[1581]. Из последних 10 было прекращено за недостаточностью улик, 3 закрыты по амнистии 1 мая, остальные переданы в ревтрибуналы[1582]. Смертная казнь к политическим противникам в Петрограде не применялась, — подчеркивает Ратьковский, — вплоть до второй половины августа 1918 г.[1583]
Но даже в условиях единичных случаев применения смертной казни по отношению к уголовникам у чекистского руководства и рядового состава стали наблюдаться нервные срывы, вызванные переутомлением и моральной ответственностью, сообщала в ЦК одна из лидеров эсеров и известная террористка М. Спиридонова[1584].
Примером в данном случае могло являться свидетельство английского разведчика Р. Локкарта, который отмечал, что каждое подписание смертного приговора причиняло заместителю председателя ВЧК Я. Петерсу физическую боль «в его натуре была большая доля сентиментальности, но он был фанатиком во всем, что касалось столкновений между большевизмом и капитализмом…»[1585].
Сам Петерс мотивировал свое согласие с введением расстрела вовсе не идеологическими причинами: «в течение нескольких месяцев… смертную казнь мы отвергали, как средство борьбы с врагами. Но бандитизм развивался с ужасающей быстротой и принимал слишком угрожающие размеры. К тому же мы убедились, около 70 % наиболее серьезных нападений и грабежей совершались интеллигентными лицами, в большинстве бывшими офицерами. Эти обстоятельства заставили нас в конце концов решить, что применение смертной казни неизбежно…»[1586].
В марте-апреле британский и японский десанты высаживаются в Мурманске и Владивостоке, начинается новое немецкое наступление, а гражданская война постепенно начинает охватывать Юг России. Вместе с ней начинается и «Белый террор», однако большевики более полугода не отвечали на него, делая максимум возможного для того, что бы предупредить перерастание эксцессов, возбужденных революцией и «русским бунтом», в гражданскую войну. Радикализм корниловцев, кадетов и т. д., не представлял для большевиков той угрозы, из-за которой имело бы смысл прибегать к методам террора. «В первое полугодие 1918 г. чрезвычайные комиссии, — отмечает этот факт Ратьковский, — не использовали террор, как оружие политического устрашения противника. ВЧК, обладая чрезвычайными полномочиями, еще не применяла мер, даже отдаленно схожих с террором»[1587]. Об этом свидетельствовали и данные приводимые исследователями того времени (Таб. 8):
Но террор все-таки начался. Почему? — «Террор нам был навязан…, — отвечал Ленин, — нашествием всемирно-могущественной Антанты»[1589]. К словам лидера большевиков можно было бы отнестись скептически, если бы подобные признания не звучали из уст самих интервентов:
В первой половине 1918 г. «террора еще не существовало, нельзя даже сказать, что население боялось большевиков, — отмечал диппредставитель Великобритании в России Р. Локкарт, — Газеты большевистских противников еще выходили, и политика Советов подвергалась в них ожесточенным нападкам… Я нарочно упоминаю об этой первоначальной стадии сравнительной большевистской терпимости, потому, что их последующая жестокость явилась следствием обостренной Гражданской войны. В Гражданской войне немало повинны и союзники, вмешательство которых возбудило столько ложных надежд… Я продолжаю придерживаться той точки зрения, что
Именно «размещение союзников в Архангельске послужило предлогом для нового террора», — подтверждал французский посол Ж. Нуланс[1591]. «Жестокости, совершенные над населением, были бы невозможны, — подтверждал с другого конца страны, американский ген. У. Грейвс, — если бы в Сибири не было союзнических войск»[1592].
Можно привести даже точную дату, с которой у большевиков возникла пока только идея «Красного террора» — 25 мая 1918 г. В этот день в глухом глубоком тылу, где за исключением разбоев нескольких мелких банд, и речи не было о гражданской войне и терроре (куда был эвакуирован золотой запас страны и вывезена царская семья), одновременно в трех местах вдоль Сибирской магистрали вспыхнул мятеж чехословацкого корпуса. Объясняя причину этого мятежа, лидер чехословаков Т. Масарик заявлял советскому наркому Г. Чичерину «Мы, чехословаки любим Россию и желаем, чтобы она была сильной и свободной демократией. Мы были просто лояльны к России и относились корректно к вашему правительству»[1593].
Какую же демократию несли на своих штыках «корректные чешские парни» Масарика и как они «любили Россию»? Об этом свидетельствовал один из их руководителей Гайда, который в воспоминаниях описывал свой боевой путь: В бою за Троицк, было убито около 500 «красных». Под Липягами — до 130 убитых и 1500 пленных. Под Мариинском убито около 300 русских и 600 взято в плен. В боях за Клюквенную убито почти 200 «красных». Под Нижнеудинском «потери большевиков были огромны… Пленных не брали». В сражении у Култука не менее 300 русских было убито и 500 ранено. У Нязепетровска только убитых русских было почти 300 человек. У Мурино (на Байкале) из 12–15 тыс. русских «уцелело очень мало», в плен взято 2500 человек. При захвате ст. Посольская: «Потери большевиков были так велики, что несколько дней подбирали убитых, складывали в вагоны, отвозили в тайгу и закапывали», несколько тысяч было взято в плен. А что делали с пленными? Об этом рассказал участник тех боев белогвардейский офицер капитан А. Кириллов: «В этот момент доложили, что прибыла партия пленных. Гайда, не оборачиваясь, резко и твердо сказал… — «Под пулемет». Партию пленных, где было много мадьяр, немедленно отвели в горы и расстреляли из пулеметов»[1594]. Общее количество жертв белочехов и КОМУЧа летом-осенью 1918 г. только в Поволжье насчитывает, по данным Ратьковского, более 5 тысяч человек[1595].
О том как, чехословаки наводили порядок на захваченных территориях, сообщал представитель чехословацкого национального совета при самарском правительстве Ф. Власак: «В качестве устрашающего средства к запрещению опасного выступления самарских рабочих, среди которых было много симпатизирующих большевикам и ждавших с нетерпением их прихода, я дал указание о создании чрезвычайного суда, единственным приговором его был смертный приговор, приводимый в исполнение через час после вынесения»[1596].
Когда 6 июля 1918 г. самарские железнодорожники в знак протеста против террора и насильственной мобилизации в «народную армию» КОМУЧа собрались на митинг численностью в 600 человек, тут же явился чехословацкий военный комендант города Ребенда с командой и приказал собравшимся немедленно разойтись. Рабочие демонстративно не подчинились приказу. Тогда Ребенда вызвал подкрепление, разогнал сход, многих его участников арестовал, а 20 «зачинщиков» расстрелял[1597].
И это только малая толика «подвигов» чехословацкого корпуса в России, но и это было не самым главным… Главное заключалось в том, что выступление третьей (внешней) силы возбудило надежды реванша, в антибольшевистских кругах. Только и исключительно масштабное вооруженное выступление интервентов и прежде всего в лице чехословацкого корпуса, побудило антибольшевистские силы перейти к активным боевым действиям.
Подобным образом развивались события на Украине. Начало гражданской войне и массовому террору там положили формально нейтральные оккупационные войска Германии, Австрии и Румынии[1598]. Примером их «нейтралитета» может послужить августовское подавление рабочего восстания в Мариуполе, когда было расстреляно свыше 200 человек, а на город наложена контрибуция[1599]. В Рыльске немцами было расстреляно 60 советских деятелей, в Обояни и Путивле — до 130 человек, после взятия Николаева в течение 3 дней — более 5 тысяч человек, Севастополя — 530 матросов и солдат, Юрьева — 119 солдат, Ревеля — 50 солдат и т. д.[1600] Массовые расстрелы вызвали мощное антигерманское движение на Украине. Сообщение об истреблении немецких гарнизонов поступали из Чернигова, Нежина, Новгород-Северска, Глухова и других мест[1601]. Все эти выступления были подавлены с применением безжалостных карательных мер[1602].
Но главное австро-венгерские и немецкие войска создали ту материальную и психологическую основу «белого» реваншизма, которая привела к появлению казачьих армий и армии Юга России. Без германской помощи они просто не смогли бы даже возникнуть, как сколь-либо значимая военная сила. Без немецкой помощи не мог бы возникнуть и Северный корпус, а на его основе и — Северо-Западная армия Юденича.
Именно иностранная интервенция стала переломным моментом, сделавшим введение Красного Террора неизбежным. И в этом не было ничего случайного, точно так же во время французской революции именно интервенция стала основной причиной введения беспощадного террора. В июле 1793 г. началась иностранная интервенция, а уже 4 и 5 сентября прошли народные выступления под лозунгом «Хлеба и Террора!», положившие начало якобинскому Террору. «Говоря о европейской коалиции против Франции, Жозеф де Местр был в состоянии сказать, что Франция может быть спасена только царством террора»[1603].
«Царство Террора во Франции стало неизбежным не из-за какой-то таинственной «логики событий», — пояснял британский историк Саролеа, — а из-за преступного вмешательства европейских правительств, полагавших, что разоренное и обанкротившееся состояние Франции, отвлеченной религиозной войной и гражданской войной, даст им прекрасную возможность вторгнуться в страну и диктовать свои условия»[1604]. Эти события, почти в точности повторились спустя 125 лет: масштабная иностранная интервенция в Россию началась с мятежа чехословацкого корпуса 25 мая, затем 1 августа последовала официальная высадка интервентов в Архангельске; спустя месяц — 4–5 сентября был объявлен «Красный террор».
Уже через 4-ре дня после выступления чехословаков — 29 мая был образован революционный трибунал при ВЦИК. Д. Курский и Н. Крыленко обосновывали этот шаг необходимостью усилить карательную политику против контрреволюционеров[1605]. 10 июня появилось обращение СНК, в котором говорилось: «главная цель заговорщиков состоит в том, что бы отрезать Сибирскую дорогу, приостановить подвоз сибирского хлеба и взять голодом Советскую республику… Офицеры заговорщики, предатели… должны беспощадно истребляться…»[1606].
Были распущены оппозиционные Советы, 14 июня из Всероссийского ЦИКа были удалены представители оппозиционных партий. Ленин объяснял свое решение тем, что: «И меньшевики, и эсеры в громадном большинстве были на стороне чехословаков, дутовцев и красновцев. Это положение требовало от нас самой ожесточенной борьбы и террористических методов этой войны…»[1607].
16 июня народный комиссариат юстиции РСФСР известил, что революционные трибуналы «не связаны никакими ограничениями» в «выборе мер борьбы с контрреволюцией, саботажем и проч.»[1608]. Ревтрибуналам было предоставлено право вынесения смертного приговора[1609]. Первым городом, где произошел массовый расстрел, стал Тамбов, где мятеж 17–18 июня 1918 г. сопровождался многочисленными жертвами. После подавления мятежа было расстреляно более 60-ти человек[1610]. Таким образом, отмечает Ратьковский, практика вынесения смертных приговоров за уголовные преступления, наблюдаемые в первом полугодии 1918 г. в деятельности ЧК, постепенно распространяется и на политических противников.
Свой первый смертный приговор революционный трибунал при ВЦИК вынес 21 июня, он относился к начальнику морских сил Балтийского флота контр-адмиралу А. Щастному. Причиной стали антибольшевистские выступления делегатов кораблей Минной дивизии[1611]. Главным обвинителем выступил Троцкий, который, в своей речи заявил, что «Щастный, совершая геройский подвиг (спас остаток русского флота на Балтике), тем самым создал себе популярность, намереваясь впоследствии использовать ее против советской власти»[1612]. Несмотря на отсутствие прямых улик, Щастный был расстрелян[1613].
Тем не менее, террор оставался для большевиков еще экстраординарным средствам борьбы. Подтверждением тому служило письмо Ленина от 26 июня руководителям Петроградского Совета: «Товарищ Зиновьев! Только сегодня мы услыхали в ЦК, что в Питере рабочие хотели ответить на убийство (председателя Петроградского Совета) Володарского массовым террором и что вы… удержали. Протестую решительно! Мы компрометируем себя: грозим даже в резолюциях Совдепа массовым террором, а когда до дела, тормозим революционную инициативу масс, вполне правильную. Это не-воз-мож-но! Террористы будут считать нас тряпками. Время архиважное. Надо поощрять энергичность и
Отсутствие репрессий после убийства В. Володарского, объяснялась позицией М. Урицкого, Б. Позерна, А. Иоффе и других лидеров Петрограда, выступавших против применения смертной казни. Репрессиям в этот период не подверглись и члены обнаруженной ранее террористической группы «Каморра народной расправы», которые готовили специальные проскрипционные списки. Немногочисленные члены этой группы были арестованы и лишь осенью 1918 г. и в месяцы красного террора, расстреляны[1615]. В июне 1918 г. ПгЧК ликвидировала диверсионную группу во главе с бывшим царским офицером Погуляевым-Демьяновским и еще ряд организаций, и вновь проходившие по этому делу не были расстреляны[1616].
Московская ВЧК действовала более решительно, в июле 1918 г. она расстреляла членов «Союза родины и свободы». Уральская областная ЧК после переезда в Вятку расстреляла 35 человек «пойманных с поличным в заговорах»[1617]. С этого времени начало ощущаться изменение отношения большевиков к террору. Именно в этот период, отмечает С. Павлюченков, в серии декретов и постановлений, направленных на смягчение политики в отношении крестьянства, обращение Совнаркома «На борьбу за хлеб» провозгласило: «Ответом на предательство и измену «своей» буржуазии должно послужить усиление беспощадного массового террора против контрреволюционной части ее»[1618].
6 июля произошло восстание в Ярославле[1619]. 7 июля — в Рыбинске (где помимо эсеров в организации состояли до 400 офицеров), а на следующий день — в Муроме[1620]. «Всего в Ярославле сражалось около 1,5 тысячи офицеров и около 6 тысяч добровольцев… Не получив ниоткуда помощи, Ярославль, превращенный латышской артиллерией в груду развалин, 21 июля пал, и большинство его защитников погибли…»[1621]. После падения Ярославля Дзержинский направил туда специальную следственную комиссию, которая за пять дней, с 24 по 28 июля, расстреляла 428 человек[1622].
В официальном сообщении ВЧК указывалось: «Практика показала, что заключение членов этого преступного сообщества в тюрьмах не достигает цели, так как эта организация, обладая огромными средствами, организует побеги, причем скрывавшиеся лица продолжают свою контрреволюционную деятельность. Подготовляемый вооруженный мятеж грозил огромными человеческими жертвами так же и со стороны мирного населения, почему ВЧК в целях предупреждения этих возможных жертв решила уничтожить в корне контрреволюционную организацию, поступив с главарями ее как с открытыми врагами рабоче-крестьянского строя, пойманными с оружием в руках»[1623].
Основанием для подобной формулировки стал террор против советских и партийных деятелей развязанный мятежниками в Ярославле. Менее чем за две недели там были убиты на месте комиссар военного округа, председатель исполкома городского Совета, члены губисполкома и т. д…, (всего около десяти человек). Из более чем 200-т арестованных советских служащих, к моменту освобождения в живых осталось — 109[1624].
Формальным поводом для развертывания «Красного террора» стали покушения и убийства на большевистских вождей: 17 августа был убит председатель Петроградской ВЧК М. Урицкий, а 28 августа совершено покушение на Ленина. Реакцию большевиков на эти события передает воззвание Нижегородской ЧК, появившееся в те дни: «Преступное покушение на жизнь нашего идейного вождя тов. Ленина, побуждает нас отказаться от сентиментальности и твердой рукой провести диктатуру пролетариата»[1625]. Один из руководителей ВЧК Петерс позже назвал тот период «истерическим террором». По его словам «до убийства Урицкого в Петрограде не было расстрелов, а после него слишком много и часто без разбора…»[1626].
«Охота» на большевистских лидеров к этому времени приобрела уже массовый характер[1627]. «Нас убивают тысячами, а мы — восклицал в августе 1918 г. М. Лацис, — ограничиваемся арестом». Всего в 22 губерниях Центральной России контрреволюционерами в июле 1918 г. был уничтожен 4141 советский работник, в августе — 339[1628].
Именно в августе наступает перелом. Свой первый смертный приговор коллегия Петроградского ЧК вынесла 19 августа. По нему был расстрелян 21 человек, из них шестеро участники заговора в Михайловской артиллерийской академии, еще шестеро также были политическими, остальные уголовники, причем четверо — бывшие работники самой ПетроЧК. При подавлении восстания в Ливнах в августе 1918 г. было убито несколько сотен человек, еще около 300 было расстреляно после захвата города[1629]. До этого восставшими была уничтожена вся советская местная администрация[1630].
В августе доля расстрелянных уголовников по приговорам ЧК в среднем составила 30 %, а в Центральной России от 50 до 80 %[1631]. В прифронтовых территориях доля расстрелянных за контрреволюцию была выше. Наиболее часто к высшей мере наказания прибегали в Нижнем Новгороде, где находилась ЧК Восточного (Чехословацкого) фронта во главе с Лацисом. За август 1918 г. в этом городе был расстрелян 101 человек, из них 76 по политическим мотивам, и 25 за уголовные преступления[1632]. Тем, не менее, отмечает И. Ратьковский, «общее количество расстрелянных органами ЧК в этот период не позволяет еще сделать вывод о введении красного террора летом 1918 г… Следует так же отметить, что использование концлагерей и практики взятия заложников носило единичный характер»[1633].
2 сентября, после развертывания интервенции на Севере России и Дальнем Востоке, мятежей эсеров в Ярославле и Вологде, «заговора послов», Кубанского похода Добровольческой армии на Юге, начала террора КОМУЧа и чехословацкого корпуса в Поволжье, атамана Дутова на Южном Урале, и т. д. декретом ВЦИК в стране по сути
В отношении покушения на Ленина декрет ВЦИК постановил: «за каждое покушение на деятелей советской власти и носителей социалистической революции будут отвечать все контрреволюционеры и все вдохновители их. На белый террор против рабоче-крестьянской власти рабочие и крестьяне ответят массовым красным террором против буржуазии и ее агентов»[1635].
4 сентября 1918 г. режим «
5 сентября Совет Народных Комиссаров декретом
По убеждению большевиков «Красный террор» должен был стать встречной волной призванной погасить разгоравшийся пожар «Белого террора». Газета «Правда» по этому поводу еще 18 июля 1918 г. писала: «Белый террор мог бы быть предотвращен своевременным введением красного террора»[1638]. Экстренный бюллетень ВЧК в сентябре 1918 г. разъяснял: Красный террор — «противозаразная прививка» сделанная по всей России[1639].
Объяснению психологию «Красного террора», служил пример Парижской коммуны, который передавал один из идеологов народничества П. Лавров: «Именно те люди, которые дорожат человеческой жизнью, человеческой кровью, должны стремиться организовать возможность быстрой и решительной победы и затем действовать как можно быстрее и энергически для подавления врагов, так как лишь этим путем можно получить минимум неизбежных жертв, минимум пролитой крови»[1640]. Троцкий утверждал этот тезис словами: «В революции высшая энергия есть высшая гуманность»[1641]. Этот же принцип провозглашал один из руководителей ВЧК Лацис: «Строгая железная рука уменьшает всегда количество жертв»[1642].
«Эта идея получала тем большую поддержку, — отмечает Ратьковский, — чем чаще происходили антисоветские выступления летом 1918 г. Террор, как ответная мера на разгорающуюся гражданскую войну, становится панацеей от всех бед на местах. Начинается этот процесс снизу: террор вводится решениями сходов, деревень, вырастает из крестьянской среды, из самосудов и бессилия власти. Самосудный красный террор объявляется и проводится крестьянами в Воронежской, Рязанской, Петроградской, Томской губерниях»[1643]. «Красный террор» вводился «сверху в противовес террору снизу — самосуду организованному местными органами власти»[1644].
Меньшевик Мартынов, находившийся непосредственно в гуще событий, обращался к примеру французской революции, во время которой пламенный Дантон в марте 1793 г. первым предложил Конвенту вступить на путь организованного террора и учредить грозный Революционный Трибунал и дал этому предложению знаменитую мотивировку: «Враги свободы поднимают голову… Они имеют глупость думать, что они в большинстве. Так вырвите же их самих из рук народного суда (т.-е. самосуда А. М.). Гуманность это вам повелевает»[1645].
Красная армия тыла
Только доверие рабочих и крестьян дало силу ВЧК… выполнить возложенную революцией на них задачу — сокрушить внутреннюю контрреволюцию…
Функции органа борьбы с антигосударственными явлениями, после Октябрьской революции первоначально выполнял Петроградский Военно-революционный комитет (ПВРК), образованный 12 октября 1917 г. во главе с левым эсером П. Лазимиром и большевиком Н. Подвойским. После революции ВЦИК и целый ряд других правоохранительных органов сформировали свои бюро, комитеты и комиссии «по охране дорог», «по борьбе с погромами», «Следственной комиссии при ревтрибунале» и т. п.[1647] Создания специального органа для борьбы с контрреволюцией даже не планировалось, большевики просто не видели в этом необходимости.
Ситуация коренным образом изменится с началом саботажа чиновников, которые тем самым, указывал Усиевич, «делают все, чтобы уничтожить наши силы. Если не могли уничтожить нас в бою, то хотят поразить из-за угла»[1648], и одновременным началом контрреволюционного движения Корнилова, Каледина, Дутова… В ответ, 7 (20) декабря 1917 г. большевиками была создана специальная Всероссийская чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и саботажем (ВЧК). По словам одного из руководителей ВЧК Лациса: «Нужда в этом органе тем острее чувствовалась, что у Советской власти не было аппарата духовного перевоспитания. Отсюда строгая необходимость в аппарате принуждения и чистки. Это уже не плод теоретических умствований, а продиктованная жизнью необходимость…»[1649].
Деятельность ВЧК была поставлена под контроль Народных комиссариатов юстиции и внутренних дел, а так же президиума Петроградского Совета[1650]. С 31 января 1918 г. деятельность ВЧК была строго ограничена: розыском, пресечением и предупреждением преступлений, и завершалась на стадии передачи материалов в Следственную комиссию при суде (трибунале)[1651]. В заявлении Наркомюста говорилось: «Подавление или пресечение активных контрреволюционных выступлений должно войти в русло революционного правопорядка. Политические аресты, обыски, выемки должны производиться одной Следственной комиссией, состав которой должен публиковаться. Целью ее должно явиться только предание суду революционного трибунала…»[1652].
«В первые месяцы работы ВЧК в ее аппарате, по словам Лациса, насчитывалось всего 40 сотрудников; включая и шоферов и курьеров. Даже к моменту восстания левых эсеров в ВЧК число сотрудников доходило только до 120 человек. Если все же ВЧК осуществлял сравнительно большую работу, то
Основной проблемой, с которой столкнулись руководители ВЧК, был вопрос кадров: «Нас так мало для этой работы, — сокрушался заместитель Дзержинского Я. Петерс, — Мы вынуждены брать любого вызвавшегося, и невозможно узнать, кто наши истинные друзья, а кто — враги. Для меня физически невозможно даже внимательно прочитать каждую бумагу, которую меня просят подписать за день. Я вынужден доверять другим, и получается так, что я не знаю, кому верить»[1654].
Для большевиков, подтверждает Грациози, «важное значение приобрело всемерное выдвижение кадров из народа, позволявшее черпать ресурсы среди масс населения, чего не хотели и не могли делать белые. Именно этим путем плебейская революция, тот первый большевизм… проникла в структуры власти и оставила на них свой отпечаток»[1655]. В результате, как отмечает историк Волков, «в провинции грань между уголовными элементами и функционерами новой власти была, как правило, очень зыбкой, а часто ее вообще не было, так как последние состояли в значительной мере из первых»[1656].
Примером тому могло служить вспыхнувшее в марте 1919 г. на Волге самое крупное крестьянское «чапанное» восстание, охватившее Симбирскую и Самарскую губернии. Причина восстания, по словам П. Смидовича, заключалась в том, что власть в районах восстания «выродилась во власть коммунистов, причем весьма сомнительного качества», которые действовали помимо Советов через ЧК путем «произвола, насилия, угроз и избиений»[1657]. После этого, отмечает Павлюченков, становится ясно, почему все восстание прошло под лозунгами: «За Советскую власть», «За Октябрьскую революцию», но «Долой коммунистов!» В наказе своему делегату на мирные переговоры с властью крестьяне писали: мы «вынуждены были восстать не против советской власти, но против коммунистических банд с грязным прошлым и настоящим, которые вместо истинных проповедей грабили и разоряли крестьянское население»[1658].
И это было не единичным, а наоборот широко распространенным явлением, например, в постановлении Реввоентрибунала по делу Минской ЧК в феврале 1920 г. указывалось на ее «бесконтрольные расстрелы, взяточничество и откровенный бандитизм»[1659]. «Можно быть разных мнений о красном терроре, — писал современник событий большевик Ольминский, — но то, что сейчас творится в провинции, — это вовсе не красный террор, а сплошная уголовщина»[1660].
«Звали идейных людей, а в огромном большинстве шло отребье», признавал нарком юстиции Крыленко, «в Ч. К. проникают преступные элементы»[1661]. «Трагическая судьба всякой революции — в том числе и петровской, — отмечал эту закономерность И. Солоневич, — заключается в том, что она всегда строится на отбросах», «и никакой другой отбор был невозможен вовсе»[1662]. «Каждая революция, — подтверждал В. Воейков, — есть сочетание работы честных фанатиков, буйных помешанных и преступников»[1663]. Данную закономерность подчеркивал и О. Бальзак, который по итогам французской революции приходил к выводу, что «революции задумываются гениями, исполняются фанатиками, а используются преступниками».
Отличительной особенностью большевиков стала их ожесточенная борьба с преступностью в собственных рядах — с «
Специальным отделом ЧК за 1918 г. по данным Лациса, был выявлен 3871 случай преступлений по должности. Среди них хищения — 254, военная измена — 48, разгул — 283, взятки — 200[1666]. За последнюю четверть 1918 г. советской периодической печатью фиксируется около 50 случаев применения смертной казни за подобные преступления, главным образом: за взятки, растрату народных денег, за хищения, за присвоение денег, за злоупотребления, за грабеж, за пьянство, за шантаж и требование контрибуций, за вымогательство. Все факты публиковались в газетах[1667]. Подобная работа по выявлению преступлений в среде карательных органов проводилась ревтрибуналами и парторганизациями[1668].
О масштабах явления говорил, например, тот факт, что к началу 1919 г. астраханская ЧК меняла свой состав четыре раза и при этом «почти что каждый раз состав обязательно попадал в тюрьму»[1669]. И подобных примеров, отмечает С. Павлюченков, было множество. Весьма характерна телеграмма самого Ленина в Петроград Зиновьеву: «Члены ЧК детскосельской Афанасьев, Кормилицын и другие изобличены, по словам Луначарского, в пьянстве, насиловании женщин и ряде подобных преступлений. Требую арестовать всех обвиняемых, не освобождать никого, прислать мне имена особых следователей, ибо если по такому делу виновные не будут раскрыты и расстреляны, то неслыханный позор падет на Питерский Совет»[1670].
Подобный пример приводил ген. И. Данилов из Архангельска, который отмечал, что после ухода белых, в городе издевательствам, насилиям и грабежу самочинных комиссаров не было конца. Когда прибыла «настоящая большевистская власть, многие из них были посажены в… тюрьму», а «наиболее ярых проповедников из них принципа «все наше» за грабежи расстреляли»[1671].
О той воспитательной работе, которая велась в рядах чекистов, говорит инструкция от 03.1918 по Московскому ВЧК, подписанная «Железным Феликсом»: «Вторжение вооруженных людей на частную квартиру и лишние свободы повинных людей есть зло, к которому и в настоящее время необходимо еще прибегать, чтобы восторжествовали добро и правда. Но всегда нужно помнить, что это зло, что наша задача — пользуясь злом, искоренить необходимость прибегать к этому средству в будущем. А потому пусть все те, которым поручено произвести обыск, лишить человека свободы и держать их в тюрьме, относятся бережно к людям, арестуемым и обыскиваемым, пусть будут с ними гораздо вежливее, чем даже с близкими людьми, помня, что лишенный свободы не может защищаться и что он в нашей власти. Каждый должен помнить, что он представитель Советской власти… и что всякий его окрик, грубость, нескромность, невежливость — пятно, которое ложиться на эту власть»[1672].
В той же «Инструкции для производящих обыск и дознание» Дзержинский писал:
«1. Оружие вынимается только в случае, если угрожает опасность.
2. Обращение с арестованными и семьями их должно быть самое вежливое, никакие нравоучения и окрики недопустимы.
3. Ответственность за обыск и поведение падает на всех из наряда.
4. Угрозы револьвером и вообще, каким-бы то ни было оружием недопустимы»[1673].
Одновременно происходило усиление партийного контроля над ВЧК и, прежде всего, за счет укрепление кадров чрезвычайных комиссий коммунистами, уже в августе большинство членов ВЧК были коммунистами[1674]. В своей работе ЧК, указывал Дзержинский в сентябре 1918 г., «должна опираться на местные комитеты партии коммунистов»[1675]. «Террор — страшное оружие, — разъясняла газета «Беднота» в статье «О красном терроре», — им должна пользоваться только уверенная в себе, организованная правительственная власть; он должен идти сверху и не применяться в деревнях как кому вздумается»[1676]
Однако даже в центре вопрос кадров продолжал оставаться настолько острым, что летом 1919 г. инструкция по Питерскому ЧК заканчивались тем, что «неисполняющие требования инструкции предаются военно-революционному суду по всей строгости осадного положения; всякий, кто будет уличен в принятии взятки или мародерстве во время обыска, будет расстрелян»[1677]. В декабре 1919 г. в приказе Президиума ВЧК № 208 об аресте заложников и буржуазных специалистов, специально разъяснялось, что «без разрешения Президиума ВЧК впредь заложников не брать. Ваша задача взять на учет всех лиц, имеющих ценность как заложники, и направлять эти списки нам»[1678].
Особое внимание к кадрам объяснялось тем, что именно ВЧК принадлежала ключевая роль в осуществлении «Красного террора»[1679]. Д. Рид в этой связи даже называл ВЧК «Красной армией тыла»[1680]. При этом, отмечал Лацис: «ВЧК, как орган чрезвычайный и временный не входит в нашу конституционную систему. Пройдет время гражданской войны, время чрезвычайных условий существования советской власти, и чрезвычайные комиссии станут лишними: они… будут вычеркнуты из аппарата советской власти»[1681].
В период «Красного террора» — сентябрь-ноябрь 1918 г. рупором ВЧК стали собственные печатные издания: «Еженедельник ВЧК», «Красный террор», «Красный меч» и др., в которых вполне откровенно освещалась его деятельность. В решении от 5 сентября 1918 г. СНК требовал: «опубликовать имена всех расстрелянных, а так же основания применения к ним этой меры»[1682].
Широкое освещение террора служило не только оправданию его причин в глазах населения, но и подавлению духа антибольшевистских сил. Формула воздействия была выражена Троцким: «Победоносная война истребляет по общему правилу лишь незначительную часть побежденной армии, устрашая остальных, сламывая их волю. Так же действует революция: она убивает единицы, устрашает тысячи»[1683]. Калинин смягчал напор трибуна революции: «Наказывая одних, мы воспитываем целое поколение», — утверждал будущий «всесоюзный староста». Соответственно информация об этих «наказаниях» должна была распространяться, как можно шире.
«Красный террор» «в Питере, пример коего решает» выразился в расстреле 512 представителей высшей буржуазной элиты (бывших сановников и министров, даже профессоров). Списки расстрелянных вывешивались. Всего в Петрограде в ходе «Красного террора» было расстреляно около 800 человек, еще примерно 400 человек было расстреляно в Кронштадте[1684]. Кроме этого в Питере было арестовано 6229 человек, взято в заложники 476 человек из них 13 правых эсеров, 5 великих князей, 2 члена Временного правительства, 407 бывших офицеров[1685]. В Москве по данным С. Мельтюхова было расстреляно более 300 человек[1686].
«Еженедельник ВЧК» выходивший в то время скрупулезно подсчитывал число жертв Красного террора: с сентября по октябрь 1918 г. ЧК Нижнего Новгорода расстреляла 141 заложника; 700 заложников было арестовано в течение трех дней. В Вятке, эвакуированная из Екатеринбурга Уральская ЧК, отрапортовала о расстреле за неделю 23 «бывших жандармов», 154 «контрреволюционеров», 8 «монархистов», 28 «членов партии кадетов», 186 «офицеров» и 10 «меньшевиков и правых эсеров». ЧК Иваново-Вознесенска сообщила о взятии 181 заложника, казни 25 «контрреволюционеров» и об организации «концентрационного лагеря на 1000 мест». ЧК маленького городка Себежа казнила «16 кулаков и попа, отслужившего молебен в память кровавого тирана Николая II»; ЧК Твери — 130 заложников, 39 расстрелянных; Пермская ЧК — 50 казненных. Можно еще долго продолжать этот каталог смерти, извлеченный из шести вышедших номеров
«Другие местные газеты осенью 1918 г. также сообщают о сотнях арестов и казней. Ограничимся лишь двумя примерами: единственный вышедший номер «
Введение «Красного террора» раскололо партию большевиков на два противоборствующих лагеря. Настроения радикалов отражали заявления руководства Петрограда, примером которых могло служить выступление Г. Зиновьева 18 сентября 1918 г. на Седьмой конференции парторганизаций Петрограда: «Мы говорили, что на белый террор надо ответить красным. Что это означает? Мы теперь спокойно читаем, что где-то там расстреляно 200–300 человек. На днях… в Дюнах Орловской губернии было расстреляно несколько тысяч белогвардейцев. Если мы будем идти такими темпами, мы сократим буржуазное население России»[1689]. Местные руководители карательно-репрессивных органов, такие как И. Смилга Ф. Голощенин, Белла Кун в августе 1918 г. призывали питерских рабочих к неограниченному террору: «Не нужно нам судов, ни трибуналов! Пусть бушует месть рабочих, пусть льется кровь эсеров и белогвардейцев, уничтожайте врагов физически»[1690].
Центральное правительство выступило с резкой критикой «революционного радикализма» и послало в Питер своего представителя Д. Рязанова[1691]. Однако его увещевания не достигли успеха. О результатах миссии свидетельствовала статья в петроградской «Красной газете» под красноречивым заголовком «Сердобольное выступление Рязанова и отповедь тов. Зиновьева»[1692]. Тогда в октябре в Петроград на должность начальника ПГЧК, была откомандирована член коллегии ВЧК В. Яковлева, что сразу снизило количество расстрелов с 800 в сентябре до 21 в октябре[1693]. Вместе с тем, отмечает Ратьковский, Петроградскому губчека осенью-зимой 1918 г. так и не удалось избавиться от негативной практики огульного подавления контрреволюции. Приговоры к расстрелам по-прежнему выносились чрезвычайным порядком без рассмотрения конкретной вины обвиняемых[1694].
Обострению характера дискуссии, в октябре 1918 г., способствовала публикация «Еженедельника ВЧК» о применении пыток. Когда белогвардейцами в Вятской губернии были сожжены и расстреляны около 30 советских активистов. Местный исполком и ЧК потребовали ответных мер, послав статью «Почему вы миндальничаете?» в «Еженедельник ВЧК». Среди мер против контрреволюции предлагалось применение пыток при допросах арестованных[1695].
Ответом на статью стало постановление ВЦИК, в котором говорилось: «Прибегая по необходимости к самым решительным мерам борьбы с контрреволюционным движением, помня, что борьба с контрреволюцией приняла формы открытой буржуазной борьбы, в которой пролетариат и беднейшее крестьянство не могут отказаться от мер террора, советская власть отвергает на основе, как недостойные и вредные и противоречащие интересам борьбы за коммунизм меры, отстаиваемые в этой статье»[1696]. Журнал «Еженедельник ВЧК» за помещенную статью был вскоре закрыт.
Методы «Красного террора» подвергались все более нарастающей критике, и прежде всего, указывал Троцкий, расстрелы без разбирательства в трибунале и судебного приговора следует прекращать[1697]. «Пять заложников, взятых из буржуазии, расстрелянных на основании публичного приговора пленума местного Совета, расстрелянных в присутствии тысячи рабочих, одобривших этот акт, — более сильный акт массового террора, — пояснял К. Радек в Известиях ВЦИК, — нежели расстрел пятисот человек по решению ЧК без участия рабочих масс»[1698].
Дискуссия между «радикалами» и центральным правительством, отмечает И. Ратьковский, постепенно переходила от критики методов террора к критике ВЧК. Большое количество критических материалов и статей было помещено на страницах центрального органа компартии — газете «Правда». Например, в одной из статей «О чрезвычайных комиссиях» указывалось на ничем неограниченную власть ЧК, констатировалась ее внепартийность, самовластие и необходимость переподчинения местных и центральной ЧК[1699].
Критика ВЧК достигла такого уровня, что 19 декабря 1918 г. по предложению Ленина ЦК партии вынужден был постановить, что: «На страницах партийной советской печати не может иметь место злостная критика советских учреждений, как это имело место в некоторых статьях о деятельности ВЧК, работы которой протекают в особо тяжелых условиях»[1700]. Тем не менее, критика достигла цели — уже в октябре была создана комиссия ВЦИК по реорганизации ВЧК в составе Курского, Сталина и Каменева.
А 6 ноября 1918 г. VI Всероссийский съезд Советов объявил о проведении широкомасштабной политической амнистии, подготовка к которой началась еще в начале октября[1701]. Одновременно Съезд своим постановлением фактически положил конец «Красному террору»[1702]. По словам Дзержинского: «условий при которых необходимо было создать органы с чрезвычайными полномочиями на местах, в уездах, тех условий теперь нет»[1703].
Согласно официальным данным, приводимым одним из руководителей ВЧК Лацисом, количество жертв «Красного террора» 1918 г. составило 6300 человек[1704]. По оценке Мельгунова, общее количество жертв достигло 50 тыс. человек[1705]. Ратьковский, проверив данные Мельгунова, пришел к выводу, что они завышены в 5 с лишним раз и составили 8000 человек[1706]. Подобные цифры называл и лидер меньшевиков Ю. Мартов, по его данным к концу октября 1918 г. количество жертв ЧК с начала сентября превысило «десять тысяч»[1707]. Динамика применения расстрелов, по сообщениям советской печати, собранных И. Ратьковским, приведена на графике (Гр. 3).
Для сравнения, за время крестьянских мятежей в 22 губерниях (по неполным данным) за июль — сентябрь 1918 г. было убито около 15 тыс. сторонников Советской власти. За период «Красного террора» — последние 7 месяцев 1918 г., по данным НКВД, жертвами белого террора, на захваченных ими территориях только 13-ти губерний, стало 22 780 человек[1709].
Всего за период Красного террора (06–12.1918) по сообщениям советской периодической печати выявлен 5381 случай применения ЧК высшей меры наказания[1710]. При этом, несмотря на принятый еще 19 августа декрет Совета Комиссаров Северной Коммуны о необходимости публикации сообщения о каждом случае смертного приговора большинство жертв Красного террора, — отмечает Ратьковский, — осталось безымянными[1711]. Приводимая статистика может отражать лишь динамику событий.
Каковы же были наиболее пострадавшие от «Красного террора» социальные группы?
Местные руководители карательно-репрессивных органов, такие как И. Смилга, Ф. Голощенин, Белла Кун призывали: «Класс убийц, буржуазия, должен быть подавлен»[1712]. «За одного вождя рабочей революции — тысячу буржуев»[1713]. «Вы должны уничтожить буржуазию»[1714] и т. п. Следуя логике подобных сентябрьских 1918 г. призывов, буржуазия должна была стать основной целью красного террора, отмечает Ратьковский, Но происходит обратное… Буржуазия среди заложников составляет более 25 % и всего 80 расстрелов за год, освещенных в прессе (120 газет). В основном террор коснулся буржуазии в виде мер изоляции: концлагерей, заложничества, а так же контрибуций, налогов и других денежно-товарных поборов[1715]. Для буржуазии вводятся спецработы: В Петрограде — рыть могилы умерших от холеры, в Ельце около 4 тысяч человек буржуазного происхождения убирали поля. Повсеместно буржуазия использовалась при рытье окопов, уборке развалин, улиц и т. д.[1716]
Наиболее пострадавшей от «Красного террора» социальной группой оказались офицеры. До 1919 г., подтверждает С. Волков, их арестовывали и расстреливали в первую очередь: «Со всех концов поступают сообщения о массовых арестах и расстрелах. У нас нет списка всех расстрелянных с обозначением их социального положения, чтобы составить точную статистику в этом отношении, но по тем отдельным, случайным и далеко не полным спискам, которые до нас доходят, расстреливаются преимущественно бывшие офицеры… Представители буржуазии в штатском платье, — сообщали Известия ВЦИК 10.09.1918, — встречаются лишь в виде исключения»[1717].
Примечательно и то, что «своих красных» за время «Красного террора» большевики расстреляли больше, чем представителей буржуазии, священников и интеллигенции вместе взятых (Гр. 4):
«белые» — офицеры, жандармы и «белогвардейцы»;
«красные» — чекисты, милиционеры, красноармейцы, совслужащие;
«буржуазия» — помещики, торговцы, буржуазия.
Окончание «Красного террора» знаменовалось тем, что в феврале 1919 г. функции ВЧК были ограничены ролью «розыскных боевых органов по предупреждению и пресечению преступлений», судебные решения имели право принимать только ревтрибуналы. ВЧК оставили право выносить приговоры лишь в местностях объявленных на военном положении». Ревтрибуналам так же предоставлялось право ревизии следственных действий ВЧК и проверки законности произведенных арестов[1719].
Вечерние «Известия» из Москвы в те дни ликовали: «Русский пролетариат победил. Ему не нужен террор, это острое, но опасное оружие крайности. Он даже вреден ему, ибо отпугивает и отталкивает те элементы, которые могли бы пойти за революцией. Поэтому пролетариат ныне отказывается от оружия террора, делая своим оружием законность и право»[1720]. Начались амнистии тем, кто сдаст оружие[1721].
«Красный террор» сохранялся только на фронтах гражданской войны, где он приобрел наиболее жесткие формы. Примером тому могло служить получившее широкую известность Циркулярное письмо Оргбюро ЦК РКП (б) «Об отношении к казакам» от 24.01.1919 г.: «учитывая опыт года гражданской войны с казачеством, признать единственно правильным самую беспощадную борьбу со всеми верхами казачества путём поголовного их истребления. Никакие компромиссы, никакая половинчатость пути недопустимы. Поэтому необходимо: 1. Провести массовый террор против богатых казаков, истребив их поголовно; провести беспощадный массовый террор по отношению ко всем вообще казакам, принимавшим какое-либо прямое или косвенное участие в борьбе с Советской властью. К среднему казачеству необходимо применять все те меры, которые дают гарантию от каких-либо попыток с его стороны к новым выступлениям против Советской власти…».
«Опыт года гражданской войны с казачеством», говорил в частности о том, что еще в мае 1918 г. «Круг Спасения Дона» принял решение об исключении сочувствующих Советской власти из казачьего сословия — с лишением всех казачьих прав и льгот, конфискацией имущества и земли, высылкой за пределы Дона или на принудительные, каторжные работы. По данным историка П. Голуба, по этим основаниям подверглись преследованиям до 30 тысяч красных казаков с их семьями[1722].
В октябре 1918 г. Войсковой Круг принял указ «против изменников казачьему делу»: 1) Признать переход на сторону врага изменой Родине и казачеству. Карать изменников по всей строгости закона; 2) Если преступники не могут быть настигнуты непосредственной карой, немедленно постановлять приговоры о лишении их казачьего звания; 3) К имуществу их применять беспощадную конфискацию; 4) Всех красных казаков, попавших в плен, казнить.
Но в еще большей мере, отмечал Троцкий, опыт гражданской войны разделил казаков и иногородних: «глубокий антагонизм между казаками и крестьянами придал в южных степях исключительную свирепость гражданской войне, которая здесь забиралась глубоко в каждую деревню и приводила к поголовному истреблению целых семейств»[1723]. «Тяжелая атмосфера отчужденности и вражды между казачьим и иногородним населением принимала…, — подтверждал Деникин, — в быстро менявшихся этапах гражданской войны, чудовищные формы взаимного истребления»[1724].
У казаков распространилось «убеждение, — докладывал Свердлову один из членов Донского советского правительства С. Васильченко, — в необходимости поголовного истребления иногородних (Дон для донцов), так в свою очередь крестьяне и советские войска стали думать о необходимости поголовного истребления казаков. Приемы расправы, практиковавшиеся казаками над крестьянством, делали это убеждение непреодолимым»[1725].
Против январской директивы Оргбюро ЦК уже 10 февраля выступил член РВС Южфронта Г. Сокольников, который телеграфировал Ленину и Свердлову: «Пункт первый директивы не может быть целиком принят ввиду массовой сдачи казаков полками, сотнями, отдельными группами»[1726]. Усиление террора неизбежно вело к обострению гражданской войны и росту сопротивления казачества. Примером тому, указывал Сокольников, может быть «восстание в Вешенском районе, которое началось на почве применения военно-политическими инстанциями армии и ревкомами массового террора по отношению к казакам, восставшим против Краснова и открывшим фронт советским войскам»[1727].
За продолжение террора выступало командование Южного фронта, которое 12 марта разослало телеграмму: «Восстание казачьего населения в районе Солонка, Шумилин, Казанская, Вёшенская, Мигулинская, Мешковская должно быть подавлено немедленно самыми решительными карательными мерами с беспощадным истреблением не только восставших, но хотя бы косвенно причастных элементов, вплоть до процентного расстрела взрослого мужского населения… необходимо, во что бы то ни стало… не только ликвидировать местное восстание, но в зародыше подавить во всем тылу всякую мысль о восстании»[1728].
Тем не менее, 16.03.1919 г. Пленум ЦК РКП(б), с участием Ленина, принял решение «О приостановке мер беспощадного террора по отношению ко всем казакам, принимавшим какое-либо участие в борьбе с Советской властью»[1729]. Против вновь выступили местные большевистские организации: резолюция Донбюро РКП(б) от 8.04.1919 г. указывала на казачество, как на базу контрреволюции и требовало его уничтожения, как особой экономической группы и физического уничтожения верхов казачества[1730].
В июне, когда положение на юге, после деникинского прорыва на север, катастрофически обострилось, на Дон перевели командовавшего ударной группой 9-й армии, одного из первых награжденных орденом Красного Знамени, казака Ф. Миронова для командования Донским казачьим корпусом. Потрясенный увиденным, Миронов пришел к выводу, что «восстания в казачьих областях вызывают искусственно, чтобы под видом подавления истребить казачье население». «В силу приказа о красном терроре, — писал он Ленину, — на Дону расстреляны десятки тысяч безоружных людей… Нет хутора и станицы, которые не считали бы свои жертвы красного террора десятками и сотнями…»[1731].
13.08.1919 г. решением Политбюро и Оргбюро январская директива была признана ошибочной и принято обращение «Ко всем казакам»[1732]. 18.09.1919 г. объединённое заседание Политбюро и Оргбюро ЦК РКП(б) утвердило «Тезисы о работе на Дону» Троцкого: «Мы разъясняем казачеству словом и доказываем делом, что наша политика не есть политика мести за прошлое. Мы ничего не забываем, но за прошлое не мстим. Дальнейшие взаимоотношения определяются в зависимости от поведения различных групп самого казачества…»[1733].
О прекращении террора будет объявлено сразу, как только будут подавлены основные очаги белого движения: 15 января 1920 г. Дзержинский публикует в «Известиях» постановление адресованное «всем губчека»: «Разгром контрреволюции вовне и внутри, уничтожение крупнейших тайных организаций… и достигнутое нами укрепление советской власти дают нам ныне возможность отказаться от применения высшей меры наказания (т. е. расстрела) к врагам советской власти…»[1734]. В тот же день Киевский совет торжественно объявил, что «на территории его власти смертная казнь отменяется»[1735].
17 января постановлением ВЦИК и СНК смертная казнь по решениям ВЧК и приговорам революционных трибуналов была отменена (за исключением военных трибуналов)[1736]. В феврале Дзержинский поставил вопрос о перестройке работы ВЧК и необходимости «изыскать такие методы, при помощи которых нам не нужно было бы производить массовых обысков, не пользоваться террором…»[1737]. В марте после эвакуации интервентов с Севера Росси, полного разгрома армий Колчака, Деникина, Юденича, полномочия ВЧК снова были ограничены только предварительным следствием[1738].
Подводя итог, Ленин писал: «Террор был нам навязан терроризмом Антанты, когда всемирно-могущественные державы обрушились на нас своими полчищами, не останавливаясь ни перед чем…, как только мы одержали решительную победу…, мы отказались от применения смертной казни… Всякая попытка Антанты возобновить приемы войны заставит нас возобновить прежний террор…»[1739]. И действительно смертная казнь будет восстановлена 24 мая 1920 г. — в ответ на начало польской агрессии.
Использование террора, как инструмента для скорейшего прекращения гражданской войны, диктовалось прежде всего тем, что основные — массовые жертвы гражданской войны, связаны не с террором, и даже не с боевыми действиями, а со все нарастающей разрухой.
Показательной в этой связи являлась конфиденциальная записка (1906 г.) министра финансов В. Коковцова, в которой он указывал на необходимость скорейшего окончания смуты, поскольку подорванное войной народное хозяйство, продолжает разрушаться «внутренними смутами,
В 1920-м году разруха наиболее ярко выражалась в лавинообразно увеличивающейся смертности от эпидемических заболеваний и наступающем голоде. Шесть лет непрерывной тотальной войны (сначала мировой, а затем гражданской) истощили последние ресурсы даже у большевиков, вынужденных прибегнуть к самым радикальным мерам их мобилизации. Вопрос стоял уже даже не о их выживании, а о существовании страны вообще.
Известия Народного Комиссариата Продовольствия в те дни сообщали: «Это уже не оскудение — это картины… предсмертной агонии»[1741]. «История не знает ничего, подобного крушению, переживаемому Россией.
Ключевым становился вопрос перехода к миру. Не случайно уже в самом начале 1920-го г. появляются первые идеи, направленные на демобилизацию экономики: в январе председатель Президиума ВСНХ А. Рыков поддержал члена Президиума Ю. Ларина в подготовке проекта перехода от продразверстки к «комбинированной» системе, предполагавшей наряду с сохранением продразверстки использование товарообмена по рыночным эквивалентам[1743]. Идею поддержал Троцкий, направив 20 марта в ЦК записку о сельскохозяйственной политике, в которой предложил перейти от разверстки к налоговой системе и индивидуальному товарообмену в хлебородных регионах страны. Однако большинством голосов в ЦК предложения Троцкого, обвиненного притом во «фритредерстве», были отвергнуты[1744].
Причина этого заключалась в том, что в 1920 году гражданская война, с выступлением Врангеля и началом польской агрессии, обострилась с новой силой и большевики были вынуждены сохранять и даже усиливать мобилизационные меры для обеспечения городов и армии продовольствием. И в тоже время ресурсы и терпение крестьянства уже подходили к концу, об этом наглядно свидетельствовал новой подъем волны крестьянских восстаний в 1920–1921 гг.
Историк Павлюченков, исследовавший данную тему, приводит множество свидетельств тех событий, для того чтобы передать реалии той эпохи процитируем хотя бы некоторые из них:
Один из красных продагентов из Вятской губернии доносил в марте 1920 г.: «Работать приходится в невероятно трудных условиях. Везде и всюду крестьяне прячут хлеб, зарывают его в землю… Наш район по пересыпке хлеба был один из первых лишь благодаря тому, что были приняты репрессивные меры с хлебодержателями, а именно: сажали крестьян в холодные амбары, и как он только посидит, то в конце концов приводит к тому месту и указывает скрытый хлеб. Но за это арестовывали наших товарищей, начальника экспедиции и 3-х комиссаров. Теперь тоже работаем, но менее успешно. За скрытый хлеб конфисковываем весь скот бесплатно, оставляем голодный 12-фунтовый паек, а укрывателей отправляем в Малмыш, в арестантские помещения на голодный паек… Крестьяне зовут нас внутренними врагами, и все смотрят на продовольственников, как на зверей и своих врагов»[1745].
К чему приводили подобные реквизиции, свидетельствовал комиссар Воднев, подавлявший восстание крестьян в Воронежской губернии в 1920 г.: это восстание по своим формам не имеет «ничего общего» с восстаниями 1918–1919 годов. Тогда бунтовало мужское население, начинавшее с разгрома Советов и избиения совработников. Здесь же «участие в мятеже принимает все население, начиная от стариков и заканчивая женщинами и детьми. Советы не разгоняются, а привлекаются на сторону восставших» и даже восстанавливаются в случаях, когда совработники бежали. Портреты вождей Ленина и Троцкого вместе с красными флагами везде сохраняются. Самый популярный лозунг: «Против грабежей и голода». Отмечались случаи участия в мятеже не только отдельных коммунистов, но и целых партийных организаций.
Восстание, отмечал Воднев, идет из самой глубины деревни, чуждое всякому влиянию кулачества, духовенства и офицерства. Более того, отмечалось много случаев, когда священники укрывали от повстанцев красноармейцев и даже комиссаров в своих домах. Явно поражало то, что, «в противовес бунтам в центральных губерниях в прошлом, здесь бросается в глаза та тупая решимость повстанцев, с которой они принимают смерть в боях с войсками. Каждый из них предпочитает смерть плену…, были также случаи, когда тяжелораненые брались за оружие для того, чтобы вынудить красноармейцев добить их»[1746]. Истинную причину мятежа, отмечает Павлюченков, так и не удалось установить, поскольку за время боев не удалось взять почти ни одного пленного из лагеря восставших. Однако комиссар пишет, что с уверенностью можно предположить, что причины эти кроются прежде всего в продовольственной политике и методах ее проведения местными властями[1747].
В феврале-марте 1920 г. в ряде уездов Уфимской, Казанской и Самарской губерний вспыхнуло крестьянское «вилочное» восстание. Общее число восставших доходило до 400 тысяч человек[1748]. «Информационные сводки ВЧК за вторую половину 1920 года, — отмечает С. Павлюченков, — свидетельствуют, что в республике не осталось практически ни одной губернии, не охваченной в той или иной степени, так называемым, бандитизмом»[1749]. Пик выступления западносибирских крестьян пришелся на январь 1921 г. Численность восставших — несколько сот тысяч человек… «Усмирение» крестьян продолжалось вплоть до июля 1921 г. Погибло не менее 2 тыс. красноармейцев, 5 тыс. партийно-советских работников. Число погибших крестьян исчислялось десятками тысяч[1750]. По другим данным в боях с повстанцами или просто в результате партизанского террора погибло около 30 000 партийных и советских работников Сибири[1751].
Для того, что бы лишить врангелевцев опоры началась зачистка Кубани и, прежде всего, с офицеров 31 июля особый отдел 9-й армии издал приказ, которым предписывалось «явиться на регистрацию в Краснодар (Екатеринодар) всем бывшим военным, без различия рода службы, здоровья и возраста»[1754]. Все они были отправлены на север, в Архангельск и Холмогоры и с той поры, по словам историка Павлюченкова, совершенно исчезли. Следующий удар был обрушен на кубанское казачество: в июле были сформированы ударные отряды, которыми была «расстреляна не одна тысяча противников Соввласти и сожжена не одна станица (не одна сотня домов). И это, — по словам члена РВС 9-ой армии Анучина, — чрезвычайно благоприятно подействовало на казачество, отрезвило его…»[1755].
История борьбы с казачеством, показала большевикам, что их попытка остановить белый террор встречным огнем «Красного террора» не удалась. Сохранявшаяся угроза развития успеха белых армий, которая могла быть поддержана восстаниями в тылу, вынудила большевиков перейти на следующую ступень террора: к тотальным формам зачистки освобожденных территорий от любой потенциальной угрозы.
Счастливое время закончилось с прибытием Че-Ка, начались массовые аресты, обыски и реквизиции. Комиссар Кузьмин пытавшийся бороться с беспределом ЧК получил отповедь от самого Ленина[1757]. Мало того в Архангельск был послан Кедров, «репутация которого, — по словам Соколова, была — общеизвестна, как беспощадного палача и изувера… Расстрелы, реквизиции и беспощадные преследования всех и вся продолжались до тех пор, пока не выяснилось, что Кедров сумасшедший»[1758]. Личность Кедрова даже в то время явно выделялась на общем фоне, не случайно С. Мельгунов посвятил ему одну из глав своей книги, назвав ее «Маньяк», Кедров, по его мнению, «человек ненормальный»[1759].
«Версия о сумасшествии Кедрова получила широкое распространение, — отмечает историк В. Голдин, — но она не соответствует действительности… Дело, думается, в другом. С начала гражданской войны Кедров оказался в самом ее пекле…, он возглавлял Особый отдел ВЧК (армейскую контрразведку)…, в качестве полпреда ВЧК выезжал в самые горячие и угрожающие места. Накапливалось ожесточение, выработалась привычка и уверенность в праве сурово карать «врагов революции»… В этом привыкании к насилию и террору заключалась великая драма и трагедия революции и людей, вершивших ее с самыми благими целями и намерениями. Этим во многом определялась и последующая история страны и судьбы людей, стоявших у истоков российской революции»[1760].
Эволюцию психологии Кедрова наглядно передают его слова, приводимые Мельгуновым, и сказанные Кедровым еще до того, как он стал «сумасшедшим»: «Я старался убедить себя в том, что подобные лица должны беспощадно уничтожаться…, тем не менее, я колебался: всю жизнь я боролся против виселиц и расстрелов. Неужели теперь нужно прибегать к тем средствам, которые раньше не достигали цели? Неужели рабоче-крестьянская власть не может обойтись без казней». При первом своем отъезде в Архангельск Кедров решительно заявлял Троцкому, что не может «никого расстрелять»[1761].
Однако у большевиков оставался страх перед «пятой колонной», он отчетливо звучал в письме ВЧК в июне 1920 г.: «забранные в плен белогвардейские офицеры, которых насчитывается до 75 000 человек, рассеялись по всей России и представляют собой контрреволюционное бродило»… после эвакуации из Крыма «более 300 тысяч врагов советской власти, в том числе и офицеров, рассеялись по всему Югу»[1763].
Непредсказуемость этой «колонны» признавали и сами активные деятели белого движения, которые отмечали, что с конца 1919 г. оно, по словам ближайшего сподвижника Деникина К. Соколова, превратилось в «азартную игру… карточного игрока»[1764]. «Чем больше присматриваюсь, тем больше во всем вижу дух чего-то ненастоящего… Впечатление, — подтверждал колчаковский плк. Ильин, — будто собрались игроки, но ни у кого нет денег, и все играют на мелок»[1765]. Говоря о выступлении в Крыму Врангеля, митрополит Вениамин (Федченков) признавал, что «это было не только неразумно, а почти безумно»[1766]. «Отказ англичан от дальнейшей нам помощи отнимал последние надежды. Положение армии, — признавал весь авантюризм своего выступления сам Врангель, — становилось отчаянным. Но я принял решение»[1767].
Не случайно, высшее партийное руководство в Кремле приходило к выводу, что «на Крымском фронте мы теперь расплачиваемся только за то, что зимой не добили остатков деникинских белогвардейцев.
И уже через 2–3 дня после окончания первой регистрации офицеров в Крыму была назначена новая, которая проводилась Особой комиссией 6-й армии. Регистрации теперь подлежали уже не только военные, но также буржуазия, священники, юристы… Все военные, только что амнистированные, вновь были обязаны явиться на регистрацию. Сразу же после регистрации начались массовые расстрелы[1771].
О своих успехах с 22 ноября по 13 декабря Землячка сообщала в ЦК РКП (б): «Путем регистрации, облав и т. п. было произведено изъятие служивших в войсках Врангеля офицеров и солдат. Большое количество врангелевцев и буржуазии было расстреляно (например, в Севастополе из задержанных при облаве 6000 чел. отпущено 700, расстреляно 2000, остальные находятся в концлагерях)…»[1772].
Против расстрелов выступил заместитель председателя Крымревкома Ю. Гавен, который заявил, что видит ненужность и даже вред террора, член ревкома и обкома Д. Ульянов также разделял эту точку зрения[1773]. Однако вопрос о терроре не мог быть даже поставлен на обсуждение в местных партийных организациях. Землячка по этому поводу писала в Оргбюро ЦК, что у крымских партийных и советских работников сохранилась связь с буржуазными слоями и «от красного террора у них зрачки расширяются…»[1774].
«По отзывам самих крымских работников, — отмечал М. Султан-Галиев в своем докладе в Москву, — число расстрелянных врангелевских офицеров достигает по всему Крыму от 20 000 до 25 000. Указывают, что в одном лишь Симферополе расстреляно до 12 000. Народная молва превозносит эту цифру для всего Крыма до 70 000. Действительно ли это так, проверить мне не удалось… Такой бесшабашный и жестокий террор, оставил неизгладимо тяжёлую реакцию в сознании крымского населения. У всех чувствуется какой-то сильный, чисто животный страх перед советскими работниками, какое-то недоверие и глубоко скрытая злоба…»[1775].
Вместе с тем опасения чекистов отчасти оказались оправданы, так: «офицеры во главе с генералом А. Н. Козловским и бывшим командиром линкора «Севастополь» капитаном 1-го ранга бароном П. В. Вилькеном играли видную роль в кронштадтском восстании… Тогда же… офицеры подняли мятеж в красных частях в Колчедане»[1776]. В 1922 г. раскрыт «Центр действия», в мае 1923 в Кубано-Черноморской области было раскрыто 4 белогвардейских организации, кроме этого были раскрыты белогвардейские группы в Вольске, Витебске, Пермской губернии, монархические в Томской, Тамбовской, Тульской, Орловской, Иркутской и других губерниях. В Харькове существовала сильная офицерская организация, в «батальоне» которой состояло около тысячи человек[1777].
Приведенная характеристика «Красного террора» конечно же не охватывают его целиком, а дает лишь общее представление о его закономерностях, на примере наиболее крупных и характерных его проявлений. В тех или иных формах и размерах «Красный террор» проводился на всей территории страны. Например, во время разгрома армии Деникина на Украине, 25 июля 1919 г. «Известиях ВЦИК» объявили, что по всей Украине организуются комиссии «красного террора», и предупреждалось, что «пролетариат произведет организованное истребление буржуазии». На деле и на Украине террор решал прежде всего прагматические задачи: он был направлен на подавление потенциальных очагов вооруженного сопротивления в лице белых и полубандитских формирований, а так же сопровождал проведение продразверстки, такими же радикальными мерами, как и в других регионах от Средней Азии до Крайнего Севера, от западных границ до Дальнего Востока.
Террор начнет стихать только с окончанием интервенции и гражданской войны. Большевики даже предпримут целенаправленные меры «в направлении «смягчения»» нравов[1778].
Среди них, вспоминал Шульгин, были даже довольно странные: «В один прекрасный день пришел циркуляр из Москвы, по-видимому, от Луначарского, — предписывающий читать лекции рабочим и солдатам, с целью развития в них «гуманных чувств и смягчения классовой ненависти». Во исполнение этого те, кому сие ведать надлежит, обратились к целому ряду лиц с предложением читать такого рода лекции и с представлением полной свободы в выборе тем и в их развитии. Эти лекции состоялись. Одна из них имела особенно шумный успех и была повторена несколько раз. Это была лекция об Орлеанской Деве. Почему коммунистам вдруг пришла мысль поучать «рабочих и крестьян» рассказами о французской патриотке, спасавшей своего короля, объяснить трудно. Но это факт…»[1779].
И этот пример был не единичен, отмечал Шульгин: «Как он (
В 1921–1924 гг. был проведен целый ряд амнистий вернувших к нормальной жизни сотни тысяч людей сражавшихся не только в рядах белых, но и в различных «зеленых» бандах, в крестьянских восстаниях и т. д. Так, например, 5 марта 1921 г. Всеукраинский съезд Советов объявил амнистию виновным в бандитизме, если они дадут обязательство не принимать участие в вооруженных выступлениях против Советской власти. Высшая мера за преступления совершенные до издания постановления, заменялась лишением свободы на 5 лет. Сокращено наказание другим заключенным. 30 ноября ВУЦИК объявил амнистию всем рабочим и крестьянам. 12 апреля 1922 г. всем другим лицам, служившим во вражеских антисоветских армиях и находившимся за границей[1781].
Примечательно, что амнистировались даже те, кто был освобожден под честное слово в 1918 г., а после этого снова боролся против советской власти, и снова арестован. Так, повторно был амнистирован один из лидеров антисоветского «Союза возрождения России», член Уфимской Директории и ее главнокомандующий ген. Болдырев[1782]. Аналогично второй раз был амнистирован в 1920 г. А. Самарин, в 1923 г. — лидер Кронштадтского мятежа С. Петриченко, вернувшийся из эмиграции[1783]. В том же году — бывший председатель Центральной Рады проф. М. Грушевский. Амнистировались, под честное слово даже такие, как ближайший сотрудник Петлюры генерал-хорунжий Ю. Тютюнник и многие другие бывшие петлюровцы.
В 1922 г., после окончания гражданской и польской войн, по решению IX Всероссийского съезда Советов ВЧК была упразднена[1784]. Вместо ВЧК в 1922 г. было организовано ГПУ (главное политическое управление). Деятельность последнего была ограничена только дознанием, в течение двух месяцев ГПУ должно было передать дело в суд. ГПУ входило в состав НКВД, его деятельность была поднадзорна прокуратуре и Наркомюсту. Однако эпоха террора не прошла бесследно, «характерные для боевых условий формы и методы работы чекистов, — как отмечает А. Зданович, — практически не изменились с наступлением мира. Прежде всего, это касалось репрессивной, внесудебной деятельности»[1785].
Подводя итог эпохе «Красного террора», Ленин в 1921 г. писал: «Мы будем говорить тяжелую, но несомненную правду: в странах переживающих неслыханный кризис, распад старых связей, обострение классовой борьбы… без террора обойтись нельзя, вопреки лицемерам и фразерам. Либо белогвардейский, буржуазный террор американского, английского (Ирландия), итальянского (фашисты), германского, венгерского и других фасонов, либо красный, пролетарский террор. Середины нет, «третьего» нет и быть не может»[1786].
Белый террор
Не только красные совершали жестокости.
«Белые» офицеры видели в большевистской революции прежде всего тот бунт, о котором, как отмечал Салтыков-Щедрин, писали «все учебники, изданные для руководства в военно-учебных заведениях, (и которые) единогласно свидетельствуют…, (что) испокон веку во всех странах мира обыкновенно бунтовала только подлая чернь, и притом всегда без позволения. Из-за чего бунтовала — этого не знает ни один учебник, но бунтовала самым неблаговоспитанным и, можно даже сказать, почти нецелесообразным способом»[1788].
И перед Русской армией ставились две основные задачи, на которые в 1907 г. указывал ген. Н. Морозов: «Сообразно двоякому назначению армии, 1) вести войну и 2) поддерживать и охранять порядок и спокойствие в государстве…»[1789]. Последняя задача приобретала особое значение, поскольку «на русской почве, — отмечал в 1907 г. видный кадет кн. Е. Трубецкой, — социалистические партии теряют свой социалистический облик и вырождаются в древнерусские разбойничьи формы пугачевщины»[1790]. Весь большевизм являлся для «белых» лишь формой выражения разрушительного и бессмысленного бунта «черни».
«Главнокомандующий ген. Деникин был и оставался уверенным, что он ведет «освободительную войну» и спасает русский народ, — замечал в этой связи плк. Раупах, — От кого спасает? От него самого, ибо «большевики» было лишь удачно найденное слово, которым белые прикрывали, в сущности всю народную массу»[1791]. «Как всякая масса, так и офицерская, — подтверждал «белый» ген. Головин, — тяготела к упрощенному пониманию явлений и связанному с таковыми приписыванию всех зол отдельным лицам или партиям»[1792].
Моральную основу «Белого террора» обеспечили лидеры правых и либеральных политических сил. Характеризуя особенности либеральной мысли, еще в 1880-м году Салтыков — Щедрин предупреждал: «Посевая смуту они едва ли даже предусматривают, сколько жертв она увлечет за собой: у них нет соответствующего органа, чтоб понять это. Они знают только одно: что лично они непременно вывернутся. Сегодня они злобно сеют смуту, а завтра, ежели смута примет беспокойные для них размеры, они будут, с тою же холодною злобой, кричать: пали!»[1793]
Об особенностях интеллигентской мысли говорил пример времен подавления революции 1905 г., приводимый Витте: «Вот этот милейший, достойнейший и талантливейший Мечников упрекал меня также, что я мало убил людей. По его теории, которую он после выражал многим, я должен был отдать Петербург, Москву или какую-нибудь губернию в руки революционеров. Затем через несколько месяцев их осадить и взять, причем расстрелять несколько десятков тысяч человек. Тогда бы, по его мнению, революции был положен конец. Некоторые русские с восторгом и разинутыми ртами слушали его речи. При этом он ссылался на Тьера и его расправу с коммунистами»[1794].
Отношение либералов к революционному насилию, в преддверии Первой русской революции, в ноябре 1904 г. передавал их лидер Милюков: «Если члены нашей группы настолько щекотливо относятся к физическим средствам борьбы, то я боюсь, что наши планы об организации партии… окажутся бесплодными. Ведь трудно рассчитывать на мирное разрешение назревших вопросов государственного переустройства в то время, когда уже кругом происходит революция. Или, может быть, вы при этом рассчитываете на чужую физическую силу, надеясь в душе на известный исход, но, не желая лично участвовать в актах физического воздействия? Но ведь это было бы лицемерием, а подобная лицемерная постановка вопроса была бы граждански недобросовестна. Несомненно, вы все в душе радуетесь известным актам физического насилия, которые всеми заранее ожидаются и историческое значение которых громадно…»[1795].
В поисках силы, на которую они могли бы опереться, кадеты обратились к армии: «нельзя ожидать от войска…, — восклицал в 1906 г. один из кадетских лидеров кн. П. Долгоруков, — чтобы оно было вполне безучастно в этой убийственной распре и слепым орудием в руках правительства…». «Из обоих лагерей зовут армию к себе…», но мы, отвечал пдп. Генштаба кн. А. Волконский, «люди присяги и «сегодняшнего закона»… Если мы раз изменим присяге, то, конечно, никому из вас верными тоже не останемся… И тогда будет хаос, междоусобия и кровь»[1796].
События 1917 г. развивались так, как их предсказывал Салтыков-Щедрин. Смута начнет
«Партия народной свободы…, — провозглашал 26 апреля ее лидер Милюков, — не считает возможным мириться с полумерами в предстоящей борьбе, от успеха которой зависит прочность и непоколебимость нового строя»[1798]. Однако эти слова остался только словами. Причина этого заключалась в том, пояснял Шульгин, что «пулеметов у нас не было… Величайшей ошибкой, непоправимой глупостью всех нас было то, что мы не обеспечили себе никакой реальной силы. Если бы у нас был хоть один полк, на который мы могли бы твердо опереться, и один решительный генерал — дело могло бы обернуться иначе. Но у нас ни полка, ни генерала не было… И более того — не могло быть… В то время в Петрограде «верной» воинской части уже — или еще — не существовало…»[1799].
Победа большевистской революции вызвала взрыв ярости либеральной интеллигенции, уже на следующий день — 26 октября 1917 г., как отмечал С. Ан-ский, «кадеты настаивали на том, чтобы к большевикам отнеслись беспощадно, чтобы их вешали и расстреливали…»[1800]. «Вся буржуазная кадетская партия, — подтверждал 12 ноября 1917 г. бывший министр внутренних дел Временного правительства, глава антисоветского блока в Учредительном собрании меньшевик И. Церетели, — объединена лозунгом кровавой расправы с большевиками»[1801]. «Вся наша либеральная интеллигенция, — подтверждал «белый» ген. Н. Головин, — была ярой сторонницей «прямого действия», выраженного в наиболее решительной и короткой форме»[1802].
Идеи российских либералов полностью совпадали с лозунгами их непримиримых ультраправых противников, которые сразу после большевистской революции, в лице одного из своих лидеров В. Пуришкевича, провозглашали: «Ударить в тыл и уничтожить их беспощадно: вешать и расстреливать публично в пример другим. Надо начать со Смольного института и потом пройти по всем казармам и заводам, расстреливая солдат и рабочих массами»[1803].
Сжечь половину России
Если придется сжечь половину России, пролить кровь трех четвертей всего русского населения, на это можно пойти ради спасения России.
Что же представлял собой белый террор? — Вот лишь некоторые примеры с разных фронтов гражданской войны:
Лидеры КОМУЧа взывали к массовому террору: «комиссарам мы пощады не дадим и к их истреблению зовем всех, кто раскаялся, кого насильно ведут против нас»[1807]. Комучевец С. Николаев признавал: «режим террора… принял особо жестокие формы в Среднем Поволжье»[1808]. Расстреливали в Мелекессе и Ставрополе в каждом городе и деревне[1809]. Эсеры попытались от имени КОМУЧа установить подобие законности[1810], и… «продолжали расстреливать уже на «законном» основании»[1811]. Комитет Учредительного собрания, пояснял член его правительства Майский, «не довольствуясь жестокими репрессиями, происходивших в порядке повседневного факта…, стремился облечь их в одежду формальной законности и закрепить их в качестве постоянно действующего института»[1812].
«Мы не раз встречали изнасилованных женщин и девушек, — вспоминал о своей поездке в Самару летом 1918 г. член КОМУЧа эсер И. Вольнов, — Мы видели женщин, до костей иссеченных казацкими нагайками. Мы проезжали мимо братских могил. В общей куче, в братских объятиях, там покоились солдаты обоих фронтов, дети, случайно попавшие под выстрелы, до смерти изломанные, измятые солдатами женщины. Мы видели попа, на котором целую ночь катались верхом скучавшие на отдыхе партизаны… Наконец, мы видели старуху, мать коммуниста, с выколотыми глазами и отрезанными грудями. Видели церковные кресты, валявшиеся в навозе, трепыхающиеся по ветру концы намыленных вожжевок на столбах, в петлях которых умирали большевики…»[1813].
Начальник «государственной охраны» КОМУЧа эсер Климушкин приводил подробности подавления комучевцами рабочих восстаний в Казани и Иващенкове, в чем, полагал он, «надо признаться хотя бы для истории»[1814]. 3 сентября — 1 октября в эти городах от рук комучевцев и чехов погибло около тысячи рабочих[1815]. В сентябре терпя поражение на фронте, КОМУЧ принял чрезвычайные меры, учреждался чрезвычайный полевой суд, выносивший только один приговор — смертную казнь[1816], в том числе за любое неповиновение властям, распространение слухов, спекуляцию и т. д.[1817]. При наступлении красных комучевцы стали эвакуировать тюрьмы. Только в одном из поездов, отправленном в Иркутск из Самары, было 2700 человек…, из него до конечного пункта добрались 725 человек, остальные погибли[1818].
На Урале
Отрядом Дроздовского только весной-летом 1918 г. в Ростове было расстреляно 16 человек, в Бердянске — 19, в Таганроге несколько десятков человек[1822]. В том же Ростове одновременно с расстрелами Дроздовского безымянными штабами был отдан приказ о расстреле 56 человек[1823]. В бою под Белой Глиной (июнь 1918 г.) штаб полка под командованием Жербак-Русановича попал к красным в плен. Тяжело раненого Жербак-Русановича сожгли заживо. В ответ Дроздовский приказал казнить около тысячи пленных красноармейцев. Массовые казни имели место и в других городах[1824].
В одном Калаче Воронежской губернии было расстреляно 1300 человек[1825]. В той же Воронежской губернии казацкими частями Краснова 8 августа 1918 г. было расстреляно 28 красноармейцев, более 300 большевиков были заключены в тюрьмы, и каждую ночь проходили расстрелы по 10–20 заключенных. Кроме этого, по уезду было расстреляно 115 человек, а 213 подвергнуто различным телесным наказаниям[1826]. «Рабочих арестовывать запрещаю, — гласил приказ красновского есаула, коменданта Макеевского района, от 10 ноября 1918 г., — а приказываю расстреливать или вешать. Приказываю всех арестованных рабочих повесить на главной улице и не снимать три дня»[1827].
Общий счет жертв на территориях контролируемых ген. П. Красновым, по сообщениям советской прессы, только в 1918 г. составил более 30 тыс. человек[1828]. По данным историка П. Голуба, «во время красновщины, то есть с мая 1918-го по февраль 1919 года, было зверски истреблено не менее 45 тысяч сторонников Советской власти на Дону»[1829], т. е. почти 1,2 % населения Донской области. «Миловать не приходилось…, — подтверждал донской ген. С. Денисов, — Лиц, уличенных в сотрудничестве с большевиками, надо было без всякого милосердия истреблять. Временно надо было исповедовать правило: «Лучше наказать десять невиновных, нежели оправдать одного виноватого». Только твердость и жестокость могли дать необходимые и скорые результаты»[1830].
«Кошмарные слухи о жестокостях добровольцев, об их расправах с пленными красноармейцами и с теми жителями, которые имели хоть какое-нибудь отношение к советским учреждениям, распространялись в городе Сочи и в деревнях. Случайно находившиеся в Новороссийске в момент занятия города добровольцами члены сочинской продовольственной управы рассказывали о массовых расстрелах, безо всякого суда и следствия, многих рабочих новороссийских цементных заводов и нескольких сот захваченных в плен красноармейцев»[1831].
Не щадили и раненых, так, когда войска Деникина ворвались в Ставрополь, они в первый же день перебили семьдесят раненых красноармейцев находившихся в госпитале[1832]. В частных письмах сообщалось: «Деникинские банды страшно зверствуют над оставшимися в тылу жителями, а в особенности над рабочими и крестьянами. Сначала избивают шомполами или отрезают части тела у человека, как то: ухо, нос, выкалывают глаза или же на спине или груди вырезают крест»[1833].
«Террор и анархия, созданные там режимом Колчак-Деникин, превосходят всякое вероятие…, — подтверждал Керенский в своем заявлении западной прессе в ноябре 1919 г., — Нет преступления, которое не совершили бы агенты Колчака по отношению к населению, они представляют тиранию и самую черную реакцию»[1834].
Колчак, став Верховным правителем, сразу же ввел на контролируемой им территории режим «чрезвычайного военного положения». Адмирал мотивировал свое решение тем, что «Гражданская война должна быть беспощадной. Я приказываю начальникам частей расстреливать всех пленных коммунистов. Или мы их перестреляем, или они нас. Так было в Англии во время Алой и Белой Розы, так неминуемо должно быть и у нас, и во всякой гражданской войне»[1835]. Колчаковцы вообще, отмечает историк В. Краснов, «не распространяли на большевиков, а заодно и на побывавшее под властью Советов население, особенно «низшие» трудовые слои, общепринятые правовые нормы и гуманитарные обычаи. Убить или замучить большевика не считалось грехом»[1836].
Докладная капитана Колесникова — начальник штаба дивизии, являлась примером трактовки колчаковского «военного положения» на местах: «Наезды гастролеров, порющих беременных баб до выкидышей за то, что у них мужья ушли в Красную армию, решительно ничего не добиваются, кроме озлобления и подготовки к встрече красных… Порка кустанайцев в массовых размерах повела лишь к массовым переходам солдат, на некоторых произвела потрясающее впечатление бесчеловечностью и варварством…». И тут же Колесников предлагал ряд мер по укреплению армии: «…Уничтожать целиком деревни в случае сопротивления или выступления, но не порки. Порка, это — полумера. Открыть полевой суд с неумолимыми законами…»[1837].
Приказ командующего западной армией ген. М. Ханжина требовал от крестьян сдать оружие, в противном случае виновные будут расстреляны, а их имущество и дома сожжены; комендант Кустаная предлагал до смерти пороть женщин, укрывавших большевиков. Управляющий Енисейской губернии Троицкий предлагал ужесточить карательную практику, не соблюдать законы, руководствоваться целесообразностью[1838]. Ген. Сахаров издал приказ, требовавший расстрела каждого десятого заложника или жителя, а в случае массового вооруженного выступления против армии — расстрела всех жителей и сожжения селения дотла[1839]. По приказу ген. Иванова-Рынова в «Восточной Сибири солдаты истребляли все мужское население в деревнях, где по их подозрениям, укрывали «большевиков». Женщин насиловали и избивали шомполами. Убивали без разбора — стариков, женщин, детей»[1840].
Колчаковский министр иностранных дел И. Сукин вспоминал, про другого генерала: «Осуществляя свои карательные задачи, Розанов действовал террором, обнаружив чрезвычайную личную жестокость…, расстрелы и казни были беспощадны. Вдоль сибирской магистрали в тех местах, где мятежники своими нападениями прерывали полотно железной дороги, он для вразумления развешивал по телеграфным столбам трупы казненных зачинщиков. Проходящие экспрессы наблюдали эту картину, к которой все относились с философским безразличием. Целые деревни сжигались до основания»[1841].
Ижевская рабочая дивизия была одной из наиболее боеспособных в колчаковской армии, и ей было позволено воевать под красным стягом и петь «Варшавянку»[1842]. В октябре 1918 г. свидетели заявляли о расстреле ею 300 человек (по данным В. Владимировой, закопанных частью заживо)[1843]. Осенью 1918 года под Ижевском были подвергнуты наказанию кнутом 22 крестьянина Банниковых (однофамильцы советского деятеля). Из них 7 человек погибли при экзекуции, остальные были расстреляны[1844]. Общие цифры жертв в этом регионе только осенью 1918 г. находятся в пределах 500–1000 человек[1845].
Командир ижевской дивизии ген. В. Молчанов приказывал: «При нападении на караулы и порчи ж.д. производить круговые аресты всего мужского населения в возрасте от 17 лет. При задержке к выдаче злоумышленников расстреливать всех без пощады как сообщников-укрывателей…». В исполнение приказа, в одной из экзекуций, огнем из пушек ижевцы уничтожили живших в бараках семьи рабочих Кусинского завода. Местное население прозвало ижевцев варнаками (каторжниками, разбойниками)[1846].
«Мы дожидались Колчака как Христова дня, а дождались как самого хищного зверя», — писали пермские рабочие 15 ноября 1919 г. Даже премьер правительства Колчака П. Вологодский отмечал в дневнике, что когда правили военные, они «не считались с правительством и творили такое, что у нас волосы на голове становились дыбом»[1847].
Но даже колчаковский террор далеко отставал от атаманского: с 27 мая–3 июля 1918 г. после захвата Челябинска, Троицка и Оренбурга казаками атаман Дутова, там установился режим белого террора. «Только в Оренбургской тюрьме в августе 1918 г. томились свыше 6 тыс. коммунистов и беспартийных, из которых 500 человек было замучено при допросах. В Челябинске дутовцы расстреляли, увезли в тюрьмы Сибири 9 тыс. человек»[1848]. В Троицке, по данным советской периодики, в первые недели было расстреляно 700 человек[1849]. В городе Илеке дутовцы вырезали 400 душ «инородного населения»[1850]. В январе 1919 г. дутовцами только в Уральской области будет убито 1050 человек[1851]. В том же 1919 г. в селе Сахарное будет сожжена больница вместе с находившимися там 700 больными тифом красноармейцами. Дополняет картину уничтожения тот факт, что после пожара их трупы будут зарыты в навозные кучи. Печально известна и деревня Меглиус, уничтоженная вместе с ее 65 жителями[1852].
Большую известность получила трагедия Александров — Гая (Новоузеньский уезд Самарской губернии). 5 мая 1918 г. уральские казаки взяли село. 9 мая были убиты 96 взятых в плен красноармейцев, раненных засыпали землей, закопав их заживо. Всего в селе было расстреляно и уничтожено иными способами (закопано заживо) 675 человек. В большевистской печати того периода появились подробные шокирующие сведения о конкретном содержании пыток захваченных в плен в Александров-Гае. Отрезанные уши, носы, губы, пальцы, вырубленные из спины куски мяса, разрубленные и оскальпированные тела погибших, были свидетельствами казачьей расправы[1853].
За все время гражданской войны, только в одной Екатеринбургской губернии колчаковцы расстреляли и замучили более 25 тыс. человек[1854]–1,4 % населения всей губернии.
«Если читать только приказы Врангеля, то можно действительно подумать, будто правосудие и правда царили в крымских судах. Но это было только на бумаге…, — отмечал приближенный к Врангелю журналист Г. Раковский, — Главную роль в Крыму… играли военно-полевые суды… Людей расстреливали и расстреливали… Еще больше их расстреливали без суда»[1855]. Другой свидетель событий В. Оболенский вспоминал: «Однажды утром дети, идущие в школы и гимназии, увидели висящих на фонарях Симферополя страшных мертвецов с высунутыми языками… Этого Симферополь еще не видывал за все время гражданской войны. Даже большевики творили свои кровавые дела без такого доказательства. Выяснилось, что это ген. Кутепов распорядился таким способом терроризировать симферопольских большевиков»[1856].
В Крымском архиве хранится множество документов — свидетельств террора белогвардейцев, например, 17 марта 1919 г. в Симферополе были расстреляны 25 политзаключенных; в апреле в Севастополе ежедневно контрразведка уничтожала 10–15 человек и т. д.[1857] 29 апреля 1920 г. Врангель приказал «безжалостно расстреливать всех комиссаров и коммунистов, взятых в плен». Троцкий в ответ предложил издать приказ «о поголовном истреблении всех лиц врангелевского командного состава, захваченного с оружием в руках». Фрунзе, командующий тогда войсками Южного фронта, нашел эту меру нецелесообразной, так как среди врангелевских командиров много перебежчиков, которые без угрозы расстрела легко сдаются в плен[1858].
Отличие Севера заключалось в том, что он фактически находился под прямой оккупацией демократических союзников, что сдерживало применение расстрелов. И с момента высадки интервентов тюрьмы Мурмана были набиты арестованными. «Посадочных» мест не хватало, пришлось открыть 13 новых тюрем за полярным кругом. Так, тюрьма на Печенге была устроена в пещерных гротах, вырубленных в скале и огороженных колючей проволокой. Ее узники лежали в неимоверной тесноте прямо на каменном или земляном полу. Под плавучую тюрьму приспособили даже устаревший линкор «Чесма», в трюмах которого заключенные содержались в нечеловеческих условиях. Концлагеря были созданы в Мурманске, Кандалакше, Кеми[1859].
В Архангельске к губернской тюрьме и ее отделениям, были добавлены тюрьмы и арестные помещения в 9 уездах губернии; концлагеря на Бакарице, Смольном Буяне, в Усть-Пинеге, Березнике и Троице; ссыльно-каторжные тюрьмы на островах Мудьюг и Кегостров, в Пустозерске на Печоре и в становище Иоканьга за Полярным кругом[1860]. Однако скоро и эти тюрьмы оказались переполнены и уже в августе 1918 г. Верховное управление приняло распоряжение английского ген. Пуля о безотлагательном введении «быстро действующих русских военно-полевых судов», поскольку, по словам генерала, в тюрьмах оказалось «значительное количество лиц, арестованных в связи с переворотом»[1861].
В Архангельске расстрелы совершались как в тюремном дворе, так и на окраине города в зловещих Мхах. «Иной раз, засыпая могилы, приходилось слышать стоны…, — вспоминад писарь тюрьмы Кузьмин, — приходилось возвращать уже уходивший конвой для того, чтобы добить расстрелянных… Конвой в большинстве был всегда пьяным…»[1862]. Всего за один год в Архангельской губернии с населением в 400 тысяч жителей только через тюрьмы, концлагеря и каторгу прошло около 52 тысячи человек[1863]. Из них, только по более или менее подтвержденным данным, было расстреляно 8 тысяч и более тысячи умерло от побоев и болезней[1864]. И это при том, что на 1 августа 1918 г. в Архангельской губернии было лишь немногим более 1 тыс. большевиков[1865], из них на оккупированной территории осталось лишь несколько сотен[1866].
Вот всего несколько примеров террора того времени: «В селе Извайли в руки карателей попали пятеро братьев Ульяшовых… всех их, активных сторонников Советской власти, зверски убили. Последнего, Дмитрия, председателя волисполкома, подвергли особым пыткам. Его раздели донага и опускали в прорубь реки при лютом морозе, вынимали, отхаживали и снова опускали. И так — в течение трех дней…»[1867]. В Яренском уезде наводил ужас отряд карателей под командой капитана Орлова. После освобождения уезда специальная комиссия насчитала до 100 расстрелянных. Многих убитых и утопленных многоводная Печора унесла в Ледовитый океан»[1868].
В мае 1919 г. в Пскове появились отряды ген. С. Булак-Балаховича, и тут же в городе, по словам госконтролера в Северо-западном правительстве В. Горна, стали вешать людей всенародно, и не только большевиков: «Вешали людей во все времена управления «белых» псковским краем. Долгое время этой процедурой распоряжался сам Балахович, доходя в издевательстве над обреченной жертвой почти до садизма…»[1869]. «Пребывание Балаховича в г. Пскове, — подтверждал командующий 7-й армией ген. Д. Надежный, — было ознаменовано целым рядом разного рода насилий, вымогательств и зверских убийств. Лиц, заподозренных в приверженности к советской власти, вешали на улицах прямо на фонарях…»[1870].
Во время восстания на форте «Красная горка» было арестовано около 350 коммунистов и сочувствующих им. Их судьбу решил финский командир Ингерманландского полка Тополайненен, который обменял арестованных на продовольствие и расстрелял[1871]. В общем же армия Юденича по видимому отличалась наибольшей умеренностью в отношении мирного населения, по сравнению с другими белыми армиями, как отмечал писатель А. Куприн: «Расстреливали только коммунистов»[1872].
в белых армиях, выполняла контрразведка и подразделения государственной стражи (охраны). «Мы вынуждены были создать ведомство охраны, на котором лежала охранная служба, та же чрезвычайка, — признавал председатель Народного правительства КОМУЧа В. Вольский, — и едва ли не хуже»[1873].
На Севере России, наряду с сетью особых следственных комиссий, был создан орган политического сыска в виде контрразведки (военной регистратуры), подчиненной генерал-губернатору области[1874]. Кроме этого, на Севере действовала союзная контрразведка (военный контроль): «Его представители, — вспоминал ген. Марушевский, — рассыпанные по всему фронту, вели работу по охране интересов союзных войск… По существу, это была чисто контрразведывательная организация с громадными правами по лишению свободы кого угодно и когда угодно»[1875]. Как отмечал министр внутренних дел правительства Северной области Игнатьев, союзническая контрразведка о своих действиях не ставила в известность российские власти и не допускала их представителей в подконтрольные союзникам места заключения[1876].
На Юге России, на территории подчиненной Деникину, численность только государственной стражи к сентябрю 1919 г. достигла почти 78 тыс. человек, для сравнения численность всей действующей армии Деникина тогда составляла всего ~ 110 тыс. штыков. В тылу Добровольческой армии, по воспоминаниям Раковского, «обыски и аресты, в особенности среди… рабочих, принимали характер какой-то вакханалии. Аресты производились чаще всего под предлогом сочувствия большевикам, причем это сочувствие выражалось, например, в том, что рабочие жаловались на дороговизну, на невозможные условия существования. Профессиональные союзы ожесточенно преследовались…»[1877].
В колчаковской Сибири в начале 1919 г. при МВД стали формироваться отряды особого назначения в каждой губернии по 1200 человек, на которых была возложена государственная охрана для предупреждения и пресечения государственных преступлений[1878]. При максимальной численности колчаковской армии на фронте 140 тыс. штыков, безопасность тыла обеспечивали почти 200 тыс. штыков. Основную силу, помимо белогвардейских и казацких отрядов, составляли остатки — чехословацкого корпуса, численностью до 50 тыс. человек, выведенные в начале 1919 г. с фронта в тыл для подавления массовых восстаний местного населения. «Нет никакого сомнения, что если бы Колчак не имел тогда… помощи чехословаков, румын, сербов, итальянцев, положение его было бы критическим еще весной 1919 г…, — отмечал один из свидетелей событий эсер Е. Колосов, — поражения, которые Колчак испытал под Пермью летом, произошли бы гораздо раньше, и катастрофа приняла бы еще большие размеры»[1879].
Помимо белых и чехословацких карателей, «порядок» в тылу колчаковских войск поддерживали японские войска, численностью более 60 тыс. человек, а так же сибирские атаманы. О нравах последних свидетельствовал американец Ф. Кинг: «бежавшие из Хабаровска от тирании атамана Калмыкова русские выглядят полоумными от тех ужасов, которые им пришлось пережить от безумных калмыковцев. В защиту беспощадно расстреливаемых русских вынуждены были вступиться американские войска…»[1880].
Кроме отрядов государственной стражи и охраны, как на Юге России, так и в Сибири, «за войсками следом шла контрразведка. Никогда еще этот институт не получал такого широкого применения, — отмечал Деникин, — как в минувший период гражданской войны. Его создавали у себя не только высшие штабы, военные губернаторы, почти каждая воинская часть, политические организации, донское, кубанское и терское правительства, наконец, даже… Отдел пропаганды… Это было какое-то поветрие, болезненная мания, созданная разлитым по стране взаимным недоверием и подозрительностью»[1881].
Точно та же в Сибири, подтверждал Колчака, «в самых казалось бы маленьких отрядах, создавались особые органы контрразведки… Эти органы контрразведки самочинно несли полицейскую и главным образом политическую работу, которая заключалась в том, что бы выслеживать, узнавать и арестовывать большевиков…, основания, по которым производились действия органов контрразведки, были совершенно произвольными…, никакой связи с прокуратурой не существовало, и само понятие «большевик» было до такой степени неопределенным, что под него можно было подвести что угодно… Формально они (контрразведки) не существовали никогда, и таким образом любая часть могла сказать, что никакой контрразведки у нее нет. С точки зрения военных чинов, это было средство борьбы»[1882].
«Ходило много рассказов относительно этих органов. Не знаю насколько они были справедливы, — отмечал Колчак, — но это был сплошной кошмар…, как со стороны большевиков, так и со стороны тех которые боролись с ними… Методы борьбы были одни и те же»[1883]. Контрразведывательные службы в Добровольческой армии, подтверждал бывший начальник петроградского охранного отделения ген. Глобачев, своим составом и «приемами мало чем отличались от Чека»[1884].
«Контрразведка, — по воспоминаниям, в то время редактора газеты «Вечерние Новости» из Екатеринослава, — развила свою деятельность до безграничного дикого произвола…, контрразведка ввела кошмарную систему «выведения в расход» тех лиц, которые ей почему-то не нравились, но против которых совершенно не было никакого обвинительного материала»[1885].
Характеризуя деятельность колчаковской контрразведки, военный министр Будберг писал: «Сейчас отношения старших начальников очень портятся благодаря гнусной и чисто провокационной деятельности многих видных представителей контрразведки, которая ядовитой плесенью обволокла верхи управления и многих высоких начальников, незаметно для них втянув их в свою атмосферу сыска, влезания в чужие души и мысли, и размазав эту нравственную грязь по всей стороне военного управления…»[1886].
«Полупочтенное всегда учреждение контрразведки, — продолжал Будберг, — впитавшей в себя функции охранного отделения, распухло теперь до чрезвычайности и создало себе прочное и жирное положение, искусно использовав для сего атмосферу гражданской войны, политических заговоров и переворотов и боязни многих представителей предержащей власти за свою драгоценную жизнь и за удержание власти. Все это сделало главарей контрразведки большими и нужными людьми… и открыло самые широкие и бесконтрольные горизонты для их темной, грязной и глубоко вредной деятельности… контрразведка — это огромное учреждение, пригревающее целые толпы шкурников, авантюристов и отбросов покойной охранки… Все это прикрывается самими высокими лозунгами борьбы за спасение родины, и под этим покровом царят разврат, насилие, растраты казенных сумм и самый дикий произвол… Если мое краткое соприкосновение с чинами прежней охранки дало мне такие случаи, как подполковник Заварицкий и ротмистр Фиотин, посылавшие людей на виселицу и на каторгу ради отличия и получения внеочередной награды то, что же должно быть теперь…?»[1887]
Подобными примерами переполнены, как работы исследователей белого террора[1888], так и воспоминания непосредственных свидетелей и даже самих участников этих событий. На всех фронтах всех Белых армий повторялась одна и та же картина, и белый Юг, здесь ничем не отличался от белой Сибири или белого Северо-Запада России:
Подводя итог «белому террору», непосредственно знакомый с настроениями и практикой обоих сторон, бывший председатель самарского КОМУЧа, один из лидеров эсеров Вольский приходил к выводу, что «
Представители интервентов, непосредственные свидетели событий, приходили к подобным выводам: «призовите на суд истории, — говорил на слушаниях комиссии сенатора Овермана 22 февраля 1919 г. журналист А. Вильямс, — с одной стороны большевиков, обвиняемых в красном терроре, а с другой стороны — белогвардейцев и черносотенцев, обвиняемых в белом терроре, и предложите им поднять руки, мозолистые и загрубелые от работы руки рабочих и крестьян будут сиять белизной по сравнению с обагренными кровью руками этих привилегированных леди и джентльменов»[1890].
«В Восточной Сибири, совершались ужасные убийства, но совершались они не большевиками, как это обычно думали. Я не ошибусь, — подтверждал командующий американскими войсками в Сибири ген. У. Грейвс, — если скажу, что в Восточной Сибири на каждого человека, убитого большевиками, приходилось 100 человек, убитых антибольшевистскими элементами»[1891]. Грейвс сомневался в том, «чтобы можно было указать за последнее пятидесятилетие какую-либо страну в мире, где убийство могло бы совершаться с такой легкостью и с наименьшей боязнью ответственности, как в Сибири во время правления адмирала Колчака»[1892].
Эксцессы на почве разнузданности
Главным мотивом этой деятельности является месть…, все те ужасы, которые творились…, происходили на почве мести.
«Жестокость повсюду порождали большевики — эти отрицатели всякой «буржуазной» морали первые разнуздали гражданскую войну. На них лежит, — утверждал Мельгунов, — вина за дикость произвола, они морально ответственны за темные пятна междоусобной борьбы»[1894]. «Насилие большевиков так сильно повлияло на некоторые интеллигентские группы, что, — по словам члена сибирского правительства В. Утгофа, — борьба с большевизмом стала для них самоцелью»[1895].
Примером тому мог служить один из видных представителей «белой» идеи В. Шульгин, который обосновывал свою борьбу тем, что «красные — грабители, убийцы, насильники. Они бесчеловечны, они жестоки. Для них нет ничего священного… Они отвергли мораль, традиции, заповеди господни. Они презирают русский народ. Они озверелые горожане, которые хотят бездельничать, грабить и убивать, но чтобы деревня кормила их. Они, чтобы жить, должны пить кровь и ненавидеть. И они истребляют «буржуев» сотнями тысяч. Ведь разве это люди?… Они убивают, они пытают… Разве это люди? Это звери…»[1896].
Однако первым, официальный приказ о введении массового террора, в феврале 1918 г. отдал ген. Корнилов: «Не берите в плен этих преступников (большевиков). Чем больше они будут бояться, тем более великой будет наша победа»[1897]. И пленных действительно не брали, подтверждает Кенез, «русские офицеры были фанатичными антибольшевиками и относились к бойцам Красной Армии с невероятной ненавистью…»[1898]. «С пленными, — подтверждал деникинский ген. А. Лукомский, — наши войска расправлялись с большой жестокостью»[1899].
Уже 1-й Кубанский («Ледяной») поход, в феврале 1918 г., под командованием Л. Корнилова, был отмечен массовым террором по отношению к тем, кого прямо или косвенно можно было отнести к большевикам или им сочувствующим: Первое сражение похода произошло 6 марта в Лежанке, на границе Ставропольской области и Кубани. Большинство населения станицы сочувствовало большевикам и ему пришлось спасаться бегством[1900]. По свидетельству Р. Гуля, после боя в Лежанке было расстреляно до 60 пленных, после чего офицерами в деревне был учинен самосуд. Потери белых составили 3 человека убитыми 17 ранеными. В Лежанке осталось 507 трупов[1901]. И это был только первый бой. Всего из 80 дней, которые продолжался 1-й Кубанский поход, Добровольческая армия вела бои 44 дня[1902].
«Расстрелы были необходимы, — оправдывался участник «Ледяного похода» Н. Богданов, — При условиях, в которых двигалась Добровольческая армия, она не могла брать пленных»[1903]. «Без всяких приказов, — подтверждал Деникин, — жизнь приводила во многих случаях к тому ужасному способу войны «на истребление»…»[1904].
«По указанию станичного правления комендантской командой дивизии арестовывались причастные к большевизму станичники и приводились в исполнение смертные приговоры. Конечно, тут не обходилось без несправедливостей, — признавал Врангель, — Общая озлобленность, старая вражда между казаками и иногородними, личная месть, несомненно, сплошь и рядом играли роль, однако со всем этим приходилось мириться. Необходимость по мере продвижения вперед прочно обеспечить тыл от враждебных элементов, предотвратить самосуды и облечь, при отсутствии правильного судебного аппарата, кару хотя бы подобием внешней законной формы, заставляли мириться с этим порядком вещей. Наши части со своей стороны, имея неприятеля и спереди и сзади, будучи ежедневно свидетелями безжалостной жестокости врага, не давали противнику пощады. Пленных не брали»[1905].
Войска «цивилизованных» интервентов находясь в гораздо лучших условиях и имевшие более или менее стабильный тыл, тем не менее, как свидетельствовал их командующий на Севере России английский ген. Айронсайд, придерживались тех же правил «пленных не брали»[1906]. Р. Альбертсон, сотрудник «Христианской ассоциации молодежи», вспоминал о своем пребывании на Севере России в 1919 г.: «Мы применяли против большевиков химические снаряды. Уходя из деревень, мы устанавливали там все подрывные ловушки, которые только могли придумать. Один раз мы расстреляли больше тридцати пленных… Каждую ночь пленных пачками уводили на расстрел»[1907].
Красные отвечали тем же и «в первый период войны — практически в течение всего 1918 г. — в плен обычно не брали, особенно офицеров»[1908]. Так, в конце февраля 1918 г. советские войска, направленные на борьбу с Калединым овладели Ростовом и Новочеркасском, где в результате устроенной победителями «кровавой бани» погибли сотни казачьих офицеров-калединцев, в том числе 14 генералов и 23 полковника[1909]. В плен не брали тем более и участники «русского бунта», и армии националистов. Невероятно дикие издевательства над пленными, перед их убийством, были свойственны всем сторонам.
Перелом в отношении к пленным, по словам Деникина, произошел лишь осенью 1918 г., «когда советское правительство кроме своей прежней опричнины привлекло к борьбе путем насильственной мобилизации подлинный народ, организовав Красную армию, когда Добровольческая армия стала приобретать формы государственного учреждения с известной территорией и гражданской властью, удалось мало-помалу установить более гуманные и человечные обычаи, поскольку это вообще возможно в развращенной атмосфере гражданской войны. Она калечила жестоко не только тело, но и душу»[1910].
«К осени 1918 г., — по словам Деникина, — жестокий период гражданской войны «на истребление» был уже изжит. Самочинные расстрелы пленных красноармейцев были исключением и преследовались начальниками. Пленные многими тысячами поступали в ряды Добровольческой армии»[1911]. Приказ Деникина запрещающий расстрел пленных мобилизованных крестьян и рабочих Красной Армии, уточнял управляющий Отделом Законов К. Соколов, был издан весною 1919 г., но «он исполнялся к сожалению не совсем исправно»[1912].
Например, в октябре 1918 г. военный министр деникинского правительства А. Лукомский в разговоре с В. Гурко упомянул, что «взято в плен что-то около пятисот человек.
— Разве это так много? Спросил я.
— Очень. Ведь мы пленных не берем. Это означает, что руки рубить устали, — и тут же добавил: — Мы этому конечно, не сочувствуем и стараемся препятствовать, но озлобление среди наших войск столь сильно, что ничего в этом отношении поделать нельзя»[1913].
Война на истребление, по словам командира одного из лучших полков Добровольческой армии плк. Б. Штейфона, продолжалась до середины 1919 г., и только тогда «определенно обрисовался перелом в наших отношениях к пленным. Если в первый период существования Добровольческой армии война обеими сторонами велась, в сущности, на уничтожение, то к указанному периоду уже не наблюдалось прежнего озлобления. Пленные офицеры и солдаты, если они небыли коммунистами, обычно и без особых формальностей принимались в ряды полонившего их полка»[1914].
Как только одна сторона начинала проявлять гуманное отношение к пленным, отмечал, член правительства Северной области Б. Соколов, то «происходило своеобразное смягчение обычно беспощадной гражданской войны. Красные, узнав, что на белой стороне не расстреливают, стали тоже воздерживаться от применения расстрелов»[1915].
Большевики пришли к необходимости запрета расстрела пленных в ноябре 1918 г. «Для агитации среди белых Бронштейн (Троцкий) составил лично и выпустил воззвание: «Милосердие по отношению к врагу, который повержен и просит пощады. Именем высшей военной власти в Советской республике заявляю: каждый офицер, который в одиночку или во главе своей части добровольно придет к нам, будет освобожден от наказания. Если он делом докажет, что готов честно служить народу на гражданском или военном поприще, он найдет место в наших рядах…». Для Красной армии приказ Бронштейна, отмечал Деникин, звучал уже иначе: «Под страхом строжайшего наказания запрещаю расстрелы пленных рядовых казаков и неприятельских солдат. Близок час, когда трудовое казачество,
Сам Деникин в том же ноябре «отдал приказ, обращенный к офицерству оставшемуся на службе у большевиков, осуждая его непротивление, и заканчивая угрозой: «Всех, кто не оставит безотлагательно ряды Красной армии, ждет проклятие народное и полевой суд русской армии — суровый и беспощадный»[1917]. И, как вспоминал К. Соколов, «смягчить отношение нашего начальства к офицерам…, поступившим в Красную армию, не удалось»[1918].
«Да, жестокости творились и у нас, и у коммунистов — таковы неизбежные спутники гражданской войны, — приходил к выводу член Белого правительства Северной области В. Игнатьев, — Мораль здесь одинакова и для коммунистов, и для их противников»[1919]. «Вот тут и разберись! Красные и белые! И там и тут одни методы, и там и тут кровавый, ничем не оправдываемый террор. Разницы ведь никакой, да и быть не может, ведь по обе стороны люди одного теста, одной закваски: у нас, — отмечал плк. Ильин, — только это не вводится в систему и тщательно замалчивается, ну и не так цинично и откровенно. А в общем, кошмар»[1920].
Именно отсутствием этой системы, оправдывали «Белый террор» сторонники «правого дела»: «Нельзя пролить более человеческой крови, чем это сделали большевики, нельзя себе представить более циничной формы, чем та, в которую облечен большевистский террор. Эта система, — указывал Мельгунов, — нашедшая своих идеологов, эта
Идеологи белого движения классифицировали «Красный террор», как «институциональный», а «Белый» — как ответный стихийный «инцидентный»[1922]. Институциональный характер «Красного террора» постулировал К. Маркс: для того, чтобы преодолеть «кровожадную агонию старого общества и кровавые муки родов нового общества, есть только одно средство — революционный терроризм»[1923]. Какой же из этих двух видов террора более гибелен для общества? Отвечая на этот вопрос, известный религиозный философ Л. Карсавин замечал, что «ведь уже сама идея «революционной законности» не что иное, как самоограничение ненависти»[1924].
Стихийный — «инцидентный» террор, питаемый жаждой мести, границ не знает. Неслучайно лидеры белого движения так же пытались загнать террор в сколь-либо организованные рамки: «Обзор законодательных актов белых правительств, определяющих судебно-правовые нормы в части «борьбы с большевизмом», — отмечает этот факт исследователь террора В. Цветков, — позволяет сделать вывод о наличии определенной правовой системы в законотворчестве этих правительств, что противоречит суждениям об отсутствии «институциональной составляющей» белого террора, о якобы исключительно «истероидной» его форме»[1925].
Примером в данном случае мог являться приказ от 28 августа 1918 г. по Гражданскому Управлению, где командующий армией Юга России ген. А. Деникин распорядился: «всех лиц, обвиняемых в способствовании или благоприятствовании войскам или властям советской республики в их военных, или в иных враждебных действиях против Добровольческой армии…», предавать «военно-полевым судам войсковой части…»[1926]. Данный приказ передавал дела на представителей советской власти и пленных судам тех воинских частей, с которыми они сражались. Разумеется, замечает Цветков, при взаимном ожесточении сторон рассчитывать на снисхождение противника им не приходилось[1927].
Еще более наглядные примеры давала колчаковская Сибирь, где вскоре после прихода адмирала к власти, 3 декабря 1918 г. Совет министров скорректировал статьи Уголовного Уложения 1903 г., уравняв статус власти Верховного Правителя и статус Государя Императора… Статья 99 определяла, что «виновные в покушении на жизнь, свободу, или вообще неприкосновенность Верховного Правителя, или на насильственное его или Совета министров лишение власти, им принадлежащей, или воспрепятствование таковой наказуются смертной казнью». При этом как «совершение тяжкого преступления», так и «покушение на оное» уравнивались в санкции. Статья 100 звучала в следующей редакции: «виновные в насильственном посягательстве на ниспровержение существующего строя или отторжение, или выделение какой-либо части Государства Российского наказуются смертной казнью». «Приготовления» к данным преступлениям карались «срочной каторгой» (ст. 101). «Виновные в оскорблении Верховного Правителя на словах, письме или в печати наказуются тюрьмою» (ст. 103). Бюрократический саботаж подлежал наказанию по скорректированной ст. 329: «виновные в умышленном неприведении в исполнение приказа или указов Верховного Правителя подвергаются лишению всех прав состояния и ссылке в каторжные работы на срок от 15 до 20 лет. Вышеперечисленные деяния рассматривались военно-окружными или военно-полевыми судами[1928].
11 апреля 1919 г. колчаковским правительством был принят закон № 428: «О лицах, опасных для государственного порядка вследствие прикосновенности их к большевистскому бунту и об учреждении окружных следственных комиссий» — провозглашавший тотальный террор против большевиков и всех им сочувствующих. «Бунтом и изменой, — пояснял министр юстиции С. Старынкевич, — являются всякая прикосновенность к большевикам, принятие от них каких-либо должностей, их признание и всякое им сочувствие…». Цель закона С. Старынкевич весьма откровенно объяснял в сопроводительной записке к нему: борьба «должна будет сводиться не только к уничтожению воинствующего большевизма, но и к искоренению из толщи населения самих идей большевизма…»[1929].
Даже видный деятель кадетской партии, член Всероссийского Национального Центра кн. Г. Трубецкой, в ответ на это замечал: уголовная ответственность «за один факт участия в партии коммунистов» делает «закон не столько актом правосудия, сколько массового террора»[1930].
Однако, несмотря на принятие даже таких законов, белый террор оставался стихийным, все законы оставались только на бумаге. Этот факт подтверждал сам Колчак, отвечая на вопрос Алексеевского, допрашивавшего адмирала: «Когда факты самочинных обысков, арестов и расстрелов устанавливались, принимались ли меры, чтобы привлечь виновных к суду и ответственности»? Адмирал отвечал: «Такие вещи никогда не давали основания для привлечения к ответственности…»[1931]. «При мне лично, — отмечал Колчак, — за все это время не было ни одного случая полевого суда»[1932].
Попытки привлечения к ответственности все же были, но большинство из них заканчивались безрезультатно. Например, «Комитет законности[1933], — по воспоминаниям Г. Гинса, — рассмотрел сто обязательных постановлений, но он не привлек к ответственности ни одного крупного правонарушителя, не обрушился ни на одно из гнезд беззакония…»[1934]. Другой пример, приводимый Гинсом, связан со случаем, который произошел в Иркутской губернии, где «какой-то офицер потребовал выдачи ему арестованных из тюрьмы и расстрелял их. Судебные власти никак не могли получить этого офицера в свое распоряжение». Наконец офицера арестовали, а недели через две-три… по распоряжению Верховного Правителя выпустили»[1935].
«Эксцессы на почве разнузданности власти и мести», которыми Мельгунов оправдывал белый террор, достаточно быстро привели белое движение к полной деградации и вырождению. «
Прошло чуть более полугода с момента провозглашения в Сибири Колчака Верховным правителем, а уже даже старшие священники фронта в один голос жаловались «на пошатнувшиеся основы офицерства…, по мнению главного священника Западной армии, из восьми случаев насилия над населением семь приходится на долю офицеров (за исключением казачьих частей, где «пользование местными средствами» составляет общий и непреложный закон)..» «Надо откровенно сознаться: мы обманули надежды обывателя, и нам веры нет, особенно словам»[1937].
Вспоминая об аналогичной ситуации сложившейся на Юге России, Деникин многократно и запоздало раскаивался: «И жалки оправдания, что там, у красных, было несравненно хуже. Но ведь мы, белые, вступали на борьбу именно против насилия и насильников!.. Что многие тяжелые эксцессы являлись неизбежной реакцией на поругание страны и семьи, на растление души народа, на разорение имуществ, на кровь родных и близких — это неудивительно. Да, месть — чувство страшное, аморальное, но понятное, по крайней мере. Но была и корысть. Корысть же — только гнусность. Пусть правда вскрывает наши зловонные раны…»[1938].
«Ни пафоса революции, ни гимна, ни подъема высокого и упоенного — ничего мы не создали, и ничего не «выперло» из нас, — признавал колчаковский плк. Ильин, — зато показали подлинное лицо и всю настоящую затаенность: грабеж беззастенчивый, упоенный, сладострастный, похабщину, матерщину вместо гимна и изуверство по Достоевскому, который угадал это давно своим сверхгениальным чутьем: загаженные алтари, изнасилованные женщины, растленные дети, испохабленный очаг»[1939].
«Нас одолели Серые и Грязные…, — восклицал Шульгин, — Первые — прятались и бездельничали, вторые — крали, грабили и убивали не во имя тяжкого долга, а собственно ради садистского, извращенного грязно-кровавого удовольствия…»[1940]. «Белое движение было начато почти святыми, а кончили его почти что разбойники, — приходил к выводу Шульгин, — Утверждение это исторгнуто жестокой душевной болью, но оно брошено на алтарь богини Правды. Мне кажется, что эта же богиня требует от меня, чтобы и о красных я высказал суровое суждение, не останавливаясь перед его болезненностью. И вот он, — мой суровый приговор: красные, начав почти что разбойниками, с некоторого времени стремятся к святости»[1941].
«Красный террор повинен во многих ужасных жестокостях, — замечал в этой связи Г. Уэллс, — его проводили по большей части ограниченные люди, ослепленные классовой ненавистью и страхом перед контрреволюцией, но эти фанатики по крайней мере были честны. За отдельными исключениями, расстрелы ВЧК вызывались определенными причинами и преследовали определенные цели, и это кровопролитие не имело ничего общего с бессмысленной резней деникинского режима…»[1942].
Деградация белого движения была связана, прежде всего, с отсутствием тех идеалов, ради которых оно вообще существовало, за которые должно было вести за собой свои армии. Всю «белую идею» в конечном итоге отражали слова И. Бунина: «Какая у всех свирепая жажда их (большевиков) погибели! Нет той самой страшной библейской казни, которой мы не желали бы им. Если б в город ворвался хоть сам дьявол и буквально по горло ходил в их крови, половина Одессы рыдала бы от восторга»[1943].
Мельгунов
Никаким политическим фанатизмом нельзя объяснить то, что мы могли прочитать на предшествующих страницах. Только маньяки и садисты по природе, привлеченные алчностью и возможностью властвования, могли идти и творить свое кровавое дело в таких размерах. Я думаю, что и здоровая психика должна была надорваться в удручающей атмосфере кровавых оргий, ареной которых была Россия за истекшие пять лет.
Оправданию «Белого террора», на фоне обвинения «Красного», была посвящена книга видного профессионального историка, прошедшего путь трагической трансформации в политического пропагандиста, члена ЦК партии народных социалистов С. Мельгунова — «Красный террор» (1924 г.). Та популярность, которую приобрела эта книга, требует хотя бы краткого рассмотрения основных вопросов затронутых в ней, что позволит дать более полную картину эпохи террора гражданской войны в России:
Большевики восстановили гнусный обычай брать заложников. И что еще хуже, они разят своих политических противников, мстя их женам. Когда недавно в Петрограде был опубликован длинный список заложников, большевики арестовали жен ненайденных и посадили их в тюрьму впредь до явки их мужей.
Взятие заложников началось в июле 1918 г. в качестве предупредительной меры, против индивидуального белого террора и контрреволюционных мятежей. В заложники брались, прежде всего, офицеры, а так же представители высшего чиновничества, буржуазии и оппозиционных партий[1946]. Согласно приказу о заложниках, вышедшему в сентябре, они подлежали расстрелу в случае покушения на большевистских вождей. Общее количество «профессиональных заложников» в 1918 г. составляло 3–4 тыс. человек по всей России. Мельгунов пишет о 1026 случаях расстрела заложников в месяцы красного террора, что может, по словам Ратьковского, быть принято, как близкое к истине[1947].
В 1919 г., на основании приказа Троцкого, стали арестовывать жен и детей в качестве заложников за офицеров, взятых в Красную армию и перешедших к белым, которых, по словам Мельгунова, часто расстреливали: в марте 1919 г. в Петербурге расстреляли родственников офицеров 86-го пехотного полка, перешедшего к белым»[1948], в Кронштадте — «родственников офицеров, подозреваемых в том, что они перешли к белой гвардии»[1949]. Длинные списки заложников и заложниц за дезертиров публиковались, например, в «Красном воине»[1950].
В свое оправдание, уже после гражданской войны Троцкий заявлял: «Это не был приказ о расстреле, это был тот обычный нажим, который тогда практиковался. У меня здесь есть десятки такого же рода телеграмм Владимира Ильича… Это была обычная в то время форма военного нажима». Таким образом, по словам историка А. Ганина, речь шла только об угрозах[1951].
«Не будем настаивать здесь на том, что декрет 1919 г.
Во время крестьянских восстаний заложников брали сотнями, в том числе крестьянских жен вместе с детьми. Например, приказ оперштаба Тамбовской ЧК 1 сентября 1920 г. объявлял: «Провести к семьям восставших беспощадный красный террор…, арестовывать в таких семьях всех с 18-летнего возраста, не считаясь с полом, и если бандиты выступления будут продолжать, расстреливать их. Села обложить чрезвычайными контрибуциями, за неисполнение которых будут конфисковываться все земли и все имущество»[1953]. Как проводился в жизнь этот приказ, свидетельствуют официальные сообщения, печатавшиеся в тамбовских «Известиях»: 5 сентября сожжено 5 сел.; 7 сентября расстреляно более 250 крестьян… В одном Кожуховском концентрационном лагере под Москвой (в 1921–1922 гг.) содержалось 313 тамбовских крестьян в качестве заложников, в числе их дети от 1 месяца до 16 лет. Среди этих раздетых (без теплых вещей), полуголодных заложников осенью 1921 г. свирепствовал сыпной тиф[1954].
Между тем, практика взятия заложников из «населения вражеских территорий оккупированных русскими войсками», как отмечал лидер эсеров Чернов, применялась уже во время Первой мировой войны[1956]. С началом гражданской войны первыми брать в заложники стали передовые отряды «демократических стран» — комучевцы и белочехи. Уже летом 1918 г. они брали в заложники жен, матерей, сестер, детей советских руководителей[1957]. Так, в Самаре по распоряжению КОМУЧа содержались в качестве заложников 16 женщин — жен ответственных работников. Ряд дипломатов из нейтральных стран (Дания, Швеция, Норвегия, Швейцария, Нидерланды), узнав об условиях их содержания, 5 сентября 1918 г. заявила протест против подобных мер[1958]. Однако протест остался без ответа. Тем временем заложников расстреливали, в том числе, например, мать комиссара А. Аросева, захваченную вместе с семьей в Спасске[1959].
Белочехи объявили заложниками членов захваченных Пензенского, Кузнецкого, Сызранского и Саранского Советов[1960]. В сентябре 1918 г. в Уфе содержалось более 20 заложников[1961]. Заложники содержались, как в концлагерях, так и в обычных тюрьмах. В Казани в одиночных камерах сидело по 15–18 человек, арестованные по очереди отдыхали на полу в ожидании расстрела[1962]. В тюрьмах зачастую применялись пытки, изготавливались даже специальные пыточные орудия, впоследствии захваченные красными частями[1963]. Особенно крупные масштабы система заложничества белочехов примет осенью 1918 г., когда из числа заключенных в октябре 1918 г. будут сформированы знаменитые «поезда смерти». В поездах находилось более 4300 заложников, из которых более трети по пути следования на Дальний Восток погибли от голода, холода и расстрелов[1964]. Европа и США узнают о «поездах смерти» от своих корреспондентов на Дальнем Востоке.
Институт заложничества Колчак узаконил, издав 23 марта 1919 г. приказ: «за укрывательство большевиков, пропагандистов и шаек должна быть беспощадная расправа…, для разведки, связи пользоваться местными жителями, беря заложников. В случае неверных и несвоевременных сведений или измены заложников казнить, а дома им принадлежащие сжигать… Всех способных к боям мужчин собирать… и содержать под охраной на время ночевки, в случае измены, предательства — беспощадная расправа»[1965]. В том же марте колчаковцами «из всех ненадежных селений (были) взяты заложниками от 5 до 20 человек… с предупреждением, что при попытке восстания их общества заложники будут расстреляны»[1966].
Однако сколь ни чудовищно жестоки были меры, применяемые как «красными», так и «белыми», они меркли по сравнению с той системой заложничества, которую применили к ко всему населению России ее «демократические союзники»: 27 октября 1918 г. глава французского правительства Клемансо извещал французского командующего Восточным фронтом ген. Ф. д’Эспере о принятом «плане экономического изолирования большевизма в России в целях вызвать его падение»[1967].
Примером является та блокада, которая «парализовала Германию во время войны…, — пояснял представитель Клемансо, — Вокруг России будет воздвигнуто как бы колоссальное проволочное заграждение. Через короткое время большевики начнут задыхаться, сдадутся», а «русский народ получит повод, чтобы восстать». — «Разве ваш шеф примет на себя ответственность за те страдания, которым подобный метод подвергает миллионы русских людей? — восклицал в ответ вл. кн. Александр Михайлович, — Разве он не понимает, что миллионы русских детей будут от такой системы голодать?»[1968]
Введение блокады поддержал премьер-министр Италии Нитти. Интервенция, указывал он, неэффективна, она наоборот лишь сплотит и усилит большевиков, и «только смерть от голода миллионов людей в коммунистической России убедит трудящиеся массы Европы и Америки в том, что эксперименту России не следует следовать; скорее, его следует избегать любой ценой. Уничтожить коммунистическую попытку несправедливой войной, даже если бы это было возможно, означало бы гибель для западной цивилизации»[1969].
При этом, одновременно Нитти призывал снять блокаду с Германии, поскольку она «неизбежно привела бы спартакизму от Урала до Рейна с его неизбежным следствием в виде огромной красной армии, пытающейся пересечь Рейн». Кроме этого, отмечал Нитти, «я сомневаюсь, что общественное мнение позволит нам намеренно морить Германию голодом…, я очень сомневаюсь, что общественное мнение потерпело бы преднамеренное осуждение миллионов женщин и детей на смерть от голода»[1970].
Установлением блокады вокруг России, «союзники» превращали в заложников поголовно все ее население, от мала до велика, вынуждая его нести коллективную ответственность. «
Этот факт подтверждал в марте 1919 г. в своем сообщении американскому президенту его посланник в России Буллит: «Россия сегодня находится в состоянии острого экономического кризиса, — основная причина этого кризиса заключается в блокаде и разрушении транспорта из-за продолжающейся гражданской войны… Вследствие этого, каждый мужчина, женщина и ребенок в Москве и Петрограде обречены на медленную смерть от голода»[1973].
Нет законодательства, которое бы не давало права правительству приостанавливать течение закона, когда государственный организм потрясен до корней, которое не давало бы права правительству приостанавливать все нормы права. Правительство не колеблясь, противопоставит насилию силу.
Подчеркивая кровожадность большевиков, Мельгунов обращал внимание на тот факт, что «за 1918–1919 гг…, по признанию самого Лациса…, более 2,5 тысячи расстреляно не за «буржуазность», даже не за «контрреволюцию», а за обычные преступления (632 преступления по должности, 217–спекуляция, 1204–уголовные деяния). Этим самым признается, что большевики ввели смертную казнь уже не в качестве борьбы с буржуазией, как определенным классом, а как общую меру наказания, которая ни в одном мало-мальски культурном государстве не применяется в таких случаях»[1974].
Францию Мельгунов очевидно относил к некультурным странам, поскольку там в 1914 г., когда немцы подошли к Парижу, было введено осадное положение. Только в одной столице, в глубоких рвах Венсенского форта за несколько дней были расстреляны сотни воров, хулиганов и прочих элементов, особо опасных в военное время[1975]. Американцы также наверно страдали от бескультурья. В 1906 г. из-за грабежей, начавшихся во время землетрясения в Сан-Франциско, войскам был отдан приказ стрелять на поражение. Силами правопорядка всего за месяц было убито более 500 человек, при общем количестве жертв землетрясения около 3000 человек.
Что уж говорить о Керенском, который на Московском совещании провозглашал смертная казнь в тылу «мера — очень мучительная. И пусть никто не отважится создавать нам неудобства в этом деле своими необусловленными требованиями. Этого мы не допустим. Мы лишь скажем: «Если все разрушения, малодушие и трусость, предательские убийства, нападения на мирных жителей, поджоги, грабежи — все это будет продолжаться, несмотря на наши предупреждения, правительство будет бороться с этим ныне предложенными мерами»[1976].
Деникин, по-видимому, так же был далек культуры. Ведь в декабре 1919 г. генерал хоть и запоздало, но изложил свой политический курс в «наказе», включающем такие положения: «Суровыми мерами за бунт, руководство анархическими течениями, спекуляцию, грабеж, взяточничество, дезертирство и прочие смертные грехи — не пугать только, а осуществлять их… Смертная казнь — наиболее соответственное наказание… Местный служилый элемент за уклонение от политики центральной власти, за насилия, самоуправство, сведение счетов с населением, равно как и за бездеятельность — не только отрешать, но и карать»[1977].
«Смертная казнь есть, конечно, варварство, излишняя, недостигающая цели жестокость, в условиях устойчивого государственного строя, когда государственный аппарат регулярно функционирует и когда преступника в девяти случаях из десяти может постигнуть законная кара», однако, в условиях хаоса и радикализма гражданской войны общая закономерность меняется, отмечал меньшевик Мартынов, тогда «отказ от смертной казни равносилен провозглашению почти полной безнаказанности тяжких и опасных для государства преступлений»[1978].
В подтверждения своих выводов Мартынов приводил свое свидетельство «жестокой сцены: у мирных обывателей вырвался вздох облегчения, когда «чекист» на их глазах застрелил убежавшего с допроса участника банды, накануне убившей у нас ни в чем не повинную девушку. Не жестокость, а инстинкт общественного самосохранения вызвал у мирной толпы вздох облегчения при виде расстрела бандита…»[1979].
Большевистская «система властвования» основанная на арестах отмечает «деспотию».
Сколько же было заключенных? — На конец 1918 г. в Советской России, по сведениям ВЧК, во всех местах заключения находилось чуть больше 42 тыс. человек. К концу июля 1919 г. было подвергнуто заключению 87 тыс. человек, из них 35 тыс. в тюрьмах и 9,5 тыс. в лагерях[1981]. По официальным данным в 1920-х гг. среднегодовая численность всех заключенных, уголовных и политических, во всех тюрьмах и лагерях Советской России не превышала 150 тыс. человек, т. е. менее 0,1 % населения[1982].
Для сравнения к концу 1918 г. в 78 тюрьмах только одной «белой» Сибири находилось около 75 тыс. человек[1983]. Кроме этого в 45 концлагерях, находившихся в ведении колчаковского правительства, от Урала до Приморья, по данным Штаба Сибирской армии всего за полгода оказалось почти 600 тыс. человек[1984], из них более 520 тыс. использовалось в качестве рабской рабочей силы[1985]. На Белом Севере России, всего за два года, через тюрьмы и концлагеря прошло почти 15 % населения региона[1986]. В Белой Сибири сначала комучевцы, а затем колчаковцы, устанавливая «народоправство», посадили менее чем за год правления в тюрьмы и концлагеря почти 7 % населения подвластных им территорий[1987].
Для сравнения в начале XXI в., в мирное время в демократической России, как и у лидера демократического мира — Соединенных Штатов, в тюрьмах сидело 0,6–0,8 % населения. Что касается начала 20-х годов ХХ в., то тогда в белофинских тюрьмах, уже после окончания гражданской войны, сидело почти 3 % населения страны[1988].
Но дело не только в количестве, заявлял Мельгунов, — в большевистских тюрьмах, утверждал он, условия содержания были гораздо хуже, чем у «белых». Мельгунов приводил пример Пертоминского «красного» концлагеря, созданного на берегу Белого моря в конце 1919 г. По свидетельству ссыльных: «Лагерь устроен в старом полуразвалившемся здании бывшего монастыря, без печей, без нар, без пресной воды, которую выдают в очень ограниченном количестве, без достаточного питания, без всякой медицинской помощи…». Но центральным местом ссылки отмечает Мельгунов стали Соловецкие острова, где в то время находилось свыше 200 заключенных. «Главное ее отличие от дореволюционной каторги состоит в том, что вся администрация, надзор, конвойная команда и т. д. — состоит из уголовных, отбывающих наказание в этом лагере. Все это, конечно, самые отборные элементы: главным образом чекисты, приговоренные за воровство, вымогательство, истязания и прочие проступки…. (заключенные) ходят босые, раздетые и голодные, работают минимум 14 ч. в сутки и за всякие провинности наказываются…: палками, хлыстами, простыми карцерами и «каменными мешками», голодом, «выставлением в голом виде на комаров»[1989]. В итоге, констатировал Мельгунов, «Обрекая людей на физическую и духовную смерть, власть «коммунистическая» с особой жестокостью создает условия существования, неслыханные даже в трагической истории русской каторги и ссылки»[1990].
А, как обстояли дела с содержанием заключенных в «белых» тюрьмах и лагерях?
На том же Севере наибольшую известность приобрела тюрьма на острове Мудьюг в Белом море, созданная интервентами 23 августа 1918 г. Въезд туда для россиян воспрещался, комендант и его помощник по иронии судьбы были офицерами армии страны, когда-то провозгласившей знаменитую Декларацию прав человека и гражданина[1991]. Опыт у коменданта уже имелся, он «служил перед этим по тюремному делу в какой-то колонии, где приобрел навык в обработке туземцев»[1992].
Столкнувшись с тем, что происходило в этом лагере, не выдержал даже, союзный французам член правительства Северной области: «Трудно удержаться, не указав… на образцы худшего применения средневековой инквизиции на Мудьюге…»[1993]. Лишь в течение недели (март 1919 г.) на Мудьюге умерло 22 человека[1994]. Причины смерти голод, цинга, тиф, гангрена, холод. К моменту посещения лагеря министром внутренних дел правительства Северной области В. Игнатьевым заключенных было около 300 человек, смертность составила свыше 30 %, за пять месяцев. Об оставшихся Игнатьев писал: «Общее впечатление было потрясающее — живые мертвецы, ждущие своей очереди»[1995]. К закрытию лагеря вымерло более половины заключенных, выжившие большей частью представляли собой полуживых безнадежных калек[1996].
Примеру «цивилизованных союзников» последовало и «белое» правительство ген. Миллера, в середине 1919 г. организовавшее каторжную тюрьму в бухте Иоканьга на пустынном мурманском побережье Белого моря. В тюрьму было сослано свыше 1200 человек, в основном политических. Начальником тюрьмы был бывший начальник Нерчинской каторги, «личность, — по словам члена правительства Северной области эсера Б. Соколова, — безусловно ненормальная». «Режим Иоканьгской каторги, — вспоминал один из ее узников П. Чуев, — представляет собой наиболее зверский, изощренный метод истребления людей медленной, мучительной смертью»[1997]. По данным Б. Соколова, «из 1200 арестантов 23 были расстреляны за предполагавшийся побег и непослушание, 310 умерли от цинги и тифа, и только около 100 через три месяца заключения остались более или менее здоровыми. Остальных, я их видел, иоканьгская каторга превратила полуживых людей. Все они были в сильнейшей степени больны цингой, с почерневшими, раздутыми руками и ногами, множество туберкулезных и, как массовое явление, — потеря зубов. Это были не люди, а жалкие подобия их. Они не могли передвигаться без посторонней помощи…»[1998]. Сойти на берег в Мурманске, после освобождения края от белых, смогли только 127 мучеников Иоканьги[1999].
Как же обстояли дела у Верховного правителя России в Сибири? — По данным Главного управления местами заключения, эпидемия тифа охватила 43 из 78 тюрем. Особое совещание по вопросу о причинах распространения эпидемии в Троицкой уездной тюрьме приходило к выводу, что «главными причинами заболевания были: переполнение тюрьмы заключенными, плохие санитарные условия…, вследствие ветхости, сырости самого тюремного здания, отсутствие топлива, белья, постельных принадлежностей и одежды…»[2000]. Главной причиной страданий заключенных, сообщал в сентябре 1919 г. Моботдел отвечавший за состояние лагерей, стал «холод, в результате давший очень большой процент смертности в некоторых лагерях»… наступающая зима «унесет в могилу… не одну сотню жизней»[2001].
И это маленькая толика тех страшных фактов, которые накопились за историю гражданской войны. Тем не менее, они говорят о том, что условия содержания в тюрьмах, как «белых», так и «красных» мало чем отличались между собой, за исключением самого количества заключенных: в «белых» тюрьмах и лагерях, как на Севере, так и в Сибири доля заключенных (к численности населения данных регионов) многократно превышала показатель Советской России.
Сколько же было жертв «Красного террора»? Ответ именно на этот вопрос дал такую широкую популярность книге Мельгунова:
При оценке количества жертв «Красного террора» Мельгунов ссылается на «обобщающий очерк» комиссии, созданной Деникиным по расследованию злодеяний большевиков. Комиссия только за два года 1918–1919 гг. насчитала около 1700 тыс. жертв большевизма[2002]. Однако, как пришли к выводу авторы исследования «Население России в ХХ веке», опубликованном в 2000 г., цифра приводимая комиссией Деникина не имеет никакого научного обоснования[2003].
Мельгунов сам признавал низкую достоверность приводимых им данных: «Допустим, что легко можно подвергнуть критике сообщение хотя бы с.-р. печати о том, что во время астраханской бойни 1919 г. погибло до 4000 рабочих. Кто может дать точную цифру? И кто сможет ее дать когда-либо? Пусть даже она уменьшится вдвое. Но неужели от этого изменится хоть на йоту сама сущность?»[2004] В подтверждение своих выводов, Мельгунов ссылался и на другие оценки, например, ведущего британского специалиста по России, историка Саролеа, который приводил скрупулезные данные, но при этом, как отмечает Мельгунов, не указал на их источники. «Надо ли говорить, что эти точные подсчеты, — отмечал сам Мельгунов, — носят, конечно, совершенно фантастический характер, но характеристика террора в России в общем у автора соответствует действительности»[2005].
Последователи Мельгунова, как отмечает историк Ю. Емельянов, многократно превзойдут его «достижения»: если у Мельгунова счет расстрелянных и замученных идет на десятки и сотни тысяч, то у Солженицына — на миллионы и десятки миллионов[2006]. У Мельгунова количество жертв Красного террора так же считалось миллионами, например, он оценивал количество жертв Красного террора за наиболее кровавый 1920 г. в 1500 тыс. чел[2007]. Свой подход Мельгунов определял следующим образом: «Среднюю (скромную) цифру (расстрелов) надо установить приблизительно 5 человек в день или помножив на 1000 застенков, — 5000 и в год около 1,5 млн.»[2008]
Подобные подходы к оценке количества жертв вынудили Даниэля и Охотина, первых публикаторов книги «Красный террор» в СССР, предупредить читателей, что Мельгунов и «не претендовал на научное освещение событий»[2009]. «Белогвардейская литература, бесспорно, — подтверждал историк Павлюченков, — впитала в себя элементы народного вымысла в описании красного террора»[2010]. Действительно очевидно Мельгунова цифры и факты волновали далеко не в первую очередь. Зачем же он тогда писал книгу? Какую цель преследовал?
Направление поиска ответа на эти вопросы давал сам Мельгунов, указывавший на то, что вся его книга сводится, прежде всего, к оправданию «Белого террора», за счет обвинения «Красного»: «говоря о «красном терроре», со спокойной совестью я мог в данный момент проходить мимо насилий эпохи «белого террора»»[2011]. Мельгунов, даже не проходил мимо, а просто отрицал его: «Мы готовы не верить диким «похвальбам» о расстреле 900 новобранцев в день сдачи Самары или 120 пленных красноармейцев на ст. Чишма. Мы можем ослабить оценку подавления восстания в Сибирском полку, даваемую Майским, или докладов полк. Галкина об обстреле артиллерийским огнем непокорных деревень; мы пройдем мимо захвата заложников Комучем…»[2012]. Дело уже не в цифрах и фактах. А в чем?
Ответ на этот вопрос звучит в словах даже в целом благожелательно относящегося к Мельгунову историка Емельянова, который, предваряя издание его книги, отмечал, что
Свои выводы Мельгунов строил на отчетах комиссии по расследованию большевистских злодеяний, которая была учреждена
Но главная задача, ради которой собственно и создавался Отдел пропаганды, заключалась в том, указывал Деникин, чтобы «заставить сейчас, после заключения перемирия, их (союзников) войска сражаться за Россию (а это) — выше сил какого бы то ни было правительства. А главное, здесь сейчас начинается такая кампания — демагогическая, взывающая к желанию покоя и мира, изображающая всех антибольшевиков реакционерами и реставраторами, что союзные правительства боятся дать сражение своим большевикам на непопулярном сейчас лозунге интервенции»[2017].
На Отдел пропаганды, по словам Деникина, были отпущены «весьма крупные средства, чтобы с первых же шагов поставить широко это важное дело»[2018]. «Кредиты на пропаганду и «осведомление», — подтверждал военный журналист А. Валентинов, — грозили достичь гомерических размеров»[2019].
Причина этого заключалась в том, что Отдел пропаганды, одновременно со своей прямой деятельностью, выполнял функции политического осведомителя департамента полиции, «стыдливо скрывавшегося под псевдонимом Гражданской Части Государственной стражи»[2022]. Дело усугублялось тем, что возглавлял Осваг представитель, политически чуждой армии, партии — кадетов. В конечном итоге работа
После ликвидации Освага, отмечал в своем дневнике Валентинов, «расплодилась чуть ли не дюжина маленьких «осважнят»: «политические авантюристы всех рангов и калибров, ех-министры Особого совещания, голодные, оказавшиеся на мели осважники, случайные репортеры вчерашних столичных газет, — все эти дни и ночи напролет сочиняли обеими руками рецепты спасения России»[2024].
По окончанию гражданской войны в рядах этих «политических авантюристов» окажется и Мельгунов, который в годы написания «Красного террора», в 1926 г. становится одним из инициаторов и соредакторов еженедельника «Борьба за Россию», открывавшегося передовицей: «Мы зовем к непримиримости. Мы зовем к борьбе…, поднять чувство активности для борьбы с нею (коммунистической властью) вот наши главные задачи»[2025].
Неслучайно Горький в ответ назвал Мельгунова «достойным кандидатом в палачи»[2026]. «Именно демагоги и политиканы с нарочитыми всхлипываниями и причитаниями, — пояснял С. Павлюченков, — ведут толпы слепых к порогу нового террора»[2027]. Мельгунов относился к тем российским эмигрантам, которые, по словам Дж. Кейнса, «больше ненавидят большевиков, чем любят Россию, — (и) заставляют нас принимать решения только на основе слухов, далеких от реальности»[2028].
Что же касается количества жертв гражданской войны, то Мельгунов в итоге сам был вынужден признать: «Оглядывая всю совокупность материала, легшего в основу моей работы, я должен, быть может, еще раз подчеркнуть, что в наши дни он не может быть подвергнут строгому критическому анализу — нет данных, нет возможности проверить во всем его достоверность. Истину пока можно установить только путем некоторых сопоставлений»[2029].
Действительно в период написания книги «Красный террор» таких данных либо не было, либо они находились еще в слишком разрозненном виде. Ситуация станет меняться со второй половины 1920-х гг. Но начать стоит все-таки со сравнений, поскольку они задают некую систему координат которая позволяет дать более объективную оценку масштабов того или иного исторического события.
Все познается в сравнении
Опыт Финляндии интересен тем, что он предшествовал российскому опыту террора и был одной из причин ожесточения гражданской войны в России с обеих сторон.
В Финляндии, по словам британского историка Д. Кигана, «готовность правых вступить в альянс с Германией после объявления в 1917 г. независимости, спровоцировала левых сформировать собственную рабочую милицию. В январе 1918 г. между ними начались сражения»[2031]. Гражданская война шла между просоветски настроенными пролетариями индустриального Юга и националистами, аграрного Севера. Силы красных насчитывали около 90 тысяч человек, в основном рабочих, в распоряжении ген. Маннергейма было 40 тысяч, авангард которых составляли около 6 тысяч «егерей» 27-го финского батальона, воевавшего на стороне немцев с 1916 г. Кроме этого немцы направили в помощь Маннергейму дивизию ген. Дер Гольца — 15 тысяч человек, а так же 70 тысяч винтовок, 150 пулеметов и 12 орудий[2032].
Русские большевики со своей стороны не смогли оказать помощи «красным» финнам, в соответствии с Брест-Литовским миром они отвели свои войска из Финляндии, чем не замедлил воспользоваться Маннергейм. Благодаря поддержке Германии, белофинны одержали победу и устроили массовый террор против побежденных, за масштабность которого в левых кругах победителей назвали
Сообщения о жертвах белофинского террора публиковались советской периодической печатью почти каждый день, начиная с апреля 1918 г. Сообщения сопровождались многочисленными примерами: в Выборге 29 апреля за два дня было убито более 400 человек, в подавляющем большинстве местное русское население, не имевшее никакого отношения к красному движению[2034]. В истории это убийство вошло под названием «Выборгская резня». После занятия Котки такая же участь постигла 500 человек, Генсильфорома — 270, Раумо — 500 человек и т. д.[2035]
«В Выборге финские белогвардейцы под выкрики «бей русских», — сообщала в июне 1918 г. «The New York Times», — ходили по квартирам и расстреливали русских на месте или отводили их группами к стенам и расстреливали из пулеметов. В том числе и детей… То, что произошло в Выборге, происходит во всех частях Финляндии с момента прихода «белогвардейцев и немцев», убивают, как русских, так и финнов. Число убитых, согласно данным немецкого штаба в Финляндии, составляет около 70 000 человек. Положение русских в Финляндии самое отчаянное…»[2036].
Расстрелы пленных нередко предварялись изощренными пытками: «троим рабочим они разрубили головы топорами, у двоих вытащили мозги наружу, иных били поленьями по лицу, расплющивая носы и скулы, иным отрубали руки…, отрезали языки, уши, выкалывали глаза…»[2037]. Морской министр Северо-Западного правительства, контр-адмирал Пилкин предупреждал в этой связи правительство Колчака, выразившего намерение призвать финнов на помощь: «Если финны пойдут [на Петроград]…, то при известной их ненависти к русским, их характере мясников…, они уничтожат, расстреляют и перережут все наше офицерство, правых и виноватых, интеллигенцию, молодежь, гимназистов, кадетов — всех, кого могут, как они это сделали, когда взяли у красных Выборг»[2038].
Сотни людей погибли от пыток в концлагерях образованных в Финляндии летом 1918 г.[2039] Более многочисленными в лагерях были жертвы голода. В Экенассе из 800 заключенных от голода умерло 400, в Куокино из 3 тысяч — 800, в Свеаборге умерших только в первые дни — 40, а в последствии — каждый третий из 6 тысяч заключенных[2040]. В Таммерфорском лагере за период с 6 по 31 июня 1918 г. умерло от истощения, по официальным сведениям, 1347 человек[2041]. Однако «реальные масштабы карательной политики, — отмечает И. Ратьковский, — были выше приводимых газетами»[2042].
Всего по официальным финским данным за 2,5 месяца гражданской войны с обеих сторон погибло около 4 тыс. человек, еще 8 тысяч было расстреляно после войны и 12 тыс. умерло в концлагерях[2043]. Советская печать, основываясь на свидетельствах финских эмигрантов, приводила данные о 20 тысячах расстрелянных красных финнах[2044]. По данным американских исследователей, «за несколько недель маннергеймовцы казнили 20 тыс. человек; десятки тысяч были брошены в тюрьмы и концлагеря, где многие умерли от пыток, голода и болезней»[2045]. По данным Д. Кигана, «общие потери в войне насчитывали 30 тысяч человек. Это была большая цифра для страны с населением в три миллиона человек…»[2046].
Согласно советским источникам, помимо боевых потерь, в 1918 г. в Финляндии, от белого террора погибло около 40 тыс. человек: во время гражданской войны было казнено около 10 тыс. чел.; после победы расстреляно (по неполным данным) 15 817 чел.; в концлагерях от голода и антисанитарных условий умерло до 15 тыс. чел. По современным финским данным, которые приводит Т. Кескисарья, в общей сложности за время гражданской войны в Финляндии и после нее были убиты и умерли в концентрационных лагерях от болезней и недоедания 40 тысяч человек[2047]. Если брать даже одних только убитых за 2,5–3 месяца войны, то они составили ~ 0,7 % населения страны.
За первые 4 месяца после окончания войны финские суды рассмотрели 75 575 политических дел, приговорив к заключению 67 758 чел. Всего в тюрьмы было брошено 90 тыс. чел. — почти 3 % населения страны, т. е. в 2–4 раза больше, чем было в сталинском ГУЛАГе всех заключенных вместе взятых уголовных и политических, (или в 10 раз больше, если брать одних политических) даже в самые суровые периоды сталинских репрессий. В результате террора в Финляндии стала ощущаться столь сильная нехватка рабочей силы, что многих заключенных пришлось амнистировать. Доля погибших на уровне 13–16 % в финских концлагерях более чем в два раза превышала долю умерших в сталинских лагерях, за все 22 года (1931–1953 гг.) их существования.
Но главное заключалось в том, что финский белый террор предшествовал террору в России. Ситуация в Финляндии стала с пугающим для большевиков сходством повторяться летом 1918 г. в России, по мере успехов интервенции и наступления «белых армий». Для обеих сторон и «белой», и «красной» белофинский террор стал живым, наглядным примером и уроком беспощадного отношения к противнику в гражданской войне.
Более сравнимой по масштабам и продолжительности являлась гражданская война в Испании. В 1936 г. после демократической победы на выборах в Испании Народного фронта, ген. Франко совершил антиправительственный переворот и установил фашистскую диктатуру. На помощь Испании фашистская Германия бросила легион Кондор — 50 тыс. солдат, Италия — 150 тыс. Против них в интербригадах сражалось примерно 40 тыс. добровольцев 35 национальностей. Число советских — не превышало 3,5 тыс. человек.
Боевые потери в гражданской войне в Испании, по подсчетам Б. Урланиса, составили 300 тыс. солдат и офицеров, еще 150 тыс. умерло от болезней — всего 450 тыс. человек. Общее количество погибших, включая гражданское население, достигло 1 млн. человек[2048]. По данным С. Пайян, боевые потери составили 175 тыс. человек (из них около 25 тыс. не испанцы), общие — 344 тыс. человек. Было исполнено 28 тыс. смертных приговоров. Еще 200–300 тыс. человек преждевременно умерло от экономических и хозяйственных последствий войны[2049].
Т. Хью приводит следующие цифры потерь: боевые — 320 тыс., от болезней — 220 тыс., от послевоенного террора — 100 тыс.[2050] Сам он оценивает общее количество погибших от террора (в том числе послевоенного) в количестве 300–400 тыс. человек, при этом указывая: «В то же время существует предположение, что эти цифры были преуменьшены, чтобы не создавать за границей слишком тяжелого впечатления об испанском национальном характере»[2051].
Жестокость террора, насилия, пыток и изощренных убийств, в том числе священников, женщин и детей в Испании соответствовали духу гражданской войны, свидетельства тому приводит Т. Хью. Кроме этого после войны через франкистские тюрьмы прошло около 2 млн. человек или почти 6 % населения страны. Даже «в 1942 г. в грязных, сырых и переполненных тюрьмах сидела 241 тысяча заключенных»[2053]. Эмигрировало 600–1000 тыс. человек.
Нет более кровавой войны, чем война на истощение… Искалеченный и расшатанный мир, в котором мы живем сегодня, — наследник этих ужасных событий.
Демографические потери России за время мировой войны и революции П. Сорокин в 1922 г. определял в 21 млн. чел., из которых 5 млн. прямых потерь и 16 млн. косвенных — относящихся на долю повышенной смертности и падения рождаемости[2055]. В 1929 г. бывший военный министр Временного правительства, ген. А. Верховский, со ссылкой на данные Б. Гухмана[2056], оценивал демографические потери России в мировой войне в 4 млн. человек, из них прямыми — 1,5 млн. убитыми, и 2,5 млн. — косвенными; а демографические потери за время гражданской войны — в 20 млн. чел.[2057]
Оценке и уточнению демографии, в этот период, посвящено довольно большое количество профессиональных работ[2058]. Одной из первых, была работа Е. Волкова, который в 1930 г., оценил демографические потери (с 01.1918 по 01.1923) в 19,3 млн., в том числе прямые — 7,4 млн. чел.[2059]. Наиболее фундаментальным стало исследование Института истории РАН в 1980 г., согласно которому, население России (в границах 1926 г.) осенью 1917 г. составляло 147,6 млн. чел., а на конец гражданской войны в 139,3 млн. чел.[2060], при среднегодовом предвоенном (1910–1913 гг.) естественном приросте населения России в 1,66 %[2061] на начало 1923 г. население СССР должно было бы составить ~ 160,3 млн. чел. Таким образом, демографические потери достигли ~ 21 млн. чел., а прямые ~ 8,3 млн.
К прямым, кровавым потерям относятся, прежде всего, жертвы боевых действий и террора:
При расчете военных (боевых) потерь, более или менее достоверные данные есть только по Красной Армии[2062]. Но и они колеблются в широких пределах, например, Б. Урланис непосредственно к боевым потерям (погибшим) Красной Армии относил 125 тыс. человек[2063], современные авторы, включая партизанские отряды, говорят об общем размере потерь в 1150–1250 тыс. человек[2064]. Представление о распределении потерь дают статистические данные, приведенные в справочнике под редакцией Г. Кривошеева (Таб. 10):
за время гражданской войны и интервенции, чел.[2065]
* Из них от инфекционных болезней ~ 370 тыс.[2066]
Боевые потери белых армии Б. Урланис оценивает в 175 тыс. человек[2067], и добавляет к ним санитарные потери в 150 тыс. солдат и офицеров, умерших от болезней[2068]. Потери всех остальных участников гражданской войны: украинских, среднеазиатских и прочих националистов, крестьянских, казацких и кулацких восстаний, зеленых, махновцев, партизан и т. п., от всех причин преждевременной смерти, оцениваются исследователями в 500–780 тыс. человек[2069].
Современные исследователи считают оценку потерь белых армий, сделанную Б. Урланисом, неполной и полагают, что общие безвозвратные потери всех вооруженных сил в гражданской войне составили 2,5–3,3 млн. человек[2070]. Однако данные полового баланса позволяют оценить максимальные размеры безвозвратных потерь лишь ~ в 2,1 млн. человек:
Данные переписи 1920 г. дают перевес численности женского населения над мужским в размере 9,2 млн. человек[2071]. Из этого количества необходимо вычесть: потери в Первой мировой ~ 2,2 млн.[2072] и служивших на момент переписи в армии ~ 4,9 млн.[2073] в результате половой баланс сводится с дефицитом мужского населения в ~ 2,1 млн. чел.
Близкий результат дают и расчеты на основании переписи 1926 г., по которой дефицит мужского населения на 1923 г. в возрасте от 16 до 66 лет, составил ~ 4,3 млн. чел., что за вычетом потерь в Мировой войне показывают тот же дефицит мужского населения в размере ~ 2,1 млн. человек[2074]. При том, что накануне Первой мировой, в целом по Российской империи, половой баланс сводился почти в ноль.
В 1926 г.: дефицит мужского населения в среднем по СССР составил — 3,4 % к численности населения, в частности: по РСФСР — 4,5 %; Северо-Кавказскому краю — 3,7 %; Украине — 2,8 %, а в Закавказье наоборот был профицит + 2,7 %[2075].
Как видно из графика баланса мужского и женского населения (Гр. 5), основной пострадавшей категорией стала молодежь.
Жертвы террора входят в число прямых, безвозвратных потерь:
По официальным данным за 1918–1920 гг. за «контрреволюционную преступность» был осужден 62 231 человек, в том числе 25 709 приговорено к расстрелу[2076]. По подсчетам исследователя деятельности советских спецслужб О. Мозохина, «со всеми оговорками и натяжками, число жертв органов ВЧК (за все время гражданской войны) можно оценивать в цифру никак не более 50 тыс. человек»[2077]. «Общее число репрессированных «контрреволюционеров» (включая жертв «красного террора») в 1918–1920 годы, — по оценке известного исследователя политических репрессий В. Земскова, — едва ли превышало 100 тыс. человек»[2078].
Ожесточенность Белого террора ничем не отличалась от Красного, ни одна из сторон не проявляла большей жалости или великодушия к захваченным противникам. Ожесточенность и непримиримость борьбы не оставляла им другого выбора. Поэтому количество жертв Белого террора, по крайней мере, можно сопоставить с максимальным количеством жертв Красного. Не отличались большим гуманизмом, и участники «русского бунта», крестьянских восстаний, партизаны, интервенты, националисты и т. п. В результате совокупное максимальное количество жертв, от всех видов террора, можно оценить не более чем в 400 тыс. человек.
Таким образом, из общего дефицита мужского населения — 2,1 млн. чел., боевые потери гражданской войны можно оценить в 1,7 млн. человек, (Е. Волков дает с 1.01.1918 по 1.01.1921–1,6 млн.[2080]), при количестве жертв террора в ~ 0,4 млн. чел. Или ~ 1,2 % и ~ 0,3 % соответственно от общей численности населения России в 1917 г. (в границах 1926 г.), — много это или мало?
Для сравнения всего за 4 месяца во время французской революции 1793 г. французы посредством гильотины публично обезглавили не менее 17 тыс. своих соотечественников, среди них оказались ученый А. Лавуазье и поэт А. Шенье…[2081]. Но это было лишь начало. Пример последовавших массовых казней приводил В. Ревуненков: «выводят приговоренных к смерти на равнину… — и там расстреливают их картечью, расстреливают «пачками» по 53, 68, даже по 209 человек». Были «изобретены» и другие виды массовых казней — например, тысячами людей стали «набивать барки», которые затоплялись затем в реках[2082]. Подавление наиболее известного восстания в Вандее привело к гибели от 0,5 до 1 млн. человек[2083]. Всего за период с 1789 по 1815 гг. 0,6–2 млн. гражданских лиц были казнены или убиты, что составило 2–7 % населения Франции.
Кроме этого «французская революция, — отмечал В. Кожинов, — отличалась от русской более открытой, обнаженной жестокостью. Все делалось публично и нередко при активном участии толпы — в том числе и такие характерные для этой революции акции, как вспарывание животов беременным женам ее «врагов» — то есть превентивное уничтожение будущих вероятных «врагов» — или… на «более ранней стадии» — так называемые «революционные бракосочетания», когда юношей и девушек, принадлежавших к семьям «врагов», связывали попарно и бросали в омут…»[2084].
К этим потерям необходимо добавить 1,2 млн. французских солдат и офицеров, павших за время походов «революционной армии» Наполеона, направившего выход революционной энергии и насилия вне страны. По выражению К. Маркса, Наполеон «завершил терроризм, поставив на место перманентной революции, перманентную войну»[2085]. Суммарные прямые потери только одной Франции за революционный период достигли 10–15 % численности ее населения. Более или менее точного количества погибших история дать не может, но одно, отмечает Б. Урланис, является фактом: «Урон был настолько значителен, что французская нация так и не смогла от него оправиться, и… он явился причиной уменьшения роста населения во Франции на протяжении всех последующих десятилетий»[2086]. Так, если население Великобритании в течение XIX в. выросло на 131 %, Германии — на 135 %, Италии — на 115 %, то Франции — всего лишь на 44 %![2087]
Во время гражданской войны в США погибло почти 610 тыс. человек[2088], от голода, ставшего следствием гражданской войны, к 1865 г. — еще около 200 тыс.[2089], что в сумме составило 2,6 % от общей численности населения. И это при том, что во время гражданской войны в США не было иностранной интервенции, как правило, ведущей к многократному увеличению количества жертв.
Сравнение гражданских войн первой половины ХХ века (Таб. 11) говорит о том, что количество жертв террора в России, несмотря на то, что она велась в несопоставимо более тяжелых условиях, не превышало показателей других стран. При этом максимальные удельные потери от левого («красного») террора в России (100 тыс. чел., т. е. менее 0,1 % населения) были в несколько раз меньше, чем от правого («белого») террора в Финляндии или в Испании.
Самыми масштабными во время гражданской войны в России были не кровавые, а санитарные потери, среди которых одно из ведущих мест, по количеству жертв, занимала смертность от инфекционных заболеваний:
Заболеваемость в армии начала расти во время Первой мировой войны. Положение, сложившееся к февралю 1917 г., передавал Деникин: «Лошади дохли от бескормицы, люди мерзли без сапог и теплого белья и заболевали тысячами; из нетопленых румынских вагонов, не приспособленных для больных и раненых, вынимали окоченелые трупы и складывали, как дрова, на станционных платформах»[2090]. После этого мировая, а затем гражданская война и интервенция непрерывно продолжались для России еще почти пять лет!
Во время гражданской войны, британская миссия в России находила причины высокой смертности в том, что «чрезвычайно трудно победить болезнь в Сибири из-за повсеместно неадекватного медицинского обслуживания, антисанитарии в местных жилищах и негигиеничных привычек населения». П. Флеминг относил это на счет того, что «личная гигиена никогда не была сильной стороной русских»[2091].
Однако, пример Первой мировой говорит об обратном: за время войны, удельная доля солдат и офицеров, умерших от болезней в русской армии, оказалась ниже, чем в английской, французской или немецкой[2092]. Основной причиной роста смертности от болезней являлись, не привычки русских, а продолжительность и тяжесть войны: об этом наглядно свидетельствовала динамика нарастания заболеваемости в армии, которая с 1914 по 1917 г. выросла почти в 10 раз[2093].
Основной причиной роста смертности стало распространение эпидемиологических заболеваний:
—
«У меня свыше шести тысяч тифозных…, — сообщал начальник гарнизона станицы Мечетинской, — В местных лазаретах творится нечто ужасное. Помещение рассчитано максимум на сто-двести человек, а там находится от тысячи до двух тысяч. Медицинского персонала нет. Лежат все вповалку как попало. Каждую ночь умирает в каждом лазарете человек по двадцать — тридцать. За отсутствием санитаров они лежат несколько дней и больные, выходя во двор, вынуждены ступать по трупам… Вывезти больных некуда: везде то же самое. Все станицы переполнены, города также: везде то же самое…»[2096].
В начале 1920 г. «эпидемия обрела ужасные масштабы…, — вспоминал Х. Уильямсон, — Уже половина армии и местного населения была заражена этим заболеванием, и оставленные и забытые больные могли рассчитывать лишь на смерть. Люди падали и умирали прямо на улицах, и склады были полны мертвых. Когда прибывали поезда с больными, раздавался призыв: «Кто живой, выходи!» — и, спотыкаясь, оттуда выбирались немногие изнуренные привидения. В товарных вагонах часто находилось от 30 до 40 трупов, офицеры и солдаты лежали вместе»[2097]. «Видели санитарный поезд с сорока или более вагонами мертвецов, и ни одной живой души. Один вагон был отведен сестрам милосердия и врачам — все они мертвы…»[2098].
—
— Говоря о ситуации
«Когда наши войска вступили за Урал и в Туркестан, — вспоминал нарком здравоохранения Н. Семашко, — громадная лавина эпидемических болезней… двинулась на нашу армию из колчаковских и дутовских войск. Достаточно упомянуть, что из 60-тысячной армии противника, перешедшей на нашу сторону в первые же дни после разгрома Колчака и Дутова, 80 % оказались зараженными тифом…»[2102]. «Некоторые корпуса, — подтверждал Колчак, говоря о своей армии, — представляют собой движущийся лазарет, а не воинскую силу. Дутов пишет мне, что в его оренбургской армии свыше 60 % больных сыпным тифом, а докторов и лекарств нет»[2103].
Картина отступления колчаковской армии, предвосхищала повторявшую ее картину отступления армии Юга России: вдоль «полотна великого Сибирского пути Эпидемия начала косить людей без жалости и без разбора, — вспоминал один из очевидцев, — Тысячи больных в непосредственной близости со здоровыми увеличивали число жертв. Попытка сдавать тифозных в поезда не помогала, т. к. везде выяснялось отсутствие медицинской помощи и самого необходимого для ухода за больными. Здоровые бежали в панике, а больные оставались на произвол судьбы и гибли. Вскоре можно было видеть чуть ли не целые эшелоны, груженные окоченевшими трупами, которые стояли ужасающими приведениями на запасных путях железнодорожных станций»[2104].
У отступавших колчаковских войск, по словам П. Флеминга, «более постоянной и более настойчивой и гораздо более острой была боязнь заболеть тифом», чем страх перед преследующей их Красной армией. «Невозможно даже приблизительно сказать, сколько десятков тысяч людей умерло в ту зиму от тифа. В одном только Новониколаевске с ноября по апрель от тифа умерло 60 тысяч человек…. Мужчины, женщины и дети мерли, как мухи… Часто люди, оказавшиеся в изоляции, умирали целыми вагонами. Никто не знал, сколько людей убил именно тиф, а сколько слишком слабых, чтобы топить печку, — холод. Все трупы… складывали, как дрова»[2105].
Красноармейцы, по словам П. Кенеза, страдали от болезней еще сильнее, так как имели худшие санитарные условия, испытывая недостаток медикаментов[2106]. Неслучайно Ленин в своем выступлении на VII Всероссийском съезде Советов в декабре 1919 г. заявлял: «третий бич на нас надвигается — вошь, сыпной тиф, который косит наши войска…, нельзя представить себе того ужаса, который происходит в местах пораженных сыпным тифом, когда население обессилено, ослаблено, нет материальных средств… Или вши победят социализм, или социализм победит вшей»[2107]. В начале 1919 г. была создана Чрезвычайная военно-санитарная комиссия, летом был издан декрет о мобилизации медперсонала. Поголовная вакцинация Красной армии и флота началась с 1920 г.[2108]
Основной причиной роста смертности от инфекционных заболеваний в России, указывали представители Лейбористской партии Великобритании, посетившие страну Советов в 1920 г., являлась ее международная блокада: «Блокада… есть корень ужасных бедствий, которым Россия подвержена в настоящее время… Вызывающим наибольшие опасения результатом политики блокады оказалось отсутствие санитарно-гигиенических средств. Эпидемии сыпного и возвратного тифа охватили всю страну… В 1918–1919 имелось более миллиона случаев сыпного тифа, причем ни один город или деревня в России или Сибири не избежали заражения. В добавок к этому, случались эпидемии холеры, испанки и оспы. Мыло, дезинфицирующие средства и лекарства, необходимые для лечения этих болезней, отсутствовали в России из-за блокады. 200 или 300 тысяч русских умерло только от сыпного тифа, половина докторов, осуществлявших уход за больными тифом, умерла при исполнении обязанностей»[2109].
Всего от острых инфекционных заболеваний, по данным Наркомздрава, приводимым Е. Волковым, за 5 лет 1918–1922 гг. умерло в Европейской части России, без Северного Кавказа и Украины ~ 3,1 млн. чел.[2110] Если принять в расчет всю территорию всей Советской России, т. количество жертв инфекционных заболеваний составит не менее 4 млн. человек.
Несмотря на весь масштаб и ужас потерь от военных действий, террора и инфекционных заболеваний, все они меркли по сравнению с главной причиной повышенной смертности — смертью от голода. Само распространение эпидемических заболеваний являлось следствием, прежде всего, наступающего голода. На существующую зависимость в 1905 г. указывал видный экономист И. Озеров: в России «особенно характерной болезнью дурного питания является сыпной, или так называемый голодный тиф»[2111]. И именно голод — борьба за хлеб, лежала в основе свирепой, непримиримой ожесточенности крестьянской войны.
«Голод… с каждым днем становится все более и более угрожающим, — сообщал в мае 1918 г. французский дипломат Л. Робиен, — В Петрограде норма хлеба сейчас 45 граммов в день, причем хлеба из соломы. Три дня его не давали вовсе, а на четвертый его заменили 45 граммами подмороженной картошки… В различных местах прошли стихийные митинги, красногвардейцы стреляли в рабочих. Между властью и рабочими, как когда-то между царем и его народом, встала кровь»[2112].
В мае-июне большевики с трудом подавили голодные рабочие манифестации в Сормове, Ярославле, Туле, Нижнем Тагиле, Белорецке, Златоусте… 4 июня 1918 г. советник германской миссии в Москве К. Ризлер сообщал своему министру: «За последние две недели положение резко обострилось. Надвигается голод и его пытаются задушить террором. Давление, оказываемое кольчужным кулаком большевиков, огромно. Людей спокойно расстреливают сотнями. Все это, само по себе, не так уж плохо, но уже не может быть никакого сомнения в том, что физические средства, которыми большевики поддерживают свою власть, иссякают. Запасы бензина для автомобилей подходят к концу, и даже латышские солдаты…, уже не являются абсолютно надежными — не говоря уже о крестьянах и рабочих. Большевики чрезвычайно нервничают и чувствуют приближение своего конца, и поэтому все крысы начинают покидать тонущий корабль.…»[2113].
Наибольшую смертность от голода давали, прежде всего, города Северо-Западного промышленного района. Наиболее показательным здесь являлся пример Петрограда, где в январе-апреле 1920 г. коэффициент смертности достигал 90‰. «Ни одна страна в мире не имела такого коэффициента смертности, какой был в Петрограде в годы Гражданской войны, — отмечает Н. Корнатовский, — При осаде Парижа в дни Парижской коммуны в 1871 г. на 1000 жителей умирало 46,9. В Финляндии в 1868 г. во время сильнейшего голода — 77,7. На Филлипинских островах в 1902 г., во время холерной эпидемии — 63,3. В провинции Пенджаб, в Британской Индии, в 1907 г., во время эпидемии чумы — 62…»[2114].
При оценке сокращения населения Петербурга и Москвы, во время гражданской войны следует учитывать, что в 1900-х гг. 2/3 их населения не являлись местными уроженцами[2116]. С наступлением голода они большей частью вернулись в свои деревни.
Голод 1921–1922 гг. представлял собой концентрированное выражение этой закономерности и, как следствие, демонстрировал ее с наибольшей отчетливостью. Особенно потрясала «панорама ужаса, — которая, по словам его исследователя В. Полякова, — сопровождала голодающее Поволжье, когда смертность населения в отдельных селах и деревнях доходила до 95 %, люди вымирали целыми семьями. Вся территория была охвачена холерными и другими эпидемиями. Везде происходили самоубийства вплоть до суицида целых семей. Не менее чем в половине населенных пунктов были зарегистрированы случаи людоедства и трупоедства. На этой почве открыто проявилось, переходя в повстанческое движение, враждебность крестьян советской власти и коммунистам»[2117].
«Бесполезно пытаться в нескольких строках изобразить весь ужас бедствия, — писал очевидец из Самары, — да и не найдешь таких слов, которые способны были бы его выразить. Надо видеть своими глазами этих скелетов-людей, скелетов-детей, с землистыми, часто опухшими лицами, с горящими огнем голода глазами…»[2118]. «Башкиры сжигают себя и свои семьи, — писал летом 1921 г. Горький, — Всюду разводят холеру и дизентерию… Жнут несозревший хлеб, мелют его вместе с колосом и соломой и это мелево едят. Вываривают старую кожу, пьют бульон, делают студень из копыт… Дети — дети мрут тысячами…»2[2119].
«Моя нервная система, привыкшая ко многим ужасам в годы революции, не выдержала зрелища настоящего голода миллионов людей…, — вспоминал П. Сорокин, побывавший в деревнях Самарской и Саратовской губерний в конце 1921 г., — Я уже видел лица умирающих от голода в городах, но такие живые скелеты, как эти… мне еще не встречались»[2120].
«В богатых степных уездах Самарской губернии, изобиловавших хлебом и мясом, творятся кошмары, наблюдается небывалое явление…, сообщала 27 января 1922 г. газета «Правда», — Доведенные голодом до отчаяния и безумства…, люди тайком пожирают собственных умерших детей». Председатель правительства Калинин, лично посещавший голодающие районы, подтверждал «убийство родителями своих детей, как с целью избавить последних от мук голода, так и с целью попитаться их мясом»[2121]. «Случаи каннибализма», по словам сотрудника Помгола, редактора бюллетеня «Помощь» М. Осоргина, представляли собой уже «обыденное явление… Ели преимущественно родных, в порядке умирания, кормя детей постарше, но не жалея грудных младенцев, жизни еще не знавших, хотя в них проку было мало. Ели по отдельности, не за общим столом, и разговоров об этом не было»[2122].
Партийный официоз «Правда» 21 января 1921 г. приводил шокирующий пример медленной и мучительной смерти от голода четырех детей, мать которых на коленях просила не давать им хлеба: «Они больно мучились семь ден, а потом стали потише, теперь уже ничего не чувствуют. Дайте им спокойно умереть, а то покормите сейчас, отойдут они, а потом опять будут семь ден мучиться, кусаться, чтобы снова так же успокоиться… Ведь ни завтра, ни через неделю никто ничего не даст. Так не мучайте их. Христа ради, уйдите, дайте умереть спокойно…».
Исследованию причин голода во время Первой мировой и гражданской войн, и собственно голода 1921–1922 гг., посвящены отдельные главы в предыдущих книгах автора[2123]. Основной причиной голода стало падение сбора зерновых (Гр. 6), которое являлось прямым и непосредственным следствием тотальной войны на истощение, которая для России продолжалась непрерывно почти 7 лет! Не большевистская продразверстка породила войну, а война — продразверстку, введенную еще царским правительством 29 ноября 1916 г. Первый — либеральный состав Временного правительства 25 марта 1917 г. установил хлебную монополию, которую Германия и Австрия ввели еще в январе и июле 1915 г., а Франция — в июле-ноябре 1917 г.
К концу Первой мировой голод охватил все страны континентальной Европы, «Война, — отмечал премьер-министр Италии Нитти, — унесла жизни многих миллионов, болезни унесли жизни многих других, но самым жестоким жнецом был голод»[2124]. От массовой гибели от голода Европу спасла только капитуляция Германии. Но даже этого оказалось недостаточно, «во всех пострадавших странах широко распространен голод с последующим сокращением энергии и рабочей силы»[2125].
«Нам угрожает опасность стремительного падения уровня жизни населения Европы, для многих означающего настоящий голод…, — предупреждал в 1919 г. Дж. Кейнс, — Люди не всегда умирают тихо. Голод, погружающий одних в летаргию и беспомощное отчаяние, других ведет к психической несдержанности и отчаянию в безумии. И они могут низвергнуть остатки организации и утопить саму цивилизацию в отчаянных попытках удовлетворить непреодолимые личные нужды…»[2126].
От голода и крушения цивилизации, Европу спасло только прекращение мировой войны и массированная американская продовольственная помощь. России никто помощь не оказывал, наоборот, «союзники», своей интервенцией, навязали ей тотальную гражданскую войну, которая продолжалась еще 3 с лишним года, после того, как она пала от истощения в мировой войне. Именно эта интервенция и была основной, после мировой войны, причиной гибели миллионов людей от голода и болезней.
и Сбор зерновых, в % к среднему за 1910–1913 гг.[2127]
Из динамики, приводимой Е. Волковым, прямые потери населения во время голода 1921–1922 гг. составили ~ 0,8 млн. чел.[2128] По подсчетам Ю. Полякова, «к маю 1922 г. от голода и болезней погибло около 1 миллиона крестьян»[2129]. Эти прямые потери от голода составляют лишь часть общих демографических потерь, в основе которых лежало массовое недоедание. На существующую взаимосвязь еще до Первой мировой указывал видный земский статистик, экономист
Общие демографические потери за время голода 1921–1922 гг., по данным Наркомздрава и ЦСУ, составили — 5,053 млн. чел.[2131] По расчетам С. Мстиславского (БСЭ 1930 г.) от голода в 1921−1922 гг. пострадали 35 губерний, с населением 90 млн. чел. из которых голодало 40 млн., от голода и его последствий погибло 5 млн. человек[2132]. По данным Народного комиссариата финансов 1923 г. эти потери составили — 5,2 млн.[2133]
За время гражданской войны в России, из общих прямых потерь в 8,3 млн. человек (почти 6 % населения страны 1917 г. (в границах 1926 г.))[2134], кровавые потери, от боевых действий и террора, составили ~2,1 млн. чел.; от эмиграции ~ 2 млн. чел.[2135], остальные — были вызваны голодом, холодом, разрухой и разорением. Эти же причины определили снижение рождаемости и рост смертности, в результате общие демографические потери страны достигли 21 млн. человек.
Эпоха диктатур
Если вы хотите подчинить своей власти бывшую русскую империю, чтобы дать возможность русскому народу свободно выразить свою волю, вам нужно только дать мне соответствующий приказ.
Что такое абсолютная монархия, как не феодальная форма диктатуры, опирающаяся на религиозный догматизм, невежество и наследственную аристократию? Но даже здесь А. Герцен в середине ХIХ в. выделял: «Русское императорство… — это военная и гражданская диктатура, гораздо больше схожая с римским цезаризмом, чем с феодальной монархией…»[2137]. Особенности России были выкованы в непрерывной борьбе за существование в крайне жестких климатическо-географических и исторических условиях[2138]. Неслучайно, Н. Бердяев приходил к выводу, что «по русскому духовному складу, революция могла быть только тоталитарной. Все русские идеологи были всегда тоталитарными, теократическими…»[2139].
Призрак демократии
Что касается России, то ищущие подлинную истину могут убедиться в том, до какой степени страшна господствующая там антидемократическая тирания и до чего ужасны совершающиеся там социальные и экономические процессы, грозящие вырождением. Единственным надежным основанием для государства является правительство, свободно выбранное миллионными народными массами. Чем шире охват масс выборами, тем лучше. Отклоняться от этого принципа было бы гибельно.
Попытка перехода России к парламентской форме правления, после революции 1905 г., провалилась благодаря одновременному натиску на нее с двух противоположных, непримиримых политических сил, поставивших страну перед выбором: либеральный хаос или реакционная диктатура. Компромисс оказался невозможен. Своим «переворотом» 3 июня 1907 г. Столыпин спас Думу, «урезав демократию» и фактически установив «полудиктатуру», которую Витте назвал «quasi-конституцей, а, в сущности, скорее — самодержавием наизнанку, т. е. не монарха, а премьера»[2141], а М. Вебер — «псевдоконституционализмом»[2142]. При этом и Витте, и Вебер предупреждали о хрупкости и недолговечности этой переходной формы власти, которой «самодержавие… смертельно ранит само себя»[2143].
Кризис власти наглядно обнажился с началом войны и выразился, прежде всего, в неспособности России осуществить необходимую мобилизацию экономики и промышленности, что привело к нарастающему развалу тыла. «Сейчас, — писал уже 23 августа 1915 г. лидер октябристов Гучков, — положение в России тяжелое, однако поправимое при условии, чтобы инициатива была
К 1916 г. кризис власти стал настолько очевиден, что начал беспокоить даже союзников: в мае 1916 г., на вопрос Председателя Государственной Думы Родзянко: «Скажите…, что Вам недостает в России», представитель французского Правительства министр А. Тома отвечал: «Нам недостает сильной центральной Русской власти, так как… Россия должна быть морально очень крепкой, чтобы переносить в критические минуты, которые мы сейчас переживаем, то состояние тихой анархии, которое царит в Вашей стране и прямо бросается в глаза»[2145]. «Мы, — писал в том же году британский историк Саролеа, — все еще ждем появления одного великого русского государственного деятеля»[2146].
«Полный развал государственной власти и экономической жизни страны», который наиболее ярко проявлялся в нарастающих трудностях «в деле боевого снабжения армии», привел в июне 1916 г. начальника ГАУ ген. А. Маниковского к выводу, что ситуацию могло исправить только «восстановление в тылу «единой твердой власти»»[2147].
«Мысль о диктатуре навязывалась сама собой. Вопрос этот был поставлен в Ставке начальником штаба генералом Алексеевым, который считал необходимым сосредоточить эти три ведомства в одном лице — «диктатора», который бы соединял гражданскую власть с военной. Диктатором должен был быть военный. Этот вопрос обсуждался на заседании Совета министров, в Ставке 27 и 28 июня 1916 г.»[2148] И «спустя месяц, в июле секретным приказом Штюрмер был назначен диктатором со всеми полномочиями»[2149].
Однако Б. Штюрмер оказался бессилен организовать власть. И в январе 1917 г. у ген. Маниковского вырывался вопль отчаяния: «Условия работы боевых припасов все ухудшаются: заводы не получают металла, руды, угля, нефти; рабочие — продовольствия и одежды… Общее настроение здесь — задавленное, гнусное. А сильной власти — все нет, как нет!»[2150]
Состояние страны к зиме 1916/1917 гг., наглядно передавал министр внутренних дел А. Протопопов, в своих показаниях следственной комиссии Временного Правительства: «Финансы расстроены, товарообмен нарушен, производительность страны — на громадную убыль…, пути сообщения — в полном расстройстве…, двоевластие (Ставка и министерство) на железных дорогах привело к ужасающим беспорядкам… Наборы обезлюдили деревню, остановили землеобрабатывающую промышленность, ощутился громадный недостаток рабочей силы… Общий урожай в России превышал потребность войска и населения; между тем система запрета вывозов — сложная, многоэтажная, — реквизиции, коими злоупотребляли, и расстройство вывоза создали местами голод, дороговизну товаров и общее недовольство…
Многим казалось, что только деревня богата; но товара в деревню не шло, и деревня своего хлеба не выпускала… Города голодали, торговля была задавлена, постоянно под страхом реквизиций. Единственного пути к установлению цен — конкуренции — не существовало… Товара было мало, цены росли, развилась продажа «из-под полы», получилось «мародерство», не как коренная болезнь, а как проявление недостатка производства и товарообмена… Армия устала, недостатки всего понизили ее дух, а это не ведет к победе. Упорядочить дело было некому.
Всюду было будто бы начальство, которое распоряжалось, и этого начальства было много. Но направляющей воли, плана, системы не было и не могло быть при общей розни среди исполнительной власти и при отсутствии законодательной работы и действительного контроля над работой министров. Верховная власть… была в плену у дурных влияний и дурных сил. Движения она не давала. Совет министров имел обветшавших председателей, которые не могли дать направления работам Совета… Работу захватали общественные организации: они стали «за (то есть вместо. —
Революционный путь разрешения вопроса о власти, во время войны, грозил погрузить страну в пучину хаоса и анархии. Эту опасность полностью осознавали сами будущие творцы февральского переворота: «В конце января месяца мне, — вспоминал один из лидеров эсеров В. Станкевич, — пришлось в очень интимном кружке встретиться с Керенским. Речь шла о возможностях дворцового переворота. К возможностям народного выступления все относились определенно отрицательно, боясь, что раз вызванное, народное массовое движение может попасть в крайне левое русло, и это создаст чрезвычайные трудности в ведении войны. Даже вопрос о переходе к конституционному режиму вызывал серьезные опасения и убеждение, что новой власти нельзя будет обойтись без суровых мер для поддержания порядка и недопущения пораженческой пропаганды»[2152].
Неслучайно в день свершения февральской
Николай II со своей стороны назначает военным диктатором ген. Н. Иванова. Но уже 2 марта, по требованию Временного комитета Государственной Думы, начальник штаба Ставки М. Алексеев предпринимает меры для отзыва ген. Иванова и выполнения требования председателя Временного комитета Родзянко: «Необходимо для восстановления полного порядка, для спасения столицы от анархии командировать сюда… доблестного боевого генерала, имя которого было бы популярно и авторитетно в глазах населения. Комитет Государственной Думы признает таким лицом доблестного, известного всей России героя, командира 25-го армейского корпуса ген. — адъютанта Корнилова…»[2154].
Помощь Корнилова была нужна Родзянко для поддержания его собственных притязаний на диктаторские полномочия. Однако милюковская партия поспешила избавиться от Родзянко, оттеснив от власти Государственную Думу и поставив вместо нее Временное правительство, объединившее законодательную, исполнительную и верховную власть (т. е. ставшее еще более авторитарным, чем даже царское), во главе с безвольным кн. Г. Львовым.
«Было бы, конечно, нелепо обвинять князя Львова за неудачу революции, — объяснял свой выбор уже в эмиграции лидер кадетов Милюков, — Революция — слишком большая и сложная вещь. Но мне казалось, что я имею право обвинять его за неудачу моей политики в первой стадии революции. Или, наконец, обвинять себя за неудачу выбора в исполнители этой политики? Но я не мог выбирать, как и он «не мог не пойти». Что же, спрашивал себя Шульгин: был лучше Родзянко? И он правильно отвечал, как и я: нет, Родзянко был невозможен — ему «не позволили бы левые»! А нам, кадетам, имевшим «все же кой-какую силу», могли бы «позволить»? В обнаженном виде к этому сводился весь вопрос…»[2155].
Лидеры буржуазно-либерального Временного правительства не смогли установить свою диктатуру не потому что не хотели, а потому, что не могли. Они не имели ни людей, ни сил, ни идей для подчинения себе той самой расплавленной стихии «русского бунта», которую разбудила февральская революция. «Разговаривая везде с солдатами и рабочими, я убедилась, — подтверждала этот факт американская журналистка Битти, — что в России не было никакой власти, которую Керенский или любой другой человек мог бы использовать, и что народные массы воспримут любую попытку ввести диктатуру как атаку на свою революцию»[2156].
Столкнувшись с народной «стихией» Шульгин буквально впадал в отчаяние: «Да, под прикрытием ее (монархии) штыков мы красноречиво угрожали власти, которая нас же охраняла… Но говорить со штыками лицом к лицу… Да еще с взбунтовавшимися штыками… Нет, на это мы были неспособны. Беспомощные — мы даже не знали, как к этому приступить… Как заставить себе повиноваться? Кого? Против кого? И во имя чего?… Я убежден, что если бы сам Корнилов был членом Государственной думы, ему это не пришло бы в голову. Впрочем, нечто в этом роде пришло в голову через несколько дней члену Государственной думы казаку Караулову. Он задумал «арестовать всех» и объявить себя диктатором. Но когда он повел такие речи в одном наиболее «надежном полку», он увидел, что если он не перестанет, то ему самому несдобровать… Такой же прием ожидал каждого из нас… Кому мог приказать Милюков? Своим «кадетам»? Это народ не винтовочный…»[2157].
В апреле 1917 г. накануне организации коалиционного правительства лидер российских либералов Милюков вновь попытается вернуться к идее диктатуры[2158], но левые опять «не позволят» ему даже предложить этот вариант. «По-видимому, временному комитету Государственной Думы не удалось организоваться настолько, — замечал в этой связи ген. В. Воейков, — чтобы, по выражению Милюкова, быть в состоянии «загнать в стойла чернь», расчистившую Временному правительству дорогу к власти»[2159].
Оказавшийся неспособным справиться с бременем власти, первый либерально-буржуазный кабинет Временного правительства, уходя в отставку 25 апреля, оставил политическое завещание, в котором подчеркивал: «трудности только множатся и внушают серьезные опасения за будущее… строительство новых социальных устоев, укрепляющих основы нового общественного порядка в стране… далеко отстает от процесса распада, вызванного крушением старого государственного режима. В таких обстоятельствах и ввиду отказа (неспособности — В. Г.) правительства вернуться к старым методам административного давления и другим неестественным способам повышения престижа власти тяжесть возложенной на Временное правительство задачи стала невыносимой… Перед Россией встает страшный призрак междоусобной войны и анархии несущий гибель свободы»[2160].
Верховный главнокомандующий Русской армией ген. Алексеев 20 (7) мая, при открытии офицерского съезда в Ставке, буквально молил: «Где та сильная Власть, о которой горюет все государство? Где та мощная Власть, которая заставила бы каждого гражданина нести честно долг перед Родиной?»[2161] В том же мае французский посол Палеолог в отчаянии восклицал: «Русская революция может быть только разрушительной и опустошительной, потому что первое усилие всякой революции направлено на то, что бы освободить народные инстинкты: инстинкты русского народа по существу анархичны… Пусть русская революция примет какое угодно знамя, хотя бы даже черное, только бы это была эмблема силы и порядка… Последний раз оглядываюсь назад, я повторяю пророчество, которое… юродивый произносит в конце «Бориса Годунова»: «Плачь, святая Россия, плачь. Ты погружаешься во тьму… Ты скоро умрешь»[2162].
«Именно в это время, — вспоминал Керенский, — в кругу банкиров и финансистов возникла идея заговора с целью свергнуть Временное правительство»[2163]. «В результате всеобщего признания несостоятельности установившейся власти в общественном сознании, — подтверждал Деникин, — возникла мысль о диктатуре…, первые разговоры на тему о диктатуре (в виде легкого зондирования почвы) начали со мной различные лица, приезжавшие в Ставку, приблизительно в начале июня. Все эти разговоры настолько стереотипны, что я могу кратко обобщить их. — Россия неизбежно идет к гибели. Правительство совершенно бессильно. Необходима твердая власть. Раньше или позже нам нужно перейти к диктатуре»[2164].
Керенский на эту роль не подходил: «общественность», по словам Деникина, «разочаровалась в нем, «как в возможном организаторе и главном деятеле изменения системы управления в сторону сильной власти», и тогда уже «начались поиски другого человека»»[2165]. Но главное заговор был направлен «против самой революции и нового порядка вещей в России», олицетворением которых был Керенский[2166].
Первым кандидатом в диктаторы, по словам Керенского, был выбран ген. М. Алексеев, однако в середине мая он был вовремя заменен на посту главнокомандующего ген. Брусиловым. И летом 1917 г. «в кандидаты на диктатора она («Маленькая газета» Сувориных с тиражом несколько сотен тысяч экземпляров, со стоящими за ними деловыми кругами) — сначала полегоньку, а потом без околичностей — выдвигала не кого другого, а адмирала Колчака…»[2167]. И в июле Колчак был спешно, с особой миссией был отправлен в Соединенные Штаты. «Поиски генерала на белом коне продолжались»[2168].
Последней каплей стал провал июньского наступления, который привел армию к краху, «в сущности, — добавлял Милюков, — не менее катастрофическое положение уже не грозило, а было налицо (и) в области народного хозяйства…»[2169]. Лидер российских либералов приходил к выводу, что «не отступление войск и отсутствие снарядов заботит русских людей, а глубокое функциональное расстройство самой страны. И именно оно повелительно ставит дилемму между диктатурой и сдачей власти…»[2170]. «Хочу, чтобы ваша власть (Временного правительства) была бы действительно сильной, действительно неограниченной, — восклицал в отчаянии один из творцов февральской революции Шульгин, — Я хочу этого, хотя знаю, что сильная власть очень легко переходит в деспотизм, который скорее обрушится на меня, чем на вас — друзей этой власти»[2171].
В те же дни английский посол Бьюкенен докладывал в Лондон: «я не держусь оптимистических взглядов на ближайшее будущее этой страны. Россия не созрела для чисто демократической формы правления». Бьюкенен подчеркивал, что «не принадлежит к тем, кто видит в республике панацею от прежних слабостей страны. До тех пор пока образование не пронизало российские массы, они будут не более способны обходиться без сильного правителя, чем их славянские предки, которые в девятом веке пригласили северных викингов прийти и править ими, поскольку не было в их земле порядка…»[2172].
«Российский либерализм, стоявший за полную парламентскую демократию в империи, где более трех четвертей населения были неграмотны и жили на протяжении столетий в условиях ничем не сдерживаемого абсолютизма, — подтверждал эти выводы британский историк Р. Чаркес, — был обречен на неминуемое поражение»[2173]. «Есть только один способ обращения с русскими из необразованного класса, — приходила к выводу американская журналистка Ф. Харпер, — а именно: при помощи твердой руки. Они понимают лишь этот метод. Через поколение или два они, возможно, будут понимать иное обращение, но для современного поколения требуется исключительно сила»[2174].
2 июля кадеты, главные организаторы либерально-буржуазной февральской революции, выходят из правительства и «решают прекратить всякое сотрудничество с демократией и направить все усилия на подготовку условий для сотрудничества с иными силами на платформе военной диктатуры»[2175]. Это была уже третья попытка либералов, за последние 4 месяца, после февральской революции, установить свою диктатуру.
В ответ, на вызванное уходом кадетов обострение правительственного кризиса, Керенский заявил журналистам, что «главной задачей настоящего времени исключительного по тяжести событий, является концентрация и единство власти… Опираясь на доверие широких народных масс и армии, правительство спасет Россию и скует ее единство кровью и железом, если доводов разума, чести и совести окажется недостаточно»[2176].
Для получения доверия «широких народных масс», в условиях непримиримого противостояния политических сил, правительству, прежде всего, было необходимо выбрать «цвет» той силы, на которую оно могло опереться. Проблема заключалась в том, отмечал Керенский, что любой выбор вел к немедленному началу гражданской войны[2177]. Колебания премьер-министра привели к тому, что в августе «Лорд Роберт Сесиль обосновал точку зрения, что «этот лидер» (имелся в виду Керенский) никогда не найдет в себе внутренних сил для превращения своего режима в диктуемую обстановкой диктатуру»[2178].
Тем временем правительственный кризис, по словам Деникина, превращался в государственную катастрофу: «Участились и внешние проявления этого расстройства, особенно в обороне страны… производительность военной промышленности падала в угрожающих размерах (снарядное производство — на 60 %)… Целые области, губернии, города порывали административную связь с центром, обращая русское государство в ряд самодовлеющих и самоуправляющихся территорий, связанных с центром почти исключительно… неимоверно возросшей потребностью в государственных денежных знаках. В этих «новообразованиях» постепенно пропадал, вызванный первым подъемом революции интерес к политическим вопросам и разгоралась социальная борьба, принимая все более сумбурные, жестокие, негосударственные формы»[2179].
Военный атташе Великобритании в России ген. Нокс в августе докладывал своему правительству: «Конечно первое, что нужно, это восстановление дисциплины. Если это не будет сделано, то нет силы в мире, которая сможет спасти Россию от катастрофы. Вопрос только в том, произойдет ли последняя осенью или зимой»[2180]. «Я не заинтересован в правительстве Керенского, оно слишком слабо, — пояснял Нокс американскому плк. Р. Робинсону, — необходима военная диктатура, необходимы казаки, этот народ нуждается в кнуте! Диктатура — это как раз то, что нужно»[2181].
Жажда твердой власти, отмечал Деникин, была особенно сильна в армии: «офицерство просило и требовало власти над собой и над армией. Твердой, единой, национальной — «приказывающей, а не взывающей». Власти правительства, опирающегося на доверие страны, а не безответственных организаций»[2182]. К сильной власти взывала и либеральная общественность: «на состоявшемся в августе в Москве съезде несоциалистических общественных групп настроения нашей интеллигенции получили свою формулировку. Общею мыслью и чувством…, — вспоминал видный кадет кн. А. Трубецкой, — было «создание сильной национальной власти, которая спасет единство России»… Патриотические мотивы играли основную роль в новых настроениях либеральной интеллигенции»[2183]. «Подобное положение, — комментировал ген. Головин, — предрешало тесный союз между либеральной интеллигенцией и командным составом армии, а так же ее тяготение не только к диктатуре, но и диктатуре военной»[2184].
Вопрос упирался только в одно: «Страна, — по словам Деникина, — искала имя»[2185]. «Имя» скоро нашлось и вновь в лице ген. Л. Корнилов, который был «глубоко убежден, что единственное решение можно найти в установлении диктатуры и во введении военного положения и смертной казни по всей стране»[2186]. Корнилов в ультимативной форме настаивал на немедленных «репрессиях…, на смертной казни, революционных трибуналах в тылу» и т. д.[2187] Керенский, определяя цель Корнилова, лишь повторял слова последнего — необходима
На сторону Корнилова встали будущие белые генералы Деникин, Лукомский, Кисляков, Марков…, которые «начали тотальное устранение всех командиров, сочувствовавших новым общественным организациям»[2189]. Генералов, по словам Керенского, без малейшего промедления поддержали «союзнические военные миссии»[2190]. «На улицах распространялись брошюры под заглавием «Корнилов, национальный герой», они бесплатно печатались в британской военной миссии и доставлялись в Москву, через английское посольство в Петрограде»[2191]. Военный министр Соединенного Королевства лорд Милнер послал Корнилову письмо, в котором «одобрял идею военной диктатуры в России и благословлял необходимые для ее установления действия»[2192]. Английский посол Бьюкенен был целиком на стороне Корнилова, «желая ему преодолеть сопротивление, которое ему окажут в ближайшие дни»[2193].
«Союзники смотрят с тревогой на то, что творится в России, — сообщал посланник российского правительства, — Вся западная Европа — с Корниловым, и ее пресса не перестает твердить: довольно слов, пора приступить к делу». Еще более определенное и вполне доброжелательное отношение, — по словам Деникина, — сохранили к Верховному иностранные военные представители. Многие из них представлялись в эти дни Корнилову, принося ему уверения в своем почитании и искренние пожелания успеха; в особенности в трогательной форме это делал британский представитель…»[2194].
«Официально союзники придерживались строго нейтралитета (в корниловском выступлении); неофициально же поведение их представителей в России и их самых влиятельных органов печати не оставлял сомнений в том, какие соображения владели руководящими кругами Британии и Франции. В их поддержке Корнилова. — замечает американский историк А. Уорт, — можно увидеть слабые признаки будущей интервенции союзников в Россию — следует подчеркнуть, что эта поддержка была направлена не против «угрозы большевизма», как стало позднее, а против демократического правительства, дружественного союзника за целых два месяца до момента, когда власть захватили большевики. Особенно тесный контакт с Корниловым поддерживали военные миссии союзников, которые неоднократно заверяли его в своей моральной поддержке»[2195].
Ведущие газеты союзников, от лондонской «Таймс» до французской «Фигаро», выступили в поддержку Корнилова. Наиболее точно их позицию отражал французский журнал «Опиньеон», который писал: «Твердо установленная военная диктатура способна положить конец разлагающему влиянию византийских политиканов…», или сан-францисская «Кроникл»: «России нужен диктатор, и, похоже, что Корнилов больше, чем кто-либо другой подходит на эту роль»[2196].
Британский ген. Нокс был так тесно связан с корниловцами, что, по словам, как современников, так и исследователей, «по существу являлся участником заговора»[2197]. На заседании британского военного кабинета Нокс заявлял о необходимости поддержки попытки ген. Корнилова «свергнуть в начале сентября правительство премьер-министра Керенского»[2198]. Лорд Р. Сессил и британский военный кабинет поддержали Нокса: обстановка в России диктует необходимость установления военной диктатуры, «ради интересов союзников и демократии вообще»[2199].
Однако для водворения в России правой военной диктатуры, опоры только на моральную поддержку союзников оказалось недостаточно, для этого требовались реальные политические и материальные ресурсы. Результат их поиска оказался неожиданным для Деникина, и приводил его к печальному выводу: «Поддержка буржуазии?… крупная денежная буржуазия, «небольшая по числу…, но очень влиятельная, довольно замкнутая и крайне эгоистичная в своих действиях и аппетитах». Буржуазия эта «подняла тревогу (в июльские дни), когда обнаружилась слабость Временного правительства, и предложила (Республиканскому центру) первую денежную помощь, чтобы уберечь Россию… от очевидной тогда для них надвигавшейся опасности большевизма». Представители этой банковской и торгово-промышленной знати лично стояли вне организации, опасаясь скомпрометировать себя в случае неудачи…»[2200]. «Московская группа шла нам навстречу; петроградская нас избегала. У Рябушинского отнеслись более внимательно. Тем не менее, мы должны были сделать вывод: мы — одни»[2201].
В итоге, как свидетельствовал Деникин: «Большое затруднение для нас представляло полное отсутствие денежных средств. Широкое субсидирование корниловского выступления крупными столичными финансистами, о котором так много говорил в своих показаниях Керенский, — вымысел. В распоряжении «диктатора» не было даже нескольких тысяч рублей, чтобы помочь впавшим в нужду семьям офицеров…»[2202].
«Поддержка русской общественности? Произошло нечто чудное: русская общественность внезапно и бесследно сгинула», вспоминал Деникин, «У меня никого не было. (говорил Корнилов)… У Корнилова действительно никого не было. Все те общественные и политические деятели, которые если не вдохновляли, то, во всяком случае, всецело стояли на его стороне, предпочитали оставаться в тени в ожидании результатов борьбы»[2203]. Один из лидеров либералов В. Маклаков еще ранее предупреждал в этой связи: «Передайте Корнилову, что ведь мы его провоцируем, особенно М(илюко)в. Ведь Корнилова никто не поддержит, все спрячутся»[2204]. В свою очередь «Правые, — отмечал Деникин, — смотрели на Корнилова только как на орудие судьбы, и на дело его — как на переходный этап к другому строю»[2205].
Поддержка командного состава армии? — Ее тоже не оказалось. Общие настроения отражал ген. Пржевальский, который выступил против планов правой военной диктатуры: «Я остаюсь верным Временному правительству и считаю в данное время всякий раскол в армии и принятие ею участия в гражданской войне гибельными для отечества»… Еще более определенно высказался будущий военный министр плк. Верховский, объявивший в приказе по войскам Московского округа: «Бывший Верховный главнокомандующий (Корнилов)… в то самое время, когда немцы прорываются у Риги на Петроград, снял с фронта три лучшие казачьи дивизии и направил их на борьбу с правительством и народом русским»[2206].
У Корнилова, констатировал в итоге ген. Головин, просто «не было в руках той силы при помощи, которой он мог бы осуществить диктатуру…»[2207]. Оставалась одна надежда на союзников, однако здесь, вопреки намерениям Лондона и Парижа, за Керенского вступились американцы, благодаря давлению которых, совещание дипломатов 11 стран, под председательством Бьюкенена, как дуайена дипломатического корпуса, поддержало Временное правительство против Корнилова.
Позиция США в отношении России формировалась под воздействием различных точек зрения: Госсекретарь США Лансинг «скептически относился к компромиссам Керенского с радикалами и считал провальными попытки привести к согласию умеренных и радикалов. В нормальном, по его выражению, революционном процессе России предстоит пройти через стадии, аналогичные этапам Французской революции: «Первая — умеренность. Вторая — террор. Третья — восстание против новой тирании и реставрация порядка непререкаемой военной силой. По моему мнению, деморализованное состояние будет ухудшаться и ухудшаться, пока не появится некая властная личность и со всем не покончит»[2208].
В свою очередь советник американского президента Э. Хауз по-прежнему верил, что важнее поддерживать русскую демократию, чем пытаться поставить «Германию на колени». При условии сохранения демократии Хауз отнесся бы снисходительно к военным обязательствам России[2209]. В итоге, заключал американский историк В. Уильямс, «в августе 1917 г. Соединенные штаты решили оставить Россию с ее Февральской революцией, пока «нормальный процесс» революции не войдет в свое русло и не восстановится порядок с помощью «произвольной военной силы». Уильямс приписывал эту политику Лансингу, «несмотря на предупреждения разных источников о ее крайней опасности»[2210].
Корниловский мятеж был обречен изначально: «уже 29 августа стало очевидно, что вся реальная сила страны — против Корнилова…, — отмечал Керенский, — Корнилов оказался в абсолютной изоляции…, мятеж был окончательно и бескровно подавлен. Корнилова не поддержала ни одна сколько-либо значительная политическая организация, он не мог опираться на силу какого-либо класса»[2211]. «Борьба с войсками ген. Корнилова закончилась без единого выстрела, — подтверждал лидер кадетов Милюков, — «Вопрос был решен не столько… стратегическими или тактическими успехами правительственных или корниловских войск. Вопрос решили… не полководцы, а солдаты»[2212]. «Казаки не хотели идти за ген. Корниловым против петроградских солдат и рабочих — и не пошли — этим, — подтверждал В. Войтинский, — исчерпывается все реальное содержание корниловской эпопеи»[2213].
После подавления корниловского мятежа Верховным Главнокомандующим стал сам Керенский: «Временное правительство находит безотлагательным: наделить меня ради спасения НАШЕЙ страны, свободы и республиканского порядка властью принимать быстрые и решительные меры, для искоренения какой бы то ни было попытки покушения на верховную власть в государстве и на права, которые граждане завоевали революцией»[2214]. По выражению лидера эсеров Чернова, Керенский все больше склонялся к «политике Корнилова, без Корнилова». С четырьмя министрами он по сути организовал директорию[2215].
«Для борьбы с анархией также необходима сильная единоличная власть, как для командования армией, — пояснял член Директории, военный министр ген. Верховский, — и в этом смысле означенная власть может считаться диктатурою»[2216]. «Мольба о сильной, крепкой власти, — вновь взывал в сентябре ген. М. Алексеев, — думаю есть общая мольба всех любящих Родину и ясно отдающих себе отчет об ее истинном положении»[2217].
Камнем преткновения для Директории, как и для всей политики Керенского, стала попытка сохранения «гражданского мира», объединяющего все непримиримые политические силы страны. В то время как радикализованные революцией «массы сворачивают налево, а интеллигенция направо. Керенский, — комментировал эту политику Чернов, — стоит на месте, и под ним образуется пропасть»[2218]. В результате к Октябрю власти в стране уже просто не было… [2219]
«Тот факт, что правительство Керенского — либеральное и частью социалистическое — оказалось способно оставаться у власти только 8 месяцев, — приходил к выводу американский ген. У. Грейвс, — ясно показывает, что русским было предназначено иметь или автократическое или крайнее социалистическое правительство»[2220]. «Либо диктатура Корнилова (если взять его за русский тип буржуазного Кавеньяка), либо диктатура пролетариата, — подтверждал Ленин, — об ином выходе для страны, проделывающей необычайно быстрое развитие с необычайно крутыми поворотами, при отчаянной разрухе, созданной мучительнейшей из войн, не может быть и речи»[2221].
Демократическая контрреволюция
Альтернативой мог бы стать третий путь — Демократической контрреволюции. Такую возможность казалось, давал Комитет членов Учредительного собрания (КОМУЧ), созданный эсерами в Самаре летом 1918 г. Созданию КОМУЧа способствовал тот факт, что Поволжье в целом было эсеровским регионом, а в таких городах, как Саратов, Самара, Симбирск, на выборах в Учредительное собрание, они получили по 56–58 % голосов. На помощь КОМУЧу из центра двинулись все основные кадры партии эсеров. В Самару перевели ЦК партии, оставив в Москве бюро ЦК. Сюда же прибыл и сам лидер партии Чернов.
«Программа КОМУЧа была ничем иным, как программой буржуазной демократии. В рамках ее, — отмечал член его правительства Майский, — капитал совершенно свободно мог бы заниматься эксплуатацией труда и беспрепятственным накоплением прибылей и процентов. Выйдя из полосы бурь, комитетская государственность, конечно значительно поправела бы и в конечном счете дала бы политический режим, напоминающий режим Франции или Германии»[2222].
Поясняя свою позицию, лидер эсеров Чернов ссылался на работу Ленина 1905 года «Две тактики социал-демократии в демократической революции», в которой целью революции выдвигалось установление буржуазно-демократической республики с объединенным социал-демократическим Временным правительством во главе[2223]. Этим правительством и был КОМУЧ, изначально состоявший полностью из эсеров, и вместе с тем «Комитет стремился полностью восстановить сломанные большевиками капиталистические отношения»[2224]. «Не может быть и речи о каких бы то ни было социалистических экспериментах, — указывал председатель Комитета Вольский, — Капиталистический строй не может быть уничтожен в настоящее время»[2225].
В число первых «правительственных» актов Комитета, входили Приказы: о денационализации промышленности, «о восстановлении прав промышленников»; о денационализации банков, «частная собственность на процентные бумаги принципиально восстанавливается»; об отмене твердых цен на хлеб[2226]. Единственное исключение было сделано для земельных отношений — национализация земли была программным требованием эсеров и в своей декларации от 24 июля Комитет категорически заявлял: «Земля беспоровотно перешла в народное достояние и никаких попыток к возврату ее в руки помещиков Комитет не допустит. Сделки купли-продажи и залога на землю сельско-хозяйственного назначения и лесные угодья запрещаются…»[2227].
Упоминание помещиков не должно было смутить капитал, поскольку он сам настаивал на скорейшем обезземеливании прежнего правящего сословия. К этому еще до Первой мировой призывал один из богатейших и наиболее прогрессивных деятелей промышленного класса П. Рябушинский: «Нужно стремиться ускорить процесс разложения дворянского сословия, нужно всеми силами содействовать его обезземеливанию, — и всякий купец, работающий в этом направлении, несомненно, содействует прогрессу России»[2228].
В отношении большевиков, «в житейском обиходе своими приемами эта власть, — по словам С. Мельгунова, — ничем не отличалась от приемов власти «генералов черной сотни» — Колчака и Деникина… Демократическая власть в Самаре фактически существовала лишь четыре месяца…, чрезвычайно показательно, что за четыре месяца своего существования эта власть на практике мало чем отличалась от других властей, появлявшихся в период гражданской войны и не имевших демократического нимба»[2229].
«За спиной Комитета, — приходил к выводу Майский, — буржуазия могла бы жить, как у Христа за пазухой и, рассуждая здраво, она должна была бы употребить всю свои силу и влияние на укрепление его власти. Но толстосум, переживший унижение эпохи конфискаций и выселений 1918 года жаждал мести и крови. «Демократический» Комитет его не удовлетворял, он хотел белого генерала, который бы стер с лица земли все «советы» и «комитеты» и покарал бы большевиков и сочувствовавших большевикам вплоть до седьмого колена. Поэтому естественно, когда медовый месяц увлечения Комитетом прошел, буржуа стал ворчать и с каждым днем находить все больше недостатков в деятельности новой власти»[2230].
Видный представитель большевистской партии Я. Яковлев подозревал, что эсеровский КОМУЧ вообще был только ширмой: «Буржуа сделали то, что диктовали им классовые интересы. Они мобилизовали свои силы под эсеровскими знаменами, под знаменами Учредительного собрания, во имя того простого расчета, что, свергнув большевиков под знаменами Чернова, нужен будет только небольшой пинок колена, чтобы освободиться от Чернова… Такова была логика классовой борьбы. Свою попытку свергнуть советскую власть, опираясь на внутренние силы в стране, буржуазия делала, прикрываясь эсеровским «красным» щитом»[2231].
К подобным выводам приходил и сам лидер эсеров Чернов, который обвинял во всем руководителей «правого крыла своей партии»: «Это болото, с каким-то сладострастием политического мазохизма шло само и тащило всех других в ловушку, поставленную им тайными и явными сторонниками диктатуры и монархии. Эти планы увенчались успехом, и демократия… подставила свои плечи заговорщикам, облегчила им приход к власти…, а затем, сослужив эту службу, была выброшена за борт как ненужный более балласт, как скорлупа от выеденного яйца»[2232].
Все попытки демократической контрреволюции (на Севере, в Поволжье, Сибири) закончились установлением диктатур «белых» генералов, которые фактически поставили социалистов вне закона. «Эволюция антисоветского режима в Северной области, от «социалистического» Верховного управления к военной диктатуре ген. Миллера, не была особенностью Севера, — отмечает этот факт историк В. Голдин, — но характерной чертой процессов, которые происходили на всей территории, контролируемой антибольшевистскими силами»[2233].
«Социалисты оказались игрушкой в руках отечественных черносотенных и буржуазных групп. Наш союз оказался совершенно неосуществимым…, — приходил к выводу член правительства Северной области эсер В. Игнатьев, — Буржуазия, использовав нас, сказала: «Мавр сделал свое дело, и мавр может идти»… в тюрьму. И начался последний акт величайшей нашей трагедии — нас, вдохновителей организаторов похода, за великую Россию, как только обстоятельства на белых фронтах стали складываться благополучно и где то вдалеке забрезжила эта «великая Россия», — стали сажать по тюрьмам, ссылать, расстреливать наши же бывшие соратники — кадеты, офицерство и их сподвижники…»[2234].
В Поволжье и Сибири события развивались по тому же сценарию, что и на Севере России. Уже «в конце июня в Омске состоялся съезд торгово-промышленников, на котором кадетский адвокат Жардецкий определенно поставил вопрос о военной диктатуре. Съезд согласился с ним и открыто выдвинул лозунг единоличной власти, как спасительнице России»[2235]. «Социалисты обманули народ, — пояснял в своем выступлении на том же съезде бывший обер-прокурор Синода в правительстве Керенского В. Н. Львов, — Они вовлекли его в величайшие несчастья… Нужно вернуться на старый проторенный и верный путь. В строительство государственности мы должны положить основным принципом право собственности… Но это может сделать не мечущаяся власть, которая сегодня гонит большевиков, а завтра готова их звать обратно… Необходима твердая единая власть. Такой властью может быть только власть
Надежда на военного диктатора основывалась, прежде всего, на позиции армии. Определяя ее отношение к власти КОМУЧа, командующий его армией плк. Галкин убеждал «Комитет, что вооруженная сила должна быть построена на принципе «армия вне политики»… «Как известно, принцип «армия вне политики», — отвечал на это Майский, — всегда до сих пор на практике означал «армия для реакционной политики». Именно это самое произошло и в Самаре»[2237]. «КОМУЧ представлял собой организацию эсеровско-демосоциалистическую, его армия имела и соответствовавшие тому атрибуты… Все это, — подтверждает историк «белого» движения С. Волков, — находилось в вопиющем противоречии с настроениями, психологией и идеологией офицерства»[2238].
«Мы не хотим воевать за эсеров, — говорили офицеры, — Мы готовы драться и отдать жизнь только за Россию»[2239]. Они, подтверждает Волков, «ненавидели Комуч и терпели его лишь как неизбежное зло, позволявшее по крайней мере вести борьбу с большевиками»[2240]. «Формируемая Галкиным «Народная Армия» представляла собой такую возмутительную картину, что с протестом, наконец выступили… чехословаки. Их командный состав указывал Комитету на черносотенную опасность, гнездящуюся в «Народной Армии»»[2241].
Подводя итоги попытке осуществления Демократической контрреволюции в Поволжье, И. Майский приходил к выводу, что «жизнь жестоко посмеялась над этими теоретическими построениями. После нескольких месяцев борьбы реакция без остатка съела демократию, выдвинув против «коммунистической диктатуры» — диктатуру генеральскую… Жизненность теоретических концепций проверяется исторической практикой. Идея демократии в условиях русской революции была поставлена на проверку и при этом оказалась битой самым жалким образом… Но, если идея демократии не сумела собрать необходимых сил, ведь это значит, что она не жизненна»[2242].
««Третьей силы», на которую рассчитывали творцы эсеровской тактики в годы гражданской войны, не оказалось, — подтверждал Мельгунов, — Отсюда бесплодие их при создании новой государственной жизни»[2243]. «Либо Колчак с Деникиным, либо Советская власть, власть (диктатура) рабочих; середины, — приходил к выводу Ленин, — нет; середины быть не может»[2244]. Опыт правления показал, что, «Гражданская война навязывала свои законы, — подводил итог историк Д. Чураков, — оказалось, что у баррикады может быть только две стороны, а стоящие посередине оказываются под перекрестным огнем»[2245].
Победа автократии в России не была случайностью, она не была даже прямым следствием войны и революции, — а была полностью закономерным, естественным условием выживания российского государства. К этому выводу еще в 1916 г. приходил ведущий британский специалист по России историк Саролеа, который отмечал, что установление парламентского строя в России невозможно в принципе. В подтверждение своих выводов он приводил три основных довода:
— Во-первых, в России «физическая и экономическая география находятся на стороне традиции и консерватизма»[2246],[2247]. «Этнография России учит нас точно так же, как физическая и экономическая география, жизненной необходимости сильного правительства. Она показывает опасность, если не сказать невозможность, главной статьи революционной программы абсолютного парламентского режима по наиболее одобренному английскому образцу. Лекарство может быть хуже болезни; скорее всего, оно убьет пациента. Централизованный парламент… приведет Россию к правовой анархии. А узаконенная анархия всегда была самой худшей из всех форм правления»[2248].
— «Второй вывод, который навязывается нам, состоит в том, что Россию не может спасти централизованный парламент, наложенный на централизованную бюрократию. Если централизованный парламентский режим, не имеющий корней и опоры в местном самоуправлении, во Франции был преждевременным и обреченным на провал, то насколько более несомненным должен быть такой провал в России! Россия еще не обладает… ни одним из существенных условий, делающих возможным парламентское правление по утвержденному британскому образцу. У нее нет независимой аристократии, укорененной в почве, нет независимой Церкви, нет среднего класса, нет независимой судебной власти. За парламентом нет единой нации, нет организованного органа общественного мнения для его проверки и контроля, нет свободных институтов для его поддержки. Он висит в воздухе. Никакие красноречивые речи не могут изменить этого фундаментального факта»[2249].
— В третьих, необходимо учитывать текущий момент: «во времена национальных волнений и национальных бедствий абсолютная монархия всегда казалась народу, справедливо или нет, высшим прибежищем. Она обязана своим существованием не случайности, а необходимости. И эта необходимость кажется столь очевидной, столь настоятельной каждому русскому, знающему свою историю, что все славянофилы, несмотря на либеральные тенденции, как в случае Аксакова и Юрия Самарина, отстаивали самодержавие, «Самодержавие», как краеугольный камень политического устройства»[2250].
«С каким еще большим основанием можно утверждать, что Россию может спасти только самодержавие? — восклицал в 1916 г. Саролеа, — Именно Иван Грозный, Петр и Екатерина Великие были жестокими и суровыми мастерами-строителями русского народа, «собирателями» русской земли»[2251].
Февральская буржуазно-демократическая революция смела остатки полуфеодальной основы монархической власти, базирующейся на невежестве низших классов, родовой аристократии и религии. Новая власть, для своего существования должна была выдвинуть новые идеи скрепляющие общество, заставляющие его идти на жертвы ради будущего. Но эти идеи не могли выйти за рамки тех жестких природных и исторических ограничений, которые определяли само существование русской цивилизации.
Диктатура пролетариата
Во время гражданской войны «самым демократическим декларациям — грош цена, самые благие намерения остаются праздными, когда встречают сильное сопротивление среды; самые демократические формы правления не гарантируют от попрания свободы и права в те дни, когда эти ценности временно погасли в сознании народном, в те дни, когда право восстанавливается насилием, насилие претворяется в право».
В XVII веке либеральное государство Дж. Локка стало революционным прорывом в общественных отношениях, это была победа демократии и свободы над феодальной родовой аристократией и средневековым абсолютизмом. Но уже к середине ХIХ в. либеральный демократизм XVII в. привел к появлению новой, еще более могущественной — денежной аристократии. К этому времени демократия — «гражданское управление», учреждённое, как отмечал А. Смит, «для защиты богатых от бедных или для защиты тех, кто имеет какую-либо собственность, от тех, которые совсем ее не имеют»[2253], выродилась, по выражению К. Маркса в «особую силу подавления», Ленина — в «диктатуру буржуазии», С. Шарапова — в «диктатуру капитала».
Демократия является лишь формой власти, за которой, на деле, может скрываться новая еще более грозная, чем при абсолютизме форма деспотии. Демократия, пояснял этот парадокс французский посол Палеолог: «не нарушая своих принципов… может сочетать в себе все виды гнета политического, религиозного, социального. Но при демократическом строе деспотизм становится неуловимым, так как он распыляется по различным учреждениям, он не воплощается ни в каком одном лице, он вездесущ и в то же время его нет нигде; оттого он, как воздух, невидим, но удушлив, он как бы сливается с национальным климатом. Он нас раздражает, от него страдают, на него жалуются, но не на кого обрушиться. Люди обыкновенно привыкают к этому злу и подчиняются. Нельзя же сильно ненавидеть то, чего не видишь. При самодержавии же наоборот, деспотизм проявляется в самом, так сказать, сгущенном, массивном, самом конкретном виде. Деспотизм тут воплощается в одном человеке и вызывает величайшую ненависть»[2254].
Со становлением капитализма, буржуазное государство, пояснял К. Маркс, стало основой «нового деспотизма»: «Государственная власть после революции 1848–1849 гг. становится «национальным орудием войны капитала против труда»[2255]. Этот «очевидный захват государства капиталистическим классом непосредственно заставляет каждого пролетария, — приходил к выводу один из идеологов каутскианства Р. Гильфердинг, — стремиться к завоеванию политической власти, как единственному средству положить конец эксплуатации»[2256].
Впервые термин «диктатура пролетариата», Маркс употребил в работе «Классовая борьба во Франции с 1848 по 1850 г.» Впоследствии, опираясь на опыт международного рабочего движения, Маркс в «Критике Готской программы» (1875 г.) сформулировал следующий вывод: «Между капиталистическим и коммунистическим обществом лежит период революционного превращения первого во второе. Этому периоду соответствует и политический переходный период, и государство этого периода не может быть ничем иным, кроме как революционной диктатурой пролетариата»[2257]. Сущность диктатуры пролетариата классики марксизма изложили в «Манифесте коммунистической партии»: «пролетариат основывает свое господство посредством насильственного ниспровержения буржуазии… Пролетариат использует свое политическое господство для того, чтобы постепенно вырвать у буржуазии весь капитал…, и возможно более быстро увеличить сумму производительных сил»[2258].
При этом, как отмечал Ленин в своем анализе работ классиков: «
«Власть рабочего класса, — пояснял Ленин, — вырастает из конкретных условий освободительной борьбы каждого народа. Поэтому в разных странах она не может не приобретать различной формы. «Все нации придут к социализму это неизбежно, но все придут не совсем одинаково, каждая внесет своеобразие в ту или иную форму демократии, в ту или иную разновидность диктатуры пролетариата, в тот или иной темп социалистических преобразований разных сторон общественной жизни»[2261].
«Диктатура пролетариата…, — пояснял Ленин, — есть упорная борьба, кровавая и бескровная, насильственная и мирная, военная и хозяйственная, педагогическая и администраторская, против сил и традиций старого общества»[2262]. И, «чем грандиознее задачи, чем большее количество приобретенных прав и интересов» эта борьба нарушает, «тем концентрированнее революционная власть, — подчеркивал Троцкий, — тем обнаженнее ее диктатура. Плохо ли это или хорошо, но именно такими путями человечество до сих пор шло вперед»[2263].
Положение о необходимости установления диктатуры пролетариата было впервые закреплено в Программе РСДРП, принятой на 2-м съезде партии (1903). «Успех революции — высший закон, — подчеркивал на съезде лидер меньшевиков Г. Плеханов, — И если бы ради успеха революции потребовалось временно ограничить действие того или иного демократического принципа, то перед таким ограничением преступно было бы останавливаться»[2264]. Однако подтверждая верность теоретическим постулатам марксизма, большевики применительно к реальным условиям России, совершенно иначе трактовали его практическое содержание.
Что большевики, на том этапе, понимали под диктатурой пролетариата, Ленин пояснял в 1905 г.: «Решительная победа революции над царизмом, есть революционно-демократическая диктатура пролетариата и крестьянства… И такая победа будет именно диктатурой, то есть неизбежно должна будет опираться на военную силу, на вооруженные массы, на восстание, а не на те или иные, «легальным», «мирным путем», созданные учреждения. Это может быть только диктатура, потому, что осуществление преобразований, немедленно и непременно нужных для пролетариата и крестьянства, вызовет отчаянное сопротивление и помещиков и крупных буржуа и царизма. Без диктатуры сломить это сопротивление, отразить контрреволюционные попытки невозможно. Но это будет, разумеется, не социалистическая, а демократическая диктатура. Она не сможет затронуть (без целого ряда промежуточных ступеней революционного развития) основ капитализма. Она сможет, в лучшем случае, внести коренное перераспределение земельной собственности в пользу крестьянства, провести последовательный и полный демократизм вплоть до республики, вырвать с корнем все азиатские, кабальные черты не только из деревенского, но и фабричного быта, положить начало серьезному улучшению положения рабочих и повышению их жизненного уровня… Такая победа нисколько еще не сделает из нашей буржуазной революции революцию социалистическую; демократический переворот не выйдет непосредственно из рамок буржуазных общественно-экономических отношений»[2265]. «Другими словами, — пояснял Троцкий, —
Даже после февральской революции 1917 г. большевики вовсе не стремились к немедленному свершению социалистической революции. Троцкий объяснял настроения большевиков, в тот период, тем, что: «человеческое мышление консервативно, а мышление революционеров подчас — особенно. Большевистские кадры в России продолжали держаться за старую схему и восприняли Февральскую революцию, несмотря на то, что она явно заключала в себе два несовместимых режима, лишь как первый этап буржуазной революции… Все руководящие большевики без изъятия — мы не знаем ни одного — считали, что демократическая диктатура еще впереди. После того как Временное правительство буржуазии «исчерпает себя»,
Однако начавшаяся гражданская война похоронила эти надежды. Уже в марте 1918 г. Ленин констатировал: «нетрудно убедиться, что при всяком переходе от капитализма к социализму диктатура необходима по двум главным причинам или в двух главных направлениях. Во-первых, нельзя победить и искоренить капитализма без беспощадного подавления сопротивления эксплуататоров, которые сразу не могут быть лишены их богатства, их преимуществ организованности и знания, а, следовательно, в течение довольно долгого периода неизбежно будут пытаться свергнуть ненавистную власть бедноты. Во-вторых, всякая великая революция, а социалистическая в особенности, даже если бы не было войны внешней, немыслима без войны внутренней, т. е. гражданской войны, означающей еще большую разруху, чем война внешняя, — означающей тысячи и миллионы случаев колебания и переметов с одной стороны на другую, — означающей состояние величайшей неопределенности, неуравновешенности, хаоса… Чтобы сладить с этим, нужно время и,
Гражданская война и повсеместное установление военных диктатур «белых» генералов, лишь укрепили Ленина в убеждении, что: «в этой отчаянной войне не может быть никакой середины, и для того, чтобы держаться, буржуазия должна расстреливать десятками и сотнями все, что есть творческого в рабочем классе. Это ясно видно на примере Финляндии, это показывает теперь пример Сибири. Чтобы доказать, что большевики несостоятельны, эсеры и меньшевики начали строить новую власть и торжественно провалились с ней прямо к власти Колчака… Это показывает, что между диктатурой буржуазии и диктатурой рабочего класса середины быть не может»[2269].
Монополия большевистской партии была введена решением VIII съезда РКП(б) в марте 1919 г. — т. е. спустя почти год после того, как против нее, опираясь на помощь иностранной интервенции, с оружием в руках выступили белые генералы. Причем эта монополия не была навязана сверху, а стала ответом на поднимавшееся снизу, под воздействием гражданской войны и интервенции, движение. «В 1918 г., — отмечает эту тенденцию историк Голдин, — начинается складываться практика, когда лидеры губернских организаций большевиков нередко становятся и председателями губисполкомов. Возрастание роли партии большевиков во всех сферах советской и государственной жизни, на фронте и в тылу вело к огосударствлению этой партии»[2270].
Введение большевиками монополии партии — прямое установление «диктатуры пролетариата», являлось ответной мерой, и было вызвано катастрофическим ухудшением экономической и политической обстановки в стране: «запрещение оппозиционных партий было временной мерой, — отмечал этот факт Троцкий, — продиктованной условиями Гражданской войны, блокады, интервенций и голода»[2271]. «Уже приблизительно в конце 1919 г., для меня, — признавал этот факт один из лидеров меньшевиков Мартынов, — стало ясно, что в одном пункте мы в споре с большевиками были кругом неправы, что устоять против бешеного натиска мировой контрреволюции у нас может только железная, диктаторская власть»[2272].
Закономерность подобного развития события, подчеркивал пример революционной Франции: «Железная диктатура якобинцев была вызвана чудовищно-тяжким положением революционной Франции… Иностранные войска вступили с четырех сторон на французскую территорию: с севера — англичане и австрийцы, в Эльзасе — пруссаки, в Дофинэ и до Лиона — пьемонтцы, в Руссильоне — испанцы. И это в такое время, когда гражданская война свирепствовала в четырех различных пунктах: в Нормандии, в Вандее, в Лионе и в Тулоне… К этому надо прибавить внутренних врагов, в виде многочисленных тайных сторонников старого порядка, готовых всеми средствами помогать неприятелю»[2273].
Механизм осуществления «Диктатуры пролетариата» строился на принципах «демократического централизма», впервые упомянутых Марксом в 1847 г., и доведенных до логического конца Лениным в 1903–1908 гг. Принципы «демократического централизма» первоначально предназначались только для организации партии и включали в себя: «а) выборность всех руководящих органов партии снизу доверху; б) периодическую отчётность партийных органов перед своими партийными организациями и перед вышестоящими органами; в) строгую партийную дисциплину и подчинение меньшинства большинству; г) безусловную обязательность решений высших органов для низших»[2274].
После Октябрьской революции большевики, распространили действие принципов демократического централизма на все области государственной жизни. «Наша задача теперь, — пояснял Ленин, — провести именно демократический централизм в области хозяйства, обеспечить абсолютную стройность и единение в функционировании таких экономических предприятий, как железные дороги, почта, телеграф и прочие средства транспорта и т. п., а в то же самое время централизм, понятый в действительно демократическом смысле, предполагает в первый раз историей созданную возможность полного и беспрепятственного развития не только местных особенностей, но и местного почина, местной инициативы, разнообразия путей, приемов и средств движения к общей цели»[2275].
«Советский централизм вообще находится еще в зачаточном состоянии, а без него мы, — пояснял Троцкий летом 1918 г., — ничего не создадим ни в продовольственной, ни в других областях, ни тем более в военной области»[2276]. Сохранение централизма, пояснял в 1920 г. Троцкий, было вынужденной мерой: «Главнократический централизм в его нынешней форме может держаться лишь на основе чрезвычайного хозяйственного оскудения»[2277].
Наибольшей проблемой было сохранение баланса между демократией и централизмом. По словам Троцкого, «сам Ленин говорил, что палку, изогнутую в одну сторону, пришлось перегибать в другую. Его собственная организационная политика вовсе не представляет одной прямой линии. Ему не раз пришлось давать отпор излишнему централизму партии и апеллировать к низам против верхов. В конце концов, партия в условиях величайших трудностей, грандиозных сдвигов и потрясений, каковы бы ни были колебания в ту или другую сторону, сохраняла необходимое равновесие элементов демократии и централизма. Лучшей проверкой этого равновесия явился тот исторический факт, что партия впитала в себя пролетарский авангард, что этот авангард сумел через демократические массовые организации, как профсоюзы, а затем Советы, повести за собой весь класс и даже больше, весь трудящийся народ. Этот великий исторический подвиг был бы невозможен без сочетания самой широкой демократии, которая дает выражение чувствам и мыслям самых широких масс с централизмом, который обеспечивает твердое руководство…»[2278].
С окончанием гражданской войны троцкисты выступили против демократического централизма, в целях развития партийного демократизма в виде фракционности. Демократический централизм, пояснял Троцкий свою позицию, оправдан лишь для конкретных исторических условий, при их изменении он может нести потенциальную угрозу обществу: «Демократизм и централизм, сведенные к отвлеченным принципам, могут, подобно законам математики, найти свое применение в самых различных областях. Не трудно чисто логически «предсказать», что ничем не сдерживаемая демократия ведет к анархии или атомизированию, ничем не сдерживаемый централизм — к личной диктатуре… Поскольку централист Ленин казался мне чрезмерным, я, естественно, прибег к логическому доведению его до абсурда. Но дело шло все же не об абстрактных математических принципах, а о конкретных элементах организации, причем соотношение между этими элементами вовсе не оставалось неподвижным…»[2279].
Позиция Троцкого находилась в полном соответствии с постулатами классиков марксизма: временный характер централизма, «диктатуры пролетариата» был установлен еще К. Марксом, по словам которого, «для уничтожения классов необходима
Почему в России не победил «Франко»
Мы проиграли Белую борьбу на всех рубежах — Северном, Южном, Западном и Восточном. Это уже не случайность, не перст судьбы, а определенное указание на то, что были какие-то общие причины, не позволившие нам выйти победителями.
О необходимости введения в России правой военной диктатуры уже 28 ноября 1917 г. заговорит министр британского военного кабинета лорд Р. Сесил: вести переговоры с умеренными социалистами в России, утверждал он, столь же бесполезно, как с большевиками, и какую-то надежду сулит лишь военная власть. Возможно, какой-нибудь генерал… возьмет на себя руководство, восстановит Восточный фронт и сбросит большевиков[2283].
Госсекретарь США Лансинг 10 декабря 1917 г. убеждал президента Вильсона: «Только военная диктатура, опирающаяся на поддержку войск, способна гарантировать стабильность в России и ее участие в войне»[2284]. «То и дело происходят тайные сборища различных партий оппозиции: кадетов, эсеров и т. д. Пока это только «rasgavors», и вполне вероятно, что люди, неспособные договориться между собой и совместно действовать, так и не смогут ничего добиться. Единственным режимом, могущим установиться в России, — приходил к выводу 17 апреля 1918 г. секретарь посольства Франции в России Л. Робиен, — остается самодержавие или диктатура…»[2285].
«Условия, создавшиеся ныне на Юге России, не подходят ни к каким принятым нами до сих пор понятиями о цивилизации, — сообщал корреспондент британской военной миссии на Белом Юге России майор Годжсон, — Разница между Россией и Англией так велика, что я могу объяснить ее лишь примерно: если бы любой английский городской совет был призван управлять Россией, он справился бы лучше, чем все теперешние русские законодатели… Распущенность спекуляция и пьянство в данное время такие же враги России, какими были и раньше… Россия никогда не переставала пить водку, поэтому она проиграла войну… Вся страна нуждается быть взятой в крепкие руки. По моему мнению, строгая и справедливая диктатура наиболее подошла бы моменту…»[2286].
В России «диктатура, — отмечал Мельгунов, — стала бредовой идеей всех политических буржуазных группировок, выплывших на поверхность общественной жизни после свержения большевиков»[2287]. Эти настроения наиболее отчетливо проявились в Сибири, в Директиве кадетского ЦК, привезенной из Москвы, в ответ на уфимское Государственное Совещание 23 сентября 1918 г., В. Пепеляевым. Директива «была весьма краткой: диктатура»: «Комитет партии Народной свободы считает, что наилучшей формой для осуществления такой власти было бы создание временной единоличной власти». «Призыв к диктатуре отчетливо прозвучал и на съезде торгово-промышленников, собравшемся одновременно с Государственным Совещанием. Еще более за диктатуру были правые круги русского общества…»[2288]. «Вопрос о диктатуре назрел, как назрел болезненный волдырь, который вот-вот лопнет. (Председатель Омского комитета кадетской партии) В. Жардецкий, не стесняясь, говорит об этом, говорят и другие из кадетского комитета»[2289].
Даже среди простого народа, буквально в один голос, как отмечали колчаковские генералы Будберг и Сахаров: «выявилась определенная и всеми сознаваемая необходимость диктатуры, того, что называет твердой властью…, сначала робко, но затем все шире и сильней, выявилась не только необходимость, но даже тоска России по монархии, по царской власти»[2290]; «только подкладка тут не идейная, а самая практическая: изнеможенное всякими перевертиями население, изверившись во всех видах новой власти и видя, что жизнь становится все хуже и невыносимее вспомнило, что тогда жилось куда лучше, и жаждет этого старого как избавителя от всех прошедших по его бокам экспериментов»[2291].
Подобные настроения были и на Юге России: «каждый раз, когда мутная волна бандитизма нас захлестывала…, я, — вспоминал Мартынов, — приходил к убеждению, что в одном пункте мы, меньшевики, были совершенно слепы, что наш меньшевистский взгляд на демократию и диктатуру в эпоху революции есть взгляд маниловский, кабинетный, безжизненно-доктринерский. Когда я очутился на Украине, в самой гуще гражданской войны, в самом пламени бушующих народных стихий, суровые факты действительности безжалостно разрушали мои старые парламентско-демократические схемы…»[2292].
Генералы, решившие взять на себя твердое руководство, скоро найдутся:
«Добровольческая армия, — пояснял Шульгин, — взявшая на себя задачу очищения России от анархии, выдвинула, непреложный принцип твердого управления — диктаторскую власть главнокомандующего. Только неограниченная, сильная и твердая власть может спасти народ и развалившуюся храмину государственности от окончательного распада…»[2296]. «Главным идеологом диктатуры» Деникина и автором его «конституции», стал управляющий Отделами Законов и Пропаганды Особого Совещания, проф. права, видный кадет К. Соколов[2297]. «Организация военной диктатуры была, в конце концов, воспринята всеми нами…, — пояснял он, — в силу железной необходимости сосредоточения власти в условиях гражданской войны»[2298].
Пример практического осуществления диктатуры давали первые шагов добровольцев в занятом ими Сочинском округе: началось с того, что «все демократические организации — городская дума, земский комитет, профессиональные рабочие союзы — были распущены, а не успевшие вовремя скрыться члены этих организаций арестованы, по обвинению в государственной измене… Все управление округом перешло к военным властям, которым были подчинены начальник округа и участковые пристава, на каковые должности были назначены опытные чины прежней жандармерии и полиции»[2299].
«У нас военная диктатура и военный диктатор, который готов допустить совещательный орган при своей персоне, но не больше…, — при этом лидер северных эсеров добавлял, — Но мы не хотим мешать генералу Миллеру защищать Область и будем помогать там, где можем»[2302].
Правительство Колчака возглавил один из кадетских лидеров В. Пепеляев, который находил: «спасение в единоличной военной диктатуре, которую должна создать армия»[2305]. Курс на диктатуру, как единственно возможную форму власти подтвердила ростовская конференция партии кадетов (29–30 июня 1919 г.), которая постановила «в отношении общенациональной платформы считать руководящими начала, провозглашенные в декларациях адмирала Колчака и ген. Деникина»[2306].
Последним претендентом на роль военного диктатора России станет ген. П. Врангель, который придет на смену Деникину: «Все равно с властью Деникина покончено. Его сгубил тот курс политики, который отвратен русскому народу, — писал министр внутренних дел В. Зеелер, — Последний давно уже жаждет «хозяина земли русской»… Все готово: готовы к этому и ген. Врангель, и вся та партия патриотически настроенных действительных сынов своей Родины, которая находится в связи с генералом Врангелем. Причем ген. Врангель — тот Божией милостью диктатор, из рук которого и получит власть и царство помазанник…»[2307].
«Другого устройства власти, кроме военной диктатуры, при настоящих условиях мы не можем принять, — провозглашал, принимая власть, Врангель, — иначе это было бы сознательно идти на окончательную гибель того святого дела, во главе которого вы стоите»[2308]. «Сама собой подразумевающаяся диктатура, — замечал при этом один из лидеров партии кадетов кн. В. Оболенский, — выдвигалась не как временное необходимое зло, а как универсальное средство для спасения России»[2309].
Таким образом, подводил итог управляющий Отделом Законов Особого Совещания при Деникине проф. права, кадет К. Соколов,
Современники находили причину, прежде всего, в личности самих генералов: «Корнилов, — приходил к выводу правительственный комиссар Северного фронта В. Войтинский, — не был «слеплен» из материала, из которого история делает Цезарей и Наполеонов»[2311]; «Мое общее мнение о Корнилове состоит в том, что он, прежде всего солдат, — подтверждал кн. Г. Трубецкой, — не способный ухватить сложные политические вопросы, и в качестве такового он являет собой особенно замечательный образец нашего командного состава»[2312]. Действительно Корнилов был не исключением, а правилом: «все генералы, особенно Алексеев, Рузский и Деникин, — подводил итог Керенский, — проявили полный недостаток стратегического и политического мышления»[2313].
Красный командарм А. Егоров, в свою очередь считал, что причина провала всех попыток «белых» установить свою диктатуру крылась не столько в качестве командного состава, сколько в том, что: «декретировать военную диктатуру нельзя. Военный диктатор силен и представляет собой власть не программными декларациями, а мощью штыков в первую очередь, а их-то как раз у Деникина не было. Армия безнадежно отходила и, отходя, распылялась. И власть Деникина пала, как только окончательно определилась невозможность продолжения вооруженной борьбы»[2314].
Но, например, у Николая II в «штыках» недостатка не было, однако он не смог сохранить власть, даже гвардия и личная охрана царя одними из первых в Феврале 1917 г. бросили своего монарха, и одели красные банты. У Верховного главнокомандующего Русской армией генерала М. Алексеева так же недостатка в «штыках» не наблюдалось, а кроме этого было и понимание ситуации, когда он еще в феврале 1917 г. «настаивал определенно на немедленном введении военной диктатуры»[2315]. Однако он не смог не только ввести диктатуру, но даже сохранить армию. Аналогичный результат ожидал диктатуры всех белых генералов.
«Несмотря на талант Главнокомандующего и блестящую плеяду полководцев, его окружающих, вахмистры Буденный и Думенко отбросили нас к исходному положению. Почему? Одного боевого таланта мало, — отвечал на этот вопрос председатель Верховного Казачьего круга Тимошенко, — Гражданская война, это не племенная борьба, это борьба за формы правления. И поэтому воссоздать Россию мы можем лишь такой политикой, таким лозунгом, которые близки и понятны народу… Диктатурой Россию не победить… Клеймить сейчас позором движение народных масс как народную смуту — тяжелая ошибка»[2316].
Основная причина краха всех «белых диктатур» заключалась в том, пояснял Раупах, что все участники белого движения «отрицали революцию начисто и не желали видеть в ней того исторического барьера, за которым начиналась новая эпоха жизни русского народа. И потому белые знамена несли в себе одно голое отрицание. Но ради ненависти и мести люди не отдают своей жизни. Кто умирает, тому нужен положительный пароль, новое слово, ставящее себе национально-государственную задачу, тому нужен такой лозунг, который способен зажигать сердца»[2317].
Именно этого, подтверждал Б. Савинков, и не понимали белые генералы: «Основная, решающая ошибка Колчака, Деникина, Юденича состояла именно в том, что и Колчак, и Деникин и Юденич — доблестные вожди — не уразумели того, что идею нельзя победить штыками, что идее нужно противопоставить тоже идею, и идею не вычитанную из книг, и не взращенную на традициях Карамзина, а живую жизненную, понятную каждому безграмотному солдату и близкую его сердцу»[2318].
Действительно, на всех фронтах, все белые диктатуры обладали этой — одной и той же общей особенностью:
Характеризуя диктатуру, установившуюся на
На
«Диктатура Наполеона была «политическая», а не «военная», — отвечал Деникину ген. Головин, — Под первым определением нужно понимать диктатуру, имеющую целью установление определенного политического и социального порядка; под термином же «диктатура военная» нужно понимать такую диктатуру, которая уклоняется от проведения политических и социальных реформ, а имеет своим лозунгом «все для армии»[2322]. «Сравнивая диктатуры Наполеона и Деникина, историк не может не прийти к выводу, противоположному мнению Деникина, — приходил к выводу Головин, — А именно: диктатура Наполеона была «национальной», диктатура же Деникина была «узковоенной»[2323].
В
Провозглашая диктатуру, Колчак не ставил перед собой каких-либо определенных политических целей. Этот факт подтверждал допрашивавший Колчака К. Попов, который приходил к выводу, что это была «политически безличная фигура»[2326]. К подобным выводам приходил и известный американский политолог Дж. Спарго: «Я сомневаюсь, что у него вообще есть какие-либо политические взгляды. Колчак никогда не был и не является политиком в прямом смысле этого слова»[2327]. Действительно цели Колчака ничем не отличались от целей диктатур установленных ген. Деникиным и ген. Миллером:
Этот факт признавал и сам Деникин, и вместе с тем он признавал свое полное бессилие изменить что-нибудь: «даже военная диктатура, для того, чтобы быть сильной и устойчивой, нуждается в поддержке могущественного класса, притом активного, способного за себя постоять, бороться, — писал он, — Наша же средняя линия вызвала опасение одних классов, недоверие других и создала пустоту в смысле социальной опоры вокруг»[2328].
Эту пустоту определяла ничтожность тех политических сил, на которые могла опереться «белая» диктатура. Представление о «политическом весе» этих сил, давали результаты выборов в Учредительное собрание, на которых кадеты получили 4,5 %, а правые — 1,4 % голосов. При распределении депутатских мандатов кадеты и казаки получили всего по 2 % от общего их количества + 1 человек от православной церкви. В то же время национальные партии всех цветов и оттенков получили ~ 20 %, общероссийские социалисты ~ 70 % всех мандатов[2329]. Вся социальная база, на которую могли рассчитывать «белые» диктатуры, представляла собой не более 4–6 % населения страны.
«Сочувствие населения было на стороне красных, нас, белых, поддерживала лишь сравнительно небольшая группа интеллигенции и казачество…, — подтверждал этот факт атаман Г. Семенов, — Нам приходилось опираться только на офицерство»[2330]. «История знает диктатуру, сила которой покоилась на народном избрании — этого в Омске не было, — подтверждал Гинс, — Идея диктатуры была выдвинута малочисленной группой населения»[2331].
Но даже эту малочисленную группу раздирали такие ожесточенные противоречия, которые полностью исключали любое объединение усилий «белых» партий, для создания национальной диктатуры. Этих противоречий разных цветов и оттенков было огромное множество. Примером здесь могли служить отношения Добровольческой армии и кубанских казаков, говоря о которых, главный идеолог Деникина К. Соколов констатировал: «Мы оказались не в состоянии сговориться на общих принципах… Принципы были непримиримо различны»[2332].
Но наиболее грозно эти непримиримые противоречия разрывали изнутри само белое движение, приводя к бескомпромиссной взаимной вражде его основные группы, которые, несмотря на их многочисленность и пестроту спектра, можно условно разделить на два течения — либерально-буржуазное и реакционно-монархическое. Непримиримость позиций сторон подтверждалась тем, отмечал управляющий Отделом Законов деникинского Особого Совещания видный кадет К. Соколов, что курс деникинской Ставки, подверженный «гибельному (кадетскому) влиянию Особого Совещания, пользовался… (в офицерских кругах) дружной ненавистью»[2333].
Либерально-буржуазные группы, которые представлял К. Соколов, предлагали идею
Узкоклассовый характер Белых диктатур[2336] привел к тому, что не только левые, но и «все социалисты-революционеры центра (черновцы) перешли в лагерь большевиков», отмечал ближайший сподвижник Колчака Гинс, за ними потянулись и другие социалисты — меньшевики и интернационалисты. «Стал создаваться единый социалистический фронт»[2337]. К концу 1919 г. колчаковское «правительство, — по словам Гинса, — оказывалось почти совершенно изолированным. Никакая партия, никакая общественная организация за ним не стояла, враги же были кругом, недовольные — всюду»[2338].
«Нужно представить себе, что пережили и перечувствовали мы, оставшиеся в Уфе, за последние два месяца, чтобы понять охватившее нас в это торжественное утро настроение…, после стольких мучительных дней, проведенных в чужой и враждебной, смертельно враждебной колчаковщине, мы, — вспоминал один из эсеров И. Святицкий, — как-то забыли о том, что разъединяло нас с большевиками, и красные звезды на белых папахах солдат Советской России показались нам родными, своими звездами. Как-то вдруг, совершенно объективно, со стороны, мы почувствовали в пришедшей армии революционную и социалистическую армию…»[2339].
На Юге России ситуация развивалась подобным образом: в результате установления праволиберальной диктатуры, «начавшаяся на Кубани… кампания против южной власти приняла размеры угрожающие…, — вспоминал Деникин, — в программу кубанской «революционной демократии» в соответствии с практикой российских социалистов входила «энергичная борьба со стремлением слуг царского режима, помещиков и капиталистов установить диктаторскую власть в освобожденных от большевиков местностях России, ибо эта власть есть первый твердый и верный шаг к установлению самодержавно-полицейского строя»[2340].
Последней силой, способной бросить решающий аргумент на чашу весов, могли стать только интервенты. Неслучайно все «белые» диктатуры были установлены и держались только при прямой и непосредственной поддержке интервентов. Без этой поддержки ни «белых» диктатур, ни даже самих «белых» генералов просто не существовало бы:
Переворот, приведший к свержению эсеровской Директории и установлению диктатуры Колчака, по признанию «белого» ген. Федорова, был сделан с согласия и при участии англичан[2341]. Этот факт подтверждал и французский посол Нуланс: «Этот государственный переворот был осуществлен при соучастии английского ген. Нокса…»[2342]. Сам Нокс, «цитируя заявление У. Черчилля в палате общин…, заявлял, что англичане несут ответственность за создание правительства Колчака»[2343]. И даже британский плк. Дж. Уорд, охранявший адмирала, заявлял, что Колчак ел «британский солдатский рацион»[2344].
На Юге России Деникин никогда не смог бы создать своей Армии, если бы союзники «не убедили» сначала Корнилова, Алексеева и Каледина, работать совместно[2345], а затем не в лице английского ген. Пуля не вынудили атамана Краснова подчиниться Деникину[2346]. Диктатура Деникина не смогла бы появиться, если бы еще до этого немцы не «дали возможность Белому движению реорганизоваться»[2347]. Эта диктатура не смогла бы удержаться у власти без союзников после немцев, поскольку интервенты, по словам самого Деникина, являлись главным, жизненным источником питания Армии Юга России[2348].
На Севере России в результате переворота, свергнувшего правительство социалиста Чайковского, пришла диктатура ген. Миллера. «Взбешенные послы» обвиняли ген. Пуля «в потворствовании заговорщикам. Конечно, подобные глупые обвинения были лживы насквозь», — утверждал главнокомандующий войсками Антанты в Архангельске английский ген. Э. Айронсайд[2349]. Однако американцев подобные заявления не убеждали. Американский посол назвал переворот «простым похищением» явно указывая на участие в нем англичан и французов[2350]. В результате переворота на Севере была установлена очередная «белая» диктатура. «Скажем просто», — конкретизировал командующий войсками Северной области ген. В. Марушевский, — английская «диктатура»[2351].
Не имея поддержки среди населения «белые» диктатуры были вынуждены опираться только на силу: «Если масса не понимает, что она творит, — провозглашал министр колчаковского правительства Н. Петров, — ее надо заставить делать то, что требуется, а не то, чего хочет она»[2352]. «Союзники» полностью поддерживали эту политику: французский дипломат Робиен в то время записывал: «Я надеюсь, что он (Колчак) сумеет удержаться у власти и усмирит кнутом этих молодчиков: русские так устроены, что будут этому только рады»[2353]. И данный принцип неуклонно проводился в жизнь, в результате чего верный Колчаку Гинс вскоре был вынужден признать: «Имя Колчака по воле жестокой судьбы стало нарицательным именем тирана»[2354].
Эмигрировавший в Германию, последний главнокомандующий колчаковской армией ген. К. Сахаров приходил к выводу, что «белое движение в самой сущности своей являлось первым проявлением фашизма… Белое движение было даже не предтечей фашизма, а чистым проявлением его»[2355]. К подобным выводам приходил допрашивавший Колчака К. Попов: «Он не знал, что та диктатура, которую он возглавлял в Сибири и которую так неудачливо стремился распространить на всю страну, — образец и подобие западно-европейского фашизма, диктатуры фашистской, выдвигаемой самим буржуазным миром…»[2356].
Фашизм, пояснял Сахаров, является единственной силой способной противостоять большевизму, поскольку «фашизм всегда и всюду более чем противоположен сущности социализма (марксизма), — фашизм прямо враждебен ему»[2357]. «Необходимое условие успеха фашизма, неотделимая от него сущность его — это диктатура, — указывал Сахаров, — И вот, к несчастью, ни одно белое народное движение, как и все вместе взятые, не смогло дать диктатора»[2358].
Почему же в России не нашлось своего «Франко»?
Ответ на этот вопрос заключается в том, что в основе любой фашисткой диктатуры лежит сплачивающий общество радикализованный национал-социализм:
1. Национализм возник в Европе с наступлением эпохи капитализма став, по сути, новой религией, пришедшей на смену христианству. И именно национализм, с наступлением эпохи социальных революций выступил, как единственная сила способная противостоять идеям социального равенства. Национализм, пояснял немецкий философ Шубарт, переносил «разъединительные силы из вертикальной плоскости в горизонтальную. Он превратил борьбу классов в борьбу наций»[2359].
Эта особенность национализма наглядно проявилась еще в период Временного правительства, когда опыт русской армии, по словам ген. Головина, показал, что «наибольшей устойчивостью к большевизму обладают части сформированные на основе «местного патриотизма»»[2360]. Именно на лозунгах национальной идеи строилось и все «белое» движение. К идее опоры на национализм, накануне большевистской революции, пришли и российские либералы: «Кадеты правеют до Союза истинно-русских людей»[2361].
В начале 1918 г. в своей политической программе ген. Корнилов призовет опереться «на все здоровые национальные элементы»[2362]. 5 мая 1918 г. Деникин выпустит свое первое политическое обращение «к Русским людям»[2363] и назовет свой аналог Учредительному собранию — Народным собранием, а адм. Колчак — Национальным[2364]. Атаман Донского войска ген. Краснов уже прямо «противопоставил большевизму шовинизм, интернационалу — яркий национализм»[2365]. Однако опора на националистические лозунги в многонациональной стране привела не к единению, а, наоборот, к ее распаду на множество местных непримиримых и враждебных национализмов, каждый из которых с ожесточенным упорством отстаивали свою собственную национальную свободу и независимость[2366].
Распад охватил даже русские регионы, приведя их к идее «областничества», которая варьировалась в широких пределах от федеративных и конфедеративных отношений с центральной властью, до полного отделения. В результате, отмечал ген. Головин, «общероссийское контрреволюционное движение «провинциализировалось»»[2367]. «При проезде по железной дороге (По колчаковской Сибири)… создавалось такое впечатление, — подтверждал ген. Сахаров, — будто едешь не по одной стране, а попадаешь из одного удельного княжества в другое. Центральной власти, какого-либо объединения и единого управления на общее государственное благо не было…»[2368]. Каждое «провинциальное контрреволюционное» движение защищало свои права не только от большевиков, но и прежде всего от «национального» центра.
2. Проблема национализма заключалась не только в многонациональности Российской империи, но и в характере самого русского народа, у которого развитого национального чувства, в европейском понимании, просто не существовало. Условия создания Российской империи, указывал на эту особенность историк В. Кожинов, «неизбежно вели к ослаблению и размыванию таких четких национальных граней и форм, которые присущи западноевропейским народам… У русских не было столь твердых, отчеканенных форм национального быта, поведения, сознания, наконец, самого облика, как в странах Запада и… Востока…»[2369].
«Немцы, англичане, французы — шовинисты и националисты в массе, они полны национальной самоуверенности и самодовольства. Русские почти стыдятся того, что они русские, — подтверждал Бердяев, — им чужда национальная гордость и часто даже — увы! — чуждо национальное достоинство»[2370]. Английский историк Дж. Хоскинг вообще приходил к выводу, что: «русские потерпели неудачу в формировании собственной нации»[2371].
Нет недостатка в «ура» патриотизме конечно не было, все без исключения, как правые, так и либеральные партии, классы, и сословия выступали под кричащими национальными лозунгами, но этом весь их патриотизм и заканчивался. Настоящего, готового на жертвы ради будущего своей страны патриотизма не было, ни у полуграмотных крестьян, ни у буржуазии, ни у либералов, ни у дворянства. «Все главным образом заняты собой, своими делами и своими рецептами спасения. Ни у кого нет главного, — указывал колчаковский плк. Ильин, — жертвенности и чувства долга»[2372]. Именно отсутствие во всех классах русского общества сплачивающего его национального чувства, не позволило укрепиться на его почве радикализованному европейскому национализму.
3. Особенностью России являлся и тот факт, что в ней не было и второй составляющей опоры фашизма — социальной. Организующей и направляющей силой всех правых диктатур выступала национальная буржуазия. В России национальной буржуазии, как класса не существовало. В западном понимании, указывал на этот факт в 1910 г. видный экономист М. Туган-Барановский, «у нас не было буржуазии вообще»[2373]. Над всем царил узкий частный эгоизм, не признававший никаких «национальных оков», именно он стал основной причиной «Предательства тыла», не позволив имущим классам пойти на какие-либо ограничения или жертвы (в виде, например, весьма умеренного прогрессивного подоходного налога) даже под угрозой банкротства собственного государства, во время мировой войны. Конечно исключения были, но только исключения. Неслучайно и заслужено на выборах в Учредительное собрание, в ноябре 1917 г., по ведущему купеческому Московскому городскому округу торгово-промышленная группа получила всего 0,35 % голосов[2374].
В отсутствии буржуазии ее место, как основной организующей силы, в России заняла интеллигенция. Отличительная особенность русской революции, указывал на этот факт Н. Бердяев, заключалась именно в том, что «на смену дворянства, как передового сословия в прошлом, у нас пришла не буржуазия, не третье сословие, а разночинная интеллигенция, и именно она определила наше идейное развитие. Это явление специфически русское. У нас совсем не было буржуазных идеологий, не было идейной буржуазии»[2375].
Однако эта интеллигенция, была столь же эгоистична, как и другие классы общества, и не признавала ничего, кроме своих собственных ближайших интересов. Интеллигенция, отмечал этот факт, последний министр империи Барк, «была далека от народа, не понимала [его] и, в сущности, совершенно не заботилась о его благосостоянии»[2376]. Особенность российской либеральной интеллигенции, подтверждал ген. Головин, заключалась в ее «оторванности», «изолированности от народных масс»[2377]. В ее «непрактичности», дополнял Гинс, поскольку «она исторически воспитана была в барстве
«Опыт революционных лет убедил меня, — подводил итог главный идеолог Деникина проф. видный кадет К. Соколов, — в том, что эта (либеральная) «общественность», в лице составляющих ее интеллигентских кружков, ничем с массами не связанных, в значительной своей части равнодушной к делам государственно-национальным, не может служить опорой для власти вообще, для «твердой власти» — в особенности»[2379].
4. Социальная проблема России усугублялась тем, что в ней фактически не было и того среднего класса, который является связующим звеном между высшими и низшими классами на Западе. «У нас почти нет того среднего и крепкого общественного слоя, — отмечал этот факт Бердяев, — который повсюду организует народную жизнь»[2380]. И именно этот факт, определял различие политических движений России и Запада. Указывая на эту закономерность журнал «Лайф» писал про большевиков: «их возмездием явился сплоченный средний класс Европы…, как раз слабо представленный в России. В основном, поэтому, никакая Коммунистическая партия до сих пор не в силах захватить власть в Западной Европе»[2381].
Разорение Европы в результате Первой мировой, привело к тому, что, по словам К. Квигли, эти «средние классы были в значительной степени уничтожены»[2382]. И именно эти радикализованные разорением средние классы, стремящиеся вернуться в свое прежнее состояние, стали опорой немецкого и итальянского фашизма. «Крайне сомнительно, чтобы Гитлер когда-либо пришел к власти в Германии, — признавал один богатейших людей мира Дж. П. Варбург, — если бы перед этим обесценивание немецких денег не уничтожило средний класс»[2383].
В России же доля среднего класса была абсолютно ничтожна. Нигде в Европе не было такой огромной социальной дифференциации, как в России. Неслучайно, «в русском сознании XIX в. социальная тема, — как отмечал Бердяев, — занимала преобладающее место. Можно даже сказать, что русская мысль XIX в. в значительной своей части была окрашена социалистически. Если не брать социализм в доктринальном смысле, то можно сказать, что социализм глубоко укоренен в русской природе»[2384]. Только «социалистические лозунги, — подтверждал накануне Первой мировой экс-министр внутренних дел Дурново, предупреждая Николая II, — единственные, которые могут поднять и сгруппировать широкие слои населения»[2385].
Фашизм не имел корней в русском обществе и поэтому не мог утвердиться на его почве. В России революция, по духовному складу ее народа, могла быть только социалистической. «Не носит ли всякая революция специфических, характерных черт того народа, который ее проделывает? Я больше чем убежден, — приходил к этому выводу в 1918 г. колчаковский плк. Ильин, — что Ленин — это наш, русский, и весь наш большевизм — наш, русский, все это наши черты, нашего характера, нашей души, нашего духовного склада!»[2386]
В условиях отсутствия собственных объединительных и созидательных идей белая власть могла только разлагаться. Эту зависимость констатировал сам Колчак, отвечая на призыв Гинса: «мы должны писать хорошие законы, чтобы не провалиться», «дело не в законах, а в людях, — отвечал Колчак, — Мы состоим из недоброкачественного материала. Все гниет. Я поражаюсь, до чего все испоганились. Что можно создать при таких условиях, если кругом либо воры, либо трусы, либо невежи…»[2387].
Неизбежный итог правления всех «белых диктатур» подводил военный министр Колчака ген. А. Будберг: «С ужасом зрю, что власть дрябла, тягуча, лишена реальности и действенности, фронт трещит, армия разваливается, в тылу восстания, а на Дальнем Востоке неразрешенная атаманщина. Власть потеряла целый год, не сумела приобрести доверия, не сумела сделаться нужной и полезной». «Сейчас нужны гиганты наверху и у главных рулей и плеяда добросовестных и знающих исполнителей им в помощь, чтобы вывести государственное дело из того мрачно-печального положения, куда оно забрело». Но вместо этого повсюду «только кучи надутых лягушек омского болота, пигмеев, хамелеонистых пустобрехов, пустопорожних выскочек разных переворотов, комплотов и политически-коммерческих комбинаций»; «гниль, плесень, лень, недобросовестность, интриги, взяточничество… торжество эгоизма, бесстыдно прикрытые великими и святыми лозунгами»[2388].
Аналогичная ситуация была на Юге России, где, по словам Уильямсона, «творились жуткие интриги; и никогда нельзя было различить, кто во что верил по-настоящему»[2389]. Политические лозунги, от либеральных до монархических, являлись лишь идеологическими покрывалами, скрывавшими непримиримую борьбу частных интриг. Во всем белом движении, в отчаянии приходил к выводу Будберг: «Внутренней, идейной дисциплины, способной заставить подчинить общему свое личное, нет»[2390]. Вокруг, вспоминал кадет Н. Астров, только «насилие, порка, грабежи, пьянство, гнусное поведение начальствующих лиц на местах, безнаказанность явных преступников и предателей, убогие, бездарные люди, трусы и развратники на местах, люди, принесшие с собой на места старые пороки, старое неумение, лень и самоуверенность»[2391].
К подобным выводам в итоге приходили и наиболее видные представители «белого мира», такие как Бунин, который в те годы писал: «Добровольцев везде бранят, говорят, что спекулируют и берут взятки почти все. И только теперь очевиднее становятся причины краха: разложение белого движения, его неспособность победить — при отсутствии положительной общей идеи, моральном упадке, полной потере опоры на народ»[2392]. «Без опоры на прочное сочувствие населения ничего не сделать… — признавал Будберг, — Власть должна быть сильной — и ею не была; она должна быть глубокой, т. е. близкой, полезной и нужной населению, — этого и в помине не было… Власть оказалась только формой без содержания… Надо откровенно сознаться: мы обманули надежды обывателя, и нам веры нет, особенно словам»[2393].
«Можно не соглашаться с большевиками и бороться против них, но нельзя отказать им в колоссальном размере идей политико-экономического и социального характера, — признавал митрополит Вениамин (Федченков), — Правда, они готовились к этому десятилетия. А что же мы все (и я, конечно, в том числе), могли противопоставить им со своей стороны? Старые привычки? Реставрацию изжитого петербургского периода русской истории и восстановление «священной собственности», Учредительное собрание или Земский собор, который каким-то чудом все разъяснит и устроит? Нет, мы были глубоко бедны идейно. И как же при такой серости мы могли надеяться на какой-то подвиг масс, который мог бы увлечь их за нами? Чем? Я думаю, что здесь лежала одна из главных причин поражения нашего белого движения: в его безыдейности! В нашей бездумности!»[2394]
«Сомнительные авантюристы, терзающие Россию при поддержке западных держав, — Деникин, Колчак, Врангель и прочие — не руководствуются никакими принципиальными соображениями и не могут предложить какой-либо прочной, заслуживающей доверия основы для сплочения народа. По существу, — приходил к выводу Г. Уэллс, — это просто бандиты…»[2395].
Лидер российских либералов Милюков запоздало, в сентябре 1921 г., признавал: «После Крымской катастрофы, с несомненностью для меня выяснилось, что даже военное освобождение невозможно, ибо оказалось, что Россия не может быть освобождена вопреки воле народа»[2396]. Савинков был более четок в определениях: «Правда в том, что не большевики, а русский народ выбросил нас за границу, что (мы) боролись не против большевиков, а против народа…»[2397].
«Только диктатура могла остановить процесс окончательного разложения и торжества хаоса и анархии. Нужно было взбунтовавшимся массам дать лозунги, во имя которых эти массы согласились бы организоваться и дисциплинироваться, нужны были заражающие символы… И только большевизм оказался способным, — приходил к выводу Бердяев, — овладеть положением, только он соответствовал массовым инстинктам и реальным отношениям»[2398]. Советское правительство, — подтверждал Г. Уэллс, — «это — единственное правительство возможное в России в настоящее время. Оно воплощает в себе единственную идею, оставшуюся в России, единственное, что ее сплачивает»[2399].
«В действительности же Советская власть при всех ее дефектах — максимум власти, могущей быть в России, переживающей кризис революции, — подтверждал из эмиграции А. Бобрищев-Пушкин, — Другой власти быть не может — никто ни с чем не справится, все перегрызутся… Одна Советская власть, против которой была всемирная коалиция, белые армии, занявшие три четверти русской территории, внутренняя разруха, голод, холод и увлекавшая Россию в анархию сила центробежной инерции, сумела победить все эти исторически беспримерные затруднения»[2400].
Уже из эмиграции, ряд видных генералов и офицеров Белых армий напишут: «мы признаем в качестве Российского правительства нынешнее Правительство РСФСР и готовы перейти на службу в РККА. Мы все даем обещание быть лояльными гражданами Советской Республики и честными солдатами ее революционной армии. Гражданская война и годы эмиграции наглядно показали, что идеология белого движения потерпела полное крушение, потому, что по существу своему являлась глубоко антигосударственной и противонародной… Зародившееся под лозунгом спасения отечества белое движение уже давно является ярко выраженным движением против России…»[2401].
Интервенция
История союзнической «интервенции» в России в годы гражданской войны еще не написана…, может быть (она), объяснит, почему глубокое разочарование охватило многих из тех, кто верил в то время в спасительность для России международного вмешательства демократии.
Пролог
Интервенция, несмотря на то, что она сыграла ключевую роль в гражданской войне, до сих пор остается как бы в ее тени. Некоторые популярные авторы, например, такие как М. Веллер и А. Буровский, вообще заявляют, что «их (союзников) пребывание в России никак не было интервенцией. А к внутренним русским делам отношение союзников было исключительно нейтральным…»[2403].
Западные историки, чье мнение отражает британец П. Флеминг, утверждают, что интервенты действовали только из лучших побуждений: «Ни одной из держав Антанты интервенция в Сибирь не принесла славы. Однако за всеми их ошибками и просчетами — в основании безрассудной затеи… было желание творить добро…»[2404]. Причины этих ошибок, заключались в том, полагает американский коллега Флеминга Р. Уорт, что политика и дипломатия «союзников» «исходила из полного непонимания сил и событий русской революции», в результате «провозглашенные ими идеалы… никогда более ярко не противоречили действительности, чем в проводимой ими политике по отношению к России, как демократической, так и большевистской»[2405].
Полным диссонансом этим выводам звучали слова главнокомандующего колчаковской армией ген. К. Сахарова: «Обычно эти иностранные друзья при своей помощи восстановлению государства Российского руководствуются своими эгоистическими целями. И эти скрытые цели всегда противоположны интересам России, вредны для нее». Необходимо указать, подчеркивал Сахаров, на тот «большой вред, какой принесла русскому народу пресловутая интервенция союзников-иностранцев»[2406].
«Союзники»
Восточный фронт можно было спасти… Если бы Робинс добился в Вашингтоне успеха, возможно, успешной была бы и формула Троцкого «ни войны, ни мира». Брестский мир мог остаться неподписанным.
Октябрьская революция 1917 г. привела союзников по Антанте в состояние шока. В России на глазах у Запада происходило нечто совершенно невероятное. Ощущения европейцев наглядно передавали слова Черчилля: «В начале войны Франция и Великобритания во многом рассчитывали на Россию. Да и на самом деле Россия сделала чрезвычайно много. Потерь не боялась, и все было поставлено на карту… Но Россия упала на полдороге, и во время этого падения совершенно изменила свой облик. Вместо старого союзника перед нами стоял призрак, не похожий ни на что существовавшее до сих пор на земле. Мы видели государство без нации, армию без отечества, религию без бога… Как раз в тот момент, когда наиболее трудный период миновал, когда победа была близка и бесчисленные жертвы сулили наконец свои плоды, старая Россия была сметена с лица земли, и вместо нее пришло к власти «безымянное чудовище», предсказанное в русских народных преданиях…»[2408].
Потрясенные правящие круги Запада не сразу смогли определиться со своим отношением к новой России. «Плохо осведомленные о положении дел, мало разбирающиеся в сложной конъюнктуре русских отношений, иностранные политики, — отмечал этот факт Мельгунов, — шли по извилистым тропам»[2409].
Первым и самым главным вопросом, волновавшим союзников, был вопрос о сохранении Восточного фронта мировой войны: «Декрет о мире» был принят большевиками всего через несколько часов после свершения Октябрьской революции, став первым декретом Советской власти. Спустя две недели 8 (21) ноября советское правительство обратилось к Германии и к союзникам с «официальным предложением по заключению незамедлительного перемирия на всех фронтах и незамедлительного начала переговоров о мире»[2410].
Немцы согласились при условии, если «государства Антанты тоже согласятся вести переговоры о мире на таких же условиях». В своем повторном приглашении союзников к переговорам, 14 (27) ноября Троцкий указывал, что их отказ будет ошибкой, которая вынудит Россию, в конце концов, «заключить сепаратный мир»»[2411]. Ответ союзников прозвучал по итогам Парижской конференции, на которой Антанта отказалась вести переговоры с большевиками, изъявив готовность пересмотреть военные цели только со стабильным российским правительством.
А 29 ноября начальник французской военной миссии ген. А. Лавернь и представитель военной миссии США М. Керт, через голову Советского правительства, напрямую обратились к Верховному главнокомандующему русской армией ген. Н. Духонину[2412]. Ответ Троцкого последовал 1 декабря: «Никто не требует от нынешних союзных дипломатов признания Советской власти. Но в то же время Советская власть, ответственная за судьбы страны, не может допустить, чтобы союзные дипломатические и военные агенты, во имя тех или других целей, вмешивались во внутреннюю жизнь нашей страны и пытались разжигать гражданские войны»[2413].
Инициативы большевиков привели к тому, что вокруг Брестского мира развернулась ожесточенная дипломатическая борьба[2414]. Позицию в ней американского президента В. Вильсона, передавал его помощник Э. Хауз: «Я, по крайней мере, чувствую себя правым, когда советую, что буквально ничего не должно быть сделано, прежде чем мы не выразим нашего сочувствия усилиям России объединиться на почве окрепнувшей демократии и не предложим нашей финансовой, промышленной и моральной поддержки любым возможным способом»[2415].
Однако позицию Хауза разделял только Р. Робинс, который еще до того как стать неофициальным американским представителем, несмотря на прямой запрет президента, на свой риск продолжал вести предварительные переговоры с Троцким. «На протяжении многих дней я, — вспоминал Р. Робинс о январе 1918 г., — был единственным наделенным полномочиями американцем — уверен, что и единственным среди союзников, — видевшим во всем большевистском правительстве какую-то возможность спасения…»[2416].
Англия отозвала своего посла, «его заместителем остался Локкарт, который первоначально явился горячим противником интервенции и сторонником соглашения с Советской властью. Эта политика Локкарта находила поддержку в лице представителя французской миссии в России кпт. Садуля, который также стремился к сближению с советской властью[2417]. В течение февраля и марта Садулю удавалось в значительной мере нейтрализовать влияние своего посла Нуланса… Все эти три лица, т. е. Садуль, Локкарт и Робинс, стремились добиться от своих правительств признания Советской власти, так как этим они думали удержать ее от подписания Брестского мира»[2418]. При этом Робинс, как и Садуль, называл большевистскую революцию «кардинальнейшим моментом в жизни всего мира»[2419].
Остальными участниками событий двигали более прагматичные мотивы: над британскими политиками довлел страх германо-русского сближения, к которому могла подтолкнуть слишком настойчивая антибольшевистская политика. Именно поэтому министр иностранных дел Великобритании А. Бальфур заявлял, что внутренние дела России, если они не связаны с войной, Великобритании не касаются. Выбор в пользу большевизма — дело самой России, а не Великобритании. Нежелательно ни полное признание, ни разрыв отношений…[2420].
«Я придерживаюсь четкого мнения, — конкретизировал Бальфур, — что нам выгодно как можно дольше воздерживаться от открытого разрыва с этой безумной системой. Если это означает дрейфовать по волнам, значит, я сознательно выбираю дрейфующую политику…»[2421]. Большевики, пояснял Бальфур, «не собираются воевать с Германией и, возможно, ни с кем другим. Зачем толкать их в руки Германии?»[2422]
Спустя более полувека посол Великобритании в СССР К. Кибл прокомментировал английскую политику того времени следующим образом: «Правительство Ленина рассматривалось как не более чем мимолетная стадия политического развития России». Первым делом предстояло выяснить: «Если большевики полны решимости заключить мир, можно ли было повлиять на условия мира, чтобы свести к минимуму ухудшение дел союзников? Если большевистская власть была еще не полной, могли ли русские офицеры, известные враждебностью к большевикам, быть побуждены способом денежной и вещественной помощи к продолжению борьбы?»[2423]
Именно поэтому, как вспоминал Локкарт, «инструкции у меня были самые неопределенные. Я нес ответственность за установление отношений. Я не должен был иметь никаких полномочий». «Однако, кроме того, — пишет Кибл, — при назначении Локкарта ему были поставлены две основные задачи: мешать ходу переговоров (Брестских) и собирать информацию о мощи и перспективах большевистского правительства»[2424].
Британский представитель работал профессионально и, по словам Кибла, отношения между Локкартом и Троцким стали настолько близки, что «мало кто из послов ее величества в Советском Союзе имел счастье установить»[2425]. Их, очевидно, сближал одинаково прагматичный подход к решению проблемы: Локкарт «настаивал на том, что сотрудничество союзных держав с Лениным должно базироваться не на любви, а на расчете»[2426]. Троцкий в ответ указывал, что «взаимоотношения (с союзниками) можно построить на послевоенных взаимных коммерческих интересах, а не на платонических симпатиях к русскому народу, в которых меня хотят убедить американские империалисты»[2427].
Локкарт считал, что Ленин понимал общность российских и союзнических интересов перед лицом германской угрозы: «В настоящее время большевистское правительство не одобряет идею разрыва отношений с Англией, Доказательством этого является его нежелание сделать достоянием гласности наши интриги в этой стране, о которых ему хорошо известно»[2428]. Однако, указывал британский представитель, Ленин опасался союзнической интервенции, «убежденный, что их настоящая цель — уничтожение системы Советской власти», он хотел получить гарантии будущего признания[2429].
В американском представительстве мнения разделились: Глава военной миссии У. Джадсон и руководители миссии Красного Креста полагали, что большевики, взяв власть, перестали быть немецкими шпионами и превратились в оборонцев, а их полупризнание поможет восстановить фронт. Генконсул М. Саммерс наоборот призывал однозначно и публично отказать Советам в признании. В итоге победила третья точка зрения — посла Д. Фрэнсиса, предлагавшего не делать ничего в ожидании неизбежного со дня на день падения большевистского режима[2430].
Угроза подписания Брестского мира активизировала мысль посла, и уже 23 февраля Фрэнсис в письме своему сыну уточнял цели своего пребывания в России: «Сепаратный мир явится тяжелым ударом по союзникам, но если какая-либо часть России откажется признать право большевистского правительства заключать такой мир, я постараюсь установить контакт с нею и помочь восстанию»[2431].
Брестский мир был подписан 3 марта, оставалось его только ратифицировать. Большевики использовали этот последний шанс, чтобы еще раз попытаться договориться с союзниками: 5 марта Ленин и Троцкий отправили союзникам ноты, смысл которых сводился к тому, что «в случае, если Всероссийский съезд советов откажется ратифицировать мирный договор с Германией или если германское правительство, нарушив мирный договор, возобновит наступление, может ли Советское правительство рассчитывать на поддержку США, Великобритании и Франции в своей борьбе против Германии? Какого характера помощь может быть оказана в ближайшем будущем, и на каких условиях?»[2432]
Ленин согласился с предложением Робинса отсрочить съезд Советов на два дня, чтобы дождаться ответа из США на союзническое предложение. Но это предложение не было передано, как Вильсону, так и американскому правительству[2433]. В то время все сношения с Россией в США шли через госсекретаря Лансинга. Когда позже его спросили, знало ли американское правительство, что: 1) советское правительство было настроено против заключения Брестского договора и подписало его только потому, что не имело возможности сопротивляться немецким настояниям без помощи кого-либо из союзников; 2) Ленин и Троцкий вручили ноту плк. Робинсу, адресованную президенту США, в которой указывалось, что договор не был бы подписан, если бы США оказали России помощь продовольствием и оружием. — Лансинг ответил, что сообщение по этим вопросам противоречило бы государственным интересам[2434].
9 марта Фрэнсис указал еще на одну угрозу, толкавшую большевиков к ратификации Брестского мира: «Я опасаюсь, — писал американский посол своему правительству, — что если съезд ратифицирует (Брестский) мир, то это явится результатом угрозы японской оккупации Сибири…, Троцкий сказал, что Япония, естественно, убьет возможность сопротивления Германии и может сделать из России германскую провинцию»… «У меня нет достаточных слов, — добавлял Фрэнсис в другой телеграмме, — для того, чтобы охарактеризовать все безумие японской интервенции». Фрэнсис почти убежден в том, что, если не будет угрозы японской опасности, «съезд советов откажется ратифицировать этот мир»[2435]. На интервенции Японии в Россию настаивало британское правительство и союзное командование[2436].
Официальная позиция В. Вильсона прозвучала в его послании к IV Съезду Советов от 11 марта 1918 г.: «Хотя правительство Соединенных Штатов не имеет в настоящее время возможности оказать непосредственную и эффективную помощь России, я обращаюсь к русскому народу в лице Съезда Советов и прошу верить, что правительство СШ использует всякий случай, чтобы помочь России сохранить полную независимость в решении вопросов внутренней жизни, равно как и восстановить ее роль в жизни Европы и всего мира»[2437].
Так, по мнению Робинса, была упущена возможность неизмеримых исторических пропорций[2438]. Спустя почти полвека посол США в СССР известный Дж. Кеннан заметит, что «если бы Робинс сумел в тот момент объявить Ленину о положительном ответе властей его страны на вопрос Троцкого, договор мог остаться нератифицированным»[2439]. Без союзников у большевиков не оставалось выбора, и Брестский мир был ратифицирован.
Потеря восточного союзника непосредственно угрожала лишь Франции. Поэтому в своем первом порыве французы предложили Троцкому свою помощь: «генерал Лавернь говорил, что французское правительство считается теперь с фактом заключения Брестского мира и хочет лишь оказать нам вполне бескорыстную поддержку при строительстве армии»[2440]. Троцкий согласился. «Ленин, — вспоминал Троцкий, — поддержал меня со всей решительностью: «уполномочить товарища Троцкого принять помощь разбойников французского капитала против немецких разбойников» и только «Бухарин настаивал на недопустимости входить, в какие бы то ни было соглашения с империалистами»[2441].
Против сотрудничества выступил французский посол Нуланс, который после подписания Брестского мира заявил: теперь нельзя больше «рассчитывать на советскую армию для восстановления Восточного фронта… Во имя наших интересов и нашей чести, всякое сотрудничество французских офицеров в качестве инструкторов красных войск должно быть отныне воспрещено»[2442]. Позицию британской стороны отражало заявление министра иностранных дел А. Бальфура, который утверждал, что: «язык международного права приложим к отношениям между организованными государствами, но не столь приложим к отношениям между организованными государствами с одной стороны и неорганизованным хаосом с другой»[2443].
Тем не менее, «изначально у союзников не было никакого стремления сделать большевиков своими противниками», — утверждает британский историк Д. Киган. Премьер-министр Великобритании Д. Ллойд Джордж сообщал Военному кабинету, что «Британии нет дела до того, какого рода правительство установилось в России — республика, большевики или монархия»… До апреля 1918 г. влиятельные партии во французском генштабе так же «отклоняли предложения оказать поддержку антибольшевистским силам, так называемым «патриотическим группам», на том основании, что они предпочли германскую оккупацию по классовым соображениям»[2444].
7 апреля в секретном послании военному кабинету Черчилль даже предлагал уговорить Россию возвратиться в строй воюющих держав, предложив сохранить «плоды революции», можно восстановить пугающую немцев войну на два фронта: «Давайте не забывать, что Ленин и Троцкий сражаются с веревками вокруг шеи. Альтернативой пребывания у власти для них является лишь могила. Дадим им шанс консолидировать их власть, немного защитим их от мести контрреволюции, и они не отвергнут такую помощь»[2445].
Перелом произошел только тогда, утверждает Киган, когда «союзники позволили себе постепенно все больше оказывать поддержку белым войскам — что окончательно запутало положение, которое Ленин и Сталин позже стали представлять как изначально проявленную враждебность западных держав к делу революции. На самом деле союзники, отчаявшиеся предотвратить новое наступление немцев, не совершали никаких антибольшевистских акций вплоть до середины лета 1918 года. С этого времени поступающие сведения неоспоримо указывали на то, что большевики отказались от своей первоначальной антигерманской политики и стали принимать милости от германской стороны ради собственного выживания»[2446].
В июне 1918 г. экс президент Тафт призвал: «настало время действовать в России». «Весь мир, — пояснял он, — не сможет победить германо-российскую империю». «Мы должны начать нашу интервенцию сейчас, договорившись с Японией. Конечно, большевики не одобрят этого, несомненно», но мы должны это сделать ради победы демократии[2447].
Сведения, о которых говорил Киган, распространял французский посол в России Нуланс, который утверждал, что «берлинское правительство приказало народным комиссарам принять в Москве так называемый полицейский корпус из тысячи человек для охраны немецкого посольства. Это была настоящая немецкая оккупация столицы. Большевистское правительство понимало, что перевести наши посольства и дипломатические миссии в Москву значило пойти на серьезные конфликты. Главным было оставить нас в Вологде, но каждое посольство получило охранника, несмотря на наши протесты. Поставив часового возле нашей двери, местный Совет обращался с нами как с заключенными, позволяя пройти к нам только тем, кто имеет подпись революционного исполкома. Мы могли только отвергнуть такой возмутительный способ контроля — история дипломатии цивилизованных народов не знала подобных примеров»[2448].
В ответ, Ллойд Джордж замечал, что Нуланс, «не был объективным очевидцем: это был человек напыщенный, склонный к сентенциям, а не к тому, чтобы приводить факты. Он был не очевидец, а неумный и неглубокий сторонник одной из партий…»[2449].
Действительно, в реальности, дело обстояло прямо противоположным образом, чем его описывал французский посол: После покушения на Мирбаха Берлин запросил согласия русского правительства на допущение батальона немецких солдат для охраны германского посольства. Ответ Ленина был утвержден ВЦИК уже на следующий день, 15 июля: «Подобного желания мы ни в коем случае, и ни при каких условиях удовлетворить не можем, ибо это было бы объективно началом оккупации России чужеземными войсками. На такой шаг мы вынуждены были бы ответить… усиленной мобилизацией, призывом поголовно всех взрослых рабочих и крестьян к вооруженному сопротивлению… эту революционную войну рабочие и крестьяне России поведут рука об руку с Советской властью до последнего издыхания»[2450].
При этом нарком иностранных дел Г. Чичерин, «принимая во внимание возможную опасность, грозящую представителям держав Антанты», пригласил послов переехать в Москву, т. к. «Советское правительство считает Москву единственным городом, где возможно обеспечить безопасность представителей данных стран»[2451]. Для защиты посольств в Вологде были выставлены патрули Красной гвардии. Большевики до конца сохраняли надежду на сотрудничество.
Об отношении большевиков к союзническим миссиям говорит и тот факт, что после того, как последние решили ехать не в Москву…, а в Архангельск; большевики им не препятствовали. Правда Чичерин еще несколько раз в более чем учтивой форме обращался к Френсису, как дуайену дипломатического корпуса, с предложением переехать в Москву и наладить отношения с Советским правительством. Настойчивость советского наркома вызывала у Фрэнсиса даже недоуменную реакцию: «У Чичерина, похоже, сложилось впечатление, что после нашего отъезда из Вологды Советское правительство будет располагать американским послом»[2452].
Интервенты
Союзникам необходимо отправить в Архангельск несколько полков для того, чтобы японская экспедиция не выглядела больше такой изолированной, перестала быть «желтым нашествием» и вошла в рамки крестового похода союзников во имя освобождения русского народа, угнетаемого большевиками.
Провал дипломатических усилий не был случайностью, итог был предрешен еще до их начала: «Деятельность (французского) генерального консульства все время, даже в тот период, когда велись переговоры с Советской властью… в действительности, — пояснял журналист при французском консульстве Р. Маршан, — была исключительно направлена к свержению Советской власти…»[2454]
Настроения союзников-интервентов в полной мере передавали слова одного из британских офицеров добровольцев Х. Уильямсона: «Как бы там ни было, думалось мне, но в тот момент они (белые) олицетворяли собой бастион на пути быстро нараставшей волны коммунизма, которая уже обрушивалась из Восточной Европы на Запад. Страх его (коммунизма) уже широко распространился, потому что из-за усталости от войны, неприязни к дисциплине и искусной коммунистической пропаганде, которая вызывала отклик в каждой стране, эта угроза стала вполне реальной»[2455]. Я, указывал на свой выбор Уильямсон, «считал себя причастным к
И этот выбор был сделан правительствами стран союзников еще до начала Брестских переговоров. Весь дипломатический спектакль, развязанный вокруг них, служил только одной цели — выиграть время для подготовки интервенции. О том, как развивались события, наглядно свидетельствует их краткая хронология:
30 ноября 1917 г. госсекретарь США Р. Лансинг указал американскому послу в России Френсису на необходимость исследовать возможность формирования на юге России армии для противоборства большевикам[2457].
1 декабря премьер министр Франции Ж. Клемансо потребовал от представителя американского президента Э. Хауза начать военную интервенцию в Россию и настаивал на посылке на русский Дальний Восток японских экспедиционных сил[2458].
3 декабря Британский Военный кабинет принял решение, что «правительство Великобритании готово поддерживать любой ответственный орган власти в России, который активно выступает против движения максималистов (большевиков), и в то же время свободно финансирует в разумных пределах такие органы по мере их готовности помочь делу союзных держав»[2459]. По мнению американских исследователей Д. Дэвиса и Ю. Трани, «подобная политика подстрекала к гражданской войне и подразумевала определенного рода вмешательство Великобритании» во внутренние дела России»[2460].
4 декабря Лансинг в своем меморандуме заявил, что большевики являются «опасными радикальными социалистами-революционерами», угрожающими Америке и мировому порядку, и сделал вывод (позднее уже никогда не менявшийся), что большевизм деспотичен, бесчестен, безрассуден и беспринципен в своих методах. Он создает авторитарную систему, насильно созданную и поддерживаемую, возглавляемую самозваными представителями одного-единственного класса и поставившей своей целью свержение и замену капитализма крайней формой социализма[2461]. В течение всего пяти недель после большевистской революции, «американские руководители, — по словам американского историка В. Уильямса, — приняли решение об интервенции как о целенаправленной антибольшевистской операции… Лансинг для прекращения отношений с большевиками воспользовался аргументом о том, что большевики — агенты Германии. Однако на самом деле он никогда в это не верил»[2462].
9 декабря, говоря о продолжающемся немецком наступлении в России, британский министр иностранных дел А. Бальфур заявил: «Немцы еще не скоро освоятся на оккупированных территориях… Простое перемирие между Германией и Россией в течение еще многих месяцев не поможет удовлетворить германские нужды за счет снабжения из России. Мы должны постараться, чтобы этот период затянулся вероятно дольше»[2463]. Подобная точка зрения, по мнению консула США в Архангельске Коула, была «должна в конечном счете оправдать интервенцию, а именно: наша политика в России должна быть такой, чтобы последняя оставалась в разрухе. Это помешает Германии использовать Россию так же, как после революции Германия помешала союзникам использовать Россию, способствуя сохранению там разрухи и беспорядка»[2464].
10–12 декабря госсекретарь США Лансинг указал американскому послу в Лондоне на необходимость проконсультироваться с «соответствующими британскими и французскими властями» относительно займа Каледину и напомнил «о необходимости действовать срочно и убедить тех, с кем вы будете говорить, ни в коем случае не допускать утечки информации о том, что Соединенные Штаты рассматривают возможность высказать сочувствие движению Каледина, тем более предоставить ему финансовую помощь»[2465]. Требование сохранения секретности объяснялось тем, что Каледин и его сторонники не были признанными де-юре, а американский закон запрещал предоставление подобных займов[2466].
14 декабря протокол британского военного кабинета № 298 предписывал не отказывать в запрашиваемых деньгах для поддержки в юго-восточной России сопротивления центральным властям, то есть большевикам[2467]. В тот же день Англия и Франция предоставили генералу Каледину 10 млн. ф. ст.[2468] Шеф британской разведки настаивал, что «Каледин должен быть поддержан как глава самой большой оставшейся лояльной по отношению к союзникам организации в России. Либо он, либо румынский король должны обратиться к Соединенным Штатам с просьбой о посылке двух дивизий в Россию — номинально для помощи в борьбе против немцев, а на самом деле для создания сборного пункта лояльных прежнему правительству элементов. Решительный человек даже с относительно небольшой армией может сделать очень многое»[2469].
21 декабря Военный кабинет Великобритании подготовил меморандум, в котором указывалось, что «в Петрограде союзники должны немедленно вступить в контакт с большевиками через посредство неофициальных агентов. Мы должны показать большевикам, что не желаем вмешиваться во внутренние дела России… Но мы считаем необходимым поддерживать связи с Украиной, Финляндией, Сибирью, Кавказом… Было бы желательно убедить южную русскую армию возобновить войну. Но это, по-видимому, невозможно. Нашей первой задачей должно быть предоставление субсидий для реорганизации Украины, на содержание казаков и кавказских войск… Необходимо, чтобы США также приняли участие в расходах. Помимо этих финансовых вопросов, необходимо, чтобы мы имели своих агентов и чиновников, а также, чтобы мы могли воздействовать и оказывать поддержку местным правительствам и их армиям. Необходимо это делать по возможности тихо, чтобы никто не смог нас обвинить, что мы готовимся к войне с большевиками»[2470]. «Трудность заключалась в том, — пояснял Ллойд Джордж, — что любой официальный шаг, открыто направленный против большевиков, мог только укрепить их в решимости заключить мир и мог быть использован для раздувания антисоюзнических настроений в России»[2471]. В случае неизбежности военной интервенции она должна была произойти под предлогом защиты России от германского вторжения.
10/23 декабря, одновременно с постановлением о поддержке «местных правительств и их армий», Англия и Франция в Париже заключили тайную конвенцию раздела России на сферы вторжения: «французам предоставлялось развить свои действия на территории, лежащей к северу от Черного моря…; англичанам — на востоке от Черного моря, против Турции. Таким образом, как это указано в 3-й статье договора, французская зона должна была состоять из Бессарабии, Украины и Крыма, а английская — из территорий казаков, Кавказа, Армении, Грузии и Курдистана»[2472]. В тот же день британское руководство постановило оказать помощь в формировании Добровольческой армии ген. М. Алексеева, «так как генерал Алексеев предложил в Новочеркасске программу, которая предполагает организацию армии для осуществления враждебных действий против врага и просил о предоставлении кредита в миллион ф. ст. с одновременным предложением организации международного контроля…»[2473].
2 января 1918 г. Франция начала финансирование ген. Алексеева[2474].
9 января Франция предоставляет денежный заем Украинской раде и назначает при ней главу своей военной миссии официальным французским представителем[2475].
10 января американский президент В. Вильсон подписывает доклад госсекретаря Лансинга (от 10 декабря, о помощи Каледину) о предоставлении тайной поддержки британским и французским инициативам, направленным против Советской власти[2476]. В начале января американский консул Д. Пулл прибывает в Ростов для тайных переговоров с генералами Калединым и Алексеевым[2477].
18 января Генеральный штаб главного командования армиями Антанты принял резолюцию «О необходимости интервенции союзников в Россию»: «Большевистский режим несовместим с установлением прочного мира. Для держав Антанты жизненной необходимостью является уничтожить его как можно скорее… Необходимо срочно прийти к соглашению в целях установления принципов интервенции в России, уточнения распределенных обязанностей, обеспечения единого руководства. Это соглашение должно быть первым этапом в деле организации мира»[2478].
30 января британский министр иностранных дел Бальфур призывает послать Японии предложение на оккупацию Сибирской железной дороги[2479].
26 февраля союзный главнокомандующий маршал Ф. Фош в своем интервью, появившемся в американской печати, заявил, что «Америка и Япония должны встретить Германию в Сибири — они имеют возможность это сделать»… С этого времени союзная пресса повела усиленную агитацию за поддержку японской интервенции. Французские политические круги наряду с голосом французской печати усматривали в оккупации Японией Сибири «справедливое наказание для большевиков за аннулирование долгов и заключение сепаратного мира»[2480].
5 марта британская газета «Daily mail» настаивала на приглашении Японии в Сибирь и создании из Азиатской России противовеса Европейской России[2481].
6 марта британские морские пехотинцы высаживают десант в Мурманске.
23 марта Межсоюзнический военно-морской совет рассмотрел вопрос о возможности отправки союзнической военной экспедиции в Мурманск и Архангельск. В ноте № 17 совет выразил надежду, что операции военно-морских сил в Мурманске будут продолжены в целях удержания данного порта в распоряжении союзников как можно дольше[2482].
28 марта британский генштаб направил в МИД ноту, переданную затем французскому военному атташе в Лондоне: если чешское «войско имеет действительную цену, оно в соответствии с его настроениями могло бы быть с пользой употреблено в России и Сибири… при условии, чтобы корпус был обеспечен необходимым продовольствием и вооружением»[2483].
4 апреля японский адмирал Като высадил небольшой десант во Владивостоке. Страны Антанты объявили этот десант простой полицейской предосторожностью, приписав его инициативе японского адмирала[2484].
7 апреля французской военной миссии пришло указание: «Не содействуйте русской армии, она станет угрозой общественному строю и может оказать сопротивление Японии»[2485]. К этому времени идея интервенции, по словам французского посла Ж. Нуланса, прибывшего в Вологду, «приняла определенную форму: интервенция против немцев с предварительной целью уничтожения большевиков»[2486].
12 апреля Военный кабинет одобрил план британской оккупации Мурманска, которую следовало провести по возможности с согласия Советов.
26 апреля Нуланс выступает с приветствием японского десанта во Владивостоке[2487].
2 мая американский посол Фрэнсис телеграфировал в Госдеп: «По моему мнению, пришло время для союзнической интервенции. Я полагал, что Советское правительство само попросит об этом, и осторожно начал действовать в этом направлении… поощряя развитие дружеских деловых отношений с большевиками…, предложив помощь союзников в создании новой армии, поскольку я уже говорил вам о своей уверенности, что в дальнейшем смогу влиять на эту армию… Я полностью сознаю всю важность своей рекомендации о необходимости интервенции, которую даю сейчас…»[2488]
7 мая британский представитель Локкарт сообщал в Лондон: «Большевистское правительство скоро падет…, момент для интервенции подходящий. Интервенция — единственное средство защиты британских интересов в России»[2489]. 11 мая Лансинг направляет президенту Вильсону письмо, с вложенным сообщением от Локкарта от 7 мая, в котором говорилось: «
14 мая в Челябинске происходит стычка между чехословаками и группой венгерских военнопленных, что приводит Советское правительство к выводу о необходимости разоружения чехословаков.
25 мая одновременно на трех участках: поволжском, уральском и западносибирском Сибирской железной дороги начался мятеж 50 тысячного чехословацкого корпуса. Черчилль ликовал: «Вся русская территория от реки Волги до Тихого океана, почти не меньшая по размерам, чем Африканский континент, перешла, словно по мановению волшебного жезла, под контроль союзников»[2491].
27 мая «союзные» военные атташе собрались в Москве и единодушно признали, что необходимо вмешательство со стороны союзников в русские дела[2492].
1 июня Англия добилась от В. Вильсона согласия на участие в интервенции.
3 июня Верховный военный совет принял совместную ноту № 31–«Союзническая интервенция в русские союзные порты»[2493].
6 июля чехословацкие отряды после уличного боя с советскими отрядами захватывают Владивосток[2494].
В июле английское командование послало отряды из Персии в Туркестан, для поддержки мятежа организованного эсерами и меньшевиками. «Закаспийский исполнительный комитет» сформировал марионеточное правительство под контролем англичан. Было заключено соглашение, по которому англичане получили преимущественное право на вывоз из этого района хлопка и нефти в обмен на помощь силам контрреволюции[2495].
2 августа «союзные» войска высадились в Архангельске.
10 августа началась высадка американских, британских и французских войск во Владивостоке.
27 октября французским командованием был принят план блокады: «экономического изолирования большевизма в России в целях вызвать его падение»[2496].
23 ноября — через двенадцать дней после того, как в Компьене было подписано перемирие с Германией, в Новороссийском порту, а 25 ноября на рейде Севастополя бросила якорь флотилия союзнических судов.
17 декабря в Одессе была высажена первая французская дивизия, а англичане высадили десант в Батуми. Английский офицер был назначен генерал-губернатором Батумской области.
С момента принятия решения об интервенции до ее начала прошло почти полгода. Это время потребовалось для организации противобольшевистских сил внутри России, на которые союзники могли бы опереться, поскольку на самостоятельную широкомасштабную интервенцию страны Антанты пойти не могли.
На причину этого, указывал в своем ответе, на призыв к интервенции бывшего премьер-министра России В. Коковцева, французский посол в Англии П. Камбон: союзники «страшно устали и обескровлены», они «не способны на новое усилие…, даже если потребуется не пролитие крови, а лишь напряжение воли»[2497]. Лишь в начале лета 1918 г., Локкарт посчитал, что: «
Кроме этого прямая интервенция требовала ее легитимизации в глазах, по крайней мере, собственного народа. А достичь этого, по словам Камбона, было непросто, поскольку «рабочим здесь (в Лондоне) представляется, что большевики — это социалисты, друзья и защитники бедного пролетариата, а вы все, говорящие о вмешательстве, защищаете свое привилегированное положение и в глубине души думаете вырвать победу из рук революции и восстановить монархию или что-либо иное, но, по сути, старый порядок»[2499].
Поэтому поначалу «союзники» надеялись осуществить
В то же самое время не просто приглашения, а призывы к интервенции уже давно звучали от различных монархических, либеральных, кадетских, эсеровских и прочих антибольшевистских организаций, которые в лице «Национального центра» и «Союза возрождения России», савинковцы и т. п. сами, обивали пороги дипломатических и военных миссий союзников, агитируя за скорейшее начало интервенции[2501]. «Следует думать только об одном, добиваться только одного, — взывал бывший премьер-министр России В. Коковцев из Лондона, — интервенции руками той же Германии под контролем союзников-победителей, уничтожения большевизма и восстановления порядка силой оружия, направляемого союзниками»[2502]. «До чего была сильна и наивна, — восклицал ген. Сахаров, — эта вера русских в помощь союзников!»[2503] «
«Во время Французской революции, — недоумевал в этой связи Раупах, — народ создавал в своем пылком воображении целые иностранные армии и коалиции и годами повторял на разные лады: «Отечество в опасности». У нас, наоборот, все надежды буржуазии сосредоточились на интервенции и только в ней видели желанное спасение»[2505].
Не дождавшись приглашения от большевиков, в целях легитимизации интервенции, союзники объявили о «создании в России организованной силы, способной противостоять германцам, на деле задачей этой формы «борьбы с Германией», — отмечал американский историк Уорт, — как отлично понимали все представители союзников в России, было создание центров борьбы с властью большевиков»[2506]. «Если в начале интервенция оправдывалась предлогом борьбы с Германией, — пояснял Уорт, — то потом стало ясно, что она преследует лишь одну цель — уничтожение большевизма»[2507].
Американский посол Фрэнсис обосновывал необходимость интервенции тем, что «руководящим импульсом большевиков является классовая ненависть… Успех большевиков в России представляет собой угрозу всем упорядоченно созданным правительствам, не исключая наше, угрозу самим основаниям общественного устройства»[2508]. «Нельзя рассчитывать на честное соблюдение большевиками договорных обязательств; в международной политике они исповедуют оппортунизм. Они, — вторил американский дипломат Ф. Пул, — создали губительное царство террора, направленного, главным образом, против среднего класса, ввели дискриминацию при распределении продуктов питания; плохо управляли страной и привели ее к экономической катастрофе»[2509].
«Большевистский империализм угрожает не только граничащим с Россией государствам, — указывал Черчилль, — большевизм угрожает всей Азии; он так же близок Америке, как и Франции»[2510]. После капитуляции Германии, он развивал свою мысль: «поставленная цель еще не достигнута. Еще остались иные враги; у победителей
«Союзнические» дипломаты приняли самое активное участие в организации и финансировании контрреволюционных сил. В британской миссии, как вспоминал Локкарт, «Хикс (помощник Локкарта) служил посредником между мной и врагами большевиков… Раздобыть наличные деньги было не очень трудно, хотя банки и были закрыты… Многие русские обладали крупными запасами наличных рублей, которые они охотно обменивали на переводы в Лондон… Рубли доставлялись в американское генеральное консульство и вручались Хиксу»[2512]. Активность французской миссии достигла такого размаха, что Троцкий уже 18 декабря 1917 г. обвинил ее в разжигании гражданской войны[2513].
Военный штаб «Союза возрождения России», подтверждал ген. Верховский, «получал денежные средства от союзных миссий»[2514]. По словам другого деятеля «Союза возрождения…» народного социалиста В. Игнатьева, источник средств организации «был исключительно союзнический»[2515].
Помимо тайной финансовой поддержки, американский посол выступал и с открытыми воззваниями, так 4 июля Фрэнсис использовал дипломатический прием, который он устроил в Вологде, «как удобный случай для обращения к русскому народу, которое было опубликовано в вологодской газете «Листок». Я заказал 50 тысяч копий, отпечатанных по-русски в виде листовок для широкого распространения»[2517]. Это был уже не первый пропагандистский опыт американского посла. Еще 2 мая в своем сообщении в Госдеп Фрэнсис указывал, что он «выпустил несколько заявлений и деклараций, пытаясь поднять русский народ на борьбу с Германией, но их тираж был весьма ограничен»[2518].
К активным действиям послы перешли с началом интервенции — летом 1918 г. При этом они парадоксальным образом попытались опереться на противников большевиков слева — эсеров. Английский посол Бьюкенен еще до Октября 1917 г. замечал: «Мы пришли в этой стране к любопытному положению, когда мы приветствуем назначение террориста, бывшего одним из главных организаторов убийства великого князя Сергея Александровича и Плеве, в надежде, что его энергия и сила воли могут еще спасти армию. Савинков представляет собою пылкого поборника решительных мер, как для восстановления дисциплины, так и для подавления анархии…»[2519].
Основная ставка была сделана на левых эсеров, вошедших в большевистское правительство, но стремившихся захватить власть в свои руки. Идеологически левые эсеры оставались крестьянской партией, непримиримо противопоставлявшей себя марксистам большевикам. Формальные противоречия между ними сводились к тому, что эсеры выступали: против политики комбедов и реквизиции хлеба; против мира с немцами, провозглашая борьбу за мировую революцию; против демократического централизма, за парламентскую демократию.
После заключения Брестского мира левые эсеры ушли почти из всех наркоматов, кроме ВЧК. 6 июля 1918 г. они использовали аппарат Чрезвычайной комиссии для организации убийства немецкого посла Мирбаха[2520]. 29 июля в Киеве эсеры застрелили германского фельдмаршала Эйхгорна. Убийство посла преследовало две цели: спровоцировать продолжение войны с Германией и стать сигналом к началу эсеровских мятежей в Центральной России.
6 июля, под руководством Савинкова, началось восстание объединенных оппозиционных сил в Ярославле, которое вовсе не было жестом отчаяния или авантюрой. Еще за месяц до начала восстания — 26 мая Локкарт сообщал в Форин Оффис: «контрреволюционные планы Савинкова всецело рассчитаны на осуществление интервенции. Французская миссия полностью поддерживает эти планы и заверяет (Савинкова) в том, что решение об интервенции полностью принято. Савинков предлагает убить всех большевистских лидеров в тот момент, когда высадятся союзники, и сформировать правительство, которое в действительности будет военной диктатурой»[2521].
Источником средств для подготовки восстания, по его собственному признанию, стал представитель британской разведки кпт. Дж. Хилл: «Требовалось оружие, деньги, фальшивые пропуска и главное мое непосредственное руководство. Всем этим я обеспечивал организацию»[2522].
Выступление в Ярославле произошло в полном соответствии с планами французской миссии. Бывший сотрудник французского генерального консульства Р. Маршан в 1922 г. на процессе правых эсеров вообще утверждал, что «Савинков по приказу французского посла поднял ярославское восстание»[2524]. Восстание было рассчитано на поддержку союзников, высадка которых должна была произойти в Архангельске. Я получил известие от французского посла Нуланса, подтверждал Савинков, в котором «категорически» подтверждалось, что «десант высадится между 5–10 июля», и в котором указывалось на необходимость начать в то время восстание на Верхней Волге[2525]. Однако французы не сдержали своих слов и «мы, — отмечал Савинков, — остались висеть в воздухе в Ярославле. Восстание утратило смысл. Мы оказались в положении людей, обманутых иностранцами»[2526].
Ленин имел все основания характеризовать события в Ярославле как заговор послов. Действительно, отмечает историк Голдин, «история дипломатии цивилизованных народов не знала примеров», подобных поведению «послов» Антанты в России 1918 года. Еще в апреле 1918 г. были раскрыты связи «между сибирскими контрреволюционерами и некоторыми консулами из числа союзников. Народный комиссариат опубликовал эти сведения и предъявил союзникам ноту с требованием отозвать консулов, имевших отношение к этому делу…»[2527]. Позже последует арест Локкарта за финансирование подпольного «Всероссийского национального центра» и «Союза возрождения России»[2528].
Процесс по делу «заговора послов» открыл и другие, не менее грандиозные планы дипломатических представителей демократических стран. По словам французского журналиста Маршала в августе 1918 г. на «закрытом собрании, имевшем место в генеральном консульстве Соединенных штатов…, я узнал, что один английский агент подготовлял разрушение железнодорожного моста через реку Волхов, недалеко от Званки. Достаточно бросить взор на географическую карту, что бы убедиться, что разрушение этого моста равносильно обречению на полный голод Петрограда, в таком случае город фактически оказался бы отрезанным от всяких сообщений с востоком, откуда приходит весь хлеб, и без того крайне недостаточный для существования…, один французский агент присовокупил, что им уже сделаны попытки взорвать Череповецкий мост… затем речь шла о разрушении рельсов на разных линиях… подобные инициативы могут иметь единственный гибельный результат: бросить Россию во все более кровавую политическую и бесконечную борьбу, обрекая ее на нечеловеческие страдания от голода…»[2529].
Несмотря на всю подрывную деятельность послов и начавшуюся интервенцию, основную угрозу существованию большевиков, в первой половине 1918 года, представляли не «союзники», а немцы.
Миллионная германская армия стояла на пороге Петрограда и контролировала всю ситуацию на Восточном фронте, и она не торопилась, считая, что время работает на нее. Мирбах 25 июня сообщал министру иностранных дел «мы, безусловно, стоим у постели безнадежно больного человека. Большевизм скоро падет… В час падения большевиков германские войска должны быть готовы захватить обе столицы и приступить к формированию новой власти. Альтернативой могли бы быть монархисты, но они потеряли ориентацию и заботятся лишь о возвращении своих привилегий. Ядром будущего (прогерманского) правительства должны стать умеренные октябристы и кадеты с привлечением видных фигур из бизнеса и финансов»[2530].
«Любое крупное наше выступление…, — продолжал Мирбах, — сразу же автоматически приведет к падению большевизма, и так же автоматически заранее подготовленные нами и всецело преданные нам новые органы управления займут освободившиеся места». Для этого Мирбах установил тесный контакт с «Правым центром»[2531]. Используя «Правый центр», писал Мирбах, «мы прежде всего сумеем использовать большой процент влиятельных представителей промышленных и финансово-банковских кругов, для наших безбрежных экономических интересов»[2532].
Надежды немцев на либеральную общественность и буржуазию кажутся невероятным абсурдом. Ведь всего несколько месяцев и даже дней назад они призывали к «войне до победного конца», с трибуны Государственной Думы обвиняя царских министров в измене и в сговоре с врагом, а затем большевиков в сотрудничестве с немцами и прокляли их за Брестский мир с немцами… Но в своих докладах в Лондон Локкарт бесстрастно подтверждал: прихода немецких частей больше всего ждут в России, оппозиционные по отношению к большевикам силы[2533].
«Можно без малейшего преувеличения сказать, — подтверждал писатель И. Наживин, — что в то время по своим ориентациям общество наше разделялось так: 10 % полагалось на англичан (французов ненавидели все…), 5 % русской ориентации (то есть, своими силами) и 85 % на германцев»[2534]. Не случайно Локкарт в начале лета 1918 г. мотивировал перед Лондоном, свое предложение о немедленном начале интервенции тем, что «Если же мы не выступим немедленно, они (антибольшевистские силы) неизбежно обратятся к Германии»[2535].
Надежды российской правой и либеральной общественности наглядно передавал один из ее наиболее ярких представителей Бунин: «В газетах — о начавшемся наступлении немцев. Все говорят: «Ах, если бы!»… все в один голос: немцы, слава Богу, продвигаются, взяли Смоленск и Бологое… Слухи о каких-то польских легионах, которые тоже будто бы идут спасать нас…» и т. п.[2536] Зимой 18-го года, отмечал Бунин, сотни тысяч «возложили все свои упования на спасение (только уже не русской свободы) именно через немцев. Вся Москва бредила их приходом»[2537].
Патриотизм высших сословий и классов испарился сразу же, как только они потеряли свое привилегированное положение. Большевики еще не успели подписать Брестского мира, а «бывшие» уже воззвали о помощи к тем, с кем еще вчера призывали воевать до победного конца…
Члены неполитической официальной миссии американского Красного Креста в России: консерватор, медный магнат, полк. У. Томпсон и его политический антипод, «рузвельтовский выскочка» майор Р. Робинс, по словам Р. Уорта, на этот раз пришли к единодушному мнению и «стали еще больше презирать «мнение семи процентов», как Робинс охарактеризовал точку зрения малой части населения, оцененную им в 7 %, которая всегда управляла Россией и наделась делать это и впредь. Эта жалкая кучка предпочитала усилению революции германское господство, что для двух патриотически настроенных американцев очень походило на предательство»[2538].
Одним из первых к немецкой интервенции воззвал бывший Председатель Государственной Думы Родзянко. В октябре 1917 г. он заявил в газете «Утро России»: «Петроград находится в опасности… Я думаю, бог с ним, с Петроградом… Опасаются, что в Питере погибнут центральные учреждения (т. е. Советы и т. д.)… Очень рад, если все эти учреждения погибнут….» Родзянко пояснял, что он имеет в виду: «После сдачи Риги там водворился такой порядок, какого никогда не видали…»[2539].
В декабре 1917 г. в переговоры с командованием германских войск вступил непримиримый лидер российских либералов Милюков, до этого яростно проклинавший немецких предателей: сначала императрицу и царских министров, затем продавшегося немцам Керенского, а после и большевиков и, как министр иностранных дел Временного правительства, неоднократно клявшийся в вечной верности союзникам по Антанте.
Милюков объяснял свой разворот, тем, что он был «уверен если не в полной победе немцев, то, во всяком случае, в затяжке войны, которая должна послужить к выгоде Германии, получившей возможность продовольствовать всю армию за счет захваченной ею Украины… На западе союзники помочь России не могут». Между тем немцам «самим выгоднее иметь в тылу не большевиков и слабую Украину, а восстановленную с их помощью и, следовательно, дружественную им Россию». Поэтому Милюков надеялся «убедить немцев занять Москву и Петербург, что для них никакой трудности не представляет» и помочь образованию «всероссийской национальной власти»[2540].
Левый кадет кн. В. Оболенский при встрече с Милюковым в мае 1918 г. спросил: «Неужели вы думаете, что можно создать прочную русскую государственность на силе вражеских штыков? Народ вам этого не простит… в ответ лидер кадетов «холодно пожал плечами — Народ? — переспросил он. — Бывают исторические моменты, когда с народом не приходится считаться»[2541].
Практическое содержание эта политика приобрела на Юге России, где белые генералы и донские казаки уже действовали в полном согласии с немцами. Не случайно, по словам британского историка П. Флеминга «добровольческую армию…, не занимало разве что… сопротивление немцам. Ее целью было свержение советской власти…»[2542].
В действиях добровольцев и немецких войск прослеживалась даже некоторая согласованность. Так, Добровольческая армия начала 2-й поход на Кубань, в тот момент, когда красные были вынуждены сконцентрировать свои войска для борьбы с наступающими немцами[2543]. «Этот период, — признавал один из лидеров белого движения ген. Марушевский, — был отмечен большой национальной работой лишь левых партий… Едва зародившиеся, вернее, сплотившиеся, правые группы сразу стали склоняться в сторону совершенно определенных сношений с тогда еще не рухнувшей монархической Германией»[2544].
Что касается донских казаков, то их атаман П. Краснов был выбран не в последнюю очередь при прямой и недвусмысленной поддержке немецкого майора фон Кохенгаузена, который предупреждал казаков, что германское государство «временно воздержится от всякой (их) поддержки…, до тех пор, пока не будет выбран атаман, в котором высшее германское командование не будет уверено, что он поведет политику донского государства в направлении дружественном Германии, и который будет облечен Кругом полнотою власти, необходимой для настоящего серьезного момента…»[2545].
«Главной причиной успехов Краснова была поддержка, которую он получал от немцев…», — подтверждает историк Кенез[2546]. За первые полтора месяца Дон получил 11 651 винтовку, 46 пушек, 48 пулеметов, 110 тыс. снарядов 11,5 млн. патронов[2547]. В ответ Краснов писал германскому кайзеру: «Всевеликое войско Донское и прочие государства Доно-Кавказского союза не забудут дружеской услуги германского народа…»[2548]. Однако «провал немцев в октябре…, — отмечает Кенез, — моментально отразился на ситуации на Дону»[2549].
Не только на Дону, но и на всей России. В ноябре 1918 г. Милюков получил приглашение на состоявшееся в городе Яссы совещание «союзников» с представителями антибольшевистской России, которое должно было определить пути дальнейшей борьбы против советской власти. Его противоантантовский (германский) «зигзаг» был прощен: — У Милюкова так много заслуг перед союзниками, — пояснял Сент-Олер, — что на последнее отступление мы смотрим, как на отдельный эпизод, отошедший уже в прошлое… Если никто не приедет, но Милюков приедет, то наша цель будет достигнута. Участники совещания с радостью приветствовали начавшуюся интервенцию[2550].
Совещание антибольшевистской общественности в Яссах было собранно по требованию союзников, для создания ««Русского Национального совета». «Если считать, что задачей Ясского совещания являлось установление какого-то органа Всероссийского правительства, с которым могли бы сноситься Правительства Антанты по вопросам помощи России, то, — отмечает ген. Н. Головин, — … создать его не удалось»[2551]. «О чем же спорили съехавшиеся в Яссах… представители русской общественности? Да решительно обо всем. Происходили типично русские бесконечные, расплывчатые споры, где не столько поочередно, сколько одновременно разрешались все вопросы, если не мироздания, то государственного строительства. Путая важное с ничтожным, останавливаясь на словах и препирались на запятых»[2552].
Но главным была все же программа. Событиями «на первое и главенствующее место выдвигались вопросы внутренней политики, так как основным условием победы являлось привлечение на свою сторону народных масс», однако, по словам Головина, «этот краеугольный вопрос не обсуждался. Споры на Ясском совещании, даже среди сравнительно однородных представителей общественности, не могли уяснить ген. Щербачеву и ген. Бертело — какова же политическая программа, которая будет соответствовать чаяниям народных масс. Поэтому им пришлось прибегнуть к приему, который… посоветовал Британский военный агент членам Ясского совещания: Обойти молчанием все спорные вопросы. А так как таковыми являлись все политические и социальные вопросы, то
В переходный период, до прихода союзников, Деникин просил командующего Восточным театром Антанты задержать «эвакуацию германцами Харькова», и вместо них, «как можно скорей», прислать 18 пехотных и 4 кавалерийские дивизии, для «занятия союзными войсками важнейших в политическом и мобилизационном отношении районов», и «обеспечения развертывания русских вооруженных сил и их операций…». К письму был приложен список военных материалов, которые Деникин надеялся получить от французов[2554].
«Нужна открытая и честная деловая сделка, а не полужульнические с обеих сторон фигли-мигли…, — взывал из Сибири военный министр Колчака Будберг, — Нужно откровенно сознаться, что восстановление порядка и возобновление государственного аппарата среди распустившихся масс требует наличия силы…, а так как своей силы нет, то и приходится просить временной помощи союзников. Нужно сказать правду»[2555]. До конца правду раскрывал, принадлежащий этой же среде герой Бунина, который не прятался за словами «временная помощь», а прямо называл то, чем она должна была стать на самом деле: он «горячо поносил союзников: входят в переговоры с большевиками вместо того, чтобы идти оккупировать Россию»[2556].
Именно оккупировать, поскольку интервенция неизбежно вела к полномасштабной гражданской войне не с большевиками, а со всей страной. Об этом, еще до его прихода к власти, предупреждал Колчака глава Западно-сибирского правительства П. Дербер: «Вы должны их (союзников) предупредить и о гражданской войне, которая возникнет в тылу у иностранных войск, и о терроре, который разовьется в случае осуществления комбинации власти сверху… Вообще нужно им (интервентам) дать понять, что своими действиями они объединяют всех с большевиками, так как никогда организованные общественные силы городские и земские самоуправления, кооперативы, организации…, объединяющие миллионы крестьян, национальные организации и другие не примирятся с иностранной властью в образе русского Хорвата или авантюристической организации вроде Дальневосточного Комитета»[2557].
Интервенция на север
Мы обращаемся с большевистским правительством так, словно оно не является правительством. При старом режиме мы бы не высадились в Мурманске и Владивостоке без разрешения царя. Мы действуем, как во времена Французской революции, — захватывая Тулон и прилегающие места одно за другим.
«Когда было обнаружено, что в Финляндии, под предлогом помощи белофиннам находится немецкая армия под командованием генерала фон дер Гольца, насчитывающая пятьдесят пять тысяч человек, оказалось, что нет ничего, что могло бы удержать их от захвата незамерзающего порта Мурманска. Создай они там базу для подводных лодок, и вся наша сложная система оборонительных рубежей у Па-де-Кале будет опрокинута, что повлечет страшные последствия для конвоев. Это, — утверждал британский ген. Э. Айронсайд, — была реальная надвигающаяся опасность, которая и вызвала появление союзнических войск на севере России»[2559].
Потенциальная угроза действительно существовала: Финляндия, опираясь на поддержку Германии, требовала от России весь Кольский полуостров, Соловецкие острова, далее граница по Белому морю должна была идти по реке Свири к Ладожскому озеру и до Финского залива; плюс к этому финны хотели еще и Восточную Карелию. Таким образом, финны заявляли территориальные претензии, равные 60 % всей площади Финляндии, а кроме еще и огромной контрибуции[2560]. Для Антанты, в этой связи, реальную угрозу представляло появление немецких военно-морских баз на Кольском полуострове.
Приглашение
«Первая высадка союзников на северном побережье России прошла практически без сопротивления большевиков, — вспоминал американский посол Фрэнсис, — при весьма интересном стечении обстоятельств»[2563]. События разворачивались следующим образом: Троцкий отказался участвовать во вторых переговорах в Брест-Литовске. Вместо себя он послал Чичерина. Условия договора на этот раз были гораздо более тяжелыми, чем те, которые большевики отвергли на первых переговорах, и Троцкий предполагал, что Чичерин откажется их подписать, а немцы начнут новое наступление[2564].
Поэтому, на запрос мурманского Совета: следует ли разрешить высадку союзников, и сообщавшего, что «представители дружественных держав, расположенных в Мурманске французской, американской и английской миссий, по-прежнему демонстрируют хорошее расположение к нам и готовы предоставить помощь, начиная с продуктовых поставок и вплоть до использования активной военной силы»[2565], Троцкий ответил: «Ваш долг — сделать все для защиты мурманской железнодорожной линии. Каждый, покинувший пост без борьбы, — предатель. Немцы наступают мелкими группировками. Сопротивление возможно и обязательно. Ничего не оставлять врагу. Все ценное должно быть эвакуировано, если это невозможно — уничтожено.
На основании директивы Троцкого, председатель «Мурманского Краевого совета» А. Юрьев 2 марта заключил с англичанами временное «словесное соглашение»[2568], которое фактически стало «приглашением к интервенции». (На основании этого соглашения 6 марта английский крейсер «Глори» высадил в Мурманске десант морской пехоты.) Необходимость «приглашения», диктовалась позицией американского президента Вильсона: «Президент всей душой сочувствует любым военным усилиям, которые могут быть предприняты в Мурманске и Архангельске, но
Советское правительство не подтвердило «Мурманского соглашения»[2570], отдавая себе отчет, что оно легализует интервенцию и одновременно грозит разрывом только что подписанного Брестского мира[2571]. Последнее угрожало новым наступлением немецкой армии. «Занятие англичанами Мурманского побережья чревато для нас серьезными опасностями, — указывал командовавший немецкими войсками ген. М. Гофман, — и… мы должны предпринять что-нибудь против этого… Мы никак не можем допустить дальнейшего продвижения англичан на Мурман»[2572]. В начале августа, на совещании германского военного командования была поставлена задача оккупировать Петроград, а затем продолжить наступление на Север России. В середине августа немецкое командование потребовало от руководства Финляндии, чтобы ее армия была готова через две недели начать боевые действия на Мурманском побережье[2573].
Большевики в этих условиях, по словам Ленина, были вынуждены обратиться к политике лавирования между немцами и «союзниками», тем самым «затрудняя, и оттягивая англо-американо-японское удушение России»[2574]. Результатом этой политики «лавирования» стал пункт дополнительного Брест-Литовского соглашения от 27 августа, согласно которому Советское правительство «для соблюдения своего нейтралитета» обязывалось применить все имеющиеся средства, чтобы удалить войска Антанты со своих северных территории[2575]. И именно этим соглашением, спустя два года, перед сенатским комитетом по расследованию русской пропаганды, оправдывал высадку союзников в Мурманске ген. Ф. Пуль. Эти дополнительные соглашения, утверждал он, «были, в отличие от первоначальных договоров Брест-Литовска, подписаны большевиками не под явным принуждением, но по их желанию и инициативе». И трактовал этот факт как упрочнение сотрудничества между большевиками и немцами[2576].
На деле, все было прямо наоборот: дополнительные статьи Брест-Литовского договора носили кабальный характер, по ним Россия должна была выплатить Германии репарации, за национализированную собственность и аннулирование иностранных займов, в размере 6 млрд марок — частично золотом, частично деньгами, частично товарами, частично «экономическими концессиями»[2577]. Экономические статьи договора давали Германии полное преобладание в России. По словам Иоффе и Красина они могли «вызвать полный паралич русской экономической жизни». Большевики предупредили Германию, что подобный договор «поднимет всех русских против нее»[2578]. Но вместе с тем, по договору Германия брала на себя обязательство гарантировать Россию от нападения Финляндии[2579]. «За презренные деньги, — комментировал это допсоглашение ген. фон дер Гольц, — оставили на произвол судьбы будущее Германии на Востоке»[2580].
Англичане и французы, тем временем, уже строили планы по освоению «новых территорий»: «Мурманский порт, единственный незамерзающий и действующий круглый год, должен был, как нам казалось, стать основным, так как, прежде всего он обеспечивал постоянный доступ в Россию и, кроме того, был рынком сбыта угольных запасов Кольского полуострова. Были уже разработаны проекты строительства причалов, доков вдоль побережья. Крупные промышленные предприятия Европы планировали вложить свой капитал в разработку соседних месторождений магнитной руды; можно предположить, какую выгоду извлекла бы из этого русская экономика. Невозможно было не предвидеть развитие города, и мы, — вспоминал французский посол Нуланс, — приобрели большой участок земли, чтобы построить здесь консульство; французские фирмы предполагали также построить здесь торговые конторы»[2581].
При посредничестве Нуланса было достигнуто предварительное соглашение о передаче в концессию на 99 лет ряда участков в Мурманске и его окрестностях. Соглашение не было заключено только потому, что «ни одна союзная страна не могла приступить к эксплуатации (Северной) области без согласия на то представителей других стран». «Не будь этих условий, — отмечал ген. Марушевский, — все лесные богатства края и обе железнодорожные линии на много десятилетий вперед, были бы на много десятилетий в нерусских руках на много десятилетий вперед»[2582].
Военные планы союзников шли дальше: они обещали высадить в августе 1918 г. 20 000 десанта в Архангельске, и с ними «без сопротивления дойти до Ярославля, а может быть и до Москвы…»[2583]. Уже «в начале июля, — по словам представителя британской разведки в России Дж. Хилл, — стало ясно, что вскоре возникнет потребность в новобранцах для Севера, поэтому для выполнения этой задачи (в Москве и Петрограде) была создана новая подсекция. Было отобрано несколько офицеров…, им выданы авансы, чтобы они могли отправиться на Север…»[2584].
Поводом для высадки интервентов в Архангельске стали 600 тыс. тонн военных грузов, присланных на Север еще до революции, которые, по мнению союзников, могли быть захвачены немцами или переданы им большевиками. Позицию английского военного ведомства отражал Черчилль: «Можно ли было предоставить его (это оружие) в руки малодушного правительства, изменившего союзному делу и открыто враждебного всякой цивилизации?»[2585]
Но, как вспоминал американский ген. У. Ричардсон, «когда союзные войска осмотрели обширные складские помещения в гавани, они увидели, что большевики с величайшей заботливостью собрали и взяли с собою все, что представляло хоть какую-либо ценность. Если целью архангельской экспедиции было охранять запасы военного снаряжения и склады в Архангельске, то это дело оказалось явно невозможным из-за отсутствия объекта для охраны»[2586].
Французский дипломат Робиен, в связи с этим, язвительно замечал в отношении американцев: «Так как большевики уже успели приложить руку к тому, что хранилось на складах, и уже все вынесли…, единственное средство сохранить в данном случае — отнять. Следовательно, американцы будут бороться с ворами, не «ущемляя прав местного населения» и «не вмешиваясь во внутренние дела России»[2587]. Сарказм Робиена был весьма логичен, поскольку европейские интервенты подобными вопросами себя вообще не отягощали. Тем не менее, в словах Робиена была доля истины: политика США носила откровенно двойственный характер. Ллойд Джордж по этому поводу вопрошал — чем же отличается «военное воздействие» В. Вильсона от «военной интервенции»?
Высадка интервентов в Архангельске произошла «по приглашению местного правительства», которое пришло к власти в результате антибольшевистского переворота, свершившегося «часа за четыре до появления союзнических войск». По словам французского посла, в Архангельске «большинство населения встречало с радостью наших солдат», правда буквально, через несколько фраз он отмечает, что «в городе с населением приблизительно 100 тыс. жителей… насчитывалось 40 000 большевиков»[2588]. Тем не менее, как вспоминал еще один свидетель С. Городецкий, «общая радость и подъем среди населения, не сразу поверившего в действительность падения ненавистной советской власти, не поддавалась описанию»[2589]. Правда, как отмечал американский консул в Архангельске Ф. Коул, «союзников приветствовали представители только имущих классов и средних слоев населения. Рабочие просто-напросто отсутствовали»[2590].
Французский и американский послы — Нуланс и Фрэнсис оставили полуанекдотические описания «приглашения интервентов» местным населением[2591]. На самом деле «приглашение» было заранее подготовлено капитаном I ранга Г. Чаплиным в тесном сотрудничестве с «союзниками». По словам самого Чаплина, он, в начале Первой мировой войны, в течение года служил на английских подводных лодках и благодаря заведенным знакомствам, «находился в тесной связи с… морскими и военными агентами союзников». Через них, после Октябрьской революции, Чаплин «обратился с ходатайством к английскому и американскому правительствам о принятии… на службу в их флоте для участия в дальнейшей борьбе против немцев»[2592].
В ответ союзники поручили Чаплину организацию Белой армии и подготовку интервенции на Севере России[2593]. «Надо отдать должное союзникам, — отмечал Чаплин, — вернее, англичанам. С того дня, как было решено вместе работать, мы от них ни в чем отказа не получали»[2594]. С этих пор, подтверждал будущий член Северного правительства эсер В. Игнатьев, в средствах нужды не было, их источником была английская миссия в Вологде, на ее «средства было куплено оружие, содержались члены организации»[2595]. Чаплин получил английский паспорт на имя Томсона и был фиктивно оформлен как начальник английской военной миссий в Вологде[2596]. Это давало ему возможность беспрепятственного проезда по всему Северу России[2597].
17 июля капитан британской армии Макграт прибыл к послам в Вологду с планом оккупации Архангельска[2598]. По результатам этой встречи, отмечал, выступая перед сенатской комиссией, Френсис: «Дипломаты решили отбыть в Кандалакшу потому, что в Архангельске готовилось антибольшевистское восстание»[2599]. «Как только наша группа прибыла в Кандалакшу, я, — вспоминал английский поверенный в делах Ф. Линдлей, — информировал генерала Пуля, находившегося в Мурманске, о том, что не стоит долго тянуть с оккупацией Архангельска: задержка может привести к печальным последствиям»[2600]. Ген. Пуль запросил о готовности своих русских партнеров, в ответ «я, — свидетельствовал Чаплин, — сообщил Пулю, что я начинаю действовать в Архангельске… в ночь с 1 на 2 августа…, лишь получив сведения, что союзники действительно подошли к устью Двины»[2601].
Для отвлечения большевистских частей из Архангельска Чаплин послал в Шенкурский уезд, где началось антибольшевистское брожение, «двенадцать лучших» своих «офицеров и вскоре во всем уезде вспыхнуло восстание, которое продолжалось… вплоть о занятия нами Архангельска. В результате ярославская бригада, наиболее опасная для нас часть, покинула город»[2602]. «Освобождение всей области, — подчеркивал Чаплин, — совершилось благодаря применению именно того метода разложения, как верхов, так и воинских частей, который так часто применялся самими большевиками»[2603].
Среди заговорщиков оказалось немало бывших царских офицеров, занимавших видные посты в Красной Армии[2604]. В частности, по словам активного участника переворота Городецкого, «командовавшие в то время большевистскими сухопутными войсками полковник Потапов и красным флотом контр-адмирал Н. Виккорст находились в тайных сношениях с союзниками и к моменту прибытия их приложили все усилия к тому, чтобы фактически парализовать все меры, принятые для отражения возможного союзного десанта «Советом обороны» во главе с комиссаром Кедровым»[2605].
Союзная эскадра из 17 вымпелов 1 августа появилась у острова Мудьюг, прикрывавшим основной фарватер к городу, на котором находились две береговые батареи (8 орудий). Они отвергли ультиматум о сдаче и вступили в бой. Однако силы были слишком неравны, захват интервентами Мудьюга привел к срочной эвакуации советских учреждений[2606]. Той же ночью в городе вспыхнуло антисоветское восстание[2607], а днем было создано Верховное управление Северной области, «пригласившее интервентов».
По аналогичному сценарию прошла высадка союзников в Одессе 10–11 августа 1919 г.: «Огромное содействие десантной операции (союзников) оказали офицерские организации, восставшие по нашему указанию в Одессе и очистившие собственными средствами весь город от красноармейцев. Эти же организации давали нам точные данные о всех советских войсках и их батареях в этом районе»[2608].
Политес перед не столь требовательными, в данном случае, «принципами демократии» «союзников» был соблюден. При этом успех заговора, по признанию одного из его руководителей, видного эсера Н. Чайковского, всецело определялся приходом союзников: «Мы знаем, что в случае восстания против большевистской власти мы могли бы выдержать один-два дня, не больше»[2609].
Уникальная возможность
Интервенция на Север, благодаря подавляющему военному и экономическому преимуществу «союзников», давала им уникальную возможность для реализации своих планов и идей на примере целого региона. Удача на Севере создавала предпосылки для их масштабного применения по всей России. Однако северный эксперимент не удался, «
Почему? Какие внутренние причины привели к ее падению?
Ответ на этот вопрос крылся в тех настроениях, которые доминировали среди интервентов и основных местных политических сил:
Радость кпт. Г. Чаплина и англичан от удачно осуществленного заговора оказалась преждевременной. Сразу после высадки интервентов свои претензии на власть неожиданно предъявил Петроградский тайный «Союз возрождения России» Н. Чайковского, состоявший в основном из эсеров. «Союз возрождения» вел переговоры с союзниками через французского посла Нуланса[2610]. Чайковский еще до переворота нелегально прибыл в Архангельск и «принимал участие во всех совещаниях заговорщиков»[2611].
Чаплин, внесший, по его мнению, решающий вклад в осуществление переворота, с недоумением писал, что первым пожеланием союзных послов было формирование настоящего сугубо демократического правительства «в состав которого входили бы представители всех партий до… большевиков включительно, но кроме… правых»[2612]. Семь из восьми членов правительства Северной области были социалистами! Официальная правительственная газета «Возрождение Севера» выходила под лозунгами: «пролетарии всех стран объединяйтесь», «в борьбе обретешь ты право свое»…, даже была попытка объявить красный флаг национальным[2613].
«Для (британского) генерала Пуля явилось полной неожиданностью образование… (эсеровского) правительства…, — вспоминал член этого правительства В. Игнатьев, — Пуль… ожидал не социалистического министерства, а определенно буржуазно-кадетского. Для него, по его выражению, это правительство было точно «ножом по сердцу»…»[2614]. Это правительство, подтверждал британский адмирал Т. Кемп, «было неудобно для успеха нашей экспедиции в советскую Россию»[2615].
Но англичане вынуждены были уступить французскому протеже, за которым стоял американский посол Фрэнсис. «Что касается позиции генерала Пула, то я, — пояснял свою позицию Фрэнсис, — был удовлетворен и тем, что он не захотел поставить у власти собственное правительство; ведь британские солдаты так долго были колонизаторами, что просто не знают, что значит уважать чувства социалистов. Я не хочу сказать, что это политика британского правительства, но Великобритания имеет столько колоний, а английские офицеры так привыкли распоряжаться нецивилизованными людьми, что подчас воспринимают что-либо не столь остро, как американцы»[2616].
Для американцев принципиально важным был вопрос приглашения к интервенции от официальной российской власти[2617]. Свои возражения против интервенции президент Вильсон, обосновывал тем, что «поскольку Россия отказалась просить об интервенции…, не нужно наносить оскорбление суверенным правам России»[2618]. Именно эту проблему, по его собственному признанию, и разрешал Чайковский. Союзные силы, указывал он, высадились в Архангельске «по приглашению единственно законной государственной власти, получившей свой авторитет от Учредительного собрания»[2619]. Ставка на эсеров определялась тем, что на выборах в Учредительное собрание по Архангельскому округу они получили 65 % голосов, большевики — 22 %, кадеты всего — 7 %, а правые не получили ни одного голоса вообще[2620].
И после прихода «союзников», в листовках, расклеенных по всему городу, было заявлено: «Население областей, занятых нами, пользуется большими правами и большей безопасностью, чем когда-либо: мы не стесняем ни в чем его право располагать собою. Корректное поведение наших войск и их заботливое отношение к мирным жителям сделали их повсюду желанными гостями. Что касается управления занятых областей, то оно находится всецело в руках правительства, выбранного самим народом. Это правительство является вполне самостоятельным»[2621]. 7 августа военным губернатором Архангельска, несмотря на просьбы «покорного слуги» Чайковского отложить данное назначение, английский ген. Пуль назначил французского плк. Донопа[2622], который установил цензуру даже для правительственных изданий.
Всего через месяц после образования правительства — к началу сентября, американцы и французы разочаровались в своем ставленнике Чайковском. «Британцы и французы раздражены, — сообщал Фрэнсис, — они потеряли терпение, ожидая, когда у русских появится способность самим управлять собой. Новое здешнее правительство, именующее себя Верховное управление Северной области, явно преувеличивает свою важность и силу… Несколько дней назад мне пришлось сказать главе правительства в ответ на какую-то его жалобу, что если союзники покинут Архангельск, чиновники нового правительства будут выброшены в Арктику — при условии, что им удастся спастись от смерти от рук Красной гвардии. И это не единственная угроза для нового правительства; его министры являются социалистами, которых монархисты считают немногим лучше большевиков и постоянно пытаются свергнуть, заменив Верховное управление Северной области диктатурой»[2623].
«Они (министры Северного правительства), — пояснял главнокомандующий войсками Антанты в Архангельске ген. Э. Айронсайд, — испытывали неуверенность в своих силах, и никто не высказывал того накала патриотических чувств и воли к победе, который был у большевистских лидеров. Ни один из членов правительства не побывал в провинции, чтобы установить контакт с крестьянами. Министры казались трусливыми бюрократами»[2624]. Для сравнения Айронсайд приводил пример большевиков: «Красными руководило сильное фанатичное правительство, занимавшее центральную часть страны и пользующееся поддержкой народных масс. Они могли разговаривать с людьми повсюду»[2625].
«Отсутствие твердой власти и организационной деятельности, — по словам ген. С. Добровольского, — выводило из себя англичан, неоднократно предупреждавших, что они пришли не на вечные времена, и поэтому русским надо спешить самим организоваться…»[2626]. «Английское командование отстаивало ту точку зрения, — подтверждал член правительства Б. Соколов, — что в Области нужна твердая власть. Эту твердую власть англичане представляли себе не иначе, как военной. Они считали, что сговориться с населением невозможно, да и не к чему. Если жителей хорошо кормят и не обижают, то все будет хорошо. Особенно их испугали демократические проекты Верховного Управления…»[2627].
6 сентября 1918 г. правительство Чайковского было свергнуто, арестовано и сослано на Соловки. За переворотом, по словам Фрэнсиса, стояли до 500 русских офицеров и коммерческие, торговые организации[2628]. Во главе переворота стоял, русский морской офицер (Чаплин),
«Я, — отозвался на этот переворот французский дипломат Робиен, — продолжаю придерживаться мнения, что исчезновение Чайковского и его шайки нам на руку. Они становились все более и более невыносимыми… Пусть остаются в Соловецком монастыре…, и дадут союзникам заняться здесь делом… Протестуют лишь немногие… Бедный американский посол пытался урезонить этих людей. Я еще никогда в жизни так не хотел оказаться на его месте — тогда бы я попросил господ делегатов немедленно выйти вон и благодарить небо за то, что им позволено удалиться, а также напомнил бы им, что если они не пошевелятся, то в Архангельске хватит стен, хоть и деревянных, но прочных, чтобы упрятать их куда следует. Напрасно пытаться спорить с русскими — надо дать им почувствовать свою силу, это единственный аргумент, который они признают на протяжении многих веков»[2630].
Американский посол Фрэнсис назвал переворот «самой вопиющей узурпацией власти, которую он знает»[2631]. Против правомонархического переворота выступили делегации земств и кооперативов, предупредившие Фрэнсиса об угрозе крестьянской гражданской войны, которая может начаться в тылу «союзнических» войск. В знак протеста против переворота 7 сентября на всех заводах, электро-, водо- и телеграфной станциях Архангельска началась всеобщая забастовка[2632]. И «союзники» были вынуждены уступить: «имея четыре крейсера на рейде, и войска, заполнившие город, мы, — писал французский представитель Робиен, — сдаемся подобно бедному императору»[2633].
8 сентября правительство Чайковского было возвращено в город, а организаторы переворота во главе с Чаплиным подали в отставку и высланы из Архангельска. Возвращение правительства подержал французский посол Нуланс, по словам которого, «две ныне существующие партии должны почувствовать нашу власть, а для этого надо вернуть банду Чайковского, чтобы продемонстрировать организаторам заговора, что для нас не существует того, что было проведено без нашего участия. Затем мы учредили бы новое правительство, где необходимо было бы объединить арестованных и арестовывающих, чтобы подчинить их своей воле…»[2634].
14 сентября была ведена должность генерал-губернатора, во главе с плк. Б. Дуровым. 28 сентября все члены правительства, за исключением Чайковского, сложили свои полномочия. Кризис власти привел к тому, «что сейчас он не назначит на должность министра того, — приходил к выводу Фрэнсис, — против кого мы будем возражать»[2635]. 7 октября вместо Верховного управления Северной области, было создано, в виде «директории», Временное правительство Северной области, в котором Чайковский был единственным социалистом, а «члены правительства избраны из числа представителей торгового и финансового мира»[2636].
«Всем было известно, — отмечал американский офицер Дж. Кьюдахи, — что политика этого правительства (Чайковского) направлялась союзниками, вследствие чего оно лишь маскировало союзный протекторат»[2637]. «Чтобы охарактеризовать создавшееся положение, то, — приходил к выводу командующий войсками Северной области ген. Марушевский, — проще всего считать его
«Несмотря на все заверения в искреннем желании организовать борьбу против большевиков — англичане смотрели на свое собственное присутствие в области как на оккупацию, вынужденную военными обстоятельствами…, — повторял Марушевский, — Все эти сибирские, новороссийские, архангельские и ревельские шашки нужны были в игре с большевиками. Каждый раз, когда шашки проявляли самостоятельность, они становились если не опасными, то, во всяком случае, стеснительными для британской политики»[2639].
И тогда происходил очередной переворот, на Севере от начался в январе 1919 г., когда генерал-губернатором Северной области был назначен, выписанный из-за границы, ген. Е. Миллер, ставший в итоге главным начальником, по сути, диктатором Северного края.
«
«В целом манеры и образ действий всех британских представителей, и военных, и гражданских, в Архангельске и Мурманске, — сообщал в Госдеп американский посол, — демонстрируют их веру и сознание того, что если они и не имеют особых привилегий в этих портах, то должны их получить; и они не будут удовлетворены, не заимев решительного преимущества. Каждый шаг обнаруживает их желание утвердиться здесь»[2640].
«Президент Вильсон во внутреннем кругу обвинял англичан в обращении к примитивной силовой политике. Его возмутило предложение англичан ввести в своем треугольнике собственную валюту. Стоило президенту ответить положительно, — замечает А. Уткин, — и политика раздела России на сферы влияния стала бы базовым принципом — она опрокинула бы все прочие подходы. Вильсон отказался даже обсуждать это предложение»[2641].
Тем не менее, англичане ввели на территории области «Северный рубль», гарантированный английскими банками. И «Северный рубль», по словам члена правительства В. Игнатьева, действительно «оказался средством для проведения английской финансовой и торговой политики»[2642]. Правительство эсера Чайковского, в этих конкретных условиях, становилось для франко-американских союзников в определенной мере инструментом сдерживания английских амбиций[2643].
Представление о них давал отрывок из письма лорда Керзона: «Большинство наших советников придерживаются мнения о том, что создание нового государства или армии в России на развалинах большевизма представляет собой фантастическую мечту. Между тем у нас есть генерал Пуль, советующий оккупировать Мурманск и Архангельск»[2644]. Речь идет о письме ген. Пуля, посланном еще в феврале 1918 г., в котором он сообщал: «Из всех планов, о которых я слышал, больше всего мне нравится тот, в котором предлагается создать Северную федерацию с центром в Архангельске… Мы смогли бы получить прибыльные лесные и железнодорожные концессии, не говоря о значении для нас контроля над двумя северными портами»[2645].
В этой ситуации ген. Марушевский все свои надежды связывал только с французами: «На страже… (российских) интересов г-н Нуланс стоял незыблемо твердо. Именно его присутствие в области оградило эту русскую окраину от хищнических английских и американских концессий… Ни одна союзная страна не могла приступить к эксплуатации области без согласия на то представителей и других стран. Не будь этих условий — все лесные богатства края и обе железнодорожные линии были бы в нерусских руках на много лет вперед»[2646].
На самом деле французы не столько защищали интересы области, сколько свои собственные и изо всех сил старались не отстать от англичан. Тот же Нуланс был весьма откровенен: «Наша интервенция в Архангельск и в Мурманск оправдала себя результатами, которых мы добились с экономической точки зрения. Вскоре обнаружится, что наша промышленность в четвертый год войны нашла дополнительный ценный источник сырьевых материалов, столь необходимых демобилизованным рабочим и предпринимателям. Все это благоприятно отразилось на нашем торговом балансе»[2647].
«Наши коммерсанты выгодно совершали индивидуальные обменные операции…, сделки более крупного масштаба были предприняты и удачно завершены по инициативе правительства благодаря оккупации Архангельска»[2648]. По итогам 1918 г. только 26 % из общей суммы экспорта, приходилось на частный экспорт, остальное было вывезено через союзных агентов. Руководители внешнеторгового и финансового подразделений правительства Северной области, характеризовали существующую систему, как «вакханалию вывоза по совершено фиктивным распискам» и «колониальное завоевание»[2649].
В одной из сделок по поставке льна, «главной целью…, — отмечал Нуланс, — было, чтобы фабрики Северной Франции были снабжены сырьем; если нет, то тысячи рабочих, вернувшись с войны — а победа была близка, — оказались бы безработными»[2650]. В другой сделке французы закупали пятьсот тонн семян свеклы при «очень низких ценах товара». «Мы были очень заинтересованы в том, чтобы сократить дорогостоящий импорт американского сахара. В 1916 году наш министр торговли, рассчитывавший на импорт русских семян, но не сумевший добиться своевременной поставки для посева, вынужден был закупить их в Швейцарии, т. е. в Германии, по очень высоким ценам»[2651].
Между союзниками то и дело возникали споры из-за дележа добычи. Французский посол писал по поводу одной из сделок, когда англичане обошли французов: «я не мог не констатировать постоянной скрытой враждебности некоторых английских агентов к нашей стране, несмотря на братские узы, связывающие нас в войне. С момента заключения мира мы неоднократно могли увидеть, что это ощущение не исчезло полностью…»[2652]. Вот, например, одна из жалоб французского посла: «Адмирал Кемп особенно выделяется своим эгоизмом: вот уже две недели продолжается спор между англичанами и французами за обладание ледоколом «Святогор»… Поначалу британский штаб оставил его французам, когда нужно было позаботиться о том, чтобы почистить и привести его в рабочее состояние… теперь, когда все это сделано, он намеревается присвоить его себе…, что соответствует английскому характеру»[2653].
Американцы были менее напористы, но действовали более фундаментально: «Сейчас, когда представители Антанты обосновались в Архангельске, Америка, — отмечал французский посол, — имела многочисленных и активных посредников в лице сотрудников Христианского молодежного союза. Под прикрытием проводимой ими благотворительности и добрых дел члены ассоциации проникали всюду; таким образом, одновременно с оказанием ценной помощи несчастным они собирали информацию, которая была нужна их торговым корреспондентам»[2654].
Американский посол Фрэнсис в своих выступлениях приветствовал «единство союзников в борьбе с Германией и (указывал на) отличные качества американских продуктов»[2655]. В другом письме президенту Фрэнсис сообщал: «Британское правительство тайно договорилось с Морганом держать Соединенные Штаты подальше от российских рынков, подвергая цензуре информацию о России[2656]; Соединенным Штатам надо иметь в России собственный телеграфный кабель, а также перехватывать… инициативу по масштабной оптовой торговле на российском рынке»[2657].
Рисуя картину настроений местного населения, правительственный «Вестник» в декабре 1918 г. негодовал: «Неужели так укоренилась зараза большевизма и ничегонеделания?.. Население до сего времени не может уяснить гражданского долга по отношению к родине… Город веселится в вихре разгула, справляя «пир во время чумы», а деревня спит и во сне заявляет: «Не будите меня — я нейтральна»[2658].
Картину дополняли воспоминания члена правительства эсера Б. Соколова: «Я застал архангелогородцев, в состоянии совершеннейшего и глубочайшего безразличия к судьбам Северной Области. Словно все это — и защита Области, и уход союзников, и возможный приход большевиков, меньше всего касалось именно их. Угрюмые по своей природе, смесь великороссов с местными туземными полярными племенами — архангелогородцы живут замкнуто, чуждаясь общения, не тяготея нисколько к общественности… Можно было прийти в отчаяние от такой пассивности тех, кто, казалось, должен был быть в центре борьбы, являться ее стимулом. На упреки, бросаемые местному купечеству, что оно интересуется только ценами на треску, что оно спекулирует английскими товарами и мехами, оно спокойно в свою очередь спрашивало: «А мы разве просили вас приходить защищать нас от большевиков. Нам и с ними было не скверно…»»[2659].
Настроения рабочей среды носили откровенно анти «союзнический» характер. В ответ, с первых дней военное командование союзников ввело жесткую политическую цензуру, под которую попал даже правительственный «Вестник Верховного управления Северной области»[2660]. Рабочие партийные и профсоюзные активисты были арестованы, митинги и собрания запрещены[2661], общегородская больничная касса, которой пользовалось более 16 тысяч ее членов, закрыта[2662].
Наглядное представление об отношении рабочих к интервентам давали откровения ген. Айронсайда, сказанные им после переворота и ареста «пригласившего их правительства»: «К несчастью, союзники проявили слабость, позволив предать огласке воззвание, подписанное двумя бывшими министрами Чайковского, избежавшими ареста, в котором они призывают к всеобщей забастовке. А так как в России призывы к прекращению работы никогда не остаются без ответа, их послушались. Когда главы миссий пожелали, в свою очередь, распространить собственное заявление, не нашлось никого, кто смог бы напечатать его… Как это могло произойти в городе, наводненном нашими войсками и окруженном эскадрой…, какой смысл посылать французов за 100 километров отсюда на смерть от руки большевиков, если мы не в состоянии повлиять на ситуацию здесь!»[2663]
Настроения деревни отчасти диктовались тотальными реквизициями, которые начались с октября 1918 г., когда была объявлена реквизиция лошадей «для нужд армии». Затем последовал приказ сдавать шубы, шапки, шинели, брюки, мундиры, одеяла и другие вещи[2664]. Тягостной была и гужевая повинность, надолго отрывавшая мужиков от дома и хозяйства[2665].
Но главное, вспоминал Айронсайд, «повсюду я искал сообщения о местном вожаке, который мог бы возглавить партизанское движение против большевиков, но безуспешно. Странно, что ни один встреченный мною русский не выказывал ни малейшего желания возглавить сопротивление врагу. Северные крестьяне, несомненно, более независимы, чем сельские жители в других областях России, и образовательный уровень у них выше»[2666]. Но я, недоумевал Айронсайд, «натолкнулся на нежелание крестьян сражаться с большевиками…, Всеобщего желания прогнать большевиков не существовало… Мы пришли к выводу, что Временному правительству предстоит приложить немало сил, чтобы поднять население на борьбу с теми, кто узурпировал власть в стране»[2667].
«Заявление американского правительства о целях военной интервенции указывало, что союзники вдохновлены стремлением возвышенно и бескорыстно оказать помощь России. Однако широкие массы крестьян остались равнодушны к этому нашему «самопожертвованию», — подтверждал американский ген. У. Ричардсон, — и выказывали нескрываемую радость, когда мы окончательно и с позором покидали их страну»[2668].
«Авторитет власти определяется ее армией, — подчеркивал ближайший соратник Колчака Гинс, — о порядке в стране судят по мобилизации»[2669]. На Севере России, на «призыв Главнокомандующего и на декларацию Земско-Городского Совещания
Когда «в октябре был издан декрет о мобилизации шести возрастов, только тысяча восемьсот человек ответили на призыв. Еще не получив амуниции, они восстали против своих начальников… Восстание было подавлено одной угрозой союзников, однако, — вспоминал ген. Айронсайд, — у нас осталось ужасное впечатление от этого инцидента: будто какая-то пружина сломалась внутри большинства русских, независимо от их звания или положения. Казалось, что общественные потрясения проникли в души, приведя к моральной депрессии, которая делала начальников неспособными командовать и управлять»[2671].
Британская мобилизация основывалась на том, пояснял американский генерал У. Ричардсон, что «в Архангельске была сделана попытка образовать русско-британские смешанные части под звучным наименованием «Славяно-британский союзный легион», но после долгих и весьма энергичных мероприятий удалось привлечь в ряды этого легиона лишь около двух тысяч голодающих крестьян, которые вступили в легион только потому, что им нечего было есть. Их облекли в хаки «томми», но дальше этого не пошло их сходство с британскими солдатами. Им платили гроши, они получали худшую пищу, к ним относились высокомерно. Между ними и союзными солдатами никогда не устанавливались те товарищеские отношения, которые рождаются у людей, сражающихся плечом к плечу за общее дело. После того как добровольческая система набора потерпела явную неудачу, около тысячи русских были призваны в ряды легиона принудительным путем. Но эта мера также не имела успеха, так как русские оставались равнодушны к «русскому патриотическому зову» англичан»[2672].
По словам члена правительства Игнатьева, эта мобилизация напоминала: «принудительный, из эпохи негритянских наборов, набор, зачисление в славяно-британский легион, — осуществляемый просвещенными англичанами в XX веке…»[2673].
Провал мобилизации был равносилен краху интервенционистских планов. Особенно остро эта данность стала ощущаться с окончанием Первой мировой войны. 30 января 1919 г. глава секретной миссии В. Вильсона в России У. Буллит предупреждал советника президента Э. Хауза: «Двенадцать тысяч американских, английских и французских солдат в Архангельске не могут больше с пользой выполнять свою задачу. Всего только три тысячи русских присоединились к этим отрядам. В дальнейшем им грозит опасность быть уничтоженными большевиками…»[2674]
«Когда добровольческая система набора потерпела неудачу, была проведена по приказу англичан принудительная мобилизация двадцати двух тысяч молодых людей, среди которых едва ли сотня знала, почему происходит война русских с русскими. Во главе этих новобранцев ставились офицеры старой русской армии, среди которых было много людей с громкими титулованными именами. Гордые своим происхождением, они, — по словам Ричардсона, — конечно, высокомерно относились к малейшему намеку на социальное равенство… Не лучше обстояло дело и во взаимоотношениях английских и русских офицеров. Англичане относились с предубеждением ко всякому русскому и открыто выказывали недоверие к своим русским коллегам»[2675].
В ответ «русские, как солдаты, так и офицеры, более чем солдаты, — отмечал член правительства Б. Соколов, — были преисполнены какой-то инстинктивной бессознательной враждебности к англичанам»[2676]. Взаимным недоразумениям и столкновениям между русскими и английскими офицерами, по словам ген. В. Марушевского, не было конца, полностью противоположными — дружественными были отношения с французским иностранным легионом и американцами[2677].
«Английские войска были приглашены правительством Северной Области…, их просят не уходить…, и просит об этом и население, и армия, и правительство, и в то же время к ним, — отмечал Б. Соколов, — несомненно, полускрытое, а порою и явно враждебное отношение, начиная с командиров отдельных частей, и кончая крестьянами окрестных деревень»[2678].
Уже в мае 1919 г. вспыхнули серьезные волнения во фронтовых частях, сначала в 3-м полку в Тулгасе, затем в 8-м полку в Пите. О том, какое впечатление подобные события произвели на «союзников», говорят воспоминания Айронсайда: «7 июля было печальным днем. Дайеровский батальон Славяно-британского легиона, на который мы возлагали такие надежды, неожиданно взбунтовался. Для меня это стало большим потрясением, ведь наш эксперимент провалился… Опасность мятежей в русских частях значительно возросла»[2679]. Прошло несколько дней и волнения начались в 4-й полку, при подавлении было расстреляно 11 человек… 20 июля вспыхнуло восстание в 5-м полку, восставшие сдали позиции большевикам, «5-й полк, — по словам ген. Марушевского, — перестал существовать». Онежский фронт рухнул. На следующий день, 22 июля, восстал 6-й полк на железнодорожном фронте[2680].
«На некоторое время с трудностями удалось справиться, но я чувствовал, — писал Айронсайд, — что дело идет к всеобщему мятежу. Сообщать об этих непрерывных мятежах в военное министерство было весьма непростым делом. Для чиновников эти сообщения могли стать свидетельствами начала крушения архангельских войск в целом»[2681]. Так оно и было, замечал Черчилль: «В дружественной до тех пор русской армии вспыхнул бунт, не замедливший принять грозные формы»[2682].
«Говорят, что вероломство такого рода свойственно русским, но в данном случае оно объясняется очень просто, — приходил к выводу Черчилль, — с момента, когда мы оказались вынужденными в силу давления парламентского и политического характера отозвать войска, каждый дружественный нам русский знал, что он сражался под угрозой смерти и что для того, чтобы обеспечить себе помилование, ему надо было войти в соглашение со своими будущими властелинами за счет уезжающих союзников…». «С этих пор, — заключал Черчилль, — на все эти местные войска, численностью от 25 до 30 тыс. человек, которые организовали союзники, не только нельзя уже было полагаться, но они представляли, безусловно, очень большую опасность»[2683].
Командовавший Северной армией ген. Марушевский, в свою очередь, находил «главную причину разложения»[2684] в резком сокращении удельного количества офицеров в войсках: «Необходимо иметь в виду, — писал он, — что если рота в нормальной армии нуждается в 3–5 офицерах, то в гражданской войне число офицеров должно быть увеличено в два-три раза. Так я и поступал в первые месяцы работы, но к весне положение осложнилось тем, что на фронте было уже около десяти полков, а в офицерах был некомплект даже по старому штатному составу»[2685].
«В этой весьма неясной обстановке, — продолжал Марушевский, — мы подошли к теплому времени на Севере, когда вместе с таянием снега и горячими лучами солнца начинает просыпаться и человеческая энергия. Мы подошли к началу брожения на фронте»[2686]. «Солдаты полка в большинстве просто разбежались… Была горячая пора сенокоса, в деревнях рабочих рук не было…, и это послужило одною из веских причин восприятия солдатами соблазнительных идей. Эти «сознательные граждане» одинаково не хотели защищать своей грудью и белые идеи законности и порядка, и красные лозунги господства пролетариата»[2687].
Действительно, когда после захвата интервентами Мурманска, большевистские власти Архангельска объявили мобилизацию она так же «потерпела полную неудачу: население, почти поголовно отказалось идти и, несмотря на все меры, принятые тогда большевиками, мобилизация так и не могла состояться»[2688].
Неслучайно, что в этих условиях «союзные силы, — отмечал Марушевский, — не выражали особого желания драться, и когда обнаружили более или менее серьезный натиск, они просто-напросто ушли (также ушли американцы под Пинегой). Маленькое ядро партизан было отрезано и брошено на произвол судьбы»[2689]. «Пассивность англичан служила неоднократно предметом обсуждений в русской военной среде, — подтверждал Б. Соколов, — Большинство обвиняло англичан не только в пассивности, но даже в трусости. Более того, уверяли, что английское командование мешает проявлению активности русских воинских частей, что оно парализует волю русского командования»[2690].
Причину этой пассивности Игнатьев находил в том, что «единственно разумным способом борьбы англичане считали позиционную борьбу, на манер западного фронта»[2691]. Плк. Л. Костанди, в свою очередь, приходил к выводу, что: «Англичане не хотят особенного успеха русского оружия»[2692]. Английский главнокомандующий Айронсайд, в ответ на эту критику, объяснял пассивность союзной армии тем, что «русские войска были ненадежны, а нас было очень мало. Это был риск, к тому же имели место беспорядки…»[2693].
«Силы союзников, высадившихся в начале августа 1918 г. в Архангельске, были трагически малочисленны…, — подтверждал Марушевский, — Отдельные группы этих войск… закупорили все подходы к Архангельску по долинам рек, являющихся сосредоточием возможных на севере путей сообщения. Этим свойством и объясняется тот секрет, что небольшие части могли удержать область в своих руках в течение 1,5 лет»[2694]. «Союзники, — подтверждал Чаплин, — пришли с более чем недостаточными силами…»[2695]. «Союзнический «десант» состоял… в количестве, которое, — по мнению Игнатьева, — скорее говорило об авантюре, чем о серьезных намерениях…»[2696].
Но главной причиной краха армии, по мнению генерал-губернатора Северной области Миллера, стал
«Доминирующим настроением большинства крестьян была пассивность…, — подтверждал Б. Соколов, — многие думали, что и вообще северному крестьянину большевизм относительно чужд. И только поскольку он устал от войны и думал, что «мир даст большевик» — он и сочувствовал неизбежному концу Северной Области»[2698]. «Весь 1919 год настроение рабочих было пассивно-оппозиционно…, — отмечал Соколов, — С рабочими Архангельска повторилась та же история, что происходила по неизменному трафарету на всех «белых» окраинах. Сначала рабочие приветствовали новую власть, потом постепенно росло у них оппозиционное настроение, и в конце концов они желали уже одного: прихода большевиков»[2699].
«Для большинства фронтовиков от этого еще мучительнее становился вопрос: «Да для чего же мы защищаем Область, проливаем кровь, мы — чужаки, когда местные жители — в лучшем случае — пассивно-доброжелательны»»[2700]. Дальнейшая мысль эсера Соколова почти дословно совпадала с утверждением ген. Миллера: «Апатия сельского населения, утомленного войной, ни результатов, ни цели которой оно не видело, себялюбивое безразличие городского населения, преимущественно старавшегося как-нибудь уклониться от военной службы на фронте, одним словом, общее нежелание продолжать вооруженную борьбу, приводили к курьезной картине, будто бы единственно желающими воевать с большевиками являются приехавшие откуда-то генералы и офицеры»[2701]. Неслучайно ген. Клюев, после осмотра войск Двинского фронта, приходил к выводу: «с таким составом продолжать борьбу было бы безумием»[2702].
Чем же тогда была эта интервенция? Конечно, каждая из противоборствующих сторон дала ей свою, вполне объяснимую оценку, но не меньший, если не больший интерес представляет взгляд на интервенцию с непредвзятой стороны. Его пожалуй наиболее точно отразил в своих воспоминаниях американский генерал У. Ричардсон:
«Британский генерал Финлейсон, начальник двинского отряда, говорил нам: «Не должно быть никаких колебаний в нашем стремлении смыть клеймо большевизма с России и цивилизации». Действительно ли это было нашей целью в те зловещие зимние ночи, когда мы расстреливали русских крестьян и сжигали русские дома? Единственное клеймо, существовавшее в действительности, это было клеймо позора, которое мы, уходя, оставляли после себя. Но еще более глубокое, четкое, жгучее клеймо позора остается на лицах тех людей, которые, сидя в мягких креслах, чертили планы вооруженных союзов и будущих международных столкновений и беззаботным жестом посылали других людей в отдаленнейшие места земного шара, где они испытывали лишения и страдания, где угасали все надежды и леденело сердце…»[2703]
«В течение зимы 1919 г. американские солдаты…, убивали русских и уничтожались русскими, несмотря на то, что конгресс Соединенных Штатов никогда не объявлял войны России. Мы, — вспоминал У. Ричардсон, — вели войну с Германией, но ни одного германского пленного не было захвачено за все это время постыдной войны на севере России… В течение всей кампании не было обнаружено никаких признаков сотрудничества между большевиками и центральными державами»[2704].
Одна из причин интервенции, приходил к выводу Ричардсон, кроется в «громадным англосаксонском высокомерии…, по отношению к столь ничтожному народу, как эти славяне, которые должны быть приведены к покорности решительно и быстро»[2705]. Неслучайным является тот факт, отмечал американский генерал, что русские «англичанам просто не доверяли, не доверяли инстинктивно и будущее показало, насколько верно было это «верхнее чутье» у всех русских… За немногими исключениями… английская политика в крае была политикой колониальной, т. е. той, которую они применяют в отношении цветных народов»[2706].
«Роулинсон, — подтверждал ген. Марушевский, — принял нас как какой-нибудь вице-король принял бы негритянскую депутацию»[2707]. Чины английского командования, подтверждал член правительства Игнатьев, держали себя «крайне нагло, точно среди туземцев завоеванной колонии»[2708]. «Генерал Пуль ведет откровенно реакционную политику и смотрит на русских, — подтверждал член Мурманского Совета Г. Веселаго, — как смотрели англичане прежде на кафров»[2709]. «Английский генерал, — подтверждал британский консул в Архангельске Д. Янг, — обращался с русскими людьми в их собственной стране с деспотизмом, присущим разве что царю, и вел себя так же позорно, как те русские старорежимные генералы, которых англичане, проживающие в России, высокомерно критиковали»[2710].
«Мир никогда не был заключен с Россией, — заключал Ричардсон, — и никогда не могло быть мира в сердцах русского населения на Ваге и Двине, которое видело свое жалкое имущество конфискованным в связи с «дружественной интервенцией», свои домики в пламени и себя самого изгнанным из жилищ, чтобы искать приюта в бесконечных снежных просторах. Дружественная интервенция? Слишком очевидна была ее цель там, на месте, в Архангельске, в то время как государственные люди, заседавшие в Париже, тщетно пытались найти достойные объяснения этой постыдной войне. По их словам, военная необходимость требовала того, чтобы далекие мирные хижины на Двине были разрушены. А солдаты, не будучи от природы столь жестокими людьми, должны были следовать этому призыву — разрушать. Бежали женщины, как испуганное стадо овец…, заливаясь слезами отчаяния. А дети в это время жалобно кричали, являясь свидетелями таких ужасов, которые их детское сердце не могло перенести. Мужчины крестьяне взирали на все это с бессильным отчаянием в глазах. Зачем же мы пришли, зачем мы оставались, вторгнувшись в пределы России и разрушая русские жилища?»[2711]
Агония
Попытка поднять русских в Северной России по нашему призыву потерпела полный провал.
Агония интервенции на Севере наступила с заключением на Западе перемирия с Германией. В начале 1919 г. ген. Айронсайд дал интервью Парижской газете «Information», в котором подчеркивал, что «союзные войска прибыли на Север России… тогда, когда общеевропейская война еще продолжалась и союзники боялись взятия немцами Петрограда. Таким образом, первоначальная цель (интервенции) — создание противогерманского фронта и охрана Архангельского и Мурманского портов. После, перемирия с германцами встал вопрос о нашем уходе из Северной Области, но по просьбе правительства Северной Области… союзные войска остались, чтобы помочь русским сформировать свою армию, а отнюдь не для того, чтобы развивать военные операции и вмешиваться в русские дела. Однако приходится констатировать печальный факт. Скоро год, как союзники здесь, а русской армии как боевой единицы еще не существует. Те несколько полков, что сформированы при нашей помощи, решительно никуда не годятся. Офицеры держат себя недостаточно корректно, а солдаты-большевики устраивают бунты. Недавно были восстания и заговоры… чуть ли не во всех, имеющихся налицо полках. Главный Русский Штаб сорганизовался плохо и не пользуется авторитетом у своих войск. Создается безнадежное положение… Мое мнение — надо ликвидировать Северный фронт. Он совершенно и никому не нужен. До недавнего времени я был горячим сторонником того, чтобы сохранять Северную Область, чтобы продолжать помогать здешним русским бороться с большевиками. И всеми силами я защищал эту позицию перед Foreign Office. Но теперь я больше не могу этого делать. Эти бунты в полках, а особенно настроение населения г. Архангельска и деревень, убедили меня, что большинство сочувствует большевикам. Так к чему же тратить такую уйму денег, да к тому же совершенно без пользы? Для меня ясно, что русские не хотят воевать с большевиками. Да и правительство Королевства считает, по-видимому, нужным ликвидировать Северный фронт, чтобы успокоить общественное мнение Англии»[2713].
Ген. Ричардсон указывал и на другие причины эвакуации союзников: «Британцы в Монсе, французы в Вердене, американцы в Шато-Тьери знали или по крайней мере предполагали, что знают, за что они сражаются. В России ни один солдат союзных войск не знал этого. Правда, штаб, заботясь о боевом духе войск, выпускал время от времени листовки с разъяснением целей экспедиции, но они нервировали солдат гораздо больше, чем приходившее на смену длительное молчание. В то же самое время к американским солдатам доходили из дома газеты, в которых приводились речи, превозносившие большевизм как героическое движение на пользу всего человечества. Единственное, что поддерживало моральную устойчивость американских солдат, — это товарищеская спайка, сознание, что все они в одинаковой степени приняли участие в лотерее смерти, ставкой в которой является жизнь каждого из них»[2714].
К подобным выводам приходил и командовавший войсками Северной области ген. Марушевский: «долгожданное перемирие на европейском фронте не послужит успеху дела Северной области. Измученные войной войска, заброшенные на далекую, чуждую им русскую окраину, не связанные военными обстоятельствами, будут тяготиться их ссылкой. А без этих войск никакая работа долго еще не будет возможна»[2715]. «Все эти соображения уже тогда заставили меня прийти к заключению, — вспоминал Марушевский, — что если союзные войска будут отозваны, то наша молодая армия, лишенная к тому же и материальной поддержки, в виде иностранного пайка, муки и т. д., не устоит»[2716]. К подобным выводам, по словам плк. Н. Зеленова, пришли все начальники частей, которые заявили, что «с уходом союзников борьба на Севере становится бессмысленной и обречена на неудачу»[2717].
События разворачивались стремительно. «Шел только октябрь месяц, но какими-то загадочными путями французы узнали о переговорах относительно перемирия на германском фронте; и не обращая внимания на то смятение, которое должен был вызвать их уход среди покинутых товарищей, они оставили фронт и ушли обратно в Обозерскую…»[2718].
«Французы…, открыто заявили, что не собираются сражаться в России… так как не понимают, почему они должны воевать в России за британские интересы. Часть американских солдат и офицеров также заражена этими настроениями…»[2719]. Вскоре и «английские солдаты обнаружили нежелание сражаться, пока им не будут даны ответы на вопросы, бывшие у всех на устах, относительно целей войны с Россией»[2720], а «в последних числах марта начались трудности среди американских солдат, отказавшихся выполнять распоряжения начальников…»[2721].
«Эвакуация становилась несомненной» и перед английским командованием встала проблема, как провести ее с наименьшими потерями. Любая попытка открытой эвакуации привела бы к немедленному восстанию на фронте. Поэтому Айронсайдом была избрана специальная тактика, согласно которой при отводе сил интервентов с фронта было необходимо, как можно дольше «поддержать боеспособность русских войск. Всякое проявление пренебрежительного отношения к русским со стороны наших офицеров или солдат должно решительно пресекаться»[2722].
«В глубине души мы сознавали, что постоянно рискуем, и в любой момент, если из Сибири поступят плохие новости, боевой дух русских войск испарится. Мне пришлось, — вспоминал Айронсайд, — ввести строжайшую цензуру всех поступающих из Европы сообщений»[2723]. Для того чтобы еще больше скрыть истинное положение дел, был издан секретный приказ: «Все действия должны быть наступательными. Должно быть внушено всем солдатам, что мы ведем наступательную, а не оборонительную войну»[2724]. Но к лету 1919 г. скорая эвакуация интервентов уже перестала быть секретом.
«В середине августа 1919 г… на совещании всех командиров полков Архангельского фронта, — вспоминал, ген. Миллер, — было высказано единогласное мнение, что с уходом союзных войск с фронта в наших полках будут всюду бунты, будут перерезаны офицеры, как элемент пришлый, не имеющий связи с населением, и, таким образом, желание продолжить борьбу после ухода англичан приведет лишь к бесполезной гибели нашего многострадального офицерства»[2725]. При этом, по воспоминаниям ген. С. Добровольского, офицерский корпус считал, что «без англичан никакая (самостоятельная) эвакуация немыслима, ибо солдаты их не выпустят и выдадут, как виновников войны большевикам»[2726]. Фронтовые офицеры, по словам Б. Соколова, «чувствовали себя обреченными»[2727].
«Сталкиваясь с жителями Архангельска: с купцами, интеллигентами, рабочими — у всех встречал и одинаковую оценку положения, — вспоминал Б. Соколов, — Здесь не было даже много логики, не было рассуждений, была лишь вера в то, «что иначе быть не может. Англичане уйдут — придут большевики»»[2728]. Фронтовое офицерство практически единодушно выступило за эвакуацию вместе с англичанами, против выступили тыловые офицеры и штабные генералы.
При этом, указывал ген. Добровольский, «справедливость требует снять с английского командования обвинение, что оно, создав Архангельский фронт, бросило его на произвол судьбы, обрекая своих товарищей по оружию на гибель. Английское командование предложило эвакуироваться…, считая оставление в Архангельске после их ухода чистейшей авантюрой… Наше командование категорически отказалось от этого и тем приняло всю ответственность за дальнейшую судьбу оставшихся войск на себя…, — в последующем самостоятельном существовании области, после ухода англичан не было принято никаких разумных мер к обеспечению в нужный момент эвакуации войск и лояльных элементов населения»[2729].
«Английское командование настаивало на совместной эвакуации, указывая на бесполезность отстаивания Северной Области и даже невозможность этого и неизбежность ее падения»[2730]. Англичане оповестили местное население и русскую армию о своем предложении эвакуировать 14–30 тыс. человек. Но Главнокомандующим русскими войсками в Северной области генерал Миллер приказал защищать область и запретил покидать ее пределы мужчинам мобилизационных возрастов[2731]. Начштаба ген. Квецинский призвал защищать Область «до последней капли крови». В ответ ген. Айронсайд замечал, что тем самым «русские генералы делают преступление»[2732].
«Декларация ген. Миллера — оставаться в Северной Области была встречена угрюмо фронтом, который расценивал это как «бонапартизм тыловых генералов, которые на крови фронта хотят построить свою славу. После… этот антагонизм все рос и рос, — свидетельствовал Б. Соколов, — Насколько он был велик, показывает то обстоятельство, что тыловики не рисковали даже приезжать на фронт, так как там им обещали «вывести в расход». Это нисколько не смущало тыл. Жизнь в Архангельске шла своим чередом. Торжественные обеды, гостями которых бывал весь генералитет, сменялись один за другим»[2733].
Характеризуя последние дни своего правительства, ген. Миллер вспоминал: «Уже в январе 1920 г. почувствовалась перемена в настроении солдат: в ночь с 7 на 8 февраля часть солдат 3-го стрелкового полка перешла к большевикам; с этой минуты моральное разложение пошло неудержимо быстрыми шагами»[2736]. Восставшие солдаты вступили в настоящее сражение в основном с офицерами. Дело закончилось, по признанию Миллера, сотнями жертв и открытием фронта, «в бою большевики не принимали участия, они подошли к шапочному разбору…»[2737]. О состоянии железнодорожного участка фронта его командующий доносил 17 февраля: «Большая часть пехотных солдат разошлась, остались офицеры». То же повторилось на двинском и тарасовском участках фронта. Даже тарасовские партизаны, некогда считавшиеся «героями» переворота, перешли к большевикам[2738].
Пять месяцев спустя, после ухода англичан генералы Миллер и Квецинский тайком бежали на ледоколе «Минин» бросив остатки своей армии на произвол судьбы[2739], а офицеров на неминуемую гибель[2740].
Точно так же «кошмарно прошла эвакуация Одессы, оттянутая Главным командованием до последнего момента, приведшая, — по словам ген. Глобачева, — к гораздо худшим последствиям, чем это было бы, если б ее начать исподволь и планомерно, как предполагал генерал Шиллинг»[2741].
Вслед за Архангельском 21 февраля 1920 г., восстали рабочие, матросы и солдаты Мурманска. Помощник генерал-губернатора на Мурмане и его окружение были арестованы[2742]. Командование мурманского фронта, так же как и архангельского бежало, бросив вверенные ему войска. Многие из офицеров в Архангельске и Мурманске приходили к выводу, что «Нас снова предали, после этого позора не стоит и жить» и кончали жизнь самоубийством[2743]. Мало того, отмечал ген. И. Данилов, штабные: «не потрудились не только вывезти, но даже сжечь штабные дела и переписку по тем вопросам, которые в глазах большевиков были обвинительным актом нашим офицерам…, которые… там далеко на фронте, жертвуя собой, прикрывали их бегство»[2744].
Среди этого всеобщего развала были и героические личности, к которым можно отнести полковника Леонида В. Костанди, который после бегства главнокомандующего и штаба, по просьбе профсоюзов, добровольно остался в Архангельске, чтобы подготовить область к сдаче и избежать при этом стихийного насилия, грабежей и анархии[2745].
С какими настроениями заканчивали интервенцию на Севере России ее участники?
«Когда последний американский батальон уходил из Архангельска, ни один солдат не имел даже смутного представления о том, за что он сражался, почему он уходит теперь… Война Америки с Россией даже не была войной, — приходил к выводу американский ген. Ричардсон, — Это была преступная затея, так как она не получила санкции американского народа». «Всем известно, что политика этого правительства (пришедшего к власти в результате переворота в Архангельске) направлялась союзниками, вследствие чего оно в действительности лишь маскировало союзный протекторат. Это правительство пригласило на русский север иностранные войска. И если бы по этому вопросу был проведен плебисцит среди населения, оно, несомненно, возвысило бы свой голос и твердо заявило: «Оставьте нас в покое». Эта война на севере России вдохновлялась главным образом Англией и являлась с ее стороны попыткой навязать свою волю русскому народу. Эта кампания была продолжением той политики, которую Англия проводила в Южной Африке, Египте, Месопотамии и в Индии»[2746].
«Я, как сейчас, вижу бледные лица и грустные глаза членов депутации архангельских граждан, явившихся в конце июля 1919 г. ко мне в Военное министерство просить о дальнейшей защите со стороны англичан, — вспоминал военный министр Великобритании Черчилль, — Мне пришлось дать всем этим жалким лавочникам, которым предстояло вскоре очутиться перед лицом смерти от расстрела большевиков, отрицательный ответ. Ответственность за их судьбу падает на те могущественные и великие нации, которые в ореоле победы оставили свою задачу незаконченной»[2747].
Министр иностранных дел Великобритании Бальфур в свою очередь признавал опрометчивыми обязательства, «взятые на себя российскими друзьями союзников. Было бы прискорбно, если бы небольшевистские, умеренные силы в России почувствовали себя не только брошенными, но и пострадавшими от рук союзников»[2748]. Действительно на самом деле наиболее пострадавшим оказалось именно небольшевистское гражданское население. Интервенты полностью разорили и радикализовали край, а потом бросили его, вместе с населением, на произвол судьбы…
Именно интервенты, развязавшие гражданскую войну на Севере России, были той силой, которая обрекла сотни тысяч людей на вымирание и нищету. Этот факт накануне своего падения констатировало правительство Северной области в своем письме к Черчиллю, в котором подчеркивалось, что борьба на Севере «с большевиками была начата по инициативе союзников»[2749]. «Изучение истории антибольшевистской борьбы на Севере России, — подтверждает один из ведущих исследователей интервенции на Севере В. Голдин, — убеждает в том, что без вооруженного вмешательства извне она вряд ли вылилась бы здесь в форму гражданской войны»[2750].
Чехословацкий корпус
Нашим выступлением мы способствовали созданию настоящего положения России…, следовательно, мы несем известную ответственность перед всемирной историей…
Встретим Германию в Сибири
Сегодня в Сенате прозвучали настоятельные требования, чтобы Соединенные Штаты перенесли войну против Германии на Восток, направив американские войска в Сибирь… Германия может продвинуться через Сибирь и вторгнуться в Соединенные Штаты и Канаду через Аляску.
На Дальнем Востоке, под предлогом защиты японских подданных, 4 апреля 1918 г. японским адм. Като высадил десант во Владивостоке[2753]. Страны Антанты объявили этот акт простой полицейской предосторожностью, приписав его инициативе японского адмирала[2754]. Однако сама идея десанта появилась еще 30 января 1918 г., когда министр иностранных дел Великобритании лорд Бальфур призвал послать Японии предложение на оккупацию Сибирской железной дороги[2755]. Идея была поддержана маршалом Франции Ф. Фошем, который 26 февраля в интервью американской прессе заявил, что «Япония должна встретить Германию в Сибири»[2756].
«Газеты лондонские и парижские начинают усиленно комментировать возможность со стороны Японии предпринять «действенные» шаги: «В парижских политических кругах, — передает корреспондент «Дэйли Мэйл», — все взгляды обращены на Японию». Агентство «Рейтер» официозно сообщает, что «занятие Германией Петрограда… может означать, что в ближайшие пять-шесть недель Германия захватит богатые области Сибири и Сибирскую железную дорогу». В это время… и было сделано Японией предложение союзникам о совместном выступлении — фактически это обозначало самостоятельное выступление Японии по «мандату» союзников. Однако этому решительно воспротивился Вашингтон»[2757].
Перед европейскими «союзниками» вновь возникла та же, что и на Севере, необходимость «приглашения» к интервенции от русского народа. В качестве его представителя англичанами был выбран атаман Г. Семенов: «В начале февраля 1918 г. министр иностранных дел Бальфур предложил американскому правительству… «поставить на Семенова», поскольку невероятно важно поддержать любое истинно русское движение в Сибири», — однако, отмечает П. Флеминг, — Вряд ли слова «истинно русское движение» можно было отнести к… ватаге бывших китайских бандитов, монгольских угонщиков скота, японских наемников, сербских военнопленных и казаков-авантюристов. Вашингтон отверг британскую идею из принципиальных соображений»[2758].
Отряд атамана Семенова к 9 января 1918 г. насчитывал: «51 офицера, 3 чиновника, 300 баргут, 80 монгол и 125 казаков, солдат и добровольцев…», позже к ним прибавилось 300 сербов; 600 японцев; немецкие и турецкие военнопленные, из которых была даже сформирована специальная военно-полицейская команда; китайская пехота; рабочая рота корейцев[2759].
Тем не менее, уже в первые дни февраля Семенов получил 10 тыс. фунтов стерлингов и обещание получать такую же сумму ежемесячно без всяких условий… Выплаты осуществлялись через британское консульство в Харбине. Французы… так же начали субсидировать Семенова, а японцы кроме денег — «предоставили оружие, боеприпасы и «добровольцев»»[2760]. Альтернативой Семенову, японцы выдвинули ген. Д. Хорвата, управлявшего КВЖД, предложив ему в декабре 1917 г. принять на себя всю полноту власти (объявить себя Президентом Дальневосточной Республики), обещая помощь оружием и деньгами[2761]. В результате этой деятельности в феврале 1918 г. в Харбине был образован «Русский дальневосточный комитет», «который призывал к немедленной интервенции союзников в Сибири…»[2762].
Официальной целью японской интервенции было объявлено создание нового Восточного фронта Первой мировой войны, на который немцы должны будут перебросить свои армии с Западного фронта. Бредовость плана создания нового фронта, за десять тысяч километров от Европы была очевидна для всех, как и понятны откровенно империалистические планы Японии. Ближайшие немецкие войска находились в 11 300 км от единственного тихоокеанского порта России — Владивостока, связанного с европейской Россией единственной полностью изношенной за время войны Транссибирской магистралью. Для прохода по ней только одной пары поездов требовалось до 120 паровозов. Подобная география полностью исключала возможность перебросить и содержать в европейской России, что-либо более или менее значительное.
Этот факт подтверждал в июне и японский Генштаб, который рассчитал, что понадобится 3 года, что бы переправить адекватный военный контингент хотя бы до Челябинска, от которого до самых глубоко продвинувшихся в Россию немецких передовых отрядов в 1918 г. оставалось еще около 1600 км.[2763] Эти выводы подтверждал и начальник британского Генерального штаба Г. Уилсон, который прямо указывал, что: «с военной точки зрения японская армия не могла вторгнуться в Сибирь слишком быстро и… слишком далеко…»[2764].
Вл. кн. Николай Михайлович рассматривал «японскую интервенцию как утопию, потому что… они не смогут продвинуться по территории Сибири настолько, чтобы стать опасными для немцев»[2765]. По словам британского историка П. Флеминга: «Это прекрасно понимали и американцы, чье здравомыслие не затуманились отчаянием. Остается загадкой, как французское и английское правительства и их военные советники сохраняли веру в столь нереальный проект»[2766]. «Планы сосредоточения в Сибири эффективных экспедиционных сил, способных восстановить военное равновесие в Европе, нуждались в чем-то вроде чуда, — подтверждал советник американского президента Э. Хауз, — чтобы привести к успеху»[2767].
«Японцы в этой операции, — приходил к выводу французский дипломат Л. Робиен, — думают лишь о своих частных интересах»[2768]. «Хотя японцы охотно оккупировали бы восточную Сибирь, «я, — подтверждал эти подозрения министр иностранных дел Британии А. Бальфур, — крайне сомневаюсь, что они согласятся продвинуться вплоть до Уральских гор, или позволят представителям четырех великих союзников контролировать свои действия». Для реализации этого плана требовались крупные военные силы. Кроме того, его осуществление привело бы к резкому снижению рентабельности японского флота. Это дорого обошлось бы, повлекло за собой серьезный военный риск и не принесло бы славы. Более того, реализация этого плана могла привести к открытой войне с большевиками, и даже бросить Россию в объятия Германии»[2769].
«Не требует большого воображения увидеть, — предупреждал в те дни американский политолог Д. Спарго, — что, в случае овладения Германией контролем над экономической жизнью России в Европе, а возможно, и в Западной Сибири, в то время как Япония овладеет контролем над остальной Сибирью, результатом будет возникновение угрозы всем демократически управляемым нациям мира. Сомкнув руки над распростертой в прострации Россией, две великие милитаристские державы овладеют контролем над ресурсами и судьбой около семисот миллионов людей. Конечно, союз Германии и Японии с Россией, управляемой реакционной монархией, будет еще более огромным и опасным; но если даже Россия не станет более управляемой реакционными монархистами и сохранит либеральное правительство, в ее экономической жизни на западе будет доминировать Германия, а на востоке — Япония… Возникнут две великие лиги наций — лига демократических стран против более сильной лиги более агрессивных милитаристских наций»[2770].
Дипломат Временного правительства Б. Бахметьев, которого США все еще признавали российским послом, указывал на то, что японцы стремились высадиться во Владивостоке под любым предлогом. Бахметьев опасался, что они оттуда уже никогда не уйдут…[2771] Французский коллега Бахметьева, бывший посол В. Маклаков утверждал, что угроза со стороны вооруженных сил союзных держав, особенно Японии, российским территориям будет иметь катастрофические последствия для России и для союзников[2772].
Подобные опасения беспокоили и американского президента. По словам Хауза, «Вильсон боялся, очевидно, одного — как бы японские войска, раз уж они попали в Сибирь, не остались там; он опасался, что трудно будет убедить их уйти оттуда. Их (японские) военные руководители, вероятно, не придавали бы интервенции большого значения, если бы они не рассчитывали, что ее результатом будет контроль над Восточной Сибирью…»[2773]. Сам Хауз считал, что «если японцы вступят в русские пределы, не обещав уйти оттуда…, то Антанта, поддерживая японцев, поставила бы себя в такое же точно положение, как германцы, оккупировавшие сейчас западную часть России, хотя против этой германской оккупации гремят непримиримые возражения со стороны западных держав»[2774].
Планы интервенции снова повисли в воздухе, поскольку без Вашингтона, они не имели шансов на реальное воплощение: «Единственно, с чем все согласны, — пояснял Локкарту министр иностранных дел Британии Бальфур, — это то, что без активного участия Америки невозможно достичь сколько-нибудь впечатляющих успехов в Сибири»[2775]. Однако американцы не спешили принять решение. Интервенция в Россию, объяснял в начале марта, в письме к Бальфуру, позицию президента Э. Хауз, «может стать причиной серьезного понижения, если не потери нашей нравственной позиции в глазах наших народов и всего мира в целом…»[2776].
В. Вильсон все не мог принять однозначного решения. В письме Хаузу он говорил, что «доходит до изнеможения», раздумывая, что делать с Россией, и всякий раз, как обращается к этому вопросу, тот распадается на куски, «точно ртуть под моим прикосновением»[2777]. При этом президент последовательно выступал против интервенции даже при заявленных гарантиях: в его «второй ноте появились два новых тезиса — ожидаемое «горячее» российское возмущение интервенцией и «симпатии» Америки к российской революции, какой бы печальный и неудачный оборот она ни приняла. Нота заканчивалась заверениями «в самых теплых дружеских чувствах и доверии» США к Японии, при этом Вильсон с критики Японии «переключился на более высокие материи: на отрицание как таковой пользы интервенции»[2778].
«Президента особенно раздражала попытка союзных держав вмешаться во внутреннюю политику России. В феврале он не видел ничего «разумного или практичного» в планах Великобритании в Сибири. А когда автор статьи в нью-йоркской «Ивнинг Пост» допустил возможность американской интервенции, Вильсон заявил, что корреспондент «полностью искажает дух и принципы власти, если считает возможным ее участие во вмешательстве» в дела любой другой страны»[2779]. Миссия Бергсона, отправленного, по инициативе Клемансо, в Вашингтон для защиты перед Вильсоном идеи необходимости создания Восточного фронта, потерпела неудачу[2780].
Только «под непрерывным давлением со стороны французов и англичан», подчеркивал Хауз, Вильсон взял обратно свои возражения против японской интервенции[2781]. При этом Вильсон настаивал на крайне ограниченном контингенте японских и американских войск. Сам Хауз выступал против любой интервенции: «Я никогда не изменял своего мнения, что посылка японских войск в Сибирь была бы огромной политической ошибкой. Я не могу найти никакой военной выгоды, которая компенсировала бы причиняемый вред. Не говоря о враждебном чувстве, которое создалось бы в большевистском правительстве…»[2782].
Существовала и другая проблема, на которую обращал внимание госсекретарь США Лансинг: «Британское правительство настойчиво утверждает, что союзным державам в собственных интересах следует попросить Японию оккупировать Транссибирскую железную дорогу. С политической точки зрения я назвал бы это опасным; немцы могут воспользоваться этим для консолидации российского общественного мнения против союзников»[2783]. На эту опасность указывал и Бахметьев. По его мнению, интервенция «бросит русских в объятия германцев… Относительно этого у нас не было разногласий», — отмечал Хауз[2784]. Аналогичных взглядов придерживался и Черчилль: «если бы Япония выступила против России, то большевики, при поддержке русского народа, могли бы заключить прямой союз с Германией против союзников»[2785].
Бальфурам, клемансо, лансингам и черчиллям нужна была реальная третья сила, которая выступила бы альтернативой японцам и не компрометировала бы «союзников» в открытой интервенции против России, и такая сила скоро нашлась…
Представители США в регионе информировали Вашингтон об усилении немецкого влияния на Дальнем Востоке в результате формирования австро-немецкими военнопленными воинских частей и вследствие того, что сибирские большевики являются немецкими агентами[2786]. Это угрожало созданием некоего Сибирского фронта мировой войны и ставило под угрозу находившийся в России
Во время Первой мировой войны более 50 тыс. чехословацких солдат и офицеров оказалось в русском плену. Из них были сформированы самостоятельные чехословацкие части для использования на германо-австрийском фронте. После подписания Брестского мира 15 февраля, российское отделение Чехословацкого национального совета (ОЧНС) приняло решение передававшее корпус под юрисдикцию Франции,[2787] и потребовало от Советского правительства свободного пропуска к морским портам для эвакуации корпуса в Европу.
Советское правительство согласилось в середине марта и дало указание всем военным и железнодорожным органам «всемерно ускорять его движение»[2788]. Поскольку продвижение корпуса к портам осуществлялось через глубоко тыловые, практически безоружные районы России[2789], соглашение об эвакуации (подписанное 26 марта) предусматривало, что: «Чехословаки продвигаются не как боевая единица, а как группа свободных граждан, везущих с собой… для защиты от покушений со стороны контрреволюционеров (на 1000 человек 100 винтовок и 1 пулемет)»[2790].
Приказ о разоружении, по словам члена Чехословацкого национального совета Ф. Штейдлера, вызвал крайнее возмущение в чешских эшелонах. В то же время лидер чехословаков Т. Масарик, в своих воспоминаниях (равно и в сообщении американскому посланнику), считал разоружение вполне естественным процессом[2791]. Аналогичное мнение отстаивал и французский комиссар при ОЧНС, писавший в «Чехословацком Дневнике» (официозная газета при армии): «Оружие, которое вы имеете, было вам дано Россией, когда вы вступили в ряды ее армии. Эта армия теперь мобилизована. При самых выгодных условиях вы бы сдавали оружие во Владивостоке, но не забывайте, что Франция вооружит вас с головы до ног, как только вы придете на французскую территорию»[2792]. Большевицкий главковерх Муравьев обеспечил чехам «вооруженный нейтралитет» и отъезд из России во Францию. «Таким образом, — заключает Масарик, — большевицкая революция нам не повредила»[2793].
Против подобной эвакуации чехословаков выступил германский посол В. Мирбах. «Нам было заявлено, — сообщал нарком иностранных дел Г. Чичерин, — что выезд чехов из России с оружием в руках будет рассматриваться как нарушение нами (Брестского) договора. Это естественно и законно. Но Мирбах потребовал и другое, а именно, что их массовый выезд без оружия также недопустим. На наше указание, что по статье 17 дополнительного договора военнопленные могут свободно выезжать в другие страны, граф Мирбах ответил, что это относится к индивидуальным отъездам и что поэтому чехословаки могут уезжать по несколько человек сразу, но не коллективно целыми отрядами, хотя бы и без оружия»[2794].
Требования Мирбаха наложились на участившиеся инциденты между местными Советами и чехословаками на почве утайки оружия. Основную часть оружия корпус в нарушение соглашения от 26 марта 1918 г. так и не сдал[2795]. Как следствие Советское правительство было вынуждено скорректировать условия дальнейшей эвакуации корпуса. В телеграмме от 9 апреля Совета народных комиссаров Красноярскому Совету, говорилось: теперь «необходимо полное разоружение и отпуск их на восток только маленькими частями и с перерывами, но ни в коем случае не вместе»[2796]. Обеспечение безопасности проезда легионеров целиком брала на себя советская сторона. Умеренно левое крыло в ОЧНС с пониманием отнеслось к решению советской стороны. Комиссар корпуса Макса честно признавал: «Оружие было и остается для нас единственной помехой и притом ненужной, ибо нигде не грозит опасность»[2797].
Эвакуация чехословацкого корпуса продолжилась. Группа членов ОЧНС в начале мая сообщала: «В обеспечении нам очень содействуют…, на крупных станциях действуют базы снабжения, которые взяли на себя обязанность обеспечивать каждый наш поезд хлебом на один день…, существенно сэкономив свои собственные запасы. На трассе всюду образцовый порядок, и это внушает нам уверенность, что достигнем Владивостока без препятствий…»[2798].
Однако транзит был прерван неожиданным инцидентом. В описании английского историка он выглядел следующим образом: «14 мая…, на территории Западной Сибири, в Челябинске, произошла стычка между следующими на восток чехами и группой венгерских военнопленных, которые возвращались на запад, чтобы присоединиться к армии Габсбургов. Почвой для столкновения стал патриотизм: для чехов он означал независимость Чехословакии, для венгров — их привилегированное место в империи Габсбургов. В стычке один из чехов был ранен. Над напавшим на него венгром был учинен самосуд. Когда местные большевики вмешались, чтобы восстановить порядок, чехи схватились за оружие, чтобы утвердить свое право пользования Транссибирской железной дорогой для собственных исключительных целей…»[2799]. Именно «
События развивались стремительно. Правое крыло чехословацкого корпуса, срочно созвав съезд, обвинило ОЧНС в том, что оно не обеспечило проезд во Владивосток. ОЧНС было «свергнуто» и взамен создан Временный исполнительный комитет (ВИК)[2801]. Собрание приняло резолюцию с отказом от сдачи оружия и открытом неподчинении Советской власти[2802]. В резолюции указывалось, что корпус будет двигаться «властным порядком», то есть не подчиняясь Советской власти. Это означало, отмечает историк П. Голуб, открытый разрыв с законной властью страны пребывания, то есть
По словам одного из лидеров Чехословацкого национального совета Э. Бенеша, «очевидно, как ответ на это решение Троцкий издает 25 мая приказ… Так конфликт достигает своего апогея»[2804]. Приказ Троцкого гласил: «Все советы на жел. дор. обязаны под страхом тяжелой ответственности разоружить чехословаков. Каждый чехословак, который будет найден вооруженным на жел. — дор. линии, должен быть расстрелян на месте, каждый эшелон, в котором окажется хотя бы один вооруженный, должен быть выброшен из вагона и заключен в лагерь военнопленных… Одновременно посылаются в тыл чехословацким эшелонам надежные силы, которым поручено проучить мятежников… Ни один вагон с чехословаками не должен продвинуться на восток…»[2805].
Развитие событий, в описании Черчилля, следовало следующим образом: «26 мая первый эшелон с чехословацкой артиллерией прибыл в Иркутск. Согласно договору с большевиками у чехов оставалось только 30 карабинов и несколько гранат для личной самообороны». На станции их встретил многократно превосходящий чехов по численности отряд красногвардейцев вооруженный пулеметами, который потребовал сдачи чехами оставшихся 30 карабинов. «Но чехи не уступили. В это время подготовка Красной Армии ограничивалась лишь изучением принципов коммунизма, казнью пленных и грабежом. Со своими 30 карабинами… чехи на голову разбили своих противников»[2806]. По словам Черчилля, «в истории вряд ли можно встретить эпизод, столь романтический по характеру и столь значимый по масштабу», дальше он их назовет «удивительными событиями»[2807].
Член Чехословацкого национального совета Ф. Штейдлер утверждает, что мятеж произошел совершенно спонтанно и называет «ложным» утверждение большевиков[2808], что план чехословацкого выступления был заранее подготовлен[2809]. Он подчеркивал, что у чехословаков «относительно внутренних русских дел оставался действительным старый принцип нейтралитета»[2810]. Но бесчестные большевики, заявлял Штейдлер, «воспользовались этим случаем, чтобы окончательно ликвидировать весь чехословацкий вопрос», большевицкие отряды «предательски» напали на наши эшелоны…[2811]. Если бы «не абсурдное нападение большевиков на чешские эшелоны, — вторил секретарь Масарика Папоушек, — России не пришлось бы пережить последовавшие грозные годы»[2812]. К подобным выводам приходит и П. Флеминг: «если бы Троцкий подавил свой воинственный порыв…, то чехи никогда не стали бы «определяющим фактором» интервенции Антанты в Сибири»[2813].
В противоположность чехословацко-британской версии, «большевицкие историки всю вину возлагают на чехов, вернее, на дипломатию союзников. В данном случае, — отмечает автор «Красного террора» Мельгунов, — почти бесспорно более права советская историография…»[2814]. Что же в реальности крылось за мятежом чехословацкого корпуса?
Мятеж вспыхнул почти одновременно на всем 8000 километровом протяжении Сибирской железной дороги от Поволжья и Урала до Владивостока. Теперь на всем пути до морских портов больше не существовало никакой вооруженной силы, способной воспрепятствовать долгожданному возвращению чехословаков в Европу. Но когда путь во Владивосток оказался очищен, чехословаки, обретя полную свободу, неожиданно вдруг почему-то сами раздумали уезжать, решив задержаться в Сибири.
Что же остановило чехословаков? На этот счет чехословацкими лидерами, «союзниками» и «историками» было дано три основных объяснения:
1.)
В соответствии с уведомлением пдп. С. Войцеховский, замещавший начальника штаба Чехословацкого корпуса, издал приказ, в котором подчеркивалось, что «по соглашению со всеми союзниками наш корпус определен как авангард союзнических сил и что распоряжения, изданные штабом корпуса, имеют одну цель — создать противонемецкий фронт в России совместно со всем русским народом и нашими союзниками…»[2817]. Однако «в июне 1918 г., — отмечал Локкарт — не возникало никакой опасности, что немцы могут завладеть Россией. Неверно также, будто благодаря интервенции немцы перебросили крупные силы с Западного фронта…»[2818].
Мало того, если чехословаки так горели желанием сразиться с немцами, то они имели для этого все возможности: еще 15 февраля ОЧНС принял решение передававшее корпус под юрисдикцию Франции. 18 февраля немцы, нарушив перемирие, перешли в наступление, против них выступили отряды старой русской армии и Красной гвардии. Чехословацкий же корпус вместо того, что бы проявить воинскую доблесть в борьбе с ненавистными австровенграми и немцами, вдруг, почему то рванул в прямо противоположном направлении и в ускоренном темпе стал уходить на восток[2819]. Через десять тысяч километров, уже добравшись до долгожданного Владивостока (К 14 мая, к моменту инцидента, 14 тыс. чехословаков — почти треть корпуса, уже благополучно достигла его), они вдруг почему-то решили развернуться и пуститься назад, на поиски призраков немецких армий в Сибири.
2.)
Идея сразу получила самое широкое распространение и признание: один из членов «Союза Возрождения» уже утверждал, что «в составе Советской армии не менее 50 % германских военнопленных»[2822]. Правый историк Волков увеличивает цифру — «до 80 % красных войск в Сибири составляли ненавистные чехам бывшие пленные немцы и венгры»[2823]. Французский ген. консул Буржуа сообщал 25 февраля: «дело идет об участии военнопленных в обороне Сибири»[2824]. Не только Сибири, но и Поволжья, указывал Савинков[2825]. В Европу проникает слух о том, что с ведома и одобрения советской власти для борьбы против союзников вооружено уже 200 000 военнопленных[2826].
Подобные сообщения, отмечает Мельгунов, можно почерпнуть из разных источников[2827]. Для И. Брушвита, проехавшего почти всю Зап. Сибирь в апреле стало ясно, что «в Сибири идет организация под видом интернациональных полков идеальных боевых частей немцев-мадьяр»[2828]. В апреле французский майор Пишон докладывал: «военная активность немцев» представляется «фактом совершенно неопровержимым»[2829]. Помощник британского военного атташе в Пекине 3 июля 1918 г.: «Нет никаких сомнений в том, что в Забайкалье огромными темпами возрастает влияние Германии»[2830]. Лидер российских либералов Милюков: сведения о японском выступлении «скрепили союз» между большевиками и германцами, «в Сибирь поехали германские офицеры и занялись вооружением венгерских и австрийских пленных»[2831].
Томский Комитет кадетской партии в августе срочно потребовал от Сибирского правительства организации Восточного фронта, поскольку в городах Поволжья уже «учреждены отделения германского генерального штаба для подготовки Приволжского фронта на случай наступления сибирских войск и союзников с востока», в Казань свезено большое количество артиллерийских и военных грузов, туда же «командированы германские химики и артиллеристы». В Сибири вооружено до 23 марта 62 800 военнопленных…; во главе этих вооруженных сил находился австрийский полковник Байер, а с мая месяца военный агент при графе Мирбахе…»[2832].
«Наши бои в Сибири не были интервенцией, — заявлял в этой связи Т. Масарик, — только обороной»[2833]. «Сталкиваясь непосредственно с организованными мадьярами, считая, что требования разоружения и остановки продвижения на восток исходят от Мирбаха, наши солдаты, были убеждены, что большевиков против нас ведут немцы…, — пояснял Масарик, — и что воюют, собственно, против Германии и Австрии»[2834]. «Выступление чехов не было направлено ни в сторону демократии, ни в сторону реакции; оно было предпринято в силу инстинкта самосохранения, — подтверждал ближайший сподвижник Колчака Гинс, — и совершенно совместно и при ближайшем Участии офицерских организаций…»[2835]. Участие в мятеже чехословацкого корпуса русских офицерских контрреволюционных организаций, Мельгунов объяснял тем, что «чехи должны были столковаться с антибольшевистскими силами, иначе им грозила бы опасность попасть вновь на положение военнопленных и быть выданными Германии…»[2836].
Однако после захвата Сибири чехословаками: оказалось, что почти все немецко-австрийские военнопленные сидят по своим лагерям. В этом убедились еще в апреле японцы высадившие десант во Владивостоке. Официально он так же мотивировался необходимостью защиты против организующихся в Сибири военнопленных[2837]. Однако вооруженных военнопленных японцы сколь ни искали, найти не смогли. В том же убедилось и руководство чехословацкого корпуса, поскольку, ему пришлось спешно ставить в лагерях военнопленных свою охрану, сменившую охрану большевиков[2838].
«От Владивостока до китайской границы абсолютно не имеется вооруженных военнопленных. — извещал еще в марте свое правительство атташе американского посольства в Китае В. Дризден, — Все военнопленные тщательно охраняются русскими»[2839]. Сам Масарик в меморандуме, составленном для Вильсона, определенно свидетельствовал: «Нигде в Сибири (от 15 марта до 2 апреля. — С. М.) я не видел вооруженных немецких или австрийских военнопленных»[2840].
Специально посланные в Сибирь по просьбе Локкарта, считавшего страх перед военнопленными бредом больного воображения, с разрешения Троцкого, для исследования вопроса американский и английский офицеры Вебстер и Хиггс, проведя 6 недель в Сибири, 30 марта доносили: «Вооруженных военнопленных в районе от Владивостока до Читы не имеется. Некоторые военнопленные в Иркутске вооружены — все они венгерские социалисты и записываются для борьбы против Семенова в Маньчжурии». В телеграмме из Иркутска, 31-го, Хиггс выражает убежденность, что «здешний совет не имеет в виду вооружать военнопленных». 1 апреля Хиггс сообщал: «Во всей Сибири всего 1200 вооруженных военнопленных, которые являются социалистами-революционерами. Они охраняют других пленных, и главным образом германских офицеров, которых совет боится»[2841].
Германские делегаты, арестованными чехами, позже докладывали Мирбаху: «Нам заявили, что, по имеющимся в их штабе (дивизии кпт. Чечека) данным, председатель германской комиссии военнопленных лейт. Лессинг руководит большевицкими отрядами и приказал германским военнопленным принять участие в боях большевиков с чехами. Мы опровергаем это утверждение… На самом деле в борьбе на стороне Советского правительства приняли участие только те германские и австрийские военнопленные, которые состояли в красной гвардии и были нами исключены из списков военнопленных»[2842].
Добровольцы из германских военнопленных, как впрочем и из других стран, в том числе и Чехословакии действительно были[2843]. Однако «военнопленных, склонных работать с большевиками, — подтверждал Гинс, — было не так уж много, хотя в это время для привлечения их и издавалась большевистская газета на немецком языке «Wahrheit» — «Правда»»[2844]. Весной 1918 г. по сведениям Центросибири, на всю обширную Сибирь их было всего лишь 4 тыс. человек[2845]. Троцкий 22 августа заявлял, что бывших «военнопленных революционеров-социалистов, ставших русскими гражданами, не больше одной двадцать пятой части всего количества советских войск»[2846]. К осени 1918 г. количество интернационалистов составило 5–7 % всей численности Красной Армии, в 1920 г. — 0,5 %[2847].
О каких-то массовых вооруженных формированиях немецких военнопленных, способных даже теоретически угрожать чешскому корпусу, тем более весной 1918 г, когда большевики еще вели переговоры и надеялись договориться с Антантой, речь не шла. Наглядным подтверждением тому, был пропуск чехословаков к Владивостоку, т. е. факт прямого сотрудничества большевиков с Антантой, и одновременное, несмотря на заключение Брестского мира, сохранение в лагерях немецких военнопленных. Людендорф в этой связи прямо обвинял большевиков в пособничестве Антанте: «Если бы советское правительство предполагало честно исполнять мирный договор, то оно могло бы те поезда, на которых оно отправляло чехословаков, использовать для перевозки германских военнопленных. Но советское правительство не было честным. Большевизм вредил нам везде, где только мог»[2848].
Не найдя в Сибири и на Дальнем Востоке огромных масс вооруженных военнопленных, обнаружив, что им и союзникам ничто не угрожает, чехословаки должны были-бы заполнить эшелоны и поторопиться во Владивосток. Но они опять не столько медлили, сколько демонстрировали сильное желание остаться в суровой и холодной Сибири подольше. Почему?
3.)
«Союзники» категорически отрицали свою роль в организации мятежа чехословацкого корпуса: по словам британского историка Флеминга, «горстка французских офицеров связи с легионом» была очень далека «от тех провокаторов интервенции, какими их описывают советские историки, продолжала уговаривать чехов не делать ничего, что могло бы помешать им добраться до транспортных кораблей»[2851]. «Французская военная миссия, — подтверждал Троцкому французский представитель Ж. Садуль, — удивлена и обескуражена борьбой, неожиданно возникшей между советами и чехословаками»[2852]. «Я, — подтверждал один из лидеров Чехословацкого Национального совета Бенеш, — каждый день видел доказательства того, что Франция противится вовлечению нашей армии в войну в Сибири и считает важной ее передислокацию на Западный фронт»[2853].
Недоразумение возникло из-за того, утверждает Флеминг, что в конце июня «дипломатические представители ведущих держав Антанты передали чехам два на вид заслуживающих доверия послания, которые создавали впечатление о скорой интервенции… Одно из этих посланий — от американского консула в Москве…», другое от французского посла, который «упоминал интервенцию «в конце июня» и чехов, образующих «авангард союзной армии»… однако эти заявления, по словам Кенана, конечно были основаны на недоразумениях и ошибочных представления, но «авторы руководствовались самыми лучшими намерениями»[2854].
Сами «чехи, — по словам Флеминга, — вовсе не хотели сражаться с большевиками. Их солдаты в Сибири, их политические лидеры в Вашингтоне и Париже, их главный покровитель, французское правительство, страстно желали одного и того же — вывести легион из России»[2855]. Мятеж произошел по недоразумению: чехословаки не поняли истинных намерений представителей «союзных держав» и сами бросились в авантюру. Виновным в этом, по мнению Флеминга, был один из французских офицеров связи с легионом майор Гинэ. Британский военный атташе в России ген. Нокс в этой связи отмечал: «Гайда, как все остальные, обвинял майора Гинэ из французской миссии в том, что тот на протяжении последних четырех месяцев постоянно обещал немедленную и щедрую помощь союзников»[2856]. Самоуверенный оптимист, скажет о нем Флеминг. «Если бы не глупость французов, я, — подтверждал эту версию Локкарт, — уверен, что чехов удалось бы эвакуировать спокойно и без инцидента»[2857].
Конечно, можно было бы поверить в благие помыслы «союзников», однако: Чехословацкий корпус был регулярным французским военным подразделением и находился под командованием и на содержании Франции. «Чехословацкая армия, — указывал на этот факт У. Черчилль, — принадлежит к числу союзных армий и в такой же степени подчиняется приказам Версальского военного совета, как и французская, и американская армии»[2858]. «Чехословацкая армия является одной из союзных армий, — подтверждал Масарик, — и находится под командованием Версальского военного совета»[2859].
Денежное довольствие чехословакам переводилось из Парижа в Токио во франках и там менялось на рубли[2860]. Мало того от «союзников» полностью зависели и перспективы создания самого Чехословацкого государства. И его будущие лидеры Масарик и Бенеш решили рискнуть своей судьбой и будущим своей страны, не получив однозначного приказа?
Показательно, что в версию о спонтанности и благих помыслах чехословацкого мятежа, не очень верили даже сами ее авторы. Так, по мнению Флеминга, чехословаки повернули на Запад, поскольку они «осознавали явное нежелание союзников предоставить транспорт для находившихся во Владивостоке солдат (многие из них провели в городе более двух месяцев, так и не встретив ни одного офицера, отвечающего за погрузку корабля)»[2861]. «Если союзники действительно хотели перебросить чехов во Францию, то представляется странным, — подтверждал американский ген. Грейвс, — что не принималось никаких мер к их отправке из Владивостока. Для меня совершенно ясно, что до 28 мая не существовало планов переброски чехов на Западный фронт»[2862].
«Секрет возвращения чехов на Запад заключался в решении принятом в Париже…, — приходил к выводу Гинс, — Предоставлять тоннаж для перевозки 40 тыс. чехов во Францию представлялось затруднительным…, политический расчет диктовал возвращение всех чехов к Волге для использования их военной силы против германских прислужников, большевиков и восстановления преданной союзникам России»[2863]. Эти выводы, в разговоре с Колчаком, подтверждал сам организатор чехословацкого мятежа Р. Гайда: «вся Сибирская магистраль очищена совершенно от большевиков… (однако) есть постановление союзного командования о том, чтобы чехи не уходили из России ввиду невозможности предоставить им тоннаж, и чтобы они шли на Урал, где образуется чешско-русский фронт, который будет продолжать войну с большевиками»[2864].
Создание Чехословакии
Громкие слова о желании спасти братскую Россию, только прикрывали узкоэгоистические расчеты воссоздать, какою угодно ценою независимую Чехию.
Идея использования чехословаков в гражданской войне появилась уже в октябре 1917 г., когда готовя антибольшевистский переворот, ген. Корнилов писал Верховному главнокомандующему Русской армии ген. Н. Духонину: «1. Расположите у Могилева один из чешских полков и один из польских. 2. Займите Оршу, Смоленск, Жлобин и Гомель при помощи польского корпуса и казачьей батареи. 3. Сконцентрируйте на линии Орша-Могилев-Жлобин все отряды Чехословацкого корпуса и одну или две самые лучшие казачьи дивизии…»[2866]. В начале ноября Корнилов предложил союзникам план, по которому основной силой для разгрома большевиков должны были стать чехословацкий корпус и польские национальные войска[2867].
И уже, в том же ноябре, воспоминал президент Масарик, его армии «союзниками» ставились грандиозные, но невыполнимые задачи: «Нереально оккупировать и удерживать огромную территорию Европейской России силами в 50 тыс. человек»[2868]. В ответ, в обращении к начальнику французской миссии в Киеве, в январе 1918 г., ген. М. Алексеев пояснял, что чехословацкий войска необходимы, главным образом, для прикрытия организации «белых» сил: «силы неравны, и без помощи мы, — писал Алексеев, — вынуждены будем покинуть важную в политическом и стратегическом отношении территорию Дона к общему для России и союзников несчастью. Предвидя этот исход, я давно и безнадежно добивался согласия направить на Дон если не весь чешско-словацкий корпус, то хотя бы одну дивизию. Этого было бы достаточно, чтобы вести борьбу и производить дальнейшее формирование Добровольческой армии»[2869].
«Союзникам» потребовалось время на изучение и подготовку вопроса. И уже в конце марта 1918 г. британский генштаб направил в МИД ноту, которая была передана французскому военному атташе в Лондоне. В ноте говорилось: если чешское «войско имеет действительную цену, оно в соответствии с его настроениями могло бы быть с пользой употреблено в России и Сибири… при условии, чтобы корпус был обеспечен необходимым продовольствием и вооружением». При этом указывалось, что «Их (чехословаков) использование не будет возможности осуществить раньше, чем они прибудут в Сибирь под предлогом их транспортировки морем с Дальнего Востока во Францию»[2870].
При этом французский представитель в России Робинс отдельно пояснял 29 марта американскому послу Френсису, что «посылка этих войск кругом света является бессмысленной тратой времени, денег и тоннажа»[2871]. В апреле британский МИД извещал своего консула во Владивостоке Ходжсона: «Ввиду трудностей с транспортом, решено не эвакуировать в настоящее время чешский корпус во Францию. Секретно: он может быть использован в Сибири в связи с интервенцией союзников, если она осуществится»[2872].
11 апреля военный атташе Франции сообщал из Москвы в Париж: «корпус начал разоружаться, я предупредил об опасности этого разоружения: было дано ясно понять, чтобы чешский корпус его нарушил и мог своевольно продолжать движение»[2873]. В мае американский посол Фрэнсис писал своему сыну в США: «В настоящее время я замышляю… сорвать разоружение 40 тысяч или больше чехословацких солдат…»[2874]. Эти планы подтверждал сотрудник Масарика, который сообщал в ОЧНС из Москвы: «наше военное присутствие в Сибири означало бы чрезвычайно много и мы бы могли быть той гирей на весах во имя успеха России и союзнической акции.
В телеграмме своему военному атташе в Токио, для передачи французским представителям в России, Клемансо указывал, что чешские дивизии должны быть употреблены «к расширению очагов сопротивления Советам, к подготовке и прикрытию возможной союзнической интервенции»[2876]. Получив прямой приказ союзного командования, чехословаки всеми путями прятали оружие и саботировали его сдачу[2877].
В апреле во французской миссии в Москве прошло совещание «союзников» с представителями белого генералитета. «На этом московском совещании решено было, что чехословацкие войска, эвакуируемые на Дальний Восток с согласия Совета Нар. Комиссаров, постепенно займут наиболее стратегические опорные пункты Уссурийской, Сибирской и Уральской железной дороги и, координируя свои действия с нелегальными контрреволюционными организациями, выступят против советской власти. За эту «услугу» английское и французское правительства обязывались помочь отделению чехословаков от Австро-Венгрии, и признать будущую Чехословацкую самостоятельную республику, и в дальнейшем выплачивать содержание чехословацким войскам. Причем, учитывая настроение чехословацких войск, имелось в виду «убедить» военного и морского комиссара Советской республики Л. Троцкого «разоружить» чехословаков, что должно было послужить сигналом и быть оправданием в глазах последних факта их противосоветского выступления»[2878].
3 мая один из организаторов мятежа Гайда издает приказ № 38/1: «Все оружие, находящееся в укрытии, вынуть и разделить равномерно между личным составом. Все пулеметы подготовить к бою… Раздать личному составу ручные бомбы и гранаты… Точно разведать станции стоянки, чтобы захват шел быстро… действовать хладнокровно, но решительно»[2879]. Начальникам эшелонов ставились конкретные задачи с детальным указанием, что и как делать[2880].
Тогда же, в начале мая, Гайда «неофициально вступил в переговоры с некоторыми руководителями русского тайного антибольшевистского движения»[2881]. Необходимость этих переговоров, по словам ген. Сахарова, диктовалась тем, что «без помощи офицерских организаций восстание чехословаков не имело бы успеха»[2882].
14 мая произошел известный инцидент в Челябинске[2883], который, по словам Мельгунова, стал «формальным поводом к вооруженному выступлению чехов»[2884]. Окончательно время мятежа, очевидно, было определено на совещании послов в Вологде в конце мая. К этому времени у союзников уже полностью растаяли надежды на получение от большевиков «приглашения на интервенцию»[2885]. После вологодского совещания посол США Френсис телеграфировал в Вашингтон: «Немедленная интервенция желательна и дальнейшее откладывание опасно». И пояснял, почему: пока «организация Красной Армии безуспешна»[2886].
В Сибири регулярной чехословацкой армии противостояли небольшие, по сути, милиционные подразделения Советов. Даже Мельгунов указывает, что: «выступление чехословаков было не в интересах большевиков. Последние так мало рассчитывали на возможность сопротивления на Урале, что даже эвакуировали золотой запас в Казань, как наиболее безопасное место»[2887].
Это был глубокий, практически полностью безоружный тыл. Учитывая все это, отмечает историк Голуб, подлинные хозяева корпуса и выбрали момент мятежа. «Силы большевиков за Волгой, — подтверждал Деникин, — были по численности и боевой пригодности ничтожны; действия чехов сопровождались поэтому быстрым, ошеломляющим успехом»[2888].
Выступление чехословацкого корпуса произошло во всех трех группировках частей корпуса — поволжской, уральской и западносибирской — одновременно, что свидетельствовало о его тщательной спланированности[2889]. Ночью 25 мая над Новониколаевском взвилась красная ракета и последовал стремительный захват города. По словам Гайды, «Нами был дан сигнал к бою против Советской власти в Новониколаевске»[2890].
Дипломатическое прикрытие мятежу чехословаков обеспечили «союзники»: 4 июня, когда мятеж уже начался, официальные представители США, Англии, Франции и Италии явились в Наркоминдел к Чичерину и заявили протест против разоружения корпуса, пригрозив ответными мерами. О своем согласии на разоружение они забыли напрочь[2891]. Историк Голуб в связи с этим напоминает, что на проходивших в это время переговорах об эвакуации русского экспедиционного корпуса из Франции, французская сторона согласилась на нее только при условии его полного разоружения[2892].
Советская сторона еще пыталась мирным путем погасить конфликт и 24 июня между делегацией Центросибири и чехословацкими эшелонами заключается даже договор, по которому на протяжении всей Сибири устанавливается «общее перемирие». Предварительные условия, как основа для мирных переговоров, включали: взаимное освобождение пленных; отказ чехов от всякой связи и содействия политическим партиям и пр., борющимся против советской власти; в случае ликвидации конфликта чехословацкие войска начинают отправляться из Владивостока с 1 июля и т. д.[2893]
Однако в те же дни, в конце июня, по словам Штейдлера, чехословаки получают «полуофициальное» сообщение, что Антанта одобряет выступление и что союзники придут к ним на помощь. Представитель французской военной миссии в Сибири майора Гинэ обратился к чехословацким войскам с воззванием: «К великому своему удовольствию, я уполномочен передать чехословацким частям в России за их выступление благодарность союзников»[2894].
Ллойд Джордж восторженно приветствовал Масарика: «посылаем вам самые сердечные поздравления с впечатляющими успехами, которых добились чехословацкие вооруженные силы в боях против немецких и австрийских отрядов в Сибири. Судьба и триумф этого небольшого войска представляют собой в действительности одну из самых выдающихся эпопей в истории…»[2895]. «Ваш народ, — восклицал британский премьер, — оказал неоценимую услугу России и союзникам в их борьбе за освобождение мира от деспотизма»[2896].
В июле, когда мятеж уже полыхал на огромных пространствах России зам. председателя Чехо-Словацкого Национального Комитета Павлу, выступая на очередном съезде представителей корпуса, признавал: «В полном согласии с союзниками начали мы свое выступление против Советской власти»[2897].
Согласие действительно было полным: «Я, — заявлял еще в феврале 1918 г. на заседании ОЧНС Масарик, — хотел бы, что бы наше войско осталось в России… надеюсь, что большевики скоро падут, возможно, что потребуется караульная служба с огромным значением для нашего войска…»[2898]. «Я, — хвастался Масарик, был во многом гораздо большим противником большевиков, чем некоторые господа в Париже и Лондоне…, я присоединился с нашим корпусом к армии, которая была бы способна вести войну с большевиками и немцами…»[2899]. Ближайший соратник Масарика — Бенеш сам предлагал услуги ОЧНС британскому министру иностранных дел Бальфуру: «Национальный совет считает, что может оказать неоценимую услугу союзникам и Англии, облегчив интервенцию в Россию…, поставить русское население на поле сражений и дать необходимую базу для японской и американской интервенции»[2900].
Мотивы, которые двигали лидерами ОЧНС, звучали в словах французского посла Нуланса, который «поставил вопрос очень просто: если чехословаки хотят получить в результате победы Антанты независимую Чехо-Словакию, они должны оплатить ее рождение борьбой с советской власть в России. Этот ультиматум действовал совершенно неотразимо…»[2901]. И сразу после успешного мятежа корпуса, Масарик поспешил сообщить в американский Госдеп: «Я полагаю, что признание (Чехословацкого национального совета) стало практически необходимым: я… являюсь, я бы сказал, господином Сибири и половины России…»[2902] Лидеры чехословаков отлично понимали, на что шли, что и ради чего они делали и к чему стремились.
По мнению Флеминга, многие простые чехословаки при этом преследовали и чисто шкурные интересы: даже если бы чехов поджидали транспортные корабли, то чехов ожидало бы путешествие через два океана (один из которых кишел подводными лодками) и североамериканский континент, а затем сомнительная привилегия поучаствовать в окопной войне против немецкой армии. Другой вариант — остаться на месте на Волге, и «принять участие в привычных операциях против врага, которого они уже оценили…». Характеризуя боевой дух чехословаков, Флеминг вскользь отмечает: «С самого начала чехословаки служившие в австро-венгерских войсках, проявляли сильную склонность к дезертирству. Если дезертировать не удавалось, они легко сдавались в плен»[2903].
«Лунные человеки живущие в тумане громких фраз и воздушных замков, продолжают рассчитывать на чехов… Это чрезвычайно опасное заблуждение…, — подтверждал 29 мая 1919 г. Будберг, — Большинство чехов — это бывшие пленные, в свое время предпочетшие плен всем неприятностям войны; сейчас они живут в довольствии и спокойствии и не имеют ни малейшего желания подвергать свою жизнь опасности ее насильственного прекращения…. Лунные человечки… продолжают воображать, что все чехи en masse подняли оружие против большевиков ради нашего освобождения, а не ради собственной безопасности…, — лучше бы стенал Будберг, — чехи поскорее продвинулись на восток, ибо никакой пользы нам от них нет и они нас только объедают и критикуют; им хочется домой и меньше всего хочется воевать…»[2904].
Выступление чехословаков в Сибири произвело «удивительное, можно сказать, невероятное» впечатление в Америке. Наша Армия в России и в Сибири, — вспоминал Масарик, — стала предметом всеобщего интереса… Анабазис наших русских легионов действовал не только на широкие круги, но и на круги политические…, все это представлялось в виде чуда или сказки»[2905]. Откуда американцы узнали об этом «чуде», видно из воззвания британского министра иностранных Бальфура к американцам от 21 июня: «Большевики, которые предали румынскую армию, очевидным образом сейчас настроились на уничтожение чешской армии. Положение чехов требует немедленных союзных действий, диктуемых крайней экстренностью ситуации»[2906].
«Бравый американский адмирал Найт в телеграмме президенту 28 июня писал, — Пока мы рассуждаем о судьбах чехов, организованные большевиками австро-германские военнопленные начинают выбивать их из опорных пунктов транссибирской железной дороги. В госдепартаменте отреагировали утверждением, что эта телеграмма послана самим Богом. «Это именно то, в чем мы нуждаемся, — говорил госсекретарь Лансинг, — теперь давайте сконцентрируем на этом вопросе все наши силы». Чехов следует снабдить американскими винтовками и амуницией. Они сумеют защитить любой американский широкомасштабный план для России. Американская миссия начнет движение по транссибирской магистрали так далеко, как то позволят обстоятельства. «Конечный пункт ее продвижения будет определен приемом, оказанным ей русскими»[2907].
«Чехи, — подтверждал Флеминг, — существенно изменили ситуацию, внеся сентиментальную окраску в вопрос нашего долга»[2908]. Третья сила «Чехословацкий корпус завоевывала симпатии американцев»[2909]. «В Америке поднялись голоса за интервенцию», — сообщал нью-йоркский корреспондент «Дейли Кроникл». «Положение в Сибири заставляет Соед. Штаты предпринять шаги для помощи ей против немцев. Соед. Штаты должны предложить чехословакам, полякам и другим народностям в России сражаться за свою свободу», — заявлял в сенате 20 июля сенатор Люис[2910].
«Так никогда и не выяснилось, как именно, по мнению Антанты, они (интернационалисты) могли навредить ее делу, — отмечал Флеминг, — Достаточно было того, что о них думали как о немцах, и, хотя подавляющее их большинство таковыми не являлось, фантастическая теория большевистско-германского заговора становилась все более грозной и загадочной»[2911]. Британский премьер-министр даже после 1 сентября продолжал поздравлять доктора Масарика с «потрясающими победами чехословацких войск, одержанными над немецкими и австрийскими армиями в Сибири»[2912]. Воображаемая потребность в помощи чехословацкому легиону «стала, — по словам Флеминга, — краеугольным камнем политики Антанты в Сибири…»[2913].
«В любом случае повод для изначально запланированной интервенции был найден»[2914]. «Союзники, — писала в этой связи 29 мая «Дейли-Мейл», — должны благодарить чехословаков за окончание долгого периода сомнений и отсрочек»[2915]. Чехословаки «могут овладеть контролем над Сибирью. Если бы их не было в Сибири, их, — восклицал в июне 1918 г. американский посол в Китае Райниша, — нужно было бы послать туда из самого дальнего далека»[2916]. «Верховный военный совет пришел к выводу, что интервенция Антанты в России и Сибири, главным образом из-за чехословаков, является делом «крайне необходимым и неизбежным»»[2917]. С одной стороны чехословаки должны были обеспечить возможность организации антибольшевистских сил, а с другой «потеснить японцев, как часть союзных интервенционистских сил в России»[2918].
Однако не все были настроены так оптимистично, 24 июня советник президента У. Буллит писал Хаузу: «Я испытываю дурные предчувствия, потому что мы готовы совершить
Но давление англо-французских союзников и массированная пропаганда сделали свое дело. 17 июля В. Вильсон был вынужден написать меморандум, который считал столь конфиденциальным, что «как видите, сам напечатал его на собственной машинке»: «Интервенция в Россию лишь усилит там сумятицу, причинит ей вред и не создаст преимуществ для выполнения основного плана. При этом придется использовать Россию, не оказав ей помощи; иностранные армии истощат ее материально. Военную акцию в России можно оправдать только необходимостью оказания помощи чехам; поддержкой усилий России в самоопределении и самозащите, охраной военных запасов и оказанием русским любой приемлемой помощи. Помочь чехам необходимо. Этой акции хочет русский народ»[2920].
«Президент ограничил интервенцию жесткими рамками и всячески сопротивлялся какому-либо политическому участию США в этой акции»[2921]. Неслучайно в официальном заявлении вашингтонского правительства, опубликованном 3 августа, было сказано, что правительство Соед. Штатов считает допустимыми военные действия в России «лишь в целях оказания помощи чехословакам против нападающих на них вооруженных австрийских и германских военнопленных и помощи стремлениям к самостоятельности и самозащите, насколько сами русские захотят принять такую помощь»[2922].
«Основной его (Вильсона) целью, — по мнению историка Б. Миллера, — было стремление предупредить своих коллег относительно невозможности перерастания спасательной миссии в антибольшевистский крестовый поход». Вильсон «хотел держать двери открытыми в Сибири и в северной Манчжурии, не вмешиваясь во фракционные споры русских»[2923]. Однако шаг был сделан — 5 августа вышла официальная американская декларация, которая начиналась словами: «
Именно американский президент, утверждал
«Ллойд Джордж скептически относился к программе Вильсона. Он радовался интервенции, но считал, что 14 тыс. человек недостаточно. Столь малые силы не смогут гарантировать того, что «германские и австрийские пленные не перережут чехам горло». Для обеспечения защиты Сибири вплоть до Урала, силы должны быть достаточно крупными…»[2929]. Англичане были разочарованы не только «привлечением столь незначительных сил», но и отсутствием единства действий», они недоумевали «почему Вильсон заручился согласием японцев прежде, чем проконсультировался с Великобританией и Францией»[2930]. У европейцев, по словам Флеминга, закрадывались сомнения в истинности союзнических намерений американцев в Сибири: «неожиданные и односторонние решение президента давало Америке преимущество перед другими союзниками на начальном этапе…»[2931].
Сепаратные действия Вильсона объяснялись тем, что он пошел на интервенцию только под давлением союзников и ее сторонников в собственном истеблишменте. Уступая их нажиму, он согласился послать только ограниченный военный контингент, а основную ставку сделал на миссионерскую помощь: «Намерением Правительства Соединенных Штатов является… послать в Сибирь комиссию из коммерсантов, сельскохозяйственных экспертов, производственных специалистов (labor advisers), представителей Красного Креста, агентов Ассоциации Христианской молодежи… для того, чтобы в организованной форме удовлетворить насущные экономические нужды населения»[2932].
О планах США можно судить по предполагаемой миссионерской деятельности Христианской молодежи, которой предписывалось «морально руководить русским народом»[2933]. В свою очередь «Комиссия помощи русским», возглавляемая Г. Гувером, должна была оказать массированную материальную и продовольственную помощь России[2934]. «Эта программа, — писал Хауз Вильсону, — передаст в ваши руки ключ от русского и вообще восточного положения, удовлетворит союзников и, может быть, примирит большую часть России с этого рода интервенцией»[2935].
Вслед за американской последовали декларации английского и французского правительств от 22 августа и 19 сентября «главной целью интервенции (они) выставили желание помочь спасти Россию от раздела и гибели, грозящих ей от руки Германии, которая стремится поработить русский народ и использовать для себя его неисчислимые богатства»[2936]. Сами чехословаки были более откровенны, чем их хозяева: 15 сентября, по случаю захвата Казани, они опубликовали воззвание, к местному населению «в котором красноречиво убеждали бороться против «социалистической власти — Совета народных комиссаров», которая… «к сожалению, все-таки пользуется у многих из вас непонятных для нас симпатиями…»[2937].
Чехословацкий террор в России
Как же героически «оборонялся от немцев» Чехословацкий корпус, пока лидеры передовых демократий из Лондона и Парижа спешили ему на помощь? Вот только несколько из многочисленных «подвигов», которые наглядно демонстрируют, как Чехословацкий корпус «спасал Россию» и «европейские демократические ценности» в Сибири:
На западе действовала поволжская группировка Чечека и уральская — Войцеховского. 26 мая 1918 г. чехословаки захватили Челябинск. Все члены местного Совета были расстреляны, 28 взят Нижнеудинск, 29 мая Канск и Пенза. В последнем городе чехословаки впервые столкнулись с серьезным сопротивлением, в том числе со стороны тысячного советского чехословацкого отряда. После трех дней оргии в городе остались сотни убитых и искалеченных, многие дома были разграблены и сожжены. В защите города участвовали бойцы формировавшегося здесь 1-го чехословацкого полка Красной Армии, из них около 250 попало в плен. Часть пленных после зверских истязаний расстреляли[2938]. Другую часть связали и утопили в реке, а троих руководителей интернационалистов повесили на берегу Волги[2939].
30 мая чехословаки захватили Сызрань, на следующий день Петропавловск, все члены местного Совета (20 человек) были расстреляны, как и четверо чехов-интернационалистов[2940]. В тот же день ими была занята станция Тайга и Томск. 2 июня пал Курган, 7 июня — Омск. 8 июня — Самара, очевидцы событий свидетельствовали: «Как только советские войска оставили город, тотчас начались стихийные самосуды, нападения, убийства и грабежи… Чехословаки расстреливали абсолютно всех коммунистов-чехословаков[2941] и всех красноармейцев…»[2942]. Даже лояльная чехословакам самарская меньшевистская газета «Вечерняя заря» на третий день после переворота выступила с протестом «против имевших место во время выступления чехословацких войск самосудов»[2943].
«Большевиков, — вспоминал член ЦК партии меньшевиков С. Кибрик, — хватали и арестовывали по указанию первого встречного»[2944]. Только в первые дни после захвата Самары было расстреляно более 300 красноармейцев, рабочих и советских служащих[2945]. По данным, поступившим в Наркоминдел РСФСР от лиц, вырвавшихся из захваченной Самары, мятежники арестовали до 12 тыс. человек. В том числе были схвачены 37 женщин — жен руководящих советских работников. Из них 16 были расстреляны, остальные приговорены к повешению[2946]. Эти данные Чичерин сообщил в ноте посланнику Нидерландов с просьбой выступить с протестом против этих злодеяний[2947].
Существовавший в Самаре союз грузчиков до переворота насчитывал 75 человек, из них осталось в живых 21, остальные были расстреляны летом 1918 г.[2948] В июле 1918 г. при подавлении крестьянского восстания в трех волостях Бугурусланского уезда Самарской губернии было расстреляно более 500 человек[2949]. Всего, по данным газеты «Приволжская правда», в Самаре и Сызрани за лето-осень было расстреляно более чем по тысяче человек[2950]. В местечке Липяги (Новокуйбышевск) вблизи Самары было расстреляно 70 раненых красноармейцев, а общее количество погибших составляла около 1300 человек[2951]. Многочисленные расстрелы произошли в Мелекессе и других городах. Так, под Курганом чехословаками было повешено 13 рабочих и 500 арестовано[2952].
О занятии Симбирска 22 июля сообщала лояльная чехословакам газета: «В первые дни занятия Симбирска аресты производились прямо на улице по доносам; достаточно было кому-нибудь из толпы указать на кого-нибудь, как подозрительное лицо, и человека хватали. Расстрелы производились без всякого стеснения тут же на улице, и трупы расстрелянных валялись на улице несколько дней»[2953]. Всего в Симбирске белочехами было расстреляно около 400 человек, в селе Сорочинском — 40 человек, в селе Пьяновке — 8 человек, в селах близ Красного Яра — 27 человек[2954].
В августе настал черед Казани. Картины прихода чехословаков, оставил видный меньшевик И. Майский: «на мостовых валялись неубранные трупы красноармейцев… у забора стояли двое молодых парней, по внешности, видимо, рабочих, страшно бледных, с кровавыми шрамами на лице. Против стояло человек 5 чешских солдат с поднятыми винтовками… Раздался залп, и оба рабочих, беспомощно взмахнув руками, упали на землю…», в другом месте «группами стояли пленные большевики: красноармейцы, рабочие, женщины и против них чешские солдаты с поднятыми винтовками. Раздался залп, и пленные падали. На моих глазах были расстреляны две группы, человек по 15 в каждой…»[2955]. «Поражало обилие вооруженных людей с белыми повязками на руках, в военной форме. Отдельные группы их по каким-то спискам и указаниям хватали на улицах и в квартирах людей и на глазах толпы одним-двумя выстрелами кончали с ними»[2956].
«Это был поистине безудержный разгул победителей, — вспоминал очевидец событий П. Смидович, — Массовые расстрелы не только ответственных советских работников, но и всех, кого подозревали в признании советской власти, производились без суда, — и трупы валялись по целым дням на улице»[2957]. Очевидец А. Кузнецов: «раненых зверски добивали… Это было похоже на пир дикарей, справлявших тризну на трупах побежденных»[2958]. По сведениям штаба чехословацких войск, при захвате Казани было убито до трехсот человек[2959], в сентябре при подавлении восстания — еще более 600 человек[2960], при отходе из города в конце сентября еще — 50 человек[2961]. Таким образом, в Казани и ее пригородах менее чем за месяц было расстреляно почти 1000 человек[2962].
При занятии чехословаками Троицка, тотчас «начались массовые убийства коммунистов, красноармейцев и сочувствующих Советской власти, — вспоминал свидетель событий С. Моравский, — Толпа торговцев, интеллигентов и попов ходила, с чехами по улицам и указывала им на коммунистов и советских работников, которых чехи тут же убивали… число замученных в первые 2 дня после занятия города насчитывало не менее тысячи человек. В течение нескольких дней трупы валялись неубранными»[2963].
После захвата Иркутска, даже иркутский комитет эсеров отмечал в своих прокламациях на непростительную жестокость к местному русскому населению, проявляемую чехословаками, на их участие в грабежах и насилии разного рода[2964]. Пример отношения к пленным давал приказ Гайды кпт. Чеховскому: поскольку в бою за Усть-Каменогорск погибло 5 чешских легионеров, «приказываю вам, если у вас есть пленные красноармейцы, участники того боя, под мою ответственность всех без исключения расстрелять»[2965].
25 июля Гайда издает приказ о наведении «порядка»: «Железную дорогу от Барабинска до Красноярска объявляю на военном положении, а от Красноярска на восток на осадном. Для активной борьбы с большевиками и германскими агентами командирам чехословацких эшелонов… учредить военно-полевые суды в составе 3-х членов по назначению от чехословаков и одного члена по назначению начальников местных гарнизонов… Виновные [в] призыве и подстрекательстве к забастовке на железной дороге или в уклонении от работ подлежат расстрелу по приговору военно-полевого суда»[2966]. И это было только началом «подвигов» Чехословацкого корпуса в Сибири.
И весь этот террор, творимый чехословаками в России, осуществлялся с молчаливого согласия и попустительства «союзников»: «Притворная неосведомленность великобританского посланника по вопросу о диких эксцессах, совершенных чехословаками, об их несчетных, вопиющих преступлениях может вызвать лишь усмешку презрения ввиду многочисленных, разнообразных свидетельств, удостоверяющих совершение ими этих злодеяний…, — отмечал нарком Чичерин, — потоки крови на улицах городов и деревень — за все эти ужасы, которых было так много во всей области оккупации ослепленных чехословацких агентов английского и французского капитала, ответственность падает на их действительных вдохновителей и авторов, на британскую и французскую олигархию»[2967].
Именно массовый террор Чехословацкого корпуса послужил причиной принятия 5 сентября декрета о «Красном терроре». «Красный террор» стал ответной мерой на предательство и зверства чехословаков: до чехословацкого террора, «Красного террора» просто не существовало, у большевиков не было даже мысли о его введении.
Однако решающее значение мятежа чехословацкого корпуса определялось даже не тем, что он просто уничтожил большевиков и всех им сочувствующих в Поволжье, Урале и Сибири, а тем, что именно он дал начало широкомасштабной гражданской войне в России.
«Вмешательство чехов в российскую революцию…. оказалось… поистине роковыми, — констатировал этот факт бывший член ЦК меньшевистской партии, министр труда КОМУЧа Майский, — Не вмешайся чехословаки в нашу борьбу, не возник бы Комитет членов Учредительного собрания и на плечах последнего не пришел бы к власти адмирал Колчак. Ибо силы самой русской контрреволюции были совершенно ничтожны. А не укрепись Колчак, не могли бы так широко развернуть свои операции ни Деникин, ни Юденич, ни Миллер. Гражданская война никогда не приняла бы таких ожесточенных форм и таких грандиозных размеров, какими они ознаменовались: возможно даже, что не было бы и гражданской войны в подлинном смысле этого слова… Вот почему, оценивая историческое значение вмешательства чехословаков в судьбы российской революции, трудно найти достаточно резкие слова для характеристики той черной и предательской роли, которую они сыграли»[2968].
Эти выводы единодушно подтверждали, как сами видные деятели «белого» движения, так и исследователи гражданской войны: «Не подлежит сомнению, — указывал «белый» ген. Головин, — что… столкновение чехо-словаков с большевистской властью имело огромное значение для развития противобольшевистского движения»[2969]; «Главный толчок к ней (гражданской войне), — конкретизировал Деникин, — дало выступление чехословаков…»[2970]; «Началом (гражданской войны), — подтверждал ближайший соратник Колчака Гинс, — страна обязана чешскому выступлению в конце мая 1918 г.»[2971]. «Выступление чехов имело огромное значение…, — подтверждал Мельгунов, — для всех последующих событий в России»[2972];
Этот факт признавали и сами делегаты чехословацкого съезда[2975] в заявлении официальной чехословацкой делегации, они протестовали против того, чтобы чехословацкое войско «употреблялось для полицейской службы, подавления забастовок, чтобы от имени республики принуждалось сжигать деревни, убивать мирных жителей… Солдаты понимают аморальность своего положения… Население, кроме немногочисленной буржуазии, настроено против нас»[2976]. Делегат съезда А. Кучера особо подчеркнул: «
Жертвами гражданской воны в России, начало которой положил Чехословацкий корпус, стали миллионы людей. Три года гражданской войны полностью разорили и радикализовали страну, уже до этого опустошенную тремя годами мировой войны, что отложило свой отпечаток на всю последующую историю России. Что касается самих чехословаков, то 28 октября 1918 г. они, при активной поддержке своих союзников по интервенции в Сибири, получили государственную независимость. Заслужили…
Легкий успех будоражил умы чехословацких стратегов. М. Штефаник, начальник над всеми чехословацкими войсками, сидя в Париже, считал, что «наше русское войско, при его умелом использовании на востоке, достигнет ко времени окончательной победы (над Германией) прямо через Южную Россию нашей границы»[2978]. Б. Павлу на омском съезде представителей корпуса (июль 1918 г.) заявлял: «Мы вполне уверены, что от Урала и Волги фронт переместится на запад, через Москву…»[2979]. Идея похода корпуса на запад через юг России, подтверждает Бенеш, к концу августа сложилась в целую концепцию и опьянила многих[2980].
В преддверии похода чехословацкий корпус занялся пополнением своих рядов, мобилизуя соотечественников из лагерей военнопленных. Ослушников предупреждали: «Неисполнение этого постановления карается чехословацким полевым судом». Кроме того, не подчинившиеся лишались гражданских прав, а их семьи подвергались различной дискриминации на родине[2981]. Угроза подействовала: численность корпуса была доведена до 60 тыс. человек[2982]. Кроме того, командование корпуса взяло в свои руки формирование частей из поляков, югославов, румын, итальянцев и западных украинцев. В феврале 1919 г. число мобилизованных из этих национальностей достигло почти 14 тыс. человек[2983].
В «освобожденных» же чехословаками городах, тем временем возникали местные «демократические» правительства. Всего, по словам Мельгунова «жизнь сотворила к августу на территории России 19 автономных правительств… На так называемом Восточном фронте, конечно, только Самарское (КОМУЧ) и Сибирское правительства представляли собой конкурирующие силы, которые так или иначе могли претендовать на всероссийское значение»[2984].
Комуч
Комуч пришел к власти на штыках чехословаков.
Главную роль, в победе над большевиками, лидеры вновь образовавшихся правительств приписывали деятельности своих партий: «еще никакой Самары не было, а гражданская война уже гуляла в степях Заволжья», — указывал эсер Нестеров, имея в виду борьбу уральских казаков против советов и крестьянские восстания в Николаевском и Новоузенском уездах. Общее восстание «должно было произойти осенью», лишь «выступление чехословацких «легий»… нарушило естественный ход событий»[2986].
«Народные массы, — по словам видного участника движения эсера Лебедева, — смотрели с надеждой на единственную большую партию соц. — рев., единственно могущую в это время поднять знамя борьбы против большевизма. Все ждали в этот момент, что эсеры выступят против новых самодержцев… Советская Россия в этот момент уже представляла собой насыщенный раствор, готовый для кристаллизации, и не хватало только сильного толчка, чтобы этот процесс начался…»[2987].
Самара вообще была взята «офицерскими и крестьянскими боевыми дружинами», утверждал мемуарист Николаев, еще до прихода чехов[2988]. «Участники самарского бедствия, — с сарказмом замечал по поводу подобных заявлений С. Мельгунов, — естественно, склонны преувеличивать и свою роль, и свою инициативу»[2989].
На деле, признавал один из основателей Комитета членов Учредительного собрания (КОМУЧа) эсер П. Климушкин, к лету 1918 г. положение подполья в Самаре было безнадежным: «Уже в то время можно было вызвать гражданскую войну, мы понимали, что это кончилось бы печально, ибо реальных сил для поддержки движения со стороны населения и рабочих не было. Нельзя было надеяться и на самих солдат… Мы видели, что если в ближайшее время не будет толчка извне, то на переворот надеяться нельзя»[2990].
Самостоятельное выступление Белого движения обречено, подтверждал в своем отчете командированный из Добровольческой армии в Сибирь ген. В. Флуг: «Даже при наилучших условиях, офицерские организации в большинстве крупных центров не могли рассчитывать удержать захваченную власть долее 1–2 недель, после чего неминуемо должна была наступить реакция». «Но существовала какая-то слепая вера, что вопрос об интервенции союзников решен в положительном смысле, что начнется она около 1 июля»[2991].
Подготовка к мятежу началась 3 мая, когда в Новониколаевске был созван съезд нелегальных военных организаций[2992]. Свою роль в установлении контактов чехословаков с офицерскими организациями, по словам историка Волкова, сыграли русские офицеры «остававшиеся в штабах и на командных должностях чехословацких войск», «начиная с того, что командовал им русский генерал-майор В. Шокоров, а начальником штаба генерал-лейтенант М. Дитерихс»[2993].
14 мая в Челябинске состоялось совещание представителей чехословацкого командования — Гайды и Кадлеца, с центральным штабом сибирских боевых дружин и военным отделом самарского Комитета членов Учредительного Собрания. «На этом совещании был выработан план будущего выступления»[2994]. В середине мая к эсерам и кадетам в конспиративном порядке обратился французский консул Жано с предупреждением, что надо быть готовыми к свержению советский власти[2995]. Выступление намечалось на конец мая[2996].
Вопрос о «приглашении интервентов» был решен в Москве, на 8-ом Совете партии эсеров, между 20–27 мая. В резолюции съезда указывалось, что «не только допустимо, но и желательно, чтобы на русскую территорию были перенесены… вооруженные союзные силы, с целью помочь России освободиться от германского ига…»[2997]. (Официально это «приглашение» прозвучит 3 августа, в обращении КОМУЧа к правительствам союзных держав[2998].) Иностранная помощь призывалась только для войны с Германией. «Но русские народные массы продолжения этой войны не хотели, — комментировал эсеровскую резолюцию ген. Головин, — а, следовательно, выступление иностранной военной силы, даже ограниченное рамками «внешней войны», являлось вооруженной интервенцией в дела России»[2999].
Выступление эсеров произошло только после того, как чехословаки, по выражению члена чехословацкого Военного Совета С. Чечека, «как граблями сено», взяли Самару, большевики сдали ее почти без боя[3000]. Меньшевик Майский и эсер Климушкин практически одними словами описали дальнейшие события: группа членов Учредительного собрания — «единственного законного представителя русского народа», «в чешском автомобиле и под чешской охраной была доставлена в здание городской Думы и здесь объявила себя Правительством»[3001]. «Горожане, — вспоминал Климушкин, — считали нас, чуть ли не безумцами… Реальная поддержка была ничтожна…»[3002]. «Поддержка была только от крестьян, небольшой кучки интеллигенции, офицерства и чиновничества, — подтверждал другой член правительства Брушвит, — все остальные стояли в стороне»[3003].
Комитет членов Учредительного собрания составили представители партии эсеров, получившей 40 % голосов на выборах в Учредительное собрание (по Самарскому округу –53 %[3004]). «Переворот, совершенный нами благодаря подходу к Самаре доблестных чехословацких отрядов, совершен…, — провозглашал Комитет в день захвата Самары, — во имя принципа народовластия и независимости России. Мы видели, что большевистская власть, прикрываясь великим лозунгами социальной революции, в действительности нас неуклонно и твердо ведет к полному порабощению и самодержавию, возглавляемому немецким императором»[3005]. Своей основной задачей, «не останавливаясь решительно ни перед чем», эсеры ставили «ниспровержение Советской власти»[3006]. Дело было за армией…
Приказ № 2, о создании добровольческой армии, правительство КОМУЧа издало в первый же день своего существования — 8 июня[3007]. Но, как указывает Ган (Гутман), у населения никакого энтузиазма по этому поводу не наблюдалось. В роту Учр. Собр. записалось всего несколько человек учащихся и интеллигентов[3008]. О реакции на призыв свидетельствовала статья в правительственном «Вестнике КОМУЧа», под заглавием «Гражданин, где ты?», одного из вождей эсеров А. Аргунова: «Все должны быть за работой, которой так много. Но не видно граждан. Всюду толпа. Беспечная, веселая, заполняет она улицы, сады. И только редко-редко встречаются молодые лица офицеров и солдат со значком народной армии. Гражданин, где ты?»[3009]
В другой публикации газета клеймила: если бы граждане не страдали этим равнодушием, «разве имел бы место такой индифферентизм по отношению к армии и ее нуждам, какой теперь наблюдается?»[3010] «Добровольчество не дало ожидаемых результатов, — подтверждал Мельгунов, — Ген. Болдырев, прибывший в начале августа в Самару, исчислял количество этих добровольцев в 3 тыс. чел. Майский, бывший министром труда в Самарском правительстве, доводит число добровольцев до 5–6 тыс.»[3011] «Так как собственной вооруженной силы у Комитета не было, то вопросом жизни и смерти для него, — приходил к выводу Майский, — являлось согласие чехов на длительное участие в «волжском фронте» против большевиков»[3012]. «Ни для кого нет сомнения, — подтверждал в августе французский консул в Самаре, — что без наших чехов Комитет У. С. (КОМУЧ) не просуществовал бы и одну неделю»[3013].
Неслучайно, что когда 7 августа был создан Волжский фронт, его командование было вручено чешскому поручику С. Чечеку, произведенному в генералы. И отряды русских добровольцев-белогвардейцев, по словам ген. К. Сахарова, «шли безропотно в подчинение чешским безграмотным офицерам и генералам; из последних только один Чечек был лейтенантом военного времени австрийской службы (до войны был бухгалтером), Ян Сыровой служил раньше коммивояжером, Р. Гайда — фельдшером»[3014].
Провал добровольной мобилизации, привел к тому, что уже 30 июня КОМУЧ был вынужден перейти к принудительной[3015], при этом граждан предупреждали: всякая агитация против Учредительного собрания и призыва в «народную армию» карается «по всей строгости военных законов»[3016]. Однако население не только не спешило подчиниться приказу, а наоборот стало активно противиться его выполнению.
О настроении рабочих, давало представление постановление общего собрания самарских железнодорожников от 4 июля: «Протестовать против этой мобилизации и требовать у членов Учредительного собрания прекращения братоубийственной войны, а также требовать передачи власти рабочей конференции, которая может сговориться (с большевиками) о прекращении братоубийственной войны. Ввиду объявления членами Учредительного собрания мобилизации в армию, такую власть народной не признаем. Переизбрать рабочую конференцию, вооружить всех рабочих и освободить из тюрьмы всех борцов за свободу…»[3017].
О масштабах сопротивления мобилизации, не только рабочих, но и офицеров, говорил доклад заведующего военно-судной частью района от 24 августа в штаб «народной армии»: «Доношу, что количество арестованных уфимской контрразведкой и содержащихся в Уфимской губернской тюрьме — 140 человек, из них 6 офицеров, в арестном доме — 190 человек, из них 4 офицера… В Бирске содержится 127 человек, в арестном доме 96 и при милиции — 510 человек, из них в тюрьме 61 человек офицеров. В Белебее в тюрьме — 127 человек, среди них 10 офицеров…»[3018]. Подобный же доклад по Оренбургской губернии был весьма краток: «Тюрьмы переполнены, свободных мест нет»[3019].
Надежда оставалась на деревню, которая в Поволжье, чуть ли не поголовно на выборах в Учредительное собрание проголосовала за эсеров. Неслучайно, на крестьянском губернском съезде 20 сентября в Самаре, лидер эсеров Чернов утверждал, что «Народная армия должна быть мужицкой»[3020]. Однако «мобилизация не прошла: крестьяне, — указывали делегаты Еманковской волости, — не хотят воевать друг с другом и просят, во что бы то ни стало прекратить эту братоубийственную войну»… Завьяловская волость: «Были аресты большевиков, которых у нас никогда не было… Крестьяне говорят, что воевать будут только с врагом и пусть расстреливают нас, но брат на брата не пойдет»… Ключевская волость: «Был отряд казаков в 206 человек, оцепили село и до вечера, до возвращения всех с поля, никого из села не выпускали; ослушников стегали нагайками. Вечером были аресты. 18 человек арестовали. Новобранцы от страха скрылись, пороли их отцов и матерей… Наутро арестованных вывели на площадь, заставили раздеться, положить под себя одежду, — и всех перепороли. Двух человек вывели на задворки и расстреляли» и т. д.[3021].
Даже «Вест. Ком. У. С», смягчавший выступления крестьянских делегатов, тем не менее, изображал доклады с мест в довольно мрачных тонах, напр., из Поповской волости: «После переворота новая власть стала пускать нагайки»[3022]. «Бесчинства карательных отрядов, — отмечал эсер Утгоф, — не встречали противодействия и озлобляли население»[3023]. Только «силой оружия, — подводил итог глава КОМУЧа Вольский, — Комитет заставил подчиниться приказу о мобилизации»[3024].
К 1 августа в «народную армию» удалось вовлечь 8485 добровольцев (в основном офицеров и буржуазной молодежи) и 21 888 мобилизованных. «Мобилизация народной армии, — признавал, приводя эти данные, Деникин, — потерпела полную неудачу, встретив на местах явно враждебное отношение, местами сопротивление»… «Кроме чехословаков, опоры у него (КОМУЧа) не было»[3025]. Близкие цифры приводил и главнокомандующий войсками уфимской Директории ген. В. Болдырев: «вооруженных бойцов насчитывалось лишь 30 тыс. Действительная сила превышала 10 тыс.»[3026]
И эта «Народная армия…, — отмечал эсер Утгоф, — представляла боевой материал весьма невысокого качества и являлась скорее обузой, требовавшей значительных средств на ее содержание»[3027]. «Мобилизованные крестьяне и рабочие сражаться против большевиков не желали, — подтверждал Майский, — они либо разбегались при первом удобном случае по домам, либо сдавались в плен, предварительно перерезав своих офицеров»[3028]. С началом наступления Красной армии, Комучевская армия, подтверждал ген. Болдырев, разбегается по домам или переходит на сторону «красных»[3029]. Народная армия в «критический момент напора большевицких сил, — подтверждал чехословацкий кпт. Голечек, — почти совершенно разваливается»[3030].
В результате Казань, по словам Савинкова, защищал лишь чешский полк Швец и после смены, его только офицеры-добровольцы[3031]. Спасти положение дел, подтверждал Мельгунов, не могли уже ни латышские батальоны, которые пытается организовать Брушвит для сопротивления «нападающему германскому империализму», ни партийные добровольческие боевые дружины, оживить которые стараются в Самаре[3032].
Командующий «Народной армией» пдп. Н. Галкин, в докладе правительству КОМУЧа в сентябре 1918 г., следующим образом характеризовал ее боеспособность: «За последнее время в связи с последними событиями под Казанью и Симбирском (имелось в виду освобождение этих городов Красной Армией) особенно участились случаи дезертирства солдат… Местами такое бегство принимает стихийный характер, превращая войсковые части в лишенные всякого боевого значения небольшие кучки людей. Так, за неделю с 10 по 17 сентября с. г. только лишь из расположенных в г. Самаре частей 1-й Самарской стрелковой дивизии бежало 995 солдат, за все же время от начала мобилизации из этой дивизии дезертировало 1950 человек. Дезертиры уносят с собой выданные им: обмундирование, снаряжение, оружие, тюфяки, конскую амуницию и даже уводят с собой казенных лошадей…», дезертиры «собираются в банды, угрожающие нашему тылу и путям сообщения, кроме того, все они страшно деморализуют крестьянское население, создавая своим возвращением впечатление, что власть бессильна»[3033].
В ответ 18 сентября КОМУЧ принял постановление, в котором допускал: «предавать виновных в дезертирстве военно-полевому суду с максимальным наказанием смертной казнью»[3034]. Чехословаки в свою очередь, по примеру англичан на Севере России, попытались сформировать русско-чешские части, где солдаты — русские, командиры — чешские[3035]. Деньги для их «поддержания и развертывания» дал КОМУЧ[3036]. Однако, как признавали представители чехословацкого командования: «Мы далеко не встретили той поддержки и того понимания, на которые вправе были рассчитывать»[3037]. Историк Голуб выразился более конкретно: «затея засохла на корню»[3038].
Итог принудительной мобилизации подводил пдп. Б. Солодовников, активный участник формирования «народной армии»: «Будучи сторонником системы добровольческой армии, я продолжал защищать эту идею, полагая, что неудавшаяся мобилизация губерний Симбирской и Самарской чему-нибудь да научила наших генералов. Последовавшая затем мобилизация Уфимской губернии показала, насколько я был прав. Во всех случаях новобранцы оставались в частях лишь до получения мундирной одежды и вооружения… Я рассуждал: если массы тяготятся Советской властью, ряды добровольческой армии быстро заполнятся и тогда нужно действовать твердо и решительно, в противном случае следует отказаться от формирований, ибо, в конце концов, всякие формирования, помимо воли народа, да еще в условиях гражданской войны, не только бесполезны, но даже преступны. Однако Самарское правительство в лице генерала Галкина стояло на избитом пути формирований по способу «доброго старого времени», с легким сердцем объявляя систему террора»[3039].
Видя свое бессилие в попытке установить и удержать «народную власть» правительство КОМУЧа с удвоенной энергией бросилось продавливать идею «интервенции»: «Во что бы то ни стало надо победить инертность американцев, — требовал эсер Веденяпин от своего представителя, — Их страх перед интервенцией в русские дела основан, очевидно, на недоразумении… Каждое замедление в помощи союзников военной силой и продовольствием нам и чехам равносильно измене. Действуйте на общественное мнение в этом смысле»[3040].
Но Вильсон не спешил и «народная армия», даже при поддержке чехословаков, не просуществовала и 4-х месяцев: «Русские части, наспех сформированные самарской властью…, не выдержали первого главного боя с большевиками и разбежались, оголяя фланги частей, которые были размещены между ними, чтобы придать им устойчивость, — описывал события один из руководителей чехословацкого корпуса Гайда, — Возникла большая опасность, что разложение захватит и наши части»[3041].
Руководителям КОМУЧа и чехословацкому корпусу «пришлось панически отступать по всему фронту, сдавая город за городом…, мятежники сдавали города с той же быстротой, — отмечает Голуб, — с какой прежде их захватывали. Такой поворот событий вызвал в их стане приступ злобы и мести»[3042]. Участник событий Солодовников вспоминал о следовавших один за другим приказах самарского военного министра Галкина о «беспощадных расстрелах дезертиров». Так, около 900 новобранцев было расстреляно «за отказ следовать с отступающей самарской армией». А на Ст. Чишма полковником Виноградовым был пущен в расход «121 пленный красноармеец, следовавший на работы в Тоцкий лагерь и подвернувшийся под вечно пьяную руку этого полковника»[3043].
Но эти зверства лишь усилили разложение остатков «народной армии». Как свидетельствовал бывший командующий «белой» сибирской армией А. Гришин-Алмазов, армия КОМУЧа «терпела жестокие поражения, сдавалась целыми полками… Мало-помалу армия распалась, и сейчас (3 ноября 1918 г. — Авт.) ее вовсе не существует»[3044]. По признанию Солодовникова, от нее остались лишь «незначительные отряды Каппеля и Фортунатова». Это были добровольческие, в основном офицерские отряды, которые затем влились в армию Уфимской директории, и позже воевали в войсках Колчака[3045].
Приказ № 1 от 8 июля КОМУЧа гласил: «Все ограничения и стеснения в свободах, введенные большевицкими властями, отменяются, и восстанавливается свобода слова, печати, собраний и митингов… Революционный трибунал, как орган, не отвечающий истинно народно-демократическим принципам, упраздняется и восстанавливается окружной народный суд»[3046]. И в тот же день по приказу Самарского правительства было введено военное положение и создано управление государственной охраны. В губерниях и уездах главноуполномоченные наделялись «исключительными полномочиями»[3047].
Приказ № 3 КОМУЧа требовал «всех подозреваемых» в сочувствии Советской власти «немедленно арестовывать и доставлять в штаб охраны»[3048]. О результатах исполнения приказа вспоминал министр труда И. Майский: тюрьмы на «территории Учредительного Собрания» были переполнены «большевиками», среди которых, было много ни к чему не причастных людей. В Самаре, например, во время моего там пребывания, число заключенных доходило до 2000, в Оренбурге было около 800, в Хвалынске — 700, в Бузулуке — 500 и т. д. При этом условия, в которых находились заключенные, были по большей части отвратительные. В камерах, рассчитанных на 20 человек, сидело по 60–80, питание было плохое, и обращение нередко вызывало острые конфликты между охраной и арестованными»[3049].
Рвение властей потрясло даже сторонников переворота. Так, газета местных меньшевиков «Голос рабочего» была вынуждена заявить: «Факты каждодневно говорят за то, что никаких мер к упорядочению арестов и обысков властью не принимается»[3050]. Председатель оренбургской контрольной комиссии меньшевик И. Ахтямов в знак протеста против злоупотреблений вышел из состава комиссии, «не желая нести ответственность за неупорядоченные действия ее по обыскам и арестам, за аресты без ордеров…, за затягивание предварительного следствия и т. д.»[3051].
Сам В. Вольский, председатель КОМУЧа, заявлял, что «Комитет считает эти аресты и порядок их производства абсолютно недопустимым и что им будут приняты меры к прекращению всех этих безобразий и насилий, их сопровождающих»[3052]. Однако это заявление осталось лишь на бумаге, на причину этого указывал тот же Вольский: «Комитет, как орган революционной государственной власти, считал необходимым не допустить никакого сопротивления своим приказам и не останавливался перед тем, чтобы обрушить силу репрессий на неповинующихся»[3053].
Тюрьмы уже не могли вместить всех арестованных и 4 сентября министр юстиции Былинкин в записке военному ведомству признал: «Настоятельно необходимо устройство концлагерей, так как других путей к разгрузке Самарской тюрьмы нет, а дальнейшее пребывание нескольких тысяч заключенных в тюрьме представляется опасным…, ввиду возможности покушения на освобождение их, а также и для населения…, ввиду возможности возникновения эпидемии»[3054]. Последовавший приказ правительства указывал: содержавшихся под стражей в административном порядке (без предъявления обвинения) комиссаров, красноармейцев и других лиц активно выступавших против чехословацких войск и «народной власти» — перевести в особые концлагеря, «где последние содержатся под усиленной охраной с привлечением на принудительные работы»[3055].
О состоянии концлагерей 20 сентября докладывал в ведомство юстиции КОМУЧа уполномоченный по делам военнопленных ОЧНС Чех: «в лагере военнопленных в Тоцкое Бузулукского уезда находится 1487 арестованных красноармейцев…», арестованные подолгу находятся без предъявления им какого-либо обвинения, «их материальное положение критическое и санитарное прямо невыносимое. У них не имеется белья и благодаря этому грозит в кратчайший срок заразительное заболевание. Настроение их ввиду вышеизложенного очень напряженное и для нас именно потому неприятное, что лагерь охраняется чехословацкими войсками…»[3056].
Однако аресты не помогали, и в начале августа в Казани, в газете «Народная Жизнь», за подписью особоуполномоченного КОМУЧа эсера В. Лебедева, появился призыв: «Граждане! Крестьяне! Беззаконная грабительская советская власть низложена… Не бойтесь ничего, расправляйтесь сами с этими негодяями»[3057]. «Комиссарам, — пояснял Лебедев 12 августа, — мы пощады не дадим и к их истреблению зовем всех, кто раскаялся, кого насильно ведут против нас»[3058]. «Под видом большевика, — комментировал этот призыв С. Мельгунов, — можно было каждого отправить на тот свет»[3059].
17 сентября вышло постановление о создании чрезвычайного суда. По положению (§ 5) суд этот мог назначать только смертную казнь. Тогда же было издано положение о министерстве охраны государственного порядка[3060]. Характеризуя методы ведомства, глава КОМУЧа Вольский, позже признал: «Комитет действовал диктаторски, власть его была твердой… жестокой и страшной. Это диктовалось обстоятельствами гражданской войны. Взявши власть в таких условиях, мы должны были действовать, а не отступать перед кровью. И на нас много крови. Мы это глубоко сознаем. Мы не могли ее избежать в жестокой борьбе за демократию. Мы вынуждены были создать и ведомство охраны, на котором лежала охранная служба, та же чрезвычайка и едва ли не хуже»[3061].
На защите «демократии» стояло не только «ведомство охраны», но и не подчинявшаяся КОМУЧу и не имевшая вообще никаких ограничений чехословацкая контрразведка, характеризуя ее, начальник Самарского гарнизона чешский прапорщик Ребенда, он же комендант города, хвалился: «со шпионами мы, разумеется, расправляемся беспощадно»[3062]. «Из подвалов Ребенды, из вагонов чехословацкой контрразведки, — подтверждал управляющий делами КОМУЧа Дворжец, — редко кто выходил…»[3063].
Дошло до того, что представители КОМУЧа были вынуждены направить «делегацию к начальнику чехословацких войск», чтобы «заявить ему о недопустимости расстрела арестованных, а также ходатайствовать о принятии мер к недопущению самосудов и погромов»[3064]. Однако на Ребенду подобные обращения не действовали, по свидетельству очевидцев, месяц спустя, 8 июля он учинил в подвале своей комендатуры расстрел 6 человек на глазах у 48 узников, выведенных из другой камеры. И пригрозил им: «С вами будет то же самое»[3065].
«Подавление неоднократных восстаний в гарнизоне происходило с неимоверной жестокостью; подробности известны не бывали, — вспоминал управляющий делами КОМУЧа Дворжец, — Передавали, что в Самарском полку из строя был вызван каждый третий… Это совершалось в центре… Что делалось в провинции… понятно без слов… И все же это — только маленькая частица суровой черной действительности»[3066]. «Будет в летописях самарских, — добавлял С. Мельгунов, — и наказание плетьми железнодорожных рабочих на ст. Иман, и расстрел городского головы с.-р. Горвица…»[3067]. В Уфе были арестованы и объявлены заложницами жены большевиков[3068]. В Ижевске в тюрьмах избивали, прокалывали штыками и т. д.[3069]
Но ни «демократическая», ни чехословацкая контрразведки уже не могли справиться с обеспечением безопасности «народной власти», и тогда на помощь пришла армия. Примером могло служить подавление восстания рабочих, вспыхнувшего в Казани в ответ на арест членов рабочей конференции. «Мятеж был подавлен с большими жертвами…», отмечала кадетская газета «Волжский день»[3070]. Жертв было более 1 тыс. человек[3071]. По другим данным «из общего числа рабочих около 6000 человек вырезали 1500»[3072].
«По всем местам, был расклеен приказ начальника гарнизона ген. Рычкова и командующего войсками Степанова о том, что «1) в случае малейшей попытки какой-либо группы населения, и в частности рабочих, вызвать в городе беспорядки… по кварталу, где таковые произойдут, будет открыт беглый артиллерийский огонь; 2) лица, укрывающие большевицких агитаторов или знающие их местонахождение и не сообщившие об этом коменданту города, будут предаваться военной полевому суду как соучастники»[3073].
Однако заставить население подчиниться «своей народной власти», КОМУЧ оказался не в состоянии. Наступление Красной армии вызвало новый всплеск восстаний. Убедившись в бессилии КОМУЧа, чехословаки не замедлили сбросить остатки его «демократической» ширмы: 3 октября, приказом командующего Восточным фронтом чешского ген. Я. Сырового на территории всей «Комучии» всякие собрания, совещания и митинги запрещались повсеместно, нарушителям генерал угрожал «немедленным расстрелом»[3074].
В тот же день 3 октября чешский полковник И. Швец, «как командующий Поволжским фронтом» принял «на себя всю полноту власти как военной, так и по охране государственного порядка и общественного спокойствия»[3075]. Оборона Самары возлагалась на чехословацкий гарнизон во главе с прапорщиком Ребендой. 4 октября последний опубликовал приказ начинавшийся словами: «Немедленному расстрелу подлежат…» И далее следовал длинный перечень — за что: за сопротивление военным и гражданским властям, нападение на чехословацкие части, призывы к неповиновению властям, уклонение от военной службы и т. п.[3076].
Наступление Красной Армии поставило чехословаков и КОМУЧ, перед еще одной проблемой — что делать с заключенными. Было решено эвакуировать их дальше на Восток «свыше 5 тыс. красноармейцев, красногвардейцев и других лиц, арестованных в связи со свержением бывшей Советской власти»[3077]. Заключенные были погружены в эшелоны, названные позже «поездами смерти»:
«То, что я видела в мужских вагонах, — вспоминала врач Л. Зальцман-Эдельсон, — не поддается описанию. По 50–60 человек в вагоне… Все полуголые и в лохмотьях…». «Умирают по нескольку человек в день. Их трупы выбрасывают по дороге…». «Люди валяются на полу, в грязи, насекомые покрывают их полунагие тела…»[3078]. Из дневника сотрудника американского Красного Креста Р. Бьюкели: «в поезде было 1325 человек мужчин, женщин и детей[3079]. За прошлую ночь умерло шестеро… Другие лежали в полусознательном состоянии…, скопление грязи и нечистот, в которых лежали и умирали эти люди, не поддается описанию». «В Сибири ужас и смерть на каждом шагу и в таком масштабе, что потрясли бы самое черствое сердце… Жизнь — это самая дешевая вещь в Сибири»[3080].
Однако это было только началом: скоро выяснилось, что эшелоны идут в никуда. В записке колчаковского министерства юстиции в штаб Сибирской армии от 26 ноября 1918 г. сообщалось: «По имеющимся в тюремном отделении (министерства) сведениям, в тюрьмах не только Иркутской губернии, но и вообще — в Восточной и Западной Сибири — нет совершенно свободных мест, все тюрьмы переполнены, и разместить в них то или иное количество красноармейцев совершенно не представляется возможным»[3081]. И эшелоны были вынуждены повернуть обратно…[3082]
Сибирская республика
Присутствие чешского легиона было определяющим фактором в нашей сибирской экспедиции.
«Все, что так сильно возмущало широкие круги населения в Европейской России, в Сибири, — отмечал член Сибирского правительства кадет Гинс, — давало себя знать очень слабо. Голода здесь не было. Зверских расправ было мало; во всяком случае, террора Сибирь почти не переживала. Кронштадтские матросы успели нанести визиты только в Тюмень и Омск. Тяжесть Брестского мира Сибири была мало понятна. Продовольственные отряды еще не приходили в сибирскую деревню. Местные совдепы во многих районах, за отсутствием собственных большевиков и неприбытием их извне по дальности расстояний, были вовсе не большевистские. В Тобольской губернии Березовский совдеп объединен был только одной идеей — сместить исправника, владычествовавшего там несколько десятилетий…. Восстание против большевизма могло захватить только поверхность — городское мещанство, но это элемент, наименее надежный в борьбе»[3084].
Преобладающей политической силой были эсеры, получившие в Сибири на выборах в Учредительное собрание 75 % голосов, кадеты — всего 3 %[3085]. Эсеры составили основу Временной Сибирской областной думы, созданной в Томске в начале 1918 г., которая была сразу же распущена большевиками[3086]. Созданный в крупных сибирских городах ряд контрреволюционных подпольных боевых организаций состоял, как правило, из офицеров, казачества, учащейся буржуазной молодежи[3087]. Общая численность подпольных «дружин» распыленных на огромной территории достигала 7–8 тысяч человек, причем не все их члены были вооружены[3088]. О царящих в антибольшевистских кругах настроениях говорил отчет Сибирской областной думы: «Апатия стала захватывать все большие и большие слои. Дружины начали разлагаться, между тем силы большевиков росли»[3089].
«Силы большевиков росли с каждым днем, а силы их противников были ничтожны», — подтверждал один из активных участников подполья, член Учредительного собрания, крупный статистик, эсер М. Кроль, настроения стали меняться с распространением слухов «о возможной интервенции, о ее близости. Все это создавало особенную атмосферу, будило надежды и поддерживало боевой дух участников тайных организаций. Чем бы все это кончилось, ели бы не выступление чехословаков, трудно сказать. Вернее всего, что тайные военные организации или прекратили бы свое существование, или, подняв знамя восстания, были бы разгромлены»[3090].
«Даже в наилучших условиях, — подтверждал в своем отчете Деникину ген. В. Флуг, — офицерские организации в большинстве крупных центров не могли рассчитывать удержать захваченную власть долее 1–2 недель, после чего неминуемо должна была наступить реакция»[3091]. «В общем, к лету 1918 г., — констатировал Гинс, — Сибирь еще не была подготовлена к свержению большевиков… Виновниками преждевременного выступления против большевиков были чехи»[3092]. «Союзники» вызвали наше национальное движение «наружу преждевременно», — подтверждал ген. Сахаров, — до того, как белое «движение созреет»[3093]. Действительно «тайные офицерские организации» не были уверены в успешности мятежа, подтверждал Гайда, и просили отодвинуть его на какой-то срок[3094].
Однако Гайда ждать не мог, поскольку, как отмечает Голуб, у него был приказ из Версаля[3095]. Успех переворота полностью обеспечили штыки чехословаков, благодаря которым сибирская контрреволюция, по словам Гайды, «могла просто брать власть по мере того, как наше войско продвигалось вперед»[3096]. Председатель Сибирской областной думы И. Якушев, выступая сразу после свершения переворота, на открытии сессии думы, признавал: «Конечно, трудно сказать, как скоро этот переворот был бы реализован, если бы нам на помощь не пришли доблестные братья чехословаки…»[3097]. «Как думали тогда, — вспоминал Гинс, — это была счастливая звезда Сибири, и чехов встретили, как Богом посланных избавителей»[3098].
29 июня чехословаки свергли во Владивостоке советскую власть, в тот же день председатель подпольного (томского) Временного Сибирского областного совета П. Дербер и его министры, конспиративно перебравшиеся перед тем из Харбина, объявили себя «Временным правительством автономной Сибири». Мельгунов охарактеризовал его, как «опереточное правительство»[3099]. Однако крайне левый характер эсеровского (томского) правительства, в котором, по словам бывшего председателя Сибоблдумы эсера Якушева, «представительство буржуазии было вовсе исключено»[3100], привел к тому, что оно фактически просуществовало всего один день[3101].
И 30 июня в Омске был создан Совет министров нового Временного Сибирского правительства, под председательством эсера П. Вологодского. «Произошедшая в Омске смена власти, — по словам ген. Головина, — представляла собою мирно совершившийся переворот»[3102]. 4 июля новое Сибирское правительство приняло декларацию «О государственной самостоятельности Сибири». В числе первых актов Сибирское правительство приняло постановление об аннулировании всех декретов Советской власти. Национализированные предприятия, а на деревне все имения, возвращались их прежним владельцам[3103].
Формирование армии началось с призыва добровольцев, но, как и во всех других местах, эта инициатива потерпела провал. И уже в июле правительство было вынуждено объявить принудительную мобилизацию: «Все изъятия и льготы были отменены. Повинность была сделана действительно
«Временные правила о мерах по охране государственного порядка и общественного спокойствия», вошли в число первоочередных (15 июля) актов Сибирского правительства[3106]. В соответствии с ними были созданы министерство охраны государственного порядка — аналог ВЧК и так называемая «народная милиция». «Назначенный директором департамента милиции… В. Пепеляев начал привлекать в милицию преимущественно царских жандармов и полицейских. В несколько месяцев она настолько укрепилась, что представляла из себя достаточно стойкую силу. Но дух милиции оставался старый, — отмечал Гинс, — и сам Пепеляев впоследствии называл некоторых деятелей милиции бандитами»[3107].
1 августа были созданы особые прифронтовые суды, в составе одного председателя и двух членов (офицеров). Проведение следствия в них не предусматривалось, только короткое дознание. Приговор суда считался окончательным и вступал в силу через 24 часа. Правда, за это время разрешалось подать кассацию, но это не останавливало действие приговора[3108]. Особые суды, по словам Голуба, получили среди населения наименование «скорострельных»[3109].
О ситуации, сложившейся на денационализированных предприятиях, говорила декларация 2-го съезда профсоюзов Урала: «Под флагом… борьбы с большевизмом фактически происходит борьба с демократией, со всеми ее органами и главным образом с профсоюзными организациями трудящихся, стоящими на экономической платформе, причем деятельность их преследуется всеми мерами. Профсоюзы буржуазией и ее агентами не признаются, требования рабочих игнорируются, коллективные договоры упраздняются»[3110]. В обращении к Сибирскому правительству Центрального бюро профсоюзов Урала указывалось, что «Екатеринбург превратился в одну огромную тюрьму…»[3111].
Ответной реакций стали массовые рабочие выступления. Только в июле-августе произошло 16 забастовок[3112]. Авангардную роль в них играли шахтеры Кольчугинского, Анжеро-Судженского и Черемховского районов…[3113] Забастовки продолжались на протяжении почти всего 1918 г. Правительство объявляло забастовочные районы на военном положении и пускало в ход военно-полевые суды[3114]. Примером могла служить и Общесибирская железнодорожная забастовка, которая началась в середине октября 1918 г. во время наступления Красной Армии. Командование Сибирской армии потребовало: «Принять самые решительные меры к ликвидации забастовки, включительно до расстрела на месте агитаторов и лиц, активно мешающих возобновлению работ»[3115]. Для изоляции подозреваемых в нелояльности к новому режиму использовались лагеря, где содержались австрийские и немецкие военнопленные[3116].
«То, что творилось в Сибири со дня возникновения Сибирского правительства, составит самую мрачную страницу истории нашего освободительного движения, — приходил к выводу печатный орган Уфимского комитета меньшевиков газета «Голос рабочего», — По всей Сибири царствует неслыханный произвол. Поход против рабочего класса ведется неослабно, аресты социалистов продолжаются…, закрыты все социалистические газеты, отменены все элементарные демократические свободы. По селам и деревням Сибири разгуливают черные автомобили господ Анненковых и прочих бравых «воевод», нагайками насаждающих «народовластие»»[3117].
На деревне подавление крестьянских восстаний было отдано на откуп местным атаманам. Другого пути не было, поскольку власть Сибирского правительства оставалась условной даже в крупнейших городах. В совокупности с огромными сибирскими просторами этот факт не мог не породить местно-диктаторские — атаманские режимы. Не случайно история Сибири того времени породила галерею таких типов, как атаманы Анненков, Семенов, Калмыков, генералы Иванов-Ринов, Волков, Розанов, полковник Красильников и им подобные.
Механизм их возникновения, по словам Гинса, строился на том, что «бывшие руководители антибольшевистских офицерских организаций в главных городах Сибири как будто поделили ее между собой, учредив военные округа и став во главе этих округов. Они ввели территориальную систему, при которой каждый округ автономен, то есть он формирует у себя корпус войск из местных людей и на местные средства… Это и было нарождение «атаманщины», превращение государства в какое-то феодальное средневековое сожительство вассалов, мало считающихся с сюзереном»[3118]. Попытка подчинить эти формирования, например, создание в сентябре 1918 г. Приамурского корпуса под командованием атамана Семенова, потерпела полный провал.
Чтобы сохранить хоть какой-то контроль над ситуацией, Правительство было вынуждено пойти на легализацию деятельности атаманов: «генерал Розанов легализовал атаманское управление, назначив Семенова и Калмыкова уполномоченными по охране общественного порядка с правами генерал-губернаторов»[3119]. Сам Розанов был легализован КОМУЧем, став начальником штаба его армии, а затем — штаба Уфимской директории. Колчак легализует Розанова, назначив его генерал-губернатором Енисейской, а затем Приамурской губерний. Атаману Семову Колчак присвоит звание генерал-лейтенанта, утвердит в чине походного Атамана Дальневосточных Казачьих войск и назначит Командующим войсками Читинского ВО. В критический момент Колчак определит Семенова своим приемником.
Войска атамана Семенова, по словам американского ген. Грейвса, жили «поборами, грабежом и деньгами, полученными от японцев». Японцы держали его под своим контролем, и «Семенов делает именно то, чего они от него хотят»[3120]. «Солдаты Семенова и Калмыкова, находясь под защитой японских войск, наводняли страну подобно диким животным, убивали и грабили народ, тогда как японцы при желании могли бы в любой момент прекратить эти убийства, — отмечал Грейвс, — Если в то время спрашивали, к чему были все эти жестокие убийства, то обычно получали в ответ, что убитые были большевиками, и такое объяснение, очевидно, всех удовлетворяло…»[3121].
О порядках, царивших у Семенова, рассказывал из эмиграции один из рядовых офицеров его войска Н. Даурец: «Невежественный в юридических и административных делах, он все органы управления низвел до уровня канцелярий казачьей сотни и полицейского участка… Отсутствие же морального авторитета влекло и отсутствие элементарного порядка и дисциплины, несмотря на беспрерывные порки, расстрелы, истязания. В этом аду ужасов, казни и самосуды были повседневным способом сведения личных счетов, захвата денег и имущества, удовлетворения грубых инстинктов, делания карьеры. Насиловались женщины и девушки и «уничтожались» для сокрытия следов… Никто здесь не уважал другого, и ни к кому не было доверия. Охранки и контрразведки громоздились одна на другую…»[3122]. Атаман Семенов лично визировал смертные приговоры и контролировал пытки в застенках, где были замучены до 6,5 тысяч человек[3123].
Отличительной чертой атаманщины стал ничем ни сдерживаемый режим дикого произвола и террора. Примером может служить характеристика командира дисциплинарной роты Даурцем: «Кто не знает этого зверя… При нем расстрелы уставным образом никогда не происходили, а всегда со зверствами. Любимый его прием — жечь на костре живым, или после того, как отрубят ухо, нос, руки и еще что-нибудь — и тогда кладут на костер»[3124]. «В Чите, — продолжает Даурец, — все расправы над «большевиками» (а хватали, кого хотели) производились в домах Бадмаева… Там приблизительно было зарыто 150–200 трупов»[3125]. «А что делалось на Амурской железной дороге, так это, наверное, одному Богу известно. Однажды в Андриановке в один день было расстреляно 300 человек. Правда, это были красноармейцы, но какая степень их вины?»[3126]
Банда другого атамана — Анненкова, получив предписание от военного министра Сибирского правительства Иванова-Ринова немедленно подавить восстание в Славгородском уезде, с хоругвями «С нами Бог!» ворвалось в Славгород в момент, когда в Народном доме заседал уездный съезд крестьянских депутатов. Надежды делегатов на то, что «никто не посмеет тронуть народных избранников, не оправдались. Всех арестованных делегатов крестьянского съезда (87 человек) Анненков приказал изрубить на площади против народного дома». Затем последовала облава на «подозрительных». Не только мужчин, но и женщин, стариков и даже детей ловили, избивали нагайками, рубили шашками, вешали на столбах. Пойманных… заставляли раздеться, тут же расстреливали и сваливали в яму[3127]. Как было установлено на суде, только в Славгороде анненковцы убили и замучили более 400 человек, а перепороли и искалечили в 10 раз больше[3128].
«До нас дошли слухи из Славгорода, и мы, — вспоминал один из крестьян уезда, — начали убегать: страшно стало. Они нашу деревню оцепили и начали рубить. Кто из мужчин не успел убежать, всех изрубили — 18 человек. Делали что хотели, забирали, палили…, насиловали от 10 лет и старше…, моего мужа взяли в город и изрубили, отрезали нос и язык, вырезали глаза, отрубили полголовы. Мы нашли его уже закопанным. Всех оставшихся в селе перепороли». Деревня была сожжена. С жителей собрали контрибуцию в 100 тыс. рублей[3129].
Деревня Черный Дол была сожжена дотла. Крестьян их жен и даже детей расстреливали, били, вешали на столбах. В деревнях Павловке, Толкунове, Подсосновке, Славгороде и других казаки производили массовые порки крестьян обоего пола и всех возрастов, а затем казнили:… вырывали живым глаза, вырывали языки, снимали полосы на спине, живых закапывали в землю…[3130]. Двигаясь по Семиречью, по свидетельству очевидцев, анненковцы пороли и рубили крестьян, насиловали женщин: отрубали сначала руку, ногу, затем разрежут живот и т. д.[3131] В г. Сергиполе (Аягуз) анненковцы расстреляли, изрубили и повесили 80 человек, часть города сожгли… В селе Троицком они убили 100 мужчин, 13 женщин, 7 грудных детей, село сожгли. В селе Никольском выпороли 300 человек, расстреляли 30 и 5 повесили… В селе Знаменка вырезали почти все население[3132].
В июле 1919 г. захватив Черкасское анненковцы уничтожили в нем 2 тысячи человек, в селе Колпаковка — более 700 человек, в поселке Подгорном — 200 человек. Деревня Антоновка была стерта с лица земли. В селе Кара-Булак были уничтожены все мужчины[3133]. Когда в Семипалатинске перешедшие к Анненкову красные, отказались действовать против крестьян и стали переходить на их сторону, по приказу Анненкова эта часть численностью 1500 человек была расстреляна и зарублена[3134]. В другом уезде, начальник Минусинского военного района вынужден был признать, что казачьи карательные отряды «вели себя… хуже, чем в неприятельской стране, ознаменовав свой путь грабежами… насилиями над женщинами, не говоря уже о порке всех направо и налево, не разбирая, виновно данное лицо в чем-либо или нет»[3135].
Созданные на штыках чехословаков «народные правительства», не только не смогли создать собственной устойчивой власти, но и договориться между собой. «Разговаривая о создании всероссийской власти, Сибирское и Самарское правительства…, — отмечал этот факт Гинс, — сносились, как иностранные державы, через своих министров ин. Дел. Эти державы ведут таможенные войны»[3136]. Причина этого, по мнению ген. Головина, заключалась в том, что «оба эти (Сибирское и Самарское) правительства, претендующие на всероссийскую роль, принадлежали не только к совершенно разным политическим лагерям, но в полном смысле слова являлись политическими врагами»[3137].
Терпение союзников лопнуло в сентябре 1918 г., когда в Уфе было созвано совещание при участии французского консула Жанно. Чехословаки представили совещанию декларацию, в которой говорилось: «До сих пор тяжесть военных действий неравной мерой падает на чехословацких солдат. Принцип создания добровольческой армии ни в Сибири, ни на территории самарского комитета не дал удовлетворительных результатов… Вместо общегосударственного строительства мы являемся свидетелями какой-то таможенной войны между отдельными частями русского государства. Отсюда уже недалеко к непризнанию единого русского государства…, настоящее политическое положение властно требует немедленного создания центрального Всероссийского правительства, которое могло бы взять на себя задачи восстановления России»[3138].
Единого командования требовали не только чехословаки, но и, например, атаман Дутов, который призывал Совещание ускорить создание единого командования и центральной власти, ибо на фронте плохо и «долго при нынешнем положении казаки не в состоянии будут тянуть»[3139]. На необходимость создания «временного коалиционного правительства, приемлемого для союзников», указывал и французский плк. Пишон. Оно требуется, пояснял он, для организации интервенции[3140].
Камнем преткновения стал политический состав создаваемой Директории. На первый взгляд доминирование эсеров, в двух объединяемых правительствах, не давало повода для разногласий. Однако, как отмечал будущий глава Директории эсер Н. Авксентьев, «если действительно члены самарского Комитета полагают, что собрание 30 или даже 150 членов, почти исключительно принадлежащих к эсерам, может и должно явиться законодательным органом, который построит коалиционную власть, то это политически явно несостоятельно»[3141]. К подобным выводам приходил и член Правительства Дербера (Сибирской республики) Моравский, который заявлял, что наблюдения при поездке в Сибирь убедили его в необходимости коалиции с цензовыми элементами[3142].
Препирательства длились бы еще долго, если бы чехословацкое командование не пригрозило: «если Директория не будет избрана, то чешские войска немедленно очистят фронт… Угроза чехов произвела такое сильное впечатление, что, по словам одного из участников совещания генерала Иванова-Ринова, пришлось идти на все уступки»[3143].
Всероссийская Директория была создана 24 сентября 1918 г. и состояла из двух правых эсеров, кадета, бывшего прогрессиста и генерала[3144]. С непримиримыми внутренними противоречиями коалиционная власть столкнулась при обсуждении первого-же принципиального вопроса, который уже похоронил царское и Временное правительства, — вопроса «о земле». Эсеровское предложение базировалось на законе о земле, принятом на заседании Учредительного собрания 5 января, отменявшим частную собственность на землю. Однако, при сохранении этого пункта, как указывал один из эсеровских лидеров М. Кроль, «ни один кадет не будет в состоянии вступить в Правительство». Принятый в итоге компромиссный вариант гласил: «Земля остается в руках ее фактических пользователей, и принимаются меры… к расширению трудового землепользования»[3145]. Практическая реализация этого расплывчатого положения зависела от того кому принадлежит власть.
А последней, как раз и не было. «Слишком искусственно было ее (Директории) создание, — отмечал Гинс, — слишком далеко она отстояла от реальных политических сил»[3146]. Главными виновниками этого, по мнению Гинса, были чехи, которые «способствовали созданию нежизнеспособной Директории…»[3147]. Появление Директории, не только не разрешило проблему власти, но и наоборот радикализовало ее.
«Удовлетворительного решения задачи организации власти на Государственном совещании в Уфе достигнуто не было…, — подтверждал лидер эсеров В. Чернов, а поэтому предупреждал он, — В преддверии возможностей политических кризисов, которые могут быть вызваны замыслами контрреволюции, все силы партии в настоящий момент должны быть мобилизованы, обучены военному делу и вооружены, с тем, что бы в любой момент быть готовыми выдержать удары контрреволюционных организаторов гражданской войны…»[3148].
«На этот раз опасность не только слева, — предупреждала в те дни иркутская эсеровская газета «Сибирь», — но и справа, и даже больше справа»[3149]. Эсеры знали, с кем имеют дело. Один из членов КОМУЧа Климушкин еще ранее отмечал: «Мы ясно видели, что офицерская среда чужда нам, положиться на нее целиком мы не можем»[3150]. На заседании Сибирского Правительства 2 июля эсер Фомин докладывал, что в армии ген. А. Пепеляева «есть люди, которые говорят: «Перевешаем сначала большевиков, а потом будем вешать членов Вр. пр.»[3151]
Эта угроза стала приобретать реальные очертания с распространением в правых кругах идеи военной диктатуры. «Идея диктатуры, — вспоминал Гинс, — носилась в воздухе. Ее культивировал Национальный центр, ее признал и пропагандировал торгово-промышленный класс»[3152]. Призыв к диктатуре прозвучал на собравшемся, одновременно с Уфимским Совещанием, съезде промышленников: «Необходима твердая единая власть. Такой властью может быть только военная диктатура»… «Во имя спасения России…, — говорилось в резолюции съезда, — все военное и гражданское управление должно быть объединено в лице Верховного главнокомандующего, обладающего полнотой власти и ответственного только перед будущим У. С. нового созыва…»[3153].
К установлению «единоличной диктатуры» призвало и собрание омских либералов, на котором председатель Восточного отдела ЦК кадетской партии В. Пепеляев охарактеризовал Уфимское Совещание, как «победу антигосударственных элементов». Принятая резолюция выдвигала, как очередную задачу партии кадетов, содействие «освобождению страны от тумана неосуществимых лозунгов (завоевания февральской революции, вся власть У. Собр. и т. д.), каковые являются в данных условиях пагубными фикциями, самообманом и обманом»[3154].
Инициативу поддержал московский кадетский «Национальный Центр», открывший в Уфе 17 октября, как бы свой филиал под наименованием «Всероссийского Национального Союза». Декларация последнего объявляла «диктатуру» наиболее отвечающей в данный момент «формой организации власти», твердой и авторитетной, необходимой для «объединения и упорядочения России»[3155]. В Омске, отмечал в те дни видный эсер М. Шатилов, «кругом только и говорят о диктатуре, переворот подготовляется на глазах у Правительства, а оно точно разбито параличом, все видит, все слышит, но абсолютно ничего не делает для предотвращения этого несчастья[3156].
«Верными идее демократии, — отмечал один из лидеров сибирских эсеров М. Кроль, — оставались только социалистические партии, все же остальные бывшие либеральные и даже радикальные элементы с необычайной стремительностью шарахнулись вправо. Они могли рассчитывать только на несколько десятков тысяч офицеров, оказавшихся в Сибири, и на часть казачества…»[3157]. «Итак, почти на другой день после торжественного акта создания всероссийской коалиционной и коллегиальной власти, раздались голоса, с одной стороны, о единоличной диктатуре, с другой — о разрыве всяких коалиционных соглашений… Но это, — замечал Мельгунов, — уже новая глава в истории гражданской войны на Восточном фронте. Новый этап, выдвинувший, в конце концов, на авансцену адм. Колчака»[3158].
Последний толчок к началу этого этапа был дан чехословаками, как только они почувствовали угрозу своему положению: 10 сентября красные взяли Казань, через месяц Самару. И уже 16 сентября ген. Нокс докладывал, что чехословаки «на последнем издыхании». Три недели спустя британский офицер связи отзывался о них, как о «совершенно измотанных… деморализованных». В начале октября, отмечал ген. Сахаров, «чехи перестали сражаться. Они уходили при первом натиске красных, увозя на подводах и в поездах все, что могли забрать из богатых войсковых складов…»[3159].
Чтобы оказать чехословакам моральную поддержку 15 октября Франция первой признает Чехословакию самостоятельным государством. Однако это привело к прямо противоположному результату: чехи получили то, за что они воевали в России и уже к концу октября один из полков 1-й чешской дивизии отказался подчиниться приказу об отправке на фронт. А 2 ноября чешский главнокомандующий ген. Сыровой уже телеграфировал Жанену о необходимости вывести чехословацкие дивизии с передовой. «Легион, подуставший от добрых дел», как сформулировал Черчилль, отказался от участия в Гражданской войне[3160].
«Чехи, — по словам Флеминга, — были сыты по горло «славянскими братьями», как товарищами по оружию, независимо от политического мировоззрения их родичей, навязанных им Вильсоном», которые развлекаются в тылу, в то время как чехословаки должны были сражаться на фронте. «Чехи были практичными людьми и больше не хотели принимать участие в кровавом фарсе»[3161].
6 ноября на банкете по случаю организации Всероссийского Правительства, его член ген. Болдырев заявил, что на фронте «уже нет ни одного чеха»…[3162]. Окончательный перелом произошел после подписания Компьенского перемирия. Когда до чехословаков дошла эта весть «никакие силы не могли уже заставить эту массу продолжать войну. Лозунг: «Домой!» — стал самым популярным среди чехов, и Директория, — констатировал Гинс, — осталась без той опоры, на которую она рассчитывала»[3163].
Колчак
Колчак кристально чист; до конца своих дней он оставался чистым идеалистом и убежденным рабом долга и служения Великой России.
Верховный правитель
Белый цвет есть признак чистоты намерений, честности жизни, искренности души. Ни к кому другому так не подходит название «белый вождь», как к адмиралу Колчаку.
Адмирал Колчак пришел к единоличной власти в результате переворота произошедшего 18 ноября — спустя неделю после подписания перемирия в Компьене. Дело происходило следующим образом: около полуночи в помещение, где проходило частное собрание эсеров, ворвалась группа «пьяных офицеров» и арестовала членов Директории[3166]. Колчак в своих показаниях следственной комиссии утверждал, что не имел к этому никакого отношения, правда о «перевороте слухи носились» давно, но в момент самого переворота он спал у себя на квартире[3167].
Экстренно собравшийся, после переворота, Совет министров признал создавшееся положение «совершенно нетерпимым, что в такой переходный момент может наступить анархия, а во что она выльется — неизвестно… (поэтому) необходимо для того, чтобы вести и продолжать борьбу, отдать все преимущества в настоящее время военному командованию и что во главе Правительства должно стоять лицо военное, которое объединило бы собой военную и гражданскую власть…»[3168].
Единственной подходящей для этих целей кандидатурой, по мнению правительства, являлся военный министр Колчак. Адмирал в виду чрезвычайных обстоятельств и по настоянию собравшихся «был вынужден» принять на себя обязанности Верховного правителя: «Меня называют диктатором. Пусть так: я (Колчак) не боюсь этого слова и помню, что диктатура с давних времен была учреждением республиканским. Как сенат Древнего Рима в тяжкие минуты государства назначал диктаторов, так и совет министров Российского государства в тягчайшую из тяжких минут нашей государственной жизни, идя навстречу
Арестованные члены Директории на следующий день были освобождены. Мало того им дали денег и под совместным англо-колчаковским конвоем выпроводили за границу. Правда, отнюдь не по желанию Колчака, а по настоянию британского плк. Дж. Уорда, который предупредил адмирала: «моя страна почувствует серьезное огорчение, если указанные арестованные подвергнутся какому-нибудь оскорблению без соответствующего суда над ними». «Я хорошо… знал страх моих соотечественников перед диктатурой, — пояснял Уорд, — и если бы принятие адм. Колчаком верховной власти было связано или ускорено убийством его противников без суда, содействие и вероятное признание британским правительством новой власти могло бы сделаться невозможным»[3170].
Посягнувшие на верховную власть «пьяные офицеры» были «преданы чрезвычайному военному суду» и в тот же день секретным приказом по казачьим войскам … «за выдающиеся боевые отличия» повышены в звании[3171]. Суд не только оправдал непосредственных исполнителей переворота, но и, по сути, сделал из них героев предотвративших захват государственной власти[3172]. «Вообще с судом перемудрили, — замечал в этой связи, ставший Председателем Совета министров, лидер сибирских кадетов В. Пепеляев, — Было бы лучше, если бы его совсем не было»[3173].
Одновременно во все губернские города Сибири и Урала была послана телеграмма с требованием недопущения никаких выступлений и обсуждений в печати и на собраниях происшедшего переворота, «не останавливаясь перед арестом, как отдельных лиц, так и правлений и руководителей партий и организаций»[3174]. Однако эти угрозы не остановили протестов и выступлений, закаленных в революционных боях эсеров.
В ответ в ночь на 3 декабря по прямому приказу Колчака[3175] эсеровское правительство, включая его главу, членов ЦК партии эсеров, членов Учредительного собрания и т. д. — всего 26 человек, было арестовано[3176]. Эсеры были вынуждены уйти на нелегальное положение. Сдаваться они не собирались, «борьба с Колчаком, — указывал один из новых подпольщиков Святицкий, — должна выразиться в повсеместной подготовке восстания против власти и ее клевретов»[3177].
Колчак на этот раз уже не церемонился, его следующий приказ гласил: «Всем русским военачальникам самым решительным образом пресекать преступную работу вышеуказанных лиц, не стесняясь применять оружие…, арестовывать… для предания их военно-полевому суду… Все начальники и офицеры, помогающие преступной работе этих лиц, будут преданы мною военно-полевому суду. Такой же участи подвергну начальников, проявляющих слабость духа и бездействие власти»[3178].
Эсеровская оппозиция в буквальном смысле слова была добита во время подавления восстания рабочих и солдат Омска, вспыхнувшего 22 декабря 1918 г.: «Омск просто замер от ужаса, — вспоминали свидетели тех событий, — Боялись выходить на улицу… Самое убийство представляет картину настолько дикую и страшную, что трудно говорить даже людям, видавшим немало ужасов и в прошлом, и в настоящем…»[3179]. Но это была уже борьба не за власть, а подавление «оппозиции» восставшей против «законной власти»…
Эсеры, так же как в истории и с Временным правительством, и с Советами, и с Учредительным собранием вновь оказались выброшенными за борт. «Правы, увы, оказались те из социалистов, — стенал один из их лидеров М. Зензинов, — которые… предостерегали против коалиции с буржуазией, заранее убежденные в коварстве и измене последней, в неспособности понять глубокий смысл происходящих революционных событий. История оправдала их недоверие»[3180].
Против переворота выступили и чехословаки, заявив, что «переворот нарушает права демократии и Уфимского соглашения. Этот чисто демагогический протест иностранцев, не имевших никакого права вмешиваться в наши дела, был, прежде всего, оскорбителен для нашего национального самосознания, — восклицал ген. Д. Филатьев, — и, тем более что пилюлю пришлось проглотить молча»[3181]. При этом сам Филатьев признавал: «надо было бы придумать более легальную форму перестроения власти, что бы это не носило характера переворота»[3182].
«Весь период существования Директории, — отвечал на этот вопрос Мельгунов, — был, так или иначе, временем подготовки ее свержения. Существовавшее положение никого не удовлетворяло — ни правых, ни левых, ни тот центр, на который Директория могла бы опереться при несколько ином к нему отношении. Директория не захотела этого сделать и повисла в безвоздушном пространстве. Вопрос о перемене власти муссировался во всех кругах: и в «салонах», и в частных совещаниях общественных деятелей, и в военной среде, и в правительственных сферах, и в среде иностранцев»[3183].
Первыми, по словам Мельгунова, нервы не выдержали у военных и вечером 17 ноября к Колчаку явились начальник омского гарнизона и начальники казачьих частей, которые заявили, что «долг перед родиной и настроение всех частей вынуждает их арестовать членов Правительства соц. — рев., ведущих преступную соглашательскую политику с большевиками», и просили «от имени всей армии принять на себя верховное руководство возрождающейся армией и народом»… Колчак согласился и заявил, что завтра утром представит проект конкретного плана ареста Директории…, а через несколько часов после этого совещания офицерская часть отряда атамана Красильникова приступила к выполнению намеченного плана[3184].
«Казачьи офицеры были достаточно в курсе происходивших разговоров и, следовательно, знали, что выступление их (оставляя в стороне вопрос о форме), по существу, может вызвать, скорее, лишь сочувствие. Вот почему я (Мельгунов) считаю, что отряды Волкова и Красильникова в ночь с 17-го на 18-е выступили в значительной степени самостоятельно… но, может быть, в соответствии с тем «планом», который разрабатывался некоторыми участниками…, получив свыше (из Ставки) инструкции»[3185]. Мельгунов приходил к выводу, что «переворот произошел как бы сам собой. Это было полустихийное движение военных, которое было санкционировано затем и некоторыми общественными кругами…»[3186].
Может быть. Однако есть и другая версия событий: на нее указывает дневник председателя президиума Восточного отдела партии кадетов В. Пепеляева. Согласно его записям, идея переворота обсуждалась с Гайдой еще 28 сентября, взаимопонимание сторон было полное: «спасение в единоличной диктатуре, которую должна создать армия», — указывал Пепеляев; Гайда отвечал, что «тоже не верит в Уфимское совещание и твердость Директории («Они будут оставлять жить тех, кому жить не следует»»)[3187]. При обсуждении потенциальной кандидатуры на пост диктатора, обе стороны сошлись на Колчаке, как единственно доступной[3188].
После этого Гайда встретился с Колчаком, предметом обсуждения были условия установления военной диктатуры[3189]. Сомнений в ее необходимости у Колчака не было, по свидетельству ген. Д. Филатьева, «адмирал сам был горячим сторонником установления единоличной всероссийской власти. С этой мыслью он носился еще до избрания Директории и предлагал ее некоторым лицам во Владивостоке…»[3190] В августе 1918 г. Колчак повторял: «военная диктатура — единственная эффективная система власти»[3191].
3 ноября с Колчаком встретился В. Пепеляев, предложивший адмиралу пост Верховного Правителя, и получивший на это условное согласие: «если будет нужно я готов принести себя в жертву»[3192]. 5 ноября Колчак, не имевший ни знаний, ни опыта сухопутной войны, ни знания, по признанию самого Колчака, местных условий и людей, был введен в состав Совета Министров в качестве военного министра, сменив на этом посту генерала Иванова-Рынова.
7 ноября Колчак выехал на фронт, «чтобы повидаться с начальниками и обследовать все вопросы снабжения, все нужды армии и фронта». Колчак отправился не в Западную (комучевскую) армию, ведущую тяжелые бои, а в Сибирскую не участвовавшую в тот момент в активных действиях. Там адмирал встречался с Гайдой, ген. А. Пепеляевым (братом В. Пепеляева), английским плк. Дж. Уордом и т. д. Вопросы обсуждавшиеся с ними и другими представителями командного состава армии и союзников, сводились, по словам Колчака, к обсуждению того, что «Директория не пользуется престижем и влиянием… что столкновения, несомненно будут…». Гайда однозначно выступал за установление диктатуры. В результате поездки «я вынес впечатление, — показывал Колчак, — что армия относится отрицательно к Директории, по крайней мере, в лице тех начальников, с которыми я говорил»[3193].
15 ноября на встрече с членом Директории кадетом В. Виноградовым, в ответ на предложение поднять в Директории вопрос о ликвидации Учредительного Собрания, представитель партии кадетов заметил, «что это бесполезно, ибо все равно это лишь на два-три дня отсрочит вопрос о диктатуре»[3194].
В тот же день Колчак прибывает с фронта в Омск и в ночь на 18-е ноября происходит переворот[3198]. В. Пепеляев приписывал честь осуществление заговора своей партии: «мы ответственны (и особенно я) за переворот»[3199]. Кадеты, участники переворота, станут членами Совета Верховного Правителя. Их особая роль подчеркивалась тем, что, по словам Будберга, «Совет Министров был только фиктивной властью…, все насущные вопросы государственной жизни решались в секретных заседаниях пятерки министров-переворотчиков, членов совета верховного правителя…»[3200].
Сам переворот представлял собой тщательно спланированную военную операцию, поскольку казаки не только арестовали эсеров членов Директории, но одновременно разоружили и подразделение Государственной охраны — «боевой эсеровской дружины»[3201]. В организации переворота принимали участие «почти вся ставка, часть офицеров гарнизона, Штаб Главнокомандующего и некоторые члены правительства»[3202].
Из военных непосредственно осуществлявших переворот, командовал арестом членов Директории, старый знакомый Колчака — казачий офицер Волков, бывший комендантом г. Омска, и прославившийся своими расстрелами арестованных[3203]. После переворота он сразу же был произведен Колчаком в генералы[3204]; другой участник переворота плк. Д. Лебедев — станет генерал-лейтенантом и, по словам Деникина, «непостижимым образом, не имея никакого командного стажа, стал вскоре Начальником Штаба Верховного Главнокомандующего адмирала Колчака»[3205]; а чешский авантюрист Гайда станет русским генерал-лейтенантом и командующим Сибирской армией.
«Союзники»
Пусть Правительство Короля смотрит на меня не как на вице-адмирала, а [как на] солдата, которого пошлет туда, куда сочтет наиболее полезным… Английское правительство… нашло, что меня необходимо использовать в Сибири…
Переворот встретил горячую поддержку «союзников». Американский представитель Гаррис прибыл к Колчаку с визитом уже на следующий день: «я могу только приветствовать, что вы взяли в свои руки власть при условии, конечно, что вы смотрите на свою власть, как на временную, переходную. Конечно, основной вашей задачей является довести народ до того момента, когда он мог бы взять управление в свои руки, то есть выбрать правительство по своему желанию»[3207].
В тот же день командир британского батальона плк. Дж. Уорд приветствовал переворот словами: «Россия может быть спасена только установлением единой верховной власти, цель которой — создание национального правительства»[3208]. «Я демократ, — пояснял Уорд, — верящий в управление народа через народ,
«Англичане довольны…, — подтверждал В. Пепеляев, — Уорд заявил Колчаку, что английская часть в Омске в распоряжении адмирала… французы доброжелательно нажимают на чехов в целях нейтрализования»[3210]. Чехи оказались единственной военной силой выступившей против переворота, поскольку он, по их мнению, «нарушил начало законности…»[3211]. Декларация ОЧНС, по словам члена французской военной миссии плк. Пишона, «ставила чехословаков в состояние скрытой враждебности по отношению ко всем русским сторонникам нового режима»[3212]. Но чехи, отмечал М. Кроль, «оказались не вполне хозяевами себя, ибо переворот взяли под свое покровительство англичане»[3213].
Уорд был готов защищать Колчака даже силой: «Позиция чешских войск в Омске сделала невозможным для них приближение к месту, где заседали министры, без того, чтобы не наткнуться на британцев, а
Если реакция союзников на переворот была вполне единодушной, то попытка признания их собственного участия в его осуществлении, вызвала ожесточенные споры: По словам шефа французской миссии ген. М. Жанена, «англичане, поставив Колчака у власти, были приблизительно столь же удачливы, как и тогда, когда они свергали Николая II»[3218]. Именно «англичане вместе с группой русских офицеров-монархистов организовали государственный переворот, последствия которого оказались гибельны для Сибири», уточнял Жанен, и именно генерал Нокс провел всю необходимую подготовку переворота[3219]. «Этот государственный переворот, — подтверждал французский посол Нуланс, — был осуществлен при соучастии английского ген. Нокса…»[3220]. «Совершенно несомненно, — подтверждал член французской военной миссии плк. Пишон, — что адмирал… был человеком генерала Нокса»[3221]. Орудием ген. Нокса при осуществлении переворота, по словам Жанена, являлся Гайда[3222].
«В Омске в тот период…, — подтверждал Майский, — открыто говорили о весьма активном участии английской миссии, и в частности ее главы, ген. Нокса, в перевороте…»[3223]. Переворот сделан с согласия и при участии англичан, подтверждал ген. Федоров[3224]. Керенский еще до переворота предупреждал членов Самарского правительства о деятельности Нокса и настаивал на принятии мер «к выяснению всех заговорщиков в России» и предупреждал от нового «повторения корниловский попытки»[3225].
На защиту соотечественников встал британский историк Флеминг, подкреплявший свои доводы следующими фактами: Нокс за десять дней до переворота докладывал в военное министерство: «Правые элементы подстрекают Колчака к совершению государственного переворота. Я сказал ему, что любая подобная попытка в данный момент была бы роковой»[3226]. «Я, — отчитывался британский плк. Дж. Нилсон, — осознавал, что замышляется государственный переворот, и ясно дал понять, что британцы не будут принимать в нем участия»[3227].
А то, что Нилсон оказался в Ставке, когда Колчак в британском мундире с русскими эполетами собирался посетить представителей Антанты, сразу после переворота, объяснялось случайностью. Присутствие же Мидлсекского полка у стен Ставки в момент переворота объяснялось просто тем, что британские войска располагались в прилегающем здании на всякий случай[3228].
П. Флеминг, утверждая непричастность англичан к перевороту, приводит реакцию на него официального Лондона: «Крайне неудачное развитие событий… Похоже на настоящую катастрофу… Колоссальное препятствие нашим планам»[3229]. Причина такой реакции, по словам Флеминга, крылась в том, что британский кабинет только, что принял решение де-факто признать Директорию, как правительство России, правда это решение осталось только на черновике…
При этом, сам Нокс подтверждал, «что англичане несут ответственность за создание правительства Колчака»[3230]. Однако, пояснял Мельгунов, «в отношении англичан я употребил бы другой термин: они не брали переворота под свое покровительство, а санкционировали то, что явилось после переворота. Нюанс значительный»[3231]. Действительно нюанс значительный, в этом случае установление диктатуры Колчака являлось выражением стихийного движения «русского народа», а не было осуществлено по
Конечно, можно было бы поверить в авантюризм людей свершавших переворот на свой страх и риск, но они явно не были самоубийцами. Колчак находился на полном обеспечении и под персональной защитой англичан, говоря словами плк. Уорда,
Однако глава английской миссии ген. Нокс отметал все подозрения: «Переворот… был совершен Сибирским правительством, причем Англия об этом не знала, и не было с ее стороны ни малейшего попустительства»[3233]. У Нокса «коротка память, — отвечал Жанен, — если он не помнит, что был замешан в интриги и перевороты, приведшие к колчаковскому перевороту.
Степень и роль участия союзников в омском перевороте определялась событиями, происходившими в Европе. Соглашение о перемирии с Германией было подписано 11 ноября 1918 г. Первая мировая война закончилась. Главные доводы союзников в оправдание пребывания их войск в России рухнули[3235]. «Со стороны союзников потребовалось немало усилий для того, чтобы громадные запасы, имевшиеся в России, не достались германским войскам, но этих войск, — подтверждал Черчилль, — больше уже не существовало. Союзники стремились спасти чехов, но чехи уже успели сами себя спасти.
«Поскольку все основания, ради которых войска Соединенных Штатов принимали участие в военных действиях в Сибири, целиком исчезли перед перемирием или к моменту перемирия, то мне, — вспоминал американский ген. Грейвс, — казалось, что мы должны будем отозвать наши войска с территории России»[3237]. Подобные мысли возникали и среди солдат чехословацких корпуса. Один из старших офицеров штаба Колчака, говоря о них, замечал: «Вследствие крупных политических событий в Германии и Австрии…, основная идея национальных частей: «с оружием в руках бороться совместно с нами против насильников немцев за свою самобытность» не только изменилась, но и заменилась другою: «скорее возвратиться к себе домой…»»[3238].
И в середине ноября Англия и Франция издают новую декларацию, в которой прямо заявляют о целях своей интервенции в Россию: для «поддержания порядка» и для «освобождения» ее от «узурпаторов-большевиков»[3239]. Для союзных солдат командование выпускает специальную прокламацию: «В войсках, кажется, существует самое смутное понимание того, за что мы сражаемся в… России. Это может быть объяснено в нескольких словах. Мы — против большевизма, который означает анархию в полном и чистом виде…»[3240]. Именно этим решением и определялась последующая история интервенции в Сибири: «Все, кто был тесно связан с сибирскими событиями в январе 1919 г. могли понять, что
Оставалась только одна проблема: после падения Германии, союзникам срочно необходимо было создать точку опоры в России, которая позволила бы им легализовать интервенцию. Уфимская Директория, союзников в этом плане не устраивала: «Ключ к вашей значительности за границей, — пояснял руководитель французской миссии плк. Пишон, представителю КОМУЧа, — лежит скорее в реальной силе, чем в ваших легальных правах, тем более что последние отнюдь не несомненны… Это скорее моральная, чем законная сила. Таким образом, необходимо вашей устойчивостью, вашей реальной силой дать нам доказательства вашего признания страной»[3242].
Но, как отмечали Самарские «Отечественные Ведомости»: «Самарские эсеры не сумели создать ни власти, ни аппарата управления, ни армии, ни приобрести авторитета в населении»[3243]. КОМУЧ, подтверждал Мельгунов, отличало «поразительное самообольщение, исключительная самоуверенность, а практика была элементарна и бедна»[3244]. «Из Самары бегут, кажется, не столько потому, что близки большевики, сколько вследствие паники, порожденной тем, — подтверждал участник событий Фомин, — что власть не может создаться, что стране грозит хаос»[3245].
Самарская эпопея, прежде всего, показала, признавал член КОМУЧа эсер В. Утгоф, что у эсеров не оказалось людей способных руководить деятельностью государства в такой сложной и запутанной обстановке[3246]. Военный министр Колчака ген. Будберг откровенно смеялся над сибирско-самарскими печальными «оперетками», «да еще с третьеразрядными исполнителями»[3247]. Управляющий делами Сибирского правительства кадет Гинс приходил к выводу, что «это учреждение было убито государствовавшей в ней партией, не понявшей, что случайная ее численность не означает вовсе ее реальной силы»[3248].
Создание из КОМУЧа и Сибирского правительства Директории не только не решило проблемы, но лишь усугубило ее. «Мне совершенно ясно, — писал из Харбина Будберг, — что из смеси эсеровщины, думских пустобрехов и, естественно, настроенных очень реакционно офицерских организаций ничего, кроме вони и взрывов, не выйдет; из таких продуктов даже самые первоклассные специалисты по соглашательству ничего не сварят», а «недовольные начнут подпольную работу»[3249]. Этот факт подтверждался тем, что в итоге все политические силы Сибири от правых офицеров, кадетов и промышленников, до левых эсеров, выступили против Директории.
Помимо проблем с легитимизацией власти, которые не позволяли союзникам признать Директорию, существовали и идеологические, классовые мотивы непризнания. На эту сторону проблемы обращал внимание Гинс, который указывал, что именно классовые мотивы определяли отношение к событиям в России английского представителя ген. Нокса. По словам Гинса, Нокс был враждебен «социалистической» Директории и являлся сторонником конституционной монархии, единственно возможной, по его мнению, в окружающей обстановке, сочувствовал диктатуре — и высказывался в этом отношении довольно определенно[3250].
У союзников было больше, чем необходимо поводов для установления военной диктатуры. И очевидно, наиболее точно роль союзников в перевороте передал чешский военный министр ген. Штефаник: «
Колчак был далеко неслучайным человеком для союзников. Знакомство состоялось в августе 1917 г., когда Колчак был послан Керенским в Лондон и Вашингтон для передачи «опыта нашей морской войны» и «получения нескольких миноносцев»[3252]. Именно тогда впервые с Колчаком о диктатуре заговорил начальник Морского генерального штаба Великобритании ген. Холл. «Что же делать, революция и война — вещи несовместимые, — сказал тогда Холл, — но я верю, что Россия переживет этот кризис. Вас может спасти только военная диктатура…»[3253].
После Октябрьской революции Колчак обратился к английскому посланнику в Японии К. Грину с просьбой к правительству Его Величества Короля Англии принять его на службу: «я всецело предоставляю себя в распоряжение Его правительства…»[3254]. 30 декабря 1917 г. английское правительство удовлетворило просьбу адмирала. Вновь кандидатура Колчака всплыла 26 мая 1918 г. в письме Локкарта в Форин Оффис. Локкарту адмирала рекомендовал Б. Савинков, как одного из руководителей планируемой военной диктатуры[3255]. А «17(30) июня 1918 г. я, — пишет Колчак, — имел совершенно секретный и важный разговор с послом США Рутом и адмиралом Гленноном… я оказался в положении, близком к кондотьеру»[3256], — то есть наемному военачальнику.
При последовавшей встрече с британским представителем ген. Ноксом в Токио, Колчак условился, что «создание (белой) армии должно будет идти при помощи английских инструкторов и английских наблюдающих организаций, которые будут вместе с тем снабжать ее оружием»[3257]. Неслучайно, в наиболее критические моменты он оказывался под защитой английского конвоя и английского флага, хотя подчас эта защита принимала совершенно анекдотические формы»[3258]. Нокс в свою очередь считал, что имя Колчака «обеспечивает помощь со стороны Англии»[3259].
Союзники де факто признали Колчака Верховным правителем, но сделать это де-юре не торопились. Для признания Колчака они выдвинули ряд условий: «Во-первых, как только Колчак достигнет Москвы, он должен созвать Учредительное собрание… Во-вторых, правительство Колчака не должно препятствовать свободному избранию местных органов самоуправления… В-третьих, не будут восстанавливаться «специальные привилегии в пользу какого-либо класса или организации». Далее выдвигались требования предоставить независимость Финляндии и Польше, урегулировать посредством Лиги наций отношения России с Эстонией, Латвией и Литвой, а также с «кавказскими и закаспийскими народностями», и, наконец, Колчак должен был подтвердить свою декларацию от 27 ноября 1918 г. о русском государственном долге[3260].
Колчак, с некоторыми оговорками, «принял» условия союзников. Но союзники продолжали свою политику непризнания. А именно этот вопрос был ключевым для всего белого движения, поскольку способствовал бы объединению под главенством Колчака всех антибольшевистских сил, и по сути снял бы все ограничения на открытую массированную помощь союзников на законных основаниях.
«Акт этого официального признания все время висел в воздухе, как призрак…, как болотный блуждающий огонь, дразнил и манил к себе, — подтверждал ген. Сахаров, — Естественно, что чем дальше, тем больше разгоралось желание Омского правительства быть признанным;
Но союзники откровенно не желали признавать своего ставленника и придавать интервенции официальный статус. «Это тем более странно, — замечает историк В. Краснов, — поскольку они в полной мере оказывали омскому режиму материальную помощь»[3264].
Эта странность может быть объяснена, как минимум тремя причинами:
Во-первых, интервенты смотрели на Колчака не как на равного союзника, а как на наемника, воюющего за их интересы, об этом позже и весьма откровенно скажет Черчилль[3265]. Косвенно это признавал и близкий к Колчаку Гинс: «Если бы союзникам
Во-вторых, «внешнюю политику делала армия, — отмечал Гинс, — От нее зависели и размеры, и последовательность помощи союзников»[3268]. Но Колчак, даже с диктаторскими полномочиями, не смог создать ни стабильной власти, ни экономики, ни боеспособной армии, т. е. доказать реальными результатами своей деятельности свои претензии на признание Верховным правителем России. «По моему мнению, — приходил к выводу в этой связи американский ген. Грейвс, —
В-третьих, признание Колчака, по сути, являлось официальным объявлением войны Советской России, что было уже политически невозможно, поскольку Советская Россия пользовалась все более нарастающей поддержкой широких масс в странах самой Антанты.
Колчаковщина
В первый же день прихода к власти Колчак издал указ о введении «на всей территории России» всеобъемлющей цензуры. «Все сведения, — говорилось в указе, — будут поступать только из официального источника — штаба Верховного главнокомандующего»[3270]. Спустя месяц, с указанием на то, что в ряде газет присутствует «однохарактерный подбор явно антинациональных и противоправительственных суждений и сообщений», указ был продублирован телеграммой директора департамента милиции МВД лидера сибирских
30 ноября правительство приняло постановление: «Виновный в посягательстве на жизнь, здоровье, свободу и вообще на неприкосновенность верховного правителя или на насильственное лишение его или совета министров власти, или воспрепятствовании осуществлению таковой наказывается смертной казнью»[3272].
14 марта 1919 г. «был издан приказ Верховного Правителя, «милитаризировавший» в смысле военного управления всю Сибирь… Теперь, — по словам Гинса, — уже все гражданские и экономические свободы стали условными. Военный, так называемый «прифронтовой» суд обнажил свой жестокий и беспощадный меч в самом центре страны…»[3273]. «Население городов…, — ответило тем, вспоминал Гинс, что — стало заражаться враждебным настроением. Гнет цензуры, царство военщины, аресты, расстрелы — все это разочаровывало даже ту умеренную демократию, которая раньше поддерживала адмирала Колчака, и возбуждало население, которое ранее относилось безразлично к формам власти…»[3274].
23 марта приказом Колчака был введен институт заложников. В его исполнение 28 марта последовал приказ генерала Розанова: «содержащихся в тюрьмах большевиков и разбойников считать заложниками… за каждое преступление, совершенное в данном районе, расстреливать из местных заложников от 3 до 20 человек»[3275]. Приказ неуклонно проводился в исполнение, о чем свидетельствую архивные данные[3276]. В частности, член ЦК партии эсеров Д. Раков свидетельствовал, что в Красноярской тюрьме было расстреляно 49 заложников[3277].
11 апреля был принят закон: «О лицах, опасных для государственного порядка вследствие прикосновенности их к большевистскому бунту и об учреждении окружных следственных комиссий» — провозглашавший тотальный террор против большевиков и всех им сочувствующих. «Дознания должны быть кратки и производиться с наивозможной быстротой», — подчеркивалось в приложении. Из следственных комиссий дела попадали в суды, система которых была дополнена особыми судами в составе трех лиц: один из членов окружного суда и двух военных представителей. «Приговор, — говорилось в комментариях к «закону о бунте», — должен быть краток, мотивировке не подлежать и заключать в себе описание сущности деяния, в котором подсудимый обвинен»[3278]. В сопроводительной записке к закону министр юстиции С. Станкевич весьма откровенно объяснял борьба, что «должна будет сводиться не только к уничтожению воинствующего большевизма, но и к искоренению из толщи населения самих идей большевизма…»[3279].
Но главным оставался вопрос армии. Именно армия, утверждал ген. Д. Филатьев, должна была внести решающий вклад в победу: «Не от работы этих Министерств зависел конечный исход борьбы. Центр тяжести находился в области ведения военных операций. Победа на фронте, занятие Москвы и изгнание из Кремля красной нечисти, разрешили бы сразу все вопросы…»[3280].
В наследство от Сибирского правительства и «народной армии» КОМУЧа Колчаку досталось примерно по 40 тыс. солдат и офицеров. Путем принудительной повальной мобилизации к весне 1919 г. численность армии была доведена до 400 тыс. штыков и сабель. Особую благодарность при этом Колчак выразил Чехословацкому корпусу: «чехословацкие дивизии своими исключительными подвигами и трудами в Поволжье, на Урале и в Сибири положили снование для национального возрождения востока России, проложили нам путь к Великому океану, откуда мы получаем теперь помощь наших союзников, дали нам время для организации русской вооруженной силы»[3281].
К началу 1919 г. из всей колчаковской армии на фронте находилось около 140 тыс. солдат и офицеров, а общая численность к середине 1919 г. достигла 800 тыс. человек. В это время вся Красная армия насчитывала около 1 млн. и ее силы были распределены на четыре фронта: Архангельский, Царицыно-Донской, Киевский и Западный. «У красных, — замечал в этой связи помощник Колчака ген. Филатьев, — вообще не могло быть никакого самостоятельного и единого стратегического плана, так как им приходилось бросаться из стороны в сторону, приспосабливаться к действиям противников»[3282].
Но никакого стратегического плана не смог выдвинуть и адм. Колчак. Причина этого, по мнению ген. Филатьева, заключалась в том, что «Колчак неосведомленный… в сухопутном деле, тщательно отгораживался от опытных сотрудников в лице известных генералов»[3283]. Представление о том, что представляла собой Ставка Верховного Главнокомандующего, передавал дневник военного министра Колчака ген. Будберга: «Большинство ставочных стратегов командовали только ротами; умеют «командовать», но управлять не умеют и являются настоящими стратегическими младенцами. На общее горе они очень решительны, считают себя гениями, очень обидчивы и быстро научились злоупотреблять находящейся в их руках властью…» Все они являются «…безграмотными в военном деле фантазерами и дилетантами»[3284].
Верховным главнокомандующим Сибирской армией, в момент колчаковского переворота, был ген. В. Болдырев, профессор академии Генерального штаба, прошедший во время Первой мировой все командные должности от командира полка до командующего армией. Однако Болдырев, по мнению Колчака и кругов его окружавших, был носителем духа Директории и находился «в руках… социалистов революционеров»[3285]. Действительно Болдырев не принял переворота и попросил отъезда в Японию. Колчак легко удовлетворил просьбу и дал необходимые средства.
Начальнику штаба Болдырева ген. С. Розанову, прошедшему русско-японскую и Первую мировую, занимавшему в начале 1917 г. должность командира дивизии, Колчак, из-за его «красного прошлого» сам предложил на время устраниться от дел[3286].
Для набора профессионалов Колчак мог обратиться к Академии Генерального Штаба, которая после эвакуации из Петрограда оказалась в Казани и имела нескольких «опытных и знающих строевых начальников». На Дальнем Востоке «сама судьба посылала Колчаку» двух генералов имевших «огромный строевой, штабной и административный опыт» Флуга и Будберга. Был еще и генерал Дитерихс, начальник Штаба чешских войск, а до этого бывший начальником дивизии и генералом Ставки[3287]. Ни один из указанных генералов, по мнению Филатьева, «просто психологически не мог совершить тех грубейших оперативных и организационных ошибок, которые были совершены людьми выдвинутыми Колчаком на высшие должности»[3288]. Но Колчак их проигнорировал[3289].
Верховным Главнокомандующим стал сам Колчак, а своим Начальником Штаба назначил одного из организаторов Союза офицеров армии и флота плк. Д. Лебедева, по словам Будберга, не обладавшего ни адекватными знаниями, но опытом[3290]. Это было настолько нереальное назначение, что, по словам ген. Филатьева, «выбор Лебедева остался неразгаданной загадкой…»[3291]. Загадка раскроется в разговоре Нокса с Колчаком. Когда Нокс спросил, почему тот продолжает держать на ключевом посту столь сомнительного типа (Лебедева), адмирал ответил: «Потому что я могу быть уверен, что он не воткнет мне нож в спину». «Колчак забывает — комментировал Нокс, — что человек, занимающий этот пост, должен обладать более положительными качествами»[3292].
Но основная проблема заключалась даже не в командных кадрах, отмечал Будберг, а в солдатах: их вступление в армию объяснялась лишь тем, что голодному населению это «давало одежду и кормежку», и на деле они представляли собой лишь «миражи армий и реальной силы там, где ни настоящих войск, ни реальной силы не было»[3293]. Большая армия, приходил к выводу Будберг, даже вредна: «надо, во что бы то ни стало, остановить рост армий и всякие самочинные формирования, ибо давно уже у нас не во что их одеть и кое-где нечем кормить…, у нас на довольствии состоит около 800 тысяч человек; наладить снабжение в таких размерах мы совершенно бессильны»[3294].
«У красных огромное преимущество в том, что они не бояться брать на пополнение старых солдат, не нуждающихся в обучении, а мы, — отмечал Будберг, — боимся этого, как черта и вынуждены призывать только 18–19 летнюю молодежь, совсем сырой материал, требующий тщательной обработки…»[3295]; «продолжают гнать в бой «штыки», а это только парни, одетые в ноксовское обмундирование и совершенно не желающие воевать»[3296]. Но «
Опорой колчаковского режима действительно стало только офицерство, верхи казачества, торгово-промышленные круги и кадеты. И это в то время, как на выборах в Учредительное собрание в 1917 г. кадеты набрали всего 4,7 % голосов избирателей. А в сибирских избирательных округах и того меньше: в Алтайском — 1,7 %, Енисейском — 3,4 %, Иркутском — 4 %, Тобольском — 2,8 %[3298]. Всего по данным, «основанным на донесениях, которые я получал, — указывал ген. Грейвс, — Колчак никогда не имел на своей стороне более 7 % населения»[3299].
После захвата колчаковцами власти в Сибири, население, отдавшее на выборах в Учредительное собрание за эсеров 75 % голосов[3300], поначалу ошарашено безмолвствовала. Но это продолжалось недолго… Уже в «середине декабря Министерство внутренних дел сообщало: «Преступная деятельность уголовных элементов за последнее время значительно усилилась: отовсюду поступают сведения о восстаниях, убийствах, грабежах и всякого рода иных насилиях…»[3301].
Одно из первых крупных эсеровских восстаний разразилось в столице «Колчакии» — Омске в конце декабря 1918 г. Контрразведка, прознав о мятеже за сутки до его начала, провела облаву и расстреляла два десятка вероятных зачинщиков[3302]. Тем не менее, восстание началось. На его подавление были двинуты не только офицерские и казачьи части, но и чехословацкий полк, и охранявший Колчака английский батальон[3303].
«Началось, — вспоминал один из участников тех событий эсер Д. Барановский, — поголовное избиение… Роща, Иртыш и еще несколько мест были буквально завалены трупами»[3304]. Только по официальным данным, в ходе подавления восстания в Омске было убито 133 человека и 49 расстреляно по приговору военно-полевого суда… В пригородном поселке Куломзино при подавлении восстания погибло 114 человек и по приговору суда расстреляно 117 рабочих и солдат[3305]. Кроме этого убиты были многие безобидные горожане[3306].
Всего при подавлении омского восстания, по словам ген. Жанена, число убитых достигло 400 человек. Историки полагают, что жертв было не менее 900[3307]. Газета «Советская Сибирь» спустя месяц после событий утверждала, что тогда за два-три дня погибло свыше 1500 человек[3308]. Даже Гинс был вынужден признать, что подавление омского восстания «произведено было с исключительной жестокостью»[3309].
Однако скоро оказалось, что репрессии не подавляли, а наоборот лишь разжигали сопротивление: 1 февраля 1919 г. в Омске мобилизованные солдаты напали на офицеров. Спустя несколько недель восстали мобилизованные в Енисейске. Почти месяц они держали город в своих руках. Город с населением в 7–8 тысяч жителей за первые несколько дней кровавых расправ потерял до 700 человек[3310]. Описание событий осталось в воспоминаниях видного сибирского эсера Е. Колосова: «Правительственные войска не щадили никого: ни женщин, ни детей, ни тем более мужчин… Для того чтобы не тратить пуль на расстрелы, придумали новый способ казни, без пролития крови… (людей сбрасывали в проруби на реке) Это называлось отправлять в Туруханск… то же самое происходило и в других местах по дороге в Енисейск. Например, в с. Казачинском было убито свыше 60 человек (жителей там 1200–1300 человек), многих точно так же сбрасывали под лед. Был случай, когда сбросили туда крестьянку, заподозренную в большевизме, с ребенком на руках… Это называлось выводить измену «с корнем»[3311].
13 марта восстали мобилизованные в Тюмени. Восстание было подавлено чехословацкими частями[3312]. Всех захваченных повстанцев согнали на Базарную площадь и публично расстреляли[3313]. Других арестованных отовсюду свозили в тюрьму, а оттуда партиями уводили по разным местам и расстреливали без суда[3314]. 14 марта, заместитель губернатора Тобольской губернии Копачелли докладывал губернатору — потери мятежников составили от 100 до 500 человек. На улицах города после боя было подобрано 34 трупа. В пригородах выловили и арестовали 50 мобилизованных[3315].
В конце марта мобилизация и реквизиции вызвали огромное восстание в Кустанае и уезде Тургайской области, перекинувшееся затем в Атбасарский и Кокчетавский уезды Акмолинской области. Согласно правительственному сообщению, в Кустанае и уезде в восстании участвовало до 10 тысяч человек[3316]. Колчаковская контрразведка докладывала, что население «сильно заражено большевизмом»[3317]. О подавлении восстания сообщала колчаковская газета «Русская армия»: «За 8 и 9 апреля до 5 часов пополудни убито свыше тысячи красноармейцев, расстреляно 625 и взято в плен 2 тысяч человек. Остальные бежали из Кустаная в свои села, не подозревая, что они встретят на пути новые карательные отряды, к тому времени уже занявшие все очаги восстания. Расстрелы в Кустанае продолжались 10, 11, 12 и 13 апреля». Газета сообщала, что селения Боровое, Александровское, Жуковка, Воскресенское и Надеждинское выжжены[3318].
Непосредственный участник события командир драгунского эскадрона, корпуса Каппеля штаб-ротмистр Фролов вспоминал: «Развесив на воротах Кустаная несколько сот человек, постреляв немного, мы перекинулись в деревню… деревни Жаровка и Каргалинск были разделаны под орех, где за сочувствие большевизму пришлось расстрелять всех мужиков от 18-ти до 55-летнего возраста, после чего пустить «петуха». Убедившись, что от Каргалинска осталось пепелище, мы пошли в церковь… Был страстной четверг…»[3319].
В селе Боровое эскадрон ротмистра Касилова население встречало белыми флагами и хлебом с солью. Запоров несколько баб, расстреляв по доносу два-три десятка мужиков… была открыта по селу ружейная стрельба и часть села предана огню. Подпрапорщик того же драгунского эскадрона студент Николаев прославился как специалист по части порок…, женщин он предпочитал бить нагайками по животу… Жаль, что всю Страстную и Святую неделю проболтались в деревне, — говорил Фролов, — зато хорошо заработали и неплохо проучили население. Пусть не сочувствуют большевикам»[3320].
Причины восстаний колчаковцы объясняли подрывной работой большевиков. Правда, если большевикам удалось поднять всю Сибирь против чехо-колчаковцев, то это уже само по себе говорило бы, на чьей стороне лежали симпатии населения. Однако в Сибири просто не существовало, сколько либо значимого количества большевиков: те, кто находился в Сибири до начала гражданской войны, были почти полностью уничтожены еще в первые дни чехословацкого мятежа. После окончания гражданской войны в Сибири на 9–10 млн. населения по партийной переписи было учтено всего лишь около 8 тыс. коммунистов[3321]. В то время как в партизанском движении сражалось около 140 тыс. человек в Сибири и до 50 тысяч на Дальнем Востоке[3322].
«Большевиков» из местного населения, признавал Гайда, делала … сама чехо-колчаковская власть: «Восстания, вспыхивавшие по всей Сибири, далеко не носили лишь большевистский характер. Часто они представляли собой попытки сбросить с себя иго власти произвола и насилия»[3323]. С первого дня своего существования чехо-колчаковский режим обрушил массовый террор на все рабочие организации, а на деревне приступил к реквизиции всего, что можно было сдвинуть с места, началось с мобилизации всех взрослых мужчин, затем последовали реквизиции хлеба, продовольствия, лошадей, белья, имущества, денежных контрибуций…[3324]. Пример, что будет с деревней в случае сопротивления реквизициям давало предупреждение командира одного из реквизиционно-карательных отрядов, действовавшего в Канском уезде: «Подати, если не внесены, немедленно внести… При малейшем сопротивлении со стороны сел и деревень я буду беспощадно громить дома артиллерией»[3325].
Для борьбы с вспыхивавшими в ответ восстаниями, «министерство внутренних дел стало формировать отряды особого назначения…, — из которых, по словам Будберга, — получилось нечто страшное и нелепое, ничтожное по своему военному значению…, но очень вредоносное по своей распущенности, жажде стяжательства и легкости по части насилий»[3326]. «Крестьян секли, обирали, оскорбляли их гражданское достоинство, разоряли, — свидетельствовал Гинс, — Среди ста наказанных и обиженных, быть может, попадался один виновный. Но
«В Тарском уезде усмиряли поляки. По уверениям уездных властей они грабили бессовестно… Обыкновенно русские части вели себя не лучше поляков или чехов. Правда последние допускали иногда невозможные издевательства… Начальник местной милиции рассказывает, что военные власти вытворяют нечто невозможное, что они терроризировали всех, и милиционеры бросают службу и убегают, что хочет убежать и он, потому что
О реакции населения в апреле 1919 г. докладывал, верноподданный слуга колчаковского режима, управляющий Иркутской губернии П. Яковлев: «За последнее время настроение широких слоев сельского и особенно городского общества повышается, разрыв правительства с народом углубляется все больше и больше… Недовольство правительственной политикой чувствуется во всех слоях населения…». Доклад заканчивался мрачными предсказаниями: «
«Забывая, что война ведется на русской земле и с русскими людьми, военачальники, пользуясь своими исключительными правами, подвергали население непосильным тяготам. — признавал Г. Гинс, — Я ездил на Урал, проезжал плодородные и богатые районы Шадринского и Камышловского уездов… Но вот отступавшие войска докатились до этих районов. Что сталось с населением, почему стало оно большевистски настроенным? Почему не защищалось всеми силами против нашествия красных? Вспомним приказы Главнокомандующего о поголовной мобилизации всех мужчин, представим себе картину отступления, когда в одном Шадринском уезде у крестьян было отобрано до 5 тысяч лошадей и повозок — и мы поймем, что никто не «обольшевичился», но все крестьяне проклинали власть, которая причинила им столько бедствий. «Пусть лучше будут большевики»»[3330].
«Я сам видел, — продолжал Гинс, — в Акмолинсокй области домовитых, зажиточных крестьян…, я ни одной минуты не допускаю мысли, что они стали большевиками. Между ними и коммунизмом ничего общего быть не может. Но
Одна из этих сводок сообщала: «в посаде Мариановке (Атбасарский уезд) восстание окончательно ликвидировано, банды красных окружены, расстреляно более 1100 человек, поселок сожжен». По дороге в Мариановку, в селах Новопокровском, Казанском, Константиновке и других расстрелял 43 «агитаторов» и других жителей, заподозренных в большевизме[3334]. Другая сводка доносила: «Беспорядки в западной и северо-западной части Акмолинского уезда подавлены… Банды большевиков численностью более 1 тыс. человек, расположенные в селениях Оксановке и Журавлевке, уничтожены, дома сожжены, а имущество отобрано в казну»… В трех селах Кокчетавского уезда «Большая часть большевиков, поймана. Расстреляно 75 человек комиссаров и красноармейцев, взято много оружия», позже список был дополнен еще 115 расстрелянными[3335].
30 июля в Красноярске восстали узники 13-тысячного лагеря военнопленных и присоединившиеся к ним солдаты двух русских полков[3336]. В карательной акции главную роль играли чехословаки, при поддержке подразделений ген. Розанова. Чехословаки по приговору суда расстреляли 40 венгерских военнопленных. Русских солдат, присоединившихся к восстанию, расстреливали без суда. Их вылавливали и сгоняли на площадь военгородка… Арестованных выстроили в две шеренги, приказали раздеться и залпами укладывали в вырытую яму. Итог этой бойни — около 500 убитых»[3337].
В ответ на подобные «усмирения», «
«На рост восстаний имели влияние, кроме реакционной политики вообще, также и способы, которыми восстания подавлялись, — подтверждало губернское земство Енисейской губернии, — Эти способы таковы, что возбуждают крайнюю враждебность всех жителей, которые с ненавистью отворачиваются от власти и ее представителей. Сметение с лица земли огнем и мечом целых поселений, расправы без суда, избиения, реквизиции, изнасилование женщин и девушек и другие преступные деяния, совершаемые правительственными органами и милицией в районах восстаний, еще больше их раздувают и множат численность повстанцев»[3340].
«Отряды повстанцев принимают довольно крупные размеры: если раньше были выступления небольших партизанских групп в 20–50 человек, то теперь…, — сообщал в мае 1919 г. Гайда, — в 2–5 тыс. человек. В Кустанае общее количество восставших считалось до 10 тыс. человек. О напряженности, которой иногда достигают их действия, можно судить по следующим данным. В течение двух недель Амурская железная дорога не функционировала, так как была занята повстанцами. Японская сводка говорит, что только в районе д. Спасской Амурской области произошло 30 восстаний за полтора месяца. С 18 марта по 3 апреля, по чехословацкой сводке, отмечено 57 нападений только на район ст. Тайшет… Отряды как в том случае, когда они оперируют партизанскими набегами…, так и при массовых выступлениях, по-видимому, не только не встречают себе активного противодействия, но скорее даже поддерживаются местным населением… Обычно все восстания объясняются влиянием большевистских агитаторов… Бесспорно, большевистские и сочувствующие им элементы появляются на сцене каждый раз, как только возникают волнения… Но, во-первых, требует объяснения, каким образом эти агитаторы могли приобрести влияние среди сельского населения, так недавно горячо приветствовавшего свержение их власти. Во-вторых, в ряде случаев можно указать на мотивы восстания, не имеющие ничего общего с большевизмом… Все это заставляет думать, что
Наиболее горячим местом был участок Сибирской магистрали Ачинск — Нижнеудинск. Здесь с марта по середину мая 1919 г. ежедневно велись операции против партизан. Как следует из оперативных сводок штабов чехословацкого корпуса и Главного штаба колчаковской армии, почти в каждой из этих операций усмирители убивали по пятьдесят-сто и более партизан, грабили и сжигали многие деревни[3342]. Вот одна из сводок колчаковского штаба за 15 мая: «8 мая большевистские банды перешли в наступление… Открытием мельничной плотины и затем ударом стрелков противник был сброшен в реку, одних трупов противника на берегу насчитывается до 80, не считая утонувших и раненых; захвачено 13 винтовок и 23 дробовика… Общие потери противника… не менее 300 человек…»[3343].
При подавлении
Карательный поход ген. Розанова «ознаменовался такими зверствами, что он наплодил большевиков гораздо больше, чем уничтожил, — отмечал Гинс, — В военном отношении эта экспедиция была удачна только с внешней стороны. Укрепленные большевиками пункты Тасеевское и Степно-Баджейское были заняты, но, как выяснилось осенью, живая сила большевиков не была уничтожена, а была лишь рассеяна. Уничтожению предавалось, главным образом, крестьянство, повинное лишь в том, что оно ровно ничего не понимало в происходивших событиях и не знало, кому верить. В походе Розанова принимали участие и чехи… Щадя (своих) людей, чешские части держались пассивно, предпочитая идти по следам русских отрядов, но зато при расправах с населением чехи действовали не хуже разнузданных розановских частей»[3348].
В одном строю с чехо-колчаковцами за «народоправство» и «демократию» боролись «прославленные» атаманы. «Слава об их подвигах» уже в то время гремела далеко за пределами Сибири: «Калмыковские спасители показывают…, — свидетельствовал Будберг, — что такое новый режим, всюду идут аресты, расстрелы плюс, конечно, обильное аннексирование денежных эквивалентов в обширные карманы спасателей. Союзникам и японцам все это известно, но мер никаких не принимается. Про подвиги калмыковцев рассказывают такие чудовищные вещи, что не хочется верить»[3349].
«Приехавшие из отрядов дегенераты похваляются, что во время карательных экспедиций они отдавали большевиков на расправу китайцам, предварительно перерезав пленным сухожилие под коленами («чтобы не убежали»), — приводил Будберг пример одного из таких «подвигов», — хвастаются также, что закапывали большевиков живыми с устилом дна ямы внутренностями, выпущенными из закапываемых («чтобы мягче было лежать»)»[3350].
Газета «Русская армия», выражавшая его (Колчака) мнение, сообщала: «Перед подвигами Семенова и Калмыкова бледнеют деяния былых жандармов, приведших наше государство к развалу и анархии»[3351]. «Наблюдался безудержный разгул «атаманщины», ставшей, так сказать, бытовым явлением «новороссийской» государственности, — подтверждал глава Сибирской думы Якушев, — Обязанное в значительной степени своим возникновением этим «вольным атаманам», правительство Колчака, в сущности, находилось в полном плену этих сил, чем и объясняется безнаказанность многочисленных преступлений «атаманщины»»[3352].
С конца апреля 1919 г. колчаковская армия начала почти безостановочное отступление и у чехо-колчаковцев появилась новая забота. При эвакуации колчаковцы, пояснял в своем дневнике ген. Жанен, «старательно заботились о том, чтобы очистить места заключения, а политических узников истребить». По словам Жанена, только в Ялуторовской тюрьме было расстреляно 93 заключенных[3353]. В Троицко-Савской тюрьме в Забайкалье, содержалось до одной тысячи арестантов. При отступлении колчаковцы партиями их выводили в тайгу и расстреливали или рубили шашками. Последних (101 заключенного) каратели сбросили в глубокий колодец и засыпали навозом. По свидетельству очевидцев, оттуда долго доносились стоны еще живых[3354].
Из Томска в Омск эвакуация 5000 пленных красноармейцев и австро-германских военнопленных осуществлялась на баржах. Как следовало из осмотра барж, составленного врачами Земгора: От голода и болезней заключенные умирали повально. На барже «Вера» смертность доходила до 180–200 человек в день. Больные тифом, цингой, дизентерией лежали вместе со здоровыми на полу почти в воде… В акте по барже «Волков» указывалось: «Массами умирающие часто выбрасывались в реку, частью были погребены на берегах во время стоянок». На барже № 4 «сброшено в кучу до 200 трупов, сильно разлагающихся»[3355].
На допросе, на вопрос о массовом терроре, творившемся в его владениях, Колчак ответил, что был не в курсе происходящего[3356]. При этом Колчак признавал, что: «Деятельность начальников уездных милиций, отрядов особого назначения, всякого рода комендантов, начальников отдельных отрядов представляет собою одно сплошное преступление… Все это усугубляется деятельностью военных частей, польских и чешских, ничего не признающих и стоящих вне всякого закона»[3357].
Колчак ко времени допроса очевидно «забыл», как он благодарил «за высокое понимание долга и за труды» усмирителей декабрьского восстания в Омске[3358]. Как заявлял усмирителям кустанайско-атбасарского восстания: «От лица службы благодарю генерал-майора Волкова и всех господ офицеров, солдат и казаков, принимавших участие при подавлении восстания. Наиболее отличившихся представить к наградам»[3359]. Ген. Розанову, главному палачу красноярского восстания объявлял: «Благодарю вас, всех начальников, офицеров, стрелков и казаков за отлично выполненную работу»[3360].
И это помимо тех приказов, которые подписывал лично адмирал, вводивших систему массового ничем неограниченного террора на подвластной ему территории. Так, например, прибыв в сентябре в Харбин и застав здесь забастовку железнодорожников, Верховный правитель был взбешен: «всякий, кто будет подстрекать к забастовке, будет арестован, предан военно-полевому суду и расстрелян, за всякое умышленное повреждение железных дорог и всякие затруднения, чинимые воинским эшелонам каким бы то ни было способом, виновные по приговору военно-полевого суда будут расстреляны…»[3361].
Действия адмирала получали полную поддержку и одобрение союзников. Так, по случаю расправы над Степно-Баджейской республикой из Омска в Красноярск пожаловал сам главком войск интервентов ген. Жанен. На специально устроенном параде карателей французский генерал лично вручил французские и чехословацкие награды наиболее отличившимся[3362]. В начале мая бывший американский президент У. Тафт опубликовал статью, в которой поддержал колчаковское правительство и назвал большевиков «врагами всего человечества и мировой демократии»[3363]. В свою очередь французское правительство так же приветствовало успехи адмирала в его борьбе против большевиков — «врагов человечества»[3364].
Союзникам периодически и самим приходилось «пачкать руки». Так, в сводках главного колчаковского штаба за июнь — июль 1919 г. сообщалось: ген. Грейвс приказал своим частям, действовавшим в Шкотовском районе, беспощадно уничтожить повстанцев на Сучанской ветке[3365]. Другая сводка гласила: «Приморский район, Иманский участок. В районе ст. Шмаковка американская рота повела наступление на красных, укрепившихся в дер. Успенка и постоянно нападавших на Уссурийскую железную дорогу. В бою под Успенкой красные понесли потери убитыми и пленными. В тот же день отряд американцев вел бой с большевистскими бандами в районе разъезда Красовского…»[3366].
Однако в отношениях с союзниками присутствовала одна загадка, немало смущавшая колчаковцев: с одной стороны поддерживая Верховного правителя, союзники одновременно оказывали помощь «атаманам» сеявшим анархию в тылу колчаковской армии. Именно с этого союзнического «благословения… по неведению», по словам ген. В. Флуга, в атмосфере сибирского многовластия пышно расцвело на Д. Востоке «атаманство»[3367]. По мнению Мельгунова, «здесь было, очевидно, не одно только «неведение»» и приводит пример, что «французская военная миссия продолжала организовывать самостоятельные отряды «особого назначения»»[3368]. Посланный для оценки ситуации ген. Иванов-Ринов сообщал, что союзники смотрят на произвол атаманов сквозь пальцы, умышленно поощряя анархию, подрывающую российскую власть на востоке[3369].
Если политика западных «союзников» вызывала недоумение даже у колчаковцев, то с Японией таких вопросов не возникало. Страна восходящего солнца демонстрировала свои цели вполне открыто.
Интерес Японии к Дальнему Востоку проявился еще в декабре 1917 г., когда произошла первая высадка японцев во Владивостоке в целях охранения военного снаряжения союзников. По-видимому, высадка была совершена по собственной инициативе, но она не была случайной и изолированной. «Показательно, — указывает Мельгунов, — что подготовка внедрения японцев началась гораздо раньше»[3370]. Так, телеграмма комиссара Временного правительства Русанова от 17 июня 1917 г. сообщала, что во Владивосток непрерывно прибывают из Кореи под видом рабочих и лиц разных профессий японские жандармские чины и агенты секретной полиции[3371].
О серьезности намерений Токио свидетельствовало и тот факт, что численность японских интервенционистских сил превышала количество всех остальных частей интервентов в России, вместе взятых, — в два-три раза. Известный американский политолог Дж. Спарго в сентябре 1919 г. приходил к выводу, что Сибирь была необходима для Японии, как источник ресурсов для индустриализации страны. Спарго призывал активизировать помощь Колчаку, в противном случае «Сибирь окончательно попадет под японское владычество»[3372].
Колчак, пытаясь заручиться поддержкой Японии и сохранить при этом помощь союзников, лавировал между ними, сепаратно обещая преференции то тем, то другим. Полностью завися от Англии, Франции и США, за их спиной Колчак одновременно заявлял японцам, что «поскольку, если помощь будет предоставляться разными странами, будет трудно удовлетворить интересы каждой из них, мы предпочли бы полагаться на помощь одной Японии»[3373].
Но японцы «предпочли финансировать собственные подконтрольные казачьи формирования Семенова, Калмыкова, Розанова, Хорвата и др. Им направлялось вооружение, снаряжение, военные инструкторы, причем, несмотря на полную зависимость этих отрядов от японского командования, помощь и инструкторов присылали также и Англия, и Франция. Военный министр Сибирского правительства ген. Иванов-Ринов, посланный в октябре 1918 г. на восток с заданием покончить с многовластием и анархией, сообщал: «Положение на Дальнем Востоке таково: Хабаровск, Нижний Амур и железная дорога Хабаровск — Никольск заняты атаманом Калмыковым, которого поддерживают японцы, за что Калмыков предоставляет им расхищать неисчислимые ценности Хабаровска. Японцы, в свою очередь, предоставляют Калмыкову открыто разбойничать…, расстреливать всех кого захочет… Семенов, поддерживаемый также японцами, хотя и заявляет о своей лояльности в отношении командного состава и правительства, но позволяет своим бандам также бесчинствовать в Забайкалье…»[3374].
Атаманы, хоть и не планировали захватить Москву, обходясь мелкими пограничными разбоями, готовы были служить японским интересам, в отличие от Колчака, о котором японский генеральный консул Сато писал: «Он не сомневается, что сможет изгнать большевиков сам. В этом его взгляды совершенно расходятся со взглядами Хорвата и Плешкова. В настоящее время эти двое твердо уверены, что ничего нельзя сделать без японского вторжения… Похоже, что он сильно симпатизирует Великобритании, так что, если Япония согласится предоставить ему материальную помощь, нельзя будет сказать с уверенностью, что обещая Японии концессии, он не предоставит их в большом количестве англичанам… Боюсь, что в результате Япония ничего не получит»[3375].
Характеризуя сложившуюся ситуацию Колчак, в письме к Деникину, сообщал: «крайне тяжело положение Дальнего Востока, фактически оккупированного японцами, ведущими враждебную политику хищнических захватов. Поддерживаемые японцами, так называемые атаманы Семенов, Калмыков, Гамов со своими бандами образуют враждебную мне группу и до сих пор вопросы с ними не улажены, так как японцы открыто вмешались и воспрепятствовали мне вооруженной силой привести в повиновение Семенова. Последний является просто-напросто агентом японской политики, и деятельность его граничит с предательством… Что касается американцев, то пока они ограничиваются только обещаниями помощи, но реального от них мы ничего не получаем. Повторяю, что единственно, на кого можно рассчитывать, — это только на англичан и отчасти на французов»[3376].
Для японцев атаманы «шедшие в бой под лозунгами борьбы за народоправство» были лишь орудием, для выполнения грязной работы. О целях японцев докладывал колчаковский премьер Вологодский, лично побывавший в крае: «Поведение японских войск носит характер военной оккупации»[3377]. Складывается впечатление, заявлял адмиралу ген. Иванов-Ринов, что японцами «вашим войскам внушено, что этот край больше не принадлежит России и что наши интересы могут быть игнорированы»[3378]. В тяжбу вмешался колчаковский МИД, сообщивший японскому консулу в Омске Като факты грубого вмешательства японцев во внутрироссийские дела. Но консул отверг претензии МИДа как необоснованные.
И действительно японская интервенция началась по приглашению: на Дальнем Востоке взоры заговорщиков были устремлены на Японию, которую один из них — владелец золотых приисков, депутат Государственных Дум, видный кадет С. Востротин посетил в апреле 1918 г.: «был у членов парламентских партий… Японцы дали надежду на то, что если к ним русские обратятся, они поставят вопрос перед союзниками». «21 июля, вторая поездка Востротина в Японию. Интервенция была решена…, — записывал в своем дневнике лидер сибирских либералов и будущий премьер колчаковского правительства кадет В. Пепеляев, — 10 августа высадка иностранных войск во Владивостоке»[3380].
Японцев приглашал и сам Колчак, который в июле 1919 г. требовал от своего представителя в Японии ген. Романовского: «Необходимо добиваться присылки двух японских дивизий для охраны железной дороги западнее Байкала», чтобы «они оказали ободряющее действие на дух наших войск»[3381]. Провал колчаковской внешней политики, управляющий делами его правительства Гинс находил в том, что адмирал не гарантировал японцам их интересы в России, в обмен на помощь: «Надо было… добиться японской помощи…, нужно было внушить уверенность (Японии), что она, оказывая помощь адмиралу Колчаку, укрепляет за собой определенные права»[3382].
Всех сопротивлявшихся интервенции японцы, так же как и колчаковцы, объявляли «большевиками» и вели против них истребительную войну. Командующий японскими войсками в Амурской области ген. Ямада в обращении к населению пригрозил, что он и впредь будет подвергать артиллерийским бомбардировкам деревни «в случае, если таковые будут признаны большевиствующими или будут давать приют и оказывать содействие красным бандам»[3383]. За несколько месяцев 1919 г. японские войска совместно с белогвардейцами сожгли в Амурской области более 25 сел, уничтожив многих их жителей. Всего, по неполным данным, в Приамурье было убито до 7 тысяч человек[3384].
По сведениям колчаковской контрразведки, только в одном селе Ивановке при обстреле его японской артиллерией было сожжено 250 домов и убито до 700 жителей[3385]. Этот способ усмирения непокорного сибирского села вызвал восхищение у Колчака, и он в одном из приказов своим карателям поставил в пример действия японцев[3386]. В Забайкалье и в Приморской области две другие японские дивизии действовали, как и в Амурской области. В результате население Забайкалья сократилось на одну треть, а число жителей только одного Хабаровска — на 22 тысячи[3387].
Каратели
На заборах и стенах всех городов и железнодорожных станций еще пестрели разноцветные обращения и прокламации чехов к русскому населению — с призывом общей борьбы против большевиков, с громкими обещаниями драться до победного конца.
12 ноября 1919 г., накануне падения Омска, уполномоченные чехословацкого правительства в России Б. Павлу и В. Гирс, опубликовали обращение к представителям стран Антанты и США с просьбой о скорейшей их эвакуации на родину: «Невыносимое состояние, в котором находится наша армия, вынуждает нас обратиться к союзным державам с просьбой о совете,
Причиной того, что им приходится «пассивно созерцать» это «беззаконие» чешские политики выдвигали свой «нейтралитет и невмешательство во внутренние дела русских»[3390].
Чехословаки запросились домой после того, как за полтора года до этого именно они развязали гражданскую войну в России. «Как будто не чехи начали в мае 1918 г. активное выступление против советской власти! Как будто не они захватывали город за городом, арестовывая членов местных советов и передавая власть в руки белых, создававших местные правительства! Как будто не они организовали террор и кровавые расправы с рабочими и крестьянами по всей Сибири и Уралу, устилая свой «путь к славе» трупами замученных в застенках, повешенных, расстрелянных и зарубленных! Как будто не они повели сначала осторожные «коммерческие дела», затем открытую и беззастенчивую спекуляцию и наконец чистый грабеж России — на сей раз под лозунгом борьбы «против русской реакции»[3391].
Чехословаки запросились домой, когда возникла угроза ответственности за их преступления. Перемена в настроениях произошла в конце 1918 г.: как только
Бравые за полгода до этого, чехословаки замолили союзников о помощи. Союзники ответили выражением моральной поддержки, посылая им обращения, типа опубликованного 8 октября заявления французского верховного комиссара Реньо: «Франция верит в самоотверженность и непобедимую моральную силу ваших храбрых воинов. Она не забудет вас»[3394].
У чехословаков тем временем уже наступала паника: 25 октября ген. Сыровой и ОЧНС вновь телеграфировали в Париж: начинали выступление численностью в 45 тыс., сейчас осталось лишь 25 тыс. человек, которые неспособны удержать фронт. «Наши солдаты свыклись с верой, что союзники придут. Ситуацию может спасти только быстрая союзническая помощь… Иначе мы вынуждены будем оставить фронт… Ситуация очень ответственная, наши силы тают»[3395]. «Позволю себе высказать мнение, что приближается время, когда союзники и Соединенные Штаты будут в состоянии оказать России реальную помощь…, — писал 3 ноября Массарик американским союзникам, — В Россию могут быть посланы более крупные силы, как только на Западном фронте будет достигнуто перемирие… Конечно, этот план предполагает недвусмысленную и ясную программу в отношении Сибири и большевиков»[3396].
Перемирие на Западном фронте будет подписано 11 ноября, но «союзническая помощь» не пришла. И тут чехословаки сломались окончательно. Начальник одной из русских дивизий 12 декабря 1918 г. доносил Колчаку: «Чехи от наступления отказались. Официальные мотивы: против них нет немцев и мадьяр; русские в тылу ничего не делают; Национальный совет не признает Вас; не желают содействовать возвращению в России старого режима и проч. чепуха. Правда же в том, что просто не желают воевать…»[3397]. Посетивший Сибирь Военный министр Чехословакии, ген. М. Штефанек, был возмущен поведением своих соотечественников и «сказал, что он может принять почетный караул лишь от честных войск» (одного из упорствовавших «приказал арестовать, лишил права возвращения на Родину и предложил застрелиться»)[3398].
Французский главнокомандующий ген. Жанен стращал командование корпуса тем, что «чехословакам поставили бы в вину развал русского фронта на Урале, который был бы результатом ухода, разрушением всякой надежды на реконструкцию России; эта надежда как раз здесь мне начинает казаться мало реальной, но там ею живут»[3399]. Но, несмотря на все уговоры и угрозы, чехословаки не выдержали и в январе 1919 г. стихийно бросили фронт.
Однако союзники не спешили отправлять их домой, поскольку «сейчас-де нет достаточного количества транспортов для перевозки всего корпуса, но обещали, что при первой возможности их вывезут. Этим обещанием, — по словам ген. Сахарова, — чехов заставили подчиниться приказу Жанена — стать вдоль железной дороги и охранять ее»[3400]. Кроме этого, в Версале еще надеялись, что корпус, отдохнувший в тылу, снова удастся вернуть на фронт. И такие попытки делались в течение 1919 г. не раз, но безуспешно[3401].
Чехословацкий корпус сменил внешний фронт на — внутренний. В этой связи иркутские эсеры, члены Учредительного собрания, обратились было к командованию корпуса с требованием не вмешиваться в противостояние между колчаковским режимом и его противниками. Но им было заявлено: «
Правда «поначалу казалось, — отмечала корпусная газета «Чехословацкий дневник», — что охрана железнодорожного участка, порученного чехословацкому войску в России, не потребует особых усилий и будет в действительности для нашего войска
И чехословакам стало уже не до «заслуженного отдыха». В ответ за нападение на железную дорогу «интервенты, особенно чехословаки и польская дивизия, устраивали карательную экспедицию. На опасном участке сжигались два-три богатых сибирских села, за их будто бы отказ выдать преступников бандитов»[3405], в дальнейшем подобные экзекуции, по словам ген. Сахарова, распространились на «целые волости»[3406].
О карательных буднях чехословацкого корпуса свидетельствовали официальные оперативные сводки штаба корпуса, публиковавшиеся в газете корпуса «Чехословацкий дневник», которые приводит в своей книге историк Голуб. Пользуясь огромным превосходством в вооружении, поставленном Англией, Францией и США, три дивизии чехословаков, оснащенные пулеметами, орудиями, бронепоездами и самолетами, в течение марта-декабря 1919 г. каждодневно жгли деревни и убивали их жителей: При набеге на Икейскую волость был захвачен Икей (Енисейская губ.), являвшийся одной из партизанских баз, и вся волость подверглась репрессиям. «Кого не убили в бою, — сообщала сводка, — тех взяли в плен и заключили в тюрьму»[3407]. В бою за с. Рыбинское 30 красных убито и 70 ранено[3408]. В двух боях за Тайшет более 200 партизан убито[3409]. «В районе Канск — Свищево после четырехчасового боя захвачена д. Салинское, деревня сожжена, убито 50 большевиков»[3410]. За убийство чеха расстреливалось по 8–10 человек[3411].
Очевидец того, что творилось тогда на Сибирской магистрали, видный сибирский эсер Е. Колосов свидетельствовал: «Чешская охрана преследовала повстанцев и тех, кого захватывала, «линчевала» на месте. Разыгрывались сцены потрясающей жестокости, телеграфные столбы то тут, то там превращались в виселицы, и так на протяжении многих верст от станции до станции»[3412]. Подобные наблюдения оставил и главком войск интервентов ген. М. Жанен[3413]. Нам «приходилось видеть несколько больших сел, сожженных этими (чехословацкими) отрядами почти дотла…, — вспоминал ген. Сахаров, — Огромные растянувшиеся на несколько верст села представляли сплошные развалины с торчащими кое-где обуглившимися, полусгоревшими домами. Крестьянское население таких сел разбредалось и было обречено на нищету, голод и смерть»[3414].
Тем временем, очередная чехословацкая сводка сообщала: после многочасового боя взята д. Переяславское, хорошо укрепленная партизанами. «Деревня была сожжена. Неприятель отступил на юг. Потери большевиков велики»[3415]. Чехи и итальянцы взяли д. Семеновское. «Неприятель не выдержал напора и, оставив на месте 74 убитых и 60 раненых, отошел в беспорядке…», деревня сожжена[3416], «захватили деревни Еловское, Конторское и Бирюса. Обе последние были сожжены»[3417].
В боях у д. Кубинское… «большевики» потеряли около 100 человек[3418]. В бою за пос. Александровский… убито 11 «большевиков», много ранено и арестовано[3419]. На Алтае: «Выслан чехословацкий эскадрон из д. Быстрый Исток в поселок Николаевский, взята 15 августа с боем д. Петропавловская, которая сожжена. Потери большевиков 100 убитых»[3420]. Только
«Крупное восстание, которое началось 1 августа западнее Барнаула…, и которое быстро распространилось повсеместно…, общими усилиями чешских, польских и русских войск подавлено…, — сообщал Штаб 2-й чехословацкой дивизии, — Восстание продолжается… южнее Бийска. В районе польских войск… восстание бушует в 16 волостях». «В Барнаульском районе, подводило итог сообщение Штаба, — спокойствие было установлено штыком и им же поддерживается»[3422].
Главнокомандующий Восточным (колчаковским) фронтом ген. М. Дитерихс 23 августа поспешил выразить союзным карателям благодарность: «В настоящее время так же быстро и охотно откликнулись поляки и чехи, помогая нашим войскам в Барнаульском и Бийском уездах»[3423]. Между тем в сентябре-октябре 1919 г. снова грозно восстал Алтай, а с ним и партизаны Томской губернии[3424]. По ходу дела чехословацкие части подавили восстания в Александровской пересыльной (сентябрь 1919 г.) и Александровской центральной каторжной (декабрь) тюрьмах. Количество жертв достигло 600 человек[3425].
Операции против партизан возглавил начальник штаба чехословацкой дивизии пдп. Жак, который тут же ввел институт заложничества для жителей придорожной полосы. От них требовали доносить о передвижении партизан. В противном случае каждый второй заложник подлежал расстрелу, его имущество конфискации, а дом — сожжению[3426]. В докладе начдиву Жак доносил: «В округе восстания были сожжены деревни с целью устрашения, которое оказывало воздействие… Взяли мы инициативу в свои руки…»[3427]. Один из офицеров чехословацкого кавалерийского полка похвалялся тем, что его отряд в очередной карательной операции сжег 16 деревень и «наделал» 6 тысяч трупов из безоружных крестьян, которых его кавалеристы гнали перед собой «как стадо овец»[3428].
Вместе с чехословаками действовал отряд румын под командой плк. Кадлеца, девизом которого была установка: «Лучше вырезать целую деревню, чем оставить в ней хотя бы одного живого большевика»[3429]. Польские «жолнежи» «боролись за демократию» рука об руку с чехо-колчаковцами и румынами. Дивизия из поляков в июле 1919 г., по данным Жанена, насчитывалось более 11 тыс. солдат и офицеров[3430]. Поляки не уступая чехословакам в жестокости, старались, по словам Голуба, превзойти их по части грабежа. Так, департамент колчаковской милиции в сентябре 1919 г. доносил: «Польские войска, стоящие в г. Камне, позволяют себе самовольный захват имущества граждан… Не согласуют выступлений против банд с местной военной властью, чем вызывают неудовольствие всего населения»[3431].
Даже Колчак не выдержал и 12 октября направил французским, чехословацким и польским союзникам телеграмму, в которой он указал на творившиеся «чинами (карательных) отрядов насилие и жестокости над мирными жителями» и «постоянные нарушения их имущественных прав». Начальники отрядов, подчеркивал адмирал, не только не пресекают насилие, но и поощряют его, чем наносят вред «государственному делу»[3432].
Французский главнокомандующий ген. Жанен, в ответ на подобные выпады колчаковских генералов и министров, вразумлял одного из них (И. Сукина): «Если бы чехословаки не были дислоцированы в центральной Сибири, она бы взбунтовалась, магистраль была бы перерезана, и мы не были бы здесь и не говорили бы об этом в Омске»[3433]. «Что за дети сидят в Омске, — подтверждал плк. Ильин, — Они упиваются «великодержавностью», они спорят, интригуют, повторяют с точностью копировальщиков ошибки старого, изжитого, казалось бы, режима, не видя, что они просто пуф, блеф, чепуха, — уйди чехи, какие-то румыны, итальянцы и еще невесть кто с охраны дороги, и о всех о них не будет даже воспоминаний»[3434].
«Нет никакого сомнения, — подтверждал другой непосредственный свидетель событий видный эсер Колосов, — что если бы Колчак не имел тогда на перегоне к Тайшету помощи чехословаков, румын, сербов, итальянцев, положение его было бы критическим еще весной 1919 г., и дорога там была бы разрушена, связь фронта на Урале с востоком была бы прервана, и тогда поражения, которые Колчак испытал под Пермью летом, произошли бы гораздо раньше…»[3435].
«Ясно, что лишь наше присутствие здесь, — подтверждал Штаб 3-й чехословацкой дивизии, — отдаляет момент, когда волна большевизма захватит железнодорожную магистраль и разольется по всему краю»[3436]. «Присутствие чехословацкого войска препятствует всякой попытке вооруженного противоправительственного выступления, — подтверждал штаб 1-ой чехословацкой дивизии, — Русские военные силы из-за своей малочисленности едва могли бы успешно предотвратить брожения и большевистские выступления»[3437].
«Ситуация становится с каждым днем, даже часом, все более критической, — сообщало командование 2-ой чехословацкой дивизии уже в ноябре 1918 г. из Томска, — Население в огромном большинстве против нас. Западный фронт не существует, зато оправдано опасение перед повышенной деятельностью банд…»[3438].
О том, как изменились эти настроения к июню 1919 г. свидетельствовал ответ Совета крестьянских и рабочих депутатов Красноярского и Канского уездов на требование чехо-колчаковцев сложить оружие: «Говорить с грабителями, поджигателями и насильниками… мы считаем низким и позорным для себя. Говорить с разбойниками и палачами… можно только посредством наших винтовок и пулеметов, отобранных у трусливой опричнины, продавшейся капиталистам. Вы отлично знаете (как знаем это и мы), что победа наша обеспечена, и как утопающий хватается за соломинку, так вы хватаетесь за последнее средство: хитрость, ложь, лицемерие и зверство. Помните, что этому никто из крестьян не поверит, и этим вы не установите «правопорядок». Вы отлично знаете, что в Сибири 42 крестьянских фронта, но, тем не менее, называете нас красной бандой… Напрасно… Прелесть вашего правления и порядка известна всем, от мала до велика. История отметит это на своих страницах и даст ценный материал для будущих поколений»[3439].
«Крестьянство относится к нам явно враждебно, — подтверждалось в сводке штаба 2-й чехословацкой дивизии, — Повсеместно оно мечтает о возвращении Советской власти, и эти надежды с наступлением Красной Армии усиливаются и укрепляются. Свою ненависть против нас рабочие уже не скрывают. Русский солдат — за незначительным исключением — нас ненавидит. По нашей вине он был мобилизован, по нашей вине идет на фронт воевать — это самая главная причина его ненависти. Деревенские жители явно большевистски настроены и приветствуют бандитов как своих освободителей»[3440].
Подавление восстаний чехословаки сопровождали «подготовкой к возвращению на родину». Описывая методы чехословаков, военный министр Сибирского правительства Гришин-Алмазов отмечал:
Проведение «экзекуций» становилось для чехословаков лишь поводом для нового грабежа. «Мы должны сжечь каждую избу, из которой отец или сын находится между бандами или в которой обнаружено оружие, снаряжение и т. п…, — писал один из офицеров 2-го кавалерийского полка, — целая деревня превращается в пепел… И потом видишь — (наши) тащат из хат подушки, самовары, старые часы, одеяла… Повозки наполнены барахлом, сзади лежит связанное тело и привязанная к возу корова тащится… к эшелонам чехословацкого войска…»[3444]. «Неожиданно вылезают из некоторых хат полузадохнувшиеся старики, женщины и дети, крыша горит у них над головами. Трясутся от страха, горюют… Некоторые части все еще грабят то, что огонь еще не уничтожил»[3445].
Разграблению «союзников» подверглись даже склады колчаковской армии: «Очень много жалоб на безобразия и насилия, чинимые польскими войсками в районе Новониколаевска, — указывал военный министр Колчака Будберг, — не стесняются грабить… захватывать наши заготовки, эшелоны и баржи с грузами»[3446]. «Они захватывали большие склады продовольствия и фуража, — подтверждал главнокомандующий колчаковской армией ген. Сахарова, — питаясь лучше любой русской части. Они сидели, здоровые и сытые тунеядцы за спиной многострадального Русского фронта, где офицеры и солдаты были в рубище и терпели во всем недостаток…»[3447].
Разгром колчаковских армий вызвал в рядах карателей настоящую панику: «Как испуганное стадо, при первых известиях о неудачах на фронте бросились они (чехи) на восток, чтобы удрать туда под прикрытием русской армии…, — вспоминал ген. Сахаров, — силой отбирали паровозы у всех нечешских эшелонов, не останавливаясь ни перед чем… Ни одни поезд не мог пройти восточнее ст. Тайга; на восток же от нее двигались бесконечной лентой чешские эшелоны, увозящие не только откормленных на русских хлебах наших же военнопленных, но и награбленное ими под покровительством Антанты русское добро… на 50 тыс. чехов… было захвачено ими более 20 тыс. вагонов»[3448].
«Грабеж мирного населения и государственных учреждений по пути следования чехов, — подтверждал атаман Семенов, — достиг степеней совершенно невероятных»[3449]. «Отойдя в тыл, чехи стали стягивать туда же свою военную добычу. Последняя поражала не только своим количеством, но и разнообразием. Чего только не было у чехов. Склады их ломились от огромного количества русского обмундирования, вооружения, сукна, продовольственных запасов…, чехи забирали все, что попадало им под руку, совершенно не считаясь с тем, кому имущество принадлежало… Чехи не постеснялись объявить своим призом даже библиотеку и лабораторию Пермского университета. Точное количество награбленного чехами не поддается даже учету. По самому скромному подсчету, — по словам ген. Сахарова, — эта своеобразная контрибуция обошлась русскому народу во многие сотни миллионов золотых рублей и значительно превышала контрибуцию, наложенную пруссаками на Францию в 1871 году»[3450].
Чехословакия, согласно многочисленным исследованиям, сформировала свой золотой запас благодаря награбленному русскому золоту и невозвращенному серебру[3451]. По данным колчаковского министра финансов В. Новицкого, чехами было вывезено на родину до 48 т. золота[3452]. Чешский Легио-банк, подтверждала газета «Известия» в 1924 г., был основан на золото и драгоценности, вывезенные чехами из Сибири[3453].
Для русских же эшелонов «вставала угроза смерти от холода и голода. Завывала свирепая сибирская пурга, усиливая и без того крепкий мороз. На маленьких разъездах и на перегонах между станциями стояли десятки эшелонов с ранеными и больными, с женщинами, детьми и стариками. И не могли их двинуть вперед, не было даже возможности подать им хотя бы продовольствие и топливо. Положение становилось поистине трагическим: тысячи страдальцев русских, обреченных на смерть»[3454]. Один из свидетелей той трагедии писал позже в эмигрантском журнале «Воля России»: «Тридцать тысяч трупов беженцев, замерзших и умерших от эпидемии при эвакуации только между Омском и Тайгой и сложенных в штабеля у Новониколаевска, — достойный памятник их «славных» дел»[3455].
Поляки не отставали от своих чехословацких партнеров. Начальник польской дивизии «реквизировал 60 поездов, каждый с необходимым количеством паровозов», что, по свидетельству официального польского историка Багинского, «при общем расстройстве Сибирской дороги и отсутствии железнодорожного персонала стоило сверхчеловеческих усилий»[3456]. Забыл автор лишь сказать, отмечает Голуб, что «сверхчеловеческие усилия» были направлены на реквизицию паровозов и вагонов у русских войск. И что эти 60 эшелонов были доверху загружены награбленным алтайским добром. Эту непомерную страсть поляков к чужому добру с беспокойством отмечал и их высший начальник ген. Жанен, боясь, что, увлеченные реквизициями они не успеют вовремя выйти на Сибирскую магистраль[3457]. Поляки успели выйти на магистраль и в ожидании «зеленого света» занялись продолжением грабежа. Так, 17 декабря на ст. Тайга «начался грабеж при деятельном участии польских эшелонов». Когда железнодорожные служащие потребовали от командира польского полка прекратить «опустошение», тот ответил: «Это не опустошение, а раздел даров»[3458].
Однако воспользоваться награбленным поляки не успели, поскольку командующий чехословацкими войсками отдал приказ не пропускать польские войска на Восток, до тех пор пока не уйдет последний чехословацкий эшелон[3459]. И тут в поляках, как и ранее в чехословаках, неожиданно воспылали самые «благородные» чувства: «довожу до сведения… всего мира, — писал польский капитан Сыровому, — о том позорном предательстве, которое несмываемым пятном ляжет на Вашу совесть… Вы, палач славян, собственными руками похоронивший в снегах и тюрьмах Сибири возрождающуюся русско-славянскую армию с многострадальным, русским офицерством, пятую польскую дивизию и полк сербов……»[3460].
Чехословаки в очередной раз успешно захватили железную дорогу не только потому, что они снова находились в тылу, на этот раз колчаковской армии, но и потому, что «контроль и управление Сибирской железнодорожной магистралью…, равно как и телеграфными линиями» были переданы союзным командованием не русским — а чехословацким войскам…»[3461]. «Союзные представители продолжали всячески ублажать чехов, — отмечал ген. Сахаров, — как будто русских интересов совершенно не существовало для этих миссий, приехавших в Сибирь нам же помогать»[3462]. За успешную эвакуацию ген. Сыровой в Харбине получит от ген. Жанена орден Почетного Легиона[3463].
Население Сибири, по признанию самого главкома войск интервентов, французского ген. Жанена, прозвало чехословацких карателей — «чехо-собаками»[3464]. «Чехословаки, — подтверждал Майский, — сделали много, очень много зла русскому народу, и память об этом зле не так-то скоро изгладится из его сознания»[3465]. Атаман Семенов — союзник чехов, назовет их «предателями»[3466]. За все сделанное чехословаками, утверждал Гинс, «покраснеет не только президент Масарик и вся честная Чехословакия, но
4 февраля 1920 г. газета ВРК «Известия» опубликовала в качестве передовицы обращение к легионерам под заголовком «Опомнитесь!». В ней еще раз было заявлено: «Кровь, пролитая в этой борьбе, падет на вас, падет на весь чешский народ… Ибо в истории чешского народа нет, и не будет, вероятно, более позорных страниц, как те, что вы вписываете своими действиями в Сибири. Одумайтесь же! Перестаньте пятнать чешский народ своим союзом с черными силами. Перестаньте быть слепыми орудиями мировых хищников… Помните, этим не славу несете вы своей родине, а вечный позор»[3470].
Корпусу гарантировался беспрепятственный отъезд на родину. Фактически войско Масарика почти два года спустя получило то, что ему предоставлялось еще соглашением от 26 марта 1918 г. Советское правительство обратилось со специальной нотой правительству Чехословакии: «Кровавая трагедия, заслуживающая глубокого сожаления, привела чехословацких солдат к пролитию потоков крови в борьбе за худших поборников рабства… Мы можем лишь радоваться этому счастливому результату, устраняющему одно из главных препятствий для полного соглашения с вашей страной, с которой Советская Россия искренне желает жить в дружбе»[3471].
Бенеш ответил невразумительной нотой. На признание Советского Союза Бенеш и Масарик пойдут только в 1934 г. почти последними в Европе, вслед за США, подгоняемые грозными событиями набиравшими силу в Германии[3472].
Конец адмирала
Советский генерал Огородников… говорит, что белые проиграли в Сибири без всяких стратегических поражений от Красной армии, а причина их гибели была в беспорядках в тылу. Имея опыт на этом вооруженном тылу, я не могу не согласиться с тем, что говорит Огородников.
Характеризуя ситуацию в армии Верховного Правителя, Гайда уже в мае 1919 г. говорил члену колчаковского правительства Гинсу: «Было бы преступлением с моей стороны, если бы я, как командующий Сибирской армией, молчал в такое тяжелое время, когда фронт разваливается, и тысячи людей гибнут напрасно… Обстановка всего Западного фронта, особенно Сибирской армии, настолько тяжелая, что последняя находится на краю гибели… Западная армия бежит, предавая нас»[3474].
Действительно, с того времени как Колчак был отброшен за Урал, его армия не столько воевала, сколько разлагалась. С фронта поступали сведения, что «солдаты не хотят воевать; офицеры в большинстве неспособны уже на жертвенный подвиг»[3475]. Американские военные (плк. Грей) сообщали, что «за последние 6 недель вряд ли было хоть одно сражение, что армия распадается, и что по отношению к населению солдаты ведут себя хуже, чем когда-либо вели себя большевики»[3476]. «Шансов для удачного наступления у армий Колчака практически нет, — подтверждал ген. Нокс, — Они совершенно деморализованы постоянными отступлениями и у них практически не осталось мужества»[3477].
«Катастрофа фронта оказалась более грандиозной, чем можно было ожидать, — подтверждал Гинс, — Отступление превратилось в бегство, фронт таял не по дням, а по минутам, и удержать его не было возможности…»[3478]. «Солдат, собственно, не противника боялся, — вспоминал ген. Филатьев, — а страшился расстаться с санями, потому что отлично знал, что раз с них слезешь, то потом уже не сядешь — дожидаться не станут и о взаимной выручке не подумают. То было уже не войско, а панически настроенная толпа, тупо без всякой мысли, стихийно стремившаяся на восток… Наступил момент животного страха»[3479].
Сдача в плен приобрела лавинообразный характер. 23 июня британский консул в Омске Ходжонсон сообщал: «Ситуация обострилась из-за предательства Украинского полка, перешедшего на сторону врага после убийства своих офицеров… Даже каппелевский корпус, вымуштрованный британцами и пользовавшийся абсолютным доверием, подхватил большевистскую заразу, и восемь рот перешли на сторону врага»[3480].
Когда в ноябре Красная армия освободила Омск, в плен сдалось более 30 тыс. солдат и офицеров. При занятии Томска в плен сдалось около 12 тыс. человек… При овладении ст. Тайга было взято в плен до 5 тыс. солдат и офицеров. Под Красноярском сложила оружие 50-тысячная группировка колчаковских войск[3481]. А 1 декабря 1919 г. 100 тысяч человек, вооруженных и снабженных британцами, присоединились к антиколчаковским силам. Большевики телеграфировали генералу Ноксу, благодаря его за помощь одеждой и снаряжением советским войскам[3482].
«После падения Омска остановить отступавшие войска и привести их в порядок не удалось. Отведенные в тыл части первой армии, — по словам Гинса, — подымали восстания под лозунгом «гражданский мир». Еще войска не успели подойти к Новониколаевску, как он оказался уже большевистским. Они пошли дальше по направлению к Томску — там оказалось то же. Рабочие угольных копей близ Томска перерезали путь отступавшей армии, ей пришлось пробиваться с оружием в руках. Дальше повторялась та же история… Красноярск, этот сибирский Кронштадт, тоже выкинул красный флаг»[3483].
Колчаковской армии по сути больше не существовало. Ее остатки пробивались на Восток пешком по сибирской зиме, поскольку железнодорожные вагоны и пути были заняты их чехословацкими «союзниками». «В неимоверных лишениях шли ободранные, голодные, шли тысячи верст, — вспоминал этот поход ген. К. Сахаров, — среди трескучих сибирских морозов…, не имея ни одного поезда, ни одного вагона, даже для своих раненых и больных»[3484].
Итог колчаковской эпопее, в статье «Кровавый туман», подводила, весьма далекая от большевизма, владивостокская газета «Голос родины»: «Из 60-тысячного колчаковского войска (под Канском) до Иркутска добрались только 3 тысячи. Остальные погибли от голода и холода. 57 тысяч молодых, полных надежд людей погибли из-за безумия Колчака и его клики, из-за их нежелания понять долг военачальника и русского патриота»[3485].
Наступление Красной Армии, явилось не столько причиной, сколько внешним толчком, к развалу колчаковщины. Последняя сгнила изнутри сама еще до прихода большевиков. Начальник Уральского края С. Постников еще в апреле 1919 г. отказался исполнять свои обязанности, заявив: «Руководить краем голодным, удерживаемым в скрытом спокойствии штыками, не могу…»[3486]. Колчак не смог организовать ни прочного тыла, ни боеспособной армии, ни собственного правительства. Жанен и Нокс характеризовали штат колчаковской правительства, как «полностью дезорганизованный, неумелый, коррумпированный и непостоянный; там преобладают личные амбиции, зависть, интриги; постоянные призывы к адмиралу не допускать злоупотреблений безрезультатны, ибо он… бессилен что-либо сделать»[3487].
«Среди них нет ни одного, — писал о колчаковском правительстве британский плк. Уорд, — кому я мог бы доверить самое незначительное дело»[3488]. «Штатские члены правительства были людьми серьезными, политически умеренными, но ни на что не способными, — подтверждал американский представитель Моррис, — О военных же было «нельзя сказать ничего положительного». Это были нетерпимые и коррумпированные реакционеры»[3489]. С таким Советом министров, подтверждал военный министр Колчака ген. Будберг, адмиралу «не выехать на хорошую дорогу; слишком уж мелки, эгоистичны и не способны на творчество и подвиг все эти персонажи,
Сам Колчак говорил о своих министрах: «После встречи с ними хочется вымыть руки»… Не уважал и генералов: «Старые пни, с ними не возродить России…». О чехах…, он отзывался так: «Иуды, встанут в очередь, чтобы предать меня…»[3491]. В то же время, даже верный Верховному правителю Будберг, в свою очередь считал, что одна из основных причин всех бедствий заключалась в личности самого адмирала: «У Колчака все ставилось на великодержавный манер, не сообразуясь со средствами и возможностями, почему до населения результаты управления в их положительном значении и не доходили, а отрицательные, как реквизиции, мобилизации, налоги, чувствовались очень сильно»[3492].
«Колчаку не удалось завоевать чью-либо преданность, — подтверждал американский представитель Моррис в своем сообщении в Вашингтон, — Исключение составляла лишь небольшая группа реакционно настроенных офицеров царской армии. Вывод чехов послужил бы сигналом к «грандиозному восстанию против Колчака, если не в поддержку большевиков, в каждом городе вдоль железной дороги от Иркутска до Омска»[3493]. «Все население настроено против нас, — подтверждал в сентябре Будберг, — и ищет только, на кого бы перенести свои надежды…»[3494]. Премьер правительства Колчака П. Вологодский, уходя в ноябре 1919-го в отставку, в последнем разговоре с адмиралом откровенно признавал: «Все слои населения, до самых умеренных, возмущены произволом, царящим во всех областях жизни… Авторитет правительства, а также ваш личный падает с каждым часом»[3495].
«Предательство тыла» в колчаковской армии носило тот же характер, что и на Юге, Севере и Северо-Западе «белой» России: повсюду «вместо честности, примерного исполнения долга, заботы о нуждах и приверженности закону, — отмечал Будберг, — солдаты видят физическую и нравственную грязь, лень, халатность, недобросовестность, разгул, а очень часто казнокрадства и хищения»[3496]. «Солдат вообще был заброшен, оборван и голоден. Исчерпав все средства добыть необходимую одежду, командир корпуса ген. Сукин вывел почетный караул для встречи Верховного правителя адмирала Колчака без штанов, то есть в том виде, в каком ходили все солдаты его корпуса. Генерала отрешили за это от командования, но положение вещей осталось неизменным…»[3497].
Фронту, Будберг противопоставлял, «омские улицы, кишащие праздной, веселящейся толпой; (по которым) бродит масса офицеров, масса здоровеннейшей молодежи, укрывающейся от фронта по разным министерствам, управлениям и учреждениям… целые толпы таких жеребцов примазались к разным разведкам и осведомлениям. С этим гнусным явлением надо бороться совершенно исключительными мерами, но на это мы, к сожалению, не способны»[3498].
«При эвакуации из Уфы раненых бросили, а штабы уходили, увозя обстановку, мебель ковры, причем некоторые лица торговали вагонами и продавали их за большие деньги богатым уфимским купцам…, за последнее время грабеж населения вошел в обычай, и вызывает глухую ненависть самых спокойных кругов населения… Прибывшие с фронта офицеры трясутся от негодования, — отмечал в своем дневнике Будберг, — рассказывая, как производилась эта эвакуация. Надо еще удивляться прочности нашей дисциплины, которая позволила офицерам и солдатам спокойно смотреть на эти мерзости и не разорвать в клочья тех, кто это делал или допускал делать»[3499].
Но терпение не безгранично, и «истребление офицерства стало обычным финалом импровизированных и форсированных, под сгущенным давлением производимых формирований, — отмечал Будберг, — вся ответственность за насильственный призыв на постыдную военную службу, за лишения, за муштру и личные ограничения, за опасности и недостатки снабжения, одним словом, вся концентрированная ненависть солдатчины обращается на начальство и на офицеров; пропаганда и агитация это усугубляют, и при первой возможности безнаказанного выявления все это бурно вспыхивает»[3500].
От колчаковской армии «даже союзники, кроме японцев…, как-то отошли, — замечал Будберг, — чехи определенно настроены против нас настолько, что ничто не гарантирует возможности их активной помощи эсеровскому перевороту…»[3501], «мы становимся для них (чехов) все более и более ненавистными, ибо из-за нас их держат здесь…», отношение чехов к нам «холодно — вежливое и брезгливо-высокомерное»[3502].
«Взглядами, жестами и все своим внешним видом большинство чехов, — подтверждал ген. Сахаров, — выражало какое-то непонятное презрение и нескрытую радость нашему горю и неудачам…»[3503]. «Чехи, прожив с нами год, от нас отошли; ничего не делая, относятся критически к нашим порядкам…, они сейчас ближе к левым партиям и скрыто враждебны существующему правительству…, — причина этого заключается в том, приходил к выводу Будберг, что — Чехи считают Омск реакционным»[3504].
Настроения чехословаков отражали меняющуюся позицию западных союзников, которая вызывала все большее недоумение Будберга: «трудно понять поведение союзников: они держат в Омске своих представителей и оказывают нам помощь; во всем, что касается необходимости изменить общий курс правительства, они молчат как убитые, называя это невмешательством в наши внутренние дела, и в то же время во Владивостоке их представители имеют сношения с теми, которые собираются на днях сковырнуть этот самый Омск. Поневоле начинаешь думать, не правы ли те скептики, которые уверяют, что всей Европе нужно расчленение и обессиление России… Союзники очевидно нас уже взвесили и начинают понемногу нас бросать… В отношениях союзников все больше и больше прорезываются демократические симпатии, а мы — неизвестно только почему — считаемся на положении черных реакционеров…»[3505].
Однако в этом не было ничего удивительного: какие-бы задние мысли не стояли за политикой союзников, за прошедшее время Лондон, Париж и Вашингтон уже смогли «оценить» истинную стоимость не только колчаковцев, но и всех Белых режимов, которые они поддерживали. Ни один из них не только не смог сформировать собственной работоспособной власти, получить поддержку населения, но и наоборот лишь доводил захваченные районы до полного разорения и радикализации. Деятельность всех без исключения Белых режимов заканчивалась одним и тем же: предательством тыла, разложением армии и стремительно нарастающим сопротивлением местного населения. В результате официальные представители Великобритании и США, стали искать новую опору в массовых партиях и начали переговоры с эсерами, подготавливающими переворот с целью свержения Колчака и создания народного правительства[3506].
Изменившееся настроение союзников отразилось в их требовании к ген. Розанову побыстрее убраться с русскими войсками из Владивостока, в противном случае «командующие союзными войсками примут все меры, что бы его принудить в случае необходимости вооруженной силой к выполнению этой меры»[3507]. Спустя месяц союзники уже открыто выступили против Верховного правителя.
Первыми начали чехи — 18 ноября вспыхнуло восстание чехословацких войск под командованием Гайды. «Выпущенные гайдовцами прокламации с воззванием были написаны в левоэсеровском стиле с большевистским оттенком. Прокламации призывали к свержению правительства адмирала Колчака и образованию нового. В воззвании определенно указывалось на необходимость примирения с большевиками…»[3508].
24 декабря вспыхнуло восстание в Иркутске, ген. Сахаров описывал его подавление следующим образом: «только в Забайкалье была сохранена русская национальная сила. Но когда атаман Семенов двинул свои части на запад, чтобы занять Иркутск и выгнать оттуда захватчиков власти — эсеров…, то в тыл русским войскам выступили чехословаки, поддержанные 30-м американским полком, и разоружили семеновские отряды»[3509].
«Мы, — приходил к выводу Сахаров, — были поставлены между двумя вражескими силами: с фронта большевики, с тыла родственные им эсеры со всей своей организацией, с чехословаками, с могучей поддержкой Антанты…»[3510]. Эти выводы подтверждал главком интервентов ген. Жанен, который предупредил, что не допустит подавления восстания эсеров, и если необходимо применит для этого силу. Колчаковцами «заявление генерала Жанена было оценено, как решение ликвидировать власть адмирала Колчака»[3511].
Да что там «союзники» и солдаты, против Колчака выступило даже собственное правительство и армейское командование. Их настроения 25 ноября 1919 г. передавал премьер-министр колчаковского правительства видный кадет В. Пепеляев: «ваше высокопревосходительство, освободите меня от обязанности министра-председателя. Я не могу оставаться при таких условиях!»[3512] О причине этой просьбы, на той же встрече, говорил брат премьер-министра ген. А. Пепеляев, командовавший 1-ой Сибирской армией: «моя армия считает, что главнокомандующий идет против общественности и преследует ее…»[3513].
Против Колчака выступил даже главнокомандующий его армией ген. Дитерихс, который стал «горячим сторонником и заступником идеи созыва Земского Собора в Сибири; идеи, с которой носились омские министры и так называемая общественность»[3514]. Против Колчака выступил и ген. Войцеховский, который «считал возможным не только общую деятельность и работы с социалистами, но даже допускал компромиссы с ними…»[3515]. В Красноярске против Колчака выступил 1-й Сибирский корпус ген. Зиневича, который, как писал он сам, «понял, что адмирал Колчаки его правительство идут путем контрреволюции и черной реакции»[3516].
Однако решающую роль в падении Колчака сыграли настроения местного населения, чья реакция на «белую» власть выразилась в огне партизанской войны, охватившем почти всю Сибирь и Дальний Восток. «По мере наступления теплого времени число очагов восстания все увеличивается; на Тайшетском участке идет настоящая война…, — записывал в своем дневнике Будберг, — весна и листва дают огромные преимущества повстанческим бандам…,
К лету ситуация стала критической, «в тылу возрастают восстания, — отмечал Будберг, — так как их районы отмечаются по 40-верстной карте красными точками, то постепенное их расползание начинает походить на быстро прогрессирующую сыпную болезнь»[3518].
С сентября 1919 г. отдельные партизанские отряды стали объединяться в целые партизанские армии. В Забайкальской области образовались армии Западного Забайкалья (командующий Е. Лебедев, численность до 6 тыс. бойцов) и Восточного Забайкалья (командующий П. Журавлев — 13 полков); в Амурской области — армии Приамурья (командующий Г. Дрогошевский — 12 тыс. бойцов) и Нижнего Амура (руководитель Д. Бойко-Павлов — более 20 отрядов); в Приморской области — армия Приморья (командующий С. Лазо — около 5 тыс. бойцов).
На запад от Байкала действовал еще более мощный партизанский фронт. В Иркутской губернии — Восточно-Сибирская советская армия (командующий Д. Зверев, численность около 16 тыс.); в Енисейской губернии — Южно-Енисейская армия (командующий А. Кравченко — 25 тыс.) и Северо-Енисейская армия (руководитель В. Яковенко — до 8 тыс.); в Томской губернии — 1-я Томская дивизия (командир В. Шевелев-Лубков — около 18 тыс.); на Алтае — Западно-Сибирская армия (командующий Е. Мамонтов — до 50 тыс.); 1-я Горно-Алтайская дивизия (командир И. Третьяк — около 18 тыс.); 1-я Чумышская дивизия (командир М. Ворожцов — до 10 тыс. человек)[3519].
Характерен пример, когда под Челябинском «войска дрались с доблестью…, но несколько тысяч рабочих челябинского депо вышли против «колчаковцев» и решили судьбу сражения в пользу красных»[3520]. В сводке штаба 2-й чехословацкой дивизии от 18 октября сообщалось: чешская кавалерия, польские и русские войска «с кровавыми потерями отступают, так как повстанцы сражаются не на живот, а на смерть»[3521]. «Повстанцы предприняли наступление на севере и на юге…, — замечал ген. Жанен, — Дело быстро идет к краху»[3522].
Конец адмирала был трагичен и символичен одновременно. Французский главнокомандующий Жанен дал Колчаку гарантии личной безопасности, после чего «Вагон с Колчаком был прицеплен к эшелону 1-го батальона 6-го чешского полка и поставлен под защиту американского, английского, французского, японского и чехословацкого флагов; был вывешен и русский андреевский флаг. Над «золотым эшелоном» развевался флаг Красного Креста»[3523]. Не прошло и нескольких дней, как «чешский офицер на русском языке, но с сильным акцентом, объявил Колчаку, что он получил от генерала Жанена приказ передать адмирала и его штаб местным (большевистским) властям»[3524].
«Жанену было достаточно объявить, что ни один чех не будет отправлен морем, если адмирала не доставят живым и невредимым, и вопрос был бы разрешен, — восклицал ген. Филатьев, — не только «психологически», но и реально»[3525]. «Чехи, — же наоборот, утверждал Колчак, — получили приказ генерала Жанена не пропускать даже моих поездов в видах их безопасности»[3526].
По легенде, причина этого приказа крылась в последних словах адмирала, обращенных к Жанену: «Я Вам не верю и скорее оставлю золото большевикам, чем передам союзникам»[3527]. Жанен, по словам Язвицкого, на это ответил: «Мы психологически не можем принять на себя ответственность за безопасность следования адмирала. После того, как я предлагал ему передать золото на мою личную ответственность и он отказал мне в доверии, я ничего уже не могу сделать»[3528].
Главком войск интервентов в Сибири ген. Жанен отозвался на расстрел адмирала записью в дневнике: сибирская атмосфера при Колчаке «была отравлена запахом крови». И уточнял: «Тысячи невинных погибли по вине адмирала, и он вверг Сибирь в гибель. Поэтому было бы смешно говорить, что это была незаслуженная смерть»[3529]. В том же духе высказывалось тогда немало газет отнюдь не большевистского направления. Одна из них, владивостокская «Голос Родины», признавала: «выдача Колчака, с точки зрения законов, принятых в цивилизованном обществе была пятном, легшим на совесть союзников Колчака… Но с точки зрения национально русской, Колчак заслужил то, что с ним случилось»[3530].
Правоэсеровский эмигрантский журнал «Воля России» спустя пять лет писал: «На белом адмиральском кителе Верховного правителя остались несмываемые пятна крови и грязи»[3531]. Даже ближайший сподвижник адмирала Гинс признавал: «имя Колчака, по воле жестокой судьбы, стало нарицательным именем тирана… При нас происходили жестокие расправы с восставшими крестьянами, сжигались деревни, производились расстрелы без суда. Ведь все это правда… Мы допустили хозяйничанье в стране чехов»[3532].
Подводя итоги интервенции, американский ген. Ричардсон писал: «Союзное военное командование презрительно относилось к большевистскому движению и рассматривало его как ряд бесчинств, творимых дезорганизованными бандами. Однако факты говорят, что война велась против правительства русского народа. Омское правительство явно было правительством лишь меньшинства русского народа и никогда не пользовалось симпатиями широких кругов населения. Оно не обладало в действительности властью»[3533].
Земские депутации на Дальнем Востоке заявляли другому американскому ген. Грейвсу, что «средний класс резко отрицательно относится к вновь сформированным русским войскам, которые мучат и притесняют народ; это чувство негодования может распространиться и на союзников, ибо народ считает, что все эти факты не имели бы места, если бы в Сибири не было союзнических войск»[3534].
В Сибири так же, как и на Западе, и на Севере, и Юге России повторялась одна и та же непременная закономерность, на которую указывали представители советской делегации на Генуэзской конференции (апрель 1922 г.):
Интервенция никогда не была объявлена союзниками официально, ни одно «белое» правительство не было ими признано, вмешательство в дела России формально мотивировалось необходимостью удержать как можно больше немецких солдат на Восточном фронте, защитой военных грузов, помощью чехословакам, противодействием германскому вторжению в Россию и т. д.,
«Все союзники при вводе своих войск в Россию в сентябре 1918 г. декларировали, что они делают это исключительно ради чехов, — подтверждал Гинс, — Вся интервенция от начала до конца проходила под вывеской чехословацкой. С чехами интервенция пришла, с ними и закончилась»[3538]. «Россия (для «союзников») являлась не целью, а лишь средством, и притом средством временным, даже кратковременным, — запоздало признавал, пригласивший их в страну, лидер российских либералов Милюков, — Этим объясняется внутренняя несерьезность, почти авантюризм союзнических планов, явная невыполнимость дававшихся ими обещаний, легкость нарушения этих обещаний и вообще пренебрежительное отношение к недавнему союзнику…»[3539].
Цели «союзников» действительно не страдали благотворительностью, но в то же время гражданская война показала полную неспособность всех Белых режимов создать свою реальную государственную власть. Этот факт признавал и сам Деникин, который, в результате, все свои надежды возлагал только на интервентов. «Вы все ждете барина, — отвечал на это атаман Войска Донского Краснов, — Вот придет барин — барин нас рассудит… Нельзя рассчитывать на чуземную помощь… Вы живете надеждами, что через две недели придут иностранцы и помогут Вам и войсками, и снарядами, и одеждой, и деньгами. Этой надеждой Вы заразили даже мою армию… вы все надежды возлагаете на них»[3540].
С подобным «барином» связывал все свои надежды и военный министр Колчака Будберг, который приходил к выводу, что «на атаманах и карательных отрядах государства не восстановить; всех недовольных и восстающих против насилия не перевешать и не перепороть — рук не хватит, да и руки коротки»[3541], а у нас «белых», для наведения порядка «средств нет… те случайные и импровизированные суррогаты, которые мы пытаемся для этого применить, только увеличивают разруху и заставляют население становиться большевиками или сочувствующими любому режиму кроме нашего. Все донесения разных усмирителей об умиротворениях — все это на три четверти ложь и обман… несомненно, что наружное спокойствие кое-где водворяется, но это спокойствие кладбища или придавленное молчание стиснутой ненависти, ждущей только благоприятного случая, чтобы опять развернуться»[3542].
Выход Будберг находил только в иностранной «оккупации важнейших населенных пунктов для установления там законного порядка и нормальных условий жизни; сделать сами этого мы не в состоянии как по недостатку людей и вооруженной силы, так и по причинам чисто морального порядка, свойственным атмосфере гражданской войны…, нам нужны совершенно нейтральные, беспристрастные и спокойные войска, способные сдержать всякие антигосударственные покушения как слева, так и справа. Только под прикрытием сети союзных гарнизонов, не позволяющих никому насильничать и нарушать закон, поддерживающих открыто и определенно признанную союзниками власть, возможно будет приняться за грандиозную работу воссоздания всего разрушенного в стране, восстановления и укрепления местных органов управления и за еще более сложную и щекотливую задачу постепенного приучения населения к исполнению государственных и общественных повинностей, к платежу налогов, — одним словом, к многому, от чего население отвыкло; это неизбежное ярмо надо надеть умеючи, а главное, без помощи наших карательных и иных отрядов»[3543].
Подобные призывы «белых» генералов, к завоеванию и оккупации собственной страны иностранной военной силой, откровенно пугали ее представителей: Не говоря о том, каких бы человеческих и материальных жертв это стоило, вставали еще два вопроса, отмечал Локкарт: «Что станут делать союзники в завоеванной Москве, и как сможет удержаться в России буржуазное правительство без нашей постоянной поддержки?»[3544] «Мы могли бы затянуть гражданскую войну, возможно, на много лет, пока Россия не превратилась бы в совершенно опустошенный континент…, — пояснял Ллойд Джордж, — но и тогда с помощью силы мы не пришли бы ни к какому решению вопроса…»[3545].
Уход
Все державы отказались от активной борьбы с русской революцией. Не потому, конечно, что бы русская революция нравилась правительствам всех держав, а потому, что они осознали свое полное бессилие ее сокрушить.
«Если бы союзники были искренни в отношении своего антикоммунизма и послали бы достаточное количество войск на раннем этапе, они, — по мнению британского офицера добровольца Уильямсона, — могли бы войти в Москву, потому что в то время красные были так же деморализованы, как и белые, и с помощью нескольких испытанных в боях полков можно было пронзить оборону, как ножом — масло. Но государственные деятели пытались сохранить присутствие нейтралитета по отношению к остальному миру, и все делалось наполовину или не делалось вообще»[3547].
Интервенция потерпела провал именно потому, подтверждал бывший британский посол в России Бьюкенен, что «союзные правительства, не имея ясно определенной политики и боясь себя скомпрометировать, прибегли к полумерам, неудача которых была почти предрешена»[3548]. «В течение великой войны было сделано слишком мало для того, чтобы достигнуть каких-нибудь ощутительных результатов в России…, — подтверждал Черчилль, — Тех чужеземных войск, какие вошли в Россию, было вполне достаточно, чтобы навлечь на союзников все те упреки, какие обычно предъявляли к интервенции, но недостаточно для того, чтобы сокрушить хрупкое здание советского режима. Когда мы узнаём об изумительных подвигах чешского армейского корпуса, становится ясным, что решительные усилия сравнительно небольшого числа верных американских или японских войск дали бы возможность соединенным русским и союзным войскам занять Москву еще до гибели Германии…»[3549]
Причина этой «нерешительности» союзников, по мнению Дж. Кейнса, объяснялась тем, что «с военной точки зрения окончательный союз сил между Россией и Германией вызывает большие опасения в некоторых кругах. Это было бы гораздо более вероятно в случае успеха реакционных движений в каждой из двух стран, тогда как эффективное единство целей между Лениным и нынешним, по существу, средним правительством Германии немыслимо. С другой стороны, те же самые люди, которые боятся такого союза, еще больше боятся успеха большевизма… Сторонники интервенции в Россию, прямо или косвенно, находятся в постоянном противоречии с самими собой. Они не знают, чего хотят или, скорее, они хотят того, что не могут не видеть несовместимым. Это одна из причин, почему их политика так непостоянна и так чрезвычайно тщетна»[3550].
С поражением Германии у союзников исчез официальный повод для интервенции: «мы организовали и субсидировали не антибольшевистскую кампанию, а антигерманский фронт…, — пояснял Ллойд Джордж, — Но как только было подписано перемирие…, всякие практические основания для продолжения наших дорогостоящих усилий в России исчезли»[3551]. Вопрос о прямой интервенции теперь вставал прямо и непосредственно, однако «союзники в Париже еще не решили, хотят ли они воевать с большевиками или заключить с ними мир, — сообщал Черчилль Ллойд Джорджу 27 января 1919 г., — Они застряли между двумя этими курсами, поскольку оба им одинаково не нравятся»[3552].
«Зимой 1918/1919 годов, — пояснял суть разногласий Ллойд Джордж, — было ясно, что невозможно установить (европейский) мир на прочных основаниях, пока гражданская война раздирает Россию… Я желал, чтобы мы отозвали свои войска и не участвовали более в этой междоусобной войне…»[3553]. Однако, «попытки убедить в этом союзников… вызывали объединенное сопротивление континентальных держав, возглавляемых Пуанкаре и Барту»[3554]. Французский план состоял в том, что союзники должны обеспечить «белые армии» необходимым вооружением, гарантировать рубль, а в качестве обеспечения оплаты «получить все ресурсы страны»[3555].
Курс на продолжение интервенции уперся в три неразрешимые проблемы:
1. Материальная
Внешняя интервенция способна изменить ход событий только в случае ее масштабного применения. Примером тому могли являться Испания и Финляндия, где решающий вклад в победу контрреволюции внесла именно внешняя «помощь». Успех интервенции в этих странах объяснялся прежде всего тем, что вовлеченные в боевые действия войска интервентов, по отношению к численности населения, в 5–7 раз превосходили величину данного показателя для Советской России: доля активных интервенционистских сил в Советской России составляла ~0,1 % численности ее населения, в Финляндии ~ 0,7 %, в Испании ~ 0,5 %.
В России подобная масштабная интервенция была невозможна по чисто материальным соображениям. Разоренные Первой мировой войной экономики «союзников», просто не могли вынести еще одну крупномасштабную войну, против такой огромной страны, как Россия. Для интервенции, сравнимой по масштабам с «помощью» Финляндии, в Россию потребовалось бы послать не менее чем миллионную армию, плюс к этому в два-три раза большую армию, для оккупации ее огромной территории.
Когда маршал Фош разработал «очень широкие планы вторжения в Россию с помощью чехословаков, финнов, поляков и освобожденных русских военнопленных», Ллойд Джордж в ответ, представил смету расходов «касающуюся наших текущих операций в России. Эти цифры испугали Клемансо»[3556]. Французский министр иностранных дел С. Пишон, еще до начала интервенции вообще считал невозможным подавление большевизма чисто военным путем: «Нельзя решить проблему глубоким проникновением в Россию или посылкой туда большого экспедиционного корпуса»[3557].
К подобным выводам, исходя из своего практического опыта, приходил и командующий союзными войсками на Севере России, британский ген. Айронсайд скоро убедился на собственном опыте: «Мы не понимаем русских. Скоро год, как мы на Севере России… Мы хотели помочь вашей борьбе против большевиков… И, однако, что мы видим? Русские не хотят сражаться. Всюду на позициях стоим мы, а те, что есть бунтуют, организовывают восстания, и мы должны эти восстания подавлять. Это бесполезная затея, которая дорого стоит королевскому правительству. Я ездил в Лондон с подробным докладом, и решен окончательно и бесповоротно увод наших войск из России. К тому же этого требуют наши рабочие»[3558].
Французы, по словам ген. С. Добровольского, так же скоро пришли к подобным выводам: «На наши сетования о слабой поддержке нас союзниками полковник Бигу объяснил, что такое невмешательство вызывается необходимостью истечения известного срока для изжития большевизма самим русским народом, ибо иначе для насильственного водворения порядка потребовались бы громадные вооруженные силы и все-таки вряд ли бы этот порядок был бы обеспечен подобным методом действий»[3559].
2. Полный провал всех Белых режимов
За все время интервенции ни один Белый режим так и не смог создать устойчивой, пользующейся доверием и авторитетом у населения власти. «Русские (белые) войска, — приходили к выводу союзники на Версальской мирной конференции, — без поддержки иностранных армий ненадежны»[3560]. Командовавший союзными войсками на Юге России ген. Ф. д’Эспере, по словам Деникина, не скрывал своего презрения к русским и 12 марта 1919 г., при приеме начальствующих лиц, говорил раздраженным тоном о «постыдном» поведении интеллигенции и буржуазии, которые «прячутся за спиной союзников»[3561].
На всех фронтах гражданской войны на Юге, на Севере, в Сибири результат был один и тот же. Тот, о котором говорил американский представитель Ф. Коул, отзываясь о белом правительстве Северной области, «презираемое всеми и бессильное, жалкий фиговый листок нашей оккупации»[3562].
Именно неустойчивые положение всех «белых» режимов, «нашло отклик в политике, — отмечал У. Черчилль, — или, вернее, — в отсутствии твердой политики союзников»[3563]. Основная проблема заключалась в том, что установленные на штыках интервентов, эти «белые» режимы могли удержать власть только при условии постоянного присутствия интервенционистских сил. И союзники, волей неволей, оказались бы вынуждены нести ответственность за установленную ими «белую власть», т. е. спасать население России от голода, восстанавливать экономику, демократию и т. д. Британский ген. Айронсайд уже в начале интервенции, в этой связи, предупреждал, что «парижский Верховный Совет… Поддерживая и снабжая белых… взял на себя весьма серьезные обязательства…»[3564].
Эти обязательства подтверждал тот факт, что сама идея интервенции вступала в непримиримое противоречие с теми принципами, которые продвигали союзники. Указывая на этот факт, консул США в Архангельске Коул, в письме к своему послу, подчеркивал: «Интервенция будет противоречить всем нашим обещаниям, которые были даны русскому народу с 26 октября 1917 года… Мы потеряем моральное превосходство над Германией, которое везде для нас является источником силы, поскольку мы опустимся до методов Германии, а именно — интервенции и силы…»[3565].
К подобным выводам приходил и ближайший советник американского президента Хауз, который предупреждал Вильсона, что если США пойдут на интервенцию в Россию, то «наше положение будет не лучше чем у немцев»[3566]. Премьер-министр Австралии У. Юз настаивал на том, что «продолжение интервенции в России делает совершенно бессмысленным все заявления союзников, что они воюют за справедливость и свободу»[3567]. В начале 1918 г. сам Вильсон утверждал, что «политика интервенции только усилит крайние революционные элементы в России и создаст возмущение во всей стране. Кроме того, само вступление на путь интервенции противоречит… демократическим и военным целям Америки»[3568].
Именно поэтому интервенция никогда не была признана официально: «мы не воюем с Россией, — пояснял в феврале 1919 г. Вильсон, — и ни при каких обстоятельствах, которые мы можем сейчас предвидеть, мы не примем участия в военных операциях против русских»[3569]. Против официального объявления интервенции выступал и Ллойд Джордж.
«Находились ли союзники в войне с Советской Россией? — спрашивал в ответ Черчилль, — Разумеется, нет, но советских людей они убивали, как только те попадались им на глаза; на Русской земле они оставались в качестве завоевателей; они снабжали оружием врагов советского правительства; они блокировали его порты; они топили его военные суда. Они горячо стремились к падению советского правительства и строили планы этого падения. Но объявить ему войну — это стыд! Интервенция — позор! Они продолжали повторять, что для них совершенно безразлично, как русские разрешают свои внутренние дела. Они желали оставаться беспристрастными и наносили удар за ударом»[3570].
3. Международное признание Русской революции
«Канада решила эвакуировать свои войска из России потому, что канадские солдаты не хотят сражаться против русских. Подобные настроения распространены среди солдат и других стран союзников, — отмечал на Парижской конференции в январе 1919 г. Ллойд Джордж, — И если Англия попытается послать в Россию свои войска, то это закончится мятежом»[3571]. Ни американские, ни французские, ни итальянские солдаты, подтверждали в Версале президент и премьер-министры стран союзников, не пойдут воевать в Россию[3572]. Выражая общее мнение, датский посланник опасался, что «подобно немецким войскам, наши войска, посланные в Россию, через несколько месяцев окажутся зараженными большевизмом…»[3573]. Посылка войск в Россию представляла огромную опасность для самой Европы, соглашался Клемансо, поскольку «большевизм уже распространился повсюду»[3574].
Подтверждением тому служил провал французской интервенции в черноморские порты: к концу апреля 1919 г. разными путями Франция высадила на черноморском побережье примерно 70 тысячный военный контингент[3575]. Однако эта «интервенция» продлилась всего 4 месяца: «ненадежность своих солдат французы скрывали, но все-таки было известно, — отмечал ген. К. Глобачев, — что пехота отказывалась сражаться с большевиками, а на одном из французских крейсеров произошел форменный бунт с поднятием красного флага. Думаю, что это было главной причиной вдруг принятого французами решения эвакуировать Одесский район»[3576]. Действительно, в конце 1918 г. на одесском рейде сначала на миноносце «Протэ», а затем над французскими линкорами «Франс», «Жар Бар», «Вальдек Руссо» и многими другими кораблями поднялись красные флаги. Затем начались восстания во французских пехотных частях, примером могло служить восстание 55-го полка под Тирасполем[3577].
«Вышло то, что предсказывали большевики, — констатировал Ленин, — Они говорили, что дело идет не только о русской, но и о международной революции, что у нас есть союзники — рабочие любой цивилизованной страны… мы, бессильные и слабые в военном отношении, отвоевали солдат Англии и Франции»[3578]. «Основной причиной нашей победы, — повторял Ленин, — было то, что рабочие западноевропейских передовых стран оказались настолько понимающими и сочувствующими…, что, вопреки лжи буржуазной печати, которая в миллионах экземпляров своих изданий поливала большевиков отвратительными клеветами, несмотря на это, рабочие оказались на нашей стороне, и это обстоятельство решило нашу войну»[3579].
Обосновывая свое решение об отзыве войск, американский президент Вильсон указывал на «очень благожелательное отношение к (большевистской) России во всем мире… Мы пошли бы против течения, если бы помешали избрать России свой собственный путь к свободе»[3580]. Именно поддержка народных масс во всем мире, приходил к выводу Ленин, обеспечила победу Советской России: «Наша Красная Армия… ничтожна против любой армии стран Антанты, если сравнить материальные силы. И, тем не менее, мы победили в борьбе с всемирно-могущественной Антантой», поскольку народы ее стран смотрят на большевистскую революцию, как на «завоевание всемирной истории», что подняло авторитет большевизма «на невиданную высоту»[3581].
«Союзниками, — подводил итог 5 декабря 1919 г. в своем отчете перед палатой общин Ллойд Джордж, — достигнуто полное соглашение в вопросе невмешательства в дела России»[3582]. Лучшему пониманию причин свертывания интервенции служит пример ведущих Держав, своей ролью и участием определявших политику в отношении большевистской России всех остальных стран Антанты:
США
Самым волнующим и убедительным среди голосов, которыми наполнен охваченный беспокойством мир, является голос русского народа… Мощь русского народа, по видимому, сокрушена. Но дух его не покорен…Их представления о справедливости, гуманности и благородстве, были заявлены с откровенностью и широтой кругозора, с великодушием и сочувствием ко всем народам земного шара, чувствами, которые должны вызвать восхищение каждого друга человечества…
Соединенные Штаты, вступившие в Первую мировую только на последнем ее этапе, были менее других истощены войной и обладали достаточными ресурсами для полномасштабной интервенции в Советскую Россию. Однако Штаты вложили в нее всего ~ 0,2 млрд долл. и послали в Россию только ~ 25 тыс. человек, из которых потери составили ~ 300 человек. Для сравнения Первая мировая обошлась США в 36,2 млрд долл. и 114 тыс. жизней солдат, из общей численности посланной во Францию армии в 2 млн. человек[3584].
За развитие интервенции активно выступал Госдепартамент, во главе с госсекретарем Лансингом, который уже 30 ноября 1917 г. выступил, как один из наиболее агрессивных противников большевизма, утверждая, что они угрожают Америке и всему мировому порядку[3585]. Позицию Госдепа отражал его сотрудник, член комиссии Рута в России Б. Майлс: «мне, — писал он Лансингу, — представляется невозможным признать де-факто власть правительства, которое поощряет экстремистские позиции, такие как отказ от всех международных обязательств»[3586]. И именно Госдеп провалил в январе 1918 г. предложение Вильсона о признании большевистской власти де-факто. И именно Госдеп, — подчеркивают Дэвис и Трани, — сделал все, чтобы даже неофициальные контакты с большевиками прекратились[3587].
Настроения подогревал американский посол в России Фрэнсис, который отвергал возможность установления любых отношений с большевиками и обрабатывал свое правительство в том направлении, что «Германия через Мирбаха полностью контролирует большевистское правительство, и Мирбах фактически является диктатором, поскольку все разногласия, даже между русскими, выносятся на его суд…»[3588]. «Большевистское правительство находится полностью под влиянием Германии», — утверждал Фрэнсис, — и одновременно он тут же заявлял, что «большевики в Москве ясно показывали большое желание установить хорошие отношения с союзническими миссиями, и особенно с американским посольством»[3589].
Президенту Вильсону пришлось общаться с лидерами большевиков, через голову Госдепа, посредством, частных лиц. Одним из них был ближайший советник президента Хауз, доверенное лицо которого в Петрограде — А. Буллард в январе 1918 г. сообщал: «Российская армия практически перестала существовать. Большевистская революция октября месяца является не причиной, а следствием этого бессилия». «Большевистские лидеры не обнаружили ни малейших признаков намерения подыгрывания германским империалистам. Они совершенно открыто заявили о стремлении воспользоваться любым шансом перенести революцию на территорию Центральных держав… Мирная политика большевиков становится все более и более враждебна правящему классу Германии»[3590].
За сотрудничество с Советской Россией выступал один из руководителей американского Красного Креста в России Р. Робинс[3591], который еще в мае 1918 г. заявлял, что если бы ему дали поговорить с президентом Вильсоном всего час, он уговорил бы того признать большевистское правительство[3592]. К сотрудничеству с большевиками склонялся и американский военный атташе в России Джадсон: «большевики намерены остаться…, — писал он в своем докладе, — и большевики, что бы мы о них ни думали, находятся в положении, которое позволяет решать многие вопросы, вероятно, имеющие жизненно важное влияние на исход войны»[3593].
Передавая настроения самого президента, в январе 1919 г. Ллойд Джордж отмечал, что Вильсон «решительно возражает против вооруженной интервенции. Он неодобрительно относится к посылке экспедиции в Архангельск и Мурманск и, без сомнения отзовет оттуда свои войска. Он не особенно сочувственно относится и к сибирской экспедиции…»[3594]. Эти выводы наглядно подтверждал ответ Вильсона на решение Военного Совета Антанты о интервенции в Россию: в этом решении, писал он, «предлагается немедленно достичь столь неосуществимые цели, что он часто гадает, то ли сам сошел с ума, то ли они»[3595].
Поясняя свою позицию, президент указывал, что: интервенцию не удастся осуществить ни штыками английской, ни штыками американской армий[3596]; интервенция только укрепит власть большевиков, поскольку они черпают свои силы отчасти из угрозы иностранной интервенции, это помогает им объединить вокруг себя народ[3597]; «мы будем плыть против течения, если будем стремиться мешать России найти свой собственный путь к свободе»[3598]; «Россия, подобно Франции в прошлом, без сомнения пройдет период испытаний, но ее великий народ займет достойное место в мире», пояснял Вильсон, и характеризовал большевизм как «крайнюю форму демократического антиимпериалистического идеализма»[3599].
Однако сторонники интервенции, по словам военного министра Н. Бейкера, были «буквально одержимы» русским вопросом[3600]. Их позицию отражал сенатор Маккамбер, который утверждал, что «долг Соединенных Штатов и наших союзников… немедленно направить достаточные силы в Петроград и Москву, и другие русские города для немедленного разгрома банды грабителей, известных под именем большевиков, и защиты… народа России, пока он не сможет созвать представительский конгресс, способный распорядиться и управлять страной»[3601].
Начальник штаба армии США ген. П. Марч указывал на «колоссальные энергичные усилия», направленные на обеспечение участия США в интервенции. Президента «подталкивали и тянули»[3602]. «Для оправдания американской интервенции в США велась сильнейшая пропаганда с распространением всевозможных слухов о терроре в России, о национализации женщин и т. п. Когда к давлению властных структур внутри страны добавилось давление дипломатических представителей союзников и Высшего Военного Совета, Вильсон, — как отмечают историки Дэвис и Трани, — оказался в изоляции»[3603].
Наибольшую активность проявляли Франция и Великобритания, которые настойчиво добивались участия США во вводе союзнических войск в Россию[3604]. «Британский план, — по словам Дэвиса и Трани, — стал предусматривать вербовку в поддержку интервенции людей из окружения Вильсона в надежде на то, что они переубедят президента»[3605]. «Многочисленные исследования аргументировано доказывают, что на интервенцию, Вильсона вынудило давление со стороны Великобритании. Не было бы британского давления, — приходят к выводу американские исследователи, — не было бы американской интервенции»[3606].
Этот факт, подтверждал и Ллойд Джордж, который комментируя провал союзнической политики в России, заявлял военному кабинету, что он «не считает возможным винить американцев, ибо они всегда очень сильно возражали по поводу проведения операций против большевиков, и то, что они сделали до сего момента» было сделано только за счет давления, оказанного на президента Вильсона»[3607].
Французский посол Нуланс вообще приходил к выводу, что «он (большевизм) был спасен благодаря… досадному вмешательству президента Вильсона. Останавливая японцев в Харбине, отказывая в помощи чехам, когда те были в Казани и Екатеринбурге, президент обеспечил выживание режима…»[3608]. Большевиков, подтверждал Черчилль, спасло «личное нежелание президента Вильсона» осуществлять «вмешательство союзников в дела России…»[3609].
Проект резолюции, внесенный в Сенат США в феврале 1919 г. и содержавший требование о выводе американских войск из России, был провален всего лишь одним голосом вице-президента США Т. Маршалла (при равном соотношении голосов в Сенате «за» и «против» право подачи решающего голоса предоставляется вице-президенту страны). Тем не менее, в том же феврале, твердо выступавший за прекращение интервенции, военный министр Бейкер заявил об отзыве американских войск с севера России[3610].
Американский президент не поддержал план расширения интервенции, который был представлен маршалом Фошем совету четырех Парижской мирной конференции 27 марта 1919 г. Вильсон, изучив план, ответил: «Слово «большевик» означает множество различных вещей. По моему мнению, попытка остановить революционное движение, выдвинув армии, равносильна попытке остановить метлой половодье. Более того, армии, получившие приказ сражаться с большевизмом, могут заразиться им. Между силами, которые мы намерены использовать друг против друга, существует сочувствие. Единственный способ действия против большевизма — заставить уничтожить его причины… Это, однако невероятно трудно, мы даже не знаем точно его причин»[3611].
Большевизм действительно начинал «заражать» американские интервенционистские войска. Об этом, например, сообщал ккомандующий английским контингентом в Сибири плк. Уорд: «В Никольске была получена телеграмма от начальника станции Краевской с указанием, что… на станцию пришел отряд красногвардейцев и в присутствии американских солдат, охранявших железную дорогу, арестовал его и его служащих и занял станцию»[3612]. «Казаки открыто заявляют, — указывал в свою очередь атаман Розанов, — что американцы помогают большевикам. По показаниям одного пленного из красных, его отряд имел целый ящик бомб и ящик револьверов системы Кольта, предоставленных ему американцами… Через некоторое время (даже) появилось сообщение, что большевиками руководит на Дальнем Востоке американская главная квартира»[3613].
Для прояснения ситуации в России В. Вильсон послал своего секретного представителя Буллита, который в марте 1919 г. сообщал президенту: «Советское правительство основано твердо, коммунистическая партия сильна политически и морально. В Петрограде и Москве порядок, здесь чувствуешь такую же безопасность, как в Париже. Опера и театры работают, как в мирное время, за исключением того, что они теперь ориентированы на обычных людей и детей. Красноармейские части высоко воодушевлены и ведут себя как свободные люди, и очень похожи на американцев. Здесь нет никакой конструктивной оппозиции коммунистам». Вместе с тем «экономическое положение Советской России трагическое», подчеркивал Буллит, «причиной этого является блокада»[3614].
«Все с кем я разговаривал, убеждены, и я сам убежден, — подводил итог Буллит, — что Советское правительство является единственной конструктивной силой в России». «Мы очевидно сможем сбросить коммунизм, если мы решим продолжить блокаду и интервенцию, но наше вмешательство приведет Россию к такому голоду, к таким голодным бунтам и битве за хлеб, что сможет обвалить Россию только в полную анархию. Мы сможем уничтожить коммунизм, только доведя страну до анархии. Потом мы будем вынуждены продолжить интервенцию, шагая через смерть простых русских людей, через гибель их надежд, что бы установить такую власть, которой они не хотят и против которой они восстанут снова, как только наберут силы»[3615].
Эвакуация американских войск с Севера России началась летом 1919 г.: в течение мая-июня, в то время как в Архангельск прибывали новые британские подкрепления. «Мы с Бальфуром, — вспоминал Хауз, — буквально встали стеной против Черчилля, французов и итальянцев. Мы отстояли свою точку зрения… Соединенные Штаты не могут использовать против России никакие ресурсы, так как мы не воюем с Россией». Главным аргументом было равное число голосов, поданное в сенате (в феврале) по резолюции с требованием вывода войск США из России[3616].
К середине 1919 г. в Вашингтоне дебаты относительно продолжения интервенции принимали все более ожесточенный характер. Американские представитель в России Моррис и командующий американскими войсками ген. Грейвс предупреждали о большом риске дальнейшего участия США в событиях в России. По данным Грейвса, в августе 1919 г. колчаковское правительство поддерживало не более 5 % населения. Красных — около 45 %, социалистов-революционеров — 40 % и около 10 % разделено между остальными[3617]. Земские депутации на Дальнем Востоке заявляли, сообщал Грейвс, что «средний класс резко отрицательно относится к вновь сформированным русским войскам, которые мучат и притесняют народ; это чувство негодования может распространиться и на союзников, ибо народ считает, что все эти факты не имели бы места, если бы в Сибири не было союзнических войск»[3618].
Наиболее последовательным сторонником интервенции оставался госсекретарь Лансинг, который продолжал оказывать давление на президента, настаивая на «открытом выступлении» против большевиков. Он требовал от президента не ограничиваться простыми заявлениями, а «возглавить движение против него, к чему вас обязывает ваше положение и репутация»[3619]. У будущего президента Гувера, возглавлявшего в те годы Американскую администрацию (продовольственной) помощи Европе, шаги Вильсона вызывали такое же неприятие, как и сама Россия, которую он назвал «призраком, почти ежедневно являвшимся на мирной конференции»[3620]. В поддержку интервенции, в сентябре со статьей: «Наши обязательства перед Россией», выступила «The New York Times»: «Обещанная Колчаку поддержка, — призывала газета, — должна быть предоставлена без промедления»[3621]. Генконсул Гаррис призывал помочь Колчаку в таких размерах, чтобы «спасти его и сохранить в качестве барьера против большевизма»[3622].
Ответ сторонникам интервенции звучал от сенатора Бора, который 5 сентября 1919 г. заявил в Сенате: «мы не находимся в состоянии войны с Россией; конгресс не объявлял войны ни русскому правительству, ни русскому народу. Народ Соединенных Штатов не хочет воевать с Россией… А между тем… мы ведем военные действия против русского народа. Мы держим в России армию; мы снабжаем боеприпасами и продовольствием другие вооруженные силы в этой стране и участвуем в вооруженном конфликте точно так же, как если бы конгресс дал бы свою санкцию, и объявление войны состоялось бы, и нация была призвана под ружье… То, что эти жизни приносятся в жертву, нельзя оправдать ни с юридической, ни с моральной точки зрения. Это нарушение первейших принципов свободного государства»[3623]. 16 сентября «The New York Times» сообщила о внесении в конгресс США резолюции о немедленном выводе «сибирского корпуса»[3624].
Однако, как отмечал ген. Грейвс, «все союзные представители и представители Государственного департамента Соединенных штатов определенно стояли за Колчака, и чем безнадежнее становилось его положение, тем более жестокими становились его сторонники по отношению ко всякому, кто не оказывал ему помощи»[3625]. Госсекретарь Лансинг 6 ноября телеграфировал в Париж своему заместителю Ф. Польку: «несмотря на последние неблагоприятные сообщения из Сибири, по-прежнему рассматривается возможность признания Колчака в том случае, если он переживет нынешний кризис»[3626]. Однако уже 16 ноября «The New York Times» проинформировала читателей о захвате Омска большевиками[3627].
Это событие стало началом перелома в настроениях даже поборников интервенции, окончательный перелом наступил с разгромом колчаковской армии и бегством чехословаков из России. Официальные причины для продолжения американской интервенции исчезли. В. Вильсон выразил глубокое удовлетворение тем, что «русским самим была предоставлена возможность решать свои внутренние дела»[3628]. «Мы, — подводил итог госсекретарь Лансинг, — сделали все, что было в наших силах в этой невозможной ситуации, вызванной неумением Колчака создать боеспособную армию»[3629].
В феврале 1920 г. была создана «Американская коммерческая ассоциация для развития торговли с Россией». А в июне президент объявил о том, что американский бизнес может свободно торговать с Советской Россией, «при условии, что власти США не будут нести за это никакой ответственности»[3630].
Великобритания
Когда стало ясно, что их («белых») стремление к власти обречено на неудачу и что русский народ отдает свои симпатии большевистскому режиму, наш уход стал неизбежен.
Давая разъяснения правительственной политики, в отношении Советской России, палате общин в июле 1919 г., Ллойд Джордж указывал: «Когда был заключен Брест-Литовский договор, в России были провинции, которые не принимали участия в этом постыдном договоре, и они восстали против правительства, его подписавшего.
Необходимость этих разъяснения была вызвана тем, что мировая война закончилась, а с ней закончилась и «целесообразность военной политики». Тем не менее, отмечал Ллойд Джордж, «в нашем кабинете давало себя чувствовать могущественное и настойчивое влияние сторонников интервенции в Россию, а так как меня не было в Лондоне, и я не мог непосредственно влиять на кабинет и контролировать положение, сторонникам интервенции временно удалось добиться своего…»[3633].
Символом британского интервенционизма в Советскую Россию стал военный министр Черчилль. В сентябре 1918 г. он представил военному кабинету меморандум, в котором предлагал «составить персональный список членов большевистского правительства» и объявить, что они будут наказаны, какие бы длительные усилия для этого ни потребовались[3634]. «Россия низведена большевиками до животного состояния, до варварства. Большевики поддерживают себя кровавыми убийствами…, — восклицал в ноябре Черчилль, — Цивилизация полностью уничтожена на гигантских территориях, а большевики ведут себя подобно кровожадным бабуинам среди руин городов и трупов своих жертв»[3635]. Черчилль требовал послать союзническую армию в Россию, чтобы покончить с «гнусным коммунистическим обезьянником»[3636].
«Уничтожить его (большевизм) мечом…, это означало бы оккупацию нескольких провинций в России, — отвечал в январе 1919 г. Ллойд-Джордж, — Германия имея миллионы человек на восточном фронте, держала только край этой территории. Если послать теперь для этой цели тысячу британских солдат они взбунтовались бы…, мысль о том, чтобы уничтожить большевизм военной силой, — безумие… Всякий поход против большевиков сделал бы Англию большевистской и принес бы Лондону Совет»[3637].
«Факт превалирования большевизма в России должен быть принят, — указывал Ллойд Джордж с трибуны Парижской мирной конференции, — Крестьяне приняли большевизм по той же причине, по какой крестьяне приняли Французскую революцию, а именно потому, что она дала им землю. Большевики являются фактическим правительством России. Мы официально признали царское правительство, хотя знали, что оно абсолютно прогнило. Мы признали его, поскольку оно было правительством де-факто. Мы признали Донское правительство, Архангельское правительство, Омское правительство, хотя ни одно из них не было таковым, но мы отказываемся признавать Большевиков. Утверждать, что нам самим принадлежит право выбирать представителей великого народа, было противно всем принципам, за которые мы боролись. Вполне возможно, что большевики не представляют Россию. Но князь Львов и Савинков, конечно же, не представляют ее тем более… Британское правительство уже однажды во времена Великой французской революции, совершило такую ошибку, придя к заключению, что эмигранты представляют собой Францию. Это привело к войне, которая длилась двадцать пять лет»[3638].
«Может быть только одно оправдание вмешательству в дела России, а именно то, что Россия этого желает, — подчеркивал Ллойд Джордж 16 февраля, — Если это так, то в таком случае Колчак, Краснов и Деникин должны иметь возможность собрать вокруг себя гораздо большие силы, чем большевики. Эти войска мы могли бы снабдить снаряжением, а хорошо снаряженное войско, состоящее из людей, действительно готовых сражаться, скоро одержит победу над большевистской армией, состоящей из насильно завербованных солдат, особенно в том случае, если все население настроено против большевиков… Если же, с другой стороны, Россия не идет за Красновым и его помощниками, то в таком случае мы нанесли бы оскорбление всем британским принципам свободы, если бы использовали иностранные армии для того, чтобы насильно организовать в России правительство, которого не желает русский народ»[3639].
«Интервенция бросит антибольшевистские партии в объятия большевиков…, — предупреждал Ллойд Джордж — Если Россия действительно настроена враждебно к большевикам, то снабжение боеприпасами даст ей возможность освободиться. Если же Россия стоит за большевиков, то мы не только не имеем права вмешиваться в ее внутренние дела, но это было бы даже пагубно, потому что усилило бы большевистские настроения и консолидировало бы силы сторонников большевизма…»[3640]. «Я не вижу оснований, почему державы должны навязывать населению правительство, к которому оно не проявляет особого интереса…, — повторял Ллойд Джордж, — Нам следует провозгласить принцип: «Россия должна спасти себя сама». Ничто другое не принесет ей ни малейшей пользы»[3641].
23 февраля Ллойд Джордж убеждал свой кабинет «не предпринимать иностранной интервенции против России и не посылать никаких иностранных войск на помощь небольшевистской России, кроме добровольцев, но оказывать материальную помощь правительствам тех территорий, которые не желают подчиниться большевистскому владычеству, с тем, что бы помочь им удержаться на своих территориях. Россия должна спасти себя сама. Если она будет спасена внешней интервенцией, то фактически спасена она не будет»[3642].
«Окончательно расстроило планы интервенции, неумение или нежелание антибольшевистских лидеров выполнить свои обязательства по земле, — приходил к выводу Ллойд Джордж, — Всех офицеров взрастил царизм и в глубине души они хотели не эмансипации, а реставрации — восстановления старого порядка. Они повторяли все ошибки роялистов периода Французской революции, и их постигла та же участь»[3643].
Вопрос организации масштабной интервенции осложнялся тем, что в то время «армии союзников, — отмечает историк Флеминг, — испытывали муки демобилизации, производившейся в британских войсках заведомо столь несправедливо, что дезертирство и мятежи стали обычным делом»[3644]. В январе 1919 г. в Англии произошло 50 солдатских бунтов, солдаты требовали демобилизации и прекращения военных действий против Советской России. Тред-юнионы пригрозили парализовать экономику, если Англия не прекратит своей интервенции в России. «Каждое утро, перед тем как идти на заседание мирной конференции, я, — писал Ллойд Джордж, — получаю из Лондона сообщение о новой забастовке и когда возвращаюсь вечером с заседания, еще об одной»[3645].
«В некоторых военных лагерях возникли Советы солдатских депутатов. Иногда восставшие устанавливали связи с рабочими организациями. 8 февраля 1919 г. в самом Лондоне восстали 3 тыс. солдат. «Теперь, — отмечал Черчилль, — события разыгрывались в столице государства, в самом его центре». Солдатские восстания несли в себе элементы солидарности с Советской Россией, ибо восставшие выступали не просто с требованием более быстрой демобилизации, но и против посылки войск в Россию»[3646].
Циркуляр военного министра Черчилля требовал в недельный срок сообщить министерству, «выполнят ли войска приказы об участии в поддержании общественного порядка», «помогут ли они в подавлении стачек», «будут ли они готовы отправиться для действий за границей, особенно в России»[3647]. Ответ отовсюду пришел единообразный: войска пойдут куда угодно, но не в Россию[3648]. «Мы не смеем отдать войскам непопулярный приказ, подтверждал 22 января на заседании кабинета министров начальник имперского Генерального штаба, — так как от дисциплины остались одни воспоминания»[3649].
«Одержав победу над всеми гуннами — тиграми мира я, — не сдавался Черчилль, — не потерплю, чтобы меня побили обезьяны»[3650]. Черчилль требовал «войны с большевиками силами союзнических добровольцев, танков, газов, чешских, польских, финских новобранцев, а также сохранявших верность союзникам частей русской армии»[3651]. Набрать добровольцев для войны в России в Англии невозможно, отвечал Ллойд Джордж, даже когда солдатам повышали плату с обычных 15 шиллингов в неделю, до 25 шиллингов в день, они отказываются идти воевать в Россию[3652]. «Наши солдаты не пойдут теперь в Россию… это просто факт»[3653], — констатировал Ллойд Джордж, — «попытка создать добровольческие отряды для борьбы с большевиками потерпела жалкую неудачу»[3654].
В июне 1919 г., когда Юденич приближался к пригородам Петрограда, Черчилль воспрянул духом и кинул свою фразу, имевшую историческое значение о «крестовом походе» против большевизма[3655]. В ответ в стране развертывалось мощное движение под лозунгом «Руки прочь от России!» Состоявшаяся 17 июня 1919 г. в Саустпорте конференция лейбористской партии единогласно проголосовала за осуждение интервенции в Россию. В тот же день об этом шла речь на заседании военного кабинета. Постоянный заместитель министра труда Д. Шэклтоп предупредил членов кабинета, что недовольство в среде рабочего класса Англии растет, прежде всего, из-за интервенции. «Страна совершенно не желает вести большую войну в России…, — констатировала 29 июля газета «Дейли экспресс», — Давайте покончим с манией величия Уинстона Черчилля, военного азартного игрока. Давайте вернем наших, солдат домой». Интервенцию в Советской России в Англии окрестили «личной войной г-на Черчилля»[3656].
После осенних неудач белых армий в 1919 г. премьер-министр вновь повторял в парламенте, что большевизм не может быть поражен мечом, и что необходимо искать путей для соглашения с РСФСР. В своем выступлении в Лондоне 9 ноября Ллойд Джордж заявил «русским роялистам», что они не смогли сделать то, чего от них ожидали, а поэтому сейчас пусть варятся в собственном соку![3657] 18 ноября он убеждал палату общин в невозможности до бесконечности финансировать белые русские правительства и о необходимости созвать международную конференцию для решения русского вопроса[3658].
«Я не могу решиться предложить Англии взвалить на свои плечи такую страшную тяжесть, какой является водворение порядка в стране, раскинувшейся в двух частях света, в стране, где проникавшие внутрь ее чужеземные армии всегда испытывали страшные неудачи…, — вновь и вновь повторял в своих выступлениях в парламенте Ллойд Джордж, — Я не жалею об оказанной нами помощи России, но мы не можем тратить огромные средства на участие в бесконечной гражданской войне… Большевизм не может быть побежден оружием, и нам нужно прибегнуть к другим способам, чтобы восстановить мир и изменить систему управления в несчастной России…»[3659].
Активный сторонник тройственного союза «между Англией, Францией и Германией в целях взаимной помощи и поддержания общей безопасности» — Черчилль негодовал: «премьер-министр повел совершенно иную политику… Главной целью политики премьер-министра была Москва. Он хотел, чтобы Великобритания находилась в возможно более тесных отношениях с большевиками и являлась в Европе их покровителем и поручителем. В такой политике я не вижу решительно, никаких выгод для Великобритании… Благодаря нашей позиции по отношению к России, мы оказались отчужденными от обеих великих демократий, с которыми мы всего сильнее связаны, то есть от Соединенных Штатов и Франции… Я уверен, что, если б мы сохранили дружбу и расположение обеих этих стран, мы могли бы оказывать большое влияние на их поведение и определенным образом изменить его. При данных условиях из-за русского вопроса мы пошли почти на полный разрыв с Францией»[3660].
«Я убедительно прошу Вас не ввергать Англию в чисто сумасшедшее предприятие из-за ненависти к большевистским принципам, — отвечал Ллойд Джордж Черчиллю, — Дорогая агрессивная война против России будет служить делу укрепления большевизма в России и создания его у нас в Англии. Мы не можем взять на себя такую ношу. Чемберлен сообщает мне, что мы едва сведем концы с концами в мирных условиях даже при теперешних огромных налогах, и если мы втянемся в войну против такого континента, как Россия, то это будет прямой дорогой к банкротству и установлению большевизма на Британских островах… Французы не являются верными руководителями в этом деле. Их политика в значительной степени определяется огромным количеством мелких вкладчиков, поместивших свои деньги в русские займы и не видящих в настоящее время перспектив получить их когда-либо обратно. Поэтому я настоятельно прошу Вас не обращать слишком много внимания на их подстрекательство. Они ничего так не хотели бы, как заставить нас таскать для них каштаны из огня. Я также хотел бы, чтобы Вы имели в виду весьма тяжелый рабочий вопрос в Англии. Если бы стало известно, что Вы отправились в Париж для подготовки плана войны против большевиков, то это привело бы организованных рабочих в такую ярость, как ничто другое»[3661].
Основную ответственность за интервенцию Ллойд Джордж возлагал на французов: «Не может быть никакого сомнения в том, что французские военные власти, при полной поддержке французской прессы, стремились организовать активную военную интервенцию в Россию»[3662]. Люди типа Клемансо, «были готовы простить Французской революции все ее ужасы, потому что считали их неизбежными во время массового восстания против французских угнетателей и эксплуататоров, решительно осуждали насилия и ужасы русской революции, хотя последние были вызваны условиями, во всяком случае, худшими, чем во Франции»[3663].
«Я верю, что кабинет не допустит вовлечения Англии в какую-либо новую военную акцию в России…, — вновь повторял в ноябре 1919 г. Ллойд Джордж, — мы слишком часто слышали об «огромных возможностях в России», которые так никогда и не реализовались, несмотря на щедрые расходы для их осуществления. Только за этот год мы уже истратили более 100 млн. фунтов стерлингов на Россию… Россия не хочет, что бы ее освобождали. Давайте поэтому займемся собственными делами, а Россия о своих делах пусть печется сама…»[3664]. «Огромное большинство населения, — отмечал при этом Ллойд Джордж, — хотя они и не коммунисты, решительно предпочитает большевистскую власть правлению сторонников старого режима»[3665].
По настоятельному требованию Ллойда Джорджа, в конце декабря 1919 г. Верховный Совет снял блокаду с Советской России. Официальная нота о «возобновлении экономических сношений с Россией» гласила: «Для облегчения тяжелого положения населения внутри России, куда совершенно прекращен доступ иностранных товаров, Верховный Совет, ознакомившись с отчетами специальных комиссий, рассматривающих вопросы установления торговых сношений с русским народом, постановил разрешить, на основе взаимности, обмен товарами между русским народом, с одной стороны, и союзными и нейтральными странами — с другой. С этой целью Верховный Совет постановил предоставить возможность русским кооперативным организациям, находящимся в непосредственной связи с крестьянским населением всей России, организовать ввоз в Россию одежды, медикаментов, сельскохозяйственных орудий и других предметов первой необходимости, в которых нуждается русский народ, в обмен на вывоз из России хлеба, льна, леса и другого сырья, имеющегося в изобилии в России. Это постановление не вносит никаких изменений в политику союзников по отношению к советской России»[3666].
«Наши попытки силой обратить Россию к здравому смыслу потерпели поражение. Я полагаю, — пояснял 20 февраля 1920 г. свои идеи палате общин Ллойд-Джордж, — мы можем спасти ее посредством торговли»[3667]. В апреле 1920 г. британское правительство выдвинуло ультиматум белому командованию о необходимости завершения неравной и безнадежной борьбы, и готовности англичан выступить посредниками на переговорах. В случае отказа англичане прекращали какую-либо помощь и поддержку[3668].
Однако Черчилль не собирался «хватать волосатую лапу бабуина для рукопожатия и заключения торговой сделки»[3669]. Пользуясь своим положением министра обороны, он организовал отправку вооружения и снаряжения белогвардейским армиям на многие миллионы фунтов стерлингов. В ответ лидер лейбористов Макдональд указывал: «Будь господин Черчилль неограниченным монархом, и тогда он не смог бы тратить национальную казну и человеческие жизни с более щедрым размахом»[3670].
Неофициальный глава российской эмиграции, один из лидеров российских либералов В. Маклаков сообщал в те дни из Парижа Деникину: «Со слов Черчилля, я могу вас заверить — о чем он обещал вам лично телеграфировать, — что они продолжают, и будут продолжать посылать Вам вооружение. Они просят не смущаться тем, что блокада с России снимается. Это вообще очень сложный вопрос. Неожиданное решение принято по настоянию Ллойд Джорджа; ни с кем из нас они предварительно не посоветовались; сами кооперативы, без предуведомления, были приглашены в высший совет и вышли оттуда с решением в их пользу. Главное дело в том, что масса русских и иностранцев этому сочувствует, многие русские считают преступлением возражать против этого; то, с чем можно было мириться, когда ожидалось скорое освобождение России от большевиков, с их точки зрения, становится преступлением, когда эта надежда исчезла. Многие иностранцы, с другой стороны, убеждены, что восстановление экономических отношений и вообще отношений с иностранцами поведет к видоизменению большевизма; словом, эта мера одна из тех, помешать которой в данном положении дела было бы абсолютно невозможно. Черчилль мне сказал, что он ясно учитывает гибельные моральные последствия этого, падение духа у вас, мысль о том, что вас совершенно оставляют, и что с этим надо бороться, так как это неверно. Но удержать блокаду сейчас не смог бы никто. Единственно, что, может быть, будет возможно, — это использовать кооперативы в наших интересах, или по крайней мере помешать им служить большевизму более открыто и явно, чем они это намерены делать. Не скрою, что предположения Ллойд Джорджа шли гораздо дальше и вели к… признанию большевизма; этому пока удалось помешать…»[3671].
Окончательно надежды интервенционистов были похоронены британскими рабочими: «широко известный энтузиазм Черчилля в организации интервенции в Россию вызвал, — пояснял британский историк Г. Пеллинг, — глубокое недоверие к нему со стороны рабочего класса»[3672]. В августе 1920 г., когда Красная Армия, отбив польскую агрессию, двигалась к Варшаве, английское правительство предъявило Советской России ультиматум. Ответом стала угроза всеобщей забастовки английских рабочих. Даже лидеры лейбористской партии и тред-юнионов поддержали ее. «Вся промышленная мощь организованных рабочих, — заявили они, — будет использована для того, чтобы поразить эту войну»[3673].
В Англии была создана разветвленная сеть «Комитетов действия», руководивших борьбой. «Каковы бы ни были достоинства и недостатки теории государственного управления, принятой в России это дело самой России, и мы, — заявлял лидер лейбористов Э. Бевин в августе 1920 г., — не имеем права определять ее форму правления, как не потерпели бы и мы, если бы Россия пыталась определять нашу форму правления»[3674]. Под угрозой всеобщей стачки правительство Ллойд Джорджа вынуждено было отказаться от ультиматума. Советско-британское торговое соглашение было подписано 16 марта 1921 г.[3675]
Чем дальше, тем большую популярность большевики приобретали не только в рабочей среде, но и в интеллектуальных кругах английского общества. Так, лидер британских лейбористов Дж. Лансбери в период советского наступления на Польшу (лето 1920 г.) телеграфировал Ллойд Джорджу: «Большевики — первоклассные, ясномыслящие, честные гуманные люди. Они делают то, что первые христиане называли Божьей работой». Сам премьер-министр, в свою очередь, говорил лорду Ридделу: «Ленин — величайший политик нашего времени. Он осмыслил и осуществляет грандиозный эксперимент»[3676].
«На их стороне превосходство ума, — писал даже такой ярый ненавистник большевиков и сторонник интервенции, как бывший английский посол Дж. Бьюкенен, — а с помощью своих германских покровителей они проявили организационный талант, наличие которого у них вначале не предполагали…, я охотно соглашусь, с тем, что и Ленин и Троцкий — необыкновенные люди. Предшествующие министры, в руки которых Россия отдала свою судьбу, оказались слабыми и неспособными, а теперь, в силу какого-то жестокого поворота судьбы, единственные два действительно сильных человека, созданных Россией в течение войны…»[3677].
В феврале 1924 г. Б. Рассел напишет: «Смерть Ленина лишает мир единственного действительно великого человека, которого породила война. Можно полагать, что наш век войдет в историю веком Ленина и Эйнштейна»[3678].
Затруднения, с которыми столкнулась Антанта при выработке политики в отношении России, оказались непреодолимыми, указывал в официальной «Синей книге» начальник британского генерального штаба Г. Вильсон 1 декабря 1919 г. Основная причина провала интервенции заключалась в том, приходил к выводу Г. Вильсон, что «ни в одной из союзных стран общественное мнение не оказало вооруженной интервенции против большевиков достаточно решительной поддержки, в результате чего военным операциям, естественно, недоставало согласованности и целеустремленности»[3679].
«Мы оказались сильнее всего мира хищников и в непосредственной борьбе с контрреволюцией, поддержанной империалистами всего мира… Это чудо могло случиться только потому, — подтверждал эти выводы Ленин, — что фактически, на деле, большинство населения всего мира оказалось на нашей стороне. Мы победили Деникина, Колчака и Юденича не потому, что у нас было лучше оружие, а потому, что у враждебных нам сил не оказалось рук, которые готовы были бы направить это совершенное оружие капиталистического мира против нас»[3680].
С окончанием интервенции, закончилась и принесенная на ее штыках Гражданская война. Однако «после того как державы (Антанты) провалились с походом против России, они испробовали другое оружие. Прежде давили, душили Россию ее солдаты. Теперь, — отмечал 1 марта 1920 г. Ленин, — они пробуют душить Россию при помощи окраинных государств»[3681]. Правда большинство из них отказалось от этой идеи, на причины этого финские социал-демократы указывали еще, в беседе с представителем Северо-западного правительства В. Горном: «Юденич и вся белая армия — реакционеры, на интервенцию они ни за что не пойдут, хотя все они антибольшевики, ибо тогда рабочие будут поголовно против них… Финляндия, подавая помощь, может и сама погибнуть»[3682].
Однако поиски черчиллями, клемансо и лансингами добровольных наемников на роль интервентов оказались небезуспешными:
Польша
Руководящим мотивом в поведении представителей польского правительства в настоящее время, является стремление поступить так, как того желают великие державы…
Все более углублявшийся послевоенный экономический кризис, наряду с примером большевистской России, привел к тому, что осенью 1918 г. в Польше началась активизация социалистического движения[3684]. «В стране возникло около 12 °Cоветов, появились отряды Красной гвардии, крестьяне требовали проведения аграрной реформы»[3685]. Остановить революцию, по мнению Ю. Пилсудского, могла только победоносная война. Подогреваемая реваншистскими и националистическими идеями она должна была консолидировать общество и направить его радикализованную энергию вне страны.
И 1 января 1919 г. польские войска захватили Вильно, но уже 3 января к Вильно подошли части Красной армии и выбили поляков. 12 января премьер Польши И. Падеревский направил советнику американского президента Э. Хаузу паническое письмо в котором, упирая на угрозу наступления большевиков для европейской цивилизации, писал: «Польша не может обороняться самостоятельно. У нас нет продовольствия, нет обмундирования, нет оружия, нет боеприпасов. У нас есть только солдаты… готовые сражаться и защищать страну под руководством сильного правительства. Нынешнее правительство — слабое и опасное, оно почти исключительно состоит из радикал-социалистов»[3686].
Хауз рекомендовал Вильсону оказать помощь Польше оружием, боеприпасами и военным снаряжением[3687]. В тот же день на заседании Высшего Военного Совета «союзников» маршал Фош предложил план переброски польских войск из Франции в Польшу для оказания противодействия Красной армии[3688]. «5 февраля под давлением Франции было подписано германо-польское соглашение об эвакуации германских войск из Литвы и Белоруссии и их замены польскими войсками»[3689]. Поляки сразу перебросили свои войска на восток и в начале февраля захватили Ковель и Брест, а потом заняли Белосток, откуда ушли германские части. В результате с февраля возник сплошной советско-польский фронт от р. Неман до р. Припять.
Советская Россия со своей стороны еще надеялась урегулировать конфликт мирным путем. 10 февраля Москва, а 16-го — советские власти Литвы и Белоруссии в очередной раз предложили Варшаве установить отношения и договориться о границах[3690]. Варшава в ответ начала новое наступление и 2–5 марта заняла Слоним и Пинск[3691]. Красная армия отходила, поскольку 4 марта началось наступление войск Колчака и войска были переброшены на Восток[3692]. В середине апреля поляки выбили из Вильно части Красной армии и предложили Литве восстановить польско-литовскую унию (федерацию), но это предложение не нашло поддержки в Каунасе[3693].
На словах Англия и Франция выступили за перемирие и вынесение на суд Парижской конференции польского вопроса. На деле в середине марта 1919 г. в Польшу стала прибывать 70-тысячная армия генерала Ю. Галлера из Франции, что привело к новому наступлению польских войск[3694]. Поводом для его стала угроза со стороны Советской России. Однако, как указывал в своем донесении от 11 апреля 1919 г. президенту В. Вильсону, американский представитель при миссии государств Антанты в Польше ген. Дж. Кернан: «хотя в Польше во всех сообщениях и разговорах постоянно идет речь об агрессии большевиков, я не мог заметить ничего подобного. Напротив… даже незначительные стычки на восточных границах Польши свидетельствовали скорее об агрессивных действиях поляков и о намерении как можно скорее занять русские земли и продвинуться насколько возможно дальше. Легкость, с которой им это удалось, доказывает, что полякам не противостояли хорошо организованные советские вооруженные силы»[3695].
25 июня 1919 г. Совет министров иностранных дел Англии, Франции, Италии и США уполномочил Польшу оккупировать Восточную Галицию до р. Збруч…[3696]. Но в конце августа польская армия вдруг неожиданно остановила свое наступление.
Реакция Деникина на польскую агрессию носила двойственный характер и была весьма примечательной, поскольку могла служить наглядной характеристикой отношения к иностранной интервенции всего белого движения. В своем письме к Пилсудскому Деникин сначала обвиняет главу польского государства в стремлении «к занятию русских земель», не оправдываемого стратегической обстановкой, во введении в них управления, отрицающего русскую государственность и имеющего характер полонизации. А затем, в том же самом письме, Деникин упрекает Пилсудского в том, что тот прекратил свое наступление: «восточная польская армия, успешно наступавшая против большевиков и петлюровцев, в дни наиболее тяжкие для русских войск, вот уже около трех месяцев прекратила наступление, дав возможность большевикам перебросить на мой фронт 43 тысячи штыков и сабель. Большевики так уверены в пассивности польского фронта, что на Киевском и Черниговском направлениях они совершенно спокойно выступают тылом к нему…, за это время обстановка на нашем фронте становится все более и более тяжелой…»[3697].
Свой отказ, от взаимодействия с русскими противобольшевистскими силами, Ю. Пилсудский объяснял тем, что ему «к сожалению, не с кем разговаривать», так как «и Колчак, и Деникин — реакционеры и империалисты…»[3698]. Деникин был вынужден прекратить наступление на Москву, а в октябре его войска начали отступать. Но было бы «крайне наивно» полагать, что Пилсудский остановил свое наступление ради спасения большевистской революции[3699], сдавая Деникина, он лишь устранял потенциальных конкурентов за «украинское наследство» в лице Армии Юга России.
Москва неоднократно неофициально предлагала Варшаве заключить мирное соглашение, но неизменно получила отказ[3700]. И в то же время, в конце ноября 1919 г., помощник министра иностранных дел Скржинский, в ответ на запрос в польского сейма, заявлял, что Польша готова к мирному соглашению с Советами, но Москва якобы никогда не предлагала Польше подобного соглашения, угрожала Польше вторжением и не желает удовлетворить «законные польские требования»[3701]. В ответ 22 декабря советское правительство в очередной раз предложило польскому «немедленно начать переговоры, имеющие целью заключение прочного и длительного мира»[3702].
28 января 1920 г. не дождавшись ответа, советское руководство снова обратилось к Польше с заявлением, что советское правительство безоговорочно признавало и признает независимость и суверенность Польской республики и, что в случае начала и во время переговоров Красная армия не переступит занимаемой ею линии фронта. В заявлении выражалась надежда, что все спорные вопросы будут урегулированы мирным путем[3703]. В ответ польская сторона заявила о необходимости обсудить данный вопрос с Антантой. Хотя еще 26 января Англия заявила Варшаве, что не может рекомендовать Польше продолжать политику войны, поскольку РСФСР не представляет военной угрозы для Европы.
2 февраля ВЦИК РСФСР принял обращение к польскому народу, снова повторив предложения о заключении мира с Польшей[3704]. 22-го — мирный договор предложила заключить УССР, еще раз повторив свое предложение 6 марта[3705]. Верховный совет Антанты 24 февраля заявил, что если Польша выставит на переговорах с Москвой слишком чрезмерные требования, то Антанта не будет ей помогать, если Москва откажется от мира[3706].
27 марта польское правительство согласилось начать переговоры о мире, определив их местом город Борисов, занятый польскими войсками, и предложив установить
Почему? — выяснилось всего через два дня после очередного предложения: 25 апреля обладавшие 5-кратным превосходством против сил Юго-Западного фронта польские войска перешли в наступление — началась польско-советская война[3709]. Поляки захватили Житомир и Коростень, 6 мая — Киев и вышли на левый берег Днепра.
Польское наступление было запланировано союзниками годом ранее — в феврале 1919 г., когда на Совете четырех парижской конференции маршал Фош, с подачи Савинкова, «выдвинул план широкого наступления на Советскую Россию финнов, эстонцев, латышей, литовцев, поляков, чехов, русских, то есть всех народов, живущих на окраинах России, под военным руководством союзников. Польша должна стать основной базой этих сил»[3710]. Всего весной 1920 г. Англия, Франция и США поставили Польше 1494 орудия, более: 20 000 пулеметов, 380 тыс. винтовок, 42 тыс. револьверов, 1000 самолетов и 200 бронемашин, 1000 грузовиков, 1 млрд патронов, 10 млн. снарядов, 4,5 тыс. повозок, 3 млн. комплектов обмундирования, 4 млн. пар обуви, средства связи и медикаменты[3711].
Продовольствием польская армия, на начальном этапе агрессии весной 1920 г., была обеспечена Гувером за счет поставок муки из США. После оккупации Украины польская армия самоснабжалась за счет местных источников[3712]. Реорганизацией польской армии занимались американские и свыше 2000 французских инструкторов, и технических специалистов. К марту 1920 г. общая сумма предоставленных американским правительством Польше кредитов, не считая прямой помощи, достигла 159,6 млн. долл. Франция дала кредитов на сумму более 1 млрд франков[3713]. При этом «Польша, — отмечал Ленин в 1919 г., — скупается агентами Америки. Нет ни одной фабрики, ни одного завода, ни одной отрасли промышленности, которые не были бы в кармане американцев»[3714].
Определяя цели будущей кампании, глава французской миссии в Варшаве ген. Г. Анрис писал маршалу Ф. Фошу 14.01.1920: для захвата советской территории до Днепра, необходимо осуществить «комбинированные военные действия польских и русских белогвардейских армий с целью восстановления порядка в России»[3715]. «В отношении польского правительства, — отвечал Фош Анрису 3.03.1920, — вы несете моральную ответственность за эту подготовку». Под руководством Анриса был разработан план боевых операций польской армии, согласно которому польское наступление должно начаться на участке между Припятью и Днестром 25 апреля 1920 г. в общем направлении на Киев[3716].
Правовым основанием развязывания войны против России для Пилсудского стал, подписанный 21 апреля 1920 г., тайный польско-украинский договор с Петлюрой, интернированным в Польше, «о «союзе», военной и материальной помощи Украине, ценою «уступки» Польше Петлюрою (!) Восточной Галиции и большей части Волыни. Этот «союз»…, по словам польского историка, имел конечной целью отделение Польши от России буфером в виде вассального государства «Украины — страны плодородной, богатой углем и заграждающей России столь важные для нее пути к Черному морю»[3717].
Правда первоначальные реваншистские планы Пилсудского и польской элиты шли гораздо дальше, и были нацелены на восстановление Великой Польши в границах 1772 г., которые охватывали Курляндию с Балтийским побережьем, Литву, Белоруссию, Волынь на Западе и распространялись далеко на Восток к Киеву и Одессе. Однако полякам пришлось умерить свои аппетиты, с учетом требований Антанты и настроений украинских националистов.
Новые цели польское руководство изложило в документе для командного состава Волынского фронта, подготовленном по указанию Пилсудского 1 марта 1920 г. В нем подчеркивалось, что «глава государства и польское правительство стоят на позиции безусловного ослабления России… В настоящее время польское правительство намерено поддержать украинское национальное движение, чтобы создать самостоятельное украинское государство и таким путем значительно ослабить Россию, оторвав от нее самую богатую зерном и природными ископаемыми окраину. Ведущей идеей создания самостоятельной Украины является создание барьера между Польшей и Россией и переход Украины под польское влияние и обеспечение таким путем экспансии Польши, как экономической — для создания себе рынка сбыта, так и политической»[3718].
Историк М. Мельтюхов приводит массовые примеры методов войны армии: «страны, называвшей себя бастионом христианской цивилизации в борьбе против большевизма и вообще «восточного варварства», страны, по Черчиллю, «Свободы и славы Европы»[3719]. Будущий министр иностранных дел Польши в 1930-е годы Ю. Бек рассказывал своему отцу — вице-министру внутренних дел, как в конце 1918 г. он с товарищами пробирался через «большевизированную Украину»: «В деревнях мы убивали всех поголовно и все сжигали при малейшем подозрении в неискренности». Периодически предпринимались жестокие бомбардировки не имевших гарнизонов городов, медицинских учреждений… Занятие населенных пунктов сопровождалось расправами с местными представителями советской власти, а также еврейскими погромами[3720].
По свидетельству представителя польской администрации на оккупированных территориях М. Коссаковского, убить или замучить большевика не считалось грехом. Один офицер «десятками стрелял людей только за то, что были бедно одеты и выглядели, как большевики… были убиты около 20-ти изгнанников, прибывших из-за линии фронта… этих людей грабили, секли плетьми из колючей проволоки, прижигали раскаленным железом…». Коссаковский был очевидцем следующего «опыта»: «кому-то в распоротый живот зашили живого кота и побились об заклад, кто первый подохнет, человек или кот»[3721].
«В оккупированных районах Украины польская армия грабила население, сжигала целые деревни. Пленных красноармейцев подвергали пыткам и издевательствам. В Ровно поляки расстреляли более 3 тыс. мирных жителей… За отказ населения дать польским оккупантам продовольствие были полностью сожжены деревни Ивановцы, Куча, Собачи, Яблуновка, Новая Гребля, Мельничи, Кирилловка и др. Жителей этих деревень расстреляли из пулеметов…»[3722].
29 мая 1920 г. Правительства РСФСР и Советской Украины обратились к правительствам Англии, Франции, США и Италии с нотой, в которой выражали протест против бесчинств польских захватчиков. Приводился ряд фактов, свидетельствовавших о варварском поведении польских оккупантов на Украине. Нота указывала, что правительства стран Антанты являются ответственными за нападение Польши на Советскую республику[3723].
2 и 11 июня правительства РСФСР и УССР вновь обратились к странам Антанты с нотой о варварстве польской армии, указав при этом, что «прекрасный собор Святого Владимира, эта не имеющая себе равных жемчужина русского религиозного зодчества и уникальный памятник с бесценными фресками Васнецова, был уничтожен поляками при отступлении только потому, что они желали выместить свою злобу, хотя бы на неодушевленных предметах…»[3724]. Но защитники «цивилизации и демократии» на этот раз молчали…
26 мая Красная Армия под командованием М. Тухачевского и А. Егорова перешла в контрнаступление. Освободив Киев, Ровно, Минск, Вильно, она вступила на территорию Польши. И 5 июля Совет обороны Польши запросил Антанту о содействии в мирных переговорах. Условия перемирия были изложены Антантой в Спа и в ультимативной форме были переданы Москве: «В случае продолжения наступления советских войск в Польшу, Англия и ее союзники поддержат Польшу «всеми средствами, имеющимися в их распоряжении». Кроме того, предлагалось заключить перемирие с Врангелем, войска которого вели бои в Северной Таврии. На размышления Москве давалось 7 дней и сообщалось, что Польша согласна на эти условия[3725].
16 июля пленум ЦК РКП (б) принял решение продолжать наступление, поскольку польско-антантовский ультиматум, фиксировал положение лишь на время, одновременно создавая угрозу для новой интервенции. Левые коммунисты воскрешали с наступлением на Варшаву надежды на «экспорт революции» в Европу.
19 июля, вспоминал Черчилль до нас дошли сведения, что «если советские войска будут двигаться с тем же темпом, каким они шли до сих пор, то через 10 дней они уже очутятся под самой Варшавой»[3726]. Польша запросила РСФСР договориться о «немедленном перемирии и открытии мирных переговоров»[3727].
23 июля Москва ответила Варшаве, что главное командование Красной армии получило распоряжение «немедленно начать с польским военным командованием переговоры в целях заключения перемирия и подготовки будущего мира между обеими странами»[3728]. В тот же день главком потребовал от войск Западного фронта еще ускорить наступление на Варшаву[3729]. Англия предложила РСФСР пойти на перемирие, но Москва ответила отказом, сославшись на стремление к двусторонним советско-польским переговорам, которые должны были начаться 11 августа.
В начале августа Советское правительство снова заявило, что оно признает независимость и этнографические границы Польши, которые даже Черчилль назвал «разумными», и что действия Красной армии не преследуют никаких захватнических целей. 9 августа 1920 г. Госдеп США дал понять Польше, что он не «одобряет аннексии больших этнически русских территорий…»[3730]. Одновременно Соединенные Штаты заявили о себе, «как о гаранте территориальной целостности и независимости Польши»[3731].
В ответ Известия ВЦИК сообщали: «Наступление советских войск является чисто военной операцией, не наносящей ущерба будущему мирному договору и не посягающей на независимость и неприкосновенность Польского государства в его этнографических границах, причем переговоры начнутся, как только для их ведения вернутся польские делегаты»[3732].
Ллойд Джордж поддержал предложения советской стороны, французы же заявили, что русские условия «абсолютно неприемлемы». Условия включали демилитаризацию Польши…[3733], которую французы рассматривали, с одной стороны, как бастион против Советской России, а с другой, как противовес Германии с Востока. Для большевиков же демилитаризация Польши предотвращала возможность ее повторного использования в качестве инструмента агрессии Запада против России. Пример такой демилитаризации давал Версальский договор, который, по настоянию Англии и Франции, ограничил вооруженные силы Германии.
Красная Армия стояла всего в 15 милях от Варшавы и имела все шансы взять ее, но тут произошло событие, которое сами поляки окрестили, как «чудо на Висле». Красная Армия потерпела сокрушительное поражение. Черчилль сравнивал его с «Чудом на Марне»: «Что же случилось? Как это было достигнуто?», — восклицал он и тут же приводил две версии: виновником был гений французского генерала Вейгана, посланного французами на помощь полякам, и конечно же «Благодаря влиянию и авторитету лорда д’ Абертона, английского посла в Берлине…». Правда, сам Вейган отрицал свою ведущую роль, утверждая, что победа всецело одержана польской армией. По этому поводу Черчилль давал вторую версию — победа одержана благодаря заранее обдуманному польскому плану…[3734].
Однако на деле, на помощь Пилсудскому пришли не западные союзники, а русские белогвардейцы: 25 июля войска Врангеля перешли в наступление с целью разгромить группировку советских войск в районе Орехова и захватить Александровск (Запорожье) и Екатеринослав (Днепропетровск). 2 августа Александровск был взят. Наступление Врангеля являлось ударом в спину для наступающих на Варшаву и Львов частей Западного и Юго-Западного фронтов красных. И 19 августа Политбюро ЦК РПК(б) постановило признать «врангелевский фронт главным».
Это решение Политбюро фактически подтверждало решение Сталина, который еще в конце июня, получив прямой приказ — конармии идти на помощь Тухачевскому, наступавшему на Варшаву, саботировал его, заявив при этом, что некоторые товарищи: «не довольствуясь обороной нашей Республики от вражеского нападения, горделиво заявляют, что они могут помириться лишь на «красной советской Варшаве»… В самой категорической форме я должен заявить, что без напряжения всех сил в тылу и на фронте мы не сможем выйти победителями… врагов с Запада»[3735], а позже добавил, что: «Врангель… грозит взорвать с тыла плоды наших побед над поляками… Смешно поэтому говорить о «марше на Варшаву» и вообще о прочности наших успехов»[3736].
Марш Тухачевского на Варшаву, без поддержки конармии был обречен, однако вместе с тем Красная армия получила время для разгрома войск Врангеля, для которого участие Польши в войне против России было решающим. Эту данность подчеркивало донесение командования французским экспедиционным корпусом, которое 15 сентября 1920 г. сообщало маршалу Ф. Фошу: «Прекращение Польшей военных действий и вступление в переговоры с Советами поставило бы Врангеля в критическое положение»[3737].
Действительно, «весть о перемирии», докладывал представитель польской военной миссии при Врангеле в Варшаву «оказала фатальное впечатление. Говорили, что тем самым Польша предала Крым»[3738]. Сам Врангель в ноябре 1920 г. во французской газете «Голюа» заявлял: «Мне необходимо оружие, военное снаряжение и обмундирование. Польша должна войти с нами в соглашение для того, что бы удерживать на польском фронте как можно больше красных войск. Если эти два условия будут выполнены, то весна будущего 1921 г. будет, по всей вероятности, окончательно последним годом существования Советов»[3739].
Поражение Красной армии под Варшавой привело к подготовке нового польского наступления, одновременно польское правительство усилило пропаганду о несправедливости «линии Керзона», но даже страны Антанты высказались, что именно эта линия должна быть основой восточной границы Польши. Более того, Варшаве было заявлено, что Вильно должен быть сохранен за Литвой. Однако Польша воспользовалась тем, что Россия была истощена шестью годами непрерывной тотальной войны и интервенции. Угрожая новым наступлением, Польша добилась от Москвы капитуляции. По рижскому договору в марте 1921 г. Польша навязала СССР границу, проходящую далеко к Востоку от линии Керзона, захватив западные части Украины и Белоруссии, а так же вынудила выплатить крупную контрибуцию.
За свое участие в экономической жизни Российской империи, потребовала 300 млн. золотом, передачи ей 2 тыс. паровозов и большого числа вагонов, кроме угнанных в период войны 255 паровозов, 135 пассажирских и 8859 товарных вагонов. Также польская делегация выдвинула и новые территориальные требования на Украине: Проскуров, Каменец-Подольский, Ново-Константинов и Новоушицк. В результате переговоров польская делегация согласилась на 30 млн. рублей золотом, но потребовала 12 тыс. кв. км. (В итоге Варшаве было передано около 3 тыс. кв. км в Полесье и на берегу р. Западная Двина), кроме этого Польша получила 300 паровозов, 435 пассажирских и 8100 товарных вагонов и другое имущество всего на 18 245 тыс. рублей золотом. Польша освобождалась от долгов Российской империи[3740].
За время войны польские войска взяли в плен более 146 тыс. человек. В 1921 г. наркоминдел Чичерин в ноте протеста Польскому правительству указывал на издевательское содержание российских пленных, оценивая их количество в 130 тысяч — из которых 60 тысяч погибло[3741]. За все последующие десятилетия на территориях бывших польских концлагерей в Тухоле и Пулавах не возникло ни одного мемориала в память о погибших от голода, эпидемий и варварского отношения надзирателей…[3742]
Несмотря на подписание мирного договора, с территории Польши до конца 1922 г. постоянно засылались банды белогвардейцев. Только в Белоруссии действовало около 40 банд, переброшенных из Польши с постоянным контингентом в 3000 человек. Руководство бандами осуществлялось «Народным союзом защиты родины и свободы», обосновавшимся при содействии польского правительства и французской военной миссии в Варшаве[3743]. Неслучайно, как отмечает А. Зданович, «главным противником после окончания Гражданской войны и вплоть до начала 1935 г. для чекистов и военных являлась Польша, за которой стояли капиталистические «титаны» — Франция и Англия…, только в июле 1932 г. в Москве удалось подписать польско-советский договор о ненападении»[3744].
Во время польско-советской войны «Знамя Единой России фактически подняли большевики, — приходил к выводу Шульгин, — Конечно, они этого не говорят… Конечно, Ленин и Троцкий продолжают трубить Интернационал. И будто бы «коммунистическая» армия сражалась за насаждение «советских республик». Но это только так сверху… На самом деле их армия била поляков, как поляков. И именно за то, что они отхватили чисто русские области…»[3745]. Польская агрессия всколыхнула патриотические чувства даже в белой армии. Под лозунгом защиты от польского нашествия в Красную Армию начался массовый переход многих тысяч белых офицеров.
«Когда ранней весной 1920-го я, — вспоминал вл. кн. Александр Михайлович, — увидел заголовки французских газет, возвещавшие о триумфальном шествии Пилсудского по пшеничным полям Малороссии, что-то внутри меня не выдержало, и я забыл про то, что и года не прошло со дня расстрела моих братьев. Я только и думал: «Поляки вот-вот возьмут Киев! Извечные враги России вот-вот отрежут империю от ее западных рубежей!» Я не осмелился выражаться открыто, но, слушая вздорную болтовню…, я всей душою желал Красной Армии победы. Мне было ясно тогда, неспокойным летом двадцатого года…, что для достижения решающей победы над поляками Советское правительство сделало все, что обязано было бы сделать любое истинно народное правительство»[3746].
Послесловие
Благородная АНГЛИЯ и прекрасная ФРАНЦИЯ дружески протянули нам свои руки братской помощи, и я глубоко верю в то, что с ними, храбрыми Чехо-Словаками и с нашими молодыми солдатами, — мы спасем РОССИЮ, мы ее возродим и сделаем ее снова могучей и Великой.
Всего в операции по «удушению большевизма» приняло участие 14 стран. Только «при главном командовании Юга, — по словам Деникина, — были аккредитованы представители следующих стран; Англии, Бельгии, Болгарии, Греции, Италии, Польши, Румынии, Сербии, США, Франции и Японии»[3748]. На других фронтах интервенцию своими штыками продвигали австралийские, канадские, финские, турецкие и, конечно же, чехословацкие части.
Силы союзников в Архангельске к 26 марта 1919 г. составляли: 13 100 англичан, 4820 американцев, 2349 французов, 1340 итальянцев и 1280 сербов[3749]. В Сибири и на Дальнем Востоке к концу 1920 г. было 175 тыс. японцев, 20 тыс. американцев, 1,6 тыс. англичан, 4 тыс. канадцев, 1,1 тыс. французов, 55 тыс. чехословаков, 1,5 итальянцев, 6 тыс. китайцев, 12 тыс. поляков, румын, сербов[3750]. В черноморских портах высадилось около 45 тыс. войск интервентов, в Туркестане и Баку ~ 5 тыс. и 1 тыс. англичан[3751]. Всего, не считая ~ 1 млн. немцев на Украине в 1918 г.; ~1,2 млн. поляков, времен польско-советской войны 1919–1921 гг. и японцев на Д. Востоке, — общая численность интервентов составила ~ 150 тысяч человек.
Много это или мало, для сравнения: за 20 лет, до рассматриваемых событий, всего 54 тыс. солдат из Японии, России, Англии, Франции, Германии, США, Италии, Австро-Венгрии подавили боксерское восстание в Китае, и превратили его в полуколонию.
Основной военной силой интервенции стали не столько войска «союзников», сколько вооруженные ими белогвардейские армии. «Субсидирование антибольшевистских военных авантюристов», отмечал этот факт американский историк Р. Уорт, фактически было «непрямой формой интервенции»[3752]. «Антибольшевистские армии Колчака и Деникина, — подтверждал Ллойд Джордж, — были вызваны к жизни по инициативе союзников…»[3753].
Массированная «союзническая» помощь «русским армиям» началась уже после окончания Первой мировой войны — с подписанием перемирия в Компьене. «Недостаток в боевом снабжении с тех пор мы испытывали редко, — вспоминал Деникин, — С марта по сентябрь 1919 г. мы получили от англичан 558 орудий, 12 танков, 1 685 522 снаряда и 160 млн. ружейных патронов. Санитарная часть улучшилась. Обмундирование же и снаряжение, хотя и поступало в размерах больших, но далеко не удовлетворяющих потребности фронтов (в тот же период мы получили 250 тысяч комплектов). Оно, кроме того, понемногу расхищалось на базе, невзирая на установление смертной казни за кражу предметов казенного вооружения и обмундирования, таяло в пути и, поступив наконец на фронт, пропадало во множестве, уносилось больными, ранеными, посыльными и дезертирами…»[3754].
«Если принять во внимание, что все белые армии Юга России по своей численности не достигали 85–90 тысяч, — отвечал красный командарм Егоров, — то, даже учитывая значительную текучесть армии (дезертиры, пленные, больные, раненые и убитые), все же снабжение армий Юга России можно считать вполне удовлетворительным…»[3755].
Курировавший Сибирь британский ген. Нокс отчитывался в ноябре 1919 г.: «наша помощь выразилась в посылке громадного количества военного материала в Сибирь, хотя это количество меньше того, которым Великобритания снабдила Деникина. Мы доставили в Сибирь сотни тысяч винтовок, сотни миллионов патронов, сотни орудий и тысячи пулеметов, несколько сот тысяч комплектов обмундирования и снаряжения и т. д. Каждый патрон, выстрелянный русским солдатом в течение этого года в большевиков сделан в Англии, английскими рабочими из английского материала, доставленного во Владивосток английскими пароходами. Мы сделали все что могли… Кто винит Великобританию в не посылке войск, тот забывает, что Великобритания — свободная демократия и правительство не может отправлять войска в другие страны без согласия народа»[3756].
Политические элиты «свободной демократии», без согласия своего народа, боролись за свои интересы, используя местную военную силу: «Интервенция, какой она виделась из Омска, — отмечал этот факт британский историк Флеминг, — уже была по большей части британской. Увидев в начале мая парад 10-тысячного войска в Екатеринбурге капитан Хогрейв-Грэм из Гэмпширского полка, записал в своем дневнике: «Более всего меня, как британца, поразили свидетельства сильного влияния и помощи. Екатеринбург — всего лишь один из нескольких дюжин учебных центров, а Сибирская армия — всего лишь одна из нескольких русских армий. Однако когда целый час наблюдаешь, как мимо маршируют взвод за взводом, рота за ротой, батальон за батальоном и все с британскими винтовками и снаряжением, в британских мундиров, ботинках и крагах, испытываешь глубокое потрясение. Британский оркестр играл британские мелодии»»[3757].
По официальным британским данным, с октября 1918 по октябрь 1919 г. в Сибирь только из Великобритании было поставлено 600 тыс. винтовок, 346 млн. патронов, 6831 пулемет, 192 полевых орудия, обмундирования и снаряжения на 200 тыс. человек[3758]. Из США были получены около 400 тыс. винтовок, 1000 пулеметов, большое количество боеприпасов. Из Франции колчаковцы получили 400 орудий, 1700 пулеметов, 30 аэропланов. Из Японии на Дальний Восток было отправлено 30 орудий, 50 тыс. снарядов, 100 пулеметов, 70 тыс. винтовок, 42 млн. патронов, 120 тыс. комплектов обмундирования[3759]
Для сравнения, на вооружении Красной армии к 1 февраля 1918 г. имелось 476 тыс. винтовок, 7 тыс. пулеметов, 1761 орудие. За время гражданской войны Ижевским, Пермским, Путиловским и Тульскими заводами было изготовлено еще 887 049 винтовок, 751 млн. патронов, 10 516 пулеметов и 382 орудия[3761].
Сопоставление численности белых армий с объемами поставленного «союзниками» вооружения, говорит о том, что белые армии существовали целиком и полностью — исключительно за счет «союзников». При этом интервенция в России была для «союзников» относительно дешевым мероприятием (Таб. 15), по сравнению с расходами на ведение Первой мировой. Впечатляющий результат, к которым привели эти ничтожные расходы, объясняется истощением экономики России во время Первой мировой, развалом государственности после революций 1917 г. и относительной дешевизной «белых» армий.
Фактические расходы были значительно меньше официальных цифр. Причину этого пояснял Черчилль: «Деникину мы оказали очень существенную поддержку. Мы дали ему средства для вооружения и снаряжения почти четверти миллиона людей. Стоимость этих средств исчислялась в 100 млн. фунтов стерлингов, но эта цифра абсурдна. В действительности расходы, не считая военного снаряжения, не превышали и десятой доли этой суммы. Военное снаряжение, хотя и стоило дорого, составляло часть расходов великой войны; оно не могло быть продано, и учесть его точную стоимость невозможно. Если бы это снаряжение осталось у нас на руках до тех пор, пока оно не сгнило бы, мы бы только терпели лишние расходы по хранению»[3763].
Военная помощь Колчаку шла не только по линии американских правительственных ведомств, но и по линии частных фирм, общественных организаций. В июле был заключен договор с фирмой «Ремингтон» на поставку свыше 112 тысяч винтовок. Десятки других фирм обеспечивали колчаковскую армию пушками, снарядами, запасными частями, обувью, бельем. Американский Красный Крест с разрешения президента Вильсона выделил Колчаку военного имущества на 8 млн. долларов. Командующий американскими войсками в Сибири ген. У. Грейвс даже был вынужден признать, что «американский Красный Крест в Сибири действовал как агент по снабжению Колчака»[3764].
Оказывая помощь Колчаку, американское правительство, так же как и английское, лишь сбывало в Россию огромные запасы вооружения и обмундирования, оставшиеся не использованными, и не находившие сбыта в послевоенной Европе[3765]. Расходы на интервенцию записывались «союзниками» в общий государственный долг России[3766].
Плата за «помощь»
Так заканчивается не очень сильно дискредитирующая авантюра.
Стремительный успех, который сопровождал начало интервенции, кружил голову. Открывающиеся перспективы захватывали дух: русских, организованных в государство, сообщал из Челябинска летом 1918 г. французский майор Пине, «вовсе не существует и союзники могут свободно распоряжаться на русской территории, делая все что угодно»[3768]. «Союзники собственно и не нуждаются в содействии русских политических организаций, — приходил к выводу французский посол Нуланс, — и, если высадят свои войска в России, смогут удовольствоваться непосредственными сношениями с русскими железнодорожниками, кооператорами и т. д.»[3769].
«Формальное непризнание ни одного из русских правительств позволяло, — подтверждал Черчилль, — говорить о России, как о хаосе, неспособном самоорганизоваться без помощи извне… На совещаниях союзников не было уже России, вместо нее зияла пропасть, ничем не заполненная»[3770]. В глазах «союзников», в начале интервенции Россия представляла собой Америку в момент прибытия к ее берегам белых колонизаторов…
Наглядное представление о том, что ожидало «белую» Россию давал Владивосток. «Это был российский город, российский порт. Раньше русские были в нем хозяевами. Теперь тут распоряжались все кому не лень, — отмечал Колчак, — Все лучшие дома, лучшие казармы были заняты чехами, японцами, другими союзными войсками, которые постоянно туда прибывали, а положение русских было унизительно. По всему чувствовалось, что Владивосток уже не является русским городом»[3771].
Во Владивостоке, подтверждал колчаковский ген. Сахаров, «фактически распоряжался каждый по своему, мало считаясь не только с русскими людьми, но и с русскими интересами»… «то, что пришлось видеть с первых шагов во Владивостоке, било не по самолюбию даже, а по самой примитивной чести. Каждый иностранец чувствовал себя господином, барином, третирую русских, проявляя страшное высокомерие. Было впечатление, что теперь, когда долгая война окончилась, им совсем не до нас; что они делают величайшее одолжение, приехав сюда, оставаясь здесь»[3772].
«Я решил, — признавал Колчак, — что теперь наступило господство союзников, которые будут распоряжаться, даже не считаясь с нами»[3773]. «Экономическое завоевание Дальнего Востока, — подтверждал ген. Болдырев, — идет полным темпом»[3774]. «Эта интервенция, — приходил к выводу Колчак, — в сущности говоря, закончится оккупацией и захватом нашего Дальнего Востока в чужие руки…»[3775]. И не только Дальнего Востока, но и всей Сибири: «Недурны первые цветочки дружеской интервенции…, — отмечал, приводя тому конкретные примеры Будберг, — Горе побежденным»[3776]. «Все более и более выясняется, — подтверждал из Сибири ген. Степанов в сообщении Деникину, — что союзники вступили в пределы России не ради спасения ее, а, вернее, ради своих собственных интересов»[3777].
Деникин к этому времени, получив долгожданную помощь от союзников, уже сам пришел к подобным выводам: «вскоре мы узнали, что есть… «две Англии» и «две английские политики»[3778]. «Очевидно, что теперь, как и прежде, англичане руководствуются в своих отношениях к России не сентиментальными отношениями и не симпатиями, — пояснял кн. Трубецкой, — а холодным прозаическим расчетом»[3779]. И не только англичане, замечал помощник Деникина ген. Лукомский: «Мы тогда не отдавали себе отчета в том, что французское командование смотрит на районы, в которые вводит свои войска, как на оккупированные, и не допускает в них какого-либо иного влияния»[3780].
Французы, высадившись в Одессе, просто запретили Деникину входить в зону своих интересов[3781]. «Другими словами, — пояснял Лукомский, — получилась просто обыкновенная оккупация французскими войсками одесской зоны, со всеми отсюда проистекающими последствиями. Ни о какой совместной работе французского командования и представителя генерала Деникина в Одессе не приходилось, и говорить»[3782]. Предоставление помощи Деникину и атаману войска Донского Краснову французы обусловили требованием: признать, «как высшую над собою власть в военном, политическом, административном и внутреннем отношении…, власть французского главнокомандующего генерала Франше д’Эспере»[3783].
Великобритания запретила деникинским частям входить на территорию Закавказья, в сферу своих интересов. Комментируя этот факт, Лукомский отмечал: «Командование Добровольческой армии отлично понимало, что Великобритания, приняв на себя протекторат над Персией и заинтересованная в беспрепятственном получении нефти из Баку через Батум, стремится установить и поддержать в Закавказье полный порядок, и что одной из мер для этого является поддержание образовавшихся в Закавказье республик»[3784]. Только за 9 месяцев пребывания в Баку англичане вывезли 450 тыс. т. марганца, 500 тыс. т. нефти[3785].
К таким же выводам, как Колчак и Деникин, приходили руководители «белого» движения и на Севере России: «Союзники, согласившись на наши условия, явно обманули нас, заняв область в своих личных интересах, ведя эксплуатацию ее природных богатств…, — запоздало признавал бывший член правительства Северной области Игнатьев, — В их задачу входило не усиление России, не объединение ее, а расчленение»[3786]. «Чтобы охарактеризовать создавшееся положение, — пояснял командующий Северной армией ген. Марушевский, — проще всего считать его «оккупацией». Исходя из этого термина, все отношения с иностранцами делаются понятными и объяснимыми»[3787]. Председатель русского комитета внешней торговли при Северном правительстве П. Калинин характеризовать происходящее просто, как «колониальное завоевание»[3788].
«Теперь, — подтверждал в январе 1920 г. из Лондона, один из идеологов интервенции, лидер российских либералов Милюков, — (в высших кругах «союзников») выдвигается в более грубой и откровенной форме идея эксплуатации России, как
«Интервенция ради осуществления наших русских целей и задач, — приходил к выводу правительственный комиссар Северной области Игнатьев, — оказалась романтической иллюзией»[3792]. П. Сорокин потерял остатки иллюзий, уже в первые дни интервенции: «Любим, любим мы фантазировать… Наиболее национальным произведением нашей литературы надо считать басню о мужике и зайце, пока мужик фантазировал — заяц удрал и унес с собой все богатые фантазии мужика…»[3793].
«Я понял, — пояснял Сорокин, — всю тщету надежд на «союзников», эгоистичность их целей и безнадежность попыток военного подавления большевизма извне… Учиться у союзников и Запада нужно многому, но возлагать на них какие-либо надежды, а тем более жертвовать в связи с этими надеждами хотя бы одним человеком для их целей — глупо. Только сила, одна сила, является языком, понятным в международных отношениях… Остальное — один «нас возвышающий обман», за который приходится дорого расплачиваться… Много чудесных иллюзий и окрыляющих фантазий исчезло у меня…»[3794].
Подводя итоги интервенции, Черчилль совершенно откровенно признавал, в чьих интересах она велась: «Было бы ошибочно думать, что в течение всего этого года мы сражались на фронтах за дело враждебных большевикам русских. Напротив того,
«Интервенция дала…, — приводил конкретный пример Черчилль, — более практический результат: большевики в продолжение всего 1919 г. были поглощены этими столкновениями с Колчаком и Деникиным, и вся их энергия была, таким образом, направлена на внутреннюю борьбу. В силу этого все новые государства, лежащие вдоль западной границы России, получили передышку неоценимого значения… Финляндия, Эстония, Латвия, Литва и, главным образом, Польша могли в течение 1919 г. организовываться в цивилизованные государства и создать сильные патриотически-настроенные армии. К концу 1920 г. был образован «санитарный кордон» из живых национальных организаций, сильных и здоровых, который охраняет Европу от большевистской заразы…»[3796].
Однако большевики здесь были не столько причиной, сколько поводом. На этот факт указывал, командующий британскими силам на Севере России ген. Айронсайд, который заявлял главе русского правительства ген. Миллеру, что «союзники никогда не согласятся на включение этих народов в состав любой будущей Российской империи»[3797]. Ллойд Джордж в ноябре 1919 г. мотивировал прекращение помощи Колчаку и Деникину (лозунгом которых была «Единая и Неделимая») тем, что «объединённая Россия будет угрожать Европе — Грузия, Азербайджан, Бессарабия, Украина, Балтия, Финляндия, а по возможности и Сибирь должны быть независимы»[3798].
И в этом не было ничего неожиданного, а лишь отражало вековые устремления Великих Держав: «Мой идеал результатов войны, — провозглашал во времена Крымской войны 1854 г. госсекретарь Британии Пальмерстон, — заключается в следующем: Аланды и Финляндия возвращены Швеции; ряд германских провинций России на Балтийском море передан Пруссии; независимая Польша вновь становится барьером между Германией и Россией; Молдавия, Валахия и устье Дуная переданы Австрии… Крым и Грузия присоединены к Турции, Черкесия — либо независима, либо находится под суверенитетом Турции»[3799].
«Союзническая» интервенция привела к тому, что «балтийское окно в Европу, — отмечал видный статистик Л. Кафенгауз, — закрывается перед нами отныне наглухо…»[3800]. Через Прибалтику до 1914 г. шла почти треть экспорта российской империи и две трети импорта. Тот мир, который «союзники» навязали России, по сути, повторял Брест-Литовский мир, относительно которого, в официальном американском комментарии к «14 пунктам» президента В. Вильсона говорилось: Брест-Литовский договор должен быть отменен, как «явно мошеннический»[3801]. Против такого мира выступал даже командующий германскими войсками на Восточном фронте ген. М. Гофман: «идея отторжения от России всего Прибалтийского края неправильна. Великодержавная Россия, а таково Русское государство останется и в будущем, никогда не примирится с отнятием у нее Риги и Ревеля — этих ключей к ее столице Петербургу»[3802].
«Заключение мира, подобного угрожающему теперь, — отмечал в момент подписания Брест-Литовского договора зам. госсекретаря Германии, — могло поставить перед всеми русскими демократами только одну цель — мобилизацию, ибо Россия не может существовать без прибалтийских губерний… Если бы немецкий народ действительно хотел принять братское отношение к русскому народу, то он должен был бы отказаться от всех идей дипломатического своекорыстия и заключить честный мир. В противном случае Россия была бы вынуждена вновь мобилизоваться, и через тридцать лет началась бы новая война»[3803].
Собравшееся в январе 1921 г. Париже совещание 33 бывших членов Учредительного собрания, среди которых были Милюков, Керенский, Чернов, Чайковский, Зензинов и т. д. единодушно пришли к выводу, что союзники вместо обещанной нейтральной интервенции преподнесли военное вторжение с грубым вмешательством во внутрироссийские дела, перешедшее в ряде районов в обычную оккупацию. Милюков наряду с другими участниками признал: «Нам оказывалась не та помощь, которую мы хотели», союзники преследовали «лишь собственные цели»[3804]. Совещание всеми фракциями приняло резолюцию, в которой выразило протест «против всех актов оккупации и захвата частей территории Российского государства… иностранными державами…, всеми осознанную неприемлемость и нецелесообразность политики интервенции» и настойчиво предостерегало «против попыток возврата к ней»[3805].
«У меня нет никаких сомнений во вреде интервенций и белого движения. Я, — запоздало признавал Милюков, — должен был понять это раньше, еще в 1918 г. в Ростове, когда мы оклеивали все заборы воззваниями, призывающими записываться в Добровольческую армию, и когда к нам явилось всего несколько десятков подростков. Народ сознательно отверг интервенцию и белых»[3806]. Можно ли верить этим запоздалым признаниям побежденных. Ведь лидер российской либеральной интеллигенции Милюков, как и ему подобные, знали, на что шли, когда призывали интервентов. Последствия «конечно, предвидели, — признавал Мельгунов, — но выхода иного не было». Т. е., поясняет П. Голуб, «на предательство национальных интересов, во имя возвращения к власти, шли сознательно»[3807].
Это факт подтверждал и атаман войска Донского Краснов, который на собрании Круга еще летом 1918 г. говорил про приглашавших интервенцию: «Какой ужас и позор! Сделать Россию ареной мировой борьбы, подвергнуть ее участи Бельгии и Сербии, обескровить ее, сжечь ее города и села, истоптать ее нивы и ее, голодную, поруганную и оплеванную, ее, поверженную в прах собственным бессилием, добить до конца!»[3808]
Белые, подводил итог представитель прежних высших классов А. Бобрищев-Пушкин, «желают, чтобы пришли англичане, поляки, японцы, как выражаются в современном культурном стиле, «черт, дьявол», лишь бы свергнуть ненавистных большевиков… Этого черта, к великому счастью России, не удается вызвать, но вызвав, нельзя было бы уже заклясть… Интервенция дала уже, как мы видели, страшные плоды. Потом они были бы неисчислимо страшнее, Россия превратилась бы в колонию, в свалку плохо лежавших богатств, которых не в силах были бы защитить вернувшиеся чудом из-за границы в Россию обанкротившиеся правители»[3809]. В случае победы «белых» Россию ожидала участь Белой Африки, поделенной между «союзниками» на нищие сырьевые колонии.
И для колониального раздела России у «союзников» были все формальные основания. Их давал внешний долг России. Довоенный внешний долг, при учете взаимных претензий, определялся в 4,2 млрд золотых рублей (не считая германского, ок. 1,1 млрд), плюс 970 млн. железнодорожных займов, 340 млн. займов городов и 180 млн. займов земельных банков. Итого около 5,7 млрд. Кроме этого, в России было накоплено 3 млрд иностранных капвложений в акционерные и неакционерные предприятия[3810]. За три года войны Россия заняла за рубежом 7,5 млрд золотых руб.[3811] Общий внешний долг России определялся «союзниками» в размере 12–13 млрд. золотых руб., или ~4 годовых бюджета царского правительства 1913 года.
Фактически, с точки зрения платежного баланса, Россия была полным банкротом[3812]. «Россия, — констатировали этот факт в 1924 г. в своем детальном исследовании американские эксперты Л. Пасвольский и Г. Мултон, — не будет иметь возможности платить (даже) процентов ни по военным, ни по довоенным государственным долгам, ни по процентам, ни по дивидендам, причитающихся иностранным держателям русских промышленных ценных бумаг»[3813]. «Если мы хотим видеть различные части обширного русского государства превращенными в отдельные сферы влияния, протектораты и, наконец, в скрытые колонии соперничающих друг с другом иностранных государств и капиталистических объединений, мы, — подводили итог Л. Пасвольский и Г. Мултон, — должны лишь воспользоваться имеющейся возможностью…»[3814].
Все белые правительства, до получения «союзнической» помощи, подписывали обязательства полного и безусловного возврата долгов царского правительства, с учетом процентов. Правительство Верховного правителя России — Колчака, уже на третий день своего существования, приняло «к непременному исполнению» все денежные обязательства по внутренним и внешним государственным займам всех прежних правительств России[3815]. Принципиальную важность вопроса подчеркивала статья в «The New York Times» (1920 г.) в которой подчеркивалось: «Прежде всего, Врангель признает действующими обязательства царей перед другими странами»[3816].
Представление о требованиях «союзников» дают условия, на которых Франция признала Врангеля де-факто «правителем Юга России»:
Подобные требования Франция выдвинула атаману войска Донского Краснову[3819] и Деникину[3820] и петлюровской Директории[3821]. Протестовал только Краснов, обосновывая свои возражения тем, что «кровь русская, пролитая за победу Франции, взывает к небу и требует расплаты»[3822]. Долг Франции, признавал и сам кпт. Фуке, передавший Краснову требования французского правительства, который одновременно «тут и там… говорил патриотические речи и заверял молодежь, что Франция не забыла тех услуг, которые оказали ей русские в Великой войне»[3823].
Действительно Франция, до и во время Мировой войны, предоставляла кредиты России не столько из коммерческих, сколько из национальных интересов. Именно, исходя из своих национальных интересов, Франция спасла Россию в 1906 г. В тот год Россия, после русско-японской войны, находилась на грани банкротства, в стране бушевала революция, и русское правительство видело спасение только в привлечении иностранного кредита. Все страны отказали за исключением Франции. О причинах, вынудивших Париж пойти на этот шаг, писал французский посол Палеолог: «В апреле 1906 г. правительство Республики согласилось на реализацию русского займа. Этим оно оставалось верно основному началу нашей внешней политики: считать мирное развитие мощи России главным залогом нашей национальной независимости»[3824].
Довоенные французские кредиты были по своей сути военными кредитами, поскольку были направлены, прежде всего, на «покупку» себе союзника в надвигающейся войне с Германией. Этот факт подчеркивали сами условия французских займов, которые носили связанный характер: французы «охотно шли навстречу нам в деле помощи по постройке железных дорог имевших большое значение для военных целей», но для России, — отмечал военный министр В. Сухомлинов, — они «не могли быть всегда интересными в торговом отношении — их эксплуатация обещала убытки, а не доходы»[3825]. «Военное ведомство, — подтверждал премьер-министр Витте, — лоббировало прокладку стратегических железнодорожных путей, что наносило ущерб прокладке «экономических» — обеспечивающих экономические нужды государства железных дорог, то же касалось и строительства портов, например, огромные деньги, исходя из стратегических соображений, были вложены в строительство Либавского порта»[3826].
Представление об условиях французских кредитов давал пример лета 1913 г., когда французское правительство
С началом войны Россия, приходил к выводу Г. Уэллс, покрыла перед Францией свой долг с лихвой: «Страдания и смерть десятков тысяч русских солдат спасли Францию от поражения в этой кампании и сделали западные страны должниками великого и трагического русского народа»[3829]. Французские кредиты, подтверждал бывший военный министр Сухомлинов, были оплачены «русским государством кровью, миллионами людей и, в конце концов, его существованием…»[3830]. Президент Франции Р. Пуанкаре уже в 1915 г. отмечал в своем дневнике: «Самба… подчеркивал эффективность русской помощи и категорично заявил: «Скажите без боязни, что, не будь России, нас бы захлестнула волна неприятельского нашествия. Имейте это в виду каждый раз, когда натолкнетесь на то или другое последствие внутреннего режима этой великой страны»[3831].
Те же принципы действовали и в отношении британских военных кредитов. Не случайно на Версальской конференции советник американского президента Хауз потребовал от английских представителей отнести часть своих иностранных военных кредитов к собственным военным расходам, ведь Англия давала деньги союзникам «отнюдь не из любви к России, Франции или Италии. Она это сделала, как бы оплачивая часть собственных военных расходов. Цель состояла в том, чтобы нанести поражение Германии, достигнуть же этого Англии было легче всего, поддерживая своих союзников»[3832].
Мало того, Ллойд Джордж считал, что союзники не выполнили своих обязательств перед Россией: «руководители в обеих странах (Англии и Франции), по-видимому, так и не восприняли того, что должно было быть их руководящей идеей: они участвуют в этом предприятии вместе с Россией и для успеха этого предприятия нужно объединить все ресурсы…»[3833]. «История, — приходил к выводу Ллойд Джордж, — предъявит счет военному командованию Франции и Англии, которое в своем эгоистическом упрямстве обрекло своих русских товарищей на гибель, тогда как Англия и Франция так легко могли спасти русских и таким образом помогли бы лучше всего и себе»[3834].
Тем не менее, на конференции в Генуе в 1922 г. «союзники» предъявили долговые претензии к Советской России в полном объеме: царского и Временного правительств и расходов на интервенцию, включая часть долга, приходящуюся на государства Прибалтики и Польши, получивших от Советов свою долю золотого запаса Российской империи[3835].
Позиция большевиков по отношению к долгам была определена еще до их прихода к власти: Ленин сформулировал отказ от признания внешних долгов прежних правительств, еще находясь в эмиграции — в марте 1917 г., в своих «Письмах из далека», письмо 4-е «Как добиться мира», п. 6-й. И после прихода к власти большевики объявили об аннулировании всех внешних и внутренних займов, царского и Временного правительств, а национализации включала предприятия, принадлежащие и иностранному капиталу.
Реакция со стороны дипломатического корпуса на эти шаги последовала незамедлительно, в его официальном протесте заявлялось, что их страны считают «постановления об отказе от уплаты государственного долга, о конфискации собственности, и так далее, недействительными в той их части, которая, затрагивает интересы иностранных подданных…»[3836].
В ответ, во время конференции в Генуе, на неофициальном совещании на вилле «Альбертис», большевики выдвинули свои контрпретензии за понесенный страной ущерб:
Тогда М. Литвиновым, по словам Ллойд Джорджа, были приведены «поражающие воображение» цифры, названа сумма в 50 млрд золотых рублей[3837], величина «совершенно непостижимая». Для заявки такой суммы, указал он, не стоило и ехать в Геную. Поясняя позицию британского правительства, Ллойд Джордж отмечал, что оно «не компетентно согласиться с каким-либо уменьшением частных, индивидуальных долговых требований. Иное дело — государственные претензии к России, где можно было бы пойти на сокращение суммы долга и на снижение части просроченных или отсроченных на будущее процентов»[3838].
«Мнение британского премьера о неосновательности советских контрпретензий ошибочно, — заявлял в ответ нарком Чичерин, — Российская делегация могла бы доказать, что контрреволюционное движение до момента поддержки из-за рубежа было бессильным, разгромленным и утратившим всякое значение… «Во время этих контрреволюционных событий был причинен огромный ущерб — до 1/з национального богатства России, — вызванный вторжением и интервенцией, и за этот ущерб союзные правительства целиком ответственны… В настоящее время возмещение ущерба, причиненного правительственными действиями, является принципом международного права, уже признанным в случае с «Алабамой»»[3839]…
Чичерин мог бы сослаться и на более близкий пример: на статью 217 Версальского договора 1919 г., согласно которой «союзники и партнеры оставляют за собой право конфисковать и ликвидировать все имущество, претензии и интересы, принадлежащие на дату ратификации договора гражданам Германии или контролируемым ими фирмам, расположенным на их территориях, колониях, владениях и протекторатах»[3840].
«Союзные державы стремились сокрушить новую Россию, которая возникла из революции, и потерпели неудачу. Тем самым, — подводил итог Чичерин, — они освободили новую Россию от всяких обязательств Антанте…». «Если у соседа раздор между двумя партиями, мы, — отвечал Ллойд-Джордж, — поддерживаем ту из них, которая идет с нами, и отказываемся от возмещения ущербов другой партии»[3841].
Какова же была реакция прессы на совещание на вилле «Альбертис»? — В газете «Нью-Йорк таймс» и других изданиях Нортклифа помещалась критика в адрес Ллойд Джорджа, который, по «снисходительной» оценке «Нью-Йорк таймс», занимался в Генуе «продажей британских интересов!» Попутно отмечалось, что в итальянском общественном мнении, наряду с известным недоверием к советской делегации, проявляется смешанное чувство любопытства и… симпатии. Глава французской делегации Л. Барту был явно недоволен итогами дискуссии: в интервью газете «Нью-Йорк геральд трибюн» он заявил, что «50 млрд рублей золотом — это вдвое больше, чем та сумма, которую Франция требует от Германии за четырехлетнюю опустошительную войну… Я отказываюсь входить в обсуждение обязательств по отношению к государству, которое своих обязательств не выполняет»[3842].
Прямо противоположную точку зрения высказывал один из членов английской делегации — известный экономист Дж. Кейнс. В той же газете «Нью-Йорк геральд трибюн», дискутируя с французами, он писал: «
Большевики отказались выплачивать долги прежних правительств, по поводу чего вл. кн. Александр Михайлович замечал: «Никто не спорит, они убили трех моих родных братьев, но они также спасли Россию от участи вассала союзников»[3844]. К подобным выводам приходил в эмиграции и представитель прежних дореволюционных правящих сословий А. Бобрищев-Пушкин: «Россия, обремененная многомиллиардным долгом союзникам, бывшая накануне совершенно невероятных комбинаций чужих и своих капиталистов, которые все запустили бы в ее тело свои когти после войны, после ее же победы, Россия, заведенная до Октябрьской революции в безысходный международный и внутренний тупик, от этой революции только выиграла… Теперь же тяжело, но выход есть…»[3845].
В конечном счете, правоту большевиков де-факто признают все без исключения европейские кредиторы России. Эти военные долги, укажет Дж. Кейнс, «не соответствуют человеческой природе и духу эпохи»[3846]. «Цивилизация, — пояснял премьер-министр Италии Ф. Нитти, — уже отменила телесные наказания для неплатежеспособных должников, и рабство, от которого освобождаются отдельные люди, не должно навязываться нациям демократиями, которые называют себя цивилизованными»[3847].
Все страны, в том числе Франция и Англия, не только урегулируют свои долговые обязательства с Советской Россией, но и сами, находясь на грани банкротства, во время Великой Депрессии 1930-х гг., откажутся погашать свои военные обязательства перед Соединенными Штатами…[3848]
А могло ли быть иначе?
Возможно русский коммунизм развивался бы совсем по другому, если бы не горькая реальность гражданской войны, которая способствовала развитию некоторых черт, не имеющих ничего общего с марксистской идеологией.
«Одной из величайших ошибок Антанты по отношению к России было то, что Антанта обращалась с ней не как с павшей дружеской страной, а как с побежденным врагом, — отмечал премьер-министр Италии Нитти, — Не было ничего более нелепого, как видеть в людях старого порядка истинных представителей государства, которого больше не существовало»[3850].
На возможность альтернативного развития событий указывали знаменитые 14 пунктов Вильсона, озвученные им на заседании Конгресса в январе 1918 г. VI пункт президента требовал «Эвакуации иностранных войск со всей российской территории и такое урегулирование всех вопросов, затрагивающих Россию, которое обеспечило бы ей возможности для независимого политического и национального самоопределения, обеспечило бы ей искренний прием в общество свободных наций… и, более того, всякую помощь, в которой она может нуждаться и сама желать. Обращение с Россией со стороны ее сестер-наций в ближайшие месяцы будет жестоким испытанием их доброй воли, их понимания ее нужд, отличающихся от их собственных интересов, и их разумного и бескорыстного сочувствия»[3851].
О серьезности предложений президента говорит тот факт, что спустя 2 дня после этого выступления в Конгрессе, Вильсон направил в Госдеп предложение сенатора Р. Оуэна о признании США большевистской власти де-факто[3852]. На последовавший запрос официального представителя британского Форин — офиса У. Уайзмена, Хауз ответил, что Вильсон считает время приспевшим и для официального признания большевистского режима[3853]. Однако даже президент самой могущественной страны мира оказался бессилен остановить интервенцию.
Между тем, альтернативный план появился в самом ее начале. Его предложил консул США в Архангельске Ф. Коул, который 1 июня 1918 г. писал своему послу Френсису: «… 5. Социалисты-революционеры, меньшевики и кадеты, которые сейчас поддерживают идею интервенции, дискредитировали себя и сейчас стремятся вернуть себе власть… Те самые люди, которые сейчас молятся о том, чтобы наши штыки восстановили их власть, сделали даже больше, чем большевики, чтобы разрушить Русский фронт и общее дело союзников в России. Они в большей степени, чем большевики, несут ответственность за сегодняшние ужасные сражения во Франции. Большевики не губили армию. Они просто воспользовались ее крушением, чтобы захватить власть. Эсеровская, меньшевистская и кадетская «интеллигенция» никогда не будет править в России. Их место у дымящегося самовара, а не в залах правительства. Их приглашение вступить в Россию не исходит от русского народа. Сегодня, как и год назад, они неправильно судят о его настроении…
7… Массы русских из низших слоев все еще верят в большевиков. Интервенция отпугнет тысячи антигермански настроенных большевиков, а мы получим поддержку лишь со стороны дискредитировавшей себя «интеллигенции» и буржуазии. Буржуазия же вскоре потеряет к нам интерес, если мы не восстановим ее банковские счета.
8. Любое иностранное вторжение вглубь России терпело поражение. Немцы это знают, и они заняли только ближайшие и самые плодородные районы, они не пошли на бесперспективный Север. Если они пойдут дальше, это приведет их лишь к гибели, если только они не вступят в союз с советским правительством против союзников. Если мы войдем в Россию и будем продвигаться вглубь ее, мы потерпим неудачу. Ради будущего я считаю, что в настоящий момент Россия не представляет для нас выгоды с военной точки зрения…, союзникам очень важно, чтобы любое сотрудничество между русскими и немцами было тайным и чтобы оно было осуществлено либо при помощи грубой силы со стороны Германии против воли России, либо подкупом со стороны Германии и предательством со стороны России. Действия союзников не должны послужить поводом для оправдания такого сотрудничества…
11. Мы продадим наше право первородства в России за чашку похлебки. Право первородства — это будущее дружественное экономическое сотрудничество с великой и свободной демократией, контролирующей несказанные богатства. Похлебкой будет возвращение нескольких тысяч тонн грузов, которые мы когда-то отправили в Россию, решив, что сами сможем обойтись без них; временный контроль (потому что мы не хотим аннексии) над несколькими сотнями квадратных миль леса и бесплодной северной тундры, бездорожной и пока непродуктивной. Новый фронт будет отвлекать наши и без того скромные военные ресурсы, а взамен мы получим лишь благодарность нескольких дискредитировавших себя политиков, не имеющих избирателей…
А сейчас о том, как я считаю лучше всего встретить Германию в России и сразиться с ней.
Россия уже давно окончательно и определенно вышла из войны. Следовательно, союзники в России ведут с Германией экономическую борьбу, которую называют «войной после войны». Частично благодаря экономической отсталости России, частично благодаря самой войне, частично благодаря экономической недальнозоркости большевиков, Россия истощена в экономическом и финансовом отношении. Она во власти Германии — сейчас и еще на долгие годы. Это совсем невыгодно союзникам, потому что и сейчас, и в будущем это укрепляет Германию. Следовательно, наша задача — сделать Россию независимой от Германии, посылая, насколько позволяют наши потребности, все, что ей необходимо для фабрик (оборудование и материалы), а также сельскохозяйственные орудия для полей. Если это приведет к получению избытков зерна, нам нужно будет купить его для собственного потребления, чтобы помешать Германии воспользоваться им.
Мы в лучшей степени сможем установить дружеские отношения в России, торгуя сахаром, обувью, рыболовными сетями и машинами, чем введением туда двухсот — пятисоттысячного войска… Торговля с Россией возможна через различные внешнеторговые советы и комитеты, а также через другие правительственные учреждения. Фактически такие учреждения очень выгодны для нас, так как они будут гарантировать поступление товаров к действительным потребителям, чего не сможет сделать торговля с частными фирмами. Россия и большевики хотят торговать с нами. Нам нужны многие продукты, которые Россия уже имеет в изобилии. Кроме всего этого, торговля должна помочь России снова поставить на ноги ее промышленность и предотвратить усиление ее зависимости от Германии.
Короче говоря, интервенция — в этом можно быть уверенным — 1) будет развиваться дальше, чем первоначально запланировано, вовлекая непредсказуемое количество судов, людей и материалов;
2) не сможет восстановить Россию как военный фактор в войне с Германией, так как
7) нарушит наше официальное обещание России не вмешиваться;
Продолжение настоящей политики:
1) не создает для нас новых врагов в России, кроме буржуазии, которая считает, что наша обязанность — спасти ее банковские счета;
2) усилит контраст между союзниками и Германией; союзники примирятся с ущербом (аннулирование займов) и оскорблением (опубликование секретных договоров) без использования грубой силы в виде возмездия, в отличие от Германии;
3) сохранит наши скромные людские и материальные ресурсы; если же их придется делить на два фронта, объем такого деления невозможно предугадать.
Продолжение нашей настоящей политики непризнания, но участия в широком торговом сотрудничестве, насколько позволяет количество наших судов и материальные ресурсы:…
2) даст возможность приостановить отправление груза или возвратить его в любой момент по нашему желанию…
4) поможет России в какой-то степени встать на ноги в промышленном, экономическом и финансовом отношении; это, на мой взгляд, является самой важной задачей в данный момент…
Сегодня нет большей опасности в мире, чем та, что Россия будет германизирована, за исключением той опасности, что Германия победит на Западном фронте. Политика создания сильной и независимой в коммерческом, финансовом и промышленном отношении России будет задачей всей политики союзников в России в будущем, и сейчас пора к этому приступать. Время для солдат в России ушло безвозвратно. Союзники должны сразиться с Германией в России через торговлю…
Ни одно из приведенных соображений не приуменьшает ни в малейшей степени необходимость иметь мощные морские силы в гавани Архангельска, в Мурманске и Белом море, чтобы укрепить Россию и в целом упрочить наше положение здесь. Это принесет большую помощь, но не причинит ущерба в отличие от интервенции. Морские силы во всех перечисленных пунктах должны быть значительны»[3854].
Предложения Ф. Коула были продиктованы не симпатиями к большевикам или русскому народу, а чисто американским сочетанием прагматизма и идеализма. И эти предложения были реальной базой для решения «Русского вопроса», они тесно переплетались с мыслями советника президента США Хауза, который 2 января 1918 г. писал в своем дневнике, что Соединенным Штатам следует искать сближения с большевиками и постараться «распространять нашу финансовую и промышленную поддержку по всем мыслимым направлениям»[3855].
«Я убежден, — писал в декабре 1918 г. в «Геральде» британский консул в Архангельске Д. Янг, — что, если делегация, состоящая не из чиновников или милитаристов, а из здравомыслящих людей, представляющих все политические партии Англии, встретится в нейтральной стране с советской делегацией, соглашение будет достигнуто после нескольких часов переговоров. Я считаю, что это соглашение окажется приемлемым, как для наших левых социалистов, так и для британских капиталистов, которые заинтересованы в том, чтобы вернуть свои деньги в России»[3856].
Действительно, большевики были готовы к подобному сотрудничеству, они сами неоднократно обращались к союзникам с официальными предложениями, с первых дней своей революции, с ноября 1917 г.[3857] Решимость большевиков подтверждал Локкарт, который в начале 1918 г. указывал, что любое коллективное заявление союзников будет большевиками принято. И даже после начала широкомасштабной интервенции большевики, постоянно продолжали демонстрировать готовность к диалогу.
Например, 29 июля 1918 г. наркоминдел Чичерин писал американскому послу Д. Френсису: «Я использую этот последний перед вашим отъездом момент для того, чтобы еще раз выразить мое глубокое сожаление по поводу неблагоприятного стечения обстоятельств, результатом которого стало ваше нынешнее путешествие через море… Передайте, пожалуйста. В своих посланиях, которые вы будете отправлять за океан, нашу любовь и восхищение великому народу пионеров нового континента, потомкам революционеров Кромвеля и братьев по оружию Вашингтона»[3858].
Показательна реакция Фрэнсиса на обращение к нему большевистского министра иностранных дел: «Эта телеграмма явно предназначалась американским пацифистам, и, опасаясь, что она будет передана Госдепартаментом американскому народу, я не стал пересылать ее»[3859].
Но вот мировая война закончилась. Германская угроза, служившая поводом для интервенции, в Россию исчезла и сразу после подписания перемирия в Компьене, в ноябре 1918 г., наркоминдел Чичерин «вручил представителям нейтральных государств ноту для союзнических правительств, в которой Совнарком объявил, что хотел бы положить конец военным действиям между русскими войсками и войсками Антанты»[3860]. В декабре М. Литвинов вновь обратился с подобным предложением к министрам Антанты в Стокгольме. Предложения советского правительства были распространены по всем радиостанциям[3861].
Ради сотрудничества с Западом Ленин был готов пойти на кардинальные уступки. Этот факт в январе 1919 г. подтверждал американский представитель в Лондоне Тублер, который после переговоров с диппредставителем Советской России Литвиновым информировал свое правительство: «Военная интервенция и оккупация России, даже если они в конечном итоге будут успешными, потребуют неопределенно большого времени… Я полностью убедился в том, что мы можем заключить соглашение, обеспечивающее иностранные интересы и иностранные долги, если мы не очень урежем русскую территорию…»[3862]. «Примиренческая позиция Советского правительства, — подтверждал американский атташе У. Баклер, после разговора с Литвиновым, — очевидна»[3863].
Да большевики, так же, как и «белые» генералы были готовы признать внешние долги России, однако между этими признаниями существовала одна принципиальная разница: большевики были готовы обсуждать условия погашения внешнего долга — в целях прекращения интервенции и гражданской войны, а «белые» генералы — в целях их продолжения.
Наиболее открыто позиция большевиков прозвучала в феврале 1919 г., когда представители Антанты пригласили все организованные политические группировки России собраться на Принцевых островах для обсуждения возможности прекращения гражданской войны в России[3864]. Вильсон, по словам Черчилля, был готов встретиться даже только с одними большевиками[3865]. Британский историк Флеминг оспаривает инициативу проведения мирной конференции у американцев, утверждая, что она принадлежала Лондону, который озвучил ее еще в декабре 1918 г., поскольку «союзники страстно желали окончания гражданской войны в России»[3866].
По словам Черчилля, нам предстояло «собрать представителей большевиков и белых и лимитрофов… подобно тому, как Римская империя приглашала военачальников, плативших ей дань государств для того, чтобы они давали отчет в своих действиях»[3867]. Собрать вместе противоборствующие силы, французский премьер-министр Клемансо, объявивший большевикам голодную блокаду, предложил из
Конференция на Принцевых островах должна была разрешить два основных вопроса, волновавших победителей в Париже: восстановление мира в Европе, который был невозможен без восстановления мира в России, и предупреждение распространения большевизма[3869]. С точки зрения России, конференция изначально несла в себе двойственный характер, с одной стороны она открывала возможность для признания, с другой — условия переговоров включали: неприкосновенность всех существующих на момент переговоров правительств на той территории, которую они занимали в тот момент, что фактически закрепляло расчленение страны.
Эту двойственность поясняло сообщение (02.1919) личного секретаря Ллойд Джорджа Ф. Керра: «Прения (делегации Британской империи) показали очень ясно, что все считают эффективную войну против большевиков в данное время невозможной, ввиду тех настроений, которые отмечаются в нашей стране, и что, кроме того, это, по-видимому и нежелательно, так как может привести к усилению большевизма у нас. С другой стороны, все, как кажется, единодушно признали, что было бы очень нежелательно позволить большевикам овладеть Сибирью и теми небольшими государствами, которые образовались на ее окраинах. Все признали также желательным тщательно изучить вопрос, сколько потребуется людей, денег и снаряжения, для поддержания антибольшевистских правительств примерно в их нынешнем положении»[3870].
Министр иностранных дел Великобритании Бальфур, в свою очередь, надеялся, что «большевики, вероятно, откажутся принять такие условия и тем самым поставят себя в очень невыгодное положение»[3871]. «Конференция на Принцевых островах задумана для того, — пояснял французский представитель в Сибири Реньо, — чтобы испытать большевиков и после демонстрации их непримиримости создать основание для широкой помощи в борьбе с ними»[3872]. На тех же ожиданиях строил свои планы У. Черчилль, который «заранее предвидя возможность отказа со стороны советского правительства принять условия союзников» готовил широкомасштабную интервенцию против большевистской России[3873].
Эти ожидания, по сути, превращали мирные предложения Парижской конференции союзников в провокационный ультиматум аналогичный тому, который Австро-Венгрия предъявила в июле 1914 г. Сербии. Он должен был легитимизировать интервенцию в Россию так же, как предыдущий «легитимизировал» агрессию Германии.
Но большевики сообщили о своей готовности «вступить в переговоры немедленно» «в любом месте», в том числе и «с любыми русскими политическими группировками», они были согласны и на нахождение «на той или другой части территории бывшей Российской империи, за вычетом Польши и Финляндии, военных сил Согласия или же таких, которые содержатся правительством Согласия»[3874]. Мало того большевики, по словам Черчилля, были «готовы идти навстречу желаниям союзных держав по вопросу об уплате долгов, о предоставлении концессий на разработку лесных и горных богатств, о правах держав Антанты на аннексию тех или иных территорий России»[3875]. «Примирительная позиция советского правительства, — подтверждал Ллойд Джордж, — не вызывает никаких сомнений»[3876].
Ленин сравнивал «Принцевы острова» с «Брестским миром»: «Когда мы ответили согласием на предложение конференции на Принцевых островах, мы знали, что идем на мир чрезвычайно насильнического характера»[3877]. Но когда «большевики ответили на это предложение согласием. Белые… с презрением его отвергли»[3878]. Белые правительства Архангельска, Омска и Юга России «отвергли любую возможность заключения какого-либо соглашения с большевиками, равно как и любые переговоры с ними»[3879].
Причина отказа «белых» от участия в конференции заключалась не столько в их непримиримости, сколько в том, что при любом варианте попытки установления демократической единой власти в России (например, при помощи Учредительного собрания) они неизбежно проигрывали выборы социалистам. Если Белые отказывались от единой власти, то тем самым закрепляли расчленение России, т. е. шли против своих принципов «Единой и неделимой».
Согласие большевиков привело к тому, печально отмечал Черчилль, что «по основному вопросу союзные державы в Париже не решили, желают ли они воевать с большевиками или заключить с ними мир… Предложение о созыве конференции на Принцевых островах сыграло свою роль в том, что началось общее утомление и упадок духа…»[3880].
В связи с провалом конференции на Принцевых островах, с согласия Д. Ллойд Джорджа, В. Вильсон через своего доверенного советника Хауза, попытался сепаратно договориться с большевиками: «мы должны каким-то образом связаться с Советским правительством и представить ему подходящий для нас проект мирного договора»[3881]. В этих целях президент 22 февраля послал в Москву своего помощника Буллита[3882].
Основные положения соглашения были сформулированы в меморандуме личного секретаря Ллойд-Джорджа — Керра, согласно которому: существующие на российской территории правительства де-факто сохраняются; военная помощь им прекращается; союзнические войска выводятся. Советы признают долги, от которых они отказались, и т. д. Ленин принял условия меморандума[3883]. В результате переговоров Буллит пришел к выводу, что «нет никаких сомнений ни в стремлении Советского Союза к справедливому и разумному миру, ни в искренности этого предложения»[3884].
«Они покончили с императорами, политическими императорами, финансовыми императорами, с моральными императорами…, — передавал свои впечатления о советских людях У. Буллит, — Взяли в свои руки банки и похоронили аристократию. Как нация они приобрели некое братство, сердечную открытость, у них исчез страх перед жизнью. Возможно ли такое же благословление для остальной Европы и Америки»[3885].
По мнению британского дипломата, будущего Генерального секретаря Лиги Наций Дж. Драммонда, «если принять большевистские предложения, привезенные мистером Буллитом, то будут решены многие трудности, с которыми сейчас сталкиваются участники (Парижской) конференции»… При этом он приводил простые и веские доводы: если Германии не понравятся условия союзников, она больше не сможет угрожать альянсом с большевиками; балтийские страны сумеют без всякого вмешательства сформировать свои правительства; в будущем будут исключены инциденты, подобные венгерскому; и, самое главное, в Европе и в Азии наступит политическая стабилизация»[3886].
Однако достижения тайной миссии Буллита были отвергнуты «союзниками»: «Негодование французов и англичан против всякого соглашения с большевиками достигло своего предела, — восклицал Черчилль, — и советские предложения Буллиту, которые без сомнения, были сами по себе лживы, вызвали всеобщее презрение»[3887]. Формально европейские «союзники» усмотрели в миссии Буллита сепаратную попытку американцев договориться с большевиками за их спиной, и обеспечить тем самым себе привилегированное положение в России. Французские газеты писали в те дни, что подобно тому, как в 1823 г. британский премьер Канниг «зарезервировал Латинскую Америку для британской торговли (закрыв ее для европейских держав), так и в 1919 г. англосаксы идут своим — резервируют огромные (российские) районы мира, как зону своего доминирования[3888].
Интервенция радикализовала, но при этом и определённо укрепила власть большевиков: до интервенции большевики были наступающей стороной, вызывающей ответную, нередко радикализованную реакцию оппозиции и населения. Поэтому большевики были вынуждены, ради сохранения своей власти, в той или иной мере, идти на уступки для получения политического и морального большинства. Интервенция опрокинула чашу весов, она сделала большевиков обороняющейся национальной силой, вокруг которой сплотились наиболее массовые — левые оппозиционные политические силы и сами народные массы.
«Нашествие чужеземцев на русскую землю вызовет бурю негодования и приведет к росту патриотических чувств, — предупреждал об этом Ллойд Джордж, — Патриотизм таким образом пришел бы на помощь большевизму»[3889]. «Единственный верный способ укрепить власть большевиков, — повторял он, — это попытаться сокрушить большевиков при помощи чужеземных войск»[3890]. «Несомненно, что большевистские лидеры часть своей силы, — подтверждал американский президент Вильсон, — черпают из постоянной угрозы иностранной интервенции. Эта угроза помогла им объединить вокруг себя народ»[3891].
«И тут нельзя ни привести параллель с Французской революцией…, — пояснял британский премьер, — И тогда нас тоже звали на помощь. Рига и Украина напоминают Тулон и Вандею. Но уже сам факт, что мы вмешались, позволил Дантону объединить французских патриотов, и сделать террор оружием войны… Франция была превращена в огромную военную машину, которая приводилась в движение главным образом страстной ненавистью к нам»[3892].
«Одной из причин, укрепивших большевиков, — подтверждал премьер-министр Италии Нитти, — была… позиция Антанты, проявившей неоднократно величайшие симпатии к людям старого режима»[3893]. Все социалистические партии выступают против интервенции в любом виде, подтверждал в своем отчете и Буллит, который строил свои выводы на основе бесед: с одним из эсеровских лидеров В. Вольским, бабушкой русской революции Е. Брешковской и лидером меньшевиков Ю. Мартовым. Обобщающим, приходил к выводу Буллит, можно считать мнение бывшего председателя Самарского КОМУЧа В. Вольского, по словам которого, «интервенция вынуждает нас, как честных русских, отказаться от оппозиции большевикам и встать на защиту Советской власти, как на защиту нашей революции…»[3894].
Стойкость большевиков привела к укреплению их престижа даже в эмигрантской среде: «с того момента, как определилось, что Советская власть сохранила Россию, — Советская власть оправдана, как бы основательны ни были отдельные против нее обвинения, — констатировал А. Бобрищев-Пушкин, — Я совершенно не понимаю, как, говоря о «рабстве» под нею русского народа, можно уверять, что он желает именно того «демократического» строя, который не смог продержаться на Руси и года, никакою народною поддержкою не пользовался. Очевидно, — здесь чаяния интеллигенции — разошлись с народными чаяниями. И обратно, самый факт деятельности Советской власти доказывает ее народный характер, историческую уместность ее диктатуры и суровости. Но именно для того, чтобы смягчить эту суровость, для действительной реальной борьбы с отрицательными сторонами Советской власти необходим честный русский всеобщий мир…»[3895].
Интервенция внесла решающий вклад в формирование социально-экономической политики большевиков. Когда они приходили к власти, у них не было никакой определенной программы, ни в аграрной, ни в промышленной сфере, они не планировали ни масштабной национализации, ни жестких мобилизационных мер. У них не было даже никаких теоретических воззрений на этот счет: когда мы «брали власть для того, чтобы приступить к социалистической реорганизации, то ни форм преобразования, ни темпа быстроты развития конкретной реорганизации мы знать не могли, — подчеркивал Ленин, — Только коллективный опыт, только опыт миллионов может дать в этом отношении решающие указания…»[3896].
Этот опыт, во время интервенции привел к необходимости проведения жесткой политической и экономической мобилизации общества, в виде установления монополии партии и «военного коммунизма».
«Могут ли большевики эволюционировать? — задавался в этой связи Гинс, — Расчет на это последовательное перерождение большевизма был одним из мотивов соглашательской политики в Иркутске. Мне пришлось беседовать после (октябрьского) переворота с заместителем комиссара Франции г. Могра. Он выражал твердую уверенность, что большевики изменятся и Россия будет подлинно демократической страной. Я не соглашался с ним. Даже допуская, что Москва может прийти к выводу о необходимости изменить систему управления, я не верил, чтобы она могла фактически заставить своих агентов на местах отказаться от террора и насилий. Демократизм и большевизм несовместимы. Не верил я и в то, чтобы большевизм отказался от своей социалистической экономики. Это было бы так же неправдоподобно, как сообщение о том, что больной горячкой отказался бредить…»[3897].
Тем не менее, несмотря на все тяготы гражданской войны к середине 1919 г. «большевизм преобразился, — приходил к выводу Гинс, — Это верно… Нет прежнего дикого разгула комиссаров и прежнего необузданного террора. Появилось «внешнее» благообразие. Наступающие советские войска сдерживают чернь, не допускают грабежей… Комиссаров встречают колокольным звоном и крестным ходом… Социалистический фронт выровнялся. Интеллигенция перестала относиться к большевикам с прежней брезгливостью… Органы управления наполнились людьми демократического, но отнюдь не коммунистического направления. Хозяйственная организация, впитав в себя бывших промышленников в качестве специалистов и установив тесную связь с кооперацией, стала принимать новые формы. В некоторых случаях центральные организации стали походить на тресты, которые сохранятся и в будущем… Ставка на «середняка» легализировала существование класса мелкой буржуазии»[3898].
И это направление эволюции полностью соответствовало программным установкам большевиков, сформированными еще в период создания их партии в 1903 г. Стратегической целью большевистской партии Ленин выдвигал построение социалистического общества, однако, но ближайшей тактической задачей своей партии он ставил свершение не «социалистической революции, а лишь максимально полное осуществление целей буржуазно-демократической революции»[3899].
Переход к социализму «это — дело очень долгое, — пояснял Ленин, — Чтобы его совершить, нужен громадный шаг вперед в развитии производительных сил…»[3900]. «Неужели не ясно, — указывал Ленин, — что в материальном, экономическом, производственном смысле мы еще и в преддверии социализма не находимся»[3901]. Тактической целью — «программой минимум» большевистской революции, подтвержденной III съездом РСДРП, Ленин в 1905 г. выдвигал установление буржуазно-демократической республики с объединенным социал-демократическим Временным правительством во главе[3902].
«Кроме, как в росте капитализма нет залога победы над ним», пояснял позицию большевиков Ленин в 1911 г., классовая борьба «не задерживает развитие капитализма, а ускоряет его, заставляя прибегать к более культурным, более технически высоким приемам капитализма. Есть капитализм и капитализм. Есть черносотенно-октябристский капитализм и народнический («реалистический, демократический, активности полный») капитализм. Чем больше мы будем обличать перед рабочими капитализм за «жадность», тем труднее держаться капитализму первого сорта, тем обязательнее переход его в капитализм второго сорта»[3903].
«Марксизм, — пояснял Ленин, — бесповоротно порвал с бреднями народников и анархистов, будто можно, например, России миновать капиталистическое развитие, выскочить из капитализма или перескочить через него каким-нибудь путем кроме пути классовой борьбы на почве и в пределах этого самого капитализма… Чем полнее и решительнее, чем последовательнее будет буржуазная революция, тем обеспеченнее будет борьба пролетариата с буржуазией за социализм»[3904].
Пояснением того, что в практическом смысле подразумевалось под этой формулой, Ленин давал в своей работе «Грозящая катастрофа…» в сентябре 1917 г., в которой он указывал, что политика большевиков не имеет в виду «ни малейших изменений в отношениях собственности, не отнимая, повторяем, ни у одного собственника ни единой копейки», а преследует целью «действительное взыскание (прогрессивного) подоходного налога, без утайки имуществ и доходов…»[3905].
«Конечно кампания убийств, конфискаций и полной деградации законных систем заслуживает абсолютного осуждения. Однако, — признавал американский президент Вильсон, — некоторые из их доктрин были созданы из-за давления их капиталистов, которые полностью игнорировали права рабочих повсюду…, если большевики отдадут дань политике закона и порядка, то они вскоре сумеют овладеть всей Европой и сокрушить все существующие правительства»[3906].
Интервенция и гражданская война не дали возможности большевикам сразу перейти к осуществлению своих идей. К ним Ленин вернется сразу после окончания интервенции и гражданской войны: «Построить коммунистическое общество руками коммунистов, это — ребячья, совершенно ребячья идея, — указывал Ленин в 1922 г., — Коммунисты — это капля в народном море… Управлять хозяйством мы сможем, если коммунисты сумеют построить это хозяйство чужими руками, а сами будут учиться у этой буржуазии и направлять ее по тому пути, по которому они хотят…»[3907].
Однако одного стремления и готовности к эволюционированию недостаточно, в еще большей мере, и, главным образом, успех любого преобразования предопределяется имеющимися материальными возможностями. А эти возможности были жестко ограничены тем разорением страны, к которому привела Первая мировая война, интервенция и вызванная ею гражданская война[3908], в одной из самых бедных стран мира[3909].
«Если оказать большевикам щедрую помощь, — приходил в этой связи к выводу в 1920 г. Г. Уэллс, — они, возможно, сумеют создать в России новый, цивилизованный общественный строй, с которым остальной мир сможет иметь дело…. Соединенные Штаты Америки — единственная держава, которая может взять на себя роль такого спасителя, являющегося в последнюю минуту… Я твердо убежден, что без такой помощи извне в большевистской России произойдет окончательное крушение всего, что еще осталось от современной цивилизации на территории бывшей Российской империи. Это крушение вряд ли ограничится ее пределами. Другие государства, к востоку и западу от России, одно за другим будут втянуты в образовавшуюся таким образом пропасть»[3910].
Но на помощь Советской России никто не пришел. Наоборот, не успела закончиться интервенция и гражданская война, как за ними замаячил призрак новой войны. «Если кто угрожает в настоящее время независимости и целости России, — отмечал этот факт в 1922 г. бывший член правительства Северной области эсер Игнатьев, — так это иностранные державы и наша эмиграция, стоящая за интервенцию…»[3911]. В том же году, открывая первый том своих воспоминаний Деникин, где наряду с проклятиями в адрес большевиков, писал: «за рубежами русской земли стучат уже заступами могильщики и скалят зубы шакалы в ожидании ее кончины»[3912]. Но это уже тема следующего тома Политэкономии истории.
Примечания
Принятые сокращения
Александр М… — Александр Михайлович. Воспоминания великого князя. — М.: Захаров, 2004.— 524 с.
Айрапетов О… — Айрапетов О.Бесшабашная бестолочь // Родина, 2004, № 1, с. 56.
Айронсайд Э… — Айронсайд Э. Архангельск. 1918–1919. (Голдин В. И.…)
Анти-Вехи… — Анти-Вехи (Интеллигенция в России (1910) и «Вехи» как знамение времени (1910). — М.: Астрель, 2007. — 640 с.
Асташов А. Б.… — Асташов А. Б. Дезертирство и борьба с ним в царской армии в годы Первой Мировой войны // Российская история. № 4. 2011. С.44–52.
Барсуков Е. З.… — Барсуков Е. З. Подготовка России к мировой войне в артиллерийском отношении. — М.-Л.: Государственное военное издательство. 1926.
Белый Север… — Белый Север. 1918–1920 гг.: Мемуары и документы. Т. I. Сост. В. И. Голдин. — Архангельск: Правда Севера, 1993–416 с.
Белый Север, т. 2… — Белый Север. 1918–1920 гг.: Мемуары и документы. Т. II. Сост. В. И. Голдин — Архангельск, Правда Севера, 1993. — 496 с.
Бердяев Н. А.… — Бердяев Н. А. Самопознание. — М.: Эксмо-пресс, Харьков: Фолио, 1999.
Бердяев Н. А. Судьба России… — Бердяев Н. А. Судьба России. — М. Эксмо. 2007. — 638 с.
Битти Б… — Битти Б. Красное сердце России // Россия 1917 года в эго-документах: Записки репортера. // Институт истории и археологии Уро РАН. — М.: Политическая энциклопедия. 2016. –551 с. (Б. Битти американская журналистка, посетившая Россию в 1917 г. Beatty В. The Red Heart of Russia. New York: The Century Со, 1918. 537 p. (перевод: М. И. Вебер — гл. IX, XII, XXII, эпилог; Я. А. Голубинов — гл. Х-ХI, XXIII; H. A. Михалев — гл. ХII-ХХI).
Бонч-Бруевич М. Д… — Бонч-Бруевич М. Д. Вся власть Советам! — М.: Воениздат. 1957.
Брянский В. В.… — Брянский В. В. Записки. Воспоминания. (Секретаря Московского градоначальника за июль 1914-март 1917 гг.) Информационный портал «Русский путь» www.rp-net.ru
Бубликов А. А.… — Бубликов А. А. Русская революция: впечатления и мысли очевидца и участника. (1918. Нью-Йорк) — М.: Кучково поле, 2016. — 224.
Будберг А… — Будберг А. Дневник белогвардейца. — Мн.: Харвест, М.: АСТ, 2001. — 336.
Булгаков С. Н.… — Булгаков С. Н. История экономических и социальных учений — М.: Астрель, 2007, — 988 с.
Бунич И… — Бунич И. 500-летняя война в России. Кн.1. — К.: А. С. К.; СПб.: Облик, 1999. — 368 с.
Буровский А. М.… — Буровский А. М. Крах империи: Курс неизвестной истории. — М.: АСТ, Красноярск: КИ «Издательские проекты», 2004. — 462 с.
Бьюкенен Дж… — Бьюкенен Дж. Мемуары дипломата. — М.: АСТ, Мн.: Харвест, 2001. — 400 с.
Вебер М… — Вебер М. Протестантская этика и дух капитализма. В кн.: Вебер М. Избранные произведения, М., 1990.
Веллер М., Буровский А… — Веллер М., Буровский А. Гражданская история безумной войны. — М.: АСТ, 2007. — 640 с.
Верховский А. И.… — Верховский А. И. На трудном перевале. — М.: Воениздат. 1959, — 448 с.
Витте С. Ю.… — Витте С. Ю. Воспоминания, мемуары: в 3 т. — Мн: Харвест, М: АСТ, 2001. — 800 с.
Владимирова В… — Владимирова В. Год службы социалистов капиталистам. — М., Л.: Гос. изд-во. 1927. — 386 с.
Воейков В. Н.… — Воейков В. Н. С царем и без царя. — М.: ТЕРРА, 1995. — 480 с.
Войтинский В. С.… — Войтинский В. С. 1917-й Год побед и поражений. — М.: ТЕРРА — Книжный клуб, 1999. –320 с.
Волков Е. 3… — Волков Е. 3. Динамика народонаселения СССР за 80 лет. — М.: Госиздат, 1930. — 272 с.
Волков С. В.… — Волков С. В. Трагедия русского офицерства. — М.: Центрполиграф, 2002.
Волобуев П. В.… — Экономическая политика Временного правительства. — М.: 1962.
Воронович Н. В.… — Воронович Н. В. «Зеленые» повстанцы на Черноморском побережье. «Меж двух огней», «Архив Русской Революции», т. VII, Берлин, 1922.
Врангель П. Н… — Врангель П. Н. Записки: (ноябрь 1916- ноябрь 1920 г.): в 2 кн. / П. Н. Врангель. — М.: Менеджер; Пенза: Космос, 1991.
Ганин А. В.… — Ганин А. В. Семь «почему» российской гражданской войны. — М.: Пятый Рим. 2018 г. — 864 с.
Гейфман А… — Гейфман А. Революционный террор в России, 1894–1917/ Пер. с англ. Е. Дорман. — М.: КРОН-ПРЕСС, 1997. — 448 с.
Геллер М. Я., Некрич А. М.… — Геллер М. Я., Некрич А. М. Утопия у власти. — М.: МИК, 2000–856 с.
Генис В. Л. Расказачивание… — Генис В. Л. Расказачивание в Советской России. — Вопросы истории. 1994. № 1, с. 42–55.
Генис В. Л. Первая конная… — Генис В. Л. «Первая конная армия: за кулисами славы» — Вопросы истории. 1994. № 12, с. 64–77.
Гинс Г. К.… — Гинс Г. К. Сибирь, союзники и Колчак. Поворотный момент русской истории. 1918–1920. (перв. изд. Харбин, 1921). — М.: Крафт+, 2007. — 704 с.
Глобачев К. И.… — Глобачев К. И. Правда о русской революции: Воспоминания бывшего начальника Петроградского охранного отделения. — М.: РОССПЭН. 2009. — 519 с.
Глущенко Н. А., Шевляков А. С. Освещение газетой «The New York Times» кризиса правительства А. В. Колчака осенью 1919 г. // Вестник Томского государственного университета. История. 2018. № 56 https://cyberleninka.ru/article/n/osveschenie-gazetoy-the-new-york-times-krizisa-pravitelstva-a-v-kolchaka-osenyu–1919-g
Голдин В. И.… — Заброшенные в небытие. Интервенция на русском Севере (1918–1919) глазами ее участников. Составитель В. И. Голдин. — Архангельск.: Правда Севера, 1997.
Голдин В. И. Белый Север… — Голдин В. И. Белый Север 1918–1920 гг. Мемуары и документы. В 2 т. — Архангельск: Правда Севера. 1993.
Голдин В. И. Север России… — Голдин В. И. Север России в огне Гражданской войны. Иностранная интервенция и ее последствия. Август-декабрь 1918 г. — Архангельск, 2021. — 660 с.
Голинков Д. Л.… — Правда о врагах народа/ Д. Л. Голинков. — М.: Алгоритм, 2006. — 448 с.
Голинков Д. Л. Крушение… — Голинков Д. Л. Крушение антисоветского подполья в СССР 1917–1925 гг. — М. 1986.
Головин Н. Н.… — Головин Н. Н. Военные усилия России в Мировой войне. — М.; Кучково поле, 2001. 440 с.
Головин Н. Н. Российская контрреволюция … — Головин Н. Н. Российская контрреволюция в 1917–1918 гг. в 2 т. — М.: Арис-пресс, 2011. — 560 с.
Голуб П. А.… — Голуб П. А. Белый террор в России (1918–1920) — М.: Патриот, 2006. — 479 с.
Городецкий С. Н.… — Городецкий С. Н. Образование Северной области. (Белый Север…)
Гофман М… — Генерал Макс Гофман Записки и дневники. 1914–1918. — Л: Красная газета. 1929. — 262 с.
Грациози А… — Грациози А. Великая крестьянская война в СССР. Большевики и крестьяне. 1917–1933/ Пер. с англ. — М.: «Российская политическая энциклопедия» (РОССПЭН),2001.–96с.
Гриф секретности снят… — Гриф секретности снят. Потери вооруженных сил СССР войнах, боевых действиях и военных конфликтах. Статистическое исследование. М.: 1993.
Грэвс У… — Грэвс У. Американская авантюра в Сибири. М.: Госвоениздат. 1932.
Гусев К.В… — Гусев К. В. В. М. Чернов. Штрихи к политическому портрету. — М.: РОССПЭН, 1999. — 208 с.
Данилов И… — Данилов И. Воспоминания о моей подневольной службе у большевиков. (Белый Север, т. 2…)
Деникин А. И.… — Деникин А. И. Очерки русской смуты. В 3 т. — Мн.: Харвест, 2002.
Деникин А. И. Поход на Москву… — Деникин А. И. Поход на Москву; В сб.: Гражданская война в России: Разгром Деникина, — М.: АСт; СПб.: Terra Fantastica. 2003. — 640c.
Деникин А. И. Поход на Москву. 1928… — Деникин А. И. Поход на Москву — М.: Федерация, 1928. — 316 с.
Деникин А. И. Старая Армия… — Деникин А. И. Старая Армия. Офицеры. — М.: Айрис-пресс, 2005. — 512 с. Первое издание (1 т.): Деникин А. Старая армия. — Париж: Родник, 1929.
Дмовский Р… — Дмовский Р. Германия, Россия и Польский вопрос. 1909 г. — СПб.: Алетейя, 2017. — 208 с.
Добровольский С… — Добровольский С. Борьба за возрождение России в Северной Области. (Белый Север, т. 2…)
Достоевский Ф. М.… — Достоевский Ф. М. Бесы. Антология русской критики. Составление, комментарии Л. И. Сараскиной. — М.: Согласие. 1996. — 752с.
Думова Н. Г., Трухановский В. Г.… — Думова Н. Г., Трухановский В. Г. Черчилль и Милюков против Советской власти, — М.: 1989.
Дэвис Д., Трани Ю… — Дэвис Д., Трани Ю. Первая холодная война. Наследие Вудро Вильсона в советско-американских отношениях. — М.: ОЛМА-ПРЕСС, 2002. — 479 с.
Зайончковский А. М.… — Зайончковский А. М. Первая Мировая война — СПб.: Полигон, 2000–880 с.
Зданович А. А.… — Зданович А. А. Органы государственной безопасности и Красная армия: Деятельность органов ВЧК — ОГПУ по обеспечению безопасности РККА (1921–1934) — М.: Икс-Хистори; Кучково поле. 2008. — 800 с.
Зеленов Н. П.… — Зеленов Н. П. Трагедия Северной Области. (Белый Север, т. 2…)
Земсков В. Н.… — Земсков В. Н. О масштабах политических репрессий в СССР. // Политическое просвещение. / № 1 (66) 2012, с. 92–120.
Егоров А… — Егоров А. Разгром Деникина — 1919 г. Гражданская война в России: Разгром Деникина. — М.: АСТ; СПб Terra Fantastica, 2003. — 640 с.
Емельянов Ю… — Емельянов Ю. Прибалтика. — М.: Быстров, 2007. — 567 с.
Игнатьев А. А.… — Игнатьев А. А. Пятьдесят лет в строю. — М.: Захаров, 2002. — 542 с.
Игнатьев В. И.… — Игнатьев В. И. Некоторые факты и итоги 4 лет Гражданской войны (1917–1921 гг.). (Белый Север…)
Из истории ВЧК… — Из истории Всероссийской Чрезвычайной комиссии 1917–1921 гг. (сборник документов) — М.: Издательство Политической литературы. 1958. — 512 с.
Изонов В. В.… — Изонов В. В. Подготовка русской армии накануне Первой мировой войны // Военно-исторический журнал. — 2004. — № 10. — С. 34–39.
Ильин И. С.… — Скитания русского офицера: Дневник Иосифа Ильина. 1914–1920. — М.: Книжница, Русский путь. 2016. — 480 с.
История… — История всесоюзной коммунистической партии (большевиков). Краткий курс. (репринтное воспроизведение 1938, 1945 гг.) — М.: Писатель. 1997. — 351 с.
Какурин Е. Е., Вацетис И. И.… — Какурин Е. Е., Вацетис И. И., Гражданская война 1918–1921, СПб, 2002.
Какурин Н… — Какурин Н. Гражданская война в России: Война с белополяками — М.: АСТ, СПб. Terra Fantastica, 2002. –730 c
Кара-Мурза С. Первый глоток капитализма… — Кара-Мурза С. Первый глоток капитализма в России: крах буржуазной революции, как исторический урок. — М.: Наш Современник.
Кара-Мурза С… — Кара-Мурза С. Советская цивилизация. Книга первая. От начала до великой победы. М.: Алгоритм, 2002. — 528 с.
Кара-Мурза А., Поляков Л… — Кара-Мурза А. А., Поляков Л. В. Русские о большевизме. Опыт аналитической антологии. — СПб.: РХГИб 1999. — 440 с.
Карпов Н. Д.… — Карпов Н. Д. Трагедия Белого Юга. 1920 год. — М.: Вече, 2005. — 384 с.
Кафенгауз Л. Б.… — Кафенгауз Л. Б. Эволюция промышленного производства в России. — М.: Эпифания, 1994. –848 с.
Квакин А. В.… — Окрест Колчака: документы и материалы/ сост. А. В. Квакин — М.: Аграф, 2007–512 с.
Квакин А. В.… — За спиной Колчака. Документы и материалы — М.: Аграф, 2005.
Кенез П… — Кенез П. Красная атака, белое сопротивление./ Пер с англ. К. А. Никифорова. — М.: Центрополиграф, 2007. — 287 с.
Керсновский А. А.… — Керсновский А. А. История русской армии, в. 4 т. — М.: Голос, 1999.
Киган Д… — Киган Д. Первая мировая война/ Пер. с англ. Т. Горошковой, А. Николаева. М.: «АСТ», 2002–576 с.
Коковцев В. Н.… — Коковцев В. Н. Из моего прошлого (1903–1919). Воспоминания. Мемуары. — Мн.: Харвест, 2004. –896 с.
Корнатовский Н. — Корнатовский Н. Борьба за Красный Петроград. — М.: Эксмо, 2018. — 576 с.
Краснов В.Г… — Краснов В. Г. Колчак. И жизнь, и смерть за Россию. в 2 т. — М.: ОЛМА-ПРЕСС, 2000.
Кремлев С… — Кремлев С. Россия и Германия: стравить!: От Версаля Вильгельма к Версалю Вильсона. Новый взгляд на старую войну. — М.: АСТ, Астрель, 2003. — 318 с.
Кремлев С. Россия и Германия… — Кремлев С. Россия и Германия. Путь к пакту. — М.: АСТ, Астрель, ВЗОИ, 2004. — 469 с.
Крушанов А. И.… — Крушанов А. И. Гражданская война в Сибири и на Дальнем Востоке, в 2 т. 1918–1920 гг. — Владивосток, 1984.
Кожинов В. В.… — Кожинов В. В. Россия. Век ХХ-й (1901–1939). — М.: ЭКСМО-Пресс, 2002. — 448 с.
Кожинов В. В. О русском… — Кожинов В. В. О русском национальном сознании. — М.: Эксмо, Алгоритм, 2004. — 416 с.
Курлов П. Г.… — Курлов П. Г. Конец русского царизма. (воспоминания бывшего командира корпуса жандармов) — М.: Госиздат, Петроград. 1923.
Левшин К. В.… — Левшин К. В. Дезертирство в Красной армии в годы Гражданской войны (по материалам Северо-Запада России). — СПб.: Нестор-История, 2016. — 360 с.
Левшин К. В. Причины дезертирства… — Левшин К. В. Причины дезертирства в Красной Армии. Новейшая история России / Modern history of Russia. 2011. № 2 с. 73–79.
Лемке М. К.… — Лемке М. К. 250 дней в царской ставке, в 2-х т.: 1914–1915, 1916–Мн.: Харвест, 2003.
Ленин В. И.… — Ленин В. И. Государство и революция. Учение марксизма о государстве и задачи пролетариата в революции. август-сентябрь 1917 г.
Литвин А. Л.… — Литвин А. Л. Красный и белый террор в России. 1918–1922 гг. — М.: Эксмо, Яуза, 2004. — 448 с.
Ллойд Джордж Д. Военные мемуары…, — Ллойд Джордж Д. Военные мемуары. В 6 т. — М.: Соцэкгиз, 1934–1937.
Ллойд Джордж Д. Правда о мирных договорах…, — Ллойд Джордж Д. Правда о мирных договорах. В 2-х т. — М.: Иностранная литература. 1957.
Майский И. М.… — Майский И. М. Демократическая контрреволюция. — М., Пг.: Гос. изд-во. 1923, — 360 с.
Маркс К. Заработная плата, цена и прибыль… — Маркс К. Заработная плата, цена и прибыль // Избр. произведения в 2-х тт. Л., 1940. Т. 1. [253–255, 257–258. Менцин Ю. Л. Монетный двор и вселенная. М.: ВИЕТ № 4, 1997.
Маркс, Энгельс. Манифест… — Маркс, Энгельс. Манифест Коммунистической партии (Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения, изд. 2, т. 4, 1955, с. 439)
Мартынов А. С.… — Мартынов А. Великая историческая проверка. В 4-х ч. — «Красная Новь». 1923, N 4.
Мартынов Е.И… — Мартынов Е. И. Из печального опыта русско-японской войны СПб, 1906. https://web.archive.org/web/20041228123101/http://cruiserx.narod.ru/martinov/martinov.htm
Марушевский В. В.… — Марушевский В. В. Год на Севере. (Белый Север…)
Маслов П. П.… — Маслов П. П. Аграрный вопрос в России. Т. 2. Кризис крестьянского хозяйства и крестьянское движение. — СПб.: Товарищество Общественная польза, 1908. — 605 с.
Мельгунов С. П. Н. В. Чайковский… — Мельгунов С. П. Н. В. Чайковский на «белом» фронте. (Белый Север…)
Мельгунов С. Красный террор… — Мельгунов С. П. Красный террор в России. — М.: Айрис-пресс, 2006–352 с.
Мельгунов С. Трагедия адмирала… — Мельгунов С. П. Колчака. — М.: Айрис-пресс, 2004–576 с.
Мельтюхов М. И.… — Мельтюхов М. И. Советско-польские войны. Военно-политическое противостояние 1918–1939 гг. — М.: ВЕЧЕ. 2001. — 464 с.
Миллер Е. К.… — Миллер Е. К. Борьба за Россию на Севере 1918–1920 гг. (Белый Север…)
Милюков П. Н.… — Милюков П. Н. Воспоминания. — М.: Вагриус, 2001. с.
Мовчин Н. Н.… — Мовчин Н. Н. Комплектование Красной армии. — Л.: РВС СССР. 1926. — 292 с.
Мозохин О. Б.… — Мозохин О. Б. Статистические сведения о деятельности ВЧК-ОГПУ-НКВД-МГБ(1918–1953 гг.) — М.: Алгоритм, 2016. — 448 с.
Население… — Население России в ХХ веке. В 3-х т. — М.: РОССПЭН. 2000.
Нуланс Ж… — Нуланс Ж. Моя последняя миссия в Советской России 1917–1919. (Голдин В. И.…)
Общественное движение в России… — Общественное движение в России в начале ХХ века / Под ред. Л. Мартова, П. Маслова и Л. Потресова. — СПб.: Общественная польза. 1909–1910, в 4-х т.
Оликов С… — Оликов С. Дезертирство в Красной Армии и борьба с ним. — Л.: Издание Военной Типографии Управления Делами Наркомвоенмор и РВС СССР, 1926. — 128 с.
Осипова Т. В.… — Осипова Т. В. Российское крестьянство в революции и гражданской войне.-М.: «Стрелец», 2001.— 400 с.
Офицерский корпус… — Офицерский корпус Русской Армии. Опыт самопознания. / Сост.:
Павлюченков С. А. Военный коммунизм в России … — Павлюченков С. А. Военный коммунизм в России: власть и массы. — М.: РКТ-ИСТОРИЯ. 1997. — 272 с.
Пасвольский Л… — Пасвольский, Лео. Русские долги и восстановление России: Пер. с англ. / Л. Пасвольский и Г. Моультон; Под ред. С. М. Винокура; С предисл. проф. К. Кузнецова. — Москва: Финансовое изд-во НКФ СССР, 1925. — V, 254 с. http://elib.shpl.ru/ru/nodes/8602-pozvolskiy-l-russkie-dolgi-i-vosstanovlenie-rossii-m–1925#page/1/mode/grid/zoom/1; Pasvolsky, L. and Moulton, H. G. Russian Debts and Russian Reconstruction, New York: McGraw-Hill. 1924.
Петрухинцев Н., Смирнов А… — Петрухинцев Н., Смирнов А. Брак по расчету. — М.: журнал «Родина». № 1. 2004.
Пикетти Т… Пикетти Т. Капитал в XXI веке. — М.: Ад Маргинем Пресс, 2015. — 592 с.
Погребинский А. Н.… — Очерки истории финансов дореволюционной России. — М., 1954.
Покровский М… — Покровский М. Русская история в 3 т. — СПб.: Полигон. 2002.
Покровский М. И. 1933… — Покровский М. И. Русская история в самом сжатом очерке. — М.: Партиздат, 1933.
Поликарпов В. В. Русская военно-промышленная политика. 1914–1917. Государственные задачи и частные интересы. — М.: Центрполиграф, 2015. — 383 с.
Пришвин М. М.… — Пришвин М. М. Дневники. М.: Московский рабочий. 1995–1999.
Протасов Л. Г.… — Протасов Л. Г. Всероссийское учредительное собрание. История рождения и гибели. — М.: РОССПЭН, 1997–380 с.
Пуанкаре Р… — Пуанкаре Р. На службе Франции 1914–1915. М.: АСТ, Мн.: Харвест, 2002. — 784 с.
Ратьковский И. С.… — Ратьковский И. С. Красный террор и деятельность ВЧК в 1918 году — СПб.: СПб университет, 2006–286 с.
Раупах Р. Р.… — Раупах Р. Р. Facies Hippocratica (Лик умирающего)/ред. и ком. С. А. Манькова. — СПб.: Русская культура; Алетейя, 2007. — 416 с.
Революция и гражданская война… — Революция и гражданская война в описаниях белогвардейцев. Деникин, Юденич, Врангель. // сост. С. А. Алексеев. — М., Л.: Гос. социально-экономическое издательство, 1931. — 456 с. (М., «Отечество», 1991)
Революционное движение… — Революционное движение в русской армии. 27 февраля — 24 октября 1917 г. [Текст]: Сборник документов / Под ред. д-ра ист. наук Л. С. Гапоненко. — Москва: Наука, 1968. — 621 с.
Ричардсон У. П.… — Ричардсон У. П. Война Америки на Севере России. (Голдин В. И.…)
Робиен Л… — Робиен Л. 28 апреля 1918 г. Дневник дипломата в России, 1917–1918. (Голдин В. И.…)
Россия и СССР в войнах ХХ века: Статистическое исследование. — М.: ОЛМА-ПРЕСС, 2001. — 608 с.
Ротштейн Э… — Ротштейн Э. Когда Англия вторглась в Советскую Россию. — М.: Прогресс. 1982.
Рыбас С. Ю.… — Рыбас С. Ю. Столыпин. — М.: Молодая гвардия, 2003. — 421 с. (Жизнь замечат. Людей: Сер. Биогр.; Вып. 855).
Салтыков-Щедрин М. Е.… — Салтыков-Щедрин М. Е. Господа ташкентцы. (Отечественные записки 1869–1872). // Салтыков-Щедрин М. Е. СС. в 20 т. — М.: Художественная литература, 1970, т. 10.
Сахаров К. В.… — Сахаров К. В. Белая Сибирь. Внутренняя война 1918–1920 гг. (Сахаров К. В. Белая Сибирь. Мюнхен, 1923, с. 314 Sakharov K. Die tschechoslowakischen legioner in Sibiren. Berlin, 1938) — М.: Центрполиграф, 2018. — 511 с.
Светачев М. И.… — Светачев М. И. Империалистическая интервенция в Сибири и на Дальнем Востоке. — Новосибирск: Наука, 1983. https://istmat.info/node/22421
Сейерс М., Кан А… — Сейерс М., Кан А. Тайная война против Советской России. — М.: Алгоритм, 2008. — 336 с.
Семенов Г. М. О себе. Воспоминания, мысли и выводы. 1904–1921. — М.: Центрполиграф, 2007. — 304 с.
Сидоров А. Л.… — Финансовое положение России в годы Первой мировой войны. — М.: 1960.
Сироткин В. Г.… — Сироткин В. Г. Золото и недвижимость России за рубежом. — М., 1997.
Сили Дж. Р., Крэмб Дж. А… — Сили Дж. Р., Крэмб Дж. А. Британская империя. — М.: Алгоритм-книга, Эксмо, 2004. — 448 с.
Советско-американские… — Советско-американские отношения. Годы не признания. 1927–1933. — М.: МФД, 2002–824 с.
Соколов Б. Ф.… — Соколов Б. Ф. Падение Северной Области. (Белый Север, т. 2…)
Соколов К. Н.… — Соколов К. Н. Правление генерала Деникина. (Из воспоминаний). — София: Российско-болгарское книгоиздательство,–1921 г.
Соловьев Ю. Б.… — Соловьев Ю. Б. Самодержавие и дворянство в 1907–1914 гг. // АН СССР — Л.: Наука, 1990. — 272 с.
Солоневич И… — Солоневич И. Великая фальшивка февраля. 1951–1952. // «Бежин луг» № 1. 1992.
Сорокин П. А.… — Сорокин П. А. На лоне природы. (Белый Север…)
Сорокин П. А. Социология революции… — Сорокин П. А. Социология революции. — М.: РОССПЭН. 2005. — 704 с.
Спирин Л. М.… — Спирин Л. М. Классы и партии в гражданской войне в России (1917–1920 гг.) — М.: Мысль. 1968. — 438 с.
Судьбы… — Судьбы реформ и реформаторов в России. — М.: РАГС, 1999. –374 с.
Сухомлинов В. А.… — Сухомлинов В. А. Воспоминания. Мн.: Харвест, 2005. — 624 с.
Сычев Н. В.… — Сычев Н. В. Политическая экономия. Курс лекций. — М.: ИКФ «ЭКМОС», 2002.
Татищев С… — Татищев С. Император Александр Второй. — М.: Алгоритм, 1996.
Троцкий Л. На пути к социализму… — Троцкий Л. На пути к социализму. Хозяйственное строительство Советской республики. (Троцкий. Сочинения. Том 15. Москва-Ленинград, 1927).
Трухановский В. Г.… — Трухановский В. Г. Уинстон Черчилль. — М.: Международные отношения. 1982. — 464 с.
Туркул А. В., Венус Г. Д.… — Туркул А. В. Дроздовцы в огне. Венус Г. Д. Война и люди. — М.: ТЕРРА; Книжная лавка — РТР, 1996. — 400 с. (ген. А. Туркул командир Дроздовской дивизии, Г. Венус — прап.)
Уильямсон Х… — Уильямсон Х. Прощание с Доном. Гражданская война в России в дневниках британского офицера. 1919–1920. — М.: Центрполиграф, 2007. — 308 с.
Уорт Р… — Уорт Р. Антанта и русская революция, 1917–1918. — М.: Центрполиграф, 2006. — 271 с.
Урланис Б. Ц.… — Урланис Б. Ц. История военных потерь. — М., СПб.: Полигон. АСТ. 1998. — 560 с.
Уткин А. И.… — Уткин А. И. Забытая трагедия. Россия в первой мировой войне. Смоленск: Русич, 2000–640 с.
Уткин А. И. Унижение России… — Уткин А. И. Унижение России: Брест, Версаль, Мюнхен. — М.: Эксмо, Алгоритм, 2004. — 624 с.
Уткин А. И. Черчилль… — Уткин А. И. Черчилль: победитель двух войн. — Смоленск: Русич.1999. — 656 с.
Уткин Н. И.… — Уткин Н. И. Россия-Финляндия «карельский вопрос». — М.: Международные отношения, 2003. — 336 с.
Уэллс Г. Дж… — Уэллс Г. Дж. Краткая всемирная история. — СПб.: Амфора, 2005. — 350 с.
Уэллс Г. Россия во мгле… — Уэллс Г. Россия во мгле/ пер И. Виккер, В. Пастоев. «Собрание сочинений в 15 т., т. 15. М.: Правда, 1964.
Фадеев Р. А.… — Фадеев Р. А. Русское общество в настоящем и будущем… Собр. соч. СПб. Изд. Комарова. 1889. т.3.; Русский исторический журнал — М.: РГГУ т. III, 2000. № 1–4. — 708 с.
Федоров Б. Г.… — Федоров Б. Г. Петр Столыпин: «Я верю в Россию»., в 2 т. Т. 1. — СПб.: Лимбус Пресс, 2002. — 624 с.
Флеминг П… — Флеминг П. Судьба адмирала Колчака/Пер. с. англ. Л. А. Игоревского. — М.: Центрополиграф, 2006–252 с.
Фрэнсис Д… — Фрэнсис Д. Россия из американского посольства. (Голдин В. И.…)
Фурсов А… — Фурсов А. Колокола истории, М., ИНИОН РАН, 1996, часть 1. — 182 с.
Харпер Ф… — Харпер Ф. Неудержимая Россия. // Россия 1917 года в эго-документах: Записки репортера. // Институт истории и археологии Уро РАН. — М.: Политическая энциклопедия. 2016. –551 с. (Ф. Харпер американская журналистка, посетившая Россию в 1917 г. Harper F. MacLeod. Runaway Russia. New York: The Century Со, 1918. 321 р. (перевод: М. И. Вебер — предисловие, гл. I–IХ; Н. А. Михалев — гл. Х-ХIХ))
Хауз… — Архив полковника Хауза. В 2 т. — М.: АСТ, Астрель, 2004. — 602 с.; — 744 с.
Хоскинг Дж… — Хоскинг Дж. Россия и русские. Кн.1, Пер. с англ./Дж. Хоскинг. — М.: АСТ, Транзиткнига, 2003, — 494 с.
Хрестоматия… — Хрестоматия по истории России. — М.: Проспект., 2000. — 592 с.
Хью Томас… — Хью Томас Гражданская война в Испании, 1931–1939 гг. — М.: Центрполиграф, 2003. — 573 с.
Чаадаев П. Я.… — Чаадаев П. Я. Апология сумасшедшего. — СПб.: Азбука-классика, 2004. — 224 с.
Чаплин Г. Е.… — Чаплин Г. Е. Два переворота на Севере. (Белый Север…)
Чернов В… — Чернов В. Великая русская революция. 1905–1920. — М.: Центрполиграф, 2007. — 430 с.
Черчилль У… — Черчилль У. Мировой кризис. Автобиография. Речи. — М.: ЭКСМО, 2003. — 768 с.
Шамбаров В. Е.… — Шамбаров В. Е. За веру, царя и Отечество! — М.: Алгоритм, 2003. — 656 с.
Шанин Т… — Шанин Т. Революция как момент истины: Россия 1905–1907–1917–1922 годы / Пер. с англ. Е. М. Ковалева. — М.: Весь мир, 1997. — 560 с.
Шарапов С. Ф.… — Шарапов С. Ф. Диктатор. 1907 г. —М.: Бобок — Новая книга, 1998. — 112 с.
Шацилло К. Ф.… — Шацилло К. Ф. От Портсмутского мира к Первой Мировой войне — М.: РОССПЭН, 2000. — 399 с.
Шацилло В. К.… — Шацилло В. К. Первая мировая война 1914–1918. Факты. Документы. — М.: ОЛМА-ПРЕСС, 2003. — 480 с.
Шевченко К… — Шевченко К. «Как славяне, мы верим в победу…». Родина, 2004, № 1.
Широкорад А. Б.… — Широкорад А. Б. Россия — Англия: неизвестная война, 1857–1907. — М.: АСТ, 2003.
Шишов А. В.… — Шишов А. В. Юденич. — М.: Вече, 2004. — 384 с.
Шмелев К. Ф.… — Шмелев К. Ф. Денежное обращение в России в годы войны и революции 1914–1921 гг. — Пг.: 1922.
Штейн Б. Е.… — Штейн Б. Е. Русский вопрос на Парижской мирной конференции 1918–1920. — М.: 1949.
Штейфон Б. А.… — Штейфон Б. А. Кризис добровольчества. Бредовский поход. — М.: Вече. 2017. — 288 с.
Шульгин В. В. Дни… Шульгин В. В. Дни. 1920. Записки/ Сост. Д. А. Жуков, — М.: Современник, 1989. — 559 с.
Энгельгардт А. Н.… — Энгельгардт А. Н. Письма из Деревни. — М.: Алгоритм, 2010. –510 с.
Эрдхард Л… — Эрдхард Л. Благосостояние для всех: Репринт. Воспроизведение: Пер. с нем. — М.: Дело. 2001–352 с.
Яковлев Н. Н.… — Яковлев Н. Н. 1 августа 1914 г. — М.: Эксмо. 2003. — 352 с.
Яковлев Н. Н. Преступившие грань… — Яковлев Н. Н. Преступившие грань. — М. Международные отношения, 1970. — 352 с.
Якушкин Е. Е.… — Якушкин Е. Е., Французская интервенция на Юг 1918–1919–М.: 1929.
Язьков Е. Ф.… — Язьков Е. Ф. История стран Европы и Америки в новейшее время (1918–1945) –2 изд. М. МГУ; ИНФРА-МБ 2001.— 352 с.
De Beaumont… — De Beaumont, Gustave, Marie or Slavery in the United States. A Novel of Jacksonian America. Translated by Barbara Chapman. 1835. — Stanford University Press, 1958.
Graves W…. — Graves W. America’s Siberian Adventure (1918–1920). https://www.marxists.org/archive/graves/1931/siberian-adventure/index.htm
Figes O… — Figes O. The Red Army and Mass Mobilization during the Russsian Civil War,1918–1920, «Past and apresent»№ 129. (November 1990), pp. 168–211. http://www.jstor.org/stable/650938
Figes O. The Russian Revolution … — Figes O. A. PEOPLE›S TRAGEDY. A History of the Russian Revolution 1891–1924. Penguin Books, 1998–923с.
Fischer F… — Fischer F. Germany’s Aims in the First World War. N. Y., 1967.
FRUS, Russia, 1919… — United States Department of State
Keeble C… — Keeble C., Britain and the Soviet Union, 1917–1989, — New-York, 1990.
Keynes J. M. 1920…, — Keynes J. M. The Economic consequences of the Peace. — New York: HARCOURT, BRACE AND HOWE.1920.
Keynes, J.M… — Keynes, J. M. How to Pay for the War, in Collected Writings of John Maynard Keynes, vol. IX. New York: Cambridge University Press, 1972.
Knox A… — Knox A. With the Russian Army. 2 V. — London: Hutchinson & Co. 1921.
Nitti F. S.… — Nitti F. S. Peaceless Europe. — London, New York, Toronto and Melbourne. Cassell and Company, Limited. 1922.
Sarolea C… — Sarolea Charles. Great Russia Her Achievement and Promise. — New York: Alfred A. Knopf. 1916.