Весна на разных полюсах

fb2

В сложные времена из людей так и рвется крик, что принимает самые разные формы. Это - сборник таких криков, миниатюр и коротких рассказов, вдохновленных нынешними временами.


Примечания автора:

Непрошедшие цензуру части можно почитать в закрепе телеграм-канала: https://t.me/odesadraken

Сквозь горизонт (felidae)

Сквозь горизонт скачет дева на рыжем коне. Её ослепительные, как огонь, волосы затмевают солнце. Глаза – зелень деревьев, а кожа – прозрачнее морской пены.

Никто этого не видит – дева ещё далеко, ещё только-только отделилась от неба – но почему-то все представляют её именно такой. Прекрасной мечтой героя.

Но, чем она ближе, тем страшнее. Кожа – не прозрачная и белая, глаза – не такие зелёные. Только волосы действительно огненные. Сжигают, уничтожают, убивают.

Те, кто видел её у горизонта, не могут поверить.

Почему? Как? Она ведь прекрасна! Она не может! Мы же видели – она сошла с небес!

Но она может. Она такая. Она всегда была такой. Она всегда страшная. И это – её настоящее лицо.

Она именно такая. Можно верить или не верить. Но другой не дадут.

Просто издалека не видно, сошла ли она с небес или выпрыгнула из-под земли. Видно только то, что она скачет от горизонта. А наша вера – это только наш выбор.

Кровь (Андрей Сомов)

Роскомнадзор не пропустил. Подробности где прочитать - в закрепленном комментарии и примечании к книге.

Земля (Андрей Сомов)

Роскомнадзор не пропустил. Подробности где прочитать - в закрепленном комментарии и примечании к книге.

Капля (Андрей Сомов)

Роскомнадзор не пропустил. Подробности где прочитать - в закрепленном комментарии и примечании к книге.

Я вырастаю (felidae)

Она ведёт сквозь тёмный лес, защищает от хищников и злых людей. В её волосах разноцветные ленты, платье не пачкается в грязи. Только нож в правой руке пугает, но он нужен, чтобы защитить нас обеих.

Я всегда любила её, верила и шла следом. Но что-то изменилось. И теперь с каждым днём я вырастаю.

Она говорит, что только вместе мы выживем. Что она меня спасёт, надо лишь пройти сквозь лес. Но чем дальше, тем он страшнее.

День прошёл. Я вырастаю.

Подол её платья всё-таки испачкался: не в грязи, а в чём-то красном и липком. Пахнет гарью, словно кто-то вдалеке жжёт костры. Спрашиваю, можно ли погреться, если нас пустят? Отвечает, что надо идти и не отставать. Что там могут быть злые люди или хищники, их придётся убить.

Я люблю её. Только нож в её руке не люблю. И некоторые её слова не люблю.

День прошёл. Я вырастаю.

Это уже не лес, а пещера, сплетённая из стволов деревьев. Темно. Звуков и запахов нет.

Спрашиваю, та ли это дорога? Может, есть другой выход из леса? Отвечает: заткнись и не мешай, иначе не выберемся.

С её ножа капает кровь. Волосы спутались, вместо разноцветных ленточек поломанные ветки и порванные листья.

Я хочу её любить, я хочу идти за ней. Ведь есть в ней и хорошее. Много хорошего. А вокруг много плохого. Так что я люблю её хорошую часть.

День прошёл. Я вырастаю.

Останавливаюсь, спотыкаюсь. Сил нет, холодно, ничего не видно. Не знаю, в лесу мы или уже под землёй.

Опять спрашиваю про другой путь. Она оборачивается. Смотрит. Я её не вижу, но понимаю: она оборачивается и смотрит. Чувствую нож у шеи.

Она убьёт меня, чтобы доказать: без неё я не выживу. Она скажет, что меня, на самом деле, забрали хищники и злые люди. Она сама в это поверит.

Она убьёт меня, чтобы показать миру: вокруг только зло, и она – единственное спасение.

День прошёл. Я открываю глаза.

Её нет. И не было никогда.

Всё, что я любила в ней, на самом деле, было во мне. И в тех, кто шёл рядом со мной. Не в ней – в нас.

Мы хотим найти другую дорогу через лес.

В аду нельзя кричать (felidae)

Ты смотришь вверх, на землю, и тебе хочется кричать. Так громко и дико, чтобы кроваво-красные стены ада рухнули, а слепые люди проснулись. Но считаешь, что у тебя нет на это права. Потому что тем, на кого ты смотришь – хуже. Они находят силы сражаться и не кричать.

Вот и ты сражаешься. Бессмысленно, как тебе кажется, ты хочешь сделать больше, отдать всё, что есть, отдать свободу и жизнь за них. И за себя. Они могут, значит, и ты можешь.

Выходишь из дома: наклейка на сумке, надпись на футболке, пост в соцсети. Как наивно и глупо... Пусть мало, пусть кажется бесполезным, но ты это будешь делать, пока можешь. Много всего маленького складывается в одно большое. Много слёз – это цунами.

Запретят? Не важно. Есть много других путей.

Они на земле могут, значит, и ты сможешь.

Деньги в донат, распространить видео, поделиться новостью. Мало? Конечно, мало. Очень мало. По сравнению с тем, что делают они – катастрофически мало.

Но камень Сизифа двигается. Потому что Сизиф не один.

Вначале прячешь взгляд: они смотрят, как на предателя. Спрашивают: почему изображаешь ангела, если живёшь в аду? Зачем притворяешься, если крылья чёрные? Видишь в толпе такого же, как ты – улыбается, в глазах желание кричать, но он улыбается. Даже когда его бьют, пытают, бросают в котёл, колют вилами, он улыбается. Потому что поступает правильно.

Это не он – предатель. Это те, кто не хочет кричать, предатели. Это те, кто не умеет думать и забыли о сочувствии, «продались». Продали совесть и душу, чтобы сохранить иллюзию идеального мира.

Ты уже не прячешь взгляд и не боишься.

Ты поступаешь правильно.

Не останавливаешься. На земле хуже, но они не останавливаются.

Пусть мы не ангелы, но мы всё равно живы.

Ищешь, как сделать больше, сделать эффективнее. Любые способы. Показать таким, как ты, что нельзя сдаваться. Даже если кажется бессмысленным, камень двигается.

Ты дерёшься за свой и за их дом. Ты уже понимаешь, что уничтожили и твой родной мир. Демоны забрали души твоих людей. Теперь это ещё важнее. Теперь ты имеешь право кричать. Но на земле хуже. И они не сдаются.

Повезло (felidae)

Ты просыпаешься утром. Спина болит – лежал в неудобной позе. Будто защемило что-то под лопаткой. Терпишь, не так уж и страшно, разминаешься.

На кухне растворимый кофе, бутерброд с сыром. Достаёшь из холодильника варёное яйцо. Надо ли съесть ещё что-нибудь? Нет, не стоит перебарщивать, этого хватит до обеда.

Чистишь зубы, думаешь: их чистят до еды или после? Есть разница? Что полезнее?

Собираешься на работу – снова открылся магазин, в котором ты продаёшь хлеб.

Тебе повезло. Поэтому ты должен каждый день хорошо кушать и чистить зубы. Иначе никак.

На улице сыро и прохладно, хотя лето. Но так всегда бывает после дождя. Обходишь определённые места на асфальте – там никого уже нет, делаешь это по привычке и не хочешь от неё избавляться. Луж, кстати, тоже нет: вода не хочет приживаться в этом месте.

Вспоминаешь, как безучастно проходил мимо, потом возвращался за лопатой, просил соседей помочь. Помогали. Все помогали.

Так было в первые дни. А потом просто обходили.

Ты думаешь, что бесполезен, что фортуна ошиблась, выбрав тебя. Тебе за пятьдесят, жить и так осталось недолго, ничего не успел сделать до этого и мало что успеешь сейчас. Но теперь ты будешь каждый день чистить зубы, хорошо кушать и ходить на работу. Потому что тебе повезло, и ты должен жить дальше.

Кукла (Маргарита Баранова)

Пока папа заканчивает шить, я смотрю на улицу. Напротив его окна растёт большое дерево.

Осень. Голые ветки торчат и грозятся небу, что дай им немножко выше, и разорвут его.

Я вижу, как на одну из них приземляется такой же, как я.

Он сшит похоже, только другого цвета. Голубые глаза смотрят в облака, и из мягкой груди торчит острая сухая палка.

Он ведь не мог сделать это сам, да, папа? Конечно нет, милая. Его кто-то заставил это сделать, да, папа? Да, милая. Его убили, папа? Ну, я бы не назвал это убийством, милая. Это просто случайность, милая. Это слишком серьёзное обвинение, милая. Они не понимали, милая. Они не знали, милая. Они бы никогда этого не сделали, милая. Иногда так просто получается, милая.

Папа говорит ещё какие-то слова. Мальчик, глядящий в небо, улыбается и молчит. Я вижу и знаю, что он не умер. Просто теперь из его груди торчит сухая палка. Может, сухая палка в груди — это то, что нам всем уготовано в конце?

Мама дала свою последнюю плоть, чтобы появилась я. Так приговаривает папа, сшивая на мне лоскуты её кожи. Швы болят и ноют.

Он поднимает мои руки, и они бессильно падают вниз. Он поднимает их раз за разом, и они раз за разом падают, падают, падают вниз. Из маминой плоти выпили всю кровь перед тем, как отдать мне.

У меня никогда не поднимется рука на тебя, папа. Ты знаешь это, но всё равно проверяешь, хорошо ли падают вниз мои руки.

Я смотрю на острую сухую палку, ставшую частью такого же, как я. Я не могу закрыть глаза, потому что у меня нет век.

Я шитый комок из мёртвой плоти и боли.

Если бы я была человеком, я бы высунулась из окна и вырвала его из плена острой сухой палки. Я бы вообще срубила все деревья, грозящиеся разорвать небо. Я бы взяла большой топор и срубила все деревья, грозящиеся разорвать небо, чтобы никогда бы острые сухие палки не протыкали больше ничьей груди.

Ах, как это прекрасно, наверное, поднимать, протягивать, подавать руки. Как бы мне хотелось, чтобы папа не выпивал всю кровь из мамы перед тем, как начать меня шить.

Готово, милая, говорит папа, и сажает меня в домик. В домике тепло, есть нарисованный камин и несколько картин. Он показывает мне все комнаты, и я почти забываю о том, что из чьей-то груди торчит острая сухая палка, — так в этом домике красиво.

Он сажает меня в кресло-качалку и вкладывает в омертвелые пальцы маленькую книжку. Здесь так уютно, что я не могу пошевелиться.

Папа ложится спать.

Наутро он раздвигает шторы, и я вижу, что все ветви у окна усеяны телами похожих на меня.

Я кричу, но никто не слышит, потому что мой бескровный рот зашит красными нитями.

Профиль автора: https://author.today/u/mvlebowski/works

Пресс (felidae)

Бонг-донг.

Вверх и вниз.

Левой-правой.

Я не вижу пресс – сегодня это клятую махину скрывает туман. Бело-серая дымка вьётся у ног, оплетает почти бесконечную очередь. Уходит вперёд, уходит назад, уходит к небу, которое с трудом пробивается синевой.

Я поднимаю голову, словно следую за туманом.

Бонг-донг.

Вверх-вниз.

Левой-правой.

Но остаюсь на месте. Буквально. Делаю вид, что шагаю. Очередь рядом – чуть сдвигается. А очередь позади – ворчит нечленораздельным человеком, уткнувшимся мне в спину. Хотя он больше уткнулся в телефон, чем в меня. Поэтому не замечает, что я уже пятый удар пресса стою и не пускаю дальше.

Но очередь рядом всё равно двигается. Меня одной не хватает. Даже если раскину руки – не хватит. Всё равно отвожу их в стороны. Словно пытаюсь ухватить людей за туман, который оплетает тела и возносится вверх.

Возможно, он хочет их забрать от пресса.

Надеюсь, что он хочет их забрать от пресса.

Просто не получается.

А раз не получается – буду стоять. Один поток из очереди задерживаю, пока не замечают.

Синее небо внутри тумана. Пробивается пятнами, как глазами смотрит.

Забери, забери, пожалуйста, забери, спаси их!

Бонг-донг.

Вверх и вниз.

Левой-правой.

Чавк? Был ли в конце донга чавк? Вроде не было. Но показалось, что... Сколько таких «показалось»? Пора бы уже понять: не показалось.

Никогда не казалось.

Телефон с человеком на поводке снова утыкается в спину. Снова ворчит очередь. Мы же двигаемся медленнее.

Я не вижу пресс, но знаю, что он скачет вверх и вниз. Из него потом вылетают маленькие кубики: с ними что-то там строят, что мы никогда не потрогаем. Мы просто отдаём этому прессу вещи. А иногда – не вещи.

Хотя для очереди – всё-таки вещи.

«Чавк» – отсрочка на два дня. Два дня с кого-то не потребуют дань прессу и кубикам, которые непонятно зачем и кому нужны. А если «чавк» был ещё живой – три дня без очереди.

Значит, три дня можно не приходить.

Режет живот. Режет грудь. А спереди только туман и люди. Нечему резать. Как собственные мысли могут делать больно? Это ж, получается, и убивать ими легко.

Бонг-донг.

Вверх-вниз.

Левой-правой.

Нет. Не «чавк» был. Я выдыхаю. Человек-телефон ворчит.

Если б «чавк» тогда – звук другой бы сейчас. Пресс не чистят – так быстрее.

Телефон... Телефон... У тебя же телефон! Открой! Посмотри!

Не знаю, чем телефон пленил. Наверное, кристалликами три в ряд. Убить время в очереди – неприятная рутина. Хотелось бы посмотреть в его экран и увидеть что-то кроме трёх в ряд. Может, намёк какой-то, что он сам не хочет идти. Что если б ему объяснили, он бы не шёл. Но я только мимолётом обернуться могу – недовольно, мол, что толкаешься, не для тебя спина моя цвела, и вновь стою прямо.

Пока сверху небо смотрит на нас и ждёт. Тоже надеется, что мы не хотим. Что если нам объяснить – никто не пойдёт.

Но они идут.

Можно не идти.

Но им не нужны объяснения.

Какая разница, если пресс всё равно не остановится, пока ему несут дань.

А вы несёте. За чужую жизнь – отсрочка на три дня, а не на один.

Хотя нет «чужих» и «своих» жизней. Есть просто жизнь, которую ты забираешь, чтобы ещё три дня посидеть спокойно и не вставать в очередь.

В которой рано или поздно придётся отдать себя.

Бонг-чавк.

Вверх-вниз.

Режет внутри. Я не двигаюсь. Не могу сделать вид, что иду. Но человек-телефон слился с туманом где-то позади. В прошлом. В том прошлом, где не было нового «чавка».

Может, просто органику подсунули? Еду какую. Или мусор.

Хотя кто будет отдавать мусор, если есть отсрочка на три дня...

Зачем себя убеждаю, что они несут еду, если они уже давно не носят еду?

В соседнем потоке двинулась женщина с ребёнком. Возмущается, что одинокую мать не пускают. Должны быть отдельные очереди, говорит, должно относиться с уважением к старшим, говорит, она же право имеет, говорит, быстрее добраться, чтобы дитятко не мучилось.

К прессу?

Ты хочешь быстрее к прессу?

Ты «право имеешь» забирать жизни ради кубиков, которые тебе не нужны?

Зачем ты вообще идёшь туда, куда никому не надо идти? Зачем с ребёнком?

Он вообще твой? Ты зачем его к прессу тащишь?!

Боль отступает.

Нет разницы, свои или чужие дети.

Прессу нет.

И мне нет.

Но это не одно и то же «нет».

Она и своего потащит, если дадут больше отсрочки. Потому что не знает: можно не тащить. Не хочет знать, что можно обернуться. Посмотреть на небо, которое с сожалением смотрит на нас. Ему тоже больно. Оно тоже ждёт знака, что мы не хотим.

Я разгибаюсь. Аккуратно – чтобы не заметили – встаю перед женщиной. Инстинктивно развожу руки, но соседние потоки это не останавливает.

Бонг-донг.

Вверх-вниз.

Левой-правой.

Женщина возмущается больше телефона. Долго так стоять не получится.

Сбоку – за клубами тумана – тоже наш стоит. Тоже делает вид, что идёт. Немного смотрит на меня. Хочет помочь. Очень хочет помочь. Но если поможет мне – его часть очереди двинется к прессу.

Я тоже хочу.

Но нет такой силы, которая сильнее бессилия.

Это доводит до безумия. Хочется выкинуть, оторвать от себя собственную беспомощность. Любым действием. Даже бесполезным. Даже вредным.

Чувствуешь, что не можешь смириться. Чувствуешь, что должен, что обязан остановить, иначе вообще ничего не будет иметь смысла. Какой смысл жить, если всё, на что ты способен – пожертвовать собой, пожертвовать мечтами, будущим, домом, жизнью, встать перед ними, повести их в другую сторону, сделать вообще всё, лишь бы пресс не ел других – ничего не изменит. Сколько бы не сделали – этого недостаточно. Пока они идут, будет недостаточно. Всё равно ж останется человек-телефон, который убивает время на пути к смерти. И ему не важно, своей или чужой. Важно, чтобы его телефонный мир не трогали. Там же таймер, там же очки сгорят, если отвлечься.

Мы их останавливаем, и раньше останавливали: за волосы вытаскивали, вытягивали, кричали, били, запирали, умоляли, убеждали, снова вытаскивали и снова умоляли. Снова. Снова. Снова.

Тогда мы верили, что получится. Как может не получаться то, к чему так отчаянно стремишься? За что готов сражаться? Верили.

Надо всего лишь развернуться. Что может быть проще и очевиднее?

Каждый раз верим, что вот сейчас-то…

А пресс всё равно двигается.

Донг-бонг. Богн-донг.

Он не сильнее нас. А человек-телефон – сильнее. Почему же мы можем сразиться с прессом, но не можем смириться, что перед телефоном – беспомощны?

И в результате появляется женщина с ребёнком.

Это ж кто-то из нас писал инструкции, как быстрее добраться до конца очереди...

Чтобы меньше мучиться, чтобы меньше отдавать, чтобы подольше отсрочки. Чтобы нам не было гадко от того, что мы ничего не меняем. Лишь чуть тормозим то, что всё равно двигается.

Не можем смириться, сами порождаем еще больше зла и чудовищ.

Просто потому что не хотим смотреть.

Бонг-чавк.

Я падаю. Вроде и больно. Но вроде и женщина толкнула. Потащила ребёнка сквозь поток. Перед ней расступаются туман и люди. Не знаю, кто из них больше возмущается.

Надеюсь, туман. Он хотя бы не идёт к прессу сам.

Значит, чужого ребёнка взяла.

ДА НЕТ ЖЕ ЧУЖИХ ДЕТЕЙ!

Мысленно бью себя по мыслям. На это и похоже. Выбиваю из головы сказки про чужих и своих. Нет нигде чужих. Не было. Выдумали, чтобы легче было вести кого-то к прессу.

Ведь если «чужой», то можно... То ты не настолько плохой, как если бы повёл своего...

Самообман.

Можно ж вообще никого не вести.

Если отнимаешь одну жизнь ради трёх дней, отдаёшь две жизни. Своя тоже считается, даже если продолжаешь дышать.

Занимательная математика.

Как ты вообще дышишь, если мёртв уже?

А это уже занимательная биология.

Мы все произошли из цифр и клеток.

Но почему тогда эти цифры и клетки так болят? Чему в них болеть? Откуда этот ком внутри, который постоянно кричит?

Бонг-донг.

Вверх-вниз.

Топ-топ.

Человек сбоку. Стоит. Не пускает свою часть очереди. Хочет помочь. Очень хочет. Руку тянет, но отойти – значит, подвести кого-то ближе к смерти.

Далеко ж. Не мучайся, брат, я всё понимаю.

Под пальцами хрустит. Я ж упала вроде. Осколки. Похожи на застывшую воду в лужах, только острые. Отражают лицо. Всё почему-то разбитое, разделённое. И небо в них разбитое. И очередь разбитая.

К прессу зеркало несли, вот остались кусочки, наверное. Уронили или от самого пресса так далеко отлетело. В людей попало, интересно? Конечно, попало. Оно же не спрашивает, кого протыкать – не по документам и спискам оно выбирает. Осколки до сих пор лежат, а кровь вся в землю впиталась. Кто-то из нас бы сказал, что можно собрать, склеить. Многое можно склеить.

Только в этих осколках и пресс отражается. И люди-с-телефонами. Их можно склеить?

Себя склеить можно? А тех, кого к прессу вели?

Что вообще можно склеить? Оно ж не срастётся. Даже на живых людях шрамы остаются, если их разбить.

Беру осколок. Руку царапает.

Женщина впереди. Всё ещё с ребёнком.

Почему просто не останавливаешься? Зачем пришла? Ты попробуй хоть раз не прийти!

Шагаю за ней. Больно. Кричит внутри комок. Кому надо было помещать тебя внутрь цифр и клеток? Вот женщина вообще без всяких комков живёт, похоже.

Потому и не хочет верить, что можно не идти. Окажется, что всегда можно было. Окажется, что три дня отсрочки – такой же самообман.

Тебе предложили либо боль, либо смерть, а ты даже не задумалась, что это не настоящий выбор. Что надо взять и развернуться.

И если сейчас остановишься, поймёшь это. Что всё, отданное прессу, – зря. Что, на самом деле, у тебя есть внутри такой же комок, но тебе страшно быть живой по-настоящему. Это ж надо действительно жить. Самой. Кому может нравиться жизнь?

Твоя слабость, твоё бессилие. И твоя вина, что не можешь это принять. И моя вина, что не могу это принять.

Ребёнку тому нравится жизнь!

И тебе нравится.

И мне нравится.

Но и ты, и все вы заставляете нас смотреть. Вы отдали душу.и заставили нас на это смотреть.

Я заношу над ней осколок. Она не видит. Или ей всё равно.

Бонг-чавк.

А я не могу отвернуться. Я не могу выбирать, что видеть, а что не видеть, как это делаешь ты.

Почему она заставляет меня смотреть, как пресс забирает детей?!

Руку перехватывает что-то. Я оборачиваюсь, резко, до боли, до хруста, до головокружения. Осколка уже нет. Только кровоточащая рана на ладони.

Никого нет. Кто перехватил? Никого нет. Телефоны и очередь. Туман клубится. Как щупальца. Как бесконечные кошачьи хвосты, складывающиеся в знаки вопросов.

Почему к прессу идут они, а кровь на своих руках вижу я? Почему мне больно, а не им?

Почему я их ненавижу, но всё равно останавливаю?

Они же сами заставляют просто смотреть.

Если не даёшь сдохнуть или убить, хоть ответь. Почему мы такие. Почему не идём к прессу вместе со всеми, раз настолько беспомощные. Зачем вдыхать жизнь в цифры и клетки, если жить в итоге нельзя? Зачем нам нежелание смириться, если спасти не получается?

Почему мы должны смотреть? Почему мы должны кричать?

Иду к женщине, встаю спереди. Кладу ей окровавленную ладонь на лоб, размазываю кривую улыбку по лицу. Отвратительно. Как же отвратительно. Какое ж у неё выражение удивлённое даже с этой улыбкой. Будто кровь на руках впервые видит, будто никогда со своих не смывала, напевая весёлые мотивы над раковиной. Будто у неё самой раны заживают быстрее, чем появляются. А смерть – вообще временное явление. В конце все просто оживут и выйдут на поклон к зрителям. С бутафорскими мечами в груди. Какая разница, что насквозь пронзило – он же ненастоящий. Просто в роль хорошо вжился.

Настолько хорошо, что навсегда.

Женщина отстраняется.

Очереди всё равно. Просто подрались из-за места, да. Она меня толкнула, да. Я злюсь, да. Я очень злюсь. На эту бесконечную очередь и на женщину. На себя и своё отражение в её глазах, тоже разбитое.

И вы злитесь.

Только как у нас разное «нет», так у нас и разная злость.

Потому что я слышу причину.

Бонг-донг.

Вот она.

Вверх-вниз.

Даже если её закроют ширмой, закрасят цветочками, буду знать, что она двигается вверх-вниз.

Лево-право. Топ-топ.

Эта причина в нём и в нас.

Разница в том, что ваша ненависть не сравнится с моей, пока вы не поймёте, что на самом деле ненавидите.

Пойдём, малец, твоя тётя испачкалась в крови. Она некоторое время будет сдирать с себя эти красные следы. Вместе с кожей, волосами и воспоминаниями.

Не помню, значит, не было. Не верю, значит, нет ничего. Даже если и кожи уже нет. И самого человека нет. Главное, что не помнит и не верит.

Не смотри так, да, руки в крови. Надо вымыть, иначе – антисанитария. Жаль, не спасёт это – я ведь не умею, как они, забывать. У тёти теперь тоже везде кровь. Может, хоть так заметит, что это не просто краска. Нет… Даже если глаза ей выдавить, и весь мир туда залить, всё равно сделает вид, что не настоящий он. Не бывает же настоящей крови. Слишком это ужасная вещь, чтобы в неё верить. А тётя хочет думать, что всё вокруг прекрасно и идеально. Что она никогда не делала и не сделает ничего плохого. И крови у неё на лице нет. А если кто-то скажет, что есть – соврёт.

Она сама вырвет себе глаза, чтобы не видеть, как пресс давит живое. Иначе ей придётся признать, что она просто стояла, когда ему отдавали детей. Это сделает её не такой идеальной, верно? И мир будет не таким прекрасным.

Но зато ты, малец, сможешь научиться бессилию. И будешь смотреть.

Сам выберешь, остаться в очереди или останавливать её. Думаю, тебе понравится твой выбор.

Потому что он должен быть. Даже если неправильный. Выбор – лучше безответственности, а реальность – лучше иллюзии. Пусть мы в ней и бесполезные точки пунктирной очереди.

Это не страшнее, чем сдирать с себя кожу вместе с воспоминаниями, как это делает та тётя. Ей было и будет больно. Просто она это не признаёт.

А когда признает – разорвёт себя на части, чтобы выдрать всю чужую кровь.

Потому что нет чужой крови.

Есть только наши оправдания, что кровь – чужая.