Артур Шопенгауэр (1788–1860) – выдающийся немецкий философ-иррационалист. Произведения, представленные на конкурс в Королевскую академию наук Норвегии, посвящены двум основным проблемам этики: свободе воли и основам морали. По Шопенгауэру, человек не обладает совершенной и устоявшейся природой. Следовательно, он в равной степени свободен и несвободен. Лишь только воля составляет сущность человека, поэтому свобода – удел немногих… И вот парадокс: в этом добровольном закабалении повинна прежде всего сама мораль.
© ООО «Издательство АСТ», 2023
Серийное оформление А. Фереза, Е. Ферез
Две основные проблемы этики, рассмотренные в двух академических конкурсных сочинениях доктора Артура Шопенгауэра, члена Норвежской королевской академии наук
Megale e aletheia cai uperischuei.
(Велика истина и сильнее всего)[1]
Предисловие к первому изданию
Возникнув независимо друг от друга, по внешнему поводу, предлагаемые два трактата слагаются, однако, в единую систему основных истин этики – систему, которая, можно надеяться, будет признана шагом вперед в этой науке, вот уже полстолетия не двигавшейся с места. Но ни в одном из них я не мог ссылаться на другой, точно так же как и на мои прежние сочинения, потому что оба написаны для разных академий, а при этом, как известно, должно соблюдаться строгое инкогнито. Вот почему некоторые вопросы оказались неизбежно затронутыми в том и другом: ничего нельзя было предполагать за данное и всюду приходилось начинать ab ovo (с самого начала[2]
Замечу еще, что первый из этих двух трактатов уже был напечатан в девятом томе выходящих в Дронтгейме «Записок Королевской норвежской академии наук». Академия эта, ввиду отдаленности Дронтгейма от Германии, с величайшей готовностью и любезностью исполнила мою просьбу и разрешила мне издать эту конкурсную работу для Германии, за что я публично приношу здесь ей свою искреннюю благодарность.
Второй трактат Королевской датской академией наук не был удостоен премии, хотя на конкурсе не было представлено никакого другого труда. Так как Академия опубликовала свой отзыв о моей работе, то я вправе подвергнуть его разбору и представить свои возражения. Отзыв помещен мною вслед за соответствующим трактатом, и читатель узнает из него, что Королевская академия не нашла в моей работе решительно никаких достоинств, а только одни недостатки и что недостатки эти сформулированы в трех различных пунктах, которые я теперь последовательно и рассмотрю.
Первый и главный аргумент, по отношению к которому остальные два имеют лишь второстепенное значение, заключается в том, будто я не понял темы, ошибочно вообразив, что требуется установить принцип этики, тогда как на самом деле вопрос главным образом касался
Не буду совсем касаться этого противоречия отзыва с самим собою: на мой взгляд, оно порождено тем затруднительным положением, в какое попала Академия. Я только попрошу беспристрастного и научно подготовленного читателя прочесть повнимательнее выставленную Датской академией
У кого же останется теперь хотя бы малейшее сомнение в том, что Королевская академия спрашивает об
Я пустился здесь в подробности; но это дело важное и достойное внимания. Ибо из сказанного с несомненностью явствует, что,
Итак, здесь мною неопровержимо доказано, что Королевская датская академия действительно поставила вопрос, от которого она отрекается; вопрос же, который, по ее словам, она задала,
А на то, о чем
Если уж Датская академия великодушно умолчала об основном недостатке моего труда, то и у меня нет причины открывать его. Боюсь только, что это нам нисколько не поможет, ибо предвижу, что чутье проницательного читателя все-таки наведет его на след и укажет, где дело нечисто. Может, пожалуй, ввести его в заблуждение то обстоятельство, что мой норвежский трактат, по крайней мере, в такой же степени страдает этим самым основным недостатком. Правда, это не помешало Королевской норвежской академии увенчать мою работу. Зато и принадлежать к этой Академии есть честь, значение которой я с каждым днем начинаю яснее видеть и полнее ценить. Ибо как истинная Академия она не знает никаких иных интересов, кроме интересов истины, света, содействия человеческому пониманию и познанию. Академия не религиозный трибунал. Но прежде чем предлагать в качестве конкурсных тем столь высокие, серьезные и опасные вопросы, как оба те, которым посвящены эти два трактата, каждая академия должна, конечно, отдать себе самой отчет и твердо установить, действительно ли она готова публично стать на сторону истины, что бы последняя ни гласила (ибо какова будет истина, этого она заранее знать не может). Ведь потом, когда на серьезный вопрос последует серьезный ответ, поздно будет брать его назад. И раз уже приглашен каменный гость, то при его приходе даже Дон Жуан слишком джентльмен, чтобы отрекаться от своего приглашения. Опасения за последствия и есть, без сомнения, та причина, почему европейские академии обычно весьма остерегаются выставлять подобные темы. В самом деле, два разработанных здесь конкурсных вопроса – первые в этом роде, с которыми, насколько я помню, пришлось мне встретиться в жизни: поэтому-то, pour la rarete du fait (из-за редкости дела.
Второй недостаток моего трактата выражен Королевской датской академией в словах: «Scriptor neque ipsa disserendi forma nobis satisfecit» («Автор не удовлетворил нас и самой формой диссертации»). Против этого возражать нечего: это – субъективное суждение Королевской датской академии, для иллюстрации которого я публикую мой труд, присоединив к нему рецензию, чтобы она не утратилась, а сохранилась в целости.
«Est’an udor te r ее cai dendrea macra tethele Helios t’anion phaine lampre te selene Cai potamoi plethosin, ananlyze de thalassa, Aggeleo parioysi, Midas oti tede tethaptai» («Пока течет вода и цветут высокие деревья, светит восходящее солнце и ясная луна, пока реки несут полные воды и плещется море – буду вещать проходящим, что здесь погребен Мидас». –
Замечу при этом, что я даю здесь трактат в том самом виде, как он был отправлен в Академию, т. е. в нем не сделано никаких поправок, никаких изменений; немногие же коротенькие и несущественные добавления, внесенные мною уже после его отсылки, отмечены крестиком в начале и конце каждого из них, чтобы предупредить всякие отводы и оговорки. (Это имеет силу лишь для первого издания: в настоящем же крестики опущены, потому что в них есть нечто мешающее; к тому же теперь присоединилось много новых добавлений. Таким образом, кто желает познакомиться с трактатом совершенно в том виде, в каком он был послан Академии, тот должен обратиться к первому изданию.)
Рецензия добавляет к вышеприведенному: «…neque reapse hoc fundamentum sufficere evicit» («…да и на самом деле он не доказал достаточность этой основы»). В ответе я сошлюсь на то, что мое обоснование морали действительно и серьезно мною
Мало того, в рецензии следует далее еще: «…quin ipse contra esse confiteri coactus est» («даже сам он вынужден высказаться против»). Если это должно означать, будто я сам объявил свое обоснование морали недостаточным, то читатель убедится, что об этом нет и речи и ничего подобного мне не приходило в голову. Быть может, однако, этой фразой имелось в виду сделать намек на высказанное мною в одном месте замечание, что порочность противоестественных удовлетворений сладострастия нельзя выводить из того же принципа, что и добродетели справедливости и человеколюбия; но это значило бы из мухи делать слона и было бы только еще новым подтверждением того, что для забракования моей работы готовы были ухватиться за что угодно. В заключение и на прощание Королевская датская академия делает мне затем еще резкий выговор, на что я не могу признать за ней права, даже если бы повод к нему был основательным. Я постараюсь поэтому, чтобы выговор этот не пропал для нее даром. Он гласит: «Plures recentioris aetatis
Что касается
Когда соединившиеся в заговор для прославления ничтожеств журнальные писаки, когда наемные профессора гегельянщины и алчущие кафедры приват-доценты эту зауряднейшую голову, но незаурядного шарлатана неустанно и с беспримерным бесстыдством на все четыре стороны света превозносят как величайшего философа, какого когда-либо видел мир, то это не заслуживает серьезного внимания – тем более что грубая корыстность такого недостойного поведения постепенно должна делаться очевидной даже малоопытному человеку. Но когда дело доходит до того, что наш философских дел мастер обретает себе защиту в иностранной академии, величающей его summus philosophus и даже позволяющей себе оскорблять человека, который честно и бесстрашно выступает против ложной, происками, деньгами и солидарною ложью добытой славы, выступает с энергией, какая необходима по отношению к подобному наглому расхваливанию и навязыванию того, что фальшиво, негодно и гибельно для ума, то это уже вещь серьезная, ибо имеющий такую санкцию отзыв может вовлечь несведущих в большое и вредное заблуждение. Его влияние надо, следовательно,
«Qualem commendes, etiam atque etiam adspice, ne mox Incutiant aliena tibi peccata pudorem» («Другу кого представляешь, еще и еще осмотри ты. Стыд чтоб потом на тебя за чужие не пал прегрешенья»[4].
Итак, я буду прав, если с этой целью скажу, что так называемая философия этого Гегеля – колоссальная мистификация, которая и у наших потомков будет служить неисчерпаемым материалом для насмешек над нашим временем: что это псевдофилософия, расслабляющая все умственные способности, заглушающая всякое подлинное мышление и ставящая на его место – с помощью беззаконнейшего злоупотребления словами – пустейшую, бессмысленнейшую и потому, как показывают результаты, умопомрачительнейшую словесную чепуху; что она, имея своим ядром неведомо откуда взятую и вздорную выдумку, не знает ни оснований, ни следствий, т. е. ничем не доказывается, и сама ничего не доказывает, и ничего не объясняет, и к тому же, лишенная оригинальности, является простой пародией на схоластический реализм и одновременно на спинозизм – чудовище, долженствующее притом же еще, с оборотной своей стороны, представлять собою христианство:
«Prosthe Icon, opithen de dracon, messe de chimaira» («Лев головою, задом дракон и коза серединой[5].
И если я скажу далее, что этот summus philosophus Датской академии размазывал бессмыслицу, как ни один смертный до него, – так что кто может читать его наиболее прославленное произведение, так называемую «Феноменологию духа», не испытывая в то же время такого чувства, как если бы он был в доме умалишенных, того надо считать достойным этого местожительства, то я буду не менее прав. Но Датская академия может, пожалуй, здесь извернуться, заявив, что высокие учения этой мудрости недоступны низменным интеллектам, подобным моему, и что то, что мне кажется бессмыслицей, на самом деле – бездонное глубокомыслие. Мне надо, стало быть, поискать какой-нибудь более надежный прием, который действовал бы наверняка, и так прижать противника к стене, чтобы для него не было уже никакого выхода. Поэтому я теперь непререкаемо докажу, что у этого summus philosophus Датской академии недоставало даже обыденного здравого смысла, несмотря на всю его обыденность. А что и без него можно быть summus philosophus – такого тезиса Академия не выставит. Для подтверждения же своих слов я приведу
Итак, там, в отделе «Физика», § 293 (второе издание 1827 г.), он говорит об удельном весе, именующемся у него удельной тяжестью, и, оспаривая положение, что вес этот зависит от различия в пористости, пользуется такого рода аргументом: «Примером
Третий образчик только что названного врожденного свойства summus philosophus Датской академии дает в § 298 того же шедевра. Здесь он, полемизируя против объяснения упругости порами, говорит: «Хотя абстрактно признают, что материя преходяща, а не абсолютна, но все же начинают восставать против этого положения при его применении… так что фактически материя принимается лишь как утвердительная, как
Материи можно даже с полным правом придать предикат «
Итак, summus philosophus Датской академии прямо учит, что тела могут становиться тяжелее без увеличения их массы и что это, в частности, бывает с железным стержнем, подвергнутым действию магнита; далее – что тяготение противоречит закону инерции; наконец, еще – что материя преходяща. Этих трех примеров достаточно, конечно, чтобы во всей прелести показать, что за зрелище предстает нам, если приподнять плотный покров насмехающейся над всяким человеческим разумом бессмысленной галиматьи, в которую обычно кутается наш summus philosophus, важно в ней выступая и импонируя тем, кто умственно убог. Говорят: «Ex ungue leonem» («По лапе (узнают) льва». –
Надо к тому же прибавить, что при столь богатом выборе всякого рода нелепостей, какой мы находим в произведениях этого summi philosophi, я потому остановился на трех только что представленных, что здесь речь идет не о трудных, быть может, неразрешимых философских проблемах, допускающих из-за этой трудности различие во взглядах; с другой стороны, здесь не затрагиваются и какие-либо частные физические истины, предполагающие более детальные эмпирические познания; нет, дело касается априорных усмотрений, т. е. вопросов, которые всякий может решить простым размышлением. Поэтому-то превратные взгляды в подобного рода вопросах и служат решительным и бесспорным признаком совершенно необычного недомыслия, а наглое выставление таких бессмысленных положений в учебнике для студентов показывает нам, в какое бесстыдство впадает дюжинная голова, когда ее провозглашают великим умом. Вот почему не следует делать этого, какая бы цель ни имелась в виду. С тремя данными здесь speciminibus in physicis (примерами в физике. –
Самостоятельность суждений – привилегия немногих; остальными руководят авторитет и пример. Они смотрят чужими глазами, слышат чужими ушами. Нет поэтому никакого труда думать так, как в данное время думает весь свет; но думать как все будут думать через тридцать лет – на это способен не всякий. Таким образом, кто, приученный к «estime sur parole» (уважению на слово. –
«Как ни много кричат на свете по поводу заблуждений и мнений, я должен, однако, отдать людям справедливость и заявить, что во власти заблуждений и ложных мнений находятся не столь многие, как это обычно принимают. Не то чтобы я полагал, будто они признают истину, – но на самом деле у них совсем нет никаких мнений и мыслей относительно тех учений, которыми они доставляют столько хлопот себе и другим. Ибо если бы кто-нибудь немножко поисповедовал огромное большинство всех сторонников большей части сект на свете, тот не нашел бы, чтобы сами они держались какого-либо мнения относительно вещей, из-за которых они так ужасно усердствуют; еще менее оказалось бы у него причин думать, будто мнение это усвоено ими благодаря исследованию оснований и вероятным признакам истины. Нет, они просто решили крепко придерживаться той партии, в ряды которой поставило их воспитание или выгода, и, подобно простому солдату в войске, прилагают свое мужество и рвение по указанию своих предводителей, никогда не стараясь разобраться в том деле, которое они же защищают, или даже не имея о нем никакого понятия. Если все поведение человека показывает, что он не уделяет серьезного внимания религии, с какой стати нам предполагать, что он будет ломать себе голову и надсаживаться над церковными догматами, обсуждая основания того или иного учения? С него достаточно, если он, покорный своим руководителям, всегда держит наготове руки и язык для защиты общего дела, чтобы этим зарекомендовать себя в глазах тех, кто может доставить ему положение, поддержку и протекцию в обществе, к которому он принадлежит. Так становятся люди последователями и поборниками таких мнений, в которых они никогда не были убеждены, прозелитами которых они никогда не состояли и которые даже никогда в голову к ним не заглядывали. Хотя, таким образом, нельзя сказать, чтобы число невероятных и ошибочных мнений на свете было меньше, чем кажется, несомненно, однако, что их действительно придерживается и ложно считает их за истины меньшее число людей, чем это обычно себе представляют[12].
Поэтому-то испанский отрывок, который я приведу, чтобы повеселее закончить это предисловие, так удивительно подходит к современности, что может возникнуть подозрение, не написан ли он в 1840 г. вместо 1640 г.; я заявляю, однако, что он представляет собою точный перевод из «Критикона» Валтасара Грасиана, ч. III, кризис 4, с. 285 первого тома первого антверпенского in-quarto-издания «Obras de Lorenzo Gracian», 1702[14].
«…Но путеводитель и отрезвитель двух наших путешественников (Критило – отец, и Андренио – сын. «Отрезвитель» – Desengano, т. е. освобождение от обмана; это второй сын истины, первенец которой есть ненависть: veritas odium parit (истина родит ненависть)) нашел возможным из всех похвалить лишь одних канатчиков – за то, что они идут в обратном направлении, не так, как все.
Когда они наконец приехали, внимание их было привлечено звуками. Осмотревшись во все стороны, они увидели на обыкновенных дощатых подмостках ловкого краснобая, окруженного большим мельничным колесом публики, которую именно тут обмолачивали и обделывали.
Он крепко держал эту публику как своих пленников, прицепленных за уши – хотя и не золотой цепью фиванца (автор разумеет Геркулеса, о котором он (ч. II, кр. 2. с. 133[15], а также в «Agudcza у arte». Disc. 19, равным образом – в «Discrete», с. 398) говорит, что с его языка исходили цепочки, привязывавшие к нему окружающих за уши; автор смешивает, однако (введенный в заблуждение одной эмблемой у Альчиати[16]), Геркулеса с Меркурием, который изображался в таком виде как бог красноречия), а железною уздою. И вот этот молодчик с ужасающим многословием, которое в этом деле необходимо, предлагал напоказ различные диковины. «Теперь, господа, – говорил он, – я предъявлю вам крылатое чудо, которое притом же чудо по уму. Мне приятно, что я имею дело с лицами понимающими, с людьми настоящими; должно, однако, заметить, что если как-нибудь среди вас окажутся не одаренные совершенно необыкновенным умом, то им надо поскорее удалиться, потому что им не могут быть понятны высокие и тонкие вещи, какие сейчас будут происходить. Итак, внимание, господа с понятием и умом! Сейчас появится орел Юпитера, который говорит и рассуждает как таковому подобает, шутит как Зоил, язвит как Аристарх[17]. Всякое слово, выходящее из его уст, заключает в себе какую-нибудь тайну, какую-нибудь остроумную мысль с сотней намеков на сотню вещей. Все, что он ни скажет, все это будут сентенции
Но в это самое время шарлатан выступил снова, обещая другое и пущее чудо. «Теперь вот, – сказал он, – я действительно предложу вам не более и не менее, как знаменитого великана, рядом с которым
Но обманы нашего нового
Все это – из Грасиана, и все это – насчет «summo philosopho», насаждать почтение к которому Датская академия вполне серьезно считает своею обязанностью: этим она дала мне повод за сделанное поучение отблагодарить ее контрпоучением.
Я должен еще заметить, что предлагаемые два конкурсных сочинения были бы выпущены в свете на полгода ранее, если бы я не пребывал в твердой уверенности, что Королевская датская академия, как это подобает и как поступают все академии, сообщит о результате конкурса в том же самом издании, где она печатает для заграницы предлагаемые ею темы (в данном случае это «Hallesche Literaturzeitung»). Этого она, однако, не делает, так что приходится добывать ее приговор из Копенгагена, а это тем труднее, что в конкурсной теме не указывается даже и срок, когда приговор этот воспоследует. Таким образом, я обратился к этому пути на шесть месяцев позже, чем следовало. (Впрочем, Академия опубликовала все-таки свой приговор впоследствии, т. е. после появления предлагаемой этики и этой моей отповеди. А именно: она поместила его в объявлениях «Halleschen Literaturzeitung» (ноябрь 1840, № 59), а также в объявлениях «Jenaischen Literaturzeitung» за тот же месяц; таким образом, в ноябре опубликовано было то, что решили в январе.)
Предисловие ко второму изданию
В оба конкурсных сочинения внесены в этом втором издании довольно значительные добавления, которые по большей части невелики по объему, но вставлены во многих местах и должны способствовать основательному уразумению целого. О них нельзя судить по числу страниц – благодаря большему формату настоящего издания. Кроме того, они были бы еще многочисленнее, если бы неизвестность, доживу ли я до этого второго издания, не вынудила меня за это время пока что последовательно вставлять относящиеся сюда мысли где только я мог, именно: частью – во втором томе моего главного произведения, гл. 47, а частью – в «Парергах и паралипоменах», т. 2, гл. 8.
Итак, отвергнутый Датской академией и удостоенный лишь публичного выговора трактат об основе морали появляется здесь, спустя двадцать лет, во втором издании. Нужные разъяснения относительно приговора Академии даны мною уже в первом предисловии, где прежде всего доказано, что в приговоре этом Академия отрицает, будто она спрашивала то, что она спрашивала действительно, и, напротив, утверждает, будто она спрашивала то, чего она совсем не спрашивала, – и это разобрано мною настолько ясно, подробно и основательно, что ее не сможет обелить никакой крючкотворец на свете. Относительно же значения этого факта мне уже нет нужды здесь говорить. По поводу поведения Академии вообще я могу теперь, имея двадцатилетний период времени для самого хладнокровного обсуждения, добавить еще следующее.
Если бы целью академий было по возможности подавлять истину, посильно душить ум и талант и рьяно поддерживать славу пустозвонов и шарлатанов, то наша Датская академия на сей раз превосходно оправдала бы такое назначение. А так как я не могу предложить к ее услугам требуемого от меня почтения перед пустозвонами и шарлатанами, которые подкупленными панегиристами и одураченными простаками провозглашены за великих мыслителей, то я дам взамен господам членам Датской академии один полезный совет. Если господа эти хотят предлагать конкурсные темы, они должны сначала запастись способностью суждения, насколько, по крайней мере, она нужна в домашнем хозяйстве, хоть бы для того только, чтобы в случае нужды все-таки уметь отличить овес от мякины. Ибо, кроме того, что отсутствие такого умения совсем скверно аттестовано в secunda Petri («Dialectices Petri Rami» pars secunda, quae est «De judicio» (во второй части «Диалектики» Петра Рамуса под названием «О суждении»[22]), можно попасть впросак. А именно: за судом Мидаса следует участь Мидаса, притом неизбежно. Ничто не может спасти от нее – не помогут никакие глубокомысленные лица и важные мины. И все выйдет на свет божий. Какие густые парики ни надевайте, все же отыщутся нескромные брадобреи и болтливый тростник – в наше время даже не дают себе труда предварительно вырыть для этого ямку в земле. А ко всему этому присоединяется еще детская самоуверенность, с какой мне делают публичный выговор и печатают его в немецких литературных изданиях, выговор за то, что я не был настолько простофилей, чтобы развесить уши перед затянутым преданными министерскими креатурами и долго распевавшимся безмозглою литературною чернью хвалебным гимном и под его влиянием вместе с Датской академией считать за summi philosophi простых фигляров, которые никогда не искали истины, а всегда заботились лишь о собственной выгоде. Неужели же этим академикам не пришло даже в голову задать себе сначала вопрос, имеют ли они хотя бы только тень права делать мне публичные выговоры за мои воззрения? Разве они совершенно оставлены всеми богами, что им не пришла на ум подобная мысль? Теперь обнаруживаются последствия: явилась Немезида, шумит уже тростник! Вопреки многолетнему совокупному противодействию всех профессоров философии, я проложил наконец себе дорогу, и у ученой публики все больше открываются глаза на summi philosophi наших академиков: если их и поддерживают еще чуточку своими слабыми силами жалкие профессора философии, которые давно скомпрометированы связью с ними и к тому же нуждаются в них как в материале для лекций, они все-таки очень сильно пали в общественном мнении, а особенно Гегель быстрыми шагами идет навстречу презрению, ожидающему его у потомства. Мнение о нем за эти двадцать лет уже на три четверти приблизилось к тому исходу, каким заканчивается сообщенная в первом предисловии аллегория Грасиана, и в несколько лет совершенно его достигнет, чтобы всецело совпасть с суждением, которое двадцать лет назад причинило Датской академии «tarn justam et gravem cffensionem» («справедливое и сильное негодование». –
«Das Schlechte kannst du immer loben, Du hast dafiir sogleich den Lohn! – In deinem Pfuhle schwimmst du oben Und
То, что наши немецкие профессора философии не сочли содержание предлагаемых конкурсных этических сочинений достойным внимания, не говоря уже о признании, это уже получило себе надлежащую оценку в моем трактате о законе основания, с. 47–49 второго издания, да и, помимо того, само собою понятно. С какой стати высокие умы этого рода станут прислушиваться к тому, что говорят людишки, подобные мне? – Людишки, на которых они в своих сочинениях – самое большее, мимоходом и сверху вниз – бросают взор пренебрежения и порицания. Нет, то, что мною написано, их не касается: они остаются при своей свободе воли и своем нравственном законе, – хотя бы доводы против этого были столь же многочисленны, как ягоды ежевики. Ибо все это относится к обязательному символу веры, и им известно, для чего они существуют: они существуют «in majorem Dei gloriam» («в великую хвалу Богу». –
Конкурсное сочинение на тему
О свободе воли,
увенчанное Норвежской королевской академией наук в Дронтенгейме 26 января 1839 г.
Девиз:
La liberté est un mystère.
(Свобода есть тайна[24])
Предложенная Королевской академией тема гласит: «Num liberum hominum arbitrium e sui ipsius conscientia demonstrari potest?»
В переводе: «Можно ли свободу человеческой воли доказать из самосознания?»
I. Определение понятий
По отношению к столь важному, серьезному и трудному вопросу, совпадающему в своих существенных чертах с главною проблемой всей философии среднего и нового времени, уместна, конечно, большая точность, и потому мы начнем с анализа содержащихся в теме главных понятий.
1) Что называется свободою?
Понятие «свобода» при ближайшем рассмотрении отрицательно. Мы мыслим под ним лишь отсутствие всяких преград и помех; эти последние, напротив, выражая силу, должны представлять собою нечто положительное. Соответственно возможным свойствам помех, понятие это имеет три весьма различных подвида: свобода физическая, интеллектуальная и моральная.
а)
Это
Но лишь только мы, оставив эту
б)
в) Итак, я обращаюсь прямо к третьему виду, к
Понятие моральной свободы связано с понятием свободы физической с той стороны, какая проясняет нам его гораздо более позднее происхождение. Физическая свобода, как сказано, имеет отношение лишь к материальным препятствиям: отсутствие последних равносильно ее наличности. Но вот замечено было, что в иных случаях человек, не встречая помех в материальных обстоятельствах, удерживается от поступков простыми мотивами вроде угроз, обещаний, опасности и т. п. – поступков, которые в противном случае он наверняка совершил бы по указанию своей воли. Таким образом, возник вопрос: можно ли считать этого человека еще
Итак, мы спрашиваем: что называется
2) Что называется самосознанием?
Ответ: сознание
Далее, несмотря на двусмысленность употребленного в теме слова «conscientia» (сознание, совесть. –
Из сказанного ясно, что во всем вообще нашем сознании гораздо значительнейшая часть принадлежит не
Итак, оказывается, самосознание очень сильно, собственно, даже исключительно занято
II. Воля перед самосознанием
Когда человек
Итак, мы обращаемся со своей проблемой к непосредственному
Итак, обнаруживающееся в самосознании чувство «я могу делать то, что я хочу» хотя постоянно нас сопровождает, но свидетельствует лишь о том, что решения или окончательные акты нашей воли, возникая в темной глубине нашего внутреннего «я», всегда, однако, тотчас переходят в наглядный мир, ибо к нему принадлежит наше тело, как и все прочее. Сознание это образует мост между внутренним и внешним миром, которые иначе оставались бы разделенными бездонной пропастью: в мире внешнем перед нами открывались бы одни лишь во всех смыслах независимые от нас наглядные представления в виде объектов, а в мире внутреннем – просто безрезультатные и только чувствуемые волевые акты. Спросите какого-нибудь непредубежденного человека, и он это непосредственное сознание, столь часто принимаемое якобы за сознание свободы воли, выразит приблизительно в таких словах: «Я могу делать то, что я хочу: хочу я идти налево – иду налево; хочу идти направо – иду направо. Это зависит исключительно только от моей воли – я, стало быть, свободен». Показание это, конечно, вполне верно и справедливо: только волевой акт уже им предполагается, а именно: оно принимает, что воля уже решилась, так что, значит, отсюда ничего нельзя извлечь по вопросу ее собственной свободы. Ибо здесь совсем не утверждается о зависимости либо независимости совершения самого волевого акта, а лишь о
Нас не должно, впрочем, удивлять, что непосредственное самосознание не может дать никакого ответа на такой отвлеченный, умозрительный, трудный и опасный вопрос. Ибо оно – очень ограниченная часть всего нашего сознания, которое, темное в своей глубине, всеми своими объективными познавательными силами направлено вовне. Все его вполне достоверные, т. е. a priori известные, познания касаются ведь исключительно внешнего мира, и здесь действительно оно может по известным общим законам, имеющим корень в нем самом, с уверенностью решать, что именно там, вне нас, возможно, что невозможно, что необходимо, – и таким путем a priori создает чистую математику, чистую логику, даже чистое фундаментальное естествознание. Затем применением его a priori сознаваемых форм к полученным в чувственном ощущении данным у нас складывается наглядный, реальный внешний мир и вместе с тем опыт; далее применение логики и лежащей в ее основе мыслительной способности к этому внешнему миру создает мир мыслей, откуда опять-таки возникают науки, их выводы и т. д. Там
Ответ, полученный на наш запрос к самосознанию, я резюмирую теперь еще раз в более краткой и удобопонятной форме.
Содержащийся в этом отделе анализ может уже, собственно, служить ответом на вопрос Королевской академии, ответом отрицательным, хотя лишь в общих чертах, так как и это изложение фактического содержания самосознания еще получит себе некоторое дополнение в последующем. Но и для нашего отрицательного ответа еще возможна одна проверка. В самом деле, если мы обратимся теперь со своим вопросом к тому судилищу, которое в предшествующем изложении оказалось единственно компетентным, а именно – к чистому рассудку, к рефлектирующему над его данными разуму и к получающемуся из них обоих опыту, и решение его будет приблизительно таким, что liberum arbitrium вообще не существует, а поведение человека, как и все прочее в природе, для каждого отдельного случая с необходимостью определяется как действие известных причин, то это доставит нам еще уверенность, что в непосредственном самосознании
Таким образом, предпринимаемое нами теперь
III. Воля перед сознанием других вещей
Обращаясь теперь со своей проблемой к познавательной способности, мы заранее знаем, что так как способность эта по существу своему направлена вовне, то воля не может быть для нее предметом непосредственного восприятия, каким она была для самосознания, оказавшегося, однако, некомпетентным в нашем деле. Здесь мы можем оперировать лишь с одаренными волею
Самой общей и коренной формой этого рассудка оказывается
Таким образом, все
Если мы теперь с этим всеобщим, a priori известным и потому для всякого возможного опыта без исключения действительным правилом подойдем ближе к самому этому опыту и будем рассматривать данные в нем реальные объекты, к возможным изменениям которых прилагается наше правило, то мы скоро заметим в этих объектах некоторые глубоко идущие коренные различия, давным-давно уже послужившие основою для их классификации. А именно: мы видим тут частью предметы неорганические, т. е. неодушевленные, частью органические, т. е. живые, которые в свой черед разделяются на растения и животных. Эти последние, опять-таки, оставаясь в существенных чертах сходными друг с другом и отвечающими своему понятию, все-таки представляют собою чрезвычайное разнообразие и тонко дифференцированную шкалу совершенства, начиная с еще близко родственных растению, трудно от него отличаемых, вплоть до самых законченных, наиболее полно отвечающих понятию животного; на вершине этой шкалы стоит человек – мы сами.
Если теперь мы, не смущаясь этим разнообразием, будем рассматривать все вообще эти существа лишь как объективные, реальные предметы опыта и соответственно тому приступим к применению нашего закона причинности, a priori обусловливающего возможность всякого опыта, к возможным с такими существами изменениям, то мы найдем, что хотя опыт всюду складывается согласно этому a priori известному закону, однако упомянутой большой
Второй вид причин есть
Третий вид движущих причин есть тот, который служит отличительным признаком
Но движется ли данное тело по
Но я не могу оставить без разъяснения ту разницу, какая обнаруживается в мотивации из-за особенности человеческого сознания сравнительно с сознанием всякого животного. Особенность эта, обозначаемая, собственно, словом
Бросив теперь опять взгляд на весь ряд форм причинности, в котором ясно друг от друга отделяются
Но, быть может, при этой все более и более сказывающейся разнородности, несоизмеримости и непонятности отношения между причиной и действием страдает также и создаваемая этим отношением
В жизни растения и в вегетативной жизни животного раздражение, правда, во всех отношениях чрезвычайно отличается от вызванной им органической функции, причем это раздражение и функция ясно обособлены друг от друга; однако они еще, собственно,
Там же, где сознание разумно, иными словами, способно к неинтуитивному познанию, т. е. к понятиям и мыслям, мотивы становятся совершенно независимы от настоящего и реальной обстановки и потому бывают скрыты для зрителя. Ибо здесь это просто мысли, которые человек носит с собой в своей голове, возникновение которых, однако, лежит вне ее, часто даже в далеком прошлом, а именно – то в собственном опыте прежних лет, то в чужом предании, словесном и письменном, даже из самых отдаленных времен, при том, впрочем, условии, что
Я могу делать то, что я хочу: могу,
Совсем не метафора и не гипербола, а вполне трезвая и буквальная истина, что, подобно тому как шар на бильярде не может прийти в движение, прежде чем получит толчок, точно так же и человек не может встать со своего стула, пока его не отзовет или не сгонит с места какой-либо мотив; а тогда он поднимается с такой же необходимостью и неизбежностью, как покатится шар после толчка. И ждать, что человек сделает что-либо, к чему его не побуждает решительно никакой интерес, – это все равно что ожидать, чтобы ко мне начал двигаться кусок дерева, хотя я не притягиваю его никакой веревкой. Если кто, защищая где-нибудь в обществе подобную мысль, натолкнется на упорное возражение, то он, скорее всего, решит дело, если поручит третьему лицу внезапно, громким и серьезным голосом закричать: «Потолок валится!»; тогда его оппоненты придут к уразумению, что мотив точно так же способен выбрасывать людей за дверь, как и самая сильная механическая причина.
Ибо человек, как и все объекты опыта, есть явление во времени и пространстве, а так как для всех этих явлений закон причинности имеет силу a priori и, значит, без исключения, то и человек должен ему подчиняться. Так говорит чистый рассудок a priori, так подтверждает проходящая через всю природу аналогия, так ежесекундно свидетельствует опыт, если мы не даемся в обман видимости, получающейся оттого, что, так как существа в природе, восходя выше и выше, становятся сложнее и восприимчивость их с чисто механической поднимается и утончается до химической, электрической, ирритативной, сенситивной, интеллектуальной и, наконец, рациональной, то и природа
При предположении свободной воли всякое человеческое действие было бы необъяснимым чудом – действием без причины. И, если мы решимся на попытку представить себе подобное liberum arbitnum indifferentiae, мы скоро увидим, что тут действительно рассудок отказывается нам служить: у него нет формы, чтобы мыслить что-либо подобное. Ибо закон основания, основоположение о безусловном определении явлений друг другом и их взаимной зависимости есть самый общий принцип нашей познавательной способности, который, сообразно различию ее объектов, и сам принимает различные формы. Здесь же нам приходится мыслить нечто такое, что определяет, не будучи определяемо, что ни от чего не зависит, но от чего зависит другое, что без принуждения, стало быть, без основания, производит в данном случае действие А, тогда как точно так же могло бы производить В, или С, или D, притом могло бы безусловно, при тех же самых обстоятельствах, т. е. так, что теперь в А не содержится ничего, дающего ему преимущество перед В, С, D (ибо в противном случае тут была бы мотивация, т. е. причинность). Мы опять встречаемся здесь с выставленным в самом начале понятием
Но вспомним теперь также о том, что такое вообще причина, предшествующая изменению, которое делает необходимым изменение последующее. Ни одна причина в мире вовсе не вызывает своего действия безусловно, не создает его из ничего. Напротив, всегда имеется нечто, на что она действует, и она только в данном месте и в данном определенном существе обусловливает изменение, постоянно соответствующее природе этого существа, так что в последнем должна уже заключаться
Но если это справедливо для причин в теснейшем смысле и для раздражений, то не менее верно это и для
1) Характер человека —
2) Характер человека –
3) Характер человека –
Твердо выраженное убеждение в неизменности характера мы находим уже у
4) Индивидуальный характер –
Из изложенной сущности индивидуального характера с несомненностью следует, что добродетели и пороки врожденны. Истина эта, быть может, окажется неудобной для иных предрассудков и иных ханжествующих философов с их так называемыми практическими интересами, т. е. их мелкими, узкими понятиями и ограниченными школьническими воззрениями; но она была уже убеждением отца морали,
При предположении же свободной воли совершенно не видно, откуда, собственно, происходит добродетель и порок или вообще тот факт, что два одинаково воспитанных индивидуума при совершенно одинаковых условиях и поводах поступают самым несходным, даже противоположным образом. Фактически данная, исконная коренная разница характеров несовместима с признанием такой свободы воли, которая состояла бы в том, что для каждого человека в каждом положении должны были бы быть одинаково возможны противоположные действия. Ибо в таком случае его характер с самого начала должен бы представлять собою tabula rasa (чистую доску. –
Необходимость, с которой, как это подробно изложено мною выше, действуют мотивы, подобно всем вообще причинам, не безусловна. Теперь мы ознакомились с предполагаемым его условием, той основой и почвой, на которую оно опирается: это – врожденный
Итак, то предположение, на котором вообще основывается необходимость действия всех причин, есть внутренняя сущность всякой вещи, будь это просто воплощенная в ней всеобщая сила природы, будь это жизненная сила, будь это воля: всегда всякое существо, к какому бы разряду оно ни принадлежало, будет реагировать на воздействующие причины сообразно своей особой природе. Закон этот, которому подчинены все вещи на свете, был выражен схоластами в формуле «operari sequitur esse» («действование следует за бытием». –
Здесь уместно будет напомнить, что всякая existentia (существование. –
Уразумением этого обстоятельства, а также того a priori достоверного и потому не допускающего исключений значения, какое имеет закон причинности, надо объяснять тот факт, что все действительно глубокие мыслители всех времен, как бы ни были различны другие их воззрения, единодушно отстаивали необходимость волевых актов при появлении мотивов и отвергали liberum arbitrium. Мало того, поскольку именно огромное большинство толпы, не способной к мышлению и отданной во власть видимости и предрассудков, всегда упорно противостояло этой истине, они даже особенно ее подчеркивали, давая ей самые решительные, даже самые резкие выражения. Наиболее известное из таких выражений – «буриданов осел», которого, однако, вот уже около ста лет напрасно ищут в дошедших до нас сочинениях
(Поставленный между двумя блюдами, одинаково отдаленными и одинаково влекущими, человек скорее умрет, чем, обладая абсолютной свободой, возьмет в рот одно из них[47].)
Он встречается даже уже у
Вопрос о свободе воли действительно является пробным камнем, с помощью которого можно различать глубоко мыслящие умы от поверхностных, или пограничным столбом, где те и другие расходятся в разные стороны: первые все стоят за необходимость данного поступка при данном характере и мотиве, последние же вместе с большинством придерживаются свободы воли. Затем существует еще средний класс людей, которые, чувствуя себя в затруднении, лавируют из стороны в сторону, сбивают себя и других с пути, укрываются за словами и фразами или до тех пор треплют и переворачивают вопрос, пока нельзя уже понять, в чем же, наконец, дело. Так было уже с
1. Возможны для данного человека при данных обстоятельствах два поступка или лишь
– Ответ всех глубоких мыслителей: «Только один».
2. Мог ли жизненный путь, пройденный данным человеком, – принимая, что, с одной стороны, его характер сохраняется неизменным, а с другой, что обстоятельства, воздействию которых ему пришлось подвергнуться, всецело и до малейших подробностей неуклонно были определены внешними причинами, которые постоянно появляются со строгой необходимостью и цепь которых, состоящая исключительно из одних столь же необходимых звеньев, простирается в бесконечность, – мог ли этот путь в чем-либо, хотя бы лишь в самом ничтожном, в каком-либо происшествии, какой-либо сцене, быть иным, нежели он был?
– «Нет!» – должен гласить последовательный и правильный ответ.
Вывод из обоих этих положений таков:
Кого пугают эти положения, тому надо еще кое-чему поучиться и кое-чему разучиться, тогда для него станет ясно, что они являются богатейшим источником утешения и успокоения. Наши действия, конечно, не представляют собою первого начала, так что в них не осуществляется ничего действительно нового; но
Хотя и не ясно сознанное, а чувством подсказанное убеждение в строгой необходимости всего происходящего лежит и в основе столь прочно державшегося у древних понятия о fatum, heimarmene (судьбе. –
Добавлю еще несколько соображений в качестве короллариев к установленному учению о необходимости всего происходящего.
Во что превратился бы наш мир, если бы все вещи не были проникнуты и связаны необходимостью, особенно же если бы она не управляла зарождением индивидуумов? В нечто безобразное, в беспорядочную груду, карикатуру без смысла и значения – именно в дело истинной и подлинной случайности.
Желать, чтобы какое-либо прошлое событие не случилось, – глупое самоистязание, ибо это значит желать вещи абсолютно невозможной, и это столь же неразумно, как желание, чтобы солнце всходило на западе. Ибо все совершающееся, великое и малое, наступает со
IV. Предшественники
Чтобы доказать сделанное выше утверждение относительно решения, какое все глубокие мыслители давали нашему вопросу, я напомню о некоторых из великих людей, высказавшихся в этом смысле.
Прежде всего, чтобы успокоить тех, кто, пожалуй, подумает, будто защищаемая мною истина стоит в противоречии с религиозными основаниями, я отмечу, что уже Иеремия (10, ст. 23) сказал: «Дела человека не в его руках, и никто не имеет власти над тем, как он живет и направляет свои шаги»[50]. Особенно же я сошлюсь на
Цитирую по изданию Себастьяна Шмидта, Страсбург, 1707. Там на с. 145 говорится: «Quare simul in omnium cordibus scriptum invenitur liberum arbitrium nihil esse; licet obscuretur tot disputationibus contrariis et tanta tot virorum auctoritate»[51]. C. 214: «Hoc loco admonitos velim liberi arbitrii tutores, ut sciant, sese esse abnegatores Christi, dum asserunt liberum arbitrium»[52]. C. 220: «Contra liberum arbitrium pugnabunt Scripturae testimonia, quotquot de Christo loquuntur. At ea sunt innumerabilia, imo tota Scriptura. Ideo, si Scripturajndice causam agimus, omnibus modis vicero; ut ne jota unum aut apex sit reliquus, qui non damnet dogma liberi arbitrii»[53].
Обратимся теперь к философам. Древних нельзя здесь серьезно брать в расчет, потому что их философия, как бы находясь еще в состоянии невинности, не пришла еще к ясному сознанию двух глубочайших и труднейших проблем философии новых времен, а именно – проблемы о свободе воли и проблемы о реальности внешнего мира, или об отношении идеального к реальному. Насколько, впрочем, вопрос о свободе воли выяснился для древних, это можно достаточно видеть из аристотелевской «Никомаховой этики» (III, гл. 1–8), где мы найдем, что мышление автора по этому вопросу касается, в сущности, лишь физической и интеллектуальной свободы, так что он постоянно говорит лишь об ecoysion cai acoysion[54], принимая за одно произвольность и свободу. Гораздо более трудная проблема
Но уже четвертая книга Маккавеев в Септуагинте (у Лютера ее нет) до известной степени является трактатом о свободе воли, поскольку она стремится доказать, что разум (logismos) обладает силою преодолевать все страсти и аффекты, причем делается ссылка на иудейских мучеников, о которых идет речь во второй книге.
Древнейшее известное мне ясное понимание нашей проблемы мы находим у
Вполне же развитое осознание нашей проблемы со всем, что с ней связано, мы находим впервые у отца церкви Августина, на котором мы здесь поэтому и остановимся, хотя он гораздо более теолог, чем философ. Но мы сразу же видим, что проблема эта повергла его в заметное смущение и неуверенные колебания, породившие непоследовательность и противоречивость в трех книгах его «De libero arbitrio»[65]. С одной стороны, он не хочет, подобно
С другой стороны, однако, следующие три основания заставляли Августина отстаивать свободу воли.
1) Его борьба с
2) Естественное, раскрытое мною заблуждение, благодаря которому «я могу делать то, что я хочу», считается за свободу воли, и
3) Необходимость согласовать моральную ответственность человека с правосудием Божьим. А именно, от проницательности Августина не укрылось одно в высшей степени серьезное сомнение, устранение которого настолько трудно, что, как мне известно, все позднейшие философы, за исключением трех – этих последних мы сейчас же поэтому коснемся ближе, – предпочли лучше тихомолком его обойти, как если бы его совсем не было. Августин же высказывает его с благородной откровенностью, без всяких уверток, в самых начальных строках книги «De libero arbitrio»: «Dic mihi, quaeso, utrum Deus non sit auctor mail?»[74] А затем подробнее уже во второй главе: «Movet autem animum, si peccata ex his animabus sunt, quas Deus creavit, illae autem animae ex Deo; quomodo non parvo intervallo peccata referantur in Deum»[75]. На это собеседник отвечает: «Id nunc plane ads te dictum est, quod me cogitantem satis excruciat»[76]. Это крайне опасное соображение снова выдвигается
Вполне проникнут этой мыслью в начале XVII века Ванини[78]. Она была ядром и душою его упорного, хотя под давлением времени как можно хитрее скрываемого протеста против теизма. При любом поводе он вновь к ней возвращается и неустанно излагает ее с самых различных точек зрения. Например, в его «Amphitheatre aeternae providentiae»[79], упражнение 16, он говорит: «Si Deus vilt peccata, igitur facit; scriptum est enim: “Omnia quaecunque voluit, fecit”. Si non vilt, tamen committuntur, erit ergo dicendus improvidus, vel impotens vel crudelis, cum voti sui compos fieri aut nesciat aut nequeat aut negligat… Philosophi inquiunt: si nollet Deus pessimas ac nefarias in orbe vigere actiones, procul dubio uno nutu extra mundi limites omnia flagitia exterminaret profligaretque: quis enim nostrum divinae potest resistere voluntati? Quomodo invito Deopatrantur scelera, si in actu quoque peccandi scelestis vires subministrat? Ad haec si contra Dei voluntatem homo labitur, Deus erit inferior homine, qui ei adversatur, et praevalet. Hmc deducunt: Deus ita desiderat hunc mundum, qualis est; si meliorem vellet, meliorem haberet»[80]. А в упражнении 44 говорится: «Instrumentum movetur prout a suo principali dirigitur; sed nostra voluntas in suis operationibns se habet tanquam instrumentum, Deus vero ut agens principale; ergo si haec male operatur, Deo imputandum est… Voluntas nostra non solum quoad motum, sed quoad substantiam quoque tota a Deo dependet; quare nihil est, quod eidem imputari vere possit, neque ex parte substantiae, neque operationis, sed totum Deo, qui voluntatem sic formavit, et ita movet… Cum essentia et motus voluntatis sit a Deo, adscribi eidem debent vel bonae vel malae voluntatis operationes, si haec ad ilium se habet velut instrumentum»[81].
Относительно
Среди философов в более узком смысле слова
И
После этого весьма знаменательного сопоставления крайне разнородных голосов, которые все сходятся на одном и том же, возвращаюсь к нашему отцу церкви. Доводы, какими он надеется устранить сомнение, трудность которого он уже вполне чувствовал, имеют теологический, а не философский характер, т. е. не обладают безусловной силой. Их влияние, как сказано, является третьим основанием, помимо двух вышеприведенных, почему он стремится отстоять liberum arbitrium, полученную человеком от Бога. И действительно, свобода эта, становясь между творцом и грехами его творений и разделяя их, была бы достаточна для устранения всего сомнения, если бы только легко выражаемая словами и, во всяком случае, способная удовлетворить мысль, идущую немногим далее слов, она оставалась по крайней мере
А именно, если дурной поступок возникает из природы, т. е. врожденных качеств человека, то вина за него лежит, очевидно, на создателе этой природы. Поэтому-то и придумали свободную волю. Откуда же при ее признании данный поступок происходит, это совершенно неизвестно: ибо она, в сущности, есть чисто
Изложенный здесь взгляд на дело обнаруживает перед нами все то значение, какое принадлежит свободе воли: она необходимо создает пропасть между творцом и грехами его творения. Отсюда понятно, почему теологи так упорно за нее держатся, а их щитоносцы, профессора философии, лояльнейшим образом их в этом поддерживают с таким рвением, что, оставаясь глухими и слепыми к самым убедительным доводам всяких мыслителей, никак не хотят расстаться со свободной волей и борются за нее как «pro ara et focis»[89].
Но пора же закончить нашу прерванную выше речь об Августине: его мнение в общем сводится к тому, что человек, собственно, обладал вполне свободной волей лишь до грехопадения, после же него подпал первородному греху и может ожидать своего спасения только от милости и искупления, – так и подобает говорить отцу церкви.
Между тем благодаря
С. 483: «6) Nothing takes a beginning from itself; but from the action of some other immediate agent, without itself. Therefore, when first a man has an appetite or will to something, to which immediately before he had no appetite nor will; the cause of his will is not the will itself, but something else not in his own disposing. So that, whereas it is out of controversy, that of voluntary actions the will is the necessary cause, and by this which is said, the will is also necessarily
7) I hold
8) That ordinary definition of a free agent (namely that a free agent is that, which, when all things are present, which are needfull to produce the effect, can nevertheless not produce it) implies a contradiction and is nonsense; being as much as to say, the cause may be
C. 485: «Evere accident, how contingent soever it seem, or how
В своей знаменитой книге «О гражданине» (гл. 1, Гоббс говорит: «Fertur unusquisque ad appetitionem ejus, quod sibi bonum, et ad fugam ejus, quod sibi malum est, maxime autem maximi malorum naturalium, quae est inors; idque necessitate quadam naturae non minore, quam qua fertur jlapis deorsum»[92].
Непосредственно за Гоббсом тем же убеждением проникнут
«Этика», ч. I, теор. 32: «Voluntas non potest vocari causa libera, sed tantum necessaria»[93].
Колларий 2: «Nam voluntas ut reliqua omnia causa indiget, a qua ad operandum certo modo determinatur»[94].
Там же, ч. II, схолия последняя: «Quod denique ad quartam objectionem (de Buridani asina) attinet, dico me omnino concedcre, quod homo in tali aequilibrio positus (nempe qui nihil aliud percipit quam sitim et famem, talem cibum et talem potum, qui aeque ab eo distant) fame et siti peribit»[95].
Там же, ч. III, теор. 2, схолия: «Mentis decreta eadem necessitate I in mente oriuntur ac ideae rerum actu existentium. Qui igitur credunt se ex libero mentis decreto loqui vel tacere vel quidquam agere, oculis somniant»[96].
Письмо 62: «Unaquaeque res necessario a causa externa aliqua determinatur ad existendum et operandum certa ac determinate ratione. Ex. gr. lapis a causa externa ipsum impellente certam motus quantitatem accipit, qua postea moveri necessario perget. Concipe jam lapidem, dum moveri pergit, cogitare et scire se, quantum potest, conari, ut moveri pergat. Hie sane lapis, quandoquidem sui tantummodo conatus est conscius et minime indifferens, se liberrimum esse et nulla alia de causa in motu perseverare credet, quam quia vult. Atque haec humana ilia libertas est, quam omnes habere jactant et quae in hoc solo consistit, quod homines sui appetitus sint conscii et causarum, a quibus determinantur, ignari… His, quaenam mea de libera at coacta necessitatedeque ficta humana libertate sit sententia, satis explicui»[97].
Достойно замечания, однако, что к этому ясному пониманию дела
Такую же перемену взглядов и возвращение к истине мне придется отметить ниже у двух других великих мыслителей. Это доказывает, насколько трудно и как глубоко кроется правильное уразумение нашей проблемы.
Но ни один автор не изобразил необходимости волевых актов с такой подробностью и убедительностью, как
Предисловие, с. XX: «There is no absurdity more glaring to my understanding, than the notion of philosophical liberty». C. 26: «Without a miracle, or the intervention of some forcing cause, no volition or action of any man could have been otherwise, than it has been». C. 37: «Though an inclination or affection of mind be not gravity, it influences me and acts upon me as certainly and necessarily, as this power does upon a stone». C. 43: «Saying that the will is
И надо отметить, что с
Третий великий человек, прошедший через то же самое, – это
Ducunt volentem fata, nolentem trahunt.
В следующей за тем книге «Le principe d’action», гл. 13, он говорит: «Une boule, qui en pousse une autre, un chien de chasse, qui court necessairement et volontairement apres un cerf, ce cerf, qui franchit un fosse immense avec non moms de necessite et de volonte: tout cela n’est pas plus invinciblement determine que nous le sommes a tout ce que nous faisons»[106].
Тот факт, что три столь высокоодаренных ума одинаково перешли к нашему воззрению, должен же, конечно, заставить призадуматься всех тех, кто, ссылаясь на свое бесхитростное самосознание с его совсем не относящимся к делу «но ведь я могу делать то, что я хочу», берется опровергать вполне обоснованные истины.
Нас не должно удивлять поэтому, что
Но в связи с этим Кант выставляет свое учение о сосуществовании свободы с необходимостью именно благодаря различению между характером умопостигаемым и эмпирическим – воззрение, к которому я всецело присоединяюсь и к которому мне поэтому придется еще вернуться далее.
От разработки вопроса у всех этих благородных и досточтимых предшественников настоящий трактат до сих пор отличается главным образом в двух отношениях: во-первых, тем, что я, руководствуясь темой, строго ограничил внутреннее восприятие воли в самосознании от внешнего и каждое из них рассмотрел отдельно, благодаря чему только и стало возможно раскрыть источник иллюзии, с такой непреодолимой силой действующей на большинство людей; во-вторых, тем, что я разобрал волю в связи со всей прочей природой, чего никто до меня не делал и благодаря чему только и можно было обсудить вопрос с доступной для него основательностью, методической глубиною и полнотою.
Теперь еще два-три слова о некоторых авторах, писавших после
Пояснительную парафразу только что упомянутого чрезвычайно важного учения
Кроме этой парафразы кантовских мыслей, помянутые «Исследования о свободе» не содержат ничего, что могло бы способствовать приобретению новых либо основательных разъяснений по нашему вопросу. Это обнаруживается уже с самого начала в определении: свобода будто бы есть «способность добра и зла». Такое определение может быть пригодно для катехизиса; в философии же оно лишено всякого смысла, а стало быть, и ничего нельзя на нем построить. Ведь добро и зло далеко не представляют собою простых понятий (notiones simplices), которые, ясные сами по себе, не нуждались бы ни в каком объяснении, определении и обосновании. Вообще о свободе идет речь лишь в небольшой части этого трактата: главное же его содержание скорее заключается в подробных сообщениях о некоем Боге, с которым господин автор обнаруживает близкое знакомство, так как он описывает нам даже его возникновение, – жаль только, что у него ни словом не упомянуто, каким же это образом приобрел он такое знакомство. Начало трактата состоит из сплетения софизмов, пустопорожность которых признает всякий, кого нельзя запугать дерзостью тона.
И вот с тех пор благодаря этому и подобным произведениям в немецкой философии ясные понятия и добросовестное исследование заменились «интеллектуальной интуицией» и «абсолютным мышлением»; импонировать, озадачивать, мистифицировать, всячески изощряться для пускания читателю пыли в глаза – все это обратилось в метод, и вместо мысли всюду раздается голос умысла. Благодаря всему этому философия, если только ее еще можно так называть, должна была, конечно, все глубже и глубже падать, пока она в конце концов не достигла последней степени унижения в лице министерской креатуры –
В Англии и Франции философия, в общем, почти не двинулась с того места, где ее оставили
Впрочем, быть может, у иных из них тайком действуют отмеченные выше теологические мотивы.
А взять современных писателей в области медицины, зоологии, истории, политики и беллетристики: с какой чрезвычайной готовностью пользуются они всяким случаем, чтобы упомянуть о «свободе человека», о «нравственной свободе»! Они почитают себя от этого большими умниками. В объяснение этой свободы они, конечно, не вдаются; но если бы можно было их проэкзаменовать, то оказалось бы, что они либо совсем ничего под ней не подразумевают, или же имеют в виду нашу старую почтенную хорошо известную liberum arbitrium indifferentiae, каким бы высоким стилем они ее ни выражали: в несостоятельности этого понятия никогда, конечно, не удастся убедить большую публику, но ученым следовало бы воздержаться от столь невинных о нем разговоров. Поэтому-то среди них и попадаются малодушные, которые представляют очень забавное зрелище, так как не решаются уже повествовать о свободе
Вот как, следовательно, обстоит дело с нашей темой в философских и более широких ученых кругах – после всего того, что о ней было высказано названными великими умами. Здесь еще раз подтверждается, что не только природа во все времена производила лишь крайне немногих действительных мыслителей в виде редких исключений, но что и сами эти немногие всегда существовали лишь для очень немногих. Вот почему призраки и заблуждения все время продолжают сохранять свое господство.
При обсуждении морального вопроса имеет вес также и свидетельство великих поэтов. Их суждения не основаны на систематическом исследовании, но их зоркий глаз глубоко проникает в человеческую природу, поэтому в их словах непосредственно выражается сама истина. У Шекспира в «Мере за меру» (действ. 2, сц. 2) Изабелла просит правителя-регента Анджело помиловать ее брата, приговоренного к смерти:
В «Двенадцатой ночи» (действ. 1) говорится:
Также Вальтер Скотт, этот великий знаток и изобразитель человеческого сердца и его сокровеннейших побуждений, ясно высказал ту же глубокую истину в своем «St. Ronans Well» (т. 3, гл. 6). Он представляет здесь смерть кающейся грешницы, которая на смертном одре пытается облегчить свою встревоженную совесть признаниями, и среди этих признаний автор влагает ей в уста такие слова:
«Go, and leave me to my fate; I am the most detestable wretch, that ever liv’d – detestable to myself, worst of all; because even in my penitence there is a secret whisper that tells me, that were 1 as I have been, I would again act over all the wickedness I have done, and much worse. Oh! for Heavens assistance, to crush the wicked thought!»[123]
Доказательство в пользу верности
Сюда же относится и следующее место в «Ифигении» Гёте (действ. 4, сц. 2):
Та же основная истина высказана в знаменитом месте шиллеровского «Валленштейна»:
V. Заключение и высшая точка зрения
Я с удовольствием вспомнил здесь обо всех этих поэтах и философах, моих славных предшественниках в защищаемом мною учении. Но оружием философа служат не авторитеты, а доводы; только ими поэтому отстаивал я свой взгляд и надеюсь все-таки, что доказал его с такой очевидностью, которая дает мне теперь бесспорное право сделать вывод а non posse ad non esse[126]. Благодаря этому отрицательное решение выставленного Королевской академией вопроса, обоснованное выше при рассмотрении самосознания непосредственно и фактически, т. е. a posteriori, получает теперь также косвенное и априорное обоснование, ибо чего вообще не существует, для доказательства того и в самосознании не может найтись никаких данных.
И хотя, быть может, защищаемая здесь истина принадлежит к тем, которые могут идти вразрез с предвзятыми мнениями близорукой толпы и даже казаться предосудительными в глазах людей слабых и невежественных, однако это не могло удержать меня от того, чтобы высказать ее без околичностей и недомолвок, – принимая во внимание, что я обращаюсь тут не к народу, а к просвещенной Академии, поставившей свой весьма современный вопрос не для утверждения предрассудка, а в честь истины. Сверх того, честный искатель истины, пока дело идет еще о том, чтобы установить и удостоверить какую-либо истину, всегда будет иметь в виду исключительно только ее основания, а не ее следствия, для которых настанет свое время тогда, когда она сама получит себе твердую опору. Не заботиться о следствиях, оценивать одни основания, не задаваясь сначала вопросом, согласуется или нет какая-либо познанная истина также с системою наших остальных убеждений, – вот что рекомендует уже
Все наши метафизические сведения все-таки, конечно, еще как небо от земли далеки от такой достоверности, чтобы надлежало отвергать какую-либо основательно доказанную истину по той причине, что ее выводы с ними не согласуются. Напротив, всякая добытая и установленная истина – это завоеванный участок в области проблем знания вообще и прочный опорный пункт для приложения рычагов, которые приведут в движение другие тяжести: мы можем даже в благоприятных случаях разом вознестись с этого пункта до более высокого взгляда на целое, чем мы имели до сих пор. Ибо во всяком отделе знания сцепление истин настолько велико, что кто вполне надежно овладел только одной из них, тот во всяком случае может надеяться покорить с ее помощью всю область. Как при трудной алгебраической задаче единственная положительно данная величина имеет неоцененное значение, обусловливая возможность решения, точно так же в труднейшей из всех человеческих задач, каковою является метафизика, надежное, a priori и a posteriori доказанное уразумение строгой необходимости, с какой вытекают деяния из данного характера и данных мотивов, представляет собою такое драгоценное указание, которое одно само по себе может служить исходной точкой для решения всей задачи. Поэтому все, что не имеет за собой прочной научной достоверности, сталкиваясь с такой хорошо обоснованной истиной, должно отступать перед ней, а не она должна сторониться. И она совсем не вправе идти на компромиссы и уступки, чтобы поставить себя в согласие с недосказанными и, быть может, ошибочными утверждениями.
Я позволю здесь себе еще одно общее замечание. Если бросить взгляд на наши выводы, то надо будет признать, что относительно двух проблем, которые уже в предыдущем отделе были отмечены как глубочайшие в философии нового времени, тогда как древние не дошли до их ясного осознания, – именно относительно проблемы свободы воли и проблемы отношения между идеальным и реальным здравый, но неразвитый ум не только оказывается некомпетентным, но даже обнаруживает явную природную наклонность к заблуждению, от которого его может избавить лишь очень разработанная философия. Ему действительно свойственно от природы в вопросе о
Если мы теперь в результате нашего предыдущего изложения признали, что человеческое поведение совершенно лишено всякой свободы и что оно сплошь подчинено строжайшей необходимости, то этим самым мы приведены к точке зрения, с которой получаем возможность постичь
А именно: есть еще один факт в сознании, который я до сих пор совершенно оставлял в стороне, чтобы не отвлекаться в своем исследовании. Он заключается во вполне ясном и твердом чувстве
Там, где находится
Итак, остановимся теперь несколько поближе на свободе в этом единственно действительно обоснованном смысле, чтобы, после того как мы открыли ее по известному факту в сознании и нашли для нее место, понять ее, насколько это окажется возможным также и философски.
В отделе третьем было выяснено, что всякий поступок человека определяется двумя факторами: характером этого человека и мотивом. Это вовсе не значит, будто он представляет собою нечто среднее, какой-то компромисс между мотивом и характером: в нем находят себе полное выражение и тот и другой, так как вся его возможность обусловлена ими обоими вместе, именно тем, что действующий мотив попадает на данный характер, а данный характер доступен действию такого мотива. Характер – эмпирически познанная, постоянная и неизменная природа данной индивидуальной воли. А так как характер этот является столь же необходимым фактором каждого поступка, как и мотив, то этим и объясняется наше чувство, что деяния наши исходят от нас самих, или тем
Здесь уместно будет вернуться к упомянутому уже в предыдущем отделе кантовскому учению об отношении между эмпирическим и умопостигаемым характером и вытекающей из него совместимости свободы с необходимостью – учению, которое принадлежит к самому прекрасному и глубокомысленному, что когда-либо дал этот великий ум, да и вообще человеческий интеллект. Мне остается только сослаться на него, так как повторять его здесь было бы излишним многословием.
Но только из этого учения можно, насколько это доступно человеческим силам, постичь, каким образом строгая необходимость наших поступков все-таки совмещается с их свободой, о которой свидетельствует чувство ответственности и благодаря которой мы являемся авторами наших деяний и последние могут быть нам морально вменяемы. Это устанавливаемое
Легко видеть, что путем таких соображений мы придем к тому, что дело нашей
Всякая вещь действует сообразно своей природе, и эта природа сказывается в ее действиях, совершающихся по причинам. Всякий человек поступает в соответствии с тем, каков он, так что его поступки всегда бывают необходимы, определяясь в данном отдельном случае исключительно мотивами.
Одним словом, человек всегда делает лишь то, что хочет, и делает это все-таки по необходимости. А это зависит от того, что он уже
Таким образом, в моем рассуждении
Приложение в добавление к первому отделу
В самом начале трактата было сделано подразделение свободы на физическую, интеллектуальную и моральную; покончив с первой и последней, мне надлежит теперь еще заняться разбором второй, который нужен лишь для полноты изложения и потому будет краток.
Интеллект, или познавательная способность, служит
Эта интеллектуальная свобода
Столь же мало подобного рода деяния вменяемы в
Далее, интеллектуальная свобода, которую мы здесь представляли себе совершенно уничтоженной, может также быть только
Об этой интеллектуальной свободе, to ecoysion cai acoysion cata dianoian[133], говорит уже, хотя очень кратко и недостаточно,
В общем, следовательно, совершенными при отсутствии интеллектуальной свободы надо считать все те преступления, при которых человек или не знал, что он делал, или, по крайней мере, не был способен принять в расчет то, что должно было бы удержать его от данного действия, а именно – его последствия. В подобных случаях поэтому он не подлежит наказанию.
Те же, кто воображает, что уже в силу несуществования
Конкурсное сочинение об основе морали,
не увенчанное Датской королевской академией наук в Копенгагене, 30 января 1840 г.
Девиз:
Проповедовать мораль легко, трудно обосновать мораль.
Предложенная Королевской академией тема с предпосланным ей введением гласит:
«Quum primitiva moralitatis idea, sive de summa lege morali principalis notio, sua quadam propria eaque minime logicae necessitate, turn in ea disciplina appareat, cui propositum est cognitionem “toy ethicoy” explicare, turn in vita partim in consci-entiae judicio de nostris actionibus, partim in censura morali de actionibus aliorum hominum; quumque complures, quae ab ilia idea inseperabiles sunt eamque tanquam originem respiciunt notiones principales ad “to ethicon” spectantes, velut officii notio et imputationis, eadem necessitate eodemque ambitu vim suam exserant – et tamen inter eos cursus viasque, quas nostrae aetatis meditatio philosophica persequitur, magni momenti esse videatur hoc argumentum ad disputationem revocare – cupit Societas, ut accurate haec quaestio perpendatur, et pertractetur:
«Так как первоначальная идея моральности, или основное понятие о верховном моральном законе, выступает со своей особой, но притом отнюдь не логической необходимостью, как в той науке, которая имеет своею целью разъяснить познание нравственного, так и в действительной жизни, где она обнаруживается частью в суде совести над нашими собственными поступками, частью в нашей моральной оценке поступков других лиц; так как, далее, с такой же необходимостью и в таком же объеме дают себя знать и многие неотделимые от этой идеи и в ней берущие свое начало основные моральные понятия, как, например, понятие долга и понятие вменения; и так как все же при том направлении, какому следует современное философское мышление, кажется весьма важным подвергнуть этот вопрос новому исследованию, то Академия желает, чтобы тщательно была обсуждена и разработана следующая тема: “Надлежит ли
I. Введение
§ 1. О проблеме
Поставленный Королевской
1) Теперешняя тема Королевской академии спрашивает ни более ни менее как об объективно-истинном фундаменте морали, а следовательно, и моральности. Тему эту предлагает Академия; последняя, как таковая, не имеет в виду какого-нибудь практического поучения о честности и добродетели, опирающегося на основания, которые надо выставить в возможно более благовидном свете, скрывая их слабые стороны, как это делается в сочинениях для народа; но в качестве академии она осуществляет лишь теоретические, а не практические цели и потому желает чисто философского анализа, свободного от всяких позитивных утверждений, всяких недоказанных предположений и, стало быть, всяких метафизических, а также мифических ипостасей; объективного, открытого и прямого анализа последней основы ко всякому морально правильному поведению. О чрезвычайной трудности такой проблемы свидетельствует обстоятельство, что над ней не только безуспешно ломали себе голову философы всех времен и народов, но что ей даже обязаны своим существованием все боги Востока и Запада. Таким образом, если она найдет себе решение на этом конкурсе, то Королевская академия, конечно, не зря бросит свои деньги.
2) Сверх того, с теоретическим исследованием фундамента морали сопряжена та совершенно особенная опасность, что оно легко воспринимается как подрыв этого фундамента, который может повлечь за собой падение самого здания. Ибо практические интересы настолько соприкасаются здесь с теоретическими, что их благонамеренному рвению трудно воздержаться от несвоевременного вмешательства в дело. Не всякий в состоянии ясно отличить чисто теоретическое, чуждое всяким побочным целям, даже морально-практическим, искание объективной истины от злостного посягательства на священное сердечное убеждение. Вот почему кто борется за данную здесь тему, тот для своего ободрения постоянно должен сохранять в памяти, что ничто в такой мере не удалено от хлопот и забот человеческой жизни, от рыночной суматохи и шума, как в глубоком уединении открытое святилище академии, куда не проникает никакой звук извне и где нет статуи ни для каких иных богов, кроме как исключительно для величавой, нагой истины.
Заключение из этих двух посылок – то, что мне должна быть предоставлена полная parrhesia[137] вместе с правом подвергать сомнению все и что если я даже при таких условиях хоть что-нибудь
Но мне предстоят еще другие трудности. Ведь, сверх того, Королевская академия требует, чтобы фундаменту этики было дано самостоятельное, обособленное изложение в краткой монографии, и ставит его, следовательно, вне связи с совокупной системой какой-либо философии, т. е. собственно метафизики. Это не только должно затруднить решение задачи, но даже необходимо делает его неполным. Уже
Исходя из какой-нибудь данной и признанной за истинную метафизики, можно было бы прийти к фундаменту этики
И вот, наконец, окажется к тому же, что фундамент, на котором я намереваюсь возвести этику, очень узок, так что среди многого, что в поступках людей легально, достойно одобрения и похвалы, лишь меньшую часть можно будет приписать чисто моральным побуждениям, большая же часть достанется на долю мотивам иного рода. Это меньше удовлетворяет и не имеет такого блеска, как, например, категорический императив, который всегда в нашем распоряжении, чтобы, в свой черед, распоряжаться, что подлежит делать и чего не делать; совершенно не говорю уже о других, материальных обоснованиях морали. В таком случае мне остается только напомнить изречение Екклезиаста (4:6): «Лучше горсть с покоем, нежели пригоршни с трудом и томлением духа». Во всяком познании всегда бывает мало подлинного, полноценного и нетленного, подобно тому как в руде центнер камней скрывает в себе лишь немного унций золота. Но действительно ли предпочтут вместе со мною
§ 2. Общий взгляд на историю вопроса
Для народа мораль обосновывается теологией как изреченная воля Бога. Философы же, за немногими исключениями, ревностно стремятся совершенно отбросить этот способ обоснования и, чтобы только избежать его, предпочитают даже обращаться к помощи софистических доводов. Откуда такая противоположность? Конечно, нельзя представить себе более действительной основы для морали, нежели теологическая; ибо кто решился бы на такую дерзость, чтобы идти наперекор воле Всемогущего и Всеведущего? Разумеется, никто – только бы воля эта была возвещена вполне достоверным, никакому сомнению недоступным, так сказать, официальным способом. Но это условие такого рода, что его нельзя выполнить. Скорее, напротив, возвещенный как воля Божия закон стараются удостоверить в качестве такового тем, что указывают на его согласие с нашими другими, т. е. естественными моральными воззрениями, – апеллируют к ним, следовательно, как к чему-то более непосредственному и достоверному. А сюда присоединяется еще признание, что моральное поведение, вызванное только угрозой наказания или обещанием награды, будет моральным больше с виду, чем в действительности, ибо ведь, в сущности, оно основывается на эгоизме, и в последнем итоге решающее значение имеет здесь большая или меньшая готовность, с какою один человек сравнительно с другим способен верить без достаточных оснований. Но с тех именно пор как
Именно благодаря воздействию
Во все времена проповедовалось много прекрасной морали, но обоснование ее всегда было неудачным. Вообще, в нем обнаруживается стремление найти какую-нибудь объективную истину, из которой предписания этики вытекали бы логически; истину эту искали в природе вещей либо в природе человека – но тщетно. Всегда оказывалось, что воля человека направлена лишь на его собственное благополучие, сумму которого разумеют под понятием
Я подвергну критическому разбору исключительно только
Вообще теперь действительно пора уже подвергнуть наконец этику серьезному допросу. Более полувека лежит она на покойной подушке, подложенной под нее
II. Критика основы, указанной для этики Кантом
§ 3. Общие замечания
Славою, какую приобрела кантовская этика, она обязана, наряду со своими только что упомянутыми достоинствами, моральной чистоте и возвышенности своих выводов. Именно за последние ухватилось большинство, не занимаясь в отдельности их обоснованием, которое очень сложно, абстрактно и дано в чрезвычайно искусственной форме: Канту пришлось пустить в ход все свое остроумие и комбинационную способность, чтобы сообщить этому обоснованию состоятельный вид. К счастью, он посвятил изложению
§ 4. Об императивной форме кантовской этики
Proton pseydos[155]
Но как в предисловии с помощью такого petitio Кант без дальних слов принял понятие
Как всякое долженствование непременно связано с условием, так и всякая
Понимание этики в
И вот после того, как Кант втихомолку и неосмотрительно заимствовал для этики эту
Конечно, уже до
§ 5. О существовании обязанностей по отношению к нам самим в особенности
Но
Обязанности по отношению к нам самим, подобно всяким обязанностям, должны быть либо обязанностями права, либо обязанностями любви. Обязанности правовые перед нами самими невозможны в силу самоочевидного основоположения «volenti non fit injuria»[165], а именно: ведь то, что я делаю, всякий раз бывает то, что я хочу; таким образом, со стороны себя самого я всегда получаю лишь то, чего хочу; следовательно, тут никогда мое право не бывает нарушено. Что же касается
То, что обычно выставляется как обязанность перед самим собою, это, прежде всего, тесно связанное с предрассудками и исходящее из самых поверхностных оснований рассуждение против
То, что еще помимо названного обычно предлагается под рубрикой обязанностей перед собою, – это частью правила благоразумия, частью диетические предписания: и те и другие не относятся к этике в собственном смысле. Наконец, сюда причисляют еще запрещение противоестественного сладострастия, т. е. онанизма, педерастии и скотоложства. Но из них, во-первых, онанизм – это главным образом порок детства и борьба с ним гораздо более входит в задачи диететики, чем этики, поэтому-то и книги против него написаны медиками (как Тиссо[174] и др.), а не моралистами. Если после того, как диететика и гигиена сделают свое дело и сокрушат порок с помощью неопровержимых доводов, за него примется еще и мораль, то дело окажется настолько уже законченным, что на ее долю останется лишь немногое. Далее, что касается скотоложства, то это совсем ненормальное, очень редко встречающееся преступление, стало быть, действительно нечто исключительное, притом настолько возмутительное и противное человеческой природе, что оно само говорит против себя и отталкивает более, чем это могут сделать какие-либо разумные доводы. Сверх того, оно, как унижение человеческой природы, вполне может считаться собственно преступлением против вида как такового и in abstracto, а не против человеческих индивидуумов. Таким образом, из трех упомянутых половых преступлений только педерастия подлежит ведению этики и без натяжки найдет там свое место при разборе справедливости; именно последняя страдает от этого порока, и здесь нельзя сослаться на volenti non fit injuria, ибо нарушение права состоит тут в совращении более юной и неопытной стороны, которая терпит от этого физический и моральный ущерб[175].
§ 6. Об основе кантовской этики
С императивной формой этики, для которой в § 4 доказана ошибка petitio principii, непосредственно связывается любимая идея
На этом основании вышеприведенный
К этому наперед принятому понятию об
Итак,
В § 4 я показал, что Кант без околичностей заимствовал императивную форму этики – т. е. понятия долженствования, закона и обязанности – из теологической морали, причем ему, однако, пришлось отказаться от того, что только и дает там силу и значение этим понятиям. И вот, чтобы все-таки обосновать эти понятия, он не останавливается перед утверждением, что само
Соответственно вышеизложенным взглядам (с. 13; R., с. 19[194]) моральная ценность поступка заключается отнюдь не в цели, с какою он совершен, а в правиле, какому человек следовал. Против этого я укажу на то, что
На с. 14 (R., с. 20) мы получаем, наконец, определение основного понятия всей кантовской этики, определение
Теперь обратимся к
Если мы теперь вернемся к нашему прежнему вопросу: как же формулировать
Таким образом,
Так как
Теперь возражение, которому прежде всего и непосредственно подлежит указанная
Таким образом, в кантовской школе практический разум со своим категорическим императивом все более и более получает характер гиперфизического факта, дельфийского храма в человеческой душе – храма, где из мрака святилища доносятся оракулы, непреложно возвещающие хотя, к сожалению, и не то, что
В качестве переходной ступени к этому
Но, как сказано, такое возведение разума в источник всякой добродетели, основанное на утверждении, будто он в качестве
Примечание
Если мы желаем вполне основательно разобраться в учении о практическом разуме, то мы должны проследить его генеалогию несколько глубже. Тогда окажется, что оно берет свое начало в учении, которое основательно опровергнуто самим
Впрочем, всю эту теорию, впервые лишь у
§ 7. О высшем принципе кантовской этики
Проанализировав в предыдущем параграфе подлинную
Итак, истинным моральным принципом будет лишь само правило, относительно которого я
Да и самому
Из этого объяснения вполне очевидно, что данный кантовский основной принцип есть на самом деле не
Итак, к разобранному в предыдущем параграфе недостатку реального
§ 8. О производных формах высшего принципа кантовской этики
Как известно,
Таким скользким путем, прямо-таки per fas et nefas[280],
Против этой формулы можно бы, впрочем, возразить, что обреченный на казнь, притом по всей справедливости, преступник рассматривается просто как средство, а не как цель, именно как необходимое средство, чтобы, выполняя закон, поддерживать тем его устрашающую силу, в которой и заключается его назначение.
Но если эта вторая формула
Итак,
Третья и последняя форма, в какой Кант предлагает свой моральный принцип, есть
Но автономия воли приводит
Точно так же и здесь в «человеческом достоинстве» было найдено в высшей степени желанное слово, в котором теперь всякая через все классы обязанностей и все случаи казуистики пропущенная мораль получила себе широкий фундамент, откуда она с удобством могла вести дальнейшую проповедь.
В конце своего изложения (с. 124, R., с. 97)
Таким образом, вывод наш – тот, что кантовская этика, совершенно как и все прежние, лишена всякого надежного фундамента. Как показало в самом начале предпринятое мною исследование ее
Если теперь, в заключение этого строгого и даже утомительного для читателя исследования, мне будет позволено прибегнуть для развлечения к шутливому, даже игривому сравнению, то я уподобил бы
§ 9. Учение Канта о совести
Предполагаемый практический разум с его категорическим императивом более всего, очевидно, сродни
Это кантовское учение о совести производит в высшей степени импозантное впечатление, перед которым останавливались с благоговейным страхом и против которого менее осмеливались что-либо возражать, что приходилось опасаться, как бы теоретическое опровержение не было смешано с практическим и отрицание верности кантовской теории не было принято за отсутствие совести. Меня это не может смутить, так как здесь речь идет о теории, а не о практике и цель наша не моральная проповедь, а строгое исследование последних основ этики.
Прежде всего,
При ближайшем рассмотрении кантовского учения мы находим, однако, что его импозантный эффект зависит главным образом от того, что Кант признал существенно свойственной моральному суждению такую форму, которая совершенно не имеет подобного значения, а может быть приноровлена к нему лишь в той же мере, как и ко всякому другому, совершенно чуждому собственно морали пережевыванию того, что мы сделали и могли бы сделать иначе. Ведь не только очевидно ненастоящая, на простом суеверии основанная совесть – когда, например, индус упрекает себя в том, что дал повод к убийству коровы, или когда еврей вспоминает, что выкурил в субботу у себя дома трубку, – тоже может принимать при случае такую же форму обвинения, защиты и суда, но в той же форме часто выступает даже и тот самоанализ, который исходит совсем не из этических соображений, даже скорее имеет неморальный, чем моральный характер. Так, например, если я от доброго сердца, но необдуманно поручился за какого-нибудь друга и вдруг вечером для меня становится ясным, какую тяжелую ответственность взял я на себя при этом и как легко может случиться, что я через это попаду в большую беду, которую мне пророчит древний голос мудрости: «Eggya, para d’ata!»[301], – то внутри меня также появляется обвинитель, а против него и адвокат, старающийся извинить мое чересчур поспешное ручательство давлением обстоятельств, обязательств, верностью дела, даже похвалою, какую заслужит мое добросердечие; наконец, выступает и судья, неумолимо изрекающий сокрушительный для меня приговор: «Глупый шаг!»
И как с любезной
Если
Итак, достоверно то, что вся юридико-драматическая форма, в которой
§ 10. Учение Канта об умопостигаемом и эмпирическом характере. Теория свободы
После того как я, в угоду истине, подверг кантовскую этику критике, которая не имеет поверхностного характера, как прежние, а подрывает ее в ее глубочайшей основе, справедливость, кажется мне, требует, чтобы на прощание я не оставил без упоминания величайшей и блестящей заслуги
Впервые
Индивидуум, со своим неизменным, врожденным характером, строго определенным во всех своих проявлениях законом причинности, который здесь, осуществляемый через посредство интеллекта, носит название мотивации, есть лишь
Это учение
Но это кантовское учение и сущность свободы вообще можно уяснить себе также, поставив их в связь с одной общей истиной, наиболее сжатым выражением которой я считаю довольно часто попадающееся у схоластов положение: «Operari sequitur esse»[306], т. е. всякая вещь на свете действует сообразно с тем, что она есть, сообразно со своей природой, в которой поэтому уже potentia[307] содержатся все ее проявления, наступая actu[308], когда их вызывают внешние причины, чем и обнаруживается именно сама эта природа. Это –
Примечание
Кто умеет подмечать сущность какой-нибудь мысли даже и в совершенно различных ее оболочках, тот согласится со мною, что это кантовское учение об умопостигаемом и эмпирическом характере есть доведенное до абстрактной ясности понимание того, что видел уже Платон, который, однако, не познав идеальности времени, мог выразить свою мысль лишь во временной форме, т. е. только в виде мифа и в связи с метемпсихозом. Но это признание тождественности обоих учений очень облегчается пояснением и истолкованием платоновского мифа, какое дано Порфирием с такой понятностью и определенностью, что тут невозможно не признать согласия с абстрактным кантовским учением. Это разъяснение, где он как раз специально комментирует упомянутый здесь, данный Платоном во второй половине десятой книги «Государства» миф, заимствовано из одного уже утраченного его сочинения и in extenso[312] сохранено Стобеем во второй книге его «Эклог», гл. 8, § 37–40, – место, в высшей степени достойное внимания. В виде образчика я привожу здесь оттуда короткий § 39, чтобы интересующийся читатель почувствовал желание сам взяться за Стобея. Он увидит тогда, что этот платоновский миф можно считать аллегорией великой и глубокой истины, какую Кант в ее абстрактной чистоте изложил как учение об умопостигаемом и эмпирическом характере, и что, следовательно, до него до этого учения в его существенных чертах уже тысячелетия назад дошел Платон, – даже оно еще гораздо древнее, так как Порфирий держится того мнения, что Платон заимствовал его у египтян. Но ведь оно содержится уже в учении о метемпсихозе, какое мы находим в брахманизме, откуда, как это в высшей степени вероятно, берет свое начало мудрость египетских жрецов. Названный § 39 гласит:
«То gar olon boylema toioyt’coicen einai to toy Platonos echein men to aytexoysion tas psychas, prin eis somata cai bicys diapheroys empesein, eis to e toyton ton bion elesthai, e allon, on meta poias zoes cai somatos oiceioy te zoe, entelesein mellci (cai gar leontos bion ep’ayte einai elesthai, cai andros). Caceino mentoi to aytexoysion, ama te pros tina ton toioyton bion ptosei, empepodistai. Catelthoysai gar eis ta somana, cai anti psychon apolyton gegonyiai psychai zoon, to aytexoysion pheroysi oiceion, te toy zooy catasceye cai eph’on men einai polynoyn cai polycineton, os ep’anthropoy, eph’on de oligocineton cai monotropon, os epi ton allon schedon panton zoon. Erthesthai de to aytexoysion toyto apotes catasceyes, cinoymenon mes ex aytoy, pheromenon de cata tas ec tes catasceyes gignomenas prothymias»[313].
§ 11. Этика Фихте как увеличительное зеркало ошибок этики кантовской
Подобно тому как в анатомии и зоологии иные вещи не столь понятны для ученика в препаратах и произведениях природы, как на гравюрах, изображающих их в несколько преувеличенном виде, точно так же тому, кто после данной в предыдущих параграфах критики не вполне еще уразумел несостоятельность кантовской основы этики, я могу в качестве вспомогательного средства для этого уразумения рекомендовать «Систему нравственного учения»
А именно: как в старой немецкой кукольной комедии к царю или иному какому герою всегда присоединяли Ганцвурста, который все, что герой скажет или сделает, повторял потом на
Если в кантовской этике сказывается известный моральный педантизм, то у
Самое полное развитие этой фихтевской
III. Обоснование этики
§ 12. Требования
Таким образом, и кантовское обоснование этики, считавшееся шестьдесят лет ее прочным фундаментом, опускается перед нашими глазами в глубокую, быть может, незаполнимую пропасть философских заблуждений, оказываясь несостоятельной гипотезой и простым переодеванием теологической морали. Что касается прежних попыток обосновать этику, то, как сказано, я вправе предполагать известным, что они еще менее достигают цели. Это по большей части недоказанные, произвольно взятые утверждения и вместе с тем, как и само обоснование
§ 13. Скептическая точка зрения
Или же, быть может, обзор напрасно сделанных за более чем двухтысячелетний период времени попыток отыскать для морали прочную основу доказывает, что совсем не существует естественной, от человеческого установления независимой морали, а последняя всецело представляет собою нечто искусственное, средство, изобретенное для того, чтобы лучше сдерживать своекорыстный и злой человеческий род, и что она поэтому необходимо пала бы без поддержки позитивных религий, так как не имеет никакого внутреннего удостоверения и никакой естественной основы? Юстиции и полиции не всегда бывает достаточно: существуют проступки, открытие которых слишком трудно, даже такие, наказание которых ведет к сомнительным результатам, – в этих случаях, стало быть, мы лишены общественной защиты. К тому же гражданский закон, самое большое, может побудить к справедливости, но не к человеколюбию и добрым делам уже по той причине, что тогда каждый захотел бы быть пассивной и никто не хотел бы быть активной стороной. Эти соображения вызвали гипотезу, что мораль опирается исключительно на религию и что обе они имеют целью служить дополнением к неизбежной недостаточности государственного порядка и законодательства. Поэтому не может быть естественной, т. е. просто на природе вещей или человека основанной, морали; отсюда понятно, что философы напрасно стремятся отыскать ее фундамент. Это мнение имеет за собою некоторое правдоподобие; оно выставлялось уже пирронианцами:
(Sextus Empiricum. «Adversus mathcmaticos» 11, 140); да и в новейшее время его придерживались выдающиеся мыслители. Оно заслуживает поэтому тщательного разбора, хотя было бы проще отделаться от него инквизиторским взглядом в сторону совести тех, у кого могла явиться подобная мысль.
Мы впали бы в большую и свойственную юному возрасту ошибку, если бы стали думать, что все справедливые и согласные с законом поступки человека имеют моральное происхождение. Напротив, между справедливостью, какую практикуют люди, и подлинной честностью души большею частью существует такое же отношение, как между проявлениями вежливости и подлинной любовью к ближнему, которая не с виду только, подобно тем, а на самом деле пересиливает эгоизм. Всегда выставляемая напоказ честность намерений, которая желает быть выше всяких подозрений, вместе с глубоким негодованием, какое всегда возбуждается малейшим намеком на сомнение в этом отношении и какое готово перейти в самый пламенный гнев; все это тотчас принимает за чистую монету и за действие тонкого морального чувства или совести только человек неопытный и простодушный. На самом деле всеобщая честность, практикуемая в людском общежитии и преподносимая как самое непоколебимое правило, основана главным образом на двух внешних необходимостях: во-первых, на законном порядке, благодаря которому права каждого находят себе защиту в общественной власти, а во-вторых – на осознанной необходимости для мирского преуспеяния иметь доброе имя или гражданскую честь, необходимости, в силу которой шаги каждого стоят под надзором общественного мнения: оно, неумолимо строгое, иногда не прощает ни одного промаха в этом отношении, но до самой смерти помнит его за виновным как неизгладимое пятно. Тут оно действительно поступает мудро: оно исходит из основного положения operari sequitur esse и потому из убеждения, что характер неизменен и, таким образом, то, что кто-нибудь сделал однажды, он непременно сделает опять при совершенно одинаковых обстоятельствах. Эти-то два стража и блюдут за общественной честностью, и без них, говоря откровенно, нам пришлось бы плохо, особенно по части имущества, этого главного пункта в человеческой жизни, вокруг которого преимущественно вращаются в ней все дела и помыслы. Ибо чисто этические мотивы к честности, предполагая, что они существуют, могут найти себе применение в отношении к гражданской собственности по большей части лишь очень окольным путем. А именно: прежде всего и непосредственно они могут относиться только к
Таковы, стало быть, блюстители общественной честности, и кто жил и смотрел открытыми глазами, тот согласится, что значительнейшая часть добросовестности в человеческом обиходе только им обязана своим происхождением, что даже нет недостатка в людях, которые надеются ускользнуть и от их бдительности, так что пользуются справедливостью и честностью лишь как вывеской, как флагом, под защитой которого с тем большим успехом можно производить свои пиратства. Таким образом, мы не должны немедленно вскакивать в священном рвении и облачаться в латы в случае, если какой-нибудь моралист поднимет вопрос о том, что, быть может, всякая честность и справедливость, в сущности, просто условны, и, проводя далее этот принцип, попытается поэтому и всю прочую мораль свести к более отдаленным, косвенным, в конце же концов все-таки эгоистическим основаниям, как это в свое время остроумно старались доказать Гольбах, Гельвеций, д’Аламбер и другие. Относительно большей части праведных поступков это даже на самом деле верно и справедливо, как показано мною в предыдущем изложении. Не подлежит сомнению, что это верно и для значительной части человеколюбивых действий: они часто обусловлены желанием показать себя, очень часто – надеждою на будущее воздаяние, которое, конечно, вознаградит за них в квадрате или прямо в кубе; возможны также и другие эгоистические основания. Но настолько же несомненно, что существуют поступки бескорыстного человеколюбия и вполне добровольной справедливости. Доказательством этого служат, чтобы опираться не на факты сознания, а лишь на данные опыта, те отдельные, но бесспорные случаи, когда не только была совершенно исключена опасность судебного преследования, но и риск раскрытия и даже всякого подозрения, а между тем даже бедный отдавал богатому его собственность: например, когда вручалось собственнику им потерянное и другим найденное имущество, или возвращалось порученное на сохранение достояние третьего, уже умершего, или возвращалось имущество, оставленное эмигрантом у бедняка. Такого рода случаи, бесспорно, бывают, но удивление, умиление, уважение, с каким мы к ним относимся, ясно свидетельствуют, что они принадлежат к чему-то неожиданному, к редким исключениям. На самом деле есть истинно честные люди, как действительно встречается и четырехлепестковый клевер, но
Против
Всех этих скептических соображений, правда, вовсе не достаточно, чтобы отрицать наличность всякой подлинной моральности, но они, конечно, должны умерять те ожидания, какие мы возлагаем на моральные задатки в человеке и, стало быть, на естественный фундамент этики. Ибо для столь многого, что приписывается этому источнику, можно доказать иные мотивы, и зрелище моральной испорченности мира достаточно свидетельствует, что побуждение к добру не может быть очень сильным, тем более что оно часто не действует даже там, где встречается с довольно слабыми противоположными мотивами, хотя при этом в полной мере сказывается индивидуальная разница характеров. Однако признание этой моральной испорченности затруднено тем, что проявления ее встречают себе препятствие и заслоняются законным порядком, необходимостью чести, а также еще и вежливостью. Наконец, сюда присоединяется еще, что при воспитании рассчитывают развивать моральность в воспитываемых тем, что представляют им справедливость и добродетель как повсеместно господствующие в мире принципы. Если же впоследствии опыт, и часто к их великому вреду, покажет им иное, то открытие, что наставники их юности были первыми, кто их обманул, может оказать на их собственную моральность более пагубное влияние, нежели если бы наставники эти сами дали им первый пример чистосердечия и честности, откровенно заявив: «Мир лежит во зле, люди не таковы, какими они должны были бы быть; но пусть это не сбивает тебя с пути, и ты будь лучше». Все это, как сказано, затрудняет для нас признание действительной имморальности человеческого рода. Государство, этот шедевр сознательного, разумного, суммированного эгоизма всех, передало защиту прав каждого в руки известной власти, которая, бесконечно превосходя силу всякого отдельного лица, вынуждает его уважать права всех других. Тут не может проявляться безграничный эгоизм почти всех, злоба многих, жестокость некоторых: все вынуждены себя сдерживать. Возникающий отсюда обман настолько велик, что когда мы в отдельных случаях, где государственная власть не может оказать защиты или ее обходят, видим, как выступает на сцену ненасытное корыстолюбие, надменная жажда наживы, глубоко скрытая фальшь, коварная злоба людей, то мы часто с ужасом отступаем и поднимаем ужасный крик, полагая, будто натолкнулись на никогда еще не виданное чудовище; но без принуждения закона и необходимости гражданской чести такого рода случаи были бы вполне в порядке вещей. Надо почитать уголовную хронику и описание анархии, чтобы познать, что такое, собственно, представляет собою человек в моральном отношении. На эти тысячи, которые вот перед нашими глазами перемешаны между собою в мирном общении, надо смотреть как на столько же тигров и волков, зубы которых сдерживаются крепким намордником. Поэтому если представить себе государственную власть утратившей силу, т. е. этот намордник сброшенным, то всякий понимающий содрогнется перед зрелищем, какого тогда надлежало бы ожидать; этим он показывает, как мало, в сущности, влияния признает он за религией, совестью или естественным основанием морали, каково бы оно ни было. Но именно тогда, в противоположность этим выпущенным на волю неморальным силам, мог бы открыто обнаружить свое действие, следовательно, всего легче может быть познан и истинный моральный импульс в человеке, причем вместе с тем ясно выступила бы невероятно большая моральная разница характеров и оказалась бы столь же значительной, как и интеллектуальное различие между умами, а этим, конечно, многое сказано.
Быть может, мне возразят, что этика имеет дело не с тем, как люди на самом деле поступают, а представляет собою науку, указывающую, как они
§ 14. Антиморальные[326] импульсы
Главная и основная пружина в человеке, как и животном, есть
Напротив, с добродетелью
– жалуется уже Петрарка. Более подробные соображения относительно зависти содержатся во втором томе «Парерг», § 114[331]. В некотором отношении противоположность зависти составляет
Указывать возникающие из обеих этих основных сил специальные пороки было бы уместно лишь в подробном трактате по этике. Там, быть может, из
Этим я мог бы заключить во всяком случае ужасающий обзор антиморальных сил, который напоминает смотр князей тьмы в Пандемонии у
Из данного здесь обзора антиморальных сил ясно, насколько трудна проблема искать импульс, который мог бы побудить человека к образу действий, противоположному всем этим глубоко в его природе коренящимся наклонностям, или, если бы такой образ действий осуществился на практике, позволил бы дать ему достаточное и неискусственное истолкование. Проблема эта настолько трудна, что для решения ее по отношению к человечеству в его целом всюду приходилось прибегать к помощи механизма, взятого из другого мира. Ссылались на богов, волею и заветом которых является требуемый здесь образ действий и которые подкрепляли этот завет с помощью наказаний и наград или в этом, или в ином мире, куда мы переселяемся после смерти. Предположим, что вера в такого рода учение, как это, конечно, возможно с помощью внушения с очень ранних лет, укоренилась бы во всех людях, а также – вещь, однако, гораздо более трудная и находящая себе гораздо менее подтверждения в опыте – что она вызывала бы желаемое действие; этим, правда, была бы достигнута легальность поступков, даже далее тех пределов, до каких может простираться юстиция и полиция, но всякий чувствует, что это вовсе не было бы тем, что мы, собственно, разумеем под моральностью намерений. Ибо, очевидно, все поступки, вызванные
§ 15. Критерии морально-ценных поступков
Теперь надлежало бы прежде всего решить эмпирический вопрос, встречаются ли в опыте поступки добровольной справедливости и бескорыстного человеколюбия, которое в этом случае может доходить до благородства и великодушия. К сожалению, вопрос этот все-таки нельзя решить вполне эмпирическим путем, так как в опыте всегда дано лишь
Итак, лишь за этого рода поступками признается подлинная
§ 16. Указание и доказательство единственного подлинно морального импульса
После предшествующих, совершенно необходимых предварительных разъяснений я перехожу к указанию истинного, лежащего в основе всех поступков с подлинной моральной ценностью импульса, и в качестве такового пред нами явится стимул, по своей серьезности и своей несомненной реальности очень далекий от всех изощрений, мудрований, софизмов, произвольно схваченных утверждений и априорных мыльных пузырей, в которых хотят видеть источник морального поведения и основу этики прежние системы. Так как я хочу не
1) Ни один поступок не может совершиться без достаточного мотива, точно так же как не может двигаться камень без достаточного толчка либо тяги.
2) Равным образом ни один поступок, для которого имеется достаточный по характеру действующего лица мотив, не может не быть совершен, если его не сдержит с необходимостью какой-нибудь более сильный противомотив.
3) То, что двигает волею, есть исключительно благо и зло, взятые вообще и в самом широком смысле слова; а также, наоборот, благо и зло обозначают «соответственное или противоположное воле». Таким образом, всякий мотив должен иметь отношение к благу и злу.
4) Следовательно, всякий поступок относится как к своей последней цели к какому-либо существу, восприимчивому к благу и злу.
5) Существо это есть или сам действующий, или кто-нибудь другой, который играет тогда при поступке
6) Всякий поступок, последнею целью которого служит благо и зло самого действующего, эгоистичен.
7) Все сказанное здесь о поступках вполне приложимо точно так же и к воздержанию от таких поступков, для которых имеются мотив и противомотив.
8) Вследствие сделанных в предыдущем параграфе разъяснений
9) Вследствие осуществленного в § 5 исключения мнимых обязанностей перед самим собою моральное значение поступка может заключаться лишь в его отношении к другим: лишь по отношению к ним может он обладать моральной ценностью либо неприемлемостью и потому быть поступком справедливости или человеколюбия, а также их противоположностью.
Из этих посылок с очевидностью вытекает следующее:
Словом, можно предположить в качестве последней движущей пружины поступка все что угодно; все-таки окажется, что тем или иным окольным путем действительным импульсом служит в конце концов
Но если теперь мой поступок совершается всецело и исключительно
Во всяком случае, процесс этот достоин удивления, даже полон тайны. Это поистине великое таинство этики, ее первофеномен и пограничная линия, переступить за которую может дерзать еще только метафизическое умозрение. Мы видим, что в этом процессе та перегородка, которая, по светочу природы (как древние теологи называют разум), совершенно отделяет одно существо от другого, устраняется, и «не-я» до некоторой степени превращается в «я». Мы не будем, впрочем, входить теперь в метафизическое истолкование этого феномена и пока посмотрим, все ли поступки свободной справедливости и подлинного человеколюбия действительно вытекают из этого процесса. Тогда наша проблема будет решена, так как мы укажем последний фундамент моральности в самой человеческой природе, каковой фундамент не может уже сам быть опять проблемою
1) Ради более легкого понимания я упростил данное выше выведение сострадания как единственного источника морально-ценных поступков тем, что намеренно оставил без внимания импульс
Существуют вообще лишь
a) эгоизм, который хочет собственного блага (он безграничен);
b) злоба, которая хочет чужого горя (доходит до самой крайней жестокости);
c) сострадание, которое хочет чужого блага (доходит до благородства и великодушия).
Всякий человеческий поступок необходимо сводится к одному из этих импульсов, хотя могут действовать и два из них вместе. А так как мы признали морально-ценные поступки фактически данными, то и они должны исходить от одной из этих основных пружин. Но в силу посылки 8 для них не может служить источником
2) Непосредственное участие в другом ограничено его
Причина этого – та, что скорбь, страдание, куда относится всякий недостаток, лишение, нужда, даже всякое желание, есть нечто
Вследствие данного выше представления о сострадании как о непосредственной мотивации страданием другого я должен также отнестись отрицательно к часто повторявшемуся потом заблуждению
Теперь же я перехожу к выведению поступков подлинной моральной ценности из их указанного источника. В качестве всеобщего принципа таких поступков и, следовательно, в качестве верховного основного положения этики я уже в предыдущем отделе выставил правило: «Neminem laede, imo omnes, quantum poles, juva». Так как правило это содержит
§ 17. Добродетель справедливости
При ближайшем рассмотрении указанного выше в качестве этического первофеномена процесса сострадания сразу видно, что существуют две ясно различимые степени, в каких страдание другого может непосредственно стать моим мотивом, т. е. определить меня к активному или пассивному поведению. А именно: первая степень лишь та, что оно, противодействуя эгоистическим или злым мотивам, удерживает меня от того, чтобы я причинял другому страдание, т. е. производил то, чего еще нет, сам становился причиною чужих скорбей; затем вторая, высшая степень – та, когда сострадание, действуя положительно, побуждает меня к деятельной помощи. Разграничение так называемых обязанностей права и обязанностей добродетели, правильнее справедливости и человеколюбия, разграничение, которое у
Итак, первая степень действия этого подлинного и естественного морального импульса лишь
Эти соображения, надо надеяться, ясно показывают, что, как это ни странно с первого взгляда, во всяком случае, и справедливость как подлинная, свободная добродетель имеет свое начало в сострадании. Если же, тем не менее, кому-нибудь эта почва показалась бы слишком скудной, чтобы только в ней могла корениться эта великая, действительно настоящая кардинальная добродетель, тот пусть вспомнит из прежнего изложения, в какой малой мере встречается среди людей подлинная, добровольная, бескорыстная и неприукрашенная справедливость: ведь последняя всегда является лишь в виде неожиданного исключения и к своему низшему сорту, справедливости, основанной на простом благоразумии и всюду громко о себе говорящей, относится по качеству и количеству как золото к меди. Последнего рода справедливость я назвал бы dicaiosyne pandemos[346], первую же – urania[347], так как ведь это она, по Гесиоду, оставляет в железный век землю, чтобы найти приют у небесных богов. Для этого редкого и на земле всегда лишь экзотического растения указанный корень достаточно крепок.
Таким образом,
Понятия «неправое» и «право» как равнозначные ущемлению и неущемлению – к последнему также относится защита от ущемления, – очевидно, не зависят ни от какого положительного законодательства и ему предшествуют: таким образом, существует чисто этическое право или право естественное и чистое, т. е. от всякого положительного установления независимое правоведение. Принципы их, правда, имеют эмпирическое происхождение, ибо возникают по поводу понятия
При всяком несправедливом поступке несправедливость по
Эта
Так как мы затронули здесь понятие
(«Как большей частью ни порицается притворство и ни свидетельствует оно о злом умысле, тем не менее оно в очень многих случаях сделало явное добро, отклонив вред, позор и смерть, ибо мы не всегда говорим с друзьями в этой гораздо более мрачной, чем светлой, смертной жизни, преисполненной завистью». –
Я имею, таким образом, право без несправедливости заранее противопоставить хитрость даже только предполагаемому посягательству с помощью хитрости, и оттого не обязан отвечать тому, кто незаконно старается проникнуть в мою частную жизнь; я не обязан также ответом «этого я не открою» указывать место, где содержится опасная для меня тайна, быть может, моему непрошеному собеседнику полезная, во всяком же случае, дающая ему власть надо мною:
«Scire volunt secreta domus, at que mde timeri» («Они хотят знать тайны семьи и тем быть страшными»[355]. —
Но при таких условиях я вправе отделаться от него ложью с опасностью для него, в случае если из-за нее он впадет во вредное заблуждение. Ибо здесь ложь – единственное средство бороться с назойливым и подозрительным любопытством: я нахожусь поэтому в положении необходимой обороны. Правило «Ask me no questions, and I’ll tell you no lies» («Не предлагай мне вопросов, и я не буду тебе лгать». –
§ 18. Добродетель человеколюбия
Итак, справедливость – первая и самая существенная кардинальная добродетель. Ее признавали такой и философы древности, хотя они ставили рядом с ней три другие, неудачно выбранные добродетели[363]. Напротив, человеколюбие (caritas, agape[364]) они еще не признавали за добродетель, даже наиболее высоко поднявшийся в морали
Вторая степень, в какой через фактически доказанный выше, хотя в своем источнике таинственный процесс
Но каким же образом возможно, что страдание, которое не
«…que entrc el ver Padecer у el padecer Ninguna distancia habia».
(«…между зрелищем страдания и страданием нет разницы»[369].)
(«No siempre el peor’es cierto»; Jornada II, s. 22[370].)
Но это предполагает, что я до известной степени отождествился с другим, и, следовательно, упразднилась на мгновение граница между «я» и «не-я»: тогда только обстоятельства другого, его нужда, его горе, его страдания становятся непосредственно моими; тогда я не рассматриваю его уже, как, однако, представляет его эмпирическое созерцание, за нечто мне чуждое, для меня безразличное, oт меня совершенно отличное, а вместе страдаю
Каковы же в каждом отдельном случае практические результаты этого таинственного внутреннего процесса, это пусть этика расчленяет в главах и параграфах относительно обязанностей добродетели, или обязанностей любви, или несовершенных обязанностей, или под каким-нибудь другим названием. Корень, основа всего этого здесь изложена; из нее возникает принцип «omnes, quantum poles, juva», а из него совсем легко вывести здесь все остальное, подобно тому как из первой половины моего принципа, т. е. из «neminen laede», выводятся все обязанности справедливости. Этика – поистине самая легкая из всех наук; да ничего другого и нельзя ожидать, так как на каждом лежит обязанность самому ее построить, самому для любого данного случая выводить правило из верховного основоположения, коренящегося в его сердце; ведь немногие имеют досуг и терпение изучать этику в готовой конструкции. Из справедливости и человеколюбия вытекают все добродетели, так что они являются кардинальными добродетелями, с выведением которых закладывается краеугольный камень этики. Справедливость – все этическое содержание Ветхого завета, а человеколюбие – Нового: это та caine entole[372] (Ин., 13, 34)[373], в которой, по Павлу (Рим., 13, 8–10), содержатся все христианские добродетели[374].
§ 19. Подтверждение в пользу данной основы морали
Высказанная здесь истина, что сострадание, будучи единственным неэгоистичным, есть в то же время и единственный истинно моральный импульс, странным, даже почти непонятным образом парадоксальна. Я попытаюсь поэтому примирить ее с убеждениями читателя тем, что укажу для нее подтверждения в опыте и в свидетельствах всеобщего человеческого чувства.
1) С этой целью я возьму прежде всего в качестве примера произвольно выдуманный случай, который в этом исследовании может иметь значение как experimentum crucis[375]. Но чтобы не облегчать себе задачи, я беру не случай человеколюбия, а правонарушение, притом самое сильное. Представим себе двух молодых людей, Кая и Тита, которые оба страстно влюблены, однако каждый в другую девушку; у каждого поперек дороги стоит соперник, пользующийся преимуществами благодаря внешним условиям. Оба решили лишить жизни своих соперников, каждый своего, и оба вполне гарантированы от всякого разоблачения, даже от всякого подозрения. Но когда каждый с своей стороны приступает к ближайшему подготовлению убийства, оба после борьбы с собою отказываются от него. Относительно причин этого отказа от своего решения они должны дать нам чистосердечный и ясный отчет. Теперь пусть отчет, даваемый Каем, будет всецело предоставлен на выбор читателю. Кая могли, положим, удержать религиозные мотивы, Божья воля, будущее возмездие, страшный суд и т. п.
Или же он говорит: «Я подумал о том, что максима моего поведения в данном случае не могла бы служить имеющим всеобщее значение правилом для всех возможных разумных существ, так как ведь я поступил бы с своим соперником исключительно как со средством, не видя в нем в то же время цели». Или он скажет вместе с Фихте: «Всякая человеческая жизнь есть средство для реализации нравственного закона, поэтому я обнаружу равнодушие к реализации нравственного закона, если уничтожу существо, которое предназначено для содействия этой реализации» («Sittenlehre», с. 373). (От этого сомнения, мимоходом говоря, он мог бы отделаться тем, что ведь, обладая своей возлюбленной, он имел основания надеяться скоро произвести новое орудие нравственного закона.) Или он говорит, по
2) Ничто так не возмущает нас в глубочайшей основе нашего морального чувства, как жестокость. Мы можем простить всякое другое преступление, только не жестокость. Причина этого – та, что жестокость – прямая противоположность состраданию. Когда мы получаем известие о каком-нибудь очень жестоком поступке, как, например, только что сообщенное в газетах о матери, которая умертвила своего пятилетнего мальчика тем, что влила ему в глотку кипящее масло, а своего младшего ребенка тем, что закопала его живым, или пришедшее на днях из Алжира известие о том, что после случайной ссоры и борьбы между испанцем и алжирцем последний, как более сильный, начисто вырвал у первого всю нижнюю челюсть и, оставив его в живых, унес ее как трофей, – тогда нас охватывает ужас, и мы восклицаем: «Как можно делать что-либо подобное?» Каков смысл этого вопроса? Быть может, тот: как можно так мало бояться кар будущей жизни? Едва ли. Или тот: как можно поступать по принципу, столь явно непригодному для того, чтобы стать всеобщим законом для всех разумных существ? Конечно нет. Или: как можно в такой мере пренебрегать своим собственным и чужим совершенством? Тоже, конечно, нет. Смысл этого вопроса, несомненно, лишь таков: как можно быть таким совершенно лишенным сострадания человеком? Таким образом, именно крайнее отсутствие сострадания накладывает на деяние печать глубочайшего нравственного порока и гнусности. Следовательно, подлинный моральный импульс – в сострадании.
3) Вообще, указанная мною основа морали и пружина моральности – единственная, которая может похвалиться реальным, даже широко распространенным действием. Ибо о прочих моральных принципах философов этого, конечно, никто утверждать не станет: они состоят из абстрактных, частью даже хитроумных положений, лишенных иного фундамента, кроме искусственной комбинации понятий, так что их применение к действительному поведению часто даже имело бы смешную сторону. Доброе дело, совершенное просто на основании кантовского морального принципа, было бы, в сущности, продуктом философского педантизма или же сводилось бы к самообману, так как разум действующего лица представлял бы как результат категорического императива и ни на что не опирающегося понятия долга такое действие, для которого были иные, быть может, более благородные импульсы. Но доказать решительную действенность религиозных моральных принципов, не только философских, рассчитанных на одну теорию, но даже и составленных всецело для практического употребления, можно лишь в редких случаях. Это мы видим прежде всего в том, что, несмотря на большую разницу существующих на земле религий, степень моральности, или скорее имморальности, отнюдь не обнаруживает соответственной тому разницы, а, в сущности, приблизительно всюду та же. Не надо только смешивать с моральностью и имморальностью грубость и утонченность. Религии греков свойственна была крайне незначительная, почти лишь присягой ограничивающаяся моральная тенденция, у них не было никаких догматических учений и никакой публично проповедуемой морали; а мы не видим, чтобы от этого греки, если брать в расчет все, были в моральном отношении хуже, нежели люди христианских веков. Мораль христианства – гораздо более высокого порядка, чем у прочих религий, когда-либо появлявшихся в Европе; но кто на этом основании стал бы думать, что в такой же степени улучшилась европейская моральность и что в настоящее время она превосходит, по крайней мере, все существующие, того можно было бы скоро убедить в том, что среди магометан, гебров[378], индусов и буддистов честность, верность, терпимость, мягкосердечие, благотворительность, благородство и самоотверженность встречаются, по крайней мере, столь же часто, как и среди христианских народов; мало того, сравнение оказалось бы скорее даже не в пользу христианства, если принять во внимание длинный список сопровождавших его бесчеловечных жестокостей в многочисленных религиозных войнах, непростительных крестовых походах, в истреблении значительной доли коренных обитателей Америки и заселении этой части света пригнанными из Африки рабами-неграми, без права, без намека на право, вырванными из своих семей, своего отечества, своей части света и обреченными на бесконечную каторжную работу[379]; в неустанных преследованиях еретиков и вопиющих инквизиционных трибуналах, в Варфоломеевской ночи, в казни восемнадцати тысяч нидерландцев Альбою и т. д. и т. д. Вообще же, если превосходную мораль, какую проповедует христианская и в большей или меньшей степени всякая религия, сравнить с практикой их последователей и представить себе, куда бы последняя зашла, если бы преступления не сдерживались светскою властью, и чего даже мы могли бы опасаться, если бы все законы были отменены хотя бы только на один день, то придется сознаться, что действие всех религий на моральность, собственно, очень ничтожно. В этом, разумеется, повинна слабость веры. Теоретически и пока дело ограничивается благочестивыми размышлениями, всякий считает свою веру твердой. Но дело – жесткий пробный камень для всех наших убеждений: когда приходится действовать и вера должна доказать себя большой самоотверженностью и тяжкими жертвами, тогда обнаруживается ее слабость. Если кто-нибудь серьезно замыслил преступление, то он перешел уже грань подлинной чистой моральности: первое, что его затем сдерживает, всегда бывает мысль о юстиции и полиции. Если он от нее отделался, надеясь от них ускользнуть, то вторая преграда, какая перед ним возникает, – это забота о своей чести. Если же он обошел и эту преграду, то можно очень многим побиться об заклад против того, что после преодоления этих двух могущественных препятствий еще какой-нибудь религиозный догмат будет теперь иметь над ним достаточно власти, чтобы удержать его от задуманного поступка. Ибо кого не устрашают близкие и несомненные опасности, для того едва ли будут служить уздой отдаленные и основанные просто на вере. Сверх того, против всякого исключительно только религиозными убеждениями обусловленного доброго поступка можно еще возразить, что он не был бескорыстен, а совершен с мыслью о награде и наказании, стало быть – не имеет никакой чисто моральной ценности. Ярко выраженное понимание этого мы находим в одном письме знаменитого великого герцога Карла Августа Веймарского, где говорится: «Барон
4) Ибо безграничное сострадание ко всем живым существам – это наиболее прочное и надежное ручательство за нравственно добропорядочное поведение, и оно не нуждается ни в какой казуистике. Кто им полон, тот наверняка никого не обидит, не нанесет никому ущерба, никому не причинит горя, напротив, со всяким будет считаться, всякому прощать, всякому, насколько в его силах, помогать, и все его действия будут носить печать справедливости и человеколюбия. Наоборот, если мы попытаемся сказать: «Это человек добродетельный, но он не знает сострадания», или: «Это несправедливый и злой человек, однако он очень сострадателен», – то в этих словах почувствуется противоречие. Вкусы различны, но, по мне, я не знаю более прекрасной молитвы, чем та, какой кончаются древнеиндийские пьесы (как в прежние времена английские кончались молитвой за короля). Она гласит: «Да будут все живые существа свободны от страданий».
5) И из отдельных фактов можно видеть, что истинно моральный основной импульс есть сострадание. Например, такой же несправедливостью будет путем безопасных легальных уловок отнять сотню талеров у богатого, как и у бедного; но упреки совести и порицание беспристрастных свидетелей во втором случае окажутся гораздо более громкими и сильными; поэтому уже и Аристотель говорит: «Deinoteron de esti ton atychoynta, e ton eytychoynta, adicein»[381] («Problemata», 29, 2). Еще же слабее, чем в первом случае, будут эти упреки, если мы поживились таким образом за счет казны, ибо последняя не может быть предметом сострадания. Ясно, что материал для собственного и чужого порицания дает не прямо само правонарушение, а прежде всего причиненное через него страдание другим. Простое правонарушение, такое, например, как выше, по отношению к казне, правда, тоже возбудит неодобрение совести и других, но лишь поскольку им затронут принцип уважения ко
6) Еще очевиднее, чем в случае справедливости, сострадание лежит в основе человеколюбия. Никто не получит от других доказательства подлинного человеколюбия, пока его дела во всех отношениях хороши. Счастливый, правда, может во многих случаях испытать на себе благожелательство своих родных и друзей, но проявления того чистого, бескорыстного, объективного участия к чужому положению и судьбе, которое есть результат человеколюбия, выпадают на долю того, кого постигнет то или иное страдание. Ибо счастливому
Вообще, наше враждебное настроение против других ничем так легко не устраняется, как если мы станем на точку зрения, с которой они получат право на наше сострадание. Даже то обстоятельство, что обыкновенно родители всего больше любят болезненного ребенка, объясняется тем, что он постоянно продолжает возбуждать сострадание.
7) Указанный мною моральный импульс удостоверяет свою подлинность, далее, тем, что он берет под свою защиту также
Таким путем, в конце концов, животные должны были даже без различия слиться с внешним миром и утратить всякое сознание себя самих, всякое «я»! Против таких нелепых утверждений можно лишь в каждом животном, даже самом маленьком и последнем, указать присущий ему безграничный эгоизм, достаточно свидетельствующий, насколько животные сознают свое «я» в противоположность миру или «не-я». Если бы такой картезианец очутился в когтях у тигра, он самым ясным образом понял бы, какое резкое различие тот полагает между своим «я» и «не-я». В соответствии с такой софистикой философов мы находим в обыденной сфере ту особенность иных языков, особенно немецкого, что они для еды, питья, беременности, родов, смерти и трупа животных имеют совершенно особые слова, чтобы не приходилось употреблять те, какими обозначаются эти акты у человека, и таким способом разница слов прикрывала полное тождество вещей. Так как древние языки не знают подобной двойственности выражений, а откровенно отмечают ту же вещь тем же словом, то эта жалкая уловка, несомненно, есть дело европейских попов, которые в своем невежестве не считают никаких средств достаточными при отрицании и поношении вечной сущности, живущей во всех животных: этим они положили начало обычной в Европе грубости и жестокости по отношению к животным, на которую житель Верхней Азии может взирать лишь со справедливым отвращением. В английском языке мы не встречаемся с этой недостойной уловкой, без сомнения, потому, что саксы при завоевании Англии еще не были христианами. Напротив, аналогию мы находим в той особенности, что по-английски все животные – среднего рода и потому представлены местоимением «it» («оно»), совсем как неодушевленные предметы: это, особенно по отношению к приматам, каковы собаки, обезьяны и т. д., производит прямо-таки возмутительное впечатление и есть явно поповский прием, чтобы низвести животных до вещей. Древние египтяне, вся жизнь которых была посвящена религиозным целям, в одних и тех же могилах помещали мумии людей и мумии ибисов, крокодилов и т. д.; а в Европе это ужас и преступление, если верную собаку погребают рядом с могилой ее господина, на которой она иногда ждала своей собственной смерти из верности и привязанности, каких не встречается среди людей. К признанию тождества существенного в явлении животного и в явлении человека ничто не ведет решительнее, чем занятие зоологией и анатомией: что же поэтому надлежит сказать, если в настоящее время (1839) один ханжествующий зоотом[388] дерзает говорить об абсолютной и радикальной разнице между человеком и животным и заходит при этом настолько далеко, что порицает и поносит честных зоологов, которые, далекие от всякого поповства, прислужничества и тартюфства, делают свое дело, опираясь на природу и истину?
Поистине надо быть слепым на все чувства или совершенно захлороформированным foetore ludaico[389], чтобы не признать, что существенное и главное в животном и человеке одно и то же и что разница между ними заключается не в первичном, в принципе, в первоначале, во внутренней сущности, в ядре обоих явлений, которое как в том, так и в другом есть
8) Если теперь мы совершенно отрешимся от всякого, быть может, возможного метафизического изыскания последней основы этого сострадания, из которого только и могут вытекать неэгоистические поступки, и будем рассматривать его с эмпирической точки зрения, просто как факт природы, то для каждого будет ясно, что для возможно большего облегчения бесчисленных и многообразных страданий, каким подвержена наша жизнь и от каких никто вполне не свободен, и вместе в качестве противовеса ярому эгоизму, наполняющему все существа и часто переходящему в злобу, природа не могла сделать ничего более действенного, как вложить в человеческое сердце этот чудесный задаток, благодаря которому страдание одного ощущается одновременно другим и из которого исходит голос, сильно и внятно взывающий, смотря по обстоятельствам, к одному «пощади!», к другому – «на помощь!». Конечно, от возникающей отсюда взаимной помощи благополучие всех можно считать более обеспеченным, чем от всеобщей и абстрактной, получающейся из известных соображений разума и комбинаций понятий строго обязательной заповеди, от которой можно было бы ожидать тем меньшего результата, что общие положения и абстрактные истины совершенно не понятны грубому человеку, признающему какое-либо значение лишь за конкретным, – все же человечество, за исключением крайне незначительной части его, всегда было и должно остаться грубым, так как усиленная необходимая для целого физическая работа мешает развитию ума. Напротив, для пробуждения сострадания, указанного как
9) В полном согласии с этим последним соображением оказывается следующее обстоятельство. Правда, обоснование, данное мною этике, оставляет меня без предшественников среди школьных философов, даже является по отношению к их учениям парадоксальным, так как некоторые из них – например, стоики: Сенека («О милости», II, 5), Спиноза («Этика», IV, пред. 50), Кант («Критика практического разума», с. 213; R.. с. 257)[394]– прямо отвергают и порицают сострадание. Но зато мое обоснование имеет за собой авторитет величайшего моралиста всего новейшего времени: таков, без сомнения, Ж.-Ж. Руссо, глубокий знаток человеческого сердца, черпавший свою мудрость не из книг, а из жизни и свое учение предназначавший не для кафедры, а для человечества, – он, враг предрассудков, питомец природы, которого одного она одарила способностью морализировать, не наводя скуку, так как он улавливал истину и трогал сердца. Я позволю себе поэтому привести из него несколько мест в подтверждение моего взгляда, после того как в предыдущем изложении я, насколько возможно, был скуп на цитаты.
В «Discours sur 1’origine de linegalite», с. 91 (Bip.), он говорит: «Есть, впрочем, другое заложенное в душе человеческой начало, совершенно не замеченное Гоббсом. Его назначение – смягчать в известных случаях резкие проявления самолюбия или возникающего раньше его стремления к самосохранению. Оно умеряет в человеке страстность, с которой он предается заботам о собственном благосостоянии,
§ 20. Об этической разнице характеров
Последний вопрос, на который надо ответить, чтобы пополнить изложение фундамента этики, таков: на чем основана столь большая разница в моральном поведении людей? Если сострадание – основная пружина всякой подлинной, т. е. бескорыстной, справедливости и человеколюбия, то почему она действует в одном, а в другом – нет? Быть может, этика, открывая моральную пружину, в состоянии также привести ее в действие? Может ли она превратить человека с черствым сердцем в сострадательного и потому справедливого и человеколюбивого? Конечно нет: разница в характерах врождена и неизгладима. Злому его злоба настолько же врождена, как змее ее ядовитые зубы и ядовитый мешок, и он столь же мало может измениться, как и она. «Velle non discitur»[405], – заметил воспитатель Нерона.
и приходит к выводу: «Arete an eie oyte didacton alia theia paragignomene, aney noy, ois an paragignetai»[407]. Причем разницу между physci[408] и theia moira[409], мне кажется, надо признать равносильной разнице между физическим и метафизическим. Уже отец этики,
Но только
Три основных этических импульса в человеке: эгоизм, злоба и сострадание – у каждого имеются в ином и невероятно различном отношении. В зависимости от того, каково это отношение, такие мотивы и будут на него действовать и такими окажутся его поступки. Над эгоистическим характером будут иметь власть лишь эгоистические мотивы, и против них не выступят мотивы, обращающиеся к состраданию, а также к злобе: он столь же мало будет жертвовать своими интересами как для того, чтобы отомстить своему врагу, так и для того, чтобы помочь своему другу. Другой, сильно восприимчивый к злобным мотивам, часто не остановится перед большим собственным ущербом, только бы повредить другому. Ибо существуют характеры, которым причинение чужого страдания доставляет такое удовольствие, что оно перевешивает собственное столь же большое страдание: «Dum alteri noceat sui negligens»[415]
Согласно этой невероятно большой врожденной и исконной разнице, на каждого будут действовать главным образом лишь те мотивы, к которым он имеет особую восприимчивость, точно так же как одно тело реагирует лишь на кислоты, другое лишь на щелочи; и как это, так и то не подлежит перемене. Человеколюбивые мотивы, являющиеся таким могущественным импульсом для доброго характера, не имеют как таковые никакой власти над тем, кто восприимчив исключительно к эгоистическим мотивам. Если же все-таки желательно побудить его к человеколюбивым поступкам, то это можно сделать лишь посредством обмана, внушив ему, что облегчение чужих страданий косвенно каким-нибудь путем способствует
Мотивами можно вынудить к легальности, но не к
Но я уже давно слышу голос читателя, задающего вопрос: где же лежит вина и заслуга? За ответом отсылаю к § 10. Там уже нашло себе место то, что иначе пришлось бы изложить
Разумом совесть обусловлена лишь в той мере, что только благодаря ему возможно ясное и связное воспоминание о прошлом. В природе вещей лежит, что совесть говорит лишь
Кто даст себе труд хорошенько продумать сказанное здесь и в упомянутом § 10, тот найдет в моем обосновании этики последовательность и законченную целость, каких нет у всех других, а с другой стороны, согласие с данными опыта, еще более этим другим недостающее. Ибо лишь истина может всецело согласоваться с собою и с природой; напротив, все ложные принципы обнаруживают внутреннее противоречие – с самими собою и внешнее – с опытом, который на каждом шагу поднимает свой молчаливый протест.
Если, однако, особенно здесь, в заключении, изложенные истины идут прямо наперекор многим прочно укоренившимся предрассудкам и заблуждениям, главным образом наперекор известной ходячей прописной морали, то это я прекрасно сознаю, хотя без раскаяния и сожаления. Ибо, во-первых, я говорю тут не с детьми и не с народом, а с просвещенной академией, чисто теоретический вопрос которой направлен на последние основные истины этики и которая на крайне серьезный вопрос ждет также и серьезного ответа; во-вторых – я настаиваю на том, что не может быть ни привилегированных, ни полезных, ни даже безвредных заблуждений, а всякое заблуждение приносит бесконечно больше вреда, чем пользы. Если же угодно делать существующие предрассудки мерилом истины или рубежом, дальше которого не должно идти ее изложение, то добросовестнее было бы совсем упразднить философские факультеты и академии, ибо чего нет, то не должно и казаться.
IV. К вопросу о метафизическом истолковании этического первофеномена
§ 21. О значении этого добавления
В предыдущем я выяснил моральный импульс как факт и показал, что только в нем могут брать свое начало бескорыстная справедливость и подлинное человеколюбие – две кардинальные добродетели, которые служат основою всем остальным. Для обоснования этики этого достаточно, так как она необходимо должна получить себе опору в чем-нибудь фактически и доказуемо существующем, будет ли оно дано во внешнем мире или в сознании, разве только пожелают, как некоторые из моих предшественников, просто произвольно принять какое-нибудь абстрактное положение и выводить из него этические предписания или, подобно
Равным образом мы видим – чтобы привести на память исторический пример, – как
Но ведь проблема метафизики – это настолько труднейшая из всех занимающих человеческий ум проблем, что она считается многими мыслителями абсолютно неразрешимой. Для меня в настоящем случае присоединяется совершенно особая невыгода, обусловленная формою обособленной монографии, именно та, что я не могу исходить из какой-либо определенной метафизической системы, которой я, быть может, придерживаюсь, так как мне пришлось бы либо излагать ее, что было бы слишком пространно, или же принять ее за данную и несомненную, что оказалось бы крайне рискованным. Отсюда опять-таки следует, что я здесь, так же как в предыдущем, могу пользоваться не синтетическим, а лишь аналитическим методом, т. е. должен идти не от основания к следствиям, но от следствий к основанию. Но эта тяжелая необходимость не иметь в своем распоряжении предпосылок и исходить из одной только общепринятой точки зрения настолько затруднила мне уже изложение фундамента этики, что я смотрю теперь на него как на выполненный мною трудный фокус, вроде того как если бы кто без всякой поддержки совершил то, что иначе всюду производится лишь на прочной опоре. В заключение же, когда возбуждается вопрос о метафизическом истолковании этической основы, трудность отсутствия предпосылок настолько возрастает, что я вижу лишь один выход: ограничиться совершенно общим очерком, дать больше намеков, чем разъяснений, указать путь, ведущий здесь к цели, но не пройти его до конца и вообще сказать лишь очень незначительную часть из того, что я мог бы изложить тут при других обстоятельствах. Но при этом решении я, наряду с только что указанными основаниями, ссылаюсь на то, что, собственно, выставленная проблема разрешена уже в предыдущих отделах, и, следовательно, если я еще что-нибудь делаю здесь сверх этого, то это – «opus supererogationis» – добровольно даваемое и добровольно принимаемое
§ 22. Метафизическая основа
Итак, мы должны теперь оставить твердую почву опыта, по которой мы до сих пор все время шли, и искать последнего теоретического удовлетворения там, куда не может простираться никакой опыт, хотя бы лишь в возможности, – и мы будем счастливы, если нам удастся хотя бы только получить намек, бросить мимолетный взгляд, который даст нам некоторое успокоение. Но что нас не должно оставлять, так это прежняя честность приемов: мы не будем, подобно так называемой послекантовской философии, пускаться в мечтания, угощать сказочками, стараться импонировать словами и пускать читателю пыль в глаза, – нет, мы обещаем предложить немногое, честно данное.
То, что до сих пор служило основанием для объяснения, само становится теперь нашей проблемой, именно то в каждом человеке врожденное и неискоренимое природное сострадание, которое обнаружилось для нас как единственный источник
Теперь спрашивается: что, это последнее понимание отношения между собственным и чужим «я», лежащее в основе поступков доброго характера, не будет ли оно ошибочным и основанным на заблуждении? Или же это, напротив, надо сказать о противоположном понимании, каким руководствуются эгоизм и злоба?
Это лежащее в основе эгоизма понимание с
На чем основаны всякая множественность и числовое различие существ? На пространстве и времени: только через них она возможна, так как многое можно мыслить и представлять лишь или подле друг друга, или после друг друга. А так как однородное многое есть
Если в выводах, какие дало миру удивительное глубокомыслие
Это учение, что всякая множественность есть только кажущаяся, что во всех индивидуумах этого мира, в каком бы бесконечном числе они ни представлялись после и подле друг друга, все-таки проявляется лишь одна и та же, во всех них присутствующая и тождественная, истинно сущая сущность, – учение это, конечно, существовало задолго до
Если, таким образом, множественность и разобщение присущи исключительно только
«Индивидуация реальна, principium individuatioms и основанное на нем различие индивидуумов есть строй вещей в себе. Всякий индивидуум есть существо, в корне отличное от всех других. Только в собственном «я» имею я свое истинное бытие, все же иное есть «не-я» и мне чуждо». Таково убеждение, за истинность которого говорят плоть и кровь, которое лежит в основе всякого эгоизма и реальным выражением которого служит всякий бессердечный, несправедливый или злой поступок.
«Индивидуация – простое явление, возникающее с помощью пространства и времени, которые есть не что более, как обусловленные моей мозговой познавательной способностью формы всех ее объектов, поэтому множественность и различие индивидуумов тоже есть простое явление, т. е. имеются лишь в моем
Смотря по тому, укрепляется ли тот или этот вид познания, в отношениях между отдельными существами проявляются эмпедокловы philia или neicos[440]. Но если бы кто под влиянием neicos враждебно ворвался в своего самого ненавистного недруга и проник в самую его сокровенную глубь, тот, к своему изумлению, открыл бы в нем самого себя. Ибо как в сновидении во всех представляющихся нам лицах скрываемся мы сами, так это и при бодрствовании, – хотя здесь это не так легко видеть. Но «tat twam asi».
Преобладание того либо другого из этих двух видов познания заметно не только в отдельных поступках, но и во всем способе сознавания и настроения, который поэтому так существенно разнится у
Всякое вполне чистое благодеяние, всякая совершенно и действительно бескорыстная помощь, имеющая как таковая своим исключительным мотивом беду другого, собственно говоря, если исследовать дело до последнего основания, есть таинственный поступок, практическая мистика, так как поступок этот, в конце концов, возникает из того же самого убеждения, которое составляет сущность всякой подлинной мистики, и ему нельзя дать никакого другого истинного объяснения. Ибо если кто-нибудь хотя бы только подает милостыню, не имея при этом никакой другой цели, даже самой отдаленной, кроме как облегчить тяготеющую над другим нужду, то это возможно лишь в том случае, когда он признает, что это он сам является теперь перед собою в таком печальном виде, что, следовательно, в чужом явлении он опять-таки встречает свою собственную сущность в себе. Поэтому в предыдущем отделе я назвал сострадание великим таинством этики.
Кто идет на смерть за свое отечество, тот освободился от иллюзии, ограничивающей бытие собственной личностью: он распространяет свою собственную сущность на своих соотечественников, в которых он продолжает жить, даже на грядущие их поколения, ради которых он действует, причем он смотрит на смерть как на мигание глаз, не прерывающее зрения.
Для кого все другие постоянно были «не-я», кто даже в сущности считал истинно реальной одну только свою собственную личность, на других же смотрел, собственно, лишь как на фантомы, за которыми он признавал всего только относительное существование, поскольку они могли служить средством для его целей или им противодействовать, так что между его личностью и всем этим «не-я» оставалась неизмеримая разница, глубокая пропасть; кто, следовательно, существовал исключительно в этой собственной личности, для того в момент смерти вместе с его «я» погибает также всякая реальность и весь мир. Напротив, кто во всех других, даже во всем, что одарено жизнью, замечал свою собственную сущность, себя самого, чье бытие поэтому сливалось с бытием всего живущего, тот со смертью теряет лишь незначительную часть своего бытия: он продолжает существовать во всех других, в которых ведь он всегда признавал и любил свою сущность и свое «я», и исчезает иллюзия, отделявшая его сознание от сознания прочих. На этом, быть может, хотя не всецело, но все-таки в значительной части основывается разница между тем, каким образом встречают свой смертный час особенно добрые и преимущественно злые люди.
Во все века бедной истине приходилось краснеть за то, что она была парадоксом, а это, однако, не ее вина. Она не может принимать на себя вид всюду царящего заблуждения. И вот она, вздыхая, взирает на своего бога-покровителя – время, который обещает ей победу и славу, но взмахи крыльев которого настолько велики и медленны, что индивидуум успевает умереть. Вот и я прекрасно сознаю парадоксальность, какую должно иметь это метафизическое истолкование этического первофеномена в глазах западных образованных людей, привыкших к совсем иного рода обоснованиям этики, но я все-таки не могу насиловать истину. Напротив, все, к чему я с этой целью могу себя принудить, – это доказать цитатою, что эта метафизика этики уже тысячелетия назад была основным воззрением индийской мудрости, на которую я ссылаюсь, как Коперник – на вытесненную Аристотелем и Птолемеем пифагорейскую систему мира. В Бхагавадгите (гл. 13, ст. 27, 28) говорится, по переводу Августа Вильгельма фон Шлегеля: «Кто видит во всех одушевленных существах присутствие одного и того же верховного владыки, не погибающего при их гибели, тот правильно видит. Видя же всюду присутствующим того же владыку, он не оскорбляет себя самого по собственной вине: отсюда идет путь ввысь»[441].
Мне приходится ограничиться этими намеками на метафизику этики, хотя в ней остается еще сделать значительный шаг далее. Но последний предполагает, что и в самой
Когда стараешься улучшить человеческое познание и понимание, всегда испытываешь на себе сопротивление эпохи, подобно сопротивлению тяжести, которую надлежало бы сдвинуть и которая, вопреки всем усилиям, грузно лежит на земле. Тогда надо искать утешения в уверенности, что хотя предрассудки против тебя, зато за тебя истина, которая, как только примкнет к ней ее союзник – время, – вполне уверена в своей победе: значит, если и не сегодня, так завтра.
JUDIEIUM REGIAE DANICAE SCIENTIARUM SOCIETATIS
Quaestionem anno 1837 propositam, «utrum philosophiae moralis fons et fundamentum in idea moralitatis, quae immediate conscientia contineatur, et ceteris notionibus fundamentalibus, quae ex ilia prodeant, explicandis quaerenda sint, an in alio cognoscendi principio», unus tantum scriptor explicate conatus est, cujus commentationem, germanico sermone compositam et his verbis notatam: Moral predigen ist leicht, Moral begrunden ist[443] schwer, praemio dignam judicare nequivimus. Omisso enim eo, quod potissimum postulabatur, hoc expeti putavit, ut principium aliquod ethicae conderetur, itaque earn partem commentationis suae, in qua principii ethicae a se propositi et metaphysicae suae nexum exponit, appendicis loco habuit, in qua plus quarn postulatum esset praestaret, quum tamen ipsum thema ejusmodi disputationem flagitaret, m qua vel praecipuo loco metaphysicae et ethicae nexus consideraretur Quod autcm scriptor in sympathia fundamentum ethicae constitueR conatus est, neque ipsa disserendi forma nobis satisfecit, neque reapse, hoc fundamentum sufficere, evicit; quin ipse contra esse confiteri coactus est. Neque reticendum videtur, plures recentioris aetatis summos philosophos tarn indecenter commemorari, ut justam et gravem offensionem habeat[444].
Примечания
Греческий текст, встречающийся в работах Шопенгауэра, дан в латинской транскрипции.
Две основные проблемы этики
«Две основные проблемы этики» – главное этическое сочинение А. Шопенгауэра. Состоит из двух частей, каждая из которых, в свою очередь, является самостоятельным произведением. В них философ конкретизирует и развивает свою этическую систему, основы которой были сформулированы в четвертой книге его основного труда «Мир как воля и представление». Рукопись первой части – «О свободе воли» – была отослана Шопенгауэром на конкурс в Норвежскую королевскую академию наук осенью 1837 года, а рукопись второй части – «Об основе морали» – летом 1839 года уже в Датскую королевскую академию наук также в качестве конкурсной работы. Сочинение впервые было опубликовано в 1841 году во Франкфурте-на-Майне; второе, дополненное автором издание появилось в 1860 году в Берлине.