ОБ ЭТОЙ КНИГЕ И ЕЕ АВТОРЕ
Поэт Людмила Константиновна Татьяничева вошла в русскую советскую литературу как мастер коротких лирических и гражданских стихотворений.
Краткость не только сестра таланта, но и родная дочь трудолюбия. Чтобы выразить большое и глубокое, Л. Татьяничевой иногда бывает достаточно двух строк:
Краткость, выразительность и образность особенно ценны в прозе. Проза, обладая этими тремя качествами, неизбежно становится поэтической.
Собранные в этой книге миниатюры, этюды, рассказы, звуча сами по себе как самостоятельные произведения, вместе составляют живую мозаику живой современной жизни, во всем обилии ее красок, света и тени, радостей и горестей, утверждая торжество лучших черт человека.
Л. Татьяничева немало прожила на Урале в гуще рабочего класса. Она и сама начала свой трудовой путь на заводе. Поэтому естественно, что большую часть своего творчества она отдала трудовому Уралу и тем «простым» людям, которые на поверку оказываются сложнее, тоньше и выше многих из тех «непростых» людей, которые все еще считают, что кто-то из людей, если он Человек, может быть простым.
Раскрытие внутреннего мира этого «простого» человека, через себя или других, перевоплощенных в действующих лиц, мне кажется лейтмотивом, красной нитью, сквозной линией творчества Людмилы Константиновны Татьяничевой как поэта и как прозаика. Может быть, и вы согласитесь со мной, познакомившись с этой ЖИВОЙ МОЗАИКОЙ, составившейся из самых добрых чувств к людям и раздумий о них.
Евг. Пермяк
I
КОМБАТ
Приехав в Железногорск, я позвонила своему давнему товарищу, с которым дружим многие годы. Узнала, что все у него ладно. Работает на новой печи, осваивает какую-то мудреную марку качественной стали.
Сын окончил строительный техникум и уехал в Норильск — мало ему уральских морозов! Дочь учится в музыкальной школе. Голос посредственный, а слух оказался отменный. Мечтает стать пианисткой и музыку сочинять. Одним словом, жизнь развертывается интересно, только вот годы стали подозрительно быстро мелькать…
— А как поживает наш подшефный? — нетерпеливо спросила я.
— Неужто еще не виделись? С комбатом не виделись?
Не выслушав моего ответа, Иван Федорович предложил:
— Давайте там встретимся. Хорошо? Я сейчас выхожу.
Я вышла из гостиницы и направилась к пятиэтажному зданию школы, окутанному зеленой дымкой распускающихся деревьев.
В этом здании осенью сорок первого года открылся первый в нашем городе госпиталь. Бои грохотали далеко на западе, полоса затемнения не касалась подножья Уральских гор, но война и здесь ощущалась остро: труд военных лет измерялся суровой фронтовой меркой…
Открытие госпиталя взволновало весь город. Желающих помогать раненым бойцам оказалось так много, что отбирали лишь самых достойных. Особое преимущество оказывалось участникам художественной самодеятельности.
Иван Федорович в то время был худощавым подростком, учащимся ремесленного училища. Все свободное время он проводил в госпитале. Раненым нравился его негромкий задушевный голос. Песни, которые пел Ваня, волновали своей безыскусностью и теплотой. Казалось, младший братишка прибежал домой с улицы и в ожидании, пока мать соберет на стол, поет незатейливую песенку.
Обычно концерты самодеятельности устраивались в больших палатах, куда собирались все, кто мог передвигаться. Но у каждого из юных артистов были свои подшефные — тяжелораненые. Официально к таким больным не разрешалось пускать посторонних, но врачи понимали, как дорого человеку живое участие, особенно в вечерние часы, бесконечно длинные и тревожные.
Ваня Гребнев часто навещал комбата Дерябина, жизнь которого длительное время находилась в «ничейной полосе» — и до смерти всего лишь шаг, и надежда на выздоровление еще не утрачена…
Алексей Дерябин чудом выбрался из горящего танка. Врачи делали все возможное и невозможное, чтобы помочь полуобгоревшему, искромсанному, но все еще борющемуся организму победить смерть.
Долго комбат был безучастным ко всему окружающему. Лишь едва заметным движением ресниц давал понять, что сознание его не отключено.
Он не позволял себе даже стонать. Когда боль становилась невыносимой, он так плотно сжимал рот, что бледные губы сливались в одну узкую белую полоску, похожую на шрам.
Однажды именно в такую минуту сидевший возле комбата Ваня, сперва шепотом, потом погромче стал напевать любимую «Катюшу». И ему показалось, что скованное болью лицо раненого танкиста стало оттаивать. Тяжелые веки слегка приоткрылись, и на Ваню глянули молодые карие глаза. Едва шевеля губами, комбат попросил:
— Спой «Среди долины ровные»…
Это была любимая песня матери, но Ваня помнил только мелодию. Слова казались ему торжественными и печальными и не удержались в памяти.
Но просил комбат, и юноша стал тихо напевать мелодию.
Слабая улыбка задрожала в уголках бледного рта.
— Ты почаще приходи, — попросил Дерябин, прощаясь с Ваней в тот вечер.
Руководитель хора Дворца культуры помог Ване Гребневу разучить песню о могучем дубе, что растет-цветет среди долины. И теперь каждый раз юноша пел ее комбату. Иногда по нескольку раз подряд… Видимо, с этой песней было связано что-то очень важное и дорогое.
…Медленно тянутся госпитальные дни, но и им приходит конец. Комбат пошел на поправку. Вместе с Ваней, опираясь на его худощавое крепкое плечо, он совершал прогулки по большому госпитальному двору, в глубине которого рос ветвистый тополь. Там было тихо и солнечно. Негустая щетинка молодой травы смешно топорщилась, радуясь майскому теплу.
Ваню огорчало, что комбат, окидывая тополь равнодушным взглядом, говорил что-нибудь вроде:
— Заурядное дерево!
Или:
— Ни красоты, ни силы. Одним словом — растение!
Ваня Гребнев с малых лет жил в Железногорске, возникшем в дикой степи. Поначалу здесь вообще трудно приживалась какая-либо зелень, потому люди радовались каждому деревцу, каждому кустику. Вполне понятно, что этот рослый тополь казался юноше красавцем.
Дерябин любил рассказывать своему юному другу о живописном Подмосковье, о могучих дубравах, кудрявых липах и нежных кленах, несказанно красивых в ярком осеннем уборе. Особенно волновал Ваню рассказ о тысячелетнем дубе, качающем на своих ветвях птичьи гнезда и облака, утомленные вечными странствиями. Крона великана так обширна, что под ней вполне смогло бы разместиться целое войско…
— Такой бы нам, в Железногорск! — мечтал Ваня.
Вскоре комбат Дерябин выписался из госпиталя. Прощаясь, он обещал прислать желуди с тысячелетнего дуба.
Через месяц Ваня получил свернутое треугольником письмо. Краткое, написанное наспех, между боями. Комбат писал: «Домой заехать не успел. Попросил в письме свою маму, чтобы она выслала тебе желуди. Пусть растут молодые дубки на страх врагам!»
Это была первая и последняя весточка.
Весной сорок четвертого года Ивану Гребневу вручили небольшую квадратную посылочку. Под обшивкой небеленого холста оказалась картонная коробочка, а в ней, один к одному, бронзово светились тяжелые, словно отполированные, желуди. На дне лежало письмо, написанное крупным слабым почерком:
«Дорогой Ванюша! Посылаю желуди, обещанные тебе моим Алешенькой. Погиб он геройски, в бою под Ростовом. Если посчастливится тебе вырастить дубки, пусть они будут напоминать о вашей дружбе с незабвенным моим сыночком».
Письмо обсуждали на комсомольском собрании. Спорили, где лучше всего посадить подмосковные дубки. В конце концов решили отвести им светлую полянку возле тополя на пришкольном участке. К тому времени школьное здание было возвращено детям.
Ухаживать за деревьями Ваня взялся сам. Да не один, а вдвоем с десятиклассницей Ниной — темнокосой застенчивой девушкой.
Саженцы долго не подавали никаких признаков жизни. Но их заботливые, неутомимые шефы верили, что хотя бы один дубок должен непременно взойти.
Так оно и получилось. Проклюнулся вначале один-разъединственный зеленоватый росток. А дубок ли это? Кто знает… Но все сомнения рассеялись, когда растеньице, потеснив соседние травинки, стало крепнуть и, налившись густой зеленью, выбросило сразу два крепких резных листочка. Ваня оградил дубок сетчатой изгородью, чтобы ребятишки, играя во время перемен, ненароком не помяли малыша.
С каждой новой весной кудрявое деревцо крепло и поднималось ввысь, догоняя своего хозяина. Теперь за дубком ухаживали не только Иван Федорович и Нина Андреевна, но и их первенец — Алеша.
Сейчас трудно установить, кто из них впервые назвал комбатом сильное солнцелюбивое дерево, выращенное на суровой железногорской земле. Но произнесенное однажды название это запало в душу, обрело силу, зазвучало.
…Разные бывают памятники. Из вечного гранита. Из мрамора и бронзы. Из чугуна и нержавеющей стали. Но Иван Федорович считает, что не придумать лучшего памятника, чем наполненный могучими соками жизни живой веселый дуб, в желудях которого дремлют будущие дубравы.
Всю эту простую и вместе с тем удивительную историю я хорошо знала. Сегодня она снова возникла во всех подробностях, и мне захотелось как можно скорее увидеть комбата. Ведь мы с ним не встречались уже несколько лет!
Еще издали я увидела рослое кудрявое дерево, возле которого стоял Иван Федорович — светловолосый крутоплечий человек с хорошим задумчивым лицом.
В эту минуту он наверняка думал о своем друге Алексее Дерябине, в память о котором горит зеленый живой огонь, зажженный доброй рукой от тысячелетнего российского великана…
ВСТРЕЧА С ЮНОСТЬЮ
В трамвайный вагон вошел юноша в спецовке, отливающей металлическим блеском и графитовой пылью.
Лицо паренька — чумазое, но веселое и озорное. Лет не больше шестнадцати.
Остановился неподалеку от автоматической билетной кассы — вроде и в сторонке, и в то же время на виду. Каждый, отрывая билет, невольно бросает уважительный взгляд на рабочего человека.
Невольная улыбка то и дело появляется на открытом подвижном лице подростка. Чувствуется, что он доволен и своей причастностью к заводской профессии, и прошедшим трудовым днем.
Наблюдая за юношей, я вдруг с пронзительной ясностью припомнила далекий-далекий день, когда вот так же, в тамбуре громыхающего старого трамвая, образца неведомо какого года, возвращалась домой после своей первой заводской смены.
С утра еще совсем новенькая спецовка из темно-синей ткани благодаря моим стараниям к вечеру приобрела глянцевитый блеск и стала похожей на кожанку. Добиться этого в такой короткий срок было не так то легко. Пришлось пожертвовать обеденным перерывом.
Наскоро проглотив бутерброд с «таком», а попросту кусок серого хлеба, и выждав, когда цех опустеет, я принялась старательно втирать в ткань куртки машинное масло, смешанное с металлической пылью. Получилось просто замечательно: за какие-то полчаса куртка приобрела солидный, бывалый вид. А комсомольский значок, прикрепленный на нагрудном кармашке, из которого выглядывали поблескивающие рожки кронциркуля, как бы завершал общую картину.
Умываться после смены я, разумеется, не стала. Даже не воспользовалась ветошью, чтобы обтереть руки.
Правда, я едва не нарвалась на неприятность. Наш комсорг тщательно следил, чтобы новичкам создавали нормальные условия. Встретив меня возле проходной, он решил, что мне подсунули старую спецовку. И страшно возмутился. Стоило немалых усилий доказать, что именно такую я и хотела получить.
Комсорг понимающе хмыкнул, видимо разгадав тайну превращения новой куртки в эту замурзанную робу.
Домой возвращались с подружкой Валей, громко и оживленно разговаривая. Обменивались впечатлениями нашего первого рабочего дня, с удовольствием произносили новые, еще полные удивительного смысла слова: суппорт, резец, расточка, резьба, норма, план…
Нам было радостно ощущать одобрительные, а порой и удивленные взгляды пассажиров: совсем еще девчонки, а, поди ж ты, управляют техникой, трудятся.
Память, память, какие богатства ты хранишь в своих потаенных глубинах! И достаточно порой незначительного толчка, чтобы прошлое стало явью.
И как я была благодарна этому чумазому юноше за воскрешенный в памяти тот далекий день — одни из самых светлых дней моей юности!
Подошла, спросила:
— Металлист?
— Фрезеровщик. А как вы узнали?
— По спецовке… — слегка усмехнулась я.
Юноша воспринял это вполне серьезно.
— Третий разряд оформляю…
Я от души поздравила молодого фрезеровщика, пожав уже успевшую загрубеть мальчишескую руку.
Дома поднесла ладонь к лицу, с удовольствием ощутив памятный запах машинного масла и металла. Запах заводского труда и рабочей романтики.
ЦАРЕВНА
Недавно, разбирая старые фотографии, я нашла любительский снимок, с которого, улыбаясь, смотрела миловидная девушка, каких в России, как ромашек на летнем лугу. Теплая волна прилила к сердцу. И надо мной зашумели синие ветры юности, которой дано видеть мир сквозь увеличительные линзы.
Большеглазая девушка, запечатленная заводским фотографом в те далекие годы, казалась мне прекрасной. И она действительно была красива, наша Царевна.
Впервые я услышала о ней от Коли Черемыкина — моего соседа по станку. Коля пришел меня навестить (к больным полагается проявлять внимание) и рассказать о цеховых новостях.
Событием номер один оказалось появление в цехе новой сверловщицы.
Особым красноречием Николай не отличался, а тут вдруг разговорился.
— Это же надо, — в его голосе слышалось явное восхищение, — Пашку Красильникова так отбрила, что тот онемел. Да еще пригрозила, что если посмеет еще раз дать волю рукам, то схлопочет пощечину.
— Ну, а Пашка что?
— В том-то и дело, что ничего. Буркнул только: «Подумаешь, царевна!» — и пошел, как побитый. Теперь новенькую все называют Царевной. Да она и впрямь на царевну похожа. Такая, как тебе сказать…
— Ну, ну, живописуй. Ты ведь мастер.
Николай обиделся:
— Тебе как другу, а ты ехидничаешь…
Уходя, он положил мне в руку теплое антоновское яблоко. Целый час держал в рукаве, не решаясь отдать. А может, просто забыл о нем.
И где только достал? В те годы на Урале, да еще зимой яблоки были редкостью…
Ночью мне приснилась Царевна. Шла она по цеховому пролету в парчовом сарафане, гордая и недосягаемая. Пашка — первый заводила и озорник, шел за ней, с мольбой протягивая руки.
На другой день долго разглядывала себя в зеркало, горько сожалея, что обрезала свои длинные косы: короткая стрижка придавала лицу мальчишеское выражение. А тут еще дурацкая привычка сутулиться и на ходу размахивать руками. Решила выработать плавную походку, гордо откидывать голову и улыбаться загадочной скупой улыбкой.
Еле упросила врача закрыть бюллетень: ну сколько же можно сидеть дома?
В цех пришла задолго до смены. Первым, кого встретила, был Аким Трифонов, известный своей серьезностью и полным отсутствием франтовства. Подумать только, коричневую кожаную тужурку, полученную в премию, отдал младшему брату — конопатому нескладехе Федьке!
Акима словно подменили. Вырядился, как на первомайскую демонстрацию.
Сама не знаю почему, ужасно расстроилась. Подошла к своему станку и принялась наводить порядок, хотя, честно говоря, станок блестел чистотой. Но лишний раз протереть его тряпкой все равно не мешало. Старалась не отвлекаться, не смотреть по сторонам.
— Ну и пусть, ну и пусть! — мысленно твердила себе. — Вот напечатают в многотиражке мою статью о комсомольских субботниках, и все станут удивляться, что так складно получилось. И Царевна будет удивляться и завидовать!
Занятая своими мыслями, не заметила, как ко мне подошли. Чья-то легкая рука обняла меня за плечи. Высокая стройная девушка в ладно подогнанной спецовке, улыбаясь синими глазами, певуче проговорила:
— Выздоровела? Вот и хорошо! Давай знакомиться! Зовут меня Маша.
Мое сердце рванулось навстречу этому ласковому голосу и этим синим-синим глазам в темной опуши густых ресниц;.
Мы подружились.
Царевна стала для меня олицетворением обаяния и красоты. Мне доставляло радость наблюдать, как она работает, как разговаривает, как смеется. Я считала вполне естественным, что возле ее станка постоянно толпятся ребята. Чаше всех бывал подле нее Аким. И когда Маша вместе с ним уехала в далекий южный город, мне долго недоставало ее, как будням недостает праздника, а празднику — хорошей песни…
КРАСНЫЕ БУСЫ
Прекрасно понимала, что совершаю глупость, но ничего не могла с собой поделать. Слишком велик был соблазн надеть эту подаренную мне нитку красных продолговатых бус, так идущих к серому сарпинковому платью и открытой загорелой шее. Решив, пусть будет, что будет, с независимым видом вошла в клубный зал и уселась во втором ряду на самом видном месте. Первой ко мне подлетела подружка Валя.
— Ты что, очумела? — вскрикнула она, дыша мне в самое ухо. — В день Восьмого марта явиться в этих дурацких бусах, надо же… Сними сейчас же, слышишь?
Я передернула плечами:
— И не подумаю.
Валя сорвала со своей головы голубую батистовую косынку и набросила мне на плечи, чтобы прикрыть бусы.
Но мною овладело то нелепое упрямство, преодолевать которое научилась лишь спустя многие годы.
Потом подошел Витя Мещеряков — член бюро комсомольской ячейки. Он смотрел на меня с таким ужасом, словно не тонкая нитка бус, а ядовитая кобра обвила мою шею.
— Ты нас позоришь! Или снимай бусы, или немедленно уходи! — В его негромком голосе было столько ледяного отчуждения, что мне стало явно не по себе. Сердце колотилось бестолково и громко.
Оглядевшись вокруг, увидала укоряющие, негодующие и недоумевающие взгляды девчат и ребят — моих сверстников.
Как поступить — я решительно не знала. Бусы, еще недавно такие желанные, неприятно холодили шею. Но снять их сейчас при всех равносильно тяжелому поражению. Выручил Илюша — добрый, испытанный товарищ.
— Тебя к телефону! — крикнул он на весь зал.
Не чуя под собой ног, выбежала в фойе. Разумеется, к телефону меня никто не вызывал.
— Знаешь что, — предложил Илья, — пойдем в кино, «Путевку в жизнь» еще раз посмотрим.
Как я была благодарна Илье за выручку!
Однако история с бусами этим не кончилась. После длительной проработки на комсомольском собрании мне вынесли выговор: не к лицу комсомолке пользоваться атрибутами мещанского обихода.
Выговор получила, а ниточку красных бус все же продолжала тайком носить. Дома или под юнгштурмовской гимнастеркой. И только собираясь на великую стройку у горы Магнитной, после долгих раздумий, решила отказаться от злополучных бус — подарила реке Исеть. Падая, они сверкнули красным обручем и навсегда скрылись в непрозрачной холодной воде, серой, как мое выходное платье из сарпинки.
ХЛЕБОРОБСКИЙ КОРЕНЬ
Еще задолго до окончания школы в семье Уваровых было решено, что Леонид пойдет в механический цех, где с самого основания тракторного завода работает на токарном станке его отец Феодосий Иванович.
Леонид быстро овладел азами токарного дела, работал старательно, проявляя и сноровку и сметку. Но чем больше приглядывался отец к работе сына, тем неспокойнее становилось у него на душе. Ведь каждому настоящему мастеру хочется видеть в своем ученике не только преемника, но и продолжателя, хочется, чтобы хоть на полшага тот превзошел в мастерстве своего учителя. Тем более если это не просто учитель, а родной отец. Не было у Леонида той искры, которая возводит ремесло в степень трудового волшебства…
Летом Феодосий Иванович собрался в родное Смолино проведать своих стариков.
— Возьми с собой, отец. Как раз отпуск подходит, — попросил Леонид. — Деревню я знаю только по твоим рассказам да детским воспоминаниям, когда гостил у бабушки и дедушки.
В большое степное село Смолино Уваровы приехали в самую горячую пору косовицы хлебов.
Урожай выдался богатейший: тяжелые пшеничные колосья клонились к земле.
Леонид целыми днями пропадал в поле. Домой приходил усталый и радостный. С удовольствием пил холодное молоко из запотевшей кружки и делился впечатлениями, новостями.
Старики любовались внуком, радовались, что ему все здесь по душе: и неброская краса степного края, и работа в поле, и простая сытная еда, которую готовила в русской печи бабушка.
Однажды за вечерним чаем дед сказал сыну:
— Зря ты оторвался от своего корня…
Феодосий Иванович отодвинул недопитый чай, долго молчал.
— Как, батя, понимать корень, — проговорил он, любовно и жалостливо вглядываясь в морщинистое лицо отца. — В тридцатые годы, когда я из дому ушел, главным корнем была индустриализация. Не смогли бы мы без техники строить колхозы, поднимать сельское хозяйство…
— Что правда, то правда, но без людей, без хлебороба колхоза не создашь, — возразил старик, вскинув зоркие, не утратившие синевы глаза под козырьками седых бровей. — Я так считаю, что главнее хлеба для нас, пожалуй, одна только Россия. Деревне нужны умелые горячие руки. Чем больше будет таких рук, тем быстрее зашагают в гору колхозы и совхозы.
…Молодые Уваровы спали на сеновале. Феодосий Иванович долго в ту ночь ворочался с боку на бок. В широкую щель остывающим стальным листом падал плотный свет полного месяца. По затаенному дыханию сына чувствовал, что и Леня не спит, занятый своими мыслями.
— О чем молчишь, сынок? — спросил с затаенной лаской и участием.
Леонид сразу же отозвался:
— О дедушкиных словах думаю, папа. Ты, может, правильно сделал, что ушел в город строить тракторный завод. Но правильно будет также, если я, сын рабочего и внук хлебороба, вернусь сюда, на эту землю, которая мне близка и дорога. Конечно, не сейчас, а после института, когда получу специальность инженера-механизатора. Я об этом давно думаю, папа. И погостить в деревню напросился с прицелом. Хотел себя проверить.
— Вот оно что…
Феодосий Иванович долго смотрел в темноту, напряженно размышляя.
На другой день, когда Леня ушел помогать механизаторам, Феодосий Иванович сказал отцу:
— Выходит, не оборвался наш хлеборобский корень. Леонид в сельскохозяйственный институт поступать надумал. Годков через пять заявится сюда инженер Уваров.
— Это по справедливости, — радостно заулыбался старик. — Будут тогда Уваровы и селу и городу опорой…
ЕЕ ХОЗЯЙСТВО
Екатерину Ильиничну Савельеву дома застала лишь поздним вечером, когда сумерки вплотную подступили к окнам.
Женщина кормила ужином своих девочек-двойняшек — смуглых, кареглазых, совершенно непохожих на свою мать.
Девочки наперебой рассказывали ей о чем-то смешном, а она их останавливала:
— Потом расскажете. Хватит. Смехом захлебнетесь!
Муж Екатерины Ильиничны — колхозный механик. В горячее время сельскохозяйственных работ возвращался домой позднее, чем она — заведующая фермой…
А познакомились они, еще когда она была просто Катей, вчерашней школьницей, решившей стать колхозной птичницей. Жили они с матерью в небольшом саманном доме на высоком берегу речки Быстрихи. Много лет подряд имя бывшей школьницы называлось среди имен лучших тружениц большой хлеборобной области…
Сейчас Екатерина Ильинична не только умело руководит фермой, но и учится заочно на третьем курсе сельскохозяйственного института. Да вот еще воспитывает дочерей.
Дом у Савельевых новый, «с иголочки». Еще и новоселье не успели справить: до осени отложили, когда будет посвободнее… Просторный дом, «на вырост» строили…
Мне захотелось осмотреть его весь, и я попросила Екатерину Ильиничну:
— Покажите свое хозяйство…
Она взглянула на часики, что-то прикинула:
— Что ж, пойдемте.
И поспешно добавила:
— Правда, утром было бы лучше. У нас такие девчата подобрались, просто на редкость! В крайнем случае можно и сейчас, если другого времени у вас нет…
Я пояснила:
— Вы меня, очевидно, не поняли. Я хотела посмотреть ваше личное хозяйство. Дом ваш…
— Ах, вот вы о чем…
Екатерина Ильинична заразительно, с особым удовольствием рассмеялась. И сейчас она стала удивительно похожей на своих смешливых девочек-двойняшек, уснувших в соседней комнате…
«Мое хозяйство» — давно для нее приобрело совершенно иной смысл.
ПАМЯТНАЯ ЗВЕЗДОЧКА
На торжественное заседание Лариса Кирилловна пришла в вязаном черном костюме, оттеняющем смуглоту продолговатого лица и яркую седину волнистых волос, собранных на затылке в тугой узел.
На груди жарко горела Звезда Героя Социалистического Труда. А рядом скромно примостилась маленькая латунная звездочка, какие обычно носят на офицерских погонах.
Ларису Кирилловну я встречала еще тогда, когда она только начинала работать на комбайне в совхозе «Степном», созданном на богатых землях Зауралья.
Была она в ту пору худенькой и молчаливой, с глазами печальными и строгими. Она долго и тяжело переживала смерть своего жениха, подорвавшегося на вражеской мине где-то в районе Смоленска.
Тысячи мин удалось обезвредить, а эту, хитро притаившуюся, проглядел…
Прошли годы. Лариса вышла замуж. Но замужество не принесло ни счастья, ни душевного покоя. С годовалой дочкой на руках молодая женщина ушла из немилого дома.
Жизнь лежала перед ней нелегкая, но исполненная мужества и высокого смысла. Лариса смело шагнула навстречу трудностям и победам, радостям и печалям. Главным для нее стало — жить без скидок, доказать себе и людям, что она может стать хозяйкой своей судьбы.
Можно точно вычислить запас прочности металла, дерева, гранита. Но никому еще не удалось заранее определить запас прочности человеческой души, пределы возможностей разума.
Если бы Ларисе Кирилловне двадцать лет назад сказали, какой высоты она достигнет в своем труде, вряд ли бы поверила. Это же про нее говорили: старательная, но звезд с неба не хватает!
А ведь и тогда угадывался в Ларисе целеустремленный крупный характер. Ее старательность в работе шла от настойчивого стремления овладеть профессией комбайнера в такой степени, чтобы каждую гайку сложной машины ощущать, как чувствует человек собственное сердцебиение…
За столом президиума Лариса Кирилловна держалась просто и естественно. Сидящий рядом директор совхоза несколько раз ее о чем-то спрашивал. Она отвечала со скромным достоинством, внимательно всматриваясь в лица сидящих в зале людей. Особенно подолгу задерживалась на румяном лице своей Настеньки — рослой девушки, совсем не похожей на мать. С годами Лариса Кирилловна приобрела особую стать и ту глубокую неброскую красоту, которая выражает красоту души, цельность натуры.
Мысль о маленькой звездочке не давала покоя. «Здесь какая-то тайна», — думала я, решив во что бы то ни стало найти ключ к разгадке.
На концерт не осталась. Хотелось побродить по улицам поселка и пораньше лечь спать: в семь часов утра за мной должна заехать машина.
С Ларисой Кирилловной мы столкнулись в раздевалке: она чувствовала себя неважно и тоже хотела прогуляться.
От Дворца культуры начиналась широкая липовая аллея, освещенная яркими шарами электрических фонарей. Мелкие звезды мерцали скупо и смутно. Под ногами сухо шуршали последние осенние листья.
Разговорились. Незаметно для самой себя я спросила:
— Скажите, что означает звездочка, которую вы носите рядом с Золотой звездой?
Моя собеседница ответила не сразу. В ее ровном голосе послышались напряженные ноты.
…Юрия, так звали ее жениха, призвали на третий день войны. Незадолго до этого он отслужил действительную. Был минером. Кому же как не ему первому идти на фронт?
Лариса и Юрий со школьных лет любили друг друга. Их чувства были проверены трехлетней разлукой.
Собирались пожениться осенью, в ноябрьские праздники. Если бы Юрий предложил Ларисе зарегистрироваться перед отправкой на фронт, она бы с радостью согласилась.
Настоящая любовь светла и бережна. Юрий думал о Ларисе. Стоит ли торопиться? Война есть война. Всякое может случиться. Он не хотел, чтобы его любимая осталась вдовой.
…Редко приходили с фронта долгожданные письма. Каждая весточка, даже самая коротенькая, была для Ларисы праздником. Она писала чуть ли не ежедневно. Сдержанная, немногословная, сама поражалась, откуда только берутся у нее такие хорошие, нежные слова!
В сорок четвертом году, после ранения, Юрий приехал навестить родителей и, конечно же, ее, свою невесту.
Лариса много думала о возможной встрече с любимым. И все-таки не могла представить, что радость захлестнет ее с такой силой.
Четыре дня, четыре бесконечных и кратчайших доя длилось их счастье. И вот настал час разлуки. На вокзале, пряча мокрое от слез лицо на груди Юрия, Лариса ладонью дотронулась до лейтенантской звездочки на его погоне. И ей вдруг отчаянно захотелось получить эту звездочку на память. Маленькая звездочка, как добрый символ, всегда могла бы быть с нею, освещая длинные дни и бесконечные ночи до следующей их встречи.
— Подари звездочку, подари, милый, — жарко шептала она, обнимая Юрия.
И он, движимый душевным порывом, в последнюю минуту, когда колеса, вздрогнув, начали свой пока еще медлительный бег, снял с погона новенькую звездочку и подал ее Ларисе.
Разумеется, он знал, что был не вправе этого делать, но отказать девушке в единственной просьбе не смог…
— Вот и все, — выдохнула Лариса Кирилловна, — Эта маленькая звездочка в самые горькие дни была для меня путеводной. Я никогда не расстаюсь с ней. Даже соседство Золотой звезды не мешает Юриной звездочке светиться своим особенным, дорогим для меня светом.
ГЕНЕРАЛЬСКАЯ ПАПАХА
Снег как шкурка зайца весной: крапчатый, в темных подпалинах Сосны окольцованы кругами проталин. Пахнет смолой, оттаивающей землей и еще чем-то неуловимо нежным.
Такое чувство, что весна рядом, может быть, даже вон в той боковой аллее, щедрее других залитой солнцем.
В парке безлюдно и тихо, как в большом лесу. Только на одной скамейке сидит старик в высокой папахе из серого каракуля.
В руках у него кусок хлеба. Он отщипывает по крохотному кусочку и бросает воробьям, вездесущим и озорным, как мальчишки.
Мальчишескими кажутся и глаза старика, что лукаво и улыбчиво лучатся из-под низко надвинутой папахи.
Мы разговорились. Голос у старика рокочущий и сильный. Слова ложатся спокойно и прочно.
Зовут старика Иннокентием Гавриловичем. Он коренной сибиряк, до сей поры работает в лесничестве, страстный охотник, рыболов… Сюда приехал погостить к сыну.
— Не иначе — подарок сына? — спросила я, указывая на папаху.
Старик довольно улыбнулся.
— Балует меня сынок. То сапоги подарит, то рубашку. Такой папахи, как эта, мне и во сне не снилось. Генеральская, но дело, однако, не в этом. Старому человеку всегда отрадно сыновью одежду носить, вроде молодость свою вспоминаешь…
Иннокентий Гаврилович задумался. Глаза затуманились. Но вот они снова весело вспыхнули.
Старик снял папаху, погладил ее, словно ягненка, своей большой, еще сильной рукой и сказал задумчиво:
— Когда я вернулся с гражданской, моему старшенькому, у которого сейчас гощу, шел двенадцатый годок. Шибко ему приглянулась моя буденовка — суконный шлем с красной звездой. Бывало, вертится возле меня, ластится, просит:
— Дай надеть, папаня, ненадолго, ну хоть на минуту!
Так и перешла она к нему по наследству; в той буденовке он, можно сказать, и в жизнь шагнул. Одним из первых в нашем поселке в комсомол записался. С того биография его и началась…
Вот и выходит, что генеральская шапка от буденовского шлема род свой ведет! Мне она чуток великовата: кудри-то старость пообщипала. А у сына держатся, хотя тоже снежком густенько пересыпаны.
ПОЛЕННИЦА
Чернышевка — маленькая лесная деревенька. Десятка полтора крепких рубленых домов составляют единственную ее улицу.
— У кого можно остановиться? — спросила я сидящую на неярком осеннем пригреве пожилую женщину, закутанную в большой пуховой платок.
Женщина вскинула внимательные серые глаза.
— У нас народ приветливый. В любой дом зайдите, никто в ночлеге не откажет. Ежели пожелаете, то и у меня место найдется. Живу одна и хорошему человеку всегда рада. Зовут меня Антониной Николаевной.
Обставленная хорошей мебелью просторная горница сверкала чистотой. На самом видном месте красовался телевизор. На столе лежало вязанье. А за диваном, в углу, стояла большая настольная лампа, по-видимому не пользующаяся расположением хозяйки…
— Сынок подарил, — перехватив мой взгляд, пояснила Антонина Николаевна. — Старается, чтобы по-городскому жила, со всеми удобствами…
В голосе женщины теплилась добрая усмешка.
— Любой подарок сына — для матери радость. Но для меня, признаться, самый дорогой вон тот. — Антонина Николаевна повела рукой в сторону окна, за которым светлела высокая поленница березовых дров.
Лицо женщины стало задумчивым, говорила она негромко и распевно.
— Даже удивительно, ученый человек, более двадцати годов в городе живет, а не забыл, как топор в руках держать. Вы только поглядите, до чего ладная получилась поленница, будто литая: полешко к полешку. Покойный отец, уж на что был мастер, и то навряд ли нашел к чему бы придраться… Я эти дрова зря не жгу, приберегаю к большим холодам да к праздникам. Хотите верьте, хотите нет, но дрова, нарубленные дорогими руками, горят жарче, чем всякие иные. И тепло от них — особое. Ну, да умом этого, пожалуй, не понять. Это сердцем надо почувствовать. Не серчайте, что заговорила вас. Отдыхайте с дороги, пока пельмешков сварю. Плиту зажечь — дело минутное. А пельмени у меня запасены впрок. По нашим уральским местам — самое подходящее угощение. Сынок мой в каждом письме пишет, что о пельменях шибко соскучился. Нигде, говорит, нет таких, как дома…
После длительной тряски по кочковатым лесным дорогам и проселкам, я жадно впитывала прохладную тишину уютного жилья, прислушивалась к звукам, доносившимся из кухни.
Вот скрипнула дверь и в окне показалась Антонина Николаевна, до бровей повязанная белым платком.
Она подошла к поленнице и долго прикидывала, какие полешки взять. Отобрав несколько штук, положила их на согнутую в локте левую руку и, прижав к груди, понесла их так бережно, будто не березовые дрова, а спящее дитя покоилось на ее неутомимых заботливых руках.
СОЛНЫШКО
Тонкий остролистый ясень рос подле самого окна.
Он был очень любопытен и то и дело заглядывал в палату, где на единственной никелированной кроватке лежал его сверстник — восьмилетний Славик.
Бледное лицо мальчика почти сливалось с голубоватой белизной больничной подушки.
И когда бы ясень ни заглянул к Славику — ранним утром или поздним вечером, — с ним всегда была его мама. Спокойная, ласковая женщина с живыми и серыми, как у Славика, глазами. Она часто улыбалась, вызывая ответную улыбку мальчика: так светла была улыбка матери! А может быть, Славик улыбался, чтобы подбодрить свою маму: он был очень чутким и понимал, как ей трудно…
На столике, придвинутом к самой кровати, всегда были свежие цветы. Мальчик любил на них смотреть. Особенно нравились ему колокольчики и крупные садовые ромашки.
И еще он любил держать в своей слабой ладони красную звездочку октябренка. Иногда он прикалывал ее к отвороту пестрой фланелевой пижамы. Конечно, на ученической курточке звездочка выглядела бы значительно заметней… Она была немного похожа на орден Красного Трудового Знамени, которым наградили маму за работу на заводе.
Есть болезни, перед которыми медицина вынуждена пока еще отступать… Мать знала, что никаких надежд на спасение нет. Но держалась так, словно верила, что со сын выздоравливает. А силы больного таяли с каждым днем. Мальчик никогда ни на что не жаловался. На вопросы врача отвечал:
— Мне сегодня гораздо лучше!
Врачи и сестры поражались мужеству мальчика и его матери, боясь встретиться взглядом, словно были перед ними в чем-то виноваты. Никто ни разу не видел эту женщину плачущей. Даже зеленый ясень, который теперь, когда Славику стало совсем плохо, с непонятной для него самого тревогой неотрывно смотрел в окно палаты.
Чтобы мальчику легче дышалось, его мама часто открывала окно, и ясень всякий раз бережно касался ее рук своими молодыми прохладными листьями.
Говорят, что большинство людей появляется на свет утром, а умирает вечером или ночью. Но Славик был еще слишком мал, чтобы постичь эту мудрость.
Умер он в такое же раннее летнее утро, каким было и утро его рождения. Последнее, что он видел, — это склоненное над ним светлое лицо матери. Последнее, что он услышал, были ее ласковые слова:
— Спи, сынок, спи, солнышко!
— Солнышко! — успел шепнуть мальчик немеющими губами.
Для ясеня осталось тайной, к кому это относилось: к проснувшемуся яркому солнцу или к матери, которой легче было бы тысячекратно испытать муки рождения своего первенца, чем улыбнуться ему в тот страшный прощальный миг…
На густые каштановые волосы матери лег нетающий снег ранней седины. Ясень впервые заметил это в ТО утро.
Славика похоронили рядом с его отцом, погибшим от «мины замедленного действия» — тяжелого фронтового ранения.
Над могилкой мальчика взошла и вот уже несколько лет ярко горит, светясь даже в сумраке, красная звезда, похожая на звездочку октябренка, которую так хотелось приколоть к своей школьной курточке маленькому гражданину великой страны…
Фамилию Славика я не назвала, выполняя слово, данное его матери. Ее нестареющее горе мужественно, поэтому молчаливо…
ГРАНЯ-ГАРМОНИСТ
Давно умолкли над селом голосистые баяны, и только одна негромкая песня гармони все еще звучит в ночной тиши.
Я знаю, кто играет, и иду на эту песню по холодной росистой траве, обжигающей ноги.
Здесь есть хорошая тропа, но я не стала ее искать и иду прямиком, по некошеному лугу.
А гармонь поет про стежки-дорожки, что заросли мохом-травою.
— Здравствуйте, Агриппина Ивановна, — тихо здороваюсь я, усаживаясь на бревно, толстое и длинное.
Гармонь легонько вздохнула и умолкла.
— Здравствуйте… Опять полуночничаете? — певуче проговорила женщина. — Вот и мы с гармошкой не спим, старые песни вспоминаем.
Видно, крепко запомнились ей эти песни, если через столько лет они продолжают волновать душу!
…Нелегко сложилась судьба Агриппины Ивановны.
Весной сорок первого года вышла она замуж за механика МТС Григория — лучшего в селе гармониста и песенника.
Майскими черемуховыми ночами вся округа хмелела от песен влюбленного гармониста. Соловьем заливалась Гришина гармонь. И не было женщины счастливей, чем Граня.
Иногда она просила мужа:
— Дай теперь я сыграю…
Сперва гармонь плохо слушалась Граню, а потом стало получаться. Конечно, до Гришиной игры далеко, но мелодия звучала чисто.
…Ой, как плакала, как стонала гармонь в руках Грани в тот памятный вечер, когда пришла повестка идти мужу на фронт! На прощанье Гриша сказал:
— Будешь ты теперь, Граня, вместо меня гармонистом…
Так оно и вышло. Из женщин она одна умела играть на гармошке, а парни все ушли воевать.
Соберутся зимним вечером девчата и солдатки на посиделки — зовут Граню:
— Сыграй-ка нам что-нибудь душевное, чтобы сердце хоть немного оттаяло…
И Граня играла. Особенно любила она суровую и нежную солдатскую песню о негасимой любви. Поет гармонь, словно это Гриша ей весточку подает:
Очень ждала она его. Даже когда пришло извещение, что погиб он смертью храбрых под Ржевом, все равно продолжала ждать. Но чуда не произошло…
Остались Гране на память от мужа скупые треугольнички солдатских писем да вот эта гармонь.
Стали возвращаться с войны солдаты.
Одну за другой начали играть на селе свадьбы.
Зовут Граню:
— Уважь, сделай милость. Какая свадьба без музыки!
Граня не отказывала людям. Играла веселые свадебные песни, а сердце исходило тоской и разрывалось от боли.
Однако и горе стареет.
Не обошла жизнь Граню, наделила ее хорошей судьбой.
Не только в районе — в области знают Агриппину Ивановну, лучшую птичницу колхоза, неутомимую общественницу.
И в материнстве ей удача: приемная у нее дочка, да роднее родной. Трудолюбивая, скромная, ласковая.
— Пора отдыхать, мама, — летит из окна теплый звонкий голосок. — Поздно уже…
— А я, доченька, и отдыхаю… Ты спи, спи.
ТЕРМОС
Мастер получил двухкомнатную квартиру в новом доме. Отдельную, с балконом. Правда, немного высоковато. Четвертый этаж. Но ведь мастер и его жена — люди молодые, легконогие. А об их мальчишках и говорить нечего: вприпрыжку взлетают по лестнице.
Переезжать на новую квартиру мастеру помогала вся бригада. Даже самые громоздкие вещи, поднятые сильными, дружными руками, оказывались как бы в состоянии невесомости — не втаскивались, а словно вплывали в распахнутые настежь двери.
Все шло отлично. Вот только с термосом получилась неприятность. Каким-то образом он выкатился из ящика и ударился о бетонную ступеньку лестницы.
— Посуда бьется к счастью, — сказал мастер.
Сказал и забыл о разбитом термосе среди радостных хлопот своего первого настоящего новоселья…
Но нашелся человек, на которого пустячное это происшествие произвело сильное впечатление.
Это был жилец с нижней площадки — бритоголовый старик с круглыми, как у летучей мыши, ушами. Поднимаясь по лестнице, он видел, как упал термос.
Вечером к мастеру и его жене пришли друзья — поздравить с новосельем.
Как бывает в таких случаях, в квартире царил веселый беспорядок. Стол накрыли по-студенчески, на скорую руку. Было шумно, молодо, радостно.
— Не помешал? — вежливо осведомился бритоголовый старик, неожиданно появившийся в комнате. — Входная-то дверь открыта, дай, думаю, зайду.
Хозяева радушно пригласили его к столу. Окинув комнату придирчивым взглядом, старик обронил:
— Небогато вещичек-то.
— Обзаведемся, — отозвался мастер. — Теперь есть где размещать.
— Так-то оно так… — гость многозначительно пожевал губами. — Однако редкостный термос укокали. Ничего, не расстраивайтесь, и больше люди теряют… Хотя и то верно, такой термос не скоро сыщешь. Импорт! Запасных баллонов к ним не бывает.
— Ну, раз такое дело, помянем его, как положено, — сдерживая подступающий смех, пробасил хозяин, подавая мрачному соседу бокал вина.
— Несерьезные люди, однако. — Старик насупился и, поставив на стол непригубленный стакан, медленно двинулся к выходу, шаркая ногами и укоризненно покачивая головой.
Когда дверь захлопнулась, в комнате грянул смех — молодой, безудержный, как весенние раскаты грома.
БЕРЕЗА
Березами можно любоваться бесконечно.
Трудно даже сказать, когда они бывают красивее — весной или летом, осенью или зимой?
Березам одинаково идет и алмазный зимний убор, и золотая парча осени.
А как хороши они весной в сквозном зеленом наряде!
Свет, излучаемый березами, способен обогреть озябшую душу, идущему — высветлить дорогу в ночи.
Вот почему нет для россиян дерева более любимого и прекрасного, чем белая береза. Сколько песен о ней сложено, сколько стихов написано — и все мало!
И вот что дорого: у каждого человека находятся для русской красавицы свои задушевные, порою неожиданные слова.
Такие неожиданные слова о русской березе я услышала однажды от немолодой сердечной женщины — коменданта женского общежития машиностроителей.
Тетя Фиса — так называли девчата своего коменданта — обладала редким пониманием человеческой души.
Загрустит девушка, заскучает о доме — сразу же возле нее окажется тетя Фиса, тепло, по-матерински приласкает. Глядишь, и отлегло у девушки от сердца, словно с родными повидалась!
Особенно часто наведывалась тетя Фиса к Гульжан Камиловой — смуглолицей девушке из Узбекистана, чьи удивительные черные косы лишили покоя многих заводских ребят.
Когда Гульжан грустила, ее не радовали ни ухаживания ребят, ни искреннее внимание подруг. Не манила ее к себе и веселая березовая роща, одно крыло которой доставало почти до самого общежития.
И только с тетей Фисой девушка отводила душу.
Однажды в минуту грусти Гульжан обронила:
— Ну какая польза от деревьев, которые не дают ни цветов, ни плодов? У нас в Узбекистане большинство деревьев фруктовые…
На эти слова тетя Фиса ответила так:
— У каждого дерева свое назначение, и каждое по-своему полезно.
Вот взять хотя бы нашу березу. Как дома без окон, как ребенка без улыбки, так и родной земли я не могу представить себе без белой березы…
А что фруктов на ней не растет, так для этого другие деревья есть… Полезность, дочка, надо понимать шире. Вот, к примеру, твои косы. — Ласковой рукой тетя Фиса погладила иссиня-черные волосы девушки. — Это же красота, загляденье! Ты и сама, поди, не раз замечала, какими глазами смотрит на них Костя Шумилов или тот же Леня Рудных. Может быть, из-за твоих черных кос перестал Ленька шалопайничать, к хорошему потянулся? Как знать — молодое сердце особенно отзывчиво на красоту…
Я тебе еще так скажу: если бы даже береза не годилась ни на топливо, ни на что другое, все равно мы берегли и любили бы ее, потому что в ней — красота нашей родной земли, а красота сама по себе — богатство…
ЖЕНА ПРОРАБА
Как и следовало ожидать, свободных мест в гостинице не оказалось. Единственное, что мне смогли предложить, — это раскладушку в небольшом холле, где вечерами обитатели гостиницы смотрят телепередачи.
Моя раскладушка оказалась не единственной: рядом шумно устраивалась на ночлег стройная девушка с узкими сердитыми глазами.
— Тьмутаракань! — раздраженно сказала она, вынося свой скорый приговор и этой скромной гостинице, и скупо освещенному городу, отмеченному на картах кружочком, меньшим, чем воробьиный глаз.
— Это вы, гражданочка, зря, — незлобиво возразила пожилая горничная, принесшая мне постельные принадлежности. — Чего, чего, а тараканов у нас сроду не бывало. Народ здесь чистоплотный. Поживете, сами убедитесь…
Соседка ничего не ответила. Она молча выбирала шпильки и заколки из своей модной высокой прически. И так же молча юркнула в постель, с головой укрывшись накрахмаленной шуршащей простыней.
Ранним утром меня разбудила гроза. Она надвигалась из-за гор стремительная, своенравная, с широкими вспышками молний, с крупным ягодным дождем.
Девушка уже не спала. Она стояла возле распахнутого окна и ловила ладонью серебристые дождевые капли.
Ее продолговатые глаза улыбались. Тоненькая, с неприбранными каштановыми волосами, она показалась мне удивительно милой.
— Вы посмотрите, город-то, оказывается, какой молодой и прелестный! — голос у девушки теплый, певучий. — А я его вчера Тьмутараканью окрестила… Димка мой хохотал до слез, когда ему об этом рассказала. Он опоздал меня встретить, «газик» в пути застрял — явился в два часа ночи! Вы слышали, как я на него шипела? Правда, не слышали? Вот и хорошо! Характер у меня дурной: напылю, а потом жалею. Но Димка меня перевоспитывает, он слово дал: «Не хочу, — говорит, — чтобы ты у меня злюкой была…» Славный у меня Димка, лучше всех. Спит сейчас и грозы не слышит: намаялся в дороге. Ему в директорском кабинете на диване постелили с условием подняться в семь ноль-ноль. Хорошие люди здесь. Природа красивая. А птицы — особенные. У нас таких нет. Вот эта, например, — черная с тяжелыми блестящими крыльями, с белой манишкой. Обыкновенная сорока? Да что вы говорите? Вот не думала, что сороки такие… Хорошо, что Димка не слышал, он меня извел бы этой сорокой. Ведь я без году учитель. Физкультуру буду преподавать в школе.
Посмотрев на часики, моя собеседница заспешила:
— Скоро Димочка встанет, надо причесаться, привести себя в порядок. Теперь я не просто сама по себе, а жена прораба…
МОЛОДОЖЕНЫ
— Наши молодожены приехали! — радостно сообщила мне библиотекарь дома отдыха, маленькая и веселая Наташа Лучинина, или, просто Лучик, как называют ее все отдыхающие.
— Какие молодожены? — поинтересовалась я.
— Как, вы не знаете наших молодоженов? — В глазах Лучика я уловила не только недоумение, но и явное неодобрение.
— Впрочем, вы ведь у нас впервые, — вспомнив, смягчилась она. — Тогда слушайте…
Вот что мне рассказала Лучик.
…Было это шесть лет назад, той ранней весной, когда только что отстроенный дом отдыха впервые принял отдыхающих.
Именно тогда и встретили друг друга железнодорожница Света Кузнецова и электросварщик Муса Хабиров.
Весь отпуск они были неразлучны, а перед отъездом посадили возле главного корпуса рябину да вяз, принесенные из леса. На память. И очень просили садовника не обижать этих малышей, не жалеть для них прохладной озерной воды, особенно в жаркий день.
На следующий год Света и Муса приехали сюда снова. Сразу же после свадьбы, молодоженами.
Нельзя было не радоваться, глядя на счастливую пару: такие они были праздничные, дружные! И этим своим молодым счастьем делились с другими.
Может быть, поэтому так пышно цвела той весной черемуха…
А маленькое деревце рябины было сплошь усыпано белыми цветами, тугими, прохладными, душистыми.
Когда молодожены зашли к директору дома отдыха попрощаться, он их пригласил:
— Непременно опять приезжайте к нам. Трудно окажется с путевками — дайте знать. Поможем!
С тех пор Хабаровы ежегодно свой отпуск проводят здесь, в лесном Межозерье. Есть у них тут «свои» острова и лесные поляны, «свои» деревья, «знакомые» дятлы.
Один только год молодожены не смогли приехать — это когда у них сын родился… В честь него они потом дубок посадили. Он здесь пока единственный. Славный такой растет, крепенький.
…Давно замечено: счастливые и добрые люди любят сажать деревья. Потому что деревья — долговечная, неувядающая радость.
О МАЛЕНЬКОМ ПОЭТЕ
Мир, в котором живут дети, многозвучнее и многоцветнее мира взрослых, потому что дети — всегда первооткрыватели. Для них мир как бы рождается заново.
Подобно художникам и поэтам, дети ищут сходство и различие предметов, сравнивают, отождествляют: так им легче познавать окружающее. Не случайно большинство книжек для маленьких написано стихами…
К стихам дети относятся с довернем и уважением.
Один девятилетний мальчик — сероглазый, крутолобый, тонкий и пряменький, как бамбук, сказал мне:
— В стихах самое трудное начать начало и кончить конец. — Мальчику это известно по личному опыту. Чуть ли не с шести лет он сочиняет стихи.
Первое его стихотворение было о волке, который вдруг ни с того ни с сего забрался на дерево.
— Ты, очевидно, спутал волка с белкой, — сказала ему мать. — Волки не умеют лазить по деревьям…
— Мне это известно, — задумчиво сказал мальчик, — я просто не знал, что мне делать с этим волком. По земле ходят люди, и он мог на них напасть…
А еще раньше, когда был совсем маленьким, мальчик попросил отца увезти его с дачи.
— Тебе здесь не нравится?
— Нравится, но тут волки.
— Уверяю тебя, ни одного волка здесь нет.
Мальчик с упреком взглянул на отца:
— Тогда зачем здесь волчьи ягоды?
Прошлым летом, уезжая в лесной санаторный лагерь, мальчик сказал родителям, что писать стихи он не будет.
— Я буду складывать их из травинок или полевых цветов. Или из цветных камушков на озере… Ведь правда — стихи могут быть не только из слов?
…Не будем гадать, кем станет этот сероглазый мальчик. Но какую бы профессию он ни выбрал, я верю, что он останется поэтом.
РАСЦВЕЛА ЧЕРЕМУХА
Дом приезжих стоит на краю поселка, почти у самого леса.
В окно моей комнаты, положив тонкие руки на подоконник, заглядывает любопытная березка.
Вечер студеный, ветреный, а она в коротеньком прозрачном платье чувствует себя отлично. Пританцовывает на одной ножке, словно девочка-первоклассница.
Вечерняя синева постепенно сгущается, приобретает глубокие бархатистые тона. Наступает ночь с тонким серебряным месяцем и звездами, частыми, как дружные вешние всходы. Я выключаю свет и ложусь спать. Завтра большой командировочный день.
Только задремала, как в мое окно легонько постучали.
— Кто там?
— Это я, березка.
— Что случилось?
— Пока ничего, но скоро должно случиться необыкновенное. Не спи, выходи скорее!
— Выдумываешь ты все, — бормочу я полусонно и возвращаюсь в теплую постель.
Не успела сомкнуть глаз — опять стук. Тонкий и нежный, как звон стеклянного елочного колокольчика.
Распахиваю окно:
— Кто там еще?
— Это я, звезда.
— Зачем ты меня беспокоишь?
— Не сердись, выходи скорее!
— Зачем?
— Увидишь весеннее чудо.
— Какое?
— Только что расцвела черемуха. Вон та, за темной елью.
Не зажигая света, я набрасываю пальто, выхожу в ночную синеву. Как все неузнаваемое изменилось! Ветер утих. Потеплело. Полной грудью вдыхаю парной ночной воздух, наполненный сильным запахом цветущей черемухи.
Она зовет меня:
— Подойди ко мне! Я подарю тебе самую лучшую, самую нарядную ветку. Ведь ты первая увидишь мои белые цветы…
— Сегодня ты стала богаче еще на одно чудо, — улыбаясь, говорит мне звезда. — Разве можно спать в такие ночи!
ОВЧАРКА
У входа на рынок, прислонясь к стене, стоял старик с тупым и отечным лицом пьяницы. Поодаль от него, привязанная веревкой к забору, сидела темная исхудалая овчарка и время от времени надсадно лаяла, бросая на старика взгляды, полные укоризны.
Она словно говорила: «Я ведь знаю, зачем ты меня привел сюда. Эх ты, а еще человек!»
Люди, проходившие мимо, невольно останавливались и с сочувствием глядели на сильную умную собаку, оказавшуюся лишней в доме.
А ее хозяин нудно и заискивающе канючил:
— Купите, граждане, почти задарма отдаю. Собака чистых кровей, все как есть понимает, только по-человечьи разговаривать не может. Ишь чертом на меня смотрит, учуяла бесова кукла, что продаю ее! Сядь! — прикрикнул он на вскинувшуюся собаку и продолжал объяснять: — Сын, понимаете, уходя в армию, наказывал сберечь Пальму до его возвращения. А мне с ней одна маята. Больной я, да и вообще не любитель такой живности.
— А сыну что скажешь? — в упор спросил кто-то.
Тусклые глаза старика хитро сощурились:
— Так ведь оно всяко могло случиться: увести могли Пальму или отравить. Попробуй потом дознайся…
К старику подошел молодой человек в спортивной куртке.
— Покупаю собаку, — сказал он решительно. — Но с условием, что дадите адрес вашего сына. Вернется из армии — отдам ему Пальму…
Старик поспешно согласился. Ему решительно все равно, кому отдавать и на каких условиях, лишь бы получить желанный червонец!
Пальма, словно она и в самом деле все понимала, доверчиво и энергично зашагала рядом с приветливым парнем, чем-то удивительно похожим на ее настоящего хозяина-друга.
БЕЛЫЙ НАЛИВ
— Угощайтесь, это белый налив. — Моя соседка по каюте протянула мне большое яблоко, как бы освещенное изнутри мягким матовым светом.
Оно приятно холодило ладонь и было упругое, словно литое. Я залюбовалась яблоком… И вдруг в моей памяти отчетливо возникла давно забытая история, связанная с белым наливом.
В тесной барачной комнатушке рабочего общежития мы жили вчетвером — четыре комсомолки, приехавшие на великую стройку по велению сердца.
Старшей из нас, Ольге, было двадцать два года. У нее была тяжелая бронзового цвета коса, толстая, как ветвь столетнего кедра, строгие серые глаза и обветренное загорелое лицо.
Был у Ольги жених — Федор из бригады плотников. Широкоплечий улыбчивый парень, приехавший на Магнитку из-под Курска. Говорил он много, цветисто, за что мы прозвали его курским соловьем.
По вечерам с нетерпением ждали мы Олю. Раскрасневшаяся, счастливая, она вбегала в комнату и, заполнив собой все свободное пространство, говорила:
— Ой, девочки, не могу! И откуда у него столько красивых слов? Ты, говорит, моя яблонька, моя зорька…
Мы с замиранием сердца слушали. И чего греха таить — втайне завидовали Оле. Каждой из нас, даже круглой как репка, неказистой Лиде, хотелось быть и зорькой, и яблонькой…
Однажды Оля сообщила:
— Федя домой написал, что мы осенью поженимся. Родители дали свое согласие и послали две посылки белого налива из собственного сада.
— А что это такое «белый налив»? — спросила я.
— Это яблоки такие. Федя говорят, что вкус у них медовый. Как придут посылки, устроим пир горой.
…В тот вечер Оля пришла рано. Она была чем-то расстроена и не сказала своего обычного: «Ой, девочки!»
Мы ее ни о чем не стали спрашивать. Так было заведено у нас — ждать, когда человеку самому захочется выговориться.
Оля молча напилась чаю, молча убрала со стола. Перед тем как ложиться спать, сказала, грустно усмехнувшись:
— Федя получил из дома яблоки. Завтра устроим пир горой.
С работы мы пришли вовремя. Оля была уже дома. Она перетирала полотенцем некрупные красные яблоки и укладывала их в эмалированное блюдо, заменявшее нам и вазу, и хлебницу, и тарелки.
Вскоре пришел и Федор. Он был какой-то скованный и хмурый. Без улыбки его лицо казалось тяжелым и недобрым.
Оля пригласила всех к столу:
— Ешьте, девочки! Яблоки свои, несчитаные… Из Фединого сада.
На скулах у Федора вспыхнул густой румянец. Он не придвинул своего табурета к столу, не стал участвовать в общем разговоре.
Собственно, разговора никакого и не было. Мы с удовольствием грызли яблоки, смеялись. Веселее всех казалась в тот вечер Оля…
— А почему Федя не ест яблоки?
— Ему они оскомину набили… — ответила Оля.
Федора как будто ударили. Он резко поднялся и, не сказав ни слова, выбежал из комнаты. С той поры он не был ни разу.
Ольга ходила, высоко вскинув голову. Вечерами танцевала в клубе, а по ночам плакала, уткнувшись в подушку.
В одну из ночей, видя, что мы не спим, она рассказала нам о случившемся.
Говорила она словно через силу, голос звучал глухо, напряженно.
— С Федором я порвала окончательно. Мелочная у него душа, жадная. Ненавижу таких людей, презираю.
Все началось с этих яблок, с белого налива… Или, вернее сказать, не началось, а как бы определилось. Я и раньше замечала у Федора повышенный интерес к деньгам, расчетливость, но не придала этому значения… Думала — наносное, случайное…
На почту за посылками мы ходили вместе. Пришли к нему в барак. В комнате был его сосед — Петя рыженький, бывший детдомовец.
Вскрыл Федя ящик. Подает мне яблоко, такое чудесное, каких я никогда не видела. А Петю не угощает. Мне неловко стало: мальчишка ведь еще, хочется яблочка. Отдала ему свое, но он не взял, заторопился уходить. Гордый паренек, с характером.
Съела яблоко, и еще хочется. Федор протягивает мне другое — поменьше, с помятым бочком.
— На, съешь еще одно, чтобы вкус белого налива запомнить. Решил я, Оля, яблоки эти продать. На рынке за такое богатство кучу денег можно выручить. Нам с тобой денежки нужны. К свадьбе.
Положила я на стол надкусанное яблоко, спрашиваю:
— Как же так, Федя, я же обещала девочек этими яблоками угостить?
Он кольнул меня взглядом:
— Запомни: весь белый свет не обогреешь.
Еще что-то говорил, да я не слушала. Сорвала с головы косынку — его подарок, швырнула ему под ноги и ушла. Весь вечер металась по степи, ковыль слезами поливала.
На следующее утро купила на базаре красные яблоки — белого налива не нашла… Что было дальше — вы знаете…
СЕМЕЙНЫЕ РЕЛИКВИИ
Алеше десять лет. Учится он в третьем классе. Пока его мама занята хозяйственными хлопотами, он показывает мне свою коллекцию марок. Коллекция богатая и досталась ему по наследству от старшего брата, а старшему брату подарил отец: в свое время он тоже собирал марки. Блеклые марки военных и первых послевоенных лет наклеены в альбом еще отцовской рукой.
Алешин папа — строитель. Узкоплечим подростком он пришел на строительство шестой комсомольской домны.
Нелегко давался ему рабочий килограмм хлеба, от которого мать отрезала по тонкому ломтику младшим детям.
Алеша знает, как трудно было строить военную домну. Да еще зимой, когда железо становилось таким обжигающе холодным, что стоило только прикоснуться к нему голой рукой, как оно сдирало кожу.
Особенно зябли ноги. Если ватники еще как-то согревали тело, то брезентовые башмаки на деревянных подошвах были не в силах защитить ноги от мороза и ветра.
— Хотите, я покажу вам папины ботинки? — предлагает Алеша.
— Какие ботинки? — не сразу догадываюсь я.
— Те самые, брезентовые.
— Как же они сохранились? Ведь столько прошло лет!
— Мама сберегла, чтобы нам показать. Это наша реликвия.
Последнее слово мальчик произносит очень медленно, по слогам: видимо, боится допустить ошибку.
Разумеется, я прошу Алешу показать ботинки. Мне и в самом деле интересно на них взглянуть.
Слышу стук выдвигаемого ящика, и вот Алеша на вытянутых руках несет брезентовые чоботы в целлофановом мешочке.
Один из них я беру в руки. Потемневший от времени брезент кажется черным. Несмотря на неуклюжую деревянную подошву, ботинок выглядит очень маленьким.
Я говорю об этом Алеше. Большие детские глаза смотрят на меня укоризненно: взрослый человек, а такой простой вещи понять не может!
— Так ведь тогда мой папа еще мальчишкой был! Сейчас у него нога в два раза больше моей. Сорок второй размер.
Входит мать. С мягкой улыбкой треплет Алешкины курчавые волосы.
— Он у нас — хранитель семейного музея. Чугунные отливки из первых плавок еще не успел показать? Не огорчайтесь, пока я накрываю на стол, он вам их продемонстрирует. Тем временем и наш отец с работы придет. Уже время.
ОТЕЦ И СЫН
Когда встречаются люди немолодые, то разговор непременно заходит о детях. О сынах и дочерях, о том, как сложилась их судьба.
Мой собеседник довольно улыбается:
— В отцовстве повезло. Перерос меня сын. Я дальше мастера не пошел. Все образование мое — семилетка да школа мастеров. А он — дипломированный инженер. На наш завод назначение получил. Не хвастаясь, скажу вам: ничего, кроме хорошего, о нем не слышу. Рационализатор. На технику у него особое чутье. Вроде шестое чувство… Каждый винтик в машине чувствует, как сустав в собственном пальце. Даже удивительно. Парень-то еще молодой!
…Через несколько дней встречаю сына этого мастера. Высокий, чуть не на полметра перерос своего отца, и в плечах — шире. Лицо вдумчивое, спокойное, с открытым взглядом.
Разговорились об отце. Рассказывает с тревогой: сердце начинает сдавать. Пора бы на пенсию. Да разве ж он согласится? Завод для него не просто работа. Как говорят, во сне может собрать и разобрать станок. По малейшему шороху определит, где неполадка. А как понимает душу человеческую! Как любит возиться с ершистыми ребятами, от которых другие открещиваются… Не было такого случая, чтобы не сумел добраться до того ранимого и отзывчивого комочка, что неустанно бьется под девятым ребром. Одним словом, хороший у меня отец. Далеко мне до него!
РЫЖИК
Мы встретились на площади возле заводоуправления. И хотя не виделись очень долго, сразу узнали друг друга. Нина Ильинична заметно пополнела, и глаза ее стали не такими просторными. Давно замечала я, что людские глаза, как степные озера, с годами становятся меньше…
Моя знакомая была не одна. Ее голос заметно дрогнул, когда она сказала:
— Знакомьтесь. Это моя дочь Ольга.
Крепкое пожатие руки. Внимательный взгляд спокойных глаз. Высокая. Волосы волнистые, красивого бронзового оттенка. Мила и изящна…
О себе сообщила скупо: инженер-геолог. Вот приехали с мужем к маме погостить, показать ей своего первенца.
Ольга спешила. А может быть, из деликатности не хотела мешать нашему разговору.
Попрощавшись, побежала к трамвайной остановке, мелькая загорелыми стройными ногами.
В сквере мы выбрали уединенную скамейку, со всех сторон окруженную зарослями карагача.
— Неужели это Рыжик? — спросила я Нину Ильиничну.
Лицо женщины осветилось радостью.
— Значит, вы помните тот день…
Такое не забывается! Я помню его так отчетливо, словно время в своем неудержимом движении обтекало его, как маленький прибрежный островок…
Было это студеной осенью 1941 года. В детский дом привезли из прифронтовой зоны осиротевших ребятишек — напуганных бомбежками, изголодавшихся, с недетской тоской в глубоко запавших глазах.
Десятки женщин — работающих и домохозяек, солдаток и вдов — пришли в детский дом, чтобы взять обездоленного войной малыша, согреть своей лаской, заменить ему мать.
Пришла сюда и Нина Ильинична. Ее муж погиб в первый месяц войны, оставив ей девятилетнего сына Сашу — живую память и душевную поддержку. Дети — лучшие целители раненного горем женского сердца…
Нина Ильинична решила взять мальчика — у Саши будет маленький братишка, а у нее еще один сын.
В комнате, где находились трехлетние малыши, внимание Нины Ильиничны привлек ребенок с ежиком ярко-рыжих волос, в длинном, до самого пола, пиджачке. Он стоял в сторонке, не сводя с Нины Ильиничны тревожных, широко распахнутых глаз.
Потом вдруг сорвался с места и, путаясь в неудобной одежонке, подбежал к ней, крепко охватил ее колени:
— Мамочка, что ж ты меня не узнаешь? Это я, Рыжик!
Домой Нина Ильинична пришла с Рыжиком, оказавшимся не мальчиком, а девочкой Олей…
НИЧЕГО ОСОБЕННОГО
Почтальон, если он в течение многих лет ежедневно приходит в ваш дом, становится более чем просто знакомым.
Именно такие отношения сложились у меня с Мариной Петровной, или попросту с Маришей — рослой и стройной женщиной, которая свою тяжелую, набитую корреспонденциями сумку из плотного черного дерматина носит легко и грациозно, как горянка кувшин с родниковой водой.
— Это я! — говорит она вместо приветствия и щедрым жестом подает письмо или бандероль.
К заказным бандеролям, нередко содержащим графоманские рукописи, Мариша относится почтительно, почти благоговейно.
Она очень застенчива, но иногда, уступая просьбе, присядет на пару минут и сообщит что-нибудь неожиданное, интересное.
На днях Мариша извлекла из своей бездонной сумки большой тополиный лист и, повернув тыльной стороной, положила его передо мной.
Лист был желтый, с яркими зелеными прожилками — видимо, его сорвали с молодого сильного тополя.
— Он мог бы продержаться на ветке еще дней десять, — подумала я вслух.
— Так ведь это же письмо! Вот посмотрите! — Мариша повернула лист глянцевой стороной. Я увидела пеструю красивую марку и адрес, написанный четко и крупно черными чернилами или даже тушью.
Фамилию адресата я разглядывать не стала, чтобы не злоупотребить оказанным мне доверием. Да и разве дело в фамилии!
Лицо Мариши светилось тихой грустью.
Приобщая меня к чьей-то высокой тайне, доверительно сказала:
— Ни единого словечка не написано в этом письме, а как много сказано! Вот уж который год я ношу эти осенние тополиные листья одной женщине. Ничего в ней нет особенного: встретишь на улице и не обратишь внимания. А вот, поди ж ты, для кого-то свет на ней клином сошелся! Да я бы за одно такое письмо всю душу отдала!
Последнюю фразу Мариша проговорила горячо и, устыдившись своего порыва, заторопилась:
— Не сердитесь, что от дела вас отвлекла. Да и мне пора…
ЛЮБИМАЯ ПРОФЕССИЯ
Есть сны, похожие на судьбы. Как звезды в глубокой колодезной воде, отражаются в них главные события, радости и тревоги.
Моя знакомая, инженер-конструктор крупного металлургического завода, рассказала мне об одном своем тяжелом сне, который повторяется с непонятной последовательностью.
Внешне этот сон прост и даже наивен.
— Прихожу, — говорит моя собеседница, — как обычно, утром в свое конструкторское бюро и своим глазам не верю — мое рабочее место занято. Товарищи по работе на меня смотрят, как на постороннюю. Вроде не узнают. Я бегу в кабинет к начальнику бюро, начинаю доказывать, что произошло какое-то недоразумение. Он резко обрывает:
— Не мешайте работать. Я вас вижу впервые…
Мне становится так обидно, так страшно, что просыпаюсь вся в слезах.
Иным может показаться странным этот мой ночной страх. Да и повода никакого нет верить сну. Но потеря любимой работы была бы для меня трагедией. Недаром сослуживцы называют меня одержимой. Когда я занята новым проектом, забываю обо всем на свете. Муж вначале обижался, а потом понял, что жить иначе я не могу. И не хочу!
РЕДКОЕ ИМЯ
В семье ждали ребенка. Он должен был появиться не скоро, но вся жизнь молодой четы была освещена радостью и тревогой ожидания.
Ждали непременно мальчика, похожего на любого из дедов. Оба они были красивыми и отважными. Их боевые ордена, присланные вдовам после окончания войны, бережно хранятся на красном бархате в шкатулке каслинского литья…
Долго думали, как назвать сына. Был пересмотрен весь золотой фонд имен — от Ярополка до Радия. Известно, что чем богаче выбор, тем сложнее выбрать единственное.
Однажды, прогуливаясь по солнечной березовой аллее, муж сказал:
— Понимаешь, мне хочется, чтобы у нашего сына было редкое и в то же время простое имя.
Женщина невольно улыбнулась. Сколько раз она уже слышала эту фразу!
Ее миловидное лицо, покрытое крошечными листиками выступивших коричневых пятен, было задумчивым и по-матерински нежным.
— Не будем мудрствовать, — быстро проговорила она, — назовем сына Иваном. У нас в России множество Ивановых, немало Ивановичей, а вот Иванов становится все меньше. А какое это ясное и певучее имя! Ты только вслушайся: Ваня, Ванечка, Иванушка, Ивасик, Ивушка!
Имя будущему сыну было найдено. Простое. Красивое. И, к сожалению, редкое…
ВАЖНЕЕ ВСЕГО
Хирург сказал:
— Операция неизбежна. Известные слова, что промедление смерти подобно, в данном случае имеют абсолютно точный смысл.
Больной долго молчал, закрыв глаза. Он знал, что предстоящая операция не из легких. И даже если она пройдет блестяще, ему придется круто перестроить свою судьбу: вернуться в шахту он не сможет. Но сейчас его заботило не это. Важнее всего было другое…
— Как же Лена? — вырвалось у него с такой болью и тревогой, что сердце хирурга дрогнуло.
— Ведь у Лены недавно был инфаркт, и она не вынесет напряжения, связанного с операцией…
Хирургу не раз доводилось разговаривать с этой женщиной, впечатлительной, нервной и самозабвенно любящей своего мужа. Кроме него, у нее никого не было: единственный ребенок трагически погиб.
Разговаривать с Еленой Григорьевной было нелегко. Окончив когда-то два курса медицинского института, она считала себя сведущей в медицине настолько, что нередко вступала в полемику по поводу врачебных назначений, сделанных ее мужу.
Хирург представил себе, как она мечется по длинному больничному коридору, ожидая исхода операции, — беспомощная, одинокая, с сердцем, готовым разорваться от боли, — и понял, что допустить этого нельзя.
Как же быть? Перебрали все возможные варианты, наилучшим из которых было бы сделать операцию раньше намеченного срока. Но это отпадало: Елена Григорьевна все дни проводила в больнице, зорко наблюдая за всем, что хотя бы косвенно касалось ее мужа.
На следующее утро хирург весело вошел в палату:
— Я придумал, как уберечь вашу жену от вторичного инфаркта!
Лицо больного, осунувшееся и еще больше потемневшее, оживилось.
— Операция будет проводиться под местным наркозом, и я попрошу Елену Григорьевну, как своего коллегу, находиться возле вас, разговаривать с вами и тем самым помочь ходу операции. Разумеется, я ее подготовлю, используя ее некоторую причастность к медицине. В том, что у вас хватит выдержки отвечать на вопросы жены бодро и естественно, я не сомневаюсь…
Конечно, в этом была доля риска, но хирург был уверен, что все обойдется хорошо. Сознание, что она участвует в борьбе за жизнь мужа, придаст Елене Григорьевне физические и душевные силы.
…И действительно, в тот тяжелый и бесконечно длинный час женщина вела себя молодцом! Операция прошла успешно.
— Теперь вы можете считать, — сказал Елене Григорьевне хирург, — что два года, проведенные вами в медицинском институте, не пропали даром… Спасибо за помощь!
ПОСЛЕДНИЙ БАРАК
К председателю горсовета пришел пожилой неторопливый человек.
— Мне стало известно, что на днях сломают барак на улице Строителей.
— Да. Будут. А почему это, собственно, вас волнует? — удивился председатель.
Старик молчал. Он о чем-то думал. А может быть, подбирал нужные слова. Наконец заговорил:
— Этот барак был самым первым жилищем в нашем городе. До него здесь ничего не было. Даже вездесущих землянок. Именно с него началась история нашего города. И мы — его строители и первожители — об этом никогда не забывали. Не случайно, конечно, он оказался намного прочнее других бараков. И может простоять еще долго. Век его не закончился…
— Вы предлагаете сохранить это старье? — возмутился председатель. — Но разве вы не видите, что он портит вид красивой улицы! Да и кто согласится жить в бараке, если есть возможность переселиться в современную благоустроенную квартиру?
Старик скупо улыбнулся:
— Знал, что так скажете. Я тоже искренне рад, что бараки свое отдежурили и в них не стало надобности. Именно поэтому последний, тем более самый первый, барак должен быть сохранен… разумеется, не как жилое помещение, а как памятник сурового и прекрасного времени.
Старик внимательно посмотрел на собеседника и поспешно добавил:
— Можно, конечно, отодвинуть его в глубь улицы, ежели он нарушает общую картину. Быстрорастущей зеленью можно закрыть. Наконец, перенести в какой другой переулок… Важно, чтобы этот почетный свидетель и участник истории существовал. Чтобы каждый отец мог привести сюда своего сына и сказать ему:
— В таких бараках жили строители. Город, в котором живешь ты, был их мечтой, их любовью и воздвигнут их беззаветным трудом!
УЧАСТНИК ВОЙНЫ
Сотрудник отдела кадров, внимательно просмотрев анкету, заполненную мастером, мягко заметил:
— У вас здесь небольшая неточность. Вы пишете, что были участником Великой Отечественной войны, а фактически работали на заводе.
Глаза мастера вспыхнули.
— Неточность не в моем ответе, а в анкетных вопросах. Я варил для фронта броневую сталь, получил за это боевой орден, поэтому имею полное право считать себя участником великой битвы.
Помолчав, он спокойно добавил:
— Учтите, никаких исправлений в анкету вносить не буду, — считаю, что прав.
Круто повернувшись, он пошел к двери, широкий в кости, по-солдатски подтянутый.
Сотрудник отдела кадров, сам в прошлом фронтовик, уважительно посмотрел ему вслед. Он был целиком согласен с мастером.
ПАЛАТКА
Пожилые люди, очевидно муж и жена, равнодушно слушают рассказ экскурсовода. Лица у них тусклые, отчужденные, словно их разъединяет ссора или взаимная обида.
Зачем они пришли в музей? Скоротать время? Или, может быть, они приезжие и решили отдать дань достопримечательностям молодого города, у которого есть уже не только своя история, но и хранитель этой истории — городской музей?
Я хожу по залам, будто листаю страницы своей юности. Удивительно быстро движется время! Многие предметы, которые еще недавно были орудиями труда, принадлежностью нашего быта, стали музейными экспонатами.
Вот брезентовая палатка — неизменная спутница строителей тридцатых годов.
Возле нее уже знакомые мне мужчина и женщина. Впрочем, они ли это? Куда девалось хмурое выражение лиц, унылая отчужденность? Они стоят, взявшись за руки, и улыбаются — чуть застенчиво и молодо.
Невольно слышу их разговор:
— Ты помнишь, как твоя коса ночью к брезенту примерзла?
— Это было в буран, когда много палаток снесло. Наша уцелела: хорошо ты ее укрепил.
— Еще бы, для молодой жены палатку ладил…
— Сейчас бы, наверно, не так старался.
— Ты, Аня, не можешь, чтоб не уколоть. Не сердись за вчерашнее, ладно? Видишь, мы с тобой нежданно-негаданно в гости к нашей юности угодили.
СВЕТ ИЗ ОКНА
Григорий Андреевич, хмуря густые седые брови, крупно шагал по мокрой асфальтовой дорожке. Прилипшие к асфальту упавшие листья с деревьев придавали ему сходство с линолеумом неяркого причудливого рисунка.
В окнах одноэтажных домов рабочего поселка зажигаюсь огни. За каждым окном была своя жизнь, свои радости и печали.
Хотя Григория Андреевича никто, кроме Атача, не ждал, он всегда радовался возвращению домой.
— Ну что, старина, заждался?
Сильной жесткой рукой он потрепал овчарку по густой темно-коричневой шерсти. Зажег свет на кухне, а потом и в столовой, просторной светлой комнате, выходящей окнами на улицу. Теперь люди, проходящие мимо, будут думать, что и в этом доме своя жизнь, свои радости и печали. И они будут правы…
Григорий Андреевич накормил Атача вчерашним супом, дал ему кусок вареной колбасы и, выпив стакан холодного молока, тяжело опустился в большое удобное кресло старого образца.
Ни читать, ни смотреть телепередачи не хотелось. Откинув крупную голову на спинку кресла, он отдыхал, слушая тишину. Атач потерся о колени хозяина своей узкой мордой и улегся у его ног, радуясь возможности выразить благодарную преданность и готовность выслушать то, что скажет хозяин. Обостренное чутье подсказывало Атачу, что Григорию Андреевичу сегодня тяжело. Собака прижималась к его ногам, словно напоминая: «Ты не один, я рядом».
Григорий Андреевич вспоминал сегодняшний разговор с начальником цеха. Уже в который раз, очевидно движимый самыми добрыми побуждениями, тот предлагает старому мастеру переехать в коммунальную квартиру.
— Трудно же одному в пустом доме!
Пустой дом! Для Григория Андреевича — это не просто дом, а драгоценная копилка воспоминаний. Здесь звенели голоса его детей, раздавались легкие шаги Мариши, ее тихое: «Вставай, Гриша, пора». Или: «Ложись, всех книг не перечитаешь». Или, уже самое последнее: «Обо мне не убивайся, у тебя работа красивая. И дети чаще навещать станут. Не один ты, Гриша».
Да как же он может уйти из этого дома, где, за что ни возьмись, все неотрывно от сердца. Хотя бы этот дверной косяк. Ну что, казалось бы, в нем такого особенного? Да вон те зарубки. Под слоем побелки они не очень-то заметны. Но Андрей Григорьевич каждую из них отлично помнит. Мишка до двадцати годов просил отца: «А ну-ка, батя, измеряй, насколько подрос?» Чтобы порадовать сына, иногда отец прибавлял лишний сантиметр. Очень уж хотелось Михаилу дорасти до старшего брата…
Особенно плотно обступают воспоминания в праздники. То ли радости было много в жизни, то ли Григорий Андреевич умел радоваться хорошему, но, думая о прошлом, он вспоминает главным образом дни светлые, радостные, и на душе у него делается тепло, просторно и хочется, чтобы скорее наступил новый день — беспокойный день труда и новых забот.
— Никуда мы, Атач, из своего дома не переедем!
Атач понимающе смотрит на хозяина, горячим языком лижет бугристую от мозолей ладонь его.
Григорий Андреевич садится за стол, включает лампу под спокойным зеленым абажуром и, подолгу размышляя над каждой фразой, пишет короткие письма своим сыновьям, приглашая их к себе на праздники в гости. Потом, уже поздней ночью, вместе с Атачом идет опускать письма в почтовый ящик.
Медленно возвращаясь, он смотрит на широкий яркий свет, падающий из окон его дома, который никогда не будет ему казаться пустым.
ПОПЕРЕК ДОРОГИ
В больницу Родион Сергеевич проехал прямо с аэродрома. Он боялся, что если заедет домой, то может не застать отца в живых.
Отец лежал в отдельной палате: горькая привилегия тяжелобольных.
Белый халат, выданный нянечкой, оказался совсем маленьким, подступал к горлу, и Родиону Сергеевичу было в нем тесно и неудобно.
Отца он узнал лишь по кустистым широким бровям и выпуклому лбу с длинным сабельным шрамом. Все остальные черты, измененные болезнью, казались чужими.
Незнакомо белели плоские слабые руки, лежавшие на груди поверх серого одеяла. Болезнь отняла упругую силу, наполнявшую их три четверти века.
Глаза отца были плотно закрыты, и это тоже казалось неестественным, непостижимым. Родион Сергеевич помнил отца всегда бодрствующим. Он вставал раньше всех и целый день до самого позднего ночного часа был занят каким-нибудь необходимым делом.
Мать Родиона Сергеевича в войну, надорвавшись на тяжкой работе, трудно и долго болела. Весь дом фактически лежал на отцовских плечах, надежных, неутомимых.
Три сына, три надежды, три постоянных тревожных заботы. Больше всех причинял горя отцу он, Родион Сергеевич, Родя. Была в его юности такая пора, когда закрутило, завертело шальным ураганом. К учению потерял интерес до того, что задумал на полдороге бросить техникум. И бросил бы, если бы не отец. Уговорил, убедил, настоял. Сколько было трудных разговоров, длинных, острых. Долго таил обиду на отца, пока не понял — куда бы он без образования, без специальности.
Существовал в семье неписаный закон: если кто куда уходит, должен непременно сообщать, чтобы остальные не тревожились. Особенно оберегали больную мать.
Случилось и такое. Появились у Родиона новые дружки. Веселые. Независимые. На все смотрели с ироническим прищуром. Родиону льстило, что удостоили его вниманием, разговаривали как с равным, хотя были значительно старше. Пригласили его однажды в ресторан. Да не в какой-нибудь, а в первоклассный. С оркестром. С танцами между столиков. Заказали коньяк с лимоном. Родион, разумеется, не сказал, что не приходилось ему до этой поры коньяк пробовать. Быстро захмелел. Пора бы домой, а дружки тянут: пойдем с нами, не маленький. По крайней мере к самостоятельности, к настоящей жизни приобщишься. Настоящая жизнь. Какая она? Интересно узнать, но Родион решил все-таки, хоть на минуту, забежать домой, сказать, чтобы не ждали: в гости приглашен. Отец спокойно выслушал сбивчивую речь сына, положил ему на плечо твердую ласковую руку:
— Не ходи, сынок, поздно уже.
И вот тогда Родион в пьяной своей запальчивости бросил отцу слова, которые до сей поры жгут его, казнят:
— Долго вы будете стоять поперек моей дороги? Надоело! — истошно крикнул он, рванувшись к двери.
Но отец не отпустил Родиона. Он был спокоен и непреклонен. Сын, быстро трезвея, понял, что не в силах противиться этому непреклонному спокойствию, этой строгой доброте.
Вскоре выяснилось, что приятели Родиона попали в постыдную историю, исковеркавшую жизнь не только им самим, но и ни в чем не повинным людям.
Сколько раз отец преграждал Родиону обманные дорожки, уводящие от главной дороги — прямой и светлой, проложенной великим трудом многих поколений.
Никогда не был ему так дорог отец, как сейчас, в эти, может быть, остатние минуты своей жизни. Самым большим желанием его было — успеть сказать отцу выношенные в сердце слова любви и благодарности.
Неужели уже поздно? Неужто отец так и не откроет усталых глаз, чтобы взглянуть на своего седого мальчика, который, сутулясь, сидит на неудобном больничном табурете, и тесный белый халат давит его, подступая к самому горлу…
ВЕТЕР
Все живое нуждается в поддержке. Деревья и те редко растут в одиночку. Даже скалы подпирают друг друга…
С детских лет живет во мне одно воспоминание.
…Весенним хорошим утром пришла я на приозерную поляну, которую в селе называли Зеленым лукошком, — так много клубники вызревало на ней в жарком июле. Небольшая, круглая, окруженная частым березняком, она и по форме своей напоминала берестяное лукошко.
Но сегодня я не узнала веселой поляны. Молодая трава и стебли не успевших распуститься цветов были безжалостно вытоптаны чьими-то грубыми ногами и безжизненно лежали на теплой земле — поверженные и поруганные.
И я заплакала, потому что не знала, как им помочь и что можно сделать для того, чтобы они ожили.
Знал об этом только один ветер. В то утро он сладко дремал в прохладной еловой пади, подложив под кудлатую голову куст можжевельника.
Но стоило птицам сообщить ему о случившемся, как он сразу же поспешил на помощь.
Раздувая щеки, он начал дуть на цветы и травы, как дуют на угасающий костер, чтобы не дать исчезнуть пламени.
— А ну поднимайтесь! — подбадривал он их. И слабые травинки вразнобой отвечали ветру:
— Сейчас, сейчас попробуем подняться!
Первым распрямился упругий темно-зеленый стебель с двумя плотными грушевидными бутонами. Это был стебель колокольчика, а может быть, полевой гвоздики.
Он распрямился медленно, с передышками, доверчиво опираясь на широкое бережное плечо низового ветра — бескорыстного, как сама природа.
ПОРА!
Как сладко спится в юности на утренней зорьке! И самые лучшие сны снятся именно в эту пору, когда раннее утро осыпает землю покатыми росами, а туманы лениво расправляют свои легкие крылья, готовясь подняться с земли и раствориться в воздухе, согретом первыми солнечными лучами.
Мать с укором взглядывает на часы: ну зачем вам так спешить?
Особенно нетерпелива минутная стрелка. Не успеешь оглянуться, она уже успела подскочить на несколько делений.
Но вот настал миг, когда обе стрелки — короткая и длинная — слились в одну четкую вертикальную линию. Шесть часов!
Теплая рука матери ласково касается пышноволосой головы сына:
— Просыпайся, сынок.
Юноша натягивает одеяло и плотнее прикрывает глаза. Ему так хочется хотя бы еще несколько минут понежиться в уютном тепле. Хотя бы одну короткую минутку!
Проходит еще какое-то время, и мать снова наклоняется над сыном. В тихом голосе — беспокойство:
— Пора, сынок, опоздаешь на смену…
Предельное слово «пора» врывается в сознание спящего, как зов горна.
Пора — это значит немедленно вставать, умываться ледяной водой, торопливо завтракать и вприпрыжку бежать к заводской проходной.
Он упруго поднимается, мускулы напрягаются на загорелых руках. Лицо утрачивает размягченно-сонное выражение, становится энергичным, сосредоточенным. Ярко светятся умытые сном глаза…
Человек проснулся. Зыбкое царство сна осталось за пределами его сознания. Он торопится. Ему многое надо успеть в считанные минуты. Властное слово «пора», как добрый попутный ветер, выносит на быстрину нового трудового дня.
САМАЯ КРАСИВАЯ
Что может быть прекраснее яблоневого сада в погожие августовские дни, в добрую пору созревания плодов!
Среди густо-зеленой листвы то пламенеют, то тихо светятся красные, розовато-белые и янтарно-желтые яблоки, свежие, как дыхание ребенка.
А этот сад, выращенный хорошим человеком на клочке грубой каменистой земли, отвоеванной у нелюдимой пустоши межгорья, — настоящее чудо!
Я перехожу от яблони к яблоне, и у каждой из них своя особая стать, свой характер и своя красота…
Вот стройная, рослая красавица с крепким коричневым стволом и длинными сильными ветвями. Большие золотистые яблоки висят на ней, как бронзовые шары на новогодней елке.
А вот похожая на молодой дубок знаменитая антоновка — мать царь-яблока!
И все же самой красивой в этом саду мне показалась невысокая узкоплечая яблонька, сплошь усыпанная крупными румяными плодами.
Яблоки на ней растут так густо, что почти совсем вытеснили листву, а терпеливые ее ветви тяжело клонятся к земле.
Столько плодов выкормить нелегко и большой сильной яблоне, а эта — такая с виду хрупкая, маленькая!
— Геройская яблонька! — словно читая мои мысли, сказал садовод. — Все свои силы, все живительные соки земли она чуть не сполна отдает своим плодам, оставляя себе лишь самую малость!
ИСЧЕЗЛА РЕКА
Поселок стоял на берегу быстрой горной речки. Вода в ней была родниковой чистоты и такая холодная, что даже в самые знойные дни охотников купаться в ней находилось не много.
Я говорю «была» потому, что сейчас этой речки нет. Она не пересохла, не заболотилась, а просто вдруг исчезла. Была — и нет! Сквозь землю провалилась.
По бывшему ее руслу течет теперь река цветов, не по-горному сочных и ярких. Влага речного дна питает эти цветы.
Плохо поселку без реки. Воду приходится возить издалека, с низины. Конечно, это временно, пока геологи не найдут хороший водный источник.
Вода будет, а вот речка… люди надеются: может быть, еще вернется беглянка? Надоест же ей наконец долбить под землей холодные камни! Ведь даже любовь иногда возвращается в свое прежнее русло…
КОРМИЛЕЦ
Этот ручеек — как хрустальная веточка толщиной с палец.
Он слишком слаб, чтобы пробить себе глубокое ложе. Но маленькую бороздку он все же прорезал и надеется со временем надежнее укорениться среди суровых каменных великанов.
Скалам вода не нужна. И не для них упрямый ручей терпеливо собирает влагу ночных туманов и косые случайные дождинки, заносимые ветром под нависшую над ним гранитную кровлю.
Он счастлив трудиться день и ночь, лишь бы густо цвели на этой каменной земле кусты шиповника. Ведь для них он единственный поилец-кормилец.
ОБЪЯВЛЕНИЕ
На стене большого нового дома висит необычное объявление, написанное старательными крупными буквами:
«Дорогие граждане! Если вам нужны семена однолетних и многолетних цветов, то я охотно поделюсь с вами. Никакой платы мне за это не нужно. Пусть будет в нашем городе как можно больше цветов».
Далее следовал подробнейший адрес и указание, каким транспортом удобнее добраться. Внизу стояла подпись — Анна Петровна.
Лица людей, читавших это объявление, становились мягкими и улыбчивыми.
Некоторые извлекали из карманов и сумочек авторучки и на уголке газеты или в записной книжке записывали адрес. Одни — чтобы сходить за семенами, другие — чтобы поблагодарить неизвестную им Анну Петровну за душевную щедрость.
И только один человек — утконосый, с покатыми вялыми плечами — неодобрительно буркнул:
— Пыль в глаза пускает дамочка. Смотрите, мол, какая я сознательная. А семена-то, наверно, никудышные.
Но ему даже возразить никто не захотел: слишком иного было бы чести!
ЗАБОР
Забор был очень старый, из широких сосновых досок. Каждой весной, к Первомаю, его красили голубой краской, но моложе он от этого не становился: доски все так же скрипели и крошились, а трухлявые опорные столбики шатались, словно пьяные.
Я ненавидела этот забор, потому что он скрывал цветущие вишни и необыкновенную белую сирень, душистые гроздья которой были крупны и тяжелы, как гроздья винограда.
Забор существовал скорее всего как некая условность, как дань традиции: ни весной, ни в пору созревания плодов в этот сад никто не забирался.
Садовод был добр и щедро одаривал фруктами детвору всей улицы.
И никто особенно не удивился, когда старого забора не стало: хозяин изрубил его на дрова, а из крепких досок сделал три скамейки — одна стоит под сиренью, а две — возле вишен.
Каждый, кто захочет, может теперь отдохнуть здесь, полюбоваться садом, заботливо выращенным этим добрым человеком не только для себя, но и для других.
СУНДУК
Возле новых домов, среди неубранного еще строительного мусора, можно увидеть немало выброшенных новоселами странных вещей, портящих светлый облик новой квартиры.
Здесь можно встретить и медный самовар с помятыми, как после драки, боками, и грузное, страдающее одышкой кресло на подагрических изогнутых ножках, и фаянсовую копилку в виде толстого оранжевого петуха с обломанным гребнем…
На днях, проходя мимо стройного празднично нарядного нового дома, я увидела среди сваленного в сторонке мусора окованный проржавленной жестью сундук, очевидно переживший не одного владельца. Откинутая крышка напоминала жадно разверстую пасть…
Скупость и алчность всегда были присущи таким сундукам-скопидомам. Очевидно, поэтому ему и не оказалось места в новом доме…
Подошедший мальчуган спросил меня:
— Что это?
— Сундук.
Мальчишка рассмеялся:
— Чудное название! Сун-дук!
Он оглядел незнакомую вещь, как оглядывает посетитель музея скелет вымершего животного, и, не найдя ничего интересного, побежал заняться важными, разумеется неотложными делами…
СНЫ
Человек спит.
Спит, широко разбросав сильные руки, удобно откинув голову.
Он очень устал, прожив большой день, полный труда и забот, волнений и раздумий.
Свежий весенний ветер, врываясь в открытую форточку, наполняет комнату горьковатым запахом тополиных листьев.
В комнате темно и прохладно, как в сосновом лесу ранним утром.
Человеку снятся добрые сны.
Глазам его спится синие небо и облака, похожие на белые яхты. Или на стога свежего сена…
Рукам снится работа, приятная тяжесть теплых деталей, которые так радостно опускать в стоящую рядом со станком металлическую корзину для готовой продукции…
Ногам человека снится дорога. Белая, слегка пружинящая, окаймленная молодыми липами. Дорога длиною в час — от дома до цеха и обратно.
Губам — улыбки и слова, дымок папиросы и яблочная свежесть детских щек.
Ушам человека снится ритмичный говор станка и тихий смех молодой женщины, голос диктора, читающего последние известия, и властный зов заводского гудка.
Всему свои сны. Вот только сердцу никогда ничего не может присниться, потому что, когда засыпает сердце, сразу обрываются сны…
ВЕТКА КЕДРА
Геологи возвращались из экспедиции. Шумные, дочерна загорелые, в куртках из прочной грубой ткани, они занимали два смежных купе.
Экспедиция была удачной.
Изыскатели везли с собой образцы ценного минерала с мудреным названием, месторождение которого искали настойчиво и долго.
Для Саши Игнатова, самого молодого из группы, экспедиция оказалась удачливой вдвойне.
Почти всю дорогу, задумчивый и отрешенный, он простоял в коридоре, у окна, радуясь и первой трудовой удаче и тому удивительному чувству, которое впоследствии он назовет первой любовью.
…Кто знает, может быть, ему суждено будет открыть редкостные руды и минералы, обессмертив свое имя. Но и тогда, в зените славы, он с благодарностью вспомнит смолистую, пахнущую тайгой ветку сибирского кедра, подаренную ему на память смуглолицей девушкой Светой из поселка Таежного.
Возможно, эту ветку, бережно уложенную на дно рюкзака, он будет вспоминать не один, а вместе со Светланой, обещавшей писать и ждать. Ведь первая влюбленность нередко вырастает в большую любовь, единственную, как жизнь…
МОЛЧАЛИВЫЙ ТОСТ
Среди веселого дружеского застолья наш неутомимый тамада, с непринужденностью большого мастера провозглашавший блистательные тосты, неожиданно объявил:
— Этот бокал предлагаю выпить молча.
За столом вдруг стало очень тихо, как в лесу после шумного летнего ливня. Люди, только что составлявшие общий круг, словно отдалились друг от друга, незримо отойдя в сторонку. На лицах появилось выражение грусти и нежности, глубокой задумчивости, надежды. Каждый в эту минуту вызвал в своей памяти яркое событие или утраченную радость, далекую встречу, дорогой образ.
Одни пили не спеша; другие залпом осушали свой бокал, резким взмахом руки перечеркивая уже однажды перечеркнутое; третьи держали бокал за тонкую граненую ножку, раздумывая, кому же посвятить молчаливый тост.
Лишь двое влюбленных — юноша и девушка, нарушив условие тоста, звонко сблизили свои бокалы и торжественно провозгласили:
— Мы пьем за счастье!
Влюбленные были так молоды, что прошлого для них еще не существовало.
ОДНОФАМИЛЕЦ
Было это в начальную пору моей работы в редакции. С великим трудом осваивала такие немудреные жанры, как хроника и репортаж. Получалось длинно, туманно, цветисто. Особенно долго, помню, пришлось повозиться мне с отчетом о товарищеском суде над лодырем и прогульщиком Иглокожиным.
На суде я не присутствовала, поэтому пришлось довольствоваться протоколом, написанным подробно, но чрезвычайно сухо. И заметка получалась казенной и вялой.
Не менее десяти раз пришлось переделывать ее, пока секретарь редакции, деликатнейший Николай Иванович, со вздохом сказал:
— Авось проскочит.
Заметка действительно «проскочила», но на редакционной летучке ее раскритиковали беспощадно. Возможно, именно поэтому неуютная фамилия «Иглокожин» прочно зацепилась в памяти.
Спустя многие годы мне довелось снова побывать в этом цехе. Секретарь партбюро, увлеченно рассказывая о делах, уважительно отозвался о начальнике передовой смены, инженере Иглокожине.
— Неужели тот самый Иглокожин?
Парторг, выслушав мой рассказ о памятном для меня эпизоде, загадочно проговорил:
— Тот Иглокожин не более как однофамилец нашего Павла Иннокентьевича. Уверяю вас, это совсем, совсем иной человек. Впрочем, вы сами сможете убедиться в этом. И даже повторить ему любопытный рассказ. Думаю, что он не обидится.
ПОЛКОВОЙ ТРУБАЧ
— Вставай, сынок, трубач зорьку играет, — такими словами вот уж много-много лет будят своих сыновей женщины рыбацкого поселка, расположенного на пологом берегу большого уральского озера.
Чистые сильные звуки утренней побудки не просто возвещают начало нового дня — они помогают проснуться птицам, рассеяться туману, сдувают пушинки сна с цветов и деревьев, а людям приносят хорошее настроение.
Именно ради этого поднимается чуть свет старый трубач и, опираясь на ореховую палочку, выходит на крыльцо со своей именной серебряной трубой, подаренной ему полковым командиром в легендарном двадцатом году!
МАСТЕР
Домой Костя пришел туча тучей. Ужинать отказался.
— Ты не заболел, сынок? — обеспокоенно спросила мать.
— Все в порядке, мама. Просто очень устал.
Прошел к себе, не раздеваясь, лег на топчан. Света зажигать не стал, молча лежал в темноте, переживая случившееся. А случилось, как ему казалось, нечто непоправимое.
Сегодня утром мастер поручил Косте нарезать резьбу на сложной детали. Работа тонкая, точная — рядовому токарю такую работу не доверят.
Костя сперва даже не поверил, что именно ему дали столь ответственный заказ. Он так старался, что руки немели от напряжения. Чтобы не ошибиться, чаще обычного проводил замеры, сверяясь с чертежом.
Все шло хорошо. Спирально извивалась тонкая стальная стружка. Бодро, ритмично гудел мотор, выговаривая: «Тру-жусь! Тру-жусь!»
И вот наконец Костя снял со станка готовую деталь: теплую, сверкающую. Сердце учащенно и радостно билось.
— Молодец, — пробасил подошедший мастер. — В срок уложился. — Бережно взял деталь и, внимательно оглядев ее, вдруг нахмурился, сердито задергал бровями.
Костя замер. Улыбка, теперь уже совсем неуместная, еще некоторое время держалась на его лице.
— Ты что, — гневно выдохнул мастер, — запорол уникальную деталь и зубы скалишь?
Но взглянув на побелевшее лицо юнца, сказал, с трудом разжимая губы:
— Последний виток срезан. Что делать — ума не приложу.
Мастер, сутулясь, побрел в свою конторку, тяжело переставляя больные, обмороженные на ладожском льду ноги, не по сезону обутые в войлочные ботинки.
Костя ждал, что его вызовут к начальнику смены, учинят разнос, — он боялся и в то же время хотел этого. Ведь строго спрашивают с тех, кого считают стоящими работниками, с кого можно требовать хорошей работы. Главное, что его удручало, — он не мог установить, как и когда допустил промашку.
Об этом же самом он думал и сейчас, ворочаясь с боку на бок на своем узком топчане.
И еще думал, что для него теперь все кончено. Никогда не стать ему настоящим токарем, чьим мастерством гордился бы весь ремонтно-механический цех и даже веси завод.
Мать знала, что Костя не спит. Но не докучала расспросами — бывают минуты, когда человеку надо побыть наедине с самим собой.
Костя провел ладонью по щеке и вдруг обнаружил, что лицо мокрое. Неужто он плакал? Он, комсомолец, недавно получивший паспорт?
Осторожно, чтобы не встретиться с матерью, юркнул в ванную. Полными пригоршнями плескал на лицо, на голову холодную воду. Но и это не очень-то помогло, зеркало бесстрастно отражало осунувшееся лицо с какими-то чужими, «скулящими» глазами.
В прихожей раздался звонок. «Кого нелегкая несет?» — неприязненно подумал Костя. Никого сейчас он не хотел видеть. Даже лучшего друга Витю.
Знакомый басовитый голос донесся из прихожей:
— Дома Константин? Вот и хорошо. Шел мимо, дай, думаю, загляну на минутку. Поговорить, посоветоваться надо.
«Мастер, мастер пришел!» — Не помня себя, Костя выбежал в прихожую. В его влажных еще глазах блеснула радость надежды.
ШУТКА
Иван Михайлович давно вышел в мастера малярного дела. Свою работу любит и считает наиважнейшей. Ведь именно кисть маляра придает новому дому, да и вообще любому зданию, завершенный вид. До этого — здание будто не одетое: ни уюта в нем, ни красоты.
Свою профессию Иван Михайлович обрел в годы войны. Было ему в ту пору четырнадцать лет. Сейчас такого подростка и близко не подпустят к рабочему месту. Сперва получи специальное образование, пройди производственную практику, а потом уж орудуй кистью.
В войну все было по-иному. Рабочих рук не хватало, принимали на производство, не спрашивая, какое имеешь образование. Ваню зачислили учеником в бригаду, сплошь состоящую из зеленой-раззеленой молодежи.
Молодость всегда молодость. В самое наитяжелейшее время не может она обойтись без улыбки и песни, без шуток, порой и не безобидных.
В каждом коллективе непременно есть свой возмутитель спокойствия. В бригаде, куда определили Ваню, первой заводилой считалась одна дивчина — Тамара. Бедовая, никогда не унывающая, до работы жадная.
В дождь, в пургу ходила с непокрытой головой. В темных вьющихся волосах снежинки, а в карих глазах — смешинки.
Встретила она Ваню и, напустив на себя начальствующую строгость, спрашивает:
— В нашу бригаду определили?
— Да.
— Учти, парень, у нас бестолковых не держат. Понял?
— Понял.
— Вот и отлично. — Все так же строго продолжает Тамара: — Вот тебе ведро, разыщи бригадира и скажи, чтобы пару он дал в наше звено. Да поскорее поворачивайся, иначе простой — последний пар на исходе.
Схватил Ваня ведро, вихрем промчался по участку, нашел бригадира, торопит поскорее отпустить пара. Бригадир было улыбнулся, но скоро погасил в своих глазах веселую искорку, поинтересовался:
— Кто же тебе такое поручение дал?
Паренек рассказал, сбивчиво повторяясь, но все еще не догадываясь, что попал впросак. Бригадир укоризненно сказал:
— Подшутили над тобой, Иван. Пар бывает в паровом котле. Физику учил?
— Учил, да не закончил… — Густая краска залила лицо. Откуда столько крови-то взялось у бледного, худощавого паренька?
В обеденный перерыв подошла к Ване Тамара. Улыбается, как ни в чем не бывало, а глаза — виноватые.
— Ты не серчай, новичок. Я не со зла. У кого хочешь спроси — такая я шутливая. На-ка печеной картошки. Вкусная.
Ваня, как и подобает гордому человеку, наотрез отказался:
— Сыт вполне. И вообще ни в чьей заботе не нуждаюсь.
Девушка огорчилась:
— Меня мастер из-за тебя знаешь как прорабатывал? Наверное, сто ведер пара на меня выплеснул. Как только жива осталась.
Она комично съежилась, завздыхала. Ваня прыснул. Давясь смехом, забыв о напускной гордости, с наслаждением поглощал печеную картошку, вкус которой помнит до сих пор.
ТИМ
У входа в механический цех на запорошенной падающим снегом бетонированной площадке важно разгуливали голуби. Их оперение не сверкало чистотой, приняв серовато-фиолетовый спецовочный цвет. Заводская копоть погасила яркость окраски.
И все равно они выглядели молодцевато: черные бусинки глаз доверчиво смотрели на проходящих мимо людей. Голуби были сыты — на площадке то здесь, то там валялись несклеванные крошки.
Мое внимание привлек темный, хроменький голубок, похожий на галчонка. Ближе, чем другие, он подходил к людям, смешно ковыляя и взмахивая хвостом.
— Здорово, Тим! — приветствовал голубя молодой рабочий и, присев перед ним на корточки, похлопал себя по плечу.
Вторичного приглашения не потребовалось.
Удобно усевшись на крепком плече юноши, голубь заворковал, загугукал, сообщая свои новости.
— Опять Сашка потащил в цех голубя, — укоризненно покачал головой пожилой человек.
— Снежище так и валит, пусть немного погреется. У него же производственная травма.
— Сам ты травма! — добродушно усмехнулся рабочий. — Тебе бы в зоосаде работать — самое подходящее дело. То щенка прикармливал, теперь с птицами возишься.
Но последних слов Саша уже не слышал. С голубем на плече он быстро шагал по цеховому пролету, отвечая на шутки улыбкой.
У Тима в цехе было свое постоянное место — шкафчик для инструментов, стоящий неподалеку от длиннющего станка, на котором Саша обрабатывал огромные детали.
Голубь мог часами сидеть, наблюдая уже привычную для него, но непонятную многозвучную жизнь цеха. Иногда он дремал, прикрыв голубоватыми веками свои любопытные глаза.
— Индустриальный голубь, — с восхищением сказал Саша. — Птица, а не робеет в цехе.
— Какую же он травму перенес? — полюбопытствовала я.
— Раскаленная стружка лапку обожгла. С той поры хромает. Все не могу выкроить время к ветеринару свозить. Не может того быть, чтобы врачи не вылечили.
Помолчав, добавил:
— В нашем цехе все любят Тима. Мастер, который давеча замечание мне сделал, пшенную кашу ему потихоньку из дома таскает. Тимка эту пищу больше всего уважает. Ох, и смешной же он, чертяка!
КРАСИВАЯ ЛИНИЯ
Красивой женщине легко быть нарядной. В простеньком ситцевом платье выглядит королевой.
Мастер легкого женского платья заводского ателье Надя Ваганова в отличие от своих подруг любит шить на некрасивых. Собственно говоря, некрасивых заказчиц для Нади нет. В каждом лице, в любой фигуре она непременно найдет что-нибудь привлекательное, хорошее. И умело, со свойственной ей зоркостью художника подчеркнет это выбором фасона и ткани.
Высокой сутулой девушке, страдающей от своих ста восьмидесяти сантиметров, Надя предложит элегантный светлый костюм в поперечную полоску.
— У вас прекрасный рост, — скажет она заказчице, и та невольно распрямит плечи.
У маленькой полной женщины, пришедшей в ателье в глухом клетчатом платье, оказались красивые плечи и нежно-округлые руки. В темном открытом платье женщина окажется стройнее и привлекательнее…
— Посмотрите, какая красивая линия спины, — говорит Надя приемщице ателье, записывающей данные обмера.
«Красивая линия» — любимое Надино выражение. Острые на слово подруги добродушно называют Ваганову Красивой Линией…
Надя не обижается. Она живет со счастливым убеждением, что красоту можно выращивать, как садовник на скудной земле выращивает цветы и фруктовые деревья. Красота есть у каждого. Только у одних она яркая, сверкающая, а у других — робкая, застенчивая. Как, например, вот у этой славной девушки, пришедшей сообщить, что она выходит замуж.
Платья, сшитые Надиными искусными и добрыми руками, оказались «счастливыми». Особенно одно васильковое, отдающее светлым глазам девушки частицу своей глубокой синевы…
ЛУЧШАЯ КАРТИНА
Мы сидим в большой квадратной комнате, стены и простенки которой густо увешаны картинами и акварельными этюдами.
Хозяин дома — один из тех, кто строил этот город, давно начал увлекаться живописью.
Сейчас, когда по состоянию здоровья Яков Спиридонович не может работать на стройке, живопись стала для него главным занятием, благо сюжетов великое множество.
Большая трудовая жизнь, нелегкая и полная романтики, общение с удивительными людьми, прекрасная уральская природа — все это, близкое и дорогое, властно требует воплощения. И Яков Спиридонович переносит на холст «пережитое и виденное наяву» — от первого костра в продутой ветром дикой степи до впечатляющей многоплановой картины «Утро молодого города».
Недавно прошел легкий, косой дождь. И вот уже снова сияет солнце — красное, предвечернее.
Мы выходим на полукруглый балкон, увитый диким виноградом. С высоты шестого этажа видна беспредельно широкая панорама города — современного, просторного, радостного.
В густо зеленеющих скверах играют дети.
Гранатовой густоты свет заката зеркально отражается в бесчисленных окнах домов, окрашивает влажный асфальт в цвет остывающего металла, пронизывает воду глубокого пруда, за которым могуче поднимается завод.
Смотрю, не в силах оторваться от этакой красоты.
— Вот она, моя лучшая картина, — негромко говорит Яков Спиридонович. — Множество людей ее создавало, и все-таки она — моя! Любуюсь и каждый раз думаю: это не просто мой город, а моя судьба, моя нестареющая молодость?
И словно застеснявшись своего душевного порыва, приветливо предложил:
— Давайте-ка чайку попьем — соловья, говорят, баснями не кормят!
ПЕСТРАЯ СТРАНИЧКА
Небольшой автобус мчится вверх по проспекту Пушкина. Молодо и сочно зеленеют деревья в городском парке. Какие они стали высокие и густокронные! Я помню их маленькими, слабыми деревцами с бледно окрашенными листочками — даже ярко зазеленеть у них не хватило силы!
Над крошечными деревцами высокомерно возвышались нелепые сооружения, именуемые пальмами. Способ их изготовления был чрезвычайно прост: деревянный столб обматывали кошмой, а сверху намертво прикрепляли пять-шесть огромных листьев, вырезанных из отходов жести.
Пальм было много — целая аллея. На ветру металлические листья угрожающе дребезжали.
Пальмы чувствовали себя главными и свысока поглядывали на хрупкие деревца. Но те не обижались, потому что понимали, что эти искусственные пальмы — всего лишь времянки, которые, как бараки, обречены на слом…
В автобусе напротив меня сидят две девушки. Одна — высокая, худощавая, с короткой стрижкой — похожа на мальчика-подростка. Ее движения угловаты, взгляд насмешлив и цепок. «Хороший парень», — обычно говорят о таких девушках ребята. С ними охотно дружат, но влюбляются почему-то в их подруг. В таких, как подружка этой высокой девушки. Ее смуглое лицо с теплыми карими глазами миловидно и привлекательно, говорит она чуть нараспев, оживленно жестикулируя:
— Я ему твержу: «У тебя образование начальное, всего восемь классов», а он уперся: «Пока замуж за меня не выйдешь, не пойду в техникум!» Боится, дурной, что, пока он будет на занятиях сидеть, я с Борькой буду ходить на танцы. Нужен мне этот Борька! Вот возьму и подам заявление в строительный техникум. Я бы еще в прошлом году подала, да математики боялась. Помнишь, в школе на тройках тянулась? А позанималась с братом, даже удивилась, до чего все понятно. Значит, способности есть, вполне смогу стать техником. Как ты думаешь, смогу?
— Конечно, сможешь, — подтвердила подруга, — если очень захочешь.
Девушки сошли у Дворца металлургов, где вечный Пушкин со своего пьедестала задумчиво смотрит на племя младое, незнакомое, радуясь весеннему обновлению жизни…
ДЕД МОРОЗ В ЦЕХЕ
Кто бы мог подумать, что Дед Мороз окажется фигурой общественной?
Магнитогорцы сумели пробудить в добром, но своенравном старике общественный темперамент, и он с видимым удовольствием, не считаясь с календарем, посещает цехи в дни досрочного выполнения годового плана.
Особенно нравится ему заходить в горячие цехи: даже на городской пышной елке не бывает столько ярких огней!
Дед Мороз приходит с неизменной своей спутницей — Снегурочкой, которая если и рискует растаять, то вовсе не от огня, а от белозубых улыбок молодых металлургов, от их теплых взглядов, обращенных на Снегурочку (по издавна установившейся традиции роль Снегурочки поручается самой обаятельной девушке!).
Рядом с Дедом Морозом и Снегурочкой, преисполненный гордости, торжественно шагает Новый год. На нем, разумеется, костюм космонавта. Краской яркой, как пионерский галстук, на шлеме выведено «СССР».
Лицо мальчика светится радостью, пожалуй, даже большей, чем лица сталеплавильщиков, встречающих новый трудовой год на десять, а то и на двадцать дней ранее календарного срока. Если эти дни помножить на сотни тонн сверхплановой стали, то цифра получится весьма внушительной. О таких цифрах даже прозаикам хочется говорить стихами!
ВЗЫСКАТЕЛЬНЫЙ РАЗГОВОР
В красном уголке — мастера и бригадиры, начальники смен, руководство цеха. Они собрались, чтобы поговорить о зеленом подлеске — рабочих-подростках, которые тоже приглашены сюда. Да не одни, а вместе с родителями.
Разговор конкретный, взволнованный. Он касается всего, из чего складывается деятельная и многоцветная жизнь юного рабочего, — его работы, учебы, общественных дел, спорта, участия в самодеятельности, поведения в цехе и дома.
Тон разговора отцовски-душевный и требовательный. Вопросы задаются прямо и конкретно.
— Почему два дня не был на занятиях в вечерней школе?
Десятки внимательных глаз устремляются на веснушчатого подростка с золотистыми колосками бровей и такими же золотистыми ресницами, в которых, как озерки в камышиных зарослях, синеют продолговатые глаза.
В жарком румянце, залившем лицо и шею, тонут веснушки.
— В кино ходил, — слышится в ответ.
— Два дня подряд?
— Так фильм же мировой, два раза смотрел.
Юноша взглядывает на отца. Отцовское лицо, обычно такое приветливое и улыбчивое, словно окаменело.
Обжигает догадка: «Ему стыдно за меня». Одергивая курточку, отутюженную материнскими руками, юноша выдыхает:
— Плохо поступил… Понимаю.
…А вот этот орешек — покрепче.
— Опаздывает на работу, дерзит, — огорченно сообщает бригадир: о хорошем говорить куда радостнее!
Малый и ухом не ведет, — будто разговор вовсе не о нем!
Округлый подбородок и по-детски пухлые губы никак «не рифмуются» с хмурым взглядом и развязным видом невысокого подростка.
— Доколе это будет продолжаться, Семенов? — спрашивает мастер.
Отвечает с вызовом:
— Не знаю! Спросите о чем попроще.
— А знаешь ли ты, — негромкие слова мастера тяжелеют, — что я уже дважды поручался за тебя?
— Я вас не просил, — угрюмо роняет Семенов.
— Опомнись, сынок! — раненой птицей срывается и падает до шепота голос матери. — Если бы отец услышал твои слова, в гробу перевернулся бы!
Парню явно не по себе. Но сказать, что виноват, не хватает духу.
Взрослые это понимают.
После длительной паузы мастер говорит:
— И все-таки, Семенов, я верю, что ты возьмешь себя в руки. Парень ты сообразительный, работать умеешь. Только вот силы воли маловато. Характер слабоват!
Последняя фраза кажется Семенову особенно обидной. Его самолюбие уязвлено. Он порывается возразить, но пока ищет весомые слова, внимание собрания переключается на другого.
Этот другой, сияя от удовольствия, сообщает о своих четверках и пятерках, полученных в вечерней школе, называет прочитанные книги, делится своим намерением поступить в секцию легкой атлетики.
— Уже второй месяц тренируюсь! — юноша едва удерживается от искушения продемонстрировать окрепшие бицепсы.
На макушке у него упрямо топорщится метелка ковыльных волос, не подвластная ни щеткам, ни гребенкам. Невольно хочется провести ладонью по этой светлой мальчишеской голове, потрепать непокорный ковыльный вихор…
Работа с молодежью не терпит штампов. Вот почему магнитогорцы неустанно ищут новые пути и новые формы не только производственного обучения, но и воспитания цельных, сильных характеров. Ведь настоящий металлург — это прежде всего настоящий человек!
ЗАБЕРИТЕ ДОМ!
В этом рабочем городе немало индивидуальных домов. Целые поселки одноэтажных, утопающих в зелени коттеджей.
Густой аромат цветущей сирени заполняет улицы. Над заборами нависают тяжелые фиолетовые облака.
За каждым домом — сад. Яблони, сливы, груши, вишни великолепно прижились на земле, которая поначалу не хотела принимать даже карагач — терпеливый и неприхотливый, как сама пустыня…
— Какая красота! — говорю я своему спутнику, магнитогорскому старожилу, потомственному металлургу.
Он молчит, хмуря широкие брови и покусывая мундштук из самшита. Потом с запальчивостью, словно продолжая давний спор, отвечает:
— Оно, конечно, красиво, если со стороны смотреть, да только красота эта многим давно уж поперек горла! Я лично считаю, что напрасно мы эти индивидуальные поселки понастроили. К слову сказать, и бараки в свое время тоже, пожалуй, напрасно сооружали. Если подсчитать, то они нам обошлись дороже капитальных домов. Но это — статья особая. Теперь новые города строятся по-другому: с хороших дорог, с капитальных домов…
Кое-кому личная собственность явно во вред пошла. К примеру, стоит человек у печи, а сам думает не о плавке, а о том, что надо забор чинить или там краску для крыши доставать. Он, конечно, эти посторонние мысли старается отогнать, а они словно назойливые оводы, опять на него набрасываются. Для металлурга такая раздвоенность губительна. Когда ты возле печи, то ни о чем другом думать не имеешь права.
Тот, кто это осознал, христом-богом просит:
— Заберите у меня дом вместе с вишнями и сиренью!
Есть, конечно, и такие, которым высокие заборы пришлись по душе или, наоборот, кто к своей собственности относится с полным безразличием, но речь не о них…
Помолчав, строго спросил:
— Вы бывали в наших коллективных садах? Обязательно побывайте, вот там, действительно, красота. Вроде и то же, да не то! Как в коммунальном доме: живешь в отдельной квартире, но сердцем всегда чувствуешь — рядом, за стеною, твои товарищи, а не просто соседи…
ЧАСЫ
Когда Петр Васильевич уходил на пенсию, товарищи по работе подарили ему часы. Хорошие, на двадцати пяти рубиновых камнях, благородной формы, с неброским циферблатом спокойного перламутрового свечения.
Петр Васильевич сердечно поблагодарил друзей за дорогой подарок, но, примерив часы, сразу же их снял, аккуратно уложил на замшевое дно футляра.
Если заходили к нему добрые знакомые, он охотно показывал им юбилейный подарок, но пользовался по-прежнему своими старомодными часами с потертой никелированной крышкой. Такие часы обычно называют луковицей…
Надобно добавить, что неказистый вид часов не был их единственным недостатком. Они безбожно отставали, а временами совсем приостанавливали ход. Искусство часовых мастеров было уже бессильно вернуть им утраченную точность.
Чтобы определить время, Петр Васильевич, напряженно наморщив лоб, производил в уме сложные, одному ему ведомые подсчеты, внося поправочные коэффициенты на отставание, торможение и возможную «передышку» часового механизма. Удивительнее всего, что часы никогда его не подводили…
Судя по тому, как часто Петр Васильевич извлекал их из нагрудного кармана, можно было безошибочно сказать, что сложные подсчеты ему отнюдь не в тягость. Скорее даже наоборот…
Потеряв способность точно измерять минуты и секунды, часы продолжали держать на своих незримых весах многие памятные события — радостные и горестные, близкие и давние…
Подобно волшебной машине времени, они могли мгновенно перевести Петра Васильевича в далеко ушедшие годы, в действительность прошлого. Особенно часто вспоминалась та солнечная осень, когда звонкое сердечко часов впервые забилось в его широкой ладони.
Он вместе с женой пошел их покупать по ордеру, полученному в качестве премии. Как тогда радовалась Тося, как гордилась часами мужа! В бараке, где они в ту пору жили, даже будильник был редкостью.
Вспоминается и другая осень, трудная, фронтовая.
По этим часам он — командир взвода пехоты — согласно приказу поднимал своих бойцов в атаку.
Было и такое. Вражеская снайперская пуля, нацеленная в самое сердце, врезалась в крышку часов, не причинив Петру Васильевичу никакого урона… Зато часам потребовался капитальный ремонт.
Но с той поры они стали для Петра Васильевича больше чем просто вещью, которую можно выбросить, заменить новой…
СОЛОВЕЙ
Нет, наверно, на земле человека, который бы не любил соловьиного пения. Только не везде водятся они, эти признанные всеми пернатые солисты.
Мастер доменной печи южноуральского завода Егор Матвеевич впервые услышал песню соловья суровой военной весной.
Ночью, после смены, шел он домой мимо заводского питомника, раскинувшего свои владения на добрый километр.
В лунном свете кудрявились молодые яблони, кусты черемухи готовы были брызнуть молоком первоцвета. А тонкие вишенки, привстав на цыпочки, с любопытством выглядывали из-за металлической изгороди.
Егор Матвеевич, в ту пору молодой угловатый парень, только еще начинавший путь металлурга, устало брел, постукивая деревянными подошвами брезентовых ботинок военного образца. Он пробыл в цехе полные две смены, заменив приболевшего товарища, и единственное, о чем мог сейчас думать, это о том, как бы поскорее растянуться на своем топчане.
И вдруг из темной глубины сада посыпались чистые бубенцово-звонкие трели. Они то нарастали, то снижались до шепота, вызывая в душе щемяще-нежное чувство, похожее на то, какое он испытывал в детстве, когда отцовская рука касалась его разгоряченной во сне щеки.
Это было так неожиданно, так ошеломляюще, что Егор невольно остановился и тихо, словно он мог помешать неведомому певцу, опустился на придорожную траву.
— Соловьи! — вспыхнула догадка. — Не иначе — соловьи!
После этого каждый раз, возвращаясь с завода, слушал он соловьиные песни.
Чуткие птицы, потревоженные войной, нашли на Урале надежный приют и в благодарность дарили людям свое волшебное пение.
Их не смущало огненное соседство мартенов и домен. Завод был добрым богатырем, помогавшим советским воинам освобождать от вражеского ига соловьиные просторы России.
ТЫСЯЧА ПЕРВЫЙ ВАРИАНТ
На совещании у директора крупного металлургического завода начальник цеха докладывает о результатах внедрения очень важного рационализаторского предложения.
— К сожалению, положительных результатов пока еще не добились…
— А сколько раз вы пробовали? — спокойно спросил директор.
— Семь раз.
— Попробуйте восьмой!..
— А если не выйдет?..
Директор завода посмотрел на говорившего совсем еще молодыми, с озорной искринкой глазами и, не меняя спокойного тона, посоветовал:
— Попробуйте девятый вариант…
Не скрывая растерянности, начальник цеха спросил:
— А если и в десятый раз получится осечка, тогда как? Меня же ругать станете!..
Директор завода прошелся из угла в угол просторного кабинета и, обращаясь ко всем присутствующим, твердо отчеканил:
— Да, буду ругать! Но за то, что, не добившись успехов в тысячный раз, вы откажетесь от тысяча первого варианта.
«ТЕХНИК ЧИСТОТЫ»
Когда я собралась уже уходить из цеха, меня возле самого вахтера догнала тоненькая рыженькая девушка:
— Товарищ писатель, разрешите вас спросить?
Через минуту мы сидели в застекленной, похожей на аквариум, будке мастера, и девушка торопливо и горячо рассказывала:
— Меня зовут Анной Ичигиной, но вы попросту называйте Аней. Хорошо? Я работаю здесь уборщицей. Вы видели хоть одну соринку, хоть одну стружку на полу в токарном переделе? Не видели и не увидите. Я обожаю чистоту. И не выношу грязнуль. Ребята знают мой характер. Со мной разговоры короткие. Чуть что — и к мастеру или в «Тяп-ляп». Это вроде «Крокодила» у нас.
Конечно, по должности я отвечаю только за чистоту помещения. Но нельзя же формально подходить к делу. Правда? В своем соцобязательстве я написала пункт, чтобы в токарном все ходили чисто, чтобы ребята брились. Надо мной сначала смеялись, а сейчас посмотрите на ребят — хоть одного небритого вы видели на моем участке?
Но я все-таки отвлекаюсь. Я вас хотела вот о чем спросить: где мне достать литературу по технике уборки помещения? Я обращалась в техническую библиотеку, там сказали, что такой литературы нет. А я не верю. Вы понимаете — не верю. Не может быть, чтобы такой ответственный участок не был освещен в литературе. Я, конечно, не сижу сложа руки и со своей стороны кое-что придумала. Обратили внимание на тачку с медным совком? Это моя рационализация.
Аня нагнулась к самому уху и доверительно зашептала:
— У меня еще есть одна мысль. Общесоюзного значения, но я хотела бы сперва литературу почитать. Может быть, это приспособление уже кто-нибудь изобрел. И тогда про меня могут плохо подумать. Образование-то у меня маленькое, всего шесть классов. Но я решила обязательно учиться. На техника чистоты. Вы знаете, какая это будет работа? Скажем, сижу я где-нибудь в будке. Передо мной доска с кнопками: нажму одну — сразу все фортки откроются и вентиляторы заработают. Нажму другую — пылесосы как начнут глотать пыль. Через пять минут воздух в цехе станет, словно в лесу после дождя. А третью кнопку нажму — пойдет в ход такая машина, а какая, я и сама пока не знаю, но, в общем, пол в цехе станет чистый, как зеркало…
В МЕХАНИЧЕСКОМ ЦЕХЕ
Огромную деталь, длинную, округлую, подхватывает подъемный кран и бережно несет по цеховому пролету на высоте станков. Впереди, держась за край этой детали, вышагивает маленькая курносенькая девушка, с тонкими косичками. Ей предстоит в течение многих часов на своем станке обрабатывать эту громадину. Кажется, что не кран несет послушное металлическое тело, а оно само шагает за девушкой, как добродушный и послушный воле хозяина конь. Сходство усиливается еще больше, когда девушка, обращаясь к своей подружке, похлопывая замасленной ладошкой по круглой поверхности детали, звонко кричит:
— Хорош валик, а?..
ТЯЖЕЛЫЕ КИРПИЧИ
В каждом доме, который строился во время войны, непременно есть тяжелые кирпичи… Было это в сорок третьем году. По заданию редакции я пришла на стройку молодежного общежития, чтобы собрать материал для очерка о знаменитом каменщике.
Пристроившись в сторонке, наблюдала, как работает этот пожилой человек в грубой брезентовой робе и в брезентовых же ботинках на толстой деревянной подошве.
Работал он удивительно споро: в руках мастера кирпичи казались невесомыми — так легко подхватывал он их и клал в ряд с другими, закрепляя раствором.
И вдруг этот четкий красивый ритм прервался. К каменщику подошла заплаканная девушка и что-то ему сказала.
Я видела, как помрачнело его лицо, как согнулись, словно надломившись, крутые плечи. Трудным движением руки он снял с головы картуз и прижал его к груди.
Молча постояв минуту-другую, каменщик снова принялся за работу. Он медленно поднимал налившиеся тяжестью кирпичи, беря их теперь уже не одной, а обеими руками.
Так он трудился до копна смены — пожилой рабочий человек, узнавший в тот день, что единственный его сын погиб, защищая Родину.
КАКОЕ СЕГОДНЯ НЕБО?
Этого невысокого человека с большими темными очками на худощавом лице все мальчишки Солнечной улицы называют дядей Алешей.
Я ни разу не встречала его одного. Стоит дяде Алеше появиться во дворе или в сквере, как он тотчас же обрастает шумной ребячьей ватагой.
Всех их он узнает по голосам. И по шагам тоже может узнать — слух у дяди Алеши отличный. Он уверяет, будто слышит, как растет трава и как ворочаются в земле корни деревьев. Ребята ему верят, а их обмануть трудно.
Когда у дяди Алеши не болит голова, он играет с ребятами в жмурки. Чтобы не нарушать правил игры, ребята и ему завязывают глаза. Закинув голову и широко раскинув руки, дядя Алеша ищет притаившихся мальчишек. И очень радуется, если ему удается переловить всех до одного. Впрочем, ему это удается всегда…
Ребята рассказывают ему решительно все. Дядя Алеша — бывший военный летчик и отлично умеет хранить тайны.
Есть у него такое правило: ни о чем не расспрашивать, а ждать, когда человеку самому захочется выговориться.
Единственно, о чем он ежедневно расспрашивает ребят, — это о небе.
— Вы нарисуйте небо словами, — просит он, — да так, чтобы я его увидел!
И ребята «рисуют».
— Облака сегодня как беличьи хвосты, — наморщив загорелый лоб, импровизирует мальчуган лет десяти.
— Сказал тоже, — поправляет его товарищ, — у белок хвосты серые, а облака серебристые. Они похожи на убегающих от охотников песцов. А может быть, они убегают от солнца — боятся растаять?
Дядя Алеша кивает головой и задумчиво улыбается. В эту минуту он тоже видит небо.
ИНАЧЕ ОН НЕ МОЖЕТ
Во время загрузки шихты сталевара ударило по руке краном. Бригада осваивала новую марку легированной стали, и сталевар, считавшийся в цехе «королем нержавейки», с особой остротой переживал случившееся, он ругал себя за допущенную неосторожность, сетовал на медицину, которая слишком медленно врачует болезни, и чуть ли не через каждый час звонил на печь.
Однажды утром, тепло укутав больную руку, сталевар пришел в цех. Еще не доходя до своей печи, по ритмичному гулу и еще по каким-то неуловимым для постороннего уха признакам он определил, что печь идет горячо. Поговорив с товарищами, он устроился в будке пульта управления и стал наблюдать за работой бригады. Когда возникала необходимость, подавал дельный совет, предупреждал, одобрял.
Его присутствие помогало. Люди работали уверенно, слаженно. Да и сам он возле печи чувствовал себя бодрее — меньше болела рука. Он забывал о ней. Домой сталевар приходил, как после рабочей смены, — оживленный и по-хорошему усталый. Жена ворчала, но в душе гордилась и понимала — иначе поступить он не может. Сердце сталевара под стать металлу — сильное и горячее.
КРАСНЫЙ ПЛАТОЧЕК
Напротив нашего дома строится большое здание. Чтобы освободить для него место, пришлось снести десятка полтора деревянных домишек, отживших свой век.
Деревья, которые росли возле них, переселены в сквер. Только один огромный тополь не стали тревожить: оказалось, что он прекрасно вписывается в архитектурный ансамбль.
Рабочих на стройке пока не много. Главную роль выполняет могучий кран, неутомимо ворочающий грузами.
Управляет краном Красный Платочек — тоненькая черноглазая девушка в голубом комбинезоне и алой шелковой косынке.
Такие же косынки, только из ситца или сатина, носили мои сверстницы — комсомолки тридцатых годов. Возможно, поэтому мне так приятно смотреть на молоденькую крановщицу.
Каждое утро я вижу, как легко взбирается она по отвесной металлической лестнице на свой командный пост.
Сквозь стеклянные стенки поста управления мне приветливо светит ее красный платочек.
А сегодня утром на кране, на самом конце гигантской стрелы, достающей до самого неба, жарко вспыхнул красный вымпел.
Это событие было отмечено большим букетом сирени, принесенным товарищами Красному Платочку. Девушка каждому дала по ветке, оставив себе самую маленькую.
НАЧАЛЬНИК
Завод был очень старым и существовал скорее по инерции. Реконструировать его было столь же бесполезно, как пересаживать сухостойное дерево.
Даже самые старые мастера, связанные с заводом всей своей жизнью, известие о его закрытии встретили без особого сожаления:
— Отдышал свое старина, пора и в отставку…
Тем более что рядом, взметнув в небо высоченные трубы мартеновских печей, вырос новый металлургический завод. Он остро нуждался в квалифицированных работниках.
Бывшему начальнику доменного цеха старого завода Ивану Григорьевичу Кряжову на выбор предложили несколько интересных руководящих должностей. Но он, сославшись на семейные обстоятельства, переехал на Южный Урал, в большой промышленный город с известным на всю страну металлургическим заводом.
К его отъезду отнеслись двояко. Одни говорили:
— Рыба ищет где глубже, а человек — где лучше.
Другие возражали:
— Иван Григорьевич не из таких. Да ведь и Южный Урал — тоже Урал… Не за границу уехал.
В своих нечастых письмах к друзьям Кряжов о себе писал скупо: «Жив. Здоров. Работой доволен. Дома все нормально…» Какую он занимает должность — никто точно не знал.
Но все были уверены, что, имея такой большой опыт и такую светлую голову, Иван Григорьевич занимает пост по меньшей мере заместителя начальника доменного цеха.
…Однажды на завод, где работал Кряжов, прибыла для обмена опытом группа прокатчиков. И в их числе старый товарищ Ивана Григорьевича — Василий Борисович Куликов.
В первый же день, потеснив свои дела, он поспешил в доменный цех, чтобы повидаться с другом.
Дневная смена уже кончилась, и в конторе цеха оставались лишь дежурные.
Куликов заглянул в кабинет начальника: там никого не было.
— Где мне найти Ивана Григорьевича Кряжова? — спросил он спешащего куда-то юношу.
— Кряжов в цехе.
Но не так-то просто найти нужного человека в цехе, который по своим размерам больше иного завода!
На литейном дворе Куликову сказали, что Кряжов в будке мастеров, где сосредоточено все управление сложным хозяйством домен.
Иван Григорьевич оказался действительно там. Был он в темной спецовке, изрядно замасленной и густо присыпанной графитом.
Заметив удивленный взгляд Куликова, он пояснил:
— На колошниковую площадку поднимались с мастером. Ты подожди немного, скоро освобожусь.
— Отлично, — согласился Куликов, — я пройдусь по цеху, а потом зайду к тебе в кабинет.
Кряжов вскинул брови:
— Ты имеешь в виду будку мастеров? Или по старой памяти меня в начальниках числишь?
— А кем же тебе еще быть?
— Ну, скажем, газовщиком. Такую махину освоить не так-то просто. Особенно после демидовской старины. Решил начинать с азов, правда, по несколько ускоренной программе: инженер все-таки. За год дошел до газовщика. На днях предлагали принять смену — отказался. Считаю, рано. Надо еще мастером поработать.
Помолчав, Иван Григорьевич задумчиво проговорил:
— Знаешь, сколько времени Кряжовы плавят чугун? По приблизительным подсчетам — более ста пятидесяти годов. С этим приходится, друг, считаться. Звание потомственного металлурга ко многому обязывает. А что некоторые чудаки считают, так это ерунда!
ОТВОД
На комсомольском собрании обсуждалась работа двух соревнующихся бригад. Подводились итоги горячей, напряженной борьбы за переходящее Красное знамя цеха.
Бригадиры сидели в президиуме. Оба высокие, крутоплечие и внешне спокойные.
Но комсомольцы знали, чего стоило им это спокойствие. Давние товарищи, Григорий и Антон, старались ни в чем не отставать друг от друга — ни в работе, ни в учебе, ни в спорте. Стоит одному вырваться вперед, как другой его уже нагоняет. А тут еще табельщица Таня — темнокосая уральская рябинушка — до сих пор не решит, кому из них отдать предпочтение.
Нелегко определить, какой из бригад вручить переходящее Красное знамя. Оба коллектива работают отлично — ежемесячно перевыполняют план, экономят много ценного сырья. Но есть ведь и другие показатели: в бригаде Антона, например, двое нигде не учатся, да и рационализаторских предложений меньше, чем во второй бригаде.
После длительного обсуждения вопрос был решен в пользу бригады Григория.
Но он попросил слова, медленно обвел взглядом товарищей и неожиданно для всех проговорил осевшим от волнения голосом:
— Конечно, каждому лестно быть первым, но я считаю, что переходящее знамя заслужила не наша, а первая бригада. Мы такой чести пока не удостоились. Конечно, работаем неплохо, но есть в нашей работе показуха, и главная вина в этом — моя.
Сегодня нас хвалили: много рационализаторских предложений внедрено. Это верно — много, а крупного ни одного нет. Не нацеливал я ребят на это, боялся количество упустить. Давно чувствовал: неладно делаю, а по-настоящему осознал это только здесь, сегодня. Пока тут говорили добрые слова о нас, мне было так стыдно, хоть сквозь землю… Я все сказал. Теперь решайте…
ОБОЯНЬ
Я никогда не была в Обояни. Говорят, это очень милый городок, утопающий в зелени и фруктовых садах.
Вспомнила я сейчас о нем в связи с одной историей.
В тридцатом году на большую уральскую стройку приехал из Обояни русый паренек. Определился чернорабочим: ни специальности, ни образования у него не было.
Шли годы. Поднялся в степи индустриальный гигант, широко раскинулся прекрасный город.
Завидно сложилась и судьба русого паренька: вырос он в умелого мастера-металлурга. Гору металла — не меньше! — выплавил он за четверть века безупречной огневой работы.
Всему приходит свой срок. С почетом проводил цех старого мастера на заслуженный отдых.
И тут поманил его тихий городок Обоянь — в цветущих садах, в птичьем щебете. Поманил, да так властно, что распрощался мастер со всем, что было ему дорого, и вдвоем с женой уехал доживать в тишине свой век.
Но не так-то просто, оказывается, оторвать сердце от города, который построил собственными руками, от завода, с которым навек породнился, от верных друзей-товарищей.
Понял мастер, что тысячью неразрывных нитей связан он с рабочим городом, ставшим его большой судьбой, его единственной Обоянью… И он вернулся сюда, как возвращается человек к себе домой, где он всегда желанен, всегда необходим!
О КОМ ПИШУТ СТИХИ
На трибуну совещания передовиков промышленности поднялся смуглолицый человек лет тридцати пяти.
Сидевший рядом со мной сотрудник заводской многотиражки сказал:
— Рекомендую слушать внимательно. Интереснейшая личность. Король нержавейки. О нем у нас стихи пишут…
Но выступление оказалось довольно обычным. Было оно каким-то скованным, лишенным живых наблюдений.
Мой сосед виновато объяснял:
— Подсунули человеку какую-то сухомятину! Непременно побывайте у него на печи. Увидите, какой это орел!
…На печь я пришла в горячее для бригады время: шла подготовка к выпуску плавки.
Подручные сталевары лопатами бросали в печь раскислители. Из завалочных окон вырывались белесые чубы пара. На их фоне фигуры рабочих рисовались смутно, расплывчато. Рабочие словно сражались с печью, а та недовольно гудела: не дают покоя, мешают сосредоточиться!
Но где же хозяин печи, король нержавейки? Да вот же он, вот — стоит словно бы в сторонке и зорко следит за всем происходящим, изредка подавая короткие команды. В своей брезентовой робе, в войлочной шляпе он здесь не выглядит главным. Но именно он определяет ритм и задает тон слаженной и до минуты рассчитанной работы бригады.
Вот он подошел к выпускному отверстию печи, вонзил огненный шомпол, и кинжальной струей хлестнула сталь того непередаваемого слепяще-белого цвета, в котором сходятся все цвета радуги.
Сталевар смотрит на это рожденное коллективным трудом чудо, и лицо его словно светится изнутри. В нем и торжество, и гордость, и что-то нежное, отцовское.
В огромных ковшах сталь повезут для разливки в изложницы, напоминающие высокие граненые стаканы. Там ей предстоит «дозревать» — твердеть и обретать заданную структуру.
Я подхожу к сталевару. Но поговорить с ним не удается: бригада приступает к заправке печи для новой плавки. Уславливаемся, что подожду его: смена скоро должна кончиться.
Возле будки управления меня останавливает кудрявый парень. На его чумазом лице белизна крупных ровных зубов кажется ослепительной. Это подручный сталевара, молодой поэт из заводского литературного объединения.
— Хотите, прочитаю стихи о сталеваре, с которым вы сейчас разговаривали? — предлагает он. — Если бы вы знали, какой это мастер. Волшебник! Когда-нибудь о нем поэму напишу. Обязательно.
Мы отходим в сторонку, и юноша читает свои стихи — неровные, взволнованные и волнующие. И не просто читает, а будто передает мне ключи к пониманию души удивительного мастера, словно предупреждает: «Не проглядите главного, будьте зорки и внимательны!»
Во мне нарастает чувство тревоги: сумею ли я увидеть сталевара таким, каким видят его товарищи по огненной профессии и каким он является в живой, непридуманной жизни — обыкновенный человек, постигший тайны волшебства, один из тех, о ком пишут стихи?
ТАКОЙ ЧЕЛОВЕК
У Саши Нефедова глаза повернуты к хорошему. Так сказал о нем старый мастер, отлично разбирающийся в людях.
Товарищи частенько подшучивают над Сашей, называя его «Солнечной стороной».
Солнечная сторона — любимое Сашино определение. Он считает, что у каждого есть своя солнечная сторона, надо только уметь увидеть ее.
Саша умеет. Вот, например, Лида Герасимова.
Незаметная, угловатая. Ребята редко задерживались возле ее станка. Подходили только по делу — резец попросить или помочь «прочитать» чертеж. Лида вечерний техникум кончает.
Однажды Саша сказал ребятам:
— Наша Лида могла бы играть княжну Марью в фильме «Война и мир». Глаза у нее удивительные — как светящиеся омуты.
— Смотри не утони! — иронически улыбнулся Витя Воронок. — А нам еще пожить охота…
Но Сашины слова запомнились. Стали ребята чаще подходить к Лиде — все-таки интересно заглянуть в глаза-омуты.
И действительно, глаза у Лиды оказались замечательными. Даже странно, что до Сашиных слов никто из ребят этого не замечал.
Скажи сейчас Вите Воронку хоть слово против Лиды — в драку полезет. Каждый день провожает ее после работы…
Конечно, бывает и так, что Саша ошибается: солнечная сторона при ближайшем рассмотрении оказывается теневой.
…Дали фрезеровщику Павлову квартиру. Отдельную. В новом доме. Только район отдаленный…
Вместо того чтобы прямо сказать, что квартира ему не подходит, Павлов выдумал благородный предлог: мол, есть люди более нуждающиеся, а он может и подождать.
Саша, конечно, о тайных мотивах отказа не мог и предположить. Слова Павлова он принял за чистую монету.
— Какой человек! — радовался он. И написал о Павлове заметку в заводскую многотиражку.
Заметку поместили.
Павлов от стыда места себе не находил. Пришел к Саше вечером в общежитие и выложил ему все как есть, ничего не утаивая.
Саша очень огорчился. Но укорять и стыдить Павлова не стал. Он только посоветовал ему о своем некрасивом поступке рассказать на собрании бригады. И тот рассказал…
ВЯЗ
Сломали старые дома, а его оставили: пусть поживет, пока стройка не придвинется к нему вплотную.
Он был очень красив, этот кудрявый вяз.
В жаркий полдень под его широкой тенью отдыхали строители. А по вечерам целовались влюбленные. Их горячий шепот сливался с шелестом густой листвы. И если застенчивый юноша вдруг забывал выношенные в сердце слова признания, вяз ему тихо подсказывал их.
Он был добр и терпелив.
Но вот пришло его последнее утро.
Стройка дышала совсем рядом. Тень стрелы подъемного крана опустилась на голову вяза.
— Ничего не поделаешь, старина, — печально сказал молодой прораб, — пришел твой час…
Два топора враз ударили по темному жилистому стволу. Испуганные воробьи, свистя крыльями, взметнулись вверх. Сколько же их было здесь? Не меньше, чем листьев…
Вяз напряг все свои силы, чтобы умереть достойно. Ни один лист не дрогнул на его ветках, и только укрытые землей корни судорожно сжались. А может быть, листья не знали, что вяз умирает? Листья, как дети, в смерть не верят…
Когда вяз подрубили со всех сторон, трактор, пыхтя, повалил его на землю.
Падал вяз плавно и бесшумно. Он даже успел прощально помахать ветвями своим друзьям-строителям, подарившим ему весну и лето.
СНЕГОЛОМ
Снег не шел, а обрушивался на землю. Он падал тяжелыми мокрыми хлопьями, грудью наваливался на крыши, дыбился сугробами, медвежьей лапой пригибал к земле тонкие деревья, а тем из них, что не хотели сгибаться, ломал позвонки.
Он делал это не со зла, а просто по глупости: не знал, куда девать свою шальную силу.
Людям было жаль деревья. Они помогали им освобождаться из-под снежного гнета, наскоро ставили подпорки.
Я видела, как юноша в новой цигейковой куртке подставил свое широкое плечо тонкому топольку, а девушка обивала с веток снежные пласты.
Шли мимо, видят — согнулся тополек в три погибели, вот и решили помочь, как товарищу, попавшему в беду.
Помогли, и в сердце у каждого прибавилось радости.
«КОСМИЧЕСКАЯ» СТАЛЬ
Радио только что сообщило о космическом полете Валерия Быковского.
В красном уголке общежития девчата оживленно обсуждали это событие, обменивались мнениями о космонавте номер пять.
— Жаль, что женатый, — печально вздохнула круглолицая девушка с высокой модной прической. — Знаете, — добавила она, — мне теперь на наших ребят даже смотреть не хочется.
— Это почему же? — прищурив синие-синие глаза, спросила худенькая девушка в тренировочном спортивном костюме.
— Обыкновенные они. Как дважды два — четыре! — пренебрежительно бросила круглолицая.
Синеглазая даже задохнулась от волнения.
— Нет, вы только послушайте ее, девочки! — возмутилась она. — По Клавкиному мнению, все наши ребята — серость, темнота! И Сеня Липатов, который орденом Ленина награжден! И Миша Тяжельников — какой замечательный станок он сконструировал! И мой Димка, который космическую сталь варит!
Клава иронически ухмыльнулась:
— Насчет космической стали ты сейчас сочинила или всю ночь думала?
Но синеглазую девушку не так-то легко было сбить с толку. Громко, чтобы услышали все девчата, она сказала:
— Думать, Клава, и тебе не вредно. А что касается Димкиной стали, то она, эта сталь, работает на будущее, а значит, и на космос. Вот я и назвала ее космической. Фактически, может быть, неточно, а по существу верно.
НАГЛЯДНАЯ АГИТАЦИЯ
Рабочий день окончен, а бригада третьей мартеновской печи не спешит расходиться по домам. Ушел только второй подручный, замкнутый и чем-то озабоченный Тима Коркин.
— Как подменили парня, — сказал сталевар, провожая глазами уходившего. — В ремесленном не было веселее Тимки. Сейчас улыбаться разучился.
— С такой женой, как его Зинаида, на людей кидаться начнешь, — угрюмо пробасил машинист крана. — Все не по ней, все домашние дела на него взвалила, а того не понимает, что мартеновская печь душевного спокойствии требует. Побывала бы хоть раз на нашем рабочем месте, может, и по-другому заговорила.
— А ведь это идея! — улыбнулся бригадир. — Попробуем метод наглядной агитации.
…Несколько жен мартеновцев, в том числе и Зина Коркина, по приглашению цехкома пришли проверить работу цеховой столовой. Сначала женщинам показали цех, познакомили с величественным процессом рождения металла — от загрузки печи до выпуска плавки. Жены смотрели на своих мужей и не узнавали их. Перед ними вставали богатыри, укрощающие огненную стихию, отважные, сильные и в то же время такие незащищенные в своих брезентовых робах и войлочных шляпах.
Сколько надо умения, сноровки и терпения, чтобы работать у этих огнедышащих печей!
Что передумала Зина Коркина за время своего пребывания в цехе, сказать не берусь. Но у бригады нет теперь основания беспокоиться о своем товарище, а это добрый признак.
ФИЛИАЛ ОБЩЕЖИТИЯ
Хороший дом у старого мастера — на три комнаты. Юг, восток, запад в окна смотрят. А север заглядывает только в кухоньку. Но там и без солнышка жарко — от плиты, от горячего борща, от чая с домашним вареньем.
Только жить в доме стало невесело: разлетелись дети из родного гнезда. Старший сын в Братске инженером, младший несет армейскую службу, дочка с мужем уехала на Кубань.
У каждого свое призвание, своя судьба.
Есть свое прочное место в жизни и у старого мастера. Тридцать лет сталь выплавляет и на покой уходить пока не собирается.
Много у него старинных товарищей, знакомство с ними поддерживает, а вот дружбу водит все больше с молодежью.
Молодых металлургов к нему как магнитом тянет. Особенно тех, что живут в общежитии, без отца, без матери…
Мастер для них — и советчик, и добрый наставник. С ним можно обо всем поговорить, и поспорить, и помечтать.
В выходные дни, в праздники у мастера в доме полно молодежи. Тесно и весело становится в просторных комнатах.
Засидятся гости допоздна, а уходить не хочется. И хозяевам жалко отпускать от себя молодежь.
Однажды вот в такую минуту мастер предложил:
— Чего вам, собственно, ребятки, уходить? Освобождайте завтра койки в общежитии да и переезжайте к нам. Отдадим мы вам со старухой большую комнату, вчетвером в ней прекрасно устроитесь — и живите на доброе здоровье.
— Переезжайте, соколики, не стесните вы нас, — вставила свое слово жена мастера.
…С той поры дом старого сталеплавильщика называют в поселке филиалом общежития.
СЫНОВНИЙ ПОДАРОК
Молодой человек попросил продавщицу магазина подарков помочь ему выбрать шелковую косынку — красивую и модную.
— Для невесты? — продавщица лукаво улыбнулась.
— Не угадали. Маме подарок выбираю ко дню рождения.
Огонек в глазах девушки погас. Она достала несколько косынок и шарфиков унылой темной расцветки.
Молодой человек не стал их даже рассматривать.
— Я, кажется, просил нарядную. — В его словах угадывался сдержанный упрек.
— Но вы же сказали, что подарок матери? — возразила продавщица. — Пожилому возрасту соответствуют темные тона. Нас так учили… И вообще…
— Не знаю, как вообще, а в частности моя мама такое носить не станет. Она у меня молодая, красивая.
Девушка удивленно подняла бровки — тонкие шнурочки.
— Впервые слышу, чтобы взрослые сыновья называли своих матерей молодыми! Мать — значит обязательно пожилая, даже старенькая. Помните, Есенин писал: «Ты жива еще, моя старушка…» Но если угодно…
Продавщица захлопотала. Шестом волшебницы она извлекла из коробки легкую серебристую косынку.
— Вот это красиво! — одобрил молодой человек.
Получив покупку, он поблагодарил девушку за внимание.
— Это вам спасибо, — вспыхнула продавщица, — хорошо вы о своей маме сказали…
СТАРЫЙ ЦЫГАН
В профком механического цеха пришел старый цыган. Борода — черненое серебро, а густой его шевелюры вполне хватило бы на десять лысеющих голов.
Держался старик уверенно.
— Кто здесь главный? — спросил он сильным гортанным голосом.
Председатель профкома усадил необычного посетителя в кресло, попросил рассказать, с чем тот пожаловал.
Без всяких предисловий старик заявил, что он категорически возражает против решения профкома о выдаче путевки в дом отдыха сверловщику Илье Говорову.
— Где это видано, — возмущался старик, хмуря свои густые брови, — чтобы молодой цыган лечиться ездил! У нас в роду хилых не бывало. Илька, меньшой мой, не хуже других. Парень в силе — на кой бес ему лечиться!
Никакие доводы председателя профкома не смогли переубедить упрямого старика.
Да и сам Илья, узнав о посещении отца, попросил, чтобы его путевку передали кому-нибудь другому:
— Не хочу обижать батю!
…В качестве поощрения за безупречную работу профком премировал Илью двухнедельной поездкой в Москву.
Такой премией остались довольны и сын, и отец.
ГЛАЗА
Если глаза прекрасны, то любое лицо, даже с неправильными чертами, становится притягательным.
А прекрасными могут быть любые глаза — широко распахнутые и прорезанные узко, черные и серые, синие и коричневые. Ни форма глаз, ни их цвет не имеют решающего значения, ибо главная красота глаз — в излучаемой ими мысли, в богатстве души, отраженной в их глубинах. И чем смелее, чем вдохновеннее мысль человека, чем глубже и благороднее чувства, тем ярче и чище сияют его глаза.
Как живые удивительные звезды светят мне отовсюду прекрасные глаза моих современников…
ОПРОВЕРЖЕНИЕ
О человеке написали очерк в газете. А он не согласен. Сидит в кабинете редактора и горячо доказывает, что писать надо было совсем не о нем. И так убедительно, так окрыленно говорит он о своих товарищах по работе, столько увидел в каждом из них хорошего, что не остается никаких сомнений: газета поступила правильно, напечатав очерк об этом справедливом юноше.
ПЕРВЫЙ УРОК
В редакцию городской газеты Аню Круглову зачислили сотрудником отдела писем. Для своих девятнадцати лет она казалась очень хрупкой, и даже тяжелый узел кос на затылке не придавал ей солидности.
Училась Аня на втором курсе литературного факультета, писала длинные стихи о пятилетке и ударниках строительства, втайне надеясь, что когда-нибудь ее стихи появятся на первой странице «Комсомольской правды».
Работа в отделе писем Ане казалась скучной. Она разбирала и регистрировала редакционную почту. И лишь изредка ей поручали отредактировать какое-нибудь простенькое письмо.
Однажды ей дали короткую заметку о непорядках в цеховой столовой, написанную сталеваром Гришиным.
В заметке говорилось о том, что цветы, принесенные женами рабочих для создания в столовой уюта, сохнут, потому что их забывают поливать.
То, что об этом написал человек столь серьезной, даже суровой профессии, показалось Ане значительным. Она решила придать письму необходимую, с ее точки зрения, выразительность и эмоциональность.
Начало получилось эпически-торжественным:
«Люди с аппетитом ели ароматные золотистые борщи и малиновые кисели… А в это время умирали цветы…»
И надо же было случиться так, что редакционные «фильтры» не сработали, и Анино вольное сочинение беспрепятственно проскочило на газетную полосу, заняв уголок в разделе «Из редакционной почты».
Аня чувствовала себя именинницей. Но недолго…
В комнату отдела писем стремительно вошел, вернее даже влетел, сердитый человек в распахнутом меховом полушубке.
Мех на полушубке воинственно щетинился, усиливая впечатление сердитости посетителя.
Потрясая свежим номером газеты, он гневно выкрикнул:
— Есть у вас совесть или нет? Чучело гороховое из меня сделали!
Заведующий отделом писем пригласил посетителя сесть и спокойно объяснить, в чем дело.
— Что тут объяснять, — хмуро проговорил тот, — навыдумывали чепухи и мою подпись поставили. Пойди теперь доказывай, что я тут вовсе ни при чем! Мастер — он у нас язва не из последних — сразу приклеил ярлык…
Аня заинтересованно спросила:
— Какой ярлык?
— Малиновым киселем обозвал. Теперь не скоро соскребешь.
Аня передернула плечами:
— Неэмоциональный человек ваш мастер!
Сталевар снова вскипел:
— Вы-то чего встреваете?
Аня оскорбленно вскинула голову:
— Эту заметку редактировала я. Мне хотелось, чтобы лучше было, красивее. Ведь о цветах же речь…
Сталевар испытующе поглядел на Аню, на ее по-детски тонкие руки и хмуро улыбнулся:
— Вот оно что… Красота, девушка, должна быть под стать человеку! Ты взгляни-ка на меня внимательнее, ну мог ли я, даже после десятой рюмки, нагородить такое? Не мои слова, понимаешь? Они мне не соответствуют, как, например, не соответствовала бы дамская соломенная шляпка сталеварской робе. Подумать только: янтарный борщ, малиновый кисель, будь он трижды неладен!
БОЛЬШЕ ЧЕМ ОТЕЦ
Разговор наш никак не клеился. Словно костер из зеленых веток, он и гаснуть не гас, и гореть не горел.
На мои вопросы Игорь Емельянов отвечал с той вежливой односложностью, в которой угадывалось упорное нежелание говорить о вещах, касающихся лично его.
— Вы не хотите, чтобы о вас писали? — спросила я напрямик.
— Угадали, — так же прямо ответил Емельянов.
Губы у него твердые, обветренные, на широких скулах смуглый румянец.
Помолчав, он пояснил с молодой запальчивостью:
— Я считаю несправедливым, когда об одном человеке трубят, а о других, более достойных, молчат, словно их и нет вовсе. У нас на стройке каждый пятый — ударник коммунистического труда, о каждом хоть роман пиши. Вы, конечно, ни при чем: приехали, пошли к начальству — вот вам и порекомендовали поговорить с Емельяновым. Фамилия обкатанная, осечки не произойдет. Иной раз прочтешь о себе хвалебные слова и хоть бы в глаза людям не смотрел: стыдно! Особенно вот перед ним стыдно, перед Николаем Романовичем, — Емельянов жестом указал на тумбочку, где в рамке из узорного каслинского литья стоял небольшой портрет пожилого человека с энергичным строгим лицом.
— Отец?
— Больше чем отец. Меня и еще одного парня из-под озерного льда вытащил: тонули мы. Нас-то он спас, а сам спустя короткое время умер — крупозное воспаление легких… Какой замечательный мастер был, какой золотой человек! Между прочим, о его геройском поступке в газете заметка была — строк двадцать, не больше. Вот как получается! Если же разобраться, то я и в люди вышел благодаря ему. Понимаете, совесть не позволяет мне в обозе плестись. Слишком дорогой ценой оплачена моя жизнь, чтобы тратить ее как попало.
ПАМЯТЬ
Трудно пересаживать взрослые деревья, особенно такие, чьи корни глубоко уходят в землю.
Сколько хлопот было с двумя густокронными кленами, что красуются на восточной аллее Детского парка!
Они — общие любимцы. И дело тут не столько в их красоте — мало ли в парке красивых деревьев! — сколько в необычной истории этих кленов, ставшей достоянием всего города и бережно хранимой. История эта проста и трогательна.
…Было у матери два сына-близнеца. В один день появились они на свет, в один день школу окончили и в один день мать проводила их на войну.
Перед отъездом сыновья посадили возле дома по молодому кленочку — все не так сиротливо будет материнскому сердцу.
Сколько слез пролила потом мать под этими кленами, оплакивая сыновей, погибших под Сталинградом в рукопашном бою.
А деревья росли и росли, качая на своих ветках веселых птиц, заслоняя старый дом от пронизывающих осенних ветров и зимних буранов.
Когда матери сказали, что ее дом подлежит сносу и предложили переселиться в новую, благоустроенную квартиру, она горько заплакала:
— Как же мои клены, ведь их оставили мне на вечную память мои сыновья?
— Успокойтесь, — сказали старой женщине, — клены мы переселим в парк, чтобы не только вы, но и все люди смогли любоваться ими и вспоминать о ваших сыновьях.
II
ЮНОСТЬ НА ПЬЕДЕСТАЛЕ
О том, что такой памятник установлен, я знала из газет и переписки с друзьями. И вот он передо мной — памятник первым строителям Магнитки. Надпись значительна и лаконична:
«Комсомольцам тридцатых годов от комсомольцев шестидесятых годов».
Старый мой друг тихо говорит:
— Ты только подумай, ведь это же юность нашего поколения поднялась на пьедестал!
Молча киваю головой, чтобы справиться с волнением.
Косо падают редкие дождинки из внезапно набежавшей тучки. В каждой капле по солнышку…
Смотрю на свою изваянную скульптором юность. На постаменте — девушка и юноша. Крепкие, задорные, уверенные в своей силе. Взгляд девушки устремлен вдаль.
Памятник хороший. И место для него выбрано отличное: в широком зеленом сквере, где днем играет детвора, отдыхают пенсионеры, а студенты весенней порой листают свои конспекты.
По вечерам возле памятника влюбленные назначают свидания… Вот юноша в тщательно отутюженном костюме. В руке у него большая ветка белой сирени. Юноша нервничает, то и дело поглядывая на часы. В этом отношении ничто не изменилось: девушки опаздывают на свидание, как опаздывали в тридцатые годы. Вот только цветов тогда было мало. Разве что веточка дикого шиповника или цветок домашней герани, сорванный тайком от матери.
В Магнитогорске по-прежнему много молодежи. В цехах. На стройке. В научных лабораториях. Жизнь выдвигает все новые задачи. И молодежь берется за их решение с не меньшим энтузиазмом, чем тогда, когда строились первые мартены и домны.
Убеждена, что лет через двадцать на новой площади или в одном из магнитогорских парков непременно появится памятник с благодарной и лаконичной надписью:
«Комсомольцам шестидесятых годов от комсомольцев восьмидесятых годов».
А может, это произойдет десятилетием раньше или позже. Дело не в сроках, а в том, что у каждого поколения свои подвиги, свои песни и своя смена!
ЛИНИЯ ПОЛЕТА
Человека, который отдал Магнитке значительную часть своей жизни, нельзя назвать бывшим магнитогорцем, потому что где бы он потом ни жил, всюду будет испытывать силу магнитного притяжения этого удивительного города, где все как есть началось с нулевой отметки. И город. И завод. И десятки тысяч людских судеб.
Все, как с чистого листа, — необозримо широкого ковыльного простора, где слышались лишь крик орла да изредка протяжно-медлительная песнь кочевника: «Степь, ой, какая степь…»
Редко у кого из старых магнитогорцев не хранится как дорогая реликвия снимок, запечатлевший одинокого всадника. А вокруг только степь — и ничего более.
Вот она — нулевая отметка в ее живом воплощении! Этот снимок мне очень дорог. Он в числе немногих других вещей, всюду сопровождающих меня.
После недавней поездки в Магнитогорск прибавился еще один снимок, который я буду бережно хранить. Это фотография памятника брезентовой палатке, установленного на широкой площади, откуда отчетливо видна исполненная могущества и динамики панорама Магнитогорского комбината.
Эта панорама рождает чувство надежности, гордости и благодарной признательности людям, создавшим завод, уже давший стране свыше 150 миллионов тонн стали, людям, годами недосыпавшим, недоедавшим, изведавшим суровый неуют бараков и палаток…
И как хорошо сделали магнитогорцы, установив памятник брезентовой палатке!
Можно спорить о воплощении замысла. Лично мне брезентовая палатка казалась небольшим парусным судном, плывущим по степи. Ее прогибали ветры, хлестали бураны, но она сопротивлялась, боролась, дышала. А эта напоминает островерхую крышу, спокойную, неподвижную. Но рука с куском руды в раскрытой ладони — это красиво и символично.
Прекрасные слова начертаны на постаменте:
Это начало знаменитой «Песни о брезентовой палатке» комсомольца 30-х годов большого русского поэта Бориса Ручьева.
Дом, где живет Ручьев, находится поблизости и, так же как его творчество, обращен окнами к негасимому пламени, возвещающему рождение металла.
Этим же чистым светом освещена жизнь и другого старого магнитогорца, Алексея Леонтьевича Шатилина — одного из выдающихся металлургов страны.
Его судьба словно откована из сплава высокой прочности. Она проста и вместе с тем удивительна по своей нерасторжимой слитности с жизнью комбината с прошлым и настоящим Магнитки, а значит, и с ее будущим.
Он — живая страница ее истории. Даты пуска доменных печей для Шатилина — как дни рождения дорогих ему людей, как памятные вехи его биографии.
И вот что еще примечательно. Жизнь Алексея Леонтьевича настолько насыщена событиями и динамична, что каждая новая встреча с ним — как новое знакомство, новое чтение увлекательной повести с продолжением.
А знаю я Шатилина очень давно — столько же, сколько знаю Магнитку.
Приехал он на Магнитострой памятной осенью 1931 года с группой донецких комсомольцев, откликнувшихся на призыв ЦК ВЛКСМ принять участие в строительстве Урало-Кузбасса.
Магнитка была в ту пору огромной строительной площадкой. Первая домна, выраставшая из строительных лесов, как из тесных одежек, поразила Алексея Шатилина своим могуществом. В Донбассе, в Константиновке, он работал вторым горновым на небольшом заводе с допотопным оборудованием. Какой маленькой показалась ему та домна в сравнении с магнитогорской великаншей, подпирающей небо своими широкими плечами!
В начале 1932 года домна выдала первый чугун. С той поры и начался для Алексея Шатилина нелегкий, гордый путь восхождения по крутым ступеням доменного мастерства. Путь поисков и непрерывной учебы, накапливание опыта и настойчивая, неутолимая жажда нового.
В 1934 году Шатилин стал мастером. Он участвовал в задувке девяти доменных печей. За освоение высокого давления под колошниками был удостоен звания лауреата Государственной премии. Награжден тремя орденами Ленина и двумя орденами Трудового Красного Знамени.
Многие доменщики, молодые и теперь уже немолодые, считают Шатилина своим учителем. Накопленные с годами опыт и знания Шатилин считает общественным достоянием и охотно передает молодежи… Ведь и он черпал свои знания из сокровищницы коллективного опыта. И за его плечами стоят учителя!
С особой благодарностью вспоминает Шатилин Александра Филипповича Борисова. За годы работы начальником доменного цеха Магнитогорского комбината талантливый доменщик Борисов создал новую школу мастерства, создал традиции, которыми магнитогорцы гордятся.
…Алексея Леонтьевича я не видела несколько лет. Внешне он почти не изменился. По-прежнему молодо светятся живые карие глаза, все так же энергичны жесты и походка. Разве что резче обозначились черты крупного волевого лица да морщины на лбу прорезались глубже.
— На здоровье пока грех жаловаться, — отвечает он на мой традиционный вопрос. — За последние семнадцать лет я ни разу не бюллетенил. Забот, правда, поприбавилось, но это в порядке вещей. Работаю сейчас обермастером.
Вот и достиг Шатилин своей высокой ступени! Ведь обермастер — это правая рука начальника цеха. Первый советчик мастеров. Он отвечает за четкость ритма огромного и многосложного хозяйства, скромно именуемого доменным цехом. Доменный цех Магнитогорского комбината по своим масштабам равен крупному заводу.
Как всегда, Алексей Леонтьевич увлеченно рассказывает о своем цехе, о доменщиках, вышедших в крупные мастера, о молодежи. Делится нежданной радостью: недавно решением горисполкома А. Л. Шатилину в числе первой пятерки присвоено звание почетного гражданина города Магнитогорска.
— Знаете, — говорит он совсем тихо, — я очень волновался, когда мне предоставили слово. От всей души поблагодарил рабочий класс — ему я обязан этим почетом. Мы создавали Магнитку, а она создавала нас, лепила наши судьбы…
Между одиноким всадником в голой степи и памятником первой палатке на одной из площадей большого цветущего города лежит расстояние длиной почти в сорок лет — столько же, сколько между угловатым донбасским парнем Алешей Шатилиным, постигавшим азы доменного производства, и обермастером доменного цеха, почетным гражданином города Магнитогорска Алексеем Леонтьевичем Шатилиным. Графически этот путь может быть выражен крутой и упругой линией полета.
ТРИ СУДЬБЫ
I
УЛИЦА СТАЛЕВАРА ГРЯЗНОВА
— Как, вы еще не были в мартеновском цехе? — светлые глаза Алексея Грязнова взглянули на меня изумленно и укоризненно. — Там у нас такие люди, такие люди… Один Григорий Бобров чего стоит! Сталевар высокого класса…
Грязнов в то время работал подручным сталевара, жадно впитывая опыт передовиков, углубленно изучая теорию.
Прекрасный рабкор, оперативный и острый, он умудрялся урывать время для журналистской работы и часто заглядывал в редакцию городской газеты «Магнитогорский рабочий».
Иногда приходил прямо после смены. Не входил, а влетал — порывистый, горячий, переполненный интересными наблюдениями, мыслями, идеями. Вносил с собой атмосферу наэлектризованности, энергии, бьющей через край.
— Возмутитель спокойствия, — добродушно называли Грязнова у нас в редакции.
Алексея Николаевича мне доводилось видеть всяким — веселым и озабоченным, одухотворенным и негодующим. Вот только равнодушным я не видела его ни разу! У Грязнова на все была своя точка зрения, своя позиция, которую он готов был отстаивать при любых обстоятельствах. Он не боялся портить отношения с теми, кто мешал рождению и утверждению нового. Недоброжелатели у него были. Но зато редко у кого было столько настоящих товарищей!
Люди, для которых личное благополучие превыше всего, Алексея Грязнова считали чудаком. Его поступки их раздражали, так как они не укладывались в тесные рамки обывательского «здравого смысла».
Им трудно было понять, чего это ради человек, работавший секретарем парткома Белорецкого завода, настойчиво добивался, чтобы его отпустили в Магнитку? Не удержали ни уговоры товарищей, ни почет, ни хорошая зарплата, ни отличная квартира…
С кривой ухмылкой спрашивали:
— Не иначе погнался за карьерой чернорабочего.
Грязнов отшучивался, а больше — отмалчивался: разве такие поверили бы, что привела его в Магнитогорск высокая мечта — варить сталь в могучих печах!
Пригласили однажды в окружном партии. Предложили работу инструктора. Не стал раздумывать, отказался сразу:
— Магнитка — передний край советской индустрии. Хочу быть на переднем крае!
На первых порах, когда работал заправщиком, приходилось туго: уставал так, что еле добирался до своего продутого всеми ветрами барака. Там его с нетерпением ждали жена и маленькая дочка Галочка. Алексей Николаевич находил в себе силы ободрить и развеселить их.
— Потерпите немного, мои хорошие, город наш растет, как в сказке, не по дням, а по часам. Будет и у нас доброе жилье. Скоро будет!
…Алексей Грязнов был словно специально создан для огневой работы металлурга. Как магнит притягивает лишь металл, так и мартеновская печь удерживает возле себя лишь тех, кто ей под стать: сильных духом, мужественных, горячих…
Из подручных Алексей Николаевич быстро шагнул в сталевары, успешно пройдя все ступени, ведущие к этой высоте.
Как он радовался, как ликовал, когда узнал, что ему доверена печь! Мы, редакционные работники, поздравляли его, а Грязнов, белозубо улыбаясь, делился планами:
— Стране сейчас нужны горы металла… Скоростные плавки — вот чего должен добиваться каждый сталевар!
Алексей Грязнов стал мастером скоростного сталеварения, правофланговым, на которого держали равнение остальные. Он — один из зачинателей соревнования ударников труда, инициатор совмещения профессий сталевара и мастера.
За каждой из этих привычных фраз — горячая, напряженная борьба с победами и поражениями, удачами и промахами…
Грязнов умел искренне радоваться успехам товарищей. Придет в редакцию сияющий:
— Шалыгин установил рекорд: за шесть часов сорок пять минут сварил скоростную плавку.
Об успехах самого Грязнова редакция узнавала от других…
А вот промахов своих не таил, не прятался за чужую спину.
…Пришел однажды в редакцию туча тучей. Широкие плечи опустились, будто легла на них непомерная тяжесть.
— Свод на печи поджег. Вот ведь беда какая! И главное, что обидно, — сам во всем виноват! Теперь все, кто любит жить по принципу «тише едешь — дальше будешь», начнут в меня пальцами тыкать: вот, полюбуйтесь, какие они — инициаторы-новаторы! Но забота не о них: главное, чтобы товарищи голов не вешали!
Бывший моряк-краснофлотец, он терпеть не мог «штиля». В любом деле любил крутую волну, упругость движения.
Самой высокой из его воли была борьба за выношенный и выстраданный им такой стиль работы на печи, когда сталевар и мастер — одно лицо.
На личном примере Алексей Николаевич доказал, что это вполне осуществимо.
Почин Грязнова одобрил директор комбината Г. И. Носов, поддержал Челябинский обком партии. А затем состоялось решение Наркомата черной металлургии СССР, где было сказано: «Поддержать инициативу сталевара Магнитогорского комбината товарища Грязнова о совмещении профессий сталевара и мастера и о переходе на новую систему работы «сталевар-мастер».
Датировано это решение апрелем 1940 года…
…Когда грянула Великая Отечественная война, передний край Алексея Грязнова переместился на боевую линию огня…
— Мое место там. — Его светлые глаза смотрели задумчиво и строго. — Сталь варить я еще успею. Война — это временно. А труд вечен…
Среди наших семейных реликвий бережно хранится пожелтевшая телеграмма двадцатишестилетней давности:
«Поздравляю магнитогорцев праздником двадцать четвертой годовщины Октябрьской революции желаю больших успехов выплавке чугуна стали боевой вам привет Алексей Грязнов».
Он погиб, защищая Родину.
Прошедшим летом мне снова довелось свидеться с Алексеем Грязновым. Точнее — с улицей его имени.
Как все улицы правобережного Магнитогорска, она стройна и просторна.
Узорные тени листвы лежат на асфальтовых дорожках.
Я шла, размышляя: каким бы он был сейчас, Алексей Николаевич Грязнов? Кем бы он был: мастером, начальником цеха, партийным работником? Или, верный своему призванию, варил бы скоростные плавки на новых огромных печах, выдающих не потоки, а реки металла? Не знаю… Но в одном уверена твердо: он был бы там, где нужнее. На переднем крае своей судьбы! И как в далекие свои молодые годы, жил бы горячо, неуспокоенно, крылато. Не просто жил, а боролся. Во имя настоящего. Во имя будущего.
Об Алексее Грязнове нельзя думать как об ушедшем навсегда. Течет, бурлит молодая улица. Это продолжается его жизнь. Это — он. Плавится в мартеновской печи очередная скоростная плавка — это тоже он. Развеваются, пламенеют на широком ветру октябрьские победные знамена — он искра их высокого пламени. Жаркая, негасимая!
II
СТРОГОСТЬ И СЕРДЕЧНОСТЬ
Мы были в гостях у главного сталеплавильщика Магнитогорского комбината Алексея Григорьевича Трифонова.
Хозяйка дома, приветливая Лидия Федоровна, угощала «фирменным» блюдом — заливным из окуня. Не покупного, а добытого стараниями заядлого рыболова Алексея Григорьевича. Свежая рыба в этом гостеприимном доме — круглый год.
Не виделись мы давно, поэтому разговор получился пестрый, о многом хотелось расспросить и узнать.
Алексей Григорьевич был «в ударе». Острый на слово и обладающий чувством юмора, он живо и колоритно рассказывал о наших общих знакомых, о событиях заводской жизни.
В дверь постучали. Вошла высокая девушка с четко прорисованными чертами смуглого лица.
Хозяева приветливо заулыбались, пригласили к столу.
Но девушка сказала, что очень спешит и зашла только позвонить, если, конечно, не помешает…
Она прошла в соседнюю комнату к телефону.
— Это наша соседка, — пояснила Лидия Федоровна.
— Не соседка, а дочь нашего друга Павла Ивановича Батиева. Недавно институт окончила. Инженер-металлург. Вот отец порадовался бы…
Только что улыбавшиеся глаза Трифонова наполнились грустью. Наступило молчание. Та самая минута тишины, когда необходимо, чтобы картины прошлого ожили в душе, став явью.
Павел Иванович Батиев многие годы был бессменным секретарем партийной организации второго мартеновского цеха.
Моя первая встреча с ним произошла вот при каких обстоятельствах.
Мне нужно было собрать материал для очерка о сталеварах — мастерах скоростных плавок. О Батиеве слышала много хорошего, поэтому в первую очередь решила обратиться к нему.
Огромного роста, худощавый, но очень широкий в кости, с доброй смешинкой в темных внимательных глазах, он озадачил меня вопросом:
— У вас, поди уж, и план будущего очерка готов. Надо только факты подобрать для иллюстрации?
Я обиделась.
Павел Иванович заулыбался:
— Что обиделись — это хорошо. Значит, хотите поглубже заглянуть в нашу жизнь. А то ведь всякое бывает. Умудрился же один автор поместить сталевара в доменный цех. Запомнилась мне эта строчка: «Стоит у домны сталевар». А на меня не сердитесь, ладно?
И сказал он эти слова так мягко и сердечно, что все колючки, которые я приготовила для самообороны, исчезли сами собой.
Потом-то я узнала, что так бывало не только со мной: на Батиева редко кто обижался, хотя он был строг и никому не давал поблажек. Особенно самому себе.
Дело заключалось, очевидно, в том, что высокая требовательность и принципиальность сочетались в нем о удивительной простотой и человечностью.
Это от него услышала я однажды поразившую меня фразу:
— Непримиримость требует сердечности.
Мне тогда казалось, что понятия эти полярны.
Батиев был отличным педагогом, сам не подозревая этого. Пройдя большую трудную школу жизни, он обладал счастливым умением «скачивать шлак» из человеческих характеров и взаимоотношений. Причем делал это тактично, щадя самолюбие человека, не ущемляя чувства личного достоинства.
Запомнился мне один разговор Павла Ивановича с молодым способным сталеваром. Работать он умел и любил, но был заносчив и самовлюблен донельзя. С тех пор как его имя стало довольно часто мелькать в печати, он возомнил о себе невесть что, стал свысока относиться к товарищам, приемами работы которых охотно пользовался.
Надо было видеть, с каким независимым видом зашел этот сталевар в комнату партбюро!
— Вызывали? — спросил намеренно небрежно.
— Приглашал, — спокойно ответил Батиев.
Лицо сталевара расплылось в улыбке: он уже привык, что его приглашают не иначе как советоваться, представительствовать, давать интервью.
Подперев худощавое смуглое лицо крупной ладонью, Батиев задумчиво сидел за своим тесноватым простым столом, на котором не было ничего, кроме чернильницы и свежего номера газеты.
— Вот я присматриваюсь к твоей работе, — проговорил Павел Иванович негромко, — и знаешь, что мне кажется у тебя самым ценным? Это умелое использование опыта передовых сталеваров. Ты берешь лучшее, что есть у других, и добавляешь свое. Получается как бы сплав коллективного опыта. Именно в этом — твоя сила.
Лицо сталевара вспыхнуло жарким румянцем, словно он заглянул в мартеновскую печь, подойдя к ней слишком близко.
А Батиев невозмутимо продолжал:
— Было бы хорошо рассказать тебе об этом на заводском активе, где речь пойдет о резервах повышения производительности, о коллективной ответственности бригад за работу печей. Твое выступление многих заставит задуматься: чего греха таить, есть у нас такие, которые вместо обычного «мы», «наша бригада» на всех перекрестках трезвонят: «мой метод», «мои приемы».
Сталевар искоса наблюдал за лицом Батиева. Оно было приветливым и открытым.
— Так ты подумай о выступлении!
Сталевар ответил коротко, глухо:
— Ладно. Подумаю.
Собственно, именно такого ответа и ждал Павел Иванович. Людям, которые быстро со всем соглашаются и поддакивают, он не очень верил.
Выступать на активе сталевар наотрез отказался. Но выводы для себя сделал. Потом, когда вошел в настоящую силу, сказал однажды Батиеву:
— Спасибо, секретарь, за науку!
Батиев тонко разбирался в людях, умел чувствовать чужую обиду и боль.
В военные и послевоенные годы много было надломленных и неустроенных судеб. Среди молодых рабочих чуть ли не каждый второй остался без отца, без старшего брата. К этим осиротевшим и порой трудным ребятам Павел Иванович подходил с особой меркой: сперва отогрей, помоги, расположи к себе, а потом уж требуй!
Мне говорили, что в своем кругу молодые мартеновцы нередко называли Батиева батей:
— Надо зайти к бате посоветоваться.
Или:
— Батя так меня пропесочил, что будь здоров! Ничего от него не утаишь — все знает! А чего и не знает, то не заметишь, как сам ему расскажешь…
Провожая нас, Алексей Григорьевич Трифонов задержался на лестничной площадке:
— Вот здесь, за этой дверью, жил наш Павел Иванович. Здесь живет хорошая его семья.
III
СЛЕД НА ЗЕМЛЕ
Каждый раз, приезжая в Магнитогорск, даже если поездка ограничена считанными днями, я непременно бываю в библиотеке металлургов — одной из лучших профсоюзных библиотек страны.
И на этот раз я пришла в эту заповедную прохладную тишину, нарушаемую лишь шелестом страниц и приглушенным говором возле абонемента, барьер которого, теснимый непрерывным книжным притоком, еще на несколько метров придвинулся к входным дверям.
— Сколько у вас читателей? — спрашиваю директора библиотеки Валентину Александровну Петренко.
— Тридцать пять тысяч человек.
— А книг?
— Свыше трехсот пятидесяти тысяч.
Мне невольно подумалось: если бы все эти книги сложить одна к другой, какая бы длинная получилась дорога!
А начиналась она, как начинаются все дороги: с первого шага, с еле различимой тропинки…
В 1932 году из Днепропетровска приехала в Магнитогорск Соня Константиновская, молодая яркоглазая девушка, библиотечный работник.
— Очень хорошо! — обрадовались в завкоме металлургов. — Нам нужно скорей создать библиотеку. Беритесь!
Слово «беритесь» в те годы звучало как «боритесь!».
Софья Моисеевна была к этому готова.
Приняла она книжный фонд — шестьдесят семь потрепанных книг, сиротливо жавшихся друг к другу на двух полках единственного книжного шкафа. Комнатка, громко именуемая библиотекой, была крохотной и помещалась в двухэтажном рубленом доме, который на фоне бараков и землянок казался крупным зданием.
— Могло быть хуже, — решила Константиновская.
Как она работала! Энергичная, настойчивая, обаятельная, она обладала счастливой способностью «обрастать» добровольными помощниками. Лично для себя она никогда ни о чем не просила. Но когда речь шла о ее детище — библиотеке, Софья Моисеевна могла проникнуть куда угодно. Слово «библиотека» произносилось ею с большой буквы. Того же она требовала и добивалась от всех. Константиновская была убеждена, что будущее Магнитки определяют не только домны и мартены, но и книги.
О людях, равнодушных к книге, она говорила с сожалением. Зато слово «книголюб» в ее устах звучало как высшая похвала!
Разбудить в человеке интерес к чтению, научить его видеть в книге учителя, друга и помощника — в этом видела Софья Моисеевна высокое призвание библиотекаря.
Трудно найти на комбинате человека, который бы не испытывал глубокой признательности к коллективу библиотеки металлургов.
Сберегая дорогое время своим читателям, библиотека передала значительную часть своих фондов цеховым филиалам, создала густую сеть передвижек, организовала работу книгонош, настойчиво искала новые формы пропаганды книги, формы массового приобщения людей к систематическому серьезному чтению.
Библиотека помогала заводу готовить собственные кадры мастеров и рабочих, отлично знающих свое дело.
Софью Моисеевну хорошо знали на книжных базах и в букинистических магазинах Москвы и Ленинграда. Ее маленькими сильными руками отобраны десятки тысяч ценнейших книг, которыми могла бы гордиться любая столичная библиотека.
Мы — ее друзья и читатели — всегда с нетерпением ждали возвращения Софьи Моисеевны из очередной командировки.
Сияя своими огромными карими глазами, она радостно знакомила нас с привезенными сокровищами. Как бережно брала она их в свои смуглые крепкие руки! Только человеческая жизнь ценилась Софьей Моисеевной более, чем хорошая книга.
Если Константиновская была чем-то огорчена или озабочена, мы добродушно шутили:
— Не иначе кто-то «зачитал» книгу!
Помню, как она однажды отчитывала инженера заводоуправления, которому был доверен единственный экземпляр очень нужной технической книги. И он ее потерял! Взамен утерянной инженер принес отлично изданный том «Анны Карениной». Но Софья Моисеевна была неумолима:
— Толстой у нас есть в десятках экземпляров. А та книга — единственная. Вы понимаете — единственная!
Когда инженер ушел, дав слово во что бы то ни стало добыть редкую книгу, Константиновская огорченно проговорила:
— Мне куда легче терять собственные вещи, чем книги, принадлежащие всем.
И в этом не было ни грана рисовки…
Личная жизнь Софьи Моисеевны не сложилась. И все равно она чувствовала себя счастливой. Была жизнерадостна и доброжелательна… Разве любить свое дело и знать, что ты необходима людям, очень многим людям, — разве это не есть счастье?
Бывают судьбы, ярко освещенные подвигами, крупными событиями, значительными поступками.
Жизнь Софьи Моисеевны Константиновской состояла из подвигов неброских, по отдельности почти незаметных.
Это как намыв золотого песка. Одна песчинка к другой, вторая к третьей — и так из года в год, из десятилетия в десятилетие, до той самой последней березки…
КУСОК РУДЫ
«Низкорослая лошаденка ничего здесь не может понять. Здоровенные парни взобрались на плечи земли и мозолистыми руками по-свойски толкают грядущее в бок».
Так писал Арагон о первых строителях Магнитки.
Одним из парней, «толкающих в бок» грядущее, был Сергей Сосед, приехавший на великую стройку с Украины. И хотя было ему в ту пору неполных двадцать лет, за его плечами горбились годы батрацкого труда. С восьми лет пас овец, батрачил на кулаков.
Все образование — школа ликбеза. Все имущество — смена белья. А на самом — холщовая рубашка да штаны, покрашенные бузиной в темный цвет.
Сейчас, когда смотришь на былое с расстояния прожитых десятилетий, можно с улыбкой вспомнить, как выглядела та холщовая одежда после прохождения через парилку, краска местами сошла, образовав светлые проталины. Так и ходил парень пятнистым оленем, пока на заработанный червонец не справил себе новой одежды.
Работал сперва на строительстве первой домны. Котлован рыли вручную, лопатами.
— Каждый сам себе — экскаватор! — В светлых глазах Сергея Андреевича словно отсветы далеких костров, что горели ночами на огромных пустырях палаточного города.
Возле костров длинными осенними вечерами хорошо пелось и мечталось. Одни мечтали стать доменщиками, другие — варить сталь, а он, Сергей Сосед, вынашивал другое. Решил стать машинистом экскаватора, добывать для завода насущный хлеб руды, таившей в себе великую силу.
На руднике, толкая нагруженную вагонетку, любил думать о том, чем станет эта рыжая руда — тракторами и самолетами, автомашинами и крышами новых домов, надежной танковой броней и кузнечными молотами…
Одним из первых на руднике получил Сергей Андреевич право управлять экскаватором. Сначала работал на иностранных машинах, а потом пошли свои — более мощные и надежные.
На работу приходил за два, а то и за три часа до начала смены. Наблюдал, как работают товарищи, учился у них.
Так Сергей Андреевич Сосед вышел в большие мастера. Появились у него ученики и последователи. Тридцать три года, как один день, проработал он машинистом экскаватора. Если собрать всю добытую им руду, то получится настоящая гора. По мере того, как она росла, рос и сам Сергей Андреевич, расширялись горизонты рабочей судьбы. На груди знатного шахтера появилось целое созвездие орденов трудовой славы: звезда Героя Социалистического Труда, два ордена Ленина, орден Трудового Красного Знамени, медали.
Сейчас Сергей Андреевич на пенсии. Но живет он по-прежнему интересно и деятельно, охотно делится своим опытом и знаниями с молодыми рабочими.
— Управлять экскаватором, что на баяне играть. Надо сердцем чувствовать каждый клавиш, суметь добиться чистого тона, стройного лада, — такими хорошими словами рассказывает он об искусстве управлениоя слжной машиной.
И как бывает дорого молодому горняку в торжественный вечер посвящения в рабочий класс (такие вечера в Магнитогорске становятся традиционными!) получить из рук Героя Социалистического Труда кусочек добытой им руды, услышать его негромкие, идущие от сердца напутственные слова:
— Не роняй, сынок, рабочей чести. Будь сильным, как эта руда, дающая жизнь несокрушимому магнитогорскому металлу!
НЕОКОНЧЕННАЯ СТРАНИЧКА
Совсем по-иному сложилась жизнь у Анатолия Ивановича Рубанова — самого молодого из знакомых мне Героев Социалистического Труда…
Начнем с того, что в Магнитку Анатолий приехал не сам, а двухмесячным малышом был привезен родителями.
После восьмилетки пошел в ремесленное училище, избрав себе профессию сталевара.
С 1955 года варит сталь. Сперва на малой (еще не так давно эта малая считалась огромной), потом на сверхмощных мартеновских печах.
Закончил вечернюю школу. Поступил на вечернее отделение горно-металлургического института…
Лаконизм этих данных определен темпом нашей беседы: Анатолия Ивановича я застала дома поздним вечером. Времени у него в обрез: готовится к защите диплома.
Тему для дипломной работы взял жизненную, актуальную: «Научная организация труда мастера в мартеновском цехе». Долго и детально изучал работу мастеров. Помог и личный опыт — уже два года Рубанов работает мастером…
В небольшой квартире чисто и уютно. Жена Анатолия Ивановича, Нина Павловна, тихо переговаривается с семилетней Любочкой. Днем они обе заняты. Мать — на работе, дочка — в детском садике. Впрочем, с нынешней осени Любочка станет школьницей.
— Надо же в семье кому-то учиться! — шутит Анатолий Иванович.
— Не думаете об аспирантуре?
— Сперва надо диплом защитить. А там можно будет и об аспирантуре подумать…
Но главным для него было и остается — цех, сталь…
В энергичных жестах, в точном слове, в сосредоточенном взгляде выразительных крупных глаз угадывается сложившийся характер, настойчивый и целеустремленный.
Он много уже успел сделать, этот молодой человек. Всему он знает цену — и хлебу, и дружбе, и почету. Он знает, что на доверие коллектива надо отвечать высоким трудом!
…Мне очень хотелось поговорить с Анатолием Ивановичем о его друзьях, о любимых им книгах, об охоте, которой он увлекается, и о многом другом, чем полнится его жизнь.
Надеюсь, что при следующей встрече с инженером Рубановым мне удастся продолжить начатый разговор…
ВЫСОТА
Горы — как люди. У каждой из них своя высота, свой характер, свое богатство.
Есть горы, которым дано украшать землю и, гордо возвышаясь над морями и долинами, из века в век вести нескончаемый безмолвный разговор с землей и небом, с солнцем и звездами.
Эти горы необходимы людям, как необходимо все прекрасное, возвышающее и окрыляющее душу.
Но лично мне более близки и понятны горы, жертвующие собой во имя жизни, отдающие людям все, что составляет их силу и богатство.
Разве не удивительна судьба горы Магнитной, чьи знаменитые рудоносные сопки стали почти плоскими, как грудь матери, вскормившей богатырей и состарившейся под бременем нелегких забот и труда.
Несколько десятилетий кормит Магнит-гора доменные печи богатейшей своей рудой.
В огненной купели свершалось и свершается чудо превращения рыжих рудных глыб в металл такой прочности и силы, что любое сравнение будет неточным и бедным.
И чем больше оседает гора, тем глубже врезаются горизонты вырубок в ее крепкое тело, тем могущественнее и богаче становится наша держава.
В годы войны каждый третий снаряд, который наши артиллеристы обрушивали на головы фашистских захватчиков, был отлит из магнитогорской стали. Магнитная гора прикрывала собой советских воинов: она была и надежной броней и карающим оружием.
Металл Магнитки! — какая несокрушимая и добрая сила заключена в нем!
Помню магнитогорскую августовскую ночь, смуглую и теплую. Мы наблюдали движение одного из первых искусственных спутников земли — маленькой светлой звездочки, отважно преодолевающей надоблачные пространства. Звездочка спутника — живой связной между землей и космосом. И мне было радостно наблюдать этот полет именно здесь, вблизи металлургического гиганта, одного из главных бастионов советской металлургии, без которой мы не смогли бы побеждать ни на земле, ни в космосе.
…Если вам скажут, что Магнит-гора становится понятием символическим, не верьте этому! Она существует и будет существовать всегда.
Всюду, везде вы сможете увидеть ее, почувствовать ее надежную защиту и опору. Она стала мостами и высотными зданиями. Воздушными лайнерами и турбинами. Тракторами, подъемными кранами и многими другими необходимейшими вещами, которые служат людям, а значит, служат Будущему.
На каждом шагу Магнитная гора напоминает нам о себе:
— Я здесь. Ничего не утаю, лишь бы вы могли жить свободно и радостно, украшая землю высоким трудом. Это и есть моя высота!