Евгения Бабушкина читать приятно, забавно и смешно! Гораздо приятнее, чем самим переживать то, о чём он пишет. Герои книги – внешне простые люди: отважные советские солдаты, храбрые израильские психиатры, весёлые и мрачные пациенты. Но в каждом скрыта своя изюминка, и вот её-то автор отлично умеет выковырять и разжевать. Поэтические откровения персонажей позволяют заглянуть в самую глубину их души. Стихи пронизаны тонкой иронией и юмором; заряд оптимизма Е. Бабушкина незаметно становится вашим!
© Евгений Бабушкин, 2017
© Евгений Бабушкин, иллюстрации, 2017
ISBN 978-5-4485-4353-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Перевод с иврита там, где это было необходимо
– Станислав Салтанов
Абсолютно все фамилии, прозвища, ситуации, исторические факты, координаты, географические названия и стихи вымышлены от начала до конца
В этой книге чего только нет. Солдаты советской армии, сумасшедшие, врачи, офицеры, поэты – это только то, что касается профессий. Советский Союз, Россия, Израиль, Тикси, Беэр-Шева, Гонолулу, Нью-Йорк, Якутск – это то, что касается географии.
Всё в этом мире переплетено, скручено и часто оказывается ближе, чем должно было бы быть на самом деле. Поэтому любой человек на своем пути может оказаться неизвестно где, неизвестно почему и неизвестно как… И часто это бывает если не весело, то забавно, даже если и грустно…
Потому, что жизнь – это серьезно. Серьезно, но не очень…
А для начала – тост
Предисловия писать просто. Нужно немного напрячься и подумать о чем-то отвлечённом. Когда думаешь об отвлечённом, мысли начинают утекать в разных направлениях, и тут важно не сплоховать, ухватиться за первое слово и начать.
Каждый мужчина постоянно что-то должен. Построить дом, посадить дерево, родить сына и при этом постараться ничего не перепутать. Некоторые знатоки убеждены, что мужчина должен еще повоевать и посидеть в тюрьме, но это на любителя, мне кажется. Хотя постоянно проживая в этой стране, я понимаю, что приоритеты в любой момент могут быть расставлены иначе.
Некоторым, особо удачливым мужчинам, при этом, кто-то даёт дар рассказчика или поэта, а в особых случаях – соединяет эти две способности. И здесь следовало бы сразу вспомнить одно важное начало русской иронической литературы – медицину. А. П. Чехов, М. А. Булгаков, Г. И. Горин, А. М. Арканов своим творчеством доказали, что медик – это иногда литератор, а порою такой литератор, который уже и не медик вовсе.
И тут, возвращаясь к слову «должен», необходимо заметить, что литератор – медик (или медик-литератор, кому как нравится) обязательно должен издать книгу, должен настолько, что у некоторых не медиков возникает желание поучаствовать в этом.
Со стихами Евгения Бабушкина я знаком уже больше тридцати лет. Лет десять назад, видимо не оправившись от шока, связанного с возвращением на родину предков, он начал писать прозу. Очень хорошую прозу, надо сказать.
В этой книге опубликовано два замечательных произведения Е. Бабушкина под одной обложкой, так что вы теперь можете улыбнуться, удивиться и, уверен, получить удовольствие от чтения. А жизнь идет, приближаясь к середине. Но я верю, что впереди ждет еще немало радостного и удивительного, придут новые строчки и строфы…
Главное, чтобы хватило времени. Ну, так до ста двадцати! Лехаим!
Полярное сияние
Пролог
Любой человек, имеющий на своем компьютере программу «Google Earth», и окончивший школьный курс географии хотя бы на тройку, может в упомянутую программу ввести следующие координаты: 71.39’37 северной широты и 128.40’38 восточной долготы.
Взору наблюдателя откроются антенны, расположенные правильным кругом, а в центре этого круга – большое здание. Можно увидеть еще несколько строений чуть к югу. Это – РПЦ. Учреждение, не имеющее ровным счетом никого отношения к Русской Православной церкви, но тоже немаловажное.
Место это называется «Радио-Пеленгационный Центр», он же – Первая Площадка. Единственная дорога ведет на юго-восток. Следуя по ней, можно вскоре добраться до Т-образного перекрестка и повернув налево, попасть километра через полтора в подобие настоящего поселка. Там имеется несколько двухэтажных сооружений жилого вида, домишки поменьше, склады и прочие необходимые для жизни строения. Это военная часть номер 141..5. Вокруг нее тундра. Чуть северней – побережье Ледовитого океана.
1
…Осенью 1983 года, Як-40 Туймадского авиапредприятия приземлился в небольшом аэропорту поселка Тикси, разметав реактивной струёй живой узор позёмки на полосе.
Команда призывников, тридцать восемнадцатилетних балбесов, дрожали от вчерашней обильной водки, выпитой на сборном пункте. Все тридцать, матом и легкими тычками, были проворно погружены в Газ-66, вахтовку, со строгим наказом не выпасть по дороге. Уже через час вся шайка этого штатского сброда, по выражению сопровождающего купца-майора, была сколочена в подобие военного строя возле КПП. Пара сержантов, изображая служебное усердие, покрикивали, матюгаясь деловито, но без особой злобы.
…Я стоял на правом фланге, постигая по мере сил, эту новую, мешком свалившуюся на меня жизнь. Еще неделю назад я шустрил санитаром в теплой вонючей перевязочной городской травматологии, а нынче колючие снежинки секли мою опухшую от проводин морду, и мутный мужик в военной форме кричал, чтобы я построился в колонну по четыре…
Сморщенный, опёнкоподобный человечек с погонами прапорщика сообщил скрипучим голосом гнома, что нас ожидает санобработка с последующей выдачей формы зимнего образца.
– Согласно уставу! – добавил сердито человек-опёнок, – направо за-мной-шагом-марш!
Стараясь идти в ногу, мы побрели за Грибным Прапорщиком по утоптанному до ледяной твердости снегу, разглядывая в суете начинающейся пурги мутные желтки прожекторов на крышах двухэтажных зданий.
Навстречу, мелкими группами и поодиночке, начали попадаться другие военные. Ясно было, что это солдаты, но выглядели они как-то странновато. Шапки их были квадратными, да к тому же ярко синими.
Тела квадратноголовых были наряжены в узкие черные куртки с поднятыми воротниками неизвестного меха, а ноги втиснуты в штаны, напоминающие более лосины гвардейцев времен Екатерины Великой.
Валенки имели отвороты, изукрашенные резными зубцами, что живо напомнило мне иллюстрации к сказке про кота в сапогах, где подобные отвороты украшали котовые сапоги.
Странно одетые солдаты смеялись радостно и, показывая пальцами на нас, кричали:
– Красноярск есть?! Туймадск есть?! Норильск есть?!
Но еще чаще они ликующе выкрикивали совсем уже загадочную фразу:
– Гуси, вешайтесь!!!
Метров через сто стало ясно, что гуси – это мы, и вешаться предстоит именно нам…
…Санобработка оказалась обычной баней. В предбаннике нам было велено раздеться, свалив в кучу гражданское барахло.
– Ценные предметы гражданского гардеробу следует сложить отдельной укладкой для отправки вашим семьям по почте, – объяснил Грибной Прапорщик.
Подходящих вещей не нашлось ни у кого. По старой российской традиции в армию ехали в том, что не жалко выбросить.
– Все равно скоммуниздят, – объясняли нам перед призывом бывалые, отслужившие пацаны…
Все живо поскидывали вещи и принялись торопить одного отстающего, которым оказался хмурый парниша полутораметрового роста. Он медленно и крайне основательно складывал стопкой свое ветхое бельишко, не обращая внимания на суету вокруг.
– Эй, боец, давай поживее, – подскочил к нему Грибной Прапорщик.
– Я поживее не могу, – подумав секунд десять, ответил парниша.
– Это как так не могу? – изумился прапор, отвыкший от подобных ответов.
– Это так вот, что человек я такой, серьезный и основательный, – невозмутимо сказал коротышка, продолжая пристраивать мрачные носки на вершину бельевой стопочки.
– Надо же, – проскрипел Грибной Прапорщик, – Какой ты солидный! Фамилия?
– Батюков. И чё? – ответил полутораметровый.
– Через плечо, – тонко сострил прапорщик, – ты прямо министр какой-то, Батюков! Атаман и предводитель. Гонору имеешь много. А ну, встать, Батюков! Мать твою через ехидну, в три просвета с разгону!
Парниша вскочил, чем вновь заставил оторопеть товарища прапорщика.
– Что же это такое… – растерянно пробормотал прапор, упершись тяжелым взором в нечеловеческой величины и корявости мужское естество молодого бойца.
Мы сгрудились вокруг. Действительно, от такого зрелища всех взяла легкая оторопь.
– Как же тебя призвали-то, Батя? – спросил кто-то из толпы, – ходить-то не мешает?
– Доктор на призывном сказал, что я в корень пошел, – объяснил Батюков. – Да и в леспромхозе мы больше на лыжа́х, широким шагом. Ходю себе, ничего… – и Батя добродушно улыбнулся, явив отсутствие двух верхних зубов.
– Ладно, хлопцы, – сказал Грибной Прапорщик, – хорош пялиться на пацана. Каким его мамка уродила, таким он для Красной Армии и сгодится, на страх супостату. Весь целиком. Айда мыться.
У входа в мыльный зал нас уже караулил старослужащий фельдшер Аркаша. Как и встреченные нами по дороге солдаты, он был в синей квадратной шапке и ушитых до лосиной узости бриджах. Аркаша производил первичный медосмотр, а именно – спрашивал всех громогласно и весело о наличии мандавошек, причем ответов не слушал вовсе.
Парная оказалась заперта на ключ. Аркаша пояснил, что парная полагается только товарищам офицерам и туда не пускают даже дембелей. Горячая вода не каждый раз. Это сегодня дали по-ленински кипяточек, исключительно в честь молодого пополнения гусей…
Фельдшер, похохатывая, расхаживал между нами полностью одетый и даже в валенках на резиновом ходу. От него изрядно попахивало козлом.
Один из наших сотоварищей, получивший еще на призывном пункте, за добрый нрав и врожденную интеллигентность, прозвище Чучундра, обратился к Аркаше с вопросом. Не снявший тяжелых очков даже в бане, Чучундра поинтересовался вежливо, не желает ли товарищ военфельдшер помыться. Ну, раз уж представилась такая возможность – горячей водой.
– Еще чего! – захохотал Аркаша. – Я – дембель! А дембель должен быть толстым, грязным, веселым и ленивым!
(Необходимо заметить, что фельдшер вполне соответствовал собственному определению).
Услышав это, стриженый наголо, с бешеными синими глазами призывник, или точнее сказать, с сегодняшнего дня – гусь, повернулся ко мне.
– Верю! – сказал он пафосно, – верю, братушки, что с сегодняшнего дня нас всех ожидает новая, необычайно интересная жизнь, о которой мы не могли и мечтать!
Тут один из его дружков с татуировкой AC/DC на плече и шрамом через бровь, вылил златоусту на голову таз воды и прервал высокую речь.
Отфыркавшись, говорун представился:
– Панфил. Это погоняло! (затем он назвал свое имя) Я из Дудинска. Будем знакомы?
– Бабай. Из Туймадска. (я тоже назвал имя) Знакомы будем. Мы пожали друг другу мокрые руки.
2
…Через полчаса нас, переодетых в новенькую, пахнущую креозотом форму, отвели в учебную роту два сержанта, Налимов и Рязанов. Именно там, в учебке, в течение полугода нам предстояло осваивать некие секретные военные умения, о которых нам пока не говорили.
…Место это называлось «бытовая комната». Бытовкa. Стены ее были украшены пугающими черно-зелеными плакатами. Изображенные на них, похожие на покойников, солдаты c восковыми лицами, в пять приёмов наматывали белоснежные портянки. Другие плакаты поясняли, как пришивать к форме погоны, петлицы и прочие шевроны. Всё было размечено по миллиметрам. Неточности не приветствовались.
Отдельно поражал воображение плакат, иллюстрирующий процесс подшивания подворотничка. Великая премудрость заключалась в том, что шов являлся секретным, а нитки не должны были быть заметны снаружи.
В бытовке сержант Рязанов бросил на стол сверток белого ситца и заорал:
– Вот подшивка!!! Там иголки!!! Здесь нитки!!! Подшивайтесь!!!
– А как это, простите, подшиваться? – спросил интеллигентный Чучундра.
– Так мы вам покажем!!! А тебе, гусяра, особенно!!! – заорали хором Рязанов и Налимов.
И они нам действительно показали…
Сержанты выдали нам огромные иголки и выкатили на столы три великанских катушки, черную, белую и зеленую. С сегодняшнего дня три этих цвета заменили нам все цвета радуги. Мы превращались в черно-бело-зеленых дальтоников на два ближайших года. Процесс пришивания и подшивания начался. Дело шло верно, но очень уж медленно. Кровь из исколотых пальцев пачкала нитки. Пришив одну из деталей, следовало предъявить её для осмотра сержанту. Тот, взяв деревянную замусоленную линейку с чернильной надписью «ДМБ-83», производил тщательное измерение и, найдя неточность, отрывал к черту, пришитое.
При этом сержант восхищался:
– Прекрасно сделано! Но можно намного лучше!
Около часа ночи солдат, запомнившийся мне в бане татухой AC/ DC, осторожно поинтересовался у товарища сержанта, когда же мы пойдем спать.
– Боец! – радостно закричал сержант Рязанов, – солдаты никогда не спят! Солдаты иногда только отдыхают.
– Ну, когда тогда отдыхать? – не унимался татуированный. – А то меня ещё с проводин плющит, как черепаху.
– Так скоро уже отдыхать, – обнадежил нас сержант Налимов, – вот все пришьете и отбой.
Закончили мы в три часа ночи. Еще какое-то время сержанты учили нас наматывать портянки красиво.
– Намотано правильно. Но не красиво, – говорил Налимов, – необходимо перемотать. Вы же, гусяры, в Красной Армии. А красная – значит красивая. В армии красивым должно быть все. И душа, и мысли, и лицо… и портянки. Короче – перемотать!
Наконец, настал долгожданный час отбоя.
– Настоящий усталый солдат укладывается за сорок пять секунд, – объяснил нам сержант Рязанов. – Если боец не успевает отбиться за сорок пять, значит, он недостаточно устал. А если ещё не устал – продолжаем тренироваться.
– Рота! Сорок пять секунд, отбой! – закричал Рязанов. Через короткое время стало совершенно ясно, что мы еще не вполне устали, поскольку уложиться в отведенное время не удавалось никак.
Рязанов зажег спичку, сказав нам, что горит она сорок пять секунд. Ясно дело, что никто ему не поверил. Но временем, впрочем, как и пространством в учебной роте заведовали сержанты.
– Быстрее, пальцы жжет, – кричал Рязанов, удерживая пылающую спичку за самый кончик.
Но мы все равно не успевали.
– Он их, сука, бензином пропитал, – шепнул мне Панфил, – горят довольно быстро…
Раз за разом мы строились в коридоре и неслись в кубрики, сшибаясь между собой, подковывая голени товарищей неразношенными кирзачами. Отбиться вовремя не удавалось никак. Каждый раз кто-то не успевал и сержант Рязанов, спаливший уже весь коробок, мяукал противным хриплым тенорком:
– Не успеваем!
А сержант Налимов подвывал на октаву ниже:
– Отставить! Рота, строиться в коридоре!
Было очень обидно, что последним, неуспевающим виновником очередного колеса этой чертовой мельницы, всякий раз оказывался кто-то другой. Поэтому невозможно было даже изматерить конкретного бедолагу.
Старинный философский постулат о том, что все виноваты во всем, обретал неожиданное реальное воплощение в непобедимой Советской Армии.
Именно этой мыслью я поделился с Панфилом, на бегу к заветным койкам, после того, как наши бритые головы столкнулись, произведя кегельный звук. Панфил отреагировал сразу. Потирая ушибленную башку, заглянул мне в глаза и спросил подозрительно:
– Стихи пишешь?
– Пописываю, – смущенно пробормотал я, набирая скорость для очередного прыжка в койку.
– И я пишу! Я поэт! – крикнул Панфил, обрушиваясь на скрипящие пружины.
На это раз каким-то чудом мы все вписались в заветные сорок пять секунд. Сержанты пожелали нам покойной ночи. Прозвучало это так:
– Спать, гуси! И чтоб ни звука!
Но нам было уже все равно.
…Через пару минут я понял, что спать мне не хочется совершенно. Большинство моих товарищей на ближайшее двухлетие храпело мерно и ровно. Но некоторые, как и я, видимо от обилия впечатлений, еще не закемарили.
– Эй! Кто покурить? – раздался свистящий шепот с соседнего второго яруса.
Я поднял голову. Чувак с наколкой АС/DС призывно помахал пачкой «Стюардессы».
– Пошли, покурим, – принял я приглашение.
Стараясь не скрипеть, я сполз с кровати и босиком прокрался в туалет вслед за АС/DС. Вскоре там оказались и Панфил с Чучундрой.
– Я не курю, – поеживаясь и переминаясь с ноги на ногу, пробормотал Чучундра, – но мне почему-то совершенно не спится, друзья мои…
АС/DС, которого Панфил называл Джаггером, чиркнул спичкой и дал всем огня. Мы затянулись, а Чучундра просто вздохнул.
– И такая хренотень – целый день. Будем бегать, как тюлень и олень, – сплюнул Джаггер, умащиваясь на деревянном подоконнике.
– Два года так, чуваки, прикиньте! Трепать мой лысый череп! Два! Года!
– Да уж, Джаггер! Это тебе не в вокзальном кабаке шизгару лабать, тут материя иная, – произнес Панфил, – ну, да не сдохнуть же нам здесь. Я лучше вам стихи почитаю.
– Давай, – обрадовался Джаггер. – Я тоже почитаю: «Я поэт, зовусь я Цветик, от меня вам балалайка!»
– Ну, подождите, – влез некурящий Чучундра, – дайте ему прочесть, пожалуйста. Наш новый мир так груб…
Панфил вышел на середину сортира. Одну руку он отвел в сторону, другую упер в бок. Выданные в бане рубаха и кальсоны были явно поэту велики, завязки волочились по полу.
– Стихи! – объявил Панфил. И начал читать, завывая немного но, в общем, вполне художественно…
После стихов мы перекурили еще раз. До подъема оставалось полчаса. Понимая, что уже нипочем не сумею уснуть, я улегся на прохладную, воняющую хлоркой простыню.
И как-то сразу ощутил в руке колючую пеньковую веревку, другой конец которой был переброшен через дубовую почерневшую балку и завязан скользящей петлей.
В петлю была просунута голова сержанта Рязанова. Он жалко молил о пощаде. Я потянул веревку. С необычайной легкостью сапоги Рязанова отделились от земли, и он затрепетал в петле.
– Один готов, – сказал я сам себе, – а где второй?
Сержант Налимов уже бежал к виселице широкими прыжками. Он весело просунул голову в петлю, откашлялся и закричал каким-то сатанинским голосом:
– Рррррота! Пппподъем!!!
Я дернул веревку, надеясь удавить и этого гада, но он продолжал кричать…
Грохоча, посыпались с двухъярусных коек тела в кальсонах. Я понял, что это не сон, уже просовывая ноги в сапоги. Начинался новый день, и лик этого дня был сер и неулыбчив.
3
…Учебная рота являла собой одноэтажное деревянное здание. Судя по всему, лиственный брус хорошо просох на тундровых ветрах и морозах.
– Сгорит, если что, минут за двенадцать, – гордо сказал вместо приветствия командир учебной роты майор Мухайлов, вкусно дыша на нас водкой с салом.
Он произнес это так уверенно, словно не раз уже сжигал подобные строения и отмечал при этом время.
– Так что, бойцы, в случае чего – ничего не спасать и не пытаться!!! Хер с ними, с сейфами, с документами и с оружием. Спасаться самим, прыгать к грёбаной матери в окна. Окна выбивать тумбочками. Табуреты для этого не предназначены – легковаты. А не то посгораете к ебеням, а потом сниться мне будете на старости лет. А мне это на хер не упало! Вольно! Разойдись.
Майор Мухайлов был настолько убедителен в своей речи, что у нас не осталось ни малейшего сомнения в его намерениях. В одну из ближайших ночей, он лично, с керосином и спичками, подпалит ненавистную учебную роту.
…Между интеллигентным Чучундрой и ресторанным рок-н-рольщиком Джаггером завязался спор на тему: можно ли с первого раза высадить тройную раму солдатской тумбочкой.
Чучундра сомневался, уверенно аргументируя такими терминами, как квадрат массы тела и ускорения. Объяснял, что потенциальная энергия неизбежно переходит в кинетическую с выделением энергии тепловой.
Джаггер, энергично жестикулируя, оппонировал. Показывал руками, как именно он ухватит эту злоскребучую тумбочку и захреначит её в окно, да так, что все долбаные-передолбаные рамы повылетают к хвостам собачьим. А если вдруг нет – то он их ногами размудохает и спасет и себя, и Чучундру, и остальных. И чтоб тот даже не сомневался…
Мы с Панфилом слушали, разинув рты.
– Бабай, да тут серьезные пацаны собрались, – толкнул меня в бок Панфил.
Я тоже толкнул его – слушай, мол, дальше; чуваки дело говорят… Чучундра принялся объяснять принципы деления алябильных частиц в мезонном поле. Джаггер начал примериваться к тумбочке, чтобы практически подтвердить свою невнятную теорию «захреначить с оттягом, да и все дела».
На шум начали потягиваться любопытные бойцы. Точку в споре поставил Батя.
– У нас в леспромхозе, – сказал он – сгорела лесопилка. Сгорела она под седьмого ноября, а узнали только под Новый год. Потому что бухали все. И сторожа там же нашли. В золе-то. А все думали, где он? Чего со всеми за революцию не пьёт? Может, троцкист? Но тут уже как раз Новый год, и снова все шары позаливали… Ну, не то чтобы забыли про лесопилку, а просто дизельная тоже сгорела вместе с дизелем. Уже не до лесопилки было… А вы говорите – тумбочка. Тумбочка не поможет, бухать меньше надо! – и Батя строго посмотрел в ту сторону, куда удалился поддатый майор Мухайлов.
Сержанты завопили кошачьими голосами:
– Рота, построиться! Стать смирно!
Это прибыл познакомиться с нами замком роты лейтенант Минусин.
Лейтенант вполне соответствовал собственной унылой фамилии. Всем своим видом он до удивления напоминал минус. Лицо его выражало глубокое недовольство окружающим миром.
Заполярное захолустье расстраивало его чрезвычайно. Неинтеллигентность офицеров и грубость солдат огорчали Минуса до глубины души.
Недостаток свободных женщин и однообразное, запорообразующее питание в офицерской столовой, печалило лейтенанта Минусина не на шутку.
Ко всему вдобавок он был вынужден служить в учебной роте, а значит, ему приходилось присутствовать на службе ежедневно.
– Вольно, – вяло скомандовал Минус. Он печально вздохнул и, набравшись сил, продолжил: – Бойцы… у-у-уффф… Вы будете нести службу, у-у-уффф, в условиях крайнего севера и вообще заполярья. Чему же вам, кони вы этакие, предстоит научиться? Чем, так сказать, вы можете быть полезными, у-у-уффф, родине?
Тут Минус снова вздохнул так тяжело, что стало понятно – ничем мы, кони этакие, не сможем быть полезными родине.
– Наша часть, – продолжил Минус унылым голосом, – относится к Главному разведуправлению. Ему же и подчиняется. Вам предстоит, после окончания учебной программы, заниматься, у-у-уффф, радиоразведкой.
Минус сделал паузу, видимо, что бы дать нам возможность прокричать «Ура», но тон его был столь трагичен, что рота молча переваривала сказанное.
– Занятия начнутся после завершения курса молодого бойца и принятия присяги. Всему необходимому вас научат ваши сержанты. Вольно, у-у-уффф… разойдись, – Минус закончил свою речь из последних сил и побрел восвояси.
На передний план выступили сержанты.
– Слыхали, гусяры, что Минус сказал? Научить! Сегодня забываем гражданскую дурь и заступаем в наряды. А завтра мы вас научим. Перекур пять минут!
И они нас действительно научили…
…Во время перекура Панфил принял знакомую позу и, затягиваясь папиросой, вместо запятых прочел:
4
…Нам объяснили, что такое дневальный. Он жужжит, как муха, и все делает неистово. Если дневальный не врубается – ему конец. Если дневальный толково шарит – он доживает до конца наряда весело и беззаботно.
Дневальный отвечает за порядок в роте перед дежурным по этой же роте. Тот в свою очередь держит ответ перед командиром. Над комроты стоит командир части. Того, если что, дрючит сам начальник ГРУ. А его при необходимости имеет лично Генеральный секретарь ЦК КПСС. Конечно, вся эта оргия состоится только если я, будучи дневальным, упущу засохший бычок, или забуду про пыль на выключателе.
…Я находился в самом низу этой пищевой цепочки, а компанию мне в тот незабываемый день любезно составил Чучундра.
Собственно, ни его, ни меня никто ни о чем и не спрашивал. Просто сержант Рязанов сказал:
– Бабай! Чучундра! Сегодня, тля, идёте дневальными по роте. Дежурным по роте иду я лично.
И добавил, видимо, чтобы нас ободрить:
– Вешайтесь!
Три кубрика, где спит, когда не работает, личный состав. Две учебных комнаты-класса, бытовка, ленинская комната с телевизором и плакатами, призывающими служить еще лучше.
Туалет о шести унитазах, украшенный кафельным полом. Оружейная комната.
Все это пронизано длинным дощатым коридором. Коридор упирается в пожарный уголок. Красный, как знамя боевое, деревянный щит с баграми, топорами и лопатами.
Все новое-нулёвое, в свежей краске, блестит как в магазине пожарных принадлежностей.
Явно ничего тут давненько не горело, но вот, есть же пунктик по этому поводу у нашего командира роты… как бы и правда не спалил. Имеется еще ящик с песком и на низеньком помосте – три двухсотлитровых бочки с запасом воды. Туши – не хочу.
Мы с Чучундрой должны намывать и полировать все это хозяйство в течение ближайших суток. Потом нас поменяет очередная пара нечистых.
При этом почти все время один из дневальных обязан стоять на тумбочке. Тумбочка – это особенное военное изобретение, этакая помесь высокого столика и небольшой кафедры.
В тумбочке хранится список личного состава, написанный карандашом на куске пластика. На нем отмечено: кто, где, по какой надобности и куда отправлен.
Если в роту заходит офицер, дневальный дурным голосом обязан прокричать заклинание: «Рота, смирно! Дежурный по роте, на выход!»
Если заклинание выкрикнуто как полагается, то вошедший офицер может сохранить доброе расположение духа и отдать команду: «Вольно, не ори!»
В случае же немолодцеватого, ленивого выкрика офицер немедленно заставит кричать еще раз, а после непременно вздрючит дежурного по роте. А тот немедленно убавит здоровья дневальному с помощью простых физических упражнений.
Хуже всего, если недовольный офицер окажется сукой, что не редкость, и прикажет доложить командиру роты. Тогда можно тут же, не сходя с места, получить еще два наряда. А это значит, что вместе с нарядом текущим, нерадивый раздолбай не будет спать трое суток подряд.
Конечно, согласно уставу дневальному полагается отдых, но этот пункт в уставе вызывает у военных только здоровый смех.
– Спать будете на гражданке, гусяры! А в армии спать некогда! Ну, зашуршали, арлекины! – так напутствовал нас сержант Рязанов.
И мы зашуршали.
Личный состав роты был построен и выведен сержантом Налимовым.
– Идем на ознакомительную прогулку на свежем воздухе, – пояснил он.
– Ну вот, все на прогулку, а мы дневальными, – огорчился Чучундра.
– Зато в тепле, – утешил я его.
Нужно отдать должное нашему сержанту, часть работы он сразу взял на себя. Мы побежали вытирать пыль, а сержант занял место на тумбочке, усевшись на табурет, что собственно, строго уставом воспрещалось.
Рязанов не рискнул доверить нам тумбочку, видимо не желая огребать люлей от офицеров за неверно поданные команды. Мы были еще слишком неопытные гуси, и полагаться на нас он не желал.
Чтобы обезопасить себя от внезапного прихода товарищей офицеров, Рязанов привязал к батарее у входа малохольную овчарку-кобеля по кличке Курсант.
Псина была совершенно дурной, но каким-то невероятным образом различала шаги рядовых и офицеров. Когда кто-либо из начальства приближался к входу снаружи, Курсант дважды гавкал, а Рязанов вскакивая с табурета, прятал в тумбочку латунную круто изогнутую пряжку. Бляху эту он полировал на дембельский ремень.
На рядовых Курсант не реагировал вообще.
…Уборка в армии производится очень просто. Сверху вниз. Сперва пыль, потом полы. Все это моется дважды в сутки, как только завершается первый цикл, тут же начинается следующий.
Этот процесс буквально захватывает и здорово расширяет сознание. К концу наряда гуся обыкновенно настигает буддистское равнодушие к мирской сущности.
Больше всего мы с Чучундрой опасались помывки туалета, но это оказалось пустяком. Туалетом в роте никто не пользовался, именно поэтому унитазы и кафель сверкали белизной и первозданной свежестью. В туалете можно было только курить.
Настоящий же сортир находился метрах в двадцати снаружи. Это было некое подобие деревянного неотапливаемого сарая с живописными дырками в полу. Под дырами были установлены железные бочки для сбора, так сказать, урожая. Клозет был соединен с ротой деревянным же коридором, который сержанты называли галереей.
Особая дверь из теплого белого цивильного туалета вела в холодную галерею и далее в сортир-сарай с дырками, бочками и температурой, равной забортной. Мыть там было невозможно, да и не требовалось. При минус сорока все и так замерзало на ходу.
Рязанов сообщил нам, что галерея и внешний сортир-холодильник вне сферы нашей уборки. Чучундре же, неосторожно поинтересовавшемуся, кто же те несчастные, приводящие в порядок галерею, сержант туманно ответил:
– Не суйся, тля, гусяра, а то ты там порядок наведешь.
Также не нужно было мыть оружейку, ибо она была заперта, опечатана и подключена к сигнализации, чтобы солдаты не перестреляли друг друга и командиров.
Собственно, нам оставалась сущая ерунда. Мы протерли пыль и взялись за швабры. Рязанов терпеливо ждал, когда мы закончим. Мы были чрезвычайно довольны, завершив уборку. Не так уж все оказалось и страшно. Сделали все, и есть еще время отдохнуть. Мы по очереди сбегали на обед и вернулись, предвкушая отдых и похвалу.
Сержант Рязанов вынул из кармана беловатый платок и пошел по кубрикам, проверяя следы пыли на тех местах, куда он мог дотянуться. Очень быстро платок посерел, поскольку верхние части дверных плинтусов и заглушки электровыходов мы опрометчиво упустили.
– Вы что же, гуси? – удивился сержант, – расстроить меня хотите? Хотите, чтоб я огорчался? Чтоб мне люлей за вас навтыкали? Разве вы этого хотите?
– Никак нет, товарищ сержант, – хором ответили мы, а Чучундра добавил с чувством:
– Извините нас, пожалуйста! В следующий раз мы все уберем как нужно.
– Конечно, уберете, – разулыбался сержант, – вот прямо сейчас и начинайте! Ну, тля, бегом, монстры! Сгною в нарядах!
Мы сделали всю уборку сначала. На этот раз сержант обратил внимание, что пол мы мыли швабрами.
– Как же это я сразу не заметил, – сокрушался он, – швабрами ведь у нас никто не моет. Даже не знаю, как они еще сохранились. Швабра – это же вчерашний век. Каннибализм!
– А чем же мыть? – спросил я, предполагая, что нам выдадут специальные боевые поломойные установки цвета хаки и на электричестве.
– Чем мыть? – переспросил Рязанов, – да вот же чем! Вот же они у вас мудаков, по обеим сторонам висят, руки называются. Руками мыть. Вперед! Бегом, арлекины, время идет, а ничего не убрано!
…Вернулась наша рота с прогулки на свежем воздухе. Никто не выглядел хорошо отдохнувшим. Панфил с Джаггером рассказали заплетающимися языками, что до обеда рота перебрасывала снег с левой стороны дороги на правую, а после обеда возвращала перекинутый снег обратно.
От бойцов валил паровозный пар, шапки и воротники обросли инеем, как морды зимних лошадей.
Солдаты принялись было раздеваться, но опытный сержант Налимов построил их, приказав рассчитаться по порядку номеров. Одного не хватало…
– Млядь! Так я жопой и чуял, – гордо сказал Налимов, – прямо чуйка у меня была, что потеряли кого-то.
– Батю потеряли, – заорал Джаггер, – молодец Батя, догадался свалить с этой лавочки! Я следующий!
– Куда ему, дураку, бежать? В тундру песцов кормить немытым телом? – рассудил Налимов, давая Джаггеру легкую плюху за длинный язык.
– Не, он гаденыш, где-то в тепле пришипился. Найду – нарядами задрючу падлу.
– Может, его прапорщицы с узла дешифровки похитили? – завистливо предположил сержант Рязанов. – С его-то хозяйством могли не устоять. Вся часть уже про его мудя базарит, всем растрепал Опенок-то.
– Чтоб только тебя не похитили, – оборвал небрежно коллегу Налимов, – кому он сдался, недомерок.
И заорал:
– Рота, на выход, ищем Батю! Пока не найдем, отбоя не будет!
По счастью, Батю нашли через пять минут. Он попросту задремал в сугробе, и его случайно присыпали снегом.
По пути в роту Джаггер успел пару раз сунуть Бате под ребра, чтоб проснулся. Дознание, устроенное сержантом, злого умысла и тем паче попытки дезертировать не обнаружило.
– Сомлел я, братцы, – бормотал Батя, раздирая рот корявым зевком, – сомлел совершенно, ну и прикорнул на снежку-то, мягко. Как на перине.
От услышанного сержант Налимов даже растерялся.
– И что, не холодно было, гусяра? – спросил он.
– Так я привыкший, – ответил Батя степенно, – у нас в леспромхозе, как дизельная сгорела, неделю так и спали. Как ведмедя́.
Налимов обозвал Батю заполярным клоуном и повел роту в ленкомнату писать письма родителям.
– Чтоб не потеряли вас, долботрясы. А то Дядя Ваня шкуру с меня спустит.
– Кто такой Дядя Ваня? – спросил меня Чучундра.
– Не знаю. Не все ли равно. Зато мы в тепле, – ответил я, и мы принялись перемывать пол руками.
Так действительно получалось намного чище, поскольку объект мытья был прямо под носом. Правда, немного болела спина.
– Ничего, Бабай, – утешил меня Чучундра, – теперь уже ему, черту, придраться не к чему.
Черт сержант Рязанов и не думал ни к чему придираться.
– Вот теперь уже лучше! Другое дело, ведь можем когда хотим, – сказал он сдобным голосом, – скоро закончим, а то устал я с вами. Ну вот. А теперь я вас научу мыть пол по-настоящему.
И он нас действительно научил…
Сержант Рязанов, не спеша прошел в пожарный уголок, оперся спиной о стену и ногами одну за другой опрокинул все три пожарных бочки.
Шестьсот литров мутной воды понеслось по коридору.
– Совместный советско-японский метод, – пояснил нам Рязанов, – полярное цунами. Что стоите? Взяли тряпки и вперед на борьбу со стихией.
До утра мы с Чучундрой ликвидировали природную японскую катастрофу.
Выяснилось, что Чучундра, человек с высшим, хотя и не вполне оконченным образованием, попавший в армию лишь благодаря нелепой случайности и группе «Пинк Флойд», умеет очень точно излагать свои сокровенные мысли.
Собирая тряпкой пожарную воду и елозя по крашеным доскам мокрыми коленями, Чучундра шепотом, в рифму и с деепричастными оборотами, сообщил, кем на самом деле является сержант Рязанов, его мама, папа и прочие родственники до седьмого колена.
Досталось и японскому императору за милитаризм и отсутствие надежных методов борьбы с цунами.
Кроме того, Чучундра озвучил несколько возможных версий будущего пресловутого сержанта, и все эти версии были позорными и безрадостными.
Мы закончили уборку и наполнили вручную, ведрами злосчастные пожарные бочки. Видимо для следующих дневальных.
После наряда нам удалось подремать полчаса.
Мне снилось, как я четвертую сержанта Рязанова и топлю жалобно кричащие четвертушки в пожарной бочке.
Сержант Налимов в эту ночь, наверно, снился персонально Панфилу и Джаггеру.
Сны наши освещало, мерцающее адскими сполохами, полярное сияние.
…На первом же перекуре в туалете Панфил заявил:
– Мне все понятно. Это конец. Но этот конец нужно просто перетерпеть всего один год, а дальше мы уже станем помазками – и всё. Аля-улю! Положим на всё с прибором! А сейчас, братушки, я почитаю вам стихи…
5
…Постепенно военный туман начал рассеиваться в нашем сознании. Становилось понятно, что и как устроено в нашей части.
Мы, молодые солдаты, начинали службу гусями. Через некоторое время нам предстояло разделиться на гусей шарящих, то есть сметливых, и нешарящих – то есть совершенно бестолковых и никчемных.
Всю черную работу в части естественно выполняли гуси, но гуси шарящие при этом избегали, как правило, коротких, но внушительных репрессий. Судьбе же нешарящих гусей можно было лишь посочувствовать. Но им не сочувствовал никто.
Коллектив сколачивался железными костылями круговой поруки. Из-за одного залётчика вся рота могла отжиматься до утра и, завершив спортивные упражнения, товарищи быстро и дружески внушали коллеге уважение к коллективу на первом же перекуре.
В перекурах участвовала вся рота. Тридцать человек набивалось в курилку, роль которой исполнял теплый, неиспользуемый туалет.
Это был наш остров свободы, там можно было расслабиться и по-настоящему вздохнуть полной грудью, поскольку при выходе из курилки полагалось застегнуть крючок под горлом и затянуть ремень «по голове».
Как-то раз в самом начале наших мытарств сержант Налимов скомандовал:
– Рота, перекур десять минут!
И очень удивился, увидев Чучундру, не нырнувшего в туалет, а спокойно подпиравшего стенку.
– Я же не курю, товарищ сержант, – гордо сообщил Чучундра, рассчитывая возможно даже на какое-то поощрение.
Награда не заставила себя долго ждать.
– Не куришь? Молодец! – восхитился Налимов, – значит спортсмен. Так чего стоишь? Давай на турник.
Пока рота курила, наслаждаясь коротким забвением, Чучундра корячился на турнике, пытаясь подтянуться хотя бы раз.
Уже через неделю он первым кидался в туалет по команде «перекур», залихватски продувал папиросу, сминая гармошкой гильзу «беломорины» и курил, перекидывая ее во рту, как заправский урка.
Еще через пару недель Чучундра мог грамотно провести дискуссию о неоспоримых достоинствах «Беломора» фабрики имени Урицкого против папирос фабрики имени Клары Цеткин.
Чучундра пускал папиросный дым толстыми облаками, а Панфил читал нам очередной опус…
…Узнать гуся было просто. Военная форма его, даже если подходила по размеру, все равно сидела как-то нелепо. Шапка была бесформенна и не надета, а нахлобучена. Из-под шапки торчали уши. У гусей они почему-то всегда торчали.
Гусь всегда очень чисто выбрит, иногда даже дважды в день и до царапин на морде, ибо горе ему, если на утренней или вечерней поверке обнаруживалась щетинка.
Выражение лица гуся однообразно, типа: «А чё я не так сделал-то?».
Крючок на воротнике кителя вечно застегнут. Ремень затянут «по голове».
Делалось это так. Длина ремня выбиралась по окружности затылок – подбородок. На ремне создавалась отметка и, опа! – солдат оказывался затянут рюмочкой.
Бляха сияла, как котовы яйца. Бог его знает, как они там сияют на самом деле, но именно это выражение употребляли офицеры, а за ними и сержанты, желающие описать что-то нестерпимо яркое.
Далее шли бриджи, обычно слишком просторные в верхней своей части и слишком узкие и короткие внизу.
Завершали образ до одури начищенные вонючей ваксой кирзовые сапоги, которые не искалечили бы ноги только Мересьеву.
Так вот. Через год любой гусь неизбежно становился помазком или, что совершенно то же самое – черпаком. Инициация производилась двенадцатью ударами ремня (а именно латунной пряжкой) по заднице.
После чего обильно распивалась водка, заранее принесенная новообращенными из самохода. Принимались поздравления от дедов и дембелей и приобретались все права полноценного Воина Арктики.
Черпак (он же помазок) принимал бразды правления. Отныне он руководил свежепризванными гусями, он вдохновлял их на труд и на подвиг, он кричал им: «Вешайтесь!» точно так же, как кричали ему самому ещё год назад.
Разумеется, страшнее остальных зверствовали именно те, кто, будучи гусями, больше всех зарекались и возмущались: «Вот дотяну я до черпака, никого пальцем не трону! У меня-то гуси будут жить как люди».
Свежевылупившийся черпак-помазок в первые два-три дня обязан был перекроить свою внешность полностью. Все, до последней нитки, должно было отличать его от презренного гуся.
Как гусеница окутывает себя коконом, чтобы раствориться в себе самой, и завершив метаморфозу, вернуться прекрасной бабочкой, так и черпак, лепит себя заново.
Замполит учил нас, что материя первична, и что бытие определяет сознание. Поэтому, не изменив форму, невозможно стать полноценным, нахальным, ничего не боящимся черпаком.
Солдатская арктическая шапка ушанка имеет длинные уши. Черпак безжалостно укорачивает их, как уши породистого щенка.
Далее уши сшиваются и теперь невозможно опустить их даже в самый лютый мороз.
Но страшен ли мороз черпаку? Пробыв год гусем, он уже ничего в этом мире не боится…
Итак, обрезанная шапка надевается на специальную, тщательно сберегаемую от старшины, квадратную болванку. Берется сапожная щетка, и шапка щедро намазывается гуталином.
Подождите, люди! Никто не сошел с ума – это технология, проверенная годами.
Шапка накрывается влажной марлей и яростно проглаживается раскаленным утюгом. Валит гуталиновый пар, несусветная вонь поражает ноздри, но кого можно напугать вонью в Советской Армии? Правильно, никого!
После процедуры марля сдергивается, как полотно при открытии памятника Ленину. И вот! Шапка теперь уже не похабно-сизого, с ментовским оттенком, цвета, а ярко синяя с благородной искрой, и совершенно квадратная. Не беда, что ее не очень удобно носить. Хотя шапуля и села на пару размеров, её можно надеть на затылок, как ермолку, или сдвинуть на умудренный солдатский лоб, как фурагу.
С кителем и бриджами черпак обходится просто и сурово. Все ушивается строго по фигуре и более напоминает не военную, но гимнастическую форму. Воротник перезаглаживается и поднимается стоечкой.
Крючок не застегивается никогда. В подшиваемый подворотничок закладывается отныне кусок толстого провода для придания объема и, кажется, что у правильного черпака на воротнике лежит жирная белая макаронина.
На кителе и бывших бриджах, скорее уже ставших лосинами, наглаживаются стрелки во всевозможных направлениях. Ходить без стрелок – не комильфо. Без стрелок ходят только гуси или чуханы.
Теперь сапоги. Вот где простор для творчества. Но сперва необходимо сточить или срезать выступающую часть подошвы.
Она выступать не должна. Ведь это сапоги черпака, а не какие-то лыжные ботинки.
Далее, любители каблуков и прочие коротышки набивают каблуки. О подковах, их форме, размере и весе нужно писать отдельный трактат. Некоторые любители добавляют толщину подошве. И тут вновь приходит очередь утюга.
Манипулируя утюгом и ваксой, умелый черпак достигает сразу двух целей. Сапог пропитывается и обретает непромокаемость, а также новую форму.
Немало часов было потрачено черпаками и помазками на обсуждение формы носков кирзовых сапог. В итоге две влиятельные, но разошедшиеся во взглядах партии постановили, что не западло и так, и этак.
Отныне часть черпаков щеголяет в остроносых сапогах «а-ля казаки», а другая – попирает землю квадратноносыми, немецкого образца, прохорями.
Ко всему еще, обработанный раскаленной ваксой сапог не нуждается более в чистке. Да-да, именно так, он чистится снегом. Щетка умакивается в снежок, и через пару движений сапог сияет словно… (ну, про котовы яйца вы уже слышали).
Обычно в Заполярье довольно холодно, и солдату полагается еще и зимняя одежда. Это шинель (у нас ее носили все лето) и пошив. Если с шинелью все более или менее понятно, то объяснить, что такое пошив, просто необходимо.
А это такая теплая куртка, длиною до середины тощего солдатского бедра.
Пошив украшен воротником рыбьего меха, капюшоном и слюнявчиком. Слюнявчиком прозвали этакий специальный клапан-намордник, обычно висящий на груди под воротником, изнутри пошива.
Но если вдруг набегает пурга или крепчает мороз, то Воин Арктики закрывает морду слюнявчиком, поднимает воротник, натягивает капюшон и глядит презрительно на непогоду через узкую смотровую щель.
На пошив нашиваются крючки и после этого, он может застегиваться на любую сторону по выбору. То есть как бы на мужскую и на женскую.
Дело в том, что если задувает пурга в Тикси, то ветер всегда южный. И когда подразделение идет на боевое дежурство на свою площадку, пошивы застегиваются на правую сторону. А вот когда идут со смены – на левую. Делается это, чтобы по пути не надуло полную пазуху снега.
В комплекте к пошиву идут еще ватные штаны до груди и на лямках, а также валенки.
Если к ватным штанам черпак равнодушен, поскольку пользуется ими лишь в самую злую непогоду, то валенки он уродует весело и самозабвенно. Валенки загибаются резными отворотами, как ботфорты мушкетеров, раскрашиваются анилиновыми красками и греют солдатские ноги и души, словно пряничные теремки на фоне скучного снега.
С шинелью вообще поступают просто. Она прошивается сзади и утрачивает навсегда способность служить солдату полноценным одеялом. После чего «шинель-матушка», как называет ее слегка слабоумный от пьянства Грибной Прапорщик Опёнок, расчесывается стальной щеткой для чистки лошадей.
В самой Москве, в ГУМе не найдете вы таких пальто, какие изготавливают черпаки из простых шинелей.
Нравится ли все это командирам? Ну, конечно же, нет. Могут ли они что-то с этим поделать? Ответ такой же.
Иначе, кто вообще будет нормально служить?
Солдат Советской Армии при желании может доставить сколько угодно хлопот своим офицерам. Лучше об этом и не думать, помилуй Бог!
Черт с ними с валенками, да шапками. Лишь бы, гады, служили.
И мы служили…
…Но продолжим.
Черпаку-помазку жизни всего-то полгода, он ведь потом превращается в дедушку.
А дедушка – это уже совсем другой крашеный коленкор.
Если черпак в азарте дурном службу тянет, старается, радуется, дурилка, что гусем быть перестал, нормативы сдает, значки мастерства воинского зарабатывает, то дедушка уже жизнь правильно понимает.
Дедушке обрыдло всё хуже сушеной картошки. На рожи шелудивые товарищей своих смотреть противно. Домой хочется, на гражданку. Не прёт его больше со службы.
И вот остывает дедушка. Гусей гонять перестает. Большой фигурный болт рококо вытачивает постепенно, и медленно кладет его на обязанности свои служебные.
Альбом делать начинает.
А ведь всем известно, что если уж человек альбомом дембельским занялся, то видал он всю Красную Армию в чёрном гробу и в белых тапочках. Так сказать, в цветах флага Германии до тридцать пятого года.
После приказа об увольнении в запас дедушка становится дембелем. А дембель – он уже и не солдат вовсе, а йетти какое-то.
Жрёт, спит, мыться ленится, и мыслей у него в голове совсем мало. Думает он только о проездных документах, ну и ещё о бабах. Но пока доживешь до помазка-черпака, дедушки-дембеля, семьсот потов прольешь, семь пар чугунных сапог стопчешь, а уж сколько раз в хобот получишь – и сосчитать нельзя.
Тут понимать службу надо, шарить…
6
…Мы шарящие гуси. Мы врубаемся с полуслова, нам, арлекинам, не нужно полтора раза объяснять.
Мы, это: я – Бабай, Панфил, Джаггер и Чучундра. В роте у нас вообще немало нормальных чуваков, но мы как-то привыкли держаться вместе.
До армии я валял дурака и санитарил в больничке. Мне нечего особенно рассказать о себе.
Панфил – поэт. По крайней мере, он убежден в этом, а мы всегда рады послушать его писанину.
Я, как любой начитанный юноша, иногда тоже пописывал. Панфил всегда снисходительно хвалил мои стихи, но мне самому казалось, что его вирши были как-то повиршистее.
– Ты, Бабай, еще ничего, нормально лепишь, художественно. Но ты давай, это самое, на глагольные рифмы не налегай. И хореем больше, хореем. Ямбом у тебя малость уныло получается, – так говорил мне Панфил и брал в руки убитую нашу, не держащую строй ротную гитару.
Под гриф, чтобы пресечь шатания, был подсунут карандаш. Панфил исполнял «Восьмиклассницу».
– Вот это рифма! – восхищался он. – Послушай: «конфетку ешь», «в кабак конечно»! Это вещь! – а у тебя что? «микроскоп-телескоп», а? Да и у меня, братушка, не лучше, – вдруг самокритично добавлял он, – даже еще и хуже «брат – двоюродный брат». Те мы еще рифмачи а, Бабай?
И бил меня по плечу. А я в ответ бил по плечу его.
– Вас, мудозвонов, в смысле поэтов, легко узнать на пляжу по наплечным синякам, – сказал нам Джаггер.
В ответ Панфил встал в позу нерукотворного памятника и прочитал:
…Панфил был настоящий работяга. До службы он вкалывал на каком-то железном комбинате, а кроме того играл на ритм-гитаре в рабочем клубе. К тому же у него осталась на гражданке девушка. Он постоянно строчил ей несусветно длинные письма и полагал жениться после армии.
– Поэт должен быть женат многократно, – так объяснял Панфил свою торопливость. – Чем раньше женишься впервые, тем больше раз успеешь жениться потом.
– Ты аморальный тип, – заклеймил его Чучундра. – Женитьба дело серьезное, почти печальное, так даже Гоголь считал. К тому же у меня трое друзей женились. И после свадьбы ни один ни разу не улыбнулся. А с тебя все, как с гуся вода.
– А я и есть гусь, – захохотал довольный Панфил, – и ты, Чучундра, кстати, тоже!
– Ты Пушкина знаешь? – спросил Панфил загадочно.
– Ну?
– Так вот, Чуча (так он ласково звал Чучундру), Пушкин был женат один раз. И к чему его это привело? А Лермонтов вообще не был женат ни разу. И что? Усек закономерность, Чуча?
– А Есенин сколько раз был женат? – коварно поинтересовался Чучундра, – И что? Помогло ему?
– Есенин бухал все время, поэтому и вздернулся, – влез в разговор Джаггер.
Во всех спорах, кроме собственных, он всегда поддерживал Панфила, видимо, из-за родства музыкальных душ.
Джаггер до армии был лабухом. Он, собственно, лабухом и остался, такую натуру не переделать. Где он только не играл в своем Красногорске и был способен изобразить всё, что угодно, от «Поспели вишни» до «Роллингов».
Если бы потребовалось описать Джаггера одним словом, то слово это было бы «кипяток». Соображал он быстро и лихо, а думать никогда и не пытался.
Во время думанья он остывал и прекращал действовать.
…Хорошие гитаристы ценятся в армии. Развлечений особых нет. А Джаггер был музыкантом-универсалом и не просил времени, чтобы подобрать мелодию. Просто играл ее на слух, да и все.
Поэтому Джаггер позволял себе дерзить всем подряд, и обычно ему это как-то сходило с рук. В особо горячие моменты мы с Панфилом утягивали Джаггера в тыл, а Чучундра вежливо объяснял, что тот имел в виду на самом деле, и конфликт разрешался.
Чучундра, постоянно поправлявший тяжелые очки на длинном носу, был самый престарелый и мудрый из нас. Шутка ли – МАИ за плечами. Правда, не весь. Вышибли его, беднягу, с последнего курса.
– Как-то нелепо все получилось, – рассказывал нам Чучундра, – сижу, значит, я на лекции в амфитеатре…
– Где сидишь? – обалдело перебил его Джаггер, – в амфитеатре? Где гладиаторы, что ли?..
– Да нет, – терпеливо продолжил Чучундра, – зал такой, для лекций. Полукруглый. Ряды вниз идут. Ну, как в цирке…
– В цирке я бывал, – удовлетворенно сказал Джаггер.
Чучундра продолжил:
– Так вот. Сижу, слушаю нудятину эту. Со сном борюсь. А на ряд ниже меня, двое активистов через наушники кассетный плейер слушают. Плейер «сони» на минуточку, из «Березки».
– Дык, ясен пень, Москва, столица, как по другому-то, – не унимался Джаггер.
– Конечно, ты-то дома только граммофон с Шаляпиным слушал, – парировал Чучундра и покатил свой рассказ дальше:
– Эй, комсомольцы, говорю, дайте и мне насладиться, что там у вас? Они мне наушники передали, слышу: «Пинк Флойд», «Стенка». Погромче, говорю, сделайте. Сделали. Сижу – наслаждаюсь. И тут смотрю я, лектор наш, профессор Гироскович, на меня посматривает. И посматривает как-то нехорошо. Пристально. Я активистам тихонечко говорю: «Комсомольцы, прикройте-ка меня от этого мудилы. Что-то он на меня вылупился, как жопа на ёжика». То есть, это я думал, что говорю шепотом. Когда в ушах-то «Пинк Флойд»… Короче, я это на всю аудиторию сказал. Весь курс слышал. Мне потом многие руку пожимали, потому что Гироскович на самом деле тот ещё мудила. Одна проблема – мудила с хорошим слухом. В двадцать четыре часа меня приказом по институту шуганули. Правда, с правом восстановления через год.
Ректор, как выяснилось, профессора этого тоже не любил. А вот «Пинк Флойд уважал». Но военком наш шустрее оказался… И вот я с вами, друзья! Лицезрю ваши рожи! – патетически закончил свой рассказ Чучундра и плюнул на очки, чтобы протереть их…
7
– Рота! Строиться! – прокричал сержант Налимов, – Будем чистить оружие!
…Оружие мы чистили ежедневно.
Похабник Джаггер утверждал, что этот процесс своей периодичностью и особенно конечным результатом напоминает ему мастурбацию.
Стрелять нам пока не давали.
– Не стреляли, и не будете, – разбил наши надежды сержант Рязанов, – мы тут за всю службу по четыре раза отстрелялись. Не для того вас, арлекины, призывали, чтоб вы патроны жгли. Вот пакля, вот масло. И чтоб блестело, как… (ну, про кота вы уже знаете).
Мы разобрали автоматы из оружейки и, расчленив их, принялись полировать масляной паклей вороненые потертые детали.
– Скоро начнем в караулы ходить, – сообщил Панфил.
– Да уж, смотри, как бы не на кухню, – остудил его Джаггер, – на кухню-то мы быстрее попадем.
В учебной роте было принято формировать караульные наряды из более-менее шарящих гусей. Остальные бедолаги закрывали наряды по кухне, наиболее тяжелые и грязные.
В караулы из учебной роты пока никого не брали. Мы все ходили только на кухню или дневальными. И то, и другое было совершенно омерзительно, но в наряде по кухне можно было еще нарваться на неприятности с чужими черпаками, которые, как молодые акулы, были рады любой добыче.
– Товарищ сержант, – закинул невод Чучундра, обращаясь к Налимову, – а вот мы бы могли начать уже караулы после присяги? Устав мы учим. А вы бы с нами начкаром. Уж как хорошо с вами было бы дежурить.
– Эй, гусяра, а со мной, что ли плохо? – заорал подслушавший сладкую Чучундрину лесть сержант Рязанов, – на кухне сгною, до конца учебки котлы будешь гондурасить!
– Да ладно, Рязанчик, не мельтеши, – окоротил его Налимов, – видишь, нормальные пацаны, не буреют.
– Там поглядим, – кивнул он Чучундре, – если залетов не будет. Короче, готовьтесь. Устав караульной службы учите, монстры.
Воодушевленные перспективами, мы продолжили чистку, а сержанты отправились покурить.
– Эй, Бабай, гля чё я нашел, – услышал я под ухом хрипловатый басок Бати, – в оружейке сейф отпёртый, а там вот…
Батя держал в чумазой руке что-то вроде фанерной шкатулки без крышки. В аккуратно высверленных дырочках маслянисто светились патроны, три ряда по десять штук. Возле капсюлей стояли зеленые метки.
– А вот эти я в магазин зарядил, – сообщил Батя, помахивая рожком «калашникова», полным патронов. – Эти из другой коробушки, на них краской не помечено ничего, видать холостые.
Я беспомощно оглянулся. Логика Батиных действий меня просто обескуражила.
Джаггер с Панфилом быстро заслонили нас ото всех. Чучундра занял позицию в стороне, чтобы засечь появление сержантов.
– Батя, придурок, зачем ты их вообще взял, и на хрена в магазин вставил, – зашипел я.
Да не пысай ты, – спокойно ответил Батя, – я же просто для тренировки. Вон в караул скоро пойдем. Я в школе на НВП так сто раз делал. А патроны без метки, значит холостые.
– Давай, разбирай все это к херам и поживее, – заверещал Джаггер, – спалишься сейчас и нас всех спалишь, дефективный!
– Ладно, – покладисто согласился Батя. И вместо того чтобы начать разряжать магазин, прищелкнул его к автомату. – Проверю только, как затвор работает, и всё.
Тут он передернул затвор дважды, и автомат исправно выбросил один патрон. Это означало лишь то, что второй остался в патроннике.
– Шухер, – тихо сообщил Чучундра.
Из каптерки показались перекурившие сержанты.
Батя засуетился, не зная, что предпринять, завертелся в разные стороны с автоматом. Панфил сунул патронные фанерки куда-то под стол.
Тут пес Курсант гавкнул дважды с подвывом. Бухнула входная дверь и дневальный Кролик крикнул:
– Рота, смирно! Дежурный по роте на выход!
Далее всё происходило как бы одновременно. В роту, бодро топая толстыми ногами, вошел замполит Дядя Ваня. Его щекастая морда, словно говорила: «Угораздило же меня попасть из Сочи в Тикси»…
Сержант Рязанов, бывший в этот день дежурным по роте, кинулся вперед, вскидывая руку к виску и тараторя:
– Товарищ майор, за время моего дежурства…
Видимо Рязанов спешил сообщить Дяде Ване, что за время его дежурства никаких происшествий не случилось, а бравая учебная рота занята чисткой личного оружия…
Но Батя, как и все мы, честно и быстро выполнил команду «смирно». При этом он грохнул прикладом АКМа об пол, держа ствол кверху.
Раздолбанный старый автомат с патроном в патроннике и взведенным затвором не выдержал и пальнул.
Бате, по божьему попущению, еще повезло, что он не накрыл ствол ладонью. Пуля слегка обожгла его правое крупное ухо и выбила облако штукатурки из потолка.
Все замерли на месте. Даже наши сержанты растерялись и застыли чучелами. Не спасовал лишь один замполит Дядя Ваня.
При звуке выстрела он оглушительно подал команду: «Ложись!» Видимо сам себе, так как все продолжили стоять в изумленном остолбенении.
Сам же замполит с грохотом рухнул на пол и, подкидывая упитанную задницу, споро пополз к выходу.
У самой двери его настиг кобель Курсант, который не только не испугался выстрела, но даже как-то взбодрился, видимо припомнив юность боевую где-то на тундровом стрельбище.
Пес пристроился к ползущему замполиту, принимая вероятно его движения за приглашение к некой эротической игре, вскочил на Дядю Ваню и заелозил быстро, как обычно делают собаки, выражая кому-то амурные чувства.
Майор, заместитель командира части по политической и воспитательной работе, головой отворил дверь и выполз из роты с суетящимся кобелем на спине.
Как говорится, слуга царю, отец солдатам…
Первым вышел из ступора сержант Налимов. Он подтолкнул сержанта Рязанова и напомнил ему дружески:
– Сегодня твое дежурство-то. Тебе отвечать. Видать на дембель-то совсем не уедешь. Никогда.
Рязанов медленно подошел к Бате, осторожно вынул у него автомат из замерзшей руки. Заботливо осмотрел слегка опаленное ухо.
И тут же левой рукой навесил в это ухо так звонко и смачно, что несчастный Батя перевернул три стола, прежде чем упал сам.
– А с вами, арлекины, ночью поговорим, – сообщил нам душевно Рязанов.
И сержанты, повернувшись, пошли на доклад к командиру роты. По их спинам было видно, что люлей они огребут сегодня доверху. Но отыщут утешение в ночной беседе с нами.
– А вот сейчас, – заявил Панфил, поднимая с полу хнычущего Батю, который со стороны ушибленного уха здорово смахивал на Чебурашку, – да-да, именно сейчас, самое время почитать вам стихи…
Взамен покинувшего роту замполита с собакой на спине, в подразделение немедленно прибыли майор Мухайлов и лейтенант Минусин.
Разборки были страшные, но короткие. Чтобы не ронять авторитет сержантов, мы были загнаны в ленинскую комнату. Через дверь доносились до нас вопли майора:
– Кретины в погонах, выдры мохноногие! Под монастырь меня подводите? Мне через год в Ригу переводиться. Хотите, чтоб я в Могочах дослуживал? Сокрушу, сгною обоих в дисбате! А ты что пасть открыл, выхухоль очковая!? (Это майор обращался уже к Минусу) Я тебя, полудурок, здесь пригрел, но также и разогрею взад, животное! Я тебе такую аттестацию напишу, клоун, что на пенсию младшим лейтенантом выпорхнешь. Нет!!! Недостоин! Младшим лейтенантом ты не выпорхнешь, а выкатишься в инвалидном кресле! Потому что копыта я тебе лично переломаю! Где ты был, конь педальный?! Почему, млядь, отсутствовал в роте?
Мы услыхали что-то среднее между мычанием и заиканием. Видимо Минус пытался молвить нечто в ответ.
Понятно, что майор ему такой возможности не дал.
– Молчать, тварь, пародия на макаку! Из роты ни ногой. Жрать, спать и хезать здесь. Пока эти выблядки друг друга на хер не поубивали!
– Так, твари, – переключился Мухайлов на сержантов. – Чей это был автомат? А кто знает? Где журнал оружия? Где подписи? Где вообще старшина?! Где этот алкаш? Что, тля? На ужине? Бегом сюда! Раненым кабанчиком!!!
Раздался подобострастный топот. Сержанты кинулись за старшиной.
Им был тот самый человек-опёнок, принимавший нас в бане в день прибытия. Грибной прапорщик с невкусной фамилией Пердуренко.
Сержанты приволокли его через минуту.
Мы слышали, как Опёнок начал объясняться с майором, дожевывая что-то.
– Товарищ прапорщик, – гремел Мухайлов, – чье это оружие? Где журнал? Почему патроны не в сейфе? Вынь ты уже сосиску из пасти или я ее тебе в дупу засуну. Отвечать!
Грибной прапорщик видал и не такие виды и потому не суетился. После проверки всех журналов выяснилось, что автомат, из которого пальнул Батя, вообще не числился за учебной ротой.
– А чей же он тогда? – заливался майор Михайлов, – вот не хватало мне чужого автомата, каки сизые!
– Хрен его знает, товарищ майор, – меланхолически отвечал Опёнок, – ствол этот точно не наш. Может быть, с пятой ротой поменялись на прошлых стрельбах? Они могли. Такие же долботрясы, как и мы, – самокритично добавил прапорщик.
– Ладно, – подытожил майор, – вижу, с кем дело имею. Всем помалкивать. Патрон завтра принесу. Автомат был неисправен и стрелять не мог… Лейтенант Минусин, возьмите в мастерской кувалду и приведите оружие в соответствие с рапортом о неисправности.
– Все вам по хрену, – безнадежно добавил Мухайлов, – а мне теперь неделю с замполитом пить. А у меня печень, и дочь невеста…
– Я вас всех выежу и высушу, – пообещал майор напоследок, – да, кстати, пса-насильника вашего – к черту! Отправьте его на Первую Площадку. Увижу здесь – пристрелю, как собаку.
Мы сидели, притихшие, в ленинской комнате. Гроза, прогремевшая над головами сержантов, вскоре должна была докатиться до нас.
– Печально, други, нас ждут репрессии, – напророчил Чучундра, и попросил: – Панфил, развлеки душу, прочти что-нибудь.
Дважды к Панфилу с такими просьбами обращаться не приходилось…
8
…Гуся бить совершенно необязательно.
Тем более, что Батя уже лично получил по уху, a остальные должны были быть наказаны в соответствии с доброй традицией круговой поруки.
Нет, гуся бить совершенно ни к чему.
К тому же сержантов всего двое, а гусей – тридцать рыл, в смысле клювов. И неизвестно, как они могут ответить на беспредел.
А гусь пошел нынче наглый да своевольный, палит в учебной роте из автоматов, нарушает плавное течение службы.
Ко всему прочему лейтенант Минус приставлен к роте приказом командира. И если этот зануда не станет возражать против легкого внушения в рамках устава, то против явного побоища он выступит однозначно. За такое придется ответить в случае чего ему самому.
…Вечером команда «отбой» прозвучала вовремя. Обычно сержанты поднимали нас снова, из-за пресловутых сорока пяти секунд и репетировали это дело раза по три-четыре, а потом все же отправляли спать.
В тот вечер мы вскакивали и ложились часа полтора. Пол был усеян горелыми спичками.
Лейтенант Минусин, чтобы не расстраивать окончательно нервы, потрепанные майором Мухайловым, ушел в микрофонный класс. Надел на понурую голову наушники с «Песнярами» и сделал вид, что беспробудно уснул.
Сержанты приободрились.
– Ничего-то наши арлекины не успевают, – пожаловался коллеге сержант Рязанов.
– Обессилели гуси. Силы кончились, – заступился за нас Налимов. – Чтобы силы были, тренироваться нужно, спортом заниматься. А то вона какие доходяги они у нас. Вот Бабай только четыре раза подтянуться может. А Чучундра вообще ни разу, пока сапогом не поможешь.
– Так-то да, – согласился Рязанов, – не тренируем мы их. Поэтому сил и хватает только из чужих автоматов стрелять да замполитов собаками трахать.
– А мы? Как мы тренировались? – продолжил сержант, – помнишь, Налим, как табуретки держали? Теперь мышцы – во! Железо.
– Не, – сказал Налимов, – не пойдет. Мы не звери. Табуретки держать тяжело. Пусть подушки держат. Они легкие.
…Тридцать молодых людей в кальсонах стояли ровнехонько, в одну шеренгу, вытянув перед собой руки ладонями вверх. Сержант Рязанов возлагал каждому на руки по подушке, которые быстренько подавал сержант Налимов.
Всё это походило на веселую игру первые пять минут. Наши руки неизбежно наливались тяжестью и клонились долу, подобно спелым колосьям.
Мне припомнилось выступление провинциального гипнотизера, на котором я как-то побывал.
– Ваши руки тяжелеют, становятся свинцовыми, веки закрываются, вам хочется спать, – вещал тогда гипнотизер-чудотворец утробным басом.
Было очень похоже. Руки наши тяжелели и хотелось спать.
Чтобы немного облегчить это нелепое держание пухо-перьевых изделий, мы прогибались назад, перемещая более выгодно центр тяжести. Уже через пятнадцать минут вся рота походила более не на Воинов Арктики, а на средневековый цирк уродов. Кроме извивания в червеобразных позах, бойцы помогали себе всевозможной мимикой. Закушенные губы, выпученные жабьи глаза, вкривь и вкось высунутые сизые языки, и тяжелое сопение выгодно дополняли общую картину.
Сержанты наши, веселыми лайками бегали вдоль строя и орали:
– Руки не опускать!
Самые маловыносливые из нас получали поддержку в виде легких, дружеских тычков под ребра.
Через некоторое время многие бойцы начали валиться вперед вместе с подушками, выполняя приказ «не опускать руки». Руки-то как раз и оставались под требуемым прямым углом к телу. А вот само тулово, влекомое подушкой, заваливалось вперед.
– Ненавижу гравитацию, – прохрипел Панфил, корчившийся возле меня, и выпал из строя. Я тоже решил не сопротивляться и упал рядом.
Недовольные нашей физической формой, сержанты, как люди справедливые, во всем винили только себя. Так и хотелось их хоть чем-нибудь утешить.
– Плохо мы их учили, мало тренировали, – причитал Рязанов.
– Да нас за это под трибунал отдать нужно, – вторил Налимов, – совсем личный состав ослабел без тренировок. Подушку удержать не могут. А вдруг война? Как биться-то с супостатом…
– Наверстаем! – пообещал Рязанов. – Эй, которые упали, встать! Упор лежа принять. Раз-два, раз-два, веселей, качаем руки.
Через несколько минут отжималась уже вся рота. Из класса высунулась заспанное лицо лейтенанта Минусина.
– Спорт – это хорошо, – сказал он, видимо, сам себе, и всунулся обратно.
Поначалу отжиматься от пола показалось намного легче. После пятидесятого раза наше мнение изменилось. Под каждым носом на деревянном полу уже накопилась небольшая, но неизбежно растущая лужица пота.
Чтобы дать нам отдых, сержанты иногда приказывали нам встать, но мы едва успевали подняться, как они радостно вопили:
– Лечь!
И повторяли это дело раз по тридцать:
– Лечь, встать, лечь, встать, – пока это не надоедало им самим.
Отдохнув, ложась и вставая, мы вновь принимались отжиматься.
– Скучно с вами! – заявил сержант Рязанов. – Душа песни просит. Панфил, бегом в ленкомнату, балалайку сюда!
Панфил прибежал с гитарой и тогда Рязанов приказал ему сесть на табурет:
– Давай что-то такое, пободрее, чтоб гуси не ленились, не скучали.
– Продолжаем отжиматься, монстры! – заорал он на нас. Панфил держал гитару, глядя в пол. Руки его подрагивали.
– Ну, ты чего? – как-то даже по-дружески сказал ему Налимов, – давай играй, родной. «Слепили бабу на морозе» знаешь?
Панфил прошептал что-то себе под нос, по-прежнему глядя вниз.
– Что? Ты что сказал, арлекин? – удивился Налимов.
Тогда Панфил, по-прежнему глядя себе на ноги, но уже громко и очень четко сказал:
– Я. Не буду. Играть.
– Молодец! – обрадовался Налимов, – так они будут отжиматься, пока ты не заиграешь.
– Панфил, давай играй, – прохрипел кто-то из отжимающегося строя, – сдохнем тут нахрен.
Панфил не поднимая головы, взял первые аккорды.
Нельзя сказать, что рок-н-ролл сильно помог нам, поэтому на выручку поспешил сержант Налимов:
– Встать, лечь, встать, лечь, – заладил он снова. А сержант Рязанов в это время стоял над Панфилом и орал ему в ухо:
– Играй, артист, играй, не слышу! Громче!
Рядом со мной вдруг кто-то отчетливо сказал:
– Достали, бляди!
Тут же Кролик, а это был именно он, неуловимо быстро оказался возле Панфила, вырвал гитару у него из рук и одним движением разнес ее об пол.
– Строй не держала совсем, старая была! – объявил он громко. – Нет гитары – нет проблемы.
Кролик, шустрый, как ртуть, был вообще типом трудно предсказуемым. Больше слушал, чем говорил. А говорил зачастую что-то не вполне ожидаемое. По его лицу невозможно было понять, что он сделает в следующую секунду.
Сказать, что сержанты наши обледенели, это значит не сказать ничего. Чтобы прийти в себя им потребовалось добрых полминуты.
– Ты что, заглупился? Обурел? – провыл каким-то утробным голосом Рязанов. – Иди сюда. Иди, сука, в умывальник, мы тебя сейчас разглуплять будем!
И сержанты, заходя с двух сторон, принялись теснить Кролика в умывалку, надо полагать, на расправу.
Строй разрушился. Сержанты, видимо от возмущения, допустили стратегическую ошибку. Обычно старики, для остужения забуревшего молодого, поднимали его одного среди ночи под каким-то предлогом, а уже затем вершили воспитательный процесс в туалете. На этот раз все происходило на глазах всей роты.
– Не иди с ними, Кролик, – крикнул я, стараясь, тем не менее, не слишком светиться.
– Не ходи! – услышал я голос Чучундры.
– Не ходи! – заорала вся рота.
Сержанты кинулись на Кролика. Рязанов попытался попасть ему в печень, но Кролик легко увернулся, проскочил между ними и очутился среди нас.
Налимов и Рязанов попытались вытащить его из гущи, и тут уже получилось настоящее столпотворение. Бить сержантов по-настоящему не хотел никто. Гуси по любому остались бы виноваты в случае большой разборки.
Сил, после трехчасового спорта, тоже не было.
С другой стороны Налимов и Рязанов резонно опасались разбудить Минуса. Да и драться по-настоящему с утомленными, но многочисленными белокальсонниками не входило в их планы.
Потасовка приняла характер позиционной борьбы.
Матерящиеся сержанты тянули наружу Кролика, а мы отталкивали их, смыкаясь вокруг сокрушителя гитар живым кольцом. Напряжение нарастало, постепенно сержанты начали раздавать вполне полновесные удары.
Гуси принялись отвечать, особенно усердствовали Джаггер и Кролик. Кролик ловко уворачивался, но сам попадал в корпус довольно точно. В морду он пока не бил.
– Вам конец, суки, конец! – вопил Рязанов. – Мы вас всех загнобим в корень, затянем, твари, по уставу!
Чучундра, который не умел драться вовсе, но желал поучаствовать в ристалище, свернувшись клубком, бросился сзади под ноги сержантам и опрокинул всех.
Образовалась куча-мала.
Из кучи этой выцарапался Рязанов и побежал к тумбочке. Ткнув пальцем в кнопку ГГСки, он закричал:
– Вторая рота, дневальный! Быстро мне черпаков! Что? Того, кто ближе, тля. Саня! Давайте живо в учебку, у нас гуси поломались, чинить надо.
И выключив ГГСку, повернулся к побоищу:
– Конец вам, козлы.
Ясно дело, что наш боевой пыл поостыл сразу. Хорошего ждать не приходилось, а помощь нашим сержантам прибыла незамедлительно.
Дюжина черпаков и трое дедов прибежали по морозу, даже не накинув пошивов.
Они мгновенно оценили обстановку. Тридцать гусей в кальсонах, замученных нездоровым спортом, были легкой добычей. Сержант Налимов уже выбрался из гусиной стаи и ожидал расправы над нами рядом с Рязановым.
Мы начали сбиваться теснее друг к другу, образуя боевой порядок, причем видимо из соображений общей тактики, каждый желал занять место в тылу. Таким образом, толпа наша медленно вращалась, как помешиваемый суп-пюре. Черпаки с дедами пошли на нас, горяча себя боевыми кличами.
– Вешайтесь, суки! Что, гусяры обуревшие, служить не хотим? Заглупились? Будем разглуплять.
Тут, растолкав нас, вперед шагнул Джаггер.
И пошел, широко разводя руки, по направлению к старикам.
У меня мелькнула мысль, что он хочет покончить с собой, принеся себя в жертву. Пока его будут терзать, остальным непременно нужно спасаться. Но как? Куда? Бежать, прыгать в окна в кальсонах? Или может быть, Джаггер подает нам пример, и необходимо кинуться на дедов всем вместе, да и поубивать их, пользуясь явным численным преимуществом?
Эти соображения пронеслись в моей голове намного скорее, чем можно об этом прочесть, а события развивались еще быстрее.
Из строя стариков вышел, судя по поношенной уже форме, дедушка. Горная горилла с кулаками-дынями. Горилла ухмыльнулся и так же, разводя руки, пошел навстречу худосочному Джаггеру.
– Это конец, – шепнул мне Чучундра, – сейчас будет битва Пересвета с Челубеем.
Бойцы сблизились и еще больше развели руки, словно принимая некую боевую стойку. Джаггера я видел со спины и его затылок выражал смертельное упрямство. Дед кровожадно улыбался. Жить Джаггеру оставалось, может быть, полсекунды, и тут он заорал диким голосом:
– Чингачгук!!! Етить твою мать!!!
А дедушка-горилла так же дико заорал:
– Джаггер! Мать твою етить!!!
И они заключили друг друга в объятия, причем ноги Джаггера оторвались от земли, и он повис на Чингачгуке, как макака на более крупном примате.
Все слегка остолбенели. Джаггер и Чингачгук начали колотить друг друга по плечам и спинам, расспрашивая и одновременно рассказывая новости о знакомых пацанах на районе.
Рязанов и Налимов кисловато переглянулись, им явно думалось, что вечер продолжится как-то иначе.
– Земеля, земеля мой, – ласково потряхивал Чингачгук Джаггера, как фокстерьер пойманную крысу, – корефан мой! – представил он Джаггера другим старикам. Лабух знатный, у нас в клубе играл, и в кабаке тоже. Ровный пацанчик. А помнишь Джаггер, как ты нас от ментов в кабаке, в подсобке прятал? – Чингачгук захохотал довольно, – а мы там весь портвейн выжрали…
– Короче, если б не этот пацан, – Чингачгук повернулся к нашим сержантам, – я бы не в Красной Армии снег топтал, а на лесоповале. В общем так, этого пацана не трогать, я его после учебки себе на замену, на пост перехвата возьму.
– Чингачгук, ладно, он корефан твой, – попытался поправить положение Рязанов, – но они тут все обурели.
Черпаки и дедушки из второй роты почему-то рассмеялись.
– Вы, тля, если не можете с гусями справится, нехер было место в учебке у командира выдуривать, – сказал Чингачгук, выражая видимо общее мнение, – шли бы как мы, в микрофонщики, шесть через шесть мослаться на дежурствах. Джаггера не трогать! А с остальными разбирайтесь сами. И если они вас отмудохают и затянут, то судьба вам до дембеля затянутыми ходить. Хао! Я всё сказал.
И тут поняли, почему Чингачгука зовут Чингачгуком.
После ухода индейского гориллоподобного вождя со свитой сержанты построили нас в коридоре. Завод у них явно кончился.
– Ладно, арлекины, – пообещал нам Рязанов, – вы еще поймете, как лучше. Мы вас по уставу задрючим. Сорок пять секунд отбой!
И они нас действительно задрючили…
В первый же перекур Панфил открыл было рот, но все закричали: – Знаем, знаем уже, давай читай, Цветик хренов, не спрашивай.
К его стихам народ уже привык. И Панфил прочел:
9
…Кролик утверждал, что существование наше вполне светское. Сплошные наряды и ночная жизнь. Ночью мы занимались физкультурой. В наряды ходили почти ежедневно.
Кроме этого занятия, у нас появилась еще одно дело, занимающее весь остаток времени. После принятия присяги и завершения курса молодого бойца мы начали учиться.
Мы располагались в классе по два человека за столом. На голове у каждого были надеты черные эбонитовые наушники с гуттаперчевыми лопухами, чтобы не натирало. В наушниках звучала исключительно английская речь.
В начале занятий Минус, расхаживающий как маятник по учебной комнате, сообщил нам следующее:
– Вы служите в необычных войсках. Это войска у-у-уффф… Особого Назначения. Так сказать Осназ, ОГВА. Что означает Оперативная Группа Войск в Арктике. Мы подчиняемся у-у-уффф… непосредственно Главному Разведывательному Управлению. И вы должны этим у-у-уффф… гордиться.
Особой гордости мы пока не ощущали.
– Чувствую, что попали мы в ту еще непонятку, – сказал уныло Джаггер.
– Хрен выпутаешься, – вторил ему Панфил.
– На секретный допуск подпишут, даже в Монголию не выпустят до конца жизни, – напророчил мудрый Чучундра.
Я воздержался от высказываний, потому что на самом деле мне льстило, что я оказался в таких крутых войсках. Мы будем заниматься радиоразведкой. О таком я просто никогда не слышал.
Минус нудно, но довольно внятно объяснил, что нам собственно предстоит и как все это работает.
Самолеты нашего потенциального противника, а именно стран НАТО, летают, негодяи, где хотят. И наша задача – узнать, где именно они это делают и о чём говорят.
Пилоты их общаются между собой и диспетчерами открытым текстом. Разговаривают по рации на коротких волнах. Мы эти вражеские частоты знаем и постоянно находим новые.
Кроме того, мы пеленгуем супостатов и следим за их местоположением. Вся информация попадает к офицерам оперативникам. А после первичного анализа отправляется в Москву. А уж в Москве… ну, это нам знать было не положено.
Оставалась мелочь. Выучиться различать английский радиообмен.
Учитывая, что английский язык в школе преподавался и изучался не слишком усердно, а многие вообще учили немецкий, задача была вполне посильная. Поскольку в Красной Армии непосильных задач не ставят. А если такая задача все-таки поставлена, то мы ее сделаем посильной и решим, нахрен, в два счета.
– Как лорды будем, – говорил Джаггер, – хау ду ю ду, тля.
Как раз ему и Панфилу дело давалось лучше других. Сказывался опыт исполнения английского рок-н-ролла по кабакам.
Чучундра успел подучить английский язык в институте. Я слегка тормозил. Кролик то обгонял меня, то отставал.
Батя вообще не понимал, чего от него хотят. Впечатление было такое, что он узнал о существовании английского языка только в армии. Все старались, как могли.
Для начала нам вбили в головы английский алфавит. Не тот, который учат в школе, а тот который используют для радиообмена. Система несложная.
Так же, как в старом русском алфавите, буква «А» называлась «Аз», а буква «Б» – «Буки», так и американские пилоты не кричали в эфире «Эй», «Би», «Си», а выговаривали «Альфа», «Браво», или «Чарли». Такое произношение очень трудно перепутать, несмотря на любые помехи в эфире.
Вообще язык радиообмена немногословен – двести-триста слов или стандартных фраз вполне достаточно, чтобы уверенно себя чувствовать на перехвате. Но и эти триста слов нужно выучить, да еще и уметь распознавать.
К несчастью для нас, шпионов, коротковолновой эфир переполнен помехами, ибо короткая волна многократно отражается от озонового слоя и еще черт-те от чего.
Когда мы впервые услышали магнитофонную запись настоящего радиообмена, где на фоне щелчков, завывания, хрипов и какого-то писка, неясный голос, постоянно меняющий тональность, забормотал что-то по-английски, мы безнадежно переглянулись.
– Никогда я этого не пойму, – обречённо сказал Панфил, – пусть меня особист расстреляет, я ничего не разбираю.
Через две недели Панфил лучше всех нас писал радиообмен… Кроме всего прочего, мы изучали устройство радиоприемников, пеленгаторов и тактико-технические данные самолетов НАТО.
В качестве поощрения нам давали полистать американские журналы, которые выписывало из Америки советское Министерство обороны. Журналы назывались «Air force» и радовали нас красивыми самолетами, а еще больше – яркой рекламой с американскими девицами разной степени обнаженности.
Через месяц многие из нас начали нормально разбирать эфир, который мы слушали пока только в магнитофонных записях.
Приблизительно определялась и наша дальнейшая судьба. Хорошо шарящие и слышащие эфир гуси, после учебки должны были направиться во Второе Подразделение. Они становились элитой, микрофонщиками. Из них ковали спецов, подслушивающих переговоры супостатов в эфире. Этих волков поиска и акул перехвата до конца службы кормили сырым мясом радиообмена.
Из троечников изготавливали радистов, и они поголовно изучали азбуку Морзе.
Грубиян Джаггер говорил, что радисты напоминают ему басистов. Старательны и туповаты. Радисты не обижались, а басистов у нас не было, если не считать самого Джаггера, который при случае мог вполне сыграть и на басу.
Батя и еще несколько подобных ему пареньков должны были продолжить службу в хозяйственной роте. Их ждали дизеля, трехфазный ток, сварочные аппараты и автомобили.
Существовала еще одна, особая ипостась радиоразведки – Первая Площадка. Это был радио-пеленгационный центр. Туда попадали те, кто был слабоват как микрофонщик и не вполне годился на перехват. Но и в радисты отправлять такого человека тоже было нельзя, не говоря уже о хозроте.
Народу на Первой Площадке было совсем немного. Она находилась на отшибе, примерно в трех километрах от части. Голая тундра вокруг и единственная дорога создавали все условия для относительной анархии. До абсолютной дело не доходило, но свободы на Первой Площадке было гораздо больше.
Набирали туда разборчиво. Критерием являлось какое-либо художественное или техническое умение. Впрочем, судьба наша была неизвестна тогда никому, а уж нам самим и подавно.
…Во время занятий в теплом микрофонном классе самым трудным было не заснуть.
Со сном боролся лейтенант Минусин, периодически колотя деревянной указкой по столу со страшным грохотом. Если спящие не просыпались от этого, то Минус давал указкой по голове.
– Черт проклятый, – жаловался Джаггер, – и не поспал толком, и вся голова в шишках; как шапку ни надень, всюду давит.
– Не гони, – увещевал его Панфил, – у тебя еще на призывном вся голова была шишкастая.
Иногда Минус давал нам длинные задания, включал магнитофонную запись примерно на полчаса и уходил. Мы должны были записывать радиообмен без ошибок. В такие минуты за нами присматривали сержанты.
Я сидел за столом с Чучундрой. Панфил и Джаггер располагались чуть сбоку и впереди от нас. Было хорошо видно, как шишкастая голова Джаггера медленно, но неизбежно склонилась и легла на доску стола.
Через минуту Панфил отрубился рядом с ним. Мы продолжали писать.
В это время тихонько приоткрылась дверь в класс, и внутрь прокрался сержант Рязанов. Он сразу приложил палец к тонким губам, как бы приказывая нам не будить спящих.
На роже его большими буквами было написано, что он замышляет какую-то гадость.
Я скомкал лист бумаги и бросил в затылок Джаггеру. Чучундра бросил ручку в Панфила. Я попал, но Джаггер не проснулся. А Чучундра и вовсе промазал.
Сержант Рязанов шепотом подал команду:
– Всем кто спит… – а затем продолжил в полный голос, – встать! Естественно, что тут же выскочили только дрыхнувшие.
Ими оказались Панфил, Джаггер и Кролик, который тоже задремал где-то в углу.
– Вы, все трое, – обратился Рязанов к заспанцам, – уже выспались. Так значит пришло время творческой деятельности. Пойдете на алмазы.
– А вы, – он повернулся к нам, – хотели помочь товарищам? Так идите с ними, арлекины, и помогайте.
В это время раздался дикий грохот. Как оказалось, Батя, который не проснулся, даже когда сержант заорал «Встать!», сейчас упал со стула и потянул за собой стол.
Рязанов поднял Батю за шиворот. Тот явно был еще не с нами. Глаза плавали где-то, видимо в родном леспромхозе. Рот зевал прямо в лицо сержанту.
– Ничего, проснешься на алмазах, – сказал Рязанов.
– Товарищ сержант, что за алмазы-то такие? – нахально спросил Джаггер.
– А я вам сейчас покажу, – пообещал сержант Рязанов. И он нам действительно показал…
10
…Для начала Рязанов велел нам одеться в старые, третьего срока пошивы и штаны.
– Чтоб в алмазной трубке не замараться, – пояснил он.
Затем выдал каждому по лому и вывел наружу через запасную дверь туалетной галереи.
Слегка морозило, и после душной учебной комнаты, воздух был вкусен как дюшес. Над нами полыхало прекрасное в своем безумии полярное сияние. Мы задрали головы, но Рязанов поторопил нас:
– Ещё насмотритесь, тошнить будет. Бессмысленная игра природы.
Впрочем, было видно, что ему сияние нравится тоже.
Рязанов, прокладывая дорогу по колено в снегу, подвел нас к тыльной, глухой стенке туалета.
– Вот она, шахта алмазная, – сказал он сказочным голосом. – Навались!
Мы навалились и откинули навзничь деревянную стену. Призрачный электрический свет северного неба осветил шесть ржавых бочек. Все бочки были здорово помяты. Над каждой угадывался нимб очка.
– Тут высшее образование не нужно – утешил нас сержант, – ва́лите бочку, выкатываете по снежку подальше в тундру. И ломами её, ломами по бокам! Оно замёрзлое и отскакивает. Вот и всё. Переворачиваем бочечку, алмазы пламенные высыпаем, и бочку ставим взад, под её очко родное. Вперед, арлекины. Приду – проверю.
И ушёл, сука…
Для начала мы, конечно, перекурили, усевшись ватными штанами прямо в сугроб.
Потом Панфил прочел нам стихи.
– Хорошо, очень хорошо, – сказал вдруг Кролик.
– Куда уж лучше… – меланхолически отозвался Чучундра.
– Стихи понравились? – ревниво спросил Панфил.
– Категорически настаиваю, что хорошо! – подтвердил Кролик. – Просто прекрасно, что нас призвали осенью. А если бы весной? Оно бы было, страшно сказать, не замёрзшим.
– Может летом его и не чистют, – включился вдруг в разговор проснувшийся от морозного воздуха Батя.
– Конечно, не чистят. Солдаты ведь летом и не гадят, – внес свою лепту Джаггер.
Мы могли бы еще долго обсуждать свойства зимнего и летнего продукта, но нужно было завершать еще не начатое. Дело спорилось в неумелых наших руках. Мы опрокидывали рыжие бочки, выкатывали их, прокладывая широкие автобаны в пушистом снегу.
Затем лупили ломами со всей дури, чтобы мерзлая субстанция отскочила. Высыпали алмазы, которым суждено было дожить лишь до весны.
Часа через полтора алмазные копи опустели. Мы отошли в сторону, отыскали чистый сугроб и завалились перекурить.
– Послушайте, – сказал Панфил. Он приподнялся из сугроба, широко размахнувшись, отшвырнул окурок, и объявил: – Ещё стихи!
– Что это за небо в алмазах такое? – возмутился Батя, – в дерьме мерзлом что ли?
– Придурок, – ласково сказал Чучундра, – это же «Дядя Ваня».
– Какой такой Дядя Ваня? – совсем обалдел Батя. – Замполит наш?
– Сам ты замполит, – обиделся Панфил. – Это Антоша Чехов.
– Какой «Антоша», – Батя начал сердиться не на шутку. – Чучундра сказал «Ваня». Что вы меня путаете…
– Батя, Бог с тобой, ты же Митрофанушка…
– Ну вот, тля, еще Митрофанушку каково-то приплели. Вы сами, придурки, ни одного имени запомнить не можете, только ржете надо мной. А у меня голова все помнит, как телефонная книга в сельсовете.
– Батя, притушись, – примирительно сказал Панфил, обнимая коротышку за плечи. – «Дядя Ваня» это пьеса такая, Чехов её написал, у меня матушка в ней играла, она ж актриса, а я маленький на репетициях сидел, вот про небо в алмазах и запомнил.
– Ты вообще, Батя, книжки читал? Ну, кроме телефонной, из сельсовета? – спросил Кролик.
– Я чё, дурак? Ясно дело читал, – опять рассердился Батя. – Толстого читал. Льва Николаича.
– И что тебе запомнилось из прочитанного?
– Лев и собачка! – отрезал Батя.
– Ты, Батя, в библиотеку сходи, – порекомендовал Джаггер, – если ты сержанту скажешь, что в библиотеку хочешь, он тебя точно отпустит. За руку отведет. Сперва в санчасть, а потом в библиотеку. Если фельдшер Аркаша скажет, что ты башкой не съехал.
– Схожу, – уверенно вдруг ответил Батя, – читать умею не хуже вас. Вы все равно только ржете, а мне дома читать некогда было. Я до армии гегемоном был. Нам так председатель объяснял…
…Знал бы Джаггер к чему, в конце концов, приведет его добрый, в общем-то, совет сходить в библиотеку… Но об этом немного позже.
11
…Даже добыча алмазов, даже хождение дневальным по мукам не могут сравниться с кухонным нарядом.
Кухня – это чужая территория. Там опасно все. И если в учебке основное время нас драконят всего двое сержантов, закидоны которых мы выучили уже наизусть, то на кухне царствуют чужие деды и помазки, не ведающие пощады, как янычары.
Гуси на кухне передвигаются только бегом. Перед нарядом нас переодевают в старую форму, которую не жаль измухрыжить и изгваздать. Нужно обслужить завтрак, обед, ужин и чай с бутербродами для ночной смены.
Посуда солдатско-тюремного образца. Это миски и ложки из металла будущего, то есть из проклятого алюминия. Тот, кто хоть раз пытался отмывать алюминиевую посуду от жира, понимает, что я имею в виду.
Вилок и ножей нет. Вилкой солдат может выколоть глаз товарищу. А что он способен сделать ножом – о таком лучше даже не думать. Радуют кружки. Они железны, увесисты и покрыты облупленной эмалью. Мыть их довольно легко.
Посуды хватает только на одну смену. В начале наряда необходимо пересчитать количество мисок, ложек и кружек. Если хотя бы одной недостает, нельзя принимать наряд. Нужно доложить дежурному по кухне прапорщику.
Но это в теории. Попробуй, не прими наряд, когда почти пятьсот голодных солдат начнут занимать места за столами. Мисок и ложек все равно не хватает, потому что их беспрерывно растаскивают старики, устраивающие небольшие пиршества в ротах по вечерам. И конечно, никому не приходит в голову вернуть потом эти миски в столовую.
Фокусы, достойные Акопяна старшего, исполняются нами, чтобы сдать и принять посуду по счету.
В сущности, кухонные наряды беспрерывно обманывают друг друга с количеством посуды. Здесь все против всех.
Некий порядок умудрился внести Чучундра, который предложил безналичный расчет.
Дескать, сегодня у нас не хватает тринадцать ложек. Ладно, мы вам должны. Вот расписка. А завтра или послезавтра у вас не будет хватать пятнадцати. Делаем взаимозачёт и вы нам должны только две.
Все мисочно-ложечные долги писались на бумажках, как при игре в карты без наличных, а потом использовались в качестве твердой валюты.
Например, расписка на тридцать недостающих ложек спокойно менялась на банку сгущенки или две пачки беломора. Пять мисок шли за малый цибик чая со слоном.
Некоторые наживали небольшие состояния.
Биржа рухнула, когда новый начальник столовой, старший прапорщик Голудайло заказал новую посуду в количестве, многократно превышавшем необходимое.
В его оправдание можно сказать лишь то, что сделал он это не из добрых побуждений, а по ошибке. С похмелья вывел в рапорте лишний ноль, и наша часть получила вместо двухсот новых комплектов посуды аж две тысячи. Разворовать такое количество было просто невозможно, и большая часть досталась столовой, навсегда похоронив проблему безналичных спекуляций казенным алюминием.
…Мы попали в наряд вчетвером. Я, Джаггер, Панфил и Чучундра. На кухне жарко и влажно. Пахнет солдатской едой и старым веником.
Посуда моется только вручную. Вот три огромных оцинкованных ванны наполненных крутым кипятком. В первую насыпается сода в неимоверных количествах. Во вторую также сода, но в количествах более разумных. В третьей ванной простой кипяток.
В самом начале наряда мы успели получить от повара Феди последнее предупреждение за то, что Чучундра передвигался слишком медленно.
Мы заняли рабочие места судомойке. Джаггер, как самый нахальный и шустрый, летал по обеденному залу, собирая грязную посуду и разнося чистую. Панфил бешено тер миски и ложки в первой ванной с убийственной концентрацией соды и перебрасывал их мне. Я ловил их, как ученая мартышка в цирке, и продолжал мойку в среднем корыте. Затем швырял посуду Чучундре. А уж тот завершал полоскание в последнем, чистом кипятке и расставлял все на деревянных полках.
Руки у нас были красные, точь-в-точь, как гусиные лапы. Животы потемнели от воды. Сапоги скользили по полу. Очки Чучундры запотели и он, полуослепший, метался, как тощий мокрый взбесившийся крот.
В столовую входила смена за сменой. Мы не успевали. Джаггер снаружи держал оборону как мог.
– Посуду давай! Где миски? – ревели старики.
– Сейчас-сейчас, мужики, – уговаривал их Джаггер, – сейчас все будет тип-топ.
– Какие мы тебе мужики, гусяра, мы дедушки! – и старики швыряли в окно судомойки грязные миски и ложки.
Мы тактично приседали, пропуская посуду над головой. Дежурный прапорщик заглянул к нам.
– Что за непорядок? – поинтересовался он, – Сменам идти на боевое дежурство, тля, а есть не из чего. Шевелимся, молодежь!
В это в этот момент рядом с ним об стену ударилась миска, брызнув шрапнелью склизкой овсянки, и товарищ прапорщик исчез.
…Кое-как мы перемыли посуду и завтрак завершился. Теперь нам предстояло выдраить все полы в столовой. Это была плевая задача. Повар Федя, известный среди гусей, как гуманист с большой буквы «Г», дедушка, забивший на всё, разрешал мыть полы шваброй.
О, какое наслаждение мыть пол шваброй, а не руками! Мы были готовы помыть эти полы дважды, но повар Федя сказал, что хватит мол, мельтешить у него перед глазами, и отправил нас перекусить.
Ели мы очень быстро. За это Федя, выдал нам десерт – блюдце постного масла, пахнущего семечками, крупную соль и буханку хорошо пропеченного хлеба.
– Только не обделайтесь от счастья, – предупредил он.
– Мы обещаем не обделаться, – торжественно заявил Чучундра.
После десерта повар повел нас чистить картошку. Мы увидели большую, новую, сверкающую никелем и краской чудо-машину. Это был апофеоз военно-кухонной промышленности. Такая машина должна была одним своим существованием внушать страх вероятному противнику. Ведь сытого солдата, как известно, победить невозможно.
– Чистит полтонны картохи в час, – гордо заявил повар. – Необходимая техника, очень ценная. Поэтому картошку мы в ней не чистим. Бережём. А вдруг война? Вот тогда мы ее, родимую и выкатим. Короче, вот картошка, вот ножи. Вот эти два бака должны быть полными через два часа. Сделаете раньше, можете отдыхать.
Через два с половиной часа, изрезав пальцы, натерев мозоли и выслушав все проклятия повара, мы завершили чистку картошки.
В утешение Панфил прочел нам стихи.
…Обед мало отличался от завтрака. Но работали мы уже гораздо быстрее, и нам почти не кидали посуду в окно судомойки. Помыв полы, мы отправились выносить отходы на свинарник.
Два здоровенных бака с помоями с трудом доперли мы вчетвером, изрядно смочив этой дрянью собственные штаны и сапоги.
Свинарем оказался очень грязный и очень веселый солдат. За все время службы он почти никуда не выходил из свинарника, но зато и к нему никто не лез, кроме гусей, дежурящих по кухне.
В свинарнике было тепло и вонюче. В загородках на мокрых опилках лежали свиньи, похожие на грязные контрабасы. Где-то повизгивали поросята, но их не было видно. Мы перекурили с веселым свинарем, который, как выяснилось, на гражданке тоже занимался свиньями и вообще больше ничего в жизни не знал и знать не хотел.
– Что мне нужно? – говорил нам свинарь, беря про запас еще пару папирос. – Ничего! Живу себе, как король. Я даже не комсомолец. Свиньи – не офицеры! Они мне точно ничего плохого не сделают. Если, конечно, пьяный тут не усну…
– А если уснешь? – спросил Чучундра, заинтригованный поворотом разговора.
Свинарь вдруг утратил свою беззаботную веселость и посерьезнел на глазах,
– Если пьяный свалюсь тут и усну – тогда сожрут. Непременно сожрут, – сказал он с какой-то тоской и мукой.
– Но я осторожно пью, с умом. Только у себя в кублушке, а это там, снаружи… – и бросил окурок в навозную лужицу на полу.
Нам пора было возвращаться на кухню.
Ужин обрушился на нас как тайфун. Вечером все были особо злы и голодны. Опять не хватало мисок, и мы не успевали их мыть.
Вопли: «Гуси! Посуду давай!», сопровождаемые грязными мисками, вновь полетели в окно судомойки.
Уже дважды дежурный прапорщик заглядывал к нам, крутил сморщенным недовольным рылом и ободрял:
– Сейчас от помазков-то oгребете люля-кебабов, кони вы в яблоках! Лениться – грех большой! Работа должна быть быстрой и красивой, как смерть пионерки.
Джаггер носился в едальном зале, как черт, заговаривая зубы дедам. Мы терли посуду в кипятке так, что казалось, что вода от наших движений становится ещё горячее.
Навестил нас и повар-гуманист Федя, сообщивший, что попросит наших сержантов оставить нас в наряде ещё на сутки.
– Не то чтоб вы мне очень понравились, – сказал Федя, – но очень уж вы к труду неспособные, вас учить надо.
– Видимо все в этом мире имеет границы, и Федин гуманизм тоже. А безгранична лишь Вселенная, и то лишь на нынешнем этапе познания, – сообщил нам Чучундра.
B окно мойки просунулась шишковатая голова Джаггера и прохрипела так, словно ему уже прижигали пятки:
– Чуваки, давайте миски-ложки, карачун нам приходит! Давать было пока нечего.
Слова у Джаггера явно кончились, и тут я решил, что он рехнулся. Джаггер встал y судомоечного окна и вдруг, перекрывая шум и крики беснующихся стариков, громко пропел приятным хрипловатым тенором:
– Призрачно все в этом мире бушующем… – и сделал паузу. Столовая стихла.
Только кто-то из дедов сказал: «Ого!».
И тут же кто-то другой, более хозяйским и деловым голосом повелительно сказал: «Ну»!
Джаггер продолжил, а Панфил, мгновенно просекший фишку, подхватил вторым голосом:
– Есть только миг, за него и держись…
– Давай-давай, молодые, – поощрительно крикнул все тот же деловой голос, – жгите, черти!
Тут уже присоединился и я, стараясь брать, как можно ниже и не очень фальшивить. И мы втроем грянули:
– Есть только миг между прошлым и будущим…
А дальше, набрав воздуху в грудь, словно ставя на карту все:
– Именно он называется жизнь!..
Обнаружилось, что непоющий Чучундра вполне успешно посвистывает в нужных местах.
И пошло-поехало.
B едких клубах содового пара, полоща миски красными опухшими руками, мы с Панфилом заливались, словно демоны в аду. Чучундра посвистывал, а Джаггер снаружи вел основную партию, подавая и убирая посуду.
Все слушали молча, лишь иногда подбадривая нас воплями: «Давай еще, Карузы!»
Мы давали еще. Мы разжалобили всех, исполнив «Машина пламенем объята…», перепели всего Бумбараша и перешли к неуловимым мстителям. Ужин кончился.
– Аншлаг! Овация! – радовался Джаггер, – Пиплы реально колбасились. У нас и в кабаке не каждый вечер был такой успех…
– Ещё пара таких концертов и мы тут сдохнем, – сказал Панфил, – без всяких оваций.
– Я думаю, точно сдохнем, – согласился Чучундра. Говорил он несколько сдавленно, поскольку губы его занемели и оставались в таком положении, как будто он свистит до сих пор.
– Но есть вариант, – продолжил Чучундра, – знаете ли, любезные друзья, что когда начнутся караулы, а начнутся они скоро, то те, кто ходит в караул, не будет делать наряды по кухне.
– Вопрос, как влезть туда, – сказал я.
– Говно вопрос, – заявил тут же Джаггер, – мне Чингачгук рассказывал, что у них в призыве кто лучше радиообмен писал, того первыми с кухонь поснимали в караулы ставить начали. Там шарить нужно.
– Ну, мы, в общем-то, и так все неплохо пишем, – сказал Панфил, – вот только Бабай у нас чуть слабоват, но мы его подтянем.
– Ботать по-аглицки будешь у меня, как сэр и пэр, – заорал Джаггер и треснул меня по плечу…
Мы почти закончили наряд по кухне. Еще нужно было напоить чаем и накормить бутербродами ночную смену. Но их было немного.
В полвторого ночи в столовую завалились человек тридцать сонных микрофонщиков. Им предстояло, подкрепившись, с двух ночи до восьми утра подслушивать натовские самолеты и искать новые частоты радиообмена.
То же самое ожидало и нас по окончании учебки. Впрочем, до этого было еще так далеко…
Еще через пару недель рота действительно была разделена, как и предсказывали Чучундра и Джаггер. Более шарящая половина была допущена до караулов и перестала ходить в наряды по кухне. Наша компания, включая Кролика, но исключая Батю, оказалась в первой половине.
12
…Каждый караул начинался с развода, на котором дежурный по части (ДПЧ), обычно какой-нибудь капитан или старлей, проверял знание устава караульной службы. Пауза между его вопросом и ответом кандидата в наряд, расценивалась, как жестокое, злонамеренное незнание. Не ответив на вопрос ДПЧ, можно было тут же вместо караула оказаться на кухне…
– Так мой праведный еврейский прадедушка учил Тору, как мы учим этот чертов устав, – сказал как-то я.
Прадедушка вызвал широкий интерес.
– Вот это да! – удивился Джаггер. – Так ты что, еврей? Кто бы мог подумать? Что же ты в армии делаешь?
Я вздохнул и пожал плечами. Мне и самому было слегка неудобно. Во-первых, я не очень ощущал себя как-то особенно по-еврейски. Во-вторых, действительно не слишком понимал, что я делаю в армии.
– Бабай, а я думал, что ты грузин какой-то, – сказал Панфил, – a тут вон оно что… Прадедушка, говоришь… Стихи тут пописываешь… Тебе Мандельштам не родственник?
Я вздохнул ещё раз. Мандельштам не был моим родственником.
– Ну и ладно, не родственник и хорошо, – вдруг потерял интерес к теме Панфил, понявший, что, не имея такого родственника, я вряд ли составлю ему поэтическую конкуренцию.
Другие аспекты моего происхождения его вообще мало интересовали.
Чучундра, чтоб я не зазнавался, заявил, что в его роду были шляхтичи, вятичи, рюриковичи и два рабиновича. Хотя насчет рабиновичей – это еще не точно.
Джаггер добавил, что у Чучундры были в роду пустоболы и китайские императоры, и закрыл было национальную тему, но случившийся неподалеку Батя, учинил мне допрос.
– Так что, только прадедушка яврей? – спросил он сурово, – а дедушка? Тоже? А другая родня?..
– Эх! – махнул рукой Батя, явно чем-то расстроенный, – что же всё как-то в жизни не так…
– Чего ты, Батя, – удивился я, – чего пригорюнился?
– Потому что, Бабай, если бы у меня прадедушка был яврей, – объяснил мне Батя, – то я не в леспромхозе бы жопу всю жизнь морозил. А сидел бы себе где-нибудь в Африке и бананы бы ел.
– Батя, но ведь Бабай тут с нами живет, – вон даже в армию умудрился попасть, мудило такое, – попытался образумить Батю Джаггер.
– Да какой он яврей, – разочарованно махнул на меня рукой Батя, – он так, одно название. Добрый он, куревом делится. Я их видал, явреев-то, в клубе у нас, в леспромхозе на плакате. Сионские агрессоры. Урки настоящие! Бабай не похож…
– Ладно, – сказал я, – не могу же я быть похожим на всех сионистских агрессоров сразу…
Пора было собираться в караул. Мы уже были готовы выйти под неверный свет полярного сияния, но Панфил объявил, что почитает нам стихи. И почитал…
13
…Что милей всего на свете? Сон! Так, кажется, звучал ответ на одну загадку времен царя Соломона…
Хуже всего – невозможность выспаться. Молодой солдат не должен много спать. Желательно вообще. Это золотое правило в армии, по крайней мере, в нашей воинской части. Принцип, возведенный в абсолют.
Гусь, которому удалось поспать более двух часов подряд, это явный недосмотр сержантов. Поэтому мы постоянно пребываем в состоянии легкой прострации и недоумения. Силы наши всегда на пределе и их не хватает на организованное сопротивление.
Мы заняты постоянно. Мы занимаемся физкультурой, когда не учимся. Идем в наряд, если не укрепляемся спортом. И вновь учимся, заканчивая наряд.
Нам полагается свободное время, два часа в день. Минут шестьдесят из законных ста двадцати мы чистим снег. Снега в Тикси хватает на всех.
Занятия для свободных от нарядов бойцов длятся по десять-двенадцать часов в день.
Мы изучаем расположение натовских авиабаз в различных регионах: Североамериканский континент, Европа, Тихоокеанская Зона. Мы запоминаем на зубок ТТД американских самолетов.
Мы знаем, как идет радиообмен между Комитетом начальников штабов и Пунктом управления пуском межконтинентальных баллистических ракет.
Мы знаем, кто с кем и какими данными обменяется в эфире перед началом Третьей мировой войны.
Мы знаем также, что она не начнется внезапно. По крайней мере, для нас. У нас останется время перекурить.
Много часов отведено политзанятиям. Нас заставляют любить Родину и ненавидеть вероятного противника. Остальных можно просто подозревать.
Замполит Дядя Ваня часто приходит в учебную роту, предварительно убедившись, что мы не чистим оружие. Он долго и нудно рассказывает нам об ужасах капитализма и завоеваниях Коммунистической партии, бубнит что-то про съезды и пятилетки. И в конце неизменно интересуется, кто из комсомольцев хочет выступить.
Выступающий у нас всегда один и тот же. Это Батя. Уже с середины замполитового бенефиса, он истово тянет вверх широкопалую, мозолистую лапу с обкусанными ногтями. Получив слово, торопливо и радостно выпаливает:
– Народ и партия – едины!
Кроме этого, Бате обычно сказать было нечего. Он садился, очень довольный собой.
Радовался и Дядя Ваня такому народному отклику. Но больше всех, разумеется, был счастлив Джаггер, который и научил Батю этой волшебной фразе.
B общем, занятия на фоне недосыпания и постоянной тяжелой физической занятости, давали парадоксальный эффект.
Махровым предательским цветом распускался в наших комсомольских душах жгучий интерес к нашим врагам. И одновременно прорастала постепенно коварная плесень ненависти к окружающей нас действительности.
По крайней мере, замполита ненавидел, кажется, даже сам командир части.
Чтобы как-то примириться на время с безумной реальностью, мы просили Панфила почитать стихи, а тому всегда было что почитать…
И еще…
…B караулы мы попадали примерно пару раз в неделю, и это был лучший наряд из всех возможных. Сержанты, ходившие начкрами, меньше вязались к нам. Принимая, видимо, во внимание, что автоматы-то – вот они, под руками.
В карауле можно было спать в тепле два часа подряд после каждой смены. Короче, это была лафа, реальная, но короткая.
Караулку мыли только один раз в сутки в конце наряда. Смены на постах длились по два часа, и это был двухчасовой холодный ад, тянувшийся вечность.
После этого полагалась двухчасовка отдыха без сна. Время проносилось безжалостно и быстро, но можно было пожрать, покурить и поговорить за жизнь с товарищами. Это называлось – отдыхающая смена. Затем следовал дозволенный двухчасовой же сон, пролетавший ровно в один миг. Таким образом, караульный четыре раза в сутки спал, охранял пост и отдыхал с чаем и папиросами. Это был прекрасный наряд.
…Я стоял, прислонясь к стене продсклада, одетый в ватные штаны, пошив и толстенные новые валенки с двумя парами байковых портянок в их войлочном нутре.
Воротник и капюшон пошива были подняты, а физиономию мою закрывал лепесток-слюнявчик.
Поверх пошива на меня был напялен огромный овчинный тулуп в полный рост. На руках трехпалые солдатские перчатки, а сверху еще гигантские меховые рукавицы.
Всё это великолепие, как торт вишенкой, было украшено автоматом с примкнутым магазином.
Автомат на меня надевали однополчане. Поднять руки вверх в тулупе просто невозможно. В случае чего, я не смог бы не то что стрелять, но даже сдаться.
Я оттолкнулся от стены и пошел вокруг склада. На другой стороне, через дорогу, в желтушном свете прожекторов, вяло подпрыгивала столь же нелепая фигура. Джаггер, а это был он, попытался помахать мне рукой, но не смог. Не пускал тулуп.
– Бабай, пошли покурим, – заорал он мне. Голос из-под слюнявчика звучал придушенно.
Конечно, часовым нельзя ни курить, ни разговаривать. Поймают – вывернут мехом внутрь. Но кто же в мороз и тьму потащится на склады проверять посты? Нет у нас таких офицеров. Их таких еще в Гражданскую перебили… Комиссары в пыльных шлемах… Короче, кто не рискует, тот не курит на посту.
Я перешел через дорогу и мы принялись закуривать. Прежде всего, я зубами стянул рукавицу и перчатку с правой руки. Джаггер повернулся боком. Я вытащил пачку «беломора» из кармана его тулупа. Точно так же я извлек спички, но уже из другого его кармана. Джаггер рукавицей принял перчатку у меня из зубов. Я продул и примял папиросы, одну сунул в синие губы Джаггеру, другую себе, отвернув вниз намордники лепестков.
Нужно было поторапливаться, руки стремительно леденели. Чиркнул спичкой, спрятав её от ветра в лодочке ладоней, дал прикурить ему и себе. Затем, как можно скорее вернул в карманы Джаггера спички и курево, и натянул перчатки с рукавицами.
«Беломор» еще хорош тем, что его, родимого, можно курить, не вынимая папиросу изо рта.
Погода была ясная, радостное полярное сияние окрашивало снег вокруг нас в цвета дискотеки. Мороз ощущался градусов в сорок, да и ветерок, метров восемь, а то и десять в секунду, добавлял удовольствия. Лицо и губы леденели стремительно, так что курить расхотелось очень быстро, а трепаться тем более.
– Давай, Бабай, покедова. Скоро смена, отогреемся, – просипел Джаггер и выплюнул окурок, испустивший синеватый, тощий дух.
– Скоро, Джаггер, – поддержал я, – всего ничего, полтора часа пооколеваем, и мы в избушке.
Слово «пооколеваем» удалось мне плохо. Рот замерзал нещадно.
Я побрел через дорогу обратно на свой пост, по пути поднимая на задубевшее, немеющее от холода и ветра лицо, клапан слюнявчика. Оказалось, что пока я курил, ткань его, промокшая ранее от дыхания, замерзла насмерть. Было чувство, что я пристраиваю на морду кусок выдержанной на морозе жести.
Руки после процедуры прикуривания так и не согрелись. Решив согреться движением, я сделал пару кругов по периметру поста.
Было видно через дорогу, что Джаггер делает то же самое. Фигура его, причудливо расцвеченная полярным сиянием и прожекторами, то появлялась, то исчезала в тени складов. Ледяной ветерок доносил однообразные матюки.
Физическая активность привела пока лишь к одному результату, а именно – у меня начали мерзнуть ноги. Что касается рук, то они не то чтобы не согрелись, а просто окоченели. Я припустил вокруг склада со всей возможной проворностью, путаясь в тулупе.
«Если упаду, то сам хрен встану, – подумал я. – Завалюсь, как мамонт, и замерзну».
Тут мне стало понятно, почему командир части приказал не примыкать штык-ножи к автоматам, чтоб караульные не покалечились, падая хоботом вперед на боевое оружие. Мысль об автомате меня здорово успокоила.
«Не смогу встать, буду стрелять, чтоб услышали», – решил я и порысил дальше. Тактика согревания бегом явно не помогала. Холод и ветер постепенно превращали в лед мои молодые конечности. И лед этот неотступно поднимался все выше, вкрадчиво стремясь к самому сердцу.
Мне вспомнилась сказка про Снежную Королеву. Как там звали этого бедного мальчика? Кай, Кий, Гай? Сейчас не припомнить, холод отвлекает и не дает думать. Время тоже замерзает и останавливает свой ход. Понятно, почему он должен был сложить именно слово «вечность», а не «мир, труд, май», например…
Я перестал изображать бег в тулупе и вновь облокотился о промороженную насквозь дверь склада, обитую рубероидом. Справа от меня, прямо на стене, болтами в палец толщиной, был навсегда привинчен здоровенный железный телефон. По нему, в случае чего, я должен был передать сигнал тревоги в караульное помещение.
Мелькнула глупая мысль, как бы удивились сейчас в караулке, если бы я позвонил и крикнул: «Тревога! Нападение на пост!». Откуда, кто? Вокруг, хрен знает на сколько километров, промерзшая тундра и полярное сияние над головой. Тут нету даже волков, ибо им нечего жрать зимой.
Мысль мелькнула и угасла при взгляде на телефон. Он оброс толстым слоем серого инея. Одно лишь представление о том, что мне придется вытащить голую руку на мороз и взять это промерзшее железо, вызывало ужас.
Я понял, что, что бы ни случилось, я ни за что не прикоснусь к этому стальному куску космического холода. Даже смотреть на телефон было зябко. Я отвел взгляд в сторону.
Полярное сияние услужливо осветило теплотрассу, покрытую деревянным коробом. Возле самой стенки склада короб расширялся в какой-то деревянный куб, внутри которого вероятно прятались краны, вентили и прочие сантехнические потроха.
«А внутри-то наверное тепло» – подумал как бы не я, а кто-то другой в моей голове. «Куда это я?» – спросил я сам себя, а обледеневшие ноги уже волокли моё остывающее тело сторону теплотрассы.
Поверх деревянного куба оказалась крышка. Имелась и щеколда, но замка не было. Не знаю каким образом, я взобрался наверх. Уцепил деревянную держалку замерзшей рукой и, приподняв тяжелую, обитую войлоком и рубероидом крышку, сдвинул ее сторону.
Из-под крышки вырвался пар, и в лицо мне ударил запах нагретого болота. «Там тепло», – опять сказал кто-то в моей голове. «Да ну его нахрен, там наверное стекловата», – возразил я ему. Но он меня уже не слушал.
Моё тело покрепче сжало автомат и вниз головой нырнуло в тропический сумрак. Я упал на что-то мягкое. Не знаю, на что. Может быть, войлок, может быть стекловата, мне было все равно.
Минут через десять, кое-как перевернувшись головой вверх, я почувствовал что согреваюсь. Руки я поднять не мог. Поэтому, упираясь головой в крышку, сумел ее передвинуть и почти вернул на место, оставив для освещения, тусклую щель сантиметров в пять.
Я лежал на спине и блаженствовал.
Воняло баней и какой-то тиной. Тепло возвращало к жизни мои окоченевшие члены.
«Погреюсь минут пятнадцать-двадцать, – подумал я, – и буду выбираться наружу».
«Не так уж все и плохо, – мнилось мне, – жить-то можно. Вот закончится учебка, и я стану микрофонщиком или пеленгаторщиком. Буду ходить на настоящие боевые дежурства».
Я представил себя за приемником с гарнитурой на голове. Пальцы мои щелкают по кнопкам настроек и крутят верньеры. B уши струится военный эфир. Рот сурово выкрикивает команды в черный эбонитовый микрофон и требует дать пеленг.
В эфир выходит вдруг гражданский «Боинг» на частоте самолета-разведчика. Я слышу искаженный помехами голос пилота:
…Жалость охватывает мое сердце. Оказаться над облаками с неработающими туалетами и тремя сотнями капризных иностранцев – такого не пожелаешь и врагу.
Помочь бедняге я не в силах, и поэтому мне остается только наблюдать за развитием событий.
«Help me, мудило грешный, – умоляет пилот и продолжает, почему-то, голосом Панфила, – вставай, придурок! Братушки! Я нашел этого урода».
В лицо мне бьет свет электрического фонаря. Чьи-то руки хватают меня за воротник и рукава, и выдергивают из теплотрассы, как репку.
Я вижу перед собой Панфила, Джаггера и ещё двоих наших гусей из караула, тех, что должны нас поменять.
Искали меня недолго. На мое счастье сержант Налимов поленился тащиться на пост лично и послал Панфила сменить караулы. Панфил веселился от души и называл меня бомжом из теплотрассы, а окоченевший Джаггер злился, поскольку на его посту подобного оазиса не нашлось.
– Не завидуй, – сказал я ему, – в другой раз поменяемся. И ты поспишь в тепле на стекловате.
Так и порешили. Оставив на постах новых часовых, мы втроем вернулись в караулку.
Нас ждал сюрприз.
В караульном помещении напротив сержанта Налимова, удобно расположился, невесть откуда взявшийся Батя. В левой Батиной руке сизо дымилась папиросина, в правой – кружка с чифиром.
Батя, развалясь, восседал напротив сержанта, а Налимов, склонясь вперед, внимательно слушал.
– Так вот, – продолжил Батя некий, неведомый нам рассказ, – в клубе тогда электричество сломалось, потому что Колька-монтер со столба упал… а Вера Игнатьевна мне и говорит: «Пойдем, поможешь мне тюлю повесить…»
– Это какая Вера Игнатьевна? Завклубом? Которую ты прошлый раз в кладовке оприходовал? – уточнил Налимов.
– Ну да… она самая. «Тюлю повесить», говорит. Знаю я её тюлю…
Батин рассказ, видимо, длился уже долго.
Мы принялись раздеваться. Точнее начали разоблачать едва живого Джаггера, который с трудом мог пошевелиться. Обычное дело после двух часов на морозе с ветром.
Мне в этот раз удалось избежать подобной участи лишь благодаря теплотрассе с незапертым люком. Я наклонился, как мог низко, и, работая локтями, самостоятельно освободился от автомата. Сунул его дулом в пулеуловитель, затем снял тулуп и шапку.
Мне было очень хорошо, я выспался и согрелся.
Панфил и Чучундра стащили с Джаггера автомат и рассупонили задубевший тулуп. Джаггер ожил и застучал зубами.
Панфил между тем рассказал нам историю прибытия Бати.
Сегодня был Батин день рождения. Мы помнили об этом и даже припасли кулек поздравительных конфет с устрашающим названием «Радий».
Существовала традиция, свято соблюдаемая и в учебной роте, и в боевых подразделениях. Один единственный день в году, а именно в собственный день рождения, солдат мог делать все, что хотел. Двадцать четыре часа никто не мог ничего ему приказать.
Можно было спать, шляться, есть и вообще заниматься всем чем угодно в пределах части.
Мы собирались поздравить Батю после караула, но он, выспавшись и нажравшись сгущенки в чайной, затосковал по интеллигентному общению и забрел в караулку.
Сержант Налимов, смертельно скучавший от безделья в роли начальника караула, обрадовался чрезвычайно.
Он усадил Батю напротив себя, разрешил курить, угостил чифиром и принялся расспрашивать о подробностях Батиных романтических похождений в леспромхозе.
Простодушный Батя был счастлив. Сержант тоже. Общение ладилось.
Мы разрядили оружие и вернули автоматы в пирамиду.
Батя подводил к концу свой таежный декамерон. Становилось понятно, что его передавала из рук в руки вся женская половина леспромхозовской интеллигенции.
Наумов вздохнул и покрутил головой.
– Врешь ты все, – сказал он завистливо, – ясно дело врешь. Откуда что берется?.. Так, бойцы, – перешел он на официальный тон, – я ушел спать! Не орать мне. Чтобы всё торчком-пучком…
И ушел в каморку начкара.
Дышать стало сразу намного свободнее. Мы поздравили Батю. Спели хором шепотом «Пусть бегут неуклюже…». Одарили его кульком «Радия».
Было решено пить чай. Кролик извлек из-под топчана трехлитровую, почерневшую от предыдущих заварок банку. Набрали в нее воды, и отогревшийся Джаггер вытащил из подстольного тайника «бур», тщательно сберегаемый от случайных офицеров.
Бур у нас был годный. Трехлитровку невозможно вскипятить какой-нибудь маломощной фигнёй. Две солдатские подковы и изолятор из четырех обезглавленных спичек между ними прекрасно с этой задачей справлялись.
К подковам были примотаны электрошнуры с неслабым сечением. Провода оканчивались оголенными петельками.
– Ну, поехали, – сказал Джаггер и опустил бур в банку с водой.
Затем он приладил петельки на вилку от настольной лампы и воткнул эту конструкцию в розетку. Немедленно свет в караулке притух. Лампы светили в полнакала.
Послышалось мощное и мерное гудение, словно огромный электрический шмель пытается выбраться из банки наружу. Тут же из подковок забили пузыристые ключи, и через пару минут уже вся банка содрогалась от кипения.
Джаггер отключил агрегат, а Кролик с видом фокусника извлек откуда-то цибик чая и подкинул его в воздух.
– Вуаля! – воскликнул он. – На день рождения, чай индийский, высший сорт!
Кролик разодрал цибик и высыпал его весь в кипяток. Батя мечтательно потянул носом:
– Индийский чай слонами пахнет, – сказал он. – Хороший у меня день рождения, – продолжил Батя. – И чаю хорошо бы попить.
– Так пей, чего ты? – удивился Кролик.
– Так не но́лито, – важно сказал Батя, – в день рождения самому себе не наливают.
Видимо, он сильно загордился, пообщавшись с сержантом на короткой ноге.
– Дык, я вам сейчас налью! – шепотом, чтобы не разбудить Налимова, закричал Панфил.
И мы принялись пить чай.
…За чаем мы играли в популярную солдатскую игру, припоминая названия спиртных напитков и сигарет, которые нам посчастливилось отведать в гражданской жизни.
Азартный Джаггер жульничал и называл какие-то лишь ему известные изделия винной и табачной промышленности. Пытался убедить нас, наивных, что ему доводилось куривать сигареты «Житан», запивая их «Араком» и «Кальвадосом».
Батя же, напротив, норовил козырнуть рассыпным самосадом и самогоном, настоянном ради крепости, на курином помете.
В итоге первое место разделили Кролик и Панфил, одновременно заявившие о египетском винном пойле «Абусимбел» и коньячном напитке «Матра», даре братских социалистических славян.
Я, как непредвзятый судья, подтвердил, что видал эти сказочные напитки в магазинах и даже лично пробовал их.
…Когда трехлитровая банка черного чая опустела, и мы перекурили, Батя отколол вот какой номер. Он завалился на топчан, закинул ногу на ногу и вдруг извлек из-за пазухи книжку. Открыл её, и натурально начал перелистывать страницы, слюнявя палец. Изумлению нашему не было предела.
– Батя, что это?! – поперхнулся папиросным дымом Панфил.
– Батя, да ты оборотень, – восхищался Чучундра.
– Филиппок, гадом буду, Филиппок, – веселился Кролик. Батя невозмутимо листал страницу за страницей.
Я присмотрелся. Обложка показалась мне знакомой. Что-то сиренево-фиолетовое. Ленинградские мостики. Какой-то усач в очках-консервах на древнем аэроплане. Ну, точно!
– Батя, ты с ума сошел! У меня была такая в детстве пионерском загорелом. Может, и сейчас дома где-то валяется, если друзья не зачитали. Это «Сундучок, в котором что-то стучит». Верно? Это же детская книжка!
– О! И у меня такая же есть, в смысле, была, – заявил Джаггер, – смешная книжка. Я знаю – это продолжение. Есть еще первая часть, в классе у нас очередь была на нее.
– Где ты её выкопал, Батя? – спросил Кролик. – Ты бы ещё приключения Буратино приволок. Совсем бравый зольдат в детство впал.
– Я сегодня в библиотеке был после чайной, – объяснил Батя, – чтоб вы не думали, что очень умные и в очках, как Чучундра. Там есть библиотекарша. Тилигентная женщина с титьками…
– Интеллигентная! – обрадовался Чучундра.
– С титьками! – восхитился Джаггер.
– Тихо! Ну и что дальше было, а? Батя, правду говори, – зловеще велел Панфил.
– Ничего. Печеньками угостила меня. Сказала, что солдатам нельзя со всех полок книжки брать. Дядя Ваня-замполит запретил. Только с одной полки можно. Я там и нашел. Не очень пока понятная книжка. Пионеры, изобретатели какие-то, пуделя. Зато картинки смешные.
И Батя продолжил листать свою книгу.
– Редкость, между прочим, – сказал Панфил, – теперь эту книгу не достать. Их из всех библиотек изъяли. Это у нас – медвежий угол и замполит полудурок не сподобился. Или особист не доглядел.
– А что с ней не так, с книжкой-то? Она же для детей, – удивился Джаггер.
– С книжкой-то всё так, a вот с автором не очень, – объяснил Панфил, – это же Васька Аксенов написал!
– И что? – спросил я, поскольку, мне это имя тогда не говорило ровным счетом ничего. Да и не был я приучен обращать внимание на авторские имена, хоть и читал запоями.
Панфил же авторов помнил хорошо и имел манеру называть их так, словно давно и коротко знаком был c каждым. Есенина он называл не иначе, как Сережка. Пушкина – Сашка, Катаева – Валька. Единственный, кого Панфил величал полным именем – Виктор, хотя и без отчества, был Астафьев.
Впрочем, и ему не мог простить Панфил подпись под письмом против «Машины Времени».
Нелюбимый писатель у Панфила тоже имелся и был это ни много ни мало аж сам Шолохов. Его-то Панфил как раз не называл даже «Мишка», а исключительно – «старый козел со станицы Вешенской».
– Так вот, – продолжал Панфил, – а знаете вы, где он сейчас, Васька-то Аксёнов?
Мы не знали.
– Он, братушки, ещё года три назад в Штаты свалил.
– Ну и? – спросил Джаггер.
– Ты что, совсем забыл, где живешь? – саркастически сказал Панфил, – говорю же в Штаты, не в Монголию.
– Диссидентом заделался, – понял Чучундра.
– Вот-вот, диссидентом, – сказал я, – а тебе открытку прислал, – да, Панфил? Ты-то откуда знаешь?
Тут Панфил, Джаггер и Чучундра посмотрели на меня, совсем уже как на дурака.
– Ты что, Бабай, такие новости все по «Голосу Америки» или по «Свободной Европе» узнают. Все слушают, и все всё знают.
– Дык я тоже слушал, – начал оправдываться я, – но я всё больше про музыку там и все такое. Вот еще про Сахарова слышал. Но про него и в «Огоньке» писали. Тоже предатель.
– Не знаю насчет Сахарова, а Аксенов-то чего предавал? Он же писака, что он знать-то мог. Задолбало его все, вот и свалил, – заступился Панфил за Ваську.
– И как он свалил? – спросил Джаггер.
– А я знаю? – развел руками Панфил. – Как все сваливают, может в командировку поехал и тю-тю. Мне матушка рассказывала, что с Большого Театра на гастролях каждый раз по нескольку человек исчезают. Она ж актрисой служит в театре нашем в Дудинске, они там все в курсе. Понятно, что в газетах такое не пишут.
– И что там, интересно, хорошего? – спросил Чучундра непонятно кого.
– Да уж что-то есть, раз народ бежит, – вступил в разговор Кролик, напряженно молчавший до этого.
– Свалил, и правильно сделал! – внезапно заявил Батя, – пожил бы он, сука белогвардейская y нас в леспромхозе, еще б раньше сбежал. Сидит теперь в Америке, бананы жрет…
– Уймись, Батя, ты что, бананов не ел? – постарался угомонить его миролюбивый Чучундра.
– Как это не ел? Ел два раза, – возмутился Батя, – а я может, каждый день хочу! Что ж мне, до конца жизни кедровыми орехами питаться? Бананы давай!
C этими словами, Батя развернул очередную конфету и отправил в пасть:
– Жирует там этот писатель. А мы тут будем жопы морозить два года. А я еще потом, до самой смерти, в леспромхозе…
Батя злобно заложил книжку писателя-предателя конфетным фантиком и захлопнул ее c пистолетным звуком. Только пыль полетела из-под корешка.
– Тихо!!! – хором выдохнули мы, но было поздно.
Из комнаты начкара высунулся заспанный сержант Налимов.
– Вы, млядь, арлекины, озверели совсем? Начкару отдыхать не даете? А вдруг война, а я уставший?
Он выполз из комнатушки целиком.
– О, уже караул скоро сдавать, – Налимов посмотрел на часы, – а у вас не прибрано. Так, бойцы, кинулись живо, помыли всё.
– Батя, рви когти в роту, пока день рождения не кончился. А то припашу ненароком…
Тут Батя дунул в роту, подальше от греха, а мы, ясно дело, кинулись дружно и все помыли. Наряд закончился.
По пути в учебку над нашими головами продолжало полыхать и струиться полярное сияние. Панфил читал нам стихи…
14
«Разведчик ра!…» – слышу я голос Панфила из ГГСки.
Я втыкаю кнопку грубой настройки, и «Терек» мгновенно проворачивает свои магнитные потроха в диапазон частот около десяти тысяч мегагерц.
В ту же секунду я тремя пальцами раскручиваю тяжелый маховичок большого верньера и мизинцем доворачиваю верньер малый.
Вижу на электронной шкале 11243. Слышу в головных телефонах доклад пилота-американца и вращаю тяжелый стальной штурвал под столом.
Голос усиливается, и зеленый электрический эллипс на круглом экране осциллографа становится вертикально. Фиксирую штурвал, смотрю на картушку. Восемь градусов. Есть пеленг.
– Возьми на восемь, Панфил, он здесь в море Лаптевых.
– Спасибо.
– Не за что. До связи.
Панфил отключается. Теперь можно и перекурить. Я на Первой Площадке. Как же я сюда попал?
…Весной 1984 года, когда день начал расти, и полярное сияние всё реже и реже полыхало в чёрном небе, в учебку заявились деды с Первой Площадки.
Вся компания была небрежно одета и изрядно под мухой. Деды лыбились, распространяя аромат хорошо выдержанной браги из сухофруктов. Покалякав c сержантами, дедушки изъявили желание посмотреть на гусей.
– Ну, здравствуй племя молодое, незнакомое, – вступил один из дедов, называвшийся Бесом, – как житуха? Не обижают? Если обижают, скажите, мы добавим!
И вся гоп-компания расхохоталась, довольно, впрочем, добродушно.
– Мы скоро уходим, – заявил Бес, – кто-то сейчас, кто-то через полгода. Нужны шарящие гуси. На посты мы вас натаскаем, пеленговать научим. Или заставим. Не в этом дело…
– Вот этот крендель, – продолжил Бес, повертев из стороны в сторону совсем уж пьяненького дедушку, – наш художник. Вангог. Эй, Вангог, покажись-ка молодым.
Вангог, ласково улыбаясь какому-то шедевру внутри себя, тихо покачивался.
– B общем, нужны художники. Художники есть?
Художник у нас был. Его, правда. звали не Вангог, а Айвазовский, но дело свое он знал. Айвазовский отмалчивался, поскольку не собирался ни на какую Первую Площадку даже гипотетически.
Место, даже в нашей части, имевшее славу конченого вертепа и гнезда анархии, не привлекало Айвазовского. Ему была твердо обещана должность ротного художника Второго Подразделения микрофонщиков, и лучшего он не желал.
Дедушки огорчились.
Вангог так даже едва не всплакнул.
– Что же я на дембель не уйду совсем, раз замены мне нет? – горько спросил он.
– Не плачь, Вангог, – утешил его Бес, – найдем тебе на замену какого-нибудь кренделя
– Понял я, художников нет. Но может быть, кто-то рисовать умеет? – переиначил свой запрос Бес.
– Я умею немного, – сказал я, даже не зная, зачем я это говорю, вот уж точно, бес под руку толкнул.
Деды радостно зашумели, а Вангог так даже обнял меня.
– Ты у меня жить будешь, как сыр в смазке, – пообещал он, – лично создам все условия для творческой атмосферы. Курево, чифир, одеколон, все будет! Все обделаем на площадке, как Микеланджело в Ватикане. Ведь пока ленинскую комнату резьбой не покроем, мне на дембель не уйти. Но если ты рисуешь как Бендер, не взыщи, всю палитру размалюю. Это я тебе говорю как художник художнику.
– А на гитаре не умеешь? – спросил Бес, видимо на всякий случай.
– Умею чуток, – потупился я, проклиная свой длинный язык, – только у меня слуха нет. И голос так себе.
– Вот это крендель! Слуха нет, голоса нет, а все равно поет-играет. Такие нахалы нам нужны, – закричал Бес, – а водку ты пьешь? В Бога веруешь?
Я покивал утвердительно.
– Слушай, Сизый, – обратился Бес к одному из дедушек с тремя лычками на погонах, – поговори с Пузырем, он тебя слушает. Повар будет, техника найдем, а пеленгаторщика, да ещё чтоб лабал худо-бедно и малякал, считай мы уже нашли. Скажи ему, что пацан рисует как Петров-Водкин. И если он его не выкупит сразу после учебки, то пусть своих Карлов-Марлов сам малюет вместе с Дядей Ваней.
Видимо переговоры прошли успешно, поскольку по завершению курса в учебной роте я был вызван в штаб с вещами. Кроме меня там же оказался и Кролик.
В кабинете дежурного нас ожидали сержант Сизый, Бес и ещё один, незнакомый гусь, которого они промеж себя называли Толстым.
Капитан с красной повязкой на рукаве шепелявой скороговоркой зачитал нам приказ. Из него следовало, что я, Кролик и пока незнакомый нам Толстый, отправляемся служить на Первую Площадку. Я – пеленгаторщиком, Кролик пеленгаторщиком-техником, а Толстый поваром.
– Машина ждет, пишите письма, – напутствовал нас капитан. Панфил, Джаггер и Чучундра были направлены во Второе Подразделение микрофонщиками. Батя угодил в Пятую хозроту.
Я не знал, радоваться мне или огорчаться. Неизвестность волновала.
Сизый сказал Бесу:
– Пусть молодые слетают в учебку. С корефанами простятся.
Мы с Кроликом переглянулись. Слышалось это довольно зловеще.
– Мы что, их уже не увидим? – спросил я, и голос мой предательски дрогнул.
– Конечно, не увидите, разве что через неделю, когда в баню и в кино в часть пойдете, – сказал Бес. – А пока, у вас есть пятнадцать минут, опоздаете – пешком пойдете. Живо, молодежь, дедушки в чайной пока сгущенки поедят. Машина у штаба.
И мы с Кроликом побежали прощаться.
В ознаменование разлуки Панфил прочел нам стихи…
15
…Снег покрывал еще всю тундру и даже не думал таять, но полярная ночь уже приказала долго жить. Солнце, отраженное от шершавого зеркала наста, резало глаза.
Мы ехали в открытом кузове к месту нашей новой дислокации. Сизый и Бес устроились ближе к кабине, где меньше трясло. А мы, гуси, то есть Кролик, повар Толстый, который вовсе не выглядел толстяком, и я, разлеглись у деревянного занозчатого борта.
Справа от нас, то есть в южном направлении, снежным морем плоско лежала тундра. Слева, на севере, силуэт двугорбой сопки прорезал горизонт.
На одной из вершин можно было разглядеть вогнутую чашу антенны сложной формы. Это был центр военной связи «Амур».
Где-то за сопками, на южном берегу моря Лаптевых, живописно раскинулся поселок Тикси. Морской порт, аэропорт, кафе «Лакомка» и всевозможные военные части от пограничников до летчиков и от связистов до стройбата.
Деды извлекли из карманов темные очки военного образца. Тонкая проволочная оправа удерживала совершенно круглые темные стекла.
«Как у Джона Леннона», – подумал я завистливо.
– Это от снежной слепоты, весной по-другому никак, – пояснил Бес. – На Площадке получите такие, а пока щурьтесь, как китайцы.
Мы старательно сощурились.
Бес и Сизый напялили очки и стали похожи, но не на Леннона, а на двух повидавших виды котов Базилио.
– Скоро приедем, – сказал Сизый. И мы действительно приехали…
Нас встретил и замахал неистово хвостом пес Курсант. Тот самый, который полгода назад пытался овладеть замполитом Дядей Ваней, и был сослан на Первую Площадку приказом майора Мухайлова.
Бес провел нас по территории.
Небольшой одноэтажный деревянный дом. Это рота. Жилое помещение. Три кубрика, ленинская комната (куда же без нее), коридор, оружейка, сушилка, умывальник. За дверью, обитой войлоком и дерматином – холодные сени. Направо туалет, той же системы, что и в учебке, но только на четыре бочки. Таинственная дверь с побелевшим от инея замком.
– Холодный склад, – скупо пояснил Бес, – форма, сапоги, валенки.
Налево располагался выход наружу, двойная дверь с небольшим тамбуром. У двери стояли две лопаты. Двери открывались только вовнутрь.
– Когда пурга, заметает все снаружи. Дверь не открыть, – обрадовал нас Бес, – только внутрь. Открываешь, а вместо выхода снег стеной. Кричишь погромче: «Замуровали, демоны!» – и копаешь.
Метрах в двадцати от роты находилась еще одна избушка, кухня-столовая. Электроплита, кладовка, длинный стол с лавками и два огромных бака для питьевой воды. Воду привозила водовозка раз в неделю.
– Пошли в Техздание, кексы, – пригласил нас Бес.
До Техздания нужно было идти еще минуты три. По сравнению с остальными постройками оно казалось огромным. Каменное, двухэтажное, настоящий большой дом.
Вокруг, как знаки зодиака в гороскопе, стерегли эфир двенадцать ажурных антенн цилиндрической формы. Каждая метров в шесть высотой.
– Наше антенное поле, – гордо пояснил Бес.
В Техздание невозможно было попасть просто так. Следовало позвонить в электрический звонок. И тогда изнутри, спросив по громкой связи, кто и за каким чертом припёрся в такую погоду, дежурный нажимал особую кнопку. Тяжелый магнитный замок жужжал и щелкал, приглашая войти.
Вход в Техздание был поднят над высоким крыльцом и сориентирован так, чтобы пурга его не заметала.
Внутри чего только не было…
Огромный зал с высоким потолком. Пол паркет. Изможденный солдатскими подковами, но паркет, черт побери! Размытый полумрак, табачный дым. Пять тяжеленных даже на вид деревянных больших столов. Футуристическое сооружение из белого пластика в углу, похожее на ЭВМ, какими их изображают в журнале «Наука и жизнь». Металлические стойки, матовые стальные ящики, издающие мерное гудение и тепло.
На столах, опять же, железные устройства, видимо приемники. Видны шкалы, кнопки, ручки-верньеры и прочая символика и атрибутика.
На одной из стен – огромная, метра в три, карта северного полушария. Вид такой, как если бы вы посмотрели на глобус сверху, со стороны северного полюса.
За столами располагалась дежурная смена. Трое помазков, каждый за своим постом. На головах наушники, в пепельницах дымятся папиросы. Два стола пустовали.
– Вот, молодых вам привел, этих орлов обучать будем, – он толкнул нас с Кроликом вперед.
– Кто такие? – поинтересовался помазок с чубчиком.
– Этот – художник, будет вместо Вангога. Этот – техник-самоделкин. А это повар, но он за пост не сядет. Так что на БД только двое пока зайдут.
– Всю дорогу шесть-через-шесть, – горестно воскликнул владелец чубчика. И отвечая на какую-то команду из ГГСки, завертел под столом железное колесо, защелкал кнопками и произнес в микрофон, торчавший на черной ножке прямо из наушников, – Саня, возьми на тридцать пять, континент.
– Пошли дальше, потом разберетесь что к чему, – сказал наш проводник.
Он показал нам еще два зала поменьше, но с такими же аппаратами.
– Эти посты разворачиваются в случае больших учений. Ну, или если война. Может, ещё поучаствуете, – обнадежил нас Бес.
Потом был еще один запасной зал, без аппаратуры. Две мастерских, набитых всякой технической всячиной и инструментами. Маленький склад, также заполненный всевозможным необходимым барахлом военного назначения.
Миновали кабинет командира Первой Площадки майора Пузырева. За дверью раздавалась тихая матерщина и бульканье.
Посмотрели уважительно на комнату ЗАС (Засекреченная Аппаратура Связи). Глухая бронированная дверь, снабженная тремя кодовыми замками и двумя печатями, внушала тревожное почтение.
Мы спустились в полуподвал. Там в свинцовых кожухах анакондами змеились черные маслянистые кабели. Там, подобно огромным веретенам, вращались в своих гнездах роторы пеленгаторов, приводимые в движение подстольными штурвалами боевых постов. Поднялись мы и на чердак, пыльный и загадочный, как все чердаки в этом мире. Выбрались на крышу, и заснеженная тундра ударила нам в глаза отраженным солнцем, ослепив на несколько мгновений.
– Пошли к Пузырю, – сказал Бес, – пусть на вас полюбуется. А то часа через два он уже и себя не узна́ет.
Майор Пузырев, невысокий, округлый, краснолицый и в меру выпивший, принял нас довольно равнодушно. Много вопросов не задавал. Кролика спросил только, понимает ли он в дизелях. У меня поинтересовался, умею ли я рисовать профиль Ленина. Толстому задал вопрос по технологии жарки сушеной картошки.
На этом скудное любопытство майора Пузырева было полностью удовлетворено.
– Завтра вы оба, кроме повара, заступаете на боевые дежурства в качестве стажеров. Через две недели лично приму зачет, – сказал Пузырь. – Кто сдаст – почет и слава, кто не сдаст – позор и кара. Кругом шагом марш.
После знакомства с командиром Первой, Бес привел нас в роту.
Каждый получил койку и тумбочку. Затем Бес проинструктировал нас.
– Слушайте, кексы. Нас тут постоянно двенадцать человек. Здесь не часть. Это Первая Площадка. У нас свои законы. Беспредела не будет. Но работают все. Молодые ходят дневальными и вся уборка на них. Старики решают все непонятки с командиром, включая залеты. Вся жратва, курево, чай и посылки делятся поровну. Если вас в части кто обидит, скажите нам, мы их порвем. Чуть что – орать – «я гусь с Первой Площадки», и никто вас не тронет. На БД ходим шесть-через-шесть. Мы закрываем постоянно три поста. Дополнительные берут прапора, но они, то есть, то нет. Значит, выходит так, что шесть часов боевое дежурство, потом шесть часов отдых, потом опять на дежурство. И так до дембеля. Рады?
Мы изобразили бурный восторг.
– А на тебе, – Бес повернулся к Толстому, – вся кухня. Готовить, убирать, накрывать. И хавчик для ночной смены заготовить. Начинай сегодня, мы уже месяц без повара, нашего Костю в дисбат отправили.
– За что же? – удивился Толстый.
– Дали ему стажера, чтоб подготовил смену себе. Прислали из поварской учебки какого-то чучмека. Костя ему: «Здравствуйте уважаемый!» А тот: «шурьпа!» Костя ему: «Пожалуйста, уважаемый!» А тот опять: «шурьпа!» Костя ему: «свари ты хоть оливье, хоть консоме какое-то, ребята есть хотят!» А тот как с цепи сорвался. Я, говорит, узбек-чучмек, один шурьпа-мурьпа варить умель! Ну, Костя взял поварешку подлинней, преподал чучмеку урок поварского искусства. Все показал… Читали, кексы, Евгения Онегина? Всё как там было. В смысле, и ростбиф окровавле́нный, и пирог какой-то там нетле́нный, и трюфель. Вот когда чучмек уже по состоянию был между пирогом и трюфелем, в кухню Пузырь и зашел. Чучмека убрали, а Костю в дисбат, – закончил свой рассказ Бес.
– Я хорошо готовить умею, – вытаращив глаза, страстно заявил Толстый, – я завпроизводством работал в вагоне ресторане на линии Красногорск-Москва. Мне бы только продукты.
– Что ты, кекс, какие продукты? – удивился Бес, – продукты мы раз в две недели получаем. Неделю назад как раз на складе были. Значит, почти все сожрали. У нас тут начальства мало. Следить некому. Неделю лопаем от пуза, неделю – как придется. А потом снова на склад. Но пару банок тушенки мы заныкали. А ты вечером нам картошечки поджаришь. Отметим это дело.
16
K вечеру, когда майор Пузырев отбыл в часть, все, кроме дежурной смены, собрались в кухонном домике. Не хватало ещё только Вангога, отправленного утром на работу в морпорт Тикси.
Майор Пузырев наказал вечного залетчика Вангога и наградил его паскудным дембельским аккордом – продал в рабство военным строителям. Теперь несколько оставшихся до дембеля недель несчастный Вангог каждое утро выезжал на попутке в порт Тикси и каждый вечер возвращался пьяный и страшно довольный жизнью. Предполагалось, что он там работает.
За длинным, покрытым прочным слоистым пластиком столом уселись Бес, Сизый, помазок с чубчиком по кличке Чебурген, наша троица и еще двое незнакомых нам гусей, переведенных вчера на Первую Площадку из другой части. Звали их Станиславский и Царь Додон.
В Техздании двое опытных помазков Хилый и Блюм закрывали вдвоем три боевых поста.
Посреди стола царствовала гигантская сковорода паровозного чугуна и такой же тяжести. Груда жареной картошки с тушенкой дымящимся вулканом прижимала ее к столу. Изысканный салат из соленых огурцов и сырого лука благоухал райским садом.
Видно было, что Толстый постарался на славу. Он не мог усидеть на месте, поминутно вскакивал, переставлял миски, перекладывал ложки, предлагал посолить и поперчить, в общем, создавал уют.
Бес водрузил на стол большой красный огнетушитель.
– Шампанское «Тундра» – объявил он, свинчивая осторожно пробку.
Огнетушитель злобно зашипел, словно тысяча злых котов и испустил аромат свежей браги.
Первым делом Бес и Сизый отправили с Толстым в Техздание долю Хилого и Блюма. Отложили порцию для Вангога.
Затем Сизый, подняв кружку браги, произнес короткий стихотворный спич.
– Служите, гуси, как мы служили. А мы служили, не тужили.
И немедленно выпил.
Банкет начался.
Мы принялись таскать горячую картошку прямо со сковороды, время от времени остужая ее бражкой. Тосты были довольно однообразны и прославляли в основном воинов Первой Площадки.
Хмель начал согревать нас, и мир вокруг заметно потеплел и окрасился в нечто розовое, помимо вечного хаки.
Мы познакомились с прибывшими вчера гусями.
Царь Додон, низенький, раскосый, с непроницаемым лицом юного Будды, оказался представителем маленькой, но гордой северной народности и специалистом по засолке рыбы и установке песцовых капканов.
Станиславский, юноша бледный со взором горящим, был настоящим театральным режиссером. Призванный в армию в день получения диплома, он не успел еще потрясти мир искусства ни одной постановкой, но исполнил главную роль Маугли в выпускном спектакле.
Додон и Станиславский познакомились вчера, прибыв на Площадку, и с тех пор не могли наговориться. У них явно имелось, что поведать друг другу. Это было похоже на диалог жителя Венеры с обитателем Марса, если бы, конечно, судьба забросила их на Землю.
– Я в школе-интернате в телевизоре Большой театр видал, Москву видал, Брежнева, Андропова, Пугачеву, всех видал, – говорил Додон, – а ты что видал?
– По телевизору и я все видел, – отвечал Станиславский, – и оленя, и тюленя, и пургу.
– Нет, – подумав, сообщил Додон, – пургу в телевизоре видеть нельзя. Пургу только понять можно…
– Эй, Станиславский, изобрази что-нибудь, – попросил Бес, которого начал утомлять процесс конвергенции двух культур.
Уговаривать Станиславского не пришлось.
Он вскочил на лавку, глаза его сверкнули каким-то животным блеском. В правой руке вспыхнул бледным серебристым огоньком кухонный нож. Станиславский описал клинком изящный полукруг и закричал:
– Мы с тобой одной крови, ты и я! Где ты, Багира?
Мы захлопали, а Чебурген крикнул: «Браво!».
Воодушевленный Станиславский продолжил:
– Я принес Огненный Цветок! Где вы, братья-волки? Где ты, старый Балу?
– Я здесь, – раздался снаружи хриплый голос.
Балу говорил откуда-то снаружи. Мы повернулись в сторону звука. В форточке маячила довольная физиономия вечно пьяного Вангога.
– Я-то здесь, а вы, я смотрю, пьете тут, суки, без меня…
– Что случилось? – удивился Сизый.
…А случилось вот что…
Вангог, отправленный на работу в порт Тикси, прибыл к военным строителям вовремя. Опохмелившись со стройбатовцами, принялся работать с огоньком на разгрузке склада. Менее чем через час украл ящик сгущенки и самовольно покинул место работы. При попытке загнать сгущенку гражданскому населению, познакомился с Зиной, женой мичмана.
Мичман же, очень кстати, находился в служебной командировке, и Вангог был приглашен Зиной к ней домой для рисования ее портрета.
До портрета дело видимо не дошло, поскольку Вангог и Зина распили совместно две бутылки портвейна и вследствие этого вступили в неуставные взаимоотношения. После чего Вангог постеснялся будить Зину. Рисовать же ее спящей «ню» не счел возможным. Как джентльмен, ушел по-английски, прихватив на память три бутылки водки из мичмановского холодильника.
Вернувшись на склад, распил одну бутылку с коллегами из стройбата, а еще две поменял у них же на три автоматных патрона. Добравшись вечером до родной Первой Площадки и не обнаружив никого в кубриках, решил всех поразить и удивить. Вскрыл оружейку, благо ключ имелся на связке дежурного, брошенной возле телефона вместе со штык-ножом. Вставил все три патрона в магазин и, зарядив автомат, подкрался к кухне.
Подслушивал под окном, пока не услыхал подходящую реплику. Как художник, то есть человек не чуждый прекрасному, вступил в игру в полном соответствии сценическому моменту.
Далее Киплинг кончился и началась Советская армия.
– Пьете-жрете, значит без меня? – горько прошептал Вангог в форточку.
Тут его голова пропала, но вместо нее появился ствол АКМ и расстроенный художник дал короткую, в три имевшихся патрона, очередь, целясь в сковороду.
Вместе с грохотом автомата погас свет. Зазвенела какая-то посуда. Я оказался под столом, не понимая, как попал туда столь быстро. Кто-то сопел на мне. Я протянул в темноте руку и нащупал валенок.
Звуки начали постепенно возвращаться. Первое, что я услышал, была общая ругань и дикий смех Вангога снаружи.
– Мужики, все целы? – спросила темнота голосом Беса.
Начали откликаться. Лежавший на мне пошевелил валенком и пробормотал:
– Какой ход! Какая мизансцена!
Это был Станиславский.
Чиркнула спичка. Сизый зажег аварийную керосиновую лампу.
Вангог снаружи хохотал и заливался шакалом. Кажется, у него началась истерика.
Бес с Чебургеном и Сизый выбежали на улицу. Через окно мы увидели, как в свете прожекторов Вангог бросил автомат и рванул в тундру.
Товарищи настигли пьяного живописца и, повалив в снег, принялись пинать валенками.
– Да, неласково здесь относятся к художникам, – заметил мне уже пришедший в себя Станиславский.
– Посмотрим еще, что делают с режиссерами, – сказал я.
Царь Додон невозмутимо сидел на лавке, ковыряя что-то на столе. Он, похоже, единственный остался на месте и не спрятался при обстреле.
Лицо его выражало безмятежный покой.
– Однако, пуля вот здесь прошла, – сказал Додон.
На столе, возле сковороды чернела свежая кривая выемка. Из-за острого угла пуля, зацепив стол, изменила траекторию и ударила в выключатель, убив электричество.
Вторая застряла-таки в столе, и мы извлекли ее ножом и пассатижами.
Третью мы так и не обнаружили, хотя все слышали три выстрела, и пришедший в себя после профилактических побоев Вангог клялся, что патрона было именно три.
– Добро пожаловать на Площадку, – сказал нам Бес. – Небольшой праздничный салют в вашу честь. Настоящая служба скоро начнется.
И она действительно началась.
…Вечером на Площадку позвонил Панфил. Он уже заступил дневальным в своей новой роте.
– У нас просто Чили, – сообщил Панфил, – мослаемся по черному. Мы с Чучундрой дневалим. Завтра после наряда заходим на боевые дежурства. Джаггер уже на смене, за него землячок Чингачгук мазу держит. Ну, нас тоже прикрывает. Короче, Бабай, жить можно. А вы с Кроликом как?
Я рассказал.
Панфил помолчал и заявил, что комментировать такое он не может, а лучше прочтет стихи.
– Валяй, – сказал я, – привет пацанам!
17
…Снег оставался только в распадках. Тундра покрылась мелкими бледно-пестрыми цветами и мхом. Ночь почти сошла на нет, а день продолжал прибывать.
Сизый и Вангог дембельнулись.
Мы дежурили шесть-через-шесть. То есть шесть полных часов проводили на боевом посту, за пеленгатором, а затем шесть следующих часов отдыхали. Во время отдыха можно было спать, есть, мыться, общаться, писать письма, стирать и сушить форму. Нужно было выполнять поручения и приказы командира и присутствовать в обязательном порядке на политзанятиях.
Занятия и политинформацию проводил дважды в неделю Дядя Ваня, приезжавший из части на дежурном уазике.
Вообще можно было делать почти все, что угодно, но ровно через шесть часов мы были обязаны оказаться в кресле пеленгаторного поста с наушниками на бедовых головушках.
Мне выпали смены с четырнадцати до двадцати часов пополудни, и с двух ночи до восьми утра. Время в таком режиме летело пулей-дурой.
…То, что казалось раньше странным и таинственным, постепенно обросло смыслом и содержанием, как скелет мышцами. Становилась понятна логика нашей работы.
В военных фильмах всем наверняка приходилось видеть, как черные машины гестапо наматывают круги по ночному городу, пытаясь засечь русских радистов. На крыше каждой такой машины непрерывно вращалась антенна, ловившая радиосигнал.
Наши антенны огромны, и крутить их затруднительно. Поэтому они стоят себе, застыв вечным хороводом вокруг Техздания, а вращается специальный ротор, этакая большая магнитная катушка, подвешенная на стальной штанге в подвале.
Ротор, разумеется, вращается не сам по себе, его крутит Воин Арктики, несущий боевое дежурство или просто БД.
Штурвал для кручения ротора находится под столом. Он тяжел и прохладен на ощупь. На столе расположен приемник-пеленгатор «Терек». Он оснащен кнопками грубой настройки и двумя верньерами для настройки точной и исключительно тонкой. В передней панели светится приятной зеленью круглый экран осциллографа. Это, так сказать, графическое отображение мощности и направления сигнала. Справа от приемника ГГСка, или устройство Громко Говорящей Связи. Рядом с креслом пеленгаторщика большой двухдорожечный магнитофон в неубиваемом стальном корпусе. Сломать его невозможно. Возле стола высокая, почти в рост человека электронная стойка, железная узкая тумба, набитая ламповыми мозгами приемника. Стойки шумят вентиляторами и мигают лампами сквозь прорези в корпусах.
Все эти устройства соединены между собой кабелями в стальной оплетке. К бойцу это хозяйство монтируется с помощью гарнитуры. Гарнитура – это пара Головных Телефонов (Боже упаси сказать «наушники», мы же не шпаки гражданские) и микрофон.
Когда на Второй Площадке микрофонщик слышит работающий в эфире борт, он немедленно втыкает ГГСку на Первую Площадку и выкрикивает частоту, на которой вышел на связь самолет.
Пеленгаторщик лупит «Терек», крутит настройку и, услышав передачу, вращает штурвал. Видит по сигналу осциллографа максимальную мощность и снимает показания угла отклонения с картушки. Собственно это и есть пеленг.
Можно затем подойти к огромной карте и потянуть верёвочку-бечёвку с грузиком, исходящую из места расположения нашей части. Протяните эту верёвочку в соответствии с пеленгом, и вы поймете, откуда пришел сигнал.
Военная часть наша – не единственная в Союзе. Есть еще несколько. И если они тоже перехватили и запеленговали этот борт, то получив их данные, оперативный офицер, протянет верёвочки в соответствии с их пеленгами. Бечевки, скорее всего, пересекутся и образуют треугольник. Чем треугольник меньше, тем значит точнее мы сработали. А центром сего верёвочного треугольника и будет то место, где боевой самолет сил НАТО и вышел в эфир в данный момент времени.
Делать все это нужно очень быстро, борт иногда выходит в эфир на пару секунд и замолкает до конца полета.
Поэтому микрофонщики сообщают скороговоркой: «Двенадцать двести сорок шесть работает!», а если в эфире работает кто-то на частоте самолета разведчика или на частоте «альфа», то просто кричат «Разведчик работает!» или «Разведчик ра!…».
Вторая Площадка, где служат сейчас Панфил, Джаггер и Чучундра, кроме всего прочего непрерывно ищет новые частоты. Найти новую, подтвержденную коллегами с других станций слежения, частоту – большая удача. За это полагается отпуск.
Во время БД можно курить, у каждого из нас на столе стоит пепельница обрастающая окурками «беломора» по мере продолжения дежурства. Разрешается также оставаться в кресле при вхождении любого начальства, пашись оно конем…
18
…После сдачи зачета майору Пузыреву, которым он впрочем, остался недоволен, как и всем остальным в его жизни, мы начали дежурить самостоятельно.
Очень быстро выяснилось, что «Терек» прекрасно ловит не только переговоры натовской авиации, но и музыкальные станции. Кроме того, отлично были слышны «вражеские голоса».
Дядя Ваня разъяснил нам на политинформации, насколько тлетворным и развращающим комсомольские души является влияние западной радиопропаганды. Он рассказывал об этом столь страстно и горячо, приводил такие живописные примеры, что на следующий же день мы принялись искать частоты «голосов», хотя до этого слушали только музыку, отдавая предпочтение станции «Суперрок» из Гонолулу.
Кролику нравилась станция «Свобода», а я предпочитал «Голос Америки».
Станиславский слушал все подряд.
– По оперативным данным, сегодня вечером начнутся тактические учения европейской группы авиации НАТО, – сообщил майор Пузырев, построив нас в Техздании. – Приказываю: посты развернуть и усилить. Смены продлить до двенадцати часов. Не посрамите, сынки!
И прослезился…
– Не посрамим, товарищ майор! – ответил за всех Чебурген, мечтавший получить хоть какие-нибудь лычки.
Мы начали смену. Я сидел за своим постоянным вторым постом. Кролик занял третий, Чебурген и Царь Додон соответственно четвертый и пятый дополнительные. На первый, основной пост, уселся прапорщик Самородко по кличке Золотой.
В пеленгации он смыслил не очень, но вид имел лихой и бесшабашный, словно тоже говоря: «Не посрамим!».
В эфире было тихо. Изредка выходили на связь наземные станции, пеленги которых мы знали наизусть.
– Хорошо сидим, – сказал Кролик. И сглазил, потому что тут все и началось.
Разом вышли в эфир станции начальников штабов. Дали первые рапорты транспортники. Чередой пошли доклады истребителей-бомбардировщиков и дозаправщиков. Небо над Европой закипело.
Мы начали потеть. Команды со Второй Площадки шли ежесекундно. Микрофонщики швыряли нам частоты, как жонглеры мячики. Мы возвращали им пеленг за пеленгом.
Начались доклады о дозаправке в воздухе. Супостаты тренировались всерьез.
– Во Франкфурт они пойдут, там у них полигоны для бомбометания, – сообщил нам опытный Чебурген.
Вокруг постов слоями плавал сизый папиросный дым. Зелеными пятнами в полумраке светились окна осциллографов. Стоял ровный шум, сотканный из обрывков английской речи, команд микрофонщиков, наших пеленгов и гудения аппаратуры.
Героическую симфонию затейливо пронизывал лейтмотив в сольном исполнении прапорщика Самородка, который поддерживал нас морально, вычурно матерясь. Словом, атмосфера была дружная и боевая.
Но вот самолеты начали давать рапорты о завершении бомбометания и возвращаться на базы. Мы пеленговали их азартно и зло, с таким чувством, которое видимо, бывает только на настоящей охоте – желанием не дать уйти зверю.
Главная часть учений завершилась, эфир снизил активность.
Нас сменили, и мы отправились отдыхать с ощущением честно выполненного долга.
Часа через четыре нас разбудили вопли майора Пузырева.
– Что случилось? – удивился я.
– Без понятия, – ответил Кролик, торопливо застегиваясь.
– Однако сердится командир, – невозмутимо заметил шустрый Царь Додон. Он успел одеться раньше всех.
– Пузырь не сердится, он просто охренеть в какой ярости, – пояснил нам Чебурген, знавший майора гораздо лучше нас.
Пузырь проверещал:
– Бегом в Техздание!
Мы побежали, а он за нами, не переставая кричать что-то нечленораздельное. В Техздании мы построились и сделали выражение лиц «готовы ко всему».
Майор Пузырев бегал перед строем, забрызгивая нас слюной. Постепенно из его воплей начали вылупливаться отдельные понятные слова, в основном: «ублюдки», «тупожопые макаки», «замполитово семя» и «дисбат».
Пузырь бил каблуками в паркет, словно танцуя чечетку, размахивал руками, выкатывал глаза. Вообще было впечатления, что он юродивый и вот-вот помрет от апоплексического удара.
Пытаясь как-то разрядить атмосферу, я прямо из строя спросил:
– Что случилось, товарищ майор?
Вопрос мой, в общем-то невинный, произвел действие прямо противоположное.
Пузырь затрясся уже совершенно непотребно, речь его спуталась окончательно и он, в полном исступлении, принялся нам швырять в лица какие-то бланки.
Это действие его как-то успокоило, поскольку он сумел довольно внятно прохрипеть:
– Сгною всех, сучьи дети! Вы что творите? Вы где пеленгуете, твари заморские?
Тут он снова задохнулся, а после, переведя дух, закричал:
– Это, мудилы хероголовые, засечки к вашим вчерашним пеленгам! Оперативники прислали. Посмотрите, сракопуталы, что вы напеленговали вчера к херам собачьим. Разойдись!
Мы дрожащими руками собрали бланки с пола и бросились к карте.
Картина получалась более чем нелепая. Судя по нашим пеленгам, бомберы НАТО вчера успешно сбросили свой адский груз на Москву и Московскую область.
– Не может быть, – прошептал побледневший Чебурген, – это что? Война?
– Нет, млядь, это не война, это ваши едрические пеленги! И твои, рядовой Чибурахин, в частности, – и Пузырь снова простучал по паркету злобную чечетку.
Чебурген встал по стойке смирно. Опустил очи долу. Всем своим видом изобразил раскаяние и горькую печаль.
– Товарищ майор, – сказал он, – простите нас, пожалуйста, за то, что мы вас посрамили. Обещали не посрамить, а сами вот взяли и посрамили…
Я понял, что Чебурген не так прост, как кажется.
Пузырь от слов Чебургена прекратил свои пляски, подбежал к стальной аппаратной стойке, пнул ее дважды и скрылся у себя в кабинете, выбив дверью облако пыли из косяка.
Сквозь толстую дверь было слышно, как майор отворил сейф, звякнул чем-то стеклянным. Через пару секунд утешительное бульканье завершилось аккордом мощного, как орудийный залп, глотка и все стихло.
– Ничего, может быть это не ошибка, может быть просто предвиденье, – утешал меня по телефону Панфил. – Может, когда-то и правда, разбомбят они Москву, и все поймут, что вы так всех предупреждали. Плюнь на все, Бабай. Жизнь коротка, искусство вечно. Лучше послушай:
19
После неудачных учений майор Пузырев ввел режим репрессий и террора. Похоже было, что вздрючили его самого, и теперь он отыгрывался на нас.
Два-три раза в неделю Пузырь не отправлялся домой в часть вечером, а запершись в кабинете Техздания, постепенно набулькивался казенным спиртом.
Спирт выдавался для протирания аппаратуры и в реальной жизни заменялся вполне успешно бензином.
Зачастил к Пузырю и его постоянный коллега по пьянству, вечный капитан-техник Шурик Димедрол. Шурик имел дурную склонность разбавлять водку «колесами», за что и получил специфическую кличку.
Обычно Димедрол появлялся на Площадке только по понедельникам и исчезал после проверки аппаратуры. Теперь он синхронно с Пузырем возникал в Техздании в самые неподходящие моменты, и нам приходилось прекращать прослушивание музыки и вражьих голосов, чтоб ненароком не спалиться.
Димедрол, наклюкавшись халявного спирта в кабинете майора и закусив парой-тройкой таблеток, бродил с остекленевшим взглядом по аппаратному залу. Рассматривал бойцов, занятых пеленгацией. Время от времени он становился за чьей-нибудь спиной, и достав из потертой кобуры маслянистый ПМ, приставлял его к затылку и спрашивал всегда одно и то же:
– Хошь стре́льну?
Мы скромно отмалчивались. С Димедролом эта тактика работала лучше всего. Поиграв пистолетом, он успокаивался и возвращался к майору Пузыреву для продолжения банкета.
Как-то Кролик, не выдержав, посоветовал Шурику-Димедролу стрельнуть себе в голову.
– Я бы стрельнул, – ответил тот меланхолически, – да ничего не поможет. Меня вообще ничего не берет. Вот смотри…
Димедрол открыл панель ламповой стойки и взялся пальцами за клеммы. Было видно, что мелкие мышцы его рук начали слегка подрагивать. Больше не происходило ничего.
– Вот так всегда, – грустно сказал Димедрол, – двести двадцать вольт, пять ампер, и ничего… Так шо мне пистолет?
– Вы всё же попробуйте, товарищ капитан, вдруг разок да выйдет, – грубовато посоветовал Кролик.
Димедрол молча повернулся и отправился в кабинет Пузырева.
– Хоть бы он его там пристрелил, – пожелал Станиславский в закрывшуюся дверь.
Димедрол к пожеланию Станиславского не прислушался, и живехонький майор Пузырев трижды в неделю устраивал отдыхающим сменам химические учения.
Вместо того, что бы спать после шестичасового боевого дежурства, мы по команде пьяного майора напяливали противогазы и натягивали ОЗК – общевойсковой защитный комплект, представлявший собой тяжелый костюм из вонючей, сдобренной тальком резины.
Пузырь, очень довольный, покачиваясь, созерцал это представление с секундомером в руке.
Когда мы заканчивали и выстраивались, похожие на инопланетян, майор щелкал секундомером и сообщал:
– Зачет по последнему. Не уложились. Отбой.
А как только мы разоблачались, он, не давая передышки, вновь командовал:
– Химическая тревога!
Майор явно беспредельничал, и на тайном Военном Совете было решено противодействовать методом итальянской забастовки.
– Ничего он нам, сука, не сделает, – заявил Бес, – нас и так не хватает. На губу отправить солдата – очередь два месяца. Отправит, ладно, так кто на пост сядет? Сам, что ли? Или Димедрола своего долбанутого посадит? Прапора ни за что не согласятся два поста закрывать одновременно. Им деньги за один платят.
– А если рапорт подаст, за невыполнение приказа? В дисбат идти, что ли? – встревожился Чебурген.
– А где здесь невыполнение? Мы все его приказы выполнять будем. Только очень тщательно, а значит медленно. Так что нету у этого козла метода против Кости Сапрыкина…
Мы злорадно рассмеялись.
Следующая химическая тревога выглядела примерно так: Бойцы, словно в рапидной съемке, медленно, плавно, красиво раскрывали противогазные сумки. Надевали маски на лица так, словно маски были отлиты из тончайшего хрусталя. С комплектом ОЗК обращались, как будто он мог взорваться от малейшего сотрясения. Все двигались, словно под водой.
Между нами, носился чертом визжащий майор Пузырев с секундомером. Мы не успевали.
Весь цикл облачения в защитный комплект занял полчаса, вместо положенной минуты.
Пузырь приказал повторить. Раздевались мы столь же медленно. Выяснилось, что упражняясь таким образом, мы, хотя и не спим, но практически не устаем. Через три часа Пузырь тоже это понял. Дождавшись, когда мы наденем противогазы, он скомандовал нам отбой и разрешил идти спать. Противогазы, правда, падла, снимать не велел.
– Проверю, – пригрозил он и пошел в кабинет, где ждала его бутыль с протирочным спиртом.
Ясно дело, что мы тут же надели противогазы на затылки и спокойно улеглись спать, закрыв морды одеялами.
Один лишь Чебурген, обладавший хорошим здоровьем, от усталости уснул с противогазом на лице.
Проснувшийся раньше всех Блюм, обнаружив это, немедленно заклеил стеклышки Чебургенова противогаза, а затем крикнул ему в ухо:
– Пожарная тревога!
Чебурген снес пару кроватей, три тумбочки и затормозил головой в стену, а потом еще минут пять гонялся с табуреткой за Блюмом под наш товарищеский смех.
К счастью, Чебурген был отходчив, а Блюм быстроног, иначе все могло закончиться инвалидностью.
…Уязвленный майор Пузырев сменил тактику. Теперь он преследовал нас обысками.
Естественно, мы имели массу вещей, которые не разрешалось держать по уставу и в соответствии с приказами о секретности.
Пузырь прочесывал роту, кухню и Техздание планомерно и тщательно.
Мы меняли тайники и перепрятывали наше имущество, но, тем не менее, в течение короткого времени лишились магнитофона «Весна», четырех готовых финок из рессорной стали и еще двух незаконченных. Мы утратили фотоаппарат «Смена-8М» и массу фотографий. Конфискован был один югославский полуэротический журнал семьдесят восьмого года, поколениями передававшийся как святыня от призыва к призыву.
Майор изъял почти весь запас эпоксидки, которая шла на переделку значков, а самое главное – на изготовление поддельных печатей.
Корме того, Пузырь проверил все огнетушители, и мы остались совершенно без запасов бражки.
Во время БД я сообщил Панфилу о беспределе.
– У нас бражки давно нет, – сказал Панфил, – все пьют только фирменное – лосьон «Огуречный», или скажем «Розовая вода». И все довольны. Вы там, на Первой просто зажрались.
И прочел мне стихи:
20
Ситуация явно требовала выпивки. Военный Совет постановил завербовать и использовать прапорщика Самородко.
Самородко, он же Золотой, обладал всеми необходимыми качествами для вербовки. Он был жаден и глуп. Работать за зарплату прапорщика он считал совершенно бессмысленным. Поэтому в те часы, когда Пузыря не было в Техздании, Золотой никогда не сидел на посту, а пеленги за него отдавал кто-то из солдат.
Прапорщик Самородко являлся на службу с тощим, хотя и не маленьким портфелем из потертого фальшивого крокодила. В портфеле не было ничего, кроме пассатижей с кусачками, маленькой ножовки по дереву и столь же маленькой пилки по металлу. В кармане кителя Золотой имел универсальный набор отверток, гаечных ключей и складной плотницкий метр.
Золотой приходил на службу воровать. Чего совершенно не стеснялся.
– Мне ведь, ребята, что нужно? – говорил он нам, поедая бутерброды из нашего хлеба с нашей же тушенкой. – Мне, ребята ничего не нужно! Я человек маленький. Много не возьму, мне ни к чему. Жена мне еду собирает, а я ей говорю: «Не надо, я там перекушу, что же, у ребяток кусочка хлебца сухого не найдётся?»
При этом Самородко накладывал на пресловутый сухой кусочек почти полбанки тушенки и запивал компотом, кончая уже третью кружку.
– Конечно, найдётся, на здоровье, товарищ прапорщик, – ненатурально желал Толстый, отодвигая тушенку и компот подальше.
Золотого намеки не смущали.
– Так вот, – продолжал прапорщик, жуя и шумно прихлебывая, – главное, наглеть не надо. Зарываться не нужно, от этого все проблемы. Вот скажем, нужна мне дома полочка. Зачем я буду всю доску тащить? Мне надо тридцать сантиметров, я тридцать и отпилю. Мне нужно четыре шурупа, я четыре и прихвачу, пятый мне хоть силой давай – не возьму!
…Все шесть часов боевого дежурства прапорщик Самородко незаметно шнырял, подобно таракану, по Техзданию. Он заходил в резервные залы, где хранились на консервации новые «Тереки» и старые «Свияги», забредал в мастерские, просачивался на склад, поднимался на чердак и нырял в подвал. Всюду слышалось его бормотание:
– Так, что это? Ага! Тринадцать и восемь. Двадцать один. Больше не надо. Это что? Угу! Кабель! И сечение такое подходящее… берём. Рандоль? Петли рояльные? Беру три штуки. Пружинки? Ни к чему пока, в другой раз… О! Подшипники! Всего один-то и нужен. И шесть саморезов. И войлока метр…
Бормотание прапорщика перемежалось со скрипом пилки по металлу, шорканьем ножовки, щелканьем кусачек и прочим шумовым фоном, который издают инструменты в умелых руках.
Тощий портфель постепенно раздувался. Пузо фальшивого крокодила приобретало сытую округлость. К концу боевого дежурства крокодил насыщался окончательно, и Самородко волок домой трофеи, перевешиваясь набок от приятной тяжести.
Как-то раз, улучшив момент, когда Золотой присел на несколько минут перевести дух, утомленный хищением имущества министерства обороны, рядом с ним приземлился Станиславский. Он принялся горестно вздыхать, трогая себя руками за лицо. Через минуту вздохи перешли в какой-то плач Ярославны, и прапорщик не выдержал.
– Что случилось, боец? – спросил он.
– Прыщи замучили, товарищ прапорщик, – простонал Станиславский, – бреюсь ежедневно холодной водой, и вот что творится. Никакой гигиены. Посмотрите!
И Станиславский для наглядности влез раскрашенной гуашью щекой прямо в глаз Самородко.
– Ну, ну, тише ты, – брезгливо отстранился Золотой, – что же ты мне плачешься, чем я тебе помогу… Может, тебе бабы не хватает? К доктору иди…
– Не нужен тут доктор. Тут лосьон после бритья нужен.
– Так купи.
– Увольнительных нет, товарищ прапорщик! Сами знаете, мы все шесть-через-шесть дежурим… А вы же в Тикси бываете? Купите мне «Розовой воды» парочку. Вот деньги. Здесь ровно!
И Станиславский положил на стол два рубля.
Момент был решительный. «Розовая вода» стоила семьдесят три копейки, и Золотой несомненно это знал.
– Ладно, если только ровно, чтоб со сдачей не возиться, – нехотя сказал Самородко и быстро сунул два рубля в карман. Ему доставалось больше полтинника. Сделка явно была выгодной.
– Товарищ прапорщик, – закричал Толстый, и мне парочку без сдачи, ну пожалуйста. У меня тоже прыщи!
– И у меня!
– И у меня!
– А у меня вот какой! На носу! Без сдачи!
Мы окружили прапорщика. Рубли сыпались на него градом.
– Эк же вы все запаршивели, – бормотал Самородко, пристраивая мятые рубли по карманам. Калькулятор в его глазах щелкал, показывая пятьдесят четыре копейки чистой прибыли с каждых двух рублей.
– Послезавтра принесу, – посулил нам Самородко, – мажьтесь на здоровье.
Вербовка состоялась успешно.
Через два дня белое полярное солнце осветило фигуру прапорщика Самородко. Он шел пешком по единственной грунтовой дороге на Площадку. Видимо, попутка задерживалась, и Золотой решил прогуляться по редкой хорошей погоде. В левой руке прапорщик нес неизменный крокодиловый портфель, а в правой сжимал раздувшуюся пузырем авоську, битком набитую фунфыриками лосьона. Пузырьки сверкали на солнце розовыми бриллиантами.
– Он что, идиот? – прошептал Чебурген, наблюдавший за прибытием Золотого, – как же так, на виду? Не мог в портфель спрятать?
– А что ему, козлу, он деньги взял, остальное наши проблемы.
– Эй, крендели, бегите, отвлеките Пузыря, а то неровен час…
Пес Курсант бросился под ноги Самородко, залаял громко, замахал хвостом, здороваясь с ним.
В ту же секунду из-за угла роты появился майор Пузырев и, сощурившись, принялся вглядываться против солнца, кого это там приветствует собачка.
Сверкание авоськи озадачило майора.
Он подождал, пока прапорщик приблизится. Мы рассредоточились в ожидании катастрофы.
– Здравия желаю, товарищ майор, – сказал Золотой, пытаясь отдать честь авоськой с лосьоном.
– Здорово, вредитель, – неприветливо ответил Пузырь, – что это у тебя? Зачем принес?
– Да вот, лосьон бойцам, для гигиены… прыщи у них…
– Прыщи?! Ты что, охренел, товарищ прапорщик? Они его пьют!
– Как пьют? Тут же написано «для наружного потребления»…
– Им все равно. У этих скотов, что внутри, что снаружи, все мехом поросло. Дать сюда!
И Пузырь, реквизировав авоську с нашим лосьоном, отправился в Техздание.
Бес метнулся в роту, включил ГГСку и затараторил.
– Блюм, мы спалились, Пузырь несет посылку к себе, проследите!
Ещё через четверть часа Блюм сообщил, что Пузырь прошел с авоськой к себе в кабинет, а прослушивание под дверью показало, что флаконы были сгружены в шкаф, а не заперты в сейф.
Да, это была трагедия, но не катастрофа.
Вечером собрался Военный Совет. Председательствовал Бес.
– Что делать? – задал он извечный русский вопрос, – и кто виноват?
Виноватым был однозначно определен пес Курсант, не вовремя привлекший внимание Пузыря своим лаем.
Что делать – было пока неясно.
Чебурген предложил взять кабинет штурмом. Предложение было отклонено как экстремистское.
– Не наш метод, – вздохнул Станиславский, – а жаль…
– Нужно по-тихому и без улик, – сказал Блюм. – Нет у нас ученого кота, можно было бы через форточку запустить.
Тут все посмотрели на Царя Додона. Размерами он не сильно отличался от кошки.
– Пошли, – сказал Бес, – лестница есть на чердаке. Нужен ещё нож, отвертка и пассатижи.
Стояла белая ночь, солнце тронуло край земли и вновь отправилось в свой вечный путь. Облака на горизонте окрасились розовым, напоминая о томившемся в заточении лосьоне.
Мы прислонили лестницу к окну майорова кабинета. Бес аккуратно развинтил решетку, установленную явно от добрых людей, а не от желающих выпить солдат. Сапожным ножом проник в зазор между тройной рамой и форточкой и довольно быстро откинул крючок.
Настала очередь Додона.
Он скинул одежду, оставшись в одних кальсонах, ужом провернулся в окно, а Бес подстраховывал его, держа за ноги. Царь Додон уперся руками о подоконник, сложился пополам и плавно сполз в кабинет майора Пузырева. С этого момента Додон и мы все вместе с ним стали военными преступниками, но нам очень хотелось выпить.
Додон осмотрелся. Шкаф был заперт, но ключик обнаружился в ящике стола. Наши флакончики были на месте. Майор аккуратно составил их в углу рядом с яловыми офицерскими сапогами и парой собачьих унтов.
Додон передал склянки Бесу и остался в кабинете майора. Завершился лишь первый этап операции.
На пищеблоке мы перелили лосьон в литровую банку. Вскрыли консервированную свеклу и набодяжили с сырой водичкой раствор соответствующего розового цвета. Толстый сбегал в роту за аптечкой, и мы в шесть рук и в три пипетки наполнили опустевшие фунфырики красивым розовым, правда, без запаха, раствором.
– А если Пузырь откроет и понюхает, – заявил Станиславский, – то пусть все претензии Самородко предъявляет. Что за херню он нам принес?
Мы побежали в Техздание, где в майоровом кабинете мерз в кальсонах Царь Додон и переправили ему фальшивый лосьон.
Далее все было проделано в обратном порядке. Шкаф заперт, ключ спрятан, форточка закрыта, крючок опущен посредством петли из лески, а решетка привинчена на прежнее место.
– Ещё крепче, чем было. Теперь Пузырю воров бояться нечего, – заявил довольный Бес.
Мы вернули лестницу на чердак и отправились пить лосьон.
На вкус он оказался ужасной гадостью, не помогала никакая закуска. Ощущение было такое, как если бы вы разжевали кусок туалетного мыла, а затем запили бы его глотком теплой водки.
Было невкусно. Но мы обещали, присягая, стойко переносить тяготы и лишения военной службы, и допили лосьон до конца.
После пьянки я позвонил Панфилу.
– Ничего, Бабай, будем еще и коньяки пивать, – утешил он меня и прочёл:
И ещё:
21
…Через пару недель майор Пузырев чрезвычайно спокойным тоном приказал всему личному составу немедленно прибыть в Техздание.
Пузырь построил нас и принялся мерно расхаживать перед строем с портфелем в руках, не произнося ни слова. Так он гулял минут десять, постепенно багровея и двигаясь с точностью часового маятника.
Мне даже показалось, что майор вот-вот скажет «ку-ку!».
Вместо «ку-ку» майор Пузырев сдавленным голосом, стараясь не сорваться на крик, произнес:
– Совершившим преступление предлагаю заявить об этом добровольно.
Поскольку строй с интересом продолжал молча наблюдать за хождениями Пузыря, он продолжил:
– Наказание будет смягчено по возможности.
Мы молчали, поедая глазами нашего командира, как и полагалось по неписаному солдатскому закону.
Пузырев извлек из портфеля бутыльки фальшивого лосьона и закричал:
– Что это?!!
– Это прапорщик Самородко нам принес для гигиены, – ответил за всех Чебурген.
– Что это за херня? – поняв, что сохранить лицо уже не получится, майор принялся подпрыгивать в своем обычном стиле, истязая паркетный пол каблуками.
Попрыгав немного, видимо для разминки, он начал швырять в нас флакончики, а мы ловили их и не упустили ни одного.
– Что это? – третий раз прокричал майор Пузырев.
– Херня какая-то, – честно ответил Бес, рассмотрев содержимое.
В силу неведомых нам алхимических процессов свекольный сок, вступив с сырой водой в странную реакцию, обесцветился и выпал обильными слизистыми хлопьями.
– Это не лосьон! – закричал Пузырь.
Он открыл один флакончик. Запахло несильно, но противно, как если бы где-то неподалеку сдохла мышка пару дней назад.
– Лосьон так пахнуть не может! – сообщил нам командир Первой Площадки.
– Товарищ майор, скажите прапорщику Самородко, пусть нам деньги вернет. Мы ему на лосьон давали, а он что нам купил? Солдат обманул и не побрезговал, – всхлипнул Станиславский и умело прослезился.
– Все! Хватит! Млядь! – закричал фальцетом Пузырь, отбирая у нас флакончики и ссыпая их в портфель.
Тут у него пропал вдруг голос, и он продолжил кричать уже зловещим шепотом, отчего все стало еще страшнее:
– Я вызываю особиста! Это военное преступление. Это взлом и кража. Это мой секретный кабинет! Дослужите в дисбате! Я вам покажу!
И он нам действительно показал. Дело принимало плохой оборот.
Начальник особого отдела капитан Дятлов явился на следующий же день. Осмотрел кабинет Пузырева. Осмотрел шкаф. Осмотрел дверь. Потом замок, потом печать.
Многозначительно хмыкнул.
Осмотрел дверь, замок и печать еще дважды.
Все это время мы стояли унылым строем напротив майорского кабинета и наблюдали. На постах отдувались привлеченные специально прапора. На время дознания нас, по распоряжению Дятлова, отстранили от аппаратуры. Видимо особист опасался диверсий.
– Работает по методике Шерлока Холмса, – шепнул я Толстому. Дятлов осмотрел дверь в последний, черт знает какой, раз.
– А мне кажется, что это подход Пуаро, – не согласился повар.
– Следов взлома нет, – сообщил наконец Дятлов майору Пузыреву.
Было не удивительно; мы-то знали, что влезли через окно. Но окно Дятлов не осматривал. Видимо в этом была какая-то чекистская хитрость.
– Как же они в шкаф попали? – злобно спросил Пузырев.
– Нужно еще раз тщательно осмотреть дверь, – уклончиво ответил особист.
Осмотр вновь ничего не дал.
– Что же, – потер руки Дятлов, – пришло время поговорить с подозреваемыми.
Дятлов уселся в майорском кабинете, и Пузырю, лишенному места, пришлось шататься между постами. От скуки и злости он начал присматриваться к работе прапорщиков и убедился, что пеленги они отдают вкривь и вкось, намного хуже солдат. А быстро настраиваться на частоту не умеют вообще.
Дятлов вызвал каждого из нас и опросил по одному. Каждого спрашивал разное. Меня, например, спросил, есть ли у меня родственники за границей. Я быстро ответил, что я комсомолец и оформляю ленинскую комнату по мотивам лекций замполита.
– Это-то и подозрительно, – пробормотал капитан Дятлов и пригласил следующего.
Круг его вопросов поражал.
Кролика он расспрашивал о расположении и устройстве головки блока цилиндров.
Бес рассказывал Дятлову все, что знал о морских узлах.
У Станиславского он выпытывал имя отчество Немировича-Данченко, которое Станиславский благополучно забыл с перепугу.
Толстого попросил объяснить, чем фасоль отличается от консоме, а потом агрессивно требовал назвать фамилию человека, который Толстому про это консоме сообщил. Толстый, не думая дважды, сдал своего преподавателя из кулинарного техникума.
Завершив индивидуальное дознание, капитан Дятлов принялся вызвать нас парами, потом тройками, затем во всех возможных комбинациях. Требовал отвечать быстро и не задумываясь. Перешел постепенно к угрозам. Сулил дисциплинарный батальон. Потом тюрьму.
Через пять часов начал уговаривать сделать ему приятное и сознаться во всем, как родной матери.
Мы честно рассказывали, как заказали лосьон от прыщей, прапорщик Самородко купил нам какую-то дрянь (и взаправду вкус был мерзостный), а товарищ майор изъял и унес в кабинет.
Напоследок Дятлов выложил главный козырь, улыбаясь, довольно, своему уму:
– Значит, прапорщик принес, а майор сразу же забрал?
– Истинно так, товарищ капитан!
– И вам не успел передать?
– Никак нет, не успел, забрал сразу…
– Ага! А что вы, бойцы, скажете насчет дактилоскопической экспертизы? Если мы все флакончики проверим, а на них ваши пальчики шаловливые? Тогда как?
– Товарищ капитан, так нам вчера майор Пузырев прямо силой эти фунфырики всовывал, все кричал «Что это? Что это?». Ясен пень, что они все в наших пальцах…
Дятлов кинулся к майору Пузыреву и начал его о чём-то горячо расспрашивать. Пузырев несколько раз кивнул утвердительно. Дятлов шепнул ему что-то на ухо. Если бы мы умели читать по губам, то без труда распознали бы слово «мудак».
Капитан Дятлов завершил расследование. Сообщил нам, что виновные будут обнаружены и преданы трибуналу.
Мы поняли, что гроза прошла стороной.
Пузыреву капитан Дятлов поведал напоследок, что удивлен, как он вознесся до майора с такими способностями портить верные дела. Но не будет удивлен совершенно, если Пузырев так и выйдет в отставку майором без всякого повышения по службе.
Назавтра майор Пузырев объявил на Площадке тактические учения по возведению долговременных огневых точек. До сентября все свободное время мы строили два ДОТа. А строить ДОТы в вечной мерзлоте – занятие не из приятных. ДОТы вышли кривые, косые, убогие и одним своим видом могли напугать и остановить любого неприятеля.
Я часто звонил Панфилу, и он читал мне всякую дребедень:
Или, например:
Лето завершилось, как миграция леммингов – быстро и бессмысленно…
22
…Дряблые лучи тусклой желтушной лампочки режут глаза. Кажется, легче умереть, чем смотреть на этот отвратительный свет.
Нельзя повернуть голову, она может взорваться от малейшего движения. В теле нет ни одного кусочка, который бы не болел. Как-то жарко и холодно одновременно. По лицу течет что-то мокрое.
– Живой? – хрипит рядом какой-то упырь.
– Нет, – пытаюсь ответить я, но не могу, голоса нет.
…Толстый, а это был именно он, сидел на краю табуретки возле меня. Я лежал на койке, валенками на подушке.
Толстый заботливо вытирал мне лицо. Судя по запаху, мешковиной, которой у нас мыли пол. Судя по другим признакам, меня накануне сильно тошнило.
Собственно, Толстый выглядел не лучше. Правда, в отличие от меня мог уже самостоятельно сидеть. И оказался достаточно милосердным, чтобы вытереть мне морду.
Вчера нас переводили в черпаки.
Бес, наш последний из могикан, должен был уйти на дембель. Наши черпаки превращались в дедушек. Мы получили свежих гусей в количестве четырех штук. А нас, соответственно законам природы, переводили в черпаки – новую ступень в системе армейской эволюции.
Инициация свершилась вчера вполне благополучно. Кролик со Станиславским накануне сбегали в самоход и принесли из Тикси ящик водки. Толстый накрыл праздничный стол, зажарив все мясные запасы. Я помог Додону с засолкой рыбы.
Новые гуси, после кормления меняли друг друга на подоконнике, ведя непрерывное наблюдение за дорогой. Так мы предотвращали внезапные визиты начальства.
Чебурген, Блюм и Хилый, превратившиеся, наконец, в дедушек, произвели над нами обряд посвящения. Каждый из них нанес четыре удара пряжкой солдатского ремня по нашим задницам. Для такого дела ремень снял с себя Бес. Это была высокая честь.
Станиславский сообщил всем, что если бы можно было заменить ремень на меч, а солдатскую задницу на плечо, то получилось бы настоящее посвящение в рыцари.
– Тогда тебя первого и посвятим, сказал Чебурген. И Станиславского разложили на табуретке.
Били нас не больно, но чувствительно. Но кружка водки, влитая в глотку немедленно после обряда, заставляла забыть о мелких неудобствах. Еще несколько кружек помогли забыть вообще обо всем.
– Так счастлив я еще не был никогда в жизни, – сказал я Кролику заплетающимся языком.
– Ещё бы! – ответил тот.
Наверное, что-то подобное ощущали рабы, получавшие свободу. Твой хозяин может быть вполне просвещённым и гуманным римлянином. Но ты всё равно принадлежишь кому-то, и твои права – это лишь добрая воля хозяина. Но когда ты получаешь свободу, все права Римского гражданина, да еще в придачу собственных рабов – что может быть лучше этого? Нет, ничего лучше просто не приходит в голову…
…Итак, приведя меня в чувство, Толстый немедленно зажал руками рот и, замычав, кинулся в направлении сортира.
Я последовал его примеру.
В туалете мы встретились с Кроликом, Станиславским и Додоном. От выпитого вчера тошнило всех, и все были безмерно счастливы. Мы чувствовали себя настоящими хозяевами жизни.
Тем же вечером, уже придя в себя, мы с Кроликом отправились навестить Панфила со товарищи.
– Эй, гуси, сюда! – закричал Кролик, едва завидев наших друзей.
Их должны были переводить в черпаки только через неделю.
– Гуси, сигаретку мне, – продолжал веселиться Кролик. Джаггер, не тратя времени на слова, отвесил ему хорошего пинка валенком.
Мы обнялись.
– Помазки, настоящие помазки! Черпаки, звери! Соль земли и цвет нации, – восхищался Чучундра, – а нам ещё неделю ждать, мне просто не дожить, терпенья нет! А били больно?
– Да херня, – небрежно отвечали мы, – главное, пацаны, сразу водки выпить и всё.
Мы расположились в чайной, или говоря по-солдатски в чипке, имея теперь на это законное право. Друзья наши, как приглашенные гуси, могли сидеть с нами за столиком. Вообще же гусям в чайной дозволялось приобрести что-то, отстояв в общей очереди и съесть это в роте. Попытки рассесться за столами являлись дурным тоном и пресекались стариками немедленно.
Теперь же, пожиная первые плоды свободы, мы сели сами и усадили наших товарищей.
– Ну, как вы, мужики? И кстати, как Батя? – спросил я, открывая первую банку сгущенки.
Все вооружились печенюшками и принялись орудовать ими, как ложечками, черпая сладкое молоко из банки.
– Всё отлично, – доложил Джаггер. – Батя в полном ажуре, талант не пропить, всё чинит голыми руками, король гаража. Мы ждем перевода. Я буду страшный помазок! Ящик водки уже притараканили из Тикси. Кстати, Кролик, а что ты не говорил, что у тебя сестра в Тикси есть? Что за тайны мадридские между своими пацанами?
Я тоже разинул рот. Кролик никогда не упоминал про сестру, тем более живущую в Тикси.
– Как же так? – сказал я. – Сестра? Родная? Это же такие возможности! Самоходы, водка, чай! Кролик, колись!
– А ты, Джаггер, откуда про неё узнал? – неприветливо спросил Кролик.
– Да уж узнал, тебя не спрашивал…
– Мы случайно в тему влезли, – вмешался Панфил, – позавчера бегали в самоход с Джаггером за водкой. Прикинулись по гражданке, каптерщик под это дело верные шмотки выдал…
Джаггеру не терпелось, он чувствовал себя героем рассказа и торопливо перебил:
– Короче, чуваки, пока тудой-сюдой, зашли в «Лакомку» подкрепиться. Типа, как Винни-Пух с Пятачком… Ну, сели в натуре. В гражданке не стрёмно… Пироженки кушаем, как октябрята. Смотрю я, рядом такая бикса, вся из себя, в песце голубом, кофий пьет. Я ей, типа, мадемуазель, вам не скучно одной в снегах? Может вас развлечь? А она ржёт. Вы, говорит, с какой части, ребятишки? Ну как так? Мы ж не форме! Она говорит: «Пацаны, вы же малахаи поснимали в кафе, а прически солдатские. Так что разводить своего замполита будете, меня не надо» Ну и пристала, с какой части, кто такие… Мы сказали. А она нам, типа, у меня там брат служит, знаете такого? И тебя, братец Кролик, называет. А её, сестру твою – Риткой звать. Всё верно? Ну, что скажешь? Вас разлучили в детстве, и ты ее ищешь до сих пор?
И Джаггер торжествующе уставился на Кролика. Кролик вздохнул.
– Всё верно, – сказал он, – Ритка это. Сеструха. Она меня старше на пять лет. А в Тиксях уже три года, замужем. За офицером. Секретаршей работает вольнонаёмной при управлении одном… не важно… Ну, у нас с её мужем как-то не сложились отношения. То есть сложились, но не родственные. Короче, мудак он конченый. А Ритка, ничего, довольна. Но я у них там не свечусь. Потому и говорить не хотел. А то, знаете, сестра в Тикси есть, то-сё надо, а я обращаться не хочу. Так ведь не объяснишь, будут думать, что жлоб…
– Не заморачивайся, Кролик, – утешил его Чучундра, – мы знаем, что ты не жлоб. А и знали бы, не сказали бы. Мы же, тля, вежливые. А сестра – дело семейное…
– Тем более сестра симпатичная, на тебя ни капли не похожа, – всунулся Джаггер. – И если б я знал, что ты жлоб, Кролик, уж я бы не смолчал. Это вон Чучундра вежливый, а я еще не очень…
Болтая, мы опустошили банку сгущенки и вскрыли вторую. Потом третью. Распотрошили еще по пачечке печенья. Аппетит все приходил и приходил, и уходить не думал.
Панфил медленно и хмуро ел, почти не разговаривал.
– Ты что, корешок? Что как барсук на приеме у таксидермиста? – толкнул я его.
Панфил скорчил рожу, как бы предлагающую оставить его в покое. Но я не отцеплялся.
– Панфил, расскажи все Бабаю с Кроликом, они не в курсах, – потребовал Джаггер.
– Что ты лезешь? Вечно он лезет! Отлезь, пожалуйста, нахер взад, – заступился Чучундра за Панфила.
Но Джаггера явно сегодня распирало.
– Чувиха евоная что-то мутит. Пишет мало и не так как раньше. Про любовь не пишет. Что-то там не то. Видать бросать его хочет, выдра. Скажи, Панфил! Что молчишь, как рыба об лёд. Тут все свои. Вот и корефан твой – Бабай, подтвердит, что нечего из-за бабы так переживать.
Если бы взглядом можно было поджечь, то Джаггер уже пылал бы синим пламенем – так посмотрел на него Панфил.
Джаггер благоразумно заткнулся. Панфил покряхтел..
– Не понятно ничего, но что-то там не так. Не те письма.
– Что значит не те? – спросил я.
– Не те. Вроде слова все правильные, но содержания нет. Ты ж сам писака, Бабай, должен понимать.
– Конечно! Должен. Но не понимаю.
– Что же за тупицы-то все вокруг – рассердился Панфил, – ну как тебе объяснить, как Джаггеру, что ли?
– Если без побоев, то давай как Джаггеру.
– Тогда слушай. Вот, например. «Воскресение» лабает балладу какую-нибудь. Да хоть, скажем, «Ночную Птицу». Ты сразу понимаешь, что это – рок. Так?
– Ну?
– А вот «Земляне» пыжатся, струны рвут, рифы берут, саунд жесткий, это что? Рок?
– Да ни хрена ни рок!
– Вот и письма пошли от нее как музыка от «Землян». Все слова правильные, а души нет…
– Бабай, прикинь, когда он мне вот так наглядно всё разъяснил, я сразу въехал, хоть и не поэт, – закричал Джаггер. – Чуваки, давайте откроем четвёртую сгущенку! Ну, пожалуйста!!! И пятую, для ровного счета…
Панфил махнул рукой.
– И что теперь? – спросил я.
– Ничего. Я там пацанам написал, посмотрят, что к чему-почему. Отпишутся, тогда ясно будет. Может, мне и кажется все…
Мы доели сгущенку с печеньем. Чай пить не стали, чтоб не перебивать вкус. Отдуваясь, вышли с чайной.
Зелено-голубые вихри волшебной пеной гоняли друг друга по черному небу.
Нас озарило первое в эту молодую зиму полярное сияние…
Пора было возвращаться на площадку. Пацаны пошли проводить нас до дороги. Снег скрипел под валенками, отражая сверкающие небеса.
– Ладно, – сказал Панфил, – почитаю вам, чтоб не кисли.
И прочёл:
23
…Как весной в пустыне активизируются скорпионы, так месяца за полтора до октябрьских праздников оживился замполит. Дядя Ваня, сияя румяным, глуповатым лицом, по несколько раз на дню появлялся в каждом подразделении и напоминал о грядущей годовщине октября.
На Первую Площадку он зачастил, мороча нас своими заклинаниями, два-три раза в неделю. Все ротные художники были брошены на обновление наглядной агитации. Лично мне замполит сократил боевые дежурства, и за меня отдувались молодые гуси, едва сдавшие допуски на пост.
Уж не знаю, что они там пеленговали, но все помещения Первой Площадки запестрели моими стараниями, кумачовыми Лениными, Марксами и Энгельсами, революционными матросами в пулеметных лентах, суровыми солдатами в папахах и сознательными путиловцами в строгих пролетарских усах.
Ощущение праздника было как под Новый год, когда всё и вся украшается красноносыми Дедами Морозами, синеногими Снегурками, ёлочками и зайчиками.
Майор Пузырев тоже приложил руку к революционному искусству. Он приволок мне тридцать ошкуренных фанерных планшетов. Замполит похвалил Пузыря и лично объяснил мне задачу. Надлежало изобразить и увековечить этапы большого пути, как выразился Дядя Ваня – «от сотворения мира».
По мнению замполита, начало времен было положено выстрелом «Авроры». Это событие я должен был запечатлеть на первой доске – иконе. Далее, по учебнику советской истории: революция, гражданская война, индустриализация, коллективизация, война отечественная и, по списку, до последнего партийного съезда, который являлся, видимо, кульминацией человеческой цивилизации.
Всю эту хренотень, дыша дымом и слезясь красными глазами, я увековечивал школьным выжигательным прибором «Василёк». Затем произведение густопсово покрывалось лаком и вывешивалось в хронологическом порядке по периметру ленинской комнаты.
На одной из икон, посвященных событиям гражданской войны, я изобразил Троцкого (таким, как помнил его по старым Роммовским фильмам), пожимающего руку Чапаеву.
Замполит обрадовался.
– Молодец! – сказал он, – отлично! Чапаев очень похож. Да и товарищ Свердлов как живой вышел. Эх, какие люди были! – и указал на Троцкого.
Тут замполит даже слегка прослезился и, положив мне руку на плечо, пропел тоненько:
Лишь одна из икон ввергла Дядю Ваню в легкое недоумение. На лаковой доске поблескивали три вождя мирового пролетариата. А именно: большелобый хитроглазый Ленин. С ним, заросший Карл Маркс, смахивающий на магаданского бича. И ещё хмурый, недовольный чем-то, видимо проигравшийся в пух и прах Достоевский, изображавший Энгельса. Все трое стояли на трибуне мавзолея в обрамлении серпов и молотков.
– Как это? – спросил замполит.
Я принялся объяснять концепцию цикличности времен и идей, но Дядя Ваня прервал меня.
– Дома повешу, – сказал он и завернул икону в мешок.
Кроме прочего, а именно – митинга и торжественной части с вручением наград и званий, готовился концерт художественной самодеятельности.
Концертом руководил комсорг части лейтенант Гриша Кукалу из кишиневских молдаван. Имея, видимо, цыганские корни, Гриша был по-конски курчав и улыбчив. Он обожал хоровое пение и стук каблуков по сцене. Запах пыльных кулис пьянил его. Нашего Станиславского Гриша полюбил, как родного.
В программу концерта были заявлены революционные танцы в исполнении прапорщиц из пункта секретной связи. Мужской хор с солистом, звездой Первой Площадки, прапорщиком Самородко. Декламация стихов неизменного Маяковского силами вышеупомянутого цыганского лейтенанта Гриши. Отрывок из военной пьесы – режиссерский экзистанс Станиславского. И на десерт – последняя надежда тяжелого рока, группа «Странники», с Панфилом на соло, Джаггером на басу, долговязым Колюней на клавишах и Кузей на ударных.
Панфил сообщил, что группа носит свое гордое имя вовсе не от слова «странник», а от слова «странные».
Цыган-лейтенант Гриша дал добро на исполнение нормальных песен в соотношении один-к-трем, то есть на три революционных дозволялось пропеть одну из «Машины Времени».
Акт из военной пьесы был выбран на пару Гришей и Станиславским. Неизвестно, что вело их по лабиринтам библиотеки нашей части, но была найдена постановка о партизанах Великой Отечественной. Как это связывалось с седьмым ноября, не знал никто. Может быть, кто-то из героев опуса участвовал в юности во взятии Зимнего дворца, а в возрасте более зрелом партизанил в дебрях Украины. Трудно сказать, да и неважно это уже.
К постановке Станиславским был определен один акт, где покорял публику Деревенский Староста-предатель, презираемый всеми, включая собственную жену. В конце он, разумеется, оказывался тайным партизаном-героем, притворявшемся гадиной по заданию партии. Эту роль без обсуждения Станиславский взял себе.
Появлялся на сцене и фашистский офицер со стеком. Говорил с акцентом, славил Гитлера и вообще вёл себя безобразно. Эта роль досталась Кролику. Был там ещё один неприятный персонаж – полицай из местных, редкий мерзавец, лебезивший перед фашистами и унижавший односельчан.
Станиславский долго рассматривал меня в профиль и фас, вздыхал, морщил лоб и, наконец, пробормотав:
– Пусть будет абсурдный контраст, как у Ионеско, – утвердил меня на роль украинского полицая.
Вся военная часть начала петь, плясать и репетировать между боевыми дежурствами. Шутка ли сказать, такой праздник, Великий Октябрь… Нет, не даром замполит с комсоргом ели свой хлеб с маслом. Родина явно знала, на кого можно положиться.
Станиславский успешно заразил нас театральным вирусом. Репетировать было интересно. От Кролика Станиславский требовал прусской выправки и заставлял кричать страшные немецкие слова.
– Ты, ничтожество, бездарность, должен себя почувствовать настоящим фашистом, – кричал Станиславский испуганному Кролику, – я сделаю из тебя эсэсовца! Повторяй за мной «зиг хайль!», ну же, бездарь, шарлатан от искусства!
Меня Станиславский учил говорить на суржике.
– Бабай, твоему городскому русскому никто не поверит. Только настоящий суржик скроет на сцене твою семитскую морду. Ну, давай со мной вместе «hлина», «hалина», «hаврила», «hутарить».
Так Станиславский вырабатывал у меня фрикативное «Г».
Костюмы делали себе сами. Наряды для старосты и полицая подобрали, перевернув вверх дном каптерку. Нашлись там и телогрейки, и облезлая заячья безрукавка, и несколько малахаев на выбор. С фашистом дело обстояло сложнее.
Кролик предложил действовать в духе сценической условности и ограничиться выкрашенной в черный цвет фуражкой с черепом. Но Станиславский гневно отверг эту, как он выразился «меерхольдовщину».
Неожиданно помог Чебурген. Он обнаружил способности к костюмерному делу и, получив в свое распоряжение списанную парадку с фуражкой в придачу, за три дня изготовил шикарную эсэсовскую форму по мотивам «Семнадцати мгновений весны». Кролик примерил. Всё сидело, как влитое.
– Верю! Вот сейчас верю! – закричал Станиславский.
– Видел бы меня мой дедушка, гвардии капитан, батальонный разведчик… – грустно ответил Кролик.
24
Нелёгкая принесла Дядю Ваню на Первую Площадку и занесла в Техздание, когда Блюм, бросив пост на гусей, отправился справить малую нужду.
Замполит ласково поприветствовал бойцов, напомнил еще раз о приближении великого праздника и принялся развешивать по стенам своих марксов-лениных, вперемешку с солдатами-матросами.
Сделав круг, Дядя Ваня притормозил у бесхозного поста, видимо думая, каким еще энгельсом его украсить. Взгляд его упал на брошенные головные телефоны. Вкрадчивый голос что-то бубнил из гуттаперчевых «лопухов».
Замполит приложил источник звука к уху, похожему на вареник. Передавали обычные новости. Правда голос диктора звучал как-то неофициально, и рассказывали в новостях нечто совершенно несуразное. Замполит, может быть, еще долго бы соображал, что к чему, но радио любезно подсказало:
– Вы слушаете радиостанцию «Немецкая волна».
Дядя Ваня побледнел. Прослушивание западных голосов, да еще и канун Великой Годовщины… Это не умещалось никак в замполитовой мягкой головушке.
Тут в микрофонном зале появился довольный, ничего не подозревающий Блюм.
– Здражла, тврщь майор! – развязно поприветствовал он застывшего соляным столбом замполита.
Дядя Ваня встрепенулся. Он все же сообразил, что большой бенц не нужен в первую очередь ему самому. Понятно и коню, что замполит, прошляпивший подобную антисоветчину и моральное разложение, станет главным козлом отпущения. Никто не поленится пнуть, а то и добить…
Не любят замполитов в войсках. Непонятно почему, но не любят. Дядя Ваня шум поднимать не стал, но не прореагировать не мог,
– Садитесь, рядовой, продолжайте несение дежурства по защите родины, – обратился он ласково к Блюму.
Блюм увалился в кресло, напялил телефоны и, услышав «Немецкую волну», только сейчас понял в какую задницу он въехал на полном ходу. Такие штуки могли кончиться очень нехорошо.
Замполит, слегка нарушая порядок несения боевого дежурства и воспользовавшись отсутствием в Техздании майора Пузырева, произнес воспитательную речь.
– Товарищи! – сказал замполит торжественно и проникновенно, как и учили его на спецкурсах, – товарищи бойцы! Братья и сестры. К вам обращаюсь я, друзья мои!
Все дежурные бойцы, сдвинув головные телефоны на одно ухо развернулись, пораженные, к Дяде Ване.
Такого от замполита слышать еще не приходилось.
– В канун Великого Октября, – продолжал замполит, – хочу напомнить вам о дедах наших героических, штурмовавших Зимний и об их сыновьях. То есть, выходит, об ваших отцах, бравших Берлин!
– Товарищ майор, у нас-то отцы, в общем-то, не воевали, – виновато сказал Блюм.
– Почему?
– Так это… родились поздновато… не успели, война закончилась…
– Ну да, ну да… Значит, тогда деды воевали, а прадеды что? Зимний штурмовали? А деды тогда что?
Тут Дядя Ваня окончательно запутался во всех этих отцах, дедах, прадедах. Ему казалось, что каждое поколение просто обязано что-то взять штурмом.
Наконец он справился с потоком поколений и перешел к главной мысли.
– Неважно, кто брал Берлин и штурмовал Зимний. Важно, что это все были советские люди. А нынче появляются те, кто словно не помнит об этом. О наших больших завоеваниях. На западе подняли голову ревизионисты, – замполит утер пот после сложного слова, – недобитые фашисты требуют пересмотра… И даже пытаются внедрять свои взгляды через клеветнические «голоса».
Тут он посмотрел на Блюма со значением.
– Так, товарищи, можно зайти чересчур далеко. Мы били фашистов в Испании, в Германии. А они подняли голову в Чили. И даже кое-где в Европе. А Европа очень близка, товарищи бойцы.
Страшно и невозможно представить что-то подобное при развитом социализме. Нельзя дать ядовитой гадине пустить ростки на нашей советской почве. Скажем же твердое «нет» западным, – тут он полез в карман за записной книжкой, открыл торопливо и прочел:
– ИН-СИ-НУ-АЦИЯМ! Вот так вот!
И посмотрел орлом, мол, каков я молодец.
Солдатам речь понравилась. Дядя Ваня отправился в роту, проверить, как художник, то есть я, справляется с наглядной агитацией и не дает ли слабину в смысле антифашизма.
На пороге ленинской комнаты замполит остановился и обеими руками взялся за косяк.
У стенда с цветными фотографиями членов политбюро, под портретом Ленина, стояла та самая ядовитая гадина, натурально пустившая мощные корни прямо в линолеум.
Молодой, красивый фашист в ослепительно черной эсэсовской форме повернулся к Дяде Ване. Фуражка с высокой тульей била в глаза зловещим черепом. Сдвоенные молнии сверкали в петлицах. На рукаве кроваво чернел паук свастики. Фашист вскинул руку в отвратительном нацистском салюте и закричал страшным голосом: «Хенде хох!»
Замполит сполз на пол. Он пожалел, что ходит без пистолета, но если бы был вооружен, то не знал бы, что лучше сделать, пальнуть в фашиста или застрелиться самому…
В глазах потемнело, варениковые уши Дяди Вани налились малиновым цветом и наполнились столь же малиновым звоном.
– Бездарь, упавший на мою голову! Проклятие Мельпомены! Сколько раз можно повторять, не «хенде хох», а «хайль Гитлер»! Можно хоть раз выучить текст!
Голос беснующегося Станиславского проник сквозь колокольчики в трепещущее сознание замполита.
– Не ори ты на меня, – огрызался голос Кролика, – я помню, что-то по-немецки нужно сказать… Зачем нужны эти подробности? Я вообще волнуюсь. Мне все кажется, что на меня дедушка смотрит. Через прицел… Ой, кто это лежит? Товарищ майор, что с вами?
Дядя Ваня пару минут отбивался от налетевшего эсэсовца, но потом пришел в себя окончательно и уселся на полу, свесив живот между ног.
Пес Курсант по старой памяти попытался игриво пристроиться к замполиту, но тот грубо отпихнул его утепленным сапогом, сказав, что фашизм не пройдет.
– Репетируете, значит? – спросил замполит с пола.
Мы, поднимая его за руки, закричали, что репетиции идут вовсю и концерт получится первосортный.
– Вы еще услышите, как прапорщик Самородко поет, – посулил льстиво Кролик замполиту, прижимая к груди черную фуражку с черепом, – это что-то божественное!
– Отставить божественное! – твердо сказал Дядя Ваня, окончательно приходя в себя. – Наш реализм должен быть сугубо социалистическим. В крайнем случае, краснознаменным. И никак иначе. Желаю творческих успехов, товарищи!
И покинул Первую Площадку.
25
…Перед концертом я встретился с Панфилом в чипке. Гуси его подразделения также прошли инициацию, получив по двенадцать волшебных ударов ремнем. Панфил успел привести в порядок форму. Теперь мы выглядели как два полноценных помазка. Ушиты, заглажены, с гнутыми бляхами и в разукрашенных валенках, словом, пара клоунов. Впрочем, тогда нам так вовсе не казалось.
Панфил был переменчив. Изменение статуса явно его радовало, и он то и дело расплывался бессмысленной улыбкой на пол-лица и сдвигал на затылок квадратную синюю шапку. Когда же мысли Панфила устремлялись к дому и ветреной подруге, на физиономию его набегала мрачная тень, и он делался похожим на лорда Байрона.
Я не преминул поделиться с Панфилом этим наблюдением.
– Еще бы ногу тебе сломать, чтоб хромал, как лорд, – от души пожелал я.
На это Панфил нелюбезно срифмовал «Байрон – Ху… ймон» и попросил меня помолчать.
– А поскольку ты, Бабай, молчать не можешь, то лучше я тебе почитаю, а ты послушай, – строго сказал Панфил, и прочёл:
…Торжественная часть началась сразу после ужина. В актовый зал клуба были согнаны все свободные от смен. Первые несколько рядов занимали офицеры и прапорщики с семьями.
Парадная форма празднично попахивала нафталином, наградные планки топорщили кителя. Толстые, выкрашенные в блондинок жены, с вышедшими из моды халами на головах, располагались по правую руку. Худосочные, прыщеватые дочери – по левую.
Сыновей у офицерского состава не наблюдалось. Казалось, что советское Заполярье каким-то волшебным образом борется с естественным воспроизводством офицеров после того, что они с ним сделали.
Солдаты начинались ряда этак с шестого-седьмого. Здесь стоял густой запах гуталина. По случаю праздника все были переодеты в парадную форму. Валенки к ней, к сожалению, не относились, а сапоги приходилось чистить.
На сцене над красным саркофагом стола, увенчанным несвежим графином, возвышались: командир части полковник Максаков, замполит Дядя Ваня и комсорг цыган-лейтенант Гриша. На лице полковника Максакова застыло выражение тихого отвращения. Он словно говорил: «Боже, где уже моя пенсия?». Замполит и комсорг излучали служебное сияние. Дядя Ваня улыбался скупо и мудро, а Гриша откровенно и задорно, как хорошо наевшийся конь.
Замполит проговорил примерно полчаса, а потом полковник Максаков толкнул его локтем в бок, и было объявлено о начале праздничного концерта.
– Сейчас ребята покажут! – гордо шепнул Дядя Ваня на ухо Максакову.
И мы действительно показали.
За кулисами, пока убирали кумачовый стол, освобождая сцену, Панфил потянул меня за рукав.
– Позови Кролика, – сказал он, – у нас есть выпить.
Кролика уговаривать не пришлось. Мы нырнули вслед за Панфилом в пыльную кладовку, где хранились музыкальные инструменты.
Группа «Странники» в полном составе уже была там. Джаггер, успевший слегка тяпнуть, закричал:
– Сюрприз! – И извлек из-за большого барабана, слегка запыленного Батю.
Батя улыбался довольно, но в его улыбке недоставало уже трёх зубов.
– Потери мирного времени, – туманно пояснил Батя.
– Ну, как ты?
– Весь автопарк на мне, можно сказать живу в гараже.
– Доволен?
– Жить можно. Брагу ставим. Заходите, пацаны…
В дверь постучали условным стуком. Джаггер открыл задвижку и заорал:
– А вот и главный сюрприз!
– Значит, я не главный? – удивился Батя.
В кублушку вошел довольный Чучундра.
– Еле проскользнул, – посетовал он, – всюду заслоны Дяди Вани. Борьба с пороками. А вот и порок! – и извлек из-под пошива грелку устрашающих размеров.
– Что там, водка? – спросил немедленно Кролик.
– Обижаешь, дорогой!
– Брага?
– Снова обижаешь.
– Одеколон я пить не буду.
– Не хочешь, не пей. Это выморозки. Всю ночь готовили.
Тут Джаггер с Чучундрой наперебой начали рассказывать, как полночи на морозе они сливали одеколон «Саша» на железный лом, упертый под углом в миску. При этом весь несъедобный парфюм застывал мутной беловатой массой на ломе, а незамерзающий животворящий спирт благополучно попадал в алюминиевую миску.
– Это нектар! – похвалил напиток Джаггер, – лучше коньяка.
Мы все хлопнули по полкружки нектара, воняющего духами и резиной.
Кролик, проглотив напиток, вытаращил глаза.
– Нет! Это не нектар, – сказал он.
– А что же?
– Амброзия! Давайте еще по одной…
Тут Панфил встал и, подбоченившись, объявил:
– Стихи.
Пляска сводного ансамбля сотрудниц пункта секретной связи прошла на «ура». Завклубом, прапорщик Дукемаров, по кличке Дуремар, растянул баян. Под звуки «Тачанки» четыре танцорки с картонным пулеметом со страшным грохотом принялись выбивать пыль из сцены.
При вращении подолы взлетали, что способствовало веселому оживлению среди рядового состава. Комментарии полились самые что ни на есть скабрезные.
Офицеры реагировали более сдержанно. Чувствовалось присутствие жен. Один только раз послышался голос из второго ряда, произнесший слово «впендюрить». За этим немедленно последовал женский всхлип: «Сволочь!» и звук оплеухи.
Танец, тем не менее, продолжился.
Когда Дуремар вывел на поклон раскрасневшихся связисток с пулеметом, выяснилось, что концерт на грани срыва.
Прапорщик Самородко, выпив домашнего холодного кваску, потерял голос напрочь.
Налицо имелся хор из четырех гусей учебной роты, но солист вышел из строя.
Это была катастрофа.
Цыган-лейтенант Гриша метался за кулисами, заламывая руки, как безумная Офелия. Дядя Ваня преследовал его по пятам, угрожая вычеркнуть из списка на представление к повышению звания.
За ними бегал прапорщик Самородко с компрессом на горле и сипел что-то абсолютно неразборчивое.
Внезапно Гришу кто-то тронул за руку. Гриша взглянул и не увидел никого. Дерганье повторилось. Тогда цыган-лейтенант опустил взор и заметил Батю.
– Товарищ лейтенант, – безмятежно сказал Батя, щербато улыбаясь, – а хотите, я спою?
Видимо одеколонные выморозки из грелки слегка его раскрепостили.
– А ты можешь? – с безумной надежной в глазах разом спросили комсорг с замполитом.
– Дык чё ж не мочь? Я в леспромхозе у себя в хоре пел. Соплистом. У меня ж этот… голос… баритон.
– Ты, правда, можешь? Спаситель! В жопу расцелую! Так боец, живо на сцену, хор на сцену! – придя в себя начал распоряжаться Гриша.
– Где это чертов Дуремар? Слышишь, Дукемаров, солдат петь будет вместо Самородко, подыграй ему! Эй, боец, как тебя! Революционное что-то знаешь? Патриотическое?
– Как не знать.
– Ну, с Богом!
И комсорг части, отвернувшись, чтоб не увидал замполит, истово перекрестил Батину спину. Цыган-лейтенант не увидел, что замполит сделал то же самое.
Батя важно вышел перед своим квартетом. Каждому из них он был примерно до пояса. Поклонился залу.
Повернулся к застывшему с баяном в руках Дуремару и сказал:
– Си бемоль мажор, пожалуйста. С четвертой цифры.
Дуремар заерзал по своей табуретке. По залу прошел легкий шум.
За кулисами Панфил зашипел на Джаггера:
– Это, ты сволочь, его научил!
Батя набрал воздуху и запел действительно баритоном. Дуремару ничего не оставалось другого, кроме как выдать аккомпанемент на баяне.
Голос Батин оказался довольно приятен, хотя и гнусав. Кроме того, он не всегда попадал в ноты, но на фоне самой песни это уже не имело значения.
Батя пел:
Слышно было, как за кулисами в голос завыли комсорг с замполитом. Батя продолжил:
Тут Батя прервал вдруг пение и строго взглянул на Дуремара. Тот убрал пальцы с кнопок, баян замолк.
– Товарищ, прапорщик, – сердито попросил Батя, – играйте в долю! Вы тут не в джазе!
И запел дальше:
За кулисами Джаггер схватил Панфила за грудки:
– Значит – я сволочь? Я научил? А вот это, мля, «играйте в долю, вы не в джазе», тоже я научил? Ты же ему разрешал сидеть тут на репетициях!
– Тихо, тихо, – отбивался Панфил, – он сам научился, смышленый, гад. Но ты послушай – у него выходит! Ритм держит железно. Давай возьмем его в группу… Прикинь, Джаггер, мы с тобой и Батя с бубном!
Дядя Ваня, воспользовавшись паузой, выскочил на сцену и попытался утащить дебютанта.
– Отставить! Майор, дайте ему допеть, – раздался из первого ряда властный бас командира части.
И Батя допел:
Последние две строчки зал пропел вместе с ним:
Публика ревела. Аплодисменты перешли в овацию.
– Какой успех, – страстно шептал Станиславский, созерцавший эту сцену. – Я завидую ему чёрной завистью. Нам бы в нашей постановке хоть половину такого успеха!
– Не боись, половина точно будет, – пообещал Кролик и пошел переодеваться в фашиста.
Комсорг и замполит зажали Батю в угол.
– Ты что пел, животное? – хрипел Дядя Ваня, тряся Батю, как куклу.
– Сказали революционное, я и пел! Товарищ лейтенант сказал!
– Где тут про революцию, дебил?
– Я кино видел, про Максима! Там весь фильм про революционеров. Там это пели! – оправдывался Батя, елозя ногами по полу.
– А если бы там «цыплёнок жареный» пели?
– Могу и цыплёнка. Слова знаю. Отпустите, товарищ майор!
– Идиот!
Замполит бросил Батю и пообещал расправиться с комсоргом после спектакля. Кто-то должен был быть виноватым…
Дядя Ваня пробрался в зал и уселся во втором ряду, а цыган-лейтенант Гриша проследовал на сцену. Пришло время художественной декламации.
Гриша улыбнулся белозубо и бархатным голосом объявил сам себя.
– Владимир Маяковский! Баллада о гвоздях!!!
Гриша читал хорошо. Голос его играл обертонами, жесты были скупы и дополняли текст. Глаза то лучились задорно, то сверкали сурово.
В одном месте Гриша слегка прослезился правым глазом. Зал притих.
Гриша успешно добрался до конца и прогремел:
– Гвозди б делать из этих людей:
Крепче б не было в мире гвоздей!!!
При этом мстительно простер длань в сторону замполита.
Зал взорвался аплодисментами. Особенно неистовствовали офицерские жены. Гриша был их любимцем.
О том, что «Баллада о гвоздях» принадлежала перу Николая Тихонова, а вовсе не вездесущему Маяковскому, в публике знали всего несколько человек. Но это было совершенно неважно…
Настал черед военной пьесы. За пять минут до выхода мы все, включая Станиславского, ещё по разику хлебнули из Чучундровой грелки. Волнение исчезло. Станиславский обещал, что при выходе на сцену должен появиться какой-то «кураж». Я пока ничего такого не чувствовал.
Занавес разошелся.
За столом в просторной избе сидел Староста-предатель Станиславский и писал донос. На самом деле это была шифровка советскому командованию.
Я, одетый полицаем, вышел на сцену и произнес первые слова роли:
– День добрый в хату!
…Бывает в жизни так, что человек, от сильного волнения, или по иным причинам, начинает видеть и слышать себя как бы со стороны. Именно это и случилось со мной, и я понял с ужасом, что зачем-то говорю с тяжелым грузинским акцентом.
В жизни не видел ни одного грузина, говорящего подобным образом. Такой нарочитый акцент обычно используют, лишь рассказывая грузинские анекдоты. Станиславский с ужасом посмотрел на меня и ответил, что и полагалось по роли, а именно:
– Здравствуйте, пан полицай! Будьте ласковы, проходите в хату!
Тут выражение страха на его лице усилилось и сделалось просто мистическим, поскольку Станиславский, услышав себя, понял, что он тоже говорит с грузинским акцентом, не хуже моего.
Похоже было, что нектар из Чучундровой грелки сыграл с нами дурную шутку.
Мы не сдавались и продолжали диалог по ролям. Публика принимала происходящее благосклонно. Может быть, думали, что дело происходит на Кавказе.
Настал черед Кролика. Появление шикарного эсэсовца на сцене клуба Красной армии сорвало аплодисменты и крики «браво».
Видимо советские люди привыкли, что в каждом симпатичном фашисте есть доля Штирлица.
Пожалуй, не стоит даже уточнять, что немец наш тоже заговорил с грузинским акцентом, да еще пару раз всунул «генацвале», обращаясь к старосте.
Зал слушал внимательно. Мы тянули диалоги, как могли. Было чувство, что мы оказались в липком, ночном кошмаре и не можем выбраться из него. Грузинский акцент прочно завладел нашими дурными языками, и деваться было некуда.
Перед финалом, произнося монолог немецкого офицера о превосходстве арийской расы, Кролик, в самый патетический момент вскинул руку в нацистском приветствии, и вместо «хайль Гитлер», крикнул угрожающе:
– Гитлер капут!!!
Видимо ему таки привиделся свинцовый взгляд дедушки-разведчика над планкой прицела.
Наконец Староста, открыв свою истинную личину, выхватил деревянный наган и лихо перестрелял немцев с полицаями, то есть меня и Кролика. Мы повалились с криками «Вай-вай-вай!», и этот кошмар наконец кончился.
Я понял, что ненавижу театр…
– Какой позор! – стонал Станиславский за кулисами, – что это было? Гипноз? Наваждение? Чем нас напоили?
– Спокойно, друзья мои! – сказал Чучундра, – все очень просто. В этой грелке до выморозков была отличная грузинская чача. Вот она – волшебная сила искусства.
– Там есть еще по глотку, – вставил слово Джаггер, – давайте тяпнем по чуть-чуть. Нам скоро выступать.
После очередного глотка из грелки я начал приставать к Панфилу.
– Слушай, Панфил, – говорил я, заглядывая льстиво ему в глаза, – у вас ведь на ритме никого нет. Дайте полабать хоть пару песен? Ну, Панфилушка, а? Ну не будь же ты такой скотиной!
Дело в том, что легендарная группа «Странники» играла без ритм-гитары. Это была их фишка, хотя имелся инструмент, и была куча желающих поучаствовать.
Пару раз на репетициях они давали мне поиграть на ритме что-то простое, на два-три несложных аккорда, и несколько песен я вполне мог бы продержаться.
Панфил был непреклонен.
– Бабай, это концерт, поиграешь потом, на репетициях, – и отвернул наглую морду.
Я не сдавался и переключился на Джаггера.
– Джаггер, скажи ему! Что за корефаны такие? Не дать другу сыграть одну паршивую песню…
– Что значит паршивую? – возмутился Джаггер, – у нас все песни классные. Ну, некоторые, конечно, полное дерьмо, но играем мы – зашибись. Панфил, давай дадим ему, пусть полабает во второй части, где песни советского кино.
Джаггер завелся и так насел на Панфила, что тот заорал:
– Вы меня все достали! Это бардак! Вы не врубаетесь? Это же концерт! Что же все странные такие?
– Панфил, – сказал долговязый Колюня, ты сам предложил назвать группу «Странники».
Этот аргумент неожиданно возымел действие.
Панфил махнул рукой так энергично, словно бросал гранату.
– Делаете, что хотите! Только гитару ты ему настроишь, – он ткнул пальцем в Джаггера, – потому что он и этого не сможет.
– Да я ещё и тебе настрою, – закричал довольный Джаггер, всегда радовавшийся, когда ему удавалось победить Панфила в споре.
– Все согласны? – спросил Панфил.
– Пусть сыграет, – ответил Колюня.
Ударнику вообще все было по барабану и он не возражал. Сговорились на том, что мне дадут поиграть в двух песнях, Джаггер настроил для меня ритм-гитару, и я уселся волноваться.
Тем временем группа «Странники» начала первую часть выступления. Играли пока в основном Кобзона и Лещенко.
Чучундра дал мне хлебнуть из нескончаемой грелки. Волнение улеглось. Я почувствовал силу в пальцах, голова стала ясной. В таком состоянии я мог бы сыграть с ними весь концерт. Сейчас я сыграю пару песен, и всем станет ясно, что без меня и без ритм-гитары «Странники» здорово проигрывают.
Колюнин голос объявил на сцене вторую часть с песнями из советских кинофильмов. Чучундра подтолкнул меня в спину. Кролик и Батя помахали мне руками.
Джаггер молниеносно подключил мою гитару к усилителю. Ударник тренькнул и закричал:
Уан – ту – фри – фо!
«Только бы верно попасть в начало» – пронеслось в моей голове.
«Ура, попал!»
…В общем, они все заиграли «Пора-пора-порадуемся…» А я – «Жил да был чёрный кот за углом…»
От побоев меня спасло только вмешательство Панфила.
Концерт закончился. Завершался Седьмой день ноября. Мы курили возле клуба, ожидая попутку на Первую Площадку. Пацаны вышли нас проводить.
Начинало мести, струйки колючего снега заплясали в лучах прожекторов. Полярное сияние угасало, пуская последние зеленые блики. Машина скрежетнула коробкой передач, выползая из-за угла клуба. Желтый свет фар запрыгал по нашим лицам.
Мы побросали окурки в снег.
– Пока, чуваки! – закричал Джаггер.
– Извини, Панфил, что испортил песню, – сказал я.
– Да все нормально. Зато было весело, – ответил он. Станиславский юркнул в кабину, а нам с Кроликом пришлось забираться в кузов.
Когда машина тронулась, Панфил с Джаггером замахали руками и запели:
При этом Чучундра жестами изображал этого самого кота, а Батя, подлец, кривлялся, как бы играя на гитаре.
– Суки! – крикнул я из кузова.
– Тебе этого кота теперь долго не забудут, – сказал Кролик, устраиваясь попрочнее на прыгающем настиле.
– Зато было весело, – повторил я слова Панфила.
Машина, бросая перед собой конусы света, поплыла в море поземки.
26
За две недели до операции «Глобальный Щит-85» и за три дня до Нового Года мы украли поросенка. Честно говоря, украли мы пару, но одного обнаружил прапорщик.
Впрочем, лучше рассказать по порядку.
Продукты мы получали раз в две недели. Толстый и ещё пара свободных от смен добровольцев под предводительством прапорщика забирались в грузовик или в вездеход, смотря по погоде, и отправлялись на склады. Там, на складах, в этих сказочных пещерах Аладдина было всё. Мороженые говяжьи и оленьи туши. Мешки сырой заледенелой рыбы. Чай и сухофрукты. Круги сушеной картошки и жестянки сухого молока, консервированные овощи и тушенка, масло, сахар, сгущёнка, – словом, все те прекрасные вещи, которые только и могут примирить Воина Арктики с суровой действительностью.
Правила хорошего тона предписывали непременно что-то попятить со склада во время процедуры выдачи продовольствия.
В этот раз ответственным был прикомандирован к нам сам Грибной Прапорщик, Опёнок. Командиры старались его особо загрузить к концу декабря, чтоб, гадина, не запил под Новый Год. Запить хорошенько Опенок уважал. И из-за невозможности сделать это немедленно, в преддверии праздника, пребывал в настроении скептическом. А именно – материл вполголоса командира, замполита, советскую власть, тёщу и свою прапорскую судьбу. Кроме того, нас он называл не иначе, как херопуталы.
…Помогать Толстому вызвались я и Царь Додон.
После того, как самая тяжелая и грязная часть, а именно погрузка мороженого мяса и рыбы, была завершена, мы перебрались на теплый склад. Пока я отвлекал прапорщика-кладовщика, Толстый с Додоном натырили сгущенки и чая. После этого, мы начали получать продукты по ведомости, и тут дело застопорилось.
У кладовщика и Опёнка не сходилось количество консервов и лаврового листа. Спор едва не перешел в рукопашную, прапорщики начали обвинять друг друга в повальном воровстве. Мы под шумок позаимствовали еще пол-ящика печенья.
– Мне бы еще бочку варенья и к буржуинам! – пыхтел Толстый, прижимая трофеи к животу.
Добычу мы спрятали под ветошь в кузове и прикрыли мешком мороженых чиров.
Прапорщики между тем плюнули друг другу на валенки, и Опёнок заявил, что он прекращает приёмку продуктов и идет разбираться в штаб. Кладовщик на это сообщил, что закрывает склад и тоже идет жаловаться на жулика Опёнка.
– А нам куда? – закричали мы.
– Погуляйте пока, – разрешил Опёнок и рванул рысью, надеясь подать челобитную первым.
– Хорошенькое дело, «погуляйте»… Всё ж не лето. Мороз хоть и не сильный, но градусов двадцать пять точно есть…
Мы погуляли возле склада минут двадцать. Прапоров не было.
– Может их обоих командир уже арестовал за воровство и расстрелял у штаба? – предположил я.
– Хорошо бы, – откликнулся Толстый, – я бы вообще ворюг расстреливал сразу, или руку бы отрубал.
– Себе отруби, – посоветовал Додон, – забыл, как ты нам рассказывал, что вытворял в вагоне-ресторане? Как в фарш манку примешивал и коньяк чаем разбавлял?
– Я – другое дело, – убежденно отвечал Толстый, – я чисто по профессии! Так полагается. Такое наше дело поварское. А у своих я не беру.
– Мужики, – сказал я, – пошли в свинарник, тут рукой подать, тепло там, хоть и воняет. Перекантуемся полчасика.
Дверь была не заперта и мы пробрались в хлев. Свинарь обнаружился в своей кублушке совершенно пьяный. Свиньи лежали в загородках. Между ними суетились, повизгивая, розовые, мелкие поросята. Одна свинья повернулась набок, и поросята бросились сосать молоко, расталкивая друг друга и трогательно вертя голыми хвостиками.
– Какие лапочки! Прелесть! – восхитился Толстый, – я знаю, это кондиция «поросенок молочный», я учил в техникуме. Их надо запекать целиком в духовке под сметаной. Получается такая нежная хрустящая корочка.
Тут Толстый хлюпнул громко, втягивая набежавшую слюну.
– Давайте возьмем одного, – заскулил Толстый, – гляньте, как он на меня смотрит, он меня полюбил, кутя-кутя, на-на…
– Толстый, успокойся, – попросил я, – ну откуда у нас сметана?
– Будет сметана! Я сам в Тикси в самоход сбегаю. Сам! Ну, давайте возьмем одного? Или двух?
– Глупо не взять, однако, – подтвердил Додон.
Толстый, воодушевленный, залетел в кублушку и затряс свинаря:
– Брат, братишка, проснись, дело есть!
– Кого? Куда? – перепугался свинарь, спьяну и спросонья увидев нас.
– Тьфу, черти, напугали, – забормотал он, приходя в себя и закуривая, – приснилось, что свиньи шапки военные надели и толкают меня… такие рожи у вас… Чего хотели?
Толстый объяснил наше дело.
– По полной пачке «Беломора» за каждого, – сообщил свинарь цену, – давайте папиросы, а дальше дело ваше, если что, я вас знать не знаю. Только учтите, они, суки, визжат, – и завалился спать снова.
– Так, – сказал Толстый, – и что теперь, как их нести-то? Как их вообще носят?
Он попытался схватить поросёнка, и тот недовольно взвизгнул довольно громко. Все свиньи осуждающе посмотрели на нас.
– Порося, сперва, надо убить, однако, – сказал Додон, – делать это нужно тихо. Смотрите.
Он огляделся, обнаружил на полу грязную лужу, всю в опилках. Присел на корточки, протянул руку щепоткой в сторону гладкого поросенка. Тот доверчиво выдвинул свой пятачок, что бы понюхать руку. Тут коварный Додон молниеносно ухватил свинку за уши и сунул рылом прямо в лужу.
Поросенок всхлипнул жалобно, но совсем не громко. Заелозил тонкими ножками, задрожал и через минуту-две ослаб, видимо испустив дух.
– Готов, – удовлетворенно сказал Додон. Он нашел на деревянной полке с какими-то инструментами кусок ветоши и обтер поросенка,
– Держи, Бабай! – и кинул его мне.
Ничего мне не оставалось, как спрятать розовую тушку под пошив. Поросенок оказался горячим и грел меня сквозь китель.
– Теперь ты, Толстый, давай сам, видел как надо?
Толстый успешно подманил поросенка. Его экземпляр оказался настолько доверчив, что позволил взять себя на руки.
Толстый глупо улыбался, почесывая разнежившегося кабанчика.
– Давай, а то привыкнешь, – поторопил его Додон.
– Как-то странно, – сказал Толстый, – я ведь, по сути, его должен утопить. В луже! Это ужасно. Такое страдание…
Толстый дико огляделся по сторонам.
Он схватил с полки ржавый молоток и закричал: – Я его только оглушу из гуманизма! А потом утоплю. Безболезненно!
Тут он треснул поросенка по голове молотком. Тот, не ожидавший подобной подлости, заверещал во всю силу, и вывернувшись, упал на пол.
Толстый, стараясь заглушить крики кабанчика, ухватил его за задние ноги и продолжил орудовать молотком, как заправский маньяк.
– Топи его! – кричал Додон, но не вмешивался, опасаясь попасть под замес.
– Тихо! Тихо! Тихо! – визжал Толстый, с каждым ударом, пытаясь вырубить поросенка.
Животное, поняв, что терять нечего, кричало в полный голос. Все обитатели хлева, кроме свинаря, словно взбесились. Свиньи заметались в загородках, захрюкали, зарычали.
Поросята заверещали в унисон с коллегой, убиваемым Толстым. Наконец повар-убийца доломал-таки маленький поросячий череп.
Поднялся весь в опилках, забрызганный кровью, с обмякшим тельцем жертвы в одной руке и с молотком в другой. И спросил растерянно:
– Что теперь-то? Топить его?
– Уже не надо, – сказал Додон, – однако, хороший охотник будешь. Только не увлекайся.
Толстый завернул добычу в тряпку и спрятал под одежду. Мы покинули гостеприимный свинарник. Стемнело.
Полярное сияние разбросало уже брызги света по черному небу. Возле склада поджидали нас прапорщики. Было видно, что фитиль был вставлен обоим. Между собой они не разговаривали.
– Где вы шляетесь, херопуталы? – напустился на нас Опёнок, – быстро грузиться!
– Ну-ка ко мне, боец, – подозвал вдруг Толстого кладовщик, – что это за вид? Почему весь в опилках? Из цирка что ли? Клоун? Что за пятна? Кровь?
Тут он схватил Толстого за живот.
– Вот оно что! – и торжественно достал из-под пошива мученической смертью почившего кабанчика.
Пока кладовщик потрошил Толстого, я запихнул свой труп поглубже в мешок с мясом. И не зря, поскольку кладовщик обыскал каждого.
– Сам ворюга, и таких же ворюг сюда привёл, – негодовал кладовщик, – указывая на Грибного Прапорщика. Опёнок стоял как оплеванный и только матерился под нос. От него пахло вином, где-то он уже успел царапнуть.
Вызвали дежурного по части, составили акт.
Толстый заявил, что обнаружил поросенка с разбитой головой недалеко от свинарника. Хотел отнести его в медпункт, надеясь оживить, для чего и спрятал под пошив, чтоб тот не околел на морозе.
Мы с Додоном клятвенно подтвердили его показания.
Затем расписались в протоколе и поехали к себе на Первую Площадку.
Успешно похищенный поросенок вызвал триумф. На Новый год Толстый, как и обещал, запек его до корочки в духовке. Мы сожрали его с хрящиками, запивая бражкой, а пёс Курсант, не помня себя от счастья, сладострастно сгрыз поросячьи косточки.
Приказом командира части, за порчу военного имущества, на Толстого был наложен штраф в десятикратном размере. Теперь ежемесячно из его солдатского жалования вычитали два рубля за несъеденного нами кабанчика. На Военном Совете мы постановили сбрасываться и компенсировать Толстому двухрублевые убытки.
– Не радуйся, уголовник, – сказал Толстому майор Пузырев, зачитав приказ, – на дембель за тобой полетит исполнительный лист. Белым лебедем. На восемьдесят шесть рублей! Ты еще долго за эту свинью будешь платить алименты.
– Не знаю, какая у вас зарплата, товарищ майор, – нахально улыбаясь, ответил Толстый, – а я у себя в вагоне-ресторане за три дня эти бабки отобью. Поедете куда-нибудь, случаем, заходите! Вам будут котлеты без манки и коньяк без чая.
27
…Я никого не трогал и спокойно слушал «Голос Америки». Первые дни января 1985 года НАТО не перерабатывало. Активность была почти нулевая.
По «Голосу» шла передача про корейский «Боинг 747», который наши ПВО завалили над Сахалином, незадолго до моего призыва в армию. Американцы сводили всё к тому, что отдавая приказ об атаке, командующий дивизией ПВО на Сахалине генерал Корнуков знал, что самолет этот гражданский.
Решение генерала меня не удивило.
В отличие от благородных офицеров, знакомых всем по отечественным книжкам и фильмам, наши реальные звездоносцы переживали более всего о реакции собственного начальства. Корейцу просто не повезло.
После «Боинга» «Голос Америки» перешел к литературе. Это уже было интересно. Пару дней назад, так же, на дежурстве, я дослушал «Москва-Петушки», прочитанную каким-то артистом в несколько приемов.
Нынче читали что-то новое, но начало я пропустил вчера, а вникнуть в суть мне не удалось из-за команд на пеленг. Внезапно активизировались несколько бортов наземных станций на континенте. Команды посыпались, я защелкал «Тереком», закрутил штурвал, пеленгуя их. Отметил про себя, что одна из частот мне неизвестна.
– Повезло кому-то на «Поиске», – подумал я, – новая частота, это редкая штука, это отпуск.
Не поленившись, я выволок из вечно открытого сейфа тяжеленный «талмуд». Это был каталог. На тонкой бумаге мелким шрифтом были столбиками напечатаны бесчисленные частоты коротковолнового диапазона, на которых когда-либо НАТОвцы выходили в эфир. Многих из них никто не слышал уже много лет, но бывало, что и усопшая частота вдруг оживала и становилась вполне себе активной и рабочей.
Через три минуты я обнаружил в списке ту самую «новую» частоту. Она оказалась уже не свежей, а значит, служивый, выцепивший её на «Поиске», ни в какой отпуск пока не поедет.
Команды прекратились, и я вернулся к «Голосу Америки». Там чтец-декламатор продолжал читать толстым голосом повесть под названием то ли «Заказник», то ли «Заповедник». Имя автора я так и не расслышал. Читающий продолжал:
«Что за хрень-то такая?» – подумал я.
Тут опять врубилась ГГСка и голос Панфила закричал:
– Здорово, Бабай!
– Здоровей видали, – вяло ответил я, – ты сегодня на «Разведчике»? Кто там на «Поиске»? Я его не знаю, у пацана отпуск обломился, частота эта в «талмуде» есть, она не новая.
– Мы знаем, – сказал Панфил, – вон он уже горюет. Часто́ты, Бабай, нужно не искать, а запускать.
– Слыхал. Уже запустил один такой запускала. Из дисбата дослуживать через год вернется.
– Просто запускать надо правильно! Да ну тебя к лешему, Бабай, вечно ты нудишь. Послушай лучше.
И прочитал:
И ещё…
Панфил наверное читал бы еще, но оборвал сам себя и завопил:
– Разведчик ра!…
Судя по пеленгу, разведчик болтался в Восточно-Сибирском море.
С этого момента эфир начал оживать и пухнуть, как тесто для пирога. Начался активный радиообмен на севере Штатов, или, как говорили мы, на Континенте.
Вышли на связь и принялись передавать цифровые и буквенные группы те станции, что молчали до этого по нескольку месяцев и даже лет.
В ТОЗе, то есть в Тихоокеанской зоне, подключились к общему шухеру все ретрансляторы.
Возбужденный майор Пузырев, выбежав из кабинета, пронесся по микрофонному залу, привычно обдавая нас запахом казенного спирта.
– Приказываю развернуть все дополнительные посты! – отчеканил Пузырь торжественно, – смены не менять!
Я подумал было, что мне удастся поучаствовать в Третьей Мировой, но всё оказалось намного прозаичнее.
Американцы начали учения «Глобальный Щит-85».
Посты были развернуты через пятнадцать минут. Открыли резервный зал. Подняли всех отдыхавших, привлекли прапорщиков. Техздание загудело как огромный электрический улей.
Американцы, тем временем, вели себя всё активнее. Судя по радиорапортам и пеленгам, армада бомбардировщиков Б-52 поднялась почти одновременно с разных аэродромов Континента и поперла в несколько эшелонов через Северный полюс в направлении Союза.
В то же время зазвучали доклады Пунктов Управления пусками межконтинентальных баллистических ракет (ПУП МБР). Американцы приводили в готовность всё, что летало, и многое из этого уже было в воздухе.
Понятно, что каждый летательный аппарат был оборудован рацией, и большая часть из них вещала в диапазоне коротких волн.
Б-пятьдесят вторые, «Стратофортрессы», должны были в какой-то момент развернуться где-то над полюсом и имитировать атаку на Америку. Штатовские же ПВО тренировались в отражении этой атаки.
Весь изюм был в том, что если бы бомберы не получили приказ на разворот, то они бы просто продолжили полет и запустили ракеты по целям в Союзе.
Это были учения, которые могли перейти или не перейти в настоящую атаку.
Время шло, самолеты летели к полюсу.
– Повернут или не повернут? – спрашивал сам себя Пузырев, бегая кругами по микрофонному залу.
– Авось не повернут, – откликнулся Чебурген.
– Ты что несёшь? – в ужасе закричал Пузырь.
– А что такого? Мы к войне готовы. Давно их надо покарать. Обнаглели.
– Точно, товарищ майор, – вмешался Кролик, – война эта будет справедливая и освободительная. Может быть, мы даже победим. Тогда вам дадут сразу полковника. За умелое руководство.
– Идиоты, – закричал Пузырь и унесся в кабинет протереть нервы спиртом.
Самолеты не поворачивали.
В микрофонном зале стоял непрерывный шум. Команды из ГГСок, сопровождаемые фрагментами радиообмена, наши ответы-пеленги, гул аппаратуры, шум вентиляторов и дробный топот Пузыря, который хлебнув немного, вновь принялся нарезать круги.
У нас не было возможности выпить, и поэтому мы курили одну папиросу за другой, синий дым слоился приятными волнами, вихрясь бурунами после пробежек майора Пузырева.
«Стратофортрессы» миновали полюс.
Началась какая-то подозрительная активность в ТОЗе. На базе в Гонолулу заработали станции на резервных частотах, пошли доклады о перебросках отдельных самолетов на мелкие острова.
Смысл всего этого нам был непонятен, ну да это и не нашего собачьего ума было дело – знай себе пеленгуй да записывай.
Панфил врубился на мой пост и закричал через ГГСку:
– Бабай, включи голову!
На нашем жаргоне это означало, что он просит переключить его с динамика ГГС, на головные телефоны, так, чтобы его слышал только я.
Щелкнув тумблером, я выполнил его просьбу, сдвинув нагревшиеся гуттаперчевые «лопухи» поглубже на уши.
– Давай, чего там?
– Слушай, пару минут назад было, я не успел попросить пеленг.
Тут Панфил включил магнитофон и пару раз прокрутил фрагмент эфира. Помехи были страшные, сквозь треск я понял только, что это доклад о подготовке к дозаправке от КС-135, «Косого», воздушного танкера НАТО.
Ответ второго самолета был, но расслышать я не смог вообще ничего.
– И что? Что такого, Панфил?
Я раз двадцать мослал эту запись, пока разобрал. Это F-15 отвечает. Прикинь, он с «Косым» встретится не может…
– Работает!!! – Панфил, перебив сам себя, переключил мне в телефоны свой эфир. Доклад был на частоте «альфа», мне даже не понадобилось перенастраиваться.
Сигнал был слабоват, но пеленг я взял вполне точно. Расслышать мне удалось только вызов «Косого» – дозаправщика.
– Панфил, возьми на сто семьдесят восемь. ТОЗ, там с Гонолулу пошли переброски час назад, он, видать, один из них.
– Ты слышал его?
– Нет, только КС.
– Я сейчас его разобрал. Это F-15, одиночная переброска, он не может найти дозаправщик, проблемы с навигацией. Опять работает! Всё! Есть пеленг?
– Да, там разницы почти нет, может градус-полтора. Если «Терек» не врет между ними километров сто с небольшим…
– Работает!!!
На этот раз и истребитель, и дозаправщик обменялись сообщениями несколько раз, и стало ясно, что они совсем недалеко друг от друга. На той же частоте заработала мощная станция с Гонолулу.
Истребитель я почти не слышал, но Панфил, разобравшись в картине, пояснил, что F-15 должен был во время переброски на один из небольших островных аэродромов дозаправиться от КС-135 и теперь не может с ним встретиться из-за какого-то отказа в системе навигации. С базы пытаются их свести с помощью наземного радара, но пока не могут. Топливо у истребителя на исходе. Сесть ему некуда. Как-никак, Тихий океан – не лужа.
Тем временем «Стратофортрессы» продолжали свой полет в сторону Союза. ПУПы МБР на Континенте завершили доклады о готовности. Примерно раз в пять минут выходили в эфир станции комитета начальников штабов. Эти темнилы вообще не передавали ничего, кроме букв и цифр.
Пузырев снова умчался в кабинет. У него с дозаправкой проблем не возникало.
На первый пост врубился Джаггер, я узнал его голос, он завопил так, что перекрыл на секунду шум микрофонного зала:
– Работает! Борт номер один!
Джагеру удалось перехватить на резервной частоте доклад самолета Президента США. Это был так называемый борт номер один.
Американцы справедливо решили в свое время, что в случае серьезной заварухи, самое безопасное место для президента – это небо над Америкой. Поди, найди отдельный самолет в общем хаосе.
Город с места не сдвинешь, атомная бомба может разнести в пыль почти любой бункер, или на худой конец, оставить президента без связи и запереть в плену радиоактивных руин.
Самолет, оснащённый всем необходимым, штаб с крыльями, обнаружить вовсе не просто. Президент и генералы-штабисты могут продолжать руководить войной и, в крайнем случае, приземлиться в союзной Америке стране.
Борт номер один выходит в эфир на разных частотах, маскируется как может, и поймать его – большая удача. Даже если пеленг не точен, один только факт, что президентский самолет поднялся в воздух во время таких учений, говорит об очень серьезных делах.
Джаггер не знал, разумеется, находится ли Рональд Рейган на борту, или же экипаж со штабистами отрабатывает учения без его участия, но на всякий случай пропел куплет из популярной комсомольской песни:
Панфил опять дал мне команду на злосчастный F-15.
Пеленг почти не поменялся, но слышно его стало лучше. Видимо, пилот изменил направление и двинул на север в сторону большой базы на Гонолулу, чтобы упасть как можно ближе к спасателям. Дозаправщика он так и не нашел.
– Бабай, он не долетит, – сказал мне Панфил, – конец чуваку, он передал, что топлива на пять минут. Дал «Mayday» в эфир. Работает! Бабай, он отдал рапорт о катапультировании!
Мне стало жаль американского пилота, видимо такого же долботряса, как и мы, не сумевшего найти дозаправщик.
Катапультирование само по себе неприятный трюк, а уж плавание зимой в Тихом океане – такого не пожелаешь и врагу. Впрочем, я не воспринимал тогда врагом этого чувака. Стоило только представить себе, как он падает в холодную воду, отстегивает парашют, подтягивает за нейлоновый шнур, надувшийся оранжевый плотик, и взобравшись на него, смотрит вокруг. И не видит ничего, кроме воды и неба…
Тут все началось, как всегда, одновременно.
«Стратофортрессы» дали доклады о запуске крылатых ракет. ПУПы МБР зачастили цифро-буквенными группами. Комитет начальников штабов перешел на какую-то многоканальную передачу, и кроме противного верещания ничего разобрать было нельзя. Пеленги, впрочем, брались даже легче из-за постоянства сигнала.
В зоне Гонолулу защебетали на резервных частотах координаторы спасательной операции. Там все полетели и поплыли искать пилота-раздолбая.
Словом, у нас началась легкая паника. Минут через пять по пеленгам стало ясно, что бомберы все же развернулись перед пуском крылатых ракет. Да и сам пуск видимо был условным. Учения перешли во вторую фазу, Мировая война откладывалась.
Майор Пузырев, лишившись шанса стать полковником, порысил в кабинет, чтобы слегка тяпнуть за мир.
Мы продолжали работать. До конца учений оставалось по меньшей мере еще несколько часов.
– Панфил, что с чуваком, его нашли? – спросил я.
– Я слышу только доклады ретрансляторов, они проводят операцию на местных частотах и станциях, мощность маловата… Вроде пока не нашли.
Мне вспомнилось, что в книгах о войне, моряки и летчики, тонувшие в Северном море, умирали от переохлаждения в течение десяти минут. А еще чайки выклевывали им глаза.
– Ну, американец-то на плотике, авось отобьётся от чаек, а вот сколько он протянет в мокрой одежде? Там хоть и не мороз, но тоже зима. И наверняка есть акулы…
Смены наши закончились, а пилота так и не нашли.
– Не повезло пацану, – резюмировал Панфил, – но они не сворачиваются, я слышу, ищут.
– Вот она, судьба солдата в Америке, – ответил я.
Постепенно затихал эфир над Континентом. «Стратофортрессы» вернулись на базы.
Учения «Глобальный Щит-85» завершились.
Тогда мы еще не знали, что это был последний «Global Shield» в новейшей истории. Больше подобные учения не повторялись ни разу.
Панфил не был бы собой, если бы не прочел чего-то новенького.
И сразу же ещё:
28
Джаггер позвонил, когда я был дежурным по роте и разъяснял дневальному гусю технологию чистки раковины кирпичом. Лекция было чисто теоретическая.
Дело в том, что месяц примерно назад, еще до Нового года, наша часть и Первая Площадка, разумеется, готовилась встретить Московскую комиссию.
Офицерье наше, в предвкушении Большого Пистона, вилось мелкими бесами и доставало нас не на шутку.
За сутки до прибытия комиссии с генерал-лейтенантом во главе, вся воинская часть, наша Первая Площадка и рота, естественно, были вылизаны языком и протерты чистой ветошью.
Сверкало абсолютно все, что могло сверкать, а остальное было покрашено в хаки или затянуто кумачом, или на худой конец прикрыто портретом Ленина. Деревянные части интерьера обожгли паяльной лампой и покрыли лаком.
Я, по своему обычному счастью, оказался дежурным по роте в эти сутки. Мой дневальный гусь жужжал пчелой, и труд его принес заслуженные плоды. Рота блестела, как операционная.
Телефоны звонили непрерывно, докладывая о перемещении комиссии.
В роту залетел вспотевший прапорщик Самородко, назначенный Пузырем бдеть за санитарным состоянием роты перед проверкой.
Самородко аллюром процокал по всем помещениям, заглянул за экраны батарей отопления в ленинской комнате, куда мы обычно, от лени, бросали окурки. Прошелся белым платочком по плинтусам и выключателям и остался доволен.
– Молодец, дежурный, – похвалил меня Золотой, – выношу благодарность тебе лично и дневальному. Можете, гады, когда хотите.
– А! Умывальник, забыл.
Да! Несмотря на то, что сортир наш был холоден и неуютен, сливаясь, так сказать, с природой и погодой, отдельная умывальная комната располагалась в роте.
Это была крохотная каморка метр на метр, прятавшаяся за свежеокрашенной дверью недалеко от тумбочки дежурного. Внутри имелся медный кран, плевавшийся в любое время года ледяной водой, чугунная облупленная раковина, а под ней цинковое ведро, опорожняемое, по мере необходимости, прямо за угол.
Еще можно добавить, что медный кран, начищенный до одури пастой ГОИ, натурально резал глаз желтыми протуберанцами в свете тусклой лампочки. Оцинкованное ведро было новехоньким и радовало наблюдателя морозными узорами гладких боков, навевая мысли об утре в деревне.
Раковина же несколько проигрывала на фоне крано-ведерного великолепия. Чугун, выглядывающий сквозь дефекты эмали, благородно отдавал легкой ржавчиной.
– Нехорошо это, дежурный, – грустно сказал Самородко, – пытаясь отколупать ржавые чешуйки толстым ногтем цвета слоновой кости.
– Не очищается это, товарищ прапорщик.
– В армии все очищается. Даже совесть, – сказал известный на всю часть ворюга, и посоветовал: – Здесь кирпичом нужно чистить.
– Где ж его взять, товарищ прапорщик? Тундра вокруг…
– Где взять, не знаю. А чистить нужно кирпичом! Ясно?
– Так точно, кирпичом!
В это момент зазвонил телефон, и взбудораженный дежурный по части сообщил, что комиссия поехала по площадкам.
– Тут нам всем такой арбуз вставили! – порадовал дежурный напоследок.
Ясно стало, что комиссия серьезная.
В роту ворвался капитан Шурик-Димедрол, отправленный Пузырем проконтролировать Самородко. Шурик был трезв и зол с похмелья.
– Товарищ капитан, за время моего дежурства… – начал докладывать я, но Шурик только махнул рукой и побежал проверять порядок. Самородко поспешил за ним, а я следом.
– Хорошо, чистенько, хорошо, чистенько, – приговаривал Шурик, заглядывая во все щели.
– Стараемся, товарищ капитан, – суетился Самородко.
Молодец, прапорщик! Все посмотрели? О, умывальник… рано, прапорщик, я вас похвалил. Что это на раковине?
– Товарищ капитан, это ржавчина! Она не отмывается…
– Прапорщик, вы что, млядь, не знаете, что в Советской армии отмывается все? Почему кирпичом не почистили? Что значит, где взять кирпич? Пойдите и принесите…
Хлопнула дверь, в роту вошел майор Пузырев.
– Товарищ майор… – начал я доклад, но Пузырь, отодвинув меня, сразу ухватил Шурика-Димедрола и обнюхал.
– Трезвый? Рота готова? Все проверил?
– Так точно!
– Если что не так, змей линялый, душу выну из тебя. За мной…
И Пузырь пошел по роте, трогая все белым платком. Шурик и Самородко потопали за ним, ну и я тоже пристроился из любопытства. К концу проверки платок майора Пузырева так и остался белым, что сильно его порадовало.
– Рады стараться! – гаркнули Шурик-Димедрол и Самородко в ответ на скупую похвалу майора. И поторопились, поскольку Пузырь отворил дверь в умывальник.
– Что это? – холодным голосом спросил Пузырь, и сам себе горько ответил: – Да это ржавчина! Ржавчина в моей роте?
– Товарищ майор, она не очищается!!! – закричали дуэтом прапорщик с капитаном.
Пузырь спокойствие утратил мгновенно.
– Вредители! Ржавчина у них не очищается! Может, она где-то в китайской армии и не очищается, а в нашей чистится очень даже хорошо! Кир-пи-чом! Исполнять!
И выскочил из роты, так хлопнув дверью тамбура, что единственная лампочка, освещавшая вход, погасла.
Прапорщик с капитаном бросились следом, и тут я услышал звук машины снаружи. Прибыла комиссия.
Я занял свой пост у тумбочки.
Вот бухнула первая дверь тамбура. Заскрипела и начала приоткрываться вторая. Из-за сгоревшей лампочки было довольно сумрачно. Невысокая, толстая фигура в шинели и папахе шагнула через порог.
Я вытянулся, бросил руку к виску и закричал, что есть мочи:
– Рота, смирно! Товарищ генерал-лейтенант! Во время моего дежурства никаких происшествий…
Тут я обратил внимание, что из-за спины генерала мне машут руками и делают таинственные, негодующие лица майор Пузырев, капитан Шурик-Димедрол и даже прапорщик Самородко.
Что не так? Я присмотрелся и разглядел, наконец, погоны генерал-лейтенанта. Им оказался самый обычный, хотя и московский, полковник. Более высокое начальство, видимо, уже отправилось в баню на банкет, а его, мудилу, послали проверять площадки.
Я не стал прерывать доклад и понижать офицера в звании. Московский полковник довольно улыбнулся.
– Вольно! Молодец, солдат, службу знаешь, – сказал он мне.
Я же, продолжая стоять смирно, ел его глазами, припомнив уроки Швейка.
Полковник царственно прошествовал в роту. Пузырь, ШурикДимедрол и Самородко уважительно приседая, шли за ним.
– А что так темно на входе? – спросил вдруг полковник подозрительно.
Пузырь посмотрел гневно на Шурика. Шурик на Самородко. А уж Самородко так злобно взглянул на меня, что я тут же ответил.
– Из соображения секретности, товарищ генерал!
– Ладно-ладно, хватит, – похлопал меня по плечу московский гость.
– Какого года службы? А почему до сих пор не сержант? – тут он укоризненно посмотрел на Пузыря. – Нужно поощрить бойца… Ну, майор, показывай роту.
Московскому полковнику понравилось всё. Он шёл впереди, крутя головой и радуясь, как в музее, а следом на полусогнутых от почтительности ногах двигались Пузырев, Шурик, Самородко и я в арьергарде.
Полковник остался очень доволен. К тому же, он не лез во все дыры, явно торопясь поспеть в часть на угощение и в баню. Пожал руки офицерам, похлопал по плечу прапорщика, показал мне большой палец.
На выходе проверяющий, озабоченно оглянувшись несколько раз, как человек желающий обнаружить нечто знакомое, но стесняющийся спросить, сказал:
– Что тут у вас? Туалет?
Не дожидаясь ответа сообщил:
– Я на минуту.
И открыл дверь.
– Ах, так у вас тут умывальник. Прекрасно, прекрасно! А что же, товарищи, раковина такая? Непорядочек…
Пузырь, Димедрол и Самородко закричали наперебой:
– Товарищ полковник!!! Это не отмывается! Это ржавчина!!!
– Ошибаетесь, товарищи, – добродушно ответил москвич, увлекая всю компанию на выход, – известно, что в Красной Армии отмывается абсолютно все. Я вас научу. Нужно взять большой, хороший кирпич…
Дверь закрылась, и конец откровения я не услышал.
А услышал, наоборот, какое-то хрюканье. …Мой дневальный, гусь Фофан сидел на полу, держась за живот. По его лицу текли слезы. Хрюкал именно он.
– Что с тобой, Фофан? – испугался я не на шутку, и только тогда понял, что Фофан корчится от смеха.
– Бабай! – простонал Фофан, уняв немного истерику и размазав слезы. – Я в порядке. Я просто представил, как во всех военных училищах Советского Союза им по секретной методичке доводят единственный способ чистки ржавчины кирпичом. Такой стране долго не протянуть… Кирпич кончится… Ой, блин, государю скажите, что в Англии ружья кирпичом не чистют!..
И снова закатился, идиот…
– Пожалуй, ты прав, – ответил я, опускаясь рядом с ним на чистый пол, – но наш век этих кирпичей еще хватит.
Я конечно ошибался. Но тогда еще даже не догадывался об этом…
…Итак, Джаггер позвонил, прервав мои кирпичные откровения.
– Нужно поговорить, Бабай.
– Говорим уже.
– Дело есть. Когда подгребешь в чипок?
– Завтра утром, как сменюсь. В девять могу. А что случилось?
– Приходи, – и Джаггер повесил трубку.
Я опоздал на полчаса и застал Панфила, Джаггера и Чучундру за поеданием сгущенки с печеньем.
Одна банка, купленная видимо для меня, дожидалась на столе. Панфил выглядел мрачно. Чучундра нейтрально поинтересовался новостями с Первой Площадки. Джаггер был явно оживлен и наворачивал печенье за двоих, впрочем, как и всегда.
Правила хорошего тона требовали не начинать разговор о деле сразу. Я степенно выкушал полбанки сгущённого молока и только тогда поинтересовался, за каким чертом мне пришлось топать по позёмке в часть.
– Панфил! Скажи ему, – потребовал Джаггер. Панфил промычал что-то невнятное.
– Чего нужно-то? Кончайте ваш марлезонский балет, – разозлился я, – не спамши, не жрамши, с ночи. Чего надо?
– Бабай, Панфилу надо в отпуск, – сказал Чучундра.
– Не препятствую!
– Обойдусь, никуда мне не надо, – запротестовал Панфил.
– Надо, надо, – влез Джаггер, – Бабай, ты в курсе, что чувиха его там мутит, то ждёт – то не ждёт. Ещё предки, папа с мамой, артисты, мля, куролесят – то сходятся, то расходятся. Матушка его вообще в больничку угодила… Фазер запил. Ты посмотри на Панфила! Он совсем плохой. И раньше был дурак, а сейчас тупеет с каждым днём, совсем морда глупая стала. Задумываться начал…
– Иди в жопу, – вяло ответил Панфил.
Дело было плохо. Раньше Панфил непременно вступил бы в перебранку и пикировался бы с Джаггером до победного конца. Нынешняя его реакция пугала. Таким я Панфила еще не видел.
– Ты что, братушка, – сказал я, – надо лететь, разбираться на месте, разрулишь там всё…
– Ротный, сука, ему отпуск не дает. Говорит, только тем положено, кто полных полтора года отслужил. А мы еще все залётчики, сам знаешь, то пьянка, то дебош, встречайте, группа «Странники» – похвастался Джаггер.
– А замполита просил?
– Тот сказал, что без представления ротного не может. Такая же сука…
– И что делать?
– Да ясно, что делать, – сказал Чучундра, – нужно запускать частоту.
29
Так называемый «запуск частоты» являлся рискованной, не частой, но обычно эффективной манипуляцией, ведущей в отпуск или в дисциплинарный батальон. В отпуск после этого попадали, разумеется, намного чаще.
Технология «запуска» была отработана предыдущими лихими призывами. Прежде всего, брался в умелые руки «талмуд», где в каталоге известных частот необходимо было обнаружить достойный промежуток в мегагерцах.
Искомое число записывалось на бумажку и заучивалось наизусть. Далее боец-микрофонщик писал на бланке фальшивую радиограмму, руководствуясь опытом и здравым смыслом. Что-нибудь такое, не до конца якобы расслышанное, но значительное. Типа выхода в эфир обычного разведчика или даже «Авакса». Некоторые наглецы сочиняли радиограмму от имени президентского самолета, но это был уже явный перебор.
Параллельно пеленгаторщик с Первой Площадки в своем бланке боевого дежурства фиксировал именно эту частоту, время выхода в эфир и точный пеленг на несуществующий самолет.
Вся информация передавалась друзьями-радистами коллегам на Кольский полуостров или на Чукотку, где их микрофонщик с пеленгаторщиком фиксировали в своих бланках ту же частоту и время с правдоподобным пеленгом.
В итоге из небытия возникал серьезный самолет НАТО, вышедший в эфир на совершенно новой частоте, запеленгованный, сообщивший что-то маловразумительное и пропавший навсегда.
На контрольной магнитофонной записи прослушивался тяжелый эфирный шум и иногда совершенно невнятные голоса, не поддающиеся идентификации.
Соответственно, голову над всем этим ломали оперативные офицеры, а солдату полагался отпуск. Иногда свежезапущенная частота объявлялась ошибкой наблюдения, и служивый никуда не ехал.
Думается, что оперативники тоже получали какие-то ништяки с «новых» частот и, даже подозревая дезинформацию, не имели ни малейшего желания её доказывать. Ну, вышел борт на неизвестной частоте – и ладно. Чукотка подтвердила и хорошо. Занесут её в электронную память поста «Поиск» в новейшее издание «талмуда» и забудут навсегда. Зато в характеристике будет строчка об активной и интенсивной оперативной работе по обнаружению и поиску…
Очень редко и очень страшно завершался запуск частоты, когда возникала утечка на одном из этапов, и информация попадала к особистам. В отличие от оперативников, которые, не впечатлившись материалом, попросту объявляли его ошибкой, особисты стремились раскрутить дело об умышленной дезинформации.
Рассказывали нам старики, что дело пару раз доходило до дисбата. То есть, всё следовало делать в строгой секретности.
Джаггер, перекопав «талмуд», нашел шикарную частоту в районе девяти тысяч мегагерц в активном сегменте натовского эфира.
Панфил написал зияющую лакунами радиограмму от имени «Авакса» – самолета радиоэлектронный разведки, который, как известно, нечасто выходил в эфир и имел дурную склонность менять частоты.
Я выбрал пеленг в направлении Тихоокеанской зоны, чтобы дружественный, фальшивый пеленг чукотских коллег, сходился с моим под острым углом. Таким образом, зная заранее, что третье направление оперативникам получить просто неоткуда, я расширял возможную область нахождения нашего «Авакса». Чем меньше конкретики, тем труднее нас будет прищучить.
Чучундра договорился с надёжным радистом, чтобы тот передал все данные нашим коллегам на Чукотский полуостров. Мы, в свою очередь, обещали поддержать их запуск частоты, если у чуваков возникнет вдруг желание съездить в отпуск таким оригинальным способом.
Итак, в урочный день, в урочный час серебристый Boeing E-3 Sentry «AWACS», возник в безоблачном ярком небе, примерно в двух тысячах километров к северо-востоку от Филиппин. Вышел в эфир на частоте девять тысяч шестьсот мегагерц. Сообщил свой позывной «yellow jackal». Затем, в условиях плохой слышимости и тяжелых электромагнитных помех, передал насколько разрозненных цифробуквенных групп и через две секунды ровно исчез навсегда.
У нас в это время еще стояла ночь, и полярное сияние разукрашивало в клоунские цвета равнодушную нескончаемую поземку.
Дело было сделано.
Теперь оставалось только дождаться результата. Две-три недели, и всё станет ясно. Если оперативники признают материал достойным внимания, то Панфил получит отпуск в награду за обнаруженную частоту.
На удачу Панфил почитал нам новые стихи:
И ещё…
30
…Нельзя сказать, что пурга обрушилась внезапно. Пурга в Тикси вообще не являлась новостью. Задувало частенько.
Воздух заметно теплел, ветер менял направление, делаясь южным. Поземка распоротой периной вскипала, превращаясь в плотный поток колючего снега, заполнявший все вокруг. Ветер свежел, заставляя наклоняться при ходьбе, превращался в воздушную упругую стену, на которую можно было опереться. Видимость исчезала постепенно, начинало казаться, что всё вокруг состоит лишь из снега и ветра.
В такую погоду запрещалось выходить поодиночке; мы шли на смены, наклонившись, держась за специально натянутые леера. Иногда ветер опрокидывал, сбивал с ног, и приходилось часть пути преодолевать на карачках. Словом, было весело.
Мы знали, что если в течение суток пурга не прекратится, то, скорее всего, затянется на три дня. Не успокоившись на третий день, будет засыпать нас снегом неделю. Неделя пурги – это нормально, это отдых.
Начальство не беспокоило нас в такие дни, поскольку гонять вездеход просто так не полагалось, а по-другому в пургу до нас было не добраться. Мы получали электричество из части по подземному кабелю и спокойно пережидали непогоду, откапывая двери по нескольку раз в день.
Кроме того, во время пурги, как говорили, из-за ионизации воздуха, слышимость пропадала напрочь, и самолеты НАТО могли вытворять все, что угодно. Нам оставались доступны лишь несколько мощных музыкальных станций в Японии.
В начале января 1985 года, вскоре по завершению учений «Глобальный Щит» замполит Дядя Ваня, прибыв на Первую Площадку, собрал свободных от боевого дежурства на политинформацию. Улыбаясь необычайно сдобно, Дядя Ваня сообщил, что нам всем предстоит участвовать в выборах в Верховный и местные советы СССР.
– Дело чрезвычайной важности, – объяснял замполит, – для каждого советского человека это огромная радость и польза. Многие из вас впервые примут участие в этом почётном мероприятии, так сказать, проявят гражданский долг и добрую волю со всеми народами Советского Союза…
Дядя Ваня сообщил нам, что в день выборов все, кто не будет на смене, должны прибыть в часть к семи утра на избирательный участок.
– А за кого голосовать? – спросил Чебурген.
– Там будут бюллетени с кандидатами. Нужно будет взять и бросить в урну. Это все очень достойные люди.
– Достойных людей в урны не бросают, – сказал тихонько Кролик.
– Что? – не расслышал замполит.
– Я говорю, товарищ майор, а если мы не сможем в часть прийти?
– Как это не сможете? Зачем не сможете?
– Ну, если например, пурга?
– На машине вас привезём.
– А если сильная пурга?
Замполит насупился и сказал:
– Тогда вездеход пошлём.
– А если сильная-пресильная пурга?
– Вы, рядовой, делаете мне провокацию, и я этого не оставлю и приведу ваше политическое воспитание в соответствие…
– Товарищ майор, – попытался я разрядить атмосферу, – а как же космонавты?
– Где? – заозирался Дядя Ваня.
– На орбите, товарищ майор, они всегда на орбите. Как же они голосуют?
– Действительно. И как же они голосуют? – изумился замполит.
– Не знаю. Я хотел у вас спросить. Может, приземляются специально. Проголосуют – и снова в космос, на орбиту…
Дядя Ваня задумался.
– Я знаю, – сказал Царь Додон, – они по рации голосуют. Как геологи. Рация-то у них есть, однако.
– Правильно, – обрадовался замполит, – значит, если будет сильная-пресильная пурга, вы проголосуете по рации.
– Дык нет у нас рации-то.
– Как же вы будете голосовать?! – разозлился замполит, – пурга, понимаешь ли, а них рации нет…
Тут нам все это уже надоело, и мы сообщили Дядя Ване, что обладаем телефоном и, в случае необходимости, сумеем воспользоваться им для голосования.
В общем, пургу эту мы, дураки, сами себе накаркали. Утром ветер поменялся с восточного на южный.
– Не задуло бы, – сказал мне Толстый, недоверчиво поглядывая в помутневшее небо, – завтра за продуктами ехать, всё вы, оглоеды, подожрали.
– На крайняк, на вездеходе прокатимся, – ответил я… Но мы не прокатились.
Температура поднялась за несколько часов с минус тридцати семи до минус восемнадцати градусов, и пурга обрушилась на дельту реки Лена. Собственно, просто пургой это уже нельзя было назвать, нас навестил настоящий полярный ураган.
Видимость пропала сразу. Исчезли все очертания и ориентиры, сплошная мутно-белая мгла растворила в себе весь мир. Вытянутую вперед руку, было видно лишь до локтя. Ветер крепчал с каждым часом. С небольшого холмика перед ротой ветер выдул до земли снежный покров и в стену, и в деревянные щиты, закрывавшие окна, забарабанили камушки. Судя по силе ударов, они были не такие уж мелкие.
Постоянным звуковым фоном стал рев ветра, меняющий тональность во время порывов.
Выход из роты превратился в приключение. Холодный тамбур заносило снегом, несмотря на внешнюю дверь, и мы откапывались постоянно. Кроме того, тамбур был выделен под туалет Курсанту, который трусливо отказывался выходить наружу, и ни увещевания, ни пинки не помогали.
Идти по заблаговременно вывешенным леерам, как мы делали обычно в прошлые непогоды, было невозможно. Чтобы попасть на кухню или в Техздание, нам приходилось ползти на четвереньках, пристегнувшись к лееру ремнями. Иногда при этом, особо сильный порыв ветра, словно тяжелым и мягким матрасом бил сбоку и переворачивал нас, как жуков на спину. Все передвижения производились вслепую, не было видно даже прожекторов. К концу путешествия все складки одежды, карманы, клапана, в общем, всё абсолютно, было набито снегом, который начинал противно таять в тепле.
На боевых дежурствах работа, в общем-то, прекратилась из-за помех. Чтобы не ползать по лееру каждые шесть часов, мы перешли на смены двенадцать-через-двенадцать.
Вторая площадка сделала то же самое. По двенадцать часов в день на дежурствах мы валялись в креслах, покуривая, слушая музыку из Японии и магнитофонные записи. Панфил читал мне стихи по ГГСке.
И ещё…
– Пурга плохо влияет на тебя, – сказал я ему тогда. Но пурга плохо влияла на всех…
К концу третьих суток, когда ветер не ослабел, но усилился, стало ясно, что непогода продлится еще дня четыре.
Замполит позвонил нам и сообщил, что завтра выборы. Он обещал послать вездеход с избирательной урной и бюллетенями. Мы хором закричали в телефон, что продукты кончились, и Дядя Ваня успокоил нас, пообещав, что нам привезут всё, даже папиросы, за которые, правда потом придется заплатить в чайную.
В полдень следующего дня Дядя Ваня и майор Пузырев позвонили нам вместе. Замполит мрачно сообщил, что посланный вездеход с продуктами, урной и водителем на борту, возглавляемый отважным комсоргом части цыган-лейтенантом Гришей, заблудился.
Как оказалось, вездеход был лихо выведен из парка, загружен всем необходимым и успешно преодолел пару сотен метров в самой части, где пурга разбивалась о дома офицерского состава и кое-что ещё можно было разглядеть.
В чистом поле, то есть тундре, при полном отсутствии видимости вездеход просто съехал с насыпной дороги и едва не перевернулся на откосе. Еще три часа водитель с цыган-лейтенантом героически пытались эту дорогу найти, а отыскав её, вернулись в часть.
Не могло быть и речи о том, чтобы попытать счастья вторично; опасность сгинуть бесславно в тундре была слишком велика.
Замполит предложил нам согласиться на телефонное голосование, с тем, чтобы он бросил в урну бюллетени от нашего имени. Майор Пузырев выступал свидетелем.
– Мы согласны, – закричал в телефон Кролик, – голосуйте за нас, товарищ майор.
Тут Царь Додон перехватил трубку и добавил: – Мы теперь, как космонавты на орбите!
Кролик силой вернул телефон и продолжил:
– Товарищ майор, а что с продуктами, у нас три дня назад все кончилось!
– Где повар? – спросил решительно майор Пузырев.
Толстый, стоявший, рядом, как и все мы, тут же произнес тихонько:
– Сейчас скажет, гад, «вот повара и сожрите». Алло, здражла, тврщ майор! Я вас слушаю.
– Продукты остались?
– Никак нет…
– Совсем?
– Так точно…
– Хорошо.
– Что вы сказали, товарищ майор?
– Я сказал, хорошо, изыщите внутренние резервы. И повесил трубку.
С нашей стороны Толстый так бросил трубку на аппарат, что если бы он не был военным и железным, то разбился бы вдребезги. При этом Толстый еще и озвучил в адрес майора Пузырева несколько предположений, касавшихся его сексуальной ориентации, интеллектуального уровня и склонности к зоофилии.
…Внутренние резервы наши были небогаты, а именно: полкруга сушеной картошки, два некрупных мороженых муксуна, пол-цибика чая, кило сахару. Грамм сто сухофруктов и полторы пачки «Беломора» на всех. Впрочем, было ещё вдоволь соли и лаврового листа.
Надеясь на окончание пурги, мы растянули эту еду на четыре дня, отдав рыбьи хребты и головы отощавшему Курсанту.
Природа цинично обманула наши наивные ожидания. Ветер даже усилился.
Утром девятого дня пурги мы внезапно оказались полностью обесточены. Пропала также телефонная связь с частью. Электрический и телефонный кабель были проброшены к нам прямо по грунту и покрыты земляной насыпью. Конечно, пройти вдоль кабеля и проверить его было невозможно. Но также невозможно было оставаться без электричества. Ветер выдувал тепло молниеносно, и через несколько часов могла разморозиться система водяного отопления роты и Техздания.
Кролик и Царь Додон начали экстренно готовить к пуску аварийный дизель, а все остальные занялись проброской топливопровода от резервной цистерны с арктической соляркой прямо к дизельной. Заниматься подобной работой зимой даже в тихую погоду – удовольствие небольшое. А уж делать что-то подобное, лежа в снегу, не видя ни черта, почти наощупь – это вообще цирковой номер.
Насадить брезентовый гофрированный рукав на выпускной кран цистерны, срастить несколько таких шлангов, и дотянуть их до дизельной было не очень просто. Приходилось насаживать хомуты и затягивать крепёж голыми руками, рукавицы и перчатки не удерживали гайки. Мы все поморозили руки до красноты и волдырей.
Наконец всё было готово.
Кролик и Додон ругались возле дизеля. Мы не понимали ничего, но чаще всего звучало слово «самотёк».
В дизельной было холодно и темно, дощатые стены содрогались от ветра.
Додон гудел ручным фонариком-жучком, подсвечивая Кролику, крепившему кабеля аккумулятора куда-то в железное нутро дизеля.
Наконец Кролик сказал Додону:
– Давай.
Тот что-то повернул и нажал. Ничего не произошло. Кролик выругался.
Станиславский вдруг сказал:
– Пока руки совсем не замёрзли, пойду в роту, напишу письмо.
– Какое? – удивился Чебурген.
– Прощальное, – торжественно ответил Станиславский.
– Класс! – восхитился Чебурген, – прямо как в кино! Так мы что, все замерзнем?
– Если трендеть будешь, то точно замерзнем, – разозлился Кролик, – отхренчивайте вашу трубу обратно, вы трое – наружу, поднимите ее повыше, нужно соляру слить, где-то воздушит, не сосется в дизель…
Мы поползли опять в пургу…
Перед второй попыткой Чебурген предложил помолиться, но никто не умел. Станиславский только сложил красиво грязные помороженные руки, как это делают католики, и спросил, как правильно креститься.
В ответ Кролик обложил его из-под дизеля такими словами, которые уж совершенно не годились ни на какую молитву, и закричал Додону:
– Ну, бля!
Видимо этого оказалось вполне достаточно, поскольку дизель наш чихнул дважды и вдруг заревел молодым оленем, обдав нас вонючим выхлопом горелой солярки.
Не знаю почему, но с тех пор, это один из самых любимых мною запахов.
Кролик с Додоном подсоединили к дизелю генератор, и электричество вернулось на Первую Площадку. Засветились лампочки, заработал насос водяного отопления, в Техздании ожили «Тереки» и аппаратные стойки. Связи с частью по-прежнему не было.
На радостях мы доели сухофрукты и докурили последние папиросы.
На десятый день пурги проблема голода встала перед нами в полный рост. Толстый смотрел на нас виновато и испуганно. Закрома были выметены, сусеки выскоблены. Не оставалось ничего даже на крохотный колобок.
Курить хотелось зверски. Гуси вскрыли панели ленинской комнаты и собрали все окурки. После потрошения бычков набралось приличное количество табаку, его должно было хватить на пару дней.
Весь день мы пили горячую воду, но это не очень помогало от голода. Ночью пес Курсант не спал, скулил, сукин сын, недоумевая, почему его, этакого милягу, не кормят.
Утром одиннадцатого дня пурги был собран Военный Совет. На повестке дня стоял один единственный вопрос: «Что будем жрать?»
Его и озвучил Кролик.
– Прошу высказываться, чуваки, – предложил он.
Все сидели молча, опустив глаза, рассматривая помороженные руки.
Впрочем, молчание длилось недолго.
– Не понимаю, однако, – спокойно сказал Царь Додон, – какой тут вопрос. Еды нет, есть собака. Надо съесть её. Помаленьку есть, протянем еще неделю, а то и больше.
Все переглянулись. Кто с надеждой, а кто и с ужасом. Станиславский вскочил.
– Хочешь что-то сказать? – поинтересовался Кролик.
– Нет! То есть да! – Станиславский от волнения влез на табурет. – Я хочу сказать вот что… Послушайте, так нельзя… Собака друг человека! Он ведь живет с нами… Если вы его съедите, то как же вы дальше жить будете?!
Все пожали плечами.
Додон, сощурясь, посмотрел на Станиславского.
– Не понимаю, как мы жить будем, если собаку не съедим… Помрем, однако, с голодухи. Ты, видать, пургу-то, москвич, совсем не понял. Она ещё долго будет…
Толстый, приобняв ласково Станиславского, стащил его с табуретки.
– Ты не переживай, мы его не больно, как бы сказать-то, ну… усыпим, раз и готово.
– Да уж, – не выдержал я, – как того поросёнка?
– Теперь есть опыт, сын ошибок трудных, – ответил Толстый.
Единодушно, при одном воздержавшемся, Военный Совет определил судьбу Курсанта. Воздержался Станиславский.
Додон с Толстым выманили пса в холодный тамбур и довольно быстро порешили несчастную псину кухонным ножом. Мы, сидя в ленинской комнате услыхали лишь короткий жалобный взвизг.
– Я его есть не буду, – пообещал побледневший Станиславский.
– Нам больше достанется. Но лучше не зарекайся – равнодушно ответил Чебурген.
Мяса оказалось не так уж много, его разделили на порции и заморозили. Голову со шкурой выбросили в пургу.
Додон развел прямо в холодном тамбуре микроскопический костерок из щепок и бросил в огонь пару кусочков мяса, прошептав что-то предварительно.
– Чтоб дух местный не сердился. И чтоб Курсант не сердился, – лаконично пояснил он, – теперь можно кушать.
На вкус Курсант оказался похожим на баранину.
Станиславский упорно сидел в углу, игнорируя трапезу. Его порция стыла на тарелке.
– Слушай, если ты не будешь, давай мы разделим, – предложил Чебурген.
– Да! То есть, нет! Я только попробую! – Станиславский схватил тарелку.
– Курсантик, милый, прости меня, – причитал он сквозь слезы, через пять минут, дочиста обгладывая рёбрышко…
Мы перестали бриться. Разговаривали помалу и нехотя, избегая почвы для ссор. Ползали по лееру на дежурства в Техздание и дремали возле шуршащих белым шумом приемников. От японской музыки всех уже тошнило.
Табак давно закончился. Дизель работал исправно, запас солярки не давал повода к беспокойству, а пурга всё не кончалась. Временами казалось, что в мире не осталось больше ничего, кроме нас, затерянных в тундре, и этой чертовой пурги.
Мы протянули на собачьем мясе ещё десять дней. Потом три дня пили бульон из предусмотрительно замороженных костей.
Утром двадцать пятого дня от начала пурги мы проснулись от тишины. Ветер не ревел больше, не стучал камнями в стену. Что-то произошло.
Мы привычно откопали вход и убедились, что пурга завершилась.
Остатки снежного войска легкой поземкой заметали следы. С наветренной стороны роты и кухни высились гигантские сугробы. Местами тундра была покрыта отполированным до ледяного блеска настом. Холодало.
В небе зелёным прибоем накатывало полярное сияние, не посещавшее нас три с лишним недели. Оказывается, уже начался февраль.
Одна из двенадцати антенн, стоявших кольцом вокруг Техздания, лежала, сваленная ветром. Шесть мощных, в ногу толщиной, фарфоровых изоляторов сахаристо блестели ровными изломами. Крепежные болты выворотились из гнёзд, смяв сталь, как бумагу. Освинцованный кабель изогнулся диким кренделем; видимо, падая, антенна повернулась вокруг своей оси.
Пурга явно не шутила с нами.
Связи с частью всё ещё не было, и мы, побрившись наскоро, отправились туда пешком, оставив лишь дежурную смену в Техздании.
Дорога местами была отполирована, как каток, кое-где занесена сугробами по пояс, поэтому мы добирались почти два часа.
Часть возвращалась к жизни. Солдаты и офицеры выглядели одичавшими, многие были небриты и выглядели слегка безумными. У штаба нас встретил Грибной Прапорщик и тут же побежал за майором Пузыревым. Оказалось, что нас числили замерзшими, и Пузырев считал дни до трибунала.
На радостях он отвёл нас в столовую и, вызвав дежурного, приказал накормить. Опёнок тем временем помчался в парк за вездеходом, чтобы мы успели загрузить продукты.
Пока мы набивали животы, в столовую вдруг завалились Панфил с Джаггером.
Они заорали дико, глядя на нас, как на привидения. Джаггер так даже кинулся ощупывать нас, причитая:
– Чур меня, чур…
Подсев к нам, и выслушав наш горестный рассказ, они сообщили о том, что произошло у них.
На девятый день пурги по неизвестной причине сгорела дизельная. Видимо, это судьба всех дизельных к востоку от Урала – раньше или позже сгорать дотла. Резервные дизеля были запущены немедленно, но телефонную связь и подачу электричества на Первую Площадку возобновить не удалось. Все были уверены, что мы околели.
– Не дождетесь! – подытожил Кролик.
Мы доели и отправились на склады. Панфил увязался за нами, а Джаггер побежал за Чучундрой, чтобы тот тоже порадовался нашему воскрешению. Оба они примчались моментально и очень кстати. Склады были заметены до крыш, и после объятий и восклицаний Чучундра получил, как и все, лопату в руки. Тем временем, радостно грохоча мотором, прибыл вездеход с Опёнком. Мы откопали вход и принялись за погрузку.
Между делом Чучундра успел сообщить жутковатую новость: после окончания пурги, на флагштоке, напротив штаба, обнаружилась волчья шкура с цельной, скалящей злую пасть, головой.
И теперь ведущие мистики части, а именно комсорг с замполитом, пытаются найти должное толкование этому метафизическому факту. Пока лишь ясно одно, что дело не к добру.
Мы с Кроликом мрачно переглянулись.
Пока шла погрузка, я обратил внимание на непонятную суету возле свинарника. Туда, обратно и снова туда пробежал дежурный по части. Подкатил санитарный УАЗ. Пригнали каких-то гусей с лопатами, из учебки, откапывать вход.
– Что там? Опять поросенка кто-то украл? – ревниво поинтересовался Толстый.
Тут на штабной машине прикатил сам командир части. Дело было явно не в поросенке. Командир нырнул в свежепрокопанный туннель и исчез в свинарнике вместе с начмедом. Через минуту мы услышали дикую матерщину сквозь свиной визг. Командир части выскочил из свинарника, выругался еще раз и принялся блевать на девственно-белый снег.
Начмед выбрался наружу, сплюнул и закурил.
Любопытный Опёнок потрусил к свинарнику. Обратно он вернулся какой-то пришибленный.
– Свинаря-то нашего… того… свиньи съели, – сообщил нам Грибной Прапорщик.
– Как съели?!
– Почти целиком. Но начмед говорит, что опознать вполне возможно.
– Да как же так? Как съели-то?
– Не могу точно ответить. Свиней не спросишь, знай себе, хрюкают, твари. А он, видать по всему, пьяный в свинарнике свалился и уснул. Пурга была, приглядеть некому… Вот они его и того… между прочим, начмед говорит, ремень кожаный тоже съели, а пряжку бросили. Такая деталь…
– Вот как оно… – сказал Царь Додон. – Пургу понимать надо. Когда пурга, могут и съесть, однако.
Мы печально покурили у вездехода, и Панфил прочел нам:
Мы торопили водителя, и вездеход, как бьющий в волну корабль, врезался в сугробы, пересекавшие дорогу. Гусеницы выбрасывали фонтаны колючего снега.
– Давай, торопись, чувак, – кричал Кролик водителю, – нас там еще четверо голодных ждут, без телефона.
– Давай-давай! – вторили Толстый и Додон. – Поспешать надо, однако. А то, неровен час, не дождутся нас, сожрут друг друга… такие нынче времена…
Вездеход, покачиваясь и рыча, летел по косым сугробам, вспарывая фарами черный мороз полярной ночи…
31
– Рядовой, завтра в десять ноль-ноль вам надлежит прибыть в штаб части, в кабинет номер двадцать три, – сказал мне майор Пузырев очень нелюбезным и официальным голосом.
Любезности я от него и не ожидал, но к чему такой официоз? Впрочем, и так ясно, что не тульский пряник кушать вызывают.
Известно каждому, что двадцать третий кабинет занимает особист, капитан Дятлов.
По пути в часть я ломал голову, размышляя, что могло понадобиться от меня особисту. И вроде бы не придумывалось ничего совсем уж страшного. История, с чудесным превращением лосьона в свекольную воду канула в лету. Да и почему он вызывает только меня? Есть, конечно, одно мутное дельце, в котором, с Площадки, кроме меня никто не замешан, но откуда ему знать? Упрёмся – разберёмся. Мороз был не сильный, шагалось легко и быстро.
В штабе дежурный проверил журнал и записал мою фамилию.
– Второй этаж, – мрачно промычал он сквозь бутерброд с полтавской колбасой.
Я постучал в деревянный косяк возле пухло обитой войлоком и дерматином двери с чернильной надписью «23».
– Войдите – закричал кто-то изнутри.
– Разрешите войти?
– Входите, рядовой.
В кабинете за полированным столом дымил болгарской сигаретой незнакомый подполковник. Капитан Дятлов переминался в углу, теребя в руках какие-то бумажки.
– Здравия желаю! Товарищ подполковник, разрешите обратиться к товарищу капитану?
Этот? – кивнул подполкан Дятлову, не реагируя на меня никак.
– Так точно, он!
– Хорошо. Ну, всё, иди…
– Куда? – спросил растерянно Дятлов.
– Откуда мне знать? – начал раздражаться подполковник. – У тебя что, капитан, работы нет? Вот и иди, работай…
– Так точно, иду, – растерянно пробормотал Дятлов, изгоняемый из собственного кабинета.
Он проскользнул мимо меня и тихонько прикрыл дверь.
Мне стало как-то не по себе. Особиста, которого в части побаивались даже старшие по званию офицеры, выгоняют из его собственного кабинета, как собаку, да ещё в присутствии рядового. Кто же этот опасный тип?
– Подполковник Кибальчиш, – представился неизвестный, – и нечего зубы скалить, сынок! Садись, закуривай, – он запустил по полировке в мою сторону пачку «Родопи».
– Фамилия моя легендарная, сам понимаешь. Дед в одном полку с Гайдаром служил. Знатно деды наши шашками помахали в гражданскую. Отец мой Берлин брал…
Мне подумалось, что подполковник начнет сейчас известную бодягу про отцов-дедов-прадедов, в духе нашего замполита, но Кибальчиш мастерски поменял вдруг тему.
– А я вот врагами занимаюсь. Как думаешь, сынок, есть у нас враги?
– А как же, – ответил я, усаживаясь на краешек твердого стула, – конечно есть. Китай. Америка. Потенциальные противники. Хотя мы и стремимся к разрядке. У нас все время политинформации…
– Не о тех врагах ты думаешь, сынок. Враги у нас под боком. Только и ждут случая. А еще молодежь есть глупая, лишенная классового чутья. И они её что?
– Что?
– Используют они её. В своих целях.
– Кто, товарищ подполковник?
– Да враги же, сынок. Используют.
– Кого?
– Молодежь нашу несознательную. И тебя, млядь, как представителя этой молодежи!
Подполковник встал. Я тоже попытался подняться, но он заорал:
– Сидеть, сукин сын! Вы что, рядовой, думаете, что если вы мараете бумагу, то нам об этом ничего не известно? Нам известно всё, мерзавец!
– Какую бумагу?
– Молчать! Молчать, вражина!!! Кто это писал? Чьи это, извиняюсь за выражение, вирши? А?
Он орал так, что мне захотелось в туалет.
Тут подполковник сунул мне под нос стопку листов, и я с изумлением обнаружил, что это мои собственные стихи, которые я кропал понемногу в тетрадку, изредка давая желающим переписать что-то на память, как водится у солдат.
Текст на листочках был аккуратно отпечатан на машинке. Так я впервые в жизни увидел собственные стихи напечатанными, и это, несмотря на весь ужас ситуации, вызвало у меня на миг чувство неуместной эйфории.
– Это моё, – заявил я, улыбаясь довольно глупо.
– Вот видишь, сынок, – проникновенно и ласково сказал Кибальчиш и, обойдя стол, положил мне руку на плечо, – способности-то есть у тебя. Замполит хвалит, говорит, что ленинскую комнату красиво оформил. Маркс, понимаешь, как живой, бородища, ух!.. А содержание? Содержание у тебя, сынок, реакционное. Льешь воду на мельницу врагов…
– Да где же?
– Как где? Вот эта строчка, например… – Кибальчиш очеркнул мощным, похожим на отвертку, ногтем одну из строчек. – Что это за намек?
– Так это, того… метафора… нисходящая…
– Метафора говоришь… ладно. А вот это что?
– А это гипербола…
– Ладно, пусть гипербола, уел старика. А вот что за слово? «Гнида», а вот слово «съезд». К чему это? Какой такой съезд?
Товарищ подполковник! «Гнида» – это для экспрессии. А «съезд» это у вас опечатка. У меня это – глагол – «съест», в смысле «скушает». Тут даже по смыслу не подходит.
– Ну, знаешь, смысла в твоей писанине и без того не много, – поделился Кибальчиш, – а содержание может быть опасным даже при всяком отсутствии смысла. Абстрактное искусство, слыхал?
– Так точно. Но не разделяю.
– Молчать, тварь, сука, фашист!!! Пристрелю, падла, прямо тут! – снова заорал подполковник, на этот раз прямо мне в ухо, так что оросил меня слюной.
Я вздрогнул и втянул голову в плечи. Мне показалось, что Кибальчиш сейчас тяпнет меня за ухо, как собака. Но он просто продолжал бесноваться.
«Припадочный» – подумал я.
– Вы, рядовой, потеряли все ориентиры! Что это за беспрерывные пьянки, что за подрыв боеспособности? За полгода вы три раза ходили в самоходы и приносили водку из Тикси!
«Не три, а пять, – тоскливо подумал я. – Но кто же стучит?» Кибальчиш успокоился так же быстро, как и завёлся.
– Плохо дело, сынок, исправляться нужно, пока не поздно. На боевых дежурствах пеленговать нужно, а не стишки писать. Кстати, где ты был шестнадцатого января?
– Как где, товарищ подполковник? На дежурстве. Пурга была. Тут не ошибёшься. Я же дежурю шесть-через-шесть.
– Ага. А тринадцатого января дежурил?
– Так точно.
– А девятого? А семнадцатого?
– Дежурил.
– И всё было благополучно? Вражьи голоса не слушал?
– Так точно. В смысле, никак нет, не слушал. Ничего особенного не было… Я не помню. Можно проверить по журналу.
– Проверим, сынок, всё проверим. Распишитесь о неразглашении профилактической беседы.
Я расписался в каком-то лиловом бланке.
– Идите, рядовой.
– Разрешите идти?
– Идите!!! Рядовой!!!
– Спасибо. До свидания, товарищ подполковник.
Я поднялся, повернулся по уставу. Кибальчиш дождался, когда я возьмусь за дверную ручку, и сказал мне в спину:
Наверное, увидев привидение, я бы не испугался больше, чем сейчас. Почти дословная цитата из случайно услышанной мною передачи «Голоса Америки»? Что это? Не могут же они знать всего… Или я случайно записал передачу на магнитофон? Или совпадение? А может, Кибальчиш просто слушает вражьи голоса и запоминает удачные выражения? Ну да. В блокнот записывает… Бред какой-то…
– Что вы застыли, рядовой, – подтолкнул меня голос подполковника, – закройте дверь и помните о подписке.
Первым делом я поймал гуся Второго Подразделения и велел ему бежать бегом и передать Панфилу, чтобы тот немедленно пришёл в чипок. Затем, оглядываясь, сам отправился в чайную.
Мне казалось, что за мной следит пристально тень подполковника Кибальчиша.
Панфил пришел минут через десять вместе с Чучундрой. Я изложил им весь разговор.
– Сейчас ты совершил преступление, – заметил Чучундра, – сам же сказал, что давал расписку.
Панфил вдруг обнял меня.
– Молодец, – сказал он прочувствованно, – совсем ещё юноша, стихи так себе, можно сказать дрянь, а уже печатаешься. Поздравляю!
– Не завидуй, придурок, там в особом отделе твоих виршей уже полное собрание сочинений лежит, я уверен… Всё знают, паскуды. Молчат и наблюдают… Чуваки, он же меня не за этим вызывал! Что ему стишки и пьянки… не его уровень, в натуре. Он про числа в январе спрашивал. Датами интересовался, гад. А мы частоту когда запустили? А? Именно. Девятого. И ответа нет до сих пор. Суши́те сухари… приплыли…
– Так он только с тобой говорил. По идее должен был с Панфила начать.
– Может, ещё позовёт. Ладно, мне пора. Джаггера предупредите. Не нравится мне всё это… Да, и хорош болтать, что попало, по телефонам. Встретимся дня через три, перетрём.
– Скорбны дела наши, братушки, – сказал Панфил. – А пока вот, слушайте:
– Вот если тебя этот х…..иш-Кибальчиш вызовет, ему этот бред и прочитай, – мрачно сказал глуховатый к поэзии Чучундра.
Панфил подумал минуту, прислушался к чему-то внутри себя и ответил:
– А по-моему, вовсе неплохо…
32
…Через три дня выяснилось, что Кибальчиш успел поговорить со всеми.
Правда, на Чучундру он не кричал, называл его молодым человеком и сообщил, что втайне верит в приоритет братьев Райт, а вовсе не Можайского, в изобретении самолета. Панфилу сказал, что в юности сам писал басни, и прочитал одну малоизвестную авторства Крылова, выдав за свою. На Джаггера орал непрерывно, грозил придушить струной от бас-гитары, матерился по-английски и даже дал слегка по уху.
Единственным общим местом во всех этих спектаклях были ненавязчивые вопросы о девятом января.
Нам стало ясно, что с запуском частоты мы здорово лажанулись. Непонятны пока были только последствия. Но вскоре все разъяснилось.
– Бабай, есть разговор, – отводя глаза, сообщил мне Кролик.
– Что случилось?
– Вызвони пацанов, нужно встретиться, подгребем в часть, там и поговорим.
– Что за Мадридский двор с тайнами?! – возмутился я. – Давай выкладывай!
Кролик стоял на своем, мол, скажет только всем, а не порознь.
– Знаешь что, – сказал я, разозлившись на его упрямство, – тогда давай сам и договаривайся, сам и звони.
Кролик, к моему удивлению, спорить прекратил, а пошёл в роту и в течение четверти часа отыскал по телефону всех требуемых лиц.
– Собирайся, – сказал мне Кролик, – через час встречаемся в части, в клубе.
– Ты затеял концерт самодеятельности?
– Там спокойней.
И мы пошли. Всю дорогу Кролик упорно молчал, и мне пришлось общаться исключительно с полярным сиянием.
Джаггер встретил нас у клуба и провел в пыльную кладовку с инструментами. Панфил с Чучундрой ждали нас, положив ноги на барабан и покуривая.
– Не знаю, как начать, – сказал Кролик.
– Ты уже начал, – подбодрил его Чучундра. Теперь главное – не останавливайся.
– Так вот. Был я вчера в самоходе. Риткин муж вечером дежурил по конторе своей. А я, значит, пришел с сеструхой пообщаться.
– Ну в натуре, водка, котлеты, семейные фото, все дела… что дальше? – перебил Джаггер.
– Дела, пацаны, херовые. Муж Риткин в особом отделе служит, при управлении… Не знали? Вот. А Ритка, в другом отделе, типа по кадрам, вольнонаемная секретарша. Позвал он её к себе в кабинет, чтобы она помогла дела кое-какие подшить, в порядок привести…
– Режим секретности это строго запрещает, – влез Джаггер.
– Ну, так он его не соблюл. Короче, Ритка мне передала, что она сама, лично, видела дело на вас четверых. На столе лежало. Читать все не стала, боялась, что он зайдет. Но на первом листе вы все с фотками в наличии. То есть Панфила с Джаггером она видела тогда в «Лакомке», а про остальных слышала. Имена-то ваши знает через меня… А главное, там рапорт и требование выписано на арест. Пока не подписано. Начальник их в Москве, после праздников вернется. Похоже, тогда и подпишет…
– Это какая же сука нас спалила? – поинтересовался Джаггер.
– Панфил, – сказал Чучундра, – похоже, что отпуск тебе за новую частоту не дадут. Что ты молчишь? О чём ты вообще думаешь?
– Я думаю, что лучше, дисбат или кича, – мрачно ответил Панфил.
– Так вон оно что вы замутили, – сообразил, наконец, Кролик, – частоту запустили… Кто знал, кроме вас?
– Да никто. Ну, радисты знали, но с ними только я дело имел, – растерянно произнёс Чучундра. – Но радисту я вас не называл. Он получил только частоту, время и пеленг!
– Ладно, Чучундра, сгорели мы, – устало сказал Панфил, – если что-то у чукотских коллег не сработало, и их попалили, то через нашего радиста нас всех вычислить – раз плюнуть.
– Точно, – не к месту радостно затараторил Джаггер, – я бы сразу вычислил! Время есть, частота есть, кто первый доложил, того и за жопу! Кто пеленг липовый написал, того и за хобот.
– Вот-вот. Кто эту частоту сочинил, того и за яйки, – добавил Чучундра. – Кстати, Джаггер, а ведь ты один не при делах, реально отмазаться можешь. Никто не докажет, что это ты частоту сочинил. А мы молчать будем.
– Вот уж хрен! – возмутился Джаггер. – Я, можно сказать, главное сделал, стоял у истоков, всю смену «талмуд» листал, сочинил частоту первый сорт. Я не виноват, что радист чукотский падлой оказался…
– Да может это наш радист?
– Всё равно я не виноват!
– Джаггер, послушай, идиот! – взял его Панфил за грудки, – заткнись и забудь всё, что было. Ты ничего не находил и не сочинял, мудило! Это же дисбат или тюрьма…
– А там что, не люди? – разъярился Джаггер, отбиваясь от Панфила. – Убери грабки, конь! Вместе замутили, чуваки, вместе и хлебать. Спасибо, Кролик, что предупредил. Я же говорил, что сеструха твоя – клевая бикса. Не подвела!
Мы покурили, подумали. Ещё покурили. Не придумывалось ровным счетом ничего. Положение было отчаянное.
– Что ж мы, просто так расколемся, что ли? – сказал я. – У нас есть преимущество. Они не знают, что мы уже всё знаем. Значит, если что, допрашивать будут порознь.
– Точно, – сказал Чучундра, – а коли так, нужно расписать весь сценарий. Кто и что говорит, чтоб всё наизусть и во всех деталях. На мелочах эти суки ловить будут. Колоться нельзя, нас четверо, за групповое – всегда больше дают.
– Завтра, в субботу, как раз на двадцать третье февраля, мы все в карауле, – сказал Панфил, – Если Кролик всё верно говорит, то шухер будет после праздников. Значит, есть у нас сегодня, завтра и еще воскресенье. Короче так. Бабай, Кролик, выбирайтесь завтра пораньше – и к нам в караулку. Мы смены расставим, чтоб нам лишние уши не мешали, и перекалякаем спокойно.
На обратном пути Кролик пытался меня успокоить, но потом завёлся сам и всю дорогу проклинал армию, особистов, партию и правительство. Я молчал. И полярное сияние над нашими головами безмолвствовало, впрочем, как и всегда…
33
Мы с Кроликом не были в караулке с того момента, когда окончили учебную роту и ушли на Первую Площадку. Там ничего не изменилось. Тот же стол, та же банка для чая, неизменные топчаны в кубрике отдыхающей смены, жар от батарей отопления и запах мокрой одежды. Всё та же тусклая лампочка освещала наши обреченные головы.
Гусей развели по постам, двое отдыхающих похрапывали и посвистывали за полуотворенной дверью. Начкар, сержант-дембель из Второго Подразделения, заперевшись, дрых в своем закутке, раздосадованный, что выпало ему дежурство в день Советской армии.
Мы впятером, зачифирившись, вполголоса разрабатывали стратегию защиты. Чучундра делал пометки карандашом, готовил, так сказать, роль для каждого.
Кролик аргументировал от лица прокурора.
Ни хрена у нас не получалось. Все доводы защиты разбивались в прах. Было понятно, что если кто-то из радистов показал, что частота фальшивая, то отвертеться не выйдет. Оставалось одно: отрицать абсолютно всё наглухо и настаивать, что «авакс» действительно выходил в эфир.
Если нас собирались взять на понт, то доказать обратное невозможно, но если сука-радист стучал не только на ключе, то нам накрутят сколько не жалко. А про жалость в Красной Армии мы и не слыхали.
– Вот видишь, Панфил, до чего бабы доводят? – наставительно бурчал Джаггер хмурому поэту.
– Лучше б я с ней и не знакомился, – отвечал разочаровавшийся в женщинах Панфил, – да и вообще, лучше бы перетерпел. Письмо пришло, мать выписалась, здорова. С отцом снова сошлись, оладьи пекут, артисты… Вас всех втянул хер знает куда…
– Лучше вы, граждане, думайте, что на допросе врать будете, – напомнил я о теме собрания.
– Что за дела, – возмутился Чучундра, – мы правду скажем. Был борт в эфире, был пеленг, вот частота, идите в жопу, господа.
– Что скажешь, Кролик?
– Ничего не скажу. Думаю. Но всё это детский лепет…
– Надо покурить.
Мы закурили.
Я, устав сидеть на табуретке, перебрался на свободный топчан. Никто из отдыхающей смены не занял его, место возле батареи было слишком жарким для спящих в одежде бойцов.
Сизый дым вился змейками вокруг лампочки. За столом переругивались вполголоса Панфил с Джаггером. Кролик помогал Чучундре формулировать его будущие показания.
Раньше мне казалось, что камень на сердце – простая метафора. Сейчас этот камень вдруг обрел вес и тяжелую злую силу и давил, давил, не помещаясь уже в груди.
От этой тяжести все вдруг сделалось безразличным и бессмысленным, как черно-белый фильм, без героев, без сюжета и без финала.
Я пытался понять жалко ли мне себя, страшно ли мне, но никак не мог разобраться в собственных чувствах.
Я представил, как меня будут расстреливать перед строем, под барабанную дробь. Наверное, привлекут барабанщика из группы «Странники», другого-то у нас нет. Замполит приведёт меня к исповеди. Майор Пузырев крикнет «Пли!», и я упаду в сугроб, красиво раскинув руки. Тут я, как бы, начал немного репетировать это самое раскидывание и томно опустил руку на раскаленную батарею. И, разумеется, зашипев от боли, уронил горящий окурок между радиатором и стеной.
Весь этот паршивый, губительный декаданс безнадежных мыслей боль вымыла из моей головы, как дерьмо из унитаза, словно всей мощью смывного бачка, одним махом.
Я скатился с топчана и, схватив швабру, принялся выковыривать окурок. Непогашенный бычок в деревянной караулке мог воспламенить все за считанные минуты.
Вместе с дымящимся, помирающим чинариком швабра извлекла из-под батареи еще один предмет.
Это была та самая детская книжка, которую Батя приволок из библиотеки в свой день рождения. Точно, она! Вот и фантик конфетный вместо закладки. Видать, он, балбесина, ее туда сунул, да забыл…
Я вернулся к столу, поплотнее прикрыв дверь в кубрик со спящими.
– Чуваки, гляньте, – позвал я, – Батину книжку нашел. Я потряс находкой, сметая густую пыль и труху.
– Лучше б ты сберкнижку нашел, – туповато пошутил Джаггер, – да не тряси ты этой дрянью тут, и так дышать нечем.
– Дай-ка посмотреть, – попросил Кролик.
Он открыл книгу там, где Батей была оставлена закладка – фантик от конфеты «Радий», пошевелил губами, читая про себя, и сказал: – Вот тут хорошее место! И картинка!
И прочел вслух:
– Супер! – стараясь кричать шепотом, возликовал Джаггер, – вот и нам бы так.
– Чтобы нас в самолёте угнали, что ли? – поинтересовался Чучундра.
– Да нет, умнило очкастое, чтобы мы его угнали!
– Мало тебе частоты фальшивой, тебе ещё угон самолёта подавай.
Панфил вдруг оживился:
– Был бы самолёт, угнать вообще не проблема…
– Как ты его угонишь? Ты хоть машину-то угонял?
– Машину нет. А ве́лик раз угнал, в четвертом классе.
– А я машину угонял, понял? – засуетился Джаггер. – Ну, почти что угнал. Поливалку. Если бы не поймали… ох как меня тогда мудохали…
Вы все взбесились, – сказал я, – что вы несёте, какой самолет? Откуда?
– Вообще-то самолет есть, – сказал Кролик очень спокойно, – раз в неделю, по воскресеньям. Рейс Москва – Анадырь. Нужно только уточнить, когда он в Тикси будет.
– Откуда знаешь?
– Так до армии ещё мы с сестрой раза три в Москву летали. Я точно помню.
– А расписание?
– Так сейчас проверим.
– Стоп, стоп, – засуетился Чучундра, – какое расписание, зачем? Вы что, всерьез этот бред обсуждаете?
– Нет такого бреда, который не мог бы стать явью, – отчеканил Панфил. – Сидеть-то точно не лучше.
Кролик уже накручивал диск городского телефона.
– Алло, справочное? Здрасьте. А когда, скажите, девушка, рейс на Анадырь? Какой? Ага. Вот спасибо!
Кролик повернулся к нам:
– Нынешней ночью, то есть с субботы на воскресенье, в четыре часа утра…
– …Без объявления войны, – продолжил Джаггер голосом Левитана и получил от Панфила подзатыльник.
– И чё теперь делать? – довольно спросил Джаггер.
– Думать. Думать! То есть, делать то, что тебе не свойственно, – сказал Чучундра.
– Вообще-то, – сказал я, – у нас в Туймадске как-то раз бортмеханик с пистолетом угнал Ан-24 с пассажирами в Китай. Пригрозил пилотам и угнал.
– Вот молодец! – похвалил Джаггер.
– Экипаж, пассажиров и самолет китайцы вернули, – продолжил я рассказ, – а бортмеханик на киче китайской сидит, двенадцать лет дали за пиратство.
– Нет, не молодец, – разочаровался Джаггер в бортмеханике.
– Не туда он летел. В Штаты надо было. Штаты не выдают и не сажают.
– До Америки он бы не дотянул.
– А мы?
– Что мы?
– Мы дотянем?
– Оставь ты эту чушь, пожалуйста…
– Не, ну чисто теоретически?
– Теоретически там от Анадыря можно долететь. Ну, скажем до базы «Эллисон» на Анкоридже, вполне возможно. А если не забирать к югу, представь карту, идти напрямик, то вообще наверняка.
– Ну вот!
– Теоретически, Джаггер! Теоретически!
– Хватит! – Чучундра даже встал. – Вы все несёте херню! Как дети, честное слово. Нашли детскую книжку с картинками, которую к тому же ещё Батя лично выбирал – и фантазируете. Мыслить надо (тут он посмотрел строго на Джаггера) логически! Итак, что мы имеем?
– Что? – спросили мы.
Я даже, в глубине души обрадовался, что Чучундра сейчас разрушит железной логикой все наши нелепые фантазии и, остудив слегка, вернет нас на твердую землю.
– Мы имеем, с одной стороны, – продолжал Чучундра учительским голосом, – перспективу ареста, следствия и, с высокой степенью вероятности, суда. И наказания, между прочим, тюрьмой или дисбатом. С другой стороны, – он подумал немного, – мы имеем нежелание идти в тюрьму, оружие, патроны и самолёт, способный теоретически долететь до Штатов. Еще мы имеем сегодня день Советской Армии и, соответственно, бухой личный состав везде и всюду, до завтрашнего полудня…
– Каков же вывод? – спросил Чучундра сам себя. И сам себе же растерянно ответил: – Получается, что окно возможностей закрывается. Значит, надо валить?
– Красавец, Чучундра, я с тобой! Кто ещё записывается? – воскликнул Джаггер.
Панфил и я подняли руки одновременно.
– Кролик, что скажешь?
– Я знаю, как вас доставить к самолету.
– Ты с нами?
– На меня, чуваки, пока рапорт не писали и дело не открывали, – резонно ответил Кролик.
Мы помолчали. Выходило, что Кролик вроде как соскакивает. Но опять же, ему и вправду ни к чему. Он нас предупредил – уже рискнул.
– И что же ты придумал? – спросил Чучундра.
– Идея есть. Нужны детали. Времени еще полно.
Мы уселись вокруг стола голова к голове и Кролик сказал:
– Рейс это летит так: Москва – Амдерма – Тикси – Анадырь. Из Тикси, если по расписанию, уходит в четыре часа утра.
– Отличное время для разбоя, – вставил Джаггер.
– Да, – согласился Кролик, – думаю, что разбойником, в случае чего, будешь именно ты. У тебя получится… А пока слушайте…
34
А дальше было так.
Чучундра побежал в роту за своей волшебной грелкой. Панфил с Джаггером разбудили гусей и, нацепив на Джаггера повязку начкара, отправились менять посты.
Тем молодым, что два часа провели на морозе, было абсолютно все равно, кто их сменит. А двое выспавшихся в тепле гусей предпочли не задавать лишних вопросов, тем более что сержанты, ходившие начальниками караулов, не раз уже отправляли помазков менять посты вместо себя. Благо, все друг друга знали в лицо и диверсий не опасались. Кролик сказал, что идет добывать машину.
– А мне что делать? – спросил я несколько растерянно, поскольку все вокруг развили очень уж бурную деятельность.
– Следи за начкаром, – посоветовал Кролик, – он пока самый опасный для нас. Если проснется, оглуши его.
– Как?!
– Прикладом! – и Кролик исчез, прихватив со стола спички и впустив в караулку, вместо себя, облако морозного пара.
Я начал рассматривать автоматы, пытаясь представить, как в случае нужды можно оглушить человека прикладом.
Герои виденных мною фильмов делали это легко и непринужденно. Оглушенные враги через точно рассчитанный промежуток времени, приходили в себя даже без головной боли и начинали новый раунд злодеяний.
Но тяжелый АКМ с деревянным прикладом, увенчанным стальной накладкой, вызывал сомнения в гуманности и безобидности процедуры.
Как раз в это время сержант за дверью начал кряхтеть, сопеть и издавать прочие звуки, подобно пробуждающемуся Гаргантюа.
Видимо, нужно было ворваться в кублушку и дать ему прикладом по голове, но моя интеллигентская нерешительность спасла череп начальника караула.
«Может быть, он ещё уснёт снова, – подумал я. – Вот если выйдет, тут я его и того…»
Тут же дверь кублушки открылась и сержант вышел, почесывая натруженную сном спину.
Я поспешно прислонил автомат к стене и вежливо сказал:
– Добрый вечер.
– Здорово, – машинально ответил сержант, мутно озираясь, – а где все? Скока время?
Он потряс возле уха рукой с часами.
– Все сейчас придут. Ушли по делам.
– Каким, мля, делам? – не понимал сержант.
– Да все нормально. Пацаны пошли караул сменить. Сейчас вернутся.
– Ну да… А чё меня не разбудили?
– Так праздник же. Ты спал так хорошо. Ну, подумали, типа, намаялся дедушка, пусть спит.
– Это верно…
Сержант схватил трехлитровую банку и начал допивать через край остатки холодного чая. Тут вернулся Чучундра с полной грелкой и дело сразу пошло как надо. Мы поздравили сержанта-дедушку от лица всех помазков с двадцать третьим февраля и поднесли со всем уважением полную кружку одеколонных выморозков.
– Ого! – растеплился душой начкар. – И вас, пацаны, с праздником! А вы-то что? Наливайте.
– Лучше по очереди, из одной кружки. А то потом весь чай одеколоном провоняет.
– Ну, поехали.
Сержант одним духом высмоктал кружку выморозков и, довольный, закурил сигарету с фильтром.
– Курите!
Мы угостились из его пачки.
– Пейте, пацаны.
– Мы ребят подождем, сам понимаешь, чтоб не обидеть. Один призыв, с учебки вместе. А ты дерябни еще, чего кайф-то тратить. Грелка большая, на всех хватит.
– И то дело, – согласился сержант и махнул еще кружечку.
…Когда Джаггер с Панфилом привели с постов в караулку заиндевевших, промороженных гусей, начальник караула не вязал лыка совершенно.
Он бессмысленно и криво улыбался, окропляя слюнкой комсомольский значок.
– Усикам наейте, амаски! – потребовал сержант, слабо помахивая рукой.
Мы переглянулись.
– Я аваю! Усикам наейте.
– Он говорит: «Гусикам налейте, помазки», – догадался один из гусей.
– Да ради бога! – закричал Джаггер. – Слово начкара – закон! Тем более вы с мороза!
И влил не успевшим опомниться гусям по полной кружке выморозков каждому.
В общем, грелка опустела лишь наполовину, а два гуся и начальник караула уже храпели, не имея ни малейшего шанса проснуться в ближайшие четыре-пять часов. А большего нам и не требовалось.
Кролика всё еще не было.
…Около двух часов ночи в части началось непонятное движение. Джаггер, отворивший дверь караулки, чтобы оросить сугроб, всунулся взбудораженный обратно и спросил, слышим ли мы что-то, или ему мерещится.
В морозном праздничном воздухе действительно порхали крики, скорее тревожные, чем радостные. Послышалась пулеметная очередь испуганной матерщины. Что-то ударило сильно, словно деревом по дереву. Зазвенело стекло.
– Что за погром? – удивился Чучундра. – Перепраздновали товарищи офицеры?
Со стороны учебной роты начал размывать темноту пляшущий багровый свет. Крики усилились.
– Это пожар! – непонятно чему обрадовался Джаггер, – а что горит-то?
– Сбегай, спроси, – посоветовал Панфил.
Тут загудели моторы в автопарке. Несколько машин, урча, двинулись в сторону штаба. Нам был хорошо виден свет фар, мелькавший между складами. Мы застыли у входа в караулку, наблюдая.
Горело хорошо, языки пламени были уже видны с нашего места.
Одна из машин, внезапно повернула в сторону складов, сверкнув канареечными огнями фар нам в глаза.
Еще через минуту вахтовка Газ-66 почти наехав на нас капотом, зашипела тормозами у караулки. Фары слепили нас, мы щурились и прикрывали глаза ладонями. Хлопнула дверь, и с водительского места выпрыгнул Кролик.
В нимбе желтого света он раскинул руки и заорал:
– Всё готово! Можно ехать!
– Нельзя ли пояснить, что вообще происходит? – нервно спросил Чучундра.
– Всё очень просто, – сообщил Кролик, – командир учебной роты майор Мухайлов, пьяный, по случаю праздника Красной Армии, эту самую роту и поджёг.
– Не может быть!
– Ну, не знаю. Дежурный по части мне поверил. Он с замполитом побежал Мухайлова арестовывать.
– А на самом деле? Кто поджёг?! Только не говори, что…
– Конечно я. Поджёг со стороны галереи, гуси спокойно повыскакивают.
– Кролик! Ты, млядь, псих! Ты больной! – закричал Панфил.
– Братушки, он сошел с ума, давайте его свяжем!
– Психов в армию не берут, – резонно ответил Кролик, – ну, после всего этого я, конечно, еду с вами. Что застыли, берите автоматы и вперёд, заре навстречу…
– А машина откуда? – упорствовал Панфил, – ты, может, и автопарк поджёг? Или замочил там кого?
– Панфил, там все обошлось. Пожар – необходимость, чтобы отвлечь внимание. Как бы я машину взял? Давайте уже, хорош титьки мять, жизнь проходит…
– Гусей с постов снять надо, – растерянно сказал я, – если с постов сами не уйдут, померзнут нахер.
– Ах, черт! Я мигом. – Джаггер метнулся в караулку, схватил повязку начкара и исчез между складами.
Мы взяли два снаряженных автомата, а из остальных Чучундра выщелкнул затворы и утопил в пожарной бочке. Панфил положил в подсумок еще четыре магазина.
– Чтоб было чем застрелиться, – серьезно сказал он. Я сунул за пазуху электрический фонарик.
Кролик приволок из кабины офицерскую шинель с лейтенантскими погонами и кривую шапку, оснащенную тусклой офицерской кокардой.
– Вот, позаимствовал. В теплом боксе техник оставил. Примерь-ка, Чучундра, у тебя одного морда подходящая, из нас больше никто на офицера не похож.
Зарево пожара между тем сместилось в сторону штаба и усилилось. Видимо, пламя добралось до деревянных сараев. Крики тоже стали громче. Донеслось два негромких пистолетных выстрела.
Похоже, майор Мухайлов не собирался сдаваться замполиту задёшево.
Вернулся запыхавшийся Джаггер.
– Я посты снял, сказал гусям, чтоб на пожар бежали, пусть тушат, там точно не замерзнут. А это что за чучело? – Джаггер увидел Чучундру в офицерском обличье и слегка оторопел.
– Джаггер, ты арестованный, мы конвой, а Чучундра начальник, – быстро пояснил Кролик.
– Йес! – врубился Джаггер сразу и пропел со страданием: – А на чёрной скамье, на скамье подсудимых…
Кролик сел за руль, Чучундра, как офицер, в кабину, а мы забрались в кунг и разлеглись на полу, пристроив головы на груде ветоши, укрытой куском брезента.
Это был тот самый Газ-вахтовка без сидений, который тысячу лет назад доставил нас из Тиксинского аэропорта в военную часть номер 141..5. Через обмёрзшие задние стёкла мы видели её в зареве пожара последний раз в жизни.
В будке КПП томился унылый гусь, оставленный на хозяйстве. Остальные, прельщенные зрелищем, убежали на пожар.
Солдатик поднял шлагбаум, не выходя наружу. Вид очкастого, недотёпистого офицера в машине гипнотически усыплял бдительность.
Нас закачало, затрясло, и Панфил треснулся носом об автомат – это Кролик прибавил скорость.
Джаггер принялся искать по карманам папиросы, заёрзал, зашевелил локтями, уперся спиной в груду ветоши, ища опоры.
Из-под брезента донеслось глухое рычание.
– Что за херня? – возмутился Джаггер, – нам только собаки тут сейчас не хватает, – и толкнул стог ветоши посильнее.
Рычание усилилось и перешло в гневную невнятную речь.
– Кто здесь? – Джаггер направил автомат на брезент. – Вылазь, сука, пристрелю!
– Падлы, когда же вы мне поспать дадите, – злобно сказал Батя, выбираясь из-под ветоши.
– Батя! – заорали мы хором.
Батя чихнул и мутно посмотрел на нас.
– Вот же приснится такое, – пробормотал он и попытался вновь укрыться брезентом.
Мы растормошили его.
– Едем куда-то? – спросил Батя.
– Батя, откуда ты?
– Из тех ворот, что и весь народ, – важно ответил Батя. – Это вы скажите, откуда вы в моем кунге?
– Тут, Батя, такое дело, – начал объяснять Джаггер. – На нас дело открыли, на кичу неохота. Кролик учебку поджёг, а мы сейчас на самолет – и в Америку.
– Мы тебя возле аэродрома скинем, чтоб не возвращаться, – пообещал Панфил. – Скажешь потом, что мы тебя силой захватили.
– Так как ты сюда попал? – спросил я.
Батя неспешно поведал, что последнее время частенько спал, так сказать на рабочем месте, в кунге, благо машина была разъездная и ставилась всегда в тёплом боксе.
– В роте спать не дают, шумят, – рассказывал Батя, – то ночные смены поднимают, то в карты дуются, то молодых учат. А моё дело что? Гайки крутить в моторе. Мне покой нужен. Так значит, куда летим, говорите? В Америку?
– Мы летим, Батя. Ты остаешься, – поправил Панфил.
– С хрена ли? – возмутился Батя. – Вы, значит, по Америкам гулять, а я опять в леспромхоз, жопу морозить?
– Ну всё, завел свою песню про жопу мороженую, – заголосил Джаггер. – Батя, пойми, придурок, это дело подсудное! Воздушное пиратство, понял?
– Понял, не дурак. Я ж не просто так, не на халяву. Я со своей, – тут Батя извлек из-за пазухи бутылку степлившейся андроповки с зелёной этикеткой.
– Ладно, – сразу согласился Джаггер, – другое дело, летишь с нами.
Он попытался немедленно завладеть бутылкой, но хозяйственный Батя отпихнул его, сказав, что водка ещё пригодится наперед.
И она действительно пригодилась…
До самого аэродрома мы с Панфилом уговаривали Батю остаться.
Батя, надёжно придерживая андроповку за пазухой, стоял на своем, рассчитывая вдоволь поесть бананов в Америке и проклиная свой родимый леспромхоз.
Лётное поле было обнесено забором только со стороны аэровокзала, поэтому Кролик беспрепятственно въехал на территорию порта вслед за заправщиком, по накатанной в снегу дороге. Он остановил машину подальше от прожекторного света, в тени между ангарами. Мы попрыгали наружу.
При виде Бати с бутылкой водки в руке Кролик по-настоящему растерялся, что случалось с ним крайне редко. Чучундра так просто схватился за сердце под лейтенантской шинелью.
– Ещё этого с собой тащить? – изумился он.
– Какого такого этого? – заворчал Батя, помахивая бутылкой. – Молчи, Чучундра, а то сейчас ты останешься, не командуй тут…
После короткого совещания было решено, что Батя пойдёт до конца со всеми, поскольку избавиться от него, было уже невозможно. Распределились так: Чучундра – начальник, Джаггер с Батей, как обладатели самых подозрительных рож – арестанты, а остальные – конвой.
– Вон он, похоже, наш самолёт, – Кролик рукой указал на серебристый Ил-18 с подогнанным трапом. Несколько техников копошились возле моторов, заправщик по стремянке сползал с крыла, напитав дюралюминиевую птицу керосином.
Человек пятьдесят пассажиров вышли из здания вокзала и, возглавляемые проводницей, столпились у трапа.
– Подождём погранцов, – предложил Кролик, – ночь, праздник, может без офицера будут.
Пассажиры поднялись в самолет. Техники, доколдовав, захлопнули лючки на гондолах двигателей. Бортмеханик высморкался пальцами и прошлепал унтами по трапу.
Минут через пять подкатил уазик. Водила в кабине освещал собственный нос, попыхивая папиросой. Двое погранцов, судя по ушитой, но еще не затасканной форме, черпаки, как и мы, выбрались лениво наружу.
– Ну, что? Поехали? – спросил Кролик.
– Погодим. Пусть проверку закончат, – сказал Чучундра, поправляя офицерскую шапку, – и водку возьми у Бати, подаришь им по-тихому.
После недолгой паспортной проверки из самолёта вместе с пограничниками вышла на трап толстая бортпроводница в наброшенной телогрейке и торопливо закурила.
Тут мы и подъехали.
– К машине! – скомандовал Чучундра.
Мы выпрыгнули наружу и построились, поставив лишенных ремней Батю и Джаггера лицами к машине и велев держать руки за спиной.
Погранцы у трапа и толстая стюардесса сверху уставились на нас.
– С праздником, бойцы, – развязно обратился фальшивый лейтенант Чучундра к пограничникам, – как служба? Вот и мы, как и вы, кому – праздник, а кому – ни закусить, ни выпить, а? Где ваш начальник?
Пограничники слегка замялись, их старшой, явно нарушив служебные обязанности, выпил за Красную Армию и дрых где-то в тепле. Подставлять его, они конечно, опасались.
– Мы тут двоих злодеев везем в Анадырь на дознание, – продолжил Чучундра, интимно увлекая чуть в сторону погранца с сержантскими лычками, – так мне ваш командир нужен, предписание подписать…
Тем временем Кролик хлопнул по плечу второго бойца.
– Когда на дембель, брат. Осенью? О, нам тоже. Достала служба, нет покоя.. да еще в праздник. Но мы уже бухнули чутка… Слышь, братуха, прими в подарок с уважением от связистов погранцам.
И, загородившись спиной, сунул ему бутылку андроповки.
– Мы бы сами вмазали, но в самолете нас летёха-гад точно спалит. Он с виду такой очкан, а по жизни – зверь лютый. Потому его и послали с бедолагами этими, – Кролик ткнул пальцем в сторону арестантов, – чтоб не утекли…
Пограничник с изумлением посмотрел на дурака связиста, отдавшего просто так, задаром, целый пузырь, и, сунув водку за пазуху, пробормотал:
– Спасибо, пацаны… типа и вас с праздником. Да и это… вот еще… счастливого полета!
– Это нам точно пригодится, – согласился Кролик. Чучундра, тем временем, продолжал смущать сержанта.
– Говоришь, старший позже подъедет? Так что же, рейс из-за него задерживать? Ладно! – Чучундра милостиво махнул рукой, – всё же праздник сегодня, не будем формалистами. Как его фамилия? Прапорщик Подбородько? Хороший мужик? Не обижает вас, говоришь? Так передай ему, что я за него сам расписался.
Пограничник, получивший водку, тем временем делал сержанту страшные рожи за спиной Чучундры, мол, давай сваливать, пока не поздно, и международными жестами сигналил о грядущей выпивке.
Сержант облегченно выпалил:
– Так точно, товарищ лейтенант, всё ему передам. С праздничком вас!
Чучундра пожал руки пограничникам. Кролик обнял их обоих на прощание.
Уазик с довольными погранцами уехал, описав круг почета. Стюардесса, наблюдавшая всю эту сцену с трапа, тщательно заплевала окурок и помахала нам рукой.
– Давайте, служивые, а то без вас улетим, – позвала нас толстуха неожиданно хриплым басом.
– Я только машину сменщику верну, – соврал Кролик и запрыгнул в кабину Газа.
– За мной, – скомандовал Чучундра.
Мы с Панфилом начали подниматься по трапу, подталкивая арестантов стволами.
Посмотрев вверх, я испугался. Мне показалось на секунду, что вот-вот я упаду куда-то ввысь, вопреки всем правилам мира.
Полярное сияние безмолвно бушевало, захватив все небо, переливаясь праздничными сполохами. Обезумевший цветной шторм смешивал и расплескивал краски по черному холсту неба в такт какой-то космической, недоступной нам, но разумеется, существующей музыке.
В самолёте пахло дезинфекцией и пылью, как впрочем, пахло всегда в подобных самолётах.
Салон оказался полупустой. Да и в самом деле, какого черта и кому нужно было лететь в Анадырь в феврале?
Все пассажиры разместились в передней части. Мы, соответственно, начали рассаживаться в хвосте. По трапу простучали торопливые шаги, и в салон ввалился запыхавшийся Кролик.
– Машину в темноте оставил за ангарами, хрен найдут, – шепнул он мне.
Толстая стюардесса махнула водителю трапа, мол, отгоняй, и захлопнула люк, повернув ручку блокировки.
Между тем в самолете обнаружилась еще одна бортпроводница, но худая. Раздавая взлётную карамель, она спросила Панфила, опасливо косясь на наших арестантов:
– А им можно конфетки?
– Можно, – великодушно разрешил Панфил.
– А за что их, бедненьких, что они сделали?
– Мы, девушка, зарезали семерых прапорщиков, – не упустил такой возможности Джаггер. – А кстати, как вас зовут?
Тощая стюардесса, охнув, высыпала полподносика карамели на душегубов и быстро ушла в нос. Больше она к нам не приближалась. Батя и Джаггер, довольные, зачавкали конфетами.
Гудение моторов усыпляло. Казалось, что полёт этот продолжится так же, как и начался, тихо и мирно, и самолёт как бы сам по себе приземлится в каком-то ином мире, где все будет по-другому.
Время шло, борт летел на восток и мы не могли допустить посадки в Анадыре. Кролик поглядывал на часы и шептался с Чучундрой.
Панфил наклонился ко мне и тихонько прочел прямо в ухо:
– Время! – сказал Кролик, – пора менять маршрут.
Он и Джаггер встали одновременно и, прихватив один автомат, отправились в сторону пилотской кабины.
Мы прикрывали тыл.
Толстая стюардесса загородила вход в кабину, Джаггер указал на нас, и Панфил приветливо помахал ей автоматом.
Затем пацаны вошли в кабину и прикрыли дверь.
Не знаю, о чем и как они говорили с экипажем, но только минут через пятнадцать Джаггер вернулся к нам, вручил мне потертый ПМ, изъятый у бортмеханика.
– Я передернул, патрон в стволе, не шмальни случайно, – предупредил меня Джаггер. – Пошли, Чучундра, со штурманом курс проложим. Мужики нормальные оказались, не трепыхались, жизнь дороже.
Те пассажиры, что не успели еще задремать, недоумевали немного, наблюдая хождения военных людей в кабину и обратно, но поскольку полёт продолжался спокойно, то и люди не волновались. «Раз ходють, значить надоть. Кому надо, тот и ходить». На счастье нам, советская власть отучила народ от излишнего любопытства.
Батя от скуки даже задремал.
– Панфил, я схожу в кабину, пригляди тут, – попросил я.
– Валяй.
Придерживая пистолет, чтоб не выпал, я прошел в кабину.
Обе стюардессы проводили меня злобными взглядами, но не сказали ни слова.
«Вот дуры, – подумал я. – Если долетим, так хоть на Америку посмотрят».
В кабине Чучундра спорил со штурманом.
То, что керосина, скорее всего, хватит, они уже выяснили. Но штурман, лысоватый дядя с бакенбардами, теребя воротник нейлоновой рубашки, настаивал, что нас собьют советские ПВО.
– Собьют, как бобиков, – горячился штурман.
– Точно, Миг поднимут, залепят ракету в движок, и хана, – поддержал штурмана второй пилот, румяный крепыш с усами. – Лучше полетим в Анадырь, пацаны! А? И мы никому ничего не скажем…
– Ты, я смотрю, до лётного училища в ментовке работал, – оборвал его Джаггер, – так поешь складно.
– Авось не собьют, – сказал я, – они после того «Боинга» корейского на воду дуют. Главное на запросы не отвечать, пока будут соображать да согласовывать, что это летит и куда, мы уже проскочим. Да и пьяные все сейчас, ещё не протрезвели…
– И без шуток, – добавил Джаггер, – у наших чуваков, тех что в салоне, есть граната. Даже две. Чуть что – бах! И ракета не понадобится!
Где-то через час, по мере приближения к границе, рация ожила, и запросы диспетчеров посыпались один за другим. Больше всего их интересовало, почему мы не отвечаем. Чучундра завладел аппаратом связи и в корне пресекал слабые попытки второго пилота ответить хоть что-то.
Командир корабля, морщинистый тип с ёжиком седых волос, смахивающий на старого боксера, за все это время не проронил ни слова. Только шевелил мощными желваками да потел. Он, видать, был из тех людей, которые умеют покоряться неизбежным обстоятельствам достойно.
Мне даже было приятно, можно сказать, я немного гордился, что нашим самолетом управляет такой опытный воздушный волк, а не какая-нибудь размазня, способная оказать серьезное сопротивление.
Бортмеханик, похожий на запойного пьяницу, лишившись пистолета, вообще утратил интерес к происходящему и дремал не хуже Бати. Видимо это было что-то нервное.
– Мы над нейтральными водами, – вдруг сказал штурман.
Тогда Чучундра нацепил гарнитуру, отнятую у второго пилота, покрутив рацию, настроился на частоту разведчика и закричал в микрофон:
– Sky bird, sky bird! This is civil aircraft. Mayday! Mayday!!! Mayday!!! Sixty passengers on board. We ask for political asylum!
Все это Чучундра выдал в эфир несколько раз.
– Они ответили, – вдруг выпучил он глаза, – они отвечают с базы «Эллисон»! Это Анкоридж!
– Дай сюда, – Джаггер сорвал с Чучундры гарнитуру, – ты вечно что-то недослышишь! Ой, точно! Велят следовать за сопровождением! На, Чучундра, говори с ними сам, я что-то стремаюсь. Бабай, что застыл, дуй за Панфилом!
Панфил безмятежно дрых, положив голову на Батин живот.
– Пошли, хорош кочумать, – растолкал я его, – тебе звонят из Америки.
Панфил вскочил. Батя засопел еще слаще.
В кабине, и без того непросторной, мы просто сидели друг на друге. Панфил с Чучундрой общими усилиями смогли объяснить диспетчерам базы «Эллисон», что вообще происходит. Американцы тактично поинтересовались запасом топлива и высотой.
Мы летели навстречу солнцу, и хотя внизу еще была ночь, на нашей девятикилометровой высоте наступил жемчужный, неяркий рассвет.
В салоне послышались изумленные возгласы пассажиров. Тут же Джаггер дико заорал мне в зазвеневшее ухо:
– Смотри!!!
Справа от нас серебристой рыбкой появился, словно ниоткуда, силуэт истребителя F-15 «Eagle»
– Може, т Миг? – с надеждой спросил второй пилот.
– Да, братушка, – очень серьезно ответил Панфил, – конечно миг. Это тот самый миг, между прошлым и будущим…
По левому борту возник еще один «Eagle». Он приблизился, стали видны заклепки. Качнув крылом, сократил дистанцию так, что у нас захватило дух и почудилось на мгновенье, что пилот идет на таран.
Зеркально черное стекло гермошлема скрывало лицо летчика, придавая ему космический вид. Американец, убедившись, что его видят, поднял руку в складках противоперегрузочного костюма и несколько раз энергично ткнул большим пальцем вниз.
– Ну, вот и всё, – подал вдруг голос командир захваченного нами самолета. И добавил:
– Экипаж, внимание! Приготовиться к снижению. Сажать они нас будут, понимаешь… С-суки!!!
Эпилог
Нет смысла раскрывать теперь все подробности. Экипаж, самолет и пассажиры были возвращены через два дня.
Нас шестерых переправили в Лэнгли, расселили порознь и допрашивали ежедневно почти три месяца. После этого нам поменяли имена и мы, обретя возможность заниматься чем угодно, начали обустраиваться в новом мире.
В Союзе вовсю разгорелась перестройка, последовали новые многочисленные угоны самолетов в Скандинавию, и про нас, по счастью, вроде как подзабыли.
Завершив мытарства в Лэнгли, все мы перебрались в Нью-Йорк, чтоб хотя бы первое время держаться рядом.
Батя нашел работу первым. Он заключил контракт с продюсером какого-то низкопробного варьете и выступал в стриптиз-шоу под псевдонимом Siberian peasant.
Джаггер тогда называл Батю артистом конно-спортивного жанра. Впрочем, контракт Бате не продлили, поскольку он несколько раз засыпал прямо на рабочем месте.
Нынче Батя работает механиком в большом гараже, и каждый день покупает бананы. На работе его очень ценят…
Кролик, перебравшись в Нью-Йорк, поднакопил денег, работая таксистом. Недавно приобрел небольшое кафе и успешно поигрывает на бирже.
Чучундра трудится инженером-техником в компании по производству композитов, завел не меньше дюжины пар дорогущих очков на все случаи жизни и бросил, наконец, курить.
Джаггер за эти годы переиграл, кажется, во всех рок-н-рольных бандах, объездил всю страну, имел несколько раз неприятности с полицией, тогда мы забирали его под залог и платили адвокату. Теперь он пустил корни в Бронксе, угомонившись после приобретения маленькой студии звукозаписи.
Панфил долго болтался без дела, пытался работать в русских газетах и, в конце концов, удачно женился на русской американке и уехал в Калифорнию. Они на пару арендуют книжный магазин и подумывают об издательском бизнесе.
Несколько лет назад, в силу некоторых обстоятельств, указывать на которые я не имею ни возможности, ни желания, я готовился к переезду в маленькую жаркую страну.
Панфил прилетел в Нью-Йорк попрощаться. Февраль в том году выдался дождливый.
Мы расположились за стойкой в самом тихом углу небольшого бара где-то в районе Сорок Четвертой улицы, рядом с Восьмой авеню.
Выпивали, говорили, вспоминали. Было нам как-то не грустно и не весело. Выпили еще. Рядом с нами пристроился какой-то поддатый невысокий чувак с двумя девицами шлюховатого вида. Парень громко хохотал, девицы визжали.
Панфил, поморщившись, начал вяло жаловаться на падение продаж в книжном бизнесе. Я, изображая внимание, подумал, что надо бы заказать кофе, чтоб не уснуть.
И заказал две чашки, себе и Панфилу. Панфил взял чашку в руку.
Между тем, коротышка что-то увлеченно рассказывал девицам.
Тут мы оба, не донеся кофе, поставили чашки и уставились друг на друга, поскольку незнакомец начал говорить что-то совершенно невероятное.
– Так зачем мне врать, цыпочки? – разорялся коротышка, – все так и было. Я же пилот ас! Летал на F-15, клянусь, девчонки! Меня списали к черту, в восемьдесят пятом, в январе, когда мне пришлось катапультироваться в Тихий океан, возле Гавайев. Вы хоть знаете где это, дурёхи? Идиот дозаправщик не нашел меня в небе, а я не нашел его… Я болтался на долбаном плотике, в самой жопе этого чертова океана, и видел плавники акул. Меня нашли через двое суток… А теперь я опыляю фермы от саранчи…
– В Нью-Йорке? – изумилась одна из девиц.
– Нет же, дурочка, в Оклахоме. А здесь я в гостях у брата.
– А твой брат симпатичный?
– Еще по стаканчику – и едем к нему!
Панфил растерянно посмотрел на меня.
– Бабай, млядь, это что? Тот самый? Помнишь «Глобальный Щит»?
– Ещё бы! Но этого не может быть. Выходит, жив?
– Выходит так…
– Вот же везунчик, сука…
Мы заказали коротышке и его девицам выпивку и вышли из бара до того, как бармен подал им стаканы. Снаружи похолодало, шел ледяной дождь.
Настроение у нас резко улучшилось.
– Живой, живой бродяга, – довольно бормотал Панфил, шлепая по мелким лужам.
Пора было ехать в аэропорт. Я поднял ладонь и желтое такси, вильнув, прижалось к тротуару.
Мы уже порядком промокли.
– Ну, что… пока, Панфил.
– Пока, Бабай. Когда-нибудь мы еще увидимся…
– Знаешь, Панфил, то что ты писал тогда… твои стихи… мне, да и нам всем, это здорово помогло, правда. Спасибо, чувак.
– Ничего, братушка. Будешь мне должен, – ответил Панфил и улыбнулся впервые за весь вечер.
Мы пожали друг другу мокрые руки. Таксист нетерпеливо погудел.
Я обернулся, садясь в машину. Панфил, закрывшись от ветра, прикуривал, куртка его была мокрой насквозь. Огонёк зажигалки на мгновение осветил его лицо и, исчезая, слился с другими огнями, которыми была полна улица в этот вечерний час. Неон реклам, свет фонарей, отблески фар и вспышки светофоров, отражались в каплях дождя, витринах и мокром асфальте.
Вихри холодного света возникали и гибли ежесекундно, захватив все небо и землю, переливаясь праздничными сполохами. Обезумевший цветной шторм смешивал и расплескивал краски по черному квадрату неба в такт какой-то космической, недоступной нам, и разумеется, существующей музыке.
Но все это было так не похоже на полярное сияние… И, кстати, Панфил, я возвращаю тебе долг.
«Февраль – печальный месяц, вторая остановка…»
«Мосты разведены. Железный механизм…»
«Налево – шаг…»
Високосный год
Високосный год
Год тяжелых снов
Високосный – куда ни глянь.
Високосный год
Год седых висков,
Ты собрал богатую дань.
Високосный год
Нам природа врет
Все наперекосяк идет.
Високосный год, високосный год,
Все редеет наш хоровод.
Их немного совсем —
Лишь дюжина
Долгих месяцев —
Три завьюженных.
Три водой журчат,
Три огнем горят,
Три – шуршат золотой листвой.
Високосный год
Косит всех подряд
Високосной своей косой…
Песнь об ананасе
Баллада об обезьяне
«Я исчез. От меня осталась одна улыбка…»
«На дубу, на солнцепеке…»
«Никогда я не был в Мавзолее…»
Мне бы все позабыть,
Мне бы все пережить,
Только в сердце поныне
Ржавеют ножи.
Я почти и не жив,
Но держу я нажим,
Чую запах полыни,
Да в сердце ножи.
Сам придумал и сдуру
Тебя сочинил,
И пишу тебя кровью,
Не зная чернил.
А душа замерла
Перепелкой во ржи,
Ах, беда моя,
В сердце ржавеют ножи.
Ах, любовь моя!
Чтоб не издохнуть от лжи,
Ты петельку потуже себе завяжи.
Позабыть – не могу.
Пережить – пережил…
Будет кровь на снегу.
Пригодятся ножи…
«Меня, как Шпака, обокрали!..»
«Счастье медным грошиком…»
Актер
Еврейская казачья
«Не плети кружева…»
«Наша каторга – катарсис…»
Баллада о российском чае
Предчувствие Нового года
Подражание Босху (триптих)
Путь самурая
Хокку-шмокку
Мой ангел
Марш поэтов
Тосты Чеширского кота
Это начало
Ну вот, пока водка остывает, и дамы расставляют закуски, а кто-то из знатоков вот-вот начнет выкладывать на багряные угли шашлыки и кебабы, у меня есть возможность сказать пару слов.
Я ведь как понял, что в Израиле вполне можно жить? Как понял, что тут нормальные люди, и что все устроится?
Я это понял, когда и близко еще не собирался никуда ехать, а питал себя надеждами, что и на доисторической родине вот-вот настанет лепота во всех сферах.
Короче, году так это в девяносто шестом (да-да, в прошлом веке!) родители мои отправились в Землю Обетованную. В гости к маминому брату, который уже процветал там махровым цветом, года уже как четыре (Большая Алия! Миллион наших приехало, не хухры-мухры, поднимать ближневосточный уровень жизни до приемлемого.)
Отец мой в то время приобрел видеокамеру и снимал всюду подробные фильмы с длиннющими, a la Тарковский, планами. Фильмы эти затем просматривались в полупринудительном порядке, в сопровождении скупых комментариев, типа: «Это мы с Семёнычем в Лондоне…» И далее в течение часа на экране происходило непонятное мелькание домов, людей, вывесок и облаков.
Таким же образом я познакомился с Японией и Америкой. Всё было, хотя и интересным, но чужим, и даже где-то пугающим.
Итак, вернувшись из Израиля, родители устроили видеопросмотр своего путешествия.
Отец прокомментировал: «Это мы едем на машине в Эйлат». (Вообще-то поездка в Эйлат из Беэр-Шевы берет около трех часов, но понятное дело, что садясь смотреть фильм, я этого не знал, а родители меня коварно не предупредили.)
И вот – на экране вид из окна машины. Пустыня. Там по дороге до Эйлата ничего другого-то и нет. Пустыня. Холмы. Пустыня. О! Ослик мелькнул! Пустыня. Опять. Иногда автобусные остановки. Но очень редко. Холмы. Пустыня. Так почти час.
Впереди очередная автобусная остановка. Видно издалека, что рядом кто-то стоит. Голос моего дяди, который ведет машину, поясняет, что это бедуинский мальчик продает фрукты. Кому он их продает в пустыне, не совсем понятно, но дядя говорит, что нужно купить, поскольку у бедуинов недорого.
Он останавливает машину, не доезжая остановки, и идет к маленькому смуглому торговцу фруктами. Пустыня. Синющее небо. Слепящее солнце. Дорожные указатели с незнакомыми буквами. Бедуинчик. Остановка. Экзотика в полный рост.
Отец продолжает все это снимать из машины, потом приближает всю сцену трансфокатором, и я вижу, что на бетонной стенке остановки большими черными буквами написано «Х…Й».
Всюду жизнь! Нормальная страна!
Именно в то мгновение я понял, что если придется – я там приживусь. И прижился!
Ладно. Когда мясо уже на огне, а мы махнули по две-три рюмки, и курящие закуривают, а некурящие машут руками, отгоняя дым, возникает некая трансцендентальная (ей-богу, я не выделываюсь, но другое слово не подходит!) пауза.
В эти мгновения, мне начинает казаться, что всё, произошедшее когда-то, было не со мной, а с кем-то другим. Я, улыбаясь мысленно, рассказываю истории, случившиеся давно или недавно. И понимаю, что фигурировал в них, как будто бы вовсе и не я. Но где же я тогда?
А от меня, собственно, осталась только улыбка, как от Чеширского кота. Да и та не видима никому, кроме меня самого.
Теперь вы представляете, как могут заморочить голову человеку несколько рюмок, выпитых почти натощак?
Но делать нечего, ведь я обещал рассказать кое-что. Пусть это станет поводом налить еще по одной. Надеюсь, что вас немного позабавят эти тосты… Тосты Чеширского кота, который исчезает, оставляя после себя лишь улыбку…
1. Девятый гипс
Я в сумасшедшем доме. Нет, все нормально. Я там работаю. Дежурю. Полчаса назад отправил одного больного в «Сороку». «Сорока» – не птица, это название большой больницы. Больница имени Сороки. Ну, не имени птицы, понятно. Такова была фамилия одного иудея, поучаствовавшего в организации сего учреждения.
Моше Сорока не был ни доктором медицины, ни вообще наук, а был назначен Бен-Гурионом на должность административного директора государственной службы здравоохранения. Мне никто не смог толком объяснить, почему он всюду записан, как профессор. Такое впечатление, что все его уже позабыли напрочь. Но не в этом суть.
Итак, больной этот, назовем его, ну скажем, Ицхак – был совершенно сумасшедшим. А что такого? Здесь все ненормальные… Но этот еще нес что ни попадя, как с горячки. Был он, конечно, в мании, но в мании какой-то нелепой. Вот бывают же у нормальных сумасшедших яркие красивые мании.
А у этого красавца мания, право слово, была просто дурацкая. Месяц назад он, веселясь и барабаня по стенам, сломал себе руку, уже будучи у нас, в Дурдоме. Мы послали его в «Сороку», он обещал вернуться, и вернулся. С гипсом, как у Никулина. Типа, бриллиантовая рука. Дня три он заставлял больных и персонал расписываться на гипсе на память. Когда место для автографов кончилось он, конечно, гипс сломал.
Я снова отправил его в «Сороку». Они положили более толстый гипс. Через два дня история повторилась.
Каждый новый раз, когда я писал направление ортопедам, кроме обязательной формальной фразы: «Спасибо за вашу помощь», я добавлял еще от себя лично, что-то вроде: «И за ваше терпение, и за ваш гуманизм, и за вашу человечность». Разок осторожно намекнул, что стоит, может быть, воспользоваться материалом попрочнее гипса.
Израильские ортопеды (там сплошь наши, русские), оказались настолько любезны, что снизошли до пояснений.
Дескать, пластик очень дорог, дурак ваш и с гипсом походит. А если еще раз сломает его, так отчекрыжим ему руку нахрен, поскольку всем он надоел.
Последний, восьмой раз, Ицхак вернулся с гипсом, толстым и белым, как антарктический лёд. Гипсовый панцирь висел на руке, как гиря. Мы не дали ему пристроить руку на косынку, опасаясь, что шея его не выдержит. Он помахивал гипсом, как босяк дубинкой. Самые буйные больные сторонились его и угощали сигаретами.
Когда он шел, пошатываясь, по коридору, возникало впечатление, что белый кокон руки тащит его за собой, как разъяренный кашалот с гарпуном в хребте, тащит вельбот.
Утром Ицхак гордо предъявил к осмотру обломки супергипса и желтоватую, похудевшую руку. Он был горд собой.
Девятый раз я отправил его в «Сороку» и жду с надеждой, что грубые ортопеды попросту забьют его своими тяжелыми инструментами и все это хоть как-нибудь закончится.
2. Неформальное здравомыслие
Вчера мы сидели на работе. Ну, работали, не работали, но факт, что сидели. Приходит тут медсестра и говорит, что явилась семейка одного больного, ну допустим, Моше Битона, и требует немедленно переговорить с доктором Шмуликом.
Все бы хорошо, но нет в Дурдоме такого доктора.
Выхожу к ним я. Семья восточная и просто стоит на ушах. Все в в каком-то тревожном возбуждении. Человек восемь, улыбаютя фальшиво, смотрят льстиво, приплясывают.
Говорят, так, мол, и так, доктор Шмулик, пришли мы… Здрасьте! Я отвечаю, что я хоть и доктор, но не Шмулик вовсе.
– А где Шмулик?
– Ну… нету… А что собственно…?
– Знаете, вот доктор Шмулик нам так хорошо все объяснил, так нас пристыдил! Но мы просто не могли раньше приехать! Мы сейчас все привезли для нашего Моше: и деньги, и еду, и сигареты, мы его так любим…
Короче, несут они это все нестройным хором минут пять, а я не понимаю ничего.
– А где вы, – говорю, – встречались с доктором Шмуликом?
– А мы не встречались, он по телефону вчера позвонил.
Тут что-то начинает мерцать у меня в голове. Я возвращаюсь в отделение и зову на ковер БОЛЬНОГО Шмулика Зильберовича. Он неделю лежит, лечится интенсивно, но пока в хорошей такой мании. Сил еще много, стало быть, препятствий не терпит никаких.
Лжедоктор Шмулик запираться даже не думал.
– Вчера – говорит, – смотрю Моше Битон плачет. Я ему – чего, мол, рыдаешь, шлемазл? А он мне – типа, никто меня месяц не навещает, сигарет нету, сладостей нету, совсем плохо живу.
Так я и говорю:
– Есть телефонная карточка, дефективный? Давай сюда её и номер твоей семьи мудацкой, сейчас я их в чувство приведу, покажу гадам, как больных обижать. (А у нас в каждом отделении на стенке есть телефон-автомат, ежели есть карточка – так звони хоть в ООН).
Короче, позвонил он им, представился доктором, отчитал хорошенько, что не навещают, и пригрозил сообщить в социальную службу. А там, говорит, сами знаете, опекунство ваше живо прекратят, а пенсию Мошину у вас и оттяпают, бесстыдники!
Ну, и как писать потом в историю болезни, что у этого больного здравомыслие нарушено? То есть, формально рассудить, оно конечно да. Ну, так мы же не формалисты…
3. Первый отпуск Ёлкинда
Наше знакомство состоялось, когда я только пришел работать в закрытое психиатрическое отделение, а он был привезен полицией после драки с водителем автобуса. Звали его Ёлкинд.
Срулик Ёлкинд – вовсе не плохо.
Шизофрения и эпилепсия, как двое торопливых и суровых нейрохирургов незатейливо обкромсали его мозг. Собой он был неказист, невысок, имел оловянный взгляд, крупные, словно чужие, уши и звучный местечковый акцент.
Вдобавок ко всем собственным бедам, Срулик был сыном своей матери, о которой можно сказать лишь то, что все приобретенное её сыном в результате болезни, досталось ей от природы даром и при рождении.
В тот чудный день Срулик с мамой отправились в Ерушалаим рейсовым автобусом. Свободных мест было немного, и мать уселась впереди, а Ёлкинд за ней. В пути мамочка задремала, а Срулик окликнув её, и не дозвавшись, решил разбудить мамулю и нежно её потряс. По крайней мере, именно такое объяснение давал, впоследствии, сам Ёлкинд. Если же верить полицейскому протоколу, то Срулик схватил мать за шею и начал энергично мотать ею туда-сюда, норовя приложить головой о стекло. Та завопила (нужно полагать, просто спросонья). Народ подрастерялся и замешкался. Тут водитель, узревший это безобразие в зеркало, вмешался и словесно призвал Срулика к порядку. Ха! Не на того напали. Известно, что за мать Ёлкинд порвет любого.
В чем он усмотрел обиду – непонятно, но тут же бросил мамулю и переключился на водителя. То есть, вульгарно принялся его душить. Теперь представьте: скорость около ста километров в час, подъем на Ерушалаим, а значит, крутые повороты и обрывы.
И тут какой-то человек, совершенно дикого вида, внезапно начинает бить впереди сидящую женщину (никто же не знает, что она его мать), а потом бросается душить водилу. Да и время на дворе самое подходящее – начало второй интифады. Теракты в разгаре. Натурально, Ёлкинда приняли за террориста.
На его дурное счастье, ни у кого из присутствующих не оказалось пистолета, что вообще-то редкость. Поэтому его не пристрелили, а просто били всем автобусом, пока кто-то из сердобольных пассажиров не вызвал полицию.
Излагая мне её собственную версию, Сруликова мама кричала мне с точными интонациями актрисы Елены Соловей:
– Доктор! Они просто звери! Они все, вдруг, ни с того ни с сего начали бить моего Срулика, и били его, и били! Звери, звери лютые, а не люди!!!
В отделении Ёлкинд немедленно принялся пить кровь. С больными он предпочитал не связываться, поскольку дело часто кончалось тумаками, а вот врачей высасывал, не хуже графа Дракулы, досуха.
Обстоятельность и вязкость его не знали предела. Невинная формальная фраза, типа, «как дела?» – оборачивалась катастрофой посреди рабочего дня.
Срулик цепко брал меня за пуговицу и рассказывал, как его дела, начиная с рождения, день за днем, не пропуская деталей. Через три дня, утратив две пуговицы, я выучил его биографию наизусть и перестал быть вежливым. Меня уже не интересовали его дела, я был озабочен лишь Сруликовым здоровьем, а значит – возможностью выписать его к бениной матери и поскорее.
Ёлкинд же, найдя в моем лице приятного собеседника, ловил меня по углам и интригующе произносил:
– Доктор, мне так надо уже с вами поговорить!
Первый же разговор окончился очередным изложением биографии и просьбой об отпуске.
Предвкушая возможность не видеть Ёлкинда пару дней, я с лёгким сердцем подписал отпуск.
С мамой! На два дня! Удачи, Срулик!
Вечером его привезла полиция.
– Ну, как дела, Срулик? – спросил я.
– Ай, бросьте! – неожиданно ответил Ёлкинд.
Картина оказалась такова. Вечерком Срулик решил подышать, и покинув душную квартиру, расположился на бордюре возле открытого уличного кафе. Через несколько минут он понял, что некоторые посетители говорят о нем, причем говорят нехорошо и даже оскорбительно. Срулик себя в обиду не давал никогда, и сейчас не стал. Приблизившись к двум самым нахальным клиентам он сообщил им, что они сами козлы и ублюдки.
Те поначалу отреагировали вяло, но Срулик им повторил. Слово за слово, Ёлкинд понял, что просто не способен браниться на иврите с той же скоростью, что и его оппоненты. Он сказал: «Я щас!» И побежал домой. Дома взял кухонный нож и вернулся, намереваясь продолжить дискуссию. Публика в кафе, вовремя заметив Ёлкинда с ножом, повскакивала с мест и…
Пусть продолжит Сруликова мама, бывшая сему свидетелем.
– Доктор! – рыдала она, задыхаясь. – Вы не представляете, что там было! Ведь Срулик только приблизился к ним с этим ножиком! Он ведь ещё ничего не сделал! Я думаю, он просто хотел объяснить… сказать что-то хотел… Откуда в людях столько жестокости… Я даже не поняла откуда взялись все эти палки, которыми его били… Это не люди! Звери, просто звери какие-то…
Так Ёлкинд сходил в отпуск первый раз.
4. Вот сука!
(Пьеса)
Надпись на занавесе: «У нас в Израиле, даже при небольшой покупке, дают бесплатный пакетик»
Маленький магазинчик. Продавец, брюнетистый, белозубый, молодой марокканец (в смысле, марокканский иудей). Такой весь доброжелательный, улыбчивый, видать настроение хорошее.
В магазинчик входит русский дед (тоже, тот еще иудей, но российский). Входит очень решительно, сурово, выражение лица, типа «Не на….бёте!»
В дальнейшем дед говорит по-русски, марокканец, естественно, на иврите.
Дед (очень сурово и громко, говоря, как говорят с глухим, видимо чтобы продавец лучше понял):
– Шалом! Мне нужно шоколад! ДАЙ! МНЕ! ШО-КО-ЛАД! П-А-Н-И-М-А-Е-Ш-Ь? Образина… ШОКОЛАДКУ ДАЙ, бля..!
Продавец (очень вежливо улыбаясь, напряженно вслушивается):
– Что хочет господин?
Дед (уже выходя из себя, краснея):
– ШО-КО-ЛАД! МНЕ! ДАЙ! ВОН ТУ!!! (тычет пальцем)
Продавец (в радостном озарении):
– О! Господин хочет шоколад! Пожалуйста! С вас шесть пятьдесят.
Дед (презрительно):
– Что ты лопочешь? Я спрашиваю?! СКОЛЬКА? СТОИТ?
Продавец пишет сумму на бумажке. Дед, злобно сопя, высыпает на прилавок горсть мелочи (одна медь), сграбастывает плитку шоколада и молча идет к выходу.
Продавец, молниеносно сосчитав деньги и убедившись, что всё верно, приветливо кричит в спину уходящему деду:
– Господин, может быть, дать тебе пакетик?
Дед (не поворачиваясь, себе под нос, с великой горечью):
– Вот сука, восемь лет уже тут покупаю, хоть бы раз пакет предложил!
Занавес.
5. Кеша Гудлов
Кеша циничный религиозный фанатик и эпилептик. Возможно, что он еще и шизофреник, но после операции, деформировавшей его череп и окончательно исковеркавшей мозг, этого уже не разобрать.
Он невысок и неопрятен. Голос его скрипуч, а в глазах неугасимо горит христианский огонь принудительного милосердия. Неизвестно, имеет ли Кеша отношение к евреям, но живет он в Израиле и состоит в одной из протестантских сект.
Кеша постоянно общается со Святым Духом, и тот, к сожалению, не всегда советует Кеше добрые вещи. То есть, конечно, Дух учит Кешу лечить людей, бороться с курением и прочая и прочая, но если кто не излечивается сразу, Дух вводит Кешу в гнев, а грешников Кеша карает мордобоем. Поскольку Кеша трусоват, то в качестве грешников выступают обычно его полусумасшедшая мать и шестнадцатилетний сынок-полудурок.
Последний раз Кешу привезла полиция. Он взялся воспитывать тумаками мать и сына, и те подали жалобу. В полицейской машине Кеша пытался проповедовать, но менты-иудеи остались глухи к христианским призывам.
Тогда Кеша, в назидание маловерам, просто описал их машину изнутри. В приемном покое он хотел обдудонить полицейских еще разок, и уже снял штаны, призывая кару небес на их головы, но полицейские смылись, а дежурный врач, трусливо укрывшись в комнате, вызвал санитаров.
Оказалось, что Кеша прибыл с портативным DVD и диском, с записью творимых им чудес. Кроме того он имел при себе сумку, набитую христианской агитацией.
– Я вас буду шантажировать! – заявил Кеша, войдя в отделение.
– Как это? – не понял я.
– Не буду пить ваши лекарства, колите, пока задница не распухнет, тогда адвокат сразу увидит, что медицина ваша – карательная!
– Кеша, что же ты думаешь, что адвокат придет смотреть на твою задницу?
– А на что ему еще тут смотреть, на ваше лицо, что ли?
Я не нашелся, что ответить, и в виде шага к миру предложил Кеше прокрутить диск с чудотворствами. Тот снисходительно согласился.
Все врачи собрались посмотреть на религиозные чудеса.
Через несколько минут на экране появился Кеша и его мама. Кеша объяснил, что сейчас с помощью молитвы исцелит мамино плохое зрение. Для начала он отобрал у мамы очки, затем дал ей библию и велел читать вслух. Мама покорно, по-кротовьи, уткнулась носом в страницы и принялась бубнить.
– Громко читай, с чувством, – строго закричал Кеша, – давай читай, молись, сейчас прозреешь!
Мать повысила голос и продолжила елозить носом по книге. Минуты через две Кеша сказал:
– Пока достаточно!
– Ну, что, – продолжил он сурово, – улучшилось зрение?
– Улучшилось, Кешенька, улучшилось, – лепетала мама, близоруко щурясь.
– А насколько улучшилось? – не отставал чудотворец. – Процентов на семьдесят пять улучшилось?
– Улучшилось на все восемьдесят процентов! – заверяла мама, отодвигаясь опасливо подальше.
Вот так! – подытожил Кеша, повернувшись к бесстрастной видеокамере. – Исцеление свершилась! Каждый день молиться будешь!
Следующий эпизод демонстрировал излечение от курения самого Кеши и его сына.
Сидя рядом на кровати, они отчаянно дымили сигаретами, а Кеша еще и вещал громовым голосом, что на третьей затяжке Святой Дух избавит их от курения. Затянувшись трижды, Кеша схватился за горло и начал изображать дикий кашель, катаясь по полу.
Сын смотрел на него с нездоровым интересом, не переставая дымить. Кеша забился и пустил слюни. Сын докурил и вежливо покашлял. Кеша, утеревшись, поднялся с пола и, пристально поглядев на сынка, спросил:
– Ну что, хочешь курить?
– Сейчас нет, – дипломатично ответил сын, только что прикончивший сигаретку.
Немедленно после просмотра эпизода, Кеша попросил разрешения выйти покурить.
– Ты ж бросил чудесным образом! – завопили было все, но Кеша пояснил, что чудо сие ему сотворить – как два пальца, хоть сто раз кряду. И ушел курить.
А мы остались досматривать третью, главную часть религиозного боевика – Изгнание Духа Болезни.
На экране Кеша, сосредоточенный и решительный, стоял посреди комнаты, а позади него шагах в трех, на подстраховке, мама.
Кеша начал молиться, причем с третьей фразы перешёл на никому не известный язык, голос его сделался низким и хриплым, глаза инфернально осветились, тело задрожало.
Нам стало жутко.
Внезапно Кеша вернулся к русскому языку, из чего мы поняли, что Дух, к которому он обращался, имеет российские корни, и закричал грозно:
– Хочу, что бы шизофрения стала вялой! Изыди, Дух!
При этом он произвел наложение руки на себя самого, то есть просто с размаху хлопнул себя ладошкой по морде да с такой силой, что немедленно опрокинулся навзничь. Тут-то и пригодилась мама, страховавшая Кешу. Было полное впечатление, что номер давно и детально отработан.
Кеша всем весом, падая спиной вперед, обрушился в мамины заботливые руки; она, не удержав его, в свою очередь опрокинулась назад, и оба они, мелькнув четырьмя ногами и разбрасывая тапки, влетели в стенной шкаф, вбив дверцы внутрь.
Созерцание религиозных чудес произвело на нас настолько сильное впечатление, что доза лекарства была повышена вдвое, а Кеша, под каким-то невинным предлогом, переведен в другое отделение к доктору Хаиму.
Через три дня доктор Хаим – заведующий отделением, религиозный еврей, носящий бородищу и черную пиратскую шляпу, вышвырнул Кешу обратно к нам, злобно заявив, что не потерпит у себя миссионерских штучек.
– Все отделение он мне наводнил своей баптистской холерой, – жаловался доктор Хаим, – больных в христианство обращает, пугает адскими карами, пророчествует!
– Хаим, он ведь все-таки больной человек, дурак, можно сказать, – попытался смягчить ситуацию наш заведующий Дернер.
– Дурак, говоришь? – взвился Хаим, – а по сто шекелей с больных брать за евангелие – ума хватает! Он свою литературу за деньги пристраивает, этот мессия. Забирайте обратно своего самозванца!
Кеша требовал выписку, и нам пришлось представить его на окружную психиатрическую комиссию.
Надо сказать, что комиссия эта обычно бывала очень лояльна к больным. Сидели там два независимых психиатра, юрист, адвокат больного, и конечно, все заинтересованные стороны. Что-то вроде небольшого суда. Обычно комиссия выписывала больных или продлевала госпитализацию всего лишь на недельку – другую.
Кеша вошел в кабинет комиссии с гордо поднятой головой. Он был похож в тот момент на Жанну Д'Арк, отпустившую жидкую, противную бороденку и утратившую грудь. Сесть он отказался. Юрист комиссии начал было представлять членов собрания, но Кеша решительно оборвал его сразу.
– Комиссия ваша незаконная, – заявил Кеша, – лечить вы все равно не умеете! А я сейчас вам покажу, как лечить с помощью Духа Святого! Изгоню из себя дух шизофрении на ваших глазах!
Комиссия подрастерялась, а Кеша, мастерски воспользовавшись замешательством противника, крикнул:
– Изгоняю тебя, Дух шизофрении!!!
И наложил на себя руку со всей своей дурацкой мочи.
Поскольку страховки в виде мамы на этот раз не было, Кеша грябнулся на пол в полный рост и с деревянным стуком.
Комиссия, приподнявшись с мест, через стол посмотрела на место падения.
Кеша стоически, не мигая, как Буратино, глядел на них с пола. Член комиссии, доктор Хмурик, восхищенно выдохнул по-русски:
– Ни хрена себе, экзорцист…
Комиссия села, и Кеша, не успев даже подняться с пола, получил еще три месяца.
Недавно мы выписали Кешу.
А сегодня нам позвонили и сообщили, что он вновь подрался с мамой, а когда приехала полиция, устроил голливудскую погоню, пытался уйти через балкон, упал с четвертого этажа и сломал…
– Позвоночник? Голову?! – с надеждой закричали все.
– Нет, – ответили нам по телефону, – ногу. Только ногу. Зато в трех местах…
Оказалось, что полиция отвезла Кешу в «Сороку», и ортопеды хотели делать операцию, чтобы совместить кость, но Кеша отказался категорически. Был вызван психиатр, и добрая доктор Полина, не сумев уговорить Кешу на операцию, спросила, какого же, собственно, хрена, он, гадёныш, отказывается?
– Нога у меня и так заживет, – логично объяснил Кеша, – а вот операция еще неизвестно, что причинит. Вот голову же мне оперировали, и что хорошего вышло? Да ничего! Сами видите…
Полина не нашла, что возразить.
Сейчас Кеша в тюрьме, ездит на инвалидном кресле и через несколько дней должен поступить к нам на экспертизу.
Приезжай скорей! Мы ждем тебя, Кеша!
6. Дежурство как дежурство
Я на работе. А где же мне еще, собственно, можно быть? В ресторан не приглашали…
Дежурство разгорается, медленно, но неотвратимо, как пожар во сыром бору. Иду подписать и продлить запирание в мягкой комнате для Ицхака (я про него уже как-то рассказывал, помните, крендель с гипсом?). Он сегодня отмочил такую штуку.
Есть у нас прогулочный двор, покрытый сеткой от побегов и тканью от солнца. Так вот, Ицхак, чтоб он был здоров, невероятным образом забрался на этот навес на высоту примерно метров четырех-пяти и слезть не смог. Ну, как кот.
Мы примчались на радостные вопли сестер, которые лихорадочно стаскивали матрасы на место предполагаемой жесткой посадки этого акробата. А Ицхак лежал над нашими головами на сетке, на фоне синего южного неба, в одних лишь потертых трусах и выл от страха.
Больные начали заключать пари на сигареты. Спорили, негодяи, сколько он продержится. Самые азартные считали, что только через три-четыре дня Ицхак свалится сам от голода и жажды. Посыпались предложения – вызвать пожарных, вертолет, полицию и его жену. Этому воспротивились те, кто видел его жену, и заявили, что если она придет – то он точно останется на верхотуре до конца времен.
Пытались сманить его кока-колой. Не слез. Сулили бурекасы. Тоже не помогло.
Кто-то из врачей начал настаивать на выстреле с усыпляющим уколом, но Ицхак, услыхав это предложение, тут же, с небес, прервав вой, объяснил доктору, куда он может засунуть себе усыпляющий шприц.
Развлечение грубо прекратил офицер службы безопасности больницы. Будучи человеком спортивным и решительным, он повторил восхождение Ицхака, взобрался на самый верх, схватил верхолаза за немытую волосатую ногу и, под ободряющие крики и аплодисменты, задним ходом аккуратно сполз вместе с ним на грешную землю. Блестящий аттракцион завершился без яркого финала, то есть без членовредительства. Но было решено Ицхака закрыть в мягкой комнате до утра. Чтобы остыл в пропорцию.
Потом меня вызвали в женское отделение. У них там женщина беспокойная была фиксирована к кроватке. Медсестра – сабра (родилась в Израиле), по-русски не умеет, докладывает про эту привязанную больную тетку:
– Доктор, плохо дело, похоже делириум начинается.
– Что вдруг? – спрашиваю.
– У нее зрительные галлюцинации. Она лошадей видит, вон, смотрите, опять кричит: «Она – лошадь!!!. Она – лошадь!!!»
Я пошел посмотреть. Вижу, лежит крепко завязанная русская тетка, видимо с религиозным бредом, поскольку, по-русски призывает во весь голос Иисуса: «Ии-сус!, Ии-сус!». Проблема в том, что на иврите «hи» – значит «она», А «сус» – это «лошадь».
Ну, слава Иисусу, не делириум. Продолжаю дежурить.
Ицхака выпустили из мягкой комнаты, решили покормить. А он вдохнул шницель и умер. Но наш персонал лихой, шницель выбил и Ицхака оживил. Я даже не успел добежать до отделения. Недолгая смерть не укротила его нрав ничуть. Лезет ко всем и всех измучил. Привязался к русским медбратьям, те его шуганули. Ицхак этак горестно завопил:
– О! О! эти русские! Все портят!
Пристал к религиозному санитару, тот турнул его еще хлеще. Ицхак еще горше:
– О!!! Эти религиозные!!! Спасу от них нет!
Чуть позже его также разочаровали эфиопы, аргентинцы, йеменцы, иракцы и индийцы. Про бедуинов нечего и говорить.
Короче, Ицхака перестали устраивать абсолютно все. Видимо, гипоксия повредила не только кору его головного мозга, но и саму его древесину.
Вызвали меня в другое мужское отделение. Больной жалуется на боли. Нога болит. Ну, у него-то она еще долго будет болеть. Это наш старый, известный, можно сказать, знаменитый больной.
Будучи в психозе, шалил себе в собственном доме. Громко шалил, агрессивно. Соседи вызвали полицию. Те приехали, и поскольку пресловутый больной не только не сдался, но и напал на незваных гостей с ножиком, один, самый решительный полицейский, открыл огонь на поражение. И был, видимо, настолько меток и гуманен, что пять пуль положил больному в правое бедро, почти в одну точку. Потому, что первая, вторая, третья и четвертая пули, его не остановили.
Вот какие у нас бывают психозы. Лично я – горжусь! Но и полицейский молодец, мастерство за кофием не пропьешь! Подвиг его меткости омрачил лишь тот факт, что ещё две пули достались сестре больного, которая на минуточку высунулась из кухни, посмотреть, кто это там так шумит.
Видать, она здорово удивилась, когда поняла, что палят в неё. По счастью, все остались живы. В протоколе полицейские написали, что господин Н, несмотря на то, что получал в ногу пулю за пулей, продолжал атаковать полицейских, проклинать их и угрожать им, и очень сердился.
Мне кажется, его можно понять.
Ладно, дежурю себе дальше, никого не трогаю. Спать мне охота, но не дали, черти, отдохнуть.
Позвонили и сообщили, что привели какую-то девушку с ранкой на пальце. Почему в психиатрический приемный покой? «Ну, ладно, – думаю, – приду – увижу, что там за ранка».
Уже на подходе к приемнику меня смутили крики погибающей свинки. Вот, то есть, как способна кричать свинья, когда ее долго и неумело режут – то же самое услышал и я.
А увидел я следующее: в лобби приемного покоя мечется толстенькая невысокая девушка с очень неприятным лицом, и криками изображает ту самую погибающую свинку. На левой её руке висит женщина и пытается тряпкой зажать рану на пальце.
Надо сказать, что удается ей это не очень хорошо, поскольку в крови не только она сама, но и девушка с неприятным лицом, и весь пол, а местами даже стены.
На правой руке у девушки висит похожий на неё мужчина (видимо папа). У папы в руке имеется небольшой кислородный баллон, трубки которого он сноровисто, но безуспешно пристраивает на мордочку девушке с неприятным лицом. Нет смысла добавлять, что и мужчина в крови по уши.
Вся эта тройка шарашится по лобби в живописном танце смерти, а секретарша глядит на это дело стеклянными глазками из-за стеклянной же загородки.
Я осторожно интересуюсь причиной визита. Родители девушки, драматично выкрикивая фразы, с тяжелым испанским акцентом, сообщают, что она олигофренка и аутистка, а кроме прочего страдает повышенным внутрилегочным давлением и пневмонией. И именно сегодня рассадила палец о стекло.
Припомнив смутно общую медицину, понимаю, что нужно бороться с кровотечением. И вот, я, психиатр, то есть человек, по определению, чуждый насилию и боящийся крови, зову медбратьев. Мы надеваем перчатки и наваливаемся на девчонку.
Не тут-то было. Силы в ней немеряно. Тут медбрат Юваль, служивший в спецназе, хитрым боевым приемом заламывает ей руку и предъявляет палец к осмотру.
Ёрш твою медь! До кости! Кровища хлещет. Надо шить, а у нас нечем, значит надо отправлять в «Сороку» к хирургу. Общими усилиями с родителями начинаем перевязку. Девчонка не сдается. Просто Кармен! Испанские проклятия смешиваются с русским матом. Вокруг кровь. Поросячьи визги жертвы режут уши.
На мгновение реальность меняется, и я чувствую себя участником какой-то отчаянной пиратской схватки. Наконец палец перевязан. Все переводят дыхание. Улыбаются. Все же мы молодцы!
Этим молниеносно пользуется олигофренка-аутистка. Она, сука, срывает повязку, и все начнется сначала.
В конце концов, я-таки отправляю ее в «Сороку». И там доктор Мишка Сеченов мудохается с ней до утра. А утром ее госпитализируют в терапию из-за легочной недостаточности.
Но я-то этого пока еще не знаю, у меня-то пока все только начинается.
Едва я вошел в секретарскую, как тут же и был буквально освежен новостью. Мне сообщили, что областной психиатр вытащил сегодня шесть принудительных проверок, а значит, в течение вечера и ночи амбуланс привезет шестерых сумасшедших. Разумеется, если поймает.
Как будто нам не хватает новых больных. Вот взять хоть одного из них, этих свежепойманых…
Утром этого новенького пациента проверял заведующий отделением профессор Фолкнер. При сём посчастливилось присутствовать и мне. Санитар ввёл в ординаторскую черного человечка лет тридцати. Он здорово смахивал на Уго Чавеса, тогда ещё живого президента Венесуэлы, только был меньших размеров и намного чернее.
Маленький черный Чавес непринужденно развалился в предложенном кресле, строго взглянул на нас и лениво произнес с африканским акцентом:
– Ну, что скажете, смертные?
– Хотелось бы узнать что-нибудь о вас? – вежливо попросил Фолкнер.
– А что про меня, фак вас, знать, – начал грубить Малыш Чавес с полуслова, – я, фак вас так, понятно кто, я – посланец бога…
– А я никого никуда не посылал, – сострил бородатой остротой профессор Фолкнер, после отдыха в Америке пребывавший в игривом настроении.
– Ты, что же это, смертный, фак тебя, хочешь сказать, что ты бог? – разозлился утративший чувство юмора Чавес. – Ты ж, фак тебя, самозванец, а я – заместитель бога! Мессия! Его посланец, а не твой!
С этими словами он начал подниматься с кресла (видимо, чтобы проучить нас хорошенько) и мы, поняв, что беседа потеряла предметность, позвали санитара поздоровее…
Но это утром. А ближе к вечеру, дежуря по приёмнику и разбираясь с принудительными проверками, я понятия не имел, что происходит в отделении.
А происходило там, вот что:
Малыш Чавес, заместитель бога, мессия и посланец, сделался настолько гневлив и беспокоен, что персонал закрыл его в специальной мягкой комнате, оборудованной камерами наблюдения и динамиками с приятной тихой музыкой. Именно благодаря качественным видеокамерам и цветному монитору, медсестра Вера смогла увидеть во всех подробностях, что Заместитель Бога, быстро обретя самообладание, принялся мастурбировать. Причем, по словам Веры – достиг глубокого удовлетворения трижды. Намастурбировавшись же всласть, улегся на мягкий пол и якобы задремал.
Купившись на дешёвую разводку, персонал открыл мягкую комнату. Малыш Чавес вышел и немедленно дал в морду случившемуся рядом больному, а заодно расцарапал рыло подоспевшему санитару. Через несколько секунд он укусил за палец медсестру Веру, прибежавшую посмотреть, кто это там получил в морду и кому это там расцарапали рыло. Ну, обыкновенно – позвали подмогу, навалились разом, зарядили шприц.
Когда Малышу Чавесу укололи хлорпромазин, Заместитель Бога выкинул такую штуку: завел под низкий лоб глаза, перестал дышать, рухнул, выгнулся красивой дугой и закатил шикарный эпилептический приступ.
Судороги шли непрерывно, волна за волной, приступ явно перерос в эпистатус.
А Малыш Чавес даже не думал приходить в себя. Только тогда кто-то из персонала догадался нажать тревожную кнопку, прицепленную у каждого из них на поясе.
Сигнал тревоги получили охранники на входе, и атаманша справочной службы Симона, которая высунулась, как кукушка из своего окна и завопила неистово:
– Срочно доктора в шестнадцатое! Помирает!!!
Это дикий зов и услышали одновременно мы с Халайлой, арабским доктором, который играл в интернет-казино в секретарской.
Оба-два мы травлеными крысами влетели в лобби, проскочили на территорию и припустили в сторону шестнадцатого, хотя дежурным по этому отделению сегодня вообще был доктор Груш, тоже порядочный долботряс.
Нужно сказать, что бежать от приемника до шестнадцатого довольно далеко, и посему, когда нас нагнал охранник на электрокаре, мы запрыгнули к нему и дальше уже просто полетели.
Чтобы не выпасть на поворотах, я вцепился в Халайлу, а тот держался за охранника. Охранник же не выпадал, лишь благодаря мертвой хватке и железному – хрен сломаешь – рулю. Ветер свистел в ушах. Редкие больные и их родственники выпархивали из-под колес весенними трясогузками.
Халайла азартно вопил:
– Быстрее!! Без паники!! Если есть паника – будет балаган! Не паниковать! Кыш от машины, курва! (медицине он учился в Праге и потому хорошо ругался по-чешски)…
Ворвавшись в отделение, мы увидели конвульсирующего посеревшего негра на полу, и персонал, бодро, но бессмысленно суетящийся вокруг. На морде у серого негра сикось-накось была пристроена кислородная маска, но судя по манометру, малый баллон давно опустел.
Халайла ретиво взялся за дело. Я помогал, как мог. Мы перевернули Чавеса, поддержав его голову, пережидая очередной приступ судорог. Тут темпераментный от природы Халайла решил ускорить все процессы.
– Где этот хренов кислород?! – закричал он. – Я уже сто пятьдесят раз прошу долбаный кислород! Дайте этому драному больному, чтоб его раскурочило, подушку под голову! Вызывайте амбуланс! Держите его чертову башку! Готовьте валиум! Открывайте вену! Стойте! Отойдите! Не мешайте! Бегите! Где, наконец, это гребаный Груш! Почему мы за него работаем?! Не надо паники!!!
Понятно, что если до этих воплей царила лёгкая растерянность, то теперь, натурально, началась паника. Одновременно наши служивые бросились выполнять все, что было попрошено.
Причем, за подушкой кинулось три человека, а за кислородом, понятно, никто.
Кроме того, весь этот шухер на бану привлек остальных больных и они, как муравьи на сахар, полезли со всех сторон с советами и комментариями. Кеша Гудлов пробивался через наши спины, разъясняя другим больным, что вот, мол, одного черненького уже эскулапы уморили, скоро, значить, то же и с беленькими будет.
– Кеша! Изыди, черт, отлезь! – умолял я его.
– А я может, пророк-чудотворец, мне может, посмотреть надо, я его может, оживлю! – ломился Кеша сквозь санитара с расцарапанной рожей и Веру с укушенным пальцем.
Чавес тем временем вдруг сам по себе перестал содрогаться. Он активно задышал, сделался вновь черным из серого, пустил слюни, забормотал, описался, словом начал возвращаться в первобытное состояние.
Тут как раз подоспел долботряс доктор Груш, прибыл амбуланс, и мы с Халайлой, поблагодарив всех за внимание, покинули поле боя.
О дальнейшем мне стало известно из телефонного разговора с доктором Амраном, дежурным психиатром «Сороки».
Заместитель Бога был доставлен туда на проверку, и, ожидая очереди, задремал на выделенной ему коечке за ширмочкой. Разумеется, был приглашен невропатолог, оказавшийся новым, не очень опытным, но нагловатым юношей. Прочтя направление долботряса Груша, невропатолог устроил сцену у фонтана, крича, что патология не его, и что он не будет проверять Малыша Чавеса.
Амраныч убедил юного врача хотя бы поговорить с пациентом, а уж после решать, проверять его или нет. Молодой невропатолог согласился, но пребывая в чрезвычайном раздражении от необходимости работать, резким движением распахнул ширму и довольно грубо пихнул спящего Чавеса в плечо, сказав что-то типа:
– А ну, давай, вставай!
…Ну, вы меня поняли? …Так обращаться с Заместителем Бога – себе дороже. Малыш Чавес открыл лишь один глаз, пылающий высшим гневом и из положения лёжа отвесил вполне профессиональную плюху в табло врачу-нахалу. Тот, крякнув селезнем, на спине доскользил ровно до середины зала приемного покоя и застыл, упершись макушкой в сестринский пост.
Больные, которым гад-невропатолог успел нахамить до этого, зааплодировали.
Натурально, беседа не состоялась. Спустя полчаса Малыш Чавес был возвращен в шестнадцатое отделение, персонал коего едва успел зализать раны.
Заместитель Бога с порога заявил, что сомневающиеся в его божественной сущности будут в качестве доказательства немедленно получать по сусалам, для укрепления веры.
– Жаль мне вас, смертные, а что делать, фак, коли нету в вас веры? – возглашал Малыш Чавес, примеряясь грозною десницей к тем, что были поближе. – Для вас же стараюсь, нечестивцы!
На этот раз мягкая комната не была задействована. Санитары-еретики навалились на Заместителя Бога, Посланца, Мессию, Малыша Чавеса и, вколов галоперидол в черную задницу, привязали его к кровати. Крепко! За четыре ноги! До утра! Аминь!
Весь этот бардак окончился на исходе ночи. Все это время в приемном покое тихо, покорно и вежливо дожидались меня двое: интеллигентный мужчина средних лет и юноша бледный с горящим, как и положено, взором. Похоже, сын. Свежезабинтованные предплечья юноши прорастали мелкими кровавыми цветами.
Я, будучи уже полуживым, вяло взял направление, пробежал глазами по диагонали, выцепил заветное словосочетание – «суицидальная попытка», понял, что юношу придется оставить в больнице и пригласил папу с сыном в кабинет.
– Здравствуйте, я дежурный врач, чем могу вам помочь, – пробормотал я ритуальную фразу.
– Здраштвуйте! Witam, panie, – с благородным шляхтецким акцентом ответил мужчина, – доктор, мы из Польши! Я – Юрек Заёба! А это мой сын – Бонифаций Заёба! Помогайте нам пошалуйшта, prosze pana!
Сон и усталость покинули меня одновременно с произнесением этих чудных имен.
Увядшее было мое настроение вновь расцвело пышным кустом чертополоха. Да-да, именно вот такой хренотенью и стоит заниматься всю жизнь. А чем же ещё?
– Садитесь, пан Заёба, – произнес я, – садитесь, поговорим…
7. Иорданское крещение
Отшумел Новый год. Все меняется. Все духовнее и духовнее живет моя доисторическая родина. По зомбоящику наблюдал за крещенскими мероприятиями. Конечно, просто дух захватывает, когда видишь людей, прыгающих в прорубь. Я и сам в холодной воде купался, но вот так! Наотмашь, педипальпами об лед! Не знаю, не знаю… А у нас тут тоже, кто желает, едут на Иордан, окунаются, запасают там воду, хранят рубахи, побывавшие в воде Иорданской, обретают, так сказать, духовные богатства.
Но у нас хоть не так холодно, как на Руси!
Вот один знакомый, сопровождавший православных гостей, стал свидетелем сцены в автобусе, при поездке на Иордан на крещение. То есть, специально организованная поездка – покреститься, окунуться. У всех заготовлены рубахи, тара для воды, лица просветленные, глаза добрые. Молодой человек и тётенька.
Тётенька: – Молодой человек! Я извиняюсь… А ведь это моё место!
Молодой человек: – Почему же оно ваше?
Т.: – А мне тут удобно! Вставайте!
М.: – Ну дык и мне удобно!
Т.: – Что вы мне хамите?
М.: – Да ты сама хамишь!
Т.: – Да пошел ты на х…й, выблядок свинячий!
М.: – Да пошла ты сама на х…й, крыса старая!
Вот так благословили друг друга и поехали на Иордан.
8. Бутерброд профессора Поцтума
Уже написав название этой нелепой истории, я понял, что оно претендует, как минимум, на роман. Ну, типа «Голова профессора Доуэля», или что-то столь же интригующее. Выдохните. Интриги не будет. Все случилось просто и глупо. Впрочем, как и всегда в Дурдоме.
Профессор Поцтум, он такой, как бы описать-то… Он мужик здоровый, и еще его все время дергает. То глаз, то морду, дерг-дерг, тик у него, что ли? Он нам психотерапию читает, знаменитый психотерапевт. Одно меня смущает. Если бы, не дай бог, понадобилось мне к плечу чьему-то припасть, то уж к чьему угодно, только не к плечу, над которым физиономия его дергающаяся. Да седые волосы, вьющиеся из носу.
Еще у него рубашки всегда непонятно в чем. То есть понятно в чем, но я просто здесь об этом говорить не хочу. В кабинете он запирается и не открывает. А если поймать его нужно, ну, скажем, подпись его нужна, знающие люди советуют в засаде ждать, пока он в сортир не выйдет.
Как-то засел я его караулить. Как он в туалет вышел, я проморгал, а как он обратно пошел – так лучше бы и не видел. Идет профессор, дергается весь, из штанов туалетная бумага тянется, а рулон по полу катится неслышно так, тихо, словно во сне.
Он лекции читает студентам по веселенькой теме «Траур у народов мира». Интересно, конечно и поучительно узнать, как там всевозможные народы горюют. Профессор даже книгу про это написал. Обложка славная такая получилась, в тему. Гроб, африканский барабан и яранга.
Вот он приходит на лекцию, открывает свою книгу с гробом и ну читать:
– Бу-бу—бу, бу-бу-бу… траурные реакции… эфиопы… китайцы… бубу-бу… плачут… улыбаются… бу-бу-бу.
Дочитает главу и говорит:
– По-моему, моя лекция прошла ВЕЛИКОЛЕПНО!!!.
Ну, как-то раз один студент из местных, нахальных, и говорит ему:
– Профессор, я на ваши лекции ходить больше не буду. Книгу могу и в библиотеке взять. Дома прочитаю.
Поцтум на это совсем не обиделся и говорит:
– Надо же понимать разницу, когда вы сами читаете, и когда я вам читаю! Вот вы все, надеюсь, Гамлета читали, так? А если бы сам Шекспир пришел и вам прочел, тоже бы КРУТО было, а?
Итак, профессор Поцтум (прошу заметить, справедливо и по научным заслугам!!!) имеет у нас два кабинета. В одном, расположенном наверху, в приемном покое он трудится днем, а в другом, ночует раз в неделю, когда остается в Беэр-Шеве.
В этот раз Поцтум собрался остаться на ночь и, натурально, решил поужинать. Будучи человеком не только умным, но и практичным, он по телефону заказал сэндвич с доставкой. Уже через двадцать минут в холле Дурдома появился юный доставщик еды с мотороллером и, возжелав чаевых, вручил заказанный бутерброд профессору.
Поцтум немедленно уплатил положенные по счету тридцать пять шекелей, вознаградив доставщика нравоучением вместо чаевых и посоветовав больше внимания уделять образованию, нежели стяжательству.
Войдя в верхний свой кабинет, профессор секретировал слюну и неряшливо отъел половину сэндвича, решив дожрать остаток утром на завтрак.
Повеселев после экономного ужина, Поцтум завернул в бумажку полбутерброда и, ничего не подозревая, отправился спать в нижний кабинет – опочивальню.
Поздно вечером ночная уборщица, пожилая, чистоплотная грузинская еврейка, обнаружив какие-то объедки на профессорском столе, выбросила их немедленно в мусорный бак, вымыла кабинет и отправилась наводить порядок в других комнатах.
Утром случилось страшное. Поцтум, не найдя заветного полубутерброда на своем столе, поднял крик и вызвал охранников. Опасно побагровев и привычно брызгая слюной, он потребовал немедленно все разъяснить и призвать к ответу наглеца вора, посмевшего сожрать профессорский харч.
Он кричал, что за всю историю медицины вообще, и психиатрии в частности, подобные оскорбления не наносились никому, но он, Поцтум, этого так не оставит и найдет управу и на воров, и на бездельников получающих деньги за охрану.
В то же время, в лобби носилась заламывая руки ночная уборщица, прослышавшая уже о своем преступлении. На русском, грузинском и иврите бедная женщина громко проклинала злую судьбу и живописала своё будущее в самых ужасных красках. Несчастная пророчила себе арест, тюрьму, несмываемый позор (что, понятно, для грузинской женщины стократ хуже тюрьмы), увольнение с работы и голодную смерть восьмерых внуков.
Присутствующие при трагедии уже рыдали от смеха, а из профессорского кабинета гремел голос Поцтума, требующий полицейскую собаку и призывающий все казни египетские на голову бутербродных воров.
Уборщица была совершенно близка к обмороку, но вдруг лицо её просветлело и стало решительным.
– Да что же это я такое делаю?! За что погибаю?! – закричала она на трех языках, – Боже мой, мусор-то ведь еще не увозили!!!
С быстротой молнии и проворством юной серны, метнулась немолодая, грузная женщина к мусорному баку, открыла крышку, и шуганув собравшихся позавтракать крыс, извлекла со дна драгоценный бутерброд.
Обдула его бережно, утерла слезы горя, выделила слезы счастья и, придав лицу льстиво-торжественное выражение, впорхнула в кабинет профессора, неся перед собой сэндвич, как Сара первенца своего.
Увидев вожделенный бутерброд, Поцтум оторопел и целую минуту не знал что сказать, хотя такое, по чести, случалось с ним не часто.
Тем временем, уборщица с низким поклоном (исполать тебе, добрый молодец), подала профессору объеденный им и крысами бутерброд из помойки. И скромно сообщила, что вчера вечером, убоявшись порчи профессорской пищи от жары, положила сэндвич в холодильник, сохраняла его до утра в свежести и вот теперь с огромным почтением в сердце смиренно вручает его законному владельцу. Именно так.
Приятного аппетита!
Поцтум, не произнося ни слова, сладострастно вонзил зубы в бутерброд, и тут же лицо его стало разглаживаться и добреть на глазах. Проглотив, не жуя, последний кусок, он обратился к застывшей уборщице и молвил значительно и весомо:
– Спасибо тебе, добрая женщина, что сберегла мне завтрак, а то уж я было к стыду своему подумал про людей плохое… А теперь вижу, что все меня уважают и обо мне заботятся…
И нужно отметить, что никто из присутствующих не возразил профессору, поскольку, сказанное было чистейшей правдой. Ну, может быть почти правдой. Или полуправдой… ну, как полубутерброд…
9. Второй отпуск Ёлкинда
Про то, как Ёлкинд сходил в отпуск первый раз, я уже рассказывал. Поэтому, поумнев, перестал выпускать его вообще. А он таскался за мной и клянчил голосом старого еврейского нищего:
– Доктор, ну што ви мине не отпустите, ну ви же можете на меня так положиться, как на себя самоё… Доктор, те лекарства, што ви мине даете, делают мне цорес, совсем нету ерекции. Ну поменяйте мине лекарство на што-то другое, шобы ерекция была…
– Зачем вам тут эрекция, Срулик? – спрашивал я. – Здесь мужское отделение, что вы затеваете?
– Ну пожалуйста, поменяйте лекарство, ну как я без ерекции, вам все равно, а мине приятно, ну поменяйте…
– Хорошо, поменяю сегодня же…
– А ну так уже дайте отпуск! Ну што ви мине не даете, ну ви же можете на мене так положиться…
Эти причитания я слушал две недели и понял, что или отпущу Ёлкинда в отпуск, или убью его тут же на месте.
…Взволнованная Ёлкиндская мама попросила провести с ним воспитательную беседу.
– Срулик! – сказал я, посмотрев на него взором укротителя тигров. – Вы идете в отпуск до завтра. До утра. С вашей матерью! И обещайте мне сейчас не отходить от нее ни на шаг! Вам ясно?!
– Доктор, ну ви же можете на мене так положиться… Да шоб я сделал не так, как ви мене сказали?! Да шоб я… да никогда в жизни… Да шоб я издох! Да вот и мама… да мы обои с ей… Такое доверие…
– ДО СВИДАНИЯ!!!
И Ёлкинд с мамой ушли.
Вечером мне позвонили из отделения и сообщили, что Ёлкинд вернулся досрочно, на такси, один, жив-здоров, но ничего не рассказывает о причине столь скорого возвращения.
Утром я пригласил Ёлкинда для душевной беседы.
– Как отпуск, Срулик? – спросил я нежно, – как все прошло? Мама довольна? Почему ты, мля, вернулся раньше?!!! Что ты успел натворить?!!! Где твоя мать, твою мать!!! Убил её, негодяй? Где тело?!!!
Срулик смотрел на меня радостно и безмятежно.
– Доктор, – вкрадчиво начал он, – ви мене должны понять. Как мушчина мушчину, гляньте шо у мене есть, может и вам надо. Так возьмите…
Тут он вытащил из кармана и принялся с ловкостью шулера метать передо мной на стол что-то наподобие визиток, на которых замелькали блондинки и брюнетки в купальниках и ню, романтические знойные имена и запоминающиеся номера телефонов.
– Что это? – только и смог я вымолвить.
– Доктор!… Как мушчина мушчине… Я же только для попробовать… Ви должны мене понять…
Тут позвонила мама Ёлкинда. Прерывающимся голосом она рассказала, что все было очень хорошо. Просто все было прекрасно и замечательно, особенно в течение примерно первого часа. Срулик с мамой чинно-благородно по пути из больницы зашли в кафе и выпили по чашечке капучино. И все было прекрасно. Потом зашли в мебельный магазин и купили домой скамеечку.
– Такую, всю в узорчиках, под старину, – заливалась мама, – он даже помог мне её нести! Все было очень хорошо!
Дома Ёлкинд выкурил сигаретку и сообщил маме, что ему нужны деньги на новую пачку. Мама вынула из кошелька честные пятнадцать шекелей. Но Срулик отверг эту смешную и недостойную сумму с царственным негодованием.
Он заявил, что мама и так всю жизнь сидит на его шее, вот и сейчас скамеечку везла на нем, как на осляте! А денег ему нужно дать четыреста шекелей, никак не меньше и как можно скорее, поскольку он намерен пройтись на воздухе, или он сей же час сделает маме вырванные годы.
Мама сказала твердое «нет» и где-то в глубине души поняла, что период «все хорошо» уже кончился.
Ёлкинд не стал спорить с мамой, тем более, что она женщина. Он просто, молча, забрался на шкаф и сиганул на свежекупленную скамеечку, сломав её к чертям вдребезги со всеми узорчиками и стариной.
Восстав из скамеечного праха и оттряхнув с себя обломки, передал маме устный ультиматум: либо он немедленно получает четыреста шекелей, либо мама получает погром а ля батька Петлюра. Маме было с чем сравнить. Её бабушка пережила несколько погромов и охотно делилась живописными воспоминаниями. Отдать четыреста шекелей выходило гораздо дешевле. Мать Ёлкинда метнулась в банкомат, на бегу обдумывая дальнейшую стратегию. По всему выходило, что её материнского авторитета не хватает уже ни на что.
Дома, приняв небрежно деньги, Срулик засобирался пройтись на воздухе, а именно: побрил лицо и пригладил волосы.
– Куда же ты настропалился, сволочь? – робко спросила мама.
– Так я пойду ненадолго, только для попробовать, мене же доктор поменял лекарство, надо же знать или помогло…
– Срулик! – драматически закричала мама. – Ты же обещал! Ты обещал ведь не кому-то, а самому доктору, что не отойдешь от меня ни на шаг, гадина ты такая!
– Ну так шо, доктор может на мене положиться!!! Ни на шаг – так ни на шаг! Вы, мама, пойдемте со мной!
И вот уже через полчаса в Старом Городе, в недорогом, но уютном доме терпимости, в холле, на диване, усеянном подозрительными пятнами, сидела, роняя светлые материнские слезы мать Ёлкинда. А Срулик, тем временем, буквально за тонкой стеночкой, шумно проверял, насколько действие нового лекарства не влияет больше на его «ерекцию». И за четыреста шекелей проверил дважды и остался вполне доволен.
По завершению опыта изумленная мадам Ёлкинд, потерявшая в борделе, кроме четырехсот шекелей последнее материнское терпение, отправила Срулика на такси в сумасшедший дом.
Так завершился второй отпуск Елкинда.
Про третий, во время которого он был задержан полицией, прикован наручниками внутри полицейской машины и выломал дверь, бежал, прыгал с четвертого этажа, сломал холодильник в больнице, угрожал от имени Бен Ладена, дрался с охранниками с криками «Свободу Олегу Кошевому!», даже не стоит рассказывать. Любой человек с воображением вполне может самостоятельно представить, что было дальше…
10. Судьба хомячка в Америке
Ширлинг, заведующий психиатрической поликлиникой в «Сороке», любил покурить трубку с хорошим табачком. И ещё он любил разок в неделю обозначить лояльность служебным обязанностям и собрать коллектив на конференцию, дабы всех повидать, выслушать, а главное самому блеснуть умом и статью.
Конференция еще и не началась, а новости уже были нехороши. Одна из психологинь сообщила, что померла мать Срулика Ёлкинда. Где-то психологиня это услыхала и вот, сочла необходимым поделиться болью.
Общий разговор тут же свернул на тему, что мол, человек, он – как столяр, живет себе, живет, да и помирает. Что мол, ведь вовсе еще не старая была женщина, хоть Ёлкинд, гадюка, и попил её крови досыта, а все ж сын, а все ж мать родная… Что бедолага Ёлкинд развалится без её заботы, и одна ему теперь дорога – в хроническое отделение… Что и там без маминых передачек не ждет его ничего хорошего, кроме обструктивного бронхита из-за непрерывного курения…
Когда даже у самых бессердечных навернулись слезы, кто-то из докторов, бросив в окно замутненный взгляд, вдруг задушевно и хрипло произнес:
– Э! А вот и мертвая мать Ёлкинда к нам пожаловала!
Разом, как скворцы поворачивают в полете, все обернули перекошенные лица к окну и увидали, как вполне себе живая и здоровая «мертвая» Ёлкиндская мать чапает себе по дорожке в поликлинику…
– Что ж… – произнес Ширлинг, закуривая трубку, – рановато мы её похоронили, ошибочка вышла… теперь до ста двадцати протянет. Не меньше…
И конференция началась.
Говорили много. В основном, отмечали значительные достижения в работе под мудрым руководством…
Ширлинг довольно попыхивал кэпстеном и уже почти мурлыкал.
Тут слово взяла арабская социальная работница. В очах её светился нездоровый огонек общечеловеческих ценностей и прочей справедливости.
Социал-прислужница гневно поведала, что доктора, проверяющие бедуинов, не говорят по-арабски. Соответственно, многие бедуины плохо говорят на иврите, а по-русски уж вообще никак. И выходит, что когда сумасшедший бедуин раскрывает своё сокровенное бредовое и нелепое содержание мыслей на плохом иврите, доктор не понимает, что это бред и болезнь, соответственно не ставит, сволочь, диагноз шизофрения.
Как следствие – безумный бедуин не получает ни пенсии, ни пособия, а это ведь в бедуинской жизни, может быть, и есть самая главная вещь, после, конечно, воровства всего, что плохо лежит.
Все задумались. Все, кроме доктора Гоги, недавно обременившего свой ум прочтением большого пособия по психиатрии.
– Всё совершенно наоборот! – заявил Гога, вскакивая бодро, по-комсомольски. – Вот что говорят нам Каплан и Садок? (эти достойные господа – авторы огромного, всеобъемлющего труда по психиатрии. А то вдруг среди нас не все психиатры…). Они говорят, что среди хомячков процент шизофрении намного выше!!!
…А пока все уже второй раз за сегодня перекашивают лица от удивления, а Гога победоносно озирает поверженную аудиторию, я воспользуюсь паузой и сделаю некоторые пояснения.
Всем, думаю, понятно, что разговор проистекает исключительно на древнем, прекрасном языке, иврите. А на иврите хомячок – «огер», соответственно, хомячки «огрим». А вот эмигрант, как раз, будет «меагер», и значит эмигранты – «меагрим». Гога, еще не достаточно блестяще владея языком, заморочился и натурально перепутал слова, звучащие в чём-то похоже. То есть в его голове произносятся «эмигранты», но нам-то слышны сплошные «хомячки».
Так пусть уж говорит.
– Так вот. Почему же среди хомячков больше шизофреников? А вот, может быть, почему… Когда хомячок приезжает в США и там, к примеру, впадает в депрессию, что он делает? Он идет к американскому психиатру, а тот, разумеется, на языке хомячка не говорит и от непонимания ему кажется, что хомячок несет полный бред и нелепицу! И вот готово дело – американский врач ставит хомячку диагноз шизофрения! Всё! А хомяк-то и не сумасшедший! Или наоборот. Американский больной, скажем, с тревогой, приходит к врачу-хомячку, который, например, из Китая приехал и по-английски почти не понимает. Так этот китайский хомяк ему от непонимания шизофрению и лепит!
К этому месту все уже сползли со стульев, а Ширлинг даже попытался остановить Гогу слабым движением руки. Говорить он не мог, его рот и бороду заливали слезы. Впрочем, Гога воспринял этот жест как приглашение продолжить. И продолжил.
– Так что я хочу сказать? Что бедуинские пациенты – они в нашем случае как хомячки! И уж скорее от непонимания можно поставить лишнюю шизофрению, чем наоборот! Так что весь бюджет и уйдет на пособия по инвалидности и на бедуинов, и на хомячков! Беспокоиться нечего…
– Доктор Гога! – прорыдала, извиваясь на полу, старшая сестра. – Какие, на хрен, хомячки, что ты несешь?! О чем ты?!
– Я об эмигрантах, – внезапно вспомнил верное слово Гога, – и что значит, что я несу? Я что-то не то сказал?
– То! То! Ты всё сказал. Именно то, что надо! Так до тебя никто не говорил! И думаю, уже никто так и не скажет! – обрел дар речи Ширлинг, выплёвывая в ладонь мундштук перекушенной пенковой трубки.
– Гога! Ты с сегодняшнего дня выходишь в отпуск. На неделю. Никаких книг!!! Только отдых! Возьми семью. Съезди в Эйлат. Там, кстати, на Герцля, есть чудный зоомагазин. Купи детям хомячков… Всем спасибо! Заседание окончено.
11. Немцы не придут
Каждый божий день по территории сумасшедшего дома бесцельно разгуливает толстенькое, низенькое существо. Голова его обрита наголо, дрожащие губы пускают слюнки, а ножки его коротки и кривоваты.
Время от времени существо присаживается на корточки и писает, где придется. Лишь тогда становится понятно, что это женщина. Не заглянув в историю болезни, возраст её определить невозможно.
Розе уже тридцать восемь, и она приехала в Израиль из Одессы семнадцать лет назад. Примерно тогда же она сошла с ума окончательно.
У Розы нет никого, кроме папы. Это не старый еще, крепкий мужчина, похожий на подполковника в отставке. Каждое утро папа появляется с гостинцами и сигаретами. Роза очень радуется папиным визитам. Если он не находится рядом с ней хотя бы несколько минут, Роза становится совершенно уверенной, что папа умер.
Об этом она ежеминутно спрашивает персонал в отделении. Кроме того, Роза убеждена, что вот-вот придут немцы и всех убьют. И об этом она тоже справляется постоянно.
– Здравствуйте! А папа умер? Он что, умер, да? Значит, он не придет? А вы знаете, кто придет? Придут немцы! Фашистские немцы! Придут и всех убьют! И вас убьют! И меня, и папу! Да? А где папа? Он что, умер?…
Так Роза может продолжать часами.
Роза вовсе не проста, она несет в себе скрытое, как яд в змее, коварство. Её мишень – самые рассеянные и доверчивые доктора.
Чаще всего достается Гоге.
По дороге в столовую Роза настигает его, берет за рукав, прозрачно и честно заглядывает в глаза и говорит вежливо и подобострастно:
– Здравствуйте, доктор Гога! Приятного аппетита, доктор Гога!
– Спасибо, Роза, – отвечает простодушный Гога.
– Кушайте на здоровье! – продолжает Роза, постепенно повышая громкость и меняя голос с елейного на привозный.
– Кушайте, кушайте! Обжирайте нас, блядь! Жрите, суки, за наш счет! Шоб вы уже подавились, шоб вас раздуло наконец, як ту свынью! Шоб вы лопнули так, шоб дерьмо три дня смывали и не смыли!
И аппетит у доктора Гоги пропадает…
…На территории больницы ведутся земляные работы. Роют канавки, ямы, какие-то котлованы. Как и полагается, все строго огорожено и подписано.
Роза, придерживая пижамные штаны, сусликом стоит над свежевырытой ямой. Заприметив издалека Гогу, она начинает истошно голосить:
– Доктор Гога! Сюда! Скорее! Скорее!!!
Еще не начав движение, Гога, естественно, успевает прокрутить в голове самые страшные картины. Ну, например, кто-то из больных упал в яму и убился нахрен.
Или еще хуже – убился, но не до смерти. И теперь нужно будет прыгать в эту грязную траншею, и оказывать первую помощь. Или реанимировать. Или делать еще что-то совершенно неуместное.
Доктор Гога переходит на интеллигентскую рысь, а Роза не унимается и вопит пуще прежнего:
– Сюда!! Скорее!!!
Пыхтящий Гога тормозит на краю. Комья земли сыплются вниз из-под ботинок. И он видит, что яма пуста.
– В чем дело, Роза? – раздраженно спрашивает он.
– Вот… могилку вырыли! – рыдает Роза. – Будут папу хоронить…
– Папа твой жив! – уже почти орет Гога. – Я его утром видел!!! Час назад!!! Мля!
– Ничего – успокаивает его Роза, – скоро немцы придут и убьют. Всё равно хоронить…
Проходит неделя. Мы, несколько докторов, и Гога тоже, после обеда, бездумно пересекаем территорию сумасшедшего дома.
Роза выворачивает из-под солнца. Как опытный, беспощадный истребитель. И жертву она намечает сразу и безошибочно.
– Доктор Гога! Спасибо! Большое спасибо!
– За что спасибо? – подставляется расслабленный послеобеденным временем Гога.
– За лечение спасибо! – истово говорит Роза. – За таблетки ваши сраные! За уколы! Вся жопа уже в шишках! Колите, колите, всех не переколете, суки, чтоб вас самих так лечили от триппера!
После этого Роза поворачивается к нам спиной, и ловко сдернув пижаму, демонстрирует пресловутые шишки. Все это не мешает ей одновременно приплясывать и громко петь:
Мы позорно спасаемся бегством…
…Сегодня, дежуря по Дурдому, я захожу по делам в Розино отделение.
Медбрат, человек-гора в белой куртке, сообщает, что Роза обругала не того, кого нужно и на неделю лишена выходов.
– Мы уже больше не можем! Что за пытка! Невозможно работать. Это же не ей – это нам наказание! – причитает брат милосердия, всхлипывая. – Она нам просто делает вырванные годы своими вопросами!
– Вот только этим и спасаемся, – медбрат указывает сосисочным пальцем на огромный рукописный плакат, присобаченный пластырем на стекло сестринского поста.
Тут в коридоре появляется Роза. Мутный взор её светлеет, она подкатывается к медбрату и одним громким шмыгом втягивает слюнки в рот, готовясь задать вопрос. Медбрат выкатывает грозно глаза и, молча, тычет ручищей в плакат. Роза читает. Мрачно думает всем лицом. И не вымолвив ни единого слова, бредет в свою палату.
– Вот так – каждые пять минут, – злобно говорит медбрат, потроша стрип с таблетками.
Я любуюсь плакатом. Там написано по-русски:
«Роза! Папа жив!! Будет завтра!!! Немцы не придут!!! ИДИ СПАТЬ!!!!»
12. Несвятой Георгий и три богатыря
(Быль)
В стародавние времена, когда по Святой Земле еще носились взад-вперед толпы рыцарей и сарацинов, конкурирующих в бескомпромиссной борьбе за гроб господень и святой Грааль, невозможно было бы и предположить, что в начале двадцать первого века, в солнечной столице южного округа, трое юношей снова вознесут к ликующим небесам знамя рыцарства и честного богатырства.
Впрочем, лучше начать, как всегда с середины…
Метадон-Центр притулился на границе огромного торгового комплекса. Место устраивает всех. Довольны и сотрудники, и наркозависимые пациенты, и дилеры, поддерживающие эту зависимость.
Мы ведь тут выдаем (под строгим медицинским контролем!) метадон наркоманам, чтоб они не покупали героин на улице. Так сказать, заместительная терапия.
Публика у нас еще та. Есть, кстати, очень приличные и интересные люди, мастера на все руки: художники и убийцы, свидетели Иеговы и педикюристки, собакозаводчики и сутенёры, аферисты и библиотекари, сумасшедшие и члены политических партий, бывшие военные моряки и альфонсы, карбонарии и негры-иудаисты, плясуны на канате и карточные шулера, et cetera, et cetera…
Народ все больше бывалый, тертый и местами творческий. Из наших пациентов с волшебной легкостью можно было бы сколотить и театральную труппу, и пару махновских банд.
Все они поклоняются одному демону по имени Героин. А чтобы поклонение это не наносило непоправимого урона им и цивилизации – мы выдаем им метадон вместо героина. Шило на мыло, конечно… Но мылом, по крайней мере, никого не убьёшь, в отличие от хорошо заточенного шила.
Не все так просто, в Метадон-Центре есть и правила. В частности, если кто выпил винца али водочки, то метадона в этот день он не получит, ввиду опасности для здоровья. Чтоб, гад, не перестал дышать, под нашу ответственность. А что такое не дать наркоману его законную дозу, знает только тот, кто выжил, пытаясь это сделать.
…Так вот. Есть у нас один клиент. Звать его Гоня. Отбыл срок за убийство, еще на доисторической родине. Живет с подругой, такой же лихой наркоманкой, как и он сам. Не работают оба. Бесшабашно болеют всеми болезнями, передающимися через шприц. Периодически попадают в полицию. Охотно дерутся друг с другом и всеми желающими. Подруга проституирует понемногу. Гоня сутенерствует. Словом, все как у людей. Но этого явно мало – они еще и бухают.
Бывало, мы лишали Гоню метадона, поймав его на пьянстве хитрым прибором – алкотестером с трубочкой. Каждый раз это был скандал, угрозы, плач и слезы. Но в Центре-то у нас есть охранники, и вообще это игра на своем поле… Пошумев, Гоня не солоно хлебавши уходил.
…В тот день Гонина подруга заявилась с утра с синей мордой и мокрыми от слез глазами. Пыльные, исцарапанные ноги держали её с трудом. Руки её совершали приятные глазу махающие движения из пьесы Чехова «Чайка».
Утеревшись, подруга горестно поведала, что Гоня никак не может прийти за своей дозой, поскольку сбит грузовиком и лежит дома в гипсе. На допросе с пристрастием верная подруга сдала Гоньку с потрохами.
Никого грузовика не было и в помине, это верно. Но зато при попытке перевести через улицу слепую старушку, произошло спотыкание и падение со сломом руки и рёбер.
Допрос продолжился, и вместо нелепой и изначально недостоверной слепой старушки появились террористы, пытавшиеся Гоню похитить, сломавшие ему руку, но трусливо бежавшие при виде полиции. Террористов сменили пришельцы, пришельцев – масоны, масонов – падение планера…
Примерно через час, устав от творчества, Гонина подруга сухо сообщила правду. Гоньку просто-напросто отдубасили свои же братки-наркоманы, не поделившие с ним что-то материальное. Правда-то правдой, но прийти в Центр он все равно не может. Ну, никак!
После краткого совещания у руководства было решено навестить Гоню дома и при необходимости дать ему метадон непосредственно. Отобрали троих самых храбрых и надежных. Три богатыря, три рыцаря в белом, без страха и упрека, благородные доны… Словом – Мальбрук в поход собрался…
Я лично, в качестве Ильи Муромца, как самый толстый согласился возглавить это анабазис. Добрыней Никитичем вызвался быть социальный работник Меир, не говорящий по-русски. Алешей Поповичем стал опытный и ловкий санитар Алекс.
Прихватив с собой латы тяжкие да мечи булатные, в смысле – тонометр, фонендоскоп, алкотестер и бутылку метадона, богатыри загрузились в «мазду» Алеши Поповича и отправились по адресу. Воевать супостата!
…Трехэтажный дом, квартир на двадцать, производил впечатление умирающего в болоте слона. Мы нашли стоянку в сотне метров от хобота. Возле подъезда в районе правой задней ноги пожилая марокканка вешала белье.
– Квартира восемь здесь будет, мадам? – вежливо спросил Добрыня.
– А кого вы ищете? – ответила марокканка вопросом на вопрос (иногда марокканки поразительно напоминают одесситок)…
– Да, так, одного русского… Георгием кличут…
– Георгия? Гоню-наркомана с его потаскухой? Да еще как знаю! Всему дому от них нет покоя, одни пьянки-гулянки, чтоб им сдохнуть! Заберите их обоих, да не выпускайте, ради бога! Сил нет никаких, замучили черти проклятые, чтоб их, выблядков, повывернуло кишками на забор…
Нет смысла цитировать все слова и выражения, произнесенные тогда этой почтенной донной, но она явно приняла нас за полицейских агентов в штатском, явившихся арестовывать разнузданную парочку. Мы не стали её разочаровывать и, сохраняя зловещее молчание, поднялись на третий этаж.
Прислушавшись, постучали в дверь, искалеченную множественными осложненными переломами, всем своим видом взывающую к милосердию. Через несколько секунд тишины кто-то, громко застонав, начал отворять. Дверь приоткрылась, и нас овеяло запахом портового притона, в котором к тому же не менее недели скрывали расчленённый труп. Роль трупа, вовсе не бесталанно, исполняло мусорное ведро.
Гоня, в трусах, сияя со впалой груди крупным православным крестом цыганского золота, на фоне синих куполов, выставив загипсованную руку вперед, щурил на нас желтоватые очи. Он здорово напоминал похудевшую, облезлую, попавшую в беду панду, с черными пятнами вокруг канареечных глаз и обильными синяками по немытому телу.
– Мы войдем? – решительно сказал Алекс-Алеша Попович и отодвинул Гоню.
– Пожалуйста, пожалуйста, – засеменил Гоня за нами вглубь берлогообразной квартиры, припадая на обе ноги сразу, моргая виновато бледно-лимонными глазами в чернильных кругах, словно бамбуковый медведь с перебитой лапой.
В доме было смрадно и сумрачно. Грязные шторы отсекали солнце, а те лучи, которым посчастливилось проникнуть внутрь, выглядели какими-то грязно-бурыми, нерадостными. Мебель присутствовала, но более походила на разложившиеся остовы гигантских насекомых, чей хитин уже подернулся тленом и склизкой плесенью. Гоня любезно предложил присесть, но садиться что-то не хотелось.
– Ну, что же, – бодро произнес Меир-Добрыня, с профессиональным оптимизмом социального работника, – и ведь совсем неплохо вы тут устроились! А мы метадон принесли!
Тут Гоня облегченно вздохнул и уселся на останки огромной мокрицы, изображавшей диван. Повисла неловкая пауза. Я поискал глазами, куда положить сумку, но не нашел чистого места.
– Приступим – сказал я, торопясь завершить тягостную процедуру. – Как самочувствие, Гоня? Кто тебя так? Давай-ка я тебя послушаю.
Я принялся, держа на весу сумку, одной рукой извлекать тонометр и фонендоскоп, а Гоня, горестно всхлипывая, повел печальный рассказ о недобрых людях, падлах трёпаных и суках рваных, не только сделавших его похожим на китайского медведя, но и отобравших последние деньги. На это, Алекс-Алеша Попович неэмпатично заметил, что нужно меньше шляться, а Меир-Добрыня Никитич, как человек чисто израильский, врожденно-сердобольный, заохал, закряхтел, засочувствовал лицом и жестами.
Давление у Гони давило вовсю, сердце тоже не отставало. Я начал было пристраивать к ушам фонендоскоп, но тут из темного угла вылетела худая, чумазая кошка и принялась нахально хватать лапами болтающийся конус с мембраной. Животное сдуру решило, что кто-то из двуногих тварей решил вдруг поиграть с ней, впервые в её недлинной жизни.
Попытки отобрать прибор у кошки не увенчались успехом. Возбужденный зверь, повалившись на спину, уже всеми четырьмя лапами и белозубой пастью удерживал металлический конус. Я строго посмотрел на Гоню.
– Доза, пожалуйста, не балуйся, – вежливо обратился он к кошке и тяжелым пинком отправил её обратно в угол.
Меир-Добрыня вздрогнул. Кошка Доза, крякнув по-утиному, планируя лапами, по красивой дуге, улетела в таинственную тьму.
Прослушивая сердце и легкие любителя животных, я почувствовал, что окружающее нас зловоние как-то притупилось и более того, возникла вдруг некая оригинальная струя нового запаха. Еще через пару секунд мне стало понятно, что запах этот – аромат свежего алкоголя. Видимо, от всех переживаний, Гоня еще и хорошенько дерябнул.
Международным жестом я дал понять остальным богатырям, что Гоня выпивши. Давать метадон было нельзя. С другой стороны, Гоня уже знал, что мы его принесли. А ведь любому понятно, что легче отобрать у волчицы её последнего любимого щенка, нежели не дать дозу наркоману.
– Гоня! – как можно более миролюбиво сказал я. – Тут ведь вон оно как выходит-то… такая, понимаешь оказия получается… как бы это лучше сказать… ну, не так чтобы совсем всё уже пропало… Но метадон мы тебе сейчас не дадим.
– А когда дадите? – туповато спросил Гоня, с трудом фокусируя черно-желтый взгляд, – когда я свою дозу-то получу?..
Опытный Алеша Попович начал медленно продвигаться к входу. Кошка Доза, услыхав свое имя, вновь закрутилась под ногами, мяукая вопросительно.
– Да получишь ты свой метадон, – вмешался сердобольный Меир-Добрыня, улыбаясь ласково, – что так переживать-то, завтра и получишь…
Лукавый Попович, стоя у самой двери и даже высунув одну ногу наружу, уже делал нам какие-то знаки, словно приглашал прогуляться, причем немедленно.
– Значит завтра я дозу получу? – внезапно переходя на русский, покорно спросил Гоня. – А сегодня, что никак нельзя?
Он начал приподниматься с дивана. Алеша Попович жестикулировал у входа совершенно уже отчаянно.
– Видишь ли, Гоня, – перешел я тоже на русский язык, – так вот выходит, что не надо тебе брать метадон сегодня, ну просто никак не надо. Ты же выпивши? Ну, так завтра и примешь свой метадон…
– А если сегодня? – вдохновенно спросил Гоня. – А? Взять и выпить сегодня? Вы же его с собой привезли? Ну, так и чего ждать-то? А?
– Сегодня невозможно, – ласково ответил я, – а вот завтра, с дорогой душой! Завтра просто разлюли-малина!
Добрыня Никитич, ни слова не понимающий по-русски, улыбаясь, кивал головой, следя за диалогом. Общая мягкая интонация усыпила его бдительность.
– Вот жалость-то, что нельзя сегодня, – простонал Гоня. – А может можно, а? Разок-то?
– Никак невозможно – официальным голосом ответил я. Весь этот нелепый разговор уже начал меня раздражать.
– Ну нет, так нет, – кротко произнес Гоня. И тут же, срывая голос и выдувая пузыри бешеной пены, хрипло взвыл:
– Да вы, что, козлы, совсем ох….ели?!!
Случилась метаморфоза: худая, битая панда на наших глазах в одно мгновение обернулась разъяренным гризли. Гоня, не прерывая череды увесистых матюков, изогнувшись верхней половиной тела, завернул на кухню, причем ноги его остались снаружи и продолжили лягательные выпады в нашу сторону.
– Убью нахер! – издала вопль верхняя Гонина половина из кухни, и до нас донесся многообещающий лязг чего-то железного. На миг мне представилось, как Гоня срывает, с жестяным грохотом, со стены дедовскую казачью шашку:
– Гей, хлопцi, рубай жидiв!…
…Время уплотнилось. Словно в замедленной съемке я увидел исчезающего в проеме двери Алешу Поповича и услыхал стук его башмаков по лестнице. Слева меня обдало тугим ветром. Это Добрыня Никитич, поняв наконец, что происходит, перестал улыбаться и набрал скорость с места, крикнув мне напоследок:
– Бежим!!!
Задерживаться было бы глупо. Я, не теряя достоинства, неторопливо рванул вниз по лестнице и уже на втором этаже, как стоячего, обошел зайцем удиравшего Меира-Добрыню.
Из подъездной двери, слегка снеся её с петель, мы вывалились уже одновременно с Поповичем. В двух шагах сзади, издавая лихой крик «Ой!» топотал Добрыня Никитич. В спину нам били вжикающие звуки чего-то отточенного и кавалерийский мат, перемешанный с восточными проклятиями.
Как оказалось, к моменту нашей ретирады вокруг подъезда собрались практически все жильцы, жаждущие воочию лицезреть, как полицейские агенты в штатском, наконец, поволокут в кутузку закованного в кандалы Георгия-наркомана, замучившего весь дом.
Ожидания почтеннейшей публики почти оправдались. Вид троих агентов, без памяти удиравших от искалеченного доходяги с гипсом, привел народ в полное отчаяние. Им, несчастным, стало ясно, что с таким чудовищем не справиться уже никому. Жильцы засвистели и заулюлюкали нам в потные спины.
Мы плотной группой, как три картечины, прошили с треском какие-то кусты и свернули на стоянку. До машины оставалось всего-то метров пятьдесят, когда Добрыня Никитич, ойкающий при каждом шаге, начал прибавлять к слову «Ой» слово «Нога». Выходило очень ритмично, к месту, прямо в шаг: «Ой-нога-ой-нога-ой-нога!». Левый ботинок Меир при этом почему-то держал в руке.
Нырнув в машину, Алеша Попович дал газ. Мы с Добрыней захлопывали дверцы уже на ходу, а Алекс-Попович, опасливо поглядывая на Гонины окна, принялся выводить «мазду» из-под возможного обстрела сверху.
К моему удивлению, хотя мы уже и не бежали, а ехали – Добрыня Никитич не прекращал своей песни «Ой-нога» и продолжал махать обувкой…
Метадон-Центр встречал нас как героев. Ржали абсолютно все. Чуть позже выяснилось, что Меир в ипостаси Добрыни Никитича, метров сто пробежал со сломанной пяточной костью, кою разбил о ступень, перепрыгнув второпях через лестничный пролет.
Все кончилось очень хорошо.
Георгия отлучили от нашего Метадон-Центра за сломанную Меирову ногу. Он каждый день ездит в такой же центр в Тель-Авив. Верная его подруга сидит в тюрьме. Она успела подраться с Гонькой в тот же вечер и слегка порезала его ножиком.
Алекс по-прежнему выдает метадон пациентам. Он стал лишь еще более строг, но вместе с тем, еще более справедлив. Меир второй месяц в гипсе, на больничном. Дело обошлось без операции. На личной страничке в фейсбуке он вывесил свое фото с гипсовой ногой на переднем плане и леденящим кровь рассказом об упыре-наркомане, едва не искромсавшем его, Меира, обоюдоострым турецким кинжалом.
Кошку Дозу изъяли социальные службы и определили в особый приют на реабилитацию. Говорят, что после специального обучения Дозу пошлют работать в полицию в отдел по борьбе с наркотиками. Уж она-то нанюхалась всякого…
Я, как не оправдавший доверия, добровольно сложил с себя звание Ильи Муромца и продолжаю сеять, если и не очень разумное, то хотя бы доброе. Про вечное уже и не мечтаю.
Но это все пустое… Вот скоро мы отправимся с домашним визитом к одному арабу, бывшему осведомителю ШАБАКа из Газы, с манией преследования, вот тогда и посмотрим, не перевелись ли еще богатыри и рыцари на Святой Земле…
13. Aliens
(Хроники Ытык-Кюёльского нашествия)
На живописном берегу реки Татта привольно раскинулось село Ытык-Кюёль – административный центр Таттинского улуса, вольной республики Саха. Собственно, там и сейчас полная жопа. А уж в конце семидесятых годов прошлого века, когда улус еще космополитично именовался районом, а Саха назвалась Якутией, село Ытык-Кюёль и вовсе не блистало.
Говоря по чести, место это было тихое, пасторальное, населенное простыми, дружелюбными и неиспорченными людьми. Уютное село, обрамленное тайгой, украшено было посередине жемчужиной прелестного чистого озера. Крохотный аэродром на окраине весело запускал в синие небеса легкомоторную авиацию. Клуб и библиотека честно повышали сельскую культуру и общий кругозор населения. Жизнь плавно шла своим чередом.
Лето 1979 выдалось исключительно жарким, и когда в конце августа, сбившийся с пути, огромный полярный антициклон ворвался в центральную Сибирь, навстречу захватчику самоотверженно поднялись волны теплого воздуха. По всем законам метеорологии дело натурально кончилось большим ураганом.
Причудливой полосой, грозы и бури пронеслись над Автономной Социалистической Республикой, срывая толь и шифер втихую приворованные народом, валя столбы и сосны, обрывая провода и плакаты с прищуренным Ильичом.
В самой столице – славном городе Туймадске, огромный, три на четыре метра (sic!), портрет Ульянова-Ленина с добрыми глазами и галстухом в крупный горох, подобно дракону, летал над городом добрых четверть часа, и напоследок, развратно сверкнув лозунгом «Верной дорогой идете, товарищи!», исчез в грозовом небе.
Ытык-Кюёль попал под штормовой удар внезапно. Ничто не предвещало беды. Ленивый полдень едва заметно напоминал о себе звуками далекого радио и запахом теплой хвои. Казалось, что даже комары застыли в полете, словно запаянные в прозрачный хрусталь нежного летнего воздуха. Всякое движение атмосферы прекратилось.
Любой опытный моряк, окажись он случайно в Ытык-Кюёле в эти часы, немедленно заявил бы, что подобное затишье на самом деле зловеще и случается обычно перед самым сокрушительным шквалом.
– Да, братушки, – сказал бы опытный моряк, – все точь-в-точь, как в семьдесят третьем, когда завербовался я с похмелья на одну старую посудину, и, разрази меня гром, утром в Баб-эль-Мандебском проливе…
Но в сухопутном селе Ытык-Кюёль отродясь не бывало моряков, поэтому никто ничего не произнес, а молодая метеонаблюдатель Саргылана посиживала себе, молча, на метеорологической вышке, дожидаясь обеденного перерыва и предвкушая премьерный сельско-клубный показ первого советского фильма – катастрофы «Экипаж» с красавцем Филатовым.
С высоты своего поста наблюдения Саргыланке хорошо была видна окраина села и маленькая грунтовая площадка аэродрома, на которой под брезентом мирно дремали несколько вертолетов и три Ан-вторых. Одна из «аннушек» была расчехлена и в её заголенном моторе копался, взобравшись на стремянку, Сенька Кривогорницын, авиатехник и добрый Саргыланкин приятель, а в прошлом, ко всему, еще и одноклассник.
Сквозь грезы о подвигах артиста Филатова в фильме-катастрофе, девушка отрешенно смотрела на Сеньку, который, завершив копание в холодных внутренностях мотора, пытался закрепить выпуклый капот и, привстав на стремянке на цыпочки, ухватил его обеими руками, лишив себя опоры…
Вот в этот момент и наступила настоящая, а вовсе не киношная катастрофа, и пришло великое время совершать взаправдашние подвиги.
Небо, как-то в одно мгновение потемнело, солнце растворилось в жуткой фиолетовой мгле, и стало вдруг ощутимо прохладно. Немедленно вслед за этим тайга на другой стороне села ожила, наклонилась разом, по верхушкам сосен полетел мелкий древесный сор, и внезапно страшная волна пыльного злого воздуха ударила по домам и заборам.
Взметнулись вверх сорванные с крыш листы кровельной жести, возле клуба рухнуло несколько столбов, и из разорванных проводов забили фонтаны искр, страстно соединяясь с молниями жуткой сухой грозы, падающими из черного неба. Из разнесенных в щепки курятников повыдувало кур, и несчастные кроткие птицы первый и последний раз в своей безгрешной жизни насладились полетом. Крыши срывало одну за другой.
Метеовышка, построенная в свое время по строгим советским стандартам, честно выдержала удар стихии. Саргылана вцепилась в привинченный к полу столик. Вокруг звенели стекла, вышибленные ударом бури. Мелкий песок хлестал по глазам, но отважная девушка все равно смогла разглядеть сквозь ревущую мглу, как самолеты, ломая перкалевые крылья, покатились, сорванные со стоянки, в сторону леса. А еще увидела она, как её одноклассник Сенька, вцепившийся в капот и увлекаемый им, как парусом, взмыл со стремянки и, оказавшись нелетучим, рухнул головой вниз на укатанный грунт. Через пару минут шквал стих, словно его и не было вовсе. Возле сельсовета забили в пожарную рельсу, заголосили женщины, заматерились мужики.
Саргылана разжала побелевшие пальцы. Вышка больше не пыталась сбросить её. Стекла хрустели под ногами.
Все встало на свои места, в том числе и в Саргыланкиной голове. Двух мнений быть не могло. Саргылана и так хорошо училась в школе, а уж по Начальной Военной Подготовке у нее и вовсе были одни пятерки. И политинформации она пропускала редко, как-никак была членом школьного комитета комсомола.
Она поняла – случилось именно то, о чем не раз предупреждали взрослые и политически грамотные товарищи. Проклятый Китай, извративший учение Маркса, нанес-таки ядерный удар по Советскому Союзу. Ясное дело, что неподалеку взорвалась ядерная бомба, а по селу прошла ударная волна. Конечно, советские ракеты уже по пути к Китаю, и вот-вот агрессор будет примерно наказан, но мы-то здесь и что-то нужно делать уже сейчас.
На границе аэродрома громоздились жалкими силуэтами изломанные, искореженные, упершиеся в деревья «аннушки». На стоянке неподвижно лежало Сенькино молодое тело.
Медлить было нельзя. Саргыланка спустилась вниз и, стараясь глубоко не вдыхать радиоактивный воздух, ворвалась в комнату Гражданской Обороны при аэродроме. Скользя от натуги каблуками по веселенькому линолеуму, выволокла из-под глубокой лавки тяжеленный деревянный ящик цвета хаки. Не чувствуя боли, голой рукой сорвала проволоку со свинцовой пломбой и выхватила сумку с противогазом. Надеть маску заняло у нее, как на тренировке – ровно три секунды. Во втором, еще более тяжелом ящике обнаружились защитные костюмы. Саргылана и тут уложилась в норматив – не прошло и минуты, как она была упакована в спасительную мешковатую резину. Теперь можно было перевести дух, но девушка понимала, что отдыхать еще рано – совсем рядом, на зараженной земле лежал беспомощный Сенька, и некому было его спасти, кроме нее.
Саргылана прихватила еще один противогаз и, поддерживая резиновые штаны, понеслась к товарищу…
К счастью Сенька был жив, хотя и без сознания. Физиономия его была исцарапанной, но вполне розовой, и дышал он ровно и глубоко. Саргыланка ухватила Сеньку за плечи и несколько раз энергично встряхнула, всхлипывая:
– Сенька, Сенечка, очнись!
Голос под резиновой маской получился какой-то механический и неживой…
…Сенька Кривогорницын окончил школу в родном селе, а затем авиатехническое училище в Актюбинске. Ему не удалось пока повидать по-настоящему больших городов, но пытливый его ум был устремлен в иные дали и даже иные миры.
Тяжелые головные боли, возникавшие даже от малой толики водки, спасли Сеньку от возможного алкоголизма, но и лишили его компании в Актюбинской общаге. Лишенный физической возможности пить, он пристрастился к чтению, и все свободное время проводил в библиотеке, штудируя в основном советскую и зарубежную фантастику. Не оставил он этой привычки и вернувшись в родное село, благо библиотека при клубе была вовсе не плоха.
Именно поэтому фантастические образы, слетевшие со своих полок в Сенькиной голове в момент падения и удара, вернувшись обратно, но уже в ином, причудливом порядке дали точный ответ на вопрос гаснущего сознания: «А что собственно случилось?»
Ответ был однозначен – это Нашествие!
Каждому понятно – пришельцы коварно применили некое нечеловеческое оружие. Видимо, большая часть населения Земли уже погибла, а остальные будут захвачены для изучения, или даже страшно предположить – для пожирания.
Несмотря на книжную интоксикацию, Сенька вовсе не был ботаником и задешево свою жизнь продавать не собирался. Разглядев прямо перед собой мерзкую морду какого-то инопланетного насекомоида и услышав грозные звуки нечеловеческой речи, Сенька пнул пришельца-захватчика в мерзкий хобот, крикнул грозно: – «Не возьмешь, гнида марсианская!» – и рванул в тайгу, справедливо рассудив, что все выжившие и не захваченные представители гуманоидной расы соберутся именно там для организации антипришельческого партизанского движения.
Сеньку искали трое суток всем селом. Прочесали окрестную тайгу, обшарили баграми дно Татты. Сенькина мать прерывала рыдания только для того, чтобы осыпать очередными проклятиями несчастную Саргылану. Сенькин отец, насупясь, ходил за участковым и тихо требовал вернуть ружье, которое тот мудро изъял, лишь только открылась история ядерной атаки и версия инопланетного нашествия.
Председатель сельсовета охрип от мата. Он падал от усталости, руководя поисками, попутно обкладывая всеми х..ми школьного трудовика и по совместительству преподавателя НВП, библиотекаршу и особенно начальника Гражданской Обороны. Осторожный председатель не сказал дурного слова лишь о политинформациях и партийцах, но все равно, лично первый секретарь райкома, прослышав что-то от доносчиков, обрывал телефон и требовал политически зрелых объяснений по поводу ядерной войны между Ытык-Кюёлем и почти двухмиллиардным Китаем.
Доведенный до отчаяния председатель уж было собирался тайно обратиться за консультацией к старому шаману Гошке Алексееву, но тот сам все эти дни хранил важное и глупое молчание, так и не сумев разобраться с понятиями «ядерный взрыв» и «инопланетяне».
Утром четвертого дня Сенька Кривогорницын, озябнув и вконец оголодав, вышел из тайги к потерявшим надежду односельчанам и объявил о своей официальной сдаче в плен, выразив надежду, что если раса пришельцев и пожелает его сожрать, то хотя бы безболезненно умертвит его перед ритуалом.
Оказалось, что все это время Сеня прятался в густом кустарнике, совсем недалеко от села, слышал страстное ауканье искавших его людей и даже видел некоторых из них, но был глубоко убежден, что это коварные пришельцы, захватив людские тела, скрываются под человеческими личинами, чтобы найти и поработить последнего живого землянина.
После радостной встречи несколько вполне земных, очень человеческих пинков, затрещин и трехэтажных председательских матюков быстро убедили Сеню, что он имеет дело вовсе не с захватчиками тел, а с вполне нормальными природными их хозяевами. Таким образом, психиатрическая помощь не потребовалась.
Конечно, стоило бы в конце этой истории сказать, что Саргыланка и Сенька сыграли вскоре свадьбу, на которой я был и мёд-пиво пил… Но это было бы слишком литературно и к тому же неправда.
А против правды не попрешь. Никакой свадьбы не было. Они остались хорошими друзьями, и у каждого из них нынче своя семья. Село Ытык-Кюёль процветает. Кроме двух средних школ там есть уже и музыкальная, и спортивная. А еще появились гимназия и Литературно-художественный музей-заповедник. В самом дальнем зале этого музея устроена небольшая диорама. На фоне сломанных сосен и покореженных самолетов над неподвижным юношей с капотом в руках склоняется девушка в противогазе и защитном костюме. Поясняющей таблички возле диорамы не имеется. Все местные и так знают, что было, а приезжие все рано никогда в это не поверят, хотя все описанное здесь – самая чистая правда.
14. Последний бес и Жабий Король
Август в Туймадске выдался прохладным, но солнечным. Комары исчезли куда-то. Окно было отворено и, опершись о подоконник, я наблюдал за веселой стаей бродячих собак у пищеблока. Воздух пах хвоей и немного помойкой.
– Ты, Евгений Маркович, извини конечно, но хочу спросить тебя, как еврея, какое у тебя отношение к святой воде? – спросил меня Вольдемар Феропонтович, заведующий психиатрическим отделением, в котором мы вместе работали уже пару лет.
Я вздрогнул. Вопрос заданный внезапно, в разгаре рабочего дня, как-то настораживал. Конечно, я знал, что Феропонтович – человек тяготеющий к соборности и даже, слегка, к самодержавию, уважающий русскую старину и цитирующий Лескова страницами. Но вот чтоб так, внезапно поднять православно-еврейскую тему?..
Все объяснилось просто. Вольдемар Феропонтович пожелал пригласить попа для проведения молебна и обряда освящения мужского психиатрического отделения номер два.
– Понимаешь, Маркович, – начал раскрывать карты Вольдемар, – ЧП замучили, побеги… Дерут наше отделение на каждом собрании. Вот я и подумал… Может, бесы? Хуже-то не будет, а блат у нас есть, скидку сделают, а может, и бесплатно освятят.
Блат в Туймадской епархии у нас действительно был мощный. Санитарка Лиза, работавшая по совместительству еще и раздатчицей пищи, имела старую надежную подругу. А та трудилась – ни больше ни меньше как водителем у епископа Туймадского и Ленского владыки Германа, в миру – Левки Моралина.
Лизина подруга, Нюша, возила отца Германа на церковной машине и, будучи миниатюрной от природы женщиной, была почти незаметна на водительском кресле, отчего казалось, что черная «волга» с крупным солидным попом на заднем сиденье, едет сама по себе, Божьим соизволением.
На святую воду я согласился легко, выговорив условие, что лично на меня брызгать не будут.
– Пусть освятят, – сказал я Феропонтычу, – ты прав, хуже не будет. Чтоб не случилось, помилуй Бог, как в восьмом отделении. Это ведь с них все началось, все напасти на нашу больницу обрушились.
– Помилуй Бог, помилуй Бог, – подхватил Вольдемар Феропонтович, – не вспоминай лучше ужас-то этот, не буди лихо, пока оно тихо, чур нас, чур!
Надо сказать, что восьмое отделение действительно особо отличилось в прошлом месяце. Началось все с того, что главный наш врач развил бурную деятельность в минздраве, требуя экстренных денежных вливаний в истощенный организм родного сумасшедшего дома. Министр Иннокентий Егорыч одно время отбивал атаки нашего главного, но тот подкрался с тыла. Прознав, что в местный минздрав ожидается визит аж самого замминистра из Москвы, он подсуетился с письмом, поднял вопрос на совещании и воззвал к гражданской ответственности.
Бедняге Иннокентию, дабы не потерять лицо перед московским гостем, ничего не оставалось, как назначить дату и время Высокой комиссии по проверке бедственного финансового положения республиканского психдиспансера.
Иннокентий Егорыч к тому же пригласил москвича, чтоб тот полюбовался на его административную смекалку в решении сложных вопросов и демократичные методы работы.
Высокую комиссию ждали к десяти утра. Главный врач, надев подходящий галстук, объяснял секретарше, наряженной во что-то национальное, какое выражение лица она должна изобразить в момент подачи гостям хлеба-соли и преподнесения дежурного подарочного чорона. Хлеб-соль и роскошный резной трехногий чорон, заботливо приготовленные заранее, лежали на столе под полотенцем со зловещим черным штампом «ТРПНД МЗ РС (Я)». Водочка и легкая закуска свежели в холодильнике. Малый банкетный зал ресторана «Звезда Тайги» готовился принять почетных гостей через пару часов.
В то самое время в Восьмом отделении больных завели в комнату отдыха и усадили перед телевизором. Впрочем, не совсем верно.
«Завели и усадили» – так будет чернильным языком записано в милицейском протоколе уже через час. А пока…
Восьмое отделение специализировалось по хроническим и очень немолодым женщинам, поэтому, санитарки не «вели и усаживали», а волокли, гнали, заманивали и запихивали в комнату отдыха несколько десятков седых, безумных, вопящих, галдящих, растрепанных, дурно пахнущих, похожих на ведьм старух.
Телевизор гипнотически забубнил что-то о Ельцине, утренние лекарства всосались, несмотря на замедленное старушечье пищеварение, и пациентки начали постепенно успокаиваться. Персонал тоже расслабился. И, как выяснилось, совершенно напрасно.
Старуха Фокстротова, женщина довольно грузная и известная спонтанными вспышками агрессии и психомоторного возбуждения, отколола номерок. А именно – внезапно покинула отведенный ей стул. Далее – с нечеловеческой легкостью вспорхнула на подоконник, одним движением отворила расположенную выше решетки горизонтальную фрамугу и рыбкой выбросилась из окна, рассадив стекло и оставив треснувший пополам халат в руках ухватившей её за подол санитарки. Только пуговки горохом посыпались – и нет старухи!
Министр Иннокентий Егорыч, вежливо держась на полшага позади московского гостя, подводил того к парадному входу психдиспансера. Из распахнутых заранее створок двойных дверей появился лучезарно улыбающийся главврач, подпихивающий вперед румяную от приятного волнения секретаршу с хлебом-солью и чороном. Московский гость в свою очередь скроил симпатичную гримасу. По хлеб-соли и секретарше он догадался о грядущем банкете, и лицо его отразило уже искреннее удовольствие. Москвич поставил ногу на первую ступень высокого бетонного крыльца и собирался поставить вторую, но в ту же секунду, на место, куда уже было нацелился дорогой ботинок московского гостя, в ореоле битых стекол и с неистовым криком «Еб твою мать!» рухнула голая толстая старуха. Еще не стих звон осколков, а уж изо рта её, из носа и ушей бурно хлынула кровь, ступни прочертили несколько движений по крыльцу, царапая бетон нестриженными желтыми ногтями, и короткая агония завершилась.
Иннокентий Егорыч до назначения министром вдоволь поработал хирургом, поэтому сразу понял, что летающей старухе уже ничем не помочь. Он тоскливо поднял взор на окно третьего этажа, где под разбитой, распахнутой фрамугой белели лица остолбеневших санитарок. Затем Иннокентий медленно опустил побелевшие глаза на главврача психдиспансера. Тот не успел еще поменять выражение лица и бормотал что-то, улыбаясь криво и нелепо. Прокопий прислушался.
– Добро пожаловать, милости просим, добро пожаловать, милости просим… – как автомат, монотонно бормотал Главный.
– Бляяяяаа! – пришел в себя министр, – сволочь! Погубитель! Добро пожаловать, говоришь?! Милости просим?! Я тебя, подлюка, таким добром пожалую, ты у меня, тварь очкастая, такой милости попросишь, сука!
Слово «сука» почему-то вывело из оцепенения секретаршу. Хлеб-соль с чороном выпали на окровавленное крыльцо из её побелевших пальцев, секретаршин накрашенный рот как-то криво распахнулся и она, глубоко вдохнув, завыла в голос.
Московский гость в это время скромно блевал в сторонке, не сводя выпученных глаз с собственных ботинок, забрызганных почерневшей уже кровью. Москвич оказался слабоват. Он, хотя и окончил Первый медицинский, но сильно брезговал даже лягушками на патофизиологии и потому больше налегал на продвижение по комсомольской, а позже по партийной линии. Живых, а тем паче мертвых больных он в глаза не видывал никогда.
Министр плюнул под ноги главврачу, сгреб московского гостя в охапку и вместе с ним плюхнулся в машину. Министерский водитель пробормотав: «Ну, ни хрена себе, дела!», дал газ, и Высокая комиссия покинула территорию гостеприимного сумасшедшего дома.
С этого дня всевозможные происшествия и впрямь обрушились мутным валом, причем именно на наше отделение, что было не совсем логично.
Конечно, можно было предположить, что дух старухи Фокстротовой, разгневанный на последний приют, просто мстит, воздавая за её мучения. Но тогда почему под удар попало именно наше мужское отделение, в коем Фокстротова не провела ни единого дня, будучи особой женского полу? Внятного ответа мы не нашли и согласились на том, что дух Фокстротовой оказался так же дезориентирован в пространстве и времени, как и его владелица при жизни.
Первой ласточкой стал юный пациент Листецкий. Чудесные лекарства, разматывающие путаницу его мыслей, еще не успели, между делом, повысить уровень пролактина и понизить либидо этого бедолаги. Листецкий, произведя огромную внутреннюю работу, продравшись сквозь чапараль бредовых идей величия и отношения, влюбился как дитя.
Выбор объекта любви оказался крайне неудачен. Им стала новая интересная докторша Ольга Семеновна, побывавшая несколько раз на наших обходах. Листецкий написал две дюжины страстных писем с уклоном в эротику. Ольга Семеновна, прочтя их, зарделась и вложила послания в историю болезни, в соответствии с учением о медицинской этике и деонтологии.
Лишенный взаимности, проведший два года без выписки, Листецкий сообразил наконец, что жизнь его разбита. Усыпив бдительность пьяных санитаров, он закрылся в ванной комнате, разделся донага и исписал все тело, докуда смог дотянуться, признаниями в любви к Ольге Семеновне.
Но и этого ему показалось мало. Хитроумный пациент, приподняв ванну, снял чугунную ножку и, действуя ею как рычагом, ловко выломал решетку окна. И затем выбросился со второго этажа на технический двор, усеянный досками с гвоздями и бетонными обломками с торчащей арматурой. Видимо любовь и впрямь может творить чудеса. Листецкий отделался неосложненным закрытым переломом таза, не получив более ни единой царапины. Когда санитары тащили прыгуна-любовника обратно, он во все горло распевал «Я люблю вас, Ольга» из арии Ленского.
Старый парафреник и по совместительству Властелин Вселенной Корней, прислушался к пению, дотянул «приму» обжигая пальцы, и припечатал: «Нет, не Лемешев, бля!»
Листецкий, закованный в позе лягушки, провел в постели месяц. Когда он засыпал, хулиганистые больные украшали его гипс неприличными словами и рисунками.
Следующим возмутителем спокойствия оказался Паша Михрюткин. Его душевные проблемы казались ему самому столь незначительными, а выписка столь отдаленной, что инстинкты свободы возобладали.
Когда доктор Зинаида Ильинична вывела его из отделения, чтобы отвести на электросон, Паша с криком: «Не могу больше!» рванул в побег по коридору, забился в угол и мертвой хваткой уцепился за дюймовый водопроводный стояк, проходивший вдоль стены сквозь пол и потолок. Зинаида Ильинична попыталась уговорить Михрюткина отпустить трубу.
Минут через десять она поняла, что говорить, в общем-то, не с кем. Паша смотрел тоскливо коровьими глазами, мычал, пускал слюнки, но трубу, подлец, не выпускал.
Ильинична приступила к насильственным действиям. Осторожно, по одному, она принялась разжимать Пашкины пальцы. Когда последний мизинец был отлеплен от трубы, и Зинаида Ильинична вознамерилась отпраздновать победу Добра над Безумием, Паша завыл серым волком и впился в стояк зубами. Пришлось звать санитаров. Жоржик и Андрюха заняли исходную позицию возле Михрюткина, Ильинична пыталась руководить, а Паша, вывернув тонкую шею, рычал, не выпуская трубу из зубов. Дело не двигалось. Тут Зинаида Ильинична припомнила, как подобные вопросы решают опытные собачники.
– Жоржик! Ему просто надо в ухо дунуть! – радостно воскликнула сообразительная докторша.
Санитар Жоржик, не обремененный никакими познаниями о животном мире, воспринял выражение «дунуть», как эвфемизм. Приказ был понят конкретно. Жоржик сложил здоровенный кулак и коротко, без замаха, «дунул» Паше в правое ухо. Зинаиде Ильиничне осталось лишь зафиксировать чистую победу нокаутом. Кроме прочего, пришлось еще красить ободранную зубами трубу…
Третье происшествие оказалось уже просто вопиющим. Витек Мурмуров, интеллигентнейший человек, умница, шахматист, гуманист и шизофреник в третьем поколении, был озабочен обустройством России. Свои прожекты в пухлых конвертах он предпочитал вручать лично руководителям государства.
Обычно это заканчивалось тем, что на подходе к Красной Площади Витька скручивала милиция, а после, проведя месячишко в Седьмой Московской психбольнице, он переводился в родное отделения Туймадского психдиспансера.
В этот раз пациент Мурмуров, учтя предыдущие тактические ошибки, успешно обошел все заслоны и на закате появился из кустов на Ельцинской даче. Президент как раз направлялся к дому, предвкушая вечерний отдых, чашку чая и хорошую добрую книжку перед сном, но Витек хищно пересек его курс и с криком: «Здравствуйте товарищ Борис Николаевич! Это вам!» – протянул конверт. Ельцин уже поднял руку, чтобы принять челобитную, но налетели охранные «волкодавы», разозленные собственным ляпом, смели Витька, повалили президента и накрыли бронежилетными телами конверт.
Чуть позже, когда выяснилось, что Витек не террорист, а реформатор, президент Ельцин потребовал подать ему для ознакомления содержимое увесистого конверта. Внутри оказалось сорок восемь листов дорогой бумаги. Мелким, четким Витьковым почерком, множество раз была написана одна и та же фраза: «Необходимо всех плохих людей расстрелять, а хорошим – повысить зарплату!» и подпись – Виктор Федорович Мурмуров, демократический реформатор, эсквайр.
Нужно отдать должное – Ельцин проект очень хвалил и в частной беседе с министром обороны сетовал, что невозможно подобное пока еще воплотить в жизнь из-за низкого уровня народного самосознания.
А Витька, решением народного суда, отправили на принудку, местом которой молодой московский судья Данилкин определил быть наше славное Второе отделение.
Лечился Витек аккуратно. Проблем не создавал. Был вежлив с персоналом. Регулярно обыгрывал поддатых санитаров в шахматы. Но, как выяснилось впоследствии, непокорный реформатор лишь усыплял нашу бдительность.
Однажды, в священное время тихого часа, когда все пациенты в одних трусах мирно переваривали скудноватый больничный обед, Витек дождался своего триумфа.
Заранее, тайно надев припасенный спортивный костюм довольно приличного вида, он подкараулил момент, когда процедурная сестра Глафира Никитишна отперла ключом выход из отделения и приотворила дверь. Витек тихо и яростно бросился на медсестру и силой оттолкнул ее от двери, намереваясь вырваться на свободу. Никитишна, издав слабый визг, начала заваливаться всем центнером своего немолодого тела. Вот в этот момент Виктор Мурмуров и проявил себя истинным интеллигентом и джентльменом. Он не мог допустить, чтобы женщина, хоть и случайно, но пострадала по его вине.
Витек развернулся, как барс, в движении, сноровисто подхватил падающие телеса Глафиры и бережно усадил на пол, гаркнув ей в ухо: «Простите пожалуйста, Глафира Никитишна! Я не нарочно!» – и лишь тогда кинулся бежать.
Глафира, сидя на полу враскоряку не в силах самостоятельно вскочить, заревела пароходной сиреной: «Держите!!! Убежал!!! Больной убежал!!!»
Хитрый Витек тем временем пулей спустился по лестнице и попал в коридор поликлиники, где ожидая своей очереди сидели вдоль стеночек амбулаторные пациенты.
Витек перевел дыхание и усилием воли затормозил свой безудержный бег. Сверху доносились вопли Никитишны. Из дверей кабинетов начали высовываться встревоженный докторицы. Тихие амбулаторные больные, да и вовсе здоровые люди, пришедшие за справкой, настороженно прислушивались к диким крикам.
– Больной убежал!!! – надрывалась Глафира Никитишна.
Витек чинно, спокойно, сохраняя на лице выражение скуки и равнодушия, прошел весь коридор поликлиники. У самого выхода приостановился на мгновение, сказал как бы сам себе в ползевка: «Очередь большая… Завтра заеду», – и лениво вышел наружу. С какой скоростью побежал он, когда уже выбрался на свободу, нам неизвестно. Зато известно, что произошло дальше.
Больной Коля Мошкин, хороший, добрый шизофреник в ремиссии, законно отдыхая в трусах на кровати, услыхал призывы о помощи. Он выскочил из палаты и обнаружил распахнутую дверь в коридор и голосящую на полу Никитишну.
– Что такое? – испугался Коля.
– Принудчик убежал! Преступник! Держите его! – рыдала Никитишна.
– Где он? – спросил Коля.
– Там, туда, туда побежал! – и замахала рукой в сторону поликлиники.
Коля, повернувшись в сторону отделения, громогласно крикнул:
– На помощь! Преступник сбежал! – и непонятно почему добавил: – Маньяк!
И бросился в погоню.
К тому моменту, когда Коля влетел в коридор поликлиники, Витек, ясно дело, был уже далеко, а вот докторицы и медсестры как раз повыползали на шум. Услыхав призыв о помощи в поимке преступника и маньяка, сотрудницы поликлиники не остались в стороне и приготовились исполнить гражданский долг до конца.
Поэтому, когда скользя по линолеуму кирзовыми тапками, освежая воздух синими трусами, Коля влетел в коридор, его уже ждали. Дора Ивановна ловко дала ему подножку, Коля покатился по полу, а на него уж повалились остальные сотрудницы.
– Держи его, девки! – азартно вопила Дора Ивановна, – не уйдет, черт такой, от нас никто еще не уходил!
– Я не убегаю! Я наоборот – догоняю!!! – хрипел бедный Коля из-под груды упитанных тел, но ему никто не верил.
Спустя секунду, со стороны лестницы послышался страшный гул и крики. Топоча дубовыми тапками, в коридор поликлиники ворвалась толпа мужиков в одинаковых синих трусах. Это больные доблестного Второго отделения, услыхав Колин зов, кинулись ловить маньяка.
Подобно страшному тайфуну, толпа сумасшедших прогрохотала по коридору, сметая на своем пути робких амбулаторных больных. Затем перелетела через кучу-малу из докториц и Коли Мошкина и выкатилась наружу. Все шестьдесят восемь (двое фиксированных в наблюдашке не смогли принять участия в погоне) мужиков в трусах и тапочках бурным потоком разлились по прилежащей территории. Сзади задыхались пьяные неспортивные санитары.
Пациентов собирали и возвращали до вечера. Восемнадцать вернулись пьяными. Больной Туриков пришел через час в хорошем дорогом костюме и ботинках, хотя убегал, как и все – в трусах. Пациенту по прозвищу Чебурашка неизвестные граждане подбили глаз. Больной Столопов сам сломал руку незнакомому гражданину, приняв того за маньяка.
Витек чудесным способом уже через два дня вновь обнаружился в Седьмой Московской психбольнице без денег и документов.
Словом, было ясно, что без нечистой силы не обошлось. Бесы обложили со всех сторон наше отделение, и освящения с доброй молитвой было не миновать.
Честно говоря, хорошие отношения с Туймадской епархией у нас сложились уже давно. Разумеется, благодаря протекции санитарки Лизы.
С полгода назад на пороге ординаторской объявился молодой человек. Судя по небесному, мало осмысленному взгляду, длинному волосу и редкой пространной бороденке, его можно было бы принять за идейного хиппи, заманенного в психбольницу причудливым выкрутасом утреннего косячка. Но черная ряса и солидный крест на груди юноши полностью развенчивали это недостойное допущение. Молодой человек перекрестился на портрет Бехтерева, и ласково улыбнувшись нам, представился отцом Елпидифором.
Заведующий Вольдемар Феропонтович солидно перекрестился в ответ и пригласил пожаловать в нашу келью. Я, как нацмен, креститься, не стал, но пробормотал на всякий случай:
– Паки, паки, иже херувимы…
Беседа заладилась сразу. Отец Елпидифор оказался очень понимающим человеком и попросил всего лишь разрешения проповедовать раз в неделю для скорбных разумом подопечных наших, буде отыщутся среди сих страждущие.
Феропонтыч, сообразив, что платить ничего никому не нужно, приободрился окончательно, процитировал что-то соответствующее моменту из Лескова, и все ударили по рукам.
Нужно сказать, что больные полюбили отца Елпидифора сразу. Да и что говорить, он читал проповеди тихим и ласковым голосом, не сердился никогда, не дрался и всегда приходил трезвым. Пациентам, проводившим дни своего лечения в компании наших санитаров, было с чем сравнивать.
Особенно прикипел душой к еженедельным проповедям больной Йоська Зильберштейн. Маленький, слегка горбатый, рыжий как огонь, усыпанный крупными конопушками по белой коже и увенчанный огромным кривым носом модели «мечта антисемита», Йоська был самым верным прихожанином отца Елпидифора.
На первой же проповеди, проводимой в комнате отдыха, Йоська вылез в первый ряд и сразу выпалил:
– Я еврей! Меня мальчишки ругали «жидовская морда», можно я тут посижу? А вы поп? Как вас звать?
– Конечно, присоединяйся к нам, – улыбаясь, ответил отец Елпидифор, – слово Божие открыто для всех. Как говорил Иисус…
– А Иисус Христос тоже был еврей!!! – закричал победно Йоська.
– Гм… Что же… Мать Иисуса, дева Мария, действительно принадлежала к иудейскому народу…
– И Мария еврейка! – ликовал Йоська.
Зильберштейн не пропускал с того дня ни одной проповеди. При упоминании имени любого участника тех давних событий Йоська, как опытный начальник отдела кадров, громко определял пятый пункт упомянутого отцом Елпидифором царя, пророка или апостола.
Собственно, промашка вышла только с Понтием Пилатом, но Йоська не настаивал, поскольку Пилат не нравился ему как человек. Иуду Йоська тоже невзлюбил и даже троекратно обозвал жидовской мордой, страшно смутив добросердечного священника.
Йоська откровенно мешал проповедям, и я решил оградить отца Елпидифора от сионистских наскоков.
– Может, попросить санитаров не пускать его к вам? Или давать ему выходы в гости к брату в эти дни?
Отец Елпидифор отказался наотрез:
– Не нужно, пусть ходит, не так уж он и мешает, кто ж его тут у вас выслушает, кроме меня… Жалко его…
– А остальных? Он ведь мешает всем.
– И остальных жалко… Да ничего. Пусть мешает. Авось как-нибудь сладимся, Бог с ним…
– А Бог – тоже еврей!!! – заорал из угла Йоська, услыхавший последние слова отца Елпидифора.
Итак, время антибесовского молебна и окропления святой водой было назначено.
Во вторник, еще до обхода, в дверь ординаторской постучали. На пороге возникли две фигуры в черных рясах. Санитарка Лиза маячила сзади, всем своим видом изображая почтение. Один из чернорясников представился отцом Викентием, а другой отцом Иннокентием. Первый был строгого вида, высок и худ, а второй был упитан, приземист и улыбался до ушей.
Отец Викентий держал в руках какую-то книгу в кожаном солидно потертом переплете, кадило, кропило и еще целую кучу неизвестных мне предметов. Отец же Иннокентий держал почему-то большое эмалированное ведро со штампом нашего отделения.
– Мир вам, – прогудел отец Викентий, – как живете-можете?
– Да вот, бесы замучили, – произнес я светским тоном и понял сразу, что брякнул бестактность.
Возникла неловкая пауза.
Мне стало понятно, что произнесенная мною фраза была равнозначна тому, как если бы больной в ответ на приветствие доктора «с добрым утром», принялся бы сразу, со всеми живописными подробностями, сообщать о характере кишечных отправлений.
– Может, чаю? – прервал общее молчание Феропонтович.
– Или коньячку? – это я, пытаясь сгладить неловкость, допустил вторую бестактность подряд.
– Коньячку, это конечно… как говорится, его же и монаси приемлют, – начал погромыхивать ведром отец Иннокентий.
– После! – сурово прервал его отец Викентий, и так покосился на своего коллегу, что стало понятно сразу – Иннокентий там у них в епархии не на хорошем счету.
Отец Иннокентий вздохнул.
– Ну и ладно… Нам бы водицы набрать, – он помахал ведром. – Сей же час молитвочку сотворим, освятим водицу, да и приступим, помолясь…
Санитарка Лиза повела гостей набирать воду, а мы с Феропонтычем углубились в писанину запущенных историй болезни.
Потрудиться спокойно нам не дали. В ординаторскую просунулась голова медсестры и протараторила:
– Евгений Маркович! Тут к вам женщина мужа привела запой прерывать, ложить его хочет. С утра сидят!
Сразу за этими словами в наш кабинет, взъерошенная, криво накрашенная тетя втащила за руку упиравшегося испуганного мужика лет тридцати пяти.
– Сволочи! – закричала она.
– Доброе утро, – вежливо ответил Феропонтович.
– Сволочи! – продолжила тетка. – И брательник евоный, и папаша! И даже племяш! Все ведь пьют! Замучили меня эти мерзавцы, доктор, помогите! Они же всей семейкой ихней паскудной уже четыре месяца не просыхают! Слава Богу, папаша уж две недели в больнице – ногу сломал, старый черт. Брат с племяшом зашились, вот только этот гад еще и остался. Помогите, доктор, Христом-богом молю, прокапайте его хоть как-нибудь!
– Все понятно, женщина, – сказал я, как можно мягче, – да вот только, как же так сразу, очередь у нас, невозможно прямо сегодня.
– Доктор, сжальтесь! – зарыдала тетка. – Суд ведь над ним, в тюрьму ведь пойдет, сволочь такая! Слышишь, ты, тварь, посодют тебя! – и начала колотить мужа сумкой. – Посодют-то тебя, а родственнички твои только смеяться будут, а как я детей твоих дебильных прокормлю?
– Ну, дебильные-то они в твою семейку, – внезапно обрел дар речи молчавший, как пень, мужик.
Выглядел он на самом деле ужасно. Заросший, опухший, явно не мывшийся пару недель, а самое страшное – было очевидно, что похмельный синдром уже неотвратимо набирает скорость, как тяжелый эшелон под горку. Кажется, что движение медленное и плавное, и колеса стучат так уютно, но с каждой секундой огромная масса ускоряет свой неукротимый бег. А недалече, под горкой, наспех забросанная песком ждет уже партизанская мина, и грозно глядят из кустов синие глаза из-под кубанки с красной ленточкой.
Немало мужиков подорвалось напрочь на похмельно-абстинентном синдроме. Известное дело! Это ведь наркоман, лишенный героина, вопит на весь свет о своей гибели, а через неделю уже как огурчик, планирует новую жизнь или поход за новой дозой. Хоть и тяжко страдают наркоманы, но не помирают они на героиновой отмене.
Алкаши – другой коленкор. Вот не сыщет орёлик запойный водочки или пивка на опохмел – и готово дело. Часов через шесть уже его колотит так, что и стакан не удержать, а если не похмелится и дальше, то начнет ему слышаться и видеться то, чего нету.
А к исходу дня – придут судороги, натурально, падучая болезнь, с красивой пеной изо рта. Всё как положено. Ну, еще пару дней и здравствуй, белочка. А белочка – зверёк только с виду ласковый, но зубками своими смешными многих заедает до смерти. Три дня – и нет человека.
Все это подумалось мне, пока я разглядывал потенциального клиента.
– А что за суд-то? – спросил бдительный Феропонтович.
И женщина поведала нам уж вовсе дикую историю. Оказалось, что с год назад муж ее Василий («Молчи, сволочь!!!»), его папаша, брательник и племяш решили начать новую жизнь. То есть – прекратили пить и шляться, и начали зарабатывать деньги. Было создано частное предприятие «Кета» по продаже красной икры населению Туймадска. Фирму возглавил Вася. Продукт уходил влет, благо цены были смешные до неприличия. Деньги сыпались мешками. Прикормленные менты и бандиты не давали в обиду. Еще через полгода конкурирующие икроторговцы, измученные черной завистью, провели собственное расследование феномена. Нанятый частный детектив-выжига очень скоро обнаружил, что «Кета» торгует икрой не кеты, но гигантской китайской камышовой жабы.
Подлец племяш регулярно мотался не во Владивосток вовсе, а на китайскую границу в Нерчинский Завод и бочками привозил купленную за бесценок жабью икру. А две другие сволочи – папаша и брательник прокрашивали её в гараже марганцовкой для придания товарного вида. Известно, что икру принято кушать под водочку, поэтому мелкую разницу во вкусе вообще никто не замечал. Дело было поставлено так хорошо, что разжиревшие на торговле икрой земноводных члены семьи начали величать Василия – Жабьим Королем.
Вслед за разоблачением последовали немедленные позор и разорение. Весь коллектив предприятия «Кета» в полном составе, мужественно перенеся заслуженные побои клиентов, рухнул в тяжелый многомесячный запой.
Дело ушло в суд. Перспективы и без того были самыми мрачными, а тут еще глава предприятия Василий, будучи перманентно пьяным, не способен был встретиться с адвокатом и пропускал одно судебное заседание за другим.
Икра гигантской камышовой жабы явно пахла керосином лет этак на шесть…
– Садитесь, Василий, – сказал я, как можно более приветливо, – будем сдаваться?
Василий тяжело дышал. Лицо его цвело красными пятнами, мелкий пот алмазной крошкой осенял чело. Глаза блуждали, пальцы тряслись, словно он играл что-то быстрое на рояле. Нижняя челюсть жестоко плясала буги, из-за чего Васина речь заглушалась стуком зубов.
– Боюсь я, доктор, – проклацал Василий. – Ей-богу, боюсь. Остановиться не могу, а к вам – страшно. Ведь сумасшедшие тут у вас…
– Сволочь! Аспид! – закричала жена Василия и очередной раз наподдала ему сумкой по голове. – Не хочешь ты? Может, сдохнуть хочешь? Так сдохни, сдохни! Всё! Я ухожу домой. Желаешь – лечись! Желаешь – подыхай на улице, а в дом я тебя не пущу, перед детьми стыдно. Вот квитанция, доктор, мы лечение с утра в вашей бухгалтерии оплатили. До свидания.
Она положила квитанцию на стол Феропонтыча и, видимо на прощанье, долбанув Васю сумкой, выскочила из ординаторской.
Феропонтыч крякнул и пошел покурить.
– Вася, – сказал я, – нужно сдаваться. Всего пара-тройка недель. Будешь у нас блестеть как новый пятачок. Давай, Вася, вот тебе бланк согласия, подписывай…
– Боюсь я, доктор, – бубнил трясущийся Василий, – страшно мне, не могу, я ж не псих, что мне тут у вас… Наоборот, только с ума здесь сойду. И так уж, как глаза закрою, так все рожи какие-то… Открою – никого. И все время – будто по пальцам что-то ползает, а что – не видно…
– Вася! Подписывай, – уже вовсе сурово произнес я, – через пару часов совсем дело плохо будет.
– Доктор, страшно мне. Подохну я тут у вас, – заплакал похмельными слезами Василий, – как же плохо-то мне, Господи! Я ведь, доктор, молиться уже начал, меня бабушка в детстве научила, с утра молюсь, да вот не помогает пока…
– Вася, молитва – это, конечно, здорово. Но, как говорится, Богу – богово, а ты подписывай да ложись. Капельницу поставим, похмелим тебя валиумом, витаминчики дадим, и будешь себе баиньки до утра в кроватке. Никто тебя здесь не тронет.
– Боюсь, доктор! – колотился Вася в тяжелой тревоге. – Страшно, хоть убейте!
– Короче так, – сказал я, – уговаривать мне тебя некогда. Сам себе хозяин. Посиди пока в коридоре на стульчике, помолись там. А лучше всего – подумай! Другого шанса не будет, ты уже все пределы перешел. Решишь ложиться – зайди и скажи. Решишь домой – вот квитанция. Вали в бухгалтерию, они тебе деньги вернут. Времени тебе, Вася – Жабий Король, полчаса.
И я выставил его со стулом в коридорчик.
Пока Василий погрузился в пучину сомнений и тягостных раздумий, подобно Тургеневу, но совершенно по иному поводу, я принялся за работу. Мне предстояло нелегкое дело – подытожить и округло подать выводы комиссии по разбору одного шекспировского по драматизму случая. А произошло следующее:
С полгода назад, в середине весны, когда еще подмораживало по ночам, милицейский патруль заметил бегущую по ночной улице женщину, облаченную в остатки изорванной комбинации, а в остальном совершенно нагую. Заподозрив неладное, старший сержант Семенов заблокировал «уазиком» её маршрут и вежливо поинтересовался о причине столь странного внешнего вида в темноте при минус пяти градусах мороза.
Вместо благодарности женщина разразилась бешеными проклятиями в адрес сотрудников правоохранительных органов и даже попыталась расцарапать рожу прапорщику Тотошину. Милиционеры ловко свинтили яростно отбивавшуюся даму, решив поначалу, что речь идет о банальном пьяном случае, но не учуяв запаха спиртного, сообразили привезти задержанную в приемный покой психбольницы. Вот, что написал в истории болезни дежурный врач: «Женщина, на вид 25—30 лет. Кроме выраженной гематомы в области левого глаза, внешних повреждений нет. Находится в психомоторном возбуждении средней степени. Не идет на контакт. Отказывается сообщить сведения о себе. Плачет, кричит и бранит милиционеров, используя нецензурную лексику. Аффект крайне напряжен. В процессе мышления тангенциальные включения. Обрывочно сообщает об установленной в ее доме видеокамере и наблюдении за ней.
Диагноз: Галлюцинаторно-бредовый синдром.
Лечение: Недобровольная госпитализация. Галоперидол в инъекциях».
Толстые санитарки повалили подобранную на улице даму, медсестра взмахнула шприцем и, получив в замерзшую попу десять миллиграммов отборного галоперидола, уже через полчаса женщина уснула сном младенца. Наутро она стала намного более спокойной, и врач отделения пригласил ее на беседу. Дама совершенно внятно сообщила свое имя и адрес, все говорила по делу и держалась молодцом до главного вопроса:
– А что, собственно, с вами произошло?
Вот тут она снова с жарким негодованием заговорила о слежке, видеокамере в доме и ментах-мерзавцах. Доктору стало все ясно и он, продолжив курс лечения галоперидолом, отправил даму в палату, не вдаваясь в дальнейшие выяснения.
На третий день к врачу зашел мужчина средних лет, попросил о приватной беседе и предъявил корочки старшего лейтенанта милиции. Эскулап еще не успел даже насторожиться, как старлей взял быка за рога.
– Доктор! – горько произнес милиционер. – Я – муж этой бляди! Поймите, доктор, – продолжил он, ставя на стол флакон дорогого коньяку, – она не больная, просто сука. Почти десять лет с ней живу – наверняка знаю, что гуляет. Я – в ментовке, работа посменная, не уследить. Все никак её стерву прищучить не мог, а полгода назад перевели меня в отдел спецсредств. Ну, все тайны раскрывать не могу, но вы же понимаете – прослушка, наблюдение и всё такое… Начальник мой, хороший мужик, с пониманием. Сочувствовал мне. И решили мы дома у меня камеру поставить, чтоб уличить её, гадюку, чтоб при разводе она квартиру не оттяпала. Все блядки её записали, но решили для надежности еще пару пленок сделать, а она, сука, возьми да и найди видеокамеру в серванте, видно, что чутьё у неё. Мата Харри, мать её в хребет! Пришел я вместо утра – поздно вечером, внезапно. Выпил немного с ребятами. Она уже в постели лежала, в одной рубашке. А как я вошел – вылетела, как собака бешеная, и камеру мне об морду – хрясь! И когтями еще.
– Ты, – кричит, – и все дружки твои, менты паскудные, твари, импотенты, алкаши! Камеру на меня настроил, козел! Штирлиц херов! А я все равно жить буду с кем хочу.
– Так мне, доктор, вдруг стало обидно за Штирлица. Ну при чем здесь Штирлиц, думаю… Она что, кино не смотрела? И камеру казенную дорогую об меня сломала, да я еще выпивши… Короче, дал я её пару раз по рылу и выкинул в чем была на мороз – иди куда хочешь. Она, видать, к мамашке своей, кобре старой, в соседний дом бежала. Там две минуты пешком. А тут ребята из патруля подвернулись. Ну, дальше вы знаете…
Доктор среагировал немедленно. Левой рукой он спрятал коньяк в стол, а правой сорвал телефонную трубку и заорал в нее:
Нина! Сию минуту! Этой, как её, черт, которая с камерой, со слежкой – стоп галоперидол! Срочно приготовить выписку. Она уже здорова – домой её, на хрен!
Все бы кончилось хорошо, но склочная изменщица, вместо того, чтобы радоваться обретенной свободе, обратилась к адвокату и выкатила Дурдому счет за моральный и физический (уколы в попу) ущерб. Покатилось медленным свинцовым шаром судебное дело.
Главным врачом была создана очередная профессиональная комиссия для разбора полетов. Комиссия авторитетно доказывала, что речь идет вовсе не о карательной психиатрии, а о пустяковой ошибке, допустить которую может любой. Придать литературную форму суконному нагромождению деепричастных оборотов документа было поручено мне.
Не успел я добраться и до середины опуса, как не постучав, да и вообще едва не сорвав с петель тяжелую дверь, в ординаторскую ворвался Василий. Глаза его дико вращались, а волосы, казалось, просто шевелились на голове.
– Пи….дец мне, доктор! – закричал Василий и рухнул на колени. – Сижу там в коридорчике, молюсь про себя… Надоумить прошу Господа, как быть-то? И тут мимо меня – два попа с кадилом и песнями! Все в черном! С ведром эмалевым! Бородатые! Конец мне, доктор, это же «белочка» пришла, я знаю! Кладите меня скорей, что хотите делайте – все подпишу, только спасите!
Просветленного Василия уволокли в палату, зафиксировали, открыли вену. Он был уже совсем плох. Огромная доза валиума в капельнице не удержала за краешек его сознание, сдвинутое явлением попов в сумасшедшем доме.
К утру Вася развернул полноценный delirium tremens. Я был дежурным и подходил к нему каждый час. Василий бился на вязках, как матерый волчара в капкане. По несвязным воплям ужаса и хриплому вою невозможно было представить содержание его галлюцинаций, но явно ничего приятного пред ним не представало.
К полудню лекарство начало побеждать. Вася немного успокоился и даже малость вздремнул. Пульс его снизился до вполне приемлемых девяноста ударов в минуту. Волосы приклеились к мокрой от пота подушке. Он не орал уже, а как бы что-то сплёвывал перед собой, сквозь зубы.
– Как дела, Василий? – подошел я к его кровати. – Чего плюешься-то?
– Да вот, доктор, волосы у меня в зубах застряли, – поднял на меня Василий ясный взор.
– А что за волосы?
– Да не то чтоб волосы… это как бы шерсть… шерсть это…
– Да что за шерсть, откуда?
– Ну, как же, доктор! От бесенка шерсть! Он маленький бес, шерстяной, пушистик. Все на груди у меня плясал, сука. И голосок тоненький такой, как комар в ухо: «сдохнешь – сдохнешь – сдохнешь!» Прям как жена! А вы ж мне руки-то связали… Но я его и так достал. Загрыз эту тварь. Зубами! Вот только шерсть застряла, никак отплеваться не могу. Доктор, отвяжите меня, а? Я хоть зубы почищу…
Через три недели Василий, сияя душевным здоровьем, под ручку с довольной женой покинул наше гостеприимное отделение, чтобы продолжить судебную эпопею по делу об икре гигантской камышовой жабы из Китая.
Больница наша продолжила свой нелегкий путь в бушующем море ревущих девяностых.
…И что интересно. Прекратились разом все происшествия и неприятности! Словно бабка отшептала. Видимо помог-таки молебен со святой водой. Но иногда мне думается, что это просто Василий – Жабий Король загрыз до смерти последнего Беса нашего сумасшедшего дома.
15. Холодная пыль осени (травма)
В сумасшедший дом я попал не сразу. В том смысле, что не сразу начал там работать. Моя медицинская карьера проросла и начала расцветать в боевом травматологическом отделении горбольницы Туймадска, в начале сонных восьмидесятых прошлого века.
Прорабом я себя не видел. А потому, благополучно прервав навсегда обучение в строительном институте одного из волжских городов средней захолустности, вернулся в Туймадск и начал ждать.
Дело было в том, что Советская Армия уже принялась прокручивать бумажки с моей фамилией меж медленных, но верных и тяжелых жерновов. Да-с! Я подлежал осеннему призыву. Ни одной серьёзной болезни, кроме полуслепого правого глаза у меня не обнаружилось, и комиссия признала меня совершенно здоровым и годным к службе.
– А как же целиться? – спросил я, указывая на правый глаз.
– А целиться, бля, будешь левым! И не пи….ди! – сказал военком.
С тех пор я так и делаю, целюсь левым глазом и не ропщу.
До медвежьих объятий Несокрушимой и Легендарной еще оставалось несколько месяцев. Денег у меня не было.
В те пасторальные времена было принято добывать деньги по старинке – работая. Первый же телефонный звонок в отдел кадров городской больницы решил все проблемы. Грубый голос в телефонной трубке сказал:
– У нас как раз санитары нужны в травме. Если не пьет – то годится сразу. Пусть оформляется.
И я оформился.
Отделение травматологии и комбустиологии Туймадской городской больницы представляло собой длинное одноэтажное дощатое строение. Подобные постройки в России обычно именуют бараками. Это и был барак.
Мне сразу там понравилось. Меня представили врачам и персоналу, и я поступил в распоряжение сестры-хозяйки по имени Чёорешь. Так звали её все и поэтому имя, данное ей любящими, но сильно пьющими родителями, значения уже не имеет.
Вооруженный неблаговонным ведром и не менее вонючей тряпкой, получив инструкцию «мыть чисто и с водой», я приступил к первой в своей жизни официальной работе. Понятное дело, о перчатках и тому подобных нежностях никто и не заикался. Дрянные резиновые перчатки фабрики «Красный Треугольник» – двоюродные сестры калош, падчерицы противогазов и золовки презервативов – полагались только врачам и только на операциях.
Долго мыть полы мне не пришлось. Через несколько дней постоянный фельдшер перевязочной, Митяй, впал в жестокий запой на фоне экзистенциального кризиса. По крайней мере – он объяснял это именно так. Работать стало некому, и меня, человека с улицы, ориентируясь лишь на интеллигентную речь и философское выражение лица, бросили на перевязки.
Инструкции были просты. На чистые раны – фурацилин. На гнойные – мазь Вишневского. Бинтов много не мотать. Спирт не тратить, потому что, потратив спирт, его уже не выпьешь. Пить мне разрешили, но не запоями.
Я был в восторге! Я чувствовал себя настоящим медиком, эскулапом с большой буквы «Э», бывалым лечилой. Многие больные начали называть меня по отчеству. Я смущался.
Запах мази Вишневского преследовал меня дни и ночи. После работы я отмывался часами, но все казалось, что и чай, и картошка, и пиво пахнут этой проклятой мазью. Я терпел. Мне думалось, что это часть профессии. Я говорил небрежно знакомым девушкам:
– От меня случайно мазью Вишневского не пахнет? А то я всё на работе да на работе…
Я был глуп тогда…
Впрочем, начали определяться и положительные стороны новой должности. Сэкономленный спирт я разбавлял водой, смешивал с вареньем и был нарасхват в любой компании. Не раз мне приходилось слышать за спиной, как со смесью зависти и уважения, разливая принесенный мною спирт, обо мне говорили:
– Этот? Он в Травме работает… что-то там по медицине…
Жизнь постепенно начинала играть всеми положенными красками.
Некоторое время спустя заведующий отделением Петр Конович, знаменитый не только своей твердой рукой травматолога, но и тем, что один пятилетний мальчик с новогодними ожогами, грустно спросил его на обходе: «А у вас – что ли папа был конь?»… Так вот, Петр Конович, посмотрев строго на меня, сказал:
– Я вижу, ты не пьешь на работе?
Произнес он это с таким выражением лица, что было непонятно, радуется лично он этому факту – или наоборот огорчен невероятно.
– Не пью, – кротко ответил я и вздохнул.
– Это хорошо, – прогудел Конович, сделав еще более недовольное лицо. – Мы решили оказать, тебе, Евгений, доверие… Положение у нас непростое. В смысле, много пьющих… Некому помогать на операциях. Подучим вот тебя, и давай… в операционную…
– Оперировать буду? – обрадовался я, представив себя в хирургической маске, с окровавленным скальпелем в руке.
– Ну, оперировать пока еще есть кому, – туманно сказал заведующий. – Ты там нужен как один нестерильный. Ланёк тебе все объяснит.
Операционная сестра Ланёк была скора на слово и на дело. Бывало, что от неё доставалось по рукам интернам на операциях. Один раз она чуть было не подралась с горячим Прохором Семенычем, не сойдясь в подсчете извлеченных из раны тампонов.
Тот уверял, что извлек все, а Ланёк настаивала, что по её счету – одного не хватает. Спор завершился взаимным матом и легким рукоприкладством над обездвиженным, анестезированным больным.
Схватку прервал Конович, который извлек-таки недостающий тампон из раны и, ставя точку в дискуссии, тут же запендюрил этим самым тампоном в лоб Семенычу, посоветовав в другой раз считать внимательней.
Ланёк объяснила мне все буквально за полчаса.
– Какая главная задача у помощника? – спросила она, раскуривая «беломорину» питерской фабрики имени Урицкого, поскольку московские изделия от «Клары Цеткин» даже на дух не переносила.
– Главная задача помощника – не мешать! – отчеканил я, обученный в свое время пьяницей-трудовиком в восьмом классе.
Это концепция полностью удовлетворила хирургическую сестру, и я получил исчерпывающую инструкцию на все случаи жизни:
– Делай всё, что я скажу, и делай это очень быстро и очень хорошо.
После этого Ланёк обучила меня управлению электрифицированным операционным столом, показала, как включается специальная люстра и где находится огнетушитель. Я почувствовал себя во всеоружии. Первая операция должна была состояться уже завтра…
– Я должен быть в форме. У меня завтра операция, – говорил я за вечерним спиртом в одной компании. Мне почтительно подливали. С утра в качестве операционного санитара я был допущен на утреннюю конференцию, как называл её Конович. На самом деле это была обычная планерка – пятиминутка, как на любом другом советском предприятии, где все в течение первых же пяти минут успели переругаться насмерть. Впрочем, надо отдать должное, что выражать свои мысли матом позволяли себе только представители среднего персонала.
Первая и большая часть пятиминутки была посвящена обсуждению рисунков и пояснительных надписей на гипсовой ноге медсестры Натки по прозвищу Самакрасота.
Натка – толстая ненатуральная блондинка с нелегкой женской судьбой, устраивала личную жизнь изо всех сил. Выходило пока не очень.
Я впервые увидал Самукрасоту в кублушке – крохотной комнатенке, где средний и младший персонал, невзирая на пол и возраст, повернувшись друг к другу спинами, яростно толкались задницами по утрам, совлекая с себя мирские одежды и напяливая личины ангелов в белых халатах.
Тогда был конец рабочего дня. Натка, выпирая боками, задом и плечами из халата, натягивала сапог на поросячью ногу. Сапог лез с трудом, а Натка, запыхавшись, объясняла Ланёк, чем нужно чистить пятки для гладкости.
– Зачем же их чистить? – спрашивала Ланёк, судя по всему далекая от подобных косметических изысков.
– Да как же! – возмущалась Самакрасота. – Я же пятками по спине шоркаю! Вечером еще и свидание у меня! Не опоздать бы…
Ланёк недоверчиво посмотрев на обильную Наткину фигуру, туповато спросила:
– Ты что же это, сама себе пятками по спине шоркаешь? Но зачем?!
– Да не себе, господи! Ему! Ему я шоркаю по спине! Говорю же, свидание у меня. Молодой человек придет!
Ланёк приоткрыла рот. Ясно было видно, что она представляет, как просвещенная Самакрасота шоркает пятками по спине молодого человека.
– Счастливая ты, Натка! – по-женски позавидовала Ланёк. – Только смотри, спину то ему не повреди. Пятками.
Самакрасота, обозвав Ланёк дурой, поспешила на чистку пяток. А дурной глаз Ланёк сработал уже на другой день. Во время товарищеского волейбольного матча между командами травматологии и реанимации молодой травматолог по кличке Ваня-Мамонт наступил Натке на свежевычищенную пятку и порвал напрочь ахиллово сухожилие. И без того не тощая её нога опухла до размеров совершенно фантастических. Рыдающую Самукрасоту отволокли в родную Травму. Петр Конович, проклиная Ваню-Мамонта за внеурочную работу, зашил ахиллес и положил глухой огромный гипсовый сапог до колена. Натке вкололи промедол и положили спать в коридоре возле сестринского поста из-за вони и духоты в палате.
Той же ночью дежурные травматологи, а именно Ваня-Мамонт, Гоча и Рублик расписали белоснежный гипс, как бог папуаса. Не стесняясь в средствах выражения экспрессии и не гнушаясь эстетикой шока (как собственно и положено настоящим художникам), они изобразили в подробностях все известные им перипетии личной жизни Самойкрасоты, сделав особый акцент на эротической составляющей.
Утром отделение было разбужено Наткиным воем. Самакрасота лежала на спине, задрав к небу гипсовый сапог, и злобно хрипела, обозревая серию наскальных рисунков, главной героиней которых являлась она сама.
Нужно отметить, что, так сказать, фактическая часть, Натку не только не смутила, но вроде как бы даже и порадовала. Обилие романтических ситуаций явно повысило её самооценку. Но вот художественный образ нисколько не совпал с её самовидением.
– Подлюки! – взывала Натка. – Разве ж я такая толстая?! Такая жирная уродина?! Сволочи вы козлиные! Когда вы ноги поломаете, я вас тоже нарисую с малюсенькими х..ми! Да вы с такими и есть! Всех вас повидала!
Козлиные сволочи в это время катались от смеха по полу в процедурке, с грохотом сшибая на пол никелированные биксы. Их дурное веселье было прервано Петром Коновичем, строго призвавшем хулиганов на пятиминутку.
– Вы все тут с ума посходили, – забубнил заведующий, – она же в коридоре лежит, там все ходят, женщины всякие, дети разные, наконец. У нас ведь и дети лежат в ожоговом! Что они скажут? Что медсестра тетя Ната – блядь? Вы этого добиваетесь? Чтоб еще вообще все узнали то, что и так известно?
– Про детей этих вы правильно сказали, Петр Конович, – внезапно выступила Чёорешь. – Давно пора порядок навести! Такие паскуды малые! Вы в туалет пойдите!
– Да мне вроде пока не нужно, – засомневался Конович.
– Нет, вы пойдите и посмотрите, что эти гаденыши на стенах рисуют и пишут! Наткин гипс – это просто краеведческий музей! А дети на стене в туалете член, между прочим, нарисовали, да такой, что я и не видала!
Упустить такую возможность Ланёк не могла. Она даже встала, чтоб её лучше было слышно и, глядя прямо в глаза Чёорешь, внятно произнесла:
– Да уж ты-то всякие видала! И такие, и сякие! И хитровывернутые!
И Ланёк, демонстрируя блестящее знание предмета, продолжила перечисление виданных сестрой-хозяйкой видов так, что даже я, человек новый в отделении, понял, что еще недавно этих симпатичных женщин соединяли взаимные секреты и прочная дружба, рухнувшая по куртуазной причине.
Хозяйка подскочила как ужаленная.
Чё орешь, чё орешь, чё орешь, сучка! – затараторила она, оправдывая свое прозвище и начала приближаться к Ланёк, выставив вперед когти.
– Хватит! – закричал Конович. – Обсуждаем операцию на завтра! По углам этих кошек!
Вмешались мужчины и прекратили беспорядки.
– Завтра сложного ничего нет, если ничего не случится. Одна плановая операция. У Савельева извлекаем «гвоздь» из бедра и всё. Анестезиолога завтра не будет, он прикрывает гинекологию. Сделаем под местным, дел там на десять минут. Натка в гипсе, за что личное спасибо Ивану Гаврилычу! (При этих словах Ваня-Мамонт привстал и поклонился). Так что, Иван, ты завтра за вторую медсестру. Ну, и Евгений поможет. Надо его уже вводить в курс.
– После сегодняшней пятиминутки Евгений уже в курсе всего, – подал голос Прохор Семенович.
– Ничего! – ответил Конович, – Ему еще много нужно будет узнать.
И я узнал…
Утром в операционной собрались Петр Конович, Прохор Семеныч, Ваня-Мамонт, Ланёк и я.
Пациент Савельев, двухметровый, краснолицый дальнобойщик, пришел самостоятельно, смущенно улыбаясь. Ему явно льстило обилие медиков вокруг и всеобщее внимание. Он был выбрит, источал сильный запах одеколона и был одет в приличный спортивный костюм с олимпийским медвежонком. Было видно, что к операции человек готовился, как к празднику.
Несколько месяцев назад Конович прооперировал Савельева по поводу перелома бедра. В области проекции бедренного сустава был выполнен разрез и в бедренную кость по всей её длине введен металлический «гвоздь», этакая железяка длиной сантиметров тридцать, квадратная в сечении и с ушком, как у иголки на верхнем конце. «Гвоздь» выполнил свою задачу на ура. Он сшил и удержал бедро, приняв на себя всю нагрузку. Кость благополучно срослась, и теперь железку необходимо было извлечь.
Здравствуйте, Игорь Ефимович! – лучезарно улыбаясь, сказал Конович пациенту. – Как самочувствие?
– Дык, это… как положено, хорошо. Неделю ни капли, как велели… Весь натощак.
– Это прекрасно, – заулыбался Конович еще фальшивее, – видите ли, Игорь Ефимович, у нас сегодня анестезиолога нет. Он в гинекологию пошел. К женщине.
– К любовнице, что ли пошел? – понимающе оживился Савельев.
– Гм… Да нет… думаю, к пациентке. Наркоз давать. А вас мы, соответственно, без наркоза сегодня полечим. Ну, в самом деле! Ну, к чему вам лишний наркоз? Местно обезболим, раз – два и «гвоздь» долой. Мигнуть не успеете! Лады?
– Ну, дык это… Я что… Как скажете, доктор… если быстро-то…
– Вот и хорошо! Раздевайтесь! Ланёк! Евгений! Готовьте его.
Через полчаса мы приготовили Савельева. Операционное поле было вымыто йодом и спиртом и обложено коричневыми от постоянного автоклавирования простынями. Кроме того, движимая интуицией, Ланёк фиксировала накрепко конечности Савельева к операционному столу.
Доктора тем временем закончили полоскать руки в «первомуре» и позвали нас надевать перчатки.
Савельев храбро моргал в потолок. Петр Конович взял шприц с новокаином и принялся надувать «лимонную корочку» на Савельевском бедре. Накачав достаточно новокаина, принял скальпель и провел короткий разрез параллельно шраму от предыдущей операции.
– Нормально? – спросил он Савельева.
– Хорошо, доктор! – радостно отрапортовал тот.
Через минуту Конович обнаружил кончик «гвоздя» с ушком.
– Крюк мне! – скомандовал он и тут же получил в руку S-образную загогулину. Один из загибов, тот, который был поменьше, Конович вставил в ушко «гвоздя», а затем, сказав Савельеву: – «Держись, Ефимыч!» – плавно и мощно потянул за больший изгиб крюка. Ефимыч явственно закряхтел. «Гвоздь» не сдвинулся.
Конович не смутился ничуть.
– Еще разок, – сказал он, но разок этот завершился ровно с тем же результатом. Только Савельев закряхтел уже громче.
– Ну-ка вместе! – попросил заведующий, и тут же Прохор Семенович ухватился обеими руками за крюк, и вместе с Коновичем они попытались враскачку освободить «гвоздь». Савельев уже явственно застонал и заелозил по столу вслед за «гвоздем», как гигантский жук на крохотной иголке.
– Женя, держи ему ноги! – крикнул Конович, входя в раж. – А ну еще раз, взяли! Три-четыре! Прохор! Рывочком!
«Гвоздь» не пошевелился. Савельев начал тихо выть. В операционной вдруг сделалось невыносимо жарко. Я висел на ногах у Савельева.
Ваня-Мамонт, стоявший с поднятыми стерильными руками и до этого лишь наблюдавший за происходящим, вдруг подбежал к двери и несколько раз довольно сильно ударил себя лицом о косяк. После этого, как ни в чем не бывало, вернулся к столу и застыл, руками вверх.
Петр Конович пошептался о чем-то на латыни с Прохором Семенычем. До нас донеслись слова «блядь» и «врос, сука».
– Ничего страшного! – сказал он уже для всех. – Такое бывает. «Гвоздик» немного врос. Совсем чуть-чуть. Он уже почти шевелится, я чувствую. Короче – надо выколачивать!
При слове «выколачивать» Савельев попытался сорваться с вязок, но Конович уже схватил ортопедический молоток, напоминающий столярную киянку, и с оттягом застучал по своему крюку, выбивая «гвоздь» наружу.
При каждом ударе Савельев ухал: «Ёмать-ёмать-ёмать!», а Семеныч подбодрял его криками: «Держись, Ефимыч, ты ж мужик!»
Удары молотка выбивали из раны широкий веер кровавых брызг, покрывавших стены и стеклянные шкафы причудливым готическим узором.
Вдруг «гвоздь» ощутимо сдвинулся и пополз наружу.
В этот момент закричали все. Мы – от восторга, и только Савельев от боли.
Ваня-Мамонт вновь повторил свой трюк, подбежав к двери и ударившись лицом о косяк. Я мог бы решить, что он обезумел от жары, но кроме меня никто не обратил внимания на его выходки. На всякий случай я отодвинулся от Мамонта подальше.
«Гвоздь» вышел примерно наполовину. Теперь он был виден – стальной окровавленный штырь, торчащий из операционной раны. Конович работал молотком, как кузнец. Савельев хрипел. Он перестал выкрикивать «Ёмать» и перешел на «Ну-бля-ну-бля», но уже в другой тональности. Силы его явно кончались. Красные брызги покрывали большую часть потолка.
Выйдя примерно наполовину, «гвоздь» встал намертво. Конович с Семенычем, молотобойствуя в четыре руки, разогнули крюк из хирургической стали, но проклятый штырь больше не пошевелился.
Ваня-Мамонт еще несколько раз стукнулся мордой о косяк. Было понятно, что дело не складывается.
Доктора начали совещание на латыни.
– Мы же так его укокошим к ебеням, – предположил Конович.
– Надо на завтра переносить, с общим наркозом. Сейчас не сделать, – согласился Семеныч.
– Можно марлей закрыть и до завтра в палату, – указал на торчащий из раны штырь Ваня-Мамонт.
– Куда там, на хер, марлей, – возразил заведующий, – до завтра на этот штырь в палате уже вся синегнойка сядет. Или стафилококк. Нам еще только с ним остеомиелита не хватало, – и он так обиженно посмотрел на Савельева, как будто это он бы виноват во всех наших бедах.
– Короче! – подытожил Конович. – Заколачиваем сейчас штырь обратно! Закрываем рану на пару швов. Антибиотики. Промедол ему! Завтра закончим с анестезиологом.
Савельев, уловив смысл сказанного, забился на вязках, обещая засунуть Коновичу и Семеновичу этот самый штырь во все медицинские места известные шоферу, но Конович был отнюдь не робкого десятка.
Неблагодарному пациенту вкололи промедол.
Молоток замелькал в докторской руке, восстанавливая статус кво.
«Гвоздь» с неприятным хрустом, медленно входил обратно в кость. Савельев, приободрясь вдруг, после укола, при каждом ударе продолжал перечислять места и способы, куда и как он планирует вставить штырь доктору, как только его руки окажутся развязанными.
Ваня-Мамонт привычно треснулся головой о косяк.
Только сейчас я понял, что Мамонт не сошел с ума, а натурально, таким образом, сохраняя стерильность рук, поправляет очки в тяжелой оправе, сползающие с мокрого от пота плоского якутского носа.
Не знаю, почему он не попросил о помощи меня. Может быть, просто постеснялся обратиться со столь личной просьбой, ведь мы тогда были еще мало знакомы.
На следующий день Савельеву дали общий наркоз и в десять минут, раскачав в стороны, выколотили чертов «гвоздь» из его многострадального бедра.
– Ну что? – зловеще произнес Конович, обращаясь к еще спящему под наркозом Савельеву. – Может, тебе самому это железо засунуть туда, куда ты мне обещал? Ладно, мы ж все-таки гуманисты. Живи без «гвоздя»! – и с грохотом отправил штырь под стол в тазик.
Работа моя продолжалась. Еще через пару дней на пятиминутке Петр Конович озвучил новый операционный план. Предстояла ампутация. А именно – нижней левой конечности по верхней трети голени.
Все представления об ампутациях тогда у меня ассоциировались лишь с «Повестью о настоящем человеке» да пляской под баян на протезах.
Наш пациент был не столь героичен. Уже в конце зимы, но еще по серьезному морозу, он, будучи сильно пьяным, получил по буйной головушке на темной улице и был безжалостно раздет. Злодеи лишили его недорогой собачьей шапки да коровьих ботинок на войлочном ходу.
Упав без сознания, бедолага инстинктивно сунул руки подмышки и только поэтому остался с пальцами. Обмороженные уши и кончик носа были пожраны сухой гангреной и постепенно осыпались, оставив после себя сочащуюся сукровицей коросту.
Ногам тоже не повезло. И если с правой стопой все было ясно с самого начала, и четкая граница некроза не оставляла места сомнениям, то с левой пришлось повозиться.
Сперва затеплилась надежда, что ногу удастся отстоять, но с развитием процессов смерти тканей возник вопрос лишь о высоте ампутации. Наконец граница живого и мертвого определилась. Теперь доктора намеревались на физическом уровне обозначить выбор, сделанный природой и судьбой. И мне, простому советскому комсомольцу, предстояло принять участие в этом сакральном процессе…
От операционной люстры было жарко. Анестезиолог бросил взгляд на капельницу, подкрутил что-то в умной машине, вдувающей воздух в легкие отключенного больного, и сказал:
– Дрыхнет, как собака! Поехали…
Прохор Семеныч схватил корнцанг с марлевым шариком и принялся красить операционное поле йодом, а после обильно смывать йод спиртом.
– Ладно, хорош, – остановил его Конович, стоявший с приподнятыми стерильными руками.
– Дина, нож!
Ланёк выхватила со специального столика скальпель и точным, коротким, как бы слегка бьющим движением, вложила инструмент в руку Коновича.
Тот ловко провел глубокий разрез поперек желтой от йода голени, узкая часть которой только и была видна между коричневых стерильных простыней. Сначала проступила росой и, тут же, струйками побежала кровь, и Семеныч защелкал с неимоверной скоростью корнцангами, зажимая сосуды.
– Приподними стол, – вдруг сказал Конович себе под нос.
Я, завороженный происходящим, не понял даже, что он обращается ко мне, пока Ланёк не заорала мне в ухо:
– Оглох?!! Стол подними, кому говорят!
Стол был приподнят, и операция продолжилась. Конович дошел уже до большеберцовой кости, а Семеныч, зажимая сосуды и набрасывая петли кетгута на корнцанги, соскальзывал по ним к источникам крови, перевязывая их накрепко. Таким образом, были уже наложены лигатуры на переднюю и заднюю большеберцовые артерии. Не осталась забытой и малоберцовая. Мелкие сосуды, чтоб не возиться с кетгутом, Семеныч прижигал электрокоагулятором, отчего в операционной явно запахло жареным мясом.
Конович, принюхавшись, забубнил под нос, говоря, словно сам с собой:
– Обед скоро… не пропустить бы… Возимся долго! Чего возиться-то, не на мозгу, чай, оперируем…
– Пилу мне! – скомандовал он.
Ланёк извлекла из стройного ряда никелированных инструментов что-то вроде серебристой проволоки с насечками. Конович накинул это проволоку петлей на кость и, с хрустом продергивая адский инструмент вперед-назад, вперед-назад, моментально перехватил большеберцовую кость. Несколько минут спустя тем же манером он разделался и с малоберцовой.
Ампутированная, черная от гангрены, покрытая струпьями ступня с немалой частью голени полетела под стол в таз.
– Формируем культю! – торжественно объявил Конович, а Ланёк добавила:
– Формируй не формируй, вместо ног остался х…й!
– Эй, анестезия! – закричал раздосадованный Конович, опасавшийся делать замечания Ланёк во время операций. – Как там клиент?
– Живет! Как царь! – бодро ответил анестезиолог, отрываясь от кроссворда…
Конович выкроил щедрый лоскут из желтой, казавшейся мертвой, кожи и, фартуком, аккуратно завернул его на рану.
– Кожу шей! – скомандовал он Семенычу и звонко, но очень бережно ссыпал инструменты в таз.
Семеныч ловко, крупными редкими швами подшил кожный лоскут, запустил под него в рану пару турунд для оттока и, крикнув:
– Ланёк! Повязку! Наблюдение! Промедол при болях! – покинул операционную.
Ланёк в три движения наложила стерильную повязку, а анестезиолог уже повыдергивал из обезноженного нашими совместными стараниями пациента все свои трубки, напевая непрерывно на мотив марша:
– Живет! Живет! Живет, как царь живет!
Мы перегрузили начавшего уже стонать обезноженного беднягу на каталку, и Ланёк немедленно уволокла его в палату, как Командор утаскивает Дона Хуана в последнем акте, успев, между прочим, крикнуть мне:
– Убрать тут все! Чтоб блестело, как у кота!..
Тут её, вместе с каталкой, занесло на повороте. Для выхода из гибельного крена Ланёк принялась ругаться совсем уж дурными словами, проклиная конструкторов каталки, строителей коридора и собственную мать, которая опрометчиво дала когда-то отцу Ланёк, что и привело к рождению её в этом несправедливом и жестоком мире…
Уборка в этот раз оказалось несложной. Не было нужды отмывать стены и потолок, как в истории с Савельевским «гвоздем». За полчаса я управился и вынес кровавый мусор в большой деревянный ящик-помойку возле нашего барака.
После обеда Прохор Семеныч принялся заполнять ход операции в истории болезни. Сытый Конович благодушно покуривал под форточкой.
– Кстати, Прохор, нужно материал подготовить. Сейчас машина пойдет в патанатомию.
– Я направления написал, – ответил Семеныч, – все готово. Евгений, где нога? Ты её в контейнер положил?
– Какая нога? – спросил я, медленно холодея, догадываясь, что сотворил что-то страшное.
– Какая-какая… обычная. Которую оттяпали мы сегодня… Где она?
– В помойке.
– Что? Где? Ты рехнулся? Ты что, её выбросил?
– Ну да. Мне ж не сказали ничего… Я её со всем мусором и того… оприходовал.
– Я сейчас тебя, вредитель, оприходую, – заорал Конович. – Нет! Не его, кретина, а тебя, Прохор, мудозвон недоделанный. И дуру эту Ланёк! Почему не объяснили санитару, что делать с материалом? Совсем идиоты? Он тут без году неделя!
– Так он это… Справлялся хорошо…
– Дать бы тебе, Прохор, по голове, чтобы потом с нуждой в штаны справлялся хорошо! – с чувством сказал заведующий и, обернувшись ко мне, застонал: – Ну, а ты-то что стоишь? Бегом! Ищи ногу! Верни её! Все под суд пойдем, и ты вместе с нами!
К поискам конечности я отнесся ответственно. Волноваться было собственно нечего, я твердо помнил, что выбросил её в деревянную помойку вместе с остальным мусором. В процедурке я разжился перчатками. На шкафу в ординаторской обнаружилась прошлогодняя пыльная «Комсомолка» и перекочевала в мой карман. Грозную палку от швабры с гвоздем на конце я добыл у Чёорешь.
Оставалась сущая мелочь: поборов брезгливость, расковырять помойку, добыть ногу и со щитом (в смысле, с ногой) вернуться в ординаторскую. Я уже представлял, как иронически улыбаясь, кладу газетный сверток на стол заведующего: «А вот, Петр Конович, и ваша нога, хе-хе!»
Возле помойки меня сразу что-то насторожило. А именно – дружная стайка, особей шесть-семь бродячих собак. Животинки вели себя мирно, но мусор, разбросанный вокруг ящика, указывал на то, что ревизия помойки уже проведена. Чуть в стороне от остальных кабысдохов независимо помахивал толстым, нахальным хвостом явный вожак, этакий Белый Клык из книжек моего детства.
В зубах он держал мою ногу.
Он явно не собирался бросать её. Смотрел мне в глаза честно и гордо, словно говоря: «Вот я молодец какой, ногу добыл! А ты так можешь?»
Стало ясно, что наступило время борьбы за лидерство. Опустив палку пониже, чтоб не спугнуть Белого Клыка, я присел, протянув в его сторону сложенную горстью руку, имитируя угощение, и умильно поманил:
– На, на, собаченька!
Пес заинтересовался. Ногу он понятно не выпустил, но уши навострил и подошел совсем близко, пытаясь, сквозь ароматы ноги уловить запах возможного лакомства.
Момент был решительный. Я прыгнул вперед и попытался выхватить конечность из его пасти, но Белый Клык явно не был расположен к дележке и обмана не прощал. Каким-то неуловимо гадючьим движением, увернувшись всем телом, он рыкнул на меня, не шутя и вздернув верхнюю губу, продемонстрировал огромные, но вовсе не белые, а желтые клыки.
Мне стало не по себе. В секунду вдруг представилось, как эта стая под его предводительством постоянно обирает помойку травматологии. Да мало ли что там еще выбрасывают! Может он пес-людоед?
Мирная фаза операции завершилась. С криком: «Отдай ногу, тварь!» – я вознес над головой меч возмездия в виде палки с гвоздем и бросился на людоеда.
Заметив палку, собаки отлаиваясь, начали уходить врассыпную, но я видел только одну из них – проклятого бело-желтого Клыка-Людоеда.
Он отступал от меня, вроде бы и не слишком торопливой трусцой, оборачиваясь по-волчьи всем туловищем и рыча, но где мне было угнаться за ним на своих двоих. Положение спасало лишь то, что погоня происходила в глухом районе частных домов, каждый из которых был окружен двухметровыми заборами, а за ними заходились хрипящим лаем цепные псы, почуявшее неладное.
Улочки петляли пьяно, и Белый Клык, отвлекаясь на зазаборный лай, не слишком разгонялся. А может быть, он просто заманивал меня коварно в свое логово, чтобы, улучив миг, перекусить мое молодое горло и растерзать на части?
Не знаю, чем бы все это кончилось, поскольку я бы не отступил, но из конца улицы выехал вдруг нам навстречу ментовской «уазик».
Милиционеры, безусловно, увидели странное зрелище, а именно: крупного кобеля с непонятной поноской в зубах и бегущего за ним долговязого молодого брюнета в коротком, заляпанном кровью белом халате и гвоздистой палкой в руках.
Двое патрульных, остановив машину, вышли. Белый Клык бежал прямо на них.
– Держите его! – закричал я из последних сил. – Держите! Он ногу украл!!! Стреляйте в людоеда!
Один из милиционеров не спеша расстегнул ремень. «Что он делает? – пронеслось вихрем в моей голове. – Неужто, чтоб достать пистолет, надо снять кобуру с ремня?»
Милиционер, словно нехотя, перехватил ремень за конец, и когда Белый Клык попытался проскочить мимо него, резко, со всей дури, вытянул его пряжкой по хребтине. Людоед взвизгнул как позорная болонка и (о счастье!) бросив ногу, кинулся наутек.
Задыхаясь, я подбежал к машине. Милиционер с погонами лейтенанта носком сапога пошевелил черно-синюю ступню и поднял на меня свинцовый взгляд. Сержант, бывший при нем, медленно начал перемещаться мне за спину.
Я понял, что пришло время хоть что-нибудь сказать.
– Здравствуйте! Это моя нога! – твердо произнес я.
Страж порядка скептически оглядел мои вполне здоровые ноги.
– Третья, что ли? – спросил он небрежно.
– Нет! Просто моя. Больничная. Вот халат. Я – сотрудник городской больницы, – потряс я грязными полами кровавого, как царский режим, халата. – И эта нога – государственная!
– Где-то я тебя уже видел, сотрудник, – подозрительно произнес милиционер. – Документы есть?
– Я в ДНД участвую, – соврал я.
– Комсомолец? – спросил мент. Ему явно наскучило общение и со мной, и с ногой.
– А как же! – браво ответил я. – Конечно, комсомолец. Три принципа, шесть орденов, все дела!
И добавил зачем-то:
– В армию через два месяца!
– Ладно, – сказал лейтенант, – забирай нахер свою ногу, парень, и уматывай. Сержант! Поехали.
Хлопнули двери. «Уазик» уехал, обдав и меня, и ногу холодной осенней пылью.
Я присел на корточки. Злосчастная конечность, и без того неблестяще выглядевшая, окончательно утратила привлекательность. В моем кармане, зашуршав, напомнила о себе газета. Я извлек прошлогоднюю «Комсомольскую Правду». Развернул. Заголовок статьи «Рагу из Синей Птицы», бойкого пера Кривомазова, при участии Виктора Астафьева, оживил вялые воспоминания о драке в школьном туалете из-за музыкальных разногласий. Всего-то чуть больше года прошло, а как все далеко и как все бессмысленно, словно в чужом сне…
Мне почему-то расхотелось триумфа. Мне расхотелось класть на стол сверток с мертвой ногой и улыбаться при этом иронически. Вряд ли я стал умнее тогда. Может быть, лишь немного старше. Или же просто холодная пыль осени первый раз в жизни легла на мое сердце. Я аккуратно завернул ногу в газету и не спеша зашагал обратно в Травму.
16. Властелин Вселенной
Властелина Вселенной звали Корней Иванович, как Чуковского.
А женат он был на Галине, дочери Брежнева…
Впрочем, лучше начнем по порядку.
В первый же день работы в психиатрической больнице Туймадска мне, видимо в качестве инициации, предложили присоединиться к главному ритуалу.
Ровно в одиннадцать часов утра доктора, шелестя ангельским крахмалом халатов, в сопровождении старшей сестры, дежурной сестры и трезвого санитара, начинали обход. Обход нельзя было отменить или отложить, малейшие попытки отклониться от канонов сакральной традиции, вызывали не менее сакральный ужас персонала.
– Через пять минут обход! – Старшая сестра делала нам через приоткрытую дверь большие, значительные глаза.
Все дела немедленно откладывались. Чай остывал в коричневых изнутри чашках, недописаные истории болезней впихивались в ящики до лучших времен, в телефонную трубку шипелось зловеще: «Всё! Потом! У меня Обход!»
Обходу предшествовала особая подготовка отделения. Примерно за час санитар Камиль, маленький и уже пожилой, но жилистый и цепкий как клещ, татарин, отправлял больных по палатам. Туалет-курилка закрывался на ключ. У входа в наблюдашку – приюта для беспокойных и вновь прибывших, – высаживался второй санитар либо алкоголик-доброволец. Ногой, упертой в проем, и строгим взглядом, а иногда и тихим убедительным словом, он препятствовал внеплановым выскакиваниям в коридор.
Телевизор в комнате отдыха выключался. Все больные усаживались на заправленные кроватки, вполголоса говоря друг другу:
– Обход, обход, обход…
Мы начинали с маленькой, привилегированной, шестиместной палаты. По проекту палата была рассчитана на четыре койки. Но сколько я себя помню, в ней всегда стояло именно семь кроватей, а называлась она «шестиместной». Впрочем, в сумасшедшем доме этот незначительный математический парадокс не смущал никого.
Подобные парадоксы вообще не были у нас редкостью. Помнится, как-то доктор Виленский, рассказывая мне, желторотому интерну, историю строительства больницы, сообщил, что изначально решеток на окнах не было.
– А как же вот это? Вот это как? – глупо спросил я, указывая на зарешеченные окна, бросающие ровный узор теней на потертый линолеум.
– Когда строили эту больницу, – назидательно молвил Виленский, – решили, что решетки ставить негуманно. Это все же не тюрьма. И поставили специальные небьющиеся стекла! Специзделие! На все этажи!
– Дык и где же они? – вновь не блеснул я сообразительностью.
– Больные все к едреням поразбивали, – кротко ответил Виленский…
…Итак, мы вошли в «шестиместную» палату. Все семь коек были заняты.
– Здравствуйте! – громко поздоровался Виленский с больными.
Шестеро пациентов нестройно, как дети на утреннике, ответили вразнобой:
– Здра-а-а-сте.
По спортивным костюмам, живой мимике и некому неуловимому флёру, свойственному сильно пьющим людям, я догадался, что это тривиальные алкоголики, устроенные на воспитательное лечение под лозунгом: «Вот посиди среди психов, посмотри, что с тобой будет, если не бросишь пить!»
Седьмой пациент нас не поприветствовал. На небрежно заправленной койке сидел по-турецки высокий костистый человек в застиранной больничной пижаме. Седые желтоватые космы обрамляли лысый пергамент головы. Брови походили на поистершиеся зубные щетки. Редкая поросячья щетина там-сям покрывала разновеликие щеки и приметную ямку подбородка. Выцветшие синие глаза смотрели равнодушно-презрительно сквозь нас.
Лицо седьмого пациента шестиместной палаты выглядело каким-то нечеловечески застывшим. В постоянном, мелком движении были лишь бледные гусеницы губ, словно желавшие окуклиться тут же, не сползая с неживого лица.
– Как дела, Корней Иваныч? – уважительно спросил Виленский седьмого больного.
Тот произвел едва заметное, снисходительное движение головой, не изменив, впрочем, выражения лица и направления взгляда.
– Значит, всё в порядке? – продолжил догадливый Виленский. Ответом послужило еще одно подобное движение.
– Присоединяйтесь к беседе, коллега, – пригласил меня Виленский, – спросите Корнея Иваныча что-нибудь…
Мой взгляд упал на прикроватную тумбочку Корнея. На крашенной желтой масляной краской столешнице, в огромном количестве и в строгой симметрии, были разложены всевозможные предметы. А именно: спички целые и горелые, ниточки разных цветов, пробки от флаконов, пластиковые колпачки от капельниц, мелкие круглые бумажки, похожие на конфетти, но с надписанными номерами и буквами.
– Что это, Корней Иваныч? – спросил я в сильнейшем изумлении.
Корней не отреагировал никак. Лишь по прошествии секунд десяти, не менее, перевел синий взгляд на меня и посмотрел сквозь. У меня возникло чувство, что он видит пространство на многие километры за моей спиной.
Пауза затянулась. Видимо, Корней Иванычу стало ясно, что он имеет дело с интерном-идиотом, который сам ни за что не поймет сути вещей и явлений. Поэтому Корней отверз уста и с библейским равнодушием пояснил:
– Это пульт управления…
Голос его оказался неожиданно звучным и низким, как если бы он доносился из глубины некого безмерного пространства, скрытого от нашего глаза.
– А чем же вы управляете, Корней Иванович? – спросил я, поняв, что моя репутация мало-мальски понимающего человека окончательно погибает сейчас в его глазах.
– Это пульт управления Вселенной. А я её Властелин, – негромко, но очень веско молвил Корней.
Шестеро алкоголиков завистливо захохотали.
Корней Иваныч обдал их верблюжьим холодным презрением.
– Ну, что, коллега, познакомились с Властелином Вселенной? – вкрадчиво поинтересовался Виленский. – Уверен, у вас еще будет возможность пообщаться… Продолжим обход?
И мы продолжили.
…Со временем я понял, что Корней Иваныч находился в отделении на особом положении. Например, он никогда не участвовал в так называемой трудотерапии, а именно, в бессмысленной и беспощадной уборке отделения под руководством санитаров. Он не стоял в общей очереди за лекарствами три раза в день после еды, а получал их индивидуально. И никакой санитар не смел залезть в рот Властелина Вселенной деревянным шпателем. Корней Иваныч сам презрительно открывал обросший щетиной рот и высовывал желтый язык, показывая, что таблетки проглочены.
В комнате отдыха Корней Иваныч всегда занимал лучшее место перед телевизором. Правда, делал он это исключительно редко, и как правило, лишь во время новостей.
Насупленный краснолицый Ельцин, энергично рубя ладонью воздух, зачитывал очередной указ, предвещающий улучшение нашей жизни уже с завтрашнего утра. В этот момент Корней Иваныч поднимал вдруг на экран ледяной взгляд, и, прекратив на мгновенье кроличьи движения своих губ, бормотал себе под нос, что-то вроде: «Ни херам не получам млям!» – и спешил к своей тумбочке, чтобы переложить с места на место ниточку или спичку.
Через пару недель после нового указа президента вся страна убеждалась, что у Ельцина действительно снова «ни херам не получам»…
Возможно, Корней Иваныч недолюбливал президента Ельцина по личным мотивам. Как я сообщил в начале рассказа, он был женат на дочери Брежнева, Галине. Познакомились они много лет назад на дискотеке, одной из многих, проводимых по субботам в актовом зале сумасшедшего дома.
Тогдашний главный врач заботился о культурном досуге пациентов и ежесубботне устраивал танцы для больных. Мероприятие было обязательным.
Конечно, большинство больных с радостью ходило на танцы. Не так уж, честно говоря, много развлечений у шизофреников. Корней Иваныч не был падок до глупостей, поэтому на дискотеку в тот вечер его ввели под руки двое санитаров. Властелин Вселенной гневно бормотал, что он-де что-то недонажал на своем пульте управления, что пуговка с двумя дырочками должна лежать точь-в-точь под обгорелой спичкой, а не сбоку, что пар с паром сойдутся, над волной разобьются…
Но кто ж его слушал в далеком тысяча девятьсот восемьдесят третьем году. А ведь именно в этом году, в пятый день июня, когда санитары оторвали Корнея Иваныча от его пульта, не позволив завершить начатый процесс перекладывания пуговки, в далеком Ульяновске пароход «Александр Суворов» столкнулся с паровозом без названия, впервые в человеческой истории…
Может быть, именно поэтому Властелин Вселенной, доставленный силой на танцульки, был особенно мрачен. Пустыми глазами взирал он на нелепое веселье.
По периметру актового зала стояли надзирающие за порядком санитары и сестры в белых халатах. В раздолбаных динамиках группа «Пламя» нежно пела про кружащийся снег. Неряшливые мужчины и женщины в веселых огнях цветомузыки выглядели роботами, поскольку лекарства, приводящие в порядок их мысли, сильно сковывали тела. Некоторые понемногу пускали слюнки. Четверо санитаров поволокли через зал колотящегося эпилептика, не выдержавшего вспышек стробоскопа.
Лучше всех чувствовали себя маниакальные больные. Эти, вообще не обращая внимания ни на что, отплясывали дикую помесь рок-н-ролла и джиги, не останавливаясь даже во время пауз между песнями.
Кататоники стояли там и сям, как им и полагается, в виде живых застывших фигур. Некоторым из них дурно воспитанные санитары придавали формы греческих скульптур для оживления общего настроения.
Корней Иваныч тосковал, безумное веселье не коснулось его печального безумия. Внезапно, отпочковавшись от разноцветной массы плясунов, на соседний стул плюхнулась маленькая, кругленькая, аккуратненькая женщина в косынке с красным крестиком. Крестик был старательно изображен шариковой ручкой.
– Такой весь косматенький ты лысый кто такой здесь первый раз тебя вижу что заболел что ли я тут медсестра работу любит с дипломом, – прокурлыкала незнакомка.
Паузами между словами и интонациями она пренебрегала, да к тому же не очень-то следила за падежами и склонениями. Было понятно, что важнее всего для кругленькой женщины – донести основную мысль.
– Инсулины делаю в четвертом-женском фершал я фершал медсестра медицины я тебе мыло принесу папа-лапа лапушка мой Брежнев мне отец родной меня Галя зовут Леонидовна! – раскрыла инкогнито округлая незнакомка.
Корней Иваныч, глянув на нее холодно, как и на всех, отвечать не счел возможным.
Галину Леонидовну это ничуть не обескуражило. Она продолжила рассыпать такие же округлые, как и она сама звуки, причем из-за едва заметного, чуть цокающего дефекта речи, казалось, что изо рта её выпрыгивают целлулоидные шарики для игры в пинг-понг. Ближе к концу дискотеки Властелин Вселенной уже полностью знал историю Галины Брежневой.
Галина Леонидовна Брежнева родилась в одна тысяча девятьсот шестидесятом году и немедленно стала жертвою обстоятельств.
Её, писклявого трехдневного несмышленыша, перепутали в роддоме при кормлении. К сановной груди Виктории Петровны, жены Леонида Ильича, поднесли совершенно чужую девочку, которой и посчастливилось пригреться в царственной семье.
А настоящая Галя оказалась у добрых, но к сожалению, неродных родителей-простолюдинов. Понятное дело, что несмотря на все препятствия и интриги завистников, обнаружившие подмену драгоценного чада, Леонид Ильич и Виктория Петровна бросили все силы на поиски родимой кровинушки.
Начиная с шестьдесят шестого года, когда Брежнев, получив первую звездочку Героя Советского Союза, стал Генеральным Секретарем, поиски Галины вел КГБ. К несчастью, приемная семья к тому времени покинула веселую Москву и перебралась за длинным рублем в Туймадск – древний сибирский город, являвшийся тогда, как и сейчас впрочем, такой дырой, что весь КГБ не сумел бы отыскать ровным счетом никого.
Галина Брежнева, носившая в ту пору имя Ольга Черных, была обычной, ну может быть, немного замкнутой девочкой. Учась на твердые тройки с ювелирными вкраплениями четверок, собиралась продолжить занятия в медучилище и посвятить себя нелегкой профессии сестры милосердия.
Все так и случилось бы, если бы Оле не поручили проводить политинформации в её родном десятом «В». Далекая от политики, простодушная девушка принялась усиленно штудировать газеты «Правда» и «Труд», начала ежедневно смотреть программу «Время».
Непривычная деятельность утомляла. Оля Черных старалась запоминать всё, что читала и слышала, но голова с трудом воспринимала непонятные слова, имевшие лишь внешнюю форму и не наполненные сутью. Все эти «центральные комитеты» и «посевные», «мирные инициативы» и «люди доброй воли», «коммунистические университеты миллионов» и «советы народного хозяйства» пролетали сквозь Олюшкину голову, проделывая огромные дыры в ей и без того неплотно сбитом мозгу.
Как-то раз, натужно просматривая программу «Время», Оля заметила, что Генеральный Секретарь, дорогой Леонид Ильич, отведя на мгновение глаза от бумажки с речью, посмотрел прямо на неё с экрана немолодого «Рекорда». Взгляд Брежнева вызвал у Оли ощущение некой тайны, разгадка которой лежит где-то близко, но не дается пока. Так человек, измучившись сложением головоломки, случайно вдруг совмещает несоединимые, казалось бы, части в одно целое и глядит на них ошеломленный, не веря, что потратил на такой понятный пустяк несколько часов.
– Померещилось, – подумала Оля.
Через пару дней Брежнев вновь посмотрел на неё с экрана, на это раз как-то требовательно и строго. А на другой день он уже почти не отрывал взгляда от Ольги и словно пытался на что-то намекнуть, выразительно шевеля гусеничными бровями. После программы «Время» транслировали фильм с Никулиным «Когда деревья были большими», и там почему-то часто звучало слово «дочь».
Оля начала плохо спать по ночам. В коротких снах Леонид Ильич нависал, шевелил бровями, блестел умоляюще лихим молдаванским глазом, не говорил ничего. Проснувшись среди ночи, Олюшка читала газеты для успокоения.
Через пару месяцев, видимо, сообразив, что одному Леониду Ильичу с бестолковой Олей не справиться, к делу подключились телевизионные дикторы. Всякий раз, произнося имя и набор титулов Генерального Секретаря, они в упор глядели на Олю, делая едва заметные знаки руками, мол, смотри, думай, соображай! Неужели не понимаешь?!
В газетных статьях все чаще и чаще начали встречаться какие-то дочери. Оля пыталась переключиться на художественную литературу, но там эти чертовы загадочные дочери попадались еще чаще. Малопонятный Бальзак напугал «Дочерью Евы». Прикидывавшийся добрым и веселым, а оказавшийся глумливым гаером Антоша Чехонте подсунул глупую «Дочь Альбиона». И даже теплый и любимый с детства Андерсен, нахмурясь, погрозил «Дочерью болотного царя» с полки потрёпанных книг.
Пушкин! Вот кто всегда к месту, вот кто простой, понятный, озорной, свойский, как сосед по парте… Предатель Пушкин оглушил «Капитанской дочкой» с коленкоровой обложки синего томика. Олюшка в ужасе отшвырнула книгу. Пушкин в синем томе похабно растопырил страницы и прикинулся мертвым, напоследок брызнув Оле прямо в глаза строкой со случайной страницы «Три дня купеческая дочь Наташа пропадала…»
Олю колотило от волнения. Было совершенно понятно, что всё происходит не просто так, и вот-вот должно возникнуть прояснение, но где и в чём разгадка, было совершенно непонятно.
Этим вечером Брежнев из программы «Время» был особенно таинственен. Он бросал на Олю столь пристальные взгляды над страницами очередного доклада, так многозначительно пошевеливал косматыми бровями, что Олюшка начала слышать голос Леонида Ильича как будто внутри головы, а не в телевизоре.
«В течение многих лет весь советский народ…» – бубнил генеральный секретарь, а у Оли в голове отдавалось: «Многих-ногих-огих лет-лет-ет…»
«Каких таких лет? – подумала Оля. – О чём он? И сколько ему самому лет? А ведь он выглядит совсем молодо еще. Можно сказать – молодой человек!»
Оле стало на минуточку смешно и это еще больше запутало её мысли… «А мне сколько лет? Да что же это я? Мне шестнадцать. Значит, я уже взрослая…»
После «Времени» пошла программа с каким-то литературным обозрением. Миловидная ведущая ручьем лила малопонятный поток слов, и Олюшка почти задремала в кресле. Внезапно её сознание буквально расколол обрывок простой фразы: – «…при его участии был произведен критический разбор спектакля „Взрослая дочь молодого человека“ по пьесе драматурга Славкина…»
Слова эти – «Взрослая дочь молодого человека» – затрепетали в Олиной голове огненными буквами. Она обхватила ладонями голову, боясь, что её разорвет сейчас на части. «Брежнев – молодой человек! Я – взрослая… Дочь, дочь, дочь! Взрослая дочь молодого человека!». Оля согнулась в кресле. Картина мира прояснялась слишком стремительно и была непереносимо великолепна.
– Что с тобой, доченька? – оторвался от кроссворда папа, заметивший, наконец, что-то неладное.
Оля сползла с кресла на прохладный пол.
– Папа, – сказала она, – поздравь меня, я тебе не дочка. Мой отец Генеральный секретарь коммунистической партии Советского Союза Леонид Ильич Брежнев!!! Об этом сейчас по телевизору передали!
Уже через пару часов родители, понявшие, что Олюшка не шутит, вызвали скорую помощь.
В психиатрической больнице не удивились. Там видали и не такое. Курс инсулиновых шоков не произвел ожидаемого действия. Напротив, Оля теперь в деталях начала рассказывать историю своего исчезновения из семьи Генсека.
Кроме того, Оля потребовала называть себя исключительно урождённым именем и начала отзываться лишь на «Галину». Курс аминазина помог с тем же ровно успехом, к тому же Галина отказалась категорически от свиданий с родителями.
– Они хорошие люди, но не родные мне, – объясняла Галя лечащему врачу, – так зачем я их буду зря расстраивать. Вот папа Лёня меня скоро заберет, так он вас министром назначит…
Доктор призадумался и назначил еще один курс аминазина. Затем курс галоперидола. Затем и того, и другого, и побольше.
Шли месяцы. Галя Брежнева, как все её уже давно называли в отделении, писала письма Брежневу и отказывалась выходить к «ненастоящим родителям». Те плакали под дверью отделения и передавали продукты. Передачи Галя разделяла поровну между больными и помогала персоналу с охотой. Дело не двигалось.
Через год, в качестве последней меры, пытаясь уменьшить резистентность к препаратам, врачи провели курс сульфазинтерапии. Галина, восковая, похудевшая, вся звенящая от температуры в сорок с половиной градусов, шептала обметанными губами:
– Ничего, потерплю если надо… Папочка мой терпел на Малой Земле… и на Целине терпел… и я потерплю…
Старшая сестра отделения расплакалась и вдрызг разругалась с заведующим и всеми врачами, назвав их фашистами. Заведующий, кусая усы, прорычал:
– Пусть я буду хоть Геббельс, хоть Ева Браун, но сульфазин до конца доведу! Надо же её как-то лечить…
Курс был проведен до конца и привел лишь к одному – Галина Брежнева сильно заинтересовалась медициной. Она не отходила от персонала, требовала поручений и, нужно отдать должное, совсем неплохо начала выполнять многие манипуляции.
Через полгода Галя вовсю помогала в инсулиновой палате. Она нарисовала сама себе фельдшерский диплом шариковой ручкой на тетрадном листе и красный крестик на косынке. Вскоре завотделением уже ставил Галю Брежневу в пример нерадивым медсестрам.
Жизнь налаживалась. Все шло неплохо, вот только под влиянием болезни Галина речь сделалась воркующей, голубиной и утратила запятые и некоторые грамматические правила. Выписать Галину было невозможно. «Ненастоящие родители» умерли один за другим года через два. На похороны Галя не пошла.
В день смерти Брежнева Галю несколько раз укололи реланиумом, боялись, что сделает что-то с собой. На удивление, Галина отреагировала спокойно:
– Страна не пропадет теперь папины друзья за всем присмотрят я ему письма писала-написала много знать все будет-не-забудет…
Постепенно Галина Брежнева стала символом и талисманом женского отделения.
…После состоявшегося знакомства, Галина Леонидовна ухаживала за Корней Иванычем недолго и уже через неделю объявила его своим законным мужем.
– Я тут замуж кстати вышла недавно, – хвастала Галина медсестрам инсулиновой палаты.
Медсестры, узнав, кто муж – завидовали…
Властелин Вселенной отнесся к собственной женитьбе со стоицизмом Сократа, осушающего чашу цикуты. В его жизни мало что изменилось. Три раза в неделю после обеда грубый санитар вопил на все отделение:
– Корней Иваныч! На свидание иди! Жена пришла.
На стульчиках, в коридоре между мужским и женским отделениями, поджидала его Галина. Корней молча садился рядом, Галина целовала его в щетинистую щеку и начинала ворковать. Корней Иваныч терпеливо морщился минут двадцать, после чего ворчал:
– Пошёл я. У меня корзинки там подоспели, тарелок много.
Галина Леонидовна вкладывала ему в карман пижамы кусочек ворованного мыла и провожала, не умолкая до дверей. После возвращалась в свое отделение и хвастала медсестрам:
– Мужа навещала скоро совсем вовсе так поправится выписываться будут!
Медсестры уважительно кивали.
Корней Иваныч, вернувшись в мужское отделение, совал первому встречному больному дареное мыло: «На, помойся!». И отправлялся наводить порядок с корзинками и тарелками.
Дело в том, что являясь фактически Властелином Вселенной, Корней Иваныч вел непрерывную тяжелую войну за существование нашего мира. На вопросы, кто же являет собой противную сторону, он отвечал крайне смутно. Лишь давал понять, что враг силен и грозен. Сии супостаты непрерывно атаковали наш мир некими «тарелками», которые Корней Иваныч непрерывно сбивал силой собственной мысли и сложными манипуляциями на пульте управления. Иногда обнаглевшие враги собирали множество «тарелок» в усиленные «корзинки» (видимо что-то вроде эскадрилий), и тогда Властелину приходилось совсем тяжко.
Во время особенно горячих схваток с захватчиками, он укрывался под кроватью и вел боевые действия оттуда, кряхтя и бормоча вполголоса матерные проклятия.
К ужину Корней Иваныч обычно одерживал победу, и, выпив вечерние таблетки, спокойно спал в мире, спасенном им в очередной раз.
Раз в месяц Властелин Вселенной отправлялся за деньгами. Обычно хронические больные получали пенсию прямо в больнице, но Корней Иваныч по неведомым причинам противился этому категорически. В его паспорте невероятным образом сохранялась прописка по адресу давно снесенного дома на окраине Туймадска, и почтовое отделение этого района исправно выдавало Властелину пенсию по второй группе инвалидности.
Летом Корней Иваныч обычно шел за деньгами всё в той же пижаме или легкой больничной курточке, а зимой властно требовал у сестры хозяйки валенки и телогрейку. Шапка у него была собственная, кроличья, и хранилась постоянно в пульте управления.
Перед отправлением на почту Корней Иваныч подступал к пульту и бережно скручивал две лежавшие там ниточки, а после поворачивал на девяносто градусов старую зубную щетку, всё это для того чтобы избежать длинной очереди.
Несмотря на предотвращенную очередь, Корней Иваныч возвращался в пенсионный день неизменно поздно, и столь же неизменно сильно выпивший. В этом состоянии он позволял себе улыбаться и много говорил, вот только речь его делалась совершенно невнятной, и смысл сказанного ускользал от желающих вслушиваться в пьяную болтовню Властелина.
Корнея вынимали из телогрейки и валенок, упрятывали серого кролика с тесемками в пульт управления, а самого Властелина валили на койку, чтоб проспался.
На следующий день Корней Иваныч, сурово поглядывая на больных, быстро избавлялся от пенсии, раздавая ее мелкими суммами всем желающим.
– Дуракам деньги не нужны, а дураку дай, он умным долго не будет, – произносил он обычно при этом.
Загадочная фраза неоднократно обсуждалась докторами в ординаторской, но глубинный ее смысл так и не был раскрыт никогда.
…С помощью пульта управления вселенной, Корней Иваныч контролировал самые неожиданные вещи… Мало того, что он блокировал все Ельцинские реформы, он еще и вмешивался в самый естественный ход событий.
Когда Петруху, сына нашей пьющей запоями, но работящей санитарки замели за очередной мелкий грабеж, все были уверены, что меньше пятерика ему не обломится. Благо, Петюня уже год ходил под условным сроком. Санитарка Дина подвывала возле раздатки в окружении злорадно сочувствующих медсестер, и размазывая пьяные злые слезы, проклинала себя, незадачливого грабителя Петруху и никому не известного Петрухиного папашу. Тогда на звук рыданий забрел в закуток Властелин Вселенной.
Послушав молча минуту и вникнув в суть беды, он угрюмо изрек: «Нихерамнеполучам!» – что означало обычно крайнюю степень отрицания и несогласия с ситуацией. Повернувшись на месте, Корней Иваныч поплелся к своему пульту. За ним, как крысы за дудочкой, потрусили заинтригованные медсестры. Корней Иваныч взял с пульта старую катушку ниток, отмотал пару витков, и со словами: «Нихерамнеполучам!» – с треском оборвал нить.
Через два дня девушка, ограбленная Петрухой, простила снятую шапку. Видимо во время грабежа Петюня заинтересовал ее как мужчина. Жертва не только забрала заявление, но и продолжила знакомство с грабителем. Петруху выпустили. Через месяц он женился на своей суженой-ограбленной. Бросил пить и начал работать. Еще через месяц бросила пить санитарка Дина и не смогла развязать даже на праздник.
– Не лезет! – изумлялась она, пытаясь поднести холодную рюмку к жадному рту. Рука не подносилась. Дина смирилась с неизбежной трезвостью, снизошедшей от Властелина Вселенной, и принялась ждать внуков…
К Корней Иванычу начали обращаться многие, но он, как правило, не реагировал никак, отмалчивался, глядя перед собой презрительно и мелко шевелил ртом. Добиться он него чего-то было невозможно…
Процедурная сестра, веселая, толстая Ирина Васильевна перестала хохотать пару недель назад. Прежде румяное лицо убавило красок, под глазами легли бледные васильки бессонных ночей. Белый халат стал свободен на мощных телесах. Старшая сестра Софья Викторовна прижала Ирину Васильевну в процедурке.
– Ира, что не так? Что-то дома? Мы все видим, что ты изменилась… Саня твой, что ли, опять загулял?
– Софа! – тихо сказала Ирина. – С Саней всё хорошо. А у меня не очень. Опухоль у меня. По женской части. Нехорошая… – и заплакала.
Софья Викторовна краем глаза заметила чью-то фигуру в проеме открытой двери процедурки. Она резко повернулась, но фигура исчезла. Кто-то подслушивал разговор. Старшая выскочила в коридор, увидала удаляющуюся спину Коней Иваныча и услышала: «Нихерамнеполучам!»
Она, бросив рыдающую Ирину Васильевну, кинулась за Властелином и успела увидеть, как тот поменял местами две пуговицы на пульте. Черную пуговку положил на место белой, а белую соответственно, на место черной. И лег спать.
Софья Викторовна полетела обратно в процедурку.
– Знаешь что, Ира, – сказала она, – ты где обследовалась? В городской? Давай-ка в республиканской проверимся. Я там всех знаю, все быстро сделаем.
Повторное обследование, включившее даже маленькую диагностическую операцию, показало полное отсутствие патологии. Проверили еще раз – и снова не нашли.
Врач Городской больницы тряс стеклышками с препаратами и слабо вскрикивал:
– Да вот же атипия! Вот! Её же видно!
В ответ доцент из Республиканской больницы солидно раскладывал такие же стеклышки и говорил довольным голосом:
– А у нас нету атипиии. И мы отовсюду взяли. И многократно проверили. Нету-с!
Коллеги согласились, что в данном случае имела место досадная диагностическая ошибка, в которой никто не виноват. Нет патологии – ну и хорошо…
Софья Викторовна и Ирина Васильевна начали закармливать Корней Иваныча домашней снедью, не зная, как еще отблагодарить его за вовремя переложенные пуговицы. Властелин подношения принимал как должное, не благодаря. Большую часть яств он молча и равнодушно раздавал другим больным. Само собой получилось так, что Софины и Маринины продукты поддержали многих шизофреников в то нелегкое время.
…Корней Иваныч дремал на диване возле телевизора в комнате отдыха. Отделение спало – во время тихого часа, после обеда, всем больным полагалось находиться в кроватях, и лишь некоторым особо привилегированным пациентам дозволялось смотреть телевизор с санитарами в это время.
Санитары курили тут же на соседнем диване. По телевизору закончили передачу о родной природе. Диктор сообщил, что после рекламной паузы будет транслироваться розыгрыш лотереи «Спортлото».
Санитары, оживившись, принялись рассказывать друг другу байки о баснословных выигрышах, свидетелями которым они якобы являлись. Врали, понятно, как нанятые.
– Есть люди, что не умеют распорядиться! – принялся рассуждать рыжий Леха, – выиграть не штука, главное что потом! Вот я бы смог! Как надо!
Корней Иваныч внезапно вынырнул из сна. Не менее внезапно обрел дар речи, хотя обычно больше двух слов подряд не говорил. Обвел сумрачным взором санитаров. Упёр в Леху коричневый прокуренный палец и отчетливо изрек:
– Тебе денег не надо, ты и без денег дурак, и дурак будешь!
Санитары загоготали.
– Это почему же я дурак? – завелся Рыжий Леха с пол-оборота. – Ты, Корней, с диагнозом, лежишь тут в дурке двадцать лет, а дурак, значит, я? Объясни, Корнюха, а то, может, давно сульфазин не пробовал, поумнел сильно?
Корней Иваныч поднялся с дивана, произнес одно только слово: «Пойдем!» – и двинул к себе в палату. Санитары потопали следом. В палате Властелин Вселенной осторожно взял с пульта спичечный коробок, вынул из него маленький серый шарик.
– Вот! – сказал он, – пойдем! – и пошел обратно в комнату отдыха, неся шарик перед собой на вытянутой руке.
Санитары в полном недоумении потянулись за Корнеем Иванычем. По телевизору тем временем начался розыгрыш «Спортлото». Властелин сунул серый шарик Лехе, буркнув:
– Разверни.
Рыжий Леха завороженно принялся разворачивать шарик, оказавшийся засаленной бумажной салфеткой.
– Здесь какие-то цифры, – прошептал Леха, – карандашом написаны… что это, Корней?
Корней Иванович не ответил, зато голос из телевизора радостно сообщил, что выпали номера: «4, 23, 31, 8, 15 и 18».
Леха побледнел и сел прямо на пол. Грязная салфетка выскользнула из пальцев.
Санитары столкнулись лбами, пытаясь рассмотреть содержание бумажки. Там были коряво выведены те же самые, озвученные диктором числа. Да еще и том же порядке.
«Нихерамнеполучам!» – прогремело над головами санитаров, и Властелин Вселенной отправился на битву с корзинками и тарелками.
С того случая все санитары обращались к Корней Иванычу только по имени и отчеству.
…Дни в сумасшедшем доме похожи один на другой. Меняются санитары и медсестры. Уходят на пенсию пожилые врачи и начинают работать юные. Поступают и выписываются больные. Беднеет меню на пищеблоке. Освежается цвет стен после косметических ремонтов. Строятся новые кварталы вокруг сумасшедшего дома. И только дни, дни – остаются похожими один на другой, как таблетки. И для людей, живущих этими днями, все перемены – к худшему.
Корнея Ивановича – Властелина Вселенной, убили в начале марта одна тысяча девятьсот девяносто девятого года, когда он пьяный возвращался в больницу, получив на почте деньги за вторую группу инвалидности.
Неизвестные, так и не найденные никогда люди, населявшие его собственный мир, ударили Корнея Иваныча сзади по голове. Сняв жалкую кроличью шапку, они убежали, даже не тронув денег. Труп обнаружили прохожие в сугробе в двух шагах от автовокзала.
Хронических больных, утративших социальные связи, хоронят быстро, небрежно и незаметно.
Галина Брежнева поначалу не поверила сообщению о смерти Корнея Иваныча. Она по-прежнему продолжала отпрашиваться три раза в неделю на свидания. Ждала подолгу, с ворованным мылом в кармане, своего супруга, но из мужского отделения к ней так никто и не выходил.
Тогда Галина перестала говорить и двигаться. Она целыми днями сидела на кровати, глядя прямо перед собой измученным взором музейного чучела. Лекарства в очередной раз оказались бессильны, и через полгода Галину Леонидовну перевели в дом-интернат для психохроников. Все знают, что из этого места, равно как и с кладбища, еще никто и никогда не вернулся.
Итак, Корней Иваныч – Властелин Вселенной умер. Судя по тому, что творится в течение этих лет, мир действительно становится неуправляем. Чтобы понять это – не нужно никаких особых доказательств или опровержений, просто оглянитесь вокруг – и вам все станет совершенно ясно.
Это конец