Харлан Эллисон (1934–2018) – один из известнейших американских писателей-фантастов. Бунтарь, скандалист, ниспровергатель основ, он всегда затрагивал в своем творчестве самые острые темы и никому не спускал обид. Попробовав свои силы во всех литературных жанрах, он остановился на фантастике, как наиболее отвечающей его стремлению к самовыражению. 10 «Хьюго», 5 «Небьюла», 18 «Локусов», 6 премий Брэма Стокера и целая россыпь других наград и призов, многочисленные киносценарии, составление сборников и антологий (многие его антологии считаются эталонными сборниками «новой волны»), эпатаж, черный пиар, бесконечные пикировки с издательствами, редакциями, газетами…
Кажется, что этот человек сумел прожить десять жизней вместо одной – и ретроспективный сборник лучшей короткой прозы за 50 лет работы дает внушительный срез его мрачных фантазий, его неподражаемого юмора, его надежд и огорчений…
В формате a4.pdf сохранен издательский макет.
Harlan Ellison
THE ESSENTIAL ELLISON: A 50-YEAR RETROSPECTIVE
© The Kilimanjaro Corporation, 1991
© Перевод. М. Вершовский, 2019
© Перевод. Н. Виленская, 2020
© Перевод. Е. Доброхотова-Майкова, 2022
© Перевод. М. Кондратьев, наследники, 2022
© Перевод. М. Левин, 2020
© Перевод. Н. Нестерова, 2022
© Издание на русском языке AST Publishers, 2023
IX. Кровь сердца
«Интрижка с троллем».
Новое предисловие к сборнику рассказов Эллисона «Любовь – всего лишь секс с бо́льшим количеством букв», изд-во «Пирамида», 1976.
Вполне очевидно, что во многих своих работах Харлан раскрывает себя. Иногда это замаскировано – хотя и тонко – под выдумку, иногда под воспоминания. В нашей коллекции вы найдете множество примеров тому. В других случаях Харлан отбрасывает маски и, насколько это возможно, показывает нам свою истинную сущность. Делая это, он дает читателю возможность всмотреться в самого себя, понять себя, обрести смелость в следовании его примеру. Потому что Харлан имел мужество говорить громко и открыто.
В своих книгах Харлан сочетает ребенка и взрослого человека. Он неутомимый комментатор доли человеческой, твердый и действенный голос – хотя сам он и возражает против столь выспренних определений. Но если он и настаивал на том, что он обычный закоренелый бузотёр, обычный брюзга, обычный вольнодумец, человек, движимый более гневом, чем заранее избранной моральной целью, – в его литературе все же трудно не увидеть современный аналог Бэкона и Босуэлла, Обри и Дефо, человека читающего и трактующего собственную эпоху так, как он ее видит. Но это голос
Записки и хроники Харлана – это не академические тексты, написанные для того, чтобы побудить вас принять преподанные в них факты. Они вспыльчивы, человечны, непочтительны, решительны, вдумчивы и печальны. Они выстроены так, чтобы добиться главной цели: поведать читателю о мире то, что Харлан считал необходимым. Ясно и отчетливо. Потому-то они столь многих приводили в ярость.
Конечно, легко сказать, что эти эссе – просто ряд его мнений по тому или иному поводу, не более и не менее. Но факт остается фактом: мнения Харлана обретают силу и мощь проповеди, становясь морализаторской интерпретацией этих фактов. Как мы уже видели в его эссе «Валери», он, ничем не ограничивая себя, методично использует в качестве материала собственную жизнь, чтобы поведать нам, как оно было и, возможно, как оно будет всегда, пользуясь пережитым и прожитым, чтобы с тем большей силой донести свою главную мысль, погрузиться в универсальное, реагируя на что-то в собственном микрокосме, проблему здесь, мысль там. Он заставляет нашу кровь закипать, когда его мнения идут вразрез с нашим, или когда его манера подачи заставляет нас идти туда, куда нам идти не хотелось бы. Когда Харлан диктует нам условия, называет вещи своими именами и побуждает нас видеть мир таким, каким он видит его, от его слов невозможно отмахнуться.
Первое эссе, «Из Алабамы с ненавистью» (1965) появилось в одном из неприличных журналов для мужчин, которых в 1960-е расплодилось великое множество. Тогда оно было озаглавлено «Марш на Монтгомери». После убийства одного из Кеннеди Америка пришла в такое замешательство и погрузилась в такой хаос, который вскоре поглотил Мартина Лютера Кинга и второго из братьев Кеннеди. Харлановское осуждение ненависти и предрассудков – это острая журналистика в сочетании со здравым смыслом, но «девятый вал истории», о котором он говорит, накатывался неумолимо.
Он не пытался предсказать, какой станет душа Америки через тридцать лет, но не думаю, что она стала настолько здоровой, насколько надеялся он.
В 1972–1973-м «Букварь» Харлана Эллисона регулярно печатался в газете «Свободная пресса Лос-Анджелеса», выдающемся образце тогдашней прессы «андеграунда». Газета вспыхивала и гасла в такт с меняющимися временами. Это было своеобразным продолжением предыдущей колонки Харлана, посвященной анализу телевидения. Она выходила под названием «Стеклянная сиська». Материал обеих колонок сохранился в двух солидных томах. «Букварь» был чем-то вроде открытого дневника, заполненного событиями харлановской повседневной жизни – и его реакции на эти события. Две подборки в настоящей коллекции, «Мой отец» (1972) и «Моя мать» (1976) – последняя появлялась в журнале «Saint Louis Literary Supplement», где колонки время от времени печатались. Обе они представляют собой рискованные и откровенные эссе, но в то же время они были и мягче, и добрее, чем можно было ожидать в условиях тогдашних социальных кризисов.
Кажется, из самой глубины души вопиет очерк «Усталый старик» (1975), который явился результатом встречи Харлана с Корнеллом Вулричем на вечеринке нью-йоркских писателей. Однако никто кроме Харлана не помнит, чтобы Вулрич там был. Это откровенный и эмоциональный портрет одного из любимых писателей Харлана, а финал его позволяет нам разделить его чувство преклонения перед своим героем.
«Подай-Принеси в цирке, или Воспоминания о карнавале» (1982) – воспоминания Харлана о трех месяцах работы на третьесортной разъездной ярмарке и о трех днях, которые он провел в тюрьме в штате Миссури, откуда следовал еще один урок, известный нам, но так нами и не усвоенный.
А в «Странном вине» (1976) автор без обиняков рассказывает о том, что этот мир – лучший из всех возможных миров.
Во всех этих эссе вы не найдете ни пустот, ни тщательного отбора слов, которые должны были бы усыпить наше внимание своей монотонностью. Нет, здесь наличествует страсть: кипящая и яростная, отчаявшаяся, но ищущая, всегда пребывающая в поиске истины. И если поиск приводит к ярости – что ж, быть по сему.
Из Алабамы с ненавистью. Еще одна заметка из чистилища
25 марта 1965 года, четверг. Марш по стране слепых. Город Монтгомери, штат Алабама, в жару смердящий разложением, задыхающийся от злобы двух столетий расизма, убийств и морального убожества, оснащенный скрытыми от посторонних глаз реликвиями аристократов Юга: веревки для линчевания, ружья 12-го калибра, паскудные туалеты типа «сегрегированные, но равные», электрошокеры, отряды убийц ночью и расчетные чеки днем.
Да, оснащенный всем этим – и ждущий прибытия чужаков.
25 марта. Пятьдесят тысяч человек, идущих по красным глинистым дорогам Алабамы и поющих на марше. Чужаки, пришедшие объяснить сумасшедшим расистам, что Гражданская война давно закончилась, что дом, разделившийся сам в себе, не устоит, что обители зла, в которую превратилась Алабама, никто в Соединенных Штатах уже не потерпит.
Марш свободы в Монтгомери, штат Алабама.
Тенденциозные сообщения в печати.
И если ты не шел с нами в марше, то можешь пойти на ***. Возможно, тобой двигали какие-то благородные мотивы. Не знаю, я их не обнаружил. Просто наступило время расчета, время отказа от салонного либерализма, время прекратить кудахтанье об ужасающих преступлениях и не менее ужасных условиях жизни. Время действовать. Время платить по счетам. Время
Вместе с тысячами других – со всей страны, со всего мира. Был представлен каждый штат: Нью-Мексико, Индиана, Нью-Йорк, Флорида, Огайо. Порядочные мужчины и женщины из Парижа и Лондона. С Гавайев и Аляски. Слепой мужчина, пришедший пешком из штата Джорджия. Богатая дама в мехах из Беверли-Хиллз. Одноногий герой, участвовавший еще в первом марше Трехсот, проделавший путь от Сельмы, где люди гибли еще несколько дней назад, до Монтгомери, где какой-то подлый расист вывесил флаг Конфедерации, как жест сопротивления, и спрятался за дверями, закрытыми на все замки.
И даже после марша, даже после всех бесконечных речей, женщину из Детройта буквально расстреляли на той же самой дороге между Сельмой и Монтгомери. Виола Лиуццо стала еще одним занумерованным трупом.
Черт подери их всех! Черт подери их вывихнутые, изуродованные мозги, их гнилые убеждения, всех этих двойников гитлеровских головорезов. Даже после того, как они видели пятьдесят тысяч человек, собравшихся в выгребной яме, называемой штатом Алабама, чтобы словом, телом и делом заявить: «Освободи этих людей!» – даже и после этого, при всех произнесенных словах, негодяи убивали снова.
И снова. Похоже на то, что это никогда не прекратится, пока не наступит время и человечество не исчезнет, погрузившись в океан забвения, когда не станет ни черных, ни белых – ни Человека вообще! Все эти разговоры о Человеке, а на марше разговоры о Боге… Но где был Бог для маленьких девочек в Бирмингеме? Где был Бог для преподобного Риба? Для миссис Лиуццо? Для всех безымянных чернокожих, которых сжигали и вешали, калечили бритвой и ножом, расстреливали из ружей? Я не могу говорить о Боге. Я могу говорить только о Человеке.
Самолеты вылетали из Бербанка. Три самолета – из аэропорта Локхид, где Богарт прощался с Ингрид Бергман в «Касабланке». Триста священнослужителей, студентов, актеров, домохозяек, клерков, писателей, водителей грузовиков, поэтов. Сначала все думали, что хватит одного самолета, но за два дня до нашего вылета пришлось подрядить еще один, а ранним утром в четверг – и третий. И все равно людям продолжали отказывать. Зал ожидания превратился в сумасшедший дом, люди толпились у стойки регистрации, крича: «Дайте мне улететь!» Почему они так яростно за это сражались? Почему было не воспользоваться удобным предлогом и не лезть в пасть зверю?
Потому что все, что я видел во время марша на Монтгомери, это Человек во всем своем благородстве – и во всей своей мерзости. Если вам нужны детали, если вам нужны строгие цифры, если вам нужна история, все это было зафиксировано и записано. А я пишу, черт бы их всех побрал, о своих личных впечатлениях. Мужчины и женщины, которые, конечно же, предпочли бы залечь дома в теплую кроватку или отправиться на дискотеку. Они сражались и толкали друг друга, чтобы выложить свои деньги за билет. Я был в самой гуще толпы. И у меня нет ответа на вопрос «почему».
Но в самолете, забитом абсолютно незнакомыми мне людьми, – несмотря на то, что нас объединяло общее дело, – меня внезапно одолели странные и пугающие мысли. Все люди на этом рейсе, летящие по направлению к всеобщему братству – что, если мы потерпим катастрофу и окажемся вдали от цивилизации, и у нас не будет никакой еды кроме той, что мы везли с собой в рюкзаках? Разве мы не набросились бы на этого хорошо одетого чернокожего джентльмена с сумкой фруктов в руках? И куда бы подевалось тогда наше братство? И до меня дошло: вся истерия у стойки регистрации, вся толкотня, все эти стадные эмоции…
Это было взаправду! Это были реальные люди.
А то, куда мы летели, то трудноопределимое, то во что мы верили и что собирались делать… Это была всего лишь идея. Просто мысль.
И она, пугающим и неизбежным образом, не была реальностью. И я знал: эти люди не обязаны нравиться друг другу, не обязаны любить друг друга, они друг другу абсолютно чужие существа, летящие к мечте.
Но мечту невозможно заселить людьми. Только суровая реальность позволяет ощутить присутствие других. Я почувствовал себя очень одиноким.
Потому что там, внизу, был Монтгомери, штат Алабама. Это была реальность.
А здесь, в самолете, была мечта. И мысль о том, что мечта эта не была частью реальности, пугала меня. Люди, живущие в этом штате, существуют в нем постоянно, а не просто прилетают на денек или недельку, а потом возвращаются назад к холмам Голливуда, к безопасной жизни. Я похолодел при мысли о том, что мы вот-вот вторгнемся в их реальность.
Внизу мы должны были встретиться с участниками Первого марша, прошедшими пятьдесят миль по шоссе 80 от Сельмы до Монтгомери.
Все демонстранты, прилетавшие отовсюду, должны были встретиться в трех милях от Монтгомери, в городке Сент-Джуд, в больнице и в школе. Мое первое впечатление наполнило меня страхом. Так, должно быть, чувствовали себя заключенные со всей Европы, впервые увидевшие Бухенвальд или Дахау. Снаружи, по внешней стороне колючей проволоки, с интервалом в пятнадцать метров стояли бойцы Национальной гвардии Алабамы.
Внутри ограждения бивуак выглядел как-то… неуместно.
Площадка была забита группами людей, по две, а то и по три сотни. Неорганизованные, растерянные. Грязь была повсюду. Жирная, чавкающая грязь Алабамы, которую месили тысячи ног еще с прошлого дня. Это был концлагерь. И солдаты за колючкой смотрели не вовне, как было бы, если бы они защищали людей внутри…
Когда мы оказались внутри, я попытался поговорить с нацгвардейцами. Точнее, задать им два вопроса. Я пересек пустое пространство, отойдя подальше от всех толпившихся внутри колючки людей и подошел к трем бойцам, стоявшим вместе. Двое сразу же отошли.
– С каким интервалом вас расставили вокруг колючки? – спросил я.
– Я не знаю.
– Вы из Национальной гвардии Алабамы?
– Я не знаю.
Он повернулся и пошел прочь. Я смотрел ему вслед. Избави нас Боже от людей, которые делают то, что очень не хотели бы делать. И делают это лишь потому, что им был отдан приказ.
Позднее я еще более отчетливо осознал мой страх перед этими южанами, согнанными сюда, чтобы служить ненависти, потому что единственный момент реальной опасности исходил от них.
Мы должны были начать марш, пройдя три мили вглубь Монтгомери к зданию Капитолия, в 9 утра. Но мы никуда не двинулись до одиннадцати. Выстраиваясь в колонны, шеренгами по трое, мы стояли и ждали в грязи, а потом начался дождь. Он холодной моросью брызгал прямо на нас. Люди доставали из рюкзаков зонты и плащи.
Внезапно заблеяли матюгальники на грузовичке. Какой-то негритянский комик неумело подражал разным деятелям… И никак не мог остановиться. Он изображал Уоллеса, Рузвельта, Ральфа Банча, Линдона Джонсона, Пауля Тиллиха… Каждые несколько минут он разражался злыми вставками на предмет того, что все «беляши» – сукины дети. Это было в очень дурном вкусе и очень не ко времени. В конце концов, все мы, собравшиеся здесь, прибыли, чтобы сделать то, что в наших силах, послужить справедливости, без обычной для белых поспешности заправлять всем. Мы стояли, а этот комик хрипел, обращаясь к нам, пока не раздались голоса, предлагающие брать штурмом не Капитолий, а этот проклятый грузовик с матюгальниками.
Потом участники Первого марша трехсот в своих флуоресцентных жилетах дорожных рабочих, с флагами США в руках начали шагать вперед, и мы, в приподнятом настроении от того, что началось хоть какое-то движение, последовали за ними. Волна за волной, шеренга за шеренгой, дети, взявшись за руки, женщины с пакетами с едой, чернокожие и белые, со сверкающими глазами, мы выходили на шоссе Джефферсона Дэвиса.
Время от времени из рядов взмывала вверх песня. Мы шли уже четыре часа. Впереди меня одноногий Джим Летерет из Сагино, штат Мичиган, скакал на своих костылях, расплывшись в улыбке.
Группа подростков из Монтгомери шагала рядом с нами, прибывшими из Лос-Анджелеса, и я впервые расслышал слова их песни:
– В сердце своем ты знаешь, что ты не прав… В сердце своем ты знаешь, что ты не прав… В сердце своем ты знаешь, что ты не прав… Здесь в Монтгомери, штат Ала-ба-ма!
Это была странная и требовательная кричалка, под которую мог бы танцевать Придурок:
– Хуп-де-хуп… Хуп-де-хуп… Хуп-де-хуп…
И потом зловещее, угрожающее и требовательное:
– Ага. Ага. Ага. Ага. Ага.
Это была старая кричалка, которую обращали к штрейкбрехерам. Грозное предупреждение.
– Мы идем. Мы ждем вас. Попробуйте сделать что-нибудь. Сломайте палки о наши спины. И потом посмотрим, кому раскроят башку, Хуп-де-хуп… Хуп-де-хуп… Хуп-де-хуп… Ага. Ага. Ага. Ага. Ага.
Марш прошел по 80-му федеральному шоссе и стал углубляться в негритянские кварталы.
Представьте себе все мыслимые клише бедности и отчаяния. Погрузите их в котел вашего воображения. Но и тогда они не достигнут планки того убожества, в котором живут темнокожие мужчины и женщины в Монтгомери, штат Алабама. Дома, никогда не видевшие краски, хижины из картонных панелей, не имеющие фундамента. Дома, где при подметании не нужно брать в руки совок для мусора, потому что мусор проваливается сквозь щели в полу.
Дома, где стены обклеены не обоями, а старыми газетами, картонные коробки, в которых гуляет холодный ветер. Полных людей очень немного. И абсолютное отсутствие расистского клише: «Они живут в грязи, но ездят на огромных кадиллаках». Кадиллаков здесь нет. Но есть высохшие старики, сидящие на крыльце в чистой, но заношенной до дыр одежде. Есть маленькие дети, бегающие друг за другом в чулках, натянутых на головы. Есть грязные открытые стоки для нечистот возле каждого дома – потому что муниципалитет не считает нужным снабдить местный люд адекватной канализацией. Есть тотально неадекватные магазины – маленькие клетушки с обязательной рекламой кока-колы, ниже которой располагается название самого магазинчика. Единственное, что выглядит ярким и свежим – реклама кока-колы. Боже, благослови американскую экономику, всепроникающую любовь корпораций! Картинка на обочине: дюжина маленьких детей, тоненькими голосами поющими вместе с тысячелетним негром «We Shall Overcome». На их лицах ни единой улыбки.
Улыбки были на лицах тех, кто шагал в колонне на марше. Негры, сидевшие у домиков вдоль дороги, были слишком напуганы: что, если их хибарки сожгут, или их самих линчуют, или выгонят с работы, если они примут участие в марше (что и подтвердили события последующих нескольких дней) – и потому они молча наблюдали за нами. Сидя на крыльце и стоя на тротуарах, – эвфемизм для дорожек, присыпанных щебенкой – они смотрели на текущую вдоль дороги человеческую реку – на тех, кто приехал в Алабаму, чтобы поклясться в верности их делу. И, когда поющие люди шагали мимо их хижин, их обитатели спонтанно начинали аплодировать в такт песне и подпевать, но неизменный страх тут же возникал за их спинами, и они умолкали. Это было жутковато и трагично.
Старая беззубая женщина, преодолев себя, бежала вдоль колонны, радостно выкрикивая слова песни. Она вцепилась в меня, пыталась меня обнять просто потому, что пришла в восторг от того, что мы существуем, что мы приехали туда, куда приехали.
– Давай, мама! У нас найдется для тебя место, – кричал Пол Роббинс, фотограф, прилетевший со мной.
Все смеялись и танцевали, а она хлопала в сухонькие ладошки, сияя как ребенок. Мы шли дальше, а старуха уже улыбалась тем, кто шел за нами – и они невольно улыбались в ответ.
Девочка из средней школы Монтгомери шагала рядом со мной. Она указала рукой на здание с вывеской «Лайкос Клаб».
– Сюда мы ходим на уроки музыки, – сказала она. Простая фраза, но в ней пульсировала ярость.
Это было единственное место, куда им разрешалось ходить. Мы повернули вправо, шагая по красной глине, и внезапно у нас под ногами появился асфальт.
Начались кварталы белых низов среднего класса. Ощутимый переход от Ниггер-тауна к поселениям Белой Рвани.
С точки зрения цивилизации это было всего в полушаге от позорного гетто, которое мы только что прошли, но именно здесь мы столкнулись с самым озлобленным отношением…
(Когда я служил в армии и мы базировались в Джорджии, я беседовал с тупейшим представителем белой бедноты, рядовым первого класса. Вот что он мне поведал:
– Я бедняк, – говорил он с горечью. – Настоящий бедняк. Беднее не бывает. Образования у меня нет, и дома меня не ждет ничего. Останется разве что трахаться и стареть. Я полный нуль, чувак, полный нуль. Как грязь у нас под ногами. Но есть кое-что, по сравнению с чем я человек. Я лучше, чем ниггер. И сделаю все, чтобы так оно и было впредь.
Популярное изложение того, чем права южных штатов отличаются от гражданских прав.) На крыльце сидела белая пара, мужчина и его жена. Они пили чай и даже не видели, что по их улице идет марш свободы. Их мир был выше этого.
И на этом участке дороги ничего не происходило.
Ничего не происходило в Алабаме, как убеждало телевидение в воскресенье. Вообще ничего. О чем они думают, шагая по этой дороге? Чего ищут? Саранчу? Идут мимо негритянских школ. И темнокожие дети высовываются из окон, торжествующе вопят, призывая нас идти вперед, учителя машут нам руками, плачут от счастья. «Покажите этим негодяям!» И название школы крупными буквами: ШКОЛА ЛАВЛЕСС. Да.
Снова поворот. На склоне холма веранда жилого отеля. На ней толпа белых дамочек среднего класса, сливки женского пола американского юга.
– Угодники ниггеров! – заорала старая блондинка.
– Идите на… – слова второй утонули в песне, которую пели темнокожие участники марша:
– Скажите Джорджу Уоллесу, скажите Джорджу Уоллесу, скажите Джорджу Уоллесу, что нас не повернуть назад!
Третью дамочку так трясло от ярости, что она не могла прокричать, что желает нам сдохнуть, чтобы всю федеральную трассу усыпали наши трупы – и все, что она смогла сделать, это повернуться к нам спиной, оттопырить зад и сделать вид, что она пускает ветры.
– Высокий класс, мадам! – прокричал я. – К-Л-А-З!
И мы шли дальше. Напуганные? Нет, еще нет.
Хотелось пить. Солнце было высоко в небе, и нас начало припекать.
– Боже, мне бы стакан воды, – пробормотал я.
– Почему бы тебе не подойти к тому крыльцу и не попросить водички у белых? – с насмешкой проговорил черный паренек, студент из городка Таскиги.
Я улыбнулся в ответ.
– А что, это создаст проблемы для марша?
Он мотнул головой.
– Нет, это создаст проблемы для тебя.
Я вышел из строя. А вдоль рядов уже прокатывалась весть: белый парень собирается попросить воды… И никто никогда ему этой воды не даст.
Позади меня колонна замедлила шаг и остановилась. Все столпились, наблюдая за мной и ожидая неприятностей, даже с нетерпением предчувствуя, что эти неприятности начнутся. Ниже по улице стоял жилой отель. Группа женщин, облокотившись на перила, наблюдала за происходящим. Я прошагал к ступенькам. На террасе в плетеных креслах сидели три женщины.
– Простите, мэм, – обратился я к той, что потолще, – не могли бы вы дать мне стакан воды?
Она пялилась на меня, ничего не понимая. О чем ее, черт дери, просит этот северянин, еврей, коммунист? Она же ничего ему не сказала?
– Стакан водички, мэм, – повторил я.
Рыжая дамочка, сидевшая рядом с толстухой, наклонилась к ее уху.
– Он говорит, что хочет воды. Он говорит: пожалуйста.
Толстуха поднялась и вошла в дом. Рыжая обратилась ко мне.
– Не такие уж мы плохие, как вам о нас понарассказывали, – она произнесла это с неподдельной грустью.
– Не такие, как кто? – спросил я, прикидываясь остроумным пареньком.
– Ну, как, знаете, как другие, как те, что вам рассказывали.
– Кто мне рассказывал, мэм?
– Вы знаете. Не такие уж мы плохие, честно.
– Да, мэм. – Я улыбнулся ей. – Но некоторые из вас все-таки не слишком хорошие люди. И если вы сидите, ничего не предпринимая, и позволяете им уродовать ваш родной штат, вы так же виновны, как и они. Я прилетел из Голливуда, чтобы посмотреть, чем я смогу помочь.
Она уставилась на меня. Я произнес волшебное слово: Голливуд. Стало быть, я не коммунист. Еврей, поклонник негров – наверное, но не коммунист. И при моих вежливых манерах я, скорее всего, и не битник.
Толстуха вернулась с водой. Я долго пил из стеклянного стакана и вернул стакан его хозяйке.
– Большое, большое спасибо, мэм. – Я расплылся в улыбке, зная, что сейчас на моей левой щеке появляется милая ямочка.
– И расскажите им, что мы дали вам стакан воды, – сказала рыжая, улыбнувшись и считая разговор оконченным.
А если бы я был чернокожим? Я не произнес это вслух, потому что хотел показать им, что можно общаться иначе, и не хотел настраивать их против себя. Я вернулся в строй, люди снова зашагали вперед, а я повторял то, что мне сказали: не такие уж они плохие в этих краях. Студент-негр бросил на меня испепеляющий взгляд.
– Смотри, не купись на все эти «оки-доки», – предупредил он меня.
Хуп-де-хуп. Ага. Ага. Ага. Ага. Ага.
Мы свернули на главную артерию, Декстер-стрит. Прошли мимо отеля «Джефф Дэвис». Белые деревенщины стояли на каждом углу в джинсе и белых рубашках, салютуя нам средним пальцем. Один из них проворчал, обращаясь ко мне:
– Где ты хочешь добиться своей свободы, бой? В Нью-Йорке? Филадельфии? Чикаго?
Я улыбнулся в ответ. Пошел ты нахрен, Джек.
Идем мимо кинотеатра «Парамаунт». Афиша: Элвис Пресли в фильме «Счастлив с девушкой».
– Этот не из наших, – сказала чернокожая школьница. У меня едва не остановилось сердце. Так легко забыть, где ты и почему.
Шагаем мимо Джей Джей Ньюберри. На втором этаже – офисы городской управы Монтгомери. У них в окне гигантский плакат: Мартин Лютер Кинг в окружении группы людей, и подпись: МАРТИН ЛЮТЕР КИНГ КОММУНИСТ! Хуп-де-хуп. Хуп-де-хуп.
Белая официантка в ресторанчике смотрит на меня через оконное стекло. Я улыбаюсь ей и подмигиваю. Она одаряет меня улыбкой. Мы флиртуем.
Если бы я захотел остаться здесь на пару дней, я нес бы им Благую Весть, оплодотворил бы местных женщин, разворошил бы весь этот бардак.
Окно на втором этаже, агентство фирмы «Понтиак». Мужчина в сером костюме.
– Катитесь туда, откуда пришли, ссучьи вы дети, любовнички черномазых!
О, это южное гостеприимство.
Подростки в конце колонны запели марш свободы на мелодию, будто написанную для фильма «Придурок». Они танцуют на Декстер-стрит. И еще один танец. И сразу же третий. Бдыщ! Да! Последний всплеск. Мы дошли до подножия холма, дальше дорога вела к площади и зданию Капитолия. Кто-то указал рукой на здание и что-то прокричал. Купол Капитолия. Американского флага нет. Развевается флаг штата Алабама с красным диагональным крестом на белом фоне. А под этим крестом – звезды и полосы флага конфедератов. Губер Джордж, Губер Джордж, насколько ты в себе уверен? С патронами от ружей, с воплями линчующей толпы, с плевками на остальную Америку – всё до кучи! Мы слушали речи, все до единой. Они зудели часами и, как говорят в шоу-бизнесе, «потеряли внимание публики». Но это было не важно, мы поддерживали их до конца. Они даже могли бы читать вслух «Бармаглота» Льюиса Кэрролла. И так оно было до тех пор, пока Джимми Болдуин не представил Кинга. Когда-то Болдуин был проповедником. Ибо сказано было: Седрах и бывшие с ним отроки[1] снова вошли в жерло печи, и из пламени ее вышел Мартин Лютер Кинг, который сказал все, что должно было сказать.
И мы там стояли, и сидели, и лежали – тысяча за тысячей, пока армейские снайперы на крышах зданий пялились на нас. Они установили пулемет на здании Национальной Безопасности в Монтгомери. Еще один – на крыше офисного здания напротив него, и два пулемета на сошках прямо в здании Капитолия. Они целились в нас и поводили стволами, о, как мы польем свинцом этих поклонничков черномазых, всю эту сволочь, о, как мы утопим их в крови! И главный головорез Уоллеса, Эл Линго, шнырял по толпе – инкогнито. Мы были как жертвенные голуби, пожелай Уоллес организовать еще одну «бойню в Шарпевиле». Добавим еще и то, что «защитники» из Национальной Гвардии Алабамы (с нашивкой флага Конфедерации на груди выше нашивки с флагом США) смотрели в толпу. А вовсе не вне ее.
Защита? Отметим: я уверен, что это была расчетливая стратегия, мобилизовать нацгвардейцев из южан. Может, это было подсознательной жаждой наказания: охранять тех самых людей, которые угрожали их образу жизни. А может статься, это было предупреждением чужакам, потому что под формой даже полиции штата были все те же ребята Уоллеса.
И еще добавим: красные глаза на вызверившихся физиономиях, толстенные шеи, челюсти, сжимающиеся от ярости, когда Кинг разносил вдребезги их алабамский расизм.
И песни… О Боже, какие песни! Пятьдесят тысяч голосов, направляемых Гарри Белафонте. Уоллес прятался в Капитолии, рассматривая нас через створки жалюзи. Интересно, Губер Джордж наслаждался этим так же, как и криками чернокожих в лунную ночь? Я услышал голоса старого негра и его жены. Они стояли за моей спиной, у баррикады из рогаток.
– Здесь уже никогда не будет так, как прежде, – уверенно говорил он. Его жена мотнула головой.
– Думаешь, они сложат лапки и помрут?
Горький голос реализма на фоне мечты.
Он пожал плечами и негромко повторил:
– И все равно, уже не будет как прежде.
Я достал из рюкзака салями и бутылку. Потом, вспомнив, что моя бутылка пуста, я одолжил воды у Гольдстоуна, режиссера ТВ, который решил, что и для него настало время заплатить долг обществу. Мы нарезали салями и передали колбасу по кругу. Один из чернокожих подростков заулыбался:
– Кошерная?
– Была кошерная, когда мы вылетали из Лос-Анджелеса, – ухмыльнулся Гольдстоун. Мы перекусили и передали по кругу бутылку воды. Но негры не станут пить из одного сосуда с белыми. Старые страхи умирают не сразу.
Покончив с трапезой, мы отправились к пустому паркингу, где нас должны были ждать автобусы. На них мы должны были вернуться в аэропорт Монтгомери и уже оттуда вылетать домой. Я хотел было остаться на несколько дней, чтобы посмотреть, чем все это закончится, но нас всех едва ли не умоляли отправиться по домам.
Возможно, они располагали информацией о том, что нас может ждать судьба Виолы Лиуццо.
Мы ждали на пустом паркинге долго, очень долго, все мы, три сотни с лишком человек. Автобусы не появлялись. За нами стеной стояли нацгвардейцы с оружием наготове – угрожающее зрелище.
– Я хочу колы, – сказал я, обращаясь к Полу Роббинсу. В двух кварталах от нас была автозаправка с небольшим магазинчиком.
– Бога ради, не ходите туда! – крикнул кто-то из толпы. Однако страха в голосе не было. И мы отправились в сторону заправки.
Когда мы шли мимо нацгвардейцев, они принялись клацать затворами своих старых карабинов. Тупые ублюдки, они что, пытаются нас запугать? Я-то знал, что в их М-1 не было патронов. На их форме даже не было запасных рожков. Ублюдки тупые. Они ворчали нам вслед всякую гнусь типа «обожатели ниггеров» и «Катись туда, откуда приехал, ты, сукин сын, пидар!» Один внезапно вышел нам наперерез с винтовкой в положении «на грудь» и требовательным голосом спросил, глядя на меня:
– Откуда ты, сынок?
Я ответил ему ледяным взглядом.
– Я из Нью-Йорка, сынок. Я, кстати, полковник запаса армии Соединенных Штатов, и если ты не хочешь, чтобы я позвонил твоим командирам и попросил их взгреть тебя как следует, то на раз-два ты вернешься в строй, марш, марш, сопляк!
Повернувшись кругом, он пробормотал под нос:
– Ты свое еще словишь.
Мы повернули за угол. Мне приспичило в туалет, но кабинки для белых были заняты: и мужские, и женские. И я прошел в туалет для «цветных». Ну а что? Я белый, а белый – это цвет. У владельца заправки был тромбофлебит. Мы купили свою колу и отправились назад. Вояки уже перекрыли улицу. Пришлось идти в обход. Три квартала на север, три квартала на запад, три квартала на юг. Теперь мне и впрямь стало страшно.
Нас было пятеро. Мы шли к нашей площадке кружным путем. Перекрывать улицы не было никакого смысла. Мои спутники начали двигаться бегом. Да черт меня дери, если я позволю этим засранцам-расистам гонять меня как кролика. Я вразвалочку подошел к нашей группе.
– С какой стати спешка? – спросил я у негра, одного из наших.
– С той, что я не могу провести ночь в отеле «Джеф Дейвис», – ответил он. Серьезный аргумент. Я тоже побежал рысью.
Автомобили и грузовички ехали вдоль дороги. Из их открытых окошек неслись угрозы:
– Когда стемнеет, мы до вас доберемся, сучьи вы дети!
Изрядно напуганные, мы наконец добрались до паркинга.
Автобусов так и не было. А чуть позже стали уходить нацгвардейцы. Правительство обещало нам: «Защита будет обеспечена до тех пор, пока все не улетят из Монтгомери». Ну да. А тем временем мы торчали здесь, и опускались сумерки, и озверевшая толпа уже была рядом с нами. И машины с краснорожей гопотой кружили, кружили и кружили вокруг паркинга…
(
– Сегодня ночью мы из вас все дерьмо выбьем, вы, бляди, пидары, ублюдки вы сраные, ну погодите, еще нюхнете лиха! – и автобус, удирая, рванул с места.
И необъяснимо, но факт: нацгвардию уже убрали.
Набившись, как сардины в банке, мы ехали в аэропорт. И тут маленький белый с черными пятнами песик бросился на дорогу. Водитель мог избежать наезда, и нас бы даже не тряхнуло, но он продолжал ехать прямо. Несчастный песик попал под левое переднее колесо. Собачонку швырнуло назад, и она пробарабанила тельцем «бум-бум-бум» до самого заднего моста. Водитель и глазом не повел. Он просто посмотрел на часы, отмечая время столкновения, чтобы потом внести его в путевой лист. Было 18:06.
Приключений было больше, гораздо больше. Нам не подали трап к самолету. Его мы ждали часами.
На борту самолета нашли бомбу. А впереди ведь еще и девятичасовой полет домой! Виола Лиуццо. Ее убили, когда она торопилась в Монтгомери, чтобы забрать людей, застрявших на паркинге.
Опасность была гораздо ближе, чем мне хотелось в том признаться.
Но теперь все кончилось. Я провел там один день, хватит. Не велико достижение, не велик подвиг, ни тебе орденов, ни ленточек. Один день там, где молодой негр, студент колледжа, подвел итог: «Мы живем в состоянии постоянной настороженности. Даже в лучший из дней, в самый обычный день, уходя из дома утром, ты не знаешь, что произойдет, любая мелочь, какой-нибудь расист, накачавшийся виски, неверный шаг, и ты уже никогда не попадешь домой». А я направлялся домой и мог лишь твердить про себя: «О Боже, Боже правый, позволь мне выбраться поскорей из этой выгребной ямы!» Но здесь оно и ныне по-прежнему. Виола Лиуццо была белой, и ее имя попало в газетные заголовки. Но красная грязь Алабамы скрывает трупы сотен безымянных чернокожих, которые в заголовки уже никогда не попадут. От них не останется даже имен на могильных камнях.
Время платить по счетам? Да, друзья мои, именно это. Настало время
Уже недостаточно всплескивать ручками: «Ох, эти бедные темнокожие…» Уже недостаточно пробурчать: «Ну что скажешь, людей убивают в метро и в Чикаго, и в Нью-Йорке». Уже недостаточно пожертвовать пару долларов SNCC[2] или CORE[3]. Уже недостаточно, вынырнув на мгновение из уютных сверху донизу либеральных салонов, пройти маршем по пропитанной кровью земле Алабамы. Уже недостаточно.
Цунами истории вздымается выше и выше. И его уже не удастся сдержать ни убийцам в балахонах ККК, слишком трусливым, чтобы показаться на люди днем. Волна накатывает, хвала Господу, и если ты слушаешь, то услышишь, как она бьет о скалу и сносит стены расизма и ненависти.
Услышал? Прислушайся. Слышишь? Хуп-де-хуп. Хуп-де-хуп. Ага. Ага. Ага.
Мой отец
Я словно пробуждаюсь от мрачного сна и внезапно понимаю, что половину жизни я провел в поисках отца.
Поймите меня правильно: я не дитя греха. Родился я в университетской больнице в Кливленде, штат Огайо, 27 марта 1934 года в 14:20. Родители мои – Луис Лаверн Эллисон и Серита Розенталь Эллисон, то есть, я знаю, кто был мой отец. У меня в руках свидетельство о рождении, я смотрю на него и вижу вопрос: законнорожденный? (Самый бесчувственный вопрос, который можно себе представить.) Но, к счастью для моей мамы и к несчастью для моих биографов, ответ прямо на этом документе, коротко и ясно: да.
Так что когда я говорю, что полжизни искал своего отца, я не имею в виду сюжет вроде того, что под стать романам Виктора Гюго.
(Хотя мне сейчас пришла в голову мысль: насколько же странно то, что осознание одного факта работает словно триггер, запускающий серию эпизодов осознаний в других областях. Ну не странно ли, что я написал целый ряд рассказов, в которых дети – по той или иной причине, часто движимые сюжетом – ищут своих отцов. Первый рассказ, который приходит на ум, назывался «Четвертая заповедь». В нем речь шла о пареньке, ищущем своего отца, которого он никогда не знал. Ищет, чтобы убить его за то, что тот попользовал, а потом бросил его мать. Я продал этот рассказ телевизионщикам после того, как он был напечатан в журнале. На ТВ его переделал один тип по имени Ларри Маркус, изменив название на «Дар воина». Он вышел на телеэкраны 18 января 1963 года, год спустя после моего переезда с Восточного побережья в Лос-Анджелес, а еще несколько лет спустя Маркус и Герберт Леонард, продюсер сериала «Шоссе 66», сняли по этому моему рассказу фильм «Возвращение домой», не заплатив мне ни гроша за вторую экранизацию. Но это уже другая история. Мой адвокат работает сейчас над этой проблемой, а мы вернемся к теме, о которой шла речь.) Отец умер в 1949 году, когда мне было пятнадцать. Я жил с ним и мамой все эти пятнадцать лет, но никогда не знал его по-настоящему. И только когда мама, три или четыре года тому назад, серьезно заболела и думала, что с ней все кончено, она решилась поделиться со мной очень серьезными фактами из жизни Луиса Лаверна.
Было много таких историй, – расскажи я о них – которые ее расстроили бы. Глупо, конечно, ведь прошло более сорока лет, но скелеты в шкафу грохочут сильнее всего для тех, кто живет воспоминаниями – а именно ими мама и живет. И день сегодняшний даже в малой доле не так важен, как день вчерашний с моим отцом. Я не буду вдаваться в детали того, как отец практиковал стоматологию в Кливленде в течение одиннадцати лет. Это история для другого времени.
Начнем с того, что отец, как и я сам, был коротышкой. Он был даже ниже меня, насколько я помню. А мой рост – официально – 163 см. Отец был невероятно мягким человеком. Однажды в детстве я выкинул какой-то совсем уж дурацкий фортель, и отцу пришлось отвести меня в подвал, где он меня наказал. Ремнем. Но поймите меня правильно: в этом моем воспоминании нет ни йоты обиды. Отец не был жесток. К телесным наказаниям он был склонен не более, чем Альберт Швейцер. Но в те времена отцам полагалось быть суровыми. «Вот погоди, придет с работы отец!» – таков был клич всех матерей Америки. Я побаивался, но лишь наполовину, потому что знал, что мой отец не способен на такое.
Но, как я уже сказал, это был тот самый случай, когда наказание было неизбежным. Может быть, это случилось тогда, когда я столкнул Джонни Мамми с крыши гаража, где мы с ним играли в Бэтмена и Робина. Тогда-то отец отвел меня в подвал дома 89 по Хармон-драйв в Пейнсвилле, штат Огайо – и отходил меня ремнем как следует.
Жгучая боль прошла через час, хотя тупая боль ощущалась еще пару недель после экзекуции.
Отцу стало плохо. Он поднялся в свою спальню и расплакался. Несколько недель кряду он был сам не свой. В то время я, конечно же, обо всем этом не знал.
Он был мягким человеком и выглядел… Ну, почти как Брайан Донлеви, если бы великий актер был коротышкой. Если вы понятия не имеете, кто такой Брайан Донлеви, можете увидеть его в «Позднем-позднем шоу».
Когда отец был мальчишкой, он работал на речных теплоходах, разнося пассажирам сладости и газеты. Позднее, гримируясь под негритенка, он стал выступать в шоу. И он пел. Очень хороший голос, даже в поздние годы. Его фото украшало обложку нотной тетради с песней «Моя еврейская мама» – песней, которая сделала Эла Джонсона знаменитым и которая была написана другом отца и посвящалась матери моего отца, бабушке, которую я не знал. Как не знал, к слову, и дедушку.
Отец всегда хотел стать дантистом, и со временем он стал практиковать стоматологию в Кливленде. В эпоху сухого закона. Мне рассказывали, что он был настолько фантастическим дантистом, что мафиози пользовались его услугами. Мама, после того как они поженились, работала у него в приемной. Она рассказывала, что, когда гангстеры приходили поставить пломбу, отец всегда настаивал, чтобы они оставляли свои пушки у мамы. Она говорила, что нередко случалось, что невозможно было открыть ящик письменного стола, потому что он был под завязку забит пистолетами.
Ладно, вы, должно быть, уже недоумеваете, почему я обо всем этом рассказываю здесь, в новой газетной колонке. Мне просто хотелось для начала поговорить о чем-то для меня важном, и я узнал обо всем этом всего несколько дней назад, когда мама приехала из Флориды навестить меня. Я нечасто с ней вижусь, и мы никогда не говорили по душам, но она затронула тему моего отца, и я начал расспрашивать ее, пытаясь узнать, каким он был на самом деле – в отличие от той лапши, которую вешают на уши детям, рассказывая об их родителях. Ни в одной из написанных мною вещей я не рассказывал об отце просто потому, что я его толком и не знал. Мы жили под одной крышей, но были чужими, словно он вибрировал в другом слое бытия. Мы проходили мимо друг друга и сквозь друг друга, словно тени.
Но когда мама рассказала о том, что отец в свое время отсидел в тюрьме, каким-то странным и вывихнутым образом я начал понимать, что ищу «Дока» Эллисона всю мою жизнь.
Из-за истории, которой я обещал не делиться с читателями, ему пришлось закрыть свою стоматологическую практику. Это были времена сухого закона, времена Великой депрессии, и отцу нужно было содержась семью: маму, мою сестру и меня. И он занялся торговлей спиртным.
История эта весьма туманна, потому что мама – мой единственный источник информации – говорила обо всем этом полунамеками. Все, что я могу сказать, так это то, что у отца были друзья в Канаде, и он на автомобиле ездил из Буффало в Торонто, где и затаривался спиртным. Потом уже с грузом он отправлялся в Цинцинатти или в Кливленд – в общем, в те края. Вскоре дела пошли очень неплохо, и он нанял одного случайного знакомого, который, как и отец, попал в черную полосу жизни. И однажды ночью, когда этот человек перевозил алкоголь, его накрыли. Отец взял всю вину на себя, и его знакомого отпустили. Как говорила мама: у этого водителя была семья, и в общем…
Отец был мягким и добрым человеком.
И он отправился в тюрягу. Срок был серьезным, но отец отсидел его не полностью. (Годы спустя я сам оказался за решеткой. И меня поразило то, насколько практично и трезво мама встретила эту новость, насколько умело она провернула историю с залогом. Теперь я ее понимаю гораздо лучше.) После тюрьмы отец отправился в Пейнсвилль, где стал работать в ювелирном магазине, который принадлежал моим дядям. Я тогда был слишком мал, чтобы понимать, что происходит.
Год сменялся годом, и мой отец решил, что ему принадлежит часть магазина «Ювелирный магазин Хьюза» на перекрестке улиц Стейт и Мэйн в Пейнсвилле. Я был слишком озабочен собственными проблемами и постоянно удирал из дома. Но в 1947 году, когда дядя Морри вернулся домой с войны, оказалось, что отцу в магазине вообще ни черта не принадлежит. Он работал управляющим магазином, помог увеличить клиентуру, завел множество друзей в городе – он стал первым евреем, принятым в масонскую ложу Пейнсвилля, – а город этот был печально известен своим антисемитизмом – но когда наступил критический момент, отец остался с голой задницей. Но это ведь были братья моей мамы, и с этим ничего нельзя было поделать. В еврейских семьях все держатся друг за друга. И отец, которому было без пары лет пятьдесят, открыл свой собственный магазин.
Он не смог заполучить первый этаж магазина на Мэйн-стрит. Тогда он снял второй этаж, где и обустроил свой бизнес. В свободное время, пользуясь личными контактами, он продавал бытовую технику. Это была изматывающая работа. Даже просто подняться по долбаной лестнице было ох как нелегко. Лестница вздымалась почти вертикально, а ему приходилось лазать по ней двадцать раз в день.
Годом позже это его и убило.
1 мая 1949 года я спустился из моей комнаты и увидел отца. Он сидел на большом кресле у камина с воскресным изданием Кливлендской газеты на коленях и с трубкой в зубах. Я остановился на лестнице, собираясь попросить у него странички юмора, и внезапно он начал хрипеть.
Все последующие дни я ходил как сомнамбула. В те времена я увлекался бейсболом и лупил битой по теннисному мячу, направляя его в стену дома. Целый месяц я только это и делал с утра и до поздней ночи. Стоял под кленовым деревом и бил по мячу, и ловил его бейсбольной перчаткой, которую мне купил отец. Я бил по мячу, и ловил его снова, и снова, и снова…
Все, кто был в доме, должно быть, с ума сходили от звука мячика, ударявшего в деревянную стену дома снова, и снова, и снова – без конца, пока не наступала ночная темнота. Вскоре мы переехали оттуда, и в школе я съехал с неизменных пятерок на сплошные трояки. Стал тем, что называется «проблемный мальчик». Но со временем все утряслось.
С тех самых пор – теперь я это хорошо понимаю – я искал своего отца. Пытался найти его в суррогатных отцах, но это всегда кончалось плохо. А я всего лишь хотел сказать ему:
– Эй, папа, ты сейчас гордился бы мной. Я стал порядочным человеком, и все, что я делаю – я делаю хорошо… И я люблю тебя, и… Почему ты ушел и оставил меня одного?
Когда я жил в Кливленде, то иногда ходил на его могилу. Но я не делаю этого вот уже более сорока лет.
Потому что на кладбище его нет.
Моя мать
В воскресенье, 10 октября 1976 года я окончательно и бесповоротно оскорбил мое семейство. Я произнес надгробную речь на похоронах мамы. Родственники с тех пор прекратили со мной разговаривать. Ничего. Это я переживу.
Когда я говорю «семейство», то имею в виду родственников со стороны мамы, семью Розенталей. Которые напоминают – гораздо точнее, чем хотелось бы – отмороженных членов клана Спраулов из последнего – блестящего! – романа Джеррольда Мандиса «
Мнения о детях во всех семьях формируются рано, так что мы всю последующую жизнь послушно вписываемся в тени, которые по сути никогда и никак не пересекаются с реальностью. Это справедливо для каждого из нас вне зависимости от того, насколько мы оторвались от семейной паутины.
Для родственников я остался девятилетним наутилусом, несмотря на то что я в возрасте тринадцати лет сбежал из дома, рос вне семьи и за последние тридцать восемь лет не обменялся с сестрой даже десятком слов.
Но все-таки речь шла о моем маме, которую я обеспечивал в последние годы ее жизни, взвалив на себя эту ношу, когда это позволили мои заработки, и сняв этот груз с плеч дяди Лью, дяди Морри и мужа Беверли, Джерольда.
Моя мать в течение многих лет была очень серьезно больна. Я подозреваю, что она хотела уйти из жизни 1 мая 1949 года, когда с отцом случился инфаркт, и он умер на наших глазах. Он был для мамы самой жизнью, лучшей ее частью, и мама после этого превратилась – во всяком случае внешне – в сомнамбулу.
В августе у нее случился апоплексический удар (один из многих), за которым последовал обширный инфаркт, и ее отвезли в кардиоцентр Майами. Она понимала, что конец близок, и когда мы с ней говорили по междугородке, сообщила об этом мне.
Ей становилось все хуже и хуже, и наконец, за сорок пять дней до того, как синусоиды на экране кардиомонитора превратились в плоскую безжизненную линию, она уже похудела со ста двадцати фунтов до сорока одного. Легкие ее были наполнены жидкостью, мозг так распух, что ее лицо ужасно исказилось, ноги изуродованы тромбофлебитом, уровень сахара в крови зашкаливал, температура постоянно держалась на уровне 39°C. Мама была парализована, она ослепла, и кислород уже не поступал в ее мозг.
К счастью, она была в коме.
В сознание она так и не пришла. Ее держали под капельницей и под постоянным наблюдением в течение полутора месяцев. Она стала овощем, и если когда-нибудь вышла бы из этого состояния, то все равно была бы пустой скорлупой. Я умолял их отключить ее от систем поддержания жизни, но они отказывались это сделать.
Самым большим страхом матери было то, что однажды она попадет в дом престарелых. Они казались ей адскими дырами, хранилищами для брошенных близких, апофеозом отвержения. Она умоляла нас никогда не помещать ее туда.
Совсем незадолго до ее смерти в кардиоцентре Майами состоялся консилиум, на котором ее состояние было определено как «стабильное». Иначе говоря, она нуждалась в опеке и надзоре. Они собирались ее выписать.
Нам предложили перевести ее в дом престарелых.
Конечно, они сформулировали это иначе. Они это умеют. Но речь шла именно об адской дыре, о доме престарелых.
Беверли, моя сестра, пережившая мучения последних шести недель у кровати матери, была вынуждена найти такое место. В пятницу, 8 октября 1976 года, в день, когда маму должны были увезти из кардиоцентра на машине скорой помощи в ад, хотя она, несмотря на то что была в глубокой коме и не могла знать, что предназначено для ее мертвой, но все еще дышащей телесной оболочки, решила умереть в 5:15 утра.
Я каким-то таинственным образом понимал, что она об этом знала.
Мой шурин Джерольд позвонил мне и сказал, что Беверли сообщила ему о смерти мамы. Теперь он хотел выяснить, есть ли у меня какие-либо пожелания по поводу похорон.
– Только два, – ответил я. – Закрытый гроб, это во-первых. И второе, я хочу произнести надгробную речь.
С этой минуты и до воскресенья (день прощания), все семейство Розенталей дрожало от страха, представляя себе, что я собираюсь произнести.
Они знали, что я никогда особо не любил весь их клан, и теперь боялись, что я закачу какую-то сцену, ляпну что-то такое, что унизит их в присутствии друзей и родных. Их вовсе не волновали ни мама, ни мои чувства. Но, думаю, так бывает со всеми семьями, со всеми похоронами.
Я летел ночным рейсом и прибыл в Кливленд (куда уже перевезли тело мамы, чтобы похоронить ее рядом с отцом) в полседьмого утра. Из аэропорта, взяв напрокат автомобиль, я поехал в дом Беверли и Джерольда. Когда Джерольд попросил у меня текст моей надгробной речи, продемонстрировав тем самым страх всей семейки перед «чокнутым» Харланом и тем, что этот псих может выкинуть, я солгал шурину, сказав, что ничего не писал, что речь будет импровизированной, такой, как сердце подскажет.
Начали съезжаться родственники и, за исключением дяди Лью, который всегда был самым симпатичным и понимающим членом клана, все они обходили меня стороной, как будто я был шакалом, в любую секунду готовым вцепиться им в горло.
В похоронном бюро равви Розенталь тоже был на взводе из-за моего участия в церемонии. Ведь все происходило в Суккот, в еврейский праздник урожая, и прошла всего неделя со дня Йом Кипур, наисвятейшего дня для нормальных евреев. И поэтому все молитвы, которые обычно произносят на прощании с покойником, было нельзя произносить. Разрешалось изменить несколько слов. Несколько, совсем немного.
Равви Розенталь к нашей семье не имеет отношения. То, что его фамилия и девичья фамилия мамы была Розенталь – всего лишь совпадение. Типа как Смит. Или Джонс. Или Хаякава. Или Гётц. Или Пьяцца. Прекрасный человек, почетный главный раввин всего Кливленда, сильный и решительный голос Кливленд Хайтс и других пригородов. Он был выразителем дум местных евреев в течение многих лет. Но он не был знаком с моей мамой.
Родственники мамы были польщены тем, что церемонию проведет равви Розенталь. Не составит большого труда проследить за их мыслью: все благопристойно, внешние приличия соблюдены, все согласно протоколу. Но я, как вы могли уже догадаться, был озабочен не тенями бытия, а обыденной реальностью.
Тем не менее, равви сказал мне, что он сам откроет церемонию, а уже потом предоставит слово мне.
Перед входом в главный зал стоял розовый гроб из анодированного алюминия, доступный для присутствующих. Близких родственников, а также их супругов, детей и внуков провожали в семейный зал – справа от главного. Всем этим заправляла Джейн Бубис, лучшая подруга Беверли.
Морри встретил давних друзей из Кливленда. Я и мой племянник Лорен настаивали на том, чтобы увидеть маму. Все убеждали нас не делать этого, потому что она страшно высохла, и нам следует «запомнить ее такой, какой она была». Почему-то всегда говорят о покойнике, что его следует «помнить» таким, каким он когда-то был. Запомните эту фразу. Преступление, которое я совершил по отношению к семье, заключалось в моем требовании.
Мы с Лореном настояли на своем.
Это было совсем не похоже на маму. В гробу лежал талантливо сработанный манекен, чье место было в парке развлечений или в музее восковых фигур. Я уверен, что бальзамировщики и гримеры проделали огромную работу. Но это не была моя мама. Ее уже не было. В гробу лежал чужой для меня человек. Но я расплакался. Из-за боли, сжавшей мою грудь и невозможности сделать вдох. Но это не была моя мама.
Началась служба и, когда рабби Розенталь пригласил меня, я прошагал к кафедре, по-дурацки погладив по дороге металл гроба, словно прощаясь с мамой навсегда.
Я вытащил исписанные странички из внутреннего кармана пиджака. И, хотя люди передо мной сидели неподвижно, те члены семьи, которые располагались в соседнем зале, были возбуждены. Я видел это боковым зрением. Взбудоражены всерьез. Так мечутся мелкие рыбешки, почуяв хищника в своей заводи.
И к слову: мы с сестрой никогда не были дружны. Она была старше меня на восемь лет, и ее всегда огорчало то, кем я был, чем я был и что я делал. (В детстве я часто воображал, что на самом деле я цыганский мальчуган, похищенный из цыганского табора ордой еврейских дамочек с хозяйственными сумками.) Беверли, вне всякого сомнения, достойный человек, до краев полный любовью, милосердием и состраданием. Я никогда не замечал в ней этих качеств, но у нее было много преданных друзей и, если среди всех родственников проводился бы конкурс: кого из нас можно было бы представить приличному обществу, не опасаясь, что избранный устроит «сцену», Беверли выиграла бы безоговорочно. И хотя вся семья Розенталей гордилась – весьма лицемерно – моими достижениями, это была гордость напоказ, которую не следует путать с желанием узнать меня получше. Ничего. Я и это переживу.
Когда я начал читать свою речь, моя сестрица стала буквально рассыпаться. Не знаю, из-за того ли, что речь моя была неподобающей (как ей казалось), или из-за того, что я плакал и с трудом мог читать текст, или же из-за шести недель мучений, боль от которых теперь обрушилась на нее, но она рвалась из рук Джерольда, хрипло крича на весь зал:
– Остановите его! Заставьте его замолчать! Остановите его! – Сидевшая рядом с ней ее дочь Лиза, моя племянница, проворчала: «Мама, заткнись!», но Беверли ее уже не слышала. Она обращалась ко всем присутствующим, потому что ее идиот-братец, этот Харлан, проделывал очередную из своих отвратительных штучек, глумясь над всем святым и превращая похороны ее матери в цирк. В конце концов, ее удалось вывести в другое помещение, но ее вскрики доносились и оттуда. Я – хоть и не без труда – продолжил свою речь. И вот что я говорил:
– Моя мама умерла три дня назад. Ее звали Серита Р. Эллисон. «Р» значит «Розенталь» – ее девичья фамилия. Я расскажу вам все, что знаю о ней.
Мама однажды рассказала мне анекдот. Единственный за всю ее жизнь. Наверное, она знала множество других, но мне их не рассказывала. Я расскажу вам тот, которым она поделилась со мной.
Два еврея встречаются на улице в Буффало, штат Нью-Йорк. Они, пожалуй, даже родственники, но дальние: шурин там, шмурин, в этом роде. И Гершель не любит Солли, потому что Солли всегда пытается всучить ему какую-нибудь хрень или вовлечь в какую-нибудь темную сделку. Но Солли подловил Гершеля, когда тот выходил из мясной лавки и деваться ему было некуда. И вот Солли говорит:
– Ой, какой у меня для тебя бизнес!
И Гершель отвечает:
– Если такой же, как и в прошлый раз, то мы пойдем заявлять о банкротстве, взявшись за руки.
И Солли говорит:
– Слушай сюда, такое ты упустить не можешь! Это фантастика! У моего друга интрижка с одной женщиной, а брат ее второго мужа женат на девушке, чей отец имеет бизнес с придурком, чей сын еще и работает агентом по продажам во всякие-разные цирки, и через него я могу достать тебе – всего-то за три тысячи долларов – гарантировано взрослого, весом в две тонны, прямо из цирка Барнума,
Гершель смотрит на него так, словно у Солли вдруг выросла вторая голова, и говорит:
– Ты точно сошел с ума. Я живу на пятом этаже, без лифта, у меня жена и четверо детей, и один из них вынужден спать в кухонной мойке, вот сколько у меня места. Да и вообще, что я буду делать с этим слоном, дубина?
И Солли говорит:
– Слушай сюда. Только потому, что ты женат на Герте, я тебе таки дам скидку. Можешь иметь его за две пятьсот.
Гершель уже орет:
– Нет, поц, это ты слушай сюда! Ты оглох что ли? Я тебе сказал, что не нужен мне слон в две тонны ни за две с половиной тысячи долларов, ни задаром. Как я поведу его по лестнице на пятый этаж? Чем я его буду кормить? Да с такой зверюгой мы в нашей квартирке просто задохнемся! Давай, шлепай отсюда, придурок.
В общем, они спорят, перекрикивая друг друга, Солли снижает и снижает цену и наконец выдает:
– Окей, окей, момзер! Хочешь меня разорить, родственничек? Сердца у тебя нет, вот что. Мое последнее, окончательное предложение! Только для тебя! Два слона по две тонны каждый. Два слона от Барнума – за пятьсот зеленых!
И Гершель торопливо вставляет:
– Вот это совсем другое дело!
Когда мама рассказывала мне этот анекдот, она смеялась. Смеялась долго. Смеялся и я. Не потому, что это был такой уж смешной анекдот, хотя он был и неплох. И не потому, что рассказала она его хорошо, а потому что она
С мая 1949 года я никогда, ни разу не видел, чтобы она смеялась.
С того дня, как умер мой отец.
Невозможно говорить о Серите, не упоминая отца. Конечно, я не знал их во времена их молодости, когда они дурачились и совершали глупости, которые свойственно совершать молодым, но из того, что мне рассказывали члены семейства Розенталей, они были чем-то вроде еврейского аналога Скотта Фицджеральда и Зельды. Они любили друг друга и сходили с ума вместе.
Думаю, что, когда умер отец, жизнь мамы остановилась. Потом были двадцать семь лет жизни с тенями. Просто отмечая время. В ожидании того, как она воссоединится с Доком. Если в смерти и есть что-то хорошее, что-то способное хоть немного облегчить боль от смерти мамы, так это то, что ей, наконец, – по прошествии двадцати семи лет – повезло, и она отправилась на встречу с моим отцом, чтобы заполнить пропасть, образовавшуюся в 1949 году.
Я бы сказал вам, сколько лет было маме в момент ее смерти, но все, кто был знаком с ней хотя бы в течение часа, могли бы рассказать вам, что она предпочла бы скорее загнать иголки под ногти, чем раскрыть тайну ее возраста. Такой уж она была.
И была она хорошим человеком, достойной женщиной, жившей правильной жизнью – все те достоинства, о которых принято говорить на похоронах. А еще она была уверенной в себе, невероятно упрямой, нередко просто занозой в заднице, нередко возмущавшейся так, что впору было устыдиться вдовствующей королеве. Но Бог мой, как же она трудилась ради детей.
Я не помню ни единого дня, чтобы она слонялась по дому без дела. Она или работала с отцом в ювелирных магазинах, или в комиссионных магазинчиках Бней-Брит, или еще где-нибудь. И в чем бы мы ни нуждались, она всегда нас этим обеспечивала.
Помню, однажды, когда я был еще малышом – не самым послушным и покладистым – и выкидывал очередной дикий фортель, мама говорила: «Погоди, вот придет отец, и ты свое получишь». Я несомненно заслуживал взбучки. Как правило, заслуживал. И когда отец приходил с работы, усталый, мечтавший только о том, чтобы присесть и отдохнуть, мама рассказывала ему о моем очередном подвиге и о том, что меня следует хорошенько выпороть.
Хочу сразу отметить: в нашей семье телесные наказания не были в ходу. Но отец отвел меня в подвал нашего дома на Хармон-драйв в Пейнсвилле, снял пояс и как следует меня угостил.
Спустя какое-то время я поднялся наверх, но ни мамы, ни папы в гостиной не было. Я прошел на второй этаж и из-за закрытой двери спальни услышал, как мой отец плакал. Порка огорчила его гораздо сильнее, чем меня. И мама тоже плакала. Она утешала его, говоря, что так было нужно, и они успокаивали друг друга.
Розентали были семьей с невероятной способностью портить себе жизнь. А мама была Розенталь с головы до пят. Братья и сестры создавали союзы и клики, и мама объединялась с Элис и Лью против Морри, а в другой ситуации с Морри и Дороти против Мартина, а порой эти союзы были настолько запутанными, что невозможно было понять, кто на кого ополчился. Но не взирая ни на какие обиды, мама – Розенталь с головы до пят – бросалась в атаку на любого, кто посмел бы тронуть хоть волос на голове ее сородичей. Русская душа Розенталей всегда была стержнем существа моей мамы, и она же не позволяла маме радоваться чему бы то ни было в поздние ее годы, но моя племянница Лиза была абсолютным исключением из этого правила. Они не общались как внучка и бабушка, они были приятельницами, закадычными подругами, и это невероятно обогатило их жизни. Я думаю, что смерть моей мамы была бо́льшим ударом для Лизы, чем для любого из нас. Все-таки маме удалось удачно выдать Беверли замуж, увидеть двоих ее детей, и удостовериться, что я не проведу остаток дней в тюрьме. Для нее все это было даром судьбы.
Хотелось бы мне рассказать больше о Серите Эллисон, но остается печальным фактом то, что мы проживаем наши жизни как тени друг друга. Мы никогда не понимаем друг друга по-настоящему: наши несбывшиеся мечты и надежды, стремления, делающие нас чужаками. И в этот последний момент, когда я говорю о ней, я вспоминаю о самых важных событиях – и об одном самом значительном, происшедшем не так давно – в феврале прошлого года, в Нью-Хейвене, штат Коннектикут. Меня пригласили выступить на политическом форуме в Йельском университете, и на это престижное мероприятие я взял маму с собой. Она была словно двадцатилетняя девушка, чувствуя себя на седьмом небе, как она сама об этом сказала. Ее сын выступал с докладом в Йеле! Как она светилась от счастья! Какой это был нахес! Она сияла как все солнца во Вселенной. В Нью-Хейвене был сильнейший снегопад – с метелью и жутким морозом, – и я боялся, что она может простудиться. Но она шагала таким бодрым шагом, что я едва поспевал за ней.
А когда во время моей лекции я представил ее, и она встала и отвесила королевский поклон всем светилам Йельского университета, я думал, что взорвусь от радости. И когда ее подвели к столику с моими книгами, чтобы оставить автограф, она написала: «Спасибо за то, что вам нравятся книги моего сына». Ближе к ее кончине мы несколько раз в день общались по телефону, и я говорил, что приеду, и она отвечала: «Не хочу, чтобы ты видел меня такой. Беверли и Лиза здесь, так что я в порядке». Она стала более понимающей, более доступной для бесед, и, когда мы с ней разговаривали в последний раз, – а, может, и не в последний – она сказала мне: «Из тебя вышел толк, я тебя люблю.» И вот теперь ее не стало. И что можно сказать о смерти пожилой женщины – любой старой женщины – кроме того, что ее больше нет, и все, кто ее знал, будут скорбеть от того, что она не сказала им всего, что должна была сказать.
Она была моей мамой, и мне будет ее не хватать.
Когда я спустился с трибуны и прошел в семейный зал рядом с главным залом, Беверли уже вернулась на свое место. Не знаю, слышала ли она мою речь за исключением «анекдота». Когда церемония завершилась, – а это случилось быстро, ужасающе быстро – никто не заговорил со мной. Никто не подошел и не сказал: «Ты чудесно говорил о своей маме». Только мой племянник Лорен пожал мне руку, и мы обнялись, и он тоже плакал и очень тихо произнес: «Ты был молодцом». Позднее, намного позднее Джерольд отвел меня в сторону и сказал: «Серита гордилась бы тобой». Но за исключением этих двоих меня сторонились как прокаженного. Беверли, все дяди и тети – нет, меня не забили камнями, но обходили так, чтобы даже плечом не коснуться. Приличные люди держатся подальше от изгоев и прочих нечистых. И это их осуждение навсегда освободило меня от этой семьи.
Мама ушла, и я сделал то, что хотел сделать для нее – она всегда любила слушать, как я читаю, и я сделал это в последний раз. Я прекрасно понимаю, что она этого не услышала, но это невинный самообман. Ее хотели похоронить за считанные минуты, сказав при том два или три слова. Надо было, чтобы я закончил чтение своей речи, а потом дал бы слово Беверли, Лизе и Лью, и любому, кто хотел бы что-то сказать. Мама заслужила это.
Надгробные речи – не для покойников. Они всегда для живых. Отдать должное ушедшему. Попрощаться в самый последний раз. Никого нельзя отпускать во тьму, отделавшись двумя-тремя словами.
Усталый старик (Дань признательности Корнеллу Вулричу)
Чертова штука в том, что ты никогда не бываешь таким крутым, каким себе представляешься. Всегда найдется человек с печальным взглядом, который пристрелит тебя, когда ты его даже не видишь, когда ты причесываешься или завязываешь шнурки на ботинках. И вдруг падаешь, как подстреленный носорог. И всё, и ты вовсе не такой крутой, каким себе казался.
В среду я прилетел из Калифорнии в Нью-Йорк и закрылся в отеле «Уорвик», чтобы закончить книгу, добил ее и вызвал курьера, заказав доставку рукописи в издательство Уайету к следующему вторнику, после чего я был свободен. Ну, запоздал на девять месяцев, но работу проделал славную. Теперь у меня было по меньшей мере три дня до того, как издатель позвонит мне, чтобы обсудить изменения, которые он хотел бы видеть в тексте. Я знал, что ему точно не понравятся три главы в самой середине книги, и я придержал кое-какой материал, который Уайет непременно потребует, так что у меня оставалось какое-то время, которое вполне можно убить.
Мне пришлось напомнить себе, что если я еще хоть раз напишу эту фразу, чтоб моя копирка всегда была загружена в машинку обратной стороной.
Я позвонил Бобу Кэтлетту, предполагая встретиться за ужином с его женой, – психиатром – если, конечно, они еще не разбежались. Он сказал, что можем поужинать в этот же вечер, и кстати, почему бы мне не появиться на ежемесячном собрании членов клуба «Цербер». Я сдержался, не выругался, но ответил:
– Не думаю, старина. У меня изжога от этой публики.
«Цербер» – это «писательский» клуб старых профессионалов, которые начинали свою деятельность еще в эпоху Гуттенберга. Ладно, в пятидесятые и шестидесятые это была вполне активная группа авторов, но теперь они представляли из себя унылую толпу уставших от жизни старых сплетников, напивавшихся вусмерть по поводу очередного некролога в «
Короче, Боб меня уговорил. Ну так на то ж мы и друзья.
Мы отужинали в аргентинском ресторане рядом с Таймс-сквер и, набив живот стейком с хлебным пудингом, я решил, что готов рискнуть и посетить сборище старперов. Мы прибыли на место – традиционное место их встреч в тесной квартирке одного бывшего редактора – около половины десятого вечера. Квартирка была забита под завязку.
Я не видел всех этих стариков лет десять, потому что уехал в Калифорнию, чтобы работать над сценарием по моему роману «Преследователь» для студии «Парамаунт». Для меня это были хорошие десять лет. Я уезжал из Нью-Йорка с кучей неоплаченных счетов, которые грозили вот-вот превратиться в гору. И был я в самом отчаянном положении – как в личном плане, так и в профессиональном. Я даже почти смирился с мыслью, что зарабатывать себе на жизнь писательством мне не светит. Но работа четыре месяца в году в кино и на телевидении обеспечили мне подушку безопасности на остальные восемь месяцев, которые я мог бы провести, работая над книгами. Я разделался с долгами, прибавил двадцать фунтов веса и впервые в жизни был обеспечен и относительно счастлив. Но войти в эту квартиру для меня было все равно, что войти в физическое воплощение памяти о мрачном прошлом. Ничего не изменилось. Все те же, все там же, все то же.
Моим первым впечатлением была висящая в воздухе усталость.
Словно кто-то наложил друг на друга чертежи квартиры и набившихся в нее людей. На заднем фоне двигались фигуры, еще более истаскавшиеся и постаревшие, чем десять лет назад. Двигались – или, скорее, ковыляли – они гораздо медленнее, чем прежде, словно существовали в застывающем янтаре. Нет, не в замедленной съемке, просто светопропускающие характеристики моих глаз изменились. Их мимика никак не совпадала с голосами. Но на переднем плане, гораздо резче и ярче, чем фигуры присутствующих, лежала пелена – как строки на кинескопе – усталости. Серые и голубые линии не просто накладывались на их лица и руки, на локти женщин, но на всю комнату. Они тянулись к потолку, свисали с ламп и кресел, разделяли на секции ковролин на полу.
Я шагал по этим линиям, и мне стало трудно дышать, когда на меня навалилась вся тяжесть тотальных неудач и мертворожденных мечтаний. Это было так, словно я вдыхал прах древних могил.
Боб Кэтлетт с женой сразу же отправились на кухню за выпивкой. Я было увязался за ними, но меня заметил Лео Норрис, который протиснулся между двумя бывшими авторами нон-фикшн и схватил меня за руку. Он выглядел усталым, но трезвым.
– Билли! Боже мой, Билли! Я и не знал, что ты в Нью-Йорке. Потрясающе! И надолго?
– Всего на несколько дней, Лео. Книга для издательства «Харпер». По горло занят ей, пора срочно заканчивать.
– Надо понимать, синдром Скотта Фицджеральда тебя не коснулся? Сколько книг ты написал с тех пор, как уехал? Три? Четыре?
– Семь.
Он смущенно улыбнулся, но смутился недостаточно для того, чтобы быть чуть скромнее с проявлениями неискренней дружбы. Мы с Лео Норрисом, несмотря на его излияния, никогда не были друзьями. Когда он уже был состоявшимся писателем, – что подтверждалось его именем на обложке солидного журнала «Сент Детектив» – я оголтело лупил по клавишам, строгая детективные рассказики для журнала «
– Семь книг за… Сколько, за десять лет?
Я не отвечал, вертя головой, давая понять, что хочу отойти. Он намека не понял.
– А знаешь, Бретт МакКой умер. На прошлой неделе.
Я кивнул. Я читал МакКоя, но знаком с ним не был. Добротный писатель. Полицейские романы.
– Рак. Неоперабельный. Легкие. И метастазы. Но умирал долго. Нам его будет не хватать.
– Да. Прости, Лео, мне нужно отыскать ребят, с которыми я пришел.
Я не смог бы протиснуться через толпу у входной двери, чтобы добраться до кухни и до Боба. Единственным верным способом был бы путь через прихожую, но там было еще многолюднее. Я отправился в другую сторону, глубже в комнату, глубже в клубы сигаретного дыма, глубже в гул монотонных голосов. Он смотрел на меня, явно желая что-то сказать, – закрепить дружбу, которой никогда не было? – но я двигался быстро и решительно. Я не нуждался в очередной порции некрологов.
Женщин здесь было всего пять или шесть. Одна из них наблюдала, как я пробирался сквозь толпу. Я не мог не видеть, что она заметила меня. Лет под пятьдесят, обветренное лицо, она не отрывала от меня взгляда. И только когда она заговорила:
– Билли? – я узнал ее голос. Не лицо, даже тогда
– Ди?
Она улыбнулась, но дежурной, никакой улыбкой. Вежливость, не более того.
– Как дела, Билли?
– Прекрасно. Как ты? Что поделываешь, чем занимаешься?
– Живу в Вудстоке. Мы с Кормиком в разводе. Еще пишу книжки для издательства «Эйвон».
Я давно не видел книг с ее фамилией на обложке.
Люди, такие как я, по многолетней привычке бродящие по книжным магазинам, похожи на греков из кафе на углу, безостановочно – тоже в силу привычки – перебирающих свои четки. Я бы узнал ее имя, если бы увидел его на обложке.
Она заметила мое замешательство.
– Готические романы. Их обычно издают под псевдонимом.
На этот раз ее улыбка была хищной. Она словно говорила: «Да, смеяться последним будешь ты, да, я продаю свой талант за гроши и ненавижу себя за это. Но я скорее вскрою себе вены, чем позволю тебе злорадствовать». Что может быть оскорбительнее успеха другого, когда тебя самого выбросили на обочину, и даже если когда-то ты подавал надежды, то уже давно не в состоянии их оправдать?
УСПЕХ: Единственный непростительный грех по отношению к ближнему. Амброз Бирс, «Словарь сатаны».
Конец цитаты.
– Если будешь в Лос-Анджелесе, найдешь меня в телефонном справочнике, – сказал я. Она повернулась к трем мужчинам за ее спиной. Взяла под руку элегантного господина с густой копной седых волос в стиле Клода Рейнса. Он был в очках а-ля авиатор начала века. Ди сжимала его руку. Этот роман долго не продлится.
Его костюм был слишком шикарным. Она же выглядела как потрепанный боевой флаг. И когда это все они умудрились смириться с забвением? Ко мне из противоположного конца комнаты направлялся Эдвин Чаррел. Он до сих пор был должен мне шестьдесят долларов, которые одолжил десять лет назад. Не думаю, что он об этом забыл. Он наверняка расскажет мне какую-нибудь слезную историю и попытается сунуть мне в руку мятые пять баксов. Не сейчас. Серьезно, только не сейчас. Только этого мне не доставало после Лео Норриса, Ди Миллер и всех тутошних мятых пиджаков. Я резко повернулся вправо, улыбнулся пожилым супругам, работавшим в тандеме и сейчас прихлебывавшим водку из одного стакана на двоих, и стал продвигаться к стене.
Передо мной стояла задача: убраться отсюда к чертовой матери, и чем быстрее, тем лучше. Все знают, что в движущуюся цель труднее попасть.
Но долог был мой путь.
Задняя стена была занята большим диваном, на котором велась громкая дискуссия ни о чем. Однако толпа в центре комнаты отвернулась от сидевших, а значит это был для меня наилучший маршрут. Я двинулся к дивану. Чаррела уже нигде не было видно, так что я продвинулся еще немного. Никто не обращал на меня внимания, никто не хватал меня за руку, никто не пытался крутить пуговицу на моем пиджаке. Я двинулся еще дальше. Я уже полагал, что неприятности позади. Я начал поворачивать за угол – оставалось пройти несколько метров вдоль стены, а там входная дверь, и свежий воздух, и свобода. Именно в этот момент меня поманил рукой старик, сидевший на мягком кресле. Оно было втиснуто в угол комнаты и примыкало к дивану. Здоровенное, потертое и бесцветное. Старик буквально утопал в нем. Худощавый, с усталым лицом и водянисто-голубыми глазами. Он подзывал меня. Я обернулся, но сзади меня никого не было. Он делал знаки именно мне. Я подошел к нему.
– Садись.
Сидеть было не на чем.
– Я собирался уйти…
Я в жизни его не видел.
– Садись, поговорим. Время еще есть.
На другом конце дивана появилось свободное место. Уйти сейчас было бы невежливо. К тому же старик кивнул головой, указывая на него.
Я сел. Он был самым измученным стариком, которого я когда-либо видел.
– Так ты пописываешь, – сказал он. Я подумал, что он надо мной подшучивает.
– Как тебя зовут? – спросил он.
– Билли Ландрес.
Он пожевал губами, словно пробуя имя на вкус.
– Уильям. На обложках, должно быть, Уильям.
Я усмехнулся.
– Точно. На обложках Уильям. Выглядит солиднее.
Я уже смеялся негромко. Не над собой. Над ним.
Он не улыбнулся в ответ, но я видел, что он не был обижен. Очень странный у нас получался разговор.
– А вы…?
– Марки, – сказал он и добавил после паузы: – Марки Страссер.
Продолжая улыбаться, я спросил:
– Вы пишете под этим именем?
Он мотнул головой.
– Я уже не пишу. Давно не пишу.
– Марки, – сказал я, вслушиваясь в это слово. – Марки Страссер. Не думаю, что я читал ваши книги. Детективы?
– В основном. Триллеры. Несколько современных романов, ничего выдающегося. Но расскажите о себе.
Я поерзал на диване.
– У меня такое чувство, сэр, что вы надо мной подшучиваете.
Его мягкие голубые глаза смотрели на меня без тени лукавства. Улыбки на его лице не было. Он был усталым. Старым и ужасно усталым.
– Мы все так или иначе забавляемся, Уильям. Но не тогда, когда стареем настолько, что уже не в силах шутить. Тогда мы перестаем забавляться. Так вы не хотите рассказать о себе?
Я развел руками в знак капитуляции. Что ж, расскажу о себе.
Возможно, он и считал себя слишком старым, чтобы забавляться, но тем не менее был очаровательным стариком. И хорошим слушателем. Остальная часть квартиры словно растворилась в тумане, и мы беседовали. Я рассказывал о себе, о жизни в Калифорнии, о сюжетах моих книг, о том, что нужно для адаптации романов-триллеров для экрана.
Язык тела – интересная штука. На самом примитивном уровне даже те, кто не знаком с бессознательными сигналами, посылаемыми положением рук, ног и торса, все же в состоянии почувствовать, что происходит. Когда беседуют два человека, и один хочет довести до собеседника важную мысль, он делает это, немного нагнувшись вперед. Отвергая такую мысль, он, наоборот, откидывается назад. Я вдруг заметил, что сильно наклоняюсь вперед. Я практически лег грудью на подлокотник дивана. Он же откинулся на подушки кресла, но слушал меня очень внимательно, словно впитывая все, что я говорил. Но создавалось впечатление, что он знает: все это в прошлом, все это мертвая информация, и он просто выжидает, чтобы рассказать мне о каких-то важных для меня вещах.
Наконец, он сказал:
– Вы заметили, что многие ваши сюжеты касаются отношений отцов и детей?
Это я заметил давно.
– Когда умер мой отец, я был еще мальчишкой, – сказал я, и, как всегда, почувствовал стеснение в груди. – Когда-то, не могу точно вспомнить когда, я наткнулся на фразу Фолкнера. Он высказался примерно в таком роде: «Что бы ни писал автор, если он мужчина, он всегда пишет о поисках отца». Эти слова поразили меня с особенной силой. Я никогда не понимал, насколько мне его не хватает, до одного вечера на групповой психотерапии. Руководитель группы попросил нас выбрать человека на роль того, с кем мы всегда хотели поговорить по душам, но так и не смогли это сделать. Выбрать и сказать этому человеку все, что вы всегда хотели сказать. Я выбрал человека с усами и говорил с ним так, как не способен был беседовать с отцом, потому что был слишком мал для этого. И очень скоро я заплакал…
Я сделал паузу и добавил очень тихо:
– Я ведь не плакал даже на его похоронах. Это был очень странный, очень тревожный для меня вечер.
Я снова умолк, собираясь с мыслями. Весь наш разговор становился гораздо более тяжелым, более личным, чем я предполагал.
– А потом, года два назад, я наткнулся на эту мысль Фолкнера, и тогда все вдруг встало на свои места.
Старик не отрываясь смотрел на меня.
– И что же вы ему сказали?
– Кому? А, мужчине с усами? Хм… Ничего выдающегося. Я сказал ему, что мне удалось выбиться в люди, что преуспел, что он гордился бы мной… Да вот и все, пожалуй.
– А что вы ему не сказали?
Я почувствовал, как вздрогнул от этого замечания. И похолодел. Он бросил это так небрежно, так походя, и все же значимость этого вопроса вонзила холодное лезвие стамески в дверь моей памяти, надавила и щелкнула замком. Дверь распахнулась, и чувство вины хлынуло наружу. Откуда Марки мог все это знать?
– Ничего. Я не вполне понимаю, что вы имеете в виду, – я не узнавал звук собственного голоса.
– Но ведь что-то должно было быть. Вы обозлены, Уильям. Вы злитесь на своего отца, может быть, потому, что он умер и оставил вас в одиночестве. Но вы не сказали того, что вам необходимо было сказать. Вам и сейчас нужно это произнести. Что это было?
Я не хотел отвечать ему. Но старик просто ждал. В конце концов, я пробормотал:
– Он так и не попрощался со мной. Он умер, но так и не попрощался.
Я затрясся всем телом. Я снова, после всех этих лет, стал ребенком, пытался стряхнуть с себя этот морок, отмахнуться от него. И очень тихо я произнес:
– Это было неважно.
– Для него не было важно сказать вам «прощай». Но для вас важно было услышать эти слова.
Я не мог поднять на него взгляд. Потом Марки сказал:
– В объективе времени каждый из нас видится исчезающей пылинкой. Извините за то, что расстроил вас.
– Вы меня не расстроили.
– Нет. Расстроил. Позвольте мне попытаться загладить свою вину. Если у вас есть время, позвольте рассказать вам о нескольких книгах, которые я написал. Вам может понравиться.
Я откинулся на спинку дивана, и он пересказал мне несколько сюжетов.
Он говорил без колебаний, плавно и ровно. И его сюжеты были чертовски хороши.
Да что там, они были просто великолепны. Истории в ключе саспенса, что-то вроде Джеймса М. Кейна или Джима Томпсона. Истории об обычных людях. Не сыщиках, не иностранных шпионах. Просто люди в ситуации стресса, где насилие и интриги логически вытекали из обстоятельств, в которые они попали. Я зачарованно слушал его. И какой же у него был талант по части названий! СРОК ИСТЕКАЕТ НА РАССВЕТЕ, ОТМЕНИТЕ БРОНИРОВАНИЕ, ЧЕЛОВЕК В ПОИСКАХ РАДОСТИ, ДИАГНОЗ ДОКТОРА АРХАНГЕЛА, БЛУДНЫЙ ОТЕЦ – и еще один, который поразил меня настолько, что я сделал пометку в уме, чтобы не забыть и связаться с Андреасом Брауном из книжного магазина «Готам», и попросить у него раздобыть у букинистов для меня экземпляр книги, которую я просто обязан был прочитать. Книга называлась «ЛЮБИМЫЙ УБИЙЦА».
Он умолк и стал казаться еще более измученным, чем прежде, когда пригласил меня присесть с ним. Кожа старика была бледно-пепельной, а мягкие голубые глаза время от времени закрывались.
– Может быть, вам принести воды? Или что-нибудь перекусить?
Он внимательно посмотрел на меня и произнес:
– Да, стакан воды, если вам не трудно.
Я встал, чтобы добраться до кухни.
Он пожал мою ладонь своей сухой ладошкой. Я посмотрел на него.
– Кем вам все-таки хотелось бы стать, Уильям?
Я мог бы отделаться какой-нибудь банальностью. Но не стал этого делать.
– Тем, кто помнит, – сказал я. Он улыбнулся и убрал руку.
– Я принесу воды, секунду.
Раздвигая толпу, я добрался до кухни. Боб все еще был там, споря с Хансом Сантессоном о проблеме пропорциональной доли гонораров за перепечатку рассказов в литературных антологиях для колледжей. Мы с Хансом поздоровались, обменявшись любезностями, пока я набирал в стакан воду, добавив туда пару кубиков льда из пластикового пакета. Я не хотел надолго оставлять Марки.
– Где тебя черти носили? – спросил Боб.
– Я был в комнате, с одним стариком. Поразительным стариком. Он говорит, что был писателем. Несомненно, был. Господи, он писал, как мне кажется, невероятно интересные книги. Не знаю, как это они ни разу не попали мне в руки. Обычно я читаю все, написанное в этом жанре.
– Как его зовут? – поинтересовался Ханс со своим милым скандинавским акцентом.
– Марки Страссер, – сказал я. – Какое у него поразительное чувство сюжета! – Они умолкли, и оба пялились на меня.
– Марки Страссер? – Ханс замер, не донеся до губ чашку с чаем.
– Марки Страссер, – повторил я. – А что такое?
– Единственный Марки, которого я знал, писатель, появлялся на тутошних посиделках тридцать лет назад. Но он уже лет пятнадцать в могиле.
Я рассмеялся.
– Вряд ли тот же самый, разве что ты ошибся насчет его смерти.
– Нет, я абсолютно уверен. Я присутствовал на его похоронах.
– Значит, это кто-то другой.
– Где он сидит? – спросил Боб.
Я вышел в коридор и жестом пригласил их присоединиться ко мне. Я подождал, пока толпа на мгновение расступится, и указал. – Там, в углу, в большом мягком кресле.
В большом мягком кресле никого не было.
Пока я пялился на кресло, а они стояли за мной, в кресло плюхнулась женщина с коктейлем в руке. Плюхнулась и тут же заснула.
– Он, наверное, встал и куда-то перебрался, – сказал я.
Но в комнате его не было. Конечно же.
Мы уходили последними. Я вообще не желал уходить. Я смотрел на каждого, кто приближался к входной двери – я стоял рядом с ней, так что мимо меня он точно бы не проскользнул. Боб проверил туалет. Там его тоже не было. Это был единственный выход из квартиры, и я стоял рядом с ним.
– Послушайте, черт побери, – проговорил я со злостью, обращаясь к Хансу, Бобу и хозяину квартиры, который явно жаждал поскорее проблеваться и отправиться в постель, – я не верю в призраков, и он не был призраком, не был плодом моей фантазии, мошенником он тоже не был. Бог мой, я не настолько легковерен, чтобы не понять, когда меня водят за нос, а его сюжеты были слишком хороши для шутника, и если он был здесь, то как мог он проскочить мимо меня? Я стоял прямо у двери и видел ее, даже набирая воду на кухне. Он старик лет семидесяти пяти, а то и старше, он же не чертов спринтер! Никто не мог бы пробраться через толпу, прорываясь к входной двери и не толкнув кого-нибудь, а это бы люди запомнили…
Ханс попытался меня успокоить.
– Билли, мы опросили всех, кто здесь был. Никто твоего старика не видел. Никто не видел и тебя на краешке дивана, где вы с ним, по твоим словам, беседовали. Никто не говорил с таким человеком, а многие из сегодняшнего сборища знали Марки. Зачем бы ему было говорить, что он Марки Страссер, если он не Марки Страссер? Он бы знал, что в комнате, набитой писателями, знавшими настоящего Марки Страссера, его разоблачили бы с ходу.
Но я не желал сдаваться. Не галлюцинация же это была, в самом деле! Хозяин квартиры порылся в шкафу и нарыл старые программы победителей конкурса Авторов Детективной Прозы, на одной из них было фото Марки Страссера пятнадцатилетней давности. Я посмотрел на фотографию. Снимок был четким и ясным. Это не был мой новый знакомец. Этих двоих невозможно было перепутать, даже добавив человеку на снимке пятнадцать лет. Даже добавив болезненности и усталости. Марки на фото был круглолицым и почти лысым, с густыми бровями и темными глазами. У Марки, с которым разговаривал я в течение часа, были мягкие голубые глаза. Даже если бы человек на снимке надел парик, глаза их невозможно было спутать.
– Это не он, черт возьми!
Меня попросили снова его описать. Не сработало. Тогда Ханс попросил меня пересказать его сюжеты и названия книг. Все трое слушали меня внимательно, и я видел, что сюжеты книг их впечатлили так же, как они впечатлили меня. Наконец, я выдохся и сел, тяжело дыша. Ханс и хозяин квартиры качали головами.
– Билли, – сказал Ханс, – я семь лет редактировал серию
Я поднял глаза на Боба Кэтлетта. Этот тип вообще проглатывал по роману в день.
Медленно и неохотно он кивнул, соглашаясь с Хансом и хозяином квартиры.
Я закрыл глаза.
Спустя какое-то время Боб предложил расходиться. Его жена исчезла еще час назад с группой знакомых, захотевших полакомиться чизкейком. И теперь Бобу не терпелось попасть в постель. Я не знал, что мне делать. И потому отправился в Уорвик.
В ту ночь я укрылся двумя одеялами, но все равно мерз. Содрогался от холода. Я оставил телевизор включенным, хотя смотреть было нечего. Серый экран и ровный гудящий звук. Я никак не мог заснуть.
И наконец встал, оделся и вышел из дома. 44-ая улица в три часа ночи была пуста и безмолвна. Не было даже грузовиков, доставляющих продукты и товары. И я, хотя и высматривал его повсюду, не смог его найти.
Идя по улице, я все думал и думал о происшедшем и даже на какое-то время поразмыслил о том, что, может быть, мой отец восстал из могилы, чтобы говорить со мной. Но это не был мой отец. Я же не идиот. Отца бы я узнал.
Отец был значительно меньшего роста. У него были усы, и он никогда не говорил так, как мой новый знакомый, а в речи старика звучали не его слова и не его ритм.
И это не был почти забытый автор детективов по имени Марки Страссер. Зачем он воспользовался этим именем – я не знаю. Может, чтобы привлечь мое внимание, увлечь меня на черную тропу страха, где я понял бы, что он совсем другой человек. Я не знаю, кем он был.
Я вернулся в «Уорвик» и вызвал лифт. В ожидании лифта я стоял перед большим зеркалом между дверями двух лифтов и смотрел на свое отражение, вглядываясь в стекло в поисках ответа.
Потом я поднялся в свой номер, сел за письменный стол, вставил в портативную машинку бумагу с копиркой и напечатал «ЛЮБИМЫЙ УБИЙЦА». Роман шел легко. Да и кто еще мог бы написать эту книгу?
Но, как и мой отец, он не сказал мне «До свидания», когда я ушел за стаканом воды для него. Этот усталый старик…
Подай-Принеси в цирке, или Воспоминания о карнавале
Встаньте за пологом циркового шатра и всмотритесь в их лица.
Вы узнаете все, что нужно знать о темной стороне человеческой природы.
(Великая Депрессия высосала из людей любую способность радоваться. Шоу-бизнес пытался привлечь людей своими сиюминутными развлечениями. Кинематографу это удалось. Дешево и сердито уносит тебя в мир грез и снабжает приятными воспоминаниями. Колоссально расцвели карнавалы, разъездные парки аттракционов и прочих подобных штучек. Карнавалы разъезжали по всей стране. Дешевые и тотально безвкусные развлечения. В нынешние времена ни один уважающий себя карнавал не предлагает зрителю шоу уродов – демонстрацию врожденных деформаций. Мерзкий бизнес, доложу я вам. Дешевка. Но в те времена, в дешевые уродливые времена тридцатых, нужно было что-то могущее привлечь деревенщин, мужланов и недоумков. Шоу уродов было безотказным магнитом. Спеши, спеши сюда, и не забудь прихватить с собой подружку, чтобы увидеть самое волнующее, самое поразительное зрелище из всех, виденных вами! Ты увидишь Лену, самую толстую женщину в мире, четыреста фунтов трясущегося желе… И Люцифера, с глоткой из асбеста и желудком из стали, ты увидишь, как он глотает огонь, пережевывает гвозди и пьет керосин. А каково пригласить такое чудо к себе в гости, чтобы согреться в этот холодный канзасский вечер? А ведь есть еще и Риппо, мальчик-рыба… Там, где у нас с тобой руки и ноги, у Риппо только плавники и жабры. Так что смотри и поражайся… У нас ты увидишь неизвестное существо, – ни человека, ни зверя – это монстр из твоих ночных кошмаров, он живьем пожирает змей, откусывает головы цыплятам, милые дамы, я не могу даже рассказать обо всех ужасах, на которые эта тварь способна… Но входите, входите, вы увидите все своими глазами…)
Так вот, встаньте за пологом циркового шатра и всмотритесь в их лица.
И вы узнаете все, что нужно знать о темной стороне человеческой природы. (Спросите любого человека сорока-пятидесяти лет, мальчиком работавшего на карнавале. Спросите его, доводилось ли ему стоять за брезентовым пологом цирка и наблюдать – нет, не уродов, не этих несчастных созданий – спросите его, видел ли он лица
Да нет и нужды спрашивать, потому что эта черта души – она во всех нас, она живет под самой поверхностью душ тех из нас, кто составлял большинство публики этих шоу уродов. Да, Великая Депрессия осталась позади, но замшелые деревенщины все еще среди нас, они все еще часть нас самих. Мы до сих пор жаждем видеть наших уродов. Без сочувствия, без сострадания, без любви… Но лишь с похотью и отвращением, которые скорее привлекают, чем отталкивают… Мы все, облизывая пересохшие губы, устремляемся к этому большому шоу).
Мне было тринадцать. И я веду речь не о том, как я сбежал из дома. Это совсем другая история, о ней как-нибудь в другой раз. Я сбежал. Это была мечта любого американского мальчишки в начале 1940-х: сбежать из дома и пристроиться к цирку. Я уже прочитал книжку «
Цирка я так и не нашел. Зато нашел ободранный карнавал, который все называли «шапито». Такой бизнес – сегодня здесь, а завтра там, колесивший по словно бы восьмерке, притормаживая в Огайо, Индиане, Иллинойсе и Миссури и разворачиваясь в Кентукки, чтобы снова катить по тому же маршруту. Они именовали себя «Шоу Трех Штатов», но в справочнике адресов и названий групп шоу-бизнеса искать их было бы бесполезно. Классический карнавал мошенников с тесными клетками зверинца, мерзким шоу уродцев и обшарпанный до предела – такого не увидишь даже на самых потертых деревенских карнавалах.
Чем я занимался? Обычным: подай-да-принеси.
– Эй, пацан, принеси кофе.
– Эй, пацан, прикати вон тот рулон брезента.
– Эй, малой, сбегай за этим дармоедом, Сэмом.
Ни шкуры, ни бороды, ни когтей у меня не было. И потому я был Подай-Принеси.
Я был говночистом в клетке гиены. Зазывалой для деревенских лопухов. Стоял на шухере, высматривая легавых. Бегал за водой для девушек из кордебалета. Прислуживал на кухне. И, конечно, был зеленым сопляком. Я даже не представлял, насколько уголовной была вся наша шарашка, пока нас не накрыли в Канзас-Сити, штат Миссури.
В нашем «цирке» промышляли девочки на ночь, да еще карманники, да еще мастера подделывать чеки – в общем, было все, кроме хоть сколько-нибудь порядочного отношения к лохам, которые заглядывали в нашу кунсткамеру и чаще всего оставались без штанов.
Один карманник попытался вытащить бумажник у случайного типа в Канзас-Сити. Тут и оказалось, что тип этот был помощником окружного прокурора, отслужившим пятнадцать лет в армии. В общем, он отутюжил нашего героя по полной. И все наши карнавальщики – карни – приземлились в тюряге.
И очень быстро все забегали и запрыгали, как угорелые. Наш «менеджмент» нуждался в рабочих руках, во-первых, потому что без них невозможно было уложиться в график гастролей, а во-вторых, потому что жалоб и ордеров на арест нашего брата навалило столько, что нас прикрыли бы до скончания века. Так что забегали все.
С двумя серьезными исключениями.
Первым был наш гик. Вторым был я.
Тому, кто незнаком со словом «гик», я советую найти и прочитать уже ставший классикой роман Уильяма Линдсея Гришэма 1946 года «Кошмар в переулке». Там вы найдете самое точное и жестокое описание этого типа людей. Гик, как правило, человек с разжижением мозга, который вливал в себя столько алкоголя, что мозги его постепенно превратились в йогурт. Когда он потеет, на коже его выступают белесые, воняющие чем-то кислым капли. Так вот, менеджеры шапито примечают район трущоб в городе, который они осчастливили своим присутствием, подыскивают гика и быстренько смываются с ним, пока он не помер или не удрал. За роскошный гонорар – бутылка джина в день – алкаш этот одевается в звериные шкуры, не бреется, спит в клетке и по свистку ведущего шоу катается по полу в собственном дерьме, жрет дохлых змей и откусывает головы живым цыплятам.
Ни один приличный карнавал не будет иметь дела с гиками. Это отвратительно до предела, потому что речь идет об игре на самых низменных желаниях и самых глубинных страхах в жизни человеческой. Любой, кто испытывает наслаждение, наблюдая за обесчеловеченным существом, катающимся по полу в куче собственных экскрементов, трущим гениталии шкурой дохлой гремучей змеи, стонущим и закатывающим глаза, превращаясь в недочеловека, который ужаснул бы даже неандертальца – такой наблюдатель сам ниже презрения. Ибо он пал еще глубже, чем бедный ублюдок в клетке.
Я видел орды сельских жителей, добропорядочных и благообразных, прихожан своих церквей и защитников протестантской трудовой этики, которые жадно всматривались в бедного гика. Встаньте за пологом циркового шатра и всмотритесь в их лица. Всмотритесь!
Вы узнаете больше, чем хотели бы знать о темной стороне человеческой природы.
Нас вместе с гиком затолкали в обезьянник для алкашей. Гика никто не собирался выкупать, потому что он не был рабочим карнавала, его просто подобрали в одной из трущоб по дороге, а трущоб этих было великое множество. Так зачем тратить деньги на ничего не значащее существо, которое само себя уже перестало считать человеком? Меня же не выпускали, потому что я не желал назвать копам свои имя и фамилию. Я не хотел возвращаться домой.
И наш шапито отчалил – за вычетом гика и за вычетом Подай-Принеси.
Я три дня провел в каталажке с этим стариком, потерявшим человеческий облик. Ни писари, ни наши охранники не желали даже подходить к обезьяннику.
Им хотелось блевать от одного вида бедного гика, и тем более от его запаха.
Еду нам просовывали сквозь прутья, ставили миску на пол и подталкивали ее ручкой швабры. А меня подташнивало от страха. Потому что гику не давали выпить, и у него начались судороги. Он скулил все ночи напролет, а по утрам его лицо было в крови, потому что он буквально изгрызал свои губы. Где-то на второй день у него началась белая горячка: он забрался по прутьям к железному потолку камеры и начал колотиться лицом о железо. Потом он упал, начал орать и, лежа на спине, дергал руками и ногами, словно черепаха, перевернутая панцирем вниз. Лицо у него было как кусок сырого мяса. И он вонял, ох, как же он вонял!
Особенный запах. Не просто изгвазданные дерьмом штаны. И не одежда, в которой он валялся в своей загаженной клетке. Специфический запашок. Я никогда его не забуду. Описать его на уровне «он вонял так-то и так-то», я не могу. Сравнивать не с чем. Ну, может быть, как тысячи трупов в общей могиле, не знаю. Но запах этот я не забуду никогда.
Я не пью. И
Наконец на третий день меня вытащили из обезьянника. Им пришлось это сделать.
Агентство Пинкертона, куда обратилась моя семья, связалось с полицией Канзас-Сити. Пинкертоновцы разослали повсюду листовки пропавших людей с моим описанием, и кто-то здесь, в К.-С. связал описание в листовке с описанием, составленным в полиции, хотя я им не говорил, кто я и откуда. Агентство Пинкертона прислало своего оперативника, он приехал и забрал меня в Огайо.
С карнавалом я провел три месяца.
И в этом моем пребывании не было ничего авантюрного, или романтичного, или остросюжетного. Все, что осталось в моей памяти – запах прокисшей выпивки, которая сочится из всех пор серой мертвенной кожи… И ненависть к копам, градус которой после этого опыта резко вырос… И циничное, абсолютно неуничтожимое знание того, что, встав за пологом циркового шатра и всматриваясь в лица зевак, ты узнаешь гораздо больше о темной стороне души человеческой, чем следовало бы знать любому мальчишке.
Странное вино
Двое подтянутых полицейских из дорожной службы штата Калифорния, поддерживая Виллиса Коу с двух сторон, вели его от патрульной машины к накрытой одеялом бесформенной фигуре, лежавшей посередине Тихоокеанского шоссе. Темно-коричневое пятно, начинавшееся в полусотне ярдов от фигуры, исчезало под этим одеялом. Он услышал, как один из зевак сказал: «Ее протащило аж оттуда. Какой ужас». Коу не хотел, чтобы ему показывали его дочь.
Но опознать ее было необходимо. Один из полицейских держал его за плечо, а второй, опустившись на одно колено, приподнял одеяло. Коу узнал нефритовый кулон, который он подарил ей по случаю выпуска. Это было все, что он мог опознать.
– Это Дебби, – сказал он и отвернулся.
– Ты сделал укол?
Он поднял глаза от газеты и попросил ее повторить вопрос.
– Я спросила тебя, – проговорила Эстель со всей мягкостью, на какую она была способна, – про укол инсулина.
Он улыбнулся, оценив деликатность жены и ее попытки не мешать ему погружаться в скорбь, и сказал, что укол сделал. Она кивнула, сказав:
– Я, пожалуй, пойду наверх. Прилягу. Ты идешь?
– Не сейчас. Чуть позже.
– Ты опять уснешь перед телевизором.
– Не волнуйся. Я скоро поднимусь.
Она постояла немного, не сводя с него глаз, потом повернулась и пошла к лестнице. Он прислушивался к звукам ее ежевечернего ритуала: шум воды в туалете, скрип дверцы платяного шкафа, скрип кроватных пружин. Потом он включил телевизор, тридцатый канал, из тех, что не передавали сигнал, убавил громкость, чтобы не слышать «белого шума» пустого канала. Он сидел перед телевизором несколько часов, прижимая руку к экрану кинескопа, надеясь на то, что поток электронов сделает его ладонь прозрачной и позволит увидеть – сквозь плоть руки – его инопланетные кости.
На неделе он зашел к Харви Ротхаммеру и попросил дать ему отгул на четверг, чтобы съездить в больницу в Фонтане – проведать сына. Ротхаммер был не очень доволен, но отказать не смог. Коу потерял дочь, а сын все еще был обездвижен на 95 %, и не было никакой надежды на то, что он когда-нибудь встанет на ноги. Поэтому Ротхаммер дал Виллису Коу отгул, но напомнил, что апрель уже на носу, и фирма должна готовить свои финансовые отчеты. Виллис Коу сказал, что помнит об этом.
Его машина сломалась в двадцати милях от Сан-Димаса, и он сидел за рулем в ужасающей духоте, пытаясь вспомнить, как выглядит его родная планета.
Его сын Гилвэн прошлым летом на каникулах отправился к друзьям в Нью-Джерси – они обустроили у себя во дворе бассейн. Гилвэн нырнул и врезался в дно, в результате перелом позвоночника.
К счастью, его успели вытащить прежде, чем он утонул, но нижняя часть тела была парализована. Он мог шевелить руками, но не кистями. Виллис отправился в Джерси, занявшись перевозкой Гилвэна в Калифорнию. И теперь его сын лежал в больнице в Фонтане.
Виллис помнил разве что цвет далекого неба. Ярко-зеленый, восхитительный цвет. И какие-то существа – нет, не птицы – плавно скользили по небу вместо того, чтобы летать. Больше он ничего не мог вспомнить.
Машину отбуксировали в Сан-Димас, но механик сказал ему, что нужно будет заказать необходимые запчасти в Лос-Анджелесе. Он оставил машину в мастерской и на автобусе отправился домой. На этой неделе он явно не увидит Гила. Счет за ремонт авто составил двести восемьдесят шесть долларов и сорок пять центов. В марте в южной Калифорнии наступила засуха, которая длилась одиннадцать месяцев. Потом пошли дожди, беспрерывные, не настолько мощные, как в Бразилии, где капли такие крупные и падают так плотно, что не раз случалось, что люди, попавшие под ливень, просто задыхались. Но все-таки дождь был столь мощным, что крыша в доме Коу потекла. Виллис и Эстель не спали всю ночь, затыкая полотенцами щели в гостиной; но протечка, похоже, возникла не в результате повреждения внешних стен, а где-то между перекрытиями; вода продолжала проникать внутрь.
На следующее утро измученный Виллис Коу расплакался. Эстель, которая спустилась в подвал, чтобы загрузить полотенца в сушилку, услышала его и поспешно поднялась в гостиную.
Виллис сидел на промокшем ковре, в комнате пахло сыростью, он закрывал лицо руками, в которых держал мокрое полотенце. Она встала рядом с ним на колени и поцеловала мужа в лоб. Он еще долго плакал и перестал только тогда, когда стало больно глазам.
– Там, где я родился, дожди идут только по вечерам, – сказал он. Но она не поняла, что он имеет в виду.
А когда – спустя некоторое время – поняла, то пошла прогуляться, чтобы поразмыслить и понять, чем она может помочь мужу.
Он отправился на побережье. Припарковался неподалеку от Малибу-роуд, закрыл машину и по набережной пошел в сторону пляжа. Он гулял по песку около часа, подбирал стекляшки, отполированные Тихим океаном, и, наконец, лег на склон пропахшей водорослями дюны, где и заснул.
Ему приснился его далекий мир, и, может быть, потому, что солнце стояло в зените, а океан монотонно шумел, он смог увидеть во сне свой мир: ярко-зеленое небо, плавно скользящих над головой птиц, точнее существ, напоминающих птиц; увидел пятна бледно-желтого света, которые вспыхивали, пылали на фоне неба, взмывали ввысь и пропадали из виду. Он почувствовал, что вернулся в свое настоящее тело, множество его ног работали слаженно и дружно, унося его по окутанным дымкой пескам. И он вспомнил запах цветов. Он знал, что родился на той планете, провел там детство, стал взрослым, а потом…
Потом его сослали.
Своим земным, человеческим умом Виллис Коу понимал, что его отослали прочь за что-то очень плохое. Он знал, что его осудили на ссылку на эту планету, на Землю, возможно, за серьезное преступление. Но он не мог вспомнить, за что именно. И во сне он никакой своей вины не чувствовал. Но когда он проснулся и снова ощутил себя человеком, то почувствовал вину и горечь. Он жаждал вернуться домой, туда, где он родился. Он больше не мог оставаться в ловушке этого мерзкого тела.
– Я не хотел к вам идти, – сказал Виллис Коу. – По-моему, это глупо. И если решаюсь прийти, то тем самым как бы признаю возможность сомнений. А я ни в чем не сомневаюсь, поэтому…
Психиатр улыбнулся и помешал какао в чашке.
– Поэтому… Вы пришли потому, что на этом настояла ваша жена.
– Да.
Он уставился на свои туфли. Коричневые, он носил их уже более трех лет. И ни разу не чувствовал себя в них удобно. Они жали, а большие пальцы словно упирались в лезвие тупого ножа.
Психиатр аккуратно положил ложечку на бумажную салфетку и отпил какао из чашки.
– Мистер Коу, я готов к любому повороту событий. Я в вас не нуждаюсь, да и вы не хотели бы здесь находиться, особенно если наши сеансы не приносят вам пользы. И, – добавил он быстро, – говоря о «пользе», я не имею в виду попытки привить вам новое мировоззрение, обратить в какую-либо веру, в которую вы не хотите быть обращенным. Ни Фрейд, ни Вернер Эрхард, ни саентология, ни любой другой авторитет не убедили меня, что существует такая штука, как «реальность». Систематизированная реальность. Непреложная. Неизменная. И если вера человека не приводит его в тюрьму или сумасшедший дом, я не вижу причин, по которым его видение мира должно быть менее приемлемым, чем видение наше, «обычных людей». Как вам такая платформа для беседы? Если ваше видение вас устраивает, на здоровье. Мы просто послушаем все, что вы хотели бы сказать, добавим пару-тройку комментариев и потом взвесим, согласуется ли
Виллис Коу попытался улыбнуться в ответ.
– Звучит прекрасно. Но я немножко нервничаю.
– Попытайтесь расслабиться и успокоиться. Конечно, мне легко говорить, но вам-то каково? Но ведь я не желаю вам зла, а ваш случай для меня очень и очень интересен.
Виллис встал.
– Если не возражаете, я прошелся бы по вашему кабинету. Так, мысль подтолкнуть.
Психиатр кивнул, улыбнулся и снова отпил какао из чашки. Виллис Коу, обойдя кабинет по периметру, покачал головой:
– Это не мое тело. Меня приговорили к жизни в нем, и это меня убивает.
Психиатр попросил его объяснить, что он имеет в виду.
Виллис Коу был небольшого роста, его темные каштановые волосы уже начали выпадать, вдобавок он плохо видел, и ноги у него постоянно болели. Печальное лицо Коу избороздили морщины – признак того, что в жизни у него множество проблем и скорбей. Он рассказал все это доктору, а потом добавил:
– Я думаю, что эта планета – место, куда ссылают нарушителей закона, во искупление их вины. Я думаю, что каждый из нас прибыл с других миров, других планет, где мы совершили что-то очень плохое. Земля – тюрьма, и нас отправили жить в этих ужасных телах, которые увядают, смердят, изнашиваются вконец и умирают. В этом и состоит наше наказание.
– Но почему же никто,
Психиатр отодвинул чашку, какао в ней уже остыл.
– Должно быть, меня засунули в тело с дефектом, – сказал Виллис Коу. – Дополнительная порция мучений: знать, что ты с другой планеты и несешь наказание за преступление, которого не можешь вспомнить, хотя наверняка оно было ужасным, судя по тому, каким мукам меня подвергли.
– Вы читали когда-нибудь Франца Кафку, мистер Коу?
– Нет.
– Он писал книги о людях, которых судят за преступления, о которых они не имеют понятия. Людях, виновных в каких-то грехах, а они даже не знают, в чем и как согрешили.
– Да, именно это я чувствую. Может быть, и Кафка это чувствовал. Может быть, ему тоже досталось тело с дефектом.
– В ваших ощущениях нет ничего странного, мистер Коу. В нынешнее время множество людей недовольно своими жизнями, и вот они обнаруживают, – иногда слишком поздно – что они должны были жить другой жизнью, быть женщиной или мужчиной…
– Нет, нет! Я вовсе не это имел в виду. Я не собираюсь менять свой пол. Я просто объясняю вам, что прибыл с планеты, где небо ярко-зеленое, пески покрыты туманами, а световые пятна вспыхивают и улетают ввысь. Где у меня много ног, а между пальцами паутина, и вообще это не пальцы… – Явно смущенный, он умолк. После чего сел и очень тихо продолжал:
– Доктор, моя жизнь ничем не отличается от жизни других. Я часто болею, не могу платить по счетам, мою дочь сбила машина, и она погибла, и даже думать обо всем этом боюсь. Мой сын в самом расцвете лет стал инвалидом. Мы с женой почти не разговариваем, не любим друг друга… да и не любили никогда. Я живу не хуже и не лучше остальных жителей этой планеты, вот о чем я говорю: боль, страдания, ужас. Каждый день. Безнадежность. Пустота. Неужели мы не можем рассчитывать на что-то лучшее, чем ужасная жизнь человеческих существ на этой планете? Послушайте, я знаю, есть чудесные места, где никто не страдает и где никого не заставляют находиться в тюремной камере под названием человеческое тело.
В кабинете психиатра темнело. Жена Виллиса Коу попросила записать его в последний момент, и доктор согласился принять этого маленького лысеющего человечка в конце рабочего дня.
– Мистер Коу, – сказал психиатр. – Я выслушал все, что вы сказали, и хочу, чтобы вы знали: я искренне сочувствую вашим страхам.
Виллис Коу почувствовал облегчение. Ему казалось, что наконец он нашел человека, способного ему помочь. Если и не снять груз ужасного знания с его груди, то во всяком случае способного сказать ему, что он не один.
– И честно говоря, мистер Коу, – продолжал доктор, – я считаю, что вы человек с очень большими проблемами. Вы больны и нуждаетесь в серьезном лечении. Если хотите, я поговорю с вашей женой, но послушайтесь моего совета: вам следует лечь в хорошую клинику, прежде чем ваше состояние…
Виллис Коу закрыл глаза.
Дома он накрепко замкнул гаражные двери и заткнул щели тряпками. Он не смог найти шланг, достаточно длинный для того, чтобы протянуть его от выхлопной трубы до кабины автомобиля, поэтому просто опустил окна и завел машину. Сидя на заднем сиденье, он попытался читать Диккенса «Домби и сын», книгу, которую ему однажды горячно рекомендовал Гил. Но он никак не мог сосредоточиться на сюжете или насладиться элегантным стилем, и вскоре он откинул голову на спинку сиденья и попытался уснуть, надеясь, что ему приснится другой мир, тот, что у него украли, мир, который ему уже никогда не увидеть. Наконец его сморил сон, и он умер.
Похороны проходили в Форест-Лоун, и на них почти никто не пришел. Эстель плакала, Харви Ротхаммер обнимал ее за плечи и утешал. Но при этом все время незаметно поглядывал на часы, потому что апрель уже почти наступил.
Виллиса Коу опустили в теплую землю, и почва чужой планеты падала на него с лопат чернорабочего-мексиканца и его троих детей – мексиканца, подрабатывавшего еще и мытьем посуды в гриль-баре, потому что иначе ему не по карману была бы аренда его крошечной квартирки.
Многоногий консул поздравил Виллиса Коу с возвращением. Тот поднял глаза и увидел ярко-зеленое небо.
– Добро пожаловать домой, Плидо, – сказал консул. Он, казалось, был чем-то расстроен.
Плидо, который в другом далеком мире был Виллисом Коу, поднялся на ноги и огляделся по сторонам. Дом!
Но он не мог просто молча наслаждаться этим моментом. Ему необходимо было знать.
– Консул, прошу вас… Скажите мне, что такого ужасного я совершил?
– Ужасного? – Консул был поражен. – Да мы все восхищаемся вами, ваша милость. Ваше имя ценится выше всех прочих!
В его словах звучало искреннее почтение.
– Тогда почему же меня приговорили к жизни, полной страданий, в том ужасном мире? Почему сослали и обрекли на муку?
Консул покачал своей косматой головой. Легкий ветерок развевал его роскошную гриву.
– Нет, ваша милость, нет! Это
И Плидо, который в лучшей части своей почти вечной жизни, преисполненной боли, был Виллисом Коу,
Он вспомнил дождь, и сон, и ощущение мелкого песка под ногами, океан, шепотом поющий свою вечную песнь, – он ненавидел такие ночи на Земле. Но сейчас Плидо крепко спал и видел волшебные сны.
Ему снилась жизнь Виллиса Коу на чудесной планете.
Х. Ночи и дни в старой доброй Голлижути[7]
Ныне благодаря вливаниям (пяти миллионов долларов) в рекламу, жесткой и весьма ощутимой реальности (1200 кинотеатров с заполнением в пропорции 90/10), а равно киноиллюзиям (комбинированные съемки, масштабные модели и лабораторные трюки): Торнадо, переносящий героев из Канзаса в Оз, может быть просто муслиновым ветровым конусом, лицо злой королевы в зеркале ротоскопируется в режиме 24 кадра в секунду, и голова одержимой демоном девочки поворачивается на 180 градусов, а публика уже не в состоянии отличить актрису от манекена.
Если наш век чем-то и запомнится (помимо технологического прогресса), так это созданием глобальных современных мифов.
Голливуд = Волшебство иллюзиониста.
В течение семидесяти с лишком лет, с тех пор, как родилась киноиндустрия, сценарист в большей степени, чем все остальные, вынужден сражаться за справедливую оценку результатов его труда. Мы все без труда вспоминаем отчаяние и беспомощность Кэри Гранта в фильме «К северу через северо-запад», помним блестящую режиссуру Альфреда Хичкока, но кто помнит сценариста Эрнеста Лемана? Кто-то может сказать: «Сценарий? И что там такого? Просто слова на бумаге, к тому же в формате, непригодном для спокойного чтения».
Странно, разве нет? Звезды женятся и разводятся, участвуют в благотворительных ужинах, поддерживают политиков. Знаменитый и старый кутюрье умирает, заставляя миллионы вспомнить, как такой-то и такой-то выглядели в его костюмах. Режиссеры оперируют образами в узнаваемом и уникальном стиле, когда бюджет фильма очень скромен или, наоборот, огромен (сие особенно верно в случае огромного бюджета). Газетные заголовки обкатывают все эти истории.
Все эти кинодеятели могут быть талантливыми, но в реальности все они работают на главного сновидца: голливудского сценариста.
Как и с каждой формой творческой активности, которой он предавался, Харлан преуспел в Голливуде, сначала изучив систему, а затем ворвавшись в нее со всей силой своего искусства и своего интеллекта. Он не шел на попятный даже тогда, когда руководство студий отказывалось понять и принять его методы.
Полная история приключений Харлана на фабрике грез составила бы текст весьма приличного размера, но и представленный здесь срез – с его мечтами и катастрофами – весьма полезен для понимания проблемы.
«Воскрешение молодой леди в туфлях на завязках» (1968) показывает ничтожность светских романов, поверхностных автобиографий, а равно исторических лент, которые год за годом все глубже погружают нас в миазмы придуманного мира. То, что разоблачительный текст Харлана написан в жанре рассказа, нисколько не уменьшает реалистичности и точности впечатлений автора, но, напротив, странным образом придает им вес.
Не нужно было маскировать или защищать любого из персонажей, и ни одна студия не может обвинить автора в клевете, однако в рассказе все персонажи ползут по липкой паутине, словно лапки чудовищной черной вдовы, которую изучает Харлан.
Со времени написания рассказа механика голливудской системы изменилась, как изменились и представления Голливуда о себе самом, что можно видеть в знаменитом фильме Натанаэля Уэста «День саранчи». Впрочем, это неважно.
Так же, как Уэст и Хорас Маккой («Загнанных лошадей пристреливают, не так ли?») до него, Харлан заинтересован в анализе этой социальной паутины и судьбах беспомощных мух, запутавшихся в ней. Сущность этой ситуации становится видимой только тогда, когда мы осознаем, что этот паук рукотворен, почти нереален, но, к сожалению, от того не менее смертоносен.
(Как и каждый фрагмент этой книги, приводимый текст был сверен с рукописями Харлана, и в этом отличается от ранее опубликованных версий.) Ряд сценариев Харлана был экранизирован на телевидении, а сам он получил рекордное число премий Писательской Гильдии Америки – доказательство высокого качества
Голый сценарий, думается, имеет лучшие шансы на то, чтобы восприниматься как законченный фильм, проскользнув между пальцев невежественных голливудских продюсеров и одновременно отвечая всем требованиям, предъявляемым к качеству сюжета. Сценарии Харлана имели тенденцию заходить слишком далеко в плане качества: они написаны с невероятной детализацией, позволяющей читателю увидеть фильм наяву. Это не всегда оборачивалось ему на пользу, особенно когда его работы попадали к невежественным функционерам, а равно и к продюсерам чрезмерно искушенным. «Кремневое ружье, или захват Флинта»[8] (1972) – это пьеса для телевидения, ранее нигде не публиковавшаяся, которая была написана из-за типичных методов киноиндустрии: вследствие попытки извлечь выгоду от обыгрывания названия успешного фильма 1966 года «Наш человек Флинт», пародии на шпионские фильмы, которые снимались во множестве, благодаря успешной череде фильмов о Джеймсе Бонде. Харлан мастерски использует указания для оператора – кадры с 97-го по 106-й являют собой безукоризненный пример такого мастерства, когда действо развивается по этапам внешне беззаботного сюжета, написанного в саркастической традиции приключений Дерека Флинта. Если вам удалось выловить на ТВ ремейк фильма 1976 года, который был выпущен под названием «Стеклянная сиська», хотя иногда его показывали под названием «Наш человек Флинт: Точно в цель», то вы могли бы увидеть и то, почему сценарий Харлана остался на бумаге. Для студий гораздо проще придерживаться старых стандартов – именно поэтому мы годами смотрим мыльные оперы типа «Беверли Хиллз 90210» и прочих пустышек из той же обоймы.
«Человек на шляпке гриба» (1974), «Знаешь, Тотошка, похоже, мы не в Канзасе» (1974) и «Лицом вниз в бассейне Глории Свенсон» – это записи Харлана о его работе в Голливуде, начиная с прибытия туда в 1962 году и путешествия Эллисона через все опасности и удовольствия, которые встречались на его пути. Знакомство города грез с Харланом было… небезболезненным. Среди прочего, подтвердилась его репутация «трудного» таланта, что вполне совпадало с оценкой, данной Эллисону Робертом Блохом. Блох сказал, что Харлан «единственный известный ему живой организм, естественная среда обитания которого – крутой кипяток». В системе, пронизанной воровством и ненавистью, приятно увидеть человека, настаивающего на этике и справедливости и, благодаря этому, ставшего общенациональной знаменитостью. Первой из юридических побед Харлана стала изматывающая и очень-очень дорогостоящая война, в ходе которой федеральный суд присудил Харлану Эллисону 337 000 долларов компенсации за нарушения копирайта ТВ-сетью ABC и студией «Парамаунт» за пилотную серию нового ТВ-сериала «Коп будущего», которую Харлан и Бен Бова сочли плагиатом их совместно написанной новеллы «Брилло». И, как показывал нам – снова и снова – Харлан, даже в фантазии, даже в Голливудской фантазии правда рано или поздно становится известной.
Воскрешение молодой леди в туфлях на завязках
Хэнди
В Голливуде наше прошлое столь мимолетно, что мы без всяких колебаний сносим памятники прежних эпох.
Исчезли Сады Аллаха, где когда-то жили Бенчли и Скотт Фицджеральд, на их месте ныне кредитно-сберегательный банк. Большинство зданий на 20-м участке сменились торговыми центрами и суперотелем.
Даже исторические памятники не столь давних эпох пошли под нож. ТВ-студии «Зив» в Санта-Монике были закрыты, превратившись в странные сюрреалистические джунгли гигантских сорняков, по которым шныряют одичавшие коты, ставшие каннибалами. Идя мимо вымершей студии поздним вечером, вы можете слышать, как бедные коты разрывают друг друга в клочья.
Они слишком долго жили киноиндустрией и неспособны выживать на улице, а потому – потерянные и растерявшиеся – они превращаются в убийц.
Возможно, это всего лишь досужие байки. Но эти образы возникают в моем воображении каждый раз, когда я думаю о Валери Лоун.
Здесь суть в том, что мы в Голливуде превращаем прошлое в настоящее еще до того, как оно стало будущим. Это так же безумно, как бросать еду в мусорный бак до того, как вы ее съели.
Однако у нас есть вполне современный монумент в гламурной столице мира.
Это огромный – высотой в двадцать три фута – билборд с рекламой фильма «Уловка». Легкая приключенческая лента в традициях Джеймса Бонда. На щите – исполнители главных ролей, Роберт Митчем и Джина Лоллобриджида, в позах, которые намекают на приключения и, кгм… роман.
Ниже – меньшим размером – имена создателей фильма: продюсер Артур Круз, режиссер Джеймс Кенканнон, сценарий: Джон Блэк, музыка: Лало Шифрин. Баланс соблюден и здесь: в конце, после небольшого размера текстов, строка в рамочке: А также МИСС ВАЛЕРИ ЛОУН в роли Анджелы.
Но строчку эту нелегко прочитать: она стерлась от времени.
Рекламный щит стоит на возвышении над бульваром Сансет, на участке, прилегающем к Кингз-роуд. Перед щитом расположилась дискотека «Спектр 2000», на месте которой когда-то было гламурное заведение «Сайро». Но мы сносим наше прошлое и конвертируем его на потребу текущего момента. Снесут и билборд, как только завершится премьерный показ фильма и его начнут крутить в провинциальных кинотеатрах.
И в этот момент уберут даже напоминание о Валери Лоун, а все мы сможем ее благополучно забыть. Почти все, но все-таки не все. Я буду помнить. Меня зовут Фред Хэнди, и я отвечаю за этот билборд.
Что делает меня исключением, уж поверьте. В конце концов, существует очень мало людей, которые воздвигли бы памятник жертвам совершенных ими убийств.
1
Они вынырнули из тьмы, которая была тоннелем под скоростной трассой. Огни фар светились как глаза хищников за мили от этого места. И постепенно звук двигателя заполнял все пространство по обе стороны бетона. Калифорнийская ночь, жар раскаленного дня лежал над землей, и машина, мощная и стремительно несущаяся, вынырнула словно из ниоткуда, двигаясь по белой сплошной полосе.
Суслики и кролики рванули через опасную полосу бетона, и исчезли в ночи. Внутри лимузина мужчины, сидевшие на боковых сиденьях, обсуждали прошедшие съемки дня с грузным оператором, устроившимся сзади.
Сидя сразу за водителем, Фред Хэнди не отрываясь смотрел на бесконечную ленту шоссе 14. Он отдался на милость дорожного гипноза и провел в нем добрых двадцать минут, сам того не сознавая. Голос с бокового сиденья привел его в чувство. Это был Кенканнон.
– Берт, как скоро мы будем в Ланкастере или Палмдейле?
Водитель откинул голову назад и чуть в сторону, не отрывая глаз от дороги.
– Еще двадцать – двадцать пять миль, мистер Кенканнон. Мы совсем недавно проехали Розамонд.
– Давай остановимся в первом же приличном заведении и поедим.
С самого заднего ряда лимузина послышалась возня. Там проснулся Круз, до того спавший в позе эмбриона. Он пробормотал:
– И какой у нас час? Где мы вообще?
Хэнди повернулся к нему:
– 3:45, Артур. Мы посреди пустыни.
– Как раз посередине между Мохаве и Ланкастером, мистер Круз, – добавил водитель.
Круз хрюкнул и снова умолк. Потом продюсер выпрямился на сиденьи, спустил ноги на пол, вытянул их и свел вместе лопатки, пытаясь встать. Все это он проделывал, не открывая глаз.
– Господи, на будущее напомните мне никогда не делать фильм с натурными съемками.
Из глубин лимузина послышался подобострастный смешок.
Хэнди подумал о Митчеме, который уехал со съемок в Мохаве значительно раньше, на лэнд-крузере с кондиционером, который студия арендовала для него. Но эта мысль лишь напомнила ему, что сам он не был одним из Бессмертных, не был суперзвездой, а был всего лишь рекламным агентом за два пятьдесят в день, который без перерыва и без особого успеха пытался придумать, под каким углом строить рекламную компанию для очередной приключенческой ленты с любовным романом. Круз вошел в этот жанр с запозданием, после всех Бондов и Ипкрессов, после «Арабески» и «Маскарада», после «Калейдоскопа», Флинта, Модести Блейза, а они в свою очередь появились после «39 Ступеней», ну да какая к черту разница, если на этой ленте продюсером был Артур Круз, а это гарантировало и внимание критики, и выгодные даты для показа в кинотеатрах. Если бы Фред Хэнди мог сообразить, каким образом построить рекламу, пристегнув имена Джо Левина, Уильяма Кэсла, Сэма Кацмана и Альфреда Хичкока, они смогли бы заманить лохов в кинотеатры. Он скучал по жизни в Нью-Йорке, где заработал себе язву желудка, вкалывая в рекламной компании. Язва никуда не делась, но теперь разница была в том, что он не мог даже изображать радость, которая компенсировала бы все его неудачи. Он скучал по дням своей молодости, когда писал идиотские стишки для газеты «Фигаро» в Гринвич-Виллидж.
Больше всего ему недоставало тела Джули, которая была на гастролях где-то в штатах Среднего Запада с мюзиклом «Хелло, Долли!» А еще он мечтал о горячей ванне, которая смыла бы усталость. И вымыла бы всю пыль пустыни Мохаве из пор его тела.
А еще ему страшно хотелось есть.
– Эй, Берт, а как насчет вот этого, вот там?
Он постучал водителя по руке и жестом указал на неоновый знак на обочине.
На рекламе значилось: «ШИВИ. СТОЯНКА ФУР И ЕДА.»
– Должно быть, знатная еда, – произнес Кенканнон за его спиной. – Я что-то не вижу никаких фур. К тому же мы знаем, чем питаются дальнобойщики.
Хэнди улыбнулся, услышав парафраз мифа о земляной кукушке. Это был именно тот сорт юмора, который всегда отличал режиссуру Кенканнона.
– Вы не возражаете, мистер Круз? – спросил Берт.
– Ни в коей мере, Берт, – усталым голосом произнес Артур Круз.
Шурша гравием, лимузин подъехал к кафетерию. Заведение было абсолютно музейным экспонатом. В стиле старого железнодорожного вагона. Такие особенно часто встречаются в Нью-Джерси. Алюминиевая шкура кафе была изъедена проказой ржавчины. Окна мутные от грязи. На двери реклама «Лаки Страйк» и «Эль-Продукто». Три шага к двери по бетонному пандусу.
Паркинг окружал кафе, словно серое озеро из щебенки, мертвенно-холодное в мигающем свете неоновой рекламы. Вывеска вспыхивала и гасла, и тогда желтый неон высвечивал ЕДА, газ, ЕДА, газ, ЕДА…
Двери лимузина открылись, все шесть дверей, и десятеро мужчин вышли, потягиваясь и направляясь к закусочной. Они выстроились в линию, согласно рангу в иерархии.
Круз и Кенканнон, Фред Хэнди, два оператора, трое рабочих, женоподобный гример Санчер и водитель Берт.
Они поднимались по пандусу, что-то бормоча, словно животные, пробуждающиеся после спячки. День был изматывающим. Сцены погони в городишке посреди пустыни Мохаве. И Митчем в своем чертовом лэнд-крузере, названивающий в «Ла Рю» с заказом улиток, которые должны быть готовы к его приезду.
Кафе внутри было залито ярким светом. Работяги, операторы и Берт сели за столик у полупрозрачного окна.
Санчер сразу же отправился в туалет, чтобы побрызгаться пятидневным дезодорантом «Пэдс». Круз сел за стойку бара, а Хэнди и Кенканнон – по обе стороны от него. Продюсер выглядел как старая развалина. А ведь он всегда был подтянутым мужчиной лет сорока пяти.
Он хлопнул в ладоши, и Хэнди увидел, как продюсер принялся крутить на пальце перстень с огромным бриллиантом. Он то снимал, то снова надевал его. «
У Хэнди возникали разные мысли по поводу Круза, и вполне теплые, и безразличные. Круз для Хэнди был работодателем. Ему доводилось видеть, как продюсер вмешивался в процесс съемок, ставя на место молодого сценариста, потому что тот недостаточно оперативно вносил поправки в текст, а это означало дополнительные расходы. Он натравливал агентов друг на друга, чтобы поймать момент, когда нужный ему актер останется без представителей, и его можно будет нанять за весьма умеренную сумму. Но он видел и ситуации, когда Круз проявлял необязательную доброту. Необязательную, потому что это не давало ему никаких доходов, не приносило никаких очков. Однажды Круз проколол шину на оживленном шоссе, и какой-то водитель остановился, чтобы ему помочь.
Круз записал его имя и фамилию и отправил ему комбайн из ТВ и стерео, стоимостью три тысячи долларов. Одна звездулька, которая должна была получить роль, роли не получила, потому что следственное агентство, работавшее на Круза, выяснило, что у нее парализованный ребенок. Ее присутствие на репетициях было не обязательным, поэтому Круз снял ее с роли, ссылаясь на ее малый опыт, но выписал ей чек на ту сумму, которая бы ей причиталась, получи она роль.
Артур Круз был в Голливуде очень большим человеком.
Однако он не всегда был гигантом. Начинал он режиссером монтажа в дешевеньких ужастиках категории В, позже уже режиссировал несколько лент и очутился в кресле продюсера малобюджетных фильмов студии RKO.
На этой ниве он заработал приличное количество синяков, но каждый раз очень быстро возвращался на ринг. Он был вполне молодым человеком, но сейчас выглядел дряхлым стариком, сидевшим за стойкой и крутившим перстень на пальце.
Санчер вышел из туалета и присел у дальнего конца стойки. Это, похоже, подтолкнуло Кенканнона к действию:
– Думаю, мне тоже нужно смыть с рук всю пыль, – сказал он, вставая со стула. Встал и Круз:
– Я только сейчас вспомнил, что целый день не был в туалете.
Они ушли, а Хэнди остался сидеть за стойкой, вертя в руках шейкер с сахаром.
Он в первый раз за все время поднял глаза, внезапно осознав, как он измотан. Повернувшись к нему спиной, официантка стряхивала масло из сетки с картофелем фри. Съемки фильма шли по плану, с этим проблем не было, но увы – не было никакой заманухи для зрителя, никакого крючка, никакой возможности выудить из фильма какой-то неожиданный рекламный поворот. А ведь приходилось платить солидный квартальный взнос за дом в Шерман Оукс. И работа с Крузом была всем, чем Хэнди располагал. Ему было просто необходимо держаться за это. Официантка повернулась к нему в первый раз за все время и начала раскладывать на ближайшем к Хэнди столике салфетки, вилки, ложки, ножи. Треклятый Лос-Анджелес. В нем можно вкалывать без малого девять лет и оставаться ни с чем. Без жилья, с «Импалой» 1965 года выпуска, которую никоим образом не отнести к шикарным тачкам. И проклятый брак с этой мошенницей, продлившийся сорок пять дней. Ему позарез нужна была работа, чтобы отбиваться от своей бывшей, чтобы не дать ей воспользоваться идиотскими законами Калифорнии, позволявшими этой твари отобрать у него дом. Девять лет смыты в унитаз. О Боже, как он был измотан. Официантка наводила порядок в соседней кабинке, обслуживая работяг и операторов. Хэнди угробил все эти девять лет и теперь сидел, недоумевая: какого черта он здесь делает. Ах, да, я же в процессе развода, этим я и занимаюсь. Но девять лет были огромным сроком, безжалостно огромным и бессмысленным. Торчать здесь с Крузом или с любым другим таким же проектом, который великая американская публика забудет в течение получаса… Официантка подошла к нему.
– Готовы сделать заказ?
Он, подняв голову, посмотрел на нее. На секунду у него перехватило дыхание. Он смотрел и смотрел, а шелуха лет и десятилетий улетала прочь. Сейчас он был подростком, сидевшим в кинотеатре «Утопия» в Сент-Луисе, штат Миссури. И он пялился на экран, на котором двигались серые тени. Лицо из далекого прошлого и киносеансы – все было таким знакомым, и все эти воспоминания накладывались друг на друга.
Она заметила, что он, не отрываясь, пялится на нее.
– Заказывать будете?
Он должен был очень точно сформулировать свое обращение к ней.
– Простите, но… Ваша фамилия Лоун?
Только потом он смог понять выражение, которое мелькнуло в ее глазах. Это был ужас. Не страх, не беспокойство, не тревога, не настороженность.
Ужас. Тотальный, сдавливающий горло ужас. Позднее она говорила, что его слова прозвучали как погребальный звон… Опять.
Она застыла. Потом ее рука соскользнула со стойки.
– Валери Лоун? – произнес он очень мягко, напуганный выражением ее лица. Она сглотнула слюну. И кивнула. Едва заметно.
И он знал, что ему нужно говорить исключительно точно. Словно вся ситуация лежала у него на ладони, как хрупкий кристалл, который может рассыпаться от одной неосторожной фразы.
Не: «
Требовалось подобрать самые верные слова.
Хэнди улыбнулся как ребенок. Странно, но его морщинистому лицу это шло.
– Знаете, – мягко произнес он, – на скольких дневных сеансах я побывал, влюбляясь в вас каждый раз?..
В ее улыбке светилась благодарность. И облегчение. И расслабленность. И внезапный прилив ее собственных воспоминаний, их горечь, память о прежней жизни. Потом все это исчезло, и перед ним снова стояла пергидрольная официантка в придорожном кафе.
– Что будете заказывать?
Она не шутила. Она отключила прошлое сразу, как ртутный выключатель.
В одно мгновение в ее выцветших голубых глазах была жизнь, а секунду спустя в них уже не было ничего, кроме серого праха. Он заказал чизбургер с картофелем фри. Она снова отправилась к столу с паровым подогревом.
Артур Круз первым вышел из мужского туалета. Он нервно потирал руки.
– Чертов мыльный порошок. Такое же дерьмо, как и их бумажные полотенца.
Он сел на стул рядом с Хэнди. И в то же мгновение в сознании Фреда Хэнди вспыхнул яркий свет. Как просветление, которое случается у наркомана, сосущего кубик сахара, пропитанного дурью! Так и его мозг высвободился и взорвался вовне переливами чудесных цветов. Примочка, фишка, рекламный ход – все было, Боже мой, прямо перед ним, безукоризненное как бриллиант, сверкающий голубоватым светом.
Артур Круз читал меню, когда Хэнди схватил его за руку.
– Артур, ты знаешь, кто это?
–
– Официантка.
– Мадам Неру.
– Артур, я серьезно.
– Ну хорошо, и кто она?
– Валери Лоун.
Круз вздрогнул так, словно его ударили. Он бросил взгляд на официантку, стоявшую к ним спиной. Она разливала по тарелкам гороховый суп. Круз молча пялился на нее.
– Не верю, – пробормотал он.
– Поверь, Артур. Я говорю тебе, это она.
Круз мотнул головой.
– И какого же черта она делает здесь, в этой Богом забытой дыре? Господи, а сколько лет прошло? Пятнадцать? Двадцать?
Хэнди на секунду задумался.
– Восемнадцать, если считать фильм, в котором она снималась на студии «Юнайтед Артистс» в сорок восьмом.
– Восемнадцать лет, и вот тебе результат. Разносит бургеры с картошкой в дорожной забегаловке. – Круз, произнеся эти слова, пробормотал еще что-то.
– Что ты сказал? – спросил Хэнди.
Круз повторил сказанное, с какой-то непонятной злостью:
– Господи, как низко падают великие.
И прежде, чем Хэнди смог поделиться с продюсером своей идеей, она повернулась и увидела, что Круз пялится на нее. В выражении ее лица ничего не изменилось, хотя было ясно, что она поняла: Хэнди сказал Крузу, кто она такая. Она отвернулась и понесла поднос с супом в кабинку с операторами.
Когда она проходила мимо них, Круз негромко произнес:
– Здравствуйте, мисс Лоун.
Она приостановилась и молча смотрела на него. Почти как сомнамбула, двигавшаяся во сне. Продюсер добавил:
– Артур Круз… Помните?
Она долго не реагировала, потом кивнула так же, как до того кивнула Хэнди.
– Здравствуйте, сколько лет…
Круз улыбнулся странной улыбкой. Почти победной.
– Да уж, сколько лет… Как вы поживаете?
Она пожала плечами, словно указывая ими на стены кафе.
– Прекрасно, благодарю вас.
Они оба умолкли.
– Вы готовы заказывать?
Приняв заказ, она отправилась к грилю. Хэнди наклонился к Крузу и начал лихорадочно внушать ему:
– Артур, у меня фантастическая идея.
Продюсер, однако, витал в иной реальности.
– Что именно, Фред?
– Она. Валери Лоун. Блестящая идея. Сними ее в своем фильме. «Возвращение…» Как ее тогда называли в рекламе? Ах, да, «Мисс в туфлях на завязках.» Это можно будет прокатить в газетах по всей стране.
Молчание.
– Артур, что скажешь?
Круз, улыбаясь, смотрел на свои ладони. И снова принялся крутить перстень на пальце.
– Ты думаешь, мне следует вернуть ее в профессию через восемнадцать лет?..
– Я думаю, что это самая выигрышная идея для раскрутки фильма, которая у меня когда-либо возникала. И я вижу, что тебе она тоже понравилась.
Круз рассеяно покивал.
– Да, Фред, понравилась. Ты башковитый парень. Да, здорово.
Кенканнон вернулся из туалета и сел рядом с ними. Круз повернулся к нему.
– Джим, ты сможешь заняться съемками подвальных сцен с Бобом и каскадерами? На денек-другой?
Кенканнон задумался, закусив губу.
– Думаю, смогу. Придется подправить график, но это забота Берни, а не моя. А что такое?
Круз крутил перстень на пальце и мечтательно улыбался.
– Я вызову Джонни Блэка, чтобы он подправил кое-что в роли Анджелы. Добавил кое-какие детали.
– Зачем? У нас еще нет актрисы на эту роль.
– Уже есть. – Хэнди расплылся в улыбке.
– Есть. Валери Лоун.
– Валери… Да ты
Круз повернулся и вперил взгляд в согнутые плечи женщины, стоявшей рядом с грилем.
– Ее я смогу разыскать.
Хэнди
Мы говорили с Валери Лоун. Круз и я. Сначала говорил я, потом говорил он, а когда она отказалась говорить с Крузом, с ней снова говорил я.
Она схватила огромный противень с остатками макарон с сыром и выбежала из кухни, направляясь в конец зала.
Мы посмотрели друг на друга и, после того как каждый из нас увидел замешательство на лице другого, вся наша растерянность исчезла. Мы встали и направились к ней. Она плакала, прислонившись к стене. Ночь была очень тихой.
Но Валери, когда мы подошли к ней, не собиралась оттаивать.
Она выпрямилась, вибрируя от гнева.
– Я уже больше пятнадцати лет не играю в ваши игры. Вы можете меня оставить в покое? Если думаете, что это смешно, у вас отвратительное чувство юмора.
Артур Круз замер на месте. Он не знал, что ей сказать. С ним что-то происходило – не знаю, что именно, но его явно заботило нечто большее, чем просто фишка в рекламной компании.
Я перехватил эстафетную палочку.
Хэнди-коммивояжер, Хэнди мастер подмасливать, с лучшим маслом в бизнесе.
– Прошло не пятнадцать лет, мисс Лоун. Прошло восемнадцать с хвостиком.
В ней словно что-то сломалось. Она снова принялась чистить противень.
Круз не знал, останавливать меня или нет, и потому я двинулся вперед. Я прошел мимо Круза, который стоял, открыв рот и положив руку на поручень, выкрашенный дешевой желтой краской. (Краска была того же цвета, что и бродячий пес, которого я как-то переехал в Неваде. Я его не видел. Он выскочил из придорожной канавы прямо мне под колеса. Я ничего не успел бы сделать. Но я остановился и вернулся к месту происшествия. Пес был того же цвета, что и перила в кафе. Дешевая краска грязно-желтого цвета. А пса я до сих пор не могу забыть.)
– Вам нравится здесь?
Она не повернулась ко мне. Я обошел ее. Она стояла, уставившись на противень.
– Мисс Лоун?
Я хотел, чтобы слова мои прозвучали как можно мягче. Искреннее. Я не был уверен, что мне это удалось.
– Если бы я не знал, как обстоят дела… Если бы я не видел вас на экране… Я подумал бы, что вы наслаждаетесь чувством жалости к самой…
Она резко вскинула голову. В глазах ее заплясали искры. Она была в ярости.
– Послушайте, мистер, я вас впервые в жизни вижу. С какой стати вы решили, что можете говорить со мной как…
Но пар был выпущен. Искры в глазах погасли. Она снова стала такой же, какой была минуту назад.
Я развернул ее лицом к нам. Она стряхнула мою руку.
Она не была надувшимся ребенком. Это была женщина, которая не знала, как избавиться от колоссального страха, который становился все более мощным с каждой секундой. Но даже под гнетом страха она не собиралась позволить мне управлять ею.
– Мисс Лоун, мы сейчас работаем над фильмом. Да, это не «Унесенные ветром», это не «Рождение нации», это просто яркое шоу с Митчемом и Лоллобриджидой, и каждому из участников оно принесет немалые деньги…
Круз пялился на меня. Мне его взгляд не понравился. Когда-то он был хватким вундеркиндом, снявшим «Одиноких во тьме», «Рубиновую Бернадетту», «Самого быстрого человека в мире», и ему не нравилась моя оценка его последнего опуса как всего лишь яркого шоу, затеянного ради денег. Но на сегодняшний день Круз уже не был вундеркиндом и снимал он не Кафку, он снимал фильм с претензией на блокбастер, и ему нужна была эта женщина – как и мне, черт дери! Так что плевать на его суровые взгляды.
– Никто не считает, что вы были одной из величайших актрис кино. Вы никогда не были ни Кэтрин Корнелл, ни Бетти Дэйвис, ни даже Пэт Нил.
В ее глазах снова вспыхнула ярость. Будь я моложе, это могло бы меня напугать, как, должно быть, приводило в трепет целую армию ассистентов на пике ее популярности. Но осознание этого факта меня напугало – я действительно нуждался в заработке – и одним лишь гневным взглядом меня было не остановить.
Я поднажал еще, запустив мою лучшую речь в стиле Реймонда Чандлера:
– Но вы все же были звездой, вы привлекали толпы зрителей, потому что в вас было нечто. И чем бы оно ни было, мы хотим арендовать это нечто на какое-то время, мы хотим снова увидеть это на экране.
Она фыркнула и отчеканила:
– Все, что ты сказал, смердит, Джек.
Высокомерие и презрение. Она видела меня насквозь. Но ничего страшного. Я не собирался втирать ей очки.
– И не думайте, что мы тут благотворительностью занимаемся. Нам нужна такая актриса, как вы. Нам нужна фишка – нечто, что позволит нам заманить зрителя. А это означает доллары в кассах кинотеатров. Ну да, черт же подери, леди!
Она обнажила зубы. Похоже, я пробивал ее защиту.
– Мы можем помочь друг другу.
Она ухмыльнулась и начала отворачиваться от меня. Я сделал шаг вперед и ударил по противню изо всех сил. Он вылетел из ее рук и упал на ступеньки. На какое-то мгновение она оцепенела, и я продолжил на нее давить:
– И не говорите мне, что вам очень нравится соскребать остатки макарон со сковородок. Вы слишком долго обитали на вершине. Вот вам бесплатный билет обратно. Берите же его!
По ее венам побежала кровь, и лицо покраснело.
– Я не могу этого сделать, не давите на меня.
Тут в разговор вклинился Круз. Мы с ним работали как классическая пара «хороший коп – плохой коп». Я лупил ее по голове, а он протягивал ей пузырек с аспирином.
– Оставь ее на минутку, Фред. На нее внезапно свалилось столько всего… Дай ей подумать.
– О чем тут, к чертям собачьим, думать?
Ее зажали с двух сторон, и она это понимала, но впервые за долгие годы с ней происходило нечто, и ее мотор, вопреки ее желанию, начинал набирать обороты.
– Мисс Лоун, – мягко проговорил Круз, – контракт на этот фильм и договор на три последующих. С гарантией, что с первого дня съемок вы получаете гонорар, даже если, отыграв свою роль, будете до самого конца просто сидеть рядом с площадкой.
– Я не была перед камерой уже…
– Для этого у нас операторы. Они направят ее на вас. Для этого у нас режиссер. Он вам скажет, где встать. Это как плавание или езда на велосипеде. Кто однажды это умел, уже не разучится.
Круз снова меня перебил:
– Прекрати, Фред. Мисс Лоун… Я помню вас со своих ранних дней. С вами всегда было легко работать. Вы никогда не капризничали, вы делали дело. И всегда помнили свой текст.
Она улыбнулась. Едва заметно. Но она помнила.
И рассмеялась.
– Славные воспоминания, не более того.
Тогда и мы с Крузом заулыбались. Она была на нашей стороне.
С этого момента все, что она говорила, было нам на руку. Она была нашей.
– А ведь знаете, мисс Лоун, я был в вас по уши влюблен, – сказал Круз, очень значимый человек в Голливуде.
Она благодарно улыбнулась ему, как девочка-подросток.
– Я подумаю, – сказала она и потянулась за противнем.
Круз ее опередил:
– Я не дам вам времени на раздумья. Завтра в полдень за вами придет машина.
С этими словами он протянул ей противень.
Она неохотно взяла его.
Мы выкопали Валери Лоун из-под бесчисленных слоев ее жалости к себе, анонимности, из могилы, которую она выбрала для себя по причинам, которые я смутно начал понимать. Когда мы вернулись на свои места в кафе, у меня впервые мелькнула Мысль. Вот эта Мысль: «А что, если все наши планы ей совсем не на пользу? И голос мультяшного утенка Дональда крякнул у меня в голове: “С такими друзьями, как ты, Хэнди, никакие враги не понадобятся”».
Пошел ты нахрен, Дональд.
2
Экран залился мерцающим светом, и Валери Лоун, на двадцать лет моложе, с подплечниками по моде 1940-х, впорхнула в комнату. Кэри Грант оторвался от микроскопа и со своим фирменным аристократическим раздражением спросил ее, где она была. Валери Лоун – с тщательно уложенными светлыми волосами – сняла перчатки и села на край лабораторной стойки. Скрестила ноги. Лодыжки были обхвачены завязками туфель.
– А ножки у нее и сейчас чертовски хороши, Артур, – сказал Фред Хэнди. Дым сигар уплывал к потолку просмотровой комнаты. Артур Круз не ответил. Он был целиком поглощен созерцанием прошлого.
Блондинка, полные бедра, маленькие груди, очаровашка, но не худенькая как Джин Артур, не холодная как Джоан Кроуфорд, не светская леди как Грир Гарсон. Если с кем и можно было сравнивать Валери Лоун во времена ее славы, так это с Энн Шеридан. Но и это сравнение было бы не вполне корректным. Явная энергетика женственности в манерах, умная девочка, которая знает что почем. Динамика. Но в случае Валери была какая-то доступность: в том, как она изгибала бровь, как демонстрировала руки и шею. Чувственность в сочетании с реальностью. Что же сломало ее самоконтроль, превратив его в хрупкую настороженность, которую Хэнди явно ощутил в придорожном кафе? Он смотрел фильм, но ничего подобного не было в Валери Лоун двадцать лет назад.
Когда ее глубокий бархатный голос умолк, Артур Круз потянулся к пульту рядом со своим креслом и нажал несколько кнопок. В проекционной кабинке погас свет, зажглись люстры в зале и спинки сидений выпрямились. Продюсер встал и вышел из просмотрового зала. Хэнди шел за ним следом, ожидая каких-то комментариев. Они в течение вот уже восьми часов смотрели старые ленты с самыми знаменитыми хитами Валери Лоун.
Дом Артура Круза был построен вокруг просмотрового зала.
Как и сама жизнь его была построена вокруг киноиндустрии. Через дверь – выход в гостиную с роскошным навощенным полом, с огромными дубовыми балками высоко под потолком. Мужчины не разговаривали друг с другом. Гостиная тоже была огромной, размером едва ли меньше баскетбольной площадки. В одном ее углу – напротив камина – стояло глубокое кресло, в которое опустился Круз. Гостиная была пустой и погруженной в молчание. Можно даже было слышать, как на пол опускается пыль. В прошлом – и не единожды – это был веселый живой дом, и когда-нибудь он снова станет таким. Но сейчас под высоким потолком их голоса отдавались эхом, как в горном ущелье. Артур Круз обращался к своему пиар-менеджеру.
– Фред, я хочу раскрутки по полной программе. Хочу, чтобы ее видели все и всюду. Хочу, чтобы ее имя звучало так же, как и в прежние времена.
Хэнди поджал губы, хотя и кивал, соглашаясь с продюсером:
– Это потребует немалых денег, Артур. Мы уже почти исчерпали наш рекламный бюджет.
Круз закурил сигару.
– Это будут внебюджетные деньги. Проводи их по отдельной графе. Я покрою все расходы из собственного кармана. Оформлять нужно по пунктам, для налоговой, но в расходах не стесняйся.
– Ты представляешь, в какую сумму это влетит?
– Не важно. Сколько бы ни было, в каких бы деньгах ты не нуждался, приди ко мне, назови сумму, и получишь ее. Но мне нужна классная работа за эти деньги, Фред.
Хэнди долгое время смотрел на Круза и, наконец, произнес:
– Возвращение Валери Лоун мы отыграем по полной, Артур.
– Не сомневаюсь. Но хочу тебе сразу сказать, что этот выигрыш никак не будет соразмерен тому, что ты потратишь. Не как приманка.
Круз сделал глубокую затяжку, и голубой дымок заструился в темноту над их головами.
– Меня не заботит, какой выигрыш принесет нам этот фильм. Это солидный товар, и он сам на себя заработает. Дело тут в другом.
Хэнди с трудом скрывал удивление:
– И в чем же?
Круз молчал. Наконец он спросил:
– Ее поселили в Беверли Хиллз?
Хэнди уже вставал с кресла.
– Лучшее бунгало в округе. Ты бы видел, как ее встречали.
– Вот такой прием для нее и должен быть всюду, Фред. Сплошные поклоны и книксены при встрече старой королевы.
Хэнди кивнул и направился к прихожей. В гостиной царил полумрак, огни камина играли на стенах. Хэнди вынужден был говорить громко, чтобы голос его достиг слуха Круза. Огни плясали, извивались. Фред Хэнди спросил:
– Но почему дополнительная денежная подкачка, Артур? Я всегда нервничаю, когда мне велят тратить деньги, не считая.
Над креслом, в которое погрузился Артур Круз, вился дымок сигары.
– Доброй ночи, Фред.
Хэнди постоял с полминуты и, смутившись, направился в прихожую. В гостиной царила тишина, и лишь редкое потрескивание горящих поленьев эту тишину нарушало.
Артур Круз потянулся к столику и снял трубку телефона. Набрал номер.
– Бунгало мисс Валери Лоун, будьте добры… Да, я знаю, который час на дворе. Это Артур Круз… Спасибо. – Долгая пауза, потом какие-то звуки по другую сторону линии.
– Алло, мисс Лоун? Это Артур Круз. Да, спасибо. Простите, что потревожил вас… Что, в самом деле? Мне почему-то казалось, вы еще не спите. Я тут подумал, что вы, возможно, нервничаете. Первая ночь на новом месте, и все такое.
Он слушал голос на другом конце линии. И не улыбался. Потом сказал:
– Я просто хотел позвонить и сказать вам, что все будет в порядке. Бояться нам нечего. Абсолютно нечего.
В глазах его вспыхнул странный свет, и свет этот пробежал по проводам, словно пытаясь высветить собеседницу Круза. В элегантном бунгало. Сидящую в темноте. Лунный свет покрывал полкомнаты патиной легкого золота, окрашивая даже углубления в подушках светло-желтой охрой.
Валери Лоун. В полном одиночестве.
В лунном тумане Беверли Хиллз – великолепная подсветка с неба с янтарным лучом главного прожектора, наращивающего яркость четырех рассеивающих светопушек и четырех вспомогательных, работающих со светом на фоне великолепной звездной панорамы с дюжиной панорамирующих прожекторов, идеально подсвечивающих ее парой вспомогательных фонарей, диффузными экранами, представляющих ее в пеньюаре цвета пыли с крыльев мотылька.
Валери Лоун, вне поля зрения камеры, но в объективе Господа Бога и в заряженных электричеством глазах Артура Круза, и все еще САМЫМ КРУПНЫМ ПЛАНОМ.
Она поблагодарила его, явно пораженная его добротой.
– Вам что-нибудь нужно? – спросил он.
Ему пришлось попросить ее повторить ответ, она говорила шепотом. Но ответ был: «Ничего», и он пожелал ей доброй ночи и собирался повесить трубку, когда она позвала его.
Для Круза ее голос прозвучал из гораздо более далекого далека, нежели отель в Беверли Хиллз. Казалось, что голос ее долетает из Страны Мучнистой Росы, из страны, где лоснящиеся существа движутся в темноте. Из того места, где единственной безопасной позой была бы поза пассажира самолета при аварийной посадке: руки, обхватившие колени, подбородок прижат к груди, пальцы сплетены так, что, если глаза, затянутые пленкой новорожденного птенца, вдруг откроются, сквозь эту пленку видны будут расслабившиеся пальцы. Это был голос из страны, где невозможно спрятаться.
Он отозвался через несколько секунд, потрясенный испугом в ее голосе.
– Да, я здесь. – Теперь он уже не мог ее видеть, даже своими заряженными электричеством глазами. Потому что Валери Лоун сидела на краешке кровати в своем бунгало, она уже не купалась в туманном свете, сейчас все лампы и люстры в бунгало высвечивали ее резким ярким светом. Она не могла выключить его. Валери просто окаменела от страха. Непонятного страха, без причин, без какой бы то ни было определенности. Он просто
И в комнате вместе с ней было что-то еще.
– Они… – Ее голос прервался. Она знала, что на другом конце линии Круз напрягся, ожидая продолжения.
– Вам послали шампанское. – Говоря это, Круз улыбнулся. Она наверняка будет тронута.
Валери Лоун не улыбнулась. Она просто не могла улыбаться. И тронута она не была. Бутылка на стеклянном столике казалась огромной.
– Спасибо. Это было. Очень. Мило. С вашей стороны.
Медленно, в том же темпе, в котором она сообщила ему о получении шампанского, Круз спросил:
– У вас все в порядке?
– Я боюсь.
– Вам нечего бояться. Мы все в вашей команде, вы же знаете это…
– Я боюсь шампанского… Я так давно…
Круз не понял и сказал ей об этом.
– Я боюсь его пить.
– Я боюсь. Ну разве не глупо? Я боюсь, что мне снова это понравится. Я уже забыла, какое оно на вкус. Но если я откупорю бутылку, сделаю глоток и вспомню… Я боюсь…
– Хотите, чтобы я к вам подъехал?
Она заколебалась, собираясь с мыслями.
– Нет. Нет, я в порядке. Просто глупо себя чувствую. Поговорим завтра.
И торопливо добавила:
– Вы ведь позвоните мне завтра?
– Да, конечно. Конечно, позвоню. Утром, сразу же. И потом вы приедете на студию. Вас ждет множество людей, с которыми вам предстоит снова познакомиться.
Молчание, и потом тихо:
– Да. Я говорю глупости. Здесь очень одиноко.
– Ну, тогда я позвоню вам утром.
– Одиноко… хм… О, да. Спасибо. Доброй ночи, мистер Круз.
– Артур. – Сейчас это было главным. – Артур.
– Артур. Спасибо. Доброй ночи.
– Доброй ночи, мисс Лоун.
Он повесил трубку, все еще слыша тот самый голос, который он слышал в кинозалах, пропахших попкорном (это было еще тогда, когда в него не добавляли масло) и со вкусом ментоловых капель от кашля на языке. Тот же самый глубокий и бархатный голос, в котором еще несколько секунд назад звучал страх.
Вокруг него сгустилась темнота.
А Валери Лоун залил яркий свет. Свет, который она оставит включенным на всю ночь, потому что за ним была темнота, и ей было так одиноко. Она посмотрела на бутылку шампанского в серебряном ведерке со льдом, где в подтаявшей воде плавали кубики льда.
Потом встала и взяла стакан для воды, стоявший на столике, не обращая внимания на бокалы для шампанского, стоявшие рядом с бутылкой. Прошла через всю комнату и вошла в ванную, не включая свет. Наполнила стакан водой из-под крана и встала в дверях ванной. Она пила воду, не отрывая взгляда от бутылки шампанского, от
Медленно, очень медленно она подошла к ней, вытащила пластиковую пробку и налила себе полстакана.
И принялась пить – мелкими глотками и очень неспешно.
Что-то шевельнулось в памяти.
И темная фигура удрала по холмам в Страну Мучнистой Росы.
3
Хэнди вел машину по извилистой дороге в Голливуд Хиллз.
Звонка, который прозвучал за час до того, он никак не ожидал. Он ничего не слышал о Хаке Баркине больше двух лет. Хаскелл Баркин, высоченный. Хаскелл Баркин, загорелый. Хаскелл Баркин, смазливый. Аморальный Хаскелл Баркин. Когда Фред встречался с ним последний раз, Хак был занят тем, что обрабатывал богатых вдовушек с детьми. У него была своя специальность по части разводилова: он подбирался к детишкам – Хак уже давно был серфером-профессионалом – даже тогда, когда уже соблазнял их мамочку, и до того, как семейный адвокат обнаруживал, что происходит, крючки уже входили в плоть, а дружелюбный стройный симпатяга Хак уже жил в доме вдовушки, гонял на «империале», заказывал в магазине дорогой бурбон, лопал за пятерых и стриг доллары, как русские в Помоне.
Одна такая жертва попыталась отравиться барбитуратами, когда Хак сказал ей: «До скорого». Другая собрала целую бригаду юристов, чтобы заставить его возместить убытки, однако ее проинформировали, что Хак Баркин относится к редкому виду людей, которым невозможно предъявить такие требования в виду отсутствия у них имущества.
А еще одна отправилась в Нью-Мексико, где было тепло, и где никто из знакомых не видел, как она спивается.
Еще одна купила малокалиберный пистолет, но так и не нажала на курок.
И наконец, была одна, которая уже имела пистолет и нажала на курок. Но выстрелила она не в Хака Баркина.
Пугающий в своей отмороженности тип. Ни намека на этику. Животное.
Он был одной из тех неприятных голливудских рептилий, с которыми пересекался Хэнди за свои девять лет в Голливуде. Однако надо признать: в нем присутствовал некий слащавый шарм, и он срабатывал, если жертва была не слишком наблюдательна. Хэнди рассмеялся, вспомнив тот единственный раз, когда он видел, как Баркина сбили. И нокаутировала его женщина. (Как же редко женщине удается свалить мужчину, и настолько жестко, что у него нет уже мыслей о возвращении, попыток сделать хорошую мину при плохой игре. Свалить его с полной уверенностью в том, что цель была тотально уничтожена, и мужчине остается лишь ретироваться. Да, он вспомнил.) Это было на вечеринке, устроенной каналом CBS, которую телевизионщики закатили в честь звезды своего нового сериала в жанре вестерн. Солидная, богатая вечеринка. В отеле
Он влился в группу, состоявшую из Хэнди, его подруги Джули, агента Спенсера Лихтмана и двух очень дорогих девочек из эскорта – с бледно-серебристыми волосами и безукоризненными личиками, девочки по цене в сто пятьдесят за ночь, из таких, с кем можно после и побеседовать, даже что-то от них узнать, вероятно, с магистерскими дипломами по фотохимии или пьезоэлектричеству, ни малейшей дешевой детали, мастерицы своего дела – и Баркин включил свой шарм на всю мощь. Девочки сразу поняли, что он был классической пиявкой и никак не билетом в светлое будущее. Они были с ним вежливы, но холодны.
Баркин прошел от вкрадчивости до значимости в три гигантских шага, даже не спросив: «Можно?» Наконец, отчаявшись, он прислонился к самой высокой из двух серебристых богинь и пробормотал (но достаточно громко, чтобы услышали все) тоном Ричарда Уидмарка: «Ты не против, чтобы я залез тебе в трусики?» Мгновение тишины, и потом серебристая богиня повернулась к нему, просверлила его взглядом антрацитовых глаз, после чего спокойно и холодно отрезала: «У меня там уже есть жопа, зачем мне еще одна?» Хэнди снова самодовольно рассмеялся, вспоминая, с каким жалким видом Баркин рассыпался на части, превратился в лужу клубничного джема, скользнул вниз по стене и испарился. Больше его в тот вечер никто не видел.
Но у этой блондинистой пляжной акулы был плутоватый юмор, который большинство людей принимали за чистую монету; и только когда Хак бывал приперт к стене, а фасад приветливости слетал с него, обнажался фундамент тотальной аморальности. Этот тип был настроен на то, чтобы скользить по жизни, прилагая минимум усилий.
Хэнди, едва познакомившись с ним, сразу понял, кто он таков, но в течение нескольких месяцев Хак был забавным элементом новой жизни Хэнди в киноколонии. Они не общались уже три года. И вот этим утром Баркин позвонил. Сослался на Артура Круза. Баркин просил Хэнди приехать к нему и назвал адрес на Голливуд Хиллз.
Теперь, когда его «импала» взяла очередной поворот, и стала видна вершина подъема, Хэнди увидел дом. Поскольку это был единственный дом на плоском холме, он предположил, что это и есть тот адрес, который ему назвал Баркин. Хэнди испытал невольное восхищение. Это было огромное здание из серого камня, полностью окруженное панелями темного стекла.
Баркин никогда не мог бы себе позволить такой оруэлловский дворец.
Хэнди проехал по змеящейся подъездной дорожке и остановился у центральных дверей – у плиты черного дерева с ручкой размером с фару «импалы».
Газоны были невероятно ухоженными, простираясь по склону до следующей низины. Цвели деревца бонсаи, подрезанные с дзен-буддистской тщательностью, повсюду бугенвиллея и цветочные клумбы, все увито плющом.
Потом Хэнди осознал, что дом вращается – чтобы ловить солнце через стеклянную крышу. Входная дверь как раз проезжала мимо него, двигаясь к западу. Он прошел к двери, пытаясь найти кнопку звонка. Ее не было.
Изнутри дома стакатто прозвучал стук дерева о дерево. Снова и снова, в нерегулярном темпе. И чье-то тяжелое пыхтение.
Он тронул ручку, ожидая, что сдвинуть тяжелую дверь будет нелегко, однако она плавно повернулась на средней оси, и он шагнул в холл, выложенный ониксовой плиткой.
Следовать звукам – стуку дерева о дерево и пыхтению – было нетрудно. Он сделал несколько шагов, идя за звуками, вышел из другого конца прохода и оказался в гостиной, утопавшей в солнечном свете. В центре комнаты Хак Баркин и крошечный японец – в церемониальных одеждах – фехтовали обрезанными деревянными мечами кендо.
Хэнди смотрел в молчании. Крошечный японец двигался словно молния.
Баркин ему в подметки не годился, хотя и умудрялся от раза к разу нацеливаться на удар. Но азиат вертелся и скользил, едва касаясь глубокого белого ковра. Его руки двигались, как пропеллеры, вращая деревянный меч, готовые отразить удар более высокого мужчины. Одно движение – и он прижал острие меча к ребрам Баркина. Вошел – вышел. Скользнув как тень.
Когда Баркин, стараясь избежать бокового удара японца, развернулся в каком-то антраша, он увидел Хэнди, стоявшего у входа в гостиную. Баркин отступил от противника.
– На сегодня хватит, Маса, – сказал он.
Они поклонились друг другу, азиат взял оба меча и вышел через боковую дверь.
Баркин плавно пересек ковер, вся загорелая плоть под ним ходила волнами от игры накачанных мышц. Хэнди поймал себя на том, что снова восхищается формой, в которой пребывал Баркин. «Но если ты ничем не занят, кроме ухода за своим телом, почему бы и нет?» – уныло подумал он. Идея честного труда никогда, даже временно, не поселялась в мыслях Хака. И все же один сеанс бодибилдинга, вероятно, равнялся всем усилиям, которые обычный рабочий приложил бы за целый день.
Хэнди подумал, что Хак протянет ему руку в знак приветствия, но на полпути через комнату тунеядец-серфер потянулся к креслу Сааринена и схватил огромное пушистое полотенце.
Он вытер им лицо и грудь и направился к Хэнди.
– Фред, лапушка.
– Как дела, Хак?
– Прекрасно, старина. Живу как король. Как тебе домишко?
– Класс. И чей же это дворец?
– Одной бабешки, с которой я встречаюсь. Ее старик – одна из больших шишек в какой-то чертовой банановой республике. Я не напрягаюсь. Она вернется где-то через месяц. А до тех пор заправляю усадьбой. Выпьешь?
– В одиннадцать часов?
– Кокосовое молоко, старина. В нем все аминокислоты, которые нужны организму. Это очень важно.
– Я пас.
Баркин пожал плечами и прошел мимо него к зеркальной стене, играющей отражениями падающего сверху солнечного света. Он, казалось, провел рукой по зеркалу, и стена распахнулась, открыв полностью укомплектованный бар. Он достал банку кокосового молока из небольшого морозильника, открыл ее и стал пить прямо из банки.
– Это не перебор? – спросил Хэнди.
– Кокосовое мо… А, ты имеешь в виду спарринг кендо? Лучшая вещь в мире для поддержки формы. Реальная жесть. Получишь раз пять-шесть мечом по животу, и пресс превращается в задубелую кожу.
Он расслабился.
– Ну да, задубелая кожа на прессе. Всегда об этом мечтал.
Хэнди прошел через комнату и через темное стекло уставился на невероятный пейзаж южной Калифорнии, слегка подпорченный облаком смога над Голливудским шоссе. Не поворачиваясь к Баркину, он сказал:
– Я пытался позвонить Крузу после нашего разговора. Его не было на месте. Но я все-таки приехал. Почему ты сослался на него?
Баркин развернулся.
– Он просил меня об этом.
– Где ты познакомился с Артуром Крузом? – Вопрос прозвучал резко и даже гневно. Чертов тунеядец. Какая-то хрень. Он, скорее всего, как-то ввернул имя Хэнди.
– На той гулянке у бассейна, куда ты сам меня привел, примерно – когда же оно было? – три года назад. Ты же помнишь, и та маленькая штучка с каштановыми волосами, как ее звали, Бинни, Банни…
– Билли. Билли Ландевик. О, да, и я забыл, Круз действительно там был.
Хак улыбнулся самоуверенной улыбкой. Он допил кокосовое молоко и швырнул баночку в корзину для мусора. Потом обошел бар и плюхнулся на диван.
– Ну, в общем. Круз меня запомнил. Разыскал меня через центральную службу кастинга. Я всегда исправно плачу членские взносы в актерскую гильдию. Никогда не знаешь, где тебе обломится пара баксов за эпизод. Ну, ты знаешь.
Хэнди молчал, ожидая продолжения. Пока Хак сказал лишь, что Круз хотел, чтобы он встретился с этим пляжным бездельником, и потому Хэнди сюда приехал. Но тут было что-то, о чем Баркин пока не спешил говорить.
– Слушай, Хак, я старею и не могу долго стоять на ногах. Если у тебя есть что сказать, давай, выкладывай, старина-чувачок.
Баркин молча покивал, словно набираясь решимости перейти к делу.
– Ну в общем… Круз хочет, чтобы я познакомился с Валери Лоун.
Хэнди уставился на него.
– Он вспомнил обо мне.
Хэнди пытался что-то сказать, но сказать ему было нечего. Это было абсолютным бредом. Он повернулся, собираясь уйти.
– Тормози, Фред. Кончай. Я же с тобой говорю.
– Ты не говоришь ни черта, Баркин. Ты, похоже, пьян с утра. Валери Лоун, ну конечно. Ага. Ага. Кого ты пытаешься развести? Неужто меня, твоего старого приятеля Хэнди? Уж я-то тебя, паразита, хорошо знаю.
Баркин встал, обнажив шесть с лишним футов дельтовидных и прочих мышц, напряженных так, что они едва не гудели, и преградил Хэнди дорогу.
– Фред, ты совершаешь одну и ту же ошибку, раз за разом. Ты думаешь, что я просто качок без малейшего намека на мозги. Ты не прав. Я толковый паренек, и не просто смазливый, но
Хэнди замер на месте. Баркин явно не шутил.
Хэнди рассвирипел.
– Что это, Баркин? Куда ты пытаешься влезть? Нет, не отвечай. Я хочу лишь знать – зачем?
Баркин развел руки с ладонями размером с бейсбольную рукавицу. Пальцы его были длинными и изящными. И загорелыми.
– Она милая женщина, которой не помешала бы компания симпатичных молодых людей. И мистер Круз, сэр, решил, что я смогу скрасить годы ее заката.
– Она напуганное существо, которое не знает, где оно и что делает. И натравить тебя на нее – это подарить ей такую же радость, как туберкулез.
Баркин хищно улыбнулся. Это была неприятная улыбка. И он вмиг перестал быть симпатичным парнем.
– Позвони Артуру Крузу. Он подтвердит.
– Я не могу до него дозвониться. Он в монтажной.
– Ну так поезжай, поговори с ним. Я-то никуда не денусь.
Баркин отошел в сторону. Хэнди выжидал, словно Баркин мог неожиданно напасть на него, но Хак стоял, улыбаясь, как маленький мальчик. Ну, разве я не милаха?
– Я так и сделаю. – Хэнди прошел мимо него и направился к выходу. Идя по коридору, он услышал голос Баркина. Он повернулся лицом к гигантской фигуре, купавшейся в лучах солнечного света.
– Знаешь, старичок Фредди, тебе нужно бы над собой поработать. Ты в кисель превращаешься.
Хэнди побежал. Рванув «импалу» с места, он поднял облако пыли. Из города накатывала вонь перегоревшего машинного масла. Или то был запах страха?
4
Когда он ворвался в офис Артура Круза, приемная была полна красоток. Красота и молодость. Дюжина девиц, ножки скрещены, чтобы продемонстрировать полные бедра. Когда он захлопнул дверь, девочки захлопали глазами.
Ворвавшись в дверь, он остановился на пороге, обозревая панораму роскошных двадцатилетних звездулек. Секретарша Роуз, язвительная особа лет пятидесяти, фыркнула, наблюдая появление Фреда. Он был мужчиной, периодически подогреваемым половым влечением, но Роуз он никогда не приглашал поужинать. Она ему этого не прощала.
– Привет, Фред, – сказала одна из девушек. Он напрягся, пытаясь ее вспомнить. Они все были как близнецы: длинные светлые волосы, все в стиле Твигги, начес сзади, в общем, все они, даже в разной одежде были абсолютно одинаковы.
Рэнди! Ей нравилось трогать его гениталии. Это единственное, что ему удалось вспомнить. В постели она была так себе. Но он был рекламистом, и ему полагалось помнить имена. И, вспомнив, как она гладила его пенис, так, словно это было что-то новое и великолепное, вроде Кодекса инков или рукописей Мертвого моря, в его памяти всплыло имя: «Рэнди», почти со звяком кассового аппарата.
– Рэнди, привет. Как дела? – Он не стал дожидаться ответа, а резко повернулся к Роуз.
– Мне нужно с ним поговорить.
Ее рот превратился в жвалы самки богомола.
– У него люди.
– Мне
– А я сказала, мистер Хэнди, что у него люди. Мы все еще интервьюируем девушек, так что…
– Черт подери, леди, я сказал: дуйте туда и скажите ему, что Хэнди войдет через эту дверь, будет она открыта или нет, через десять секунд.
Она выпрямилась, плоскогрудая, вся состоящая из прямых линий, воплощенная мондриановская стерильность, и, надувшись, смотрела на него. Хэнди сказал:
– Ну вас всех нахрен, – и проследовал в офис Круза.
Он сказал это негромко, зато в офис влетел с немалым шумом.
Еще одна красотка показывала Артуру Крузу свои фото 8×10 дюймов, ламинированные и вставленные в огромный черный кожаный альбом. Звездульки. Артур говорил что-то о том, что ему нужны брюнетки, когда Хэнди ворвался в офис.
Круз, удивленный, поднял голову.
Звездулька улыбалась на автопилоте.
– Артур, мне нужно с тобой поговорить.
Круза, похоже, озадачил тон рекламиста. Но он кивнул:
– Через минутку, Фред. Присядь пока. Мы с Джорджией еще не закончили.
Хэнди осознал свою ошибку. Он перешел красную черту в общении с Артуром Крузом. Все в киноиндустрии знали о незыблемом правиле, установленном Крузом для рабочего офиса: с любой девушкой, пришедшей на интервью, обращались подчеркнуто вежливо и честно, без малейшего намека на раскрутку. О Крузе было известно, что он не раз вышвыривал из проектов мужчин, которые, пользуясь своим положением, затаскивали в постель готовых на все актрис за обещание снять их в «кушать подано» или и вовсе крохотном эпизодике без слов. И то, что Хэнди прервал беседу Круза пусть даже с самой дешевой актрисулькой, было оскорблением, которое Круз не оставит без ответа. Хэнди сел, едва сдерживая себя.
Джорджия показывала Крузу свои фото из фильма с Элвисом Пресли, в котором она снялась годом ранее. Круз отметил, что она хорошо выглядит в бикини. Замечание было вполне деловым, сделано профессиональным тоном, ни грамма похотливости. Девушка отвечала с достоинством, деловито. Хэнди знал, что в других обстоятельствах, в других офисах, там, где процедура была иной, и если бы Круз был человеком иного сорта и сказал бы ей:
Но в этом офисе она вела себя с достоинством. Ее изначально попросили вести себя профессионально, не теряя гордости. Потому-то в Голливуде почти не было грязных сплетен об Артуре Крузе.
– Пока не могу сказать наверняка, Джорджия, но я свяжусь с Кенни Хеллером из кастинга, чтобы посмотреть, какие роли еще не заняты. Я знаю, что есть вакансия на эпизод с Митчемом с небольшим текстом, и мы пока не нашли девушку на эту роль. Может быть, прибережем ее для вас. Никаких обещаний, вы понимаете, но я свяжусь с Кенни и к концу дня созвонюсь с вами.
– Благодарю вас, мистер Круз. Я очень вам признательна.
Круз улыбнулся и достал фото 8×10 из кожаного альбома Джорджии.
– Я оставлю это для наших файлов, и как напоминание о том, что нужно связаться с Кенни?
Девушка кивнула и улыбнулась в ответ.
В их разговоре не было никакого подтекста, и Хэнди глубже погрузился в диван.
– Передайте фото Роуз, в приемной, а заодно оставьте ваш номер… Связь держим через вашего агента или напрямую, как вы предпочитаете?
В любом другом офисе такой вопрос значил бы, что продюсер выуживает домашний номер для собственных, не слишком профессиональных целей. В любом другом – но не здесь. Джорджия ответила без колебаний:
– О, как будет удобнее для вас. Херб очень активно устраивает мне интервью. Но если это возможно, я хотела бы оставить номер своего домашнего телефона. Я пользуюсь службой ответов, которая принимает звонки, если меня нет дома.
– Оставьте номер у Роуз, Джорджия. И спасибо, что заглянули.
Он встал и пожал девушке руку. Она была в восторге. Даже если роль ей не достанется, она знала, что ее кандидатуру рассматривают всерьез, а не просто прикидывают, на какой диван ее опрокинуть. Когда она уже направлялась к двери, Круз добавил:
– Я попрошу Роуз позвонить вам при любом исходе дела. Как только мы окончательно определимся.
Она обернулась, продемонстрировав величественную осанку и свои длинные стройные ноги.
– Спасибо.
– Пока.
Девушка вышла из комнаты, и Круз сел на место. Он перекладывал бумаги с одного конца стола на другой, заставляя Хэнди ждать и молчать. Наконец, когда Хэнди решил, что наказан уже достаточно, он заговорил:
– Артур, ты сошел с ума?
Круз поднял голову. Его оборвали как раз тогда, когда он собирался объяснить Хэнди грубость его появления в кабинете продюсера в ходе интервью. Теперь Круз выжидал, но Хэнди не добавил ни слова. Круз нажал кнопку на телефоне, поднял трубку и сказал:
– Роуз, попроси девушек подождать минут десять. Нам с Фредом нужно кое-что обговорить. – Выслушав ответ секретарши, он повесил трубку и повернулся к Хэнди.
– Окей. Что?
– Господи боже, Артур. Хаскелл Баркин, ради всех святых! Ты издеваешься?
– Ночью я говорил по телефону с Валери Лоун. Она показалась мне очень одинокой. И я подумал, что было бы полезно приставить к ней симпатичного парня, компаньона, спутника, человека, который был бы с ней ласков и внимателен. Я помню этого Баркина по…
Хэнди вскочил на ноги, его шатнуло. Он оттолкнулся от стены.
– Я знаю, где ты раньше видел этого Баркина, Артур. На вечеринке у бассейна Билли Ландевик, три года назад, там ты с ним и познакомился. Я знаю. Он сам мне об этом сказал.
– Ты уже виделся с Баркином?
– Он вытащил меня из постели задолго до того, как я хотел бы встать.
– Нормальные часы работы тебе не повредили бы, Фред. Я был в офисе уже в семь трид…
– Артур, кончай увиливать. Да простит меня Господь за то, что я
– Мне он показался симпатичным типом. Всегда улыбается.
Хэнди наклонился над столом, обращаясь прямо к мозгу Круза.
– Крокодил тоже улыбается, Артур. Хаскелл Баркин мразь. Он скользкий ползучий монстр, который нарезает людей ломтями и жрет. Он Джек-Потрошитель. Он пылесос. Акула. Он ненавидит так же, как мы мочимся в унитаз, это его основная функция как живого организма. Когда он идет, за ним тянется след слизи. Дети в истерике разбегаются от него, Артур. Он убийца с пляжным загаром. Женщины, грызущие ногти, которые смеха ради размазывают мужчин по стене, даже такие женщины его боятся, Артур. Если бы ты был женщиной, а он поцеловал бы тебя взасос, Артур, тебе пришлось бы делать уколы от бешенства. Он поджаривает свои тосты на человеческих костях. Он объявляет войну каждой женщине, у которой есть промежность. Он ходячая смерть, Артур. И ты хочешь натравить это существо на Валери Лоун, да хранит ее Господь! Он медный купорос, он то, что течет в канализации, он воплощенная мерзость, Артур! Он…
Артур Круз заговорил мягко, явно пораженный тирадой Хэнди:
– Ты высказался, Фред. И я признаю свою ошибку.
Хэнди тяжело опустился в кресло у стола, продолжая бормотать:
– Боже, Хак Баркин. О Боже…
Вконец обессилев, он умолк и поднял голову. Круз, похоже, пришел в себя окончательно.
– Ну и кого ты предложил бы?
Хэнди развел руками:
– Не знаю. Но не Баркина и не кого-то из таких же типчиков. Не хищных самцов. Это все равно, что отвести овечку на бойню.
– Но ей же нужен хоть кто-нибудь.
– В чем здесь твой интерес, Артур?
– Что за вопрос?
– Брось, Артур. Я же вижу. Что-то тебя заводит, когда дело касается Валери.
Круз развернулся на стуле и долго смотрел в окно.
– Ты всего лишь мой наемный работник, Фред.
Хэнди поразмыслил над его словами и решил: к черту все!
– Если бы я работал на Адольфа Эйхмана, Артур, я все равно спросил бы, куда везут всех этих евреев.
Круз резко повернулся к Хэнди.
– Я все же думаю, что ты всего лишь мой пиарщик. Я ошибаюсь или нет?
Хэнди пожал плечами:
– Я и сам иногда так думаю.
Круз кивнул в знак согласия:
– Тебя устроит, если я скажу, что однажды она оказала мне услугу? Не великую, просто небольшую услугу, о которой, скорее всего, давно забыла, и даже если помнит, то никак не связывает ее с большой голливудской шишкой, которая решила устроить ей торжественное возвращение на экран? Тебя устроит, если я скажу, что желаю ей только добра, Фред? Это тебя успокоит?
Хэнди кивнул:
– Сойдет.
– Так что, поддержим ее в убеждении, что она еще не готова выбраться из мусорника забвения?
Хэнди снова развел руками:
– Не знаю. Прошло уже восемнадцать лет с тех пор, как она снималась… Эй, подожди. Как же его звали?
– Кого?
– О черт, да ты его знаешь, – сказал Хэнди, роясь в закоулках памяти.
– Ну этот, который во время войны удрал от призыва и профукал всю свою карьеру… Ну, Артур, ты же знаешь, о ком я, он вечно играл молодых адвокатов, защищавших малолетних бандитов…
Он щелкал пальцами, пытаясь вызвать в памяти помятые журналы и забытые афиши.
– Позвони Шейле Грэм, – предложил Круз. Хэнди обошел вокруг стола, набрал 9 для выхода на внешнюю линию, после чего по памяти набрал номер Шейлы Грэм.
– Шейла? Фред Хэнди. Да, привет. Слушай, с кем встречалась Валери Лоун?
Он вслушался в голос на другом конце линии.
– Нет, нет, я о том, кто постоянно мелькал в газетах, женатый мужчина, но у них с Валери было серьезно, а сейчас он снимается в эпизодиках, в общем, который…
Она ему сказала.
– Точно! Именно он. Окей, Шейла. Что? Нет, не-а, как только мы все проясним, ты будешь первой. Окей, дорогая. Спасибо. И пока.
Он повесил трубку и повернулся к Крузу:
– Эмери Ромито.
Круз кивнул:
– Господи, он еще жив?
– Был в сериале «Бонанза» три недели назад. Эпизод. Играл ветеринара-алкоголика.
Круз поднял бровь.
– Подходил по типу?
Хэнди листал справочник актеров.
– Не думаю. Если бы он пошел по этой дорожке, то уже давно бы скопытился. Другое дело, что он мог всерьез постареть, это еще хуже.
Круз издал короткий резкий смешок.
– Этого достаточно. – Хэнди захлопнул справочник. – Его здесь нет.
– Попробуй справочник характерных актеров, – предложил Круз.
И Хэнди нашел его, под буквой «Р». Эмери Ромито. Лицо из далекого прошлого, мужчина все еще достойной наружности. Но даже на этом плохо воспроизведенном фото совершенно ясно читалось, что этот человек уже потерял все свои шансы на то, чтобы выбраться наверх.
Хэнди показал фото Крузу.
– Ты думаешь, это хорошая идея?
Хэнди уставился на него.
– Во всяком случае, в сто чертовых раз лучше, чем твоя, Артур.
Круз прикусил нижнюю губу:
– Окей. Разыщи его. Но смотри, чтобы он выглядел, как рыцарь на белом коне. Я хочу, чтобы она была очень, очень счастлива.
– Рыцари на белых конях в наши дни шляются с голыми жопами по пригородам и дрочат на женское белье. А тебя устроит «просто счастлива»?
5
Котильоны могли происходить в главной гостиной отеля «Стратфорд Бич». Вероятно, именно там. В те дни, когда Ричард Дикс вел под руку Леатрис Джой, в дни, когда Занук был вынужден опубликовать три своих отвергнутых сценария как «книгу», которую он рассылал по всем студиям в надежде создать задел на будущее, в те дни, когда Вирджиния Раппе устраивала небанальные сексуальные игры с толстым пареньком по имени Арбакл. В те дни отель «Стратфорд Бич», расположившийся на побережье Санта Моники, был чудом для всех.
В архитектурном плане отель был идеей Фрэнка Ллойда Райта, которая заключалась в том, что Солнечный Штат выглядел так, «словно кто-то пнул Соединенные Штаты в их восточное побережье, и все, что посыпалось, перекатилось в Калифорнию». Массивный, огромный, погрузившийся в землю по самые бедра, с украшениями в стиле рококо на каждом изгибе, на всех портиках и башенках, «Стратфорд Бич» прожил полвека, орошаемый брызгами соленой воды, сотрясаемый пьяными оргиями, с бесконечными сменами белья в номерах под руководством тупых менеджеров, с тем, чтобы наконец стать захолустьем наизахолустнейшего пригорода.
В главной гостиной отеля, стоя на верхней ступеньке широкой винтовой лестницы из оникса, сбегавшей в помещение, где пыль на древних коврах поднималась на каждой ступеньке, смешиваясь с разбитыми воспоминаниями прошедших дней, кишащих пылинками желаний и безошибочно узнаваемого запаха мертвых снов, Фред Хэнди понял, что погубило Ф. Скотта Фицджеральда. Эта комната, как и тысячи ей подобных, удерживали в своих ухоженных интерьерах убийственную магию воспоминаний, движение эпох, не отпускавших своих призраков. Им не хватало совести для того, чтобы исчезнуть без следа и дать возникнуть новым временам. Забальзамированное «навсегда», которое так и не стало настоящим, оно пряталось в пыли, покрывавшей пластиковые растения, пропитывало все замшелым запахом покрытой бархатом мебели, сверкало на паркете, где когда-то чарльстон был новинкой сезона.
Ужасающий конец для ищущих убежища в ностальгии.
И Фицджеральд, прикованный к этой сцене, пел на ней торжествующую песнь, которая была мертвой, еще не успев родится.
И так же точно приковывались к ней все те, кто решил жить даже после того, как их время кануло в небытие.
Слова «тусклость» и «плесень» снова и снова всплывали в сознании Хэнди, накладываясь, как субтитры на немую сцену с кричавшей Валери Лоун. Он потряс головой – и вовремя. Эмери Ромито спустился по лестнице со второго этажа и теперь стоял за спиной Хэнди, обводя взглядом огромную гостиную. Как раз в тот момент, когда Хэнди потряс головой, возвращаясь в день сегодняшний.
– Элегантно, не так ли? – сказал Эмери Ромито.
Культурный, тренированный голос, глубокий и теплый, но Хэнди поразило не это. Его поразило настоящее время.
Эмери не сказал:
«О Господи», – подумал Хэнди.
Боясь обернуться, Фред Хэнди почувствовал, как прошлое засасывает его. Эта гостиная, эта чудовищная гостиная была порталом в прошлое. Минувшее, не желавшее исчезать, присутствовало здесь, образовывая мембрану, отделявшую их от здесь-и-сейчас, словно безглазые призраки, которых влекла их теплота и их телесность. И они хотели… Чего? Они горячо жаждали его нынешнего времени, чтобы снова и снова слушать мелодии из «Нагасаки», «Влюбленного бродяги» и «Прошу тебя», чтобы снова отплясывать и поправлять свои банданы. Фред Хэнди, человек сегодняшнего дня, был атакован призраками прошлого. И теперь он боялся обернуться и увидеть одного из этих призраков, стоявшего за его спиной.
– Мистер Хэнди? Ведь вы тот человек, который звонил мне, верно?
Фред повернулся и посмотрел на Эмери Ромито.
– Здравствуйте, – сказал Хэнди сквозь мглу десятилетий.
Хэнди
Джефферсон однажды заявил, что народ имеет такое правительство, которого он заслуживает, и потому я не желаю слышать весь этот скулеж моих земляков-калифорнийцев насчет Рейгана и его губернаторских безумств. Вместо этого я предложил бы выводить правительство искусственным оплодотворением. Именно это я говорил во время наших споров с Джули, ярой республиканкой, в те моменты, когда мы не занимались любовью, потому что, на мой взгляд, они получили именно то, чего добивались. Конечный продукт сотен лет паранойи и тотального безумия. Эта философия – за вычетом фрейдистских ассоциаций – проникла во многие области моих суждений. Женщины, которых топчут ногами говнюки, как правило склонны к патологическому мазохизму; мужчины, которых живьем пожирают хищные дамочки, не более чем флагелланты. И когда видишь кого-то, кто был раздавлен жизнью, можно поспорить, что он к этому сам добровольно приложился.
Этот был раздавлен тотально. Человек, до мозга костей знакомый с силами, которые сокрушают и калечат, человек, оглушенный кувалдой. И я не мог представить никого другого, кто бы так усердно работал на эти силы саморазрушения. Никогда.
Но ни один человек не смог бы сделать с собой такое без помощи фурий. И потому мое отношение к нему было амбивалентным. Я ощущал и жалость, и цинизм как по отношению к Эмери Ромито, так и к его дурацкой элегантности.
Возраст въелся, как сажа, в морщины некогда знаменитого лица. Возраст, который означал просто старение – без тоски или радости. Этот человек проживал свои дни и ночи с единственной мыслью: «Дайте мне забыть все, что было раньше».
– Может, присядем на террасе? – предложил Ромито. – Сегодня прекрасный бриз со стороны океана.
Я улыбнулся в знак согласия, и он театральным жестом указал на террасу. Когда он шагал впереди меня по ониксовым ступеням, приглашая в гостиную, на меня накатила тошнота, дыхание Чейн-Стокса – когда я шагал по вытертому ковру к креслам, которые словно манили меня погрузиться в их комфорт, погрузиться и уже никогда не подняться снова. И даже если бы я поднялся, то с кресла встал бы сморщенный, высохший старичок. (Но старичок с памятью мальчишки, выросшего на кино. Я видел Марго такой, какой увидел ее Капра в 1937 году, ужасно постаревшей, ссохшейся в течение секунд так, словно ее выдернули из Шангри-Ла. И я задрожал. Я был взрослым, и меня колотила дрожь.) Это было похоже на прогулку по морскому дну в уютной тени с приглушенными неопределимыми звуками, блики ложились из рамок окна на крыше, в них играли пылинки, взлетавшие и падавшие в пространство между диваном и креслами.
Ромито бесшумно распахнул двери, так, как он делал тысячи раз в тысячах фильмов. И тут же отступил в сторону, сделав глубокий вдох. В это мгновение я осознал, что он – для своего возраста – был в исключительно хорошей форме: с широкими плечами и узкой талией, подтянутый и элегантный. Но почему же я думал о нем, как о черепахе, об ископаемом, о покрытом сединой и изношенном реликте? Да, его, безусловно, окружала атмосфера фатальности, преодоления всего этого дерьма с высоко поднятым подбородком – классическая поза всех голливудских приживальщиков. Атрофированная поза дешевого мифа под названием «Шоу должно продолжаться» – мифа, который свят для каждого в киноиндустрии, смысл которого в том, чтобы быть занятым в пятидесятиминутном клишированном ситкоме – минимального качества – и поймать на пленку то, что может вызвать интерес плебеев, утонувших в помойке Великого Американского Среднего Запада, и чтобы эти плебеи могли на часок расслабиться и перевести дух от зловония удобрений и осточертевшего впаривания чего угодно, что безусловно продвигает вперед Западную Цивилизацию. Миф, который проник во все поры современной мысли, превращая нас в «культуру шоу-бизнеса» – миф, который породил таких типов, как Эмери Ромито. Как коты в опустевших павильонах студии «Зив», подъедающие остатки киномусора, но не желающие покидать эту кормушку.
(Все как в заезженном анекдоте о работяге в парке аттракционов, чья работа заключалась в том, что он убирал дерьмо за слоном. И который, когда его спросили, почему он не поищет себе работенку почище, ответил: «Что? И оставить шоу-бизнес?») Эмери Ромито был одним из тех, кто цеплялся за нижнюю сторону валуна по имени «шоу-бизнес», который для него высился над всей Америкой как скала Гибралтара.
Он отрекся от своей человеческой сущности, чтобы остаться «с этим». Ромито был мертв и не знал об этом.
– Сядем, – сказал Эмери Ромито. Сказал мне, а не призракам.
Он указал рукой на группу дешевых пляжных стульев, выцветших от солнца и соленого морского тумана.
Я сел, и он заискивающе улыбнулся.
Потом сел и он, тщательно расправив стрелки на брюках своего костюма в стиле Палм-Бич. Костюм не был поношенным, но устарел лет на пятнадцать.
– Ну так? – сказал он.
Я улыбнулся в ответ. Я понятия не имел, преамбулой к чему было это «ну так», и что я на это должен был ответить. Но он явно ждал, что я что-то скажу.
Пока я продолжал улыбаться как идиот, его улыбка слегка приугасла, и он попробовал подойти к разговору с другой стороны.
– Какую роль Круз имеет в виду?
«О Господи, – подумал я. – Он думает, что это кастинговое интервью».
– Э… кгм… мистер Ромито, я хотел бы поговорить с вами не о роли в фильме.
Сложноватый синтаксис для человека, которого может в любой момент хватить удар.
– Не о роли, – повторил он.
– Нет, здесь скорее нечто личное…
– Значит, речь не о роли. – Он прошептал это едва слышно, и слова эти тут же растворились в шуме океанского прибоя.
– Речь о Валери Лоун, – решился я.
– Валери?
– Да. Мы заключили с ней контракт на «Западню», так что она снова в Голливуде, и…
– Западню?
– Да, фильм, который продюсирует мистер Круз.
– А, понятно.
Ничего ему не было понятно, я был в этом уверен. Но я просто не знал, как я могу сказать этой развалине, что он нам нужен как эскорт, а не как актер. Но он сам избавил меня от мучений.
Он удрал, снова нырнув в прошлое.
– Помнится, однажды, в 1936-м… Нет, в 1937-м, в том году, когда я снимался в «Милом лжеце»…
Я впустил в себя шум прибоя. Убавил Эмери Ромито и прибавил громкости звукам природы. Я знал, что сумею убедить его сделать то, что нам нужно, в конце концов, он был одиноким беспомощным стариком, для которого возвращение в мир гламура было немыслимым шансом. Но для этого нужно было говорить и, что еще хуже, слушать…
– …Мне позвонил Тальберг, он улыбался, что было очень необычно, уж поверьте мне, и он сказал: «Эмери, я договорился с девушкой для твоего следующего фильма», и ясное дело, это была Валери. Правда, тогда ее звали иначе. Он отвез меня в спецкафешку, чтобы с ней познакомиться. И был такой особенный салат, ломтики ветчины, сыр и индейка, слой за слоем, сначала ты съедал ветчину, потом сыр, потом индейку, а, и еще свежайший хрустящий салат, он назывался «салат Уильяма Пауэлла»… Нет, не то. «Уильям Пауэлл» был с крабами… Думаю, это был «салат Нормы Талмидж» или…
И пока я сидел здесь, болтая с Эмери Ромито, то даже не знал, что на другом конце города, в студии, Артур въезжал на паркинг с Валери Лоун на «Бентли» с водителем. Потом, ночью, он рассказал мне все – это было кошмарно. Но зато история эта стала идеальным контрапунктом к монологу, которым потчевал меня сейчас этот призрак рождественского прошлого.
Как прелестно, как интересно, как познавательно было сидеть в роскошном уголке Санта-Моники, этой витрины Западного мира, слушая рассказы о сэндвичах с тунцом и салатах с авокадо. Я молил Бога, чтобы он даровал мне глухоту.
Круз заранее позвонил в студию.
– Мне нужен красный ковер, ты меня понял?
Глава пиар-отдела сказал, что да, он его понял. Круз подчеркнул свою мысль:
– И никаких, твою мать, ляпов, Бэрри. Ни единого, ни малейшего. Чтобы охрана даже не заикнулась насчет пропуска на территорию, чтобы ни одна моська-секретутка не заставила себя ждать. И чтобы каждый плотник и разнорабочий знали, что сегодня мы привозим Валери Лоун! Тотальное почтение, Бэрри! Малейший ляп, и я обрушусь на тебя как тигр на козленка!
– Господи, Артур, зачем ты мне угрожаешь?
– Я не угрожаю, Бэрри, я уточняю все, чтобы потом ты не стал выкручиваться. Это не какая-то поп-певичка, это Валери Лоун.
– Ясно, Артур. Успокойся.
И, когда они подъехали к воротам, охрана сняла фуражки и указала «бентли» дорогу к звуковой студии.
Валери Лоун сидела на заднем сиденьи рядом с Артуром Крузом, и даже под слоем пудры лицо ее было мертвенно-бледным.
Встречающие выстроились у павильона.
6
Глава студии, несколько иностранных журналистов, три продюсера, оказавшихся в павильоне и полдюжины «звезд» популярных телесериалов. Все они суетились вокруг нее, и когда вся эта чехарда закончилась, Валери Лоун была почти уверена, что кому-то и впрямь не все равно, умерла она или нет.
И когда замигал красный фонарь на штативе – знак того, что озвучивание эпизода закончено – они вошли внутрь. Валери сделала три шага по толстому звукоизоляционному полу и остановилась. Она задирала и задирала голову, глядя вверх на исчезающие в темноте балки, на мостки, на фонари, прикрепленные к распоркам, на кондиционеры, подающие прохладный воздух туда, где работали осветители. Потом она отступила в тень, и рядом с ней появился Круз, и он знал, что она плачет, и он обратился к присутствующим и попросил их выйти и присоединиться к мисс Лоун позднее. Никто ничего не понял, но все дружно вышли из павильона, и двери негромко вздохнули, поворачиваясь на пневматических петлях.
Круз подошел к ней вплотную. Она стояла, прислонившись к стене, в глазах ее были слезы, но ни единая слезинка не сбежала по ее лицу. В этот момент Круз понял, что с ней все будет в порядке; она была актриса, а для актрисы единственной реальностью мог быть придуманный мир звуковой студии. Нет, глаза ее не покраснели. Она оказалась крепче, чем он думал.
Валери повернулась к нему и, когда она произнесла: «Спасибо, Артур», слова эти прозвучали мягко и нежно. Круз обнял ее, а она прижалась к нему; в этих объятиях не было страсти, они были жестом защиты. Не произнеся ни слова, он говорил ей, что никто не причинит ей боль, и она так же безмолвно отвечала: «Моя жизнь в твоих руках».
Через некоторое время они прошли мимо кофейного автомата и мимо Вилли, который сказал: «Здравствуйте, мисс Лоун, мы рады, что вы снова с нами», мимо трибунки помощника режиссера и доски, к которой кнопками был прикреплен порядок съемок, где Брюс де Вайль поклонился ей, а взгляд его выражал восторг и радость, мимо участников массовки, сидевших на стульях с прямыми спинками, читавших Ирвина Уоллеса и занимавшихся вязанием, и все они приветствовали ее, радостно улыбаясь, мимо высокого стула режиссера, сейчас занятого помрежем по сценарию Генри, который пробормотал: «Здравствуйте, мисс Лоун, мы вместе работали над такой-то и такой-то картиной», и она подошла к нему и чмокнула в щеку, и казалось, он тоже вот-вот расплачется. Где-то в глубине павильона зачирикала птичка. Круз пожал плечами и рассмеялся как ребенок.
Кто-то заорал:
– Окей, тихо! Тишина!
Галдеж стих разве что на один децибел. Джеймс Кенканнон о чем-то говорил с Митчемом возле одной из стен декорации, расписанной под натурный план. Это был переулок в небольшом городке, а циклорама на заднем фоне была искусно обустроена для того, чтобы изображать ярмарку. Огни играли на холсте, и вся эта картина была для Валери Лоун абсолютной реальностью – настоящим парком развлечений, выстроенным для нее одной. Переулок был грязным и выглядел очень реалистично. Оператор настраивал угол съемки, съемочное оборудование на резиновых шинах было готово откатиться, как только рабочие потащат всю конструкцию. Ассистент оператора с зеркальной камерой на плече опустился на одно колено, настраиваясь на съемку снизу.
Де Вайль прошел на площадку, и Кенканнон кивнул ему.
– Окей, камера! – Кенканнон закончил приготовления к съемке и попросил помощника режиссера еще раз замерить все расстояния, и Митчем прошел на свое место, которое до этой минуты занимал его дублер. Помреж измерил расстояние до камеры рулеткой, выкрикнул цифру и кивнул первому помощнику режиссера, который заорал:
– Окей! Камера!
Раздался резкий звонок, и воцарилась полная тишина. Люди застыли в тех позах, в которых их застал сигнал. Никто не кашлянул. Не издал ни единого звука. Тони, звукооператор, сидевший на высокой платформе в наушниках, объявил:
– Дубль тридцать два Бэ!
Слова эти эхом прокатились по павильону. Через секунду их поймали микрофоны звукового фургона, стоявшего снаружи. Тони заорал:
– Синхрон! – и первый помощник появился перед камерой с хлопушкой в руках, на хлопушке были нанесены имя Кенканнона и номер дубля. Первый помреж стукнул перед объективом камеры хлопушкой, оператор снял надпись – короткая пауза, когда замерло абсолютно все, и в это тишине Митчем сделал глубокий вдох для предстоящей сцены драки, а Кенканнон – как все режиссеры – наслаждался мгновением абсолютной власти, когда все до единого замерли в ожидании его команды начинать съемку.
Беспредельный миг.
Рождение мечты.
Тень и реальность.
– Камера!
Пятеро мужчин выскочили из темноты и схватили Роберта Митчема, потащив его вдоль стены вглубь переулка.
Камера быстро наехала на лицо Митчема, в то время как один из мужчин схватил его за подбородок.
– Куда ты ее дел?.. Скажи нам, куда ты отвел ее! – требовал нападающий. Слова эти он произносил с легким мексиканским акцентом. Митчем мотнул головой, пытаясь избавиться от захвата. Оператор зеркалки снимал Митчема снизу, расположившись вне кадра основной камеры.
Митчем пытался заговорить, но рука мексиканца, сжимавшая его челюсть, не позволяла ему этого сделать.
– Дай же ему сказать, Санчес, – убеждал один из нападавших. Санчес отпустил челюсть Митчема и тот в ту же секунду рванулся вперед, сбив с ног двоих, стоявших перед ним, и главная камера быстро отъехала, снимая всю сцену общим планом. Зеркальщик продолжал снимать Митчема, следуя за ним.
Теперь все пятеро ринулись за Митчемом, готовясь сбить его с ног и вышибить из него душу. В этот момент Кенканнон заорал:
– Снято! – и противники выпрямились, расслабились, и Митчем быстрым шагом направился к своему вагончику. Съемочная группа начала готовиться к следующему эпизоду.
Массовка двинулась в кадр – группа молодых ребят, явно чужаки из колледжа, приехавшие на поиски греховных развлечений.
Они толпились, толкая друг друга, и Артур в очередной раз поразился грандиозности того, что здесь происходило. Сценарист написал: «УСТАНОВОЧНЫЙ КАДР ТОЛПЫ В ПЕРЕУЛКЕ» и, чтобы сделать эту строчку реальностью, нужно было ухлопать порядка пятнадцати тысяч долларов. Он взглянул на Валери, стоявшую рядом – она улыбалась едва заметной улыбкой, в которой проявлялись и память, и очарованность сим действом. Этот восторг, это восхищение так и не стерлись за все эти годы. Очарованность тем, как фантазия превращается в реальность.
– Ну и как вам все это? – негромко спросил он.
– Я словно никогда отсюда и не уезжала, – ответила она.
К ней подошел Кенканнон. Он держал обе ее руки в своих и смотрел на нее: как мужчина и как камера.
– О, вы прекрасно со всем справитесь… Прекрасно. – Он улыбнулся. Она улыбнулась в ответ.
– Я еще не читала роль, – сказала она.
– Джонни Блэк еще не закончил вносить изменения в сценарий. Ну да мне плевать. Вы справитесь преотлично.
Они смотрели друг на друга с такой степенью близости, которая знакома только мужчине, видящему реальность через образы на целлулоиде – и женщине, стоящей рядом с мужчиной, который может сделать ее выглядящей на семнадцать лет или на семьдесят. Доверие, страх, сочувствие и взаимное перемирие между полами. Да ведь оно и всегда было так. Словно немая беседа: что он видит? чего она хочет? на чем мы договоримся? Я тебя люблю.
– Вы уже поздоровались с Бобом Митчемом? – спросил Кенканнон.
– Нет. По-моему, он отдыхает. – Она с таким же почтением относилась к звездам, с каким к ней относились актеры меньшего, чем она, калибра. – Я могу поговорить с ним и попозже.
– Вы хотели бы о чем-нибудь спросить? – сказал он, обведя рукой павильон. – Вам придется жить здесь ближайшие несколько недель, так что лучше заранее со всем познакомиться.
– Да… У меня есть несколько вопросов, – сказала она. И снова начала входить в роль звезды. Она задавала вопросы. Вопросы, которые устарели на двадцать лет. Нет, не дурацкие вопросы. Просто они были… не в фокусе. (Словно хлопушка не была синхронизирована со звукотехническим фургоном, когда слова вылетают из уст актеров на миллисекунду раньше времени.) Не неудобные вопросы, но просто несуразные вопросы; вопросы, ответы на которые заставляли Кенканнона наставлять ее, напоминая ей, что она стала реликтом, что время ее не ждало, – как не ждала и она, еще будучи звездой – но просто торопливо собирало свои пометки и, тяжело дыша, пролетало мимо нее. Сейчас ей приходилось напрягать ментальные мускулы, которые уже атрофировались, для того, чтобы догнать время, бежать вперед, как амбициозный курьер, стремящийся заработать очки у студийных шишек. Ее вопросы становились все более несуразными.
Она произносила слова с немалым трудом. Круз видел, что она становится – как там Хэнди определил это? – все более скованной.
Три девушки появились на площадке, выйдя из гримерного вагончика, и остановились в темном углу звуковой сцены. На них были длинные халаты в цветочек. Помреж повел их к окнам небольшого грязного здания, выходившим на переулок. Девицы прошли за стену задника – где были некрашеные доски и распорки, и где фломастером было написано «УЛВК 115/144», показывая, для каких сцен предназначалась декорация.
Вскоре они появились в трех окнах здания. Они должны были быть свидетелями драки каскадера с напавшими на него негодяями… Драки Митчема с напавшими на него негодяями.
Им предстояло изображать трех мексиканских проституток, которых привлек к окнам шум драки. Они сняли халаты.
Их обнаженные груди свисали на подоконники как созревающие и тающие дыни Сальвадора Дали. Валери Лоун обернулась и, увидев целый ряд темно-коричневых сосков, издала странный звук, нечто вроде «Оувах!», словно они были выставлены на продажу по столь низкой цене, что она удивилась, опешила и преисполнилась подозрениями.
Кенканнон торопливо пытался объяснить, что фильм снимается в двух версиях: для американского рынка с последующим телевариантом, и еще одна, для зарубежных рынков. Он рассказывал о деталях, отличающих одну версию от другой и, когда он закончил – все занятые в эпизодах и массовках внимательно слушали, потому что мастерское лицемерие всегда интересно наблюдать – Валери Лоун сказала:
– Боже, надеюсь, у меня не будет сцен с обнаженкой…
И один из участников массовки фыркнул, достаточно громко пробормотав:
– Размечталась…
Артур Круз развернулся грациозно, почти балетно, и ударил парня – классического серфера, блондина с накачанными мышцами, причем кулак его пролетел не более шестнадцати дюймов. Это был удар профессионального бойца, без размаха, без прицела, просто короткий жесткий удар, пришедшийся парню прямо по сердцу. Он резко выдохнул и обмяк, сползая по стене.
Если бы Круз задумался хоть на секунду, он никогда этого не сделал бы.
О том, как это повлияет на участников съемки. О неизбежном судебном иске. О жалобе в Гильдию киноактеров. Очень нехорошо бить кого-то, кто на тебя работает. По лицу Валери Лоун можно было понять, что она увидела все происшедшее боковым зрением. Молодой парень, скорчившийся от боли, словно ребенок.
Но Круз сделал это не раздумывая, и Валери Лоун повернулась и побежала к выходу.
Вопросы, сейчас не имевшие отношения к фильму: показ по телевидению, график съемок, финансовая привлекательность занятых в фильме звезд, молодежь, которая теперь составляла актерский состав каждого фильма, изменение съемочных техник и мышления киномагнатов, а равно вкусов и нравов новой киноаудитории.
Поколение молодых, не питавших никакого уважения к корням и наследию прошлого. Никакого уважения к возрасту. Время работало против Валерии Лоун. Так же, как это было двадцать лет назад.
Простой истиной было то, что Валери Лоун была приговорена не из-за отсутствия таланта – хотя талант в этой ситуации очень бы не повредил, и не из-за слабости характера – хотя более жесткая личность могла бы помочь ей пройти через все штормы, не из-за менявшихся течений в киноиндустрии – но всем этим вместе взятым, плюс Судьба и Время. Но в основном – Время. Она, попросту говоря, не была единым целым со своим миром. Просто Вселенная решила проявить интерес к Валери Лоун.
По большей части, Вселенной бывает наплевать. Но к отдельным людям время от времени Вселенная проявляет сочувствие. Внезапно Вселенная чувствует потребность поддержать и согреть. А катастрофы, обрушивающиеся на этих «избранников Судьбы» являются лишь доказательством того, как неуклюжа Вселенная и как безумен Бог.
Было бы гораздо лучше, если бы Вселенная предоставила Валери ее собственной жизни. Но Она этого не сделала; Она скомбинировала все элементы, чтобы в ходе случайной встречи усыпать ее путь розами.
Для Валери Лоун в неуклюжей и сострадательной Вселенной путь этот оказывался усыпанным битым стеклом и мертвыми птицами.
Вселенная откликнулась ноткой цинизма, почти неслышно прозвучавшей во всех этих блонд-серферов из массовки… Вселенная притупила восприятие Валери киноиндустрии, какой она стала… Вселенная накачала Артура Круза адреналином в ту секунду, когда паренек-блондин отпустил свою грубую ремарку… и Вселенная в своей обычной невинной манере полагала, что облагодетельствовала Валери Лоун.
Но, конечно же, нет.
Это должно было стать небольшим инцидентом, от которого у нее закипела бы кровь и свернулись в тугой узел нервы, инцидентом настолько малым, насколько возможно, но он бы сработал на усталось металла, на эрозию и ржавчину. И потому, когда наступит нужный момент и когда необходимым станет оптимум эффективности… Валери Лоун будет снова отбрасывать к этому мгновению, к этой грубой шутке, к этой отвратительной сцене, что и станет той слабостью, которая должна будет ее погубить.
С этой минуты Валери Лоун пожирала ее собственная тень. Противопоставить этому ничего было нельзя – даже если чудесная, прекрасная Вселенная решила позаботиться о Валери.
Вселенная, где правит безумный Бог, которого тоже пожирает его собственная тень.
Валери Лоун бросилась к выходу…
Через площадку озвучки, наружу, вдоль по студийной улице, через Филадельфию 1910-го, мимо дворца развлечений Кубла Хана, вокруг марсианского города из песка, и потом к Будапешту периода восстания (где кастрированные красные танки до сих пор валялись пьяные от коктейлей Молотова), и через Колодцы Тени – прямо в изжаренную солнцем прерию, где ее поджидала шахта Анаконды номер Три.
Она ринулась во тьму Анаконды и оказалась в самом центре Катастрофы на Шахте в Спрингхилле. Внутри и снаружи все было абсолютно реальным.
Артур Круз и Джеймс Кенканнон бежали за ней.
У входа в пещеру Круз остановил Кенканнона.
– Позволь мне, Джим.
Кенканнон кивнул и медленно отошел в сторону, где вытащил трубку, которую принялся прочищать ершиком, который он достал из кармана рубашки.
Артур Круз вошел в пасть покрытой мхом пещеры. Там он стоял молча, пытаясь услышать звуки скорби – или безумия. Но он не услышал ничего. Пещера была глубиной в десять-пятнадцать футов, но могла бы быть самым глубоким колодцем в дантовом аде. Когда глаза Круза привыкли к темноте, он увидел ее. Она стояла, прислонившись к декорации, представлявшей скалу.
Валери попыталась спрятаться, когда он двинулся по направлению к ней.
– Не надо.
Он произнес эти два слова мягко, и она остановилась.
Он подошел к ней, сев на выступ скалы рядом с Валери. Она уже не плакала.
– Он дебил, – сказал Круз.
– Он был прав, – ответила она.
– Он не был прав. Он просто невоспитанный щенок, и я поставил его на место.
– Мне очень жаль.
– «Жаль» здесь не годится. То, что он сделал, было непростительно.
Круз хохотнул:
– То, что сделал я, тоже было непростительно. Теперь в меня вцепятся псы-юристы. – Он хохотнул громче. – Но оно того стоило.
– Артур, отпусти меня.
– Не хочу и слышать об этом.
– Но я должна это сказать. Пожалуйста. Отпусти меня. Из этого ничего не выйдет.
– Выйдет. Обязано выйти.
Она смотрела на него сквозь темноту. Его лицо словно утратило все черты. Но она знала, что если могла бы видеть его ясно, то увидела бы, как он напряжен.
– Почему это так важно для тебя?
Он долго молчал, а она ждала, ничего не понимая. В конце концов, он произнес:
– Пожалуйста, позволь мне сделать это для тебя. Я хочу… очень хочу… Чтобы у тебя снова все было хорошо.
– Да, но почему?
Он попытался объясниться, но это не было объяснением.
Это было о боли и восторге. Об одиночестве и открытии радости в кино. О том, каково это – жить без указателей и обретать будущее, которое всегда было для него лишь хобби. О стремлении к успеху. О достижении успеха и понимании, что фильмы подарили ему все – и она была частью этого. Все это не было рациональным объяснением, которое Круз мог бы предложить ей в связной форме. Он жил, прорываясь вверх, и она протянула ему руку. Это было маленькое, крошечное одолжение, и расскажи он ей о нем, она не смогла бы и вспомнить, о чем речь. И не могла бы представить, что эта мелочь сопоставима с тем, что он пытается сделать для нее.
Но по мере того, как год за годом накапливались в памяти Артура Круза, крошечная услуга вырастала в его памяти вне всяких пропорций, и теперь он изо всех сил пытался отплатить Валери Лоун добром за добро.
И затем несколько секунд тишины.
Он слишком долго был на арене. Он не мог бы рассказать ей обо всех этих безымянных и чудесных вещах, в надежде избавить ее от страха. Но даже в его молчании была абсолютная ясность.
Валери коснулась рукой его лица.
– Я попытаюсь, – сказала она.
И когда они вышли на плоскую площадку, по которой к ним бежал Кенканнон, Валери повернулась к Артуру Крузу и произнесла полунасмешливо (как она делала это восемнадцать лет назад):
– Но я не буду сниматься у тебя голой, парнишка.
И, хоть это далось ему нелегко, Круз все-таки сумел улыбнуться.
Хэнди
Тем временем в голове моей все двигалось от Эриха фон Штрохайма до Альфреда Хичкока. Нет, скорее, от Фрица Ланга до Вэла Ньютона. От плохого к худшему.
Я вернулся из Страны Никогда-Никогда и песен черепах и позвонил в офис Артура. Я просто не был готов вернуться в мир шоу-бизнеса сразу после полировки могильных плит на частном кладбище Эмери Ромито. Мне нужно было погрузиться во что-нибудь тихое и спокойное, а этого в студии не найти.
В квартире царила липкая жара. Я разделся и принял душ. С минуту я подумывал над тем, чтобы смыть все мои шмотки в унитаз. Мне казалось, что они заражены плесенью веков – из самой Санта-Моники. Потом я поежился. У меня родилась мысль сдать себя в химчистку – целиком.
– Вот так, Фил, – сказал бы я. – Меня нужно почистить и спалить. «Тебе нужно поспать, Хэнди», – подумал я. Годков этак семьсот.
Рип Ван Винкль, старина Рип, подумал я при новой вспышке сумасшествия, будто знал, что почем. Теперь это, казалось, понял и я: новый бродвейский хит RIP[9]! с Фредом Хэнди в главной роли, где он будет спать как бревно – все семьсот лет прямо перед вашими слезящимися глазами, билеты от $2.25– $4.25 до $6.25 за места в партере у оркестра.
Не слишком-то душ помог восстановить мое душевное здоровье.
Я решил позвонить Джули.
Я проверил график, который выторговал у ее агента, и обнаружил, что они будут выступать с «Хэлло, Долли!» в Питтсбурге, штат Пенсильвания. Набрал операторшу и навешал ей тонны лапши на уши. Вскоре она уже созванивалась с разными добрыми людьми в Пенсильвании, которые – конечно, строго по секрету – сообщили ей, что моя Леди Влажные Ляжки, красотка Джули Глинн, в девичестве Ровена Гликмайер ушла из отеля в город, но операторша 212 в Голливуде, если потребуется, будет всю ночь сидеть у телефона, чтобы свести нас, идеальных образчиков Светлой Американской Любви, вместе. Когда угодно.
Повесив трубку, я внезапно обнаружил, что все мое хорошее настроение улетучилось к чертям собачьим.
Я понял, что печален – как никогда за последние годы. Да, но что, черт возьми, случилось? Откуда вся эта депрессия, это предчувствие катастрофы? Но тут зазвонил телефон. Звонил Артур, рассказавший мне о том, что произошло на студии. Меня трясло. А еще он сказал мне, что сегодня вечером будет прием в «Кокосовой Роще», и что он подумал: а вдруг Валери захотела бы прийти? Артур уже вызвонил звезду – кажется, Бобби Винтона, или Серджо Франки, или Уэйна Ньютона – в общем, кого-то из той лиги, и что со сцены будет объявлено, что в зале присутствует Валери Лоун, а далее долгая овация.
Он намекнул, чтобы я связался с Ромито и договорился о его встрече с Валери. Паренек из прислуги замыл все пятна сегодняшнего дня. Потом Артур сообщил мне имя того дурачка из массовки – должно быть, уже прочитал о нем в газете. Он произнес его имя долгим шипом, как рассерженная кобра и предложил мне собрать небольшое досье на этого «джентльмена». У меня всегда было четкое ощущение того, что Артур Круз может быть настолько же безжалостным врагом, насколько он бывал щедрым и открытым другом. Похоже, блондину-серферу нескоро удастся найти подработку в кино, хотя кошмарные нравы Юрского периода, когда Коэн, Майер или Скурас могли уничтожить любую карьеру парой телефонных звонков, безвозвратно канули в прошлое. Меня продолжало трясти.
Потом я позвонил Эмери Ромито и сказал ему, что он должен будет забрать Валери Лоун в Беверли Хиллз в шесть тридцать.
Смокинг. Он фыркнул, и я понял, что у него нет денег, чтобы взять смокинг напрокат. Тогда я позвонил в студийный костюмерный цех и поручил им отправить кого-нибудь в Санта-Монику… чтобы одеть его по нынешней моде, никаких отложных воротников а-ля Двадцатые, и все это время меня продолжало трясти.
Тогда я пошел и снова принял душ – горячий душ.
На моем теле он казался ледяным.
Я слышал, как звонит телефон, слышал шум воды в душе, и добежал до телефона, когда звонивший уже собирался повесить трубку. На полу было множество мокрых следов, которые исчезали в ванной, откуда я, собственно, и явился.
– Да, кто? – заорал я.
– Фред? Это Спенсер.
Словом, паршивее некуда.
Новые ужасы! Я застонал. Новые ужасы!
– Эй, ты там, Фред?
– Я умер.
– Слушай, я хочу поговорить о тебе.
– Спенсер, умоляю. Я хочу поспать, лет этак семьсот.
– В разгар напряженного трудового дня?
– Дай мне поспать.
– Я хочу поговорить о Валери Лоун.
– Приезжай ко мне.
Я повесил трубку. Волчья стая неумолимо приближалась. Я позвонил Крузу. Он был на совещании. Я сказал Роуз, чтобы она его вытащила. Она послала меня нахрен. Я вежливо поблагодарил и вернулся в душ. Холодный душ. Горячий душ. Холодно, жарко, холодно: если мое настроение и дальше продолжит скакать от плюса к минусу, наступит время двусторонней пневмонии. (Я мог бы назвать это маниакально-депрессивной фазой, если бы мое настроение не менялось от депрессивного к мега-депрессивному. Без малейшего намека на маниакальность.)
Надев толстый черный пластиковый пояс для похудения с отсеками, заполненными песком, который гарантированно избавит меня от пяти фунтов смальца, и завернувшись в махровый халат, я налил себе на кухне холодного чаю.
Кубиков льда не было. Классический холодильник холостяка: банка вишен для коктейля, открытая упаковка сливочного сыра «Филадельфия» с растущим на нем грибком, два полуфабриката для разогрева – гавайские креветки и стейк «Солсбери» – плюс банка сгущенного молока. Если Джули не выйдет за меня замуж или не станет заботиться обо мне, меня наверняка найдут издохшим от голода, лежащим в углу, сжимающим пустую коробку из-под крекеров «Ритц» однажды утром, когда придут узнать, почему я не заплатил арендную плату за два месяца.
Я вышел на террасу, откуда открывался вид на бассейн для лилипутских Олимпийских игр 1928 года. У края его слонялись два стройных существа: Дженис и Пегин.
У Пегин был алюминиевый отражатель до самого подбородка, чтобы ни один дюйм эпидермиса не избежал палящего ультрафиолета.
Дженис лежала на животе, намасленная, лоснящаяся, как внутренняя поверхность презерватива.
– Привет! – крикнул я. – Лед у вас найдется?
Дженис повернулась, «Пророк» Халила Джебрана упал на пол. Прикрыв глаза ладонью, она посмотрела на меня.
– О, привет, Фред. Конечно, зайди, возьми в холодильнике.
Я помахал ей и пошел в ее квартиру. Дверь была открыта. Я пробрался через завалы мусора после их вчерашней вечеринки с амфетаминами, переступая через кальян и подушки на полу. Льда не было. Я наполнил лотки водой, сунул их в морозильник и вышел на террасу.
– Все в порядке? – крикнула Дженис.
– В полном, – ответил я и вернулся в свое жилище. Снизу доносился голос Спенсера, заигрывающего с девицами. Я посчитал до шестидесяти, надеясь, что он – хоть раз в жизни – исчезнет, досчитал и, подойдя к двери, заорал:
– Я наверху, Спенсер!
– Сейчас поднимусь, Фред, – крикнул он, не поворачивая головы и пожирая взглядом бикини Пегин.
– Врачи говорят, что мне осталось двадцать минут, Спенсер. Тащи сюда задницу!
Он отпустил какую-то шутку для девочек и принялся подниматься, пыхтя и шагая через две ступеньки. Вылитый Стив МакКуин.
– Привет, старина! Как поживаешь? – он протянул мне руку.
– А ты?
– Вполне паршиво, не считая того, что мой калоприемник лопнул.
Спенсер Лихтман был выбран бюллетенем казино «Сахара» мистером Шарм в августе 1966 года. О нем писали, что он очарователен и в проигрыше, и в выигрыше, и цитировали его слова, которые он произнес, выиграв тысячу долларов в кости: «Это всего лишь деньги».
Спенсер Лихтман, по-моему, был одним из самых жалких лузеров всех времен. Нельзя отрицать, что он был блестящим агентом. Но этого он добился вопреки самому себе.
Это был высокий, широкоплечий, отменно прожаренный голубоглазый экземпляр, одетый в красивый кокон от Гарри Черри.
Голубые рубашки на пуговицах (у Спенсера не было высоких воротников, он знал, что его шея слишком толста для них), черные носки до колен, начищенные до блеска черные мокасины, крошечные запонки и носовой платок с узором пейсли в нагрудном кармане. Он мог бы появиться во всей красе, как Адольф Менжу из газеты
И скажите-ка мне вот что: если Спенсер Лихтман был обаятелен, воспитан, талантлив, имел хороший вкус и добился успеха, то почему, черт возьми, я с первых минут знакомства с ним знал, что Спенсер Лихтман был отъявленным бездельником? Это не поддавалось логическому анализу.
И я пожал ему руку.
– Боже, ну и жара, – прохрипел он, элегантно падая на диван. – Можешь мне дать чего-нибудь холодненького?
– У меня лед кончился.
– А…
– У соседей тоже.
– Так эти две цыпки – твои соседи?
– Да. Именно так. Те две девушки.
– Хорошие соседи.
– Ага. Но льда у них все равно нет.
– Тогда нам лучше поговорить. А потом можем пойти в «Луау» и взять что-нибудь холодное.
Я не сказал ему, что лучше пройду интенсивное лечение в Гонконге с иглами в щеках, чем пойду в «Луау» выпить. Сливки шоу-бизнеса Голливуда и Беверли-Хиллз всегда собирались в «Луау» во второй половине дня с секретаршами из агентств по поиску талантов, которые на самом деле были дочерьми торговцев из Беверли-Хиллз, дочерьми голливудских актеров, дочерьми лос-анджелесского общества, дочерьми восторга. Одним словом, сливки.
– То, что всплывает наверх? Сливки?
– Нет, Спенсер, я не пойду с тобой в «Луау», не предоставлю тебе шанса похлопотать за меня и уложить меня в постель с одной из твоих стено-машинисток. Нет, серьезно нет, Спенсер, друг мой. Пожалуй, после твоего ухода я пойду в спальню и займусь онанизмом, но это лучше, чем позволить тебе впиться в меня твоими идеальными зубами. Говори, Спенсер, слушаю. – Я сел на пол.
– Вот это я называю сотрудничеством. – Ему отчаянно хотелось развязать галстук. Но это было бы не по-агентстки.
– Я разговаривал кое с кем в офисе…
Перевод: «Я читал в бюллетене, что Круз нашел эту калошу, эту старую ведьму Валери Лоун, и сегодня утром в нашем гадюшнике я предложил Морри, и Лью, и Марти. “Эй, ребята, может быть, нам стоит представлять ее, заработаем десять центов, или доллар, или и то, и другое. Ну, каковы шансы?”»
Я уставился на него с бесстрастно-деревянным выражением лица.
– И… э… мы подумали, что было бы весьма престижно для агентства, если бы мы представляли Валери Лоун…
Перевод: «Мы бы могли как минимум состричь десять процентов от ее сделки с Крузом, она явно устраивает его и на второй контракт, если все вообще состоится, и мы могли бы сделать ей пару бенефисов, турне по Америке с одной из тех лент, типа ужастиков Бэби Джейн – «Леди в пещере», о черт, она все еще способна быть звездой, если разыграть карты правильно, мы могли бы сделать тысяч тридцать, а то и сорок, прежде чем она снова канет в небытие».
Я сменил деревянную маску на маску идиота. Спенсер продолжал:
– К тому же, мы могли бы неплохо ее продвинуть с полнометражками. Плюс воткнуть на телевидение…
Перевод: «Мы втыкали бы старую калошу в эпизоды во всех мыслимых сериалах, которые снимаются сейчас для показа в сентябре».
– Гостевые эпизоды идеальны для такой боевой лошади, как она. Это как если бы у каждого болвана в Америке был собственный канал с шоу уродов. Торопитесь увидеть Возвращение Ледникового периода! Торопитесь увидеть Воскрешение Леди в туфлях на завязках! Узрите Воскресших Мертвецов! Она будет играть хозяйку борделя в «Улице Чиммарон» и стареющую актрису в «Петтикоут Лэйн», она сыграет матриархессу первопоселенцев в «Большой долине» и мать похищенного ребенка в «Преступном отряде». Тысяча долларов в день, поначалу, пока не притупится ощущение новизны. Мы будем устраивать ей по пять-шесть выступлений в день, пока не заработает сарафанное радио. И тогда мы заключим договоры с телевидением на тему повторов ее прежних работ. Да здесь просто гора из деньжат!
Маска идиота медленно сменялась физиономией Гекльберри Финна.
– Ну скажи что-нибудь, Фред! Что ты об этом думаешь?
Гек Финн исчез, и теперь перед Спенсером Лихтманом был Капитан Америка, с его красно-бело-синим щитом, с крыльями на капюшоне – стальной взгляд и выдвинутый вперед подбородок, классический защитник вдов и сирот. И мягким, фланелевым голосом Капитан Америка произнес:
– Ты получаешь пять процентов комиссии, и я устрою так, что она будет сотрудничать с вами.
– Десять, Фред. Это же стандарт, ты знаешь. Мы не можем…
– Пять. – С Капитаном Америкой не забалуешь.
– Восемь. Может быть, я смогу уговорить наших на восемь. Морри и Лью…
Капитан Америка поправил щит и подтянул перчатки.
– Ладно, буду снисходителен. Шесть.
Лихтман поднялся, направился к двери и развернулся, впившись взглядом в Капитана Америку.
– Она нуждается в представительстве, Хэнди. Причем серьезном. Ты знаешь это. Я знаю это. Назови хотя бы три ситуации, когда агент брал меньше десяти? Мы работаем и за двенадцать, а то и тринадцать. Это рисковая игра. Она может выстрелить, а может, и нет. Мы готовы рискнуть. А ты портишь все и для нас, и для себя. Я приехал к тебе, потому что знаю: ты можешь уладить это дело. Но мы еще не говорили о твоем проценте.
Капитан Америка заиграл желваками. Сама мысль о том, что его можно купить, была омерзительной. В патриотическом угаре он шумно выдохнул и ответил Спенсеру Лихтману тоном, которого тот заслуживал:
– Никаких откатов для меня, Спенсер. Шесть, и точка.
На лице Лихтмана отразилось удивление. Но он молниеносно врубился и принялся со свойственным ему цинизмом взвешивать мой ответ. Он был уверен, что для меня здесь есть какой-то навар. Какой-то хитрый навар, и никак иначе. А поскольку он никак не мог понять, в чем этот навар заключался, Спенс решил, что игра гораздо хитрее, чем казалось поначалу. На таком уровне он мог со мной говорить. Нет, не с Капитаном Америкой, о нет! Лихтман был не в состоянии представить альтруистический поступок, для старины Спенса это было непредставимо. Где-то здесь скрывается хитрый ход, просто он не знал, где и какой. Но решив, что разговор идет между двумя мошенниками, он пришел в восторг от будущей сделки.
– Семь.
– Окей. Мне надо было настаивать на восьми.
– Значит, сделка не состоялась бы.
– И ты уверен, что она подпишется?
– А ты уверен, что будешь пахать на нее как вол, отгонять от нее пиявок, предоставлять ей честные финансовые отчеты, а не выжимать ее как лимон, стремясь заработать деньгу на раз-два-три?
– Ты же знаешь, что я…
– Ты же знаешь, что яааа, о, бейби! Я с тебя глаз не спущу, и Артур Круз тоже. И если ты надуешь ее, попробуешь ее прокатить и выбросить, мы с Артуром серьезно поговорим кое с кем из ваших клиентов, которые сейчас на договоре у Артура – такими, как Стив, Ракель и Джули – и лучше бы тебе об этом помнить.
– Но в чем твой интерес, Хэнди?
– У меня есть концессия на моющее средство.
– А я-то думал, что еду к тебе, чтобы тебя развести.
– Есть только одна причина, по которой у тебя будет контракт, Спенсер. Ей нужен агент. Твоя честность на уровне всех остальных, за вычетом Хэла и Билли, и я думаю, что ты думаешь, что ее можно раскрутить.
– Да.
– Я так и думал.
– Я назначу встречу с Морри и Лью. В начале следующей недели.
– Прекрасно. У нее очень плотный график. Уже послезавтра начинаются репетиции новой сцены.
Спенсер Лихтман поправил галстук, разгладил волосы и одернул полы пиджака. Потом протянул руку.
– С тобой приятно иметь дело, Фред.
Я пожал ему руку.
– Все классно, Спенсер.
Он ухмыльнулся, словно намекая на то, что у меня не работа, а курорт. И – я не вру – он мне подмигнул.
С заговорщицким видом.
Когда он убрался, я позвонил Артуру и рассказал, что я сделал, как и почему. Он выразил свое одобрение и сказал, что ему нужно поработать в офисе. Я потянулся, чтобы положить трубку на рычажки, но услышал, как он зовет меня. Я поднес трубку к уху и сказал:
– Что-то еще, Артур?
Пауза. Потом он негромко произнес:
– Ты славный парень, Фред.
Я что-то пробормотал и повесил трубку.
И сидел неподвижно минут двадцать, ведя немые дебаты с Геком Финном, Придурком и Капитаном Америкой. Они тоже считали меня славным парнем. А я умолял их рассказать мне, где и в чем тут мог быть скрытый интерес, потому что я чувствовал себя тошнотворно-сиропным идеалистом.
Вы никогда не пробовали надеть водолазку так, чтобы не повредить нимб над головой?
7
Валери Лоун сказали лишь то, что за ней заедут в шесть тридцать, чтобы отвезти ее на ужин и на торжественную встречу в Грув. Цветы привезли в пять пятнадцать. Ромашки. С их простотой, честностью и романтикой. Ромашки. С одной розой в центре букета.
Ровно в шесть тридцать в бунгало Валери Лоун раздался звонок, и она поспешно прошла в прихожую. (От персональной горничной Валери отказалась. «В этом отеле ко мне относятся с огромным вниманием, так что отельной горничной вполне достаточно, Артур. Спасибо за заботу.») Она открыла дверь и поначалу не узнала его. Но для нее в этом мире был только один такой; лишь один мужчина столь высокий, столь элегантный и столь выдержанный.
Годы ничуть его не состарили. Он остался таким же, как раньше. Идеальная прическа, ни морщинки там, где ее не было прежде, и улыбка – та же нежная, широкая улыбка – о да, все та же, неизменная. Ему не было нужды представать перед ней в мягком фильтрованном свете. Для Валери Лоун он был таким же, как всегда.
Красоту каждый видит по-своему…
Эмери Ромито посмотрел сквозь прошлое, сквозь все пустые годы – и увидел
Но сейчас происходило только
– Здравствуй, Вал…
Разорвите одиночество, порвите его в клочки, и вы увидите, как кровь нужды бьет густым, бледным потоком.
Пусть же горны протрубят свое послание в сумасшедшем ритме.
Превратите женщину со всем ее грузом прожитых лет в юного сорванца с раскосыми глазами. Очистите как артишок покрытое шрамами сердце утраченной мечты – и вы окажетесь в центре пульсирующего золотого света, у которого есть имя. Она смотрела сквозь все прошедшие годы и дни, и видела его, стоявшего рядом с ней, и она не могла не заплакать.
Он вошел, и она обмякла в его обьятиях.
Слезы ее были беззвучными, полными отчаяния, перехватывавшими горло, они лишили ее сил. Он закрыл за собой дверь и привлек Валери к себе. Хоть он и съежился, но не в ее руках, не в ее глазах. Он по-прежнему был высоким, нежным Эмери с шелковым и мягким голосом. Погруженная в вечность его любви, она избавлялась от теней, пришедших поглотить ее, и знала, что теперь, именно теперь она будет жить. Валери произнесла его имя сто раз за секунду.
В этот вечер и ее имя произносилось сотню раз за секунду, но когда она стояла под громом аплодисментов, – впервые за восемнадцать лет – она не плакала. С ней рядом стоял Эмери Ромито, и, вставая, она держала его за руку.
И там был Фред Хэнди вместе с девушкой по имени Рэнди, с которой он познакомился в офисе днем. И там был Артур Круз – один. И он улыбался. Он ликовал. Он излучал тепло, окутывавшее Валери Лоун и всех добрых людей, которые никогда ее не забывали. И там был Спенсер Лихтман с мисс Американские Авиалинии, плюс девица с оранжевыми волосами и выдающимися, словно надутыми, формами, снимающаяся в фильме Джозефа Левина «Мачо и Девственные Весталки». («Будет куда как проще убедить публику в том, что она и есть мачо, чем выдать ее за девственницу», – пробормотал Хэнди, когда они прошли в лобби отеля «Амбассадор».) «Валери Лоун!» – кричали гости. Валери Лоун. А она стояла, держа Ромито за руку, и мечта снова стала реальностью.
Как змея Лаоокоона, пожирающая собственный хвост.
Уроборос в Городе Клоунов.
На следующий день Джон Д. Ф. Блэк привез переписанные страницы сценария.
Сцены с участием Валери были великолепны. Блэк попросил представить его Валери Лоун, и Фред отвез его в Беверли Хиллз, где Валери осторожно пыталась загореть. Это было впервые за много лет, когда она исполняла этот почти религиозный голливудский акт, прожариваясь во фритюре. Она встала, чтобы познакомиться с Блэком, высоким обаятельным мужчиной с внешностью актера. За несколько минут он полностью очаровал ее, сказав, что с удовольствием писал для нее сцены, что это именно то, что она всегда делала лучше всего в своих самых знаменитых фильмах, что они дадут ей возможность углубить и расцветить роль, и что он знал: она будет великолепна. Она спросила, присутствует ли он на площадке во время съемок. Блэк посмотрел на Хэнди. Хэнди отвернулся. Блэк пожал плечами и сказал, что не знает, у него назначена встреча в другом месте. Но Валери Лоун знала, что правила Голливуда не изменились – во всяком случае, не до такой же степени, и что сценарист был и остался наемным работягой. Когда сценарий дописан, он перестает быть собственностью автора. Его передают Продюсеру, и Режиссеру, и Директору картины, и Актерам, а Сценариста уже никто не хочет видеть.
– Я бы хотела, чтобы мистер Блэк находился на площадке во время съемок, мистер Хэнди, – сказала она Фреду. – Если Артур не возражает.
Фред кивнул, сказав, что займется этим, и Джон Блэк наклонился, взял ладонь Валери и изящно ее поцеловал.
– Я люблю вас, – сказал он.
Вечером того же дня Артур и Фред привезли Валери в телестудию одиннадцатого канала на Бульваре Сансет, и устроились за кулисами, пока Валери готовилась к своему полноцветному интервью на камеру в прямом эфире. Интервью с Аделой Седдон,
Колебавшиеся избиратели узнавали о своих политических предпочтениях из ее шоу.
Если она вставала за что-то, ее зрители неизменно поднимались против этого. Если бы она выступила в защиту Материнства, Яблочного Пирога и Американского образа жизни, десятки тысяч людей мгновенно подняли бы знамена Женоненавистничества, Макробиотики и Расизма. Она была легавой сучкой, ведьмой, змеюкой, всегда готовой отпустить злобную шуточку или вцепиться в яремную вену собеседника. Под взлохмаченными рыжевато-карамельными волосами ее лицо попеременно напоминало то физиономию тубиста, то морду призовой кобылы, впервые столкнувшейся с лезвием мясника. Она была замужем шесть раз, развелась пять раз, в последнее время одинока, ненавидит, когда к ней прикасаются, и, по слухам, давно сошла с ума от бесконечной мастурбации. И ринопластика ей не совсем удалась.
Валери нервничала, что было вполне ожидаемо.
– Я никогда ее не видела, Артур. Работая в закусочной, по вечерам, ты же понимаешь, у меня не было возможности ее увидеть.
Хэнди, который считал, что привезти Валери к этой Седдон было чистым безумием, добавил:
– Увидеть значит поверить.
Валери посмотрела на него. Озабоченность читалась даже под слоем грима на ее лице. Она выглядела хорошо, гораздо моложе, чем прежде, помолодев после торжественного приема в «Амбассадоре». (В этом помогли
– Вы не слишком высокого мнения о ней, мистер Хэнди?
Хэнди устало выдохнул.
– Она очаровательна, как акробат в полиомиелитном отделении. Королева Деревенщин. Тотальная Мещанка. Слегка подогретая Смерть. Болячка на ж…
Круз оборвал его.
– Обойдемся без длинных списков, Фред. Сегодня я уже получил один такой от тебя. Не забыл?
– День был долгим, Артур.
– Расслабься, окей? Адела звонила мне днем, спрашивала о Валери. Обещала вести себя пристойно. Очень пристойно. Она всю жизнь была поклонницей Валери. Мы добрый час с ней говорили. Она хочет, чтобы интервью вышло милым.
Хэнди поморщился как от зубной боли.
– Не верю. Эта мадам отправила бы родную бабушку в Освенцим, если бы это подняло рейтинг ее шоу.
Круз говорил мягко, осторожно – так, словно разговаривал с ребенком:
– Фред, я ни на секунду не рискнул бы, если бы считал, что Валери здесь может что-то угрожать. Адела Седдон не одна из моих любимиц, да, но ее шоу весьма популярно. К тому же идет оно по сети, сразу по нескольким каналам. Если Адела говорит, что будет вести себя прилично, нам следует рискнуть.
Валери прикоснулась к плечу Хэнди.
– Все хорошо, Фред. Я доверяю Артуру. Я справлюсь.
Круз улыбнулся ей.
– К тому же это прямой эфир, а не сделанная заранее запись, как обычно у нее бывает. Это гарантия того, что она будет вести себя прилично. С записью – проще для нее. Если кто-то из гостей выставляет ее в нехорошем свете, они просто отправляют пленку в мусорную корзину. Но прямой эфир – ей придется быть милашкой, иначе ее порвет в клочья журналистская братия. Логично?
Хэнди явно сомневался.
– Артур, здесь какой-то подвох, но у меня сейчас не хватает сил, чтобы его обнаружить. И кроме того, – он указал на мигающий красный свет на стене – Валери вот-вот войдет в Долину Смертной Тени…
К ним подошел менеджер программы, забрал Валери и повел ее в павильон, где студийная публика встретила ее аплодисментами. Она устроилась на одном из двух удобных кресел и стала терпеливо ждать прибытия Аделы Седдон.
Когда она появилась и уверенным шагом прошла к своему месту, где сразу же принялась перебирать бумаги (скорее всего, с информацией о Валери Лоун), публика снова разразилась аплодисментами.
Адела Седдон не потрудилась хотя бы кивнуть. Были даны все необходимые сигналы, и сразу же диктор за кадром отбарабанил свой текст.
Публика снова захлопала в ладоши, а на студийных мониторах появилась снятая крупным планом Адела Седдон.
– Сегодня вечером, – начала Адела Седдон с улыбкой (или скорее, гримасой, искривившей ей рот) – мы ведем передачу в прямом эфире, не в записи. Причина тому – мой сегодняшний особенный гость, гранд-дама американского кино, которая согласилась только на прямой эфир, чтобы быть уверенной в честном и нередактированном интервью…
Хэнди, повернувшись к Крузу, прошипел:
– Я тебе говорил, она – бомба с говном!
Круз молча отмахнулся от него.
– …на экранах кинотеатров мы не видели ее уже восемнадцать лет, но она вернулась, чтобы сняться в новой ленте Артура Круза «Западня». Поприветствуем мисс Валери Лоун!
Публика приплясывала, выла и орала. Валери была настоящей леди. Она скромно улыбнулась и кивнула в знак благодарности.
Аделе Седдон такая реакция зала была явно не по душе. Она заерзала в кресле.
– Сейчас она достанет стилет, – простонал Хэнди.
– Заткнись! – рыкнул Круз. Он был не слишком рад тому, что происходило.
– Мисс Лоун, – сказала Адела Седдон, слегка повернувшись к нервничающей актрисе, – а почему вы избрали именно этот момент, чтобы выйти из забвения? Вы думаете, что поклонники вашего актерского стиля все еще
«О Боже, – подумал Хэнди, – началось».
ОТРЕДАКТИРОВАННАЯ РАСШИФРОВКА ШОУ СЕДДОН «ГЛЯДЯ ВНУТРЬ» / 23–11–67 (с пометкой «к удалению»).
ВАЛЕРИ ЛОУН: Я не понимаю, что вы имеете в виду, говоря «мой актерский стиль».
АДЕЛА СЕДДОН: Ну бросьте, бросьте, мисс Лоун.
ВЛ: Но я действительно не понимаю.
АС: Что ж, я уточняю. Стиль 1930-х, сентиментальный и помпезный.
ВЛ: Я и не знала, что это был мой стиль, мисс Седдон.
АС: В последней рецензии на вашу работу, которой, к слову, исполнилось восемнадцать лет, на фильм «Жемчужина Антильских островов», где вы снимались с Джоном Холом, вы, как пишет автор рецензии, предстали «как тающий леденец микроскопического таланта, рыдающий по свистку и постоянно размахивающий руками». Мне продолжать?
ВЛ: Если это доставляет вам удовольствие.
АС: Я появляюсь здесь дважды в неделю не ради собственного удовольствия, мисс Лоун. Я вынуждена доискиваться до правды. Я сижу здесь с чудаками и чокнутыми, с людьми, которые позорят нашу великую страну, и я позволяю им высказаться, не перебивая, потому что твердо верю в Первую поправку к Конституции наших Соединенных Штатов Америки, где каждый имеет право высказать свое мнение. Даже если это означает, что они имеют право выставлять себя идиотами перед семьюдесятью миллионами зрителей, но это уже не моя вина.
ВЛ: Какое это имеет отношение ко мне?
АС: Ваше право думать, что я тупица, мисс Лоун, только уж будьте добры, не разговаривайте со мной как с тупицей. Правда в том, мисс Лоун, что все это имеет отношение именно к вам.
ВЛ: И вы уверены, что в состоянии видеть правду?
(
АС: Я в состоянии видеть, что у нас множество отыгравших свое старых актрис, которые настолько продажны и эгоцентричны, что упорно отказываются признавать свой возраст, и продолжают водить публику за нос, цепляясь за иллюзию сексуальности.
ВЛ: Вам не стоило бы так открыто говорить о своих проблемах, мисс Седдон.
(
АС: Я вижу, что выход на пенсию не ослабил вашего остроумия.
ВЛ: И не сделал меня невосприимчивой к змеиным укусам.
АС: Вы начинаете защищаться, слишком яростно и слишком рано, в самом начале игры.
ВЛ: Я не знала, что это игра. Я думала, речь идет об интервью.
АС: Это моя гостиная, мисс Лоун. Здесь мы называем это игрой, и мы играем в нее по моим правилам.
ВЛ: Понятно. Суть не в том, как вы играете. Главное в том, кто выигрывает.
АС: Может, для разнообразия поговорим о вашем новом фильме?
ВЛ: Это была бы освежающая перемена.
АС: Правда ли, что Круз нашел вас там, где вы разливали спиртное – в придорожной забегаловке?
ВЛ: Не совсем. Я была официанткой в закусочной.
АС: Вы, наверное, думаете, что процесс жарки картошки фри в течение восемнадцати лет должным образом подготовил вас к тому, чтобы взяться за серьезную роль в серьезном фильме?
ВЛ: Нет, но я думаю, что пятнадцать лет работы в кино меня к этому подготовили. Хорошая актриса, мисс Седдон, как хороший врач. Она имеет право требовать высоких гонораров не за то невеликое время, которое она посвятила съемкам в фильме, а за все предшествующие годы, те годы, когда она училась ремеслу, чтобы сыграть роль на профессиональном уровне. Ведь вы платите врачу не просто за то время, которое он вам посвятил в часы приема, но за все годы, потраченные им на то, чтобы научиться профессии.
АС: Очень философская мысль.
ВЛ: Это очень точная мысль.
АС: Здесь напрашивается вопрос.
ВЛ: Полагаю, вам этого хотелось бы…
АС: Не кажется ли вам, что актрисы – просто эгоцентричные детишки, притворяющиеся всю жизнь?
ВЛ: Мне было бы очень трудно считать такую мысль даже отдаленно похожей на правду. Я удивлена, что вы сказали все это, даже не покраснев.
АС: Меня сложно заставить покраснеть, мисс Лоун. Почему бы вам не ответить на вопрос?
ВЛ: Я думала, что уже дала ответ.
АС: Он меня не удовлетворил.
ВЛ: Я понимаю, что ваша неудовлетворенность делает вас не слишком счастливой, и потому я…
(
– …и потому я не хотела бы вас расстраивать еще больше. Что ж, я отвечу на вопрос более развернуто. Я считаю, что работа актера в лучшем ее виде – это благородное занятие. Если роль вытекает из желания показать жизнь такой, какая она есть, а не просто провести энное время перед камерой за энную сумму денег, тогда эта работа становится столь же важной, как труд учителя или писателя, потому что она кристаллизует мир для публики; она сохраняет прошлое, она позволяет людям, живущим довольно ограниченной жизнью, исследовать мир, с которым они, возможно, никогда не соприкоснутся…
АС: Сейчас мы уйдем на короткий перерыв, на рекламу.
ВЛ: И, если не возражаете, я предпочла бы не обсуждать мою личную жизнь.
АС: У «звезды» не бывает личной жизни.
ВЛ: Ваше мнение может быть и таким. Но я его не разделяю.
АС: У вас есть особые причины для того, чтобы не говорить о мистере Ромито?
ВЛ: Мы всегда были добрыми друзьями…
АС: О, Бога ради, дорогая Валери, это звучит как заранее подготовленный пресс-релиз: «Мы были добрыми друзьями».
ВЛ: Вам трудно принять простое «да» за ответ?
АС: Я кое-что скажу вам, мисс Лоун. Сегодня мне позвонил один джентльмен, вызвавшийся прийти к нам сегодня вечером для того, чтобы задать вам несколько вопросов. Камеру на гостя. Как вас зовут, сэр?
ХАСКЕЛЛ БАРКИН: Меня зовут Баркин. Хаскелл Баркин.
АС: Я так понимаю, что вы знакомы с мисс Лоун.
ХБ: Можно сказать и так.
ВЛ: Не понимаю. Не думаю, что мы когда-либо встречались с этим джентльменом.
ХБ: Скажем, почти.
ВЛ: Что?
АС: Может, позволим мистеру Баркину рассказать свою историю, мисс Лоун?
Она сошла со сцены. Ее трясло. Ромито видел первую часть интервью в своем отеле в Санта-Монике. Он помчался в студию. Когда Валери вышла из света прожекторов, он уже ждал ее – и она просто упала ему на грудь.
– О Боже, Эмери, я так напугана…
Круз был в ярости. И-за кулис он направился в гримерку Аделы Седдон. У Хэнди была своя миссия.
Публика выходила из студии. Хэнди ринулся к боковому выходу, свернул в переулок и направился к паркингу. Баркин размашистым шагом направлялся к огромному желтому «континенталю».
– Баркин! – заорал Хэнди. – Ах ты гондон штопаный!
Баркин повернулся и застыл на полушаге. Волосы его были гладко зализаны для появления в ТВ-студии, а в костюме он смотрелся анахронизмом, как Кинг-Конг в кальсонах. Но мышцы на его груди и плечах выглядели пугающе.
Он ждал Хэнди.
Маленький рекламист быстрым шагом пересек паркинг.
– Сколько тебе заплатили, сукин сын? Сколько? Сколько, пидор ты этакий?
Баркин слегка присел, сжал кулаки и подогнул колени. Лицо красивое и бесстрастное. Он был в ожидании удара. Сейчас Хэнди выл, словно конфедерат, идущий в штыковую атаку на северян. Он несся на Баркина, стоявшего между «корветом» и припаркованным возле него «универсалом».
Но в последний момент, вместо того, чтобы обежать «корвет», Хэнди чудесным образом взлетел в воздух и, не сбавляя темпа, запрыгнул на капот «корвета», словно чемпион по десятиборью. Баркин разворачивался, ожидая, что Хэнди спрыгнет с капота спортивной машины. Но рекламист внезапно обрушился на него как охотничий сокол, прежде чем Баркин успел встать в боевую стойку.
Хэнди пролетел по «корвету», оставив вмятину на капоте, и бросился на Баркина головой вперед. Пролетев по воздуху, он врезался в Баркина как пушечное ядро.
Удар пришелся Баркину в грудь, руками же Хэнди вцепился в глотку пляжного гуляки. Баркин шумно выдохнул и отшатнулся, прижавшись к корпусу «универсала». Радиоантенна, на которую он налетел, нагнулась, и сразу же сломалась. Баркин заорал, когда острый край антенны распорол его пиджак и врезался в мышцы спины. От боли он сложился напополам, и Хэнди отскочил от него, оказавшись в пространстве между двумя автомобилями. Баркин, когда рекламист пролетал мимо него, пнул Хэнди в живот.
Хэнди упал на плечи, боль пронзил его от груди до паха. Грудная клетка его словно наполнилась крапивой, и на секунду ему показалось, что он вот-вот обмочит штаны.
Баркин попытался его достать, но антенна держала его как рыболовный крючок. Он рванулся вперед, ткань затрещала, но антенна не сдавалась. Он, изогнувшись, тянулся к Хэнди, извиваясь и сгибаясь, но никак не мог дотянуться до рекламиста. Хэнди попытался встать, и Баркин наступил на него – сперва на кисть руки, ломая противнику запястье и сдирая кожу руки. Потом удар ногой в грудь швырнул Хэнди назад, и он приземлился на задницу и локти.
Хэнди все-таки умудрился вскочить на ноги и забежать за «универсал». Баркин отчаянно пытался отцепиться от антенны, но она лишь раздирала ткань его пиджака, когда он извивался как червяк.
Хэнди взобрался на капот «универсала» и пополз по направлению к Баркину. Здоровяк попытался его достать, но Хэнди упал ему на шею и зубами вцепился в ухо Баркина. Пляжный гуляка снова завизжал, почти по-женски, и затряс головой как собака, старающаяся стряхнуть блоху. Хэнди держался, во рту он ощущал металлический вкус крови. Он протянул руку ко рту Баркина, потянув его губу вверх и в сторону. Растопырив пальцы второй руки, он ткнул Баркина в глаз, и накачанный красавчик заколотился о корпус автомобиля, как птица о прутья клетке. Потом боль его достигла пика, и он осел бессознательной массой. Он цеплялся за Хэнди и согнувшуюся антенну. Пиджак разорвался окончательно, и Баркин упал лицом вперед, грохнувшись о корпус «корвета» и потащив за собой Хэнди.
Упав, Баркин сломал нос. От боли качок потерял сознание и сполз на асфальт, осев в позе Будды. Хэнди споткнулся о его тело и упал на колени в промежутке между двумя машинами.
Опираясь на корпус «универсала», Хэнди встал и, не видя, что Баркин уже без сознания, с силой пнул его, носком ботинка попав ему по ребрам. Баркин упал на бок и больше не двигался.
Хэнди, прерывисто дыша, бродил между машин, пытаясь найти свой автомобиль. Наконец он вышел к «импале», сел за руль и, несмотря на туман в глазах, умудрился вставить ключ в замок зажигания. Кое-как он выехал с паркинга, поцарапав пару машин по дороге. Лучи его фар высветили ряд авто, среди которых стояли «универсал» и «корвет», и просматривался окровавленный мешок плоти, пытавшийся кое-как подняться на ноги и ощупывавший то, что когда-то было лицом, тем, что когда-то позволяло ему жить на широкую ногу.
Хэнди вел машину, не имея понятия, куда он едет.
Когда двадцать минут спустя он появился у двери Рэнди, она встретила его в коротенькой ночной сорочке, едва прикрывавшей бедра.
– Боже, Фред, что случилось? – спросила она, помогая ему войти.
Он рухнул на ее кровать, размазывая кровь по покрывалу. Рэнди стаскивала с него одежду, умудряясь поглаживать его гениталии и стремясь оказать ему всю посильную помощь.
Он не обратил на это ни малейшего внимания. Он уже спал.
Для Хэнди это был насыщенный день.
8
Газеты дружно подхватили эту историю. Они писали, что Валери Лоун вела себя великолепно, прорвавшись сквозь шквал злобы Аделы Седдон как несомненный, безусловный триумфатор.
Арми Арчерд назвал Седдон «сорокопутом» и предложил ей поискать в словаре разницу между «аргументом» и «скандалом», не говоря уже о разнице между «запугиванием» и «интервью». Валери стала народной героиней. Она вошла в логово дракона и вышла из него, волоча это чудовище за фаллопиевы трубы. Круз и Хэнди ликовали. На них вышел адвокат Хаскелла Баркина, стройный симпатичный мужчина по фамилии Тэбэк, и, казалось ему самому неловко представлять интересы Баркина. Когда Хэнди, Круз и вся армия адвокатов студии объяснили, что произошло, и Тэбэк поговорил с Хэнди наедине, адвокат вернулся к Баркину и посоветовал ему воспользоваться медицинской страховкой, подготовить его нынешнюю любовницу к тому, что ей придется раскошелиться на восстановление изуродованной физиономии, а также снять обвинения, потому что никто не поверит, что бездельник с габаритами Хаскелла Баркина мог быть избит таким мозгляком, как Хэнди.
Но это была лишь часть праздника Круза и Хэнди. Валери стала всюду появляться в компании Эмери Ромито. Глянцевые журналы ликовали. Для поколения, привыкшего плевать на старших, пренебрежительно относиться к возрастным особенностям, в воссоединении старых любовников было непривычное и сентиментальное очарование. Куда бы ни шли Валери и Эмери, их встречали приветливыми улыбками. Всюду были слышны разговоры о том, что после стольких лет грусти и печали влюбленные, наконец, смогли воссоединиться навек.
Эмери Ромито впервые за много лет ощутил себя живым – после того, как скандал с уклонением от призыва разрушил его карьеру. Теперь все было забыто; он словно наполнился новым достоинством, оказавшись в центре внимания прессы. Все это, вкупе с новым пониманием того, чем для него всегда была Валери, сделало его фигурой большего масштаба, чем просто стареющий характерный актер. Прежний страх еще не ушел окончательно, но на сегодня о нем можно было забыть.
Валери начала репетиции с партнерами, и ее уверенность в себе росла день ото дня. ТВ-шоу Аделы Седдон наполнило ее новыми страхами, но результаты скандала – а о ее победе трубила вся пресса – от этих страхов ее избавили. Они, конечно же, оказывали на нее влияние, но для окружающих это было не заметно.
Вечером второго дня репетиций Эмери приехал за Валери в студию в автомобиле, который студия арендовала для него. Он повез ее на ужин в небольшой французский ресторан неподалеку от рынка «Голливуд Ранчо», и, после финальной рюмочки ликера, они поехали на Сансет Бульвар, повернули налево и направились к Беверли Хиллз.
Это было вечером в пятницу.
На улицы выползали хиппи.
Подростки, торчащие на клевом музоне. Детишки-цветы. Новые люди. Длинные волосы, узкие сапоги, цветастые рубахи, мини-юбки, раскрепощенная сексуальность, шерстяные жилеты, рубашки с отрезанными рукавами – шумные и насмешливые ребята. Разрыв между
Расхристанный, дикий, варварский вид этой молодежи шокировал нашу пару. И, хотя разносчики газет говорили вежливо, хотя они просто прижимались к машине и совали свои газеты в окна, само их присутствие вызвало панику у двух пожилых людей; Ромито, запаниковав, вдавил педаль газа до отказа, и машина рванула вдоль бульвара Сансет, оставив газетчика-хиппи с его разлетающимися номерами «Свободной прессы».
Ромито поднял стекло и настоял, чтобы Валери сделала то же самое.
Для них было что-то безобразно кафкианское во всех этих дискотеках, психоделических книжных лавках, ресторанчиках под открытым небом, где дети стробоскопического века приходили в себя после накачки амфетаминами или травкой.
Ромито гнал на полной скорости. Всю дорогу по Сансет к Прибрежному шоссе и к пляжам Малибу.
Наконец Валери мягко проговорила:
– Эмери, ты помнишь «Пляжный домик»? Мы всегда ездили туда ужинать. Помнишь? Давай заедем туда. Выпьем по маленькой.
Ромито улыбнулся, прищурившись. Хорошее настроение возвращалось к нему.
– Помню ли я? Я помню тот вечер, когда Дик Бартелмесс танцевал танго на стойке бара с этой пловчихой, олимпийской чемпионкой… Ну да ты ее знаешь…
Но она ее не знала. Это воспоминание кануло в небытие. Были другие воспоминания – о том, как она подторговывала гашишем. Но вот девушку ту она не помнила. Зато помнила старую придорожную закусочную, которая была популярна во время съемок какого-то фильма в те давние годы.
Но когда они доехали до места, то обнаружили, что старой закусочной, как и полагалось, уже нет, а на ее месте стоял торговый центр, а там, где Дик Бартельмесс отплясывал танго на стойке бара с олимпийской чемпионкой, расположился круглосуточный магазин со спиртным с огромной неоновой вывеской.
Эмери Ромито проехал несколько миль по Прибрежному шоссе, миновав алкомаркет по инерции, не раздумывая. Потом съехал на обочину, встав параллельно океану, и там, на гребне, который спускался в темноту, к линии прибоя, он остановился. Он сидели молча. Двигатель машины отключился, их мысли тоже, в ловушке одиночества, пейзажа и их прошлого.
И потом, внезапно, к Валери Лоун вернулась память. Волна мыслей, которые надо было переворошить сейчас, двадцать лет спустя. Причины, ситуации, обстоятельства.
– Эмери, почему мы не поженились?
И она тут же ответила на собственный вопрос улыбкой, которую он не мог видеть в темноте. Возможно, он ее не слышал – во всяком случае, он не ответил. А в ее сознании роились ответы. Все, как один, мертвые.
Это были сны, которые для каждого из них заменяли реальность; упорство, с которым они пытались уцепиться за дым и туман грез; упрямый отказ признать, что туман и дым неизбежно превратятся в пепел. И когда каждого из них целиком поглотила карьера, которая, как они думали, освободит их, они стали чужими. Они боялись связывать свои жизни друг с другом, с кем угодно, с чем угодно, только не с миром, который выкрикивал их имена сто раз в секунду и аплодировал без остановки.
И тогда Эмери заговорил. Словно его мысли шли встречным курсом течению ее собственных дум, и ее думы мчались навстречу его мыслям.
– Понимаешь, Вал, ты всегда зарабатывала больше, чем я. Твое имя всегда было набрано на афишах самым крупным шрифтом, а мое стояло в колонке «Также снимались». У нас ничего бы не получилось.
Она кивнула, соглашаясь. Но в следующее мгновение шок от того, что она приняла без возражений, шок от безумия происходящего потряс ее. Двадцать лет назад, в мире фантазии, да. Это могло быть реальной причиной в том безумном смысле, в каком извращенная логика кажется вполне рациональной в ночных кошмарах, но она провела почти два десятилетия в другой жизни, и сейчас она понимала, что и эти годы были ложью, как некогда жизнь, вознесшая ее на экран.
Но на мгновение, на долгое мгновение она снова приняла все это: и город, и киноиндустрию, и то, как жизнь шоу-бизнеса засасывает человека. Для тех, кто работал в ней, это быстро становилось данностью, все они попадали под чары своей собственной странной и блестящей жизни; потребовалось более двадцати лет, чтобы снова проникнуть в эту культуру, сжиться с ней.
Но теперь можно было не вырываться из этого густого тумана иллюзий. Потому что он висел, как лос-анджелесский смог, над всей страной, а может, и над всем миром. Но не над Валери Лоун.
– Эмери, послушай меня… – Он шептал что-то, что звучало как шелест крыльев мотылька в тумане. Он говорил об именах в титрах, о деньгах и днях, которые никогда не были живыми и теперь должны были быть полностью и окончательно преданы смерти.
– Эмери, дорогой! Пожалуйста, выслушай меня!
Он повернулся к ней. И тогда она увидела его. Пусть даже смутно, только при лунном свете, но она увидела его таким, каким он был на самом деле, а не таким, каким ей хотелось его видеть, стоящим в дверях бунгало в отеле «Беверли-Хиллз» в ту первую ночь ее новой жизни с ним. Она видела, что случилось с человеком, который когда-то был достаточно силен для того, чтобы отрицать войну и говорить, что он скорее потеряет все, чем будет воевать против ближнего своего. Эмери Ромито стал добровольным узником своей собственной жизни в шоу-бизнесе. Он так и не смог от нее убежать.
Она знала, что должна ему все объяснить, разучить его, а потом научить заново. Бесконечная печаль наполняла ее, когда она обдумывала свои аргументы, свои объяснения того, на что похож другой мир… мир, который он всегда считал скучным, пустым и заброшенным.
– Дорогой мой… Я прожила в пустыне, в пустом мире без малого двадцать лет. Поверь мне, когда я говорю, что все это – пустота: имя в титрах, деньги, жизнь на съемочной площадке – все это притворство и ложь! Мы всегда говорили об этом, но позволили лжи и пустоте высосать из нас все соки. Надо понять, что за границами студий лежит целый мир, где ничего этого нет, где все это не имеет значения. Что, если шоу не продолжается? Что тогда? Зачем отчаиваться? Мы можем заняться чем-то другим, если мы и впрямь нужны друг другу. Понимаешь, о чем я? Неважно, помещено ли твое фото в голливудский каталог актеров, важно, что ты вечером приходишь домой, открываешь дверь ключом и знаешь, что за дверью тебя ждет кто-то, кому ты важен и небезразличен, кого беспокоит, не попал ли ты в аварию на шоссе. Эмери, говори со мной!
Тишина. Она потянулась к нему. Тишина. И потом:
– Вал, может, потанцуем?.. Как прежде?
Тьма снова надвинулась, грозя поглотить Валери. Она оскалила зубы и тыкала в нее, костлявым пальцем, выискивая самые уязвимые места – места, еще наполненные соком жизни, которые она обгладывала до костей, а потом высасывала костный мозг, пока Валери не впадала в полное отчаяние.
Но она сопротивлялась.
Она говорила с ним.
Она говорила низким, грудным голосом, который нарабатывала еще в звездные годы. Сейчас она включила его на полную мощность, чтобы отвоевать самую важную роль в своей карьере.
– У нас есть возможность победить вместе. – Бог дал нам еще один шанс. – Мы можем обрести то, что потеряли двадцать лет назад. – Слушай, Эмери, слушай же…
Эмери Ромито падал в пропасть минувших лет – в бесконечный тоннель отчаяния. Ее голос доходил до него из этого тоннеля, и он цеплялся за этот голос, цеплялся и вновь обретал его. Эмери позволил мелодии ее голоса удерживать его над пропастью – и медленно вытаскивать его назад.
Он произнес жалобно:
– Правда? Ты думаешь, мы сможем? Правда?
Кто может быть более убедителен, чем женщина, сражающаяся за свою жизнь? «Правда?» Она показала ему: «Да, это правда». Она говорила с ним, очаровывала его, возвращая ему силы, покинувшие его десятилетия назад. С ее карьерой на новом подъеме они могли бы вернуть себе все хорошее, что потеряли на пути сюда, на пути к этому вечеру.
И наконец, он наклонился, этот старик, и поцеловал ее, эту усталую женщину. Застенчивый поцелуй, почти невинный, как будто его губы никогда не касались губ бесконечных старлеток, хористок, секретарш и женщин, гораздо менее важных для него, чем эта женщина рядом с ним в арендованной машине на темной дороге у океана.
Он был напуган, она чувствовала это. Почти так же напуган, как и она сама. Но он был готов попробовать, чтобы понять: смогут ли они извлечь что-то реальное из той кучи мусора, в которую они когда-то превратили свою любовь.
Потом он завел машину, сдал задом, развернулся и поехал в сторону Голливуда.
Тьма все еще клубилась рядом с Валери, голодная, жаждущая, но она готова была подождать. Не меньше пугали Валери длинноволосые дети, и острые на язык интервьюеры, и безжалостные огни павильонов, но, по крайней мере, теперь появилась цель; теперь было к чему двигаться.
Подул мягкий бриз, и они открыли окна в машине.
Хэнди
Первое предчувствие катастрофы появилось у меня во время беседы Круза со Спенсером Лихтманом. За два дня до того, когда он должен был начать съемки первых сцен с Валери.
Спенсер договорился о встрече, на которой хотел обсудить положение Валери, и Круз попросил, чтобы я в этой встрече поучаствовал.
Я молчал, но был готов ко всему. Спенсер толкнул свою речь: по существу, профессионально и сжато. Договор с Крузом и студией на представительство трех фильмов. Глава студии, Шарпель, тоже был здесь, и он провел классную оборону по всем канонам американского футбола. Он предложил, чтобы все мы посмотрели, как пойдут у Валери дела в «Западне».
Спенсер уходил с самым расстроенным видом. Мне он не сказал ни слова. Как и Шарпель, которого, по-моему, насторожило мое присутствие при разговоре.
Когда они ушли, я сидел и ждал, что же скажет Артур Круз. В конце концов он заговорил:
– Как идут дела с рекламой?
– Вся информация ложится к тебе на стол, Артур. Ты знаешь, как идут дела.
И я добавил:
– Я сам хотел бы знать, как идут дела.
Он сделал вид, что не понимает, о чем речь.
– И что ты хотел бы знать, Фред?
Я не отводил взгляд. Он понял, что нет смысла валять дурака.
– Кто на тебя давит, Артур?
Он вздохнул, пожал плечами, словно говоря «Ну что ж, ты меня расколол»:
– Студия. Они нервничают. Они говорят, что Валери тяжело работает с текстом, неуклюже… В общем, обычная бессмысленная хрень.
– А откуда
Круз ударил ладонью по столу. И еще раз, и еще раз.
– У них шпион в съемочной группе.
– Да ладно. Ты что, шутишь?
– Не шучу. У них куча денег завязана на этом проекте. Военный фильм, который снял Дженки, проваливается. Он не отыграет и части затрат на производство. А потому они не хотят никакого риска с нашим проектом. Потому и запустили крота в съемочную группу.
– Хочешь, чтобы я разнюхал, кто это?
– А какой смысл? Они запустят другого. Вероятно, это Дженин, ассистентка костюмера. Или старик… Как его? Скелли, гример. Нет, нет никакого смысла избавляться от гнилого яблока. Ее работе это не поможет.
Я слушал все это с растущим беспокойством. В голосе Артура появились новые нотки. Опасливые, словно бы пробующие на вкус реакцию внешнего мира. Я видел, что он не рад этим ноткам, что он борется с ними, но они становятся сильнее и сильнее. Гусеница страха, которая вот-вот превратится в бабочку трусости.
– Ты же не собираешься отказаться от нее, Артур? – спросил я.
Он поднял взгляд на меня. В глазах – искорки гнева.
– Не пори чушь. Не для того я прошел через все это, чтобы падать на колени всякий раз, когда в студии нервничают. Кроме того, я никогда бы с ней так не поступил.
– Надеюсь, что ты говоришь правду.
– Я
– Но они всегда могут тебя прижать. В конце концов, они сидят за кассовым аппаратом.
Круз нервным жестом взлохматил волосы.
– Посмотрим, как она будет справляться. Съемки начинаются через два дня. Кенканнон говорит, что она делает успехи. Подождем… посмотрим, как у нее пойдут дела.
Дела у нее шли неважно.
Я был на съемочной площадке, как только они начали. Вызов Валери был на семь часов утра. Грим, костюмерная. За ней послали лимузин. И теперь – почти целый час – она сидела в гриме. Джонни Блэк появился, когда Валери шла в костюмерную. Он поцеловал ее в щеку, и она сказала:
– Надеюсь, я не испортила ваш текст. Это прекрасная роль, мистер Блэк.
Мы прошли к кофейному автомату и взяли каждый по стаканчику кофе. Мы молчали. Наконец Блэк посмотрел на меня и спросил – с наигранной небрежностью:
– Ну, и как оно смотрелось?
Я пожал плечами. Не ответив ничего. Ответа у меня не было.
Спустя несколько минут на площадке появился Кенканнон. Группа держалась начеку, она была готова, а режиссер сказал им, что сцены будут нелегкими, и всем нужно выложиться по-полной. И сейчас все рвались в бой.
Она вышла из костюмерной и направилась прямо к Джиму Кенканнону. Он отвел ее в сторону и принялся о чем-то шептаться. Это заняло у них добрых двадцать минут.
И потом начались съемки.
Текст она знала, но ее актерская манера была механической, словно заученной наизусть. Кенканнон пытался уговорить ее расслабиться. От этого она напряглась еще больше. Заперта в страхе, который невозможно было разрушить извне. Бессознательно она слишком долго жила в нем. Для нее слишком многое стояло на кону. Единственной защитой было то, что она знала на уровне инстинкта, знала, как актриса. К сожалению, актриса, которая все это помнила и этим пользовалась, была актрисой из 1940-х. Леди в туфлях на завязках. От которой не требовалось играть. Которой нужно было просто хорошо выглядеть, отбарабанивать свой текст и демонстрировать ножки.
Они снова и снова снимали первую сцену. Наблюдать за этим было невыносимо тяжело. Повтор за повтором, и Кенканнон, отчаянно пытавшийся добиться от нее звучания в тональности современного кино. Чего не было и в помине.
– Сцена восемьдесят восемь, дубль семь. А! Сцена восемьдесят восемь, дубль семь. Бэ! Сцена восемьдесят восемь, дубль пятнадцать. Ка! Сцена девяносто один, дубль три, Цэ! Снова и снова, и снова. И каждый раз она проваливала съемку. Группа нервничала, утомлялась и наконец стала смотреть на все с неприязнью. Другие актеры делали ядовитые замечания. Кенканнон был сама обходительность, но съемка превратилась в катастрофу. В конце концов, они что-то сняли.
Кенканнон ушел в темноту звуковой студии. Валери отправилась в свой вагончик, где, наверное, упала на диван. Группа начала готовиться к следующей сцене. Я направился к Кенканнону.
– Джим?
Он обернулся. Незажженная трубка свисала с его губы. Самое начало дня, – но он выглядел совершенно измотанным.
– Что-нибудь получится?
Он повернулся в сторону выхода. Он не нуждался в моих понуканиях. Думаю, его остановил озабоченный тон моего вопроса.
– Может, я смонтирую это так, чтобы сцена сработала.
И он вышел из павильона.
Днем Кенканнона на съемочной площадке навестил Круз. Они долго о чем-то говорили, прислонившись к вагончику. А потом принялись резать роль Валери. Строчку тут, реакцию там. Не слишком многое убиралось, но ей хватило, чтобы понять: они всерьез озабочены. Она занервничала еще больше. Но у них не осталось выбора. Они были прижаты к стене.
Но и она тоже.
Дальнейшие съемки – всю следующую неделю – были адовой мукой. Было понятно, что она не сможет добиться того, что нужно. Яснее ясного, что снятый материал безнадежно мертв. Но мы все еще питали надежду, что мастерство монтажеров сможет ее спасти.
Просмотры отснятого материала были еще более пугающими. В проекционной мы увидели тотальную неудачу того, что мы делали. Отснятый за день материал превращался из плоского в неестественный, а потом и в откровенно непрофессиональный. Кенканнон пытался это исправить, время от времени переводя фокус на других актеров, пробуя разные уловки с камерой. Ничто не работало. Все равно в центре всего стояла Валери, словно неподвижный взгляд крутящегося дервиша. И никакая техника не могла компенсировать то, чего так не хватало: концентрации, души, огня. Ее сцены были сущим кошмаром.
В проекционном зале зажегся свет, и мы с Крузом остались вдвоем. Мы не могли позволить кому-то еще смотреть отснятый за день материал. Мы посмотрели друг на друга, и Артур тяжело вздохнул:
– Господи, Фред! Что мы будем делать?
Я не мигая смотрел на белый экран. В голосе Круза было отчаяние. Я не знал, что сказать.
– Мы можем спрятать это от студии, на время? Хотя бы до тех пор, пока Кенканнон поколдует с монтажом?
Он покачал головой.
– Ни единого шанса.
– Они так плотно следят за тобой?
– Еще как! Думаю, они затребовали копии отснятого в лаборатории. Думаю, просматривают их прямо сейчас, видя то же, что только что видели мы.
«Но почему?» – спрашивал я себя. Почему? Хотя, если честно, ответ был у меня уже тогда, когда мы отсматривали материал. Бесспорный, очевиднейший ответ.
И он был прост: Валери Лоун никогда не была очень хорошей актрисой. Никогда. Ее фильмы делались для публики, готовой потребить любой кинопродукт. Именно поэтому Веда Энн Борг, и Вера Груба Ральстон, и Сонджа Хение, и Джинни Крейн, и Ронда Флеминг, и Эллен Дрю, и все прочие хорошенькие, но не особо талантливые актрисы добились успеха. Это была нация в дотэвэшную эру, которая заполняла кинотеатры с фильмами Первой Лиги, где играли Пол Муни, и Спенсер Трейси, и Джон Гарфилд, и Богарт, и Ингрид Бергман – но эти же кинотеатры нуждались и во второй части киносеанса, а это были Б-фильмы, с Рори Кэлхуном, и Лексом Баркером, и Энн Блит, и Вандрой Хендрикс. Им нужен был продукт, а не Хэлен Хейз.
Вот так все полуталанты и жили сказочной жизнью. Продавался любой товар. Но сейчас фильмы для проката имели миллионные бюджеты – даже продукты второй лиги, и сегодня уже никто не мог делать ставку на недоактеров. Конечно, до сих пор в этом бизнесе присутствовали бездарные красотки, которые попадали в тот или иной фильм, но они были в абсолютном меньшинстве. Но «Западня» была не из разряда халтуры. Это было солидное мероприятие, в которое уже влили миллионы, не говоря уже об ожиданиях и надеждах.
Валери Лоун была одной из последних в вымершей стае «полузвезд», которые каким-то образом сумели зацепиться за память публики, при этом новое поколение, молодежь понятия не имела, кто это вообще. И юные девушки уже не делали стрижки под Бетт Дэвис, или Джоан Кроуфорд, или Барбару Стэнвик. А она была всего лишь престарелой Валери Лоун – чего уже было недостаточно.
Из тех актрис, которые преуспели
– Ну, так что будешь делать, Артур?
Он не смотрел на меня. Его взгляд был зафиксирован на пустом белом экране.
– Я не знаю. Бог мне свидетель, я просто не знаю.
Контракт на пакет фильмов с ней не подписали.
На премьеру в кинотеатре «Египтянин» Валери пришла с Эмери Ромито. Она была сдержанной, элегантной, она раздавала автографы, и, как вполголоса заметил Круз, когда Валери пришла на очередное ТВ-интервью, она умерла в тот самый момент, который считала своим величайшим триумфом. Конечно, мы не рассказали ей о том, сколько миль пленки Кенканнон оставил на полу в монтажной. По сути, это была роль статиста.
Когда она вышла из кинотеатра после премьеры, лицо ее было белее известки. Она понимала, что ее ждет.
И мы ничего не могли сказать или сделать. Мы стояли, пожимая руки всем доброжелателям, говорившим, что у нас на руках мега-хит, а Валери Лоун шла сквозь толпу, следуя за потрясенным Ромито. Машина стояла на обочине, и они направились к ней. Тем временем в холл вышел Митчем, и толпа взревела от восторга.
И не было никаких охов и ахов в адрес Валери Лоун, когда она стояла, ожидая лимузин.
Она была трупом – и знала это.
В ту ночь я пытался дозвониться до Джули – после большого приема в ресторане «Дэйси». Ее не было. Я схватил бутылку виски и опустошил ее в несколько глотков.
И упал на пол. И, как будто этого было недостаточно, мне тут же приснился сон. Язык у меня превратился в кусок тряпки, и я не мог произнести ни единого слова. Но это было не важно, потому что тот, к кому я обращался, не мог меня слышать.
Лишенный голоса труп. А лица трупа я так и не смог рассмотреть.
9
Для Валери Лоун настало время анатомии греха: ей позвонило Агентство. Нет, не Спенсер Лихтман. Он был во Флориде, подписывая контракт с одной из актрис Айвена Торса для его новой пилотной серии об Эверглейдз. На шесть недель Спенсер выпал из голливудской жизни. Это был нелегкий контракт: пилотный материал, опцион на сериал, если пилот будет куплен, счета, транспорт и, кроме всего прочего, Спенсер эту актрисулю трахал. Так что Валери позвонило Агентство. Голос с металлическим тоном проинформировал ее, что у них идет реорганизация, что-то связанное с налоговыми долгами и бла-бла-бла.
Она спросила робота, что все это значит, и значило это, что контракта с Агентством у нее больше нет, а значит, ее теперь никто не представляет.
Она позвонила Артуру Крузу. Он отсутствовал.
Потом ей звонил менеджер отеля «Беверли-Хиллз». С ними связался бизнес-офис студии и сообщил, что арендная плата за бунгало остановлена с первого числа. То есть, через две недели.
Она позвонила Артуру Крузу. Его не было в офисе.
Она позвонила в закусочную Шиви. Чтобы спросить его, занято ли ее прежнее место. Шиви был в восторге. Все ждут ее, чтобы рассказать, как они рады тому, что ей снова удалось стать популярной, все эти газеты и ТВ, ого! Кто заслужил этого больше, чем их красавица Вал? И она не забывает старых друзей, не смотрит на них сверху вниз, даже снова став звездой, став знаменитостью, каково? Она поблагодарила его, сказала, что никогда их не забудет – и повесила трубку. Вот так вот! Вернуться в закусочную в пустыне она уже не может.
Она снова отхлебнула шампанского, и его вкус остался на языке.
Она позвонила Артуру Крузу. Он был в монтажной и просил его не беспокоить.
Она позвонила Артуру Крузу. Он был в Нь-Йорке с рекламистами и вернется только первого числа.
Она позвонила Хэнди. Он был с Крузом.
Она позвонила Эмери Ромито. Он снимался в вестерне для канала Си-би-эс. Его представители сказали, что он перезвонит ей позже. Но когда он позвонил, была уже ночь и она спала. Когда она позвонила ему на следующий день, он снова был на студии. На съемках.
Она попросила передать ему, что звонила Валери, но он так и не перезвонил ей.
Голодная хищная тень надвигалась на нее.
И прятаться было негде.
Катастрофа – как пожар в прерии. С какого-то момента его уже ничем не остановить, не погасить. Такая катастрофа знает только тактику выжженной земли.
Она позвонила Артуру Крузу. И сказала Роуз, что приедет поговорить с ним следующим утром.
Лимузина от студии уже не было, и она взяла такси.
Артур Круз провел бессонную ночь, зная, что она приедет. Ночью он смотрел ее старые фильмы в своем домашнем кинотеатре. Он ждал ее.
– Как дела с фильмом, Артур?
Слабая улыбка.
– Первые сборы вполне приличны. Студия довольна.
– Я читала рецензию в «Тайм». Они очень хорошо отзывались о тебе.
– Да. Ха-ха, вот неожиданность. Эти умники обычно ради красного словца…
Молчание.
– Артур, срок арендной платы истекает через неделю. Я бы хотела вернуться к работе.
– Хм… Мы все еще работаем над сценарием нового фильма, Валери. К тому же прошло пять месяцев с момента окончания съемок «Западни». Студия платила за бунгало до завершения пост-продакшна. Монтаж, редактура, озвучка, и все прочее. Они считают, что сделали для тебя достаточно много. И мне сложно с ними спорить, Валери… Серьезно.
– Я хочу работать, Артур.
– А разве твои агенты не добывают для тебя работу?
– Две мини-роли на ТВ, вот, пожалуй, и все. Думаю, слухи обо мне уже пошли. Наш фильм…
– Ты сработала прекрасно, Валери, просто прекрасно.
– Артур, не лги мне. Я знаю, что со мной… беда. Я не могу получить работу. Но мне же нужно что-то делать!
В ее голосе звучали жалобные нотки, но говорила она уверенно.
Как человек, требующий того, чего по праву заслуживает. Круз приуныл. И отреагировал враждебностью.
– Я должен что-то сделать? Боже, Валери, да я давал тебе работу в течение шести месяцев – ради трех дней съемок. Этого недостаточно?
Ее губы беззвучно шевелились, и потом она очень тихо произнесла:
– Недостаточно. Я не знаю, что мне делать. В закусочную я вернуться не могу. Я уже вернулась сюда. И мне не к кому обратиться. Ты меня сюда привел. Ты должен что-то сделать, это твоя ответственность.
Артура Круза затрясло. Под столом он сжал руками колени.
– Моя ответственность, – заявил он, расхрабрившись, – закончилась с твоим контрактом, Валери. Я из кожи вон лез, и ты не можешь этого не признать. Если бы у меня был на руках еще один проект, готовый к запуску, я бы дал тебе прочитать роль, но сейчас мы со сценаристом вносим серьезные изменения. Так что готового к запуску проекта у меня нет. И что я, по-твоему, должен сделать?
Его атака ошеломила ее. Она не знала, что сказать. Он был с ней честен и справедлив. Он делал все, что мог. Он рекомендовал ее другим продюсерам. Они оба знали, что она провалила фильм, и знали, что теперь все в Голливуде это знали. Круз был бессилен.
Она встала, решившись уйти, но он остановил ее.
– Мисс Лоун. – Не Вал или Валери. Он как бы отступил на шаг, чувство вины заставило его обратиться к ней почти официально.
– Мисс Лоун, могу я… кгм… Одолжить вам денег?
Она развернулась к нему:
– Да, мистер Круз. Можете.
Он полез в ящик стола, вынимая чековую книжку.
– Гордость мне не по карману, мистер Круз. Уже не по карману. Я слишком напугана. Так что выпишите сумму побольше.
Он не смел поднять на нее глаз. Потом склонился над столом и выписал чек на ее имя. Сумма не была настолько большой, чтобы унять дрожь в его коленях. Она взяла чек, не глядя на сумму, и молча вышла. Когда загудел интерком, и Рут сказала, что ему звонят, он рявкнул:
– Скажи, что меня нет. И больше сегодня не беспокоить!
Он отключился и откинулся на спинку своего глубокого кресла.
«Что еще я мог сделать?» – размышлял Круз.
Если он ждал ответа, то ответ пришел очень нескоро.
После того, как она рассказала Эмери обо всем, что произошло (хотя он и был с ней в последние пять месяцев – и знал, что происходит, запах могилы ведь не утаишь), она ждала, что он скажет ей: не беспокойся, я о тебе позабочусь, теперь мы снова вместе, и все будет хорошо, ведь я люблю тебя и ты моя.
Но ничего подобного он не сказал.
– Они не предложат опцион? Какой-то шанс есть?
– Эмери, ты знаешь, что они не рассматривали опцион всерьез. Прекратили о нем думать еще месяцы тому назад. Было просто устное обещание. На еще один фильм. Но Артур Круз сказал мне, что у них проблемы со сценарием. А это может тянуться месяцами.
Он обошел по периметру свою комнату в отеле «Стратфорд Бич» – унылую маленькую комнату с выцветшими обоями и ковром, который отель никак не хотел поменять, несмотря на то, что он был протерт до дыр.
– Но есть ведь что-нибудь еще?..
– Вестерн. Для ТВ. Просто камео. Снимают через месяц. Я была на прослушивании, им вроде понравилось.
– Ты, конечно же, возьмешь роль?
– Возьму, Эмери. Но это буквально несколько долларов. На жизнь не хватит.
– Мы все делаем то, что в наших силах, Вал.
– Могу я остаться у тебя, пока дела не пойдут чуть лучше?
Застыв в янтарной тюрьме отражений, показывающих его внутреннюю сущность, Эмери Ромито выпустил спасавшую его нить и снова рухнул в туннель отчаяния. Он не мог прийти к ней на помощь. Нет, не из-за душевной черствости, а из страха. Он был просто стариком, пытающимся установить связь с чем-то, что никогда не было даже сном – это была иллюзия. А теперь Валери грозила отобрать у него даже эту подделку, просто потому, что она, Валери, есть, потому, что она здесь, в этой комнате.
– Послушай, Вэл, я пытался осознать и принять все. Я понимаю, через что ты проходишь. Но это все тяжело, очень тяжело. Мне приходится выпрыгивать из шкуры, чтобы свести концы с концами.
Она заговорила с ним о том, что было у них много лет назад, и о том, что они почувствовали всего несколько месяцев тому. Но он уже удалялся от нее, бормоча от страха, прячась в тень своей крохотной жизни.
– Я не могу так, Валери. Я уже далеко не юноша. Помнишь, в те времена я мог делать все, что угодно. Я был диким, неукрощенным. И теперь мне приходится за это платить. Нам всем приходится платить за наше прошлое. Нам надо было все осознать, спасти хоть что-то, но кто же знал, чем все это кончится… Нет, я так не могу. У меня просто не хватит сил. Мне иногда перепадает работенка, мелочь, роли второго плана. Но сейчас нужно быть голодным, как нынешние молодые. Они всегда голодны. У меня практически нет сил, Валери. У нас ничего не получится. Просто не получится.
Она, не отрываясь, смотрела на него.
– Я просто вынужден цепляться! – Он уже кричал. Она нависла над ним.
– Цепляться за что? За эпизодические роли? За случайных людей и редкие выступления в клубах «Фрайарс»? Что у тебя есть, Эмери? Что у тебя действительно есть такого, что стоит хоть чего-то? Есть ли у тебя я, есть ли у тебя настоящая жизнь, есть ли у тебя что-то действительно твое, чего у тебя не отнимут?
Она умолкла. Спор был безнадежным.
Из него словно выпустили воздух. Это был усталый, напуганный старик с фотографией в актерском справочнике. Если у него когда-то и был хребет, он за все эти годы сточился – позвонок за позвонком. Он рухнул на ее глазах, отягощенный собственной неспособностью жить. Оставшись с этой отвратительной ходячей смертью, с элегантностью снаружи и копотью внутри, Валери Лоун смотрела на незнакомца, с которым в своих снах она двадцать лет занималась любовью. И она поняла, что их развели не мифы и ужасы киногорода. Их развела собственная неадекватность.
И она просто ушла от него. Она не могла винить его или наказывать. Отнять у него эту жалкую, крошечную жизнь означало бы его убить.
А она была гораздо сильнее Эмери Ромито, ее призрачного возлюбленного. Сильнее настолько, что ей не нужно было прибегать к убийству.
Хэнди
Я вернулся домой и увидел Валери Лоун, сидевшую возле бассейна и болтавшую с Пиджин. Она посмотрела на меня и слабо улыбнулась.
Я постарался не сгореть от стыда. И попытался не показать, как старательно я избегал нашей встречи. Не показать того, каких усилий мне стоило не сорваться с места и не удрать в Нью-Йорк.
Она встала, попрощалась с Пиджин и направилась ко мне.
Днем я был на шопинге. Мне пришлось подвинуть на сгибе локтя рубашки от Рон Постал и сумки от де Восс, чтобы я мог взять ее за руку.
Она была в стильном летнем платье. И пыталась вести себя свободно и непринужденно, чтобы не нагружать меня тоннами вины.
– Поднимемся, там будет прохладнее, – предложил я.
В квартире она осмотрелась.
– Вы, кажется, съезжаете? – сказала она.
Я осклабился. Чуточку нервно для легкой светской болтовни.
– Нет, у меня всегда такой бардак. У меня есть дом на Шерман Оукс, но в данный момент там вроде как поселилась моя вроде как бывшая жена. Пока что мы судимся. И потому я живу здесь, готовый сняться с места в любой момент.
Она кивнула.
Ужасы калифорнийских разводов ей были знакомы. Она сама прошла через несколько таких кошмаров.
– Мистер Хэнди, – начала она.
Я не стал настаивать на том, чтобы она звала меня Фредом.
– Вы были первым, кто со мной заговорил, и…
Вот оно. Я был виноват во всем.
Я выслушал все, что случилось у них с Крузом, с этой крысой Спенсером Лихтманом, с Ромито. И теперь наступала моя очередь. Ей было некуда идти, некого казнить, так что настал момент покаяния и для меня.
Я был тем, кто воскресил ее из безопасности и святости ее могилы; вернул ее в мир, столь же мимолетный, как премьера любой киношки. Она смотрела на меня и знала, что это ничем никому не поможет, но она смотрела, не отводя глаз.
И выложила все, слово за слово, тщательно взвешивая каждое из них.
Что мог я поделать, Христа ради? Я и так сделал все, что мог. Охранял ее от Хаскелла Баркина, и когда она прибыла в Голливуд, я практически нес ее на плечах. Что еще я должен был сделать? Мой мозг орал: «Я не сторож брату моему! Женщина, оставь меня в покое. Слезь с меня. Я не собираюсь умирать за тебя – или за кого угодно еще. У меня есть работа, и я хочу ее сохранить. Я получил весь пиар, который был необходим “Западне”, и да, спасибо, что помогла мне удержать работу в руках, но черт дери, ты не часть моего наследства. Я не твой папочка. Я не твой любовник. Я всего лишь человек с улицы, не позволяющий драконше захватить его дом – единственный якорь в моей жизни. Так что прекрати, не говори, не пытайся заставить меня плакать, потому что плакать я не стану. И не называй меня могильщиком, ты, старая стерва!»
– Я гордая женщина, мистер Хэнди. Но я не слишком умна. Я позволила лгать мне. И не раз, а дважды. В первый раз я была слишком молода, чтобы понимать, что происходит. Но в этот раз я знала, что вы можете сделать со мной, и сама влетела в западню. И я еще из везунчиков, знаете? Мне повезло – я осталась в живых. И знаете, что вы со мной сделали? Вы обрекли меня на жизнь, которой живет бедолага Эмери, а это ведь и жизнью не назвать.
Больше она не произнесла ни слова. Просто сидела, уставившись на меня. Ей не нужны были мои оправдания. Она знала, что я был бессилен, я был не лучше и не хуже, чем любой из них. Что я помог убить ее во имя любви.
Самые страшные преступления совершаются не во имя ненависти, но во имя любви.
Мы с Валери знали, что время от времени будут перепадать эпизодики на ТВ, и на жизнь ей хватит, но здесь, в этом долбаном городе, это не считалось жизнью. Это было убогое существование, год за годом, пока не наступит день, когда оно кончится, и за это оставалось только молиться.
Я знал, что Джули ко мне не вернется.
Знала это и Джули. Она разъезжала повсюду, потому что не выносила Голливуд, потому что знала, что этот проклятый город распорет ей живот и вывалит кишки на улицу. Она всегда говорила, что не согласится на судьбу ей подобных, и теперь я знал, почему с ней невозможно было связаться.
И чертова драконша заполучит мой дом, а сам я останусь в Голливуде – с Божьей помощью.
До тех пор, пока не слетятся птицы, чтобы выклевать мне глаза, и я уже не буду блондинчиком Хэнди, или хотя бы Хэнди – старым профи, а стану чем-то, что называется Фред Хэнди… О да, я помню его, он в свое время был вполне неплох. Но что, черт дери, я мог предложить миру, кроме быстрого языка и пары-тройки идей, однако, как только язык стал притормаживать, а идеи стали пересыхать как вода в лужице, чем же я буду отличаться от Валери Лоун или от ее бедного несчастного Эмери Ромито?
Она оставила меня в моей убогой квартире, выглядевшей так, словно я вот-вот съеду. Но мы с ней знали, что никуда я отсюда не двинусь.
10
В очень милом и уютном ресторанчике на бульваре Сансет, когда вечер наконец пришел и в Голливуд, Валери Лоун сидела на высоком табурете и ела сэндвич с ростбифом. Неспешно потягивая темный эль из стакана. На дальней стене зала висел негромко бормочущий телевизор. Какой-то старый фильм года этак 1942-го.
Среди актеров, занятых в фильме, Валери Лоун не было.
Вселенная к ней благоволила, но Вселенной не хватало чувства иронии. Так что на экране ТВ шел просто старый фильм. Через три стула от Валери сидел хиппи в темных очках и с семью нитями бус. Он поднял взгляд на бармена и мягко произнес:
– Эй, дружище.
Бармен подошел к нему. Он явно не любил это длинноволосое племя, но не мог игнорировать серьезные деньги, которые патлатые тратили в его заведении.
– Ну?
– Как насчет включить какой-нибудь другой канал? А еще лучше выключить эту хрень, а я кину монетку в музыкальный автомат?
Бармен посмотрел на него с кислой миной, подошел к телевизору и выключил его. Валери Лоун ела свой сэндвич, когда ее мир выключили.
Хиппи бросил четвертак в музобокс и выбрал какую-то рок-песенку. Потом вернулся на свое место, и музыка заполнил помещение ресторана.
Снаружи на город спустилась ночь, а с ней и ночные огни. Один из прожекторов освещал рекламный щит: фильм «Западня», в главных ролях Роберт Митчем и Джина Лоллобриджида; продюсер Артур Круз; режиссер Джеймс Кенканнон; автор сценария Джон Д. Ф. Блэк; музыка Лало Шифрина. В самом конце списка с заголовком «В фильме также снимались» был прямоугольник со смытым текстом. Когда-то он гласил: «А ТАКЖЕ МИСС ВАЛЕРИ ЛОУН в роли Анджелы».
Анджела превратилась в ролюшку без слов. Ее попросту не стало.
Валери Лоун существовала только как женщина в милом ресторанчике на бульваре Сансет. Она ела. И длинная вечно голодная тень тоже начала питаться.
Кремневое ружье, или захват Флинта: Нереализованный телефильм
ТИЗЕР. ИЗ ЗАТЕМНЕНИЯ:
1. ОЧЕНЬ КРУПНЫЙ ПЛАН – КАДР КРОВАВО-КРАСНЫЙ – ФАСЕТЧАТЫЙ.
Впечатление такое, словно мы заглядываем внутрь рубина (это и в самом деле так, но не будем сразу раскрывать карты). Переливающуюся игру света на гранях драгоценного камня мы видим в максимальном приближении: огни играют, сияют, гипнотизируют.
КАМЕРА ОТЪЕЗЖАЕТ, и теперь мы видим, что красное зарево – это глаз Смерти, мертвенно-красный круг на лице скелета с косой, ТРИНАДЦАТОЙ КАРТЫ колоды Таро. КАМЕРА ПРОДОЛЖАЕТ ОТЪЕЗЖАТЬ, и теперь показывает карту целиком. Она лежит на черной бархатной скатерти.
ГОЛОС ФЛИНТА ЗА КАДРОМ (
– Не надо пугаться, мисс Гриффен. Смерть в картах Таро обычно означает трансформацию или перемены.
МЫ СЛЫШИМ ФЛИНТА в то время, как КАМЕРА ПРОДОЛЖАЕТ ДВИГАТЬСЯ НАЗАД И ВВЕРХ. Теперь стол виден целиком. Он покрыт черной бархатной скатертью, на которой разложены карты Таро в стандартном для гадания порядке.
ГОЛОС КАЛИСТЫ (
– Я потратила сто долларов для того, чтобы вы мне погадали, мистер Флинт. Уж хотя бы поэтому вы могли бы звать меня по имени. (
КАМЕРА ПРОДОЛЖАЕТ ОТЪЕЗЖАТЬ, и теперь мы видим ДЕРЕКА ФЛИНТА в элегантном смокинге. Он раскладывает карты Таро для гадания Калисты Гриффен, очень красивой женщины лет двадцати семи. ГОЛОСА ПРОДОЛЖАЮТ ЗВУЧАТЬ ЗА КАДРОМ.
ФЛИНТ (
– Даже благотворительные вечеринки имеют свои плюсы, Калиста. А иначе как бы мы встретились?
КАЛИСТА (
– О, да вы сладкоречивый дьявол.
ФЛИНТ (
– Полагаете, на роль прорицателя я не гожусь? Кем же, по-вашему, мне следовало быть? Слушаю с нетерпением.
КАЛИСТА (
– Вы были бы хороши в роли человека темных и чрезвычайно запутанных тайн. Но вы, скорее, плейбой, мистер Флинт. (
– Чем вы занимаетесь, когда не раскладываете карты Таро, мистер Флинт?
ФЛИНТ (
– Зовите меня Ишмаэль[10].
КАЛИСТА (
– Ох, да полно вам, в самом-то деле!
ФЛИНТ (
– Тогда пусть будет Дерек. И, когда я не работаю на благотворительных вечеринках, то всецело предан своему скромному ремеслу убийцы с топором и сексуального извращенца. А также исследователя человеческой природы.
Пока мы СЛЫШИМ этот диалог, КАМЕРА ПРОДОЛЖАЕТ ДВИЖЕНИЕ НАЗАД И ВВЕРХ. Камера отъезжает от КРУПНОГО ПЛАНА Флинта и Калисты, и ПЕРЕДНИЙ ПЛАН на какой-то момент занят РУКОЙ, КОТОРАЯ ДВИЖЕТСЯ С ЛЕВОГО КРАЯ ЭКРАНА, в руке этой шикарный, с тиснением, пригласительный билет.
Рука выглядывает из рукава смокинга с накрахмаленной манжетой и дорогой запонкой. ВТОРАЯ РУКА тянется к ней СПРАВА, чтобы взять приглашение. Эта рука – в белой перчатке. Это явно рука лакея. Надпись на приглашении гласит: ГАЛА-ПРИЕМ В ПОЛЬЗУ ФОНДОВ БОРЬБЫ С ПОСЛЕДСТВИЯМИ КАТАСТРОФ ДЛЯ МЕЖДУНАРОДНОЙ ОРГАНИЗАЦИИ ПОМОЩИ ПОСТРАДАВШИМ.
ДИАЛОГ ПРОДОЛЖАЕТ ЗВУЧАТЬ ЗА КАДРОМ, в то время как руки выходят из КАДРА, и КАМЕРА продолжает двигаться НАЗАД И ВВЕРХ, ведя съемку с КРАНА. Сейчас мы видим Флинта и Калисту за маленьким столом. Флинт окружен ГРУППОЙ буржуазного вида ДАМОЧЕК, которые наблюдают за сеансом его гадания. На ЗАДНЕМ ФОНЕ зал, заполненный гостями из высшего общества. Это исключительно яркие и богатые люди: индийские раджи, капитаны крупного бизнеса, в общем, обычная толпа для такого рода событий.
2. КАМЕРА СНОВА ДВИЖЕТСЯ НАЗАД И ВВЕРХ, ДОЛГИЙ КАДР, при этом мы продолжаем слышать ДИАЛОГ Флинта и Калисты. И, наконец, КАМЕРА ПОДНИМАЕТСЯ НА МАКСИМАЛЬНУЮ ВЫСОТУ, работая С КРАНА, а мы видим всю публику через сверкающую хрустальную люстру на ПЕРЕДНЕМ ПЛАНЕ.
ВСЕ ЭТО ПРЕДСТАВЛЯЕТ СОБОЙ ОДИН НЕПРЕРЫВНЫЙ КАДР, ОТ КРАСНОГО ГЛАЗА КАРТЫ СМЕРТИ ДО ОБЩЕГО ПЛАНА ЗАЛА, СНЯТОГО ЧЕРЕЗ ЛЮСТРУ.
КОРОТКАЯ ПАУЗА, и КАМЕРА РАЗМЫВАЕТ СВЕРКАЮЩИЕ ОГНИ ЛЮСТРЫ, пока весь ЭКРАН не становится мерцающим источником света, а мы переходим к ОЧЕНЬ КРУПНОМУ ПЛАНУ КАЛИСТЫ, ГЛАЗА КОТОРОЙ СИЯЮТ НЕ МЕНЕЕ ЯРКО, ЧЕМ ХРУСТАЛЬ ЛЮСТРЫ.
КАМЕРА ОТЪЕЗЖАЕТ в тот момент, когда Флинт произносит слова «исследователь человеческой природы». СНОВА НАЕЗД НА ПРЕКРАСНОЕ ЛИЦО Калисты с изумительными чертами.
Это лицо из тех, за которые дерутся на дуэлях. На лице молодой женщины выражение яркой чувственности.
КАЛИСТА:
– Как интересно, Дерек! Мы можем об этом поговорить более подробно?
3. ТАКОЙ ЖЕ КРУПНЫЙ ПЛАН – ФЛИНТ. Он явно заинтересован, но старается не подавать вида.
ФЛИНТ:
– Почему бы и нет, Калиста? Сегодня вечером вуаль, скрывавшая будущее, похоже, раздвигается. У меня наберется не один час материала на сей предмет.
Пока Флинт говорит, КАМЕРА СМЕЩАЕТ ФОКУС на толпу позади него. Лицо ФЛИНТА ОСТАЕТСЯ НА ПЕРЕДНЕМ ПЛАНЕ, ИЗОБРАЖЕНИЕ РАЗМЫТО, и мы видим среди пухлых вдовушек, увешанных драгоценностями дебютанток, индийских богатеев в бархатных одеждах маленького человечка с лицом хорька, который следит за Флинтом из ближайшего угла. Флинт, как и все остальные, его не замечает.
КАМЕРА МЕНЯЕТ ФОКУС.
КАЛИСТА (
– Здесь становится душно, вам не кажется?
(
– Да, нам стоило бы прогуляться в саду.
4. КАДР ИЗ ДВУХ ЧАСТЕЙ – в кадре ФЛИНТ И КАЛИСТА встают. Толпа красавиц расстроена тем, что пофлиртовать с Флинтом им не светит. Они расходятся.
КАЛИСТА (
– Ты насквозь видишь все мои ловушки. Похоже, что от предсказателя ничего нельзя скрыть.
Флинт тасует колоду Таро, карта Смерти на самом верху. Он постукивает по ней пальцем.
ФЛИНТ:
– Мы можем оставить Костлявую здесь. Три – это уже толпа.
5. КАДР, СНЯТЫЙ ДВИЖУЩЕЙСЯ КАМЕРОЙ – С ФЛИНТОМ, КАЛИСТОЙ и толпой, окружавшей их. Наша пара отходит от стола, направляется к стеклянным дверям и выходит на веранду.
6. ДОЛГИЙ ПАНОРАМНЫЙ КАДР от стола до стеклянных дверей, через которые выходят Флинт и Калиста. НА ПЕРЕДНЕМ ПЛАНЕ КРУПНО – лицо Человека-Хорька, он движется к столу, но мы не видим, что он там делает, потому что как только он подходит к столу, КАДР РЕЗКО СМЕНЯЕТСЯ НА
7. ВЕРАНДУ с ВИДОМ НА САД. В кадре Флинт и Калиста, они любуются прекрасным садом особняка, где вечеринка и происходит. Калиста достает сигарету из золотого портсигара (
КАЛИСТА:
– Не желаете сигарету?
ФЛИНТ (
– Я думал, мы оставили Костлявую в зале?
КАЛИСТА:
– Какое высокомерие… (
ФЛИНТ (
– Когда-то жил-был англичанин по имени Беджут. Он сказал однажды: «Хорошее дело не иметь пороков, но плохо жить без соблазнов».
Калиста смеется, Флинт берет ее под руку, и они спускаются по роскошной лестнице, а нас камера МОЛНИЕНОСНО ПЕРЕНОСИТ в сцену.
8. ВИД НА САД.
Камера движется по одной из дорожек лабиринта Минотавра вдоль высоких кустов, пересекающих сад по всем направлениям.
В то время, как мы добрались до перекрестка двух дорожек, КАМЕРА ЗАДЕРЖИВАЕТСЯ на ПАРЕ МУЖЧИН, ОДЕТЫХ В ЧЕРНОЕ, которые перемещают кусты на роликовых платформах, блокируя один проход и вынуждая гуляющих двигаться по новой для них дорожке. Черные костюмы этих двоих обтягивают их тела, закрывая мужчин с головы до ног – вырезаны только дырки для глаз. Весьма зловещий вид.
9. ВИД СВЕРХУ – в кадре лабиринт, где Флинт и Калиста подошли к точке, где люди в черном установили ложные кусты. Мы видим, что Флинт идет все глубже в лабиринт вместе с девушкой, а впереди по тропе, где идут Флинт и Калиста, двое в черном передвигают кусты, вынуждая Флинта двигаться все дальше вглубь лабиринта.
10. СЪЕМКА С КРАНА – ВИД СВЕРХУ на Флинта и Калисту, которые идут по последнему из «обустроенных» проходов к центральной – довольно большой – площадке лабиринта. НА НИХ ОПУСКАЕТСЯ КАМЕРА, и мы видим нашу пару уже на краю центральной площадки. КАМЕРА ДВИЖЕТСЯ ВНИЗ ПОЧТИ ДО САМОЙ ЗЕМЛИ, и Калиста внезапно опускается на колено рядом с деревцем бонсай.
КАЛИСТА:
– Мне камешек угодил под стопу…
Она возится с туфлей, Флинт ждет. Калиста поднимает голову и улыбается, кажется, что она хочет что-то сказать Флинту, но внезапно гримаса на ее лице застывает и она… резко вскрикивает…
КАМЕРА РЕЗКО ПАНОРАМИРУЕТ НА:
11. ПЛОЩАДКУ В ЦЕНТРЕ и задерживается на одном из мужчин в черном. Он целится куда-то из арбалета. Он стреляет в тот момент, когда КАМЕРА РЕЗКО ПЕРЕМЕЩАЕТСЯ НА:
12. СРЕДНИЙ ПЛАН КАЛИСТЫ, и короткая стрела, выпущенная из арбалета, вонзается в ствол бонсая, рядом с головой девушки.
13. КРУПНЫЙ ПЛАН: Флинт толкает Калисту, она падает на землю, а Флинт как тигр бросается к краю площадки по направлению к киллеру в черном, который бросается наутек. Флинт несется по земле, покрытой дерном, и внезапно земля уходит из-под его ног, когда он наступает на ловушку, казавшуюся твердой почвой.
14–18. СЕРИЯ КАДРОВ В КАЛЕЙДОСКОПИЧЕСКОМ РИТМЕ, КАДРЫ НАЕЗЖАЮТ ДРУГ НА ДРУГА. Флинт смотрит прямо в камеру, теряя равновесие. Он проваливается в дыру в земле. Его тело летит в глубокую шахту, и он с силой ударяется о дно западни.
19 КАДР ПРОПУЩЕН – ТЕПЕРЬ ФЛИНТ – КАМЕРА СНИМАЕТ ЕГО СВЕРХУ: Он трясет головой, приходя в себя. Потом медленно встает. Делает глубокий вдох, оценивает ситуацию, ощупывает руками стенки колодца.
Флинт на глубине примерно шести метров. Он прислоняется к одной из стен, обхватывает плечи руками, резко поднимает ноги вверх, опирается на противоположную стену, и очень осторожно разводит руки. И так, лицом вверх, он начинает двигаться по стене колодца. В этот момент мы слышим голос за кадром.
1-Й В ЧЕРНОМ:
– Он ползет наверх.
2-Й В ЧЕРНОМ:
– Он действительно ползет наверх, гори он огнем!
1-Й В ЧЕРНОМ:
– Это падение должно было его вырубить на неделю!
2-Й В ЧЕРНОМ:
– Ну и западню ты вырыл, идиот! Говорил я тебе, надо было на дне колодца установить колья!
1-Й В ЧЕРНОМ:
– О, черт…
Флинт приближается к самому верху. Он движется очень быстро.
21. КАДР С ЗЕМЛИ – ВПЛОТНУЮ КО ВХОДУ В КОЛОДЕЦ. Голова Флинта появляется над входом. КРУПНЫЙ ПЛАНТ ФЛИНТА, который осматривается по сторонам.
22. ГЛАЗАМИ ФЛИНТА – он обнаруживает, что смотрит прямо в наконечник шланга.
КАМЕРА СНИМАЕТ ПОД НАКЛОНОМ, ДВИГАЯСЬ ВДОЛЬ ШЛАНГА ДО КОНТЕЙНЕРА. Шланг держит красавица Калиста, наклонившись над колодцем. Платье задралось, обнажая бедра. Она целится прямо в лицо Флинта. Он, замерев, смотрит на нее.
КАЛИСТА (
– Колья не нужны. (
Теперь она улыбается Флинту, который пытается преодолеть последние дюймы до выхода из колодца.
23. СРЕДНИЙ ПЛАН – КАЛИСТА и ФЛИНТ.
КАЛИСТА:
– Класс, Дерек. У тебя есть класс. Но как предсказатель, ты не смог предвидеть момента, когда занавес опустится за тобой.
Она обдает его розовым газом из шланга. Флинт пытается задержать дыхание, а КАМЕРА ДВИЖЕТСЯ ВНУТРЬ КОЛОДЦА. Калиста надевает противогаз. Флинт кашляет, его глаза закатываются и… он снова падает в колодец. Звук УПАВШЕГО ТЕЛА.
24. КАДР СВЕРХУ, ИЗ-ЗА ПЛЕЧА КАЛИСТЫ, СТОЯЩЕЙ У КРАЯ КОЛОДЦА. Она снимает противогаз и отдает шланг и контейнер с газом человеку в черном, который подходит к ней. КАДР ЧЕРЕЗ ЕЕ ПЛЕЧО НА ФЛИНТА, который лежит, свернувшись, на дне колодца. Она приглаживает волосы и говорит очень, очень ласково.
КАЛИСТА:
– Скажем бай-бай красавчику Флинту.
Она отходит от колодца, в то время как КАМЕРА РЕЗКО УХОДИТ вглубь шахты и изображение РАСФОКУСИРУЕТСЯ. ЗАТЕМНЕНИЕ.
КОНЕЦ ТИЗЕРА. ПЕРВЫЙ АКТ. КАМЕРА НАВОДИТСЯ НА РЕЗКОСТЬ.
25. ВСЁ В ПОДВЕШЕННОМ СОСТОЯНИИ – ТЕМНЫЙ ЭКРАН. ДОЛГИЙ ПЛАН ПОГРУЖЕНИЯ В ТЕМНОТУ, и мы видим Флинта, бредущего к камере. На нем одни брюки, и ничего более.
Ни рубашки, ни галстука, ни смокинга, ни туфлей, ни носков, одни лишь брюки. Вокруг него – темнота.
Небытие. Абсолютная тьма. Вне времени и пространства. Сориентироваться невозможно, до тех пор, пока… пока миллионы крошечных огоньков разного цвета не начинают мерцать и вспыхивать в темноте вокруг него.
Что это? Свет звезд? Надвигающаяся гроза? Понять невозможно. Не ясно даже, близки ли к нему эти огоньки – или же они на расстоянии миллионов миль? Он буквально в чистилище. Он идет как сомнамбула, смотрит налево и направо, оборачивается, останавливается, вертится на месте – но… ничего не понять. Когда он идет к нам, мы СЛЫШИМ ГОЛОСА ЗА КАДРОМ (но Бога ради, отфильтруйте звук, чтобы мы поняли, о чем они говорят!) Это ГОЛОСА Калисты и ДРУГИХ, которые пока не появлялись в фильме. Они говорят о нем и о том, чего от него хотят.
КАЛИСТА (
– Теперь внимание. Дерек Флинт – ключ ко всему. И важно помнить слово «лазер», это спусковой крючок, триггер. Вы поняли?
ГОЛОС ПЕРВОГО ВИЦЕ-ПРЕЗИДЕНТА (
– Лазер-триггер. (
КАЛИСТА (
– Великолепно. Как ты вообще стал первым вице-президентом Оружейников? Соску уже не сосешь?
ПЕРВЫЙ В-П (
– Ну, хорош уже издеваться! Меня избрали на этот пост, и назначение утвердил сам Президент. Я свое дело знаю, и вырву тебе сердце, если ты не прекратишь свои шуточки.
Новый голос звучит с МЕТАЛЛИЧЕСКИМ ОТТЕНКОМ. Он явно изменен какой-то электроникой так, что невозможно понять, мужской это голос или женский. Это голос таинственного ПРЕЗИДЕНТА ОРУЖЕЙНИКОВ.
ПРЕЗИДЕНТ (
– Прекращайте ссориться. У нас здесь деловая операция, а не детский сад. Мистер Флинт в ваших руках, доведите же дело до конца.
КАЛИСТА (
– Так точно, сэр. (Пауза.) Этот брифинг подготовит вас к допросу Флинта. (Пауза.) Я передаю слово доктору Бармайеру.
ДОКТОР БАРМАЙЕР (
– Как оберстмеканик Оружейников, я призываю вас к тому, чтобы понять всю важность ситуации. Итак, все – внимание! (
ПЕРВЫЙ В-П (
– Доктор, а нам и впрямь нужно все это знать? Мне сложно следить…
ДОКТОР БАРМАЙЕР (
– И ТАКИМ ОБРАЗОМ! Ракета взлетает, используя одну двадцатую объема топлива ныне существующих ракет. (Пауза, продолжает более тихим голосом) Единственная проблема с этой революционной идеей в том, что фокусирующие элементы в современных лазерах недостаточно мощны. И потому…
КАЛИСТА (
– Кгм… Спасибо, доктор. Очень информативно. Дальше брифинг поведу я. (
1-Й ЧЕЛОВЕК В ЧЕРНОМ (
– И какое отношение ко всему этому имеет Флинт?
КАЛИСТА (
– Он единственный человек в мире, который может огранить черный алмаз. И этот алмаз у него.
ДОКТОР БАРМАЙЕР (
– Это самое разрушительное и ценное оружие, когда-либо придуманное человеком! С таким лазер-триггером Оружейники могли бы…
КАЛИСТА (
– Доктор!
ДОКТОР БАРМАЙЕР (
– Мы могли бы править миром со станций на орбите… Мы могли бы завоевать Польшу… Мы могли бы взять Польшу за три дня…
ПРЕЗИДЕНТ (
– Бармайер! С вами говорит Президент гильдии! (
Весь предыдущий ЗАКАДРОВЫЙ ДИАЛОГ сопровождается изображением: Флинт бредет сквозь ТЬМУ, и фон меняется в согласии со звуком: когда заговорщики разглагольствуют о полетах на Луну, тьма вокруг Флинта рассеивается, потом опять густеет, снова рассеивается, пульсирует так, словно рассвет не может решиться на то, светлеть ему или гаснуть, и, наконец, гигантское изображение лунных кратеров появляется вокруг него и снова исчезает, так что он должен либо спрятаться, либо провалиться в них.
Разговор о лазерах синхронизирован с лучами яркого света, вспыхивающими вокруг Флинта, так, что ему приходится пригибаться, чтобы не поджариться в этом ослепительном свете.
Разговор о рубинах и черных алмазах синхронизирован с изменением заднего фона, который превращается из полога тьмы в сияющие грани драгоценного камня.
ПРИМЕЧАНИЕ: для этих меняющихся видов заднего фона следует использовать КРЕСТООБРАЗНЫЙ ЗВЕЗДЧАТЫЙ ФИЛЬТР вместе с ШИРОКОУГОЛЬНЫМ ОБЪЕКТИВОМ («рыбий глаз») и МУТНЫМИ ЛИНЗАМИ, чтобы добиться галлюциногенного эффекта сопровождения всего того, что ГОВОРИТСЯ ЗА КАДРОМ.
Все происходящее мучает Флинта, его взгляд расфокусирован, в висках стучит, он дезориентирован, что видно по его движениям и выражению лица. И… когда мы СЛЫШИМ, как КОЛОТИТСЯ СЕРДЦЕ ФЛИНТА, тьма на заднем фоне начинает проблескивать крупными планами кроваво-красных приливов, которые появляются в такт с биением сердца Флинта. Все это должно производить впечатление того, что Флинт наглотался галлюциногенов.
ПРИМЕЧАНИЕ: в этой последовательности кадров важно использовать чрезвычайно зловещую музыку, что-то вроде «Весны священной» Стравинского (
В той точке ДИАЛОГА ЗА КАДРОМ, когда Бармайер вынужден замолчать (
26. СРЕДНИЙ ПЛАН ФЛИНТА – ЕГО РЕАКЦИЯ, когда он замечает круг света и, удивленный, останавливается.
27. ЗА ФЛИНТОМ – ЕГО ГЛАЗАМИ – ТО, ЧТО ОН ВИДИТ.
Беседует группа персонажей, которые словно выпали со страниц «Алисы в стране чудес». Это воротилы, члены группы под названием Оружейники. Они появляются в течение всего эпизода, но их реальные имена в скобках даны только в этой сцене.
Это БЕЛЫЙ КРОЛИК (
БЕЛЫЙ КРОЛИК (
– Мы знаем, что черный алмаз до сих пор у Флинта. Нам нужно узнать, где именно он его прячет.
БЕЛЫЙ КРОЛИК (
– Дайте-ка мне его на часок. Я его превращу в пакет творога. Он с радостью все расскажет.
ШЛЯПНИК (
– Люмпен! Дубина! Этот человек не какой-нибудь бандит. Побоями его говорить не заставишь. Почему же, как думаешь, мы накачали его галлюциногенами? Ему нужно задурить голову, обмануть!
28. ОБЩИЙ ПЛАН – ТЬМА НА ЗАДНЕМ ФОНЕ – ВСЯ ГРУППА словно в каком-то небытии только и делает, что болтает глупости и ссорится, а Флинт подходит к ним вплотную. Это должна быть очень кафкианская сцена. Они продолжают говорить о нем так, словно он мертв, или его вообще нет здесь, а Флинт пытается начать разговор.
ФЛИНТ:
– Ваши мамочки очень странно вас нарядили.
БЕЛЫЙ КРОЛИК (
– Он должен был передать алмаз своему контакту на вечеринке.
ДОДО (
– Откуда ты знаешь?
ПРЕЗИДЕНТ (
– Я ей сказал.
ФЛИНТ:
– Кто это?
ДОДО (
– Может быть, он уже распилил алмаз?
БЕЛЫЙ КРОЛИК (
– Еще нет, насколько нам известно. Надо сломить его волю и заставить сделать огранку для нас.
ФЛИНТ:
– У вас два варианта: весьма маловероятный и нулевой. (
Его игнорируют – так, словно Флинта здесь вообще нет.
ШЛЯПНИК (
– Галлюциногены, которые я разработал, сделают эту задачу очень простой. Нет такого мозга, который мог бы им сопротивляться.
ФЛИНТ:
– С меня хватит! Кто такой этот Президент? Да кто вы все такие, сумасшедшие?
Внезапно, когда Флинт упоминает Президента, все поворачиваются к нему и впервые замечают его.
29–33 СЕРИИ КАДРОВ С РЕАКЦИЕЙ ГРУППЫ. Мы видим лица Оружейников, и то, как они реагируют на Флинта, которого они только сейчас заметили. КАМЕРА ПЕРЕНАЦЕЛИВАЕТСЯ НА ФЛИНТА. ЕГО РЕАКЦИЯ в тот момент, когда он понимает, что для него будет лучше, если они не узнают, кто он такой.
34. С ФЛИНТА НА КАЛИСТУ в тот момент, когда БЕЛЫЙ КРОЛИК достает огромный пистолет 45-го калибра и целится прямо в голову Флинта. КАМЕРА НАЕЗЖАЕТ НА ствол пистолета. Черное отверстие, внутри которого пляшут огоньки. КАМЕРА ОТЪЕЗЖАЕТ, и мы видим восторг в глазах Калисты, – ах, с каким удовольствием она разнесла бы голову Флинта!
35. ОБЩИЙ ПЛАН. Остальные тоже вытащили пистолеты. Флинт резко разворачивается, он бос и полураздет, и он бросается прочь от линии огня… он перекатывается… они стреляют… Снова и снова… ГРОХОТ ВЫСТРЕЛОВ накатывает лавиной… КАМЕРА ОТЪЕЗЖАЕТ, чтобы зафиксировать все происходящее… А Флинт катится в темноту, и там, где он касается пола, тьма исчезает, словно он всем своим телом нажимает на какие-то невидимые выключатели. КРУПНЫЙ ПЛАН ФЛИНТА, впервые на его лице страх. Это кошмар, от которого невозможно убежать, но он бежит – ПРЯМО НА КАМЕРУ. ЗАТЕМНЕНИЕ.
36. ОБЗОР С ПРОТИВОПОЛОЖНОГО УГЛА – ИЗ ЗАТЕМНЕНИЯ. Флинт бежит от камеры в темноту, которой все меньше и меньше…
37. В то время, как ФЛИНТ бежит в темноту, за кадром раздается СМЕХ. Странный, безумный смех, такой, каким обычно смеются идиоты. Он бежит и бежит, КАМЕРА СЛЕДУЕТ ЗА НИМ, и внезапно Флинт бросается вперед, прыгает через невидимый барьер и ныряет в темную воду. Он идет ко дну.
38. ПОД ВОДОЙ тьма, полуночная чернота, но проблески какого-то неземного света позволяют нам видеть, что Флинт тонет. Он пытается вынырнуть на поверхность, но вместо этого погружается все глубже. Из его рта вырываются пузырьки воздуха. Внезапно погружение затормозилось. Он двинулся вверх. Флинт уже ничего не видит, он задыхается… Экран темнеет, и мы перемещаемся в
39. СКЛЕЙКА КАДРОВ – ИНТЕРЬЕР ЛАБОРАТОРИИ ВОЗНИКАЕТ ИЗ ТУМАНА, и мы видим, как две руки в черных перчатках вытаскивают Флинта в мелкий желоб, наполненный водой. Флинт гол, словно новорожденный (
ПРИМЕЧАНИЕ: Галлюцинация утопления в шахте смешивается с реальностью, в которой Флинт пребывает в желобе с водой. То есть, видения пересекаются, становятся парафразом реальности.
КАЛИСТА:
– Единственное, что сохраняет тебе жизнь, Дерек, это мешочек с воздухом. И я бы не стала на твоем месте тратить этот воздух на то, чтобы капризничать и все отрицать.
ДОКТОР БАРМАЙЕР:
– Человек может утонуть в тридцати сантиметрах воды, вы знали это, мистер Флинт?
1-й В-П (
– Вас поразит количество утоплений в ваннах, лишь наполовину наполненных водой.
Калиста смотрит на него с отвращением. Какой же он болван…
КАЛИСТА:
– Воздушный пузырь долго не протянет. (
Флинт снова в воде. Его лицо искажено пластиковым капюшоном. Остальные наблюдают за происходящим.
1-й В-П:
– Это правда. Они быстро синеют.
ДОКТОР БАРМАЙЕР:
– Я говорил вам, что пытки его не сломают. Вытаскивайте его.
КАЛИСТА:
– Я так не думаю. Пусть Дерек убедится в том, что мы с ним работаем всерьез.
ПРЕЗИДЕНТ (
– Мы занесли ваше мнение в протокол, мисс Гриффен. Нам не нужны дополнительные доказательства. Вытаскивайте мистера Флинта из желоба.
ГОЛОС ПРЕЗИДЕНТА раздается из металлической решетки громкоговорителя, закрепленного на стене лаборатории. Когда он говорит, все замирают от страха. (
ФЛИНТ:
– Кто такой Президент Гильдии?
Негодяи в шоке.
КАЛИСТА (
– Кажется, вы утверждали, что он не сможет вспомнить того, что говорилось, когда он пребывал под воздействием наркотиков?
ДОКТОР БАРМАЙЕР (
– Поразительный человек! Я его явно недооценивал. Теперь я вижу противника, достойного моей гениальности.
1-й В-П:
– Ответа на свой вопрос ты не получишь, Флинт. Даже мы его никогда не видели!
КАЛИСТА:
– Заткнись! Идиот, ты всего лишь вице-Президент, а не глава Пи-Ар департамента!
Внезапно в лаборатории снова раздается голос ПРЕЗИДЕНТА.
ПРЕЗИДЕНТ:
– Тем не менее, я могу подтвердить то, что сказал вице-Президент. Я вне вашей досягаемости, мистер Флинт. (
Человек в черном стаскивает Флинта со стола. Флинта пошатывает после наркоты. К нему направляется Бармайер со шприцом в руке.
ДОКТОР БАРМАЙЕР:
– Давайте-ка, я вкачу ему мощную дозу галлюциногена. Он поразительно силен.
Он нажимает на плунжер шприца, а остальные волокут Флинта к дверям, которые открываются при их приближении. По другую сторону дверей непроглядная тьма.
ДОКТОР БАРМАЙЕР (
– И вот теперь мы отключим его от его собственной идентичности, ослабим его волю, сломим дух сопротивления… Проникнем вглубь его либидо и высосем все, что останется от его Ид. (
Человек в черном тащит Флинта через дверной проем, и дверь захлопывается в тот самый момент, когда камера совершает РЕЗКИЙ ПЕРЕХОД на:
40. ИНТЕРЬЕР – ЗЕРКАЛЬНАЯ КОМНАТА – В ЦЕНТРЕ КАДРА ФЛИНТ – внезапно вспыхивают огни, и Флинт оказывается в комнате, полной зеркал. Они повсюду – на стенах, потолке и на полу.
41. ФЛИНТ – ВИД СБОКУ. Он крутится на месте. НАЕЗД КАМЕРЫ – и мы видим его отражение без лица! КАМЕРА ОТЪЕЗЖАЕТ – Флинт смотрится в другое зеркало. КАМЕРА НАЕЗЖАЕТ СНОВА И СНОВА, и мы видим отражения без лица. В какую бы сторону он ни поворачивался, у всех его отражений нет лица.
42. КАМЕРА В ДВИЖЕНИИ круг за кругом, а Флинт пытается найти хоть одно свое отражение с лицом. Не находит. И тут, словно сходя с ума, он начинает колотить кулаками по зеркалам. Все это СНЯТО В ДЕРГАННОМ ДВИЖЕНИИ КАМЕРЫ. Флинт бросается на зеркало с разбега, вновь и вновь, в порыве бессильного отчаяния. И, наконец, разбивает одно из зеркал, обнаружив… что за зеркалами тоже скрыты зеркала! И, как прежде, ни лица, ни Флинта, ни идентичности.
Он начинает орать как сумасшедший, бросаясь на одно зеркало за другим. Кажется, что он вот-вот вскроет себе вены, но здесь дверь открывается, и в комнату врывается Человек в черном. За ним бегут все остальные. Человек в черном отталкивает Флинта, отнимая у него кусок стекла. Потом рывком ставит его на ноги, в то время как КАМЕРА МЕДЛЕННО НАЕЗЖАЕТ НА ЛИЦО ФЛИНТА – и мы видим, что он улыбается улыбкой победителя.
ФЛИНТ (
– Я действительно кажусь вам человеком, склонным к самоубийству?
43. КРУПНЫЙ ПЛАН НА КАЛИСТУ (
КАЛИСТА:
– Взять его!
Здесь Флинт рвется вперед, и мы видим РЕЗКУЮ СМЕНУ КАДРОВ:
44. БЕЛАЯ КОМНАТА – В ЦЕНТРЕ КАДРА ФЛИНТ, он пробегает сквозь дверной проем, и раздвижная дверь закрывается за ним. Он оглядывается по сторонам. Сейчас Флинт в комнате ослепительной белизны. Белые стены, потолок, пол, ни окон, ни дверей – ничего, кроме ослепительной белизны. Он моргает, протирает глаза. КРУПНЫЙ ПЛАН НА ФЛИНТА – он моргает дважды, и пелена с его глаз спадает. Теперь он видит на несколько тонов более отчетливо.
Внезапно ГОЛОС ПРЕЗИДЕНТА, замогильный, металлический и гипнотический, раздается из настенных громкоговорителей.
ПРЕЗИДЕНТ:
– Ты никто, ты был никем, и всегда им будешь… У тебя нет ни имени, ни лица, ты ничто… ничто… ничто…
Он продолжает бубнить в том же ключе: гипнотически, чарующе и на одной из стен начинает пульсировать серая спираль. Снова и снова, магнитом притягивая внимание Флинта, словно кобра, околдовывающая мангуста. По кругу, по кругу, снова и снова: ты ничто!
45. В КАДРЕ ФЛИНТ, он чувствует, что гипноз начинает работать. Внезапно он встряхивает головой и с блаженным выражением лица медленно оседает на пол, приняв позу лотоса, с мирно сложенными руками. Он закрывает глаза и тут же впадает в йогический транс.
46. ПЕРЕХОД К ЛАБОРАТОРИИ КАЛИСЫ И БАРМАЙЕРА. Калиста смотрит на наручные часы.
КАЛИСТА:
– Он уже два часа в белой комнате. Может, достаточно?
Бармайер кивает, и они идут к раздвижной двери. Дверь открывается, и они заглядывают в белую комнату.
47. СЪЕМКА ОТ ДВЕРИ – И ОНИ ВИДЯТ ФЛИНТА в по-прежнему безмятежной позе лотоса. Попытка с комнатой не удалась.
Когда открывается дверь, Флинт поднимает голову. И снова улыбается.
ФЛИНТ:
– Так быстро? А я едва вышел на девятый уровень.
48. ПЕРЕХОД НА ПРИХОЖУЮ, В КАДРЕ ФЛИНТ И КАЛИСТА. Флинт в кресле, на запястьях наручники. Они явно чего-то ждут. Калиста наклоняется к нему.
КАЛИСТА:
– Дерек, послушай меня… пожалуйста. Прямо сейчас, за этой дверью, они решают твою судьбу.
ФЛИНТ:
– Кто такой Президент Гильдии?
КАЛИСТА (
– Ну, выслушай же меня! Я всего лишь агент. Оружейники не остановятся ни перед чем, чтобы добыть черный алмаз. Я говорю правду.
ФЛИНТ:
– О, мисс Гриффен, без очков и противогаза вы смотритесь… (
КАЛИСТА:
– Идиот, ты никак не хочешь понять, что я пытаюсь тебе помочь!
ФЛИНТ:
– Я пытаюсь быть галантным, но, честно говоря, Калиста, ты помогаешь мне так же, как людям помогал Торквемада во времена испанской инквизиции.
КАЛИСТА (
– Но ты стал мне… небезразличен.
ФЛИНТ (
– Прости ей, ибо она не ведает, что творит.
В этот момент открывается дверь, и Двое в Черном хватают Флинта и тащат его в соседнее помещение.
ПЕРЕХОД К –
49. ИНТЕРЬЕРУ СУДЕБНОГО ЗАЛА. Собирается состав Трибунала. 1-й ВИЦЕ-ПРЕЗИДЕНТ в роли судьи, а на скамьях присяжных группа мужчин в черном. Бармайер стоит у кресла судьи. В зал входит Калиста. 1-й Вице-Президент надевает на голову парик – на манер английского суда.
Из громкоговорителя на стене раздается ГОЛОС ПРЕЗИДЕНТА.
ПРЕЗИДЕНТ:
– Мистер Флинт, наша организация потратила тринадцать часов на то, чтобы убедить вас сотрудничать с нами. Анализ соотношения времени и продвижения к цели показывает, что мы тратили время напрасно. Оружейники действуют на простой основе соотношения выгод и потерь. В настоящий момент вы обошлись нам дороже, чем стоите. Господин 1-й Президент, вы готовы вынести приговор?
1-й В-П (
– Да, господин Президент! (
ПРЕЗИДЕНТ:
– Приведите приговор в исполнение.
Двое мужчин в черном подходят к Флинту. Один перебрасывает веревку через балку в зале трибунала, другой ставит Флинта на невысокий табурет. Они набрасывают петлю на шею Флинта и затягивают ее.
1-й В-П:
– Я думаю, честь привести приговор в исполнение следует предоставить мисс Гриффен.
На лице Калисты гримаса ужаса.
КАЛИСТА:
– Я не нанималась для того, чтобы…
ПРЕЗИДЕНТ:
– Мисс Гриффен! Когда вас увольнять, решать будем мы.
Плечи Калисты опускаются. Она медленно идет к Флинту. Подходит вплотную, встает на цыпочки, и КАМЕРА МЕДЛЕННО НАЕЗЖАЕТ НА ЕЕ ЛИЦО – ОЧЕНЬ КРУПНЫЙ ПЛАН. Она делает вид, что хочет его поцеловать. Говорит громко, чтобы 1-й В-П мог ее слышать.
КАЛИСТА:
– Последний поцелуй на дорогу, милый Дерек (
Она разламывает ампулу с розовым газом, поднеся ее к носу Флинта. Своим телом она прикрывает свои действия от присутствующих.
И потом целует его – долгий и страстный поцелуй.
КАМЕРА ОТЪЕЗЖАЕТ. Флинт слегка встряхивает головой, словно пытаясь прийти в себя.
1-й В-П (
– Повесьте же его, наконец!
Калиста выбивает табуретку из-под ног Флинта, КАМЕРА ВЗЛЕТАЕТ ВВЕРХ И ВРАЩАЕТСЯ ВОКРУГ ФЛИНТА, показывая нам, как его ноги дергаются над полом, и в это время раздается жуткий механический голос ПРЕЗИДЕНТА, голос этот отдается эхом, и одна и та же фраза повторяется снова и снова.
ПРЕЗИДЕНТ:
– Флинт мерррртв!..
ЗАТЕМНЕНИЕ И ВЫХОД ИЗ ЗАТЕМНЕНИЯ.
КОНЕЦ ПЕРВОГО АКТА. ВТОРОЙ АКТ. ЗАТЕМНЕНИЕ.
50. ХАОС, все в тумане пастельных цветов, но это совсем не тот хаос, что был в сценах с 25 по 37. Атмосфера более светлая, менее зловещая. Это Флинт – он приходит в себя. Завеса тумана начинает раздвигаться, и мы слышим ГОЛОС ФЛИНТА ЗА КАДРОМ, этот голос словно записан на кассету, безобразный, хриплый, жестяной, это похоже на запись – впрочем, это она и есть.
Флинт тщательно ощупывает все ушибы черепа, убеждаясь, что ни череп, ни мозг не повреждены. Потеря сознания, даже на несколько секунд, может стать указанием на то, что имела место внутричерепная травма. В таких случаях рекомендуют сделать рентгенотомографию.
ФЛИНТ С КАССЕТЫ (
– На пятой кассете этой серии я записал инструкцию для использования рентгеновского аппарата.
К этому моменту туман уносится прочь, как самолет, летящий в облаках, и мы видим ГЛАЗАМИ ФЛИНТА, как расфокусированное изображение начинает обретать четкие формы.
51. ГЛАЗАМИ ФЛИНТА – ТО, ЧТО ОН ВИДИТ – КВАРТИРА ФЛИНТА – ДЕНЬ.
Сам Флинт в квартире. Для этих сцен нужна элегантная меблировка. Над Флинтом склонились две гостьи –
ТАНЯ (
КЛАУДИЯ (
Они ухаживают за ним. Теперь он различает все вполне отчетливо, и мы видим, как Таня выключает магнитофон, на котором звучали медицинские инструкции Флинта.
52. СРЕДНИЙ ПЛАН. Флинт садится на футуристического вида медицинскую кушетку, выехавшую из стены. Флинт протягивает руку и выключает свет, направленный на него сверху. Он потирает ладонью шею. На ней воспаленный красный след, как от петли…
ФЛИНТ (
– Похоже, они уже и убивать разучились, не то, что прежде.
Он встает, не очень уверенно, и обе девушки бросаются, чтобы его поддержать. Движением глаз он останавливает их.
ФЛИНТ:
– Я в порядке. Просто проверяю моторику. Дайте мне пару секунд.
Он снова закрывает глаза и через секунду-другую вздыхает с облегчением. Открывает глаза.
ФЛИНТ:
– Все в норме. Сердце немножко неровно работает. Но этим займемся позже. Какую кассету вы включали, чтобы реанимировать меня?
ТАНЯ:
– Ту, что ты записал для нейрохирургии и педиатрии.
ФЛИНТ:
– Хм… Надо будет дополнить. Включить еще и трансплантологию.
Он осматривается по сторонам. Похоже, он немного обеспокоен тем, что оказался здесь.
ТАНЯ:
– Мы добрались до тебя вовремя. Они хотели отвезти тебя в больницу, но мы убедили их, что квартира – наилучший вариант.
ФЛИНТ:
– У меня были очень интересные посмертные видения. Нечто из Египта до-династийного периода или эпохи Птолемеев.
Он задвигает смотровую койку в стену.
КЛАУДИЯ (
– Отдел мистера Крамдена снабдил тебя устройством отслеживания. Какое-то время ушло на то, чтобы отследить сигнал и определить твое местонахождение, но агенты вовремя ворвались туда и обрезали веревку.
Флинт ходит, проверяет себя, вслушивается в свое тело. Словно бы иллюстрация к максиме «Человек, познай самого себя». Он смотрит на Клаудию, пытаясь улыбнуться и поблагодарить ее за информацию.
ПЕРЕХОД НА:
53. СТЫКОВКА КАДРОВ – КЛАУДИЯ.
Флинт внезапно видит ее с пылающими рыжими волосами. Кадр длится какую-то секунду, и затем тот же кадр с КЛАУДИЕЙ, которая стоит перед ним, и здесь ПЕРЕХОД НА:
54. ТОТ ЖЕ КАДР, ЧТО И 52, и мы видим Клаудию уже с каштановыми волосами. Они слегка красноватого оттенка, но не такие огненные, как в предыдущей стыковке.
ФЛИНТ:
– Когда ты успела покрасить волосы?
Клаудия в смущении гладит себя по волосам.
КЛАУДИЯ (
– Просто помыла голову. (
ФЛИНТ:
– Мне нужно поговорить с Крамденом.
ТАНЯ:
– Он скоро прибудет.
ФЛИНТ (
– А где Доктор Зарков?
Словно по сигналу, Доктор Зарков, огромная немецкая овчарка, послушная одному лишь Флинту, вбегает в комнату. Дерек опускается на одно колено, и ошейник с жетонами пса издает ОТЧЕТЛИВЫЙ ЛЯЗГАЮЩИЙ ЗВУК.
ЗАМОРОЗИТЬ КАДР!!!
Пес застывает в движении.
55. ЭКРАН РАЗДЕЛЕН ПОПОЛАМ. Вертикальная рамка с одной стороны, на другой – КРУПНЫЙ ПЛАН Флинта, который вслушивается в лязг жетонов на ошейнике.
Затем идентичная вертикальная рамка появляется с другой стороны экрана, и в кадре снова ФЛИНТ, слушающий лязг жетонов. Но звук совершенно иной, нежели прежде.
Обе рамки пребывают в неподвижности, а мы, вместе с Флинтом, сравниваем два разных звучания, и затем быстрый ПЕРЕХОД НА:
56. ФЛИНТ КРУПНЫМ ПЛАНОМ, и мы видим по его лицу, что наш герой обеспокоен.
Что-то здесь не так. КАМЕРА УХОДИТ ОТ ФЛИНТА, действие возобновляется, и пес бежит к нему. Флинт гладит собаку и встает. КАМЕРА ОТЪЕЗЖАЕТ НА ОБЩИЙ ПЛАН.
ФЛИНТ:
– Вам не кажется, что стало теплее, чем обычно, градуса на три?
Клаудия и Таня обмениваются быстрыми взглядами. Практически молниеносными.
КЛАУДИЯ:
– Мы раздвигали портьеры, чтобы впустить послеполуденное солнышко.
ФЛИНТ:
– Послеполуденное?
В тот момент, когда звучит его вопрос, свет в помещении меняется. Немного, но все же заметно.
ФЛИНТ:
– Но я готов поклясться, что сейчас утро.
57. В КАДРЕ ФЛИНТ. Он идет к панели со ртутными выключателями и щелкает одним из них. Стена разворачивается и превращается в книжный стеллаж.
ФЛИНТ:
– В ожидании Крамдена, почитаю-ка я что-нибудь об этих посмертных египетских видениях.
Он протягивает руку к книгам. КАМЕРА ЗАДЕРЖИВАЕТСЯ НА КОРЕШКЕ КНИГИ, название гласит: БОТАНИЧЕСКИЕ АСПЕКТЫ ЕГИПЕТСКОГО БАЛЬЗАМИРОВАНИЯ. Внезапно на его месте появляется отчетливое название совершенно другой книги: ИСТОРИЯ ЕГИПТА.
Это длится всего лишь мгновение, но Флинт успевает отдернуть руку. Он гладит корешки книг, пока не находит искомый том. Медленно снимает его с полки.
ФЛИНТ:
– Должно быть, в последний раз я поставил книгу не на то место.
Он снова превращает стеллаж в стену и поворачивается к двум женщинам. Таня идет через комнату. Он внимательно следит за ней. Снова СТЫК С ДРУГИМ КАДРОМ идущей Тани, но сейчас ее походка немного иная, чуточку менее подвижная.
Теперь КАМЕРА – НАЕЗД НА ФЛИНТА, он исподтишка осматривает квартиру. Края кадра слегка размыты.
(
– Ну, разве не странно, что я не поставил книгу на место? И даже вне соответствия с библиотечной системой Дьюи. Ммм…
В этот момент раздается звон дверного колокольчика, и Клаудия идет к двери. Камера удерживает ПОСЛЕДНИЙ КАДР.
58. НОВЫЙ РАКУРС – ДЕЙСТВИЕ, в квартиру входит Ральф Крамден, глава суперсекретной организации, на которую работает Флинт. Крамден осматривается, он ищет взглядом овчарку, и Флинт жестом приказывает Доктору Заркову лечь. Крамден, облегченно вздохнув, отдает шляпу и плащ Клаудии, и направляется к Флинту, протягивая тому руку.
Крамден проделывает все это с наигранной сердечностью и даже с некоторой помпезностью, с какой президент общества «Кивани» встречался бы с младшим сенатором.
ПРИМЕЧАНИЕ: одет он со вкусом и выглядит почти элегантно.
КРАМДЕН (с чрезмерной аффектацией):
– Флинт! Флинт! По-ра-зи-тель-но, просто поразительно! Ты не устаешь удивлять меня. Мои поздравления!
Флинт слегка сбит с толку, но пожимает протянутую руку.
ФЛИНТ:
– Выпьете что-нибудь? Мистер Крамден?
КРАМДЕН (
– Нет, нет, спасибо, Флинт, нас ждет срочное дело, мы не можем терять ни минуты.
ФЛИНТ:
– У нас здесь прекрасное шампанское, от «Брийон», урожая 1964-го.
Он поднимает бокал с вином… и на его лице появляется странное выражение. Флинт облизывает губы.
ФЛИНТ:
– Однако оно кажется мне более дымчатым, чем обычно.
Он разглядывает одержимое бокала на свет, при этом слегка взбалтывая.
У нас возникает чувство, что он обнаружил нечто такое в своем собственном мире, что явно «неправильно», или, по меньшей мере, «необычно».
КРАМДЕН (
– Флинт, хватит. Я понимаю, ситуация с этой бандой торговцев оружием была весьма опасной, но время от времени подводит даже совершенная технология. Мы спасли тебя, как только предоставилась возможность. Так что… хватит!
59. ГЛАЗАМИ ФЛИНТА – КРАМДЕН. Флинт смотрит на Крамдена, щегольски одетого. Флинт поднимает бокал с вином, смотрит на просвет и – КРУПНЫЙ ПЛАН, мы видим Крамдена через бокал с вином.
На пару секунд в бокале возникает турбулентность, Флинт опускает бокал, и мы видим Крамдена практически в той же позе, но теперь он одет иначе. Теперь он выглядит помятым, как рассеянный профессор колледжа. На нем мешковатый пиджак, галстук-бабочка, съехавший набок, на рубашке пятна соуса, одним словом, это тот же Крамден, но в совершенно ином свете. Флинт снова поднимает бокал, и – переход к КАДРУ 60 –
– МЫ ВИДИМ ТО ЖЕ, ЧТО БЫЛО В КАДРЕ 58, Крамден снова безукоризненно одет.
ФЛИНТ (
– Должен признаться, вы выглядите весьма элегантно, мистер Крамден. Я бы сказал, изящно. Новый костюм?
КРАМДЕН:
– Флинт! (
ФЛИНТ (
– А вам удалось схватить Президента Гильдии?
Крамден протягивает руку с выражением лица «Дайте же мне алмаз!»
КРАМДЕН (
– Флинт! Алмаз!
61. МОНТАЖНАЯ ПЕРЕБИВКА – МЫ ВИДИМ ГЛАЗАМИ ФЛИНТА. Он смотрит на руку Крамдена и впервые замечает, что на его руке шесть пальцев.
ПЕРЕХОД НА 62. ОБЩИЙ ПЛАН – КОМНАТА – ФЛИНТ, который заметил, что у Крамдена шесть пальцев на руке, но он не подает вида, что увидел последнее явное доказательство тому, что в королевстве Датском что-то прогнило. Он идет через всю комнату к Тане.
ФЛИНТ:
– Алмаз здесь. Он в сейфе.
КРАМДЕН (
– Ближе к делу, доставай его, быстро. Каждая секунда на счету!
ФЛИНТ:
– Замок закодирован. Он откроется, среагировав только на голос Тани.
Положив руку на плечо девушки, он ведет ее к металлической скульптуре у одной из стен комнаты, наигрывает какую-то индийскую мелодию на струнах скульптуры – и круглая верхушка пьедестала (
ФЛИНТ (
– Повторяй за мной: «Варкалось. Хливкие шорьки Пырялись по наве, И хрюкотали зелюки, Как мюмзики в мове[11]».
ТАНЯ:
– «Варкалось. Хливкие шорьки Пырялись по наве, И хрюкотали зелюки, Как мюмзики в мове.»
И… ничего не происходит.
КРАМДЕН (
– В чем дело, почему сейф не открывается?
ФЛИНТ (
– Все очень просто. Кем бы ни была эта юная леди, она – не Таня. Потому ничего и не происходит.
Крамден начинает пыхтеть и фыркать. Таня, шокированная, отодвигается от Флинта, словно он внезапно сошел с ума.
КЛАУДИЯ:
– Дерек! Какие ужасные вещи ты говоришь!
ТАНЯ:
– Дерек, ты расстроил мистера Крамдена. У него уже лицо пошло пятнами.
КРАМДЕН:
– Черт дери, Флинт! Это невероятно, это совершенно немыслимо! (
Он уже стоит вплотную к Флинту и замахивается, явно стремясь уложить Флинта одним ударом. Тот продолжает мило улыбаться, но когда Крамден отступает на шаг, чтобы сделать замах мощнее, Флинт решает, что пора прекратить всю эту комедию. Одним плавным движением он разворачивается и наносит удар, от которого ложный Крамден влетает в прикрытую стеклом полку с китайским фарфором. Всё, включая Крамдена, обрушивается на пол. Шум, грохот, кусочки фарфора летят во все стороны.
ФЛИНТ (
– Если бы эти китайские безделушки были настоящими, мне было бы жаль потерять их. Как-никак, династия Тан.
63. НОВЫЙ УГОЛ СЪЕМКИ – ЗЕРКАЛЬНОЙ КАМЕРОЙ. Флинт снова крутится на месте и видит наступающих на него двух девушек. Их руки в атакующей позе дзюкэндо (об этом спросите Брюса Ли, это и в самом деле выглядит угрожающе).
Первой прыжок делает Таня, издав агрессивный крик. Флинт легко отбивает ее атаку, отшвыривая ее к стене. И очень вовремя, потому что его уже атакует Клаудия. Он наносит удар (который девушка отбивает локтем), такой удар мог бы нокаутировать менее подготовленного бойца. Теперь противники обмениваются молниеносными ударами: удар, выпад, удар, защита, удар – и, наконец, Флинт сбивает ее с ног. Но на него снова бросается Таня.
Бой продолжается. Фантастическая дуэль на троих, где Флинт старается обезвредить – но не убить, ведь он джентльмен – двух девушек (
ПРИМЕЧАНИЕ: Автор с удовольствием расписал бы всю хореографию этой эпической схватки (в которой отражена вся суть Второго Акта), но из собственного печального опыта Автор знает, что «Режиссер боев» и «Режиссер сегмента» любят сами выстраивать такие сцены. И кто я такой, чтобы лишать ребят их законного удовольствия? А потому – «Бой продолжается.» Прописывайте действие сами, но, бога ради, сделайте так, чтобы все выглядело серьезно и смертельно опасно.
Наконец Флинт уложил обеих нападавших. Он связывает их волосы вместе, поднимает их как два мешка с картошкой и швыряет на диван, так, чтобы они не могли освободиться от связки.
Он поворачивается в тот самый момент, когда Крамден открывает по нему огонь из автомата. Не надо спрашивать, откуда у него взялось это оружие. Очень скоро и вы, и публика поймете. Все поймете.
Флинт откатывается в сторону, уходя с линии огня – как борец, отталкивающийся от канатов, он мчится от стены к стене, взбегает по одной стене и отталкивается от нее, бежит через комнату, чтобы отскочить от второй стены, меняя направление и все время издавая леденящие кровь крики дзен-воина… Бравурное действие, от которого у зрителя должна отвиснуть челюсть. И, когда Крамден вертится на месте, пытаясь угадать, в каком направлении рванет Флинт, он внезапно теряет равновесие, и Флинт наносит резкий удар ногой, после которого Крамден взлетает в воздух, врезается в окно пентхауза и вылетает вместе с тучей осколков. В течение оооочень долгого времени слышен ВОПЛЬ, пока Крамден летит вниз – на тротуар.
КАМЕРА МЕДЛЕННО НАЕЗЖАЕТ НА ФЛИНТА, который стоит потрясенный тем, что ему пришлось убить своего «босса». Он пытается прийти в себя, потирая виски и веки закрытых глаз, и потому не видит то, что
64. МЫ ВИДИМ ТО, ЧТО ПРОИСХОДИТ ЗА СПИНОЙ ФЛИНТА. А там «Крамден» воспаряет с улицы, влетает в окно, хватает тяжелую вазу и наносит Флинту удар по затылку. Флинт падает, как носорог, на которого налетел тяжеленный грузовик.
65. КОМНАТА – ГЛАЗАМИ ФЛИНТА. Когда он начинает терять сознание, комната расфокусируется, изображение размывается, туманится по краям, и мы СМЕШИВАЕМ изображение квартиры с интерьером лаборатории Оружейников. Потом веки Флинта начинают подрагивать, но он еще не потерял сознания, и потому изображение лаборатории становится более резким, и Флинт видит Двоих в Черном. Их костюмы задраны, словно вывернутые и перекрученные чулки, связаны вместе – и мы понимаем, что две «девушки» были ничем иным, как галлюциногенным вариантом Двоих в Черном, а их «волосы», которые он связал вместе, были капюшонами их костюмов. Бармайер пытается развязать узел.
Когда Флинт начинает терять сознание, на краю его исчезающего мира появляется Калиста. Она недовольно смотрит на него.
КАЛИСТА (
– Даже эта галлюцинация не сработала. (
И Флинт расплывается, а мы ВИДИМ его обмякшее тело, которое поднимают над головами развязавшие наконец свои узлы Двое в Черном, которые уносят Флинта, так, словно готовятся принести его в жертву богу Солнца.
ЗАТЕМНЕНИЕ и ВЫХОД ИЗ ЗАТЕМНЕНИЯ.
КОНЕЦ ВТОРОГО АКТА. ТРЕТИЙ АКТ. ПОЯВЛЯЕТСЯ ИЗОБРАЖЕНИЕ:
66. ИНТЕРЬЕР КОМНАТЫ – УДЛИНЕННЫЙ КАДР, СНЯТЫЙ ШИРОКОУГОЛЬНЫМ ОБЪЕКТИВОМ вдоль всей комнаты, которая не намного меньше Латвии, благодаря искажению картинки, которую дает наш объектив. Стены белые или серые, с черными линиями, которые сходятся на большом расстоянии от зрителя. В ровном, мягком ГОЛОСЕ ЗА КАДРОМ мы СЛЫШИМ английский акцент. Не карикатурный, но достаточно культурный, чтобы было ясно: говорит образованный англичанин из хорошего общества, примерно как тот тип, что озвучивает рекламу в стиле старика ШЕКСПИРА. Все это время ГОЛОС ЗВУЧИТ ЗА КАДРОМ, а КАМЕРА В РОВНОМ РИТМЕ ДВИЖЕТСЯ к тому месту, где сходятся черные линии, а в точке этой находится кресло в стиле Сааринена, с изогнутой спинкой, очень современное, очень уютное и манящее. (
ШЕКСПИР (
– Мистер Флинт, меня попросили немного побеседовать с вами. (Пауза, и далее, с самоироничной легкостью). Я полагаю, они хотят, чтобы я убедил вас спасти собственную жизнь или, по меньшей мере, сохранить рассудок. Может быть и то, и другое суть синонимы, впрочем, я никогда не был в этом уверен. Мне кажется, что малая толика креативного сумасшествия – это именно то, что не позволяет нам окончательно превратиться в сонных тюленей.
КАМЕРА ПРОДОЛЖАЕТ РОВНОЕ ДВИЖЕНИЕ в течение всего диалога, пока не останавливается – СРЕДНИЙ ПЛАН, кресло вращается, не позволяя увидеть, кто же в нем расположился – нам мешает спинка, но вот последнее движение, и мы видим Флинта, сидящего в кресле, спокойного и внимательно слушающего голос за кадром. Он одет точно так же, как и в начале фильма: элегантный смокинг, скрещенные ноги, выглядит он весьма щеголевато и собранно.
ФЛИНТ:
– Если я не ошибаюсь, вы еще одна галлюцинация.
ПЕРЕХОД НА:
67. ОБРАТНЫЙ РАКУРС НА ФЛИНТА – ЕГО ГЛАЗАМИ. Комната с противоположной точки зрения, сходящиеся в перспективе черные линии, и напротив Флинта такое же кресло в стиле Сааринена. В кресле, попивая эль из стакана «пол-ярда», в костюме елизаветинской эпохи, восседает УИЛЬЯМ ШЕКСПИР. Не Бармайер, не кто-то одетый в стиле Барда, но сам Шекспир. О Боже! Бард кивает, отвечая на вопрос Флинта, и поднимает бокал, словно собирается провозгласить тост за дружбу.
ПРИМЕЧАНИЕ: В течение всей сцены Бард ни в коем случае не должен выглядеть угрожающе. Он дружелюбен, воспитан – то, что мы и ожидали бы от Шекспира.
ШЕКСПИР:
– Увы. Боюсь, что так оно и есть.
ФЛИНТ:
– Так с какой стати мне вообще обращать на вас внимание?
ШЕКСПИР:
– Потому что я гораздо более интересный собеседник, чем вся эта шайка хулиганов, придурков и мелких воришек.
ФЛИНТ:
– Согласен. И фразы вы строите гораздо изящнее.
ШЕКСПИР (
– Так давайте же побеседуем как… Как интеллигентные люди. Всего лишь пару минут.
ФЛИНТ:
– Выбирайте тему.
ШЕКСПИР (
– Вас не огорчит, если я стану говорить о геммологии? И уж тем более об алмазах?
ФЛИНТ:
– Ни в малейшей степени.
ШЕКСПИР:
– Давайте поговорим о патриотизме.
68–75. СРЕДНИЙ ПЛАН, ПООЧЕРЕДНО, ФЛИНТ, БАРД и КАМЕРА, ДВИЖУЩАЯСЯ МЕЖДУ НИМИ, не позволяя кадру стать визуально статичным. Но ПЕРСПЕКТИВА СОХРАНЯЕТСЯ так, чтобы мы воспринимали эту дискуссию в огромном отрыве.
Как физически, так и интеллектуально.
ШЕКСПИР:
– Как вы считаете, должен ли человек умирать за свою страну?
ФЛИНТ:
– Я считаю, что он должен жить ради своей страны.
ШЕКСПИР:
– А! Отличное начало. Значит, вы не считаете, что человек должен жертвовать жизнью за свои убеждения?
ФЛИНТ (
– Я считаю, что жизнь священна, и ее следует сохранять любой ценой. (
ШЕКСПИР:
– То есть, вы отрицаете смерть во имя лозунгов?
ФЛИНТ:
– Идею нельзя убить. Убить можно носителей идеи (
ШЕКСПИР:
– Получается, по-вашему, что им следовало выживать, даже ценой отречения?
ФЛИНТ:
– В случае Галилея это сработало, а идеи его живы. Да, я думаю, что именно это хотел сказать.
ШЕКСПИР:
– Но если это так, разве мы не побеждаем несправедливость и зло уже тем, что боремся с ними?
ФЛИНТ:
– О чем и речь. Оставаясь живыми, мы сохраняем способность продолжать борьбу. (
ШЕКСПИР:
– Вы осуждаете их смерть как соучастие из-за бездействия? Мне это кажется слишком жестоким, мистер Флинт.
ФЛИНТ:
– Я, конечно же, не осуждаю их. Я просто считаю, что, если бы они сражались, яростно цепляясь за жизнь, их убийцам было бы не так легко все это провернуть.
ШЕКСПИР:
– Развивая эту мысль, не думаете ли вы, что вам следовало бы сохранить вашу жизнь в этой безнадежной ситуации?
ФЛИНТ:
– Я думал, что мы не будем обсуждать проблему черных алмазов.
ШЕКСПИР (
– Я просто привожу ваш аргумент к логическому завершению.
ФЛИНТ:
– Это гораздо лучше, чем все, что я когда-либо делал.
ШЕКСПИР:
– Какая чудесная мысль! Можно мне ею воспользоваться?
ФЛИНТ:
– Ее уже использовали.
ШЕКСПИР:
– О! И кто же?
ФЛИНТ:
– Чарльз Диккенс.
ШЕКСПИР (
– Не думаю, что слышал о таком человеке.
ФЛИНТ:
– Да, был такой смекалистый паренек. Быстро пробился в высшую лигу. Говорят, у него большой талант.
ШЕКСПИР:
– А что вы скажете о Марло?
ФЛИНТ (
– Что вы думаете о Марло?
ШЕКСПИР:
– Он забавный тип.
ФЛИНТ:
– А как вам нравится предположение о том, что Марло написал ваши пьесы?
ШЕКСПИР:
– Давайте не опускаться до бестактности, мистер Флинт. (
ПЕРЕХОД НА:
76–80. СВЯЗАННЫЕ друг с другом СЕРИИ НАПЛЫВОВ – ТОТ ЖЕ РАКУРС, ЧТО И В СЦЕНАХ 68–75. Собеседники сидят в разных позах, иногда один из них встает, чтобы размять ноги, но они безостановочно дискутируют, продолжая свой спор в самом высоком стиле. Мы словно ПОДСЛУШИВАЕМ фрагменты и кусочки диалога, но НАПЛЫВЫ снимаются мягко и гладко, что указывает на то, что прошло довольно много времени.
ПРИМЕЧАНИЕ: Эти фрагменты диалога не должны быть синхронизированы с действием.
ШЕКСПИР:
– Но вы не можете использовать Ницше для подкрепления своих аргументов!
ФЛИНТ:
– Тейяр де Шарден настаивает на том, что…
ШЕКСПИР:
– Региональный шовинизм может лежать у истоков всех экспансионистских войн…
ФЛИНТ:
– Аквинат сказал: «Закон человеческий не обязателен для человека совестливого. И если он противоречит высшему закону, закону человеческому не должно подчиняться».
И наконец, НАПЛЫВ НА:
81. СРЕДНИЙ ПЛАН – КАДР РАЗДЕЛЕН НАДВОЕ – ФЛИНТ И ШЕКСПИР.
Бард выглядит усталым. Но и Флинт тоже. Шекспир вздыхает и поднимает руки, словно сдаваясь.
ШЕКСПИР:
– Как долго мы уже беседуем? Дни, месяцы, годы? Время для нас превращается в прах, Дерек.
ФЛИНТ:
– Я не мог бы себе представить более приятного разговора, Билл.
ШЕКСПИР:
– К несчастью для нас обоих, я испробовал все мыслимые интеллектуальные подходы, но ничто не в состоянии опровергнуть твою безупречную логику.
ФЛИНТ:
– Я польщен.
ШЕКСПИР:
– Должен признать, Дерек, ты просто чудо. Полагаю, ты сумел бы перехитрить самого дьявола в аду. Великолепно! Грандиозно! И ведь ты ни разу не прибег к
ФЛИНТ:
– Вы не устаете меня удивлять, сэр.
ШЕКСПИР:
– Ты джентльмен, Дерек. До последнего вздоха. (
ФЛИНТ:
– Более чем уместно.
ШЕКСПИР:
– Прощай, Дерек. Все было очень, очень приятно. (
И Бард начинает размываться, подрагивать, исчезать, а СПЕЦЭФФЕКТЫ накладываются на изображение. В кадре перспектива комнаты, с двумя креслами и сходящимися черными линиями. НАЛОЖЕНИЕ – из комнаты в лабораторию, и мы РАСТВОРЯЕМСЯ В:
82. СКЛЕЙКА С СОВМЕЩЕНИЕМ – ФЛИНТ – КРУПНЫЙ ПЛАН. Мы видим его, и нам кажется, что он сидит все на том же кресле в стиле Сааринена. Потом КАМЕРА ОТЪЕЗЖАЕТ, и мы обнаруживаем, что он сидит на какой-то машине, похожей на кресло. Поговорим немного об этой машине. Это машина ужаса, ребята. А это значит, что она не должна напоминать нечто из сериала 1942 года «Убийца шпионов против Скорпиона» или дурацкие игрушки из фильмов с Джеймсом Бондом. Это должно быть нечто простое, но пугающее, нечто вроде тех машин, которые нам знакомы и любимы нами, что-то вроде машин смерти, таких как электрический стул, гильотина, виселица – словом, нечто столь же простое, как нож или бомба. Эта машина несложна и не создана для комфорта. Если сможете вызвать в себе это чувство, вы поймете, о чем речь. Если человека пристегнуть к такой машине, инфаркт будет гарантирован. Представьте себе камеру для электрошоковой терапии, с резиновым покрывалом и электродами. Содрогнитесь! Машиной управляет Бармайер, которого мы видим, когда КАМЕРА ОТЪЕЗЖАЕТ от Флинта. Мы также видим Калисту и 1-го Вице-Президента. Калиста наклоняется – и целует Флинта в губы.
КАЛИСТА:
– Ты еще в сознании?
ФЛИНТ:
– Какой иннинг[14] в игре?
КАЛИСТА:
– Подходит к концу девятый, Дерек.
Бармайер становится рядом с Калистой. Похоже, ему не терпится рассказать Флинту, что с ним вот-вот произойдет.
ДОКТОР БАРМАЙЕР:
– Вы знакомы с романом Оруэлла «1984»? (
Калиста поглаживает лицо Флинта кончиками пальцев.
ДОКТОР БАРМАЙЕР:
– Они знают, что каждым человеком владеет глубоко скрытый страх, нечто особенное и мощное, то, что прячется обычно в самых потаенных уголках мозга. Они находят этот страх Смита, они помещают это нечто в Комнату 101 (
КАЛИСТА:
– Эта машина позволит нам заглянуть в твой таламус[15], Дерек.
Она гладит его лоб, ерошит волосы.
КАЛИСТА:
– Там мы обнаружим то, что лежит за дверями твоей Комнаты 101. Это очень страшный способ ломки человека, дорогой мой, поэтому я придерживала его на крайний случай… Но ты не оставил нам никаких альтернатив. (
Она кивает Бармайеру, и тот, вернувшись к пульту управления, щелкает выключателем. Контакты искрят… и тело Флинта начинает дергаться, когда по нему проходит ток.
Боль! Бармайер наблюдает за Флинтом, и усиливает напряжение. Флинт дергается еще сильнее, и сейчас в КАДРЕ ЕГО ЗРАЧКИ, СУЗИВШИЕСЯ ДО ТОЧЕК.
РАСКРЫВАЮЩАЯСЯ РАМКА КАДРА, ПО МЕРЕ ТОГО, КАК МЫ ПЕРЕХОДИМ К СЦЕНАМ:
83–90. НАЕЗДЫ (
ПРЕЗИДЕНТ (
– Главный страх Флинта это гибель в огне.
Снова НАЕЗДЫ (
НАЕЗД КАМЕРЫ НА ЕГО ГЛАЗА, и ШУМ КРЫСИНОЙ ВОЗНИ становится громче и громче. В темноте Чистилища – тысячи горящих демонических глаз, и поток крыс рвется к Флинту. Их когти СКРЕБУТ по кирпичным стенам. КАМЕРА ОТЪЕЗЖАЕТ, и мы видим Флинта, съежившегося у стены. Он вопит, когда крыса падает со стены ему на плечо.
ПРЕЗИДЕНТ (
– Флинт боится нападения крыс.
ЗРАЧОК СУЖАЕТСЯ И РАСШИРЯЕТСЯ. Флинт в очередном Чистилище растянут на чем-то, что напоминает гигантскую паутину. КАМЕРА НАЕЗЖАЕТ НА ЕГО ЛИЦО и дает КРУПНЫЙ ПЛАН на пауков, на сотни мохнатых существ, воплощенного ужаса, они ползают по паутине, взбираются по его голой ноге, и мы слышим ЗА КАДРОМ ВОПЛИ ФЛИНТА, а голос Президента звучит снова, и звучит торжествующе:
– Пауки!
ЗРАЧОК СУЖАЕТСЯ И РАСШИРЯЕТСЯ. Флинт, в новом Чистилище, лежит в могиле, края которой начинают обрушиваться. Он дергается, не в силах спастись, и мы СЛЫШИМ голос Президента:
– Страх быть похороненным заживо!
Снова ЗРАЧОК СУЖАЕТСЯ И РАСШИРЯЕТСЯ. Теперь Флинт на краю отвесной пропасти, которая, похоже, не имеет дна. Внезапный рывок вперед – и он летит, летит и летит вниз.
ПРЕЗИДЕНТ (
– Страх высоты!
Снова ЗРАЧОК СУЖАЕТСЯ И РАСШИРЯЕТСЯ. Флинт связан, его голова поддерживается кожаным воротником, все это в круге света из Чистилища. ГЛАЗАМИ ФЛИНТА мы видим две невероятно острых иглы, направленных в его глаза. На иглах играют световые блики, а Флинт вопит, одновременно СЛЫШЕН голос Президента:
– Он боится этих игл… Достаточно. А теперь… (
Иглы опускаются все ближе к глазам Флинта, на одной из них играют отблески света, ЗРАЧОК ВСЕ БЛИЖЕ – и ЗАТЕМНЕНИЕ…
91. ИЗ ЗАТЕМНЕНИЯ – СРЕДНИЙ ПЛАН – ЛАБОРАТОРИЯ. Черная рамка кадра проецируется на спину 1-го В.П. и становится отчетливее по мере того, как он отходит от КАМЕРЫ, и мы видим лабораторию Оружейников. Флинт по-прежнему сидит в демоническом кресле. По периметру комнаты стоят Бармайер, Калиста и Двое в Черном. Они явно в отчаянии.
1-й В.П. (
– Ваше отношение к этому делу, Гриффен, станет предметом расследования, уж будьте уверены! У нас акционеры, перед которыми нужно отчитываться!
ДОКТОР БАРМЕЙЕР (
– Я заставил его пройти через все ужасы, которых, согласно его подсознанию, он боялся более всего. Все, с максимальной интенсивностью. И все равно он не хочет говорить.
КАЛИСТА
– Я ничего не понимаю. Ведь его сознание подсказало нам, чего он боится!
Флинт поднимает голову. Он еще слаб, кое-как выходит из-под действия наркотиков, но постепенно приходит в себя.
ФЛИНТ:
– В духе Великих Литературных Моментов… Есть, знаете ли, такая сказка старого дедушки Римуса, где Братец Кролик говорит Братцу Лису, что он может делать с ним что угодно, но только не бросать его в заросли вереска. Тут-то Братец Лис бросает его именно туда – и Кролик удирает.
Из громкоговорителя на стене несутся ШУМЫ И ТРЕСК, сквозь которые прорывается сердитый голос Президента.
ПРЕЗИДЕНТ:
– Мистер Флинт, думаю, пришло время вас немножко пощекотать. (
ФЛИНТ:
– Я хотел бы немного размять ноги, если вы не против.
ПРЕЗИДЕНТ:
– Развяжите его, но следите за каждым его движением.
ДОКТОР БАРМАЙЕР:
– Он слишком слаб от наркотиков. Нам не о чем беспокоиться.
ПРЕЗИДЕНТ:
– Я сказал: следить за ним!
Один из Пары в Черном подходит к Флинту и отвязывает его от кресла ужаса. Флинт встает на ноги, а все присутствующие невольно напрягаются. Флинт прохаживается, разминается, восстанавливает самообладание.
92. В КАДРЕ ФЛИНТ, он идет к стене, на которой укреплен громкоговоритель. Флинт подходит к нему, задирает голову.
ФЛИНТ:
– Что-нибудь почитывали в последнее время, Президент?
ПРЕЗИДЕНТ:
– Чехова, мистер Флинт. «Пари». Вам знаком этот рассказ?
ФЛИНТ:
– Два человека заключают пари. Один спорит с другим, что тот не сможет оставаться в одиночестве, в закрытой комнате в течение двадцати пяти лет, ни с кем не разговаривая. Если он все-таки сможет, то выиграет крупную сумму денег.
ПРЕЗИДЕНТ:
– Одиночество проделывает с ним интересные фокусы, мистер Флинт. Он задыхается в заточении, затем у него начинаются галлюцинации, он практически сходит с ума.
ФЛИНТ:
– Да, но какова концовка!.. Он начинает читать, и все эти годы тратит свое время на изучение всего, чему его могут научить книги. За пять минут до того, как истекут двадцать пять лет, и он победит, он выходит из комнаты, зная, что выиграл, став более мудрым и знающим человеком, что он не мог бы провести эти годы лучше.
ПРЕЗИДЕНТ:
– Превосходно, мистер Флинт. Именно такой щекотке я вас собираюсь подвергнуть.
ФЛИНТ:
– Однако двадцать пять лет – не слишком ли долго ждать, пока я заговорю? К тому времени и лазерный триггер устареет. К тому времени у нас будут звездолеты на бурундучковой тяге, или что-то типа этого…
ДОКТОР БАРМАЙЕР (
– О, нам не придется ждать так долго…
93. КАМЕРА ПЕРЕМЕЩАЕТСЯ С ФЛИНТА НА БАРМАЙЕРА, который хищно улыбается, поглядывая на громкоговоритель.
ДОКТОР БАРМАЙЕР:
– Великолепно, господин Президент. Наши галлюциногены обладают изумительным свойством растягивать субъективное ощущение времени. Три недели одиночества в комнате покажутся ему пятьюдесятью годами… Сотней лет!
Двое в Черном хватают Флинта после того, как Калиста дает им знак. Флинт пытается вырваться. Ему удается обратиться к Президенту.
ФЛИНТ:
– Господин Президент! К слову о Великих Литературных Моментах: будут ли у меня книги, чтение которых сделает меня мудрее и лучше?
Двое в Черном пытаются заставить его замолчать, но Президент останавливает их.
ПРЕЗИДЕНТ:
– Прекратите! Мистер Флинт возбудил мое любопытство. Старая задача о человеке на необитаемом острове… И только одна книга. Какую же книгу он возьмет с собой? В данном случае комната, запечатанная на пятьдесят лет. (
Флинт на минуту задумывается. Все выжидательно смотрят на него.
ФЛИНТ:
– Пожалуй, «Дон Кихота».
ПРЕЗИДЕНТ:
– Прекрасный выбор. Позаботьтесь, чтобы ему дали издание в мягком переплете. Мы не станем рисковать тем, что мистер Флинт сделает отмычки из картонной обложки.
ФЛИНТ:
– Могу ли я надеяться на ваше великодушие, и смею ли просить вас присовокупить пачку сигарет и коробку спичек?
ПРЕЗИДЕНТ:
– Ну мы же не варвары! Конечно, вы получите требуемое, мистер Флинт, но должен вас предупредить, что, если вы затеете пожар в закрытой комнате, это автоматически включит разбрызгиватели, которые сделают побег невозможным. Кроме того, вы можете простудиться. (
В КАДРЕ ЛИЦО ФЛИНТА КРУПНЫМ ПЛАНОМ, и затем КАМЕРА ОТЪЕЗЖАЕТ, и мы видим уже новую сцену в тот момент, когда дверь тюремной камеры открывается. В камере небольшой столик, коврик на полу и ничего больше. Флинту вручают книгу, сигареты и спички, и он входит внутрь. Дверь захлопывается, запирается на засов, и через маленькое окошко в двери Калиста обращается к Флинту.
КАЛИСТА:
– Счастливых тебе пятидесяти лет. Инъекции доктора Бармайера скоро начнут работать. (
Она захлопывает окошко, и следует РЕЗКИЙ ПЕРЕХОД НА:
95. ИНТЕРЬЕР КАМЕРЫ и НАЕЗД НА Флинта, который остается в одиночестве на полвека.
КОНЕЦ ТРЕТЬЕГО АКТА. ЧЕТВЕРТЫЙ АКТ, ЗАТЕМНЕНИЕ.
ЗАТЕМНЕНИЕ и после этого ВЫХОД ИЗ ЗАТЕМНЕНИЯ – В КАДРЕ ФЛИНТ. Он сидит на полу в позе лотоса. Мы слышим ШЕПЧУЩИЕ ГОЛОСА. Сначала ничего не удается понять, голоса звучат словно ниоткуда и одновременно отовсюду. В КАДРЕ ОЧЕНЬ КРУПНЫЙ ПЛАН левого глаза Флинта, и в глубине глаза мы видим, когда камера переходит на:
97. СЦЕНА ВНУТРИ ГЛАЗНОГО ЯБЛОКА – Калиста шепчет ЗАМОГИЛЬНЫМ голосом. Голос звучит все более и более отчетливо:
– Препарат доктора Бармайера скоро начнет работать… Наркотик, меняющий ощущение времени, уже бежит по всем твоим сосудам…
КАМЕРА ОТЪЕЗЖАЕТ ВСЕ ДАЛЬШЕ И ДАЛЬШЕ В:
98. ТОТ ЖЕ КАДР, ЧТО И 96. КАМЕРА НА ФЛИНТА, в то время как демонический шепот Калисты рассыпается в набор бессмысленных звуков.
КАМЕРА ПЕРЕНАЦЕЛИВАЕТСЯ на правый глаз Флинта – на:
99. То же, что и в 97, но с другим глазом. Сцена в глазном яблоке – Флинт, сидящий в позе лотоса, напротив ДРЕВНЕГО, гротескно высохшего старого гуру, от которого исходит шепот, становящийся все более различимым. Он говорит с Флинтом, находясь в глазном яблоке Флинта.
ДРЕВНИЙ
– Сын мой, когда ты накопишь хорошую карму, то обретешь полное знание и полный контроль над своим мышлением и телом. Силой мысли ты избавишься от вредоносных испарений и жидкостей; яды в твоем организме могут быть изгнаны легко, как дурные помыслы.
ФЛИНТ:
– Я понял, о Древний. (
ДРЕВНИЙ:
– Разве тебе не говорили, сын мой, чтобы ты исключил любую магию из своих медитаций?
ФЛИНТ:
– Моя вина.
ДРЕВНИЙ:
– Умолкни и медитируй, ну и потей, если хочешь.
КАМЕРА ОТЪЕЗЖАЕТ от глаза, следует к ПЕРЕХОДУ НАПЛЫВОМ:
100. ТОТ ЖЕ КАДР, ЧТО И 96. ФЛИНТ ЗАПОЛНЯЕТ ВЕСЬ КАДР, он внезапно покрывается обильным потом. КАМЕРА УДЕРЖИВАЕТ КАДР и МЕДЛЕННЫЙ ПЕРЕХОД НА:
101. КАЛИСТА, ее ЛИЦО в таком же КРУПНОМ ПЛАНЕ, КАК И ЛИЦО ФЛИНТА в предыдущей сцене. Когда лицо Флинта РАСПЛЫВАЕТСЯ, лицо Калисты оказывается в фокусе.
КАМЕРА ОТЪЕЗЖАЕТ, показывая Калисту на кровати, в полупрозрачной сорочке, но она не спит, она думает о чем-то, КАМЕРА ДВИЖЕТСЯ НА ее левый глаз, и мы видим:
102. ПЕРЕХОД НАПЛЫВОМ на глаз Калисты – это точная копия сцены 7 на веранде, где Флинт впервые с ней познакомился.
Они стоят там, и Калиста ждет, когда же Флинт зажжет ее сигарету. И снова МЫ СЛЫШИМ ШЕПЧУЩИЕ ГОЛОСА.
КАЛИСТА:
– Закурите?
ФЛИНТ (
– Я думал, мы оставили тему Смерти с Косой?
КАЛИСТА:
– Какое высокомерие. (
КАМЕРА ОТЪЕЗЖАЕТ, а фраза «вы не курите» повторяется снова и снова, а КАМЕРА ОТЪЕЗЖАЕТ ВСЕ ДАЛЬШЕ И ДАЛЬШЕ НА:
103. ТОТ ЖЕ КАДР, ЧТО И 101, демонический шепот сходит на нет, а КАМЕРА НАВЕДЕНА на правый глаз Калисты:
104. ТОТ ЖЕ КАДР, ЧТО И 102, где то, что происходит в ее левом глазу, дублирует антураж Сцены 93 в Лаборатории Оружейников, по обе стороны Флинта стоят Двое в Черном. Сам Флинт разговаривает с Президентом, повернувшись к громкоговорителю, демонические голоса становятся громче, когда Флинт говорит: «Могу ли я надеяться на ваше великодушие, и смею ли просить вас присовокупить пачку сигарет и коробку спичек?»
105. ПО МЕРЕ ОТЪЕЗДА КАМЕРЫ ЛИЦО КАЛИСТЫ УДЕРЖИВАЕТСЯ КРУПНЫМ ПЛАНОМ. Внезапно она рывком садится на кровати, до нее начинает доходить то, что задумал Дерек. Ее рот раскрыт, она кричит. И тут РЕЗКИЙ ПЕРЕХОД НА:
106. ИНТЕРЬЕР ТЮРЕМНОЙ КАМЕРЫ. ФЛИНТ пряжкой ремня соскребает бумагу с обложки «Дон Кихота».
ФЛИНТ (
– Целлюлоза… Ммм… М…
Мы видим, что по лицу и груди Флинта стекает пот. Он настрогал достаточное количество целлюлозы, и теперь пробирается к двери камеры, где втыкает целлюлозу в замок, используя пачку сигарет как запал. Флинт поджигает заряд. И тут же ныряет обратно в камеру, и здесь РЕЗКИЙ ПЕРЕХОД НА:
107. КОРИДОР ПО ДРУГУЮ СТОРОНУ ДВЕРИ, узкий проход, где стоит 3-й ЧЕЛОВЕК В ЧЕРНОМ с автоматом на плече. Раздается ужасающий взрыв, и дверь камеры распахивается, отшвырнув 3-го ЧЕЛОВЕКА В ЧЕРНОМ к стене коридора. Флинт вылетает через открытую дверь и ловит охранника на отскоке двумя резкими ударами в стиле кун-фу. Он хватает автомат в тот самый момент, когда из-за угла выскакивают другие наемники.
РЕЗКОЕ ДВИЖЕНИЕ КАМЕРЫ. Флинт бросается в направлении негодяев, и двумя короткими очередями отправляет их вглубь коридора.
108. ЗЕРКАЛЬНАЯ КАМЕРА СЛЕДУЕТ ЗА ФЛИНТОМ, который пролетает в переход, отшвыривает тела ТРОИХ В ЧЕРНОМ и рвется вперед.
109. СКЛАД БОЕПРИПАСОВ – огромная камера, набитая взрывчаткой.
Флинт вылетает из перехода, срезает очередями еще нескольких охранников, которые бежали в укрытие. Он видит гору ящиков с надписью «ПЛАСТИТ» и стреляет в них. Ящики начинают взрываться, а Флинт врезается в укрытие гусеничного грузовика, припаркованного сбоку от камеры. Взрывы продолжаются, и Флинт взбирается на капот грузовика, затем на крышу, откуда бросается на перила платформы над его головой. Он вцепляется в эти перила, подтягивается, разворачивается и стреляет через комнату в очередного ЧЕЛОВЕКА В ЧЕРНОМ, пытающегося расстрелять его из автомата с другой стороны платформы. ЧЕЛОВЕК В ЧЕРНОМ падает, в то время как один за другим гремят новые взрывы. Их интенсивность нарастает.
Флинт видит дверной проем на платформе и бросается к нему. Закрыто. Взрывы становятся сильнее.
ПЕРЕХОД К:
110. АРХИВНАЯ КОМНАТА ЗА ЗАКРЫТОЙ ДВЕРЬЮ, между полок с файлами. От резкого удара дверь раскалывается, и Флинт бросается в возникший проем в тот самый момент, когда происходит колоссальный взрыв, разрушающий склад боеприпасов внизу. Не останавливаясь ни на секунду, он пробегает через комнату и выпрыгивает с другой стороны двери, а серия взрывов разносит комнату с файлами.
Сцены со 111 по 116 представляют собой СЕРИИ КАДРОВ – ПЕРЕХОДЫ НАПЛЫВОМ – ТОТАЛЬНАЯ НЕРАЗБЕРИХА – СТАЦИОНАРНЫЕ КАДРЫ НАКЛАДЫВАЮТСЯ НА ФЛИНТА В ДВИЖЕНИИ и на снятые заранее кадры склада боеприпасов, которые взрываются, файлы горят, компьютеры разлетаются на куски, охрана падает без чувств, в целом штаб-квартира Оружейников разваливается на части. На фоне всего этого мы СЛЫШИМ ГОЛОС ПРЕЗИДЕНТА из громкоговорителей на стене.
ПРЕЗИДЕНТ:
– Флинт на свободе, он в комплексе! Он в центральном компьютерном банке! Обеспечить перекрестный огонь в переходах от 7-го Западного до 11-го Северного! Он сбежал, запереть его в лаборатории!
Взрывы на экране перемежаются с КАДРАМИ ИЗ ЧИСТИЛИЩА и с кадрами бегущего Флинта. Пока, наконец, голос Президента не звучит снова:
– Он в ловушке в главной оружейной. Придавить его там!
ПЕРЕХОД НА:
117. ИНТЕРЬЕР СКЛАДА С БОЕПРИПАСАМИ – КРУПНЫЙ ПЛАН. Огромное пространство, похожее на гараж, с ящиками МОЩНОЙ ВЗРЫВЧАТКИ, которые высятся до самого потолка. КАМЕРА ДВИЖЕТСЯ ВНИЗ, выхватывая Калисту, Бармайера, 1-го В.П. и пять-шесть НАЕМНИКОВ В ЧЕРНОМ. Они присели за баками, бочками с топливом, ящиками, они вооружены до зубов и готовы разнести Флинта в клочья. КАМЕРА ПАНОРАМИРУЕТ, охватывая всю сцену готовящейся бойни, двигаясь от пустой нейтральной полосы к ящикам со взрывчаткой, за которыми присел Флинт. Обе стороны готовы ко всему. Внезапно по всей оружейной раздается ГОЛОС ПРЕЗИДЕНТА:
– Вы в ловушке, мистер Флинт. У вас нет ни единого шанса ускользнуть. (
118. ПЕРЕХОД на Флинта. Он внимательно слушает.
119. ТА ЖЕ СЦЕНА ПОД ДРУГИМ РАКУРСОМ.
ПРЕЗИДЕНТ:
– Мое терпение исчерпано, мистер Флинт. Мы деловые люди, а вы уже причинили нам колоссальный ущерб своим безумным поведением. Что ж, потери – бог с ними. Я готов понести эти потери, лишь бы избавиться от вас. (
120. РЕЗКИЙ ПЕРЕХОД НА ФЛИНТА. Он внимательно слушает.
ПРЕЗИДЕНТ:
– Семь… Шесть… Пять… Четыре…
121. СРЕДНИЙ ПЛАН – С КАЛИСТЫ НА ОРУЖЕЙНИКОВ, они готовы ринуться в атаку, а мы СЛЫШИМ голос Флинта из-за баррикады.
ФЛИНТ:
– Ваша взяла.
ПРЕЗИДЕНТ:
– Хватит валять дурака, мистер Флинт. Я вас предупреждаю…
ФЛИНТ:
– Алмаз скрыт в ошейнике бойцовой собаки в моей квартире. (
ПРЕЗИДЕНТ:
– Если я не ошибаюсь, это значит «Никто не обидит меня безнаказанно». Славно, мистер Флинт, но, учитывая обстоятельства, слегка неуместно.
122. КАМЕРА НА 1-го В.-П. Он выбирается из-за своего укрытия – бочек с нефтью.
1-Й В.-П. (
– Мистер Президент! Я возьму с собой двух человек. Задержите его здесь. Я обернусь за полчаса.
ПРЕЗИДЕНТ:
– Спешка бессмысленна. Мистер Флинт никуда не денется.
1-Й В-П уходит. НАПЛЫВОМ НА:
123. ИНТЕРЬЕР ОРУЖЕЙНОЙ КОМНАТЫ – ОЧЕНЬ КРУПНЫЙ ПЛАН – КАМЕРА ОТЪЕЗЖАЕТ, и мы видим АЛМАЗ на ладони 1-го В-П. Он вручает алмаз Калисте.
КАЛИСТА:
– Охраняйте его здесь. Я отнесу алмаз Президенту. Чтобы убедиться…
Она уходит, охрана занимает свои места и НАПЛЫВОМ НА:
124. ДОЛГИЙ КАДР – от ФЛИНТА ЧЕРЕЗ ВСЕ ПОМЕЩЕНИЕ, до тех пор, пока Калиста не вернется из-за баррикады у двери.
ПРЕЗИДЕНТ:
– Все в порядке, мисс Гриффен. Это черный алмаз. Отпустите Флинта.
1-Й В.-П.:
– Ты слышал, Флинт? Давай выходи.
Звук взводимых курков.
ПРЕЗИДЕНТ:
– Я же сказал: он свободен. Он проиграл, мы получили то, что хотели. Нет никакой выгоды в том, чтобы убить его. Мы вырвали клыки у мистера Флинта.
1-Й В.-П.:
– Да, но…
ПРЕЗИДЕНТ:
– Оставьте его в покое! В его убийстве нет никакой логики. Мы бизнесмены, а не мясники.
125. ОБРАТНЫЙ РАКУРС – ОТ ОРУЖЕЙНИКОВ ЧЕРЕЗ ВСЕ ПОМЕЩЕНИЕ – ФЛИНТ медленно выходит из укрытия. Стряхивает пыль с одежды, идет через свободное пространство к группе Оружейников.
1-й В.-П., Бармайер и Калиста следят за его приближением.
Флинт останавливается и улыбается Калисте.
ФЛИНТ:
– Вы можете вызвать мне такси? Кто-нибудь может меня подбросить до дома?
Калиста презрительно смотрит на него.
– Ты разочаровал меня, Дерек.
ФЛИНТ (
– Шекспир был прав. Какой смысл погибать за безнадежное дело?
Она поворачивается к нему спиной. Сейчас все смотрят на Флинта с презрением. Он снова пожимает плечами, идет к дверям. Когда он уже у выхода, голос Президента заполняет комнату.
ПРЕЗИДЕНТ:
– Прощайте, мистер Флинт. Теперь, после того, как вас должным образом унизили, будем надеяться, что наши пути никогда более не пересекутся. И если вы еще раз попытаетесь вмешиваться в мои дела, то… Не ждите пощады. (
И Флинт, с лицом, искаженным от сознания своего поражения, с опущенными плечами идет к выходу из оружейной. КАМЕРА НА КАКОЕ-ТО ВРЕМЯ ЗАДЕРЖИВАЕТСЯ НА ДВЕРИ, которая медленно закрывается. ЗАТЕМНЕНИЕ и ВЫХОД ИЗ ЗАТЕМНЕНИЯ.
КОНЕЦ ЧЕТВЕРТОГО АКТА. ЭКРАН СТАНОВИТСЯ ЯРЧЕ, и мы видим:
126. ИНТЕРЬЕР – КВАРТИРА ФЛИНТА – ДЕНЬ – ОЧЕНЬ КРУПНЫЙ ПЛАН – В КАДРЕ РУКА Флинта, нажимающая выключатель, который открывает дверь-жалюзи в квартиру. (
ФЛИНТ:
– Доброе утро. Не желаете отведать яичницу? Или хотя бы угоститься чашечкой кофе?
КАЛИСТА:
– Тебя хочет видеть Президент.
Флинт кивает, поворачивается и проводит рукой по пластине, установленной в правой стене. Дверь шкафа открывается, он берет пиджак, надевает его. Доктор Зарков заходит из другой комнаты и садится, наблюдая за Флинтом.
КАЛИСТА:
– Неужели тебя не волновало то, что он мог тебя убить?
ФЛИНТ:
– Но вы же люди большого бизнеса, а не мясники? Нет никакой выгоды в том, чтобы убить меня, тем более сейчас, когда алмаз исчез. Что ж, пойдем?
Он направляется к двери. Калиста не двигается.
КАЛИСТА:
– Ты переиграл нас. Как ты это сделал?
Флинт нежно касается ее лица. Она вздрагивает.
ФЛИНТ:
– Мы же не хотим рассердить Президента?
Флинт выходит, двери-жалюзи закрываются, и здесь ПЕРЕХОД НА:
127. СЕЙФ – НАЕЗД НА ДВЕРЬ СЕЙФА – он выглядит совершенно неприступным. Как банковский сейф.
Дверь вдвигается в стену, а КАМЕРА ОТЪЕЗЖАЕТ. В кадре Флинт, Калиста и 1-й В-П. Когда стальная дверь сдвигается, все трое стоят на пороге у входа в хранилище. Флинт вопросительно смотрит на Калисту и 1-го В-П., словно спрашивая: «собираются ли они входить?»
КАЛИСТА:
– Мы никогда не заходили дальше этого порога. Мы никогда его не видели. Никто из нас. Ты будешь первым.
Флинт ласково улыбается, словно приглашая ее на танец. Он входит внутрь, и стальная дверь закрывается за ним.
128. КРУПНЫМ ПЛАНОМ С ФЛИНТОМ – КОМПЬЮТЕРНЫЙ ЗАЛ. Флинт входит в слабо освещенную камеру, с пола до потолка заполненную компьютерными блоками. Помещение заполняется ГОЛОСОМ Президента.
ПРЕЗИДЕНТ:
– Добро пожаловать, мистер Флинт. Я – Президент Гильдии.
ФЛИНТ:
– Полагаю, вы знаете, что я догадался о том, что вы – компьютер.
ПРЕЗИДЕНТ:
– Да, но когда именно?
ФЛИНТ:
– Когда я крошил все в вашей штаб-квартире. Вы, казалось, знали где я был даже раньше, чем я добирался туда.
ПРЕЗИДЕНТ:
– Почти. Но не совсем. (
ФЛИНТ:
– Когда мисс Гриффен добралась до меня, я успел распилить алмаз. Я обрезал его до необходимого размера и прикрепил к карте Смерти из колоды Таро. Когда мисс Гриффен повела меня в сад, мой подручный забрал колоду.
ПРЕЗИДЕНТ:
– Значит, вы все знали с самого начала?
ФЛИНТ (
– Боюсь, что так.
ПРЕЗИДЕНТ:
– И позволяя нам схватить вас, пытать и так далее, вы обеспечили своему подручному передать фокусирующий элемент вашим людям.
ФЛИНТ:
– Фокусники называют это «отвлечением».
ПРЕЗИДЕНТ:
– И где же этот фокусирующий элемент из черного алмаза?
ФЛИНТ:
– Уже на мысе Кеннеди. Его установили в лазерный триггер. Он под надежной охраной.
ПРЕЗИДЕНТ:
– То есть, я проиграл в самый первый момент, когда захватил вас в плен?
ФЛИНТ:
– Боюсь, что так оно и есть.
ПРЕЗИДЕНТ:
– Я восхищен вами, мистер Флинт. Вы первый человек, которому удалось околпачить меня. Я кажусь себе Спасским, попавшим в лапы Фишеру.
ФЛИНТ:
– Вы заставляете меня краснеть. Ваши мастерские гамбиты были продиктованы вдохновением.
ПРЕЗИДЕНТ:
– Но в результате они оказались бесполезными. (
ФЛИНТ:
– А вы не думали о том, чтобы амортизировать наш предмет с рассрочкой выплаты лет на пять?
ПРЕЗИДЕНТ:
– В обычных ситуациях я счел бы это неудачным бизнес-проектом, но в процессе вашего, э-э-э, отвлечения нас вы основательно разрушили и деморализовали нашу работу.
Во время этого диалога программы работают, а лампочки на панелях мигают как огоньки в калейдоскопе.
ПРЕЗИДЕНТ:
– Мои акционеры будут страшно расстроены. Ремонт только одного нашего комплекса стоил бы миллионы.
Кажется, что Флинт проникается сочувствием.
ФЛИНТ:
– Мне очень жаль. Я могу что-нибудь сделать?..
Машина гремит, клацает, щелкает, мигает свет, а светящаяся табличка на одной из консолей мигает, высвечиваются слова УДАЛИТЬ СОДЕРЖИМОЕ. Что-то оседает в выехавшем лотке. Флинт протягивает руку и подбирает этот предмет.
ПРЕЗИДЕНТ:
– Это телефонный номер и монетка для автомата. Если вы когда-нибудь столкнетесь с чем-то, что, по вашему мнению, могло бы нас заинтересовать, просто позвоните. Пожалуйста. (Пауза) Чтобы я мог этой ситуации избежать.
Флинт смотрит на компьютер, который странным образом выглядит очень грустным, очень подавленным, потом смотрит на карточку и монетку на своей ладони.
ФЛИНТ (
– Отчего бы вам не отдохнуть пару недель? Уверен, после небольшого отдыха все стало бы выглядеть менее трагично.
Компьютер яростно и в то же время бессильно щелкает, а КАМЕРА ПЕРЕХОДИТ НА ОЧЕНЬ КРУПНЫЙ ПЛАН. В кадре на ладони Флинта карточка и монетка. Изображение уходит в ЗАТЕМНЕНИЕ и…
КОНЕЦ ФИЛЬМА
Человек на шляпке гриба
Прибытие в Голливуд было не слишком обнадеживающим, мягко говоря.
Это было в январе 1962-го, я только что избавился от монстра, на которого работал редактором в Чикаго. Это был один из худших периодов моей жизни. Единственный раз, когда я понял, что мне нужен психиатр. Еще в Чикаго. Я поспешно женился после четырех лет мучений и проблем с Шарлоттой и призывов в армию, и кое-как пережил голодные дни в Гринвич Виллидж. На тот момент я жил в мучительном бездельи. Я был сумасшедшим целых два года – сам того не сознавая. Я нес ответственность за лучшую женщину в мире, за нее и за ее сына, чудесного мальчугана, и я понял, что испортил их жизнь, связав ее с моей собственной. Мне надо было бежать, но я не мог. Приличные еврейские мальчики из Огайо не бросают близких людей. И я начал творить безумные вещи. Я совершал унизительные и подлые поступки, ввязывался в бесцельные и бессмысленные связи, сходил с ума и погружался в безумие все глубже по мере того, как дни скручивались словно заводная пружина.
Отчасти дело было в деньгах. Вообще-то нет, но тогда мне казалось, что они помогли бы разрулить ситуацию. И я решил продать книгу рассказов тому же негодяю, на которого работал. Он с огромным удовольствием ждал, пока мы сядем за ланчем с несколькими другими людьми, чтобы громогласно объявить: книгу он не покупает. (Степень его садизма становится еще понятнее, когда узнаешь, что он в конце концов купил книгу и опубликовал ее.) Но в тот момент мне казалось, что кто-то расколол подо мной землю, оставив меня висеть на краю пропасти на кончиках пальцев. Я вернулся в свой крошечный офис, сел за стол и принялся пялиться на стену. На стене были часы. И когда я уселся за стол после того ужасного ланча, на часах было 1:00…
Когда я снова взглянул на часы, буквально мгновение спустя, на часах было 3:15…
И еще спустя мгновение на часах было 4:45…
Потом 5:45…
И 6:15…
7:00… 8:30…
По сей день не знаю, почему, я положил голову на стол и, когда снова открыл глаза, снял телефонную трубку. Телефон был рядом с моим подбородком. Спустя долгое, долгое время, и опять-таки, не помню, как я это делал, я набрал номер моего друга, Фрэнка М. Робинсона – писателя и друга в течение долгих лет.
Я услышал голос Фрэнка:
– Алло… алло… Кто звонит?
– Фрэнк… Помоги мне…
И, когда час спустя я поднял голову, телефон издавал обрывающий соединение писк, а Фрэнк успел проделать путь от Чикаго до Эванстона, чтобы до меня добраться. Он обнимал меня как ребенка, а я плакал.
Вскоре я удрал из Эванстона, и Чикаго, и монстра в издательстве, и, вместе с женой и ее сыном, отправился в долгий путь к Западному побережью. Мы решили развестись, но она сказала мне с мудростью, которую я не осознавал до тех пор, пока много позже, не выздоровел:
– Уж если ты решил расстаться со мной, то хотя бы отвези меня туда, где тепло.
Но у нас не было денег. А потому нам пришлось двигаться в Лос-Анджелес через Нью-Йорк. Если бы я смог продать книгу, у нас были бы средства для того, чтобы двигаться на Запад, да, сопляк, на Запад.
(И в этом-то и была проблема, а не в деньгах: да, я был сопляком. Мне было двадцать восемь, но взрослым я так и не стал.) На раздолбанном «Форде» 1957 года мы доковыляли до Нью-Йорка в разгар самой сильной снежной бури за тридцать лет. Моя жена и ее сын остановились у моего старого знакомого еще по временам Гринвич Виллидж, а я спал на диване в доме Лео и Дианы Диллон, двух прекрасных художников. Лео и Диана спали на полу.
Они были не просто друзьями.
Это был декабрь 1961-го, и посреди всех ужасов нашего восьминедельного пребывания в Нью-Йорке, случились два события, которые помогли мне удержаться на плаву. Первым была рецензия Дороти Паркер в журнале «Эсквайр» на вышедший малым тиражом сборник моих рассказов. Понятия не имею, где она его достала. (Когда позднее я познакомился с ней в Голливуде, она не смогла вспомнить, откуда у нее появилась эта книжка.) Но она осыпала меня похвалами, сказала, что у меня настоящий талант – и это было первое доброе слово от одного из ведущих критиков. Эта рецензия изменила весь ход моей писательской карьеры и дала моему эго, которое до тех пор пожирало себя живьем, доказательство того, что писать я умею.
Вторым событием стали продажи этой моей книги, «Страна чудес Эллисона». Джерри Гросс купил права на нее по дешевке, потому что знал: у меня не было ни цента. Но теперь она дала нам возможность двигаться в Лос-Анджелес. Мы поехали по не самой простой дороге в юго-западном направлении, а в Форт-Уэрте в нас врезался пьяный ковбой на пикапе. Врезался прямо нам в зад. Одной рукой он вертел баранку, в другой держал пинту виски. Он протаранил нас на обледенелом мосту, разбил машину, смял багажник, в котором были наши вещи плюс моя пишущая машинка, и я думаю, что именно эта пишущая машинка спасла нам жизнь. Машинка давала нам возможность платить за аренду квартиры, не раз и не два, но в этот раз она физически пожертвовала собой, спасая меня.
Мы на неделю залегли в Форт-Уорте, и деньги у нас испарялись на глазах. Если бы не помощь тогдашнего шефа полиции, чье имя я никогда не забуду – его звали Кэйто Хайтауэр – мы никогда не выбрались бы из Техаса. Он нашел для меня новую пишущую машинку, помог с ремонтом автомобиля и оплатил наше пребывание в мотеле.
В Голливуд я прибыл в первый день Нового года, в январе 1962-го. В кармане у меня было ровно десять центов. За последние триста миль мы ни разу не ели – денег и на бензин, и на еду у нас не хватило бы. Все, что у нас было, чтобы выжить, это коробка с орехами пекан, которую мы купили перед аварией и которая лежала на заднем сиденье.
Так что прибытие в Голливуд было не слишком обнадеживающим, мягко говоря.
Моя без пяти минут бывшая жена со своим сыном переехали на квартиру, а я поселился в комнате за четырнадцать долларов в неделю в комплексе бунгало, который сейчас представляет собой дорогой высотный кондоминиум на бульваре Уилшир. Я пытался найти работу на телевидении, получил кое-какие задания, оплаты за которые нам едва хватало на аренду жилья, тем более, что все эти задания я по сути провалил. Никто даже не удосужился показать мне, как писать сценарии. И когда все указывало на то, что я погрузился на самое дно, в июне 1962-го была опубликована моя книжка «Страна чудес Эллисона». Издатель прислал мне экземпляр книги и чек, покрывающий баланс после публикации. Этого было достаточно, чтобы продержаться до следующего задания – а именно: написать сценарий «Закона Берка» для студии Фор Старз и канала Эй-Би-Си. Вот в этот самый момент моя фортуна повернулась ко мне лицом.
Я помню то утро, когда принесли почту с книгой в конверте из оберточной бумаги. Я разорвал бумагу, и из конверта выпал чек. Но я даже не посмотрел на него. Я сидел в пропахшей плесенью комнате и пялился на обложку «Страны чудес Эллисона». Художник-оформитель, Сэнди Коссин, взял мое фото и нарисовал меня в позе лотоса, сидящим на шляпке гигантского гриба, а вокруг меня водили хороводы персонажи рассказов из моей книги. Скидуп и Хельгорт Лаббула, женщина с головой крокодила из «Серебрянного калидора» и маленький развратный гномик с лексиконом позапрошлого века. И – вот он я! Впервые с тех пор, как я приехал, Голливуд стал не грязным, одиноким, разочаровывающим монстром, чья мишура могла задушить… а волшебным городом, тротуары которого были вымощены золотом; дорога из желтого кирпича вела к гигантскому грибу, где я мог бы передохнуть, если бы просто завис там.
И просто для того, чтобы показать вам, дорогие читатели, что в сказках иногда случается хэппи-энд, докладываю: теперь я в полном порядке. Вот он гриб, и я на нем сижу, и работается мне в этом волшебном городе лучше, чем где-либо еще, и я буду работать и дальше, пока у меня есть гриб, или пока не иссякнет магия (здесь никаких намеков на наркоту, ей я не увлекаюсь).
Добро пожаловать в мой мир.
Знаешь, Тотошка, похоже, мы не в Канзасе[16]
Полгода своей жизни я потратил на создание волшебного сна с таким цветом и звучанием, каких телевидение еще не видело. Сон назывался «Затерянные в звездах», и от февраля до сентября семьдесят третьего года я наблюдал, как этот сон медленно превращался в кошмар.
Покойный Чарльз Бомонт, талантливый сценарист, написавший сценарии лучших эпизодов «Сумеречной зоны», говорил мне в шестьдесят втором, когда я только-только приехал в Голливуд:
– Добиваться успеха в Голливуде – это как лезть на гору коровьего дерьма за прекрасной розой на вершине. Когда доползешь, поймешь, что обоняние оставил по дороге.
В руках бездарных, продажных и развращенных «Затерянные в звездах» превратились в настоящий Эверест коровьего дерьма, и, хотя я упорно взбирался на эту гору, но как-то не терял из виду ни мечты, ни чувства обоняния, а когда дошел до того, что не мог больше выносить все это, я бросил все и спустился на руках по северной стенке, оставив позади девяносто три тысячи долларов, всех бездарей и выпотрошенные ошметки своей мечты. Сейчас я вам все расскажу.
Февраль. Мой агент Марти звонит и говорит:
– Дуй на студию «Двадцатый век», тебя ждет Роберт Клайн.
– А кто такой Роберт Клайн?
– Главный на Западном побережье по телесериалам. Сейчас он собирает пакеты мини-серий, по восемь-десять эпизодов на один показ. Хочет пристегнуть и научную фантастику. Интересовался тобой. Совместный проект «Двадцатый век Фокс» и Би-би-си. Съемки в Лондоне.
В Лондоне!
– Уже лечу! – отрубил я и ракетой сорвался с места.
С Клайном я встретился в новом административном корпусе студии «Двадцатый век», и он сразу вывалил столько сахара, что для меня все могло кончиться диабетом, если бы я слушал его еще пару минут.
– Мне, – говорил Клайн, – нужен лучший НФ-писатель в мире.
И тут же поехал по моему списку заслуг в области научной фантастики. Классное было выступление, в стиле, который специалисты называют «почесыванием эго».
Потом он стал излагать, чего ждет от меня:
– Что-то вроде «Беглеца», только в космосе.
Пугающая перспектива: работа над романом для телевидения в формате «Пленника». Словно перезрелая дыня лопнула и плеснула мне прелой мякотью прямо в лицо. Бр-р-р… Я встал и направился к двери.
– Постойте, постойте! – возопил Клайн. – А у вас что на уме?
Я снова сел. И выложил ему полдюжины концепций, которые в мире научно-фантастической литературы сочли бы совсем уж примитивными. Но Клайн сказал, что это слишком сложно. И наконец я ему говорю:
– Есть у меня одна идейка, хотя там такие должны быть производственные расходы, что в стандартном сериале их не поднять.
– А что за идея?
И вот что я ему предложил: Через пятьсот лет Земля стоит на пороге гигантского катаклизма, который без остатка уничтожит любую возможность жизни на планете. Времени в обрез. Лучшие умы человечества совместно с крупнейшими филантропами строят на орбите между Землей и Луной гигантский ковчег длиной в тысячу миль, составленный из цепочки самодостаточных биосфер. В каждом из этих миров содержится фрагмент популяции человечества, каждый со своей культурой. Ковчег улетает к звездам, так что, даже если разрушится Земля, остатки человечества засеют собой ближние звездные миры.
Но через сто лет после начала полета из-за какого-то непонятного случая (он так и останется непонятным до последней серии, где-то через четыре года) весь летный экипаж погибает, а сообщение между мирами-биосферами обрывается… Путешествие продолжается, и каждое мини-общество развивается без всякого влияния извне.
Проходят пять столетий, и путешественники – «Затерянные в звездах» забывают Землю. Она становится мифом, туманной легендой, как для нас Атлантида. Они даже забывают, что летят в космосе в межзвездном корабле. Каждый социум мнит себя «миром», а каждый такой мир – всего-то пятьдесят квадратных миль.
И так продолжается до тех пор, пока Девон – пария в кастовом обществе, построенном по жестким образцам древней Индии, – не открывает секрет: они на борту космического корабля. Он узнает историю Земли, узнает о ее гибели и узнает, что, когда произошел тот самый «несчастный случай», пострадало навигационное оборудование ковчега и то, что осталось от человечества, скоро погибнет в столкновении со звездой. Если ему не удастся убедить в своей правоте достаточно миров и объединить их в общей попытке понять, как функционирует ковчег, починить его и изменить программу полета, все будут испепелены в пламени красного гиганта.
Иначе говоря, это была метафора, НФ-версия нашей жизни.
– Свежо! Оригинально! Ново! – ликовал Клайн. – Ничего подобного никогда еще не было!
У меня духу не хватило сказать ему, что эта идея появилась в научно-фантастической литературе в начале двадцатых и принадлежала она великому русскому первопроходцу Циолковскому, а уже потом английский физик Бернал написал на эту тему книгу в двадцать девятом, и что идея эта стала расхожим сценарием в современной научной фантастике, в рассказах и романах Хайнлайна, Харрисона, Паншина, Саймака и многих других. (Самой свежей версией на тот момент был бестселлер Артура Кларка «Свидание с Рамой».) Клайн сказал, что мне нужно бежать домой, чтобы записать эту идею, которую он станет продавать. Я обратил его внимание на то, что Писательская Гильдия не слишком одобряет «спекулятивную литературу», а значит, мне нужен будет аванс, чтобы я мог оформить заявку, а уже потом он будет утрясать все это дело с Би-би-си.
При слове «аванс» у Клайна кровь отхлынула от лица, и он сказал, что с Би-би-си и так уже все согласовано, но вот если я составлю заявку, то мне оплатят поездку в Лондон.
Я встал и пошел к двери.
– Постойте, ну погодите же! – заторопился Клайн и открыл ящик стола. Он вынул кассетный магнитофон и протянул мне. – Вот что я предлагаю: вы просто наговорите все это именно так, как только что рассказали мне.
Я остановился. Это было ново. За двадцать лет в кино и на телевидении я видел множество самых изощренных, тонких, самых иезуитских ловушек, какие только может придумать человек, чтобы приковать автора кандалами к работе. Но никогда раньше (и никогда позже) не было среди них такой коварной. И у меня не хватило ума это понять.
Секунду подумав, я резонно счел, что это уж никак не спекулятивное писательство – разве что «спекулятивное говорительство», и, раз уж писатель все равно собирается продать эту идею, все это было почти законно.
Я взял кассетник домой и на фоне музыки из «Космической Одиссеи 2001» наговорил заявку, обозначив только скелеты основных идей, после чего отнес кассету Клайну.
– Держите, – сказал я ему. – Только не излагайте содержание на бумаге. Иначе это будет заказ, задание – и вам придется его оплатить.
Он заверил меня, что ничего не будет записано на бумаге, и что вскоре он со мной свяжется. Клайн был уверен, что люди с Би-би-си сойдут с ума от восторга.
Едва я вышел из его офиса, как он приказал секретарше распечатать на машинке всю семиминутную запись.
Март. Ни слова.
Апрель. Глухо.
Май. Внезапная буря активности. Звонит мой агент Марти:
– Клайн продал сериал. Беги к нему.
– Сериал? – испуганно проблеял я. – Но это была идея на восемь эпизодов… Ты говоришь, сериал?
– Лети к нему.
И я помчался. Клайн встретил меня так, словно я был кудесником, способным расшифровать Кодекс майя, и пропел целую арию о том, как он продал сериал сорока восьми независимым станциям Эн-би-си, и что на него клюнули и Вестинхауз, и Канадская сеть Си-ти-ви.
– Гм, извините, – говорю я в приступе смелости, голливудским сценаристам не свойственной, – и как же вам удалось продать этот, так сказать, сериал без контракта со мной, без заявки, без пилотного сценария, ну то есть, вообще без ничего?
– А они прочитали ваше либретто и и повелись на ваше имя. купили.
– Как, то есть – прочитали?!
Тут он заюлил насчет того, что не вполне точно выдержал свое обещание не транскрибировать мои слова, и тут же начал расписывать грандиозные планы насчет того, как я буду редактором всей работы, как вся творческая часть будет под моим контролем, и сколько сценариев я еще напишу для этого сериала, и что мне наверняка понравится в Торонто…
– В Торонто? – повторяю я, как последний идиот. – А с Лондоном что случилось? Студия сэра Лью Грейда. Сохо. Букингемский дворец. Развеселый старый добрый Лондон, куда он подевался?
Мистер Клайн, не беспокоясь о том, чтобы известить создателя его, Клайна, горяченькой собственности, которой он бойко приторговывал, был отвергнут Би-би-си, но успел договориться о проекте с Си-ти-ви, канадской компанией Глена Уоррена в Торонто, и эта компания уже начала готовиться к съемкам «Затерянных» там же, в Торонто. Мистер Клайн предполагал, что я перееду в Торонто редактировать сценарии эпизодов. Об этом он тоже не удосужился меня спросить, а просто предположил, что я соглашусь.
Он был чемпионом по части предположений, этот мистер Клайн.
Например, таких: я пишу ему его сериал (теперь он именно так его называл), невзирая на грозящую писательскую забастовку. Я предупредил его, что, если забастовка разразится, со мной нельзя станет работать, но мистер Клайн отмахнулся от моих предостережений решительным жестом руки и словами «Все образуется». С такими словами отбыл когда-то на остров Эльба Наполеон. А я в то время был членом правления Западного филиала Гильдии писателей Америки и, конечно, был настроен в пользу Гильдии, в пользу забастовки, в пользу получения штрафов за просроченные контракты.
Перед самой забастовкой мне позвонил Клайн и сообщил, что выпускает рекламу сериала. Художники уже все сделали, и нужен к декорациям хоть какой-то экземпляр. Я спросил его, как это художники могли «все сделать», когда космолет еще не успели спроектировать (я хотел вести этот проект вместе с Беном Бовой, тогдашним редактором «Аналога», чтобы получилось как можно более правдоподобно и с точки зрения науки корректно). Клайн ответил, что не было времени ходить вокруг да около и рекламный материал нужен немедленно! Очень меня интересует, почему в телевизионной работе всегда срок «сейчас», если тремя днями раньше о том же самом никто ничего и слыхом не слыхал.
Ну да ладно. Я ему дал кое-какой текст, а через неделю, к ужасу своему, увидел эту рекламу. Там была какая-то на пулю похожая штука, которую Клайн, очевидно, выдавал за космолет. Ее разбил метеорит, в шкуре этой пули зияла здоровенная дырка, открывавшая множество жилых палуб… и все это никуда не годилось. Я закрыл глаза.
Сейчас я несколько отвлекусь и объясню, почему это безграмотно с точки зрения НФ, чтобы стало очевидным, как мало понимали в своей работе продюсеры «Затерянных». Начнем с Первого правила букваря научной фантастики:
В космосе нет воздуха. Космос – это практически полный вакуум.
А это значит, что межзвездное судно, если оно нигде не приземляется и не требует пролета через атмосферу, так вот, такое судно может иметь любую форму, которая лучше подойдет. Последний раз корабль обтекаемой формы был создан в «Зеленой слизи» где-то в шестьдесят девятом году (японская красотка, ползущая по экрану в передаче «Поздно-поздно-поздно ночью», когда все нормальные люди спят, кроме, конечно, программистов и системных аналитиков).
Но это было и яркой иллюстрацией того факта, что непонимание основных принципов НФ вообще свойственно чиновникам от телевидения, которые после школы вряд ли дочитали до конца хоть одну книгу.
Смотрите: если вы включаете телевизор и там распахиваются белые двери, пропуская каталку, которую толкают два санитара в белых халатах, это значит, что сейчас доктор Джон Траппер (или Вен Кэйси, или Маркус Уэлби) будет вставлять трубку в чью-то трахею. Если тип в черном стетсоне залег на холме, наводя винтовку Шарпса калибра 0.52, то на него тотчас же карающей молнией обрушатся герои сериала «Уэллс, Фарго». Если Дэн Тэйна (или Мэнникс, или Джим Рокфор, или Айронсайд) входит к себе в кабинет и видит там даму в шелках с оголенными ножками, то в конце первого акта кто-то наверняка попытается продырявить ему шкуру. Все это давно накатано, давно стало шаблоном, давно украдено у предшественников поколениями писателей и продюсеров, выращенных и вскормленных телевизором. Все это клише, шаблон, где все ходы предсказуемы.
А вот наш жанр, если оставить в стороне бесконечные кретинские «Звездные войны», эту бездарную космическую имитацию мыльной оперы, ознаменовавшую худший период в научной фантастике,
(Хотя всякое дерьмо вроде «Боевой звезды Пендероза» или «Бака Роджерса» убеждает нас в том, что паровой каток телевизионной посредственности может сровнять НФ с общим уровнем банальности, несмотря на все внутренние тормоза жанра.) Научно-фантастический рассказ имеет внутреннюю логику. Он должен быть непротиворечив, пусть даже в пределах собственных рамок. И этим поступаться нельзя, иначе ни зритель, ни читатель не смогут следить за сюжетом без того, чтобы у него не возникло чувство, что его держат за идиота. Жесткие стандарты построения интриги – это то, что дает возможность завладеть вниманием аудитории и заставить ее принять фантастическую предпосылку.
Как часто в научно-фантастических фильмах – классические примеры такого безобразия: «Извне», «Послание из космоса», «Безмолвный бег» – видишь такие школярские ошибки, что невольно стонешь, словно от боли, словно тебе на больной зуб наступили, и ты чувствуешь себя околпаченным. Ошибки, которые непростительны даже для первокурсника: звук в вакууме, люди на чужой планете без дыхательных аппаратов, клон, выращенный из обрезков ногтя, роботы, смахивающие на гномов в металлических скафандрах.
Разорвите логические цепи, оглупите сюжет, примите на веру унизительный миф о том, что никто ничего не знает, лишь бы спецэффекты были хороши – и вся ваша история рассыплется, как Уотергейтские показания.
Но та реклама, о которой я говорил, была только провозвестником надвигающейся на меня бури. Забастовка была объявлена, после чего начались недели такой изнурительной нервотрепки, которая, как я раньше думал, бывает только в дутых мелодрамах об Элвисе в Голливуде. Телефон разрывался и днем, и ночью: от меня требовали, чтобы я тут же сел и написал для сериала «библию». (Так на профессиональном жаргоне называется детальный план: кто персонажи, куда повернет сюжет. Короче говоря, синька, с которой потом прописываются сцены. Если библии нет, одному Богу известно, о чем идет речь в сериале.)
У Клайна «библии» не было. У него вообще ничего не было, кроме семиминутной аудиозаписи. С этим достоянием он, имея в придачу мое имя и имя Дугласа Трамбулла, – он к тому времени сделал спецэффекты к «Одиссее 2001» и был режиссером «Безмолвного бега» – Клайн подписался как исполнительный продюсер, при этом даже не имея контракта со мной! И он уже начал продавать идею сериала по всему западному миру.
Но я не собирался писать «библию». Я бастовал. Тогда в ход пошли угрозы. Запугивания, подкуп, обещания развивать идею без меня, обещания нанять штрейкбрехера, который напишет свою версию – ну все, кроме разве что угрозы меня похитить. За эти недели, когда даже уличные бои в Лос-Анджелесе и перекрытые шоссе в штате Мичиган не могли остановить телефонные звонки я отказался писать. Плевать, что сериал мог не пойти в эфир. Плевать на неполученную кучу денег. Гильдия бастовала по благородной причине; кроме того, я не очень доверял мистеру Клайну и безымянным голосам, донимавшим меня в ночные часы. Вопреки распространенному мнению, многие из телевизионных писателей – люди высокой этики. Их можно нанять, но нельзя купить.
Когда-то я смотрел фильм Клиффорда Одеста «Большой нож». Я тогда был начинающим писателем в Нью-Йорке и мечтал о славе в Голливуде. Помню, как ничем не брезгующий Род Стайгер и его шестерки давили на Джека Палэнса, заставляя его подписать контракт. Я с улыбкой воспринимал эту перегруженную опасностями мелодраму. За время подготовки «Затерянных» улыбаться я перестал.
Угрозы были разные: от обещаний переломать пальцы, которыми я печатаю, до заверений, что мне теперь в телевидении не будет места. А взятки предлагались от тринадцати тысяч долларов в швейцарском банке и до вот такого:
Как-то перед забастовкой я сидел у Клайна в офисе, перелистывал «Актерский Справочник» – информацию об актерах и актрисах с фотографиями. И пробурчал, что, судя по фото, вот эта начинающая «звездулька» вполне ничего. Вообще-то, если честно, я сказал, что душу бы продал ради того, чтобы похороводиться с такой красоткой.
И вот, спустя несколько недель, отвергая все усилия Клайна по превращению меня в штрейкбрехера, я шлялся по квартире, когда прозвенел звонок в прихожей. Я прошел к двери, открыл ее и… На пороге стояла та самая девушка моей мечты. Залитая солнечным светом, с нимбом вокруг прекрасного личика. Я стоял с открытым ртом, не в силах даже пригласить ее войти.
– Я как раз проходила мимо, – сказала она, входя без моей помощи, – и, поскольку очень многое о вас слышала, что решила просто зайти и сказать «здравствуйте».
И она сказала «здравствуйте». Я что-то промямлил. (Та же реакция у меня была на «Гернику» Пикассо. Неземная красота всегда превращала мой мозг в йогурт.) Но буквально через несколько минут я понял, что да, она знакома с мистером Клайном и, да, она знает о сериале, и…
Хотел бы я сказать вам, что обошелся с ней грубо и послал ее туда, откуда она явилась, но феминизм штука серьезная, так что я просто предложил ей исчезнуть.
И она исчезла.
В ту ночь я не мог смотреть телевизор. Не мог – у меня глаза опухли от слез.
Попытки соблазнить меня продолжались. Ясное дело Клайн ну абсолютно ничего не знал ни о какой девушке, никогда никого ко мне не посылал и был оскорблен самой мыслью о том, что он способен на такой омерзительный, унизительный поступок. Черт возьми, от меня он мог бы ожидать подобных подозрений в последнюю очередь. Ну, не в последнюю, так в предпоследнюю.
А что касается угроз писателем-штрейкбрехером? Ну…
Они таки нашли такого предателя. Писатель не состоявший в Гильдии, которому наплели с три короба так, что он и в самом деле поверил, что спасает мою шкуру. Когда эти же негодяи подкатились к известному фантасту Роберту Силвербергу, предлагая ему написать «библию», он спросил их в лоб: «А почему Харлан сам не напишет?» Они замялись, поежились и ответили, что Харлан, кгм, ну, это, Харлан, в общем, бастует. Боб спросил: «Так он хочет, чтобы это написал я?» Они знали, что Боб мне позвонит, и ответили: нет, он будет недоволен. И поэтому Силверберг отказался от нескольких тысяч долларов, а они пошли дальше. И поскольку наш мир таков, каков он есть, нашли того, кто согласился.
Я узнал о заговоре и разыскал этого писателя в одном из отелей Западного Лос-Анджелеса, куда его тайно поселили. Я убедил его в том, что штрейкбрехером быть не надо. Последний аргумент, поставивший точку в разговоре о том, что Клайн и компания ведут себя нечестно, заключался в том, что я прямо от него позвонил Клайну, а писатель слышал весь разговор через второй аппарат в туалете. Я прямо спросил Клайна, правда ли, что он нанимает других писателей. Он сказал: нет, неправда; он заверил меня в том, что покорно ждет конца забастовки, когда я смогу внести в проект мое авторское видение. Я сказал «спасибо», повесил трубку и посмотрел на своего коллегу, который только что провел семьдесят два часа, сжигая мозг в попытках написать штрейкбрехерскую «библию».
– Ваш черед, коллега.
– Давайте обратимся в Гильдию писателей, – сказал он.
Клайн, узнав об этом, просто озверел. Куда бы он ни тыкался, у него на пути стоял я и пресекал каждую его попытку обойти нашу справедливую забастовку. Детали я пропущу. Подробности очень уж отвратительны, а в пересказе к тому же и скучны. Тянулась эта гнусь неделями. Наконец, подгоняемый Клайном Глен Уоррен из Торонто добился от Гильдии писателей Канады постановления о том, что «Затерянные» – сериал полностью канадского производства. Они согласились на это после давления с самых неожиданных сторон (подробности я не имею права раскрывать), и все-таки убедили меня в том, что мне следует продолжить работу. Я согласился.
И это стало моей очередной ошибкой.
Написанная наемником библия вовсю ходила по рукам, и даже имена персонажам уже дали. Когда я наконец сделал настоящую библию, которую они так долго выпрашивали, она всех запутала.
Они ведь уже начали прописывать серии и работать с материалом, который никакого отношения к делу не имел.
Меня привезли в Торонто для работы со сценаристами, а поскольку студия получила бы правительственную субсидию, если бы оказалось, что шоу заслуживает ярлыка «Канадское производство» (это когда подавляющее большинство писателей, актеров, режиссеров и производственников – канадцы), мне нужно было распределить написание сценария между канадскими авторами.
Я сидел в Торонто в отеле «Времена года» в обществе человека по имени Билл Дэвидсон, которого наняли как продюсера, хотя он совершенно не разбирался в научной фантастике, к тому же библия его совершенно запутала. Я же, сидя в отеле с утра до вечера, принимал десятки сценаристов.
Думаю, одной из главных причин художественного (да и рейтингового) провала «Затерянных» стало качество сценариев. Но это не значит, что канадцы были плохими сценаристами, как утверждали Глен Уоррен и Клайн. Очень даже наоборот. Канадские авторы, с которыми я встречался, были яркими и талантливыми ребятами, жаждавшими сделать все для того, чтобы создать качественный сериал.
К сожалению, канадское телевидение сильно отличается от американского, у канадцев не было опыта написания поэпизодной драмы в том виде, в каком мы ее знаем. («Обучите их», – говорил мне Клайн. «Обучать писательские кадры?» – недоумевал я. «А что тут такого? – удивлялся Клайн, который о писательстве вообще ничего не знал. – Это ведь не трудно». Может быть, и нет, если посвятить этому жизнь.) По какому-то странному капризу случая исключением стали только два автора, и оба и этих писателя не были канадцами.
Но они были готовы работать на износ ради написания хороших сценариев. Увы, они не обладали тем чокнутым складом ума, который необходим для создания сюжетов научной фантастики – оригинальных и логичных. Конечно, во множестве возникали истории с говорящими растениями, гигантскими муравьями, космическими пиратами, вестерны в космосе, истории Адама и Евы, истории типа что-будет-после-бомбы, в общем, обычные клише, которые люди, не привыкшие мыслить в терминах фантастики, полагают свежими и новыми.
Как-то мы с Беном Бовой (Бена наняли после того, как я резко заявил, что мне нужен специалист для профессиональной работы с научными идеями) выбрали десять тем для сценариев и распределили их. Мы знали, что большой объем переписывания неминуем, но я хотел работать с этими авторами – ребята были энергичны и жаждали учиться.
Увы, это не входило в планы Дэвидсона и тех, кто давал деньги на студии «Двадцатый век»; не входило это и в планы Эн-би-си, Глена Уоррена и Си-ти-ви, планы, которые ежедневно менялись, как менялись и направления работы, восхитительно имитируя Бег по Кругу из «Алисы в Стране чудес».
Я объявил Начальству, что мне нужен будет качественный редактор, который мог бы заняться редактурой текстов, ибо я не собирался провести остаток своих дней за переписыванием чужих сценариев. Начальство завопило. Один джентльмен вломился в мой номер и грохнул кулаком по столу в тот момент, когда я собирал вещи, готовясь к отъезду – за пару часов до того я получил вести о том, что мама лежит в больнице во Флориде. Джентльмен заявил, что я останусь в номере до тех пор, пока не прибудут первые варианты десяти сценариев. И что я не уеду, пока работа над ними не будет завершена. Он сказал, что ехать-то я могу, но должен вернуться к такой-то и такой-то дате. Он сказал, что теперь график будет именно таким.
Я сказал, чтобы он катился ко всем чертям, иначе я начищу ему циферблат.
Вопя во все горло, он убрался. Бен Бова вернулся в Нью-Йорк, а я полетел к маме, где убедился в том, что она справится с болезнью, после чего вернулся в Лос-Анджелес, где засел за сценарий пилотного эпизода сериала.
На дворе был июнь. Или июль. Как-то размыто все было. До телепремьеры оставались считанные недели, а у них не были готовы даже ключевые моменты. Не говоря уже о том, что обещанные спецэффекты Трамбулла еще не были разработаны. Производственники под управлением Дэвидсона смахивали на команду корабля из юмористической передачи «Пожарная и водная учебная тревога», Клайн бешено старался всучить несуществующий товар людям, которым было наплевать, что они покупают, а я выдавливал из себя «Феникс без пепла» – первый фрагмент самого дорогостоящего телевизионного проекта за всю историю Канады.
А еще против меня выдвинула обвинение Гильдия писателей за работу во время забастовки.
Я позвонил своему агенту Марти и пригрозил, что, если еще раз услышу от него «езжай к Бобу Клайну», я ему кишки выпущу. В моем лексиконе слово «клайн» встало рядом со словами «эйхман», «мясник», «раковая опухоль» и «клише».
Но писать я продолжал. Я закончил сценарий и послал его в Торонто с одним только примечательным перерывом: в Торонто я часто слышал имя Нормана Кленманна, его называли представители Си-ти-ви, Дэвидсон и, конечно же, Клайн и его шестерки. Мне объяснили, что Кленманн должен был стать решением моих сценарных проблем. Это был канадский автор, двинувший в Штаты за деньгами, и, поскольку он был канадским гражданином, знакомым с технологией американских сериалов, телевизионная панель в Оттаве могла бы принять его работу как «канадский материал». К тому же у него был прекрасный потенциал по части сценариев, которые не нужно переписивать сотни раз. Но в Торонто я был слишком перегружен текучкой, чтобы думать о Кленманне.
И, когда я торчал в Лос-Анджелесе, работая над своим сценарием, мне позвонил Кленманн, который в это время оказался в Ванкувере.
– Мистер Эллисон, – вежливо произнес он, – это Норман Кленманн. Билл Дэвидсон просил меня позвонить вам по поводу «Затерянных в звездах». Я прочитал вашу библию и, честно говоря, она показалась мне очень сложной и запутанной… Я не слишком хорошо знаю научную фантастику, но, если вы готовы немного потренировать меня и заплатить приличные деньги, за которые во время забастовки сражалась Гильдия, я буду рад поработать над вашим сценарием.
Я поблагодарил его и сказал, что свяжусь с ним после того, как помогу своему протагонисту избежать опасности в конце четвертого акта.
Когда я вышел из работы над сериалом, оказалось, что человеком, которого они наняли не только как редактора сюжетов, но и для переписывания моего сценария, был не кто иной как Норман Кленманн, который «не слишком хорошо знал научную фантастику». Мой уход от собственного детища, от сладкой славы и еще более сладких денег к моменту звонка Кленманна уже были миражом, но я все равно намеревался написать сценарии, относительно которых у меня были контракты, но тут произошли кое-какие события, и я понял, что дело кончится мусорной корзиной.
Я был в Далласе в качестве почетного гостя на конвенте, где я собирал всю свою наглость, чтобы объявить: «Затерянные в звездах» станут супер-классным сериалом. И тут меня позвали к телефону.
Звонок из Торонто. Билл Дэвидсон. Наш диалог лучше десяти тысяч слов дает представление о том, что же пошло наперекосяк с нашим сериалом.
– Большие проблемы, Харлан, – сказал Дэвидсон. В его голосе звучала паника.
– Ладно. Что там у вас случилось? – сказал я.
– Биосферу пятидесяти миль в диаметре мы снять не можем.
– Почему?
– Изображение на горизонте получается размытым.
– Билл, посмотри в окно. На горизонте все выглядит размытым.
– Да, конечно, но в телевизоре изображение будет просто смазаным. Мы сделаем биосферу шесть миль.
– Что-о-о?
– Шесть миль, больше не можем.
Но биосфера была гвоздем, на котором держался весь пилотный сценарий. Герой удирает от толпы линчевателей. На биосфере диаметром пятьдесят миль это возможно. На шестимильной биосфере им оставалось бы только взяться за руки и пройти шеренгой по всему участку.
– Билл, но это значит, что мне нужно переписать весь сценарий!
– Ничего другого не остается.
И тут, в ослепительный момент «сатори», я понял, что Дэвидсон не прав, напрочь и намертво не прав. Его мысль сковывало желание отвергнуть логику сценария, вместо того чтобы до конца ее продумать.
– Билл, – говорю я, – кто может, глядя на экран, сказать, за шесть миль от него горизонт или за пятьдесят? К тому же мы показываем закрытый мир, которого никогда раньше не было, отчего бы ему не выглядеть так, а не иначе? Снимай шестимильную биосферу и назови ее пятидесятимильной.
Пауза. Потом ответ:
– Об этом я не подумал.
Это лишь один пример отсутствия воображения, ограниченности и тупого высокомерия, возникавших из полного незнакомства с предметом, высокомерия и полной неспособности признать свою ошибку.
Разговор продолжался. Дэвидсон сказал мне, что даже если эффекты Трамбулла не сработают, а пятидесятимильную биосферу они снять не могут – и это после того, как он признал, что нет никакой разницы в том, как они назовут картинку, которую показывают – то все равно, от оборудования рубки управления я приду в дикий восторг.
– Рубки управления? – я был в ужасе. – Но она же вам не нужна до самого последнего эпизода. Зачем ее строить сейчас?
(Следует пояснить, что святая святых всего сериала, одна из главных его тайн – это расположение рубки управления биосферы. Когда ее находят, ковчег снова ложится на курс. Если ее обнаруживают в первой серии, сериал автоматически становится самым коротким в истории телевидения.)
– Затем, что у тебя так в «библии» написано, – говорит он.
– Это же это написано для последней серии, боже ж ты мой! – Я уже орал. – Если они сразу находят ее, нам можно с ходу паковать чемоданы и включать траурный марш!
– Нет, – возразил Дэвидсон. – Им же еще надо найти компьютер резерва, верно?
– Да твою ж мать! – завопил я. – Ты хоть микроскопическое понятие имеешь, что такое компьютер резерва?
– Не особо, но вроде бы это компьютер, управляющий резервами корабля.
– Это резервная система на случай отказа главной, дебил ты хренов! А главная… да ну тебя к чертовой матери!
Я швырнул трубку.
Вернувшись в Лос-Анджелес, я обнаружил, что дела обстоят еще хуже, чем можно было подумать. Снимали шестимильную биосферу – и шестимильной ее и назвали. Утверждали, что никто и не заметит в сюжете несообразностей. Контрольную рубку построили с самодовольным невежеством, с которым не поспоришь. Технический консультант Бен Бова объяснил им, что они делают не так. Эти ослы покивали и тут же наплевали на все рекомендации.
Потом Кленман переписал весь мой сценарий. О господи…
Чтобы показать уровень той бездарности, к которому стремилась съемочная группа, скажу, что «Феникс без пепла» одним взмахом руки они переименовали в «Дорогу открытий». Я послал им письмо с требованием убрать из титров мою фамилию как сценариста и автора, заменив ее псевдонимом, что позволяло защитить мои права на на гонорары и отчисления (они изнасиловали мое детище, но будь я проклят, если позволю им еще на этом нажиться).
Дэвидсон нехотя согласился. Он знал, что контракт с Гильдией писателей это последнее оружие мне гарантирует.
– И какой же у вас будет псевдоним?
– Сапожник Бёрд.
И он завизжал. Он клялся, что они засудят меня, никогда, никогда они не примут этот псевдоним, никогда, никогда!
Да будет благословенна Гильдия писателей. Да благословит Господь Гильдию писателей.
Если вам попадалось это шоу, пока оно не сошло с экрана, вы, может быть, видели в титрах:
ИДЕЯ И СЦЕНАРИЙ – САПОЖНИК,
так вот, это – скромная заслуга вашего покорного слуги.
Бен Бова вышел из игры через неделю после ухода Трамбулла из-за тотальной научной безграмотности, о которой Бова их предупреждал: обилие идиотизмов типа «вирус радиации» (чушь собачья: радиация – дело атомное, а вирусы – объекты биологические, как вы, я, Клайн и Дэвидсон), «космическая дряхлость» (видимо, они имели в виду старый, дряхлый, пускающий слюну космический вакуум) и «солярная звезда» (ужасающий пример «масла масляного», фантастическая безграмотность).
«Затерянные» провалились, как практически все телесериалы. Произошло это, потому что создатели их не понимают материал, с которым работают, потому что они так зашорены, что думают, будто любой драматический сериал может быть перенесен из прозы с добавкой обычных клише с полицейским, врачом и ковбоем, потому что столько уже снято барахла… и каждая очередная попытка создать для малого экрана что-то свежее и новое проваливается опять.
Так ли уж нетипичен мой случай? Может быть, просто «зелен виноград» для писателя, который обеспечил себе прочную и широкую славу неуживчивого скандалиста?
Едва ли.
В октябре шестьдесят четвертого года в «ТВ-гиде» блистательный писатель Мерл Миллер рассказал, как провалился его сериал «Кэлхун».
В феврале семьдесят первого в том же «ТВ гиде» известный автор научной фантастики и историк Джеймс Ганн сообщил, как испортили и оглупили до полной бессмыслицы «Бессмертного», который вышел из игры уже после пятнадцати серий. Далее, уже в восемьдесят первом сериал «Темная комната» сперва был самоубийственно поставлен в сетку параллельно с «Герцогами Хаззарда», а потом его передвинули на лучшее вечернее время, но… одновременно с «Далласом» компании Эй-Би-Си, и после шести показов «Комнату» сняли. В этот раз была моя очередь, только и всего.
Извлекли ли вы, любезный читатель, какой-нибудь урок из моей страстной и гневной исповеди? Может быть, и нет. Похоже на то, что зрителям нет дела до подлинности, точности, логики, грамотности, изобретательности. От друзей я слышу иногда, что тот или иной повтор «Затерянных» по канадскому телевидению им страшно понравился. В ответ я рычу и вешаю трубку.
Все закончилось именно так, как я и предсказывал, уходя от этого бардака. Эн-би-си занялась сериалом с твердой гарантией на шестнадцать серий и еще восемь почти гарантированных. Но рейтинг оказался так низок практически во всех городах, где сериал давали в эфир, даже там, где его пускали в параллель с девятитысячным повтором «Люси, моя любовь» или затертой копией «Стрельбы из лука по системе Дзен», что Эн-би-си свернула проект после первых шестнадцати серий.
Все эпизоды были неуклюжи, бездарно инсценированы, однообразно поставлены, сюжет развивался со скоростью инвалида без рук и ног, только что сломавшего себе шею, построены на путанице и скомпонованы на уровне букваря драматургии, и, когда их сняли через шестнадцать недель, многие зрители этого и не заметили.
Когда сериал выбросили, я позвонил одному из клайновских лизоблюдов и стал делиться своей радостью.
– Ты-то чему радуешься, – огрызнулся он, – ведь сам на девяносто три тысячи участия в прибылях пролетел?
– Удовольствие видеть, как вас, засранцев, смывает в унитаз, стоит девяноста трех тысяч баксов.
И все равно, хоть я и летел вниз по кроличьей норе в стране телечудес и обнаруживал, как Элли, что мы, оказывается, совсем не в Канзасе, все-таки у меня было несколько моментов прекрасного мстительного удовлетворения.
С одной стороны, когда на них была готова обрушиться крыша, они связались с Джином Родденберри, успешным создателем «Звездного пути», и предложили ему пятьдесят процентов от всех продаж, если он вытащит их из ямы. Джин над ними посмеялся и объяснил, что ему ни к чему пятьдесят процентов от провала, если у него есть сто процентов от своих предыдущих успехов. Тогда эти идиоты спросили его, не может ли он кого-нибудь порекомендовать. Конечно, могу, ответил Джин.
Они попались в западню и спросили, кого именно.
– Да Харлана Эллисона, – сказал Джин. – Если бы вы его так не кинули, он сделал бы вам хорошую работу.
И повесил трубку.
И практически то же самое сделали зрители.
Второй славный момент имел место тогда, когда правление Гильдии писателей сняло с меня обвинение в штрейкбрехерстве. Это было решением нескольких лучших голливудских авторов, меня даже восстановили в правлении Гильдии. И если я когда-нибудь прощу бандитов и дураков, испортивших результат годовой работы так капитально, что мне еще долго было стыдно и обидно, то тех, кто пытался поссорить меня с могучей Гильдией, принадлежностью к которой я горжусь, я не прощу никогда. Очень вероятно, что, не будь мои усилия пресечь антизабастовочную деятельность студии «Двадцатый век» такими успешными и заметными и так явно злящими Клайна и его компанию, я мог бы сейчас быть заклеймен позорным и несмываемым клеймом.
Но приятнее всего мне было двадцать первого марта семьдесят четвертого года, когда я стал первым за всю историю Гильдии писателей Америки трехкратным обладателем премии за самую выдающуюся телевизионную пьесу, и премия была получена за оригинальную версию пилотного сценария для «Затерянных» – «Феникс без пепла». Изначальный сценарий, мой текст, мои мечты – а не тот кастрированный труп, который пошел в эфир – нет, моя работа, в том виде, в котором я ее написал до того, как проклятые тролли утопили ее в дерьме, и именно этот сценарий получил самую высокую награду, которую мог дать сценаристу Голливуд.
В категории «лучший сценарий драматического сериала» (имеется в виду сериал с непрерывным сюжетом, а не сборник разрозненных эпизодов) было названо восемь претендентов из четырехсот представленных: по четыре серии «Уолтонов», «Дымящегося пистолета», «Маркуса Уэлби» плюс один эпизод из «Улиц Сан-Франциско». И мой изначальный сценарий, выбранный как лучший за семьдесят третий год.
Стоит отметить, что, в отличие от таких премий, как «Эмми» или «Оскар», по своей природе политических, продаваемых, покупаемых и лоббируемых сотнями тысяч долларов, затраченных на рекламу, поскольку студии и сети знают их рыночную цену, премии ГПА даются только за написанный материал, причем фамилии авторов убраны и чтение проходит в три тура (судьи – в основном прошлые лауреаты этих премий, и их имена содержатся в строжайшем секрете).
На банкете в честь двадцать шестого присуждения ежегодной премии я сказал:
– Если какой-то засранец пытается тебя переписывать – размажь его в лепешку!
Но если бы я и не получил такого удовлетворения от моих коллег, я чертовски хорошо знаю, что потеря девяноста трех тысяч долларов – не просто глупый жест старого придиры.
Премия – это та роза, что я сорвал с вершины кучи дерьма, в которое превратили «Затерянных».
И обоняния я не утратил. У писателя нет ничего, кроме таланта, упорства и воображения, чтобы противостоять валу посредственности, непрерывно порождаемому Голливудом. Хорошие литераторы здесь умирают не от избытка кокаина, не от избытка светской жизни, даже не от избытка денег. Как сказал Сол Беллоу: «Деньги не обязательно портят литераторов, они их просто отвлекают». Душа автора съеживается и высыхает. И под конец он годится только на то, чтобы сдаться капризам бизнесменов.
Долг писателя перед своим искусством – ложиться спать разозленным, а подниматься утром еще злее. Биться за слова, поскольку это единственное, что дает писателю право на существование как выразителя чаяний времени. Восстанавливать свое обоняние и понимать, что перевирание правды пахнет не ароматами Аравии.
Что в пятидесятимильной биосфере, что в стране Оз, что в Канзасе, что в Голливуде.
Лицом вниз в бассейне Глории Свенсон
На одиннадцатый день моего лекционного турне в штате Огайо я собирал целые толпы студентов. Зал в колледже Уиттенберг в Спрингфилде был забит под заязку, до балкона включительно. (Именно там, на вечерней лекции, вскочила какая-то иисусова идиотка, заорала, что я «Антихрист, служащий дьяволу», щелкнула зажигалкой и подожгла свою могучую шевелюру, после чего ее друзья вывели дуру из зала, лупцуя по голове, чтобы погасить пожар.) Это было в среду, третьего октября 1973 года. К тому времени я уже одиннадцать лет был жителем Лос-Анджелеса.
И вот стою я на платформе в Спрингфилде, штат Огайо – прямо в центре географического пояса сильнейшего загрязнения воздуха в США, если верить Агентству по Охране окружающей среды – и какой-то паренек с воспаленными глазами, желтой кожей, гнойничками и язвами на лице, орет мне из зала:
– Как вы можете жить в Лос-Анджелесе, со всем этим тамошним загрязнением?
И я смотрю на него сверху вниз, и парирую:
– Да ты что, шутки шутишь? Ты живешь в том же штате, где стоит город Дейтон, занимающий первое место в списке городов, в которых атмосфера косит людей пачками! Как я могу жить в Л.А.? Запросто, дружище! Из окна в гостиной я вижу горы Санта Моники, а это пятнадцать миль от долины Сан Фернандо, до самой гряды Сан Габриэль, и я могу видеть все эти горы триста шестьдесят пять дней в году, да, иногда не очень четко, но я вижу их! Сегодня я был в центре Спрингфилда и не смог обнаружить здание банка на расстоянии квартала! В Лос-Анджелесе я в течение недели могу перемолвиться с Рэнди Ньюменом, Рэем Брэдбери, Говардом Фастом, Кэрол Коннорс, Баки Фуллером, Гюнтером Шиффом, Ральфом Бакши, Дороти Фонтана, Луиз Фарр, Ричардом Дрейфусом, Ричардом Матесоном, Кристофером Нопфом, Ричардом Бруксом и Майклом Крайтоном! Я пытался сегодня заговорить с людьми в Спрингфилде, но не смог оторвать их от телевизоров! В Лос-Анджелесе я могу поесть салат ломито сальтадо в «Мачу Пикчу», вегетарианскую муссаку в ресторане «У Миши», обжигающий рисовый суп в «Золотом Китае», моллюсков в «Антонио», цукини по-флорентийски в «Муссо и Френк», бесугу аль хорно в «Ла Масиа», моллюсков на пару и стейк из морского ушка у «Мэла», лучшие барбекью по эту сторону Дома Голубых огней в ресторане «Хогли Вогли Тайлер Техас», фирменное блюдо Полякова в «Ше Пюс», монблан в «Паприке» и потрясающий кюхель с лапшой в «Хуторке гамбургеров». Я вышел перекусить здесь, в Спрингфилде, и мне пришлось сражаться с официанткой в «Тоддл Хаус» за то, чтобы мой чизбургер был хорошо прожарен и подан без майонеза! В Лос-Анджелесе у меня выбор из тысяч разных книжных магазинов от «Хоббита», где продаются все научно-фантастические книги со времен Лукиана Самосатского, до «Бульвар Букс» и «Места преступления», где я могу найти Корнелла Вулрича, Ричарда Старка и Энтони Баучера, если захочу. «Книгоискатели Нидэма», «Барри Левин» и «Пиквик», а также «Всемирная книга» и «Новости о Кауэнге» – постоянные источники информации для меня. У меня дома 37 000 книг, и мне нужно прочитывать по десять книг в день, чтобы быть в форме. Здесь, в Спрингфилде, если мне нужно чем-то скоротать одинокие вечера, лучшее, что я могу сделать, – это полистать религиозную литературу, оставленную на столике в мотеле, или отправиться в супермаркет за за очередной порцией тошнотворной «Нежной и яростной любви». В мягкой обложке.
«В Лос-Анджелесе…» И тут я остановился.
Невероятность происходящего рамозжила меня как гигантская фура. Вот он я, беженец из (ирония?) штата Огайо, которого за ноздри приволокли в Лос-Анджелес одиннадцать лет тому назад, который ненавидел саму мысль о том, чтобы жить в городе, убившем Скотта Фицджеральда, который поклялся вернуться в Нью-Йорк от силы через месяц … и вот, более десяти лет спустя, этот же тип стоит на лекционной платформе в (ирония?) штате Огайо и воспевает языком рекламы Торговой палаты чудеса и изысканность Города Ангелов. Чудны твои планы, Господи. Сам того не заметив, я стал Анджелено! Когда мой нью-йоркский агент Боб Миллс сказал мне в шестьдесят первом: «Тебе надо ехать в Калифорнию. Ты не сможешь жить так, как ты хочешь, писать то, что тебе хотелось бы писать, если ты не вломишься в мир кино и не заработаешь серьезных денег, чтобы потом свободно писать свои книги», – так вот, когда он все это сказал, первое, что пришло мне на ум, была картина: Уильям Холден, плавающий лицом вниз в бассейне Глории Свенсон в фильме «Бульвар Сансет». И вперемежку с этим видением были все ужасающие сцены из «Дня саранчи», «Незабвенной», «Большого ножа», «Последнего магната», «Флэша» и «Филиграни». В моем воображении возникли кошмары, образы хороших писателей, поставленных на колени – как я всегда считал – проклятым Голливудом: Хорес МакКой, Дэшил Хэммет, Фицджеральд, Натаниэль Уэст, Дороти Паркер. И я задрожал от ужаса.
– Нет, нет! – умолял я, – только не в Лос-Анджелес! Я превращусь в соляной столп! Волосы у меня слишком тонкие, чтобы перекрашиваться в блондина, я и на коньках не умею стоять, и как по-твоему, я должен научиться серфингу? И опять, и опять Уильям Холден, он же голливудский сценарист Джо Лиллис, лежит на воде лицом вниз в давно не чищеном бассейне Нормы Дезмонд. Какая жуткая метафора! Но меня убедили уехать. И вот, одиннадцать лет спустя я стою на лекционной платформе в Огайо и говорю:
– И даже если все эти прелести справедливы не только для Лос-Анджелеса, даже если бы вы имели все это здесь… Все равно, дружище, я был бы в Лос-Анджелесе, а ты был бы в Спрингфилде!
Прошло шестнадцать лет с того дня, как я прикатил в Голливуд с десятью центами в кармане за рулем издыхающего «форда» пятьдесят седьмого года выпуска, и я вам скажу: это
Где я только не жил… Пейнсвиль, штат Огайо; Луисвиль, штат Кентукки; Нью-Йорк; Чикаго, Новый Орлеан; Шелби, штат Северная Каролина; Париж и Лондон. И, хотя Лондон бесспорно занимает второе место после этого сказочного города, если бы мне довелось порыться в запасниках ведущего антиквара Америки, знатока стиля арт-деко Фрэнка Джонса (который – так уж вышло – проживает тут же, в Лос-Анджелесе), и если бы мне посчастливилось найти у него настоящую волшебную лампу и потереть ее, снимая патину, а из нее вылез бы унылый джин, который исполнил бы любое мое желание, я попросил бы его, чтобы мне позволили жить именно здесь и только здесь! Лос-Анджелес – это передний фронт культуры, несмотря на все претензии Сан-Франциско, Нью-Йорка, Бостона и Вашингтона. В нем есть та живость и тот динамизм, которые я увидел в Нью-Йорке, когда приехал туда в тысяча девятьсот пятидесятом году. Живость и динамизм, которые Нью-Йорк утратил, которые пытался обрести Чикаго (и которые он заменил жестокостью и гневом, которые Новый Орлеан так и не выпустил на свободу). Для меня Лос-Анджелес словно большой ребенок, сунувший в рот ствол дробовика. Он может сделать все, что угодно.
И с более ярким стилем, с большим воодушевлением, с жизнерадостностью Эррола Флинна, посылающего всех к чертовой матери, чем это возможно в любом другом городе, который я когда-либо видел.
Что касается того, что Лос-Анджелес делает с художником, то все это чушь собачья о смерти творчества здесь, под ванильным солнцем. За шестнадцать лет я написал девятнадцать книг, сценарии дюжины фильмов и больше телепрограмм, чем мне хочется думать даже сейчас, когда я уже отказался от работы в этом ТВ-мусорнике. Все, что создало мою репутацию… Я писал, пока жил здесь… или возвращаясь сюда. Если Фицджеральд обзавелся здесь кладбищенским участком, так лишь потому, что это было его сознательное решение. О, легко стремиться к блеску и ослеплению (черт возьми, я и сам некоторое время пахал на Аарона Спеллинга[17]), но любой, кто хочет поработать здесь, найдет самую благоприятную обстановку в мире.
Действительно ли Л.А. медленнее Нью-Йорка? Об этом мне говорили многие визитеры оттуда. Часы здесь длиннее, моменты более наполнены. Здесь никто бы не позволил себе протирать штаны за трехчасовыми бизнес-ланчами, обычными на Манхэттене. Это трудовой город. Спросите Бетси Прайор, или Фила Мишкина, или Ларри Нивена.
А когда на Востоке говорят о том, что Л.А. это страна чокнутых – я улыбаюсь. Потому что все чокнутые находятся на севере штата, в Сан-Франциско. Конечно, у нас случаются отморозки, вроде Чарли Мэнсона или Душителя с Холмов, но обратите внимание: это всегда уроды, приехавшие извне и так и не вписавшиеся в местную жизнь. Или еще: Л.А. это просто пластик, без намека на душу. Ну да, если вы приехали погостить и остановились в Гарден Гроув или в Анахайме. Но если вы хотите увидеть душу, езжайте в Уоттс и посмотрите на торжество человеческого духа, на Башни Саймона Родиа! Я объясню вам, что такое душа: это хот-доги у Пинка, которые лучше, чем у Натана; это бунты против войны во Вьетнаме; это Студия 13 и невероятный старый ворчун Говард Джарвис; это картины Кента Бэша; это успех Джереми Тарчера как издателя, несмотря на все препоны; это цыганские сапоги; это славные дни Арта Кункина и Брайана Кирби в Свободной прессе; это великолепный ржаной хлеб и батончики с кокосовым ромом в пекарне Победы Брауна; это Оракл, играющий в театре Данте; это жизнь в Лорел Каньоне; это молодежь, стекающаяся из Пеппердайна, чтобы помочь Берджесу Мередиту спасти свой дом в Малибу, когда Тихий океан разинул свою пасть; это ежегодная ярмарка искусств в Беверли Глен.
Шестнадцать лет. И каждый раз, сходя с самолета в аэропорту Л.А., я невольно улыбаюсь и говорю: «Слава Богу, я дома». Такой весь из себя анхелено. Что вы на это скажете?
И однажды я даже встретился с Глорией Свенсон. Она была чарующей, теплой и монументально величественной. Но старые страхи рассеиваются очень не сразу, и я не воспользовался ее приглашением навестить ее в ее доме. Я до сих пор не знаю, был ли у нее плавательный бассейн.
XI. Петарды и виселицы
«Ваш базовый терновый венец». Из нового предисловия к сборнику «Бог боли и другие иллюзии», издательство «Pyramid», 1975.
Катастрофы всегда являлись для человечества источником бедствий и драм. Везувий и Кракатау, эпидемия Черной смерти в XIV веке, голод, пожары, наводнения и землетрясения пускай и не сломили наш дух, но приучили к тому, что Земля время от времени преподносит нам сюрпризы. Мы ищем способы обуздать природные катаклизмы, но насколько решительно мы пытаемся положить конец катастрофам неприродного происхождения?
Загрязнения окружающей среды, войны, расовая ненависть и социальный остракизм, неконтролируемая алчность капитализма и безжалостные ограничения коммунизма – в сравнении со всеми этими бедствиями, созданными человеческими руками, все природные катастрофы кажутся лишь легкой рябью на озерной глади Времени. Сегодня мы можем считать проявлением патриотизма попытки оставаться слепыми к нашим грехам во имя национальной безопасности и стабильности, но еще слишком свежи воспоминания о Второй мировой, Корейской войне, войне во Вьетнаме, в Персидском заливе, Боснии и Косово, и нельзя не видеть тот зажженный фитиль, который может привести к страшным взрывам в будущем.
Все, что нам нужно сделать – это открыть глаза.
На протяжении всей своей карьеры Харлан обращал внимания на те ужасы, на которые добровольно обрекало себя человечество. Эти рассказы позволяют взглянуть на все злодеяния и прямо спросить, готовы ли мы и дальше их терпеть? Болезнь может унести единицы или тысячи, но Харлан предлагает литературные вакцины от физических симптомов и психологическую шоковую терапию от душевных расстройств.
«Солдат» (1957) – раннее, несколько грубо написанное произведение, переполненное духом антивоенной полемики, кажется немного неправдоподобным из-за странного смешения жестокости и оптимизма. Однако это важная работа, в которой проявляется стремление Харлана показать нашу готовность сообща противостоять злу, а также возвеличить человеческое благородство и великодушие. В 1964 году Харлан адаптировал свой рассказ для сценария одного из эпизодов телевизионной антологии «Внешние пределы». И хотя детали сюжета были сильно изменены, центральная идея осталось той же.
Небольшие конфликты иногда мотивируют нас сильнее, чем глобальные потрясения, как это прекрасно демонстрирует рассказ «Ночь деликатных ужасов» (1961). Харлан никогда не скрывал своего яростного неприятия расовых предрассудков, и те читатели, которые могут принять тихую и спокойную атмосферу рассказа за излишнюю осторожность или нерешительность автора, будут глубоко заблуждаться. Да, это тихая история, но она обладает очень четкой структурой и невероятно важным идейным наполнением.
Опасность человеческих ошибок далеко не всегда бывает связана с предрассудками, передающимися из поколения в поколение. Нередко, пытаясь исправлять старые ошибки, мы совершаем новые. Рассказ «Разбит, как стеклянный гоблин» (1968) стал большим сюрпризом для молодых людей конца шестидесятых, стремящихся свергнуть установленные нормы. Казалось, что это произведение отрицало их стремление найти свое место в жизни, испробовать различные альтернативы. На самом деле, Харлан отвергал не цель, а метод ее достижения, осознавая, какие роковые последствия может иметь каждый неверный шаг, если идешь вдоль обрыва независимой жизни.
Роберт Силверберг, опубликовавший рассказ «В мышином цирке» (1971), назвал это произведение Харлана «самым глубоким погружением в сюрреализм». Похожие на сон события и образы, в самом деле, сюрреалистичны, но в рассказе присутствует бескомпромиссное изобличение продажности и алчности, фигурируют символы, намекающие на социальное расслоение, и мы буквально слышим свист петли, которая раскачивается над нашими шеями. И в этом нет ничего сюрреалистического.
Солдат
Карло поглубже спрятался в окоп и закутался в плащ. Холод с поля боя просачивался даже сквозь тройную подкладку капюшона; через просвинцованные слои ткани он ощущал по всему телу легкое покалывание от радиоактивных осадков, разъедающих его мышцы. Карло снова начал дрожать. Наступление происходило на Юге, и он должен был ждать, пока не последует телепатическая команда старшего по званию.
Он прощупал край окопа, тот оказался недостаточно хорошо укреплен. Он вытащил из патронташа маленький инструмент, скрепляющий частицы грунта на молекулярном уровне, и осмотрел его. Калибратор немного соскользнул, это объясняло, почему земля вокруг окопа не затвердела так, как ему было нужно.
Слева ночной воздух с шипением пронзил луч из восьмидесяти нитей, и Карло быстро убрал отвердитель обратно. Луч пронесся по небу, словно узорчатая паутина, осторожно ткнулся в броневой центр и отбросил кроваво-красные тени на словно высеченное из камня лицо Карло.
Броневой центр отразил нитевидный луч, ответив ослепительным залпом своей артиллерии. Один раз. Два. Три. Нитевидный луч снова раскинул свою паутину, но на этот раз он был уже не таким ярким, а затем и вовсе исчез. Через мгновение из-за взрыва его энергетических блоков земля вокруг Карло задрожала, на него посыпались комья незакрепленной земли и камни. Еще мгновение, и полетела шрапнель.
Карло распластался на земле, молча, надеясь, что ему удастся прожить еще хотя бы немного среди всей этой смерти. Он знал, что его шансы вернуться ничтожны. Каковы они? Из каждой тысячи назад возвращались только трое. Он не строил иллюзий. Он был обычным пехотинцем и понимал, что ему суждено погибнуть здесь, в разгар Великой Седьмой войны.
Взрыв нитевидной лучевой установки как будто послужил сигналом, батальон Карло приступил к массированному обстрелу. Лучи пересекли тьму над головой изысканным узором: то появляясь, то исчезая, меняясь каждую секунду, вспыхивая всеми мыслимыми цветами, расползаясь разноцветными лентами оттенков, названия которых Карло были неведомы. Карло сжался в крошечный комочек в грязной жиже на дне окопа и ждал.
Он был хорошим солдатом и знал свое место. Когда металлические и энергетические чудовища рычали друг на друга, он, одинокий пехотинец, ничего не мог сделать, кроме как умереть. Он ждал, зная, что скоро, совсем скоро придет его время. Какими бы жестокими, какими бы сложными и завязанными на технологии не становились войны, все равно без пехоты невозможно было обойтись. Ведь люди по-прежнему воевали с людьми.
Мысли вяло крутились у него в голове. Карло пребывал в состоянии среднем между размышлением и настороженностью, оно хорошо знакомо всем, кто бывал на войне, когда не слышно ничего, кроме грохота тяжелых орудий в ночи.
Звезды на небе скрылись.
Внезапно нитевидные лучи погасли, созданные ими узоры замерцали и исчезли, и снова наступила тишина. Карло мгновенно сосредоточился. Время пришло. Теперь он был нацелен на один-единственный звук. В его мыслях должна была сформироваться команда, после чего он бросится в бой. Он действовал не совсем по своей воле. Стратеги и телепаты работали над этим сообща: тон, которым произносилась команда, был особенно важен, и его подбирали для каждого солдата. Система была тщательно разработана, опробована и внедрена. Карло был подключен к ней, и когда полковой офицер отправит телепатический сигнал, он вскочит, как марионетка, и бросится в атаку.
Сигнал прозвучал; Карло как будто предвидел этот момент заранее, как будто узнал о сигнале за секунду до того, как в его голове послышалось шуршание, а потом – громовое: «В атаку!»
Секундой раньше, чем следовало, он выскочил из окопа, прижимая к груди свой брандельмейер, пластмассовые бандольеры и сумка-пантроташ давили ему на живот, спину и бедра, но их тяжесть даже немного успокаивала его. И случилось это до того, как поступила команда.
Из-за того, что он выпрыгнул на мгновение раньше положенного, все и произошло, причем именно таким образом. Никакое другое случайное совпадение не могло привести к подобному. Только это, только так.
Когда первые лучи заранее настроенных на определенную цель вражеских орудий встретились с лучами из ружей батальона Карло, которые также были нацелены на определенную мишень, это произошло в точке, где в тот момент никто не должен был находиться. Но Карло выпрыгнул слишком рано, и когда лучи столкнулись, в этой же точке оказался и солдат.
Триста лучей обрушились вниз, словно решетка, слились в сверкающую радугу, разбрасывая на расстоянии в пять сотен футов негативно зараженные частицы, произошло замыкание… и солдата унесло с поля боя.
У Натана Швахтера случился сердечный приступ на платформе метро.
Перед ним из ниоткуда материализовался солдат, грязный и свирепый на вид, со странным оружием, которое он прижимал к груди… и случилось это как раз в тот момент, когда старик собирался положить пенни в автомат с конфетами.
Длинный плащ Карло висел неподвижно. Дематериализация и последующее появление в новом месте никак на него не повлияли. Карло в замешательстве уставился на желтоватое лицо перед собой и вздрогнул, когда из этого лица донесся пронзительный крик.
С растущим недоумением и ужасом Карло смотрел, как желтоватое лицо сморщилось, а потом старик упал на грязный пол платформы. Он схватился за грудь, скрючился от судороги, стал ловить ртом воздух. Его ноги задергались в конвульсиях, рот продолжал широко открываться. Старик так и умер с открытым ртом, глядя в потолок.
Карло с минуту равнодушно смотрел на тело; смерть… что могла значить одна смерть… когда во время Войны каждый день погибало десять тысяч… намного более ужасной смертью… нет, для него это ничего не значило.
Неожиданно его внимание отвлек вопль приближающегося поезда, и этот вопль заполнил собой все пространство вокруг. Посреди черного туннеля, в который превратился его охваченный Войной мир, раздавался хриплый рев невидимого монстра, несущегося на него из тьмы.
Боец в душе Карло заставил себя присесть на корточки и пригнуться. Он принял устойчивое положение, поднял свою винтовку и нацелил ее в сторону приближающегося звука.
Из толпы на платформе сквозь громовой вопль поезда прозвучал голос: «Он! Это был он! Он застрелил старика… он псих!»
Головы повернулись, глаза удивленно уставились. Маленький человек в грязном жилете с лысым черепом, в котором отражались верхние лампы, дрожащим пальцев указывал на Карло.
Толпа словно разделилась на два потока. Один – отпрянул назад, другой – устремился к нему. Затем из-за поворота вылетел поезд и промчался мимо; оглушительный грохот пронзил все клетки тела солдата. Карло широко открыл рот в беззвучном крике и, скорее повинуясь инстинкту, чем осознанному намерению, выстрелил из своего брандельмейера.
Холодный голубой луч из трех нитей с шипением вырвался из маленького дула винтовки, заскользил по туннелю и всей мощью обрушился на поезд.
Первый вагон быстро расплавился, поезд остановился.
Металл расплавился как кусок пластика на газовой конфорке. Но если пластик превращается в бесформенный рыхлый комок, то металл стал ярким и вязким и напоминал своим блеском оксидированное серебро.
Карло пожалел о том, что выстрелил, как только почувствовал отдачу своего брандельмейера. Он оказался совсем не там, где должен был находиться, а вот где он на самом деле – это была еще одна, гораздо более серьезная проблема, и он понимал, что ему грозит опасность. Каждый шаг должен быть тщательно продуман… а он уже, возможно, совершил непоправимую оплошность. Но этот шум…
Ему приходилось выносить грохот сражения, но эхо от ревущего поезда, разносящееся по замкнутому пространству, стало для него неописуемым кошмаром.
Карло молча смотрел на дело своих рук, а толпа за его спиной пришла в движение, люди с тревогой устремились к нему.
Грузные работники метрополитена в темно-серых костюмах – у каждого было по небольшому дипломату, которые они бросили, когда устремились к нему, и выглядели они так, словно все трое были сделаны под копирку – набросились на Карло. Один схватил его за локти, другой – за талию, третий – за шею.
Солдат проревел что-то нечленораздельное и вырвался из их хватки. Один проехался по платформе на пятой точке и врезался лицом и пузом в покрытую плиткой стену. Второй развернулся, взмахнул руками и полетел в толпу. Третий обхватил шею Карла и попытался повиснуть на нем. Солдат поднял его, перекинул через голову, освободившись от его слабой хватки, и швырнул о столб. Сотрудник метро ударился о столб, соскользнул вниз и замер на полу, странно выгнув спину.
Толпа начала кричать и снова отпрянула. Ужас опять охватил людей. Несколько женщин в первом ряду неожиданно заметили, что у одного из сотрудников метрополитена лицо разбито в кровь и он лежит на грязной платформе на боку. Крики не утихали, славно это было эхо рева подстреленного экспресса.
А затем толпа, словно став единым целым, начала теснить солдата. На мгновение Карло забыл, что брандельмейер все еще у него в руках. Он угрожающе поднял винтовку, и единое целое толпы отхлынуло назад.
Кошмар! Все это казалось Карло каким-то бессмысленным, бесформенным кошмаром. Он был уже не на войне, где не видел ничего, кроме бесконечных залпов. Здесь была совершенно иная ситуация, и он ощущал себя совершенно потерянным, сбитым с толку. Что происходило?
Карло подошел к стене, кожа на спине пощипывала от пота, который выступил от ужаса. Он предполагал погибнуть на Войне, но с ним не произошло ничего подобного: простого, ясного и ожидаемого. Вместо этого он оказался здесь, а не там – где бы ни было это «здесь» и куда бы ни подевалось то «там» – и эти люди были безоружными, очевидно, гражданскими. Это не остановило бы его, если бы пришлось их убивать… но что случилось? И где теперь поле боя?
Он продолжал двигаться вдоль стены, обошел столб и замер. Карло знал, что позади него находились люди. Так же, как и впереди, их лица казались ему белыми буграми, и постепенно до него начало доходить, что выбраться отсюда не получится. В голове была такая каша, что он оказался на грани истерики – обычный солдат с поля боя – его разум отказывался верить в возможность перенестись каким-то образом с Войны в эту новую, еще более пугающую обстановку. Он сосредоточился на единственной задаче, как и полагалось хорошему солдату – бежать отсюда!
Он продолжал скользить вдоль стены, толпа шла следом, расступалась, пропуская его, а затем снова смыкала ряды. Один раз он развернулся отгоняя их подальше черным дулом своего брандельмейера. И снова он не решился, хотя и не понимал почему, выстрелить в них.
Карло чувствовал, что они были врагами. Но у них по-прежнему не было никакого оружия. Как ни странно, но раньше его это не останавливало. Он вспомнил деревню на территории Тетра-Омска, где-то за Волгой. Они тоже были безоружны, но тогда на площади, заполненной гражданскими, он не колебался. Что же удерживало его сейчас?
Брандельмейер продолжал молчать.
Карло заметил какое-то волнение среди людей, это было что-то новое, непохожее на привычный шум толпу. И заметил какое-то движение. Там что-то происходило. Он покрепче прижался к стене, когда сквозь толпу продрался мужчина в синем костюме с медными пуговицами.
Мужчина бросил на него взгляд, потом уставился на немигающий черный глаз дула брандельмейера и вскинул вверх руки, приказывая толпе расступиться. Он начал кричать во всю глотку так, что вены вздулись у него на висках:
– Убирайтесь отсюда! Парень свихнулся! Он сейчас кого-нибудь пристрелит! Бегите, живо!
Толпу больше не нужно было уговаривать. Она раскололась посередине и устремилась к лестницам.
Карло развернулся, пытаясь найти другой выход, но обе лестницы оказались заполнены пассажирами, которые безжалостно расталкивали друг друга локтями, пытаясь выбраться на поверхность. Он оказался в ловушке.
Полицейский теребил свою кобуру. Карло заметил это движение краем глаза. Инстинкт сразу подсказал ему, что это означало; там было оружие, которым он собирался воспользоваться. Он повернулся к полицейскому и нацелил на него брандельмейер. Коп тут же отпрыгнул и спрятался за столбом в то мгновение, когда солдат нажал на спусковой крючок.
Тройной луч яркой голубой энергии вырвался из дула винтовки. Он пролетел над головами толпы и аккуратно расплавил фрагмент стены, поддерживающей одну из лестниц. Лестница заскрипела, послышался скрежет металла, пытавшегося удержать от падения конструкцию, переполненную убегающими людьми. Полицейский со страхом посмотрел наверх, увидел, что балки на потолке прогнулась, распределяя на себе вес, а затем, выпучив глаза, снова уставился на солдата.
Коп выстрелил дважды, продолжая прятаться за колонной, шум выстрелов эхом разнесся по замкнутому пространству.
Вторая пуля угодила солдату в левую руку, чуть выше запястья. Брандельмейер выскользнул у него из руки, пятно крови расползлось по его форме. Карло с удивлением посмотрел на свою раненую руку. С огромным удивлением.
Что за оружие использовал этот человек в синем? Нет, оно не было лучевым. Карло никогда еще не видел ничего подобного. Никакого луча, способного поджарить его на месте. Это было оружие, выпускавшее снаряд… который пронзил его тело. Он продолжал с тупым видом рассматривать кровь, стекавшую у него по руке.
Полицейский теперь уже не стремился немедленно атаковать этого человека в странном костюме и с невероятной винтовкой, он осторожно выглянул из своего укрытия и прошел по краю платформы, стараясь подобраться поближе к Карло и всадить в него еще одну пулю, если он продолжит оказывать сопротивление. Но солдат по-прежнему стоял, широко расставив ноги, смотрел на свою рану, не понимая, где находится, что с ним случилось, почему так кричали проносившиеся мимо поезда, и что за варварскую тактику избрал его противник в синем.
Коп двигался медленно, спокойно, ожидая, что солдат в любой момент может обратиться в бегство. Но раненый по-прежнему стоял на месте. Полицейский напряг мускулы и одним прыжком преодолел разделявшие их несколько футов.
Он с яростью ткнул дулом своего пистолета в шею Карло около уха. Солдат медленно повернулся, так и не двинувшись с места, и с недоумением уставился на полицейского.
Затем его глаза помутнели, и он рухнул на платформу.
Сознание заволокло серым клубящимся туманом, последняя нелепая мысль промелькнула у него в голове: «Он ударил меня… физический контакт? Я не верю! Во что я ввязался?»
Свет стал проникать сквозь туман. Тени скользили, колыхались и постепенно принимали какие-то зловещие очертания.
– Эй, приятель. Огонька не найдется?
Перед глазами по-прежнему стояла тьма, но он понял, что лежит на спине и смотрит вверх. Он повернул голову, в глазах начало проясняться, и Карло увидел стену прямо около своего носа. Тогда он повернул голову в другую сторону. Еще одна стена, примерно в трех футах от него, напоминала ему бесформенную серую кляксу. Внезапно он почувствовал, что у него болит затылок. Карло осторожно покрутил головой в разные стороны, но боль не прошла. Затем он понял, что лежит на твердой металлической поверхности и попытался встать. Пульсирующая боль стала сильнее, его затошнило, перед глазами все снова поплыло.
Когда тошнота прошла, он снова медленно сел. Спустил ноги с острого края того, что вначале показалось ему мелким перекошенным железным корытом. Это оказалась койка без матраса. Дно ее прогнулось под телами сотен людей, лежавших на ней до него.
Он находился в камере.
– Эй! Я спросил, спички у тебя есть?
Карло отвернулся от пустой задней стены камеры и посмотрел через решетку. Лицо с носом-картошкой прижималось к металлической преграде. Мужчина был невысокого роста в грязных лохмотьях, в нос Карло ударил исходивший от него омерзительный запах. Глаза мужчины были налиты кровью, на носу пересекались синие и красные сосуды. Алкоголь пропитал его тело насквозь, розовые угри превратили нос в жуткий потрескавшийся рябой пузырь.
Карло понял, что оказался в тюрьме, и, судя по виду и по тому, как пахло от другого заключенного, он догадался, что эта тюрьма была не военная. Мужчина как-то странно на него смотрел.
– Спички, дружище. У тебя есть спички? – Не сводя глаз с Карло, он надул свои толстые влажные губы, демонстрируя ему сигаретный окурок.
Карло посмотрел на него так же пристально, он не понимал, о чем говорил этот человек. Их речь была такой медленной и резкой, но в то же время неразборчивой. Однако он знал, что ему ответить.
– Мязвут Карло Клобрегнни, рявй, шезпятоднулдододеть, – на автомате отчеканил солдат.
– Приятель, я тебя чем-то обидел? Ты же не думаешь, что я засадил тебя сюда? – возмутился человек, искавший спички. – Мне просто хотелось раскурить этот бычок. – Он показал сигаретный окурок длиной в два дюйма. – И почему тебя посадили в отдельную камеру, а не в одну кутузку со всеми нами? – Он указал большим пальцем через плечо, и Карло впервые заметил, что они были не одни в этой тюрьме.
– Ну и черт с тобой, – пробормотал пьяница. Он снова тихо выругался себе под нос и отвернулся. Отойдя от решетки, уселся с четырьмя остальными (у всех у них в лицах было что-то неуловимо общее), расположившимися вокруг грубо отесанного стола на таких же грубо отесанных лавках. Стол и лавки выглядели совсем примитивными на вид, как складная мебель для пикника, и были прикручены болтами к полу.
– У него крыша поехала, – сказал пьяница остальным, кивая лысой головой в сторону солдата в длинном плаще и плотно облегавшем тело металлизированном костюме. Он взял смятый древний журнал и начал листать его с таким видом, словно наизусть знал все, что там было написано, и досконально изучил все фотографии с красивыми девушками.
Карло оглядел камеру. Высота потолка – около десяти футов, в длину – восемь, здесь была раковина с краном, из которого текла только холодная вода, унитаз без сидения и туалетной бумаги, к одной из стен крепилась металлическая койка, рассчитанная на мужчину средних габаритов, на потолке слабо горела одинокая лампочка. Три стены из чистой стали. Потолок и пол тоже стальные, металлические пластины соединялись по швам заклепками. Четвертой стеной была решетчатая дверь.
Карло понял, что его устройство, скрепляющее частицы, могло размягчить сталь, и инстинктивно потянулся к сумке-патронташу. Но едва вспомнив о ней, он осознал, что больше не ощущает на талии ее веса, который всегда успокаивал его. Бандольеры также исчезли. Как, разумеется, и его бандельмейер. И сапоги. Похоже, плащ с него тоже пытались снять, но он крепился к его облегающему костюму из ткани, прошитой металлической сеткой.
И все же потеря патронташа расстроила его особенно сильно. Все произошло так быстро, словно в тумане, и совсем скоро солдата охватило чувство растерянности и глубокой безнадежности. Он сел на койку, острый металлический край впился ему в бедра. Голова все еще болела от удара, нанесенного полицейским, а также от того, что он слишком долго пролежал на металлической сетке. Карло провел дрожащей рукой по голове, его коротко обритые перед битвой каштановые волосы щекотали ладонь. Потом он заметил, что левая рука у него перевязана и довольно умело. Рана почти не болела.
В то же мгновение он вдруг ясно вспомнил все, что было, и Война вернулась в его мысли. Телепатическая команда, заставившая выпрыгнуть из окопа с винтовкой наготове… потом шипение и всполохи огня, вселенная взорвалась вокруг него миллиардом мерцающих сверхновых самых немыслимых цветов. А затем совершенно внезапно он исчез с поля боя Великой Седьмой войны, где сражался против русско-китайцев. И оказался здесь.
В каком-то темном каменном туннеле, где из черноты ревел жуткий зверь, а человек в синем костюме стрелял в него и бил по голове. Он в самом деле до него дотронулся! Без радиационных перчаток! Откуда он знал, что Карло не был заминирован радиоактивной бомбой? Он же мог погибнуть в ту же секунду.
Где он находился? В какой войне участвовал? Попал ли он к русско-китайцам или был у своих, трех-континентных? Этого он не знал и не мог отыскать ничего, что ответило бы на мучившие его вопросы.
Затем он задумался о более важных темах. Если его взяли в плен, то наверняка будут допрашивать. С этим тоже можно было справиться. Он стал искать во рту полый зуб. Его язык касался каждого зуба, пока не обнаружил нужный ему нижний премоляр. Он был пустым. К своему ужасу Карло обнаружил, что капсула с ядом исчезла.
«Вероятно, выпала, когда тот тип в синем ударил меня», – подумал он.
Карло осознал, что оказался в их полной власти. Причем, он даже не знал, кто они такие. Теперь, когда капсула исчезла, он не мог помешать им получить от него всю информацию. Это было плохо. Очень плохо, учитывая все известные ему сведения о ведении допросов. Они могли использовать против него проберы, или диокси-скопалиты, или гипно-кнут, или сотни других методов, позволявших выведать численность его войск, расположение артиллерийских орудий, дальность орудийного огня, имена и диапазон телепатических волн каждого офицера… да много чего. Намного больше, чем, как ему казалось, он знал.
Он стал очень ценным военнопленным. Карло понял, что должен держаться до конца.
Но почему?
Эта мысль возникла в его голове и тут же исчезла. Осталось только одно сильное чувство: «Я ненавижу войну. Все войны!» Затем даже оно пропало, он снова остался один наедине со своими проблемами и попытался понять, что же с ним случилось… какое секретное оружие было использовано, чтобы захватить его в плен… и смогут ли эти невнятно бормочущие варвары с огнестрельным оружием добыть у него какую-либо информацию.
«Клянусь, они не узнают от меня ничего, кроме моего имени, звания и личного номера», – в отчаянии подумал он.
Он пробормотал вслух эти данные, словно пытаясь тем самым приободрить себя:
– Мязвут Карло Клобрегнни, рявй, шезпятоднулдододеть.
Пьяницы оторвали взгляды от стола и вздрогнули от звука его голоса. Человек с носом, похожим на розовую каплю, потер грязной ладонью толстые складки подбородка и повторил свою мысль по поводу странного человека, запертого в одиночной камере.
– С катушек съехал!
Карло мог остаться в тюрьме на неопределенный срок, если бы его сочли безумцем или свихнувшимся стрелком. Но дежурный сержант, который оформлял солдата после того, как ему оказали медицинскую помощь, заинтересовался странным на вид оружием.
Сдавая все вещи на хранение, он исследовал брандельмейер – смутно догадываясь, какие кнопки и рычаги управляли энергетическим лучом, но не зная, на что это оружие было способно – и случайно расплавил одну из стен хранилища. Стальную пластину в три дюйма толщиной. Она расплавилась полностью.
Он позвонил капитану, капитан позвонил в ФБР, ФБР – в службу внутренней безопасности, а в службе внутренней безопасности сказали: «Абсурд!» и снова проверили брандельмейер. Когда оружие было тщательно исследовано – насколько такая тщательность оказалась возможна, учитывая, что у оружия не было стыков, обозначавших детали, из которого оно могло состоять, и не обнаружилось явных источников энергии, при этом дальность стрельбы оказалась просто фантастической, – они были вынуждены поверить. Солдата вывели из одиночной камеры и вместе с патронташем отправили в штаб внутренней безопасности в Вашингтоне. Его сопровождал филолог по фамилии Соумс. Брандельмейер доставили частным самолетом, а солдата под седацией перевезли на вертолете. Филолог по фамилии Соумс, у которого были длинные волосы цвета ржавчины, лицо голодающего художника и нрав святого, прилетел спецрейсом из Колумбийского университета. Патронташ прислали в опечатанной бронированной машине в аэропорт, где под строгой охраной отправили почтовым самолетом. Вертолет и самолеты прибыли в Вашингтон с интервалом в десять минут, а их груз тут же был доставлен на подземный уровень штаба внутренней безопасности. Соумс даже не успел осмотреть окрестности.
Придя в сознание, Карло снова обнаружил себя в камере, но она была совершенно не похожа на предыдущую. Никаких решеток, только сплошные стены, обитые мягкой тканью. Карло несколько раз обошел камеру, пытаясь обнаружить хоть какую-нибудь щель в стенах, и выяснил, что в углу явно находилась дверь. Но ему не удалось просунуть пальцы между обивкой.
Усевшись на мягкий пол, он стал в удивлении тереть макушку, покрытую короткими волосами. Неужели он так никогда и не выяснит, что с ним произошло? И никогда не избавится от странного ощущения, что за ним непрерывно наблюдают?
За солдатом в самом деле следили через одностороннее стекло, которое было замаскированно под вентиляционную решетку.
Лайл Симс и его секретарь стояли на коленях у окна на полу. Вместе с ними был филолог Соумс. В то время как Соумс был неопрятным, неухоженным, голодным на вид и спокойным… Лайл Симс – подтянутым, холеным, энергичным и бесцеремонным. Он уже пять лет работал специальным советником в безымянном подразделении службы внутренней безопасности, занимался странными и неординарными проблемами, которые считались слишком экстравагантными для проведения обычного расследования. Эти годы закалили его довольно необычным образом: он быстро мог определить подлинность и еще быстрее – подделку.
Благодаря хорошо натренированному чутью после нескольких минут наблюдения он уже пришел к выводу, что человек внизу – незаурядная личность. На него никак нельзя было повесить ярлык вроде «пьяницы», «иностранца», «психопата», нет, это было нечто иное, настолько иное, что Симса это поразило до глубины души.
– Рост шесть футов и три дюйма, – говорил он девушке, сидевшей рядом с ним. Она сделала пометку в своем блокноте, а он продолжил перечислять характеристики находящегося внизу солдата: – Каштановые волосы, подстрижены так коротко, что видна кожа головы. Карие… нет, черные глаза. Шрамы. Над левым глазом и спускается к центру левой щеки; на переносице; три параллельных шрама на подбородке справа; совсем маленький – над правой бровью; и последний, который я увидел – от левого уха до линии волос. Судя по всему, он одет в облегающий костюм, полностью закрывающий его тело. Напоминает пижаму, которую носят маленькие детишки… там еще кармашек сзади и штаны слиты с носками, как в…
– Ползунках? – тихо вставила девушка.
Мужчина кивнул, немного смутившись без особой на то причины. Затем он продолжил:
– Ммм… да, верно. Что-то вроде того. Костюм покрывает его ноги, похоже, он соединен с плащом, закрепленным у него на шее. Ткань, вероятно, прошита металлом.
И еще одна деталь… возможно, она не имеет никакого значения, но, с другой стороны… – Он поджал на мгновение губы, а затем аккуратно описал свои наблюдения: – Его голова имеет довольно странную форму. Лоб очень большой и немного выступает вперед, как будто этот человек сильно ударился им, и он распух. Кажется, на этом все.
Симс поднялся с колен на корточки, порылся в боковом кармане, достал маленькую трубку, продул ее и на секунду задумался. Затем медленно встал, продолжая смотреть в оконце внизу. Он пробурчал себе что-то под нос, и когда Соумс спросил его, что он сказал, специальный советник повторил:
– Думаю, мы столкнулись с весьма щекотливым делом.
Соумс понимающе усмехнулся и указал на оконце.
– Вам удалось разобрать, что он говорит?
Симс покачал голвоой.
– Нет. Именно поэтому пригласили вас. Такое ощущение, что он постоянно повторяет одно и то же, но что именно – понять невозможно. Нам пока не удалось определить, что это за язык или диалект.
– Мне хотелось бы попробовать с ним поработать, – сказал Соумс с кроткой улыбкой. Он любил браться за непростые задачи, а когда находил решение, его охватывало беспокойство, стремление решать новые, еще более сложные проблемы.
Симс кивнул в знак согласия, но чувствовалась какая-то напряженность в его прищуренном взгляде и поджатых губах.
– Поаккуратнее с ним, Соумс. У меня серьезные подозрения, что мы имеем дело с чем-то абсолютно новым и совершенно нам непонятным.
Соумс опять улыбнулся, теперь уже снисходительно.
– Да что вы, мистер Симс. В конце концов… он просто какой-то чужеземец… нам лишь только нужно выяснить, из какой он страны.
– Вы уже слышали, как он разговаривает?
Соумс покачал головой.
– Тогда не делайте поспешных выводов о том, что он иностранец. Слово «чужеземец» действительно кажется более корректным… только не в том смысле, в каком вы можете подумать.
На лице Соумса появилось удивление. Он слегка пожал плечами, словно хотел сказать, что не понял намека Лайла Симса… и ему это было не особенно интересно. Он похлопал Симса по плечу в знак поддержки, от чего лицо советника стало раздраженным, и он еще крепче сжал свою трубку.
Они спустились вниз вместе, секретарша удалилась, чтобы напечатать на машинке заметки. Симс оставил филолога в обитом войлоком изоляторе, предупредив, чтобы он обращался с незнакомцем помягче.
– Не забывайте, – предостерег его Симс, – мы не знаем, откуда он взялся, и резкие движения могут нервировать его. Наверху находится охрана, и за дверью будет наш человек. Но все равно лучше быть поосторожнее.
Соумса эти слова потрясли.
– Вы так говорите, словно он какой-то абориген. Судя по его костюму, он обладает достаточно высоким интеллектом. Вы ничего не подозреваете?
Симс с бесстрастным видом махнул рукой.
– Мои подозрения слишком туманны, чтобы переживать из-за них в данный момент. Просто успокойтесь… и постарайтесь, помимо всего прочего, выяснить, что он говорит и откуда взялся.
Симс давно уже решил, что пока разумнее всего не распространятся о боевых возможностях брандельмейера. Однако он был уверен, что подобное оружие не производят в какой-либо иностранной державе. Его испытание на полигоне потрясли Симса и окончательно сбили с толку.
Когда филолог входил в камеру, Симс мельком взглянул на лицо незнакомца. Оно было еще более встревоженным, чем у Соумса. Похоже, ждать результатов придется долго.
Когда Соумс вернулся, он был белым как простыня. Его лицо вытянулось, а от благодушного настроения, которое он демонстрировал с момента прибытия в Вашингтон, не осталось и следа. Он сел напротив Симса и попросил у него дрожащим голосом сигарету. Симс пошарил у себя на столе, отыскал смятую пачку и лениво подвинул ее к Соумсу. Филолог вытащил одну сигарету, сунул ее в рот, затем, словно забыв, что он хотел сделать, достал ее и держал в руке во время своего рассказа. Тон его голоса был крайне удивленным.
– Вам известно, что вы держите в той камере?
Симс ничего не ответил, он понимал: что бы ни сказал Соумс, его это не особенно удивит. Он с самого начала ожидал чего-нибудь фантастического.
– Этот человек… вы знаете откуда он… солдат, и, клянусь Богом, Симс, он явился из, из… вы теперь решите, что я сумасшедший, раз в это поверил, но я убедился, что он явился из будущего!
Симс поджал губы. Не смотря ни на что, он был потрясен. Он знал, что это правда. Это должно было оказаться правдой, это единственно возможное объяснение всему случившемуся.
– Что вы можете мне рассказать? – спросил он у филолога.
– В общем, сначала я попытался устранить сложности в общении, задавая ему простые вопросы… указывая на себя и говоря: «Соумс», потом указывая на него и глядя вопросительно, но он продолжал нести какую-то околесицу. Я несколько часов пытался сопоставить тон его голоса и сказанные им фразы со всеми диалектами и поддиалектами каждого из известных мне языков, но бесполезно. Он говорил слишком невнятно. И наконец я понял. Ему пришлось написать то, что он говорил – разумеется, я ничего не разобрал, но у меня появился ключ, – а потом я заставил его это повторить. Вы знаете, что он говорил?
Симс покачал головой.
Лингвист ответил тихо:
– Он говорил по-английски. Все просто. Он говорил по-английски. Но этот английский слишком искажен, слова сливаются, поэтому их и невозможно разобрать и понять. Вероятно, таким стал язык в будущем. Произошедший от просторечного английского, но редуцированного до фантастических пределов. Как бы там ни было, но мне удалось узнать кое-что у него.
Симс наклонился вперед, крепко сжимая так и не раскуренную трубку.
– И что же?
Соумс зачитал то, что было написано на листке бумаги:
– Меня зовут Карло Клобрегнни. Рядовой. Шесть-пять-один-ноль-два-два-девять.
Симс в изумлении пробормотал:
– Бог ты мой… имя, звание и…
– Личный номер, – закончил за него Соумс. – Да, и это все, что он сообщил мне за три часа. Затем я стал задавать ему безобидные вопросы, ну, например, откуда он взялся и каковы его впечатления о том месте, где он находится. – Филолог рассеянно махнул рукой. – К тому моменту у меня уже появились подозрения, с чем я имею дело, но я все еще не знал, откуда он. А когда он начал рассказывать про Войну – войну, в которой он сражался за мгновение до того, как перенесся к нам, я сразу же понял, что он либо прибыл с другой планеты – что выглядит совсем фантастическим, – либо, либо… я даже не знаю.
Симс понимающе кивнул.
– Как вы думаете, из какого он времени?
Соумс пожал плечами.
– Этого я не могу сказать. Он не знает, что перенесся в прошлое, и утверждает, что сейчас год К-79. Ему не известно, когда ввели новый стиль летоисчисления. Но буква «К» отвечает за долгий период времени, хотя ему знакомы истории о событиях, которые происходили во время, обозначенное буквами «ГВ». Все это кажется какой-то бессмыслицей, но я готов поспорить, что речь идет о немыслимых тысячелетиях.
Симс взволнованно провел рукой по волосам. Проблема действительно оказалась намного сложнее, чем он думал.
– Послушайте, профессор Соумс, я хочу, чтобы вы остались с ним и научили его современному английскому. Может быть, вам удастся узнать у него больше информации. И убедите его, что мы не хотим доставлять ему неприятностей. Хотя одному Богу известно, – добавил специальный советник с дрожью в голосе, – сколько неприятностей может доставить он нам. Страшно даже подумать, какими знаниями он обладает!
Соумс кивнул в знак согласия.
– Ничего, если я посплю несколько часов? Я провел с ним почти десять часов кряду, думаю, и ему не повредит отдых.
Симс тоже кивнул, и филолог ушел в комнату для отдыха. Но когда двадцать минут спустя Симс снова посмотрел в окошко, солдат по-прежнему бодрствовал и нервно оглядывался по сторонам. Судя по всему, он не нуждался во сне.
Симс не на шутку встревожился, и зашифрованная телеграмма от президента, которую он получил в ответ на свое послание, совсем не успокоила его. Он столкнулся с проблемой, и эта проблема начинала внушать все больше и больше опасений.
Эта проблема вполне могла таить в себе смертельную угрозу.
Он решил последовать примеру Соумса и отправился в еще одну комнату отдыха. Хотя и сомневался, что ему удастся заснуть.
Проблема: человек из будущего. Обычный человек, не наделенный выдающимися талантами или высокоразвитым интеллектом. Что-то вроде аналога «человека с улицы». Человек, обладающий маленькой фантастической машинкой, способной превращать песок в твердую материю, тверже стали, но который не имеет ни малейшего представления о принципах работы этого устройства и не способен в этом разобраться. Человек, чьи знания об истории прошлого такие же размытые и бессистемные, как и у любого современника Симса. Солдат. Умеющий только воевать. Что можно сделать с таким человеком?
Решение: неизвестно.
Лайл Симс отодвинул от себя чашку с кофе. Он был уверен: еще одного взгляда на чашку с этим отвратительным напитком будет достаточно, чтобы его вывернуло наизнанку. Три бессонных дня и ночи на одном только декседрине и черном кофе – его нервы были уже на пределе. Он срывался на клерков и секретарей, бесконечно ходил по комнате и сломал мундштуки у пяти трубок. Он мучился от нехватки воздуха и тошноты. Но решение все не находилось.
Нельзя было просто сказать: «Ну ладно, мы поймали человека из будущего. И что дальше? Отпустим его на свободу, пусть живет в нашем времени, раз он не может вернуться в свое?»
Этого нельзя было сделать по ряду причин:
1) Что, если ему не удастся приспособиться? В таком случае он представлял потенциальную угрозу, масштаб которой невозможно определить.
2) Что, если вражеские силы – а одному Богу было известно, сколько государств захотели бы захватить ценное оружие Карло – похитят его и каким-то образом узнают об устройстве его винтовки, уплотнителе частиц, а также о том моноатомном антигравитационном устройстве, которое обнаружили у него в патронташе? Что тогда?
3) Этот человек привык воевать, умеет только воевать, поэтому будет искать военные конфликты или сам спровоцирует нечто серьезное.
Имелись и десятки других причин, причем, они еще далеко не все были сформулированы.
Посадить его в тюрьму?
Но за что? Человек не причинил никому вреда. Он не желал смерти тому старику, который умер на платформе. Его просто напугал поезд. На него напали работники метрополитена, и одному из них он сломал шею, но тот человек все-таки выжил. Нет, солдат словно «гость испуганный попал в мир, что сам не создавал», как с пугающей точностью сформулировал Хаусман.
Убить его?
По той же самой причине это было несправедливо, жестоко… и к тому же совершенно неэффективно.
Найти ему место в обществе?
И что он будет делать?
Мысли крутились в голове Симса, он снова и снова все обдумывал, рассматривал с разных сторон. Проблема казалась неразрешимой. Простой рядовой, всю свою жизнь служивший профессиональным солдатом, какое применение ему можно было найти?
Карло не знал ничего, кроме войны.
Неожиданно он сам ответил на свой вопрос: если он всю жизнь был солдатом… то почему бы не сделать его солдатом? (Но… кто мог поручиться, что с его знаниями о тактике ведения войн в будущем и оружии, он не превратится в еще одного Гитлера или Чингисхана?) Нет, если сделать его солдатом, это только усугубит ситуацию. Если такому человеку удастся пробиться в командование, то покоя им точно не видать.
Может быть, из него получился бы хороший стратег?
Стоило рассмотреть этот вопрос.
Симс нагнулся над столом и, нажав на кнопку интеркома, обратился к секретарю:
– Свяжите меня с генералом Мейнуэрингом, генералом Полком и министром вооруженных сил.
Он отключил связь. Да, это был вполне рабочий вариант. Если только удастся убедить Карло помогать им в составлении планов боевых действий теперь, когда он понял, где находится, и что задержавшие его люди не были ему врагами или союзниками русско-китайцев (эта пара слов открывала настоящий простор для размышлений!).
Все вполне могло получиться… но Симс все равно сомневался.
Мейнуэринг остался, чтобы выслушать отчет, а Полк и Министр вооруженных сил вернулись к выполнению своих обязанностей. Мейнуэринг был высоким человеком с мягкими чертами лица, грузным телом и пышными седыми усами. Он с грустью покачал головой, как будто у него похитили Розетский камень в тот самый момент, когда он собрался расшифровывать очень важные старинные письмена.
– Простите, Симс, но этот человек для нас совершенно бесполезен. Он блестяще разбирается только в той военной тактике, где задействованы «лучи из восьмидесяти нитей», как он сам их называет, и телепатические контакты. Вы знаете, что телепатическое воздействие играет в тех войнах не менее важную роль, чем физический контакт? Там никогда не слышали о танках и минометах, но от его историй о прожигании мозга или распылении смертоносных спор может затошнить. Их методы ведения боя далеки от гуманных. Слава Богу, что мне не довелось этого увидеть своими глазами, а ведь я всегда считал наши войны грязными и неприглядными. В будущем они с легкостью обставят нас по части жестокости и численности жертв. Но, что самое удивительное, Карло все это презирает! В какой-то момент – и я тогда почувствовал себя чертовски глупо – так вот, в какой-то момент, когда он все объяснял, у меня возникло желание бросить свою карьеру, выйти на улицу и начать призывать к разоружению, – завершил свою речь генерал.
Стало ясно, что как стратег Карло был совершенно бесполезен. Он знал только об одном методе ведения войны, и на изучение другой тактики у него ушли бы долгие годы, если не вся жизнь.
Но это уже не имело значения, Симс был уверен, что генерал, сам того не желая, подсказал ему решение проблемы.
Разумеется, нужно было обсудить все со службой безопасности и президентом. И требовалось самым подробным образом осветить эту тему в СМИ, чтобы люди поняли – перед ними был самый настоящий гость из будущего. Но если все получится, то Карло Клобрегнни – самый обычный солдат и ничего более – способен стать самым ценным человеком, которого только могло породить время.
Симс приступил к работе, опасаясь, что его поступок, возможно, окажется слишком безрассудным и идеалистичным.
Десять солдат сидели на корточках в замерзшей грязи. Их отвердители заклинило, поэтому песок и землю в окопах удалось превратить лишь в субстанцию, напоминающую лед. Холод проникал сквозь костюмы, а вышедшие из строя отвердители испускали жесткое излучение. Один из солдат закричал, когда радиация поразила его внутренности и стала разъедать их. Он вскочил, изо рта у него полилась кровь и слизь. В ту же секунду в лицо ему ударил тройной луч, управляемый роботом. Верхняя часть лица исчезла, и наполовину обезглавленный труп упал навзничь обратно в окоп на своего товарища.
Этот солдат небрежно отшвырнул в сторону труп, думая о своих четырех детях, которых потерял после рейда русско-китайских войск на Гарматополис. Их послали работать на болота. В своем воображении он представлял, как три девочки и один маленький мальчик с невероятно длинными ресницами бредут по болоту, на шеях у них привязаны мешочки для сбора минералов, и они собирают камни, которые служат топливом для врага. Он начал тихо плакать. Звук его плача уловил русско-китайский телепат, находящийся по другую сторону от линии фронта. И прежде чем солдат успел успокоиться и избавиться от посторонних мыслей, телепат уже подчинил его себе.
Солдат встал из укрепленного окопа, вцепившись скрюченными пальцами себе в голову. Он начал яростно сдирать с лица кожу и пронзительно вопить, пока вражеский телепат сжигал его мозг. В тот момент, когда его глазницы превратились в пустые впадины, он упал рядом с телом своего товарища, которое уже начало разлагаться.
Луч из двадцати восьми нитей с воем просвистел в небе, и восемь оставшихся солдат увидели, как вверх с оглушительным ревом поднимается боевое колесо. Горячая шрапнель зажужжала над полем, и тонкий, хрупкий и острый, как лезвие бритвы, фрагмент пластиковой стали перелетел через край укрепленного окопа и вонзился в голову одного из солдат. Он прошел по косой через левое ухо и вышел, повиснув на языке, который вывалился из открытого рта. Со стороны это выглядело так, словно у солдата на ухе качалась серьга. Он умирал долго, в судорогах. Наконец остальным стало невмоготу смотреть на то, как он дергался и хватал ртом воздух, и один из товарищей несчастного ударил его по переносице прикладом своего брандельмейера. Он разбил ему нос, кусочки кости вонзились в мозг, что привело к немедленной смерти.
Затем началась атака!
Каждый из солдат услышал телепатический приказ, все семеро поднялись из окопа, читая привычную молитву и зная, что ничем хорошим это для них не закончится. Они бежали по мокрой земле и слышали над головами жужжание пиявочных бомб, которые сбрасывали на лучевые установки противника.
Вокруг них в глухой ночи грохотали взрывы, вспыхивая разноцветными огнями, которые раскидывались по небу, словно фейерверки, а потом огни гасли, и все снова погружалось во тьму.
Одному из солдат луч попал в живот, его отбросило в сторону на десять футов, он упал, превратившись в склизкую бесформенную груду, внутренности вывалились из распоротого живота, пульсируя и светясь от лучевого заряда. Из окопа перед солдатами появилась голова. Трое из шести уцелевших тут же выстрелили в нее. Враг приготовил ловушку, которая должна была сработать, как только их охватит желание убивать. Ловушка приводилась в действие с помощью телепатии. Поэтому когда тело разлетелось на куски под их выстрелами, каждый из трех солдат тоже загорелся. Пламя вырвалось из их ртов, из пор на коже, мгновенно превратив глаза в обугленные воронки. Пиротехник-телепат сделал свое дело.
Оставшиеся трое рассредоточились, понимая, что могут выдать себя своими мыслями. В этом и заключался главный ужас, когда ты – всего лишь пехотинец, а не специальный телепат, действующий из тыла. У пехотинца не было другого выбора, кроме как умереть.
Мина-собака скользнула по земле, обвилась вокруг ноги одного из солдат и взорвалась, оторвав ему ногу. Он упал, вцепившись руками в свой раздробленный обрубок, чувствуя, как кровь стекает в землю, а затем его мозг отключился. Вскоре после этого он умер.
Один из двух оставшихся перепрыгнул через колючую проволоку и подорвал установку, выпускающую луч из тридцати восьми нитей, а также команду из двенадцати человек, которые ее обслуживали. Но заплатил за это верхней частью головы. Он не погиб на месте и с любопытством, словно сражение уже завершилось, начал трогать то, что осталось от его макушки, на секунду слегка прижавшись пальцами к склизкой, покрытой извилинами материи, после чего упал на землю.
Его черепная коробка была открыта и странно светилась в темноте, но никто не обратил на это внимания.
Последний солдат пригнулся, спасаясь от луча, который пробежал в темноте, и упал на локти, он перекатился, нащупал край воронки, оставшейся от пиявочной бомбы, и нырнул в нее головой вниз. Луч ударил в стену воронки, разделив ее надвое и едва не поджарив солдата. Он лежал на дне, чувствуя, как холод с поля боя проникает ему под одежду, поэтому поплотнее завернулся в плащ.
Этим солдатом был Карло…
Он закончил свой рассказ и сел на сцену…
Аудитория молчала…
Симс надел пальто, расправил воротник и выудил из кармана трубку. Остатки табака просыпались, он нащупал сухие крупинки на дне кармана. Зрители медленно в молчании покидали зал. Почти никто ничего не говорил, но все оглядывались друг на друга. Словно внезапно осознали, что с ними произошло, словно пытались отыскать решение.
Симс вручал им такое решение прямо в руки. Петиции раздавались рядом с большой вывеской – точно такие же были развешены по всему городу. Когда он проходил через вестибюль в аудиторию, то сразу обратил внимание на эти большие черные буквы: «ПОДПИШИТЕ ПЕТИЦИЮ! НЕ ДОПУСТИТЕ ТОГО, О ЧЕМ ВЫ УСЛЫШИТЕ СЕГОДНЯ ВЕЧЕРОМ!»
Люди толпились вокруг петиций, но Симс знал, что пока это был лишь символический жест: новый закон был уже принят и утром должен был вступить в силу. Больше никаких войн… ни при каких условиях. Разведка докладывала, что распространение долгоиграющих пластинок, ролики, которые постоянно крутили на радио и телевидении, призывы на грузовиках, – все это сделало свое дело. Похожие законы принимались по всему миру.
Судя по всему, Карло удалось добиться этого в одиночку.
Симс перестал набивать трубку табаком и уставился на большой плакат в черной рамке, который висел рядом с дверью.
«ПОСЛУШАЙТЕ КАРЛО, СОЛДАТА ИЗ БУДУЩЕГО! ПОСМОТРИТЕ НА ЧЕЛОВЕКА ЗАВТРАШНЕГО ДНЯ И ПОСЛУШАЙТЕ ЕГО ИСТОРИИ О ЧУДЕСНОМ МИРЕ БУДУЩЕГО! БЕСПЛАТНО! НИКАКИХ ОБЯЗАТЕЛЬСТВ! ТОРОПИТЕСЬ!»
Реклама оказалась очень эффективной, и кампания прошла замечательно.
Карло принес большую пользу, просто рассказывая о своих войнах, о том, как будут умирать люди в будущем. Он никогда не смог бы добиться таких результатов, если бы просто стал стратегом. Нужен был настоящий солдат, ненавидящий войну, который мог бы о ней рассказать, показать людям, насколько она уродлива и бесславна. Осознание того, что будущее будет именно таким, каким описывал его Карло, вселяло в людей ощущение безнадежности, отвратительного поражения. Хотелось остановить ход времени и сказать: «Нет! Будушее не будет таким! Мы искореним войны!»
Разумеется, было сделано уже достаточно шагов в нужном направлении. Принимались соответствующие законы, а тех, кто пытался этому помешать, кто старался сохранять враждебные настроения, с каждым днем становилось все меньше.
Карло проделал замечательную работу.
Но один момент все-таки тревожил специального советника Лайла Симса. Солдат перенесся во времени и оказался здесь. Это они знали наверняка.
И все же одна мысль не давала Симсу покоя и заставляла его читать молитвы, которые он придумывал, неожиданно для самого себя. Эта мысль заставляла его добиваться, чтобы все в мире могли услышать Карло…
Можно ли изменить будущее?
Или оно неотвратимо?
И мир, о котором рассказывал Карло, неизбежен?
Может ли случиться, что вся их работа будет проделана впустую?
Нет, этого не могло быть! Этого нельзя допустить!
Он снова вошел в зал и встал в очередь, чтобы опять подписать петицию, пускай и делал это уже в пятидесятый раз.
Ночь деликатных ужасов
«В суверенном штате Кентукки, – размышлял Кин Хукер, сгорбившись над рулем, – можно замерзнуть или умереть с голода, даже если твои карманы набиты деньгами».
Реймонд вскрикнул во сне на заднем сидении, Алма повернулась и поправила тяжелый плед, в который он был закутан.
– Как там Пэтти? – спросил Маккинли Хукер у жены.
Алма развернулась обратно, расправила плечи и вздохнула. Она смотрела вперед через лобовое стекло на пухлые хлопья снега, которые сплошной стеной падали на машину и тихо окутывали ее. Он повторил свой вопрос, она ответила, даже не посмотрев в его сторону:
– Еще спит. Бензина много у нас?
Он поморщился от ее манеры строить фразы. Это было единственным, что огорчало Кина Хукера в Алме. Но такую особенность легко можно было объяснить тем уровнем образования, которое она получила в Алабаме.
– Должно хватить до границы штата. В Индиане бензин дороже?
Алма пожала плечами и вернулась к созерцанию снежинок за окном. Реймонд заерзал на заднем сидении и подвинулся ближе к теплому телу малышки Пэтти. Они прижались друг к дружке, спасаясь от январского мороза, который кусал их, несмотря на работающий обогреватель.
– Чертова дорога! – пробормотал себе под нос Хукер. Двухполосная дорога была ровная, бетонированная, но ехали они на прискорбно низкой скорости. Холодный фронт резко спустился с севера ближе к вечеру, а вместе с ним прилетел и яростный ветер. Дороги почти встали, фуры переворачивались, то тут, то там попадались съехавшие в кювет машины. На каждом повороте какой-нибудь автомобиль увязал в снегу, пассажиры бросали его и шли пешком… никто никому не помогал, так как велик был риск застрять самим.
Теперь снегом завалило всю внутреннюю часть дороги, проехать на север штата можно было только по самому краю. Точно таким же манером на юг машины двигались по разделительной полосе.
У Маккинли Хукера страшно болела спина, а руки, которыми он сжимал руль, замерзли. В глаза словно насыпали песка, и постоянно пульсировало в висках.
Еще в самом начале вечера они съели все, что было в коробке для ланчей, а теперь часы на приборной панели показывали 2:25 ночи, и они понимали, что должны найти мотель, где можно переночевать. Кин был за рулем с утра, они всего несколько раз останавливались на заправках, и теперь его спина ниже лопаток, в районе поясницы, там, где находились почки, болела так сильно, что ему приходилось сгибаться над рулем, сутуля плечи и испытывая во всем теле ужасный дискомфорт, от которого у него не было возможности избавиться.
А метель все только усиливалась.
Машины, убирающие снег и посыпающие дорогу гравием, еще не выехали на работу, и вряд ли появятся до утра. Состояние дороги было просто ужасным. Всего одна полоса для движения, и та покрыта ледяной коркой, а с севера все время летел снег, и никто не мог сказать, сколько еще они смогут двигаться хотя бы с их теперешней скоростью пятнадцать миль в час.
Они должны были найти мотель. Чтобы поесть, согреть детей, поспать и набраться сил перед поездкой в Чикаго.
Они должны были найти мотель…
Он прогнал, отбросил от себя эту мысль, как дикая кобыла сбрасывает своего ездока. Потом посмотрел в зеркало заднего вида и понял всю тщетность своих надежд.
Из зеркала на него посмотрело шоколадное лицо с пронзительными глазами и ртом, полным широких белых зубов. Кожа Алмы была и того чернее.
Он еще крепче сжал руль.
Между Мейконом и этим затерянным на темных просторах Кентукки местом находилось всего три мотеля для цветных. Три мотеля, и все они были омерзительными. Кину Хукеру иногда казалось, что не было никакого смысла продолжать борьбу. Теперь еще этот тайный совет в Чикаго. Его единогласно избрали в качестве представителя от города Мейкон в штате Джорджия. Он должен был получить инструкции, а затем однажды…
Он решил не думать об этом. Все это должно произойти в будущем, в том особенном будущем, в наступление которого он особенно не верил, но о котором так часто размышлял, когда ему было особенно тоскливо на душе.
А сейчас перед ним стояла другая проблема – выжить.
– Кин, мы сегодня доедем до Чикаго?
– Не знаю, как нам это сделать, милая. Нужно проехать еще четыре сотни миль, а у меня, если честно, жутко болит спина.
– Что же мы будем делать? Может, попробуем уснуть в машине?
Он покачал головой, не сводя глаз с двух лучей, слабо светивших сквозь кружащуюся пелену снега.
– Ты ведь понимаешь, что нам придется оставить двигатель включенным, но все равно обогреватель вряд ли поможет, температура падает так стремительно.
– Но ведь здесь где-то должна же быть стоянка?
Он бросил на нее быстрый взгляд. И она тоже поняла, в чем заключалась проблема. В чем она всегда заключалась. Они не произносили это вслух, нельзя же постоянно говорить о неоспоримых жизненных фактах, это слишком быстро вызывает скуку и уныние.
– Не думаю. Может быть. Посмотрим.
Он повернулся и успел нажать на тормоз, еще мгновение, и они въехали бы в кузов фермерского грузовика.
Грузовик был старым, без задних фонарей. Кин резко втопил педаль тормоза в пол, затем отпустил и еще несколько раз нажал на нее, машина потеряла зацепление со скользкой дорогой, ее начало закручивать. Он крутанул руль навстречу вращению и сумел выровняться, не потеряв ускорение.
Но даже когда опасность миновала, он еще долгое мучительное время сидел, застыв на месте, сжимая руль и глядя на дорогу, не в силах унять бившую его дрожь от пережитого потрясения. Значит, решено. Они остановятся в ближайшем мотеле или ресторане. Разумеется, он знал, что потом произойдет. Кин был неглупым человеком. Где-то в глубине души он часто проклинал себя за то, что не оказался безграмотным негром, готовым кланяться всем белым и позволять белому господину решать за него его судьбу. Но он вырос в Мичигане, его детство и юность можно было назвать почти безоблачными, не считая лишь нескольких неприятных инцидентов, которые ему хотелось забыть. Разумеется, не обходилось без контроля со стороны общины и разных пересудов, но он к этому привык и воспринимал как должное. Его все удовлетворяло, пока он не соблазнился работой в Джорджии.
После этого он быстро разобрался, что к чему, как он сам любил говорить. Он узнал, что имели в виду белые, когда говорили о «построении взаимоотношений между неграми и европеоидами». На самом деле имелось в виду: «Я – господин, а ты всего на одну ступень выше обезьяны, и не забывай об этом».
Маккинли Хукер был неглупым человеком, и теперь его избрали представителем в Чикагском тайном совете. Это был особенный совет, и он должен справиться с возложенной на него миссией.
Многие годы он выполнял приказы, теперь же получил новые распоряжения, и последние детали должны были окончательно проясниться в Чикаго. Поэтому он должен попасть на этот совет, выяснить, какими будут окончательные инструкции, а затем продолжить работу вместе со своими людьми в Мейконе.
Возможно… если на секунду предположить… это могло стать началом. Настоящим началом, где те, кто ищет слово, обретут его, и оно будет обладать настоящей силой. Вполне возможно. Если все правильно организовать, то вероятность успеха казалась велика.
Если ему удастся выжить в этом январском аду. Он ругал себя за то, что взял с собой Алму и детей; но всю дорогу, что они ехали по Джорджии, небо было ясным, к тому же его семья никогда не видела Чикаго. Только бы удалось добраться до мотеля. Только бы…
Далеко впереди – по крайней мере, складывалось впечатление, что это было довольно далеко – сквозь мелькающие в воздухе снежинки ему показалось, что он заметил светящуюся в темноте розовую неоновую вспышку. Он рванул вперед и протер то место на лобовом стекле, где стеклообогреватель не смог ликвидировать всю влагу. Впереди снова вспыхнула вывеска. Он почувствовал облегчение, но вместе с тем мышцы на животе напряглись.
Подъехав ближе, они увидели красный прожектор, крутящийся на крыше ресторана и разбрасывающий в пространстве алые всполохи света. Красные прерывистые лучи скользили по земле, исчезали и появлялись снова.
На вывеске было всего одно угрожающее слов: «ЕШЬТЕ».
Алма медленно повернула голову к Кину, пока тот сбавлял скорость.
– Здесь? Ты думаешь, они станут нас обслуживать?
Он почесал подбородок, а потом тут же вернул руку на руль. На подбородке у него выросла щетина, но после целого дня за рулем трудно сохранить идеальный внешний вид.
– Не знаю. Но, думаю, накормить-то они нас должны. Нельзя же выгонять людей в такую ночь.
Алма тихо усмехнулась. Он все еще оставался цветным парнем из большого города.
Они свернули на занесенную снегом парковку, и Кин аккуратно объехал две огромные фуры, стоявшие рядом со входом. Теперь массивные машины уже не скрывали мигавшую перед ними вывеску, на которой было написано: «МОТЕЛЬ БЕСПЛАТНОЕ ТВ ДУШ», а внизу зеленой неоновой змейкой красовалось: «СВОБОДНЫЕ НОМЕРА».
Фуры были громадными и напоминали спящих великанов, окутанных снежными одеялами. Метель продолжала усиливаться. Ветер стремительно кружил над маленьким зданием, словно ночной поезд, мчащийся в никуда.
Кин остановился, какое-то время они сидели в машине, а стекла между тем запотевали.
Алма взволнованно хмурила брови, ее лежавшие на коленях руки в вязанных перчатках были сцеплены в замок.
– Нам подождать здесь, пока ты все выяснишь?
Он покачал головой.
– Мне кажется, будет лучше, если мы пойдем все вместе. Это может тронуть их сердца.
Они разбудили Реймонда и Пэтти. Малышка села и зевнула, а потом начала ковырять в носу без какого-либо стеснения, как и все только что проснувшиеся дети. Она что-то забормотала, но Алма успокоила ее, сказав, что они остановились перекусить.
Пэтти довольно отчетливо произнесла:
– Мама, я хочу писать.
На секунду они все немного расслабились, но потом осознали, чем это могло обернуться. Еще одной сложностью.
«Что ж, не будем падать духом, – с горькой иронией подумал Кин и невольно начал читать про себя молитву.
Когда они открыли двери машины, резкий порыв ветра налетел на них, тут же унося все то тепло, которое им удавалось сохранять внутри салона. Дети начали дрожать, а с губ Алмы невольно сорвался тихий крик, едва различимый сквозь завывания ветра и стену непрерывно падавшего снега.
– Пошли! – крикнул Кин, схватил на руки Пэтти и устремился ко входу в мотель-ресторан.
Он быстро добежал до двери и, повернув ручку, распахнул ее. Алма вошла следом и захлопнула дверь, как только Реймонд тоже оказался в помещении. Какое-то мгновение они стояли неподвижно, все еще не придя в себя после колючего холода снаружи, но затем мигом опомнились.
Они вчетвером замерли посреди ресторана, а все, кто находился в зале, медленно повернули головы и уставились на них.
Кин почувствовал, как личинки ужаса покинули свой дом и поползли искать другое теплое местечко. Они ползли прямо к его мозгу, и он заметил, что все в ресторане, не сводили с них взглядов. Он знал, что видели эти люди: ниггера, женщину ниггера и двух маленьких негритят.
Он вздрогнул. И не только от холода.
Алма за его спиной тяжело вздохнула.
Затем бармен положил на стойку из огнеупорной пластмассы свои толстые руки, нахмурился и проговорил очень медленно, чтобы избежать какого-либо недопонимания:
– Извини, приятель, мы не сможем вас обслужить.
Затем все слабые надежды, что хотя бы на этот раз в такой важный момент все будет иначе, что хотя бы сейчас кто-нибудь спустит все на тормозах, рассеялись. Его ждало очередное сражение в войне, которая никогда еще по-настоящему не велась.
– Погода очень плохая, – сказал Кин, – мы надеялись съесть здесь чего-нибудь горячего и согреться. Мы ехали весь день из самого…
Бармен перебил его и заговорил с четким средне-западным акцентом, в котором не было и капли южной протяжности.
– Я же сказал: извините, но мы здесь не обслуживаем нигров. – Последнее слово он произнес как нечто среднее между «неграми» и «ниггерами». Его голос стал жестче.
Кин уставился на этого человека. Что он вообще был за человек?
Толстая шея поддерживала коротко стриженую голову. Его лицо напоминало какое-то расплывшееся бесцветное пятно на ножке мухомора. Широкие плечи бугрились под клетчатой рубашкой, а руки – просто гора мускулов. Кин был уверен, что с барменом он сможет справиться.
Но были и другие. Четверо мужчин – очевидно, водители грузовиков. Они носили кепки с приподнятым козырьком, их глаза горели любопытством, а значки профсоюза на кепках отражали верхний свет.
В конце барной стойки сидели мужчина и женщина. Пухлое лицо женщины презрительно морщилось. Она была, без сомнения, южанкой. Только они умеют смотреть на тебя как никто другой. И от них, казалось, всегда пахло свиной требухой и помадой.
Как раз в этот момент из кухни появилась официантка с тарелкой, на которой лежали стейк и жареная картошка. Она смущенно остановилась посреди дороги и уставилась на новоприбывших. Странно дернув головой, она повернулась к бармену.
– Эдди, мы их не обслуживаем, – сказала она таким тоном, словно он этого не знал.
– Именно это я и пытаюсь им втолковать, Уна. Видишь ли, приятель, мы… эм… мы не обслуживаем таких, как ты. Можешь заправиться, но ничего больше.
– Там настоящая зима, – сказал Кин. – Моя жена и дети…
Бармен наклонился под стойку и извлек что-то оттуда.
– Кажется, приятель, у тебя плохо со слухом? Я же сказал, мы не станем иметь с тобой дело.
– Нам еще нужна комната, чтобы переночевать, – храбро вставила Алма, не в силах сдержать дрожь в голосе. Она знала, что ничего не добьется, но все равно решила вынудить их – пусть уж откажут во всем, не только в жалкой еде. Кин поморщился от этой ее несуразной игры.
– Я же сказала, валите отсюда! – завизжала официантка. Ее лицо исказилось от ярости. Что возомнили о себе эти черномазые?
– Успокойся, Уна. Успокойся. Они уже уходят. Верно, приятель? – Он вышел из-за барной стойки, небрежно держа в левой руке бейсбольную биту.
Кин отступил назад.
Он мог ввязаться в драку с этим здоровенным клоуном, возможно, даже вышибить ему мозги, но им все равно не дали бы еды и ночлега, и заночевать пришлось бы в холодной камере… или вернуться обратно к машине и холоду.
В данных обстоятельствах мало что можно было предпринять.
– Пойдем, Алма, – сказал он, нащупав за спиной дверную ручку и распахнув дверь. Холод обрушился на них резко и внезапно, словно кобра, и он почувствовал, как его зубы крепко сжались от досады и боли.
Бармен наступал на них, держа биту в своих толстых, похожих на большие изогнутые сосиски руках.
– Валите по-хорошему, а то могу и наподдать.
– Здесь есть поблизости заведения для цветных? – спросил Кин, когда Алма схватила Реймонда и выскользнула во тьму.
– Нет… мы постараемся, чтобы и не было. У нас тут нормальный бизнес, не для таких, как вы. Езжайте в Иллинойс, там с неграми обращаются лучше, чем с белыми.
Он сделал еще один шаг в сторону Кина, и тот, продолжая пятиться, вышел из кафе, плотно закрыл за собой дверь и посмотрел на наклейку с рекламой сока «7-Up». Затем, когда ветер проник под воротник его пальто, он поспешил обратно к машине.
Алма и дети расположились на переднем сидении, прижимаясь друг к другу.
– Папа, я хочу писать, – сказала Пэтти.
– Скоро, малышка, скоро, – пробормотал он, проскальзывая в машину. Кин повернул ключ зажигания, и на мгновение ему показалось, что мотор, который сначала перегрелся, а потом остыл, просто не заведется. Но он все-таки заработал, машина тронулась, проехала мимо огромных трейлеров, похожих на белых китов, которые спали среди снега.
Дорога стала еще хуже.
Засыпанные снегом машины стояли по обе стороны от двухполосной дороги и напоминали выброшенные приливом обломки кораблекрушения. Кин Хукер согнулся над рулем, автоматически вытянув спину и приняв ту самую позу, в которой вел машину весь день.
Теперь в голове у него прояснилось.
Прошло почти два года с тех пор, как зародилась эта идея, и все это время он пребывал в нерешительности.
Без сомнения, это было невероятно важно: целый новый мир, за который стоило сражаться. Но должно было погибнуть так много, невероятно много невинных душ, не имевших отношения к войне, которая никогда толком и не велась.
И все же теперь эта война должна начаться. Он получил инструкции и направлялся на секретный совет в Чикаго. И он обязательно преодолеет это расстояние.
Но даже если ему не удастся этого сделать. Даже если он, Алма, Реймон и Пэтти перевернутся на дороге и замерзнут насмерть или разобьются, будут другие. Множество других, которые в тот же день направлялись в Чикаго, чтобы услышать решающее слово.
Оно должно было прозвучать.
И ничто не могло этому помешать.
Белые слишком долго диктовали свои порядки, теперь пришло время сменить хозяев. Момент настал, его невозможно предотвратить. Раньше он чувствовал неуверенность, так как никогда не был склонен к жестокости… но внезапно осознал, что это правильное решение. Так и должно быть, потому что их вынудили к этому.
Кин Хукер улыбнулся, глядя на исчезающую под снегом дорогу.
И эта улыбка была похожа на миллионы других мрачных улыбок, блеснувших той ночью посреди белого захолустья.
Широкая белоснежная улыбка на темном лице.
Разбит, как стеклянный гоблин
Восемь месяцев спустя Руди отыскал ее там, в Лос-Анджелесе, в огромном уродливом доме на Вестерн-Авеню; она жила со всеми, не только с Джоной, а буквально со всеми.
Стоял ноябрь, время близилось к закату, воздух был непостижимо холодным даже для осени, особенно в этих местах, где всегда так тепло и солнечно. Он свернул с пешеходной дорожки и остановился перед домом. Какая-то жутковатая готика, лужайка выкошена только наполовину, в высокой траве виднелась ржавая газонокосилка. Складывалось впечатление, что траву косили только для того, чтобы немного успокоить рассерженных жильцов двух многоквартирных домов с верандами. Эти дома возвышались по обеим сторонам от приземистой постройки. (Однако так странно… многоквартирные дома были выше, но взгляд все равно приковывал именно этот старый дом, втиснувшийся между ними. Просто удивительно.)
Окна наверху закрывали листы картона.
На тропинке перед домом валялась перевернутая детская коляска.
Входную дверь украшала резьба.
Казалось, здесь во всем ощущается тяжелое дыхание тьмы.
Руди поправил армейский мешок у себя на плече. Он боялся этого дома. Пока он так стоял, ему стало тяжелее дышать от паники, которую он не мог даже описать словами, напряглись мощные мышцы лопаток. Он смотрел в темнеющее небо, словно надеялся найти отсюда выход, но выход оставался только один – идти вперед. Кристина была там.
Незнакомая девушка открыла ему дверь.
Она молча уставилась на него, лицо было наполовину скрыто под длинными светлыми волосами, ее глаза выглядывали из-под этой завесы обесцвеченных засаленных волос.
Когда он во второй раз позвал Крис, девушка облизнула уголки губ, а ее щека непроизвольно дернулась. Руди с глухим стуком поставил свой брезентовый мешок на землю.
– Позовите Крис, – сказал он с нетерпением в голосе.
Блондинка повернулась и ушла обратно в темный коридор ужасного старого дома. Руди остался стоять перед открытой дверью, и внезапно, как будто блондинка служила барьером, который сломался с ее уходом, резко, как удар по лицу, на него обрушилась стена терпкого запаха. Марихуана.
Он невольно вздохнул, и голова закружилась. Он сделал шаг назад, вышел к последним лучам солнца, исчезавшего за многоквартирным домом. Но лучи вскоре погасли, в голове по-прежнему гудело, и он двинулся вперед, волоча мешок за собой.
Руди не помнил, как захлопнул входную дверь, но когда некоторое время спустя оглянулся, дверь за его спиной уже оказалась закрыта.
Он нашел Крис на третьем этаже на полу, около темной стены чулана. Левой рукой она гладила выцветшего розового тряпичного кролика, правую прижимала ко рту, ее мизинец был изогнут, кольцо-держатель косяка на большом пальце наполовину заволокло дымом от последней затяжки. В чулане смешивалось множество запахов: грязных потных носков, пахнувших едко, как тушенка, флисовых курток, заплесневелых от сырости и дождя, старой швабры, покрытой затвердевшим слоем пыли, и все это перебивал запах травы, на которую она подсела давным-давно, и которая не отпускала ее. Да уж, мило, очень мило.
– Крис?
Она медленно подняла голову и увидела его. Спустя какое-то время, когда ей удалось сфокусировать взгляд и понять, кто перед ней, Крис расплакалась.
– Уходи.
В прозрачной тишине скрипучего дома, во мраке над головой Руди внезапно услышал яростные хлопки кожистых крыльев, но через секунду все стихло.
Руди присел на корточки перед ней, грудь сдавило, словно сердце стало в два раза больше. Ему отчаянно хотелось поговорить с ней, чтобы она услышала его.
– Крис… пожалуйста…
Она снова повернула голову. Рука, которая гладила кролика, неуклюже попыталась ударить его, но промахнулась.
На мгновение Руди готов был поклясться, что услышал, как кто-то считал тяжелые золотые слитки здесь же, на третьем этаже, где-то справа по коридору. Но когда он обернулся и выглянул из чулана, пытаясь сосредоточиться на услышанном звуке, в доме снова стало тихо.
Крис постаралась заползти поглубже в чулан и предприняла попытку улыбнуться.
Руди снова развернулся и двинулся за ней на четвереньках.
– Кролик, – лениво пробормотала она. – Ты раздавил кролика.
Он посмотрел вниз, его правое колено упиралось в мягкую голову розового кролика из свалявшегося меха. Он вытащил его из-под колена и швырнул в угол чулана.
Она с отвращением посмотрела на него.
– Руди, ты совсем не изменился. Уходи.
– Я демобилизовался, Крис, – мягко сказал Руди. – По состоянию здоровья. Я хочу, чтобы ты вернулась, Крис. Пожалуйста.
Она не стала слушать его, только отползла подальше в чулан и закрыла глаза. Он несколько раз пошевелил губами, словно пытался вспомнить слова, которые уже произнес, но не издал ни звука, а вместо этого закурил сигарету и сел в дверном проеме чулана. Курил и ждал, когда она вернется к нему. После того, как его призвали, он восемь месяцев ждал, что она вернется, а она написала ему: «Руди, я буду жить с Джоной на Холме».
Послышался тихий звук, как будто что-то крошечное притаилось во мраке на самых верхних ступенях лестницы, ведущей со второго этажа. Оно захихикало, и этот смех напоминал переливы стеклянного клавесина. Руди знал, что хихикали над ним, но с того места, где он сидел, не мог ничего предпринять.
Крис открыла глаза и с неприязнью уставилась на него.
– Зачем ты пришел сюда?
– Потому что мы должны пожениться.
– Проваливай.
– Крис, я люблю тебя. Пожалуйста.
Она пнула его ногой. Совсем не больно, но настроена она была решительно. Он медленно выбрался из чулана.
Джона был в гостиной внизу. Блондинка, открывшая дверь, пыталась стащить с него штаны. Он отрицательно мотал головой и пытался отогнать ее слабой рукой. Проигрыватель на самодельном книжном стеллаже из досок и кирпичей играл «The Big Bright Green Pleasure Machine» Саймона и Гарфункеля.
– Плавится, – тихо пробормотал Джона. – Плавится, – повторил он и указал на большое мутное зеркало над каминной полкой.
Камин был завален обгоревшими коробками из-под молока, обертками от конфет, андеграундными газетами и наполнителем для кошачьих туалетов. Зеркало было темным и холодным.
– Плавится! – внезапно закричал Джона, закрывая глаза.
– Вот дерьмо! – сказала блондинка. Она наконец сдалась, бросила его и направилась к Руди.
– Что с ним такое? – спросил Руди.
– Опять слетел с катушек. Сколько же с ним бывает мороки!
– Да, но что с ним случилось?
Она пожала плечами.
– Он видит, как его лицо плавится. По крайней мере, говорит так.
– Он сидит на марихуане?
Блондинка внезапно бросила на него недоверчивый взгляд.
– Мари… Эй, ты кто такой?
– Друг Крис.
Блондинка еще мгновение разглядывала его, но затем опустила плечи и расслабилась, судя по всему, приняв его за своего.
– Я уж подумала, мало ли кто сюда зашел. Вдруг полиция. Понимаешь?
За спиной у нее висел постер с картой Средиземья. В том месте, где на него каждое утро падали лучи солнца, выгорела длинная полоска. Руди смущенно огляделся. Он не знал, что ему делать.
– Я собирался жениться на Крис Восемь месяцев назад, – сказал он.
– Хочешь трахнуться? – спросила блондинка. – Когда у Джоны приход, он отрубается. А я все утро и весь день пила кока-колу и сейчас так возбуждена.
Еще одна пластинка упала на диск, Стиви Уандер задул в свою губную гармошку и запел «I Was Born to Love Her».
– Мы с Крис были помолвлены, – с грустью сказал Руди. – Собирались пожениться после того, как я пройду курс молодого бойца. Но она решила перебраться сюда, к Джоне, и я не хотел давить на нее. Поэтому подождал восемь месяцев, но теперь демобилизовался.
– Так ты хочешь или нет?
Все случилось под обеденным столом. Она положила под спину атласную подушечку, на которой было написано: «Сувенир с Ниагарского водопада. Нью-Йорк».
Когда Руди вернулся в гостиную, Джона сидел на диване и читал «Игру в бисер» Гессе.
– Джона? – спросил Руди.
Джона поднял глаза. Руди он узнал не сразу, а потом все-таки похлопал по дивану рядом с собой. Руди подошел к нему и сел.
– Привет, Руди, как дела?
– Я был в армии.
– Ого!
– Да. И это было ужасно.
– Ну ты с этим завязал? Окончательно?
Руди кивнул.
– Угу. По состоянию здоровья.
– Вот и славно.
Какое-то время они сидели молча, потом Джона кивнул и пробормотал себе под нос:
– Ты не очень устал.
– Джона, послушай, – сказал Руди, – что там произошло с Крис? Ты же знаешь, что восемь месяцев назад мы собирались пожениться.
– Она где-то здесь, – ответил Джона.
Из кухни через дверь гостиной, где под столом спала блондинка, раздался какой-то дикий звук, словно кто-то рвал мясо. Продолжалось это достаточно долго, но Руди просто смотрел в окно – большое эркерное окно. На тротуаре, у тропинки, ведущей к дому, стоял мужчина в темно-сером костюме и разговаривал с двумя полицейскими. Он показывал на большой старый дом.
– Джона, Крис может уйти прямо сейчас?
Джона похоже рассердился.
– Эй, слышь, приятель, ее тут никто не держит. Она кайфует вместе со всеми, и ей это нравится. Иди, сам ее спроси. Отстань от меня.
Двое полицейских подошли к двери дома.
Раздался звонок, Руди встал и открыл.
Увидев их форму, он улыбнулся.
– Чем могу помочь вам? – поинтересовался Руди.
– Вы здесь живете? – спросил первый коп.
– Да, – ответил Руди. – Меня зовут Рудольф Боикл. Чем могу помочь?
– Мы хотели бы войти в дом и поговорить с вами.
– У вас есть ордер на обыск?
– Мы не собираемся проводить обыск, только поговорить с вами. Вы служите в армии?
– Только что демобилизовался. Вернулся домой к семье.
– Мы можем войти?
– Нет, сэр.
У второго копа был встревоженный вид.
– Это то самое место, которое называют «Холмом»?
– Кто называет? – в недоумении спросил Руди.
– Ну, соседи сказали, что это «Холм» и там устраивают дикие вечеринки.
– Вы слышали шум от этих вечеринок?
Полицейские переглянулись, а Руди добавил:
– Здесь всегда очень тихо. Моя мать умирает от рака желудка.
Они позволили Руди переехать к ним, потому что он умел разговаривать с людьми, появлявшимися время от времени у дверей. За исключением Руди, который ходил за продуктами и каждую неделю ездил отмечаться в списке безработных, никто больше не покидал Холм. Обычно здесь бывало очень тихо.
Но иногда слышалось рычание на лестнице, ведущей в бывшую комнату для прислуги, и плеск в подвале, как будто что-то мокрое шлепало по кирпичам.
Это была маленькая замкнутая вселенная, граничившая на севере с кислотой и мескалином, на юге – с травой и пейотом, на востоке – со спидом и кокаином, на западе – со снотворными таблетками и амфетамином. На Холме жило одиннадцать человек. Одиннадцать и Руди.
Он бродил по коридорам, иногда встречал Крис, которая с ним не разговаривала, за исключением одного случая, когда она его спросила, неужели его ничего не заводит, кроме любви. Он не знал, что ей ответить, и только произнес: «Пожалуйста», после чего она назвала его «цивилом» и поднялась по лестнице на чердак, где было одно маленькое оконце.
Руди слышал писк на чердаке. Как будто пищала мышь, которую разрывали на части. В доме были кошки. Он сам не знал, зачем здесь находился, возможно, только из-за того, что не мог понять, почему она так хотела остаться здесь. В голове постоянно гудело, иногда ему казалось, что, если он сможет правильно все объяснить Крис, она согласится с ним уйти. Его начал раздражать солнечный свет. От него болели глаза.
Здесь мало разговаривали. Старались все время оставаться под кайфом, все вместе, чтобы восторженное состояние не покидало их. В этом отношении они заботились друг о друге.
А Руди стал их единственной связью с внешним миром. Он написал несколько писем: родителям, друзьям, в банк, еще кому-то, и стали приходить деньги. Немного, но этого было достаточно, чтобы купить еду и заплатить за аренду. Однако он настоял, чтобы Крис проявила к нему благосклонность.
Они все заставили ее, и она спала с ним в маленькой комнатке на втором этаже, где Руди хранил свои газеты и армейский мешок. Когда не было поручений для Холма, он почти весь день лежал на кровати, читал маленькие заметки об авариях на железной дороге и сексуальных преступлениях в сельской местности. А Крис приходила к нему, и они занимались вроде как любовью.
Однажды ночью она убедила его «заняться этим, хорошенько накачавшись ЛСД», и он проглотил полторы тысячи микрограммов кислоты, смешанной с метедрином в двух больших желатиновых капсулах. Она растянулась перед ним словно конфета-тянучка длиной в шесть миль. А он превратился в медный электрический провод, и пронзил ее плоть. Она извивалась от бежавшего по нему тока, но сама стала мягче. Он погружался в эту мягкость и осторожно рассматривал замысловатый узор, напоминающий кольца на дереве, который складывался из ее слезинок, которые возникали в тумане между ними. Его медленно несло вниз по течению, он все время куда-то поворачивал, а на плаву его удерживал синий шепот, появлявшийся из ее тела, словно паутина. Ее вздохи, доносившиеся из влажной украшенной хрустальными колоннами впадины, казавшейся бесконечно глубокой, издавали словно сами стены, и когда он прикасался к ним своими теплыми металлическими кончиками пальцев, она тяжело вздыхала, и воздух вокруг них поднимался, а он проваливался куда-то вниз, медленно заворачиваясь в вуаль, пахнувшую мускусом неопределенности.
Где-то под ним ощущалась настойчивая усиливавшаяся пульсация, и она внушала ему страх, пока он спускался, слушая тоненький писк чего-то, готового в любой момент разбиться на части. Он ощутил панику. Паника схватила его, обрушилась на него, сжала горло, он пытался ухватиться за вуаль, и она порвалась у него в руках, а потом он начал падать все быстрее и быстрее, и страх не покидал его!
Фиолетовые взрывы вокруг него и вопли чего-то, что хотело его, искало его, пульсировали глубоко в глотке животного, имени которого он не мог назвать, и он услышал ее крики, услышал, как она стонет и дергается под ним, и его вдруг охватило ужасное сокрушительное чувство…
А потом стало тихо.
Это длилось всего мгновение.
Затем послышалась тихая ненавязчивая музыка. Они лежали, прижавшись друг к другу в душной маленькой комнате, и уснули на несколько часов.
После этого Руди редко выходил при свете дня. Он отправлялся за покупками вечером и надевал темные очки. По ночам он выносил мусор, подметал дорожку перед домом и подстригал лужайку ножницами, потому что шум газонокосилки мог потревожить жильцов многоквартирных домов (которые больше не жаловались, так как из Холма теперь почти не доносилось звуков).
Руди вдруг понял, что из одиннадцати молодых людей, живших в Холме, некоторых он давно уже не видел. Но звуки наверху, внизу и вокруг него слышались все чаще.
Теперь одежда Руди стала слишком велика ему. Он ходил в одних трусах. У него болели руки и ноги. Костяшки на ладонях распухли и стали ярко-пунцовыми от того, что он постоянно их разбивал.
В голове постоянно гудело. Тонкий стойкий запах травы крепко въелся в деревянные стены и стропила. Постоянно чесались уши с внешней стороны, и он не мог избавиться от этой чесотки. Руди все время читал газеты, перечитывал старые выпуски, которые особенно врезались ему в память. Он вспоминал, что одно время работал механиком в гараже, но, кажется, это было очень давно. Когда в Холме отключили электричество, Руди это не встревожило, потому что он предпочитал темноту. Но все равно пошел рассказать об этом остальным одиннадцати.
И не смог их найти.
Они все исчезли. Даже Крис, которая должна была находиться где-то здесь.
Он услышал хлюпанье в подвале и спустился вниз, в безмолвную обволакивающую тьму. Подвал затопило. Один из одиннадцати был там. Его звали Тедди. Он был прикован к покрытой слизью стене, висел совсем рядом с каменной поверхностью, излучая слабый пульсирующий фиолетовый свет – фиолетовый, как синяк. Он опустил в воду резиновую руку и расслабил ее, позволив безвольно покачиваться в непрерывном потоке воды. Затем мимо руки что-то проплыло, он сделал резкое движение и вытащил какое-то существо, зажатое между резиновых пальцев. Оно все еще извивалась, когда Тедди поднял его и поднес к темному влажному пятну, находившемуся в верхней части его тела рядом с венами, окружавшими его со всех сторон, и засунул существо в темное кроваво-красное пятно, где оно издало пронзительный вопль, а потом раздался такой звук, словно что-то всосали и проглотили.
Руди поднялся наверх. На первом этаже он обнаружил ту, которая была когда-то блондинкой, ее звали Адриана. Она лежала, тонкая и белая, словно скатерть на обеденном столе, и трое других, которых Руди давно уже не видел, вонзили в нее свои зубы и сквозь эти полые острые зубы они пили желтую жидкость из надутых гнойных мешочков ее грудей и ягодиц. Их лица были очень бледными, а глаза напоминали кляксы сажи.
Руди забрался на второй этаж, где его едва не сбило с ног существо, бывшее когда-то Виктором. Оно летело на тяжелых костяных крыльях с кожистыми перепонками и несло в зубах кошку.
На лестнице Руди увидел существо, издававшее звуки, которые он принял за пересчет тяжелых золотых слитков. Только никакие золотые слитки оно не считало. От одного вида этого существа Руди затошнило.
Он нашел Крис на чердаке, в углу, она разбила череп у создания, хихикавшего, как клавесин, и высасывала влажный мозг.
– Крис, мы должны уходить, – сказал он ей.
Она протянула руку и дотронулась до него, щелкнула по нему своими длинными, острыми, грязными ногтями. Он зазвенел, словно хрусталь. Джона сидел на корточках на балках чердака, словно горгулья, и спал. На подбородке у него виднелось зеленое пятно, а из когтистой лапы торчало что-то волокнистое.
– Крис, пожалуйста, – настойчиво сказала он.
В голове гудело.
Уши чесались.
Крис всосала последние остатки нежной вкуснятины из черепа замолкшего маленького существа и лениво почесала волосатой лапой свое дряблое тело. Она села на корточки и подняла длинную волосатую морду.
Руди бросился наутек.
Он бежал вприпрыжку, а его костяшки касались пола чердака, пока он спасался бегством. За спиной у него рычала Крис. Он спустился на второй этаж, потом – на первый, где попытался забраться на кресло около камина, чтобы посмотреть на себя в зеркало при лунном свете, проникавшем через грязное окно. Но на подлокотнике сидела Наоми и ловила языком мух.
Он все равно в отчаянии забрался, так ему хотелось взглянуть на себя. И когда оказался перед зеркалом, то обнаружил, что стал прозрачным, и внутри у него ничего нет, а уши заострились и покрылись шерстью, глаза же были огромными, как у долгопята, и отраженный свет причинял ему боль.
Потом он услышал рычание где-то внизу, у себя за спиной.
Маленький стеклянный гоблин обернулся, а оборотень встал на задние лапы и дотронулся до него, отчего гоблин зазвенел, как дорогой хрусталь.
И оборотень спросил почти равнодушным голосом:
– Тебя что-нибудь заводит, кроме любви?
– Пожалуйста! – взмолился маленький стеклянный гоблин, и в тот же момент огромная волосатая лапа ударила по нему и разбила на миллион переливающихся радужными огнями осколков, и те разлетелись в расширенном сознании маленькой, замкнутой вселенной Холма. Ударяясь друг о друга, они пронзительно жужжали и звенели в темноте, которая начала просачиваться сквозь безмолвные деревянные стены…
В мышином цирке
Король Тибета сношал толстую женщину. Он погрузился в желейную нору еще тысячу лет назад и пока трахал ее, мягкий розово-белый кролик в жилете и гетрах время от времени начинал дрожать всем телом и внимательно смотрел на свои карманные часы, закрепленные на тяжелой золотой цепочке. Белая женщина была мягкой, как нутряное сало, а ее маленькие глубоко посаженные черные глазки смотрели из-под выступающих надбровных дуг. Белая стерва издавала стоны нереализованного экстаза, отчаянно стараясь все-таки достичь оргазма, но понимая, что ничего не получится. Потому что она никогда его не испытывала. Королю Тибета отчаянно хотелось оказаться где-нибудь в другом месте, в одиночестве, и заняться чем-нибудь другим.
Земля снаружи мерцала, волны страха спускались с горных вершин вдалеке и рябью пробегали по ней. На вершинах гор седые сморщенные старики размышляли о способах и средствах, о заклинаниях и чудесах, о причинах и основаниях… игнорируя всех на свете… и распространяя все новые волны страха на далекие земли. По ночам земля покрывалась складками и начинала дрожать от ужаса, намного более сильного, чем все предыдущие страхи, через которые ей доводилось проходить.
– Который сейчас час? – спросил он и не получил ответа. Тридцать семь лет назад, когда Король Тибета был еще мальчишкой, на свете жил одноногий мужчина, который очень недолго считался его отцом, и выполнявшая роль его матери женщина, в чьих жилах текла негритянская кровь.
– Чарльз, ты можешь быть кем угодно, – говорила она ему. – Кем только захочешь. Человек может стать кем угодно. Дядюшкой Виггили[18], Джомо Кениатой[19], Королем Тибета, если тебе так захочется. Светлая ли у тебя кожа, Чарльз, или темная, это ничего не значит. Просто иди своей дорогой, будь хорошим человеком, поступай по-совести. Это все, что ты должен запомнить.
Король Тибета переживал трудные времена. Толстые белые женщины и дешевый одеколон. Вот такая вот фиговина, он совсем запутался. Когда он был щеголем, то предпочитал относиться ко всему поверхностно, и к нему относились соответственно. Опустившись на дно, он отбывал свой срок.
– Мне пора, – сказал он ей.
– Не сейчас. Давай еще немножко, пожалуйста.
И он остался. Из Камелота не дул ветер, и развернутые флаги безвольно повисли, он остался и продолжил страдать. Наконец она отпустила его из своих объятий, и Король Тибета простоял под душем сорок минут. Очищался, поливал водой свою золотистую кожу, но никак не мог отмыться. Вымытый и надушенный, он все равно знал, что от него продолжало пахнуть вомбатом, мускусом из прихожей, зерном из амбара, вредоносной жидкостью из ненужных пробирок. Но если он – белая мышь, то почему же не видел колеса, по которому должен бежать?
– Слушай, милая, мне нужно пять соток баксов. Знаю, мы только начали встречаться, но прямо очень надо.
Она пошла, щелкнула своим кошельком и вернулась.
За то, что она сделала это, он возненавидел ее особенно сильно. Лучше бы отказала.
И в ее прошлом он знал, что не станет частью ее обозримого будущего.
– Чарли, когда я тебя снова увижу?
Никогда, незнакомка!
Его уносит прочь сверкающий своей серебристой плотью кадиллак – это большая и красивая свиноматка с колесной базой в сто двадцать дюймов (и все это великолепие было куплено за счет его семени!); богоподобный «Эльдорадо» мощностью в 400 лошадиных сил с объемом двигателя в безрассудные 440 кубических дюймов летит так, словно и не весит более 4550 фунтов, везет… вез… Чарли… Короля Тибета. Золотисто-коричневого, отмытого, насколько ему удалось отмыться; у него пять сотен причин уехать отсюда подальше и пять сотен возможностей. Мчаться и мчаться, чтобы вырваться наружу.
Король Тибета, который вечно оставался внутри, рвется наружу.
Мимо проносятся Манхэттен, Джерси-Сити, Нью-Брансуик, Трентон. В Норристауне после ланча в дорогом ресторане Чарли остановился на углу улицы, услышав тихий окрик из почтового ящика. Он открыл крышку ящика, и в темноте перед ним возникла голова и плечи маленького мальчика в свитере и галстуке.
– Ты должен мне помочь, – сказал мальчик. – Меня зовут Бэтсон. Билли Бэтсон. Я работаю на радиостанции «WHIZ», и если я смогу вспомнить правильное слово и произнести его, то случится нечто чудесное. Там что-то про мудрость Соломона, силу Геракла, стойкость Атласа, могущество Зевса… а дальше не помню.
Король Тибета медленно, но настойчиво затолкал голову мальчика обратно в почтовый ящик и ушел.
Рединг, Гаррисберг, Маунт Юнион, Алтуна, Нэнти-Гло.
Подъезжая к Питтсбругу, он увидел на обочине голосующую четырехпалую мышь в красных шортах с двумя желтыми пуговицами спереди. Ботинки у мыши напоминали две боксерские перчатки, ясные глаза были полны искренности, отчаяния и потерянности. Стоя на обочине, мышонок поднял вверх свой мясистый палец и ждал. Чарли со свистом пролетел мимо. Это не его мечта.
Янгстаун, Акрон, Кантон, Колумбус. В Дейтоне он снова проголодался.
Огайо.
О-гэ-а-и краткая-о. Или просто «О.». Зачем он только уехал? Он никогда здесь раньше не был. Место хорошее. Река катила свои темные воды, а дни пролетали над головой как еще одна река. Он заехал на парковку и даже не запер свою крестную мать «Эльдорадо». Она будет терпеливо ждать его, зная, что совсем скоро Король Тибета снова наполнит собой ее роскошные внутренности.
– Потом я покормлю тебя, – сказал он своему разумному автомобилю и пошел к ресторану.
Внутри, в освещенном мерцанием свечей полумраке (хотя за окном был полдень) его усадили за массивный деревянный стол, где вручили ослепительно-белую льняную салфетку, пять серебряных столовых приборов, хрустальный кубок, наполненный прозрачной водой, и обещание. Из обещания он выбрал победителей в игре «От звонка до звонка», рискованную авантюру и счастливый лотерейный билетик.
Бархатная ведьма уселась на барный стул напротив него, повернулась вполоборота, демонстрируя свою ляжку, и улыбнулась. Он предложил ей серебро, воду и обещание, и они заключили сделку.
Чарли смотрел в ее маслянистые золотисто-карие, как кора тикового дерева, глаза через пламя стоявшей между ними свечи. Увлажненный полиэтилен был ее кожей. Сверкающий чертополох – ее зубами. В тайне чашевидных впадин под ее скулами была заключена она вся. Однажды Чарли купил телевизор, потому что рыжеволосая красотка из рекламы была частью его мечты. А еще раз – купил электрическую зубную щетку, потому что брюнетка со вставными зубами ясно давала понять, что и она тоже часть его мечты. А еще он грезил о кадиллаке «Эльдорадо». Такая у Короля Тибета была мечта.
– Который сейчас час? – спросил он, но ему никто не ответил, и он промокнул салфеткой губы, стирая остатки персиков фламбе. Они с бархатной ведьмой покинули ресторан: он со своими истрепанными мечтами, и она с единственным товаром, который могла выставить на продажу.
В доме на холме была вечеринка.
Когда они ехали по дороге, асфальт под их колесами выворачивался, словно перепачканный сажей язык громадной доисторической змеи.
– Тебе понравятся эти люди, – сказала она, обхватила ладонями нежное лицо Короля Тибета и крепко его поцеловала. Ее ногти напоминали посеребренный пушечный металл, а ладони, слегка влажные и пухлые, были полны предвкушения грядущего прикосновения к богатству.
Они вышли из машины и направились к дому. Внутри горел свет, каждое окно сияло гранью своего цвета. Пока они приближались к дому, шум внутри набухал все сильнее. Он отстал от нее на шаг и любовался переливами ее кожи. Она протянула руку, дотронулась до дома и стала с ним единым целым.
Дверь перед ними так и не открылась, но он быстро ухватился за ее волосы, и вслед за ней его всосало сквозь плоть дома.
Внутри оказались украшенные инкрустацией шкатулки из слоновой кости, в которых были спрятаны точно такие же шкатулки, только меньшего размера. Его заинтересовала одна из таких шкатулок, стоявшая на пьедестале, возвышавшемся в центре ковра, на котором фигурировал символ Ом. Шкатулка была украшена зубами выдр, африканских гадюк и рысей. Он открыл первую шкатулку, внутри оказалась еще одна, покрытая инеем. Внутри этой шкатулки обнаружилась третья, декорированная зеркалами, которые ничего не отражали. А поверхность следующей шкатулки вся была покрыта выгравированными отпечатками пальцев, но ни один не совпадал с отпечатками Чарли, и лишь когда проходивший мимо человек улыбнулся и погладил крышку шкатулки, она открылась, а внутри оказалась еще одна. И так продолжалось, пока Чарли не сбился со счета. Его изыскания закончились, когда он больше уже не мог рассмотреть шкатулку, спрятанную внутри самой крошечной, размером не больше пылинки, которую он извлек из остальных. Но он знал, что были и другие, и ему стало очень грустно от того, что он не может их достать.
– Чего именно ты хочешь? – спросила пожилая женщина с очень крепкими костями.
Чарли сидел, прислонившись к стене, единственным украшением которой служило огромное распятие с фигурой Христа. Он висел, опустив голову и вывернув плечи, как можно вывернуть плечи, только если полностью выбить суставы; фигура была сделана из массивных деревянных фрагментов искусно выкрашенной древесины: кусков дверей, кроватных столбиков, реек, балок, брусьев, перекладин, соединительных профилей массивных рам.
– Я хочу… – начал он, а потом в замешательстве развел руками. Он знал, что хотел сказать, но пока никто не расставил за него эти слова в правильном порядке.
– Ты о Мэделин? – спросила пожилая женщина. Она улыбнулась, как улыбалась тетушка Джемайма, и указала туда, где у противоположной стены огромной гостиной у камина стояла бархатная ведьма. – Она здесь.
Король Тибета немного расслабился.
– Теперь, – проговорила пожилая женщина, положив руку на щеку Чарли, – что ты хочешь знать? Скажи мне. Здесь мы можем ответить на все вопросы. Сказать всю правду.
– Я хочу узнать…
Экран телевизора стал вдруг серебряным и, осветив все вокруг, привлек внимание Чарли. Все варианты были перечислены на экране. И то, что он хотел прежде узнать, показалось неважным в сравнении с тем, что там увидел.
– Вот это, – сказал он. – Второй пункт. Как умерли динозавры?
– А, хорошо! – Она, кажется, осталась довольна его выбором. – Шефти?.. – окликнула она высокого мужчину с седыми висками. Он оторвался от разговора с несколькими женщинами и еще одним мужчиной и выжидающе посмотрел на нее, а она сказала: – Он выбрал второй вариант из списка. Я могу?
– Разумеется, дорогая, – ответил Шефти и поднял бокал, приветствуя ее.
– У нас есть время?
– О, думаю, да, – сказал он.
– Да… сколько сейчас времени? – спросил Чарли.
– Иди сюда. – Пожилая женщина крепко сжала его руку и отвела к соседней стене. – Смотри.
Король Тибета уставился на стену, она вдруг стала похожа на водную гладь, затем покрылась льдом и стала прозрачной. Во льду что-то находилось. Что-то огромное. Темное. Он присмотрелся, стараясь разглядеть очертания. Наконец он понял, что перед ним громадный ископаемый ящер, замерзший в момент охоты на более мелкое животное.
– Горгозавр, – сказала пожилая женщина, стоявшая рядом с ним. – Он напоминает тираннозавра, но на передних лапах у него только два пальца. Видишь?
Тридцать два фута темно-серой кожи. Смертоносные зубы. Морда с широкими ноздрями и остекленевшие янтарные глаза пожирателя падали. Гладкий тошнотворно-толстый хвост, недоразвитые передние лапы, прискорбно скрюченные и бесполезные. Мускулатура… пульсирование ледяной крови под кожей, напоминающей брезент… Пульсирование…
Он был живым.
Король Тибета прошел сквозь лед вместе с пожилой женщиной с глазами Цирцеи, а похожая на белую раковину гостиная исчезла. Лед начал таять, наступила ночь.
Скованная льдами громадина оттаивала постепенно. Он стоял, не веря своим глазам.
– Смотри, – сказала женщина.
И он увидел, как лед растаял, превратившись в ночной туман, и почувствовал, что задрожала земля, в то время как огромный свирепый ящер медленно и нерешительно зашевелился, а остальные незаметно подошли и встали полукругом у него за спиной.
Пришел сколозавр. Пришел траходон. Пришел стефанозавр. Пришел протоцератопс. Все они стояли и ждали.
Король Тибета знал про скотобойни, где туши подвешивали вниз головой на крюках, где перерезали глотки, и кровь лилась на пол потоком, словно моторное масло. Он заметил какой-то висящий золотой предмет, но не стал на него смотреть. Он посмотрит позже.
Они ждали. Молча ждали его прихода.
И оно приближалось через болота Мелового периода. Чарли слышал это. Звук был негромким, но становился все ближе.
– Зажги мне сигарету, пожалуйста? – попросила пожилая женщина.
Оно сияло. Было окружено бледным белым ореолом. Оно пробиралось через болота по самые бедра в разлагающейся материи. Оно приближалось, густые брови нависали над глубоко посаженными глазами, голова была высоко поднята, широкие ноздри раздувались, вдыхая морозный ночной воздух, руки покрывали спутанные волосы и земля. Человек-спаситель.
Он приблизился к хозяевам этих земель – ящерам. Обошел их, они стояли молча, им некуда было торопиться. Затем стал по очереди прикасаться к ним, и зараза поразила каждого из них. Синие грибы начали вырастать на месте пяти уколов, оставленных на их прочнейших шкурах; синюю смерть излучали прикосновения двух отстоящих больших пальцев, которые разносили микроорганизмы, разъедающие плоть великих вымерших динозавров.
Вновь появилась ледяная стена, и Король Тибета вернулся в перламутровый холод гостиной.
Он зажег спичку и дал женщине раскурить сигарету.
Она поблагодарила его и ушла.
Вернулась бархатная ведьма.
– Хорошо провел время?
Он вспомнил про шкатулки внутри шкатулок.
– Так вот как они умерли? Он был первым?
Она кивнула.
– Нита тебя о чем-нибудь просила?
Чарли никогда не видел моря. Да, он видел Дарданельский пролив, Ист-Ривер и Гудзон, но только не море. Настоящее штормовое море, которое ночами чернеет, как стекло на окне. Море, которое может манить к себе, может убивать, может проглатывать целые города и превращать их в мифы. Он хотел поехать в Калифорнию.
Неожиданно ему стало страшно, что он никогда не покинет это место под названием Огайо.
– Я задала тебе вопрос: Нита тебя ни о чем не просила?
Он вздрогнул.
– Что?
– Нита. Она тебя ни о чем не просила?
– Только огня, чтобы прикурить.
– И ты дал ей его?
– Да.
Тонкая пелена заслонила ему глаза, и лицо Мэделин вдруг поплыло. Ее подбородок задрожал. Она отвернулась и пошла к противоположной стене. Все обернулись и посмотрели на нее. Она же подошла к Ните, которая внезапно сделала шаг назад и всплеснула руками.
– Нет, я не…
Рука бархатной ведьмы устремилась к пожилой женщине, кажется, прямо к ее шее. Снова появились пальцы с серебряными ногтями и сжали тонкую сверкающую нить. Затем с усилием Мэделин порвала эту нить.
Нита издала ужасный, но тихий возглас, потом повернулась со слезами на глазах и так стояла молча у окна, опустошенная и беспомощная.
Мэделин вытерла руку о спинку дивана и подошла к Чарли.
– Мы уходим немедленно. Вечеринка закончилась.
Обратно в город они ехали молча.
– Поднимешься со мной? – спросил он, когда припарковал свой «Эльдорадо» около отеля.
– Поднимусь.
Они зарегистрировались как профессор Пьер и Мария Склодовская-Кюри. И впервые в жизни он не смог достичь оргазма. Он заснул, всхлипывая от того, что никогда не видел моря, и проснулся час спустя, когда ночь все еще жалась к стенам. Ее рядом не было.
Он услышал шум на улице и подошел к окну.
Вокруг его машины собралась большая толпа народа.
Какой-то мужчина опустился на колени перед его золотым «Эльдорадо» и дотронулся до него. Чарли знал, что ему это снится. Он не мог пошевелиться; просто стоял и смотрел, как люди ели его машину. Мужчина вцепился зубами в капот и оторвал его с кровью. От сверкающей шкуры кадиллака отвалился большой кусок. Золотая кровь стекала с подбородка мужчины.
Еще один мужчина забрался на крышу автомобиля, и даже через окно Король Тибета услышал жуткие, чавкающие звуки. На крыше появились борозды.
Женщина задрала юбку своего платья и на четвереньках подползла к багажнику задом. Ее лицо дрожало от сладострастного предвкушения, а потом машина оказалась внутри нее, и она ритмично задвигалась.
Когда женщина кончила, все набросились на автомобиль, а Чарли стоял и беспомощно наблюдал за тем, как они кусочек за кусочком жевали, пожирали и проглатывали его мечту.
– Вот и все, Чарли, – услышал он голос за спиной. Он мог обернуться и посмотреть на нее, но ее отражение в окне накладывалось на его собственное.
Наевшись, люди уходили во тьму.
Он присмотрелся и увидел золотой предмет, висящий вверх тормашками на скотобойне, его глотка была перерезана, и кровь стекала в черную, как оникс, канаву.
Оставшись без машины в Дейтон, штат Огайо, Чарли умирал вместе со своими мечтами.
– Который сейчас час? – спросил он.
XII. Тени прошлого
Предисловие к «Джеффти пять лет» из сборника «Вострясение», издательство «Houghton Mifflin», 1980.
На мгновение прижмите палец к запястью, чтобы почувствовать пульс. Слышите?
Кожа на ощупь точно такая же, как и давление, создаваемое движением крови в артерии, но мы вспоминаем уроки биологии и понимаем, что прикасаемся к совершенно иной плоти. Каждая клетка организма не такая, какой она была несколько дней, месяцев или лет назад. Каждая пульсация в нашей системе кровообращения – совершенно новый выброс энергии, похожий на предыдущий и последующий… но абсолютно иной. Наше текущее физическое состояние складывается из всех моментов нашего прошлого, даже если эти моменты безвозвратно утрачены, тело помнит оставленный прошлым теневой узор и безошибочно повторяет его.
То же самое можно сказать и о нашем разуме.
Эти рассказы, пожалуй, одни из самых автобиографических в творчестве Харлана, поэтому некоторые мотивы в них повторяются, как узоры из теней, не дающих автору покоя. Фокус заключается не в том, чтобы пытаться отыскать и сложить воедино эпизоды реальной жизни Харлана, а в том, чтобы понять, как много общего во всех наших душевных порывах. В своих произведениях Харлан не перестает напоминать нам, что каждый человек во Вселенной и все, что мы видим не больше, чем крошечная пылинка в пространстве между звездами. Ни одна созданная человеком камера не может показать всю эту картину целиком. И самое лучшее, что нам остается делать – это распознавать среди теней знакомые узоры и пытаться осторожно нащупать пульс в темноте.
Рассказ «Открой коробку – найдешь подарок!» (1958) позволяет нам окунуться в наше детство. Это не ностальгическое воспоминание – хотя вполне возможно, что вы испытаете прилив ностальгии, если вам уже достаточно лет и вы помните коробки из-под хлопьев за 23 цента; скорее, это попытка показать, как ребенок учится на своем опыте. На первый взгляд, это всего лишь незначительное воспоминание, однако в конце истории возникает маленькая тень, которая занимает свой уголок и не покинет его еще долгое время.
Совсем иная тема – попытка взглянуть на прошлое из настоящего. В «Последнем штике» (1960) это путешествие измеряется в милях (в буквальном смысле слова), но в то же время оно глубоко символично, ведь люди, которых мы встречаем в жизни, становятся для нас чем-то вроде дорожных знаков, указывающих направление в будущее. И все зависит от того, как мы на эти знаки будем реагировать. Нам предстоит сделать выбор: следовать в направлении, заданном этими «дорожными знаками», и неважно, куда они в итоге приведут, или же прокладывать свой собственный путь. Марти Филд сделал свой выбор и приглашает вас вместе с ним разделить его чувство вины.
Еще одно мучительное путешествие во времени к самим истокам показано в рассказе «Одна жизнь, начинавшаяся в бедности» (1970). Здесь повторяются знакомые персонажи и ситуации, но даже если предположить, что Марти Филд и Гас Розенталь – одно и то же лицо, то в данном произведении герой прошел куда более долгий путь – на целых десять лет длиннее – и смог намного глубже осознать, как и почему он превратился в такого непокорного мальчишку. (Обратите внимание, что Харлан включает свой личный опыт в воспоминания «мистера Розенталя» о том же самом бродячем цирке, который также появляется в рассказе «Подай-Принеси в цирке, или Воспоминания о карнавале».)
Подслушав на вечеринке обрывки одного разговора, Харлан написал рассказ «Джеффти пять лет» (1977). Результатом этой чудесной умственной гимнастики стало появление образа «мальчика, который попал во временную западню и навсегда остался пятилетним». Харлан говорил, что «в Джеффти есть кое-что от меня, и мы с ним в этом ужасно похожи». А здесь уже практически нечего добавить. Ведь тени прошлого не только уродуют и уничтожают нас, но могут приносить нам и утешение. Поэтому жестоко сдерживать или пытаться развеять тень, способную скрасить наше существование, и Харлан демонстрирует нам, как можно прикоснуться к ней нежно, с любовью и уважением. Это может быть очень здорово и приятно.
Открой коробку – найдешь подарок!
Его полное имя – Дэвид Томас Купер. Мама зовет его Дэви, учителя – Дэвид, но вообще-то он достаточно подрос, чтобы приятели величали его по-мужски – Дэйвом. В конце концов, восемь лет – это уже не маленький. Взрослый человек, который сам ходит в школу и не ложится спать раньше половины девятого.
В прошлом году мама сказала: «После каждого дня рождения мы разрешим тебе укладываться на час позже» – и сдержала обещание. Дэви посчитал, что таким макаром через несколько лет можно будет почти совсем не ложиться.
Дэви – худой мальчик, стриженный под полубокс, с узким личиком, большими карими глазами и привычкой сосать большой палец, когда никто этого не видит.
А сейчас, в эту самую минуту, ему больше всего на свете хотелось иметь полный комплект медалек.
Дэви сунул руку в карман штанов и вытащил матерчатый мешочек с завязками. Раньше он держал здесь алебастровые шарики, но сейчас они остались дома, в коробке из-под обуви. Теперь в мешочке лежали медальки. Дэви сдвинулся на край автомобильного сиденья и развязал мешочек.
Медальки звякнули. Двадцать четыре штуки. Булавки Дэви повытаскивал – он не такой дурной, как Леон, чтобы носить свои медальки на шапочке. Куда лучше раскладывать их на столе. Дело даже не в том, что на них классные картинки – герои знаменитых комиксов; дело в том, что они – твои.
Все-таки здорово, что осталось дособирать всего восемь: Скизикса, сиротку Анни, Оболдуя Энди, королевича, Б. О. Пленти, волшебника Мандрагору, Сорванца Гарольда и – самого редкого – Дика Трейси. Тогда Дэви утрет нос Роджеру, Хобби и даже Леону. У него будет весь комплект, выпущенный компанией по производству пшеничных хлопьев. Главное – даже не обскакать других ребят, главное в том удовольствии, которое получаешь от каждой новой медальки, как будто чего-то достиг. Когда Дэви соберет оставшиеся восемь, он будет самым счастливым мальчиком на Земле.
Однако это опасно, как отлично понимал Дэви.
Не то чтобы мама отказывалась покупать хлопья. Коробка стоит всего двадцать три цента, мама покупает по коробке в неделю. Но в коробке-то медалька всего одна! Наверняка не соберешь комплект до того, как медальки заменят другими вкладышами. Потому что слишком часто попадаются дубликаты у Дэви уже три Супермена (это самая легкотня), а Дик Трейси есть только у Хобби, причем меняться Хобби не хочет. Вот и думай, как добывать медальки!
В наборе тридцать два ярких глянцевых значка. Каждый в целлофановом пакетике на дне упаковки с хлопьями.
Как-то Дэви отстал от матери в магазине и подошел к полке с хлопьями. Взял коробку и, не успев сообразить, что делает, запустил пальцы под донышко. Он и сейчас помнил дикий восторг от прикосновения к пакетику. Он всунул еще палец, раздвинул щель и выудил медальку.
В тот день он заполучил сироткиного песика Сэнди.
В тот день он понял: незачем дожидаться, пока мать купит коробку. Потому что в тот день он заполучил Сэнди, а прежде никто, никтошеньки во всей округе не видел этой медальки в глаза. Это было в тот день.
Так что Дэви прилежно сопровождал мать в ее еженедельной поездке за покупками. Мать попервости удивилась, но она любила Дэви и совсем не возражала.
В ту первую неделю, когда он раздобыл Сэнди, Дэви понял: не стоит заходить в универмаг вместе с матерью.
Она может узнать, что он затеял. Он вовсе не стыдился, но понимал, что поступает нехорошо… он бы скорее умер, чем проговорился маме. Она может подойти к полке, где он стоит, притворяясь, что читает надпись на коробке, а на самом деле нащупывая целлофановый пакетик, – и заметить его. Или Дэви застукает кассир, и маму позовут опознать гадкого воришку.
Так что он научился ждать в машине, играя с медальками в мешочке, пока мама с продавцом выйдут из универмага и загрузят покупки, а потом мама поцелует сыночка, похвалит за то, что так терпеливо ждал, и пообещает быстренько зайти в булочную и в магазин к Вулворту.
Дэви знал, сколько это займет. Почти полчаса.
Вполне достаточно, чтобы провертеть дырки в десяти-двенадцати коробках и вытащить медальки.
Обычно попадалось не меньше двух новых. Сперва – во вторую поездку по магазинам – даже больше. Пять или шесть. Но потом, разумеется, стали чаще попадаться дубликаты, и он был на седьмом небе, если находил хотя бы одну.
Теперь осталось собрать только восемь, и Дэви высыпал коллекцию из мешочка, следя, чтоб ни одна медалька не завалилась между подушками.
Он повернул их выпуклой стороной наружу. Покрутил, чтобы Фантомас и Агент Х-9 не были вверх ногами. Разложил в ряды по четыре – вышло шесть рядов. Ссыпал обратно в мешочек и позвенел возле уха.
Его приобретение.
– Долго меня не было? – спросила мама в окошко. – За спиной у нее толстый прыщавый продавец держал у груди большую коробку.
Дэви не ответил – мама не для того спрашивает. Просто у нее такая привычка. Спрашивает и сама удивляется, если он ответит. Дэви давно научился различать вопросы вроде «Куда ты задевал банные шлепанцы?» и «Правда мама купила хорошенькую шляпку?»
Поэтому он не ответил, но с интересом заговорщика, выжидающего, когда берег обезлюдеет, наблюдал, как мать открывает переднюю дверцу и наклоняет переднее сиденье вперед, чтобы продавец запихнул коробку на заднее. Дэви пришлось скрючиться, но ему нравилось, как придавливает спину подушка.
Потом мама нагнулась и поцеловала сыночка – приятно, только челка при этом всегда падает на лоб, – затем так замечательно подмигнула и поправила ему челку. А потом хлопнула дверцей и пошла через улицу в булочную.
Только она вошла в магазин, Дэви вылез из машины и направился к универмагу. Первый торговый зал, второй – и здесь, в самой середине, он увидел коробки.
Новый завоз! Новые коробки – на мгновение его пронзил страх, что там уже не медальки, а наклейки или какая-нибудь другая чепухня.
Еще шаг, и сердце радостно екнуло – вот она, надпись: «Открой коробку – найдешь подарок!»
Да, это коробки с медальками.
Какой классный день! Дэви на ходу принялся напевать песенку собственного сочинения:
Вот он уже перед коробками, взял первую. Развернул лицом к себе, сдавил донышко… сильнее, сильнее. Иногда это было трудно – кожа между большим и указательным пальцами содралась о жесткий картон и саднила.
Пакетик запрятался далеко, пришлось еще немного надорвать коробку. Палец проткнул бумагу, в которой лежали хлопья, но в следующую секунду Дэви уже нащупал пакетик и вытащил его наружу.
Опять Сэнди.
Так плохо Дэви не было с того дня, когда он поцарапал о бровку новенький, только что подаренный велик. Горе захлестнуло его с головой, он бы расплакался, если б не видел перед собой еще коробки. Дэви запихал медальку обратно, потому что это нечестно – брать медальку, которая у тебя уже есть. Это была бы жадность.
Он взял вторую коробку. Третью, четвертую, пятую.
К тому времени как Дэви распотрошил восемь коробок и не нашел ни одной новой медальки, он совсем скис: скоро вернется мама, а к ее возвращению надо сидеть в машине. Он принялся за девятую – остальные восемь уже стояли на полке, правда, сикось-накось, потому что вспоротые донышки не давали поставить их как следует, – когда сзади появился человек в белой форме продавца.
Дэви так старался не ковырять коробку, когда кто-нибудь подходит… притворяться, будто читает надпись… но продавца он не заметил. – Эй! Ты что там делаешь?
Голос у продавца был резкий и неприветливый, Дэви похолодел от желудка и до макушки. Продавец взял мальчика за плечо и грубо развернул к себе. Дэви не успел вытащить пальцы из коробки.
Продавец секунду смотрел на него, потом расширил глаза.
– Так это из-за тебя у нас пропало столько хлопьев!
Дэви понял, что не забудет его голос, даже если проживет тысячу, или миллион, или миллион миллионов лет.
У продавца были густые сросшиеся брови, длинные патлы, бородавка на подбородке и большой карандаш за ухом. Он злобно смотрел на Дэви, и Дэви испугался, что умрет на месте.
– Пошли, отведу тебя в контору.
Он провел Дэви в комнатенку за мясным прилавком, усадил на стул и спросил:
– Как тебя звать?
Дэви отвечать не собирался.
Самое страшное, самое-самое страшное, если узнает мама.
Она скажет папе, когда тот придет с работы, папа разозлится пуще обычного и выпорет Дэви ремнем.
Поэтому Дэви твердо решил ничего не говорить, и тогда продавец заглянул ему в карман, нашел мешочек с медальками и пробормотал:
– Ага. Теперь я точно знаю, что это ты, – и заглянул в другие карманы.
Наконец он сказал:
– Документов у тебя нет. Значит, так: или ты говоришь, как тебя звать и кто твои родители, или я веду тебя в полицейский участок.
Дэви решил все равно ничего не говорить, хотя глаза у него щипало. А продавец нажал кнопку на такой штуковине у себя на столе, и вошла женщина в белом халатике с поясом.
– Мэрт, подежурь немного за меня. Вот, поймал воришку, который вскрывал коробки с хлопьями.
Отведу его – тут бородавчатый что есть силы подмигнул женщине по имени Мэрт – в полицейский участок. Туда попадают все нехорошие воры, и полицейские засадят его на много-много лет, если он не скажет свое имя.
Мэрт кивнула, и прищелкнула языком, и сказала, что стыдно такому маленькому мальчику красть, и даже: «Кане капукагай капарканя уж каслишкаком».
Дэви знал, что она говорит «на ка», но Хобби и Леон сами так говорили, а его не научили, поэтому он не понял, даже когда бородавчатый ответил:
– Канет, я кахокачу католькако канекамнокаго кавпракавить ему камозкаги.
Тогда Дэви подумал, что это игра и его отпустят, а и не отпустят, все равно нестрашно: мама много раз говорила, что полицейские – друзья, они его защитят. Он любил полицейских и потому не боялся.
Только плохо, что его поведут к полицейскому, а мама придет и не застанет его и будет потом ругаться.
Но он все равно молчал. Бородавчатому продавцу ничего говорить нельзя.
Тот взял Дэви за руку и вывел через черный ход к пикапу с эмблемой универмага. Дэви молча сел рядом на сиденье. Они проехали по городу и остановились возле полицейского участка.
Он молчал, когда бородавчатый говорил большому, толстому и краснолицему полицейскому в потной рубахе:
– Эл, это воришка, которого я поймал в магазине. Он рвал коробки, и я подумал, что ты захочешь посадить его в тюрьму.
И он подмигнул большому краснорожему полицейскому, а полицейский тоже подмигнул и ухмыльнулся, а потому подался вперед и уставился на Дэви.
– Как тебя звать, мальчик?
Голос у него было сладкий, как сладкая вата, но все равно Дэви сказал бы ему, что его зовут Дэвид Томас Купер и что он живет в доме номер 744 по Террас-драйв, Мэйфер, штат Огайо… если бы рядом не стоял бородавчатый.
Так что Дэви промолчал, а полисмен взглянул на бородавчатого и сказал очень громко, кося на Дэви черным глазом:
– Ладно, Бен, похоже, что к этому преступнику надо применить более строгие меры. Я ему покажу, что бывает с ворами!
Он встал, и Дэви увидел, какой он большой и толстый.
Мама описывала полицейских совсем другими. Жирный полисмен взял Дэви за руку и повел по коридору, а бородавчатый увязался следом и сказал:
– Слышь, начальник, я ни разу не был в вашей вытрезвиловке. Можно глянуть?
Жирный ответил:
– Да.
И тут для Дэви началось самое страшное.
Его завели в комнату. Там на грязной койке лежал вонючий дядька, облепленный мухами, он заблевал весь пол и матрас и лежал в блевотине, и Дэви затошнило. Потом была решетка, и за решеткой другой человек, он хотел их схватить, а полицейский через решетку ударил его по руке толстой палкой на веревке. И еще там сидели смурные дядьки, и ужасно воняло, и скоро Дэви совсем перетрусил, и начал плакать, и захотел спрятаться или домой.
Потом они вернулись туда, откуда пришли, и полицейский нагнулся к Дэви, и затряс его изо всех сил, и орал, чтобы тот никогда, никогда, никогда больше не нарушал закон, или его посадят к тому дядьке, который хотел их схватить, и запрут на ключ, и дядька съест его живьем.
Тогда Дэви заревел.
Полицейский и бородавчатый вроде бы обрадовались, потому что Дэви слышал, как полисмен сказал продавцу:
– Это на него подействует. На таких маленьких главное произвести правильное впечатление. Больше он к тебе не сунется, Бен. Оставь его здесь, и скоро парень запросится к родителям. Тогда мы отправим его домой.
Бородавчатый пожал полисмену руку, и сказал «спасибо», и еще пригласил заходить в магазин и брать мяса сколько надо.
Потом нагнулся к Дэви и заглянул ему прямо в глаза:
– Ты не будешь больше воровать из коробок с хлопьями?
Дэви был смертельно напуган, он затряс головой и почувствовал, какие липкие стали следы от слез.
Бородавчатый выпрямился, улыбнулся полисмену и вышел, оставив Дэви в этом ужасном месте.
Дэви сказал правду.
Он никогда, никогда не будет воровать из коробок с хлопьями. Он вообще с этого дня ненавидит пшеничные хлопья.
И фараонов, кстати, тоже.
Последний штик
«Смешной я человек, – подумал он, расплющивая сигаретный окурок о похожее на луну яйцо. – Настоящий, что б меня, приколист!»
Он отодвинул от себя поднос.
«Посмотрите на смешного человека!» – Его лицо волшебным образом преобразилось, приняв соответствующее выражение, когда стюардесса забирала поднос. Ничего другого от него и нельзя было ожидать, он же, в конце концов, такой забавник. «Не смотри на меня, милочка, лучше посмейся». Пожав плечами от отвращения к самому себе, он повернулся к иллюминатору. Из стекла на него смотрело его собственное лицо с классическим греческим профилем. Он презрительно фыркнул этим греческим носом.
За крылом самолета, где-то далеко внизу сквозь утреннее марево смутно виднелось серо-голубое лоскутное одеяло Огайо. «Теперь я лечу, – размышлял он. – Теперь я лечу. Я уезжал в грузовике с фруктами. А теперь я – Марти Филд, король кретинских комиков. И я лечу. Вееесело!»
Он закурил еще одну сигарету с сердитым и саркастическим видом.
Возвращаешься в Лейнсвилл. Домой. Возвращаешься ради признания. Ведь они почитают именно тебя, Марти Филд, только тебя. За исключением генерала Лейна, основавшего город, в Лейнсвилле больше нет ни одного достойного почитания жителя. Так что, возвращайся. Тринадцать лет спустя. Как матрос, явившийся из тринадцатилетнего плавания, приятель. Возвращайся, Марти Филд, и взгляни на эти дивные незабываемые лица из твоего безумно счастливого прошлого. Давай, Марти, малыш. Возвращайся!
Он шлепнул по кнопке над головой, вызывая стюардессу. Выражение его лица снова изменилось, теперь оно усмехалось.
– Как насчет пары кусочков сахара, дорогуша? – спросил он, когда она с вопросительным видом наклонилась над ним.
«Ага, куколка, я их вижу! Размер не меньше третьего номера? Да, они очаровательны! А теперь, как насчет сахара?»
Когда она положила сахар ему на ладонь, он одарил ее легкой улыбкой, точно рассчитав степень ослепительности. Затем достал один кусочек из обертки и стал грызть его, задумчиво глядя в иллюминатор.
Ты только подумай, Марти Филд. Вспомни, что было раньше, когда ты еще не носил имя Марти Филда. Тринадцать лет назад тебя звали Морри Фельдманом, ты был обычным подростком. Вспомни давнее время и подумай о том, что помнят о тебе те лица из прошлого. Какие у них остались воспоминания? Ты чертовски хорошо знаешь какие, и ты знаешь, что они скажут теперь, когда ты вернешься в Лейнсвилл ради признания и аплодисментов. Что сможет вспомнить о тех днях миссис Шэнкс, живущая в соседнем доме? О чем думает Джек Уилдон, твой одноклассник? И Пегги Мэнтл? А что насчет Леона Поттера – когда-то вы с ним были не разлей вода? Что за небылицы он насочиняет из полузабытых образов и своих фантазий? Ты знаешь людей, Марти Филд. Ты их отлично изучил; вот почему твои комедии так популярны… потому что ты знаешь, о чем люди думают, какие у них причуды. Так что поразмышляй, малыш. Твой самолет подлетает к Кливленду, и там тебя встретят, чтобы отвезти в Лейнсвилл. Хорошенько пораскинь мозгами. Вообрази их мысли, малыш Марти!
Миссис Шэнкс: Ну конечно же я помню Марти. Он часто бывал у меня дома. Мне даже кажется, что он чуть ли не поселился у меня на крыльце. Хороший был мальчик. Я помню его маленькое худое личико (знаете, он был таким хрупким ребенком!), но оно всегда улыбалось. Он обожал печеньки, которые я пекла на Рождество. Просил меня готовить их круглый год. И какое у этого ребенка было воображение… он мог прийти на пустырь за домами и превратить его в настоящий форт, выкопать там крепость и играть в ней целый день со своими игрушечными пистолетиками. Даже тогда он был особенным. Уже тогда он знал, что однажды прославится… он был из таких людей. И семья у него была хорошая, без этого он бы вряд ли чего-то добился.
Эван Деннис: В Марти всегда была божья искра. Это даже трудно передать словами. Упорство, целеустремленность, нечто такое, что двигало его вперед. Я часто общался с его отцом – вы же помните Лью, ювелира, правда? Мы с ним говорили о Марти. Мы с его отцом были довольно близки. Какое-то время Лью волновался за мальчика, он был таким неугомонным. Но я всегда говорил: «Лью, не нужно переживать за Морри (его так звали до того, как он сменил имя, знаете, я ведь был очень близок с его семьей). У него все получится, у этого парня. Он очень хороший». Да, я прекрасно помню его семью. Знаете, мы ведь были очень близки.
Джек Уилдон: Конечно, я знал его, черт возьми! Ребята его часто задирали. Он росточком не вышел, ну и… Но я взял его под свое крыло. Мы с ним дружили. Черт возьми, мы любили кататься на велосипедах допоздна, наматывали круги по Ментор-авеню при свете фонарей. Нам это так нравилось! Мы были очень дружны. Черт возьми, возможно, я был его самым лучшим другом. Всегда звал его с собой, когда мы собирались играть в бейсбол. Играл он не очень хорошо из-за маленького роста и прочих недостатков, но, черт возьми, он все равно должен был играть со всеми, и я уговаривал остальных мальчишек взять его в команду. Всегда поддерживал его. Да, мне кажется, в детстве я знал его лучше всех остальных.
Пегги Мэнтл: Честно признаюсь, я его любила. Он не был самым сильным или самым красивым мальчиком в школе, но даже тогда, в детстве, он был таким… таким, не могу подобрать нужного слова… динамичным. Знаете, я его просто любила, вот и все. Он был замечательным. Слов нет, каким замечательным. Я его любила, вот и все.
Леон Поттер: Марти? Мы здорово проводили время вместе. С ним никто не мог сравниться. Мы были просто чокнутыми. Брали цветные мелки с треугольником на коробке и банные полотенца, которые повязывали вокруг шей, и называли себя «Сышики-йети». На самом деле, конечно, имелись в виду «Сыщики-дети», но мы просто придуривались. Сами выдумывали преступления, а потом их раскрывали. Например, вытаскивали бутылки с молоком из деревянных ящиков, которые стояли у каждого дома, и притворялись, будто их украл молочный вор, а мы его ловим. Славное было времечко! Марти мне очень нравился. Буду рад снова его увидеть. Интересно, помнит ли он меня? Ну, конечно же, помнит!
Все эти лица начинают кружиться и исчезают, как только над креслом зажигаются таблички с надписями: «Пристегните ремни» и «Не курить». Возвращаются обратно в тот мир без острых углов, где им и было самое место, – внутрь твоего разума, Марти Филд. Они исчезли, а ты здесь, и самолет заходит на посадку в Кливленде. Так что думай хорошенько… и отвечай очень осторожно. Ты не забыл?
Пока самолет катится по посадочной полосе к зданию Кливлендского муниципального аэропорта, скажи, ты помнишь Леона? Ты помнишь Пегги, у чьего отца был яблоневый сад? Помнишь Эвана Денниса, который пытался отрастить бороду и выглядел как бедняга Иисус или еще больший бедняга Ван Гог? Ты можешь четко представить себе их лица, Марти Филд, который когда-то был Морри Фельдманом из дома номер 89 по Хэрмон-драйв в городе Лейнсвилл, штат Огайо? Ты можешь представить их себе так же ясно и четко, как в детстве, когда видел их своими глазами?
Или же годы затуманили твою память? А их образы размылись? Ты можешь сказать о них что-нибудь примерно в том же духе, в каком они говорят о тебе? Давай, не тушуйся, Марти Филд. Теперь ты большой человек, тебя приглашают выступать в самые роскошные ночные клубы и на знаменитые телепередачи. Салливан и Синатра готовы на многое, лишь бы заполучить тебя в свое шоу, а осенью «Понтиак» выпустит уникальное авто специально для тебя. Так что нет никакого смысла врать. Ни своим воспоминаниям, ни самому себе, ни даже судьбе. Скажи всю правду, Марти, и ты услышишь, как она звучит.
Не бойся. Боятся только трусы. А ты ведь не должен быть трусом, правда, Марти? В семнадцать ты уехал из дома на грузовике с фруктами, на лобовом стекле которого красовалась наклейка с надписью: «Попутчиков не берем». Тебя хорошенько помотало по жизни, Марти Филд, ты знаешь что почем, так скажи правду. Будь откровенен с самим собой. Ты приехал, чтобы встретиться с ними тринадцать лет спустя, и ты должен все знать.
Ладно, Марти, забудь про свои дурацкие штики. Хотя именно они принесли тебе славу, именно благодаря им тебя сегодня будут осыпать почестями в Лейнсвилле. Но ты отклоняешься от темы. Это все равно, что убегать, поджав хвост, Марти. Забудь о делах, просто отвечай на вопросы. Ты их помнишь? А теперь – только правда.
Еще одна шуточка, Марти? Еще что-нибудь смешное из твоего обширного и ужасно странного репертуара? Или эти рабочие моменты лучше помогают тебе передать правду? Подсознательная хохма, да, малыш? Тебе это помогает лучше сосредоточиться на Эване Деннисе, Джеке Уилдоне и всех остальных жителях сонного захолустного Лейнсвилля, что находится в тридцати одной миле от Кливленда в так называемом либеральном сердце великого американского Среднего Запада?
Марти Филд, пока ты спускаешься по алюминиевой лестнице из огромной летающей машины, ответь, это правда?
Этим замечанием про Дахау, где в печах сжигали евреев, ты хочешь положить начало старой психологической игре? В этом и раскрывается твое прекрасное псевдогойское нутро? То самое нутро, которое было у тебя еще в те дни, когда ты носил имя Морри Фельдман… то самое нутро, которое всколыхнулось в тебе, когда ты решился на пластическую операцию, чтобы сделать себе расчудесный гойский носик… которое ничуть не возражало, когда ты официально сменил имя? А сейчас тебя оно не беспокоит? Не вызывает щемящего чувства пустоты, которое возникает рано по утрам, когда проведешь всю ночь на амфетамине и горячем черном кофе? Тебя это совсем не беспокоит, Марти?
Ооой, как смешно, не правда ли, Марти? Так здорово обыграл те истории про нарисованные на синагогах свастики, о которых писали в газетах! Или дело не только в этом, Марти? Скажи, как, черт возьми, ты вообще стал таким больным комиком? Просто хотел заработать побольше, или ты сам немного больной? А может быть, слегка – немножко – злишься?
– На что, черт тебя побери? Выметайся отсюда, оставь меня в покое.
Как на что? На твое прошлое, Марти, малыш. На твое жизнерадостное прошлое в старом добром обожающем Марти Филда Лейнсвилле. Вот почему ты решил обрубить все концы? Вот что толкает тебя вперед?
– Заткнись. Оставь меня в покое. Это очередная работа и всего-то. Меня пригласили, я приехал. Приму их дурацкие почести и свалю потихоньку. Дело – яйца выеденного не стоит. А я такой больной, потому что это приносит хорошие бабки. И все. Я нормальный, не псих. Это моя фишка. Она нравится публике.
Конечно, Марти. Как скажешь, малыш. Я прекрасно понимаю.
– Как ты меня назвал?
Никак, мой милый жизнелюб. Так, бормочу под нос всякую чушь!
– Только не вздумай называть меня трусом!
Как скажешь, зайчонок! Никто не просит тебя отказываться от своего ремесла, мир обожает Марти Филда. Он такой жизнелюбивый. Такой смешной человек. Возможно, он также был смешным мальчонкой, но теперь он смешной мужчина. Давай же, миленький, вот они, ждут тебя за ограждением, им так не терпится поприветствовать героя-победителя! Ну же, Аттила, скажи людям что-нибудь смешное!
Двое детишек растянули баннер, и лицо Марти Филда расплылось в радостной, заранее подготовленной для такого случая улыбке, когда он увидел надпись:
ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ, МАРТИ ФИЛД!
ГОРДОСТЬ ЛЕЙНСВИЛЛА!
Поездка была не очень долгой. Впрочем, она никогда не была долгой. Тридцать одна миля, мимо ярмарочной площади, мимо лесопилки, где когда-то очень давно он любил играть. Он вспоминал треклятый пруд за лесопилкой, какой он был глубокий; вспоминал свой день рождения, когда думал, что праздника не будет, поэтому слонялся где-то весь день и страдал, а когда вернулся, то увидел, что ему хотели сделать сюрприз, но не дождались и съели почти все угощения без него. Вспомнил слезы по чему-то утраченному, что ему так и не удалось обрести.
Проезжал мимо начальной школы Латропа, где он разбил один из украшенных орнаментом фонарей над входом. Мимо Хэрмон-драйв, где он когда-то жил. Вдоль Ментор-авеню и оттуда – в центр города. Вот появилась площадь, вокруг площади мимо кинотеатра «Лирика», который переделали в офисное здание. Он вспомнил этот крошечный кинотеатр и смешную вывеску под козырьком: «Самый интимный кинотеатр в округе». Вспомнил, как приходилось сидеть буквально на коленях у соседа, настолько маленьким там был зрительный зал. Действительно, очень интимный. Все вспоминал и вспоминал.
Потом – отель, умыться, переодеться в чистую белую рубашку с воротником на пуговицах и деловой костюм-тройку, чтобы все могли сказать: «Не правда ли, он умеет стильно одеваться?» И все это происходило так быстро! Слишком много воспоминаний, слишком много попыток докопаться до правды о том, что происходило на самом деле. Было ли его детство счастливым? Было ли оно таким, как они его убеждали, каким ему самому хотелось бы его вспомнить?
Или все обстояло иначе? Поэтому ты и стал таким, как есть… человеком, который каждый день выходит на освещенную софитами сцену, берет ножницы и вспарывает ими своих собратьев. Правда же, Марти? Да ладно, не тяни резину.
Праздничный банкет и – о боже! – раньше в Лейнсвилле ничего подобного не готовили. Никаких высушенных щепок белого куриного мяса. Нет, Марти Филда не будут угощать таким! Только самое лучшее для человека, обогнавшего по популярности сериал «Бонанза». А после обеда – быстрая экскурсия по городу, где все заведения были открыты, торговый центр на Мейн-стрит работал после восьми вечера – все, чтобы пробудить смутные искаженные воспоминания.
Танцы в «Лосином домике»…
Полуночная пицца…
Много автографов…
Слишком много рукопожатий…
Потом нужно немного поспать, ведь завтра такое важное событие – вручение памятной доски в старшей школе. Ты же понимаешь, какая это огромная честь.
Сон. Хгм. И ты называешь это сном?
– Леди и джентльмены, – начал директор школы, – юмор – вещь очень деликатная. – Он был крупным цветущим мужчиной. Пятнадцать лет просидел на своем месте, не опасаясь потерять его. Правда, был один момент, когда среднюю школу «Чемпионы» признали непригодной и объединили с только что образованной старшей школой. Тогда на место директора пытались протащить какого-то человека из восточного Кливленда, но директор обратился к своему шурину, обладавшему большим влиянием на местных политиков. И внезапно человек из восточного Кливленда оказался недостаточно квалифицированным для данной работы. Директор был крупным, цветущим и уверенным в своем положении человеком.
– Поэтому, как и все деликатные вещи, – продолжил он, – юмору, чтобы расцвести пышным цветом, требуется особенно умелый садовник. Именно таким садовником является человек, которого я имею честь вам сегодня представить. Я помню, как впервые увидел Марти Филда. – С важным видом проговорил директор, засовывая большие пальцы в карманы своего жилета. – Я был тогда директором старой средней школы «Чемпион». И однажды сентябрьским утром, выходя из своего кабинета, я заметил маленького мальчика, опаздывавшего на урок. «Ну что ж, сэр», – сказал я сам себе…
Марти Филд даже не стал слушать, что было дальше. Начинается. Снова. Опять про то, какой он был маленький, низенький, болезненный. Ага, вы правы, директор. Я был маленьким и жалким созданием, все так. Но это лишь часть истории. Был момент, когда я сильно отставал от класса. Но началось все не тогда. А намного раньше.
Так вернись в то время, Марти Филд. Вернись в прошлое впервые с того момента, как они связались с тобой и пригласили в Лейнсвилл, чтобы осыпать почестями, вернись и восстанови в своем воображении все, как было на самом деле.
Расскажи правду, Марти. Больше никаких шуточек, анекдотов, никаких штиков… расскажи все, как было.
Все, что произошло, как будто…
ТЫ СЕЙЧАС ТАМ…
Тебя зовут Морри Фельдман. Твоего отца – Лью Фельдман, мать – Сара Фельдман. Вы единственные евреи на своей улице, ты единственный еврейский ученик в младшей школе. В твоем городе живет всего семь еврейских семей. Ты ходишь в младшую школу Латропа, и ты маленького роста. На переменах мальчишки втаскивают тебя на бейсбольное поле, и один из них затевает с тобой драку. Обычно это Джек Уилдон, у него квадратная голова и коротко стриженые волосы, а его отец работает кем-то там на химическом заводе «Даймонд Элкели». Джек Уилдон здоровый бычара и смеется, как дебил, и тебе не нравится жутковатый странный взгляд его жестоких глаз.
Ты стоишь и ждешь, пока Джек Уилдон назовет тебя грязным жидом, а твою мать – грязной жидовкой, и станет кричать, что ты мочишься в штаны, потому что все жиды так делают, правда ведь, маленький долбаный жиденок? А когда ты замахиваешься и бьешь его кулаком в висок, вокруг тебя как по волшебству образуется круг из мальчишек, пока вы с Уилдоном сцепляетесь в своей детской драке (и этих мальчишек ты ненавидишь больше всего, потому что они выше тебя ростом, туго соображают, но при этом очень страшные). Кто-то сильно бьет тебя ногой по спине, прямо по копчику. Тяжелым ботинком. И ты невольно начинаешь плакать.
Ты падаешь, а они принимаются пинать тебя ногами. Бьют сильно, а у тебя не хватает опыта или ума сжаться в комочек. А потом перед глазами все начинает кружиться и расплываться, и ты понимаешь, что теряешь сознание. В этом есть даже своя особая радость – ведь в фильмах, которые показывают по субботам днем, именно такое происходит с хорошими мальчиками, когда на них нападают хулиганы. Какое-то время спустя курносая мисс Декстер из пятого класса выходит на игровую площадку, видит, что происходит и возвращается в школу сказать кому-нибудь об этом. Потом милая мисс О’Хара – учительница третьего класса, которая относится к тебе с симпатией, выбегает, поднимает тебя на руки и осторожно заносит внутрь.
Первое, что ты слышишь, когда приходишь в себя, это как один из мальчишек говорит: «…грязный еврейский слон». И твоя детская логика не позволяет понять, почему они называют тебя слоном. У тебя ведь нет длинного хобота. Тогда они в первый раз дают тебе понять, что твой еврейский шнобель выдает тебя с потрохами.
Тебя зовут Морри Фельдман, ты живешь в доме 89 на Хэрмон-драйв. На лето ты уезжал в лагерь, а теперь вернулся, и отец сказал тебе, что твоего пса по кличке Паддлс усыпили в твое отсутствие. Соседка миссис Шэнкс вызвала службу отлова бродячих животных, пока отец с матерью уезжали днем в Кливленд, они поймали Паддлса и усыпили его. Отец говорит, что ему очень жаль, он не знает, почему миссис Шэнкс так поступила; ты выбегаешь из дома, прячешься под боковым крыльцом и плачешь. Позже ты крадешь из гаража миссис Шэнкс ее выбивалку для ковров и закапываешь поглубже в мягкой желтой земле за гаражом.
Тебя зовут Морри Фельдман, и ты учишься в средней школе. Однажды посреди ночи ты слышишь, как что-то тяжелое падает у тебя во дворе, потом – еще что-то, а затем недоеденный грейпфрут разбивает тебе окно, а на лужайке перед домом – кто бы мог подумать, что такое случится в Огайо! – ты видишь огромный горящий крест. На следующий день ты узнаешь о существовании Антидиффамационной лиги[20]. Но ты никому не говоришь, что видел, как мистер Эван Деннис – хозяин «Цветочного магазина Денниса» бежал по улице с перепачканными сажей лицом и руками к своей машине, у которой были выключены фары.
Тебя зовут точно так же, просто прошло какое-то время, и у тебя даже появилась девушка по имени Пегги Мэнтл. У нее светлые волосы, голубые глаза и англо-саксонские черты лица, и ты влюблен в нее по уши. Но однажды ты застаешь ее за одним делом, которым она никогда не позволяла себе заниматься с тобой. Она предается ему в кустах позади своего дома после хэллоуинской вечеринки. И делает это с Леоном Поттером, живущим на другой стороне улицы. Его мать всегда захлопывала дверь перед твоим носом, когда ты приходил к нему в гости. Ты ничего не говоришь. Ты не можешь. Тебе страшно.
Ты уже долгое время испытываешь страх. Когда ты был маленьким, ты еще мог ударить Джека Уилдона или убедить Леона, чтобы он поиграл с тобой. Но они растут все выше и выше, а ты по-прежнему остаешься маленьким и хрупким, и они легко могут уделать тебя своими кулаками.
Поэтому ты учишься резать их своим языком.
Ты научился рвать, кромсать и рубить своим ртом. Вот как все это началось. Вот откуда это пошло. Вот почему ты уехал из своего города на грузовике с фруктами, отправился в Буффало, а оттуда – в Нью-Йорк. Вот почему ты пошел к пластическому хирургу, когда скопил достаточно денег, и сделал себе нос как у всех… как у Леона Поттера, ну или насколько это удалось передать хирургу, но осознал это намного позже.
Вот почему ты сменил имя.
Тебя зовут не Морри Фельдман.
Ты – Марти Филд.
Ты смешной, очень смешной человек.
– …итак, с большим удовольствием представляю вам мальчика, который на наших глазах превратился в национальную знаменитость… Марти Филда!
Зрители зааплодировали с таким бешеным энтузиазмом, что задрожали стены. Марти Филду еще не доводилось слышать подобных оваций. Они захлестнули его глаза, уши и рот, словно на него обрушилась громадная приливная волна, пропитав его всеобщим одобрением. Он встал и направился к директору, по привычке вытянув вперед руку, чтобы получить одновременно памятную бронзовую доску и рукопожатие.
Затем волна схлынула, выбросив его на берег ожиданий, оставив перед морем глаз, которые жаждали снова искупать его в любви и славе.
– С-спасибо… большое вам спасибо…
Скажи им. Скажи им, Морри Фельдман! Скажи им, что тебе пришлось пережить. Скажи, что знаешь, кто они такие на самом деле. Пусть поймут, что ты никогда этого не забудешь. Покажи им раны, которые никогда не заживут, открой для них все нарывы. Пусть попробуют на вкус грязь своей собственной натуры. Нельзя, чтобы все это сошло им с рук. Ты ведь за этим и приехал, правда? Ради этого и устроил победоносное возвращение героя! Не позволяй им лгать своим детям о тех славных временах, о прекрасных временах, о чудесном, замечательном Марти Филде, как его все любили, помогали и восхищались. Не позволяй им плевать своим медленно действующим ядом в собственных детей, используя тебя как пример того, насколько все было замечательно. Пусть погрязнут в своем ничтожестве. Сделай это, Марти Филд!
Как сказал Авраам: «Бизнес превыше всего».
– …я даже не знаю, что сказать…
Не позволяй им объевреить тебя…
– …после стольких лет я вернулся домой, где мне оказали такой теплый и искренний прием…
Жид!
– …я хочу сказать, что буду беречь эту прекрасную бронзовую доску…
Еврюга!
– …которая значит для меня намного больше, чем все полученные награды…
Грязный убийца Христа!
– …так что еще раз спасибо вам всем.
Ты сходишь со сцены, Марти Филд. Сжимаешь в руках свои тридцать сребреников (или один кусочек бронзы?), выходишь из школы и садишься в машину, которая отвезет тебя обратно в аэропорт к миру, который тебя обожает. У тебя был шанс, но ты им не воспользовался. Конечно, ты не мог этого сделать, Марти. Ты же трус! Сражаться за правду и свободу? Это не для тебя. Это твоя жизнь, и ты сделал ее целью гогот, ржание и бесконечное бегство от себя.
Но ничего страшного. Нельзя допустить, чтобы это выбило тебя из колеи. И хватит уже всхлипывать! Ты не имеешь права на слезы. Оставь это другим людям. Ты должен зашибать деньги, а не реветь. Вспомни свои дурацкие штики, приятель.
Хочешь остроумный девиз? Ударную реплику? Как насчет этой:
Автор изображает реакцию аудитории: смех, аплодисменты и щелканье ножницами.
Да, Марти, ты просто умора!
Одна жизнь, начинавшаяся в бедности
Итак, удивительно, что это вообще произошло, но я очутился на заднем дворе дома, в котором жил, когда мне было семь лет. Без тринадцати минут до полуночи самой обычной, лишенной какого-либо волшебства зимней ночью в городе, который держал меня в своих тисках, пока я не вырвался и в буквальном смысле слова не убежал. В Огайо, зимой, около полуночи… с чувством уверенности, что мне удастся вернуться.
Вернуться, чтобы все было как тогда… только сейчас.
Сам не знаю, почему я вообще хотел вернуться. И все же меня не покидала уверенность, что я смогу это сделать. Без магии, без науки, без алхимии, без помощи чего-то сверхъестественного; просто вернуться. Потому что должен был, мне очень нужно было… вернуться.
Вернуться на тридцать пять с лишним лет назад. Найти себя, когда мне было всего семь лет, когда еще ничего не случилось, когда я еще не выбрал свой путь; выяснить, в какой решающий момент своей жизни я внезапно свернул с курса, которым все маленькие мальчики следуют во взрослую жизнь, пошел по дороге одиночества и успеха, а в итоге оказался здесь, где все начиналось, на заднем дворе теперь уже без двенадцати минут до полуночи.
К сорока двум годам я добился того, о чем мечтал в детстве: стабильности, значимости, признания. Единственный из всего города, кто смог этого достичь. Те, кто учился в школе лучше всех, теперь развозили молоко, продавали подержанные машины, а их женами были жирные, тупые, унылые женщины, которые еще юными девушками в старших классах, тоже подавали большие надежды. Они так и остались узниками этого маленького городка в Огайо и не смогли оттуда вырваться. Им суждено умереть здесь в безвестности. А я выбрался, добился всего того, к чему стремился.
Почему же теперь все это так угнетало меня?
Возможно, потому что близилось Рождество, я был один, а за плечами маячили неудачные браки и потерянные друзья?
Я покинул студию, где только что заключил новый контракт на сумму в пятьдесят тысяч долларов, сел в свой автомобиль и поехал в международный аэропорт. Последовала вереница обедов на борту пассажирских авиалайнеров, арендованных автомобилей и наспех купленных зимних вещей. И вот я оказался на заднем дворе, где не был больше тридцати лет.
Но чтобы по-настоящему вернуться, мне нужно было отыскать драгуна.
Я направился в тень расколотой молнией груши, и покрытая инеем трава хрустела у меня под ногами, как целлофан. Когда мне было семь лет, я постоянно забирался на это дерево. Летом его ветви становились намного длиннее и свешивались на крышу гаража. Я мог вскарабкаться по ветвям и спрыгнуть с них на эту крышу. Однажды я столкнул с нее Джонни Мамми… не из вредности, а просто потому, что сам столько раз с нее спрыгивал и считал, что все должны были с восторгом воспринимать это чудесное занятие. Он растянул лодыжку, а его отец, пожарный, приходил и искал меня. Я тогда спрятался на крыше гаража.
Я обошел гараж, там была едва различимая тропинка. С одной стороны от нее я всегда закапывал моих солдатиков. Я просто хоронил их там, запоминал место, а потом откапывал, словно клад.
(Даже сейчас, став взрослым, я занимался похожими вещами. Обедая в японском ресторане, я мог спрятать маленький кусочек паккаи, или ананаса, или тэрияки в миске с рисом, а потом изобразить неожиданную радость, когда во время трапезы мои палочки натыкались на зарытые среди риса крошечные сокровища.)
Разумеется, я помнил это место. Я опустился на четвереньки и начал раскапывать землю серебряным перочинным ножиком, закрепленным на цепочке для часов. Это был перочинный нож моего отца – практически единственное, что он оставил мне после смерти.
Земля была твердой, но я копал с большим энтузиазмом, и лунного света было вполне достаточно. Я копал все глубже и глубже, зная, что рано или поздно отыщу драгуна.
Он был там! Яркую краску съела ржавчина, сабля проржавела, и от нее остался только тупой обломок. Драгун лежал в своей могиле, где я похоронил его тридцать пять лет назад. Я выкопал из земли маленького металлического солдатика и старательно протер его платком с узором «турецкие огурцы». У драгуна больше не было лица, и выглядел он печальным, что соответствовало тем чувствам, которые охватили меня в ту минуту.
Я сидел на корточках под луной, ждал наступления полуночи, до которого оставалась всего одна минута, и знал, что теперь-то у меня все наладится. Спустя столько времени.
Дом, темный и безмолвный, возвышался у меня за спиной. Я понятия не имел, кто в нем теперь жил. Вышло бы весьма неловко, если бы обитавшие в доме незнакомцы, мучаясь от бессонницы, встали, чтобы выпить воды, и рассеянно посмотрели в окно на задний двор. На свой задний двор. А я там когда-то играл и строил свой собственный мир из фантазий и одиночества. Использовал талисманы: комиксы, радиопрограммы и фильмы, которые смотрел на дневных сеансах, а еще могущественные амулеты вроде этого грустного маленького драгуна, которого сжимал сейчас в ладони.
Часы на моей руке показали полночь, одна стрелка легла точно поверх другой.
Луна исчезала. Постепенно стала серой, словно смутная тень, пока ее свет совсем не померк, а очертания не скрылись из виду.
Поднялся ветер. Он все усиливался, налетев на меня откуда-то издалека. Я встал, поднял воротник пальто и запахнул его покрепче. Ветер не был ни теплым, ни холодным, он проносился порывами, но даже не взъерошил мне волосы. Я не боялся.
Земля просела. Я медленно опустился вниз на несколько долей дюйма. Но движение было непрерывным, как будто будущее, столь старательно выстроенное, исчезало слой за слоем.
Я думал про себя: «Я пришел, чтобы спасти тебя. Я иду, Гас. Ты больше не будешь страдать… ты никогда больше не будешь страдать».
Луна вернулась. Недавно она была полной, а теперь стала молодой. Ветер стих. Он отнес меня туда, где я должен был оказаться. Грунт просел. Годы облетели, словно шелуха.
Я стоял один на заднем дворе дома 89 по Хэрмон-драйв. Снег стал глубже. Дом был тем же самым, но выглядел иначе. На нем не было свежей краски. Великая Депрессия закончилась совсем недавно, и денег по-прежнему не хватало. Он не производил впечатления совсем уж обшарпанного, но через год-другой отец его покрасит. В светло-желтый цвет.
У окна нашего обеденного уголка рос сумах. Он питался лимской фасолью, супом и капустой.
«Будешь сидеть, пока не съешь все до последней капли. Мы не выбрасываем еду. Ты знаешь, что в России голодают дети?»
Я спрятал драгуна в карман пальто – малыш поработал на славу. Я обошел дом и улыбнулся, увидев у боковой двери деревянный ящик для молока. Утром, очень рано, молочник оставлял там три бутылки молока в кварту каждая. Но прежде, чем их заносили в дом таким холодным декабрьским утром, сливки приподнимали на дюйм маленькие картонные крышечки над горлышками бутылок.
Гравий о чем-то шептал под моими ногами. Улица была пустынной и холодной. Я стоял во дворе около большого дуба и рассматривал дом.
Он выглядел таким же. Как будто я никогда и не уезжал отсюда. Я заплакал. Здравствуй!
Гас качался на качелях на детской площадке. Я смотрел сквозь решетку забора около начальной школы Латорпа, как он, стоя на сидении, крепко сжимал руками веревки и приседал на своих маленьких ножках. Он был меньше, чем я запомнил его. Гас не улыбался, пытаясь раскачаться посильнее. Для него это занятие было очень серьезным.
Наблюдая за Гасом через ограждение из проволочной сетки, я чувствовал себя счастливым. Почесывал сыпь на правом запястье, курил сигарету и был счастлив.
Я увидел их только после того, как они выбежали из тени кустов и устремились прямо к нему.
Один из них выскочил вперед и схватил Гаса за ногу, пытаясь стащить с сидения как раз в тот момент, когда качели опустились вниз. Гас сумел удержаться, но цепочки, на которых были закреплены качели, сильно изогнулись, и когда качели пошли вверх, они ударились о столб металлического каркаса.
Гас упал, уткнувшись лицом в землю, затем попытался сесть. Мальчишки проскочили под раскачивающимися качелями и окружили Гаса в тот момент, когда тот все-таки сумел встать. Джек Уилдон подошел к нему. Я помнил Джека Уилдона.
Он был выше Гаса. Они все были выше Гаса, но Уилдон – еще и мощнее. Я видел, как вокруг него сгущаются тени, предрекающие этому мальчику однажды превратиться в мужчину с пивным животом и толстыми руками. Только его глаза навсегда останутся такими же.
Он положил ладонь на лицо Гаса и с силой толкнул его. Гас отшатнулся, наклонился и бросился на него, втянув голову в плечи и выставив вперед маленькие кулаки, которые он прижимал к себе. Он ударил Уилдона в живот и сцепился с ним. Они дрались, словно два неумелых боксера из бойцовского клуба, поднимая вокруг себя пыль.
Один из мальчишек, стоявших в кругу, выбежал и сильно стукнул Гаса по затылку. Гас отвернул голову от живота Уилсона, и в ту же секунду Уилсон ударил его по губе. Гас заплакал.
Когда это случилось, я застыл на месте, но Гас плакал.
Я осмотрел забор и увидел дыру справа от себя. Выбросив сигарету, я пошел вдоль забора, оглядываясь по сторонам. Пробравшись через дыру, я побежал к ним через все бейсбольное поле наискосок к площадке с качелями. Они уже повалили Гаса и пинали его ногами.
Завидев меня, они бросились наутек. Джек Уилдон задержался, в последний раз пнул Гаса в бок и тоже убежал.
Гас лежал на спине с перемазанным грязью лицом. Я наклонился и поднял его. Он не двигался, но серьезно не пострадал. Я крепко прижал его к себе и понес к кустам, росшим на небольшом возвышении сбоку от игровой площадки. Там мы скрылись ото всех среди прохладной зелени, я уложил его на землю и платком вытер ему лицо. У него были ярко-голубые глаза. Я убрал прямые каштановые волосы, закрывавшие его лицо. Он носил подтяжки. Одна из резинок, поддерживающая брюки, порвалась. Я отстегнул ее.
Он открыл глаза и снова заплакал.
В груди у меня отчего-то стало больно.
Он стал шмыгать носом, пытаясь перевести дух. Хотел что-то сказать, но изо рта доносились только нечленораздельные звуки, которые вырывались из груди вместе с воздухом и болью.
Затем Гас все-таки сел и вытер сопливый нос тыльной стороной ладони. Он уставился на меня. В его взгляде была паника, страх, смятение и стыд из-за того, что его увидели таким.
– Он ударил меня сзади, – сказал Гас, всхлипывая.
– Знаю. Я видел.
– Это вы их спугнули?
– Да.
Он не поблагодарил меня. В этом не было необходимости. У меня заболели бедра от сидения на корточках. Я уселся на землю.
– Меня зовут Гас, – сказал он, стараясь быть вежливым.
Я не знал, какое имя ему назвать. Я собирался представиться первым попавшимся, которое придет мне в голову, но невольно проговорил:
– Моя фамилия Розенталь.
Он, похоже, сильно удивился.
– И моя тоже. Гас Розенталь!
– Вот ведь история! – проговорил я. Мы улыбнулись друг другу, и он снова вытер нос.
Я не хотел встречаться с матерью или отцом. У меня о них осталось достаточно воспоминаний. Большего мне и не было нужно. Я хотел побыть с Гасом. Но однажды ночью я пробрался на задний двор дома номер 89 по Хэрмон-драйв через пустыри, которые впоследствии застроили домами.
Я стоял в темноте и смотрел, как они обедали. Там был мой отец. Я и не помнил, что он был таким красивым. Мама что-то говорила ему, а он кивал и ел. Они сидели в обеденном уголке на кухне. Гас играл с едой.
«Не размазывай еду по тарелке, Гас. Ешь, иначе тебе не дадут послушать “Люкс-радио представляет Голливуд”».
«Но они же передают “Рассветный патруль”!».
«Вот и не размазывай еду по тарелке!»
«Мама, – пробормотал я, стоя на холоде. – Мама, в России дети голодают. – А затем добавил, опоздав на тридцать пять лет: – Ты забыла свой второй аргумент, мама».
Я встретил Гаса в центре города у газетного киоска.
– Привет.
– Ой. Здрасьте.
– Покупаешь комиксы?
– Угу.
– Ты читал «Человека-Куклу» или «Парня из загробного мира»?
– Ага, очень интересные. Но они у меня уже есть.
– Только не последние выпуски.
– Еще как есть!
– Спорим, у тебя выпуски прошлого месяца? Продавец ведь только начал расставлять новые комиксы.
Мы стояли и ждали, пока владелец газетного киоска, вооружившись тяжелыми кусачками, распаковывал стопки журналов и сверял их с длинным, распечатанным на мимеографе списком, который прислал ему дистрибьютор. И я купил Гасу «Аэробоя», «Джингл-Джангл комикс», «Синего Жука», «Чудо-комиксы», «Человека-Куклу» и «Парня из загробного мира».
Затем повел его в кафе «Айсли», и мы съели там мороженое с горячим шоколадным сиропом. Его подавали в высоких, похожих на тюльпаны стаканах, а сироп был в маленьком кувшинчике. Когда официантка ушла, чтобы принести мороженое, Гас посмотрел на меня и спросил:
– А откуда вы знаете, что я люблю дробленые орешки, но не люблю взбитые сливки и вишню?
Я откинулся на высокую спинку своего сидения и улыбнулся ему.
– Гас, чем ты хочешь заниматься, когда вырастешь?
Кто-то опустил монетку в музыкальный автомат, и Гленн Миллер запел «String of pearls».
– Так ты никогда об этом не задумывался?
– Нет, ага. Мне нравится рисовать, может, комиксы буду рисовать.
– Хорошая идея, Гас. На рисовании можно отлично заработать. – Я обвел взглядом кафе-мороженое, посмотрел на рекламные плакаты «Кока-колы», на которых были изображены хорошенькие девушки с локонами до плеч, нарисованные художником по имени Гарольд У. Макколи, чей стиль будет знать весь мир, в отличие от его имени.
Гас удивленно смотрел на меня.
– Но это же еще и просто здорово, правда?
Я смутился. Я в первую очередь думал о деньгах, он – о том, что делало его счастливым. Я встретил его до того, как он выбрал свой путь. Еще оставалось время сделать из него человека, который всю свою жизнь будет думать в первую очередь о радости.
– Мистер Розенталь?
Я опустил глаза, а затем отвел их в сторону. В этот момент официантка принесла мороженое. Она поставила его на стол, и я заплатил ей. Когда она ушла, Гас спросил меня:
– Почему они называют меня грязным еврейским слоном?
– Кто тебя так называет, Гас?
– Ребята.
– Те, с которыми ты недавно подрался?
Он кивнул.
– Почему они говорят про слона?
Я зачерпнул ложкой мороженое и задумался. Спина болела, а сыпь от запястья распространилась по всему предплечью.
– Наверное, потому что у евреев обычно большие носы, Гас. – Я вылил из кувшинчика немного горячего шоколадного сиропа. На мгновение он раздулся, словно не желая выливаться, а затем хлынул сквозь свою темно-коричневую пленку, обволакивая три шарика мороженого.
– То есть некоторые так считают. Поэтому мальчики решили, что это остроумно – называть тебя слоном, ведь у слонов длинные носы… хоботы. Понимаешь?
– Это глупо. У меня же небольшой нос… правда?
– Ой, конечно, Гас. Наверное, они говорят так, чтобы разозлить тебя. Иногда люди так поступают.
Мы еще посидели и поговорили. Я углубился в недра своего похожего на тюльпан стакана, орудуя ложкой с длинной ручкой, и прикончил весь темно-коричневый, почти черный горько-сладкий сироп из горячего шоколада. Такой уже давно перестали готовить. Гас заляпал мороженым ручку ложки, свои пальцы, подбородок и футболку. Мы очень много о чем с ним говорили.
О том, какая сложная арифметика. (И как я, даже став взрослым, продолжаю считать на пальцах.) Как во время игр с мячом маленьких ребятишек вечно затирают. (И как я с лихвой компенсировал свои сомнения насчет маленького роста многочисленными романами с женщинами.) Как различная еда может быть совершенно невкусной. (И как я до сих пор поливаю кетчупом хорошо прожаренный стейк.) Как бывает одиноко, когда у тебя нет друзей среди соседей. (И как я с помощью харизмы и обаяния возвел свой личный фасад, чтобы никто не смог за него проникнуть и причинить мне боль.) Как Леон всегда приглашает ребят к себе домой, но когда Гас пришел к нему, они захлопнули перед ним дверь, а потом все смеялись и издевались над ним. (И как у меня до сих пор начинают бегать по коже мурашки, когда я слышу стук захлопываемой двери, и как меня охватывает неконтролируемая ярость, если мой собеседник бросает трубку.) О том, какие комиксы замечательные. (И с какой легкостью продаются мои сценарии, потому что я так и не научился сдерживать свое воображение.)
Мы очень много о чем с ним говорили.
– Давай я отведу тебя домой, – предложил я.
– Хорошо. – Мы встали. – Послушайте, мистер Розенталь?
– Сначала сотри шоколад с лица.
Он вытер лицо.
– Мистер Розенталь… откуда вы узнали, что мне нравятся дробленые орешки? Но не нравятся взбитые сливки и вишня?
Мы проводили вместе много времени. Я купил ему журнал с рассказами под названием «Поразительные истории» и прочитал историю про космического пирата, захватившего одного человека и его жену и предложившего своему пленнику открыть один из двух больших ящиков: в одном находилась его жена и запас кислорода, который должен был закончиться через двенадцать часов; в другом – ужасный инопланетный гриб, который съел бы его заживо. Маленький Гас сидел на краю большой ямы, которую сам вырыл на пустыре, болтал ногами и слушал. Он хмурил лоб, пока я читал чудесную историю Джека Уильямса «Двенадцать часов жизни» там, около возведенной им «крепости».
Мы обсуждали радиопередачи, которые Гас слушал каждый день: «Теннесси Джед», «Капитан Полночь», «Джек Армстронг», «Супермен», «Моряк Дон Уинслоу». А также вечерние программы: «Я обожаю тайны», «Саспенс», «Приключения Сэма Спейда». И воскресные передачи: «Тень», «Потише, пожалуйста!», «Театр тайн Молле».
Мы с ним подружились. Он рассказал отцу и матери про «мистера Розенталя», который был его другом. Но они все равно выпороли его, так как решили, что Гас украл «Поразительные истории». Больше он обо мне не рассказывал. Но это было даже к лучшему, так как только укрепило наши отношения.
Как-то днем мы пошли гулять за лесопилку и через лесную чащу вышли к заброшенному пруду. Гас рассказал, что купался здесь, а иногда ловил черную жирную рыбу с усами. Я сказал ему, что эта рыба называлась сомом. Ему это понравилось. Он любил узнавать разные названия. Я сказал ему, что это называлось терминологией, и он рассмеялся, узнав, что есть особое название для узнавания других названий.
Мы сидели на куче прогнивших бревен у черной зеркальной глади пруда, и Гас расспрашивал меня, где я жил, где бывал, что делал и тому подобное.
– Я убежал из дома, когда мне было тринадцать, Гас.
– Вы там были несчастны?
– И да, и нет. Отец с матерью… они меня любили. Очень любили. Просто не понимали.
Я почувствовал боль в шее. Потрогал это место кончиком пальца. Там зрел чирей. У меня уже много-много лет не было таких нарывов, с тех пор как я…
– Мистер Розенталь, что-то случилось?
– Ничего, Гас. В общем, я сбежал и присоединился к карнавалу.
– К чему?
– Бродячему цирку. Мы колесили по штатам: Иллинойс, Огайо, Пенсильвания, Миссури, даже Канзас…
– Здорово! Карнавал! Это как в книжке «Тоби Тайлер и десять недель в цирке»? Я даже плакал, когда убили Тайлера – обезьянку Тоби – это было так ужасно! А вы делали примерно то же самое, когда работали в цирке?
– На карнавале.
– Ну да. Ага. Так то же самое?
– Вроде того. Иногда я поил животных, хотя у нас их было совсем мало, и они в основном участвовали в шоу уродов. Но обычно я убирался и приносил еду артистам в их шатры…
– А это еще что?
– Там, где они спали, такие большие палатки из брезента.
– А. Да, знаю. Продолжайте.
Сыпь теперь добралась до плеча. Чесалась жутко, но когда я заходил в аптеку за спреем от зуда, чтобы предотвратить дальнейшее распространение сыпи, то видел там круглые деревянные столы-витрины со стеклом посередине, под которым стояли пузырьки с жидкостью для чистки зубов, ярко-красная губная помада фирмы «Тэнджи» и нейлоновые чулки со швом сзади, и понимал, что аптекарь, скорее всего, не поймет меня, если я попрошу антисептик «Бактин» или жидкий лейкопластырь-спрей.
– В общем, не успели мы доехать до К.С., как наш карнавал отправили в кутузку, потому что на нашем шапито орудовало слишком много щипачей, левушниц и маклеров… – Я ждал реакции, его глаза удивленно округлились.
– А что все это значит, мистер Розенталь?!
– Ага! Тебя бы точно не взяли работником карнавала. Ты даже не знаешь специального жаргона.
– Пожалуйста, мистер Розенталь, пожалуйста, расскажите!
– Значит так, К. С. – это Канзас-Сити в штате Миссури… не путай с Канзас-Сити в Канзасе. У этого, из штата Миссури, с другой стороны реки – город Уэстон. А кутузка – это тюрьма…
– Так вы были в тюрьме?
– Конечно, малыш Гас. Но давай я тебе все объясню. Щипачи – это карманники, левушницы – женщины-воровки, а маклеры – мошенники, подделывающие чеки. Ну а шапито – это наша труппа.
– И что было дальше, расскажете?
– Один из этих плохих парней, щипач, залез в карман помощника окружного прокурора, вот нас и упекли в тюрьму. Но через какое-то время всех выпустили под залог, кроме меня и гика. Меня, потому что я не сказал им, кто я такой, так мне не хотелось возвращаться домой, а гика – потому что в любом городе можно было найти конченого алкаша, который согласился бы играть в балагане роль гика.
– А кто такой этот Гик?
– Шестидесятилетний алкоголик. Он настолько погряз в своем пьянстве, что превратился практически в зомби… совсем слетел с катушек. Его называли «Существом», и он жил в переносном колодце, который мы возили с собой. Он откусывал головы змеям, ел живых цыплят и спал в собственном говне. И все за бутылку джина, которую он выпивал каждый день. Меня заперли в вытрезвителе вместе с ним. Как же там воняло! Пары спирта смешивались с запахом его пота, меня от этого тошнило. Этот запах я никогда не забуду. А на третий день он свихнулся. Ему не давали джин, и он озверел. Взобрался вверх по решетке вытрезвителя – большого помещения, отделенного от остальных камер, – стал биться головой о решетку и потолок, пока не свалился вниз и лежал там, хрипел, источал вонь, а его лицо стало похоже на большой шмат сырого мяса.
Боль в животе усилилась. Я отвел Гаса обратно на Хэрмон-драйв и подождал, пока он уйдет домой. Я похудел и весил около ста десяти фунтов. Одежда стала мне велика. Прыщей и нарывов становилось все больше. От меня пахло гамамелисом. Поведение Гаса становилось все более асоциальным.
Я понимал, что происходило.
В своем прошлом я был чужеродным элементом. Если я задержусь здесь чуть дольше, то одному Богу известно, что произойдет с маленьким Гасом… а вот я точно совсем зачахну. Возможно, просто исчезну. И тогда… тогда и Гас тоже лишится своего будущего? Этого я не знал; но мой выбор был очевиден. Я должен был вернуться обратно.
И не мог этого сделать! Здесь я был счастлив, как никогда прежде. После того, как я появился в жизни Гаса, ему больше не приходилось сносить издевки и побои. Мальчишки знали, что теперь за Гаса есть кому заступиться. Но Гас стал совершать все больше неразумных поступков. Он воровал из магазина игрушечных солдатиков и комиксы, не слушался родителей. И все становилось только хуже. Я должен был вернуться.
Я сказал ему об этом в субботу. Мы пошли в кинотеатр «Озеро» смотреть вестерн с участием Лэша Ларю и «Людей-кошек» Вэла Льютона. Когда мы вернулись обратно, я припарковал машину на Ментор-авеню, и мы пошли в большую, прохладную, темную рощу, раскинувшуюся между Ментор-авеню и Хэрмон-драйв.
– Мистер Розенталь, – сказал Гас с расстроенным видом.
– Да, Гас?
– У меня проблема, сэр.
– Что случилось, Гас? – У меня болела голова. Над правым глазом как будто все время втыкали иголку. Давление.
– Мама хочет отправить меня в военное училище.
Я тут же все вспомнил.
«О боже!» – подумал я. Это было ужасно. Так нельзя поступать с детьми вроде Гаса.
– Родители говорят, это все потому, что я плохо себя вел. Говорят, что пошлют меня туда на год или два. Мистер Розенталь… не позволяйте им увезти меня. Я не хотел быть плохим. Я просто хотел быть вместе с вами.
Сердце гулко стукнуло в груди. Потом еще раз. И еще.
– Гас, мне нужно уехать.
Он уставился на меня, и я услышал тихое всхлипывание.
– Мистер Розенталь, заберите меня с собой. Пожалуйста! Я хочу побывать в Галвестоне. Мы можем перевозить динамит в грузовике в Северной Каролине. Можем поехать в Матаватчан в Канаде обрезать верхушки деревьев, можем ходить под парусом, мистер Розенталь!
– Гас…
– Мы можем пойти работать в карнавал, мистер Розенталь. Собирать арахис и апельсины по всей стране. Можем автостопом добраться до Сан-Франциско и прокатиться по канатной дороге. Можем путешествовать в товарных вагонах, мистер Розенталь… честное слово, я не буду высовывать ноги, чтобы поболтать ими. Я помню, вы говорили, что двери вагона закрывают, когда его прицепляют к составу. Я буду держать ноги внутри, честное слово…
Он плакал. Голова страшно болела. Но он же плакал!
– Гас, мне пора!
– Вам наплевать! – крикнул он. – Вам наплевать на меня, и что со мной будет! Вам все равно, даже если я умру… вы не… – Ему не нужно было произносить эти слова вслух: «Вы не любите меня».
– Люблю, Гас. Клянусь Богом, люблю!
Я поднял на него глаза. Я считал его своим другом, но это было не так. Он позволил им отправить меня в военное училище.
– Что б вам сдохнуть!
О боже, Гас, я уже умер! Я повернулся и выбежал из рощи, а потом смотрел, как он тоже выбегает из рощи.
Я уехал. На громоздком зеленом «Плимуте» с подножкой и тугим рулем. Голова кружилась. Перед глазами все плыло. Я чувствовал, как постепенно угасаю.
Мне казалось, что я оставил прошлое позади, но маленький Гас, выбежав из леса, последовал за мной. И тогда я вдруг вспомнил… но почему я ничего этого не помнил раньше? Как только я двинулся по Ментор-авеню, я вышел из леса, увидел отъезжающую большую зеленую машину и со всех ног побежал за ней. Мне хотелось только одного: уехать вместе с ним, с моим другом, со мной. Я нажал на педаль сцепления и переключился на первую скорость, отъехал от тротуара, и в этот же момент я добежал до автомобиля и запрыгнул на заднее крыло, подтянув ноги и вцепившись в ручку багажника. Машину вело из стороны в сторону, глаза слезились, все сначала казалось синим, потом – зеленым, я из последних сил цеплялся за жизнь, держась за холодную ручку багажника. Другие автомобили резко объезжали нас, бешено сигналили, пытались сообщить мне, что я сижу на багажнике машины, но я не знал, почему они сигналят, боялся, что их гудки выдадут меня, что я прячусь сзади. Я проехал почти милю, когда со мной поравнялась еще одна машина, женщина, сидевшая рядом с водителем, выглянула в окно и увидела меня, скорчившегося на багажнике, а я прижал палец к окоченевшим губам, умоляя ничего не говорить. Но когда машина слегка обогнала меня, женщина опустила стекло и помахала мне рукой. Я тоже опустил стекло, и женщина прокричала сквозь бушующий ветер, что я сижу на заднем крыле. Я затормозил, и страх сковал меня, когда машина остановилась, и я увидел, как выхожу из машины. Тогда я сполз с багажника и побежал прочь. Но мои ноги затекли, и замерзли, пока я там висел, и плохо слушались меня; потом из темноты передо мной возник дорожный знак, я налетел на него, ударился об него лицом и упал, я подбежал к себе, лежащему на земле, плачущему, но едва приблизился, как я вскочил и побежал на посыпанный гравием двор перед лесопилкой.
На лбу у маленького Гаса, когда он ударился о металлический дорожный знак, выступила кровь. Он бежал в темноту, и я знал, куда он бежит… я должен был поймать его, поговорить с ним, заставить его понять, почему мне нужно уехать.
Я оказался у проволочного забора и долго бежал вдоль него, пока не нашел то место, где сделал под ним подкоп. Нырнул в эту яму, перебрался на другую сторону, испачкал всю одежду, но вскочил и побежал за лесопилку в заросли сумаха и бурьяна, пока не оказался у злосчастного пруда. Затем я сел и уставился на черную воду. И заплакал.
Я шел следом к пруду. Мне потребовалось намного больше времени, чтобы перелезть через забор, чем ему под тем же самым забором проползти. Когда я подбежал к пруду, он сидел на берегу, жевал длинную травинку осоки и тихо плакал.
Я слышал его шаги, но не обернулся.
Я подошел к нему и присел рядом на корточки.
– Эй, – тихо сказал я. – Послушай, малыш Гас.
Я не обернусь. Нипочем не обернусь.
Я снова обратился к нему по имени, коснулся его плеча, и в ту же секунду он повернулся ко мне, обхватил руками, прижался к груди и заплакал мне в пиджак, не переставая бормотать:
– Не уходи, пожалуйста, не уходи, пожалуйста, забери меня с собой, пожалуйста, не оставляй здесь одного…
Я тоже плакал. Я обнял маленького Гаса, погладил по волосам, почувствовал, что он прижимался ко мне с небывалой для семилетнего мальчика силой, и попытался объяснить ему, как все было и как все будет.
– Гас… успокойся, успокойся, малыш Гас, послушай меня, я… хочу остаться, поверь, хочу… но не могу.
Я посмотрел на него, он тоже плакал. Это так странно, видеть плачущего взрослого, и я сказал ему:
– Если ты меня бросишь, я умру. Точно умру!
Я понимал, что нет смысла что-либо объяснять. Он был еще слишком маленьким. И не смог бы понять.
Он высвободился из моих объятий и положил мои руки мне на колени, затем встал, и я посмотрел на него. Он собирался бросить меня. Я знал, что так будет. Я перестал плакать. Не хотел, чтобы он видел мои слезы.
Я посмотрел на него. В лунном свете его лицо казалось бледной фотографией. Я не пытался себя обмануть. Он поймет. Он все узнает. Я повернулся и пошел обратно по тропинке. Гас не последовал за мной. Он сидел и смотрел мне вслед. Я только один раз обернулся и взглянул на него. Он все еще сидел там.
Он наблюдал за мной. Смотрел на меня, продолжая сидеть у пруда. И я понял, какое мгновение определило мою дальнейшую жизнь. Не тогда, когда меня стали называть неуправляемым или странным ребенком и тому подобное. Не моя бедность и не мое одиночество.
Я смотрел, как он уходит. Он был моим другом. Но оказался трусом. Просто трусом. И я еще покажу ему! Я выберусь отсюда, уеду, стану большим человеком, много чего сделаю и однажды где-нибудь встречусь с ним, он подойдёт ко мне, пожмет мне руку, а я плюну в него. А потом побью.
Он поднялся по тропинке и скрылся из виду. Я долго сидел у пруда. Пока совсем не замерз.
Я сел в машину и поехал искать обратную дорогу в будущее, где мне было самое место. Ничего особенного, но другого у меня не было. Я найду эту дорогу… драгун по-прежнему был со мной… и я сделал так много остановок на пути к тому, кем в итоге стал. Возможно, Канзас-Сити, возможно, Матаватчан в Канаде, возможно, Галвестон, возможно, Шелби в Северной Каролине.
Я ехал и не переставал плакать. Я оплакивал не себя нынешнего, а маленького Гаса, и то, что я с ним сделал, кем заставил стать. Гас… Гас!
Но… о боже… что, если я вернусь снова… а потом еще раз? Внезапно дорога показалась мне незнакомой.
Джеффти пять лет
Когда мне было пять лет, я играл с одним маленьким мальчиком – Джеффти. На самом деле его звали Джефф Кинцер, но товарищи по играм называли его Джеффти. Нам обоим было по пять лет, и мы с удовольствием проводили вместе время.
Когда мне было пять лет, шоколадный батончик «Кларк» был толстым в обхвате, как рукоятка бейсбольной биты, и почти шесть дюймов в длину, покрывали его тогда настоящим шоколадом, и он так здорово хрустел, если укусить его прямо посередине, а обертка пахла вкусно и свежо, когда ты разрывал ее с одного конца и держал в ней батончик, чтобы он не растаял у тебя в пальцах. Сегодняшний батончик «Кларк» тонкий, как кредитная карточка, вместо чистого шоколада используют что-то искусственное и ужасное на вкус, сам он весь мягкий и липкий и стоит центов пятнадцать или двадцать вместо славного правильного никеля[21], к тому же упаковывают его так, чтобы казалось, будто размер у него как двадцать лет назад, только это не так; он стал тощим, уродливым, мерзким на вкус и не стоит даже пенни, не то что пятнадцати или двадцати центов.
Как раз в пять лет меня на два года отправили в Буффало в штате Нью-Йорк к тете Патрисии. Отец переживал «тяжелые времена», а тетя Патрисия была очень красивой и к тому же замужем за биржевым брокером. Два года они заботились обо мне. В семь лет я вернулся домой и стал разыскивать Джеффти, чтобы мы с ним снова могли вместе играть.
Мне было уже семь, а Джеффти по-прежнему – пять лет. Я не заметил разницы. Сам не знаю почему. Мне ведь было всего семь лет.
В семь лет я любил лежать на животе перед радиоприемником и слушать всякие замечательные передачи. Я привязывал заземлитель к радиатору, ложился рядом со своими раскрасками и цветными карандашами (тогда в большой коробке было всего шестнадцать цветов) и слушал радио Эн-би-си: Джека Бенни в шоу «Джелло», «Эймоса и Энди», Эдгара Бергена и Чарли Маккарти в шоу «Чейз и Санборн», а еще «Семью одного человека», «Любителей премьер», «Легкомысленных Эйсов», программу «Джергенс» с Уолтером Уинчеллом, «Расскажите, пожалуйста», «Дни в Долине Смерти». Но самыми любимыми у меня были «Зеленый Шершень», «Одинокий рейнджер», «Тень» и «Тише, пожалуйста». Сегодня я, включая радио у себя в машине, прощелкиваю все радиостанции и получаю 100 выступлений струнных оркестров, рассказы пошлых домохозяек и скучных дальнобойщиков, обсуждающих свои сексуальные предпочтения с высокомерными ведущими, бредовые мелодии в стиле кантри и вестерн, а также рок-музыку – такую громкую, что у меня начинают болеть уши.
Когда мне было десять, от старости умер дедушка, а меня считали «трудным ребенком», поэтому отправили в военное училище, чтобы я «взялся за ум».
Я вернулся, когда мне было четырнадцать. Джеффти все еще было пять лет.
Когда мне было четырнадцать, то по субботам днем я ходил в кино; билет на сеанс стоил десять центов, а попкорн готовили на настоящем масле, и я всегда мог рассчитывать, что там покажут вестерны, вроде фильмов с Лашем Ларю или с Диким Билли Эллиотом в роли Реда Райдера и с Бобби Блейком в роли Маленького бобра, или с Роем Роджерсом, или с Джонни Мак Брауном. Или это будет фильм ужасов, как «Дом кошмаров» с Рондо Хэтом в роли Душителя, или «Люди-Кошки», или «Мумия», или «Я женился на ведьме» с Фредериком Марчем и Вероникой Лейк; или эпизоды каких-нибудь замечательных сериалов вроде «Тени» с Виктором Джори, или «Дика Трейси», или «Флэша Гордона»; еще непременно три мультфильма, а также «Поговорим о путешествиях» с Джеймсом Фицпатриком, выпуски новостей, «Споем вместе»; а если я задерживался до вечера, то там была лотерея вроде «Бинго» или «Кено» и ужин из трех блюд. Сейчас я хожу в кино посмотреть, как Клинт Иствуд простреливает людям головы, словно это дыни.
В восемнадцать я пошел учиться в колледж. Джеффти все еще было пять лет. Летом я приезжал и работал в ювелирном магазине моего дяди Джо. Джеффти не менялся. Теперь я понимаю, что в нем было нечто странное, неправильное, жутковатое. Джеффти по-прежнему было пять лет и ни днем больше.
В двадцать два я окончательно вернулся домой, чтобы открыть у себя в городе по франшизе самый первый магазин телевизоров «Сони». Время от времени я видел Джеффти. Ему было пять лет.
Многое изменилось к лучшему. Люди больше не умирают от прежних болезней. Дороги стали лучше, а машины – быстрее. Рубашки теперь мягче и шелковистее. У нас есть книги в мягких обложках, хотя стоят они столько же, сколько раньше стоили хорошие книги в твердых. Когда у меня заканчиваются деньги, я могу жить за счет кредитных карт, пока мои дела не пойдут в гору. Но я по-прежнему считаю, что мы потеряли много хорошего. Вы знаете, что сейчас нельзя купить линолеум? Только виниловое покрытие на пол? Клеенки тоже больше не выпускают, и ты уже не сможешь вдохнуть тот особый, сладковатый запах бабушкиной кухни. Мебель уже не способна прожить тридцать или даже больше лет, потому что по результатам опросов выяснилось, что молодые домовладельцы предпочитают выбрасывать старую мебель и покупать новую цветастую рухлядь каждые семь лет. Пластинки тоже стали какими-то не такими: они уже не толстые и твердые, как раньше, а тонкие и гнущиеся… и мне это совсем не по душе. В ресторанах больше не подают сливки в молочниках, только какую-то искусственную бурду в пластиковых упаковках, и одной никогда не хватает, чтобы придать кофе нужный цвет. Стоит ударить кроссовком по капоту автомобиля, и на нем останется вмятина. Куда бы ты ни поехал – всюду одинаковые города с «Бургер кингами», «Макдональдсами», «Севен-элевенами» и «Тако-беллами», бесконечными мотелями и торговыми центрами. Может, все и в самом деле стало лучше, но почему я не перестаю вспоминать прошлое?
Когда я говорю, что Джеффти было пять лет, я не имею в виду, что он страдал умственной отсталостью. Не думаю, что так было. Для пятилетнего ребенка он был чертовски смышлен. Умненький, шустрый, милый и забавный малыш.
Но рост у него был всего три фута – слишком маленький для своего возраста, однако сложен пропорционально: никакой большой головы, странной формы челюсти и тому подобного. Милый пятилетний ребенок, который выглядел совершенно нормально. За исключением того, что на самом деле ему было столько же, сколько и мне – двадцать два года.
Когда он говорил, его голос был писклявым и тоненьким, как у пятилетнего; он ходил подпрыгивая и немного шаркая ножками, как пятилетний малыш; и говорил о том, что может интересовать пятилетку… о комиксах, игрушечных солдатиках, как с помощью прищепки прикрепить к переднему колесу велосипеда кусок картонки, чтобы спицы задевали ее и извлекали звук, похожий на рев моторной лодки, задавал вопросы вроде: почему здесь получается так, а не иначе, насколько высокая высота, насколько старая старость, почему трава зеленая, а слоны так выглядят? В двадцать два года ему было все еще пять лет.
Родители Джеффти представляли собой довольно удручающее зрелище. Я по-прежнему дружил с Джеффти, проводил с ним время, иногда брал на ярмарку, играл с ним в мини-гольф или ходил в кино, поэтому приходилось общаться и с ними. Мне это не приносило никакого удовольствия, ведь это было ужасно тоскливо. Но, с другой стороны, чего еще можно было ожидать от этих бедолаг? У них в доме жило странное чуждое существо – ребенок, который в двадцать два года оставался пятилетним, который навсегда наградил их сокровищем того особого состояния детства, но также лишил их радости увидеть, как их сын становится нормальным взрослым.
Пять лет – чудесное время для любого малыша… по крайней мере, если ребенку не приходится сталкиваться с ужасными проказами других детей, которые так часто сходят им с рук. Это время, когда глаза широко раскрыты, когда человек еще не оказался во власти стереотипов; время, когда ему пока не вдолбили, что истины непреложны и бессмысленно их оспаривать; время, когда ручки мало что могут сделать, ум не усвоил достаточно знаний, а мир кажется бесконечным, красочным и полным тайн. Пять лет – это особое время, когда пытливую, неугомонную, идеалистичную душу юного мечтателя еще не схватили и не засунули в мрачные коробки школьных кабинетов. Пока маленькие дрожащие руки, которые хотят все обнять, ко всему прикоснуться, во всем разобраться, не взяли, не положили на школьную парту и не велели держать их неподвижно. Время, когда еще не говорят: «В твоем возрасте стыдно так поступать», или «Веди себя как взрослый», или «Не будь ребенком». Это время, когда можно сколько угодно ребячиться, и все равно тебя будут баловать и считать милым и непосредственным. Время радости, чудес и невинности.
Джеффти застрял в этом времени. Ему неизменно было пять лет.
Но для его родителей это стало непрекращающимся кошмаром, и никто: ни социальные работники, ни священники, ни детские психологи, ни учителя, ни друзья, ни представители альтернативной медицины, ни психиатры – никто не мог их от этого кошмара пробудить. За семнадцать лет их горе прошло стадии от родительской слепой любви до беспокойства, от беспокойства – до тревоги, от тревоги – до страха, от страха – до смятения, от смятения – до гнева, от гнева – до неприязни, от неприязни – до откровенной ненависти, наконец, они смирились с неизбежным, и на смену глубочайшему отвращению и брезгливости пришли безразличие и депрессия.
Джон Кинцер был начальником смены на фабрике по изготовлению штампов и инструментов, где проработал тридцать лет. Любому другому такая жизнь показалась бы на удивление скучной и лишенной примечательных событий. В ней, и правда, не было ничего примечательного… кроме сына, которому в двадцать два года по-прежнему было только пять лет.
Джон Кинцер был маленьким человеком, мягким, без единого острого угла, с бледными глазами, которые никогда не встречались с моими дольше, чем на несколько секунд. Во время разговора он постоянно ерзал на стуле и, казалось, видел то, что происходило под потолком комнаты, то, что никто больше не мог увидеть… или не хотел. Думаю, слово «измученный» лучше всего подходило ему. То, во что превратилась его жизнь… да, можно было сказать, что она его страшно измучила.
Леона Кинцер мужественно пыталась держать себя в руках. В какое бы время я ни приходил, она всегда пыталась меня накормить. И если Джеффти был дома, она и его постоянно чем-нибудь угощала: «Солнышко, хочешь апельсин? Вкусный апельсин? Или мандарин. Я купила мандарины. Могу очистить мандаринку для тебя». Но в ее голосе явно слышался страх, страх перед собственным ребенком, поэтому даже когда она предлагала ему вкусняшку, в ее голосе слышалось что-то зловещее.
Леона Кинцер была женщиной высокой, но сгорбившейся под тяжестью лет. Она, казалось, все время искала какой-нибудь укромный уголок на обклеенных обоями стенах или в какой-нибудь нише в кладовке, где могла бы раствориться, либо, как хамелеон, поменять окраску на мелкий цветочек или крупные розочки и навсегда спрятаться на видном месте от больших карих глаз ребенка, который будет проходить мимо нее по сто раз в день и даже не заметит ее, а она задержит дыхание и станет абсолютно невидимой. На талии у нее всегда был повязан фартук, а руки были красными от уборки. Как будто, поддерживая безукоризненную чистоту в доме, она пыталась искупить свой воображаемый грех за то, что родила такое странное существо.
Телевизор они почти не смотрели. В доме обычно стояла мертвая тишина, не было слышно ни журчания воды в трубах, ни скрипа проседающих деревянных досок, ни гудения холодильника. Ужасная тишина, как будто само время обходило вокруг дома, не заглядывая в него.
Что же касалось самого Джеффти, то его это совершенно не трогало. Он жил в атмосфере страха и тупого отвращения и даже если осознавал все это, то никогда не подавал вида. Он играл, как играют все дети, и казался счастливым. Но наверняка чувствовал, как могут чувствовать все пятилетние дети, насколько он был для них чужим, словно инопланетный пришелец.
Инопланетянин. Нет. Напротив, в нем было слишком много человеческого. Просто он жил в своем собственном мире, который не совпадал, не был синхронизирован с нашим, и откликался на иные вибрации, чем его родители. Сложно сказать. Другие дети с ним не играли. Они становились старше и сначала считали его слишком ребячливым, потом – просто неинтересным, а затем – даже пугающим, когда, осознав свое взросление, понимали, что над Джеффти, в отличие от них, время оказалось не властно. Даже его ровесники-малыши, гулявшие по соседству, вскоре начинали шарахаться от него, как уличная собака, услышавшая выхлоп автомобильного карбюратора.
Так что я оставался его единственным другом. Давним другом. Пять лет. Двадцать два года. Он мне нравился, даже словами не могу передать насколько сильно. Я никогда не мог сказать почему. Однако чувства мои были совершенно искренними.
Мы проводили время вместе, и поэтому из вежливости мне приходилось общаться также с Джоном и Леоной Кинцерами. Совместные обеды, иногда в субботу днем, когда я привозил Джеффти из кино, мы тратили около часа на беседу. Они были благодарны мне, но в этой благодарности ощущалось нечто рабское. Это избавляло их от постыдной необходимости выводить Джеффти в люди, притворяться перед всем миром любящими родителями совершенно нормального, счастливого и милого ребенка. Эта благодарность выражалась в том числе в навязчивом гостеприимстве, в котором сполна проявлялась вся их ужасная, омерзительная депрессия.
Мне было жаль бедняг, но вместе с тем я презирал их за неспособность любить Джеффти, ведь он заслуживал любви.
Разумеется, я никогда не говорил им об этом, даже во время тех вечеров, которые я проводил в их обществе, чувствуя себя жутко неловко.
Мы сидели в полутемной гостиной – там всегда было либо темно, либо стоял полумрак, как будто эта темень могла скрыть то, что весь мир мог увидеть через ярко освещенные глаза дома – мы сидели и молча глядели друг на друга. Они никогда не знали, о чем со мной говорить.
– Как идут дела на фабрике? – спрашивал я обычно у Джона Кинцера.
Он только пожимал плечами. Ни этот разговор, ни сама его жизнь не располагали к легкости и непринужденности.
– Хорошо, все замечательно, – наконец говорил он.
И мы снова сидели молча.
– Хочешь кусочек кофейного торта? – спрашивала Леона. – Я испекла его сегодня утром.
Или пирог с зелеными яблоками. Или молочное печенье с шоколадом. Или пудинг «Браун Бетти».
– Нет, нет, спасибо, миссис Кинцер. Мы с Джеффти съели по чизбургеру на обратной дороге.
И снова наступала тишина.
Наконец, когда это безмолвие и ощущение неловкости становились невыносимыми даже для них (и как знать, сколько времени они проводили в полнейшей тишине, когда оставались наедине с тем, что копили в себе и не решались высказать), Леона Кинцер говорила:
– Наверное, он уснул.
Джон Кинцер подхватывал:
– Я не слышу радио.
И так продолжалось до того момента, пока мне не удавалось улизнуть под каким-нибудь надуманным предлогом. Да, так повторялось все время, одно и то же… за исключением одного раза.
– Я больше не знаю, что мне делать, – сказала Леона и расплакалась. – Никаких изменений, ни одного спокойного дня!
Ее муж с трудом поднялся из старого кресла и подошел к ней. Он наклонился и попытался утешить ее, но по его неуклюжим прикосновениям к ее поседевшим волосам было видно, что он совершенно неспособен выразить свое сочувствие.
– Тише, Леона, все хорошо. Успокойся.
Но она продолжала плакать и тихонько царапать ногтями салфетки на ручках кресла. Затем она сказала:
– Иногда я жалею, что он не родился мертвым.
Джон поднял глаза и стал рыскать ими по углам комнаты. Возможно, он смотрел на безымянные тени, которые все время наблюдали за ним? Или надеялся увидеть там Бога?
– Ты ведь это не серьезно, – сказал он ей тихо и жалобно, всей своей напряженной позой и дрожащим голосом побуждая ее отречься от ужасных мыслей, пока этого не заметил Бог.
Но она говорила искренне. Это был крик ее души.
Тем вечером мне удалось уйти от них пораньше. Они не хотели, чтобы кто-то становился свидетелем их позора. Я был рад, что ушел.
С неделю я держался подальше от них, от Джеффти, от их улицы, даже от той части города.
У меня была своя жизнь. Магазин, счета, встречи с поставщиками, покер с друзьями, походы в ярко освещенные рестораны с хорошенькими девушками; нужно было навестить родителей, заменить антифриз в автомобиле, оставить в прачечной жалобу на то, что воротники и манжеты рубашек слишком сильно накрахмалены, сходить в спортзал, заплатить налоги, подловить Джен или Дэвида (кто из них делал это на самом деле?) за воровством денег из кассы. У меня была своя жизнь.
Но даже тот вечер не отдалил меня от Джеффти. Он позвонил мне в магазин и попросил отвезти его на родео. Мы с ним были очень дружны, насколько возможна такая дружба между двадцатидвухлетним мужчиной с разнообразными интересами и… пятилетним ребенком. Я никогда не размышлял о том, что нас так связывало; всегда думал, что дело было в нашей давней детской дружбе. А еще я любил его как младшего брата, которого у меня никогда не было. (Я просто помнил, как мы играли вместе, когда были одного возраста; я помнил это время, и Джеффти с тех пор совершенно не изменился.)
А потом однажды в субботу днем я приехал, чтобы отвезти его в кино, и впервые стал замечать те вещи, на которые мне следовало бы давно обратить внимание.
Я подошел к дому Кинцеров, ожидая, что Джеффти будет ждать меня на ступеньках крыльца или на скамейке веранды, но его нигде не было видно.
Войти в дом, где царили мрак и тишина, в то время, как за окном был солнечный май, мне казалось немыслимым. Я немного постоял на тропинке перед домом, потом сложил ладони рупором и прокричал:
– Джеффти? Эй, Джеффти, выходи, нам пора! А то опоздаем!
Его голос прозвучал слабо, как будто доносился из-под земли:
– Донни, я здесь.
Я слышал его, но не видел. Без сомнения, это был Джеффти; ведь Дональда Х. Хортона, президента и единственного владельца «Центра теле- и аудиоаппаратуры Хортона» никто, кроме Джеффти, не называл «Донни». Он был единственным, кто так обращался ко мне.
(И, честно говоря, я не солгал, так как действительно официально считался единственным владельцем центра. Я сделал тетю Патрисию моим партнером, только чтобы выплатить те деньги, которые она мне одолжила. Я объединил их с дедушкиным наследством, завещанным мне в десятилетнем возрасте, получить которое я смог только по достижении двадцати одного года. Тетя одолжила мне не так уж и много денег – всего восемнадцать тысяч, но я попросил ее стать моим негласным партнером в благодарность за то, что она заботилась обо мне, когда я был еще ребенком.)
– Джеффти, где ты?
– Под крыльцом, в моем тайнике.
Я обошел крыльцо, наклонился и отодвинул решетку из прутьев. Там внутри, на утоптанной земле Джеффти соорудил себе тайник. В ящиках из-под апельсинов он хранил комиксы, принес туда маленький столик и подушки, а освещал все это большими толстыми свечами. Мы любили прятаться там, когда нам обоим было… пять лет.
– Как делишки? – спросил я, проползая внутрь и закрывая за собой решетку. Под крыльцом было прохладно, приятно пахло землей, да и запах свечей казался уютным и знакомым. В таком тайнике каждый ребенок почувствовал бы себя как дома; для любого ребенка самые счастливые, самые плодотворные, самые чудесные и таинственные моменты жизни бывают связаны именно с такими тайниками.
– Играю, – сказал он, держа в руках какой-то круглый предмет золотистого цвета. Он занимал всю его маленькую ладошку.
– Ты забыл, что мы собирались в кино?
– Не-а. Я просто ждал здесь тебя.
– Мама с папой дома?
– Мама.
Я понял, почему он ждал меня под крыльцом и не стал больше донимать вопросами.
– Что это у тебя здесь?
– Дешифровальный значок Капитана Полуночи, – сказал он, раскрывая ладонь и показывая мне его.
Я с непониманием уставился на этот предмет. Затем меня вдруг осенило, что в руках у Джеффти настоящее чудо. Чудо, которого просто не могло существовать!
– Джеффти, – сказал я тихо с удивлением в голосе, – где ты его взял?
– Прислали по почте. Я заказал его.
– Наверное, стоит очень дорого?
– Не очень. Десять центов и две сургучные печати из банок шоколадного молока «Овалтайн».
– Можно взглянуть? – Мой голос дрогнул, когда я протянул руку. Он отдал мне значок, и чудо оказалось в моей ладони. Это было просто потрясающе.
Вы помните? «Капитан Полночь» появился на национальном радио в 1940 году. Передачу спонсировала компания «Овалтайн». Каждый год они выпускали дешифровочные значки Секретного отряда. И каждый день в конце давалась подсказка о том, что произойдет в следующем выпуске. Это был тайный код, и расшифровать его могли только те дети, у которых были официальные значки. Эти чудесные дешифровальные значки перестали выпускать в 1949-ом. Я помнил, что в 1945-ом приобрел такой, он был очень красивым. В центре циферблата с шифром располагалось увеличительное стекло. «Капитана Полночь» сняли с эфира в 1950 году, хотя я знал, что в середине пятидесятых вышел телесериал, который, впрочем, просуществовал недолго, а в 1955 и 1956-ом выпускались дешифровальные значки, но тех самых, настоящих, после 1949 года уже больше не изготавливали.
Я держал в руке знаменитый Кодограф Капитана Полуночи, Джеффти сказал, что получил его по почте всего за десять центов (десять центов!!!) и две печатки «Овалтайн». Он был совершенно новый, из сияющего золотистого металла, без царапинки или пятнышка, в отличие от тех, что можно иногда отыскать за баснословные деньги в магазинах для коллекционеров… это был
Только вот передачи про Капитана Полночь больше не выходили. По радио ничего подобного не передавали. Я как-то слушал пару жалких подражаний старым радиопередачам, но истории там были скучными, звуковые эффекты невыразительными, и все это казалось каким-то неправильным, устаревшим, пошлым. Однако я держал в руке абсолютно новый Кодограф.
– Джеффти, расскажи мне про него, – попросил я.
– Что тебе рассказать, Донни? Это мой новый секретный дешифровальный значок Капитана Полуночи. С его помощью я узнаю, что будет завтра.
– В смысле завтра?
– В передаче.
– В какой еще передаче?
Он посмотрел на меня так, словно я специально прикидывался дурачком.
– Как в какой? В «Капитане Полуночи»!
Ну и глупо же я себя вел! И все равно я ничего не понимал. Это же было ясно как божий день, но я все еще не мог осознать, что происходит.
– Ты имеешь в виду пластинки с записями старых радиопрограмм? Так, Джеффти?
– Какие еще пластинки? – Теперь он не понял, что я имел в виду.
Мы сидели под крыльцом и смотрели друг на друга. А потом я задал вопрос, очень медленно, как будто боясь услышать ответ:
– Джеффти, как ты слушаешь «Капитана Полночь»?
– Каждый день. По радио. По моему радио. Каждый день в 5:30.
Новости. Музыка, тупая музыка и новости. Вот, что крутили по радио каждый день в 5:30. А не «Капитана Полночь». Секретный Отряд не выходил в эфир уже двадцать лет.
– Может, послушаем его сегодня? – предложил я.
– Да ты что! – сказал он.
Судя по его замечанию, я сморозил какую-то глупость, но не мог понять, какую именно. А потом меня осенило – сегодня же была суббота. «Капитан Полночь» выходил с понедельника по пятницу. По субботам и воскресеньям его не передавали.
– Мы пойдем в кино?
Ему пришлось дважды повторить свой вопрос. Мыслями я был где-то далеко. Ничего определенного. Никаких умозаключений. Никаких нелепых предположений не приходило мне на ум. Просто погрузился в размышления, попытался во всем разобраться и прийти к выводу, к которому пришли бы и вы, и любой другой человек вместо того, чтобы принять правду – невероятную, но чудесную правду – о том, что всему существует простое объяснение, которое я пока что не нашел. Нечто очень-очень простое и скучное, как течение времени, которое отнимает у нас все хорошее и старое и дает взамен дешевые безделушки и пластик. И все во имя прогресса.
– Донни, так мы пойдем в кино?
– Разумеется, пойдем, малыш, – сказал я. И улыбнулся. И отдал ему Кодограф. И он спрятал его в боковом кармане брюк. И мы выбрались из его убежища под крыльцом. И пошли в кино. И весь день никто из нас ни разу не упомянул про Капитана Полночь. Но весь тот день не проходило и десяти минут, чтобы я не думал об этом.
Всю следующую неделю в магазине проходила инвентаризация. Я не видел Джеффти до вечера четверга. Признаюсь, я оставил магазин на попечение Джен и Дэвида, сказав им, что мне нужно уехать по важному делу, и ушел пораньше. В четыре дня. И явился к Кинцерам в 4:45. Леона открыла дверь с усталым и отстраненным видом.
– Джеффти дома?
Она ответила, что он наверху в своей комнате…
…слушает радио.
Я поднялся по лестнице, перескакивая через две ступеньки.
Ну ладно, наконец-то я смогу сделать этот невероятный, противоречащий всякой логике шаг. Если бы столь же невероятное событие произошло с кем-нибудь другим, а не с Джеффти – взрослым или ребенком – я попытался бы найти более логичное объяснение. Но это был Джеффти – без сомнения иной сосуд жизни, и его переживания не вписывались в стандартные схемы.
Признаюсь, я хотел услышать то, что услышал в его комнате.
Я узнал программу даже через закрытую дверь.
– Вот он, Теннесси! Стреляй в него!
Послышался громовой выстрел автоматической винтовки и пронзительный визг срикошетившей пули, а затем тот же самый голос с ликованием воскликнул:
– Попал! Пррррямо в цель!
Джеффти слушал Американскую телерадиовещательную компанию на частоте 790 кГц, и сейчас передавали «Теннесси Джеда» – одну из моих самых любимых радиопрограмм в сороковые годы, я не слышал эти вестерны уже двадцать лет, потому что двадцать лет назад их перестали транслировать.
Я сел на верхнюю ступеньку лестницы на втором этаже в доме Кинцеров и слушал радио-шоу. Это не было повтором старых выпусков, я знал их все наизусть, не пропустил ни одного. Затем я получил и другие подтверждения того, что выпуски были новыми: во время рекламных пауз упоминались современные культурные явления и технологии, а также звучали слова и фразы, которые не имели широкого употребления в сороковые: аэрозольный баллончик, удаление татуировки лазером, Танзания, слово «психованный».
Я не мог игнорировать очевидное: Джеффти слушал новый выпуск «Теннесси Джеда».
Я сбежал вниз, выскочил из дома и бросился к своей машине. Леона, наверное, была на кухне. Я повернул ключ, включил радио и настроил его на частоту 790 кГц. На станцию Эй-би-си. Там звучала рок-музыка.
Какое-то время я просто сидел в машине и крутил колесико до упора то в одну, то в другую сторону. Музыка, новости, ток-шоу. И никакого «Теннесси Джеда». А ведь это было радио фирмы «Блаупункт» – самое лучшее, какое мне только удалось достать. Не пропускало ни одной радиостанции. Просто ничего подобного не было в эфире!
Несколько минут спустя я выключил радио и зажигание, а затем снова тихо поднялся на второй этаж, сел на верхней ступеньке и прослушал всю программу до конца. Она была чудесная!
Захватывающая, поражающая воображение, в ней были все те самые новаторские для радио-драмы моменты, которые я так хорошо запомнил. Но она была современная. Не повтор старых передач для слушателей, ностальгирующих по былым временам. Это было новое шоу с прежними голосами, которые звучали все так же молодо и задорно. И рекламировали там современные товары, но реклама не была такой отвратительно громкой и визгливой, как те ролики, которые крутят по современному радио.
А потом, ровно в 5 вечера «Теннесси Джед» закончился. Я слышал, как Джеффти настраивает радио, пока не раздался знакомый голос ведущего Гленна Риггса, объявившего: «Встречайте Хопа Харригана! Американского аса на радиоволнах!» Послышался звук летящего самолета. Это был винтовой самолет, а не реактивный. Не тот рев, к которому привыкли современные детишки, а тот, который слышал в детстве, – рычащий, раскатистый, хриплый рев аэроплана, вроде тех, на которых летали герои журнала «Джи-8 и его боевые асы», Капитан Полночь или Хоп Харриган. А потом я услышал, как Хоп Харриган сказал: «CX-4 вызывает командно-диспетчерский пункт. CX-4 вызывает командно-диспетчерский пункт. Жду ответа! – А после паузы добавил: – Ну хорошо, Хоп Харриган… заходит на посадку!»
И Джеффти, которого мучила такая же проблема выбора, как и у всех нас, ребят из сороковых, когда радиопрограммы, одинаково нами любимые, передавали на разных станциях в одно и то же время, послушав немного о приключениях Хопа Харригана и «Танка» Тинкера, стал крутить колесико радио и вернулся на Эй-би-си, где я услышал удар гонга, затем – дикую какофонию китайской речи, после чего диктор воскликнул: «Теееерри и пираты!»
Я сидел наверху лестницы и слушал Терри, Конни, Флипа Коркина и, боже правый, Агнес Мурхед в роли Леди Дракон и про их новые приключения в красном Китае, которого еще не существовало, когда в 1937 году Милтон Кэнифф создавал свою версию далекого Востока, с речными пиратами, чанкайшистами и военными диктаторами, а также наивной в своем империализме дипломатией силы американцев.
Сидел и слушал все шоу до конца, а потом следом еще и «Супермена», часть «Джека Армстронга – американского парня» и часть «Капитана Полуночи», а затем домой вернулся Джон Кинцер, но ни он, ни Леона не подумали подняться наверх и проверить, где я или чем занимается Джеффти, поэтому я продолжал сидеть и вдруг понял, что плачу и не могу остановиться. Я сидел, а слезы стекали у меня по лицу к уголкам губ, сидел и плакал, пока Джеффти не услышал, не открыл дверь, не увидел меня и не вышел, по-детски смутившись, а я понял, что начался перерыв, поэтому включилась система взаимного вещания и заиграла мелодия из песни Тома Микса «When it’s round-up time in Texas and the bloom is on the sage». Тогда Джеффти тронул меня за плечо, улыбнулся губами и большущими карими глазами и сказал:
– Привет, Донни. Хочешь зайти и послушать со мной радио?
Юм отрицал существование абсолютного пространства, где у каждого предмета есть свое место. Борхес отрицает существование единого времени, в котором все события связаны.
Джеффти слушал радиопрограммы, передававшиеся из места, которого, если следовать логике, просто не могло существовать в естественном устройстве пространства и времени нашей Вселенной, как его представлял Эйнштейн. Но он не только слушал радиопередачи. Он получал по почте сувениры, которые не производила ни одна компания. Он читал комиксы, которые не выпускались уже почти три десятилетия. Он смотрел фильмы с актерами, умершими двадцать лет назад. Он был как приемная станция для бесконечных радостей и удовольствий прошлого, от которых мир давно избавился. В безудержном самоубийственном стремлении в будущее мир уничтожил свою сокровищницу простого счастья, залил бетоном детские площадки, оставил не у дел волшебников-отщепенцев. И все это невероятным, чудесным образом возвращалось в настоящее с помощью Джеффти. Возрожденное, усовершенствованное, сохранившее традиции, но при этом современное. Джеффти невольно стал Аладдином, силой своей природы превратив реальность в волшебную лампу.
И он пригласил меня в свой мир.
Потому что доверял мне.
Мы завтракали «Квакерскими воздушными пшеничными хлопьями» и запивали теплым шоколадным молоком «Овалтайн» из выпущенных в этом году кружек для молочных коктейлей «Маленькая сиротка Энни». Мы ходили в кино, и пока все остальные зрители наслаждались комедией с Голди Хоун и Райаном О’Нилом, мы с удовольствием смотрели фильмы с Хамфри Богартом в роли профессионального вора Паркера в снятой Джоном Хьюстоном потрясающей экранизации «Убийственной земли» Дональда Уэстлейка. А вторым фильмом показали «Лейнинген против муравьев», снятый Вэлом Льютоном со Спенсером Трейси, Кэрол Ломбард и Лэйрдом Крегаром в главных ролях.
Дважды в месяц мы ходили к газетному киоску и покупали там последние выпуски журналов «Тень», «Док Сэвидж» и «Поразительные истории». Садились рядом, и я читал Джеффти вслух. Особенно ему понравились новый короткий роман Генри Каттнера «Сны Ахилла» и новый сборник рассказов Стенли Вейнбаума, где действие происходило во вселенной субатомных частиц под названием Редурна. В сентябре мы с удовольствием читали новый роман Роберта Э. Говарда о Конане-варваре – «Остров черных» – в журнале «Странные истории»; а в августе нас немного разочаровали «Корсары Юпитера» – четвертая повесть Эдгара Райта Берроуза из его серии про Юпитер. Но редактор еженедельника «Сокровищница всяческих историй» обещал опубликовать еще два рассказа из серии, и для нас с Джеффти это стало такой приятной неожиданностью, что немного скрасило разочарование от не вполне удачного произведения.
Мы с Джеффти вместе читали комиксы и оба пришли к одному выводу, причем порознь, и лишь потом, в ходе обсуждения, выяснили, что нашими любимыми супергероями были Человек-Кукла, Аэробой и Громада. Мы также обожали стрипы Джорджа Карлсона в «Комиксах Джингл-дженгл», особенно нам нравился Плосколицый принц из серии «Сказки старого Претцельбурга», мы читали эти комиксы вместе и смеялись, хотя мне приходилось объяснять Джеффти значение некоторых запутанных каламбуров, так как он был еще слишком маленьким, чтобы понять скрытую в них иронию.
Как все это можно было объяснить? Я не знаю. В колледже я неплохо изучил физику, и у меня возникли поверхностные предположения, которые, скорее всего, могли оказаться ложными. Закон сохранения энергии иногда нарушается. Физики говорят, что такие законы имеют «небольшие отклонения». Возможно, Джеффти стал катализатором для небольшого нарушения в законе сохранения энергии, и нам только сейчас стало известно о его существовании. Я пытался почитать специальную литературу: о «запрещенном» распаде мюонов – гамма-распаде, в продукты которого не включается мюонное нейтрино. Но ничего из прочитанного, даже новейшие исследования Швейцарского института ядерных исследований, находящегося рядом с Цюрихом, не помогли мне разобраться в этом вопросе. Пришлось обратиться к ранним философским концепциям, согласно которым «науку» следовало бы называть магией.
Никаких объяснений, просто множество чудесных моментов.
Самое счастливое время в моей жизни.
У меня был «реальный» мир – мир моего магазина, моих друзей и родных, мир прибылей и убытков, налогов и вечеров с молодыми женщинами, которые рассуждали о покупках или ООН, о повышении цен на кофе и микроволновках. А еще у меня был мир Джеффти, в котором я существовал, только когда был вместе с ним. Прошлое становилось для него ярким и живым, настоящим, и я мог прикоснуться к нему только вместе с Джеффти. И грань между двумя мирами становилась все более тонкой, сияющей и прозрачной. Я брал все самое лучшее от обоих миров. И в глубине души осознавал, что не смогу ничего перенести из одного мира в другой.
Забывшись хотя бы на мгновение и предав Джеффти этой своей забывчивостью, я положил бы всему конец.
Я настолько предавался удовольствиям, что стал проявлять беспечность, забыл, каким хрупким была связь между миром Джеффти и моим. Прошлое почему-то всегда вызывает возмущения у настоящего. Я никогда не мог этого понять. Нигде в книгах о зверях, в которых борьба за выживание показывается как сражение когтей и зубов, щупальцев и ядовитых желез, вы не встретите утверждений о том, с какой яростью прошлое готово обрушиться на настоящее. Нигде вы не найдете подробного отчета о том, как Настоящее затаившись ждет, когда Прошедшее вдруг захочет стать Сегодняшним Днем, и тогда его можно будет изорвать в клочья безжалостными челюстями.
Кто может знать о существовании чего-то подобного… в любом возрасте… тем более в моем… кто способен это понять?
Я пытаюсь найти себе оправдания. И не могу. Вся вина на мне.
Это случилось одним субботним днем.
– Что сегодня показывают? – спросил я, пока мы ехали в машине в центр города.
– Кейн Мейнард в «Правосудии с хлыстом» и «Человек без лица». – Он продолжал улыбаться, словно пытался одурачить меня.
Я с удивлением посмотрел на него.
– Ты шутишь! – сказал я. – «Человек без лица» Бестера?
Он кивнул, радуясь тому, что я был рад. Джеффти знал, что это одна из моих любимых книг.
– Просто супер!
– Супер-дупер, – ответил он.
– А кто там играет?
– Франшо Тоун, Эвелин Кейс, Лайонел Бэрримор и Элиша Кук-младший. – В актерах Джеффти всегда разбирался гораздо лучше меня. Он мог назвать любого персонажа, сыгранного таким-то актером, даже в самых маленьких эпизодах.
– А что там с мультиками? – спросил я.
– Будет три: «Малышка Лулу», «Дональд Дак» и «Багз Банни», а еще «Диковинки Пита Смита» и «Мартышки безумный народец» Лью Лера.
– Ну надо же! – воскликнул я, улыбаясь до ушей. А потом я опустил взгляд и увидел на сидении бланки заказа товара. Совсем забыл отвезти их в магазин.
– Мне нужно заехать в центр, – сказал я. – Отвезти туда кое-что. Это всего одна минута.
– Хорошо, – сказал Джеффти. – Мы не опоздаем?
– Ни в коем случае, малыш, – заверил я его.
Когда я остановился на парковке перед центром, Джеффти решил пойти в магазин вместе со мной, а потом мы бы пешком отправились в кинотеатр. Город-то у нас невелик, всего два кинотеатра: «Утопия» и «Лирика». Мы собирались в «Утопию», находившуюся в трех кварталах от магазина.
Взяв бланки, я вошел в магазин, там творилось черт знает что. Дэвид и Джен одновременно обслуживали по два клиента каждый, а вокруг еще стояло много народу, и все ждали, пока им помогут. Джен посмотрела на меня, ее лицо было полно ужаса и мольбы. Дэвид выскочил в торговый зал со склада и, пробегая мимо меня, прошептал: «На помощь!», после чего скрылся из виду.
– Джеффти, – сказал я, присев на корточки, – слушай, придется подождать несколько минут. Джен и Дэвид не справляются со всем этим народом. Мы не опоздаем, честное слово. Просто мне нужно разобраться хотя бы с парочкой покупателей.
Вид у Джеффти был встревоженный, но он все равно кивнул в знак согласия.
Я показал на кресло и сказал:
– Посиди здесь, я скоро.
Он послушно подошел к креслу, хотя понимал, что происходит, и сел в него.
Я занялся покупателями, желавшими приобрести цветные телевизоры. Это была наша первая крупная партия телевизоров, которые лишь недавно стали продаваться по более-менее адекватной цене – «Сони» только-только начинала продвигать данный товар. Мне это сулило баснословные прибыли. Я уже представлял себе, как расплачусь с долгами, а мой центр наконец-то станет зарабатывать большие деньги. Бизнес есть бизнес.
В моем мире бизнес был на первом месте.
Джеффти сидел и смотрел на стену. Позвольте мне рассказать немного про эту стену.
На всей стене – от пола до потолка – самым причудливым образом были закреплены телевизоры. Тридцать три штуки. И все работали. Черно-белые, цветные, большие, маленькие, все они работали.
Тем субботним днем Джеффти сидел и смотрел на тридцать три телевизора. Мы принимали тринадцать каналов, в том числе образовательные. По одному каналу показывали гольф; по другому – бейсбол; на третьем знаменитости играли в боулинг; на четвертом шел религиозный семинар; на пятом – подростковое танцевальное шоу; на шестом – повторяли какую-то комедию положений; на седьмом – полицейский детектив; на восьмом показывали передачу про природу, и какой-то мужчина бесконечно ловил рыбу на искусственных мух; на девятом были новости с говорящими головами; на десятом – автомобильные гонки; на одиннадцатом – мужчина писал на доске логарифмические уравнения; на двенадцатом – женщина в трико качала пресс; а на тринадцатом канале показывали скверно нарисованный мультсериал на испанском языке. Кроме шести телешоу, остальные передачи одновременно демонстрировались на трех телевизорах каждая. Джеффти сидел и смотрел на стену с телевизорами в субботу днем, пока я продавал эти самые телевизоры побыстрее и повыгоднее, чтобы расплатиться с тетей Патрисией и как-то поддерживать связь со своим миром. Бизнес есть бизнес.
Какой же я был дурак! Я должен был понимать, что такое настоящее и как оно убивает прошлое. Но я полностью сосредоточился на торговле. А когда полчаса спустя наконец-то посмотрел на Джеффти, малыша словно подменили.
Он весь покрылся испариной. Сильно вспотел, как будто его била лихорадка, какая бывает при желудочном гриппе. Лицо стало бледным, болезненным, он побелел, словно мел, а маленькие ручки сжимали подлокотники кресла так крепко, что под кожей отчетливо выступили костяшки. Я бросился к нему, извинившись перед парой средних лет присматривающей новую модель с диагональю в 21 дюйм.
– Джеффти!
Он посмотрел на меня невидящим взглядом. Он был страшно напуган. Я выдернул его из кресла и вместе с ним бросился к двери, но брошенные мной покупатели закричали на меня.
– Эй! – возмутился мужчина средних лет. – Так вы покажете нам телевизор или нет?
Я посмотрел на него, а затем снова перевел взгляд на Джеффти. Джеффти напоминал зомби. Он послушно последовал за мной. Его колени подгибались, он приволакивал ноги. Прошлое, пожираемое настоящим, страдало от боли.
Пошарив в карманах, я вытащил немного денег и всунул их в ладошку Джеффти.
– Малыш… послушай меня… уходи отсюда немедленно!
Он по-прежнему не мог толком сосредоточиться.
– Джеффти, – сказал я как можно более строгим тоном, – послушай меня!
Покупатель средних лет и его жена уже направлялись к нам.
– Послушай, малыш, уходи отсюда сию же минуту. Иди в «Утопию» и купи билеты. Я пойду сразу за тобой.
Покупатель средних лет и его жена почти дошли до нас. Я вытолкнул Джеффти за дверь и увидел, как он побрел в другую сторону, затем остановился, собрался с мыслями и пошел мимо витрины магазина в сторону «Утопии».
– Да, сэр, – сказал я, выпрямляясь и поворачиваясь к ним. – Да, мэм. Это потрясающий телевизор с фантастическими возможностями! Если вы сейчас пройдете со мной…
Послышался ужасный звук, как будто кому-то причинили сильную боль, но я не понял, на каком это было канале и из какого телевизора доносилось.
Позже я узнал о случившемся от девушки, работавшей в билетной кассе, и некоторых моих знакомых, которые приходили ко мне и рассказывали о том, что произошло. Когда я добрался до «Утопии» примерно двадцать минут спустя, Джеффти уже избили до полусмерти и отнесли в кабинет менеджера.
– Вы не видели совсем маленького мальчика лет пяти с большими карими глазами и прямыми каштановыми волосами?.. Он ждал меня…
– Наверно, это тот, которого избили мальчишки?
– Что? Где он?
– Его отвели в кабинет менеджера. Никто не знает, кто он и где его родители…
Молоденькая девушка в форме билетерши сидела на корточках перед кушеткой и прикладывала влажное бумажное полотенце к его лицу.
Я взял у нее полотенце и попросил ее выйти. Она, кажется, обиделась и что-то грубо фыркнула в ответ, но все же ушла. Я сел на край кушетки и попытался стереть кровь с рассеченной кожи, стараясь не повредить царапины в тех местах, где кровь уже запеклась. Оба его глаза заплыли. Рот был весь разбит. Волосы слиплись от засохшей крови.
Он стоял в очереди за двумя подростками. Билеты стали продавать в двенадцать тридцать, а сеанс начинался в час дня. Двери открывали только в двенадцать сорок пять. Он ждал, а мальчишки впереди него слушали радиоприемник. Бейсбольный матч. Джеффти просто хотел что-нибудь послушать. Одному богу известно, что именно: «Центральный вокзал», «Давай притворимся», «Потерянная земля» или что еще это могло быть.
Он попросил радио на минутку – послушать что-нибудь, когда началась реклама, мальчишки отдали ему приемник, возможно, решили сначала пойти малявке навстречу, а потом воспользоваться случаем и как-нибудь злобно подшутить над ним. Он сменил станцию… и они уже не смогли больше вернуться на бейсбольный матч. Радио перестроилось на прошлое, а приемник стал передавать передачи, существовавшие только в мире Джеффти. Мальчишки сильно избили его… и никто не вступился за Джеффти.
Потом они убежали.
Я оставил его одного, оставил совершенно безоружного сражаться с настоящим. Я предал его, чтобы продать консольный телевизор с диагональю в двадцать один дюйм, и теперь ему разбили в кровь лицо. Я простонал что-то нечленораздельное и тихо всхлипнул.
– Тише, малыш, все хорошо, это Донни. Я здесь. Я отвезу тебя домой, все будет хорошо.
Нужно было сразу отвезти его в больницу. Я не знаю, почему не сделал этого. А ведь должен был. Должен был так поступить.
Когда я внес его в дом Джона и Леоны Кинцер, они только молча уставились на меня. Даже не предприняли попыток забрать Джеффти. Одна его рука безвольно свисала. Он был в полубессознательном состоянии. А они стояли и смотрели на меня из полумрака субботнего дня настоящего. Я окинул их диким взглядом.
– Двое ребят избили его в кинотеатре. – Я поднял его чуть повыше и протянул к ним. Они уставились на меня, на нас обоих, ничего не выражающими, неподвижными глазами. – Господи Иисусе! – закричал я. – Малыша избили! Он же ваш сын! А вы не хотите даже прикоснуться к нему! Что вы, черт возьми, за люди такие?!
Тогда Леона подошла ко мне, очень медленно. Несколько секунд она неподвижно стояла перед нами, мне было невыносимо видеть этот суровый стоицизм на ее лице. Она словно пыталась сказать мне: «Я уже проходила через это много раз. Это невыносимо! Но выхода нет».
Итак, я отдал его ей. Да поможет мне Бог, я отдал его ей.
И она унесла его наверх, чтобы смыть его кровь, его боль.
Мы с Джоном Кинцером стояли в полумраке гостиной в отдалении друг от друга и не сводили друг с друга глаз. Ему было нечего мне сказать.
Я протиснулся мимо него и рухнул в кресло. Меня всего трясло.
Сверху доносился шум воды в ванной.
Прошло, казалось, очень много времени, прежде чем Леона спустилась вниз, вытирая руки о фартук. Она села на диван и через какое-то время Джон тоже сел рядом с ней. Я услышал игравшую наверху рок-музыку.
– Не хотите кусочек свежего бисквитного торта? – спросила Леона.
Я не ответил. Я слушал музыку. Рок-музыку. Ее передавали по радио. Настольная лампа на краю стола перед диваном излучала слабый свет, неспособный разогнать поселившийся в гостиной мрак. Рок-музыка настоящего звучала из радио наверху? Я хотел что-то сказать, но потом вдруг понял… о боже, нет!
Я подскочил, когда ужасный треск заглушил музыку, а настольная лампа начала меркнуть и мигать. Я что-то выкрикнул, не помню уже что именно, и бросился к лестнице.
Родители Джеффти даже не пошевелились. Они сидели, сложа руки, на привычном месте, просиженном годами, десятилетиями.
Я дважды упал, взбираясь вверх по лестнице.
Современное телевидение меня мало интересует. Я купил в секонд-хенде старенький радиоприемник «Филко», напоминавший своей формой старинный собор, вынул из него все перегоревшие детали, заменив лампами, которые еще были в рабочем состоянии – их я извлек из старых радиоприемников. Я не пользуюсь транзисторами и печатными платами. Все равно с ними ничего не выйдет. Я провожу перед этим приемником иногда по много часов, кручу колесико туда и обратно, очень-очень медленно, настолько медленно, что иногда кажется, будто оно совсем не двигается.
Но у меня так ни разу и не получилось поймать ни «Капитана Полночь», ни «Потерянную землю», ни «Тень», ни «Потише, пожалуйста».
Значит, она все-таки его любила, пусть и самую капельку, и пронесла это чувство сквозь все эти годы. Я не испытывал к ним ненависти: они ведь хотели снова жить в настоящем. А это не так уж и плохо.
Если поразмыслить, то это хороший мир. Во многих отношениях гораздо лучше того, что было раньше. Люди больше не умирают от старых болезней. Они умирают от новых, но это ведь и есть прогресс, правда?
Правда?
Скажите мне!
Пожалуйста, скажите мне!
XIII. Продавшие душу
Украденное завтра// Trumpet, 1974, № 11.
Некоторые называют этот феномен «душой», некоторые – совокупностью человеческого интеллекта, а некоторые и вовсе игнорируют его существование. Но как бы то ни было, внутри каждого тела что-то есть: некая матрица, человеческая природа. Только представьте, какие картины мира явил бы нам Харлан, если бы он был не писателем, а художником – страх и трепет Дали и Босха, ослепительные цвета Ван Гога, тонкие телесные оттенки Рембрандта. Но он пишет не красками, а словами, и, как истинный художник, ставит перед собой единственную цель: затронуть струны нашей души, подарить нам мгновения страсти или азарта или же ненадолго сделать нас уязвимыми и заставить откровенно поговорить с самими собой. Его рассказы полны таких мгновений и многому учат нас.
Поскольку рассказ «Ради общего блага» (1961) повествует о непростом нравственном выборе во времена, давно оставшиеся позади, от описываемых событий легко отстраниться. У нас хватает текущих проблем и без Дэниэла Уайта. В конце концов, он всего лишь выдуманный чернокожий персонаж, удачно помещенный в исторический контекст. И, тем не менее, парадокс Дэниэла Уайта более чем актуален: можно ли делать «нравственный» выбор, сопоставляя человеческую жизнь с нашей системой ценностей? Во сколько можно оценить душу? Душу Дэниела Уайта, Перегрина, Генри Робле, даже Мэрион Гор – не говоря уже о вашей или моей. Когда-то цена души исчислялась в сребрениках, но ее истинная ценность всегда была и остается неизмеримо выше.
В рассказе «Не твоя и не моя» (1964) читатель следует за героями по запутанному лабиринту жизни, который проходят человеческие души. Мы следуем за ними, но кажется, что мы в этом лабиринте совсем одни, и Харлан скрупулезно, в мельчайших деталях описывает калифорнийские декорации этого лабиринта, подчеркивая, как современное общество и бизнес манипулируют нашим одиночеством. Но как только пути одиноких душ пересекаются, перед ними всегда остро встает вопрос ответственности. Кто возьмет на себя тяжелую ношу, а кто с радостью переложит свою ношу на другого? И, что еще критичнее – хватит ли у нас душевных сил? Перед тем, как взвалить на себя чью-то ношу, ее нужно как следует взвесить, иначе наша спина подломится под ее тяжестью. Дженни в рассказе – именно такая ноша.
Эпиграф к рассказу «Жив-здоров, путешествую в одиночестве» (1977) переводится как «Что мучит, то и учит» (я говорю вам об этом потому, что Харлан сказал в интервью, что смысл этого латинского изречения простирается далеко за пределы рассказа, написанного в качестве обряда исцеляющего очищения в моменты душевной боли). Нам, читателям, особенно важно примерить на себя трагедию Мосса, который, впитывая чужую вину, берет на себя ответственность, слишком большую для одной души. Мы можем извлечь богатую пищу для размышлений из этой трагедии и стать немного снисходительнее к себе. Если веришь в бессмертие души, нужно помнить, что мы должны постепенно развивать свой характер и набираться сил, чтобы преодолевать препятствия, возникающие на ее пути.
Ради общего блага
Начнем с полной темноты, с абсолютной черной тьмы, какой не существует в природе. Темноты настолько плотной и глубокой, что кажется, будто бездна под адом выплеснулась на землю. Темноты всепоглощающей, как слепота с рождения. Черноты, в которой нет места другим цветам. Представьте погруженный в такую тьму коридор. Тьма ползет по нему, как бы удаляясь от вас. И вот в конце такого темного коридора – ослепительный белый квадрат: открытая дверь, а за ней – окно, в которое бьет поток солнечного света.
Если бы это было кино, оно бы впечатляло своей контрастностью: в кромешной темноте человеческая фигурка медленно удаляется от камеры навстречу квадрату сверхъестественной белизны. Она прижимается к правой стене этого туннеля из черного дерева и движется медленно, с трудом, даже немного пошатываясь. Это всего лишь силуэт – он не такой черный, как коридор, по которому перемещается, но и не контрастирует с ним настолько, чтобы внести диссонанс в превосходную операторскую работу. Однако это не фильм, а в некоторой степени правдивая история, и поэтому впечатляющей съемкой придется пожертвовать: фигурка, наконец, добралась до двери, ввалилась внутрь, споткнулась и ухватилась за край деревянной конторки где-то по грудь высотой. Опять же, будь это фильм, камера в этот момент резко сместилась бы на лицо дежурного полицейского – пухлое и в то же время жесткое. Воротник у него расстегнут, шея и верхняя губа блестят от пота. Этот кадр позволил бы нам внимательно рассмотреть изумленно приподнятые кустистые брови полицейского и ужас, мелькнувший на его лице за секунду до того, как он сурово сжал губы. Затем камера быстро обошла бы вокруг участка, мельком показав нам великолепный рассвет за окном, и, наконец, остановилась бы на лице девочки.
Белой девочки.
Оператор взял бы это искаженное от боли лицо крупным планом: запекшуюся в уголке рта кровь, заплывший и почерневший глаз, сухие листья в грязных, покрытых кровью волосах…
– Помогите…
В воображаемом фильме – если бы все это не происходило на самом деле в маленьком городке в центре Джорджии – объектив камеры сопровождал бы лицо девочки, когда у нее подкосились колени и она медленно осела на пол, а за этим последовало бы затемнение и резкий переход к следующей сцене.
Все могло бы быть проще, будь он хорошим человеком, хотя бы в глубине души. Но он не был хорошим человеком. Он был просто грязным ниггером. Когда он не мог добыть себе пропитание угрозами, он воровал; он вонял и обладал моральными качествами свиньи. Кроме того – как будто всего этого было недостаточно, чтобы смело считать его отбросом общества – у него еще были плохие зубы, и всякий раз, как он открывал рот, оттуда вместе с дурным запахом выливался поток ругательств. Звали его, естественно, Дэниел Уайт[22]. Арестовать его не составило труда, а доказать, что именно он избил и изнасиловал Мэрион Гор, и вовсе было проще простого – выдохшийся Уайт спал в углу грязной ночлежки у железной дороги на окраине города. На его руках и под ногтями была кровь, и анализ, сделанный в полицейской лаборатории, подтвердил, что группа крови и волосяные фолликулы, обнаруженные на нем, совпадают с группой крови и фолликулами Мэрион Гор. Это были солидные доказательства, но они лишь подтвердили очевидное: Уайт сознался во всем, когда его арестовали. Его не оправдывало даже то, что он был пьян: он хамил, похабничал и был необычайно горд содеянным. То, что Мэрион Гор было всего шестнадцать, что она была девственницей и, проделав долгий путь от поля, где на нее напали, до полицейского участка, впала в кому, не пробудило в нем ни малейшего раскаяния.
Местные газеты окрестили его бесстыдной скотиной, и это еще было мягко сказано. Скотиной он и был, а то и еще кем похуже.
Город вполне ожидаемо захлестнула волна ненависти, которая периодически выплескивалась в призывах «линчевать ублюдка». Поначалу слово «черный» в этих призывах отсутствовало. Нет, действительно, ничего такого не было. Это слово появилось позже, когда от перспективы линчевания у многих белых зачесались руки. А зудящие руки можно отлично почесать пеньковой веревкой.
Это дело нужно было провернуть быстро – иначе начальник полиции позвонит мэру, а тот свяжется с губернатором, и город в считаные часы наводнится войсками Национальной гвардии. Так что Уайта нужно было или линчевать быстро, или не линчевать вообще.
Линчевание назревало, это было ясно как день. Семена ненависти давно уже были посеяны – тут и неприятности в школах, и черные подстрекатели из Нью-Джерси и Иллинойса, баламутящие негров в Литтлтауне, и вулвортское дело[23]. Пришло время собирать урожай.
Дэниел Уайт был в полной безопасности за решеткой, но снаружи обстановка стремительно накалялась.
…Вопящая толпа, собравшаяся у «Боулинга и бильярда Пирсона», окружила уборщика Фила и травила его, пока он не бросился в драку, после чего его отволокли на задворки и избили трехфутовой велосипедной цепью. Позже в больнице у Фила диагностировали сотрясение мозга и внутреннее кровотечение.
…Громилы из нового микрорайона около мебельной фабрики двинули автоколонной в Литтлтаун и подожгли «Место» – бар, в котором собралось человек сорок лидеров местной негритянской общины, чтобы обсудить за стаканчиком свою позицию относительно текущих событий. В результате бар сгорел дотла, а пятнадцать человек получили серьезные ожоги.
…Виллу Амброуз, которая прибиралась и вела хозяйство у Портеров, уволили после небольшой размолвки с Дианой Портер: Вилла призналась, что один раз ходила с Дэниелом Уайтом в кино.
…Баптистскую церковь Иисуса взорвали в ту же ночь, как Дэниел Уайт сознался в преступлении. Обследовав то, что осталось от здания церкви, полиция пришла к выводу, что взрыв был осуществлен посредством коктейлей Молотова домашнего изготовления и динамита, украденного из вагончика дорожных рабочих на шоссе. Пастор Невилл лишился глаза: в него попал осколок импортного витражного стекла.
И вот начальник полиции позвонил мэру, а мэр позвонил губернатору, а губернатор собрал совещание, на котором было решено подождать с отправкой Национальной гвардии (состоящей из местных парней, которым Дэниел Уайт был не то чтобы по душе) до утра. До утра оставалось самое большее десять часов.
Десять долгих, опасных, накаленных часов.
Дэниел Уайт мирно спал. Он знал, что линчевать его не позволят. Знал он и то, что станет звездой громкого процесса и вполне вероятно отделается легким приговором – как-никак, на носу выборы, и за происходящим в их маленьком городке следит весь мир.
И это при том, что в дело еще не вступила НАСПЦН[24]. В общем, Дэниел Уайт был спокоен. Он не собирался умирать из-за какой-то Мэрион Гор.
Да и девственницей она не была.
Представителя НАСПЦН звали У. Дж. Перегрин, он прибыл из офиса в Саванне. Перегрин был высоким человеком исключительной худобы, которую только подчеркивал элегантный деловой костюм. У него была светло-коричневая кожа и глубоко посаженные глаза, которые казались подернутыми пеленой, как у кобры. Говорил он мягко и культурно, без намека на тягучий южный акцент. Перегрин родился в Матаване, Нью-Джерси, закончил колледж при Чикагском университете, а потом, по ряду эмоциональных причин, решил посвятить себя общественной деятельности. Дело Дэниела Уайта ему поручили, потому что он с рождения был знаком с культурной средой, породившей Уайта и линчевателей.
Было три часа ночи, и Перегрин устало беседовал с Генри Робле, которого перепуганное негритянское население городка выбрало своим представителем. До появления Национальной гвардии оставалось семь часов; за это время могло произойти всё, что угодно, и обитатели Литтлтауна погасили свет в своих домах и засели у окон с двустволками наготове.
– Такого у нас еще не было, – сказал Генри Робле, машинально потирая своими огромными ручищами запотевший стакан. Его угловатое лицо осунулось от беспокойства. На дне стакана золотились остатки виски из бутылки на столе.
Перегрин глубоко затянулся сигаретой и посмотрел в испуганные глаза Робле.
– Мистер Робле, – мягко ответил он, – может, оно и так, но сейчас-то это происходит. Вопрос в том, что с этим делать? – Он помолчал, ожидая от собеседника не столько ответа, сколько осознания сложившейся ситуации.
– Мы не за Уайта беспокоимся, – торопливо пояснил Робле. – Тюрьма как-никак прочная, и не думаю, что начальник полиции позволит им что-то там устроить. Нас пугает то, что происходит в городе. Мы никогда раньше не видели, чтобы местные так себя вели. Да они убивать готовы!
Перегрин медленно кивнул.
– Как себя чувствует ваш пастор?
Робле пожал плечами.
– Ослеп на один глаз, а, может, и вообще видеть не будет. Об этом я и толкую. Пастора у нас все уважали. Это достойнейший человек. Нам нужно как-то защитить себя.
– Что вы предлагаете? – осведомился Перегрин.
Робле резко поднял глаза.
– Что
– Моя работа – выслушать вас и предложить какие-то варианты. Я не имею права указывать вам, что делать.
Робле покрутил стакан в руках, затем неловко наполнил его до половины и выпил залпом.
– А что, если нам всем просто уехать на несколько дней?
Перегрин покачал головой. Робле посмотрел в сторону и язвительно пробормотал: «Так я и думал». Облизнув свои толстые губы, он воскликнул:
– Мне страшно, парень!
– Как вы думаете, начальник полиции разрешит мне повидать Уайта? – спросил Перегрин.
– Можно попробовать договориться. Хотите, я ему позвоню?
Перегрин кивнул и добавил:
– Только давайте я сам с ним поговорю. Может, его убедит авторитет представителя НАСПЦН.
Звонок состоялся, и было решено, что Перегрин и Робле отправятся к Уайту вдвоем. Начальник полиции посоветовал им подъехать со стороны запасного выхода – вероятность того, что толпа увидит и остановит их там, была меньше.
Войдя в помещение тюрьмы, Перегрин несколько минут разглядывал Дэниела Уайта через решетку. Он смотрел на его лицо, расслабленное во сне тело, одежду.
Наконец, он что-то пробормотал. Робле придвинулся поближе.
– Что вы сказали?
Перегрин повторил отчетливо, но лишь слегка повысив голос.
– Иногда я задумываюсь, стоит ли этим заниматься. Слишком уж много развелось этих «агентов влияния».
Негр из Джорджии не понял слов заезжего гостя в элегантном костюме.
– Ну что, поговорим с ним? – спросил он.
Перегрин покорно кивнул.
– Особого желания у меня нет, но, раз уж мы здесь, стоит попытаться.
Робле подошел к решетке и окликнул Уайта. Тот сразу проснулся, но испуганным не выглядел. Он сел, посмотрел на посетителей и улыбнулся. Его щербатая улыбка была одновременно обаятельной, обезоруживающей, пугающей и неприятной.
– Здорово! – сказал Уайт и лениво, покачиваясь, подошел к решетке.
– Готов поспорить, что ты – парень из НАСПЦН, – продолжал он, коверкая слова на местный манер.
Перегрин кивнул.
– Оченно рад. Значит, будешь следить, чтоб эти сукины дети не вздернули мою черную задницу? – Уайт не переставал ухмыляться, и эта дерзкая, самоуверенная ухмылка невероятно раздражала Перегрина. Он подошел поближе.
– Думаете, стоит?
Дэниел Уайт скривился.
– Ну а как же, мужик? Мы с тобой, считай, братья. Я такой же, как и ты, парень. Не можешь же ты позволить, чтоб твоего брата вздернули на суку. Покажем Мистеру Чарли[25], что мы ничем не хуже, мда?
Лицо Перегрина на мгновение исказилось от отвращения.
– Такой же, Уайт? Такой же, как вы, говорите? Совсем такой же? – он замолчал и прислонился лбом к решетке. – Может и так, может и так, – пробормотал он.
Дэниел Уайт молча таращился, не переставая ухмыляться. Наконец он сказал:
– Я из этого выкручусь, мистер НАСПЦН, вот увидите. Как пить дать, выкручусь.
Перегрин медленно поднял глаза.
– Вы ведь даже не раскаиваетесь, правда?
Уайт непонимающе уставился на него.
– Это ты насчет чего?
Перегрин поднял лицо к потолку, как будто кто-то потянул за невидимые веревочки.
– Он действительно не понимает, – сказал он.
Уайт крякнул и оскалил гнилые зубы.
– Ну ты, мистер НАСПЦН. Слушай сюда. Эта белая сучка Гор, она давно уже юбку задирает. Я ее уже с полудюжиной разных мальчишек в лесу видал. А на деле она не такая уж горячая штучка, это я тебе говорю.
Перегрин повернулся к Робле.
– Идемте, – медленно сказал он. – Здесь нам больше нечего делать.
Они пошли обратно по коридору тюремного блока – пустого, за исключением Уайта: как только поползли слухи о линчевании, его соседей, троих пьяниц и бродягу, срочно перевели в другое место.
Снаружи было далеко не так спокойно. Маленький городок в центре Джорджии не спал, из его темных закоулков слышались крики, тут и там вспыхивали беспорядки, и веяло страхом.
Дэниел Уайт снова улегся спать. Все было на мази. Он просто бедный черномазый, который получит все, что общество задолжало таким, как он.
А тот парень из НАСПЦН уж приглядит, чтобы так оно и было… хоть он и выглядит, как педик, в этом своем дурацком костюме…
– О каком это общем благе вы толкуете? Вы совсем уже, мистер? Вы же не собираетесь отдать им Уайта, чтобы его повесили? – лицо Робле перекосилось от ужаса. – Рехнулись вы, что ли?
На лбу Перегрина, освещенном мерцающим огнем свечи, двигались тени. Они с Робле снова сидели за столом, но теперь к ним присоединились еще пятеро, лица которых скрывал полумрак комнаты. Жалюзи были опущены, шторы задернуты. Все присутствующие уставились на представителя НАСПЦН, который только что без обиняков заявил, что они не только должны позволить белым повесить Дэниела Уайта, но и всячески им поспособствовать.
– Вы это, того, точно умом тронулись, мистер Перегрин. Это ж чистой воды убийство! – сказал плотный лысеющий человек с кофейного цвета кожей и бородавкой на носу.
– И что это за «общее благо»? – Робле вцепился Перегрину в рукав.
Перегрин молчал. Он уже сказал то, что должен был сказать. Робле потряс его за плечо.
– Черт побери, парень, будешь ты отвечать или нет? Что ты хотел этим сказать?
Перегрин поднял глаза, и пламя свечи отразилось в них двумя яркими черточками. Видно было, что он в полном смятении; на его лице отражались внутренняя борьба, страх, отчаяние и в то же время решимость.
– Ну хорошо, – сказал он наконец, потерев влажными руками виски и щеки. Все выжидающе смотрели на него.
– Дэниел Уайт спокойно спит в своей камере; на вас ему плевать. Он отлично повеселился, а теперь хочет воспользоваться плодами нашей многолетней работы, чтобы избежать наказания. Он рассчитывает, что поднимется шумиха и никто даже пальцем не посмеет тронуть бедного негра, которого притесняют в насквозь прогнившей Джорджии.
Робле продолжал смотреть на Перегрина, но в наклоне его головы, в руке, все еще сжимавшей рукав, уже сквозило сомнение.
– Люди, которые собрались снаружи, – Перегрин махнул рукой на затемненное окно, – распалены до предела. Им говорят, что всё, во что они верили спокон веку – вранье. Оказывается, негры ничем не хуже их, а белым деткам придется потесниться и пустить негритят на свои стульчики в магазине «Все по 5 и 10 центов», и учиться с ними в школе, и ездить в автобусе, даже кино вместе с ними смотреть.
Перегрин стиснул зубы и продолжил, слегка задыхаясь:
– У них словно почву из-под ног выбили. Они, можно сказать, падают, и падать им предстоит еще долго. Если бы всё менялось постепенно, они бы, глядишь, приспособились как-то, но тут появляется Дэниел Уайт, насилует шестнадцатилетнюю девочку и дает им как повод, так и отличный объект для ненависти. Конечно, они начинают выплескивать свой страх и растерянность, как умеют.
Посмотрите, сколько всего произошло всего за несколько часов после того, как нашли девочку! Вашу церковь взорвали, ваших братьев и сестер поувольняли без причины, а некоторых даже избили – этот парнишка, на которого напали с велосипедной цепью, чуть не умер, а может еще и умрет. Сожгли ваш бар и пару домов. И этим дело не кончится. Дальше только хуже будет, и вашим городом это не ограничится. Насилие будет накатывать, как приливная волна, и эта волна смоет всё, чего мы достигли, если Дэниел Уайт будет оправдан.
Робле перебил его:
– Но позволить им вытащить его на улицу и линчевать – это…
– Ты вообще не соображаешь, что ли? – заорал Перегрин. – Не понимаешь, что тебе говорят? Это человек – не просто несчастный сукин сын, который по пьяни облапал белую девчонку. Это зверь, действовавший вполне сознательно. Если кто и заслуживает смерти, так это он. Но дело даже не в этом. Дело в том, что его смерть необходима. Я вам точно говорю: если сейчас не отвлечь их внимание от негритянской общины в целом, это отбросит борьбу за равноправие на пятьдесят лет назад. И если вы думаете, что я преувеличиваю, я вам скажу, что такое уже однажды было, и всё происходило в точности так же.
Собравшиеся удивленно уставились на Перегрина.
– Да, черт подери, такое уже было. И хотя мы не имели никакого отношения к тому, как это закончилось, – слава Богу, что так, а не хуже, – если бы нас спросили, мы посоветовали бы им в точности то же самое.
Неожиданно одного из них осенило.
– Эммет Тилл[26], – выдохнул он.
Перегрин кивнул.
– Верно. Там даже обстоятельства не были точно известны, но начались беспорядки – не такие серьезные, как здесь, но все-таки – и люди выволокли Тилла из тюрьмы и убили. И все сразу закончилось. Как по щелчку.
– Но линчевать… – в ужасе начал Робле.
– Тебе все еще не понятно? Ты что, тупая обезьяна, как нас белые называют? Не видишь что ли, что один мертвый Дэниел Уайт стоит ста живых Уайтов? Только представь: северяне придут в ужас, международный резонанс, призывы покарать линчевателей, быстрое продвижение нашей повестки… Пойми наконец, что Уайтом нужно пожертвовать для общего блага! Для блага его же народа! Всю жизнь он был никчемным ублюдком, а после смерти станет героем.
Робле отшатнулся. Перегрин говорил очень эмоционально, но без всякого фанатизма – это было скорее отчаянное желание убедить слушателей в своей правоте. Робле полагал, что в глубине души, где нет места чужим мнениям, каждый из них думает одинаково. Согласиться с Перегрином – значило совершить убийство… или, скорее, потворствовать убийству. Насколько действительно необходимо это линчевание? Вероятность того, что ситуация ухудшится, несомненно высока. Возможно, сожгут еще больше домов. Возможно, покалечат, а то и убьют еще больше людей. Но достаточно ли одной вероятности для того, чтобы принести человека в жертву ораве линчевателей? Достаточно ли того, что, пожертвовав одной жизнью, они,
«Не знаю… даже не знаю», – бормотали собравшиеся.
Речь шла не только о спасении обитателей Литтлтауна – хотя людей приносили в жертву и ради куда меньшего количества жизней – но и о спасении будущих поколений, о том, чтобы их дети могли расти свободными от нищеты и предубеждений и не знали таких слов, как «черномазый», «ниггер» или «закон Джима Кроу»[27]. Речь шла о большем, чем о нити жизни Дэниела Уайта. Нити, которая может стать петлей, затянувшейся на его шее.
Это решение было как обоюдоострый меч: рубанешь одним концом – и усмиришь гнев толпы; рубанешь другим – и прорубишь дорогу к взаимопониманию, используя покаяние и наглядный пример.
Смогут ли они решиться на такое?
Если бы это было кино, а не в некоторой степени правдивая история, камера показала бы освещенную свечами темную комнату с нескольких ракурсов, нагнетая атмосферу. Оператор брал бы по очереди крупным планом напряженные лица людей, на которых уже читается принятое решение. Но это в кино, где все можно подчеркнуть удачным запоминающимся кадром. А на самом деле собравшиеся просто пожимали плечами, мялись и все никак не могли решиться. В конце концов Перегрин сказал:
– Давайте поговорим с кем-нибудь, кто знает этих линчевателей.
Все согласились, ибо решение, которое им предстояло принять – это не то, что один человек может решить в отношении другого.
Открыв дверь дома на окраине Литлтауна и выйдя на улицу, они не увидели моря теней в темноте и подскочили от неожиданности, когда злобный голос прорычал: «Что, мужик, приехал из Саванны, чтобы вытащить из тюряги этого негра-насильника? Ни хрена у тебя не выйдет!».
Сначала нападавшие орудовали свинцовыми трубами и молотками, но потом выдохлись, и в ход пошли ноги и кулаки. Перегрин получил удар в лицо, который отбросил его к стене дома. Где-то в темноте он слышал крики Робле и влажные мерные звуки ударов ботинка по чьей-то окровавленной плоти.
Много позже, когда в их глазах перестали кружиться звезды, а странные новые цвета снова стали привычными красным, зеленым и синим, Перегрин и его спутники медленно поднялись на ноги.
Лицо Робле выглядело, как кусок филе на прилавке мясника. Он осторожно утер кровь и сказал:
– Это всё Уайт. Его работа. А мы за него расплачиваемся.
Перегрин промолчал, ему даже дышать было больно. У него явно были сломаны ребра. Он прислонился к стене дома и ждал, что скажут остальные.
Они заговорили, всхлипывая и задыхаясь:
– Пусть линчуют.
– Не будем им мешать.
Местные знали, к кому пойти, знали людей, которые уже приготовили веревку, людей, которые набросятся на них, как только увидят, но остановятся, когда они скажут, что пришли отдать им Дэниела Уайта. Они знали, к кому пойти.
Перегрину они сказали:
– Мы скоро вернемся. Вы полежите тут, отдохните. Мы сами.
И с этими словами они ушли в ночь, чтобы отомстить.
Обессиленный Перегрин заплакал, привалившись к стене. Он обратил лицо к небу и тихо сказал:
– Господи, они действительно собираются это сделать, но ведь ими движет вовсе не забота о других. Они просто ненавидят Уайта. Они выдадут его линчевателям, и да, Господи, это нам и нужно, но почему они делают это из мести?
Некоторое время спустя, когда Перегрин, несколько раз терявший сознание и снова приходивший в чувство, увидел, как толпа берет штурмом тюрьму, избивает охранников и выволакивает на улицу огрызающегося Дэниела Уайта, в голове у него несколько прояснилось.
Оно того стоило. Должно стоить. То, что они сделали, то, что допустили, должно быть как-то оправдано, когда придет время подводить итоги. Как он там говорил? «Ради общего блага». Да, это должно быть так – они сделали это ради общего блага. Потому что если он ошибся, его грех столь тяжел, что даже ад изрыгнет его.
Но если это действительно того стоило, конец был уже, вероятно, близок.
И, если бы это было кино (желательно, со счастливым концом), – а не довольно гнусный всамделишный случай в центральной Джорджии – человек по имени Перегрин обдумывал бы в этот момент надпись на памятнике мученику Дэниелу Уайту.
Не твоя и не моя
Когда я узнал, что Дженни залетела, моей первой мыслью было найти Роджера Гора и впечатать его в асфальт отбойным молотком. Прямо первое, о чем я подумал. Когда она позвонила, я закурил и спросил, в курсе ли моя Руни – они были соседками по квартире. Дженни ответила, что да, Руни в курсе, и что это она посоветовала ей мне позвонить. Тогда я сказал ей пойти посидеть в туалете с номером «Макколла»[28], а я все обмозгую и перезвоню ей минут через двадцать. Когда мы прощались, она уже не плакала – и на том спасибо.
Как по мне, нет преступления хуже легковерия, хотя за него и не наказывают. Я имею в виду простачков, которые верят вранью продавцов подержанных автомобилей или думают, что если на входном билете написано «вы обязаны купить минимум два напитка», то это уже закон. Ну и девчонок, которые ведутся на любую хрень, что им втирает парень, чтобы затащить их в койку. Вот прямо всему верят. Дженни была продуктом преступного ротозейства. Типичная дурочка, очарованная фотографиями в глянцевых журналах и думающая, что детей аист приносит. Месяца через три она посмотрит на свой округлившийся животик и поймет, что ее жестоко обманули. И поимели.
Когда я только начал встречаться в Руни и узнал, что ее соседки – две восемнадцатилетние девчонки, только что приехавшие из какого-то захолустья, которых она взяла под свое крыло, у меня было два варианта: или замутить с ними втихаря, или стать им старшим братиком. Поскольку оказалось, что Руни мне вполне хватает, я выбрал второй вариант.
И вот мы стали брать Дженни и вторую соседку, Кошечку (урожденную Маргарет), с собой – на вечеринки, в кино или просто покататься: садились в машину и наматывали милю за милей от нечего делать.
Кошечка была нормальная девчонка, крутая, вполне соображала, что к чему, хотя и была младше Дженни на полгода. А вот Дженни – просто катастрофа. Ее наивность могла бы показаться кокетством, уловкой, если бы не поставлялась в комплекте с нереальной глупостью. Простодушие и глупость – разные вещи, а в сочетании они дают такую приторную тупость, что страшно становится.
Почему мы подпускаем к себе таких людей, почему позволяем им выбирать нас в качестве покровителей или, скорее, начинаем опекать их?
В моем случае, думаю, всё дело в прошлом, в обрывках воспоминаний о поступках, о которых даже думать не хочется. Я всю жизнь один, и этой детской природной чистоты во мне сроду не было. Поэтому я всегда искал ее в других людях, и Дженни с Кошечкой были для меня как бы социальным проектом. Не то чтобы я много ими занимался, но приятно было видеть, что они наслаждаются своей юностью – образцовой такой, как у Нормана Роквелла[29], Эдгара Геста[30], в рекламе пепси и прочее.
Позвольте представиться: Кеннет Дуэйн Маркэм, тридцать лет, филантроп. Отправляю хороших девочек в летние лагеря (если уж не вышло тра-ха-ха-хнуть). Можно сказать, что я руководствовался благими намерениями – в плохом смысле. На одной из вечеринок, куда мы притащили Дженни, я встретил Роджера Гора. Он был (и есть, и будет, пока его морда не встретится с моим кулаком) смазливым чуваком, который умел себя подать (даже в одежде, которая на других парнях выглядела затрапезно, он смотрелся шикарно) и обладал достойной восхищения способностью избегать честного труда. Его отец владел сетью каких-то магазинов, и Роджер не нуждался в деньгах. Иногда он ради развлечения устраивался работать в какие-то странные места: стрелочником на железной дороге, продавцом мыла или ночным сторожем, но нигде долго не задерживался. Он брался за тяжелую работу по той же причине, что начинающие романисты: чтобы потом говорить, что он работал там-то и там-то и знает жизнь. Строил из себя Роберта Руарка[31], эдакого пролетария с волосатой грудью. Короче, Роджер был фальшивкой, но фальшивкой весьма смазливой и обаятельной, и смотрелся шикарно даже в том, что – ну, про это я уже говорил.
Знаете, как бывает, когда студент идет в клуб, где собираются и белые, и цветные, знакомится там с представителем местной богемы, приглашает его на «маленькую дружескую вечеринку», и в результате к нему припираются все, кому не лень? Это была именно такая вечеринка. Дом битком набит, причем половина – глупые сосунки из Калифорнийского университета, а половина – прожженные чернокожие в ярких шмотках. Для белых деток просто находиться в одной комнате с неграми уже было волнующим приключением, а черные отбросили всякое чувство собственного достоинства, мастерски отплясывали ватутси[32] и старались выхлебать как можно больше дармовой выпивки. В душе, конечно, одни других ненавидели.
Мы зашли, и я сразу увидел Роджера во всей красе. Он пытался затусить с двумя черными чуваками, с которыми я был немного знаком. Они было снизошли до него, но сразу стало понятно, что с этим белым они не настроены корешаться и старину Роджера ждет разочарование; скоро его слащавая улыбка стала натянутой, и я смекнул, что его отшили. Как только он отошел, я повел Руни и Дженни знакомиться с черными парнями. Роджеру девочек представлять необязательно, он сам к ним потом наверняка подвалит, а вот эти чуваки были люди крутые, в смысле классные.
Один из них работал экспедитором у крупного дистрибьютора звукозаписывающей компании, а второй – ассистентом в дорогой мужской парикмахерской (ну как ассистентом: «Джерри, принеси кофе», «Джерри, принеси мистеру Бентли его ботинки», «Джерри, сбегай за…» и все в таком духе).
– Здорово, чувак, как жизнь?
– Норм, а как сам? Сто лет тебя не видал.
– Ну да, дела.
– Да, ты прямо такой деловой стал, охренеть.
– Ну, а как ты думал. Хлеб с маслом на стол с неба не падает.
– Ага, и капуста в карман тоже.
– Не поспоришь.
Дженни стояла, с любопытством оглядываясь вокруг, что она, интересно, думала об этой компашке? Руни, как обычно, тащилась от всего происходящего и пожирала меня глазами, от чего тащился я. Я кивнул на парней и сказал:
– Джерри, Уиллис, знакомьтесь: это Руни и Дженни.
У Кошечки в тот вечер было свидание. И не абы с кем – с аудитором из Санта-Моники!
– Приятно познакомиться, – ухмыльнулся Джерри. У этого парня самые красивые зубы в Штатах; он прекрасно об этом знал и при каждом удобном случае разевал рот шире входа в Китайский театр Граумана[33].
– О-очень приятно, – сказал Уиллис. Я знал, что он мне подыгрывает – подкатывает к Руни, чтобы я почувствовал себя крутым.
Я легонько двинул его кулаком в бицепс, и мы с девчонками почапали дальше. Поздоровались с хозяином (редкий козел) и пошли в спальню кинуть куртки. Но на куртках и пальто, сваленных на кровати, целовалась парочка УКЛАдчиков[34], поэтому мы положили свои на подоконник. Вечеринка обещала быть занудной. Из гостиной ревел ритм-энд-блюз, из столовой – дешевый поп, а в коридоре они накладывались друг на друга.
Мы влились в эту какофонию и стали искать спиртное. Тут я увидел, как Роджер Гор чешет в кухню, и сразу смекнул, что наливают именно там. Я повернулся к Дженни.
– Видишь того парня в пальто в гусиную лапку? Который на кухню идет?
Дженни кивнула.
– Держись от него подальше. На этой вечеринке вагон нормальных парней. А от этого одни проблемы. Он мужик неглупый, и на лицо вполне, но врет, как дышит, поэтому еще раз говорю – держись от него подальше. Это тебе мое наставление на этот вечер. А теперь беги, развлекайся. – Я слегка пихнул ее коленкой под зад, чтобы задать нужное направление.
Руни улыбнулось.
– Всегда на страже морального облика молодежи.
– Вот сейчас кто-то огребет, – ответил я.
– Ну не здесь же, сэр!
Иногда мне ужасно хотелось укусить ее за ушко. Ох уж эти ее улыбочки. Хайди[35], Рапунцель, Белоснежка и Мата Хари в одном лице.
Мы пошли на кухню и поздоровались с Роджером, который пытался изобразить что-то такое из мартини и маринованных корнишонов. Чертов выпендрежник.
Где-то через час, когда Руни танцевала бибоп с Уиллисом, а я пытался вытянуть из стопки пластинку Ти-Боуна Уокера, ко мне подошла Дженни и заявила:
– Я пойду выпить с Роджером. Вернусь где-то через полчасика.
Я даже злиться не стал. Какой смысл? Я знал, что так оно и будет. Это как с детьми, скажешь ребенку: «Не смей засовывать себе в нос фасоль», отвернешься на минутку – а паршивец валяется на полу, в каждой ноздре по фасолине, и весь посинел уже. Дети есть дети, ничего не поделаешь.
В общем, Дженни свалила под ручку с Роджером. Когда Руни наплясалась и Уиллис вернул ее мне, я с улыбочкой рассказал ей про этот демарш.
– Что ж ты ее не остановил? – спросила она.
– Я что, по-твоему, Торквемада? – разозлился я. – Мне и с тобой хватает хлопот, я за всеми и каждым присматривать не нанимался. Успокойся, бога ради, ничего он ей не сделает, скоро вернутся.
Мы прождали шесть часов. Вечеринка закончилась, мы реально задолбались и в итоге не выдержали и поехали ко мне отсыпаться. Часов в пять утра зазвонил телефон, я нашарил трубку, зачем-то поднес ее к носу и подул в нее. Через минуту до меня дошло, что я что-то не так делаю. Я попробовал приложить трубку к глазу, потом – не тем концом – ко рту, и наконец, перепробовав все варианты, пристроил ее как надо. Звонила Дженни.
– Можешь за мной подъехать?
– Ктрыйчассс?
– Не знаю, поздно. Так можешь подъехать?
– А тгде?
– В телефонной будке на Сансет, около Хайлэнда. Можешь приехать? – тут она начала плакать, и я мигом проснулся.
– Ты в порядке там?
– Да, да, все нормально, можешь меня забрать?
– Конечно, я подъеду, но что случилось-то? Где тебя носило? Мы тебя ждали, пока все не разошлись, Руни места себе не находила.
– Я тебе потом расскажу. Можешь прямо сейчас приехать?
– Через пятнадцать минут буду.
Она повесила трубку. Руни я будить не стал – выбрался из кровати, надел штаны и куртку и свалил по-тихому. Дженни стояла под уличным фонарем рядом с будкой, из которой звонила. Я усадил ее в машину – она тут же разревелась – привез ее к себе, устроил на диване в гостиной и лег спать сам.
Утром Руни кудахтала над ней, как над Сироткой Энни[36], пока она всё нам не рассказала. История была, конечно, зашибись. Роджер повел ее в ближайший бар и попытался напоить (зря только потратился, ей бы все равно мозгов не хватило понять, что к чему). Потом он сказал, что ему надо отогнать машину домой (типа это его соседа машина, и она ему нужна). Как только они приехали к нему, Роджер попробовал к ней подкатить, но Дженни клялась, что у него ничего не вышло. Тогда Роджер обиделся и заснул. Дженни прождала три часа и наконец решила его разбудить, но он или слишком крепко спал, или притворялся, что спит, и в итоге ей пришлось валить оттуда и топать полтора часа до ближайшей телефонной будки.
– А чего ты от него не позвонила?
– Боялась, что он проснется.
– Так ты же вроде хотела его разбудить, нет?
– Ну да.
– Так чего от него не позвонила?
– Боялась. Хотела побыстрее оттуда убраться.
– Чего боялась? Его?
– Ну…
– Дженни, скажи по-честному, он тебе что-то сделал?
– Ничего не сделал, клянусь. Но он так разозлился, когда я отказалась. Даже назвал меня этой… ну…
– Знаю я, как он тебя назвал. Забудь.
– Не могу.
– Ну не забывай тогда. Только не ври мне. Он тебе точно не присунул?
Дженни отвернулась – из-за моего грубого выражения, как я подумал тогда.
– Ничего не было, – сказала она.
В общем, я даже не мог заставить себя разозлиться на Роджера. Он поступил, как поступил бы любой парень на его месте: попробовал завалить девчонку, а когда ничего не вышло, полез в бутылку. Худшее, что он сделал – повел себя не по-джентльменски: лег спать, предоставив ей самой добираться домой. Но я с самого начала знал, что Гор вообще никаким боком не джентльмен, так что случившегося было явно недостаточно, чтобы набить ему морду. Мы решили оставить всё как есть, я быстро об этом забыл и, к счастью, некоторое время не натыкался на Роджера Гора.
И вот восемь недель спустя я курю и размышляю, пока Дженни прохлаждается в туалете с журнальчиком и растущим семенем внутри. Чувствую себя в ответе за случившееся. Снова зазвонил телефон, и я нехотя поднял трубку: Руни.
– Она тебе рассказала?
Я промычал что-то утвердительное.
– Знаешь, что делать?
– Есть три варианта, – ответил я. – Она может родить, может сделать аборт или заставить Роджера жениться на ней. Первый и третий варианты, думаю, можно исключить, второй вариант – наиболее практичный. Ну, еще есть четвертый – самый быстрый и доступный из всех.
– Какой? – спросила Руни.
– Она может купить пистолет и вышибить свои сраные тупые мозги.
Если ты приятельствуешь с парой джазменов, поболтал на вечеринке с проституткой, знаком с бакалейщиком, который организует подпольную лотерею в своем районе и время от времени тусуешься в негритянском квартале, то все автоматически считают тебя «загадочным» человеком, обладающим «связями» в криминальном мире, и начинают обращаться к тебе с просьбами о таком дерьме, с каким ты и близко не сталкивался. У людей, которые не нюхали Настоящей Жизни, автоматически формируется в голове этот шаблон: поскольку сами они никогда не переходили границу дозволенного, всякий, кто позволяет себе выходить за тесные рамки их социального круга, сразу становится «загадочным» и далее по тексту.
Руни спросила, как скоро я смогу найти подпольного врача.
– Чего-оо?
Она повторила, с эдакой очаровательной прямотой. Для нее все было очевидно: Спайдер Маркэм, житель подпольного мира, водящийся с обитателями гетто, бандитами и дешевыми шлюхами – именно тот человек, к которому нужно обратиться, если тебе понадобился мясник.
– С какого хрена ты решила, что я знаю такого врача?
– А что, не знаешь?
– Конечно, не знаю. Я же не идиот вроде Ричарда Гора, я знаю, как предохраняться. От меня в жизни никто не залетал, а значит, и врачей таких мне знать неоткуда.
Я посмотрел на Руни с нескрываемым раздражением, а она недоуменно уставилась на меня в ответ. Я ее не убедил. Она подумала, что я просто скрываю свои связи по вполне понятным причинам.
– Ты мне не веришь, так? – все это начинало меня выбешивать. А тут еще и Дженни со своим несчастным лицом и растущим пузом.
– Но ты же можешь позвонить кому-нибудь из своих стремных друзей?
Тут меня прорвало почище неисправной скороварки.
– Ты издеваешься, что ли, Руни? Кому позвонить? Каким-таким «стремным друзьям»? – Лицо у меня так горело, что жар даже во рту чувствовался.
Она посмотрела на меня осуждающе.
Короче, я позвонил Кэнди.
Кэнди был бойцом в некой организации, объединенной общими интересами. Названия у них не было. Это однозначно не преступный синдикат. Про них можно сказать «группа» или «парни» или «эти», но точно не синдикат. Для начала Кэнди был греком, а не сицилийцем, хотя делишки проворачивал довольно темные, врать не буду.
Кэнди собирал деньги с подпольных лотерейщиков восточного Лос-Анджелеса, и я своими глазами видел, как его трехсотфутовая туша легкой походкой балерины заходит в магазин и через секунду наводит там шороху почище термитной бомбы.
«На этой неделе было много выигрышей, – начинает изворачиваться владелец магазина. – Прибыли совсем никакой. Всю сумму мне не наскрести, как насчет половины сейчас, а половины – на следующей неделе?»
На это Кэнди, который лишь слегка уступает габаритами Этне, набирает в легкие воздух, раздувается, как голубь, чуть не вдвое увеличиваясь в размерах, и тихим голоском полупридушенного младенца отвечает:
«Энджи, будь добр, приготовь деньги, а то мне придется сделать тебе больно. Я серьезно говорю».
Все бросаются врассыпную, а владелец лезет в секретную заначку под прилавком и достает причитающееся.
В общем, я позвонил Кэнди, потому что он, наверно, самый добрый парень из всех, кого я знаю.
– Привет, – начал я. Не вот чтобы впечатляющее начало, но больше мне в тот момент ничего в голову не пришло. – Слушай, тут одна знакомая немножко заигралась в дочки-матери. Ты, случайно, не знаешь, кто бы мог… ну это… решить проблему?
Кэнди был в шоке. Практически наорал на меня. За кого, дескать, я его принимаю? Он с такими людьми не знается. И если я, и правда, думаю, что он из таких, то я сделаю ему большое одолжение, если забуду его секретный номер. И хватило же у меня наглости! Интересно, с какими уродами я закорешался, что мне понадобился такой человек! Всё, до свидания!
Я повернулся к Дженни и Руни.
– Бросил трубку. Спасибо вам большое.
Девочки были поражены, и Руни высказала хитроумное предположение, что подобные парни никогда себя сразу не выдают. Помнится, я чуть не застонал.
Потом я попытал счастья с Ван Джессапом – характерным актером, у которого, казалось бы, каких только контактов нет. Но и у него таких контактов не оказалось. Потом я позвонил одному режиссеру с телевидения, с которым мы пару раз играли в джин; он сказал, что перезвонит. Потом – одной девчонке из сансетовской тусовки, которая задала мне несколько осторожных вопросов и тоже сказала, что перезвонит. Потом набрал родственницу в Помоне, которая нагло захихикала, а потом велела перезвонить.
Наконец, я позвонил Бофферу, писателю, певцу и дельцу, специализирующемуся на «личных потребностях». Разговор состоялся следующий:
– Мне нужен врач.
– Ну так сходи.
– Нет, чувак, мне для девчонки.
– Залетела?
– Ну ясное дело, балда. Я что тебе, Голубой Крест[37], что ли?
– Для Руни?
– Кончай прикалываться.
– А для кого тогда? Руни в курсе, что ты налево ходишь?
– Она не от меня залетела.
– Ага, рассказывай.
– Чувак, кончай, я серьезно. Не смешно уже. Это не моя девчонка, это не я ее обрюхатил, и ей нужно сделать аборт. Можешь помочь или нет?
– Думаю, да. Мне приходилось…
– Знать ничего про это не хочу. Все в курсе, что ты у нас чемпион по трахотлону. Короче, Боффер, мне нужен специалист. Ты уж окажи мне услугу. Девчонка – моя подруга.
– Ты ж понимаешь, что все, кому ты позвонишь, подумают, что это ты.
– Понимаю.
– С каких это пор ты увлекся благотворительностью?
– Недавно прихватило. Так как зовут доктора-то? Телефон есть?
– Я бы на твоем месте не благородничал. Такие вещи паршиво сказываются на репутации.
– Нет у меня никакой репутации. Давай уже имя!
Возникла пауза, как будто Боффер всерьез подумывал отказаться. Он в этом плане со странностями. Его логика лежит в туманной плоскости животных инстинктов и полна тонкостей, которые он сам не очень-то сознает; все его решения основаны на крысиной изворотливости, выработавшейся за годы пребывания в голливудском цирке.
– Ручка есть? Записывай: С. Хайме Квинтано. Номер…
Боффер повторил имя и номер дважды, но так тараторил, что я все равно не успел записать. Тогда он притормозил, и я записал всё как можно тщательнее.
– Спасибо, Боффер. С меня причитается.
Я передал листок Дженни, и она уставилась на него так, точно я из холерного барака его притащил.
– Тебе придется самой позвонить, – сказал я ей. – Я так понял, это хороший мужик, у него своя клиника, но бóльшую часть недели он работает в больнице Мигеля Алемана, это очень крупная больница там. Мой друг пару раз возил к нему девчонок и говорит, что там всё очень чисто, и врач он отличный. Стоит это дело триста долларов.
Дженни всё пялилась на листок.
– Вот номер, – с нажимом сказал я. Это было все равно, что со статуей говорить. – DU-53-72, это в Тихуане. Имя, я думаю, правильно записал. Дженни?
Сначала она задвигала плечами. Молча. Потом затряслась, как одержимая, опустила голову на грудь и зарыдала так, что макушка у нее подпрыгивала как пробка на бурных волнах. Начала, значит, понимать, что случилась с ней не любовь, а нечто гораздо более грубое, примитивное и разрушительное. Почувствовала себя использованной, оскорбленной и, в самом плохом смысле этого устаревшего слова – запятнанной.
Я подсел ближе и обнял ее, чего она даже не осознала. Долго сидел так, крепко прижимая ее к себе. Понемногу ее перестало трясти и она подняла голову. Моя рубашка спереди промокла насквозь.
– Какой код у Тихуаны? – высвободившись, тихо спросила Дженни.
– 903, – ответила Руни с другого конца комнаты. Я удивленно поглядел на нее. – Я туда тоже ездила. – Она погрустнела, и я понял, что никто никому не достается нетронутым. Все проходят свои огни и воды.
Дженни подняла трубку и начала набирать номер.
Ко вторнику мне подогнали еще шесть контактов. В Монтерей-Парке был один доктор, который, по слухам, брал от трех до пяти сотен, но его один раз запалили, и теперь он шифруется – позвонить ему нельзя, нужно лично ехать в это захолустье. Остальные пятеро обретались все в той же Тихуане. Двое из них – братья с собственной enfermería[38]; они брали всего полторы сотни, если сказать, что ты от Карлотты (Карлотта работала медсестрой в Лос-Анджелесе и любила свинг, как и братья). Еще про одного говорили, что после процедуры он оставляет пациентов в клинике на восемь часов – и думать нечего. Ночевка в Тихуане будет похуже самой операции. Был в этом городе и врач-американец, некий Освальд Тримейн младший. По словам человека, давшего мне его номер, Тримейн был известен как мясник, зато брал всего сто двадцать пять долларов.
В итоге мы решили, что Квинтано – самый надежный вариант: мне его порекомендовал еще один человек, и человек проверенный. Так что мы решили, что поедем в тот день, на который Дженни договорилась при первом звонке.
Подразумевалось, что повезем ее мы с Руни – страшно было даже представить, что сделали бы ее родители, если б узнали. Дженни не особо распространялась на эту тему, но, когда я намекнул, что, возможно, родители войдут в ее положение, она сказала: «Раньше отец меня не бил, но орать он здоров, и ремень у него имеется. А мать плакать будет».
Так что мы эту тему оставили и провели неделю между телефонным звонком и назначенным нам четвергом в сборах. У меня «MG-магнет» – дешевая с претензиями копия седана «ягуар». Вообще машина вполне ничего: четырехдверная, кожаные сиденья, двухкамерный карбюратор, съемная приборная панель орехового дерева и классический, красного цвета, мотор MG. Перед дорогой я всё проверил и сменил масло. Руни, понятное дело, работала, так что к путешествию готовилась исключительно морально. Что касается душевного состояния Дженни и насколько она была способна вынести тот кошмар, в который превратился девятнадцатый год ее жизни, я знаю только, что она больше не плакала и самокопанием вслух не занималась.
Когда я спросил, что она сказала доктору по телефону, она ответила:
– Трубку взяла женщина, сказала: «Bueno». Я сказала, что мой друг из Фресно порекомендовал мне обратиться к доктору Квинтано за консультацией. Она перевела звонок; доктору я сказала то же самое, и он спросил, какая именно консультация мне нужна, и я сказала, что у меня проблемы с менструальным циклом – твой друг мне велел так сказать, – и он попросил меня подождать минутку. Очень быстро, как будто не хотел больше говорить. Потом трубку опять взяла женщина и спросила, когда я хочу приехать, и я сказала, что в четверг. Она попросила позвонить ей, когда мы доберемся до Сан-Диего.
У меня было такое чувство, что Дженни будет в полном порядке. Она умнела прямо на глазах – иногда невинность детства и юности исчезает мгновенно, словно утренний туман, рассеянный лучами паршивого опыта.
Позвольте представиться: Маркэм, философ. Вы легко найдете полное собрание моих размышлений вон в том фолианте с пурпурной обложкой.
Далее помощница Квинтано (ее звали Нэнси, и она говорила по-английски с легким испанским акцентом) перешла к вопросу оплаты.
– Вы в курсе наших расценок? – спросила она.
Дженни сказала, что да, триста долларов. Оказалось, что это прошлогодняя цена, и, поскольку стоимость того и сего существенно выросла, сейчас это стоит четыреста долларов.
Дженни, сказав «хорошо», назвала цену мне и Роджеру Гору, к которому обратилась за деньгами.
Она сказала «хорошо», но Роджер платить отказался.
Он также сообщил Дженни, что она шлюха, воровка, шантажистка, попрошайка, которая спит на улице с бродячими собаками; если бы всё, что в нее запихивали, торчало наружу, она была бы похожа на дикобраза. Он завершил эту высокопарную речь советом заработать нужную сумму, торгуя своей задницей на углу Первой и Мейн, добавив на прощание: «Много за тебя никто не даст, но не волнуйся: тебе придется переспать всего с парой сотен парней».
Когда Дженни пересказала мне этот диалог, у меня свело челюсти, и я так скрежетал зубами, что, наверно, с десяток слоев эмали стер. Пришибить его хотел, честно, но сказал только, что поговорю с ним.
Я покатался по городу, остановился на заправке; там была телефонная будка, и пока мне заливали качественного бензина на пару баксов, я позвонил Роджеру.
– Роджер дома?
– Кто это?
– Кен Маркэм.
– Нет его.
– Тебя точно скоро не будет, Гор, если не начнешь вести себя как мужик.
– Как вернется, я ему передам.
– Возьмись на ум, Гор. У девочки неприятности, и тебе придется за это отвечать.
– Пошел на хрен.
Он повесил трубку.
Я вернулся к машине.
– Вы копите купоны «Блю Чип»?[39] – спросил рабочий с заправки.
– Ага, коплю.
– Правда? А на что копите? – Парень работал как по учебнику: улыбайся, поддерживай разговор, нарабатывай клиентуру.
– На водородную бомбу.
Он все еще таращился на меня, когда я выруливал с заправки.
Как я и думал, Роджер решил дать деру. Я подъехал к его дому, как раз когда он выезжал. Он резко затормозил, и его «импала» заглохла; я развернул «магнет» поперек дороги, поднял ручной тормоз, выскочил из машины, не выключая мотор, и рванул к Гору, прежде чем он сообразил, что делать. Он начал поднимать окна и блокировать дверцы, но я успел открыть заднюю дверь со стороны пассажирского сиденья. У «импалы» четыре окна и четыре двери – ему было никак не успеть все это закрыть. Железная логика!
Роджер не успел повернуться, как я заскочил внутрь, обхватил его за шею и наполовину вытащил с водительского сиденья, открыв переднюю пасажирскую дверцу. Удерживая его в этом положении, я вылез, дотянулся до сукиного сына снаружи, схватил его за куртку и дернул. Он вылетел из машины на дорогу, и я тут же схватил его.
– Пойдем, покажешь свой дом, – с нажимом сказал я.
Я вытащил ключи из машины и, применив захват, которому научился в Форт-Беннинге[40], когда служил Дяде Сэму положенные два года, рысью поволок Гора к дому. Открыл дверь, подтолкнул его вперед и пнул под зад со всей силы, так что наш Красавчик Браммелл[41] пролетел через всю комнату и приземлился на бар-тележку из искусственного красного дерева. Стаканы полетели во все стороны, декоративный шейкер врезался в стену, а сам бар рухнул на бок. Я захлопнул входную дверь и направился к Роджеру, который все еще лежал на полу в самой нелепой позе. Глаза у него горели, как противотуманные фары.
– Гони четыре сотни, – нежно сказал я, ухватив его за грудки и модную стрижку от Джея Себринга[42] за двенадцать долларов.
– Нет, погоди, – начал он.
– Curettage, – процитировал я недавно вычитанное слово. – Это «выскабливание» по-французски. Простейшая процедура, заключающаяся в выскабливании слизистой оболочки матки. – По-прежнему держа Роджера за волосы, я выпустил его куртку и сжал кулак.
– Процедура выполняется под легким общим наркозом. – Я как следует врезал Роджеру в глаз. – Нормальная матка представляет собой грушевидный гладкомышечный орган около трех дюймов длиной, двух дюймов шириной и дюйма толщиной, расположенный в средней части полости малого таза. – Он повалился на бок; его лицо сначала покраснело, потом посинело, потом посерело, из небольшой ссадины пошла кровь, глаза затуманились.
– У матки, – продолжил я, отвешивая ему оплеухи, чтобы привести в чувство, – имеется три оболочки: тонкая внешняя (облегающая), плотная мышечная и слизистая оболочка полости матки, расположенной в центре органа. – Роджер вернулся из страны грез и с испугом глядел на избивающего его посланца эриний[43]. После очередной оплеухи он прикусил язык и заверещал что-то нечленораздельное. Я двинул его в правое ухо, потом в левое; его голова колыхалась, как подтаявший верхний шарик мороженого в вафельном рожке.
– Говоря простым языком, функция матки заключается в том, чтобы принять оплодотворенную яйцеклетку (которая перемещается в нее из яичника по фаллопиевым трубам), сохранять и питать эту яйцеклетку на протяжении беременности и – тут я что есть силы дал ему в зубы, – вытолкнуть полностью сформировавшийся эмбрион. С тебя четыре сотни, Роджер. – Я разбил Гору верхнюю губу; нижнюю он прокусил сам и начал снова впадать в забытье.
– Гони деньги, Роджер, детка, – тихо сказал я. Он опять завалился на бок и лежал так, трясясь от страха.
Я пошел на кухню и налил себе стакан холодной воды. С порядком в доме у него было так себе, мне пришлось вымыть свой стакан. Я обработал Роджера не очень аккуратно – не профессионал все-таки. Тем не менее у меня открылись глаза на то, сколько во мне, оказывается, ненависти, жестокости и прямо-таки образцового бешенства. Я сидел рядом с Роджером, пока он промокал лицо влажным полотенцем, и от его вида у меня колени тряслись. Его лицо выглядело так, как будто кто-то принял его за десятифунтовый кусок филе и решил поджарить: левый глаз заплыл и превратился в поблескивающую красно-синюю массу, рот разбит, нижняя губа прокушена насквозь, всё остальное покрыто синяками и ссадинами. Да, немало времени пройдет, прежде чем ему снова начнут подмигивать гардеробщицы из клуба «Пи-Джейс». Я протянул Роджеру телефон. Он посмотрел на него, потом на меня. Синева вокруг подбитого глаза начинала расползаться у него по щеке.
Он позвонил отцу и наплел, что угодил в неприятную историю и ему позарез нужно четыреста долларов. Думаю, папаша понял, в какую именно. Где-то в середине разговора Роджер просветлел – значит, старик согласился. Наконец, раз десять повторив: «Да, папа, это в последний раз; вот увидишь, теперь все изменится; спасибо, папа, ты не пожалеешь, что помог», – он повесил трубку. Я наградил его самым жестким взглядом, на какой был способен, и сказал:
– Плохо, что у нас нет закона, который защищал бы девочек вроде Дженни от собственной глупости. Или закона, который бы наказывал парня, который ведет себя не по-джентльменски. Но вот что я тебе скажу, дружище: бывают вещи пострашнее, чем то, что я с тобой сделал. Можешь заявить на меня в полицию, хотя я бы на твоем месте не стал. Что мне можно предъявить? Угрозу насилием? Но я тебе не угрожал. Так что в лучшем случае меня привлекут за нанесение побоев и упекут лет на пять, но напоминаю тебе: есть вещи пострашнее, и если я сяду, эти вещи с тобой сделают куда более серьезные парни, чем я. Так что поразмысли об этом. Мы повезем Дженни в Мексику в четверг, поторопись с деньгами. – С этими словами я встал и направился к выходу.
Роджер зарычал на меня с пола.
– Знаешь, кто твоя Дженни? Сучка и вертихвостка, вот кто! Она не меньше меня хотела! Никакой чести там и не водилось, защищать нечего! Так что возьми-ка свою Дженни и засунь…
Я аккуратно поставил ногу ему на мошонку и нежно произнес:
– Она не моя Дженни. И не твоя. Она своя собственная, и какая бы она ни была, она, как-никак, человек. Чего о тебе, боюсь, не скажешь.
Когда я уходил, Роджер ловил ртом воздух, как выброшенная на берег рыба.
Мотор моей машины все еще работал.
Когда я вернулся, Дженни была одна. Руни поехала навестить родителей: они купили новую собаку, а Руни с ума сходила по младенцам и маленьким собачкам. Поэтому она и носилась так с Дженни, которая немного напоминала и младенца и собачку сразу: младенца – свежим розовым личиком и наивностью, а собачку – пугливостью и потребностью в любви, которую они излучают нон-стоп.
– Сыграем в джин? – спросил я.
Дженни кивнула и пошла за потрепанной колодой. Мы расположились на диване, и пока она тасовала карты, я закурил. Некоторое время мы молча играли. Наконец, когда у меня вышли четыре пики и я обогнал Дженни на двадцать пять очков, я сказал:
– Я поговорил с Роджером. Он передумал.
– Ты ничего ему не сделал?! – Это было первое, о чем она подумала. Не о деньгах, не о том, что с ней будет, нет – как там Роджер.
Я на секунду почувствовал себя неловко до колик – как будто я влез в разборки между двумя людьми, которые знают друг друга куда лучше, чем незваный советчик, стремящийся их помирить.
– Он в порядке. Мы просто поговорили, и я убедил его, что ответственность на нем. Он отдаст тебе деньги до четверга.
Дженни опустила руки, и я увидел ее карты – не очень, прямо скажем.
– Слава Богу, – выдохнула она. Она сильно побледнела, как будто что-то в ней умерло, как будто какой-то жизненно-важный ингредиент ее характера вступил в реакцию с неизвестным катализатором и испарился.
Дженни выронила карты и откинулась на спинку дивана, закрыв глаза. У нее были белокурые с рыжиной волосы, которые она обычно собирала в хвост – не самый популярный стиль у современных девушек. Но ей это шло, и ее юность радовала глаз. Я посмотрел на ее, и что-то во мне перевернулось.
Она что-то сказала.
Я не расслышал, что, и сначала подумал, что мне показалось. Она не выбирала слова, просто выплескивала свой страх и неуверенность.
– Ох, Кенни…
Голос из прошлого. Непонятно чей – одной из тех, с кем я встречался, когда был еще достаточно молод, чтобы помнить всех, кто согласился со мной переспать, и мог сосчитать своих партнерш на пальцах одной руки. Может, это была моя вторая девчонка, не помню, как ее звали. Нет такого человека, который не помнил бы своего первого мужчину или первую женщину. Вторые – другое дело. Возможно, что и она… как бы то ни было, дело прошлое, а сейчас, в настоящем, Дженни сказала: «Ох, Кенни», и я прижал ее, худенькую, к себе, не выпуская из руки карт. Она посмотрела на меня. Я забыл, какого цвета ее глаза, но помню, что в них кружились крапинки, как пылинки в луче солнечного света.
Я вдохнул запах ее чистых волос. Этот запах тоже напомнил мне прошлое: глупые, незначительные вещи, вроде поля озимой пшеницы, по которому я бегал в тот день, когда мы выбрались на пикник – в то время еще бывали такие дни, которые годились исключительно для пикников.
Это была дурацкая мысль, и мгновение спустя она сменилась другой, но этого мгновения мне хватило, чтобы вспомнить, как я бегал по этому полю, пока не упал от усталости и не лег, скрытый от всех и вся кроме неба; лежал, глядя на облака, и жалел себя.
Я поцеловал Дженни. У нее были мягкие губы, какими и должны быть губы женщины. Поцеловал, как нежный любовник обожаемую возлюбленную.
– Не так, – пробормотала она, с силой притягивая мое лицо к себе. – Вот так, – она яростно впилась в меня губами, как будто поцеловать меня было для нее очень важно – а раз уж решил сделать что-то важное, так делай на совесть. Это был страстный поцелуй века, и когда он завершился, я понял, что да, вот это называется «целоваться». Я положил руку ей на бедро; она немного подвинулась, и моя рука сместилась вверх – туда, где ее брючки обтягивали тело туже всего. Неожиданно у меня в голове промелькнула безумная мысль, что сейчас кто-то выскочит из шкафа и начнет снимать нас на камеру, но я тут же забыл об этом, потому что мы уже сражались с одеждой, пытаясь раздеть друг друга, не прерывая поцелуя.
Несмотря на юный возраст, Дженни оказалась настоящим экспертом. Она покорила меня, как Хиллари и Тенцинг Норгей[44] покорили Эверест: поставила цель и добилась своего – просто потому, что ей так захотелось.
Если уж взялся что-то делать – делай это как следует. Был момент, когда Дженни выгнула спину, и в ее лице появилось что-то звериное; она оскалила свои мелкие зубки, и я вспомнил волка, которого застрелил в окрестностях Норт-Бей. Она была то зверем, то нежным цветком, то обволакивающим горячим душем, то дудочкой, игравшей красивую мелодию. Еще она ловко вращала бедрами в нужный момент.
Когда мы перевалили за последний холм и оставшаяся позади дорога казалась настолько трудной, что и одному не под силу (что уж говорить о двоих в такой странной позе), я пошел принять ванну. Не душ, а именно ванну. Вообще-то у меня больная спина, и с шестнадцати лет я моюсь исключительно в душе; ванна – дело слишком утомительное, и налет на бортиках остается.
Но сейчас мне нужна была именно ванна. И я хотел посмотреть на этот налет.
Казалось, четверг никогда не настанет. Каждый раз, когда Руни смотрела на меня, я мог поклясться, что она знает. Когда мы пошли в кино втроем и Дженни, положив руку мне на бедро, прошептала: «По крайней мере, я точно знаю, что не залетела от тебя», мне захотелось перерезать себе вены консервным ножом. Я не знал, что мне открылось: тайна порочной юности? Или тайна моей сущности, моих инь и ян? Я не чувствовал себя виноватым, я чувствовал себя грязным, что куда хуже. Я, Кеннет Дуэйн Маркэм, стал наглядной иллюстрацией себя самого. А еще тешил себя иллюзиями о собственном благородстве, думал я злобно.
Дженни напоминала мне о моей темной стороне самим своим существованием. Эта темная сторона была совершенно неуправляема и непостоянна: для постоянства ей не хватало совести и потрохов. Я, как всякий сладкоречивый улыбающийся грешник, плыл по течению, удобно встраивая все свои радости и горести в повседневную жизнь. Чертов Дориан Грей не исключение – все мы одним миром мазаны.
Наконец, настал день отъезда. Наш маленький караван-сарай выкатился на дорогу с шиком и апломбом похоронной процессии в Новом Орлеане, только что без оркестра.
Мы свернули на Голливудскую автомагистраль и понеслись по шоссе 101 на юг. Миновали магистраль Санта-Ана, Тихоокеанское шоссе, Эль-Камино-Реаль, Дауни и его фестивали подержанных автомобилей; Диснейленд и его Маттерхорн с американскими горками, гротескно торчащими над соседними трущобами; Тустин и магазин книг по искусству, витрина которого смотрит на шоссе, по которому все едут с такой скоростью, что не до книжек; Сан-Хуан-Капистрано, где я ни разу не видел ни одной ласточки[45]. Промелькнули Сан-Клементе, Дель-Мар, Пасифик-Бич – и вот мы в Сан-Диего. Однажды я спросил одного жителя Сан-Диего, не напрягает ли их, когда военные моряки зовут их город «Даго»[46], на что этот достойный джентльмен ответил, что пусть хоть подушкой-пердушкой зовут, лишь бы деньги тратили. Это заявление, по-моему, прекрасно характеризует славный Сан-Диего, лучшей границы для нашего прекрасного штата не придумаешь. Спешу добавить, что расположение Сан-Диего на самом, так сказать, заду Калифорнии – не случайность. Мы свернули с шоссе 101 перед Нэшнл-Сити на другой стороне Сан-Диего. Дженни пошла искать телефон, а мы с Руни решили выпить кофе. Я покрутил шеей, стараясь не думать о случившемся.
– Что с тобой сегодня? – спросила Руни, глядя на меня поверх чашки.
– В смысле, что со мной? Ничего. Я как-то не так выгляжу, что ли? – Я чувствовал, что нос у меня вытягивается, как у Пиноккио.
– Ты за последние миль сорок и слова не сказал.
Я пожал плечами.
– Просто устал. И спина болит.
Она не ответила, но видно было: знает, что вру.
– Да и вообще это не вот прямо увеселительная поездка, – добавил я и подумал: «Давай, продолжай в том же духе, придурок. Рой себе могилу».
– Ну, скоро всё закончится, – сказала Руни, стараясь скрыть, что прекрасно всё понимает. Она слишком хорошо меня знала, и я понимал, что скоро мы расстанемся. Я никого не подпускал к себе слишком близко. Поболтать о пустяках – это всегда пожалуйста, а остальное – увольте. К тридцати годам моя инкапсуляция полностью завершилась. Я ободряюще улыбнулся.
Вернулась Дженни.
Я предложил ей выпить кофе и съесть кусок пирога, но она покачала головой.
– Мне нельзя. Велели за шесть часов ничего не есть. Я со вчерашнего вечера не ела, умираю с голоду. Но перед операцией нельзя.
Я про такое не слышал, но подумал, что врать ей незачем. Поэтому просто пробормотал что-то типа: «А, да, понятно».
Дженни села рядом с Руни и уставилась на меня с откровенной злобой. Как будто это я ее обрюхатил. Если смотреть на вещи философски, то я был не лучше Роджера Гора, но все-таки в данном конкретном случае мне каяться было не в чем. Похоже, этой запеканкой до меня полакомилось немало Джеков Хорнеров[47].
– Ну, что тебе сказали? – спросила Руни.
Дженни с трудом отвела от меня глаза. Выражение лица у нее реально было такое, словно она хочет меня убить. Я списал это на то, что ей страшно и что я мужик, как и Роджер Гор, а Гора под рукой нет.
– Помощница доктора сказала пересечь границу, доехать до центра Тихуаны и в полпятого припарковаться у «Вулворта». Там нас будет ждать парень по имени Луи…
– Луис, – поправил я.
– Ну Луииис, – огрызнулась Дженни. – Какая разница? – Она снова повернулась к Руни. Мне было плевать.
– Она сказала одеться похуже, не как туристы…
– Turistas, – негромко пробормотал я.
– Да заткнешься ты, наконец? – заорала она так, что человек за стойкой обернулся, а официантка затормозила на пути в кухню.
Я перегнулся через стол и с силой схватил ее за запястье.
– Ну, вот что, паршивка мелкая, я сыт твоим дерьмом по горло. Всю неделю только и делаю, что слушаю твой скулеж. Может, до тебя не доходит, что помогать кому-то сделать аборт – преступление, и мы с Руни рискуем загреметь в тюрьму за то, что повезли тебя в Мексику? Так что самое меньшее, что ты можешь – это вести себя нормально и не доставлять нам лишних хлопот.
Я грубо оттолкнул ее руку и откинулся на сиденье. Руни смотрела на нас, как на психов. Дженни терла свою чертову руку с видом побитой собачонки. Я пил свой кофе и представлял, что нахожусь на Аляске.
Мы долго сидели молча, кажется, даже не двигаясь, а потом Руни осторожно сказала:
– Уже три часа. Поехали, кто знает, сколько мы будем искать этот «Вулворт».
– У меня ужасно болит голова, – сказала Дженни, массируя висок. – У тебя есть аспирин?
Я бросил на стол доллар и выбрался из-за стола. По пути к машине я слышал, как Дженни донимает официантку насчет аспирина или «ну-хоть-чего-нибудь-блин». Я сел в машину и закурил. У сигареты был гнилой привкус, как и у всей этой поездки.
Чтобы попасть в Тихуану, не нужно пересекать мрачные воды Стикса, а если одного из пограничников и будут звать Хароном, у него хватит ума переделать свое имя на английский манер. На этом разница между ней и преисподней заканчивается.
Мы подъехали к большому белому пропускному пункту поперек дороги. С американской стороны машин было не очень много. В выходные, когда народ валит на хай-алай[48], лошадиные и собачьи бега в Кальенте и на корриду, тут яблоку негде упасть но в четверг, да еще в середине дня, машины хоть и проезжали регулярно, но не шли сплошным потоком – это начиналось обычно с пятницы.
Пограничник, не глядя, дал нам отмашку. Интересно, в Мексику что-нибудь ввозят контрабандой?
Всего в паре футов от границы моя машина подтвердила, что мы и правда в Мексике, и я понял, почему большинство туристов оставляют свои автомобили на парковке с американской стороны (из трех причин это была самая очевидная). Асфальтированная дорога сменилась куском грунтовки, потом снова пошел асфальт, но машину так тряхнуло, что сразу стало ясно – это не Штаты. Мексиканский асфальт состоял из выбоин и бугров, как будто его даже не пытались ремонтировать за последние десять лет. «Магнет» подпрыгивал и бряцал, как обеденный гонг.
Кстати, о других двух причинах. Первая заключается в том, что если вы попадете в аварию в Тихуане – неважно, виноваты вы или нет, вы врезались или в вас – вашу машину увезет эвакуатор, а вас посадят в каталажку, откуда вы выйдете только после внушительной взятки. А вторая – с припаркованных в Тихуане машин имеют обыкновение таинственным образом исчезать покрышки, фары, зеркала, сиденья, радио и прочее.
Некоторые утверждают, что тут просто воздух такой.
Через мексиканский пограничный контроль мы проехали еще быстрее, чем через контроль янки. Никому и в голову не придет останавливать полные долларов кошельки. Мы проехали через арку, свернули налево, и перед нашими глазами развернулась сцена с полотна Хогарта[49] или, может, Босха или Дали. Без Данте тут точно не обошлось.
Грязь.
Вот слово, которое сразу пришло мне на ум. Сотни две обшарпанных такси, запаркованных в ряд в ожидании turistas; вместо нормальных дорог – смесь твердой земли и потрескавшегося бетона; дюжина босоногих мальчишек в отрепьях с жвачкой «Чиклетс» в сигарных коробках – от десяти до пятидесяти центов за штуку; ветхие здания, нависающие над дорогой, как будто сзади их подперли шестами; миазмы дорожной пыли в раскаленном воздухе. Ощущение непрерывной спешки, предвкушения, страха, болезни и чего-то, что вот-вот произойдет – невидимые электрические колебания в броуновском движении запряженных грязными лошадьми телег и замотанных в шали женщин, продающих себя за доллар.
Над городом как будто нависла неведомая, но неотвратимая катастрофа. Может, такое же зловонное предчувствие наполняло Помпеи, прежде чем город поглотил огонь? Может, Содом и Гоморру тоже охватила вонь, с которой не справился бы никакой освежитель воздуха, а горизонт окрасился в цвета безумия?
Я прибавил газу и вырулил из этого омута. Мы с грохотом понеслись по улице мимо временных строений, которые все поголовно были заняты мастерскими по внутренней отделке автомобилей с вывесками: «Седенья на заказ», «Лучьшие цены», «Пакупайте у нас, атделка и установка за десят минут, качесво гарантиравано».
Всё это мастерские-ширмы – в таких разбирают и перекрашивают любые машины: заметные, которые надо спрятать, краденые, эвакуированные – а заодно совершенно законно устанавливают сиденья и занимаются отделкой. Качество гарантировано, по крайней мере, до пересечения границы.
BIENVENIDAS AMIGOS![50] возвещал огромный знак на обочине.
Добро пожаловать, придурки! Дайте своим желаниям волю, скажите, чего душа просит – у нас такое точно найдется! Если наши услуги не удовлетворят вас на сто процентов, вы получите в качестве бонуса бесплатный триппер!
Мы миновали следующую группу зданий, кучно громоздящихся по обе стороны дороги. На вывеске одного из них было криво написано: «БРАКИ РАЗВОДЫ АВТОМОБИЛЬНАЯ СТРАХОВКА». Вывеска соседнего обещала «ПОЛНУЮ СТРАХОВКУ НА ВСЕ ВРЕМЯ ПРЕБЫВАНИЯ В МЕКСИКЕ С ГАРАНТИЕЙ»! Владелец третьей конторы изменил порядок вещей (может, случайно, а может, из врожденного цинизма) и предлагал «БЫСТРЫЙ РАЗВОД – БРАКИ – НОТАРИАЛЬНАЯ». Что именно «нотариальная», я даже не стал задумываться. У очередного знака – белой стрелки с надписью «ЦЕНТР ТИХ» – я резко свернул налево, и мы выехали на другую улицу, в таком же жутком состоянии, как и предыдущая. Остаток знака, возможно, кто-то откусил – мне говорили, что в таких жарких местах бешеные собаки не редкость.
Чем больше мы углублялись в Тихуану, тем ужаснее становилась окружающая нищета.
– Просто невероятно! – воскликнула Руни, когда стайка босых грязных детей бросилась прямо мне под колеса – я дернул руль в сторону и угодил колесом в огромную выбоину. Дети шпарили по острым как бритва мелким камешкам так, будто подошвы у них асбестовые. По обе стороны дороги жались друг к другу фанерные домишки, в дверях сидели толстые матроны, чья единственная радость в жизни – созерцать, как кошмарно живется женщинам помоложе. На каждом свободном клочке земли ютились временные хибарки. Мусорным бакам и то приходилось лучше по сравнению с людьми, выбрасывающими в них мусор. В каждом квартале было несколько магазинчиков, рекламирующих LICORES[51].
«Оно и понятно, – подумал я, – единственный способ выжить в этой клоаке и не лишиться рассудка – это поддерживать постоянный высокий уровень спиртного в организме».
Преодолев минотавров лабиринт поворотов и извилистых улочек, полных отбросов общества и отбросов этих отбросов, мы увидели неоновые вывески и здания поновее. Движение здесь было просто безумное. Таксисты носились с такой скоростью, будто завтра у них отзовут лицензию. Пешеходы выбегали на проезжую часть – возможно, надеясь, что их собьет богатенький гринго, – а на перекрестках, не знакомых с такой роскошью, как светофор, толпы народу переходили дорогу, как вздумается.
Мы проехали мимо старой арены для боя быков «Торео де Тихуана». Новая арена расположена на холме с видом на город, но туда ходят только turistas, а местные предпочитают настоящую бойню, которую можно увидеть только на старой арене с исключительно ловкими и отважными тореро.
Яркая романтичная афиша у арены гласила: «6 ЛА ТРАСКИЛА[52] 6! ВЕЛИЧАЙШИЕ МАСТЕРА КОРРИДЫ: КАРЛОС АРРУЗА (Мексиканский Циклон), ФЕРМИН ЭСПИНОЗА МИЛЛИТА (Лучший Из Лучших) и СИЛЬВЕРИО ПЕРЕС (Фараон из Текскоко). БОЙ НАСМЕРТЬ ТОРЕРО ЗАКАЛЫВАЕТ БЫКА, ДЛЯ ВАС 6 ЛА ТРАСКИЛА 6!»
Я не успел прочитать всю афишу. Позже мне представилась неприятная возможность подробно изучить ее или другую такую же, когда я лежал под ней недвижимо, но в тот момент я разглядел только яркие цвета и слово «АРРУЗА». Мы продолжали двигаться в направлении вероятного центра города. На дорогу то и дело выпрыгивали сомнительного вида мужики со свернутыми газетами в руках, пытаясь заманить нас на пустые участки, приспособленные ими под платные парковки.
Дороги стали чуть лучше, примерно как боковые улочки или проселочные дороги в Штатах. Я уже понял, что по возвращении мне придется отправить «магнет» на внеплановое техобслуживание – было такое ощущение, что в машине разошелся каждый шов и разболтался каждый винт. Мы покружили по центру и наконец нашли свою цель. Местный «Вулворт» был такой же мозолящей глаза жутью из хрома и пластика, как и в Штатах, но на фоне грязных полуразрушенных магазинов, баров и галерей игровых автоматов он выглядел сияющим островком стабильности. Мы медленно подъехали к универмагу, и я нашел на улице местечко для стоянки.
– Она сказала: «Позади «Вулворта», на их парковке», – сообщила Дженни. Это было первое, что она произнесла с тех пор, как мы вышли из кафе в Нэшнл-Сити.
Я объехал супермаркет и зарулил на парковку. Из покосившейся будки охранников выскочил старик-мексиканец с золотыми зубами и попытался развести меня на доллар. Я спросил – это парковка «Вулворта»? В мэры Тихуаны меня с моим испанским вряд ли выберут, но понять меня можно. Старик ответил почти по-английски:
– Это ничя парка, это всем платить!
Он настойчиво пихал руку в окно.
Похоже, рука эта последний раз виделась с мылом, когда Джон Кулидж[53] утвердил присоединение Штатов к Палате международного правосудия.
– Я только на пару минут, у меня тут встреча, – попытался объяснить я. Глупая отмазка, конечно – я повел себя, как типичный turista. Старику было плевать, минуту я тут простою или год. Я сдал назад и снова выехал на улицу; на прощание старик осыпал меня проклятиями – возможно, я смертельно оскорбил его, проехав на своей мерзкой старой машине по его ценной пылище.
Место, которое я присмотрел раньше, все еще было свободно. Я зарулил туда и, стараясь пристроить свой бампер, не задев высокий бордюр, заметил мальчика лет десяти, который знаками «направлял» меня с тротуара. Непрошеный помощник появился из ниоткуда, как перекати-поле, и деятельно управлял процессом парковки. Затем он вытащил из сигарной коробки монету и бросил ее в паркомат, на долю секунды обогнав четырех других мальчишек. Все они были словно копия друг друга – жизнь в тихуанской грязи сделала их близнецами. Я не успел заглушить мотор, как парнишка, который бросил монетку, подбежал к машине и стал дергать дверь.
Дженни быстро заперла дверцу, но Руни потянулась и снова открыла ее.
– Они всего лишь дети, Дженни.
У Дженни был такой вид, будто она наелась терпкой хурмы.
– Но они же такие грязные, – с отвращением сказала она, сморщив нос.
– Так бывает, когда долго не моешься и спишь на улице, – огрызнулся я. – Ужасно непочтительно с их стороны, да?
Она промолчала. Наша дружба закончилась полностью и бесповоротно, и я задумался было, как вся эта история изменила наше отношение друг к другу, но тут парнишка открыл мою дверь и потребовал оплату за парковку, за помощь и за паркомат.
– Дорар, Señor, – настойчиво повторял он – дорар!
Я покачал головой, но парнишка не сдавался.
– Дай, дай, дай! – твердил он, не повышая голоса, но с такой настойчивостью и праведным возмущением в голосе, что даже самый непреклонный человек в мире должен был почувствовать себя неловко. В мгновение ока к нему присоединился второй мальчишка, затем третий, а потом еще один, совсем малыш, лет пяти не больше, с огромными влажными глазами, как на ужасных стилизованных картинах Маргарет Кин[54]. Все они были вооружены сигарными коробками с мелочью, пачками «Чиклетс» и, возможно, ножами.
Самый маленький вклинился между моим сиденьем и дверцей и отказывался двинуться с места. Я долго упрашивал его, говоря: «Vamanaos»[55], но без толку; в конце концов, я вытащил его и закрыл дверь спиной. Тело малыша напряженно обмякло в моих руках, если так можно выразиться. Он был возмущен и потребовал денег – я так и не понял его туманных объяснений, за что.
В итоге мы все-таки прорвались через них, и это обошлось мне в пятьдесят центов, которые я отдал парнишке, потратившему свою монетку. Было без четверти четыре, так что у нас в запасе оставалось сорок пять минут, и мы решили пройтись. Первые ярдов двести я раздумывал, что лучше: заплатить за одну из девчонок с обочины, которых предлагали горластые сутенеры, или же загнать своих и срубить денег. Впрочем, потрясенные взгляды, которые бросала мне Руни, исключали и то и другое. Дальше пошли магазины, и я решил купить набор барабанов бонго со стальным ободом. Начальная цена составляла тринадцать долларов, когда я вышел из магазина с бонго, мой кошелек полегчал на шесть долларов пятьдесят центов.
Наконец время подошло к половине пятого. Мы вернулись к машине и обнаружили, что с нее сняли противотуманные фары. Я длинно выругался. Дженни промямлила что-то насчет того, что возместит мне убытки, но мне было не до показного геройства, так что я просто запихал их с Руни в машину и вернулся на парковку «Вулворта», где на меня опять налетел старик. Я дал ему доллар и припарковался в заднем ряду. Дженни сказали, что наш провожатый будет на черном «империале» 1962 года; мы нашли его на другом конце парковки, рядом со старым «фордом», в котором сидели парень и девушка. На задворках «Вулворта» ошивались трое скользких на вид типов, расфуфыренных и наглых.
– Надеюсь, что Луис – не один из этих, – прошептала Дженни. Я не ответил: это было вполне возможно.
Мы остановились рядом с «фордом», и я выключил мотор. Парень на переднем сиденье с жаром говорил что-то своей подружке. Подружка была горячей блондинкой, и меня посетило предчувствие, что они здесь по схожим причинам.
– Давайте выйдем, пусть увидят, что мы здесь, – сказал я.
Я вылез из машины, обошел ее кругом и с нарочитой галантностью помог Дженни выйти, как будто она инвалид. Она пристально на меня посмотрела, но я был не в настроении объяснять.
Один из юнцов отделился от группы, помахал своим приятелям и направился к нам.
– Так, банда, понеслись, – тихо сказал я. Парень с блондинкой вышли из «форда». Очень горячая девчонка. Я подумал: «Может, они просто прикрытие на случай неприятностей».
– Поехали, – сказал юнец, подходя к нам. Значит, это и был Луис. На правой щеке у него виднелся примечательный шрам, который он вряд ли получил, скажем, в Гейдельберге[56]. Луис открыл дверцы «империала», я помог Дженни и Руни забраться за заднее сиденье, а сам было полез вперед, но он резко бросил: «Назад».
– Я следом поеду тогда, на своей машине, – сказал я. Луис покачал головой. Я смерил его взглядом; он не произнес ни звука, но на лице у него было написано: «Так что, будем дело делать или нет»? Я сел назад, а блондинка и ее парень – вперед. У парня была с собой книга – «В исправительной колонии» Кафки в замусоленной бумажной обложке и, хотя стопроцентной уверенности у меня не было, я склонялся к тому, что моя первоначальная догадка насчет этой парочки была верной. Почему у студентов автоматически атрофируется осторожность и здравый смысл?
Луис выехал с парковки, резко крутанул руль – видимо, воображая себя Фанхио[57], – рванул к боковому выезду и свернул на какую-то улицу. Он рулил молча, но включил радио, которое тут же оглушило нас воплями и бумканьем от рок-станции в Сан-Диего. То, что эпидемия дурного вкуса поразила не только американцев, несколько обнадеживало.
Ехали мы долго: Луис кружил и петлял по городу, а один раз остановился купить газету у продавца, одиноко стоявшего на пустынном участке дороги. Когда он снова сел в машину и рванул с места, я незаметно оглянулся и увидел, как продавец газет быстро идет к хибарке, притулившейся на обочине. Туда были подведены телефонные провода – значит, это первый постовой, рапортующий о том, что мы проехали. Мы еще немного покатались, и Луис припарковался у магазина спиртного, где также продавали «ИМПОРТНЫЕ ФРАНЦУЗСКИЕ ДУХИ, НАСТОЯЩИЕ»! Луис зашел в магазин и вернулся, когда я медленно досчитал до трехсот восьмидесяти двух. В руках у него был коричневый бумажный пакет, скрученный наверху, и я понял, что мы проехали второй контрольный пункт. Каким-то необъяснимым образом эта остановка убедила Луиса не только в том, что за нами нет слежки, но и в том, что мы именно те, за кого себя выдаем: щепки в бурном море последствий неосторожной любви.
«Империал» снова с ревом рванул по дороге, направляясь к возвышающимся над Тихуаной холмам. Мы проехали мимо Кальенте, я расслабился, а Дженни выглядела еще более напуганной, чем прежде. Луис снова начал петлять, и я вытащил третью пачку сигарет. Наконец, мы свернули на боковую улочку, потом налево через переулок и дальше, параллельно улице, по которой только что проезжали. Луис свернул у богатого на вид дома, окруженного высоким забором из полированного дерева. Через планки забора я смог рассмотреть дом – хата действительно была дорогая. Кто бы там ни жил (не думайте, что было не очевидно, кто именно там живет), с деньгами у него всё было хорошо. Луис притормозил у ворот, дважды резко посигналил, подождал секунду и посигналил снова. Ворота начали подниматься: цепь тянул истощенного вида мексиканский юнец, года на два младше нашего провожатого. Мы проехали, и мелкий рахитик снова опустил ворота. Мы оказались в узком проходе между забором и боковой стеной дома. Проход вел к большому заднему двору, в дальнем конце которого стояли открытые гаражи. С моего места я видел «бентли», «форд-тандерберд» и, кажется, внедорожник «астон-мартин» – все новенькие, чистенькие, отполированные, каждая в своем гараже.
Луис вышел из машины, я открыл дверь со своей стороны. Мне едва хватило места, чтобы вылезти, и я оказался прижатым к стене дома. Студенты с переднего сиденья вообще выйти пока не могли – проход был слишком узким.
Луис обошел машину и открыл дверь позади меня. Я отступил назад, Дженни и Руни выбрались и проскользнули внутрь дома. Луис пялился на ноги Дженни, когда она вылезала из машины. Ножки у нее были аппетитные, тут не поспоришь. Она заметила, что он смотрит, и кокетливо улыбнулась. В ответ Луис медленно провел рукой по своей густой блестящей шевелюре – демон-любовник атакует!
Мы прошли внутрь, студенты за нами. Там уже сидели три парочки. Девчонки все очень красивые и, на мой взгляд, все младше двадцати одного. Это была приемная с двумя диванчиками, огромными дешевыми современными креслами и телевизором, по которому шла идиотская викторина типа «Верю – не верю».
Мы сели и стали ждать. Луис исчез за единственной дверью, ведущей вглубь дома. Я посмотрел на других клиентов – они с усиленным вниманием следили за тем, как два микроцефала на экране борются за приз. На викторину им, конечно, было плевать, просто им было страшно, они не знали, как себя вести, и подозревали, что все остальные – друзья Доктора (слово «доктор» начало принимать зловещий оттенок, хотя богатая обстановка должна была бы наоборот действовать успокаивающе).
Луис вернулся, просунул голову в дверь и поманил нас троих и студентов. Мы пошли за ним и, свернув за угол, очутились в просторной гостиной: вдоль стен диваны и стулья, на полу мурлычет электрообогреватель, телевизор – побольше того, что в другой комнате – настроен на тот же канал.
Здесь сидела еще одна пара. Парень боялся больше, чем девушка, это она его успокаивала.
– Садитись, – велел Луис и вернулся в коридор. Я пошел посмотреть, куда он делся, но коридор заканчивался филенчатой дверью напротив точно такой же, ведущей в приемную. Три двери, уютная комната, тишина. Из-за обогревателя очень жарко, и воздух затхлый; снаружи светило весеннее солнце, но в комнате не было окон – только три настольные лампы, которые пытались убедить нас, что дня и ночи не существует.
Я сел на диван напротив телевизора, Дженни наклонилась ко мне.
– Волнуешься?
– Нет, – ответил я, – не мне ж оперироваться.
Она насупилась и отодвинулась.
Руни снова странно на меня посмотрела.
Мы прождали сорок пять минут; Луис то и дело выскакивал из-за двери и снова исчезал, как переключатель в музыкальном автомате. Я начал слегка беситься от скуки. По телику показали старый сериал «Линейка», только здесь название поменяли на «Бит Сан-Франциско» – интересно, сколько лет Уорнер Андерсон и Том Тилли уже снимаются. Потом начался еще один древний сериал, «Янси Дерринджер», и мне пришлось смотреть, как офицер-северянин, затаивший зло на благородного джентльмена-южанина, организует его безвременную кончину посредством расстрела. Я уже собирался заткнуть уши и высморкать свой мозг через ноздри, но тут вошла медсестра в белом и поманила блондинку. Они скрылись за дверью. Трусишка с побитым видом таращился в телик. «Янси Дерринджер» канул в небытие, и начался какой-то фильм с Томом Нилом (без усов), Эвелин Кейс и Брюсом Бернеттом – что-то про офицерское училище во время Второй мировой. Нудятина страшная, но Эвелин Кейс ничего. Я зевнул, наверно, раз восемьдесят. Луис еще несколько раз изобразил чертика из табакерки, а потом медсестра наконец вернулась.
– Мис…Идем позалста… – Она поманила Дженни.
Дженни нехотя встала, сжимая в руках сумочку с четырьмя сотенными банкнотами. Она слабо улыбнулась нам, а мы улыбнулись в ответ, скорее от скуки и одурения, чем сочувственно. К этому моменту мои сомнения насчет квалификации Доброго Доктора рассеялись: простой мясник таких денег не заработает. Сарафанное радио работает в этих случаях не хуже, чем в сфере легальных услуг. Вскоре после ухода Дженни я встал и выключил обогреватель. Без усов Тому Нилу было лучше.
Изнутри этот кошмар выглядит так.
Кабинет доктора. Современный письменный стол, офисный стул, обычный стул напротив. Радио. Телефон, с которого сняли диск. Совершенно голые стены. Доктор Квинтано – немного за тридцать, привлекательный, сероглазый, бесстрастный.
– Это ваша первая беременность? – отличный английский без малейшего акцента. – Когда была последняя менструация? Как вы себя чувствуете? – Потом он уходит. Она ждет; проходит двадцать минут; доктор возвращается, берет со стола какие-то бумаги, снова уходит. Она ждет; проходит двадцать минут; никто не появляется, до нее не доносится ни звука; она сидит выпрямившись, покрывается липким потом, ей жарко, она устала, у нее болит голова. Возвращается медсестра, она ее спрашивает:
– Вы Нэнси?
Медсестра, не отвечая, показывает жестом: идите наверх. Наверху, у лестницы, ждет другая медсестра и сразу отправляет ее в ванную. Ванная просто чудесная, с медными кранами в виде львов с открытой пастью, дельфинов и чаек. Дальше нужно раздеться, надеть больничную рубашку, завязать тесемки. Затем по коридору в смотровую. Она ложится на стол, над головой лампа, от яркого света болят глаза. Проходит двадцать минут. Возвращается медсестра – смуглая, спокойная, деловитая, молчаливая. За ней входит Квинтано и спрашивает про деньги. Она отдает ему четыре хрустящие банкноты. Он берет деньги и уходит. Снова возвращается, снимает с нее трусики, кладет руку ей на живот.
– У вас слишком напряжены мышцы живота, – говорит он. – Сходите в туалет, помочитесь, расслабьтесь.
Она идет в туалет, возвращается, еще попытка.
– Вам предстоит выскабливание, это очень простая операция, она займет минут десять. Но сначала я должен обследовать вас, не пугайтесь.
Доктор уходит, снова заходит медсестра, приглашает ее в другую комнату. В коридорах пусто, не слышно ни звука. В другой комнате она снова ложится на смотровой стол. Квинтано возвращается, теперь в перчатках. Внутреннее гинекологическое обследование – очень осторожное, очень бережное. Она так и не сняла туфли. Квинтано снова уходит. Медсестра говорит:
– Расслабьтесь, он счас придет.
Проходит тридцать пять минут. Медсестра уходит, возвращается, привязывает ее ноги к подставкам операционного стола полосками белой ткани; пятки упираются в подставки, неудобная поза. Квинтано нависает над столом.
– Я хочу спать во время операции.
– Это зависит от вас.
– Как это?
– Вам нужно дышать ровно и расслабиться.
– Я не смогу расслабиться без наркоза.
– Вам нужна эта операция?
Возникает пауза, долгая, невыносимо длинная пауза, страх, путаные мысли, она колеблется, дрожит, не может решиться: может, бежать? Нет, я должна это сделать!
– Ладно. Давайте.
С неба пикирует черное существо – резиновая маска. Закрывает ей нос и рот. Газ – это страшно, такой сильный запах, если почуешь его на улице, беги, не умирай, не сопротивляйся, ничего не видно, где свет, привет, ничего нет, если закроешь рот, дыши через нос, шум колес, под откос… что-то говорят, не понимаю, всесловаслиплиськакжеле. НАЧИНАЕМ! Его руки в ней, он знает, что я не сплю, первый инструмент, крик, нужно издать хотя бы звук! Она вдыхает газ и впадает в забытье на мягком кожаном покрытии, вниз, вниз, глубже, отскочить, драться, смотриииии сюдаааааа, они считают по-испански, чудесная анестезия, анестезиолог, анестетик, я не сплю, считают по-испански uno dos tres cuatro cinco seis siete ocho – ой! а! о! Там боль, и тут, я знаю, это боль, я чувствую, внутри в смутном, смутно, сумрак, ноль, боль, соль – nueve diez once doce. Сон, большой белый квадрат, огромный невесомый, движущийся, он разделен на четыре части – одна часть совсем черная, чернота переходит сначала в один квадратик, потом в другой, потом в третий, и так по кругу по кругу по кругу… а док, док, Доктор и сестра стоят прямо, пока черный квадрат движется из одного угла в другой, а потом в третий, все часы остановились, замолчали, в каждой комнате здесь есть часы, только без циферблата, только стрелки, которые кружат и кружат, дразнят – trece catorce … мягко скребут там, мою мякоть, ищут то самое, тепло, тепло, тепло…Операция закончена. Нужно возвращаться из мира белых и черных квадратов.
Квинтано и медсестра смотрят на нее.
– Как вы себя чувствуете?
– Голова кружится… – Кто-то похлопывает ее по руке. Она садится, перед глазами ее собственное тело, голое, неприкрытое, влажное. Она опускает больничную рубашку, слезает со стола, морщится, идет к двери, поначалу немного пошатываясь. Переходит в первую смотровую, ложится на стол. Ее накрывают одеялом, ей тепло. Над головой ярко горит лампа.
– Можно это выключить?
– Нет.
Проходит сорок пять минут, еще минута, она засыпает.
Медсестра возвращается.
– Одевайтесь.
Когда сестра закрывает дверь за собой, она слышит, как Квинтано говорит: «Слово-слово-слово-боль-слово-слово-слово». Что там про боль? У меня? Что-то пошло не так? Но я же нормально себя чувствую, правда? Да, опустевшей, приятное чувство.
Медсестра возвращается с двумя пластиковыми стаканчиками. В одном вода, в другом пять таблеток: две большие желтые, три маленькие белые. Она с трудом проглатывает их, ей нужно еще воды. Потом ее снова оставляют одну, она ждет. Проходит десять минут, возвращаются Квинтано с сестрой.
– Вы прекрасная пациентка. Чертова блондинка все время двигала бедрами, боялась, дергалась, но вы прекрасно себя вели.
Ей помогают спуститься вниз, где ждет та первая медсестра.
Привет.
Я уже давно пытался выбраться из этой комнаты, выйти на воздух, подумать о чем-нибудь. И разобраться, почему я оказался настолько вовлечен во всю эту историю с Дженни, почему чувствовал, что должен помочь ей, хотя не был в ответе за то, что случилось. Мне казалось, что я знаю причину, и хотелось подумать об этом где-нибудь вне абортария.
Я попытался выйти из дома через единственную известную мне дверь наружу, но Луис, болтавший по-испански с рахитиком, жестом велел мне вернуться обратно. Этот парень начинал меня доставать. У Квинтано приятное, чистое заведение, но нанимать типа со шрамом вроде Луиса – не лучшая клиентская политика. Из-за него поездка к доктору кажется более подозрительной, чем это необходимо. Он не внушает девчонкам, приехавшим на аборт, ни доверия, ни чувства безопасности, да и с дешевой мелодрамой малость перебирает.
– Я хочу прогуляться, – сказал я, направляясь к воротам.
– Нет. Назад. Ждать, когда закончат, – Луис демонстративно сунул руку в карман своего полупальто.
Мне думалось, что ничего опасней пыли там нет, но связываться с ним было бессмысленно, и я вернулся назад.
С нашего приезда прошло всего четыре часа, но они показались мне вечностью.
Я выкурил свои полторы пачки «Филип Моррис» и дошел до того, что начал стрелять у Руни ее чертов «Кент», или «Спрингс», или сушеный страстоцвет, или как там называется эта ментоловая ароматизированная подделка под приличные сигареты. Во рту у меня был такой вкус, будто через него босиком прошлась Национально-революционная партия Китая в полном составе, а впереди вышагивал далай-лама в мозольных пластырях «Доктор Шоль».
Наконец, вернулась Дженни. Ее поддерживала под руку медсестра, которую мы уже видели – та, которая не разговаривала. Я с первого взгляда понял, что дело плохо: лицо Дженни выглядело, как рисунок углем на папирусе. Я встал и помог ей дойти до дивана. Она села рядом с Руни и провела рукой по виску и по волосам – ее характерный жест, когда она чувствовала себя неуютно.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил я.
– Вроде нормально. Рада, что все позади.
Руни придвинулась к ней поближе.
– Ты сама на себя не похожа, всё точно в порядке?
Дженни молча, почти равнодушно кивнула.
В порядке было явно не всё.
– Были какие-то проблемы во время операции? – спросил я медсестру. Она, холодная бессердечная стерва, сделала каменное лицо, не удостоив меня ответом. Я повторил свой вопрос.
– Вы смотреть лучче, если подкрасити губы, – сказала эта горгона Дженни. Дженни пробормотала в ответ что-то неразборчивое. Я не знал, что надо делать в такой ситуации.
Решение за меня принял Луис, материализовавшийся из приемной.
– Пора ехать, – сказал он.
Медсестра исчезла за одной из дверей; мы встали и помогли Дженни подняться, поддерживая ее с двух сторон. В приемной сидела очередь из пяти новых девушек. Я был поражен обширностью практики доктора Квинтано. Налогов с этого бизнеса он не платит, если он еще не миллионер, ему явно не помешал бы хороший менеджер. Студенты тоже были там, и блондинка выглядела абсолютно нормально.
Мы вышли из дома, сели в машину. Ворота поднялись, и Луис задним ходом выехал на улицу, в точности повторив нашу траекторию при въезде. Хотя этот опытный навигатор повез нас в город другой дорогой, снова петляя и меняя направление, это было уже неважно: я крепко запомнил дорогу к маленькой домашней мастерской Квинтано. Луис высадил нас на парковке «Вулворта» и так рванул с места, что резину спалил. Мы стояли, глядя друг на друга и на машины.
– Сколько вы заплатили? – спросил студент.
– Четыре сотни, – ответил я.
Он кивнул.
– Мы тоже.
Похоже, от этой информации ему полегчало.
– Можно мы поедем? – очень тихо спросила Дженни. Я знал, что ей плохо и не по себе, да и Руни тоже. Мы сели в машину, вырулили из центра и направились к границе, но пересечь ее нам не удалось.
Все произошло так быстро, что рассказывать тоже надо побыстрей. Мы ехали через город, наши носы и души наполнялись пылью, а перед глазами то и дело всплывали живые свидетельства того, каким ужасным может быть человеческое существование. Я встал в конец длинной очереди на пограничный контроль; мы с Руни украдкой наблюдали за Дженни – она явно чувствовала себя хуже, ее слегка трясло. Всё, чего мне хотелось в тот момент – скорее добраться до Лос-Анджелеса и отвести ее к нормальному врачу.
Пограничники пропускали машины одну за другой.
Нас остановили; пограничный инспектор наклонился к моему окну и спросил, везем ли мы что-нибудь, подлежащее декларированию. Я так понял, он подумал, что мы закупились по самые гланды.
– Абсолютно ничего, сэр, – сказал я. – Мы просто покатались по городу, ничего не купили.
Он дал было отмашку пропустить нас, но тут его взгляд упал на барабаны, которые я купил. Он посмотрел на них, потом на меня. Я оглянулся на заднее сиденье, где они лежали – забыл про них начисто. Смешок, изданный мной, отдавал фальшью, как фильмы производства Джозефа Левина.
– О, кроме этого, разумеется, ха-ха-ха.
На этом мы и погорели. Инспектор попросил открыть багажник. Я открыл – там было пусто. Тогда он заглянул в бардачок, проверил под задним сиденьем – ничего; порылся в сумках девчонок – ничего, кроме пузырька с обезболивающими таблетками, которые Дженни уже давно таскала с собой (на этикетке стояла подпись ее доктора в Беверли-Хиллс).
Инспектор взял пузырек, засунул его под левый дворник и велел мне свернуть в сторону для досмотра. Я был в ужасе – Дженни выглядела так, будто вот-вот потеряет сознание, – однако сделал, что велено. Откуда-то доносились тихие гитарные аккорды, и я подумал: «Как странно, за весь день в стране, в которой музыка должна, по идее, витать в воздухе, я ни разу не слышал, что бы кто-то играл или пел вживую; только радио в машине да саундтрек той нью-йоркской викторины. А от улыбающихся, счастливых обитателей этой солнечной Валгаллы – ничего, тишина. И вот теперь, перед самым отъездом, эти подлинные звуки иного мира». Инспектор внимательно изучил пузырек и спросил, чьи это таблетки; Дженни сказала, что ее. Он попросил ее пройти с ним, поговорить с начальником. Она посмотрела на меня.
– Я с тобой, – сказал я.
Мы пошли за инспектором по бетонированной дорожке к застекленному главному офису. Мне приходилось незаметно поддерживать Дженни – она побелела, как полуденное солнце.
Все случилось очень быстро. Инспектор сразу понял, в чем дело. То, что Дженни только что сделала аборт, было ясно с одного взгляда: с нее ручьями струился пот. Начальник провел ее в кабинет, я остался. Через полчаса я начал волноваться, но они сказали мне подождать. Зашедшая в офис Руни хотела спросить, в чем проблема, но я жестом показал ей: не сейчас, после. Прошел еще час, и тут из кабинета раздался грохот. Выскочил перепуганный идиот-начальник и крикнул своему помощнику: «Звони в больницу Мигеля Алемана, пусть пришлют «скорую», живо!» Я перегнулся через конторку, схватил его за галстук и заорал:
– Скотина! Тупая скотина! Видно же было, что ей плохо, твою мать, так нет, надо было всё из нее выжать, да? Скотина!
Начальник, хоть не первой молодости и небольшого ума, был мужик сильный, этого не отнимешь. Он молниеносно вырвался и двинул мне в зубы. Я упал, а он бросился в кабинет помочь Дженни. Я отполз в сторону, Руни помогла мне встать. В приоткрытую дверь было видно, как дергаются ноги лежащей на полу Дженни. Приехала «скорая», и мы поехали в больницу Мигеля Алемана. Здешняя приемная была белой и очень чистой; Дженни умерла четыре часа спустя от потери крови. Нам сказали также, что у нее начинался перитонит.
Когда нам сообщили, я стоял посреди комнаты, и на меня вдруг нахлынуло всё то, что я хотел похоронить в болоте своего подсознания. Фрэн и ребенок; я отправляю жену на аборт, потому что «сейчас я не готов иметь детей, милая»; операция, страх; Фрэн возненавидела меня, ушла, мы развелись. Всё забытое вернулось, и я понял, что Дженни значила для меня. У меня потемнело в глазах.
Я с воплями выбежал на улицу. Безумца никто не останавливал, наоборот – все отпрыгивали с дороги. Может, у меня пена изо рта шла, не помню.
Снова придя в себя на пыльной тихуанской улице, я поймал такси и, показывая в сторону холма и Кальенте, сказал водителю:
– Vamonos, vamonos![58]
Я помахал у него перед носом долларовыми купюрами, и он газанул.
Я показывал дорогу, продираясь сквозь плотный, красный, пронзительно причитающий туман в моей голове. Когда мы подъехали к зданию из стекла и бетона в форме геодезического купола – одному из ориентиров, которые я старательно примечал на пути к дому доктора Квинтано, – я попросил таксиста притормозить. В Тихуане любая поездка на такси стоила пятьдесят центов; я дал ему пять долларов – всё, что держал в руке. Он рванул с места, а я стоял, глядя на купол, на небо, на свои руки и впервые в жизни сознавал, что я грешен.
Потом побежал по дороге и уверенно свернул на боковую улицу, как идущая по следу собака. Дом Квинтано, один из самых роскошных в квартале, я нашел без проблем. Высокий забор не представлял для меня никакого труда. Не знаю, зачем я пришел туда и чего хотел. Может, избить Квинтано или стребовать с него четыреста долларов для Дженни, но ее ведь больше не было, она умерла, так? Я влез на забор и задержался наверху, изучая обстановку. Рахитик ошивался рядом с воротами. Дверь дома открылась, и во двор вышел высокий, с проседью, человек. Решив, что это Квинтано, я перелез на другую сторону, повис на руках, примерился, спрыгнул вниз. Рахитик и седой при виде меня ужаснулись.
– Она умерла! Умерла! И она, и ребенок! – заорал я и бросился на них. Седой отступил, как будто собрался бежать обратно в дом, но я прыгнул на него и ухватил за ноги. Он ударился лицом о стену и завалился набок. Я все еще держал его. Он что-то орал по-испански, но рахитик, не спеша ему на помощь, пробежал мимо и юркнул в дом. Дверь осталась открытой, и я слышал, как он кого-то зовет, но не обратил особого внимания – был слишком занят, пытаясь добраться до глотки Седого. Я подтянулся чуть выше и ухватил его за горло одной рукой. Он пытался сбросить меня, а я бил его по лицу свободной рукой, продолжая душить, но это у меня не очень-то получалось: глаза у него подернулись пеленой, но он все равно вырывался. Когда я со всей силы врезал ему в ухо, он сунул мне руку в рот, вцепился в щеку и рванул мою голову назад. Я ослабил хватку, и Седой двинул меня коленом в живот. Из меня вышибло весь воздух – я рухнул навзничь, задыхаясь, как сердечник. Не успел я опомниться, из дома выбежал Луис и стал бить меня ногами. У него был большой размер, и я четко видел, как к моему лицу приближаются рифленые подошвы его ботинок – сначала правого, потом левого. Он топтал меня, как таракана. Я поймал его за штанину, дернул к себе и сумел-таки разок съездить ему по морде, но тут кто-то сзади схватил за лицо меня самого и насадил себе на колено. Моя спина хрустнула, как пораженный артритом сустав, перед глазами все запрыгало и поплыло; меня начало вырубать, но я успел увидеть, как Луис, Седой и Рахитик нагибаются, чтобы навешать мне по полной программе.
Я лежал на спине, откинув безжизненную руку в жидкую грязь, и смотрел вверх, на афишу корриды. Я снова увидел яркие цвета и слово АРРУЗА, но теперь успел трижды внимательно прочитать афишу, прежде чем опять потерял сознание.
Когда я очнулся во второй раз, кто-то рылся у меня в карманах. Я не стал ему мешать, даже когда он часы снимал. Потом я опять вырубился, а когда пришел в себя в третий раз, было очень холодно, и меня била дрожь. Я осторожно опустил ноги, прислоненные вертикально к стене, и попытался использовать эту стену как упор, но она превратилась в резину и арахисовое масло.
Я не сдавался и наконец встал.
Окружающий мир отсутствовал: оба моих глаза заплыли и практически не открывались. Спотыкаясь и выставив руки перед собой, как слепой, я вышел из переулка на шумную, людную улицу. Подбитые глаза болели от ярких огней. Я задрал голову, увидел сплошное море неона и застонал.
Мимо прошли, размахивая огромными сумками, две пухлые мексиканочки; они щебетали о чем-то по-испански, прыская со смеху. «Шлюхи, putas»! – закричал я им вслед.
Я долго шел по улицам, почти ничего не видя, и голова у меня болела так, точно вот-вот взорвется. Выглядел я, должно быть, ужасно: грузный мексиканец, в которого я врезался, посмотрел так, будто его тошнило, и обошел меня стороной. Я не стал оборачиваться и проверять, смотрит ли он мне вслед.
В карманах у меня, естественно, было пусто. Единственное, что я понимал – это что мне нужно выпить. Во рту у меня пересохло, внутри всё болело – и не только потому, что меня избили. Ох, Дженни…ох, Фрэн!
Я забрел в заведение под названием «Голубая лиса», где на барной стойке голая девушка исполняла индийский танец, а матросы пытались ухватить ее за промежность. Она ловко уворачивалась. Потом кто-то объявил, что ужин подан, и вошли еще три голые бабы и легли на стойку – закуски типа. Трое больных на голову повскакали со стульев и бросились дегустировать деликатесы. Тут меня похлопал по плечу вышибала, и я ушел. В ближайшем переулке меня вырвало дважды. Опорожнившись полностью, я выпрямился, отряхнул одежду, расчесал пальцами волосы и пошел искать работу. Картежник в ночном клубе сказал мне, что одному дельцу из «Ранчо Гранде» нужны люди для раздачи рекламных листовок, так что я двинул туда. Нужно было раздавать листовки прохожим и засовывать их под дворники припаркованных автомобилей; за два часа платили три доллара пятьдесят центов. Я попросил полтинник вперед, но взамен получил пачку листовок. Ходил по улице с этими бумажками, как дрессированная обезьяна, и пихал их в руки незнакомцам, полностью отдавшись работе и чувствуя себя прекрасно. Правда, меня снова тянуло блевануть, но во мне ничего уже не осталось.
Наконец, я все раздал и вернулся за деньгами. Человек, который дал мне листовки, куда-то делся, и в клубе не знали, где он. Я пошел его искать; искал я долго и уж было отчаялся, но тут мне попался другой распространитель листовок, парнишка с большими карими глазами; я предупредил его, что наш работодатель свалил. Он усмехнулся, сказал, что это потому, что я гринго, и показал, где его найти. Я пошел к ближайшей дискотеке, где и обнаружил его, вербующего очередных мальчишек для своих целей. Я подошел к нему и потребовал платы. Он, похоже, хотел меня кинуть, но я заскрежетал горлом, скрючил пальцы и поклялся, что убью его на месте, если он не заплатит. Я обезумел вконец: в гроб бы его положили с вбитыми в глотку зубами.
Он вытащил пачку банкнот и начал выковыривать из нее три долларовых бумажки. Я протянул руку, вытащил десятку и ушел. Он пошел было за мной, подавая знаки своему корешу, но я повернулся к нему своей окровавленной мордой, и он только плечами пожал.
Разжившись десяткой, я купил бутылку текилы – раз уж я здесь, надо воздать должное местным напиткам – и высосал ее почти целиком, отдав остатки мексиканской старухе. Она сидела на крыльце, подвернув ноги, чтобы сойти за калеку, и просила милостыню, а ее пятилетний сынишка продавал карандаши и пружинные перочинные ножики. В какой-то момент мимо проскакала девчонка лет пятнадцати, грязноватая, но с хорошей фигуркой, и старуха на ломаном английском поведала мне, что это ее дочь – ее гордость.
– Она зарабатывать doce, двинацать, дораров за ночь, – сияя, сказала она. Их семья хорошо живет. Я поделился с ней заодно печеной фасолью и пошел дальше.
Потом, кажется, я еще где-то был. В клубе. Там была драка, выли сирены, и я сбежал. Потом очутился в «Мамбо-рок», кто-то заорал «ПОЖАР! ПОЖАР!» Я оглянулся и увидел горящую стену. От короткого замыкания занялся весь квартал. Помню двенадцатифутовые языки пламени в ночном небе, помню, как помогал владельцу магазина вытаскивать на улицу бонго, деревянные статуэтки Дон Кихота, расшитые бисером рубашки и яркие шали. Потом появился солдат – Национальная гвардия, Руралес[59], типа того…он развернул меня за плечи и велел уходить. Подтянулись военные, горело полгорода, я вытащил из огня женщину, на ней загорелось платье – я сбил пламя голыми руками, не преминув пощупать ее. Потом меня отвезли в больницу и смазали руки влажной прохладной мазью.
Потом я оказался еще где-то, я был совсем пьян, жутко устал, и меня тошнило. Я пошел по авенида Конститусьон, увидел вывеску «287 ОТЕЛЬ “КОРРЕО ДЕЛЬ НОРТЕ”», купил пачку «Деликадос» в киоске на углу и вернулся к отелю.
Номер стоил семьдесят пять центов за ночь. Нижние пять футов у стен фанерные, остальное просто затянуто мелкой металлической сеткой. Перед тем как лечь спать, я связал шнурки ботинок вместе, чтобы их не украли. Сначала я хотел подложить их под ножки кровати, но знал, что не проснусь, даже если кровать приподнимут – до того вымотался. Ночью кто-то пытался вломиться ко мне, я заорал что-то про смерть и змей, и он свалил.
Мне снились ослы, раскрашенные как зебры, и turistas в сомбреро с надписью «CISCO KID», фотографирующиеся в тележках, запряженных зебро-ослами. Приятный сон.
На вывеске было написано TELÉFONO PÛBLICO[60]; я стоял на авенида Революсьон.
Я позвонил в больницу, и они, уж не знаю как, нашли Руни. Она искала меня весь день накануне. Я сказал ей, где я, она меня забрала. Кажется, я плакал. Дженни уже разрешили похоронить, за ней приехали родители. Не думаю, что я смог бы отвезти ее обратно в своем «магнете». Слишком трагично.
Руни все расспрашивала меня, где я был, но я не мог ей сказать. Я не то чтобы очистился, просто устал, что почти сродни очищению.
Дженни не стало, Кеннета Дуэйна Маркэма тоже, и я понимал, что Руни скоро уйдет от меня. Все, чего мне хотелось – это вернуться в Лос-Анджелес и попытаться стать кем-то еще. Вкус текилы, все еще стоявший во рту, обещал помочь в этом.
Жив-здоров, путешествую в одиночестве
Подобно загадочному узнику в железной маске, человек по имени Мосс появился не сразу; лишь когда огромное судно вышло из привычного пространства и устремилось в мегапоток, когда защитные экраны свернулись и исчезли в чреве корабля, открыв глазам пассажиров кипящий, вздымавшийся выше иллюминаторов белый кисель за бортом, дверь в его каюту поднялась, и Мосс, с ног до головы в белом, с белыми кругами клоунского грима вокруг темных полубезумных глаз, вышел в салон. Все замолчали и уставились на него.
Салон был набит битком, пассажиры сидели небольшими кучками за круглыми столиками на тонких ножках. Все они сели на корабль в 16:00, Здесь и Сейчас, в трехмерном пространстве, и направлялись в 41:00, 85 февраля, Туда, в Грядущее – к последней остановке перед тем, как закончится измеримое время, континуум и мысль. Они посмотрели на Мосса и замолчали.
«Кто это?» – было написано на их лицах.
Мосс, спотыкаясь, шел между этих людей, которых не знал. Полный корабль незнакомцев, и среди них – он.
Он сел за столик, где был один свободный стул. Там уже сидели мужчина и женщина. Женщина стройная, не красавица, не уродка и очень спокойная, как будто ее мало что может вывести из себя. У мужчины доброе лицо и морщинки в уголках глаз. Мосс сел напротив; огромный корабль несся по мегапотоку, и мужчина с добрым лицом сказал:
– Вы не виноваты.
У Мосса был грустный вид.
– Мне сложно в это поверить. Я думаю, что это всё моя вина.
– Нет-нет, – быстро сказала невозмутимая женщина, – это совсем не так! Тут ничего нельзя было поделать, ваш сын все равно бы умер. Вы не должны казнить себя за то, что верите в Бога, не должны.
Мосс наклонился вперед и уронил голову в ладони. Его голос звучал приглушенно.
– Это было безумие. Смерть есть смерть. Я должен был знать … я знал.
Мужчина с добрым лицом перегнулся через стол и дотронулся до руки Мосса.
– Бог наслал на него эту болезнь из-за вашего проступка или проступка вашей жены. Ребенок не мог совершить ничего дурного, он был слишком мал, чтобы грешить, а вот вы или ваша жена были, как вам известно, полны греха. Поэтому ваш сын и заболел. Но если бы вы проявили мужество, как того требует Библия, вы смогли бы спасти его.
Спокойная женщина нежно отняла руки Мосса от его лица и заставила его посмотреть ей в глаза. Все еще держа его руки в своих, она сказала:
– Врачи не могли спасти его, вы это знали. Бог не придает никакого значения науке, ему важна только вера. Поэтому было важно не подпускать врачей к мальчику и прятать его в подвале.
Мосс прошептал:
– Но ему стало хуже. Он совсем разболелся. Возможно, там было слишком холодно. Я мог бы позволить родным поступить, как они хотели, по крайней мере, пустить к нему доктора.
– Нет, – настоятельно сказал добрый мужчина. – Ни в коем случае! Вера должна быть нерушимой. Вы продолжали верить. Вы были правы, что продолжали верить, даже когда он умер.
– И вы благочестиво бдели над его телом день за днем, – добавила женщина. – Вы говорили, что он воскреснет на второй или третий день. И верили в Бога.
Мосс беззвучно заплакал.
– Он просто лежал там. Прошло три дня, а он все лежал. Цвет его кожи изменился.
– Потом прошла неделя, – сказал добрый мужчина. – Но у вас была вера! Вы верили! Верили, что он воскреснет – через неделю.
– Нет, – сказал Мосс. – Он не воскрес через неделю. Он умер.
– Тогда через двадцать один день – магическое число. Это случилось бы на двадцать первый день. Но пришли люди, и, вооружившись законом, заставили отдать его, а вас самого арестовали. И на всех судебных заседаниях вы настаивали, что это была Божья воля, а ваша достойная жена поддерживала вас, пока окружающие изливали на вас потоки ненависти и гнева.
– Он так и не воскрес. Его закопали в землю, – Мосс вытер глаза; белый грим стекал по его щекам.
– Они вынудили вас уехать. Отправиться во внешний мир. В такое место, где Бог услышал бы вас. Вы правильно поступили, у вас не было другого выбора: вы могли только верить или же влиться в массу неверующих, населяющих ваш мир. Вы не должны винить себя, – сказал добрый мужчина, положив руку на рукав Мосса.
– Вы еще обретете покой, – сказала спокойная женщина.
– Спасибо. – Мосс поднялся и ушел.
Мужчина и женщина откинулись на спинки своих стульев; свет, горевший в их глазах, когда они говорили с Моссом, потускнел.
Мосс прохаживался по салону. За одним из столиков сидел в одиночестве молодой человек, нервно жестикулирующий с напряженным лицом. Он смотрел в иллюминатор на мегапоток.
– Могу я присесть? – спросил Мосс.
Молодой человек нехотя отвел глаза от кипящей пузырящейся массы за бортом и посмотрел на него, но ничего не ответил. На его лице было написано отвращение. Так ничего и не сказав, он снова повернулся к иллюминатору.
– Можно мне присесть? Прошу вас. Я хочу поговорить с вами.
– Я с трусами не разговариваю, – ответил молодой человек, гневно играя желваками.
– Да, я трус, признаю, – беспомощно сказал Мосс. – Но, пожалуйста, позвольте мне присесть.
– Ох, да садись уже, Бога ради! Только заткнись и не говори со мной. – Он снова отвернулся.
Мосс сел, сложил руки на столе, и молча уставился на профиль молодого человека.
Через несколько минут тот повернулся и посмотрел на него.
– Меня от тебя тошнит. Так бы и двинул тебе в морду, трус паршивый.
– Да, – сказал Мосс с несчастным видом. – И я не стал бы вам мешать. Вы правы – я трус.
– Хуже! Ты хуже, чем просто трус! Ты лицемер, позер несчастный! Всю жизнь строил из себя крутого мужика, жеребца, циничного воротилу. А сам был не лучше любого другого тупого ничтожества, у которого мозги в промежности.
– Я ошибался. Все мы ошибаемся. Сколько бы у нас ни было опыта, его всегда недостаточно. Я думал, что знаю, что делаю. Я влюбился.
– О, превосходно, – сказал молодой человек откровенно злобным тоном. – Просто превосходно. Влюбился он. Идиот! Ей было всего девятнадцать, вдвое моложе тебя! Почему ты позволил ей себя окрутить? Ну же, отвечай, идиот чертов! Почему?
– Она говорила, что любит меня и что я лучше других. Сказала, что если не женюсь на ней, она уедет, и я больше ее не увижу. Я был влюблен, до нее я только один раз влюблялся. Нет, не так: я только один раз любил. Мысль о том, что я больше не увижу ее лицо, испугала меня. Да, так и есть: я боялся, что больше ее не увижу. Я не мог с этим смириться.
– И поэтому женился на ней.
– Да.
– Но не спал с ней, не мог заниматься с ней любовью. Чего ты ждал? Она же была совсем девочкой.
– Но говорила она, как настоящая женщина. Я не понимал, что она все еще растеряна, не знал, чего она хочет.
– Но ты не мог заниматься с ней любовью, так?
– Да, не мог. Она была мне как дочь. У меня все перепуталось в голове, и я не понимал, что происходит. Я потерял всякий интерес к сексу и с ней, и вообще с женщинами. Я думал…
– То же, что и она. Что ты импотент. Что ты совсем расклеился. С каждым днем ей становилось всё страшнее – неужели она проведет всю жизнь с человеком, который никогда не выказывает ни малейшей страсти к ней?
– Но она видела мою любовь. Я любил ее, безусловно любил. И я показывал свою любовь каждый день, каждый час, что мы были вместе.
– Подарками.
– Да, подарками. И прикосновениями. Объятиями, поцелуями, улыбками.
– Но больше покупками. Купить ее пытался.
– Нет, у меня и в мыслях этого не было.
– Ну, внаем взять, какая разница.
Кулаки молодого человека сжимались и разжимались, как будто ими управлял кто-то извне. Казалось, у него руки чешутся стукнуть Мосса. Мужчина в клоунском гриме не мог этого не заметить, но не отодвинулся и даже не поморщился. Он сидел и покорно, даже с охотой, ждал следующей атаки.
– Что ты почувствовал, когда узнал, что она спит с ним?
– Мне было ужасно больно, никогда в жизни так больно не было. У меня как будто сгусток боли в легких образовался, что-то вроде второго сердца, не знаю, как сказать. И с каждым биением этого сгустка мне становилось больнее.
Молодой человек ухмыльнулся.
– И как же ты поступил, крутой мужик?
– Я хотел его убить.
– За что же? Он просто подобрал бесхозную вещь. Если что-то не использовать, всегда найдется тот, кто найдет этому применение.
Мосс с отчаянием сказал:
– Всё дело в том, как это произошло.
Молодой человек мерзко рассмеялся.
– Ты полный осел. Рогоносцы вроде тебя вечно стараются добавить в измену драмы. Как бы это не произошло, для тебя это все равно было бы как-то особенно оскорбительно. Это всё жалкие оправдания, непонятно разве?
– Но когда я узнал и попросил ее уехать, она сказала, что поживет дома, с семьей, чтобы обдумать это. А сама переехала к нему.
Молодой человек неожиданно перегнулся через стол, схватил Мосса за грудки и рывком притянул его к себе. Он уже не говорил – он буквально рычал от ненависти. – И как же ты поступил, герой ты наш? Что сделал?
Мосс ответил тихо, как будто ему было стыдно.
– Я зарядил пистолет, поехал к нему, вышиб дверь – поставил ботинок на косяк рядом с замком, откинулся назад и пнул что есть силы, даже замок из двери выбил. Он жил в ужасной маленькой квартирке; я прошел через гостиную прямо в спальню, где и нашел обоих в постели голыми; он был сверху – прямо как я это себе и представлял, – но они, конечно, услышали, как я выбил замок, и он уже стоял одной ногой на полу, пытаясь выпутаться из простыней.
Молодой человек тряхнул Мосса – не слишком сильно, но достаточно, чтобы показать, как он зол, как Мосс ему отвратителен. Цвет мегапотока за окном изменился и теперь напоминал зарубцевавшийся шрам: неприятно-розовый с голубоватым отливом. Собеседник Мосса продолжал тихо трясти его, как копилку с монетками.
– Я налетел на него и сунул пистолет ему в рот. Он что-то простонал, а потом я пропихнул ствол глубже и сломал ему зубы. Я опрокинул его на спину, поставил колено на грудь и велел ей одеваться – сказал, что забираю ее оттуда.
Молодой человек оттолкнул Мосса, и тот замолчал.
– Какой же ты никчемный и глупый человечишка. Ведь ты всё это выдумал, правда?
Мосс отвернулся и тихо сказал:
– Да. Выдумал.
– Что ты на самом деле сделал, когда обнаружил, что она живет с ним, всего через четыре месяца после вашей свадьбы?
– Ничего.
– Ты зарядил пистолет и ничего не сделал.
– Да.
– Изображал из себя крутого мужика, а пороху поступить, как мужик, не хватило.
– Так и есть. Я трус. Я хотел убить его, а потом себя.
– Но не ее.
– Нет. Только не ее. Я любил ее. И раз я не мог убить ее, то хотел убить все живое.
– Ну вот что, жалкий гаденыш, отвали от меня. Просто встань, свали отсюда и не говори со мной больше. Ты просто пытаешься сбежать. Но от себя не убежишь.
– Со временем я все забуду, – сказал Мосс.
– Этого тебе никогда не забыть. Время притупит твои воспоминания, и, может, тебе будет легче жить с этим. Но забыть ты не сможешь.
– Может, и нет, – ответил Мосс и встал. Как только он отвернулся, гневный огонь в глазах молодого человека погас. Он снова отвернулся к иллюминатору и уставился в безбрежную пустоту мегапотока цвета зарубцевавшегося шрама.
Мосс двинулся через салон, тяжело дыша.
Впереди, за столиком на четырех, в компании двух непримечательных мужчин, сидела красивая женщина с золотистыми волосами и почти белыми бровями. Когда Мосс поравнялся с ней, она дотронулась до его руки.
– Когда я думаю о вас, я чувствую скорее сожаление, чем враждебность, – сказала она звучным, нежным контральто.
Мосс опустился на свободный стул. Мужчины, не уделяя ему внимания, все же прислушивались к его разговору с красоткой.
– Нельзя так безжалостно осуждать людей только за то, что они старались выжить, – сказала она. В руке она держала короткий мундштук с незажженной сигаретой. Один из мужчин потянулся к ней с зажигалкой, но она отмахнулась от него, сосредоточившись целиком на Моссе.
– Я мог спасти хотя бы одного из них, – ответил Мосс. Он прижал руку ко рту, как будто перед его глазами снова встала ужасная картина из прошлого. – Этот пожар, дом престарелых в огне, пламя, рвущееся из окон, крики… Старые, беспомощные люди…
Красавица покачала головой, ее золотистые волосы переливались в электрическом свете.
– Вы всего лишь присматривали за ними. Нигде не сказано, что вы были обязаны умереть ради них. Вы добросовестно исполняли свои обязанности, отлично справлялись, это был образцовый дом престарелых. Но что вы могли поделать? Вам было страшно! У каждого есть затаенный страх. Одни боятся старости, другие – змей или пауков, третьи – что их похоронят заживо. Страх утонуть, страх быть осмеянным или отвергнутым, боязнь замкнутых пространств – все чего-то боятся.
– Я не знал, что это пожар. Богом клянусь, не знал. Но когда той ночью я спустился в вестибюль и почувствовал запах дыма, меня просто парализовало. Я просто стоял и смотрел на затянутую сеткой дверь, ведущую в спальные помещения. На ночь мы ее всегда закрывали. Не как в тюрьме… для их же безопасности, они были такие старые, и некоторые бродили по ночам. Мы не могли следить за ними все время, это было просто невозможно.
– Знаю, знаю, – сказала красавица, успокаивая его. – Конечно, это было ради их же безопасности. В общей спальне были и телевизор, и туалет – не хуже, чем в отдельных комнатах на нижних этажах. Но эти старички бродили, ходили по ночам; они могли упасть с лестницы или еще как-то пораниться, и никто бы им не помог, ведь рядом не было кнопки звонка, чтобы вызвать вас или санитара. Я понимаю, почему вы запирали дверь.
Мосс беспомощно развел руки и посмотрел по сторонам, как будто надеялся на вспышку белого света, которая избавит его от болезненных воспоминаний.
– Я почувствовал запах дыма, я стоял там, не зная, что делать, и уже почти готов был открыть дверь и броситься внутрь, как вдруг прямо через сетку вырвался клуб жара и пламени! Было так горячо, что я упал навзничь. Но даже тогда… даже после этого я мог бы что-то сделать, если б не кошка…
Красавица кивнула.
– Вас напугала кошка. Вы внезапно осознали тот ужас, что затаился у вас в голове, выжидая удобного момента, чтобы овладеть вами. Я вас прекрасно понимаю, кто угодно бы понял!
– Я не знаю, как кошка пролезла сквозь сетку, но как-то она умудрилась протиснуться, и она была вся в огне – одна из кошек, которых держали старушки… В воздухе стоял запах и треск паленой шерсти, кошка горела и плавилась, как жир на углях. Как она кричала! Господи, этот нечеловеческий вой, этот обугленный хвост в пузырях лопающейся от жара кожи…
– Не надо так! – сказала красавица, почувствовав, как страдает Мосс. – Не мучьте себя. Я понимаю, почему вы убежали. Вы все равно ничего не могли поделать.
– Никто не знал, что у меня была такая возможность. Я выбежал наружу и увидел в окне старика – охваченное огнем лицо, горящие длинные волосы. Так страшно, невыносимо страшно. Я плакал и кричал. Несколько санитаров – из тех, что успели спастись – попробовали пробиться к оставшимся наверху, и один из них погиб, когда обрушился потолок. Но никто не знал, что и у меня была возможность спасти хотя бы одного человека. Я мог попытаться.
– Нет, – заверила его женщина с золотистыми волосами. – Это не так. Вы бы тоже сгорели заживо, вот и всё. Да еще эта кошка. Никому не обязательно об этом знать.
– Но я-то знаю!
– Вы выжили, вот что главное.
– Но мне больно. Это знание причиняет мне боль.
– Это пройдет.
– Нет, никогда.
Один из сидящих за столом мужчин снова потянулся к красавице с зажигалкой. Она положила мундштук с сигаретой на стол. Мосс встряхнулся, как будто очнулся от кошмара, и встал. Он отошел от красавицы и ее молчаливых спутников, и их глаза погасли.
Мосс снова пошел по салону.
Огромное судно рассекало бурные желеобразные волны мегапотока, направляясь к краю ощутимого пространства, асимптотически пробиваясь к границе времени, неутомимо приближаясь к обрыву, за которым заканчивалась осознаваемая мысль. В этом пути было предусмотрено только три остановки: посадка, высадка основного количества пассажиров и запределье. Пассажиры были унылы и молчаливы, некоторые из них потягивали напитки, которые можно было заказать, нажав установленную в каждом стуле кнопку. Тишину в салоне нарушали только гул раздвижных, подающих напитки столов, постукивание ногтей или зубов по стеклу бокалов и непрекращающееся шипение мегапотока за бортом. Через обшивку судна из этого кипящего желе доносились звуки, подобные шепоту душ, представших перед последним судом. Пассажиры не могли разобрать в этих голосах ни одного слова, ни одной сформулированной мысли, никакого послания извне.
Заключенные в этом корабле, отрезанные от времени, пространства и сознания, пассажиры сидели молча, глядя в разные стороны. Не имело никакого значения, куда смотреть – судно курс не меняло, и они были надежно замурованы в нем.
Мосс на минутку подсел к одному толстяку, чтобы рассказать, как увел свою секретаршу от мужа и детей, снял ей роскошную квартиру, а после, устав от нее, оставил ее с нерасторжимым договором аренды и без средств к существованию, даже с работы ее уволил, потому что нехорошо крутить романы с сотрудниками (особенно с сотрудницами, склонными к самоубийству). Мосс рассказал толстяку, как создал целевой фонд для ее детей после того, как она сделала то, что от нее ожидалось. Потом он пошел дальше и признался старухе с пальцами в кольцах, что он безжалостно воспользовался своим возрастом и болезнями, чтобы привязать к себе детей, и удерживал их до тех пор, пока они не утратили последнюю возможность обрести цель и счастье в жизни, не имея при этом ни малейшего намерения оставить им свое состояние. Потом он поведал высокому мужчине с шоколадной кожей, как предал своих товарищей по секретной организации, поименно назвав их властям и как, сидя на заднем сидении в темном чреве большого автомобиля, указал на лидеров движения, а после смотрел, как головорезы со свинцовыми трубами пинками поставили их на колени под дождем и проломили им головы – очень аккуратно и профессионально, по одному удару на человека. Затем Мосс поговорил с прелестной юной девушкой о том, с какой изощренностью он манипулировал своими возлюбленными, выбивая их из колеи, лишая всякой воли, заставляя их исполнять симфонию своей жизни на потеху себе, пока их музыка не превращалась в хриплые диссонирующие звуки. Мосс шел по салону, сожалея, раскаиваясь, сокрушаясь. Он подсаживался к пассажирам и исповедовался, признавался, каялся, унижался, иногда даже плакал.
Когда он уходил, в глазах каждого из его собеседников на мгновение вспыхивал и тут же снова гас свет, и они вновь оставались наедине со своими тайными мыслями. Он подошел к столику, за которым в одиночестве сидела невзрачная молодая женщина, нервно грызущая ноготь большого пальца.
– Я бы хотел присесть и кое-что обсудить с вами, – сказал Мосс. Женщина пожала плечами, как будто ей было все равно, и он сел.
– Я заметил, что мы совсем одни.
Вместо ответа она просто уставилась на него.
– Неважно, сколько людей любит нас, заботится о нас и хочет облегчить наше бремя, – продолжал он. – Все мы, в сущности, одиноки. Олдос Хаксли сказал – не поручусь за точность цитаты, я искал ее и не нашел, но частично помню – так вот он сказал: «Все мы – островные вселенные в океане космоса»[61]. Да, кажется так.
Женщина смотрела на него ничего не выражающим взглядом. У нее было худое, ничем не примечательное лицо – ни обворожительной улыбки, ни интересных черт, ни неожиданно появляющихся ямочек, которые сделали бы ее на мгновение привлекательной. Тщательно отрепетированный взгляд был пустым, безучастным.
– Моя жизнь всегда была подобна печальной музыке, – с потрясающей искренностью сказал Мосс. – Как длинная симфония, состоящая сплошь из минорных нот. Ветер, колышущий кроны деревьев, разговоры, подслушанные ночью сквозь стену. Никто не смотрел на меня, никто не хотел знать. Но я продолжал жить – нужно жить, больше ничего не остается. Проходит день, потом он заканчивается, наступает ночь, медленно приходит сон, а там уже и другой день – и так день за днем, пока у тебя за плечами оказывается столько же дней, сколько и впереди. Никаких вопросов, никаких ответов – вечное одиночество. Но я продолжал жить, я не дал одиночеству сломить меня. И моя песня по-прежнему звучит.
Невзрачная женщина слабо улыбнулась и, потянувшись к Моссу, дотронулась до его руки.
Его глаза на мгновение вспыхнули.
Огромное судно замедлило ход.
Мосс и женщина сидели в той же позе – ее рука поверх его руки – пока не опустились защитные экраны, полностью отрезав их от окружающего мира. Вскоре корабль остановился. Они прибыли на край, к пункту высадки. Пассажиры встали и приготовились к выходу. Мосс тоже встал и пошел в обратную сторону. Он шел по салону, и никто не заговорил с ним, не дотронулся до него. Дойдя до дверей своей каюты, он обернулся.
– Прошу прощения, – начал он. – Никто не хочет поменяться со мной местами? Занять мое место на остаток путешествия? – Белая клоунская маска смотрела на пассажиров. Мосс ждал. Шло время. Никто не ответил; невзрачная женщина явно хотела сказать что-то, но промолчала. Мосс улыбнулся.
– Так я и думал, – тихо сказал он.
Он повернулся и исчез в своей каюте. Дверь каюты опустилась, и пассажиры один за другим тихо покинули судно. Вскоре трап поднялся, и судно двинулось дальше – во тьму, к точке невозврата.
ЧТО МУЧИТ, ТО И УЧИТ.
XIV. Классика
– Глас из вод Стикса // Психотик, сент. 1968.
В приведенной выше отсылке к первому рассказу Харлана, написанному им в качестве профессионального писателя, мы отметили, что «основной конфликт между страхом и решимостью» станет лейтмотивом его дальнейшего творчества. Наиболее значимые работы, которые подтверждают это бескомпромиссное заявление и пользуются большим успехом у публики и критиков – это те рассказы, которые мы тщательно отобрали из дюжин сборников (не говоря уже о сотнях рассказов, не вошедших в эту подборку).
Среди этих многочисленных произведений – вех полувекового пути и усердной работы Харлана – «Тварь, что кричала о любви в самом сердце мира», «Промежуточная область», «Василиск», «Видение», «Вниз по склону», «Вострясение», «Все звуки страха», «Монеты с глаз покойника», «Бог боли», «Место без названия», «Часы мне говорят…», «Ясноглазый», «О вы, маловерные», «Иллюзия для драконоубийцы». Этот список можно продолжать до бесконечности. Многие из этих рассказов были удостоены премий и неоднократно перепечатывались в различных антологиях, прочно заняв свое место и в коммерческих изданиях для широкой публики, и в академических сборниках для профессоров и студентов. Не много найдется писателей, который произвели такой фурор и в академических, и в неакадемических кругах, но Харлану это дается так легко, что его успех стал ожидаемым и ничем не примечательным побочным эффектом творчества. Писателю не приносит пользы самодовольство и уверенность в своем мастерстве. По-настоящему мастеровитый автор трудом зарабатывает своей успех, и Харлану никогда не было свойственно почивать на лаврах. Он всегда делал то, что хотел, рассказывая своему поколению о вечных ценностях: смелости, вере в себя, честности – и далеко не в последнюю очередь, как настаивает он сам, развлекая читателя.
Вы, конечно, заметили, что разбивка этой книги весьма произвольна. Многие произведения сборника взаимозаменяемы и могут по праву занять место в любом разделе. Такая классификация обусловлена, прежде всего, удобством – она помогает сфокусировать внимание читателя на определенных темах, направлениях и замыслах, – а не желанием навесить на рассказы ярлыки. Считайте эти разделы дверными ручками, если хотите.
Однако раздел, посвященный «классическим» рассказам Эллисона – не просто удобная, произвольно выбранная категория. Каждый рассказ из этой подборки занимает особое место в эллисоновском каноне и оставил заметный след в каноне американской литературы. Это, несомненно, одни из лучших рассказов за последние сорок лет.
«“Покайся, Арлекин!” – сказал Тиктакщик» (1965) уже стал одной из самых переиздаваемых историй на английском языке, а «Красотка Мэгги Денежные Глаза» (1967) – одно из самых пронизывающих описаний всепоглощающих страстей человеческих.
«Парень и его пес» (1969) говорит о любви столь своеобразно, что рассказ постоянно неверно интерпретируется недоброхотами, которых только распалила экранизация Л. Кью Джонса 1975 года.
«Птица смерти» (1973) – одновременно самая опасная и самая гуманная оценка нашего места в неведомом мире, который мы называем вселенной.
«Хранитель потерянного часа» (1985) и «Плюшевая обезьянка» (1987) показывают, что человеческое в нас, в конечном счете, побеждает, и когда мы ищем родственную душу, и когда принимаем на себя личную ответственность за происходящее, даже испытывая невыносимые страдания.
«Мефистофель в ониксе» (1993) – просто высший пилотаж не просто потому, что в нем используется одна из самых популярных метафор в научной фантастике, но и потому, что, как и в вышеперечисленных рассказах, автор не забыл отдать дань уважения словам Фолкнера и показать нам «проблемы человеческого сердца, находящегося в конфликте с самим собой».
Сюжеты этих рассказов не похожи друг на друга, а писательские техники, посредством которой автор достигает драматического эффекта, настолько различны, насколько это вообще возможно. Распространяться на эту тему далее было бы просто объяснением очевидного.
Те, кто предается фантазиям и мечтам, найдут здесь нечто, далеко выходящее за рамки обычных фантазий о бегстве от окружающей действительности. Те, кто остается верен реальности, увидят чудесную реальность человечности, которая станет им надежным якорем. Те же, кто хочет развлечься и ничего больше … откройте книгу, и развлечение вам гарантировано.
Не удивляйтесь только, если потом, в ночной тишине, вы на мгновение увидите проплывающие у вас над головой миллионы драже, три голубых глаза, подземный город Топика и бога, который оказался не тем, кем его считают, а за ними – отличные карманные часы, грязную мягкую игрушку и желтую орхидею.
«Покайся, Арлекин!» – сказал Тиктакщик
Всегда кто-нибудь да спросит: о чем это все? Для тех, кому надо объяснять и разжевывать, кто хочет непременно знать «к чему это», следующее:
Множество людей служат государству не как люди, но, как машины, телами. Это действующая армия, полиция, тюремные надзиратели, констебли, добровольные дружины охраны порядка и т. д.
Им редко приходится руководствоваться собственными суждениями или нравственным чутьем; они ставят себя в ряд с деревом, глиной, камнем; вероятно, можно изготовить деревянных людей, вполне пригодных для тех же целей. Они вызывают не больше уважения, чем соломенная кукла или комок грязи. Их ценят настолько же, насколько ценят лошадей и собак. Однако именно они обычно почитаются хорошими гражданами. Другие – большинство законодателей, политиков, судей, министров и высших чиновников – служат государству преимущественно головой; и, поскольку они, как правило, лишены каких-либо нравственных устоев, вполне способны помимо воли служить дьяволу, как Богу. Очень немногие – герои, патриоты, мученики, реформаторы в полном смысле этого слова, и эти люди служат государству также и своей совестью и потому по большей части вынуждены ему противостоять; с ними государство обходится по преимуществу, как с врагами.
Это суть. Теперь начните с середины, позже узнаете начало, а конец сам о себе позаботится.
А поскольку мир был таким, каким он был, каким ему позволили стать, многие месяцы тревожные слухи о его выходках не достигали Тех, Кто Поддерживает Бесперебойную Работу Машин, кто капает самую лучшую смазку на шестерни и пружины цивилизации. Лишь когда стало окончательно ясно, что он сделался притчей во языцех, знаменитостью, возможно, даже героем для тех, кому Власть неизменно наклеивает ярлык «эмоционально неуравновешенной части общества», дело передали на рассмотрение Тиктакщику и его ведомству. Однако к тому времени, потому что мир был таким, каким он был, и никто не мог предугадать последствий – возможно, давно забытая болезнь дала рецидив в утратившей иммунитет системе – ему позволили стать слишком реальным.
Он обрел форму и плоть.
Он стал личностью – чем-то таким, от чего систему очистили десятилетия назад. Но вот он есть, весьма и весьма впечатляющая личность. В некоторых кругах – в среднем классе – это нашли отвратительным. Нескромным. Антиобщественным. Постыдным. В других только посмеивались – в тех слоях, где мысль подменяется традицией и ритуалом, уместностью, пристойностью. Но низы, которые всегда хотят иметь своих святых и грешников, хлеб и зрелища, героев и злодеев, низы считали его Боливаром, Наполеоном, Робин Гудом, Диком Бонгом, Иисусом, Джомо Кениатой.
А наверху, где малейшая дрожь способна вызвать социальный резонанс и сбросить богатых, могущественных, титулованных с их высоких флагштоков, его сочли потрясателем основ, еретиком, мятежником, позором, катастрофой. Про него знали все, сверху донизу, но настоящее впечатление он произвел на самых верхних и самых нижних. На самую верхушку, самое дно.
Поэтому его дело вместе с табелем и кардиопластинкой передали в ведомство Тиктакщика.
Тиктакщик: под метр девяносто, немногословный и мягкий человек, когда все идет по расписанию. Тиктакщик.
Даже в коридорах власти, где страх возбуждали, но редко испытывали, его называли Тиктакщик.
Однако никто не называл его так в маску.
Поди назови ненавистным прозвищем человека, который вправе отменить минуты, часы, дни и ночи, годы твоей жизни. В маску к нему обращались «Главный Хронометрист». Так безопаснее.
– Мы знаем, что он такое, – мягко сказал Тиктакщик, – но не кто он такой. На табеле, который я держу в левой руке, проставлено имя, но оно не сообщает, кто его обладатель. Кардиопластинка в моей левой руке тоже именная, хотя мы не знаем, чье это имя. Прежде чем отменить его, я должен знать, кого отменяю.
Всех своих сотрудников, ищеек и шпионов, стукачей и слухачей, даже топтунов, он спросил: «Кто этот Арлекин?»
На сей раз он не ворковал. По расписанию ему полагалось рычать.
Однако это и впрямь была самая длинная речь, какой он когда-либо удостаивал сотрудников, ищеек и шпионов, стукачей и слухачей, но не топтунов, которых обычно и на порог не пускали. Хотя даже они бросились разнюхивать.
Кто такой Арлекин?
Высоко над третьим городским уровнем он скорчился на гудящей алюминиевой платформе спортивного аэроплана (тьфу, тоже мне, аэроплан, этажерка летающая с кое-как присобаченным винтом) и смотрел вниз на правильное, будто сон кубиста, расположение зданий.
Где-то неподалеку слышалось размеренное «левой-правой-левой»: смена 14.47 в мягких тапочках входила в ворота шарикоподшипникового завода. Ровно через минуту донеслось «правой-левой-правой»: смена 5.00 отправилась по домам.
Загорелое лицо расцвело озорной улыбкой, на секунду показались ямочки. Почесав копну соломенных волос, он передернул плечами под пестрым шутовским платьем, словно собираясь с духом, двинул ручку резко от себя и пригнулся от ветра, когда машина скользнула вниз. Пронесся над движущейся дорожкой, нарочно спустился еще на метр, чтобы смять султанчики на шляпках у модниц, и, зажав уши большими пальцами, высунул язык, закатил глаза и заулюлюкал. Это была мелкая диверсия. Одна тетка побежала и растянулась, рассыпав во все стороны кульки, другая обмочилась, третья упала на бок, и дежурные автоматически остановили движение, чтобы привести ее в чувство. Это была мелкая диверсия.
А он развернулся на переменчивом ветерке и унесся прочь.
За углом Института Времени вечерняя смена как раз грузилась на движущуюся дорожку. Без всякой лишней суеты работяги заученно переступали боком на медленную полосу, похожие на массовку из фильма Басби Беркли допотопных 1930-х годов, и дальше страусиным шагом, пока не выстроились на скоростной полосе.
И снова в предвкушении губы растянулись в озорной усмешке, так что стало видно – слева не хватает одного зуба. Он спланировал вниз, на бреющем полете пронесся над головами едущих, с хрустом отцепил прищепки, до поры до времени державшие концы самодельных разгрузочных желобов. И тут же из самолета на скоростную полосу посыпалось на сто пятьдесят тысяч долларов мармеладных горошков.
Мармеладные горошки! Миллионы и миллиарды красных, и желтых, и зеленых, и ромовых, и виноградных, и клубничных, и мятных, и круглых, и гладких, и глазурованных снаружи, и желейных внутри, и сладких, вязких, тряских, звонких, прыгучих, скакучих сыпались на головы, и каски, и робы заводских рабочих, стучали по дорожке, скакали и закатывались под ноги и расцветили небо радугой детской радости и праздника, падали дождем, градом, лавиной цвета и сладости и врывались в разумный расчисленный мир сумасбродно-невиданной новизной. Мармеладные горошки.
Рабочие вопили, и смеялись, и бегали, и смешали ряды, а мармеладные горошки закатились в механизм движущихся полос, послышался жуткий скрежет, словно проскребли миллионом ногтей по четверти миллиона грифельных досок, а потом механизм закашлял, зачихал, и все дорожки остановились, а люди попадали как попало друг на друга и вышла куча мала, и мармеладные горошки запрыгивали в смеющиеся рты. Это был праздник, и веселье, и полное сумасбродство, и потеха. Но…
Смена задержалась на семь минут.
Рабочие вернулись домой позже на семь минут.
Общий график сбился на семь минут.
Он толкнул первую костяшку домино, и тут же щелк-щелк-щелк – попадали остальные.
Система не досчиталась семи минут. Пустяк, едва ли достойный внимания, но для общества, которое держится на порядке, единстве, равенстве, своевременности, точности и соответствии графику, почтении к богам, отмеряющим ход времени, это оказалось серьезной катастрофой.
Поэтому ему велели предстать перед Тиктакщиком. Приказ передали по всем каналам трансляционной сети. Ему было велено явиться к 7.00 ровно. Его ждали до 10.30, а он не явился, потому что в это время распевал песенку про лунный свет в никому неведомом месте под названием Вермонт, а потом снова исчез. Однако его ждали с семи, и графики полетели к чертям собачьим.
Так что вопрос остался открытым: кто такой Арлекин?
И еще вопрос (невысказанный, но куда более важный): как мы дошли до жизни такой, что хохочущий, безответственный ерник из ерундового ералаша способен разрушить всю нашу экономическую и культурную жизнь мармеладным горошком на сто пятьдесят тысяч долларов!
Мармеладным, на минуточку, горошком! Рехнуться можно! Где он взял денег, чтоб купить на сто пятьдесят тысяч долларов мармеладного горошку? (Сумма была известна в точности, потому что целое отделение оперативных следователей сорвали с работы и бросили на место преступления пересчитывать горошки, так что у всего отдела график сломался почти на сутки.) Мармеладный горошек! Мармеладный… горошек? Погодите секундочку (секундочку тоже ставим в счет) – мармеладный горошек снят с производства более ста лет назад. Где он раздобыл мармеладный горошек?
Тоже хороший вопрос. Тем более что, похоже, ответа на него не дождаться. Так сколько у нас теперь вопросов?
Середину вы знаете. Вот начало. Откуда что пошло.
Настольный ежедневник. День за днем, листок за листком. 9:00 – просмотреть почту. 9:45 – встреча с правлением комиссии по планированию. 10:00 – обсудить график хода установки оборудования с Дж. Л. 11:45 – молитва о дожде. 12:00 – ленч. И так далее.
– Очень жаль, мисс Грант, собеседование было назначено на 14:30, а сейчас уже почти пять. Очень жаль, что вы опоздали, но таковы правила. Придется вам подождать год и тогда снова подавать заявление в наш колледж.
Электричка 10:00 останавливается в Крестхэвене, Гейлсвилле, Тонаванде, Селби и Фарнхерсте, но не останавливается в Индиана-Сити, Лукасвилле и Колтоне по всем дням, кроме воскресенья.
Скорый 10:45 останавливается в Гейлсвилле, Селби и Индиана-Сити ежедневно, кроме воскресных и праздничных дней, когда он останавливается в…
И так далее.
– Я не могла ждать, Фред. В 15:00 мне надо было быть у Пьера Картена, а поскольку ты предложил встретиться на вокзале под часами в 14:45, а тебя там не было, мне пришлось уехать. Ты вечно опаздываешь, Фред. Если б мы встретились, то как-нибудь бы все утрясли вдвоем, а раз так вышло, ну, понимаешь, я все решила сама…
И так далее.
«Уважаемые мистер и миссис Аттерли! В связи с тем, что ваш сын Геролд регулярно опаздывает, мы вынуждены будем отчислить его из школы, если вы не примете действенные меры к тому, чтобы он являлся на занятия вовремя. Невзирая на его выдающиеся способности и отличную успеваемость, постоянные нарушения школьного распорядка делают невозможным его пребывание в учреждении, куда другие дети способны приходить строго в назначенное время…»
И так далее.
НЕЯВИВШИЕСЯ ДО 20:45 К ГОЛОСОВАНИЮ НЕ ДОПУСКАЮТСЯ.
– Мне все равно, хороший сценарий или плохой, он нужен мне ко вторнику.
РЕГИСТРАЦИЯ ЗАКАНЧИВАЕТСЯ В 2:00.
– Вы опоздали. Мы взяли на это место другого работника. Извините.
«Из вашего заработка удержан штраф за двадцатиминутный прогул».
И так далее. И так далее. И так далее. И так далее, далее, далее, далее, далее тик-так, тик-так, тик-так и однажды замечаем, что не время служит нам, а мы – времени, мы – рабы расписания и молимся на ход солнца, обречены ограничиваться и ужиматься, потому что функционирование системы зависит от строгого следования графику.
Пока не обнаруживается, что опоздание – уже не мелкая провинность. Оно становится грехом.
Потом преступлением. Потом преступление карается так:
«К ИСПОЛНЕНИЮ 15 ИЮЛЯ 2389 12:00:00 в полночь. Всем гражданам представить свои табели и кардиопластинки в управление Главного Хронометриста для сверки. В соответствии с постановлением 555-7-СГХ-999, регулирующим потребление времени на душу населения, все кардиопластинки будут настроены на личность держателя и…»
Власть придумала, как укорачивать отпущенное человеку время. Опоздал на десять минут – проживешь на десять минут меньше. За часовое опоздание расплачиваешься часом. Если опаздывать постоянно, можно в одно прекрасное воскресенье получить уведомление от Главного Хронометриста, что ваше время истекло, и ровно в полдень понедельника вы будете «выключены»; просьба привести в порядок дела, сэр, мадам или двуполое.
Так, с помощью простого научного приема (использующего научный процесс, секрет которого тщательно охранялся ведомством Тиктакщика) поддерживалась Система. А что еще оставалось делать? В конце концов, это патриотично. Графики надо выполнять. Как-никак, война!
Но разве не всегда где-нибудь война?
– Просто возмутительно! – сказал Арлекин, когда красотка Элис показала ему объявление о розыске. – Возмутительно и совершенно невероятно. Я что, гангстер? Объявление о розыске!
– Знаешь, – ответила красотка Элис, – ты слишком горячишься.
– Извини, – смиренно произнес Арлекин.
– Нечего извиняться. Ты всегда говоришь «извини». За тобой числится столько дурного, вот это и вправду печально.
– Извини, – сказал он снова и тут же закусил губу, так что сразу появились ямочки. Он вовсе не хотел этого говорить. – Мне снова пора идти. Я должен что-то делать.
Красотка Элис шваркнула кофейный баллончик на стойку.
– Бога ради, Эверетт, неужели нельзя остаться дома хоть на одну ночь? Неужели обязательно шляться в этом гадком клоунском наряде и раздражать народ?
– Из… – Он замолк и напялил на соломенную копну шутовской колпак с бубенцами. Встал, вылил остатки кофе на поднос и на секунду сунул баллончик в сушку. – Мне надо идти.
Она не ответила. Факс зажужжал, Элис вытащила лист бумаги, прочла, бросила ему через стол:
– Это про тебя. Конечно. Ты смешной человек.
Он быстро прочел. Листок сообщал, что его ищет Тиктакщик. Плевать, он все равно опоздает. В дверях, уже на эскалаторе, обернулся и раздраженно бросил:
– Знаешь, ты тоже горячишься!
Красотка Элис возвела хорошенькие глазки к небу:
– Ты смешной человек!
Арлекин вышел, хлопнув дверью, которая с мягким вздохом закрылась и сама заперлась на замок.
Раздался легкий стук, красотка Элис набрала в грудь воздуха, встала и открыла дверь. Он стоял на пороге.
– Я вернусь примерно к половине одиннадцатого, ладно?
Ее перекосило от злости:
– Зачем ты мне это говоришь? Зачем? Ты отлично знаешь, что не придешь вовремя! Да! Ты всегда опаздываешь, так зачем говорить все эти глупости?
По другую сторону двери Арлекин кивнул самому себе. Она права. Она всегда права. Я опоздаю.
Зачем я говорю ей эти глупости?
Он снова пожал плечами и пошел прочь, чтобы снова опоздать.
Он устроил фейерверк, и в небе распустилась надпись: «Я посещу сто пятнадцатый ежегодный международный съезд ассоциации врачей в 8:00 ровно. Надеюсь там с вами встретиться».
Слова горели в небе, и, разумеется, ответственные сотрудники прибыли на место и устроили засаду.
Естественно, ждали, что он опоздает. Арлекин появился за двадцать минут до обещанного, когда в амфитеатре на него еще расставляли силки и сети. Он дудел в огромный мегафон, да так страшно, что ответственные сотрудники с перепугу запутались в собственных силках и взлетели, вопя и брыкаясь, под потолок. Светила врачебной науки зашлись от хохота и приняли извинения Арлекина преувеличенно благосклонными кивками, и все, кто думал, что Арлекин – обычный коверный в смешных портках, веселились от души; все – это все, кроме ответственных сотрудников, которых отрядило ведомство Тиктакщика, – они висели под потолком, словно тюки, в самом что ни на есть неприглядном виде.
(В другой части того же города, вне всякой связи с предметом нашего разговора, за тем исключением, что это иллюстрирует силу и влияние Тиктакщика, человек по имени Маршалл Делаганти получил из ведомства Тиктакщика уведомление о выключении. Повестку вручил его жене сотрудник в сером костюме и с положенным «скорбным выражением» поперек хари.
Женщина, не вскрыв повестку, уже знала, что внутри. Такие «любовные записки» узнавались с первого взгляда. Она задохнулась, держа листок, словно зараженный ботулизмом осколок стекла, и моля Бога, чтобы повестка была не ей. «Пусть Маршу, – думала она жестоко, реалистично, – или кому-то из детей, но только не мне, пожалуйста, Боже, не мне». А когда она вскрыла повестку, и оказалось, что это действительно Маршу, она разом испугалась и успокоилась. Пуля сразила следующего в шеренге. «Маршалл! – завопила она. – Маршалл! Прекращение! Господитыбожемой, Маршалл, накоготынасоставишь, Маршалл господитыбожемоймаршалл…» и в доме всю ночь рвали бумаги и тряслись от страха, и запах безумия поднимался к вентиляционным трубам, и ничего, решительно ничего нельзя было поделать.
Но Маршалл Делаганти попытался бежать. Утром следующего дня, когда пришел срок отключения, он был далеко в канадском лесу в двухстах милях от дома, и ведомство Тиктакщика стерло его кардиопластинку, и Маршалл Делаганти споткнулся на бегу, его сердце остановилось, кровь застыла на пути к мозгу, и он умер, и это все. На рабочей карте в кабинете Главного Хронометриста погасла лампочка, на телефакс передали сообщение, а имя Жоржетты Делаганти внесли в траурный список, чтобы по прошествии соответствующего времени выдать ей разрешение на новый брак. Здесь кончается примечание, и все, что надо, разжевано. Только не смейтесь, потому что это же случилось бы с Арлекином, разузнай Тиктакщик его настоящее имя. Ничего смешного.)
Торговый уровень города пестрел разодетой четверговой толпой: женщины в канареечно-желтых хитонах, мужчины в ядовито-зеленых псевдотирольских костюмах: кожаных, плотно облегающих, но со штанами-фонариками.
Когда Арлекин с мегафоном у рта и озорной улыбкой на губах появился на крыше недостроенного, однако уже работающего Центра Ускоренной Торговли, все вытаращили глаза и стали тыкать пальцами, а он принялся ругаться:
– Зачем разрешаете собой помыкать? Зачем по приказу суетитесь, как муравьи или козявки?
Отдохните! Расслабьтесь! Порадуйтесь солнцу, ветру, пусть жизнь идет своим чередом. Довольно быть рабами времени, это препаскудный способ умирать, медленно, постепенно… Долой Тиктакщика!
– Кто этот псих? – удивлялись покупатели. – Кто этот псих… фу-ты, я опаздываю, надо бежать…
Строительной бригаде Торгового Центра поступил срочный приказ из ведомства Тиктакщика: опасный преступник по кличке Арлекин проник на купол здания и требуется их помощь в немедленном задержании. Бригада сказала: «Нет, мы вылетим из строительного графика», но Тиктакщик нажал на нужные правительственные рычаги, и рабочим велели бросать работу и лезть на крышу, ловить этого кретина с громкоговорителем. Поэтому больше десятка здоровенных работяг залезли в строительные люльки, включили антигравитационные подъемники и стали подниматься к Арлекину.
После заварухи (в которой, заботами Арлекина, никто серьезно не пострадал) строители кое-как собрались и попытались снова напасть, но поздно. Арлекина след простыл. Однако потасовка собрала толпу, и покупательский цикл сбился на часы, буквально на часы. Соответственно потребительский спрос остался недоудовлетворен, и пришлось принять меры к ускорению цикла до конца дня, но процесс захлебывался и пробуксовывал, и в результате продали слишком много поплавковых клапанов и слишком мало дергалок, и возник чудовищный дисбаланс, и пришлось завозить ящики и ящики дезодорирующего «Шик-Блеска» в отделы, куда обычно требовался ящик на три-четыре часа. Поставки спутались, допоставки смешались, и в конечном счете пострадало даже производство пимпочек.
– Чтобы без него не возвращались! – велел Тиктакщик очень тихим, очень внятным, чрезвычайно угрожающим голосом.
Применили собак. Применили зонды. Применили метод исключения кардиопластинок. Применили фотороботов. Применили подкуп. Применили угрозы. Применили пытки. Применили истязания.
Применили стукачей. Применили фараонов. Применили положительную стимуляцию. Применили дактилоскопию. Применили бертильонаж. Применили хитрость. Применили обман. Применили подлость. Применили Рауля Митгонга, но он не очень-то помог. Применили прикладную физику.
Применили методы криминалистики.
И что вы думаете? Нашли!
В конце концов он звался Эверетт С. Марм – не Бог весть кто, просто человек, начисто лишенный чувства времени.
– Покайся, Арлекин! – сказал Тиктакщик.
– Иди к черту, – презрительно ухмыльнулся Арлекин.
– Вы опоздали в общей сложности на шестьдесят три года, пять месяцев, три недели, два дня, двенадцать часов, сорок одну минуту, пятьдесят девять секунд, ноль целых, запятая, три шесть один один один микросекунды. Вы исчерпали все, что могли, и даже больше. Я отключу вас.
– Пугай других. Лучше умереть, чем жить в бессловесном мире с пугалом вроде тебя.
– Это моя работа.
– Ты слишком рьяно за нее взялся. Ты – тиран. Кто дал тебе право гонять людей туда-сюда и убивать их за опоздание?
– Вы неисправимы. Вы не вписываетесь.
– Развяжи меня, и я впишусь кулаком тебе в морду.
– Вы – нонкомформист.
– Раньше это не считалось преступлением.
– Теперь считается. Живите в реальном мире.
– Я ненавижу его. Это кошмарный мир.
– Не все так думают. Большинство любит порядок.
– Я не люблю, и почти все мои знакомые – тоже.
– Вы ошибаетесь. Знаете, как мы вас поймали?
– Мне безразлично.
– Девушка по прозвищу Красотка Элис сообщила нам, где вы.
– Врешь.
– Нет. Вы раздражали ее. Она хотела быть как все. Принадлежать к системе. Я отключу вас.
– Так отключай и нечего со мной спорить.
– Я не отключу вас.
– Идиот!
– Покайся, Арлекин! – сказал Тиктакщик.
– Иди к черту.
Так что его отправили в Ковентри. А в Ковентри обработали. Так же, как Уинстона Смита в «1984» – книге, о которой никто из них не слыхал, но методы эти очень стары, их и применили к Эверетту С. Марму; и однажды, довольно долгое время спустя, Арлекин появился на экранах, озорной, с ямочками на щеках, ясноглазый, совсем не с тем выражением, какое должно быть после промывания мозгов, и сказал, что ошибался, что очень, очень хорошо быть, как все, успевать вовремя, хей-хо, привет-пока, и все смотрели, как он говорит это с общественных экранов размером в целый городской квартал, и рассуждали про себя, да, видишь, значит, он и впрямь был псих, такова жизнь, надо подчиняться, потому что против рожна или, в данном случае, против Тиктакщика не попрешь. И Эверетта С. Марма уничтожили, и это большая жалость, памятуя о том, что сказал раньше Торо, но нельзя приготовить омлет, не разбив яиц, и в каждую революцию гибнет кто-то непричастный, но так надо, потому что такова жизнь, и если удастся изменить хоть самую малость, значит, жертвы были не напрасны. Или, чтобы уж совсем понятно:
– Э-э… извините, сэр, не знаю, как и э-э… сказать, но вы опоздали на три минуты. График немного э-э… нарушился. – Чиновник боязливо улыбнулся.
– Чушь! – проворковал из-за маски Тиктакщик. – Проверьте часы.
И мягкой кошачьей походкой проследовал в свой кабинет.
Красотка Мэгги Денежные Глаза
У Костнера была дама и еще восьмерка, которую он пока не открыл; крупье открыл четверку, и Костнер решил больше карт не брать. Он приподнялся; крупье перевернул еще карту – шестерка. Крупье смахивал на персонажа из фильма с Джорджем Рафтом года так тридцать пятого: ледяные серые глаза, ухоженные руки с длинными, как у нейрохирурга, пальцами, прямые гладко зачесанные назад черные волосы, открывающие высокий бледный лоб. Он сдавал карты, не поднимая глаз. Тройка, еще тройка, черт, пятерка – всё: очко сложилось, и последние тридцать долларов Костнера – шесть пятидолларовых фишек – прошелестели по сукну и перешли к крупье. Вот и всё. Проигрался в хлам. Остался без гроша в Лас-Вегасе, штат Невада – крупнейшей игровой площадке Запада. Костнер соскользнул со своего удобного кресла и повернулся к столу спиной. Там снова началась игра, как будто ничего не случилось, как будто волны сомкнулись над утопленником: вот он тут – а вот его уже нет, и никто ничего не заметил. Никто не заметил, как одинокий игрок потерял последнюю надежду на спасение. Теперь перед Костнером стоял выбор: добраться на перекладных до Лос-Анджелеса и попытаться хоть как-то начать новую жизнь… или вышибить себе мозги.
Варианты, прямо скажем, так себе.
Костнер поглубже засунул руки в карманы своих грязных поношенных штанов и пошел вдоль ряда звенящих и дребезжащих игровых автоматов к выходу.
Внезапно он что-то нащупал в кармане и остановился. Справа от него, не замечая ничего вокруг, играла на двух автоматах сразу матрона лет пятидесяти, на каблуках, в ярких лиловых капри и блузке «Шип-эн-Шор». Она азартно бросала монетки и по очереди дергала рычаги автоматов. Запас четвертаков в ее бумажном стаканчике казался неисчерпаемым. В этой женщине было нечто сюрреалистическое: лицо лишено всякого выражения, глаза смотрят в одну точку, только руки, как у робота, двигаются. Лишь когда звук гонга возвестил чей-то выигрыш, она подняла взгляд. И тут Костнер понял, насколько преступен, аморален и страшен Вегас и весь этот легальный игорный бизнес, расставляющий свои ловушки с аппетитными приманками перед наивными людьми: лицо женщины, посеревшее от ненависти, зависти и желания, будто застыло во времени просто потому, что другой одурманенный выиграл небольшой джекпот, который еще глубже затянет его в омут, соблазняя удачей и везением. Да, выигрыш – это самая яркая приманка в полном отчаявшихся рыбешек море.
То, что Костнер нащупал у себя в кармане, оказалось серебряным долларом. Он вынул его, оглядел.
Изображение орла почему-то ужасно его позабавило.
От полного безденежья его отделяло каких-то полшага, но еще оставалось то, что крупные игроки называют «преимуществом»: одна последняя нераскрытая карта. Один серебряный доллар, новенький, блестящий, извлеченный из кармана, оказавшемся не столь глубоким, как омут, в который собирался с головой нырнуть Костнер.
«А, к черту всё», – подумал он и повернулся к автоматам.
Он думал, что долларовых автоматов уже не осталось, – не было смысла их держать после того, как Монетный двор США объявил о нехватке металлических денег. И все же среди одноруких бандитов для десятицентовиков и четвертаков затесался один долларовый, с джекпотом в две тысячи долларов. Костнер заулыбался, как дурак. Помирать, так с музыкой. Он бросил свой доллар в щель и ухватился за тяжелую, хорошо смазанную ручку из литого алюминия и штампованной стали. На конце у нее был большой пластиковый шарик, сделанный так, чтобы удобнее было тянуть – хоть весь день дергай, не устанешь.
Костнер не стал обращаться к вселенной с молитвами и просто потянул ручку.
Она родилась в Тусоне. Мать у нее была чистокровной индианкой чероки, а отец – каким-то бродягой, мать работала в забегаловке для дальнобойщиков, и он заглянул туда, чтобы съесть стейк с гарниром. Мать еще не отошла от какой-то неприятной истории – неизвестно что там случилось, но кончилось всё не очень – и ей хотелось секса. Секс тоже вышел с гарниром. Гарнир, по имени Маргарет Энни Джесси, появился на свет девять месяцев спустя. У девочки были черные волосы и светлая кожа, и ждала ее бедность. Двадцать три года спустя Маргарет Энни Джесси, взращенная на рекламе «Клерол» и «Берлиц», превратилась в создание, одержимое идеальным имиджем и погоней за успехом, а ее имя сократилось до Мэгги.
У Мэгги были длинные точеные, как у жеребенка, ножки, чуть широковатые бедра – вызывающие у мужчин желание как следует за них подержаться, – плоский мускулистый живот и тончайшая талия – с такой талией хорошо смотрится любой стиль, от облегающих сверху платьев с широкой юбкой до обтягивающих брючек. Грудь у нее отсутствовала – соски были, а самой груди не было, как у дорогой шлюхи (по меткому наблюдению О’Хара). Но вкладки для лифчика она никогда не использовала. Да и кому важны буфера, детка, когда там столько всего куда более ценного: гладкая шея, как у статуи Микеланджело, и лицо, о, такое прекрасное лицо. Гордо вздернутый, пожалуй, немного чересчур воинственный подбородок (ну, если б тебе пришлось отбиваться от стольких охотников облапать, у тебя б такой же был, дорогуша); маленький ротик, капризная нижняя губка, которую так приятно прикусывать, казалось, она наполнена нектаром, который только и ждет случая, чтобы извергнуться наружу; нос с раздувающимися ноздрями, выгодно оттеняющий лицо (какими словами можно было бы описать такой нос? «Орлиный», «аристократический», «классический», что-то вроде этого); скулы, выпуклые и четкие, как первая полоска земли, увиденная моряком после десяти лет в открытом море – эти скулы отбрасывали мрачные тени на юные прекрасные черты; великолепное лицо, одним словом. Глаза древних королей, глаза чероки смотрят на тебя будто из замочной скважины, в которую ты подгладываешь, развратные, манящие глаза, обещающие позволить всё.
Роскошные белокурые кудри, старомодно подстриженные под пажа, как нравилось мужчинам, блестящими волнами спадали ей на плечи; никаких новомодных причесок, причудливых завивок или вытянутых щипцами прядей, похожих на спагетти, именно такие волосы, какие требуются мужчине, чтобы запустить в них руки и притянуть к себе это прекрасное лицо. Мэгги была женщиной, с которой легко управляться – роскошной заводной куклой, податливой и соблазнительной.
Ей было двадцать три, и она твердо решила выбраться из нищеты, которую ее мать всю жизнь называла «очищением», пока не погибла в пожаре от загоревшегося на сковородке жира в обшарпанном трейлере посреди Аризоны. Что ж, по крайней мере, больше не будет клянчить деньги у своей малышки Мэгги, разносившей напитки топлесс в одном из заведений Лос-Анджелеса. (Наверняка где-то в глубине души Мэгги – если хорошенько поискать – таилось и сожаление о бедной мамочке, которая попала в специальный рай для всех безвинных жертв загоревшегося жира).
Мэгги. Причуда генетики с раскосыми, как у мамочки-чероки, и голубыми, как у похотливого папочки-поляка, глазами.
Голубоглазая крашеная блондинка Мэгги с шикарными ногами и лицом стоит всего пятьдесят баксов за ночь (стоны экстаза включаются). Невинные ирландские голубые глаза, невинного вида французские ножки – Мэгги просто сама невинность. Польская кровь, индейская, ирландская. Ей хватает, чтобы платить за дешевую комнатенку, покупать продукты на восемьдесят баксов в месяц, бензин для «мустанга», посещать специалиста в Беверли-Хиллс по поводу одышки после ночи траха в разных позах: с подмахом, сверху, снизу и прочими женскими штучками. Страсть и секс на продажу, а потом на тебе – одышка. Мэгги, Мэгги, Мэгги, красотка Мэгги Денежные Глаза, родившаяся в Тусоне среди трейлеров и ревматической лихорадки и наделенная жаждой жизни, что заставляет цепляться за любую возможность когтями и зубами, не размениваясь на мелочи. Если для хорошей жизни нужно лечь на спину и реветь, как пантера в пустыне – ничего не поделаешь, всё лучше, чем быть нищей, грязной, чесоточной униженной неудачницей с нечесаными волосами и в затасканном нижнем белье. Ничего нет хуже этого!
Мэгги. Шлюха, проститутка, гулящая девка. Если у тебя есть деньжата, то будет тебе Мэгги-Мэгги. Заплати, что причитается, и она начнет двигаться в нужном ритме, издавая нужные звуки.
У Мэгги был постоянный клиент. Нунсио, сицилиец. Он носил при себе бумажник из крокодиловой кожи с отделением для кредитных карточек. Нунсио был компанейский мужик, транжира, игрок, и вот однажды они с Мэгги отправились в Вегас. Беспроигрышный вариант: ее голубые глаза и его бумажник с отделением для кредиток. Глаза, однако, важнее.
Барабаны за стеклом завертелись, и Костнер понял, что ему ничего не светит. Две тысячи джекпота. Барабаны крутились, позвякивая. Если выпадет три колокольчика или два колокольчика и значок джекпота, он выиграет 18 баксов; если три сливы или две сливы и значок джекпота – 14; три апельсина или два апельсина и значок джек… Десять, пять… два доллара, если крайней слева будет картинка с тремя вишенками. Что-то не так… я тону… что-то…
Звон…
Кружение барабанов…
И тут произошло нечто, о чем не пишут в инструкциях для менеджеров казино. Барабаны щелкнули и остановились одним за другим – клац-клац-клац. На Костера смотрели три одинаковых картинки: три голубых глаза, которые выглядели, как самый настоящий ДЖЕКПОТ! На поднос автомата со звоном высыпались двадцать серебряных долларов, на панели выигрышей над зарешеченным окошечком кассира загорелся оранжевый свет, зазвучал гонг. Менеджер зала игровых автоматов кивнул распорядителю, и тот, поджав губы, направился к потасканному типу, который так и стоял перед автоматом с рукой на рычаге. Символический выигрыш – двадцать серебряных долларов – лежал нетронутым на подносе. Оставшуюся тысячу девятьсот восемьдесят долларов нужно будет получить у кассира. Костнер тупо стоял перед автоматом, а три голубых глаза глядели на него. Он посмотрел в эти глаза, и на мгновение им овладело наваждение – ему показалось, что барабаны автомата остановились и яростно зазвенел гонг. Все отвлеклись от игры и обернулись, чтобы посмотреть на него, даже бизнесмены из Детройта и Кливленда, столпившиеся у столов с рулеткой, на секунду оторвали свои водянистые глаза от прыгающего металлического шарика. Впрочем, им было не видно, сколько он выиграл, и они быстро вернулись к своей рулетке и сигарам. Игроки в блэкджек тоже повернулись на своих стульях и заулыбались: по темпераменту эта игра была ближе к игровым автоматам, чем рулетка, только автоматы все-таки больше развлечение для дамочек, а в блэкджек играют настоящие мужики, которые сами охотятся за своим ускользающим выигрышем. Даже пожилой крупье, который уже не справлялся с быстрым ритмом игровых столов и был переведен в благодарность за верную службу на «пенсионный» участок к Колесу Фортуны у входа, перестал механически выкрикивать: «Еще один выигрыш на Колесе Фортуны!» и посмотрел на Костнера. Минуту спустя он снова вернулся к Колесу, перед которым не было ни одного игрока, и объявил еще один несуществующий выигрыш.
Издалека до Костнера донесся звук гонга. Наверняка это значило, что он выиграл две тысячи долларов. Но это же невозможно! Он еще раз посмотрел на картинки. Если бы он выиграл, там было бы написано «джекпот». Но никакого «джекпота» там не было; вместо этого на него смотрели три голубых глаза.
Голубые глаза?
Где-то в глубине его подсознания что-то щелкнуло, и Костнера словно ударил электрический разряд в миллиард вольт. Волосы у него встали дыбом, из кончиков пальцев потекла кровь, глаза вытекли, каждая клеточка начала излучать радиацию. Где-то там – не здесь – он с кем-то слился в единое целое.
Голубые глаза?
Неожиданно все звуки стихли: звон гонга, стук фишек, бормотание игроков, выкрики крупье – все исчезло, и Костнер погрузился в тишину, слившись с кем-то по ту сторону через эти голубые глаза. Секунда – и это чувство испарилось: он снова был один, как будто чья-то гигантская рука выпустила его, едва не раздавив. Обессиленный, он пошатнулся и едва не упал.
– Ты в порядке, парень? – чья-то рука ухватила Костнера за локоть, поддерживая его. Гонг все еще звенел; Костнер никак не мог отдышаться после своего странного «путешествия». Наконец, его взгляд сфокусировался, и он увидел, что перед ним стоит коренастый распорядитель казино, который дежурил, когда он играл в блэкджек.
– Да, всё нормально. Просто голова закружилась.
– Похоже, ты сорвал большой куш, дружище, – распорядитель широко улыбнулся, но это была натянутая, безрадостная улыбка – сплошное напряжение мышц и условный рефлекс.
– Да… здорово… – Костнер попытался улыбнуться в ответ, но его все еще трясло от завладевшего его сознанием электричества.
– Разреши, я посмотрю, – сказал распорядитель, обходя Костнера и глядя в стекло автомата. – Да, три значка джекпота, всё верно. Ты выиграл.
Тут до Костнера дошло. Две тысячи долларов! Он посмотрел на автомат и увидел…
Три значка «ДЖЕКПОТ». Никаких голубых глаз – просто слова, означавшие деньги. Костнер лихорадочно огляделся по сторонам: с ума он, что ли, сошел? Откуда-то за пределами казино до него донесся звонкий серебристый смешок. Он выгреб из поддона двадцать серебряных долларов. Распорядитель опустил монету, сбросил джекпот и проводил Костнера к кассе, разговаривая тихо и чрезвычайно вежливо. У кассы он кивнул усталому человеку, проверявшему кредитоспособность игроков по крутящейся картотеке.
– Барни, у нас джекпот на долларовом автомате «Вождь», номер 5–0–0–1–5. – Распорядитель снова улыбнулся Костнеру. Тот попробовал улыбнуться в ответ, но без особого успеха. Его точно оглушили.
Кассир справился с книгой выплат, чтобы уточнить сумму, и наклонился к Костнеру.
– Чек или наличные, сэр?
Костнер снова оживился.
– А примут его у меня, чек ваш? – Все трое засмеялись. – Ладно, пусть будет чек.
Кассир аккуратно выбил на специальном автомате сумму: две тысячи долларов.
– А двадцать серебряных долларов – это вам подарок от казино, – сказал он, протягивая чек Костнеру.
Костнер взял чек и уставился на него. Он все еще не мог поверить своей удаче. Две штуки – его путь снова вымощен желтым кирпичом. Когда они шли через казино обратно, распорядитель любезно осведомился:
– Что собираетесь делать с деньгами?
Костнер задумался. У него не было каких-то определенных планов. Внезапно его осенило.
– Хочу еще раз сыграть на том автомате.
Распорядитель – прирожденный подхалим – расплылся в улыбке. Он знал: парень потратит двадцать серебряных долларов на «Вождя», а потом перейдет к играм посерьезнее: блэкджеку, рулетке, баккара… через пару часов казино вернет себе эти две тысячи, как всегда.
Распорядитель проводил Костнера к автомату и похлопал его по плечу.
– Удачи, приятель.
Как только он отвернулся, Костнер опустил в автомат доллар и потянул рычаг. Распорядитель успел отойти всего на несколько шагов, когда услышал невероятное: щелчки остановившихся барабанов, звон серебряных долларов, высыпавшихся в поддон, и оглушительный звук чертова гонга.
Она знала, что этот чертов сын Нунсио – грязный извращенец, ходячая похабщина с навозной кучей вместо мозгов. Чудовище в нейлоновых трусах. Мэгги в разные игры приходилось играть, но от того, что хотел с ней сделать этот сицилийский де Сад, ее прямо замутило. Она чуть в обморок не упала, когда он ей это предложил, а ее сердце – которое специалист из Беверли Хиллс советовал поберечь – заколотилось как бешеное.
– Свинья! – закричала Мэгги. – Грязная мерзкая свинья! – Она вскочила и начала торопливо одеваться. Не став возиться с бюстгальтером, она натянула мальчишеский свитер прямо на голую плоскую грудь, все еще красную после обильных ласк и покусываний Нунсио.
Он сел в постели – жалкий человечек с поседевшими висками, лысиной на макушке и влажными глазами. Вылитый поросенок – Мэгги не промахнулось, назвав его свиньей – и совершенно беспомощный перед ней. Он был влюблен в нее – в эту проститутку, в шлюшку, которую содержал. Свинья Нунсио впервые полюбил и ничего не мог с собой поделать. В Детройте он подобную цыпочку отходил бы так, что мало не показалось. Но Мэгги вила из него веревки. Он попросил ее сделать это потому, что совершенно потерял голову, а она пришла в бешенство. Не настолько уж это было дико.
– Мэгги, милая, дай я тебе растолкую…
– Ты грязная свинья, Нунсио! Дай мне денег. Я пойду в казино, а ты запомни: чтоб до вечера я твое свиное рыло не видела!
Мэгги пошарила у него по карманам и в кошельке и выгребла все наличные – восемьсот шестнадцать долларов, а Нунсио лишь беспомощно глядел на нее. Она как будто пришла из другого мира, о котором он знал только, что это «высший класс», и потому могла делать с ним все, что угодно.
Мэгги… причуда генетики, голубоглазый манекен, красотка Мэгги Денежные Глаза, наполовину чероки и наполовину много чего еще. Жизнь многому ее научила, и она хорошо усвоила эти уроки, став образцовой «классной телкой».
– До самого вечера, ты понял? – она пристально смотрела на него, пока он не кивнул, после чего, кипя от гнева, отправилась в казино – играть, волноваться и думать исключительно о себе.
Мужчины провожали Мэгги взглядами. В ее походке был вызов, она шла, как оруженосец с флагом в руках, как породистая сучка на выставке. Настоящая голубая кровь, чего только не добьешься притворством, если очень захотеть.
Азартные игры Мэгги совершенно не интересовали. Ей просто хотелось прочувствовать неистовство своих отношений со свиноподобным сицилийцем, выплеснуть потребность в островке стабильности на краю оползня, ощутить бессмысленность пребывания в Лас-Вегасе, когда можно было бы уже давно вернуться в Беверли-Хиллс. Она думала о Нунсио, который там, в номере наверху, принимает очередной душ, и все больше заводилась. Сама-то она мылась три раза в день, но у Нунсио такой привычки не было. Он знал, что ее бесит его запах – иногда от него несло мокрой шерстью, она ему так и сказала. Теперь он только и делал, что мылся, хотя терпеть этого не мог. В его жизни хватало грязи, но это постоянное мытье было куда непристойнее. А вот для Мэгги оно, напротив, было необходимостью. Ей нужно было постоянно очищать себя от грязного налета окружающего мира, чтобы оставаться чистой, белой и гладкой – манекеном, а не живым человеком из плоти и волос. Хромированным инструментом, который никогда не ржавеет.
Когда все эти мужчины, все эти Нунсио, трогали ее, они оставляли на ее белоснежном теле пятна ржавчины и сажи, куски липкой паутины. Ей необходимо было мыться, и часто.
Мэгги прошла между столами и автоматами. У нее было восемьсот шестнадцать долларов: восемь банкнот по сто долларов и шестнадцать долларовых бумажек. В разменной кассе ей обменяли эти бумажки на шестнадцать долларовых монет. «Вождь» ждал ее. Это был ее автомат, ее любимый мальчик. Она играла на нем, чтобы позлить сицилийца – он вечно нудил, чтобы она играла на тех автоматах, куда бросают десятицентовики и четвертаки, но она назло всегда шла прямиком к «Вождю» и просаживала пятьдесят, а то и сотню долларов за раз.
Мэгги встала перед автоматом, опустила в щель первый серебряный доллар, дернула рычаг. Нунсио, чертова свинья. Еще доллар, рычаг вниз; сколько это будет продолжаться? Барабаны крутились, трещали, звенели. Кругзакругом раззазаром дзыньдзыньдзынь, а голубоглазая Мэгги все наполнялась и наполнялась ненавистью, думая обо всех прошедших днях и ночах рядом с этой свиньей, и всех днях и ночах со свиньей впереди, и о том, что вот бы заполучить все деньги в этом зале, в этом казино, в этом отеле, в этом городе, прямо сейчас, сию минуту, этого бы хватило, чтобы кругзакругом дзыньдзыньдзынь, и она станет свободной, свободной, и никто больше не будет трогать ее. И вдруг – доллар за долларом всё закрутилось, водоворот вишенок, слив и апельсинов, а потом внезапно БОЛЬ, резкая БОЛЬ в груди, в сердце, в самом центре, как будто туда воткнули иглу, нет – скальпель, и теперь там горел огонь чистой, чистейшей БОЛИ! У нашей Мэгги, красотки Мэгги Денежные Глаза, которая так хотела заполучить все деньги в этом автомате, которая родилась среди нищеты и ревматической лихорадки и прошла нелегкий путь до мытья три раза в день и Очень Дорогого Специалиста в Беверли Хиллс, внезапно случился приступ – инфаркт, и она, как подкошенная, рухнула на пол казино. Мгновенная смерть. Всего лишь секунду назад она держала ручку автомата, собрав всю свою волю, всю ненависть к каждой свинье, с которой ей приходилось кувыркаться, и желая каждой своей клеточкой, каждой хромосомой только одного: высосать из «Вождя» весь его серебряный костный мозг – и вот, лишь секунду спустя (всё произошло так быстро, что это могла быть еще та, первая секунда) ее сердце разорвалось и убило ее. Мэгги лежала на полу, ее тело все еще касалось «Вождя».
На полу.
Мертвая.
Мгновенная смерть.
Лгунья. Вся ее жизнь была ложью.
Мертвая на полу.
[Момент вне времени * во вселенной из сахарной ваты кружатся и мерцают огоньки * они кружатся и несутся вниз по воронке, похожей на бараний рог * рог изобилия, гладкий, кольчатый и скользкий, как брюхо червя * бесконечные ночи, наполненные звоном погребальных колоколов из черного дерева * из тумана * из невесомости * внезапное абсолютное, на клеточном уровне, знание * воспоминания задом наперед * судорожно бормочущая тьма* беззвучный совиный полет безумия, заточенного в пещере призм * нескончаемый песок в горловине песочных часов * волны вечности * расщепляющиеся края вселенной* поднимающаяся изнутри пена * запах ржавчины * горящие жесткие зеленые уголки * память, судорожно бормочущая ослепшая память * семь низвергнувшихся пустот небытия * желтизна * кончики игл, застывшие в янтаре, тянущиеся и удлиняющиеся, как горячий воск * озноб * вонь на остановках * это остановка перед адом или раем * это чистилище * в ловушке, осужденная на одиночество, в разъеденном туманом затерянном мире * беззвучный крик, беззвучный звон, беззвучное кружение кружение кружение * кружение * кружение * кружение * кружение * кружеееееениееееее]
Мэгги хотела заполучить все деньги в автомате и умерла, всей душой желая проникнуть в него. Теперь она смотрела на мир из недр автомата, застряв между адом и раем в своем собственном чистилище, в хорошо смазанной анодированной ловушке, в темнице своего последнего отчаянного желания, в которую она так стремилась, внутри последнего застывшего мгновения между жизнью и смертью. Мэгги очутилась в автомате, от нее осталась только душа – навеки заточенная внутри бездушной машины. Забвение. Ловушка.
– Вы не возражаете, если я позову механика? – еще издалека спросил менеджер зала игровых автоматов. Ему было под шестьдесят; голос ласковый, но в глазах ни света, ни доброты. Он остановил коренастого распорядителя, который направился было к Костнеру, и пошел сам. – Вы же понимаете, нам нужно убедиться, что с автоматом всё в порядке. Может, там кто-то что-то подкрутил, или он сам сломался – ну, вы знаете.
В левой руке у него был кликер вроде тех, с которыми бегают дети на Хэллоуин. Он щелкнул им несколько раз подряд, как взбесившийся сверчок, и между игровыми столами началась беготня. Костнер едва сознавал, что творится вокруг. Вместо того чтобы полностью окунуться в происходящее, ощутить выброс адреналина в кровь, как положено игроку, ухватившему удачу за хвост, он онемел и принимал участие в общей суматохе не больше, чем стакан в пьянке.
Все цвета и звуки покинули его.
Подошел усталый седой механик в серой, как его годами не видящая солнца кожа, куртке. Открыл кожаный футляр с инструментами и с видом человека, покорившегося судьбе, занялся автоматом. Развернул стальной корпус, открыл ключом дверцу в задней стенке, и на мгновение взору Костнера открылись внутренности «Вождя»: пружины, шестеренки, крепления и механизм, управляющий барабанами. Механик посмотрел, покивал, закрыл и запер дверцу, снова развернул автомат лицом, осмотрел барабаны.
– Все в порядке, никакой начинки, – вынес он вердикт и удалился.
Костнер уставился на менеджера.
– Бывает, что люди засовывают в щель кусочек пластика или проволоку, чтобы автомат сработал, как им нужно. Мы называем это «начинкой». Конечно, никто про вас такого не думает, но мы просто обязаны удостовериться, вы же понимаете. Две тысячи – это большой выигрыш, да еще два раза подряд. Надеюсь, вы на нас не в обиде. Если бы, к примеру, это был бумеранг…
Костнер приподнял бровь.
– Это, эээ, еще один способ мухляжа на автоматах. Впрочем, не важно: мы просто хотели провести небольшую проверку, и теперь, когда мы убедились, что всё в порядке, можно пройти в кассу.
Костнеру выплатили еще две тысячи.
Он вернулся к «Вождю» и долго стоял перед ним, вглядываясь в стекло. Девушки-разменщицы, закончившие смену крупье, старушки в грубых рабочих перчатках (чтобы не набить мозолей ручками автоматов), служитель мужской уборной, вышедший пополнить запас спичек, туристы в цветастых рубашках, официанты, пьяницы, игроки с красными глазами, просидевшие за столом всю ночь, танцовщицы с огромными бюстами под ручку со своими низкорослыми папиками – все как один гадали, как поступит этот потрепанный жизнью бродяга.
Костнер не двигался; он просто смотрел на автомат. Все затаили дыхание.
Автомат тоже смотрел на Костнера.
Когда он выиграл во второй раз, через него снова прошел разряд электрического тока, и он опять увидел эти три глаза. Но в этот раз он знал: это нечто большее, чем удача, ведь кроме него никто никаких глаз не видел. Поэтому в этот раз Костнер просто стоял перед автоматом и ждал. И автомат заговорил. В голове Костнера, до сегодняшнего дня наполненной только собственными мыслями, зазвучал чей-то голос. Голос девушки, прелестной девушки. Ее звали Мэгги, и она говорила с ним.
«Я ждала тебя, так долго ждала тебя, Костнер. Почему, думаешь, ты сорвал джекпот? Потому что я ждала тебя. Ты выиграешь все джекпоты, потому что я хочу тебя, потому что ты мне нужен. Люби меня. Меня зовут Мэгги, я так одинока. Люби меня».
Костнер стоял перед автоматом целую вечность. Его усталые карие глаза не отрывались от трех голубых на барабанах. Но никто, кроме него, не видел этих глаз, не слышал этого голоса, не знал о Мэгги.
Он был для нее всем.
Костнер бросил в щель автомата еще один серебряный доллар. Все смотрели на него: и менеджер зала игровых автоматов, и управляющий, и механик, и трое разменщиц, и игроки, повернувшиеся на стульях.
Рукоятка со щелчком вернулась на место, барабаны закрутились, замерли, на поднос посыпались серебряные доллары, и какая-то женщина за столом для игры в кости истерически засмеялась.
Снова зашелся в истерике гонг.
Подошел менеджер и сказал, очень тихо:
– Мистер Костнер, нам понадобится минут пятнадцать, чтобы разобрать и проверить автомат. Уверен, вы понимаете, что это необходимо.
Появились двое механиков, сняли «Вождя» с постамента и увезли в ремонтное помещение в глубине казино. Пока они работали, менеджер развлекал Коснера историями о мошенниках с хитроумными магнитами в одежде и мастерах «бумеранга», которые прячут в рукавах пластиковые приспособления на пружинах. Были даже такие, что умудрялись проносить в казино крошечные электродрели, сверлили в автоматах маленькие дырочки и просовывали в них проволоку. Рассказывая, он то и дело выражал уверенность, что Костнер его понимает.
А Костнер был уверен, что расскажи он менеджеру, в чем тут дело, тот его нипочем бы не понял.
«Вождя» вернули на место, и один из механиков твердо сказал:
– Все в порядке. Работает, как часы. Никакой начинки.
Голубые глаза на барабанах исчезли. Но Костнер знал, что они вернутся.
Ему снова выплатили выигрыш.
Костнер вернулся к автомату и сыграл еще раз. И еще раз. И еще. К нему приставили наблюдателя. Он снова выиграл. И еще раз. И еще. Вокруг него собралась толпа. Слух о везучем игроке мгновенно разнесся по всему Стрипу до самого центра Вегаса, по всем казино, где день и ночь шла игра, и люди потянулись к отелю, казино и неряшливому бродяге с усталыми карими глазами. Зеваки всё прибывали и прибывали, они, словно лемминги, шли на исходящий от него мускусный наэлектризованный запах удачи. А Костнер выигрывал снова и снова. Ему уже выплатили тридцать восемь тысяч. Три голубых глаза, не отрываясь, смотрели на него. Ее возлюбленный выигрывал. А всё она, Мэгги, и ее три денежных глаза. Дело дошло до того, что с Костнером решил поговорить владелец казино. «Вождя» увезли на пятнадцать минут – на дополнительную проверку специалистами из компании, производящей игровые автоматы – и, пока они работали, Костнера пригласили пройти в главный офис отеля. Там его уже ждал владелец. Его лицо было Костнеру знакомо. Где он его видел? В телевизоре? На фото в газете?
– Мистер Костнер, меня зовут Джулс Хартсхорн.
– Очень приятно.
– Вы прямо на волне удачи, как я погляжу.
– Да, давненько мне не везло.
– Но вы же не верите, что кому-то может так везти.
– Пришлось поверить, мистер Хартсхорн.
– Хм. Мне тоже пришлось. Это происходит на моих глазах, в моем казино. Тем не менее, мистер Костнер, мы уверены, что дело либо в поломке автомата, которую мы не в состоянии выявить, либо в том, что вы самый ловкий мошенник, которого я видел в жизни.
– Я не мошенник.
– Как видите, мистер Костнер, я улыбаюсь. Ваша наивность вызывает у меня улыбку. Вы настолько наивны, что думаете, что я поверю вам на слово. Я бы с радостью кивнул и вежливо ответил, что, мол, конечно, вы не мухлююте. Но, видите ли, никто не может выиграть тридцать восемь тысяч, выбив девятнадцать джекпотов подряд на одном автомате. Вероятность такой удачи невозможно даже рассчитать математически. Она столь же мала, как вероятность того, что в течение двадцати минут в наше солнце одновременно врежутся три неизвестных планеты или того, что в Пентагоне, Запретном Городе и Кремле одновременно нажмут на красную кнопку. Это невозможно, мистер Костнер. И, тем не менее, это происходит в моем казино.
– Мне очень жаль.
– Не думаю.
– Ну хорошо, не жаль. Деньги мне пригодятся.
– Для чего именно, мистер Костнер?
– Я пока не думал.
– Понятно. Ну что ж, мистер Костнер. Я не могу запретить вам играть; если вы продолжите выигрывать, мне придется платить, и когда вы выйдете из казино, вас не будет поджидать в темном переулке парочка бородатых громил, чтобы отнять у вас выигрыш. Наши чеки действительны где угодно. Самое большее, на что я могу надеяться, мистер Костнер – это то, что ваша удача станет отличной рекламой для казино. Все крупные игроки Вегаса сейчас собрались у нас и ждут, когда вы снова опустите доллар в автомат. Конечно, если вы продолжите в том же духе, это не возместит мне убытки, но хоть что-то я с этого получу. Каждый лопух хочет играть там, где кто-то оседлал удачу. Все, чего я прошу – это чтобы вы немного помогли нам.
– Это самое меньшее, что я могу сделать, чтобы отблагодарить вас за щедрость.
– Острить пытаетесь?
– Простите. Что вам от меня нужно?
– Мне нужно, чтобы вы выспались. Проспали часов десять.
– Пока вы будете разбирать «Вождя» на винтики?
– Именно.
– Если я хочу продолжать выигрывать, это будет глупейшим поступком. Может, вы туда всунете какую-нибудь хреновину, чтобы я не выиграл, даже если потрачу все эти тридцать восемь тысяч до последнего доллара.
– Наше казино лицензировано штатом Невада, мистер Костнер.
– А я вырос в приличной семье, и посмотрите на меня – я бродяга с тридцати восемью тысячами в кармане.
– С автоматом ничего не случится, мистер Костнер.
– Тогда зачем убирать его на десять часов?
– Чтобы как следует проверить его в мастерской. Если там что-то не в порядке – что-то незаметное на первый взгляд, вроде усталости какой-нибудь детали или стершаяся шестеренка – мы хотим это знать, чтобы избежать подобных неисправностей у других автоматов. Кроме того, за десять часов слухи о вашем выигрыше разнесутся по всему городу; лишняя публика нам не помешает. Некоторые из этих зевак останутся играть у нас, и это несколько компенсирует банк, который вы сорвали на одном автомате.
– Вы предлагаете поверить вам на слово.
– Этот отель будет работать, и когда вы его покинете, Костнер.
– Если я буду продолжать выигрывать? Не уверен.
Улыбка Хартсхорна посуровела.
– Да, верно подмечено.
– Так что это так себе аргумент.
– Других у меня нет. Если вы хотите вернуться к автомату, я не имею права вас удерживать.
– Что, и мафия со мной разбираться не будет?
– Простите?!
– Я сказал: «Что, и мафия»…
– У вас очень странная манера выражаться. Я понятия не имею, о чем вы.
– О, уверен в этом.
– Вам нужно меньше читать таблоиды. У нас абсолютно легальный бизнес. Я просто прошу вас об услуге.
– Ну хорошо, мистер Хартсхорн. В конце концов, я три дня не спал. Десять часов сна поставят меня на ноги.
– Я попрошу секретаря найти вам комнату на верхнем этаже, там не шумно. Спасибо вам, мистер Костнер.
– Да ладно, забудьте.
– Боюсь, это невозможно.
– Ну что ж, сегодня произошло много невозможного.
Костнер направился к двери. Хартсхорн закурил сигарету.
– Да, кстати, мистер Костнер…
Костнер обернулся.
– Да?
У него помутнело в глазах, а в ушах зазвенело. Хартсхорн колебался где-то вдалеке, как марево на горизонте в прерии; как воспоминания, от которых Костнер бежал через всю страну; как жалобные мольбы, раздражающие каждую клеточку его мозга – голос Мэгги. Она все еще говорила с ним… говорила…
«Они попытаются разлучить нас».
Все, о чем он мог думать – это десять часов обещанного сна. Внезапно сон стал первостепенной необходимостью – важнее денег, забвения, чего угодно. Хартсхорн всё говорил, но Костнер его не слышал, только видел упругое движение его губ, как будто кто-то выключил звук. Он потряс головой, пытаясь прогнать этот морок, но безуспешно: теперь его окружали с полдюжины Хартсхорнов, которые то сливались друг с другом, то снова разделялись, и всё, что он слышал, был голос Мэгги.
«Здесь так тепло, а я совсем одна. Если ты придешь, я буду любить тебя. Прошу тебя, поторопись, иди ко мне».
– Мистер Костнер?
Голос Хартсхорна пробился через окутывающий Костнера войлок усталости. Он снова попытался сосредоточиться. Его изможденные карие глаза, наконец, сфокусировались на Хартсхорне.
– Вы слышали историю про этот автомат? – спросил тот. – Пару месяцев назад с ним произошло нечто необычное.
– Что?
– На нем играла девушка и прямо там умерла – сердечный приступ. Потянула за рычаг и тут же рухнула на пол.
Костнер замер, положив руку на ручку двери. С минуту он молчал. Ему ужасно хотелось спросить Хартсхорна, какого цвета были глаза у той девушки, но он боялся, что владелец отеля ответит: голубые.
– Похоже, что этот автомат приносит вам одни несчастья, – наконец сказал он. Хартсхорн загадочно улыбнулся.
– И сколько еще может принести.
Желваки Костнера напряглись.
– Вы намекаете на то, что я тоже могу умереть? Ужасное несчастье, правда?
Улыбка Хартсхорна превратилась в иероглиф, печать, навечно застывшую на губах.
– Приятных снов, мистер Костнер.
Во сне Мэгги снова пришла к нему – узкобедрая, с загорелой золотистой кожей, с голубыми глазами, глубокими, как всё прошлое мира, подернутыми мерцающей лиловой паутинкой. Ее упругое тело… именно такое тело и было у Женщины с начала времен. Мэгги пришла к нему.
– Здравствуй! Я пришла издалека.
– Кто ты? – изумленно спросил Костнер. Он стоял на холодной земле в какой-то долине или на горном плато? Вокруг них завывал ветер или вокруг него одного? Она была прекрасна, и он видел ее так четко, или ее окружал туман? Ее голос был звучным и глубоким или, наоборот, мягким и нежным, как распустившийся ночью цветок жасмина?
– Я Мэгги. Я люблю тебя. Я ждала тебя.
– У тебя голубые глаза.
– Да. – (С любовью в голосе.)
– Ты так красива.
– Спасибо. – (С кокетливым смешком.)
– Но почему я? Почему всё это случилось со мной? Не ты ли та девушка с больным сердцем, которая…?
– Я Мэгги. Я выбрала тебя, потому что нужна тебе. Тебе уже давно был кто-то нужен.
И тут на Костнера нахлынуло прошлое, и он осознал, что совсем одинок и что так было всегда. У него были добрые, любящие родители, которые понятия не имели, кто он, кем хочет быть и в чем его дар. Он сбежал из дома подростком и с тех пор всегда был один. Дни, месяцы, годы в одиночестве. У него было много знакомых женщин, деливших с ним еду, постель, поверхностные интересы, но никого, к кому бы он прикипел всей душой. Потом появилась Сюзи; с ней его жизнь наполнилась светом, а в воздухе разлился аромат весны, до прихода которой всегда оставался ровно один день. Впервые в жизни он по-настоящему смеялся, зная, что наконец-то всё будет хорошо. Он полностью отдался ей, разделил с ней свои мечты, свои тайные помыслы. И она приняла его таким, какой он есть. Наконец у него был дом, было место в чьем-то сердце. Нежности, которые он раньше высмеивал, теперь казались ему истинным чудом. Они долго прожили вместе. Он содержал и Сюзи, и ее сына от первого брака. О бывшем муже она никогда не говорила, а потом, в один прекрасный день, он вернулся. Сюзи всегда знала, что он вернется. Мерзкий, злобный, порочный тип, чьей женщиной она всегда оставалась. Костнер понял, что его просто использовали, как подручное средство, как ходячую чековую книжку, пока ее кошмарный бродяга не вернется домой. Сюзи забрала у него всё, выжала его, как лимон, а потом попросила уйти – и он ушел безропотно, без скандала, потому что она высосала из него всю волю к борьбе. Бесцельно двинулся на запад и, наконец, добрался до Лас-Вегаса, где окончательно достиг дна. Там, на дне, он и встретил прекрасную голубоглазую Мэгги. Она явилась ему во сне.
– Я хочу, чтобы ты принадлежал мне. Я люблю тебя.
Ее слова трепетали у него в голове. Он знал, что это правда и что она тоже принадлежит ему. Наконец-то ему досталось нечто особенное.
– Могу ли я тебе доверять? Раньше я никому не верил. Особенно женщинам. Но ты права, мне кто-то нужен. Очень.
– Тебе нужна я. Я с тобой навсегда. Верь мне.
И она пришла к нему, пришла по-настоящему. Ее тело доказывало правдивость ее слов, и Костнер ей поверил, как никому. Они встретились в долине ветров в глубине его сознания и полностью отдались друг другу, он никогда ничего подобного не испытывал. Мэгги проникла в его кровь, в его мысли, в его страхи и печали, очистила его и наполнила сиянием.
– Да, я верю тебе. Я хочу тебя. Я твой, – шептал он ей, когда они лежали рядом в долине сна, наполненной туманом и тишиной. – Я твой.
Она улыбнулась. Это была улыбка женщины, уверенной в своем мужчине, освобождающая улыбка. И Костнер проснулся.
«Вождь» вернулся на свой постамент, отгороженный бархатными канатами от натиска игроков. Несколько человек уже попытали на нем счастья, но джекпот никто не сорвал.
Появился Костнер, и наблюдатели замерли в ожидании. Пока он спал, охранники казино проверяли его одежду, ища провода, механические приспособления, кусочки пластика, «бумеранги». Костнер был чист.
Он сразу направился к «Вождю» и уставился на него.
Подошел Хартсхорн.
– Вид у вас усталый, – мягко сказал он, глядя в покрасневшие глаза Костнера.
– Да, есть немного, – Костнер попытался улыбнуться, но у него ничего не вышло. – Мне приснился странный сон.
– Сон?
– Да. Там была девушка… – Он не стал продолжать.
Хартсхорн понимающе улыбнулся.
– В этом городе много девушек. С вашим выигрышем вы без труда себе найдете кого-нибудь.
Костнер кивнул, бросил в автомат первый серебряный доллар и потянул за рукоятку. Барабаны закрутились с такой бешеной скоростью, что Костнер испугался; всё куда-то валилось, его нутро жгло огнем, голова лопалась, глаза норовили перегореть. Раздался страшный визг искореженного металла, грохот несущегося мимо скорого поезда, вопли сотен зверей, которых потрошили живьем, вой ураганного ветра, срывающего верхушки вулканов. И среди этого жуткого хора – голос девушки. Она рыдала, удаляясь в облаке ослепительного света.
– Я свободна! Свободна! Рай или ад – мне все равно! Я свободна!
Плач души, освобожденной из вечного заточения, крик джинна, выпущенного из темной бутылки. И в этот момент влажного, беззвучного небытия Костнер увидел, как барабаны со щелчком остановились в последний раз.
Один, второй, третий. Три голубых глаза.
Но еще один выигрыш ему не удалось получить.
Зеваки хором вскрикнули, когда Костнер упал лицом низ. Снова один, на этот раз навсегда.
«Вождя» убрали насовсем – несчастливый автомат, многим игрокам не нравилось само его присутствие в казино. Сняли с постамента и вернули компании-производителю с требованием немедленно отправить на переплавку. И только плавильщик, уже собираясь послать «Вождя» в печь, заметил странные картинки на барабанах.
– Ты только посмотри, – сказал он кочегару. – Жутко даже.
– Да, никогда такого джекпота не видел, – согласился кочегар. – Старая, наверно, модель.
– Да, некоторые игры стары, как мир, – проворчал плавильщик, укладывая «Вождя» на ленту конвейера. – Три глаза, а? Как тебе такое? Три карих глаза.
Он опустил рычаг, и «Вождь» пополз по конвейеру в плавильную печь.
Три карих, очень усталых глаза. Три глаза, попавших в ловушку. Три преданных любимой глаза. Некоторые игры стары, как мир.
Парень и его пес
Глава 1
Я был снаружи с Бладом, моим псом. Наступила его неделя досаждать мне: он непрерывно именовал меня Альбертом. Очевидно, псина думала, что это чертовски забавно.
Я поймал ему пару водяных крыс и стриженого пуделя с поводком, удравшего у кого-то из подземок, так что Блад не был голоден и был не прочь почудить.
– Давай, сукин сын, – потребовал я. – Найди мне девку.
Пес только хмыкнул, судя по урчанию в глубине глотки.
– Ты смешон, когда тебя одолевает похоть.
Может, я и был достаточно смешон, чтобы пнуть этого беженца с мусорной свалки по его узкой заднице.
– Найди! Я не шуткую!
– Какой стыд, Альберт. После всего того, чему я тебя обучил, ты опять говоришь: «не шуткую»! Не шучу!!!
Блад почувствовал, что моему терпению приходит конец и очень неохотно принялся за дело. Он уселся на искрошенные остатки тротуара, его лохматое тело напряглось, веки задрожали и закрылись. Потекли томительные минуты. Минут через пятнадцать он распластался, вытянув передние лапы и положив на них свою косматую голову. Напряжение оставило его, и пес начал медленно подрагивать, словно его кусала блоха. Это продолжалось еще четверть часа, и, наконец, он повернулся и лег на спину, голым брюхом к вечернему небу, сложив передние лапы, как богомол, и бесстыже раздвинув задние.
– Извини, – сказал он. – Я ничего не обнаружил.
Я был взбешен и готов был избить пса, но понимал, что тот старался и сделал все возможное. Неудачный поиск Блада меня подкосил: я дико хотел завалить какую-нибудь девку. Но что тут сделаешь?
– Ладно, – проворчал я, смирившись. – Черт с ним!
Он перевалился на бок и быстро поднялся.
– Чем ты хочешь заняться?
– У нас не так уж и много дел, которыми мы могли бы заняться, верно? – ответил я не без доли сарказма.
Он снова уселся, теперь у моих ног, с оскорбленно-смиренным видом. Я привалился к расплавленному обрубку уличного фонаря и задумался о девушках. Это было болезненно!
– Мы всегда можем пойти в кино, – сказал я наконец.
Блад оглядел улицу и ничего не ответил. Собачье отродье ждало моего последнего слова. Он любил кино не меньше, чем я.
– Ну ладно, пошли.
Пес вскочил и потрусил за мной, высунув язык и часто дыша от удовольствия. Ладно, ты еще посмеешься, ублюдок. Не видать тебе кукурузных хлопьев!
«Наша Группа» была бродячей стаей, которая любила жить с комфортом и не могла удовлетвориться одними вылазками. Она нашла способ обеспечить себе такую жизнь сравнительно безопасным и чистым ремеслом. Парни «Нашей Группы» разбирались в киноискусстве и захватили зону, где располагался театр «Метрополь». Никто не пытался вторгнуться на их участок, поскольку кино было нужно всем. И пока «Наша Группа» могла обеспечивать бесперебойный показ, парни оставались на работе; обслуживая даже таких соло, как мы с Бладом. Особенно таких одиночек, как мы.
Сначала я купил билеты – это стоило мне банки свинины за себя и жестянки сардин за Блада. Потом охранник «Нашей Группы» направил меня к нише, и я сдал свое оружие: 45-й «кольт» и «браунинг-22». Увидев, что из разбитой трубы в потолке течет вода, я сказал приемщику, парню с огромными бородавками по всему лицу, чтобы он передвинул мое оружие в сухое место. Тот игнорировал меня.
– Эй, ты! Жаба чертова! Сдвинь мои вещи в другую сторону… Если появится хоть пятнышко ржавчины, я тебе кости переломаю!
Он стал было препираться, поглядывая на охранников с «бренами» и зная, что если меня вышвырнут, я потеряю свой взнос, неважно, попаду я внутрь или нет. Но они не пожелали связываться и кивнули ему сделать так, как я говорю. Бородавчатый нехотя передвинул браунинг в сухое место, а кольт повесил на крючок под полкой.
Блад и я вошли в театр.
– Я хочу хлопьев.
– Перебьешься.
– Ладно, Альберт. Купи мне хлопьев.
– Я совершенно пустой. А ты можешь прожить и без хлопьев.
– Ты ведешь себя, как дерьмо, – гневно сказал пес.
Я пожал плечами. Меня это не трогало.
Зал оказался переполненным. И я был очень доволен, что охранники не удосужились отобрать еще что-нибудь, кроме огнестрельного оружия. Пика и нож, покоящиеся в смазанных ножнах на спине, придавали мне уверенности.
Пес нашел два места рядом, и мы начали пробираться по ряду, наступая на ноги. Кто-то ругнулся, но я его игнорировал. Зарычал доберман. Шерсть на спине Блада вздыбилась, но он позволил этой выходке сойти с рук. Даже на такой нейтральной территории, как «Метрополь», можно нарваться на неприятности.
Я однажды слышал о свалке, имевшей место в Гранд Льюисе, на южной стороне. Она окончилась смертью десятка бродяг и их псов, а театр сгорел дотла. Вместе с ним сгорела пара отличных фильмов с участием Кэгни. После этого банды пришли к соглашению, что кинозалы получают статус убежищ. Сейчас стало лучше, но всегда найдется кто-нибудь, у кого беспорядок в голове мешает быть терпимым.
Мы попали на тройной сеанс. «Крутая сделка» оказалась самым старым фильмом из трех. Картина была снята в 1948 году, 76 лет назад, и только Богу было известно, как она еще не рассыпалась. Лента соскакивала с катушек, и ребятам то и дело приходилось останавливать фильм, чтобы перезарядить проектор. Но кино было неплохим.
Фильм рассказывал о соло, которого предала его же шайка, и как он мстил им. Гангстеры, банды, массы потасовок и стрельбы. Серьезное, неплохое кино.
Второй показывали вещь, сделанную во время Третьей войны, за два года до моего рождения. Называлась она «Запах Ломтя». В основном брюховспарывание и немного рукопашной. Отличные сцены разведывательных гончих, вооруженных напалмометами, сжигающих китайские города. Блад пожирал ее глазами, хотя смотрел эту картину не в первый раз. Как-то он попытался доказать мне, что этот фильм про его предков, я не поверил и сказал, что считаю это чушью собачьей. Но пес так и не расстался со своей невероятной идеей.
– Не хочешь сжечь ребеночка, герой? – шепнул я ему на ухо.
Блад понял издевку, поерзал на своем месте, но ничего мне не ответил, продолжая с удовольствием смотреть, как псы прожигают себе дорогу в городе. Я чуть ли не умирал со скуки. Я ждал главного фильма.
Наконец, пришло и его время. Он был потрясающим, сделан в конце 70-х и назывался «Черные кожаные ленты». С самого начала все шло как по маслу. Две блондинки в черных кожаных корсетах и сапогах, зашнурованных до самой развилки, с кнутами и масками, завалили тощего парня. Одна из цыпочек села на его лицо, а другая устроилась на нем верхом. После этого началось что-то невообразимое. Сидевшие вокруг меня соло трахали сами себя. Я и сам собрался было немного облегчиться, как вдруг Блад повернулся ко мне и сказал совсем тихо, как он обычно делает, когда унюхает необычный запашок:
– Здесь имеется курочка.
– Ты рехнулся, – прошептал я.
– Я ее чую. Она здесь, человек.
Стараясь не показаться подозрительным, я огляделся. Почти все места в зале были заняты соло и их псами. Если бы сюда проскользнула девка, поднялся бы бунт. Ее бы разорвали на части прежде, чем какой-нибудь счастливчик залез бы на нее.
– Где? – спросил я тихонько.
Вокруг меня учащенно работали соло. Когда же на экране блондинки сняли маски, и одна из них стала обрабатывать тощего парня толстым деревянным прутом, по залу прокатился стон.
– Дай мне минуту, – донеслись до меня слова моего пса.
Он серьезно сосредоточился: тело напряглось, глаза закрыты, ноздри трепещут. Я не стал мешать ему. Пусть поработает.
Это могло оказаться правдой. Я знал, что в подземках снимались совсем дрянные фильмы, тот тип дерьма, который пользоваться спросом в 30-е и 40-е годы. Все чистенько, и даже женатые пары спят на отдельных кроватях. До меня доходили слухи, что время от времени какая-нибудь смелая курочка из благонравных подземок украдкой являлась поглядеть, на что похожа настоящая порнуха. Я не раз слышал о таком, но свидетелем ни разу не был.
А шансы встретить цыпочку в таком кинотеатре, как «Метрополь», были особенно малы. В «Метрополь» заходил разный народ. Поймите правильно, у меня нет особых предубеждений против парней, которые ставят друг друга углом… черт возьми, я могу это понять. В нынешние времена курочек на всех не хватает. Но я не могу представить себя с каким-нибудь слабаком, который прицепится к тебе, ревнует, тебе приходится для него охотиться, а он воображает, что все, что ему необходимо сделать – это оголить для тебя свой зад, и ты сделаешь за него всю работу.
Поэтому, учитывая лихих парней, захаживающих в «Метрополь», я был уверен, что вряд ли какая-нибудь курочка рискнет здесь появиться. А если она все-таки пришла, то почему другие псы не смогли ее учуять?
– Третий ряд впереди от нас, – выдал, наконец, Блад. – Место в проходе. Одета под соло.
– Как так получается, что ты смог ее учуять, а другим псам это не удалось?
– Ты забываешь, кто я такой!
– Я не забываю. Просто не верю тебе.
Но я все-таки верил моему псу. Если бы вы были таким же тупицей, как я когда-то, а пес вроде Блада вас столькому научил бы, вам приходилось бы верить ВСЕМУ, что он говорит. С учителем вряд ли поспоришь. Блад научил меня читать и писать, складывать и вычитать.
Чтение – вещь полезная. Оно может пригодиться в самых неожиданных случаях. Например, выбрать консервы в разбомбленном супермаркете. Пару раз умение читать помогло мне не взять консервированную свеклу. Свеклу я ненавижу.
И еще многое я узнал от собаки о жизни до Третьей Войны. Поэтому мне пришлось поверить, что он сумел учуять здесь девку, хотя другие псы и не смогли. Блад рассказывал мне об этом миллион раз. ИСТОРИЯ – вот как он это называл. Бог мой! Я же не настолько туп! Я знаю, что это такое. ЭТО ВСЕ ТЕ ДЕЛА, ЧТО СЛУЧИЛИСЬ ДО НАСТОЯЩЕГО ВРЕМЕНИ!
Я предпочитал слушать исторические рассказы непосредственно от Блада, вместо того, чтобы читать древние и изрядно обтрепанные книги, которые мой пес постоянно откуда-то притаскивал. А эта особенная история была исключительно о нем самом, и он вываливал ее на меня раз за разом. В конце концов я вызубрил ее наизусть, слово в слово. А когда твой пес выучит тебя всему, что ты знаешь, тебе приходится ему верить. Но я постарался, чтобы этот любитель задирать лапу у столбов и деревьев никогда не узнал об этом.
Глава 2
Более пятидесяти лет назад, еще до того, как началась Третья Война, в Керитосе жил человек по имени Бисниг. Он выращивал собак и тренировал их. У него была овчарка-четырехлетка по кличке Джинджер. Работала она в департаменте Лос-Анжелесской полиции, в отделе по борьбе с наркотиками. Собака была умна и обладала потрясающим, стопроцентным обонянием. Она безошибочно находила марихуану, неважно, насколько надежно та была спрятана.
Однажды ее протестировали. Тест проводили в складе, где хранилось 25 тысяч ящиков. Выбрали пять ящиков и уложили в них марихуану, предварительно запечатав ее в целлофан, затем обернули алюминиевой фольгой, далее плотной бумагой и, наконец, спрятали в коробки и запечатали их. За семь минут Джинджер обнаружила все пять ящиков.
В то время, как собака была занята работой в полиции, в 92-х милях к северу, в Санта-Барбаре, ученые выделили экстракт спинной жидкости дельфина и впрыснули его нескольким шимпанзе и собакам определенных пород. Чередуя хирургию и прививки, они добились первого успешного результата эксперимента: двухлетнего кобеля по кличке Абху, который телепатически передавал чувственные впечатления. Продолжая экспериментировать с некоторыми породами собак, ученые закрепили полученные результаты и вывели первых бойцовых собак как раз к началу Третьей Войны (обезьяны не оправдали ожиданий, и эксперименты над ними прекратились). Телепатия на коротких расстояниях, легкость обучения, способность выслеживать бензин, вражеские отряды, отравляющие газы, распознавать радиацию и в то же время преданность хозяевам превратили их в коммандос нового типа. Избирательные свойства развились в нужном направлении. Четыре породы собак обладают телепатическими способностями. Супер-собаки. Гении!
Джинджер и Абху, как утверждал Блад, были его предками. До этого момента я не верил моему псу. Его (ее) шапочка была натянута до самых глаз, воротник куртки был поднят.
– Ты уверен?
– Да. Это девушка.
– Может, и девушка, только трахает себя как заправский парень.
Блад хмыкнул.
– Сюрприз, – изрек он с сарказмом.
Загадочный соло остался смотреть «Крутую сделку» по новой. В этом определенно был смысл, если он (она) действительно девушка. Большинство зрителей ушли из зала после порно. Новый сеанс набрал не слишком-то много желающих, улицы опустели, и он (она) мог в большей безопасности вернуться туда, откуда появился. Блад зевнул.
Таинственный соло встал и двинулся к выходу. Я не стал дергаться, а дал время этому малому забрать оружие и начал собираться. Дернув Блада за ухо, я тихо приказал:
– За работу.
Он поплелся следом за мной по проходу. Забрав оружие и внимательно осмотрев улицу, я забеспокоился. Пусто.
– Ну ладно, носатый. Куда он пошел?
– Она. Направо.
Мы повернули направо. На ходу заряжая браунинг, я старался разглядеть хоть какое-нибудь движение впереди, среди развалин. Этот район города лежал в руинах. Все было разбито, искорежено, брошено. Жуткая картина. И понятно: ведь «Нашей Группе», занимавшейся «Метрополем», не было нужды прикладывать руки к чему-либо, чтобы обеспечить себе безбедную жизнь. В этом и состояла ирония судьбы: «Драконам» приходилось содержать в порядке электростанцию, чтобы получать взносы от других стай; «Кучка Тэда» обслуживала резервуары с водой; «Шквальный Огонь», как батраки, вкалывали на марихуановых полях; «Черные Барбадоса» ежегодно теряли два десятка парней, вычищая радиационные ямы по всему городу. А «Наша Группа» всего-то и делала, что крутила кино!
– Она свернула здесь, – нарушил молчание Блад.
Он повернул к окраине города, к голубовато-зеленоватому мерцанию, исходящему от холмов. Я последовал за ним. Теперь до меня дошло, что пес прав. В этом месте никто не селился. Кому охота становиться уродом из-за радиации? Единственной заслуживающей здесь внимания вещью была боковая спусковая шахта в подземку. Мы шли за девушкой, без сомнения.
Моя задница напряглась, когда я подумал об этом. Сегодня я завалю девку! Я слишком долго ждал. Почти месяц прошел с того дня, как Блад вынюхал ту цыпочку-соло в подвале Рыночной Корзины. Она была омерзительно грязна… Я подхватил от нее насекомых… Но она оказалась женщиной, и с того момента, как я огрел ее пару раз по голове и привязал, все пошло как по маслу. Я ей тоже пришелся по вкусу, хотя девка плевалась и грозилась убить меня, как только освободится. Мне пришлось оставить ее связанной, на всякий случай. Ее там уже не было, когда я из любопытства заглянул в подвал на позапрошлой неделе.
– Смотри внимательнее, – предупредил Блад, огибая воронку, почти невидимую в сумерках. На дне воронки что-то копошилось.
Странствуя по ничейным территориям, я начал понимать, почему большинство соло и членов стай были парнями. Война погубила почти всех девушек, как всегда и происходит на войне… во всяком случае, так мне говорил Блад. Те немногие курочки, что не убрались в подземки со средним классом населения, были крутыми одинокими суками, вроде той, что досталась мне в подвале Рыночной Корзины: жестокими и мускулистыми, готовыми отрезать твой член, как только ты пустишь его в дело. Чем старше я становился, тем труднее и труднее было найти себе девку.
Помогали случайности. Или курочке надоедало быть собственностью стаи, или пяток стай организовывали рейд в подземку, или – как произошло в этот раз – у благонравной цыпочки из какой-нибудь подземки возникал зуд, она решала поглядеть, на что же похожа настоящая порнуха и всплывала наверх. Сегодня я завалю девку! Боже, я не мог дождаться этого момента!
Глава 3
Здесь, на окраине города, не было ничего, кроме голых каркасов разрушенных зданий. Целый квартал был сровнен с землей, будто огромный пресс обрушился с небес и превратил все под собой в пыль. Курочка была напугана и нервничала. Она быстро шла, меняя направление и оглядываясь. Понимала, что находится на опасной земле. Если бы только она знала, насколько опасна эта земля!
Одно здание в конце расплющенного квартала стояло неповрежденным, словно судьба промахнулась по нему и позволила остаться. Цыпочка нырнула внутрь, и через минуту я увидел прыгающий свет.
Мы с Бладом перешли улицу и вошли в темноту, окружающую здание. Над дверями я прочел вывеску: «Ассоциация молодых христиан». Что означала эта надпись? Кем были эти «молодые христиане»? Черт побери, иногда умение читать больше ставит в тупик, чем помогает разобраться!
Я не хотел, чтобы она выходила: внутри дома было так же удобно трахаться, как и в любом другом месте. Поэтому я принял меры и оставил Блада сторожить на ступеньках у входа в развалины, а сам обошел здание, намереваясь войти с задворок. Все двери и окна были выбиты, так что я вошел без особого труда: подтянулся за подоконник и спрыгнул внутрь.
Внутри было темно и тихо. Только отчетливо слышалась возня цыпочки на другом конце старой развалины. Я не знал, вооружена деваха или нет, но не собирался рисковать: пристегнул браунинг и вытащил 45-й кольт. Автоматическое оружие очень удобно: мой кольт не раз выручал меня в перестрелках. Не должен подвести и на этот раз. Я начал осторожно двигаться через комнату – это оказалось что-то вроде раздевалки. На полу повсюду валялось битое стекло и разный хлам, с одного ряда метастатических шкафчиков выгорела краска. Термический взрыв достал их через окна много лет назад. Мои тапочки не издали ни одного звука, пока я шел через эту раздевалку. Дверь висела на одной петле, и, переступив через нее, я оказался в зале с бассейном. Бассейн был сух и пуст и уже давно.
Воняло здесь жутко! И не удивительно: вдоль одной из стен лежали мертвые парни, вернее то, что от них осталось. Какой-то неряшливый чистильщик сложил их здесь и не удосужился похоронить. Я завязал нос платком и двинулся дальше. Вышел в маленький коридорчик с разбитыми светильниками в потолке.
Видел я вполне нормально: сквозь выбитые окна и дыры в потолке просачивалось достаточно лунного света. Теперь я слышал ее совершенно отчетливо, по другую сторону двери в конце коридорчика. Совершенно бесшумно я приблизился к заветной двери, слегка приоткрытой. Какая досада! Дверь с другой стороны была завалена штукатуркой. Когда я начну открывать ее – это, без сомнения, произведет много шума. Как бы не упустить курочку! Что ж, буду дожидаться подходящего момента.
Прижимаясь к стене, я осторожно заглянул в щель и увидел большой гимнастический зал, с канатами, свешивающимися с потолка. Здесь имелись брусья, гимнастические кольца, батут, а к стене крепились лестницы для упражнений и шведская стенка. Большой квадратный фонарь девушка положила на козла для прыжков. Я решил приметить это место на будущее: здесь будет куда удобнее тренироваться, чем в том старом сарае, который я оборудовал на автомобильной свалке. Парню необходимо поддерживать свою форму, если он собирается остаться соло.
Она сбросила с себя всю маскировку и стояла нагишом. Было довольно прохладно, и тело ее покрылось пупырышками «гусиной кожи». Цыпочка оказалась среднего роста, с хорошо развитой грудью, с чуть худыми ногами. Она расчесывала волосы, прямые и длинные, струившиеся по ее плечам и спине. Фонарь давал мало света, и я не мог разглядеть, рыжие или каштановые у нее волосы. По крайней мере, не блондинка. Это хорошо. Блондинок я не переваривал.
Сброшенная одежда бесформенной кучей валялась на полу. На коне лежала ее повседневная одежда: нечто воздушное, полупрозрачное и очень красивое. Она стояла в маленьких туфлях с какими-то странными каблуками.
Совершенно неожиданно я понял, что не могу шевельнуться. Девушка была красивой, по-настоящему красивой. Мне оказалось приятно просто смотреть на нее: как сужается тело в талии и расширяется в бедрах, как приподнимается грудь, когда она поднимает руки, чтобы расчесать волосы. Это было странно, непостижимо! Что-то такое, ну женственное, что ли. Мне жутко понравилось.
Я просто стоял и смотрел, не отрывая взгляда. И это было так приятно! Все те, которых я поимел раньше, были просто потасканными шлюхами. Блад их вынюхивал для меня, и они годились лишь для разового употребления. Эта же оказалась другой, нежной и гладкой, даже несмотря на «гусиную кожу». Я мог бы простоять так всю ночь.
Она отложила расческу, взяла трусики и натянула их на себя. Затем выбрала лифчик и надела его. Я никогда раньше не видел, как девушки его надевают. Она обернула лифчик вокруг талии задом наперед, застегнула крючок и начала поворачивать, пока чашечки не оказались спереди. Подтянув их кверху, девушка вложила сперва одну грудь, потом другую, а затем перебросила лямки на плечи. Цыпочка потянулась к платью, а я осторожно убрал с дороги крупный кусок штукатурки и взялся за край двери.
Она держала платье над головой с вложенными в него руками и собиралась просунуть голову, запутавшись в нем на секунду, когда я дернул дверь, с шумом отбрасывая с дороги куски дерева и штукатурки. И прежде, чем девушка успела выбраться из платья, я схватил ее.
Она начала было кричать, но сразу же умолкла. Ее лицо было бешеным. Просто бешеным. Огромные глаза, отличные черты лица, высокие щеки с ямочками, маленький нос. Цыпочка уставилась на меня в полном ужасе, еще не до конца понимая из-за чего весь этот шум. И тогда… и вот что действительно странно… я почувствовал, что должен ей что-то сказать. Не знаю, что именно. Просто что-нибудь. Мне стало как-то неуютно видеть ее такой напуганной, но с этим я ничего не мог поделать. То есть, конечно, я собирался изнасиловать ее и не мог достаточно убедительно объяснить ей, чтобы она не слишком-то из-за этого расстраивалась. В конце концов, она сама сюда явилась. Но даже в этом случае мне хотелось сказать ей: «Не надо так пугаться, я просто хочу тебя уложить». Такого со мной раньше не случалось. Мне никогда не хотелось что-либо говорить девкам, просто трахнуть, и все дела.
Это странное желание внезапно прошло. Я подставил цыпочке ногу, толкнул, и она упала, глухо ударившись об пол. Я направил на нее 45-й кольт, и рот ее приоткрылся в испуге.
– Теперь я хочу пойти вон туда и взять один из борцовских матов, чтобы нам было поудобнее, понимаешь? Только попробуй шевельнуться, и я отстрелю тебе ногу. Но в любом случае ты будешь изнасилована. Разница только в том, что останешься без ноги.
Я подождал, пока до курочки дойдут мои слова. Наконец, она медленно кивнула, и я, продолжая держать ее на мушке, подошел к пыльной груде матов и вытянул оттуда один. Подтащив мат к ней, я перевернул его чистой стороной вверх и при помощи дула 45-го помог красотке перебраться на него. Она села, согнув ноги в коленях и обхватив их руками, и уставилась на меня, как кролик на удава.
Я расстегнул «молнию» джинсов и начал их стаскивать, когда заметил, что она как-то странно разглядывает меня. Я бросил копаться со штанами.
– Что ты на меня уставилась? – прорычал я.
Не знаю, что на меня нашло, но я словно взбесился.
– Как тебя зовут? – тихо спросила она.
У девушки оказался нежный голос и какой-то пушистый, словно горло изнутри было выложено мехом или еще чем-то в этом роде. Она смотрела на меня, ожидая ответа.
– Вик, – сказал я.
Она продолжала смотреть, будто ей этого было мало, и она ждала продолжения.
– Вик. А как дальше?
Я сначала не понял, что она имеет в виду, а потом сообразил.
– Вик. Просто Вик. Это все.
– Ну, а как звали твоих родителей?
Тогда я засмеялся и продолжал стягивать джинсы.
– Ну и дура же ты, – проговорил я, все еще смеясь.
Она обиделась, а я снова взбесился.
– Брось этот дурацкий вид, или я тебе зубы вышибу! – заорал я.
Она сложила руки на коленях. Я спустил штаны до щиколоток, но дальше они не снимались. Им мешали тапочки. Мне пришлось балансировать на одной ноге, стаскивая тапочек с другой. Это был хитрый трюк – держать ее под прицелом 45-го и в то же время снимать обувь – но он мне удался. Я стянул с себя плавки, а курочка все так же сидела, держа руки на коленях.
– Скинь с себя тряпки, – приказал я.
Несколько секунд она не двигалась, и я уже решил, что предстоят хлопоты… Но тут она потянулась рукой за спину и расстегнула лифчик, затем откинулась назад и стащила трусики. Девушка больше не казалась напуганной. Она внимательно наблюдала за мной. И вот тут случилось что-то по-настоящему странное: я не мог изнасиловать ее! Ну, не совсем уж не мог… просто что-то противилось этому внутри меня. Цыпочка была такая нежная и красивая и продолжала так странно смотреть на меня… Ни один соло не поверил бы мне, но я вдруг услышал, как заговорил с ней, словно у меня произошло разжижение мозгов.
– Как твое имя?
– Квилла Джун Холмс.
– Что за дурацкое имя?
– Моя мама говорит, что оно не такое уж необычное в Оклахоме.
– Это где родились твои старики?
Она кивнула:
– До Третьей Войны.
Мы, словно завороженные, разговаривали и разглядывали друг друга.
– Ну ладно, – решительно сказал я, собираясь пристроиться рядом с ней. – Нам лучше будет…
Черт его побери! Этого чертова Блада! В самый неподходящий момент он ворвался с улицы, спотыкаясь о куски штукатурки, поднимая пыль и тормозя задницей по полу.
– Ну чего тебе? Что стряслось? – прорычал я.
– С кем ты говоришь? – спросила девушка.
– С ним. С Бладом, моим псом.
– С собакой?
Блад уставился на нее, затем отвернулся. Он собрался было что-то сказать, но девушка перебила его:
– Значит, это правда, что они говорили… что вы можете разговаривать с животными…
– Ты будешь с ней беседовать всю ночь или захочешь узнать, почему я явился? – ехидно поинтересовался пес.
– Ладно. Что там у тебя?
– Неприятности, Альберт.
– Давай короче. Что именно?
Блад повернул голову к входной двери.
– Стая. Окружила здание. По моим расчетам человек 15–20, может, чуть больше.
– Как они узнали, что мы здесь?
Этот сукин сын выглядел раздосадованным. Он прятал глаза.
– Ну?
– Должно быть, еще какой-нибудь пес учуял ее в театре, – промямлил он.
– Великолепно.
– Что теперь?
– Отбиваться, вот что. У тебя имеются какие-нибудь лучшие соображения?
– Только одно.
Я ждал. Он ухмыльнулся.
– Подтяни свои штаны!
Глава 4
Квилла Джун устроилась довольно безопасно. Я соорудил ей укрытие из борцовских матов. Ее не заденет случайная пуля, и, если она по глупости не выдаст себя, – не начнет орать или еще что-нибудь в том же роде – то ее и не обнаружат.
Я вскарабкался по одному из канатов, свисающих с балки, и обосновался там наверху с браунингом и парой горстей патронов. Конечно, я предпочел бы автомат «Брен» или «Томсон», но увы! Перепроверив кольт и убедившись, что он полон, я разложил запасные обоймы на балке. Передо мной, как на ладони, лежал весь гимнастический зал. Прекрасный обзор!
Блад залег в тени возле входной двери. Он предложил, чтобы я сначала пристрелил всех собак стаи, тогда он получит свободу действия. Это была меньшая из моих тревог.
Я предпочел бы закрыться в другой комнате, только с одним входом, ну, и выходом, естественно, но я не знал, где находится банда. Может, парни уже в здании… По-моему, я сделал лучшее из всего, что мог сделать в такой дерьмовой обстановке.
Все было тихо. Даже Квилла Джун не пикнула. У меня ушло несколько драгоценных минут, чтобы растолковать ей, что если она не станет трепыхаться, то ей, несомненно, будет лучше со мной одним, чем с двумя десятками лихих парней.
– Если хочешь увидеть папочку с мамочкой еще раз, – предупредил я ее, – сиди тихо и не высовывайся.
После этого я без особых затруднений упаковал ее матами.
Тишина.
Внезапно я услышал два разных звука, оба в одно и то же время. В конце бассейна захрустела штукатурка под сапогами. Совсем негромко. А с другой стороны звякнул металл, задевший деревяшку. Итак, стая собралась сделать первую попытку. Что ж, я готов.
Я нацелил браунинг на дверь, ведущую в бассейн и все еще открытую после моей удачной операции. Прикинув рост врага, как шесть футов, я опустил прицел пониже на полтора фута, чтобы угодить в грудь. Я давным-давно понял, что не следует пытаться попасть в голову. Целиться нужно в самую широкую часть туловища: грудь, живот. Так вернее.
Парень у входной двери сделал шаг вперед в сторону Блада. Затем он отвел руку и бросил что-то – камень, кусок железа или еще что-нибудь подобное – через комнату, чтобы отвлечь внимание и отвести огонь. Я не пошевелился, даже и не думая стрелять.
Когда это что-то ударилось об пол, из дверей в бассейн выскочили два парня, готовые поливать огнем. Прежде, чем они успели сообразить, куда стрелять, я уложил первого, чуть двинул ствол и всадил вторую пулю в другого. Оба свалились замертво. Точное попадание, прямо в сердце. Никто не шелохнулся.
Братишка у дверей попытался улизнуть, но на нем повис мой пес. Прямо как молния из темноты, Блад прыгнул парню на грудь, выбил винтовку из рук и вонзил свои клыки в горло. Парень взвизгнул, пес отскочил, унося с собой кусок его глотки. Упав на одно колено, парень стал издавать какие-то булькающие звуки. Я всадил пулю ему в голову.
Снова тишина.
Неплохо, совсем неплохо. Три неудачи, и они еще не знают нашего расположения. Блад снова убрался в темноту у входа. Он не сказал мне ни слова, но я знал, о чем он думает: может быть, мы уложили троих из семнадцати, или троих из двадцати, или из двадцати двух. Невозможно узнать точно. Мы могли бы отбиваться неделю, но так и не узнали бы, покончили со всеми или нет. Стая могла уйти и вернуться с подкреплением, Я бы остался без патронов, без пищи, и эта девушка – Квилла Джун – стала бы плакать, отвлекая мое внимание. А они просто ждали бы снаружи, когда мы проголодаемся настолько, что выкинем что-нибудь глупое.
Парень выскочил из двери на хорошей скорости, прыгнул, падая на землю, перекатился, вскочил, бросился в другом направлении и выпустил три автоматные очереди в разные углы зала прежде, чем я смог проследить его браунингом. Он оказался достаточно близко подо мной, и мне не понадобилось расходовать пулю из 22-го. Я бесшумно выхватил кольт и отстрелил заднюю часть его головы вместе с волосами.
– Блад! Винтовку!
Блад выскочил из темноты, схватил пастью оружие и потащил к куче матов в дальнем углу зала. Я видел, как из-за матов появилась рука, взяла винтовку и скрылась снова. По крайней мере, там оружие будет в безопасности, пока не понадобится мне. Храбрый пес подлетел к мертвому телу и стал стаскивать с него ленту с патронами. У него на это ушло время, за которое Блад вполне мог расстаться со своей жизнью – его могли подстрелить из окна или двери – но он все-таки сделал это. Храбрый маленький мерзавец! Я должен не забыть достать для него какой-нибудь приличной жратвы, когда мы отсюда выберемся. Если выберемся… Я усмехнулся: если мы выкарабкаемся из этой передряги, мне не придется беспокоиться о еде. Она валялась по всему полу гимнастического зала, причем достаточно вкусненькая.
Как только Блад закончил свое грязное дело, еще двое парней со своими псами попытались уничтожить нас. Они ворвались через нижнее окно, один за другим, падая и переворачиваясь, и разбежались по разным углам. В то время, как их псы – уродливая акита, огромная, как дом, и сука добермана цвета дерьма – влетели через переднюю дверь и бросились в два незанятых угла. Я достал акиту 45-м, и она с визгом опрокинулась. Доберман накрыл собой Блада.
Открыв огонь, я раскрыл свою позицию. Один из стаи выстрелил от бедра, и вокруг меня полетели щепы балки от 06-х пуль с мягкой головкой. Я выронил свой автоматический, когда потянулся за браунингом, и тот заскользил по балке. Я попытался схватить кольт. Это спасло мне жизнь. Я подался вперед, чтобы удержать пистолет, но он выскользнул и с треском ударился об пол зала. А парень из стаи выстрелил туда, где я только что находился. Я распластался на балке, свесив руки, а грохот удара спугнул его.
Он снова выстрелил на звук моего упавшего оружия, и в тот же самый момент я услышал выстрел из винтовки, и второй молодчик, благополучно добравшийся до матов, упал вперед, держась руками за здоровенную кровоточащую дыру в своей груди. Квилла Джун подстрелила его из-за матов.
У меня даже не нашлось времени сообразить, что же происходит… Блад кружил с доберманом, и звуки, которые они издавали, были чудовищными… Парень с 06-м сделал еще один выстрел и угодил прямо в дуло браунинга, выступающего с края балки. Браунинг отправился вслед за 45-м. Я остался с голыми руками, а молодчик уже скрылся в темноте. Мы поменялись ролями: я стал дичью, а он – охотником.
Еще один выстрел из винчестера. Парень принялся палить прямо в маты. Девка закопалась в глубине, и я знал, что на нее больше я не могу рассчитывать. Но в этом и не было нужды. В ту секунду, когда он сосредоточился на ней, я схватился за свисающий канат, перелетел через балку и воя, как обожженный напалмом, заскользил вниз, чувствуя, как канат режет мне ладони. Я опустился достаточно, чтобы оттолкнуться и начал раскачиваться, меняя направления. Сукин сын непрерывно стрелял, стараясь вычислить и достать меня, но я умудрялся держаться в стороне от линии огня. Вскоре его обойма опустела. Я оттолкнулся изо всех сил, со свистом полетел в его сторону и, отпустив канат, ворвался в его угол. Он не успел защититься, и я вцепился в глаза врага. Он завизжал, и псы завизжали, и девка начала визжать, а я стучал его головой об пол, пока он не перестал шевелиться. Затем схватил пустой 06-й и добил его уже окончательно.
Найдя кольт, я пристрелил добермана. Блад поднялся и отряхнулся. Он был страшно искусан, в нескольких местах выдраны куски мяса, из ран обильно текла кровь.
– Спасибо, – прохрипел он, дополз до ближайшего угла и улегся зализывать раны.
Я пошел и раскопал девушку. Она плакала из-за парней, которых мы прикончили. Главным образом, из-за того, которого ОНА прикончила. Она билась в истерике и не понимала слов, поэтому мне пришлось слегка треснуть ее по щеке и сказать, что она спасла мне жизнь. Это немного помогло.
Приплелся Блад, волоча задние лапы.
– Как нам отсюда выбраться, Альберт?
– Дай подумать.
Я задумался, зная, что все бесполезно. Скольких бы мы ни прибили, явятся новые. Теперь это стало вопросом их мужского достоинства. И чести.
– Как насчет пожара? – предложил Блад.
– Убраться, пока здание горит? – я покачал головой. – Они оцепят здание плотным кольцом. Не пойдет.
– А что, если мы не уйдем? Что, если мы сгорим вместе с ними? – сказал мой пес и посмотрел на убитых парней.
Я глянул на него. Храбрый… И изворотливый, как дьявол.
Глава 5
Мы собрали всю мебель – маты, шведские стенки, ящики, все то, что могло гореть – и свалили этот хлам у деревянной перегородки в конце зала. Квилла Джун отыскала банку керосина в кладовке, и мы подожгли эту чертову кучу. Обчистив мертвых – забрав у них все оружие и боеприпасы – и прихватив с собой один мат, мы спустились в местечко в подвале здания, которое подыскал Блад. Это была бойлерная с двумя большими котлами. Мы втроем разместились в пустом котле, прикрыли крышку, оставив вентиляционное отверстие открытым для доступа воздуха.
– Ты можешь что-нибудь уловить? – спросил я псину.
– Немного. Совсем чуть-чуть. Я читаю мысли одного из парней. Здание горит отменно.
– Ты сможешь узнать, когда они отвалят?
– Может быть. ЕСЛИ они отвалят.
Я откинулся назад. Девушку все еще трясло от недавних событий.
– Успокойся, – сказал я ей. – К утру здесь останутся одни кирпичи. Банда все прочешет и найдет лишь жареное мясо. Может быть, они не слишком усердно будут искать твое тело… И тогда все будет в порядке… если только мы не задохнемся.
Она улыбнулась, совсем слабо, и постаралась выглядеть похрабрее. Потом закрыла глаза, откинулась на мат и приготовилась спать. Ну что же, не так она и плоха, эта цыпочка. Сам я настолько устал, что не мог пошевелить ни рукой, ни ногой.
– Ты сможешь проследить их? – еще раз я спросил Блада.
– Постараюсь. Тебе лучше поспать, Альберт. Я покараулю.
Я кивнул, откинулся на мат и закрыл глаза. Когда я проснулся, то обнаружил, что цыпочка прикорнула у меня под мышкой, обняв рукой за талию. Я едва мог вздохнуть, меня бросило в жар, словно я попал в печь. Хотя, какого черта, я и находился в печи. Дотронувшись до стенки котла, я резко отдернул руку: она оказалась такой горячей, что невозможно было притронуться.
Блад лежал на мате, высунув язык и часто дыша. Он вроде бы спал. Или делал вид, что спит. Как хорошо все-таки, что мы догадались захватить этот мат. Он оказался единственной вещью, которая спасла нас от ожогов.
Я притронулся рукой к груди девушки. Грудь была горячей. Курочка поворочалась и прижалась ко мне еще теснее. У меня сразу же встал. Я умудрятся в этой тесноте стянуть с себя штаны и перекатиться на нее сверху. Когда я раздвинул ей ноги, она проснулась, но было уже поздно.
– Не надо… прекрати… что ты делаешь… нет, не надо.
Она еще не совсем очухалась, была слаба, и мне показалось, что всерьез со мной бороться она не собирается. Конечно, цыпочка вскрикнула, когда я сломал ее, но после этого все было в порядке. На борцовский мат вылилось немного крови, а Блад продолжал дрыхнуть, как убитый.
С Квиллой все было совсем иначе. Обычно, когда я заставлял псину вынюхать для меня девку, все делалось в быстром темпе: схватить, воткнуть и убраться как можно скорее, пока не приключилось чего-нибудь дурного. Но сейчас все происходило совсем по-другому.
Когда мы кончили в первый раз, она так крепко обняла меня, что кости затрещали. Потом девушка медленно-медленно отпустила меня. Я смотрел на нее и удивлялся: глаза – закрыты, на лице – блаженство. Могу сказать точно – она была счастлива.
Мы трахались еще много раз, с ее подачи. И я, конечно же, не мог отказать. А потом, лежа рядышком, мы разговаривали. Она расспрашивала меня, как я общаюсь с Бладом. Я рассказывал ей, как боевые собаки развивали телепатические способности, как помогали людям сражаться в Третьей Войне. Что, овладев телепатией, они разучились сами находить для себя пропитание, и поэтому люди стали это делать за них. И как ловко собаки научились вынюхивать девок.
Я расспрашивал ее о жизни в подземках. На что эта жизнь похожа, много ли там девушек, и как они могут обходиться без неба и солнца?
– Там очень хорошо, но чересчур спокойно. Все друг с другом вежливы. У нас всего лишь небольшой городок под землей и народу не так уж и много.
– В каком ты живешь?
– В Топеке. Совсем рядом отсюда.
– Да, знаю. Спусковая шахта всего лишь в полумиле к северу.
– Ты когда-нибудь бывал в подземном городе?
– Нет. И не думаю, что мне когда-нибудь захочется этого.
– Почему? Там очень хорошо. Тебе бы понравилось.
– Дерьмо.
– Это очень грубо с твоей стороны.
– Я и есть очень грубый.
– Но не во всем!
Меня это начало бесить:
– Слушай, дура! Что с тобой такое? Я выследил тебя, поймал, делал с тобой все, что хотел, изнасиловал полдюжины раз. Что во мне может быть хорошего? У тебя что, не хватает мозгов понять, что когда кто-то…
Она улыбнулась, и я замолчал на полуслове.
– Но мне же понравилось. Хочешь, сделаем еще раз?
Я был так шокирован, что даже отодвинулся от нее.
– Ты совсем ничего не соображаешь? Не знаешь, что такая цыпочка, вроде тебя, из подземки, может быть изувечена таким соло, как я? Тебя что, не предупреждали родители: «Не появляйся наверху! Тебя украдут эти грязные, волосатые, дурнопахнущие соло!» Ты этого не знала?
Она положила руку на мое бедро и начала поглаживать, осторожно и нежно. У меня снова встал.
– Мои родители никогда не говорили так про соло, – ответила она. Затем потянулась ко мне и поцеловала в губы. И я снова не смог удержаться. Боже! Это продолжалось несколько часов!
Вдруг Блад повернулся и произнес:
– Я больше не могу притворяться спящим. Я голоден. И у меня болят раны.
Я отбросил Квиллу – на этот раз она была сверху – и осмотрел собаку. Доберман вырвал изрядный кусок из его уха, вдоль морды шел глубокий порез, и на боку зияла глубокая рана. Шкура во многих местах получила серьезные повреждения.
– Боже мой, приятель, тебе здорово досталось, – сказал я, окончив осмотр.
– Ты тоже не похож на розовый сад, Альберт, – огрызнулся он.
– Можем ли мы выбраться отсюда? – поинтересовался я.
Блад сосредоточился. Мы ждали. Затем он потряс головой и выдал:
– Я не могу никого прочесть. Наверное, куча мусора навалена на котел сверху. Придется выбираться отсюда на разведку.
Немного поспорив, мы решили, что если здание сгорело и остыло, стая к этому времени должна была просеять весь пепел. А раз они не пытались взломать котел, значит, мы погребены довольно глубоко. Или все обстояло именно так, или здание все еще раскалено. Тогда парни бродят наверху и готовятся просеять остатки дома.
– Думаешь, тебе удастся что-либо уловить в таком состоянии? – спросил я с сомнением в голосе.
– Я думаю, что мне в любом случае придется это сделать, – язвительно ответил Блад. – Вы затрахались до потери памяти и, видимо, забыли, что нам нужно отсюда выбраться.
Я понял, что у меня с Бладом возникнут неприятности. Уже возникли. Ему не понравилась эта Квилла Джун. Я обошел моего пса и отодвинул задвижку дверцы котла. Дверца не открывалась. Я надавил на нее плечом. Что бы там ни навалилось с другой стороны, оно с минуту посопротивлялось, затем начало поддаваться и отвалилось с грохотом. Я распахнул дверцу настежь и выглянул. Ну и картинка! Верхние этажи провалились в подвал, превратившись, в основном, в шлак и легкий мусор. Все вокруг дымилось, дневной свет пробивался с трудом. Видимость была нулевая.
Я обжег руки о внешнюю сторону задвижки и выскользнул наружу. Блад последовал за мной и начал продвигаться среди обломков. Бойлерный котел почти полностью покрывали сгоревшие останки здания. У нас появился шанс, что стая произвела небрежный осмотр, решила, что мы изжарились и двинулась дальше. Но в любом случае я хотел убедиться в нашей безопасности и настоял, чтобы пес провел разведку на местности, телепатически прослушав округу. Он уже было собрался, но я отозвал его обратно.
– Ну, в чем дело?
Я взглянул на него сверху вниз и зло сказал:
– Я скажу тебе, в чем дело, приятель. Ты ведешь себя паскудно.
– Меня это устраивает.
– Черт тебя побери, псина! Какая муха тебя укусила?
– Та чистенькая цыпочка, которую я тебе нашел.
– Ну и что из этого? Тоже мне, большие дела! У меня и раньше были курочки. И не одна.
– Да. Но никогда не было таких, которые так бы прицеплялись к тебе. Я предупреждаю, Альберт, у тебя будет с ней много хлопот.
– Не будь идиотом! – прорычал я.
Он не ответил, только глянул на меня сердито и отвалил проверять округу. Я вполз обратно и задвинул запор. Она снова хотела этим заняться, но я оттолкнул ее: Блад основательно подпортил мне настроение. Я был раздражен и не знал, на ком бы отыграться. Но боже, как она была хороша! Просто прелесть: надула губки и уселась, обхватив колени руками.
– Расскажи мне о подземках, – попросил я.
Поначалу девушка дулась и была немногословна, но потом разговорилась и почувствовала себя более свободно. Я многое узнал от нее. Много нового. Думаю, что это мне пригодится когда-нибудь.
От двух огромных стран, которыми являлись когда-то США и Канада, осталась всего пара сотен подземок. Они возникли на месте шахт, подземных озер, пещер. Некоторые из них представляли собой естественные подземные образования, уходящие вглубь земли на расстояние от двух до пяти миль. И люди, основавшие их, были праведниками худшей разновидности. Южные баптисты, фундаменталисты, евангелисты – все они были праведниками среднего класса, у которых абсолютно отсутствовал вкус к дикой жизни. Они создали у себя в подземках те порядки, которые были так милы их сердцу.
Прихватив с собой последних чудом спасшихся ученых, эти божьи служители убедили их сконструировать машины и прочее для поддержания жизни в подземельях. Когда же дело было сделано, ученых просто вышвырнули вон. Святоши не желали никакого прогресса в будущем, не терпели никакого инакомыслия и освобождались от всего, что могло пошатнуть уклад их «идеальной» жизни. Лучшее время, по их понятиям, было до Первой Мировой Войны, и они решили, что если им удастся создать подобие тех времен, те порядки, то люди в подземельях сумеют выжить. И не просто выжить, а смогут неплохо жить: цивилизованно и добропорядочно. Дерьмо! Я бы там быстро свихнулся!
Квилла Джун улыбнулась и снова обняла меня. Я не стал отталкивать ее. Она начала меня ласкать, гладить грудь, бедра, ноги… Мне было классно! Девушка спросила:
– Вик?
– Угу?
– Ты был когда-нибудь влюблен?
– Что?
– Влюблен. Был ли ты когда-нибудь влюблен в девушку?
– Ну, могу точно сказать, что никогда!
– Ты знаешь, что такое любовь?
– Конечно. Думаю, что знаю.
– Но, если ты никогда раньше не любил…
– У меня раньше никогда не было пули в голове, но я точно знаю, что мне бы это не понравилось.
– Я могу поспорить, что ты не знаешь, что такое любовь.
– Ну, если это означает жить в подземке, то я считаю, что и узнавать не стоит.
После этих слов Квилла потянула меня вниз, и мы снова начали трахаться. Потом я услышал, что снаружи скребется Блад, и, открыв задвижку, впустил его.
– Все чисто, – удовлетворенно проговорил он.
– Ты уверен?
– Уверен. Надевай штаны, – сказал он с насмешкой в голосе. – И выходи отсюда. Мы должны кое-что обсудить.
Я оделся и выбрался из бойлера. Блад потрусил впереди меня, в сторону от котла, через какие-то прогоревшие балки. Мы выбрались из здания, которое выглядело как обломок сгнившего зуба.
– Ну что тебя еще донимает?
Он вскочил на кусок бетонной плиты и оказался вровень со мной, нос к носу. Наши взгляды встретились.
– Ты пренебрегаешь мной, Вик!
Я понял, что дело серьезное. Никакого Альберта, чистый Вик.
– С чего ты это взял?
– Прошлая ночь, человек. Мы могли бы вырваться отсюда, оставив девушку парням. Вот это было бы разумно.
– Я хотел ее.
– Да, я знаю. Вот об этом и говорю. Теперь уже сегодня, а не вчера. Так почему мы все еще здесь? И она с нами?
– Я хочу еще.
Тогда мой пес рассердился.
– Ну, тогда послушай, дружок. Я тоже хочу несколько вещей: хочу есть, хочу избавиться от боли в боку и хочу убраться с этого места. Вполне возможно, что банда не оставит свою затею и вернется. Еще раз все проверить.
– Успокойся! Все это можно сделать. И это не означает, что девушка не может уйти с нами.
– Вот, значит, какие новости. Теперь мы превращаемся в бравую троицу, верно?
Я начал выходить из себя.
– Ты начинаешь говорить, как пудель! – прорычал я и поднял руку, чтобы врезать псу.
Он не шелохнулся. Я уронил руку. Я никогда не бил Блада.
И не хотел начинать сейчас.
– Извини, – сказал он тихо.
– Все в порядке.
Мы посмотрели друг на друга.
– Вик, ты отвечаешь за меня, ты же знаешь!
– Тебе не обязательно напоминать мне об этом!
– Пожалуй, настала пора напомнить. И еще кое-что напомнить. Вроде того случая, когда тот, из радиационной ямы, выскочил из-за угла и попытался схватить тебя.
Я содрогнулся. Тот сукин сын был весь зеленый, в каких-то светящихся лишаях. Меня чуть не вывернуло при одном воспоминании об этом.
– И я напал на него, верно?
Я кивнул. Верно, друг, верно.
– И я мог бы здорово облучиться и умереть. И все было бы кончено для меня, верно?
Я снова кивнул. Блад здорово поставил меня на место. Я не любил, когда мне напоминали такие случаи – всегда чувствовал себя виноватым. Мы с Бладом все делали пятьдесят на пятьдесят. И он это знал. – Но я все же сделал это, правда?
Мне припомнилось, как пронзительно визжала та зеленая штука.
– Ладно, ладно. Не зли меня. Или, может быть, ты хочешь пересмотреть наше соглашение?
Тут взорвался он:
– Может быть, нам следует это сделать! Чертов тупица!
– Следи за своим языком, сукин сын, не то получишь по заднице! Внезапно мы оба враз замолчали – и сидели, не разговаривая, минут пятнадцать. Наконец, я немного уступил и заговорил успокаивающе и мягко. Я всегда был честен с ним, и так будет продолжаться и впредь, говорил я, на что пес ответил, что пусть лучше так и будет, потому что он знает пару толковых соло, обитающих в городе, и они с радостью возьмут себе такого пса, как Блад. На это я ответил, что не люблю, когда мне угрожают, и пусть он не вздумает сделать неверный шаг, иначе я ему лапы переломаю. Он разъярился и убрался в сторону.
– Черт с тобой! – крикнул я и пошел к котлу отвести душу с Квиллой Джун.
Но, когда я сунул голову в котел, она уже поджидала меня с пистолетом в руках. Цыпочка саданула точно под правый глаз, и, свалившись на пол, я вырубился.
Глава 6
– Я предупреждал тебя, что ничего хорошего от нее не дождешься, – выговаривал мне Блад, когда я очнулся.
Он смотрел, как я прочищаю и дезинфицирую рану йодом, и хмыкал, когда я морщился. Я сложил свое барахло, собрал на дне котла запасную амуницию, избавился от браунинга в пользу более мощного 06-го. А потом нашел кое-что еще, должно быть, выпавшее из ее одежды.
Это была маленькая металлическая пластинка около трех с половиной дюймов длиной и полутора шириной. А на ней выбиты строчка цифр и в беспорядке расположенные дырки.
– Что это такое? – спросил я Блада.
Он взглянул на пластинку, понюхал:
– Должно быть, какая-нибудь идентификационная карточка. Девушка, наверное, с ее помощью может входить и выходить из подземки.
Эти слова и решили все. Я положил карточку в карман и пошел ко входу в спусковую шахту.
– Куда ты, к черту, направился?! – взвыл Блад позади меня. – Вернись обратно! Тебя там убьют! Альберт, сукин сын, вернись!
Я продолжал шагать. Мне необходимо было отыскать эту суку и вышибить из нее мозги. Даже если придется спуститься для этого в подземку.
Через час я подошел к шахте, ведущей вниз, к Топеку. Временами мне казалось, что Блад идет следом, держась в отдалении. Мне было наплевать. Я был взбешен. И вот передо мной вход – высокий, прямой, безликий столб черного блестящего металла. Он оказался футов двадцати в диаметре, с совершенно плоской верхушкой. Просто колпак, только-то и всего. Я подошел к нему вплотную, покопался в карманах, выискивая металлическую пластинку. Вдруг кто-то потянул меня за правую штанину.
– Слушай, ты, недоумок! Ты не должен туда спускаться!
Я в бешенстве отшвырнул пса ногой. Тот вернулся вновь.
– Выслушай меня!
Я развернулся и уставился на него с ненавистью.
– Альберт…
– Меня зовут Вик, ты, облизывающий яйца!
– Ладно, ладно, шутки кончились. Вик, – его тон смягчился. – Садись, Вик.
Я прямо весь кипел, но понимал, что предстоит серьезный разговор. Пожав плечами, я устроился рядом с ним.
– Слушай, человек, – продолжал пес, – Та курочка действительно выбила тебя из нормальной формы. Ты сам ЗНАЕШЬ, что не можешь туда спуститься. У них там свои порядки и обычаи, они знают друг друга в лицо. Они ненавидят соло. Бродячие стаи совершают рейды по подземкам, насилуя их дочерей и воруя пищу. Они убьют тебя, человек!
– Тебе-то какое дело? Ты же всегда говорил, что без меня тебе будет только лучше, – при этих словах Блад сник.
– Вик, мы прожили вместе почти три года. Были хорошие времена и дурные. Но этот момент может оказаться худшим из всех. Я напуган, человек. Напуган, что ты можешь не вернуться… Я голоден и должен найти какого-нибудь пижона, который взял бы меня… а ты сам знаешь, что большинство соло сейчас возвращаются в стаи и шансов у меня совсем мало. Я уже не так молод… И у меня болят раны.
В словах пса был смысл. Но я не мог перестать думать о той сучке, которая саданула меня рукояткой пистолета. И одновременно возникал образ ее нежной, обнаженной груди и то, как она негромко стонала, когда мы трахались… Я затряс головой и решил, что непременно должен рассчитаться с нею.
– Я должен идти, Блад. Должен.
Он глубоко вздохнул и еще больше сник. Пес понял, что все бесполезно. Я оставался непоколебим.
– Ты даже не представляешь, что она сделала с тобой, Вик!
– Я постараюсь вернуться поскорее. Будешь ждать?
Он помолчал немного, а я весь похолодел. Наконец, Блад произнес:
– Некоторое время. Может быть, я буду здесь, может быть, нет.
Я все понял. Поднялся и обошел вокруг металлического столба. Найдя щель, я опустил в нее карточку. Послышалось гудение, и часть столба отошла в сторону, открыв проход. Я даже не смог разглядеть соединительных швов, так все хорошо было подогнано. Затем открылась какая-то круглая дверца, и я ступил вовнутрь. Я обернулся и посмотрел на Блада. Так мы и смотрели друг на друга…
– Пока, Вик.
– Береги себя, Блад.
– Скорее возвращайся обратно.
– Приложу все усилия.
– Да? Вот и хорошо.
Потом я отвернулся от него. Снова послышалось гудение, и портальные створки входа сошлись за моей спиной.
Мне следовало догадаться! Конечно, время от времени курочки объявлялись наверху, поглядеть, что же делается на поверхности, что случилось с городами. Верно, такое происходило. Но зачем я поверил, что ей давно хотелось узнать, как это происходит между мужчиной и женщиной, что фильмы, которые она видела в Топеке, были сладкими, нравственными и скучными, и что девушки в ее школе шептались о порнокино, и у одной из них оказалась тоненькая книжечка, которую она читала с расширенными глазами… Конечно, я поверил Квилле Джун. Это было логично. Но я должен был заподозрить неладное – ловушку – когда она «потеряла» этот свой пропуск. Слишком уж просто, слишком невинно это выглядело. Идиот!
В ту секунду, когда входное отверстие затянулось за мной, гудение сделалось громче, а стены осветились каким-то холодным светом. Свечение пульсировало, гудение нарастало, пол начал раздвигаться, как лепестки диафрагмы. Но я стоял прочно, как мышонок в мультике, и пока не смотрел вниз, ничего со мной случиться не могло. Я бы не упал.
Но упасть все-таки пришлось. Я не понял, как они это делают, но пол как бы вывернулся, и лепестки диафрагмы сошлись у меня над головой. Я заскользил по трубе, набирая скорость. Скользил не очень быстро – это было не падение, я просто опускался вниз. Теперь я знал, что такое спусковая шахта.
Иногда мне попадались на глаза надписи вроде «10-й уровень» и другие обозначения, иногда видел входные отверстия секций, но нище не мог задержаться. Наконец, я опустился на самое дно и прочел на стене надпись: «Границы города Топека, население 22.860». Приземлился я безо всякого труда, согнув немного ноги в коленях, чтобы смягчить посадку.
Я вновь воспользовался пропуском, диафрагма – на этот раз немного больших размеров – раздвинулась, и я бросил первый свой взгляд на подземку. Я стоял на дне огромной металлической банки, достигающей четверти мили в высоту и двадцати миль в диаметре. На дне этой жестянки кто-то построил город. Красивый город, как картинка из книжки. Маленькие аккуратные домики, плавные изгибы улиц, подстриженные газоны и все остальное, что полагалось иметь такому городку. Кроме солнца, птиц, облаков, дождя, снега, холода, ветра, муравьев, грязи, гор, океана, звезд, луны, лесов, животных, кроме…
Кроме свободы.
Они были законсервированы здесь, как дохлая рыба в жестянке. Я почувствовал, как сжимается мое горло. Мне безумно захотелось исчезнуть отсюда, очутиться наверху, на воле. Меня била дрожь, руки похолодели, на лбу выступил пот. Это было безумием – спускаться сюда! Вон отсюда! Прочь!
Я повернулся, чтобы забраться снова в спусковую шахту, и тогда эта штука схватила меня сзади. Она была приземистой, зеленой, похожей на ящик, имела отростки с рукавицами на концах вместо рук и передвигалась на колесах. Она подняла меня над собой. Я не мог пошевелиться, разве что попробовать пнуть ногой здоровенный стеклянный глаз штуковины. Но вряд ли это помогло бы мне – я был взят в плен и не видел путей к освобождению. Штуковина поехала к Топеке, волоча меня.
Люди были повсюду. Сидели на крылечках, на скамейках, подстригали газоны, бросали монетки в автоматы, рисовали белую полосу посередине дороги, продавали и покупали газеты на углу, мыли окна, подравнивали кусты, собирали молочные бутылки в проволочные корзины, ныряли в общественный бассейн, выставляли ценники в витринах магазинов, прогуливались под ручку с девушками, и все они смотрели, как я качу на этом железном сукином сыне!
У меня в ушах стоял голос Блада, его слова предупреждения: «У них там свои порядки и обычаи, они знают друг друга в лицо. Они ненавидят соло. Бродячие стаи совершают рейды по подземкам, насилуя их дочерей и воруя пищу. Они убьют тебя, человек!»
Спасибо, дружище!
Прощай.
Глава 8
Зеленый ящик прокатился через деловую часть города и притормозил у магазина с надписью на окне: «Бюро добрых услуг». Вкатившись через открытую дверь, он остановился. Меня уже поджидали: дюжина пожилых мужчин и пара женщин, чуть помоложе. Один из них подошел и вынул металлическую карточку из моей руки. Он стал ее разглядывать, перевернул и отдал самому старому из всех – морщинистому старикашке в мешковатых штанах с подтяжками. Старикашка забрал пластинку и бросил ее в верхний ящик стола.
– Обыщите его и заберите оружие, Аарон, – сказал старый хрыч.
– Хорошо, Лу, – ответил мужчина.
Он достаточно быстро и ловко обчистил меня, забрав все, даже нож.
– Освободите его, Аарон, – велел Лу.
Аарон чем-то щелкнул на спине железного ящика, и отростки с рукавицами отпустили меня. Я соскочил со штуковины. Руки мои онемели, места, где их сжимали металлические отростки, болели. У меня очень испортилось настроение. Я гневно уставился на эту компанию.
– Ну, мальчик… – начал было Лу.
– Какой я тебе мальчик, ты…! – заорал я.
Женщины побледнели. Лица мужчин посуровели.
– Я говорил тебе, что ничего не получится, – промямлил другой старикашка, обращаясь к Лу.
– Дурная затея, – поддержал его более молодой мужчина.
Лу подался вперед и вперил в меня свой древний палец.
– Мальчик, тебе лучше вести себя воспитанно!
– Желаю вам, чтобы все ваши дети были уродами!
– Не вижу смысла продолжать, Лу, – проговорил один из мужчин.
– Грязный оборванец! – щелкнула своим клювом женщина.
Лу сердито на меня посмотрел. Его рот превратился в мерзкую черную линию. Я понял, что у сукиного кота не осталось ни одного зуба во рту, который не был бы гнилым и вонючим. Он сверлил меня своими маленькими злобными глазками. Боже, ну и урод, словно птица, которая вот-вот начнет щипать мясо с моих костей. Он приготовился сказать нечто такое, что мне совсем не понравилось бы.
– Аарон, может быть, лучше снова отдать этого малого часовому? – проскрипел старикашка.
Аарон кивнул и направился к зеленой штуковине.
– Ладно, подождите с этим, – проворчал я.
Пожилой остановился, глянул на Лу. Тот кивнул, затем снова подался вперед и нацелил на меня свою птичью лапу.
– Ты готов вести себя хорошо, сынок?
– Да. Да!
– Ты твердо решил?
– Да, да, я твердо решил. Я же не б… Я уверен в себе!
– Тебе придется последить за своим языком.
Я ничего не ответил.
– Ты для нас вроде нового эксперимента, мальчик. Мы пытались заполучить кого-нибудь из вас и другими способами. Посылали хороших ребят захватить одного из ваших маленьких негодников, но никто из них не вернулся. Поэтому мы решили испробовать другой способ и послали девушку.
Я оскалился. Эта Квилла Джун. Я еще доберусь до нее!
Одна из женщин, та, что помоложе, вышла вперед и заглянула мне в лицо.
– Лу, тебе никогда не договориться с этим. Он – мерзкий маленький убийца. Ты только загляни в его глаза!
– Как бы тебе понравилось, если бы я воткнул дуло винтовки тебе в задницу, сука?
Она отпрянула назад. Глазища у дамочки стали бешеными. Лу снова рассердился.
– Извините, – сказал я. – Не люблю, когда меня обзывают разными паршивыми словами. Мужское достоинство, знаете ли.
Старый хрыч огрызнулся на женщину:
– Мэз, оставь его в покое! Я стараюсь поладить с ним по-хорошему, а ты только усложняешь дело!
Мэз нехотя отошла от меня и присоединилась к остальным. Ненависти в ее взгляде не уменьшилось.
– Как я уже говорил, мальчик, ты для нас что-то вроде эксперимента. Мы выстроили этот город около двадцати лет назад и прекрасно живем здесь. Мирно, порядок, люди уважают друг друга, никакой преступности, почтительность к старшим – совершенно замечательное место для жизни. Мы растем и процветаем.
Я ждал, что же последует дальше.
– Но мы обнаружили, что некоторые из наших горожан не могут иметь детей. А те женщины, которые могут рожать, рожают в основном девочек. Нам нужны мужчины.
Меня разбирал смех. Они хотели, чтобы я работал здесь в качестве жеребца. Я по-идиотски заржал.
– Бесстыдство, – угрюмо проговорила одна из женщин.
– Для нас это и так достаточно неловко, парень! Не создавай лишних трудностей, – Лу был смущен.
Боже правый! Я-то тратил большую часть своего времени на поверхности, заставляя Блада вынюхивать мне девок, а они здесь сами пожелали, чтобы я обслуживал из баб. Свалившись на пол, я хохотал, пока слезы не потекли из глаз. Наконец, я поднялся и сказал:
– Ладно. Отлично. Но я возьмусь за это дело только в том случае, если будут выполнены два моих условия.
Лу пристально уставился на меня.
– Во-первых, это Квилла Джун. Вначале я затрахаю ее до потери пульса. Затем съезжу по голове, как она это проделала со мной!
Они пошептались немного, потом разошлись, и Лу ответил:
– Насилия мы не потерпим, но я полагаю, что Квилла может стать первой, как и любая другая девушка. Она может рожать, Ире?
Худой мужик с желтой кожей кивнул. Он выглядел не слишком-то счастливым по этому поводу. Старик Квиллы Джун, как я понял.
– Ну что же, тогда приступим. Выстраивайте их в шеренгу, – и я начал расстегивать свои джинсы.
Женщины завизжали. Мужчины схватили меня и поволокли в какой-то дом, где выделили комнату и сказали, что мне необходимо освоиться с жизнью в Топеке прежде, чем я приступлю к работе. У них так не принято, и все это, э-э, несколько неловко и они должны убедить остальных жителей города, что нашли верный способ. Как я понял из их намеков, если я поработаю на славу, они импортируют сверху еще нескольких молодых бычков и предоставят им свободу действия.
Я прожил несколько дней в Топеке, знакомясь с народом, наблюдая, как они живут и чем занимаются. Здесь было очень мило: они качались в качалках на крылечках, подстригали газоны, продавали газеты, слушали оркестр в парке, мыли окна, подравнивали кусты, бросали палки собакам, чтобы те их принесли назад хозяевам, выставляли цены на овощи перед своими ларьками, прогуливались под ручку с самыми уродливыми девицами, которых я когда-либо видел… Они наскучили мне до смерти!
Через неделю я готов был выть. Я чувствовал, как эта консервная банка давит на меня, ощущал давление земли надо мной!
Они ели искусственную дрянь: искусственные бобы и синтетическое мясо, поддельных цыплят и эрзац-хлеб. Все это казалось мне на вкус смесью мела и пыли.
Вежливость. Боже мой! Меня тянуло блевать от этой лживой ханжеской чепухи, которую они называли учтивостью. Хелло, мистер Такой-то. Хелло, миссис Сякая-то. Как вы поживаете? Как здоровье маленькой Дженни? Как бизнес? Вы идете на встречу общины в среду? И я потихоньку начал разговаривать сам с собой, как сумасшедший.
Этот чистенький, аккуратненький, сладенький образ жизни, который они вели, был способен убить любого вольного человека. Неудивительно, что их мужики не могли сварганить пацанов, сил у них хватало только на девиц.
Первые несколько дней все глазели на меня, словно я вот-вот взорвусь и изгажу их чистенькие, побеленные заборы дерьмом. Постепенно они привыкли к моему виду. Лу отвел меня в магазин и экипировал в комбинезон с рубашкой, которые являлись здесь повседневной одеждой. Мэз, эта заносчивая сука, обозвавшая меня убийцей, начала крутиться возле меня и, наконец, сказала, что хочет подстричь мне волосы и придать цивилизованный вид. Но я быстро раскусил эти «материнские» замашки.
– В чем дело, курица? – пришпилил я ее. – Твой мужик о тебе больше не заботится? – Она попыталась съездить мне по морде, а я расхохотался. – Тогда подстриги ему яйца, бэби. Мои волосы останутся такими, как есть.
Мэз отстала и убралась. Полетела так, словно ей вставили дизельный движок в задницу.
Так я и жил до поры, до времени. Расхаживал по городу, присматривался. Они тоже присматривались, выжидали, изучали меня. В такой обстановке мои мозги не могли работать нормально. Я начал сторониться людей, появилась клаустрофобия, и я частенько забирался под крыльцо дома и сидел там в темноте. Вскоре это прошло. Но осталась раздражительность, излишняя агрессивность, временами я становился просто бешеным. Потом и это прошло. Я перестал психовать и начал искать выход. Внешне же я выглядел тихим, смирившимся и немного отупелым.
Мне дико хотелось убраться отсюда, из этого рафинированного рая. Вспомнив, как скормил Бладу пуделя, должно быть, сбежавшего из подземки, я приступил к поискам выхода на поверхность. Ведь пудель не смог бы подняться по спусковой шахте. Это означало только одно – наверх вели и другие дороги.
Мне разрешалось свободно бродить по городу, пока я соблюдал хорошие манеры. Тот зеленый ящик – часовой – всегда околачивался где-нибудь поблизости. Но я все-таки сумеют разыскать путь наверх. Ничего сверхъестественного – он должен был быть, и я его нашел. А вскоре обнаружил место, где они держали мое оружие.
Я был готов. Почти.
Глава 9
Прошла ровно неделя моего прозябания в городке, когда Лу, Аарон и Ире пришли за мной. К этому времени я совсем одурел. Я сидел на заднем крыльце дома с трубкой и, сняв рубаху, загорал. Только вот солнца не было.
– Доброе утро, Вик, – приветствовал Лу, ковыляя с тростью.
Аарон одарил меня ослепительной улыбкой, которой улыбаются здоровенному быку перед тем, как он собирается вогнать свое мясо в племенную телку. Ире же выглядел неважно. Ему было не по себе. С чего бы это? Не сожру же я его Квиллу!
– О, привет, Лу. Доброе утро, Аарон, Ире, – Лу остался очень доволен моей приветливостью.
Погоди же, дряхлый ублюдок!
– Как ты? Готов встретиться со своей первой леди?
– Всегда готов, Лу, – ответил я, подымаясь.
– Приятно покурить в прохладе, верно? – поддержал разговор Аарон.
Я вынул трубку изо рта.
– Одно удовольствие.
Я улыбнулся. Трубка была даже не раскурена.
Они отвели меня на улицу Маригольд. Когда мы вошли в домик с желтыми ставнями и белым заборчиком, Лу сказал:
– Это дом Ире. Квилла Джун – его дочь.
– Сохрани ее бог, – прошептал я, широко раскрывая глаза.
У Ире запрыгала челюсть. Мы вошли внутрь. Квилла сидела на кушетке рядом с мамочкой, более старой и высохшей своей копией.
– Миссис Холмс, – произнес я и сделал маленький реверанс.
Она улыбнулась. Натянуто, но улыбнулась. Квилла Джун сидела сдвинув ноги и сложив руки на коленях. В волосы была вплетена голубая лента. Этот цвет ей очень шел. Что-то оборвалось у меня внутри.
– Квилла… – прошептал я.
Она подняла глаза.
– Доброе утро, Вик.
Потом мы немного постояли, смущенно переглядываясь. И тут Ире раскричался, чтобы мы отправлялись в спальню и поскорее кончали с этим противоестественным безобразием, пока Господь Бог не возмутился и не послал молнию нам в задницы. Я протянул руку моей цыпочке, и она взяла ее, не поднимая глаз. Мы пошли в заднюю часть дома, в спальню.
– Ты ничего не рассказала им? – удивился я.
Она покачала головой. Неожиданно я понял, что совсем не хочу ее убивать. Мне захотелось обнять ее, очень крепко. Что я и сделал. Она разрыдалась на моей груди, как маленькая девочка. Ее кулачки молотили меня по спине, наверное, от избытка чувств. Немного успокоившись, она начала сыпать словами:
– Вик, мне так жаль! Я не хотела этого делать, но пришлось, ведь я была послана для этого! Мне было так страшно! Я люблю тебя! А теперь, когда ты здесь, с нами, это уже не грязь, правда? Мой папа говорит, что так и должно быть, верно?
Я обнимал и целовал ее, говорил, что все в порядке, что по-другому она поступить не могла. Потом спросил, не хочет ли она уйти со мной? Да, да, да, она действительно очень этого хочет. Но тогда придется причинить боль твоему папочке – добром он нас не отпустит. Девушка была несогласная, хотя не слишком обожала своего выкрикивающего молитвы папочку. К тому же, она была неисправимо добропорядочна. Ну что же, придется действовать на свой страх и риск. По крайней мере, мешать она не станет.
Я поинтересовался, нет ли в комнате чего-либо тяжелого: подсвечника или дубинки. Ничего похожего не нашлось. Я порыскал и отыскал пару носков ее папаши в ящике комода. Затем свинтил медные шарики со спинки кровати и положил их в носок. Взвесив в руке это необычное оружие, я остался доволен. Вполне подойдет для задуманного дела.
Квилла смотрела на меня круглыми глазами.
– Что ты собираешься делать?
– Ты желаешь убраться отсюда?
Она кивнула.
– Тогда становись за дверью. Нет! Лучше забирайся в постель.
Девушка растянулась на кровати.
– О’кей, – удовлетворенно сказал я. – Задери юбку и раздвинь ноги.
Она в недоумении уставилась на меня.
– Делай, что говорю, если хочешь свалить отсюда, – приказал я.
Так она и сделала, а я немножко помог. Затем подошел к двери и сказал:
– Позови отца.
Она заколебалась, но через несколько секунд крикнула голосом, в котором слышались гнев, боль и отчаяние:
– Папа! Папа, зайди сюда, пожалуйста!
Ире Холмс вошел, кинул взгляд на кровать, и челюсть у него отвисла. Захлопнув дверь ногой, я долбанул его по голове изо всех сил. Он немного подергался, перепачкал кровью всю постель и, в конце концов, успокоился. Лицо девушки стало белым, как простыня, глаза вытаращены от ужаса. Кровь и мозги забрызгали ей ноги, и ее вывернуло прямо на пол. Да, теперь она не сможет мне помочь завлечь Аарона. Придется действовать самому. Я открыл дверь и, высунув голову, с обеспокоенным видом сказал:
– Аарон, будьте добры, зайдите на минуточку.
Аарон посмотрел на Лу, который с миссис Холмс переругивался о происходящем в спальне. Старикашка кивнул, и Аарон вошел в комнату. Он увидел кровь Ире у своих ног и открыл рот для крика в тот самый момент, когда я съездил ему по башке. Он упал, как подкошенный. Медлить было нельзя. Я схватил Квиллу за руку и стащил с кровати. Слава богу, она молчала! Хоть тут обошлось без хлопот!
– Пошли!
Девушка попыталась вырвать руку, но я крепко держал ее и не собирался отпускать. Открыв дверь, я вытолкнул цыпочку из спальни. Глаза Лу округлились от изумления, и он начал подниматься, опираясь на свою трость, но тут же обрушился на пол: я вышиб трость из-под этого старого пердуна. Миссис Холмс глазела на нас, гадая, что же случилось с ее стариком.
– Он там, – ответил я на немой вопрос женщины, направляясь к двери. – Господь Бог ниспослал ему в голову.
Мы оказались на улице. Надо было поспешить и успеть забрать оружие до того, как поднимется паника.
Мое оружие хранилось в закрытом шкафчике Бюро Лучшего Бизнеса. Пришлось сделать крюк к моему пансионату, где у меня под крылечком лежал ломик, украденный с заправочной станции. Забрав ломик, мы быстро проскочили деловую часть города и прямиком направились к БЛБ. Клерк попытался остановить меня, но получил ломиком в живот. Взломав шкаф в кабинете Лу, я забрал свой 06-й, 45-й, все припасы к ним, пику, нож, аптечку. Вооружившись, я почувствовал себя более уверенно в этом кастрированном мирке. К этому времени Квилла Джун восстановила способность говорить членораздельно.
– Куда мы идем? О, папа, папа!..
– Хватит пап. Ты говорила, что хочешь быть со мной. Я возвращаюсь наверх, бэби, и если ты не передумала, держись ближе ко мне.
Она была слишком напугана, чтобы возражать. Мы вышли из Бюро, и тут я увидел этот чертов зеленый ящик. Он мчался на нас, растопырив свои отростки. Упав на одно колено, я перекинул ремень 06-го через плечо и, точно прицелившись, выстрелил в огромный глаз часового. Потеряв глаз, эта штука разразилась ливнем искр, и остатки зеленого ящика, пошатываясь, въехали прямо в витрину магазина. Замечательное зрелище!
Я повернулся, чтобы схватить Квиллу и двинуться к выходу из подземки. Девушка исчезла! Оглянувшись по сторонам, я увидел в конце улицы всю их свору во главе с Лу. Старикашка еле шел, опираясь на трость. Точь-в-точь как огромный искалеченный кузнечик.
Раздались выстрелы. Звонкие выстрелы 45-го, который я отдал Квилле так, на всякий случай. Я посмотрел вверх и над крылечком на втором этаже увидел ее, с пистолетом, положенным на поручень. Чисто профессионалка, целящаяся в толпу и выпускающая выстрелы, как Бешенный Билл Элист в фильме 40-го года. Но какая глупость, ей-богу! Глупо тратить на это время и патроны, когда нужно сматываться.
Найдя лестницу, ведущую наверх, я стал подниматься, перескакивая через три ступеньки. Девушка была невменяема и хохотала каждый раз, когда целилась в кого-нибудь. Кончик языка высовывался из уголка рта, глаза блестели – бах! – один из преследователей опрокидывался. Квилле это дело пришлось по вкусу! В тот момент, когда я схватил ее, цыпочка целилась в свою тощую мамочку. Внезапный рывок помешал ей, и она промахнулась, а старая леди, проделав какое-то танцевальное па, продолжала бежать.
Девушка резко повернула ко мне голову. В глазах ее читалась смерть.
– Я промахнулась из-за тебя!
У меня мурашки побежали по коже от ее голоса. Я силой вырвал пистолет из рук этой придурочной. Тупица! Тратить на это патроны!
Волоча ее за собой, я обогнул здание, спрыгнул на какой-то сарай и приказал ей прыгать следом. Она заерепенилась, но я подбодрил цыпочку, заявив:
– Если можешь запросто стрелять в родную мать, стоит ли тревожиться из-за какой-то высоты? Прыгай, и все дела!
Она рассмеялась, будто пташка расщебеталась, и прыгнула. Направившись к двери сарая, мы выглянули. Путь был свободен. Толпу этих ханжей как ветром сдуло.
Нельзя было терять ни минуты, и мы быстрым шагом двинулись к южной окраине Топека. Там находился ближайший выход, который я раскопал во время прогулок. Дорога заняла минут пятнадцать и отняла много сил. Наконец мы остановились перед дверцей воздухозабора, тяжело дыша и изрядно ослабев. Я отколупнул запоры ломиком, и мы залезли внутрь большого воздухозаборного ствола. Внутри были лестницы, ведущие наверх, к свободе. Мы начали подниматься.
Глава 10
Наконец-то эта чертова лестница закончилась. Я отстрелил запоры люка, и мы выбрались наружу, примерно в миле от спусковой шахты. Этим, внизу, следовало знать, что не стоит связываться с соло, особенно с таким, как я. У них не было ни одного шанса.
Девушка валилась с ног от усталости, и я не мог ее винить. Уж очень нелегко дался этот подъем даже мне. Но мне совсем не улыбалось проводить ночь на открытом месте: здесь водились твари, с которыми и днем не пожелаешь встретиться. День подходил к концу. Скоро начнет темнеть. Подставив плечо моей лапоньке и всячески подбадривая ее, я на предельной скорости двинулся к спусковой шахте.
Блад оказался на месте. Выглядел он очень ослабленным: бока ввалились, раны загноились, глаза стали мутными. Но он все-таки дождался! Я наклонился к нему и поднял голову пса. Глаза его открылись, и он тихо произнес:
– Хэй…
Я улыбнулся. Боже, как это замечательно – снова видеть моего пса!
– Мы вернулись назад, дружище.
Блад попытался подняться и не смог.
– Ты ел что-нибудь, дружище? – мягко спросил я.
– Нет. Только вчера удалось поймать ящерицу… или это было позавчера.
Тут он увидел Квиллу Джун и закрыл глаза. Его передернуло.
– Нам лучше поторопиться, Вик, – сказала девушка. – Они могут нагрянуть через спусковую шахту.
Я попытался поднять Блада. Он обвис мешком у меня на руках.
– Слушай, Блад. Я двину в город, раздобуду еду и быстро вернусь. Ты только дождись меня.
– Не ходи туда, Вик, – попросил пес. – Я порыскал там после того, как ты ушел вниз. Стая обнаружила, что мы не изжарились в гимнастическом зале. Не знаю, как. Может, их собаки выследили наш запах. Они отметили нас дурной славой в этом городке, Вик. Мы не можем вернуться туда. Мы должны искать новое место.
Это придавало делу иной оборот. Мы не могли вернуться, а с Бладом в таком состоянии не могли идти на поиски нового места. И я знал, что если хочу остаться соло, мне не обойтись без собаки. Здесь же совсем нечего было есть, а Бладу пища нужна была без промедления, как и медицинский уход. Я обязан был что-то предпринять. И срочно.
– Вик, – голос Квиллы стал высок и капризен. – Пойдем! С ним будет все в порядке. Мы должны спешить.
Я свирепо взглянул на нее. Ну и стерва! Будто не видит, что пес на пределе. Солнце садилось. Блад дрожал в моих руках.
Она надула губки.
– Если ты любишь меня, тогда пойдем скорее!
Я не мог обойтись без собаки. Просто не выживу в одиночку. Я это знал наверняка. Если я ее люблю. Мне припомнилось, как она спросила меня: «Ты знаешь, что такое любовь?»
И все-таки я нашел надежный выход и быстро. Это был небольшой костер, такой, чтобы его не смогла заметить с окраины ни одна стая. Никакого дыма. И после того, как Блад съел свою первую порцию, я отнес его ко входу в воздуховод в миле от костра. И мы провели ночь внутри ствола, на маленьком карнизе. Я держал его на руках всю ночь. Он спал хорошо. Утром я перевязал его. Он выкарабкается. Он сильный.
Пес снова поел. С прошлой ночи осталась масса еды. Я есть не стал. Не испытывал чувства голода.
Мы отправились через разрушенную пустыню. Надеюсь, нам посчастливится найти подходящий город и начать все сначала. Двигались мы медленно. Блад все еще хромал.
Прошло немало времени, прежде чем в моей голове перестал звучать ее голос, спрашивающий меня: «Ты знаешь, что такое любовь?»
Конечно, я знал.
Любой парень любит своего пса.
Птица смерти
1
Вам предстоит экзамен. Можете делать заметки. Оценка за экзамен составит три четверти вашей итоговой оценки. Подсказка: помните, что в шахматах два короля не могут занимать соседние клетки и атаковать друг друга. Каждый из них всемогущ и в то же время совершенно бессилен, поэтому возникает пат. Индуизм – религия политеистическая. Секта Атмана[62] поклоняется божественной искре в человеке, в сущности говоря: «Ты есть Бог». Равные медиавозможности – это не когда одна точка зрения транслируется для двухсот миллионов зрителей в прайм-тайме, а второй достается только ящик из под мыла на углу улицы. Не все говорят правду.
На заметку: не обязательно проходить все части экзамена по порядку – вы можете расставить их, как вам понятнее и удобнее. Переверните экзаменационные листы и приступим.
2
Над озером магмы нависали бессчётные слои горной породы. Магма содрогалась и кипела, изрыгая из своего раскаленного белого нутра яростные брызги, но зеркально-гладкие стены загадочного склепа оставались совершенно нетронутыми, на них не было даже копоти.
В склепе лежал Натан Стэк и спал.
Тень просочилась сквозь глину, угольную породу, мрамор, сланец, кварцит, залежи фосфорита в мили и мили толщиной, диатомит, шпат и диорит – сквозь все слои, разломы, антиклинальные и моноклинальные складки, падения и котловины, через геенну огненную и, наконец, проникла в склеп. Увидев озеро магмы, тень слетела вниз. Треугольное лицо с единственным глазом в центре заглянуло внутрь и увидело Натана Стэка. Четырехпалые руки тени легли на прохладные стены склепа, и они стали прозрачными. Это прикосновение разбудило Натана, хотя до его тела никто не дотрагивался: это его душа почувствовала присутствие тени. Он проснулся и увидел вокруг сияющую сердцевину мира и тень, глядевшую на него своим единственным глазом.
Извиваясь, как змея, тень окутала склеп и вновь потянулась вверх, сквозь земную мантию, к обугленной коре сломанной игрушки, какой теперь стала Земля.
Когда они достигли поверхности, тень перенесла склеп в место вне досягаемости ядовитых ветров и распечатала его. Натан Стэк пытался пошевелиться, но каждое движение давалось ему с трудом. В его голове проносились воспоминания о других жизнях – множестве других жизней других людей. Наконец поток воспоминаний замедлился и стал журчать едва слышно, можно было не обращать на него внимания. Тень протянула руку и дотронулась до обнаженного тела Стэка. Нежно, но крепко обхватив его, она помогла ему подняться на ноги, снабдила одеждой и нашейным мешочком, где лежали ножик, греющий камень и другие полезные вещи. Затем она снова протянула руку, и Стэк вложил в нее свою. Проспав в склепе двести пятьдесят тысяч лет, он снова ступил на поверхность зараженной планеты Земля. Тень согнулась под напором ядовитого ветра и двинулась вперед. Натану Стэку не оставалось ничего другого, кроме как тоже пригнуться и последовать за ней.
3
К Дайре отправили посланника, и он пришел так скоро, как только позволила медитация. Достигнув Вершины, он увидел, что отцы уже ждут его. Они бережно препроводили его в пещеру, погрузились и начали разговор.
– Решение вынесено не в нашу пользу, – сказал Кольчатый Отец. – Нам придется уйти и оставить всё ему.
Дайра не мог этому поверить.
– Но разве они не слышали наши доводы, наши аргументы?
Отец-Клык грустно покачал головой и дотронулся до плеча Дайры.
– Необходимо было разрешить этот спор. Пришло их время. Нам придется уйти.
– Мы решили, что ты останешься, – сказал Отец-Змей. – Нам разрешили оставить одного смотрителя. Ты согласен?
Это было большой честью. Дайра почувствовал себя одиноко, едва они сказали ему, что уходят, но согласился, недоумевая, почему выбрали именно его. Конечно, на то были причины – у отцов всегда были причины, – но спросить он не мог.
Он принял эту почетную миссию, сопряженную с великой печалью, и остался.
Удел смотрителя был тяжел: ему запрещалось противоречить любым слухам и клевете или предпринимать какие-либо действия, если только соглашение явно не было нарушено другой стороной – тем, кто обладал теперь властью. Ему нечем было пригрозить этому другому, кроме Птицы Смерти, а это средство он мог использовать только как крайнюю меру, то есть когда будет уже слишком поздно. Но Дайра был терпеливым, возможно, самым терпеливым из своего народа. Тысячи лет спустя, когда он увидел, к чему всё идет, когда не осталось ни малейших сомнений, чем это кончится, он понял, что именно терпение было причиной, по которой его выбрали смотрителем. Но терпение не спасало от одиночества. И Землю спасти оно не могло. Спасти ее мог только Натан Стэк.
4
1 Змей был хитрее всех зверей полевых, которых создал Господь Бог. И сказал змей жене: подлинно ли сказал Бог: не ешьте ни от какого дерева в раю?
2 И сказала жена змею: плоды с дерев мы можем есть.
3 только плодов дерева, которое среди рая, сказал Бог, не ешьте их и не прикасайтесь к ним, чтобы вам не умереть.
4 И сказал змей жене: нет, не умрете.
5 (Пропущено)
6 И увидела жена, что дерево хорошо для пищи, и что оно приятно для глаз и вожделенно, потому что дает знание; и взяла плодов его и ела; и дала также мужу своему, и он ел.
7 (Пропущено)
8 (Пропущено)
9 И воззвал Господь Бог к Адаму и сказал ему: где ты?
10 (Пропущено)
11 И сказал: кто сказал тебе, что ты наг? Не ел ли ты от дерева, с которого Я запретил тебе есть?
12 Адам сказал: жена, которую Ты мне дал, она дала мне от дерева, и я ел.
13 И сказал Господь Бог жене: что ты это сделала? Жена сказала: змей обольстил меня, и я ела.
14 И сказал Господь Бог змею: за то, что ты сделал это, проклят ты пред всеми скотами и пред всеми зверями полевыми; ты будешь ходить на чреве твоем, и будешь есть прах во все дни жизни твоей;
15 и вражду положу между тобою и между женою, и между семенем твоим и между семенем ее; оно будет поражать тебя в голову, а ты будешь жалить его в пяту.
Темы для обсуждения (5 баллов за каждый правильный ответ)
1. Роман Мелвилла «Моби Дик» начинается словами: «Зовите меня Измаил». Считается, что повествование ведется от первого лица. От какого лица ведется повествование в Бытии? С чьей точки зрения?
2. Кто в этой истории «хороший парень», а кто – «плохой»? Можете ли вы аргументированно поменять их местами?
3. Запретным плодом, который Змей предложил Еве, традиционно считается яблоко. Но яблоки на Ближнем Востоке не распространены. Замените яблоко более правдоподобным плодом из предложенного списка (оливка, инжир, финик, гранат) и обсудите возникновение мифов и их искажение с течением времени.
4. Почему слова «Господь» и «Бог» всегда пишутся с заглавной буквы? Стоит ли нам писать с большой буквы и слово «Змей»? Если нет, почему?
5. Если все существующее создано Богом (см. Бытие, глава 1), зачем ему было создавать самому себе проблемы в виде змея, который будет сбивать с толку другие его создания? И зачем было создавать дерево, о котором Адам и Ева не должны знать и потом тратить столько усилий, чтобы они не смели приближаться к нему?
6. Сравните и противопоставьте «Изгнание из рая», изображенное Микеланджело на своде Сикстинской капеллы, и триптих «Сад земных наслаждений» Босха.
7. Благородно ли поступил Адам, свалив всю вину на Еву? А как насчет Квислинга?[63] Напишите свои соображения о «стукачестве», как о человеческом недостатке.
8. Бог разгневался, когда узнал, что его создания воспротивились его воле. Но если он всеведущ и всемогущ, разве он не знал, что произойдет, с самого начала? Почему он не мог найти Адама и Еву, когда они спрятались?
9. Если Бог не хотел, чтобы Адам и Ева вкусили запретного плода, мог ли он помешать змею соблазнить их? Если мог, то почему не помешал? А если нет – обсудите, возможно ли, что змей обладал таким же могуществом, как и Бог.
10. Продемонстрируйте концепцию «предвзятой подачи новостей» с примерами из двух газетных публикаций.
5
Зеленые ветра срывали прах и пепел с обожженного скелета Земли. Ядовитые и смертоносные, они спускались с небес и рыскали в поисках хоть чего-нибудь живого. Но здесь никто не жил, и ничего живого не осталось. Только пыль, слюда и пемза, да еще гора, черная ониксовая игла на горизонте. К этой горе и направлялись Натан Стэк с тенью. Они шли весь день, а когда стемнело, они выкопали яму, и тень смазала ее стены похожим на клей веществом, которое было у Стэка в мешочке. Стэк спал беспокойно, прижимая к груди греющий камень и дыша через трубку-фильтр, которую тоже нашел в мешочке.
Однажды его разбудил шум крыльев. Он открыл глаза и увидел странных существ, похожих на огромных летучих мышей. Они пикировали с неба, целясь прямо в яму, но Стэка с тенью, похоже, не видели. Существа изрыгали тонкие фосфоресцирующие нити, а после снова взмывали в небо, где их подхватывал ветер. Мерцающие нити медленно опустились на землю и погасли. Стэку с трудом удалось заснуть снова.
Морозным утром, когда ледяной свет придал земле голубоватый оттенок, тень с трудом выбралась из-под слоя пыли и поползла вверх, где застыла и осталась лежать, вцепившись скрюченными пальцами в зыбучую почву. Внизу в пыли зашевелился Стэк и протянул вверх дрожащую руку, моля о помощи. Преодолевая усилившийся за ночь ветер, тень скользнула назад к яме, ухватила Стэка за руку, поднатужилась и вытащила из предательского праха. Они растянулись на земле, пытаясь хоть что-то разглядеть и не вдыхать смертоносную пыль.
– Почему здесь всё так… Что случилось? – спросил Стэк, перекрикивая ветер.
Вместо ответа тень долго смотрела на него, а потом очень медленно подняла руку и стиснула свои четыре пальца в кулак. Жест, означающий гибель, был понятен без слов.
Они снова потащились к горе.
6
Ониксовая игла поднималась из преисподней, силясь дотянуться до израненного неба. Ужасное высокомерие с ее стороны – ничто не должно и пытаться выбраться из этой юдоли скорби. Но черная гора попыталась, и ей это удалось. Она походила на древнего старца: изборожденная морщинами трещин, всеми позабытая, но с гордо поднятой головой. Она не собиралась поддаваться разрушению и силе притяжения, о нет – она стремилась к небу. Лишь ее черный силуэт, одинокий в своем упорстве, нарушал монотонное уныние горизонта. Еще через двадцать пять миллионов лет гора, возможно, сгладится, и богиня ночи украсит ею чело. Но пока клубы пыли и ядовитые ветры лишь чуть смягчили ее суровый профиль, как будто сами боги оберегали ее.
На вершине горы мерцали огни.
7
Стэк обнаружил, что фосфоресцирующие нити, которыми испражнялись огромные летучие мыши – это споры, превратившиеся теперь в странные трубчатые растения. Их бледные щупальца пробивали растрескавшуюся породу и вылезали на бледный утренний свет. К тому времени, как затухающий красный уголек умирающего солнца с трудом выполз на небосклон, они уже достигли полного роста. Одно щупальце обвилось вокруг щиколотки Стэка; он закричал, и второе щупальце тут же обхватило его за шею. Щупальца были покрыты ежевичного цвета соком, обжигавшим кожу, как кислота. Тень по-змеиному скользнула к Стэку, приблизила свою треугольную голову к его шее и впилась в растение зубами. Из разорванного щупальца брызнула густая черная жидкость; тень трепала его, пока оно не отпустило шею полузадушенного Стэка. Он тут же выхватил из мешочка нож и перерезал второе щупальце, железным кольцом сомкнувшееся вокруг его щиколотки. Раненое растение испустило вопль, похожий на те, что он слышал ночью, отпустило его ногу и уползло обратно в грунт, а Стэк с тенью снова с трудом поплелись к горе, цепляясь за умирающую землю.
Высоко в кровавом небе кружила Птица Смерти.
8
В своем мире они жили в пещерах с гладкими, словно промасленными стенами. Они жили миллионы лет, эволюционируя и постепенно населяя разные уголки вселенной. Когда им наскучило создание империи, их эволюция приняла иное направление, и отныне они посвящали большую часть времени написанию причудливых песен мудрости и созданию прекрасных миров для других народов. Но они были не единственными творцами миров, и иногда между народами-созидателями возникали правовые конфликты. В таких случаях созывался третейский суд; судьи были представлены народом, чей raison d’ être[64] заключался в непредвзятости, разумном подходе к делу и тщательном распутывании запутанных клубков взаимных претензий. Для этого народа безупречное исполнение своих обязанностей было делом чести. Они веками оттачивали свои судейские таланты в самых сложных и запутанных делах и, наконец, достигли такого уровня, что вынесенные ими суждения стали считаться окончательными и не подлежащими обжалованию. Спорящие стороны беспрекословно подчинялись решению судей не только потому, что их решения всегда были мудрыми и справедливыми (хотя довольно своеобразными), но и потому, что если бы их вердикт подвергся сомнению, раса судей уничтожила бы себя. В самом священном месте своей планеты они построили машину праведности, которая, если ее включить, испускала импульс, разрушающий их хрупкие панцири (этот народ был похож на изящных сверчков размером не больше человеческого пальца). Судей необычайно высоко ценили в цивилизованных мирах, и их потеря стала бы настоящей катастрофой, поэтому их честь и непредвзятость никогда не ставились под сомнение. Все народы подчинялись их решениям.
Народ Дайры тоже беспрекословно подчинился вердикту. Они передали бразды правления другим и ушли, оставив одного-единственного смотрителя – Дайру (мудрая уступка со стороны судей) с Птицей Смерти в качестве компаньона. Сохранилась запись последней встречи Дайры с отцами его народа, которые поручили ему эту миссию. Происходящее нельзя было больше оставлять без внимания – сами судьи в срочном порядке сообщили об этом отцам народа Дайры. В последний момент Великий Кольчатый Отец предупредил Дайру, что скоро эта планета окажется в руках Безумца, и рассказал, что тот сотворит с ней. Великий Кольчатый Отец, который приобрел свои кольца мудрости за сотни лет добрых дел, деятельного познания и продолжительных медитаций, приведших к созданию многих чудесных миров, был самым почитаемым из отцов и оказал Дайре великую честь, явившись к нему сам, вместо того чтобы вызвать его к себе.
– У нас остался только один дар для этого мира, – сказал он. – Мудрость. Скоро придет Безумец. Он будет великим лжецом, он скажет: «Я создал вас». А нас уже не будет, и между этим народом и Безумцем останешься только ты. Ты один сможешь наделить их мудростью, которая поможет им сразить его в будущем.
С этими словами Великий Кольчатый Отец нежно погладил Дайру в знак дружеской привязанности, как было принято среди их народа. Дайра был глубоко тронут и не нашелся, что ответить. А потом Великий Отец ушел, и Дайра остался один. Как и было предсказано, явился Безумец и завладел умами народа этой планеты. Дайра поделился с ними мудростью. Шло время; Дайра утратил свое имя, теперь его звали Змей. Новое имя было презираемо всеми, но Дайра видел, что информация, которую получил Великий Кольчатый Отец, была верной, и вот он выбрал одного человека и наделил его искрой. Всё это где-то записано, в конце концов, это наша история.
9
Этим человеком был не Иисус из Назарета, но, возможно, прокаженный Симон[65]. Точно не Чингиз Хан, но, может быть, простой воин из его орды. Не Аристотель, но один из тех, кто внимал Сократу на агоре. Не колченогий, который изобрел колесо, и не тот, кто первым стал раскрашивать синей краской не себя, а стены пещеры, но кто-то, кто находился неподалеку. Не Ричард Львиное Сердце, не Рембрандт, не Ришелье, не Распутин, не Роберт Фултон[66] и не Махди[67]. Просто человек с искрой внутри.
10
Однажды, в самом начале, Дайра пришел к этому человеку. Искра уже жила в нем, но ее свет нужно было превратить в энергию. Поэтому Дайра отправился к человеку и сделал всё, что требуется, прежде чем Безумец узнал об этом. Когда Безумец обнаружил, что Дайра (Змей), приближался к Человеку, Дайра быстро нашел правдоподобное объяснение. Это объяснение стало легендой, которая дошла до нас, как история Фауста.
11
Вот как искра стала энергией.
На сороковой год своего пятисотого воплощения Человек, даже не подозревающий о своей роли в истории этого мира, тащился под палящим солнцем по ужасной пустыне.
Он был бербером и никогда не задумывался о природе тени. Тень дарила прохладу и спасала от солнца – вот и всё, что его интересовало. Но эта тень была другой. Она спустилась по барханам, как египетский хамсин, как песчаная буря, как африканский харматан. Все эти ветры были ему знакомы в предыдущих жизнях, о которых он позабыл. Тень налетела на него, словно сирокко, оглушила, вырвала воздух из его легких. Человек упал, и тень потащила его сквозь пески – все глубже и глубже, к центру Матери-Земли.
Земля была живой. Она была покрыта деревьями, и реками, и скалами, полными глубоких каменных мыслей. Земля дышала, чувствовала, мечтала, рождала, смеялась и размышляла обо всем на свете тысячи лет – огромное живое существо в океане космоса.
«Какое чудо», – подумал Человек. Прежде он не понимал, что Земля – его мать, не знал, что она живет своей жизнью, отдельной от людей, хотя и тесно связанной с ними. У матерей есть и своя жизнь.
Дайра (он же Змей, он же Тень) снес Человека вниз, где горящая внутри него искра стала энергией, и Человек слился с Землей. Его плоть растаяла и влилась в прохладную почву. Его глаза засветились тем огнем, который мерцает в самых темных уголках планеты, и он узрел, как мать заботится о своих детях: червях, корнях растений, реках, которые низвергаются водопадами со скал, и коре деревьев. Мать-Земля еще раз прижала его к своей груди, и он постиг радость ее жизни.
«Запомни это», – сказал ему Дайра.
«Какое чудо», – подумал Человек…и снова очутился в песках пустыни, совсем забыв, как он спал на груди у своей истинной матери, как любил ее и наслаждался ее близостью.
12
Натан Стэк и тень устроили привал в небольшой пещере у подножия горы: неглубокой, но расположенной под таким углом, что ядовитая пыль не могла проникнуть туда. Они положили на пол греющий камень, и в пещере стало тепло. Тень удобно устроилась в сумраке, закрыла свой единственный глаз и отправила свой охотничий инстинкт поискать еды. Ветер скоро принес крик добычи. После того как Стэк поел и пришел в относительно благостное расположение духа, он заговорил с тенью.
– Долго я там…спал?
– Четверть миллиона лет, – прошелестела тень.
Стэк не знал, что ответить. Такой срок был неподвластен пониманию. Тень, казалось, поняла его без слов.
– Для нашего мира это совсем немного.
Натан Стэк был человеком, способным в случае чего на ус- тупки.
– Наверно, я здорово устал, – улыбнувшись, сказал он.
Тень не ответила.
– Я не очень понимаю, что происходит. По правде сказать, это до чертиков пугает: умереть и проснуться вот так.
– Ты не умер. Тебя просто забрали и поместили туда. Потом ты всё поймешь, обещаю.
– Забрали? Кто?
– Я. Когда подошло время, я нашел тебя и отнес тебя туда, вниз.
– Это все еще я, Натан Стэк?
– Если тебе этого хочется.
– Но я – это я?
– Ты всегда был собой. У тебя было много имен, много тел. Но искра всегда жила в тебе.
Стэк хотел было что-то сказать, и тень добавила:
– Ты всегда был на пути к самому себе.
– Но кто я, черт возьми? Я все еще Натан Стэк?
– Если тебе этого хочется.
– Слушай, ты и сам, похоже, не очень-то в этом уверен. Ты пришел за мной… в смысле, я проснулся, а рядом ты. Кому, как не тебе, знать, как меня зовут?
– Ты прожил много жизней, и у тебя было много имен. Натан Стэк – это всего лишь то имя, которое ты помнишь. Когда я впервые пришел к тебе, тебя звали совсем не так.
Стэк боялся ответа, но все же спросил:
– Как же меня тогда звали?
– Иш-Лилит, муж Лилит. Ты помнишь ее?
Стэк попытался вспомнить, но это было столь же невыполнимо, как и объять разумом сон длиной в четверть миллиона лет.
– Не помню. Но были ведь и другие женщины?
– У тебя было много женщин – тех, кто пришел на смену Лилит.
– Ничего не помню.
– Ее имя не так важно. Но когда Безумец отнял у тебя Лилит и дал тебе другую жену, я понял, чем все кончится. Я понял, что грядет Птица Смерти.
– Не хочу показаться дураком, но я понятия не имею, о чем ты толкуешь.
– Прежде, чем наступит конец, ты всё поймешь.
– Это ты уже говорил, – Стэк помолчал, глядя на тень. – А как тебя звали тогда?
– До того, как мы повстречались, меня звали Дайра.
Тень произнесла это имя на своем родном языке, и Стэк не смог повторить его.
– До того, как мы повстречались… – сказал он. – А как тебя зовут сейчас?
– Змей.
Мимо входа в пещеру мелькнуло что-то, издав звук, похожий на чавканье болотной трясины.
– Почему ты оставил меня там, внизу? Зачем ты вообще пришел ко мне? О какой искре ты говоришь? Почему я не могу вспомнить свои прошлые жизни? Чего тебе от меня нужно?
– Тебе нужно поспать. На гору подниматься долго. И холодно.
– Я двести пятьдесят тысяч лет проспал, отдохнул на славу, – сказал Стэк. – Почему ты выбрал меня?
– Поговорим позже. Спи. Сон нужен не только для отдыха.
Тьма сгустилась вокруг Змея и расползлась по пещере. Натан Стэк прилег к теплому камню, и чернота окутала его.
13Материал для дополнительного чтения
Это эссе, которое явно апеллирует к определенным эмоциям. Прочитайте его и спросите себя, какое отношение оно имеет к обсуждаемой теме. Что пытается сказать автор? Удалось ли ему донести до нас свою мысль? Поможет ли это эссе лучше понять суть обсуждаемой темы? Напишите на оборотной стороне экзаменационного листа собственное эссе (максимум 500 слов) на тему потери любимого человека или животного. Если вы не пережили такой утраты, опишите воображаемую ситуацию.
Абу
Вчера умер мой пес, Абу. Одиннадцать лет он был моим самым близким другом. Это благодаря ему я написал историю про мальчика и его собаку, которую прочитало столько людей. По этой истории сняли фильм, который был отлично принят публикой. Собака в этом фильме была очень похожа на Абу – настоящая личность. Конечно, невозможно наделить собаку человеческим чертами, но он был уникальным существом с яркой индивидуальностью и впускал в свою жизнь только тех, кого выбрал сам, так что как обычного пса его тоже воспринимать невозможно. Если не считать чисто генетических собачьих характеристик, Абу вел себя совсем не по-собачьи. Мы встретились, когда я приехал в приют для животных на западе Лос-Анджелеса. Мне хотелось завести собаку, потому что я был одинок и помнил, что в детстве, когда у меня не было друзей, мой пес стал мне другом. Однажды я уехал в лагерь, и, вернувшись, обнаружил, что пока мой отец был на работе, наша престарелая соседка вызвала живодеров, и они увезли мою собаку и сунули ее в газовую камеру. Ночью я пробрался к ней во двор и увидел на бельевой веревке коврик. Рядом на столбике висела выбивалка для ковров. Я стащил ее и закопал в землю.
В приюте была очередь, и передо мной стоял мужчина, который хотел сдать в приют щенка, возрастном примерно с неделю. Это был щенок породы пули – венгерская овчарка. Очень грустный малыш. Мужчина был заводчиком; у его суки родилось слишком много щенят, вот он и принес в приют лишнего, чтобы ему нашли дом или усыпили. Щенка унесли, и человек за конторкой подозвал меня. Я сказал, что хочу взять собаку, и он провел меня внутрь, к рядам клеток. В одной из них три пса постарше нападали на крошку пули. Он был совсем малыш, и они подмяли его под себя, но он все еще отчаянно сопротивлялся.
– Вытащите его оттуда! – завопил я. – Я его возьму, вынимайте его!
Щенок обошелся мне в два доллара. Самые удачно потраченные два бакса в моей жизни.
Мы поехали домой; малыш лежал на пассажирском сиденье и смотрел на меня. Я уже подобрал несколько вариантов кличек, но когда мы вот так посмотрели друг на друга, у меня в голове всплыла сцена из фильма Александра Корды «Багдадский вор». В этой сцене злой визирь, которого играл Конрад Фейдт, превратил маленького воришку Абу, которого играл Сабу, в собаку. Для превращения в фильме использовали эффект наложения человеческого лица на морду собаки, так что на мгновение у собаки сделалось очень человеческое выражение лица. Как раз такое выражение было на мордочке малыша пули.
– Абу, – сказал я.
Щенок никак не отреагировал на новое имя, да и какое ему было дело до имени. Но с тех пор его звали Абу.
Никого из моих гостей Абу не оставлял равнодушным. Когда он чувствовал, что от человека исходит положительная энергия, он тут же подходил и устраивался у его ног. Он обожал, когда его чесали за ушами, и, невзирая на годы строгих замечаний, упорно продолжал клянчить еду у стола, ибо знал, что большинство моих гостей – малодушные тюфяки, которые не в состоянии противостоять скорбному взгляду, достойному Джеки Кугана в роли Малыша[68].
Еще у Абу был встроенный детектор паршивых людей. Если мне кто-то нравился, а Абу этого человека не принимал, тот всегда на поверку оказывался дрянью. Я всегда примечал, как он ведет себя с новыми людьми, и, должен признаться, его реакция влияла и на мою – к людям, которых сторонился Абу, я начал относиться настороженно. Женщины, с которыми у меня не сложилось, все равно продолжали ко мне заходить, чтобы навестить пса. У Абу был свой круг близких друзей, многие из которых не имели ко мне никакого отношения, в их числе – одни из самых красивых актрис Голливуда. Одна прелестная леди регулярно приглашала его на воскресные прогулки по пляжу и даже присылала за ним своего шофера. Я никогда его не спрашивал, что там было, он ведь не умел говорить.
В прошлом году его здоровье пошатнулось, но я долго ничего не замечал, потому что Абу до самого конца вел себя, как щенок. Но кое-что все-таки изменилось: он стал слишком много спать, его стало тошнить от любой еды, даже от настоящих мадьярских блюд, которые специально для него готовили наши соседи-венгры. Я понял, что что-то не так, когда Абу напугался во время большого землетрясения. Раньше он вообще ничего не боялся. Он с лаем бросался на тихоокеанский прибой и с гордо поднятой головой вышагивал мимо самых злющих кошек. Но тут он настолько напугался, что запрыгнул ко мне в кровать и обхватил меня лапами за шею так крепко, что я едва не стал единственной жертвой землетрясения. Я несколько раз сводил его к ветеринару, но этот идиот настаивал, что все дело в неправильной диете. Однажды в воскресенье я нашел Абу в грязи на заднем дворе. Его рвало уже одной желчью. Он был весь в блевотине, зарывался носом в землю, чтобы сбить жар, и еле дышал. Я отвез его к другому ветеринару.
Сначала в клинике подумали, что это просто старческое недомогание и Абу можно спасти. Но рентген показал раковую опухоль, разъевшую его желудок и печень.
Я, как мог, оттягивал неизбежное: не мог даже представить себе жизни, в которой не будет Абу. Но вчера я все-таки поехал в клинику и подписал бумаги на эвтаназию.
– Мне бы хотелось сначала немного побыть с ним, – сказал я.
Врач принес Абу и посадил на смотровой стол. Бедняга жутко исхудал. От всегда внушительного животика ничего не осталось. Мышцы задних лап ослабли, он едва мог стоять, но все же потянулся ко мне и сунул нос мне в подмышку. Я поднял его голову, посмотрел на забавную морду (мне всегда казалось, что он похож на Лоренса Тэлбота – «Человека-волка»)[69]. Абу всё понимал. Проницателен до самого конца, да, дружище? Он всё понимал, и ему было страшно. Он весь дрожал от страха. Трясущийся меховой шар. Раньше, когда он лежал на полу, его можно было принять за коврик из овечьей шкуры – не поймешь, где голова, где хвост. Худой, всё понимающий, трясущийся, но все равно щенок. Я зажмурился и стал плакать, пока нос не распух, а он прижимался ко мне. Раньше мы никогда не распускали нюни, и мне было стыдно перед ним, что я так раскис.
– Я должен это сделать, дружок, должен. Тебе больно, ты есть не можешь. Я должен.
Но Абу не хотел ничего знать.
Вошел ветеринар. Он был хорошим парнем и спросил, не хочу ли я уйти. Сказал, что сам обо всем позаботится. Но тут Абу снова посмотрел на меня. В фильме Казана «Вива, Сапата!» с Марлоном Брандо есть сцена, где близкого друга Сапаты[70] уличают в сговоре с правительственными войсками. Этот друг был с Сапатой еще в горах, с самого начала революции. И вот повстанцы приходят за ним, чтобы увести его на расстрел; Брандо встает, чтобы уйти, но друг берет его за руку и с чувством говорит: «Эмилиано, застрели меня сам».
Абу смотрел на меня, и я понимал, что он всего лишь пес, но его взгляд говорил понятнее всяких слов: «Не оставляй меня с ними».
Я держал его голову, пока ветеринар накладывал ему на лапу жгут; когда игла вошла в вену, Абу отвернулся от меня. Невозможно точно сказать, когда он пересек границу жизни и смерти. Он просто положил морду мне на руку, закрыл глаза и покинул этот мир. Ветеринар помог мне завернуть Абу в простыню, и я повез его домой. Он лежал на пассажирском сиденье – в точности как когда я вез его домой одиннадцать лет назад. Я отнес его на задний двор и стал рыть могилу. Я копал несколько часов, плакал и разговаривал то с ним, то сам с собой. У меня получилась очень аккуратная могила – с ровными углами и гладкими стенами; всю лишнюю землю я выгреб руками. Я положил Абу в яму; он казался таким крошечным, а ведь был крупным псом, мохнатым, веселым. Я засыпал его землей, а затем вернул на место большой кусок дерна. Вот и все. Я не мог оставить его с ними.
Конец
Вопросы для обсуждения
1. Имеет ли значение, что слово god (бог) наоборот читается как dog (собака)? Если да, то какое?
2. Пытается ли автор наделить животное человеческими чертами? Почему? Изложите свои соображения об антропоморфизме с точки зрения постулата «Ты есть Бог».
3. Изложите свои соображения о любви, которую автор демонстрирует в этом эссе. Сравните и противопоставьте ее другим формам любви: к женщине, к ребенку, к матери, любви ботаника к растениям, любви эколога к Земле.
14
Натан Стэк говорил во сне.
– Почему ты выбрал меня? Почему я?
15
Мать, как и Земля, страдала.
В большом доме было очень тихо. Доктор ушел, а родственники отправились в город поужинать. Натан Стэк сидел у постели матери и смотрел на нее. Мать выглядела как дряхлая старуха; она вся усохла и сморщилась, кожа приобрела пепельный оттенок. Стэк тихо плакал.
Мать дотронулась до его колена; он поднял глаза и увидел, что она смотрит на него.
– Ты не должна была видеть, как я плачу, – сказал он.
– Я была бы разочарована, если бы ты не плакал, – мягко ответила мать.
– Как самочувствие?
– Болит. Доктор пожадничал с обезболивающим.
Стэк прикусил губу. Доктор глушил боль лошадиными дозами, но боль была сильнее. Мать задрожала – начинался особенно сильный приступ. Стэк смотрел, как из ее глаз исчезает жизнь.
– Как твоя сестра?
Он пожал плечами.
– Ты же знаешь Шарлин. Ей грустно, но это рациональная грусть.
Мать слабо улыбнулась.
– Ужасно с моей стороны говорить такое, но твоя сестра – не самая приятная женщина, Натан. Я рада, что это ты здесь, со мной.
Она подумала и добавила:
– Может, мы с отцом что-то ей недодали на генном уровне. Она получилась какой-то незавершенной.
– Принести тебе чего-нибудь? Может, воды?
– Нет, ничего не нужно.
Стэк посмотрел на ампулу с обезболивающим. Рядом с ней, на сложенном белом полотенце, поблескивал шприц. Стэк почувствовал на себе взгляд матери. Она знала, о чем он думает. Он быстро отвел взгляд от шприца.
– Жизнь бы отдала за сигарету, – сказала мать.
Стэк засмеялся. В шестьдесят пять лет, с ампутированными ногами, левосторонним параличом и раком, который медленно прогрызал путь к ее сердцу, она так и осталась оторвой.
– Про сигареты можешь забыть.
– Тогда почему бы тебе не использовать эту машинку и не выпустить меня на свободу?
– Заткнись, мать.
– Ох, Бога ради, Натан! Если повезет, мне остались считанные часы. Если не повезет – месяцы. Мы уже столько об этом говорили. Ты же знаешь, меня не переспорить.
– Я тебе говорил, что ты довольно стервозная старушка?
– Говорил, но я все равно тебя люблю.
Натан встал и отошел к стене. Пройти сквозь нее он не мог и вместо этого стал ходить кругами по комнате.
– Никуда тебе от меня не деться.
– Господи, мама! Прошу тебя!
– Ну, хорошо. Поговорим о бизнесе.
– На бизнес мне сейчас глубоко плевать.
– О чем нам тогда говорить? Как пожилая леди может с пользой провести последние минуты жизни?
– Меня от тебя просто в дрожь бросает. Я думаю, что ты испытываешь от всего этого какое-то нездоровое удовольствие.
– А какое же еще удовольствие я могу испытывать?
– Считай это приключением.
– Да уж, приключение хоть куда. Жаль, что твой отец не смог полностью насладиться им.
– Сомневаюсь, что ему понравилось быть раздавленным гидравлическим прессом.
Мать снова улыбнулась.
– Ну хорошо, может, и понравилось. С вас двоих сталось бы обсудить это и обследовать оставшееся от него месиво. – А ты весь в нас пошел.
Она была права, он не мог этого отрицать – да и не стал бы. Он был таким же суровым, нежным и бесшабашным, как и его родители. Он помнил всё: дни, проведенные в джунглях Бразилии, охоту на Каймановых островах, работу на отцовской фабрике, и знал – когда придет его час, он насладится каждым мгновением смерти, как его мать.
– Скажи, мама… я всегда хотел знать: это папа убил Тома Голдена?
– Сделай укол, тогда скажу.
– Я Стэк. Мы взяток не даем.
– Я тоже Стэк, и я знаю, как далеко мы готовы зайти, чтобы удовлетворить свое любопытство. Сделаешь укол – скажу.
Он сменил направление и начал ходить против часовой стрелки. Мать смотрела на него, ее глаза сверкали, как вода в фабричных резервуарах.
– Старая сучка.
– Как тебе не стыдно, Натан. Выходит, ты сукин сын? Скорей уж твоя сестрица сукина дочка. Я говорила тебе, что родила ее от другого мужчины?
– Не говорила, но я знал.
– Тебе бы он понравился. Он был шведом. И отцу твоему он нравился.
– Отец поэтому ему руки переломал?
– Возможно. Но швед никогда не жаловался. В то время одна ночь со мной стоила пары сломанных конечностей. Сделай мне укол.
В конце концов, пока остальная семья пребывала где-то между закусками и десертом, он наполнил шприц и сделал укол. Когда наркотик дошел до сердца, ее зрачки расширились, но она собралась с силами и сказала:
– Уговор есть уговор. Твой отец не убивал Тома Голдена – его убила я. Ты настоящий мужчина, Натан, и ты бунтовал против нас, как мы того и хотели, а мы любили тебя гораздо больше, чем ты думаешь. Хотя ты ведь знаешь, что любили, хитрый ты сукин сын?
– Знаю, – ответил он, и мать умерла. Он заплакал – вот вам и вся поэзия.
16
– Он знает, что мы идем.
Они карабкались по северному склону черной горы. Змей обмазал ноги Стэка чем-то вроде густого клея. Подниматься было тяжело, зато Стэк не скользил.
Они остановились передохнуть на узком скальном карнизе, и Змей, впервые с начала их путешествия, заговорил о том, что их ждет впереди.
– Он знает, что мы идем.
– «Он»?
Змей не ответил. Стэк тяжело привалился к скале. На нижних склонах им постоянно попадались мерзкие существа вроде слизняков, которые пытались к нему присосаться. Когда Змей отгонял их, они присасывались к камням; Змея они не трогали. Стэк видел высоко над собой мерцающие огни, и ужас сгущался в нем. Незадолго до карниза они наткнулись на пещеру, где спали те огромные летучие мыши. Почувствовав присутствие человека и Змея, они обезумели и заметались по пещере с криками, от которых Стэку сделалось тошно. Змей помог ему, и они благополучно миновали жуткое место, и вот теперь Змей отказывался отвечать на вопросы.
– Мы должны идти дальше.
– Потому что он знает, что мы здесь, – саркастично заметил Стэк.
Змей молча полез вверх. Стэк закрыл глаза. Когда Змей повернулся к нему, Стэк сказал:
– И шагу не сделаю.
– Нет причин, почему тебе не следует этого знать.
– И все же, приятель, у меня такое чувство, что ты не собираешься ничего рассказывать.
– Время еще не пришло.
– Слушай, если я раньше не спрашивал, это не значит, что я не хочу знать. И ведь ты уже рассказал мне кое-что, от чего с ума сойти можно, так? Ты сказал, что я стар, как…как я не знаю кто, но мне кажется, ты намекаешь на то, что я – Адам…
– Это так.
– И… – Стэк уставился на Змея, осмыслил то, что, казалось бы, невозможно осмыслить, тихо промолвил: – Змей, – помолчал еще и наконец попросил: – Пошли мне еще один сон, чтобы я мог узнать остальное.
– Наберись терпения. Тот, кто живет на вершине, знает, что мы идем; он не знает, какую опасность ты для него представляешь, но я смог утаить это лишь потому, что ты не знаешь себя.
– Тогда скажи вот что: тот, кто наверху, хочет, чтобы мы добрались туда?
– Он позволил нам, потому что не знает, как это опасно.
Стэк кивнул, решив продолжать восхождение, и склонился в шуточном поклоне: после вас, мистер Змей. Змей полез вверх, крепко прижимая к скале свои плоские ладони. Они поднимались все выше и выше, к самой вершине.
Птица Смерти спикировала вниз и снова воспарила к луне. Время еще не пришло.
17
Дайра пришел к Натану Стэку на закате – появился из ниоткуда в комнате для совещаний в головном здании промышленного консорциума, в который Стэк превратил унаследованный от родителей бизнес.
Стэк сидел в надувном кресле над столом заседаний, за которым принимались самые важные решения. Он был один, остальные давно уже ушли, и комната погрузилась в полумрак, освещаемый только слабым светом заходящего солнца.
Тень прошла сквозь стену, в момент этого прохождения стена превратилась в розовый кварц, а затем вернулась в свое обычное состояние. Тень стояла и смотрела на Натана Стэка, который долго не сознавал, что в комнате есть еще кто-то.
– Тебе пора, – сказал Змей.
Стэк поднял голову, и его зрачки расширились от ужаса, ибо тот, кого он увидел, был, несомненно, дьяволом: клыки, тускло поблескивающие рога, извилистый хвост с лопаткой на конце, волосатые козлиные ноги, копыта, оставляющие на ковре огненные отпечатки, глубокие и темные, как колодцы с нефтью, глаза, вилы, отороченный атласом плащ, когти – все атрибуты нечистого налицо. Стэк попытался крикнуть, но не смог издать ни звука.
– Всё не так, как ты думаешь, – сказал Змей. – Пойдем со мной, и ты всё поймешь.
Он произнес это с грустью – можно было полумать, что дьявола оклеветали. Стэк яростно замотал головой.
Время пришло, объяснять было некогда. Дайра протянул руку, и Натан Стэк встал, оставив свою безжизненную оболочку в надувном кресле. Змей взял его за руку и повел за собой сквозь розовый кварц.
Они спускались все ниже и ниже.
Мать страдала. Она была больна уже целую вечность, но Стэк знал, что ей осталось недолго. Мать тоже это знала. Она решила спрятать свое дитя – спрятать его глубоко у себя в груди, где даже Безумец его не найдет.
Дайра отвел Стэка в ад.
В аду было хорошо: тепло и безопасно. Ни один безумец сюда бы не дотянулся.
Земля стонала, терзаемая неизлечимой болезнью. Народы гибли, океаны вскипали, остывали и затягивались слизью, воздух полнился пылью и смертоносными газами, плоть плавилась, как масло, небеса потемнели, солнце потускнело и затуманилось. Растения пожирали сами себя, животные становились калеками и бесились, деревья сгорали, превращаясь в стеклянные, бьющиеся от ветра скелеты. Земля умирала долгой и мучительной смертью, а глубоко в ее груди спал Натан Стэк.
Наверху, среди звезд, кружила Птица Смерти, ожидая сигнала.
18
На самом верху Стэк увидел сквозь ледяной, наполненный пылью ветер святилище вечности, столп памяти, гавань освобождения, магазин игрушек создателя, хранилище совершенства, вместилище мыслей, памятник желания, лабиринт чудес, катафалк отчаяния, подиум решений, горн последних отчаянных попыток. На крутом склоне он увидел дом того, кто обитал на вершине, сотканный из мерцающих, видных с того конца пустыни огней, и начал догадываться об имени жильца.
Всё вокруг неожиданно стало красным: черное небо, огни, скала, даже Змей – как будто кто-то поднес к глазам Стэка цветное стекло. Вместе с красным цветом пришла боль, ужасная боль, как будто сама кровь Стэка воспламенилась. Он закричал и рухнул на колени, а боль пылала в его мозгу, пожирая каждый нерв, каждый сосуд, каждую железу.
– Борись с ним! – крикнул Змей. – Борись!
– Я не могу, – беззвучно завопил Стэк, который от боли не мог даже рта открыть. Языки огня лизали его череп, и он чувствовал, как съеживается нежная ткань его разума. Он попытался думать о чем-то холодном. Лед, огромные глыбы льда, айсберги, наполовину скрытые под ледяной водой.
Его душа горела и корчилась.
Лед!
Стэк вообразил, как ледяной град с грохотом рушится на его пылающий мозг. Пламя зашипело, и один из уголков сознания охладился. Стэк укрылся там, продолжая усиленно представлять себе льдины и айсберги, управлять ими, расширять безопасное пространство. Наконец языки пламени начали отступать, отпуская сосуды и нервы. Стэк посылал им вдогонку ледяные потоки и гасил их один за другим.
Открыв глаза, он увидел, что все еще стоит на коленях, но способность мыслить вернулась к нему, и мир обрел прежние краски.
– Он снова попытается напасть на тебя. Будь готов.
– Расскажи мне всё! Я не могу пройти через это без знаний! Мне нужна помощь! Расскажи, Змей! Сейчас же!
– Ты можешь справиться сам. Ты обладаешь силой. Я поместил в тебя искру.
…И затмение накатило вновь.
Воздух сгустился и затвердел. Стэк держал в жвалах сочащуюся нечистую плоть, от которой его тошнило. Конечности ссохлись и втянулись под панцирь, кости треснули, и он взвыл от боли, охватившей его так быстро, что они стали почти что единым целым. Стэк попытался отползти, ослепленный светом, бьющим прямо в него. Фацеточные глаза лопнули и начали вытекать. Боль была неописуемой.
– Сражайся!
Стэк перекатился на спину, выпустил отросток, дотронулся до земли и понял, что видит это глазами другого существа, другой формы жизни, не знакомой ему. Он находился под открытым небом, и это внушало страх; его окружал смертоносный воздух, и это внушало страх; он слепнул, и это внушало страх. Он был… он был человеком, борющимся с ощущением, что стал чем-то другим. Он человек и не станет поддаваться страху. Он может встать.
Он снова перевернулся, втянул отросток и попробовал выпустить конечности. Сломанные кости причиняли ему невыносимую боль, но он преодолел ее, поднялся на ноги и начал дышать так глубоко, что голова закружилась… Открыв глаза, он снова стал Натаном Стэком.
…И его накрыла третья волна: отчаяние.
Он поднялся из глубин отчаяния и снова стал Стэком.
…И обрушилась четвертая: безумие.
Он вырвался из тумана безумия и снова стал Стэком.
…И пришла пятая волна, а за ней шестая, седьмая, болезни, ураганы и бездны зла; Стэк уменьшался и падал сквозь бесконечные микроскопические преисподние; жуткие существа пожирали его изнутри; двадцатая, сороковая волна; Стэк молил об избавлении, все время слыша рядом шепот Змея:
– Сражайся! Сражайся!
Наконец всё кончилось.
– Пора, поторопись.
Змей взял Стэка за руку и быстро потащил за собой к дворцу из стекла и света, сияющему на склоне под самой вершиной. Они прошли через арку сверкающего металла в зал вознесения, и портал закрылся. Стены дворца затряслись, выложенный драгоценными камнями пол заходил ходуном. С высокого потолка посыпались камни. Дворец страшно содрогнулся и рухнул.
– Пора, – сказал Змей. – Теперь ты всё узнаешь!
Обломки рушащегося дворца, забыв о падении, застыли в воздухе, да и сам воздух замер. Время остановилось, земля прекратила свое движение. Мир затаил дыхание, когда Натану Стэку позволили всё узнать и понять.
19
Выберите один из вариантов ответа (эта часть экзамена приравнивается к 1/2 итоговой оценки).
1. Бог – это:
a) невидимый дух с бородой;
b) маленькая собака в могиле;
c) каждый человек;
d) волшебник из страны Оз.
2. Ницше написал: «Бог мертв», подразумевая, что:
a) жизнь лишена смысла;
b) вера в высшее божество истощилась;
c) Бога вообще никогда не существовало;
d) ты и есть Бог.
3. Экология есть синоним:
a) материнской любви;
b) просвещенного корыстолюбия;
c) здорового питания;
d) Бога.
4. Какая из этих фраз лучше всего выражает любовь:
a) не оставляй меня с ними;
b) я люблю тебя;
c) Бог есть любовь;
d) сделай мне укол.
5. Что из перечисленного мы обычно ассоциируем с Богом:
a) могущество;
b) любовь;
c) человечность;
d) покорность.
20
Ничего из перечисленного.
В глазах Птицы Смерти сиял свет звезд, а ее ночной полет отбрасывал тень на бледный диск луны.
21
Натан Стэк поднял руки; дворец рушился, но воздух вокруг них был недвижим, и им ничто не грозило.
– Теперь ты знаешь всё, – сказал Змей и опустился на одно колено, будто поклоняясь Стэку (больше там поклоняться и некому было).
– Он всегда бы безумен?
– С самого начала.
– Тогда те, кто отдал ему наш мир, тоже безумны. И твой народ, который допустил это.
Змею нечего было ответить.
– Возможно, все так и должно было быть, – сказал Стэк. Он поднял Змея с колен и положил руку на его треугольную голову.
– Друг, – сказал он.
Раса Змея была неспособна плакать. Змей сказал:
– Ты не представляешь, как долго я ждал этого слова.
– Мне жаль, что ты услышал его, когда конец уже близок.
– Возможно, всё так и должно было быть.
Воздух вокруг них превратился в ветер, развалины дворца засияли, и хозяин горы – хозяин загубленной Земли – явился им в неопалимой купине.
ТЫ СНОВА ДОКУЧАЕШЬ МНЕ, ЗМЕЙ?
Время забав прошло.
КОГО ТЫ ПРИВЕЛ, ЧТОБЫ ОСТАНОВИТЬ МЕНЯ? НАТАНА СТЭКА??
КОНЕЦ ВРЕМЕН НАСТАНЕТ, КОГДА Я СКАЖУ.
ИБО ТАК БЫЛО ВСЕГДА.
Потом он обратился к Стэку:
УХОДИ. СПРЯЧЬСЯ ГДЕ-НИБУДЬ, ПОКА Я НЕ ПРИДУ ЗА ТОБОЙ.
Не обращая внимания на неопалимую купину, Стэк взмахнул рукой, и их со Змеем безопасный островок исчез.
– Сначала найдем его, а там я уж знаю, что делать.
Птица Смерти наточила когти о ночной ветер и нырнула сквозь пустоту к пепелищу Земли.
22
Однажды Натан Стэк заболел воспалением легких. Он лежал на операционном столе, а хирург делал небольшой надрез в его грудной клетке. Если бы Стэк не был таким упрямцем и не продолжал бы работать без отдыха, дело бы не закончилось эмпиемой, и ему не пришлось бы ложиться под нож – пусть это и была вполне безопасная торакотомия. Но он был Стэком до мозга костей, и поэтому лежал в операционной, и ему в грудь совали резиновую трубку, чтобы откачать гной из плевры. Неожиданно кто-то позвал его по имени.
НАТАН СТЭК.
Зов донесся издалека, из арктической ледяной пустыни; скальпель резал плоть Стэка, а незримый голос всё повторял его имя, словно эхо.
НАТАН СТЭК.
Он вспомнил Лилит и ее волосы цвета багряного вина. Вспомнил, как долго умирал под скалой, а его товарищи-охотники, забыв о нем, делили тушу медведя. Вспомнил удар стрелы, пробившей кольчугу и вонзившейся ему в сердце в битве при Азенкуре. Вспомнил ледяные воды Огайо, сомкнувшиеся над его головой (его приятели даже не заметили, как он выпал из плоскодонки). Вспомнил, как пытался доползти до крестьянского домика в Вердене и горчичный газ разъедал его легкие. Вспомнил, как смотрел на вспышку атомного взрыва и плоть на его лице таяла. Вспомнил, как Змей появился в зале для совещаний и вытащил его из собственного тела. Вспомнил, как спал четверть миллиона лет в самом центре земли.
Все это время его умирающая мать просила освободить ее, избавить от боли.
Сделай мне укол.
Голос матери сливался с голосом Земли, корчившейся от нескончаемой боли; ее плоть рвали на части, ее реки превращались в пыль, а холмы и зеленые луга – в выжженную пустыню. И скоро эти два голоса стали одним, и то был голос Змея, который говорил, что Стэк – последний человек на земле единственный, кто сможет избавить ее от страданий.
Сделай укол. Прекрати ее мучения.
Теперь власть принадлежит тебе.
Натан Стэк чувствовал свою силу – она во много раз превосходила силу богов, или змеев, или безумцев, втыкающих иголки в свои создания и ломающих свои игрушки.
ТЫ НЕ ПОСМЕЕШЬ. Я НЕ ДОПУЩУ ЭТОГО.
Неопалимая купина в бессильной ярости плевалась огнем. Стэк смотрел на нее почти с жалостью: ему вспомнилась зловещая голова Волшебника из страны Оз среди тумана и молний – спецэффект, вызываемый человечком, двигающим рычаги за ширмой. Зная, что он сильнее, чем жалкое существо, забравшее у него Лилит и поработившее весь род человеческий, Стэк обошел купину и отправился на поиски Безумца, желавшего, чтобы его имя писали всегда с большой буквы.
23
«Заратустра спустился один с горы, и никто не повстречался ему. Но когда вошел он в лес, перед ним неожиданно предстал старец, покинувший свою священную хижину, чтобы поискать кореньев в лесу. И так говорил старец Заратустре:
“Мне не чужд этот странник: несколько лет тому назад проходил он здесь. Заратустрой назывался он, но он изменился. Тогда нес ты свой прах на гору, неужели теперь хочешь ты нести свой огонь в долины? Неужели не боишься ты кары поджигателю? Да, я узнаю Заратустру. Чист взор его, и на устах его нет отвращения. Не потому ли и идет он, точно танцует? Заратустра преобразился, ребенком стал Заратустра, Заратустра проснулся: чего же хочешь ты среди спящих? Как на море, жил ты в одиночестве, и море носило тебя. Увы! Ты хочешь выйти на сушу? Ты хочешь снова сам таскать свое тело?”
Заратустра отвечал: “Я люблю людей”.
“Разве не потому, – сказал святой, – ушел и я в лес и пустыню? Разве не потому, что и я слишком любил людей? Теперь люблю я Бога: людей не люблю я. Человек для меня слишком несовершенен. Любовь к человеку убила бы меня”.
[…]
“А что делает святой в лесу?” – спросил Заратустра.
Святой отвечал: “Я слагаю песни и пою их; и когда я слагаю песни, я смеюсь, плачу и бормочу себе в бороду: так славлю я Бога. Пением, плачем, смехом и бормотанием славлю я Бога, моего Бога. Но скажи, что несешь ты нам в дар?”
Услышав эти слова, Заратустра поклонился святому и сказал:
“Что мог бы я дать вам! Позвольте мне скорее уйти, чтобы чего-нибудь я не взял у вас!” – Так разошлись они в разные стороны, старец и человек, и каждый смеялся, как ребенок.
Но когда Заратустра остался один, говорил он так в сердце своем: “Возможно ли это! Этот святой старец в своем лесу еще не слыхал о том, что Бог мертв”»[71].
24
Стэк нашел Безумца в лесу последних мгновений. Безумец был стар и совсем без сил; Стэк знал, что может покончить с этим богом одним взмахом руки. Но стоило ли? Даже мстить было уже поздно. Да что там, мстить было поздно с самого начала. Стэк оставил старика бродить в лесу, бормоча себе под нос: «Я НЕ ПОЗВОЛЮ» голосом капризного ребенка, который не хочет идти спать, потому что еще не наигрался, а сам вернулся к Змею. Змей исполнил свое предназначение: он хранил Стэка, пока тот не узнал, что он сильнее, чем бог, которому поклонялся тысячелетиями. Стэк протянул ему руку, и в преддверии конца они скрепили свою дружбу рукопожатием.
Потом они принялись за дело, и Натан Стэк, взмахнув руками, сделал укол. Земля не могла вздохнуть с облегчением, как человек, чьи страдания кончились… и все же она вздохнула, и осела, и ее пытающее ядро выплеснулось наружу. Ветры утихли, и Стэк услышал, как Змей, выполняя свою последнюю миссию, зовет Птицу Смерти.
– Как тебя звали? – спросил Стэк друга.
– Дайра.
Птица Смерти спустилась с небес, широко распростерла крылья и обняла ими Землю, как мать обнимает усталое дитя. Дайра опустился на аметистовый пол разрушенного дворца и с благодарностью закрыл свой единственный глаз. Наконец-то спать.
Натан Стэк стоял и смотрел на всё это. Под конец он остался один; обретя – пусть и на несколько мгновений – то, что могло бы принадлежать ему с самого начала, если бы он только познал себя, он не спал, а смотрел до самого конца. Он наконец-то понял, что им двигала любовь и он поступил правильно.
25
Птица Смерти обнимала Землю крыльями до самого конца, пока от планеты не осталась лишь горстка пепла. Тогда Птица подняла голову к звездному небу, испустила горестный крик, закрыла глаза, сунула голову под крыло, и настала ночь. Далекие звезды ждали, когда крик Птицы Смерти достигнет их, чтобы наблюдать закат расы Людей.
26
ПОСВЯЩАЕТСЯ МАРКУ ТВЕНУ.
Хранитель потерянного часа
Он был стариком – не то чтобы совсем уж дряхлой развалиной, древней, как каменные ступени Пирамиды Солнца[72], ведущие к храму, – но все-таки стариком. Он сидел на старомодном складном стульчике, ножки которого глубоко уходили в мягкую кладбищенскую землю и ухоженный газон. Косо моросил мелкий унылый дождь. Силуэты оголенных деревьев, неподвластные ледяному ветру, чернели на фоне свинцового зимнего неба. Старик сидел в ногах могилы; надгробие немного покосилось, когда осела земля. Он сидел под дождем и разговаривал с кем-то под землей.
– Они всё снесли, Минна. Подмазали кого-то в городском совете, это уж точно. Всё снесли. Подогнали бульдозеры в шесть утра, а это незаконно, ты знаешь. В муниципальном кодексе ясно сказано: никаких работ до семи утра в будни и до восьми в выходные. А они в шесть приперлись, даже еще раньше – едва рассвело вообще. Думали быстро всё обделать, пока жители не пронюхали, что происходит и не позвонили в комитет по охране памятников. Настоящие жулики, аж в праздники приехали ломать, представляешь?! Но меня-то не проведешь, я их там уже поджидал. Согласно статье 91.03002 муниципального кодекса, говорю, вы не имеете права вести работы. Они стали врать, что у них есть особое разрешение. Я говорю их главному: покажи, мол, а он давай заливать, что в этом случае статья кодекса не применяется – это, дескать, только для дорожных работ, а у них снос, поэтому они могут начинать, когда вздумается. Я сказал, что позвоню в полицию, потому что это квалифицируется, как нарушение общественного порядка, а он мне ответил… я знаю, ты не любишь ругань, старушка, так что пересказывать это не буду, но можешь себе представить. В общем, позвонил я в полицию, представился и, понятное дело, они приехали чуть ли не в четверть восьмого (поэтому я и подумал, что без подкупа там не обошлось), а к этому времени все было кончено. Ломать – не строить, дело быстрое. Я не говорю, что это потеря, сравнимая с Александрийской библиотекой, скажем, но все-таки это была последняя придорожная закусочная в стиле ар-деко, где официантки на роликах доставляли заказ прямо в машину. Местная достопримечательность, единственное место в городе, где еще можно было найти хороший сэндвич с настоящим горячим сыром, а не этой мерзкой подделкой из пластиковых квадратиков.
Так что снесли нашу старую подружку, нет ее больше. Я так понимаю, они хотят там построить торговый миницентр всего в десяти кварталах от другого такого же. Ну, ты знаешь, чем это кончится: новый центр оттянет посетителей от того другого, и тот закроется, как закрываются все эти торговые центры, когда неподалеку построят новый. Казалось бы, пора начать учиться на собственных ошибках, но такие, как они, ничему не учатся. Видела бы ты толпу, которая собралась там к половине восьмого! От мала до велика, даже эти крашеные парни в драной коже, и те пришли протестовать против сноса! Выражались они, конечно, ужасно, но, по крайней мере, им было не все равно. Ничего не помогло – сравняли с землей и все тут.
Сегодня мне тебя особенно не хватает, Минна. Подумай только: никаких больше сэндвичей с настоящим горячим сыром, – сказал старик надгробию и тихо заплакал. Его пальто было усеяно капельками дождя.
Неподалеку, у другой могилы, стоял Билли Кинетта. Он заметил, что слева от него сидит какой-то старик, но не обращал на него внимания. Ветер трепал его плащ, дождь просачивался за поднятый воротник. Билли был помоложе, ему еще и тридцати пяти не исполнилось. В отличие от старика, он не плакал и не разговаривал с давно ушедшим собеседником, даже не шевелился, словно какой-нибудь сосредоточенный геомант[73]. Один из мужчин был чернокожий, другой белый.
Сквозь решетку высокой кладбищенской ограды на них, поглощенных своими тревогами и общением с теми, кого тревоги покинули навсегда, смотрели двое мальчишек. Официально, впрочем, они считались вполне уже взрослыми: одному было девятнадцать, другому без двух месяцев двадцать. Оба имели право употреблять алкоголь, голосовать и водить машину. Ни один из них не доживет до возраста Билли Кинетты.
– Давай на старика накатим, – сказал один.
– Думаешь, мужик в плаще не вмешается? – спросил другой.
– Надеюсь, что вмешается, мать его. – Первый парень гнусно заржал и демонстративно сжал руку в кулак. На нем были кожаные перчатки с обрезанными пальцами и металлическими болтами по линии костяшек.
Они пролезли под оградой там, где просевшая земля образовала небольшую канавку.
– Вот срань! – сказал один, говоря одновременно об ограде, грязной земле и окружающем мире в целом (и еще о своем старике, который все дерьмо из него выбьет за испачканную сатиновую куртку).
Парни подкрались к старику слева – как можно дальше от мужика в плаще. Первый выбил из-под него сиденье прицельным ударом ноги, которому научился к секции таэквондо (этот удар называется юп-чаги). Старик упал на спину, и они навалились на него; парень в грязной сатиновой куртке держал его за воротник и бил кулаком по лицу, второй шарил по карманам пальто, в нетерпении раздирая ветхую ткань.
– Заступись! – крикнул старик. – Ты должен! Спаси меня!
Парень, шаривший по карманам, на мгновение застыл. Кому это он, старый хрен? Мне, что ли? Нашел заступничка! Врежу вот по ребрам ботинком, чтоб больше не кашлял!
– Заткни его! – зашипел он дружку. – Засунь ему кулак в пасть! – Он нащупал что-то в кармане и стал вытаскивать, но рука запуталась в пиджаке и пальто. – А ну отдай, сволочь! – гаркнул он старику, продолжавшему звать на помощь.
– Не могу… – пропыхтел второй парень, лупя старика по голове. – Он весь скрутился… вытащи руку, чтоб я …
Старик, не переставая кричать, свернулся калачиком и зажимал их руки. Наконец тот, что шарил по карманам, вырвался и успел одну секунду полюбоваться добычей: роскошными карманными часами. Такие часы называли «луковицей». Они были просто великолепны: серебряный корпус с голубым отливом, эмалевый циферблат поразительной красоты. Золотые стрелки в виде стрел времени застыли ровно на одиннадцати, хотя дело было в 3:45, в дождливый ветреный день. Часы стояли и не издавали ни звука.
Внезапно они начали нагреваться и так раскалились, что парню пришлось разжать руку. Часы выскользнули и повисли в воздухе.
– Помоги мне! Спаси меня!
Билли Кинетта услышал крики, но не увидел, как часы воспарили в воздух на глазах у изумленного грабителя – их, серебряных, не было видно в потоках дождя. Билли не заметил часы, даже когда парень подпрыгнул, чтобы достать их, а они поднялись ровно настолько, чтобы тот чуть-чуть не дотягивался. Билли видел только двух сопливых бандитов, избивающих старика, и поспешил на помощь. Старик, дрыгая ногами, перевернулся на живот, как раз когда второй парень замахнулся, чтобы окончательно его вырубить. Кто бы мог подумать, что эта развалина будет так сопротивляться?
Неожиданно на грабителей налетел ураган в плаще, кричащий что-то нечленораздельное. Парень, пытавшийся достать часы, очутился на земле, куда Билли отправил его метким пинком в спину. Он попытался встать, но неведомая сила придавила его, ударила пару раз по почкам и прошлась по нему, как каток. Старик между тем изловчился и ткнул пальцем в глаз второму. Тот взвыл и стал катался по земле; тут до него добрался Билли и отправил его ногой в полет через надгробие Минны. В пылу борьбы Билли не заметил, как карманные часы, оставшиеся сухими среди дождя, спустились к старику и скользнули в его протянутую руку.
Дождь, ветер и Билли Кинетта основательно потрепали юнцов. Воспользоваться спрятанными в ботинках ножиками они не сумели: Билли не позволил им даже встать. Они с трудом отползли на безопасное расстояние и бросились бежать без оглядки, со всех ног, спотыкаясь и падая. Билли Кенетта, тяжело дыша, повернулся к старику, чтобы помочь ему подняться. Оказалось, что тот уже на ногах и пытается отчистить пальто от грязи, яростно бормоча что-то себе под нос.
– Вы в порядке?
Старик еще немного побурчал по инерции, потом резко кивнул, как бы подводя черту под происшедшим, и посмотрел на своего спасителя.
– Отличная работа, парень. Дерешься что надо.
Билли уставился на него.
– Вы точно в порядке? – он протянул руку и стряхнул с пальто старика несколько прилипших травинок.
– В полном. Промок только, и настроение так себе. Пойдем куда-нибудь, выпьем чайку.
На лице Билли, когда он стоял у могилы, которую пришел навестить, определенно было странное выражение. Во время потасовки оно исчезло, но теперь вернулось опять.
– Нет, спасибо. Если вы правда в порядке, то у меня есть кое-какие дела.
Старик тщательно ощупал себя.
– Ничего, кроме синяков. Будь я женщиной такого же возраста, в костях у меня было бы меньше кальция, и мне бы досталось куда сильнее. Ты знал, что к моему возрасту женщины теряют значительную часть кальция в костях? Прочел это в одной медицинской статье. – Старик помолчал и робко добавил: – Да ладно тебе, пойдем. Нам не помешает перекусить и запить это дело чаем.
Билли невольно улыбнулся и покачал головой.
– Ты просто что-то с чем-то, отец. Ты ж меня даже не знаешь.
– Опять-таки хорошо.
– Что? Что мы не знакомы?
– Нет, что ты меня «отцом» назвал, а не «папашей». Ненавижу, когда меня называют «папашей». Очень уж фамильярно. «Отец» – дело другое, это звучит уважительно. Думаю, нам стоит найти уютное спокойное местечко, поговорить, познакомиться. Ты же мне, как-никак, жизнь спас – знаешь, как к этому на Востоке относятся?
Билли улыбался уже не переставая.
– Во-первых, сомневаюсь, что я спас тебе жизнь – разве что кошелек. А во-вторых, я даже имени твоего не знаю; о чем нам разговаривать?
– Гаспар, – представился старик, протягивая руку. – Это мое имя. Знаешь, что оно значит?
Билли покачал головой.
– Видишь, одна тема для разговора у нас уже есть.
Билли, все еще улыбаясь, пошел с Гаспаром к выходу.
– Где ты живешь? Провожу тебя домой.
Они подошли к принадлежащему Билли «олдсмобилю-катлас» 1979 года.
– До моего дома далековато, а мне чего-то нехорошо. Прилечь бы на минутку. Может, лучше к тебе поедем, если ты не против? Всего на пару минут. Чайку попьем. А?
Старик с улыбкой стоял у машины и ждал, чтобы водрузить свои старые, хоть и богатые пока кальцием кости на пассажирское место. Билли, оценив риск, усмехнулся, открыл и придержал дверцу. Гаспар открыл ему изнутри водительскую дверь, и они поехали.
Все это время часы не издавали ни звука.
Как и Гаспар, Билли Кинетта был совсем один в этом мире и существовал в вакууме своей квартиры. Если бы случайному гостю предложили выйти в коридор и описать обстановку любой из трех этих комнат, он за все золото в швейцарских банках не смог бы этого сделать. У этой квартиры не было характера, в ней отсутствовала жизненная энергия. Просто место, куда Билли приходил, когда больше идти было некуда. Ни цветов, ни фотографий, ни личных вещей. Зал ожидания.
Гаспар прислонил свой складной стульчик (в сложенном виде тот превращался в трость с двумя ручками) к книжному шкафу и начал рассматривать расставленные как попало книги в бумажных обложках. В кухне зашумела вода, стукнул о плиту чайник, зашипел газ, чиркнула спичка, зажглась с тихим хлопком конфорка.
Гаспар снял с полки «Агостино» Альберто Моравиа.
– Много лет назад, – сказал он, листая книгу – у меня была большая, очень большая библиотека. Тысячи книг! Я не в силах был выбросить книгу, даже плохую. Они лежали повсюду, и каждый гость, не знающий, как это хорошо – удобно устроиться в кресле с книжкой, всегда задавал один и тот же идиотский вопрос. – Старик помолчал и, не дождавшись ответа, сказал: – Угадай какой.
– Без понятия, – ответил равнодушный голос из кухни.
– Они всегда спрашивали таким притворно-благоговейным голосом: «Ты что, всё это прочел?» – Гаспар снова помолчал, но Билли не поддался. – Вот что я скажу тебе, парень: если тебе все время задают один и тот же идиотский вопрос, рано или поздно начнешь огрызаться. А меня он жутко бесил. Так что, в конце концов, я придумал идеальный ответ. Знаешь какой? Ну, попробуй угадать!
Билли выглянул из кухни.
– Наверно, ты говорил, что прочитал много, но не всё.
Гаспар пренебрежительно махнул рукой.
– Толку-то так отвечать? До человека же не дойдет, что он задал дурацкий вопрос. А я хотел, чтобы люди это понимали, но не хотел никого обидеть. Так что когда меня спрашивали, все ли эти книги я прочитал, я отвечал: «Еще чего! Кому нужна целая библиотека прочитанных книг»?
Билли невольно рассмеялся и покачал головой.
– Ну, ты даешь, Гаспар. Ты на пенсии?
Старик осторожно подошел к самому удобному креслу – мягкому шезлонгу в стиле тридцатых годов, который сменил не одну обивку до того, как Билли приобрел его в благотворительном магазине Американского онкологического общества – и со вздохом опустился в него.
– Нет, сэр. До пенсии мне еще далеко. Работаю не покладая рук.
– А чем занимаешься, если не секрет?
– Я омбудсмен.
– Защитник прав потребителей? Типа Ральфа Нейдера?[74]
– Именно. Приглядываю за ходом дел. Прислушиваюсь, присматриваюсь – и, если все делаю правильно, иногда мне удается немножко изменить мир к лучшему. В точности как мистеру Нейдеру. Весьма достойный человек.
– А на кладбище к кому приходил?
Гаспар погрустнел.
– К старушке моей, к жене. Минной звали. В январе исполнилась двадцать лет с тех пор, как ее не стало. – Он ненадолго задумался и продолжил: – Она была для меня всем. Лучше всего было то, что я понимал, как мы важны друг для друга. Мы говорили обо всем на свете, обсуждали каждую мелочь. Этого мне больше всего не хватает. Я хожу к ней через день. Раньше каждый день ходил, но не выдержал. Слишком больно.
Билли принес чай. Гаспар отпил немного и сказал, что чай неплохой, но пробовал ли Билли «Эрл Грей»? Билли не знал, что это такое; Гаспар сказал, что это великолепный сорт, и пообещал принести коробку. Они еще поболтали о том о сем, а потом Гаспар спросил:
– А ты к кому приходил?
Билли поджал губы.
– Да так, к другу. – Вздохнул и добавил: – Слушай, мне на работу надо.
– Да? А где ты работаешь?
Билли ответил не сразу – ему, видимо, хотелось сказать, что он компьютерщик, или бизнесмен, или директор крупной компании.
– Я менеджер в супермаркете, в «Севен-илевен».
– Хорошая работа. Вечером наверняка интересные люди заходят за молоком и фруктовыми коктейлями, – сказал Гаспар, явно понимавший его чувства.
Билли улыбнулся.
– О да, очаровательные. Просто сливки общества, когда не угрожают прострелить мне башку, если я не открою сейф.
– У меня к тебе просьба, – сказал Гаспар. – Мне нужно немного передохнуть. Ты не возражаешь, если я прилягу тут у тебя на диване, пока ты на работе? Ничего, что я один тут останусь?
Билли заколебался. Старик казался вполне нормальным: не псих и точно не вор. И что тут воровать-то? Разве что чай, да и тот не высшего сорта.
– Ладно, располагайся. Но я до двух ночи не вернусь, так что как будешь уходить – просто захлопни дверь, замок сам закроется.
Они пожали друг другу руки, Билли надел все еще мокрый плащ и направился к выходу. На пороге он оглянулся.
– Приятно было познакомиться, Гаспар.
– Взаимно, Билли. Ты отличный парень.
И Билли – как обычно в полном одиночестве – отправился на работу. Он вернулся в два и собрался открыть банку консервов, но обнаружил, что стол накрыт к ужину, а в квартире аппетитно пахнет жареной говядиной. Кроме жаркого, на столе обнаружилась молодая картошка, обжаренная в масле морковь, кабачки. И блинчики с шоколадной глазурью, еще теплые, только что из пекарни.
Вот так Гаспар вошел в жизнь Билли Кинетты и поселился в его квартире. Когда они пили чай с блинчиками, Билли спросил:
– Тебе некуда идти, так?
Старик улыбнулся и удрученно покачал головой.
– Как тебе сказать. Я не бездомный, конечно – такой жизни я бы не выдержал, но в данный момент, что называется, свободен как птица.
– Если хочешь немного тут пожить, я не против, – сказал Билли. – Здесь тесновато, но мы вроде неплохо ладим.
– Ты большой добряк, Билли. Да, мне бы очень хотелось с тобой пожить. Это ненадолго. Мой доктор говорит, я на этом свете не задержусь, – он помолчал, глядя в чашку. – Должен признаться, мне немного страшно уходить. Хорошо, что будет с кем словом перемолвиться.
Билли неожиданно выпалил:
– Я ходил на кладбище к парню, с которым вместе служил во Вьетнаме. Навещаю его иногда.
В его словах звучала такая боль, что Гаспар не стал расспрашивать.
Билли не заметил, как прошло несколько часов (время проходит, не спрашивая разрешения). Гаспар спросил, можно ли ему посмотреть первый утренний выпуск новостей. Билли включил свой старый телевизор: там говорили об очередном срыве переговоров о разоружении. Билли покачал головой и сказал, что Гаспар не одинок в своем страхе смерти.
– Ничего такого не произойдет, Билли. Ты уж мне поверь. Никакой ядерной войны не будет. Точно тебе говорю: не будет. Никогда.
Билли слабо улыбнулся.
– Откуда ты знаешь? У тебя что, секретная информация есть?
На это Гаспар извлек из кармана свои великолепные часы, которые Билли видел впервые, и сказал:
– Этого не случится, потому что на часах всего одиннадцать.
Билли уставился на часы; они действительно показывали одиннадцать. Он сверился со своими наручными часами.
– Не хочу тебя расстраивать, но твои часы стоят. Сейчас половина шестого.
Гаспар усмехнулся.
– Нет. Одиннадцать.
Они разложили диван и соорудили на нем постель. Старик аккуратно разместил на телевизоре мелочь из карманов, перьевую авторучку, часы, и они с Билли легли спать.
Однажды, пока Гаспар мыл посуду после обеда, Билли ненадолго вышел и вернулся с бумажным пакетом из магазина игрушек. Гаспар, вытиравший тарелку сувенирным полотенцем из Ниагара-Фолс, штат Нью-Йорк, выглянул из кухни и уставился на пакет.
– Что это у тебя?
Билли прошел в комнату, уселся на полу по-турецки, высыпал содержимое пакета на пол и поманил старика. Гаспар удивленно посмотрел на него, но подошел и уселся рядом. Два часа напролет они играли маленькими машинками, которые, раскладываясь, превращались в роботов. Гаспар, сразу разобравшись в особенностях трансформеров, старриоров и гоботов, играл просто отлично.
Потом они отправились на прогулку.
– Давай сходим на утренний сеанс, я приглашаю, – сказал Билли. – Только чтоб никаких фильмов с Карен Блэк, Сэнди Дэннис или Мерил Стрип. Они вечно ревут, и носы у них всегда красные. Терпеть этого не могу.
Они начали переходить дорогу. На светофоре остановился новенький «кадиллак-брогам»: вип-номер, десять слоев лилового акрилатного лака и два прозрачного, для ровной просушки; насыщенный цвет в лучах солнца напоминал графин с «Шато Лафит-Ротшильд» 1945 года.
У водителя «кадиллака» не было шеи: голова сидела прямо на широких плечах. Глядя перед собой, он в последний раз затянулся сигарой и выбросил дымящийся окурок прямо под ноги Гаспару. Старик поглядел сначала на метафорический дар, потом на дарителя. Тот, как загипнотизированная макака, не сводил глаз с красного кружка светофора. За «брогамом» выстроилась очередь из машин. Гаспар, кряхтя, нагнулся, поднял окурок, подошел к «кадиллаку», просунул голову в окно на глазах у изумленного Билли и с подчеркнутой любезностью сказал:
– Кажется, вы обронили это в нашей гостиной. – Сказав это, Гаспар швырнул еще тлеющий окурок на заднее сиденье, где тот сразу прожег дырку в дорогой кожаной обивке.
Водитель взревел, безуспешно пытаясь разглядеть окурок в зеркале заднего вида, и оглянулся через плечо, но при отсутствии шеи ему и этот маневр не удался. Тогда он поставил машину на нейтралку и выскочил.
– Чертов ублюдок! Что ты сделал с моей машиной, засранец чертов, убью…
Гаспар, стоя на месте, вежливо улыбался и с нескрываемым удовольствием наблюдал, как беснуется владелец «кадиллака». Билли, почти уже дошедший до противоположного тротуара, бросился назад, схватил старика за руку и потащил за собой. Гаспар улыбался всё с тем же убийственным шармом.
Сигнал светофора сменился.
Все это произошло буквально за пять секунд. Машины, выстроившиеся за «брогамом», начали нетерпеливо сигналить. Владелец «кадиллака» не знал, что делать: бежать за Гаспаром, спасать свое заднее сиденье или ехать дальше, как того требовали сигналящие и осыпающие его проклятиями другие водители. Он стоял у машины, дрожа от ярости, и никак не мог решиться на что-то одно.
Билли поволок Гаспара вверх по улице, свернул направо, еще направо и остановился перевести дух.
Гаспар все еще улыбался и довольно хихикал над собственной шалостью.
– Ты рехнулся! – завопил Билли, отчаянно размахивая руками.
– Неплохо, да? – старик нежно ткнул Билли пальцем в бицепс.
– Рехнулся, старый дурак! Да этот мужик тебе бы голову оторвал. Совсем уже?
– Я просто несу ответственность.
– За что, мать твою? За все окурки, которые идиоты выкидывают на улицу?
Старик кивнул.
– За окурки, за прочий мусор, за токсичные отходы, которые тайно выбрасывают ночью, за загрязнение окружающей среды. Отвечаю за кусты, кактусы, баобабы, за яблоки и даже за лимскую фасоль, которая мне не нравится. Встретишь того, кто добровольно ест лимскую фасоль, так и знай – извращенец.
– Что ты несешь? – заорал Билли.
– Еще я отвечаю за кошек и собак, за тараканов и президента Соединенных Штатов, за Джонаса Солка[75], за твою маму и всех танцовщиц отеля «Сэндс» в Вегасе. И за их хореографа тоже.
– Кем ты себя возомнил? Богом?
– Не богохульствуй. Я слишком стар, чтобы мыть тебе рот с мылом. Конечно, я не Бог. Я просто старик, но старик ответственный.
С этими словами Гаспар повернулся и направился к перекрестку, чтобы выйти на их прежний маршрут. Билли молча глядел ему вслед, словно пригвожденный к месту его словами.
– Пошевеливайся, парень! – окликнул его Гаспар. – Мы опоздаем к началу сеанса, терпеть этого не могу.
После ужина они сидели в приятном полумраке и любовались картинами. Старик сходил в Художественный музей, накупил недорогих репродукций – Макса Эрнста, Жерома, Ричарда Дадда, изящного Фейнингера – и развесил их по стенам в дешевых рамках. Некоторое время они молчали, а потом принялись негромко болтать.
– Я много думал о том, как умру, – неожиданно произнес Гаспар. – Мне нравится, как про это сказал Вуди Аллен.
– А что он сказал?
– Он сказал: «Я не боюсь умереть. Я просто не хочу при этом присутствовать».
Билли усмехнулся.
– Вот и я примерно то же чувствую, Билли. Я не боюсь покидать этот мир, но мне страшно покидать Минну. Я бываю у нее, говорю с ней и знаю, что мы все еще связаны. Когда я уйду, это будет концом и для Минны. Она по-настоящему умрет. У нас нет детей, нет родственников, почти все, кто нас знал, уже сами умерли. Мы не совершили ничего такого, о чем пишут в книгах, так что никто о нас и не вспомнит. Я с этим смирился, но мне бы хотелось, чтобы кто-нибудь помнил о Минне. Она была замечательным человеком.
– А ты расскажи мне о ней, – сказал Билли. – Я буду помнить вместо тебя.
Разрозненные воспоминания. Одни на удивление четкие и яркие, другие смутные, как остатки сна. Целая человеческая жизнь: мелкие жесты, ямочки на щеках, когда она смеялась какой-то из его глупых шуточек. Их юность, любовь, зрелость. Мелкие победы и боль несбывшихся мечтаний. То, как Гаспар говорил о ней, многое говорило о нем самом: его голос, необычайно нежный, был полон такой глубокой тоски, что для успокоения ему приходилось делать частые паузы. Он собирал образ Минны, как головоломку: ее любовь к нему, ее заботу, ее одежду, ее походку, ее любимые безделушки, ее меткие замечания. Все эти детали нужно было тщательно упаковать и поместить в новое хранилище. Старик отдавал Минну на хранение Билли Кенетте.
Рассвело. Через жалюзи в комнату просачивался оранжевый свет.
– Спасибо, отец, – сказал Билли. Он не мог объяснить, что он почувствовал тогда на улице, но добавил:
– Я никогда ни за кого и ни за что не был в ответе, никому не принадлежал…не знаю уж почему. Меня это не беспокоило, потому что я не знал, что бывает и по-другому. – Билли наклонился к Гаспару, давая понять, что хочет сказать нечто важное, открыть глубоко спрятанный секрет – и заговорил так тихо, что старику пришлось вслушиваться.
– Я его даже не знал. Мы обороняли аэродром в Дананге – я говорил тебе, что служил в первом батальоне девятого полка морской пехоты? Ну, так вот. Комми готовили наступление на провинцию Куангнгай, к югу от нас – было похоже, что они собираются взять тамошнюю столицу. Моей стрелковой роте было приказано защищать периметр. Вьетконговцы постоянно посылали диверсионные группы – дня не проходило, чтобы не убили какого-нибудь несчастного придурка, которому приспичило не вовремя почесать голову. Дело было в конце июня – холодно, непрерывные дожди, воды в окопах выше колена. Сначала мы увидели сигнальные огни, потом наши гаубицы забухали. Небо заполнилось трассирующими пулями и снарядами. Я услышал что-то в кустах, рванул туда и увидел двух солдат регулярной армии, вот как тебя сейчас: темно-синяя форма, длинные черные волосы. Они стреляют, а у меня как назло автомат заклинило. Вытащил рожок, стал другой вставлять, и тут они меня тоже заметили. Наставили на меня свои АК-47. Господи, до сих пор помню это чувство: всё вокруг точно замедлилось, и только два дула калибра 7,62 на меня смотрят. Настолько не в себе был, что стал прикидывать, чье это производство: советское, китайское, чехословацкое, северо-корейское? От сигнальных ракет светло, как днем – вижу, кранты мне, и тут на них напрыгивает наш младший капрал и орет что-то вроде: «Эй, комми сраные, гляньте сюда!» – а может, и что другое, не помню. Короче, изрешетили они его так, что от него ошметки летели на кусты, на меня… даже в воду, где я стоял…
Билли дышал с трудом, все время двигал руками и вглядывался в углы освещенной рассветом комнаты, словно надеялся обнаружить там причину, по которой это рассказывает.
– Господи … куски его тела в воде… и в моих ботинках!
Билли завыл, на мгновение заглушив уличный шум за окном, и начал издавать хриплые бесслезные стоны, а Гаспар обнимал его, приговаривая, что всё хорошо, если вообще говорил что-то. Билли прижался к его плечу старика и снова заговорил:
– Он не был мне другом, я его даже не знал – так, видел издали, парень как парень. У него не было никаких причин поступать так, он даже не знал, хороший я человек или дерьмо собачье. Почему он это сделал? Не надо было. Они его даже не заметили бы. Когда я покончил с ними, он уже был мертв, я его даже поблагодарить не успел! Теперь он здесь, на кладбище, так что я тоже сюда переехал, чтоб навещать его. Пытаюсь сказать ему «спасибо», но он в земле и не слышит меня. Господи, господи! Почему он не слышит? Я хочу просто сказать «спасибо»!
Билли Кинетта хотел взять на себя ответственность и поблагодарить младшего капрала, но это можно было сделать только ночью, которая уже никогда не наступит. А сейчас наступил день. Гаспар отвел Билли в спальню и уложил в постель, гладя его по голове, как больного старого пса. Затем вернулся на свой диван и пробормотал единственное, что пришло ему в голову: «С ним всё будет в порядке, Минна. Всё будет хорошо».
Вечером, когда Билли отправился на работу, Гаспара дома не было – это был один из тех дней, когда он ходил на кладбище. Билли беспокоило, что старик ходит туда один, но тот, похоже, мог о себе позаботиться. Билли без улыбки думал о своем друге – да, он осознал, что Гаспар ему друг. Сколько же ему лет? Скоро ли он, Билли Кинетта, снова останется один?
Когда в полтретьего ночи он вернулся домой, Гаспар спал, уютно завернувшись в одеяло. Билли пошел к себе и тоже попытался заснуть, но после нескольких часов безуспешных попыток и мрачных воспоминаний о мутной воде и металлическом отблеске ракет на листьях деревьев сдался и пошел в кухню налить воды. Потом устроился в гостиной – ему не хотелось быть одному, хотя его единственный компаньон, похрапывая, спал на диване. Он сидел и смотрел в окно. В предрассветном небе проплывали облака, слышались первые транспортные шумы.
Вздохнув и лениво потянувшись, Билли заметил карманные часы старика, они лежали на кофейном столике у дивана. У него возникла идея отнести их в ремонт тайком от Гаспара, сделать ему сюрприз. Билли протянул руку, и часы, по-прежнему стоявшие на одиннадцати, поднялись в воздух и повисли чуть выше того места, куда он мог дотянуться.
Билли, похолодев от ужаса, встал на цыпочки и попробовал их достать. Они поднялись еще на пару дюймов. Он попытался схватить их в прыжке, но часы выскользнули, лениво нырнув в сторону, как боксер, понимающий, что этот противник ему не опасен. Неожиданно Билли обнаружил, что Гаспар проснулся и наблюдает за происходящим с дивана.
Некоторое время оба молчали, потом Билли тихо сказал:
– Пойду спать.
– Я думаю, у тебя есть вопросы, – заметил Гаспар.
– Вопросы? Да что ты, отец. Какие у меня могут быть вопросы?
Но вопросы у Билли были, и спать он все-таки не пошел.
– Ты знаешь, что значит имя «Гаспар»? Помнишь трех мудрецов из библии? Ну, волхвов?
– Не, мирра и ладан мне ни к чему. Я пошел спать. Видишь? Уже иду.
– «Гаспар» значит «казначей, хранитель секретов, защитник дворца».
Билли смотрел на старика во все глаза, но не уходил. Гаспар протянул руку, и часы послушно скользнули в его ладонь, где и остались лежать, не издавая ни звука.
– Ладно, иди, – сказал он. – Только вот что: пойдем завтра со мной на кладбище. Это важно.
– Почему?
– Потому что мне кажется, что я завтра умру.
На следующий день стояла прекрасная погода, прохладная и солнечная. Совсем неподходящий день для смерти, как впрочем, и многие погожие деньки в Юго-Восточной Азии. Смерть не остановить.
Они пришли к могиле Минны. Гаспар разложил свой стульчик, воткнул его в рыхлую землю, уселся, вздохнул и сказал:
– Холодно. Я холодный, как это надгробие.
– Дать тебе мою куртку?
– Нет, я изнутри замерзаю. – Старик посмотрел на небо, на траву, на надгробные камни. – Я отвечал за всё это и за многое другое.
– Да, ты говорил.
– Ты случайно не читал «Потерянный горизонт» Джеймса Хилтона? Или, может, кино видел?[76] Отличный фильм, кстати, намного лучше книги. Лучшая работа Капры, достойное наследие. Рональд Колман сыграл просто блестяще. Знаешь, про что там?
– Знаю.
– Помнишь верховного ламу, которого играл Сэм Джаффе? Отец Перро его звали.
– Помню.
– А помнишь, как он сделал Рональда Колмана смотрителем волшебного тайного мира Шангри-Ла?
– Помню. – Билли помолчал. – А потом он умер. Он был уже очень старый.
Гаспар улыбнулся.
– Отлично, Билли. Я знал, что ты сообразительный парень. Ну, если ты помнишь эту историю, можно я расскажу тебе еще одну? Она не очень длинная.
Билли тоже улыбнулся и кивнул.
– В 1582 году папа римский Григорий XIII издал буллу, в которой говорилось, что просвещенный католический мир отныне будет жить не по юлианскому, а по григорианскому календарю. Это было второго октября, а на следующий день уже настало пятнадцатое. Одиннадцать дней канули в небытие. Сто семьдесят лет спустя, второго сентября 1752 года, инициативу подхватил британский парламент, и на следующий день в Англии уже было четырнадцатое сентября. Как думаешь, почему папа так поступил?
Билли слегка озадачила такая постановка вопроса.
– Потому что календарь нужно было привести в соответствие с окружающим миром. С солнцестояниями и равноденствиями. Чтобы знать, когда сеять, когда собирать урожай.
Гаспар шаловливо погрозил ему пальцем.
– Отлично, мой мальчик. И ты будешь прав, если скажешь, что Григорий упразднил юлианский календарь, потому что из-за его погрешности в один день каждые сто двадцать восемь лет весеннее равноденствие постепенно сместилось на одиннадцатое марта. Так говорят историки. Так в каждом учебнике написано. Но что, если?
– Что если что? Я совсем уже ничего не понимаю.
– Что, если папе Григорию было поведано, что он должен изменить парадигму времени в умах людских? Что, если «избыточное время» в 1582 году составило одиннадцать дней и один час, и этот час ускользнул и затерялся в вечности? Что, если этот час нельзя использовать, что, если это час, который никогда не должен пробить?
Билли развел руками.
– «Что если», «что если»…Это всё философия, абстрактные рассуждения. Время не материально, его нельзя закупорить в бутылке. Так что даже если где-то там и затерялся какой-нибудь час… – Он внезапно замолчал, как будто ему что-то пришло в голову, и наклонился к старику.
– Часы. Твои карманные часы. Они стоят.
Гаспар кивнул.
– Мои часы в полном порядке, просто они всегда показывают одиннадцать – особенное время.
Билли осторожно дотронулся до плеча старика и спросил:
– Кто же ты, отец?
– Гаспар. Хранитель. Паладин. Сторож, – без улыбки ответил тот.
– Отцу Перро было несколько сотен лет.
Гаспар грустно покачал головой.
– Мне восемьдесят шесть, Билли. Однажды ты спросил, не Богом ли я себя возомнил. Нет, я не Бог и не отец Перро; я смертен и скоро умру. Будешь моим Рональдом Колманом?
Билли взялся за нижнюю губу, отошел, вперил растерянный взгляд в голые деревья. Ему казалось, что в этом месте воспоминаний, спрятанных под надгробными плитами, вдруг сильно похолодало. Он обернулся и сказал:
– Это всего лишь для удобства хронологии, так? Как переход на летнее и зимнее время – то вперед, то назад. Час никуда не теряется, наоборот – мы его наверстываем.
Гаспар смотрел на могилу жены.
– В конце апреля я потерял один час и потому умру на час раньше. У меня украли очень нужный мне час, Билли. – Старик наклонился к могиле – всему, что у него осталось от Минны. – Я мог бы провести этот час со своей дорогой старушкой. Вот чего я боюсь, Билли; я – хранитель потерянного часа, и я боюсь использовать его. Боже, как я боюсь использовать его, и как же мне хочется его использовать!
Билли стало очень не по себе. Он подошел к старику и спросил:
– Почему этот час никогда не должен пробить?
Гаспар глубоко вздохнул и с трудом отвел взгляд от могилы. Он посмотрел Билли в глаза и рассказал ему всё.
Годы, дни и часы вполне материальны – так же материальны, как горы, океаны, люди и баобабы.
– Посмотри на мои морщины, – сказал Гаспар, – как можно отрицать существование времени? Подумай о засохших цветах, которые еще недавно были полны жизни, и попробуй верить дальше, что всё это нематериально, а время – просто продукт договоренности пап и цезарей, подвластный молодым людям вроде тебя. Потерянный час никогда не должен пробить, Билли; если он пробьет, всё будет кончено. Всё исчезнет – ветер, звезды, волшебное место, которое мы называем вселенной, – а на их место придет тьма, вечно ждущая своего часа. Никакого нового начала, никакого перерождения мира – только бесконечная пустота.
Старик раскрыл ладонь, в которой лежали часы, застывшие на одиннадцати и не издающие ни звука.
– Если эти часы покажут двенадцать, Билли, наступит вечная ночь, из которой не будет возврата.
Это был самый обычный, ничем не примечательный старик. Он был последним в длинном ряду паладинов, хранителей волшебных часов – как мужчин, так и женщин. Преемником Цезаря и папы Григория XIII. Его конец был близок, и он отчаянно цеплялся за жизнь; любой человек, даже если его жизнь пуста и полна страданий, стремится продлить ее хотя бы на час. Самоубийца, прыгнувший с моста, в последние мгновения пытается взлететь, уцепиться за воздух, спастись; наш же старик всего лишь хотел провести еще час со своей Минной и боялся, что его любовь разрушит вселенную. Он посмотрел на Билли, протянул руку с часами, ожидающими следующего хранителя, и, отказываясь от самого заветного своего желания, еле слышно сказал:
– Если я умру, не передав часы другому хранителю…они пойдут.
– Только не мне, – ответил Билли. – Почему ты выбрал меня? Я ничего собой не представляю. Я ночной менеджер в супермаркете. Ты особенный, а во мне ничего особенного нет. Я не Рональд Колман! Я никогда ни за что не отвечал и не хочу отвечать!
Гаспар улыбнулся.
– Ты отвечал за меня.
Вся ярость Билли мгновенно улетучилась.
– Только посмотри на нас, Билли. Ты белый. Я черный. Но ты принял меня, как друга. Ты вполне достоин этой миссии, Билли. Ты хороший человек.
Билли молчал. Поднялся ветер. Наконец, когда, казалось, прошла целая вечность, он кивнул и сказал:
– Ты не потеряешь Минну, отец. Наоборот, отправишься к ней. Она ждет тебя и с вашей первой встречи нисколько не изменилась. Ты отправляешься туда, где мы вновь обретаем всё, что потеряли за годы жизни.
– Очень хорошо с твоей стороны, Билли, сказать мне такое. И мне хочется в это верить. Но я прагматик, видишь ли. Я верю только в то, чье существование неоспоримо – в дождь, в могилу Минны, в часы, которые проходят, хотя мы этого и не видим. Мне страшно, Билли. Мне страшно, что я сегодня говорю с Минной в последний раз. Поэтому мне хотелось бы попросить об услуге в награду за то, что я честно хранил эти часы всю свою жизнь. Подари мне минуту, Билли. Всего минуту, чтобы я мог снова увидеть ее, обнять и попрощаться. Теперь ты хранитель часов, и я прошу тебя: позволь мне украсть всего лишь одну минуту.
Билли не мог вымолвить ни слова. Взгляд старика был отчаянным, бездонным, пустым и холодным, как тундра. Он был похож на ребенка, которого бросили одного в темноте. Билли знал, что ни в чем не сможет ему отказать, но тут в тишине прозвучало: «Нет», и Билли понял, что это, совершенно неосознанно, произнес он сам. Отказ полный и окончательный. Сердце Билли разрывалось от сострадания к старику, но что-то заставило его подавить это чувство. Нет. Твердое, непоколебимое нет.
Глаза Гаспара наполнились слезами. В Билли будто надломилось что-то, и он мягко сказал:
– Ты же понимаешь, что это нехорошо, отец. Мы не должны…
Гаспар молча взял Билли за руку.
– Это было испытание, парень. Мне надо было испытать тебя, понимаешь? Не оставлять же часы кому попало. И ты с честью выдержал, друг мой – мой последний друг, самый лучший. Я просил перенести ее сюда, в это место, куда мы оба приходим поговорить с ушедшими, зная, что ты поймешь: в это украденное мгновение можно вернуть кого угодно. Я знал, что сам ты этой минутой не воспользуешься, как бы тебе ни хотелось, но знал также, что ты мне сочувствуешь, и проверял, не смогу ли поколебать тебя. Но ты и мне отказал.
Старик улыбнулся. В его глазах больше не было слез.
– Я в порядке, Билли, не волнуйся. Нам с Минной эта минута не нужна. А вот тебе нужна, думаю, если ты будешь хранителем вместо меня. Ты мучаешься, что для паладина не очень-то хорошо. Тебе нужно исцеление, Билли. Поэтому я сделаю для тебя то, что никогда не сделал бы для себя. Мой прощальный подарок.
С этими словами старик запустил часы, и их тиканье было столь же громким, как первый крик новорожденного. Секундная стрелка начала удаляться от одиннадцати. Небо заволокло облаками, похолодало, и на кладбище опустился странный серебристо-голубой туман. Он закрыл могилу младшего капрала, и Билли Кинетта не видел, откуда появился солдат в старой военной форме. Билли пошел к нему навстречу и что-то сказал. Младший капрал, с кем Билли даже не был знаком при жизни, ответил ему, а потом медленно растаял в воздухе вместе с туманом.
Билли остался один.
Обернувшись, он увидел, что Гаспар упал со своего стульчика и лежит на земле. Билли бросился к нему, упал перед ним на колени, обнял его. Старик не шевелился.
– Господи, отец, слышал бы ты, что он мне сказал! Он отпустил меня, отец. Мне даже прощения просить не пришлось. Он сказал, что даже не видел меня в тех кустах, не знал, что меня спасает. Я ему: «Спасибо», а он мне: «Это тебе спасибо, хотя бы не зря погиб». Отец, пожалуйста, не умирай пока, я хочу сказать…
Иногда, хотя и редко, умирающие каким-то чудом на мгновение возвращаются. Старик открыл глаза и в последний раз посмотрел на друга.
– Можно, я расскажу про тебя своей старушке, Билли? – спросил он и снова закрыл глаза, на этот раз навсегда. Жизнь хранителя подошла к концу. Рука с часами разжалась; они снова остановились, но теперь показывали одну минуту двенадцатого. Часы поднялись в воздух, подождали, пока Билли Кинетта протянет руку, и нырнули в его ладонь. У них появился новый защитник.
В месте, где мы обретаем всё потерянное при жизни, сидел молодой человек, обнимая тело своего друга. Он не спешил. Время у него было.
«На всех пустынных дорогах, которыми ты пойдешь, да пребудет Бог меж тобой и бедой».
Автор хотел бы с большой благодарностью отметить важную роль, которую сыграла в написании этого рассказа дискуссия с мисс Элли Гроссман.
Плюшевая обезьянка
В половине первого ночи на 51-й улице дул ледяной ветер, такой резкий, что мог запросто просверлить новое очко человеку.
Энни лежала, съежившись в крошечном пространстве между двумя створками крутящейся двери – туда можно было пробраться с улицы, когда копировальный центр закрывался на ночь. Она заблокировала вход продуктовой тележкой, позаимствованной в магазине «Фуд Эмпориум» на Первой авеню, где хранилось все ее добро, и вытащила из нее полдюжины коробочных заготовок из того же «Эмпориума» (остальные она продала какому-то торчку). Две картонки она пристроила за тележкой, чтобы казалось, что дверь просто закрыта из-за ремонта, прочие расставила по периметру для защиты от ветра. Потом устроила себе постель из двух полусгнивших диванных подушек, завернулась в три старых пальто и натянула старую вязаную шапку на сломанный нос. В дверях было, надо сказать, совсем неплохо, даже уютно. Иногда ветер все же пробирался в ее укрытие, но в целом почти не беспокоил ее. Энни свернулась калачиком, прижала к себе грязные останки старой тряпичной куклы и закрыла глаза, но даже во сне продолжала прислушиваться к звукам улицы. Ей хотелось, чтобы ей снова ее приснился малыш Алан. В полусне она прижимала его к себе, как эту тряпичную куклу, чувствуя тепло его тела. Это важная деталь: тело Алана было теплым. Его коричневая ручка на ее щеке, его дыхание, его чудесный младенческий запах – от всего исходило тепло. Когда это было? Сегодня или раньше? Не просыпаясь, Энни поцеловала грязное личико куклы. В дверях было и тепло и удобно.
Внезапно в привычные убаюкивающие звуки улицы врезался рев двух машин, которые на полной скорости вылетели из-за угла Парк-авеню и понеслись по Мэдисон. Даже во сне Энни почувствовала, что улица изменилась – она научилась доверять своим инстинктам после того, как на нее напали в первый раз, чуть не отобрав туфли и кошелек с мелочью. Она сразу проснулась и спрятала куклу в складках пальто. Машины поравнялись с ее убежищем; вытянутый лимузин обогнал «Кадиллак-брогам», который вылетел на тротуар и врезался в фонарный столб. Передняя пассажирская дверь «кадиллака» открылась, из нее вывалился человек и стал отползать. Три двери резко затормозившего лимузина открылись еще до того, как перестали крутиться колеса. Ползущий человек попытался встать, но его схватили и снова силой поставили на колени. Один из пассажиров лимузина, одетый в темно-синее кашемировое пальто, выхватил револьвер и рукоятью ударил стоящего на коленях по голове так, что пробил до кости.
Свернувшись в темноте между створками дверей, Энни видела всё с тошнотворной четкостью. Второй бандит ударил жертву ногой – в ночной тишине отчетливо хрустнул сломанный нос. Темное стекло лимузина опустилось, в окно высунулась рука и передала третьему жестяную банку. С Парк-авеню донессся вой полицейских сирен.
– Держите говнюка крепче, – сказал человек с жестянкой. – Голову, голову ему запрокиньте!
Двое других сделали, как он сказал; из рассеченного лба жертвы виднелась белая кость, из разбитого носа хлестала кровь – в ярком свете фонаря Энни все было видно, как днем. Ботинки несчастного скребли по тротуару. Тот, кому передали жестянку, извлек из кармана бутылку виски.
– Откройте ему пасть!
Мужчина в кашемировом пальто с силой раздвинул челюсти жертвы, и жестяночник стал лить ему в рот виски из горлышка. Несчастный кашлял и захлебывался. Пустая бутылка полетела в канаву, и вслед за виски в горло извивающегося, воющего от боли и страха водителя «кадиллака» полился растворитель из жестянки. Энни видела и слышала всё.
Кашемировый теперь массировал жертве горло, чтобы заставить проглотить всё как есть. Но бедняга умирал дольше и гораздо громче, чем рассчитывали бандиты: он неистово отплевывался, и слюна с кислотой попала на рукав кашемирового пальто. Будь владелец пальто пофигистом, которому плевать на рекомендации журнала «GQ», дальнейшего бы не случилось, но он выругался и попытался оттереть рукав, на мгновение выпустив водителя «кадиллака». Тот воспользовался моментом и, вырвавшись из рук двух других, бросился к убежищу Энни.
Он несся прямо на нее, размахивая руками, вращая глазами и брызжа слюной, как скаковая лошадь. Еще секунда, и он, своротив тележку, разгромит всю квартирку Энни. Она вскочила и тут же оказалась в свете фар «кадиллака».
– Черномазая все видела! – крикнул мужик в кашемировом пальто.
– Чертова бомжиха! – откликнулся тот, что с жестянкой.
– Он все никак не уймется! – заорал третий, извлекая откуда-то револьвер с таким длинным дулом, что непонятно было, как его мог прятать под пальто кто-то меньше Поля Баньяна[77]. Водитель «кадиллака», раздирая руками горло, врезался в тележку. Мужчина, не дотягивавший до Поля Баньяна, выстрелил. «Магнум» 45 калибра, разодрав воздух, пробил голову бегущего человека, оставил дыру на месте лица и окропил дверь кровью с осколками костей, блестящими в свете фар.
Но тот каким-то непостижимым образом всё бежал, как солдат, стремящийся первым прорвать оборону противника. Рухнул он, лишь когда его догнал второй выстрел. На пути этой пули костей не было: она пробила тело насквозь и разнесла стеклянную створку двери. Мертвое тело рухнуло прямо на Энни, отбросив ее через разбитое стекло в офис копировального центра. Все это время четвертый голос кричал из глубин лимузина:
– Ловите бабу! Бабу ловите, она всё видела!
Мужики в пальто ринулись к ней.
Энни перекатилась в сторону, и ее рука наткнулась на что-то мягкое – старая кукла вывалилась из своего гнезда у нее за пазухой.
Энни подхватила куклу и отползла подальше. Мужики, продираясь через дверь, включили сигнализацию. Скоро здесь будет полиция.
Энни думала только о том, что теперь всё ее имущество выкинут. Картонки, диванные подушки, носовые платки и зеленый кардиган отправят в мусорный бак, тележку вернут в магазин. Она снова останется ни с чем, как когда ее выгнали из комнатенки на углу Сто первой улицы и Первой авеню. Когда у нее забрали Алана.
Раздался оглушительный звон: пуля попала в застекленное изречение на стене. Преследователи разделились, чтобы лучше видеть офис при свете фар. Прижимая к себе куклу, Энни бросилась в коридор, ведущий к служебному входу. Заперто, а бандиты уже совсем близко. Вон справа еще дверь – открыто, внутри темно. Энни юркнула внутрь. В комнате ничего, кроме компьютеров вдоль стен – спрятаться негде. Она заметалась в поисках шкафа или стола, под который можно залезть, споткнулась обо что-то, растянулась на холодном полу и почувствовала лицом слабое дуновение. Пол в комнате состоял из больших съемных плит; одну из них, видно, заменили, но не закрепили до конца, и Энни при падении ее сдвинула. Под полом обнаружилось небольшое пространство.
Она залезла туда, легла на спину и осторожно потянула плиту, пока та не встала на место. Плита легла плотно: если раньше Энни видела отблески света из коридора, то теперь ее окружала полная темнота. Она лежала тихо, освободив голову от мыслей, как делала каждый раз, ночуя на улице – так она становилась невидимой. Коврики, картонки – всё, всё пропало. Осталась только старая кукла, согревавшая ей бок. Бандиты были уже в коридоре и дергали двери.
Преследователи зашли в комнату с компьютерами.
– Где ж она, черт бы ее подрал?
– Наверно, есть еще какой-то выход, а мы проглядели.
– Может, она в другой комнате заперлась? Давай, что ли, дверь вышибем?
– Ты сигнализацию не слышишь, кретин? Надо выметаться отсюда.
– Он нам яйца оторвет.
– Да ладно. Думаешь, он бы лучше сумел? Он там сидит и смотрит на то, что осталось от Бидди. Думаешь, он доволен, что так получилось?
К сигнализации присоединился истерично нажимаемый раз за разом клаксон лимузина.
– Ничего, потом найдем.
Звук бегущих шагов.
Энни лежала, прижимая к себе куклу, ни о чем не думая и не издавая ни звука. Впервые за этот холодный ноябрь ей было тепло. Она проспала под полом всю ночь.
На следующий день, в последнем нью-йоркском кафе-автомате – опустишь жетон, в окошко выезжает еда – Энни узнала о двух убитых.
Не о том, которого застрелили в дверях – о двух черных женщинах. Бидди, который перед смертью выблевал все свои потроха, занимал первую полосу «Пост», в которую Энни завернулась от ветра, а про женщин ей по секрету рассказал другой бомж, пока она пила чай с рыбным пирогом. Обеих застрелили в переулках из крупнокалиберного оружия. Одну из них, Сьюки, Энни знала.
Понятно, кого искали убийцы и почему они убили Сьюки и ту другую: для белых людей, которые разъезжают по городу в лимузинах, все бездомные черные старухи на одно лицо. Она откусила еще кусок пирога и посмотрела на Сорок вторую улицу за окном. Как же ей теперь быть?
Энни знала наверняка, что эти бандиты будут убивать, пока в центре города не останется ни одного безопасного места для ночлега: в «Пост» писали, что это мафиозные разборки. Предупреждать других женщин не было смысла – им все равно некуда идти. Да они и не захотят. Даже она, зная, что ей угрожает, не собиралась покидать центр города – это был ее ареал обитания. И поэтому ее скоро найдут. Когда хрипатый, рассказавший ей об убийствах, похромал к кранику, из которого здесь наливали кофе, Энни быстро доела свой пирог и выскользнула из кафе так же незаметно, как утром из копировального центра. Стараясь не попадаться людям на глаза, она вернулась на Пятьдесят первую улицу. Место вчерашнего происшествия было огорожено зеленой лентой с надписью «Полицейское ограждение, вход воспрещен». Вокруг, невзирая на это, стояла толпа. На улице было не протолкнуться – помимо обычных офисных работников сюда прибывали зеваки. Чтобы собрать толпу в Нью-Йорке, много не надо – упадет карниз, и через десять минут вокруг соберется миньян[78]. Энни необыкновенно повезло: полиция даже не подозревала, что в деле имелся свидетель. Бандиты, ломясь в дверь, отпихнули тележку в сторону, и полицейские на нее не обратили внимания. Тележка, диванные подушки, картонки, свитера – всё это никуда не делось: часть осела в мусорных баках, а остальное валялось в канаве или на тротуаре, среди мусорных мешков.
Главное, теперь можно не волноваться, что ее ищут и мафия, и полиция. Ей и одних бандитов за глаза хватит. А магазинный пакет с алюминиевыми банками, которые она собирала, чтобы сдать, в целости и сохранности стоит прямо у стенки – значит, будет на что поужинать.
Обходя заграждение, чтобы подобраться к своим пожиткам, Энни заметила одного из вчерашних бандитов – того, в синем кашемировом пальто, который держал Бидди, когда тому вливали в рот растворитель. Он стоял слева от нее, метрах в пятидесяти, и наблюдал за входом в офис и за толпой, рассеянно ковыряя вросший волосок на подбородке. Ее искал.
Энни быстро шмыгнула в какую-то дверь, и ее сразу толкнули в спину.
– Вали-ка отсюда, у нас тут приличный бизнес.
Она в ужасе оглянулась. За ее спиной стоял владелец галантерейного магазина, одетый в серый костюм с широченными отворотами под стать его огромным ушам и малиновым шелковым платком в нагрудном кармашке. В руке он держал деревянную вешалку, явно намереваясь ткнуть ей Энни еще раз.
– Давай-давай, пошевеливайся, – сказал он таким тоном, за который мигом бы получил по морде от любого приличного покупателя.
Энни ничего не ответила. Она никогда ни с кем не разговаривала на улице. На улице нужно молчать.
Она снова вышла, стараясь незаметно слиться с толпой, и услышала резкий свист – бандит в кашемировом пальто заметил ее. Он свистел и махал кому-то рукой. Энни побежала, оглядываясь через плечо. Темно-синий «олдсмобиль», припаркованный неподалеку, двинулся ей наперерез, а кашемировый бандит пробивался через толпу с напором скоростного экспресса. Энни бежала, даже не задумываясь, куда. Она испугалась, когда на нее наорал галантерейщик – ее страшила необходимость контакта с другим человеком, но бежать по улице, вливаясь в поток пешеходов, ей было вполне комфортно. Уж это она умела. Энни инстинктивно расширила пространство вокруг себя, растопырив руки; элегантные посетители магазинов и бизнесмены в строгих костюмах испуганно шарахались от грязной черной бродяжки в развевающемся пальто, молясь, чтобы она не задела их дорогие шмотки. Красное море расступилось перед ней и снова сомкнулась, отрезав бандита в кашемировом пальто. Но «олдс» не отставал.
Энни свернула влево, на Мэдисон, двигаясь к центру города. На Сорок восьмой улице велись строительные работы, на Сорок шестой много укромных переулков. «Олдс» неуклонно приближался. На Сорок седьмой, всего в трех домах от Мэдисон, был подвал, в котором можно спрятаться. Сменился светофор; «олдс» попытался проскочить на красный, но на Мэдисон у него не было шансов – через переход уже двигалась толпа пешеходов. Водитель остановился, опустил стекло и высунул голову, чтобы не упустить Энни.
И тут пошел дождь.
Пешеходы побежали быстрее, прикрывая головы сумками и раскрывая зонты. В суматохе Энни мгновенно исчезла из виду. Из-за угла выбежал кашемировый, махнул рукой, показывая шоферу «олдса» налево, поднял воротник и помчался по Мэдисон, расталкивая прохожих локтями. На тротуаре образовались лужи, и дорогие кожаные ботинки кашемирового мгновенно промокли насквозь. Видя, как бомжиха метнулась в переулок позади магазина «Всё за доллар», он бросился следом. Дождь лил как из ведра, их разделяли полквартала и толпы народу, но он ее видел, видел!
Так куда же она подевалась? В переулке никого.
Это был даже не переулок, а тупичок – в нем едва помещалась дюжина мусорных баков. Ни дверей, ни пожарных лестниц, ни окон, до которых можно дотянуться, ни подвалов, ни ниш в стене; даже коробок, за которыми можно было спрятаться, и тех нет.
Пусто.
Но он же видел, как она свернула сюда! Другого выхода нет, и обратно она не выбегала – он с этого переулка глаз не сводил. Значит, она где-то здесь, и найти ее пара пустяков. Кашемировый достал свой «Полис-позитив» 38 калибра. Он любил этот револьвер, полицейское оружие создавало иллюзию безопасности: если придется выбросить его после такого, за что можно сесть всерьез и надолго, то след приведет к полицейскому из Нью-Джерси, у которого кашемировый и подрезал «ПП» три года назад, когда тот напился в клубе для американцев польского происхождения. Он пообещал себе как следует позабавиться с этой грязной обезьяной. Все равно пальто уже промокло насквозь. А дождь не скоро утихнет – льет как из ведра, будто водяная штора повисла в воздухе. Кашемировый медленно шел по переулку, разбрасывая мусор и проверяя баки. Он ее быстро найдет, тут не так много мест, где спрятаться.
Энни было тепло. Когда она прижала к себе куклу и закрыла глаза, ей показалось, что она снова очутилась в квартире на углу Сто первой и Первой авеню. В тот день к ним пришла женщина из муниципалитета и понесла что-то непонятное про Алана. Про какую-то обезьянкуи про исследования ученых, а Энни сидела и баюкала малыша.
В ее убежище было уютно и тепло. Она лежала тихо, не шевелясь.
Слышался грохот опрокинутых мусорных баков.
Кашемировый, держа револьвер наготове, набрел на доски, прислоненные к стене. За досками дверь. Все ясно, бомжиха там, больше ей быть негде. Он отшвырнул доски: стальная дверь была заперта на замок.
По лицу кашемирового стекал дождь, волосы прилипли ко лбу, пальто воняло мокрой псиной, про ботинки страшно было и думать. У последнего мусорного бака, самого большого, крышка оказалась почти сухая – значит, опустили ее буквально вот только что. Кашемировый, спрятав в карман револьвер, притащил пару пластиковых ящиков, поставил один на другой и взобрался на них. Балансируя на ящиках, он с трудом открыл крышку, снова выхватил револьвер и свесился внутрь. Бак был почти полон, дождь превращал отбросы в жидкую кашу. Кашемировый наклонился чуть ниже.
Чертова обезья…
Руки, вынырнувшие из недр бака, схватили его за отвороты пальто и потащили вниз. Он с головой ушел в зловонную жижу, револьвер выстрелил, пуля отрикошетила от поднятой крышки. Кашемировое пальто мгновенно пропиталось водой и мусором.
Энни встала ногами ему на шею, не давая подняться, все глубже вдавливая его лицом в размякший от воды мусор. Кашемировый отчаянно сопротивлялся, задыхаясь в отбросах. Один раз – все-таки он был крупный, сильный мужчина – он скинул Энни с себя. Она едва не упала, но вовремя ухватилась за стенки бака и затолкала врага еще глубже. Наверх высунулась рука, облепленная коричневой слизью и полусгнившими листьями салата. Револьвера в руке не было – он лежал на дне бака. Кашемировый барахтался что есть мочи, стараясь найти опору. Энни подпрыгнула, погрузив его еще ниже – он уже пускал пузыри. Изловчившись, он ухватил Энни за ногу. Она стала отбиваться другой, пока под ботинком что-то не хрустнуло.
Борьба продолжалась долго; Энни потеряла счет времени. Дождь не утихал, вода переливалась уже через край. Трепыхание внизу усилилось и затихло. Энни еще долго стояла, дрожа и пытаясь вспомнить чувство, когда тебе бывает тепло. Наконец она вылезла, застегнула пальто на все пуговицы и пошла прочь, думая об Алане и о неподвижном теле у себя под ногами. Крышку она закрывать не стала.
Когда она, наконец, решилась выйти на улицу, «олдса» нигде не было. Красное море прохожих снова расступилось перед ней – перед ее запахом, перед жижей, стекавшей с ее пальто, перед грязной куклой, которую она прижимала к себе. Помедлив с минуту, Энни свернула направо.
Нескончаемые потоки дождя продолжали низвергаться на город.
Никто не остановил ее, когда она собирала свое добро на Пятьдесят первой улице – полиция думала, что она просто роется в мусоре, зеваки сторонились, боясь испачкаться, а владелец копировального центра был только рад, что кто-то уберет это барахло от его дверей. Энни собрала все что могла и пошла своей дорогой, надеясь, что денег от алюминиевых банок хватит на какую-нибудь ночлежку, где можно будет обсохнуть. Она не была грязнулей, наоборот – даже ночуя на улице, всегда за собой следила. Можно быть немного растрепанной, но искупаться в помоях – это уж слишком. Бедную куклу тоже нужно высушить и почистить. Недалеко от Второй авеню живет одна белая женщина. Она вегетарианка, говорит с акцентом и порой пускает Энни поспать в свой подвал. Самое время к ней попроситься.
Женщина не отказала бы, но ее не было дома. Пришлось ночевать на стройке – на месте старого универмага «С. Кляйн» строили Башни Зекендорфа[79].
Мужчины из лимузина почти неделю искали ее, но однажды, когда Энни брала газеты из урны на Мэдисон, кто-то схватил ее сзади. Это был тот, кто насильно поил Бидди – сначала виски, потом растворителем. Он развернул Энни к себе. Отреагировав инстинктивно (как в тот раз, когда шпана хотела отнять у нее кошелек), она изо всех сил боднула его в лицо. Бандит, спотыкаясь, сошел с тротуара на проезжую часть, где его чуть не сбило такси. Он стоял и тряс головой, а Энни уже неслась по Сорок четвертой. Было ужасно жаль снова бросать тележку – теперь-то уж вещи пропадут точно.
Дело было накануне Дня Благодарения.
В центре города нашли тела еще четырех черных женщин.
Энни уходила от погони, как умела. Забегала в магазины, имеющие выход на соседние улицы. Она знала одно – позади опасность, кто-то хочет сделать плохое с ней и с ребенком. В квартире было так холодно. С начала ноября и до первого снега домовладелец держал отопление на минимальной отметке. Она сидела в холодной квартире и баюкала малыша, стараясь согреть его. Когда ее пришли выселять, она все еще прижимала его к себе. Его забрали, синенького и очень тихого, а Энни вышла и пустилась бежать – бегать она умела. Она бежала туда, где до них с Аланом не доберутся, всегда зная, что позади враг.
Энни добежала до знакомого нового небоскреба – в магазинах, которые были там раньше, выкидывали на помойку много хороших вещей. Этот, новый, назывался «Торговый центр Ситикорп». Энни забежала внутрь, огляделась. Внутри всё украсили ко Дню Благодарения. Она бросилась к эскалаторам, поднялась на второй этаж и на третий. Главное – не останавливаться, иначе вышвырнут на улицу или арестуют. Перегнувшись через перила, она посмотрела вниз. Бандит был уже там, но ее не видел – просто стоял и оглядывался по сторонам.
Есть много историй о матерях, которые в одиночку поднимают искореженный автомобиль, чтобы вытащить своего ребенка.
Когда прибыла полиция, очевидцы рассказали, что своими глазами видели, как тучная пожилая негритянка подняла огромную пальму в терракотовом горшке, взгромоздила ее на перила, примерилась и сбросила прямо мужчине на голову. Пальма пролетела три этажа и пробила несчастному череп. Свидетели клялись, что это правда, но кроме «пожилая», «черная» и «в обносках», про эту загадочную женщину никто ничего толком сказать не мог. Энни к тому времени и след простыл.
На первой странице «Пост», из которой Энни сделала стельку для правого ботинка, была фотография четырех мужчин; их обвиняли в убийстве более дюжины черных бездомных женщин. Статью Энни не стала читать.
Дело близилось к Рождеству, и погода была ужасная. Энни лежала в дверном проеме почтового отделения на углу Лексингтон и Сорок третьей. Она завернулась в одеяло, надвинула шапку на нос и обложилась своими вещами, сложенными в мусорные мешки. Пошел снег. Мимо проходили мужчина в пальто фирмы «Барберри» и женщина в норковой шубке. Они приехали в Нью-Йорк из Коннектикута и остановились в отеле «Хелмсли», чтобы отпраздновать одиннадцатую годовщину свадьбы и побывать в театрах.
Когда они поравнялись с Энни, мужчина остановился.
– Ужасно! – воскликнул он. – В такую-то ночь! Просто ужас.
– Дэннис, прошу тебя, – сказала его спутница.
– Не могу я просто так пройти мимо, – ответил мужчина. Он стянул перчатку и полез в карман за деньгами.
– Бродяги не любят, когда к ним пристают, – сказала женщина и потянула мужа за собой. – Они могут сами о себе позаботиться. Помнишь, мы читали про это в «Таймс»?
– Черт, Лори, скоро ведь Рождество, – мужчина вынул из бумажника двадцатидолларовую банкноту. – Пусть хоть сегодня поспит в теплой постели. В такую погоду одному на улице не выжить. Господи, не такие уж это большие деньги.
Он вырвался от жены и подошел к Энни. Он не видел ее лица, но откуда-то из-под шапки в воздух струился пар от дыхания – значит, жива.
– Мэм, – сказал он, наклоняясь к ней. – Мэм. Возьмите, пожалуйста, – он протянул Энни банкноту.
Энни не ответила. Она ни с кем на не разговаривала улице.
– Прошу вас, мэм, позвольте вам помочь. Возьмите деньги и переночуйте сегодня где-нибудь. Прошу вас.
Он подождал, надеясь на ответ (пусть бы его даже к черту послали – по крайней мере, не в чем будет себя упрекнуть), но Энни молчала.
Наконец, мужчина положил банкноту ей на колено – он предполагал, что это колено – и покорно последовал за женой. Три часа спустя, после вкусного ужина, они решили, что будет очень романтично прогуляться до «Хелмсли» по свежему снегу. Проходя мимо почты, они увидели, что бездомная так и не двинулась с места, а деньги так и лежат нетронутые. У мужчины не хватило духу заглянуть под одеяло и проверить, жива ли она. Забирать двадцатку он тоже не стал, и они с женой пошли дальше.
Уютно свернувшись в своем теплом коконе, Энни прижимала Алана к груди, гладила его по спинке, чувствовала на щеке его теплые пальчики.
Психологам, исследующим поведение животных, наверняка знаком эксперимент с плюшевой обезьянкой. В ходе эксперимента выяснилось, что если самке орангутанга, у которой умер детеныш, дать мягкую плюшевую игрушку, обезьяна будет заботиться о ней, как о живом детеныше. Но если игрушка будет из дерева или глины, мать не обратит на нее внимания. Игрушечная обезьянка должна быть мягкой. Она помогает матери пережить потерю.
Мефистофель в ониксе
Один раз. У нас был секс всего один раз. Мы дружили и до этого, и после. Одиннадцать лет дружбы – а переспали только раз. Просто так сложилось: в новогоднюю ночь мы набрали в прокате комедий с братьями Маркс и заперлись в квартире вдвоем, чтобы не идти праздновать с толпой идиотов, притворяясь, что нам ужасно весело – всем ясно, что всё ограничится пьянкой, воплями, блеванием на прохожих и перерасходом на карточке. В общем, мы остались вдвоем, перепили дешевого шампанского и упали с дивана, смеясь над шуточкой Харпо. Прежде чем кто-то из нас успел что-то сообразить, наши лица приклеились друг к другу, моя рука залезла к ней под юбку, а ее рука – ко мне в штаны.
Но, черт побери, это было всего один раз! Так манипулировать разовым пьяным перепихоном! Она знала, что я лезу в головы людям только тогда, когда у меня нет другого способа заработать – ну, или в минуту слабости. Шарить у других в голове всегда мерзко.
Бывает, заберешься в мысли прекрасного вроде бы человека – прямо Фомы Аквинского – и думаешь, что там все должно быть чистенько, как в операционной. А пошаришь как следует, так хочется выкупаться в «Доместосе».
Так что можете мне поверить, я делаю это, только когда у меня нет другого выхода – если, к примеру, меня прижмет налоговая служба, или меня собираются ограбить и убить, или мне нужно выяснить, не занималась ли моя девушка незащищенным сексом в нашу эпоху СПИДа; или, допустим, у меня есть подозрение, что коллега решил подставить меня, и я могу потерять работу… в общем, всякое такое.
После каждого путешествия в чужой мир я восстанавливаюсь несколько недель.
Иногда входишь в голову мужика в поисках определенной информации, а в итоге не только ничего не найдешь, но еще измажешься в его мыслях обо всех девках, с которыми тот изменяет жене, потом стыдно приличным женщинам в глаза смотреть. Залезешь на чердак портье в мотеле, который говорит тебе, что мест нет, а там буквально вывеска висит, что он не сдает неграм; ну и, конечно, даешь ему в морду так, что брызги из носа долетают до соседнего штата, а потом месяц скрываешься от полиции. Или запрыгиваешь в мысли водителя уходящего последнего автобуса, чтобы узнать, как его зовут, и окликнуть, и на тебя обрушивается весь чеснок, который этот парень ел целый месяц, потому что доктор сказал ему, что это полезно; в итоге не только на автобус опоздал, но еще и блевать тянет. Прощупываешь потенциального работодателя, чтобы узнать, не пытается ли он тебя надуть, и обнаруживаешь, что он виновен в чудовищных злоупотреблениях и сознательно использовал некачественное оборудование, которое послужило причиной гибели сотен рабочих. Попробуйте после этого согласиться на эту работу, даже если вам нечем платить за квартиру. Нет уж.
Так что я вам точно говорю: я читаю чужие мысли, только если меня прижали к стенке, или если кто-то подозрительно долго идет за мной в темном переулке, или если сантехник, который ремонтирует протечку, с наглой улыбочкой выставляет мне счет баксов на триста больше положенного. Ну, или в минуту слабости. Но потом я неделями восстанавливаюсь. Неделями.
Штука в том, что пока не отправишься в путешествие по миру другого человека, совершенно не представляешь, что он на самом деле думает. Если бы у Фомы Аквинского были мои способности, он мигом бы сделался отшельником, чтобы в минуты слабости иметь поблизости только овец и ежиков.
Из-за моей способности читать мысли – я начал это делать лет в пять-шесть, если не раньше, – в моей жизни было не больше дюжины людей, с которыми я сблизился и рассказал о своем даре. Лишь трое из них никогда не пытались воспользоваться им и не пытались убить меня. Из этих троих двое были моими родителями – чудесная черная пара; они усыновили меня в пожилом возрасте, и их уже нет в живых (хотя, возможно, они продолжают волноваться за меня даже Там). Я очень скучаю по ним, особенно в такие дни. Оставшиеся восемь-девять человек были либо настолько шокированы моими способностями, что отказывались приближаться ко мне (одна девушка даже эмигрировала на всякий случай, хотя ее мысли были гораздо скучнее и невиннее, чем она думала), либо пытались стукнуть меня чем-то тяжелым, когда я отвернусь (мое поврежденное плечо до сих пор ноет в дождливые дни), либо хотели воспользоваться моими способностями, чтобы заработать. У них не хватало мозгов задуматься: если я могу зарабатывать этим огромные суммы денег, почему я еле свожу концы с концами, как вечный студент, который боится оставить учебу и начать взрослую жизнь?
Идиоты хреновы.
Так вот, из тех троих, которые никогда не использовали мой дар и не шарахались от меня, третьей была Элисон Рош. Эта самая Элисон сидела напротив меня в кафе в центре города Клэнтон, штат Алабама, и поливала кетчупом свой гамбургер. На дворе стоял май, а ей вдруг приспичило поговорить о той чертовой новогодней ночи три года назад, которую мы провели вместе с братьями Маркс, и о нашем случайном сексе. Она задала мне вопрос и ждала ответа.
– Я предпочел бы понюхать скунса, – ответил я.
Элисон промокнула бумажной салфеткой брызги кетчупа на булочке и пластиковой поверхности стола и посмотрела на меня из-под опущенных густых ресниц. Это взгляд, наверно, отлично действовал на агрессивных свидетелей защиты (Элисон была заместителем окружного прокурора округа Джефферсон). Клэнтон находится недалеко от Бирмингема, где у нее был офис. Это была тайная встреча; мы сидели в закусочной и ели бургеры – три года спустя после дешевого шампанского, черно-белых прокатных фильмов тридцатых годов и черно-белого секса. Три года спустя после большой ошибки в новогоднюю ночь.
Мы с Элисон дружили одиннадцать лет, а переспали только раз – отличный пример того, что можно натворить в минуту слабости. Не то, чтобы это бы плохой секс – нет, секс был отличный, просто класс. Но это было только один раз, и больше мы не говорили на эту тему. Утром первого января мы проснулись, посмотрели друг на друга, как люди смотрят на неожиданно взорвавшуюся консервную банку сардин в масле, хором сказали: «О Господи», и все, инцидент исчерпан. Никто из нас даже не упоминал об этом до того памятного майского дня. Элисон позвонила и предложила встретиться, ничего толком не объяснив. Мы выбрали Клэнтон, потому что это было на полдороге между Бирмингемом и Монтгомери, где жил я.
Повару в закусочной разномастность посетителей была явно не по нраву, но я не стал лезть ему в голову – пусть думает, что хочет. Времена менялись, но здесь, в глубинке, все было по-прежнему.
– Все, о чем я прошу – это чтобы ты поговорил с ним, – сказала Элисон, сопровождая просьбу фирменным взглядом из-под ресниц. У меня всегда были проблемы с этим взглядом – не то чтобы неискренним, но немного нечестным, что ли. Элисон пыталась сыграть на моих воспоминаниях о той ночи, а это уже само по себе нечестно. Это взгляд напоминал мне о том, что мы делали на полу, на диване, на барной стойке между кухней и гостиной, в ванне и в гардеробной, в которой пахло кедровой полиролью и непорочностью. Это взгляд хотел, чтобы я вспомнил всё.
– Не хочу я с ним разговаривать. Во-первых, он полное дерьмо; во-вторых, мне есть чем заняться помимо того, чтобы тащиться в Атмор и лезть в прогнившую голову этого сукина сына. И потом, позволь тебе напомнить, что из ста шестидесяти-ста семидесяти человек, которые закончили свою жизнь на «желтой мамочке»[80], около ста тридцати были цветными, и когда я говорю «цветными», я не имею в виду что-то светлей кофе в твоей чашке. Я это к тому, что, будучи необычайно хорошо образованным афроамериканцем, который ценит каждую клеточку своего негритянского тела, я не такой идиот, чтобы тащиться в расистскую тюрьму вроде Холмана. Нет уж, благодарю покорно.
– У тебя всё? – осведомилась Элисон, вытирая рот.
– Да, у меня всё. Дело закрыто. Найди другого дурака.
Это ей не понравилось.
– Другого такого нет.
– Где-нибудь да найдется. Посмотри лабораторные записи в Университете Дьюка[81]. Позвони в «Фортеанское общество»[82]. Или в «Менсу»[83]. Или в программу «Рискуй!» Или попытай счастья на горячей линии астрологов. Неужели не найдется какой-нибудь слабоумный сенатор, который пытался добиться государственного финансирования таких исследований? Не будем забывать и про русских – теперь, когда «империя зла» пала, можно, наверно, достать информацию об исследованиях «кремлевской ауры» или чем там они еще занимались за железным занавесом. А еще можно…
– Заткнись, Руди! – заорала она так, что повар от неожиданности выронил кухонную лопатку. На его лице было ясно написано (мысли я не читал): «Только пикни еще, и я вызываю копов».
Я наградил его своим особым взглядом, и он молча вернулся к чистке гриля, нужно было готовиться к вечернему наплыву посетителей. Но что-то в его напряженной спине подсказывало мне, что он этого так не оставит.
Я наклонился к Элисон и самым серьезным тоном тихо сказал:
– Элли, дружище, послушай меня. Ты одна из немногих, на кого я всегда мог рассчитывать. Мы через многое прошли вместе, и ты ни разу не дала мне понять, что считаешь меня выродком. Поэтому я и доверился тебе. Я рассказал тебе о своем даре, который причиняет мне невыносимую боль. Даре, из-за которого меня могут убить. Ты никогда не предавала моего доверия, никогда не пыталась использовать меня – до сегодняшнего дня. И то, о чем ты меня просишь, настолько дико, что мне было бы легче понять, если бы ты объявила, что проиграла в казино все, что у тебя было, и еще задолжала мафии, и предложила бы мне поехать с тобой в Вегас и прошерстить мозги крупных игроков в покер, чтоб отыграться!
В глазах Элли светилось отчаяние.
– Мне больше некого просить, Руди. Пожалуйста.
– В чем тут на самом деле дело, а? Давай, выкладывай. Ты явно не договариваешь. Или врешь.
– Ничего я не вру!
Второй раз за сегодня она так на меня разозлилась. От ее крика только что стены не задрожали. Повар повернулся на шум и двинулся к нам; я вошел в его мир, пригладил его вздыбленную шерсть, разогнал грозовые облака и заложил мысль, что сейчас самое время пойти на перекур. Других клиентов в закусочной не было, и он свалил.
– Успокойся, Бога ради, – сказал я.
Элисон нервно комкала бумажную салфетку.
Она явно врала. Что-то тут было не так, для этого и в голову к ней лезть не надо. Я ждал, настороженно поглядывая на нее. Наконец, она глубоко вздохнула, и я подумал: «Сейчас расколется».
– Ты что, мысли мои читаешь? – спросила она.
– Я тебя умоляю. Мы же не первый день знакомы.
– Извини, – она выглядела расстроенной, но больше ничего не сказала.
Я молча ждал – меня не переиграть.
Вскоре она тихо сказала:
– Мне кажется, я в него влюбилась. Он говорит, что невиновен, и я ему верю.
Такого я не ожидал и даже не нашелся, что ответить.
Невероятно. Просто невероятно, твою мать. Она была заместителем окружного прокурора. Была обвинителем на процессе этого Генри Лейка Спаннинга, убийцы. И он не просто убил кого-то по пьяни субботним вечером, о чем горько пожалел воскресным утром (хотя за это в Алабаме ему тоже полагался электрический стул). Нет, это был серийный убийца – самый жестокий и изощренный серийный убийца в истории Алабамы и всего прекрасного Юга, да что там – в истории всех Соединенных Штатов, а может и в истории человечества, в которой хватает крови невинных мужчин, женщин и детей.
Генри Лейк Спаннинг был чудовищем, чумой, смертоносной машиной, лишенной совести и прочих признаков, свойственных человеку. Он прошелся ураганом по полудюжине штатов и попался было в Хантсвилле – его застукали у мусорных баков позади супермаркета; он делал что-то настолько страшное и омерзительное с останками шестидесятипятилетней уборщицы, что даже таблоиды не приводили подробностей, ограничившись эпитетами типа «ужасно» и «неописуемо». Ему удалось сбежать и уйти от масштабной облавы. Больше того – каким-то образом он узнал, где живет лейтенант полиции, возглавлявший погоню, и пока тот выставлял заграждения на дорогах, пробрался к нему домой и буквально выпотрошил его жену и детей, даже кошку убил. После этого он совершил еще несколько убийств в Бирмингеме и Декейтере и в итоге настолько обезумел и потерял контроль над собой, что снова попался. На этот раз его не упустили, и убийца, наконец, предстал перед судом. И именно Элли была обвинителем на этом процессе. Боже, какой это был цирк. Хотя во второй (и последний раз) этого монстра поймали в округе Джефферсон, где он совершил свои последние, самые жестокие убийства, до этого он поработал в двадцати двух округах из шестидесяти семи, причем все его преступления отличались характерным почерком, который не оставлял сомнений в личности убийцы. Власти каждого из этих округов хотели судить его у себя. Кроме того, маньяк побывал на гастролях еще в пяти штатах, доведя число своих жертв до пятидесяти шести человек. Разумеется, каждый из этих штатов требовал экстрадиции.
Так вот, наша сообразительная прокурорша Элли вовремя подсуетилась, посмотрела на главного прокурора штата Алабама своими влажными глазами, похлопала ресницами и каким-то образом убедила его создать законодательный прецедент и позволить ей подготовить обвинительное заключение, позволяющее судить Спаннинга за все двадцать девять убийств, совершенных в штате Алабама, одновременно. Она обосновала это тем, что Генри Лейк Спаннинг настолько опасен для общества, что обвинение готово рискнуть (хотя какой там мог быть риск!) и попробовать выиграть сводный процесс. После этого ей оставалось только умаслить жаждавших переизбрания прокуроров в оставшихся за бортом округах и вуаля – грандиозное сводное обвинительное заключение, ошеломившее даже защитника Спаннинга, который с самого начала кричал о незаконности объединенного процесса.
Присяжные приняли единогласное решение в пользу обвинения по всем двадцати девяти эпизодам. После этого, на этапе обсуждения меры наказания, Элли сумела доказать, что оставшиеся двадцать семь убийств, совершенных в других штатах, идентичны тем, в которых Спаннинга признали виновным. После этого судье не оставалось ничего, кроме как приговорить его к электрическому стулу за убийство двадцати девяти (а, по сути, пятидесяти шести) человек. Элли прочили должность окружного прокурора на следующих выборах, а Спаннига ждала холманская «желтая мамочка», сконструированная компанией Фреда Лейхтера в Бостоне, штат Массачусетс, которая выдает 2400 вольт искрящейся смерти в 1/240 секунды, что в шесть раз быстрее, чем 1/40 секунды, которая требуется мозгу, чтобы почувствовать это.
Как по мне, это слишком гуманный конец для такого дерьма, как Генри Лейк Спаннинг. И все же, если нам повезет – день казни был уже совсем близко – это чудовище, жившее только ради того, чтобы убивать других, вскоре станет пеплом, который кто-то использует в качестве удобрения для сада, чтобы мерзкий упырь принес человечеству хоть какую-то пользу.
Вот с кем мне предлагала поболтать моя подруга Элисон Рош. Хотела, чтобы я поехал в тюрьму Холман в Атморе, где в коридоре смерти сидел этот прекрасный парень в ожидании дня, когда его чокнутые мозги прожарят как следует. «Просто поговори с ним», – сказала она. «Просто поговорить» с человеческим аналогом акулы (причем совести у акулы будет явно побольше). Просто поболтайте с ним о том о сем, мистер Телепат, а потом загляните в его голову; используйте ваши потрясающие способности, из-за которых у вас так по-дурацки сложилась жизнь. Не то, чтобы моя жизнь сложилась совсем по-дурацки – как-никак у меня приличная квартира, и зарабатываю я неплохо, да и живу, в общем, ничего, когда следую совету Нельсона Олгрена[84] и не связываюсь с женщинами, у которых проблем больше, чем у меня. У меня даже своя машина периодически есть, хотя сейчас мою «тойоту» забрали за неуплату кредита чуваки посерьезнее Гарри Дина Стэнтона и Эмилио Эстевеса[85]. Моя жизнь дурацкая в том смысле, что, по выражению Элли, я не использую свой «грандиозный потенциал», чтобы найти стабильную работу и завести стабильные отношения. Да, этого мне сделать не удалось, несмотря на мое престижное образование, стипендию Родса[86] (думаю, сам старик Родс гордился бы бедным ниггером, который достиг таких высот) и любящих родителей (с этим мне особенно повезло, учитывая, что я приемный). Любящие родители покинули этот мир, зная, что их единственный ребенок никогда не сможет жить комфортной жизнью, жениться и завести детей, потому что боится, что они унаследуют это проклятие. Потрясающий дар, о котором столько написано и снято, и которым обладаю, похоже, только я (хотя, по логике, должен быть кто-то еще – где-нибудь, когда-нибудь)!
Вперед, мистер Чудо-из-Чудес, наш современный граф Калиостро! Вперед, единственный известный обладатель крайне полезных сверхспособностей, существование которых уже лет пятьдесят пытаются безуспешно доказать любители паранормального. Один-единственный. Да, уж я-то знаю, что такое одиночество, друзья мои.
И вот меня, Руди Пэйриса, обычного парня, который иногда зарабатывает в принципе невозможным, но крайне полезным чтением мыслей, который за тридцать лет своей телепатической жизни успел побывать резидентом тринадцати штатов и пары дюжин городов, мистера Я-Знаю-О-Чем-Вы-Думаете, просят пойти и порыться в мозгах убийцы, которого боится половина земного шара. И просит не кто-нибудь, а единственный на свете человек, которому я не могу отказать; и уж поверьте мне на слово, отказать мне хотелось, да я и отказывался чуть ли не каждый раз, как открывал рот. Что-что? Поговорить с ним? Ну разумеется, какие могут быть вопросы. Прямо вот сейчас поеду в Холман и полезу к нему в голову. Только шнурки поглажу. Все это мы обсудили за время, необходимое, чтобы съесть один чизбургер и выпить две чашки кофе.
Хуже всего было то, что Элли умудрилась связаться с этим типом. Не какая-то там тупая блондинка, а Элли!
В это невозможно было поверить.
Не то, чтобы женщинам было несвойственно увлекаться заключенными, очаровываться ими, писать им письма – с каждым разом все более интимные и эротичные, навещать их, покупать им сигареты и сладости, выходить за них замуж и проносить в тюрьму наркотики и другие запрещенные вещи в таких местах, куда даже тампон не добирался. Психиатры целые трактаты об этом феномене пишут (вместе с трактатами о том, почему женщин так возбуждают полицейские). Это дело такое, житейское. Сотни женщин ежегодно пишут преступникам, спят с ними и мечтают о совместной счастливой жизни, воображая, что в один прекрасный день все эти насильники, убийцы, педофилы, террористы и наркодилеры отсидят свое, выйдут на свободу с чистой совестью и начнут работать в офисе с девяти до пяти. Сотни женщин ежегодно выходит за таких парней замуж, поддавшись их очарованию и игнорируя тот факт, что эти мерзкие лгуны и манипуляторы от отсидки до отсидки только этим и занимаются: заманивают людей в ловушку, обманывают их, делая соучастниками своих преступлений, лишают их накоплений, жилья, здоровья и способности любить и доверять людям.
Но Элли не была наивной неграмотной простушкой. Она провернула почти невозможную законодательную операцию, убедив прокуроров пяти штатов доверить ей сводный обвинительный процесс! Такое никому никогда не удавалось и, может быть, больше никогда не удастся, а ей удалось. Судейские знают: после такого блестящая карьера тебе обеспечена.
И вот эта самая Элли втирает мне такую чушь. Моя лучшая подруга, которая сотни раз выручала меня из беды и по характеру походила на шерифа из сериала «Дни в долине смерти». Разумная и уравновешенная женщина за сорок, которая много повидала на своем веку, жесткая, но не злобная и не циничная. «Мне кажется, я в него влюбилась. Он говорит, что невиновен, и я ему верю». Вот что она сказала.
Я посмотрел на нее. Ничего не изменилось – похоже, привычный мир действительно исчез.
– Если ты так уверена, что этот образчик достойного поведения невиновен в пятидесяти шести убийствах, о которых нам известно, и черт знает в скольких еще, о которых мы не знаем, потому что, судя по всему, парень занимался этим с двенадцати лет – кстати, помнишь, ты рассказывала мне о нем и говорила, что у тебя от него мурашки по коже? Так вот, если ты так уж чертовски уверена в том, что преступник, на смертный приговор которого ты потратила одиннадцать недель, не убивал половину Штатов, зачем тебе я? Почему я должен тащиться в Атмор, чтобы заглянуть в голову этого ангелочка, раз твоя женская интуиция и так подсказывает тебе, что он чист, как первый снег? Или твоей «любви» не достаточно, чтобы уверенно пойти с ним к алтарю?
– Нечего тут умничать, – огрызнулась она.
– Чего?! – Я просто ушам своим не верил.
– Я сказала: не умничай! Педант чертов.
Я взбесился.
– Значит, умничать мне не полагается, да? А что полагается? Быть послушной телепатической цирковой собачкой? Поезжай в Холман, Пейрис; отправляйся в чертово расистское гнездо, Пейрис; иди прямиком в коридор смерти, где сидят одни ниггеры, и поболтай с единственным белым, который там три года уже квартирует. Побеседуй с этим хреновым Дракулой, а заодно загляни в его больные мозги – о, это будет то еще удовольствие, поверить не могу, что ты меня об этом просишь, – и почитай его вонючие мысли, чтобы убедиться, что он меня не обманывает. Я ведь правильно понял, что от меня требуется, дружище?
Элли встала и без лишних слов влепила мне пощечину. Она даже на хрен меня не послала – просто дала мне по морде со всей силы, так что я чуть со стула не упал.
Я прикусил губу и почувствовал вкус крови. В голове звенело. Элли, пристыженная, разочарованная и злая, при этом явно волновалась, что у меня будет сотрясение мозга. В целом, вид у нее был такой, будто я ее любимую игрушку сломал.
– Ладно, – вздохнув, сказал я. – Успокойся. Я поговорю с ним. Не дергайся.
Она продолжала стоять надо мной.
– Я тебя сильно ударила? Тебе больно?
– Нет, что ты, – ответил я, безуспешно пытаясь улыбнуться. – Так, мозги через нос вышибло и все.
Она стояла, сжимая в руке бумажную салфетку, и смотрела, как я осторожно заползаю на стул, с которого наполовину слетел от удара. «Мы столько дружим, и я всегда тебе помогала, а тебя о помощи прошу в первый раз. Если ты мне и правда друг, если ты меня любишь, то увидишь, как мне тяжело, поймешь, что я на распутье, что мне нужно знать наверняка. Умоляю, просто помоги мне, и хватит выпендриваться», – говорил ее взгляд.
Я развел руками и сказал:
– Как это случилось?
Элли, так и не сев, поведала мне свою трагическую историю, над которой ни в коем случае нельзя было смеяться. Минут через пятнадцать я не выдержал и сказал:
– Господи, Элли, сядь, по крайней мере! Ты выглядишь, как идиотка – стоишь и вещаешь с грязной салфеткой в руке.
В закусочную завалилась компания подростков. Шеф этого мишленовского ресторана вернулся на пост и начал готовить свои фирменные затычки для артерий. Элли подхватила свой элегантный портфель и кивнула на укромный столик у окна. Мы переместились туда и продолжили нашу беседу о том, какие неблагоприятные последствия ожидают безрассудного и неосмотрительного цветного джентльмена, если он поддастся убедительным уговорам охваченной похотью прокурорши противоположного цвета.
Вы хотите знать, что собой представляет Элисон Рош? Просто посмотрите на ее портфель. Внимательно посмотрите.
В Нью-Йорке начинающий рекламный менеджер, облизавший достаточно задниц и получивший первого серьезного клиента, чувствует, что его внешность должна отражать эти значимые перемены. Он идет в магазин «Барнис», покупает себе плащ барберри и расхаживает по офису в плаще нараспашку.
В Далласе, когда жена главы компании приглашает нескольких руководителей высшего звена с женами на дружественный, якобы неофициальный ужин (ничего особенного, никаких десертных вилок, смокингов и прочих церемоний), то стоит помнить: речь идет о настолько уверенной в себе женщине, что она предпочитает «Конкорду» авиакомпанию «Вирджин Атлантик». Такая не станет хвастаться бокалами «Оррефорс» – она поставит на стол «Коста Бода»[87], ей похрен.
Важным людям настолько комфортно в собственной шкуре, что им нет никакой нужды смеяться над вашим костюмом от Армани, или спальней с интерьерами Лоры Эшли, или вашей способностью писать интересные статейки в развлекательных журналах.
Элисон Рош – как раз из таких. Одного взгляда на ее портфель достаточно, чтобы понять, что она за человек. Потому что это портфель марки «Атлас», а не «Хартманн». То есть вы понимаете, да? «Хартманн» ей вполне по карману. Импортная канадская кожа, выделка класса люкс, где-то около тысячи баксов – портфельный эквивалент «Оррефорса», плаща барберри, грудки фазана и вина «Шато Мутон-Ротшильд» 1492 или 1066 года или какой там год самый дорогой. Это как покупать «роллс-ройс» вместо «бентли», хотя там всей разницы только решетка радиатора. Но Элли не нужно выпендриваться и подпитывать свою самооценку вещами, поэтому она купила портфель «Атлас». Не сумку от «Луи Виттон» или «Марк Кросс», а портфель «Атлас». Ирландская кожа ручной выделки, наверное, выделанная руками боевиков ИРА, оставшихся без работы. Высший класс, но ничего кричащего. Понятно теперь, почему я согласился?
Итак, Элли подхватила свой элегантный портфель, мы пересели за столик у окна, подальше от повара и подростков, где она, убедившись, что я готов слушать, возобновила прерванный рассказ. Следующие двадцать три минуты, она, к счастью, рассказывала сидя, хотя и ерзала, как будто вид из окна ее не устраивал, и она пыталась найти лучшую точку обзора. Ее история началась с группового изнасилования в тринадцатилетнем возрасте и проследовала через несколько неблагополучных приемных семей с любящими пощупать приемных дочек папочками, усиленную учебу, которая гарантировала если не счастье, то достаток в будущем, юридический колледж и длинный тяжелый карьерный путь, который привел ее в Алабаму. Могло быть и хуже.
Мы с Элли сто лет знакомы и, если сложить все время, что мы провели вместе, получатся недели, а то и месяцы, не говоря уже о новогодней ночи с братьями Маркс. Но всё это я слышал впервые. Ну, почти всё. Интересно получается. Одиннадцать лет! Можно было бы догадаться или что-то заподозрить хотя бы. Как можно быть чьим-то другом и, в сущности, ничего об этом человеке не знать? Мы что, лунатики, что ли? О чем мы вообще думаем? И ведь подумать только, если бы не обстоятельства, я мог бы никогда не узнать эту, подлинную Элли. Только потому, что она просила меня сделать то, чего я не хотел – чего, если по правде, боялся до усрачки – она решила, что меня нужно полностью проинформировать. Я понял, что за время нашей дружбы и сам не очень-то показывал ей настоящего Руди Пейриса, его страхи и мечты. Я просто ненавидел себя за это. За то, что скрывал, недоговаривал, открывал только какие-то фрагменты себя и злоупотреблял обаянием, маскируя правду. Я человек гибкий и быстро учусь, поэтому глубоко похоронил свои горести и тяготы. В моей жизни было не меньше черноты – негритянства, если хотите – но все же мне было страшно потерять Элли. Я никогда не верил в мифическую абсолютную дружбу, слишком уж это похоже на стояние на скользких камнях по горло в ледяной воде.
Элли между тем добралась до того момента, когда начала работать над делом Спаннинга. Она рассказала, как собрала, тщательно проверила и разложила по полочкам все доказательства, как блестяще провела процесс, как добилась обвинительного вердикта присяжных по всем двадцати девяти эпизодам, а потом – на стадии определения наказания – и по всем пятидесяти шести. Убийство первой степени. Предумышленное убийство первой степени. Предумышленное убийство первой степени, совершенное с особой жестокостью. Виновен по всем трем пунктам по каждому из двадцати девяти эпизодов. Присяжные совещались меньше часа, даже пообедать не успели. Они вернулись в зал суда через пятьдесят одну минуту. На одно убийство у них ушло меньше минуты. И все благодаря Элли. Адвокат Спаннинга заявил об отсутствии прямой связи между его клиентом и пятьдесят шестым убийством (двадцать девятым в штате Алабама). Но, хотя его и не застали за вспарыванием живота его последней жертвы – десятилетней Гуниллы Арчер, ученицы церковно-приходской школы Декейтера, которая опоздала на автобус и пошла пешком, попавшись в лапы Спаннинга всего за милю от дома – почерк был тот же. Кроме того, Спаннинг, ускользнув от погони в Хантсвилле, где его как раз застали за вспарыванием живота жертвы, в это время находился в Декейтере. Что с того, что его не поймали с консервным ножом в окровавленных руках, рядом с еще теплым телом Гуниллы Арчер? Сразу было понятно, что Спаннинг – серийный убийца, монстр, преступления которого были столь чудовищны, что газеты даже не пытались придумать ему хлесткое прозвище вроде «Потрошителя» или «Мясника с заднего двора».
Присяжные вернулись в зал суда через пятьдесят одну минуту. Выглядели они так, будто их вот-вот стошнит; каждый из них понимал, что ему никогда не забыть увиденного и услышанного на этом процессе, и горько жалел, что ему не удалось уклониться от исполнения своего гражданского долга. Они вернулись на свои скамьи и сказали: ребята, посадите эту склизкую подделку под опарыша на электрический стул и поджарьте ее так, чтобы разве что на гамбургер хватило.
И вот в этого парня влюбилась моя Элли. Этого парня она теперь считала невиновным. Рехнуться можно.
– Так как же ты… ну, это…
– Как я в него влюбилась?
– Ага. Вот это вот.
Элли на мгновение закрыла глаза и сжала губы, как будто все нужные слова разбежались, и она понятия не имела, где их искать. Я всегда знал, что она закрытый человек и самое сокровенное держит при себе, черт, да что там говорить, если до сегодняшнего дня я не знал ничего об изнасиловании, о приемных родителях, о ее браке, продлившемся семь месяцев? Я знал, что она побывала замужем, но был совершенно не в курсе подробностей; знал, что она жила в приемных семьях, но не представлял, как ей там было плохо. И даже после всей этой откровенности вытаскивать из нее правду об этой дикой влюбленности было все равно, что зубами вытягивать гвозди из ладоней Иисуса. Наконец, она сказала:
– Это дело досталось мне, потому что Чарли Уиллборг слег с инсультом.
– Я помню.
– Он был нашим лучшим обвинителем, и, если бы у него не случился удар за два дня до того, как в Декейтере поймали… – Она на секунду запнулась, ей было сложно произнести его имя, – …поймали Спаннинга, и если бы в округе Морган не испугались такого крупного дела и не отфутболили его к нам в Бирмингем… Все это случилось так быстро, что со Спаннингом никто толком и не поговорил – я была первой, кого к нему допустили. Все так боялись его – думали, он чудовище.
– Какое заблуждение, – язвительно вставил я.
– Заткнись. Большую часть рутинной работы взяли на себя мои коллеги. Для меня это был большой прорыв, я была просто одержима этим делом. Так что после того первого разговора я почти не виделась со Спанки, и у меня не было возможности узнать, что он на самом деле за человек…
– «Спанки»?! Что еще нахрен за «Спанки»?
Элли до корней волос залилась краской. За одиннадцать лет я только пару раз видел, чтобы она так краснела, и один раз это было, когда она пукнула в опере, на «Лючии ди Ламмермур».
– «Спанки»? – повторил я. – Ты шутишь, да? Ты зовешь его «Спанки?»
Она покраснела еще сильнее.
– Как того толстого парнишку из «Маленьких проказников»?[88] Черт, я просто поверить не могу в эту хрень.
Она сердито воззрилась на меня.
Я с трудом сдерживал смех, и мое лицо предательски подергивалось.
Элли снова встала.
– Знаешь что? Просто забудь об этом, – она повернулась к выходу. Я схватил ее за руку; меня уже просто разрывало от смеха.
– Ладно, ладно. Прости меня. Я искренне сожалею, пусть меня прибьет обломками космической станции, если вру. Но ты же должна понять: взять и выдать такое без предупреждения! Нет, Элли, ну правда – Спанки?! Ты зовешь парня, который убил, по меньшей мере, пятьдесят шесть человек, Спанки?! Почему не Мики, или Лягушка, или Лютик? Я понимаю, почему ты не зовешь его Гречкой, Гречку можешь застолбить для меня – но СПАНКИ?!
Лицо Элли странно перекосилось. Пару секунд она боролась с собой, но не выдержала и расхохоталась, отмахиваясь от меня. Согнувшись от смеха, она вернулась на свое место и запустила в меня скомканной салфеткой.
– Его так в детстве звали. Он был толстым, и другие дети смеялись над ним, знаешь, как это бывает. Они переделали «Спаннинг» в «Спанки», потому что по телевизору как раз шли «Маленькие проказники»… ох, хватит уже, Руди!
Я постепенно успокоился. Элли посмотрела на меня с усталой настороженностью, убедилась, что больше глупых шуток не последует, и продолжила:
– После того, как судья Фэй вынес приговор, я продолжала вести дело Спа… Генри во время апелляционного процесса. Я выступала против смягчения наказания, когда его адвокаты подали апелляцию в суд одиннадцатого округа[89].
– Когда трое судей единогласно отказали ему в приостановлении приговора, я помогала готовить документы для Верховного суда округа Алабама. Когда Верховный суд отказал в рассмотрении апелляции, я думала, что всё кончено: все средства защиты исчерпаны, кроме разве что помилования губернатора – но на это Спаннингу, конечно, можно даже не рассчитывать. Так что я думала: всё, дело закрыто.
Три недели назад, после отказа из Верховного суда, я получила от Генри письмо. Его казнь была назначена на следующую субботу, и я не понимала, зачем ему понадобилось со мной встречаться.
– А как он вообще смог передать тебе письмо?
– Через одного из своих адвокатов.
– Я думал, они уже рукой на него махнули.
– Я тоже так думала. Слишком много неопровержимых доказательств. С полдюжины адвокатов под разными предлогами отказались защищать его: такие дела – не лучшая реклама для бизнеса. Одних свидетелей того, что он сделал в Хантсвилле, было человек пятьдесят. Все их показания сходятся, и каждый из них выбрал Генри из линейки в двадцать-тридцать человек – можно было и полсотни человек поставить, результат был бы тот же. Что уж говорить о прочих доказательствах…
Я прервал ее жестом.
Все это я уже слышал, Элли много рассказывала мне об этом деле, так что я как будто сам над ним работал. Меня жутко мутило от этих рассказов, даже хуже, чем после чтения мыслей. Мутило настолько, что я и думать об этом не мог. Даже в минуту слабости.
– Значит, адвокат передал тебе письмо…
– Думаю, ты его знаешь. Ларри Борлан – он раньше работал в АСЗГС[90], а до этого был старшим адвокатом в законодательном собрании Алабамы в Монтгомери; несколько раз представлял дела в Верховом суде. Отличный парень и проницательный: такого запросто не обманешь.
– А он что обо всем этом думает?
– Он думает, что Генри абсолютно невиновен.
– Вообще ни в чем?
– Вообще ни в чем.
– Но ведь одно убийство произошло на глазах пятидесяти случайных, не связанных друг с другом свидетелей. Ты сама сказала. И все они уверенно, без тени сомнений, опознали его. И почерк этого убийства точно такой же, как и остальных пятидесяти пяти, включая убийство той школьницы в Декейтере, где его, наконец, поймали. И Ларри Борлан все равно думает, что это не он? Что убийца все еще на свободе?
– Да, именно так он и думает.
– А ты?
– Я с ним согласна.
– Господи, Элли, так его растак! Ты заработалась, не иначе. С тех пор, как Спаннинга арестовали, ни одного похожего убийства не было. За три года! Ни одного! Это тебе ни о чем не говорит?
– Это говорит о том, что настоящий убийца гораздо умнее нас и нашел отличного козла отпущения, а сам, может, уже перебрался в другой штат или просто затаился в Алабаме, ждет своего часа и посмеивается, – лицо Элли скривилось, на глаза навернулись слезы. – Через четыре дня его ожидание закончится.
Через четыре дня. Субботний вечер.
– Ну ладно, успокойся. Рассказывай дальше. К тебе пришел Борлан, умолял прочитать письмо Спаннинга и…?
– Не умолял. Просто отдал мне письмо и сказал, что не знает, что в нем, но, будучи моим другом и зная меня как человека честного и достойного, он был бы очень признателен, если бы я прочла его.
– И ты прочла.
– Я прочла.
– Значит, вы друзья? Судя по всему, близкие? Как мы с тобой, например?
Элли удивленно посмотрела на меня. По правде говоря, я и сам удивился.
– С чего я это ляпнул? – сказал я.
– Да, действительно, с чего бы?
Я завелся и чуть было не сказал ей, что если ей можно использовать нашу единственную ночь под братьев Маркс, чтобы надавить на меня, почему мне нельзя даже разозлиться? Но в кои-то веки у меня хватило ума прикусить язык.
– Впечатляющее, должно быть, письмо, – только и заметил я.
Элли долго молчала, явно размышляя, как наказать меня за мое идиотское замечание, когда мы, казалось бы, все обсудили, и я согласился ее выслушать. Но, взвесив все за и против, она все-таки решила рассказать мне, что было в письме. Письмо было просто отличное. Только таким письмом и можно заинтересовать прокурора, который добился, чтобы тебя посадили на электрический стул. В нем говорилось, что пятьдесят шесть – это не полное число жертв, что на самом деле их гораздо больше. Все эти нераскрытые дела в разных штатах: пропавшие и сбежавшие дети; необъяснимые исчезновения; студенты, путешествовавшие автостопом и так и не добравшиеся до места назначения; владельцы магазинчиков, которые зашли по дороге в круглосуточный банк, чтобы сдать выручку, и так и не вернулись домой; убитые и расчлененные проститутки; смерть, смерть, смерть, бесчисленные и неизвестные жертвы. Согласно посланию Спаннинга, пятьдесят шесть убийств были только верхушкой айсберга. И если Элисон Рош, моя подруга Элли, лично приедет к Генри Спаннингу в тюрьму Холман, он поможет ей эти дела закрыть. Она прославится на всю страну. Безвестные жертвы будут отомщены. Все тайны раскрыты.
– Значит, ты прочитала письмо и поехала.
– Не сразу. Я была уверена, что он виновен и, после трех лет работы над этим делом, также уверена, что жертв действительно было больше, и он действительно мог рассказать о них. Но мне просто не хотелось ехать. Когда мне приходилось приближаться к нему в суде, меня прямо передергивало. Он не сводил с меня глаз. У него голубые глаза, я тебе говорила?
– Может, и говорила, не помню. Давай дальше.
– Самые голубые глаза из всех, что я видела… Ну ладно. Честно говоря, я его просто боялась. Ты себе не представляешь, как мне хотелось выиграть процесс, Руди. Не просто ради карьеры или чтобы отомстить за тех, кого он убил – сама мысль о том, что этот человек с пронзительными, чистейшими голубыми глазами, снова окажется на свободе, пугала меня настолько, что я набросилась на это дело, как голодная собака на кость. Его просто необходимо было изолировать!
– Но тебе удалось преодолеть страх.
Элли не уловила сарказма.
– Да, удалось. Я «преодолела страх», как ты выражаешься, и согласилась с ним встретиться.
– И приехала к нему.
– Да.
– И он ни хрена не знал ни о каких других убийствах.
– Да.
– Но он так убедительно говорил. И у него такие милые голубые глазки.
– Вот именно, засранец.
Я усмехнулся. Любого умника можно обдурить, если найти правильный подход.
– Позволь мне со всем уважением спросить, только не бей, почему ты не взяла свой портфель и не свалила оттуда, как только стало ясно, что он соврал, и никакого списка нераскрытых убийств не будет?
– Он умолял меня остаться, – последовал ответ.
– И все? Он умолял остаться, и ты осталась?
– Руди, у него больше никого нет. Он всю жизнь один.
Элли посмотрела на меня так, как будто я был сделан из камня, как будто я черная статуя из оникса или меланита, сплава сажи и пепла, и, как бы она ни старалась, ей не удастся пробить мою каменную оболочку. Потом она сказала нечто, чего я предпочел бы не слышать.
– Руди…
Она сказала нечто, чего я в жизни не ожидал от нее услышать.
– Руди…
Она сказала нечто настолько ужасное, что это было даже хуже ее признания, что она влюбилась в серийного убийцу.
– Руди… прочитай мои мысли. Мне нужно, чтобы ты знал… чтобы ты понял…
Ее взгляд разрывал мне сердце.
Я пытался отказаться и говорил что-то вроде «нет, только не это», «не заставляй меня этого делать, прошу тебя».
Я не хочу читать твои мысли, думал я. Мы столько значили друг для друга, я не хочу знать самое сокровенное, не хочу чувствовать себя грязным. Я не какой-то там вуайерист; я никогда не следил за тобой, не подглядывал, когда ты выходила из душа или переодевалась. Я никогда не вторгался в твое личное пространство. Мы друзья, и мне не нужно знать о тебе всё, да я и не хочу. Я могу забраться в голову любому, и это всегда ужасно. Я не хочу видеть что-то, что мне может не понравиться. Это может разрушить нашу дружбу, не забирай этого у меня…
– Пожалуйста, Руди, сделай это.
Боже, она опять это сказала!
Мы молча смотрели друг на друга. Шли минуты.
– А просто рассказать ты не можешь? – спросил я, наконец, хриплым от страха голосом. Она не отводила взгляда от меня, каменного человека. Она умоляла меня сделать то, что у меня так легко получается, искушала меня, как Мефистофель – Mefisto, Mephistopheles, Mefistofele, Mephostopilis – искушал Фауста. Доктора Фауста – черную скалу, мага, читающего мысли, искушали роскошные густые ресницы, отчаянный взгляд фиалковых глаз, надлом в голосе, умоляющий жест, склоненная в душевной муке голова, отчаянное «прошу тебя» и все, в чем я был виноват перед ней – семь демонов, из которых лишь один Мефистофель был «тем, кто не любит свет». Я знал, что это станет концом нашей дружбы. Но Элли загнала меня в угол. Мефистофель в ониксе.
Я отправился в путешествие по ее миру.
Я оставался там не более десяти секунд – не хотел узнать ничего лишнего, в особенности то, что она на самом деле думает обо мне. Я бы не выдержал карикатурного образа пучеглазого негритоса с толстыми губами, эдакого черного самца, гориллы Руди Пейри… Боже, о чем я только думал!
Ничего подобного у нее в голове не было. Абсолютно ничего! Таких вещей в мыслях Элли и быть не могло, просто я совершенно обезумел от того, что увидел, и выпрыгнул обратно через десять секунд. Мне так хотелось это развидеть, забыть, стереть из памяти, как будто ничего не случилось – вроде как когда ты случайно застал родителей трахающимися.
Но, по крайней мере, я понял.
Там, в мире Элисон Рош, я увидел, как она всем сердцем тянулась к этому человеку, которого она в мыслях всегда звала ласковым именем Спанки, а не Генри Лейком Спаннингом – именем убийцы. Я не знал, виновен он или нет, но она была абсолютно невинна. Сначала она просто согласилась поговорить с ним о его приютском детстве, об издевательствах, лишении человеческого достоинства, постоянном страхе; все это было знакомо и ей. Он рассказывал о своем одиночестве, о том, как убегал, как его ловили и сажали под замок «ради его же блага». О том, как его заставляли мыть лестницы щеткой, грязной водой с едким мылом, от которого с пальцев слезала кожа, и было так больно, что кулак невозможно сжать.
Элли пыталась мне рассказать о своих чувствах, но в человеческом языке просто нет таких слов. Мгновений, проведенных в ее мире, было достаточно, чтобы увидеть, что Спаннинг, невзирая на ужасное детство, смог вырасти достойным человеком. Когда они разговаривали просто так, не будучи противниками, без неприязни, страха, напряжения, без съемочных камер и зрительских глаз, она полностью отождествляла себя с его болью. Ее опыт был другим, но схожим, и таким же болезненным.
Она многое узнала о нем. И вернулась просто из сострадания, в минуту слабости. Она возвращалась снова и снова и, наконец, начала сомневаться в доказательствах, прежде казавшихся неопровержимыми, смотреть на них с его точки зрения, задумываться над его версией. Она начала видеть нестыковки, которых прежде не замечала. Она перестала думать, как прокурор, и допустила, что Спаннинг, возможно, говорит правду. Дело больше не выглядело очевидным. К этому времени она поняла, что влюбилась в него. Его тихая доброта была подлинной, и Элли, видевшая в жизни много притворства, чувствовала это как никто другой.
Я покинул ее мир с облегчением, но, по крайней мере, я понял.
– Ну? – спросила она.
Да. Теперь я понял. Ее надломленный голос, отчаянный взгляд, приоткрытые в ожидании губы спрашивали меня, совершил ли я магическое путешествие в поисках правды. И я сказал:
– Да.
Между нами повисло молчание. Потом она сказала:
– Я ничего не почувствовала.
Я пожал плечами.
– Тут нечего чувствовать. Я заглянул на несколько секунд, не больше.
– Так ты не всё видел?
– Не всё.
– Потому что не хотел?
– Ну…
Элли улыбнулась.
– Я понимаю, Руди.
Да неужели? Как это мило, она понимает. Словно со стороны я услышал свой голос:
– У вас с ним уже было?
Если я хотел причинить ей боль, было бы гуманнее оторвать ей руку.
– Ты уже второй раз задаешь мне подобный вопрос. Мне и в первый раз не очень понравилось, а сейчас еще меньше.
– Я же не билет в луна-парк купил. Ты сама пригласила меня к себе в голову.
– Ну ты же был там. Должен был сам увидеть.
– Это не то, что я искал.
– Ты просто никчемное трусливое дерьмо.
– Я не слышу ответа, госпожа прокурор. Пожалуйста, ограничьтесь простым «да» или «нет».
– Не будь идиотом! Он сидит в коридоре смертников.
– Была бы охота, а способ найдется.
– Ты-то откуда знаешь?
– У меня был приятель в тюрьме Сан-Рафаэль. Ее еще называют «Тамаль». Та, которая за мостом, напротив Ричмонда, северней Сан-Франциско.
– Это Сан-Квентин, а не Сан-Рафаэль.
– Да-да, Сан-Квентин, точно.
– Ты вроде говорил, что твой приятель сидел в тюрьме Пеликан-Бей?
– Это другой.
– Да у тебя, похоже, дружбаны в каждой калифорнийской тюряге.
– Что поделаешь, это расистский регион.
– Это я уже слышала.
– Но Квентин и Пеликан-Бей – это разные вещи. В Тамале, конечно, не сладко, но в Кресент-Сити еще хуже.
– Ты никогда не рассказывал про того друга, что в Сан-Квентине.
– Я много чего тебе не рассказывал, это не значит, что этого не было. Я широк, я вмещаю в себе множество разных людей[91].
Мы помолчали втроем: Элли, я и Уолт Уитмен. «Это настоящая ссора», – подумал я. Не просто дурацкий спор из-за какого-то фильма, который одному из нас понравился, а другому – нет. Настоящая жесткая ссора. Такое не забывается. Стоит только на мгновение дать себе волю, и ты уже наговорил такого, что невозможно простить, и в сердцевине вашей дружбы навсегда останется червоточинка. Я ждал. Элли больше ничего не сказала, и я так и не добился от нее прямого ответа. Но все же я был уверен: с Генри Лейком Спаннингом у нее было всё. У меня что-то сжалось в груди, но я не хотел замечать это чувство, тем более анализировать его.
«Оставь, – подумал я. – Мы дружим одиннадцать лет, у нас это было всего один раз. Оставь это чувство в покое, пусть оно высохнет и умрет в одиночестве, как и прочие мерзкие мысли».
– Ладно, поеду в Атмор, – сказал я. – Полагаю, ты хочешь, чтобы я сделал это побыстрее, потому что через несколько дней из нашего друга сделают запеканку. Как можно быстрее. Типа сегодня.
Элли кивнула.
– И под каким же предлогом я должен туда заявиться? Как студент-юрист? Репортер? Новый помощник Ларри Борлана? Или я с тобой зайду? В качестве кого? Друга семьи, представителя департамента исполнения наказаний штата Алабама? Ага, знаю. Как представитель Спаннинга из проекта «Надежда»[92].
– Я способна на большее, – улыбнулась она.
– Нисколько не сомневаюсь. Только мне от этого как-то неспокойно.
Все еще улыбаясь, она открыла свой «Атлас», извлекла оттуда небольшой официального вида конверт, закрытый, но не запечатанный, и вручила мне. Я открыл его и вытряхнул на стол содержимое.
Очень умно. Очень предусмотрительно. Все документы готовы, моя фотография уже вклеена там, где нужно, печать с завтрашней датой и часами посещения. Настоящие официальные бумаги, не подкопаешься.
– Дай угадаю, – сказал я. – Утром по четвергам смертники могут встречаться со своими адвокатами?
– По понедельникам и пятницам – свидания с семьей, но у Генри никого нет. А адвокаты допускаются по средам и четвергам; я не стала рассчитывать на сегодня, у меня ушло два дня, только чтобы до тебя дозвониться.
– Я был занят.
– Но заключенные могут встречаться с адвокатами в среду и четверг, утром.
Я потрогал бумаги и пластиковые карточки.
– Отлично выглядит. Я смотрю, мое имя и мой прекрасный лик уже здесь. Вклеено и заламинировно. Давно ты это всё приготовила?
– Пару дней назад.
– А если бы я все-таки отказался?
Элли не ответила, но снова посмотрела на меня этим своим взглядом.
– И еще кое-что, – сказал я и наклонился к ней, давая понять, что я говорю абсолютно серьезно. – Времени почти не осталось. Сегодня среда. Завтра четверг. А двойной рычаг электрического стула с дистанционным управлением опустится в полночь субботы. Допустим, я залезу к нему в голову и увижу, что ты права и он абсолютно невинен. И что? Кто-то послушает черного трепача, который мысли читает? Вряд ли. Так как же, Элли?
– Это уж моя забота, – она решительно сжала губы. – Как ты говоришь, способ всегда найдется. К любому замку можно подобрать ключик, если знаешь, где искать. Судебная власть – не пустые слова. На носу выборы; есть люди, которые у меня в долгу.
– И чьи секреты тебе удалось пронюхать?
– Ты, главное, убедись, что Спанки говорит правду, – услышав это прозвище, я невольно засмеялся, и она опять улыбнулась, – а я уж разберусь с тем, как будет выглядеть мир в одну минуту первого воскресенья.
Я встал, собрал бумажки в конверт и сунул его под мышку. Улыбнулся самой дружеской улыбкой, на какую был способен, и сказал:
– Мне нужно знать, что ты не смухлевала и не предупредила Спаннинга, что я могу читать мысли.
– Я никогда бы так не поступила.
– Просто скажи, что ты этого не делала.
– Я не говорила ему, что ты можешь читать мысли.
– Врешь.
– Ты что, опять…?
– Не было необходимости. У тебя на лице всё написано.
– Какая разница, знает он или нет?
– Никакой. Я прочитаю его мысли, с предупреждением или без. Мне и трех секунд хватит, чтобы понять, убил он этих людей или нет. Или, может, убил, но не всех.
– Мне кажется, я люблю его, Руди.
– Ты говорила.
– Но я не стала бы тебя подставлять. Мне просто нужно знать. Поэтому я тебя и попросила.
Я улыбнулся и ничего не ответил. Она всё ему рассказала, и он знал о моем визите. Вот и славно. Если бы она не предупредила его, я бы попросил ее это сделать – чем больше он будет осторожничать, тем легче мне будет прочесть его мысли. Я быстро учусь, в этом деле мне нет равных: я одолел Библию на латинском языке за неделю; изучил базовую фармакопею за три дня; научился играть на басу за выходные и освоил сборник тактических игровых комбинаций «Атланта Фэлконс»[93] за час. Однажды, в минуту слабости, я за две минуты узнал, что такое болезненная менструация. Чем больше человек старается скрыть от меня смрадные ямы своих грехов и подавленный стыд, тем быстрее я адаптируюсь в его мире. Это как с детектором лжи: человек, которому есть что скрывать, нервничает, потеет, дергается и выдает себя с головой. Я именно такой детектор: чем больше от меня пытаются скрыть, тем глубже я могу нырнуть.
Есть такая африканская пословица: «Смерть приходит без барабанного боя». Не знаю, почему я вспомнил ее.
Чего не ждешь от тюремного начальства, так это чувства юмора, но в тюрьме Холман с юмором был полный порядок. Этот монстр выглядел, как юная девственница: белые брюки, белая рубашка с коротким рукавом, застегнутая на все пуговицы, белые носки. Даже тяжелые коричневые ботинки с траурными неопреновыми подошвами не нарушали общего эффекта девственной чистоты и эфемерности. Явление в белом крепко держал за локоть черный охранник.
Да, тяжелые ботинки не нарушали эффекта; к тому же они были почти бесшумными – казалось, что Спаннинг парит в воздухе. «О да, – подумал я, – теперь мне все понятно». Этот ангел во плоти мог впечатлить даже такого стреляного воробья, как Элли. Еще как мог.
Хорошо, что шел дождь: будь солнечно, у него еще и нимб над головой бы сиял. Этого я бы не выдержал, заржал бы, как ненормальный. Но дождь за окном лил, как из ведра, что сделало мою поездку из Клэнтона возможным претендентом на внесение в список «Самых незабываемых моментов моей жизни». Замечательный опыт: ехать сквозь водяную стену, которой конца не видно. Я раз шесть съезжал в канаву на обочине шоссе I-65 – просто удивительно, как я умудрился там не завязнуть. Но каждый раз, когда меня выносило на обочину (даже когда меня развернуло на 360 градусов и я чуть не разбил «форд-ферлейн»), я почему-то не сдавался и, крутя руль, как припадочный, выбирался из красной алабамской грязи на бесконечную черную наковальню шоссе, по которой лупил дождь. Тогда я счел это знаком судьбы, для которой стихия не помеха, да и сейчас так считаю. У меня была назначена встреча, и судьба позаботилась, чтобы я ее не просрал. Но хотя я казался себе неуязвимым, километрах в пяти к северу от Атмора я все-таки свернул с шоссе на 57 съезде, выехал на боковую дорогу и заехал в отель «Бест Вестерн». Я не собирался ночевать так далеко на юге (хотя неподалеку, на заправке «Мобил», и работала одна симпатичная девушка с прекрасными зубами), но дождь явно зарядил надолго, и все, чего мне хотелось – поскорее покончить с этим делом и завалиться спать. Долгая дорога в такую погоду, да еще на такой паршивой машине, как «ферлейн», и перспектива встречи со Спаннингом… мне была необходима передышка. Немного забытья. Я заселился, постоял полчаса под душем, переоделся в костюм-тройку и позвонил портье, чтобы узнать, как добраться в тюрьму Холман. По дороге туда со мной приключилось нечто приятное. Это был последний приятный момент перед чередой неприятностей, и я до сих пор цепляюсь за него, вспоминая снова и снова. В мае расцветают венерины башмачки и цветут до начала июня. В лесах, на болотах, на склонах холмов внезапно появляются россыпи желтых и лиловых орхидей. Дождь на мгновение стих, как будто я попал в эпицентр бури: секунду назад – всемирный потоп, и вдруг – абсолютная тишина, которая тут же сменилась пением птиц и кваканьем лягушек. Вокруг кромешная темнота, которую нарушает только свет моих идиотских фар, и прохладно, как в колодце после дождя. Я опустил окно, чтобы не заснуть, и внезапно почувствовал тонкий аромат майских орхидей. Где-то слева в темноте на невидимом мне холме или в невидимом лесу пестрели венерины башмачки, украшая ночь своим чудесным запахом. Я не стал притормаживать и не пытался сдерживать слезы; просто ехал, задыхаясь от жалости к себе, а почему – сам не знал.
Наконец, в трех часах пути от последнего приличного ресторана «Империал барбекю» в этой части света и на самой границе с Флоридой, я свернул на подъездную дорогу к Холману. Если вам не приходилось бывать в тюрьме, мои слова впечатлят вас не больше, чем стихи Чосера – кротких людей племени тасадай[94].
Камни взывают.
У церкви есть прекрасное название для мест, подобных этому заведению для улучшения человеческой расы. Представляю вам это патентованное хлесткое определение авторства достойных людей, принадлежащих к католицизму, баптизму, иудаизму, исламизму, друидизму и разным другим измам – тех, кто принес нам инквизицию, Торквемаду, первородный грех, священные войны и конфликты на религиозной почве и пускают в ход бомбы, чтобы доказать, что эмбрион имеет право на жизнь. «Проклятое место».
Звучит отлично, просто как «с нами Бог», правда?
Проклятое место.
Как говорят по-латыни, situs[95] жуткого дерьма. Место, где творилось зло.
Над такими местами будто висит черное облако. Представьте себе пансионат, которым управляет Джесси Хелмс или Стром Термонд[96]. Любая большая тюряга – именно такой пансионат. Джолиет, Даннемора, Аттика, Равей в Джерси, жуткая дыра в Луизиане, называемая «Анголой», Фолсом – старый, не новый, Квентин и Оссининг (Синг-сингом эту тюрьму зовут только те, кто читал о ней в книжках; заключенные всегда говорят «Оссининг»). Тюрьма штата Огайо в Колумбусе, Ливенвортская тюрьма в Канзасе. Тюрьмы, про которые рассказывают заключенные, которым пришлось нелегко. Древние стены тюрьмы Пеликан-Бей держатся на цементе вины, порочности, полного равнодушия к человеческой жизни и неразбавленной злобы заключенных и охранников. Стены и пол этой тюрьмы десятилетиями впитывали боль и одиночество миллионов мужчин и женщин. И камни этих стен взывают. Проклятое место. Вы чувствуете тяжесть этого проклятия, когда проходите через тяжелые ворота и металлические детекторы, когда выкладываете содержимое своих карманов и открываете портфель, чтобы чьи-то толстые пальцы могли перебрать бумаги. Вы чувствуете это всей свой кожей, словно слышите, как заключенные стонут, бьются о стенку и грызут себе вены.
А я чувствовал это гораздо сильнее обычного человека.
Я, как мог, блокировал это чувство, старясь вызвать в памяти запах орхидей в ночном воздухе. Меньше всего мне хотелось случайно попасть в чей-то мир и увидеть то, что сделал этот человек, чтобы на самом деле заслужить себе место здесь, а не просто то, на чем он попался. И я не только о Спаннинге говорю, я говорю о каждом из них. О каждом мужике, который забил до смерти свою девушку за то, что она принесла ему не тот хот-дог из закусочной. О каждом бледном, благочестивом святоше, который похитил, изнасиловал и изрезал на куски мальчика, прислуживающего в церкви, потому что голоса велели ему это сделать. О каждом паршивом наркоше, который застрелил старушку ради талонов на еду. Если бы я хоть на мгновение ослабил свою защиту, я бы поддался искушению и направил бы свой луч в голову одного из них. В минуту слабости. Трасти[97] провел меня в кабинет начальника, где секретарь проверила мои бумаги и карточки. Она посмотрела на фото на карточке, потом на мое лицо, потом слова на фото, снова на лицо и так еще несколько раз, пока, наконец, не выдержала:
– Мы ждали вас, мистер Пейрис. Вы правда работаете в офисе президента Соединенных Штатов?
Я улыбнулся.
– Мы с ним с боулинг играем.
Это произвело на нее впечатление, и она предложила проводить меня в комнату для совещаний, где мне предстояло встретиться с Генри Лейком Спаннингом. Я поблагодарил ее, как каждый воспитанный цветной джентльмен благодарит должностное лицо, которое может как облегчить, так и осложнить его жизнь, и последовал за ней по череде длинных коридоров, прерывавшихся охраняемыми стальными дверями. Мы прошли через административное здание, распределитель, главный вестибюль и очутились в зале для совещаний. В этом просторном помещении с ореховыми панелями, белым плиточным полом, зарешеченными окнами и белым подвесным потолком, снабженным двухдюймовой звукоизоляцией, нас уже ждал охранник. Моя спутница сердечно попрощалась со мной, хотя и видно было, что ей до сих пор непонятно, как такой экземпляр мог прилететь сюда на президентском самолете сразу после удачной партии в боулинг с президентом, где мастерки сбил оставшиеся три кегли.
Я сел за длинный стол из полированного орехового дерева, а может и дуба. Стулья были металлические, с высокими прямыми спинками и желтой обивкой. Было тихо, только дождь отплясывал свой брачный танец на супружеском ложе жестяной крыши. Теперь лило еще сильнее.
Где-то на обочине шоссе I-65 какой-то невезучий придурок, наверно, уже насмерть увяз в красной грязи.
– Спаннинга скоро приведут, – сказал охранник.
– Отлично, – ответил я. Не знаю, с чего он решил мне это сообщить, как будто я и так не знал – я, собственно за этим сюда и приехал. Наверно, он из тех, за которыми в кино лучше не сидеть, потому что они объясняют своей спутнице все происходящее на экране. Вроде как мексиканский рабочий с грин-картой переводит своему кузену-нелегалу Умберто, три недели как пролезшему под колючей проволокой у Матамороса, диалоги в фильме Вуди Аллена или восьмидесятилетний старичок, решивший пойти вразнос и посетить с другом мультиплекс, объясняет ему в полный голос, кому и почему Клинт Иствуд сейчас надерет задницу.
Я спросил охранника, любит ли он кино, но он не успел ответить, а я – заглянуть в его голову, потому что в этот момент дверь в дальнем конце комнаты открылась, в нее просунул голову еще один охранник и возвестил моему Очевидному: «Смертник идет!». Очевидный кивнул; голова исчезла, дверь захлопнулась, и он пояснил:
– Когда сюда нужно привести кого-то из коридора смерти, приходится проходить с ним через административное здание, распределитель и вестибюль. В это время все заключенные должны находиться в камерах, всё закрывается. Поэтому так долго.
Я поблагодарил его.
– Вы правда у президента работаете? – Это был такой вежливый вопрос, что я решил наплевать на фальшивки, которыми снабдила меня Элли, и ответить честно.
– Ага. Мы в петанк в одной команде играем.
– Да ну? – Моего собеседника явно впечатлили спортивные увлечения президента.
Я хотел было поведать ему, что наш президент происходит из семьи итальянских эмигрантов, но тут в замке защитной двери повернулся ключ, и вошло это явление в белом в сопровождении квадратного охранника два на два метра. Генри Лейк Спаннинг, sans[98] нимба, руки и ноги в кандалах с цепями, приваренными к стальному поясу, шаркая, направлялся ко мне. Неопреновые подошвы его ботинок почти беззвучно ступали по белому кафелю. Я смотрел на него, а он на меня. «Да, она сказала тебе, что я умею читать мысли, – подумал я. – Посмотрим, что ты предпримешь, чтобы не пустить меня в свой мир». По одному его виду и походке я не мог угадать, трахнул он Элли или нет, но думал, что наверняка да. Они явно умудрились это провернуть, даже здесь, в тюрьме строгого режима. Спаннинг остановился прямо напротив меня, положил руки на спинку стула и улыбнулся – так мило мне никто в жизни не улыбался, включая маму. «О да, – подумал я, – Господи, да. Или он самый харизматичный человек, которого я знаю, или же так умело притворяется милашкой, что запросто перережет горло каждому встречному, прежде чем тот что-то сообразит».
– Можете нас оставить, – сказал я сопровождавшему Спаннинга черному громиле.
– Не имею права, сэр.
– Под мою ответственность.
– Прошу прощения, сэр. Мне сказали, что кто-то должен постоянно здесь находиться. Это приказ.
Я посмотрел на Очевидного.
– Это и вас касается?
Он помотал головой.
– Думаю, и одного хватит.
Я нахмурился.
– Мне нужна абсолютная конфиденциальность. Разве вы не оставили бы нас наедине, будь я его адвокатом? Как же нам быть с адвокатской тайной?
Охранники переглянулись, посмотрели на меня и ничего не ответили. У мистера Дайте-Я-Вам-Всё-Растолкую вдруг не хватило слов, а у секвойи с бицепсами имелся «приказ».
– Вам сказали, где я работаю? Кто послал меня поговорить с этим человеком? – Сослаться на начальство иногда очень помогает, но не в этом случае: охранники пробормотали «Да, сэр», но на их лицах по-прежнему читалось: «Простите, но мы не имеем права оставлять вас наедине». Они не сдвинулись бы с места, даже если бы я прибыл на личном самолете Господа Бога.
«А, пропади оно все пропадом», – подумал я и скользнул к ним в головы. Подтянул-перенаправил пару проводков, и обоим внезапно приспичило в туалет.
– Хотя… – сказал один.
– Думаю, мы могли бы ненадолго… – откликнулся второй.
Через минуту Очевидного след простыл, а громила расположился по ту сторону двери – его спина полностью заслонила зарешеченное окошко. Он в прямом смысле перекрыл единственный вход и выход – как триста спартанцев в Фермопилах. Генри Лейк Спаннинг молча смотрел на меня.
– Присаживайтесь, располагайтесь поудобнее, – предложил я.
Он выдвинул стул, обошел его и сел.
– Поближе к столу, – сказал я.
Ему было неудобно из-за наручников, но он ухватился за край стула и пододвинулся ближе, упершись животом в край стола.
Спаннинг был красивым парнем даже по белым стандартам. Прямой нос, высокие скулы, глаза цвета воды в унитазе, когда бросаешь в бачок новую освежающую таблетку на 2000 смывов. Очень красивый парень. Меня от него в дрожь бросило. Если бы Дракула выглядел, как Ширли Темпл[99], никто не стал бы протыкать ему сердце колом, а если бы Гарри Трумэн[100] выглядел, как Фредди Крюгер, ему нипочем бы не побить Тома Дьюи на выборах. Джо Сталин и Саддам Хуссейн выглядели, как эдакие добрые дядюшки, которые просто случайно, ненароком, истребили миллионы мужчин, женщин и детей, а Эйб Линкольн походил на дровосека-убийцу, но сердце у него было размером с Гватемалу. У Генри Лейка Спаннинга было лицо, к которому мгновенно проникаешься доверием, если видишь его в рекламе. Мужчины с удовольствием отправились бы с ним на рыбалку, женщины захотели бы потискать его булки, бабушки тут же полезли бы с ним обниматься, а дети пошли бы за ним хоть в печь. Если бы он играл на флейте, крысы так и отплясывали бы у его ног. Какие же мы все-таки олухи. «С лица воды не пить», «Не суди книгу по обложке», «Чистота – лучшая красота», «Одевайся так, чтобы произвести впечатление». Как есть олухи. Что же всё это говорило о моей подруге Элисон Рош?
И какого хрена я ждал, почему не отправлялся в его мир?
Потому что боялся.
Потому что из глаз красивого блондина, до которого и Гарри, и Дьюи было по части обаяния далеко, как до неба, на меня смотрело пятьдесят шесть ужасных, отвратительных убийств.
Почему мне было страшно? Вот поэтому.
Глупо, конечно: у меня сверхспособности, Спаннинг в наручниках, и я ни на секунду не верю, что он невиновен. Его взяли на месте преступления, когда у него руки были в крови до подмышек. Невиновен он, как же!
«Ладно, Руди, – подумал я, – залезай-ка внутрь и оглядись хорошенько».
Но я ждал. Ждал, когда заговорит он.
Спаннинг робко, немного нервно улыбнулся и сказал:
– Элли попросила меня встретиться с вами. Спасибо, что приехали.
Я смотрел на него, но не в него.
Казалось, ему неудобно за доставленные мне хлопоты.
– Но я не думаю, что вы сможете что-то для меня сделать – у меня ведь осталось всего три дня.
– Вам страшно, Спаннинг?
У него задрожали губы.
– Да, мистер Пейрис. Очень страшно, – его глаза увлажнились.
– Теперь вам легче понять, что чувствовали ваши жертвы, а?
Спаннинг не ответил, только смотрел на меня своими влажными глазами. Потом он отодвинул стул и встал.
– Спасибо, что приехали, сэр. Мне жаль, что вы потратили время.
Он повернулся и пошел к двери. Я отправился в его мир.
«Господи, – подумал я. – Невиновен. Он невиновен».
Он не сделал ничего из того, за что его приговорили. Абсолютно ничего. У меня и тени сомнения не осталось. Элли была права. Я видел весь его мир, все углы и закоулки, каждую ямку и крысиную нору, все его прошлое со дня его появления на свет в Льюистауне, штат Монтана, по соседству с Грейт-Фолс, тридцать шесть лет назад; каждый день его жизни, вплоть до момента, когда его застали над выпотрошенным телом уборщицы, которое настоящий убийца выбросил в мусорный бак. Я увидел, как он вышел из супермаркета в Хантсвилле, толкая перед собой тележку с продуктами на выходные; увидел, как он прошел мимо мусорных баков, где лежали горы картонных коробок и ящиков из-под фруктов; услышал, как кто-то позвал на помощь и увидел, как Генри Лейк Спаннинг начал оглядываться, думая, не ослышался ли он. Потом я увидел, как он развернул тележку к своей машине, припаркованной у стены с краю парковки, потому что была пятница, все закупались перед выходными, так что ближние места были заняты. Снова крик – на этот раз слабее – и окровавленная рука, приподнявшаяся над краем грязного зеленого бака. Я видел, как Спаннинг бросил свою тележку, даже не думая о том, что кто-то может стащить ее вместе со всеми покупками (хотя у него на счету и оставалось всего одиннадцать долларов, так что если бы ее стащили, несколько дней ему было бы нечего есть). Видел, как он подбежал к баку и заглянул внутрь. Почувствовал вместе с ним приступ тошноты, когда он увидел, что сделали с этой несчастной женщиной. Залез вместе с ним в бак, чтобы попытаться спасти эту груду истерзанной плоти.
Я вскрикнул вместе с ним, когда несчастная попыталась вздохнуть и над раной на ее шее вздулся кровавый пузырь. Секундой позже она умерла. Но я услышал чей-то крик недалеко от баков, а Спаннинг – нет; он по-прежнему прижимал к себе кучу располосованной кожи и окровавленной одежды, когда на парковку влетела патрульная машина. И только тогда Спаннинг, который не был повинен ни в чем, кроме доброты и сострадания, понял, как выглядит со стороны и что должны подумать домохозяйки, шныряющие около баков в поисках добротных картонных коробок. Что они стали свидетелями убийства. Я был вместе с ним, в его голове, когда он бросился прочь, и оставался с ним все время, что он пробыл в бегах, до того момента, когда его поймали в Декейтере в семи милях от тела Гуниллы Арчер. Его поймали, и многочисленные свидетели из Хантствилла опознали его. Все остальные доказательства были исключительно косвенными, профессионально приукрашенными прикованным к постели Чарли Уиллборгом и сотрудниками Элли. Дело так хорошо выглядело на бумаге, что Элли решила предъявить Спаннингу все двадцать девять, а потом и пятьдесят шесть убийств, совершенных с особой жестокостью.
И всё это оказалось полным дерьмом.
Убийца по-прежнему был на свободе.
Генри Лейк Спаннинг, который выглядел, как симпатичный, достойный парень, именно таким и был. Симпатичным, достойным, добрым и, прежде всего, невиновным. Можно обмануть присяжных, детектор лжи, соцработников и психиатров, можно обмануть маму с папой, но Руди Пейриса, который регулярно прыгает в черную дыру, из которой нет возврата, обмануть нельзя.
Через три дня на электрическом стуле поджарят невиновного человека.
Я должен был этому помешать.
Не только ради Элли, хотя и этой причины было вполне достаточно, но и ради смертника, который считал, что ему конец, и боялся, но при этом не собирался выслушивать всякое дерьмо от умника вроде меня.
– Мистер Спаннинг! – окликнул я.
Он молча шаркал к двери.
– Прошу вас, – сказал я. Спаннинг остановился, не оборачиваясь; цепи, приваренные к его поясу, звякнули.
– Я думаю, что Элли права, сэр. Я думаю, что они взяли не того человека, и вы провели все это время в тюрьме ни за что. И еще я думаю, что вы не должны умирать.
Он медленно повернулся и посмотрел на меня, как голодная собака, которую поманили костью. Потом он едва слышно сказал:
– Почему, мистер Пейрис? Почему вы верите мне, когда больше никто, кроме Элли и моего адвоката, не верит?
Я не сказал ему, что был в его голове и знаю, что он невиновен (более того – знаю, что он действительно любит мою подругу Элисон Рош, а на свете мало такого, чего я не сделал бы ради Элли).
Сказал я вот что:
– Я знаю, что вы невиновны, потому что знаю, кто настоящий убийца.
Его губы приоткрылись – не как в фильмах, когда человек от удивления разевает рот, просто чуть-чуть приоткрылись. Но я знал, что мои слова ошеломили его, как знал и то, что бедный сукин сын уже достаточно настрадался.
Спаннинг прошаркал обратно к столу и сел.
– Не шутите со мной, мистер Пейрис. Вы правы – мне страшно. Я не хочу умирать, и уж тем более не хочу умирать, когда все думают, что это я совершил все… все эти вещи.
– Никаких шуток, капитан. Я знаю, кого нужно на самом деле поджарить за эти убийства – и не в шести штатах, а в одиннадцати. Не за пятьдесят шесть убийств, а ровно за семьдесят. В том числе за двух маленьких девочек и их няню.
Станнинг в ужасе уставился на меня. Я хорошо знал этот взгляд – я видел его уже семьдесят раз.
– Я знаю, что ты невиновен, потому что именно я засадил тебя сюда.
В минуту слабости я видел всё. Всё, что я спрятал в черной дыре, из которой нет возврата – в тайнике, вырубленном в гранитной толще, чьи бетонные стены в два метра толщиной укреплены броней, которую ставят на современные танки, и от которой кумулятивные снаряды отлетают, как галька. Китайская шкатулка с секретом. Потайная комната. Лабиринт разума, в котором эти семьдесят человек умирали снова и снова. Я не слышал их криков, не видел их порванных сухожилий, не смотрел в кровавые углубления, на месте которых еще недавно были молящие о пощаде глаза. Когда я вошел в ворота этой тюрьмы, я был в безопасности. Я был застегнут на все пуговицы. Я ничего не помнил, ничего не знал, ни о чем не подозревал. Но как только я очутился в мире Генри Лейка Спаннинга и не сумел убедить себя, что он виновен, земля развезлась у меня под ногами. Я почувствовал подземные толчки и колебания, земная кора покрылась трещинами до самого горизонта, из разлома потекла раскаленная лава. Стальная броня моего склепа начала плавиться, гранит и бетон обратились в пыль, и я очутился лицом к лицу с монстром. Неудивительно, что меня так мутило, когда Элли рассказывала о преступлениях, которые якобы совершил Спаннинг – человек, которому она предъявила обвинение в двадцати девяти убийствах, совершенных мной самим. Неудивительно, что я представлял себе каждое убийство до мельчайших деталей, хотя Элли описывала их в самых общих чертах. Неудивительно, что мне так не хотелось ехать в Холман. В этой тюрьме, в мыслях этого человека, чей мир был открыт передо мной, я увидел любовь к Элисон Рош – моей подруге и товарищу, с которой у меня было всего один раз. И не надо мне рассказывать, что моя защита рухнула перед силой любви, не хочу я этого дерьма слышать. Говорю вам: к этому привел ряд факторов и обстоятельств, и то, что я увидел в мире Спаннинга их с Элли любовь, было, в лучшем случае, только одним из них. Я не настолько сведущ. Я быстро учусь, но всё это произошло слишком быстро. Мгновение, поворот судьбы, минута слабости. Каждый раз, когда я заглядывал в эту черную дыру, я говорил себе, что сделал это в минуту слабости. Именно эти мгновения – не мой «дар», не цвет моей кожи, а минуты слабости – были тем, что сделало меня чудовищем, неудачником и хроническим лгуном. Сначала я не мог в это поверить. Нет, только не я, только не старина Руди. Руди Пейрис – отличный парень и если кому и причинил вред, так только себе самому. Потом я обезумел от ярости, отвращения и ненависти к этому мерзкому существу, которое обитало на темной стороне моего расщепленного мозга. Мне хотелось вырвать себе лицо, вытащить эту влажную и зловонную дрянь наружу и растоптать в кашу. Потом на меня накатила тошнота, реально чуть не вырвало; хороший законопослушный парень Руди Пейрис ясно и без прикрас увидел каждую деталь своих преступлений. Да, Руди был хорошо образованным неудачником, но он не был убийцей. Мне хотелось блевать.
Потом, наконец, я принял неизбежное.
Никогда мне больше не ехать по ночной дороге, наслаждаясь запахом цветущих орхидей. Теперь я понял, что это за запах. Это был запах разрезанного и распахнутого человеческого тела, похожего на широко разинутый рот.
Тот, другой Руди Пейрис наконец вернулся домой.
Никаких хлопот со мной не было. Сидя у маленького деревянного стола в комнате для допросов в офисе окружного прокурора графства Джефферсон, я составил подробный список мест, дат и имен. Конечно, я не знал имен всех семидесяти: кого-то из них я встретил на дороге, кого-то – в мужском туалете, или в полупустом кинотеатре, или у банкомата; некоторые из них просто сидели и ждали, когда я приду, выпотрошу их и, может, напьюсь их крови или прихвачу кусочек с собой на дорогу. С датами было проще – у меня хорошая память на даты. Что касается мест, я сказал им, где искать тех четырнадцать, о которых они даже не знали, убитых с тем же характерным почерком, как и оставшиеся пятьдесят шесть, не говоря уже о консервном ноже старого образца, которым я вскрыл эту перебирающую четки Гуниллу Как-Там-Ее, которая не прекращала взывать к Деве Марии и сладчайшему Иисусу, пока я ее резал. Она не унималась, даже когда я показал ей ее собственные кишки (я хотел заставить ее лизнуть их, но она испустила дух). В общем, у штата Алабама не было со мной никаких проблем, даже наоборот. Одним ударом они исправили чудовищную несправедливость, поймали серийного убийцу, раскрыли на четырнадцать убийств больше, чем рассчитывали (еще в пяти штатах, благодаря чему правоохранительные органы Алабамы снискали огромную благодарность тамошней полиции), и стали главной новостью дня на всех трех крупнейших телеканалах и основной новостью недели на «Си-Эн-Эн». Даже Ближнему Востоку пришлось потесниться, а уж Гарри Трумэну и Тому Дьюи и мечтать о таком не приходилось. Элли, конечно, не стала при этом присутствовать. Я слышал, она уехала куда-то на побережье Флориды. Но после суда и приговора, когда меня посадили, всё наладилось само собой. «Трам-пам-пам», как говорится.
Sat cito si sat bene, что в переводе с латинского означает: «Если делать дело хорошо, все получается довольно быстро». Любимая поговорка Катона Старшего[101]. Я просил об одном: чтобы Элли и Генри Лейк Спаннинг, которые любили друг друга и чью жизнь я едва не разрушил, присутствовали, когда мою усталую черную задницу усадят на новый электрический стул в Холмане.
Я умолял их приехать.
Не оставляйте меня. Даже такое дерьмо, как я, не хочет умирать в одиночестве. Я не хочу уходить в черную дыру, откуда нет возврата, не увидев напоследок лицо друга, пусть даже бывшего друга. Что касается тебя, капитан – разве я не спас тебе жизнь, чтобы ты мог наслаждаться обществом любимой женщины? Это самое меньшее, что ты можешь для меня сделать. Ну же. Кто не приедет, тот зануда.
Не знаю, Спаннинг уговорил Элли приехать или она его, но где-то за неделю до запланированного барбекю из Руди Пейриса, начальник тюрьмы заглянул в мои комфортабельные апартаменты в коридоре смерти и дал мне понять, что на барбекю ожидается аншлаг. Это значило, что прибудет дружище Элли и ее бойфренд – бывший обитатель коридора смертников, где нынче пребывал в заточении я. На что только парень не пойдет ради любви.
Да, всё дело в любви. А иначе зачем ловкачу, которому всё сошло с рук, вдруг устраивать дешевый спектакль и кричать: «Это я! Я это сделал!» и практически добровольно садиться на электрический стул?
А ведь я переспал с ней всего один раз.
Да, чего только не сделаешь ради любви.
Меня перевели в камеру смерти, где я провел ночь и утро накануне казни и насладился своей последней трапезой (горячим сэндвичем с двойным ростбифом на белом поджаренном хлебе с хрустящей картошкой-фри и густой подливкой, яблочным пюре и виноградом), после чего меня посетил представитель Священной Римской империи, который пытался компенсировать уничтожение богов, верований и культуры моих черных предков. На казнь меня выводили два охранника, ни один из которых не присутствовал при моем свидании с Генри Лейком Спаннингом в этой самой тюрьме чуть больше года назад. Этот год прошел не так уж плохо. Я много отдыхал и наконец, прочитал Пруста и Лэнгстона Хьюза, до которых раньше, к своему стыду, не добрался. Я похудел, регулярно занимался спортом, отказался от сыра и снизил показатель холестерола в крови. Давно пора было взять себя в руки. Даже в чужих мирах путешествовал пару раз. Или десять. Какая разница, все равно я никуда не денусь, да и они тоже. Я был хуже самого ужасного из них, разве я не признался? Когда я выпустил семьдесят жертв из своего подсознания, где они годами разлагались в неглубоких могилах, меня мало что шокировало. Ничего особенного, приятель.
Меня подвели к стулу, усадили, воткнули в розетку.
Я посмотрел через стекло на присутствующих.
В центре первого ряда, на лучших местах, сидели Элли и Спаннинг. Элли смотрела на меня и плакала, явно не в состоянии поверить в происходящее и в то, что я совершил всё это буквально у нее под носом. Генри Лейк Спаннинг держал ее за руку. Настоящая любовь.
Я встретился с ним взглядом.
Я вошел в его мир.
Нет, не вошел – попытался войти, но не смог пролезть. Я беспрепятственно делал это около тридцати лет, с тех пор, как мне исполнилось пять или шесть – единственный в мире человек, умеющий читать мысли. И вот меня в первый раз остановили. Захлопнули дверь на хрен. Я взбесился и попытался вломиться с разбегу, но наткнулся на что-то вроде стены цвета хаки, похожей на плотный песок. Под моим нажимом стена слегка подалась, но не более. Казалось, я очутился внутри гигантского бумажного пакета, я бросался на его стенки, думая, что смогу прорваться наружу, но плотная бумага сопротивлялась и отбрасывала меня. Я отскакивал от этой стены не как от трамплина, а мягко, как пух одуванчика, который нанесло ветром на стеклянную дверь. Как будто я невесомая мошка, с которой стене даже лень связываться. Я собрал все силы и ударил в стену ослепительным мощным лучом, как супергерой из комиксов «Марвел», но чтение мыслей так не работает. Вы не можете вклиниться в чью-то голову эдаким ментальным тараном. Это глупые сказки, которые можно услышать на бесплатных кабельных каналах, где вечно несут что-то про «силу любви», или «силу разума», или не теряющую популярности «силу позитивного мышления». Чуть собачья, мне этой лапши на уши и даром не надо. Дальше я попробовал представить себя в его мире, но это тоже не сработало. Я попытался ни о чем не думать и проскользнуть туда незаметно – бесполезно. Я понял, что никогда не задумывался, как именно я проникаю в чужие мысли – просто делал это, и все. Секунду назад я наслаждался уютным одиночеством в своей собственной голове, а через мгновение уже путешествовал по чужому миру. Это происходило мгновенно, как телепортация (которой, как и телепатии, не существует).
И вот именно тогда, когда я сидел пристегнутый к электрическому стулу и на меня вот-вот должны были надеть кожаную маску (чтобы зрители не видели, как у меня из глаз валит дым или горят волосы в носу), когда мне позарез было необходимо попасть в голову Генри Лейка Спаннинга, я был полностью заблокирован. И вот тогда мне стало страшно.
И тут я почувствовал его в своей голове. Это произошло мгновенно, хотя я не открывался ему.
Спаннинг вломился в мой мир.
В моей голове его голос звучал намного громче и увереннее, чем во время нашего разговора год назад.
Он, почти не моргая, смотрел на меня своими красивыми голубыми глазами, в которые влюбилась Элли.
Он грустно улыбнулся.
Спаннинг убрал иллюзию, которую он поместил мне в голову год назад, когда так умело замаскировал свои мысли, свое прошлое, свой подлинный мир – как будто кто-то взломал камеру слежения, чтобы на экране крутилась запись пустого, мирно спящего магазина, который в это время на самом деле активно грабят. Он не только убедил меня в своей невиновности, но и внушил мне, что я и есть настоящий убийца, который вытеснил воспоминания о своих преступления из своего сознания и в перерывах между преступлениями продолжал жить вполне достойно. За пару секунд (во внутреннем мире царит безвременье, подобное долгому сну, который на самом деле длится лишь тридцать секунд до пробуждения) он стер все ложные воспоминания и догадки, всю череду логично выстроенных событий, умело подогнанную под мою реальную жизнь и мои подлинные воспоминания. Одним движением он убрал все искажения и подтасовки, которые он вложил в мою голову, чтобы я поверил, что совершил все эти семьдесят убийств и с ужасом осознал, что я – безумный психопат, который носится по Соединенным Штатам, оставляя за собой след из растерзанных тел, и потом блокирует все воспоминания об этом. Старина Руди Пейрис, отличный парень, который никого не убивал. Я был именно тем лопухом, которого ждал Спаннинг.
Спаннинг помолчал.
Он усмехнулся.
Я поморщился.
Чтобы добраться до тебя именно в тот момент, когда ты ничего не сможешь со мной поделать. Когда ты не будешь кричать: «Я Руди Пейрис, я просто застрял в теле Генри Лейка Спаннинга, помогите»! Зачем устраивать лишний шум, когда можно просто подождать, заманить Элли и позволить ей заманить тебя?
Я почувствовал себя индюком, который стоит, как дурак, с открытым клювом под дождем и захлебывается.
Спаннинг ухмылялся, как школьный задира.
Он ухмылялся. Еще бы: всех одурачил.
Спаннинг повернулся, чтобы выйти из моей головы, и я закрыл периметр. Он попытался прорваться силой и вернуться в свой разум, но я держал его в кулаке. Без малейших усилий. В своей голове я материализовал этот кулак и развернул Спаннинга лицом к себе.
–
Настала моя очередь ухмыляться.
– Пошел ты на хрен, – сказал я. Начальник рванул рубильник, и я выпрыгнул оттуда и перебрался в мир Генри Лейка Спаннинга.
Я не сразу сориентировался – раньше я только заглядывал в чужие головы. Я никогда не был…сорокопутом. Потом я услышал, как всхлипнула Элли, оплакивая своего приятеля Руди Пейриса, который жарился, как бифштекс, и из-под маски, закрывавшей его – мое – лицо валил дым, а затем – приглушенный крик Генри Лейка Спаннинга и тысячи других чудовищ: они горели где-то на горизонте моего нового мира. Я обнял Элли, прижал ее к себе, уткнулся лицом в ее плечо и всё слушал и слушал этот крик. Мне казалось, что прошла вечность. Наконец, крик превратился в шум ветра, а после и вовсе стих. Когда я поднял голову, я едва мог говорить.
– Ш-шш, милая, все хорошо, – пробормотал я. – Он ушел туда, где сможет искупить свои ошибки. Ему не больно. Он в тихом, спокойном месте, и останется там навсегда. Один. Это очень, очень спокойное место. Там прохладно. И темно.
Я был готов покончить с неудачами и перестать винить во всем обстоятельства. Я признался себе, что люблю Элли и решил, что мне пора, наконец, вырасти и вести себя как взрослый, а не просто умник, который учится всему невероятно быстро, быстрее всех.
Обнимая Элли, я дал себе зарок: Генри Лейк Спаннинг будет любить Элисон Рош так сильно и ответственно, как еще никто никогда не любил. Я был готов покончить с неудачами.
Конечно, теперь, когда я стал красивым белым голубоглазым парнем, мне будет намного проще.
Поймите, причина моих невзгод была не столько в том, что я черный, или в расизме, или в чрезмерной квалификации, или в невезучести, даже не в моей треклятой способности к «путешествиям», сколько в одной штуке, которую я понял, сидя в своем мире в ожидании, когда Спаннинг приедет поглумиться надо мной. Я понял, что всю жизнь был одним из тех, кто сам себе мешает. Так что можете не жалеть этого несчастного ниггера Руди Пейриса. Ну, разве что в минуту слабости.
Это история для Боба Блотча, потому что я обещал.
XV. Процесс
Из интервью Харлана Эллисона «Сила слова» (газета «Острэлиан», январь 1996).
Харлана всегда занимал процесс. Он признался, что «очарован» им в эссе «Говорящие гримасы и грани». Эллисон знаменит не только своей нелюбовью к ярлыкам и категориям – это писатель, который всегда бросает вызов формам, снискавшим ему славу и восторг публики и критиков. Другими словами, он человек, который страстно стремится к новому.
Некоторые люди отказывают автору в его естественной потребности меняться, хотя это неизбежный, здоровый и необходимый аспект любой профессиональной и творческой жизни. Как Харлан напоминает нам в «Ксеногенезисе», «им нравится привычное, и они хотят исключительно того же, да побольше – никаких изменений, никаких экспериментов, никакого роста». К счастью, ему самому никогда не было свойственно перестраховываться.
Неудивительно, что Харлан редко планирует свои рассказы наперед. Он считает себя курьером на посылках у гораздо более организованной, разумной, остроумной, уверенной и естественной части себя и настаивает, как в интервью газете «Острэлиан», что «талант умнее личности». По сути дела, Эллисон – Рассказчик.
Именно поэтому он пишет в витринах книжных магазинов, устраивая засаду своему подсознанию (эдакое смелое и жизнерадостное аутодафе, которое представляет собой не что иное, как намерение шокировать свое творческое нутро, бескорыстное, образцовое оттачивание процесса). Поэтому использует любые необходимые средства: «Медею»[111] и «Горизонты сознания»[112], рассказы, написанные совместно с другими писателями в рамках проекта «Братья по чуду», смесь линейного и визуального повествования с помощью рисунков покойного Джека Гона в рассказе «Промежуточная область» («способ выражения – это часть послания»). Поэтому появляются рассказы, написанные по мотивам обложки книги Харлана «Коридор сновидений», причем он сам координирует это мероприятие и активно участвует в написании и редактировании сборника.
Но этим дело не ограничивается. Усердно расширяя границы успешных форм и метафор, Харлан постоянно размышляет о роли автора в естественных условиях так же, как задумывались об этом Хорхе Луис Борхес, Джеймс Джойс или Лоренс Стерн. Возможно, в сердце этих размышлений лежит простое всепоглощающее восхищение тем, как рождается идея. И, как тот мальчик, которому строго запретили пихать в нос фасоль, Харлан не может удержаться, чтобы не захватить музу врасплох, когда она ни слова не может вымолвить. Отсюда и двадцать восемь рассказов, написанных в витринах книжных магазинов (до сегодняшнего дня), и трилогия «Где обретусь я в новом мире», «Скартасис, 28 июня» и «Человек, который пригнал корабль Христофора Колумба к берегу», в которой преследуется та же авторская задача (в решении которой Харлан, по его же словам, двигался от «форда Т» к «паккарду» 1947 года, а от «паккарда» к гоночной машине на высокоскоростных трассах Бонневиля). Данная подборка его работ демонстрирует этот процесс – иногда.
«Где обретусь я в новом мире» (1992) начинается с остроумного замечания и затем, посредством игривого смешения реальности и фрагментов произведений, превращается в убедительный наглядный спектакль, пронизанный само за себя говорящим чувством хорошо проделанной работы и напоминающий нам, как многого можно достичь с помощью словесной игры.
«Музей на авеню Циклопов» (1995), как и все рассказы в сборнике «Коридор сновидений», был написан под впечатлением от картины (в данном случае картины Рона Брауна, ставшей обложкой сборника). Здесь используется возвратная, проекционная техника повествования, которая, зажимая рассказчика в жесткие рамки, одновременно дает ему неограниченную свободу.
«Желанное ближе, чем кажется в зеркале» (1999) написан в витрине книжного магазина (другие «рассказы из витрины», входящие в этот сборник – это «Мамуля» и «Странное вино»). Вдохновившись фразой «труп беременной 102-летней женщины», услышанной от создателя и продюсера сериала «Секретные материалы» Криса Картера, Харлан написал необычайно симметричный рассказ с интригующей загадкой и чрезвычайно элегантной концовкой («не обращайте внимания на бумажный пакет – он уже лежал там, когда загорелся зеленый свет»).
«Человек на гвоздях» (1998) демонстрирует совершенно другой аспект. Это эссе задумывалось как первое в серии рецензий, которая по причинам, приведенным выше, так и не была реализована. В нем раскрывается сущность подхода Харлана к писательскому ремеслу и ограничениям, с ним связанным. По словам многих авторов, писательство – это, в большой степени, кустарное производство, с той лишь разницей, что одним производством продукции дело не ограничивается. Оригинальное эссе, его сильно сокращенная версия, опубликованная в разделе рецензий «Сан-Франциско Кроникл», и последующее письмо Харлана литературному редактору Дэвиду Кипену напоминают нам о том, что иногда ремесленнику приходится выступать и в роли деревенского полисмена.
«Введение к “Усталому старику”» (1999) – это одновременно дань уважения и ценные заметки о процессе создания истории, родившейся благодаря одной судьбоносной встрече. История часто создается «из головы» (посмотрим, что будет дальше…будет забавно, если…), но бывают истории, в основу которых ложатся события, оставшиеся в сердце автора навсегда.
«Человек, который пригнал корабль Христофора Колумба к берегу» (1991) – это атеистический манифест Харлана и одна из его наиболее жизнеутверждающих, туманных и «интерактивных» историй (читателям придется изрядно попотеть). Если помнить о том, что автор – атеист, которому очень хотелось бы стать агностиком, вас не удивит то, что мы получим вместо утешительной вселенской перспективы. Вас не удивит, что мы все, каждый из нас, ответственны за совершенство своей жизни, независимо от происходящего. Этот рассказ вошел в сборник лучших американских рассказов 1993 года.
Все эти рассказы и заметки показывают нам сущность писателя: он наслаждается работой, уговаривает несговорчивую музу, отказывается что-либо предвидеть, а свой талант то подталкивает, то загоняет в угол. Все они показывают писателя, как человека, создающего что-то новое – к добру или к худу – и несущего ответственность за плод своей деятельности независимо от того, каким он получится и какой будет его дальнейшая судьба. Дело Харлана, по его словам, «вспахать поле».
Где обретусь я в новом мире
Заметки о процессе: как это происходит, откуда приходит идея, почему она «говорит» именно таким языком? Вечный треклятый вопрос, на который нет ответа. Но они не успокаиваются, и этот допрос длится бесконечно. У них всегда есть свежие кадры. Мы сидим под раскаленным светом ламп, направленных нам в лицо, и они всё спрашивают одно и то же, а мы монотонно отвечаем, что не знаем. Когда кто-то из них устает, ему или ей на замену сразу приходит другой, безжалостно задающий этот неизменный вопрос. Мы отвечаем, что если бы мы знали, то, конечно, рассказали бы. Поделились бы всеми секретами мастерства, если бы только они минут на пятнадцать выключили свет и позволили нам скорчиться на холодном каменном полу и проморгаться. О, тогда бы мы рассказали всё – до последней циферки кода и координат. Мы бы заложили самых близких друзей и возлюбленных. Мы бы проболтались, раскололись, распустили язык. Мы бы отдали всё за то, чтобы получить пятнадцатиминутную передышку, побыть в темноте, поспать. Но они беспощадны и никогда не умнеют, потому что у них всегда есть свежие кадры. Свежий питчер всегда разогревается заранее, чтобы быстро сменить уставшего товарища, который выдохся и начал промахиваться мимо страйк-зоны. Новичок – только вчера из академии, глаза горят, как у азиатского зелёного рогоклюва, – снисходительно улыбаясь, плюхается в кресло дознавателя и немедленно задает этот чертов вопрос. Снова и снова. «Откуда вы черпаете свои идеи»?
Джереми Дж. Бирн, один из редакторов «Эйдолона» (чрезвычайно элегантного и толкового литературного журнала из Перта, что на западном побережье Австралии), в своем письме от 10 июля 1991 года говорит: «…создание “Эйдолона” было процессом долгим; вы можете догадаться, что на идею нас натолкнул ваш рассказ “Эйдолоны”[113] из сборника “Злые леденцы”, в котором была отсылка к Австралии. Когда мы обнаружили, что у этого слова есть и другие значения, это название показалось нам поразительно подходящим или, по крайней мере, забавно-претенциозным».
Откуда вы черпаете свои идеи?
В аннотации к записи начитанного мной рассказа «Джеффти пять лет» я написал следующее:
«Мои друзья, Уолтер и Джуди Кёниг, пригласили меня на вечеринку. Я не люблю вечеринки, но люблю Уолтера, Джуди и их детей. Так что я согласился. Большую часть времени я провел, сидя у камина. Я был дружелюбен, но особого энтузиазма не выказывал. В основном я общался с сыном Уолтера и Джуди, Джошем – настолько чудесным мальчиком, что словами не передать. А потом я краем уха услышал обрывок разговора. Актер по имени Джек Дэйнон сказал что-то вроде: «Джеффу пять, ему всегда пять». На самом деле я, наверно, не расслышал, и он, скорее всего, сказал: «…спать, Джефф всегда хочет спать», а может, что-то совершенно другое. Но я был так очарован Джошем Кёнингом, что сразу подумал о ребенке, который застыл во времени в возрасте пяти лет. Джеффти во многом списан с Джоша: он такой же милый, умный и любознательный. Так, благодаря одному мудрому невинному ребенку и плохо расслышанному замечанию, начался процесс, который не под силу систематизировать даже Аристотелю.
Откуда вы черпаете свои идеи?
Я нарочно стараюсь ослышаться. Замечательный автор и литературный критик Джеффри Вулф писал: «Каждый писатель переделывает существующий мир, потому что предлагаемые этим миром факты, вещи и люди абсолютно неприемлемы». Так что да, я всегда стараюсь ослышаться. Это цементирует дыры в скучной беседе и помогает следовать заветам покойного архитектора Роберта Смитсона: «Творите загадки, а не разгадки».
«Джеффти пять, ему всегда пять».
Скажите мне что-то о ручной китайской прачечной, и я воображу огромную плетеную корзину, полную китайских рук, которым необходима стирка. Это мой косоглазый медведь[114], мой крапчатый лев[115].
Откуда вы черпаете свои идеи?
Мой рассказ «Эйдолоны» основан на собрании таких ошибок, трансформированных в небольшие аллегории или музыкальные поэмы. Когда я был ведущим еженедельного радиошоу, я начинал каждую программу с такой аллегории или поэмы.
Теперь мы, подобно Уроборосу[116], прошли полный цикл. Пожалуйста, вникните в мой творческий процесс и дайте поспать. Сначала вы стараетесь нарочно ослушаться; потом трансформируете неверно услышанное в фантазию; затем собираете такие трансформированные ошибки в рассказ; благодаря этому рассказу появляется журнал «Эйдолон»; создатели этого журнала просят вас написать что-нибудь для них; вы отправляете в журнал, название которого является следствием того, что вы ослышались, рассказ, который представляет собой собрание неверно расслышанных слов.
Это процесс. Откуда вы черпаете свои идеи? Сначала рождается история; потом – откровение сказанного и услышанного. Это процесс. Наконец-то ответ найден! Спать!
Некро-официанты
Полосатая кошка была слепой на один глаз, но ей и оставшегося глаза вполне хватало. Она восседала на уставленном кактусами подоконнике огромного окна в заведении «Человечинка: бар и гриль», буквально в двух шагах от меня. Я ждал свой ужин, рассеянно поправляя скатерть, а кошка напряженно, словно гроб перед открытой могилой, следила за трехлапой собакой, перебегавшей улицу Циклопов. Потом, не меняя своей напряженной позы, она перевела безжалостный единственный глаз на меня.
– О, этого я знаю, – сказала кошка. – В жизни он был профессором сравнительного религиоведения. Самодовольным до ужаса. Постоянно говорил с Богом и регулярно получал от него ответы – иногда по факсу, а иногда и с курьером.
Я ничего не ответил. Не люблю кошек, они всегда внушали мне недоверие.
– Ноги лишился, и поделом, – продолжала кошка. – Посмотрим, как он теперь объяснит свои «особые отношения» с божеством, ха!
Какое мстительное создание. При жизни была, наверно, телефонисткой в маклерской конторе.
– Что, не удостоишь меня ответом? – в голосе кошки зазвучали скандальные нотки. – Ты ведь тоже мертв, абсолютно мертв, ты в курсе?
– Смерть не является причиной для отказа от своих этических стандартов, – сказал я. – Убирайся. Иди погрызи рыбью голову или пристань к кому-то еще. – Я отвернулся. Ресторан был полон – зрители, вышедшие после вечернего спектакля, мешались с гуляками, которые только-только разогревались. Все болтали, налегая на закуски и потирая убившие их раны. Мне было одиноко среди этого скопления тел и громких голосов.
Кошка перешла к открытым оскорблениям, которые я проигнорировал. Интересно: если кошка забирается на спину собаке, она стоит тихо, стараясь не беспокоить собаку и надеясь, что этот живой постамент не рванет неожиданно с места? Или впивается когтями и цепляется, как начинающий наездник родео, раздирая собачью шкуру? Вот каким глубокомысленным размышлениям предавался я в ожидании ужина.
Наконец я увидел официанта: он пробирался через толпу, ловко огибая столики, балансируя алюминиевым подносом на вытянутых пальцах одной руки. Он умер недавно и еще не раскаялся. Зомби, ходячий мертвец, некро-официант, к тому же и растаман: дреды умаслены жиром убитых дельфинов и кашалотов с легким ароматом лепестков розы. Татуировка Хайле Селассие[117] у него на груди весело подмигнула мне.
Официант водрузил поднос на мой столик и стал разгружать. Первым поднос покинул стакан мутной воды. За ним последовала салатная тарелка со «счастливым лицом»: между дугой из кедровых орешков внизу и парой шариков саго вверху церемониальная греческая оливка. И, наконец, главное блюдо на большой квадратной тарелке: дымящаяся душа моей первой жены, приправленная раскаянием и оправданным раздражением, с двойной порцией пюре из совершенных ошибок и подливкой.
– Еще чего-нибудь, чувак? – осведомился официант, развернув салфетку и накрыв ей мои колени.
Я посмотрел на еду.
– Как будто у меня есть право еще на что-то.
Во взгляде официанта не было ни малейшего сочувствия. Он растянул губы в улыбке и предложил:
– Я мог бы принести тебе втихую немного лобстера, которого выбросили во время истребления моавитян[118].
Знакомая история. Я хмыкнул и вернулся к своей тарелке. Душа была горькой и безвкусной – как и вчера, и позавчера, и каждый вечер со времени моей смерти, – и я должен был съесть ее без остатка. При жизни мы все время ругались, и я никогда не уступал; мы мучили друг друга четырнадцать лет. Потом она разбила витрину в приемной моего офиса, перерезала себе осколком вены до самого локтя – прямо на глазах у секретарши, которая так перепугалась, что не смогла ей помочь, – и истекла кровью, так чтобы мое начальство и коллеги видели, насколько сокрушительную неудачу я потерпел, пытаясь спасти ее от ее же прошлого.
– Чо, не нравится? – осведомился некро-официант, по-прежнему стоя у меня за спиной.
– Не особенно, – ответил я, глядя на вилку с серо-коричневой субстанцией. – Есть смысл попросить соль и перец?
Официант наклонился, взял тарелку и вернул ее на поднос.
– Жалко мне тебя, упрямый ты болван. На такой диете не пожируешь. На вот, – он снял с подноса маленькую тарелочку, которой я раньше не видел. – Попробуй.
Он поставил тарелочку передо мной. Это был новый деликатес, и его наличие на моем столике означало, что я перешел на следующую стадию вечного познания.
Я был женат не один раз.
Мой вам совет: никогда не заказывайте гамбургер в «Человечинке».
Процесс. Помните «Некко Вейферс»? Такие разноцветные печенья в длинной цилиндрической пачке? В моем детстве это были лучшие сладости для кино, потому что их хватало надолго. В каждой пачке имелся набор разных вкусов, но все печенья, кроме шоколадных, были очень мучнистые. «Некко» делились с друзьями, сидящими справа и слева, поэтому важно было тщательно рассчитать скорость, с которой ты ешь, и угощать приятелей исключительно лакричными, лимонными или вишневыми печеньями, следя за тем, чтобы шоколадные доставались только тебе. Однажды я зашел в маленький магазинчик около железнодорожных путей в Пэйнсвилле, штат Огайо, и мое сердце затрепетало: я увидел пачку «Некко», где все печенья были шоколадными. «Бог все-таки есть», – подумал я. По сей день – хотя сейчас «Некко Вейферс» уже редкость – я не могу отказать себе в шоколадной пачке.
И вот стою я как-то в очереди за билетами в кино. У меня с собой две пачки «Некко», пару печений я уже съел и вдруг слышу: стоящий за мной мужчина моего возраста чуть ли не с благоговением говорит своей спутнице – почти шепотом, чтобы я не услышал и не подумал, что он подглядывает: «Смотри, у этого парня “Некко Вейферс”»! Спутница, значительно моложе его, не поняла и переспросила: «Некро Вейтерс»?[119] Мужчина объяснил, о чем речь, но я запомнил эту ошибку. Так и родились «Некро-официанты». Кого они обслуживают? Чего ждут? Как они умерли? О да. Некро-официанты. Это процесс.
Марк
В сорок одну минуту первого в ночь на 28 апреля 1910 года, когда в чернильном небе горела комета Галлея, двое парнишек лихорадочно раскапывали свежую могилу на кладбище города Элмайра в штате Нью-Йорк. Могильный камень еще не установили, потому что земля недостаточно улеглась. Для апреля было холодновато, но мальчишки обливались потом. Вся неделя выдалась холодной. Было холодно, и когда он умер – на закате, в Реддинге, штат Коннектикут. И когда тысячи скорбящих проходили мимо гроба, выставленного в Кирпичной пресвитерианской церкви Нью-Йорка, где он лежал в отутюженном белом льняном костюме. И когда его везли на элмайрское кладбище.
Перевалило за полночь, луна при свете кометы Галлея превратилась в тусклый грош. Мальчишки копали что есть сил.
– Том, – прошептал тот, что повыше, в помятой и словно жеваной соломенной шляпе.
Ответа не последовало.
– Том! Эй, Том, ты там в порядке?
– Был бы в порядке, если б ты не ронял мне землю на голову, – откликнулся голос снизу. Парнишка повыше мычанием выразил свое сожаление.
– Чтоб мне пропасть, Том, если мне не страшно до чертиков. Хорошо бы нам убраться отсюда. Уж больно торжественно всё.
Том, уже на четыре фута в могиле, нажал ногой на лопату и вогнал ее в землю так, чтобы она стояла сама по себе. Он вытер пот со лба и носа, но его лицо все равно блестело в тусклом свете лампы, стоящей на краю ямы. Он посмотрел на товарища.
– Хватит изображать из себя деревенщину, «Гекки». Лучше отгреби землю от края, пока меня самого не погребло.
Гек вроде бы устыдился.
– Извини, Том…
– И Бога ради – хватит звать меня Томом!
– Извини, Мигмунт, просто я подумал… ну… вдруг кто-то пройдет мимо и услышит нас? Лучше не выходить из образа, на всякий случай.
– Знай копай, Подлак. У меня жутко болит спина, хочу поскорее убраться…
Голос, сильно приглушенный почти футом земли, перебил его:
– Это я хочу поскорей отсюда вылезти, идиоты чертовы!
Парнишки в ужасе переглянулись и, не говоря ни слова, бросились копать с удвоенной силой. Через пятнадцать минут показался гроб. Изнутри доносился настойчивый стук и голос:
– Снимите с меня эту дьявольскую штуку! Шевелите своими дурными задницами!
Подлак, также известный как Гекльберри, прыгнул в могилу и начал отдирать крышку гроба гвоздодером.
– Потерпите минуточку, сэр. Мы вас живо вытащим.
– Живо! Клянусь своим сфинктером! Кретин несчастный! Вы еще вчера должны были прийти! Шевелись!
Парнишки налегли на крышку вдвоем и она наконец поддалась; они сняли ее и поставили в углу могилы. Мужчина с буйной седой шевелюрой и грустно повисшими усами сел, повертел шеей, где что-то щелкнуло, взялся за края гроба и поднялся на ноги.
– Клянусь Богом, мой мочевой пузырь вот-вот лопнет, – сообщил он и начал было расстегивать ширинку, когда заметил, что мальчишки завороженно на него смотрят. – Я вам не мешаю?
Они отвернулись. Минуту спустя Мигмунт, также известный, как Том, вежливо сказал:
– Нам лучше поторопиться, сэр. Шаттл ждать не будет.
Старик насмешливо фыркнул.
– Они потратили чертовски много времени, чтобы добраться сюда, в 1835-й, а сколько еще тащиться до дома! Подождут, от них не убудет; а не дождутся – я мигом донесу на этого жокея кометного, подпорчу ему репутацию!
Парнишки осторожно оглянулись и увидели, что старик, невзирая на браваду, тщетно пытается выбраться из могилы. Они быстро вылезли сами и подали ему руки. Старик отпихнул их.
– Уберите от меня свои лапы, – прорычал он. – Что за чертовы недоумки! Думаете, я какой-то дряхлый высохший бурдюк, чтоб меня вытаскивать?
Продолжая осыпать их проклятиями, он упорно полз вверх; рыхлая земля уходила у него из-под ног, и каждый раз, когда ему удавалось продвинуться на фут, он снова сползал на два. Наконец он выбрался на поверхность, стряхнул с себя землю и осторожно огляделся.
– Вы уверены, что мы здесь одни?
– Да, сэр, да, сэр, – ответили мальчишки хором.
– Надеюсь, что так, – ответил старик, стаскивая одежду.
Стоя нагишом в свете лампы, он снова повторил:
– Надеюсь, что так. – Он нагнулся, ухватил герметичную застежку между большим и вторым пальцем левой ноги и расстегнул свое тело снизу вверх. Стянув пластиковый скафандр всеми четырьмя руками, он почесал свой желтый клюв и глубоко вздохнул – словно пленник, освобожденный из тесной камеры. Посмотрел на комету Галлея и произвел клювом что-то вроде улыбки.
– Мой привет Бродвею, – сказал он и запрыгал к месту посадки. Том и Гек старались не отставать, но в пластиковых скафандрах это было нелегко.
– Сэр… сэр! – тяжело дыша, окликнул Мигмунт по имени Том, пытаясь сократить расстояние, отделяющее его от бывшего владельца имения Стормфилд. – Сэр…нельзя ли немного помедленнее? Если вас не затруднит… мне нужно спросить у вас кое-что… – Он не успел договорить и на полной скорости влетел в покрытое перьями существо с клювом и перепончатыми лапами, которое обитало в теле Сэмюэля Лэнгхорна Клеменса все семьдесят пять лет своей командировки. Тот-кто-был-Марком неожиданно остановился.
– Что тебе, черт побери, надо?
– Сэр, дело в том, что… видите ли, я пробыл в командировке намного дольше, чем ожидал. Когда меня отправляли на это задание, мне сказали… то есть, когда на меня оформляли приказ, меня проинформировали…
– Что это дрянное задание закончится через десять-двенадцать лет? Или пятнадцать? – Тот-кто-был-Марком нетерпеливо топнул трехпалой лапой.
– Ну, в общем да, сэр. Так и было.
– И ты хочешь, чтобы я замолвил за тебя словечко перед Архангелом Стражи, так?
– Если вас не затруднит. Я был бы очень благодарен.
– Сынок, – ответило существо, положив Тому на плечо увенчивающий крыло коготь – меня обещали демобилизовать еще двадцать пять лет назад. Такая у нас служба, парень. Паршивая служба – жить среди этих идиотов, но кто-то же должен. Нельзя допустить, чтобы они вышли из-под контроля, правда?
– Но…
– Я расскажу о твоей ситуации. Толку от этого не будет, но я расскажу. А сейчас, если ты не против, мне бы хотелось отправиться домой.
Не дожидаясь ответа, Тот-кто-был-Марком развернулся и запрыгал в прежнем направлении. Плоды его воображения бежали за ним что есть сил, стараясь не слишком отставать. Когда они достигли целевого пункта, их уже ждал яйцеблок с кометы. Дверь открылась, жасминовый свет симметрично разлился по земле, а на пороге появились трое скварбов полевого эшелона; старший их них многозначительно посмотрел на свои набедренные часы.
– Поехали, поехали, заходите быстрее, – крикнул он, когда три бегущие фигуры появились из-за деревьев. – Время не ждет, бегом-бегом!
Тот-кто-был-Марком затормозил, небрежно отдал честь и сказал:
– Готов к отбытию. Семьдесят пять лет – это более чем достаточно. Везите меня домой, скварбы! – Он повернулся к эрзац-Геку и эрзац-Тому, которые все еще не могли отдышаться; они стояли в свете яйца, и вид у них был несчастный. – Эти двое тоже хотят домой. Есть варианты? Можно надеяться?
– В следующий раз, – ответил тот, что смотрел на часы.
– В следующий раз? – закричал Мигмунт. – В следующий?! Значит, я здесь почти девяносто лет проторчу? Мне сказали двенадцать, в крайнем случае – пятнадцать. На девяносто лет я не подписывался!
За этим последовала ссора, а за ссорой – потасовка, которая наверняка привлекла бы внимание властей, если бы не происходила глубокой ночью на лесной поляне в отдаленном уголке штата Нью-Йорк на границе с Пенсильванией. Подлак даже ударил младшего из скварбов, опрокинул его на хвост и помял ему гребень. Мигмунт и Гек попытались забраться в яйцо, но были выдворены силой. Наконец, стало ясно, что яйцо не повезет всех троих. Мигмунту и Подлаку пригрозили впечатляющего вида оружием, Марка загнали на борт, дверь закрылась, и яйцо, набирая скорость, устремилось ввысь, оставив позади отчаявшихся и разозленных Тома и Гека – еще на семьдесят пять лет. Когда яйцо взяло курс к комете Галлея, Тот-кто-был-Марком вытянул шею, встряхнул перьями и сказал:
– Возможно, это был не самый умный поступок с вашей стороны.
– Какой именно? – осведомился гренадер эшелона.
– Оставить двух недовольных служащих во главе такой важной операции. Они очень разозлились и были готовы на все. Возможно, они даже расскажут правду туземцам.
– Пусть рассказывают, – ответил гренадер, высокомерно задрав клюв. – Насколько можно испортить такое примитивное общество за каких-то семьдесят пять лет? Что там может случиться? Война? Мор? Голод? Дешевые развлечения, перенаселенность, бездарное искусство?
– Семьдесят пять лет – ничто, даже чирикнуть не успеешь, – поддакнул младший из скварбов, смазывая синяки обезболивающей мазью. – Вот вы – вы так старались вселить в людей хоть немного здравого смысла. И какой результат? Насколько сильно вы повлияли на них?
Марк замолчал. Да, это правда. Создания, населяюшие эту бессонную планету, крайне устойчивы к разумному поведению. Он сделал все, что мог, но эти несчастные тупицы явно предпочитали слепо метаться из стороны в сторону, как скварбы с отрезанной головой. Он вздохнул и закрыл глаза, надеясь, что по пути домой ему удастся отдохнуть. Ничего, вряд ли там что-то может пойти еще хуже. Только не за какие-то несчастные семьдесят пять лет. Если загадать желание на скварбе…
Процесс. В начале 1985 года все только и говорили, что о возвращении кометы Галлея, но никому не приходило в голову, что когда эта комета проходила мимо Земли в 1835 году, родился Марк Твен, а умер он в год следующего прохождения – 1910. Я же был столь зачарован этой идеей, что перечитал всё, что он написал. Однажды вечером я читал «Тома Сойера» сыну женщины, с которой тогда встречался, ему было лет десять или одиннадцать. Потом мы ели печенье «Хайдрокс», и я рассказал ему, что хочу написать о Марке Твене и о комете, и что, возможно, это была вовсе не комета, а космический корабль, или звезда, или что-то в этом роде. В ответ он сказал: «Если загадать желание на скварбе…»[120] – ну, то есть, конечно, он сказал совсем не это (у него был полон рот печенья), но я так услышал и сразу понял, какой будет эта история. Правда, у меня не было концовки, поэтому в 1985 году я ее так и не написал. И в 86-м тоже. И в 88-м. И в 90-м. А теперь, наконец, пишу. Концовки у меня пока так и нет, но мне очень нравится начало. Это процесс.
Последняя воля и верещание Триза Рабеллэ
Мои бабушка и дедушка – польские эмигранты, из Быдгоща, что на севере Польши. Возможно, я неверно произношу это название. Быдгощ. Не евреи, просто поляки. Эта информация не имеет почти никакого отношения ко мне или к моей последней воле, но я всегда всем говорю, что у меня польские корни. Никогда не знаешь, когда это может пригодиться. Однажды меня остановил полицейский, когда я превысил скорость по дороге в аэропорт и я, сам не знаю с чего, сказал об этом ему. Оказалось, что его дед с бабкой тоже из Польши, хотя и не из Быгдоща. В итоге я отделался предупреждением. Я люблю говорить, что если на меня нападут трое убийц, перед смертью я подружусь с двумя из них. Иногда меня спрашивают, что я хочу этим сказать, и я отвечаю: «Что я очень дружелюбный человек».
Я оставляю Монтану потомкам первого актерского состава «Острова Гиллигана»[121]. Отправляйтесь в Монтану, если хотите. Если потереть твидовый пиджак, этот звук будет интеллектуальнее того, что там говорят. Каждый пляж вмещает в себя три последние главы истории чьей-то жизни. Если внимательно посмотреть на море, то увидишь, как на гребнях волн колышутся прочитанные страницы.
Мне не хотелось уходить, не рассказав вам, что случилось с милыми символами нью-йоркской Всемирной выставки 1939 года – символами «Завтрашнего дня», знаменитыми трилоном и перисферой[122]. Сталь, из которой были отлиты сфера и шпиль, стала частью печи в «Никаро» – заводе по производству никеля на Кубе, принадлежавшем «Фрепорт Салфур Компани» до того, как его национализировал Кастро. В 1945 году завод производил оксид никеля – сплав, использующийся в производстве моторов боевых самолетов. Красоту нельзя ни создать, ни уничтожить – ее можно только видоизменить.
Если бы я знал, что ползучие сорняки, молочай, звездчатка, амброзия, одуванчики, подорожник, пуэрария, портулак, гречишник, щавель и лопух были созданы в основном для того, чтобы досадить людям, Бог получил бы от меня на выпускном экзамене оценку пониже. Я завещаю заботу о пропитании и благополучии всех этих Ошибок Предметных Отвлечений, включая ad hominem, ad misericordiam, ad odium, post hoc, propter hoc[123] – последнее относится, скорее, к Ошибкам Причинных Связей – великолепным пастухам шерпа, живущим в непальских Гималаях. Ибо только они понимают, что огонь в бумагу не завернешь, а коли посадишь дыни – дыни и вырастут.
Где этих копов черти носят, когда они нужны позарез?
Всю жизнь я представлял ответы, как двери. И вот я стою с пистолетом во рту в центре великой австралийской равнины Наллрбор – живой свидетель того, что дверей, достаточно больших, чтобы беззащитные существа вроде меня могли спокойно и без страха пройти, не существует.
Я оставляю поверхность луны тем, кто ищет наилучший способ распутать завязавшиеся в узел шнурки и смягчить дурной нрав. На поверхности луны всегда спокойно и прохладно, а издалека она похожа на лица всех девушек, что танцевали в мюзиклах «Уорнер Бразерс» тридцатых годов.
Меня звали Триз Рабеллэ.
Процесс. Мы со Сьюзен были в ванной, и она попросила меня достать ей что-то из аптечного шкафчика. Я не помню, что именно она просила или почему вместо этого предмета мне послышалось «Триз Рабеллэ». «Пожалуйста, достань мне Триз Рабеллэ». Я переспросил, и Сьюзен сказала, что это похоже на имя трагического персонажа в мыльной опере. Мне тоже так показалось.
Я стал размышлять о героическом, величественном и неуязвимом Тризе Рабеллэ и его самоубийстве – как будто он Минивер Чиви, Ричард Кори или рожденный в среду[124]. Это процесс.
Музей на авеню Циклопов
Щегольское перо на моей шляпе? О, я знал, что вы спросите. Оно прекрасно дополняет мой элегантный тирольский стиль, не правда ли? Как-нибудь я расскажу вам об этом – но не сейчас.
Агнес? А что Агнес? Хм-мм. Да…Агнес…
Нет, я совершенно не расстроен, черта с два. И уж тем более не злюсь. Я знаю, что обещал привезти ее с собой, но это, как говорят у нас в Чапел-Хилл, был дохлый номер. Мне жаль, что я доставил вам столько хлопот: вы устроили целый прием и здорово удивили меня, когда я вошел в свою скромную холостяцкую берлогу и обнаружил вас за диванами. Но, по правде говоря, я жутко устал. Я просидел четырнадцать часов в чреве «Скандинавских авиалиний», застрял на таможне в Нью-Йорке, опоздал на два стыковочных рейса и почти час провел в пробке на пути из Роли-Дарема[125]. Ну, вы поняли, да? Сегодняшний вечер мне хотелось бы провести в одиночестве, но я обещаю и торжественно клянусь: как только я немного пообвыкнусь и разберусь с новой учебной программой и расписанием на этот семестр, мы отметим это дело как следует! Благослови вас Бог, я не сомневался, что вы поймете. Вот что, Франсин, Мэри-Кэтрин, Ина: заберите еду с собой. Как только за вами закроется дверь, я собираюсь прямиком отправиться в кровать и проспать, по меньшей мере, сутки, так что все эти ваши деликатесы испортятся. Забирайте всё и устройте большой пикник. Ну что, забираете? Отлично, просто здорово. Спасибо вам, огромное спасибо! Всего хорошего, увидимся в университете через пару дней. Пока! Счастливо! До встречи! Генри, можешь задержаться на пару минут? Мне нужно хоть с кем-то поговорить. Сможешь? Отлично. Пока! Смотрите, осторожнее за рулем! Пока, Уильям! Пока, Шерил и Саймон! Спасибо, огромное спа…Слава Богу, ушли. Подожди минутку, Генри – вдруг кто-то вернется за сумочкой или еще что.
Ну, всё – опасность миновала. Черт подери, Генри, я думал, меня удар хватит, когда я вошел, и вы повыскакивали из-за диванов. Какой идиот это придумал? Только не говори, что ты, сейчас я просто не в силах потерять к тебе уважение. Мне нужен друг, который выслушает меня без предубеждения, а еще больше – глоток «Джека» из большой черной фляжки; она там, на третьей полке, между «Гавайской мифологией» Беквит и «Пользой от волшебства» Беттельгейма.
Я бы и сам достал, но совсем выдохся, а тебе недавно пластику сосудов сделали, так что энергии у тебя сейчас точно побольше. Там, в буфете, есть пара чистых стаканов, если только уборщице не вздумалось всё переставить, пока меня не было. Я ее просил ничего не трогать, но ты же знаешь, они никогда не слушают. Да, так вот. Пока меня не было. Плесни-ка мне этого теннессийского напитка миллиметров на тридцать, и я поведаю твоим стареющим ушам причину ужасного падения моего жизненного тонуса.
Нет, я не плачу – это просто нервы, и долгое путешествие, и всё, что случилось в Стокгольме. Не буду врать – мне грустно, но указатели моей жизни сменились четыре дня назад, и я уже смирился…Что-что? А, извини, я не хотел забегать вперед. Расскажу по порядку. Это не очень запутанная сага, и рассказ много времени не займет. Но повремени с выводами, пока не дослушаешь до конца, договорились? Вот и славно. Дело было так. Мой доклад поставили на второй день конференции, и мне хотелось сначала посмотреть город. Когда Боинг-767 «Скандинавских авиалиний» приземлился в аэропорту Арланда, меня уже ждал мой спонсор, Джон-Генри Холмберг, со своей новой женой Эвастиной и сыном от предыдущего брака Алексом. С ними был и некий доктор Рихард Фукс, весьма странный маленький человечек, автор невероятно туманных книг о странных болезнях, которые никто не покупает и не читает. Было довольно тепло. Джон-Генри снял пиджак и расстегнул ворот рубашки, Эвастина то и дело промокала платочком верхнюю губу, а Алекс был в шортах, хотя давно вырос из подобной одежды. Так что да, было довольно тепло. Но Фукс – Фукс был в перчатках. В таких белых латексных перчатках, которые надевают в лаборатории, чтобы исследовать образцы. Он бурно приветствовал меня. Сказал, что хочет показать мне монографию о каком-то трудном для понимания аспекте скандинавской мифологии, которую он перевел на английский.
Каким образом моя работа в области семиотики мифологии снискала такое раболепное восхищение этого странного человечка и откуда он узнал о никому не известном профессоре античности с факультета английской филологии университета Северной Каролины, я так и не узнал. Но поскольку именно он был причиной произошедшего со мной, я подозреваю, что его присутствие в аэропорту было не случайно. Ох, снова забегаю вперед. Терпение, Генри. Меня отвезли в отель «Ройял Викинг», я распаковал вещи, принял душ и часок вздремнул. Я не находил себе места – мне ужасно хотелось спать, но никак не удавалось по-настоящему заснуть. Ноги все время сводило. Я не мог успокоиться – всё переживал: через два дня мне предстояло делать доклад на крупной международной конференции, посвященной современным академическим тяготам, а ты ведь знаешь, я всегда с трудом переносил «деконструктивистскую» критику. Я устал, как собака, но, вместо того, чтобы принять лекарство от судорог в ногах и подольше поспать, начал возиться с рукописью. Даже добавил новый подзаголовок: «Пост-структуралистская интерпретация иконографии легенды о Тезее и Минотавре», который сам мог с трудом выговорить. Только представь, как бы я выкручивался, если бы кто-то спросил, что означает эта галиматья. Но я знал, что в академическом издании это будет отлично смотреться. В общем, когда мои спутники заехали за мной, чтобы вместе отправиться на прием по случаю открытия конференции, мне можно было спички в глаза вставлять. Может, поэтому то, что случилось после, и не встревожило меня. Шекспир говорил о таком «странно и нелепо»[126]. Но на обратном пути у меня было четырнадцать с половиной часов, чтобы обдумать происшедшее, так что я могу смело сказать – о да, без сомнения, это было очень тревожно, странно и нелепо. Ладно, не напрягайся! Я избавлю тебя от местного колорита, своих ощущений от поездки по мощеным булыжником улицам и рассказов о том, как все нефферояттно дорого в Швеции, знаешь, сколько там стоит катушка скотча? Почти семь долларов, вот сколько, с ума сойти, правда? В общем, я сразу перейду к приему и встрече с Агнес. И к Фуксу. И к гробнице на Остерлангатан. И к огненному перу, которое я привез из Стогкольма вместо самой красивой женщины, когда-либо ходившей по земле.
Мы сидели за огромным столом, и классический пианист по имени Беккелунн играл произведения современных шведских композиторов – Блумдаля, Карлида, Бёка, Лидхольма, в общем, всей «Группы понедельника»[127]. Фукс сидел рядом и смотрел на меня так, как будто я вот-вот начну пускать изо рта мыльные пузыри. Я поблагодарил его, когда он снова наполнил мой бокал шампанским, уже в третий или четвертый раз, он так усердствовал, будто хотел, чтобы я нанял его в услужение. Он улыбнулся, показав мерзкие бурые зубы, и сказал: «Вижу, вас беспокоят мои перчатки». Я и не осознавал, что таращился на эти резиновые аксессуары, но набравшись шампанского, развеселился и, вместо того, чтобы просто вежливо ответить, начал умничать.
– Видите ли, доктор Фукс, – сказал я – от моего внимания не ускользнул тот факт, что, хотя температура в этом битком набитом зале подбирается к тридцати градусам и все присутствующие, как говорят на идиш, швитцуют[128] как свиньи, вы застегнуты на все пуговицы и в перчатках. Отчего бы?
Джону-Генри было явно не по себе. Мы пришли на прием втроем – Эвастина осталась дома с малышом, Фнорком, который как раз достиг того возраста, когда детям нравится ловить и есть мух. Хотя люди и подсаживались к нашему большому столу, это было обусловлено скорее тем, что в набитом зале было не так много сидячих мест, чем желанием пообщаться с нами. Не то, чтобы я пристально за этим следил, но мне показалось, что с Джоном-Генри здороваются многие, а доктора Фукса подчеркнуто игнорируют.
Доктор посерьезнел и тихо ответил на мое замечание, которое, как я тут же сообразил, было невероятно глупым и грубым порождением избытка шампанского:
– У меня гипергидроз, профессор Стэпилтон. Чрезмерное потоотделение, швитц, как вы говорите. У меня ужасно потеют руки и подмышки, мне приходится носить шерстяные рубашки, чтобы впитывался пот, и еще прокладки под одежду, вроде тех, что носят женщины. На тот случай, если мне, к моему ужасу, придется пожать кому-нибудь руку, я ношу с собой маленькие полотенца. Если я сниму свою перчатку и положу руку на скатерть, она насквозь промокнет в секунду.
Улыбнувшись жалкой улыбкой, которую пытался выдать за бодрую, он добавил:
– Люди смотрят на меня с отвращением, профессор. Поэтому я и ношу перчатки, знаете ли.
Я почувствовал себя совершеннейшим идиотом; выбраться из ямы, которую я себе выкопал, было невозможно, и мне стало особенно неловко, когда Фукс еще больше унизил меня, представив ослепительной женщине, проходившей мимо нашего стола. Он без запинки перешел от «люди меня не выносят, потому что я постоянно потный» к «О, Агнес, дорогая! Познакомьтесь: это профессор Гордон Стэпилтон из Чапел-Хилла в Северной Каролине – знаменитый американский ученый, большой авторитет во всем, что касается мифов, и коллега нашего друга Джона-Генри».
С одного взгляда на нее я понял, что значит жить с гипергидрозом. Каждая клеточка моего тела превратилась в Ниагарский водопад. Хотя мое сознание и притупилось от выпитого шампанского, я все же понял, что встретил, наконец, самую прекрасную в мире женщину, на которой готов жениться (а если жениться не получится, я никогда не смогу удовольствоваться кем-то другим).
Волосы цвета угольков в погасшем костре, когда твои приятели уже расползлись по спальным мешкам, а тебе не спится, и ты лежишь и смотришь на эти алые огоньки, которые перешептываются и мерцают на пепельном ложе. Миндалевидные, с приподнятыми уголками глаза зеленые – не грязно-зеленые, а как нефритовые китайские статуэтки династии Шан или Чжоу. Если я и дальше буду описывать ее, то скажу что-нибудь еще более идиотское. Я пытался вам рассказать о ней, когда позвонил на следующее утро, помнишь? Когда сказал, что со мной приедет женщина, которую я люблю, и зовут ее Агнес? Тогда я был пьян от ее присутствия, и сейчас, описывая ее, как будто захмелел снова.
Ну ладно. Важно то, что мы обменялись взглядами, и нас буквально бросило друг к другу.
Фукс пытался сказать мне, что Агнес Волструм и сама известный ученый, что она тоже занимается мифологией и курирует Magasinet för sällsamma väsen[129], – что-то вроде музея – но в тот момент я особо не прислушивался. Мы тонули в глазах друг друга. Я безотчетно встал и взял ее за руку, а она сжала мою крепкими пальцами независимой женщины. Мы вышли из двухсотлетнего дворца собраний, где в зале на вершине мраморной лестницы по-прежнему шел прием, и очутились в служебном проулке, соединявшем темные задворки этой безобразной громады с булыжной улицей. Я едва успел произнести ее имя, как она прижала меня к стене, впилась в мои губы поцелуем, задрала юбку и расстегнула мой ремень, чуть ли не шлепая меня по рукам, когда я пытался раздеть ее. Там, в темноте этого переулка, я познал то, что искал и не находил почти сорок лет, не теряя веры: всепоглощающую, безудержную страсть. Мы предавались ей, как будто мира вокруг не существовало, набрасываясь друг на друга, как похотливые хорьки. От нас, наверно, пар шел. Извини, если смутил тебя, Генри, но знаешь – под этой общительной, любезной и сдержанной академической личиной скрывался очень одинокий сукин сын. Ты знаешь, как обстояли дела с моими родителями и как мало у меня было отношений со стоящими женщинами, поэтому поймешь, что я был опьянен Агнес, без ума от нее. Я входил в нее, и от нас валил пар. Боже, Генри, я думаю, мы трахались у этой стены час, а то и больше. Нам повезло, что какой-нибудь полицейский не услышал наши стоны, пыхтение, крики «Еще! Еще!» и не арестовал нас. Ох, погоди, дай перевести дух. Черт, да у тебя лицо, как «Красная книжечка» председателя Мао!
В общем, на прием мы так и не вернулись. Мы провели ночь в «Ройял викинге», и наутро она была столь же прекрасна, как накануне, хотя при свете дня стали видны все ее веснушки. Мы позавтракали в номере – о, эти ее зеленые глаза! – и опять занялись любовью. Через час или около того она сказала, что ей нужно пойти домой переодеться, потому что она опаздывает в музей, но потом она найдет меня на конференции, и мы будем вместе. Понимаешь, что значили для меня эти слова? «Мы будем вместе». Вот тогда я тебе и позвонил, чтобы рассказать, что я привезу с собой самое мифическое существо на свете. Мне нужно было с кем-то поделиться, Генри. Это было четыре дня назад, до того, как сменились указатели.
Джон-Генри – хороший человек и потрясающий друг; выговор он мне сделал предельно мягко, но все же дал понять, что уходить с остекленевшим взглядом лоботомированного зомби в середине приема об руку с роскошным музейным куратором совершенно неприемлемо. Он также добавил, что из-за меня ему пришлось провести весь вечер с доктором Фуксом, и это не вызвало у него большого восторга. Оказалось, он не настолько близко знаком с человеком во влажном латексе, как я думал. За пару недель до моего прибытия Фукс неожиданно появился в их с Эвастиной жизни – очаровательный, разговорчивый, расточающий комплементы работе Джона-Генри, он из кожи вон лез, чтобы втереться к нему в доверие и стать их с Эвастиной лучшим другом. Столь же неожиданно он появился и в вестибюле конференц-зала как раз в тот момент, когда Джон-Генри, стиснув зубы, с подчеркнутой вежливостью просил меня не повторять вчерашней бестактности. Фукс, не переставая улыбаться и демонстрируя коричневые премоляры, елейно осведомился, хорошо ли я провел вечер, однако дальше этого не пошел и не стал спрашивать ничего такого, на что единственным ответом могло быть «не ваше собачье дело». Однако от него невозможно было избавиться. Он таскался за мной, как приклеенный. Я послушал все выступления, какие хотел, но не мог сконцентрироваться на всей этой мудреной ерунде. Я думал только о своей руке между ног Агнес. Наконец, часа в три, она появилась. Она чудесно выглядела в летнем платье и сандалиях, словно бросая вызов холоду. Нашла меня в заднем ряду, скользнула на сиденье рядом со мной и прошептала: «У меня под платьем ничего нет».
Какие-то три секунды – и нас как ветром сдуло.
Ладно, Генри, дальнейшее я опущу. Но теперь слушай внимательно. Пять-шесть часов спустя Агнес начала вести себя странно, словно думала о чем-то своем. Я предложил ей пойти поужинать, собираясь сделать ей предложение. Да, Генри, я вижу, как ты на меня смотришь. Это потому, что ты уже знаешь, что всё пошло не так, как хотелось мне. Если б не знал, то не думал бы, что я повел себя опрометчиво, и согласился бы, что побывав в объятиях такой женщины, только полный кретин позволил бы ей ускользнуть. Так что притворись, что пребываешь в таком же неведении, как я тогда, и позволь мне продолжить. От ужина Агнес отказалась – сказала, что не голодна, что съела салат перед тем, как заехать за мной, – но пригласила меня в свой музей, где была куратором. Я сказал, что готов, или еще что-то столь же осмысленное, чтобы она не заподозрила, что мне интересно только любовью с ней заниматься. Умница Агнес, конечно, насквозь меня видела и рассмеялась на это; у меня, должно быть, был сконфуженный вид. Она поцеловала меня, мы сели в ее машину и часов в девять выехали с парковки. Было холодно и очень темно. Агнес вела машину через старые кварталы Стокгольма, где массивные дома из ребристого камня нависали над узкими извилистыми улочками, которым серебристый туман придавал заброшенный вид. Не хотелось бы говорить штампами, но там царила меланхолия, не отнимавшая, однако, у города его странной прелести. Что до меня, то я был на седьмом небе. Я нашел священный грааль, корону, скипетр – воплощение Истинной Любви. Я собирался немедленно сделать ей предложение. Агнес припарковалась на боковой улочке, которую освещали соответствовующие общей атмосфере тусклые медные фонари, и предложила дальше пойти пешком, чтобы взбодриться. Я боялся, что она замерзнет в своем легком платье. Она сказала:
– Я закаленная скандинавская женщина, дорогой Гордон. Прошу тебя.
В этом «прошу тебя» не было ни мольбы, ни просьбы. В нем ясно слышалось: «В ходьбе мне равных нет, сынок. Пошевеливайся и не отставай». И мы пошли. Несколько раз мы сворачивали на маленькие улочки и в переулки, где останавливались потискаться, чаще всего под предлогом, что некоторые части ее тела необходимо согреть и защитить от закаляющего скандинавского холода. Наконец мы вышли на совершенно темную улицу, где не было видно ни зги. Я посмотрел на табличку с названием: Cyklopavenyn, авеню Циклопов.
«Весьма необычно», – подумал я.
Агнес взяла меня за руку и повела по узкой, темной, тонущей в тумане, вызывающей чувство клаустрофобии авеню Циклопов. Мы шли молча, и наши шаги гулко отдавались в тишине.
– Агнес, – сказал я – куда мы идем, черт побери? Я думал, ты хотела, чтобы я увидел…
В темноте и тумане я не видел ее, но чувствовал тепло ее тела.
– Да. Magasinet for sällsamma väsen.
Я спросил, далеко ли еще, и она со смехом ответила:
– Я же говорила, что на дорожку надо пописать.
Вообще-то она не сказала «пописать», она использовала шведский эквивалент, но про это я рассказывать не буду: у тебя, вижу, зародились уже подозрения, что Агнес в итоге оказалась вампиром и укусила меня или попыталась продать мою душу инопланетянам. Нет, ничего такого невероятного или мерзкого не случилось, обошлось без крови, во всяком случае. Я, как видишь, жив и здоров, сижу прямо перед тобой и протягиваю стакан, чтобы ты плеснул мне еще «Дэниэлса». Спасибо. Итак, мы пошли дальше, и я попросил ее перевести, что значит «Magasinet» и т. д. и т. п. Она ответила, что это сложно перевести, но все же попыталась и сказала, что «музей» – не совсем правильное слово, и что тут больше подходит что-то вроде «гробницы». Я ответил, что у меня от этого слова мороз по коже, и она, снова засмеявшись, сказала, что я могу называть это место «Собранием необычных существ». В этот момент мы достигли какой-то глыбы, чернеющей даже на темной улице. Она возвышалась над нами, как огромная черная скала, и походила на обсидиановый обелиск. Агнес извлекла из кармана летнего платья ключ, вставила его в замок, повернула…
– …или «Хранилищем невообразимых созданий»… – Дверь в три человеческих роста вышиной распахнулась, – или «Коллекцией редких и вымерших зверей на Циклопштрассе». – В глаза ударил золотой свет, такой яркий, что пришлось заслониться ладонью. Дверь прилегала так плотно, что снаружи этого света было совсем не видно, и теперь он меня ослепил. Я ничего не видел, кроме него. Агнес взяла меня под руку и повела внутрь самой потрясающей сокровищницы, какую мне доводилось видеть.
Это место было больше Прадо, величественней Лувра, мощней Эрмитажа; по сравнению с ним музей Виктории и Альберта казался крошечным, а музей Бойманса ван Бёнигена в Роттердаме – унылым. Сводчатые потолки музея исчезали в тумане над нашими головами, и я видел несчетные комнаты, галереи и залы, расходящиеся в ста направлениях от центрального атриума, где мы стояли (я – с разинутым ртом и полностью обалдевший).
Дело в том, что этот музей, которым занималась моя Агнес, эта гробница, бывшая на ее попечении, эта галерея, которую она возглавляла, была наполнена чучелами всех существ, о которых я когда-либо читал в книгах по мифологии.
Я видел их всюду – в нишах, на пьедесталах, в стеклянных витринах. Они свисали с потолка на невидимой проволоке, лежали в специальных углублениях на полу, смотрели со стен. Одних огораживали канаты, другие свободно стояли в проходах. Черепаха Курма, державшая на спине Мандару[130], когда дэвы и асуры взбивали океан. Пара единорогов, мужского и женского пола – один с серебристым рогом, второй с золотым. Пожиратель костей из папируса Ани[131]. Бегемот и левиафан. Хануман[132] и пятиглавое божество Калигат. Грифоны. Гиппогриф и гиппокампус. Индийская мифическая птица Киннара и тысячеголовый змей Калия. Джинны, гарпии, гидра. Йети, кентавры и минотавр. Священный оперенный змей Кетцалькоатль, пегас и японский дракон. Сотни и тысячи существ со всех уголков мира, порождения всех религий и мифов, плоды мечтаний и кошмаров людей всех времен. Здесь, в этой гробнице на авеню Циклопов, были собраны и выставлены все мифические создания, котором не досталось места на Ноевом текучем корыте. Я ходил от галереи к галерее потрясенный, не в силах вымолвить ни слова; от невозможности увиденного и от сознания, что все эти мифы – правда, у меня ком стоял в горле, и слезы наворачивались на глаза. Там были даже Бука с приятелем – оба выглядели так, как будто действительно жили всю жизнь под кроватями или в темных шкафах.
– Но как…? – наконец, выговорил я.
– Все здесь, все, как один. И это я их поймала.
Это был самый невероятный ответ из всех возможных. Она укротила и поймала всех этих чудовищ. Я не мог в это поверить. Но Агнес заверила меня – да, она выследила их, поймала, убила, а потом поместила в музей.
– Если это музей, то для кого? – спросил я. – Кто сюда ходит?
Она очаровательно улыбнулась и промолчала.
Кто, думал я, глядя на величину этих залов и высоту потолков? Кто приходит сюда на экскурсии?
Несколько часов спустя Агнес увела меня из музея, и мы вернулись в «Рояйл Викинг». У меня все еще кружилась голова от всех этих волшебных, невозможных вещей, и мне было не до ее роскошного тела – мускулистого, но более женственного, чем у Афродиты, Елены Троянской и феи Морганы. Я не мог осознать увиденного. Это она, моя прекрасная Агнес, была охотницей, сразившей их всех. Неудивительно, что пальцы у нее сильные – ведь она привыкла держать в руках мачете, арбалет, снайперскую винтовку, болас и газовый пистолет. Она рассказала мне о своих охотничьих экспедициях, о том, как шла по следу, как убивала, как выслеживала свою дичь в далеких краях: в Петре и Ангкоре, в Теотиуакане и Тибете, в Джиннистане[133] и Мезрии[134], на Острове Черепа[135], на Мальте и Кноссе.
А потом она сказала:
– Меня очень влечет к тебе, Гордон, но я знаю, что ты попросишь меня поехать с тобой, и жить в Америке, и быть твоей женой. Не стану лгать – я схожу с ума при одной мысли, что могла бы вечно заниматься с тобой любовью, но…
На следующий день я отправился на поиски авеню Циклопов. Ты знаешь, Генри – я отлично ориентируюсь на местности, как охотничья собака. Я нашел улицу, где мы оставили машину. Узнал все закоулки, в которые мы сворачивали, даже при свете дня, и дошел до авеню Циклопов. Название улицы, разумеется, поменялось. На табличках теперь значилось «Остерлангатан», и никакого музея там не было. То есть, скорее всего, он был, но без проводника и ключа, извлеченного из кармашка летнего платья, найти его я не мог. Я ушел ни с чем и вернулся домой. Вот и вся история, за исключением пары моментов…
Во-первых, при чем тут странный доктор Фукс? Агнес прямо ничего не сказала, но у меня создалось впечатление, что она сжалилась над этим несчастным. Он любил ее и всюду ходил за ней следом. Его жизнь без нее ничего не значила, и Агнес позволила ему быть ее ассистентом. Она сказала, что он ее «находчик». Я не спросил, что она имеет в виду и что он «находит». Перед моим отъездом Джон-Генри позвонил попрощаться и сказал, что нашел пару латексных перчаток, явно принадлежавших Фуксу. Они пропитались зловонной жидкостью, похожей на пот, но сам доктор Фукс бесследно исчез, оставив огромный счет за отель, который пришлось оплачивать Джону-Генри и оргкомитету конференции.
И во-вторых… спорим, про него ты уже забыл.
Именно, Генри. Перо.
Я выдрал его из хвоста огромной птицы Рух, которую выследила и убила Агнес. Чучело птицы свисало с потолка «Музея невообразимых созданий» достаточно низко, чтобы я мог дотянуться и украсть на память перо. Думаю, что в глубине души (во всяком случае, не в глубине штанов) я сознавал, что мне не удастся заполучить этот приз, это сокровище, самую прекрасную в мире женщину – вот и украл перо, чтобы ее вспоминать. Это всё, что у меня осталось: огненно-красное перо из хвоста птицы, которая пыталась унести Синдбада-морехода.
И знаешь, почему она отказала мне, почему послала меня подальше? Я ведь не сразу сдался – я умолял, говорил ей, как нам хорошо вдвоем. Она согласилась, что это так, но сказала, что у нас ничего не получится. Знаешь почему, Генри?
Потому что я был слишком легкой добычей. Я недостаточно сопротивлялся, чтобы распалить ее охотничий азарт.
Что? Думаю ли я, что мы еще увидимся с ней?
Генри, она все время у меня перед глазами. Привычный мир, ты, университет, эти дома, и улицы, и почтовые ящики, и стакан с виски в моей руке – все это как прозрачный экран, на котором показывают кино. А позади этого экрана я вижу ее – мою прекрасную Агнес. Она сидит в плетеной рыбачьей лодке, чей парус рвется от страшного ветра, поднятого огромными крыльями птицы Рух. Хвост птицы бьет по изумрудной воде, поднимая гигантские волны. В руках у Агнес турецкая сабля, ее нефритовые глаза горят огнем, и я знаю, что у огнеперого чудища, стремящегося опрокинуть лодку, вытащить Агнес на берег и полакомиться ее плотью, шансов не больше, чем у снежка в циклотроне. Никакая глупая скотина не выстоит против этой яростной воительницы. Даже, прости за каламбур, старуха Рух.
Вижу ли я ее? О да. Я вижу ее отчетливей, чем тебя, Генри. Возможно, мой мир никогда не обретет прежней четкости после того, как я прошел по залам и галереям музея на авеню Циклопов. Но ее я всегда вижу ясно, как день.
Для глупой скотины этого видения и чертова красного пера почти достаточно, чтобы продолжать жить. Будь другом, плесни мне еще «Дэниелса», фляжка радом с тобой. А потом я, может, поднимусь в спальню и попробую поспать. Вот спасибо, Генри.
От автора:
Я всегда писал на офисных или портативных печатных машинках «Олимпия». Боб Блотч тоже. Когда Боб умер, мне достались две из его машинок, и этот рассказ напечатан на одной из них. Я закончил его 5 июля 1995 года. Работа продолжается.
Желанное ближе, чем кажется в зеркале
Беднягу этого мы нашли в куче мусора, в луже собственной крови в переулке рядом с ночлежкой «Полуночной миссии». Ботинки у него украли (были ли на нем носки – теперь и не узнать), а с ними и содержимое пустого грязного бумажного пакета, который он зажал в руках. Но ухоженные ногти были безупречны, лицо без щетины. Лет шестьдесят или старше – при первичном осмотре точнее не сказать.
Рядом стояли на коленях три молодые женщины, рыдая и воздевая руки к темнеющему небу. Собирался дождь, крупный и злой. Бродяжки в таких переулках не были бы слишком большой неожиданностью… но эти оказались отнюдь не гнилозубыми обтрепанными развалинами. Две из них помнились мне по рекламным роликам. Кажется, правильный термин – «супермодель». Вопили они так, что не слышно было шелеста шин проезжающего транспорта, и видно было, что кончиной этого старого пня они абсолютно раздавлены.
Мы натянули желтую ленту и начали собирать все, что могло сойти за вещдоки, и тут без дальнейших предупреждений небо прорвало, и мы все в миг промокли до нитки. Кровь старика смыло за пару секунд, переулок снова стал гладким, красивым, блестяще-черным. Вот тебе и следы преступления.
Мы вошли в переулок.
В нос бил запах дезинфицирующего средства и гниющего мусора. Помню, как-то в детстве, когда мы лазили по деревьям, на старом клене нашлось птичье гнездо, недавно еще обитаемое. Не знаю, жили ли в нем малиновки, вороны или кто-то еще, но пахло от него и мерзко, и беспокойно. В комнате, куда нас пустили для проведения допросов, пахло не слишком похоже, но вот эти два качества сохранились: мерзко и беспокойно.
– Лейтенант! – окликнул меня один из патрульных.
– Чего тебе?
Обычно я так не разговариваю, но никогда еще не встречалось мне такого необычного места преступления, такого тревожного стечения обстоятельств с тех самых пор, как меня повысили и перевели в убойный отдел.
– Виноват, лейтенант, но что прикажете нам делать с этими тремя дамами?
Я обернулась к ним, сгорбившимся около двери, испытывая в этот миг острую к ним неприязнь. Они были выше меня, красивее меня, наверняка богаче меня, у них не было оплывших бедер, а задницы были меньше моей, и уж куда лучше они были одеты. Размер лифчика сравнивать не стану: хоть в этом параметре я их превосходила.
– Не давайте им говорить друг с другом, а в остальном – полегче с ними. Они наверняка знамениты, а нам на этой неделе в департаменте проблем хватает.
Я, понятное дело, говорила о серийном убийце проституток, который уже полгода разбрасывал по всему городу куски до неопознаваемости изуродованного мяса.
И я приступила к работе. Запах птичьего гнезда. Нехороший запах.
Первые полдюжины либо давно пропили мозги, либо их не имели никогда и даже не совсем понимали, чт
Первый намек на что-то, имеющее хоть какое-то отношение к следу, был мне дан в виде развалины мужика лет за тридцать – опустившегося, как все они, но не так давно, как его товарищи. Он когда-то работал в аэрокосмической отрасли и был уволен из компании «Боинг» несколько лет назад во время очередного сокращения штатов.
Звали его Ричард. Фамилию он тоже промямлил, и я ее записала, но он не был подозреваемым, и потому я ее не запомнила. А он продолжал с той же интонацией:
– Ну, я зеленый свет увидел.
– Что?
– Ричард. Меня зовут Ричард.
– Да, это я уже поняла. Но вот вы сказали: «зеленый свет»…
– Ага, да. Свет был… ну… оттуда. С ним… ну, знаете? С мертвецом.
Я сказала, что да, знаю. О мертвеце.
– Говорите, был зеленый свет?
– Угу.
Да. Если бы я знала, что придется вот так тащить ответы клещами, стала бы дантистом.
– Вот что, Ричард, вы очень сильно нам поможете в раскрытии убийства, если точно мне расскажете, что вы там видели. Там. В переулке. И что это был за зеленый свет. Понимаете?
Он кивнул, бедняга. Сознаюсь, я ему посочувствовала. Он и правда старался как мог, и мне не хотелось на него давить сильнее, чем это было бы необходимо. Вероятно, подобная сентиментальная привычка сочувствовать людям и не дает мне выбиться в Начальники. Да и ладно. Лейтенант – вполне подходящее звание, чтобы в нем умереть.
– Так а я это, ну…
Он явно засмущался.
– Давайте, Ричард, рассказывайте, смущаться нечего.
– Ну, отливал я там. За углом… в переулке… но за углом, понимаете? Там, где ящики мусорные стоят. И по сторонам не глядел, своим делом занят был, а эти девушки стали петь и смеяться, я услышал и испугался, что сейчас они свернут за угол и увидят меня с этим… то есть с расстегнутыми штанами…
– Зеленый свет, Ричард. Вспомните: зеленый свет.
– Угу, к тому и веду. Я быстро застегнулся, даже обмочил себя малость, обернулся и вдруг увидел зеленый свет… яркий такой… девушки закричали, и послышалась какая-то музыка, вроде как музыка… и вдруг, господи ты боже мой, они и правда громко кричали, и я рванул оттуда, пригнувшись… обежал вокруг мусорки, и прямо к забору… перелез – и к «Миссии», потому что не хотел, чтобы меня притянули, ну потому что…
Он замолчал, а я уронила карандаш и наклонилась его поднять. Он лежал рядом с правой ногой этого Ричарда, и я увидела его обувь. Выпрямившись, я поглядела ему в глаза:
– Но ведь вы туда еще раз вернулись, Ричард?
– Не-не!
Он энергично замотал головой, но я посмотрела на него в упор:
– До приезда полиции? Вы же снова туда вернулись, Ричард?
У него задрожала губа, и мне чертовски жалко стало этого раздолбая. Был чьим-то сыном, чьим-то братом, может, даже чьим-то мужем – до увольнения, и весь провонял дешевым пойлом, и очень боялся.
– Давай, Ричард. Я знаю, что ты вернулся, так что рассказывай, что ты видел еще.
Он что-то тихо-тихо пробормотал, с таким смущением, что мне пришлось сочувственно попросить его повторить.
– Я большой нож нашел.
– И взял его себе?
– Да, мэм.
– Когда взял его ботинки.
– Да, мэм.
– А еще что?
– Ничего, мэм. Я больше не буду.
– Ничего страшного, Ричард. Значит, так: сейчас ты пойдешь, возьмешь этот большой нож и принесешь мне прямо сюда. Я пошлю с тобой полисмена.
– Да, мэм.
Я позвала Наполи и велела ему взять Ричарда, пойти с ним и принести «большой нож» сюда. Когда они двинулись к выходу из вонючего тесного помещения, Ричард обернулся ко мне:
– А вы забере…
Я не дала ему договорить:
– Нет, Ричард. Эти отличные блестящие ботинки оставь себе. Они удобные, и они твои. В обмен на большой нож.
Он слабо улыбнулся – как ребенок, который знает, что сделал что-то плохое, искренне раскаивается, но радуется, что обошлось только выговором.
Когда они вернулись, у Наполи был «большой нож». Я ожидала увидеть нож с выкидным лезвием или «бабочку» – что-то стандартное для уличных разборок. А это был ржавый мачете – здоровенный, с широким лезвием, каким рубят сахарный тростник. На лезвии засохла кровь, на рукояти она же, несомненно, та самая, что недавно текла в сонной артерии старика.
Я осторожно взяла мачете. Наполи привязал к основанию рукояти веревку, чтобы сохранить отпечатки Ричарда – и чьи-то еще. Прямо на этой веревочке я опустила нож на стол и вернулась к допросу Ричарда.
Он думал продать этот нож за сколько дадут выпивки – вот и все. Ботинки ему нужны были, а нож просто валялся рядом с телом.
Ричард повторил эту историю раз десять, и каждый раз одинаково: отливал, увидел зеленый свет, убежал, вернулся, снял со старика ботинки (и носки, как выяснилось), и прихватил мачете, пока эти три женщины рыдали и завывали.
Он долго рассказывал. Я дала ему пятерку и сказала, чтобы поел как следует в «Пэнтри». Я не готова к таким аспектам работы. Еще не привыкла за одиннадцать лет.
Дни прошли, недели или тысячелетия, а может, всего лишь то время, что я ехала в участок. Нож я отдала криминалистам. Ноги горели, весь мой стол был покрыт стикерами, как старая бронза – патиной, и еще факсы… и служебки… столько всего, что в одиночку не перелопатить. Но срочными были только вопросы от судмедов. Так что я спихнула все остальное на Наполи, велела ему быстренько с этим разобраться, а сама рванула в центр города, переброситься парой слов с милым доком Смертью – это наш коронер. Босс увидел, что я собралась уходить, сунул два пальца в рот, свистнул, чтобы я остановилась, и гаркнул через весь зал:
– Ела?
– С какого времени считать? – уточнила я.
– С какого хочешь. А пока что пойди и поешь.
– Мне надо в город, к старому и милому доктору Сме…
– Джейкобс! – произнес он тоном, исключающим любые возражения. – Делай, как я тебе сказал.
Так что я ответила «есть, сэр» и пошла в «Пэнтри» за стейком на косточке. Ричард-Зеленый-Свет как раз тоже ел там. Вид у него был довольный, ботинки – новые. Наша Вселенная стала нравиться мне чуть больше. В глубине души я почти была уверена, что такой алкаш, как Ричард, спустит все на выпивку – дешевое виски или еще какое-нибудь пойло, и что не стоит ради подобных типов лезть в свой бумажник. Но иногда – время от времени – жизнь преподносит сюрпризы. Этот Ричард ел хорошо, и я сказала парню за кассой, чтобы не брал с него денег – я заплачу, а Ричард пусть еще раз поест, или купит себе шляпу, или вообще чуток поживет в свое удовольствие. После этого почему-то и в центр легче было ехать.
– Ему не только вскрыли горло буквально от уха до уха, практически отделив голову от туловища, не только перерезали сонную артерию, яремную вену и трахею (тут поработал действительно невероятной силы человек!)…Дело в том, что я определил бы его возраст в сто лет. Может, сто два, сто десять, да сто пятьдесят, черт побери, тут судить невозможно, я никогда в жизни такого не видел! Но главное: я должен вам сказать, что этот столетний или стодвухлетний труп, этот старик, лежащий тут, синий и пустой, этот вот старикан… он… беременный.
У милого старого дока Смерти из ушей росли волосы. На правом борту у него был позумент. Он пускал слюну и разбрызгивал капли, когда бывал поглощен разговором или безмолвным общением с (как мне кажется) духами усопших. Но трупорез он был от бога. Он чуял разложение прежде, чем молоко скиснет, прежде, чем гниль полезет наружу. Если он говорит, что этому всаднику без головы сто лет, я могу сколько угодно морщиться – так, что придется на ночь мазаться увлажняющим кремом с витамином Е, но я поставлю что угодно, что он намертво прав. Нехороший каламбур? Ладно, не буду. Я готова спорить, что он просто прав.
– О чем тут речь, док? Какое-то искусственное осеменение?
Он покачал головой.
– Не все так просто. – Док тяжело вздохнул, будто ему не хотелось переходить к делу, и я учуяла запах его обеда, в смысле, его дыхание. Док заговорил очень тихо, поманив меня к себе. «Фетучини Альфредо». – Слушайте, Франсин, я этим занимаюсь целую вечность. Но несмотря на то, что мне приходилось видеть, и на то, что я знаю многое о человеческом теле… я никогда ничего подобного не встречал. У этого человека было два набора внутренних органов. Два сердца. Две печени, две пары почек, два комплекта пищеварительногого тракта, шестнадцать пазух, две развитые нервные системы, переплетенные и замкнутые друг на друга, как сумасшедшие американские горки, и один из этих наборов женский, а другой мужской. То, что мы тут видим, это…
– Гермафродит?
– Да нет, черт побери! – Он и вправду на меня рявкнул. – Не дурацкая игра природы, не упражнение в трансвестизме. То, что я вам описываю, Франсин, это два полных тела, аккуратно спрессованных и отлично уложенных в одну оболочку. И вот у этой женщины – третий месяц беременности. Я бы сказал, что должна была родиться совершенно нормальная – ну, откуда мне знать, на самом-то деле! – совершенно нормальная девочка. Но теперь все трое мертвы.
Мы говорили еще долго, но яснее от этого не стало. И легче поверить тоже не стало. Расскажи мне это кто-нибудь другой, я бы его закатала в здоровенный лейкопластырь. Но как не поверить человеку, у которого растет столько мха из ушей?
Одной из супермоделей была Гипатия. Это вроде Иман, или Паулины, или Венделы – всего лишь имя. Может, под слоем румян и было что-то еще, что-нибудь польское или тринидадское, но сейчас для всех, кто просматривает страницы модных журналов, осталось только ее имя – Гипатия.
Честно скажу: мне хотелось ее убить. Ни одно существо одного со мной пола не имеет права так хорошо выглядеть, особенно после того, как битый час простояло на коленях в переулке, рыдая среди куч мусора, в луже крови и в окружении кошмаров.
– Хотите мне об этом рассказать?
Она смотрела на меня через широкую, ветреную пустоту. Я тихо вздохнула. «Господи, – подумала я, – хоть однажды дай мне на допрос Эдну Сент-Винсент Миллей, а не Бетти Буп».
– Я не понимаю, о чем вы, – ответила она.
Тихо ответила. Я почти поверила, что она и правда понятия не имеет.
– Хорошо. Давайте начнем вот с чего: вы – знаменитость, зарабатываете сотни тысяч долларов за несколько часов улыбки в камеру. Вы одеты в костюм от Холстона ценой в пять-шесть или семь тысяч долларов. И вот вы в Скид-Роу, рядом с «Полуночной миссией», где никогда не произносится имя Донны Каран, стоите на коленях в луже крови, пролитой старым-старым человеком, и ревете так, будто потеряли любовь всей своей жизни.
– Так и есть.
От остальных двух толку было столько же. Камилла Дель Ферро была смела, но едва соображала. Она была так ошеломлена, что путала пол жертвы, иногда называя его – ею. Энджи Роуз просто продолжала выть. Толку от них не было. Они лишь твердили, что любили старика, что не могут без него жить, и, если им будет позволено, если это никого не затруднит, они хотели бы, чтобы их троих с ним похоронили. Живыми или мертвыми – это на наш выбор. Ошеломленные, как же… Пыльным мешком пришибленные!
И все они упоминали между делом зеленый свет.
Не спрашивайте.
Когда я подала свой предварительный рапорт, Босс на меня посмотрел этим своим взглядом. Не тем, что намекает на твое перемещение в утилизатор, и не тем, который говорит, что для тебя все кончено… нет, этот был такой: «если бы у меня было единственное желание, то вот оно: я бы хотел, чтобы ты никогда мне не приносила этих страниц».
Он вздохнул, отодвинул кресло, снял очки, потер две красные отметины на переносице.
– И ни одна ничего больше не сказала? Ни у одной не было никаких претензий, никаких несведенных счетов, воспоминаний о ссоре за бутылкой или о том, как нищий выбесил старика, клянча у него мелочь?
Я развела руками:
– Все перед вами. Толку от этих женщин полный ноль – только твердят, что любили его и не могут без него жить. Мы даже взяли двоих из них под наблюдение: не наложили бы на себя руки… Босс, я в этом деле ни черта не понимаю.
Он отодвинулся от стола, сполз по креслу так, чтобы вес пришелся на копчик, и уставился на меня.
– Что такое?
Он покачал головой, будто говоря: «Ничего. Я ничего не имел в виду».
Потом протянул свою здоровенную лапу размером с перчатку кэтчера, оторвал кусочек от блокнота, смял и стал жевать. Никогда не могла этого понять: дети в классе перед уроками или офисные работники, блуждающие мыслями где-то далеко, жуют бумагу. Вот не понимаю, и все тут.
– А если ничего, босс, то что вы на меня так уставились, будто я с луны свалилась?
– Ты когда в последний раз с кем-нибудь спала, Джейкобс?
Вот это меня глубоко и неподдельно потрясло. Этот мужчина старше меня вдвое, если не втрое или вчетверо, он не годен к строевой после пулевого ранения в ногу, полученного от мальчишки, грабившего «Севен-элевен», он женат, у него правнуки лежат по колыбелькам, и вообще он католик восточного обряда, и еще грызет ногти. И жует бумагу. Нет, я была искренне, неподдельно шокирована и возмущена.
– Слушайте, у нас что ли мало тут дерьма на вентиляторе, раз я еще должна вашу старую задницу тащить в суд за харрасмент?
– Это как тебе будет угодно. – Он сплюнул мокрую бумагу в корзину. – Ну так? Назови день, можно приблизительно. Или хотя бы десятилетие.
Мне это совершенно не казалось забавным.
– Я живу так, как хочу.
– Хреново ты живешь.
Я почувствовала, что у меня горят щеки.
– Я не обязана…
– Да не обязана, конечно. Но я давно на тебя смотрю, Франсин. Отчима твоего знал и Энди знал…
– Не приплетайте сюда Энди. Что кончено, то кончено.
– Без разницы. Энди ушел, и времени ушло немало, и я вижу, что ты так с места и не сдвинулась. Живешь как старуха, только без кошки. И когда-нибудь найдут твой иссохший труп, провонявший дом, где ты живешь, и дверь высадят, и там будешь ты – сплошь кожа, сочащиеся куски плоти, в комнатах, заполненных старыми воскресными газетами, как у этих двух жутких братцев…
– Братья Кольер.
– Да, братья Кольер.
– Не думаю, что это случится.
– Ага. А я не думал, что мы выберем в президенты полоумного актера.
– Клинтон не был актером.
– Ты это Бобу Доулу расскажи.
Меня это начинало нервировать, и я хотела поскорее уйти прочь. Почему-то весь этот не относящийся к делу треп измотал меня так сильно, что и словами не выразить. Я снова чувствовала себя хреново, как было перед ужином.
– Вы уже закончили на мне удары отрабатывать?
Он покачал головой – медленно, устало.
– Иди домой, поспи. Завтра начнем с новыми силами.
Я ему сказала «спасибо» и пошла домой. Завтра начнем. Прямо с мокро блестящих черных переулков. Чувствовала я себя действительно паршиво.
Я спала как убитая, и мне снились черные птицы, кружащие над забитым мусором переулком. Телефон издал противный мокрый электронный звук, который его создатели сочли ободряющим дух человека, и я взяла трубку на третьем звонке.
– Что?
Я была не столь любезна, как могла бы быть в другой ситуации. Звонил Рацциа с работы.
– Эти три женщины… модели, да?
– Ну да, так что с ними?
– Они исчезли.
– Тоже мне событие. Они всего лишь свидетели, хотя и важные. Мы знаем, где их найти.
– Нет, вы не поняли. Они не ушли, а действительно исчезли. Пуфф – и нет. Зеленый свет… и все.
Я села, включила лампу.
– Зеленый свет?
– Ури их выводил, они уже спускались с крыльца, и вдруг – зеленый свет, и вот уже Ури стоит один с хреном в своей лапище. – Он нервно кашлянул. – Фигурально говоря.
Я молчала.
– Вот так и вышло, лейтенант, что их с нами больше нет.
– Поняла. Ушли с концами. Пуфф – и нет.
Не дожидаясь дальнейших слов, я повесила трубку и снова заснула. Не сразу, но мне это удалось. А почему бы и нет? У нас был большой нож с прикрепленной к нему биркой в коричневом пакете, он меня ждал. Были образцы крови, были вот эти супермодели, пьяные от любви, исчезнувшие сейчас у всех на глазах, и еще у нас оставался старик-покойник с головой на ниточке.
Босс не имел права так со мной разговаривать. Не собираю я старые газеты. У меня подписка на «Тайм». И на каталоги «Джей Крю».
Именно в эту ночь, в сновидениях, пришла ко мне любовь всей моей жизни.
Я лежала, свернувшись калачиком, шепталась сама с собой – женщина чуть-чуть за сорок, усталая как черт, но очень довольная собой: всего одиннадцать лет на службе и уже лейтенант в убойном – практически неслыханное дело! И снилась мне истинная любовь.
Она появилась в зеленом свете. Я поняла что… это была часть сновидения благодаря тому, что говорил бродяга Ричард, что говорили эти женщины. В зеленом свете появилась она, и заговорила со мной, и заставила меня понять, какая же я на самом деле красивая. Она меня заверила, что Энджи Роуз, Гипатия и Камилла ей рассказали, как я прекрасна, как я одинока, как я боюсь… и мы занялись любовью.
Если есть на свете конец всего, то я его видела, я там была, и я могу уйти мягко и ласково. Истинная любовь моей жизни явилась мне как богиня, и я была счастлива, осуществив себя. Вода была прохладна и чиста, и я напилась ею вволю.
Я поняла, что даже и не подозревала, как я устала. Я вымоталась, отбывая срок своей собственной жизни. И она спросила меня, хочу ли я уйти с нею, уйти туда, где ветер пахнет корицей, где мы погрузимся в обожание друг друга до самой последней тикающей секунды вечности.
И я сказала: возьми меня с собой.
И она взяла. Мы ушли отсюда, из пропотевшей спальни трехкомнатной квартиры до рассвета следующего дня, когда мне надлежало вернуться к смерти, грязи и загадкам, которые могут разгадать только всё постигшие монстры. И мы ушли, да, мы ушли.
Я теперь очень стара. Скоро я, несомненно, сомкну веки и усну сном более глубоким, чем даже тот, в котором я пребывала, а она пришла освободить меня от той жизни, которую и проживать не стоило. Я давно уже в этой корице, в этом ароматном месте. Похоже, что у времени здесь случилась грыжа, иначе она не могла бы жить так долго и не могла бы перемещаться туда и обратно с таким рвением и непринужденностью. И перекрученная евгеника, что создала ее, не породила бы такой изящный результат.
Я могла выдержать любое унижение. Другие женщины, разрушение нашей любви, уходы и возвращения, осознание, что она… а иногда он… живет другими жизнями в других временах и краях. С другими женщинами. С другими мужчинами.
Но чего я не могла бы вынести – это осознания, что ребенок не мой. Я дала ей лучшую вечность моей жизни, а она таскает это проклятое создание в себе и любит его так, как никогда меня не любила. Оно росло, становилось неизбежным объектом любви, а я увядала.
Пусть она путешествует с ними, пусть удовлетворяет какие угодно объекты любви тем, что было там в этом грязном бумажном пакете, пусть они воют, если им так хочется… но от этого сна ни она, ни он никогда не воспрянут. Вот я стою в зеленом сиянии и держу мачете в руках. Пусть будет дождь, но меня там не будет, и я его не увижу.
В этот раз – нет.
Человек на гвоздях
«ЧЕЛОВЕК НА ГВОЗДЯХ», Элиот Азиноф, «Саузерн юниверсити пресс» (288 стр. / $14.95 / 27 мая 98) Обзор ХАРЛАНА ЭЛЛИСОНА.
Сравнение Голгофы с горкой питчера покажется еретическим только тем, кто не читал «Человека на гвоздях» либо в первоначальной версии 1953-го (когда откровенная правда этой вещи потрясла Американское Сознание подобно стремительному мячу, умело отбитому бьющим и летящему вдоль линии третьей базы), либо в переиздании в мягкой обложке. Но Элиот Азиноф – автор легендарной работы «Восемь в ауте» (книга о печально знаменитом скандале «Блэк Сокс» 1919 года) – с мучительной ясностью показал всякому, кто думает, будто мистер Линкольн освободил всех рабов, что с самых ранних дней Главной бейсбольной лиги и до 1965 года верно одно и то же: когда в фарм-клуб записывается новичок, он может с тем же успехом раскинуть руки на горке, скрестить ноги и ждать, пока забьют гвозди. За мелкую монету покупают их и рабство навечно становится их уделом.
Ослепительна в своей космической наивности способность американской публики, хлопая глазками, принимать на веру так называемые Общеизвестные Факты и городские мифы; подобную веру можно – даже если отнестись к этому максимально снисходительно – прировнять к обожанию дымящихся коровьих лепешек. И не последнее в этих тупоголовых поверьях – басня о том, что Комиссар бейсбола имеет хоть какое-то влияние. А еще о том, что игроки не заслуживают солидных сумм, что им выплачивают. Сидит этакий типичный Гомер Симпсон, наломавшись за день тяжелой работы в прокатном цеху – по счетам ему платить нечем, медстраховку по последней болезни ему зажали, на ужин опять все та же армейская тушенка из банки, – и под завывание младенца в колыбели смотрит, как там какой-нибудь О[136], получающий шесть миллионов за сезон, промахивается в третий раз при базах, загруженных в девятый иннинг как в бомболюк. И тут он (словами, за которые его бы матушка язык заставила вымыть с дегтярным мылом) сетует на несправедливость Вселенной, которая этому хмырю с синдромом Кейси дает больше денег, чем честный работяга может заработать за всю жизнь.
Черт побери, говорит он сквозь стиснутые зубы, эти болваны скоро мир захватят!
Типичный Гомер «Человека на гвоздях» не читал.
За одиннадцать лет до того, как игроки Главной лиги наконец-то собрались и в крови и позоре создали первый законный профсоюз игроков спортивных команд, за семнадцать лет до первой успешной забастовки игроков, за двадцать один год до того, как профсоюз основал бесплатное агентство по правам игроков Главной лиги, и за тридцать девять лет до того, как владельцы клубов открыто заявили о том, что Комиссар бейсбола абсолютно бесполезен, Элиот Асиноф в своем «Человеке на гвоздях» откровенно рассказал о внутреннем рабстве в Главной лиге. Сорвал покровы с того, как покупают и продают живых людей, как ими торгуют, как пропадает зря их молодость, гибнут таланты и уничтожается личная жизнь.
Сегодня, даже сегодня,
Майка (его портрет – дань уважения студенческому приятелю Асинофа Микки Ратнеру, однострочная статистика которого по иронии судьбы размещена во многих энциклопедиях по бейсболу на той же странице, что и бробдингнегский рекорд Бэйба Рута) разводят, заставляя подписаться на продажу собственной жизни: играть за какой-то миссисипский фарм-клуб класса D в обмен на две тысячи долларов. Ими его отец, шахтер, сможет оплатить ипотеку. Дело происходит в тридцатых годах в Остине, в Кентукки.
Естественно, Майка на эти два куска обштопывают и выдают ему лишь крохи в размере двухсот пятидесяти баксов, потому что мелочная политика, в которую вовлечен выдохшийся менеджер, тут же слинявший скаут и жадный владелец клуба «Чикаго», не оставляет места для какой бы то ни было честности или человеческого сочувствия. Вот так это и происходит, и двадцать лет отработки бантов и упорной борьбы в центре поля, и долгие ночные разъезды на автобусах, чтобы на следующий день сыграть два матча подряд, и так пока наконец Майк Катнер не становится воистину человеком на гвоздях, человеком, который готов встать в разминочный круг, если понадобится подменить Иисуса на Голгофе.
И что замечательно в этом романе, помимо ошеломительного понимания, что такое на самом деле быть крепостным Главной лиги – то есть рабом, так это то, что
Бывает, что Асиноф становится чересчур пафосным – написано это было все-таки в середине пятидесятых, – но ненадолго, и вскоре он снова возвращается к сухому гладкому письму, которое позволяет передать дух времени и воссоздать образ жизни так точно, что нам, легковерным фанатам, остается только удивляться. И каждый раз эта блестящая, доступная широкому читателю классика дает нам нечто настолько верное и настолько резкое, что мы чувствуем, как проницательность и мастерство Асинофа затмевают чистое совершенство его письма. Вот, например, рассуждение Старого Бейсболиста в чертовски жаркий день, когда публика над ним издевалась:
Это как работа Кэла Рипкина-младшего в обороне – кажется простой, пока сам не попробуешь и не хлопнешься на задницу. Вот так и Элиот Асиноф пишет на первый взгляд настолько просто, что сразу и не догадаться, сколько он перекопал информации из жизни совершенно обыкновенного человека с одним особым талантом и всепоглощающей любовью к спорту, пока не заметишь, что тебе трудно стало читать, что буквы расплываются от слез и что щемит в груди.
Если все типичные Гомеры (которых мне бы хотелось отметелить за тупые нападки на игроков, получающих достойные деньги) умели читать, а человеческая речь для них не родной язык, я бы им принудительно скормил эту современную классику. Хотя бы под пиво.
Харлан Эллисон – автор и редактор семидесяти четырех книг. Последняя – «Спад» («Хафтон Мифлин», 1997). Сидел на дешевых местах кливлендского стадиона «Лейкфронт», когда легендарный Лерой «Сэтчел» Пэйдж впервые вышел питчером в Главной лиге.
«Раб Главной лиги» – роман Элиота Асинофа о бейсболе в 1955 году сообщил публике о договорном рабстве игроков
ЧЕЛОВЕК НА ГВОЗДЯХ
Элиот Асиноф
«Саузерн Иллинойс Юниверсити Пресс»; 276 страниц; $14.95
Обзор Харлана Эллисона
Сравнение Голгофы с горкой питчера покажется еретическим только тем, кто не читал «Человека на гвоздях» либо в первоначальной версии 1953-го (когда откровенная правда этой вещи потрясла Американское Сознание подобно стремительному мячу, умело отбитому бьющим и летящему вдоль линии третьей базы), либо в переиздании в мягкой обложке. Но Элиот Азиноф – автор легендарной работы «Восемь в ауте» (это книга о печально знаменитом скандале «Блэк Сокс» 1919 года) – с мучительной ясностью показал всякому, кто думает, будто мистер Линкольн освободил всех рабов, что с самых ранних дней Главной бейсбольной лиги и до 1965 года, когда в фарм-клуб записывается новичок, он может с тем же успехом раскинуть руки на горке, скрестить ноги и ждать, пока забьют гвозди. За мелкую монету покупают их и рабство навечно становится их уделом.
Асинофский «Человек на гвоздях» во всеуслышание заявил о договорном рабстве в Главной лиге – как продают, покупают и обменивают живых людей, как гибнет их юность, увядает талант, уничтожается личная жизнь. Сегодня, даже сегодня,
Он повествует о жизни Майка Катнера – живого и бойкого центрального филдера из школьной команды. Его заметил скаут, искавший ребят для фарм-клубов, которые служат источниками свежей крови для «Чикаго» – команды, которую юные бейсболисты с горящими глазами именуют «Большие». Это называется «подняться», и это цель игры. Подняться и попасть в Большую Игру.
Майка (его портрет – дань уважения студенческому приятелю Асинофа Микки Ратнеру, однострочная статистика которого по иронии судьбы размещена во многих энциклопедиях по бейсболу на той же странице, что и бробдингнегский рекорд Бэйба Рута) разводят, заставляя подписаться на продажу собственной жизни: играть за какой-то миссисипский фарм-клуб класса D в обмен на две тысячи долларов. Ими его отец, шахтер, сможет оплатить ипотеку. Дело происходит в тридцатых в Остине, в Кентукки.
Естественно, Майка на эти два куска обштопывают и выдают ему лишь крохи в размере двухсот пятидесяти баксов, потому что мелочная политика, в которую вовлечены выдохшийся менеджер, тут же слинявший скаут и жадный владелец клуба «Чикаго» не оставляет места для какой бы то ни было честности или человеческого сочувствия. Вот так это и происходит, и двадцать лет отработки бантов и упорной борьбы в центре поля, и долгие ночные разъезды на автобусах, чтобы на следующий день сыграть два матча подряд, и так пока наконец Майк Катнер не становится воистину человеком на гвоздях, человеком, который готов встать в разминочный круг, если понадобится подменить Иисуса на Голгофе.
И что замечательно в этом романе, помимо ошеломительного понимания, что такое на самом деле быть крепостным Главной лиги – то есть рабом, так это то, что ни разу Асиноф не показывает нам события с точки зрения Майка. События каждой главы мы видим глазами Отца, Менеджера, Репортера, Негра, Комиссара, Жены и других, чьи потребности, запросы и тайные желания переплетались с путями, по которым блуждал, сталкиваясь с мелкими трагедиями, составлявшими его жизнь, Майк Катнер.
Живых людей продают, покупают и обменивают, гибнет их юность, разбиваются сердца. И даже сегодня этот роман разбивает миф о любимом спорте Америки.
Бывает, что Асиноф становится чересчур пафосным – написано это было все-таки в середине пятидесятых, – но ненадолго, и снова он возвращается к сухому гладкому письму, которое позволяет передать дух времени и воссоздать образ жизни так точно, что нам, легковерным фанатам, остается только удивляться. И каждый раз эта блестящая доступная широкому читателю классика дает нам нечто настолько верное и настолько резкое, что мы чувствуем, как проницательность и мастерство Асинофа затмевает чистое совершенство его письма. Вот, например, рассуждение Старого Бейсболиста в чертовски жаркий день, когда публика над ним издевалась:
Это как работа Кэла Рипкина-младшего в обороне – кажется простой, пока сам не попробуешь и не хлопнешься на задницу. Вот так и Элиот Асиноф пишет на первый взгляд настолько просто, что сразу и не догадаться, сколько он перекопал информации из жизни совершенно обыкновенного человека с одним особым талантом и всепоглощающей любовью к спорту, пока не заметишь, что тебе трудно стало читать, что буквы расплываются от слез и что щемит в груди.
Харлан Эллисон – автор и редактор семидесяти четырех книг. Последняя – «Спад» («Хафтон Мифлин»). Сидел на дешевых местах кливлендского стадиона «Лейкфронт», когда легендарный Лерой «Сэтчел» Пэйдж впервые вышел питчером в Главной лиге.
29 июня 1998
М-ру Дэвиду Кайпену,
Редактору, Отдел обзоров книг,
«Сан-Франциско кроникл»
–
901 Мишн
Сан-Франциско, Калифорния 94105
Сэр!
Мне плевать, если Вы меня считаете мудаком и деревенщиной, но я решительно против того, чтобы Вы обращались ко мне как к мудаку и деревенщине. Ваш телефонный звонок был оскорбителен. И не рассчитывайте отыскать крысиную нору рационализации, через которую Вам удастся ускользнуть. Вы нарушили свое обещание – просто нарушили, не менее того. Между нами был заключен договор с простыми и ясными условиями.
Я со своей стороны, так как Вы хотели получить выгоды (реальные или воображаемые, большие или малые) от использования моего имени на своих страницах, должен был написать для Вас обзоры книг из согласованного нами обоими списка. Так как Вы знали, что я, разумеется, получаю гонорары, намного превосходящие те жалкие и смехотворные суммы, которые «Кроникл» платит тупым поденщикам, кропающим аннотации на задние сторонки обложки, я Вам сказал, что напишу обзор «на рассмотрение» – чего не делаю ни для кого, – и оставлю на Вашу добрую волю уплатить мне гонорар по верхней ставке в режиме наибольшего благоприятствования. Первый обзор я согласился написать без всяких обязательств со стороны Вашей или «Кроникл». При этом было поставлено только одно условие.
ОДНО.
Это был не намек, не предположение, не то, что подлежит обсуждению или изменению, и не то, что может быть превратно истолковано, смягчено или забыто после какого-нибудь «ой, простите!», это было не слишком сложное, но значительное условие. Это ОДНО-ЕДИНСТВЕННОЕ УСЛОВИЕ состояло в том, что написанное мною никто не тронет. Ни Вы, ни Ваша секретарша, ни какой-нибудь идиот-редактор, ни много о себе возомнивший будущий писатель, полагающий, что может перефразировать мои слова и сделать их яснее или умнее, ни Ваша матушка, ни сам Иисус-мать-его-Христос. Какая буква в слове НИКТО Вам непонятна? Повторяю еще раз: НИКТО.
Мы договорились, что, если обзор будет слишком длинный, слишком короткий, слишком противоречивый или слишком хрен-его-знает-какой-еще, Вы свяжетесь со мной и я изменю текст или сниму его, если сочту, что таковые изменения не могут быть внесены.
Вот ТАК договаривались мы с Вами, Кайпен. И у Вас не хватило смелости предупредить меня до того, как Вы выпотрошили мою статью, что Вы это собираетесь сделать. У Вас было время: две полные недели до ее выхода в печать. Полно времени сказать, что не хватает места напечатать ее целиком или что Вам не нравятся отдельные места, или что слишком уж у меня сочный язык и Вы его хотите «подсушить».
Мы с Вами говорили трижды после получения Вами статьи, и Вы сделали три предложения, с двумя из которых я согласился, а в процессе обсуждения третьего мы условились, что я поищу замену не понравившемуся Вам слову. Я даже добавил слово «потом» перед «скрестить ноги», раз Вам так хотелось.
Короче, сопляк, я тебе доверял. А ты меня кинул. Я позволил тебе одурачить меня.
А после этого у тебя хватает наглости, бессовестности, нахальства и дерзости мне звонить с жалким мальчишеским Урия-Хиповским «mea culpa» и притворяться, будто ты сравнил мой обзор в рукописи с уже напечатанным текстом и только тут обнаружил, что его самую-самую-самую малость изменили!
Детка, это не «Школьные годы Тома Брауна». Это взрослый мир взрослых людей, которым приходится полагаться на этичность друг друга, чтобы уживаться в этом мире. Так кто ж ты такой, сопляк ты гребаный, чтобы менять эти правила? Я тебе прилагаю фотокопию оригинала, на которой все эти чертовы изменения выделены красным. Сравни их с напечатанным обзором, тоже приложенным, чтобы тебе не пришлось напрягаться. Как брюссельское кружево, твою мать.
Свои сраные извинения принеси кому-нибудь, кому они нужны.
Ты мне врал, и ты сокращал мой текст. Ты меня обманывал. Но это можно было сделать только один раз. Ты потерял автора, который готов был для тебя из кожи лезть. И не отмазывайся, что у вас, дескать, места не было… или что статья получилась слишком многословной… или что не было времени мне позвонить или послать факс… или что написано политически некорректно… или что сейчас никому не интересно читать про дешевую книжку 1955 года, или…
Да что угодно.
Если ты хочешь печатать Харлана Эллисона, то, черт тебя побери, нужно иметь твердость и принципы и печатать Харлана Эллисона. Или Перл Бак, или Сервантеса, или Воннегута, или Лоуренса Блока, или вообще кого угодно, но уж если ты используешь их имена, хорек ты этакий, так используй, черт тебя побери, ИХ СЛОВА, а не сушеное гомогенизированное серое говно, которое соответствует умственному развитию и способности сосредотачиваться вашего младшего дебила-редактора.
Я тебе написал отличную статейку. Если тебе она была не нужна ТАКАЯ, КАКАЯ ЕСТЬ, то тебе, сукин ты сын, достаточно было просто от нее отказаться. Не врать мне, делая вид, что посчитаешься с моим единственным условием, а потом сделать по-своему, будто имеешь право курочить статью, как хочешь. Не имел ты такого права. Ты за нее не заплатил, ты просто ее использовал. Контракта у нас не было, договора мы не заключали. Жаль, что я не такой говнюк, как тот, что изуродовал мой текст, а то я бы тебя и твою вонючую газету потащил в суд по какому-нибудь состряпанному обвинению. Но единственное, чего я хочу – это не иметь с вами больше никаких дел. Каждый день я борюсь с цинизмом, и это такие шуты, как ты, превращают меня в персонажа популярного мифа – Грубияна Эллисона с Ужасным Характером.
Часто бывает, что в этой жизни мы сталкиваемся лицом к лицу с последствиями собственного поведения, и результат бывает неприятным. Обычно удается найти какой-то уголок, чтобы забиться туда и чтобы не признавать себя моральным банкротом, или эгоистичной свиньей, или вруном или трусом. Так вот, у Вас, мистер Кайпен, такой возможности не остается. Здесь никакая рационализация не поможет. Коротко, ясно и четко.
Живите с этим.
Но меня больше не беспокойте. Я стараюсь иметь дело с теми, кто ходит, как человек, а не ползает, как пес.
Введение к «Усталому старику»
Из всех в высшей степени странных вопросов, что задают писателям на встречах с читателями и фанатами – это две разные формы жизни, можете мне поверить, – наименее рациональным мне всегда казался вот этот:
– Какая ваша любимая вещь?
Я обычно уточняю, что спрашивающий имеет в виду: из всех вещей, которые я когда-нибудь у кого-нибудь читал, или же из тех, которые написал лично я?
(Эти маленькие жадные человечки обычно отвечают: «Из тех и этих!») Как будто ответ значит что-то, по выражению критика Джона Саймона, «необъятное и загадочное, как внутренность макаронины».
Однако есть целая книга, в которой каждому из нас задается этот странный вопрос. И не один раз, а два.
[Это предисловие впервые появилось в «Выборе мастера» под редакцией Лоуренса Блока, 1999.]
Это слишком сложный вопрос: любимых вещей у меня много. Я много читал. Но когда я умолял Ларри Блока дать выбрать хотя бы три – абсолютный минимум, до которого я был готов сократить свой список, он оставался хладнокровным как лягушка, полностью отстраненным, неумолимым и достаточно невыносимым для человека, который должен мне десять баксов за давний-давний обед на углу Кристофер-стрит и Бликер-стрит. Так что из трех моих любимейших вещей всех времен в этой обширной и уж никак не отстраненной категории – из «Человека-кресла» великого японского мастера саспенса Эдогава Рампо, «Ушей Джонни Медведя» Джона Стейнбека и «Загадки тринадцатой камеры» бессмертного Жака Фатрелла, который утонул вместе с «Титаником», уступив другим место в шлюпке, – мне пришлось, стиснув зубы (жаль, не на ухе у Блока), выбрать Фатрелла. Потому что… ну, потому что это просто чертовски хорошо!
Эти размышления подводят меня к вещи моего собственного сочинения, которую я выбрал из тысячи семисот с хвостиком, напечатанных мною тут и там с момента моей первой публикации в 1955 году. Она, вероятно, входит в число самых любимых вещей за такое долгое время, за какое большинство моих «любимчиков» потеряли мое обожание.
«Усталый Старик» содержит пять тысяч слов. Я написал его в июне 1975-го. У этой вещи своеобразная история, которую я намерен не спеша здесь изложить.
Но прежде всего хочу вас предупредить: я – не главный герой, не Билли Лендресс, хотя у нас с Билли много общего, и многое из того, что происходит с ним в тексте, действительно происходило – или вроде как происходило, – а некоторые его выводы, к которым он приходит, как раз те же, к которым пришел и я. Я так понимаю, что все эти отрицания убедят тех, кто и без того считает, что «слишком уж он оправдывается», в том, что я и есть Билли. Что ж, это только покажет, как мало они понимают в искусстве написания прозы. Писатель берет от себя кое-что, разбирает себя на части, и эти кусочки мяса прикладывает то тут, то там, и создает персонажа, несколько схожего с собой (потому что, со всей откровенностью говоря, кого я знаю лучше себя?), но это совершенно новая личность. Так что бросьте вы бесплодные попытки запихнуть меня в шкуру Билли.
Но вернемся к делу.
Я приехал в Нью-Йорк по делу. Пошел поужинать с Бобом Силвербергом и его тогдашней женой Бобби, а после ужина мы собрались в старом клубе «Гидра» – легендарном треп-клубе для писателей. Он располагался в центре города в квартире у Вилли Лея, незадолго до того, как этот великий и чудесный человек умер. Приятно было видеть его снова. Народу было битком, от стены до стены. Я бродил, здоровался со старыми друзьями или братьями-писателями, с которыми редко виделся, и наконец оказался на диване рядом с усталого вида стариком в удобном кресле. Собеседник он был чудесный. Мы разговаривали почти час, наконец я встал и вышел на кухню попить воды, а там увидел Боба с покойным Хансом Стефаном Сантессоном, добрым другом и моим бывшим редактором. Я описал старика и спросил, кто это.
– Корнелл Вулрич, – ответил Ханс.
У меня отвалилась челюсть. Я сидел рядом с гигантом детективов, с человеком, чьим творчеством я наслаждался и восхищался двадцать лет с самого детства, когда нашел экземпляр «Черного алиби», посмотрев фильм Вэла Льютона «Человек-леопард» 1946 года. Мне было девять лет, и фильм произвел такое необыкновенное впечатление, что я задерживался в Озерном театре в Пейнсвилле, Огайо, и смотрел его трижды за субботу. Тогда я впервые прочитал те забавные слова, что были в начале фильма (я потом узнал, что они называются «титры»), слова, сообщающие следующее: «сценарий – Ардель Рэй по мотивам романа Корнелла Вулрича “Черное алиби”».
Как роман попал ко мне в руки, я не помню. Но это был первый детективный текст, который мне случилось прочесть (исключая По, которого я, конечно, к тому времени уже прочел всего). В девять лет!
Время шло, я рос, жадно поглощая тексты любого приличного писателя, которые мне удавалось найти, а Вулрич, под собственным именем и под еще более знаменитым своим псевдонимом Уильям Айриш, становился мастером сюжетных поворотов и ходов, элегантного стиля письма, умения ввести в заблуждение, создать соответствующие настроение, обстановку и напряжение. Ох, какие же он чудесные вещи писал! Одна только «Черная серия» чего стоит: «Черный ангел», «Черный занавес», «Черный путь страха», «Встречи во мраке», «Невеста была в черном» и (самое большое число раз перечитанное) «Черное алиби». А «Срок истекает на рассвете», «Женщина-призрак», «Ночной кошмар», «Серенада душителя», «Вальс в темноту»? А все его рассказы!
Корнелл Вулрич!
Господи, да если бы Ханс мне сказал, что я сидел рядом с самим, черт побери, Хемингуэем, это не потрясло бы меня сильнее. Бертран Рассел, Боб Феллер, Дик Бонг, Уолт Келли – все это мои герои, и тем не менее их присутствие на том вечере даже вполовину на меня так не подействовало бы. Но Корнелл Вулрич! Я чуть сознание не потерял.
– Я думал, он давным-давно умер, – сказал я.
Они меня оборжали: «Да, он старый, сам видишь, но он еще очень даже живой. Больше не пишет. Его матушка, у которой он прожил всю свою взрослую жизнь в меблированных комнатах на Манхэттене, недавно умерла, и он только-только начал высовывать нос из норы».
Я был ошеломлен. Сидел только что и говорил с самим Корнеллом Вулричем, одним из моих самых первых писателей-кумиров, – и сам того не знал! Захотелось снова найти его в этой набитой народом квартире и просто побыть с ним еще немного.
Мои собеседники посмеялись над моим восторгом, но затем пришли в некоторое замешательство. Ханс сказал:
– Не помню, чтобы я его здесь видел. Где он?
Я их отвел к мягкому креслу в глубине комнаты, а старика там не было. И нигде в квартире не было. И никто больше с ним не говорил. И я его больше никогда не видел. И потом я узнал, что он умер вскоре после этого вечера.
До сих пор я чувствую, что было что-то необычное и судьбоносное в моей встрече с Вулричем. Он вряд ли мог знать, кто я, а если бы и знал, наверняка ему было бы все равно. Но мы говорили о писательском ремесле, и я был единственный, кто в тот вечер его видел или с ним говорил, – в этом я уверен. Видимо, никто больше не приметил его в той людной квартирке на Манхэттене.
Я определенно не верю в привидения, астрологию, НЛО или любую другую чушь, которой люди заменяют способность смотреть в глаза реальности. Но с того времени, как я оставил Вулрича в мягком кресле, и до того, как я вернулся, единственный выход из квартиры постоянно был в поле моего зрения, и старик никак не мог уйти незамеченным.
Много лет я думал о том вечере в Нью-Йорке. И однажды сел и написал первые две страницы вещи, которую озаглавил «Усталый старик». Я собирался облечь рассказ об этом вечере в художественную форму и отдать дань уважения писателю, чьи слова так сильно на меня повлияли.
Но эти две страницы отправились в папку набросков и там остались на шесть лет, до июня 1975-го. Я тогда писал другую вещь, идея которой у меня возникла раньше. В поисках напоминаний о ней я случайно наткнулся на две страницы «Усталого старика». Не зная даже почему, не совсем понимая, что делаю, я вдруг продолжил работать над этим давно начатым рассказом так, будто никогда его и не откладывал.
И насколько невозможно было написать его тогда, потому что я не знал, как его писать, настолько легко оказалось начать прямо со следующего предложения – будто последнее слово предыдущего было написано секунду назад; и я погнал дальше, и дописал весь текст за один присест.
Марки Штрассер в рассказе – это Корнелл Вулрич.
По крайней мере, именно он вдохновил меня на создание персонажа, потому что самого Вулрича в тексте не должно быть, а это… ну это то, о чем, собственно, вещь написана, как вы увидите… я только хотел, чтобы вы узнали, как появился «Усталый старик»: в память того давнего-давнего вечера призраков, ну и как частичный ответ на вопросы: «Где вы берете идеи?» и «Какая ваша любимая вещь?»
Вот вещь, озаглавленная.
Человек, который пригнал корабль Христофора Колумба к берегу
ЛЕВЕНДИС: Во вторник 1 октября он, неправдоподобно одетый скаутом-исследователем, с торчащими из коротких штанин волосатыми ножищами и с богатой орденской колодкой на груди, помог старой черной женщине, страдающей артритом, перейти улицу на оживленном углу Уилшир и Вестерн. На самом деле она
ЛЕВЕНДИС: В среду 2 октября он, аккуратно положив ногу на ногу, сидел в кабинете бостонского психиатра, следя за тем, чтобы стрелки на его брюках – а он был в старомодной визитке и брюках с полосками, какие носили послы, – все так же остры, и говорил Джорджу Аспену Девенпорту, Д.М., Д.Ф., члену АПА[137] (который учился с Эрнстом Крисом и Анной Фрейд): «Да, именно так, вы правильно поняли». А доктор Девенпорт сделал пометку в блокноте, деликатно кашлянул и попытался сформулировать сказанное этим странным человеком иначе:
– У вас рот… исчезает? То есть именно рот, ротовая щель, находящаяся ниже носа, исчезает?
Потенциальный пациент быстро закивал, лучезарно улыбаясь:
– Именно так.
Доктор Девенпорт сделал еще одну пометку, прикусив изнутри собственную щеку, и повторил в третий раз:
– Мы сейчас говорим хе-хе, придерживаясь вашей идиомы, говорим о ваших губах, или языке, или нёбе, деснах, зубах, или же…
Второй человек выпрямился с очень серьезным видом:
– Мы говорим об этом
Девенпорт неопределенно похмыкал секунду, потом сказал:
– Позвольте я кое-что проверю.
Он встал, подошел к книжной полке из тикового дерева и стекла возле окна, выходящего на оживленный людный парк Бостон-Коммон, и вытащил увесистый том. Полистал его пару минут и наконец остановился на нужной странице, придержав ее пальцем. Обернулся к элегантному седому джентльмену в кресле для пациентов и сказал:
– Липостомия.
Потенциальный пациент наклонил голову набок, как собака, прислушивающаяся и раздумывающая, и выжидательно поднял брови, будто спрашивая: да, а что такое липостомия?
Психиатр подошел к нему с книгой, нагнулся и показал определение:
– Атрофия рта.
Седой джентльмен, с виду чуть за шестьдесят, но отлично сохранившийся и благородно красивый, медленно покачал головой, пока доктор Девенпорт обходил свой стол и садился в кресло.
– Нет, я так не думаю. Не похоже, что он атрофируется, а просто – не могу найти другого слова – он исчезает. Как улыбка Чеширского кота. Выцветает, линяет, смывается.
Девенпорт закрыл книгу, положил ее на стол, сложил на ней руки и улыбнулся сочувственно-снисходительно.
– Вы не думаете, что это может быть иллюзия? Я сейчас смотрю на ваш рот, и он на месте, как был и в тот момент, когда вы входили в кабинет.
Потенциальный пациент встал, взял с дивана свою фетровую шляпу и двинулся к двери.
– Хорошо, что я умею читать по губам, – сказал он, надевая шляпу, – потому что я не собираюсь платить вам заоблачные гонорары, чтобы вы надо мной насмехались.
Он направился к двери, открыл ее и вышел, остановившись только на секунду, поправить шляпу, сползавшую из-за полного отсутствия на голове ушей.
ЛЕВЕНДИС: В четверг 3 октября он доверху нагрузил тележку бамией и баклажанами, здоровенными пакетами собачьего корма и блоками детских подгузников, а потом, во всю мочь разогнав ее по пролетам Сентри-Маркета в Ла-Кроссе, штат Висконсин, спровоцировал столкновение тележек Кеннета Калвина, сорокасемилетнего гомосексуала, уже тринадцать лет после смерти отца живущего в одиночестве, и Энн Гильен, тридцатипятилетней секретарши суда, которая однажды не смогла найти себе спутника на школьный бал, и с тех пор ее социальная жизнь пошла под откос, а планы после такого крушения надежд потерпели крах. Он начал кричать этим людям, что это
ЛЕВЕНДИС: В пятницу 4 октября он увидел дальнобойщика, избавлявшегося от плохо запечатанных канистр феназина в пикниковой зоне возле Филипсбурга в Канзасе. Водителя он прикончил тремя выстрелами в голову, а труп заснул в почти пустой мусорный бак возле скамеек для пикника.
ЛЕВЕНДИС: В субботу 5 октября он обратился к двумстам сорока четырем представителям индустрии кантри и вестерн музыки в «Чаттануга-рум» рядом с «Теннесси-Балрум» отеля «Оприленд» в Нэшвилле. Он сказал:
– Поразительно не то, что в мире так много неумения, неряшливости, посредственности, да и просто плохого вкуса… невероятно то, что в мире, куда ни глянь, столько хорошего искусства.
Одна из присутствующих подняла руку и спросила:
– Ты зло или добро?
Он подумал не больше двадцати секунд, улыбнулся и ответил:
– Конечно добро! В мире есть только одно истинное зло: посредственность.
Ему аплодировали скупо, но вежливо. Тем не менее потом, на фуршете, никто не прикоснулся ни к шведским фрикаделькам, ни к полинезийским румаки.
ЛЕВЕНДИС: В субботу 6 октября он выложил эксгумированные останки Ноева ковчега возле восточной вершины безымянной горы в Курдистане, где последующие инфракрасные наблюдения со случайного пролетающего спутника помогут эти останки обнаружить. Он также тщательно и щедро засеял местность костями тут и там и в опознаваемый корпус судна тоже их поместил. При этом он аккуратно раскладывал их парами: каждый зверь к роду своему, и скот к роду своему, и все ползучее, что ползает по земле, к роду своему, и все нечистое к роду его, и каждую птицу каждого вида. Всякой твари по паре. А также кости пар грифонов, единорогов, стегозавров, тэнгу, драконов, ортодонтов, и еще старые, пятьдесят тысяч лет согласно радиоуглеродному анализу, кости запасного питчера из «Бостон Ред Сокс».
ЛЕВЕНДИС: В понедельник 7 октября он пнул кошку. Пнул так, что полетела она далеко. Видевшему это прохожему – дело происходило на Галена-стрит в Авроре, штат Колорадо, – он сказал так:
– Я – человек без границ, вынужденный жить в ограниченном мире.
Домохозяйка, которая все это видела и хотела позвонить в полицию, заорала ему из окна:
– Ты кто такой? Как твоя фамилия?
Он поднял руки ко рту, сложил рупором и крикнул в ответ:
– Левендис! Это такое греческое слово.
Кошка влетела в дерево, пробив его наполовину. Дерево спилили, кусок, в котором застряла кошка, разрезали пополам, животным занялся талантливый таксидермист, который попытался успокоить мяукающее и блюющее несчастное создание. Кошку потом продали в качестве подставки для книг.
ЛЕВЕНДИС: Во вторник 8 октября он позвонил в офис окружного прокурора в Кадиллаке, штат Мичиган, и сообщил, что синий «мерседес» 1988 года выпуска, который накануне сразу после заката сбил насмерть двух детей на тихой улице Хэмтрамка, принадлежит кондитеру, единственный клиент которого – важная шишка из «Коза ностра». Он дал подробную информацию о расположении автомастерской, где «мерседес» был выправлен, отремонтирован и перекрашен. Сообщил номер машины. Указал, где в левом переднем колесе можно найти осколок черепа младшей из двух девочек. Этот осколок подошел как кусочек головоломки, и патологоанатомы смогли провести точный анализ, давший неопровержимое свидетельство, которое выдержало бы любую атаку в суде: криминалист проверил основные группы крови по системе АВО, сузил область идентификации с помощью пяти тестов на резус-фактор и тестов на антигены M и N (с вариациями большое-S и малое-s), исследовал группы крови по системе Даффи, по системе Кидда (и А, и Б) и, наконец, смог подтвердить редкое отсутствие Jr(a), присутствующего в группах крови большинства людей и отсутствующего у некоторых японо-гавайцев и самоанцев. Девочку звали Шерри Туалаулелеи. Следователи из убойного отдела узнали, что, когда «мерседес» сбил детей, кондитер, его жена и трое их детей уехали на каникулы в Нью-Йорк на четыре дня. А когда следователи нашли корешки билетов в седьмой ряд в центре зала театра Мартина Бека, где семья смотрела реконструкцию спектакля «Парни и куколки», они призвали на помощь отдел по борьбе с организованной преступностью, и область расследования расширилась. Благодаря Шерри Туалаулелеи босс этого пекаря, Синио Конфорте по прозвищу «Салли Комфорт», который взял эту машину на время, чтобы тайком смотаться к любовнице, был осужден на тридцать три года.
ЛЕВЕНДИС: В среду 9 октября он послал корзину фруктов Патрисии и Фаустино Евангелиста, пожилой паре из Норуолка, штат Коннектикут, подарившей оставшемуся в живых сыну пистолет, из которого застрелился его любимый старший брат. К корзине была приложена записка:
«Так держать, мамочка и папочка!»
ЛЕВЕНДИС: В четверг 10 октября он создал средство от рака костного мозга. Приготовить его мог каждый: свежевыжатый лимонный сок, паутина, морковные очистки, непрозрачная беловатая часть ногтя ноги, называемая лунулой, и газировка. Фармацевтический картель быстро обратился в престижное агентство по связям с общественностью из Филадельфии, чтобы поставить под сомнение эффективность открытия, но АМА[138] и ФДА[139] провели срочные исследования, подтвердили, что средство мощное и без разрушительных побочных эффектов, и рекомендовали его к немедленному применению. Но на СПИД оно не действовало. И на обычную простуду тоже. Что характерно, врачи были благодарны за то, что их разгрузили на работе.
ЛЕВЕНДИС: В пятницу 11 октября он лежал в грязи на тротуаре возле британского посольства в Рангуне. Лежал чуть слева от ворот, наполовину скрытый углом высокой стены от охранников на входе. Из маршрутки вышла женщина за пятьдесят, заплатила ровно столько рупий, сколько было необходимо, чтобы избежать потока проклятий водителя, оправила на бедрах свободные полы жакета и величественно двинулась к воротам посольства. Когда она проходила мимо, он крикнул, обращаясь к ее щиколоткам:
– Эй, леди! Я вот стишата пишу и продаю на улицах за бакс, и это отпугивает малолетних правонарушителей, чтобы они на вас не плевали! И как, купите одно?
Матрона не замедлила шаг, но отрезала:
– Ты бизнесмен. Нечего об искусстве говорить.
Путь Одиссея
ЛЕВЕНДИС: В субботу 12 октября, отклонившись от пути, он оказался в одном местечке возле Веймара в юго-западной Германии. Фотографа, щелкающего камерой, он не видел. Он стоял среди штабелей тел. Было не по-весеннему холодно, и он, хотя был тепло одет, поеживался. Он шел между рядами костлявых трупов, глядя в черные дыры, когда-то бывшие орбитами глаз, глядя на нескончаемый пир победителей, на обглоданные начисто кости, валяющиеся кучами, как бирюльки. Туго обтянутый кожей пах и у мужчин, и у женщин, брезент из плоти там, где когда-то страсть сгладила переход от сна к бодрствованию. Так небрежно перепутанные, что вот женщина с тремя руками, а здесь младенец с ногами спринтера, который был втрое старше. Женщина, глядящая на него копченым лицом, – лепные скулы, широкие и красивые – может быть, это была актриса. Ксилофоны грудей и туловищ, изогнутые грифы скрипок, некогда машущие на прощание, или обнимающие внуков, или поднимающиеся в традиционных тостах, свистки между глазами и ртом. Он стоял среди этих штабелей тел и не мог сам остаться просто инструментом. Он опустился на корточки, скорчился и зарыдал, спрятав лицо в ладонях, а фотограф щелкал кадр за кадром – такая возможность, как подарок от редактора. Он попытался перестать плакать, встал, и холод пробрал его, и он снял тяжелое пальто и бережно накрыл тела двух женщин и мужчины, переплетенных и лежащих так близко, что пальто послужило им троим одеялом. Он стоял среди сваленных тел 24 апреля 1945 года в Бухенвальде, и фотограф еще появится в книге, выпущенной через сорок шесть лет, в субботу 12 октября. У фотографа кончилась пленка как раз в ту секунду, когда худощавый молодой человек без пальто сделал шаг в сторону. И он не слышал, как этот человек произнес со слезами на глазах: «Sertse». По-русски «sertse» означает «душа».
ЛЕВЕНДИС: В воскресенье 13 октября он не делал ничего. Он отдыхал. И когда об этом подумал, ему стало досадно. «Время не становится священным, пока мы не проживем его», – сказал он. Но про себя подумал: «А ну его к черту, даже Бог день просачковал».
ЛЕВЕНДИС: В понедельник 14 октября он поднимался по вонючей черной лестнице доходного дома в Балтиморе, зажимая в руках блокнот и дыша ртом, чтобы не чувствовать запаха плесени, мусора и мочи, сосредоточившись на номере квартиры, которую он искал, напряженно вглядываясь в вечернюю тьму в тусклом свете голой лампочки в потолке, едва освещающей этот вертикальный туннель, и шел вверх и вверх, прищуриваясь на номера на дверях, вверх, понимая, что жильцы поснимали номера с дверей, чтобы сбить с толку его и других таких же сотрудников службы социального обеспечения, оступаясь на чем-то маслянистом и хнычущем, налетев на посетителя на последней ступеньке, выпустив из рук гниющие перила и успев ухватиться за них вновь в последний момент, на миг пойманный в безнадежном луче вылинявшего света, падающего сверху, споткнувшись и снова успев нащупать перила, надеясь, что получателя социального обеспечения, которого он инспектирует, не будет дома, и что можно будет просачковать остаток дня, поспешить обратно в центр и на другой конец города и принять душ; поднимался все выше и выше, до самой верхней площадки, и нашел номер квартиры, выцарапанный на косяке двери, и стал стучать, не получая ответа, и снова стучать, и услышал сперва вопль, потом удары по стене и по полу тяжелой палкой, и потом опять крик, и еще крик, следующий так быстро за первым, что это мог быть один крик, и бросился на дверь, которая была старой, а слабой была всегда, и она слетела с петель, треснув от одного удара, и он оказался внутри, и там черная женщина такой красоты, какой он никогда в жизни не видел, отбивала своего младенца от крыс. Он оставил чек на кухонном столе, ничего у него с ней не было, и он не видел, как она выпала из окна квартиры на шестом этаже во двор, и никогда не узнал, вернулась ли она из могилы, удирая от крыс, грызущих дешевый деревянный гроб. Он никогда ее не любил и потому не был там, когда она стала протекать сквозь стены жилого дома чтобы впитать его и слиться с ним в одно целое, когда он валялся спящий в раскаянии на грязном полу квартиры под крышей. Он просто оставил чек, и ничего этого не случилось.
ЛЕВЕНДИС: Во вторник 15 октября он стоял в греческом театре в Аспендосе в Турции – в здании, построенном за две тысячи лет до того и таком акустически совершенном, что каждое слово со сцены было ясно слышно на каждом из тринадцати тысяч мест в зале, и он говорил, обращаясь к мальчику, сидевшему высоко вверху. Он произносил предсмертные слова Манфреда из поэмы Байрона под увертюру Шумана: «Старик! Поверь, смерть вовсе не страшна!» Ребенок улыбался и махал ручкой; он тоже помахал в ответ и пожал плечами. Они подружились на расстоянии. Впервые кто-то, кроме умершей матери, был добр к этому мальчику. В будущие годы это станет напоминанием, что есть улыбка где-то там вдали. Мальчик смотрел вниз на бесконечные концентрические круги сидений: человек там, внизу, поманил к себе рукой. Мальчик, его звали Орхон, запрыгал вниз, спускаясь к центральному кольцу как можно быстрее. И пока шел к середине и проходил мимо кольца орхестры, он рассматривал этого человека. Тот был очень высок, щеки тосковали по бритве, шляпа у него была невероятно широкополой, как у Кёля – человека, который каждую неделю ездил в Анкару, – и одет он был в длинное пальто, слишком жаркое для такого дня. Глаз человека Орхон не видел, потому что на лице были темные очки, отражавшие небо. Орхон подумал, что этот человек похож на бандита с гор, только одет поярче. Не слишком подходяще для такого вялого дня, но куда заметнее, чем одевался Днище и его люди, грабившие деревни. Когда он спустился к высокому, они улыбнулись друг другу, и этот человек сказал Орхону: «Я – человек без границ в ограниченном мире». Орхон не знал, что на это сказать, но человек ему понравился.
– А зачем на тебе так много теплых вещей? Я вот босой.
Он поднял пыльную ногу – показать, и застеснялся грязной тряпки, намотанной на его большой палец. А человек ответил:
– Потому что мне нужно надежное место, в котором можно держать ограниченный мир.
Он расстегнул пальто, распахнул полы и показал Орхону, что тот когда-нибудь унаследует, если очень будет стараться не быть деспотом. Приколотые к ткани – каждая пара с изображением планеты – тикали миллион и больше часов; каждые символизировали Землю в разные моменты, и все они беспорядочно урчали, как дремлющие сфинксы. И Орхон стоял на жаре долго-долго и слушал, как тикает ограниченный мир.
ЛЕВЕНДИС: В среду 16 октября он случайно наткнулся на трех скинхедов в «мартинсах» и одежде из дешевого черного заменителя, которые избивали межрасовую пару, вышедшую после вечернего спектакля из театра «Ла-Саль» в Чикаго. Он спокойно стоял и смотрел. Долго.
ЛЕВЕНДИС: В четверг 17 октября он случайно наткнулся на трех скинхедов в «мартинсах» и одежде из дешевого черного заменителя, которые избивали межрасовую пару, остановившуюся перекусить в «Ховард Джонсонс» возле «Короля Пруссии»[140] на Пеннсильвания-Тернпайк. Он вытащил полуторадюймовой толщины штырь железного дерева, лежащий рядом с водительским сиденьем, взял его за середину, держа у ноги, чтобы штырь не был сразу заметен в полутьме парковки, подошел сзади к троице, лупившей ногами черную женщину и белого мужчину, брошенных на асфальт среди припаркованных машин, похлопал самого высокого по плечу, и, когда тот повернулся, перехватил штырь правой рукой и вогнал скинхеду в глаз, пробив орбиту и разворотив мозги. Парень хлопнулся на спину, уже мертвый, и зацепил руками своих подельников. Пока они оборачивались, подошедший раскручивал штырь как боевую дубину все быстрее и быстрее, и, когда тот из двоих, что был покрепче, бросился в атаку, он хлестнул его наотмашь по голове и полоснул по горлу. Резкий хруст эхом отразился от темных холмов за рестораном. Третьего парня он пнул коленом в пах, а когда тот свалился на спину, ударил ногой под подбородок, раскрыв ему рот, встал над ним и двумя руками загнал в раскрытый рот деревянный кол, выбив зубы и раздробив кости затылка. Штырь скрипнул по бетону.
Потом он помог мужчине и его жене подняться, крикнул менеджеру ресторана, чтобы тот пустил их отлежаться в своем кабинете, пока не приедет полиция. А себе заказал тарелку жареных моллюсков и с удовольствием их ел, пока копы не сняли с него показания.
ЛЕВЕНДИС: В пятницу 18 октября он направил автобус с мормонскими школьниками к мелководью Большого Соленого Озера в Юте – отдать дань почтения великому скульптору Смитсону, познакомив невежественных в искусстве детей со Спиральной дамбой – неуместной и великолепно искривленной полосой земли и камня, уходящей прочь и вдаль, как затерявшаяся в приливе мысль.
– Человек, который это сделал, который это выдумал и осуществил, знаете, что он однажды сказал?
И они ответили, что нет, не знают, что сказал этот скульптор Смитсон, и человек, который вел автобус, выдержал театральную паузу и повторил слова Смитсона: «Создавайте загадки, а не объяснения». Они все на него уставились.
– Может, вы должны были там побывать, – сказал он, пожав плечами. – Кто будет мороженое?
И они направились в «Баскин Роббинс».
ЛЕВЕНДИС: В субботу 19 октября он подал иск на тридцать миллионов долларов против Главной лиги от имени Альберды Джанетты Чемберс, девятнадцатилетней левши с молниеносным фастболом[141] (рекордная зафиксированная скорость – 96 миль/час), обманчивым слайдером[142], который может сделать бочку в воздухе и еще прибрать за собой, с показателем пропускаемости 2,10ERA[143]; умеющей бить с любой стороны пластины со средним показателем отбивания 0,360, страхующей сразу две базы в качестве въедливого шорт-стопа с перчаткой-ловушкой, придуманной ею самой, а также которой отказали в пробах буквально все профессиональные команды США (и Японии) от самых крупных и до Пони-лиги. Он подал в федеральный суд Южного округа штата Нью-Йорк и сказал Теду Коппелу, что Алли Чемберс будет первой женщиной, мулаткой или нет, в бейсбольном Зале Славы.
ЛЕВЕНДИС: В воскресенье 20 октября он ездил по улицам Роли и Дарема, штат Северная Каролина, в арендованном фургоне, оборудованном громкоговорителями, и неустанно напоминал сомнамбулическим пешеходам и семьям, группами входящим в рестораны «Эггз энд гритс» (многие из взрослых на самом деле голосовали за Джесси Хелмса[144] и потому им грозила опасность потерять sertse), что, наверное, не надо бы им налегать сегодня на Библию, а лучше вернуться и перечитать рассказ Ширли Джексон «Обычный день и арахис».
Желтый нарцисс, который забавляет
ЛЕВЕНДИС: В понедельник 21 октября, отклонившись от маршрута, он брел через город Нью-Йорк по не самым благополучным кварталам. Был 1892 год. Он прошел по Двадцать четвертой улице с Пятой авеню на Седьмую, свернул прочь от центра и медленно пошел по Седьмой авеню к Сороковой улице. В этой части города то и дело попадались бордели, красным светом вывесок бросающие вызов тусклым газовым фонарям. Компания «Эдисон и Свэн Юнайтед Электрик Лайт» здорово разбогатела за счет разумных действий одного продавца с греческой фамилией, который поставил вопрос о проституции в районе к западу от Бродвея всего пятью годами раньше, требуя установки ламп накаливания мистера Джозефа Уилсона Свэна и мистера Томаса Альвы Эдисона: выкрашенные алым, они были закреплены над зловеще зияющими дверями многих здешних домов, не обремененных добродетелью. Проходя мимо переулка, выходящего на Тридцать шестую, он услышал из темноты возмущенный женский голос:
– Ты мне обещал два доллара, так ты их дай сначала! Нет, стой! Сперва дай мне два доллара!
Он шагнул в переулок, подождал, пока глаза привыкнут к полной темноте, стараясь сдержать дыхание из-за вони. И тут он увидел их. Мужчина под пятьдесят, в котелке, в длинном пальто с каракулевым воротником. В переулке слышался стук копыт и колес конных экипажей, и человек в каракулевом воротнике посмотрел в сторону выхода. Лицо его было напряженным, будто он ожидал увидеть сообщника девушки – грабителя, хулигана, сутенера, бегущего ей на помощь. Штаны у него были расстегнуты, наружу торчал тонкий бледный член, а девушку он прижимал к кирпичной стене, левой рукой держа за горло, а правой задирая ей передник и юбки и готовясь залезть в трусы. Она пыталась его оттолкнуть, но безуспешно – он был крупный и сильный. Увидев второго человека у входа в переулок, он выпустил девушку и заправил орган в штаны, но не стал тратить время на застегивание.
– Эй, ты! Подглядываешь, как это делают те, у кого лучше получается?
Человек, свернувший с пути, сказал ему негромко:
– Отпустите девушку. Дайте ей два доллара и отпустите.
Человек в котелке сделал шаг к выходу из переулка, поднимая руки как кулачный боец. И тихо засмеялся, даже фыркнул – грубо и презрительно.
– Ты кем себя вообразил? Джон Л. Салливен[145], кэп? Ну, ладно, посмотрим, как мы с тобой да с маркизом Куинсберри[146] поладим…
Он двинулся вперед, пританцовывая – громоздкое пальто ему довольно сильно мешало. Когда он подобрался на расстояние двух вытянутых рук, молодой человек выхватил из кармана пальто тазер и выстрелил в упор. Колючки оцарапали щеку и шею кулачного бойца, разряд сбил его с ног и швырнул в кирпичную стену с такой силой, что вылетели нити, а сам несостоявшийся блудник рухнул лицом вниз и ударился так, что вылетели три передних зуба, обломившись у самых десен. Девушка хотела убежать, но переулок был тупиком. Она испуганно смотрела, как приближается этот человек со странным оружием. Лица его было почти не видно, а вот еще недавно в Лондоне прокатилась волна убийств Джека-Потрошителя, и поговаривали, что этот Джек был янки и вернулся в Нью-Йорк. Ей стало страшно. Звали ее Поппи Шкурник, она была сиротой и работала в городе сдельщицей на фабрике женской одежды. Зарабатывала доллар шестьдесят пять центов в неделю за шесть дней труда с семи утра до семи вечера, и этого едва хватало уплатить за жилье в меблированных комнатах Байера. Приходилось «подрабатывать», гуляя в квартале красных фонарей – дважды в неделю, не больше, – и молиться, чтобы на нее не обратили нежелательное внимание джентльмены, которым нравится сперва поиметь девушку, а потом изувечить; приходилось также избегать давления сутенеров и «друзей», которые хотели, чтобы она на них работала; приходилось отталкивать мысль, что она больше не из числа «достойных», хотя и далека от того, чтобы продаться в какой-нибудь бордель под красными фонарями.
Он бережно взял ее за руку и двинулся к выходу из переулка, аккуратно переступив через оглушенного насильника. Они дошли до улицы, она увидела, что он красив, молод и с иголочки одет, и тоже улыбнулась. Она была необычайно привлекательна, и молодой человек прикоснулся к шляпе и вежливо с ней заговорил, спросив, как ее зовут, где она живет и не согласна ли будет с ним поужинать. Она согласилась, он подозвал экипаж, отвез ее в «Дельмонико» на такой прекрасный ужин, какого она в жизни не видела. И потом, много позже, когда он привез ее в свой таунхаус в начале Пятой авеню, в самой шикарной ее части, она была ради него готова на все. Но он всего лишь попросил у нее разрешения дать ей сто долларов за одну секунду легкой боли. Ей стало страшно: она знала, каковы бывают эти богачи. Но сто долларов!
Так что она согласилась, и он попросил ее обнажить левую ягодицу, что она сделала, смущаясь, и действительно, это была лишь одна секунда боли, похожей на комариный укус, и он сразу стал протирать место укола, куда ввел пенициллин, прохладным и пахучим ватным тампоном.
– Вы не откажетесь здесь поспать ночь, Поппи? – спросил он. – Моя комната дальше по коридору, но я думаю, вам здесь будет удобно.
Она боялась, что он с ней сделал что-то ужасное, ввел смертельный яд, но она не чувствовала ничего необычного, а он казался таким милым, и она согласилась – это будет очень приятно так провести вечер! – и он отсчитал ей сотню десятками и пожелал приятных снов и вышел. Он спас ей жизнь, потому что за неделю до того она подцепила сифилис, хотя еще сама этого не знала, и через год она уже не могла бы – хотя бы из-за своей внешности – ловить мужчин на улицах, и со швейной фабрики ее бы тоже выставили, и ее бы продали в худший из борделей, и она бы умерла, не прожив и двух лет. Но этой ночью она отлично выспалась на прохладных простынях с кружевами ручной работы, и, когда она встала на следующий день, этого человека не было, и никто ей не велел покинуть дом, и она осталась на день и еще на день и на все следующие, и так несколько лет подряд, и, наконец, она вышла замуж и родила троих детей, один из которых вырос, женился и у него родился ребенок, ставший взрослым и спасший жизнь миллионам невинных людей – мужчин, женщин и детей. Но в эту ночь 1892 года она заснула глубоким, сладким и освежающим сном без сновидений.
ЛЕВЕНДИС: Во вторник 22 октября он присутствовал при нашествии астматических жаб на Ийсалми, городок в Финляндии; видел дождь из листовок времен Второй мировой с призывом к войскам СС сдаваться, пролившийся над Чеджудо, островом у южного берега Кореи, ударную волну форзиции в Линаресе в Испании и полностью восстановленную модель пожарной машины «Аренс-Фокс» 1926 года в мини-молле в Кларксвиле, штат Арканзас.
ЛЕВЕНДИС: В среду 23 октября он исправил все американские учебники истории так, чтобы в них упоминалась не «Битва при Банкер-Хилле», а «Битва при Бридз-Хилле», где на самом деле и произошло столкновение 17 июня 1775 года. Он также наделил всех комментаторов радио и телевидения способностью различать выражения «в одно мгновение» и «мгновенно», поскольку это не одно и то же, а его эта путаница раздражала. Первое было его обязанностью по долгу службы, второе – личным капризом.
ЛЕВЕНДИС: В четверг 24 октября он открыл газетам «Лондон таймс» и «Пари-матч» имя женщины, что стояла на травянистом холме за оградой в Далласе в тот день и выстрелила из винтовки, убив Джона Ф. Кеннеди. Но никто не верил, что Мэрилин Монро могла это сделать и исчезнуть незамеченной. Даже когда он предъявил ее предсмертную записку, в которой она во всем сознавалась и сообщала трагично, что ревность и обида на то, что ее бросили, заставили ее нанять этого хорька Ли Харви Освальда и эту свинью Джека Руби и что она больше не может жить с чувством вины, прощайте. Никто этого не напечатал: ни «Стар», ни даже «Энкуайрер», ни даже «Телегид». Но он пытался.
ЛЕВЕНДИС: В пятницу 25 октября он повысил коэффициент интеллекта каждого человека на планете на сорок пунктов.
ЛЕВЕНДИС: В субботу 26 октября он понизил коэффициент интеллекта каждого человека на планете на сорок два пункта.
Как минимум одно доброе дело – каждый божий день
ЛЕВЕНДИС: В субботу 27 октября он вернул в семью в Калгурли в Юго-Западной Австралии пятилетнего ребенка, который был похищен из своего дома в Байонне, штат Нью-Джерси, пятнадцать лет назад. Ребенок был не старше, чем до иммиграции семьи, но говорил сейчас только на одном диалекте этрусского – языка, уже тысячи лет не слышанного на планете. Поскольку после возвращения ребенка весь день остался свободным, он взял на себя труд поубивать оставшихся семнадцать пропавших без вести американских джи-ай, удерживаемых в лагере в глубине Лаоса. Не траться зря, и нужды не будет.
ЛЕВЕНДИС: В понедельник 28 октября, все еще радостный после работ и трудов дня предыдущего, он вытащил с гор Северного Вьетнама капитана Юджина И. Грассо из ВВС США, который был сбит двадцать восемь лет назад. Капитана он вернул родственникам в Анкоридже, штат Аляска, где жена, вышедшая замуж повторно, отказалась с ним увидеться, но дочь, которую он не видел никогда, согласилась. Они полюбили друг друга и зажили вместе в Анкоридже, где история их любви вечно смущала священников нескольких вер.
ЛЕВЕНДИС: Во вторник 29 октября он уничтожил последние свидетельства, которые могли бы помочь подобрать ключ к загадке исчезновения Амелии Эрхарт, Амброза Бирса, Бенджамина Батерста и Джимми Хоффы. Кости он отмыл и включил в экспозицию ранних американских артефактов.
ЛЕВЕНДИС: В среду 30 октября он поехал в Новый Орлеан, штат Луизиана, где ждал возле ресторана в Метайри появления бывшего главы ку-клукс-клана, сейчас выдвигающегося в губернаторы штата, он должен был встретиться тут с друзьями. Как только этот человек вышел из машины, с двух сторон окруженный бдительными телохранителями, путешественник выстрелил в него из гранатомета с крыши ресторана. Бывшего главаря ККК разорвало на части вместе с охранниками и очень хорошим «кадиллаком-эльдорадо». Избирательная сфера для просвещенных голосующих Луизианы открылась человеку, который в детстве ассистировал Менгеле в медицинских экспериментах, – это был второй кандидат, изменивший свое имя, чтобы избежать ареста за нанесение увечий детям, – и неграмотному капустному фермеру с болот Батон-Ружа, чья политическая философия сводилась к перерезанию горла свиньям-пекари и умыванию лица бурлящей кровью из трупа. Не траться зря, и нужды не будет.
ЛЕВЕНДИС: В четверг 31 октября он вернул трон Далай-ламе, закрыл перевалы, обеспечивавшие сухопутный доступ в Тибет, и вызвал постоянно бушующую снежную бурю, не затронувшую земли внизу, но сделавшую невозможным воздушное сообщение. Далай-лама предложил народу референдум: надо ли переименовать нашу страну в Шангри-Ла?
ЛЕВЕНДИС: В пятницу 32 октября он обратился к конгрессу читателей дешевых фантастических романов со словами: «Мы изобретаем свою жизнь (и жизнь других людей), проживая ее, и то, что мы называем словом «жизнь», – само по себе выдумка. Следовательно, мы должны постоянно стремиться создавать только хорошее искусство, полностью занимательную выдумку». (Он не сказал им: «Я – человек без границ, живущий, как ни прискорбно, в ограниченном мире».) Слушатели вежливо улыбались, но он говорил по-этрусски, и они ни слова не поняли.
ЛЕВЕНДИС: В субботу 33 октября он сделал шаг в сторону и изготовил весла, которыми пригнал корабль Христофора Колумба к Новому Свету, где к нему подошли представители коренного населения, поднявшие на смех глупую одежду великого мореплавателя. Все они заказали пиццу, а человек, который греб веслами, убедился, что венерическая болезнь распространяется достаточно быстро, чтобы через несколько столетий он мог сделать красивой молодой женщине укол в левую ягодицу.
ЛЕВЕНДИС: В пилтик 34 октября он дал всем собакам способность говорить по-английски, по-французски, на мандаринском диалекте китайского языка, на урду и на эсперанто. Но все, что они могли сказать, оказалось рифмованной поэзией последнего разбора, и он это назвал «бред собачий».
ЛЕВЕНДИС: В сквайбицу 35 октября Дирекция его известила, что он слишком богато берет себе времени за счет мастера Параметра, и что он снят с должности, а подразделение закрывается и темнота врисовывается как замена в середине сезона. Он получил выговор за то, что назвал себя Левендисом, каковое греческое слово означает того, кто полон радости жизни. С порицанием он получил и новое назначение, но никто из вышестоящих не заметил, что на свое новое назначение он выбрал себе имя Sertse.
XVI. Темное освобождение
Наше путешествие почти закончено, наш взгляд на это мощное проявление Йаи почти сформирован.
Это был долгий путь, и наверняка многие из вас обнаружили несколько неожиданных сюрпризов там, куда это нас привело, – некоторые идеи, образы, точки зрения были зачастую далеки от ожидаемых – а может быть, даже от желаемых.
Нам еще осталось сколько-то прошагать, но мужайтесь. Если вы дочитали до этого места – каковы бы ни были сила и форма ваших реакций, – вы прошли тест на любопытство и уже знаете, какова ваша награда. Если вы читали честно, отмечая увлеченность Харлана как рассказчика, эссеиста, критика, редактора, голоса общественности – этот богатый поток идей, и образов, и убеждений, сопряженных с жизненно важными задачами, то вы понимаете и дилемму, с которой такой писатель сталкивается.
Из Берлинского Папируса № 3024 в переводе Рида мы знаем, как приходит час духовного преображения личности, в которой проявился Бунтарь. Это самое сердце проблемы, потому что художник должен выйти за пределы преображения, за пределы своего видения и той тяги, которую переживает, и донести свою идею до других. Он должен показать, продемонстрировать, инсценировать то, что им постигнуто, отразить, упаковав так, чтобы это стало доступно.
Здесь и начинается по-настоящему битва Йаи, потому что здесь, в публичном выражении мнений, заключена причина, по которой была убита Гипатия, которая привела на костер Джордано Бруно, и по которой существуют цензура, угроза и гнет.
И еще есть сам по себе мир, как всегда, в каждый момент текучий, охватывающий направляющее нас прошлое и не слишком ясное будущее. То, о чем должны судить мы и годы, – это эффективность любого голоса, подобного голосу Харлана. Одно дело – говорить об освобождении от темноты прошлого и темноты будущего, и совсем иное – в этом преуспеть. Столько было Бунтарей, столько честных, преданных, иногда невероятно одаренных людей, которые так и не смогли достучаться до людей, так и не были оценены своим временем, сломались или рухнули, были подавлены или даже погибли.
Чем больше мы смотрим на положение Харлана, тем более поражаемся, как
Здесь кроется причина для настоящего оптимизма.
Шесть представленных здесь произведений позволяют нам услышать по очереди голоса сострадания, самоанализа, отвращения, резкости и, наконец, освобождения. И все эти голоса на самом деле – один голос, голос Харлана, и он доказывает нам, как необходимо иметь собственную точку зрения, позицию, быть самим собой.
«Густо-красный момент» (1982) родился из отвращения Харлана к избыточному и бессмысленному насилию на экране и к согласию на это насилие современной ему публики. Его анализ фильмов, снятых в жанре «кровь и кишки», и причин их популярности становится в конечном счете приговором трусости: эмоциональной, нравственной и интеллектуальной.
Рассказ «Жертва мести» (1978) возник из отвращения Харлана к собственной вовлеченности в спор с жуликом – строительным подрядчиком. Но даже мощное фэнтези о мести (как ни странно, это фэнтези появилось в «Аналоге» – одном из самых известных журналов, посвященных «твердой» НФ) признает, что никто не живет в вакууме, что рябь каждого отдельного события никогда не исчезает окончательно и что нужно быть осторожным с собственными желаниями.
«Эссе о гневе и мести, написанное мастером жанра» (1983) – инструкция Харлана по борьбе с несправедливостью. Стань сам себе Зорро, потому что вряд ли кто-либо другой сделает это для тебя. Как почти все серьезные работы Харлана, эта вещь пронизана юмором и едким сарказмом, который звучит в каждом слове.
«Горечь в моем голосе» (выпуск 55, 1982), как и следовало бы ожидать, у Харлана любимая из всех его колонок в этой серии. В ней автор не только делает все, чтобы предотвратить превращение соотечественника-американца в очередной объект статистического наблюдения, очередного психа, очередную интересную заметку в вечернем выпуске новостей, но еще и показывает Нормана Майера человеком, который верил, что ему есть что сказать и сделал это единственным способом, который, как он полагал, позволит ему быть услышанным. Как говорит Харлан в рассказе «С Верджилом Оддумом на Восточный полюс»: «Имена надо знать».
«Улицы», (выпуск 1, 1990) – первая из колонок Харлана для журнала «Базз» – появилась в его пилотном номере. Едкая диатриба, рассуждение о том, что не так с Америкой (а поводом было открытие президентской библиотеки Ричарда М. Никсона и музея в месте его рождения – городке Йорба-Линда в Большом Лос-Анджелесе), вызвали бурную реакцию, когда статья была впервые опубликована.
«Ксеногенез» (1990) был впервые представлен в качестве речи почетного гостя на «Вестерконе-37»[147] в Портленде, штат Орегон, в 1984 году, потом дважды с небольшим интервалом напечатан в 1990-м в том виде, в котором здесь представлен. Из-за неоднозначности этого эссе Харлан попросил редакторов Джессику Хорстинг и Гарднера Дозуа подтвердить оригинальность цитируемых документов.
В этих произведениях – на самом деле во всей книге – Харлан использует тьму и свет. Он работает с контрастом и светотенью, со всем тем, что нужно, чтобы придать предметам рельефность. Фантазия и действительность переплетаются.
Как он ранее нас предостерегал: если в нашем мире не станет художников, которые искренне пекутся о своем ремесле и о целях, для которых оно существует, – куда нам деться, чтобы сохранить мысли свободными, где найти новые понятия, которые позволят видеть не только тьму?
Такие художники зачастую бывают нашими лучшими Бунтарями, нашими лучшими хранилищами Йаи, не только как жизненно важный частный голос, но и как храбро говорящий публичный. И первым будет Харлан, напоминающий нам, что художник – не единственный источник этого голоса. Чистота вдохновения и воображения всегда осеняет такую фигуру, но злоупотребления, соблазны и компромиссы так же реальны, как это благословение.
Итак, мы должны быть внимательны к нашим Бунтарям, художники они, или ученые, или социальные работники, журналисты, или государственные деятели, или лавочники, с какой бы стороны ни приходили они к нам. Мы должны искать и узнавать тех, кто делает, кто видит, кому не все равно, тех, кто «оригинален и по содержанию, и по форме», тех, кто работает над преподнесением старой истины новым интересным способом. Если такой человек кажется достойным доверия, мы должны его выслушать, потому что у него есть смелость выйти вперед.
Любить его не обязательно, но терять его мы не имеем права.
Густо-красный момент
Когда-то, но не давным-давно, я был женат на молодой женщине, у которой каждый момент бодрствования был занят танатопсисом[148].
Может быть, это был просто
Нет, я не заставлю вас лезть в словарь.
Я с ней прожил год, и был еще женат на ней почти год, и 20 ноября 1976 года я ее прогнал и развелся с ней, когда наконец понял – по причинам, в которые тут вдаваться не буду, – что не могу на нее положиться. Это была кульминация цепи событий, которые я считаю одними из самых изнурительных в моей разнообразной жизни.
За месяц до того, 8 октября 1976 года, после долгой болезни и нечеловеческих страданий умерла моя мать. Она долгое время была подключена к аппаратам, поддерживающим ее жизнь в биологическом смысле, но не способных вывести ее из вегетативного состояния.
Она лежала на больничной койке, превратившись в киборга. Получеловек-полумашина, торчащие трубки… с омами и киловаттами, но без слез или улыбок… без потребности утром почистить зубы или почитать журнал на ночь, чтобы уснуть. Я трогал ее лицо, и она этого не знала. Я положил ей на щеку свою слезу, и капля не шевельнулась.
И вот все же наступил конец, финальный момент, когда кто-то должен был принять решение и вытащить вилку из розетки. Кто-то это решение принял.
Эти пепельные месяцы 1976-го по этим и иным причинам были для меня кошмаром. Но даже лишенный солнца и радости настолько, насколько это было в те дни, я никогда не впадал в такую мировую скорбь и не был так поглощен танатопсисом, как моя бывшая жена. Она часто мне говорила: «Зачем дергаться? Какой во всем этом смысл? Зачем нужно жить?» И каждый раз я словно бы по чуть-чуть увядал, потому что любые аргументы бесполезны, если всем телом, кожей и костями не понимаешь простой истины: мы живем, чтобы говорить смерти «нет!»
Все эти дни и бесконечно долгие ночи я никогда не чувствовал, что моя душа сжата в кулаке, никогда не терял человечности, которая заставляет меня воевать с остальными представителями моего вида. Мы – один из самых благородных экспериментов Вселенной, у нас, я слышал, есть право быть, и, если мы будем достаточно долго бороться с невежеством и злонамеренностью, что сбивают нас с толку, мы будем достойны своего места во Вселенной. Я в это верил, продолжаю верить и только однажды в тот чудовищный период пошатнулась моя вера в благородство человеческой расы.
Через месяц после того, как мой брак пошел коту под хвост, через два месяца после того, как перед моей матерью открылся наконец путь воссоединения с моим отцом, я достиг точки самого своего неприязненного отношения к тем, с кем разделяю общее наследие. 22 декабря 1976 года в первый и, от всей души надеюсь, единственный раз я впал в отчаяние и уверовал в то, что мы – низменная, полностью порочная форма жизни, недостойная отнимать место под солнцем у сорняков, слизняков и морского планктона.
Этот момент настиг меня в кинотеатре, и я, человек, который практически ничего не боится, испугался. Не того, что было на экране, а публики. Собратьев по человечеству. В море блуждающих бессмысленных глаз, открытых сенсорных приборов, обычной плоти и заурядного интеллекта меня так пробрало до костей ужасом, что я с трудом удержался, чтобы не закричать и не убежать. Хотелось спрятаться. Даже сейчас не могу это преодолеть: хотелось спрятаться. Никогда я не был так напуган – ни до, ни после.
Так. Пауза. Глубокий вдох. Успокоить память. Подавить эмоциональную реакцию. Успокоить поднимающуюся дрожь.
В ту среду вечером я удирал от собственной жизни. Влез в старый грязный «камаро» и поехал в долину Сан-Фернандо, через перевал от моего дома. Там, в этой самой долине, не Голливуд, не Брентвуд или Вествуд – это едва ли даже Лос-Анджелес. Во многих смыслах это вообще пригород Колумбуса, штат Огайо. Как сказала писательница Луиз Фарр, это тот край «Американской мечты», куда пешие и автобусные бродяги приходят искать тротуары из золота. Или хотя бы частично вымощенные бронзовыми звездами. Но это Деревня – как Форт-Уэрт всегда будет Деревней, каким бы урбанизированным и космополитичным ни был Даллас. Это типовые дома, фастфуд и Простой Человек, у которого Простая Женщина всегда босая и беременная.
Нет, там, конечно, есть классные магазины и большие дома – в Вудленд-Хиллз и в более новых районах от восьмисот пятидесяти тысяч до миллиона пяти, – есть уникальные французские рестораны вроде «О делис» или «Мон Гренье», есть псевдостильные коробки вроде «Йеллоуфингерз» и «Л’Экспресс», впрочем, там то и дело перевирают французский синтаксис и выдают названия вроде Le Hot Club. Тем не менее население не то чтобы сплошь быдло в полиэстерных штанах. Это – долина, похожая на то место, где живете вы. Настолько близко к «Американской мечте», насколько может к ней надеяться приблизиться
Я ездил и ездил, но от себя убежать не удалось. И я решил посмотреть кино – любое. Какое именно – плевать.
В Тарзане, на бульваре Вентура, возле большого дерева, под которым, как мне сказали, похоронен Эдгар Райс Бэрроуз, в спальном районе, названном в честь величайшего его творения, есть многозальный кинотеатр, подобный тысячам других, разбросанным в последние десятилетия по американским городам. «Синема I», «Синема II», «Синема III», «Синема IV» называют они себя, эти безоконные и безвоздушные кубы. Это не театры: в театрах просторные фойе и балконы, в театрах хрустальные люстры и служители с фонариками, одетый в безупречный фрак властный администратор, которому можно пожаловаться, когда какой-нибудь громогласный болван у тебя за спиной не желает заткнуться, в театре буфет со свежим попкорном, смазанным настоящим сливочным маслом, а не дешевым суррогатом, не имеющим никакого отношения к коровам. Вот это театры, а не те коробки – будь у них ручки, вполне сошли бы за гробы. В Тарзане имелось здание сразу из шести таких коробок, называлось оно «Фильмы Тарзаны».
Мне было все равно, что я смотрю, главное, чтобы я не видел этого раньше. В каждом зале с экраном показывали две картины. Я выбрал тот, где шли два фильма, о которых я пока не слишком много слышал. Что был за фильм А, уже не помню, но второй фильм, Б, был один из тех, что несколько месяцев уже шли в кино, но я его пропустил.
Он назывался «Омен». Может, вы о нем слышали.
Народу для вечера среды собралось довольно много, и при включенном свете я пошел по единственному пролету искать себе место. «Омен» должен был начаться с минуты на минуту.
Я оглядел публику. С появлением телевизора мне очень разонравилось смотреть фильмы в кинотеатрах. Вокруг разговоры – не о том, что на экране, не случайная острота отпущенная по поводу какой-нибудь глупости в фильме, но просто между собой. Не вполголоса, не шепотом, не сдержанно – просто из понимания, что ты тут не один, – а в полный голос, будто орешь кому-то, кто находится на кухне, чтобы принес еще банку пива. Люди не могут отличить экран в зале кинотеатра от все мерещащегося им телевизора дома. Бормочут что-то, задают друг другу идиотские вопросы – из-за них невозможно смотреть картину. Собрание кретинов, оторванных от сочащейся мерцанием стеклянной сиськи, застрявшие на полдороге между реальным миром и телевизионным ступором: они даже не проснулись до конца, их словно перевезли в другую обстановку, где они вернулись в то же привычное для себя состояние. Я оглядел своих коллег-зрителей – не слишком много отличий от публики, которую встречаешь в кино в субботний вечер.
Вряд ли я буду слишком несправедлив, если охарактеризую их как блестяще средних. Судя по их поведению, по кучкам грязи и пустых контейнеров от фастфуда, которые мне приходилось отбрасывать ногами, чтобы добраться до своего кресла, по липкости моих подошв, прошедших по разлитой сладкой газировке, по нависшим бровям и свинячьим глазкам, по ботинкам, задранным на спинки сидений впереди, по океаническому шуму жующих резинку челюстей – вряд ли я их унижу, если назову подонками, остолопами, дешевками, психами, дебилами с мозгами амебы, кретинами, недоносками, деревенщиной и увальнями. Но этот помоечный запах нечистого дыхания, немытых подмышек, гниющих кожных бактерий и пердежа, смешанный с запахом плохой травы, всегда вызывает у меня головную боль и приводит в самое злобное и надменное состояние духа.
Как бы там ни было, но я уже был тут, фильм должен был начаться с минуты на минуту, и я пытался скрыться от мира (в худшем из возможных мест). Так что я сел рядом с молодым
Опишу их внешность.
Молодая женщина была где-то на пороге своих двадцати. Во рту жевательная резинка. Приземистая. Обыкновенная, как ни посмотри. Просто особа женского пола, держащая за руку молодого человека, сидевшего от меня справа. Более всего в моей памяти ее выделяет то, что она была с ним.
Да. О нем.
Есть такой тип молодых людей не старше двадцати пяти, которых я иногда встречаю на лекциях в колледже. Соматотип вполне узнаваемый. Крупный, мягкий, без прямых линий, очень круглый. Любитель углеводов. Бледный, рыхлый – клецка-переросток. Рот слабый. Вполне бодрый, очень чувствительный. Обычно мне приходилось с ними схлестываться, когда я умалял достижения Барбары Стрейзанд, с которой не раз сталкивался и которую я очень не люблю.
Так что когда я вспоминаю госпожу Стрейзанд и выражаю свое мнение о ней, в аудитории обычно вскакивает одно из этих больших и мягких созданий – в глазах у него слезы – и обвиненяет меня в бунте. «Барбара – гений! Барбара – звезда! Что вы вообще понимаете? Вы ей просто завидуете!!»
И театрально уходит, трясясь от нанесенного ему оскорбления.
(Видит Бог, как я ей завидую. Насколько лучше меня она носит шляпу-колокол и танкетки! Не штреляйте в лебедей.)
Вот рядом со мной и сидел один такой. Был похож на Ленни[149] из стейнбековской повести «О мышах и людях». Может быть, не целиком: чуть менее безумный и чуть более уравновешенный. Большой, мягкий, девицу держит за левую руку.
Хватит о нем. Перейдем к самому моменту.
Этот фильм, «Омен» – хрестоматийный пример того, что мы имеем в виду, когда говорим о бессмысленном насилии. Насилие в этом фильме не оправданно сюжетом и свидетельствует о дурном вкусе создателей. От некоторых сцен желудок подкатывает к горлу, и глаза невольно отводишь в сторону. Не просто балет смерти, какой мы наблюдаем в «Соломенных псах», или «Дикой банде», или «Чужом», или «Бонни и Клайде». Я видел смерть несколько раз крупным планом, но это были нормальные фильмы. А вот «Омен» – совсем другое дело. И наступил следующий момент.
Есть сцена, в которой Дэвиду Уорнеру отрезает голову большой лист стекла. Нас готовят к этой сцене многими способами, и мы уже заранее чувствуем трепет и нарастающее напряжение. Герой Уорнера нервничает и мечется, что, как мы узнали за многие годы существования кино, характерно для персонажей, которые должны погибнуть по сюжету. Хнычущие пассажиры «Посейдона», мальчишка-летчик с едва пробивающейся бородкой, сопровождающий в разведывательном полете Гейбла или Роберта Тэйлора, старший рядовой, встающий в батаанских джунглях и кричащий своему взводу: «Эй, все чисто, снайперов больше нет!» – дззинь! Пуля сквозь череп. Так что нам понятно, что сейчас бедняга Дэвид Уорнер будет умерщвлен каким-нибудь душераздирающим способом.
Группа, куда входит Уорнер, бежит по улицам какого-то вроде бы алжирского города (это было больше пяти лет назад, детали сюжета уже размыты), и режиссер Дикки Доннер показывает нам по очереди вспотевшее, безумное лицо Уорнера… и грузовик, или фургон, или что-то такое с большим листом стекла сверху, выступающим из задней части машины… Уорнер несется… грузовик едет… стекло выглядит зловеще готовым… препятствие на пути грузовика… Уорнер… стекло… Боже мой! Мы знаем, что сейчас случится, потому что перебивки становятся жестче и чаще, музыка делается громче… препятствие останавливает грузовик… колеса грузовика ударяют в него… грузовик резко тормозит… стекло вылетает из пазов и сползает с грузовика… Уорнер видит, как стекло летит на него…
Теперь мы
А так как нас давно тренировали предчувствовать самое болезненное в этой формуле смерти, мы подозреваем, что сейчас ему отрежет голову. Это и есть момент, до которого насилие по крайней мере терпимо, приемлемо, оправданно сюжетом.
Но.
Маленький Дикки Доннер, широко известный и знаменитый режиссер детской телепередачи «Банана-сплитс» и фильма о супергерое, обаятельный Ричард Доннер снимает эту сцену вот как (а вы сидите в кинотеатре и не знаете, что вас ждет).
Перебивки. Стекло скользит в воздухе. На лице Дэвида Уорнера отражается ужас – он видит приближение стекла, глаза вылезают на лоб, рот открыт в животном вопле ужаса. Лица других актеров искажены жутким ожиданием удара. Стекло! Уорнер! Крики! Крупный план стекла, врезающегося Уорнеру в шею. Кровь растекается по поверхности листа. Голова на него наезжает, стекло и тело относит инерцией назад и ударяет о стену. Стекло разлетается. Да, думаем мы, жуть. Ну, зато кончилось.
Черта с два.
Голова катится по стеклу, размазывая кровь болтающимися сухожилиями и выталкивая ее из сонной артерии. На стекле остаются длинные жирные мазки.
Голова соскакивает на булыжники, катится.
Камера следует за головой, скачущей по улице.
Голова закатывается куда-то в угол.
Голова останавливается, в последних брызгах крови приближается камера. Лицо перекошено ужасом, веки все еще дергаются…
И вот тут и наступает самое страшное в этой истории, произошедшей незадолго до рождества 1976 года. Не на экране – в зале.
Эти люди, помилуй их Господь,
А рядом со мной, переплетя пальцы, сидят здоровенный рыхлый американский парень и девушка, и лупят кулаками по его колену. Он: стонет, будто кончает. Она: тихо вскрикивает от удовольствия, будто кончает.
Я как в кресло врос, не шевелюсь, волосы на голове встают дыбом, меня охватывает страх, которого никогда не забыть, я тихо сижу, не в силах поверить тому, что вижу. Что за страшную ненависть ко всему роду человеческому хранят они в себе? Какие черные бассейны эмоций открыли шлюзы, чтобы выдать такую реакцию? Персонаж Дэвида Уорнера – не негодяй, так что их нельзя ни понять, ни простить, объяснив все катарсисом… они аплодируют и свистят так, как будто повержен Враг рода человеческого, или Белый Предатель, или Террорист-Психопат. Нет, они ловят кайф именно от насилия, от длинных, сладострастных крупных планов крови и ужаса.
Вот так Америка «развлекалась».
Оставшуюся часть фильма я не помню. Не уверен, что досидел до конца. Знаю, что не увидел главного фильма, который пришел смотреть. Может, ушел, спотыкаясь, по проходу и в ночь, разлагаясь изнутри под впечатлением от смерти матери, распада моей семьи, одиночества, скорби… и сатанинского ритуала, который только что видел. Но сейчас, через пять лет, я вспоминаю этот момент как точку, в которой дал самую низкую оценку своему биологическому виду. Я не мог даже представлять, как стираю их всех с лица земли – это означало бы присоединиться к их нечестивому предвкушению бессмысленного насилия. А я просто не хотел быть с ними!
Сейчас, через пять лет, я вижу извилистый путь от чудовищного впечатления того вечера к постоянному присутствию всего этого в современных фильмах.
Определение, приписываемое писателю-интервьюеру Мику Гаррису: фильмы, в которых кому-то всаживают нож в брюхо.
Сколько вы их видели? «Хэллоуин», «Техасская резня бензопилой», «Выпускной», «Он знает, что вы одни», «Не отвечай на звонок», «Бритва», «Когда звонит незакомец», «Адский мотель», «Безмолвный крик», «Кровавый пляж», «Мой кровавый Валентин», «Пятница 13-е», «Омен-2», «День матери», «Зомби», «Глаза незнакомца», «Бугимен», «Новогоднее зло», «Маньяк», «Поезд страха», «Твари из бездны» и – да, прошу прощения у тех, кто этот фильм обожает, – «Вой».
Сколько этих фильмов вы досмотрели до конца?
Что важнее: спросите себя, зачем вы ходили на все эти фильмы, если заранее знали, какими извращенными, антигуманными, сексистскими, низменными они обещали быть?
Вы – большой мягкий средний американский парень или девушка? Вы кончаете, когда кому-нибудь острой палкой выбивают глаза? Вы аплодируете, когда отпиливают головы? Вы ахаете от удовольствия, когда человека полосуют опасной бритвой и кровь заливает объектив камеры?
И вы все еще обманываете себя, говоря себе, что вы нормальны?
Кровь-кишки, нож-в-брюхе. Тема новой книги, озаглавленной «Кровь стекает по стенам». Нравится? Класс.
Хотя есть исключения, которые апологеты всегда упоминают, общая масса насилия – тотального, психопатического, внезапного насилия, как единственной причины создания этих фильмов, – направлена против женщин.
Нет, есть, конечно, и мужчины, которых в этих фильмах мочат, но их убивают так, между делом, pro forma[150] – будто их нарочно добавили в сценарий, чтобы отмазаться от критики, подобной вот этой, и чтобы режиссер (обычно соавтор сценария) и продюсер в праведном гневе оправдали резню словами: «Ну черт побери, вы же видите, что парней тоже мочат? Как можно говорить, что мы ненавидим женщин?»
Но это отвлекающий маневр, придуманный потом. Это напоминает то, как Джордж Уоллес рассуждает о гражданских правах, подразумевая, «как держали ниггеров в цепях, так и будем держать». Это на уровне морали и этики тех, кто оправдывает Никсона словами: «Черт побери, все так делают!»
Нет, то насилие, с которым мы имеем дело в стильных фильмах вроде «Бритвы» и «Прокола» Брайана де Пальмы – это организованная атака на женщин.
Их заживо сжигают, изрубают в лапшу, сажают на кол и медленно душат, отрезают руки и ноги бензопилами и отрубают топором, гильотиной и трепальными машинами, а части тела прибивают к доскам, словно они – часть экспозиции на выставке. Обожествление безумия Джека-Потрошителя, нападавшего на жалких проституток в Спиталфилдсе в 1888-м.
Как человека, который раз в жизни ударил женщину и поклялся никогда больше этого не делать, меня воротит от этих фильмов, в которых ненависть и грубость по отношению к женщинам есть главная движущая сила сюжета. Да, я не могу смотреть эти фильмы. Заболеваю физически.
Но они привлекают публику. Все больше и больше зарабатывают каждый сезон. Насыщенная телевизионная реклама тянет вас к ним. Они делают деньги. А деньги порождают деньги, и эти порождения посылают в бой новые орды киноделов с минимальными талантами. Они проникают всюду, и болезнь ширится.
Вам интересно, почему «Моральному большинству»[151] удается достучаться до, в общем-то, разумных американцев? Да потому что это «большинство» обрушивается на гноящиеся язвы вроде потока фильмов в жанре «кровь и кишки» и переходит от частного к общему: моральное разложение, бушующее насилие, гибель общественных ценностей. Согласиться с этими современными пуританами в единственном вопросе (хотя в остальном нормальный человек презирает то, чего они хотят на самом деле) – для всех либералов это означает падение.
Но даже и так отвращение к этим фильмам (к которым либералы бешено снисходительны) – самое здравое из всего, что с этими фильмами связано. Все остальное – от мотивов их создания до их мнимой художественной ценности, буквально сочится извращением.
Естественно, у меня есть теория. Чтобы у меня да не было?
Для меня это не фильмы ужасов или саспенс в первоначальном смысле этих понятий. «Тридцать девять ступеней», «На север через северо-запад» и «Газовый свет» – классика саспенса. «Франкенштейн», «Человек-волк» и «Чужой» – классика фильмов ужасов. Списки эти обширны. «Ребенок Розмари», «Нож в воде», «Отвращение», «Призрак дома на холме», «Невинные» (экранизация «Поворота винта» Генри Джеймса), «Психо», «Птицы», «Доктор Джекилл и мистер Хайд», «Глубокой ночью». Можете дополнить сами, ибо вы сами знаете, какие фильмы вас напугали, заставили ощутить страх и беспомощность, вызвали дрожь ужаса, а не тошноту. От «Белоснежки и семи гномов» до «Заговора “Параллакс”» и «Кэрри». Всегда запоминается сцена, подводящая к насилию. Смерть уже видеть не нужно – вас выжали досуха еще до того, как она случилась.
Какую сцену я считаю по-настоящему страшной? Ну вот эту, например.
Промозглый холод под трупно-серым осенним небом, маленький городишко в Нью-Мексико. То самое невзрачное межсезонье, когда все темнеет. Эпилептический шорох опавших листьев, лежащих на тротуарах. Сумасшедшие звуки, доносящиеся с холмов. Холод. А еще…
Леопард. Сбежавший леопард в городе.
Холодок ползущего ужаса пятнистой смерти в ночи, в городишке Нью-Мексико. Тот густо-красный момент страха маленьких людей, когда мир взрывается черным потоком крови. Низкое горловое рычание из грязного переулка. Холод.
Мать, занятая готовкой, просит дочку сбегать в магазин и принести муки, чтобы испечь отцу хлеб на ужин. Девочке страшно… зверя-то еще не поймали…
Мать настаивает: «До магазина полквартала. Надевай шаль и быстро за мукой, скоро отец придет». Ребенок уходит. Спешит по улицам, прижимая к себе мешок с мукой; улица пустая, заполненная темнотой, чернила давят с неба. Девочка оглядывается, спешит. За спиной во мраке – кашель. Глубокий горловой кашель, совсем нечеловеческий звук.
Глаза девочки расширяются от страха. Она спешит, шаги ускоряются. За ней кто-то мягко крадется. Девочка начинает бежать, камера показывает темноту, слышен звук быстрого движения. Ребенок. Быстрый бег.
Вот и деревянная дверь дома. Но она заперта. Девочка припадает к ней, звук мохнатой смерти спешит за ней вместе с ветром.
Внутри ждет мать, возится на кухне. Слышен крик ребенка снаружи; в голосе – паника, истерика. «Мама, открой, за мной гонится леопард!»
У матери на лице появляется вековое выражение задерганной детьми родительницы. Уперев руки в боки, она оборачивается к двери: «Ты всегда врешь, выдумываешь, сочиняешь, я тебе сколько раз говорила…» – «Мама! Открой дверь!» – «Будешь там стоять, пока не перестанешь врать!»
Мощный удар в дверь. Дерево трескается, выгибается внутрь, сквозь трещину в комнату врываются туманом мучные клубы. Глаза матери становятся огромными, она таращится на дверь. Из-под досок медленно-медленно просачивается густая, темная струйка.
Безумие застилает наши глаза и глаза матери, и мы проваливаемся в яму слепой пустоты…
Выбираемся из нее, чтобы исследовать природу ужаса в этом кино. Страх, который показали нам мастера этого жанра, и страх, который показывают современные фильмы с помощью явных и тошнотворных подробностей, с которыми извращенные убийства становятся все более кровавыми от сцены к сцене. Насмотревшись смертей десятков, мы бросаемся смотреть крупным планом смерти сотен. Ножи – теперь этого мало, старый прием. Бритвы – тоже устарели, с ними покончено. Мясницкие крючья – скучно, это уже штамп. А кто-нибудь уже давил мешок с кровью, называемый человеческим телом, прессом для старых автомобилей? Ага, ага, это нам подойдет. А шредер для бумаги? А доменная печь? А штамповочная машина, а мясорубка, а кухонный комбайн? Что может быть страшнее вот этой последней дряни? Кислота? Крысиный яд? Если пустим их в ход, надо будет показать, как жертва дергается, блюет, вырывает себе глотку, показать ожоги и ленты слюны. Слушайте, а есть что-нибудь такое, чтобы глаза взрывались прямо в орбитах? Можно будет тогда показать красную кашу мозга за пустыми дырами! Вот
Или «Чужбина».
Только что описанная черно-белая сцена, снятая для кинотеатра с малым экраном, с минимумом производственных затрат и с участием неизвестных актеров, наполненная отвлекающими (в том смысле, в каком понимают это слово фокусники) планами и невероятно утонченная, взята из фильма 1943 года почти забытой студии «РКО радио пикчерз» «Человек-леопард» по блестящему триллеру Корнелла Вулрича «Черное алиби» (1942). Я считаю этот фильм потрясающим примером киноужаса в его самом естественном, незапятнанном воплощении и подлинным шедевром Вэла Льютона. Для интересующихся киноужасом имя Вэла Льютона будет знакомым. Хотел бы я быть менее точным, но более элегантным, процитировал бы раннего Дассена или Хичкока.
Я не нахожу равного тому, что Льютон сделал всего лишь в восьми фильмах между 1942 и 1946 годами, с бюджетами такими жалкими и достижениями такими поразительными, с такими скромными притязаниями студии, что они служат чем-то вроде ориентира для всех подвизающихся в этом жанре, будь то Джон Карпентер или Брайан де Пальма.
Рассматривая шедевр Льютона в качестве эталона и сравнивая с ним современную кровавую кинохалтуру, я утверждаю, что последнее – не фильмы ужасов, не саспенс и даже не хоррор. Эти фильмы являются (и это и есть моя теория) наглым и явным ответом реакционеров на феминистское движение в Америке.
Никакие великие истины совершенно точно не представлены в этих фильмах вниманию публики, нет в них и подтекста, который обогащает нас апокрифическим осознанием, нет тонких характеристик, освещающих темные уголки нашей души, нет идеи… разве что такая: всякий, с кем ты встречаешься, – свихнувшийся убийца, который только и ждет момента, когда ты повернешься к нему спиной, и тогда он перережет тебе глотку.
Нет, лично я убедился в одном, даже если вам эту теорию трудно понять: этот бесконечный наплыв фильмов, в которых женщин одну за другой режут самыми мерзкими и отвратительными способами, которые только может придумать больной ум, – это потворство страху большинства мужчин, что женщины «решили их обскакать».
В стране, где Джон Уэйн по-прежнему остается символом того, каким должен быть мужчина, идея сильных женщин, ведущих интеллектуальную и сексуальную жизнь более активную, чем мужчины, предается анафеме. Я предлагаю теорию о том, что мужчины, которые ходят на эти фильмы, радуются мысли о расчлененных и выпотрошенных женщинах. Они так отрываются. В их мерзких головах бьется мысль: «Так этой суке и надо!»
Публика, которая ходит на эти фильмы, которая выстраивается в очереди, часами дожидаясь своей миски смертельного месива, – это социопаты, сами того не сознающие. Кроме этого – и у меня нет способа это доказать, – я думаю, что эти фильмы не служат очищению, катарсису. Они только подогревают кровь потенциального насильника, потенциального угнетателя, потенциального убийцы с ножом.
Редакционная статья «Лос-Анджелес уикли» (номер от 15–21 января 1982), предлагающая клиническое обоснование теории о том, что кровавое кино повышает толерантность мужчин к насилию, направленному на женщин, всего лишь очередное свидетельство в существующем множестве подобных, которые корыстолюбивые киноделы и предсказуемые и ограниченные либералы вроде меня отказываются признавать. Это извращенные мечты, возникшие из темной ямы, которая есть в каждом из нас, это та дрянь, с которой мы боремся, чтобы оставаться достойными людьми.
Я эту тему оставлю. Пока что.
Но теперь я хочу вспомнить, что случилось с теми ответственными людьми, которые пытались что-то с этими фильмами сделать. Это было похоже на военную авантюру, на приключение в стране болванов. Лихорадочно отстреливаясь в жарком воздухе, повисшем над землей, писатели, которые всю свою жизнь сражались против цензуры, пригвоздили себя к позорному столбу, став своими собственными цензорами… это было шикарно!
Это говорит нам больше, чем мы хотим знать, о природе самоослепляющего страха, порождающего моральный вакуум, прикрытый ложной храбростью. И тут я перестаю быть вежливым.
Есть древняя японская поговорка: «Торчащий гвоздь забивают».
Почти сразу после того, как я начал эту статью (в 1981-м), вскоре после того, как я пришел к пониманию того, что безответственная демонстрация в фильмах избыточного насилия есть растущая тенденция, которая позволит трусам из «Морального большинства» наложить на киноиндустрию тяжкие ограничения, я смог на собственной шкуре испытать, как торчащий гвоздь заколачивают люди, изменчивая этика и недостаток личной храбрости которых позволяют им лишь молчать из страха навлечь на себя гнев неразборчивых кинозрителей.
Мое странствие по стране болванов началось с просмотра фильма Брайана де Пальмы «Прокол». Просмотр был заказан Обществом кинолюбителей Гильдии сценаристов для членов организации. Сейчас это Общество является клубом с личным членством; каждый из 1885 членов Гильдии подписан на годовой пакет, включающий сорок два фильма по цене 1,25 долларов за пару. Заказ этих фильмов – довольно сложный процесс, который я опишу позже. Картины из примерно трехсот предлагаемых Гильдии главными студиями выбирает Комитет Общества кинолюбителей, куда входят (среди прочих) критик Артур Найт, Рэй Брэдбери (один из основателей Общества, созданного двадцать два года назад), сценаристы, и учителя Арнольд Пейсер и Уильям Фрог, и моя скромная персона. Подробнее о самом Комитете позже.
Позвольте мне теперь привести письмо, которое я написал в Бюллетень Гильдии сразу после событий, связанных с просмотром «Прокола». В нем изложена история этого непредвиденного осложнения, и оно приведет нас к следующему нашему захватывающему разделу, в котором ваш неустрашимый въедливый зануда выступает против прямых потомков тех, кто стоял и смотрел, как Дрейфуса отправляют на Чертов остров. Ох, как же я люблю драматизировать такие стычки!
Извинения обществу кинолюбителей
Как ни непривычно мне публично извиняться за свое порой неправильное поведение, я должен предложить такое извинение большинству присутствовавших на просмотре фильма «Прокол» в Обществе кинолюбителей в 2:00 в субботу 1 августа.
То поведение, которое я презираю в буйных аудиториях, которое поносил и оскорблял неоднократно на этих страницах и в нашем театре… именно в таком поведении я и повинен.
Отсмотрев три четверти фильма Брайана де Пальмы я, даже сам того не осознавая, подскочил, начал кричать в полный голос и демонстративно вышел из кинотеатра. Это достойно порицания, и мне искренне стыдно. То, что я совершенно не осознавал, что делаю, что мною овладело отвращение к грубому обращению с женщинами в этом фильме, меня не оправдывает. Это была примитивная реакция, и я совершенно потерял самоконтроль. И только когда я приехал домой, все еще дрожа от гнева и отвращения, моя подруга Джейн смогла мне рассказать, что именно я выкрикивал.
Я своих слов не помню, но Джейн говорит мне, что кричал я следующее: «Господи Иисусе! Это же очередной мерзкий фильм де Пальмы… надо было заранее понять!» (В этот момент я выскочил в проход.) «Он же псих, он же извращенец!» (Здесь публика начала смеяться.) «Дальше только вспоротые животы и уроки анатомии!» (В этот момент я уже выбегал из дверей.)
Дон Сигал (писатель, не режиссер) догнал меня снаружи и выразил понятную досаду по поводу моего поведения, а также сделал мне следующий выговор:
– Если вам не нравятся эти фильмы, то выходите из нашего Общества.
Я ему ответил в слепой ярости:
– Ага, «выходите из Общества»! Да я же один из тех, кто эти чертовы фильмы выбирает!
Последовав моему примеру, за мной вышли Джон Консидайн с сопровождавшей его дамой и еще некоторые. Мне говорили, что из нескольких тысяч зрителей с сеансов ушли всего шестнадцать. Пожалуй, это меня расстраивает почти так же, как мои неконтролируемые действия.
Мое отвращение к «Проколу» во многом родилось из омерзения к предыдущему проявлению женоненавистничества де Пальмы – фильму «Бритва», который мы тоже смотрели в Обществе кинолюбителей, а еще – из растущего осознания, что эти фильмы – просто чуть более элегантно состряпанные примеры жанра, который стал известен как «кровь и кишки».
Пока шел «Прокол», ком у меня в горле все набухал под давлением колонки о феномене кровавых фильмов, которую я написал всего за несколько дней до того.
Как член Комитета Общества кинолюбителей (надеюсь, что ответственный член), я поставил вопрос об этих фильмах перед моими коллегами по Комитету. У меня такое чувство, что мы должны пересмотреть критерии отбора фильмов для демонстрации членам Общества. Я решительно против цензуры в любом ее виде. Тем не менее фильмы для Общества мы все же выбираем – выбираем из доступных нам, руководствуясь датами показа и другими ограничениями, накладываемыми на нас студиями, и как мы отказываемся от показа фильма, заранее зная, что он дрянь, так в рамках того же процесса выбора мы вполне можем поставить вопрос о желательности или нежелательности показа фильмов, взывающих к наименее благородным инстинктам публики.
Казалось бы, основная цель Общества – предлагать своим членам такие фильмы, которые были бы полезны людям нашего ремесла. Даже фильмы о беспробудном пьянстве могут служить этой цели, пусть и в качестве предупреждения. Но если мы отказываемся от показа фильмов, о которых точно знаем, что они провальные… точно так же, думается мне, должны мы проявлять сдержанность и в показе фильмов, создатели которых сознательно и бессмысленно унижают человеческий дух. Если члены Общества пожелают пойти в коммерческий кинотеатр и заплатить за просмотр фильмов подобного рода из собственного кармана, флаг им в руки. А мы должны придерживаться более высоких стандартов.
Как профессионал, серьезно и ответственно работающий над написанием сценариев, я считаю, настало время более пристально изучить природу дешевок-хищников, рыскающих в нашей профессии, из-за которых мы вынуждены выдерживать атаки со стороны Новых Пуритан, психов из «Морального большинства» и самозваных охранителей, желающих предварительной цензуры того, что мы пишем.
И каждый раз, когда в таких фильмах очередной женщине втыкают в глаз пестик для колки льда, оказываемся запятнанными мы все.
Первая часть этой статьи о фильмах в жанре «кровь и кишки» была опубликована. Потом наступила суббота, когда мой внутренний голос потребовал от меня что-то с этими фильмами делать, а не только писать о них, находясь на безопасном расстоянии. Настал тот момент, когда надо было делать дело, а не молоть языком. Я тогда хлопнул дверью на сеансе Общества кинолюбителей, на котором крутили этот мерзкий «Прокол» де Пальмы. Вылетел с воплем, совершенно потеряв самообладание, и тут до меня дошло, что я, черт возьми, был одним из членов Комитета, заказавшего этот проклятый фильм… даже его не видя. Повторение ошибки, которую наш Комитет – Рэй Брэдбери, Артур Найт, Аллен Ривкин, Уильям Фрог, Арнольд Пейсер и я – совершили, когда заказали предыдущее упражнение де Пальмы в резне женщин, «Бритву».
Дальше случилось вот что – и все сразу. Я написал письмо в Бюллетень Гильдии, извиняясь за сорванный показ, оправдываясь внезапным сумасшествием. Потом я попросил собрать специальное заседание Комитета Общества кинолюбителей и обсудить нашу ответственность за показ фильмов, в которых зрителю демонстрируется лишь кровь да мясо. Не в самом насилии дело, речь идет об избыточной, тошнотворной, сдобренной спецэффектами резне. Вот что я сказал другим членам Комитета: после двенадцати лет, в течение которых я выбирал фильмы вместе с ними, я занял определенную моральную позицию, только для себя. Если мы будем продолжать заказывать подобное и дальше, мне придется слинять. К моему удовольствию, в этом все согласились со мной, и было единогласно решено, что мы будем более осознанно подходить к заказу фильмов для Общества. Это воскресило мою веру в род человеческий.
Нам так хорошо стало оттого, что мы встали на сторону жизни в борьбе против смерти, что критик Артур Найт описал все вышесказанное в своей колонке «Найт в кино[152]» в «Голливуд репортер» от 21 августа 1981 года. Первые отклики были благоприятные. Десятки людей звонили и говорили и писали что-нибудь вроде «Молодцы!» На радио «Кей-эн-экс» 31 августа Джордж Николо, вице-президент и генеральный менеджер филиала «Си-би-эс» здесь в Лос-Анджелесе, представил передовую статью, в которой отметил, что в своих действиях Комитет «руководствовался личным примером», и назвал эти наши действия актом избирательности, но не цензуры.
22-го Рип Ренс на странице 12 «Геральд экзаминер» поместил небольшую заметку о действиях Комитета, и где-то через день новость подхватило агентство АП. Нам всем стало страшно.
Потом за тему взялся штатный сотрудник «Таймс» и 2 сентября написал статью «Обрезатели фильмов», достаточно бестолковую и запутанную, не содержащую объяснений, как работает Комитет Общества кинолюбителей, и подразумевающую, что Брэдбери, Найт, Эллисон, Пейсер и Фрог назначили себя цензорами. Ну а как же. Поверьте в это, и я вам дешево продам несколько шикарных стейков из птеродактиля, они тут у меня завалялись. На случай, если никто не помнит: самая знаменитая вещь Брэдбери – «451 градус по Фаренгейту», одна из самых мощных художественных книг в истории книгопечатания, направленная против цензуры. А человек, который пишет нечто подобное тому, что пишу я, должен быть полным идиотом, чтобы хотеть посягнуть на Первую поправку. И тем не менее, не успел еще закончиться день, как дерьмо хлынуло потоком. Вот типичная выдержка из статьи в «Таймс»:
Это было далеко не все. Хамские звонки, угрозы, едкие замечания от посетителей на сеансе на следующей неделе (это были «Волки» – фильм со сценами насилия, который мы заказали без всяких угрызений совести, потому что это хорошее кино не о том, как смаковать кровопролитие), и еще один инцидент, который для меня был самым веселым.
Подходя к кинотеатру Гильдии в следующий уик-енд, я увидел человека с планшетом, который предлагал прохожим подписать петицию. Я подошел, надеясь, что это петиция за отставку Джеймса Уатта, а оказалось – против цензуры.
– Это здорово, – сказал я. – Дайте-ка подписать.
Человек протянул мне планшет и ручку, и я прямо на этой странице написал свою фамилию печатными буквами и свой адрес. Он улыбнулся, сказал «спасибо», посмотрел на лист, увидел мою фамилию – и уставился на меня безумными глазами.
– Но это же против вас петиция!
Я ухмыльнулся ему в лицо и ответил:
– Да нет, дружище. Она против цензуры, и я ее поддерживаю на все сто процентов, что ты наверняка знал бы, не будь ты такой тупоголовый. – Он стал было выдирать страницу, и я ему сказал: – Ай-ай-ай, да что ж ты делаешь? Петиция же станет недействительной с вырванным листом!
И я пошел смотреть кино.
Но только после заседания совета директоров Гильдии и голосования по вопросу доверия Комитету давление ослабло. В бюллетень Гильдии (редактором которого по иронии судьбы был тот самый Аллен Ривкин, что заседал в Комитете) приходили письма, и каждое, насколько бы оно ни было не по теме или бессмысленно, аккуратно публиковалось. Пожалуй, у нас просто до сих пор нет вот этой самой цензурной системы.
Да, теперь мы выходим на финишную прямую.
Почему, спросите вы, руководствуясь здравым смыслом, почему действия Комитета – не типичный случай цензуры? И что это все, черт побери, значит? Это же буря в стакане воды!
Ну вот, смотрите: Общество кинолюбителей – прежде всего частная группа, открытая только для членов Гильдии сценаристов США и их семей. Четыре или пять раз в год Комитет собирается и, следуя чрезвычайно сложным правилам, выбирает сорок два фильма. Это открытые слоты, которые у нас есть. Сорок два. Мы должны выбрать сорок два фильма из примерно трехсот доступных. Большинство иностранных фильмов мы получить не можем, потому что их контролирует сеть кинотеатров «Леммле», руководство которых считает – вполне верно, я полагаю, – что публика артхаусных фильмов и без того немногочисленна, так зачем лишаться пары тысяч потенциальных зрителей, готовых заплатить, бесплатно выделяя фильмы Обществу кинолюбителей? Значит, здесь мы ограничены. Дальше возникает проблема, связанная с датами сеансов. Мы не можем показывать фильмы перед их выходом на экран, а заказывать их для показа мы можем примерно лишь через месяц примерно после их выхода. А так как мы должны делать заказ заранее, выходит, что выбираем мы фильмы, еще не прошедшие окончательного редактирования к моменту наших заседаний.
Мы работаем вполуслепую. Но благодаря усилиям Комитета у нас есть доступ к черновым вариантам, еще снимающимся фильмам, студийным сплетням. Так что мы избежали фильма «Почтальон всегда звонит дважды» – хотя, казалось, все говорило за него в предрелизной шумихе: добросовестный ремейк классического романа Джеймса М. Кейна, превосходный режиссер, лучшие звезды, лихо закрученный сценарий, – потому что просочились сведения, что фильм провальный, и вместо него выбрали другой, не так настойчиво продаваемый заранее, потому что Найт видел отрывки из него и решил, что это будет музыкальная комедия. Этим фильмом стал «Артур».
Мы действуем интуитивно, опираясь на свои источники в кинопромышленности. Так и назначают членов Комитета.
Работать в Комитете может каждый член Гильдии, но за исключением тех, кто уже работает там годами, почти все «призывники», с нами заседающие, доступа к фильмам не имеют, уговаривать студии поделиться с нами своим драгоценным продуктом не умеют и долгих часов кропотливой работы и телефонных разговоров не любят. Так что Комитет по фильмам работает так же, как редакционный совет клуба «Книга месяца».
Этому совету предлагается несколько тысяч книг в год на выбор. Члены совета подбирают пару сотен. И неужели они – цензоры, раз решают, какую книгу предлагать, а какую нет? Нет, не цензоры – они делают сознательный выбор. Так и Комитет поступал в течение двадцати двух лет.
А теперь про пустоголовых. Двадцать два года те, кто стал называть нас цензорами, ходили в кинотеатр Гильдии, и их всегда ждал какой-то фильм. Интересно, как, они думали, он туда попал? Аист принес? Санта-Клаус? Они никогда не думали, почему в данную конкретную субботу они смотрят «Тэсс», а не, скажем, «Маньяка» или «Дебби покоряет Даллас»?
Они вообще задумываются, как заказанный за четыре месяца до того фильм попадает в назначенное время в аппаратную?
Все это на самом деле не важно. Система, используемая Обществом кинолюбителей, является, как показали годы проб и болезненных ошибок, единственной, которая может гарантировать устойчивый поток приличных фильмов для членов Гильдии. Но не об этом речь. Здесь важны вопрос о предполагаемой цензуре и реакция недостаточно информированных, но в прочих вопросах разумных и неравнодушных людей на необоснованное
Мне кажется, что пустоголовые в этом вопросе не только невежественны, но и трусливы. Если им и вправду не наплевать, что кто-то диктует им, что они могут смотреть, а что нет, какого черта они не выйдут к дверям Ассоциации кинокомпаний на пикет против кодекса, согласно которому фильмам присваиваются те или иные рейтинги? Какого черта не выступают они против таких фигур, как Уайлдмон и его религиозные фанаты или Фоллуэл с его Дебильным большинством? Трусы – они признают правила, насаждаемые телевизионными компаниями, которые кастрируют все, что пишется для экрана телевизора. Трусы, потому что позволяют запрещать фильмы и книги по всей стране и никогда не предложат своей помощи, чтобы прекратить подобный грабеж. Трусы – потому что из страха перед угрозами «Морального большинства» они отказываются от обязанности вести себя нравственно и этично, боясь показаться врагами.
Мой большой «Словарь английского языка» издательства «Рэндом Хаус» сообщает, что цензор – это «любое лицо, осуществляющее надзор за поведением или нравственностью других лиц». Иными словами, это означает не давать кому-то видеть или делать что-то, что этот кто-то хочет увидеть или сделать. Но если фильмы, которые Комитет решил не отбирать для показа – не забываем, что из трехсот с лишним каждый год можно показать только сорок два, – доступны для публики в паре сотен кинотеатров по всему Лос-Анджелесу… так где же тут, черт возьми, цензура?
Кажется, простая логика. Настолько простая, что становится очевидной, если потратить время на обдумывание вопроса, а не просто полагаться на слова кого-то, кто сболтнул невесть что и при этом «попросил не называть своего имени».
Но заварушка уже началась. Люди, которые почти всю свою сознательную жизнь сражались с цензурой, которые решили проявить ответственность, которые пытались сказать, что есть фильмы получше, чем эти темные и мерзкие фильмы из склепа, подверглись атаке вопящей стаи пустоголовых. Будучи злобной скотиной, я предложил Комитету дать пустоголовым то, чего они хотят. Не заказывать «Женщину французского лейтенанта» и «Без злого умысла», а крутить две недели подряд ленты в жанре «кровь и кишки». «Пятница тринадцатое», часть вторая (ударом копья протыкают со спины женщину, мужчину, которого она в этот момент трахает и еще одного, который прячется под кроватью), «Вечерняя школа» (отрезанные головы в умывальниках, аквариумах, унитазах и в суповой кастрюле ресторана), «Не заходи в дом» (женщин приковывают к стене, а затем сжигают огнеметом), «Хэллоуин», часть вторая (дети кусают яблоко, набитое бритвенными лезвиями), и «Маньяк» (мужчина убивает женщину ножом, снимает с нее скальп, надевает скальп на манекен и предается любви с манекеном).
Видит бог, не понимаю, почему Комитет отнесся к этому предложению с ужасом и отвращением. Просто не понимаю. Понять не могу, почему Рэя Брэдбери и мягчайшего Арнольда Пейсера чуть не стошнило. Ума не приложу, отчего позеленели Артур Найт и Билл Фрог. Навсегда останется загадкой, почему Ривкин отозвал свое приглашение на ужин.
Какая их муха укусила?
Они что, цензоры?
Жертва мести
Уильям Слейзник произносил свою фамилию как
Он спроектировал и построил новую ванную для гостей в доме Фреда Толливера. Толливеру было чуть за шестьдесят, он только что вышел на пенсию после долгой бурной жизни студийного музыканта и имел глупость поверить, что пятнадцать тысяч годовой ренты обеспечат ему комфорт. Слейзник наплевал на все исходные спецификации, подсунул самые дешевые материалы вместо полагавшихся по правилам, положил дешевые японские трубы вместо никелированных или пластиковых, стены штукатурить не стал, а закрыл гипсокартоном, оставив грубые швы. Чтобы не платить профсоюзные расценки, каждый день возил на рассвете нелегалов из Тихуаны, – в общем, не работа это была, а образец халтуры. И это была его первая ошибка.
За этот ужас Слейзник приписал к счету Фреда Толливера лишних девять тысяч долларов.
Это была его вторая ошибка.
Фред Толливер позвонил Уильяму Слейзнику. Он говорил очень мягко, чуть ли не извиняясь, он вообще был человеком деликатным, никак не подверженным вспыльчивости и не умеющим выражать гнев. Он вежливо попросил Слейзника вернуться и все исправить. Уильям Слейзник рассмеялся и ответил, что контракт выполнен от и до и он, Слейзник, даже пальцем не шевельнет. Это была его третья ошибка.
Формально Слейзник сказал правду. Инспекторов подмазали, и они подписали акты – по строительным кодексам все законно. К Слейзнику было не придраться – с юридической точки зрения. С этической – другое дело, но его даже угрозы отзыва лицензии не волновали.
В общем, Фред Толливер остался с этой жуткой ванной, со всеми ее протечками, расходящимися уже швами стен, пузырями на виниловом полу от утечек горячей воды и трубами, ревущими, когда открывали краны – это если их вообще удавалось открыть.
Фред Толливер просил устранить дефекты. Не один раз просил.
Через какое-то время жена Слейзника Белла, подрабатывавшая у мужа секретаршей – можно же пару баксов сэкономить вместо того, чтобы нанимать профессионалку! – перестала соединять с ним. Фред Толливер вежливо и мягко ей сказал:
– Пожалуйста, передайте мистеру Сляйзнику, – он произнес фамилию так, как произносил ее сам Слейзник, – что я очень недоволен. Будьте добры сказать ему, что я так просто это дело не оставлю. Он поступил со мной ужасно. Это несправедливо и нечестно.
Белла жевала резинку и разглядывала свои ногти. Все это она уже слышала, потому что была замужем за Слейзником уже одиннадцать лет, все эти претензии, и каждую не один раз.
– Послушайте, мистер Толливан, что вы от меня-то хотите? Мое дело маленькое, я тут только работаю. Могу ему сказать, что вы опять звонили.
– Но вы же его жена! Вы же видите, что он меня ограбил!
– А вот это, мистер Толливан, я слушать не обязана!
Тон ее был небрежный, крайне развязный, нетерпеливый, грубый, отталкивающий, будто он какой-то чудак, псих, будто вздумал требовать невесть чего, а не вежливо просит положенного. Этот тон подействовал на него, как бандерилья на уже взбешенного быка.
– Это нечестно!
– Да скажу я ему, скажу. Все, вешаю трубку.
– Я с вами поквитаюсь! Вот увидите! Должна же быть справедли…
Она с силой бросила трубку, раздраженно щелкнула резинкой, уставившись в потолок. Будут тут еще всякие ее доставать!
Передавать мужу слова Толливера она даже не подумала.
И вот это была самая большая ошибка из всех.
Танцуют электроны. Поют эмоции. Четыре миллиарда голосов, гудящих как потревоженный улей. Эмоциональный гештальт. Копится заряд, расползается, ищет слабое место, острие, точку разряда. Почему здесь, а не там? Случайность, неоднородность заряда, тончайшая трещинка в материале. Вы, я, он, она. Каждый, любой, случайностью выбранный человек, рожденный от женщины, чья ярость оказалась настолько мощна.
Каждый – Фред Толливер. Слияние неведомого.
Он подъехал к колонке с бензином высшего качества и заглушил мотор, дав ему секунду поработать вхолостую. Сотрудник заглянул в окно, и Слейзник, улыбнувшись с трубкой во рту, бросил ему:
– Привет, Джин. «Экстра», полный бак.
– Простите, мистер Слейзник. – У Джина почему-то был грустный вид. – Не могу я вас обслужить.
– Какого черта? Топливо кончилось?
– Нет, сэр. У нас баки под завязку заполнены. Но все равно вам ни капли не могу продать.
– Фред Толливер не хочет этого.
Слейзник уставился на собеседника непонимающим взглядом. Ослышался, что ли? Он уже одиннадцать лет на этой станции заправляется. И откуда они вообще знают этого урода Толливера…
– Джин, не строй из себя кретина. Заправляй, к чертовой матери, бак!
– Простите, сэр. Бензина для вас не будет.
– Да кто тебе этот Толливер? Неужели родственник?
– Никто, сэр. Никогда его не видел. Возникни он здесь сейчас, я его и не узнал бы.
– Так какого… какого черта… Да я… да я…
Но Слейзник не нашел слов, чтобы заставить Джина залить хоть литр бензина в «Роллс-Ройс».
Ни один сотрудник оставшихся шести заправок на той же дороге не соглщасился обслужить его. Хотя бензин кончился за милю до офиса, Слейзник кое-как смог подъехать к тротуару, но не совсем. Бак пересох посреди бульвара Вентура, и Слейзник уже собирался было припарковаться, но вдруг движение на дороге, еще свободное пару минут назад, стало таким интенсивным, что машины выстроились бампер к бамперу. Слейзник завертел головой, пораженный количеством автомобилей, но выбраться из этой гущи не мог, да и незачем было: как ни странно, в этом совсем не деловом районе впервые на его памяти свободных мест у тротуара
Ругаясь в голос, он переключил передачу на нейтральную, опустил стекло, чтобы держать руль, находясь снаружи, и вылез из замолкшей машины. Хлопнул дверцей, проклиная Фреда Толливера, и шагнул от машины в сторону. Послышался мерзкий треск раздираемой ткани. Пятисотдолларовый кашемировый пиджак зажало замком.
Здоровенный лоскут мягкой, как взгляд лани, материи, переливающейся от бежевого цвета до цвета опавших листьев, – лоскут материи самого любимого, сшитого на заказ в Париже пиджака, – повис, зажатый дверцей, как кусок мяса на крюке скотобойни. Слейзник невольно всхлипнул от боли утраты.
– Да что же это
Это был не вопрос, это было проклятие. Ответа не последовало, да он и не требовался, но зато послышался отдаленный раскат грома с той стороны долины Сан-Фернандо. Лос-Анджелес сжимала тисками двухлетняя засуха, однако теперь над Сан-Бернардинос зловеще нависали угольно-серые облака.
Слейзник наклонился к окну и попытался повернуть руль в сторону тротуара, но с выключенным двигателем не работал и гидроусилитель, а потому руль едва поддавался. Слейзник давил, напрягался… и вдруг – щелк! – что-то треснуло в паху. Неимоверная боль пронзила обе ноги, Слейзник согнулся пополам, ухватившись за больное место. В глазах вспыхнули огненные шары. От невыносимой боли он неуклюже закружился на месте, переступая с ноги на ногу мелкими шажками, издавая стоны, испытывая смертную муку. Он прислонился к машине, и боль начала стихать, но что-то внутри него точно порвалось. Через несколько минут он уже смог немного разогнуться. Рубашка намокла от пота, дезодорант выветрился. Машины виляли вокруг его «Роллс-Ройса», неустанно гудя; водители объезжали его, осыпая проклятиями. Надо было убрать машину с середины улицы.
Все еще держась одной рукой за пах, в разорванном пиджаке, благоухая потом, Уильям Слейзник налег плечом на машину, схватился за руль и снова напрягся. Переднее колесо медленно повернулось. Он встал поудобнее, хотя в паху пульсировала мучительная боль, налег плечом на окно и снова попытался сдвинуть эту махину. Слейзник впервые с завистью подумал о легких спортивных машинах. «Роллс-Ройс» подался вперед на долю дюйма и откатился назад.
Глаза заливало потом и жгло. Слейзник пыхтел и изо всех сил, насколько позволяла боль, толкал. Машина не поддавалась.
Слейзник оставил попытки. Ему была нужна помощь.
Помощь!
Машины летели на него с ревом и сворачивали в последний момент, как матадор, выполняющий веронику[154]. А некоторые водители даже прибавляли скорость, и казалось, будто они возвышаются над рулем, бешено скаля зубы, готовые уничтожить его. Несколько машин чуть его не задели, он едва успел отскочить в сторону. Один «датсун» пролетел так близко, что боковым зеркалом пропахал глубокую борозду на правом борту «Роллс-Ройсаа». Слейзник ругался, жестикулировал, умолял – но никто не остановился. Только одна толстуха высунулась из окна, пока муж за рулем давил на газ, и крикнула что-то злобное – расслышать можно было только слово «Толливер»
В конце концов он просто бросил машину посреди улицы с открытым, словно рот голодного птенца, капотом.
Слейзник направился к себе в офис, решив позвонить в Автомобильный клуб, пусть отбуксируют машину на заправку. У него не было ни времени, ни сил идти на заправку, брать канистру с бензином и возвращаться заправлять бак. А пока он шел эту милю до офиса, успел подумать, была ли бы у него возможность купить канистру бензина.
В офисе никого не было. Узнал Слейзник об этом не сразу, потому что никак не мог зайти в лифт. Он стоял то тут, то там, ожидая, чтобы спустилась кабина, но все они останавливались на втором этаже. Лифт приходил, только когда появлялись другие пассажиры, а Слейзник всегда оказывался не перед теми дверями. Он бы проскользнул в лифт, пока входили остальные, но не успевал он выставить руку, чтобы двери не закрывалась, как они, казалось, ускорялись, будто направленные чьим-то недобрым разумом. Так продолжалось минут десять, пока не стало очевидно, что происходит что-то ужасное, жуткое, необъяснимое и неправильное.
Пришлось идти по лестнице.
(На лестнице он поскользнулся и ободрал колено – какая-то щель в ступеньке поймала правый каблук и оторвала его от туфли.)
Хромая, как инвалид, в повисших лохмотьях, зажимая рукой пах, с пятнами крови, проступающими сквозь штанину, он добрался до одиннадцатого этажа и попытался открыть дверь. Она, конечно, впервые за тридцать пять лет существования здания была заперта.
Он прождал пятнадцать минут, прежде чем дверь вдруг отворилась и из нее вылетела секретарша с пачкой бумаг, с которых нужно было снять копии этажом выше. Слейзник едва успел поймать дверь, возвращаемую доводчиком, и поспешил, прихрамывая, по одиннадцатому этажу. Как человек, узревший оазис после бесконечной пустыни, он устремился к офисам строительной корпорации «Слейзник».
Там никого не было.
Заперто тоже не было. Все было брошено на милость воров, если бы таковым вздумалось ограбить помещение. Не было девицы на ресепшене, не было сметчиков и не было даже Беллы, его жены, принимавшей звонки, когда не хотелось нанимать профессионалку.
Но она оставила записку:
Слейзник сел. У него начиналась, как он понял, мигрень, хотя никогда в жизни мигреней у него не было. Хорошенькое положение!
Слейзник не был глупцом. Ему были продемонстрированы более чем убедительные доказательства того, что страну окутывает какая-то злобная и явно антислейзниковская сила. Она восстала, чтобы уничтожить его… Да, в общем, уже почти уничтожила, превратив упорядоченную и отлично устроенную жизнь в мерзкую вонючую кучу собачьего дерьма.
Эта сила называлась Толливер.
Фред Толливер! Но как? Кто вообще способен на такое? И как он это сделал?
Ни на один вопрос не было ответов, и даже сформулировать их толком не удавалось. Было ясно, что происходит какое-то безумие. Никто из тех, кого он знал или не знал – ни Джин на заправке, ни те люди в автомобилях, ни Белла, ни его работники, ни, конечно же, дверца машины или лифты здания – не имели о Толливере никакого понятия! Возможно, Белла знала, но что у них может быть общего, черт побери?
Ладно, может, с Беллой не все так просто. Она не забыла тот невинный эпизод с лаборанточкой из Маунт-Синая. Так что? Это не причина ломать отлично налаженную жизнь.
Слейзник хлопнул ладонью по столу, слегка промахнулся, попал по краю и загнал в ладонь здоровенную занозу, рассыпав при этом стопку телеграмм.
Вздрагивая от боли, он стал высасывать занозу, пока она не вышла. Промокнул одним из конвертов кровь с руки.
Телеграммы?
Он открыл первую. «Бэнк оф Америка», Беверли-Хиллз, отделение 213, имел удовольствие сообщить, что отзывает выданные ему ссуды. Все пять. Открыл вторую. Его брокер, «Ширсон Хейден Стоун инк.», с невероятной радостью извещает его, что все шестнадцать пакетов акций, на которых он играл, спекулируя на разнице курсов, само собой, обвалились и выпали из списка главных акций, и если он, Слейзник, не явится сегодня до полудня с семьюдесятью семью тысячами долларов, его портфель будет ликвидирован. Стенные часы показывали без четверти одиннадцать. (А они случайно не остановились каким-то необъяснимым образом?)
Он открыл третью телеграмму. Оказывается, он не справился с ЭСТ-тренингом[155], и сам Вернер Эрхард известил его об этом телеграммой, добавив (в излишне злорадном, по мнению Слейзника, тоне), что у Слейзника «нет таких черт характера, которые стоило бы развивать». Открыл четвертую. Из Маунт-Синая сообщали, что реакция Вассермана положительна. Пятую. Налоговая служба в полном экстазе извещала его о начале проверки его доходов за последние пять лет, а также о том, что ищет в налоговых законах зацепку, чтобы проверить еще более ранние данные, желательно от начала бронзового века.
Были и другие телеграммы, штук шесть или больше, он не стал их открывать. Не хотел узнавать, кто именно умер, или прочесть, что израильские спецслужбы выяснили, что под именем Слейзника скрывается Бруно Крутцмайер по кличке «Мясник», бывший надзиратель в Маутхаузене, лично ответственный за убийство трех тысяч цыган, тред-юнионистов, евреев, большевиков и веймарских демократов, или что Национальная геодезическая служба США в полном восторге от возможности известить его, что почва в той точке, где он сейчас находится, с минуты на минуту просядет и Слейзник рухнет в толщу магмы, прямиком в цент Земли и, – кстати! – его страхование жизни аннулировано.
Пусть себе лежат.
А часы на стене действительно совсем остановились.
Потому что электричество отключили.
Телефон не звонил. Слейзник снял трубку – ну, конечно. Как и часы, телефон был мертв.
Такого просто
Он сидел и смотрел в темноту, лелея кровожадные мысли об этом гаде Фреде Толливере.
Где-то над головой грохнул «боинг», и массивное зеркальное стекло окна треснуло, ударилось об пол и разлетелось у ног Слейзника миллионом осколков.
Понятия не имея об эмоциональном резонансе, Фред Толливер сидел у себя дома, обхватив голову руками, невероятно несчастный, ничего не ощущавший, кроме боли и ярости. Виолончель лежала рядом с ним на полу. Он сегодня попытался играть, но все мысли были об этом страшном человеке, Слейзнике, и той мерзкой ванной, где подтекала вода, и жуткой боли в животе от чувства бессильной ненависти.
Электроны резонируют, эмоции тоже. Говоря о «проклятых местах», мы подразумеваем те точки, в которых накапливаются мощные эмоциональные силы. Кто хоть раз побывал в тюрьме, где царствуют ненависть, лишения, клаустрофобия и жестокость, пропитывающие каждый камень, тот в этом не сомневается. Это ощущается. Эмоции резонируют в предвыборной борьбе, на футбольном стадионе, в группе психотерапии, на рок-концерте, на линчевании.
В мире четыре миллиарда человек. Он стал таким сложным, этот мир, и ему совершенно безразличны системы и жестокость личностей, порождаемая поддержанием этих систем. Просто жить – значит ежедневно бороться с обстоятельствами. Танцуют электроны, поют эмоции, четыре миллиарда гудят, как потревоженный улей. Нарастает заряд, растет поверхностное натяжение, достигается предел прочности, заряд ищет выхода, ищет фокус – слабое звено, линию разлома, самый неустойчивый элемент, ЛюбогоТолливера, КаждогоТолливера.
Как удар молнии, чем сильнее заряд бьет Толливера, тем сильнее он хочет сбежать. Сила четырех миллиардов ведет электроны в их бешеном танце от участка с наивысшей концентрацией туда, где их совсем мало. Страдание как электродвижущая сила. Фрустрация как электрический потенциал. Электроны преодолевают изоляционный барьер любви, и дружбы, и доброты, и человечности – и энергия вырывается на свободу.
Как разряд молнии, сила ищет и находит фокус, пробивает изолятор и вырывается на свободу.
Знает ли громоотвод, что сбрасывает опасный электрический заряд? Чувствует ли лейденская банка? Разве не продолжает мирно спать вольтов столб, когда сбрасывает ток? Знает ли фокус, что в нем разряжается злоба и досада четырех миллиардов?
Фред Толливер сидел, погруженный в несчастье, забыв о виолончели. Боль обмана, боль бессилия против несправедливости грызли его внутренности. Безмолвный крик его был в этот момент громче всего во всей Вселенной. Случайность. Это мог быть кто угодно – или, как сказал Честертон: «Совпадения – каламбуры Провидения».
Зазвонил телефон – он не шевельнулся, чтобы поднять трубку. Телефон прозвонил еще раз – Толливер не двинулся. Живот крутило и жгло, отчаяние в душе было как выжженная земля.
Он был – старик, давно на пенсии и почти без сил. Он думал раньше, что средств на скромную жизнь хватит. Оказалось, что хватает лишь совсем впритык. А три года назад начались боли в коленях, и, хотя они последние полтора года не беспокоили его, он помнил, что часто падал, внезапно и неуклюже: ноги вдруг затекали так, будто он весь день сидел по-турецки. Толливер боялся слишком много думать об этой боли, будто она от этого может вернуться.
Но на самом деле он не верил, что если о чем-то думать, то оно действительно случится. От простых раздумий вещи в реальном мире не меняются.
Фред Толливер не знал о танце эмоций, о резонансе электронов. Не знал о шестидесятидвухлетнем громоотводе, через который проходят ужас и фрустрация четырех миллиардов человек, безмолвно плачущих, как плакал Фред Толливер. Потому что помощь не пришла и не придет.
Телефон продолжал звонить. Толливер не думал о боли в коленях, тревожившей его полтора года назад. Не думал, потому что не хотел, чтобы она вернулась. Она сейчас лишь едва пульсировала и пусть не будет сильнее. Он не хотел снова уколов иголок и булавок. Ему были нужны его деньги. Ему было нужно, чтобы перестала журчать вода под полом новой ванной.
Он снял трубку – телефон стал звонить слишком уж часто.
– Да?
– Мистер Толливер? Это вы?
– Да, я Фред Толливер. С кем я говорю?
– Ивлин Хенд. Вы мне не звоните по поводу моей скрипки, а она мне будет нужна в конце следующей недели…
Он совсем забыл. Из-за всех этих бед со Слейзником он совсем забыл про Ивлин Хенд и ее сломанную скрипку. А ведь она ему заплатила вперед.
– Боже мой, мисс Хенд, простите ради Бога! У меня тут ужас творится в последние месяцы. Мне один человек построил ванную для гостей, приписал к счету девять тысяч долларов, а она совсем никудышная… – Он замолчал. Он говорит что-то совершенно неуместное. Закашлявшись от смущения, он дал себе секунду собраться. – Я прошу прощения, мне очень стыдно, мисс Хенд. У меня не было возможности взяться за скрипку. Но я знаю, что она вам будет нужна через неделю, если считать с сегодняшнего дня…
– Со
– Да. Да, конечно. В четверг.
Очень приятная женщина. Очень стройная, с тонкими пальцами и нежным, теплым голосом. Может быть, пригласить ее поужинать и познакомиться поближе? Ему хотелось поговорить с кем-то, особенно сейчас. Но память о Бетси всегда была с ним – тихо звучала в его голове, не смолкая, и он ничего не сказал Ивлин Хенд.
– Вы не отключились, мистер Толливер?
– А? Да. Да, конечно. Прошу меня простить. Я очень вымотался в эти дни. Займусь скрипкой прямо сейчас. Пожалуйста, не беспокойтесь.
– Но я, знаете ли, все равно обеспокоена. – Она помедлила, будто не желая продолжать. Сделала глубокий вдох. – Я же вам заплатила вперед, потому что вам, как вы сказали, нужны были деньги на материалы, и я…
Он не обиделся: он отлично ее понял. Она сказала нечто такое, что обычно посчитала бы неуместным, но сейчас она была очень встревожена и хотела выразиться настолько твердо, насколько это возможно без оскорбления.
– Я сегодня же ею займусь, мисс Хенд. Обещаю вам.
Это займет время. Инструмент был хороший – чудесный старый «Гальяно». Толливер знал, что успеет сделать работу, если возьмется за нее прямо сейчас и не будет отвлекаться.
– Спасибо, мистер Толливер, – сказала она уже мягче. – Простите, что беспокою вас, но… в общем, вы меня понимаете.
– Конечно, конечно. Не переживайте. Я вам позвоню, как только она будет готова. Уделю ей особое внимание, обещаю вам.
– Вы очень любезны.
Они попрощались, и он не стал приглашать ее на ужин, когда скрипка будет готова. Как-нибудь потом. Когда утрясется это дело с ванной.
И снова налетела бессильная ярость и боль. Этот ужасный человек, Слейзник!
Не зная о слиянии четырех миллиардов резонирующих эмоций, Фред Толливер сидел, уронив голову на руки, а электроны продолжали плясать.
Через восемь дней в запущенном переулке за заколоченным супермаркетом, который изначально был построенным в 1924 году роскошным и помпезным кинотеатром, сидел прямо на земле Уильям Слейзник, пытаясь разгрызть черствую корку, подобранную в мусорном баке. Он похудел до сорока килограммов, неделю не брился, его одежда превратилась в грязные лохмотья, туфли у него украли четыре дня назад, пока он спал возле ночлежки, глаза слезились, его терзал мучительный, оглушительный кашель. Левое предплечье, там, где царапнул штырь, покраснело и воспалилось. Он впился зубами в горбушку, понял, что не всех червей из нее вычистил, и запустил ее как камень через переулок.
Плакать он не мог – слезы кончились. Наконец пришло понимание, что спастись невозможно. На третий день он попытался связаться с Толливером, уговорить его остановиться, сказать ему, что починит ванную, построит новый дом, особняк, дворец,
Только пусть это прекратится!
Но его остановили. До Толливера было не добраться. В первый раз, когда он решил увидеться со стариком, его арестовала дорожная полиция, которая занесла его в списки разыскиваемых за то, что он бросил машину посреди бульвара. Слейзник смог каким-то чудом удрать.
Во второй раз на него напал питбуль, выскочивший из какого-то двора. Это нападение лишило его левой штанины ниже колена.
В третий раз он добрался до улицы, где стоял дом Толливера, но здесь его чуть не сбила гигантская грузовая машина. Он сбежал в страхе, что сейчас с неба на него рухнет самолет.
Он знал теперь, что ничего не исправить, что процесс не остановить, и он обречен.
Слейзник лежал навзничь, ожидая конца. Но все было не так просто: песнь четырех миллиардов – нескончаемая симфония невероятной сложности. Пока он лежал, в переулок вошел бандит, заметил его и вытащил из кармана бритву. Он уже был прямо над Слейзником, когда тот открыл глаза и увидел ржавое лезвие, приближающееся к его горлу. Слейзник оцепенел от ужаса и не услышал звука выстрела служебного полицейского револьвера. Бандит, умертвивший уже с десяток таких бродяг, как Слейзник, рухнул, убитый наповал.
Очнулся Слейзник в обезьяннике, увидел общество, к которому теперь был приговорен, понял, что его ждут нескончаемые годы ужаса, и начал раздирать на полосы свои обноски.
Когда пришел охранник, чтобы доставить задержанных в суд, он увидел Уильяма Слейзника на дверной решетке: его глаза были выпучены, язык вывалился изо рта обугленным листом. Непонятно, почему никто в этой клетке не крикнул, не поднял хотя бы руку, чтобы остановить Слейзника. На лице покойника застыло выражение безмолвной муки, будто в последний момент, в мгновение смерти, ему открылась вечность, полная безгласных мучений.
Источник может направить луч, но не может исцелить себя. В тот самый момент, когда умер Слейзник, Фред Толливер – так и не зная, что он сделал, – сидел у себя дома, наконец осознав, что сделал с ним Слейзник. Ему никогда не выплатить долг. Может быть, придется найти снова работу в какой-нибудь студии, но вряд ли получится заработать достаточно, чтобы спасти дом. Годы заката придется провести в какой-нибудь вонючей съемной дыре. Скромная надежда на достойный конец жизни умерла: все кончено. Было страшно даже думать об этом.
Зазвонил телефон.
Он слабой рукой снял трубку.
– Да?
Секунда тишины, потом – ледяной голос мисс Ивлин Хенд:
– Мистер Толливер, говорит Ивлин Хенд. Я вчера ждала весь день. Я не смогла принять участие в концерте. Верните, будьте добры, мою скрипку, в каком бы состоянии она ни была.
У него даже не хватило сил, чтобы вежливо ответить.
– Хорошо.
– Я хочу сообщить, что вы нанесли мне огромный вред, мистер Толливер. Вы человек очень ненадежный и коварный. Я также хочу сообщить, что я это дело так не оставлю. Вы под надуманным предлогом выманили у меня деньги, вы лишили меня редкой возможности, которая мне открывалась, и вы заставили меня страдать. За свою безответственность вы заплатите. На свете должна быть справедливость! И я любой ценой заставлю вас расплатиться за то, что вы сделали!
– Да. Да, конечно, – сказал он глухо и неразборчиво.
Толливер повесил трубку и остался сидеть.
Пели эмоции, плясали электроны, сдвинулся фокус – и снова зазвучала симфония обиды и отмщения.
Фред Толливер не притронулся к лежащей у его ног виолончели. Ему не выбраться, никогда не выбраться. Ноги начинало сводить мучительной острой болью.
Вбивание гвоздей: Эссе о гневе и мести, написанное мастером жанра
СВЯЗЬ ВРЕМЕН: В те дни, когда автор писал свое эссе о гневе и мести, по почте без какого-либо предупреждения прибыла фотография. Единственная оставшаяся со времен детства фотография. На ней запечатлен шестой класс школы Латропа в Пейнсвилле, штат Огайо. 1946 год, автору двенадцать лет. На ней у всех детей, кроме двух, руки по швам или в карманах – поза спокойного самообладания. Фото прислала одна из девочек – она была первой девочкой, с которой автор стал встречаться. Ее звали Джин Биттнер. Позу автора на старом фото нельзя назвать спокойной, а вид он имеет явно драчливый. Он здесь меньше самой маленькой девочки, но очень похоже, что именно этот человек через тридцать шесть лет напишет работу об агрессивном поведении. Кстати, у автора на левой щеке пластырь, без сомнения прикрывающий последствия драки на школьном дворе, вызванной гневом и (или) местью. У автора также имеется значок Капитана Полночь[156] и его тайного эскадрона, который он в то время носил. Непосредственно над автором в верхнем ряду стоит мальчик по имени Джек Уилдон. Автор сообщает, что мистер Уилдон был забиякой, получавшим исключительное удовольствие от ежедневного битья автора в школе Латропа. Из двадцати восьми человек на фото к настоящему времени скончались только двое. Один из них – Джек Уилдон. Когда автора спросили, имеет ли этот факт какое-нибудь отношение к его заявлению о том, что с некоторыми людьми лучше не связываться, автор зловеще усмехнулся и ничего не сказал.
О маленьком мальчике – чуть позже. А пока вдумайтесь в утверждение: все мы своими корнями уходим в настоящее. Каждый из нас стоит по колено в зыбучем песке Сегодня. Но в голову каждого из нас встроена машина времени, называющаяся памятью. Она относит нас назад в любой год, который нам хочется вспомнить. По тонкой шелковой нитке, исчезающей во Вчера, мы ощупью пробираемся вперед. Память же страхует нас с помощью опыта, и мы сами – только результат того, что мы видели, ощущали и делали в прошлом.
Пойдемте со мной вдоль этой веревочки, к мальчику.
Наугад выбранное лето сороковых годов. Как и обычно летом, мальчик в скаутском лагере. В Огайо в сороковых, когда родителям становилось невмоготу, облегчение приносило лето, поскольку можно было отправить детей в лагерь. За шесть недель следовало отдохнуть и восстановить силы настолько, чтобы наличие в доме детей не наводило на мысли о расчленении.
Мальчик лагерь ненавидел. Его разлучали с домом, с любимыми местами, с игровыми площадками, с друзьями, но главное – с собакой. С ребятами мальчику бывало нелегко сдружиться, а собака сопровождала его всегда.
Вот он возвращается из лагеря, отец встречает сына на автостанции, а у мальчика на уме одно: скорей домой, упасть на колени и обнять пса. Отец ведет себя подозрительно тихо, будто ему немного не по себе. Мальчик чувствует: что-то не так, но он не спрашивает у отца, что именно. Дети так не поступают – это манера взрослых.
Вот они приезжают домой, и мальчик выскакивает из машины, как чертик из табакерки, не дослушав начатую отцом фразу:
– Подожди секунду, я должен тебе сказать…
А собаки на газоне нет. Того друга, который уже должен был бы прыгать вокруг, стараясь лизнуть в лицо, друга, которого мальчик уже полтора месяца не видел, нет. Пусто. Мальчик пугается.
Потом отец усаживает его на стул и объясняет печально и неуверенно, что собаки больше нет. Мальчик не понимает. Он еще никогда не встречался со смертью, с дырами, которые оставляет в этом мире смерть. А когда он узнает, как умерла собака, он меняется. Становится таким, каким раньше не был, и прежним ему уже не быть.
Оказывается, старуха, поселившаяся на той же улице еще раньше, чем мальчик, собака и вся его семья, обнаружила щенка на своем дворе, вызвала собаколовов, и собаку убили раньше, чем об этом узнал отец. Мальчику сказали, что собаку «усыпили», но он знал, что его друга отравили газом – убили.
Мальчику не понять, почему старуха так поступила. «Он же никому ничего плохого не сделал, – это мальчик говорит сквозь слезы. – Он же был маленький, он же никому не мог ничего сделать!»
Мальчик выбегает из дому и допоздна, до темноты, лежит в высоких травах пустыря на той стороне улицы, где они так здорово когда-то играли с собакой. Он смотрит на дом старухи – и вдруг чувствует что-то незнакомое, чего никогда не чувствовал раньше. Он чувствует необходимость что-то сделать, заставить ее заплатить за это злодейство, поквитаться с ней.
И уже за полночь, когда искавшие его люди разошлись по домам, мальчик прокрадывается к старухе во двор.
Там на веревке висит выбивалка для ковров. Он крадет выбивалку и уходит с ней далеко на пустырь, голыми руками копает глубокую яму и бросает туда выбивалку. Плюнув на нее сверху, он закапывает яму, полный ярости, отчаяния и этого нового чувства, подобного которому по силе он до сих пор не знал. А потом идет домой и ложится спать.
Следуйте за мной по шелковой нити памяти к тому, кто был этим мальчиком летом в сороковых годах в Огайо.
Вот он уже взрослый. И узнает, что его работу украла огромная корпорация. Его работу украли, подписали чужим именем и выпустили в свет как свою. И им овладевает то же чувство, которое он часто испытывал с тех пор, пробираясь вперед по колено в сыпучем песке настоящего. Ночью он не может заснуть от злости и бессилия.
Поэтому он включает машину времени, крадет у них выбивалку для ковров, хоронит ее и плюет на могилу.
Он подает на них в Федеральный окружной суд и выигрывает самый большой за всю историю этого нового города процесс о плагиате.
Собаку звали Падди. Процесс о плагиате завершился в апреле восьмидесятого, и мальчик получил триста тридцать семь тысяч долларов.
Старуха уже более тридцати лет как умерла. Но ни похороны выбивалки, ни смерть старухи не утолили жажду мести в душе того мальчишки, что живет в машине времени.
Ибсен сказал: «Жить – значит воевать с троллями».
В этой войне самое мощное оружие – гнев, порожденный жаждой мести. И одновременно самое уродующее, ослабляющее, разрушительное оружие в людском арсенале, делающее своего обладателя берсерком. Будучи разумно, хладнокровно и конструктивно использовано, это оружие вносит равновесие во Вселенную, исправляет то, что в ней неправильно, предотвращает развитие язвы желудка и способствует сохранению самоуважения. Если же оно возьмет верх и завладеет разумом, оружие убьет того, на кого оно нацелено, но при этом, как винтовка, забитая грязью, разнесет в клочья своего обладателя.
В опубликованной в 1983 году книге социальный психолог и журналистка Кэрол Теврис предположила, что давать выход гневу и тем самым избавляться от него – рекомендация неверная, хотя и древняя. Более того, в книге «Гнев: непонятая эмоция» она пишет: «Он остается с вами и устанавливает нездоровую привычку легко возбуждаться, но не приходить к решению».
Физиологическое и психологическое действие гнева может быть катастрофическим. Чертовски убедительное тому подтверждение – публикуемая в понедельник утром статистика внезапной стрельбы из дешевых короткостволов в местных барах. Но даже Теврис соглашается, что гнев «…будучи правильно понят и направлен… представляет собой полезный инструмент для устранения как личных, так и социальных несправедливостей».
Также противоречат выводам Теврис результаты исследования, проведенного физиологом Мортоном Э. Либерманом из Чикагского университета. Они показывают, что шансов дожить до старости больше у людей ворчливых и задиристых – это два первых признака умения использовать месть как отдушину для гнева.
В ходе одного из своих исследований Либерман опрашивал восемьдесят пять человек в возрасте от шестидесяти одного до девяноста трех лет, которые в момент начала эксперимента числились в списках на очередь в три чикагских дома престарелых. Все они перед тем, как их поместили в эти дома, были здоровы физически и умственно. Через год опросили вторично шестьдесят два человека из исходной выборки (остальных опросить не удалось ввиду их смерти, болезни или нежелания продолжать участие в исследовании). Либерман обнаружил, что сорок четыре человека спокойно перенесли стресс, связанный с помещением их в дом престарелых, в то время как состояние остальных заметно ухудшилось.
Оказалось, что попавшие в первую группу обладали такими чертами характера, как высокая активность, агрессивность, нарциссизм, авторитарность личности, тяготение к повышению своего статуса, недоверие к людям, пренебрежение чужой точкой зрения, склонность обвинять других и не принимать обвинения в свой адрес.
Короче говоря, сочетание самых неприятных черт. Сердитые, сварливые, сложные в общении люди, от которых с души воротит… но живущие весь отпущенный им срок. Может быть, лучшие и вправду умирают молодыми.
Имея с самого детства много возможностей черпать из такого источника мудрости, как Софокл – «И если ты свершил несправедливость, то будешь ты страдать и мести пламя тебя сожжет», – я многое узнал о гневе и мести. (Есть исследователи, которые, потроша все написанное мною за тридцать лет, как щенок – старую тапку, пришли к выводу, что четыре основные темы моих рассказов и эссе – храбрость, любовь, этика и месть. А кто я такой, чтобы спорить с людьми, которые столь тонким анализом зарабатывают себе на жизнь?)
Так вот, из колодца собственного опыта я почерпнул ковшик основных правил: как давать выход гневу и удовлетворять варварское чувство – жажду мести. К правилам прилагаются примеры из жизни, иллюстрирующие их применение. Читателям со слабым желудком дальше читать не рекомендуется.
ПРАВИЛО НОМЕР ОДИН:
Добивайтесь справедливости с возрастающей интенсивностью. Первым делом надо воззвать к чувству справедливости вашего обидчика. Укажите – как это делал Мортимер Адлер[157], – что вы требуете только должного и что следует понимать, что того же самого мог бы требовать на вашем месте любой другой. Неназойливое обращение к логике, желание всего лишь устранить недоразумение, изысканная вежливость – вот первый этап.
Когда это не сработает, переходите к следующему уровню. Испробуйте другой способ. Здесь имеется в виду не нанесение увечий, а стрельба по площадям. Попробуйте настроить против вашего обидчика общественное мнение, местную прессу, радио и телевидение, позвоните его/ее мамочке или жене/мужу.
Если вас полностью игнорируют или посылают по какому-нибудь стандартному адресу, переходите прямо к уровню три: суд малых исков. Здесь вы за несколько долларов можете получить удовлетворение, если у вас есть доказательства. В суд малых исков не допускаются адвокаты (преимущество, которым не может похвастаться даже лучший городской ресторан).
Если ситуация относится к числу тех, что не влекут за собой возмещения убытков по закону, если это оскорбление личности или если дело не может быть решено на самом доступном уровне юридической системы, и вы ничего не достигли, а только разозлились еще больше (легко определяется с помощью зеркала: если глаза вылезают на лоб, цвет лица заставляет вспомнить фильмы Брайана де Пальмы, а руки сводит судорогой, будто между ними чье-то горло) – тогда беритесь за Бомбу.
Бомбой может быть что угодно – от подписки обидчика на миллион почтовых каталогов до похищения детей. Но поосторожнее с Бомбой, пока не прочтете остальные правила. Потому что…
ПРАВИЛО НОМЕР ДВА:
Куда спешить? Ваш обидчик тем временем будет облапошивать других, тратя на это время, силы и внимание, успеет восстановить против себя весь остальной род человеческий, пока вы до него добираетесь. Пусть идет время, дайте объекту мести возможность думать, что ему все сошло с рук. Мы, мстители, это называем «внушить этому парню ложное чувство безопасности». К тому же будет меньше вероятность, что вас объявят виновником всего того, что в конце концов заслуженно обрушится на этого дегенерата.
И перед тем как перейти к ПРАВИЛУ НОМЕР ТРИ, позвольте привести вам классический пример постепенного усиления гнева с Бомбой в качестве кульминации.
Несколько лет тому назад у издателей дешевых книг в мягких обложках была наглая привычка украшать титульный лист рекламой сигарет и спиртных напитков. Я, конечно, согласен, что каждый имеет право выражать свое недовольство миром любым выбранным им способом, в том числе курить, пить, нюхать кокаин или трахать распутных девиц. В то же время я твердо уверен, что книги с моим именем на обложке не должны к этому побуждать. И в авторском договоре было указано, что никакие объявления подобного рода не могут быть помещены в моих книгах без моего письменного разрешения. Поначалу данный пункт вызывал у издателей раздражение – эти антрацитовые души до того прогнили, что пытались склонить меня на свою сторону, соблазняя частью дохода от этой рекламы. Я им пытался объяснить, что с точки зрения морали зарабатывать на такой мерзости еще хуже, но суть этой логики до них не доходила. В конце концов я заявил, что без этого пункта контракта не будет, и добился своего.
Через несколько лет при переиздании одной из моих книг я увидел, что в нее поместили рекламу этих раковых палочек. Не особо вдаваясь в подробности, скажу, что я из-за этого огорчился.
Прежде всего я потребовал, чтобы книга была изъята и пущена под нож, а потом вышла новым изданием. Это требование я передал через своего редактора – милую даму, имеющую в этих вопросах весьма ограниченную власть. Ее попросили бросить эти глупости. Первая фаза.
Потом с ними связался мой литературный агент из Нью-Йорка. Минуя редактора, он обратился к сотруднику рангом чуть повыше и тоже получил совет бросить эти глупости. Фаза вторая.
Тут уж я позвонил тому самому сотруднику рангом повыше и получил рекомендацию бросить эти глупости. Фаза третья.
Кроме того, он сказал, что я могу обратиться на Самый Верх. Я так и сделал, и получил совет…
И наступила четвертая фаза. А за ней очень быстро промелькнули фазы пятая, шестая и седьмая: обращение моего адвоката, который получил совет БЭГ, угрозы моего адвоката, а в ответ – совет БЭГ, а затем – обращение одного из авторов бестселлеров, что печатался в том же издательстве и был моим другом – как последняя попытка избежать Sturm und Drang[158]. И ему была дана рекомендация БЭГ.
Кульминацией фазы семь послужило заверение от издателя моему адвокату: мол, если мы хотим потратить столько сотен тысяч долларов и часов, сколько надо на подачу иска в Нью-Йорке, то ради бога, потому что, пока дойдет до суда, книги уже будут давно распроданы. В сущности, это тоже был совет БЭГ. В этот момент, поскольку книгу явно не собирались изымать, моя месть приняла форму требования вернуть мне все права: поскольку издательство нарушило контракт, книга принадлежала не ему, а мне, а оно утратило право ее продавать.
Угадайте с трех раз, что ответило мне издательство? Знакомая мелодия БЭГ, не правда ли?
В этот момент и мой агент, и мой адвокат сказали, что тут ничего не поделаешь. Они не понимали страшной силы выбивалки для ковров из прошлого. Ничего не поделаешь? Как бы не так!
И я без всяких усилий перешел к партизанской войне и вошел в фазу восемь, чувствуя свою правоту от того, что честно испробовал все возможные способы решить дело мирно. Если выцарапать мою книгу из их когтей обойдется в целое состояние, то я своего добьюсь по-другому: я превращу их жизнь в ад на земле. Я поклялся, что доберусь до них, до этих надменных подонков, и они вернут мои права с радостью. Да чего там, они меня еще умолять будут, чтобы я эти права принял обратно.
И я развернул такую террористическую деятельность, что Красным Бригадам стало бы завидно.
Таким образом я пришел к ПРАВИЛУ ТРЕТЬЕМУ: Если хочешь поквитаться с большой производственной структурой, не связывайся со всякой мелочью из ее низов, которую тебе бросают как пушечное мясо, отвлекающее от настоящих злодеев.
Какой смысл цапаться с редакторшей? Она всего лишь служащая, лишенная возможности влиять на решения. Мне нужна была та скала, что загораживала поток. Та самая Шишка Наверху, которая раздавала советы БЭГ. Наведя справки, я узнал имя и должность генерального директора издательства и потребовал возврата прав непосредственно у него. БЭГ. (Этот надоедливый перечень утомительных попыток урезонить издателей предлагается только для того, чтобы показать вам, что было сделано все возможное и невозможное для решения конфликта мирным путем. Необходимо, чтобы свидетели вашей вендетты убедились в соблюдении вами ПРАВИЛА НОМЕР ЧЕТЫРЕ: не выглядеть маньяком в глазах окружающих. Ваше безумие берсерка должно иметь вид разумной и спокойной деятельности. Когда вы в конце концов прибегнете к Бомбе, это должно выглядеть неизбежным следствием надменности, тупости и упрямства ваших противников.)
Генеральный директор мне даже не перезвонил. Не ответил на мое письмо от тринадцатого числа. Не отреагировал на телеграмму, просившую ответа на мое письмо от тринадцатого числа. Тогда я начал посылать ему кирпичи.
Еще несколько лет назад можно было отсылать счета телефонной компании и бандероли без марки. Может быть, вы помните эти счастливые дни. Оплачивал отправление получатель.
Я начал посылать генеральному директору кирпичи. Двести тринадцать штук, примерно по десять в день, аккуратно обернутые в коричневую бумагу от мясника, которой у меня был целый рулон (пришлось купить). Подговорил сделать то же самое друзей из других городов. Каждый адресован персонально гендиру. И пока не развернешь, не скажешь, что эти аккуратные прямоугольные пакеты – просто кирпичи. Сотни кирпичей. Лично. В собственные руки. Срочно! Скоропортящийся материал! Не бросать! Хрупкие предметы!
И тут на сцену выступил я. (ПРАВИЛО НОМЕР ПЯТЬ: в процессе мести постарайтесь развлечься. Если это будет выглядеть, как шутовство, очко в вашу пользу, коль власти до вас доберутся. Да вы что, инспектор, я просто шутил! Ваша честь, я утверждаю, что мой клиент просто зашел в своих дурачествах слишком далеко, пожалуйста, не вешайте его.)
После первых двухсот тринадцати кирпичей я стал посылать их примерно по сорок в неделю. В конце месяца, когда мои друзья стали жаловаться, что у них довольно серьезные почтовые издержки, и интересоваться, долго ли я еще собираюсь продолжать это сумасшествие, я написал генеральному директору записку на фирменном бланке Донни Осмонда (напомните мне рассказать, как эти бланки ко мне попали) с очень простым содержанием: «Вам хватит построить бункер, который мне не разрушить, разок дунув. Но, быть может, лучше вернуть права на мою книгу? С любовью, Харлан Эллисон».
Ответом был звонок редакторши. Ее голос прерывался и дрожал, свидетельствуя о том, что Высшие Силы вот-вот сорвутся с цепи. Пожалуйста, перестаньте беспокоить генерального, попросили меня. Как же. Нет и нет. Передайте генеральному, попросил я, что, если он не перестанет задирать нос и не вернет мне книгу, я не только перешлю ему весь остаток сортира, но еще и посмотрю, как он в нем тонет! Она вздохнула, зная, что я не блефую, и повесила трубку.
ПРАВИЛО НОМЕР ШЕСТЬ: Они должны знать, что вы способны на все.
Они должны ясно понимать, что вы слегка свихнулись и на блеф неспособны. Заставьте их понять: идет война.
Чуток паранойи не повредит. Я паковал кирпичи только в резиновых перчатках. Черта с два до меня кто доберется!
Но у генерального должностная надменность сочеталась с глупостью, образуя непробиваемую комбинацию, и права он мне не вернул.
Настала фаза девять.
Среди моих знакомых много странного народа. Может быть, и среди ваших знакомых тоже. Один из таких моих знакомых – наемный убийца. К сожалению, не первого ранга. У него не та национальность – он литовец. Да, я знаю, что это очень смешно: наемный убийца – литовец. Но чем богаты, тем и рады. Он классный парень, хотя и один из самых недотепистых пистолетчиков в мире. Однажды он отстрелил себе два пальца на ноге. Даже не спрашивайте как.
Он звал себя Шандором. Имя не настоящее, однако в данном случае сойдет. Я позвонил Шандору и попросил об услуге. Он был у меня в долгу (как-нибудь спросите меня о лавке жареных каштанов, хромой официантке, двадцатигаллоновом молочном бидоне и о том, как я выручил Шандора).
На последней странице какого-то номера «Паблишерз Уикли» я нашел фотографию генерального директора и попросил Шандора припугнуть его, но не тронув на его седеющей голове ни волоска.
Примерно через неделю Шандор мне позвонил (за мой счет) и рассказал, как это было: прежде всего в этот день была убийственная жара, и Шандор, когда заговорил с гендиром на улице Манхэттена возле издательства был в плаще с капюшоном. Представьте себе, если хотите, почти двухметрового, с щербатой мордой, очень бледного и потного пингвина с голосом будто со дна бутылки. Представьте себе еще, что выходите с работы после утомительного дня, волоча дипломат и размышляя о том, что поезд на Нью-Рошелл вы уже пропустили, и вдруг с вами рядом возникает этакое явление, обнимает вас мускулистой лапой за плечи и шепчет в ухо: «Твоего сына зовут Майкл, а дочку Мишель, она ходит в школу «Кадваллер» на Лонг-Айленде, а он учится в Гарварде, а живешь ты на Гроув-авеню в Ларчмонте, дома у тебя стоит паршивая устаревшая сигнальная системка, и если ты, мужик, понял, к чему я клоню… Так вот, если придешь домой и увидишь, что они у тебя гвоздями к стенке прибиты вместо фотографий, тогда поймешь, что надо было Эллисону вернуть права на книжку, а то я тебе башку отрежу картофелечисткой и твоей же семье наложенным платежом пошлю, понял?» – и растворяется в толпе.
На следующий день редакторша позвонила в истерике. Да что я себе позволяю по отношению к старому человеку! Да у него же сердечная недостаточность! Да что я, с ума сошел, что ли?
Ну, я, конечно, написал генеральному письмо. У меня только недавно умерла мать от сердечной недостаточности, и мне казалось, что из самых лучших побуждений его следует ознакомить со статистикой сердечной недостаточности, со списком лучших специализированных больниц и приложить ксерокопию статьи из журнала Американской медицинской ассоциации о последних исследованиях в области кардиостимуляторов, в общем, все, что может вдруг срочно понадобиться человеку, озабоченному собственным здоровьем. Это я не стал писать на бланке Донни Осмонда. Там, где речь идет о серьезных вещах, фривольного тона следует решительно избегать.
Надо отдать ему должное – генеральный оказался серьезным противником. Кремень старик; не поддавался. Я даже почувствовал растущее к нему уважение за такую стойкость перед безобразными выходками.
Редакторша позвонила еще раз. В слезах. Много раз было сказано «ради бога». Я ответил, что для этого нужно всего лишь письмо с обещанием вернуть мои права. Она сказала, что попробует еще раз. Ответ: БЭГ.
Даже я уже готов был уступить, боясь зайти Слишком Далеко, но тут мне совершенно случайно представилась возможность перейти к фазе десять – гораздо более ужасной, чем все предыдущее.
У меня дома расплодились мешотчатые крысы. Эти мелкие твари вылезали каждое утро – и съедали все, что не могло от них удрать. Я обратился в компанию по дератизации и после колоссальных расходов обнаружил, что они тоже ни черта сделать не могут. Но одну из этих тварей мы добыли. Она торчала, наполовину вылезши из норы, мертвее, чем забота о бедных в программе Рейгана. Зубы оскалены, когтистые лапы скрючены в предсмертной судороге, глаза закачены под лоб, белки вылезли. Нас, ребята, самих замутило.
И эту дохлую крысу я отправил директору.
Самой медленной почтой. С приложенным к ней тошнотворным рецептом Теда Когсуэлла: жаркое из мешотчатой крысы в собственном соку.
ПРАВИЛО НОМЕР СЕМЬ: объект вашей мести неизбежно сам предоставит вам возможность поквитаться.
Они делают ошибки. Знал я человека, которому досаждал один паразит дурацкими телефонными звонками примерно полгода. Пять-шесть раз в сутки. Вытаскивал его из-под душа, отвлекал во время любовного экстаза, мешал работать, будил в четыре часа утра, доводя всю семью до белого каления. Мужик этот стиснул зубы и ждал. И наконец, что было неизбежно, паразит ошибся и, позвонив за счет вызываемого, назвался каким-то именем, которое жертва знала. Мужик наш звонок принял, понял, что это тот самый паразит, попросил оператора подержать линию, узнал, с какого номера его вызвали, через друзей в телефонной компании узнал, что это частная школа в Колорадо-Спрингс, тут же туда позвонил и какой-то ученик ответил ему: «Да, только что с этого телефона говорил Джимми Х (фамилия вымышленная)».
Мой знакомый полетел ближайшим рейсом в Колорадо, взял напрокат машину, приехал в школу, нашел этого пацана и выбил из него дурь.
Вот такое было отмщение.
ПРАВИЛО НОМЕР ВОСЕМЬ: мало просто поквитаться, следует получить с лихвой. С процентами в качестве компенсации за моральный ущерб, дискомфорт, плохое самочувствие, утрату самоуважения.
Это правило связано с ПРАВИЛОМ НОМЕР ДЕВЯТЬ: девиз мстителя – око за око. Если у вас украли часы, не стреляйте похитителю в лоб. Это перебор. Однако, получая око за око, можете еще прихватить веки – в качестве процентов.
И наконец, ПРАВИЛО НОМЕР ДЕСЯТЬ – самое, ребята, важное. Есть люди, с которыми вообще нельзя связываться.
Я терпеть не могу жену одного из своих друзей. Не только потому, что она того стоит, но еще и за то, во что она превратила моего друга. И все же пусть мне лучше волосы в носу спалят зажигалкой, чем я с ней свяжусь. Даже выиграй я войну, в могилу я сойду с ее зубами на моем горле.
Никогда не давайте страсти мщения застить вам глаза и помешать оценить ситуацию. Есть люди, настолько погруженные в прошлое, настолько ушедшие в свою память по ведущей вспять шелковой нити, что им никогда не избавиться от живущих в этой машине времени теней.
Это те, кто никогда не перестанет искать доктора Менгеле. Они мыслят, как ниндзя. Они опасны и не знают удержу. Есть мальчики, у которых убили собак, и разумный человек в своей жажде мести никогда не должен забывать об их примере.
Потому что эти люди на самом деле обречены жить в вечном огне. Забивая гвозди, они несут и стигматы собственных ран. И если о них можно сказать доброе слово, то лучше всего это сделать словами покойного Геральда Керша, который писал: «…есть люди, которых ненавидишь, пока не увидишь сквозь щель их брони нечто, пригвожденное к столбу и скрюченное вечной мукой».
Горечь в моем голосе (выпуск 55) (19 декабря 1982 года)
Его убили, потому что ему было больше всех надо. Никому, кроме себя, он вреда не нанес, и нет сомнения, что рвение завело его куда дальше, чем допускается социально приемлемым поведением, но смерть его навлекает позор на нас как на народ, потому что показывает: и здравый смысл, и сочувствие из нашего национального характера выбили настолько, что разрывается сердце. Мы оказались ничуть не лучше Ричарда Никсона, который подошел к окну Белого дома, увидел на улице сотни тысяч протестующих, усмехнулся и пошел досматривать Суперкубок.
Я назову вам его имя, потому что две недели прошло со среды восьмого декабря, и вы уже все забыли. Его звали Норман Майер, он был безумный святой и любил нас так сильно, что умер за наши грехи.
Он – тот человек в синем комбинезоне и мотоциклетном шлеме, который в 9:30 по североамериканскому восточному времени подъехал к главному входу мемориала Джорджа Вашингтона на своем фургоне «форд» 1979 года выпуска, вышел из машины и начал десятичасовую гуманистическую акцию, которая разрешилась в 19:23 его напрасной смертью.
На борту его фургона был крупными буквами написан лозунг: НАШ ПРИОРИТЕТ: ЗАПРЕТИТЬ ЯДЕРНОЕ ОРУЖИЕ.
Он проехал мимо смотрителей парка, чуть раньше чем за две недели до Рождества – времени празднования рождения Христа, – и дал одному из тех, кто выбежал к нему, конверт, на котором было написано, что он решительно настроен говорить только с каким-нибудь репортером. Смотрителю он сказал, что у него в фургоне тысяча фунтов тротила, и если мы не начнем «диалог национального масштаба» об угрозе ядерных бомб, то он вот этот пятьсотпятидесятипятифутовый обелиск превратит в «кучу камней». Рукой в перчатке он держал нечто, что в телевизионном репортаже с места событий все время называлось «зловещим черным пультом».
На самом деле это был безобидный джойстик для управления авиамоделями. И никакого «радиооборудования» у него в ранце и в помине не было.
Как понятно было любому дураку со здравым смыслом еще в 9:30, в фургоне не было ни одного бруска тротила. Было очевидно, что ни на одну секунду никакой опасности от «зловещего террориста, взявшего мемориал в заложники», не исходило.
Все, что он делал с той самой минуты, когда подъехал к обелиску, и до той, когда лег в наручниках на руль своего фургона, получив четыре выстрела и умирая от ранения в голову, было действиями сострадательного человека, понимавшего, до чего мы стали кровожадными, и отдавшего жизнь, чтобы заставить себя услышать.
В семь утра по лос-анджелесскому времени в ту среду, проработав всю ночь и не в силах заснуть, я настроился на Кабельную Новостную Сеть Теда Тернера. В прямом эфире шли картинки «с места происшествия», перебивавшие телепередачу по расписанию. Я видел фургон, стоявший вплотную к главному входу в мемориал, слышал объяснения, что произошло и что происходит, и первой моей мыслью было: «Это блеф. Нет у него никакого динамита в фургоне!» Я это просто знал. К такому заключению приводил здравый смысл, тут не нужны были ни Шерлок Холмс, ни дедуктивная логика. Все, что делал человек в черном шлеме, вело к одному единственному выводу: это блеф.
Через час после начала осады и полиция, и ФБР знали, кто он такой. Знали, что он старик шестидесяти шести лет, страстно увлеченный борьбой за запрет ядерного оружия. Знали, что он не международный террорист, не ополоумевший убийца – просто рассвирепевший старик, желающий донести до общественности свою точку зрения. Что еще важнее: они знали, что полтонны тротила разве что поцарапают поверхность мемориала. Но недвижимость – это важнее, чем человеческая жизнь.
Он ничего для себя не требовал. Никаких выкупов, крупных сумм, самолета, чтобы улететь из страны, освобождения убийц из «Красных бригад». Он просто хотел, чтобы с ним поговорили. Он хотел обратиться к нам и установить диалог. Это был один из миллионов тех, кто в прошлом году по всему миру выходил на марши протеста. Марши с требованием для рода человеческого права прожить свой век без грибовидного облака, истребляющего радость жизни. Да, он был экстремистом, да, он был рабом своих чувств, но смерти он не заслужил.
В течение нескольких часов его действия прояснили это намерение. Была бы хоть искорка сочувствия вместо мачистской позы хоть у одного начальника, регулировавшего ситуацию, такого конца можно было бы избежать. Но ее не было. Ни у репортера «Ассошиэйтед Пресс» Стива Комарова, который пять раз с ним разговаривал, ни у капитана Роберта Хайнса, начальника полиции парка, охорашивающегося и вещающего перед камерами, как сатрап из дорожно-ремонтной бригады, которому дали красный флаг, чтобы останавливать движение, и который со своей крохотной властишкой не знает жалости. Ни у советника из Белого дома, который перенес ланч Рональда Рейгана в другую комнату – из той, что выходила окнами на мемориал. Ни у нашего благородного президента, который, как Ричард Никсон, увидел происходящее, пожал плечами и наплевал на свои обязанности.
А когда вечером того же дня, чуть после семи, Норман Майер пришел в себя, страшно испугался собственной смелости и попытался сбежать, вернуться в анонимность, из которой вынырнул… его просто смели. Когда первый из спецагентов ФБР добежал до фургона, старик, скорчившись, бормотал: «Меня ранили в голову».
И никто не возразил против этого насилия. Так, дескать, ему и надо. Он представлял собой угрозу. И вообще он террорист, а с террористами мы переговоров не ведем. «Мы не могли пойти на такой риск и отпустить его разъезжать по Вашингтону в машине, набитой тротилом», – вот так объяснили его смерть.
Но здравый смысл подсказывает, что никакой угрозы не было, не было тротила. Здравый смысл и капелька человеческого участия смягчили бы это убийственное отношение. Задумывай он кровавое преступление, он не вошел бы в 9:30 в мемориал и не сказал бы туристам: «Прошу всех без паники покинуть помещение». Он бы взял их в заложники. Он бы держал этих семерых где-нибудь наверху обелиска. Он бы угрожал группам спецсил взрывом мифического тротила, если эти семеро сойдут вниз. Но он этого не сделал. Он попросил, чтобы их увели прочь от монумента смотрители парка, и некоторые из них даже кивали ему, проходя мимо. Он кивал в ответ – я это видел в новостях.
А полиция и ФБР, почему они не привлекли к работе хорошего психолога? Кто-нибудь из них сел и обдумал, что действительно делает Норман Майер? Речь идет не о всяких «может быть» и «что если», а только о его реальных поступках. Нигде, ни в каких репортажах и сообщениях мы не слышим о таковых. Были только бравое выхватывание оружия, напоминающее о перестрелке у корраля О-Кей[159], и град пуль, убивший старого безумного энтузиаста Нормана Майера.
Не будь мы такими, как Ричард Никсон, кто-нибудь мог бы просто заметить: «Он всего лишь хочет высказаться. Хочет, чтобы его услышали». И мне в моих безумных фантазиях видится, как Рональду Рейгану рассказывают, что один из представителей его народа страдает, мучается от страха за всех остальных особей своего вида и хочет поговорить. И Рональд Рейган отвечает: «Понимаю. Пошли туда». И он прошел бы это короткое расстояние через аллею, и подошел бы к Норману Майеру, и сказал бы:
– Мистер Майер, я понимаю, чего вы хотите добиться, но так это не делается. Вы пугаете людей, мистер Майер. А на себя навлекаете большую беду.
И Норман Майер был бы так поражен тем, что впервые на его существованию обратили внимание, что отложил бы этот дурацкий джойстик для управления авиамоделями и пошел бы в Белый дом на чашку чая, спокойно поговорить с лидером своего народа, который только что показал, что даже последний из его соотечественников стоит того, чтобы ради него отложить ланч.
Но это все фантазии. И доброта – тоже фантазия. И здравый смысл перед взведенными курками – фантазия. Мы – нация полицейского спецназа, а не разговоров по душам.
Понимаю, что глупо с моей стороны предполагать, будто у Рональда Рейгана хватило бы личного мужества разрешить «чрезвычайную ситуацию», взяв ее в свои руки. Слышу смешки, слышу повторяющуюся фразу «Мы не могли пойти на такой риск…», хотя они знали, что им не грозила никакая опасность и что это не подлинная угроза, а блеф. Я уверен, что никто не поддержит меня, если я скажу, что было что-то благородное, мужественное и бесконечно человеческое в поступке Нормана Майера, но я плакал, когда увидел, что по грузовику открыли огонь.
И не могу не отметить: ирония судьбы в том, что он был убит рядом с памятником президенту, который сказал: «Если людям запретят выражать свое отношение к проблемам, последствия которых могут быть чрезвычайно серьезными, и которые касаются судеб всего человечества, то причина этого запрета уже не будет столь важна: без свободы слова нас поведут немыми и покорными, как овец на убой».
«Национальный комитет здравомыслия» беспокоится, что странное поведение Нормана Майера может «бросить тень на все антиядерное движение», но в процессе любых социальных реформ – от Жанны д’Арк и до Мартина Лютера Кинга-младшего – есть место сумасшедшему поступку Джона Брауна или какого-нибудь Спартака, показывающему глубину той тревоги за будущее общества, которой большинство из нас может лишь вяло выразить почтение.
Норман Майер был представлен нам телевидением и властями как плохой человек. Он был арестован в Гонконге в 1976 году за попытку провоза щепотки марихуаны, он был никчемный тип и разнорабочий в дешевых отелях, он сидел в тюрьме за гражданское неповиновение, когда распространял антиядерные листовки в кампусах колледжей Майами-Бич, он пытался купить динамит в Кентукки, он был сошедший с рельсов фанатик. Все это вполне может оказаться правдой… и здравый смысл подсказывает, что это правда и есть. Но когда я вижу, как Рональд Рейган старается дискредитировать антиядерное движение в этой стране и во всем мире, я не могу не отметить, что Норман Майер был Великий Американец. Он умер так, как и жил, – напрасно, но его смерть, по крайней мере для меня, – мученичество, освещающее болезненную бледность трусости и бесчеловечности, негибкости и пренебрежения состоянием нашего народа – ключевые черты администрации Рейгана и предшествующих ей имперских президентств.
И хотя я знаю, что вы этого не сделаете, все же я не простил бы себе, если бы не предложил, чтобы в самые праздничные из праздничных дней, будь то Рождество или Ханука, вы зажгли одну лишнюю свечу в этом году. В память Нормана Майера, печального и одержимого безумного старика, которому было настолько не все равно, что сделал он ради нас много лишнего.
Может быть, свечей должно быть две – одна ему, одна нам. Потому что – как это точно знал Норман Майер – нам грозит ужасная опасность.
Улицы (выпуск 1) (19 июля 1990)
Наконец-то понял, Что Не Так с Америкой.
Это не только самый тяжелый случай культурной амнезии после того, как искоренение народа чероки было обожествлено в исторических текстах и названо «Предначертанием Судьбы». Дело не только в том, что мы слишком увлечены демонстрацией того, какие мы Джоны Уэйны да Джеки Армстронги, пока японцы выбивают из-под нас экономический и интеллектуальный фундамент и обгоняют нас по части воображения. Не только в том, что мы обжираемся запретными сластями с дерева Дай-Дай в Саду Жадности.
Становится не до смеха, когда видишь статистику Национальной оценки прогресса в образовании, показывающую, что 70 % из 8000 опрошенных семнадцатилетних школьников не знают, что это за ерунда такая – Великая Хартия. Впрочем, согласно опросу, предпринятому Национальным научным фондом, примерно 64–65 % из 2000 респондентов считают, что лазер фокусирует звуковые волны и что самые первые люди жили на земле одновременно с динозаврами. (Но погодите, не все так ужасно! Согласно последнему опросу института Гэллапа, не менее 95 % членов нашего общества верят в существование ангелов, экстрасенсов, снежного человека, призраков и чудовища озера Лох-Несс, а также в действенность астрологии в решении повседневных проблем. Как, легче стало?)
Конечно, очень просто согласиться с распространенным мнением, что мы – нация незнаек, а наш коэффициент интеллекта таков, что место нам в чашке Петри. Да, мы могли бы соглашаться с этими невнятными рассуждениями интеллектуалов, которые рассказывают нам, что постоянный просмотр кровавых фильмов и попустительская изменчивая этика Майкла Милкена, Пита Роуза и Мэриона Барри деформировала наше представление об этических нормах настолько, что, видя в новостях бездомных, мы зеваем. Мы вполне готовы машинально поглощать любую либеральную лапшу, что вешают нам на уши, – это точно.
Но не в этом ядро нашей Национальной Болезни.
Ответ на вопрос не в Вашингтоне и не в Сакраменто, его не найти в каньонах Уолл-стрит или в подземных ракетных бункерах возле Денвера, его не дают в бизнес-школе Гарварда и в залах Си-би-эс, где принимаются решения о национальном характере. Наша болезнь называется Йорба-Линда.
Нет, я понимаю, что мы все это проглотим, как глотает унитаз застрявший волосяной ком, когда его зальют очистителем, но Йорба-Линда – это не просто город в двадцати пяти милях к северо-западу от Диснейленда, вполне обыкновенный, где тридцать тысяч населения в данный момент слегка потряхивает, как потряхивает лапку лягушки на проводе под током. 19 июля Йорба-Линда попала наконец на карту не как постоянная шуточка насчет городишки настолько мертвого, что в жаркое время, если хочешь порезвиться, надо тащиться аж в Фуллертон[160].
19 июля Йорба-Линда выделила двадцать один миллион долларов на обустройство президентской библиотеки и музея Ричарда М. Никсона. В тот самый день, когда в Цинциннати был осужден Пит Роуз. Если очень сильно напрячься и одолеть страниц шесть «Человек и природа» Торо, можно проследить очень пугающую связь. В этот прекрасный день поднялось в воздух пятьдесят тысяч белых и синих воздушных шаров и «голубей мира», герой рухнул в бездну позора, а лживого и коварного параноика объявили «восстановившим свое доброе имя».
Сотни акров и библиотека в 5200 квадратных метров (заполненная ксерокопиями документов, которые Никсон уже продал за кругленькую сумму) должны прославлять человека, который сказал (в «Вашингтон стар-ньюз» 9 ноября 1972) следующее: «Средний американец – совсем как ребенок в семье».
Многие возмущенно оправдываются, что, дескать, деньги на строительство этого парфенона взяты не у налогоплательщиков, а из карманов частных лиц, большинство из которых прицепились к поезду Никсона, следующему к финансовому изобилию. И правда: двадцать один миллион собрал Морис Станс, и кто бы удивился? Если мы правильно помним (а мы ведь помним), он был министром торговли у Дика Никсона с 1969-го по 1972-й, а затем стал председателем по финансам в Комитете по перевыборам президента. И хотя через минное поле Уотергейта он прошел в достаточной степени невредимым, он – тот самый честный гражданин, который был обвинен в заговоре с целью саботировать федеральное расследование против Никсонова дружка Роберта Веско, и он тот самый ас сбора денег, который в марте 1975-го был обвинен в Вашингтонском федеральном суде в пяти эпизодах нарушения законов о финансировании кампаний. Да, именно так: в эти дни и ночи в Йорба-Линде прославляется имя Мори Станса.
Потому что эти дни и ночи наполнены звоном монеток туристов. Сан-Клемент, у которого был шанс стать местом поклонения памяти Никсона, наверняка сейчас рвет на себе волосы. Они выбрали постепенный рост и возможность смотреть на свой город без отвращения. Но подумать только обо всех потерянных доходах: отели и мотели, распивочные и сувенирные лавки, экскурсии, брошюры в четыре краски, рассказывающие о том, как Никсон «открыл» Китай…
Только подумать, сколько жители Йорба-Линды заработают на всем этом празднике самообмана и напыщенной риторики – двадцать пять тысяч посетителей-недоумков на церемонии открытия выстроились за видеокассетами с записью речи о Чекерсе[161] по 39,95 долларов за штуку. Подумайте, какое будущее лежит сразу за стенами грубо сколоченной хижины, где родился Дик! Эти потоки будут шириться, будут расти!
Тематический парк «Милхауз»[162] с аттракционами: дом фискальных зеркал, в которых гражданские права и патриотизм искажены до неузнаваемости; игра «Пираты Пентагона» с Агню в главной роли при участии Холдемана, Хейга и Уэстморленда; павильон Пата Бьюкенена для тех, кто любит расшаркиваться перед вышестоящими; аттракцион «Малый мир Киссинджера», который с помощью однообразной повторяющейся песенки превращает трудных подростков в потребителей-зомби с промытыми мозгами. «Приколи хвостик» Эллсбергу, «попади пирогом» в смышленого двойника Хелен Гаган Дуглас, пристрели противника войны во Вьетнаме в тире «Новогоднее наступление». Это Йорба-Линда, Америка! Родина Библиотеки, прославляющей способность одного человека заставить целую страну стыдиться себя самой.
А потом можно построить дополнительные аттракционы – как сделали в Анахайме. Музей восковых фигур Чарльза Мэнсона и «Камера резни». Зал позора имени Бенедикта Арнольда. Приграничный поселок Вундед-Ни. А потом, быть может, копия Бабьего Яра в натуральную величину в рамках оздоровительного курорта для тучных им. Иосифа Сталина.
Знаете, в чем беда Америки?
Не в том, что мы глупы. Не в том, что не помним прошлого, не в том, что мы не более изысканны, чем неотесанные фермеры, режущиеся в «три листика» на углу.
Беда Америки в том, что мы долго зла не держим.
Ксеногенез
Входная дверь моего дома так красива, что не поддается описанию. Ее сделали для меня много лет назад два прекрасных скульптора – Мейбл и Майлон Хатчинсоны, чья работа по ничем не уступает великолепным, стильным работам по дереву Луиз Невельсон. Дверь представляет собой конструкцию из «специально подобранных» деревянных брусков и множества других деталей. Мейбл сейчас очень, очень стара, но она еще жива и окружена своими самыми преданными учениками в Капистрано-Бич в Калифорнии. Майлон умер в 1977-м, оставив Мейбл в одиночестве после пятидесяти лет взаимной любви. Ему было семьдесят два, когда он ушел. Я восхищался ими и любил обоих, и красота, которую они внесли в мой дом и мою жизнь, не меркнет.
Как-то в пятницу вечером в 1979 году я появился в радиопередаче, широко известной в Лос-Анджелесе: «Двадцать пятый час», которую ведет Майк Ходел. Эта передача посвящена научно-фантастическим фильмам, телесериалам, книгам и комиксам, и в тот вечер 1979 года на ней я высказал свое мнение по поводу первого фильма франшизы «Звездный путь», который посмотрел накануне. Особенно хорошего отношения фильм не заслужил, и я и не сказал о нем ничего хорошего. [Те из вас, кто читал введение к моему сборнику рассказов 1988 года «Злая конфета», знают, что Майк Ходел умер в мае 1986-го, чуть больше чем через два года после того, как я представил это эссе публике в качестве речи почетного гостя на тридцать седьмой ежегодной конференции Западного побережья для любителей научной фантастике («Вестеркон-37») в Портленде, штат Орегон, 1 июля 1984 года. Он как раз недавно отпраздновал пятнадцатилетнюю годовщину непрерывной работы ведущим «Двадцать пятого часа». Умирая в медицинском центре Седарс-Синай в Лос-Анджелесе, Майк просил меня стать ведущим этой передачи, чтобы она продолжалась, хотя его больше и не будет за штурвалом. 14 марта 1986 года, как раз перед тем, как его положили в больницу, мы вели эту передачу вместе, а 4 апреля ведущим стал я, переименовав передачу в «Двадцать пятый час Майка Ходела». Я оставался на этом посту шестьдесят выпусков, каждую пятницу вплоть до 19 июня 1987 года. После этого передача перешла в умелые руки моего приятеля Джозефа Майкла Стражински, создателя «Вавилона-5» и «Восходящих звезд». Джо был ведущим и поддерживал передачу на плаву еще пять лет, каждую пятницу, с десяти вечера до полуночи, в Лос-Анджелесе, на радио KPFK-FM, 90.7. После него появлялись и уходили новые ведущие, передача теряла аудиторию и популярность. Майк Ходел продолжает жить в нашей памяти. В сентябре 2000-го продюсер передачи известил меня, что она прекратила свое существование после более чем тридцати пяти лет работы.]
После передачи мы с Майком пошли пить кофе с пирожками и трепаться в «Дюпарс», а потому я вернулся домой около часа ночи. Когда я подходил к дому, уже было темно; я открыл красивую дверь, которую сделали для меня Мейбл и Майлон, вошел, закрыл дверь и пошел спать.
Наутро была суббота. Обычно моя секретарша в этот день не приходит, но ей надо было что-то доделать. Она появилась около десяти утра и спросила: «Что у вас с дверью?»
С замирающим сердцем я подошел к двери и открыл ее.
Ночью – наверное, когда я еще был на радио, – кто-то забросал это произведение искусства не одним десятком яиц. Много дней мне потребовалось, чтобы вычистить грязь, стереть ее с сотен поверхностей, выскрести из щелей между ними. Я выковыривал, протирал, работал зубной щеткой и чистящими средствами до самых сумерек. Наконец очистил, насколько смог, но за ночь яйца высохли, и сейчас дверь кое-где обесцвечена, а в других местах поцарапана чистящим порошком.
Каждый раз, открывая дверь, я думаю о том, что, если Мейбл приедет меня навестить, хорошо бы это было вечером. Для нее в последние годы ее жизни это произведение искусства, которое они создали вместе с мужем – единственное утешение в ее потере. Я не вынес бы выражения ее лица, если бы она увидела, что сотворили с такой ценной крупицей ее прошлого. Еще я думаю о том питекантропе, который швырял эти яйца, и надеюсь, что никогда не узнаю, кто именно это был.
Мой друг Джеймс Блиш умер в 1975 году.
Вот выдержка из письма, которое я написал М. Джону Харрисону – Майку Харрисону, блестящему английскому писателю, автору цикла романов о Виркониуме, 31 июля того года:
–
–
Майк ответил, и, как и многие другие в ту мрачную осень, хотел поделиться своими переживаниями по поводу кончины Джима. 12 августа я написал ему в ответ:
–
–
Через три недели после того, как я отправил это письмо Майку Харрисону, я получил из Нью-Йорка еще несколько злобных писем от анонимного корреспондента, который к тому времени засорял мой почтовый ящик уже без малого два года. В частности, в одном из посланий было следующее:
–
–
Я много лет не знал, кто стоит за этими анонимными письмами – на них была только марка Нью-Йорка. Ясно было, что это человек, хорошо знакомый с научной фантастикой и ее фэндомом, человек, осведомленный о том, что я делаю в тот или иной момент, и, вероятно, подписчик «Локуса».
Много лет я сохранял эти письма в папке с надписью «Мистер Икс». А потом в конце 1983 года как-то случилось, что мне показали письмо, адресованное «Коллекции записей Харлана Эллисона». Показала Шелли Левинсон, которая тогда была директором в «Коллекции». Не помню, почему она вдруг решила сделать это, обычно я редко просматриваю корреспонденцию, посланную этому филиалу корпорации «Килиманджаро». Но, читая первые же строки, я обратил внимание на шрифт машинки, показавшийся мне знакомым, в особенности после долгих внимательных исследований злобных записок мистера Икс. Некоторые буквы что-то напоминали.
Прибежав наверх, к себе в кабинет, я вытащил папку. Да, у буквы t сломан рычаг, q забилась так, что на бумаге остается совершенно черный кружок, r просела и при печати оказывается чуть ниже других букв.
Я проверил список членов «Коллекции» и выяснил, что мистер Икс, чья личность тщательно скрывалась в течение десяти лет, – это Норман Эпштейн, живущий в доме 110 по Тридцать шестой восточной улице в Нью-Йорке. Его телефонный номер (212) 679–8092. Один из самых старых членов «Коллекции», получал все новостные бюллетени, издаваемые ею. Записи о покупках свидетельствовали, что он приобретал первые издания моих книг по завышенным ценам.
Я ему позвонил. Поздним вечером.
– Мистер Эпштейн?
Мне ответил сонный и раздраженный голос:
– Да?
– Говорит Харлан Эллисон, мистер Эпштейн.
В ответ послышалось испуганное, встревоженное:
– А…
– Вы долго забавлялись со мной, правда, мистер Эпштейн?
– Допустим. – Ответил он медленно и неохотно.
– Потому что вы знали, где меня найти и кто я такой. А сейчас я знаю, кто вы такой и где искать вас. Теперь я буду забавляться с вами, мистер Эпштейн. И если у вас нездоровое чувство юмора, то у меня оно совсем больное. Победа за мной, Норман, и я ни перед чем не остановлюсь, чтобы заставить другого проиграть. И этот другой – ты, Норман. И скоро ты обо мне услышишь. Не прямо сейчас, но скоро. Скоро, Норман. Я уже предвкушаю.
Он забормотал что-то, попытался сказать, что все это была шутка, мол, никакого вреда он мне причинить не хотел… Но у меня были десятки его злобных записок, порочащих Фила Фармера, Деймона Найта и других моих друзей. Я вполне мог зачерпнуть из колодца памяти полное ведро тревоги и бессильной злобы, испытываемых мной каждый день, когда я находил в ящике эти конверты без подписи. Ох, эта ярость от невозможности дать отпор! Эта его трусливая анонимность!
Я повесил трубку, не дослушав. Так и не узнал его мотивов – зачем он тратил столько времени и сил, преследуя меня.
Норман Эпштейн сменил номер телефона.
Несколько раз.
Вы знаете, как легко вычислить новый, не внесенный в списки номер? Особенно, если в разговоре с «Нинексом», нью-йоркской телефонной компанией, представиться как детектив-лейтенант Хемфилл из лос-анджелесского департамента полиции?
Когда я садился писать эту статью 6 июня 1984 года, я уже много месяцев ничего не слышал от Нормана Эпштейна – с тех самых пор, как поговорил с ним в ту позднюю ночь. Когда я заканчивал предыдущий абзац, прибыла почта. Я сошел вниз и принес ее к себе. На пачке – всего пять минут назад, я только сел писать, – лежала открытка. Без обратного адреса, со штампом Нью-Йорка. В ней было написано следующее.
–
С очаровательной фамильярностью он подписался «Норман». Вы замечали, как редко в этой жизни люди понимают, что им на пользу, а что нет? Ладно, Норман. Скоро. Я уже предвкушаю.
–
В биологии есть такое понятие, как ксеногенез. Оно означает патологическое состояние, при котором ребенок не похож на родителей. Может, вы помните жуткий фильм 1975 года, снятый моим приятелем Ларри Коэном «Оно живое!», в нем клыкастый и когтистый младенец прогрызает себе путь из материнского чрева, убивает сестер и акушерку родильного отделения, а потом вылезает через световой люк в потолке, вырывается наружу и весь фильм ползает туда и обратно, перегрызая людям глотки. Его отец – дипломированный бухгалтер или что-то в этом роде. Но у бухгалтеров, как правило, клыков и когтей нет, если не считать символических. Ксеногенез.
Научная фантастика и ее фанаты связаны пуповиной – это яркий пример симбиотических отношений, в которых поведение детей – то есть фанатов, не соответствует благородным идеям, заложенным в написанное и проповедуемым родителями – то есть писателями. Несмотря на все ее апокалиптические пророчества, мрачные предостережения и тревожные возгласы, литература воображения пропагандировала и пропагандирует этику хороших манер и доброты через своих протагонистов. Через героев, которых нас просят вводить в НФ и фэнтези, в которых нас побуждают видеть Наших – чаще всего это те, кто вежливо говорит «пожалуйста», «извините» и «спасибо». Самый эффективный способ кратко объяснить, почему того или иного персонажа ударила космическая молния или захватил какой-нибудь лавкрафтовский ужас – это изобразить его грубияном, нечутким, нелогичным или неопрятным.
Из этого распространенного авторского приема родился канон – спасительный образ воспитанности, прямоты и гуманизма. Нахалы, мерзавцы, слизняки и рвачи Вселенной в этих сюжетах неизбежно пожинают страшные, но заслуженные плоды.
Такова позиция родителей, в основном.
Но их дети, фанаты, которые должны следовать этому канону, часто демонстрируют жестокость, которая, если бы дело происходило в книге, навлекла бы на них кары, достойные Иова.
Одна оговорка. Ее либо не заметят, либо истолкуют превратно, но вот она:
Те, кого заденет эта статья, – это те, кого грызет совесть. Те, кто распнет гонца у позорного столба, служат собственной корыстной цели. Они ощущают свою вину, и поэтому попытаются обезглавить гонца. Однако в данной статье мы рассматриваем тех, кого все мы знаем: грубые, злобные, тупые и бесчувственные. Они сами не ведают, кто они, потому что характерная для них злоба и жестокость, достойные какого-нибудь хулигана на спортплощадке, отравляют их самодовольством, не позволяющим видеть, насколько они низки в наших глазах, какая они чудовищная помеха на пути большинства достойных и утонченных людей, действительно составляющих ту самую группу поддержки, которую мы называем фанатским сообществом.
На этих страницах вам предстоит столкнуться с колонией гусениц, уже оттолкнувших от нас многих писателей и художников, личинок, чьи спорадические иррациональные порывы заставляют мастеров, для встречи с которыми приезжают на конвенты поклонники, говорить: «Хватит! Я не выдержу еще один уикенд с этими пресмыкающимися». (Вы не задумывались, почему сейчас Стивен Кинг не бывает на конвентах?)
Это дети ксеногенеза. Это те, кто крикнет «Прыгай!» бедняге на карнизе. Это застрявшие в пубертате подростки. Это язва на розе, червь в яблоке. И все вы, фанаты, читатели, должны быть беспощадны к их нездоровому поведению. Дальше перечень случаев.
–
Один фанат, которого я пустил к себе домой, спер редкие комиксы общей стоимостью свыше двух тысяч долларов за те полгода с лишним, что приходил навестить меня. Другой ушел с практически уникальными книгами издательства «Шаста пресс» с обложками Ханнеса Бока – все были в отличном состоянии, все с моими экслибрисами. Еще одну фанатку я поймал, когда она выносила в большой сумке первые три выпуска «Анноун».
Был еще один, прихвативший в качестве сувенира коллекционный значок с изображением персонажа комиксов «Пеп» Сэнди – собаки Энни. Еще один избавил меня от необходимости заводить часы, посланные мне одним из руководителей компании «Булова». Такие часы были только у меня и у Уинстона Черчилля. Еще один неторопливо пробежался по моим папкам ночью, когда в доме все спали, и смылся с оригинальными письмами Б. Травена, автора «Сокровищ Сьерра-Мадре», а также с копиями моих писем к нему в Мексику. Еще один сумел вытащить – по одному, под рубашкой, – несколько десятков первых изданий, которые я покупал в середине пятидесятых, когда и сам был фанатом и начал собирать свою библиотеку, экономя на завтраках. В Канзас-Сити на «Ворлдконе»[163] несколько лет назад один фанат, который продолжает ездить на конвенты, явился на вечеринку у меня в номере и спер единственную картину Вёрджила Финлэя, которую мне удалось приобрести по разумной цене.
Это не просто кражи, совершенные столь спонтанно, что вопросы морали даже не приходят этим людям в голову. Если хотите послушать подобные истории, поговорите с любым добросердечным писателем, великодушно согласившимся показать свою коллекцию молодому фанату, который после этого обчистил дом. Или поговорите с Лидией Марано из книжного магазина «Опасные видения» в Шерман-Оукс, штат Калифорния, или с Шерри Готлиб из «Перемены Хоббита» в Санта-Монике, или с любым дилером или владельцем книжного магазина на любом конвенте, на котором побываете сами.
Я не знал, что образ действий слэнов[164] может быть так заманчив.
–
Один фанат из окрестностей Сиэттла вырезал купоны на подписку из пятидесяти с лишним разных журналов, от «Домохозяйства» до «Хастлера», впечатал мое имя и адрес и подписал меня на эти журналы. Вы пытались когда-нибудь добиться, чтобы «Тайм» перестали присылать вам журналы и бесконечные счета за них? Получали двенадцать мрачных писем от коллекторского агентства за товары, которых не заказывали, и всё в один день? Вы когда-нибудь думали, сколько времени и денег приходится тратить, чтобы позвонить в службу подписки в Колорадо и уговорить ее сотрудников проследить, откуда взялись эти фальшивые купоны на подписку?
Мало того: каждая подписка была сделана от имени одного из мастеров НФ. Айзек Азимов, Стивен Кинг… ладно, но этот фальшивый подарочный купон, возвращенный мне отделом исполнения «Нейшнл ревью»!!!
Так что каждый брошенный камень бил как минимум по двоим из нас. Мелкая, попутная пакость. И этот придурок считал, что это остроумно. Подписка была послана приблизительно на мой адрес – на имя «Хелен Арлисон». Ага… мило.
Но веселье на этом не кончилось: этот фанат также заказал коллекционных кукол от фирмы «Франклин минт», подписал меня на «Коламбия тейп клаб», на полную серию фаянсовых фигурок и ваз от Общества коллекционеров, на альбомы золотой классики кантри и вестерн, на нежелательную почту, адресованную зоомагазинам, на каталоги одежды, женского белья, компьютерных деталей, оборудования для яхтинга, садовых инструментов… За неделю я получил шесть альбомов Слима Уитмана[165]. Мне пришлось на целый год нанять помощника за приличную плату, чтобы справиться с этим, как из рога изобилия хлещущим, потоком журналов, каталогов, товаров, которые я не заказывал, кредитных требований от розничных сетей и других проблем, пожирающих мое время, и навалившихся на меня благодаря этому фанату.
И каждая компания, заполучившая мое имя, продает это самое имя и адрес десяткам других компаний почтовых заказов, которые каждый день забивают мой ящик мусором. Появление почтового фургона стало вызывать у меня ужас.
Был еще и другой дурак, который подписал меня на каждый книжный клуб Америки – от Гильдии литераторов до «Библиотеки Второй Мировой войны» от Тайм-Лайф. Нам пришлось возвращать штабеля книг, которые я не заказывал, в течение полугода. Подумайте, сколько пришлось паковать, сколько ездить на почту! Подумайте, сколько было убито времени, которое могло быть потрачено на работу!
Был еще один кретин, который зарегистрировал меня в клубе одиноких сердец; в организациях, через которые можно познакомиться с восточными женщинами, желающими стать американскими невестами; в фирмах, организующих виртуальные свидания, в ассоциации друзей по переписке; в конторе, распространяющей порнографические открытки и дающей объявления примерно такого содержания: «Привет, я Ронда, и если хочешь видеть откровенные цветные фотки, на которых я и моя подруга Роксана делаем то, что мы лучше всего умеем, просто отправь нам пятнадцать долларов и свои конкретные пожелания – остальное мы сделаем сами».
Был и другой урод, который анонимно позвонил в полицию, когда я в 1960-м жил в Нью-Йорке, и сообщил, что моя квартира набита наркотиками и оружием. В один прекрасный день, о котором рассказано в моей книге «Записки из чистилища», меня арестовали и отвезли в манхэттенский обезьянник, который называется «Гробницы», и, хотя у меня в квартире не нашлось даже таблетки кофеина, мне было предъявлено обвинение и я предстал перед Большим жюри.
Восхитительно. Просто восхитительно. Все пранкеры-школьники умирают со смеху. И сколько часов, ушедших на устранение всех этих ненужных препятствий, можно было посвятить написанию новых рассказов? Сколько потеряно времени, сколько не написано книг? А теперь то, что произошло со мной, все эти потерянные часы, умножьте на количество писателей, с которыми случилась та же история. У писателя есть только один талант, конечное количество внутренних сил и мало времени – его всегда не хватает. Восхитительно.
Они – мелкие трусливые подонки, умственно отсталые психи, порочащие честных фанатов, когда называют себя поклонниками литературы воображения. Они сплетничают за вашей спиной, они отпускают едкие замечания, проходя мимо вас в коридорах на конвентах, они не ставят обратный адрес на своих мерзких письмах, подписываются чужими именами, когда посылают письма ненависти в те журналы, в которых вас печатают, они звонят по телефону. Для них храбрость или разумное поведение – это общие понятия, о которых можно только читать в удалых космических операх. Подобные явления не вписываются в узкие рамки их жалкой жизни в реальном мире.
–
Идея этого эссе возникла однажды вечером на приеме, который давал Джон Браннер в один из своих приездов в Лос-Анджелес. На этом вечере я оказался за одним столом с Робертом Блохом, Филиппом Хосе Фармером и ныне покойным Крисом Невиллом. Мы обсуждали случившееся со мной накануне вечером.
Я в то время только недавно съехался с женщиной, с которой познакомился в Бостоне. Она переехала ко мне в Лос-Анджелес, и мы пошли смотреть фильм Вуди Аллена «Воспоминания о звездной пыли». В одной сцене этого фильма Вуди, в роли всемирно известного комедийного режиссера, приходит на кино-уикенд – один из тех, что слишком часто проводятся в курортных отелях в горах Поконо. На него налетают напористые, дерзкие, вульгарные и заискивающие фанаты его работы. Они изводят его и преследуют, и в какой-то момент одна из женщин сурово требует, чтобы он расписался у нее на руке. Он отказывается, и она переходит к оскорблениям.
Я наклонился и шепнул моей подруге из Бостона:
– Сейчас ты видишь мою жизнь.
Она засмеялась, а потом, когда мы ушли из кино, заявила, что я слишком высокого мнения о своей персоне, и добавила, что хотя она и из Бостона, но все же не настолько наивна. Я улыбнулся и ничего не сказал.
Через два дня, в пятницу вечером перед приемом у Джона Браннера, мне надо было выступать на мероприятии, проводившемся в поддержку находящихся в заключении латиноамериканских писателей. Оно было организовано ПЕН-клубом, международной ассоциацией журналистов, и, когда мы сели в первом ряду в ожидании начала мероприятия, крупная женщина, сидящая позади меня, ухнула по-совиному, положила мне лапу на плечо и строго спросила:
– Вы Харлан Эллисон?
Весь трепеща, я обернулся, увидел это слоноподобное явление и неохотно признал, что да, я и есть эта погибшая душа. Моя подруга из Бостона тоже обернулась, и глаза у нее полезли на лоб, когда женщина заявила с сельским кокетством скотницы, созывающей свиней:
– Я все читала, что вы написали! И мне оно жуть до чего нравится! Вот, подпишите мне грудь!
И она, отодвинув край топа с оборками, обнажила гигантскую молочную железу, размером с добрую Латвию. Моя подруга в ужасе перевела взгляд на меня и выпалила:
– Ой, господи! Так ты не шутил?
Я обсуждал это рядовое событие с Крисом, Филом и Бобом на приеме у Джона, и мы стали весело делиться подобными жуткими сценами с участием фанатов.
Крис Невилл поведал нам о требовательном юном фанате, который пришел выразить почтение своему кумиру. В итоге он поселился на газоне перед домом Криса и Ли, так что им пришлось обращаться в органы по делам несовершеннолетних.
Боб рассказал весьма своеобразную историю о том, как однажды получил с почтой поздравительную открытку ко дню рождения, к которой был прицеплен какой-то зеленый камешек. Боб бросил открытку вместе с камешком в ящик с прочим барахлом, а через несколько лет, когда содержимое ящика переслали в один университетский архив, сохранявший бумаги знаменитых писателей, Бобу позвонил куратор, который посоветовал отдать камень на оценку. Он был оценен в семь тысяч долларов.
В тот день, когда я сел писать эту статью, 6 июня 1984 года, мне, кроме упомянутой выше открытки от Эпштейна и сотен других почтовых чудес, пришло письмо от некоего Лероя Джонса из Филадельфии. Его просьба отличалась от сотен похожих, полученных мною за год. Я привожу ее точно по лежащей передо мной нацарапанной записке:
–
–
Когда я увидел эту записку с ее небрежной наглостью и совершенно искренней грубостью, с полным отсутствием понимания, чего стоит время писателя, я подумал: «Не может быть, что я один ежедневно получаю письма от таких психов».
Я вспомнил разговор с Крисом, Филом и Бобом, составил письмо, отксерил его и послал восьмидесяти пяти своим знакомым писателям и художникам. Письмо это было наглостью именно того рода, который я больше всего терпеть не могу, и потому я постарался совершенно ясно показать, что это всего лишь шутка, розыгрыш, забава, и если послание хоть как-то помешает получателю писать, на него просто не надо обращать внимания.
В письме говорилось следующее:
–
–
Я думал, что получу один-два ответа от ближайших друзей. От Силверберга или Дэвида Герролда, может быть, от Эда Брайанта и Вонды Макинтайр. Но чего я не ожидал, так это стремительной приливной волны, потопа, цунами ответов от людей, которые годами не давали о себе знать, и каждый рассказывал историю невероятнее предыдущей.
Некоторые я приведу здесь. В большинстве из них названы имена жертв. В некоторых, самых ужасных, не названы: порожденные этими инцидентами истинные и действительные страдания остаются неизменными, просто рассказчики просили меня не указывать, чью именно жизнь окатили дерьмом из ведра.
И еще одно интересное попутное замечание.
Почти все без исключений письма начинаются как, скажем, ответ Айзека Азимова: «Дорогой Харлан! Вообще мои читатели – весьма достойные люди, которые практически никогда не навязываются, – и потом в каждом из посланий следует такое продолжение: – но был один фанат, который…» – а дальше рассказывается об омерзительном вторжении в частную жизнь или же о других настолько отвратительных действиях, что зубы сводит.
Как будто все писатели этого жанра разом, решив перестраховаться на случай, если фанаты, подобно последователям мадам Дефарж[166] на улицах Парижа, взбунтуются против них, предварили рассказ о своих истинных чувствах оговоркой, которая должна спасти их от гильотины. Друзья, не бойтесь: письма ваши уйдут со мной в могилу. Вероятнее всего, сразу после выхода этой статьи.
И вот перед вами эти истории, так что те, кто предполагает (как предположил Дональд Кингсбери в своем письме, написав следующее: «Наши кармы очень разные. Как говаривал Л. Рон Хаббард: “Мы создаем то, чего ожидаем”. Счастливо вам вылечить корневые каналы), что своеволие Эллисона – именно та причина, по которой он совсем одинок в своем злобном поведении, получат свидетельства, что эта чума поражает всех нас, и покладистых, и своевольных.
Вот лица демонов, с которыми мы имеем дело.
–
Не будем торопиться. Первый ответ был от ныне покойного «Джеймса Типтри-младшего» – то есть от Элис Шелдон, которая предпочитала сохранять анонимность и творить под псевдонимом, опасаясь последствий из-за своей связи с ЦРУ. Элли мне написала: «Милый Харлан, чудесная идея – собрать истории о сумасшедших фанатах! Я покопалась в собственных воспоминаниях – и ничего не нашла. Проблема в том, что я все эти годы была изолирована и в моей жизни мало что случалось, разве что однажды за моим почтовым ящиком установили трехдневную слежку, когда “Ворлдкон” проходил в Балтиморе…»
А вот письмо от Джеймса Ганна, профессора Канзасского университета в Лоренсе. Очень спокойный и приятный человек, мягкий и вежливый. «Дорогой Харлан, видимо, я не возбуждаю у фанатов тех чувств, что некоторые мои коллеги. Да, мне присылали книги и стикеры, чтобы я расписывался на них, и один… отправил мне заискивающие письма из флоридской тюрьмы и в конце концов попросил у меня тысячу долларов на юридическую защиту… Был потрясающий случай на “Ворлдконе” в Балтиморе: на вечере встречи с авторами одна девушка, проходя мимо меня, прищурилась на мой бейджик и возмущенно заявила: “Никогда о вас не слышала!” Мне только и осталось, что удивленно таращиться ей вслед».
Барри Мальцберг мог бы неделями рассказывать жуткие истории о фанатах. Но написал он вот что: «Харлан! Я думаю, это сомнительная идея – высказываться на тему “Худшие фанаты, встречавшиеся мне и моим коллегам”, – потому что это лишь воодушевит противника, расшевелит его подобно тому, как политическая катастрофа тут же вызывает еще одну. Те 95 %, которые считают, что они менее отвратительны, будут смеяться, аплодировать и наслаждаться зрелищем истинных страданий, а оставшиеся 5 % будут конспектировать».
В процессе подготовки этой рукописи к печати в первый раз за пять лет один издатель предложил исключить из текста эпизод с камнем, который оценили в семь тысяч долларов, потому что он послужил на пользу Роберту Блоху. Да, я бы мог отказаться от него, но идея этой статьи – показать реальность такой, какая она есть, а не тщательно отредактированной и приглаженной. Тем не менее, я утверждаю, что любой человек, между делом отправивший такой камень, не известив получателя о его цене, – самый настоящий псих, и может столь же непринужденно совершить нечто опасное или неприятное в следующий раз… Или не дай бог объект его обожания отвергнет подобный знак внимания! Но эта история была не самой выдающейся историей о фанатах, которую решил рассказать Роберт Блох. А написал он вот что:
–
[Блох написал это в июне 1984-го. В 1987-м другое издательство, «Кричерз эт лардж» (Пасифика, штат Калифорния), которым управлял Джон Стэнли, выпустило первый том из предполагаемого трехтомника рассказов Блоха «Потерянные во времени и пространстве с Левшой Фипом». Стэнли – не тот человек, который упоминается в письме Блоха. Но Блох, когда я к нему по этому поводу обратился, заметил, что, если бы он захотел рассказать мне еще одну жуткую историю, он бы вспомнил, как Стэнли издавал первый том рассказов про Фипа. Очевидно, второго и третьего томов не будет.]
–
Я выбрал милую Элли Шелдон, джентльмена Джима Ганна и всегда готового поделиться историей о фанатах Боба Блоха первыми не без причины. Ранее я уже говорил, что в письме Дональда Кингсбери сказано, что мы навлекли на себя несправедливость, поскольку испортили свою карму. Его письмо буквально лучилось чудесными переживаниями, которые принесли ему конвенты. Видимо, самым невероятным из того, что с ним происходило, было следующее:
«Однажды я сидел, забытый, за столом в полном одиночестве, потому что все выстроились в очереди за автографами к Азимову и Эллисону, и тут одна девушка – юное милое создание – видимо, посочувствовав моему жалкому положению, подбежала ко мне и купила у меня книгу, хотя, очевидно, ничего обо мне не знала, чтобы у меня был хотя бы один покупатель. А потом Дон закончил свое послание, как я уже писал выше, следующим пассажем: «Наши кармы очень разные. Как говаривал Л. Рон Хаббард: “Мы создаем то, что ожидаем”. Счастливо вам вылечить корневые каналы».
Я ожидал чего-то подобного. Поскольку я выбрал вот такую линию поведения, день ото дня крепнет миф о том, что я грубый, злой, невоспитанный и часто жестокий по отношению к милым невинным фанатам, желающим лишь передать мне свои добрые пожелания.
Это, вероятно, настолько справедливо, насколько и грубое предположение о том, что Дональд Кингсбери – завистливый простофиля, который просто не поймет, что его оскорбили или облапошили, если это будет сделано с помощью пневмомолоточков и капельницы.
Тем не менее, чтобы никто не подумал, что я вырываю факты из контекста, или выгораживаю самого себя, или оправдываю «этого чудовищно нецивилизованного Эллисона», скажу следующее. Я получил эти письма вместе с подтверждением их подлинности от редактора и открыл этот жуткий перечень именами трех писателей, известных своей добротой, интеллигентностью, заботой об интересах фанатов, своей воспитанностью и безукоризненной вежливостью.
Так что если хоть одна миллионная часть из мерзких рассказов о собирателе этих фактов верна, это абсолютно ничего не значит. Давайте просто послушаем, что говорят другие писатели.
Вам особенно понравятся письма, посланные писательницами. Думаете, эмоциональнее всего реагировали мужчины? Послушаем Марту Рэндалл:
–
–
Замечаете, к чему все идет? Уже второй раз звучит это предположение. По той нервозности, с которой многие писатели поют дифирамбы своим фанатам, вы должны бы понять: они вас боятся. Боятся того, на что вы способны в качестве шутки, для смеха, из навязчивого желания поразвлечься.
Вот Азимов:
–
–
Это вряд ли. И вряд ли этот идиот понял, каким наглым дураком он был. Я сотни раз говорил Айзеку, что то, что у нас с ним еврейские корни, не означает, что мы должны выносить длящееся две тысячи лет притеснение со стороны такого человеческого мусора, как, например, этот книготорговец. Он разве понял, что сделал, когда Айзек объяснил ему всю наглость его поведения? Не думаю. Потому что, видите ли, есть в этом и другая сторона.
Глупость, необходимая, чтобы вообще совершить подобный грех, – это сингулярность тоннельного зрения, самопоглощенность, отсутствие эмпатии, способность в упор не видеть, какие чудовищные вещи они творят… даже когда ты объяснил им это медленно и четко.
Например, вот эту статью я переписываю, лежа в постели, чуть больше недели назад мне пришлось перенести серьезную операцию. Некоторые фанаты узнали об этом, и за три дня до Рождества я имел удовольствие услышать телефонный звонок от одного лос-анджелесского книготорговца, знающего меня не первый год. Он спросил, не возражаю ли я, если он приедет с моей книгой – мол, один человек тут ее только что купил, – чтобы я подписал ее лично. За день до этого он со мной говорил и знал, что я не поднимаюсь с постели, чтобы не разошлись швы, но все равно позвонил и спросил, не возражаю ли я в процессе своего выздоровления подписать какую-то чертову книгу для какого-то покупателя.
Я удивился и сказал ему, что лежу в постели. Он спросил еще раз. Я ответил: «Лежу после операции! Только три дня как из-под ножа! Какого хрена я должен подписывать чертову книгу для чужого человека?»
Он объявил, что в таком случае заедет на следующий день. Я повесил трубку.
Думаешь, они понимают, Айзек? Черта с два.
Они считают, что это
–
Один из самых трогательных ответов написал Барри Лонгиер. Из личных соображений я приведу здесь только часть его письма. Все остальное – слишком личное.
–
–
А еще говорят, что чувствительность фанатов умерла.
Терри Карр уже не с нами, но вот что он мне рассказывал – вы, быть может, этого не слышали. Когда опубликовали его дебютный роман «Повелитель войн Кор», который вошел вместе с романом другого писателя в издание, подготовленное «Эйс» (это было примерно во время «ДисКона», в 1963-м), первая жена хорошо известного фаната (она сидела в зале, когда я зачитывал эту статью), неспешно подошла к Терри. Он ожидал какого-то пикантного признания от нее по случаю выхода его первой книги. Она сказала:
– Я только что прочла ваш роман. Хотела представиться.
Терри улыбнулся, потому что все мы в первый раз надеемся на доброжелательное отношение, но она продолжила:
– Чего ради вы написали эту жалкую беспомощную ерунду?
И встала, уперев руки в боки, ожидая, пока боль от нанесенного ею удара перерастет в униженные извинения. А Терри ответил:
– Ради семисот пятидесяти долларов.
И ушел.
–
Вот что ответил Джин Вулф:
–
–
Вот злая заметочка от элегантного Л. Спрэга де Кампа.
–
От Боба и Джинни Хайнлайн.
–
[Запомните это, ребята!],
–
А вот кратко. Раймонд Э. Фэйст рассказывает про фаната, который пришел к его двери в воскресенье утром – еще семи не было, – когда Рэй валялся с температурой под тридцать девять после беспокойной ночи и только-только начал засыпать. Подходит он к двери, шатаясь, вид у него – краше в гроб кладут, а там стоит этакий жизнерадостный фанат-херувимчик с пакетом книг на подпись. Около дюжины будет. А поскольку Рэй к тому времени выпустил только три-четыре романа, мальчик прихватил по три экземпляра каждого, вероятно, чтобы потом продать.
И вот он требует, чтобы Рэй подписал книги прямо здесь и сейчас. Рэй ему говорит:
– Слушайте, не хочу быть грубым, но я чертовски болен, температура сто два[167], и чувствую себя хреново.
Пацан моргает, но с места не трогается. Рэй ему говорит:
– Приходите в другой раз, сейчас, сами видите, неудобно.
А мальчик ему отвечает:
– Я сегодня улетаю домой на Гавайи.
Рэй шмыгает носом, мямлит:
– Ну я же болен, видите… может быть, вы…
Но мальчик, демонстрируя все то же абсолютное отсутствие деликатности, продолжает требовать, чтобы ему подписали книжки.
«Вот этот случай, – пишет Рэй, – да еще угрозы, записанные на автоответчик, и убедили меня изъять мой номер из справочника».
Еще один крупный писатель, с которым я связался, когда готовил эту статью, так нервничал из-за возможных неприятностей с фанатами, что называл этих последних не иначе как «дебильными подонками». Он категорически запретил мне упоминать его имя каким бы то ни было образом. Он сказал, что посещение конвентов настолько мешало его работе, что единственное, чего он хочет, – это чтобы фанаты больше никогда не появлялись в его жизни.
Нет, я вас не дразню. Некоторые литераторы в ответ на мою просьбу написали, что стараются держаться от фанатов подальше, сторонятся конвентов и потому мрачных историй рассказать не могут. Было с полдюжины: Марвин Кей, Альгис Будрис, Дин Инг, Джон Варли, Джек Уильямсон, Дэвид Бишоф, которые ответили, что ничего, кроме добра за много счастливых лет общения с фанатами не видели, и простите, но им просто нечего тут рассказать. Но эти письма были написаны в июне 1984-го, и с тех пор четверо из этой группы признали, что некоторые неприятные переживания у них все же были – они даже перечислили, едко и с подробностями, эти случаи, – просто не хотели поднимать шума ранее.
Да, но что же Джоанна Расс? Если был на свете писатель более страстный и откровенный в высказывании своих мыслей в искусстве и в обществе, писатель, более честно рассказывающий о своих переживаниях в своем творчестве, то я ума не приложу, кто бы это мог быть. В отличие от многих из тех, к кому я обращался, тех, кто отвечал взвешенно из страха, что кто-нибудь из этих маленьких миленьких психов потребует удовлетворения, Джоанна была откровенна и написала так:
–
–
И еще какое жуткое получилось, Джоанна.
Но ты думаешь, это у тебя проблемы, когда наивные читатели обвиняют тебя в том, что помещают на твою обложку издатели? А что ты скажешь, если узнаешь, что они притворяются наивными, только чтобы сделать тебе неприятно? Что я имею в виду? Ладно. Вот классическая, наугад выбранная, свежая история о том, как злонамеренны бывают фанаты.
В разделе писем журнала «Азимовз сайнс фикшн» за декабрь 1989 года появилось сообщение от некоего Пола Осборна из Бремертона, штат Вашингтон. (По крайней мере письмо было подписано кем-то по имени Пол Осборн, а штамп стоял, как мне сказали, этого самого Бремертона. Но не все так просто в мире сумасшедших поклонников научной фантастики, как мы вскоре увидим.)
Поделившись своим мнением по поводу других материалов, опубликованных в предыдущем мартовском выпуске 1989 года, предполагаемый мистер Осборн пишет следующее:
«Мне очень понравился рассказ Эллисона, но почему он назван повестью, если он короче двух других рассказов, помещенных в том же выпуске?»
Ну, это вполне резонный вопрос, и, как ответил бы любой человек, слыхавший про бритву Оккама: «Вероятно, редактор не досмотрел. Производственная ошибка, никем не замеченная», – что было бы чистой правдой.
Рассматриваемая вещь «Избранные, гордые» содержит всего 3600 слов. Занимает семь страниц с одной третью. Это явно не повесть. (Общепринятые обозначения для произведений разного объема таковы: рассказ – менее 7500 слов; новелла – от 7500 до 17500, повесть – от 17500 до 40000, и роман – 40000 и более слов.) В предыдущем декабрьском выпуске 1988 года была напечатана моя повесть «Функция сна» (9900 слов.) Так что вполне понятно, что выпускающий редактор или кто-то из его помощников ошиблись. Вот так.
Даже для самого скромного интеллекта это просто: обычная человеческая ошибка перед публикацией, и ошибка столь незначительная (появляющаяся только в содержании), что в общей истории литературы она выглядит меньше пылинки.
Если бы предполагаемый мистер Осборн, задав свой резонный вопрос, остановился, это было бы письмо, которого можно ожидать от разумного читателя. Но он пошел дальше. Вот продолжение в том же абзаце:
«Циник, наверное, мог бы сказать, что мистер Эллисон, Человек-с-Бог-Знает-Сколькими-“Хьюго”-и-“Небьюлами” (но Всегда Готовый Получить ЕЩЕ и ЕЩЕ!) пытается воспользоваться невежеством деревенщин с Дикого Запада и называет рассказ повестью. Поскольку за год повестей всегда печатается меньше, чем рассказов (в 1988 журнал “Азимовз сайнс фикшн” напечатал тридцать повестей и пятьдесят три рассказа), такой стратегический ход дает “Избранным, гордым” ощутимый перевес. Как я уже сказал, это был бы ответ циника, а я на время Великого поста от цинизма отказался. Но к тому времени, когда будет составляться ежегодный Указатель (а вместе с ним пройдет опрос, по результатам которого вручат приз читательских симпатий – ЕЩЕ и ЕЩЕ!), пост уже закончится. Жду с нетерпением».
Видит бог: в этом мире нет недостатка в паранойе, но даже во вселенной конспирологических теорий такой невежественный лепет вызвал бы смех. Как будто я из Лос-Анджелеса сумел каким-то непостижимым образом одурачить сотрудников издательства (напомню, что мне платили пословно и потому знали, какой объем этой вещи): ведущего редактора, помощников редактора и менеджера по контрактам; и все они, за тысячи миль от меня, в Нью-Йорке, как-то мне позволили вмешаться и коварно назвать рассказ повестью ради безумной цели: дать рассказу шанс выиграть премию. И это при том, что количество слов подсчитывают неизвестные мне люди!
И как я сумел это проделать?
Может, у меня имеется компромат, которым я шантажировал этих людей? Или я заплатил миллионы, чтобы выиграть премию, которая, по сути, уже не имеет существенного значения после тридцати пяти лет в профессии? Какой человек в здравом уме назовет хоть одно из замечаний предполагаемого мистера Осборна разумным?
Даже самый наивный читатель, незнакомый с таинственными аспектами издательского дела, решит, что это, скорее всего, обычная производственная ошибка, а лепет предполагаемого мистера Осборна посчитает пустыми разглагольствованиями человека, намеренно строящего из себя глупца.
Но давайте посмотрим, что же он написал на самом деле.
Как человек, живущий на Западе, я решительно не понимаю, что такое «деревенщина с Дикого Запада». Но рассмотрим допущение, которое содержится в запутанных предположениях того, кто представился мистером Осборном: Эллисон выиграл все эти премии, но он жадный, и ему всегда мало. Эти премии получены не за качество работы; он как-то умудрился уболтать, запугать, заставить все эти годы, начиная с 1965-го и до сих пор. Каким-то невероятно хитроумным способом Эллисон сумел завоевать расположение сотен и сотен людей, от которых зависит присуждение «Хьюго», «Небьюл», «Эдгаров», «Брэм-Стокеров», премий ПЕН-клуба, Гильдии писателей, Британской премии фэнтези и Всемирной премии фэнтези – всех и сразу. Все это сумел сделать этот вероломный бесталанный Эллисон.
Не говоря уже о том, что он как-то смог загипнотизировать читателей, скажем, «Локуса», которые много лет тысячами голосовали за работы Эллисона.
Когда это письмо пришло в журнал «Азимовз сайнс фикшн», редакции следовало любезно предоставить мне место для ответа на той же странице, где было помещено бредовое послание предполагаемого мистера Осборна. Но даже выпускающий редактор Шейла Уильямс не отнеслась к этому письму слишком серьезно. Ясно было, что автор этого заблуждения настолько глуп и настолько поверхностен, что даже и отвечать-то ему особо незачем. Тем не менее госпожа Уильямс написала ответ:
–
–
Что совершенно не по существу.
Это не отвечает на тот вопрос, который на самом деле задал мистер Осборн (будем называть его так).
Потому что будь он просто придирчивым читателем, у которого хватило глупости указать на ошибку столь очевидную даже для новичка, он не восклицал бы «ЕЩЕ и ЕЩЕ!» (И каждый раз, когда появлялась эта фраза, не сопровождал бы ее восклицательными знаками.) Мы бы просто посчитали это невежественным трепом, и я бы тоже так сделал, если бы не годы взаимодействия с подобными людьми.
И потому я взял в редакции адрес корреспондента (автор письма нигде не указывал, что его адрес не следует раскрывать), и позвонил в службу информации города Бремертон, штат Вашингтон. И не только по указанному адресу не оказалось никакого Пола Осборна, но и вообще ни одного Пола Осборна в Бремертоне не проживало. Простая проверка общедоступных записей в Бремертоне показала, что лица, проживающие по адресу, указанному предполагаемым мистером Осборном, фамилию Осборн не носят.
Так кто же автор таинственного письма, громоздящий этот оскорбительный абсурд? Судя по письму, постоянный читатель научной фантастики – то есть тот, кого мы называем фанатом.
И при этом он считает себя таким дьявольски умным, что пускается в необоснованные спекуляции, покрывая очередным слоем мерзких предположений тост из мифов и вранья. Что же это за злобный тип такой?
Сколько других писателей страдает от подобных гнусных писем, мажущих автора дегтем позора на годы? И сколько рабочих часов потеряно в попытках развеять мерзкое впечатление, оставленное подобными людьми? Столько, что можно было бы заполнить написанным за это время большую полку книг. Целая полка книг, которых никто никогда не прочитает.
Чем же мы расплачиваемся за это? Вот небольшая выдержка из четырехстраничного, напечатанного через один интервал письма, отвечающего на мой вопрос об ужасных фанатах. Письмо от Дэвида Герролда:
«Дело в том, Харлан, что я совершил ошибку. Я думал, что с фанатами надо считаться. Если бы я вообще никогда не имел с ними никаких дел, то спокойно прожил бы эти пять лет без ошибок. Действительно, я считаю что мои отношения с недружественными элементами фанатского сообщества послужили косвенной причиной пятилетнего застоя в моей писательской работе».
Дальше Дэвид рассказывает один за другим случаи: сумасшедшая женщина, убедившая на конвенте группу фанатов, что она носит ребенка от Дэвида; фанат, пославший ему поздравительную открытку, на которой было написано: «Счастливого Рождества всем – кроме тебя»; фанат, попросивший оказать финансовую помощь другому фанату, которого якобы ограбили и которого на самом деле никогда не существовало; и заканчивает Дэвид так:
–
–
Не только писатели страдают от этого нежелательного внимания. Спросите любого из десятков художников, чьи имена появляются в списках номинантов на «Хьюго» последние десять лет; спросите, как они реагируют на кражу своих полотен из выставочных залов, какие бы там ни были суровые и подготовленные охранники; спросите, какие у них возникают чувства, когда жирный фанат прищуривается на минимальную цену картины и оборачивается к автору, чтобы рявкнуть: «Ты Фрэнк Фазетта[168], что ли?» Спросите, как у них сжимается сердце, когда после конвента они забирают непроданные работы и видят разрезы на холсте или следы подошв на черно-белых рисунках.
Но не спрашивайте о конвентах Тима Кирка, потому что его лицо – маска скорби. Он не был на них больше девяти лет, и, если повезет, больше ни на одном не побывает. Он более чем разочарован. Фанатское сообщество наших дней вызывает у него безнадежную тоску. Называть его «жалким» Тим не хочет, предпочитает слово «конченный». Но он знает, что каких бы высот в своей карьере он ни достиг сейчас или в будущем, это будет вопреки фанатам и их «поддержке». Потому что все, что они от него требовали и требуют – это создание примитивных набросков. (Тысячами, и все для фэнзинов, которые никогда не заплатят ему ни цента.) Тим не поносит фанатов, не осуждает их, не возмущается. Он не говорит то, что говорю здесь публично я. Он понимает – как и многие другие художники и писатели, опасающиеся этих батальонов любящих фанатов-вампиров, – что лучше не размешивать содержимое этой бочки.
Но если вы как-нибудь подловите его поздно вечером, когда он не будет спокоен и обаятелен, как обычно, он доходчиво вам объяснит, что они отказали ему в праве быть таким художником, каким он хочет быть. Возможно, это не их вина – они такие, какие есть, и им всегда хочется того же самого – без перемен, без роста, без экспериментов; но если художник ответственно относится к своей работе, он считает себя вправе ожидать, что публика, требующая его внимания, тоже проявит по отношению к нему какую-то ответственность.
–
От Грегори Бенфорда:
–
–
И правда, ладно. Глубокий вздох, безнадежное покачивание головой и обреченная уверенность, что этим психам и их маниям нет числа. Если они не достают нас уже перечисленными способами, то делают это так, как рассказал Спайдер Робинсон:
–
–
А чему тут удивляться, Спайдер? Стандартная процедура по мнению этих энергетических вампиров. Эх, если бы мне хоть по квотеру платили за каждого «самоубийцу», который мне звонил… и всегда в неприличный, неудобный час. Они никогда себя не называют, они только хнычут и стонут, жалуясь, какие они несчастные. В первую сотню раз я весь буквально излучал человеческое участие и чувство ответственности, старался их уговорить.
Может, это помогало, может быть, нет – кто знает? Потому что эти паразиты лишены простого человеческого достоинства и не станут тебе перезванивать и сообщать, была ли от тебя польза. Они просто возникают в твоей жизни, вываливают свой груз дерьма, оставляют тебе на память отвратительный осадок и вешают трубку. Сейчас я с такими вторжениями в мою частную жизнь разбираюсь совсем иначе.
Но это было только начало письма Спайдера. У него была еще одна история о другом психе, явившемся к его двери. Вот этот очаровательный (и очень показательный) портрет фаната в полный рост – настоящего фаната во всей его красе:
–
Он рассказал еще несколько подобных историй, и закончил письмо так:
–
–
Список писателей и художников, которые получали чеки без покрытия за услуги на конвентах, организованных фанатами и СМИ, бесконечен, как и длинный перечень писателей и художников, кормивших фанатов на халяву, пускавших их пожить к себе домой и дававших ссуды. Бесчисленные конференции, организованные пресыщенными высокомерными фанатами в колледжах, которые они посещают (они устраивают концерты лишь для того, чтобы встретиться «со своим любимым автором»), или в отелях больших городов; конклавы «Звездного пути» и собрания любителей комиксов-кино-литературы НФ. Такие выдающиеся авторы, как Старджон, Герберт, Азимов, Кларк, Нивен, Саймак, Бова, Муркок и Шекли (называю лишь некоторых, чей отрицательный опыт сразу приходит на ум) иногда обнаруживали, что их заманили на какой-то семинар или конвент, которые на деле были не более чем проявлением слабоумной идеи, засевшей в забитой невесть чем голове фаната-подростка, и понимали, что пропустили настоящие авторские встречи или поездки, потому что считали себя обязанными сделать работу, которая так и не вышла в свет, а потом у них в руках оказывался очередной чек без покрытия, выписанный каким-нибудь фанатом с приятным лицом.
Джо Холдеман написал:
–
–
Он был среди моей публики, Джо. И стрелял достаточно метко. Напомни мне когда-нибудь тебе рассказать.
Это одна из историй, которые я могу поведать, но есть еще много случаев, о которых меня просили не распространяться. Есть истории, рассказанные «не под запись» – строго конфиденциально, шепотом и под честное слово; истории, рассказчики которых не могли удержаться и не поделиться, но потом сообразили, что это пойдет в печать, и тогда попросили не называть их имен. Это истории, которые я не могу подтвердить… от источников, которые требуют, чтобы их не называли…
Например, история об очень знаменитом писателе старшего поколения – звездное имя золотого века, – который пустил к себе пожить фаната с одним условием: чтобы тот сидел с детьми, когда писатель с женой уходят, и который лишь через несколько недель после отъезда своего «гостя» узнал, что тот развращал его одиннадцатилетнюю внучку.
Это история об авторе фэнтези, написавшем роман, изобиловавший сексуальными сценами, за который был оплеван на конвенте.
История о пожилой писательнице, которой пришлось съехать с квартиры, чтобы избежать назойливого внимания трех фанатов, которые непрестанно звонили ей, писали и внезапно объявлялись на пороге.
И еще, и еще, и еще. Но если я продолжу, я начну повторяться. Чего ради? Чтобы снова и снова подчеркнуть, как сильно писатели страдают от орд «любящих фанатов»? Так, что даже малейшая рационализация вроде «Ну, Эллисон – это слишком заметная цель, он заслужил то, что получил», – non sequitur[170]. Она приемлема лишь для снедаемых чувством вины апологетов, которые с негодованием отвергнут эту статью.
После того, как я зачитал этот материал на «Вестерконе-37» в Портленде в 1984-м, мне пришло множество писем от профессионалов и любителей, ужаснувшихся масштабу проблемы.
Вот, например, от Саймона Хоука:
–
–
Милдред Дауни Броксон, в частности, писала: «Эта речь на «Вестерконе» была бомбой и на много часов стала единственной темой всех разговоров, по крайней мере, в той потрясенной и опустошенной компании, в которой оказалась я. То, что ты включил «показания» других пострадавших, добавило твоему выступлению достоверности. В конце концов, можно было бы возразить, что из тебя мишень сделали твои заметность и яркая личность, но свидетельства других, самых разных жертв – уже неоспоримы».
Она упомянула даже еще более интересную вещь, и я к ней перейду через секунду, но подтверждением того, что я изложил выше, служит тот факт, что я показывал цитируемые здесь письма во время моей речи, и подлинность этих писем была подтверждена моими редакторами.
На этот раз я не хотел, чтобы предполагаемый мистер Осборн из фанатского сообщества опровергал мои слова, мутил воду, отвлекал внимание, возводя клевету на докладчика. Даже если я заслуживаю всех этих слухов и сплетен, даже если я такая скотина, какой считает меня фанатская мельница слухов, то как объяснят апологеты показания всех остальных участников этого унылого перечня?
Как сказал Мальцберг, девяносто пять процентов всех присутствующих – достойные, разумные, здравомыслящие и вежливые люди, те, кто пришел в ужас от этих откровений, не знают, что делать с этой информацией, потому что никогда так не поступают и не могут понять, как другие люди могут совершать подобное и думать, что это весело, остроумно, но не омерзительно. Однако пять процентов, из которых многие наверняка выступят в колонке писем следующего выпуска, объясняя, что с нами, писателями, именно так и надо обращаться, и что вообще мы были бы никому не известны, если бы они доблестно не поддерживали нас своими с трудом заработанными пенсами, и что никакого права жаловаться у нас нет, что мы, рабы, должны радоваться, что нас заметили, эти пять процентов будут продолжать свое.
И когда я заканчивал свою речь почетного гостя, текст, который вы только что прочли (он еще был обогащен дополнительным вкладом тех писателей, чьи ответы дошли до меня после «Вестеркона», и тех, кого я попросил добавить что-нибудь недавно), я сказал вот что:
– Кое-что я приберег на десерт. Из всего того ужасного, что происходило со мной, а описанное – лишь малая его часть, и из всего, что случалось с другими писателями и художниками, первый приз получает инцидент, который, как мне кажется, ставит точку в моем послании. О нем мне рассказал Алан Дин Фостер.
Я приберег его напоследок, потому что об Алане Дине Фостере не сумеет сказать ничего плохого даже самый злобный клеветник. Этот человек – самый достойный и любезный из всех, которых можно только мечтать встретить в жизни.
Вы не поверите тому, что сейчас услышите.
–
–
Вы бы видели, любезный мой читатель, банкетный зал после того, как я прочел письмо Алана! Зал был набит битком – если я правильно помню, на том «Вестерконе» было тысяча пятьсот или тысяча шестьсот участников, – и вот этот доклад занял полтора часа. Шло время, называлось имя за именем, инцидент за инцидентом, один другого мерзее, и зал затих… а потом несмелый, нервный смех, сопровождавший несколько первых историй, даже и он стих. За одним столом плакала женщина, уронив голову на руки. Сидящий за другим человек постукивал по мягкому сиденью стула, снова и снова, вряд ли осознавая, что делает. В глубине зала одна женщина стонала: «Хватит, хватит, ну хватит, пожалуйста». Стоящий у стены человек закрыл глаза и все покачивался и покачивался, вперед-назад. И отовсюду, из всех уголков этого большого бального зала, когда я прочел письмо Алана, послышались ахающие недоверчивые возгласы. Наконец-то они больше не могли игнорировать главную мысль, заложенную в эту речь.
Все это была преамбула. Теперь они выдохлись, были напуганы, эти люди с бледными лицами и застывшими взглядами – огромный зал приличных людей, которым надо было наконец признать, что в их рядах есть мерзавцы, которым нет прощения.
Тогда мне исполнилось пятьдесят, за месяц с небольшим до того. И один из фанатов-торговцев этот факт отметил и сделал сувенир для продажи на том самом «Вестерконе», где я был почетным гостем. Так что я свое выступление закончил такими словами:
– Итак, когда же в этом появится хоть какой-то смысл, когда появится хоть какая-то цель у всех этих чудовищных грубостей и вторжений в частную жизнь? В чем мораль? Ну так вот, она в том фанате-продавце, которому захотелось напечатать футболки с жуть до чего остроумной надписью «50 КОРОТКИХ ЛЕТ ХАРЛАНА ЭЛЛИСОНА» для продажи на мероприятии, на котором этот Харлан Эллисон – почетный гость. Он даже не подумал, что человек, чье имя продается по пять долларов за штуку, должен был бы получить какой-то процент, и уж совсем не подумал, что такая футболка может быть оскорбительной, и при этом считает свое поведение приемлемым.
Но подобных рассуждений никто не ведет, и десятки таких футболок проданы и носятся, и мне отсюда видно, что многие из вас сегодня облачились именно в них, и вы ко мне подходите или задаете вопрос, или комментируете мои слова в футболке, глумящейся над моим ростом (на который я никак не могу повлиять, а вот вы на свои манеры повлиять вполне можете, впрочем, это на вашей совести), и никто из вас ни на секунду не задумался, что такая футболка может ранить чувства человека. Приходится предположить, что ни один из вас об этом не подумал, потому что альтернатива такой мысли – сродни теплой блевотине.
И этот человек с футболки только улыбается да раздает автографы, видимо, рабски благодарен за оказанное внимание и молчит, этот пятидесятилетний.
Но как и Джордж Алек Эффинджер, и Стивен Кинг, и Барри Мальцберг, и Дэвид Герролд, и Тим Кирк и многие, многие другие, которые просили не упоминать их имен… этот пятидесятилетний коротышка выдержит все, общаясь с такими людьми.
Потому что они не добры. А человек не должен мириться с проявлением недобрых чувств тех, кто притворяется, будто они одной крови, одна семья с благородными мечтателями. В мире так много совершенно чужих людей, готовых зверствовать без причины.
Дети наших грез, говорили многие из вас. «Ох, как же меня тронуло то, что вы написали, ох, вы перевернули мою жизнь, ох, как много эта книга для меня значила, когда я был одинок и отчаялся». Дети наших мечтаний.
Ксеногенез.
Дети не похожи на родителей.
И многие из вас удивляются, почему же немало этих литературных родителей положительно относятся к мысли, что контролю над рождаемостью следовало бы придать обратную силу.
–
На этом и кончилось – или, по крайней мере, должно было кончиться мое выступление. Но реальность в борьбе за титул самого невероятного фантаста постоянно превосходит наши ожидания.
Прошли недели после этой речи, и, как я уже говорил, я получил множество писем-откликов. Все они были написаны в том ключе, в каком и письмо молодого человека по имени Энтони Прайор, тогда жившего в Портленде.
–
–
Кто-то может поверить в это. Дескать, если кто-нибудь выскажется с такими силой, страстью и убеждением, будет тронута душа даже самых низких из его слушателей. Ага. А свиньи полетят.
Вот выдержка из ежедневных новостей «Вестеркона-37», выпускавшихся по ходу мероприятия. Она датирована понедельником 2 июля. Распространена среди участников конвента после моего выступления.
–
–
В своем письме, полученном мною через неделю после мероприятия, Милдред Дауни Броксон сообщала следующее: «Ходят слухи, что ты считаешь, будто идиот, включивший пожарную тревогу, мог находиться под влиянием твоей речи. Я в этом сомневаюсь. Подобная личность вряд ли вообще тебя слушала, а если бы и слушала, все равно ничего бы не поняла из твоих слов. Очень вероятно, что виноват один из таких недоносков.
Однако в инциденте, произошедшем сразу же после твоей речи, мог быть замешан тот, кто считает, будто вопрос раздут, и хочет привлечь к этому внимание. Человек точно задумается над проблемой, если вытащить его из постели в четыре утра».
Так что природа подражает искусству, а искусство – природе.
К этой статье можно было добавить еще многое. У меня в руках письмо, наполненное стенаниями Джо Стражински по поводу новых случаев хулиганства фанатов… Системы электронной доски объявлений; поздний ответ от Джин Ауэл, подробно описывающий требование денег («любая сумма от 20 до 8000 долларов»), поступившее от фаната, жуткий инцидент, случившийся с Джо Л. Хенсли…
Идею вы поняли.
И те из вас, кто входит в нормальные, вежливые девяносто пять процентов… возможно, этот перечень заставит вас присмотреться к тем пяти процентам, что бродят и пакостят среди нас. К «предполагаемому Полу Осборну» этого мира. К тем, кто на вечеринки, устроенные благородными мечтателями, вползает, спрятав за спиной бумажный стаканчик.
Теплая блевотина. Ксеногенез. Всего вам наилучшего.
Послесловие Харлана Эллисона
На краткий миг пришел я сюда, и краткий миг я что-то значил.
О редакторах
ТЕРРИ ДАУЛИНГ – признанный во всем мире мастер и один из самых уважаемых авторов научной фантастики, фэнтези и хоррора, он же выдающийся авторитетный критик. Автор саги о Томе Риноссеросе, включающей работы «Риноссерос» (Rynosseros), «Синий Тайсон» и «Сумеречный пляж»; сборников «Полынь», «Человек, который потерял красный цвет», «Тайное знание ночи», «Антик фьючерз: лучшее из Терри Даулинга» и «Дни в Блэкуотер». Он же редактор (вместе с Ван Икином) книги «Смертный огонь: лучшая НФ Австралии» и главный редактор книги «Эликсиры Эллисона».
Диплом магистра искусств Сиднейского университета с отличием. В настоящий момент преподает в большом сиднейском колледже и пишет обзоры научно-фантастической литературы для «Острелиен» и «Бюллетеня». Его литературная работа принесла ему девять премий «Дитмар», две премии «Ридерсон» и три премии «Аврелий».
«Локус» отметил его работу, поставив его в один ряд с классиками жанра, и назвал его «наиболее видным стилистом-прозаиком австралийской фантастики».
РИЧАРД ДЕЛАП был известным критиком, обозревателем, эссеистом и в течение многих лет – редактором и издателем «Обзора фэнтези и научной фантастики Делапа». Он редактировал книгу Питера Балма 1978 года по мифологии майя, «Полет пернатого змея», а между 1981-м и 1986-м годом занимался переписыванием сценариев, пока жил в Голливуде. Ричард Делап был соавтором (вместе с Уолтом Ли) романа ужасов «Формы» и работал над другим романом, «Темнее крови», когда его настигла трагическая и безвременная смерть в 1987 году. Именно он проделал первоначальную работу над сборником «Эликсиры Эллисона». Слабое здоровье помешало ему закончить эту работу. Мистер Даулинг принял проект в конце 1983-го. Ричард Делап лежал в больнице в Лос-Анджелесе, смертельно больной, но все же успел подержать в руках издание в твердой обложке. Оно остается свидетельством его таланта и усердной работы.
ДЖИЛ ЛАМОНТ преуспевал практически во всех сферах издательской деятельности более двадцати лет. Издаваемый автор, редактор, критик, библиофил – в книжном мире он известен как самый утонченный и скрупулезный литературный редактор и корректор во всей отрасли. (Ту книгу, которую вы сейчас читаете, он прочитал двадцать три раза. Всю до последнего слова.) Когда-то он был редактором «Уэйрд тейлз» в один из кратких периодов возрождения этого журнала; многое сделал для подготовки к публикации работ «МЕДЕЯ: МИР ХАРЛАНА», «ГОРЕЧЬ В МОЕМ ГОЛОСЕ», «ХАРЛАН ЭЛЛИСОН СМОТРИТ». Он клянется, что комиксов «Рыбья полиция» не читал никогда.