ИЗДАНИЕ ПОДГОТОВИЛИ
Я. М. БОРОВСКИЙ, М. Н. БОТВИННИК. Н. В. БРАГИНСКАЯ, М. Л. ГАСПАРОВ. П. И. КОВАЛЕВА, О. Л. ЛЕВИНСКАЯ
ЗАСТОЛЬНЫЕ БЕСЕДЫ
КНИГА ПЕРВАЯ
Есть, Сосий Сенекион, такая поговорка: «За винной чашей не терплю [612] я мнамона».[1] Некоторые полагают, что это сказано против правоблюстителей как грубых и неприятных участников пирушки: ибо, как известно, сицилийские дорийцы называли правоблюстителя мнамоном. Другие же [d] думают, что поговорка велит забывать, что говорят и как ведут себя твои сотоварищи за винной чашей: потому-то отеческие заветы и посвящают Дионису забвение и ферулу[2] — знак того, что надо либо ничего не вспоминать из допущенных кем-нибудь за вином нарушений благочиния, либо ограничиться самым легким наставительным воздействием.[3] Но ты и сам понимаешь, что если забвение дурного уже Еврипид признал делом мудрости,[4] то забывать огулом все, что говорилось за вином, не только противоречит дружескому сближению участников застолья, но отвергается примером знаменитейших философов — Платона, Ксенофонта, Аристотеля, Спевсиппа, Эпикура, Притана, Иеронима, Диона Академика: все они сочли [e] достойным труда записать речи, которые велись в симпосиях. Ты высказал мнение, что и нам следует собрать все заслуживающее этого из наших собеседований, происходивших и у вас в Риме и у нас в Греции за обеденным столом и за кубком. Взявшись за это, я уже послал тебе три книги, каждая из которых содержит десять вопросов; скоро пошлю и остальные, если ты найдешь посланное не совсем чуждым достоинству Муз и Диониса.
ВОПРОС I
1. На первом месте у нас стоит вопрос о философствовании за вином. Ты ведь помнишь, что в Афинах у нас как-то после обеда возник разговор о том, уместно ли, и в какой мере, за вином вести философские речи. Присутствовавший тогда Аристон воскликнул: «Ради богов, неужели [f] есть люди, которые не уделяют философам место за пиршественным столом?» «Есть, друг мой», — ответил я, — и они еще высокомерно подшучивают, говоря, что философии, как матери семейства, не подобает выступать [118] с застольными речами и что персы правы,[5] развлекаясь вином и плясками в обществе наложниц, а не жен. Так, полагают они, надлежит действовать и нам, привлекая к симпосию музыку и поэзию, но не тревожа философию, ибо и ей неуместно принимать участие в пиршественном веселье, и мы в этой обстановке не настроены соответствующим образом. Ведь и софист Исократ, когда его на пирушке попросили сказать что-нибудь, не нашел ничего больше, как следующее: «В чем я силен, это сейчас не ко времени, а что сейчас ко времени, в том я не силен»».
[в] 2. Тут громко вмешался Кратон: «Клянусь Дионисом, Исократ прекрасно обосновал свой отказ, ведь иначе он развернул бы такие периоды, что разогнал бы из этого симпосия всех Харит.[6] Но не одно и то же, исключать ли из симпосия риторику или исключать философию. У философии иное положение: ей, как учительнице жизни,[7] подобает не чуждаться ни игры, ни какого-либо отрадного развлечения, но во все вносить меру и своевременность: иначе нам пришлось бы преградить доступ к застолью так же и благоразумию и справедливости, наглядно показывая тем самым нелепость высокомерного пренебрежения к философии. Итак, если бы нам довелось, уподобляясь гостеприимцам Ореста,[8] молча есть и пить в законодательном собрании,[9] то наша необщительность имела бы некоторое [с] оправдание, вытекающее из обстановки; но если Дионис подлинно Лиэй-освободитель,[10] и прежде всего отрешает от уз языки, предоставляя речам полную свободу, то было бы, полагаю, грубым неразумием именно там, где господствует свободоречие, лишиться наиболее необходимых речей. Ведь в философских рассуждениях мы разбираем и вопросы, касающиеся симпосиев, — какими качествами должны обладать их участники, каковы правила поведения за вином: как же нам из самих симпосиев устранять философию, будто бы она была неспособна подтвердить на деле то, чему она учит на словах».
3, На это ты заметил, что нет оснований возражать Кратону, но следует установить характер и направление философствования за вином, чтобы [d] избегнуть той не лишенной остроумия насмешки, которую навлекают на себя спорщики, изощряющиеся в софистике:
и призвал нас к обсуждению этих вопросов. Я высказал то мнение, что прежде всего надо учесть, каковы сами участники пиршества: если среди них большинство — люди ученые, Сократы, Федры, Павсании, Эриксимахи, как у Агатона, или Хармиды, Антисфены, Гермогены, как у Каллия, или другие, не уступающие этим, то мы предоставим им философствовать за кубком, сочетая Диониса с Музами в той же мере, что и с Нимфами:[12] ведь эти делают его милостивым и кротким для тела, а те — поистине [e] отрадным и благодатным для души. Если даже в пиршестве участвует и несколько людей неученых, то и они среди большинства образованных, подобно согласным буквам в окружении гласных, приобщатся к некоему не совсем нечленораздельному звучанию и пониманию. Но если соберется множество таких людей, которым пение любой птицы, звучание любой струны, стук любой доски[13] приемлемее, чем голос философа, то в этих условиях надо последовать примеру Писистрата: когда у него возникли раздоры с сыновьями и он узнал, что его недруги злорадствуют по этому поводу, то, созвав народное собрание, объявил, что хотел образумить сыновей, но видя, что они упорствуют, готов сам им уступить и последовать их требованиям.[14] Вот так и философ в обществе собутыльников, для которых его речи недоступны, перестроится и снисходительно примет их времяпрепровождение, насколько оно не выходит из пределов благопристойности, понимая, что риторствуют люди в речах, а философствовать могут и в молчании, и в игре, и даже — Зевс свидетель — в насмешках, как направленных в других, так и метящих в них самих. Ведь если, как говорит Платон, «величайшая несправедливость — не будучи [614] справедливым, казаться таким»,[15] то, с другой стороны, высшая мудрость — философствуя, не казаться философствующим и шуткой достигать серьезной цели.[16] Подобно тому как у Еврипида менады без щита и меча ударами легких тирсов ранят нападающих на них,[17] так шутливые насмешки истинных философов глубоко затрагивают тех, кто не вовсе неуязвим, и производят на них то или иное необходимое воздействие. 4. Есть, полагаю я, и некий род рассказов, подходящих для симпосия: один дает история, другие можно почерпнуть в повседневной действительности. Многие из них содержат примеры, располагающие к философии, многие — к благочестию; они пробуждают ревность к мужественным и великодушным деяниям, к благородству и человечности. Кто, ненавязчиво используя эти рассказы, воспитывает пирующих, тот намного сократит дурную сторону опьянения. А вот те, кто по примеру гомеровской Елены,[18] которая приправляет вино чудесным зельем, примешивает к вину буглоссу и окропляет пол настоем вербены и адианта, чтобы сообщить пирующим благодушие и дружелюбное настроение, упускают из виду, что это сказание, пройдя длинный путь из Египта, завершилось пристойными и подобающими [c] обстановке речами: Елена рассказывает угощаемым об Одиссее, что он,
Вот что, очевидно, и было «бесскорбным» и безбольным зельем — речь, созвучная наличным переживаниям и обстоятельствам. Философы, умеющие ценить изящную тонкость даже и тогда, когда они открыто философствуют, ведут свою речь, опираясь более на наглядную убедительность, чем на принудительную силу доказательств. Посмотри, как Платон в «Пире», рассуждая о последней цели, о высшем благе[19] и вообще о [d] божественном, не напрягает доказательства, не уподобляется борцу, натирающему руки песком, чтобы сделать охват более цепким и неотвратимым, но увлекает собеседников доходчивыми предположениями, примерами и мифами.[20]
5. Далее, сами изыскания должны представлять общий интерес, не вдаваться в утомительную мелочность в постановке обсуждаемых вопросов, чтобы не обременить и не отвратить менее склонных к отвлеченному умствованию. Ведь тела участников симпосия принято упражнять пляской и хороводами[21] если же мы заставим их сражаться в полном вооружении или метать диск, то это не только не доставит удовольствия, но и расстроит [e] симпосий: подобно этому только легкие изыскания согласуются с обстановкой застолья, плодотворно возбуждая души, а речи, подобающие «спорщикам» и «заковырщикам»,[22] о которых говорит Демокрит, надо отбросить, ибо они утомляют и самих спорящих сложностью и темнотой поднятых вопросов и докучают всем присутствующим. Беседа должна быть столь же общим достоянием пирующих, как и вино. А те, кто выдвигает такие неудоборазрешимые вопросы, ничем не предупредительнее в общении, чем эзоповские журавль и лиса: лиса, размазав жидкую кашу по поверхности плоского камня, вместо того чтобы угостить журавля, поставила его в смешное положение, ибо каша в таком виде была недоступна для его тонкого клюва. Журавль, в свою очередь пригласив лису на обед, [f] подал угощение в узкогорлом кувшине, так что сам мог без затруднений доставать еду своим длинным клювом, а лиса была не в состоянии воспользоваться предоставленной ей долей. Так и философы, погружаясь за столом в диалектические тонкости, докучают остальным, которые не могут за ними следовать, и те в свою очередь обращаются к каким-то песенкам, [615] пустой болтовне, пошлым и площадным речам: забыта цель застольного общения, и Дионис в обиде. Когда Фриних и Эсхил[23] стали вводить в трагедию мифы и страсти, им говорили: «Причем здесь Дионис?» Так и мне часто приходилось сказать тем, кто навязывает симпосиям софистические ухищрения: «Дружище, причем здесь Дионис?» Распевать так называемые сколии вокруг винной чаши, возложив на себя венки, которые знаменуют освобождающую силу бога,[24] это, может быть и <не самое яркое проявление дружественных взаимоотношений пирующих, но не чуждо ни Музам, [b] ни Дионису; а вот вдаваться в запутанные словопрения — и>[25] некрасиво и не подобает симпосию. Что же касается самих сколиев, то их название — «кривые песни» — объясняют не их случайным и пестрым содержанием, а тем, что первоначально все участники пира исполняли хором пеан, прославляющий бога, в дальнейшем же стали передавать по порядку от одного другому миртовую ветвь, называемую эсаком,[26] вероятно, в знак очередности в пении. Вместе с тем передавалась и лира, и кто имел музыкальное образование пел в сопровождении лиры, а далекие от Муз пропускали свою очередь — отсюда и название сколиев, указывающее на то, что пение — дело нелегкое и необщедоступное. Некоторые же говорят, что миртовая [с] ветвь переходила не от соседа к соседу, а от одного застольного ложа к другому: спевший первым передавал ее первому возлежавшему на втором ложе, тот — первому на третьем; затем, в такой же последовательности, очередь переходила к занимавшим вторые места на ложах, и так далее, и этот извилистый путь миртовой ветви и дал повод, согласно такому объяснению, к возникновению названия сколиев.
ВОПРОС II
1. Мой брат Тимон устраивал большой прием. Среди приглашенных [d] были и чужеземцы и граждане, родные и близкие, вообще самые различные люди, и Тимон просил всех располагаться и выбирать себе место на застольном ложе, где кому угодно. Когда собралось уже много гостей, в дверях пиршественного помещения появился, как щеголь из комедии,[27] какой-то гость, в чрезмерно роскошной одежде которого и сопровождавшем его множестве рабов виден был недостаток благовоспитанности. Окинув взглядом присутствующих, он не пожелал войти и удалился. Многие побежали за ним вдогонку, но он заявил, что для него уже не остается в зале достойного места. Тут гости, среди которых иные уже успели в меру выпить, с громким смехом проводили его пожеланием — [e] по Еврипиду —
2, Когда же обеденная часть приема подошла к концу,[29] отец, окликнув меня издали со своего места, сказал: «Мы с Тимоном выбрали тебя судьей в нашем споре. Я все попрекаю Тимона по поводу случая с этим гостем. Ведь если бы места на ложах были заранее распределены, как я и советовал, то нам не пришлось бы держать ответ за порядок перед этим мастером:
Передают же о консуле Эмилии Павле, что он после победы над Персеем в Македонии проводил пиршества, поражавшие и своей роскошью и замечательно продуманным распорядком, говоря, что, кто умеет [f] расположить войско мощным построением, тот умеет и построить симпосий наиболее приятным образом, ибо в том и другом случае необходима благоупорядоченность.[31] И Гомер называет выдающихся царственных мужей строителями рати.[32] Да и вы, философы, говорите, что великий бог превратил беспорядочность в мировой порядок, ничего не убавив и ничего не прибавив к сущности вещей, и, поставив каждую вещь на подобающее [616] ей место, привел природу от беспорядочности к прекраснейшему образу.[33] Но если все это более глубокое и важное мы узнаем от вас, то и сами можем усмотреть, что в деле устройства пира нельзя достигнуть чего-либо благо-утешного и достойного свободных людей, не сообщив ему упорядоченности. Отсюда понятно, что смешно было бы, если бы мы, возложив на поваров и застольных служителей всю заботу о том, что подать на первое блюдо, что на второе, что на закуску, и даже, господи, заботу о благовониях, о венках, о кифаристке, о надлежащем порядке для всего этого, [b] стали бы угощать приглашенных, разместив их в случайном порядке, без внимания к их возрасту, общественному положению и другим подобным обстоятельствам; необходимо установить пристойный чин, который воздаст почет старшему, в уважении к нему воспитает младшего, а для самого учредителя будет упражнением в чувстве и понимании приличия. Ведь предоставляется же более почтенному особое место, когда в собрании приходится сидеть или стоять: почему же лишать его этого преимущества при возлежании за обеденными столами? Да и здравицу угощающий произнесет прежде за старшего, чем за других, нельзя, значит, пренебрегать этим различием и в назначении угощаемым мест за столами, чтобы не превратить симпосий с самого начала в какой-то, как говорится, «единый Микон»».[34] Так обосновал отец свое мнение.
[с] 3. Брат же сказал, что у него нет притязания быть умнее Бианта, который отказался от третейского разбирательства у двух своих друзей, и выступить судьей стольких близких и стольких товарищей, притом не в денежном деле, а в вопросе об их личном достоинстве, как будто пригласив их к себе не из дружеских чувств, а чтобы досадить кому-либо. «Странно, — сказал он, — поступил вошедший и в поговорку Менелай, явившись без приглашения на совет вождей,[35] но еще более странно, принимая гостей, присваивать себе, помимо их согласия, положение судьи и распорядителя, решающего вопрос о том, кто из них выше или ниже кого по достоинству: ведь они не выступают на состязании, а пришли на [d] обед. Да и нелегкая задача такая оценка, если одни выделяются по возрасту, другие по общественному положению, третьи по дружеской близости, четвертые по родству. В подобных условиях приходится как бы разрабатывать в разговоре отвлеченный вопрос (υ̉πόθεσις), прибегая к таким пособиям, как «Топика» Аристотеля или «Решающие умозаключения» Фрасимаха, но ничего полезного этот труд не даст, и его единственным плодом будет перенос к симпосию пустой славы,[36] приобретаемой на площади и в театре. Вместо того чтобы застольным общением заглушить чуждые ему страсти, мы возбудим высокомерную ревность, которую, полагаю я, надо гораздо усерднее изгонять из души, чем смывать грязь с ног, вступая в чистосердечную и непринужденную застольную беседу. Неужели мы, пытаясь устранить всякую неприязнь, которая могла возникнуть [e] между приглашенными вследствие какого-нибудь случайного столкновения, станем в то же время разжигать в них честолюбие, принижая одних и возвеличивая других? Но если за почетным местом возлежания последуют еще повторные здравицы, особливые подачи, обращения с хвалебными речами, то симпосий окончательно превратится из дружеского в начальственный: если же во всем прочем мы будем соблюдать равенство между пирующими, то почему нам не начать с того, чтобы предложить приглашенным попросту, без чванства, выбрать себе любое место: пусть [f] каждый уже в дверях сразу увидит, что пришел на демократический обед, что здесь нет какого-то акрополя для избранных,[37] расположившись в котором богач будет с пренебрежением взирать на менее состоятельных».
4. Выслушав и это, присутствующие стали требовать заключительного суждения. Я ответил, что принимаю на себя обязанность не судьи, а только примирителя, и пойду по срединному пути. «Угощая молодых людей, сограждан и сверстников, — сказал я, — можно, как предлагает [e] Тимон, предоставить им располагаться попросту и без чинов каждому на любом месте, запасшись уступчивостью как лучшей опорой в дружеском общении; если же мы ведем философскую беседу в присутствии чужеземных гостей, старцев или начальствующих, то уравнительное безразличие, опасаюсь я, преградив высокомерию главный вход, откроет для него боковую дверь.[38] В этих условиях надо считаться и с дружеской близостью и с общепринятыми обычаями. Иначе нам пришлось бы отказаться и от здравиц и от приветственных речей, с которыми мы обращаемся ведь не к любому без разбора, а к тем, кого уместно почтить
как говорит эллинский царь,[39] упоминая место на пиршестве как главную почесть. Похвалим мы и Алкиноя, который усаживает гостя рядом с собой,
красивый и человеколюбивый поступок — усадить на почетное место пришельца, просящего о покровительстве. Соблюдают это отличие и боги: Посидон, прибыв последним на собрание, «сел посредине бессмертных»,[41] как на подобающем ему месте. И Афине принадлежит особое, ближайшее к Зевсу место — это мимоходом отмечает и Гомер, там, где говорит о Фетиде:
[c] Пиндар же и прямо говорит об этом:
Тимон, вероятно, скажет, что не следует, уделяя почесть одному, отнимать ее у прочих. Но, скорее, он сам поступает подобным образом: ибо отнимает чужое тот, кто принадлежащее одному (принадлежит же каждому то, что соответствует его достоинству) превращает в общее достояние, так что отличие, подобающее доблести, происхождению, гражданским заслугам и тому подобному, присваивает себе превзошедший других в быстроте бега и пронырливости.[44] Желая избегнуть обвинения в невежливости к приглашенным, Тимон в действительности навлекает на себя таковое: он обижает их, лишая каждого подобающей ему почести. Мне же задача провести надлежащее различение не представляется слишком трудной. Во-первых, не так часто бывает среди одновременно приглашенных много соперничающих между собой по достоинству; затем, есть много мест, считающихся почетными, и это дает возможность удачно распределить их, уделив этому должное внимание: тому можно угодить первым местом, тому — средним, тому — ближайшим к хозяину, тому — рядом с близким другом или с учителем; другие оценят гостеприимство и дружественное времяпрепровождение больше, чем какое-либо почетное место. Если же окажутся среди приглашенных два соперника равного достоинства, и притом неуступчивые, то я прибегаю к такой хитрости: [e] располагаю на самом почетном месте отца одного из них, или деда, или тестя, или дядю, или кого-либо пользующегося особым уважением этого гостя. Пользуюсь при этом одним из Гомеровых поучительных примеров: ведь в «Илиаде»,[45] когда у Менелая и Антилоха возникает спор о втором месте в конском ристании и Ахилл, видя это, боится, как бы спор не перешел в гневную ссору, он изъявляет намерение отдать вторую награду другому участнику состязания, на словах объясняя это сочувствием к Евмелу и желанием воздать ему почесть, в действительности же стремясь устранить причину возникшего препирательства».
5. Едва я договорил, как Ламприй, который по своему обыкновению сидел поодаль на приставном ложе, громко обратился к присутствующим [f] с вопросом, позволят ли ему образумить сумасбродствующего судью; и когда все единогласно предоставили ему свободу высказаться безо [618] всякой пощады, подхватил: «Да кто же стал бы щадить философа, который на симпосий устраивает смотр знатности, богатства, гражданских заслуг и предлагает порядок выступлений, словно на амфиктионийском представительном собрании,[46] не давая нам хотя бы за вином избегнуть спесивого местничества? Размещение приглашенных должно не почет им оказать, а доставить удовольствие, и поэтому надо принимать во внимание не достоинства каждого гостя, а их склонности и взаимоотношения, как это бывает и в других случаях, когда приходится собрать нечто единое из различных частей. Ведь зодчий отдает предпочтение аттическому или лаконскому камню перед варварским не потому, что считает его более благородным, и живописец не уделяет первое место самой дорогой краске, в и кораблестроитель выбирает истмийскую сосну или критский кипарис не за их знатность: все они распоряжаются таким образом, чтобы из прилаженных одна к другой частей получить красивое и удовлетворяющее своему назначению целое. Посмотри и на то, как бог, которого Пиндар назвал величайшим мастером,[47] расположил стихии: не везде огонь наверху, а землю внизу, но так, как того требует польза данного тела.
говорит Эмпедокл.[48]
[с] не там, где сама природа уделяет место земле, а там, куда ее влечет строй общего состава. Неупорядоченность везде зло, но в среде людей, и притом пирующих, она особенно зловредна, порождая обиды и всевозможные неприятности, предвидеть и предупредить которые — обязанность разумного и распорядительного устроителя».
6. «Ты говоришь правильно, — ответил я, — но почему же ты жалеешь поделиться с нами своей разумностью и распорядительностью?» «Нисколько не пожалею, — ответил он, — если вы предоставите мне [d] перестроить и упорядочить наш симпосий, как это сделал Эпаминонд с фалангой».[49] Мы изъявили согласие, и он, попросив освободить ему место посредине и обращаясь ко всем окружающим, сказал: «Выслушайте же, как я намерен расположить вас: хочу заранее объяснить это. Фиванец Паммен, думается мне, не без основания вменил Гомеру в упрек, что он пренебрег значением Эрота, поставив в воинском строю филу с филой и фратрию с фратрией:[50] надо было поставить влюбленного рядом с возлюбленным,[51] чтобы весь строй был связан единым воодушевлением. Этого я хочу достигнуть и в нашем симпосий. Не буду объединять богатого с богатым [e], молодого с молодым, начальника с начальником, друга с другом: такой порядок неплодотворен и не содействует развитию и укреплению взаимной благожелательности; но, приводя в соответствие потребности и возможности их удовлетворения, я укажу любознательному место рядом с ученым;, раздражительному — с кротким, говорливому старику — с восприимчивым юношей, любителю похвастать — с ценителем остроумия, гневливому — с молчаливым; если замечу где-нибудь щедрого богача, то подведу к нему из угла честного гражданина, нуждающегося в помощи, как бы отливая из переполненной чаши в пустую. А придавать в соседи софиста софисту или поэту поэта я не буду, памятуя, что
Впрочем, присутствующие здесь Сосикл и Модест, совместно воздвигая [f] стих за стихом свой эпос, как можно думать, все ярче разжигают огонь взаимного согласия. Сварливых, спорщиков и вспыльчивых я рассаживаю порознь, помещая между ними кого-либо уравновешенного,[53] чтобы устранить возможные столкновения. А преданных гимнастике, или охоте, или [619] садоводству объединяю, ибо природное сходство иногда, правда, порождает войну, как у петухов, но иногда и сближает, как у галок.[54] Свожу вместе также имеющих склонность к вину и к любовным связям, и не только тех, кто, по выражению Софокла,[55] «уязвлен любовью к мальчикам», но и тех, кого уязвляют женщины и девушки: одинаково воспламененные, они, как раскаленные бруски железа, легче приходят к единению, если, конечно, не окажется, что предмет влюбленности у них один и тот же».
ВОПРОС III
1. Это привело нас к исследованию вопроса о местах в застолье. У разных народов разные места считаются почетными: у персов — среднее, на котором возлежит царь, у эллинов — первое, у римлян — последнее на среднем ложе, так называемое консульское, у некоторых из понтийских эллинов, например у гераклеотов, — первое на среднем ложе. Большие затруднения вызвал у нас вопрос о консульском месте. Оно исстари было у нас[56] в особом почете, но общепринятого объяснения название этого места, принимать ли его за первое или за среднее, не получило; [с] а то, что с ним связывалось, либо не было отличием одного только этого места, либо представлялось не заслуживающим внимания. Однако три высказанные по этому поводу соображения запомнились. Первое — что консулы после изгнания царей,[57] перестраивая все на демократический лад, сами отказались от среднего царского места и перешли на более низкое, чтобы внешнее выражение их начальственной власти не вызывало неприязни участников пиршества. Второе — что два ложа из трех предоставляются приглашенным, а третье, и прежде всего главное место на нем, [d] принадлежит угощающему; отсюда он, как управитель или кормчий, легко может следить за обслуживанием и вместе с тем не оторван от участия в общем застольном разговоре; следующее за этим место занимает жена или сын хозяина, а место перед ним, естественно, отдается наиболее почтенному из гостей, чтобы тот находился в непосредственном соседстве с хозяином. Третье — что это место предоставляет наибольшую свободу действий. Ведь римский консул не таков, как фиванский военачальник [e] Архий, который, получив во время обеда важное деловое письмо, отложил его в сторону со словами: «Важные дела — до завтра», — и снова взялся за кубок: консул должен быть «бодрости полн» и готов к действиям в любой обстановке. Ибо не только, согласно Эсхилу,
но и каждый час отдыха и дружеского симпосия у военачальника и правителя не свободен от деловых забот. Потому-то и нужно ему удобное место, на котором он мог бы и выслушать получаемые донесения и распорядиться устно или письменно: а угол, образуемый примыканием второго ложа к третьему, оставляет свободный промежуток, достаточный и для [f] писца, и для помощника, и для телохранителя, и для вестника от войска, чтобы подойти, переговорить, получить указания: так что консул имеет возможность, никому из присутствующих не докучая и никем не стесняемый, сохранить полную свободу для руки и голоса.
ВОПРОС IV
1. На одном симпосий во время перерыва в наполнении кубков мой [620] зять Кратон и близкий товарищ Феон [b] завели речь о председательствовании в симпосиях. Так как на мне был венок, они и обратились ко мне с просьбой не пренебречь старым и почти совсем забытым обычаем и восстановить определяемое узаконенным укладом начальствование и поддержание порядка на симпосий. Это было встречено общим шумным одобрением, и я сказал: «Раз все того желают, объявляю себя симпосиархом и предлагаю всем прочим пить по собственному желанию, а Кратону и Феону, зачинателям этого обсуждения, — в кратком обзоре изложить, какими качествами должен обладать избираемый в симпосиархи и как юн будет распоряжаться на симпосий. Разделить же между собой это изложение поручаю им самим».
2. Они сначала немного погримасничали, но когда все настоятельно потребовали подчиниться начальствующему и исполнить его распоряжение, первым начал Кратон. Он сказал, что если начальником стражей, [c] согласно Платону, должен быть надежнейший из стражей,[59] то и начальником пьющих должен быть надежнейший из пьющих. «А таковым он будет, если и опьянению нелегко поддается и не лишен вкуса к выпивке. Кир в послании к лакедемонянам писал, что превосходит своего брата царственностью как в прочих отношениях, так и в том, что легко переносит много несмешанного вина:[60] ведь если пьяница безобразен и несносен, то и чрезмерно трезвый скучен и более пригоден начальствовать в школе, чем в симпосий. Перикл всякий раз, когда его избирали стратегом,[61] облекаясь в хламиду, обращался к себе самому с напоминанием:[62] «Смотри, Перикл, ты начальствуешь над свободными, начальствуешь над эллинами, начальствуешь над афинянами». Так и наш симпосиарх [d] пусть говорит себе: «Ты начальствуешь над друзьями», — и, требуя благочиния, не отнимает веселия. Он должен не быть чуждым ни серьезности, ни шутливости,[63] так чтобы обе эти стороны его характера находились в правильном соотношении, а именно с некоторым преобладанием суровости, как в благородном вине: ведь за чашей они придут к равновесию, ибо вино смягчает нрав и делает его более податливым. Ксенофонт говорил о Клеархе,[64] что присущая ему угрюмость и грубоватость в сражениях [e] оборачивалась светлой бодростью и отвагой; так и тот, кто по природе не злобен, но важен и серьезен, в застольном настроении оказывается любезным и дружелюбным. Поэтому симпосиарх должен знать по опыту — и лучше всего, о каждом из участников симпосия, — как на них действует вино, кто сколько может выдержать несмешанного, кто в какую сторону подвержен уклонению от душевной уравновешенности. Ведь как различные сорта вина требуют различного смешения с водой, и, зная это, царские виночерпии[65] подливают воды больше или меньше, так и люди по-разному воспринимают вино,[66] и симпосиарх должен знать и учитывать это, чтобы, подобно руководителю хора, поощряя одного из участников симпосия, [f] сдерживая другого, привести к гармоническому соответствию их различные природные свойства: не в равном для всех числе котил и киафов,[67] а в присущей человеку восприимчивости к действию вина заключена мера того, что причитается каждому. Если же такое близкое знание каждого [621] из пирующих и затруднительно, то во всяком случае симпосиарху необходимо считаться с общими различиями природных свойств и возрастов: так, старики скорее подвергаются опьянению, чем молодые, впечатлительные — скорее, чем спокойные, грустные и озабоченные — скорее, чем беззаботные и веселые, ведущие умеренный образ жизни — скорее, чем привычные к разгулью. Есть и другие подобные различия, зная которые симпосиарх будет более способен поддерживать доброе согласие и благочиние в застольи. И понятно также, что симпосиарх должен дружелюбно относиться ко всем угощаемым и ни к одному не иметь какой-либо затаенной неприязни: ведь только при этом условии его распоряжения не будут [b] никого уязвлять, его беспристрастие не вызовет сомнений, шутки будут восприняты без обиды. Вот таким, сказал Кратен, словно вылепив симпосиарха из воска,[68] я передаю его тебе, Феон, для продолжения речи».
3. «Что же, — сказал Феон, — я принимаю его, столь тщательно обработанного и столь приличествующего симпосию; но не знаю, сумею ли я воспользоваться им как должно, чтобы не испортить дело. Мне кажется, что при таких качествах симпосиарх должен сохранить для нас симпосий в его основном назначении и не допустить его превращения то ли в народное собрание, то ли в школу софистов, то ли в игорный дом, то ли, наконец, в театральную сцену. В самом деле, разве мы не видим, что одни за обедом произносят политические и судебные речи, другие декламируют или [с] читают свои художественные произведения, третьи устраивают состязания мимов и танцовщиков? А Алкивиад и Феодор превратили симпосий Политиона в место таинств,[69] подражая факельным шествиям и священнодействиям. Полагаю, что наш симпосиарх должен предупредить подобные уклонения и уделить место только таким речам, зрелищам и увеселениям, которые ведут к основной цели симпосия — приятным общением способствовать возникновению и укреплению дружбы между его участниками: ведь симпосий и есть не что иное, как приятное времяпрепровождение за вином, завершающееся дружбой. И так как избыток всегда вызывает пресыщение [d] и часто вредит, а смена одного другим, примененная вовремя и в должной мере, устраняет то излишество, которое сделает сладость противной, а полезное вредным, то ясно, что распорядитель симпосия предоставит его участникам разнообразное времяпрепровождение. Зная по многим рассказам, что самое приятное в мореплавании — близость берега, а в сухопутном хождении — близость моря, он будет так перемежать серьезное с веселым, что и веселясь пирующие будут в какой-то степени причастны к серьезному, а предаваясь серьезности, подбодряться оглядкой на увеселение, как упомянутые мореплаватели — оглядкой на [e] близкую землю. Можно ведь и полезное расцветить смехом и серьезные занятия сделать веселыми:
Но вторгающихся иногда в симпосий чуждых всякой серьезности развлечений наш симпосиарх настоятельно посоветует остерегаться, чтобы незаметным образом не подкинуть белены в вино. Нельзя вносить в так называемые назначения чего-либо задевающего участников симпосия, предлагая, например, петь косноязычным, или причесываться лысым, или плясать хромым. Так, на одном симпосий, чтобы уколоть академика Агаместора, у которого одна нога была сухая и увечная, предложили, назначив пеню за невыполнение, всем выпить кубок стоя на правой ноге; когда же очередь сделать назначение дошла до Агаместора, он предложил всем выпить так, как он покажет; затем, взяв небольшой глиняный сосуд, он всунул в него свою увечную ногу и в этом положении осушил кубок. [622] Все остальные, признав себя неспособными повторить это, должны были уплатить пеню. Очень мил Агаместор, так дружелюбно ответивший веселой шуткой на сделанный против него выпад. Но сами назначения надо направлять к общему удовольствию и пользе, предлагая каждому возможное, привычное и украшающее его — музыкальным спеть, ораторам выступить с речью, философам разрешить какой-нибудь спорный вопрос, поэтам прочитать стихи. Ведь каждый охотно берется за то,
Передают, что ассирийский царь через глашатая объявил награду тому, кто изобретет новое наслаждение;[72] а царь симпосия по справедливости [b] дал бы почетную награду тому, кто введет безобидную игру, полезное развлечение, смех без насмешки и обиды — спутник приязни и дружелюбия: именно в этом часто терпят крушение симпосий, оставшись без правильного руководства. Человек здравомыслящий должен остерегаться вражды и озлобления, порождаемого в гражданских делах корыстью, в палестре соревнованием, в народном собрании честолюбием, в пиршествах и симпосиях колкими шутками».
ВОПРОС V
1. Вопрос о том, какой смысл имеют слова
возник среди собравшихся у Сосия после исполнения нескольких сапфических песен Филоксена,[74] который говорит, что Киклоп «благозвучными музами лечит любовный недуг».
Один из гостей сказал, что Эрот способен сообщить человеку отвагу и решимость во всяком деле, недаром Платон назвал его «прямоидущим» и «предприимчивым»;[75] ведь он и молчаливого делает речистым, и застенчивого [d] обходительным, а беспечного и легкомысленного старательным и трудолюбивым; но самое удивительное — это, что человек бережливый до мелочности, влюбившись, размягчается, как железо в огне, и становится нежным, уступчивым и ласковым; так что оказывается не столь уж смешной известная поговорка: кошелек влюбленного завязан побегом порея.[76]
Другой добавил, что влюбленность подобна опьянению: она разгорячает, веселит и радует, а это сообщает людям склонность к пению и стихотворству; говорят, что сам Эсхил[77] писал трагедии, подогревая себя вином. [e] Да и наш дед Ламприй остроумнее и находчивее всего бывал за вином; он говорил, что теплота вина[78] действует на него как благовонное воскурение. И вот, испытывая великую радость от созерцания своих возлюбленных, они не меньше того радуются, принося им хвалу: красноречивый вообще, Эрот красноречивее всего в хвалебных речах; влюбленные, будучи сами убеждены в том, что предмет их любви прекрасен и добр, хотят убедить [f] в этом и всех: это желание побудило и лидийца Кандавла привести в свою спальню Гига, чтобы показать ему свою жену.[79] Все они ищут подкрепления своей оценки свидетельством других: вот почему они пишут хвалы своим прекрасным, украшая их напевами и стихами, как изваяние золотом, чтобы они привлекали более многочисленных слушателей и сохранялись в памяти. Ведь если кто дарит возлюбленному коня, или петуха, [623] или что бы то ни было, то хочет, чтобы приносимое в дар было чем-то красивым и изысканным, особенно же это относится к хвалебному слову, которое должно быть красивым и возвышенным, а таково именно поэтическое слово.
2. Сосий же, одобрив высказавшихся, выразил мнение, что в рассматриваемом вопросе не менее уместно было бы исходить из рассуждений Феофраста о музыке.[80] «Я недавно прочитал его книгу, — сказал Сосий. — Он говорит, что у музыки три начала — горе, радость, божественное вдохновение: каждое из этих переживаний уводит человека от обыденности и сообщает голосу особый уклон. Горестные чувства выражаются [b] плачевностью голоса, переходящего в пение; поэтому и наблюдается, что ораторы в заключениях речей и актеры в жалобах постепенно видоизменяют голос в направлении напевности. А сильное радостное возбуждение вызывает у людей более непосредственного душевного склада ритмические телодвижения; если они не умеют танцевать, то прыгают и рукоплещут, наподобие того, как говорится у Пиндара:
Если же это люди воспитанные в большей сдержанности, то они только голосу позволяют обратиться к пению и в их речи возникает стихотворный [с] ритм и музыкальная мелодия. Но особенно далеко уходит от обыденного состояния и тело и голос под воздействием божественного вдохновения. Поэтому и вакхическое ликование облекается в ритмы, и внушаемые божеством вещания звучат в стихах, и даже бред одержимых безумием редко бывает лишен песенной размеренности. Приняв все это во внимание, попытаемся раскрыть любовь и явить дневному свету ее подлинное содержание: мы увидим, что нет другой страсти, которая порождала бы и более горькие страдания, и более бурную радость, и более властительное исступление, и отчуждение от разума. Подобно городу, о котором говорит Софокл, в душе человека, охваченного Эротом,
Неудивительно, что Эрот, в котором объединены и сосредоточены все начала музыки — горе, радость и боговдохновение, не только богат речами, но и к созданию песнопений и стихов имеет склонность и силу, как ни одна другая страсть».
ВОПРОС VI
1. Шла речь о царе Александре: говорили, что пил он не так много, но проводил много времени за вином, беседуя с друзьями. Но Филин [e] показал, что такое мнение вздорно, опровергая его ссылками на царские дневники,[84] в которых часты записи такого рода: «в этот день спал после попойки», а иногда: «так же и на следующий день». По этой причине Александр был мало склонен к любовным связям, тогда как в остальном отличался живостью и бодростью — признаки телесной горячности. Передают также,[85] что его тело обладало приятным ароматическим запахом, который сообщался и одежде. Вероятно, и это следует приписать горячности: ведь самые сухие и жаркие области вселенной приносят корицу и ладан. Феофраст говорит,[86] что благовоние возникает вследствие некоего спекания влажности, вредная избыточность которой устраняется жаром. По преданию, и Каллисфен впал в немилость у Александра, тяготясь обильной выпивкой за обедом: когда до него дошла очередь выпить так называемый большой кубок Александра, он отказался, говоря, что не хочет, [624] выпив за здоровье Александра, просить врачебной помощи у Асклепия. Вот что говорилось о винолюбии Александра.
2. А о Митридате, воевавшем с римлянами, рассказывают, что он, проводя атлетические состязания, назначал награды тому, кто больше съест, и тому, кто больше выпьет, и сам выходил победителем в обоих этих состязаниях; что он вообще в питье превосходил всех своих современников, за что и получил прозвище Дионис.[87] Против такого объяснения этого прозвища я возразил, как против неосновательно принятой на веру выдумки. В действительности, когда Митридат был еще младенцем, молния сожгла его пеленки, не оставив на теле никакого следа, кроме незначительного ожога на лбу, скрываемого волосами; и уже в его зрелые [b] годы снова молния ударила в комнату, где он спад, и, минуя его, сожгла только стрелы в висевшем рядом колчане. Прорицатели тогда истолковали это как предвещание будущих побед его лучников и легковооруженных войск; а в широком окружении его стали называть Дионисом по сходству с этим богом, которое усматривали в ударах молнии.[88]
3. После этого снова заговорили о прославившихся многопийством. Среди них был упомянут современник наших отцов кулачный боец Гераклид, которого александрийцы ласково называли Геракликом. Не находя себе равных по выносливости собутыльников, он приглашал одних к утренней [c] выпивке, других к завтраку, третьих к обеду, четвертых к вечерней пирушке. Провожая первых, он встречал вторых, а затем таким же образом третьих и четвертых; и, не делая ни одного перерыва, он пил наравне с гостями и превосходно выдерживал все четыре попойки.
4. Среди обычных сотрапезников Друза, сына Тиберия Цезаря, был врач, опережавший всех в умении выпить. Его уличили в том, что перед каждой попойкой он съедал пять или шесть горьких миндалин, чтобы предупредить опьянение; и когда от него потребовали отказаться от этого средства и установили за ним наблюдение, то оказалось, что он не выдерживает и малой выпивки. Некоторые из участников нашей беседы высказали [d] то мнение, что горький миндаль имеет разъедающее и очищающее свойство, благодаря которому он и сводит веснушки с кожи лица: принятый же перед вином, он растравляет поры тела,[89] и под действием этого раздражения они увлекают испаряющуюся из головы влагу. По моему же мнению, горечь сама по себе имеет силу сушить и противодействовать влаге; поэтому горький вкус и наиболее неприятен (ибо мягкие и проницаемые жилки языка, как говорит Платон,[90] при потере влаги стягиваются сухостью вопреки своей природе), и для стягивания ран применяют горькие лекарства, как говорит Гомер:
Поэт правильно приписал горькому на вкус иссушающую силу. Другим примером являются присыпки, которыми пользуются гимнасты против потения: будучи горькими на вкус, они своей вяжущей силой устраняют избыток влаги. «Все это объясняет, — заключил я, — почему горечь миндалин помогает против опьянения: она сушит внутреннюю телесную ткань [f] и не позволяет переполняться жилам, от растяжения и расстройства которых, как полагают, и происходит опьянение. Важное подтверждение этого дают наблюдения над лисицами: если они, поев горького миндаля, тотчас же не напьются, то умирают, полностью лишившись внутренней влаги». [625]
ВОПРОС VII
1. Рассматривался вопрос, почему старики предпочитают несмешанное вино. Некоторые указывали на то, что старческий организм содержит мало тепла,[92] разогревается с трудом и поэтому требует большей крепости смешения. Но это суждение представилось мне общим и поверхностным, а потому и недостаточным для раскрытия истинной причины явления. Действительно, то же самое происходит и с другими органами чувств, которые становятся у стариков менее восприимчивыми к раздражениям [b] и к различению качеств, если воздействие не будет достаточно сильным. Причина такого состояния — расслабленность: то, что утратило собственное напряжение, нуждается во внешнем толчке. Поэтому во вкусовых ощущениях старики предпочитают остроту; то же самое относится и к их обонянию, для которого более приятны несмешанные ароматические запахи; осязание стариков не так чувствительно к боли, и они без больших страданий переносят раны; нечто подобное наблюдается и в слухе: музыканты, старея, пользуются более высокой и резкой тональностью, как бы пробуждая слуховой орган ударом напряженного голоса. Ибо как железу [с] придает режущую силу закалка, так дыхание сообщает чувствительность телу;[93] когда же оно ослабевает, слуховой орган становится тупым и бездеятельным и нуждается в сильном толчке извне, каковой может дать несмешанное вино.
ВОПРОС VIII
1. Этим нашим рассуждениям, изложенным в предыдущей беседе, [d] казалось, противоречит то, что наблюдается в зрительной способности: люди старшего возраста читают, отодвигая написанное от глаз, а вблизи разглядеть не могут. Это косвенным образом подтверждает Эсхил, говоря:
а в более прямых словах то же говорит о старике и Софокл:
Но если у стариков органы чувств отзываются преимущественно на сильные и резкие воздействия, то почему же старики при чтении не выносят [e] отблеска букв на близком расстоянии[96] и, отодвигая книгу подальше, разбавляют этот блеск воздухом, словно вино водой?
2. Некоторые отвечали на это, что, удаляя книгу от глаз, старики не умеряют силу света, а, наоборот, увеличивают ее, так как охватывают больше светлого воздуха, занимающего расстояние между глазами и буквами. Другие же присоединялись к принимающим схождение лучей зрения:[97] от каждого глаза исходит конус, вершина которого находится у глаза, а основание охватывает видимый предмет; до некоторого расстояния каждый из двух конусов простирается в отдельности, но, удалившись, они совпадают друг с другом и образуют единое свечение; поэтому и каждый из видимых предметов представляется одним, а не двумя, хотя и воспринимается одновременно обоими глазами; причина этого — совпадение воедино двух конусов и их общее свечение, создающее из двух одно зрительное восприятие. Поэтому когда старики держат книгу близко [626] от глаз, так что оба конуса света еще не соединились, а существуют раздельно, то восприятие остается слабым; а когда они отодвигают ее подальше, так что весь свет уже собрался вместе и усилился, то достигают большей отчетливости. Так мы можем двумя руками поднять то, что поднять одной не можем.
3. Мой брат Ламприй, по собственной догадке пришедший к той же мысли, что и Иероним, хотя и не читал его, сказал, что мы видим благодаря образам,[98] которые приходят к нашим глазам от видимых вещей. В начале своего пути эти образы содержат крупные и грубые части, которые приводят в расстройство зрительные органы стариков, [b] медлительные и неподатливые; но по мере того как они несутся по воздуху, эти землистые части обламываются и отпадают, а более тонкие, попадая в глаза стариков, безболезненно проходят в их поры, так что вызывают меньшее расстройство и более отчетливое восприятие. Ведь так же и запахи цветов,[99] приходя издали, более приятны, если же подойдешь близко, то запах менее чист и однороден: причина в том, что к основному запаху присоединяется много землистых загрязняющих примесей, которые портят благоухание при восприятии вблизи, а когда оно доносится издали, то эти [с] землистые загрязнения отпадают, а чистая и горячая основа вследствие ее тонкости сохраняется для ощущения.
4. Я же, соблюдая платоновское направление,[100] говорил, что из глаз исходит некое лучеобразное дыхание, которое, смешиваясь с окружающим тела воздухом, вступает в слияние с ним, так что из того и другого образуется единое однородное тело. Смешение же это происходит в соответствии с определенным количественным соотношением частей: ни одна из них не должна подавлять другую, а должно из взаимопроникновения обеих возникнуть нечто новое, обладающее единой силой. Но так как у стареющих людей излучение из зрачков, назовем ли мы его потоком, или светоподобным дыханием, или сиянием, скудно и слабосильно, то, встречаясь с внешним светом, оно не может вступить в надлежащее сочетание с ним, [d] а расстраивается и погибает, если не отделить письмо от глаз, устраняя чрезмерную яркость внешнего света настолько, чтобы он пришел в необходимую соразмерность со встречаемым зрительным потоком. Такова же причина особенностей зрения у ночных животных: оно оказывается бессильным по отношению к дневному свету, который его затопляет и угнетает, ибо, превосходя его свет по количеству и силе, не позволяет ему вступить в надлежащее смешение; по сравнению же со слабым и тонким [e] звездным светом, свет, испускаемый глазами этих животных, оказывается соразмерным, и оба света смешиваются, что необходимо для зрения.
ВОПРОС IX
1. На обеде у Местрия Флора грамматик[101] Феон задал стоику Фемистоклу вопрос, почему Хрисипп, упоминая в своих сочинениях много неожиданных и диковинных явлений — например: «соленая рыба, вымоченная в морской воде, становится вкуснее»; или: «пучок шерсти оказывает большее сопротивление растягивающему его с большей силой, чем с меньшей и медленно»; или: «натощак едят ленивее, чем предварительно закусив», — ни для одного из этих явлений не указывает причины. Фемистокл ответил, что Хрисипп привел все это просто как примеры того, что мы часто впадаем в ошибку, пленяемые правдоподобием, и в то же время отказываемся верить тому, что представляется нам неправдоподобным; и со своей стороны задал вопрос: «А у тебя, милый друг, что за забота [627] доискиваться всего этого? Если уж ты у нас такой исследователь и наблюдатель причин, то не распространяйся так в стороне от привычной тебе области, а скажи, по какой причине Гомер изобразил Навсикаю стирающей одежду у реки,[102] а не на ближайшем морском берегу, хотя известно, что морская вода и теплее, и прозрачнее, и лучше отмывает».[103]
2. На это Феон ответил: «Но ведь поставленный тобой вопрос давно уже разрешил Аристотель, указав на землистость морской воды: в ней растворено много жесткого землистого вещества и именно эта примесь придает ей соленый вкус.[104] По той же причине она несет на поверхности [b] пловцов и выдерживает тяжести,[105] которым уступает пресная вода вследствие своей легкости и слабости — она ведь чиста, не имея никаких примесей; вследствие своей тонкости она всюду проникает и выводит пятна лучше, чем морская вода. Разве ты не находишь, что Аристотель говорит об этом убедительно?»
3. «Убедительно, — заметил я, — но все же неосновательно. Ведь мы видим, что воду часто насыщают золой, селитрой, а за неимением этого пылью, ибо эти землистые примеси благодаря своей шероховатости более способны отмывать загрязнения; сама же вода вследствие ее тонкости и слабости не так участвует в этом. Следовательно, содержащиеся в морской [c] воде крупные частицы не препятствуют ей в отмывании, а, наоборот, содействуют этому, расширяя поры и унося с собой загрязнение. Но так как все жирное мало поддается отмыванию и производит пятна, а морская вода жирна, то в этом и состоит, скорее всего, причина того, что моет она плохо. А что морская вода жирна, об этом говорит сам Аристотель: ведь соль содержит жир, и ее добавка улучшает горение светильников; если плеснуть морскую воду в огонь, то она и сама в нем вспыхивает, и никакой другой воде не свойственна такая горючесть;[106] и как я полагаю, именно это свойство делает морскую воду самой теплой. Но есть и другое объяснение [d] того, что морская вода хуже моет: так как мытье заканчивается сушкой и чище всего то, что скорее высыхает, то, очевидно, моющая влага уносит с собой загрязнение, подобно тому, как чемерица уносит болезненное начало. Так вот пресную воду солнце испаряет без труда вследствие ее легкости, а морская вода, задерживаясь в порах, вследствие шероховатых примесей, хуже поддается высыханию».
4. Тут Феон подхватил: «Ты говоришь пустое, ведь в этой же самой книге Аристотель утверждает,[107] что после морского купанья обсыхаешь, стоя на солнце, скорее, чем после речного». «Утверждает, — возразил я, — [e] но я полагал бы, что ты поверишь скорее Гомеру, утверждающему обратное. Ведь об Одиссее, появляющемся после кораблекрушения перед Навсикаей, говорится:
[f] и сам он говорит, обращаясь к служанкам:
и далее, погрузившись в речную воду, Одиссей тину,
[628] Поэт превосходно подметил то, что происходит в действительности: когда выкупавшийся в море обсыхает на солнце, то тепло уносит самую тонкую и легкую часть увлажнения, а самая шероховатая соленость оседает, и на теле остается солеподобный налет, пока его не смоют пресной водой».
ВОПРОС X
1. На празднование победы, одержанной хором Леонтидской филы,[110] которым управлял Серапион, я был приглашен как почетный гражданин этой филы. Во время пиршества возникла речь о прошедшем состязании, которое отличалось тем более напряженной борьбой, что хорег состязаний Филопапп Басилей, щедро предоставивший всем филам средства для его [b] проведения, назначил и великолепные награды. Он участвовал вместе с нами и в застольной беседе по историческим вопросам, проявив при этом столько же любезности, сколько любознательности.
2. Один из этих вопросов был поставлен грамматиком Марком. «Неанф Кизикиец, — сказал он, — в своих «Городских преданиях» сообщает, что Эантидской филе было предоставлено то преимущество, что ее хор никогда не выступал последним. Кое-что этот писатель и придумывает для оказания своей осведомленности, но если в данном случае он не фальшивит, то всем нам стоит заняться расследованием причины такого обычая». «Но что же, — заметил наш товарищ Милон, — если это выдумка?» «Ничего страшного, — ответил ему Филопапп, — если мы в наших [c] филологических изысканиях[111] уподобимся мудрому Демокриту. Передают ведь, что он, раскусив как-то огурец и заметив, что его сок отзывается медом, спросил у служанки, где она его купила. Та назвала какой-то огород, и Демокрит, поднявшись с места, велел проводить его и показать это место. Служанка, удивившись, спросила, зачем ему это, и он объяснил: «Мне необходимо найти причину этой сладости, и я найду ее, обозрев место произрастания огурца». «Можешь снова занять место за столом, — сказала с улыбкой женщина, — это я, недоглядев, положила огурец в горшок от меда»» Тогда Демокрит, огорчившись, сказал: «Уязвила ты меня, но [d] я все-таки не оставлю задуманного и буду искать причину сладости как прирожденного свойства этого огурца». Вот и мы не должны считать проявленное Неанфом в некоторых случаях легкомыслие за повод для того, чтобы уклониться от исследования возникшего у нас вопроса: если оно не принесет какой-либо другой пользы, то во всяком случае послужит нам полезным упражнением».
3. И вот все наперерыв принялись восхвалять Эантидскую филу, припоминая, что только могло придать ей славу и украшение. Привлекался тут и Марафон,[112] один из демов этой филы; указывали и на Гармодия с товарищами как афиднских демотов, и, следовательно, Эантидов;[113] а ретор [e] Главкий утверждал, что в марафонском строю правое крыло составляли Эантиды, и ссылался при этом на элегические стихи Эсхила,[114] который отважно сражался в марафонской битве. Назвал он также в числе выдающихся мужей этой филы полемарха Каллимаха, который в марафонской битве не только проявил личную отвагу, но и был выдающимся вождем наряду с Мильтиадом. К сказанному Главкием я добавил, что и постановление, в силу которого афиняне выступили в этой битве, было принято в пританию Эантидской филы[115] и что эта же фила прекрасно отличилась также в битве при Платеях. Поэтому именно на Эантидскую филу было возложено поручение принести на Кифероне благодарственную жертву Сфрагидийским нимфам,[116] согласно вещанию Пифийского оракула, получив от города снаряжение и жертвенное животное. «Но вместе с тем, — сказал я, — общеизвестно, что немало заслуг есть и у других фил. И прежде [629] всего, как вы знаете, моя Леонтидская фила прославлена не менее любой другой.[117] Поэтому стоит подумать, не более ли убедительно объясняется этот обычай как умилостивительная поблажка эпониму этой филы:[118] ведь сын Теламона нелегко примиряется с поражением и способен на все пойти, движимый оскорбленным самолюбием: и вот, чтобы предупредить его неумолимую гневливость, представилось нужным устранить возможность самого тягостного поражения, исключив навсегда последнее место [b] для его филы».
КНИГА ВТОРАЯ
[с] 1. Изо всех вещей, Сосий Сенекион, которые принадлежат к симпосию, одни необходимы — вино, хлеб, кушанья, конечно, также ложа и столы; другие же добавляются без такой необходимости, ради развлечения, — музыка, зрелища, иногда какой-нибудь балагур, как Филипп на пиршестве у Каллия:[119] эти добавления приятны участникам симпосия, но отсутствие их не вызывает недовольства и никто не сочтет симпосий из-за этого неудачным. Так и среди застольных речей одни касаются самого распорядка симпосия, подобающего людям здравомыслящим, другие содержат убедительное [d] рассмотрение вопросов, уместных в застольной обстановке не менее, чем флейта и лира. Наша первая книга содержит примеры того и другого рода. К первому относятся вопросы философствования на симпосий о том, распределять ли места между приглашенными или предоставить им самим выбор мест, и тому подобные; ко второму — об Эроте, учащем поэзии, и об Эантидской филе. Первые я называю, в частности, симпотическими, для вторых сохраняю общее наименование симпосийных. Расположены они без разграничения, в разбивку, соответственно тому, как приходили на намять. Читателей не должно удивлять, что я, обращаясь [e] к тебе с этими воспоминаниями, включаю в них многое сказанное тобой. Ведь если познавание не всегда ведет к запоминанию,[120] то воспоминание часто приводит к тому же познанию.
ВОПРОС I
1. Из десяти вопросов, назначенных мной для каждой книги, я здесь уделяю первое место тому, который известным образом поставил Ксенофонт: он сообщает, что Гобрий, обедая вместе с Киром, многое восхвалял в персидских обычаях,[121] и в частности то, что у них принято обращаться друг к другу только с такими вопросами и такими насмешками, которые могут доставить собеседнику удовольствие, и более того, воздержание от которых было бы ему неприятно. Если нередки люди, которые докучают даже [f] своими похвалами, то нельзя не восхищаться обходительностью и чуткостью тех, кто и своими подшучиваниями доставляет удовольствие затронутому ими. Вот и ты, принимая нас в Патрах, сказал, что был бы рад узнать, в чем особенность вопросов этого рода: «немаловажную часть гомилетики должно составить учение об осмотрительности, которую надлежит соблюдать, задавая вопросы и прибегая к шуткам».[122]
2. «Да, очень важную, — сказал я, — но ведь показал это уже и сам [630] Ксенофонт в своих Симпосиях,[123] сократическом и персидских. Если же мы пожелаем сами продолжить рассмотрение, то, по-моему, первое условие приятности вопроса состоит в том, чтобы ответ на него был легок для вопрошаемого, то есть не выходил за рамки его опыта. Людям тягостно, если их спрашивают о том, чего они не знают, так же, как если бы у них потребовали того, чего они дать не могут, и они вынуждены либо отказаться от ответа, либо отвечать наугад, смущаясь и рискуя обнаружить свое незнание; если же ответ не только легок, но и заключает в себе нечто изысканное, то он доставляет особое удовольствие отвечающему. Изысканными же являются те ответы, которые заключают в себе нечто такое, о чем многие не знают и не наслышаны, а говорящий владеет этим предметом, например [b] относящимся к астрономии или диалектике.[124] Ведь каждый получает удовольствие от
как сказал Еврипид, и не только в своей повседневной деятельности, но и в разговоре. Люди рады вопросам, касающимся того, что они знают и знание чего они не хотят оставлять в неизвестности. Так, путешественники и мореплаватели охотно отвечают на вопросы о далеких землях и чужих морях, о нравах и обычаях иноплеменных стран, описывают местности и морские заливы, находя в этом какое-то отрадное [c] возмещение понесенных ими трудов. Вообще нам приятно, когда нас спрашивают о том, о чем мы склонны рассказать и без чьей-либо просьбы, когда мы видим, что наши рассказы вызывают интерес, тогда как нам даже трудно было бы воздержаться от них, даже опасаясь утомить слушателей. Очень свойственно такое болезненное стремление поговорить бывает путешественникам. Но более сдержанные среди них ожидают, чтобы их порасспросили о том, что они и хотели бы рассказать, но стесняются говорить о собственных своих деяниях и претерпеваниях. Правильно, значит, поступает Нестор,[126] когда, зная честолюбие Одиссея, говорит ему:
Ведь тягостно слушать тех, кто, похваляясь, расписывает свои успехи, без того чтобы его вызвал на это кто-либо из окружающих. Всегда рады таким вопросам участники посольств и политических выступлений, приведших к значительному успеху. Поэтому завистники и недоброжелатели избегают задавать такие вопросы, а если их поднимает кто-либо другой, то вмешиваются в разговор и стараются направить его в другую сторону, не желая допустить повод к возвеличению рассказчика. И задать рассказчику именно такой вопрос, ответ на который нежелателен его врагам, значит оказать ему любезность.
[e] 3. Но вот Одиссей говорит Алкиною:[127]
и Эдип обращается к хору[128] с такими словами:
а Еврипид высказывает противоположное мнение:
однако это относится именно к спасшимся, а не к находящимся еще в трудном положении. Поэтому надо вообще остерегаться расспрашивать о бедственных событиях: тяжело ведь вспоминать о неблагоприятном исходе судебных дел, о потерях детей, о неудачах в сухопутных или морских торговых предприятиях. Напротив, если кто успешно выступил публично, [f] или получил выражение благосклонности от царя,[130] или, застигнутый в море вместе с другими бурей или нападением разбойников, счастливо избег общей опасности, то ему доставляет удовольствие и много раз выслушивать вопрос об этом, и он не может насытиться воспоминаниями, [631] повторяя этот рассказ. С удовольствием отвечают люди и на вопросы о благоденствующих друзьях, об успехах детей и ученье, об успешных выступлениях в суде, о дружеском расположении царей. Охотно распространяются также о некрасивых поступках, судебных поражениях и всяческих неудачах своих врагов и зложелателей те, кого об этом спросят; сами же начинать такой разговор стесняются, опасаясь навлечь на себя обвинение в злорадстве. Любезностью будет заговорить с охотником о собаках, с болельщиком о гимнастических состязаниях, с влюбленными о красавцах. Человек, преданный набожности и обрядности, любящий поговорить о вещих снах и о том, как ему помогли священные процедуры, предчувствия и вещания оракулов, будет рад, если задать ему относящийся к этому [b] вопрос. А старикам, готовым говорить по всякому поводу, хотя бы и не к делу, доставит удовольствие любой вопрос, идущий навстречу этой их склонности.
как умер Атрид? где был Менелай? вероятно, его не было в ахейском Аргосе?
Задавая сразу несколько вопросов и тем предоставляя возможность ответить длинной речью, он угождает собеседнику,[132] тогда как иные, до крайности сокращая вопрос и вынуждая такой же краткий ответ, отнимают у беседы то, что для стариков всего приятнее. Вообще, кто хочет доставить удовольствие, а не огорчение, должен задавать такие вопросы, [с] ответ на которые вызовет у слушателей не порицание, а похвалу, не возмущение или негодование, а благорасположение и уважение. Таковы соображения, касающиеся задаваемых вопросов.
4. От насмешек же должен вовсе воздержаться тот, кто не может соблюсти должную осмотрительность и проявить понимание обстановки: ведь подобно тому как на скользком месте достаточно слегка задеть кого-нибудь мимоходом, чтобы свалить его с ног, так и за вином нам легко поскользнуться, затронув в речах что-нибудь неподобающее. Подшучиванье иной [d] раз сильнее задевает, чем брань, — одно мы рассматриваем как непроизвольно вырвавшееся под действием раздражения, а другое ставим в вину как умышленную или злонамеренную обиду. Вообще у нас может вызвать гнев скорее разговор с острословами, чем с бесхитростными болтунами,[133] и особенно обидна насмешка, если за ней скрывается нечто заранее обдуманное. Кто попрекает человека, назвав его торговцем соленой рыбой, тот попросту выразит пренебрежение к его ремеслу; а кто скажет: «Знаем, что ты локтем нос утираешь»,[134] — добавит к этому издевку. Так, Цицерон, когда некий Октавий, считавшийся африканцем по происхождению, в суде сказал, что плохо его слышит, заметил: «А ведь уши у тебя не без отверстия».[135] А Мелантий, осмеянный комедиографом,[136] сказал: «Ты возвращаешь [e] мне то, что я тебе не давал». Острота насмешки сообщает длительность ее действию, как зазубрина на стреле, и чем больше она забавляет окружающих, тем больше уязвляет того, против кого направлена: восхищаясь сказанным, слушатели как бы присоединяются к содержащемуся в нем поношению: ибо насмешка — это, согласно Феофрасту, видоизмененный выговор за допущенную ошибку.[137] Поэтому каждый присутствующий от себя мысленно добавляет то, что явно не высказано, но ему кажется достоверным. Феокрита как-то остановил на улице человек, о котором ходила слава как о ночном грабителе, задав ему вопрос, не отправляется ли он не званый обед. «Да, — ответил Феокрит, — но я там останусь и ночевать». Случившийся рядом прохожий, услыхав такой ответ, одобрительно рассмеялся, подтверждая тем самым основательность этого остроумного намека. Так и всякий насмешник как бы косвенно призывает окружающих сочувственно присоединиться к содержавшемуся в его словах уязвлению. Но вот в прекрасном Лакедемоне[138] одним из предметов обучения было умение шутить не обижая и выслушивать шутку не обижаясь; если же кто возражал против метившей в него шутки, то шутник немедленно умолкал. А разве нетрудно найти шутку, приятную для вышучиваемого, если и [632] сделать шутку необидной требует немалой воспитанности и вдумчивости?[139]
5. Как бы то ни было, я полагаю, что первый вид насмешек, могущих доставить удовольствие слушателям, это насмешки, направленные против тех пороков, которые им всего более чужды. Так, Ксенофонт в шутку выводит безобразнейшего косматого человека[140] в качестве возлюбленного Самбавла. А когда наш друг Квиет — ты это помнишь — как-то, почувствовав себя нездоровым, сказал, что у него холодные руки, присутствовавший при этом Ауфидий Модест заметил: «А ведь из провинции ты вернулся, хорошо нагрев руки». Тот весело рассмеялся, тогда как для вороватого проконсула эта шутка была бы позорящим его упреком. Так и Сократ, [b] вызывая красивого Критобула на состязание в красоте,[141] не насмехается над ним, а шутит. А над самим Сократом подшучивает Алкивиад,[142] говоря об его ревнивости. Приятно и царям, когда к ним обращаются как к беднякам и простым людям, например Филипп остался доволен ответом парасита[143] на его насмешку: «Да разве я тебя не кормлю?» Ведь попрекать отсутствующими недостатками значит показывать имеющиеся достоинства. Но при этом необходимо, чтобы эти достоинства были постоянны и бесспорны, иначе сказанное приобретет обратный и нежелательный смысл. [c] А вот если кто пригрозит заведомому богачу взысканием со стороны ростовщиков или назовет трезвенника-водопийцу неумеренным пьяницей, а щедрого благотворителя — скрягой и крохобором, или же заявит выдающемуся судебному и политическому оратору, что одержит верх над ним в публичном споре, — тот вызовет только веселый смех окружающих. Кир, вызывая своих сверстников на такие состязания, в которых он был слабее их,[144] проявлял этим свою скромность и дружелюбие. Исмений однажды сопровождал чье-то жертвоприношение игрой на флейте. Долго не было благоприятных знамений.[145] Тогда флейту взял сам жертвователь,[146] но его смехотворная музыка вызвала только осуждение всех участников [d] священнодействия. На их упрек он ответил: «Безупречная музыка — дар богов». Исмений же с улыбкой добавил: «Но моя музыка была угодна богам, поэтому они и медлили с решением, а от твоей им захотелось избавиться, вот они и поспешили принять жертву».
6. Там, где это уместно, можно, назвав в шутку прекрасные вещи поносительными именами, доставить больше удовольствия, чем прямой похвалой. Ведь и уязвляет сильнее упрек, выраженный лестными словами, например, когда бесчестных называют Аристидами, трусов Ахиллами или хвалят, как у Софокла Эдип,
Существует и противоположный род иронии,[148] с похвальным смыслом: [e] им воспользовался, например, Сократ, назвав склонность Антисфена к установлению дружеских связей между людьми сводничеством.[149] А философ Кратет, который встречал почетный и дружественный прием в любом доме, куда он входил, получил прозвание взломщика. 7. Дружескую насмешку представляет собой и порицание, за которым скрывается похвала. Так, Диоген говорит об Антисфене:
И это более убедительно, чем просто сказать: «Он сделал меня мудрецом, самодовлеющим и благополучным». А один лаконец, получив в бане бездымные дрова, [f] под видом упрека сказал: «Тут и слезу пролить не удалось». Другой назвал гостеприимца, который ежедневно угощал его обедами, тираническим поработителем, не позволившим ему в течение стольких лет увидеть собственный стол. Был и такой, кто говорил, что царь злоумышленно отнял у него спокойствие и сон, сделав его из бедняка богачом. [Так можно было бы поставить в вину Эсхиловым кабирам,[151] что «дом оскудел уксусом», о чем они в шутку предупреждали,] Такого рода косвенная похвала не заключает в себе никакой навязчивости и никогда не будет тягостна для хвалимого.
8. Кто хочет соблюсти пристойность в насмешках, должен понимать различие между болезненным пристрастием и здравым увлечением, между сребролюбием и винолюбием, с одной стороны, и любовью к музыке или к охоте — с другой: насмешки над первым оскорбляют, а над вторым воспринимаются благосклонно. Так, не без остроумия пошутил Демосфен митиленянин: постучавшись как-то к одному страстному любителю игры на кифаре и получив в ответ приглашение войти, сказал: «Только свяжи предварительно свою кифару». Но огорчительна была шутка, которой [b] ответил Лисимаху его парасит.[152] Лисимах запустил ему в гиматий деревянного скорпиона. Перепуганный, он вскочил, но разобравшись, в чем дело, воскликнул: «Хочу и я тебя испугать, царь: дай мне талант!»
9. Есть различия и в замечаниях, касающихся телесных недостатков. Горбоносый или курносый только усмехнется, если подшутить над его [c] носом, например Филипп,[153] сын Касандра, нисколько не обиделся, когда Феофраст сказал ему: «Удивляюсь, что твои глаза не запоют, ведь нос им все время знак подает». И Кир посоветовал горбоносому[154] жениться на курносой, чтобы в браке было необходимое соответствие. А вот намек на дурной запах из носа или рта крайне тягостен. Далее, лысые снисходительно относятся к подшучиванию над их недостатком, а имеющие глазное увечье — неприязненно. Антигон сам острил, касаясь своего одноглазия; так, получив однажды просьбу, написанную крупными буквами, сказал: «Это и слепой легко разберет». Но Феокрита хиосца он казнил, узнав, что [d] тот, когда ему сказали, что он может восстановить добрые отношения с царем, явившись ему на глаза, ответил: «Тут ты поставил передо мной невозможное условие». Леон византиец, услыхав от Пасиада, что тот заразился от него глазной болезнью, сказал: «Ты попрекаешь меня телесной хворью, а того не видишь, что у сына твоего на плечах божья кара», — напоминая о том, что сын Пасиада был горбат. Горбатым был и афинский народный вождь Архипп, и у него вызвала негодование насмешка Мелантия, который сказал, что он не стоит во главе народа, а гнется во главе народа. Однако некоторые проявляют в этих обстоятельствах больше спокойствия и душевной уравновешенности. Так, один из друзей Антигона, когда ему было отказано в выдаче по его просьбе таланта, попросил дать ему охранное сопровождение: «Опасаюсь, — сказал он — как бы на меня не напали грабители, приняв мой горб за мешок серебра». И вообще [e] различно отношение людей к своим внешним недостаткам: одного тяготит одно, другого другое. [Эпаминонд, находясь на званом обеде[155] вместе с товарищами по архонтству, запил обед уксусом. Когда его спросили, полезно ли это для здоровья, он ответил: «Этого я не знаю, но знаю, что это полезно как напоминание о моем домашнем обеде».] Поэтому, кто хочет, чтобы его поведение в обществе было приятно окружающим, должен учитывать их характер и нравы в своих шутках.
10. Любовь весьма многообразна как во многих других отношениях, так и в том, что затрагивающие ее шутки одних тяготят и вызывают у них негодование, а другим приятны. Тут надо сообразоваться и с обстоятельствами момента. Подобно тому как дуновение может погасить возникающий огонь вследствие его слабости, а когда он разгорится, придает ему питание [f] и силу, так и любовь, пока она еще тайно возрастает, возмущается и негодует против раскрытия, а разгоревшись ярким пламенем, находит в подшучиваньях пищу и отвечает на него улыбкой. Особенно же приятны любящим шутки, касающиеся их любви, — но и только такие — в присутствии самого предмета любви. Если же предметом их любви являются их собственные жены, или же это благородная любовь к прекраснолюбивым [634] юношам, то глубоко воодушевляются и гордятся перед ними, слыша такие насмешки. Поэтому Аркесилай, когда в школе кто-то из преданных Эроту предложил для обсуждения такую тему:[156] «Полагаю, что ни одна вещь не касается чего бы то ни было»,[157] — спросил его, указывая на одного из сидевших тут прекрасных молодых людей: «Неужели и он тебя нисколько не касается?»
11. Надо учитывать и состав присутствующих: то, что вызовет у вышучиваемого смех в обществе друзей и сверстников, будет ему неприятно услышать в присутствии жены, или отца, или учителя, если это не таково, чтобы могло им понравиться: например, в присутствии философа позволительно подшутить над тем, что его ученик ходит босиком[158] или засиживается над учеными занятиями до поздней ночи; или в присутствии отца — [b] над чрезмерной бережливостью сына; или в присутствии жены — над мужем, который у нее в порабощении, а к другим женщинам равнодушен. [Так, Тигран на вопрос Кира: «А что если твоя жена услышит, что ты служишь обозным?» — ответил: «Не услышит она об этом, а увидит собственными глазами».][159]
12. Менее обидна насмешка и в том случае, если она в какой-то мере относится и к самому говорящему, например, если над бедностью подсмеивается бедняк, над безродностью безродный, над влюбленностью влюбленный: при этом очевидно, что он только шутит, а иначе такая насмешка вызвала бы раздражение и досаду. Один разбогатевший царский вольноотпущенник,[160] державший себя самоуверенно и высокомерно на обеде [с] в обществе философов, задал вопрос, почему из белых и черных бобов одинаково получается светло-желтая каша. Философ Аридик ответил ему вопросом на вопрос: «А почему от белых и черных ремней одинаково получаются красные рубцы?» И тот, подавленный, удалился. А вот тарсиец Амфий, известный как сын садовника, пошутив по поводу незнатного происхождения одного из друзей наместника провинции, тут же добавил: «Впрочем, мы и сами такой же породы», — чем и вызвал общий смех. Остроумно отвел один музыкант попытку царя Филиппа покрасоваться своими [d] поздно приобретенными познаниями: когда Филипп сделал ему ряд замечании относительно голосоведения и созвучий, он ответил: «Да не постигнет тебя, царь, такая беда, чтобы ты понимал эти вещи лучше, чем я». Так он, под видом насмешки над собой самим, вразумил царя, не обижая его. Так и некоторые комические поэты смягчают язвительность своих насмешек, обращая их к самим себе, например, Аристофан смеется над своей лысиной,[161] а то и над воинскими погрешностями Агатона,[162] Кратин в комедии «Бутылка» — над своим винолюбием.[163]
13. Очень важно также следить за тем, чтобы насмешка пришлась кстати в обстановке общего разговора, в ответ на чей-либо вопрос или шутку, а не вторгалась в застолье как нечто чуждое и заранее подготовленное. Ведь даже столкновения и ссоры, возникающие за вином, встречают некоторое снисхождение, а если кто явится со стороны с попреками и [e] бранью, то все возмутятся и сочтут его за недруга: так и насмешка, возникшая естественно и беззлобно в застольном свободоречии, извинительна, если же она нарушает это условие, то похожа на умышленное оскорбление. Таково, например, обращение Тимагена к мужу женщины, подверженной рвоте:[164]
или намек того, который задал философу Афинагору вопрос, естественное ли чувство — любовь к потомству.[165] Ведь отсутствие внешнего повода к этим выпадам указывает на злонамеренность и недружелюбие. [f] Повинные в этом, согласно Платону,[166] за столь легковесный поступок, как слово, несут тягчайшее наказание; а соблюдающие меру и сдержанность подтверждают мысль самого Платона,[167] что черта воспитанного человека — шутить остроумно и дружелюбно». [635]
ВОПРОС II
1 После Элевсинских мистерий, когда все еще были в сборе, нас угощал у себя ретор Главкий. Многие из приглашенных уже закончили обед, и тут Ксенокл дельфиец по своему обыкновению стал подсмеиваться над беотийской ненасытностью[168] моего брата Ламприя. Защищая брата от попреков Ксенокла, опиравшегося на рассуждения Эпикура, я сказал: «Не все, милый друг, согласятся с тем, что предел и конечная цель наслаждения состоят в устранении страдания.[169] А Ламприю, который больше почитает Ликей и его перипат, чем сад Эпикура,[170] даже и необходимо на деле [b] подтвердить сказанное Аристотелем: ведь этот философ говорит, что каждый человек в конце осени ест больше,[171] чем в другое время года; дает этому Аристотель и объяснение, но я его не припомню». «Тем лучше, — сказал Главкий, — мы сами попытаемся исследовать причину этого, когда пообедаем». И вот, когда столы были убраны, Главкий и Ксенокл по-разному объясняли это свойство осени. Главкий усматривал причину в том, что осень усиливает деятельность пищеварительных органов и возникающая во внутренностях пустота все время вызывает новый аппетит; Ксенокл же говорил, что многие плоды свежего урожая заключают в себе некую приятную остроту и побуждают желудок к принятию пищи более [с] всякой приправы: ведь даже у больных, потерявших аппетит, он восстановляется, если предложить им что-нибудь из осенних плодов. Ламприй высказал то мнение, что присущее нам врожденное тепло,[172] которое побуждает нас питаться, летом рассеивается, разрежается и слабеет, а осенью снова сгущается и приобретает силу,[173] сосредоточившись внутри тела, которое уплотнилось вследствие окружающего похолодания. Чтобы не показаться уклоняющимся от участия в этой беседе, я предложил то объяснение, что летом вследствие жары мы больше подвержены жажде и больше [d] пьем; а с переменой обстановки наша природа, естественно, ищет противоположного, мы чувствуем голод и возмещаем соответственной едой недостаток сухого питания в составе нашего тела. Вместе с тем не лишены значения и особенности осеннего питания, в которое входят молодые и свежие плоды: не только овощи, хлеб и мучные кушанья, но и мясо животных, кормящихся от свежего урожая, отличается своими соками и более располагает к еде.
ВОПРОС III
[e] 1. Некое сновидение заставило меня уже с давнего времени воздерживаться от яиц. Помимо прочего, я хотел на яйце, как на подопытном предмете,[174] проверить правдивость неоднократно посещавшего меня наяву видения.[175] И вот однажды на обеде у угощавшего нас Сосия Сенекиона возникло подозрение, что я привержен к орфическим или пифагорейским учениям и, считая яйцо — как другие сердце и мозг — за начало рождения, отношусь к нему с благоговением.[176] Эпикуреец Александр со смехом: привел известный стих:[177]
говоря, что под бобами, само название которых означает беременность, подразумеваются яйца и что есть яйца — это то же самое, что есть рождающих [f] эти яйца животных.[178] Сослаться на сон, как на причину моего воздержания, показалось бы эпикурейцу еще более нелепым,[179] чем само это воздержание. Поэтому я не возражал против предложенного объяснения, поддерживая шутку Александра, человека с литературным вкусом и филологически образованного.
[636] 2. Отсюда и возник трудный и вызывающий много споров вопрос о том, что раньше появилось на свет, курица или яйцо. Наш товарищ Сулла сказал, что этим мелким вопросом мы затрагиваем как рычагом большой и важный вопрос о происхождении мира, обсуждать который он не берется, Александр с усмешкой заявил, что это обсуждение ни к чему толковому не приведет. На это замечание откликнулся мой зять Фирм: «В таком случае одолжи мне ненадолго твои атомы. Если мы принимаем мельчайшие частицы за исходное начало крупных тел, то естественно предположить, что яйцо появилось ранее курицы. К тому же оно как ощутимое тело представляется [b] простым, тогда как курица — нечто более сложное и разночастное. Вообще начало есть нечто первое,[180] а началом является семя; яйцо же есть нечто большее, чем семя, но меньшее, чем живое существо: подобно тому как преуспеяние есть промежуточная ступень между добрыми задатками и добродетелью,[181] так и яйцо есть некое преуспеяние природы на пути от семени к одушевленности. Кроме того, если в живом теле первыми, как говорят, возникают артерии и вены,[182] то разумно заключить, что и яйцо, как объемлющее, возникло ранее живого тела, как объемлемого.[183] Ведь и художники сначала создают нечто необработанное и неоформленное, а затем доводят каждую часть до ее окончательного вида. Ваятель Поликлет [c] говорил, что самая трудная работа — это последняя отделка изваяния ногтем: так и природа должна, исподволь воздействуя на косную материю, сначала создавать простые неоформленные чурки, каковы яйца, а затем, придавая им определенные очертания, вырабатывать из них живые существа. Подобно тому, как сначала рождается гусеница, затем она ссыхается и застывает и, наконец, лопнув, выпускает из себя другое, крылатое существо, называемое бабочкой, таким же точно образом первым возникает яйцо, как материя для дальнейшего становления. Ибо во всяком преобразовании преобразованному предшествует то, из чего оно [d] преобразовано.[184] Вот, например, древоточцы и короеды: они зарождаются в древесине при гниении[185] или самонагревании ее влажных частей, и никто не решится отрицать, что именно этим явлениям присуща сила изначального зарождения. Ведь материя, по слову Платона, относится ко всему рождающемуся как мать и кормилица;[186] а материя — это то, из чего состоит все рождаемое. Помимо того, добавил он с усмешкой,
орфики не только считают яйцо предшествующим курице, но и отдают ему общее первородство во всей совокупности вещей. И соблюдая, по Геродоту, [e] «благочестивое молчание»[188] о прочем, как более таинственном, можно сказать, что сколько ни объемлет мир животных пород, никакой из них не чуждо рождение из яйца: порождает оно и пернатых, и рыб многие тысячи, и земных, и земноводных — ящериц, крокодилов, и двуногих птиц, и безногих змей, и многоногую саранчу. Поэтому не без основания яйцо освящено участием в обрядности дионисийских действ[189] как образ того, что все из себя рождает и все в себе содержит».
3. Когда Фирм закончил свое рассуждение, Сенекион возразил, что его [f] заключительный образ противоречит основной его мысли. «Ты, Фирм, не заметил, что в отличие от поговорочного лидийца[190] открыл против себя не дверь, а целый мир. Ведь мир предшествовал всему, будучи наиболее совершенным; а разумно полагать, что совершенное предшествует несовершенному, как ущербному целостное и части целое.[191] Ибо противно здравому смыслу, чтобы существовала часть, пока нет целого, частью которого [637] она является. Так, никто не скажет «человек семени»[192] или «курица яйца», а только «яйцо курицы» и «семя человека», в соответствии с тем, что первое порождается из второго, получая в нем свое зарождение и рождением как бы отдавая долг природе. В нем нет еще всего, что ему свойственно: поэтому и стремится оно по своей природе создать нечто подобное тому, из чего оно выделилось. Семя в его сущности можно определить как зародыш, ищущий воспроизведения (γενεσία).[193] Но невозможно воспроизведение того, что еще не родилось и не существует. И в яйце вполне можно усмотреть природу того же строения и состава, что и у живого существа, но лишенную его органов и сосудов. Ведь нигде не упоминается о земнородном яйце, [b] и даже яйцо Тиндаридов у поэтов называется явлением с неба.[194] А животных, целых и законченных, земля производит еще и поныне[195] — в Египте мышей, во многих других местах змей, лягушек и цикад — при возникновении какой-то внешней воздействующей силы. Так, в Сицилии после войны с рабами, когда на земле осталось много крови и непогребенных разлагавшихся трупов, наплодилось множество саранчи, которая истребила посевы, распространившись по всему острову. Этих животных растит и питает земля, а избыток питания создает у них способность размножаться[196] и влечение к спариванию, и одни из них, смотря по своей природе, рождают яйца, а другие живое потомство. И что первое [с] зарождение они получили из земли, с наибольшей очевидностью явствует из того, что дальнейшее размножение происходит различным образом и требует общения особей. Вообще же твое решение поставленного вопроса равносильно утверждению, что матка появилась раньше женщины: ведь как относится матка к человеку, так и яйцо к детенышу, который в нем и вынашивается и нарождается. Так что нет разницы, недоумевать ли, как могли родиться куры, пока не родились яйца, или допытываться, как родились мужчины и женщины, прежде чем появились половые органы и матки. Ведь большинство частей возникает вместе с целым, за частями [d] порождаются их способности,[197] за способностями их деятельность, за деятельностью ее создания. Созданием рождающей способности половых частей являются семя и яйцо, следовательно, они рождаются позднее целого. Смотри же, разве не одинаково невозможно, чтобы возникновению животного предшествовало пищеварение, как и появление яйца или семени: ведь и то и другое возникает вследствие некоего переваривания или преобразования избытков пищи, и невозможно, чтобы такие избытки могли существовать до рождения самого животного. И семя еще можно в каком-то смысле уподобить исходному началу, яйцо же нельзя счесть ни за начало, ибо оно не возникает первым, ни за целостную природу, ибо оно несовершенно. [e] Поэтому мы не говорим, что возникновение животных было безначальным, но за начало жизни принимаем силу, которая придала материи первичное изменение, вызвав некое жизнеродное смешение и взаимопроникновение; а яйцо — это вторичное порождение живого существа, питающегося и созревающего, подобное крови и молоку. Не видано, чтобы яйцо возникало из ила, и только в животном теле оно получает свой состав и рождение; а животные сами собой возникают в бесчисленном множестве. Да вот, нужны ли другие примеры: сколько ни ловят угрей, никто не видал угря с икрой или с молоками; а если вычерпать где-нибудь всю воду и очистить от ила дно, то достаточно, чтобы в это место снова [f] стеклась вода, и там разведутся живые угри.[198] Итак, необходимо признать: то, что для своего рождения нуждается в чем-то ином,[199] родилось позднее, а что еще и ныне может возникнуть само по себе, без чего бы то ни было другого, то предшествовало в изначальной последовательности рождения. Но только об этом и идет у нас речь: ведь если птицы вьют гнезда до кладки яиц, а женщины заготовляют пеленки до рождения детей, то ты не скажешь, что гнезда возникли ранее яиц, а пеленки ранее детей. «Ведь не [638] земля подражает женщине, — говорит Платон,[200] — а женщина земле», и то же относится ко всем существам женского пола. Итак, естественно, что первое рождение, силою и совершенством рождающего начала самодовлеющее и безусловное, произошло из земли, не нуждаясь в тех органах, покровах и сосудах, которые теперь природа создает в рождающих животных, прибегая к этому вследствие своего ослабления».
ВОПРОС IV
1. Мы давали обед поэту Сосиклу из Короны в ознаменование победы, [b] одержанной им на Пифийских состязаниях.[201] Так как приближался срок и гимнастических состязаний, то за обедом говорили о борцах, среди которых прибыли и многие прославленные. Участвовавший в симпосии Лисимах, один из блюстителей дельфийской амфиктионии,[202] сказал, что недавно слушал одного грамматика, доказывавшего, что борьба — древнейшее изо всех атлетических упражнений, как свидетельствует и ее название: ведь довольно часто более поздние вещи заимствуют названия от слов, связанных с вещами более ранними, например, слова «настройка», «удар» [с] применительно к игре на флейте возникли как расширение смысла соответствующих терминов, связанных с игрой на лире; так и место, где происходят гимнастические упражнения любого рода, называют палестрой, и это название, первоначально связанное со словом πάλη («борьба»), сохранилось и после изобретения новых видов состязаний. Я ответил, что это соображение недоказательно: не потому палестра получила название от слова πάλη, что борьба — древнейшее из состязаний, а потому, что это единственный вид состязаний, в котором нужны глина, песчаная площадка и восковая мазь:[203] ни бег, ни кулачный бой не проводятся в палестре, а только борьба и та часть многоборья, которая требует перекатывания, [d] ибо, как известно, многоборье заключает в себе и кулачный бой и борьбу. «А с другой стороны, разумно ли считать борьбу, самое сложное и замысловатое из состязаний, вместе с тем и самым древним? Ведь практика выдвигает прежде всего то, что проще, безыскусственнее, основано более на применении силы, чем на выработанных приемах». Меня поддержал Сосикл: «Ты прав, — сказал он, — и я добавлю к этому также довод от истолкования слова πάλη.[204] Мне кажется, что оно происходит от παλεύειν, что [e] означает «хитрить и обманом опрокидывать»». «А мне кажется, — сказал Филин, — от слова παλαιστή («ладонь»): ведь этой частью руки преимущественно действуют борющиеся, как кулачные бойцы кулаком, πυγμή; отсюда и сами соответствующие действия получили название πάλη и πυγμή, А впрочем, и слово παλυ̃ναι, означающее у поэтов «посыпать», «присыпать» — действие, столь свойственное борцам, — также можно привлечь для раскрытия первоначального значения слова πάλη. Обратим внимание и на то, — добавил он, — что бегуны стараются оставить своих соперников как можно далее позади, а кулачным бойцам судьи не позволяют тесно схватиться друг с другом, хотя бы сами они и очень хотели этого, [f] и только борьба показывает нам противников в тесном объятии, при всех разновидностях применяемых ими приемов. Поэтому вполне правдоподобным представляется и выведение названия πάλη из слов πέλας «близко», πλησιάζειν «приближаться»».
ВОПРОС V
[639] 1. Когда Филин закончил свою речь и я его одобрил, вторично взял слово Лисимах. «Какое же гимнастическое состязание можно считать установленным ранее всех?[205] Не бег ли, как в Олимпии?[206][207] здесь у нас по каждому виду состязаний выступают последовательно все участники по возрастам: в борьбе сначала выступают мальчики, после них взрослые, затем в такой же последовательности проводится кулачный бой, и таким же порядком многоборье; а в Олимпии, только после того как закончатся все состязания мальчиков, выступают взрослые участники. [b] Рассудим же, — сказал Тимон, — не показывает ли нам Гомер временную последовательность различных гимнастических состязаний: на первом месте у него всегда кулачный бой, на втором борьба и в заключение бег». «Боги, — воскликнул с удивлением фессалиец Менекрат, — как много есть такого, чего мы не замечаем. Если можно, не откажи напомнить нам какой-нибудь из относящихся сюда стихов». «Что таков порядок состязаний на похоронах Патрокла, — ответил Тимон, — это, можно сказать, все и наизусть знают. Но поэт соблюдает такую последовательность и там, где Ахилл говорит Нестору:
и тот ему отвечает со старческой многоречивостью:
Так же и Одиссей у феаков:
и Алкиной примирительно отвечает ему:
как видим, у Гомера в этих перечислениях порядок не случайный и не определяемый по условиям стиха то так, то иначе, а соответствующий принятой тогда последовательности самих действий; и эта последовательность отражала сохранившийся древний устав».
2. Выслушав речь брата, я одобрил ее в целом, но выразил сомнение в правильности сказанного о порядке состязаний. Да и некоторым другим показалось неубедительным предположение, что кулачный бой и борьба появились в состязаниях ранее, чем бег, и меня просили углубить рассмотрение этого вопроса. Я высказал возникшее у меня прежде всего общее соображение, что все гимнастические состязания являются подражанием [e] воинским упражнениям. Ведь в завершении всех состязаний выступают гоплиты, и это свидетельствует, что такова конечная цель телесных упражнений и состязаний; и то, что победителям предоставляется почесть въехать в город через пролом,[210] сделанный для этого в городской стене, имеет тот смысл, что нет большой нужды в стенах городу, граждане которого умеют сражаться и побеждать. В Лакедемоне увенчанные победители состязаний получали в воинском строю почетное место рядом с самим царем.[211] А изо всех животных только конь удостоен состязания и увенчания, потому что он один и от природы способен и обучен участвовать в сражениях вместе с воинами. «И вот, — заключил я, — если все это сказано [f] неложно, то обратим внимание и на то, что первая задача сражающихся — нанести удар и самим защититься от удара. Вторая задача — схватившись в рукопашную, умело пользоваться приемами захвата и опрокидывания; именно это более всего способствовало, как говорят, нашим обученным в палестре воинам одолеть спартиатов при Левктрах.[212] Поэтому и у Эсхила [640] среди воинов появляется «мощно разящий гоплит»,[213] и Софокл говорит о троянцах:
И наконец, третья задача — или бежать в случае поражения, или преследовать бегущих в случае победы. Понятно поэтому, что упражнение в кулачном бою, воспроизводящем приемы нападения и защиты, заняло первое место, борьба, обучающая рукопашной схватке, получила второе место, и бег, необходимый при любом исходе битвы, — последнее».
ВОПРОС VI
[в] 1. Соклар, принимая нас в садах, обтекаемых рекой Кефисом, показывал нам деревья, всячески видоизмененные так называемыми окулировками:[215] мы видели на мастиковом дереве побеги маслины и гранатовые на мирте; были там и дубы, приносящие хорошие груши, и платаны, воспринявшие яблоки, и смоковницы с тутовой прививкой; и другие растительные примеси, усвоенные вплоть до плодоношения. Гости шутя говорили, [с] что Соклар умеет выводить создания более удивительные, чем изобретенные поэтами сфинксы и химеры. А Кратон предложил нам поразмыслить, по какой причине среди всех деревьев только маслянистые[216] неспособны воспринимать такие примеси: ведь ни кедр, ни кипарис, ни пихта, ни сосна никогда не воспитывают какого-либо чужеродного придатка.
2. Подхватив это предложение, Филон сказал: «Есть, Кратон, у философов некоторое объяснение этого,[217] подкрепляемое и земледельческим опытом. Утверждают, что масло вредно для растений и любое растение в соприкосновении с маслом быстро погибает, как и пчелы. А те деревья, о которых у нас идет речь, имеют жирную и текучую природу, и вот они [d] источают слезы смолы и камеди; а если подвергнутся удару, то в открытой ране собирается как бы сукровица; сделанный из такого дерева факел испускает маслянистую влагу и имеет жирный блеск. Поэтому эти деревья чуждаются смешения с другими породами, как это свойственно и самому маслу». К сказанному Филоном Кратон добавил, что в этом случае имеет значение и природа коры: если она тонкая и сухая, то не позволяет привою осесть и вживиться, как это происходит при толстой и влажной коре и наличии мягкого подкоркового слоя, обволакивающего привой и с ним как бы склеивающегося.
[e] 3. А сам Соклар одобрительно отозвался о мнении тех, кто полагает, что само дерево, воспринимающее иную природу, должно быть податливым, чтобы подчиниться привою и, приспособляясь к нему, изменить доставляемое ему питание. «Ведь и землю мы перед посевом разрыхляем и размягчаем, чтобы в раздробленном состоянии она стала более способной к изменению своих качеств, необходимому для восприятия растений: ведь оставаясь плотной и неподатливой, она неспособна и к этим изменениям. А деревья, о которых у нас идет речь, отличаются косной древесиной, не поддающейся воздействию привоя и потому не изменяющейся и не вступающей в соединение с ним. Кроме того, добавил Соклар, легко понять, что подвой должен служить почвой для привоя, а почва должна обладать женской плодовитостью; поэтому в качестве подвоя выбирают наиболее плодоносящие деревья, подобно тому как младенцев на вскармливанье отдают [f] женщинам, у которых много молока; а скудость плодоношения сосны, [641] кипариса и всех им подобных деревьев общеизвестна. Подобно тому как у людей тучность по большей части сопровождается бездетностью[218] (ибо, расходуя все свое питание на приращение тела, они лишены тех его излишков, из которых образуется семя), так и эти деревья затрачивают все получаемое ими питание на рост, а плодов одни вовсе не приносят, а у других плодов родится мало, и они медленно созревают: не приходится удивляться, что не получает роста чужое там, где и на свое не хватает питания».
ВОПРОС VII
1. Однажды, когда было подано блюдо разной мелкой рыбы, траллиец [b] Херемониан, указав нам на одну рыбку с удлиненной и заостренной головой, сказал, что она похожа на ремору, которую он видел, плывя в Сицилийском море: он тогда удивился силе, которая позволяла этой реморе резко замедлять ход корабля, пока начальник гребцов не захватил ее, обнаружив присосавшейся снаружи к кораблю. Некоторые из присутствовавших смеялись, говоря, что Херемониан поверил неправдоподобной сказочной выдумке. Но были и такие, кто приводил весьма распространенные рассказы о всевозможных так называемых антипатиях:[220] разбушевавшийся [c] слон успокаивается при виде барана; гадюку можно остановить, прикоснувшись к ней веточкой бука; свирепый бык укрощается, если его привязать к смоковнице; янтарь приводит в движение и притягивает к себе легкие тела, кроме базилика и всего смоченного оливковым маслом; магнитный железняк, натертый чесноком, перестает притягивать железо; для всех этих явлений, легко подтверждаемых опытом, найти причину трудно, если не вовсе невозможно.
2. Я сказал, что все это — уход от рассмотрения поставленного вопроса, а не попытка его решить. Примем во внимание, что многое, по природе являющееся сопутствующим признаком, ошибочно принимают за причину: например, если кто-нибудь подумает, что цветение прутняка вызывает [d] созревание винограда на том основании, что говорится:
или что образующийся на светильнике нагар распространяет вокруг себя затемнение, или что искривление ногтей — причина, а не признак внутреннего заболевания. «И вот, подобно тому как каждое из перечисленных явлений не причина того состояния, которому оно сопутствует, а его признак, вызываемый тою же самой причиной, так, — сказал я, — общей причиной вызвано и то, что корабль медленно плывет, и то, что он привлекает [e] ремору: пока корабль не утратил сухости и не очень отяжелел от проникающей в древесину влаги, киль легко скользит в воде, разрезая волны, которые без сопротивления уступают чистому дереву; а когда корабль сильно пропитается влагой и обрастет водорослями и мшистым налетом, то притупляется древесное острие, а волны, встречая обросшую поверхность, дольше на ней задерживаются. Поэтому моряки и очищают поверхность корабля от наростов. А так как именно к этим наростам вследствие их вязкости особенно часто присасывается ремора, то ее и сочли за причину замедления хода корабля, а не за следствие той причины, которая в действительности вызвала это замедление».
ВОПРОС VIII
1. Название ликоспадов иногда выводят из названия «волчьей узды» [642] (λύκος), применяемой для укрощения норовистых и непокорных лошадей; но мой отец, отнюдь не склонный к необоснованным измышлениям в исследованиях этого рода и к тому же всегда имевший превосходных лошадей, говорил, что жеребята, которые подверглись нападению волков и избегли смерти, вырастают сильными и быстроногими: их и называют ликоспадами. Хотя большинство присутствовавших согласились с этим, оставалось сомнительным, почему такой случай может сделать лошадей норовистыми и горделивыми. Преобладало то мнение, что он должен содействовать развитию скорее боязливости, чем бодрости, что испытавших такое потрясение лошадей малейший шум или другая неожиданность может внезапно повергнуть в неистовый страх и что они становятся такими же пугливыми, как дикие звери, вырвавшиеся из сетей. [b] Но я возразил,[223] что надо рассудить, не обстоит ли дело иначе, чем это может показаться на первый взгляд: конечно, жеребята не становятся более быстроногими, спасшись от нападения волков, но они и не спаслись бы, если бы не были от природы стойкими в опасности и быстроногими. Ведь и Одиссей не стал разумным, спасшись бегством от Киклопа, но потому и спасся, что был разумным.
ВОПРОС IX
1. После этого зашла речь о том, почему, как говорят, мясо овец, задранных волками, лучше на вкус, а шерсть более подвержена вшивости.[224] [с] Относительно вкуса мой зять Патрокл предложил вполне правдоподобное объяснение, а именно, что от укусов волка мясо размягчается вследствие изменений, происходящих от укуса волка и его огненно горячего дыхания,[225] что размягчает и расплавляет в желудке самые жесткие кости. Поэтому и загнивает такое мясо скорее, чем обычное. Относительно же шерсти я высказал то мнение, что, может быть, она не порождает вшей, а привлекает их, раскрывая поры тела какой-то особой царапающей шероховатостью или теплотой, а такие свойства шерсть приобретает вследствие [d] изменений, происходящих от укуса волка и его дыхания во всем теле укушенного вплоть до волосяного покрова. Эти соображения подтверждаются и тем, что мы наблюдаем в действительности: некоторые из охотников и поваров одним ударом сражают животное так, что оно падает бездыханным, а другие едва справляются многими ударами. Но еще удивительнее, что одни вместе с ударом железа вносят в тело убитого животного некую силу, заставляющую мясо быстро загнивать, не выдерживая и одного дня, а другие убивают столь же быстро, но без такого воздействия на мясо зарезанных животных, и оно остается без порчи на более длительное время. [e] А о том, что изменения, вызываемые обстоятельствами смерти животных, затрагивают кожу, шерсть и копыта, косвенно указывает и Гомер,[226] говоря о «коже быка, пораженного силой»: это означает, что кожа быка, заколотого, а не погибшего от болезни или старости, остается плотной и упругой; а у загрызенных зверями и копыта чернеют, и шерсть лезет, и кожа становится рыхлой и расползающейся.
ВОПРОС X
1. Когда я исправлял в своем городе должность архонта-эпонима,[227] мне часто приходилось давать обеды, на которых, согласно старинному укладу жертвоприношений, [f] каждому из участников выделялась равная часть.[228] Одним это очень нравилось, другие же находили такой порядок неблагородным и противным дружескому общению, полагая, что, как только люди сняли венки, застолье должно перестроиться на повседневный лад.
[643] «Ведь мы, — сказал Агий, — приглашаем друг друга не для того, чтобы есть и пить, а для того, полагаю я, чтобы есть и пить во взаимном общении. А это распределение по частям, устраняя общение, превращает совместный обед в множество одиночных обедов, так что никто из обедающих ни с кем из остальных не является сотрапезником: каждый получает и ставит перед собой отмеренную порцию, словно с прилавка харчевни. Но какая разница, поставив перед каждым из приглашенных меру вина и чарку на отдельном столе, как это, говорят, сделали Демофонтиды, принимая у себя Ореста, предложить ему пить, не обращая внимания на других, — или, как это теперь происходит, угощать каждого, словно из отдельной кормушки, [b] подав ему порцию мяса и хлеба? Только та разница, что нет принуждения молчать, которое было условием приема, оказанного Оресту в Афинах.[229] К общности всего угощения призывает и то, что все мы, собравшись вместе, ведем общий разговор, сообща слушаем музыку развлекающих нас кифаристки и флейтистки; и этот возвышающийся посредине кратер, щедрый источник дружеского веселья, мерой вкушения которого служит для каждого собственная охота, и наряду с этим порция мяса и хлеба, притязающая на равенство, а в действительности нарушающая его: ведь порция, которая для одного окажется чрезмерной, для другого будет [с] недостаточной. Смешон был бы врач, который давал бы одну точно размеренную дозу лекарства разным больным: таков и гостеприимный хозяин, который, собрав вместе людей с различным аппетитом, потчует их с соблюдением арифметического, а не геометрического соответствия[230] с мерой их потребности. В лавку мы приходим с определенной общепринятой мерой; а на званый обед каждый приходит со своим собственным желудком, которому для насыщения нужна не мера равенства с другими, а мера достаточности. Не следует заимствовать обычай гомеровских угощений от тогдашних обедов, происходивших в военной обстановке, будем лучше подражать [d] древним в их глубокой уважительности ко всякому человеческому общению, основанному не только на общности очага и крова, но и на общности застолья. Оставим в стороне гомеровские пиршества: они не устраняют ни голода, ни жажды, а возглавляют их цари, не уступающие в скаредности италийским лавочникам и перед самой битвой, чуть ли не на глазах у врагов, тщательно припоминающие, сколько выпил каждый из угощавшихся у них.[231] Конечно, лучше этого пиры у Пиндара, на которых
и все у них было общее. Вот это и было подлинным общением, а нынешние обеды — это скорее разъединение, достойное людей, которые только кажутся друзьями, а в действительности не могут даже разделить между собой общее блюдо за обедом».
2. После того как Агий закончил свою речь при общем одобрении, я предложил Ламприю ответить ему. «Меня не удивляет — сказал он, — что Агий, обладая таким брюшком, недоволен, когда ему на обеде предлагают равную долю: я ведь и сам принадлежу к любителям основательно поесть; а «у общей рыбы нет костей»,[233] как говорил Демокрит. Но именно это для многих и упредило роковой исход против назначенного судьбой.[234] А равенство, которое, как говорит у Еврипида старая царица,
в застольном общении необходимо более, чем где бы то ни было; притом [f] оно здесь проистекает из самой природы, а не из какого-либо установления,[236] исконным, а не новшеством, внесенным под воздействием общественного мнения. Тот, кто из общего угощения захватывает больше других, «врагами ставит» опоздавших и отстающих, уподобляясь стремительно [644] вырвавшейся из строя триере. Ибо неподходящее вступление к дружескому времяпрепровождению в симпосиуме — ревнивая оглядка на соседа, хватание из-под рук, отталкивание локтями — все эти дикие, собачьи повадки часто приводят к брани, ссорам, и не только между обедающими, но и с распорядителями и самим хозяином угощения. А с той поры как Мойра и Лахесис упорядочили равенством общение на пирах[237] и симпосиях, нигде не видно такого бесчинства и безобразия; самый обед (δει̃πνον) стал называться δαίς, участник обеда δαιτυμών, раздатчик блюд δαιτρός, что происходит от слов διαιρει̃ν и διαγέμειν «разделять», «распределять».[238] У лакедемонян такими [b] стольниками (κρεωδαι̃ται) были не случайные, а именитые люди, и, например, царь Агесилай дал это звание в Азии Лисандру.[239] Но этот обычай раздачи вывелся, когда обеды стали более роскошными: затруднительно было делить печенья, пироги, различные приправы и лакомства, и вот, уступая развившимся в этом направлении привычкам, отказались и вообще от равных долей за обедом. Подтверждением служит то, что и ныне при жертвоприношениях и на общественных обедах вследствие простоты и скромности этих трапез соблюдается порционный порядок; так что восстановление равных порций значит и восстановление благородной умеренности.[240] [c] Скажут, пожалуй: «Но где частное, там пропадает общее». Отвечу: только там, где в частном нет равенства. Ведь не приобретение своего, а отнятие чужого и жадное притязание на единоличный захват того, что составляет общее достояние, положило начало несправедливости и раздору. Противостоящие этому границей и мерой частного законы и стали как бы олицетворением начала и силы,[241] узаконяющей равенство участия в общем. Ведь никто не станет требовать, чтобы хозяин угощения отказался от предоставления каждому из гостей венка и места на ложе, или, если кто приведет с собой возлюбленную или флейтистку, то и в этом случае было бы соблюдено правило: «У друзей все общее»,[242] так что получилось бы, как у Анаксагора, «смешение всех вещей».[243] Если же личное владение в этих [d] случаях нисколько не нарушает общности: главного и наиболее ценного — речей, здравиц, дружеского веселия, — то не будем обижать мойр и жребий, который Еврипид назвал «сыном случая» (τύχη)[244] и который не уделяет первое место ни богатству, ни славе, а по своему произволу то возвышает и воодушевляет бедного и приниженного, позволяя ему вкусить некоего самодовления, то мягко вразумляет богатого и сильного, приучая его без раздражения усваивать равенство».
КНИГА ТРЕТЬЯ
На какой-то застольной встрече, Сосий Сенекион, поэт Симонид заметил, что один из гостей сидит в молчании, ни с кем не разговаривая. «Уважаемый, — обратился к нему Симонид, — если ты глуп, то поступаешь умно, но если умен, то поступаешь глупо». И Гераклит[245] сказал: «Невежество надо скрывать». Но нелегко сделать это в веселом застолье:
Поэт здесь, как мне кажется, косвенно указал и на разницу в степенях опьянения: пение, смех и пляска свойственны умеренно выпившему; а болтать, о чем не следовало, — признак перепившего и пьяницы. Поэтому и» Платон находит, что за вином более всего обнаруживается нрав людей,[247] и Гомер, говоря
[в] очевидно, имеет в виду, что вино развязывает язык.[248] Ведь совместная еда и питье сами по себе не создают знакомства; но так как выпивка влечет за собой откровенную разговорчивость, вследствие чего раскрывается много такого, что иначе оставалось бы скрытым, то совместная выпивка помогает лучше узнать друг друга. Поэтому есть основание возразить Эзопу: «Каких это окон[249] ты, чудак, доискиваешься, через которые люди могли бы видеть помыслы друг у друга? Ведь вино показывает каждого таким, каков он есть, и никому не позволяет оставаться спокойно за прикрытием притворства и лживости, воздвигнутым в защиту от воспитывающего закона». Вот и пригодится несмешанное вино и Эзопу, и Платону, и всякому [c] нуждающемуся в изобличении кого-либо. Но те, кто не стремится испытывать и разоблачать друг друга, а ищут только дружеского общения, выбирают для обсуждения при своих встречах такие вопросы, которые дурное в душе отводят, а доброе и мусическое поощряют и с помощью филологии предоставляют ему выход в свойственные ему луга и пастбища.[250] Я и приготовил для тебя эту третью декаду застольных собеседований, начинающуюся с исследования о венках.
ВОПРОС I
1. Да, зашла как-то речь и о венках: было это в Афинах на симпосий [d] у музыканта Эратона, который совершил жертвоприношение Музам[251] и пригласил по этому случаю много гостей. После обеда были принесены для раздачи гостям разнообразные венки, и тут у Аммония вызвало насмешку то, что некоторые из нас вместо лавровых венков возложили на себя розовые. Он сказал, что цветочные венки приличествуют более женщинам и играющим девушкам, чем собранию мужей, преданных философии и музыке: «Удивляет меня и наш Эратон, который так чуждается хроматизма в мелодиях и строго осудил прекрасного Агатона, впервые, как говорят [e], допустившего эту пестроту в трагедию при постановке своих «Мисийцев», а сам, видите, каким пестрым цветочным разнообразием наполнил наш симпосий: чрезмерную изысканность и потворство чувственности в слуховых ощущениях он отвергает, а в зрительных и обонятельных как бы открывает для нее другой доступ к душе, и при этом заставляет венок служить наслаждению, а не благочестию.[252] Да и запах благовонного [f] масла превосходит запах этих цветов, полузавядших при сплетении. Но для наслаждений, не связанных с какой-либо жизненной потребностью, и нет места на симпосиуме философствующих мужей. Так, если кто-либо из приглашенных на обед приведет с собой своего друга, то ему, согласно доброму обычаю, будет оказан такой же любезный прием, как и остальным гостям; так дружественно был принят, например, Аристодем, которого Сократ привел к Агатону. Но если кто явится по собственному почину, то [646] перед ним надо закрыть дверь. Подобным же образом удовольствия от еды и питья, вызванные самой природой и сопутствующие удовлетворению естественных потребностей, допустимы, а все остальные мы должны отвергнуть[253] как незваных и нежелательных гостей».
2. Смущенные этой речью Аммония, некоторые мало знающие его молодые люди стали потихоньку снимать свои венки. Но я, понимая, что Аммоний поставил этот вопрос ради упражнения и исследования,[254] обратился к врачу Трифону: «Итак, тебе, дорогой друг, приходится или отложить вместе со мной этот
или объяснить, как ты это уже и делал не раз, чем полезен пьющему вино цветочный венок». [b] Мои слова подхватил и Эратон: «Что ж, значит, решено не допускать никакого удовольствия без соответствующего полезного взноса с его стороны? То есть, наслаждаясь, мы будем недовольны, если не получим за это какой-то платы? Есть основание сдержанно относиться к мирре и пурпурному убранству вследствие дороговизны этих «коварных тканей и благовоний», по слову Варвара,[255] но отечественные цветы и душистые растения столь же просты и доступны, как и древесные плоды. Не глупо ли те дары природы, которые приятны на вкус, срывать и [c] отведывать, а теми, которые приятны своей окраской и запахом, пренебрегать, если к их приятности не присоединяется сверх того что-нибудь полезное. Мне кажется, что если природа ничего не создала бесцельно, как и вы говорите,[256] то все, что не приносит другой пользы, создано именно ради доставляемого им удовольствия. Обрати внимание на то, что листья у деревьев служат для защиты плодов[257] и для того, чтобы дерево легче [d] переносило смены жары и холода, а цветы не приносят никакой пользы[258] помимо того, что радуют наше обоняние и зрение, испуская удивительный запах и представляя неподражаемое разнообразие красок. Поэтому лишенное листьев дерево тяжело страдает, и это лишение для него равносильно болезненной ране и безобразному увечью; это относится не только к лавру, о котором говорит Эмпедокл:
надо щадить листву для всех деревьев и не обезображивать их, чтобы украсить себя награбленным у них достоянием. Отнятие же цветов можно уподобить плодосбору, и оно нисколько не вредит; а если не снять их [e] своевременно, то они увядают и осыпаются. Варвары одеваются в шкуры овец вместо того, чтобы пользоваться их шерстью; так и те, кто сплетает венки из листьев, а не из цветов, на мой взгляд, неразумно используют деревья. Таковы мои соображения, предназначенные для продавщиц венков. Я не грамматик и не могу припомнить, в каких поэмах говорится об увенчании победителей в священных играх цветочными венками; вот разве только о том, что Музам посвящается венок из роз, я читал, помнится, у Сапфо, где она обращается к какой-то неученой и чуждой Музам женщине:
Но послушаем и Грифона, не приведет ли он нам какого-либо подтверждения и со стороны врачебной науки».
3. Взяв слово после этого, Трифон сказал, что древние отнюдь не оставили [647] вопрос без внимания, широко применяя растения как лекарства: «Подтверждается это тем, что еще и ныне тирийцы приносят Агенориду, а магнесийцы Хирону, считающимся основоположниками врачевания, жертвы от первин корешков и трав, которыми они лечили больных. А Дионис был признан врачевателем не только потому, что изобрел вино, могущественное и сладостное лекарство, но и потому, что научил почитать плющ, как умеряющий силу вина,[261] и увенчивать им вакхантов, чтобы своей прохладностью он противодействовал чрезмерно разгорячающему опьянению. Показывают и некоторые названия, как внимательно древние наблюдали свойства растений: καρύα («орешник») была названа так по той [b] причине, что ее тяжелый дух погружает в глубокий сон (κάρος)[262] тех, кто под пей расположится; наркисс притупляет нервы и вызывает тяжелое оцепенение (νάρκη);[263] поэтому Софокл назвал его «древним увенчанием великих богов»,[264] то есть богов подземных. Говорят, что и πήγανυν («рута») получила название по своей особой способности: вследствие своей теплоты она сушит и свертывает (πήγνυσι) семя,[265] и особенно вредна для беременных. Некоторые полагают, что и аметист (άμέθυατος — предположительно дикий сельдерей) помогает от опьянения (μέθη),[266] как и одноименный с ним камень. Но они ошибаются; в обоих случаях название дано по цвету: [с] листья этого растения имеют цвет водянистого, сильно разбавленного вина (μέθυ). Очень много можно было бы указать и других растений, которым их свойства доставили название; но достаточно и приведенных примеров, чтобы показать заботу и многоопытность наших предков в том, что касается возложения венков за винной чашей. Ведь когда вино, и особенно несмешанное, охватит голову и поразит органы чувств,[267] то человек приходит в смятение, а источаемые цветами запахи удивительно помогают против этого, ограждая от опьянения голову как некий акрополь; при этом горячие цветы мягко расширяют поры, давая выход винным парам, а прохладные[268] слегка подталкивают эти испарения: таково действие венка [d] из фиалок и роз;[269] и то и другое оказывает стягивающее действие, и запах такого венка успокаивает головную боль. Кипр, шафран и баккарида[270] вызывают у выпивших лишнее спокойный сон, так как обладают легким испарением, благотворно действующим против телесных недомоганий, вызываемых опьянением, приносящим успокоение и безболезненно рассеивающим явления похмелья. А запахи некоторых цветов поднимаются вверх, окутывают мозг, расчищают поры органов чувств, растворяют своей теплотой соки без резкого потрясения, и мозг, по своей природе прохладный [e],[271] несколько согревается. Именно поэтому цветочные венки, надеваемые на шею, назвали «гипотимидами», т. е. «посылающими снизу свой [f] запах», а приготовляемым из цветов душистым маслом умащали грудь. Свидетельствует об этом Алкей в таких словах:
При этом душистые испарения силою теплоты устремляются в мозг, воспринимаемые обонянием. Ведь не потому назвали надеваемые на шею венки гипотимидами,[273] что местопребыванием духа (θυμός) считали сердце (ибо тогда им более подходило название эпитимид), но, как я и сказал, имея в виду восхождение испарений (ύποθυμίασις). И нет основания удивляться, что душистые испарения венков имеют такую силу: ведь говорят, что даже тень тиса убивает заснувших под нею людей, когда дерево находится в полном цвету. Источаемый маком запах таков, что бывали случаи, когда собиравшие без необходимой предосторожности сок этого растения [648] лишались сознания. А вот трава, называемая 'άλοσσον,[274] обладает тем свойством, что достаточно коснуться ее рукой, а в некоторых случаях даже только взглянуть на нее, чтобы избавиться от икоты; говорят, что она полезна также для овец и коз, и ее высевают близ хлевов. Роза (ρ̉οδον) получила свое название вследствие испускаемого ею обильного потока (ρ̉οή)[275] душистого испарения: по этой же причине она быстро увядает. По своим внутренним свойствам она прохлаждает, а по внешнему виду — огненно-красная, и это естественно: присущая ей слабая огненность расцветает на поверхности, выталкиваемая внутренней холодностью».
ВОПРОС II
1. Мы похвалили Трифона, а Аммоний, улыбаясь, сказал, что такую цветистую и содержательную речь не годится раздергивать возражениями, словно неудачно сплетенный венок: «Только плющу, на мой взгляд, не следует приписывать прохладность, которая позволяет ему приглушать действие несмешанного вина. Он огнист и горяч, и его плод, примешанный к вину, делает его более опьяняющим и вносящим смятение [c] своей воспламененностью. Оторванный побег плюща покривляется,[277] как будто попал в огонь. Снег, обычно в течение нескольких дней остающийся на других растениях, очень быстро сходит с плюща, а чаще и сразу исчезает, растаяв от теплоты плюща. А главное подтверждение этой теплоты мы находим в том, что рассказывает Феофраст.[278] Александр поручил Гарпалу насадить в садах Вавилонии эллинские деревья, и среди них, ввиду тамошнего палящего жара, преимущественно деревья с густой листвой, образующие тенистые рощи. И вот единственным растением, которого вавилонская [d] земля не принимала, был плющ, который погибал и засыхал, несмотря на все старания Гарпала: будучи сам горячим, он не мог вступить в надлежащее смешение с горячей почвой и отвергал ее. Ибо избыточность губит отличительные качества: противоположное устремляется преимущественно к противоположному:[279] холодное теплолюбиво, а горячее хладолюбиво. Поэтому в гористых местностях, подверженных ветрам и снегам, произрастают деревья смолистые, пригодные для факелов, особенно сосны и ели. А помимо того, дорогой Трифон, холодные деревья теряют листья от холода, лишаясь и того слабого тепла, которое им присуще,[280] а олива, лавр и кипарис всегда остаются зелеными, сохраняя свою маслянистость и тепло: [e] таков же и плющ. Поэтому благодетельный Дионис дал нам плющ не как защиту против опьянения и не как врага вину — ведь это он несмешанное вино назвал μέθυ, а себя самого Метимнейским (μεθυμναι̃ος).[281] Нет, но подобно тому как винопийцы за неимением виноградного напитка обращаются к ячменному,[282] а иные делают и яблочное и финиковое вино, так и Дионис, желая и зимой иметь венок из виноградной лозы и видя, что она в эту пору лишена листьев, удовлетворился по сходству венком из плюща. И действительно, побеги плюща так же причудливо вьются, меняя направление своего роста, его листья так же мягки и беспорядочно рассыпаны вокруг [f] ветвей, а главное, его кисти так похожи на плотные и уже темнеющие гроздья винограда, что он всем своим видом подобен виноградной лозе. И даже если плющ чем-то помогает пьющим вино, то мы, скорее, скажем, что он своей теплотой раскрывает поры и тем способствует перевариванию вина, — чтобы ради тебя, Трифон, оставить Диониса врачевателем».[283]
2. Трифон молча обдумывал, что ответить на речи Аммония. Тогда Эратон, [649] обращаясь поименно к нам, молодым, предложил или выступить кому-либо в поддержку Трифона, или отложить в сторону наши венки. Аммоний, со своей стороны, предоставил нам полную свободу слова, пообещав не возражать против того, что мы скажем. Поощряемый также и Трифоном, я отвел от себя задачу доказывать холодную природу плюща, говоря, что это дело самого Трифона, который пользуется плющом как прохлаждающим и вяжущим средством. «Но то, что было сказано об опьяняющей силе плюща, примешиваемого к вину, неверно: его действие можно назвать не опьяняющим, а, скорее, одурманивающим, как белены и тому подобных растений, вызывающих расстройство сознания. Изгиб [b] оторванного побега плюща также истолкован неправильно. Нельзя приписывать природе предмета то, что происходит в нарушающих его природу условиях: так, всякое дерево изгибается, приобретая кривизну в разных направлениях, если огонь насильственно изгоняет из него влагу, тогда как родственная теплота растит и питает. Подумай, не указывает ли извилистость и приземленность скорее на некую слабость и холодность, требующую частых соприкосновений с опорой. Подобно тому как утомленный путник восстанавливает свои силы присаживаясь и затем идет дальше, так и плющ нуждается в опоре, вокруг которой он мог бы обвиваться, [c] будучи бессилен поддерживать и направлять себя самостоятельно вследствие недостатка теплоты, свойство которой — уносить вверх.[284] А что снег на плюще тает и стекает, это вызвано влажностью его листьев: ведь вода разбивает и погашает рыхлость снега, который представляет собой тесно сплоченное соединение мельчайших пузырьков; поэтому он стекает в прохладных и влажных местах не менее быстро, чем в солнечных. И вечная зелень плюща, его «стойколиственность», по выражению Эмпедокла,[285] не следствие теплоты: ведь и опадение листьев не следствие холода, ибо и мирт и папоротник, будучи холодными растениями, всегда [d] зелены.[286] Некоторые объясняют такое постоянство листвы неизменностью смешения соков; Эмпедокл же видит причину, помимо того, в некоей соразмерности пор,[287] упорядоченно и равномерно пропускающих питательные соки, так что листья получают их достаточно. А у растений, теряющих листья, такой соразмерности нет: их верхние поры широки, а нижние узки, так что нижние посылают мало сока, а верхние, не сохраняя и того немногого, что получают, изливают это, как изливается влага на недостаточно выравненных грядках. Но при обильном орошении растения получают достаточно потребных им питательных соков и остаются свежими и зеленеющими. «Однако в Вавилонии плющ при всех попытках насадить [e] его не принимался?» Можно только похвалить этого благородного спутника и питомца беотийского бога за то, что он не пожелал переселяться к варварам и подражать Александру, усваивающему обычаи тамошних племен, а воспротивился этому превращению в чужеземца. Естественной же причиной этого была не теплота плюща, а именно его прохладность, не выносящая противоположных условий. Ведь соответствующие природе растения качества среды не вредят ему, а, наоборот, благоприятствуют его питанию: так, сухая земля растит тмин, обладающий горячей природой. А в Вавилонии, как говорят, такой жаркий и тягостный для дыхания воздух,[288] что состоятельные люди там обычно для прохлаждения спят на мехах [f], наполненных водой».
ВОПРОС III
1. На одном дружеском обеде Флор выразил удивление, что Аристотель, указав в своем трактате об опьянении,[289] что старики весьма легко поддаются опьянению, а женщины гораздо труднее, не высказался о причинах этого, что он обычно делает. Когда Флор предложил присутствующим обсудить этот вопрос, на это откликнулся Сулла. Он сказал, что оба вопроса сводятся к одному: если удастся найти причину в части, касающейся женщин, то не понадобится особого изыскания и относительно стариков: ибо и та и другая природа вполне противоположны,[290] как противоположна природа влажности и сухости, гладкости и шероховатости, [b] мягкости и жесткости. «И относительно женщин я принимаю прежде всего как данное, что им присуще влажное смешение, которое имеет своими признаками нежность тела, гладкую до блеска кожу и очищения. И вот, когда вино попадает в столь влажную среду, оно утрачивает свою окраску и становится совершенно неощутимым и водянистым. Об этом можно нечто найти и у самого Аристотеля. Он говорит, что те, кто выпивает чашу [c] одним духом (άμυστί),[291] как говорили древние — менее всего впадают в опьянение: ибо вино, проталкиваемое быстрым натиском, сразу проходит тело насквозь. А мы довольно часто видим, что именно так и пьют женщины. И постоянное выделение влаги в очищения показывает, что их тело от природы пористо и пронизано как бы влагоотводными канальцами: попадая в них, вино быстро выходит, не задерживаясь в главенствующих местах, расстройство которых и вызывает опьянение.[292]
Что же касается стариков, то самое их название γέροντες показывает,[293] думаю я, что им не хватает своей собственной влажности: ведь они называются так не в смысле «текущие в землю» (ρ̉έοντες ει̉ς γη̃ν), но по своему состоянию — как становящиеся уже в некоторой степени землеподобными (γεώδεις) и как бы землистыми (γεηροί). О сухости их природы говорит [d] и отличающая их негибкость и жесткость, а также и шершавость. И вот, когда они выпьют, то естественно, что вино впитывается в губкообразную вследствие иссыхания телесную ткань и, оставаясь в ней, вызывает тягостные потрясения: подобно тому как водные потоки не размывают плотных берегов и не образуют ила, а со слабыми берегами смешиваются, поднимая муть, так и вино в телах стариков задерживается, втягиваемое сухостью. Да и, помимо того, старческой природе самой по себе присущи явные признаки опьянения: дрожание членов, косноязычие, излишняя [e] болтливость, раздражительность, забывчивость, рассеянность: все это свойственно старикам и в здоровом состоянии и проявляется при малейшем случайном поводе, так что опьянение не вызывает у старика каких-либо новых для него явлений, а лишь усиливает уже имеющиеся; а подтверждается это тем, что нет ничего более похожего на старика, чем пьяный [f] молодой человек».
ВОПРОС IV
1. Так закончил свою речь Сулла. Тактик Аполлонид сказал, что согласен с ним в части, касающейся стариков, но относительно женщин полагает, что осталась не упомянутой холодность их природы, которая погашает огнистость вина, так что оно утрачивает свою разящую силу. Это соображение показалось нам правильным, но фасосский врач Атриит [651] дал повод к дальнейшему обсуждению, сказав, что некоторые приписывают женщинам не холодную, а более теплую, чем у мужчин, природу; есть и такое мнение, что вино не горячее, а напротив, холодное.
2. Это вызвало удивление у Флора, и Атриит продолжал: «Рассматривать вопрос о вине я предоставлю ему (он указал на меня, имея в виду, что мы за несколько дней до этого вели такой разговор), а в подтверждение горячей природы женщин указывают, во-первых, на их [b] безбородость:[294] на поддержание повышенной теплоты у них расходуются те соки, избыток которых обращается на ращение волос; во-вторых, на обилие крови, которая, очевидно, является источником телесного тепла и которой у женщин столько, что она причиняла бы тяжелые ожоги, если бы этому не противодействовали частые очищения; в-третьих, в том, что женские тела содержат больше тепла, чем мужские, убеждают и наблюдения над сжиганием трупов: как сообщают распорядители таких сжиганий, на погребальный костер укладывают десять мужских трупов и один женский, как содержащий в себе нечто факелоподобное и содействующий сгоранию остальных. Наконец, если признать, что большая плодовитость сопутствует и большей теплоте, а девочки созревают для произведения потомства ранее, чем мальчики, то и это служит немалым подтверждением женской теплоты. Но еще более убедительно то, что женщины легче [с] переносят зимний холод: они в большинстве случаев меньше мерзнут и меньше нуждаются в теплой одежде».
3. «Но сами эти доказательства, — сказал Флор, — по-моему, опровергают твое утверждение. Прежде всего, женщины больше способны переносить холод потому, что подобное обычно меньше страдает от подобного. Далее, неверно, что у них раньше созревает производящее семя,[295] ибо вследствие своей холодности они предоставляют только питание семени, получаемому от мужчины. Притом же и производить потомство они перестают гораздо раньше, чем мужчины. Что женские трупы сгорают быстрее, чем мужские, это зависит от большего количества жира, который составляет [d], полагаю, самую холодную часть в составе тела: поэтому и несвойственна тучность молодым людям и атлетам. А месячное очищение — это удаление не избыточной, а дурной, испорченной крови: неусвоенная часть крови, не находя в теле пристанища, выбрасывается, безжизненная и помутившаяся вследствие недостатка тепла; и озноб, сопровождающий это очищение, показывает, что отторгается и удаляется из тела нечто сырое и холодное. И кто скажет, что безбородость правильнее объяснять теплотой [e], а не холодностью, если примет во внимание, что волосисты наиболее теплые части тела? Ведь всякая волосистость происходит вследствие тепла,[296] раскрывающего поверхностные поры, из которых выталкиваются волосы. Гладкость же свойственна плотности, происходящей от холодности.[297] А что женское тело плотнее мужского, об этом ты, милый Атриит, можешь узнать от тех, кому случалось отдыхать рядом с женщинами, умащенными миррой или душистым маслом: их тела воспринимают эти благовония, хотя бы они и не касались возлежащих с ними женщин, вследствие большей теплоты и разреженности мужского тела, вызывающей такое притяжение».
ВОПРОС V
1. «Как бы то ни было, — сказал Атриит, — вопрос о женщинах рассмотрен всесторонне и добросовестно, как подобает мужам. Но вот о вине хотел бы я услышать, чем именно оно дало вам основание счесть его [652] холодным». «Так ты думаешь, — ответил я, — что это наше мнение?» «А чье же еще?» — спросил он. Я отвечал: «Помню, что я встретил как-то рассуждение по этому вопросу у Аристотеля,[299] но довольно давно. Уделил этому много внимания в «Пире» и Эпикур.[300] Основная его мысль, насколько помню, такова. Вино не горячо полностью, но содержит в себе как атомы, производящие тепло, так и другие, производящие холод. Попадая в наше тело, оно одни атомы выделяет, а другие выносит из тела в соответствии с нашей природой и состоянием, и поэтому одних опьянение [b] согревает, а других, наоборот, охлаждает».
2. «Но это рассуждение, — сказал Флор, — приводит нас через Протагора прямо к Пиррону:[301] ведь очевидно, что так мы можем говорить и о масле, и о молоке, и о меде, и обо всем прочем, уходя от основного вопроса, какова каждая вещь по своей природе, и объясняя, что все качества возникают вследствие смешения одной вещи с другой. Но как же ты приходишь к заключению о том, что вино холодно?» «Так, как я сделал это, когда меня вынудили высказаться, без раздумий. Прежде всего, мне представилась показательной практика врачей: страдающим желудочной слабостью и нуждающимся в крепительном лечении они не дают ничего горячего, а помогают им вином. Точно так же вином прекращают понос и чрезмерное потение, и оно охлаждением и свертыванием сдерживает [с] и прекращает болезненные явления не хуже, и даже лучше, чем снег. Между тем, если бы оно имело горячительную природу и силу, то давать вино при изжоге было бы то же самое, что огнем лечить снег. Затем, общепризнано, что сон происходит вследствие охлаждения,[302] и большинство охлаждающих средств являются снотворными: таковы мандрагора и маковый сок. Но это средства сильнодействующие, они вызывают застывание и оцепенение, а вино, отличаясь от них по силе воздействия, прохлаждает с приятной постепенностью и успокаивает чрезмерное движение. Кроме того, теплота способствует плодовитости:[303] она делает влажное более [d] текучим, придает дыханию силу и полноту;[304] а у пьющих много вина притупляется половая способность, и они не производят здорового потомства, ибо их семя переохлаждено и бездеятельно, и общение с женщинами остается у них бесплодным. Да и все, что причиняет людям холод» происходит и при опьянении — дрожь, затрудненная походка, бледность, неровное дыхание, невнятность речи, сведение, окоченевание конечностей. У многих постоянное пьянство заканчивается общим расслаблением, когда вино совершенно подавит и погасит внутреннюю теплоту. Поэтому [e] и лечить телесные недомогания при опьянении и похмелье приходится сначала постельным согреванием, а на следующий день горячим омовением, натиранием и такой пищей, которая, не обременяя тело, вместе с тем постепенно восстановляет в нем тепло, рассеянное и изгнанное вином. [f] Вообще, — сказал я, — в наблюдаемых явлениях мы выслеживаем[305] и скрытые подобия и силы. Относительно же опьянения нет нужды доискиваться, какова его природа: вполне очевидно, как мы и говорили, что пьяные подобны старикам. Поэтому пьяницы и стареют рано: у большинства из них преждевременно наступает облысение, обычна ранняя седина — а это признаки недостатка тепла у человека.[306] Далее, уксус — это некая сущность и сила вина, а он более, чем какое-либо иное огнетушительное вещество, одолевает и подавляет пламя вследствие избытка холодности.[307] К тому же, как известно, врачи применяют в качестве охлаждающего [653] питания гранаты и яблоки — наиболее виноподобные плоды, И разве не приготовляют вино, смешивая мед с дождевой водой или снегом? При этом холод, получив преобладание над сладостью, превращает ее в родственную ей винную крепость. И не по той ли причине богу вина древние посвятили из пресмыкающихся змею, а из растений плющ,[308] что Дионис является носителем холодящей силы? Если же скажут, что [b] отравление цикутой излечивается приемом большого количества несмешанного вина и это свидетельствует о теплой природе вина, то мы ответим, что, наоборот, примесь цикуты делает вино смертельным ядом, прием которого сразу убивает; так что если признать, что цикута убивает не чем иным, как своей холодной силой, то окажется, что вино не противодействует цикуте своей теплотой,[309] а содействует своей холодностью».
ВОПРОС VI
1. Несколько юношей, недавно приобщившихся к изучению древних, строго осуждали Эпикура за то, что он нарушил благопристойность, без нужды включив в свой «Пир» рассуждение о надлежащем времени [c] полового общения: по их мнению, старику на обеде в присутствии молодых людей разбираться в том, предпочтительно ли вступать в общение с женщинами после ужина или до ужина, — крайняя распущенность. Им возражали, ссылаясь на Ксенофонта,[310] который заставляет участников описанного им пиршества по его окончании спешить верхом к своим женам для любовной встречи. А врач Зопир, превосходно изучивший сочинения Эпикура, указал этим юношам, что они невнимательно читали «Пир» Эпикура:[311] он не ставит этот вопрос как основу для разработки его в дальнейших речах, а приглашает молодых людей после обеда на прогулку и ведет беседу о воздержании, отвращая их от потворствования страстям, которое и всегда вредоносно, особенно же опасно, когда люди расположены [d] к нему едой и питьем. «Но если бы даже этот вопрос, — продолжил он, — был предметом особого рассмотрения, то разве философу вообще не подобает его рассматривать? Или было бы лучше выбрать для такого рассмотрения более подходящую обстановку и время, а говорить об этом за столом симпосия считать непристойным? Мне кажется, наоборот, можно было бы упрекнуть философа, выступающего с таким рассуждением средь бела дня перед большим собранием разнородных слушателей; но что [e] постыдного в том, чтобы в беседе за кубком, среди близких и друзей, когда уместно «навострить язык и разум глотком вина»,[312] сказать или выслушать полезное слово о половом благочинии? Я по крайней мере предпочел бы, клянусь собакой,[313] чтобы Зенон изложил свои мысли о совокуплении в какой-нибудь веселой застольной беседе, чем в таком серьезном сочинении как его «Государство»».
2. Смущенные этой речью, юноши умолкли. Но другие участники симпосия попросили Зопира рассказать подробнее об этих беседах Эпикура. «Не все я в точности помню, — сказал он. — Думаю, что Эпикуру внушали тревогу происходящая при этом телесная встряска, смятение и волнение. А вино, возбудитель бурных движений, возмущая тело, лишает его устойчивости, и если оно в этом состоянии вместо успокоения [654] и сна получит новые потрясения, которые как рычагами колеблют и расшатывают скрепляющие его связи и сплавы, то возникает опасность, что все это здание придет в расстройство как дом с ущербным фундаментом: так и семя вследствие перегруженности сосудов не находит свободного истечения, а выделяется с затруднением и в смешанном состоянии. Поэтому Эпикур советует вступать в общение, когда тело обретет покой и освободятся пути распространения пищи по телу, до возникновения потребности в новом принятии. Можно подкрепить совет Эпикура и медицинскими соображениями: утренний час, когда пищеварение уже закончилось, наиболее благоприятен; а влечение после ужина связано с опасностью, [b] ибо пока пища не усвоена, потрясение, сопровождающее половую деятельность, может причинить диспепсию, и, таким образом, вред будет двойной».
3. На это откликнулся Олимпих: «Мне вот очень нравится сказанное пифагорейцем Клинием.[314] На вопрос, в какое время предпочтительно следует сходиться с женой, он ответил: «Когда тебе более всего захочется причинить себе вред». Да и то, что сейчас сказал Зопир, имеет известное основание, а я нахожу и другие обстоятельства, которые могут оказаться неблагоприятными для этого дела. Мудрец Фалес, которому мать неотступно советовала жениться, уклонялся от ее настояний, говоря сначала: [с] «Еще не время, матушка», а позднее: «Уже не время, матушка». Так и каждому самое лучшее в любовных сношениях говорить себе, укладываясь вечером: «Еще не время», и вставая утром: «Уже не время»».
4. «Твои советы, дорогой Олимпих, — сказал Соклар, — отзываются увещеванием, обращенным к коттабистам,[315] которые объедаются и пьют без меры. Здесь это неуместно, в присутствии молодоженов, которым подобает «совершать любовное дело».[316] Да и нас не совсем покинула Афродита, и мы обращаемся к ней в молитвенных песнях:[317]
Рассмотрим же теперь, есть ли последовательность и основательность в том, что Эпикур отнимает Афродиту у ночи, или это противоречит всякой справедливости. Поэт любви Менандр говорит,[318] что ночь причастна к Афродите более всех богов, усматривая, как я думаю, в ночном мраке покров наслаждения: устранив его, мы изгнали бы присущую зрению стыдливость, впали в безудержную распущенность и сообщили воспоминаниям чрезмерную отчетливость, которая неотступно разжигала бы страсти вновь. Ибо, согласно Платону, «зрение — самое острое из чувств нашего тела»:[319] [e] возбуждая душу близкими представлениями, оно оживляет в ней любовные образы и возобновляет вожделение. А ночь, освобождая страсть от ненасытности и исступления, смиряет и успокаивает природу человека и не позволяет зрению доводить ее до бесчинства. Помимо того, есть ли смысл, вернувшись при случае после ужина домой в веселом настроении, умащенным и увенчанным, улечься спать, отвернувшись к стене и закутавшись в одеяло, а посреди дня искать встречи с женой, отрывая ее от хозяйственных занятий? Или общаться с женой под утро, уподобляясь [f] петуху? Ведь вечер, мой друг, должен быть прекращением трудов, а рассвет их началом; покровитель вечера Дионис Разрешитель вместе с Терпсихорой и Талией, а утро призывает к Афине Труженице и Гермесу Торгохранителю. Поэтому и знаменуют вечер песни и пляски,
а утро — удары молотов, визг пил, крики откупщиков, возгласы глашатаев, вызывающих на судебное разбирательство или на обслуживание [655] какого-нибудь царя или начальника. Это не время предаваться наслаждениям:
возвращаются заботы дня. Затем, и у Гомера ни один из героев не возлежит днем ни с супругой, ни с наложницей, за исключением Париса,[322] бежавшего из поединка и укрывшегося на лоне женщины; так показано, что дневная невоздержанность достойна не мужа, а сумасбродствующего прелюбодея. И неверно мнение Эпикура, что эротическое общение после [b] ужина вредно, если только тело не отягчено опьянением или едой сверх меры: в этом случае, конечно, такая распущенность вредна и опасна. Если же кто в уравновешенном настроении, вполне владея собой, с легкостью в теле и ясностью в душе, после достаточного времени встретится с женой, то это не произведет в теле большого смятения, не будет ни потери, ни смещения атомов, о чем говорит Эпикур:[323] воздав должное природе и достигнув собственного удовлетворения, человек возместит убыль [с] атомов новым их притоком[324] в образовавшиеся пустоты. Но вот чего надо более опасаться — эротических сношений в непосредственной близости перед работой: если промежуток между тем и другим не будет достаточным, то возникающие душевные заботы и необходимое в дневных трудах напряжение, нахлынув внезапно на человека, находящегося в приподнятом и взволнованном состоянии, могут вызвать раздражение. Не все ведь, дорогой товарищ, располагают, как Эпикур, досугом и той душевной свободой,[325] которую ему принесли философские занятия; каждого ожидает множество повседневных трудов и обязанностей, всех, можно сказать, борьба; обращаться к этому, когда организм еще не преодолел эротического расположения, и некрасиво и пользы не принесет. [d] И пусть «блаженное и бессмертное»[326] таково, что ему чужды помыслы обо всем, что нас касается: все же мы должны, следуя закону нашего города, остерегаться входить в храм[327] и приступать к жертвоприношению сразу после эротического общения. Итак, благочиние требует, посвятив промежуток времени ночи и сну и сделав этим достаточный перерыв, как бы начиная все сначала, встать снова чистым «с новыми помыслами на новый день», по слову Демокрита».[328]
ВОПРОС VII
[e] 1. В Афинах в одиннадцатый день месяца Антестериона отведывают молодое вино, и этот день носит название Питойгии. Исстари, очевидно, повелось, что прежде всего совершают возлияние с молитвой о том, чтобы пользование этим напитком приносило благополучие. У нас же в Беотии этот месяц называется Простатерием, и на шестой его день полагается принести жертву Благому Демону[329] и отведать молодое вино после того, как подует зефир: ибо этот ветер более всех других воздействует на вино, и то, которому он не повредил, может считаться пригодным и для продолжительного хранения. И вот отец, согласно обычаю, принес жертву, а за обедом, во время которого все одобрили молодое вино, предложил нам, молодым людям, преданным философии, рассмотреть вопрос, почему виноградное [f] сусло не опьяняет. У большинства этот вопрос вызвал недоумение и даже недоверие, Агий же сказал, что сладкое вообще быстро приедается и становится противным, поэтому и сусла нелегко выпить столько, чтобы опьянеть: каждый откажется от него, утолив только жажду. А что «сладкое» отличается от «приятного», это известно и Поэту, который говорит [656] о питании «сыром и сладкой медвяной сытой и вином столь приятным».[330] Ведь вино сначала имеет сладкий вкус, а старея, становится приятным, когда брожение придает ему крепость.
2. Тут никеец Аристенет сказал, что читал где-то, будто добавка сусла в вино устраняет опьянение:[331] а некоторые врачи советуют выпившему лишнее вызвать рвоту, а затем, готовясь ко сну, съесть кусок хлеба, обмакнув его в мед. Значит, сладость притупляет винную силу, и естественно, что молодое вино не опьяняет, пока его сладость не перебродит.
3. Мы были восхищены находчивостью молодых людей, которые, не ухватываясь за общераспространенные взгляды, высказали свои [b] собственные соображения. Ведь всего проще и легче было принять за объяснение то, о чем говорит Аристотель,[332] и тяжесть сусла, вследствие которой оно проходит насквозь по внутренностям, и содержащуюся в нем большую примесь воздушного и водянистого начала, из которых первое сразу же выталкивается, а второе по своей природе притупляет вино; а по мере старения вина водянистое начало выделяется, и вина становится по объему меньше, но крепость его усиливается.
ВОПРОС VIII
1. «Итак, — сказал отец, — раз уж мы затронули Аристотеля, то [с] попробуем высказаться по-своему и о так называемых выпивших. Мне кажется, что как он ни остер в такого рода изысканиях, в этом вопросе он не достиг полной ясности. Он говорит, насколько помню, что у трезвого рассудок здраво и в соответствии с действительностью оценивает окружающее, у вполне напившегося восприятие находится в состоянии расслабленности, а у выпившего воображение еще остается в силе, но мыслительная способность расстроена. Поэтому он и судит, и дурно судит, следуя [d] своему воображению. Что же вы скажете об этом?»
2. «Что до меня, — сказал я, — то, обдумывая это рассуждение, я нахожу его достаточно убедительным. Но если ты ожидаешь, что мы прибавим к этому что-нибудь и от себя, то не согласишься ли ты прежде всего, что причину этого различия следует возвести к телесному состоянию. Ведь у выпивших тело, еще не пропитанное вином, может подчиняться их побуждениям; а когда оно потрясено и подавлено, то изменяет побуждениям и остается бездеятельным, так что до поступков не доходит. А у выпивших тело участвует в погрешностях рассудка, и в их поведении сказывается не [e] большее сумасбродство, а большая дееспособность. С другой же стороны, — добавил я, — ничто не препятствует приписать вину двоякое действие, в зависимости от его количества: подобно тому как умеренный огонь укрепляет и уплотняет черепицу, а избыток его расплавит и сделает текучей; или весеннее тепло сначала возбуждает и разжигает лихорадки, а его усиление приостановляет и прекращает. Что же препятствует предположить, что и рассудок под естественным воздействием вина сначала приходит в смятение и раздражение, а затем, от избытка вина, успокаивается и уравновешивается. Вот ведь очистительное действие чемерицы начинается [f] с того, что она приводит тело в смятение; и если прием ее был недостаточен, то смятение наступает, но очищение за ним не следует. И снотворные средства у некоторых при недостаточном приеме вызывают возбужденное состояние, хотя при увеличении приема усыпляют. Естественно поэтому, что и у выпивших смятение, достигнув высшей точки, падает, и этому содействует дальнейший прием вина: большое его количество [657] воспламеняет тело и вместе с тем истребляет душевное возбуждение. Подобно тому как горестная песнь и погребальное звучание флейты сперва погружают душу в скорбь и вызывают слезы, но постепенно это настроение смягчается и переходит в грустное сожаление, нечто близкое можно усмотреть и в действии вина: после того как оно приведет в смятение и раздражение наиболее возбудимую часть души,[334] в дальнейшем оно смиряет возбуждение, и опьянение сменяется покоем».
ВОПРОС IX
[в] 1. Как только я закончил речь, Аристион громогласно, по своему обыкновению, воскликнул: «Объявлен возврат к справедливейшей и демократичнейшей мере смешения на симпосиях, которую с давних пор отправил в изгнание какой-то тиранический трезвенный обычай. Законодатели лирных ладов говорят, что полуторное соотношение дает созвучие квинты, двойное — октаву, а наименее гармоничное созвучие кварты заключает в себе эпитрит, то есть отношение трех к четырем; подобным же образом и знатоки дионисической гармонии усматривают три созвучия [с] вина с водой — квинту, октаву и кварту, о чем и говорят и поют:
Пять кубков, то есть два кубка вина в смешении с тремя кубками воды, находясь в полуторном соотношении, составляют квинту; три, то есть один кубок вина с двумя кубками воды, — имеют отношение одного к двум и составляют октаву; и наконец, четыре, то есть один кубок вина, разбавленный тремя кубками воды, своего рода эпитрит, — трезвенное и безвкусное смешение, приличествующее архонтам, погруженным помыслами в государственные дела, или диалектикам, которые, насупив брови, разбираются в построении речей. А из двух других смешение двух к одному создает то настроение возбужденности и умеренного подпития, которое
оно уводит от трезвости, но и не погружает человека полностью в винное обаяние. Смешение же двух к трем — самое музыкальное, приносящее сон и забвение всех забот, подобное Гесиодовой «обороне от сглаза младенцев»,[337] усмиряющее необузданные страсти, исполненное ясности и покоя».
2. Никто не стал возражать Аристиону, понимая, что он шутит. Но я предложил ему настроить свой кубок как лиру столь восхваляемым гармоническим смешением, однако, когда к нему подошел раб, чтобы подлить ему вина, то он уклонился от этого, заявив со смехом, что он музыкант-теоретик, а не исполнитель. [e]
В заключение беседы мой отец сказал, что, согласно древнему преданию, у Зевса было две кормилицы — Ида и Адрастея, у Геры — одна — Евбея, у Аполлона две — Алетея и Кориталея; а у Диониса их было много, так что этот бог, взлелеянный и воспитанный множеством нимф,[338] стал кротким и рассудительным.
ВОПРОС X
1. Евтидем суниец, угощая нас, подал на обед дикого кабана столь [f] изрядной величины, что это вызвало общее удивление. Но Евтидем сообщил, что этого кабана намного превосходил другой, который испортился при перевозке, и что причиной порчи, как это ни странно, было лунное освещение: казалось бы, что солнце, будучи горячее луны, должно скорее [658] вызывать загнивание мяса. «Не так удивительно это, — сказал Сатир, — как то, что приходится видеть у охотников: перевозя издалека в город убитого кабана или оленя, они вбивают в тушу медный клин как средство против гниения».
2. После обеда Евтидем снова напомнил о том вопросе, который вызывал у него недоумение. Врач Мосхион сказал по этому поводу, что гниение — это не что иное, как таяние и растекание: портящееся мясо да и всякое гниющее тело разжижаются;[340] а согревание, если оно мягкое и умеренное, [b] вызывает влажность и текучесть, если же достигает силы огня, то, наоборот, иссушает. А отсюда уясняется наш вопрос: луна своей мягкой теплотой увлажняет тела,[341] а солнце скорее похищает их влагу силою огненного жара. Об этом правильно говорит Архилох:
и еще более определенно Гомер о теле Гектора, которое Аполлон
А луна испускает бессильные лучи, которые
3. «Во всем прочем, — сказал я в ответ на эту речь, — то, что ты говорил, правильно, только не следует все сводить к большей или меньшей степени нагревания: ведь мы видим, что солнце зимой меньше греет, а загнивание мяса больше происходит летом, тогда как должно было бы наблюдаться обратное, если бы умеренность нагревания содействовала гниению; в действительности же, чем больше усиливается жара, тем скорее портится мясо. Очевидно, и луна не слабостью теплоты вызывает загнивание, и причину его надо искать в какой-то особенности идущего от [d] луны истечения. Ведь есть очевидные признаки того, что не всякое тепло имеет одно-единственное качество, различаясь в отдельных случаях только большей или меньшей силой: есть у огня много сил, нисколько не сходных между собой, как показывают нагляднейшие примеры. Золотых дел мастера обрабатывают золото на огне соломы, а врачи для подогревания смешиваемых лекарств пользуются огнем виноградной лозы; для изготовления стеклянных изделий самым подходящим считается огонь тамариска; огонь оливы превосходно действует на тело через посредство паровой бани, [e] но весьма неблагоприятен для деревянных стен и для фундаментов банных строений; поэтому осведомленные агораномы[344] не разрешают арендаторам бань пользоваться такими дровами, а также подкладывать в топку плевел, чад которого вызывает головную боль и обмороки. Поэтому неудивительно, если есть та разница между луной и солнцем, что солнце посылает истечения, иссушающие в телах влагу, а луна — такие, которые эту влагу освобождают и сообщают ей движение. Поэтому кормилицы остерегаются показать луне младенцев: они полны влаги, как и зеленые древесные побеги, и движение этой влаги вызывает у них судороги.[345] [f] Приходилось видеть, что человек, заснувший под лунным сиянием, едва пробуждается, как бы оглушенный и впавший в оцепенение: влага, волнуемая луной, отягчает его тело. Говорят, что полнолуние благоприятствует роженицам, облегчая роды движением влаги. [659] Думаю, что и Артемида именно в качестве луны[346] получила свои прозвания Лохия и Илития. А Тимофей и прямо говорит:
Сказывается сила луны и на неодушевленных телах. Строители избегают употреблять бревна, срубленные в полнолуние, как рыхлые и скоро загнивающие вследствие избытка влажности; и земледельцы спешат убрать обмолоченную пшеницу при убывающей луне, чтобы хорошо высушенное и уплотненное зерно могло выдержать более длительное хранение; а если оно убрано в полнолуние, то остается влажным и мягким, и поэтому [b] страдает от вредителей. Говорят также, что в полнолуние тесто лучше заквашивается: ведь квашение — это почти то же, что гниение,[348] и если превзойдет меру, то приводит к такой же порче теста, разжижая и сбрасывая его. А гниение мяса — это не что иное, как превращение сдерживающей его пневмы во влагу,[349] вследствие которого оно разрежается и течет. То же самое, как мы видим, происходит и с воздухом: он выделяет росу в полнолуние, оттаивая, как говорит об этом образно мелик Алкман, называя росу дочерью воздуха и луны:[350]
Так мы со всех сторон получаем подтверждения того, что свет луны имеет [с] увлажняющую и мягчительную силу. Если же медный клин, вонзенный в тушу, как говорят, предохраняет мясо от загнивания, то это указывает на присущую ему вяжущую силу: ведь ярью-медянкой[351] врачи пользуются как лекарством, обладающим именно таким действием; передают также, что работа в медных рудниках излечивает глазные заболевания и в случае выпадания ресниц способствует их отращиванию: попадающая под веки медная пыль понемногу связывает слезы и сдерживает слезоточение. Отсюда, говорят, и объясняются эпитеты меди у Гомера νω̃ροψ и ευ̉ήνωρ.[352] [d] Аристотель сообщает,[353] что и раны, нанесенные медным мечом или наконечником копья, менее болезненны и легче залечиваются, чем нанесенные железом, по той причине, что медь содержит в себе нечто врачующее и сразу же оставляет это в ране. Но легко понять, что и в случае гниения вяжущее и врачующее начало имеет силу, противоположную вредоносному. Или же можно было бы сказать, что медный клин притягивает к себе [e] влагу и создается непрерывный приток ее к затронутому месту, и действительно, вокруг этого места, говорят, бывает видно пятно, как бы подтек, так что можно заключить, что туда собирается вся порча, оставляя все прочее тело незатронутым».
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
Полибий советовал Сципиону Африканскому,[354] дорогой Сосий Сенекион, не ранее уходить с форума, чем сделав своим другом кого-нибудь из граждан. Друга здесь надо понимать не в строгом, философском смысле, как непоколебимо преданного, а просто как благожелательно расположенного. Это различение установил Дикеарх,[355] говоря, что благожелательно располагать к себе надо всех, но делать своими друзьями только достойных. Ведь дружба достигается лишь в длительном общении достойных [660] людей.[356] Благорасположение же возникает в деловом и бытовом общении сограждан, чему содействует каждый случай проявленной любезности и доброжелательства. Но совет Полибия, пожалуй, уместно распространить не только на публичные выступления, но и на симпосий: нельзя покидать застолье без того, чтобы снискать себе в ком-либо из его участников дружеское расположение. Ведь к публичным выступлениям нас приводят деловые нужды и общественные обязанности, а на симпосий разумные люди для того и отправляются, чтобы, доставляя удовольствие себе и друзьям, вместе с тем приобрести новых друзей. Действительно, если [b] постараться унести с собой что-нибудь из угощения было бы проявлением крайней невоспитанности,[357] то уйти, имея новых друзей, это и приятно и почетно. И более того, кто этим пренебрежет, тот сделает свое участие в симпосий безотрадным и бессодержательным, ибо оно коснулось только его желудка, а не души, тогда как сотрапезнику подобает приобщиться не только к еде, вину и лакомствам, но и к речам, шуткам и веселью, приводящему к взаимному дружескому расположению. Как борцам для крепости охватывающих приемов нужен песок,[358] так в дружеском общении связующим началом служит вино в сочетании со словом: именно слово наполняет [с] вино воспитательной нравственной силой, направляя ее от тела к душе: если же этого нет, то вино, блуждая в теле, не производит ничего лучшего, чем пресыщение. И подобно тому как толченый мрамор охлаждением отнимает у огненно раскаленного железа чрезмерную гибкость и текучесть и превращает его податливость в упругость и ковкость, так на симпосии речи не дают его участникам расплыться под действием вина и наполняют развязность радушием и дружелюбием: каждое ладное слово как бы печатью дружбы связывает людей, которых вино сделало мягкими и восприимчивыми.
ВОПРОС I
1. Первой застольной беседой в четвертой декаде нашего сборника будет [d] рассмотрение вопроса о разнообразии в пище. Мы справляли праздник Элафеболий в Гиамполе, и врач Филон пригласил нас на симпосий, который он, как мы увидели, подготовил с большим размахом. И вот он заметил, что младший из сыновей Филина, пришедших вместе с ним, не ест ничего, кроме хлеба. «Боги, — воскликнул он, — вот где можно сказать:
тут же он вскочил, чтобы принести чего им не хватает, и спустя некоторое [e] время вернулся, неся сыр и сушеные фиги. Я заметил по этому поводу, что обычный случай — среди больших и расточительных приготовлений упустить из виду что-нибудь простое и необходимое. «Действительно, — откликнулся Филон, — я забыл, что Филин воспитывает в своем сыне подобие Сосастра,[360] который, как говорят, прожил всю жизнь, не зная никакой еды и никакого питья, кроме молока. Но у того, видно, начало такого образа жизни возникло от какого-то переворота; а нашего Сосастра этот новый Хирон, в противоположность питанию Ахилла, кормит бескровной и [f] безубойной пищей с самого рождения и в недалеком будущем покажет нам, пожалуй, способ питания воздухом и росой наподобие цикад».[361] «А мы и не знали, — сказал Филин, — что на этом обеде будем справлять гекатомфонии, как при Аристомене;[362] иначе мы, направляясь сюда, надели бы на себя амулеты с какой-нибудь простой приправой, как противоядие от столь расточительной и пылающей роскошеством трапезы; и это тем более, что [661] мы не раз слыхали от тебя, что простая и общедоступная пища удобоваримее, чем разнообразная и изысканная». Тут к Филону обратился Маркион: «Губит твои приготовления Филин, отвращая обедающих от угощения и запугивая их. Но если хочешь, то я поручусь за тебя перед ними, взявшись доказать, что разнообразная пища удобоваримее простой, так что они могут смело пользоваться всем твоим угощением». Филон с благодарностью принял это предложение.
2. И вот по окончании обеда мы предложили Филину выступить с [b] обвинением против разнообразия в пище. «Чужое слово молвлю,[363] — сказал он. — Ведь сам наш хозяин дома Филон постоянно повторяет, что у зверей, живущих однообразной и простой пищей, здоровье крепче, чем у людей; а те, которых содержат в неволе, подвержены заболеваниям и часто страдают расстройством пищеварения, потому что кормят их смешанной и притом еще приготовленной с приправами пищей. А затем, никто из врачей не настолько опрометчив, чтобы, пренебрегая осторожностью, разрешить лихорадящему больному разнообразное питание: все назначают в этих случаях простую, нежирную и удобоваримую пищу. Ведь пища [с] должна видоизменяться, подвергаясь воздействию наших внутренних сил; но и окрашиванию легче поддается одноцветная ткань, и при изготовлении благовоний наиболее восприимчивым к усвоению запаха добавляемых душистых веществ оказывается масло с наиболее слабым собственным запахом: так и при пищеварении легче всего видоизменяется и усваивается простая и однородная пища. Разнообразные качества, сталкиваясь во множестве[364] и противоборствуя между собой, взаимно уничтожаются: подобно толпе чуждых друг другу и городу пришельцев, они не могут прийти к единонаправленному сосуществованию, но каждое тянет в свою сторону и никак не сочетается с чужеродным. Наглядное свидетельство [d] этому дает вино: так называемое разновиние опьяняет скорее всего, а ведь опьянение весьма сходно с несварением вина: поэтому пьющие избегают смешения вин, а те, кто смешивает вина, делают это скрытно, как злоумышленники.[365] Ведь всякая изменчивость и неравномерность вызывает расстройство. Поэтому и музыканты с величайшей осмотрительностью пользуются аккордами, которым ничто так не вредит, как пестрота в смешении звуков. Могу к этому добавить, что переварить пищу, составные части которой противоположны по свойствам, так же трудно, как построить убедительное доказательство на противоречащих друг другу доводах. Но оставлю это, чтобы не показалось, что я шучу, и возвращусь к словам [e] самого Филона. Ведь мы часто слышали от него, что от характера питания зависит, будет ли пищеварение хорошим или дурным, что чрезмерное разнообразие вредно, порождая противоборствование несодружных качеств, и что следует, найдя на опыте подходящее для себя питание, придерживаться его. Если же и само количество пищи, хотя бы она и не содержала ничего по природе неудобоваримого, может повредить и вызвать расстройство, то тем более, полагаю я, надо избегать таких изысканных ухищрений, которыми повар Филона, как будто выступая в своем искусстве против воззрений хозяина, околдовал нас; необычность и разнообразие предложенных нам блюд непрерывно возобновляли и возбуждали наш аппетит, так что мы далеко превысили меру достаточного для насыщения,[366] подобно тому как маленький питомец Ипсипилы, восхищенный[367] пестротой цветущего луга,
Здесь уместно вспомнить и о Сократе:[369] он советовал воздерживаться от кушаний, которые побуждают к еде, и тех, кто не испытывает голода и ничего так не остерегается в пище, как изысканности и разнообразия. [662] Ведь именно это увлекает за пределы удовлетворения естественной потребности — стремление к наслаждениям, зрительным, слуховым, любовным и всякого рода развлечениям, возобновляя его новыми и новыми побудительными поводами. А в простых и единообразных удовольствиях соблазн не уводит далее, чем требует природа.[370] По-моему, скорее можно извинить музыканта, одобряющего многострунность, или умастителя, заменяющего масло благовониями, чем врача, допускающего многоядение: ведь излишества в еде — это уклонение от пути к здоровью».
3. Когда Филин закончил свою речь, Маркион сказал, что Сократ [b] отчурался бы не только от тех, кто противопоставляет полезное пристойному,[371] но и от тех, кто отрывает удовольствие от здоровья,[372] как будто оно ему враждебно и противодействует, а не способствует. «Ведь только изредка, и только вынуждаемые к этому против своего желания, мы пользуемся сильнодействующими средствами, вызывающими боль; а во всех других случаях удовлетворения наших потребностей никак нельзя устранить испытываемое удовольствие, даже если бы кто этого захотел: оно всегда сопутствует приему пищи, сну, омовению, умащению, всегда приносит облегчение и успокоение изнуренному, соответствуя нашей природе и устраняя то, что ей чуждо и враждебно. В самом деле, какая боль, какие лишения, какое зелие так просто и так легко излечивает болезнь, [c] как баня ко времени и чарка вина, поднесенная при недомогании? Вот и пища, доставившая удовольствие, сразу же устраняет всяческие недуги и восстановляет природный порядок, как будто успокоение после непогоды. А снадобья, принимаемые через силу, напротив того, помогают мало и медленно, насилуя природу и как бы воздействуя на нее рычагами. Так что у Филина нет оснований порицать нас, если мы не бежим на всех парусах от удовольствия, а пытаемся сочетать его с требованиями здоровья: это более созвучно, чем сводить пристойное к приятному по примеру [d] некоторых философов.[373] И вот уже в первом из твоих соображений, Филин, ты, по-моему, ошибаешься, полагая, что звери питаются однообразнее людей и поэтому обладают более крепким здоровьем. И то и другое неверно:[374] против первого свидетельствуют Евполидовы Козы, которые в таких, насколько помню, стихах воспевают свое питание как смешанное и разнообразное:
ведь и те растения, что здесь упомянуты, содержат великое множество различающихся по вкусу, запаху и свойствам соков; а гораздо большее число съедобных растений и не названы. Второе же твое утверждение опровергает Гомер,[375] показывая на основании опыта, что моровая зараза [f] постигает в первую очередь мулов и собак. Да и недолговечность животных — признак их жизненной слабости и болезненности: ведь почти ни одно из них не живет долго, если не считать ворона и ворону, всеядных и бросающихся на всякую пищу. И напрасно[376] ты определяешь удобоваримость и неудобоваримость, исходя из диеты, назначаемой больным. Ведь и работа и гимнастические упражнения содействуют пищеварению, [663] но неблагоприятны для лихорадящих больных. Неосновательны и твои опасения, касающиеся противоборствования различных составных частей смешанной пищи. Ибо возможно, что сама природа воспринимает из пищи потребное для тела,[377] и разнообразная пища, оставляя в стороне многие из своих составных частей, доставляет каждому члену то, что ему соответствует по качеству, так что происходит то, о чем говорится у Эмпедокла:
[в] присущая телу теплота различает смешение, и каждая часть из его состава следует к тому, что с ней однородно. Ведь наше тело столь сложно и многочастно, что для него естественно скорее накопить необходимое для своего восполнения из сложной материи, чем из простой. Но возможно и другое,[378] а именно, что так называемое переваривание имеет свойство изменять и преобразовать пищу, и такое претворение легче и лучше происходит на разнообразном по составу материале: ведь подобное не подвергается воздействию подобного, а столкновение различных качеств скорее вызывает тот сдвиг, который необходим для смягчения противоположностей, препятствующих смешению. Если же ты, Филин, вообще отвергаешь все [c] смешанное и многообразное, то попрекай нашего Филона не только тем, что он угощает нас изысканным обедом, но с гораздо более вескими основаниями изобличи его в суетном легкомыслии, когда он в своем врачевании применяет в качестве царственных противоядий смеси, которым Эрасистрат дал название «божьих рук»,[379] объединяющие в своем составе минеральные, растительные и животные вещества как земного, так и морского происхождения: последовательнее было бы потребовать от него отбросить все это и довольствоваться такими лекарствами, как ячменная похлебка, банки и водная эмульсия оливкового масла. «Но ведь, черт возьми, — скажешь ты, — разнообразная пища пробуждает неудержимый аппетит». Да ведь к тому же ведет, чудак, и всякая хорошо приготовленная пища, исправное пищеварение, приятный запах и вообще все, что доставляет [d] удовольствие и тем располагает нас к еде и питью. Что же нам по этой причине варить кашу из отрубей вместо сеяной муки, приготовлять чертополох вместо спаржи, отказавшись от этого ароматного вина, пить первое попавшееся из бочки, над которой гудит хор комаров? Ты скажешь, пожалуй, что здоровый образ жизни означает не бегство от удовольствий, доставляемых едой, а умеренность и упорядоченность в этих удовольствиях, предписываемые стремлением к пользе. Но я отвечу, что у мореходов есть возможность уйти от бурного ветра, но если ветер стихнет и вовсе упадет, то ничем нельзя его раздуть и растрясти, — точно так же воспрепятствовать излишнему аппетиту не составляет большого труда, но вот если [e] он преждевременно истощился и утратил положенную ему силу, то разжечь его, друг мой, дело трудное и даже невыполнимое. Вот почему разнообразное питание лучше простого, однообразие которого ведет к пресыщению; а сдержать природное влечение легче, чем восстановить угасшее. Все же неверно то, что пресыщения надо больше бояться, чем нужды, как говорят иные:[380] ведь пресыщение вредит только в том случае, если оно привело к какой-нибудь губительной болезни, а нужда враждебна природе сама по себе, хотя бы и не повлекла за собой никакого другого бедствия. Вот главное, что я хотел противопоставить твоим рассуждениям. Но вы, [f] «друзья соли и бобов»,[381] упустили из виду еще одно обстоятельство: разнообразная еда вкуснее, а то, что вкуснее, вызывает хороший аппетит, а хороший аппетит сопутствует здоровью, если исключить излишества: ведь тело лучше усваивает съеденное с аппетитом, чему способствует и [664] зрение; а пища, съеденная нехотя, только блуждает по телу, и природа или вовсе отвергает ее, или воспринимает лишь частично из нужды. Надо только помнить и соблюдать следующее: разнообразие должны создавать не какие-нибудь лидийские абиртаки, кандилы и карики:[382] все это совершенно лишнее. Необходимое же разнообразие в еде предоставляет и Платон[383] добродетельным гражданам создаваемого им государства: он разрешает им лук, маслины, овощи, сыр, различные вареные кушанья и не лишает их даже и лакомств после обеда».
ВОПРОС II
1. Агемах угощал нас в Элиде за обедом замечательно крупными [b] трюфелями. Все мы были поражены, и кто-то сказал с улыбкой: «Твои трюфели вполне достойны разразившейся недавно грозы», — подшучивая над теми, кто говорит, что трюфели происходят от грозы.[384] Но некоторые из присутствовавших ему возразили, утверждая, что гром, действуя воздухом как клином, расщепляет землю, и грибники, собирающие трюфели, находят их в образовавшихся расщелинах, откуда возникло в народе поверье, будто гром порождает трюфели; и это поверье равносильно мнению, что улитки производят дождь, а не предсказывают его своим появлением. А сам Агемах отстаивал и общепринятое мнение, говоря, что удивительное нельзя сразу отвергать как невероятное; что гром и молния и подобные [c] им небесные явления производят много и других действий, закономерность которых трудно, а иногда и невозможно постигнуть. «Да вот, — добавил он, — этот находящийся перед нами лук, предмет шуток и побасенок:[385] ведь луковица ускользает от молнии не вследствие малой величины, а в силу своей антипатической способности,[386] такой же, какой обладает смоковница, а также, говорят, шкуры тюленей и гиен, которыми моряки укутывают концы рей. Грозовые дожди земледельцы считают [d] плодотворящими и так их и называют. Прямое простодушие дивиться такому происхождению трюфелей, когда мы видим в близких к этому обстоятельствах вещи куда более невероятные — из влажности возникает огонь, мягкие облака издают громовые раскаты. Распространяюсь же я об этом, — закончил он, — чтобы побудить вас попытаться найти причину рассматриваемого явления и чтобы я не показался скаредным, взыскивая с вас вклад в угощение трюфелями».
2. «Ну вот, — сказал я, — Агемах своим указанием в сущности и положил сам начало нашей беседе. В самом деле, из наличных наблюдений [e] самым убедительным выводом будет, что грозе обычно сопутствуют плодотворящие дожди. Причина же тут — примесь теплоты: самая чистая и острая часть огня[387] отходит в виде молнии, а более тяжелая воздухообразная внедряется в облако и преобразует его, изгоняя холод и согревая влагу, которая, выпадая, благотворно воздействует на растения[388] и способствует их быстрому развитию. Вместе с тем она сообщает каждому растению отличающий его сок и вкус; так, пасущиеся животные охотнее поедают траву, покрытую росой; и расцвеченные радугой облака наполняют благоуханием те деревья, которых они коснулись (опознавая по этому признаку [f] такие деревья, их у нас называют ирискептами, полагая, что на них оперлась (οκήπτω) радуга (ι̉ρις)). Тем более правдоподобным представляется, что когда грозовая влага, воздух и теплота проникают в глубь земли, то там происходит брожение и образуются уплотнения и полости, подобно тому как в живом теле кровяная влага и теплота производят железы.[389] [665] Ведь трюфель не похож на растение. Он не зарождается без воды, но корней не имеет, а существует сам по себе как образование из земли, подвергшейся какому-то изменению и превращению. Если же мое рассуждение, — сказал я, — покажется вам неясным и бездоказательным, то таково уже свойство большинства явлений, сопутствующих грому и молнии, в объяснении которых более, чем во всем другом, приходится прибегать к представлению о божественных силах».
[b] 3. Присутствовавший среди гостей ритор Дорофей сказал: «Ты прав. И так думают не только простые и необразованные люди, но и многие философы. Я это хорошо знаю. У нас в дом ударила молния и натворила много удивительного: разметала вино из пифосов, не нарушив целости самих этих глиняных сосудов; пролетела сквозь спящего человека, не причинив никакого вреда ни ему самому, ни одежде, но расплавила все медные монеты, находившиеся в поясе, который был на нем. И вот, когда он после этого посетил находившегося тогда в городе философа пифагорейской школы и попросил его высказаться о таком диковинном случае, тот, отчуравшись от каких-либо объяснений, посоветовал ему помолиться богам и самому разбираться в происшествии. Слыхал я и о том, что в Риме молния упала близ воина, который нес сторожевую службу у храма, и, ничем более его не затронув, сожгла ремешки на его обуви; а серебряные чаши, [с] хранившиеся в деревянном ларце, полностью расплавились, тогда как деревянная оболочка оказалась совершенно незатронутой. Этим рассказам можно и верить и не верить, но самое удивительное изо всего этого — что останки погибших от молнии, как все мы, можно сказать, знаем, не поддаются тлению; и многие не предают таких покойников ни огню, ни земле,[390] а оставляют их в ограждении, так что они пребывают нетленными на виду у всех, опровергая Климену, которая в трагедии Еврипида говорит о Фаэтонте:
Думаю, что и сера — θει̃ον — получила свое название[392] по сходству ее [d] запаха с тем остро жгучим запахом, который издают тела, пораженные божественным — θει̃ος — перуном: из-за этого же запаха, кажется мне, собаки и птицы не трогают таких тел. Но этот вопрос я только мимоходом пригубил как острую приправу, а далее вести рассуждение попросим того, кто так хорошо справился с исследованием о трюфелях. Иначе мы окажемся в положении художника Андрокида: изо всех его творений ему более всего удалось прекрасное изображение рыб, окружающих Скиллу: и вот всем показалось, что он проявил при этом не столько свой дар живописца, сколько свое пристрастие к рыбным блюдам. Так и о нас кто-нибудь скажет, что мы с удовольствием рассуждаем о спорном происхождении от молнии любезных нам трюфелей, а от рассмотрения вполне очевидных действий молнии, более заслуживающих этого, уклонились».[393] [e]
4. Я стал отговариваться тем, что не время[394] на пирушке распространяться о перунах, словно подражая театральному механическому грому. Мои сотрапезники все же настоятельно просили, хотя бы и не касаясь остального, высказаться как-нибудь о причинах того, что молния не поражает спящих. И хотя это ограничение не облегчило мою задачу, ибо приходилось объяснять явление, причины которого, очевидно, связаны с общими свойствами молнии, все же я попытался изложить свои соображения по этому поводу. «Огонь молнии, — сказал я, — отличается удивительной чистотой и точностью,[395] происходя непосредственно из чистейшей [f] и священной сущности. В своем проникающем движении он сотрясает и сбрасывает все встречающееся ему влажное или землистое. Нет ничего пораженного молнией, говорит Демокрит,[396] что не заключало бы в себе чистого блистания эфира. И вот такие плотные тела, как железо, медь, серебро, золото, сталкиваясь с этим огнем и оказывая ему сопротивление, разрушаются и плавятся, а сквозь разреженные, пористые и [666] многополостные, каковы ткани и сухое дерево, он пробегает без соприкасания; зеленые же деревья он сжигает, ибо их влага оказывает сопротивление и потому воспламеняется. Итак, если правда, что спящих молния не убивает, то причину надо искать не в чем-либо другом, как в этих же ее свойствах. Действительно, тело бодрствующего человека крепче, плотнее и более способно оказать сопротивление, ибо во всех своих частях наполнено духом,[397] который их настраивает как струны музыкального инструмента, так что все живое тело напряжено, собрано в себе и уплотнено; а во сне оно расслабляется, разряжается, утрачивает устойчивость и напряженность, [b] рассеивается, наполняющий его дух отступает и оставляет поры, сквозь которые звуки и запахи проходят, не производя никакого ощущения; ибо отсутствует то, что способно оказывать сопротивление и в силу этого испытывать ощущение при встрече с чем-либо проникающим извне, и особенно столь тонким и быстрым, как пролетающая молния: от менее сильных воздействий природа защищает тела неподатливостью, противопоставляя этим воздействиям твердость и плотность; но если эти воздействия обладают непреодолимой силой, то от них меньший ущерб терпит податливость, чем сопротивление. Прибавьте к этому, — говорил я, — немалое значение испуга, вызываемого молнией. Страх и смятение при этом бывают таковы, что многим, даже и не получившим какого-либо другого [c] вреда, само опасение смерти причинило смерть. Ведь и овец пастухи приучают во время грозы собираться в тесную кучу: у оставшейся в уединении овцы от страха часто происходит выкидыш. Среди трупов людей, погибших от молнии, есть тысячи примеров, когда на теле нет следов ни удара, ни ожога: очевидно, в этих случаях душа от испуга отлетела наподобие птички. «Без крови губит многих гроз дыхание», как говорит Еврипид.[398] Притом же изо всех ощущений слуховые наиболее способны воздействовать на душу, и страх, вызываемый шумом, производит величайшее смятение; а у спящего защитой от этого служит общая нечувствительность, [d] тогда как бодрствующих изнуряет уже само предчувствие, страх (δέος) прямо-таки связывает (συνδει̃),[399] сжимает и уплотняет тело, и это, создавая препятствие для удара, делает его более сокрушительным».
ВОПРОС III
1. На свадьбе моего сына Аристобула к нам в Херонею[400] прибыл Сосий Сенекион. Среди многих других предметов, весьма уместных для собеседования на состоявшемся по этому случаю праздничном обеде, он [e] выдвинул и такой вопрос: почему на свадебные обеды приглашают больше гостей, чем на какие-либо другие празднования. Ведь и законодатели, всемерно боровшиеся с расточительной роскошью, прежде всего ограничивали число приглашаемых на свадебные пиршества. «Гекатей Абдерит,[401] — сказал Сенекион, — тот из древних философов, который пытался выяснить причину этих излишеств, высказал весьма неубедительное, на мой взгляд, мнение, что на свадьбу приглашают много гостей, чтобы как [f] можно больше было свидетелей, что и женится человек свободный и жену берет из свободного семейства. Комические поэты, напротив, высмеивают кичащихся роскошью свадебных обедов, рассматривая это как проявление неуверенности в надежности заключаемого брачного союза. Так, Менандр...»[402]
2. «Но я не хочу ограничиться тем, что всего легче, — сказал он, — опровергать других, не предлагая ничего от себя, и первым же укажу на то, что нет столь важного и для всех явного повода для приглашения, как свадьба: ведь и домашнее жертвоприношение, и проводы друга, и угощение [667] приезжего — все это может пройти незаметно для окружающих; а о свадебном пиршестве оповещает громогласный Гименей, и факелы, и флейты; недаром же и у Гомера[403] женщины, стоя в дверях, любуются свадебным шествием. Вот справляющие свадьбу, зная, что это событие всем известно, и опасаясь обойти кого-нибудь приглашением, и зовут всех родственников, друзей и вообще всех сколько-нибудь близких».
3. Все мы одобрили эту речь, а Феон сказал: «Примем это объяснение, как вполне убедительное. Но я хотел бы добавить и следующее. Свадебное торжество установляет не только личные, но и родственные связи, ибо семья приобретает новое свойство. И что еще важнее, при таком [b] сближении двух семейств каждое из них считает своим долгом оказать любезность близким второго, и таким образом число приглашаемых удваивается. А кроме того, в устройстве браков по большей части участвуют женщины; а где присутствуют женщины, туда необходимо пригласить и их мужей».
ВОПРОС IV
1. Эдепс с его горячими водами — городок на острове Эвбее, от [c] природы обладающий всем необходимым для приятной жизни и превосходно обстроенный. Это делает его общим пристанищем отдохновения для всей Эллады. Там множество всякой дичи, не меньше доставляет для богатого стола и море, глубокое у самых берегов и питающее лучшие породы рыб. Особенное оживление наступает там весной, когда съезжающиеся на отдых проводят время среди общего изобилия в дружеских встречах и собеседованиях по самым разнообразным вопросам. Когда там бывал софист Каллистрат, то трудно было пообедать иначе, как у него — таково было его непреодолимое дружелюбие, а его умение объединять людей с разнообразными интересами делало его приятным для всех. Среди мужей древности он часто подражал Кимону, принимая у себя многих и самых различных людей, и всегда, можно сказать, Келею, который, по преданию, первым учредил ежедневное собрание знатных и доблестных мужей, назвав его пританеем.[405] [d]
2. Всякий раз на этих собеседованиях выдвигались вопросы, соответствующие обстановке; так, однажды разнообразие поданных блюд послужило [e] поводом к обсуждению того, земле или морю принадлежит первое место в доставлении человеку пропитания.[406] Почти все присутствующие превозносили неисчислимое множество земных пород, существенно различающихся по всем признакам, и вот Поликрат обратился к Симмаху: «Но ведь ты средиморное существо, питомец обоих морей, которые омывают ваш священный Никополь: неужели ты не выступишь в защиту Посидона?» «И даже очень охотно, — отвечал тот, — и призову в союзники тебя, пожинающего отраднейшие плоды Ахейского моря». «В таком случае, — сказал Поликрат, — обратимся прежде всего к обычному словоупотреблению. Подобно тому как изо всего множества поэтов одного, наилучшего, [f] мы называем просто Поэтом,[407] так и блюда бывают самые различные, но блюдом ('όψον) по преимуществу называется именно рыбное блюдо, как превосходящее по качеству любое другое. Поэтому опсофагами (ο̉ψόφαγοι) и филопсами (φίλυψυι) мы называем не тех, кто лакомится говядиной, как Геракл, который
и не любителей смокв, как Платон, и не любителей винограда, как Аркесилай, а завсегдатаев рыбного рынка, с нетерпением прислушивающихся, когда зазвонит рыночный колокольчик.[409] Демосфен упоминает[410] о том, что [b] Филократ полученные за предательство государственных интересов деньги тратил «на девок и рыб»: этим показана и его безнравственность и обжорство. Остроумно ответил Ктесифон, когда на совете какой-то оратор, известный своим гурманством, провозгласил, что лопнуть готов в подтверждение своей правоты. «Только без этого, — сказал Ктесифон, — ведь твои рыбы нас съедят». А что хотел сказать комический поэт таким стихом:
А что означает, если в народе, желая пообедать в свое удовольствие, говорят друг другу: «Сегодня встретимся на берегу»?[412] Не что иное, как то, что обед на берегу приятнее всего. И причина тому не морские волны и прибрежные камешки, а то, что на морском берегу, хоть и не найдешь желтков и каперсов, всегда вдоволь свежей рыбы.
Да и в продаже морская провизия ценится выше всякой другой. Катон, [c] выступая против роскоши и расточительства, не преувеличивал, а говорил сущую правду, когда сказал, что в Риме иная рыба стоит больше, чем бык, а горшок особого рыбного засола обходится дороже, чем быкоглавая гекатомба.[413]
Однако, если лучшее суждение о силе лекарства выскажет наиболее искушенный во врачевании, а о достоинстве мелодий — наиболее одаренный музыкант, то о качестве блюд лучше всех выскажется наиболее пристрастный к еде. Поэтому с относящимся сюда вопросом надо обратиться не к Пифагору и не к Ксенократу,[414] а к поэту Антагору, к Филоксену, сыну Эриксида, к живописцу Андрокиду, который, как говорят, на картине «Скилла» написал рыб с особо проникновенным искусством из любви к рыбным блюдам. Антагор же сопровождал царя Антигона в походе, и тот как-то застал его в лагере высоко подпоясанным и занятым варкой [d] морского угря. Когда царь спросил его: «Уж не думаешь ли ты, что Гомер, описывая подвиги Агамемнона, занимался приготовлением угрей?», тот ответил не без остроумия: «А ты думаешь, что Агамемнон совершил бы свои деяния, если бы ему пришлось хлопотать, кто в лагере сумеет сварить угря?» Вот те соображения, — закончил Поликрат, — которые я могу предложить всем вам, а также, пожалуй, и рыботорговцам, исходя из веских свидетельств и из существующего словоупотребления».
3. «А я, — сказал Симмах, — обращаюсь к этому вопросу со всей серьезностью и более диалектично. Если считать приправой то, что делает пищу более приятной, то лучшей приправой надо признать то, что по преимуществу [e] поддерживает аппетит к хлебу. И вот, подобно тому как философы, получившие название эльпистиков,[415] доказывают, что сильнее всего притягивает человека к жизни надежда (ε̉λπίς) и что без ее сладости жить было бы невыносимо, так надо указать такой возбудитель влечения к пище, без которого всякая пища сказывается неприятной и тягостной. И вот, среди произведений земли мы ничего такого не найдем, а среди произведений моря прежде всего надо упомянуть соль,[416] без которой, можно сказать, несъедобна никакая пища: ведь ее примесь услащает и хлеб (недаром и в храме Посидон соседствует с Деметрой),[417] и вообще изо всех приправ [f] самая важная. Вот и герои «Илиады», привыкшие к самому простому образу жизни и отказывавшиеся от всякой изысканности в пище, так что даже, находясь близ берегов Геллеспонта, не пользуются его рыбными богатствами,[418] а вместе с тем не могут есть мясо без соли, свидетельствуя этим, что это единственная приправа, без которой нельзя обойтись: как все краски нуждаются в свете, так и все воздействующие на вкус соки нуждаются в соли, чтобы возбудить соответствующее ощущение, а без нее [669] остаются неприятными и даже тошнотворными. «Мертвец — первейший отброс», по Гераклиту,[419] а всякое мясо -мертвечина; но сама соль, проникая и как бы одухотворяя его,[420] сообщает ему вкус и приятность. По этой причине и закусывают перед другой едой чем-нибудь острым или маринованным, вообще таким, что заготовлено с солью: это как бы зачаровывает аппетит, и, возбужденный такой приманкой, он со свежей силой обращается и к прочим блюдам; а если с них начнет, то скоро отказывается. И не только для еды, но для питья соль служит приправой. Ведь общеизвестный гомеровский «лук, приправа к напитку»[421] предназначался более для моряков и гребцов, чем для царей; а в меру присоленные кушанья, благотворно воздействуя на чувство вкуса, делают приятным и легким любое вино и любую питьевую воду; тех неприятных последствий, которые [b] присущи луку, они не вызывают, а вместе с тем помогают усвоению остальной еды, делая ее удобоваримой: соль не только придает приятный вкус еде, но и на тело действует как лекарство. Да и другие съедобные дары моря не только вкусны, но и полезны: они обладают качеством мяса, но не так [с] обременяют желудок и легко перевариваются и усваиваются. Это засвидетельствует присутствующий среди нас Зенон, а также, я уверен, и Кратон: ведь они постоянно назначают своим больным рыбное питание как самое легкое. Вполне понятно, что море вскармливает существа более здоровые и более законченные, раз оно к нам посылает самый тонкий и самый чистый воздух».
4. «Ты прав, — сказал Ламприй, — но хотелось бы добавить еще некоторые соображения. Мой дед часто издевался над иудеями, говоря, что они не едят самого справедливого мяса;[422] а мы скажем, что самое справедливое питание происходит из моря. Ведь если даже допустить, что [d] с теми животными, которые обитают на поверхности земли, у нас нет никаких других связей, то во всяком случае они питаются тем же, что мы, дышат тем же воздухом, те же воды служат им и для питья и для омовения, что и нам. Поэтому мы испытываем угрызения совести, убивая их и слыша их жалостные крики, тем более что многих из них мы приручили и сделали своими сожителями. А подводное племя нам вполне чужеродно[423] и далеко от нас, родившихся и живущих как бы в некоем ином мире; ни зрение, ни слух, ни какая-либо услуга со стороны водных жителей не препятствуют нам употреблять их в пищу; никакое общение с нами невозможно [e] для животных, находящихся в полном отчуждении, и они не могут вызывать у нас каких-либо чувств: наш мир для них подобен Аиду, и, вступив в него, они тотчас же погибают».
ВОПРОС V
1. После того как Ламприй закончил свою речь, кое-кто хотел было выступить в защиту противоположного взгляда, но тут, перебивая всех, [f] вмешался Каллистрат. «Каково покажется вам это об иудеях, что они не едят самого справедливого мяса?» «Сказано замечательно, — ответил Поликрат, — но и вызывает у меня недоумение, воздерживаются ли они от свинины из какого-то почитания свиней или из отвращения к ним: то, что они сами говорят об этом, похоже на сказки, и возникает подозрение, нет ли тут какой-то серьезной причины, которую они скрывают».
[670] 2. «Я, со своей стороны, — сказал Каллистрат, — полагаю, что свинья у них окружена каким-то почитанием; если это животное безобразное и грязное, то во всяком случае оно в этом отношении не хуже навозного жука, землеройки, крокодила и кошки: а каждое из этих животных имеет в Египте поклоняющихся ему жрецов,[425] Но свинья, говорят, заслуживает почитания по важной причине: она первой взрыхлила землю своим вытянутым рылом, выполняя работу сошника, и тем проложила начало пахоте; поэтому и само это орудие получило свое название 'ύνις (сошник), производное от слова 'ύς (свинья).[426] А в низменных и рыхлопочвенных областях Египта земледельцы и вовсе не нуждаются в пахоте:[427] когда разлившийся [b] Нил, увлажнив поля, постепенно входит в берега, они, следуя за отступающей водой, высевают зерна и выгоняют туда свиней, а те, действуя копытами и рылами, глубоко разрывают почву и покрывают посев землей. Нечему удивляться, если по этой причине некоторые народы не едят свинины: ведь у многих варваров и другие животные встречают еще более глубокое почитание по причинам легковесным, а иногда и прямо смехотворным. Так, землеройку египтяне обожествили, говорят, вследствие ее слепоты, на том основании, что мрак, по их мнению, древнее света.[428] При этом они полагают, что она рождается в пятом поколении от мышей, в новолуние; а также — что ее печень уменьшается во время лунного затмения. Льва же они сближают с солнцем, ибо он, единственный изо всех [с] кривокогтистых зверей, производит на свет детенышей зрячими,[429] спит он ничтожное время, и во время сна его глаза поблескивают. Родники у них источают водные струи из львиных зевов[430] в знак того, что Нил орошает египетские нивы в ту пору, когда солнце проходит через созвездие Льва.[431]
Почитание же ибиса[432] основано на том, что, вылупившись из яйца, он весит две драхмы, то есть столько же, сколько весит сердце новорожденного ребенка; а расстояния между оконечностями его ног и клюва образуют равносторонний треугольник. Но можно ли попрекать египтян таким неразумием,[433] когда и о пифагорейцах известно,[434] что они почитают белого петуха, а из морских животных воздерживаются от краснобородки и медузы. А последователи Зороастра маги превыше всего почитают ежа, а водяных крыс преследуют[435] и превозносят как богоугодника того, кто [d] истребит их во множестве. Полагаю я, что если бы иудеи гнушались свиньями, то истребляли бы их, как маги истребляют водяных крыс. В действительности же для них убить свинью — такое же нечестие, как и вкусить ее мяса. И, может быть, надо предположить, что подобно тому как они почитают осла,[436] показавшего им источник воды, так воздают они поклонение и свинье, научившей их посеву и пахоте. Разве только, пожалуй, кто-нибудь укажет, что от зайца они воздерживаются от отвращения [e] к нему, как животному нечистому».
3. «Нет, нет, — подхватил Ламприй — зайца они щадят вследствие его чрезвычайного сходства с наиболее почитаемым ими животным.[437] Действительно, заяц, за вычетом роста и веса, — тот же осел: и масть, и длинные уши, и маслянистый блеск глаз, и похотливость — все это у них так сходно, что трудно найти пример, чтобы малое так точно воспроизводило образ большого. Но можно, пожалуй, предположить и то, что иудеи, подражая в этом египтянам, усматривают нечто божественное в таких качествах зайца, как его быстроногость и совершенство его органов чувств. Его [f] глаза так неутомимы, что остаются открытыми, когда он спит; а острота слуха такова, что египтяне в своих иероглифах обозначают слух изображением заячьего уха.
А от свинины иудеи отреклись, очевидно, по той причине, что им, как и всем азиатам, внушают особый ужас белые лишаи и проказа, и они думают [671], что эти заболевания передаются человеку от употребления свинины. Ведь каждая свинья под брюхом сплошь покрыта лишайной высыпью, которая является признаком какого-то внутреннего расстройства и порчи. Впрочем, и нечистоплотность этой твари имеет при этом неблагоприятное значение: ведь мы не знаем другого животного, которое имело бы такое пристрастие к отбросам и нечистотам, если не считать тех существ, самое зарождение и рост которых происходит в таких местах. Указывают и на то, что глаза свиньи так направлены и так стеснены в своих движениях, что она не может смотреть вверх и увидеть небо, если только не опрокинется навзничь вопреки своей природе. Если же привести ее в такое положение, [b] то она прекращает свое постоянное хрюканье и остается в покое, пораженная страхом при виде необычного для нее зрелища небесных светил. А если уместно добавить к сказанному то, о чем говорят мифы, то вспомним, что, по преданию, от раны, нанесенной вепрем, погиб Адонис; Адонис же, как полагают, не кто иной, как Дионис,[438] и это подтверждается многим в обрядности, связанной с посвященными им праздниками. И иные считают, что Адонис был возлюбленным Диониса; таково мнение эротического поэта Фанокла, которому принадлежит этот элегический дистих:
ВОПРОС VI
1. Последнее из сказанного Ламприем очень удивило Симмаха, и он сказал: «Как, Ламприй, нашего отечественного бога, «Эвгия, жен вдохновителя, честными цветущего безумствами Диониса» ты приравниваешь к еврейским изуверам? Разве действительно есть какое-то основание отождествлять оба верования?» Тут вмешался Мераген: «Оставь Ламприя, я, как афинянин, могу тебе ответить. Утверждаю, что это один и тот же бог, и большую часть подтверждающих это свидетельств могут привести посвященные [d] в справляемые у нас трехгодичные таинства; то, о чем позволительно рассказать добрым друзьям, и к тому же за вином и среди друзей даров Диониса, я готов сообщить, если это угодно присутствующим».
2. Все стали усердно просить, и он начал: «Прежде всего и сроки и самый обиход величайшего и многозначительнейшего праздника у иудеев соответствуют Дионисиям.[439] Он называется у них постом и справляется в разгаре жатвы. Выставляются на вольный воздух столы с разложенными на них всевозможными плодами урожая, а над ними возводятся шатры из древесных ветвей, переплетенных плющом: поэтому предшествующая часть празднования называется праздником Кущей. Через несколько [e] дней справляют другой праздник, уже не символически, а явно, в самом названии посвященный Вакху. Есть у них и праздник крадефорпя и тирсофория, обряд которого состоит в том, что они вступают в храм, неся фиговые ветви (κράδαι) и тирсы. Что происходит в храме, мы не знаем, но можно предположить, что это вакхическое действо: тут они свистят в дудочки, призывая бога, как аргосцы на Дионисиях, а иные выступают с кифарами; называют их левитами — название, происшедшее либо от имени [f] Лисия, либо скорее от Эвия. Полагаю я, что и праздник субботы (σάββατα) отнюдь не чужд Дионису: ведь сабами еще и теперь во многих местностях называют вакхантов, а это имя звучит в возгласах, с которыми обращаются к богу его служители. Подтверждение этого можно ведь найти и у Демосфена и у Менандра; и легко возвести это имя к тому возбужденному [672] смятению (σὸβησις), которым одержимы вакханты. Сами празднующие субботу свидетельствуют о связи с Дпонисом, приглашая друг друга выпить вина, а если что-либо непреодолимо препятствует этому, то обычай требует хотя бы пригубить несмешанное. Пусть все это кто-нибудь назовет догадками. Но что окончательно опровергает возражения противников сказанного, это прежде всего первосвященник, выступающий на празднике с лидийской митрой на голове, одетый в оленью шкуру, вышитую золотом, и в длинный хитон; на ногах у него котурны, с одежды свешиваются колокольчики, сопровождающие звоном каждое движение, как и у наших вакхантов, которые таким звоном при своих ночных священнодействиях [b] в знаменуют кормилиц Диониса, называемых меднозвонными; самый храм украшен изображениями тирса и тимпана: все это подобает не какому-либо иному богу, как только Дионису. Кроме того, они не употребляют меда в своих священнодействиях, полагая, что его примесь портит вино: а между тем до возникновения виноделия мед служил и для приготовления напитка и для возлияний: еще и теперь те из варваров, которые не умеют делать вино, пьют медовую сыту, умеряя сладкий вкус горькими корнями, придающими ей винную крепость; да и у эллинов существуют трезвенные медовые возлияния, в которых обнаруживается противоположность природы меда и вина. Немалым подтверждением приверженности иудеев к почитанию [c] Диониса служит и то, что среди многих бытующих у них наказаний самым тяжелым считается отлучение от вина на определенный срок; и те, кто подвергся такому наказанию.
[Далее текст в рукописном предании утрачен до конца четвертой книги; заголовки отдельных бесед сохранились благодаря тому, что каждой книге «Застольных бесед» в рукописях предпослано оглавление.]
ВОПРОС VII[440]
ВОПРОС VIII
[Авл Геллий, X 10: Почему и древние греки и римляне носили кольцо [d] на ближайшем к мизинцу пальце левой руки.
Согласно преданию, древние греки носили кольцо на ближайшем к мизинцу пальце левой руки. Такой же обычай, как передают, был и у римлян. Причина этого, как сообщает Апион в сочинении «Об Египте», та, что при рассечении и вскрытии человеческих тел по принятому в Египте обычаю (греки называют это анатомией) было найдено, что от одного этого пальца отходит и достигает сердца некий тончайший нерв; поэтому и было признано уместным почитать таким украшением этот палец, как ближайшим образом причастный к первенствующему в теле сердцу.]
ВОПРОС IX
[Ямвлих, Жизнь Пифагора, 84 (из предписаний Пифагора): На кольце не носить изображение бога, дабы не осквернить его.]
ВОПРОС X
КНИГА ПЯТАЯ
Не знаю, Сосий Сенекион, какого мнения ты теперь придерживаешься о наслаждениях душевных и телесных:
Но в прежнее время ты, казалось мне, не одобрял тех,[442] кто отрицает возможность чего-либо приятного, радостного для души самой по себе и считает [e] ее просто сожительницей тела, отвечающей улыбкой на улыбку и омрачением на омрачение при всех его претерпеваниях и воспроизводящей как бы в отпечатке или зеркальном отражении образы возникающих в теле чувств. И в самом деле, многое изобличает ложность такого воззрения. Вот и на симпосиях воспитанные и образованные люди сразу же после обеда обращаются к речам, как бы ко второй трапезе, радуя друг друга этими речами, в которых тело не принимает почти никакого участия и тем свидетельствует, что существует собственный клад душевных наслаждений: только это и есть подлинные наслаждения души, а те другие чужды [f] ей и запятнаны телом. Подобно тому как кормилицы, питая младенцев, мало причастны к испытываемому теми удовольствию, но когда насытят их, успокоив их плач, тогда сами с отрадой вкушают подобающую пищу [673] и питье, — так и душа причастна к удовольствиям от еды и питья лишь тем, что служа потребностям тела наподобие кормилицы, откликается на его просьбы и удовлетворяет его влечения, а когда оно получит свое и успокоится, тогда она, освободившись от служения повседневным нуждам, обращается к услаждению себя мудрствующими речами, науками, исследованиями и поисками того, что выходит за пределы этих нужд. Но что говорить об этом, когда и простые, далекие от любомудрия люди после обеда переходят к развлечениям, уводящим от насущных потребностей: предлагают друг другу загадки, грифы, числовые толкования имен[443] и тому подобные задачи. Так стали уделять место на симпосиях [b] мимам, этологам, исполнителям произведений Менандра,[444] и это не для того, чтобы «устранить болезненность тела» или «придать телесной ткани легкое и благоприятное движение»,[445] а потому, что присущая душе каждого любовь к созерцанию и к мудрости ищет своего удовлетворения, когда мы освободились от забот обслуживания своего тела.
ВОПРОС I
1. Таков был вопрос, обсуждавшийся в твоем присутствии в Афинах, когда там у всех на устах был комический актер Стратон, выступавший с большим успехом. Нас угощал обедом эпикуреец Боэт, и в числе приглашенных было много последователей той же школы. И вот, как это естественно в среде людей с философскими наклонностями, разговор о комедии [d] привел к рассмотрению вопроса о причине того, что, слыша голоса гневающихся, или горюющих, или находящихся в страхе, мы испытываем тягостное чувство, а актеры, воспроизводящие такие переживания своим голосом и движениями, доставляют нам удовольствие. Почти все эпикурейцы высказали такое мнение: тот, кто изображает подобные переживания, имеет то преимущество перед испытывающим их в действительности, что сам от них свободен, и мы, понимая это, получаем удовольствие и радуемся.
2. Я же, отважившись вступить в чужой хоровод,[446] сказал, что мы, будучи от природы склонны ко всему разумному и искусному,[447] испытываем удовольствие, когда видим разумное и искусное подражание, сочувствуем ему и любуемся им. «Подобно тому как пчела по присущему ей стремлению [e] к сладким сокам неотступно обследует каждый цветок, в котором может найти медвяную каплю, так и человек по врожденной любви к искусству и красоте любовно приветствует каждое свершение, причастное к разуму и смыслу. Если перед маленьким ребенком положить хлеб и сделанную из того же теста собачку или корову, то он, увидишь, потянется к последнему; точно так же, если один человек предложит ему слиток серебра, а другой серебряного зверька или чашечку, то он выберет скорее последний [f] подарок, видя в нем произведение осмысленного искусства. Поэтому дети любят в рассказываемом им некоторую загадочность, а из игр предпочитают такие, которые содержат в себе нечто сложное и трудное: человеческую природу и без обучения влечет к себе всякая изящная хитрость как нечто ей родственное. И так как человек действительно гневающийся или горюющий обнаруживает общие страсти, то это вызывает у нас только тягостное сочувствие; а тот, кто убедительно подражает этому, проявляет [674] изысканное искусство, которым мы наслаждаемся. То же самое мы наблюдаем и в изобразительном искусстве: видеть человека, умирающего или тяжело больного, нам тягостно, а глядя на изображенного живописцем Филоктета или на изваянную Иокасту,[448] для лица которой художник, говорят, примешал к бронзе серебра, чтобы металл отразил цвет лица смертельно пораженного горем человека, — видя их, мы испытываем отрадное восхищение. А в этом, — сказал я, — киренаики и находят решающее [b] возражение против вас, последователей Эпикура:[449] не в зрении и слухе, а в рассудке возникает удовольствие от слышимого и видимого. Непрерывно кудахтающая курица или каркающая ворона причиняет нам только неприятность и раздражает, а человек, подражающий кудахтанью курицы или карканью вороны, доставляет удовольствие; вид болезненно истощенных людей нас огорчает, а скульптурные и живописные изображения их мы рассматриваем с удовольствием, которое состоит в том, что наш рассудок сопоставляет подражание с его предметом. Действительно, что иное могло побудить людей настолько удивляться свинье Парменона, что она вошла в поговорку? Этот Парменон, по преданию, прославился своим подражательным искусством. Нашлись завистники, которые пытались с ним соперничать, однако предубежденные слушатели говорили: «Хорошо, [с] но все же это ничто по сравнению со свиньей Парменона». И вот один из них выступил, спрятав под мышкой поросенка, а когда поросенок завизжал и кругом стали приговаривать: «Ну что это перед свиньей Парменона?», — выпустил поросенка на общее обозрение и так доказал, что высказанное суждение основано на предвзятости, а не на истине. Это с полной ясностью показывает, что одно и то же слуховое ощущение получает в душе иную оценку, если ему не сопутствует понимание того, что оно вызвано чьим-то искусством и расчетом».
ВОПРОС II
1. На Пифийских играх возник вопрос об отмене дополнительно учрежденных состязаний. Поводом к этому было то, что после добавления еще и трагиков к трем существовавшим с самого начала этих игр состязаниям флейтистов, кифаристов и кифаредов[450] как бы в открытую этим дверь устремились, не встречая отказа, всевозможные зрелищные развлечения. Это внесло в игры не лишенное приятности разнообразие и привлекало к ним большое стечение участников и гостей, но нарушало их строгую мусическую серьезность, а кроме того, усложняло работу судей и навлекало [e] на них неприязнь со стороны большого числа участников, потерпевших поражение. Особенно же представлялось желательным устранить состязания логографов и поэтов, не из пренебрежения к словесным искусствам, а по той причине, что, превосходя всех прочих участников состязаний своей прославленностью, они вызывали замешательство у судей, которые всех их признавали блистательными, но не могли всем присудить победу. Но я в совете возражал[451] тем, кто высказывался за изменение существующего порядка, находя, что игры не должны уподобляться музыкальному инструменту со множеством струн несогласного звучания. Тот же вопрос возник и на обеде, который нам давал агонотет[452] Петрей, и я снова выступил [f] в защиту мусических состязаний, указав, что поэзия в священных играх не была поздним нововведением, а уже в давние времена удостаивалась на них победного увенчания. Некоторые ожидали, что я преподнесу какую-нибудь затхлую старину, погребение фессалийца Эолика или [675] халкидского Амфидаманта,[453] к похоронам которого относят поэтическое состязание Гомера и Гесиода.[454] Но я, отбросив все это затасканное у грамматиков, оставив в стороне и чтение ρ̉ήμονες вместо 'ήμονες,[455] принимаемое теми, кто допускает, что Ахилл учредил состязание в речах, сказал, что и Акает на похоронах своего отца Пелия объявил состязание в поэзии, в котором одержала победу Сивилла. Многим эта история показалась странной и неправдоподобной, и от меня стали требовать какого-нибудь надежного подтверждения. Мне прежде всего удачно припомнился Акесандр, [b] сообщающий об этом в истории Ливии.[456] «Впрочем, — добавил я, — это сочинение малоизвестное, а вот к книге «О дельфийских сокровищницах» афинянина Полемона,[457] мужа многоученого и хорошо осведомленного в эллинских древностях, многим из вас, вероятно, приходилось, да и следует, обращаться: там вы найдете сообщение о том, что в сокровищнице сикионийцев была золотая книжка — приношение эретриянки Аристомахи, дважды победившей эпической поэмой на Истмийских играх. Да и на Олимпию не следует взирать со священным трепетом как на некое подобие [c] неколебимой и неуклонной судьбы. Пифийские игры включали три или четыре дополнительных мусических состязания, а гимнастическое с самого их учреждения сохраняло первоначальный вид; в Олимпийских же играх все, кроме бега, присоединилось позднее,[458] а многое из присоединенного в дальнейшем отменили; так были отменены состязания, носившие названия κάλπη и α̉πήνη;[459] исключили также введенное ранее пятиборье мальчиков; и вообще многое в составе игр подверглось обновлению. Не буду утверждать, что в древности единоборство в Писе велось до смертоубийства побежденного бойца, так как боюсь, что вы снова потребуете от меня ссылки на авторитетное свидетельство, а мне после вина изменит память [d] и вы станете надо мной смеяться».
ВОПРОС III
1. Возник вопрос, каков смысл того, что пинией стали увенчивать победителей на Истмийских играх. Этот разговор происходил на обеде у старшего жреца Лукания в Коринфе во время Истмийских игр. Хранитель [e] музея[461] Пракситель привел мифологический материал: по преданию, к пинии было выброшено морем тело Меликерта; есть и такое место неподалеку от Мегар, называемое «Тропой красавицы», где, как говорят мегарцы, пробегала к морю Ино с ребенком на руках;[462] общераспространено и представление о пиниевом венце как принадлежности образа Посидона.[463] Когда Луканий добавил, что дерево, посвященное Дионису, естественно должно было войти в культ Меликерта,[464] и это замечание привело к дальнейшему [f] вопросу, почему именно посвятили древние пинию и Посидону и Дионису. Я высказал мнение, что в этом нет ничего неожиданного: ведь оба эти бога — носители влажного животворящего начала, и вот все, можно сказать, эллины приносят жертвы Посидону Фитальмию-Растителю и Дионису Дендриту-Древесному.[465] Но у Посидона можно найти и свою особую связь с пинией, не в том, на что указывает Аполлодор,[466] [676] говоря, что пиния произрастает на морском побережье и ветролюбива, как и само море (говорят об этом и другие), а прежде всего в ее значении для кораблестроителей: ведь и пиния и ее братские деревья, сосна и лиственница, дают самую плавучую древесину, а также смолу и камедь для смазки, без которой никакое скрепление не было бы пригодно для морского плавания. А Дионису пинию посвятили как улучшающую вкус вина: действительно, там, где растут пинии, виноградники приносят превосходное вино. Феофраст считает причиной этого еще и теплоту почвы,[467] ссылаясь на то, что пиния растет обычно в глинистых местах, а глине свойственна теплота, содействующая созреванию винограда: так, глина и воду делает [b] самой легкой и приятной для питья; а примешанная к хлебу в зерне значительно увеличивает его объем, согревая и развивая его своей теплотой. Но весьма вероятно, что пиния и сама полезна для виноградной лозы, раз она так способствует сохранению вина без порчи: ведь ее смолой всегда покрывают сосуды для вина, а многие подмешивают ее камедь в вино,[468] например в Элладе эвбейцы, а в Италии жители побережья Пада; в Риме высоко ценится смолистое вино, ввозимое из галльской области Виенны: [c] эта примесь не только придает вину особый аромат, но своей теплотой помогает ему скорее освободиться от присущей молодому вину водянистости.
2. Выслушав сказанное, Элевтерий,[469] один из выдающихся по начитанности риторов, воскликнул: «Ради богов, разве тебе неизвестно, что пиния совсем недавно стала увенчанием истмийских победителей, а ранее их венчал сельдерей? Это засвидетельствовано и комедией, в которой один скряга говорит:
А историк Тимей сообщает, что, когда коринфяне выступили на войну с карфагенянами[471] [d] за преобладание в Сицилии, им встретился караван ослов, нагруженных сельдереем; большинство воинов истолковало это как неблагоприятное знамение: ведь сельдерей — траурное растение, так что о безнадежно больном говорят, что ему уже сельдерей нужен; однако Тимолеон всем внушил бодрость, напомнив об истмийских сельдереевых венках, которыми коринфяне награждали победителей. Известно также, что командирский корабль царя Антигона, сам собой взрастивший вокруг кормы сельдереевый венок, получил наименование «Истмия». Сюда же относится и застольная песня-загадка, в которой говорится о сельдерейной затычке [e] глиняного кругового жбана:
Неужели, — заключил он, — вам, превозносящим пинию как издревле унаследованное увенчание истмийских победителей, неизвестно все этот свидетельствующее, что она всего лишь недавно привнесенное новшество?»
Эта речь многоученого и многоопытного мужа сильно взволновала присутствовавших молодых людей. 3. Однако Луканий посмотрел на меня с улыбкой и сказал: «О Посидон, какая глубина литературной осведомленности. А вот другие, пользуясь нашей малограмотностью и неопытностью, убеждали нас в противоположном — что пиния была исконным [f] увенчанием в отечественных играх, а сельдерей, первоначально чужой, был заимствован в честь Геракла в подражание немейским венкам[473] и вытеснил прежний обычай; однако в дальнейшем пиния снова обрела дедовский [677] почет, в каковом процветает и поныне». Эти объяснения меня убедили, и я нашел им много подтверждений, которые остались у меня в памяти, Так, Евфорион говорит о погребении Меликерта:
А Каллимах свидетельствует об этом еще яснее: у него говорит о сельдерее сам Геракл:
И еще, помнится, я встретил у Прокла в истории Истмийских игр[475] сообщение о том, что первоначально наградой победителю в состязаниях был пиниевый венок; в дальнейшем же, когда игры приобрели сакральное значение,[476] на них был перенесен из немейской обрядности венок из сельдерея. Этот Прокл был одним из сотоварищей Ксенократа в Академии.
ВОПРОС IV
1. Некоторые из участников симпосия нашли смешным, что Ахилл велит Патроклу налить вина покрепче[477] и добавляет такой повод для этого;
Наш товарищ македонянин Никерат прямо настаивал, что тут говорится не о несмешанном, а о горячем вине, так как слово ζωρόν по происхождению связано со словами ζωτικός («жизненный») и ζέσις («кипение»),[478] и что, принимая у себя добрых друзей, вполне естественно снова наполнить [d] чашу горячим вином: ведь и мы всегда смешиваем заново, намереваясь совершить возлияние богам. Поэт Сосикл вспомнил Эмпедокла,[479] который, говоря о том, что при всеобщем преобразовании мира все бывшее 'άκρατον стало ζωρόν, под ζωρόν понимал, очевидно, не 'άκρατον («несмешанное»), а ε'ύκρατον («благосмешанное»): ничто, следовательно, не препятствовало Ахиллу приготовить получше вино для угощения; если же он сказал не ζωρόν, а ζωρότερον, то в этом нет ничего страдного: вполне обычно употребление сравнительной степени вместо положительной,[480] например δεξιτερόν вместо δεξιόν («правое»), θηλύτερον вместо θυ̃λο («женское»). А мой друг Антипатр сказал, что есть старинное слово ω̃ρος,[481] означающее «год», я частица ζα- означает увеличение, поэтому Ахилл назвал старое, многолетнее [e] вино ζωρόν.
2. Тут я напомнил, что некоторые толкуют слово ζωρότερον в смысле теплоты (θερμόν), а θερμότερον («горячее») в смысле τάχιον («скорее»): так мы часто велим прислужникам горячее взяться за дело. Но я раскрыл в таком толковании ребяческое своеволие, основанное на неумении попросту понять ζωρότερον в смысле α̉κρατότερον («крепче»), как будто бы это ставило Ахилла в смешное положение. Так думал амфиполит Зоил, не учитывая, во-первых, что Ахилл велит приготовить вино покрепче, так как знает, что Феникс [f] и Одиссей, люди старшего возраста, как и все старики, предпочитают крепкое вино разбавленному. А затем, будучи учеником врачевателя Хорина, юн был знаком с требованиями здравой диеты и, конечно, рассуждал, что в условиях непривычной бездеятельности и отдыха уместно более вольное [678] смешение вина. Ведь он и коням добавляет к корму сельдерей[482] не без основания, а потому, что у лошадей, остающихся без привычного движения, слабеют ноги, и лучшее лекарство против этого сельдерей; а помимо этого единственного в Илиаде места лошадей никто не кормит сельдереем или чем-либо в этом роде, и только Ахилл, как врачеватель, и о конях заботится в соответствии с обстановкой, и для себя на покое установил наиболее легкую и здоровую диету; а понимая, что люди, проводящие целые дни в воинских трудах, нуждаются в угощении, отличном от питания [b] бездеятельных, он и распорядился приготовить вино большей крепости. Вообще же Ахилл по природе не склонен к вину, нрав у него суровый:
Говоря о своей преданности воинскому делу, он упоминает о «многих бессонных ночах»:[484] а ведь краткий сон недостаточен для пристрастных к несмешанному вину. А понося Агамемнона, он прежде всего называет его «винопийцей»[485] и тем показывает, что изо всех его пороков пьянство считает самым тяжелым. Все это объясняет, почему, встречая гостей, он должен был подумать, что обычное для него самого смешение вина для них не подходит как слишком слабое.
ВОПРОС V
1. Когда я вернулся из Александрии, каждый из моих друзей устраивал обед в мою честь, и при этом нередко возникали затруднения в размещении приглашенных, ибо многие приглашали всех, кто был нам сколько-нибудь близок; да и самому общению гостей между собой препятствовала многолюдство, и такой симпосий скоро распадался. И вот, когда врач [d] Онесикрат пригласил на обед по этому случаю немногих, но связанных более тесной дружбой, у меня явилась мысль, что утверждение Платона[486] — «чрезмерно выросший город, это уже не город, а города» — можно распространить и на симпосий. «Ведь и для симпосия существует достаточная величина,[487] в пределах которой он может оставаться симпосием; если же он по своей численности выйдет за эти пределы, допускающие возможность общения отдельных участников между собой, общего разговора и даже общего знакомства, то он перестанет быть симпосием; тут не место ни вестовым, как в войске, ни загребным, как на триерах: каждый из сотрапезников должен иметь возможность сам по себе непосредственно обратиться к любому из остальных — как в трагическом хоре, так и здесь краспедит должен ясно слышать корифея».[488]
[e] 2. На эти слова сразу же откликнулся мой дед Ламприй. «Конечно, — сказал он, — не только в отношении самого обеда, но и в количестве приглашаемых необходима сдержанность. Знаю, что и дружелюбие может превысить должную меру, когда приглашают на симпосий всех и каждого без разбора, словно на занимательное зрелище. А по-моему, не столь смешным делает устроителя симпосия нехватка хлеба или вина, как недостаток места для приглашенных: ведь он должен предусмотреть, чтобы мест хватило не только для приглашенных, но и для тех, иногородних и иноземцев, которые могут явиться без приглашения. Притом же в случае нехватки [f] хлеба или вина можно сослаться на плутовство рабов, а недостаток места для толпы приглашенных говорит о небрежности хозяина. Справедлива прославлено сказанное Гесиодом:[489] «Хаос в начале возник», ибо предварительным условием для возникновения вещей было создание места и [679] пространства. Нарушив это условие, — добавил он, — мой сын вчера превратил свой симпосий в подобие анаксагоровского «были в смешении все вещи».[490] Но если даже и места и угощения будет вдоволь, то надо остерегаться, как бы само многолюдство не воспрепятствовало дружескому общению: не столь злой ущерб причинит симпосию изъятие вина, как утрата живого собеседования. Недаром же Феофраст назвал цирюльни сухими симпосиями,[491] подшучивая над разговорчивостью их посетителей, А ведь кто созывает на обед слишком многих, тот лишает их возможности общей беседы, точнее — вынуждает ограничиваться обществом ближайших соседей: разговор ведется только между каждыми двоими или троими, встретившимися на одном ложе, а тех, кто возлежит поодаль, они и не замечают, как будто до них надо было ехать на лошадях, или во всяком [b] случае они отделены таким же расстоянием,[492] какое было
Так что ошибаются те богачи, которые щеголяют постройками, вмещающими по тридцати лож: проводимые в такой обстановке обеды будут бессодержательны и безрадостны, хотя бы их и возглавлял не симпосиарх, а экклесиарх. Но можно и понять таких строителей: для них и богатство не богатство, а нечто бесцельное и безотрадное, если оно останется без свидетелей, как театральное представление без зрителей. Для нас же заменой одновременного приема многочисленной толпы будет возможность чаще принимать немногих. Тем, кто устраивает прием гостей лишь изредка, [с] при большой оказии, приходится включать в список приглашаемых всех «сколько-нибудь близких и знакомых; а для тех, кто приглашает чаще, но всего по три-четыре человека, устройство симпосия, сравнимого в своем роде со вспомогательным суденышком, оказывается более легким. Большое значение при отборе приглашаемых из множества знакомых имеет учет обстоятельств, послуживших поводом празднования: ведь в случае возникновения какой-либо практической надобности мы обращаемся не ко всем без разбору, а смотря по обстоятельствам: если перед нами вопрос общего характера, то мы призываем людей образованных; если судимся, то красноречивых; если собираемся куда в путь, то располагающих средствами и досугом. Так и в приглашениях на обед надо сообразоваться с его [d] обстоятельствами: если он дается в честь правителя, то наиболее подходящими сотрапезниками будут архонты и наиболее выдающиеся граждане из числа знакомых хозяина; если справляется свадьба или день рождения, то приглашаются родственники и участники культа Зевса покровителя рода.[493] В таких приемах встречаются вместе люди, объединенные взаимными дружескими чувствами. Ведь и принося жертву какому-либо богу, мы поклоняемся не всем остальным богам, а только тем, которые объединены с ним общностью храма и алтаря.[494] И воздвигая три кратера,[495] мы совершаем возлияния одним богам из первого, другим из второго, третьим из последнего, «ибо зависть стоит вдали от божеского хора»;[496] а божественности [e] причастен и хор друзей, благоразумно расположенный на пиру».
ВОПРОС VI
1. После этой речи возник вопрос, по какой причине в начале обеда гостям бывает тесно, а позднее — просторно, тогда как, принимая во внимание объем съедаемой пищи, можно было бы ожидать обратного. Тут некоторые из нас указывали как причину этого способ возлежания за [f] столом: во время обеда мы занимаем такое положение, чтобы каждому была удобно протягивать правую руку к столу; а закончив еду, мы поворачиваемся боком, телу придается заостренная фигура, и мы занимаем место, [680] измеряемое, так сказать, линейно, а не по площади. Подобно тому как игральные кости, выпав стоймя, занимают меньшую площадь, чем лежа, так и каждый из нас в начале обеда наклоняется вперед лицом к столу, а потом принимает другое положение, направляясь более вверх, чем вбок. Другие говорили о том, что подстилка на ложах постепенно уминается и освобождает больше места, подобно тому как тесная обувь мало-помалу разнашивается и, раздвигая свои поры, предоставляет ноге большую свободу движений. А наш дед, подшучивая, сказал, что на каждом пиршестве [b] присутствуют два несхожих между собой начальника и распорядителя: сначала выступает голод, которому совершенно чужды предписания тактики, а позднее Дионис, по общему признанию лучший из всех стратегов. «И вот, подобно тому как Эпаминонд,[497] когда неопытные стратеги завели фалангу в теснины, где она пришла в замешательство, принял на себя командование и восстановил воинский строй, так и бог, носящий имена Лиэя и Хорея,[498] восстановляет у нас веселый порядок и дружелюбие, после тога как мы, движимые собачьим голодом, набросились друг перед другом на еду».
ВОПРОС VII
[с] 1. На одном обеде зашла речь о тех, кто слывет обладателем так называемого дурного глаза. Гости решительно высмеивали эти представления. Но принимавший нас у себя Местрий Флор говорил, что факты удивительным образом подтверждают эти рассказы, а отказывать им в доверии на том лишь основании, что мы не можем их объяснить, несправедливо: есть ведь тысячи вполне очевидных явлений, признанное объяснение которых нам недоступно. «Вообще, — сказал он, — искать разумное объяснение для всего существующего — значит отрицать существование удивительного. Ведь именно там, где от нас ускользает понимание причины, возникает [d] удивление, а в этом начало философии:[499] так что отрицающие удивительное некоторым образом отвергают и философию. Надо, — сказал он, — причины фактов исследовать рассуждением, а сами факты брать из наблюдений. А наблюдается много такого удивительного. Так, узнаем мы о людях, которые вредят своим взглядом, особенно детям, как обладающим мягким и слабым сложением, легче изменяющимся в сторону порчи. В меньшей степени поддаются этому те, чья телесная природа достаточно оформилась и окрепла. Однако же Филарх сообщает,[500] что в области Понта живет древнее племя фибийцев, которые губительны не только для детей,[501] но и для [e] взрослых: кого достигнет их взгляд, их дыхание или звук их речи, тот заболевает и чахнет. Обнаружили это, очевидно, те, кто приобрел вывезенных оттуда рабов. Тут не столь удивительно губительное действие соприкосновения: известно ведь, что положенные рядом с орлиными перьями перья других птиц портятся,[502] их опушение истлевает и опадает: точно так же и соприкосновение с одним человеком может быть безвредным, а с другим — вредоносным и губительным; а вот что взгляд вредит и портит, это наблюдается, как я уже сказал, но вызывает недоверие вследствие невозможности [f] отыскать причину».
2. «Да вот, — сказал я, — ты сам напал на какой-то след этой причины, придя к мысли о неких истечениях,[503] испускаемых телами: ведь и запах, и голос, и токи дыхания — все это некие частицы, посылаемые живыми телами и воздействующие на затронутые ими наши органы чувств. Естественно, что подобные токи возникают более всего именно от живых существ [681] вследствие их теплоты и подвижности: дыхание создает своего рода пульсирующие толчки,[504] сотрясающие тело и заставляющие его непрерывно посылать такие истечения. И направляются эти истечения по преимуществу, как это и понятно, через глаза: ведь наш орган зрения, будучи чрезвычайно подвижным, вместе с дуновением, несущим его огненный блеск,[505] рассеивает какую-то удивительную силу, порождающую у человека многие переживания и действия. Ведь в соответствии с тем, что человек видит, он испытывает и наслаждения и огорчения; так, зрение полагает начало и эротических переживаний, сильнее и глубже всего волнующих душу: [b] когда влюбленный взирает на красоту предмета его любви, он как бы тает, изливаясь в своем чувстве, обращенном к ней. Было бы, полагаю я, удивительно, если бы кто, допуская, что человек может через посредство зрения подвергаться внешнему воздействию и претерпевать вред, отрицал бы возможность таким же путем воздействовать и вредить. Встречающиеся друг с другом взоры любящих своим то ли светом, то ли истечением заставляют их таять и замирать, вызывая у них смешанное с болью наслаждение, которое они сами называют «сладкогорьким»:[506] ни осязание, ни слух не могут так ранить, как эти сливающиеся взоры. Такова эта взаимная [c] передача через зрение, что надо считать вовсе далеким от любовных переживаний тех, кто удивляется, что мидийская нефть воспринимает пламя[507] от находящегося на расстоянии огня. Ведь взоры любимого, хотя бы и направляемые издали, зажигают огонь в душе влюбленного. Далее, мы часто узнаем о помощи, которую получают больные желтухой от вида ржанки: посмотрев на эту птицу, они излечиваются. Очевидно, ей присущи такая природа и такое растворение,[508] что она притягивает и воспринимает болезнь, устремляющуюся, как поток, через орган зрения. Поэтому [d] ржанка и не выдерживает взгляда, а отворачивается и закрывает глаза: не из нежелания предоставить лечебную помощь, как полагают некоторые, а по той причине, что сама испытывает при этом как бы ранящий ее удар. А из остальных болезней более всего передаются заразой глазные: такова способность глаз передать другому болезнетворное начало».
3. «Это очень правильно, — сказал Патрокл, — но только относительно телесных явлений; что же касается душевных, каковым и является сглаз, то каким образом вредоносность взгляда воздействует на тех, кого он затрагивает?» «Разве ты не знаешь, — возразил я, — что душевные движения [e] соответственно располагают и тело? Так, эротические представления возбуждают половые органы, а озлобление собак, преследующих зверя, часто притупляет их зрение и ослепляет; от огорчений, денежных забот, ревности человек бледнеет и худеет; зависть, не менее глубоко внедряющаяся в человеческую душу, злой порчей наполняет и тело, как это выразительно передают живописцы, отображая ее в своих произведениях. И вот, когда человек, проникнутый таким настроением, устремляет на кого-нибудь свои взоры, то его глаза как орган, ближе всего расположенный к местопребыванию души,[509] втянув в себя порчу, поражают того как бы [f] отравленными стрелами; и нет, полагаю, ничего противного разуму и неправдоподобного, если затронутый таким взглядом подвергнется какому-то изменению. Ведь и укусы собак, сделанные ими в состоянии сильного раздражения, бывают особенно болезненны, и человеческое семя, как говорят, лучше укрепляется, если сходящиеся охвачены сильной страстью, и вообще душевные страсти поддерживают и развивают телесные [682] силы. Вот почему считают предохраняющими от сглаза так называемые амулеты, отвлекающие зрение своей необычностью, так что оно меньше поражает тех, на кого направлено. Вот тебе, Флор, — сказал я, — мой взнос в пользу учрежденного тобой симпосия».
4. Тут в беседу вступил Соклар. «Однако, — сказал он, — это надо еще проверить: не все в твоей речи представляется достоверным. Ведь если допустить правдивость обычных в народе рассказов о сглазе, то как ты объяснишь завистью известные тебе, конечно, случаи, когда дурной глаз приписывают близким и родным, иногда даже отцам, так что женщины не [b] показывают им детей и не оставляют на виду у них надолго? А что, ради богов, скажешь ты о тех, кто, как передают, сам себя сглазил? Ведь слыхал ты, конечно, и об этом, и во всяком случае читал известные стихи:
говорится здесь о том, как Евтелид, восхитившись собственной красотой, от этого захворал и утратил всю красу своей юности. Вот и смотри, как бы тебе исхитриться в объяснении таких странностей».
5. «В другой обстановке, — сказал я, — пожалуй, я был бы на это [c] неспособен, но здесь, за столь вместительной чашей вина, отважусь сказать, что такие настроения, сохраняясь в душе в течение долгого времени, создают в ней дурное состояние, которое, приобретя силу духовного качества, проявляет себя под воздействием любого случайного повода и часто заставляет человека и помимо его воли обратиться против дружественных и близких. Посмотри, как трусливые боятся и того, что несет им спасение, гневливые ожесточаются против самых любимых, подверженные эротической распущенности доходят до того, что не могут воздержаться от посягательства на самые священные для них тела. Привычка — великая сила, влекущая к раз установившемуся настроению, и человеку, утратившему [d] твердость походки, свойственно спотыкаться на каждом шагу. Так что нет причины дивиться тому, что люди, воспитавшие в себе состояние чародейной зависти, обращают это свойство и против своих близких: в этом проявляется их природа, а не злая воля. Как шар и цилиндр в своем движении следуют каждый особенностям своей формы, так обладателя дурного глаза это его состояние всегда движет соответственным образом. Более того, естественно, что, чаще обращая взор на своих близких и любимых, он причиняет им больше вреда. Что же касается пресловутого Евтелида и всех других, о которых говорят, что они сами себя сглазили, то, по-моему, и это допускает разумное объяснение. Ведь, согласно Гиппократу,[511] совершенное благосостояние есть нечто неустойчивое, и тело, [e] достигшее полного расцвета, не пребывает таким неизменно, а зыблется и склоняется в противоположном направлении; и вот, когда человек придет к такому состоянию, что увидит себя более совершенным, чем мог ожидать, и станет собой любоваться, то это означает, что он уже близок к перемене; и когда действительно состояние его ухудшается, то и создается видимость того, что он себя сглазил. Происходит это чаще поблизости от водной поверхности, чем от других зеркал; истечения отражаются на самого смотрящего, так что то, чем он вредил другим, вредит ему самому. [То же самое [f] бывает и с детьми, причина заболеваний которых часто ложно приписывается чьему-то взгляду.]»[512]
6. После моей речи заговорил зять Флора Гаий: «А образы Демокрита у нас ни словом не упомянуты и они не в счет, как эгейцы и мегарцы?[513] [683] Образы, испускаемые, как он говорит, завистниками, не чуждые ни силы, ни ощущения,[514] полные зловредного сглаза, внедряясь в тело подверженных ему, уже не покидают их и приводят в смятение как тело, так и ум. Таков, полагаю я, смысл того, что Демокрит говорит с великолепным красноречием». «Совершенно верно, — сказал, я, — но меня удивляет, как вы не заметили, что я устранил из этих истечений только одушевленность и целенаправленность: не думайте, что я среди глубокой ночи стану смущать и запугивать вас, вводя одушевленные и мыслящие призраки. Если [b] вам угодно, мы рассмотрим это утром».
ВОПРОС VIII
1. Однажды в Херонее нам подали за обедом много различных фруктов и кто-то из гостей вспомнил гомеровские стихи:
Возник вопрос, почему Поэт именно яблони, а не другие деревья назвал ясноплодными. Врач Трифон высказал предположение, что этот эпитет выбран применительно к величине самого дерева, которое, будучи совсем маленьким и скромным на вид, приносит такие крупные и красивые плоды. Кто-то другой сказал, что плодам одного этого дерева присущи прекрасные качества, как бы собранные ото всех других: они на ощупь приятны и не [d] пачкают рук, а только оставляют в них свой аромат, усладительны для вкуса, обоняния и зрения: так они заслуживают похвалы, привлекая одновременно все чувства.
2. Все эти соображения я одобрил. А вот по поводу стиха Эмпедокла
сказал, что смысл эпитета гранатников ο̉φίγονοι («позднородящие») очевиден: их плоды созревают уже на исходе осени, когда жара сникает, ибо их влага так слаба и текуча, что солнце не может придать ей нужную консистенцию, пока воздух не перейдет к большей прохладности; поэтому и Феофраст говорит,[517] что плоды этого дерева лучше и скорее созревают в тени. Но что [e] имел в виду Эмпедокл, называя яблоки υ̉πέρφλοια,[518] понять затрудняюсь, зная, что он не имеет обыкновения расцвечивать свою речь звучными эпитетами, словно яркими красками, а всегда стремится к раскрытию какой-то сущности или способности предмета: так «душеукровная персть» (α̉μφιβρότη χθών) означает плоть, облекающую душу, воздух получает эпитет «тучесборца» (νεφεληγερέτης), печень — «многокровной» (πολυαίματον).
3. На эти мои слова отозвались некоторые из гостей, причастные к грамматике: «Яблоки получили эпитет υ̉πέρφλυια вследствие из зрелости. Ведь поэты употребляют слово φλύειν («быть переполненным», «бить ключом») в смысле «находиться в полном развитии, в расцвете». Так, Антимах [f] назвал город кадмейцев «цветущим урожаями» (φλείουσαν ὸπώραις); подобным же образом Арат говорит о Сириусе:
обозначая словом φλόος и зелень и плодоносное цветение. О том же свидетельствует имя Диониса Флея, которого почитают жертвоприношениями некоторые эллины. И вот на том основании, что среди всех плодов яблоки [684] наиболее хранят свежесть и избыток жизненных соков, философ и назвал их «сокопышными»». К этому дед Ламприй добавил, что частица υ̉πέρ может означать не только чрезмерность или высокую степень, но также положение снаружи и сверху: таково ее значение в словах υ̉πέρθυρον («наддверие, притолока»); так и Гомер говорит κρε'υ̉πέρτερα («внешнее мясо») о внешней части жертвенного мяса, подобно тому как 'έγκατα («внутренности») — название того, что находится внутри (ε̉ντός). «Можно предположить, — сказал Ламприй, — не вложил ли Эмпедокл в этот эпитет именно такой смысл: тогда как другие плоды покрыты снаружи оболочкой (φλοιός), образующей жесткую скорлупу, у яблока такая оболочка, вязкая и скользкая, находится внутри, заключая в себе семена; а съедобная часть, лежащая [b] вокруг нее, естественно получает название υ̉πέρφλοιον («надлубное»)».
ВОПРОС IX
1. После этого разбирали вопрос о смоквах — как это столь нежный и сладкий плод возрастает на самом горьком дереве: ведь и лист смоковницы вследствие своей шершавости получил название θρι̃ον,[520] и древесина насыщена таким соком, что при горении производит чрезвычайно едкий дым, а сгорев, оставляет золу, которая благодаря своей едкости дает щелок [с] большой отмывающей силы. Но вот что самое удивительное: тогда как всему, что произрастает и приносит плоды, свойственно цвести, смоковница, как единственное исключение, лишена цветов.[521] Если же ее, как говорят, никогда не поражает молния, то и это можно приписать горечи и худосочию ее ствола: такие предметы, по-видимому, не поражаются молнией,[522] например шкуры тюленей и гиен.
Вступив в это обсуждение, старик сказал, что вся присущая растению сладость уходит у смоковницы в плоды, и естественно, что все остальное в дереве оказывается неприятным и горьким. Подобно тому, как печень, выделив в одно место всю желчную горечь, сама становится сладкой, так и смоковница, [d] отдав смоквам все маслянистое и питательное, сама оказывается лишенной сладости. «Ведь что этому дереву не вовсе чужды какие-то добрые соки, — сказал он, — я заключаю на основании наблюдений садовников; они говорят, что рута, высаживаемая вокруг смоковницы, приобретает более мягкий и приятный вкус,[523] как бы приобщаясь к некоей сладости, укрощающей ее чрезмерную и тягостную остроту; если только, конечно, не предположить обратное — что смоковница, добывая себе питание, отнимает какую-то часть горечи».
ВОПРОС X
1. Принимая нас у себя, Флор предложил за обедом вопрос, кто такие вошедшие в поговорку «друзья соли и боба». На это сразу же ответил грамматик Аполлофан: «Поговорка относится к столь близким друзьям, что для них достаточен обед, состоящий из соли и бобов». Отсюда мы перешли [f] к рассуждению о почести, воздаваемой соли: Гомер прямо говорит:
Платон утверждает,[526] что согласно человеческому укладу тело соли считается наиболее любезным богам. Недоумение было вызвано тем обстоятельством, что египетские жрецы, соблюдая благочестие, полностью воздерживаются от соли,[527] так что даже хлеб едят приготовленный без соли. Почему они отвращаются от соли, если она любезна богам и божественна? [485]
2. Тут Флор предложил оставить в стороне египтян и разобраться между собой по-гречески в поднятом вопросе. Я же заметил, что в религиозных запретах нет противоречия между египтянами и эллинами: ведь и у нас благоговейная чистота исключает и половую деятельность, и смех, и вино, и многое другое, что вообще достойно уважения; и от соли соблюдающие религиозную чистоту воздерживаются, может быть, потому, что она вследствие своей теплоты побуждает к любовным сношениям;[528] возможно и то, что от соли отказываются как от приятнейшей приправы: ведь соль, пожалуй, можно признать приправой и украшением всех прочих приправ. Поэтому ее и называют иногда харитой, как сообщающую прелесть необходимой пище.
3. «Так неужели, — сказал Флор, — на этом основании мы и признаем [b] соль божественной?» «Немало значит и это, — ответил я. — Ведь людям свойственно усматривать нечто божественное в том, что связано с удовлетворением их общих жизненных потребностей, — как-то воду, свет, времена года; а Землю они считают не только причастной к божественности, но истинным божеством. Нисколько не уступает этим божественным сущностям по приносимой ею пользе и соль, увенчание всей принимаемой пищи, придающее ей гармоничность, соответствующую нашему позыву. Мало того, подумаем и о таком божественном свойстве ее, как способность предохранять мертвое тело от гниения: она в течение долгого времени сохраняет его, противодействуя смертности и не давая смертному телу совершенно истлеть и исчезнуть; подобно тому как душа,[529] самая божественная [c] часть человека, содержит в целости живое тело и не дает его составу распасться, так природа соли, восприняв безжизненное и подражая деятельности души, удерживает его от разрушения, овладевает им и хранит его, сообщая его частям взаимную гармонию и дружбу. Вот некоторые стоики и говорят, что свинья — это только мясо, в котором душа рассеяна наподобие соли, сохраняя его в целости. Учти также, что огонь молнии мы считаем священным и божественным, ибо он, как мы видим, долго сохраняет без гниения пораженные им тела.[530] Что же удивительного, если древние [d] признали божественной соль, имеющую ту же силу, что и божественный огонь?»
4. Когда я умолк, к рассуждению присоединился Филин.[531] «А не думаешь ли ты, — сказал он, — что всякое порождающее божественно, раз бог начало всего?» Я ответил утвердительно, и он продолжал: «И ведь действительно, соль, как полагают, немало способствует произведению потомства — с этим и связано твое упоминание об египтянах. Вот и выводящие племенных собак, если производители не проявляют влечения к случке, пробуждают и поощряют их покоящиеся семенные органы солониной и вообще соленой пищей. А на солегрузных кораблях разводится несметное количество мышей, и притом, как утверждают некоторые, самок, способных плодиться без случки, если они полижут соль; по естественнее предположить, что соленость вызывает раздражение половых органов и побуждает животных к спариванию. Поэтому и о женской красоте, соединенной [e] с особой грацией и привлекательностью, говорят, что в ней есть соль и острота. Полагаю, что и поэты, называя Афродиту морской и создав миф об ее рождении из морской пены, намекали на производительную способность соленой влаги. Ведь самого Посидона и других морских богов представляют многодетными. А среди животных нельзя указать ни одного земного или крылатого столь плодовитого, как любое из морских; об этом говорит и стих Эмпедокла
Стадо немое ведя, камасенов несчетное племя».[532]
КНИГА ШЕСТАЯ
[686] 1. Передают, Сосий Сенекион, что Платон, отвлекая Тимофея, сына [b] Конона, от его пышных генеральских обедов, угостил его в Академии с мусической простотой: это было, по выражению Иона, «невоспалительное застолье»,[533] такое, за которым следует спокойный сон с легкими сновидениями, приносящий телесное благополучие и бодрость. Почувствовав утром, как выгодно отличается вчерашнее угощение от обеденных излишеств, Тимофей сказал, что обед у Платона и на следующий день доставляет удовольствие.[534] Конечно, много значит для человеческого благополучия тело, не обремененное похмельем и безупречно готовое ко всяческой работе. Но не менее важно и другое, чем располагают участники Платоновой [с] трапезы: возможность вернуться к рассмотрению того, о чем шла за вином беседа. Ведь воспоминания об удовольствии, полученном от еды и питья, заключают в себе нечто низменное, да к тому же и зыбки, подобно быстро улетучивающемуся запаху, а философские проблемы и рассуждения не только радуют самих вспоминающих, всегда оставаясь с ними, но и позволяют им приобщать к этим отрадным воспоминаниям также и тех, кто их слушает. Так теперь любознательным читателям столь же доступно участие в сократических собеседованиях, как и самим тем, кто сам вел их некогда [d] за столом симпосия. А ведь если бы Ксенофонт и Платон дорожили материальной стороной застолья, то им надо было бы оставить запись не о застольной беседе, а о подававшихся в доме у Каллия и Агафона жарких, печеньях и лакомствах;[535] однако об этом у них нигде ничего не говорится, хотя несомненно подготовке пиршества было уделено немало заботы и денежных затрат; только веселое философствование[536] со всем старанием сохранено в их сочинениях — показательный пример того, что надо не только вести за вином разумную беседу, но и помнить, о чем велась речь.
ВОПРОС I
1. Итак, посылаю тебе шестую книгу Застольных бесед, в которых первым рассматривается вопрос, почему лишенные пищи и питья страдают больше от жажды, чем от голода. Многие это находили странным: казалось бы, что недостаток сухой пищи должен прежде всего требовать соответствующего восполнения. Тут я сказал присутствующим, что содержащееся в нас тепло, это если не единственное, то главное, что требует [f] питания: ведь и во внешних вещах мы наблюдаем, что ни воздух, ни вода, ни земля не стремятся к питанию и не истребляют то, что с ними соприкасается, а свойственно это только огню. Преобладанием теплоты объясняется и то, что молодые едят больше, чем старые, а, с другой стороны, старики легче переносят голодание, ибо теплота у них уже притупилась и ослабела; так и бескровные животные совсем мало нуждаются в пище [687] вследствие ничтожной теплоты. А для каждого в отдельности телесные упражнения, громкая речь и вообще все, что возбуждает теплоту, делает прием пищи более необходимым и привлекательным. Пищей же для теплоты, полагаю я, служит то, что всего ближе ей по природе, а именно влажность,[538] как показывает огонь, разрастающийся от масла, и зола, как самое сухое вещество: в ней выжжено все влажное и осталось только землистое, полностью лишенное влаги; а огонь разрушает и расщепляет тела, отнимая у них склеивающую и связывающую их влагу. И вот, когда мы лишены еды, теплота прежде всего извлекает влагу из находящихся в теле остатков пищи, а затем, преследуя влагу, огнистость обращается к самим [b] содержащимся в телесном составе сокам. Возникает сухость, как в обожженной глине, и естественно, что тело нуждается более всего в питье, а когда мы напьемся, то окрепшая и получившая силу теплота вызывает потребность в плотной пище.
ВОПРОС II
1. После этой речи Филон и другие присутствовавшие врачи стали возражать против моего первого утверждения, говоря, что жажда возникает не от недостатка влаги, а от расстройства проводящих ее пор. Указывая на [с] то, что если человек, испытывающий ночью жажду, уснет, то жажда у него прекратится, хотя он ничего не выпил; а лихорадящие, когда минует приступ или вовсе пройдет болезнь, избавляются и от ощущения жажды; наконец, многие устраняют жажду, выкупавшись, а иные — вот удивительно — вызвав у себя рвоту. Во всех этих случаях нет никакого добавления влаги, а все зависит от пор, изменяющих свое расположение.
Еще явственнее это становится, если мы обратимся к случаю голодания. Многие болезни вызывают одновременно и упадок питания и потерю аппетита. А у некоторых прием пищи не только не утоляет аппетита, а, наоборот, обостряет влечение к еде. С другой стороны, при утрате аппетита [d] многие его сразу восстановляют, съев несколько соленых маслин или каперсов. Это превосходно показывает, что ощущение голода возникает у нас от расстройства пор, а не от недостатка еды: ведь в данном случае еда не увеличивает, а уменьшает этот недостаток, и тем не менее способствует появлению аппетита. <значит, подобно тому как квасцы делают ткань более восприимчивой к окраске>[540] так приятный острый вкус этой соленой еды воздействует на устье желудка, то ли уплотняя его, то ли, наоборот, раскрывая и расширяя и тем придавая ему восприимчивость к пище, называемую аппетитом.
2. Это рассуждение показалось мне убедительно построенным, но вместе с тем противоречащим важнейшей цели природы, к которой естественное [e] побуждение влечет каждое живое существо, — цели, состоящей в восполнении ущербного и в замене утраченного в соответствии с имеющейся потребностью. Отрицать, что то, чем более всего отличается живое от неодушевленного, дано нам для нашего сохранения и жизнеспособности и возникло вместе с нами, подобно глазу, как нечто свойственное и необходимое для нашего тела, и рассматривать это лишь как следствие каких-то случайных изменений в величине пор — это значит ни во что ставить природу. Кроме того, противоречит разуму, понимая, что ощущение холода возникает вследствие недостатка тепла, необходимого для тела, отрицать, что жажда и голод также вызываются недостатком влаги и пищи, которых требует [f] природа тела; а еще более неразумно, видя, что природа ищет опорожнения, чтобы избавиться от переполнения, искать для пополнения иной исходной причины, кроме ощущения неполноты. И эти утраты и пополнения в живом теле не отличаются от того, что происходит в земледелии: многое [688] здесь сходно в убыли и в ее возмещениях. Засушливости мы противодействуем поливкой, прохлаждаем по мере возможности в жаркую погоду, окутыванием защищаем то, что страдает от холода, а о том, что от нас не зависит, молим бога — послать мягкую росу и солнечное тепло при умеренных дуновениях ветра, чтобы все в природе получило восполнение непрерывной убыли и хранило соразмерность своего состава. Полагаю, что и само название пищи, τροφή, происходит от слова τηρει̃ν («охранять»),[541] как хранящей природный состав. Хранит же его она нечувствительным образом у растений, которые, по выражению Эмпедокла,[542] черпают из окружающей среды то, что им потребно; а нас аппетит учит искать и преследовать то, чего недостает в нашем составе.
[в] Рассмотрим, однако,[543] и каждое в отдельности из утверждений Филона, и мы убедимся в их ошибочности. Еда, имеющая приятный острый вкус» вызывает, надо полагать, не аппетит, а раздражение воспринимающих пищу органов, сходное с зудом, возникающим от соприкосновения с чем-либо щекочущим. Если даже и признать это ощущение аппетитом, то, по всей видимости, такая еда раздробляет и измельчает съеденное ранее и потребность в новом приеме пищи возникает не вследствие перестройки пор, а вследствие их опорожнения и очистки. Острое и соленое разбивает» разносит и рассеивает материю, выталкивает вчерашнее и испорченное, и это ведет к возобновлению аппетита. Далее, не перестройка пор причина [с] прекращения жажды после купания, а влага, проникающая в тело в виде испарения, заполняющего собой поры. Рвота, освобождая тело от чуждого его природе, предоставляет возможность восполнить недостаток того, что ей свойственно. Ведь жажда — это влечение не ко всякой влаге, а только ко влаге, свойственной данной природе; и если есть даже избыток чужеродной влаги, то человек все же испытывает жажду, ибо нужная ему влага встречает препятствие на пути своего распространения, и должного смешения не возникает, пока это препятствие не будет устранено: тогда поры и воспринимают требующуюся им влагу. Наконец, лихорадочное состояние сгоняет влагу в глубину, и она оказывается выделенной и сосредоточенной в воспаленной внутренности. Это вызывает у многих рвоту, так как [d] чрезмерно обремененные внутренности выжимают влагу, а в то же время больной испытывает жажду вследствие сухости остального тела. Когда же минет приступ и жар уйдет из внутренностей, влага снова распространяется и, разойдясь в соответствии со своей природой по всему телу, приносит облегчение внутренностям и вместе с тем делает все тело из жесткого и шероховатого мягким и гладким; часто приводит и к потению. При этом прекращается и жажда, так как влага от обремененного ею участка тела перешла к участку, нуждающемуся в ней и ждущему ее. Подобно тому как в саду, где есть изобилующий водой колодец, растения все же будут страдать [e] от жажды и изнурения, если никто не зачерпнет из колодца, чтобы полить их, — так неудивительно, если на некоторых участках тела остается скудость влаги, пока не восстановится ее свободное протекание и перемещение. Это и наблюдается как у лихорадящих в промежутках между приступами болезни, так и у засыпающих с ощущением жажды: ибо и сон, выводя влагу из внутренних органов и распределяя ее по всем участкам тела, создает равномерность и устраняет недостаточность. А это так называемое [f] преобразование пор, которому приписывают возникновение голода и жажды, — в чем же оно состоит? Я, со своей стороны, не вижу для пор в этом отношении иных возможностей, кроме спадения и раскрытия: спадая, они не могут воспринять ни питья, ни пищи, раскрываясь же, создают пустоты, то есть участки, лишенные того, что им принадлежит по их природе. «Ведь и растворы, друг мой, — сказал я, — которыми [689] пользуются при окраске тканей, оказывают некое вяжущее и отмывающее действие, благодаря которому поры тканей лучше воспринимают и прочнее удерживают краску в образующихся пустотах».
ВОПРОС III
1. Хозяин симпосия одобрил наши речи и сказал, что они подводят к рассмотрению смежного вопроса — почему голод можно утолить питьем, [b] а жажда, наоборот, только усиливается от еды. «Мне кажется, — сказал он, — что именно это явление с полной убедительностью объясняют те, кто видит его причину в порах, если даже для многого другого такое объяснение представляется менее убедительным. Действительно, все тела имеют поры, различные по своим размерам. Более широкие воспринимают и твердую и жидкую пищу, а более тесные питье принимают, а твердую еду нет. Незаполненность первых вызывает голод,[544] а незаполненность [с] вторых — жажду. Поэтому, если человек, испытывающий жажду, поест, то не получит облегчения, ибо его мелкие поры не восприняли твердой пищи и дожидаются подходящей для них; а если голодный человек напьется, то влага, входя как в мелкие, так и в крупные поры, заполняет их пустоты и тем устраняет остроту голода».
2. Мне это явление представилось несомненным, но с предложенным объяснением его причины я не согласился. «Ведь если бы кто пронизал паше тело этими столь любезными порами, то сделал бы его опадающим, зыбким и рыхлым. А предполагать, что пища и питье усваиваются не одними и теми же частями тела, а разделяются и просеиваются словно через [d] какое-то сито, это решительно ни с чем не сообразная выдумка. Ведь смешение с влагой, возникающее при измельчении твердой пищи при содействии внутреннего тепла и дыхания, делает ее усвояемой лучше, чем это могло бы быть достигнуто посредством каких бы то ни было режущих или дробящих орудий, и каждая частица этой подвергшейся смешению пищи[545] близка и родственна каждой частице тела, так что может срастись с любой из них воедино, а не входить в тело как в некий сосуд или полость. Но и, помимо этого, остается без ответа самый трудный вопрос: почему еда не только не утоляет, но еще и усиливает жажду. Посмотрим теперь, — [e] сказал я, — соответствуют ли наблюдаемому наши предположения. Предполагаем же мы, во-первых, что влага расходуется и преобразуется при встрече с сухостью, а сухое, орошаемое влажным, получает текучесть и даже способность к испарению; во-вторых, мы полагаем, что голод не означает полной израсходованности сухой пищи, а жажда — влажной: то и другое означает только недостачу до умеренного требующегося уровня. Ведь человек, у которого полностью отсутствует либо то, либо другое, не страдает от голода или жажды, а немедленно умирает. А исходя из этих положений нетрудно уже и ответить на поставленный вопрос. Причина того, что у поевших сухой пищи жажда усиливается, такова: эта пища собирает [f] остающуюся в теле в рассеянном состоянии влагу и впитывает ее. Подобное явление мы наблюдаем и вне тела, когда земля, пыль или песок при соприкосновении с чем-либо влажным осушают его, впитывая влагу.
Вполне естественно, с другой стороны, что питье умеряет голод: жидкость смачивает и растворяет сгустившиеся и затвердевшие остатки пищи [690] и, обратив их в соки и пары, разносит к тем участкам тела, которые в этом нуждаются. Недаром Эрасистрат назвал влагу кораблем пищи: она растворяет, поднимает и переносит то из пищи, что, усохнув и загустев, отяжелело и утратило подвижность. Немало есть и таких случаев, когда не питье, а только принятая ванна сразу же прекратила ощущение голода: внедряющаяся извне влага высвобождает и переводит в питательные соки то, что содержится внутри тела, так что горькая свирепость голода отступает и смягчается. Поэтому, отказавшись от пищи, человек может прожить [b] еще долго, если поддерживает свои силы водой — до тех пор, пока не истощится запас того, что в самом теле может служить питанию».
ВОПРОС IV
1. Среди гостей был приезжий, большой любитель холодного питья, и наши рабы приготовили для него особо охлажденную воду: подняв из колодца ведро воды, они оставили это ведро на ночь подвешенным в том же [с] колодце так, что оно не касалось поверхности воды, и поданная к обеду вода из этого ведра была холоднее свежезачерпнутой. Приезжий был человек с филологическим образованием. Он сказал, что заимствовал это у Аристотеля,[546] который приводит и соответствующее объяснение. Заключается оно в том, что вода, предварительно согретая, после остывания оказывается холоднее прежнего. На этом основано приготовление воды для царей: ее нагревают до вскипания, а затем сосуд с этой водой обкладывают большим количеством снега, и вода сильно охлаждается. Так и наше тело после горячей ванны больше прохлаждается: разгоряченное, оно разрыхляется, становится многопористым и воспринимает больше внешнего воздуха, что [d] и производит в нем резкую перемену. Так и вода, зачерпнутая в колодце, нагревшись на воздухе, быстро охлаждается.
2. Мы одобрили гостя, так тщательно все запомнившего, но усомнились в правильности приведенного рассуждения. Если воздух, окружающий подвешенное ведро, холоден, то как он нагревает воду? Если же он тепел, то как вода, наоборот, охлаждается? Невозможно ведь, чтобы одно и то же от одного и того же испытывало, без какой-либо происшедшей перемены, противоположные воздействия. Так как гость молчал, не зная, что ответить, то я сказал, что относительно воздуха нельзя сомневаться: ощущение говорит, что он холоден, и более всего — в глубине колодца. Поэтому [e] невозможно допустить, что холодный воздух согревает воду. Скорее, этот холодный воздух не может остудить всю толщу воды в колодце, а в небольшом количестве зачерпнутой воды производит такое действие.
ВОПРОС V
1. «А помнишь ли, — сказал я, — что говорится у Аристотеля[547] [f] о камешках и свинцовых бляхах, которые бросают в воду, чтобы сделать се холоднее и вкуснее?» «Само это явление, — ответил он, — в «Проблемах»[548] упоминается, а над разысканием его причин надо будет потрудиться нам: ведь это вопрос нелегкий». «Ты прав, — заметил я, — боюсь, что от [691] нас что-нибудь и ускользнет: все же попытаемся. Прежде всего, не думаешь ли ты, что воду охлаждает воздух, соприкасающийся с ней извне, а воздух получает большую силу, отражаясь от камешков и блях, ибо сквозь них он не может проникнуть как сквозь медные или глиняные стенки сосудов: своей плотностью они преграждают ему путь и отражают его в воду, так что возникает всестороннее сильное охлаждение. По этой причине зимой вода в реках холоднее, чем в море: в реках воздух, отражаясь ото дна, имеет полную силу, а в морской глубине утрачивает ее вследствие отсутствия опоры. Другая правдоподобная причина [b] заключается в том, что менее плотная вода легче поддается охлаждению, уступая силе холодного воздуха. А камешки и свинцовые бляхи разрежают воду, оттягивая и извлекая из нее все илистое и землеподобное, и она, ослабевая, становится более доступной охлаждению.
К тому же свинец принадлежит к телам, холодным по природе: растертый с уксусом, он производит свинцовые белила,[549] самый холодящий из смертоносных ядов; также и камешки издают в глубине холод, ибо каждый камень — это сгусток земли,[550] уплотнившийся под воздействием холода, и тем более уплотнившийся, чем сильнее холод. Так что неудивительно, [с] если и камень и свинец усиливают охлаждающее действие воздуха».
ВОПРОС VI
1. После некоторого молчания приезжий гость сказал: «Влюбленные охотнее всего ведут беседы со своими возлюбленными, а если тех нет, то о них. Так и у меня со снегом: его у нас здесь нет, а мне хочется понять, [d] почему его предохраняет от таяния самое теплое. Ведь его поддерживают в сохранности долгое время, посыпая мякиной или покрывая нечесаными тканями. Удивительно, как это самое теплое оберегает самое холодное».
2. «Конечно удивительно, если бы это было так, но дело обстоит иначе. Мы сами себя вводим в заблуждение, называя попросту теплым то, что нас согревает. Притом же мы видим, что тот самый гиматий, который зимой греет, под жарким солнцем приносит прохладу: так и в трагедии кормилица ухаживает за младенцами Ниобы,
[e] Германцы считают одежду защитой только от холода, эфиопы — только от жары, а мы — от того и другого. Так что же мы должны предпочесть — называть ли ее теплой, как согревающую, или прохладной, как прохлаждающую? Если исходить из нашего ощущения, то скорее она окажется прохладной: ведь таким мы ощущаем хитон, сразу же как наденем его, и постельную ткань, когда ложимся, и только в дальнейшем они согреваются теплом нашего тела, а вместе с тем и сохраняют это тепло и преграждают доступ холоду и внешнему воздуху. И лихорадящие и страждущие от жары часто меняют нижнюю одежду, так как она при каждой смене доставляет прохладу, но, раз надетая, быстро нагревается телом. И вот как [f] согреваемый гиматий сохраняет наше тепло, точно так же охлаждаемое покрытие снега сохраняет его холод. Охлаждается же оно исходящим от снега тонким духом,[552] который поддерживает его в твердом состоянии. По мере отхода этого духа снег, состоящий из воды, течет и течет, отцветает и его белизна, которую создавало пенообразное смешение духа с жидкостью. Таким образом, сохраняется холод, сдерживаемый покрытием, и вместе [692] с тем внешний воздух, не имея доступа к снегу, не нарушает его состояние. Нечесаной тканью при этом пользуются для того, чтобы жесткость ее ворса не позволила ей слишком плотно налечь на рыхлый снег и сдавить его; равно и мякина, ложась на снег легким слоем, не сдавливает его, сама же обладает достаточной плотностью, чтобы не пропустить теплый внешний воздух и не дать выхода холоду снега. А что таяние снега вызывается выделением духа, это обнаруживается по ощутимому запаху».
ВОПРОС VII
1. Наш согражданин Нигер вернулся на родину от ученых занятий. Он слушал прославленного философа, не столько времени, чтобы воспринять его систему, но достаточно, чтобы, подражая ему, усвоить неприятную манеру по всякому поводу изобличать своих собеседников в ошибках. И вот, когда нас угощал Аристион, он высказался с осуждением как обо всей обстановке симпосия, роскошной по его мнению до излишества, так и о том, что вино подается процеженным, тогда как Гесиод велит черпать прямо из бочки,[553] чтобы сохранить присущую ему силу и крепость: «Такая [c] очистка вина, во-первых, подсекает его нерв[554] и угашает теплоту — ведь оно отцветает и выдыхается от процеживания. А затем в этом обнаруживается суетное чревоугодие, ради удовольствия жертвующее полезным. Подобно тому как холостить петушков и поросят, чтобы сделать их мясо более нежным вопреки природе, — дело не здравомыслящих людей, а сумасбродствующих от лакомливости, так, выражаясь метафорически, выхолащивают и обабляют вино те, кто не может ни пить его цельным, по [d] своему бессилию, ни пить в меру, по своей жадности. Это процеживание — хитроумная выдумка, позволяющая им побольше выпить: так отнимают у вина весомость, оставляя только приятный вкус. Это то же самое, что давать теплую воду больному, которому неудержимо хочется выпить холодного. Ведь процеживание отнимает у вина остроту и крепость. Великое подтверждение этой порчи, клянусь Зевсом, то, что такое вино не выдерживает хранения, бродит и увядает, словно самый его корень остался в осадке (τρύξ); ведь этим же словом τρύς древние называли и само вино, [e] подобно тому как к человеку применимо ласкательное обращение φυχή («душа») или κεφαλή («голова»); действие собирающих жатву или урожай винограда обозначается словом τρυγα̃ν — от того же слова τρύξ,[555] оттуда же гомеровское слово διατρύγιος («розпожатвенный»). Само же вино Гомер называет огнистым (α̉ίθοψ) и красным, и вот Аристион угощает нас побледневшим и пожелтевшим от повторной очистки».
2. Аристион, засмеявшись, сказал: «Не побледневшим и не бескровным, милый друг, а медовосладостным и кротким,[556] уже по самому его цвету. А ты предпочитаешь напиваться мрачным как ночь и отвергаешь процеживание. Между тем его можно уподобить применению очистительного, которое [f], освобождая вино от тяжелого, дурманящего и болезнетворного, делает его легким и безобидным — таким, какое пьют гомеровские герои. Эпитет вина α̉ίθοψ у Гомера означает не «огнистый», а «искрящийся», «сверкающий»,[557] иначе было бы невозможно придать его медному вооружению, как это часто встречается.
[693] Мудрый Анахарепс, осуждая у эллинов многое другое, с похвалой отозвался об употреблении древесного угля, дающем возможность внести в дом огонь, оставив дым за дверями: так и вы, философы, могли бы найти многое, в чем стоит нас упрекнуть; по чем мы погрешаем, если предлагаем вино, изгоняя из него и рассеивая все, что в нем содержится беспокойного и мятежного, раскрывая его, а не приукрашивая, отнюдь не лишая его остроты и крепости, а скорее освобождая его от загрязняющей его ржавчины?» «Но ведь, право же, в непроцеженном больше силы». «Как и в человеке, охваченном безумием, дорогой мой. А когда он, под действием чемерицы или соответствующей диеты, придет в себя, то этот болезненный [b] избыток силы уходит, и к человеку возвращается его подлинная сила и здравый рассудок: так и очистка вина, отнимая его поражающую рассудок вредоносную силу, приводит его к здравому и кроткому состоянию. Суетность, полагаю я, глубоко отличается от опрятности: например, женщины, злоупотребляющие притираниями и благовониями, украшающие себя золотом и пурпуром, представляются мне суетными, но никому не будет поставлено в упрек пристрастие к купанию, натиранию маслом, поддерживанию волос в чистоте. Изящно показывает это различие Гомер, описывая одевающуюся Геру
Тут видна забота об опрятности; но когда она застегивает одежду золотыми пряжками, а уши украшает золотыми серьгами художественной работы и, наконец, прибегает к волшебному поясу, то это уже суетность и распущенность, не подобающая замужней. Вот и вино одни подкрашивают соком алоэ, корицей или шафраном, словно наряжают женщину на праздничное пиршество, а другие только очищают его от ненужных примесей. Ты, пожалуй, и во всем остальном мог бы усмотреть излишества, начиная с пометения: зачем оно так тщательно побелено? Зачем открыто в ту сторону, [d] откуда более всего веет свежим воздухом и откуда светит солнце, клонящееся к западу? А зачем вся посуда вычищена и обтерта до блеска? Или кубок, из которого пьют вино, должен быть чистым и не издавать какого-либо запаха, а само вино может оставаться неочищенным? Да надо ли перебирать все прочее? Посмотрим хотя бы, каких стараний требует приготовление хлеба из пшеницы, которое представляет собой не что иное, как ее очищение. Ведь не только провеивание и просеивание служат для выделения [e] и удаления всего постороннего из зерна и муки, но замешивание, устраняющее неоднородность теста, и выпекание, изгоняющее влагу, — все это очищение, превращающее зерновое вещество в съедобный хлеб. Что же тут странного, если процеживанием удаляют осадок вина подобно мякине и отрубям, тем более что это не требует ни каких-либо затрат, ни большого труда?»
ВОПРОС VIII
1. Есть у нас на родине обряд,[560] совершаемый архонтом у общественного очага, а каждым гражданином у себя дома. Он называется изгнанием булимии. Кого-нибудь из рабов, ударяя прутьями вербы, выгоняют из дверей, [f] со словами: «Прочь, булимия, сюда, богатство, сюда, здоровье!» Однажды в мое архонтство, когда мы совершили этот обряд при большом числе участников и затем вернулись на свои места за столом, разговор [694] пошел прежде всего о самом слове «булимия», далее о словах, которыми сопровождается изгнание, и наконец, всего более об обстоятельствах возникновения этого обряда. Все признали что βούλιμος «бычий голод», означает великий или всенародный голод, особенно у нас эолийцев, выговаривающих π вместо β: мы произносим не βούλιμος, а πούλιμος, то есть как бы πολὺς λιμός.[561] «большой голод». Это, очевидно, нечто близкое Бубростис (βούβρωστις),[562] свидетельство о которой мы находим в Ионийской истории Метродора.[563] Он говорит, что смирняне, будучи издревле эолийцами,[564] [b] приносят в жертву [богине] Бубростис[565] черного быка, которого, разрубив на части, подвергают всесожжению. И так как всякий голод подобен болезни, особенно же βούλιμος, ибо он возникает, когда тело оказалось в не соответствующих его природе условиях, то с полным основанием голоду как отсутствию необходимых телу условий противопоставляется богатство, а как болезни — здоровье. А подобно тому как слово ναυτια̃ν («страдать морской болезнью») первоначально применялось к тем, кого в плавании тошнит под воздействием качки корабля, впоследствии же стало обозначать тошноту вообще, независимо от того, чем она вызвана, так и слова βυύλιμος, βουλιμίαν, начав с указанного случая, расширили свое употребление. Таково было общее заключение, сложившееся из отдельных высказываний.
[с] 2. Когда же мы коснулись вопроса о причине этого явления, то прежде всего озадачивало то обстоятельство, что булимии более всего подвержены проходящие среди обильного снега. Так, Брут, направляясь из Диррахия в Аполлонию,[566] едва не погиб от булимии. Шел густой снег, и все несшие продовольствие отстали. Воины Брута, видя, что он от голода близок к потере сознания, были вынуждены, подбежав к стенам неприятельского города, попросить хлеба у воинов, несших сторожевую службу. Получив его, они сразу восстановили силы Брута. Овладев городом, он человеколюбиво отнесся к его населению. Подвержены этой болезни также лошади [d] и ослы, особенно если они навьючены сушеными фигами или яблоками. А удивительнее всего, что не только людей, но и животных лучше всякой другой еды излечивает хлеб, и, съев самое незначительное количество его, они поднимаются и продолжают путь.
3. Наступило молчание, и я, понимая, что предположения, высказанные древними, только ленивых и тупых заставляют успокоиться и отказаться от дальнейших размышлений, а честолюбивым и любознательным внушают отвагу и желание продолжить искание истины, напомнил мысль Аристотеля,[567] что сильное охлаждение извне увеличивает внутреннюю теплоту и выпот: если он опустился к ногам, то вызывает утомление и ощущение тяжести; если же направится к истокам движения и дыхания, то ведет к обморокам и общей слабости.
[e] Как я и ожидал, моя речь вызвала дальнейшее обсуждение: одни возражали против высказанной теории, другие ее поддерживали. 4. Соклар сказал, что исходное положение этой теории вполне основательно: понятно, что тела людей, идущих под снегопадом, охлаждаются и уплотняются; но что внутренняя теплота производит выпот, который захватывает истоки дыхания, — это произвольное допущение. Более правдоподобным представлялось ему, что теплота, сосредоточенная и избыточествующая внутри тела, расходует пищу, и когда израсходует ее, то [f] угаснет как огонь, лишенный питания: поэтому человек испытывает сильный голод, а приняв совершенно незначительное количество пищи, тотчас же как бы разгорается, словно от подброшенной его теплоте растопки.
5. Врач Клеомен сказал, что в составе сложного слова βούλιμος слово λιμός утратило свое подлинное значение, подобно тому, как в слове [695] καταπίνειν «глотать» уже не имеет своего исконного значения «пить», а в слове α̉νακύπτειν «подниматься, возникать» κύπτειν отошло от значения «нагибаться»: ведь булимия — это не голод, а болезненное состояние устья желудка, вследствие стечения теплоты вызывающее потерю сознания. И вот как нюхательные средства помогают вернуть человека к сознанию, так и хлеб возвращает силы пораженным булимией не потому, что возмещает им недостаток пищи — ведь оживают они от совсем ничтожного кусочка, а потому, что возбуждает у них дыхание. Что здесь потеря сознания не вызвана голодом, показывает то, что наблюдается у вьючных животных: ведь испарения фиг и яблок не создают недостатка питания, а вызывают какое-то поражение устья желудка и особого рода головокружение.
6. Это рассуждение я нашел приемлемым, но столь же убедительным [b] мне представилось исходить в объяснении из противоположного начала, полагая в основу не сгущение, а разрежение теплоты. Ведь испускаемый снегом дух есть некий эфир[568] или пылеобразный соскоб морозного вещества, обладающий остротой и способностью проникать не только сквозь человеческое тело, но и сквозь стенки серебряных и медных сосудов: ведь мы видим, что снег в них не сохраняется, а выдыхается, оставляя на внешней поверхности сосуда тонкую кристаллоподобную росу — след выдыхания, незаметно проходящего сквозь поры. Это острое и огнеподобное дыхание, соприкасаясь с поверхностью тела идущих под снегопадом, [с] производит ощущение ожога, врезаясь в тело и пронизывая его подобно огню; вследствие этого в теле возникает сильное разрежение, внутренняя теплота уходит наружу и погашается холодом снежного дыхания, оставляя тонкий выпот, подобный росе, а вместе с тем происходит упадок сил. При этом, если человек остается в покое, то теплоты уходит из тела не так много; но если движение тела быстро преобразует содержащуюся в нем пищу в теплоту, а теплота вследствие разреженности тела устремится наружу, то это неизбежно приводит к полной утрате сил. А что [d] охлаждение может не только уплотнять, но и растоплять тела — это очевидно: в суровые зимы расплавляются свинцовые прокладки в постройках,[569] запотевают холодные поверхности тел. То, что булимия часто постигает людей и помимо голодания, говорит скорее о разрежении, чем об уплотнении тел, а разрежение происходит зимой, как сказано, от тонкого веяния, вообще же от утомления и движения, усиливающего в теле теплоту, которая рассеивается по телу. Яблоки же и фиги, очевидно, распространяют нечто такое, что раздробляет и распыляет теплоту [e] вьючных животных: ибо одним одно, другим другое может как приносить силу, так и вредить.
ВОПРОС IX
1. Возник однажды и такой вопрос, почему Гомер, придавая всем прочим жидкостям эпитеты, соответствующие их отличительным признакам, называя, например, молоко белым, мед желтым, вино красным, только для масла избрал эпитет, означающий общий всем жидкостям признак.[570] По этому поводу было сказано следующее. Подобно тому как самое сладкое [f] — это то, что всецело сладко, самое белое — то, что всецело таково и не имеет никакой приметы противоположной природы, точно так и самым жидким надо признать то, в чем нет никакой частицы сухости, а именно таким является масло.
2. Во-первых, его текучесть ясно показывает однородность всех его [696] частей: действительно, оно повсюду остается одинаковым на ощупь. Затем, в его поверхность можно смотреться как в зеркало: нет ни одной неровности, которая исказила бы отражение, из каждой точки свет направляется прямо к глазу, тогда как среди всех жидкостей только молоко не имеет зеркальной поверхности, так как в нем замешано много землеподобной сущности. Далее, масло менее всех других жидкостей способно издавать шум именно потому, что оно всецело жидкостно: тогда как у остальных жидкостей при их течении землистые части, сталкиваясь и ударяясь друг о друга, издают шум вследствие своей жесткости. При этом масло — единственная жидкость, не поддающаяся разбавлению и смешению, [b] ибо оно весьма плотно: оно не содержит ни сухих и землистых частей, ни образуемых такими частями полостей и пор, в которые могла бы проникнуть посторонняя примесь, а вследствие однородности частей, плотно смыкающихся между собой, остается сплошным; и когда масло пенится, то оно не воспринимает дыхания вследствие легкости и однородности своего состава. В этом причина и его способности питать огонь:[571] ведь он не питается ничем, кроме жидкостей, и только жидкости сгораемы без остатка. Так, при горении дров воздух уходит, превратившись в дым, землистая часть остается в виде золы, и только влажная часть расходуется [с] огнем, для которого она служит пищей. Так, вода, вино и другие жидкости содержат в себе много мутного и землистого, попадая в огонь, разбивают его, подавляют своей жесткостью и тяжестью и гасят, а масло, будучи самой подлинной влагой, благодаря своей легкости переходит в другое состояние и, подчинившись огню, возгорается. 3. Величайшее же [d] свидетельство жидкостных свойств масла — его способность растекаться из малого объема на большое пространство: ни мед, ни вода, ни другая какая-либо жидкость в столь малом объеме не может так широко распространиться, но быстро расходуется вследствие содержащейся в ней сухости. А масло, податливое и растяжимое, расходится по всей поверхности тела умащающихся, растягиваясь благодаря влажности всех своих частей и сохраняясь в этом состоянии надолго: гиматий,[572] смоченный водой, быстро обсыхает, а вывести пятно от масла стоит немалых трудов[573] — так глубоко оно проникает вследствие своей тонкости и текучести. Как указывает Аристотель,[574] пятна от разбавленного вина труднее удалить, ибо такое вино тоньше и поэтому глубже входит в поры.
ВОПРОС X
1. На обеде у Аристиона имел большой успех его повар, превосходно все приготовивший, но особенно отличившийся тем, что подал петуха, который оказался настолько мягким, как будто был зарезан вчера, хотя его лишь незадолго принесли в жертву Гераклу. Аристион сказал, что это достигается очень просто, если подвесить тушу на смоковницу, и все гости стали доискиваться причины этого явления. Что смоковница испускает обильное и сильное испарение,[575] об этом свидетельствуют и обоняние, и действие этого испарения на быков: говорят, что самый свирепый бык, [f] если привязать его к смоковнице, укрощается, дает себя погладить и вообще его свирепость как бы увядает. Основная причина тут — редкость испускаемого смоковницей испарения. Это дерево более, чем все остальные, изобилует млечным соком, который наполняет и плоды его, и древесину, и листья: поэтому и при сжигании оно дает самый едкий дым, [697] и, сгорев, оставляет золу, из которой получают самый крепкий щелок.[576] Те же действия производит и теплота. Даже свертывание молока соком смоковницы, по мнению некоторых, вызывается не тем, что он обволакивает и склеивает содержащиеся в молоке шероховатые частицы, вытесняя на поверхность гладкие и округлые, а тем, что своей теплотой он отделяет неустойчивые и водянистые составные части жидкости. Последнее мнение находит опору в сладковатом вкусе сыворотки:[577] его можно объяснить тем, что не гладкое вытеснено угловатым, а холодное и несваримое — теплым. Такое же свойство, как смоковничный сок, имеет и соль благодаря [b] ее теплоте. Она препятствует так называемому переплетению и связи, оказывая по своей природе разрешающее воздействие. Итак, смоковница испускает горячее и едкое режущее испарение, которое раздробляет и размягчает мясо. То же произойдет с ним, если погрузить его в кучу пшеницы или посыпать селитрой, вследствие согревания. Что пшеница содержит какую-то теплоту, обнаруживается в том, что если амфору с вином засыпать пшеницей, то вино скоро скисает.[578]
КНИГА СЕДЬМАЯ
[c] 1. Остроумному и культурному человеку, Сосий Сенекион, принадлежит широко известное в Риме слово: пообедав в одиночестве, он сказал: «Сегодня я поел, но не пообедал». Не хватало ему того, что только и делает обед приятным, — дружеского общения в застольной беседе.[579] Эвен [d] говорил, что огонь — лучшая приправа,[580] Гомер называет соль божественной,[581] а многие приравнивают ее к харитам, потому что, примешанная ко всякой еде, она делает ее приятной на вкус и привлекательной; но для обеда и застолья поистине божественной усладой является присутствие близкого друга,[582] не потому, что он вместе с нами ест и пьет, а потому, что мы с ним делимся мыслями, — пусть только в наших речах будет нечто полезное и достойное обсуждения, а не будет той пьяной болтовни, которая у многих еще увеличивает их распущенность. Застольные речи [e] требуют столь же тщательного отбора, как и участники застолья. Иначе думают лакедемоняне.[583] Принимая в фидитий юношу или гостя, ему указывают на дверь, говоря: «Отсюда не выходит ни единого слова». Мы же приучили себя к таким речам, которым открыт выход куда угодно, не содержащим никакой разнузданности, никакого злословия, ничего непристойного. Об этом можно судить по тем примерам, которые собраны в предлагаемой здесь седьмой декаде Застольных бесед.
ВОПРОС I
1. Довелось как-то в летнюю пору одному из участников симпосия произнести известный стих[585] Алкея:
Врач Никий, гражданин Никополя, сказал по этому поводу: «Нет ничего удивительного, если поэт Алкей проявил такое же незнание, как и философ Платон. Но Алкея еще можно защитить тем, что легкое соседствует с устьем желудка и поэтому может как-то соприкоснуться с проходящей там влагой, так что слово «оросим» до известной степени оправдано; а философ, написав со всей определенностью, что выпитое проходит через легкое, не оставил даже самым убежденным своим приверженцам возможности сколько-нибудь убедительно заступаться за него. Тут глубокое заблуждение. Прежде всего, влажная пища должна смешиваться с сухой,[587] а поэтому желудок должен служить общим сосудом, из которого [b] размягченная и увлажненная пища передается в нижнюю часть брюшных органов. Затем, если согласиться, что легкое имеет сплошное уплотненное строение, то как объяснить, что когда пьют кикеон,[588] то содержащаяся в нем ячменная крупа проходит не задерживаясь? На это затруднение у Платона правильно указал Эрасистрат. Далее, рассматривая назначение многих частей тела, желая для каждой в отдельности найти, как и подобает философу, ту цель, ради которой создала ее природа,[589] Платон [c] упустил из виду надгортанник, предназначенный для того, чтобы при глотании пищи закрывать трахею и таким образом препятствовать чему бы то ни было попасть в легкие; если же какая-нибудь частица, увлекаемая дыханием, проскользнет мимо, то это вызывает сильнейшее раздражение и царапанье, сопровождающееся судорожным кашлем. Так, эта надгортанная перегородка, наклоняясь то в ту, то в другую сторону, у говорящих примыкает к пищеводу, а у глотающих — жидкую или разжеванную пищу — к трахее, охраняя чистоту прохода для воздуха при дыхании. Кроме того, — добавил Никий, — мы знаем, что пьющие медленно[590] обильнее увлажняют свою внутренность, чем те, кто вливает в горло всю чашу вина разом: в последнем случае вино, протекая собственным током, [d] доходит до самого пузыря; а при питье отдельными глотками оно, не ответвляясь ото всей пищи, перемешивается с ней и смягчает ее. Это не могло бы происходить, если бы питье отделялось от остальной еды при самом проглатывании, а не смешивалось бы с ней и как бы перевозило ее, по выражению Эрасистрата».[591]
2. После речи Никия заговорил грамматик Протоген. «Гомер первым понял, что проводником пищи является пищевод (στόμαχος), а проводником дыхания бронх (βρόγχος), который древние называли α̉σφάραγος, откуда происходит [e] (название громкоголосых ε̉ρισφάραγοι.[592] <Как один из органов речи выступает α̉σφάραγος в том месте «Илиады»,[593] где Гектор падает, сраженный копьем Ахилла:
3. После наступившего за этой речью непродолжительного молчания Флор сказал: «Что же, так мы и вынесем Платону заочно обвинительный приговор?» «Отнюдь нет, — сказал я, — ведь этим мы осудим заочно с Платоном также и Гомера, который не только не устраняет трахею (α̉ρτηρία) для жидкости, но вместе с тем допускает ее и для твердой пищи, говоря:
[f] Разве только кто-нибудь скажет, что если у Киклопа только один глаз, то у него и для голоса и для пищи может быть один и тот же путь; или скажет, что φάραγς здесь означает то же, что στόμαχος («пищевод, желудок»), а не то же, что βρόγχος («трахея»), как понимали его все в древности и как понимают ныне. Говорю это не потому, что мне не на кого сослаться, а только исходя из моего понимания действительности; единомышленников же у Платона много, и притом важных. Что ж, отведи, пожалуй, [699] свидетельство Евполида,[596] который в «Льстецах» говорит:
Сам Протагор философ предлагает нам
отведи изысканного Эратосфена,[597] у которого есть такой стих:
но вот Еврипид прямо говорит:[598]
показывая себя более проницательным, чем Эрасистрат: он понял, что легкие содержат полости и пронизаны порами,[599] через которые они пропускают жидкость. Ведь для вывода дыхания нет нужды в этих отверстиях, [b] и легкие снабжены ими, уподобляясь ситу, только ради жидкостей и того, что проскальзывает вместе с ними. Легким, друг мой, не в меньшей мере, чем желудку, подходит пропускать ячменную крупу и муку. Ведь и желудок у нас не гладкий и скользкий, как полагают некоторые, а имеет шероховатости, которые замедляют прохождение содержащихся в пище мелких частиц. Впрочем, трудно с полной уверенностью утверждать здесь что-либо определенное. Природа недоступна для слова и разума в своих творческих деяниях, и нет возможности достойным образом раскрыть точный расчет применяемых ею орудий — укажу на дыхание и на [c] теплоту.[600] Но как на единомышленников Платона могу сослаться еще на локрийца Филистиона, уже в далекой древности прославившегося в вашем искусстве, и на Гиппократа, и гиппократика Диоксиппа:[601] все они указывают для жидкой пищи тот же путь, что и Платон. Диоксипп не оставил без внимания пресловутый надгортанник, но он говорит, что при глотании жидкость, отделяясь, стекает в трахею (α̉ρτηρία), а твердая пища скатывается в пищевод. При этом в трахею не попадает ничего из пережеванного, а пищевод воспринимает вместе с пережеванной пищей и [d] примешанную к ней некоторую часть жидкости; ибо перед трахеей находится служащий распределительной перегородкой надгортанник, который понемногу пропускает жидкость, но препятствует ей сразу в большом количестве ворваться, нарушая и возмущая дыхание. Поэтому у птиц нет надгортанника[602] и они обходятся без него: они не втягивают и не лакают воду, а клюют и, пропуская ее понемногу в горло, постепенно орошают и увлажняют трахею.
Удовольствуемся этими свидетельствами. Но в пользу Платона говорит также и непосредственное наблюдение: при ранениях трахеи питье [e] не проходит, а выливается из раны наружу струей, показывая, что естественный канал прохождения пресечен, хотя пищевод остался не затронутым раной. Кроме того, все мы знаем, что при заболевании легких возникает жесточайшая жажда, вызываемая, наряду с местным воспалением, сухостью, избытком теплоты или какой-либо другой причиной. Но еще более веским подтверждением является то, что у тех животных, которые либо не имеют легких, либо имеют лишь их ничтожный зачаток, вовсе нет потребности в питье: каждому органу присуща особая, связанная с его деятельностью потребность и влечение, а у тех животных, которые лишены этого органа, нет ни его деятельности, ни соответствующего влечения. Таким образом, мочевой пузырь мог бы оказаться совершенно излишним, [f] если допустить, что пищевод вместе с твердой пищей воспринимает и передает в брюшные органы также и жидкости: в этом случае не было бы надобности в особом пути для выделения отбросов жидкой пищи, а достаточно было бы одного общего для тех и других, подобно тому как на корабле одно отверстие служит для спуска трюмной воды со всем, что в ней находится. Но в действительности существуют в отдельности пузырь и кишечник, к одному идет путь от легких, к другому от [700] пищевода[603] и желудка, и то, что в них поступает, разделяется уже при самом глотании. Поэтому в жидких выделениях не обнаруживается никаких следов сухих ни по цвету, ни по запаху, тогда как если бы они смешивались во внутренностях, то было бы естественно, чтобы они имели общие признаки, а не отцеживались бы столь различными. Да и камни в кишечнике никогда не образуются, а ведь следовало бы ожидать, чтобы это в нем происходило так же, как в мочевом пузыре, если бы в него поступало из желудка все, что человек пьет.
Можно предположить, что желудок извлекает из трахеи некоторое количество влаги, необходимое для размягчения твердой пищи и расходуемое [b] на это без остатка; а легкие, распределив и дыхание и влагу по всем нуждающимся в этом органах, остаток выделяют в пузырь. Такое объяснение представляется более вероятным, чем мнение опровергающих Платона. Уловить здесь истину очень трудно, и не следовало так самонадеянно выступать против великого и прославленного философа в таком трудном вопросе, заключающем в себе столько противоречивого».
ВОПРОС II
1. В совместных чтениях Платона всегда вызывало обсуждение слов κερααβόλος и α̉τεράμων не основное их значение, ибо всем было ясно, что оно возникло из άτεράμων, представления, что семена, попавшие на бычьи рога, дают жесткий (α̉τεράμων) плод. Поэтому в переносном смысле стали и человека жесткого и самоуверенного называть άτεράμων и κερασβόλος — от κέρας («рог») и βάλλω («бросать, попадать»). Сомнения вызывала сама причина того, что так происходит с семенами, попавшими на рога быков. Я всегда [d] уклонялся от этого изыскания; немало отпугивало и то, что Феофраст собрал множество примеров[605] таких явлений, которым нельзя найти объяснения. Так, курица, снеся яйцо, купается в мякине; пойманный тюлень проглатывает собственный сычуг; олень, потерявши рог, закапывает его в землю; если в стаде коз на пастбище одной из коз попадается репейник, то все стадо перестает пастись.[606] Среди этих примеров Феофраст упоминает и попавшие на бычий рог семена: то, что с ними происходит, представляется достоверным, но указать его причину трудно или даже [e] невозможно. Но вот однажды в Дельфах за обедом товарищи обратились ко мне с этим вопросом, говоря, что не только
но и вино делает более смелой и плодотворной работу мысли,[608] и настоятельно просили меня высказаться.
2. Я пытался все же уклониться от этого и встретил немалую поддержку со стороны моего сотоварища по жреческой коллегии Евтидема и моего зятя Патроклея, которые привели много подобных примеров из области земледелия и охоты: есть наблюдение следящих за градом, [f] что град можно отвратить кровью крота или женскими повязками;[609] плоды дикой смоковницы,[610] привязанные к садовой, предохраняют ее плоды от опадения и доводят их до зрелости; пойманные лани проливают соленую слезу, а вепри сладкую. «Но если ты возьмешься все это объяснять, — сказал Евтидем, — то тебе придется дать отчет и относительно сельдерея и тмина:[611] первый лучше растет, если вытоптать его молодые [701] побеги, а второй — если его посев сопровождается проклятиями и ругательствами».
3. На последний пример откликнулся Флор, сказав, что мы должны оставить как дело безнадежное поиски причины того явления, которое лежит в основе указанного нами словоупотребления Платона. «Ты нашел[612] средство, — сказал я, — вовлечь меня в обсуждение, чтобы и самому принять участие в разрешении некоторых из возникших здесь вопросов. Итак, мне кажется, что холод[613] придает пшеничным зернам и стручкам жесткость (τὸ α̉τέραμον), сдавливая и уплотняя их до твердого состояния, а теплота придает рыхлость и мягкость. Поэтому неправы те, кто, возражая Гомеру, говорит:
в местности по природе теплые при содействии благоприятного климата приносят более мягкие плоды. И вот, те семена, которые из руки сеятеля сразу попадают на землю, углубляясь в нее и беременея в этом укрытии, получают от земли больше теплоты и влажности; а те, которые как бы оступившись и промахнувшись, наталкиваются на рога быков, не достигают, по Гесиоду,[615] «лучшего благорасположения» и уподобляются скорее выброшенным, чем посеянным: их холод или совсем губит, или, обрушиваясь на их ничем не прикрытые оболочки, делает обезвлажненными и деревянистыми. Ведь мы видим, что и у камней части, погруженные в землю и мрак, теплота земли делает более мягкими, чем находящиеся снаружи. Поэтому ваятели закапывают предназначенные для обработки камни, [с] чтобы они как бы вызрели под воздействием теплоты; а остающиеся под открытым небом, которые холод сделал застывшими и жесткими (α̉τεράμονες), не поддаются обработке резцом. Так и зерно, говорят, если слишком долго полежит на току под открытым небом, становится более жестким, чем сразу убранное. Иногда и холодный ветер при провеивании делает зерно жестким, как это, по имеющимся сообщениям, произошло в македонском городе Филиппах; защитой против этого для убранного зерна [d] служит мякина. Можно не удивляться, слыша от земледельцев, что из двух рядом лежащих борозд одна приносит мягкий урожай, другая жесткий; и, что еще более замечательно, бобы из одного и того же стручка оказываются различными в этом отношении: очевидно, на одно попало меньше, а на другое больше холодного дуновения или воды».
ВОПРОС III
1. Мой тесть Алексион с насмешкой отзывался о совете Гесиода[617] щедро расходовать вино, начиная и заканчивая бочку, и бережно, когда вино в ней на среднем уровне. «Кому неизвестно, — говорил он, — что [e] лучшее вино находится в средней части бочки, лучшее масло — в верхней, а лучший мед — в нижней. А Гесиод советует сберегать вино в средней части бочки, пока оно не испортится, когда будет уже на исходе». Закончив на этом речь о Гесиоде, мы обратимся к исследованию причин такого различия.
2. Вопрос о меде не вызвал у нас больших затруднений — общепонятно, можно сказать, что легчайшее во всяком веществе является таковым вследствие своей разреженности, а плотное и сплошное, опускаясь под действием тяжести, вытесняет вверх более тонкое и легкое; и если [f] перевернуть сосуд, то спустя малое время каждая из этих частей займет свое место — одна опустится, другая поднимется. Также и вопрос о вине не остался без убедительных соображений: во-первых, как можно думать, его основная сила, теплота,[618] естественным образом сходится к середине и сохраняет это место предпочтительно перед прочими; во-вторых, на дне бочки собирается осадок, портящий вино, а на поверхности ему вредит [702] соприкосновение с воздухом: известно, что изо всего, на что дурно действует воздух, вино подвержено этому в наибольшей степени; поэтому и закапывают в землю винные бочки, чтобы до них доходило как можно меньше воздуха. А главное, в полном сосуде вино не так легко подвергается порче, как в малонаполненном: притекающий в избыточном количестве воздух нарушает условия его сохранности; в наполненном же сосуде, в который закрыт доступ вредоносного воздуха извне, вино само себя поддерживает.
3. В части, касающейся масла, вопрос вызвал серьезное обсуждение. Один из участников беседы сказал, что портит масло в нижней части сосуда придонный осадок,[619] вызывающий помутнение, и в верхней части оно не становится лучше, а только оказывается относительно лучшим [b] по сравнению с остальной частью, так как дальше отстоит от вредного осадка. Другой указывал на плотность масла, которая делает его несмешиваемым:[620] оно не допускает в себя никакой другой жидкости иначе как при сильном встряхивании, разбавляющем его целостность. Не дает оно смешения и воздуху[621] вследствие тонкости и сплошного смыкания своих частиц, так что воздух, не получая возобладания, не может и вызвать порчу. Это, однако, встречало некоторое противоречие в наблюдениях Аристотеля,[622] который говорит, что масло в неполном сосуде приобретает более приятный запах и вообще улучшается; причину этого он приписывает действию воздуха, который проникает в неполный сосуд [с] в большем количестве и имеет большую силу.
4. «Нельзя ли заключить отсюда, — сказал я, — что одна и та же способность воздуха полезна маслу и вредит вину? Старение вину полезно, а маслу вредно, и вот действие старения и устраняет воздух: ведь охлаждаемое воздухом сохраняет свежесть, а лишенное доступа воздуха быстро старится и дряхлеет. Вот почему находящееся сверху вино хуже остального, а масло лучше: одно от старения приходит в лучшее состояние, другое в худшее».
ВОПРОС IV
1. Флор, любитель старины, предложил не убирать стол совсем опустошенным, а оставить на нем что-нибудь из съестного. «И не только это, — сказал он, — тщательно соблюдали, как я помню, мой отец и дед, но не позволяли и гасить светильники, ибо и этого остерегались древние римляне. А нынешние гасят тотчас же после обеда, чтобы не тратить понапрасну масло». «А что толку в этом, — откликнулся присутствующий здесь афинянин Евстроф, — если они не усвоят хитроумную выдумку нашего земляка Полихарма? Он долго размышлял, как бы уберечься [e] от хищения масла рабами, и наконец нашел-таки средство — надо каждый раз, погасив светильники, немедленно наполнить их маслом и на следующий день проверить, остались ли они наполненными». «Итак, — сказал, засмеявшись, Флор, — одна задача решена. Теперь постараемся рассудить, что могло привести древних к таким освященным обычаем правилам, касающимся обеденного стола и светильников».
2. В первую очередь занялись вопросом о светильниках. Зять Флора Кесерний высказал то мнение, что древние избегали как нечестия гасить любой огонь, ради его сродства со священным и негасимым пламенем. Есть ведь два рода отмирания у огня, как и у человека:[624] одно насильственное, [f] когда его гасят, другое — когда он как бы по своей природе истощается. И вот для священного огня старались отвратить оба рода отмирания, питая и охраняя его; а простой огонь не гасили, а просто предоставляли его самому себе, как будто это было животное, которое перестали кормить за его ненадобностью.[625]
3. Сын Флора Лукий изъявил согласие со сказанным, за одним исключением: древние не потому окружили священный огонь таким почитанием и уходом, что считали его лучшим и более достойным поклонения, чем [703] любой другой огонь. Подобно тому как у египтян[626] одни почитают весь род собак, другие волков или крокодилов, и соответственно содержат и кормят те собаку, те крокодила, те волка — ведь невозможно было бы содержать их всех — так же обстоит дело и в данном случае: почитание и хранение священного огня — это символ благоговения перед всяким огнем. «Ведь ни одна другая вещь не имеет такого сходства с одушевленным существом, как огонь: он и движется, и питается сам по себе, и своим светом все показывает и проясняет, подобно душе; по более всего обнаруживается его сила, не чуждая и животному началу, когда его гасят: он кричит, стонет и защищается, как одушевленное существо, когда его убивают. Но может быть, — добавил он, взглянув на меня, — в чем-либо [b] ты меня поправишь?»
4. «Возражений против сказанного тобою у меня нет, — сказал я, — но я хотел бы добавить, что этот обычай учит нас и человечности: ведь неблагочестиво убрать пищу со стола, как только мы сами насытились, равно как, напившись из источника, затыкать или укрывать его, или же в плавании или в дороге уничтожать путеводные знаки после того, как мы ими воспользовались: все, что может понадобиться кому-либо после нас, надо оставлять в сохранности. Поэтому некрасиво из мелочного расчета гасить светильник, в котором у нас миновала нужда, а не оставить его светить на тот случай, если нужда в этом встретится у кого-нибудь после нас. Как хорошо было бы, клянусь Зевсом, если бы мы могли, отправляясь на покой, оставлять другому в пользование наше зрение и слух, даже наше разумение и мужество. Подумаем и о том, что выражением благочестивых чувств было и то, что в обычаях древних могло бы показаться некоторым излишеством: поклонение плодоносным дубам, название священной, данное одной смоковнице в Афинах, запрет вырубания священных олив.[627] В этом обнаруживается не склонность к суеверию, как говорят некоторые, а желание на примере отношения к бездушным и бесчувственным деревьям [d] приучить людей к уважительности и дружелюбию и в их взаимоотношениях. Поэтому прав Гесиод,[628] который велит не подавать еду на стол без посвятительного обряда, а предварительно бросить начатки в огонь, воздавая этим почет и благодарность за оказанную услугу; и правильно поступали римляне, когда, использовав в меру надобности светильники, не лишали их питания, а предоставляли им жить и светить».
5. Выслушав мою речь, Евстроф сказал: «Вот мы, кажется, и подошли к вопросу об остатках на обеденном столе. Не имелось ли в виду у древних, что надо что-то от пиршества оставлять рабам и их детям? Ведь их радует не столько само угощение, сколько участие в угощении. [e] Передают, что персидские цари не только посылали гостинцы своим друзьям, военачальникам и телохранителям, но и уделяли место рядом со своим обеденным столом[629] для рабов и даже для собак, делая, насколько это возможно, своими сотрапезниками всех, с кем у них было какое-либо общение. Ведь даже самых свирепых зверей можно приручить прикармливанием».
6. Тут я засмеялся и сказал: «Почему бы нам, друг мой, не вспомнить [f] и о поговорочной «отложенной рыбе»[630] и о «мерном ведерке» Пифагора,[631] на которое он запрещал садиться, поучая нас всегда откладывать на будущее что-нибудь из наличности и сегодня помнить о завтрашнем дне. У нас, беотийцев, со времен грабительских набегов мидян на Фокиду и смежные области Беотии стало ходячим выражением: «Оставь что-нибудь и для мидян». Так везде и всегда должно быть правилом: [704] «Оставь что-нибудь и на случай прихода гостей».[632] Поэтому я осуждаю оголенный и голодный стол Ахилла: когда его посещает возглавляемое Аяксом и Одиссеем посольство,[633] у него нет ничего готового для угощения, и он вынужден начать сложную стряпню; точно так же, гостеприимно встречая у себя Приама,
разрубает на части и жарит, затрачивая на это большую часть ночи. А вот Эвмей, умный вскормленник умного хозяина, нисколько не затруднен появлением Телемаха, а сразу же усаживает и угощает его:
Если это покажется маловажным, то немаловажно следующее: сокращать и сдерживать свой аппетит, когда еще есть возможность удовлетворить [b] его, — меньше желает отсутствующего тот, кто привык воздерживаться от имеющегося».
7. Тут снова вступил в разговор Лукий: «Моя бабка, помню, говорила, что стол — вещь священная, а ничто священное не должно оставаться пустым. А мне кажется стол подобием земли: помимо того, что он питает нас, он обладает круглой формой и устойчивостью, и с полным основанием некоторые дают ему название ε̉ατία.[636][637] И как мы желаем, чтобы земля всегда приносила нам все необходимое, так же и стол мы не должны [с] оставлять пустым и ничем не питающим».
ВОПРОС V
1. На Пифийских играх блюститель амфиктионов[639] Каллистрат, соблюдая устав, не допустил к участию в состязаниях, как опоздавшего записаться, одного флейтиста, своего согражданина и друга, но, угощая нас у себя, привел и его на симпосий во всем убранстве, принятом на состязаниях: увенчанного и сопровождаемого хором. Поначалу и в самом деле игра его была весьма искусна, но постепенно входя в настроение [d] симпосия и поняв, что большинство участников склонны ради услаждения чувств допустить с его стороны любую вольность в музыке, отбросил всякую сдержанность и показал музыку, сильнее всякого вина опьяняющую тех, кто ею жадно упивается. Слушатели уже не довольствовались выкриками и отбиванием такта, вскакивали с мест и сопровождали эту музыку соответствующими телодвижениями, не подобающими достоинству благовоспитанного человека. Когда это несколько улеглось и симпосий, [e] как бы после болезненного припадка, пришел к относительному спокойствию, Ламприй хотел было откровенно высказаться, чтобы пристыдить молодых людей, но помедлил, опасаясь вызвать раздражение чрезмерной придирчивостью, и его упредил сам Каллистрат, как бы открывая путь к речи.
2. «Я не считаю распущенностью,[640] — сказал он, — пристрастие к удовольствиям для слуха и зрения, но не согласен и с Аристоксеном,[641] который только то, что доставляет удовольствие этого рода, считает заслуживающим оценки «прекрасно» (καλω̃ς): ведь прекрасным мы можем назвать и вкусные блюда и духи; «прекрасно провели время» могут сказать о себе вкусно пообедавшие. Вместе с тем неправ, полагаю я, и Аристотель,[642] который, возражая тем, кто видит в увлечении зрительными и слуховыми [f] удовольствиями проявление распущенности, обосновывает свое мнение тем, что это единственные удовольствия, свойственные только человеку, тогда как остальные доступны и зверям по их природе. Ведь мы видим, что музыка чарует многих животных,[643] например оленей звуки свирели; покрываемым кобылам внушают охоту исполнением мотива, который называют конебрачным;[644] а Пиндар говорит о дельфине,[645] который
А ушастых сов пленяют танцами,[647] вид которых так их восхищает, что они сами, подражая танцующим, начинают поводить плечами в ту и другую сторону. Итак, я не вижу в слуховых и зрительных удовольствиях ничего специально человеческого, а отличает их только то, что они единственные затрагивают душу, прочие же принадлежат только телу и ограничены его пределами. А мелодия и ритм, пляска и песня выходят за тесный предел ощущения и утверждают в душевном чувстве нечто отрадно щекочущее. Поэтому ни одна из таких радостей не сокровенна, не нуждается в мраке и в окружающих стенах, как утверждают киренаики:[648] [b] напротив, для них сооружают стадионы и театры, ибо разделять такие наслаждения со многими зрителями и слушателями отрадно и благочестиво, и мы стремимся иметь как можно больше соучастников того, что представляет собой не потворствование нашей распущенности, а благородное и возвышенное действо».
Видя, что после этой речи Каллистрата присутствующие любители музыки еще больше воспрянули духом, Ламприй сказал: «Не в этом, о сын Леона, сущность вопроса, и мне кажется, что ошибочно называли древние Диониса сыном Забвения,[649] — скорее он отец забвения. Вот и ты под влиянием Диониса забыл, что из погрешностей, связанных с чувственными наслаждениями, одни проистекают от распущенности, другие [с] от незнания и недосмотра. Там, где вред очевиден, люди погрешают, подавляя разум своей распущенностью и невоздержанностью, а такое поведение, при котором за необузданностью не сразу наступает возмездие, люди выбирают и усваивают, не понимая его вредных последствий. Поэтому тех, кто впадает в излишества в еде, любовных похождениях и выпивке, влекущие за собой различные болезни, имущественный ущерб и дурную славу, мы называем распущенными; таков известный Феодект, который, страдая болезнью глаз, при появлении его возлюбленной воскликнул: «Прощай, любезный свет!»;[650] таков абдерит Анаксарх, который
Тех же, кто не поддается угождениям желудку, полу, вкусу, обонянию, но незаметно для себя оказывается в плену у страстей, подстерегающих его со стороны зрения и слуха, хотя эти люди и не менее увлечены, чем те другие, мы не называем распущенными: ведь они подчиняются своему увлечению не сознательно, а по неопытности; они думают, что стоят выше страстей, если проводят целые дни в театре без еды и питья. Но это [e] равносильно тому, как если бы амфора гордилась,[652] что ее поднимают не за горлышко или поддон, а только за ручки. <...> Надо и при тех усладах, которые нам доставляет зрение или слух, опасаться щекочущей изнеженности и сластолюбия. Нельзя считать неприступным город,[653] если укреплены замками, засовами и опускными решетками все его ворота, кроме одних, через которые могут проникнуть осаждающие неприятели; так же и себя никто не может считать защищенным от страстей, если для них тщательно замкнут Афродисий, но они успели занять святилище Муз [f] или театр: этого достаточно, чтобы они охватили и подвергли разграблению душу человека. Проливая зелье мелодий и ритмов, более острое и могущественное, чем изделия любого повара или мастера благовоний, они пленяют и совращают нас, предавшихся им, можно сказать, по собственной воле. Ведь ни одно из этих поданных в нашем застолье превосходных яств, отобранных изо всего, по выражению Пиндара,
[706] и даже это превосходное вино не вызывало такого громкого радостного одобрения, таких шумных рукоплесканий, какими наполнили наш дом, если не весь наш город, звуки песен и флейты. Поэтому надо всячески остерегаться этого рода наслаждений: им придает особую власть над нами то, что они затрагивают не только неразумную, связанную с телесной природой часть души, подобно связанным с чувствами вкуса, осязания и [b] обоняния, а обращены к суждению и разуму. Кроме того, остальные страсти, если разум окажется недостаточным, чтобы их сдерживать, часто встречают препятствия в самих условиях их удовлетворения. Например, на рыбном рынке ограниченность средств полагает предел щедрой руке лакомого покупателя; сребролюбие роскошествующей гетеры отвратит и женолюбивого поклонника: так, у Менандра[655] злокозненный сводник выводит на симпосий блистательную девицу, а пирующие
Ведь необходимость обращения к ростовщику — тягостный спутник распущенности, и нелегко решиться развязать кошелек. А вот эта считающаяся благородной страсть к удовольствиям, доставляемым слухом [c] и зрением, часто может найти удовлетворение безо всяких расходов — на состязаниях, в театрах, на симпосиях, устраиваемых другими: тут и таится опасность впасть в соблазн и излишества тем, кому не помогает руководство разума».
4. После наступившего молчания я спросил: «Чем же и какими речами поможет нам разум? Ведь не заткнет же он нам уши, по совету Ксенократа,[656] и не заставит посреди обеда подняться с места и уйти, едва мы [d] заслышим звуки лиры или флейты». «Конечно нет, — ответил Ламприй, — но всякий раз, когда мы поймем, что подпали под обаяние Сирен, должны призвать Муз[657] и искать прибежища на Геликоне древних преданий. Влюбленному в расточительную женщину нельзя сосватать Пенелопу или Панфею,[658] но человека, находящего отраду в мимах и в пошлых песенках, можно познакомить с Еврипидом, Пиндаром, Менандром, промывая, по выражению Платона,[659] чистой водой уши, загрязненные морским илом. Подобно тому как маги лечат одержимых злыми демонами, заставляя их декламировать Эфесские грамоты,[660] так мы, слыша эти выкрики, видя эти метания,
вспомним те священные и благочестивые писания и, сопоставляя с ними [e] воспринимаемые нами пустые песни, стихи и речи, не поддадимся дурному воздействию потока, увлекающего в сторону.
ВОПРОС VI
[f] 1. У Гомера Менелай без приглашения[662] пришел к Агамемнону, угощающему у себя вождей:
Он не захотел неявкой раскрывать, а тем более изобличать забывчивость брата, как мог бы поступить человек сварливый и придирчивый, которому такая оплошность доставила бы скорее удовольствие, чем огорчение, давая возможность ответить на нее попреками.
[707] В связи с этим у нас возник вопрос о том, откуда пошел обычай для приглашенных в гости приводить с собой спутника: мы теперь таких получивших приглашение от тех, кто приглашен самим хозяином, называем тенями. Было высказано мнение, что начало этому положил Сократ,[663] убедивший Аристодема незваным пойти с ним в гости к Агафону. При этом [b] возникло смешное положение: Сократ по дороге незаметно отстал, и Аристодем появился как тень, идущая впереди тела, за которым находится? источник света. Впоследствии приемы иностранных, и особенно высокопоставленных гостей сделали необходимым, не зная, кого они хотели бы-почтить приглашением, предоставить самому гостю выбор приглашаемых, а вместе с тем и определять заранее их число, во избежание того, что произошло у одного македонянина,[664] принимавшего царя Филиппа в своем сельском доме: царь явился в сопровождении большой свиты, а обед был рассчитан на немногих. Заметив, что хозяин смущен, царь потихоньку послал одного из приближенных шепнуть остальным, чтобы они оставили место для пирога. Те проявили сдержанность по отношению к основным блюдам, и обеда хватило на всех.
[с] 2. Когда я рассказал об этом замечательном случае, Флор заметил, что стоило бы серьезно рассмотреть вопрос о «тенях» — следует ли получающим такое приглашение приходить в гости в качестве сопровождающего. Зять Флора Кесерний решительно отвергал это, утверждая, что лучше всего следовать правилу Гесиода:[665]
или по крайней мере приглашай хорошо знакомых, таких, с которыми хотелось бы разделить возлияния и трапезу как с соучастниками застольных речей и праздничного времяпрепровождения. «А то мы, — сказал он, — словно судовладельцы,[666] которые, принимая на корабль пассажиров, разрешают им брать с собой свои вещи, предоставляем другим приглашать на наш симпосий кого вздумается, будет ли он нам приятен или нет.
Да я и удивился бы, если бы достойный приязни человек пришел в гости [d] в качестве незваного, часто даже незнакомого хозяину дома спутника. Впрочем, явиться без приглашения знакомому еще более зазорно — ведь он словно попрекает оказанным ему пренебрежением и навязывается в гости насильно. Неловко также прийти раньше или позже приглашавшего к другому и ссылаться на свидетелей в подтверждение того, что ты явился на обед не незваным, а как тень такого-то; с другой стороны, [e] всюду следовать за другом, дожидаясь, пока он соберется в гости, пока вымоется в бане и умастится,[667] достойно не свободного гражданина, а какого-нибудь Гнатона,[668] прославленного мастера пообедать на чужой счет. Кроме того, в этом случае как нельзя более уместно сказать:
В поведении и речах за дружеским кубком господствует величайшая свобода и непринужденность в сочетании с шуткой: как же может вести себя в этих условиях человек чужой и не приглашенный, а как бы незаконно вклинившийся в симпосий? Ведь и свободоречие и связанность с его стороны могут быть неприязненно встречены сотрапезниками. Немалую неприятность составляет и самое наименование тени, дающее повод [f] к дешевым шуткам и часто вынуждающее самого его носителя поступаться своим достоинством, ибо кто привык сносить дурные слова, привыкает к дурному обращению и на деле. Поэтому я, приглашая друзей, предоставляю [708] каждому приводить и свою тень, раз уж таков крепко укоренившийся в городе обычай, но сам, получая от кого-нибудь приглашение к другому, всегда его отклоняю».
3. Наступившее после этой речи молчание прервал Флор. «Второй пункт, затронутый здесь, заключает в себе большую трудность. Как было сказано, нельзя, приглашая иноземного гостя, отказать ему в возможности привести своих друзей и нельзя предусмотреть, сколько их и кого именно он приведет». Отвечая ему, я сказал: «Рассуди, однако, что предоставляя приглашаемым возможность приглашать с собой и других, мы не вменяем в обязанность получающим такое приглашение принимать его. Некрасиво давать то, что не подобает просить, равно как просить то, что [b] не подобает давать, и вообще делать какие-либо предложения, принять которые может показаться неуместным. Принимая у себя высоких особ или иноземцев, хозяин дома принимает и их спутников, слагая с себя выбор остальных гостей. Но, угощая близкого друга, будет более любезно самолично направить и остальные приглашения, показывая этим, что и для тебя не чужие люди его знакомые, близкие и родственники: почетнее для него будет видеть, что ты знаешь, чье общество ему особенно приятно и желательно, рад будет он и тому, что его близкие почтены наравне с ним. Иногда, однако, бывает уместно и ближе подойти к склонностям приглашаемого, подобно тому как приносящие жертву божеству оказывают [с] почитание богам, которым посвящен данный храм или данный алтарь, хотя и не именуют их каждого в отдельности: ведь ни кушанья, ни вина, ни благовония не услаждают так симпосий для приглашенного, как дружелюбный и любезный сотрапезник. Расспрашивать приглашенного на симпосий, какие кушанья и какие сласти он предпочитает, обсуждать с ним различные марки вина и сорта благовоний — назойливость, отзывающаяся нравами богача-выскочки; но нет ничего неприятного или неуместного в том, чтобы просить приглашаемого в гости, у которого много друзей, родных и близких, самого выбрать тех, чье участие в симпосии [d] было бы ему наиболее приятно, и привести их с собой: ведь и плыть на корабле совместно с человеком, который тебе нежелателен, и иметь его своим соседом по дому или сотоварищем в судебном разбирательстве не столь тягостно, как иметь его сотрапезником,[670] а если он тебе приятен, то это всего отраднее: ведь симпосий — это общение и в серьезном, и в шутках, и в речах, и в действиях. Поэтому участниками его должны быть люди не случайные, а близкие друг другу, которым встреча доставит радость. Кушанья повара составляют из материалов различных качеств и вкуса — из терпкого и жирного, сладкого и острого: но невозможен правильный и благопристойный симпосий, составленный из разнородных и разномыслящих [e] людей,[671] переродившихся в одно согласованное целое.
Согласно учению перипатетиков, в природе вещей есть первый двигатель,[672] сам недвижимый, и последнее движимое, ничего не движущее, а в промежутке между ними нечто и движущее другие вещи и движимое другими. Подобно этому, — сказал я, — и у нас шла речь о троих: один только приглашает, другой только получает приглашение, третий и приглашает и получает приглашение. Но разобрали мы только то, что относится к первому случаю, и было бы не менее важно, как мне кажется, обстоятельно рассмотреть остальные два. И вот, что касается того, кто, будучи приглашенным, приглашает и других, то прежде всего он должен, думаю я, быть сдержанным в отношении их численности, не [f] набрасываться вкупе со своими приглашенными на угощение, уподобляясь вражескому войску, не расталкивать друзей хозяина, занимая их места, словно поле противника на шашечной доске, иначе устроители симпосия окажутся в таком положении, как учреждающие жертвенную трапезу Гекате[673] [709] и божествам охранителям; они не вкушают сами от жертвенных приношений ничего, кроме дыма и хлопот. Поэтому над нами и подшучивают:[674]
Вот, в самом деле, что постигает тех, кто принимает у себя бесчинных иноземцев или друзей, которые в сопровождении множества теней, подобных Гарпиям,[677] накидываются на угощение и расхищают его.
Далее, отправляясь на прием, надо приводить не кого вздумается, а предпочтительно знакомых и близких угощающего, как бы упреждая его собственное приглашение; или же по крайней мере тех из своих [b] знакомых, которых он, как можно предположить, выбрал бы и сам — скромных к скромному, ученых к ученому,[678] вообще близких ему по характеру и общественному положению, если можно: даже таких, с которыми он сам давно искал случая познакомиться: доставить ему такой случай, полагающий начало дружественному общению, — большая любезность. Напротив, бестактно и невежливо поступит тот, кто в ответ на дружеское приглашение приведет с собой людей совершенно неподходящих: к трезвеннику — винолюбивого, к умеренному в образе жизни — склонного к роскоши и расточительности, или же, обратный случай, к молодому любителю выпить и позабавиться — суровых стариков или философов, важно вещающих из глубин бороды. Приглашенный должен быть не менее приятен угощающему, чем приглашенному тот, кто оказывает ему гостеприимство; [c] а быть приятным он сможет, если не только он сам, но и те, кого он привел, проявят воспитанность и дружеское расположение.
Остается третий из подлежащих нашему рассмотрению: приглашенный кем-либо пойти вместе с ним в гости к кому-то другому. Если он гнушается самого прозвания тени и негодует против него, то можно сказать, что он поистине боится тени.[679] Однако это положение требует величайшей осмотрительности. Не годится с готовностью принимать предложение сопроводить в гости, не учитывая, от кого и при каких обстоятельствах оно получено. Если это не близкий человек, а богатый важный деятель, желающий покрасоваться, словно на сцене, блестящим сопровождением телохранителей или убежденный, что таким предложением он оказывает большую честь, то это предложение следует немедленно с извинением отклонить. А если это близкий знакомый, то и тут нельзя соглашаться [d] безоговорочно, а только при том условии, если ему необходимо поговорить с тобой по важному делу, а другой благоприятный случай для встречи не представляется; или он вернулся из длительного путешествия; или, собираясь в путешествие, он хочет иметь своим сотрапезником именно тебя среди немногих товарищей; или он надеется на этой встрече содействовать установлению у тебя дружеских отношений с устроителем симпосия, прекрасным человеком, вполне достойным дружбы. Конечно, дурных людей, как бы они ни домогались сближения с нами, необходимо тщательно обходить, как терновник или репейник;[680] и если даже порядочные [e] люди приглашают к таким, порядочность которых вызывает сомнение, то не следует принимать такое приглашение, приобретая при посредстве доброго друга дружбу дурного и как бы вкушая вместе с медом горькое зелье. Странно также идти в гости к совершенно незнакомому человеку, разве только это человек выдающихся качеств, который благожелательно отнесется к посетителю, сопровождающему приглашенного друга, и сочтет посещение началом прочной дружбы. Да и к хорошо знакомым ходить в гости по приглашению другого человека лучше только при тех условиях, если и его самого ты принимал у себя в качестве спутника приглашенного тобой гостя. Скоморох Филипп находил,[681] что вызовет больше смеха, явившись на обед без приглашения. А для людей [f] благовоспитанных особенно приятно встретить у себя гостей, пришедших к ним в подходящее время без предупреждения: такое посещение и [710] хозяевам дома доставит радость и будет почетно для того, кто привел этих гостей. Но явиться в гости к людям знатным, богатым и влиятельным, получив приглашение не от них самих, а от кого-то третьего, отнюдь не следует тому, кто хочет избегнуть обоснованного подозрения в наглом искательстве».
ВОПРОС VII
[b] 1. На одном симпосий в Херонее при участии пергамца Диогениана зашла речь о застольной музыке. Нам стоило немалого труда возражать густобородому софисту стоической школы, который, опираясь на Платона,[682] выступал против тех, кто приглашает на симпосий флейтисток, мешающих участникам вести общую беседу. Но присутствующий другой представитель той же школы, Филипп из Прусы, был того мнения, что не надо тревожить пирующих у Агафона,[683] речи которых сладостнее звуков флейт и цевниц: удивляться тут можно не тому, что в этом обществе флейтистка оказалась излишней, а тому, что зачарованные такими [с] дивными речами сотрапезники не позабыли об еде и питье. Но вот Ксенофонт не постеснялся вывести[684] напоказ рядом с Сократом, Антисфеном и другими столь же замечательными людьми скомороха Филиппа, словно
у Гомера. А Платон включил в свой «Пир» речь Аристофана о любви[686] как нечто комическое и в конце диалога снова раздвигает занавес, показывая затейливую сценку из драмы — появляющегося хмельного Алки-виада, увенчанного и ведущего праздничное шествие. А затем это шуточное препирательство с Сократом по поводу его пристрастия к Агафону, [d] эта хвалебная речь о Сократе — о милые Хариты, неужели будет нечестием сказать, что если бы сам Аполлон пришел на этот симпосий с настроенной лирой, то все присутствующие просили бы его повременить с музыкой, пока не закончится эта речь? «И вот, — продолжал Филипп, — такие люди, блистающие несравненной прелестью речи, все же находили уместным расцветить свой пир шуточными и развлекательными эпизодами, а в наших застольях, где политики и деловые люди встречаются с простыми, а подчас и мужиковатыми людьми, мы отбросим всякое увеселение? Или сами удалимся, как будто убегая от Сирен?[687] Почтительно [e] удивлялись атлету Клитомаху,[688] который подымался с места и покидал общество, как только кто-нибудь заводил речь о любви. Но не смешон ли философ, убегающий от флейты на симпосий,[689] громко требующий подать ему обувь и зажечь дорожный факел, едва заслышит звуки настраиваемой лиры, гнушающийся этими невиннейшими удовольствиями, как навозный жук благовониями.[690] Ведь именно за вином более чем когда-либо позволительно доставить себе эти удовольствия, предав душу божеству. Мне близок Еврипид, но не могу согласиться с его пониманием задач музыки[691] как средства облегчить траур и горестные переживания: врачевание больного духа должно быть предоставлено серьезному и трезвому [f] слову, а музыку в сочетании с дарами Диониса надо отнести к веселому времяпрепровождению. Один лаконец, попав в Афины в пору постановки новых трагедий и видя широкие приготовления хорегов и усердие соревнующихся хородидаскалов, метко сказал[692] что не в здравом уме тот город, который вносит в игру столько серьезности. Действительно, играя, [711] надо играть, нельзя затрачивать на развлечения такие средства и столько времени в ущерб другим надобностям. Но в часы отдыха и за вином можно уделить место и музыке, стараясь, однако, и из этого развлечения извлечь какую-то пользу».
ВОПРОС VIII
1. Пока софист собирался возразить на эту речь, я его упредил, обратившись к Диогениану. «Так как акроаматическое сопровождение [b] (α̉κρόαμα букв, «слышимое») на симпосий бывает самое различное, Диогениан, — сказал я, — то следовало бы кому-нибудь рассмотреть, какой именно род такого сопровождения представляется предпочтительным. Попросим нашего философа высказаться об этом: ведь будучи совершенно бесстрастен[693] и неподвластен никаким чарам, он не ошибется в выборе, приняв самое приятное за наилучшее». Софист немедленно откликнулся на наше [с] Диогенианом предложение и сказал, что, отсылая прочие виды акроаматического сопровождения симпосиев к сцене и орхестре, он признает для симпосия недавно введенную в Риме, но еще не получившую широкого распространения разновидность: «Вы знаете, что среди диалогов Платона есть повествовательные, а есть драматические;[694] вот из этих драматических наиболее легкие дают заучить наизусть молодым рабам для актерского исполнения на симпосиуме, с усвоением речевых и мимических приемов, соответствующих характерам участников воспроизводимого диалога. Это новшество чрезвычайно понравилось всем серьезным и образованным людям; но против него выступили обабившиеся, лишенные слуха, художественного вкуса и понимания прекрасного, люди, о которых Аристоксен говорит,[695] что их рвет желчью, когда до их извращенных ушей донесется что-нибудь гармоничное; не удивлюсь, если они и вовсе искоренят это: ведь бабство преобладает».
2. Тут Филипп, видя, что некоторые раздражены этой речью, воскликнул: «Пощади, друг, отведи куда-нибудь эту, направленную против нас [d] брань. Ведь мы первые осудили[696] это распространившееся в Риме новшество, выступив против тех, кто хочет превратить Платона в развлечение на празднике, перемежая слушание его диалогов с винной чашей, вкушая их наравне с десертом и благовониями. Меня, пожалуй, совесть заставила бы отставить кубок в сторону, слушая хотя бы песни Сапфо и Анакреонта. Многое еще можно было бы добавить, но не хочу дать повод сказать, что я слишком серьезно отнесся к твоим словам. Поэтому, передавая, как видишь, круговую чашу дорогому Диогениану, поручаю ему «отмыть заздравным словом морскую пену услышанного»».
[e] 3. Приняв вызов, Диогениан отозвался: «Но я и от тебя слышу трезвые слова: как видно вино нами не овладело и обходится с нами милостиво. Вместе с тем боюсь, не подвергнуться бы и мне упрекам: ведь многие акроамы придется отклонить. И прежде всего трагедию, ибо говорит она вовсе не подходящим для симпосия, а более торжественным голосом и касается дел, вызывающих страсти и скорбь. Что касается плясок, то я отстраняю так называемую пил адову, как слишком напыщенную и патетическую и притом требующую многочисленных исполнителей, но из уважения к похвалам, которые воздает пляскам Сократ,[697] допускаю так называемую батиллову, близкую к кордаку[698] и воспроизводящую [f] приплясывание Эхо или какого-нибудь Пана, или Сатира, вдохновляемого Эротом и выступающего в праздничном шествии.
Из двух разновидностей комедии[699] древняя вследствие ее неоднородности (α̉νωμαλία) не подходит для симпосия: свойственное ей в так называемых [712] парабасах страстное свободоречие слишком стремительно и напряженно, а в своих насмешках и шутовстве она сверх меры откровенна и наполнена непристойными речениями и грубыми наименованиями. Да и еще: подобно тому как на царских трапезах каждому из обедающих придан особый виночерпий, так для восприятия древней комедии каждому участнику понадобится грамматик, который будет объяснять ему, кто такой Лесподий у Евполида, Кинесий у Платона, Лампон у Кратина,[700] вообще каждый, кого высмеивает комедия, так что либо наш симпосий [b] превратится в грамматическую школу, либо насмешки останутся непонятными.
Но кто мог бы что-нибудь возразить против новой комедии? Она так хорошо сочетается с симпосием, что скорее можно провести его без вина, чем без Менандра. В ней простая и изящная речь так приноровлена к действию, что не может ни наскучить трезвым, ни затруднить выпивших. Полезные и выразительные сентенции, естественно вытекающие из действия, смягчают, при содействии вина, словно железо огнем, самые жесткие характеры и склоняют их к уступчивости; а сочетание [c] серьезности с веселой игрой как будто для того и создано, чтобы доставить и пользу и удовольствие людям выпившим и благодушно расположенным. Сами любовные сюжеты комедий Менандра подходят для людей, которые, проведя вечер за вином, отправляются после этого к своим женам:[701] ведь в этих драмах полностью отсутствует любовь к мальчикам, а совращение девушек благопристойно завершается свадьбой. Любовь к гетере, дерзкой и корыстолюбивой, пресекается вразумленпем и раскаянием юноши, а гетера, благонравная и любящая, оказывается дочерью свободного, или же любовная связь ограничивается определенным сроком, и комедия имеет благополучное окончание. Все это, пожалуй, и не вызывает интереса [d] у людей чем-либо озабоченных, но за вином, как мне представляется, изящество и стройность комедии, содействуя хорошему настроению, воспитывает и нравы в сторону благородства и гуманности».
4. Тут Диогениан умолк, то ли закончив свою речь, то ли задумавшись, и софист сразу напал на него с возражениями, настаивая на включении в акроамы некоторых речей из комедий Аристофана. Филипп же обратился ко мне: «Диогениан обрадовался случаю воздать хвалу своему любимцу Менандру, а остальное его, видимо, не заботит: а мне хотелось бы услышать твое мнение о многих акроамах, которые у нас остались без рассмотрения; что же касается присуждения наград в конкурсе скульпторов, то этим мы займемся завтра трезвыми, если пожелают наш гость и [e] Диогениан». «Есть, — ответил я, — разновидности мимов, называемые одни «сюжетами», другие «шутками»;[702] ни те ни другие, по-моему, для симпосия не подходят, «сюжеты» вследствие их длины и сложности, затрудняющей их постановку, а «шутки» так полны пустословия и скоморошества, что слушать их не позволят даже молодым рабам, подающим обувь, их господа, сколько-нибудь разборчивые. А ведь многие даже в присутствии своих жен и молодых сыновей любуются такими речами и действиями, которые приводят в смятение восприимчивые души хуже всякого пьянства.
Кифара, известная с давних времен, уже у Гомера составляет необходимую принадлежность пиршества,[703] и не подобает нарушать этот древний союз; надо только просить кифаредов изъять из своей музыки все плачевное и грустное, допуская только песни благостные, пристойные праздничному веселью. Никак нельзя удалить от симпосия и флейту: она необходима [713] при возлияниях наравне с венком; она сопровождает пение пеана при священнодействиях, а затем поражает слух сладостными звуками, приносящими душевное успокоение: если какие заботы и огорчения не отменены и не разрешены вином, то они уступают покоряющей прелести звуков флейты — если только она сама соблюдает должную меру,[704] не впадая в излишнюю страстность и не тревожа пышным разнообразием напевов сознание слушателя, уже расслабленное вином и утратившее устойчивость. Подобно тому как стадо, недоступное осмысленной речи, [b] повинуется посвистыванию, прищелкиванию и звукам свирели пастуха, который его и усыпляет и пробуждает, так все, что есть в душе стадного,[705] не внимающего и не повинующегося слову, можно подчинить и укротить мелодиями и ритмами струн и флейты. Однако же, если позволительно высказать мое мнение, я не предоставил бы симпосию предаться всецело мелодии флейты или лиры, как бы плывя по ее течению, без опоры в словах: надо приучать людей и в игре и в серьезном деле ставить на первое [c] место слово как основу отрадного общения, а на мелодию и ритм смотреть как на своего рода приправу, не предназначенную к тому, чтобы лакомиться ею самой по себе. Никто не отвергает удовольствия от еды и вина, присоединяющееся к той пользе, которую мы получаем от них как пищи, но удовольствие от благовоний Сократ предлагал гнать в шею,[706] как бесполезное и излишнее; так мы не станем внимать звукам псалтирия[707] и флейты, доносящимся до нашего слуха сами по себе, но если они сопровождают разумные слова песни, обращенные к нашему разуму и услаждающие его, то мы их охотно принимаем. Думаю, что и Марсий[708] [d] потому был жестоко наказан богом, что, играя на флейте, которая замыкала ему уста для речи, он осмелился оголенной мелодией вступить в состязание с пением в сопровождении кифары. Одно только, — добавил я, — будем соблюдать: имея возможность радовать друг друга философическими речами, не станем вносить в застолье ничего постороннего, такого, что могло бы скорее помешать, чем содействовать дружескому общению. Неразумны не только те, кто, будучи в состоянии обеспечить свое благополучие собственными силами,
как сказал Еврипид,[709] но также и те, кто, располагая в себе самих всем, [e] что надобно для отрадной дружеской беседы, видят нечто почетное для себя в привлечении отрады извне. Проявлением безвкусия и грубой неотесанности были роскошные награды, посланные персидским царем спартанцу Анталкиду[710] — венок из роз и шафрана, политый благовонным маслом, которое заглушило и обесчестило природную красоту и аромат цветов. В такой же безвкусице будем повинны и мы, если отнимем у симпосия присущую ему мусическую прелесть, подменяя ее привнесенными звучаниями флейт и кифар. Наиболее уместны акроамы тогда, когда [f] среди сотрапезников возникнут волнение и слишком разгоряченный спор, угрожающий перейти в ссору; когда понадобится прекратить затянувшееся и безысходное обсуждение какого-либо запутанного вопроса; вообще когда надо восстановить на симпосий поколебленную обстановку спокойствия и взаимной благожелательности».
ВОПРОС IX
На обеде, которым нас угощал Никострат, зашла речь о делах, намеченных к обсуждению в афинском народном собрании. Тут кто-то сказал: «Граждане, уж не подражаем ли мы персидскому обычаю,[711] поднимая за вином деловые вопросы?» «В такой же мере и греческому, — отозвался на это Главкий. — Ведь грек, а не кто другой, сказал:
А о греках, под предводительством Агамемнона осаждающих Трою, говорится:
[b] Нестор, который и посоветовал царю созвать это пиршественное совещание военачальников:
и далее:
Поэтому именно за винной чашей проходят должностные совещания у тех племен Греции, которые обладают наилучшим государственным устройством и были привержены к старинному укладу. Таковы были у критян так называемые андрии, у спартанцев фидитии, имевшие характер тайных совещаний аристократической верхушки, а также у нас, [с] как я полагаю, пританей и фесмофетей;[716] недалеко отстоит от этого и у Платона ночное собрание,[717] в котором участвуют наиболее опытные в государственных делах люди и на рассмотрение которого отсылаются самые важные и сложные дела. А те, кто
не сочетают ли они вино с молитвенным словом, обращаясь к близкому и участливому богу? А в еще более глубокой древности самого Диониса, как не нуждающегося в Гермесе, прозвали Евбулеем[719] (Благосоветным), а ночь в связи с этим Евфроною (Благомысленной)».[720] [d]
ВОПРОС X
1. Речь Главкия отвлекла нас[721] в сторону от возникшего было на симпосий волнения. Чтобы сгладить окончательно его следы, Никострат предложил обсудить другой вопрос. «Раньше, — сказал он, — меня мало интересовал этот обычай, так как я считал его персидским. Но если он установлен и как греческий, то нуждается в разумном обосновании и защите, чтобы не сочли его нелепым. В самом деле, представим себе глаз погруженным в волнующуюся жидкость; он будет беспомощен и бездеятелен. Таким же оказывается и рассудок, подавленный со всех сторон страстями, которые от вина приобретают силу и подвижность, [e] как ящерицы, согретые солнцем, и его суждение становится шатким и ненадежным. Возлежать за обеденным столом удобнее, чем сидеть, ибо это освобождает тело от всякого излишнего движения и напряженности; так и для души лучше всего вполне спокойное состояние. Если же это недостижимо, то обращаться с ней надо так же, как с детьми, которые не могут оставаться в покое и которым дают в руки не копье и не меч, а трещотку или мяч; так и находящимся в опьянении сам бог вручил ферулу,[722] безопаснейшее оружие, которое и поражая не причиняет большого вреда: ведь необходимо достигнуть того, чтобы и ошибочные поступки людей в этом состоянии были только смехотворны, а не трагичны, и не имели горестных последствий. И вот, самое важное требование в уставе [f] совещаний о важных делах заключается в том, чтобы менее разумный и опытный в деле подчинялся мнению более разумного и опытного; а вино побуждает пьяного нарушать именно это требование: Платон объясняет [715] самое название вина οι̃νος[723] тем, что оно заставляет человека ο̉ίεσθαι νου̃ν 'έχειν — мнить себя разумным. Напившись, каждый склонен считать себя и знатным, и красивым, и богатым, но прежде всего он считает себя разумным и рассудительным. А это ведет к тому, что пьяный и болтлив сверх меры и некстати, и полон начальнического чванства, не столько слушая других, сколько требуя, чтрбы его слушали, ни за кем не следуя, а всеми командуя. Итог подвести легко, — закончил он, — ибо все это самоочевидно; но надо выслушать и противоположное мнение, если кто, молодой или пожилой, захочет его отстаивать».
2. Тут выступил мой брат,[724] затаив хитрую уловку. «Что же, — [b] сказал он, — ты думаешь, что кто-нибудь в нашей теперешней обстановке найдет приемлемые доводы для того или иного решения нашего вопроса?» Когда Никострат с полной уверенностью ответил утвердительно, исходя из присутствия стольких филологов и политиков, брат, улыбаясь, продолжал: «Значит, ты думаешь, что по нынешнему вопросу можешь и сам удовлетворительно высказаться и других считаешь способными на это, а рассмотрение вопросов политики считаешь недоступным на том основании, что все мы немного выпили? Но с таким же основанием можно было бы утверждать, что зрению выпившего недоступны крупные предметы, а для мелких оно восприимчиво, или же что его слух недостаточен для восприятия разговорной речи, но превосходно воспринимает пение и игру на [с] флейте. А ведь в этих случаях отчетливее воспринимается, естественным образом, полезное, чем изысканное, и было бы неудивительно, если бы за вином от нас ускользали некоторые философские тонкости, а направленное на практически важные вопросы наше соображение, естественно, должно сосредоточиться и проясниться. Так, Филипп в Херонее[725] смешил окружающих своей пьяной болтовней, но как только зашла речь о заключении мирного договора, сразу стал серьезным, нахмурил брови и, отбросив всякие метания и вздорные речи, дал афинянам трезвый и хорошо продуманный ответ. [d] Впрочем, пить и пьянствовать — не одно и то же.[726] Напившийся до потери соображения должен прежде всего проспаться. Но люди разумные и только выпившие несколько больше обычного могут не опасаться, что их покинет соображение и память. Видим же мы танцоров и музыкантов, не хуже справляющихся со своим делом на симпосий, чем в театре; обладание опытом поддерживает и тело и разум в их обычной деятельности.
Многим вино придает больше смелости и решимости, которые чужды неприятной дерзости, располагает к самоуверенности и сообщает убедительность. [e] Так, Эсхил, по преданию, писал свои трагедии,[727] вдохновляясь вином. Горгий назвал одну из них,[728] «Семеро против Фив», исполненной Ареса, но это неверно: все они исполнены Диониса. Платон говорит,[729] что вино имеет свойство разогревать душу и вместе с ней тело. Оно расширяет поры,[730] по которым проникают в нас все образы, и вместе с тем помогает находить слова для их выражения. Ведь у многих творческая природа в трезвом состоянии бездеятельна, как бы застыла, а за вином они вдохновляются, уподобляясь ладану,[731] который, разогревшись, источает аромат. Вино прогоняет робость, которая как ничто другое связывает на совещании, почитает многие другие душевные препятствия, противодействующие благородному честолюбию. Порождая свободоречие, [f] ведущее к нахождению истины, вино вместе с тем разоблачает всякое злонравие, позволяет обнаружить всякую сокрытую в душе того или иного порочность, а без этого не помогут ни опытность, ни проницательность. [716] Но многие, следуя первому побуждению, достигают большего успеха, чем те, кто хитрит, скрывая свои помыслы. Итак, не следует бояться того, что вино возбуждает страсти: дурные страсти оно возбудит только у дурных людей, суждение которых никогда не бывает трезвым. Феофраст называл цирюльни[732] трезвенными симпосиями — так много в них всегда разговоров; мрачным трезвенным опьянением можно назвать состояние, в котором пребывают грубые души, смущаемые гневом, зложелательством, сварливостью и другими низменными страстями. Вино скорее притупляет, чем обостряет эти страсти и делает этих людей не глупцами, а простыми и бесхитростными, не пренебрегающими полезным, а способными [b] предпочесть должное. Те, кто хитрость принимает за ум, а мелочность за благоразумие, считают, конечно, признаком глупости высказать за вином свое мнение открыто и беспристрастно. Но древние судили иначе: бога Диониса они наименовали Освободителем ('Ελευθερεύς) и Разрешителем (Λύσιος),[733] уделяли ему большое место в мантике[734] не за «вакхическое и исступленное» его качество, как выразился Еврипид,[735] а за [то, что он, изымая и отрешая от нашей души все рабское, боязливое и недоверчивое, дает нам общаться друг с другом в правдивости и свободоречии».
КНИГА ВОСЬМАЯ
[d] 1. Те, кто лишает застолья философии,[736] Сосий Сенекион, поступают хуже гасящих свет. Ведь люди благовоспитанные и разумные[737] не станут хуже, если унести светильник: их взаимное уважение не зависит от того, видят ли они друг друга. Если же к действию вина присоединится грубость и невежество, то и сам золотой светильник Афины[738] не сделает такой [e] симпосий благопристойным и радостным. Ведь, собравшись вместе, напиваться и насыщаться в молчании уподобляло бы людей животным, да это и невозможно. А оставить на симпосий речи, не допуская речей упорядоченных и поучительных, это еще нелепее, чем, желая угостить обедающих едой и питьем, поставить перед ними вино и провизию без необходимой обработки и приправы: никакая еда и питье не окажутся столь безвкусными и даже вредными, не получив надлежащего [f] приготовления, как некстати сказанное необдуманное слово на симпосий. Философы, осуждая опьянение, называют его пьянственным суесловием;[739] а суесловие означает не что иное, как пустую болтовню. Но пустая болтовня, превысив известную меру, переходит в наглость, безобразнейшее и [717] отвратительнейшее завершение пьянственного излишества. Таков смысл справляемого у нас на Агриониях[740] обычая: женщины ищут как бы скрывающегося от них Диониса, а затем прекращают поиски, говоря, что он убежал к укрывающим его Музам; после этого, закончив трапезу, они задают друг другу загадки и трудные вопросы в ознаменование того, что за вином нельзя утрачивать разум, что оно раскрывает некое мусическое зрение и что в сочетании опьянения с разумным началом устраняется всякая дикость и безрассудство, кротко сдерживаемое Музами. Поэтому в посылаемой тебе книге — восьмой по счету Застольных бесед — на первом месте содержится то, что в минувшем году довелось нам и выслушать и сказать, справляя день рождения Платона.
ВОПРОС I
[в] 1. Отпраздновав в шестой день месяца Фаргелиона[741] день рождения Сократа, мы на следующий день справляли день рождения Платона, и это близкое совпадение двух дат явилось поводом к рассуждениям, начало которым положил пергамец Диогениан. «Прав был Ион,[742] — сказал Диогениан, — что случайность, будучи вообще противоположна мудрости, во многих случаях производит нечто согласное с ней. Так, словно по воле Муз, само собой оказалось, что не только оба философа родились в два смежных дня, но и последовательность такова, что первым по порядку является старший и учитель второго». Это замечание привело мне на память много таких совпадений,[743] например связанное с датами рождения и смерти Еврипида: родился он в тот день, когда эллины сразились с Мидийцем [c] на море под Саламином, а умер в день, когда родился Дионисий Старший, сицилийский тиранн: тут случайность, как отмечает Тимей, одновременно увела отобразителя трагических событий и ввела деятеля таковых. Другие напомнили о том, что царь Александр и киник Диоген скончались в один и тот же день. Царь Аттал скончался в свой день рождения. А о Помпее Великом одни передают, что он умер в Египте в свой день рождения, другие — что накануне этого дня. Вспоминали и созидателя [d] многих прекрасных гимнов пифийскому богу[744] Пиндара, родившегося во время Пифийских игр.
2. Флор добавил, что, говоря о дне рождения Платона, нельзя не упомянуть о Карнеаде, многославном вершителе деяний Академии: оба мужа родились в праздник Аполлона, один в Афинах в день Фаргелий, другой в Кирене, когда там справляют Карнеи.[745] «А приходится и то и другое на седьмой день Фаргелиона, — говорил Флор, — день, к которому вы, жрецы и вещатели Аполлона, относите и рождение самого бога, называя его Гебдомагеном.[746][747] Поэтому, полагаю я, никто не скажет, что бесчестят Аполлона те, кто называет Платона его сыном:[748] ведь он [e] сделал Платона через Сократа врачевателем самых тяжких страданий и болезней — как бы вторым Хпроном». Упомянул Флор и о приписываемом отцу Платона Аристону сновидении, в котором ему было запрещено сближаться со своей женой в течение десяти месяцев.
3. На речь Флора откликнулся лакедемонянин Тиндар. «Действительно, о Платоне можно и в речах и в песне сказать:
Но я боюсь, не противоречит ли бессмертию возможность рождать, равно как и быть рожденным:[750] ведь то и другое есть некая перемена и претерпевание [f]. Это имел в виду и Александр,[751] говоря, что яснее всего он усматривает свою смертность в сочетании с женщиной и в сне: сон возникает как уступка слабости, а всякое рождение есть выход какой-то части себя [718] самого в другое и утрата. Но меня одобряет сам Платон,[752] называя безначального и вечного бога отцом и создателем мира и всего прочего имеющего рождение — не от семени, конечно, а от иной силы бога, создавшего в материи рождающее начало, под воздействием которого она видоизменялась:
И нет ничего странного, если бог, сближаясь не так, как человек, а какими-то другими объятиями и прикосновениями, преображает смертное [b] тело и оставляет в нем божественный зародыш. «То слово не мое»,[754] но египтяне говорят, что так рождается Апис[755] от прикосновения луны; вообще же они допускают возможность общения мужского божества со смертной женщиной.[756] С другой стороны, для смертного мужа они считают невозможным положить начало беременности и родам женского божества, ибо сущность божества полагают в воздухе, дуновениях и в некой теплоте и влажности».
ВОПРОС II
1. После этой речи наступило молчание, которое прервал выступивший [с] снова Диогениан. «Раз у нас речь зашла о богах, — сказал он, — то не привлечь ли нам в день рождения Платона его самого к участию в нашей беседе, чтобы уяснить, как надо понимать мысль Платона, заключающуюся в его утверждении, что бог всегда остается геометром? Разумеется, если действительно у Платона есть такое высказывание». Когда я заметил, что ни в одной из книг Платона в такой форме это не сказано, но заслуживает доверия и вполне соответствует характеру Платоновой философии,[757] Тиндар обратился к Диогениану: «Значит, ты думаешь, Диогениан, что эти слова намекают на какой-то глубокий и трудно постигаемый смысл, помимо того, о чем Платон часто и говорил и писал, превознося геометрию как отвлекающую нас от воспринимаемого чувствами и позволяющую [d] сосредоточиться на созерцании умопостигаемой вечной природы, которое составляет предел философии, как эпоптия — предел посвящения в таинства?[758] Ведь то звено наслаждения и страдания, которым Платон соединяет душу с телом,[759] заключает в себе, как кажется, величайшее зло, делая чувственное более явственным, чем умопостигаемое, и заставляет разум в своих суждениях исходить более из страстей, чем из понятий: привыкая под воздействием переживаемых страданий и наслаждений оценивать телесные блуждания и переменчивость как нечто принадлежащее к истинно сущему, он слепнет, и мы утрачиваем ту душевную силу, [e] равноценную «мириадам очей»,[760] которая одна только способна созерцать божественное. Все так называемые науки, подобно гладким и отполированным зеркалам, отражают следы и образы умопостигаемой истины: но более всего геометрия, согласно Филолаю, начало и метрополия всех наук,[761] постепенно воспитывает разум, как бы очищая и освобождая его от чувственности. Поэтому Платон порицал последователей Евдокса, Архита и Менехма,[762] пытавшихся произвести удвоение куба посредством механических приспособлений, так как они пытались найти две средние пропорциональные не при помощи разума, но каким-то другим возможным способом. Ведь при этом губится и извращается самое благо геометрии, если она вновь возвращается к чувственному от стремления ввысь к созерцанию [f] вечных и бестелесных образов, общаясь с которыми «бог всегда остается богом»».[763] [719]
2. После Тиндара выступил его товарищ Флор, в шутку притворявшийся и объявлявший себя влюбленным в него. «Ты заслуживаешь благодарности, — сказал он, — произнеся речь, которая выражает не только твое, но общее мнение всех присутствующих. Ведь ты дал возможность показать, что Платон считал геометрию необходимой не для богов, а для нас: бог не нуждается в математическом образовании как средстве, уводящем разум от творимых вещей к вечным сущностям, ибо эти сущности находятся в нем самом и с ним и вокруг него. Но подумай вот о чем: не намекнул ли Платон, незаметно для тебя, на нечто тебе близкое,[764] подмешав к Сократу Ликурга не в меньшей степени, чем Пифагора, на что указывал Дикеарх.[765] Ты, конечно, знаешь, что Ликург отменил в Лакедемоне арифметическую пропорциональность как демократическую и охлократическую[766] [b] и ввел вместо нее геометрическую, подобающую разумной олигархии и конституционной монархии: в первом, арифметическом, случае все распределяется поровну, а во втором, геометрическом, по достоинству, так что избегается смешение всех без разбора и проводится отчетливое различие добрых и худых: каждый получает свое не по назначенному весу и не по жребию, а в соответствии со своими заслугами и недостатками. Такую пропорциональность, именуемую справедливостью (δίκη) и воздаянием (νέμεσις), дорогой Тиндар, вносит бог в распорядок вещей, и она учит нас справедливое принимать за равное ('ίsov), но не усматривать справедливость в равенстве: то равенство, которого добивается толпа, — величайшая из всех несправедливостей. Устраняя ее по мере [с] возможности, бог соблюдает воздаяние по достоинству, геометрически определяя закономерность соответствием с разумным началом».
3. Мы эту речь одобрили, но Тиндар изъявил несогласие и вызвал Автобула[767] выступить с возражением. Тот, однако, от возражения отказался, а предпочел противопоставить сказанному свое собственное мнение. Он сказал, что геометрия рассматривает не что иное, как пределы свойств и изменений,[768] и что бог не иначе творит мир,[769] как полагая пределы материи, которая сама по себе беспредельна, не в смысле величины и множественности, а в силу ее неустроенности и беспорядочности, что и дало древним основание назвать ее беспредельностью (τὸ 'άπειρον).[770] [d] Ведь форма и образ — это предел[771] оформленной и получившей образ всеобщности, и пока не было пределов, она оставалась бесформенной и безобразной; когда же в ней возникли числа и отношения, она, как бы связанная и охваченная линиями и возникшими из линий поверхностями, а из поверхностей — объемами,[772] получила первые виды различных тел как оснований для рождения воздуха,[773] земли, воды и огня. Но вывести равенство граней и подобие углов в октаэдрах, икосаэдрах, пирамидах и кубах из беспорядочной и зыбкой материи[774] было бы совершенно невозможно [e] без участия геометрически расчленяющего и ограничивающего ее творца.[775] Итак, с возникновением в беспредельной материи предела ограниченная и благоупорядоченная в своем смешении всецелостность родилась и продолжает рождаться, ибо материя стремится уйти от геометричности, вернувшись к беспредельному состоянию, а геометрический смысл охватывает и определяет ее, расчленяя на различные виды, сообразно которым все рождающееся получило свое возникновение и существование.
[f] 4. После этой речи стали просить и меня сделать какой-нибудь вклад в обсуждение поднятого вопроса. Я одобрил сказанное выступавшими ранее как отражающее собственное хорошо продуманное мнение говоривших и достаточно убедительное. «Но чтобы внушить вам больше доверия к себе самим, — сказал я, — и облегчить поиски относящегося сюда материала, я сообщу вам нечто близкое к нашему вопросу, прославленное [720] у наших учителей. Это одна из замечательных геометрических теорем, вернее проблем, заключающаяся в построении по двум заданным фигурам третьей, равной по площади одной из заданных и подобной другой.[776] Передают, что Пифагор, найдя эту задачу, принес благодарственную жертву: и действительно, она много изящнее и гармоничнее,[777] чем известная теорема, в которой Пифагор доказал, что гипотенуза, возведенная в квадрат, равна сумме возведенных в квадрат сторон, прилегающих к прямому углу треугольника». «Превосходно, — сказал Диогениан, — но какое отношение это имеет к нашему вопросу?» «Вы это легко поймете, — ответил я, — если припомните тройственность начал, к которым Платон в «Тимее» возводит порождение космоса.[778] Первое из них мы по [b] справедливости именуем богом, второе — материей, третье — идеей. Материя — из всех субстратов самый неупорядоченный, идея — из всех образов самый прекрасный, бог — из всех причин самая совершенная. И вот бог пожелал не оставить незавершенным ничего, что могло быть завершено, и упорядочить природу смыслом, мерой и числом, создав из всего наличного нечто единое, подобное идее и равное материи. Так он, поставив перед собой эту задачу, из двух сущностей сотворил космос как третью сущность и продолжает творить его, поддерживая в нем количественное равенство с материей и качественное подобие с идеей: ибо он, в силу необходимой связи с телесной природой, подвержен всевозможным изменениям и [c] претерпеваниям и нуждается в поддержке своего отца и демиурга, который разумно ограничивает материю в соответствии с заданным идеей образцом; поэтому размерное среди сущностей прекраснее соразмерного».[779]
ВОПРОС III
1. Однажды, когда мы обедали в Афинах у Аммония, извне дома послышался какой-то шум: это шумели собравшиеся возле дома люди, громко вызывая Аммония, который тогда нес в третий раз обязанности [d] стратега. Аммоний выслал к ним несколько своих подчиненных, которые их успокоили и заставили разойтись. У нас по этому поводу начался разговор о том, почему находящимся в закрытом помещении хорошо слышны наружные голоса, а их собственные голоса не так легко проникают наружу. Но Аммоний сказал, что этот вопрос уже решен Аристотелем:[780] попадая из дома в обширный простор внешнего воздуха, голос тотчас же ослабевает, рассеиваясь; а с голосом, проникающим извне, внутри дома ничего такого не происходит, и он остается собранным и внятным; а вот что больше требует разумного объяснения: в ночное время звуки становятся сильнее и вместе с силой приобретают большую чистоту и отчетливость. «Мне кажется, — добавил он, — что Провидение мудро распорядилось придать [e] слуху особую чувствительность на то время, когда зрение оказывается почти или даже совершенно бездеятельным. Ведь темный воздух «ночи пустынной слепой», по выражению Эмпедокла,[781] возмещает через слух тот ущерб в восприятии, который причинен зрению. Но поскольку надобно исследовать причины и тех явлений, которые происходят в силу природной необходимости,[782] и дело фисиолога — исследование их материальных и орудийных начал, то кто же из вас, — закончил Аммоний, — первым представит убедительные соображения этого рода?»
2. После наступившего молчания заговорил Боэт. «Когда я был молод и обучался у софистов, — сказал он, — то, как это обычно в геометрии, пользовался недоказуемыми положениями, принимая их в качестве так [f] называемых постулатов. Теперь же я воспользуюсь тем, что уже доказано Эпикуром.[783] Все существующее[784] носится в несуществующем:[785] ибо великое множество пустоты рассеяно вперемешку с атомами воздуха. И вот, когда воздух разлит в широком пространстве и отдельные частицы вследствие его разреженности имеют большой пробег, то рассеянные атомы [721] занимают много места и между ними остаются лишь мелкие пустые промежутки; а когда воздух сжимается, сгущаясь в небольшом пространстве, и его частицы тесно примыкают одна к другой, то образуются большие свободные пустоты. Происходит это в ночное время вследствие охлаждения:[786] ведь теплота расслабляет, раздвигает и уничтожает имеющиеся уплотнения, вследствие чего при кипении, размягчении и плавлении тел их объем увеличивается, — и наоборот, застывающие и охлаждающиеся тела уплотняются вследствие сближения их частиц между собой, объем их сокращается, и они оставляют пустоты в содержащих их сосудах и свободные [b] пространства в покинутых ими местах. Голос же, наталкиваясь на множество тесно расположенных тел, или вовсе приглушается, или подвергается сильному раздроблению и испытывает много отражений и задержек; а на пустом, свободном от тел промежутке голос, встречая непрерывный, гладкий, ничем не затрудненный путь, достигает слуха и при этом благодаря быстроте движения сохраняет отчетливость и смысл. Ведь мы видим, что пустой сосуд гулко отзывается на удар и дает долгий отзвук, подчас далеко распростирающийся в окружающем пространстве; а сосуд, [с] наполненный либо твердым телом, либо какой-нибудь жидкостью, оказывается совсем глухим и безгласным,[787] ибо звук не имеет свободного пути для выхода наружу. Среди же самих твердых тел золото и камень слабогласны и беззвучны вследствие своей плотности и быстро в самих себе погашают звук; а полнозвучна и голосиста медь: в ней много пустот и она легковесна по отношению к своему объему, ибо не состоит из множества плотно прижатых одно к другому телец, а содержит в большом количестве примесь податливой бестелесной сущности, которая и вообще не оказывает сопротивления воздействующим на нее движениям и, в частности, дружественно [d] пропускает звук, так что он продолжает распространяться, пока не встретит на своем пути препятствия, приглушивающего его своим противодействием. Тогда звук удерживается, и дальнейшее его движение останавливается этой преградой. Вот что, — заключил Боэт, — по-моему, делает ночное время более способствующим распространению звука, чем дневное, когда теплота вследствие расширения воздуха увеличивает[788] расстояние между атомами. Пусть только никто не отвергает моих первых положений».
3. Когда Аммоний предложил мне что-нибудь ответить Боэту, я сказал: «Пусть остаются в силе, дорогой Боэт, твои первые положения, придающие столь важное значение[789] пустоте;[790] но вы, эпикурейцы, неправы, считая пустоту условием сохранения и движения звука. Ведь тому, что недоступно ни осязанию, ни удару, ни какому бы то ни было [e] претерпеванию, свойственна тишина и покой; а звук — это удар звучащего тела. Передатчиком же звука может быть только нечто равнопретерпевающее и равноприродное звучащему телу,[791] но легкоподвижное, легкое, однородное и способное отвечать ударам звучащего тела благодаря своей упругости и непрерывности; именно таков у нас воздух. Ведь и вода, и земля, и огонь беззвучны сами по себе, но силою воздействующего на них дыхания обретают голос и издают различные шумы. Медь не содержит пустот, но вследствие примеси равномерно растворенного дыхания отзывается звоном на удар. Если же заключить по внешнему виду, то скорее можно [f] железу приписать некую рыхлость и наличие сотообразных пустот, а между тем оно весьма неблагозвучно и немотствует по сравнению со всеми прочими металлами.
Итак, нет надобности беспокоить ночь, возлагая на нее стяжение воздуха, сгущение его в пространствах и создание пустот, как будто бы воздух был препятствием для звука и уничтожал ту сущность, для которой он сам является сущностью, телом и возможностью. Помимо того, следовало бы ожидать, что ночи, выделяющиеся по условиям погоды, ненастные и туманные, окажутся более благоприятными для звучания, [722] чем ночи умеренные и ясные (ибо если в одно место стекаются атомы, то в другом, откуда они пришли, осталось пространство, лишенное тел); и что всего очевиднее, холодный день более способствовал бы звучанию, чем теплая летняя ночь; но ни то ни другое не оправдывается. Поэтому я отклоняю предложенное объяснение и обращаюсь к Анаксагору:[792] он говорит, что солнце сообщает воздуху дрожательное и колебательное движение, обнаруживаемое в движениях плавающих в солнечных лучах малых пылинок и пушинок, так называемые τίλαι. Как полагает Анаксагор, они днем в своем вызываемом солнечной теплотой движении, производя некоторый свистящий шум, приглушают остальные звуки, а ночью их движение и производимый ими шум затихает». [b]
4. После меня выступил Аммоний. «Может, пожалуй, показаться смешным, если я попытаюсь опровергнуть Демокрита[793] или поправить Анаксагора. Все же необходимо отнять у пылинок Анаксагора этот свист, в котором нет ни необходимости, ни убедительности. Вполне достаточной причиной разбиения и рассеяния звуков является дрожательное и колебательное движение телец, возникающее в солнечных лучах. Ведь воздух, как было сказано [721 f], представляет собой тело и сущность звука: пока он неподвижен, он передает на далекое расстояние в прямолинейном, беспрепятственном и непрерывном потоке частицы и движения звуков; безветрие и вёдро благоприятствуют звучаниям; непогода препятствует. [с] Так и у Симонида:[794]
Часто воздушное волнение не позволяет передаваемой голосом речи достигнуть слуха без ущерба для ее членораздельности и оформления; и всегда бывают потери в отношении полноты и доходчивости. Ночь сама по себе не содержит ничего вызывающего такое волнение, а день содержит нечто значительное, именно солнечное тепло, о чем сказал Анаксагор» [722 a].
5. Подхватив эти слова, сын Аммония Трасила[795] воскликнул: «Ради Зевса, что же это, скажите мне, заставило нас изыскивать решение нашего вопроса в неких умозрительно постигаемых движениях воздуха, не [d] замечая его явного волнения и потрясения? Ведь великий небесный властитель Зевс,[796] не таясь и не приводя незаметно в движение мельчайшие частицы воздуха, но разом являя себя,
И они следуют призыву, как бы вновь родившись, «с новыми мыслями на новый день», как говорит Демокрит,[798] и возвращаются к деятельности не безгласной и не бесплодной. Поэтому неплохо придал Ивик слову 'όρθρος «рассвет» эпитет κλυτός[799] «славный», «слышный», ибо рассвет полагает начало и слову и слуху. Ночью же, когда все спят, воздух остается [e] преимущественно спокойным и бессловесным и доносит до нас звук целостным и беспримесным».
6. На это ответил присутствующий киприот Аристодем. «Подумай, однако, Трасилл, — сказал он, — не опровергают ли это ночные битвы и ночные переходы больших войск: они приводят воздух в смятение и волнение, и все же голоса не становятся от этого менее внятными.. Впрочем, причина этого отчасти зависит и от нас самих. Говорить ночью нам приходится обычно в обстановке некоторой встревоженности, отдавая распоряжения или расспрашивая, и это побуждает нас влагать в свое произношение больше силы. Уже то обстоятельство, которое заставило нас [f] во время, предназначенное для отдыха, обратиться к действиям и речам, не может быть чем-то незначительным и допускающим медлительность, а, напротив, торопит и требует решительных действий, так что и голос наш приобретает больше силы».
ВОПРОС IV
1. Во время Истмийских игр Соспид, который вторично был агонотетом,[801] проводил праздничные приемы, угощая многих иногородних и едва ли не всех граждан. От широких приемов я уклонился, но [b] участвовал в том, который он устроил у себя на дому для близких друзей с научными интересами.[802] После первой перемены блюд к оратору Героду прибыл посланец, принесший от его ученика пальмовую ветвь и плетеный венок — награду за победу, одержанную тем в эпидейктическом красноречии. Герод, приняв этот знак уважения, вернул награду со своим поздравлением победителю. По этому поводу он заметил, что не находит объяснения такому обстоятельству: каждые игры имеют свой отличительный венок,[803] но финиковая пальма принадлежит всем играм. «Не убеждают меня, — сказал он, — те, кто указывает на симметричность листьев, противостоящих друг другу и представляющих как бы образ борьбы и состязания, и на то, что само слово νίκη «победа» восходит к сочетанию отрицательной частицы ν- и глагола ε'ίκειν «уступать»;[804] ведь и у многих других растений питание, распределяясь равномерно чуть ли не по мере и весу, [c] сообщает противолежащим листьям удивительное-сходство и стройный порядок. Правдоподобнее мнение тех, кто полагает, что древних восхищала красота и стройность пальм: так, Гомер сравнивает с молодым побегом финиковой пальмы прекрасную феакийскую царевну.[805] Вы, конечно, знаете, что, желая почтить победителей чем-то прекрасным, их закидывали розами, анемонами, иногда даже яблоками и гранатами. Но и в этом отношении пальма не имеет столь явного преимущества, тем более что она в Элладе не приносит сладких плодов, а только недозрелые и несъедобные. Вот если бы она приносила такие финики, как в Сирии и Египте, [d] выдающиеся и по внешнему виду среди всех украшений и на вкус среди всех лакомств, то трудно было бы найти ему нечто равное. Говорят, что император дал этим особо крупным и вкусным финикам название николаевских,[806] которое за ними остается и поныне — из дружеских чувств к философу-перипатетику Николаю: это был человек, располагавший к себе приятнейшим нравом,[807] несмотря на непривлекательную наружность — высокий рост при чахлом телосложении и прыщеватое лицо».
2. Все нашли, что своей речью Герод очень удачно присоединил к разъяснениям по поднятому вопросу интересные сведения о николаевских финиках. «Тем более надо постараться, — сказал Соспид,[808] — чтобы каждый сделал свой вклад в обсуждение нашего вопроса. Я, со своей стороны, [e] полагаю, что слава победителей должна оставаться живой и нестареющей, насколько это возможно; а финиковая пальма — одно из наиболее долговечных деревьев, как свидетельствуют и орфические гимны:[809]
При этом финиковая пальма — едва ли не единственное дерево, которому действительно присуще то, что неосновательно говорится и о многих других. Что именно? То, что только ее можно назвать «постояннолиственной»:[810] ибо ни лавр, ни олива, ни мирт, ни какое-либо другое дерево, якобы не теряющее листвы, в действительности не сохраняет всегда одни и те же листья, но по мере опадения одних отрастают другие: подобно тому как город остается постоянно живым и постоянно населенным;[811] а финиковая [f] пальма, не теряя ни одного из отращенных ею листьев, является подлинно вечнолиственной, и эту ее особенность считают знаменующей силу победы».
3. Когда Соспид закончил свою речь, грамматик Протоген обратился [724] по имени к толкователю памятников старины[812] Праксителю: «Что же, — сказал он, — так мы и предоставим риторам заниматься своим делом — высказывать более или менее правдоподобные догадки исходя из общих соображений, а сами не можем ничего добавить из наших разысканий для уяснения вопроса? Помнится, я недавно читал в описании Аттики, что первым Тесей, учреждая игры на Делосе,[813] оторвал (α̉πέσπασε) отпрыск священной финиковой пальмы: отсюда и возникло название пальмовой ветви σπάδιξ».
4. «Это так, — сказал Пракситель, — но ведь они скажут, что надо у самого Тесея спросить, на каком основании он, учреждая игры, оторвал побег финиковой пальмы, а не лавра и не оливы. Возможно, что это награда победителю на пифийских играх, которую впервые [b] установили в честь дельфийского бога амфиктионы,[814] посвящая и самому богу не лавр и не оливу, а финиковую пальму. Этому же уставу следовал Никий в своей хорегии на Делосе, и в Дельфах афиняне, а прежде того коринфский тиран Кипсел.[815] Ведь Аполлон, любитель состязаться[816] и побеждать, и сам состязался в игре на кифаре, в пении, в метании диска, а по некоторым преданиям, и в кулачном бое, а об его покровительстве состязающимся людям свидетельствует Гомер в речи Ахилла:
[с] а из двух лучников помолившийся богу попал в цель[818] и занял первое место, а самонадеянный и не помолившийся остался вторым. Не без уважительной причины афиняне посвятили свой гимнасий Аполлону: они понимали, что бог, дающий нам здоровье,[819] посылает также силу и умение для гимнастических состязаний. II так как одни состязания требуют больше силы, а другие больше легкости, то дельфийцы, как передают, приносили жертвы Аполлону Кулачному Бойцу, а критяне и македоняне — Аполлону Бегупу.[820] А посвящаемые дельфийскому богу доспехи, снятые с убитого врага, отборная часть воинской добычи и воинские трофеи разве не свидетельствуют о том, что от этого бога исходит важнейшая сила, [d] приносящая победу?»
5. Не успел Пракситель договорить, как его речь подхватил Кафисий, сын Теона. «Да ведь это, — воскликнул он, — и не пахнет историей или археологией, а взято прямо из перипатетической топики, приводящей в качестве доказательств общие соображения о правдоподобии.[821] И вдобавок вы, друзья, наподобие трагических поэтов, вводите божественное вмешательство, чтобы устранить тех, кто станет вам возражать. Но упомянутый вами бог, как ему подобает, равно благосклонен ко всем людям. Мы же, [e] следуя за Соспидом, правильно указавшим нам путь, вернемся к финиковой пальме, о которой можно сказать еще многое. Вавилоняне превозносят это дерево, насчитывая триста шестьдесят разновидностей приносимой им пользы. У нас в Элладе оно никакой пользы не приносит, но сама его неплодовитость может послужить предметом философских соображений, касающихся атлетики. Выдаваясь и ростом и красотой, пальма у нас не плодоносит, но затрачивает, подобно атлету, почти все получаемое ею питание на телесное благолепие, и на порождение семени остается лишь скудная и слабая часть.[822] Остается сказать об одной удивительной особенности этого дерева, не встречающейся ни у одного другого: если привязать к верхушке финиковой пальмы груз,[823] то она не поддается пригнетающему ее давлению, а получает изгиб в противоположную сторону, преодолевая [f] насилие. То же происходит и в атлетических состязаниях: тех, кто по слабости и отсутствию твердости духа уступает противнику, они сгибают, но те, кто стойко выдерживает все трудности, возрастают не только телесной, но и духовной силой и бодростью».
ВОПРОС V
1. Кто-то поставил вопрос, почему корабельщики, плывущие по Нилу, набирают воду ночью, а не днем. Некоторые высказали то мнение, что они опасаются солнечного тепла, которое делает жидкости более подверженными порче:[824] ибо все горячее и теплое подготовлено к изменениям вследствие ослабления, своих качественных отличий; холод же, наоборот, сжимая тела, сохраняет в каждом присущие ему качества, особенно же в воде. Прохладность же свойственна воде по природе, и это видно из того, [b] что снег предохраняет мясо от гниения в течение длительного времени. Теплота же лишает тела свойственных им качеств, в том числе так действует и на мед, который портится от кипячения, тогда как, оставаясь сырым, он и другие тела сохраняет от порчи. Как на убедительный пример такого действия тепла и холода указывали на озерную воду: зимой она так же пригодна для питья, как и всякая другая, а летом становится дурной и болезнетворной. Поэтому, исходя из соответствия ночи зиме и дня лету, считают, что более устойчива от вредных изменений вода, зачерпнутая ночью.
К этим достаточно убедительным рассуждениям присоединилось и простое соображение, основанное на опыте речного плавания: указывали, [с] что ночью можно зачерпнуть воду, когда река еще не потревожена и остается спокойной; а днем, когда возрастает и число берущих воду и число плывущих по реке судов, когда через реку переправляется множество животных, вода в потревоженной реке становится мутной и илистой, и это вызывает в ней загнивание, ибо все смешанные тела подвержены этому в большей степени, чем несмешанные: смешение ведет к борьбе, а борьба к преобразованию,[825] гниение же и есть некое преобразование. Поэтому, например, живописцы называют смешения красок «порчами» (φθοραί), а Гомер, говоря об окрашивании, употребляет слово «запятнать»[826] (μιη̃ναι); а в обыденной речи несмешанное и чистое обозначается словами [d] «беспорочное» ('άφθαρτον) и «цельное» (α̉κήρατον). Но более всего нарушает природу воды и лишает ее пригодности для питья примесь земли; поэтому легче всего загнивает стоячая вода в прудах и ямах,[827] содержащих много такой примеси; а проточная вода изгоняет попадающие в нее землистые частицы, и Гесиод правильно похвалил воду[828]
ибо полезно для здоровья только неиспорченное; а неиспорченна вода, если она чиста и беспримесна. Большое значение при этом имеют и различия земель: вода в реке, протекающей по гористой и каменистой местности, устойчивее, чем среди болот и низин, ибо не увлекает много землистой [e] примеси. А Нил, объемлемый мягкой почвой,[829] скорее даже смешанный с ней, как кровь с плотью, вкушает сладость и исполняется соков, имеющих действенную питающую силу, но вместе с тем его течение становится мутным от примесей, и тем более, если его равномерность чем-либо нарушена: ведь неровное движение перемешивает воду с землистыми частицами. А когда оно успокаивается, тяжесть этих частиц увлекает ил на дно. Вот почему корабельщики набирают воду ночью, упреждая тем самым и восход солнца, которое, поднимая наиболее тонкие и легкие части воды, вызывает порчу воды.
ВОПРОС VI
[726] 1. Два мои младших сына задержались в театре и явились на обед с опозданием. Сыновья Теона стали по этому поводу шутить, называя их «обедозадержниками» и «темноужинателями».[830] Те отвечали шутникам прозвищем «обедобежцев». Тут кто-то из старших заметил, что обедобежец — это, скорее, тот, кто опаздывает на обед и бежит, чтобы при его появлении все видели, как он торопился. Напомнил он и шуточное прозвище «обедожелателей», которое балагур Цезаря Габба[831] дал тем, кто из любви к обедам не решается отклонить приглашения, хотя у него нет возможности явиться в назначенное время, и приходит с опозданием.
2. Я добавил, что афинский демагог Полихарм, заканчивая отчет [b] о своей деятельности, с которым он выступал в народном собрании, сказал:
«Таковы мои дела, афинские граждане. А кроме того, скажу, что никогда я, получив приглашение, не приходил на обед последним». Такое поведение считается демократичным, а теми, кто опаздывает на обед, заставляя других дожидаться, люди тяготятся как неприятными и настроенными олигархически.
3. За моих сыновей заступился Соклар. «Но Алкей, — сказал он, — не потому назвал Питтака темноужинателем, что тот поздно обедал, а потому, что он находил приятным общество дурных и бесславных собутыльников: ведь в старину слишком ранняя трапеза считалась предосудительной и потому название раннего завтрака α̉κράτισμα объясняют как происшедшее от слова α̉κρασία «невоздержность»».[832]
[с] 4. Ему тут же возразил Теон. «Это не так, — сказал он, — если придать веру свидетельствам об образе жизни древних.[833] Передают, что они были трудолюбивы и воздержны и по утрам довольствовались хлебом, смоченным в несмешанном вине ('άκρατος) без какой-либо другой приправы; от слова 'άκρατος и происходит название утренней трапезы α̉κράτισμα, а пища, приготовляемая на обед, носит название 'όφον «приправа», которое происходит от слова ο̉φέ «поздно»: ибо обедали поздно, закончив все дневные труды».
Отсюда перешли к вопросам о происхождении слов δει̃πνον «обед» и 'άριστον «завтрак». Было признано, что 'άριστον — это то же самое, что α̉κράτισμα, как показывает стих Гомера, где говорится, как Эвмей с гостями
('άριστον). Собеседники нашли убедительным, что название 'άριστον связано со словом α'ύρα «утренний ветерок» и α'ύριον «завтра»; а название обеда δει̃πνον означает, что обед прерывает διαπαύει — труды: ведь обедают закончив работу или делая в ней перерыв, как можно заключить из стиха Гомера
Если только не предпочесть другое объяснение: завтрак — это еда, имеющаяся наготове, легко получаемая из того, что найдется под руками, и его название 'άριστον — это видоизмененное ρ̉α̃στον «легчайшее»; а обед как трапеза, требующая особого приготовления, получил название δει̃πνον от слова διαπεπονημένον «выработанное»,
5. Тут мой брат Ламприй, прирожденный задира и насмешник, заявил, [e] что если пуститься в столь безудержную болтовню, то можно показать и в языке римлян еще в тысячу раз более обоснованные названия трапез,[835] чем в греческом: «Обед» получил название κη̃να от слова κοινωνία «общение», потому что завтракали древние римляне без гостей, а обедали в общении с друзьями. Название завтрака πράνδιον указывает на его час — 'ένδιον «полдень», откуда и ευ̉διάζειν «проводить полуденный отдых». Или же обозначает раннюю — πρωινή — еду, или же пищу, которой пользуются прежде, чем в ней окажется недостаток — πρὶν ε̉νδεει̃ς γενέσθαι. Не говоря уже о таких словах, как στρω̃μα «скатерть», οι̃νος «вино», μέλι «мед», 'έλαιον «елей», γεύσασθαι «вкусить», προπιει̃ν «выпить здравицу» и множество других, [f] явно воспроизводимых римлянами в их языке; кто возразит против того, что κωμισσάρι «гулять» восходит к греческому κω̃μος «праздничное шествие», μισκη̃ρε «смешивать» соответствует слову 'έμισγε «смешала» в гомеровском стихе:
что μη̃νσα («стол») получила свое название, как находящаяся ε̉ν μέσω «посредине»; πα̃νις «хлеб» — как утоляющий πει̃να «голод», κορω̃να «венок» — от κάρα «голова», наподобие того, как Гомер употребил слово στεφάνη «ободок» в значении κράνος «шлем»,[837] и что слово 'έδερε «есть» — от 'έδειν, а δεντης [727] «зубы» -от ο̉δόντες, а λάβρα «губы» происходит от λαβει̃ν «взять» и βορά «еда»? Надо или без смеха принимать все эти домыслы, или вообще отказаться от объяснения слов путем произвольного толкования насильственно выхваченных из них частей.[838]
ВОПРОС VII
[в] 1. Когда я после продолжительного отсутствия вернулся в Рим, карфагенянин Сулла по римскому обычаю дал в ознаменование моего возвращения званый обед,[839] на который был приглашен в числе немногих других товарищей ученик пифагорейца Модерата по имени Лукий, родом из Этрурии. Он заметил, что мой друг Филин воздерживается от мясной пищи,[840] как бы по убеждению, и это было для него поводом повести речь о Пифагоре. Он сказал, что хотя Пифагор и не был этруском по происхождению, [с] как некоторые полагают, но родился в Этрурии[841] и там же получил воспитание и образование. Подтверждается это тем, говорил Лукий, что только в Этрурии тщательно соблюдают на деле наставления, хранимые и в устной передаче и в писаниях пифагорейской школы:[842] поднявшись с ложа, убирать постель; не оставлять на золе следов снятого горшка, а сглаживать ее; не допускать в доме присутствия ласточек; не переступать через метлу; не содержать в доме птиц с кривыми когтями.
2. Среди всех этих сообщенных Лукием наставлений наиболее странным показалось то, что ласточка, существо безобидное и дружественное человеку, изгоняется наравне с кривокогтными, то есть с хищными и кровожадными птицами. Некоторые из древних пытались объяснить это предписание тем, что толковали это требование как иносказательно направленное [d] против клеветников и шептунов,[843] вкравшихся в близость к дому; но и самого Лукия это толкование не удовлетворяло: ничего общего с нашептыванием у ласточек нет, а болтливость им свойственна не более, чем сорокам, куропаткам и курам. «Не предположить ли тогда, — сказал Сулла, — что чураться ласточек заставляет известный миф о детоубийстве?[844] Возможно, что пифагорейцы устрашают нас ужасными действиями Терея, его жены и свояченицы и постигшей их судьбой: ведь ласточек и поныне называют Давлидами. А софист Горгий,[845] когда ласточка сбросила на него свой помет, посмотрев вверх, сказал: «Некрасиво это, [e] о Филомела». Но, может быть, и такое объяснение — пустой вздор: ведь не изгоняют же соловья, столь же причастного к этим трагическим событиям».[846]
3. «Пожалуй, в этом все же есть смысл, Сулла, — сказал я. — Подумай, не отвергают ли они ласточку по той самой причине, по которой изгоняют и кривокогтных птиц: ведь она плотоядна и более всего истребляет и поедает цикад, освященных покровительством Муз.[847] Летает она и у самой земли, охотясь на мелких насекомых, как говорит Аристотель.[848] Кроме того, она одна изо всех живущих под нашей кровлей не возмещает [f] это никакой приносимой нам пользой. Тогда как аист, не получая от нас ни крова, ни тепла, ни охраны, ни какой-либо иной помощи, платит за приют на крыше тем, что, расхаживая в окрестности, убивает враждебных человеку жаб и змей; ласточка, получив все перечисленное, как только выкормит и научит летать птенцов, улетает, проявляя себя неблагодарной и не заслуживающей доверия. Но хуже всего то, что из всех сожителей [728] человека только они, да еще муха, не приручаются и избегают прикосновения человека и какого-либо общения с ним в деле или в забаве: муху постоянно прогоняют, и она боится попасть в беду; а ласточка от природы не любит человека,[849] не доверяет ему и всегда остается дикой, недоступной и подозрительной. Итак, если рассматривать наставления Пифагора не в прямом, а в переносном смысле, применительно к тому, для чего они являются только образом, то пример ненадежной и неблагодарной ласточки не позволяет приближать к себе ищущих такого сближения ради временной выгоды и приобщать их к очагу, к дому и к тому, что является [b] для нас священным».[850]
4. Своей речью я как бы открыл путь к общему обсуждению. Присутствующие стали смелее высказываться и об остальных наставлениях, влагая в них этическое содержание. Так, Филин предположил, что, требуя сглаживать отпечаток горшка на золе, пифагорейцы иносказательно поучают не оставлять в душе следов вскипевшего в ней гнева и, как только он остынет, искоренить всякое злопамятство. Требование, поднявшись с ложа, немедленно убрать постель многие нашли не заключающим в себе скрытого смысла, а прямо указывающим на то, что не подобает супругам оставлять на виду неубранным ложе, как бы напоминание о проведенной ночи. А Сулла предположил, что это наставление, скорее всего, направлено [с] против дневного сна: утром следует тотчас устранить обстановку, располагающую ко сну; отдыхать надо ночью, а поднявшись утром, работать, не уподобляясь мертвому телу: ведь от спящего человека пользы не больше, чем от мертвеца.[851] Это подкреплялось и другим наставлением пифагорейцев, врагов всякой лени и бездеятельности: видя, что товарищ несет слишком тяжелый груз, помогать ему не советом оставить ношу на месте, а предложением разделить ее с ним.[852]
ВОПРОС VIII
1. Так как Лукий внимательно слушал все, что говорилось, но сидел [d] в молчании и погруженный в себя, не выражая ни одобрения, ни несогласия, то Эмпедокл[853] обратился к Сулле. «Если наш гость Лукий, — сказал он, — тяготится этой беседой, то пора и нам прекратить ее; если же это только проявление пифагорейской молчаливости, то я затрону еще один [e] вопрос, который, надеюсь, не относится к области сокровенного, — почему пифагорейцы с такой строгостью соблюдают воздержание от рыбной пищи. Ведь это передают и о древних пифагорейцах, и сам я встречался с учениками нашего современника Алексикрата, которые мясную пищу изредка допускают и даже допускают заклание животных в своих жертвоприношениях, а от вкушения рыбы совершенно отказываются. Лакедемонянин Тиндар усматривает в этом дань уважения к немотствованию рыб,[854] которое послужило основанием для их прозвища 'έλλοπες, то есть «стеснившие в себе голос», от ε'ίλλω «теснить» и 'όφ «голос», и говорит, что носивший [f] одинаковое со мной имя древний философ советовал Павсанию[855] «хранить учение в молчаливой ('έλλοπι) груди». II вообще пифагорейцы почитали молчание как нечто божественное, ибо свою волю изъявляют понимающим боги делами и знамениями, а не речами».
2. Лукий дружелюбно и прямодушно ответил, что подлинная причина воздержания от рыбной пищи, конечно, поныне остается сокровенной и неизреченной, но попытка высказать в этом направлении правдоподобные догадки не вызывает осуждения. Первым выступил грамматик Теон. [729] Он сказал, что предположение о связи Пифагора с Этрурией труднодоказуемо. «Но общепризнано, что он долгое время общался с египетскими мудрецами и многое у них одобрил и перенял в области религиозных обрядов и запретов, например воздержание от бобов:[856] Геродот сообщает,[857] что египтяне не сеют и не едят бобов, и даже не выносят их вида. Еще и ныне их жрецы, как мы знаем, не едят рыбы. А соблюдающие особую религиозную чистоту избегают и соли, так что и хлеб и приправу к нему едят несолеными.[858] Причины этого указываются различные, но истинной является одна — неприязнь к морю, стихии чуждой и враждебной [b] человеческой природе.[859] Ведь, по представлениям египтян, боги не питаются от моря, как это принимают стоики для звезд,[860] а, наоборот, в море погибает отец и спаситель страны, которого называют истечением Озириса. Оплакивая смерть этого бога, рождающегося в левых[861] областях и погибающего в правых, они иносказательно говорят о кончине Нила, впадающего в море. По этой-то причине и вода морская для питья непригодна, и обитающих в ней животных египтяне считают нечистыми и несъедобными: они не дышат тем же воздухом, что и люди, и не питаются [с] тою же пищей; более того, воздух, который поддерживает жизнь во всех остальных существах, для них губителен, ибо они и возникли и живут вопреки природному укладу. Не приходится удивляться, что при таких воззрениях египтяне не только считают морских животных чуждыми человеку и непригодными для усвоения человеческой кровью и дыханием, но даже не приветствуют при встрече корабельщиков, добывающих пропитание в море».
3. Сулла выразил одобрение этой речи и добавил, касаясь пифагорейцев, что они вкушали мясо преимущественно в случаях принесения жертвы богам, а принесение в жертву рыб какой бы то ни было породы не входило в культ. После Теона и Суллы выступил со своими соображениями и я. [d] «Относительно оценки моря египтянами, — сказал я, — им станут возражать многие, и философы и простые люди, понимая, сколько оно принесло нам благ, делающих жизнь легче и приятнее. А обоснование, которое пифагорейцы дают своему воздержанию от рыбной пищи, состоящее в ссылке на инопородность рыб человеку, нелепо и смешно, более того — достойно свирепого Киклопа,[862] ибо воздает остальным животным в ознаменование их родственной близости почетное право быть употребляемыми в пищу. И хотя передают, что сам Пифагор однажды заплатил рыбаку за бросок сети,[863] а затем распорядился всю поднятую добычу выпустить обратно в море, это было не знаком пренебрежения к рыбам как иноплеменным и враждебным существам, а выкупом друзей и близких, попавших в плен. Мирный и кроткий нрав пифагорейцев дает поэтому основание [e] предположить нечто противоположное: не побуждали ли их щадить морских животных требования справедливости и дружбы:[864] ведь остальные животные так или иначе дают иногда человеку повод к недружелюбным действиям против них, а рыбы ничем нас не обижают, даже если от природы имеют к тому возможность. И предание и обрядность древних позволяют заключить, что не только употребление в пищу, но и убийство животного, не причиняющего вреда, они считали деянием нечестивым и преступным. Однако, теснимые нахлынувшим множеством животных и поощряемые, [f] как говорят, вещанием дельфийского оракула, призывавшим к защите гибнущих от этого нашествия плодов, они начали совершать жертвенные заклания,[865] но делали это в смятении и страхе: само слово 'έρὸειν или ρ̉έζειν «совершать» в смысле «приносить в жертву» показывает, что заклание живого существа представлялось деянием, выходящим из ряда обычного. Еще и ныне тщательно соблюдается старинный устав жертвоприношения: не наносить жертвенному животному удар, пока оно не кивнет головой, — такова была забота о том, чтобы хотя бы внешне избегнуть в жертвоприношении характера причиняемой обиды. Но ведь если всем воздержаться от употребления в пищу хотя бы только кур или кроликов, [730] то в скором времени людям негде было бы жить и не стало бы возможности собрать какой-либо урожай; так что прежде всего сама необходимость, а затем уже и влечение к мясу препятствуют полному отказу от мясоедения. А обитатели моря, не расходуя ни нашего воздуха, ни нашей воды и не пользуясь нашим пропитанием, живут как бы в другом мире, выход за границы которого для них смертелен, и не дают нашей прожорливости ни малейшего повода на них покушаться. Поэтому всякая попытка выудить или поймать сетью рыбу — явное дело чревоугодия, безо всякого на то [b] права тревожащего морскую глубину в погоне за лакомым блюдом. Ведь нельзя же назвать триглу «грабительницей нивы», или скара «виноградоедом», или кефаль и морского окуня «склевывателями посевов»[866] — прозвищами, приложимыми к четвероногим животным и птицам. Да и того вреда, который мы по всей своей мелочности вменяем в вину ласке и домовой мыши, не причинит нам и самая крупная рыба. Поэтому, обуздывая себя не только законом, запрещающим наносить обиду человеку, но и природным уважением ко всему, что нам не причиняет вреда, пифагорейцы избегали рыбной пищи и вовсе отказывались от нее; помимо нарушения справедливости они усматривали в таком питании вследствие его [c] затрудненности и дороговизны проявление распущенного чревоугодия. Вот и у Гомера[867] не только греки, расположившиеся лагерем на морском берегу, чуждаются рыбной пищи, но и изнеженным феакийцам, и расточительным женихам Пенелопы, хотя и те и другие — островитяне, он не предложил ни одного морского блюда. А товарищи Одиссея в столь длительном плавании ни разу не закинули в море удочку или сеть, пока у них оставался запас ячменя:
— уже незадолго до того, как посягнуть на быков Гелиоса, —
[d] они добывали себе не изысканное блюдо, а насущное пропитание, в силу той же необходимости, которая заставила их съесть быков Гелиоса. Отсюда и возник не только у египтян и сирийцев, но и у греков религиозный запрет на употребление рыб в пищу, подкрепивший его осуждение как несправедливого и потворствующего излишествам».
4. Мою речь подхватил Нестор. «А мои сограждане, — сказал он, — в счет не идут, как и мегарцы?[869] Но ведь я часто говорил тебе, что жрецы Посидона в Лептии,[870] которых мы называем перомнемонами, не едят рыб, [e] ибо бога Посидона называют φυτάλμιος.[871][872] Потомки древнего Эллина[873] приносят жертвы Посидопу как Прародителю (Πατρογένειος),[874] полагая, как и сирийцы, что человек произошел из влажной сущности; поэтому они почитают рыбу как сородича и совскормленника, философствуя более основательно, чем Анаксимандр:[875] он не довольствуется признанием того, что первые люди появились в той же среде, что и рыбы, и утверждает, что они зародились в самих рыбах, подобно детенышам акул, и, возросши до такого состояния, в котором они были способны самостоятельно существовать, вышли и приспособились к земле. Следовательно, если огонь, истребляя материю, в которой он возник, пожирает мать и отца, как сказал поэт, включивший стихи о браке Кепка[876] в творения Гесиода,[877] [f] то Анаксимандр, явив в рыбах отцов и матерей человеческого рода, тем самым осудил употребление их в пищу».
ВОПРОС IX
1. Врач Филон утверждал, что болезнь, называемая слоновостью (ε̉λεφαντίασις), стала известна лишь с недавнего времени, ибо ни один из древних врачей о ней не упоминает, тогда как многим предметам, малозначительным и не представляющим интереса для большинства, они уделяют усердное внимание. По этому поводу я привел свидетельство философа Афинодора, который в первой книге «Об эпидемиях» сообщает, что [b] во времена Асклепиада[878] впервые наблюдалась не только слоновая болезнь, но и водобоязнь. Участники симпосия находили странным появление никогда ранее не встречавшихся болезней, но столь же удивительным представлялось допустить, что такие резкие проявления болезни так долго оставались незамеченными. Большинство все же склонялось ко второму предположению, как более утешительному для человечества: было бы тягостно признать за природой такое стремление к губительным новшествам в человеческом теле, подобным тому, что бывает в общественном устройстве.[879]
2. Диогениан сказал, что и душевные болезни и расстройства следуют тому же исстари унаследованному пути. «Хотя порочность [c] многообразна и на все отваживается, душа владеет собой и может по своей воле избрать любые проявления. Вместе с тем сами ее расстройства подчинены известному порядку, и в ее отклонениях от здравого состояния сохраняется некая мера, как в морских приливах и отливах: с давних времен не наблюдалось никакой ранее неизвестной болезни. Но в порождаемых ими влечениях, отвращениях, страхах множество различий, а все, что доставляет удовольствие или, наоборот, причиняет страдание, невозможно перечислить:
Откуда же возникнуть новой болезни или неведомому изменению у тела, которое не имеет присущего душе собственного начала движения,[881] [d] связано со всей природой общими причинными связями и представляет собой смешение, при всей его неопределенности заключенное в известные границы, подобно кораблю, плавающему в пределах круга на якорной стоянке? Ведь болезненное состояние не бывает беспричинным, возникающим незакономерно, без воздействия чего-то существующего вовне. А найти такое воздействие затруднительно, если исключить притекший к нам впервые из каких-нибудь миров или междумирий новый воздух, чуждую воду, необычную пищу. Ведь болезни нам причиняет то, чем мы поддерживаем свою жизнь: особых семян болезней не существует,[882] а вносит смятение в нашу природу недоброкачественность этих наших жизненных [e] средств или наши погрешности в пользовании ими. Это смятение имеет постоянные разновидности, обозначаемые часто новыми именами: ведь имена принадлежат речевым навыкам, а обозначаемое ими — состояниям самой природы; отсюда и возникла вводящая в заблуждение пестрота в названиях болезней. Подобно тому как в употреблении частей речи и их сочетаний не может внезапно возникнуть новый варваризм или солецизм,[883] так и в состоянии человеческого тела ограничены возможности отступлений от нормы, и сами эти отступления некоторым образом включены [f] в некую норму. В этом направлении проявили остроумную изобретательность мифотворцы: выводя в гигантомахии поколения чужеродных чудовищных существ, они связывают их появление с тем, что луна изменила свой путь,[884] восходя в необычном месте; но те, кто полагает, что [732] природа может производить новые болезни как чудовищные знамения, не изобретают никакой причины, ни убедительной, ни какой бы то ни былоу для такого отступления от закономерности: они усматривают нечто новое и отличающееся от прежнего там, где в действительности налицо только усиление тех или иных болезненных признаков. Это неправильно, дорогой Филон. Приращение и усиление затрагивают только количественную сторону явления, но не меняют его природной сущности. Так, я считаю слоновую болезнь не чем иным, как резко выраженной формой чесотки, а водобоязнь — обострением стомахических или меланхолических явлений.[885] Удивляюсь, что вы не заметили, что и Гомеру известна водобоязнь: говоря о «бешеной собаке»,[886] он, очевидно, исходит из представления о той же болезни, которую мы и в применении к человеку называем [b] бешенством».
3. В ответ на эту речь Диогениана Филон и сам сделал несколько кратких замечаний и меня попросил высказаться в защиту древних врачей, которых придется обвинить в небрежности и отсутствии наблюдательности, если мы не признаем, что те недуги, о которых шла речь, появились впервые в более позднюю эпоху. Мое мнение было таково, что Диогениан прежде всего неправ, полагая, что усиление или ослабление болезненных явлений не означает качественного изменения: ведь исходя из этого взгляда мы должны будем сказать, что уксус ничем не отличается от скисшего вина, горькость от терпкости, плевел от пшеницы, дикая мята от душистой мяты. Вполне очевидно, что в этих случаях мы наблюдаем качественный [с] переход, обусловленный усилением или ослаблением одних и тех же признаков. Иначе нам придется сказать, что пламя не отличается от легкого дуновения, солнечное сияние от пламени, иней от росы, град от дождя, а в каждом из этих сопоставлений перед нами только случаи усиления определенных признаков. Тогда окажется, что слепота ничем не отличается от слабого зрения, а холера от морской болезни, кроме степени выраженности одних и тех же признаков. Притом же это и не имеет отношения к рассматриваемому нами вопросу: если даже признать, что впервые возникает в определенное время не новая болезнь, а только не наблюдавшаяся ранее степень выраженности тех или иных болезненных признаков и новизна имеет не качественный, а количественный характер, то вопрос [d] о том, когда именно это произошло, остается в силе. Неплохо сказал и Софокл, имея в виду сомневающихся в возможности того, чего раньше не бывало:
И кажется естественным, что болезни не все сразу, словно по сигналу в ристалище, набросились на человеческий род:[888] возникли они в известной последовательности одна за другой, а каждая имела свое первое начало в определенное время. «Можно предположить, — сказал я, — что первыми появились болезни, вызываемые скудостью средств к существованию, а также те, которые причиняет чрезмерная жара или холод, далее же присоединились такие возбудители болезней, как избыток питания, изнеженный образ жизни, всякого рода излишества — в сочетании с бездеятельностью [e] это влекло за собой нарушения пищеварения и других жизненных отправлений, а все эти расстройства, переплетаясь и смешиваясь между собой, порождают новые и новые болезни. Ведь согласие с природой — это упорядоченность и определенность, ибо сама природа есть порядок или упорядоченность. Неупорядоченность же, подобно песку, о котором говорит Пиндар,[889] «превзошла исчисление», и тем самым отступления от природы не имеют ни предела, ни числа; ведь высказать истину о предмете можно только одним способом,[890] а солгать о том же предмете — бесчисленными способами. Ритмы и гармонии связаны определенной закономерностью, но погрешности, допускаемые человеком в игре на лире, в пении и в пляске, не поддаются никакому учету. Впрочем, трагический поэт [f] Фриних сказал о себе:
А Хрисипп говорит,[892] что число комбинаций, которые можно получить из десяти предложений, превосходит один миллион. На это возразил Гиппарх, указав, что одно утвердительное предложение охватывает включенных в него сто три тысячи сорок девять, а отрицательное — триста девять тысяч девятьсот пятьдесят два. Ксенократ определил[893] число [733] слогов, которые можно составить из греческих букв, в сто миллионов двести тысяч. Что же удивительного, если в человеческом теле, заключающем в себе столько различных возможностей, воспринимающем в пище и питье столько различных качеств, сталкивающемся вовне с движениями и изменениями, не всегда подчиненными одному и тому же порядку, совокупность всех этих условий иногда приводит к новым ранее не наблюдавшимся [b] заболеваниям? Так, Фукидид, описывая постигшую Афины эпидемическую болезнь,[894] приходит к заключению об ее необычности, исходя главным образом из того, что плотоядные животные не трогали трупов умерших от этой болезни. Агатархид сообщает о болезни,[895] распространившейся среди жителей побережья Красного моря. Среди других ранее не засвидетельствованных проявлений этой болезни было и такое: в ногах и руках больных заводились змейки, поедавшие мышечную ткань. Иногда они показывались наружу, но при попытке ухватить их скрывались обратно и причиняли невыносимые страдания. Это, так же как и многие [с] другие болезненные явления, никем ни ранее, ни позднее нигде не наблюдалось. Один человек, в течение долгого времени страдавший задержанием мочи, извлек у себя узловатую ячменную соломинку. А наш друг в Афинах Эфеб,[896] как мы знаем, извергнул вместе с большим количеством спермы маленькое мохнатое животное — многоножку, быстро бегавшее. По сообщению Аристотеля,[897] бабка некоего Тимона в Киликии ежегодно впадала в двухмесячную спячку, и только по дыханию можно было убедиться при этом, что она жива. В извлечениях из Менона[898] упоминается такое проявление болезни печени: заболевший тщательно подстерегает домашних мышей и ловит их; между тем в настоящее время это нигде более [d] не наблюдается. Поэтому не будем удивляться, если произойдет что-нибудь, чего ранее не бывало, или что-нибудь, что бывало ранее, теперь уже не наблюдается: причина этого — сама природа тел, допускающая различные перемены в их состояниях. Оставим в стороне новый воздух и чуждую воду,[899] раз Диогениан против этого; однако же, как мы знаем, последователи Демокрита и говорят и пишут, что при гибели миров, летящих вне нашего мира, чужеродные атомы, притекающие к нам из бесконечного пространства, часто бывают началом моровых поветрий и необычных болезней. Оставим также такие случаи неблагоприятного изменения внешних условий, как землетрясения, засухи, ливни, когда вместе [e] с людьми страдают и изменяются и воздушные и водные токи, как имеющие земнородное происхождение. Но нельзя не упомянуть о тех изменениях, которые произошли в питании и в других сторонах жизненного уклада. Многое из того, что считалось прежде непригодным для еды и питья, теперь стало лакомством, например вино с медом и матка; полагают, что и головной мозг древние не употребляли в пищу, и что Гомер имел это в виду,[900] употребив выражение «почитаю наравне с мозгом».[901] Я знаю [f] многих стариков, которые не выносят огурцов, лимонов и перца. Очевидно, такая еда своеобразно расстраивала их пищеварение. Немалое изменение произошло и в порядке и в приготовлении блюд: так называемые холодные блюда — устрицы, морские ежи, сырые овощи, словно легкое оружие, [734] перешли с тыла на передний край и встали в первом строю вместо последнего. Существенно изменилось и употребление напитков за обедом. Древние перед тем, как приступить к еде, не пили даже воды. Ныне же обед начинают с предварительной выпивки, сопровождаемой острыми закусками для возбуждения аппетита, и переходят к основным блюдам уже наполовину опьяненные и разгоряченные. Но одно из наиболее важных обстоятельств, открывающих путь для возникновения новых болезней, — нынешнее пристрастие к баням, которые сначала горячей водой разогревают и размягчают тело, как размягчается и плавится железо в огне, а затем погружением в холодную воду подвергают его закалке.
так мог бы сказать человек прежнего поколения, если бы перед ним [b] раскрылась дверь нынешней бани. Ведь в его время бани разогревались так умеренно, что царь Александр спал в бане во время лихорадочного приступа; а галльские женщины, принеся в баню горшки с полбяной кашей, одновременно и мылись, и питались, и кормили находившихся при них детей. А нынче баня похожа на помещение для беснующихся, издающих нечленораздельные восклицания и падающих в судорогах. Струящийся в ней воздух, превратившийся в какую-то смесь влаги и огня, не оставляет в покое ни одну частицу тела, а все приводит в смятение, пока мы [с] не погасим в себе это пылание и кипение. Так что, дорогой Диогениан, — заключил я, — здравое рассуждение не нуждается в изыскании каких-либо внешних, а тем более метакосмических причин[903] новых болезней: само изменение образа жизни достаточно объясняет и появление новых болезней и исчезновение прежних».
ВОПРОС X
Читая книгу Аристотеля «Физические проблемы», привезенную в Фермопилы, [d] Флор, как это естественно для философских умов, и сам встретился со многими трудностями и сообщил их товарищам, подтверждая этим высказанную Аристотелем мысль,[904] что богатство знаний полагает начало многим новым вопросам. Многие из этих вопросов были предметом интересных бесед во время наших ежедневных прогулок; а один из них, касающийся общеизвестного мнения, что во время осеннего листопада сновидения оказываются ненадежными и лживыми,[905] возник, не помню по какому поводу, в ходе застольной беседы у Фаворина.[906] Твои[907] [e] товарищи, а мои сыновья, считали, что Аристотель этот вопрос разрешил[908] — в том смысле, что нет нужды искать другие причины в ложности осенних сновидений, помимо плодов осеннего урожая: полные свежих соков, они порождают много испарений, нарушающих телесный строй. Ведь естественно, что не одно только вино способно кипеть и бродить; свежеприготовленное оливковое масло производит треск в светильниках вследствие вырывающихся под воздействием жара испарений; так и зерновые и всякие прочие плоды в свежем состоянии полны распирающей их напряженности, пока испарение не освободит их от этого и не сделает удобоваримыми. Некоторые виды пищи неблагоприятно действуют на сновидения: как на пример этого указывали на бобы и на голову [f] осьминога — еду, от которой велят воздерживаться тем, кто хочет прибегнуть к снотолкованию.[909]
2. Фаворин же, хотя и преданнейший поклонник Аристотеля[910] и считает перипатетическую философию самой убедительной, в этом случае извлек как бы покрытую дымной копотью[911] теорию Демокрита[912] [735] и стал ее развивать и уяснять. Он исходил из общеизвестного положения Демокрита о том, что образы проникают через поры в глубь тела и, всплывая вверх, производят в нем сонные видения. Они носятся со всех сторон, исходя и от вещей, и от одежды, и от растений, но более всего от животных, вследствие их большой подвижности и теплоты. Запечатлевают они в себе не только внешние подобия тел, от которых исходят (так полагает Эпикур,[913] до этого пункта следуя Демокриту, но здесь от него отступая), но и отражения душевных движений, мыслей, настроений и переживаний, [b] сопутствующие этим подобиям. Попадая к тем, которые их воспринимают, они, точно живые, сообщают и возвещают им мысли, рассуждения и устремления тех, от кого они исходят, если только донесут это в отчетливом и неискаженном состоянии. Условием же такой их сохранности является прежде всего равномерное состояние воздуха, по которому они несутся, допускающее беспрепятственное и быстрое движение. Но осенний воздух в пору листопада, будучи весьма неравномерным и шероховатым, часто искажает и сбивает с пути образы, и их отчетливость вследствие замедленного движения затемняется и утрачивается; только те образы, которые [с] вылетают от возбужденных людей, несутся быстро и доносят свое содержание свежим и выразительным.
3. Тут Фаворин, улыбаясь, взглянул на Автобула и сказал: «Вижу, что вы уже готовы вступить в сражение с тенью, опровергая учение об образах, и думаете совершить великое дело, проверяя на ощупь картину, созданную этим старинным учением». «Перестань изощряться против нас, — ответил Автобул. — Мы понимаем, что ты, желая придать блеск мнению Аристотеля, сопоставил с ним мнение Демокрита, как бы оттеняя [d] его. Обратимся поэтому непосредственно к тому, что говорит Аристотель, ответим на его неосновательные попреки против свежих плодов и всем любезного осеннего урожая. В защиту от этих попреков говорит лето и первая пора плодородия, когда мы вкушаем самые свежие и, как выразился Антимах,[914] пышущие соком плоды: в это время наши сновидения реже всего бывают обманчивы. А в месяцы листопада, приближающиеся к зиме, когда дозревают хлеба и более мелкие и морщинистые древесные плоды, эти плоды уже лишены силы, сообщающей нам способность воспринять божественное внушение. Вот ведь и молодое вино отведывают не ранее как в месяце Антестерионе, по миновании зимы, и этот день у нас [e] называется днем Благого Демона, а у афинян Питойгиями,[915] днем вскрытия питосов; а пить неперебродившее вино остерегаются и сами виноделы. Перестанем же чернить злословием посылаемые богами дары и вступим на другой путь, указанный самим названием того времени, которое посылает нам легковесные и ложные сновидения. Это время листопада, когда похолодание и сухость вызывают опадание листьев у деревьев, кроме тех, которым свойственна теплота и маслянистость, как олива, лавр, финиковая пальма, или же влажность,[916] как мирт и плющ: этим [f] их собственный состав оказывает помощь, которой не имеют другие, лишенные сдерживающей клейкости, ибо их влажность застывает от холода или иссыхает вследствие своей скудности и слабости. Растения, как и животные, хотя и в меньшей степени, нуждаются во влажности и теплоте для своего развития и процветания, а холод и сухость для них губительны. Поэтому превосходен эпитет, найденный Гомером[917] в словосочетании διεροὶ βροτοί «влажные смертные», а слово ι̉αίνεαθαι «согреваться» с большой выразительностью употребляется в смысле «радоваться»; слова ρ̉ιγέδανον и κρυερόν, происходящие от ρι̃γος «холод» и κρύος «мороз», [736] означают нечто горестное и страшное. О мертвых телах говорится α̉λφας и σκελετός — то и другое связано со значением сухости и засушивания. Кровь, самый жизнедеятельный из наших телесных соков, объединяет в себе и влажность и теплоту,[918] а в старости и то и другое оскудевает. Но осень — это как бы старость в чередовании времен года: влажность еще не пришла, а тепло уже не имеет полной силы: и вот эти проявления и сухости и охлаждения ослабляют сопротивляемость тела болезням. А душа с неизбежностью следует за телом,[919] и более всего при застывании дыхания затуманивается способность провидческая, как потускневшее зеркало: ничего ясного, расчлененного и внятного не воспроизводит она [b] в своих образах, оставаясь мутной, тусклой и приглушенной».
КНИГА ДЕВЯТАЯ
[с] 1. Девятая книга «Застольных бесед» содержит беседы, происходившие в Афинах в дни, посвященные Музам,[920] которым и приличествует более всего число девять.[921] Не сочти странным и то, что число рассмотренных в ней вопросов превосходит привычную декаду: надо было воздать Музам все, что им принадлежит,[922] оставаясь все же в долгу перед ними, заслуживающими и еще более многочисленных и значительных приношений.
ВОПРОС I
[d] 1. Аммоний, исправляя должность претора в Афинах,[924] проводил в Диогеновом гимнасии[925] показательные испытания эфебов, обучающихся грамматике, геометрии, риторике и музыке, и пригласил на обед наиболее выдающихся учителей. Присутствовали также многие другие филологи, почти все близкие друзья Аммония. И если Ахилл[926] приглашает на обед одних только участников единоборства, желая, как полагают, устранить то настроение враждебности, которое могло возникнуть в ходе вооруженного столкновения, если участники его будут помнить о предстоящем [e] совместном дружеском пиршестве, — то Аммоний достиг обратного: встреча за чашей возбудила в учителях дух товарищеского соревнования и они стали наперебой задавать друг другу самые разнообразные вопросы.
2. В этой беспорядочной обстановке Аммоний начал с того, что предложил Эратону спеть под лиру, и когда тот пропел начало «Работ и дней»:[927]
похвалил его выбор песни как превосходно соответствующий данной обстановке. Заговорил он и вообще, какое значение имеет благовременность для того, чтобы приводимые стихи были не только приятны, но и полезны [f]. Тут все вспомнили рапсода, который на свадьбе царя Птолемея,[928] женившегося на своей сестре, что вызывало общее осуждение как нечестивейшее дело, начал с гомеровского стиха:
другой рапсод на обеде у царя Деметрия[929] сначала отказывался петь, но когда к нему подошел сын царя Филипп, тогда еще ребенок, сразу же произнес:
а Анаксарх, когда Александр за обедом[931] стал бросать ему яблоки, поднявшись [737] с места, бросил в него обратно яблоко со словами:
но особенно отличился коринфский мальчик, попавший в плен при взятии города Муммием.[933] Когда Муммий, знакомясь с пленными детьми, предложил каждому грамотному написать на память по стиху, этот мальчик написал:
Передают, что Муммий был этим тронут до слез и распорядился отпустить из плена всех близких этого мальчика. Вспомнили и о жене трагического актера Феодора, которая не допускала его к супружескому ложу, пока [b] трагические состязания не закончились, но когда он вернулся, одержав победу, приветствовала его трагическим стихом:
3. После этого было указано и несколько случаев противоположного характера — поучительных примеров того, как следует остерегаться, чтобы смысл приводимого стиха не оказался в противоречии с требованиями данной обстановки. Так, передают, что когда Помпей Великий вернулся из трудного похода,[936] учитель его дочери, желая показать ему сделанные девочкой успехи, предложил ей прочитать отрывок из «Илиады», начинающийся таким стихом:
До Кассия Лонгина дошел слух, что умер его сын, находившийся на чужбине, и никто не мог ни подтвердить достоверность этого слуха, ни опровергнуть [c] его. А посетивший его сенатор почтенного возраста обратился к нему с таким увещеванием: «Не обращай внимания, Лонгин, на эту пустую и злонамеренную болтовню. Ведь читал же ты у Гесиода:[938] «не беспричинна молва никогда»». На Родосе какой-то грамматик выступал в театре с показательными риторическими упражнениями на предложенных ему текстах, и один из слушателей предложил такой стих:
Неясно, было ли это издевательской шуткой или просто оплошностью, но во всяком случае он вовремя пресек начинавшийся беспорядок.[940]
ВОПРОС II
[d] 1. На празднике Муз существует обычай обносить участников собрания жребиями, и чьи жребии сойдутся, те задают друг другу научные вопросы. Но Аммоний, желая избегнуть встреч людей одной и той же профессии, распорядился, чтобы без жеребьевки геометр задавал вопрос [e] грамматику, музыкант ритору, а затем в обратной последовательности.
2. Итак, первым геометр Гермей предложил грамматику Протогену разъяснить, по какой причине буква альфа занимает первое место среди всех букв. Тот указал на причину, обычно приводимую в школах: гласные по всей справедливости первенствуют над согласными и полугласными;[941] а среди гласных одни долгие, другие краткие, третьи двоякие, то есть способные иметь как ту, так и другую длительность,[942] — эти, естественно, имеют преимущественное достоинство; а среди них самих особое преимущество составляет способность всегда предшествовать двум другим и никогда не следовать за ними; этим свойством обладает именно альфа: находясь [f] на втором месте после ι или ν, она никогда не поддается такому слиянию, чтобы образовать с ними один слог, а всегда, как бы негодуя и отталкиваясь, добивается начального положения; а оказываясь перед какой-либо из тех двух букв, созвучно следующих за ней, образует [738] словесные слоги, например в таких словах, как α'υ̉ριον, αυ̉λει̃ν, Α'ι̉ας, αι̉δει̃σθαι и тысячи других. Таким образом, эта буква по трем разрядам — как в пентатлоне[943] — превосходит остальные: большинство — как гласная, гласные — как обоюдодлительная, обоюдодлительные — как обладающая способностью всегда быть на первом месте и никогда не отступать на второе.
3. Когда Протоген закончил свою речь, Аммоний обратился ко мне. «Что же, — сказал он, — неужели ты, беотиец, ничем не поддержишь своего земляка Кадма,[944] который, как говорят, потому поставил алеф на первое место, что это слово на языке финикийцев означает быка,[945] которому принадлежит не второе или третье, по Гесиоду,[946] а первое место [b] в ряду жизненно необходимого?» «Ничем, — ответил я, — справедливость требует, чтобы я оказал поддержку скорее моему собственному деду, чем деду бога Диониса.[947] Мой дед Ламприй говорил, что первый по природе членораздельный звук человеческого голоса соответствует букве альфа; при этом находящееся в полости рта дыхание оформляется движениями губ: при их первом раскрытии, направленном вверх, возникает этот звук, простой, не требующий никакого усилия и не нуждающийся в содействии языка, который лежит спокойно. Поэтому и не владеющие речью младенцы произносят первым этот звук. Отсюда же и слово α̉ίειν,[948] [с] что означает «воспринимать голос», и многое тому подобное, как-то 'άδειν «петь», αυ̉λείν «играть на флейте», α̉λαλάζειν «восклицать алала»; полагаю, что и слова α'ίρειν «поднимать» и α̉νοίγειν «открывать» образованы по связи с раскрытием и поднятием губ при произнесении этого звука. Поэтому и названия согласных букв, всех, кроме одной, нуждаются в звуке α, как в свете, озаряющем их темноту: только одно и «пи» является исключением, ибо φ «фи» и χ «хи» это π и κ с придыханием».
ВОПРОС III
1. Гермей выразил согласие с обеими выслушанными им речами, и я сказал: «А почему ты не коснулся вопроса, есть ли какая-то закономерность в числе букв, как мне это представляется вероятным? Вывожу я это [d] из того, что соотношение между числом согласных и полугласных[949] между собой и с гласными не случайно, а соответствует первой пропорциональности, которую мы называем арифметической: их соответственно девять, восемь и семь, так что среднее из этих чисел настолько же меньше предыдущего, насколько больше последующего; а из крайних наибольшее имеет такое же отношение к наименьшему, какое число Муз имеет к числу Аполлона: ибо девять, конечно, удел Муз, а семерка — Мусагета.[950] Сложенные же между собой, они вдвое превосходят среднее, [e] и это закономерно,[951] так как и полугласные некоторым образом причастны и к той и к другой возможности».
2. «Полагают, — сказал Гермей, — что Гермес первым из богов изобрел в Египте письмена;[952] поэтому египтяне на первое место среди письмен ставят изображение ибиса, птицы, посвященной Гермесу,[953] неправильно, по моему мнению, предоставляя первенство среди букв образу [f] немого существа.[954] А Гермесу ближе всех чисел четверка;[955] многие относят и рождение этого бога[956] к четвертому дню месяца. Как те первые буквы, которые по имени Кадма названы финикийскими,[957] исчислялись четырежды четырьмя, так и позднее были дополнительно введены четыре Паламедом, а затем еще столько же Симонидом.[958] Изо всех чисел первыми совершенными являются число три, как имеющее начало, середину и конец,[959] и число шесть, как равное сумме своих делителей;[960] и вот, шесть, умноженное на четыре, а также восемь на три, то есть первый куб на первое совершенное, составляет двадцать четыре».
3. Еще во время речи Гермея учитель грамоты Зопирион на виду у всех усмехался и делал свои замечания, когда же Гермей закончил, не удержался от того, чтобы назвать все подобные рассуждения пустой болтовней: [739] только случайностью, а не какими-то сложными расчетами обусловлено и число букв и их порядок. «Точно так же, — добавил он, — лишь случайно и само собой получилось так, что первый стих «Илиады» равносложен первому стиху «Одиссеи»,[961] и такое же совпадение наблюдается, и в последних стихах обеих поэм».
ВОПРОС IV
[b] 1. Гермей хотел было о чем-то спросить Зопириона, но мы его удержали; и очередной вопрос был задан ритором Максимом по гомеровскому предмету — которую руку Афродиты поранил Диомед. Зопирион немедля ответил вопросом же, на какую ногу хромал Филипп. «Это другой случай, — сказал Максим, — ведь и Демосфен[963] не принимал этого во внимание. Но если ты признаешь, что затрудняешься ответом, то другие покажут, о какой руке говорит Гомер внимательному слушателю». Молчание Зопириона было для нас знаком того, что ему нечего ответить, и мы стали просить Максима дать необходимое разъяснение.
[c] 2. «Прежде всего, — сказал Максим, — из самих стихов[964]
видно, что если бы он хотел нанести удар в левую руку, то ему не было бы надобности перескакивать (μεταπηοάω),[965] так как его правая рука находилась прямо против левой руки противника, обращенного к нам лицом к лицу (ε̉ξ ε̉ναντίου); да и целесообразнее было направить удар в более сильную руку, к тому же обнимавшую уносимого Афродитой Энея, чтобы либо поразить самого Энея, либо, ранив Афродиту, заставить ее бросить Энея. Во-вторых, когда Афродита вернулась на небо, то Афина, подшучивая над ней,[966] говорит:
Думаю, что и ты, превосходнейший из учителей, когда в знак одобрения погладишь по голове кого-нибудь из учеников, делаешь это не левой, а правой рукой: очевидно, так же действовала и обольстительнейшая богиня[967] Афродита, выражая свою благосклонность героиням».
ВОПРОС V
1. Решение предыдущего вопроса доставило удовольствие всем собравшимся, и только грамматик Гила сидел в угрюмом молчании, расстроенный неудачей на состязаниях. Видя это, ритор Соспис провозгласил:
а затем, понизив голос,[968] продолжил, обращаясь к нему:
Гила, волнение которого еще не улеглось, мрачно ответил: «Душа Аякса, [f] по Платону,[970] получив двадцатую очередь воплощения, назначила себе воплощение в природу льва, а мне неотступно вспоминается речь комического старика:[971]
Соспис рассмеялся: «А пока мы ждем воплощения в ослов, объясни нам, [740] раз уж ты знаток Платона, почему он уделил по жребию душе Теламонова сына только двадцатую очередь выбора своего нового воплощения». Но Гила с негодованием отмахнулся от этого вопроса, подозревая, в своем дурном настроении, не подшучивают ли над ним. Тут в разговор вмешался мой брат Ламприй: «Что же, ведь Аякс занимает второе место после великого сына Пелеева[972] и по красоте, и по росту, и по мужеству, а двадцать — это вторая декада, а декада — самое совершенное среди чисел,[973] как Ахилл среди ахеян». Это вызвало общий смех, а Аммоний сказал: «Будем считать, Ламприй, что ты превосходно отшутился за Гилу, но теперь, раз уж ты взял слово, выскажись без шуток, а серьезно о занимающей [b] нас причине».
2. Ламприй, не ожидавший такого предложения, смутился, но после непродолжительного молчаливого раздумья ответил, что Платон вообще часто играет словами,[974] а там, где он к рассуждению о душе присоединяет некий миф,[975] он тем более охотно обыгрывает потаенный смысл слова. «Так, чтобы обозначить природу неба, он называет его крылатой колесницей,[976] имея в виду гармоническое обращение космоса; а в занимающем нас месте он дает вестнику из области Аида, памфилийцу родом,[977] имя «Эр (Ήρ), сын Гармония»,[978] означая этим, что рождение душ состоит [с] в их гармоническом сочетании с телами, а расставаясь с ними, они собираются отовсюду в воздух (ει̉ς α̉έρα),[979] откуда обращаются ко вторичному рождению. Что же препятствует слово ει̉κοστός понять не в его обычном значении «двадцатый», а по созвучию со словом ει̉κός «подобие» — в смысле чего-то противопоставляемого действительности как всего лишь правдоподобное; или же со словом ει̉κη̃ «наудачу» — ведь речь идет о случайном характере жребия. Ведь Платон всегда касается трех причин,[980] ибо он первый, и во всяком случае яснее, чем кто-либо другой, понял, как тесно сплетается назначенное судьбой со случайным, а с тем или другим, или одновременно с тем и другим — то, что зависит от нашего [d] усмотрения.[981] Вот и в рассматриваемом месте он замечательно глубоко показал, какую силу имеет в нашем существовании каждая из этих причин: выбор жизненного воплощения он предоставил нашей свободе (ибо добродетель и порок не предопределены),[982] но благополучие сделавших правильный выбор и неблагополучие в обратном случае связал с принудительной силой судьбы; а выпадение жребиев, рассыпаемых в беспорядке, вносит долю случайности, соответствующую условиям воспитания и общественной обстановки, которые выпадут каждому и определяют многое в нашей жизни. Итак, пожалуй, неосновательно искать причину того, что обусловлено случайностью: ведь если окажется, что определенный жребий выпал, подчиняясь какому-то разумному основанию, то его надо отнести не к случайности, а к некоему воздействию судьбы или провидений».
[e] 3. Еще во время речи Ламприя было заметно, что грамматик Марк что-то подсчитывает про себя; а когда Ламприй умолк, он сразу взял слово: «Из числа душ, поименованных Гомером в «Вызывании умерших»,[983] надо исключить душу Эльпенора, которая еще не присоединилась к находящимся в царстве Аида, а блуждает в пограничной области, ибо тело Эльпенора остается непогребенным; нельзя, конечно, включать в число остальных и душу Тиресия, ибо
поэтому его душа может понимать живых и разговаривать с ними, не напившись [f] крови. А если, исключив эти две души, пересчитать остальные, дорогой Ламприй, то и получится, что Аякс двадцатым появляется перед Одиссеем: на это и указывает Платон, заимствуя подробности своего мифа из «Вызывания умерших»».
ВОПРОС VI
[741] 1. Тут все одобрительно зашумели, а перипатетик Менефил обратился к Гиле: «Вот видишь, этот вопрос вовсе не был шуткой, а тем более насмешкой. Но оставим, дорогой мой, в покое несговорчивого, да еще и зло-именного, как говорит о нем Софокл,[986] Аякса, перейдем к Посидону, о котором ты сам часто допытывался, как это он, потерпев столько поражений в споре[987] — здесь от Афины, в Дельфах от Аполлона, в Аргосе от Геры, на Эгине от Зевса, на Наксосе от Диониса, везде в этих неудачах [b] сохраняет благодушную кротость, а здесь в Афинах разделяет с Афиной общий храм,[988] где воздвигнут также алтарь Забвения».[989] На это Гила, уже оправившийся от своего угрюмого настроения, ответил: «Но ты, Менефил, упускаешь из виду, что второй день месяца Боэдромиона мы изымаем не ради луны,[990] а по той причине, что в этот день поспорили Посидон с Афиной за господство над Аттикой». «Насколько же, — воскликнул Ламприй, — Посидон показал себя лучшим гражданином, чем Фрасибул, если, потерпев поражение в споре, а не победивши, как тот, он...
[Пробел в рукописях до IX, 12, 5.]
ВОПРОС VII[991]
ВОПРОС VIII
ВОПРОС IX
ВОПРОС X
ВОПРОС XI
ВОПРОС XII
«...а мужей — принося им клятвы?»[997] «Я слыхал эти слова, — заметил Главкий, — как изречение тиранна Поликрата;[998] возможно, что оно принадлежит и другим. Но что ты хочешь сказать этим вопросом?» «Да только то, — отвечал Соспис, — что, как видно, мальчики играют в чет и нечет, забавляясь костями, а последователи Академии — в своих философских рассуждениях. В самом деле, ставить такие проблемы — это все равно, что, протянув руку с зажатой в ней костью, спросить: чет или нечет?» Тут поднялся с места Протоген и обратился прямо ко мне: «Что же это мы позволяем красоваться этим риторам, которые насмехаются над другими, а сами не дают ответа ни на один вопрос, уклоняясь от участия в общем обсуждении? Пожалуй, они скажут, что ниже их достоинства присоединяться к застольному собеседованию, и объявят себя [d] почитателями и последователями Демосфена, который за всю свою жизнь ни разу не выпил вина». «Не они в этом виновны, — сказал я. — Это мы их ни о чем не спросили; и если у тебя нет ничего более подходящего, то я могу предложить им разрешить некоторое противоречие в договорах, которые мы находим у Гомера».
ВОПРОС XIII
1. «Какое же? — спросил он. «Сейчас тебе отвечу, — сказал я, — [e] и вместе с тем поставлю вопрос перед ними, так что прошу их внимания. Александр изъявляет готовность выступить в единоборстве на таких условиях:
И еще раз в тех же словах повторяет эти условия Гектор:
Менелай принимает эти условия и их скрепляет клятвой, которую первым приносит Агамемнон:
И так как Менелай победил в поединке, но не убил своего противника,[1003] то каждая из двух сторон получила возможность, присваивая себе истолкование договора, отстаивать свой интерес — одни могли требовать выдачи Елены, так как Парис побежден, другие — отказывать в выдаче, так как он не убит. И вот, — сказал я, — разобраться в том,
и разрешить указанное противоречие — дело не философов и не грамматиков, [b] а ораторов, склонных и к грамматике, как вы, и к философствованию».
2. На это Соспис сказал, что преимущественную силу, как закон, имеет слово сделавшего первый вызов. Ведь он определил условия предлагаемого поединка, и те, кто их принимает, не властны что-либо прибавить к ним. А в вызове говорилось не об убийстве и смерти, а о победе и поражении, и это правильно. Ведь жена должна достаться сильнейшему, и сильнейшим является победитель; а быть убитым часто доводится и сильным от руки слабых, как впоследствии пал Ахилл, застреленный Парисом. Думаю, что мы не назовём смерть Ахилла поражением, а чуждую справедливости удачу выстрелившего его победой. А вот Гектор понес [с] поражение еще прежде, чем быть убитым, в страхе обратившись в бегство при наступлении Ахилла.[1005] Ведь отказавшийся от сражения и обратившийся в бегство тем самым показывает себя побежденным и признавшим превосходство противника. Поэтому и Ирида, явившись к Елене с вестью, говорит;
и Зевс в дальнейшем отдает победное первенство[1007] в поединке Менелаю, сказав:
Ведь смешно было бы признать Менелая победителем Подеса,[1008] которого он сразил, метнув в него копье издали, когда тот не подозревал никакой [d] опасности и не остерегался, и в то же время отказывать ему в этом почетном именовании, когда он явно превзошел противника, который сам, вызвав его на бой, но отказавшись от сопротивления и обратившись в бегство, заживо отдав свои доспехи, нашел прибежище на женском лоне.
3. Вступивший в разговор Главкий высказал то мнение, что в постановлениях и законах, договорах и соглашениях последующая формулировка имеет большую силу, чем первоначальная. «Окончательным было условие, провозглашенное Агамемноном,[1009] предусматривающее не поражение, а смерть одного из противников. Кроме того, первое условие было только высказано, а окончательное скреплено клятвой и призывом божественной кары, которая должна постигнуть не одного только нарушителя, но всех, кто разделяет с ним ответственность. Таким образом, только [e] последнее условие имеет силу соглашения, а предыдущее было только вызовом. Подтверждает это и Приам, отъезжая от поля сражения после принесения клятвы:
ведь он знает, на каких условиях заключено соглашение. А через некоторое время и Гектор говорит:
[f] Действительно, исход поединка остался неопределенным, так как в нем не пал ни один из противников. Поэтому я не вижу даже оснований для спора в рассматриваемом нами вопросе: первое условие перекрывается вторым. Убивший является победителем, но отсюда не вытекает, что победивший убил. Подводя итог, я скажу, что Агамемнон не устранил условия, оглашенные в вызове Гектором, а уточнил их, внес в них не поправку, [743] а необходимое пояснение, указав на убиение противника как на решающий признак победы: ведь только такая победа совершенна, а любая другая вызывает сомнения и возражения, как эта победа Менелая, не ранившего и не обратившего в бегство противника. Подобно тому как в случаях действительных противоречий судьи исходят из той формулировки, которая сама по себе не оставляет места для сомнений, пренебрегая тем, в чем содержится неясность, так надо и здесь считать более определенным и имеющим большую силу то условие, которое содержит бесспорный признак победы. А главное, сам предполагаемый победитель не считает поединок законченным, и
[в] и тем доказывает, что исчезновение противника сделало победу над ним несовершенной и сомнительной. Менелай помнит сказанные им ранее слова:
Поэтому ему необходимо отыскать Александра, чтобы, убив его, завершить поединок победным концом: без этого он не считает себя вправе притязать на имя победителя. Да он и не победил, как приходится заключить из его собственных слов, с которыми он обращается к Зевсу, сетуя на постигшую его неудачу:
Он сам признает, что пронзить щит и сбить шлем — не имеет никакого значения, если не удалось сразить противника насмерть».
ВОПРОС XIV
1. После этого мы совершили возлияния Музам и прославили пеаном Мусагета, а затем стали петь под сопровождение лиры Эратона о рождении Муз по Гесиоду.[1015] По окончании песен оратор Герод обратился к присутствующим: «Послушайте вы, уводящие от нас Каллиопу, как общающуюся только с царями:[1016] Гесиод говорит отнюдь не о тех царях, которые [d] разрешают силлогизмы или предлагают загадки с игрой слов, а об имеющих общие интересы с ораторами и политиками. А из остальных Муз Клио притязает на хвалебный род красноречия, ибо κλέα означает «хвалы»,[1017] а Полимния — на историю, ибо ее имя происходит от μνήμη πολλω̃ν «память о многом», и в некоторых областях, например на Хиосе, всех Муз называют Мнеями.[1018] Сам я ищу покровительства Евтерпы, ибо она, как говорит Хрисипп,[1019] получила по жребию приятность — ε̉πιτερπές — и украшенность словесного общения: ведь оратор — мастер разговора и убеждения[1020] не в меньшей степени, чем правовой науки; [e] его речи должны и завоевывать расположение слушателей, и поддерживать справедливые требования, и защищать против неосновательных обвинений. Часто нам приходится высказывать и похвалу и порицание, и если мы при этом проявляем искусство, то бываем щедро вознаграждены, неудача же приносит бесславие.
это более, чем о ком-либо, могло бы быть сказано об ораторе, речь которого обладает убедительностью и изяществом».[1022]
2. «Нет оснований, — сказал Аммоний, — порицать тебя, Герод, если ты «толстой рукой»[1023] коснулся Муз: ведь у друзей все общее,[1024] и Зевс для того создал много Муз, чтобы все люди могли черпать прекрасное в изобилии из многих источников: не все мы нуждаемся в знаниях охотника [f], военачальника,[1025] моряка, ремесленника, но образованность и владение речью[1026] необходимы каждому,
вот почему Зевс создал одну Афину, одну Артемиду, одного Гефеста, но много Муз. Но не объяснишь ли ты нам, почему именно девять, а не менее [744] и не более? Вероятно, ты, такой любитель и знаток Муз, уже размышлял об этом». «Что ж за премудрость, — отвечал Герод. — Все превозносят знаменитое число девять[1028] — первое четырехугольное после первого нечетного и нечетное число раз нечетное, то есть делящееся на три равных нечетных числа». Аммоний улыбнулся: «Ты превосходно вспомнил [b] все это; добавь еще, что это число состоит из двух первых кубов, единицы и восьмерицы, а при другом разделения — из двух треугольных, троицы и шестерицы, каждое из которых есть совершенное число. Но почему это подобает Музам более, чем другим божествам, так что есть у нас девять Муз, но нет девяти Деметр, или Афин, или Артемид? Ведь едва ли для тебя покажется убедительным, что родилось именно столько Муз по той причине, что из стольких же букв состоит имя их матери». Герод рассмеялся, и когда общее веселье затихло, Аммоний предложил присутствующим [c] уделить внимание возникшему вопросу.
3. Начало положил мой брат, напомнив, что древние признавали трех Муз:[1029] доказывать это среди стольких ученых мужей означало бы только обнаруживать собственную отсталость и невежество. «Причина же этого не в том, как думают некоторые, что в музыке существует три звукоряда — диатонический, хроматический и энгармонический; или три струны, соответствующие границам между интервалами, — верхняя, средняя и нижняя,[1030] — хотя такие имена — νήτη, μέση, υ̉πάτη — в Дельфах давали самим Музам, неосновательно приурочивая их к одной только музыкальной теории, [d] точнее, к одной ее части — к учению и гармонии. Как я думаю, древние поняли, что все связанные со словом науки и искусства относятся к трем рядам, философскому, риторическому и математическому; в соответствии с этим они считали их благодатными дарами трех божеств, которых и называли Музами. Позднее же, в эпоху Гесиода, когда отчетливее обозначились видовые различия, в каждом из трех родов стали усматривать по три подразделения: в математическом — музыкальное, арифметическое и геометрическое, в философском — логическое, этическое и физическое, в риторическом — первым, как говорят, возникло хвалебное, [e] вторым совещательное и последним судебное. Считая, что ни одно из них не чуждо мусической божественности и не лишено высшего покровительства и начальствования, люди не столько создали, сколько нашли уже существующими соответственное число Муз. И как девять делится на три триады, а каждая из триад на столько же монад, так единой и общей остается правильность речевого выражения действительных различий, и так Музы по три вместе получили в удел каждый из трех родов, а в каждом подразделении одна из них имеет особую попечительную силу. [f] Думаю, что и поэты и астрологи не попрекнут нас тем, что мы прошли мимо их искусства: ведь они не хуже нас понимают, что астрология всецело следует за геометрией, а поэтика за музыкой».[1031]
4. Прослушав эту речь, врач Трифон задал вопрос: «А что тебя заставило замкнуть вход в храм Муз нашему искусству?» Его поддержал и Дионисий [745] из Мелиты: «К твоему замечанию присоединятся многие. Вот и мы, земледельцы, считаем своей покровительницей Талию,[1032] дарящую рост и благое процветание нашим насаждениям и посевам». «Но вы неправы, — возразил я. — Ведь есть у вас и Деметра, дарящая произрастание,[1033] и Дионис, «древес благодатный раститель, свет священный осенней поры», как говорит Пиндар;[1034] да и у врачей, знаем мы, есть покровительствующий им Асклепий, и почитают они Аполлона Пеана, а не Мусагета. Ведь согласно Гомеру
но не все во всех богах. Но удивляет меня, что Ламприй не упомянул в о дельфийском предании, касающемся Муз. Дельфийцы не считают Муз эпонимами звуков и струн, а говорят, что весь космос разделен на три части,[1036] и первая из них принадлежит неподвижным звездам, вторая планетам, последняя всему, что находится под Луной. Расположены эти части в гармоническом соотношении[1037] между собой, и каждой придана хранительницей одна из Муз — первой υ̉πάτη[1038] «Верхняя», последней Νεάτη «Крайняя» и находящейся между ними Μέση «Средняя»: она соединяет и, насколько это осуществимо, согласует смертное с божественным и земное с небесным; на такое же соотношение между Мойрами скрыто указывает Платон,[1039] давая им пмена 'Άτροπος «Неотвратимая», Κλωθώ [с] «Пряха» и Λάχεσις «Распределительница»; ибо управлять обращением восьми сфер он поручил не Музам, а равночисленным Сиренам».
5. На эту речь откликнулся перипатетик Менефил. «Мнение дельфийцев не лишено убедительности. Но Платон вызывает недоумение, приписывая участие в вечных и божественных обращениях космических сфер не Музам, а Сиренам, демонам недобрым и отнюдь не дружественным человеку, а Муз или вовсе устраняет, или вводит под именем Мойр и называет дочерями Ананки. Ведь 'Ανάγκη «Необходимость» чужда Музам, а дружественна им Πειθώ «Убедительность», которая гораздо более, чем Эмпедоклова Харита,[1040] [d]
6. «Ты прав, — сказал Аммоний, — если говорить только о той Ананке, которая заставляет нас делать что-либо против нашей воли. Но Ананка, находящаяся среди богов, не является неизбывной, враждебной убеждению[1041] и насильственной, кроме как по отношению к злым. Так, для лучших граждан наилучшее для государства не потому является непреложным и нерушимым законом, что нарушить его им запрещено, а потому, что они этого не хотят. Не имеет разумного основания страх перед гомеровскими Сиренами,[1042] о которых говорит Платон в своем иносказании: здесь песенная сила[1043] Сирен знаменует не гибель человека, а пробуждение в уходящих отсель и блуждающих после кончины душах любви [e] к небесному и божественному и забвение смертного: очарованные пением, они радостно влекутся к нему и следуют за ним. А к нам сюда доносится в словах только слабый отголосок той музыки и напоминает нашим душам о том, что было ранее. Но уши у большинства залеплены и замкнуты — не воском, а плотскими преградами и переживаниями. И только ту душу, которая благодаря природной одаренности воспринимает и вспоминает эту музыку, охватывает чувство, не отличающееся от исступленной любви, и она страстно желает, но не может уйти, освободившись от тела. Не [f] во всем я могу с Платоном согласиться; но думаю, что, называя оси космических сфер веретенами и прялками, а звезды втулками, он столь же образно назвал Муз Сиренами как «вещающих» — ε'ίρουσαι — божественное о царстве Аида:[1044] соответственно с тем, что у Софокла[1045] Одиссей говорит о своем посещении Сирен:
[746] Восемь Муз[1047] участвуют в обращении восьми космических сфер, а одна получила в удел земное местопребывание. И те восемь, ведающие обращением сфер, определяют движение блуждающих звезд по отношению их друг к другу и к неподвижным звездам и поддерживают их гармонию: а одна, соблюдающая и обходящая пространство между землей и луной, словом и напевом внушает смертным столько прелести, ритмов и гармонии,[1048] сколько восчувствовать и воспринять способна их природа, сообщая им содействующую гражданственности и общественности убедительность, смиряющую и зачаровывающую всякое смятение, как бы выводящую из бездорожья на правый путь.
говорит Пиндар».[1049]
7. Заключив речь по своему обыкновению еще и стихом Ксенофана[1050]
Аммоний призвал всех желающих высказать свое мнение. После некоторого молчания я сказал, что как сам Платон пытается, прослеживая имена богов, раскрыть их силу,[1051] так и мы должны поставить во главе небесных явлений — ου̉ράνια — одну из Муз, Уранию. И естественно [c] предположить, что управление ими не должно быть разнообразным и сложным, ибо в их основе лежит единая и простая природа. А где возможны многие и различные нарушения гармонии и отступления от ритма, там необходимо разместить остальных восемь Муз, каждая из которых исправляет определенный вид ошибок против порядка и гармонии. И так как все в жизни относится либо к серьезному делу, либо к игре, а то и другое требует меры и гармоничности, то наши серьезные дела направлять и упорядочивать должны будут, думается, Каллиопа, и Клио, и Талия, наставница в познании и созерцании божественного, а остальные Музы — следить за тем, чтобы все связанное с игрой и наслаждением не переходило, по нашей слабости, в животную распущенность, а сопровождалось и сдерживалось пляской, пением и хореей, подчиненной ритму и гармонии, [d] благопристойно и чинно сочетаясь с разумом. Платон усматривает в каждом нашем действии два начала:[1052] врожденное стремление к наслаждению и приобретаемое извне суждение, зовущее к добру; первое он иногда называет страстью (πάθος), второе разумом (λόγος); и каждое из них в свою очередь имеет свои подразделения. И вот, я нахожу, что как то, так и другое начало требует важного и поистине божественного руководства. Так, разумное начало содержит в себе государственную или царственную разновидность,[1053] которую, согласно Гесиоду,[1054] возглавляет Каллиопа; [e] стремлению к гражданским почестям покровительствует и поспешествует Клио;[1055] Полимния — покровительница познавательных стремлений и памятливой способности души, вследствие чего сикионцы называют одну из трех Муз Полиматией; Евтерпе каждый отдаст исследование истин о природе, ибо нет более чистых и более отрадных наслаждений (τέρφεις), чем такое исследование. Переходя к рассмотрению врожденного человеку стремления к еде и питью, можно сказать, что его преобразует из животного позыва в любовь к дружескому застолью Муза по имени Талия, вследствие чего мы и пользуемся словом θαλιάζειν «пировать», говоря о дружеском и веселом времяпрепровождении за вином, но отнюдь не о бесчинном пьянстве. Любовному общению сопутствует Эрато, которая, внося [f] разумную сдержанность, устраняет всякое неистовое исступление и приводит к дружбе и доверию, а не к унизительному бесчинству. Наслаждения же, доставляемые слухом и зрением, отнести ли их к области разума или страсти, или они причастны и к той и к другой, упорядочивают остальные две Музы, Мельпомена и Терпсихора, благодаря которым и мелос [747] и хорея, отрешаясь от колдовских чар, остаются чистым наслаждением.
ВОПРОС XV
1. После этого приступили к присуждению наград мальчикам — победителям в плясовом состязании.[1057] Судьями были избраны учитель гимнастики Мениск и мой брат Ламприй, который сам превосходно плясал [b] пирриху,[1058] а тогда еще, когда посещал палестру, выделялся грациозностью изо всех своих сверстников. Многие плясуны выступали с большим усердием, чем искусством, но двое показали заслуживающее одобрения мастерство и музыкальность, и их просили повторить движение за движением (φορὰν παρὰ φοράν). Тут Трасибул задал вопрос, что означает термин φορά, и это дало повод Аммонию подробно рассказать вообще о частях пляски.
2. «Их, — сказал он, — три — φορά «движение», σχη̃μα «образ» ὸει̃ξις «показание» Пляска так же состоит из движений и положений (αχήσεις), [с] как мелодия из звуков и пауз: остановки образуют границы между различными движениями. Итак, φοραί — название движений, а σχήματα — название образов или положений тела, которыми заканчиваются движения и которыми живописуется образ Аполлона, или Пана, или какой-нибудь вакханки. Третья составная часть пляски, ὸει̃ξις, это не подражание, а истинный показ того, что этой ὸει̃ξις изображается в действии. Подобно тому как поэты, когда им надо только обозначить нечто, пользуются собственными именами, называя Ахилла, Одиссея, землю, небо [d] так же, как называют их в народе, но когда хотят дать наглядное живое представление, то прибегают к словотворчеству, звукоподражанию и метафорам, употребляя, например, такие слова, как κελαρύζειν «журчать» или καχλάζειν «бурлить» о струящихся потоках, или о летящих копьях — «насытиться алчные телом»»,[1059] или об упорной битве, исход которой не определился:
широко пользуются словосложением как выразительным средством, например Еврипид:[1061]
или Пиндар о побеждающем коне,
или Гомер о колесничном состязании:
так в пляске образ знаменует и форму и идею; равной движение выражает некое душевное переживание, деятельность или устремленность; и наконец, показание наглядно воспроизводит сами вещи, землю, небо и людей; и то, что все это связано с определенной ритмической упорядоченностью, сближает пляску с поэзией, которая придает собственным именам украшающие их эпитеты, например в гимне, который Музы у Гесиода
или
Если же этих эпитетов нет, то речь остается скудной и непоэтической, например:
или
[748] Этот же недостаток встречается и в пляске, если ее показания лишены необходимой убедительности, изящества и простоты. И вообще, — сказал Аммоний, — известное изречение Симонида[1068] о поэзии и живописи можно обратить на пляску, назвав ее молчащей поэзией. Я не сказал бы,[1069] что у живописи и поэзии есть что-либо общее, тогда как много общего [b] есть у пляски с поэзией, и особенно в жанре гипорхемы,[1070] где они совершают единое дело, воспроизводя действительность в зрительных образах и в слове. Хорошо показывает, как они нуждаются одна в другой, поэт, особенно прославившийся своими гипорхемами[1071] и достигший в них высокой убедительности:
и так далее: все это как бы громко призывает[1072] к плясовому показанию или, лучше сказать, какими-то нитями влечет к определенным движениям руки, ноги и все тело, которое не может оставаться в покое при звуках этой песни. Сам поэт не находит зазорным похвалиться тем, что он не менее искусен в пляске, чем в поэзии:
Но в наше время ничто так не пострадало от упадка в покровительстве Муз, как пляска. Этого именно и опасался когда-то Ивик, сказав:
Ведь ныне и пляска, в содружестве с какой-то простонародной поэзией и отойдя от былой небесной,[1075] овладела упадочными и безвкусными театрами и в своем тираннстве подчинила себе едва ли не все, чем ведают Музы, но погубила свою истинную почесть у всех разумных и благочестивых людей».
Вот, Сосий Сенекион, чем закончилось собеседование у высокочтимого Аммония в дни, посвященные Музам.[1076]
ДОПОЛНЕНИЯ
РИМСКИЕ ВОПРОСЫ
[263] Может быть, потому, [e] что из этих стихий и начал один знаменует мужское начало, а другая — женское, и первый вносит с собой начало движения, а вторая — силу вещества и основы?
Или потому, что огонь очищает, а вода омывает, новобрачная же должна пребывать чистой и незапятнанной?[1077]
Пли потому, что как огонь без влаги непитателен и сух, а влага без огня [f] неподвижна и бесплодна, так и мужское и женское начала друг без друга бессильны, соединение же того и другого в браке устанавливает совершенную общность их жизни?[1078]
Или потому, что муж и жена не должны покидать друг друга, а должны жить вместе во всякой доле, даже если ничего у них больше не будет, кроме огня и воды?
Может быть, как пишет Варрон, потому, что у преторов таких факелов было три, у эдилов же было больше, а новобрачные зажигали свои факелы именно у эдилов?[1080]
[264] Или потому, что из множества чисел, какими мы пользуемся, нечетные считаются и во всем остальном совершеннее и лучше, и для бракосочетания свойственнее всего? Ведь четное число можно разделить пополам, и половины его будут противовесить с равными силами, тогда как нечетное число никак разделить нельзя: всегда при делении остается какая-то часть, общая двум половинам.[1081] А из нечетных чисел пятерица для свадьбы подходит больше всего: три есть первое нечетное число,[1082] а два — первое четное, и из них как из мужского и женского начала складывается пятерица?[1083]
[b] Или, скорее, потому, что свет есть знак рождения,[1084] а женщина может за один раз родить не более пяти младенцев, и поэтому зажигают именно столько факелов?
Или же потому, что считается, что новобрачные нуждаются в покровительстве пяти богов: Юпитера Совершенного, Юноны Совершенной, Венеры, Свады и в особенности Дианы, которую женщины призывают при разрешении в родах?[1085]
[c] Может быть, по преданию о том, что собаки растерзали какого-то человека, пытавшегося совершить насилие над женщиной, которая в этом храме приносила жертвы Диане. И вот, должно быть, из богобоязни мужчины туда не входят.
Может быть, в память о древнем событии? Была, говорят, у сабинца Антрона Коратия дивная корова, красотой и ростом превосходившая всех остальных; и один предсказатель объявил ему, что тот, кто принесет эту корову в жертву Диане на Авентине, обретет этим для своего города грядущее величие и царство над всей Италией. Антрон отправился в Рим, [d] чтобы совершить это жертвоприношение; но раб его потихоньку сообщил о предсказании царю Сервию, а тот — жрецу Корнелию; и Корнелий велел Антрону перед жертвоприношением совершить омовение в Тибре — такой здесь был закон для всех приносящих жертвы. Тот пошел омыться; и тогда Сервий поспешно сам принес его корову в жертву богине, а рога ее пригвоздил к стене храма. Так повествуют и Юба и Варрон: только Варрон не называет имени Антрона, и у него обманывает сабинца не жрец Корнелий, а храмовый служитель.[1087]
[e] Варрон предлагает этому объяснение совершенно баснословное. Во время Сицилийской войны[1089] была большая морская битва, после которой о многих распространилась ложная молва, будто они погибли. А они вернулись, но немного времени спустя все скончались. Только один из них, входя, обнаружил, что дверь перед ним захлопнулась сама собой и не открывалась, несмотря на все усилия. Здесь, перед дверью, он и заснул; [f] но во сне он имел видение, которое и указало ему спуститься в дом через крышу. Так он и сделал, и был после этого счастлив и долголетен. Отсюда и пошел этот обычай у потомков.
Но посмотрим, не напоминает ли это один обычай у эллинов? Человека, который был причащен погребальным обрядам и положен в гробницу как мертвый, эллины считали нечистым, не общались с ним, не подпускали его к жертвоприношениям. И, говорят, один человек по имени Аристин, сделавшись жертвой такого суеверия, послал в Дельфы спросить бога, [265] как же высвободиться ему из положения, в которое он поставлен обычаем? И пифия сказала:
Тогда Аристин понял, что он должен дать женщинам омыть себя, как новорожденного, спеленать и приложить к груди и что так должны делать и все другие мнимоумершие. Впрочем, некоторые говорят, что обычай этот древний и что с мнимоумершими так поступали еще до Аристина.[1090] Поэтому неудивительно, что и римляне не считают возможным допускать тех, кого уже однажды считали погребенными и причастными [b] смерти, в ту дверь, через которую люди выходят для жертвоприношений и входят после жертвоприпошений: они должны переходить снаружи во двор прямо под открытое небо, потому что все очищения положенным образом совершаются под открытым небом.
Может быть, как полагают большинство писателей, потому, что женщинам запрещено пить вино, и обычай поцелуя был установлен, чтобы они не могли скрыть нарушения запрета и родственники разоблачили бы их при встрече?[1091]
[c] Или, может быть, по той причине, о которой рассказывает философ Аристотель? Действительно, как кажется, тот смелый поступок, о котором есть столько рассказов и который относят к стольким местам, был совершен в Италии троянками. Когда они причалили и мужчины сошли на берег, женщины подожгли корабли, чтобы положить конец морским скитаниям; но в страхе перед мужьями они после этого стали своих родственников и близких при встрече и целовать и обнимать. Те смягчились и примирились [d] с ними, а ласка эта так и осталась у них на последующие времена.[1092]
Или, может быть, женщинам дано это право, чтобы к ним относились с почтением и уважением, видя, как много у них достойных родственников и близких?
Или же, так как родственникам не дозволено было вступать в брак, любовь у них простиралась лишь до поцелуя, и он остался знаком общности рода? Ведь в старину нельзя было жениться на кровных родственниках, как и теперь — на тетках и сестрах; лишь позднее даже двоюродным родственникам позволено было вступать в брак, и вот по какому случаю. Один человек, бедный, но весьма достойный и уважаемый народом не менее, чем всякий другой гражданин, взял в жены, как утверждали, двоюродную сестру — наследницу и благодаря этому разбогател; на него [e] за это подали в суд, но народ, не разбирая дела, освободил его от обвинения и принял постановление, разрешавшее вступать в брак всем родственникам до второго колена, но не ближе.[1093]
Может быть, так установлено по примеру Солона, который узаконил дары по завещанию, кроме тех, что вынуждены необходимостью или выпрошены женою: он считал, что первые добыты насилием, а другие — [f] обманом.[1094] Не потому ли и римляне относились подозрительно к подаркам жен мужьям и мужей женам?
Или же, считая подарки ненадежным знаком привязанности (ведь дарителями могут быть и чужие, и нелюбящие), они устранили из супружества возможность угодничать, чтобы муж и жена любили друг друга бескорыстно, свободно и, кроме самой любви, ничем не побуждаемые? Или, зная, что женщины, испорченные подарками, охотно принимают чужих мужчин, они считают достойнейшим, чтобы жены любили своих мужей без подарков?
А может быть, дело в том, что у мужа и жены все должно быть общим? Ведь кто принимает подарок, тот показывает этим, что все остальное, [266] недареное — не его, так что, даря друг другу малое, супруги отнимали бы друг у друга целое?[1095]
От зятя, наверное, потому, что может показаться, будто дар вернется к жене через отца; а у тестя, наверное, потому, что несправедливо брать, когда сам не даешь?[1096]
[b] Может быть, это показывает, что муж не подозревает жену ни в каком легкомыслии, тогда как внезапное и неожиданное появление было бы похоже на попытку застичь ее врасплох?
Или мужья спешат обрадовать доброй вестью о себе жен, которые тоскуют о них и ждут?
Пли, скорее, они сами жаждут узнать, живы ли дома их жены и тоскуют ли они о мужьях?
Или, может быть, так как у жен в отсутствие мужей бывает много дел и забот по дому, много хлопот и беготни, оттого их и предупреждают, чтобы они, оставив все это, приняли возвращающегося мужа ласково и без суматохи?
[c] По-видимому, второй из вопросов усложняет ответ на первый, но вот есть рассказ, будто Эней однажды, совершая жертвоприношение, увидел идущего мимо Диомеда и накрылся плащом, чтобы завершить обряд. Если это правда, то есть и смысл, и последовательность в том, что в присутствии врага покрывают голову, а встречая друзей и людей достойных, обнажают. Вышло это случайно и никак не связано с требованиями благочестия, но после Энея стало сохраняться как обычай.[1098]
А может быть, рассуждать следует иначе? Прежде всего нужно найти причину тому, что богам поклоняются с покрытой головой, а остальное уже будет из этого следовать. В самом деле, если перед людьми могущественными обнажают голову,[1099] то не для того, чтобы выказать им уважение, [d] но чтобы отвести зависть богов; ипаче могло бы показаться, что эти люди требуют себе божеских почестей, принимают их и даже радуются такому почитанию, какое подобает лишь богам. Богов же почитают, покрывая голову или в знак благочестивого смирения, или, скорее, оберегая свой дух во время молитвы от дурных и зловещих слов; поэтому и натягивают плащ до самых ушей. Как это важно, видно из того, что при обращении к оракулу, как известно, бьют в медь, чтобы заглушить звуки извне.[1100] [e] Или же, как говорит Кастор,[1101] сравнивая верования римлян и учение пифагорейцев, внутренний наш демон нуждается в богах внешних и молит, и молится им, и покрытая голова есть знак именно того, что душа скрыта и спрятана в теле?
Может быть, потому, что обычай покрывать голову восходит к Энею, а почитание Сатурна гораздо древнее?[1102]
Или же голову покрывают перед небесными богами, а Сатурна считают богом земли и преисподней?[1103]
Или оттого, что истины не спрятать и не скрыть, а отцом истины римляне называют Сатурна?
Может быть, потому, что некоторые философы считают, что Сатурн есть [f] время (Κρόνος — Χρόνος),[1104] а время обнаруживает истину?[1105]
Или же потому, что в мифах говорится, будто в век Сатурна справедливость уважали, когда никогда после, стало быть, и правды тогда было больше?[1106]
Вероятно, так как слава (δόςα) блещет у всех на виду, то перед достойными [267] и почтенными мужами принято обнажать голову; по той же причине и божеству, которое носит это имя, принято поклоняться подобным образом.
Может быть, потому, что сыновья должны почитать отца как бога,[1107] а дочери — оплакивать как покойника, и таким образом закон каждому полу предписывает дополняющие друг друга проявления скорби?
Или потому, что в горе людям свойственно вести себя необычно, обычно же как раз женщины появляются на людях с покрытой, а мужчины — с непокрытой головой? Ведь и у эллинов, когда приключится [b] несчастье, женщины остригают волосы, а мужчины отпускают,[1108] потому что обычно первые носят длинные волосы, а вторые — короткие.
Или, может быть, первая указанная причина относится только к сыновьям? Ведь, по словам Варрона, они и над могилами оборачиваются на все стороны,[1109] и гробницы отцов чтут, как храмы богов, и над погребальными пепелищами, подняв первую кость, объявляют, что покойник сделался богом. А женщинам в таком случае, может быть, и вовсе не было позволено покрывать голову? Ведь рассказывают, что первым в Риме дал развод своей жене Спурий Карвилий за бездетность,[1110] вторым — Сульпиций Галл за [с] то, что увидел ее с плащом, накинутым на голову,[1111] третьим — Публий Семпроний за то, что она смотрела на погребальные игры.[1112]
Может быть, потому, что Ромул не положил римской земле никаких границ, желая, чтобы римляне всегда могли двигаться вперед, захватывать новые земли и считать своим все, до чего можно достать копьем, по слову спартанца?[1114] А Нума Помпилий, справедливый человек, гражданин и философ, положивший границы между своими и соседними владениями и посвятивший их Термину как хранителю и блюстителю мира и дружелюбия, рассудил, что такой бог не должен быть запятнан кровью и осквернен убийством.[1115] [d]
Может быть, эти побои — знак того, что другим рабыням не позволяется входить в храм, а сам запрет происходит из мифа? Ведь рассказывают, что Ино, ревнуя мужа к рабыне, убила в безумии своего сына; а рабыня та была, по словам эллинов, из Этолии, и звали ее Антифера. Потому и у нас в Херонее перед святилищем Левкофеи храмовый служитель с бичом в руке возглашает: «Нет сюда входа ни рабу, ни рабыне, ни этоллйцу, ни этолийке!»[1116]
[e] Потому ли, что Ино любила сестру и вскормила ее ребенка, а в собственных детях была несчастлива?[1117]
Или, независимо от этого, такой обычай хорош и нравствен, потому что укрепляет взаимную привязанность между родственниками?
[f] Не потому ли, что Геркулес сам принес в Риме в жертву десятую часть Герионова стада? Или потому, что Геркулес освободил римлян от десятинной дани этрускам?
А может быть, тут нет достоверной истории, а просто Геркулес был чревоугодником и любил хорошо поесть, вот и почитают его расточительно щедро?[1118] Не больше ли, однако, походит на правду, что богачи хотели умерить избыток своего богачества, ненавистного для сограждан, как умеряют избыток дородства в человеческом теле,[1119] и рассудили, что достойнее всего они таким умерением избытка почтут и порадуют именно Геркулеса, ведь Геркулес был неприхотлив, ни в чем не нуждался и вел жизнь скромную, без излишеств.
[268] В самом деле, в старину первым месяцем считали март. Этому есть много доказательств, но самое убедительное то, что пятый месяц после марта называется квинтилий, Шестой — секстилий и так далее, по порядку до последнего, декабря, десятого после марта. Это позволило некоторым думать и даже утверждать, будто и весь год у римлян некогда состоял но из двенадцати, а из десяти месяцев,[1120] так что в некоторых месяцах было больше [b] тридцати дней. А другие считают, что декабрь был десятым месяцем после марта, январь — одиннадцатым и февраль — двенадцатым: потому-то в феврале под конец года совершают очистительные обряды и приносят жертвы умершим.[1121] Потом порядок изменился, и январь стал первым, так как в новолунье этого месяца, которое называют январскими Календами, после изгнания царей вступили в свою должность первые консулы.[1122]
Правдоподобнее, однако, то мнение, что Ромул, муж воинственный и отважный, считая себя сыном Марса, сделал первым месяцем март как одноименный с родителем. Нума же был миролюбив и стремился, чтобы [с] граждане радели не о войне, а о земледелии, поэтому он передал первенство январю и большим почитанием окружил Януса за то, что тот скорее был склонен к государственным делам и земледелию, нежели к войне.[1123] Стоит, однако, подумать и о том, не выбрал ли Нума начало года, сообразуясь с нашими представлениями о природе. Конечно, в природе все вообще движется по кругу, без начала и без конца, а люди по собственному установлению принимают за начало одни одно, другие другое; но лучше [d] всего считать за начало время после зимнего солнцеворота, когда Солнце перестает удаляться и поворачивает свой бег к Земле. Таким образом, некоторая точка отсчета оказывается для людей естественна: светлое время с этих пор прибавляется, а темное сокращается, и приближается к нам вождь и господин всего текучего мироздания.
Может быть, потому, что есть рассказ, как жена гадателя Фавна [b] потихоньку пристрастилась к вину, но не сумела скрыть этого, и муж наказал ее миртовыми розгами. Поэтому на ее праздник не приносят мирта, зато совершают возлияние вином, называя его молоком.[1124]
А может быть, дело в том, что совершающие эти священнодействия должны быть чисты прежде всего от любодеяния? Ведь женщины, поклоняясь Доброй Богине, не только выгоняют из дому мужей, но даже выбрасывают все мужское. Потому и мирта они чураются, что он посвящен Венере, — ибо та Венера, что зовется ныне Муркийской, в старину, как кажется, называлась Миртийской.[1125]
Не потому ли, что жена Пика, говорят, обратила его каким-то зельем [f] в дятла (Picus), и, ставши птицей, он дает вопрошающим прорицания и предсказания?[1126]
Или же это все невероятные чудеса, а больше доверия заслуживает рассказ о том, что не только волчица кормила молоком оставленных матерью Ромула и Рема, а еще и дятел часто подлетал и приносил им пищу?[1127]
Как утверждает Нигидий,[1128] в лесистых предгорьях еще и теперь, где живет дятел, там обыкновенно можно встретить и волка.
Или, может быть, как прочие птицы посвящены различным богам, так [269] и дятел — Марсу? Ведь это птица гордая и бесстрашная, а клюв у нее настолько крепок, что дятел губит даже дуб, когда продалбливает его до сердцевины.[1129]
Потому ли, что говорят, будто Янус был родом эллин из Перебии, а переселившись в Италию и живя там с местными варварами, перенял их язык и обычаи?
Или, скорее, потому, что он убедил италийцев, питавшихся дикими растениями и не знавших законов, изменить образ жизни, заняться земледелием и ввести у себя государственное устройство?[1130]
[b] Может быть, и это — одно из мудрых установлений царя Нумы, который хотел, чтобы народ не питал отвращения к этим предметам и не сторонился их как скверны?
Или, может быть, это напоминание о том, что все произведенное на свет бренно, коль скоро одна и та же богиня блюдет и рождение и смерть? Так и в Дельфах есть изображение Афродиты Надгробной, перед которым совершают возлияния, вызывая усопших.[1131]
[с] Может быть, верно сообщение Юбы и его последователей, что в Календы магистраты призывали народ,[1132] на пятый день после этого наступали Ноны, а Иды считались священными?
Или же правильнее думать, что время разделили в соответствии с фазами Луны, когда заметили, что трижды в месяц она меняет свой облик и величину? Сначала Луна невидима, потому что путь ее совпадает с солнечным, потом она выскальзывает из солнечных лучей и появляется сперва в западной части неба, и наконец полная луна сияет всем диском, стоя [d] напротив Солнца. Время, когда она не видна и прячется, называется Календами, потому что обо всем, что происходит тайной сокровенно, римляне говорят clam, а «скрываться» на их языке будет celari.[1133] Первое же появление Луны по праву называется Нонами, ибо это новолуние, а слово «новый» римляне произносят так же, как мы (νεός — novus).[1134] Название же Иды происходит, должно быть, от прекрасного вида (ει̃δος) Луны, сияющей неущербным диском, или же от одного из имен Юпитера.[1135]
Не следует, однако, гнаться за точностью в исчислении дней или ставить в вину мелкие ошибки при подсчетах. Даже в наше время, когда наука звездочетов так усложнилась, неравномерность движения Луны превосходит умения и знания математиков и не поддается вычислению.
[e] Может быть, потому, что именно после квинтильских (или, как теперь говорят, июльских) Ид военные трибуны вывели войско к реке Аллии, были разбиты галлами и сдали город; так думает большинство, соглашаясь с Ливнем.[1136] А коль скоро день после Ид стал считаться дурным, суеверный страх, как это водится, распространил то же на день после Нон и Календ.
Или же здесь слишком много нелепостей? Во-первых, говорят, что [f] роковое сражение на реке Аллии произошло в другой день; кроме того, немало есть дней, которые считают злосчастными, но соблюдают их не во всех месяцах, а только в том, в котором произошло то или иное событие,[1137] да и трудно поверить, что суеверие сообщило дням после Календ и Нон свойство дня после Ид.
Лучше посмотрим, не обстоит ли здесь дело так же, как и с месяцами: первый посвящен небесным богам, а второй — подземным, и в течение второго совершают жертвоприношения покойникам и очистительные обряды,[1138] то же самое можно сказать и о днях: первые дни — самые важные [270] (их, как уже говорилось, три), это дни праздничные и священные, а следующие по порядку связываются с демонами и душами умерших, и поэтому их считают запретными и неблагоприятными для всякого дела. Так же и эллины в новолуние почитают богов, а на другой день воздают должное героям и демонам; так и на пиру второе возлияние, совершают они героям и героиням.[1139]
Вообще говоря, время есть род числа; божественно начало чисел: это — единица; двойка, следующая за ней, ей противоположна, это — первое четное число, четное же число несовершенно, недостаточно и неопределенно, [b] тогда как нечетное — совершенно, полно и определенно.[1140] Поэтому и Ноны следуют на пятый день после Календ, а Иды на девятый день после Нон:[1141] таким образом, нечетными числами пачинаются части месяца, а дни после них — четные, не несущие в себе ни порядка, ни силы, поэтому-то в эти дни не берутся за важные дела и не пускаются в путь.
А может быть, есть доля правды в притче Фемистокла? Поспорили как-то два дня, и праздничному дню сказал послепраздничный: «Много у тебя забот и хлопот, а я могу беспечно и спокойно наслаждаться тем, что было приготовлено к празднику». Ответил ему праздничный день: [с] «Правда твоя, но не будь меня, и тебя бы не было». Фемистокл рассказал эту притчу в свое время афинским стратегам, давая понять, что им негде было бы править, если бы он не спас отечество.[1142] И вот, поскольку дальнюю дорогу и важное предприятие нужно обдумать заранее и тщательно к ним приготовиться, а римляне в старину во время священных празднеств не помышляли ни о каких делах и заботах, кроме предстоящих обрядов (и теперь еще понтифики, приступая к жертвоприношению, объявляют такой порядок),[1143] то было им действительно неразумно пускаться в путь или приниматься за какое-нибудь дело сразу после праздника, когда ничего еще не готово. День этот проводили они дома, обдумывая и подготавливая [d] то, что потребуется.
Или это подобно существующему еще поныне обычаю: почтив бога и помолившись, оставаться еще ненадолго в храме?[1144] Точно так и от дней священных к будничным переходят не вдруг, но оставляя какой-то промежуток, перерыв между тем и другим, так как повседневные дела часто бывают тягостны и нежеланны.
Может быть, они это делают подобно магам, которые, говорят, этим противопоставляют себя мраку и Аиду и уподобляют сиянию и блеску?[1146]
[e] А может быть, как покойника одевают в белое,[1147] так должны одеваться и родичи? А тело так обряжают потому, что не могут обрядить душу, но хотят, чтобы душа отошла чистой и сияющей, отрешась наконец от тяжких и пестрых своих борений.
Или же к печали более подходят незатейливость и простота, а расцвеченные одежды изобличают стремление к пышности или суетность. С равным [f] правом можно сказать и о черном или пурпурном: «Обманчивы одежды, и обманчива их окраска»,[1148] ведь даже то, что черно от природы, а не от рук человеческих, окрасилось при смешении с темным веществом. Таким образом, только белый цвет безупречен, ни с чем не смешан, не осквернен краской и не достижим искусственно,[1149] поэтому именно такой цвет уместен на похоронах: ведь умерший становится чем-то простым, несмешанным и чистым, и расстается со своим телом, словно с красящим зельем. Как сообщает Сократ,[1150] и в Аргосе в дни траура носят белую, выстиранную в воде одежду.
[271] Вероятно, можно согласиться с объяснением Варрона: стены потому должны считаться священными, чтобы за них мужественно сражались и погибали. Так и Ромул убил своего брата едва ли не за то, что тот намеревался перепрыгнуть заповедное и священное место и нарушить его святость и неприкосновенность. Ворота же нельзя освятить, так как через них провозят все, что нужно, в том числе и мертвецов. Вот отчего при основании нового города намеченное место обводят бороздой, впрягая в плуг быка и корову: при этом плуг проводят по черте стен, а через место, [b] предназначенное для ворот, его переносят с поднятым сошником, ибо черта, пропаханная плугом, должна стать священной и непреступаемой.[1151]
Может быть, как уверяют некоторые, дело в том, что Геркулесу по душе не домашний уют, а жизнь под открытым небом и на вольном воздухе?
Или, может быть, оттого, что среди богов он не изначальный бог, а пришелец и гость? Ведь именем Вакха тоже не клянутся под кровом,[1153] потому что это тоже гость среди богов, если точно, что Дионис и Вакх — одно существо.
Или же это говорится детям только в шутку, а на деле, как полагает [с] Фаворин, придумано было лишь как средство удержать их от легкомысленных и опрометчивых клятв? В самом деле, такое условие заставляет их помедлить и дает возможность одуматься. Можно согласиться с Фаворином и в том, что этот обычай относится не ко всем богам, а только Геркулесу, ибо таковы рассказы об этом божестве: говорят, что Геркулес был настолько сдержан в клятвах, что за свою жизнь поклялся один только раз — перед Филеем, сыном Авгия.[1154] Оттого и пифия попрекнула спартанцев такой клятвой, сказав, что достойнее и лучше держать свое слово без клятв.[1155]
[d] Не оттого ли, что первые жены римлян были похищены и не сами вошли, а были внесены в дом?
Или невесты хотят показать, что насильно, а не по своей воле они входят туда, где должны утратить девственность?
Или же это знак, что как против воли они вошли в дом, так и покинуть его могут, только если их к этому вынудят? Так и у нас, в Беотии, сжигают перед дверьми ось повозки, показывая этим, что невеста должна остаться в доме, так как ей не на чем ехать назад.[1156]
[e] Не потому ли, что после этих слов супруги владеют и распоряжаются всем сообща, и смысл этих слов такой: «Где ты — господин и хозяин, там я — госпожа и хозяйка»? А имена Гай и Гайя используют как самые ходовые, ведь и законники называют тяжущихся Гаем Сеем и Луцпем Титием,[1158] а философы в своих рассуждениях выводят Диона и Феона.[1159]
Или же тут вспоминают Гайю Цецилию, женщину прекрасную и добродетельную, которая была женой одного из сыновей Тарквиния? В Священном храме стоит ее медная статуя и с давних пор положены сандалии и веретено: одно — знак ее домовитости, а другое — ее трудолюбия.[1160]
[f] Может быть, от греческого слова ταλασία, означающего «пряжа шерсти», ибо слово τάλαρον римляне произносят τάλασον.[1161] Ведь когда невесту вводят в дом, ей под ноги стелят овчину,[1162] сама она вносит прялку и веретено, а дверь мужнина дома украшает венками из шерсти.
Или истинную причину указывают историки?[1163] Жил некогда молодой человек, славный как в воинских делах, так и во всем остальном, чье [272] имя было Таласий, и когда римляне похитили сабинянок, пришедших посмотреть на игры, то плебеи и клиенты этого юноши похитили для него необычайно красивую девушку. Ведя ее к жениху, они опасались, как бы по дороге ее у них не отняли, и кричали поэтому, что несут жену Таласию, а к ним присоединялись и встречные из расположения к Таласию, подбадривая их криками и желая удачи. Этот брак оказался счастливым, и [b] тогда на свадьбах стали припевать: «Таласий! Таласий!» Так же как эллины — «Гименей!»
Не потому ли, что в древности варвары, населявшие эти места, расправлялись так с пленными эллинами, а Геркулес, перед которым они преклонялись, внушил им не убивать пришельцев, но для удовлетворения суеверий сбрасывать с моста изображения? В самом деле, аргивянами италийцы называли в старину всех эллинов.[1164] Или этот обычай следует в действительности [c] приписать Евандру и его спутникам, бежавшим из Эллады и обосновавшимся в Италии; ведь аркадцы враждовали со своими соседями аргивянами и, даже переселившись в Италию, сохранили к ним враждебность и злопамятство.[1165]
Не это ли предписывал и Ликург, при котором детей приводили на общие обеды, чтобы они приучались наслаждаться пищей не бесчинно и по-скотски, а скромно и под надзором старших? Не меньше пользы от этого было и отцам, которые в присутствии сыновей вели себя скромнее и пристойнее.
Недаром у Платона сказано: «Где бесстыдны старцы, там еще бесстыднее юноши».[1166]
[d] Речь идет о том Бруте, который ходил войной в Лузитанию и первый там перешел со своим войском через реку Лету.[1168]
Может быть, подобно тому как обычно люди приносят такие жертвы на закате дня и на исходе месяца, вполне разумно для почитания усопших выбирать и конец года, его последний месяц; а декабрь и есть последний месяц года.
Или дело в том, что почитание воздается подземным богам, а срок почитать подземных богов наступает тогда, когда собраны уже все земные [e] плоды? Или же вспомнить о подземных своевременнее всего тогда, когда начинают вспашку под сев?[1169]
Или же этот месяц посвящен у римлян Сатурну, а Сатурна причисляют не к небесным богам, а к подземным?[1170] Или оттого, что самый большой праздник у римлян — Сатурналии, пора самых веселых пиров и развлечений,[1171] и решено было начатки их уделять умершим?[1172]
Или же вообще неверно, что один только Брут приносил жертвы в декабре, потому что и в честь Ларенции совершают жертвоприношения и надгробные возлияния в декабре?[1173]
В самом деле, говорят, что это не та Акка Ларенция, кормилица Ромула, [f] которую почитают в апреле месяце: это — блудница Ларенция по прозвищу Фабула,[1174] и известна она вот по какой причине. Был один прислужник в храме Геркулеса, у него, как водится, много было свободного времени, и он целые дни проводил, играя в кости и бабки. Однажды случилось, что никого из его обычных товарищей по игре и подобным забавам не оказалось поблизости, и он со скуки предложил самому божеству сыграть с ним в кости на таком условии: если он выиграет, то бог ему окажет какую-нибудь добрую услугу, если же он проиграет, то устроит для бога [273] пир и приведет ему хорошенькую девчонку для развлечения. После этого он бросил кости один раз за себя, другой раз за бога и проиграл. Верный обещанию, он приготовил для бога отличный ужин и пригласил Ларенцию, которая открыто занималась своим ремеслом; ее он уложил в храме, а сам запер двери и ушел. И рассказывают, что ночью к ней явился [b] Геркулес в своей сверхчеловеческой силе[1175] и велел на рассвете отправиться на площадь, подойти к первому встречному мужчине и стать его любовницей. А когда Ларенция встала и пошла, то ей встретился некий Таруций,[1176] человек богатый, холостой и уже преклонных лет. Он ее взял к себе, и пока он был жив, она была хозяйкой в его доме, а когда он умер, стала его наследницей; а когда потом и сама она умерла, то оставила все имение государству и за это получила такие почести.
Может быть, потому, что, по преданию, Сервий, счастливейший из царей, будто бы сочетался с Фортуной, входившей к нему через окно?[1177]
[с] Или это вымысел, а на самом деле название места происходит вот откуда: когда умер царь Тарквиний Древний, то жена его, Танаквиль, умная женщина и достойная царица, из окна обратилась к народу и убедила граждан избрать царем Сервия.[1178]
Может быть, для того чтобы люди видели, как погибает с давней добычею их слава, и стремились приносить все новые и новые памятники [d] своей доблести?
Или дело в том, что, подновляя и освежая эти самим временем стираемые следы былых раздоров с недругами, люди тем самым поддерживают ненависть и вражду? Ведь и эллины осуждают тех, кто первым стал ставить трофеи из камня и бронзы.[1180]
Вероятно, так же как мы гадаем по полету птиц в начале дня и в полдень, при молодой и прибывающей луне, а на склоне дня и на исходе месяца избегаем это делать, считая время неподходящим, точно так же после восьмого [e] месяца наступает как бы вечер года, склоняющегося к закату и уже уходящего?[1182]
А может быть, надо гадать по здоровым и сильным птицам, какими они бывают весной; к осени же одни из них уже ослабевают и начинают болеть, другие еще молоды и не окрепли, а третьи и вовсе исчезают к этому времени из-за холодов, улетая в другие края.[1183]
[f] Об этом свидетельствует Катон Старший в одном письме к сыну,[1184] где приказывает ему по истечении срока службы оставить войско или же, в противном случае, испросить у полководца право ранить и убивать неприятеля.
Может быть, только необходимость дает право человеку убивать человека, а кто делает это без устава и приказания, тот просто убийца? Потому и Кир похвалил Хрисанта, который готов был убить врага и уже выбил у него меч, но услыхав, что затрубили отбой, отпустил его невредимым, словно что-то его остановило.[1185]
[274] Или дело в том, что человек, вступивший в бой и сражающийся, в случае трусости уже не должен быть свободен от взысканий и наказаний? Ведь не столько приносит пользы человек, сразивший или ранивший кого-нибудь, сколько вреда — покидающий строй и бегущий. А человек, отслуживший военную службу, воинским законам уже не подчинен, и только тот, кто испросит дозволения вернуться к воинскому делу, вновь предаст себя уставу и полководцу.
Может быть, потому же, почему считается нечестивым и непристойным, чтобы сыновья являлись обнаженными перед отцом и зять перед тестем, в прежние времени они ведь и не мылись вместе?[1186] Юпитер же отец [b] для всех и все, происходящее под открытым небом, считается совершаемым как бы у него на глазах.[1187]
Или же как запретна нагота в храме или святилище, так должно ее избегать и под открытым небом в пространстве, которое полно богов и демонов? Немало ведь есть необходимых дел, которые стены дома скрывают и прячут от взора божества.
Или некоторые предписания в жреческом уставе обращены только к жрецу, а некоторые через его посредство ко всем гражданам? Так и у нас носить венок и длинные волосы, не иметь при себе оружия и не вступать в пределы фокийцев[1188] — все это обязанности только архонта; а не [c] притрагиваться к плодам до осеннего равноденствия и не срезать лозу до весеннего — обязанности, которые на примере архонта вменяются всем, а именно: всему должно быть свое время. Таким же как будто бы образом и у римлян только жрецу не положено ездить верхом, покидать город больше, чем на три ночи,[1189] и снимать тот войлочный колпак, из-за которого его зовут «фламен».[1190] А многое другое предписывается через жреца всем гражданам; таково и предписание не умащаться под открытым небом. [d] Римляне вообще с подозрением смотрели на обычай натираться маслом и главную причину изнеженности и порабощения эллинов видели в занятиях гимнастикой и упражнениях в палестре. Эти занятия, по их мнению, дают гражданам досуг, праздность, порождают привычку к безделию и любовь к мальчикам; кроме того, сон, прогулки, мерное движение и строгое питание вредны для здоровья юношей, которые на этом постепенно и незаметно утрачивают навыки воина и предпочитают славе воина и конника [e] славу искусного и ловкого борца.[1191] Трудно избежать всего этого тем, кто сбрасывает одежду под открытым небом, а кто умащается и приводит себя в порядок дома, те не совершают никакого проступка,
Может статься, как думают многие, в честь Сатурнова корабля, приплывшего в Италию?[1192] Однако то же можно сказать о многих, потому что с моря явились и Янус, и Евандр, и Эней. Есть, пожалуй, более правдоподобная причина. Бывают вещи благие для государства и бывают необходимые; самая лучшая из благих — мудрое законодательство, а самая [f] необходимая из необходимых — изобилие. И вот Янус дал римлянам государственный порядок и тем научил их благонравию,[1193] а судоходная река снабдила их в избытке всем необходимым и с моря, и с суши, потому-то знаки на монетах и стали изображать с одной стороны законодателя о двух лицах (за устроенные им перемены), а с другой — корабль, то есть речной путь. Была в ходу и другая монета, с изображением быка, барана и свиньи,[1194] в знак того, что богатства достигают, главным образом, разведением скота, [275] и отсюда — все изобилие. Отсюда, по словам Фенестеллы, происходят и многие родовые имена: Suillii, Bubulci, Porcii.[1195]
Может быть, как уверяют молва и предание, дело в том, что во времена Сатурна не было ни стяжательства, ни несправедливости, но доверие и правда царили среди людей?
Или дело в том, что этот бог ведает добрым урожаем и вообще земледелием?[1196] Именно это обозначает ведь и серп его, а вовсе не то, что написал, следуя Гесиоду, Антимах:
Обильный урожай и его продажа порождают деньги; вот почему этого бога, [b] виновника и блюстителя изобилия, делают и стражем казны. Можно подтвердить это тем, что каждый девятый день, когда люди приходят торговать на площадь, посвящен Сатурну,[1198] ведь чтобы покупать и продавать, нужен избыток урожая.
Или же так повелось еще от древних времен, когда Валерий Попликола первым после изгнания царей объявил святилище Сатурна казнохранилищем, полагая, что это место хорошо укреплено, у всех на виду и тем самым защищено от грабителей.
[c] Может быть, затем, что Сатурн был пришельцем среди италийцев и поэтому радуется всякому гостю.[1199] Или этот вопрос лучше разрешит история? В старину, как кажется, префекты одаривали всех послов подарками^ которые назывались lautia, заботились о тех, кто заболевал, а умерших послов погребали на государственный счет. Ныне из-за множества посольств траты эти отменены, однако сохранился обычай являться к префектам казнохранилища, чтобы занести свое имя на таблички.[1200]
Не потому ли, что клятва для свободных — то же, что пытка для [d] рабов, а душа и тело жреца не должны подвергаться пытке?[1201]
Или нелепо не доверять в малом тому, кому поручены самые важные и священные дела?
Или же дело в том, что любая клятва заканчивается проклятием клятвопреступнику, а всякое проклятие мрачно и зловеще? Поэтому закон запрещает жрецам проклинать других. Так стяжала похвалу афинская жрица, которая, несмотря на требования народа, отказалась проклясть Алкивиада,[1202] заявив, что она посвящена в сан, чтобы благословлять, а не проклинать.
Или опасность в том, что кара за нарушение клятвы грозит всему городу, если от имени всех граждан нечестивец и клятвопреступник совершает священнослужение и творит молитвы?
[e] Может быть, правду рассказывают многие, будто Мезентий, военачальник этрусков, отправил послов к Энею, чтобы заключить мир на том условии, что ему отдадут все вино последнего урожая; а когда Эней ему отказал, он пообещал это вино после победы отдать своим воинам; узнав о его обещании, Эней все это вино посвятил богам и, выиграв сражение, совершил перед храмом Венеры возлияние всем вином только что собранного урожая?[1203]
Или этот обычай должен напомнить, что в праздничные дни нужно быть умеренным и не напиваться допьяна, ибо несмешанное вино приятнее богам в возлияниях, а не на попойках?
[f] Может быть, прав Антистий Лабеон,[1205] полагая, что так как глагол hortari значит «подвигать на что-либо», «поощрять» (παρ-ορμα̃ν), то богиню, побуждающую людей к добрым делам, назвали Horta, и считалась она такой хлопотливой, что не может ни на миг оставаться на месте, взаперти, помедлить немного или отдохнуть?
А может быть, называли ее так, как и теперь, «Гора» (Hora, 'Ώρα) с долгим первым слогом;[1206] богиня эта-де заботлива, она обо всем печется, за всем [276] присматривает (πολυ-ωρτική), обо всем наперед думает, никто не упрекнет ее в беспечности и небрежении к человеческим делам?
Или же, как и во многих других случаях, это имя греческое и означает оно, что божество присматривает и доглядывает за людьми (ε̉φ-ορω̃σα)? Потому-то она неусыпно бодрствует, а храм ее всегда открыт.
А если все же прав Лабеон, производя ее имя от слова παρ-ορμα̃ν, то нельзя ли предположить, что и «оратор» — это человек, который убеждает и поощряет народ к какому-либо решению (παρ-ορμητικόν), являясь советником и предводителем народа, а вовсе не умоляющим просителем,[1207] как иногда утверждают.
[b] Может быть, Ромул, считаясь сыном Марса, не захотел, чтобы отец его и Вулкан были соседями по городу и дому: ведь Вулкан, как о том повествует миф, ревновал к Марсу жену свою Венеру?
Или это объяснение нелепо, а в действительности храм с самого начала был построен как место для тайных собраний и советов и Ромул с соправителем своим Тацием и сенаторами, никем не тревожимые, спокойно совещались там о делах?[1208]
Или же Рим с первых своих дней так сильно страдал от пожаров, что даже почтив бога огня храмом, жители все же возвели его за городом?[1209]
[c] Может быть, потому, что праздник этот учрежден в честь Нептуна Конника, а у коня и у осла одна судьба, поэтому и отдых им дают в одно время?[1210]
Или же дело в том, что с открытием плаваний и перевозок по морю вьючные животные получили некоторым образом отдых и облегчение?
Не для того ли, чтобы они не принесли за пазухой деньги и не могли подкупать народ?[1212]
[d] Или, вернее, для того, чтобы достойных власти избирали не по знатности, богатству или славе, а по рубцам и шрамам на их теле, которые они и показывали встречным, являясь в собрание без туники?
Или же соискатели, добиваясь расположения народа приветствиями, окликаниями и лестью, в знак униженности выставляют и свою наготу?
Не потому ли, что вдовец несчастнее холостяка? Ведь дом женатого [e] совершенен, холостого — только несовершенен,[1214] а дом овдовевшего — увечен.
Или причина в том, что жена помогает мужу исполнять его жреческие обязанности, так что многое и невозможно сделать без ее помощи, а жениться вновь тотчас после смерти супруги равным образом и затруднительно и неблагочестиво? Поэтому и развестись такой жрец в прежние времена не мог, да и теперь, кажется, не может, хотя на нашей памяти Домициан и позволил однажды такой развод, и жрецы, присутствовавшие на этом расторжении брака, совершали много темных, страшных и пугающих обрядов.[1215]
Впрочем, это не так уж удивительно, если вспомнить, что даже цензор, когда умирал его товарищ, должен был оставить свою должность; [f] когда умер цензор Ливии Друз и Эмилий Скавр, его товарищ, не хотел оставить цензорство, то несколько трибунов приказали отвести его в тюрьму.[1216]
Может быть, «преститы» — это значит «предстоящие», а тот, кто стоит перед дверьми, должен охранять дом, пугать чужих и быть ласковым с домашними, точь-в-точь, как сторожевой пес?
Или правда, скорее, в том, что сообщают некоторые римляне? Если [277] последователи Хрисиппа полагают, что существуют такие низшие демоны, которые по велению богов карают нечестивцев и преступников,[1218] то, по мнению этих римлян, Лары — такие же демоны-мстители, вроде Эриний,[1219] надзирающие за жизнью и домом человека. Потому-то и закутывают их в собачьи шкуры и сажают перед ними пса, что они усердно выслеживают и преследуют всех злонравных.
Может быть, потому, что Генита — это демон, владычествующий над рождением и явлением на свет всего смертного, а имя «Мана Генита» означает «течение» (manare)[1220] и «рождение» (genitus) или «текущее рождение»?
[b] И как эллины Гекате, так и римляне Мане Гените приносят в жертву собаку ради милости к тем, кто рождается в их доме. Так и аргивяне, но словам Сократа,[1221] приносят Эйлионее[1222] в жертву собаку, так как это животное почти не испытывает родильных мук. А молитвы, обращенные к Гените, может быть, относятся не к людям, а к собакам: пусть собаки не будут добрыми? Ведь собакам и следует быть злобными и внушающими страх.
Или же «добрыми» именуют умерших, давая неприятному приятное название, а в молитве скрыта просьба не губить никого из домочадцев? [c] Удивляться этому не приходится: ведь и Аристотель сообщает, что в договоре аркадян и лаконян записано: тех тегейцев, которые выступали за лакедемонян, в благодарность за это не делать «добрыми» — то есть «не убивать».[1223]
Может быть, потому, что когда-то Ромул долго воевал с этрусским городом Вейями и, захватив его,[1226] выставил на торг множество пленников вместе [d] с их царем, чтобы этим высмеять его недоумие и простоватость? Поскольку же этруски происходят из Лидии, а главный город этой страны Сарды, то и жителей Вей объявляли сардийцами: и обычай этот, соблюдаемый для развлечения, дошел до наших дней.
Может быть, от греческого слова μάγειρος «повар», «мясник», которое римляне заимствовали и, как это часто бывает, исказили. Ведь буквы С и G у римлян родственны; и сама эта последняя буква появилась у них довольно поздно: ее изобрел Спурий Карвилий,[1227] Что же касается R, то ведь многие, картавя, выговаривают L на месте R.
Или же объяснение в событиях прошлого? Был, говорят, некогда в Риме [e] жестокий разбойник по имени Macellus, многих погубивший, но в конце концов с большим трудом схваченный и казненный; и вот на деньги, им награбленные, выстроили мясные ряды, получившие от него и свое название.[1228]
Может быть, правильно обычное объяснение? Рассказывают, будто бы ν φарь Нума из благочестия даровал флейтистам немалые почетные права, а децемвиры, располагавшие консульской властью, потом лишили их этих почестей, и тогда флейтисты покинули город. Но жрецов охватил суеверный страх перед священнослужением без сопровождения флейты, и за флейтистами послали, но посланцам они ответили отказом и остались в Тибуре. Тогда какой-то вольноотпущенник тайно пообещал магистратам, что он приведет флейтистов назад. Под предлогом жертвоприношения он устроил богатое пиршество и пригласил флейтистов. На пиру были женщины и много вина, гости шумели и плясали целую ночь, как вдруг вбежал хозяин и объявил, будто к нему пришел патрон. В притворном [278] смятении он сумел убедить флейтистов сесть на телеги, крытые шкурами, и пообещал отвезти их в Тибур. В этом и заключался обман: он сделал круг и к рассвету незаметно привез флейтистов, ничего не видевших от вина и темноты, в Рим; а по случаю ночной попойки многие из них оказались обряжены в пестрые женские одежды. Власти убедили флейтистов остаться, обе стороны пришли к согласию, и с тех пор у флейтистов повелся обычай разгуливать в этот день по городу в таком наряде.[1229] [b]
Есть рассказ о том, как сенат запретил женщинам ездить на повозках с упряжкой, а они на это сговорились мужей к себе не допускать и детей не вынашивать и не рожать, пока мужья не одумались и не уступили им. Когда после этого родились дети, счастливые и многодетные матери выстроили храм Карменты.[1230] А Кармента, говорят, — это мать Евандра, [c] переселившаяся в Италию; ее настоящее имя — Фемида или, по другому мнению, Никострата; но она давала прорицания в стихах, и за это латиняне прозвали ее Кармента, потому что стихи на их языке — carmina. Впрочем, некоторые другие считают, что Кармента — это Мойра, и потому-то матроны приносят ей жертвы; имя же ее означает «Лишенная разума» (Carens mente) через боговдохновение, так что, скорее, стихи называются carmina по имени Карменты, а не наоборот, так как, вдохновенная божеством, она давала прорицания в стихах.[1231]
Не потому ли, что ruma по-латыни значит «сосец», а Руминальской называют ту смоковницу, подле которой волчица выкармливала Ромула? [d] Как мы кормящих женщин называем θηλόνη от слова θηλη̃ «грудь», так и римская Румина — кормилица, нянька и воспитательница детей, которая поэтому не может получать возлияние несмешанным вином, вредным для младенцев.[1232]
Может быть, потому, что первых сенаторов, избранных Ромулом, называли отцами (patres) и патрициями (то есть евпатридами, наследниками благородных отцов), так как они могли указать своих предков.[1233] А тех из простого народа, кого записали в сенаторы уже потом, называли «отцы, занесенные в список» (patres conscripti).[1234]
[e] Не потому ли, что Геркулес, как сообщает Юба, обучил грамоте людей Евандра, а обучать друзей и родственников считалось тогда делом почетным. Ведь только гораздо позже стали брать плату за обучение, и первым, кто открыл грамматическую школу, был Спурий Карвилий,[1236] вольноотпущенник того Карвилия, который первым в Риме развелся с женой?[1237]
[f] Может быть, оттого, что подруги Карменты опоздали на священнослужение? Так опоздал когда-то и род Пинариев, которые за это не были допущены к трапезе, в то время как все остальные пировали: с тех пор они и получили имя Пинариев.[1239]
Или же объяснением служит предание о Деянире и хитоне?[1240]
Запрет подкрепляется суеверным страхом, потому что рассказывают, будто Валерий Соран погиб злою смертью, назвав это имя.
Может быть, верно сообщают некоторые историки, что существуют такие заклинания и заговоры, с помощью которых будто бы римляне сами переманили богов своих противников и поселили их у себя; вот они и боялись, как бы с их богами не случилось то же самое?[1241] Говорят, и тиряне [279] надевали оковы на изображения своих богов,[1242] а некоторые другие народы брали заложников, когда отправляли идолов для омовения или очищения. Так и римляне думали, что для бога-покровителя самая верная и крепкая охрана в том, чтобы никто не знал, а зная, не смел произносить его имени.[1243]
Или же, как сказал Гомер:
и это значит, что люди должны почитать и уважать всех богов, сообща владеющих землей; для того и римляне в прежние времена скрывали имя бога-покровителя, чтобы граждане воздавали поклонение не ему одному, но всем богам?
[b] Pater patratus — это тот, у кого жив отец и уже есть дети. Такой человек и поныне пользуется особыми правами и особым доверием: преторы поручают ему и присмотр за теми юношами, красота и возраст которых могут послужить соблазном.
Может быть, это потому, что такой человек должен одновременно стыдиться детей и страшиться отца?
Или же само имя обнаруживает эту причину: ведь patratus значит «завершенный» и «совершенный», так как совершеннее прочих тот, кто стал отцом при живом отце?[1246] [с]
Или тому, кто занимается заключением мира и клятвами о его сохранении, следует, по Гомерову слову, «свесть настоящее с будущим»,[1247] а это лучше всего исполнит тот, у кого есть дети, чтобы о них заботиться, и отец, чтобы дать совет?
Должно быть, так установлено потому, что в старину цари исполняли важнейшие из священных обрядов и сами совершали жертвоприношения в присутствии жрецов, но, не умея соблюсти меру, они стали круты и надменны [d], и тогда почти все эллинские города лишили царей власти, сохранив за ними только жертвоприношения богам; римляне же изгнали своих царей совершенно и для жертвоприношений назначили особого человека, запретив ему занимать государственные должности и обращаться к народу, так чтобы лишь в священнослужении он считался царем и только благодаря богам сохранял свое царское достоинство.[1248] Во всяком случае, есть жертвенный обряд, завещанный от предков, который царь совершает на так называемом Комиции, а потом со всех ног бежит с площади прочь.[1249]
Может быть, этим хотят сказать, что от настоящего всегда нужно [e] оставить что-то на будущее и помнить сегодня о завтрашнем дне?
Или следуют мудрому правилу умерять и обуздывать свое чревоугодие, хотя бы и было чем его удовлетворить? Ведь кто привык воздерживаться от того, что есть, те меньше жаждут того, чего нет.
Или же этот обычай — милость к рабам, которым должно быть более лестно разделять трапезу хозяев, нежели просто получить свою пищу?
Или священные предметы не должны быть пусты, а стол — это тоже священный предмет?[1250]
[f] Стыд ли это перед супругой, которую муж до этого соединения с нею считает еще чужой
Или этот обычай учит быть стыдливым и перед собственной женой?
А может быть, как Солон велел новобрачной перед входом в спальню мужа съесть кидонское яблоко (айву),[1252] чтобы первые ласки не были отталкивающими и неприятными, так и римский законодатель хотел, чтобы изъяны и недостатки в сложении невесты в темноте не были заметны?
Или же в этом обычае заключено осуждение незаконных утех, раз и в законной любви присутствует нечто такое, чего следует стыдиться?
[280] Может быть, в честь некоего Фламиния, который много лет назад передал в дар городу участок земли, доход с которого граждане использовали для устройства конных состязаний, а на остаток денег построили дорогу, которую тоже назвали Фламиниевой?[1253]
Может быть, эти служители должны были ремнями связывать непокорных и, сопровождая Ромула, они носили эти ремни при себе за пазухой?[1254] Слово «связывать» большинство римлян произносят как alligare, но кто старается о чистоте языка, те говорят ligare.[1255]
Или же буква «С» вставлена лишь недавно, а раньше этих людей называли «литорами», то есть «служителями государства» (λείτουργοί). Ведь [b] вряд ли кто не знает, что и теперь государство во многих греческих законах называется словом λη̃τον.
Луперки — это те, кто во время Луперкалий бежит по улицам города обнаженным, в одной набедренной повязке, и хлещет кожаным бичом всех встречных.
Может быть, эти действия должны дать очищение городу?[1256] Действительно, месяц называют Φεβρουάριον, а самый этот день, конечно же- φεβράτην, и †φεβράριν† — это обрядовое избиение кожаной плетью, в то время как глагол значит «очищать».[1257] Почти все эллины для очищения приносили в жертву собаку, некоторые во всяком случае сохранили такое обыкновение доныне. И вот, наряду с прочими очищениями в жертву Гекате [c] приносят щенков и прикасаются щенками к тем, кто нуждается в очищении, а называется такой обряд «ощенячивание» (περισκυλακισμός).
Или же дело в том, что «лупус» по-латыни «волк», а Луперкалий — «Волчье празднество», как у эллинов в Ликее; ведь и на ликейском празднестве собаку приносят в жертву, потому что она враг волка?[1258]
Или это потому, что собаки облаивают луперков и мешают им бежать по городу?
Или жертва эта предназначена Пану, а Пан любит собак за то, что они стерегут его коз?
[d] Праздник этот учрежден в честь присоединения к Риму седьмого холма, после чего город стал семихолмым.[1259]
Может быть, как думают некоторые римские историки, упряжкой не пользовались в знак того, что части города не были еще соединены как бы общей упряжью?
Или же «Дионис тут не при чем»,[1260] а на самом деле, когда великое объединение Рима было завершено и римляне решили не увеличивать более город, то они устроили отдых и для себя и для вьючного скота, помогавшего им в работе, позволив животным вкушать праздность на общем торжестве?
[e] А может быть, они хотели, чтобы граждане почитали и украшали город своим присутствием во все праздничные дни, особенно же в день, посвященный объединению; и вот, чтобы граждане не уезжали из празднующего города, римлянам запретили в этот день пользоваться повозками?
Не есть ли это свидетельство старинного попечения о порядке в доме? Хозяин, узнав о какой-либо провинности домашнего раба, приказывал надеть на него раздвоенную палку, какая бывает в повозках, и заставлял с такой колодкой пройти у всех на виду по округе или по общине, чтобы [f] впредь было известно, кому нельзя доверять и кого надо остерегаться, У нас эта палка называется στήριγμα, а у римлян furca, поэтому тот, на кого ее надевают, зовется furcifer.[1261]
Может быть, потому, что и быки, и лошади, и ослы, и люди бесятся от пресыщения и избытка? Так и у Софокла сказано где-то:
Поэтому же римляне говорили, что у Марка Красса сено на рогах: ведь [281] даже те, кто нападал на других государственных мужей, избегали задевать его, зная, как трудно и опасно иметь с ним дело. А потом уже стали говорить, что Крассово сено перешло к Цезарю: он первым сумел в государственных делах противостоять Крассу и даже смотреть на него свысока.
Может быть, подобно пифагорейцам, которые, придавая ничтожным вещам великий смысл, запрещают «садиться на хлебную меру» или «разгребать угли ножом»,[1265] римляне в старину также употребляли много такого [b] рода иносказаний, особенно для жрецов, в том числе и это иносказание о светильнике? А именно, светильник подобен телу, облекающему душу: ведь душа в нас — свет, и та часть ее, которая мыслит и познает, должна быть раскрытой, зрячей и никогда не затворяться.[1266]
В то же время, когда дует ветер, полет птиц неверен, и гадание по ним ненадежно: они отклоняются от пути и летят неровно. А названный обычай учит гадать по птицам не в ветренную погоду, но только во время затишья, когда и светильники можно держать открытыми.
[c] Не знаменует ли это, что священные обязанности может выполнять только тот, кто ни от чего не страдает, чья душа ничем не уязвлена, кто беспечален, безнедужен и сосредоточен?
Или же как для жертвоприношения не избирают больное животное или для гаданий нездоровых птиц, то тем важнее соблюдать, чтобы и сам священнослужитель, приступая к истолкованию божественных знамений, был чист, здоров и невредим: а всякая язва или рана — это нечто подобное ущербу и осквернению тела?[1267] [d]
Не в том ли дело, что он был безроден и в унижении прожил первые годы своей жизни, однако благодаря Фортуне из сына полонянки стал царем Рима?
Или же такое превращение открывает скорее величие Фортуны, нежели ее малость, а Сервий едва ли не больше всех других обожествлял силу Фортуны и приписывал ей совершение всех дел? Он построил не только храмы Фортуны Подательницы надежд, Фортуны Отвратительницы бед, [e] Фортуны Милостивой, Фортуны Первородной и Фортуны Мужей, но еще и Фортуны Собственной, Заботливой Фортуны и Фортуны Девственницы. Впрочем, нужно ли перечислять иные именования, когда есть даже святилище Фортуны Птицеловки (Viscata — как называют ее римляне); эта Фортуна как бы издали уловляет людей и крепко держит их в путах обстоятельств.[1268]
Посмотрим, однако, не мог ли Сервилий, изведав, как Фортуна вершит великое через малое, и познав, что от свершения или несвершения малых [f] дел не раз удавались или не удавались и великие, построить святилище Малой Фортуны, чтобы научить людей пристально наблюдать за происходящим вокруг них и ничего не считать маловажным?
Не потому ли, что светильник считается сородичем и собратом негасимого и вечного огня?
Или же это знак, что нельзя губить и уничтожать ничто одушевленное, если оно не приносит вреда, а светильник словно живой: он подвижен, нуждается в пище и, когда его тушат, издает такой звук, словно его убивают?[1269]
Или же этот обычай учит, что все необходимое, будь то вода или огонь [282] если оно в изобилии и нам оно не нужно, следует не уничтожать, а оставлять другим и отдавать нуждающимся?
Не в том ли дело, что, как уверяет Кастор,[1271] это может служить знаком того, что души будто бы обитают на Луне и после смерти вновь увидят Луну у своих ног?[1272]
Или это отличительный знак древнейших родов? Именно таковы аркадяне из спутников Евандра, которых называют Долунниками?[1273]
Или же, как многое другое, так и это установлено, чтобы напоминать вознесенным счастьем и возгордившимся об изменчивости людской участи, а примером непостоянства служит Месяц:
Или это учит повиноваться правителям и внушает не тяготиться властью царя, подобно Луне, уступать сильнейшему и оставлять за собою второе место — по Парменидову слову,
Так и люди должны довольствоваться вторым местом после правителя, с радостью получая от него частицу власти и чести?
[c] Может быть, потому, что среди невидимых, только умом постигаемых богов царствуют Юпитер и Юнона, а среди видимых — Солнце и Луна; Солнце отмеряет год, а Луна — месяцы? Не следует ли, однако, считать, что Солнце и Луна — лишь образы Юпитера и Юноны: Солнце и есть Юпитер в его вещественном облике, так же как Луна — Юнона.[1276] Потому-то и дали римляне Гере имя Юноны, что это имя говорит о юности, ибо сама она — обновляющаяся Луна;[1277] а еще ее называют Луниной, то есть светлою (lucina) или светящеюся (lucida). Римляне считают, что она приносит помощь при родах, как Луна:
[d] и очень многие полагают, что родильные муки в полнолуние не так сильны.
Может быть, это вовсе и не так, и многих ввела в заблуждение одна особенность языка? «Левый» по-латыни sinister, а «позволять» — sinere; римляне говорят sine, когда изъявляют позволение и поощрение, поэтому птицу, которая дает знак, благоприятствующий начинанию, называют «позволяющей» (sinisteria), а народ исказил смысл, говоря «левая» (sinistra).[1279]
Или прав Дионисий, когда рассказывает,[1280] как Асканию, сыну Энея, выстроившему свои войска против Мезентия, во время птицегадания [e] блеснула слева молния, предвозвещавшая победу, и память об этом сохранилась доныне. Или же, как думают некоторые другие, это случилось с Энеем? Ведь и фиванцы, к примеру, с тех пор как они при Левктрах левым крылом войска одолели и обратили неприятеля в бегство, во всех сражениях первенство стали отдавать левому крылу.[1281]
А может статься, как говорит Юба, когда при гаданиях обращаются к восходу, то слева оказывается север, а север некоторые считают как раз правой и более высокой стороною космоса?[1282]
А может быть и так, что левое по природе слабее и распорядители птицегаданий пытаются таким уравниванием усилить его и укрепить. [f]
Или же считая, что земное и смертное противоположно небесному и божественному, они полагали, что все являющееся нам слева боги посылают справа?
Может быть, это имеет целью почтить память покойного? Ведь и другим прославленным людям и военачальникам, как Валерию и Фабрицию например, и даже их потомкам, было дано право погребения на форуме; говорят, что когда умирают члены этих родов, то тела их привозят на форум, подносят к ним горящий факел и тут же его убирают; так пользуются [283] они этим почетным правом, лишь напоминая о нем, но ни у кого не вызывая зависти.[1284]
Может быть, потому, что триумфатору полагалось самое почетное место и свита по дороге домой, а между тем все эти почести в присутствии консулов должны оказываться только им одним?[1285]
[b] Быть может, это вообще не должность? Действительно, у трибунов нет ликторов, они не произносят суд с курульного кресла, не вступают в должность в начале года,[1287] как все другие, и не слагают с себя обязанностей; когда избирается диктатор, хотя власть всех магистратов передается диктатору,[1288] трибуны по-прежнему остаются, так что они, видимо, не обычные магистраты, и звание их совсем другого рода. Можно привести такое сравнение: некоторые ораторы полагают, что письменное возражение против неверно начатой тяжбы есть не жалоба, а как раз нечто противоположное жалобе: как жалоба вводит дело в суд и начинает дело, так возражение [с] изымает дело из суда и прекращает дело.[1289] Точно так же, думают они, и трибуны служат препятствием должностным лицам, и это не должность, а как раз нечто ей противоположное: власть и сила трибунов в том, чтобы препятствовать злоупотреблениям властью и силой магистратов.
Или же все эти истолкования чересчур надуманные, а прежде всего надо помнить, что трибунат создан по воле народа и силен волей народа, так что очень важно, чтобы трибун не возвеличивался над прочими гражданами и не отличался от них ни видом, ни одеждой, ни образом жизни. Важность подобает консулу и претору, а народный трибун, как говаривал Гай Курион, должен быть «ногами попираем»; ему нельзя быть высокомерным, [d] недоступным, крутым, а надо быть покладистым и неутомимым, трудясь за других.[1290] Самый дом его по закону не имеет запора, днем и ночью он открыт как пристанище и прибежище для всех нуждающихся. Чем униженней трибун с виду, тем больше его могущество. Он считается общим достоянием в нужде, доступным для всех, подобно алтарю, а в почестях, ему приносимых, он свят, чист и неоскверняем; и если с ним что случится в людном месте, то закон предписывает ему очищение и освящение тела, как после скверны.[1291]
[e] Может быть, это означает, что гнев магистрата не должен быть слишком скор и несдержан? Или же, пока развязывают пучок розог, есть время утихнуть гневу, и претор часто успевал передумать и отменить наказание? А так как одни из пороков излечимы, а другие — нет, то розги вразумляют тех, кого можно исправить, а секиры отсекают неисправимых. [f]
Между тем они сами незадолго до того на Бычьем рынке закопали заживо двух греков — мужчину и женщину — и двух галлов — мужчину и женщину; а ведь странно за то самое, что совершили сами, карать варваров как за нечестие.[1292]
Может быть, они считали, что приносить людей в жертву богам нечестиво [284], а демонам — неизбежно? Или они считали здесь преступным именно закон и обычай, потому что сами сделали это лишь по предписанию Сивиллиных книг?[1293] Рассказывают, будто девушка по имени Гельвия ехала как-то верхом и была убита молнией. Лошадь нашли без сбруи, а у девушки как бы нарочно была задрана туника, разбросаны вокруг сандалии, колечки, покрывало и язык высовывался изо рта. Гадатели [b] сказали, что это знамение страшного позора весталок, о котором все будут говорить, и что в этом дерзком преступлении замешан кто-то из всадников. И вот раб всадника Барра донес, что три весталки — Эмилия, Лициния и Марция — были совращены и долгое время находились в преступном союзе с мужчинами, одним из которых и был Ветуций Барр, хозяин доносчика. Весталки были изобличены и казнены, а так как дело это показалось ужасным, то почли необходимым, чтобы жрецы обратились к Сивиллиным книгам. Говорят, там нашли предсказание, из которого стало ясно, что эти события предвещают недоброе и что для отвращения грядущих бед надлежит умилостивить чуждых варварских демонов, зарывши заживо двух [с] эллинов и двух галлов.
Может быть, дело в том, что государство римлян зиждилось вначале на военном порядке, а в военном лагере многие дела решаются заранее — ночью?
Или как началом делам назначали они восход, так началом приготовлениям — ночь? Как сказал Мисон мудрецу Хилону, заготовляя в зимнюю пору вилы: «Нужно действовать, когда уже все готово, а не готовиться, уже действуя».[1295]
Или же если полдень — срок, к которому все заканчивают [d] общественные и важные дела, то начало их кажется разумным отнести на полночь? Надежное подтверждение этому в том, что ни один римский магистрат не заключает договора и ни о чем не условливается после полудня.[1296]
Или причина в том, что ни восход, ни закат невозможно считать началом или концом дня? Если последовать за большинством и, руководствуясь зрением, принять за начало дня миг, когда первый солнечный луч появляется над горизонтом, а за начало ночи — когда последний исчезнет за горизонтом, то у нас пропадает равноденствие: даже та ночь, которая считается в точности равной дню, окажется меньше на целый поперечник [e] солнца. Ученые, чтобы устранить такую несообразность, условились считать границей дня и ночи то мгновение, когда середина солнечного диска касается горизонта, но это противоречит очевидности: ведь тогда еще засветло, при сияющем Солнце, придется допустить, что день завершен и настала ночь. И вот, поскольку из-за таких несуразностей невозможно определить начало дня и ночи по восходу или закату, то остается принять за такое начало либо крайнее верхнее, либо крайнее нижнее положение Солнца, и второе, видимо, предпочтительней, ибо от полудня до заката [f] Солнце от нас удаляется, а от полуночи к восходу приближается к нам.
Не в память ли о договоре с сабинянами? Когда после похищения дочерей сабинян и случившейся из-за этого войны противники замирились, то в договор было записано следующее: «Пусть жена не мелет муку для римлянина и не варит ему пищу».[1297]
Может быть, потому, что этот месяц помещается между апрелем, [285] посвященным Венере, и июнем, посвященным Юноне, двум богиням, покровительствующим браку, и оттого римляне предпочитают жениться или немного раньше мая или немного позже?
Или так поступают потому, что в мае совершают важнейшие очистительные обряды,[1298] сбрасывая в реку с моста изображения людей, а в древности — даже и живых людей?[1299] Оттого в эти дни и фламиника, которая считается верховной жрицей Юноны,[1300] должна иметь угрюмый вид, избегать омовения и не носить украшений.
Или дело в том, что многие латиняне в этом месяце совершают [b] поминальные обряды? Должно быть, поэтому и Меркурия почитают в мае, и самый месяц получил названпе от Майи.[1301]
Или, как полагают иные, название «май» происходит от слова maiores — «старейшины», а «июнь» от слова iuvenes — «юные»? Ибо женитьба свойственней для юности, как о том сказал Еврипид:
Поэтому и не женятся в мае, дожидаясь июня, который сразу же за ним следует.
Может быть, этим хотят напомнить, что первые жены римлян были добыты силою и с помощью оружия?
[c] Или же невестам внушают, что они выходят замуж за храбрых воинов и должны довольствоваться простыми, скромными и незатейливыми украшениями? Ведь точно так же Ликург, запретив пользоваться для изготовления дверей и крыш чем-либо, кроме топора и пилы, изгнал этим всякую роскошь и всякое излишество.[1304]
Или под этим разумеют, что только железо может расторгнуть брак?
Или дело в том, что почти все брачные обряды связаны были с Юноной, а копье тоже считали ей посвященным? Юнону часто изображают опирающейся на копье, и сама она зовется Квиритидой, так как копье древние называли «квирис» (quiris); потому и Марс, говорят, носил имя Квирина.[1305] [d]
Рим окружен рощами, посвященными богам, и жители называют их luci. Доход с этих угодий, должно быть, и шел на представления?[1306]
Может быть, как утверждает Юба, этот день отдан тем, кто не знает своих курий?
Или этот праздник устроен для тех, кто из-за спешных дел, за отлучкой или по неведению не мог участвовать с товарищами по трибам в Форнакалийских жертвоприношениях?[1307]
[e] Может быть, богов не называют потому, что сам Геркулес — только полубог? А некоторые говорят, что Евандр воздвиг ему алтарь и учредил жертвы, когда тот и вовсе жил среди людей.[1309]
А из всех зверей Геркулес больше всего враждовал с собакой: много хлопот ему доставили и Орт, и Кербер, и в довершение всего из-за собаки был убит детьми Гиппокоона Эон, сын Ликимния, и когда Геркулесу пришлось с ними сразиться, то в бою он потерял многих друзей и брата Ификла.
Не потому ли, что Марк Манлий, живший на Капитолии, пытался присвоить царскую власть? Говорят, что из-за этого весь род Манлиев связал себя клятвой никому с тех пор не давать имя Марка.[1310]
Или у этих предосторожностей более древние истоки? Ведь еще Попликолу, хотя он и стоял за народ, не переставала оговаривать знать и не переставало опасаться простонародье, пока он сам не срыл свой дом, который, казалось, господствовал над форумом.[1311]
[286] Не в том ли ответ, что в походе повсюду легко в изобилии найти дубовую зелень
Или дело в том, что этот венок посвящен Юпитеру и Юноне, которых считают покровителями города?[1313]
Или древний этот обычай унаследован от аркадян, которые считаются как бы в родстве с дубом: они были первыми людьми, а дуб — первым растением, рожденным из земли.[1314]
Потому ли, что Ромулу при основании Рима явилось двенадцать коршунов?[1315]
Или потому, что это самая редкая и необычная птица? Очень трудно найти ее гнездо, и вниз коршуны слетают изредка и совершенно неожиданно, потому-то появление их считается знаменательным.
[b] А может быть, римляне научились этому от Геркулеса? Если прав Геродор,[1316] то Геркулес больше всего радовался, если при начале дела ему случалось видеть коршуна, так как он считал, что из всех плотоядных птиц коршун — самая безобидная. Коршун, во-первых, не посягает ни на что живое и не губит ничего одушевленного, как орлы, ястребы и ночные птицы; он питается падалью, да и тут не трогает своих даже мертвых сородичей: никто еще не видел, чтобы коршун отведывал пернатых, тогда как орлы и ястребы больше всего преследуют и убивают своих же [c] соплеменников, а стало быть, по слову Эсхила,
Далее можно утверждать, что и для человека птица эта менее всего злокозненна, так как она не губит ни плодов, ни посевов и не причиняет вреда скоту. А если, по рассказам египтян, весь род коршунов женский и зачинают они, принимая в себя ветер с востока, подобно деревьям, оплодотворяемым Зефиром, то становится понятным, отчего знаки, которые они подают, надежны и безошибочны. Ведь у всех других птиц в брачную пору их возбуждение, их соперничество, бегство и преследование делают гадание по ним сбивчивым и неверным.[1318]
[d] Не потому ли, что загородное житье считалось более здоровым, чем городское? Эллины ведь тоже помещают свои храмы Асклепия на чистых и возвышенных местах.
Или римляне считают, что Эскулап пришел на их призыв из Эпидавра, где святилище его находится не в городе, а поодаль?
Или же, когда змея выползла из триеры на Тибрский остров и скрылась там, они подумали, что сам бог указывает им место святилища?[1319]
Может быть, они воздерживаются от бобов по тем же общеизвестным причинам, что и пифагорейцы,[1320] а от вики (латирон) и бараньего гороха [e] (эребинтон) потому, что их названия напоминают Лету и Эреб?
Или дело в том, что бобовыми по преимуществу пользуются на тризнах и для призывания душ предков?[1321]
Или же, вернее, для святой и непорочной жизни тело должно быть чисто и свободно от скверны, а бобовые пучат и производят излишек, от которого надо тщательно очищаться?
Или же дурно то, что это вспучивающее их свойство возбуждает вожделение?
[f] Может быть, потому, что покойников сжигают, а предавать огню тело женщины, которая не соблюла священный огонь, было бы неправедно?[1322]
Или же считается недозволенным уничтожать тело, над которым совершали важнейшие очистительные таинства, и налагать руки на священную женщину? Потому и устраивалось так, что она должна была умереть как бы своею смертью: ее отводили в заранее приготовленную подземную келью, оставляли там горящий светильник, немного хлеба, молока и воды, а затем темницу засыпали сверху землей. Но даже и такой способ избежать [287] кары не избавил римлян от богобоязни. И поныне жрецы, приходя к этому месту, приносят покойницам умилостивительные жертвы.[1323]
Может быть, как говорят некоторые, это потому, что из-за коня пала Троя: и вот римляне наказывают его,[1325] так как в них
Или же такое жертвоприношение совершают потому, что конь горяч, отважен и любит Марсово дело,[1327] а в жертву богам приносится то, что им приятно и близко? Победителя же посвящают Марсу, потому что этому богу свойственно побеждать и одолевать.
Или, вернее, поскольку дело Марса требует стойкости и остающиеся в строю побеждают тех, кто покидает ряды и бежит, то вот быстрота и карается как спутник трусости, в знак того, что нет спасения беглецам.
[c] Может быть, они стараются начинать с самых простых дел, не требующих затрат и хлопот?
Или же это благодарное воспоминание, хранимое со времени галльского нашествия, когда собаки заснули, а варвары ночью вскарабкались на капитолийские укрепления, но гуси, заслышав врага, своим криком разбудили стражу?[1329]
Или же цензоры, следя за самыми важными предметами, обязаны блюсти дела священные и государственные и наблюдать за образом жизни, поведением и нравами граждан, а поэтому заботы свои они прежде всего обращают к самому чуткому из живых существ, в то же время этим попечением они учат граждан не быть небрежными и легкомысленными в отношении к священным обязанностям?
А полировка статуи необходима потому, что охра, которой в древности покрывали статуи, быстро теряет свой цвет.[1330]
Может быть, как полагают некоторые, римляне не хотят, чтобы тайны священного обряда знал человек, не облеченный саном?
Или, так как авгур связан клятвой, которая запрещает ему открывать священное знание, они опасаются, что, ставши частным лицом, он освободится от этой клятвы? [e]
Или же авгур обладает не саном и не должностью, а особым искусством, и тогда отказывать предсказателю в том, что он предсказатель, было бы так же нелепо, как голосовать против того, что музыкант является музыкантом, а врач — врачом: у авгура нельзя отнять его искусства, даже лишив его зрения. Впрочем, новых авгуров римляне не назначают, соблюдая то их число, какое было установлено с самого начала.[1332]
[f] Может быть, рабам дают отдых потому, что в этот день родился от пленницы-служанки царь Сервий, а мытье волос по случаю праздничного дня могло перейти к свободным женщинам от рабынь?[1333]
Может быть, так как римляне оказывали всяческий почет своим женам, добытым уводом, то и эта булла должна была служить украшением для детей этих женщин?[1334]
Или буллу носят в память о мужестве Тарквиния? По преданию, еще [288] отроком в сражении против латинян и этрусков он бросился в гущу неприятелей, был выбит из седла, но отважно выстоял против устремившихся на него врагов и этим придал силы римлянам: они обратили неприятеля в бегство и одержали блестящую победу, истребив 16 тысяч воинов; Тарквиний же в награду от царя-отца получил буллу.[1335]
Или же дело в том, что в прежние времена римляне не считали позорным и постыдным любить мальчиков-рабов (свидетельством тому до наших дней остались их комедии), однако никогда не прикасались к свободнорожденным детям, и, чтобы не могло быть ошибки, когда на мальчике нет одежды, дети свободных граждан носили этот знак? [b]
Или же булла помогает соблюдать приличное юному возрасту поведение и служит как бы уздою для распущенности? Ведь стыдно изображать из себя взрослого,[1336] не сняв еще знаки детства.
А что говорит Варрон и его последователи, маловероятно: так как слово βουλή («совет») на эолийском наречии произносится βολλά,[1337] то и делается вывод, будто мальчики носят это украшение как знак благоразумия (ευ̉-βοολία).
Но что если они носят буллу как знак Луны? Ведь Луна в первой четверти представляется нам не шаром, а как бы чечевицей или диском, и Эмпедокл даже считает, что такова она и есть.[1338]
[c] Может быть, девочек нарекают раньше, чем мальчиков, сообразуясь с их природой: женщины и растут, и расцветают, и созревают быстрее, чем мужчины? Дни же выбраны следующие за седьмым, потому что семерка опасна для новорожденных во многих отношениях, и в частности из-за пуповины: обычно она отпадает лишь на седьмой день, а пока она не отпала, младенец больше растение,[1339] чем животное.
Или же, подобно пифагорейцам, четные числа римляне считают [d] женскими, а нечетные мужскими? Нечетное число — оплодотворяющее, и, если его сочетать с четным, оно возобладает; кроме того, если разлагать четное и нечетное надвое, то четное, как женщина, оставляет в промежутке пустое место, тогда как в нечетном всегда остается неразложимая единица между двумя частями. Поэтому и считают, что одно число свойственно женщине, а другое мужчине.[1340]
Или же девятка — это первый квадрат нечетной и совершенной тройки, а восьмерка — первый куб четной двойки? При этом мужчина должен быть подобен квадрату[1341] — выдающимся и совершенным, а женщина подобна кубу — устойчива, домоседлива, неподвижна. Надо еще добавить, что восьмерка — куб двойки, а девятка — квадрат тройки: у женщины два [e] имени, а у мужчины три.
Неверно объяснение, которое дают этому эллины, а ораторы приводят в суде, будто бы эти дети рождены от дурного и порченого семени.[1342] На самом деле имя Спурий-одно из личных имен, как Секст, Децим и Гай; а римляне не пишут личные имена полностью, обозначая их одной буквой: Тит (Т.), Луций (L.), Марк (М.), — или двумя: Тиберий (Ti.), Гней (Gn.), — или тремя: Секст (Sex.), Сервилий (Ser.). Спурий — одно из имен, обозначаемых двумя буквами Sp.,[1343] и теми же двумя буквами [f] обозначают детей, которые не знают своих отцов, σίνε πατρίς,[1344] то есть «без отца»: «s» сокращение — σίνε, «p» — πατρίς. Одинаковая запись для Spurius и σίνε πατρίς породила это заблуждение.
Необходимо привести еще одно объяснение, хотя оно и несколько странно: говорят, что сабиняне словом spurium называют женские срамные части, и оттого так в насмешку стали называть детей, рожденных вне брака незамужними женщинами.
[289] Оттого ли, что он отец свободы для пьющих вино? Ведь многие^ опьянев, становятся дерзки и необузданны на язык.[1345]
Или оттого, что Вакх — податель вина для возлияния (λοιβή)?[1346] Или же, как полагает Александр, это имя происходит от эллинского Диониса Элевферея, названного так по городу Элевферы в Беотии?[1347]
Может быть, как заметил Варрон, это потому, что девушки печалятся, выходя замуж, а женщины радуются; в праздничные же дни никто не должен ни горевать, ни неволиться?[1348]
Или, вернее, потому, что если на свадьбе присутствует много гостей, [b] то это похвально лишь для девушки и позорно для вдовы? Ведь первый брак завиден, а второй тягостен: при живом первом муже женщине выходить за другого стыдно, а после его смерти — горько. Поэтому скромная свадьба больше им по душе, чем шумные шествия. А на праздниках люди по большей части отвлечены и у них уже не остается досуга, чтобы приходить на свадьбу.
Или же поскольку после похищения сабинских девушек на празднике римлянам пришлось вести войну, они считают дурной приметой женитьбу на девушке в праздничный день?
Не потому ли, что, как говорят, благодаря Фортуне Сервию, [c] рожденному от рабыни, суждено было стать знаменитым царем Рима? Такого мнения держатся многие римляне.[1349]
Или под этим именем почитают Фортуну, которая дала начало и рождение Риму?[1350]
Или же этому есть более естественное и более мудрое объяснение: Фортуна — начало всех вещей, и благодаря ей природа возникает из случайных соединений, когда бы и где бы ни зародился в них строй и порядок?[1351]
Может быть, по той причине, что передает Клувий Руф?[1352] Он утверждает, [d] что в давние времена, в консульстве Гая Сульпиция и Лициния Столона, в Риме свирепствовала моровая болезнь, которая свела в могилу всех, кто играл на сцене. Тогда по просьбе римлян множество превосходных актеров приехало из Этрурии, и самый прославленный из них, дольше всего имевший успех в римских театрах, носил имя Histrus; по его имени и стали называть всех актеров.[1353]
Может быть, выдавая замуж в другой род и приводя жен из другого [e] рода, они хотят таким образом умножить число родных и близких?
Или они боятся, что при браке близких родственников возникнут раздоры, губительные для их естественной приязни?
Или, считая, что женщинам по их слабости нужно иметь многих покровителей, они не вступают в брак с близкими родственницами, чтобы, если муж обидит жену, за нее могли вступиться ее родичи?[1354]
Потому ли, что мука — сырая, неприготовленная пища, она перестала быть зерном, которым была, и не стала хлебом, которым должна стать, [f] утратила силу семени и не приобрела полезности хлеба? Оттого и поэт назвал ячменную муку «жертвой жернова»,[1355] словно зерно было убито и уничтожено помолом.
Закваска же и сама по себе — плод гниения, и тесто, к которому подмешивают закваску, разлагается, становится дряблым, теряет упругость, так что заквашивание точь-в-точь походит на гниение, а если квасить слишком долго, то мука и вовсе прокиснет и разложится.[1356]
Может быть, это предписание должно внушить людям отвращение к сыроядению? Или же сырого мяса чураются по той же причине, что и муки — [290] потому что это уже не живое существо и еще не готовая пища? Только варя и жаря, производим мы такое изменение и преображение, что от прежнего состояния ничего не остается. Да и с виду сырое мясо — нечистое, оскверненное и безобразное, как свежая рана.[1357]
Может быть, испытывают омерзение к козлиной похотливости и дурному запаху или боятся, что козел несет заразу? Более всех животных козел считается подверженным падучей, и этот недуг передается всем, кто съест или тронет мясо больного животного. Причиной этой болезни [b] считают узость дыхательного горла, которое часто сводят судороги; доказательство тому — пронзительный козлиный голос; кроме того, когда человек кричит в припадке падучей, то его голос похож на козлиное блеяние.[1358]
Собака не так похотлива и не так дурно пахнет. Некоторые, однако, утверждают, будто собак потому не пускают в Афинский акрополь и на остров Делос, что эти животные спариваются у всех на виду в отличие от быков, свиней и лошадей, которые делают это в стойле, а не бесстыдно и открыто. Но все же эти люди не знают истинной правды. Дело в том, что собака — существо драчливое и опасное и поэтому не следует допускать ее в священные и неприкосновенные места, которые должны предоставлять просителям безопасное убежище. Сообразно с этим и жрец Юпитера, [c] живое воплощение бога и его священный образ, должен быть доступен как прибежище для всех нуждающихся и для всех просителей, чтобы никто им не препятствовал и не отпугивал их от его дома. Его ложе поэтому стояло в сенях; и по обычаю всякий, кто обнимет его колени, освобождался в этот день как от телесного, так и от всякого другого наказания; если какой-нибудь узник добирался до жреца, он получал свободу и его оковы выбрасывали, причем не через дверь, а через крышу. Но что пользы было бы в кротости и человеколюбии этого жреца, если бы перед ним стоял пес, пугая и не подпуская тех, кто нуждается в убежище?
Кроме того, древние считали это животное не вполне чистым и никогда [d] не приносили его в жертву ни одному из олимпийцев.
Только как трапезу для Гекаты Подземной их приносили на перекрестки, и эта жертва служит отвращению или искуплению зла. В Спарте щенков жертвуют самому кровожадному из богов — Эниалию, а в Беотии обряд всенародного очищения состоит в том, что люди проходят между частями разрубленной надвое собаки. Сами римляне убивают собак в месяц очистительных обрядов на «Волчьем празднике», который они называют Луперкалиями, а мы — Ликеями. Вот какой смысл в запрете держать у себя в доме собаку для того, кому вручено почитание высочайшего и чистейшего божества.[1359]
[e] Может быть, и это подобно заповедям «не ешь в колеснице», «не сиди на мере для зерна», «не переступай через метлу», — ведь в действительности пифагорейцы страшатся и избегают вовсе не этого, и под такими запретами скрыты совсем другие?[1361] Точно так же и под виноградом в данном случае разумеют вино, а запрет «проходить под лозою» означает, что жрецу не следует напиваться вином допьяна, так как вино владычествует над головами опьяневших, и то наслаждение, над которым они сами должны [f] властвовать, подавляет и унижает их.
А плющ не считают ли они растением бесплодным, бесполезным для человека, бессильным и по слабости нуждающимся для опоры в других растениях, хоть он и чарует тенистостью и яркой зеленью? Может быть, они полагают, что глупо без пользы выращивать плющ у себя дома и обвивать им другие растения, причиняя им вред?
Или дело в том, что плющ никнет к земле? Поэтому он и отлучен от [291] олимпийских святынь: никто не увидит его в храме Геры в Афинах или Афродиты в Фивах, зато не обходятся без него праздники Агрионий и Никтелий, где столь многое происходит в темноте.[1362]
Может быть, в этом намек на запрещение вакхических обрядов и шествий? Ведь женщины, объятые вакхическим безумием, набрасываются на плющ, хватают его и рвут руками и зубами; стало быть, отнюдь не лишено правдоподобия утверждение, будто испарения плюща возбуждают душу, [b] потрясают рассудок, выводят из равновесия и повергают в смятение, так что люди, склонные по природе к вдохновению, без вина достигают блаженного опьянения.[1363]
Может быть, нечто сходное есть и в Элладе — там, где жреческое достоинство приравнивается к царскому и не всякий может стать жрецом?
Или, вернее, дело в том, что жрецы имеют строго определенные обязанности, тогда как обязанности магистратов непостоянны и неопределенны? [c] Ведь может случиться, что окажется невозможным в одно время исполнить те и другие и придется, несмотря на неотложность обоих дел, чем-то пожертвовать: либо совершить нечестие перед богами, либо причинить вред согражданам?
Или же они знали, что людская власть несет в себе не больше прав, нежели обязанностей, и что вождь народа (как сказал Гиппократ о врачах)[1365] должен видеть ужасное и прикасаться к ужасному, снимая с чужих бед урожай собственных страданий? А это позволяло им понять, что нечестиво приносить жертвы богам и совершать священнослужения и в то же время произносить приговоры и осуждать на смерть сограждан, а подчас даже родных и домашних жреца, как пришлось когда-то Бруту.[1366]
ГРЕЧЕСКИЕ ВОПРОСЫ
[292] Государственными делами занималось сто восемьдесят мужей, а из них [e] избирались члены совета, которых и называли «распорядчиками». Простые же люди по большей части жили в деревне, и звали их «пыльноногие» оттого, по-видимому, что, когда приходили они в город, их всякий раз узнавали по запыленным ногам.[1367]
Женщину, уличенную в неверности, выводили на площадь и ставили [f] всем напоказ на какой-то камень. Затем ее сажали на осла (’όνος) и провозили вокруг всего города, а потом она опять должна была стоять на том же камне. После этого женщина оставалась обесславленной на всю жизнь и звалась «онобатис»; камень же из-за этого считался нечистым, и его чурались.[1368]
Была еще у них должность стража: кто ее исполнял, тот в обычное время охранял тюрьму; но когда члены совета собирались на ночное [293] заседание, он являлся туда, выводил за руку царей и держал их, покуда совет тайным голосованием решал, справедливо они правили или нет.[1369]
Так звали служительницу Афины, ибо она совершала некоторые обряды и жертвоприношения, отвращающие беды.[1370]
Шестьдесят человек, избранные из лучших семейств, всю свою жизнь служили как бы блюстителями и советчиками в самых важных делах. «Амнемонами» их звали, как можно думать, потому, что они никому не [b] давали отчета, или же, еще того вернее, из-за того, что они многое держали в памяти. А кто спрашивал их суждения, тот назывался «афестер».[1371]
Лакедемоняне, замирившись с тегейцами, заключили договор[1372] и столб с этим договором совместно поставили на берегу Алфея. Среди прочего там было сказано: «Мессенцев изгнать из края и добрыми[1373] никого не делать». Толкуя это, Аристотель сказал, что эти слова означают запрет убивать тех тегейцев, которые в благодарность за поддержку выступали за лакедемонян.[1374]
Большинство эллинов для самых древних своих жертвоприношений [с] употребляли ячмень; граждане привозили первины ячменя, а тот распорядитель жертвоприношений, который принимал эти первины, назывался «ячменник».[1375] А жрецов у них было два: один занимался почитанием богов, другой — демонов»
Облака, переполненные водой и носимые по небу, назывались «плавунами». Феофраст в четвертой книге «О небесных явлениях» сказал об этом дословно следующее: «Плавуны — это такие облака, которые образовались [d] при сгущении, а неподвижные облака ярко-белого цвета отличаются от них по веществу, ибо не превращаются ни в воду, ни в воздух».[1376]
Так назывались на эолийском наречии жильцы соседнего дома или жители смежных областей из-за их со-жительства. Из многих высказываний, собранных в законохранилище, я сообщу здесь одно.[1377]
«Освященной жертвой» называют жертву, приносимую при объявлении «освященного». Освященными бывают пять человек пожизненно. Они во многих делах споспешествуют толкователям пророчеств и вместе с ними совершают жертвоприношения, так как считается, что род их восходит к Девкалиону.[1378]
[e] А месяц «Бисий», по мнению многих, то же самое, что «Фисий», — им начинается весна, когда все рождается (φύεται) и прорастает. Но на самом деле это не так: ведь дельфийцы употребляют β не вместо φ, как македоняне, которые говорят Βίλιππος, βαλακρός, Βερονίκη вместо Φίλιππος, φαλακρός, Φερονίκη, а вместо π, так что вместо πατει̃ν говорят βατει̃ν и вместо πικρός — βίκρός. Стало быть, месяц «Бисий» в действительности «Писий», ибо в это время вопрошают бога и получают ответ (πυστίω̃νται). Такое рассуждение согласуется и с преданием. Ведь именно в этом месяце явился [f] здесь оракул, и на седьмой день его приходится рождение бога.[1379] Этот день называют Полифтоос, но не потому, что в это время пекли лепешки (φθόι̃ς), а потому, что это время прорицаний и гаданий (πολυπευθη̃).[1380] Только позже ответы вопрошающим стали давать каждый месяц, а прежде пифия прорицала только раз в год[1381] и в этот самый день, как о том сообщают Каллисфен[1382] и Анаксандрид. [293]
«Скотобежник» — это маленькое растение, стелящееся по земле. Скот, наступая на него, портит его, не дает ему расти. Если же ему удается дорасти до своих естественных размеров и пасущийся скот не затопчет деревце, то его зовут «скотобежником». Свидетельство — у Эсхила.[1383]
Эретрийцы колонизовали остров Керкиру,[1384] а когда Харикрат приплыл с войском из Коринфа и победил их в бою, они взошли на корабли и отправились на родину. Однако соотечественники, прослышав о случившемся, не пустили их в Эретрию и не давали сойти на берег, бросая из пращи камни. [b] Не имея возможности ни убедить, ни осилить многочисленных и неумолимых сограждан, они отплыли во Фракию и заняли там место, где раньше будто бы жил Мефон, предок Орфея, и город свой назвали Мефона. А соседи прозвали переселенцев «испращенными».
На каждый девятый год в Дельфах справляются один за другим три [c] празднества:[1385] Септерий, Героида и Харила. Септерий — это, как кажется, изображение борьбы бога с Пифоном, а затем то ли бегство бога в Темпейскую долину после победы, то ли преследование Пифона. Ибо одни утверждают, что бог бежал, чтобы очиститься от пролитой крови, а другие говорят, что он преследовал израненного и убегающего Пифона по дороге, которая теперь называется Священной. Бог немного опоздал и уже не застал его живым: Пифон умер от ран и был похоронен сыном, которого, как говорят, звали Экс. Все это или что-то вроде этого изображается при Септерий.[1386]
Празднество Героида имеет смысл преимущественно тайный — он известен тиадам; судя по их действиям, здесь изображается изведение Семелы из Аида.[1387] [d]
А о Хариле рассказывают вот что. В Дельфах была засуха и голод, и дельфийцы с детьми и женами пришли как просители к порогу царя. Царь дал ячменя и бобов тем, кого лучше знал, потому что на всех не хватало. Тут подошла маленькая девочка, сирота, и стала неотступно его упрашивать. Царь ударил ее сандалией и бросил сандалию ей в лицо. Нищенка эта и сирота обладала, однако, благородным духом: она ушла [e] прочь, развязала пояс и повесилась на нем. Голод меж тем продолжался, и к нему прибавились болезни; и тогда пифия изрекла царю, что должна умилостивить девушку, наложившую на себя руки. Когда с трудом выяснили имя обиженной девочки, то было назначено очистительное жертвоприношение, которое и совершают каждые девять лет. Первым в обряде выступает царь, который раздает ячмень и бобы всем присутствующим гостям и гражданам; вносят изображение Харилы, и царь, закончив [f] раздачу, бросает сандалию в изображение; тогда предводительница тиад берет его и несет к расселинам в земле, а тиады, накинув веревку на шею статуи, закапывают ее там, где похоронили удавившуюся Харилу.[1388]
Энианы много раз переселялись с места на место. Прежде жили они на равнине возле Дотия и были изгнаны оттуда лапифами в Эфик. Вслед за тем они населяли Молоссию, что возле Аравы, откуда и прозвание их [294] «паравы»; потом они владели Киррой. В Кирре по велению бога они побили камнями царя Энокла и отправились в область, где протекает река Инах и где жили инахийцы и ахейцы.[1389] Было предсказано, что хозяева потеряют все свои земли, если добровольно отдадут хотя бы часть их, а энианы удержат их за собою, если сумеют получить часть земли мирным путем.
И вот Темон, один из именитых энианов, оделся в лохмотья и с нищенской [b] сумой пошел, побираясь, к инахийцам. Царь, чтобы поглумиться и посмеяться, вместо подаяния бросил ему ком земли. Тот его принял, положил в суму, явно довольный подачкой, и тут же ушел, больше ничего не попросив.[1390] Старейшины удивились, вспомнили об оракуле и, придя к царю, убеждали его не оставить дела без внимания и не отпускать этого человека; но Темон, прослышав об их намерениях, бежал и спасся, пообещав Аполлону гекатомбу. После этого цари вышли на поединок. Царь [с] энианов Фемий, увидев, что за царем инахийцев Гиперохом бежит собака, сказал, что не дело приводить на поединок помощника, а когда Гиперох повернулся, чтобы прогнать собаку, Фемий бросил в него камень и убил. Так энианы завладели этой землей, изгнав инахийцев и ахейцев, а камень тот стали почитать как священный,[1391] приносили ему жертвы и покрывали его туком закланных животных. А когда они приносят гекатомбу Аполлону и быка Зевсу, то уделяют особую часть потомкам Темона и называют ее «нищенским мясом».
После убиения женихов родичи погибших восстали против Одиссея. Обе стороны послали за Неоптолемом, чтобы тот рассудил их. Неоптолем [d] решил, что Одиссей во искупление пролитой крови должен покинуть Кефаллению, Закинф и Итаку, чтобы отправиться в изгнание; друзья же и родственники женихов обязаны каждый год выплачивать Одиссею мзду за ущерб, причиненный его дому. Одиссей переселился в Италию и велел итакийцам выплачивать все сыну; это были ячмень, вино, воск, оливковое масло, соль и достаточно взрослые жертвенные «съедобности». А «съедобность», по словам Аристотеля,[1392] — это ягненок.[1393]
Евмея же и его близких освободил Телемах и сделал их гражданами; от Евмея пошел род Колиадов, а от Филетия — род Буколов.[1394]
У Фиския, сына Амфиктиона, был сын Локр, а у этого от Кабаи был [e] сын тоже Локр. Между старшим Локром и младшим произошла ссора, и отец, собравши множество граждан, вопросил оракула, куда им переселиться. Бог отвечал, что город надлежит основать там, где Локра укусит деревянный пес. Переплыв море и едва ступив на сушу, Локр уколол ногу о шиповник, называемый собачьей колючкой. Страдая от укола, он задержался на несколько дней, познакомился за это время с окрестностями и основал там Фиск, Гианфию и другие города, где живут локрийцы, [f] прозванные «пахучими».[1395]
Одни говорят, что локрийцев зовут «пахучими» из-за Несса, другие, что из-за змея Пифона; того или другого море прибило к земле локрийцев, где он и гнил.[1396] А некоторые утверждают, что локрийцы сами дурно пахнут, так как носят овчины, козий мех и живут вместе со скотом. Другие же, напротив, считают, что страна эта богата цветами и получила название от их благоухания;[1397] это мнение разделяет и Архит из Амфиссы, который написал:
Нис, царь Мегар, от которого этот город называется еще и Нисея, взял из Беотии в жены Аброту, дочь Онхеста и сестру Мегары. Была она, по-видимому, необыкновенно благоразумной и на редкость добродетельной, и, когда она скончалась, мегарцы искренне ее оплакали, а Нис, желая сделать память о ней и славу ее вечными, приказал мегарянкам носить такое же платье, как у нее. Потому-то эту одежду и зовут «афаброма».[1398] [b] Похоже, что славе этой женщины способствовал сам бог: ведь не раз, когда мегарянки хотели изменить свое одеяние, оракул им это запрещал.
В древности в Мегариде жили по деревням, и граждане были разделены на пять областей. Они звались герейцы, пирейцы, мегарцы, киносуры и триподискеи. Коринфяне, которые всегда стремились сделаться хозяевами этой страны, вызвали среди жителей междоусобную войну. Но так [с] как противники не были чужими друг другу, война велась без жестокостей и по-родственному. Никто не причинял вреда крестьянам; кто попадал в плен, тот должен был заплатить положенный выкуп, да и то не раньше, чем получив свободу, а вперед ничего не взимали. Взявший пленника отводил его к себе домой, угощал хлебом-солью[1399] и отпускал; а когда тот приходил с выкупом, то его встречали хвалой: и он оставался другом захватившего его некогда в плен. Такого человека звали не «раб от копья», а «друг от копья».[1400] А кто уклонялся от уплаты выкупа, того не только противники, но и сограждане считали неблагодарным обманщиком.
Мегарцы, изгнав тиранна Феагена, недолго жили в гражданском мире.[1401] [d] Их предводители совершенно развратились, упиваясь на своих пирушках, по выражению Платона, «несмешанною свободою».[1402] Неимущие обращались с богатыми до последней степени нагло; они, к примеру, являлись в дом и требовали богатого угощения, а не добившись, брали силой и наглостью все, что хотели. Под конец они даже издали указ ростовщикам вернуть уже полученные ими проценты с долгов; это и было названо «обратной лихвой».
коль скоро беотийский Анфедон не богат вином?
Калаврию в старину называли Ириной по имени женщины Ирины, которая, как говорит миф, родилась от Посидона и Меланфии, дочери Алфея. Лишь позднее, когда Анф и Гипер с их ближними поселились тут же, этот остров стали называть Анфедонией и Гиперией. И вот оракул, по словам Аристотеля, гласил:
[f] Так говорит Аристотель.[1403] Мнасигитон же сообщает, будто Анф был братом Гиперы и пропал еще во младенчестве. Гипера, отыскивая его повсюду, пришла в Феры к Акасту, где брат ее был рабом-виночерпием, и во время пира мальчик поднес ей чашу с вином, узнал ее и тихо сказал: «Пей замутненным вино, если ты не живешь в Анфедоне».[1404]
Самосцы и жители Приены воевали между собою,[1405] но не причиняли [296] друг другу большого вреда, пока однажды в жестоком сражении приенцы не перебили целую тысячу самосцев. На седьмом году после этого в битве с милетянами приенцы в свою очередь потеряли лучших и храбрейших своих мужей; а сражение это произошло в местности, носящей название «Дуб», и в то самое время, когда мудрец Биант был посланником приенцев на Самосе, где и снискал себе всеобщее уважение. И вот женщины Приены, претерпевшие столько горя и бед, стали в самых важных случаях клясться «тенью Дуба»: ведь в этом месте погибли их дети, отцы и мужья.[1406] [b]
Рассказывают, что тирренцы еще в те времена, когда жили на Имбросе и Лемносе, похитили в Бравроне жен и дочерей афинян;[1407] а потом, когда были изгнаны и пришли в Лаконию, то сошлись с местными женщинами и имели от них детей. Однако недоверие и пересуды вынудили их оставить Лаконию[1408] и под предводительством Поллина и Дельфа вновь переселиться [с] вместе с женами и детьми, теперь уже на Крит.[1409] Воюя там с хозяевами острова, они многих своих убитых оставили непогребенными: ведь сначала на погребение не было времени, так как они опасались вражеского нападения, а потом уже тяготились прикасаться к трупам, успевшим разложиться и загнить. Тогда Поллин придумал следующее: он назначил особые почести, права, льготы и свободу от повинностей как для жрецов, почитающих богов, так и для могильщиков, погребающих мертвецов; чтобы эти дары нельзя было отнять, он посвятил их подземным богам; а вслед за тем Поллин жребием поделил эти заботы с Дельфом. Так одни получили звание жрецов, а другие «сожигателей» (могильщиков), и каждый [d] чин жил по собственному уставу, пользуясь наряду с другими льготами неприкосновенностью, и, в то время как остальные критяне разбоем и грабежами причиняли друг другу немалый вред, им они не делали никакого зла, ничего у них не отняли и ничего не украли.
В те времена, когда большей частью Эвбеи владели эолийцы, на этот остров, чтобы там поселиться, отправились сыновья Ксуфа — Коф и Экл.[1410] Оракул предрек Кофу благополучный исход и победу над противником в том случае, если землю он купит. Ступив на сушу, Коф вскоре натолкнулся на играющих у берега детей, он стал весело играть с ними [e] и показал множество диковинных игрушек; а увидев, что детям захотелось их заполучить, он объявил, что отдаст их только в промен на землю. И тогда дети, взяв земли у себя из-под ног, подали ему,[1411] а сами убежали с игрушками. Эолийцы же, когда вражеские корабли двинулись против них, узнали о случившемся и в гневе и отчаянии убили этих детей. Убитые похоронены у дороги, по которой из города направляются к Эврипу, а место зовется «Детской могилой».[1412]
[f] «Полуродоначальником»[1413] аргивяне называют Кастора и считают, что он похоронен в их краях, а Полидевка чтут как одного из олимпийцев. А «изгонителями» называют потомков Алексиды, дочери Амфиарая, способных врачевать падучую.
Существует обычай, согласно которому человек, потерявший кого-либо из родных или друзей, тотчас по окончании траура приносит жертву Аполлону,[1414] а спустя еще тридцать дней — Гермесу: ведь считается, что [297] Гермес так же принимает души умерших, как земля — их тела. Служителю Аполлона вручают ячмень,[1415] а взамен берут мясо жертвенного животного и, потушив огонь, считающийся оскверненным, зажигают в другом месте новый,[1416] на котором и жарят это мясо, называя его «окуренным мясом».
Не заслуживает доверия мнение, будто «алитерии» — это те, кто в голодные дни подстерегал и грабил мукомолов (α̉λου̃ντες). На самом деле, «аластором» называли человека, совершившего нечто такое, чего нельзя забыть (’άληστα) и что память людей сохранит на долгие годы, а «алитерием» того, кого следует сторониться (α̉λεύαοθαι) и остерегаться из-за его порочности.[1417] Сократ говорит,[1418] что так записано на медных досках.
Некогда эниане, вытесненные лапифами, обосновались в Эфакии, затем переселились в Молоссию и Кассиопею; земля, однако, была [c] бесплодна, а соседи недружелюбны, и тогда энианы под предводительством царя Энокла пришли в долину Кирры. Когда в этих краях случилась жестокая засуха, они по велению оракула, как говорят, побили камнями Энокла и, вновь пустившись в путь, прибыли наконец в те богатые и плодородные земли, где живут и поныне. Таким образом, они не напрасно молят богов, чтобы им не пришлось возвращаться на прежнюю родину и можно было счастливо жить на новом месте.[1419]
Может быть, дело в том, что Охим просватал свою дочь Кидиппу за Окридиона, а Керкаф, брат Охима, влюбленный в девушку, уговорил вестника, который по обычаю приводил невесту в дом жениха,[1420] взяв [d] Кидиппу, отвести ее к нему. Так и было сделано; Керкаф вместе с девушкой бежал и вернулся, когда Охим уже состарился, а у родосцев установился обычай не допускать вестников в святилище Окридиона, помня о нанесенном ему оскорблении.
Тут может быть следующее объяснение. Мачеха возвела на Тена клевету, будто бы он домогался близости с нею, а флейтист Молп лжесвидетельствовал [e] против него; и тогда Тену с сестрой пришлось бежать в Тенедос.[1421]
Об Ахилле же рассказывают, что мать Фетида строго ему наказала не убивать Тена, любимого Аполлоном, и поручила одному из рабов напоминать об этом Ахиллу и следить, чтобы Ахилл по нечаянности не убил Тена. Но когда, совершая набег на Тенедос, Ахилл погнался за сестрой Тена, которая была хороша собой, Тен преградил ему путь и с оружием защищал ее. И вот сестра спаслась, а Тен был убит.[1422] Ахилл, узнав [f] погибшего, умертвил раба за то, что тот, хотя и был рядом, не напомнил ему о словах матери, а Тена Ахилл похоронил там, где теперь его святилище. Вот почему туда не входит флейтист и внутри не произносят имени Ахилла.
Жители Эпидамна, соседствующие с иллирийцами, заметили, что общение с варварами портит граждан, и, опасаясь смуты, стали избирать для сделок и обмена с соседями одного уважаемого человека на каждый год. Этот человек приходил к варварам, имея в своем распоряжении товары и деньги всех граждан, и носил звание «торгаша».[1423] [299]
Андросцы и халкидяне приплыли во Фракию, чтобы там поселиться. Совместно они овладели городом Саной, которую им сдали изменники, а прослышав, что варвары оставили Аканф, они и туда послали двух разведчиков. Подойдя к городу, разведчики увидели, что все враги бежали. Тут халкидянин бросился к воротам, чтобы занять город для своих сограждан; андросец не стал его догонять, а метнул копье, вонзил его с размаху в ворота и провозгласил, что город взят копьем и должен [b] принадлежать андросцам.[1424] Возникшая из-за этого распря не привела, однако, к войне: противники сошлись на том, чтобы избрать судьями эрифрейцев, самосцев и паросцев. Эрифрейцы и самосцы голосовали в пользу андросцев, а паросцы — в пользу халкидян. Тогда в этом месте андросцы дали клятву не выдавать своих женщин замуж за паросцев и не жениться на их женщинах. Поэтому мыс, прежде носивший имя Драконта, стал называться Клятвенным.
[с] Возможно потому, что когда-то, празднуя Фесмофорий, здесь приносили жертвы те пленницы, которых Агамемнон вез из Трои, как вдруг подул попутный ветер, и эллины вышли в море, оставив незавершенным жертвоприношение?
Когда милетяне изгнали тираннов Фоанта и Дамасенора, власть захватили два сообщества под названиями «Плутис» и «Хиромаха». Влиятельные люди, войдя в силу, передали государственные дела в ведение этих сообществ, и, чтобы посовещаться о самом важном, они всходили [d] на корабли и отплывали далеко от берега, а приняв решение, возвращались. Отсюда и их прозвище — «вечноплавающие».[1426]
Рассказывают, что Навплий, преследуемый ахейцами, попросил убежища у халкидян. От обвинений, возводимых ахейцами, он оправдывался и сам обвинял их в свой черед. Но халкидяне и не собирались его выдавать, а чтобы его не умертвили тайком, они дали Навплию для охраны юношей в расцвете сил и поставили их в том месте, о котором идет речь; здесь они собрались и охраняли Навплия.
[e] У берега Итаки стояло на якоре разбойничье судно, а на судне был старик и при нем горшки со смолой. Случился тут перевозчик-итакиец по имени Пиррий; он пожалел старика, послушался его просьб и выкупил его, не предвидя в том никакой себе выгоды; а заодно по просьбе старика выкупил и несколько горшков. Когда разбойники ушли и опасность миновала, старик подвел Пиррия к горшкам и показал ему в смоле множество [f] золотых и серебряных монет.[1427] Неожиданно разбогатев, Пиррий окружил старика заботой и заклал ему в честь жертвенного быка. С той поры и вошло в поговорку: «Никто не принес благодетелю в жертву быка, кроме Пиррия».
Есть рассказ, что критяне по обету послали в Дельфы первину своей молодежи.[1428] Посланные, увидев, что земля эта небогата, покинули ее, [299] чтобы основать поселение в другом месте. Сначала они осели в Япигии,[1429] а затем заняли Боттиею во Фракии. Между ними были и афиняне: дело в том, что Минос, по-видимому, не убивал юношей и девушек, которых афиняне посылали ему как дань, а обращал их в своих рабов, и некоторые из них, став и считаясь критянами, вместе с остальными были посланы в Дельфы. Вот почему дочери боттиейцев, вспоминая о своем происхождении, пели на праздниках: «Идемте в Афины!»[1430]
Вот слова гимна: «Рано приди, Дионис, в священный храм приморский [b] бычьей ногой в сопровожденьи Харит, принося себя в жертву».[1431] И двукратный припев: «О, славный тавр». Может быть, это потому, что Диониса некоторые называют «рожденным от быка» и «тавром»? Или «бычьей» просто означает «большой ногой», так же как «волоокая» означает у поэта «большеглазую», а хвастун назван «по-бычьи радостным»?[1432]
Или еще вернее: бык опасен рогами, а не копытами, вот и просят бога явиться милостивым и в веселии?
А может быть, дело и в том, что, как многие считают, этот бог — изобретатель плуга и сева?
[c] Ведь Ахилл явился скорее врагом, нежели другом города: он похитил мать Пемандра Стратонику и убил сына Эфиппа Акестора.
Еще в те времена, когда в Танагрике жили по деревням, ахейцы осадили в Стефонте Пемандра, отца Эфиппа, за отказ отправиться вместе с ними в поход.[1433] Ночью Пемандр скрылся из деревни и построил укрепление Пемандрию.[1434] При Пемандре был зодчий Поликриф; к постройке этой он отнесся с презрением и, насмехаясь, перепрыгнул через ров. Разгневанный Пемандр схватил большой камень, чтобы поразить им [d] Поликрифа; а камень этот был спрятан здесь издавна для священных Никтелий. Ничего об этом не зная, Пемандр поднял его и бросил, но промахнулся и вместо Поликрифа убил своего сына Левкиппа.[1435] По закону он должен был после этого покинуть Беотию и пойти просителем к чужому очагу. Однако выполнить это было нелегко, так как ахейцы вторглись в Танагрику. Тогда Пемандр послал своего сына Эфиппа просить помощи у Ахилла. Сын уговорил и привел с собой и Ахилла, и Тлеполема, сына Геракла, и Пенелея, сына Гиппалка: ведь они все были ему родичи. В их сопровождении Пемандр добрался до Халкиды и, очистившись от убийства [e] у Элефенора, воздал почести этим мужам и выделил каждому священный надел. Один из этих участков сохранил имя Ахилла до сегодняшнего дня.
Рассказывают, что Левкиппа, Арсиноя и Алкафоя, дочери Миния, помутившись рассудком, возжаждали человечьего мяса и бросили жребий: кого из детей умертвить. Жребий выпал Левкиппе, и она отдала на растерзание своего сына Гиппаса.[1436] С той поры их мужья от горя и ужаса [f] стали носить рубище, и люди их звали «оборванцами», а самих женщин — «убивицами», то есть «погубительницами».[1437] До нынешнего времени орхоменцы называют так женщин из их рода, и каждый год на празднике Агрионий[1438] жрец Диониса преследует их с мечом в руке; и ему позволяется, настигнув вакханку, убить ее. Уже в наше время[1439] совершил такое убийство жрец Зоил. Но сделал он это на горе себе и своим близким: сам он заболел от случайной ранки и умер, измученный антоновым огнем; [300] орхоменцы проиграли тяжбы и стали жертвой суровых приговоров, а у потомков Зоила они отняли жречество и для совершения обрядов стали избирать наиболее уважаемого из граждан.[1440]
[b] Может быть, слова «в. Элевферы» имеют смысл отпущения на свободу (ε̉λευθερουμένων αυ̉τω̃ν), как и слова «в страну Амелета» или «придешь к обиталищу Аресанта»?[1441]
Или же, как гласит предание, из детей Ликаона только Элевфер и Лебеад были непричастны к преступлению своего отца перед Зевсом[1442] и бежали в Беотию; с тех самых пор лебадейцы обладают аркадским гражданством, а в Элевферы посылают тех кто очутился в запретном святилище Зевса непредумышленно?
Или, как пишет Архитим[1443] в «Книге об Аркадии», несколько человек, вошедших туда по неведению, были переданы жителям Флиунта, те их передали мегарцам, а когда из Мегар их вели в Фивы, то возле Элевфер их остановил ливень, гром и другие небесные знамения; некоторые предполагают, что отсюда и происходит само название Элевферы.
А вот поверье, что человек, попавший в Ликей, не отбрасывает тени,[1444] — [с] ложно, хотя и очень живуче. Может быть, дело в том, что туман сгущается в облако и скрывает мраком вошедшего?
Или это значит, что вошедший умирает, а, по мнению пифагорейцев, например, души умерших не имеют тени и не смыкают глаз?[1445]
Или это значит, что тень создается солнцем, а закон лишает преступника солнца?
А может быть, в этом туманный намек на нечто другое? Ведь, кроме того, вошедший туда зовется «оленем». Так вот, аркадец Канфарион перебежал к элидянам и воевал против сограждан; с награбленной добычей он прошел через Ликей, а когда война кончилась и он бежал в Спарту, [d] лакедемоняне выдали его аркадцам по велению оракула выдать «оленя».
Евност был сыном Элиея, сына Кефиса, и Скиады. Имя свое, говорят, получил он от вскормившей его нимфы Евносты.[1446] Его красота и благородство не уступали чистоте и строгости его нрава; но вот в него, как рассказывают, влюбилась Охна, одна из дочерей Колона и его двоюродная [e] сестра. Евност отверг домогательства Охны, пристыдил ее и пошел, чтобы все рассказать ее братьям, но девушка предупредила его и сама обвинила в насилии. Братья Эхем, Леон и Букол по ее наущению устроили засаду и убили юношу. Элией бросил их в оковы; и тогда Охна, полная смятения и раскаяния, желая спасти братьев и избавиться от мук любви, открыла всю правду Элиею, а тот рассказал о случившемся Колону. По приказанию Колона братья Охны отправились в изгнание, сама же она бросилась со скалы,[1447] как о том повествует в своих стихах Миртида, поэтесса из Анфедона.[1448]
Женщинам настолько строго запрещено входить в храм и священную рощу и даже приближаться к этому месту, что нередко, когда случалось землетрясение, засуха или другие подобные знамения, танагряне начинали тщательно разузнавать и выведывать, не приближалась ли тайно к этому месту какая-нибудь женщина. Некоторые, и среди них такой видный муж, [301] как Клидам, рассказывают, что встречали Евноста по дороге к морю: он шел, чтобы совершить очистительное омовение, так как женщина вошла в его рощу. А Диокл в сочинении о святилищах героев приводит то самое постановление танагрян, о котором рассказывал Клидам.[1449]
Деимах, сын Элеона и друг Геракла, участвовал в походе против Трои. Как известно, война тянулась долго, и Деимах сошелся с влюбившейся в него дочерью Скамандра Главкией, которая от него понесла. Вскоре [b] Деимах пал в сражении с троянцами, а Главкия, боясь изобличения, бежала к Гераклу и поведала ему о своей любви и о том, как она сошлась с Деимахом. Геракл пожалел женщину, а кроме того, был рад сохранить род достойного человека и друга. Взяв Главкию на корабль, где она родила сына, он привез младенца вместе с матерью в Беотию и передал Элеону. Сына назвали Скамандр, и он царствовал в этой земле. Он дал свое имя реке, которая до того называлась Инах, а соседней реке имя матери своей [c] Главкии; равным образом источник Акидусы получил название по имени его жены, от которой у него было три дочери, почитаемые до нынешнего времени под именем Дев.[1450]
Динон Тарентский был стратегом, прославленным в сражениях. Когда однажды граждане проголосовали против его предложения и глашатай объявил другое мнение победившим, то Динон вытянул вверх правую руку и сказал: «А то — лучше!».[1451] Такой рассказ приводится у Феофраста; Аполлодор в своем «Ритине»[1452] к этому добавляет, что, когда глашатай заметил ему, мол голоса противников многочисленней, Динон ответил: «Зато наши лучше» — и мнению меньшинства дал силу закона.
[d] Антиклея, обесчещенная Сизифом, понесла во чреве Одиссея; об этом ведь рассказывали многие, но Истр Александрийский в своих «Записках»[1453] добавляет, что, когда Антиклея была выдана за Лаерта, он увез ее в беотийский Алалкомений,[1454] где она и родила Одиссея. Одиссей хотел передать потомкам название города, где он родился; оттого-то, по словам Истра, город на Итаке и носит такое имя.
[e] Многие из эгинцев, пошедших войной на Трою, погибли в сражениях, а еще больше в морских бурях. Родственники немногих спасшихся, видя остальных граждан в скорби и печали, решили, что не подобает открыто поздравлять своих близких с возвращением и приносить богам благодарственные жертвы. И вот, таясь, каждый в своем доме принимали они спасенных и устраивали праздничное угощение, за которым сами прислуживали отцам, родичам, братьям и домочадцам, а никого чужого не пускали. Эти-то события они и представляют, когда приносят жертвы Посидону, именуемые «тиасами» (то есть «пиршествами»), и шестнадцать дней пируют [f] у себя дома одни и в полном молчании, не допуская к себе ни одного раба; а завершается этот праздник Афродисиями. Потому-то их и зовут «монофагами».[1455]
Дело в том, что Геракл, сразив Ипполиту, захватил среди прочего ее вооружения боевой топор и подарил его Омфале. После Омфалы лидийские цари носили и почитали его наряду с другими священными предметами, унаследованными от предшественников. Так было до Кандавла. Кандавл же, ни во что его не ставя, передал топор одному из товарищей; а когда Гигес отложился от Кандавла и пошел на него войной, из Миласы в помощь Гигесу пришел с войском Арселис, убил и Кандавла, и его товарища, и [302] топор с остальной добычей привез в Карию.[1456] И здесь, посвящая статую Зевсу, он вложил ему в руку боевой топор и назвал этого Зевса Лабрадейским, потому что боевой топор у лидийцев дазывается «лабрисом».[1457]
[b] Может быть, дело в том, что в древности лелеги и минии изгнали траллианцев, захватив их город и земли, но потом траллианцы вернулись и одолели их. Некоторые лелеги не погибли и не бежали, а по бедности и убогости остались, где были. Хозяевам края ни в смерти, ни в жизни их не было никакого расчета, поэтому был издан указ: траллианец, убивший миния или лелега, очистится, отмерив родственникам убитого медимн вики.[1458]
Рассказывают, что один элидянин по имени Самбик[1459] со многими [с] соучастниками украл в Олимпии медные жертвенные дары и продал их. Потом он обокрал даже святилище Артемиды Блюстительницы — этот храм находится в Элиде и называется Аристархий,[1460] но вскоре после этого святотатства его схватили и целый год пытали, чтобы дознаться обо всех его соучастниках. Так он и умер, а истязания его вошли в поговорку.
[d] Эргиэй, один из потомков Диомеда, поддавшись наущению Темена, украл в Аргосе палладий. Свидетелем и соучастником этого преступления был Леагр, один из друзей Темена. Потом этот Леагр прогневил Темена и вместе с палладием скрылся в Лакедемон. Цари приняли его радушно, поставили палладий возле храма Левкиппид и послали в Дельфы узнать, как надежно оградить и сохранить святыню. Бог ответил, что нужно доверить охрану палладия тому, кто впервые его похитил, и тогда они выстроили рядом с храмом Левкиппид святилище Одиссея, тем более что этого героя они считали себе не чужим из-за брака с Пенелопой.[1461]
[e] Халкедоняне воевали с вифинянами, ожесточенные испытанными от них обидами. Царь вифинян Зипет вывел на них почти все свои войска, но с помощью фракийцев халкедоняне пожгли и опустошили их земли. Однако, попав в засаду Зипета возле Фалия, они из-за тесноты и сумятицы бились плохо и потеряли более восьми тысяч воинов. Они были бы перебиты [f] все до единого, если бы Зипет в угоду византийцам не положил конец избиению.[1462]
После этого в городе не осталось мужчин, и многим женщинам пришлось сожительствовать с вольноотпущенниками и метеками. А кто предпочитал безбрачие такому замужеству, тем пришлось самим вести свои дела перед судьями или архонтами, тут-то они и стали отводить в сторону [303] покрывало, так чтобы было видно пол-лица. А замужние женщины, стыдясь самих себя, подражали тем, кого считали лучшими, и обычай стал общим.[1463]
Может быть, потому, что Агенор умел заботиться о скоте и стада его были тучнее и многочисленнее, чем у других царей?[1464]
Может быть, дело в том, что по преданию первые аргивяне, которых Инах привел с их земель в долину, питались дикими грушами?[1465] Ведь [b] эллины впервые увидели это растение в Пелопоннесе, который тогда еще назывался Апией; оттого и груши стали потом называть апиями?[1466]
Оттого ли, что из всех царей самым большим знатоком и любителем лошадей был Эномай, а он страшными проклятьями проклял тех, кто покрывает кобыл в Элиде, и этого избегают, чтобы не стать жертвой его проклятий.[1467]
Может быть, так делали для того, чтобы можно было обвинить в грабеже и тем строже наказать неоплатного должника?
[c] Может быть, в память о том, как изнеженность и спесь довели женщин Самоса до распутства, а некий проходимец по имени Дексикреонт избавил их от этого очистительными обрядами?[1468]
А может быть, Дексикреонт — это судовладелец, который собрался однажды торговать на Кипр и уже готовился грузить корабль, как вдруг Афродита приказала ему взять только воду и немедленно отчаливать? Он повиновался, набрал побольше воды и отплыл; а в море корабли застигло полное безветрие, и Дексикреонт выручил много денег, продавая воду купцам и корабельщикам, страдавшим от жажды. Из этих средств [d] он и посвятил богине статую, названную его именем. Если это правда, то необходимо добавить, что богиня желала не богатства для одного, а спасения для многих.[1469]
Потому что некогда самосцы по велению оракула переселились со своего острова на мыс Микале и десять лет жили разбоем, а потом, вернувшись на Самос, они сумели одержать верх над своими врагами.[1471]
Возможно, название это вот откуда. Амазонки, спасаясь от Диониса, [e] бежали из эфесской земли на Самос, а он, построив корабли, пересек пролив, завязал бой и очень многих предал смерти в том самом месте, которое очевидцы, дивясь обильным потокам крови, назвали «Панема». Некоторые сообщают, что избиение амазонок происходило у Флея, и показывают там их останки, а еще передают рассказы о том, как даже Флей расселся от громких и пронзительных стенаний.[1472]
После убийства Демотела и падения его единовластия Самосом стали [f] управлять землевладельцы.[1473] В это время мегарцы пошли войной на перинфян, переселенцев из Самоса,[1474] и даже, говорят, заранее несли с собой оковы [304] для пленных. Землевладельцы, узнав об этом, сразу же послали перинфянам на помощь тридцать кораблей и девятерых стратегов. Два корабля были разбиты молнией у самого берега, а с остальными стратеги победили в бою мегарцев и взяли шестьсот пленников. Возгордившись от такой победы, они задумали уничтожить у себя дома олигархию землевладельцев. Случай для этого дали им сами правители, прислав письмо с приказом [b] доставить на Самос пленных мегарцев в их собственных оковах.[1475] Получив письмо, стратеги тайно показали его пленным мегарцам и убедили их действовать заодно, чтобы освободить Самос. Обсудив совместно, как это сделать, они пришли к такому решению: кольца оков надеть на лодыжки пленников разбитыми, а чтобы при ходьбе они, распавшись, не соскользнули и не упали, привязать их ремнями к поясу. Снарядив таким образом этих людей и дав каждому по мечу, стратеги приплыли к Самосу, сошли на берег и провели пленников через площадь в здание совета, где собирались все землевладельцы; и тогда по условному знаку мегарцы [c] бросились вперед и перерезали землевладельцев. Так город и был освобожден; тем мегарцам, которые того хотели, были дарованы права гражданства, а в городе построили просторный дом, куда и посвятили те самые оковы. Это здание и называется «Оковник».
Геракл, отплыв от Трои на шести кораблях, попал в бурю и потерял их все, кроме одного. На этом оставшемся его принесло к Косу и выбросило [d] на мыс Лакетер.[1476] У Геракла не было ничего, кроме людей и оружия; и вот, повстречавши стадо овец, он попросил у пастуха одного барана. Пастух этот по имени Антагор был в расцвете сил и предложил Гераклу побороться с ним: если Геракл победит, то получит барана.[1477] И они сошлись врукопашную; а так как на помощь Антагору пришли меропы,[1478] а Гераклу — эллины, то драка вышла жестокая. Тут-то, говорят, Геракл, изнемогши [e] один против многих, бежал к какой-то фракиянке и скрылся, переодевшись в женское платье. И когда потом, осилив меропов и очистившись от убийств, он взял Халкиопу в жены,[1479] то на свадьбе он был одет в пестрое женское платье. Потому-то жрец совершает обряд на месте, где было сражение, а женихи принимают своих невест, наряженные в женское платье.[1480]
Когда в Мегарах сторонники демократии дошли до полного бесчинства, позволяя себе «обратную лихву» и ограбление храмов,[1481] в это самое время через Мегариду в Дельфы направлялось священное посольство из Пелопоннеса. [f] Близ Эгира эти люди вместе с детьми и женами расположились, как придется, на повозках, чтобы переночевать у пруда. Несколько самых бесчинных мегарцев в пьяной дерзости и жестокости покатили эти повозки (α̉μάξας α̉νάκυλίσαντες) и столкнули их в воду, так что многие участники священного посольства захлебнулись. Занятые беспорядками в своем государстве, мегарцы не обратили внимания на это преступление, но амфиктионы, помня о неприкосновенности посланцев, наказали преступников — одних смертью, других изгнанием.[1482] А потомки их получили прозвище «гамаксокилистов».
ПИР СЕМИ МУДРЕЦОВ
[146] 1. Вижу я, дорогой мой Никарх, что впрямь течение времени [b] погружает предметы во мрак и скрывает от взгляда, если даже о делах [c] недавних и памятных выслушиваются с доверием явные выдумки. Не семеро было застольников на том пиру, как вам рассказывали,[1483] а вдвое, если не втрое, больше, и я сам был среди них, Периандру будучи знаком по искусству моему,[1484] а Фалесу будучи гостеприимцем, так как Периандр ему предложил остановиться у меня. И разговоры на том пиру пересказчик вам передал неправильно, кто бы он ни был, ибо сам-то он заведомо не был среди собравшихся. Поэтому расскажу вам об этом все с самого начала по вашему желанию: времени у меня достаточно, а откладывать такой рассказ на будущее в преклонные мои годы было бы ненадежно.
[d] 2. Периандр приготовил для гостей прием не в городе, а в особенном доме в Лехее[1485] близ храма Афродиты, в честь которой он справлял жертвоприношение. После того как мать его от любви сама покончила с собою,[1486] он перестал было жертвовать Афродите и теперь в первый раз, побуждаемый Мелиссою, явившейся ему во сне, вновь решился оказывать почести и служить этой богине. Каждому из приглашенных подана была повозка в достойном убранстве; но время было летнее, и от множества людей и повозок по всей дороге до самого моря стояла пыль и толкотня. Поэтому [e] Фалес, увидав повозку у наших дверей, только улыбнулся и отпустил ее. И мы спокойно пошли пешком стороною через поля.
Третьим с нами был Нилоксен из Навкратиса,[1487] достойнейший муж, познакомившийся с Сол оном и Фалесом еще в бытность их в Египте. Теперь его вновь посылали к Бианту Приенскому; а зачем — этого он и сам не знал, и лишь подозревал, что нужно было отнести Бианту запечатанную в свитке вторую задачу; если же Биант откажется, то ему велено было открыть ее мудрейшим из эллинов.
«Повезло мне, — сказал Нилоксен, — что застал я вас здесь всех в сборе; вот и несу я этот свиток к вам на пир», — и он показал нам свиток.
Фалес улыбнулся. «Стало быть, опять, — сказал он, — на Приену все беды валятся?[1488] Ну, что ж, Биант решит вам эту задачу, как решил и первую».
[f] «А какая была первая?» — спросил я.
«[Царь Амасис], — сказал Фалес, — послал ему жертвенное животное и просил вырезать и прислать ему обратно самую лучшую и самую худшую часть его; а наш Биант, превосходно рассудивши, вырезал и отослал ему язык жертвы;[1489] и за это все громко хвалят его и восхищаются им».
[147] «Не только за это, — сказал Нилоксен, — а и за то, что он не избегает быть и слыть другом царей, как это делаешь ты. Царя многое в тебе восхищает, но особенно ему понравилось, как измерил ты высоту пирамиды, не приложив никакого труда и не пользуясь никаким орудием. Ты поставил свой посох там, где кончалась тень от пирамиды, так что солнечный луч, касаясь их вершин, образовывал два треугольника;[1490] и ты показал, что как длина одной тени относится к длине другой тени, так и высота пирамиды к высоте посоха. И все-таки, как сказал я, тебя перед царем [b] оклеветали, будто ты — враг царям, и передали ему твои надменные изречения о тираннах: будто на вопрос Молпагора Ионийского, что ты видел самое удивительное, ты ответил: „Тиранна в старости“,[1491] и будто однажды на пиру в беседе о животных ты сказал: „Из диких хуже всех тиранн, из домашних — льстец“.[1492] А ведь хоть цари и очень притворяются, будто вовсе они не похожи на тираннов, но слышать такое им не по нраву».
«Нет, — сказал Фалес, — слова эти — Питтаковы, и обращены они были в шутку к Мирсилу.[1493] А я говорил, что мне удивительно было видеть не тиранна, а корабельного кормчего в старости. Но и о перетолковании таком я могу сказать, как тот мальчишка, который бросил [c] камнем в собаку, а попал в мачеху и промолвил: „И то неплохо“. Потому я и Солона почитаю премудрым, что ему предлагали тиранническую власть, а он отказался.[1494] И сам Питтак не иначе, как в ответ на предложение единовластия, сказал свои слова: „Трудно быть хорошим“.[1495] А Периандру его тиранния досталась как наследственная болезнь, но до сих пор он неплохо с нею справлялся, пользуясь целебными беседами и общаясь с людьми здравомыслящими; и когда земляк мой Фрасибул советовал ему „срезать верхушки“,[1496] он не послушался. Тиранн, предпочитающий властвовать над рабами, а не над свободными людьми, — разве это не то же, что мужик, пожелавший вместе с ячменем и пшеницею свезти в амбар и саранчу, и [d] жадных птиц? Власть многим нехороша, а хороша одним только — честью и славою: да и то лишь, если это власть лучшего над хорошими и величайшего над великими. А кто думает не о достоинстве, а только о своей безопасности, тот пускай пасет овец, лошадей и коров, а не людей.
Впрочем, — продолжал Фалес, — вряд ли нынче своевременны эти рассуждения, на которые вызвал нас товарищ, а лучше бы нам говорить и думать о предметах, более уместных по дороге на пир. Разве, Нилоксен, тебе не кажется, что не только хозяин должен к пиру приготовиться, но [e] и гости? Сибариты, говорят, рассылали своим гостям приглашения за год,[1497] чтобы женам их достало времени принарядиться для пира платьями и украшениями. А я так думаю, что и этого мало хорошему застольнику для настоящего приготовления к пиру, потому что труднее приискать душе пристойное убранство, чем телу непомерное и ненужное. Человек разумный идет на пир не с тем, чтобы до краев наполнить себя, как пустой сосуд, а с тем, чтобы и пошутить, и посерьезничать, и поговорить, и послушать, что у кого кстати придет на язык, лишь бы это было и другим приятно. [f] Ведь и кушанье дурное можно отстранить, и от вина невкусного можно перейти на воду; но если застольник попадется грубый, неучтивый и тоску нагоняющий, то он портит и губит всякое удовольствие и от еды, и от питья, и от музыки; отделаться от такой докуки нелегко,[1498] и у некоторых [148] эта обида на соседей остается в душе на всю жизнь, словно похмелье от застольного тщеславия и раздражения. Поэтому прекрасно поступил Хилон, который не прежде принял вчерашнее приглашение, чем расспросил обо всех, кто будет на нашем пиру; „с кем приходится плыть на корабле или служить на войне, — сказал он, — тех мы поневоле терпим и на борту и в шатре; но в застолье сходиться с кем попало не позволит себе никакой разумный человек“. Недаром египтяне на пиры свои приносят скелет,[1499] чтобы напомнить пирующим, что скоро и они такими же будут: гость это неприятный и несвоевременный, но смысл в его присутствии [b] есть — он побуждает нас не к питью и наслаждению, а к взаимной любви и уважению, он зовет нас не превращать нашу кратковременную жизнь разными неприятностями в тягучую и долгую».
3. В таких-то попутных разговорах дошли мы наконец до пиршественных покоев. От омовения Фалес отказался, потому что мы уже были умащены, а пошел осматривать и дорожки, и палестры, и пышную рощу на берегу моря, но не потому, что это так уж его восхищало, а для того, чтобы его не заподозрили в презрении к Периандру и в пренебрежении [c] его честолюбивой роскошью. Остальных гостей тем временем, омыв и умастив их, слуги вводили в мужскую половину дома через портик.[1500] А в портике этом сидел Анахарсис,[1501] а перед ним стояла девочка и своими руками расчесывала ему волосы. Увидевши Фалеса, она без смущения подбежала к нему, а он поцеловал ее и сказал с улыбкою:
«Отлично! прихорашивай его, чтобы добрый гость наш не показался нам с лица злым и страшным!»
Я спросил его, что это за девочка; а он ответил:
«Неужели не узнал ты нашу мудрую и славную Евметиду?[1502] Так зовет [d] ее отец; а остальные обычно по отцу зовут ее Клеобулиною».
«Наверное, ты так ее хвалишь за ее искусные и мудрые загадки? — спросил Нилоксен. — Некоторые из загаданных ею дошли и до нашего Египта!»
«Не в этом дело, — отвечал Фалес, — загадками она лишь забавляется при случае, словно игрою в бабки, и ставит ими в тупик собеседников; но душа у нее удивления достойна, ум государственный, а нрав добрый, и это она отца своего побуждает мягче править гражданами и снисходить к народу».
«Оно и видно, — сказал Нилоксен, — как посмотреть на простоту и скромность ее облика; по почему она с такою нежностью ухаживает за Анахарсисом?»
[e] «Анахарсис, — отвечал Фалес, — человек здравомыслящий и многознающий, и он рассказал ей охотно и подробно, чем у них в Скифии люди питаются и какими очищениями спасаются в болезнях; вот и сейчас, я полагаю, она за ним ухаживает и ласкает его, а сама слушает его разговоры и учится».
Мы уже подходили к мужской половине дома» как навстречу нам вышел Алексидем Милетский,[1503] побочный сын тиранна Фрасибула; был он взволнован и сердито что-то говорил про себя, а что именно — мы не могли разобрать. Завидев Фалеса, он немного опомнился, остановился и сказал:
[f] «Как меня обидел Периандр! он не позволил мне уехать, принудил остаться на пир, а когда я пришел, то отвел мне такое непочетное ложе, что и эоляне, и островитяне, и еще кто-то — все оказались выше Фрасибула! Не иначе, как он хочет опозорить и принизить в моем лице пославшего меня Фрасибула, оказав такое высокомерие».
[149] «Что же? — спросил его Фалес. — Египтяне, помнится, говорят, будто звезды, проходя в небе поверху или понизу, оттого и сами становятся лучше или хуже; так и ты боишься, что будешь ярким или тусклым оттого, на каком окажешься месте? Неужели ты дурней, чем тот лаконец,[1504] которого хороначальник поставил в хоре с самого краю, а он сказал: „Молодец, что придумал, как и это место сделать почетным!“ Не на то надо смотреть со своего места, вслед за кем ты лежишь, а на то, чтобы по-хорошему прийтись тем, с кем ты рядом; а здесь лучшая завязка и начало всякой дружбы в том, чтобы сразу показать, что на хозяина ты не сердит, а рад, что свел он тебя с такими соседями. Ведь кто недоволен местом [b] своим за столом, тот обижает не столько хозяина, сколько соседа, и врагами ему делаются оба».
«Все это — слова! — сказал Алексидем. — А на деле-то и вы, философы,[1505] гоняетесь за почетом: сам видел!» — и он двинулся дальше мимо нас.
Мы подивились на его невежливость, а Фалес сказал:
«Чудачлив он и придурковат! еще ведь мальчиком, когда принесли Фрасибулу отменное масло для натирания, он вылил его в большую охладительную чашу, смешал с чистым вином и выпил; и за это даже Фрасибул, ранее его любивший, невзлюбил его».
Тут к нам подошел слуга. [с]
«Периандр тебе с Фалесом и товарищем вашим предлагает, — сказал он мне, — пойти и посмотреть, что к нему сейчас принесли: что это, знаменье и чудо[1506] или нет? Сам он, кажется, сильно напуган, полагая, что это скверна, которая может омрачить его празднество».
Он повел нас в хижину, что была возле сада. Там какой-то юноша, видимо пастух, еще безбородый и недурного вида, откинул край шкуры и показал нам детеныша, который, по словам его, родился от кобылицы. Сверху до шеи и до рук был он человеческого образа, а ниже — лошадиного [d] и пищал таким голоском, как новорожденные дети.
«Боги защитники!» — вскричал Нилоксен и отвернулся.
Но Фалес внимательно посмотрел на юношу, потом улыбнулся и сказал мне (о моем искусстве он всегда со мною говорил, подшучивая):
«Как, Диокл? не устроить ли тебе очищение и не обратиться ли к богам отвратителям? вдруг это случилось что-то грозное и великое!»
«Как не устроить! — ответил я. — Это знаменье раздора и мятежа, и я боюсь, не грозит ли оно Периандрову супружеству и потомству: ведь не успели мы искупить первую обиду богини, между тем как она уже воочию изъявляет нам вторую».
Фалес на это ничего не ответил, а только засмеялся и пошел прочь, [e] У дверей нас встретил Периандр с вопросом, каково нам показалось то, что мы видели. Тут Фалес меня отпустил, а его взял за руку и сказал:
«Что Диокл тебе скажет, то ты и делай себе спокойно; а я тебе только скажу, что надо или не приставлять к кобылицам таких молодых пастухов, или не оставлять этих пастухов без женщин».
Периандру такие слова, по-моему, очень понравились; он расхохотался, обнял Фалеса и поцеловал его. А Фалес, оборотясь ко мне, сказал:
«Впрочем, боюсь я, Дпокл, что знаменье твое уже сбывается! ты ведь [f] сам видишь, какое с нами приключилося несчастье: Алексидем не хочет с нами ужинать!»
4. А когда мы вошли, Фалес воскликнул еще громче: «Где же этот наш гость погнушался занять свое ложе?»
Ему показали, и он тотчас и сам возлег там, и нас при себе расположил, прибавив:
«Да я бы и заплатить готов за то, чтобы разделять мой стол с Ардалом!»
[150] Ардал этот был из Трезены, славный флейтщик и жрец при храме Ардалийских Муз, что воздвиг Ардал Трезенский Старший.[1507] А Эзоп, который сидел тут же на низеньком стульчике близ Солона, лежавшего повыше, и только что приехавший от царя Креза посланцем к Периандру и к дельфийскому оракулу,[1508] — Эзоп сказал так:
«Увидел лидийский мул[1509] отражение свое в реке, обрадовался, какой он большой и красивый, и пустился вскачь, взмахивая гривой, точно [b] лошадь; но тут-то он и понял, что родился от осла, придержал свою прыть и унял в себе спесь свою и чванство».
Но Хилон по-лаконски возразил ему:[1510]
«Сам бежишь, как мул, да спотыкаешься!»
Тут вошла Мелисса и возлегла рядом с Периандром, и Евметида тоже подсела к столу. Между тем Фалес окликнул меня, а я лежал повыше Бианта, вот какими словами:
«Что же ты, Диокл, не скажешь Бианту, что у навкратийского гостя есть к нему новая царская задача, чтобы он выслушал ее трезвый и внимательный?»
«Он меня уж запугал своими предложениями! — отозвался Биант. — [с] Но я знаю: Дионис — во всем великий бог, и недаром он за мудрость зовется Лисием-разрешителем; потому и не боюсь я, что, исполнясь им, я оробею в состязании!»
Так перешучивались они, угощаясь; а я, приметив, что угощение было подано проще обычного, подумал о том, что, приглашая и принимая мужей мудрых и добродетельных, мы не вводим себя в расходы, а, напротив того, сберегаем и на ненужных приправах, и на привозных умащениях, и на разных лакомствах, и на дорогом вине, — ведь обычно все это у Периандра подавалось так, как подобало и тираннской власти его, и богатству, и [d] положению, а здесь он старался перед такими гостями блеснуть своею простотою и умеренностью.[1511] В самом деле: не говоря уже об остальном, он даже с жены своей снял и скрыл обычное ее убранство, чтобы показать ее гостям в наряде скромном и нероскошном.
5. Нам переменили столы,[1512] Мелисса оделила нас вейками, мы совершили возлияния, и, пока мы это делали, флейтистка поиграла немного нам на флейте, а потом отошла в сторонку. Тогда Ардал, оборотясь к Анахарсису, спросил его, а есть ли у скифов флейтистки?
«У нас и виноград не растет»,[1513] — коротко отозвался Анахарсис. «А боги у скифов есть?» — не отставал Ардал.
«Конечно, есть, — ответил тот, — и они у нас даже человеческий язык [e] понимают. Это ведь эллины, хотя и мнят себя речистей скифов, почему-то думают, что богам приятней звук костей и деревяшек». Эзоп на это откликнулся:
«Посмотрел бы ты, чужеземец, из чего у нас нынче флейты делают!: оленьи кости не берут, а берут ослиные и говорят: «От них звуку больше». Оттого и Клеобулина сочинила загадку о фригийской флейте: «Мертвый осел роговою ногой сокрушает мне ухо». Не диво ли, что осел, самое грубое и бесчувственное животное, кости имеет самые тонкие и самые чуткие к музыке!»
Нилоксен поддержал его:
«Недаром и нас, навкратийцев, попрекают бусирийцы,[1514] что флейты [f] мы делаем из ослиных костей; а у них грехом почитается даже слушать трубный звук, если он похож на ослиный рев, — вы ведь знаете, что осел в Египте — животное презренное, так как [посвящен] Трифону».
6. Тут разговор оборвался, и Периандр, заметив, что Нилоксен хочет заговорить и не решается, начал так:
«Почтенные мои гости, мне всегда нравилось, что города и правители, [151] принимая приходящих к ним, сперва отвечают иноземцам, а потом уже согражданам. Так и теперь я думаю, что наши речи, здешние и привычные, могли бы и повременить, открыв дорогу, как в собрании, речам египетским и царским, с которыми приехал к Бианту наш славный друг Нилоксен, а Биант пожелал их выслушать вместе с нами».
«Конечно, — сказал Биант, — где же и с кем же, как не с вами, уверенней приму я такой вызов? Да и сам царь велел, начавши опрос с меня, обойти им потом и вас всех».
Нилоксен на это вручил ему царскую грамоту, но Биант попросил [b] распечатать ее и прочесть при всех. И вот что там было написано:
«Амасис, царь египетский, Бианту, мудрейшему из эллинов. Со мною соревнуется в мудрости эфиопский царь; и хоть я его во всем превзошел, однако напоследок задал он мне задачу странную и нелепую: выпить море! Если я разрешу ее, то получу от него много деревень и городов; если не разрешу, то должен уступить ему города при Элефантине.[1515] Размысли же об этом и тотчас уведоми меня через Нилоксена. А за это друзьям твоим и согражданам ни в какой нужде не будет от меня отказа в помощи».
Прочитавши это, Биант не замешкался: малое время поразмыслив про [с] себя и малое время потолковав с возлежавшим рядом Клеобулом, спросил он так:
«Что ты говоришь, навкратиец? неужели Амасис, царь над многолюдным народом, владетель столь прекрасной земли, захочет выпить море ради каких-то жалких и негодных деревушек?»
Нилоксен на это только засмеялся:
«А ты вообрази, Биант, что он этого хочет, да подумай о том, что можно сделать».
«Пусть же велит тому эфиопу, — сказал Биант, — запереть все реки, [d] впадающие в море, пока царь его будет пить, — потому что речь ведь шла о том море, которое есть, а не о том, которое прибудет».
На такие Биантовы слова Нилоксен от удовольствия так и бросился к нему, обнял его и поцеловал. Все стали одобрять и хвалить такой ответ, а Хилон сказал:
«Навкратийский гость! пока море не выпито, доплыви, пожалуйста, к Амасису и скажи ему, чтобы не о том он думал, как поглотить столько соленой воды, а о том, как сделать для подданных сладкой свою власть. Биант и в этом искусней всех, и лучшего наставника не надобно; если [e] этому Амасис у него научится, то не потребуется ему и золотого таза для ног,[1516] чтобы вразумить египтян, — все и сами станут любить его и служить его достоинствам, будь он хоть в десять тысяч раз безроднее».
«Что ж! — молвил Периандр. — А теперь достойным образом поднесем царю первины «всем нашим поголовьем», как говорится у Гомера,[1517] так и для него это приношение будет дороже торговых прибылей, и для нас оно обернется всего полезнее».
7. «Тогда, — заявил Хилон, — справедливее всего начинать разговор [f] Солону, потому что не только он годами старше и ложем выше, но и властью владеет наибольшею и наилучшею: он дал законы афинянам».
Услышав это, Нилоксен тихо сказал мне так:
«Ах, Диокл, сколько вздора принимаем мы на веру, и с какою радостью измышляют и выслушивают иные люди неподобные слухи о мудрых мужах! ведь даже у нас в Египте рассказывали о Хилоне, будто он с Солоном порвал дружбу и товарищество за то, что тот сказал, что и законам перемена бывает».
[152] «Вот смешная сплетня! — ответил я. — Если так, то ему следовало бы прежде отвлечься от самого Ликурга, потому что он не только законам перемену учинил, но и всему государству лакедемонскому!» Солон между тем, недолго подумавши, молвил:
«Я так полагаю, что более всего стяжает славы царь или тиранн тогда, когда он единовластие над гражданами обратит в народовластие». Вторым заговорил Биант:
«И когда он первый явит образец покорности законам».
За ним — Фалес:
«Счастье правителя — в том, чтобы умереть своею смертью и в преклонном возрасте».
Четвертым — Анахарсис:
«И не один среди всех будет разумен».
Пятым — Клеобул:
«И не будет легковерен к речам ближних».
[b] Шестым — Питтак:
«И добьется, чтобы подданные боялись не его, а за него». Последним — Хилон:
«Дело правителя — помышлять не о смертном, а о бессмертном»,
После этих слов все мы пожелали, чтобы что-нибудь сказал и сам Периандр. И он сказал, с неудовольствием нахмурив брови:
«Одно могу добавить: все, что сказано, едва ли не должно всякого человека разумного отвратить от власти!»
Эзоп, по обличительному своему обыкновению, откликнулся:
[с] «Видно, следовало здесь каждому говорить за себя, а не так, чтобы назваться друзьями и советниками правителей, а оказаться их обвинителями!»
Улыбнувшись, Солон потрепал его по голове и сказал:
«А разве не станет, по-твоему, сдержаннее правитель и справедливее тиранн, если убедить его, что лучше не властвовать, чем властвовать?»
«Кто же тебе поверит, возразил Эзоп, — и не поверит богу, который тебе же и провещал:
„Благо, ежели град единому голосу внемлет!“»?
«Но вот в Афинах, — сказал Солон, — хоть и утвердилось народовластие, однако голосу и правителю внемлют только одному: закону. Ты же, хоть и славно разбираешься в речах ворон и галок, но собственного своего голоса[1518] слышать не умеешь: веришь, что город по божьему слову [d] стоит крепче всего, когда послушен одному, но полагаешь, что пир хорош тогда, когда на нем болтают все и обо всем».
«Послушай, Солон, — отвечал Эзоп, — ты ведь здесь еще не издал указа, чтоб рабы не напивались, как издал в Афинах, чтобы рабы не любились и не умащались всухую!»[1519]
Солон рассмеялся, а врачеватель Клеодор откликнулся:
«Что умащаться всухую, что увлажнять болтовню вином — разницы мало: и то и другое приятно».
«Тем более нужно воздерживаться», — сказал Хилон.
«То-то, помнится, и Фалес говорил: а то скоро состаришься!»[1520] — снова вмешался Эзоп.
8. Перпандр на это засмеялся и молвил: [e] «Поделом нам, Эзоп, что мы отвлеклись на сторонние речи, не дослушав тех, которые прислал нам Амасис. Посмотри же, Нилоксен, что еще там написано в письме, и все здесь присутствующие мужи к твоим услугам».
«Да, — сказал Нилоксен, — эфиопский спрос по праву можно было назвать по-архилоховски[1521] «скорбной палкой для разгадки»; гостеприимец же твой Амасис в таких задачах гораздо его изысканнее и родственнее Музам. Он попросил эфиопа назвать ему: что всего старше?[1522] что [f] всего прекрасней? что всего больше? что всего разумней? что всего неотъемлемее? и даже более того: что всего полезнее? что всего вреднее? что всего сильнее? и что всего легче?»
«Что ж? — спросил Периандр. — Дал ли он ответ? разгадал ли каждую загадку?»
«Я скажу вам, — ответил Нилоксен, — а вы послушайте и решите [153] сами, ибо царь наш полагает немаловажным, как чтобы ответы его никто не уличил попреками, так и чтобы никакая ошибка в ответе не осталась незамеченною. Итак, я прочитаю вам, что он ответил. „Что всего старше? время. Что всего больше? мироздание. Что всего разумней? истина. Что всего прекрасней? свет. Что всего неотъемлемее? смерть. Что всего полезнее? бог. Что всего вреднее? демон. Что всего сильнее? удача. Что всего легче? сладость“».
9. Когда это было прочитано, дорогой Никарх, и все приумолкли, то Фалес обратился к Нплоксену с вопросом, принял ли Амасис такие [b] ответы? Тот сказал, что иные принял, а иные отверг.
«Все они небезупречны, — сказал Фалес, — и во всех много заблуждений и невежества. Например, можно ли сказать, что время всего старше? ведь время есть и прошедшее, и настоящее, и будущее; и то время, которое для нас будущее, несомненно моложе нынешних и людей и предметов. А не отличать истину от разума — не все ли равно, что не отличать свет от глаза?[1523] А если свет он почитает (и по справедливости) прекрасным, то [с] почему же он ничего не сказал о самом солнце? Что до прочего, то ответ его о богах и демонах[1524] дерзостен и опасен; ответ об удаче сам с собой не вяжется: что крепче всего и сильнее всего, то не бывает так переменчиво; и даже смерть не всем присуща — в тех, кто жив, ее нет. Но чтобы не казалось, будто мы лишь поучать других умеем, предложим на то и наши ответы; и я готов, если Нилоксену угодно, чтобы он меня спрашивал первого».
Расскажу теперь и я, как это было: и вопросы, и ответы на них. «Что всего старше?» — «Бог, — отвечал Фалес, — ибо он безначален». — «Что всего больше?» — «Пространство: ибо мироздание объемлет все остальное, [d] а оно объемлет и само мироздание». — «Что всего прекрасней?» — «Мироздание: ибо все, что стройно, входит в него как часть». — «Что всего разумней?» — «Время: ибо иное оно уже открыло, а иное еще откроет». — «Что всего неотъемлемей?» — «Надежда: ибо она есть и у тех, у кого больше ничего нет». — «Что всего полезнее?» — «Добродетель: ибо она хорошим пользованием и все остальное делает полезным». — «Что всего вреднее?» — «Порок: ибо он больше всего вещей портит своим присутствием». — «Что всего сильнее?» — «Неизбежность: она одна неколебима». — «Что всего легче?» — «Естественное: ибо даже сладостное часто вызывает отвращение».
10. Все одобрили Фалесовы ответы, а Клеодор сказал: [e] «Вот такие, Нилоксен, давать вопросы и ответы — это дело царское; а тому варвару, который предложил Амасису выпить море, достаточно ответить коротко, как Питтак ответил Алиатту, когда тот прислал лесбиянам надменное письмо с каким-то требованием, а Питтак в ответ только посоветовал царю есть лук да теплый хлеб».[1525]
«Нет, Клеодор, — перебил его Периандр, — и у эллинов в старину был обычай задавать друг другу такие замысловатые задачи. Слышали мы, например, как сошлись в Халкиду на Амфидамантову тризну славнейшие поэты из тогдашних мудрецов; а был этот Амфидамант мужем воинственным, много причинил заботы эретриянам и погиб в войне за Лелант.[1526] И как песни у поэтов были искусные, то суд о предмете состязания был тяжел и непрост, а слава состязавшихся Гомера и Геспода,[1527] внушая почтение судящим, поставляла их в немалое затруднение. Вот [154] тогда-то и обратились они к вопросам такого рода и, по Лесхову рассказу,[1528] так спросил Гомер:
а Гесиод тотчас ему ответил:
И, говорят, это так понравилось, что он и получил треножник».
«Но чем же это отличается от загадок Евметиды? — возразил Клеодор, — как иные выплетают пояски и сеточки, так она — свои загадки, и складные и веселые, чтобы загадывать их женщинам; но мужам, хоть [b] сколько-нибудь разумным, смешно было бы над ними задумываться!»
Евметида, казалось, хотела что-то учтиво возразить ему, но застыдилась и сдержалась, покрасневши. Однако Эзоп, словно заступаясь за нее, сказал так:
«Не смешнее ли, когда мы не умеем их разгадывать? Ну, вот, знаешь ли ты, что это такое — то, что нам Евметида загадала незадолго перед пиром: Видел я мужа, огнем припаявшего медь к человеку?»[1529] «И знать не хочу», — отвечал Клеодор.
«А все-таки знаешь и умеешь это лучше, чем кто бы то ни было, — сказал Эзоп, — если даже скажешь: нет, то те банки, которые ты ставишь, скажут: да».
Клеодор расхохотался: он, действительно, ставил банки чаще всех [с] тогдашних врачевателей, и через него-то это средство и вошло в славу.
11. Тут заговорил Мнесифил Афинский, товарищ и приверженец Солона:
«Я так полагаю, Периандр, — сказал он, — что речь на пиру, как вино, должна распределяться не по богатству или знатности, а поровну меж всеми и быть общей, как при народовластии. То, что было до сих пор говорено о царстве и владычестве, к нашему народному правлению не [d] относится; потому, я думаю, не лишне будет, чтобы снова каждый из вас высказал свое суждение, на этот раз — о государстве, где все равны перед законами; а начнет пускай опять Солон».
Все были согласны, и Солон начал:
«Ты, Мнесифил, слышал сам со всеми афинянами, какого я мнения о делах государственных, но если хочешь вновь услышать, то повторю: в том государстве лучше всего правление и крепче всего народовластие, где обидчика к суду и расправе привлекает[1530] не только обиженный, но и необиженный».
Вторым сказал Биант:
«Крепче всего народовластие там, где закона страшатся, словно тпранна».
За ним — Фалес: [e]
«То, в котором нет ни бедных граждан, ни безмерно богатых».
Затем — Анахарсис:
«То, где лучшее воздается добродетели, худшее — пороку, а все остальное — поровну».
Пятым — Клеобул:
«Самый разумный тот народ, в котором граждане боятся больше порицания, чем закона».
Шестым — Питтак:
«То, где дурным людям нельзя править, а хорошим нельзя не править»
А Хилон, оборотясь, откликнулся:
«Лучшее государство — то, где больше слушают законы, меньше — ораторов».
[f] И последним опять сказал свое суждение Периандр:
«Кажется мне, что все здесь хвалят такое народовластие, которое более всего подобно власти лучших граждан».
12. Когда и эта беседа завершилась, я обратился к мужам с просьбою сказать и о том, как надобно управлять домом, — ибо водительствовать царствами и государствами случается немногим, а домом и очагом его — каждому.
[165] «Если и каждому, — рассмеялся на это Эзоп, — то уж, верно, ты не берешь в счет Анахарсиса. Дома у него нет, и бездомностью своею он гордится; а живет он в повозке так, как Солнце, говорят, в своей колеснице объезжает в одну пору одну сторону неба, а в другую пору — другую».
«Потому-то, — сказал Анахарсис, — этот бог или единственный свободный, или хотя бы самый свободный из богов: он живет по собственному закону, он всевластен и никому не подвластен, он царствует и держит бразды. А как колесница его безмерно прекрасна и величественна, этого ты, верно, и не заметил, иначе не стал бы на смех сравнивать ее с вашими. [b] Ты же, Эзоп, как видно, считаешь домом[1531] вот эти земляные, деревянные и глиняные заслоны, — все равно как если бы ты считал улиткою только раковину, а не ту, кто в ней живет. Оттого и стал ты смеяться над Солоном, который при виде пышного убранства Крезова дворца не объявил сразу же обладателя его счастливым и блаженным, желая более увидеть то хорошее, что в нем, а не то, что вокруг него. Видно, ты забыл про твою собственную лисицу, которая спорила о пестроте с барсом[1532] и сказала [с] судье, чтобы заглянул он ей внутрь — там она пестрее. Ты же смотришь на изделия каменщиков и плотников и говоришь, будто дом — это именно это, а не то, что обретается внутри, — дети, супруги, друзья, служители и все прочее, что, будучи устроено сообща, разумно и здравомысленно, даже в муравьиной куче или птичьем гнезде называлось бы хорошим и счастливым домом. Этим я Эзопу отвечаю, а Диоклу намек даю; остальные же по справедливости пусть каждый выскажет свое суждение».
Солон сказал так:
«Лучший дом, полагаю я, тот, где добро приобретается без несправедливости, сохраняется без недоверчивости и тратится без раскаяния».
[d] Биант:
«Тот, в котором хозяин так же ведет себя по доброй воле, как вне дома — по воле законов».
Фалес:
«Тот, в котором у хозяина меньше всего дела».
Клеобул:
«Тот, в котором больше тех, кто любит хозяина, чем тех, кто боится его».
Питтак:
«Лучший дом — тот, где нет ни потребности в излишнем, ни нехватки в необходимом».
А Хилон сказал:
«Дому следует более всего походить на город, управляемый царем», — и добавил, как Ликургу кто-то посоветовал установить в государстве народовластие, а он ответил: «Сперва установи народовластие в собственном доме».[1533]
13. Когда и этой беседе настал конец, Евметида с Мелиссою удалились, [e] Тогда Периандр выпил большую чашу за здоровье Хилона, а Хилон за здоровье Бианта; Ардал же, [видя это], встал и окликнул Эзопа так:
«Не передашь ли вашу чашу нам сюда? а то видишь, как они свой Бафиклов сосуд[1534] передают из рук в руки, а никого другого до него не допускают!»
«Эта чаша тоже не общая, — отозвался Эзоп, — а предназначена она с давних пор одному Солону».
«Почему же тогда Солон не пьет? — спросил Питтак, обращаясь к Мнесифил у. — Этим он ведь перечит собственным стихам:
«Не иначе, Питтак, — перебил Анахарсис, — это он боится тебя и твоего нелегкого закона,[1536] где сказано: „Кто совершит проступок во хмелю, с того взыскание вдвое против трезвого“».
«Сам ты надругался над этим законом, — отозвался Питтак, — когда и в прошлом году в Дельфах[1537] и нынче требуешь, напившись, награды и венка».
«А почему бы мне и не требовать победных наград? — возразил Анахарсис, [156] — ведь они обещаны были тому, кто больше выпьет, а я напился первым: ибо зачем же еще, скажите на милость, пить чистое вино, как не затем, чтобы напиться допьяна?»
Питтак рассмеялся, а Эзоп произнес такую басню:[1538]
«Увидел волк, как пастухи в шалаше ели овцу, подошел поближе и сказал: „А сделай это я, какой бы вы подняли шум!“»
Тут заговорил Хилон:
«Хорошо Эзоп отомстил за себя: мы ему только что заткнули рот, а теперь у него на глазах сами не даем слова сказать Мнесифилу, которого [b] спросили, почему Солон не пьет».
«Я готов сказать! — ответил Мнесифил. — Я знаю: Солон полагает, что во всяком искусстве и умении человеческом и божеском главное — не то, из чего творится, а то, что творится, и то, зачем творится и как. В самом деле, ведь, наверное, ткач, скорее, скажет, что он делает плащ или покрывало, а не скажет, что натягивает основу и пропускает уток; кузнец скажет, что он кует железо и выделывает топоры, а не станет перечислять все, что для этого надобно, как он разжигает угли или готовит известь; и уж подавно рассердится строитель, если мы объявим, что не [с] корабль он строит и не дом, а обтесывает бревна да замешивает глину. Тем более должны разгневаться на нас Музы, если мы будем думать, будто дело их — флейта и кифара, а не воспитание нравов, а не умиротворение страстей в тех, кто слышит их музыку и пение; равным образом и Афродита печется не о плотском соитии и Дионис не о винном похмелье, но стремятся они к тому взаимовлечению, доброжелательности, обходительности и свычности, которые через это достигаются; вот об этих трудах и говорит Солон, что они божественны, к ним и объявляет он любовь свою и охоту, в старости же лет — особенную. Афродита трудами своими вершит [d] взаимную приязнь и любовь между мужчинами и женщинами, сливая и сплавляя насаждением их тела, чтобы слить души; а Дионис, своим огненным вином умягчая и увлажняя наше сердце, полагает в нем начало приязни и сближению со многими, прежде нам не близкими и даже почти не знакомыми. Ну, а когда собираются вкупе такие мужи, каких созвал здесь Периандр, то не надобны, мне кажется, ни кувшин, ни чаша, ибо сами Музы вместо них предлагают нам беседу, как некий трезвенный кратер,[1539] в котором и услада, и забава, и польза, которым они разливают, орошают, оживляют в нас взаимную приязнь, а «черпак на чаше» оставляют [e] без движения, ибо запретил это Гесиод[1540] только для тех, кто умеет пить, а не умеет разговаривать. Да и над вином, как я слышал, древние говорили заздравные слова, а пили они, по Гомерову слову,[1541] «твердою мерою каждый», подобно тому, как Аянт передавал части мяса соседу своему».
Когда Мнесифил окончил свою речь, заговорил стихотворец Херсий,[1542] тот, которого Периандр недавно оправдал от обвинения и по Хилоновой просьбе вновь приблизил к себе: [f] «Не так ли и Зевс для богов, и Агамемнон для героев „твердою мерою“ изливает вино, чтобы они в застольи у хозяина пили за здравье друг друга?»
«Уж не думаешь ли ты, Херсий, — возразил на это Клеодор, — что если, по вашим словам, амвросию Зевсу приносят голубки, еле-еле с трудом [157] минуя Блуждающие скалы,[1543] то и нектар у него малодоступен и необилен, так что приходится ему быть бережливым и хозяйственно мерить долю каждого?»
14. «А почему бы и не так? — сказал Херсий. — Впрочем, раз уж речь пошла о делах хозяйственных, то, может быть, недосказанное нам скажет кто-нибудь из вас? Недосказано же осталось, по-моему, о том, какова есть необходимая и достаточная мера всякому приобретению».
«Для мудрых, — сказал Клеобул, — меру эту предписывает закон; а для глупых расскажу я басню,[1544] которую дочь моя сказывала своему брату. Однажды, говорят, Луна попросила свою мать: «Сшей мне платье по моей мерке». Но та ответила: «Как же я сошью его по мерке? ведь сейчас [b] ты полная, а скоро станешь худенькой, а потом и вовсе изогнешься в другую сторону». Вот так же, любезный Херсий, и человеку дурному и неразумному никакое приобретение не будет по мерке. Всякий час у него иные потребности из-за разных случайностей и похотей; он подобен Эзоповой собаке, которая, как говорится в басне, захотела однажды зимою, ежась и сворачиваясь клубком от холода, выстроить себе дом; но как пришло лето и можно стало спать, растянувшись во всю длину, то она рассудила, что слишком уж она велика, и дом ей вовсе не нужен, да и построить такое большое жилье будет нелегко. Разве ты не видишь, Херсий, как люди то копят крохи и живут в обрез, по-лаконски, то решают, [с] что нет им жизни, коли не в их руках все добро всех царей и всего простонародья?»
Херсий промолчал, и тогда опять заговорил Клеодор: «Но ведь и вы, мудрецы, как нам видимо, приобретения свои не равными мерами распределяете?»
«Добрый человек! — ответил ему Клеобул, — закон, как портной, каждому из нас предлагает то, что для нас соразмерно, уместно и складно; ведь когда ты кормишь, подкрепляешь и лечишь бессильных, то ты даешь каждому не поровну, а по стольку, сколько нужно, следуя расчету, как мы — закону».
«Значит, — перебил его Ардал, — это закон велит Эпимениду, вашему [d] товарищу и Солонову гостеприимцу, ничего не брать в рот, кроме малого кусочка[1545] собственного приготовления для избавления от голода, и дни свои проводить без завтрака и обеда?»
На таких словах застолье приостановилось, а Фалес пошутил, что тем лучше для Эпименида, если он не хочет ни молоть, ни печь себе хлеб,[1546] как приходится Питтаку. «Потому что в бытность мою на Лесбосе, — сказал он, — слышал я, как хозяйка моя пела над своею мельницею:
А Солон сказал:
«Странно мне, что Ардал не приметил, что закон, указующий этому мужу образ его питания, записан в стихах Гесиода: это Гесиод первый посеял для Эпименида семена его пищи, научив его изыскивать,
«Значит, по-твоему, вот какие намеки делал здесь Гесиод, — сказал Периандр, — а не просто восхвалял, как всегда, бережливость и поэтому предлагал самое простое кушанье как самое вкусное? Мальва и впрямь [f] кушанье полезное, а асфодель — приятное; оба они, как я слышал, не столько питают, сколько голод и жажду отгоняют, а есть их можно с медом, с чужеземным сыром и со многими редкими семенами. Почему бы тогда, в самом деле, по Гесиодову слову, не «запечатать дым на замок» —
если [остальная пища] требует такого приготовления? Странно мне также, [158] Солон, как это гость твой, совершая давеча на Делосе великое очищение,[1548] не дознался, как у них для напоминания о первобытной пище приносят в святилища вместе с прочими простыми дикорастущими зелиями и мальву и асфодель? Вот за эту простоту и полезность и приветствует их, как думается, Гесиод».
«Не только за это, — добавил Анахарсис, — а и за то, что из всех овощей они более всего способствуют здоровью».
«Ты дело говоришь, — подтвердил Клеодем, — ибо Гесиод заведомо был во врачевании сведущ, опытен и небеспечен, рассуждая и о составе пищи, и о смешении вина, и о свойствах хорошей воды, и об омовении женщин, и о времени для соития, и о зачатии младенцев. Однако, думается [b] мне, больше, нежели Эпименид, имеет права зваться выучеником Гесиодовым наш Эзоп, ибо вся его мудрость, прекрасная, пестрая и разноязычная, начало свое берет в той притче, которую Гесиод сказывает о соловье и ястребе.[1549] Но не лучше ли нам послушать Солона? он в Афинах долго жил с Эпименидом и, наверное, знает, от каких он чувств и размышлений пришел к такому образу питания».
15. «Надобно ли об этом еще и спрашивать? — сказал Солон. — Очевидно [c] ведь, что за высшим и лучшим из благ ближе всего следует довольство скромнейшею пищею, ибо высшее из благ по справедливости слывет в том, чтобы вовсе в пище не нуждаться».
«Никак не могу согласиться! — откликнулся Клеодор. — А здесь, перед этими столами, особенно пагубно отвергать пищу: ибо что такое стол как не алтарь богов, пекущихся о дружестве и гостеприимстве? Как Фалес говорит, что с исчезновением земли пришло бы в смешение все мироздание, так и в доме: вместе с пищею отменится и очажный огонь, и самый очаг, и чаши, и угощение, и странноприимство, и все, что есть меж людьми общительного и человеколюбивого, а проще сказать — вся жизнь, если только жизнь есть последовательность человеческих дел, большая часть которых имеет предметом добывание и приготовление пищи. Беда [d] наступит и для землепашества, друг мой, — оно заглохнет, и земля останется невозделанной и неухоженной, и от праздности зарастет бесплодными порослями и размоется разливами; а вместе с этим погибнут и все искусства и ремесла, для которых пища была и есть побуждением, предметом и основою и которые без нее обратятся в ничто. Самое почитание богов, и оно иссякнет: меньше будет от людей честь Солнцу, еще меньше того — Луне, если только и останется чтить их за свет и тепло; а [e] Зевсу-дожденосцу, а Деметре-пахотнице, а Посидону-питателю сыщется ли жертвенник, сыщутся ли жертвы? а Дионису Благодатному будут ли от нас начатки, будут ли возлияния, будут ли заклания, если никакие дары его будут нам не надобны? Вот какие кроются во всем этом перевороты и смуты. Неразумен тот, кто всецело предан всяческим наслаждениям; но бесчувствен тот, кто избегает их всех и каждого. Пусть же располагает душа своими высшими ей присущими наслаждениями; но для тела нет наслаждения законней, чем от пищи, ибо вершится оно на глазах [f] у людей и предаются ему сообща среди пиров и застолий, а не так, как любовным утехам, в ночном глубоком мраке; и как приверженность к похоти почитается бесстыдством и звероподобием, так и неприверженность к застолью».
Когда Клеодор кончил, то заговорил я:
[159] «Ты еще упустил, — сказал я, — что, отвергая пищу, мы отвергаем и сон; а без сна нет и сновидений, а без них мы лишаемся стариннейшего из гаданий о будущем. Одностороннею станет тогда жизнь, и без пользы будет тело облекать душу: ведь больше всего и главнее всего в нем те части, которые служат питанию, — зубы, язык, желудок и печень, — все небездеятельны и не предназначены ни для чего иного. Стало быть, если в пище нет нужды, то и в теле нет нужды, а это значит, что и в самом себе нет нужды, потому что не бывает человека без тела. Таково наше заступничество в пользу утробы, — закончил я, — если же Солон или кто другой хочет высказаться против, то послушаем его».
16. «Конечно! — сказал Солон. — А не то мы покажемся неразумнее, [b] чем египтяне: ведь даже они своих покойников вскрывают, выставляют на солнце, потом внутренности бросают в реку, а остальное тело считают после этого очищенным и заботятся о нем. В самом деле, именно внутренности — скверна нашего тела, подлинный его тартар, подобно Аидову, полный страшными потоками, огненными ветрами и трупами. Живое живым не кормится; а мы убиваем животных и растения, которые тоже живут, ибо растут и питаются, и такое убиение неправедно: ведь преобразиться во что-то совсем иное, — значит погибнуть, а пойти кому-то в пищу — значит погибнуть вконец. Воздержание от мясной пищи, [c] которое, говорят, соблюдал древний Орфей,[1550] есть лишь увертка, а не избавление от всех нечестии, порождаемых пищею. Истинное же избавление и очищение есть одно: в совершенной праведности достичь самодовления и безнуждности. Кому бог не дал способности выжить без вреда для других, тому он в самую природу его заложил начало неправедности. Так не лучше ли, друг мой, исторгая из себя неправедность, исторгнуть и желудок, и печень, и внутренности? Ведь они нам не дают ни чувства прекрасного, ни побуждения к прекрасному, а похожи разве что на кухонную, мельничную и тому подобную утварь — ножи, коалы, жернова, квашни, очаги, колодезные лопаты. Без труда можно видеть, как у многих душа [d] в теле заточена, словно на мельнице, и только и знает что бродить вокруг съестной потребы. Так и мы сами только что не видели и не слышали друг друга, а каждый горбился, как раб, перед потребностью в пище; но теперь столы отодвинуты,[1551] мы свободны, и ты видишь: на головах у нас венки, мы ведем беседу, никуда не торопимся и поистине наслаждаемся друг другом, а все потому, что избавились от нужды в пище. Скажи: если бы [e] это нынешнее наше состояние могло продлиться без помех всю жизнь, разве мы не обрадовались бы этому досугу быть друг с другом, не думая о бедности, не ведая богатства? Ведь с потребностью в необходимом вместе и вслед идет жажда избыточного.
Вот наш Клеодор полагает, что пища нам нужна, чтобы были у нас столы и чаши и чтобы приносили мы жертвы Деметре и Коре. Но тогда, пожалуй, другой кто-нибудь скажет, что и война, и битвы нам нужны, чтобы были у нас стены, верфи да оружейни и чтобы приносили мы жертвы за каждую сотню убитых врагов, как принято это у мессенян.[1552] А третий [f] огорчится, что все мы здоровы: никто, мол, не болен, а оттого и постели-то не нужны, и мягкие подстилки, ни Асклепию мы жертв не приносим, ни богам-хранителям, и все врачебное дело с его снастями и лекарствами заброшено в небрежении. Разве это не одно и то же? ведь и пища принимается как лекарство от голода, и все питающиеся могли бы сказать, что принимают ее не для сласти и удовольствия, а потому что она необходима [160] их природе. II подлинно: можно насчитать от пищи больше тягот, чем удовольствий, причем удовольствиям этим в теле и место дано малое, и время недолгое, тогда как заботы и хлопоты о добывании пищи столькими переполняют нас мучениями и унижениями! Это, думается, и Гомер имел в виду, когда указывал, что боги бессмертны оттого, что не питаются нашей пищей:
то есть пища нам не только средство к жизни, но и средство к смерти. От нее и болезни вскармливаются в нашем теле, одинаково страдающем и от недоедания и от переполнения; часто даже не так трудно бывает раздобыть и собрать пищу, как усвоить ее телом и разнести по членам. Но как если бы спросить Данаид, что они будут делать и как жить, коли избавят их от трудов над худою бочкою, так и мы не знали бы, что делать, если не нужно станет [с] тащить столько даров земли и моря в ненасытное наше тело: а все оттого, что мы не знаем истинно прекрасного и поэтому довольствуемся жизнью, наполненной заботами о пропитании. Как рабы, получив волю, начинают делать сами для себя то, что прежде делали на пользу господ, так душа наша, ныне питающая тело ценой многих трудов и забот, по избавлении от этого служения будет на свободе питать сама себя и будет жить со взором, обращенным лишь на самое себя и истину, ничем не отвлекаемая и не отвращаемая».
Вот что, дорогой Никарх, сказано было о пище.
[d] 17. Солон еще не кончил свою речь, как вдруг вошел Горг, брат Периандра, который по указанию божественных вещаний послан был на Тенарский мыс[1553] со священным посольством и жертвами Посидону. Все мы его приветствовали, а Периандр обнял и поцеловал; после этого он сел на ложе к Периандру и сказал ему что-то так, чтобы больше никто не слышал. Периандр слушал и, казалось, был от его слов взволнован многими чувствами: он казался то удрученным, то возмущенным, порой недоверчивым, а потом изумленным; наконец, рассмеявшись, он обратился к нам так: «Мне бы очень хотелось тотчас рассказать вам то, что я услышал, но я не решаюсь: ведь Фалес было сказал, что говорить надобно о правдоподобном, а о невероятном лучше молчать!»
[e] «У Фалеса есть и другое мудрое слово, — возразил ему Биант, — «врагам и в вероятном не верь, друзьям и в невероятном верь»; причем врагами он зовет, по-моему, людей дурных и глупых, а друзьями — добрых и разумных».
«Что ж! — сказал Периандр, — значит, надобно, Горг, повторить рассказ передо всеми, а лучше сказать, переложить принесенное тобой известие на лад новейших дифирамбов».[1554]
18. И вот что рассказал тогда Горг.
Три дня он справлял священный праздник, а на последнюю ночь было [f] бдение на морском берегу с хороводами и играми; луна сияла над морем, ветра не было, небо и море были спокойны. Тогда-то явилась на море зыбь, катящаяся к мысу, вся в пене и с громким шумом, так что все в удивлении сбежались к тому месту, куда она шла. Не успели мы догадаться — так быстро она приближалась, — как уже можно было разглядеть дельфинов: одни шли стадом, образуя круг, другие впереди, ведя к самому удобному месту берега, третьи позади, как сопровождающие. А посредине их над морем виднелись очертания какого-то тела, которое они несли; они были [161] смутными и непонятными, пока дельфины не сомкнулись теснее, не подплыли к берегу и не вынесли на сушу шевелящегося и дышащего человека, а сами опять понеслись в сторону мыса, подпрыгивая над водою выше обычного, словно они веселились и плясали от избытка радости. «Многие из нас, — сказал Горг, — испугались и бросились от моря прочь, но некоторые, и с ними я, набравшись храбрости, подошли поближе и узнали в этом человеке кифареда Ариона:[1555] он и сам назвал себя по имени, и по одежде это было видно — на нем был тот наряд, в котором он являлся в лирных [b] состязаниях. Мы перенесли его в хижину; и так как он был невредим, а только утомлен и обессилен быстротою и плеском плавания, то мы услышали от него рассказ, которому бы никто не поверил, кроме нас, своими глазами видевших развязку».
Арион сказал нам, что давно уже хотел воротиться из Италии, а после письма от Периандра — еще решительнее; и как только из Коринфа пришел грузовой корабль, он тотчас на него взошел и отплыл. Три дня плыли они под ровным ветром, как вдруг он заметил, что корабельщики замышляют погубить его, а потом услышал тайным образом от корабельного кормчего, что они решили сделать задуманное в эту же ночь. [c] Беспомощный и недоумевающий, он послушался тогда божественного побуждения: заживо нарядиться на смерть, как на лирное состязание, и пропеть, умирая, свою последнюю песнь, чтобы и в этом быть не хуже лебедя. И вот, изготовясь и объявив, что он намерен пропеть Пифийскую песнь[1556] во спасение себя, корабля и корабельщиков, он встал у борта на носу и, воззвавши для начала к морским божествам, повел песнь. Не успел он допеть до середины, как солнце кануло в море, а впереди показался Пелопоннес. Видя, что корабельщики, не дожидаясь ночи, двинулись вперед, [d] чтобы его убить, и мечи их обнажены, и кормчий закрыл лицо плащом, он взбежал и бросился в море как можно дальше от корабля.
Но не успел он погрузиться с головою, как к нему сплылись дельфины и подхватили его на спины, растерянного, недоумевающего и поначалу перепуганного. Лишь когда он увидел, что дельфины несут его легко, что собралось их вокруг него многое множество, что передают они его друг другу охотно, словно выполняя поочередную общую обязанность, и плывут они так быстро, что корабль уже остался далеко позади, — то не столько [e] [как говорил он] почувствовал он страх смерти или желание жить, сколько гордость и твердую веру в богов, ибо такое спасение доказывало, что он любим богами. А видя небо, полное звезд, и встающую луну, сияющую и чистую, и морскую гладь, стлавшуюся дорогою вслед их пути, он задумался, что не единым оком смотрит Правда, но со всех сторон взирает бог на то, что вершится на суше и на море; и мысли эти, по словам его, умеряли [f] тяготу его телесного утомления. Когда же под конец встал перед ними высокий обрывистый мыс, и дельфины осторожно обогнули его и понеслись вдоль изгибающегося берега, словно ведя корабль в безопасную [162] гавань, то он вполне уверился, что это бог направляет его путь.
«Когда Арион это рассказал нам, — продолжал Горг, — я спросил его, где, по его мнению, должен был причалить корабль. Он ответил, что, конечно, в Коринфе, но гораздо позже: в море он бросился вечером, плыл не менее пятисот стадиев,[1557] и тотчас затем наступило сковывающее безветрие». Тем не менее Горг спросил у него, как звали и судовладельца, и кормчего, и самый корабль, а потом выслал лодки и воинов, чтобы подстерегать его у пристаней; Ариона он взял с собою, но переодетого, чтобы [b] те, узнав о его спасении, не сбежали. И оказалось, что поистине дело было не без божественного случая: только они прибыли сюда, как услышали, что сторожевые воины уже задержали корабль и схватили купцов и гребцов.
19. Периандр приказал Горгу тотчас пойти и заключить пленников в темницу и чтобы никто не мог к ним прийти и рассказать о спасении Ариона. А Эзоп сказал:
«Вот вы надо мною смеетесь, что у меня галки и вороны разговаривают; а оказывается, ваши дельфины не хуже того отличаются?»
«Я и не то еще расскажу тебе, Эзоп. — сказал я. — Этой истории, записанной в книгах и заслуживающей доверия.[1558] …прошло более тысячи лет со времен Ино и Афаманта».
«Однако, Диокл. — возразил мне Солон, — это слишком уж близко к богам и выше людей; а вот то, что случилось с Гесиодом, оно и людское [с] дело, и нас касающееся. Ты, верно, об этом слышал?»
«Нимало!» — сказал я.
«Тогда об этом стоит узнать. Один человек (кажется, милетянин), вместе с Гесиодом гостивший в Локриде, вступил в тайную связь с хозяйскою дочерью; это открылось, и на Гесиода пало подозрение, что он знал о преступлении с самого начала, но скрывал. На самом же деле никакой вины на нем не было, а стал он жертвой неправедного гнева и клеветы: [d] братья девушки, засев в засаде близ святилища Зевса Немейского, что в Локриде, умертвили его и его спутника, имя которого было Троил. Тела их бросили в море; Троилово тело с моря занесло в устье реки Дафна и там прибило к утесу, невысоко поднимающемуся из воды, и утес этот доныне называется «Троилом»; Гесиодово же тело, как упало оно с берега, тотчас подхватила стая дельфинов и отнесла к Рию, что напротив Моликрии.[1559] Там как раз сошлись тогда локрийцы к жертвам на Рийский праздник, который и теперь пышно справляется в тех же самых местах; завидев [e] несущееся к ним тело, они, понятным образом, изумились, сбежались к берегу, узнали мертвого (он был еще узнаваем) и, забыв обо всем, занялись расследованием убийства, ибо такова была Гесиодова слава. Быстро доискавшись, они обнаружили убийц, бросили их заживо в море, а дом их срыли; Гесиода же погребли возле Немейского святилища, но иноземцы о его гробнице по большей части не знают — ее скрывают, так как орхоменяне будто бы хотят по велению оракула похитить его останки и схоронить [f] их у себя. Ежели дельфины так добры и бережны с мертвыми, то подавно не приходится удивляться, что они помогают живым, особенно когда очарованы каким-нибудь пением или флейтою. Мы ведь все знаем, что животные эти любят музыку, и когда корабли в безветрие гребут под песню и флейту, то они их догоняют, плывут рядом и рады такому плаванию; а когда в море плавают и ныряют мальчики, то они любят с ними [163] состязаться взапуски. Поэтому есть даже неписаный закон об их неприкосновенности: на дельфинов не охотятся и не делают им вреда — только если они попадутся в невод и погубят улов, то их наказывают розгами, как провинившихся мальчишек. Помнится, и на Лесбосе я слышал, как какую-то девушку дельфин спас из моря; но Питтак об этом знает лучше, так что пусть расскажет он».
20. Питтак подтвердил, что рассказ этот очень известный, и многие его помнят. Жителям Лесбоса был оракул: когда в плаваниях они встретят мыс, называемый Месогей, то принести на нем жертву, бросив в море Посидону быка, а Нереидам с Амфитритою — живую девушку. Вождей [b] и царей у лесбосцев было семь, а восьмой, Эхелай, назначенный оракулом в начальники переселения, был еще не женат. Те из семерых, у которых были незамужние дочери, бросили жребий, и он пал на дочь Сминфия. Ее нарядили, украсили золотом, и когда достигли назначенного места, то хотели, помолясь, бросить в море. Но среди переселенцев был юноша, влюбленный в эту девушку, — рода он был, по-видимому, знатного, а звали его, помнится, Энал. Он, воспылав неодолимым желанием помочь девушке в ее беде, в последний миг бросился к ней, обнял ее и [c] вместе с нею упал в море.[1560] Вот тогда и распространилась быстрая молва, ничем не подтверждаемая, но многих в народе убедившая, что оба они были спасены и вынесены на берег: говорили, что потом Энал явился на Лесбосе и рассказал, будто их подхватили в море дельфины и невредимо донесли до твердой земли. Есть и еще более чудесные рассказы, поражающие и пленяющие народ, но поверить им нелегко. Говорят, например, что вокруг острова встала высокая волна, люди были перепуганы, и только Энал вышел навстречу морю; из моря вслед за ним ко храму Посидона потянулись [d] осьминоги, самый большой из них нес камень, этот камень Энал посвятил Посидону, и до сих пор камень этот называется Эналом. «Вообще же, — сказал Питтак, — если бы люди понимали разницу между невозможным и необычным, между противным природе и противным нашим представлениям, тогда бы они не впадали ни в доверчивость, ни в недоверчивость, а соблюдали бы твое правило. Хилон: „Ничего сверх меры!“»
21. После этого Анахарсис заговорил о том, что как, по превосходному предположению Фалеса,[1561] душа присутствует во всех важнейших и величайших частях мироздания, то не приходится удивляться, что самые замечательные события совершаются по божьей воле. Тело есть орудие души, [e] а душа — орудие бога: и как тело многие движения производит своею силою, но больше всего и лучше всего — силою души, так и душа некоторые движения совершает сама по себе, некоторые же вверяет богу, чтобы он обращал и направлял ее по своей воле; и из всех орудий душа — самое послушное. В самом деле [сказал Анахарсис], если и огонь есть орудие бога, и вода, и ветер, и облака, и дожди, которыми он одних спасает и питает, а других уничтожает и губит, то было бы поразительно, если бы только животные были во всех его делах совершенно ему бесполезны. Гораздо вероятнее, что и они зависят от божьей силы и служат ей, отвечая [f] движениям божества точно так же, как луки — скифам, а лиры и флейты — эллинам.
Затем стихотворец Херсий напомнил, что среди таких негаданно спасшихся мужей был и Кипсел, отец самого Периандра: его, новорожденного, должны были убить, но он улыбнулся навстречу посланным, и они поколебались; а когда, собравшись с духом, они снова стали искать его, то не [164] нашли, потому что мать укрыла его в ларце.[1562] За то Кипсел потом и поставил в Дельфах сокровищницу, что бог сдержал его младенческий плач, чтобы его не обнаружили искавшие.
Тут Питтак, обратясь к Периандру, сказал:
«Хорошо, что Херсий напомнил об этой сокровищнице, Периандр: я часто хотел тебя спросить, почему там у подножия пальмы изображено на металле множество лягушек:[1563] какое они имеют отношение к жертвователю или к богу?»
[b] Периандр предложил ему спросить об этом Херсия: тот знает, и сам был при Кипселе, когда он освящал свою сокровищницу. Но Херсий только улыбнулся:
«Прежде чем объяснять, — сказал он, — я сам бы хотел спросить у собравшихся здесь: а что значат их слова „Ничего сверх меры“? или „Познай себя“? или, наконец, те, из-за которых многие отказывались жениться, многие — доверять, а некоторые — даже разговаривать: „За ручательством — расплата“»?
«Что ж тут нам тебе объяснять? — возразил Питтак. — Ведь Эзоп давно уже на каждое из этих речений сочинил по басне, и ты их, кажется, похваливал?»
[с] «Похваливал, но в шутку, — отозвался Эзоп, — а всерьез он мне доказывал, что настоящий создатель этих правил — Гомер: что Гектор, например, „знал себя“, нападал на других,
что Одиссей советует Диомеду следовать именно правилу „ничего сверх меры“:
а за то, что ручательство он, по-видимому, считает делом пустым и ненадежным, его даже многие порицают:
Впрочем, наш Херсий говорит, что Расплату обрушил на землю сам Зевс за то, что она была при поручительстве Зевса[1567] о Геракловом рождении, когда его обманули».
«Что ж! — сказал тогда Солон. — Последуем тогда премудрому Гомеру и в том, что
Совершим же возлияния Музам, Посидону и Амфитрите[1568] — и не пора ли нам на этом и кончить пир?»
Вот как, Никарх, закончилось это собрание.
О ДОБЛЕСТИ ЖЕНСКОЙ
[242] О женской доблести, Клея, наше мнение расходится с мнением Фукидида.[1569] [e] Он утверждает, что лучшая среди женщин та, о которой реже всего упоминают посторонние с похвалой ли или с порицанием, и полагает величайшее достоинство женщины в замкнутости и домоседстве. Нам же более тонким представляется суждение Горгия,[1570] который говорил, что не внешность, а благонравие женщины должно составлять ее славу в обществе. Превосходен и римский закон, по которому женщинам наравне [f] с мужчинами должна воздаваться посмертная почесть в публичной речи. И вот, согласно пожеланию, выраженному тобой в длительном и не чуждом философской утешительности собеседовании, которое мы вели с тобой после смерти нашей дорогой Леонтиды, я записал для тебя исторические примеры, показывающие, что одна и та же доблесть существует и для мужчин и для женщин. Этот рассказ не составлен с расчетом только [243] на приятность для слуха, но сама природа содержащихся в нем примеров такова, что их убедительность связана с привлекательностью, и мы не избегаем, как говорит Еврипид, сочетать Муз с Харитами в прекраснейшем согласии,[1571] обращаясь к чувству красоты в душе слушателя.
Рассудим, в самом деле: если бы мы, говоря, что одна и та же живопись [b] изображает как мужчин, так и женщин, представили такие образы женщин, какие создал Апеллес, или Зевксис, или Никомах,[1572] то попрекнет ли кто–либо нас тем, что мы пытаемся скорее обольстить, чем убедить собеседника? Думаю, что нет. Опять же, если бы мы, доказывая относительно поэзии или мантики, что каждая из них существует не в двух разновидностях, мужской и женской, а остается одной и той же, стали сравнивать песни Сапфо и Анакреонта или вещания Сивиллы и Бакида,[1573] то может ли кто по справедливости поставить в упрек нашему доказательству, что оно опирается на пристрастия слушателя? И этого ты не скажешь. Конечно, ничем нельзя лучше достигнуть понимания сходства и различия мужской и женской доблести, как сравнивая жизнь с жизнью и деяния с деяниями, сопоставляя их, как произведения высокого искусства, и исследуя, одинаковыми ли чертами в своей общей основе и сущности [c] характеризуется, например, великолепие Семирамиды и Сесостриса, или мудрость Танаквилиды и царя Сервия, или твердость духа Порции и Брута, Пелопида и Тимоклеи;[1574] ибо доблесть получает некие отличия, как бы особые оттенки в соответствии с природой человека, со свойственными ему душевными и телесными задатками, питанием и образом жизни: по–своему мужествен Ахилл — по–своему Аянт, умудренность Одиссея не совпадает с умудренностью Нестора, по–своему справедлив Катон — [d] по–своему Агесилай, супружеская любовь иная у Ирены — иная у Алкестиды, иначе проявляется душевное величие у Корнелии — иначе у Олимпиады.[1575] Но это не значит, что мы должны допускать существование многих разновидностей этих качеств, поскольку наблюдаемые в каждом отдельном случае отличия не создают различия в самом исходном их понятии.
Итак, оставляя в стороне все широко известное, о чем тебе уже, как я думаю, приходилось читать в других книгах, я приведу только те примеры, которые не привлекли заслуженного внимания у прежних писателей. Много достопамятных деяний совершали женщины и сообща и по–одиночке, [e] и начнем мы с того, что совершено сообща.
1. Τроянки[1576]
После падения Илиона большая часть избегнувших пленения, оказавшись на кораблях в непогоду и не имея опыта в мореходстве, была отнесена к Италии и едва смогли причалить в удобном пристанище близ устья реки Тибра. Они стали бродить по окрестности в поисках проводника, женщинам же впало в помыслы, что для людей, невозвратно утративших родину, обосноваться где–либо на суше и тем создать себе новую родину лучше, чем продолжать блуждание по морю. Рассуждая так, женщины [f] договорились, как передают — по предложению одной из них, по имени Рома, — сжечь корабли. Так они и поступили, а опасаясь гнева мужчин, при их возвращении к морю встречали их объятиями и крепкими [244] поцелуями и таким проявлением сердечного расположения укротили своих супругов и родственников. Отсюда и пошел существующий и ныне у римских женщин обычай при встрече с близкими приветствовать их поцелуем. И вот троянцы, поставленные перед необходимостью, а вместе с тем и убедившись в том, что местные жители относятся к ним дружественно и благожелательно, примирились с поступком женщин и объединились в гражданстве с латинами.
2. Φокеянки[1577]
Геройство фокеянок не нашло достойного отражения у историков, а между тем оно не уступает ни одному из проявлений женской доблести. [b] О нем свидетельствуют и празднество, доныне справляемое фокеянами в Гиамполе, и героические решения, принятые в древности. Общее упоминание о них содержится в биографии Даифанта,[1578] а об участии в них женщин скажем здесь.
Велась непримиримая война между фессалийцами и фокеянами. Те в один день убили всех архонтов и тираннов в фокейских городах, а эти истребили двести пятьдесят фессалийских заложников, а затем всеми силами выступили против фессалийцев через Локриду, положив зарок не щадить ни одного из взрослых, а детей и женщин обратить в рабство. При этом один из трех фокейских архонтов, Даифант, сын Батиллия, [с] убедил фокеян перед походом отвести женщин вместе с детьми изо всей Фокиды в одно место и заготовить там костры, приставив сторожей с наказом, если они узнают, что фокеяне терпят поражение, не медля предать огню все убежище и тела находящихся в нем. Когда принималось это постановление, один из присутствующих сказал, что справедливость требует запросить согласия и у женщин, а без этого ни к чему их не принуждать. Когда весть об этом дошла до женщин, они, собравшись вместе, [d] приняли такое же постановление и предложили увенчать Даифанта как подавшего наилучший для Фокиды совет; говорят, что и дети на своем особом собрании поддержали это решение. Но после этого фокеяне, сразившись с неприятелем у Клеон близ Гиамполя, одержали победу.
Среди эллинов это решение прослыло как фокейское отчаяние; но в Гиамполе доныне в память этой победы справляют посвященные Артемиде Элафеболии как самый большой праздник.
3. Хионки
Хиосцы выслали колонистов в Левконию по такой причине. Женился один из знатных людей на Хиосе. Когда невеста ехала на повозке, царь [e] Гиппокл, присутствовавший на свадьбе как родственник жениха, среди пьяного веселья вскочил на повозку, не имея в виду ничего обидного и не выходя за пределы допускаемых обычаем шуток. Однако его убили друзья жениха. Когда же появились знамения, неблагоприятные для хиосцев, и оракул потребовал казнить убивших Гиппокла, все объявили себя участниками этого деяния. Тогда оракул новым вещанием объявил, что если все запятнаны прегрешением, то всем надлежит оставить город. Так не только действительных виновников убийства, но и тех, кто так или иначе одобрял его — а таких оказалось немало, в том числе и влиятельных [f] граждан — хиосцы выслали в Левконию, которой владели и ранее совместно с эритрейцамн, отняв ее у коронейцев.[1579] Когда в дальнейшем у них возникла война с эритрейцами, наиболее могущественными из ионийских городов, они оказались не в состоянии сопротивляться выступившему против них войску и были вынуждены оставить Левконию, договорившись с неприятелем, что каждый из уходящих будет иметь при себе [245] одну хлену и один гиматий, и ничего более. Но женщины стали попрекать их тем, что они готовы пройти безоружными сквозь строй неприятелей, а когда они сослались на клятвенный договор, потребовали от них не оставлять оружия, а смело заявить неприятелям, что копье — это хлена, а щит — гиматий для мужественного человека. Хиосцы послушались этого совета и гордо показали эритрейцам свое оружие, так что те, пораженные их отвагой, не стали им препятствовать и удовольствовались их мирным уходом. Так хиосцы, наученные мужеству женщинами, [b] с честью сохранили свою жизнь.
Не уступает этому и другой пример доблести, показанный хиосскими женщинами позднее, когда Филипп, сын Деметрия,[1580] осаждая их город, издал через глашатаев варварское и наглое объявление, призывая хиосских рабов переходить на его сторону и обещая им свободу и брак с женами их бывших господ. Возмущенные этим женщины, которым помогали и охваченные тем же негодованием рабы, бросились подниматься на стены с камнями и метательным оружием, ободряя сражающихся защитников города и направляя сами удары против врагов, и осада была отражена [c] без того, чтобы к Филиппу перебежал хотя бы один раб.
4. Аргивянки
Среди всех доблестных деяний, совершенных сообща женщинами, нет более знаменитого, чем борьба, которую вели в защиту своей родины против спартанского царя Клеомена аргосские женщины, вдохновляемые поэтессой Телесиллой.[1581] Она, как передают, происходила из знатного дома; болезненное телосложение побудило ее обратиться за помощью к оракулу, и ей было дано указание почитать Муз. Повинуясь божеству, она посвятила свое усердие песням и гармонии и скоро не только избавилась от недомогания [d], но и прославилась среди женщин как поэтесса. А когда Кле–мен, нанеся аргосцам большие потери (нет надобности верить сказке, будто число убитых составило семь тысяч семьсот семьдесят семь), подступил к городу, все женщины в цвете возраста, воодушевленные неким божественным порывом, поднялись на защиту родины. Предводительствуемые Телесиллой, они вооружаются, занимают укрепления, окружают своими отрядами стены, изумляя этим врагов. Они отразили Клеомена [e] с большими для него потерями, вытеснили и второго царя Демарата, уже проникшего в город и захватившего Памфилиакон,[1582] о чем сообщает аргосский историк Сократ.
Так был спасен город. Женщин, павших в этой битве, с почетом похоронили на Аргосской дороге, а оставшимся в живых было предоставлено воздвигнуть памятную статую Энпалию.
Это событие одни относят к седьмому дню, другие к новолунию месяца ныне четвертого, а в старину носившего в Аргосе название Гермея.[1583] В этот день там еще и теперь справляют праздник под названием Гибристики, [f] когда женщины одеваются в мужское платье, а мужчины в женское. А чтобы возместить малочисленность мужчин, аргосцы выдали овдовевших женщин не за рабов, как говорит Геродот, а за наиболее почтенных периэков, которым были предоставлены гражданские права. Однако и такое супружество аргивянки считали ниже своего достоинства и поставили за правило, чтобы вышедшие за бывших периэков женщины подвязывали себе искусственную бороду, восходя на брачное ложе.
5. Персиянки
[246] Кир, побудив персов отпасть от мидийского царя Астиага, потерпел поражение в битве. Когда бегущим персам оставалось только скрыться в город от преследования врагов, навстречу им вышли женщины и, подняв одежду выше пояса, воскликнули: «Куда вы бежите, негоднейшие трусы? Ведь не вернуться же вам туда, откуда вы родились». Пристыженные этим зрелищем и словами, персы повернулись к неприятелям и в возобновившейся битве разбили их.[1584]
[b] К этому событию восходит изданный Киром закон, по которому всякий раз, когда персидский царь войдет в город, каждая женщина получает в дар золотой. Об Охе,[1585] вообще самом малодушном и корыстолюбивом из царей, передают, что он всегда объезжал город, чтобы не войти в него и таким образом лишить женщин подарка. Александр же входил в него дважды и беременным женщинам дарил по два золотых.
6. Кельтиянки
Прежде чем кельты, перейдя через Альпы, поселились в ныне занимаемой ими области Италии, у них возникли тяжкие непримиримые раздоры, [с] приведшие к междоусобной войне. Но женщины, явившись на поле сражения и осведомясь о существе спора, так безупречно разобрались во всем и так мудро рассудили, что враждующие пришли к полному восстановлению дружелюбия и между племенами и между отдельными домами. С тех пор кельты стали решать все вопросы войны и мира, совещаясь с женщинами, и на их же рассмотрение выносили вопросы, возникавшие во взаимоотношениях с союзниками.[1586] А в договоре с Ганнибалом[1587] было записано, что если у кельтов возникнут какие–либо жалобы против карфагенян, то судьями должны быть карфагенские власти и военачальники в Испании, а судьями в случае жалоб карфагенян против кельтов должны быть кельтские женщины. [d]
7. Μелиянки[1588]
Мелийцы, нуждаясь в расширении своих земельных владений, решили отправить колонистов под началом Нимфея, человека молодого и обладающего прекрасной внешностью. Запрошенный по этому поводу оракул дал колонистам указание плыть и остановиться на поселение там, где они потеряют своих носителей. И вышло так, что когда они сделали высадку, причалив в Карий, внезапная буря разбила корабли. Жители карийской Криассы — то ли движимые сочувствием к бедствию чужеземцев, то ли опасаясь их отваги — предложили им здесь же и поселиться и предоставили необходимый земельный надел; но в дальнейшем, видя, что новое поселение за краткий срок очень разрослось и окрепло, пришли к коварному [e] умыслу истребить соседей, пригласив их на праздничное пиршество. Однако одна карийская девушка, по имени Кафена, тайно влюбленная в Нимфея, не в силах допустить его гибель раскрыла ему замысел своих сограждан. И вот, когда крпассейцы пришли к Нимфею с приглашением, он ответил им, что у эллинов не в обычае идти на званый обед без своих жен, и карийцы подтвердили, что просят всех привести с собой и жен. Рассказав об этом мелийцам, Нимфей распорядился, чтобы мужчины отправились на пир безоружными, а каждая из женщин спрятала на груди кинжал и села за обедом рядом со своим мужем. Когда посреди обеда [f] карийцам был подан условный знак, его поняли и греки. Женщины мгновенно раскрыли свои пазухи и мелийцы, схватив кинжалы, набросились на варваров и всех их перебили. Завладев после этого всей областью, они разрушили прежний город и отстроили другой, назвав его Новой Крттассой. Кафена, выйдя замуж на Нимфея, была окружена почетом [247] за оказанное ею благодеяние. Но вызывает удивление и твердость духа мелиянок, из множества которых ни одна хотя бы невольно не стала предательницей.
8. Тирренянки[1589]
Афиняне изгнали с островов Лемноса и Имброса как полуварваров потомство тирренцев, поселившихся на этих островах и похитивших [b] женщин из Браврона. Изгнанные высадились в области мыса Тенара и, оказав помощь спартиатам в войне против илотов, получили гражданство и эпигамию. Однако они не допускались к занятию административных должностей и участию в совете. Навлекши на себя подозрение в сговоре и стремлении к перевороту, они были арестованы, и лакедемоняне содержали их под строгим надзором, в поисках доказательств их виновности. Тогда их жены, явившись к тюрьме, усиленными настояниями и мольбами добились от стражи допуска к заключенным для краткого свидания. Войдя туда, они велели мужьям немедля обменяться с ними одеждой и [с] под покровом женской одежды выйти из заключения. Так и произошло: женщины остались в тюрьме, готовые все претерпеть, а их мужья беспрепятственно прошли под видом женщин мимо обманутых стражей. После этого они укрепились на Тайгете, где нашли поддержку у восставших илотов. Устрашенные спартиаты вступили с ними в переговоры, и было достигнуто мирное соглашение на тех условиях, что тирренцам возвращаются их жены и они, получив корабли и деньги, отправляются искать пристанища в других местах в качестве колонистов и родственников [d] лакедемонян. Так пеласги отплывают,[1590] приняв начальниками лакедемонян Поллиса, Дельфа и Кратаида. Часть их поселилась на острове Мелосе, а большинство под началом Поллиса поплыли далее на Крит, следуя вещанию оракула, которое велело им продолжать плавание до тех пор, пока они не потеряют богиню и якорь, и только тогда основать город. И вот, когда они сделали остановку, высадившись у так называемого Херронеса, ночью их охватил безотчетный панический ужас. В переполохе [e] они бросились на корабли, оставив на суше наследственное изваяние Артемиды, которое еще их отцы вывезли на Лемнос из Браврона и которое они повсюду возили с собой. Когда в плавании смятение улеглось, они заметили отсутствие этой статуи, и тут же Пол лис обнаружил, что на якоре нет когтя, который, очевидно, отломился при вытаскивании якоря из каменного грунта. Объявив, что предсказанное оракулом исполнилось, Поллис распорядился плыть обратно.[1591] Он захватил землю на Крите, одолев во многих битвах местное население, обосновался в городе Ликте[1592] и подчинил другие города. Поэтому ликтийцы считают себя по матерям родичами афинян и колонистами спартиатов.
9. Ликиянки[1593]
[f] К мифам относится то, что, как передают, произошло в Ликии, но эта молва упорно держится. Говорят, что Амисодар, которого ликийцы называют Исаром, привел из ликийской колонии Зелеи пиратские корабли под началом Химара, мужа храброго, но грубого и свирепого. Его корабль [248] имел на носу изображение льва, а на корме дракона. Много бед он причинял ликийцам, невозможно стало не только выйти в море, но и жить в приморских городах. Наконец его убил Беллерофонт, преследуя его корабль верхом на крылатом коне Пегасе. Беллерофонт изгнал и враждебных Ликии амазонок, но не получил достойной награды от царя Иобата, а, напротив, встретил с его стороны неприязнь. Войдя в море, он обратился к Посидону с мольбой поразить эту страну бесплодием. И когда он после этого стал удаляться от моря, за ним последовала поднявшаяся волна, которая затопляла землю; страшное зрелище было это море, наступающее на сушу. Тщетно пытались ликийцы уговорить Беллерофонта прекратить это бедствие; тогда навстречу ему вышли женщины, [b] засучив свои хитоны; он, пристыженный, повернулся и стал отступать, а вместе с ним уходила и приливная волна.
Иные, пытаясь устранить сказочность этого предания, перетолковывают его так, что Беллерофонт не заклятием навел море на поля, а прорвал каменистую гряду, отделявшую море от низменной плодородной равнины, и, когда море стало заливать сушу, а мужчинам не удалось уговорить Беллерофонта, женщины, окружив его толпой, вызвали у него [c] сожаление и смирили его гнев.
Говорят также, что так называемая Химера — это устремленный к солнцу утес, который летом вызывает вредоносное преломление солнечных лучей и тяжелые испарения, губящие посевы. Беллерофонт же понял причину бедствия и устранил его, обрубив гладкую поверхность утеса, которая вызывала неблагоприятное преломление. Не видя надлежащей благодарности со стороны ликийцев, он замыслил их покарать, но был умиротворен женщинами.
Относящиеся сюда наиболее правдоподобные известия сообщает Нимфис [d] в четвертой книге своей «Истории Гераклеи». Он утверждает, что Беллерофонт убил в области ксантиев дикого кабана, истреблявшего их стада и посевы, но не получил за это никакой награды. По его мольбе, обращенной к Посидону, бог наказал ликийцев тем, что все их поля покрылись соленым выпотом и оставались бесплодными, пока Беллерофонт, снизойдя к просьбам женщин, не помолился Посидону снять гнев. Отсюда и пошел у ксантийцев обычай именоваться полным именем не по отцу, а по матери.
10. Салмантиянки
Прежде чем выступить против римлян, Ганнибал, сын Барки осадил [e] в Испании большой город Салмантику.[1594] Сначала осажденные, не решаясь оказать сопротивление, договорились уплатить Ганнибалу триста талантов и выдать триста заложников. Но когда он снял осаду, их настроение изменилось и они не выполнили условия. Ганнибал вернулся и возобновил военные действия, поощрив своих воинов обещанием предоставить им город на разграбление. Тут горожане, совершенно подавленные, сдались на самых тяжких условиях: все свободные граждане покидают город безоружными, оставляя там оружие, имущество и рабов. Но женщины, положившись на то, что неприятели будут обыскивать только мужчин, а их эта проверка не коснется, спрятали под одеждой оружие и так вышли из города вместе с мужчинами. Когда все вышли, Ганнибал разместил всех в пригороде, приставив к ним стражами отряд масесилийцев,[1595] а остальное его войско беспорядочной толпой бросилось грабить город. Масесилийцы, видя перед собой богатую добычу, доставшуюся их товарищам, [249] не могли спокойно нести возложенные на них обязанности стражей и один за другим покидали свои посты, чтобы принять участие в разграблении. Этим воспользовались салмантиянки. Перекликнувшись со своими мужьями, они передали им кинжалы, а некоторые и сами с оружием напали на стражей; одна даже вырвала копье у толмача Бакона и нанесла ему удар, от которого его спас только панцирь. Так салмантийцы одних стражей повергли, других обратили в бегство, и все вместе с женами освободились от пленения. Узнав об этом, Ганнибал устремился их преследовать и часть их успел догнать и сразить, остальные же [b] укрылись в горах. Позднее они отправили к Ганнибалу просительное посольство, и им было великодушно разрешено вернуться в свой город.
11. Милетянки[1596]
Милетских девушек когда–то постигла без видимой причины непонятная и внушающая страх душевная болезнь. Можно было только предположить, что распространившаяся в воздухе болезнетворная зараза вызвала у них расстройство разума: все они внезапно были охвачены самоубийственным стремлением к петле, и многие, ускользнув от надзора, повесились. Мольбы и слезы родителей, уговоры друзей не достигали цели, [с] и, впав в это безумие, девушки преодолевали всякую бдительность окружающих. Казалось, что борьба с этим демоническим бедствием превышает человеческие возможности, пока по чьему–то мудрому совету не был принят закон — повесившихся девушек выносить на похороны через городскую площадь нагими. Это подействовало, и самоубийства девушек полностью прекратились. Великое доказательство благородства и добродетельности [d] такая боязнь бесславия: те, которые не колеблясь шли навстречу самому страшному — смерти и страданию, отступали перед мыслью о позоре, который ожидал их после смерти.
12. Киянки[1597]
У девушек города Киоса было в обычае встречаться между собой на общественных празднествах и проводить вместе дни, а их женихи присутствовали при их играх и плясках; а по вечерам они ходили в гости к каждой поочередно и прислуживали ее родителям и братьям вплоть [e] до омовения ног. Часто бывало, что многие влюблялись в одну и ту же девушку, но при этом соблюдалась такая сдержанность, что после ее помолвки с одним из них все остальные женихи тотчас отступались. Но высшим проявлением женской скромности было то, что на протяжении семисот лет не было ни одного случая прелюбодеяния и ни одной соблазненной девушки.
13. Амфисеянки[1598]
[f] Когда фокидские тпранны захватили Дельфы и Фивы вели с ними войну, получившую название Священной, справляющие дионисические действа женщины,[1599] так называемые вакханки, в исступленном ночном блуждании, не замечая того, оказались в городе Амфиссе.[1600] Утомленные и еще не владеющие полнотой сознания, они улеглись где пришлось на площади и погрузились в сон. В городе, который состоял в союзе с фокейцами, находилось много их воинов, и амфисские женщины, опасаясь какого–либо бесчинства с их стороны, сбежались на площадь, окружили спящих вакханок и молча охраняли их, а когда те пробудились, оказали им всю необходимую помощь, принесли еду и наконец, с разрешения своих мужей, проводили до границы.
14. Валерия и Клелия[1601]
[250] Причиной изгнания Тарквинпя Гордого, седьмого после Ромула римского царя, было насилие, совершенное над добродетельной Лукрецией, супругой знатного римлянина, состоявшего в родстве с царским домом. Это преступление учинил один из сыновей Тарквиния, злоупотребив оказанным ему гостеприимством. Лукреция, поведав о происшедшем друзьям и близким, тут же закололась.
Изгнанный Тарквиний, не ограничиваясь войнами, которые он сам вел, пытаясь вернуть себе власть, убедил этрусского царя Порсенну выступить против Рима с большими силами. Одновременно с войной римлян [b] постиг еще и голод. Но они слыхали, что Порсенна не только грозный воитель, но и справедливый человек, и решились просить его быть третейским судьей у них с Тарквинием. Тарквиний надменно отверг посредничество Порсенны, говоря, что если тот не сохранит верности как союзник, то не может быть и беспристрастным судьей. Тогда Порсенна изъявил готовность удалиться, примирившись с римлянами, если ему будут возвращены земли, отнятые ими ранее, и захваченные ими пленные. На этих условиях он снял свои военные приготовления еще до окончательного оформления договора, получив заложниками десять юношей и десять девушек, в числе которых была и Валерия, дочь консула. И вот, когда эти [с] заложницы пошли на реку, чтобы выкупаться в некотором отдалении от лагеря, одна из них, по имени Клелпя, предложила вернуться в Рим вплавь. Они повязали свои туники на головы и, преодолевая сильное течение и глубинные водовороты, поддерживая друг друга, с большим трудом [d] добрались до другого берега. Иные же говорят, что Клелии удалось раздобыть лошадь и спокойно переправиться верхом, ободряя плывущих следом за ней и оказывая им помощь: основание для таких рассказов будет упомянуто далее.
Когда римляне увидели вернувшихся девушек, всех поразила их отважная предприимчивость, но самая попытка бегства не встретила одобрения: признали недопустимым, чтобы римляне ответили обманом на доверие, оказанное им одним человеком. Девушкам велели вернуться в плен и дали им проводников. Когда они переправились через реку, их едва не захватил [e] Тарквиний, напав из засады. Но Валерия с тремя рабами успела укрыться в лагере Порсенны, а остальных отбил сын Порсенны Арунс, вовремя подоспевший на помощь. Когда Порсенна увидел приведенных обратно заложниц и спросил, кто из них была зачинщицей бегства, остальные, опасаясь за Клелию, молчали, но она сама приняла на себя всю ответственность. Восхищенный Порсенна приказал привести роскошно оседланного коня и подарил его Клелии, а затем милостиво отпустил в Рим всех заложниц.
[f] Отсюда и делают некоторые вывод, что Клелия при побеге воспользовалась конем; но на это возражают, что, удостоив Клелию подарка, подобающего воину, Порсенна только выразил свое восхищение ее доблестной отвагой, превысившей женскую меру. Как бы то ни было, на священной дороге воздвигли женскую конную статую, которую одни называют памятником Клелии, другие памятником Валерии.
15. Μикка и Μегисто
[251] Аристотим, захвативший тираннию в Элиде[1602] и отправившийся на поддержку царя Антигона, не знал никакой меры в злоупотреблениях своей властью. Будучи сам по природе человеком жестоким, он рабски трепетал перед наемным сбродом варваров, охранявших его жизнь и власть, и допускал с их стороны любые бесчинства и насилия, чинимые гражданам. Такое бедствие постигло и некоего Вилодема. Его дочерью, прекрасной девушкой по имени Микка, вознамерился овладеть один из командиров телохранителей тиранна по имени Лукий, движимый скорее наглостью, чем любовью. Он через посланных вызвал к себе девушку, и родители уговаривали ее, уступая принуждению, подчиниться. Но благородная и исполненная достоинства девушка, обнимая колени отца, умоляла [b] его предпочесть увидеть ее мертвой, чем допустить, чтобы она подверглась позорному насилию. Не вытерпев промедления, Лукий оставил попойку и явился сам, распаленный вином и похотью. Застав девушку припавшей к коленям отца, он приказал ей следовать за собой. Не встречая повиновения, он сорвал с нее одежду и стал хлестать Микку, которая молча переносила побои. Родители, видя, что их слезные мольбы остаются безуспешными, призвали богов и людей в свидетели творимого страшного [c] беззакония, и тогда разъяренный пьяной злобой варвар заколол девушку, прежде чем она могла приподнять голову от коленей отца.
Не довольствуясь этим злодеянием своего наемника, тиранн умертвил многих граждан и еще большее число их изгнал. Передают, что восемьсот изгнанников, найдя приют в Этолии, просили вызволить от тираннии их жен и малолетних детей. Немного позднее и сам тиранн объявил, что женам изгнанников разрешается выехать к их мужьям, взяв с собой все, что пожелают из своего приданого! Когда Аристотим узнал, что они с радостью приняли это разрешение (желающих им воспользоваться оказалось более шестисот), он распорядился, чтобы все они собрались в назначенный [d] день в определенном месте, где им ради их безопасности будет дано сопровождение. В указанный день женщины собрались у ворот со своими вещами, держа одних детей на руках, других оставив в повозках. Когда еще поджидали задержавшихся, внезапно показался отряд наемников тиранна. Еще издали они окриком приказали женщинам не двигаться с места, а приблизившись, велели отойти назад и, повернув повозки, направили их на толпу женщин, никого не щадя и не давая возможности уклониться и оказать помощь детям, которые гибли, падая с повозок под колеса. [e] Криком и бичами наемники гнали женщин как стадо овец, тесня их так, что они сбивали с ног друг друга, и наконец ввергли их в тюрьму, а их вещи были доставлены Аристотиму.
Это событие вызвало общее возмущение в Элиде. Жрицы Диониса, так называемые Шестнадцать,[1603] с просительными ветвями в руках[1604] и священными повязками на голове вышли на площадь и, пройдя мимо почтительно расступившихся оруженосцев, остановились в молчании перед Аристотимом, протягивая ему знаки просительного обращения. И как только [f] выяснилось, что их просьба касается тех женщин, которых он бросил в тюрьму, тиранн гневно обрушился на оруженосцев, которые допустили к нему просительниц, приказал прогнать жриц в шею и оштрафовал каждую на два таланта.
После этого в Элиде возник заговор против тираннии. Составил его Гелланик, человек, которого и старость, и то обстоятельство, что он был подавлен смертью двух сыновей, освобождали от каких–либо подозрений со стороны Аристотима. В то же время изгнанные тиранном ранее [252] переправляются из Этолии и занимают Амимону, удобное как опора для военных действий место, куда к ним перебегают и многие из элидских граждан. Встревоженный этим тиранн отправился к находящимся в тюрьме женщинам и в расчете добиться успеха более устрашением, чем добром, потребовал от них послать своим мужьям просьбу покинуть страну, угрожая в случае отказа умертвить у них на глазах их детей, а затем предать позорной казни их самих. Долго он добивался положительного ответа, но женщины молчали и только переглядывались между собой, убеждаясь, [b] что ни одна не поддается его угрозам. Наконец Мегисто, жена Тимолеонта, и по заслугам мужа и по своим душевным качествам занимавшая среди всех выдающееся положение, не удостоив тиранна того, чтобы подняться с места, сидя дала такой ответ: «Если бы ты был человеком разумным, то не разговаривал бы с женщинами о делах их мужей, а обратился бы к самим мужьям, обладающим властью над нами, и нашел бы для этого слова лучшие, чем те, которыми ты нас обманул. Если же ты, не надеясь сам их убедить, пытаешься воспользоваться нашим посредничеством, то не обольщайся мыслью, [c] что тебе снова удастся обмануть нас и что наши мужья так низки духом, чтобы из жалости к детям и женам пренебречь свободой родины: ведь не столь горестно для них потерять нас, которых они и ныне лишены, как отрадно освободить сограждан от твоего наглого издевательства». Не стерпев этой речи, Аристотим приказал привести малолетнего сына Мегисто и убить его на глазах у матери. Когда мальчика отыскивали [d] среди игравших детей, Мегисто сама подозвала его: «Иди сюда, сынок, освободись от ненавистной тираннии, прежде чем почувствовать ее, войдя в разум; а мне не так тяжело видеть тебя убитым, как растущим в низменном рабстве». Аристотим яростно набросился на нее с кинжалом, но один из приближенных по имени Киллон, считавшийся верным тиранну, но тайно ненавидевший его и участвовавший в заговоре Гелланика, удержал его от убийства, говоря, что такой поступок достоин неразумной женщины, а не мужа начальствующего и искушенного в государственных делах. С трудом удалось уговорить вернуть Аристотиму самообладание, и он удалился.
[e] Вскоре было Аристотиму грозное знамение. В полуденное время, когда он отдыхал с женой и шли приготовления к обеду, в вышине над домом показался кружащий орел. Словно по точному прицелу, он выпустил из когтей большой камень, который упал на кровлю над тем покоем, где находился Аристотим. Перепуганный грохотом над головой и криками собравшихся вокруг дома зрителей, Аристотим, едва разобравшись в происшествии, призвал к себе гадателя, услугами которого пользовался [f] во всех делах, и в смятении стал расспрашивать, что это означает. Тот его успокоил, говоря что оно знаменует благоволение Зевса, сулящего свою поддержку; но тем из граждан, которым гадатель мог довериться, он объяснил, что над головой тиранна нависло возмездие, готовое вот–вот на него обрушиться. Поэтому и заговорщики во главе с Геллаником решили не медлить, а выступить против тиранна на следующий день. В ту же ночь Гелланику во сне привиделся один из его умерших сыновей, обратившийся к нему с такими словами: «Возможно ли это, отец, что ты еще спишь? [253] Ведь наутро ты должен повести за собой городское ополчение». Это сновидение внушило бодрость и самому Гелланику и остальным заговорщикам.
В то же время и Аристотим, получив сведения, что Кратер, идущий с большими силами ему на помощь, расположился лагерем у Олимпии, так осмелел, что вышел на площадь с Киллоном без телохранителей. Гелланик, видя, что наступил благоприятный момент, вместо условленного ранее между заговорщиками знака громко воскликнул, подняв руки: «Чего нам ждать, доблестные мужи? Вот в сердце родины прекрасная арена [b] для сражения за ее свободу». Первым обнажил меч Киллон, нанося удар одному из сопровождавших Аристотима; на самого тиранна бросились Трасибул и Лампис и, настигнув его в храме Зевса, где он пытался спастись, убили, а затем выбросили тело на площадь и призвали граждан к свободе. С радостными возгласами выбежали и женщины; окружив мужей, они украшали их венками. Затем народ двинулся к дому тиранна. Его жена, запершись в своей спальне, повесилась. Были у него и две [с] дочери, красивые девушки брачного возраста. Элейцы схватили их и вывели из дома, готовые умертвить, подвергнув перед тем гнусному издевательству. Но вышедшая навстречу вместе с другими женщинами Мегисто громко воспротивилась этому, говоря, что не подобает тем, кто считает себя свободным народом, в своей необузданности уподобляться мерзким тираннам. Многих усовестила смелая речь и слезы уважаемой женщины, и от первоначального низкого намерения отказались. Девушкам было предоставлено самим покончить с собой, и для этого их отвели обратно [d] в дом. Старшая, Миро, сняла свой пояс и сделала из него петлю, а затем обняла сестру и сказала ей: «Смотри теперь на меня и действуй точно так же — мы должны умереть достойным нас образом». Но младшая стала просить позволить ей умереть первой и тут же взялась за пояс «Я никогда тебе ни в чем не отказывала, — ответила Миро, — уступлю и в этом, и вытерплю то, что для меня тяжелее смерти — видеть тебя, моя дорогая, умирающей». И она помогла сестре надеть петлю на шею, а когда убедилась что та мертва, вынула из петли, уложила и укрыла; а после этого [e] обратилась к Мегисто с просьбой уложить и ее после смерти так, как того требует пристойность. Никто из присутствующих не оказался таким черствым и таким ненавистником тираннов, чтобы не быть до слез тронутым величием духа этих девушек.
Ограничиваясь этими немногими из тысяч примеров доблести, проявленной женщинами сообща, перейдем к примерам доблести отдельных женщин, приводя их в том порядке, как они приходили на память, без притязания на временную последовательность, излишнюю, по нашему мнению, в этом роде исторического повествования.
16. Пиерия[1605]
[f] Некоторые из ионийцев, поселившихся в Милете, вследствие раздоров, возникших у них с сыновьями Нилея, переселились в Миунт, где, однако, им приходилось испытывать много обид со стороны милетян, недовольных их отпадением. Столкновения продолжались, но это не было войной, исключающей всякое мирное общение, и миунтские женщины ездили в соседний Милет для участия в празднествах. У видного миунтского гражданина Пифея были жена Иапигия и дочь Пиерия. По их просьбе он отпустил их в Милет на справлявшийся там праздник Артемиды и жертвоприношение [254], носящее название Нелеиды. На этом празднестве в Пиерпю влюбился сын Нилея Фригий, располагавший в Милете большой властью. Когда он спросил, чем мог бы ее порадовать всего более, Пиерия ответила: «Создай для меня возможность приходить сюда часто и с большим сопровождением». Фригий понял, что она просит об установлении мира и дружбы между Милетом и Миунтом, и его усилиями война прекратилась. С этого времени Пиерия была окружена славой и почетом в обоих городах, а милетянки еще и ныне видят счастье в том, чтобы мужья так любили их, как Фригий Пиерию. [b]
17. Поликрита
Между наксийцами и милетянами возникла война, причиной которой была Неэра, жена милетянина Гипсикреонта. Она влюбилась в связанного гостеприимством с ее мужем наксийца Промедонта и поддалась своей страсти. Сойдясь с ней и уступая ее страху перед мужем, Промедонт увез ее на Наксос, где она укрылась как молящая в святилище Гестии. Из уважения к Промедонту наксийцы не выдавали ее, ссылаясь на ее неприкосновенность под божественным покровительством, и это повело к войне.
Милетян поддерживали многие другие ионийцы, особенно эритрейцы, [с] и война была затяжной и изобиловала превратностями. Но как начало войне положила женская испорченность, так и покончила эту войну женская доблесть.
Военачальник эритрейцев Диогнет, имея хорошо расположенное мощное укрепление, увел из города Никсоса большую добычу и захватил в плен много женщин. В одну из них по имени Поликрита он влюбился и возвысил ее до положения не пленницы, а законной жены. Однажды, когда в милетском лагере справлялся праздник и все обратились к вину и веселью, Поликрита спросила у Диогнета, не возразит ли он против [d] того, чтобы она послала своим братьям часть пирогов. Диогнет одобрил такое намерение. А Поликрита вложила в один из пирогов письмецо на свинцовой пластинке и велела посланному с этим угощением сказать братьям, чтобы они разрезали этот пирог в отсутствие посторонних. Братья Поликриты, прочитав ее послание, где содержался совет наксийцам напасть на врагов ночью, когда те в праздничном похмелье далеки от всякой бдительности, передали этот совет военачальникам. Наступление было предпринято, и форт эритрейцев пал с большими для них потерями. [e] Но Поликрита спасла Диогнета, выпросив себе его у сограждан. Когда же ее у городских ворот встретила толпа приветствующих граждан с цветами, она не вынесла радостного волнения и тут же у ворот упала мертвой. Там ее и похоронили, и это место носит название Памяти о зависти в ознаменование того, что судьба из зависти не дала Поликрите вкусить от заслуженного ею почитания.[1606]
Так повествуют об этом наксийские историки. Аристотель же говорит,[1607] что Диогнет, встретив Поликриту не среди пленных, а при каких–то других обстоятельствах, влюбился в нее настолько, что был готов все отдать и все сделать ради ее взаимности. Она соглашалась ответить на его любовь при одном–единственном условии, относительно выполнения которого — так говорит философ — потребовала клятвы. Когда же он поклялся, Поликрита заявила, что ее условие состоит в том, чтобы он сдал ей Делий — [f] так называлось укрепление эритрейцев на острове Наксосе. Диогнет, побуждаемый и страстью и клятвой, уступил и сдал Делий Поликрите, а она — своим согражданам. Уравняв таким образом силы с милетянами, наксийцы заключили с ними мир на желательных для себя условиях.
18. Лампсака
[255] В Фокиде были два брата, близнецы из рода Кодридов, Фокс и Блепс; из них Фокс был первым, кто бросился в море с Левкадской скалы,[1608] как сообщает лампсакпец Харон.[1609] Обладая почти царским положением и могуществом, он по своим личным делам предпринял путешествие в Парий,[1610] где стал гостем и другом Мандрона, царя бебриков, именуемых также питиесцами, и оказал ему помощь в войне, которую тот вел, обороняясь от беспокоящих его страну соседних племен. При отплытии Фокса Мандрон, [b] среди прочих проявлений дружеского расположения, обещал предоставить ему часть земли и города, если он пожелает вывести в Питиессу колонию фокейцев.[1611] И вот Фокс, произведя набор колонистов из граждан, отправил их во главе с братом в Питиессу. Со стороны Мандрона они встретили все, чего ожидали. Но со временем рост богатств у фокейских колонистов, извлекавших обильные доходы из поборов у соседствующих варваров, стал вызывать у бебриков недоброжелательство, а в дальнейшем и страх, и они искали возможности избавиться от пришельцев. Убедить Мандрона, мужа честного и благожелательного по отпошенпю к эллинам, [c] им не удалось. Но в его отсутствие они составили заговор хитростью истребить фокейцев. Об этом умысле проведала Лампсака, дочь Мандрона. Сначала она пыталась отговорить своих друзей и близких, доказывая, какое жестокое и нечестивое дело они замыслили против своих союзников и благожелателей, а ныне и сограждан. Когда же ее уговоры остались безуспешными, она тайно сообщила эллинам о подготовляемом нападении и призвала их к бдительности. Тогда фокейцы, подготовив праздничное жертвоприношение и пиршество, пригласили для участия в нем питиесцев в пригород; сами же разделились на два отряда, из которых один занял городские стены, а другой перебил оставшихся в городе. [d] Овладев же городом, они отправили к Мандрону посольство с предложением разделить с ними власть. Лампсака тем временем захворала и умерла; ее с почетом похоронили в городе и самый город в ее память назвали Лампсаком.[1612]
Мандрон, избегая всякого подозрения в предательстве, отклонил предложение жить с ними и просил только, чтобы к нему отослали жен и детей убитых. Фокейцы это и выполнили с готовностью, не причинив отправляемым никакой обиды. Лампсаке же они, воздав почести как героине, в дальнейшем постановили приносить жертвы как божеству и соблюдают это поныне. [e]
19. Аретафила
Киренянка Аретафила жила не в столь древние времена, а в эпоху Митридата,[1613] но ее доблесть и деяния позволяют сравнить ее с наиболее прославленными героинями. Она была дочерью Эгланора и женой Федима — знаменитых людей. Прекрасная по внешности, она отличалась и выдающимися умственными дарованиями, не чужда была и понимания государственных дел. Славу же ей принесли общие судьбы ее и родины. Ибо Никократ, установив тираннию в Кпрене, казнил множество граждан, собственноручно убил Меланиппа, жреца Аполлона, и присвоил себе это жречество, убил и мужа Аретафилы Федима, а ее насильственно взял в жены. Помимо тысяч других беззаконий он поставил у городских ворот стражу, которая оскверняла выносимых на похороны покойников, пронзая их кинжалами и накладывая клейма, чтобы никто из граждан не мог под видом покойника ускользнуть от тираннии.
Трудно было Аретафиле переносить свои домашние бедствия, [256] хотя тиранн из любви к ней и стремился приобщить ее к тем выгодам, которые ему давала власть, ибо он преклонялся перед ней и с ней одной был кроток, оставаясь со всеми другими непримиримым и свирепым; но еще более угнетало ее горестное положение недостойно унижаемой родины. Один за другим умертвлялись граждане, и ниоткуда нельзя было ожидать возмездия, ибо изгнанники, бессильные и запуганные, оставались в рассеянии. Только на себя одну могла возложить надежду Аретафпла, II она замыслила последовать примеру знаменитого отважного деяния ферской Фивы.[1614] Но так как у нее не было верных помощников, которых той давали обстоятельства, то она решила извести мужа ядом и с этой целью стала [b] собирать различные зелья и испытывать их действие. Однако ей не удалось сохранить свои приготовления в тайне, и на нее поступил донос. Мать тиранна Кальбия, женщина жестокая и непреклонная, сразу же потребовала для Аретафилы позорной казни. Но любовь Никократа умеряла его гнев и заставляла его медлить, тем более что некоторый предлог для этого давала твердость, с которой Аретафила противостояла возводимому на нее обвинению. Когда же она увидела, что бесспорные улики не позволяют полностью отвергать его, то призналась, что заготовляла [с] зелья, но не смертоносные. «Многое зависит для меня в этом споре, — сказала она. — Твое расположение ко мне, твоя слава и могущество подвергают меня зависти и недоброжелательству дурных женщин. Опасаясь злокозненной ворожбы с их стороны, я решилась противодействовать им такими же средствами. Может быть, это и неразумно и слишком по–женски, но смерти не заслуживает, разве только ты найдешь, что надо казнить женщину, прибегнувшую к привороту, чтобы быть любимой сильнее, чем тебе это желательно».
В ответ на эти объяснения Никократ решил применить пытку и руководить [d] допросом под пыткой было поручено Кальбии. Аретафила спокойно выдерживала все мучения, так что наконец сама Кальбия, утомленная, отступилась от продолжения пытки. А Никократ, уверившись в невиновности Аретафилы, отпустил ее и даже раскаялся, что довел допрос до пытки. Спустя краткое время он, влекомый страстью, снова пришел к Аретафиле, их близость восстановилась, и он старался почестями и всяческими проявлениями дружелюбия вернуть ее благосклонность. Но не ей было поддаться на ласку, устояв против стольких мучений. К прежнему сознанию стоявшей перед ней благородной цели теперь присоединилось и упорство, и она составила другой хитроумный план.
[e] Была у нее дочь, достигшая брачного возраста, красавица собой. Ее она и наметила в качестве приманки для брата тиранна, юноши, преданного страстям. Есть упорный слух, что Аретафила воспользовалась колдовскими чарами, чтобы приворотить этого юношу — звали его Лаандром — к своей дочери, совратив его рассудок. Когда же он был покорен и выпросил у брата разрешение на брак, то девушка, наученная матерью, стала внушать ему мысль об освобождении города от тираннии, говоря, что, живя под ярмом тираннии, он, будучи не рабом, а свободным человеком, не властен ни выбрать себе жену, ни сохранить ее; а вместе с тем [f] и его друзья, угождая Аретафиле, настраивали его против брата всякого рода порочащими тираннию сообщениями. А узнав, что и у Аретафилы такие же помыслы и устремления, он взял на себя это дело и, направив своего раба Дафниса, его руками убил Никократа. После этого, однако, он не стал подчиняться Аретафиле, а сразу же показал своими делами, что он прирожденный братоубийца, но не тиранноубийца: став у власти, он правил своевольно и безрассудно. Все же Аретафила была у него в почете [257]; со своей стороны, она не обнаруживала никакой враждебности к нему и не оказывала открытого противодействия, а лишь незаметно влияла на государственные дела. Прежде всего она навязала ему войну с соседями, побудив Анаба, главу одного из ливийских племен, к набегам на киренскую область, доходившим до самого города. Затем она настроила Лаандра против его приближенных и военачальников, как воюющих без надлежащего усердия и более тяготеющих к обстановке мира и спокойствия, благоприятной и для его дел и для укрепления его власти над гражданами. Изъявила она и готовность содействовать заключению мира и предложила Лаандру свести его, если он того пожелает, с Анабом для [b] переговоров, прежде чем война приведет к каким–либо неисправимым последствиям. Лаандр согласился, и тогда она, вступив сама в переговоры с ливийцем, предложила ему богатые дары и много денег с тем, чтобы он захватил под стражу тиранна, когда тот явится на переговоры. Ливиец принял это предложение.
Лаандр сначала колебался, но пристыженный Аретафилой, которая успокаивала его тем, что сама будет присутствовать при этой встрече, отправился безоружный и без охраны. Находясь уже в близости от места встречи и видя там Анаба, он опять впал в малодушие и хотел дожидаться своих телохранителей. Но сопровождавшая его Аретафила и ободряла и стыдила его, и наконец, пресекая дальнейшую задержку, со всей решительностью [c] взяла за руку и, подведя к варвару, передала ему. Тут же ливийцы схватили его, связали и продолжали стеречь, пока не подоспели друзья Аретафплы с условленной оплатой, сопровождаемые другими гражданами: ибо многие, услыхав о происходящем, поспешили к провозглашению свободы. При виде Аретафилы они едва ли не забыли о своем гневе на тиранна, отодвигая мысль о возмездии ему на второе место: первым вкушением свободы была для них возможность со слезами радости приветствовать свою освободительницу, и они преклонялись перед ней как перед изваянием бога. Прибывали новые и новые толпы ликующих [d] граждан, и только к вечеру все вернулись в город, ведя и Лаандра. Воздав все почести и похвалы Аретафиле, граждане обратились и к расправе с тираннами: Кальбию сожгли заживо, а Лаандра зашили в мешок и бросили в море. Аретафилу же признали достойной участвовать в управлении, разделяя власть с лучшими мужами города. Но она, как бы доведя полную превратностей драму до благоприятного разрешения и победного венца, лишь только увидала город свободным, удалилась в женские покои, чуждаясь всякой суетности, и спокойно провела остаток жизни [e] за ткацким станком среди друзей и близких.
20. Камма[1615]
Среди тетрархов Галатии выделялись могуществом находившиеся в некотором родстве между собой Синат и Синориг.[1616] Жена Сината по имени Камма блистала красотой и цветом молодости, но еще более того привлекала к себе своими душевными качествами. Она была не только любящей и верной супругой, но отличалась и разумностью и возвышенным образом мыслей, а ее доброта и приветливость располагали к ней сердца [f] всех подчиненных. Еще более блеска придавало ей и то, что она как жрица Артемиды,[1617] особенно почитаемой галатами, на всех праздничных церемониях и жертвоприношениях показывалась в великолепном убранстве. И вот в нее влюбился Синориг. Понимая, что покорить ее при живом муже он не может ни убеждением, ни настойчивостью, он пошел на ужасное дело — коварно убил Сината, а вскоре после этого посватался к Камме. Камма проводила время в храме, выполняя свои жреческие обязанности, [258] и переносила потерю без малодушных жалоб, а с разумной твердостью, выжидая возможности возмездия за преступление Синорига. А он не оставлял своих домогательств, подкрепляя их благовидными речами: и заслуг у него больше, чем у Сината, и убил он его не из злодейских побуждений, а движимый любовью к Камме. И она с самого начала выслушивала эти речи снисходительно, а понемногу ее отказы становились все менее резкими. Притом же ее близкие и друзья, угождая мужественному [b] Синоригу, настойчиво убеждали ее дать согласие. Наконец она уступила и послала Синоригу приглашение встретиться с ней в храме, чтобы вместе получить от богов освящение и скрепление их брачного союза. Приняв его в храме, она дружелюбно его приветствовала, подвела к жертвеннику и, совершив возлияние из чаши, половину из нее отпила сама, а остальное дала выпить ему. А чаша была наполнена отравленной медовой сытой. II убедившись, что он выпил все до конца, с радостным возгласом преклонилась перед изваянием богини: «Призываю тебя в свидетели, о чтимая богиня, что ради этого дня я жила после убийства Сината, и все это время моей единственной отрадой была надежда на справедливое возмездие, и теперь, дождавшись этого дня возмездия, я иду [с] к моему супругу. А тебе, нечестивейший из людей, пусть твои близкие готовят могилу вместо брачного покоя». Слыша это и ощущая уже действие яда, галат поднялся было на колесницу, думая, что ему поможет движение и тряска, но сразу же был вынужден перейти на носилки, а вечером этого же дня умер. А Камма прожила еще одну ночь и, узнав о его смерти, отошла в спокойствии и радости.
21. Стратоника[1618]
[d] Упомянем еще двух женщин, прославивших Галатию, Стратонику, жену Дейотара, и Хиомару, жену Ортиагонта. Стратоника, понимая, что ее мужу необходимо иметь законных детей для передачи по наследству его царской власти, и не рожая сама, убедила его произвести детей с другой женщиной и позволить ей, Стратонике, принять их как своих родных. Дейотар, восхищенный ее самоотвержением, предоставил ей свободу действий, и она, выбрав из числа пленных прекрасную девушку по имени Электра, свела ее с Дейотаром, а родившихся от этого союза детей воспитала как своих законных, с любовью и великолепной щедростью.
22. Хиомара[1619]
[e] Хиомара, жена Ортнагонта была в числе женщин, захваченных в плен римлянами, когда римляне под командованием Гнея нанесли галатам поражение в битве. Центурион, которому она досталась в добычу, обошелся с ней по–солдатски и обесчестил ее. Это был человек, преданный не только любострастию, но и корыстолюбию. Уступая жадности и деньгам, он согласился вернуть Хиомаре свободу за изрядную сумму золота и сам вывел ее к реке, протекавшей между лагерем и городом. Когда галаты, переправившись через реку, выплатили ему обусловленную сумму и он отдал им Хиомару, по ее знаку один из них прикончил римлянина в тот момент, как он ласково прощался с Хпомарой, и отрубил ему голову, [f] Хиомара подняла ее и, завернув в одежду, унесла с собой. Вернувшись к мужу, она бросила эту голову ему под ноги, и когда он, пораженный, воскликнул: «Прекрасное доказательство верности, жена!» — она ответила: «Еще прекраснее, что в живых остался только один, кто имел со мной общение».
Полибий рассказывает,[1620] что в Сардах он имел случай беседовать с этой женщиной и удивился ее разумности и возвышенному образу мыслей.
23. Пергамская девушка
Митридат вызвал к себе в Пергам в качестве друзей шестьдесят знатнейших [259] галатов,[1621] но обращался с ними высокомерно и деспотически, вызывая этим их общее негодование. Один из них, тетрарх тосиопов[1622] Эпоредориг, человек мужественный и обладающий большой телесной силой, взялся схватить Митридата, когда он будет разбирать дела, сидя на судейском кресле в гимнасии, и выбросить на улицу вместе с креслом. Но по случайности Митридат в тот день не пошел в гимнасий, а вызвал галатов к себе на дом. Эпоредориг и для этого случая убедил остальных галатов, когда они соберутся там вместе, напасть на Митридата и разорвать его [b] на части. Но этот заговор по доносу стал известен царю, и он приказал истребить всех галатов одного за другим.[1623] Вскоре он, однако, вспомнил об одном из них, по имени Беполитан, совсем молодом юноше замечательной красоты, и пожалел о нем, думая, что тот погиб одним из первых. Все же на случай, если он окажется еще в живых, царь послал распоряжение отменить его казнь. И выпало тому какое–то удивительное счастье. Когда его захватили, на нем была прекрасная дорогая одежда, и палач, желая присвоить ее в незапятнанном кровью состоянии, понемногу [c] снимал ее с юноши. Тут он и увидел посланцев царя, бегущих к нему и выкликивающих имя юноши.
Так корыстолюбие, для многих причина гибели, неожиданно спасло жизнь Беполитану. А Эпоредориг лежал казненный и выброшенный без погребения, и никто из друзей не смел приблизиться к телу. Но одна пергамская девушка, с которой он при жизни был близок, отважилась одеть и похоронить труп. Это было замечено стражами, и ее отвели к царю. Передают, что уже самый вид этой девушки, совсем молодой и простодушной [d], как–то подействовал на Митридата, но еще больше тронут он был, узнав, что причина ее поступка — любовь. Он разрешил девушке убрать и похоронить покойника и предоставил ей из своих средств погребальную одежду и убранство.
24. Тимоклея[1624]
Фиванец Феаген, воодушевленный теми же чувствами любви к родине, что Эпаминонд, Пелопид и другие выдающиеся мужи, пал в Херонейской битве,[1625] решавшей судьбу Эллады, уже после того, как одержал верх над противостоящим ему отрядом македонян и обратил его в бегство. Это он македонянину, окликнувшему его возгласом «До каких пор ты [e] будешь нас преследовать?», ответил: «До Македонии». Умирая, он оставил сестру Тимоклею, доблесть которой показывала, что душевные качества, сделавшие его великим и прославленным мужем, были в его роду наследственными. Но Тимоклее ее доблесть только помогла легче перенести то, что выпало на ее долю из общих бедствий родины.
Когда Александр захватил Фивы и его воины предавались грабежу, дом Тимоклеи достался человеку, чуждому всякой воспитанности, грубому, наглому и дикому. Это был командир отряда фракийцев и носил то же имя, что и царь, но нисколько не походил на него. Перепившись за ужином, он не посовестился ни рода, ни нрава Тимоклеи и принудил ее [f] стать его наложницей. Но и этим он не ограничился, а стал требовать у нее скрытое, по его предположению, золото и серебро, то прибегая к угрозам, то к обещаниям сохранить для нее положение законной супруги. Тимоклея, пользуясь поводом, который дал он сам, отвечала: «Лучше было бы мне [260] умереть до наступления этой ночи: лишившись всего, я сохранила бы тело, не оскверненное насилием. Но раз это произошло, и по изволению судьбы я должна считать тебя своим попечителем, повелителем и супругом, то не буду лишать тебя того, что тебе принадлежит; ведь я и сама оказалась в твоем распоряжении. Были у меня нательные украшения, было и золото в деньгах. Когда захватывали город, я приказала служанкам собрать все это и бросила, или, вернее, спрятала в высохший колодец. Это сохранилось в тайне: колодец закрыт крышкой, а кругом густой лес. Владей всем этим на счастье; а мне будет достаточно того, что я дала тебе [b] доказательства благополучия и блеска моего дома». Услыхав это, македонянин не стал дожидаться утра, а немедленно отправился к колодцу, предводимый Тимоклеей. Распорядившись запереть сад, чтобы никто его не застал, он спустился в колодец в одном хитоне. Тут вела его к возмездию грозная Клото. Как только Тимоклея, оставшаяся у колодца, услышала его голос со дна, она стала бросать в колодец камни. Много камней она принесла сама, много особенно тяжелых подкатывали служанки. Так они забили и завалили его камнями.
К тому времени, когда македоняне узнали о случившемся и извлекли [с] труп, был уже издан приказ не убивать более никого из фиванцев. Поэтому Тимоклею отвели к царю и доложили об ее деянии. Александр, увидев в спокойном выражении ее лица и в самой поступи нечто благородное и внушающее уважение, спросил прежде всего, кто она такая. Она со всей прямотой смело ответила: «Мой брат Феаген пал под Херонеей, командуя и сражаясь против вас за свободу Эллады, чтобы мы не терпели того, что мы видим. Но претерпев такое, мы не боимся смерти. Не стремлюсь остаться в живых, чтобы испытать еще такую же ночь, если ты это допустишь». Тут все, в ком из присутствующих было достаточно благородства [d], прослезились. Александр же, понимая, что эта женщина стоит выше сожаления, и восхищаясь ее доблестью и речью, так чувствительно задевавшей его самого, приказал всем командирам тщательно следить, чтобы не допускались подобные бесчинства против благородных семейств, а Тимоклею и всех ее родственников освободил из плена.
25. Эриксо
У Батта, прозванного Счастливым, был сын Аркесилай, вовсе на него не похожий характером: еще при жизни отца он был им оштрафован на [e] талант за то, что окружил свой дом крепостной стеной; а после смерти отца, будучи и от природы злобным (что и стало его прозванием), а к тому же завязав дружбу с дурным человеком по имени Лаарх, он превратился из царя в тиранна. А Лаарх, замыслив сам захват тираннии, стал, действуя от имени Аркесплая и возводя на него ответственность за эти действия, изгонять и убивать лучших из граждан Кирены. Наконец он погубил и его самого, ввергши его ядовитой рыбой в тяжелую болезнь, от которой он и умер.[1626] После его смерти Лаарх и овладел властью под видом сохранения ее за сыном Аркесплая Ваттом, с которым никто не считался вследствие его малолетства и хромоты. Мать же его Эриксо, женщина разумная и благожелательная, и притом имевшая много могущественных родственников, пользовалась общим уважением. Лаарх посватался к ней, изъявляя готовность сделать Батта своим приемным сыном и разделить с ним власть. Эриксо, посоветовавшись со своими братьями, предложила ему обратиться к ним, сама же представилась согласной на этот брак. [261] Когда же Лаарх последовал этому указанию и братья Эриксо стали умышленно затягивать окончательный ответ, Эриксо посылает к нему служанку с сообщением, что братья пока еще колеблются, но раз уж возникнет эта связь, то они не станут противиться ее законному оформлению; поэтому он должен, если того желает, прийти к Эриксо ночью: все уладится, если будет положено начало. Лаарх, обрадованный и воодушевленный этим проявлением дружелюбия, обещал прийти, когда назначит сама Эриксо. А она договорилась о сроке со своим старшим братом Полиархом. [b] И в назначенный для встречи час Полиарха тайно проводили в покой сестры с двумя вооруженными юношами, искавшими возможность отомстить за отца, незадолго до того убитого Лаархом, К этому же времени Эриксо вызвала и Лаарха, который и появился без сопровождения своих телохранителей. Как только он вошел, на него накинулись оба юноши и он пал мертвым под ударами их мечей. Труп выбросили за городскую стену и гражданам Кирены показали Батта как наследника отцовской власти. Тут же Полиарх объявил о восстановлении древней киренской политии.
[с] В городе было много преданных Лаарху воинов египетского царя Амасида, опираясь на которых он и внушал немалый страх гражданам. Они отправили к Амасиду посланцев с обвинением против Полиарха и Эриксо. Посланные, вернувшись, принесли известие, что царь, сильно разгневанный, замыслил войну против Кирены, и только забота о похоронах скончавшейся матери заставила его отложить военное выступление. Полиарх счел необходимым отправиться в Египет для объяснений. Присоединилась к нему и Эриксо, пожелавшая разделить с ним труды и опасность; не осталась в стороне и престарелая Критола, мать Эриксо, [d] окруженная общим глубоким почтением как сестра Батта Счастливого. В Египте их деяние сочли вполне оправданным, и сам Амасид высоко оценил мудрость и мужество Эриксо. Он почтил Полиарха и обеих женщин дарами и царственными проводами в Кпрену.
26. Ксенокрита
Такой же хвалы заслуживает и выступление куманской гражданки Ксенокриты против тиранна Аристодема, прозванного Μαλακός — «мягкий», «кроткий» — не по мягкости нрава, как думают иные, а по той [e] причине, что так его называли варвары, когда он,[1627] еще будучи длинноволосым подростком, в военных столкновениях с ними отличался не только смелостью и ловкостью, но и сообразительностью. Благодаря своим дарованиям он был уважаем согражданами и достиг высоких выборных должностей. Он был во главе воинского отряда, посланного на помощь римлянам, теснимым этрусками, которые пытались восстановить царскую власть изгнанного Тарквиния Гордого. Этот поход Аристодема был длительным,[1628] и он использовал его, чтобы, действуя скорее как демагог, чем как военачальник, поблажками всякого рода расположить к себе находившихся под его командованием граждан и убедить их под его водительством свергнуть власть куманского совета и изгнать знатнейших и сильнейших граждан. Так он стал тиранном и дал полную волю своим развратным наклонностям, оскорбляя жен и детей свободных граждан. Передают, что он принуждал мальчиков отпускать длинные волосы и рядиться в золото, а девушек стричься в кружок и носить короткие туники. [262] Влюбившись в дочь изгнанника Ксенокриту, он не вернул отца, чтобы испросить его согласие на брак, а счел, что сожительство с тиранном и без того почетно для девушки и должно вызывать восхищение и зависть у сограждан. Но Ксенокриту ее положение нисколько не восхищало, напротив, она тяготилась этим сожительством без законного выданья и тосковала по утраченной отечеством свободе не меньше, чем открытые враги тиранна, вызывавшие у него ненависть.
Аристодем как–то задумал обвести город рвом — затея не только не вынужденная необходимостью, но и бесполезная и имеющая единственной целью утомить граждан и лишить их досуга: каждому [b] предписывалось поднять ежедневно определенную меру земли. <Среди работающих была женщина, которая положила начало восстанию против тираннии.>[1629] Увидав проходящего мимо Аристодема, она отвернулась и закрыла лицо отворотом туники. Когда Аристодем удалился, над ней стали подшучивать, что она только одного Аристодема стесняется, а на других не обращает внимания, и она со всей серьезностью ответила: «Но ведь Аристодем — единственный мужчина среди куманцев». Эти слова всех задели, а у более благородных совесть пробудила и мысль об освобождении отечества от тираннии. Говорят, что и Ксенокрита, услыхав об этом, сказала, [c] что предпочла бы и сама носить землю в присутствии отца, чем разделять с Аристодемом роскошь и могущество. Все это внушило бодрость защитникам свободы, сплотившимся под главенством Тимотела. А Ксенокрита обеспечила им возможность застигнуть Аристодема без охраны и безоружным, и они не замедлили воспользоваться этим, чтобы прикончить его.[1630]
Так город Кумы получил свободу благодаря доблести двух женщин — одна дала первый толчок к делу освобождения, другая помогла довести его до конца. Ксенокрита отклонила все почести и награды, которые были ей предложены, испросив себе только одно — похоронить [d] тело Аристодема. Это ей предоставили и избрали ее жрицей Деметры, полагая, что это и ей будет подобающей почестью и будет угодно самой богине.[1631]
27. Жена Пифея[1632]
Есть предание и еще об одной женщине, выдающейся своим разумом и доблестью, — жене Пифея, современника Ксеркса, Пифей, как передают, найдя золотую жилу и ненасытно пристрастившись к извлекаемому из нее богатству, и сам полностью предался добыче золота и сограждан принуждал выкапывать и промывать золото, оставив всякое иное занятие. [e] Такая работа многих погубила, изнурила же всех, и наконец женщины пришли с ветвями просителей к дверям жены Пифея. Она, всячески успокоив их, отпустила по домам, а сама, призвав к себе золотых дел мастеров, которым вполне доверяла, в строгой тайне заказала им изготовить золотые хлебы, печенья, плоды и известные ей любимейшие блюда Пифея, который в это время находился в отъезде. Когда же он вернулся и попросил обедать, она поставила перед ним золотой стол, уставленный всевозможными блюдами, но не съедобными, а золотыми. Пифей сначала [f] очень одобрил эти искусные изображения, но, насытившись их видом, попросил чего–нибудь съестного, а жена подносила ему одно за другим только золотые кушанья. Пифей наконец пришел в раздражение и закричал, что он голоден. Тогда она объяснила: «Ведь ты создал нам изобилие этого материала, и больше у нас ничего нет: забыт всякий опыт и ремесло, [263] никто не возделывает землю, забросив посевы, древонасаждение и сбор всего, чем питает земля, мы копаем ее только в поисках излишнего и бесполезного, изводя этим и самих себя и граждан». Эта речь глубоко подействовала на Пифея, и хотя он не прекратил полностью золотоискание, но все же ограничил его, сохранив его принудительность только для пятой части граждан и предоставив прочим обратиться к ремеслам и земледелию.
Когда Ксеркс шел походом на Грецию, Пифей устроил роскошный прием всему персидскому войску и предложил царю щедрый денежный [b] дар. Вместе с тем он, имея несколько сыновей, просил царя освободить от похода одного из них и оставить его как кормильца отца на старости лет. Но Ксеркс, разгневавшись, приказал убить этого сына Пифея и, разрубив его тело пополам, разложить его по обе стороны дороги, по которой должно пройти войско, а остальных сыновей увел в поход, и все они погибли в сражениях. После этого Пифей испытал то, что свойственно малодушным и неразумным людям: он, боясь смерти, тяготился жизнью. Не имея ни воли к жизни, ни решимости уйти из жизни, он поступил так. В городе была обширная насыпь, мимо которой протекала река, [с] называемая Пифополитанской. На этой насыпи он построил усыпальницу, а течение реки изменил так, что она стала ее омывать. Туда он и удалился, оставив своей жене управление городом и распорядившись никому не посещать эту усыпальницу, а посылать туда ежедневно на лодке обед до тех пор, пока он не окажется нетронутым, что будет означать, что он, Пифей, умер. Так он окончил свою жизнь. А жена его превосходно управляла городом и избавила граждан от испытанных ими бедствий.
ИЗРЕЧЕНИЯ СПАРТАНЦЕВ
1. Агасикл[1633]
[208] 1. Царь Лакедемона Агасикл любил внимать мудрецам, но не [b] допускал к себе софиста Филофана.[1634] Когда кто-то выразил по этому поводу недоумение, он ответил: «Я желал бы быть учеником только того, кого бы я был не прочь иметь родителем».
2. Когда один человек спросил его, может ли правитель, не имеющий телохранителей, командовать согражданами, не рискуя своей жизнью, Агасикл ответил: «Только если он будет делать это как отец, отдающий приказания своим сыновьям».[1635]
2. Агесилай Великий[1636]
1. Однажды Агесилаю Великому выпал жребий быть на пиру симпосиархом.[1637] Виночерпий спросил его, сколько вина наливать каждому. «Если приготовлено много, — сказал Агесилай, — наливай столько, сколько каждый попросит; если же мало, то всем давай поровну».
2. Когда некий преступник стойко держался под пыткой, Агесилай [с] сказал: «Какой же опасный злодей этот человек, если даже в позорных обстоятельствах он проявляет такую твердость и выносливость».
3. Когда кто-то хвалил ритора за то, что тот умеет представить великими даже незначительные дела, Агесилай сказал: «Я не считаю хорошим сапожником того, кто обувает маленькую ногу в большой башмак».[1638]
4. Однажды какой-то человек сказал Агесилаю: «Но ведь ты уже согласился». А потом много раз повторял эти слова. Царь возразил: «Да, [d] я согласился, если это было правильно, а если нет, считай, что сказать-то я сказал, а соглашаться не согласился».[1639] «Однако, — возмутился тот, — подобает, чтобы цари выполняли то, что они обещали „кивнув головой!“».[1640] На что Агесилай ответил: «Еще больше подобает, чтобы обращающиеся к царям просили только справедливого и говорили только правду; а также чтобы они выбирали для просьб подходящее время и не просили того, что царям исполнять не следует».
5. Если Агесилай слышал, что кого-либо хвалят или порицают, он полагал, что не менее важно знать характер тех, кто говорит, чем тех, о ком судят.[1641]
6. Когда царь был еще мальчиком, руководитель гимнопедий[1642] не предоставил ему сколько-нибудь заметного места для выступлений, хотя уже было известно, что Агесилаю предназначено стать царем.[1643] Он подчинился, говоря: «Хорошо, я сумею показать, что не места придают почет людям, а люди местам».[1644]
7. Когда некий врач предписал ему тщательно разработанный курс [e] лечения, выполнять который было очень трудно, царь воскликнул: «Клянусь богами,[1645] нигде не сказано, что мне непременно нужно жить и на все идти ради этого».
8. Как-то, когда Агесилай стоял у алтаря Афины Меднодомной,[1646] принося жертву богине, его укусила вошь. Царь, нисколько не стесняясь, извлек насекомое и на глазах у всех раздавил его, говоря: «Клянусь богами, даже стоя у алтаря приятно разделаться с тем, кто злоумышляет против тебя».[1647]
[f] 9. В другой раз, увидев, как мальчик тащил из норы мышь, а та, извернувшись, укусила схватившую ее руку и убежала, Агесилай привлек внимание окружающих к этой сцене и сказал: «Смотрите, даже ничтожнейшее животное столь отчаянно защищается от тех, кто хочет его обидеть. Судите сами, как следует поступать людям!»[1648]
10. Намереваясь начать войну с персами за освобождение проживающих в Азии эллинов, Агесилай запросил оракул Зевса в Додоне. Оракул [209] приказал ему начать поход,[1649] и царь сообщил об этом эфорам. Те приказали Агесилаю отправиться в Дельфы, чтобы получить и там предсказание. Придя в Дельфы, он задал вопрос следующим образом: «Согласен ли ты, Аполлон, с мнением твоего отца?» Когда бог подтвердил предсказание, Агесилай был выбран полководцем и выступил в поход.[1650]
11. В начале командования Тиссаферна персидский полководец из страха перед Агесилаем заключил с ним мир, согласно которому персы признавали свободу и независимость греческих городов; однако потом, [b] когда царь прислал ему на помощь большое войско, Тиссаферн объявил, что снова начнет войну, если Агесилай не покинет Азию. Последнего обрадовало это известие, и он сделал вид, что направил свое войско в сторону Карий. Тиссаферн собрал там все свои силы, а Агесилай внезапно вторгся во Фригию. Захватив там множество городов и богатую добычу, он сказал друзьям: «Нечестно, конечно, заключив договор, нарушать его, но обмануть врагов не только справедливо и достойно, но [с] вдобавок приятно и выгодно».[1651]
12. Имея немногочисленную конницу, Агесилай отступил к Эфесу и обратился к тамошним богачам, предлагая, чтобы взамен вступления в армию каждый предоставил ему лошадь и всадника. Таким образом, взамен трусливых богачей войско получило лошадей и мужей, годных для несения военной службы. Агесилай сказал, что он вступил в соревнование с Агамемноном, который точно так же, получив хорошую кобылу, освободил от участия в походе трусливого богача.[1652]
13. Агесилай приказал продавать захваченных на войне пленников голыми. Оказалось, что нашлось много покупателей на их одежду, которые, высмеивая самих пленников, не желали платить за них ни гроша, говоря, что люди эти вследствие изнеженности бесполезны, что видно по их телам — рыхлым и белым.[1653] Агесилай, подойдя к ним, сказал: «Глядите, вот добыча, ради которой вы сражаетесь, а вот люди, с которыми вы сражаетесь».[1654]
14. Разбив Тиссаферна в Лидии и уничтожив многих его воинов, [d] он продолжал опустошать земли царя. Тот послал Агесилаю деньги и просил его закончить войну. Агесилай ответил, что только государство имеет право заключать мир, а ему больше нравится обогащать своих воинов, чем богатеть самому. «У греков, — сказал он, — существует хороший обычай: брать у врага не подарки, а добычу».[1655]
15. Когда Мегабат, сын Спифридата, очень красивый мальчик, подошел к Агесилаю, чтобы приветствовать его и поцеловать, так как хорошо знал, что Агесилай к нему неравнодушен, царь все-таки уклонился от поцелуя. После этого мальчик перестал к нему приходить, а когда Агесилай осведомился о причинах этого, друзья ответили, что он сам тому виной, потому что остерегался поцелуев красавцев. «Если, — сказали они, — он не будет малодушен, то мальчик снова придет к нему». Агесилай [e] помолчал, размышляя, и наконец сказал: «Не стоит убеждать его. Я считаю, что быть выше подобных вещей мне даже важнее, чем завоевать густонаселенный и хорошо укрепленный город. Ибо лучше сохранить собственную свободу, чем лишить ее других».[1656]
16. Во всем остальном Агесилай тщательно придерживался законов, но в делах, связанных с дружбой, он считал всякие ссылки на правосудие пустыми речами. Во всяком случае известно его письмо, адресованное карийцу Гидриэю, в котором царь ходатайствует за одного из своих друзей: «Если, — пишет он, — Никий невиновен, отпусти его; если же виновен, отпусти его ради меня: отпусти в любом случае».[1657]
17. В большинстве случаев Агесилай подобным образом относился к друзьям, но были случаи, когда в критических обстоятельствах он предпочитал [f] действовать ради пользы дела. Как-то, когда по тревоге пришлось оставлять лагерь, Агесилай покинул там своего заболевшего возлюбленного: когда тот стал со слезами звать его, умоляя не оставлять в лагере, Агесилай повернулся к нему и сказал: «Как трудно одновременно быть и милосердным и рассудительным».[1658]
18. Образ жизни Агесилая ничем не отличался от образа жизни его сотоварищей: он вел простую жизнь, воздерживаясь от пьянства и пресыщения. Агесилай не признавал сон своим господином и отдавался ему лишь тогда, когда это допускали обстоятельства. Подобным образом [210] он относился и к жаре и к холоду: он как никто умел пользоваться преимуществами всех сезонов, а не зависеть от них. Его ложе ничем не отличалось от постели воинов, и он спал в палатке, стоявшей посреди палаток остальных воинов.[1659]
19. Агесилай постоянно повторял, что тот, кто стоит во главе, должен превосходить остальных не изнеженностью и роскошью, но храбростью и мужеством.[1660]
20. Когда его спрашивали, что самое важное дали законы Ликурга Спарте, он отвечал: «Презрение к удовольствиям».
21. Одному человеку, удивлявшемуся простоте одежды самого царя и остальных спартанцев, Агесилай сказал: «Так ведь этот образ жизни — почва, на которой возросла наша свобода».
22. Когда кто-то другой убеждал его отдохнуть и говорил, что судьба [b] может перемениться и такая возможность больше никогда не представится, Агесилай сказал: «А я уже давно упражнением приучил себя[1661] находить радость разнообразия в отсутствии перемен».
23. Даже состарившись, Агесилай придерживался того же образа жизни. На чей-то вопрос, почему в преклонном возрасте он даже в холодную погоду не носит хитона,[1662] царь сказал: «Для того, чтобы старые люди, стоящие во главе государства, могли служить молодым примером для подражания». [c]
24. Когда вместе с войском Агесилай проходил мимо острова Фасоса, островитяне послали ему муку, гусей, медовые лепешки и другие виды изысканной пищи и напитков. Агесилай принял только муку и приказал доставившим пищу возчикам везти все остальное назад, так как спартанцам эти лакомства не нужны. Когда же фасосцы продолжали уговаривать его принять все, царь распорядился раздать яства илотам. Когда его спросили о причине такого решения, Агесилай сказал: «Не годится, чтобы мужественные люди питались лакомствами, ибо то, что прельщает рабов, должно быть чуждо свободным».[1663]
[d] 25. В другой раз фасосцы, полагавшие, что Агесилай оказал им много благодеяний, почтили его сооружением храмов и божескими почестями. Они прислали посольство, чтобы сообщить ему об этом. Когда царь прочел доставленное фасосцами послание, он спросил их, способна ли их родина превращать людей в богов. Когда те ответили утвердительно, Агесилай сказал: «Превратите сперва себя в богов, и, если вам это удастся, тогда я поверю, что и меня вы можете сделать богом».
26. Когда малоазиатские греки приняли решение поставить Агесилаю статуи в самых главных городах, царь написал им: «Пусть не рисуют моих изображений, пусть не ваяют и не воздвигают мне памятников».[1664]
[e] 27. Увидев в Азии крытый четырехугольными плахами дом, Агесилай спросил у его владельца: «А что, деревья, у вас растут тоже четырехугольными?» Когда тот ответил, что деревья у них, как у всех, растут круглыми, Агесилай сказал: «А если бы они росли четырехугольными, стали бы вы стараться придавать им круглую форму?»[1665]
28. Когда его однажды спросили, как далеко распространяются границы Спарты, он, потрясая копьем, ответил: «Они отстоят настолько, насколько может достигнуть это копье».[1666]
29. Когда в другой раз кто-то спросил его, почему у Спарты нет городских стен, Агесилай показал на вооруженных граждан и сказал: «Вот — спартанские стены».[1667]
30. Когда тот же вопрос задал кто-то другой, царь сказал: «Города надо укреплять не камнями и бревнами, а доблестью жителей».
31. Агесилай советовал друзьям богатеть не деньгами, а храбростью и достоинствами.
[f] 32. Когда Агесилаю было нужно, чтобы его воины сделали что-либо быстро, он на глазах у всех первый брался за дело.[1668]
33. Он больше гордился тем, что мог работать не хуже любого спартанца и что постоянно владел собой, чем своим царским достоинством.
34. Когда царь увидел отправлявшегося на войну хромого спартанца, который, готовясь в поход, разыскивал себе лошадь, он сказал: «Ты что не знаешь, что на войне хромота не страшна: нужны не те, кто умеет бегать, а те, кто способен устоять на месте».[1669]
35. Когда Агесилая спросили, каким способом ему удалось так прославиться, он ответил: «Презрением к смерти».[1670]
[211] 36. Когда кто-то поинтересовался, почему спартанцы сражаются под звуки флейты, Агесилай сказал: «Это делается для того, чтобы по соблюдению ритма сразу выявить, кто храбр, а кто трус».[1671]
37. Когда кто-то прославлял счастливую жизнь персидского царя, в ту пору еще очень молодого, Агесилай сказал: «Так ведь и Приам в этом возрасте не знал никаких несчастий».[1672]
38. Добившись того, что под его власть попала большая часть Азии, Агесилай решил начать поход против самого персидского царя. Он хотел покончить с тем, что, не прилагая никаких усилий, персидский царь вредил эллинам, подкупая их демагогов.[1673]
39. Когда эфоры отозвали Агесилая домой, так как окружающие Спарту эллинские государства объявили ей войну, подкупленные персидскими деньгами, Агесилай заявил, что хороший командующий должен [b] подчиняться законам и отплыл из Азии, оставив тамошних эллинов глубоко опечаленными его отъездом.[1674]
40. На персидских монетах было изображение лучников. Снимаясь с лагеря, Агесилай сказал, что его изгоняет из Азии «царь с 30 тысячами лучников». Ведь таково было число персидских золотых монет, привезенных Тимократом в Афины и Фивы и розданных демагогам, после чего эти государства выступили против Спарты.[1675]
41. Агесилай написал эфорам письмо: «Агесилай эфорам шлет привет! Большую часть Азии мы покорили и варваров обратили в бегство, в Ионии мы построили много военных лагерей. Так как вы приказываете [c] мне явиться в установленный вами срок, то я последую сразу же за этим письмом, а может быть, даже опережу его. Я принял командование не для того, чтобы получить власть, но ради государства и наших союзников. Командующий лишь тогда правит справедливо и правильно, когда руководствуется законами и подчиняется эфорам или другим лицам, стоящим во главе государства».[1676]
42. Когда Агесилай перешел Геллеспонт и двигался по Фракии, он не испрашивал разрешения на проход ни у одного из варварских племен, а только обращался к ним с вопросом, будут ли они враждебны или [d] дружественны к его войску. Все народы принимали Агесилая дружелюбно и пропускали его армию, но одно племя, так называемые траллы,[1677] которым, как говорят, сам Ксеркс посылал дары, потребовали от Агесилая в качестве платы сто серебряных талантов и столько же женщин. Он же, насмехаясь, спросил, почему они не пришли, чтобы забрать все это. Двинувшись вперед, он напал на них, ожидавших в боевом строю, и, многих убив, обратил траллов в бегство и прошел через их страну.
43. Такой же вопрос он задал македонскому царю;[1678] тот ответил, что подумает. Агесилай сказал: «Пусть думает, а мы пойдем вперед». Удивившись его дерзости и испугавшись, Македонец разрешил проход.
44. Так как фессалийцы были в союзе с его врагами, Агесилай опустошил их страну. А в город Лариссу он послал Ксенокла и Скифа с предложением [e] дружбы.[1679] Они были схвачены и заключены под стражу, а возмущенные этим остальные участники посольства считали, что Агесилай должен стать лагерем вокруг Лариссы и осадить город. Однако царь сказал, что даже ради одного из этих мужей он отказался бы от всей Фессалии, и, чтобы выручить их, заключил с фессалийцами перемирие.
45. Узнав, что возле Коринфа произошла битва,[1680] в которой пали немногие из спартанцев, но погибло множество коринфян, афинян и их союзников, Агесилай, как говорят очевидцы, не слишком обрадовался [f] и не восторгался этой победой. С глубоким вздохом он сказал: «Горе Элладе, своими руками погубившей так много людей; ведь их было бы достаточно, чтобы уничтожить всех варваров».
46. Когда жители Фарсала[1681] стали нападать и беспокоить его войска, он обратил их в бегство и водрузил трофей у подножия горы Нарфакия. Агесилай больше радовался этой победе, чем всем остальным, так как спартанская конница была создана его усилиями, и теперь с ней одной ему удалось одолеть тех, кто так гордился искусством своей кавалерии.
[212] 47. Прибывший из дому Дифрид[1682] передал Агесилаю приказание немедленно с ходу вторгнуться в Беотию. Царь считал, что лучше бы это сделать попозже, после основательной подготовки, но, подчинившись властям, Агесилай вызвал из сражавшейся под Коринфом армии две моры спартанцев[1683] и вторгся в Беотию. Сразившись под Коронеей с фиванцами, афинянами, аргосцами и коринфянами и с обоими народами локрийцев,[1684] Агесилай, хотя и очень страдал от нанесенных ему многочисленных ран, все же одержал победу в этой, как говорит Ксенофонт, величайшей из происходивших в его время битв.[1685]
48. После возвращения домой Агесилай, несмотря на свои успехи и одержанные победы, ни в чем не стал менять своего образа жизни и привычек.
[b] 49. Видя, что некоторые граждане стали чрезмерно возноситься и чванились тем, что держали племенных коней, Агесилай убедил свою сестру Киниску тоже послать колесницу для участия в Олимпийских играх. Он хотел показать грекам, что участие в состязании требует от человека не доблести, а только богатства и щедрости.[1686]
50. При Агесилае находился мудрец Ксенофонт,[1687] и царь уделял ему большое внимание. Он побудил Ксенофонта вызвать к себе сыновей и воспитывать их в Спарте, чтобы обучить лучшей из наук — уметь повелевать и подчиняться.
51. В другой раз, когда его спросили, почему спартанцы счастливее [c] всех остальных народов, Агесилай ответил: «Потому что больше всех остальных упражняются в искусстве повелевать и подчиняться».[1688]
52. После смерти Лисандра юн раскрыл большую группу заговорщиков, которую тот собрал сразу после возвращения из Азии, чтобы свергнуть Агесилая. Царь решил рассказать об этом всем, чтобы показать, каким гражданином на самом деле был Лисандр. Прочитав в оставшихся после смерти Лисандра записях составленную галикарнассцем Клеоном речь[1689] о необходимости переворота и о новом государственном устройстве, которую Лисандр [d] от своего имени намеревался прочесть перед народом, Агесилай хотел ее обнародовать. Но когда один из геронтов, ознакомившись с этой речью и напуганный ее силой, посоветовал царю не раскапывать дело Лисандра, а лучше закопать его вместе с речью, Агесилай дал себя уговорить и успокоился.[1690]
53. Агесилай не пытался открыто сокрушать своих противников, но устраивал таким образом, чтобы кое-кого из них назначили стратегами или другими начальниками, а потом уличал их в корыстолюбии или недобросовестности. Когда дело доходило до суда, Агесилай помогал им, поддерживая бывших противников, и таким образом привлекал на свою сторону и добивался от них преданности; так что в результате у него не оставалось ни одного противника.[1691]
54. Кто-то попросил Агесилая написать его друзьям в Азии, чтобы те [e] хорошо приняли подателя письма и оценили его достоинства. «Но зачем, — спросил Агесилай, — мои друзья поступают справедливо и хорошо и без моих писем».
55. Раз кто-то показал Агесилаю высокую, хорошо укрепленную стену города и спросил, нравится ли она ему. «Клянусь Зевсом, — сказал царь, — стена прекрасна, но она должна окружать город, где живут не мужчины, а женщины».[1692]
56. Когда какой-то мегарец стал чересчур хвалить свое государство, Агесилай сказал ему: «Юноша, твоим словам не достает убедительности, которую может придать им только сила».[1693]
57. Казалось, что Агесилай не обращает никакого внимания на то, что восхищает всех остальных. Однажды трагический актер Каллипид, прославленный среди греков,[1694] которого все принимали с почетом, встал [f] перед царем, приветствуя его. Потом величаво войдя в толпу прогуливавшихся с Агесилаем людей, он дал понять, что ожидает от царя знаков расположения. Не дождавшись, Каллипид сказал: «Ты не узнаешь меня, царь? Разве ты не слышал обо мне?» Агесилай, посмотрев на него, сказал: «Почему, разве ты не Каллипид дикеликт?» Этим словом спартанцы называли уличных гаеров.[1695]
58. Когда Агесилая пригласили послушать человека, подражавшего пению соловья, он отказался и сказал: «Я уже не раз слышал самих соловьев».[1696]
59. Врача Менекрата, успешно лечившего безнадежных больных, [213] называли за это Зевсом. Он сам назойливо напоминал об этом всем и даже Агесилаю дерзнул написать таким образом: «Зевс Менекрат царю Агесилаю желает радоваться». На что тот, не читая дальше, отвечал: «Царь Агесилай Менекрату желает здравого ума».[1697]
60. Когда Конон и Фарнабаз,[1698] командовавшие флотом Великого царя, властвовали на море и блокировали побережье Лакедемона, а Афины были защищены стенами, отстроенными заново на деньги Фарнабаза, спартанцам ничего не оставалось, кроме как заключить с Великим царем мир.[1699] Они послали к Тирибазу Анталкида,[1700] одного из своих [b] граждан, и признали власть царя над азиатскими греками, за свободу которых воевал Агесилай. Понятно, что Агесилай не мог принимать участия в этом бесславном деле: ведь Анталкид был его врагом и всеми силами способствовал заключению мира, так как полагал, что война увеличивает влияние Агесилая и способствует росту его славы и значения.
61. Говорят, что в ответ на слова некоего человека, сказавшего, что спартанцы уподобляются персам, Агесилай ответил: «Наоборот. Это персы оспартаниваются».[1701]
62. Когда его спросили, что считать более важной добродетелью — храбрость или справедливость, Агесилай ответил, что при отсутствии [с] справедливости храбрость бесполезна; но если все люди станут справедливыми, в храбрости не будет нужды.[1702]
63. Жители Малой Азии привыкли называть персидского царя Великим. «Почему же, — спросил Агесилай, — он более велик, чем я, если он нисколько не справедливее и ие благоразумнее меня?»[1703]
64. Агесилай говорил, что жители Малой Азии — никуда не годные свободные граждане, но как рабы они превосходны.[1704]
65. Когда его однажды спросили, как вернее всего добиться у людей доброй славы, он ответил: «Говорить самое лучшее и делать самое доблестное».
66. Агесилай часто говаривал, что стратег должен быть храбр с врагами, но добродетелей с подчиненными.
67. Когда кто-то спросил Агесилая, чему следует учить мальчиков, [d] он ответил: «Тому, что им понадобится, когда они станут мужами».[1705]
68. Однажды, когда Агесилай заседал в судилище, обвинитель блистал красноречием, а защитник говорил плохо, повторяя каждый раз: «Агесилай как царь[1706] должен поддержать соблюдение законов». На это Агесилай сказал: «Что же, если кто-нибудь сломает твой дом или отберет у тебя плащ, ты станешь ждать, что на помощь придет строитель дома или ткач, выткавший гиматий?»
69. После того, как был заключен мир, Агесилаю передали письмо персидского царя, доставленное одним из персов и спартанцем Каллием, где царь предлагал свою дружбу и союз гостеприимства.[1707] Агесилай не принял письма и приказал объявить царю, чтобы тот не присылал [e] ему впредь частных писем: «Если, — сказал он, — царь покажет себя другом Спарты и доброжелателем всей Эллады, то и я, по мере сил, стану его другом. Если же выяснится, что царь злоумышляет против Эллады, то, — продолжал он, — пусть не надеется, что я буду ему другом, даже если получу от него множество писем».[1708]
70. Говорят, что Агесилай особенно любил детей: дома, играя с маленькими в лошадки, он скакал на палочке. Когда за этим занятием его застал один из друзей, царь попросил его не рассказывать об этом никому, пока сам не станет отцом.[1709]
71. Агесилай постоянно воевал с фиванцами. Говорят, что, когда он был ранен в одном из сражений,[1710] Анталкид сказал: «Ты получил эту [f] рану в благодарность за твои уроки военного дела, преподанные фиванцам против их воли, когда они еще не умели воевать». Действительно, фиванцы стали более воинственными именно потому, что спартанцы совершали против них раньше многочисленные походы. Именно в этом была причина запрета, который древний Ликург внес в свои так называемые «ретры». Он не разрешал многократно воевать с одними и теми же противниками, чтобы не обучать их военному искусству.[1711]
72. Как-то Агесилай услышал, что союзники недовольны необходимостью [214] участвовать в непрерывных походах, причем небольшое количество спартанцев должно было сопровождать многочисленные отряды.
Желая показать цену их численности, Агесилай распорядился, чтобы все союзники без разбора сели рядом друг с другом, а чтобы спартанцы сидели отдельно от них, неподалеку. Через глашатая он приказал встать всем, знающим гончарное ремесло; когда это было сделано, должны были встать все кузнецы, затем — плотники, строители и по очереди все остальные ремесленники. За небольшим исключением все союзники уже стояли, а из спартанцев не поднялся никто. Ведь в Спарте гражданам было запрещено заниматься и даже изучать какое-либо ремесло. Засмеявшись, Агесилай сказал: «Теперь вы видите, мужи, насколько больше воинов [b] посылаем мы, спартанцы».[1712]
73. В битве при Левктре[1713] многие спартанцы побежали с поля битвы и, согласно закону, подлежали за это лишению гражданской чести (атимии). Однако эфоры, видя, что город таким образом в момент крайней нужды в воинах потеряет своих мужчин, не знали, как избегнуть атимии и вместе с тем соблюсти законы.[1714] Тогда законодателем избрали Агесилая. Придя на площадь народного собрания, он сказал: «Я не согласился бы стать законодателем, чтобы вводить новые законы; и в нынешние я не стану вносить ни дополнений, ни сокращений, ни изменений. Наши нынешние законы хороши и должны сохраняться во всей силе начиная с завтрашнего дня».[1715]
74. Хотя огромная армия Эпаминонда вторглась в Лаконию подобно нахлынувшему потоку[1716] и фиванцы со своими союзниками уже похвалялись [c] победой, Агесилай не допустил врагов в город и заставил их повернуть назад, несмотря на то, что в городе уже было мало защитников.[1717]
75. В битве при Мантинее[1718] Агесилай убеждал спартанцев, не обращая внимание на остальных врагов, сражаться только против Эпаминонда. Он утверждал, что настоящей доблестью обладают только умные люди, и именно они определяют, кому достанется победа. Если только удастся устранить Эпаминонда, нетрудно будет заставить подчиниться всех остальных, ибо они глупы и ничего не стоят. Случилось так, как он и предполагал. Когда победа склонялась на сторону фиванцев, а спартанцы уже обратились в бегство, Эпаминонд повернулся, чтобы ободрить своих, и в этот момент один из спартанцев нанес ему смертельный удар.[1719] Когда Эпаминонд [d] упал, воины Агесилая, прекратив бегство, устремились в битву, добиваясь победы; при этом оказалось, что фиванцы значительно слабее, чем предполагали, а спартанцы сильнее.
76. Спарта нуждалась в средствах для ведения войны, ибо содержала наемные войска, и Агесилай отправился в Египет, соблазненный египетским царем, обещавшим ему вознаграждение.[1720] Однако из-за простоты его одежды местные жители отнеслись к нему с презрением. Они предполагали [e] увидеть спартанского царя таким же разодетым и разукрашенным, как и персидского (такое уж у них было наивное представление о царях). Однако за время своего пребывания Агесилай сумел им показать, что достоинство и величие приобретаются мужеством и умом.
77. Однажды, когда его люди испугались надвигающейся опасности, ибо врагов было множество (двести тысяч), а спартанцев совсем мало[1721] [f] и они были готовы сдаться, Агесилай, перед тем как построить воинов к бою, придумал хитрость, о которой никому не сказал. На своей руке он написал слово «победа», так что буквы смотрели справа налево.[1722] Когда прорицатель передал ему печень жертвенного животного, Агесилай положил ее на ту руку, на которой была сделана надпись, и, изобразив замешательство, делая вид, что не знает, куда ее деть, продержал некоторое время печень на ладони, пока буквы не отпечатались на ней. Тогда он показал ее своим соратникам, говоря, что этой надписью сами боги предвещают будущую победу. Сочтя, что получили надежное знамение, сулящее им успех, воины Агесилая устремились в бой.[1723]
78. Численно превосходящие враги окружили рвом лагерь Агесилая, и его союзник Нектанабид[1724] настаивал на вылазке, требуя завязать сражение. Агесилай сказал, что не станет мешать противнику уравнивать [215] свои силы с силами защитников лагеря. Когда между концами окружающего лагерь рва оставался лишь узкий промежуток, Агесилай построил в нем свое войско и, сражаясь с равным противником, несмотря на малочисленность своих сил, добился поражения врагов, истребил их во множестве и, захватив много денег, отослал их в Спарту.[1725]
79. На пути из Египта Агесилай умер;[1726] он приказал окружавшим его соратникам, чтобы они не воздвигали в память о нем ни лепных, ни писаных, ни других каких-либо изображений. «Если, — сказал он, — я сделал что-либо хорошее, это и будет мне памятником; если же нет — не помогут все статуи мира — ничего не стоящие изделия жалких ремесленников».[1727]
3. Агесиполид, сын Клеомброта[1728]
[b] 1. Когда кто-то сказал, что Филипп в течение нескольких дней стер с лица земли город Олинф,[1729] Агесиполид, сын Клеомброта, воскликнул: «Клянусь богами, второго такого города он не построит даже за значительно больший срок».
2. Кто-то выразил удивление, что сам царь вместе с другими людьми цветущего возраста пошли в заложники,[1730] а не их женщины и дети. На это Агесиполид сказал: «Это только справедливо, ибо нам самим надо расплачиваться за свои ошибки».
3. Однажды, когда Агесиполид распорядился, чтобы ему с родины прислали щенков, кто-то заметил: «Ведь закон не разрешает их вывозить». «Как в прошлом не разрешал и людей,[1731] — заметил царь. — но ведь вывозят же их теперь!»
4. Агесиполид, сын Павсания[1732]
[с] Когда у афинян со спартанцами были взаимные претензии и они призвали в качестве посредника мегарское государство, Агесиполид сказал: «Это позор, афиняне, что стоявшие во главе Эллады меньше разбираются в справедливости, чем мегарцы».[1733]
5. Агид, сын Архидама[1734]
1. Однажды спартанские эфоры приказали Агиду, сыну Архидама: «Вторгнись с молодыми людьми в страну этого человека: он сам покажет тебе путь к Акрополю». «А стоит ли, — сказал Агид, — доверять судьбу стольких молодых людей предателю собственной родины?»[1735]
2. На вопрос, что именно больше всего изучают в Спарте, он ответил: [d] «Науку повелевать и подчиняться».[1736]
3. Царь Агид говорил, что лакедемоняне о врагах спрашивают, не сколько их, а где они.[1737]
4. Раз при Мантинее Агида уговаривали не вступать в битву с превосходящим противником, он же сказал: «Кто хочет повелевать многими, тот должен и со многими сражаться».[1738]
5. На вопрос о количестве лакедемонян он ответил: «Нас достаточно, чтобы дать отпор трусам».[1739]
6. Проходя мимо стен Коринфа и рассматривая высоту, прочность и протяженность стен города, Агид спросил: «Женщины что ли живут в этом месте?»[1740]
7. Одному софисту, утверждавшему, что самое ценное в человеке — [e] речь, Агид сказал: «Выходит, когда ты молчишь, ты ничего не стоишь».
8. Когда вскоре после поражения аргосцы снова храбро бросились в атаку, Агид увидел, что союзники испугались, и сказал: «Смелее, мужи! Если, одержав победу, мы будем бояться, что же делать тем, кого мы победили?»
9. Когда абдерский посол, закончив наконец свою длинную речь, спросил Агида, какой ответ должен он передать согражданам, тот сказал: «Передай им, что все то время, пока ты разглагольствовал, я внимал тебе молча».[1741]
10. Когда некоторые расхваливали элейцев за их выдающуюся справедливость во время проведения Олимпийских игр, Агид сказал: «Что же [f] удивительного и особенно замечательного в том, что раз в четыре года один день они поступают справедливо».[1742]
11. Тем, кто болтал, что ему завидуют сородичи второго царя,[1743] Агид сказал: «Если это действительно так, то теперь кроме собственных горестей их вдобавок будут печалить еще удачи мои и моих друзей».
12. Кто-то посоветовал Агиду оставить для отступающих врагов свободный проход.[1744] Царь сказал: «Если мы уклонимся от битвы даже с бегущими трусами, станем ли мы сражаться с теми, кто храбро удерживает позиции».
13. Однажды некий человек выдвинул смелый, но трудновыполнимый [216] план освобождения греков. Агид сказал: «Твои речи, о друг, нуждаются еще в наличии силы и денег».[1745]
14. Когда кто-то сказал, что Филипп закрыл спартанцам доступ в Грецию, Агид ответил: «А нам, друг, вполне достаточно доступа в собственные земли».[1746]
15. Посол Перинфа, придя в Лакедемон, держал там очень длинную речь. Когда он закончил ее и спросил Агида, что передать перинфянам, тот ответил: «Ничего, кроме того, что ты с трудом закончил речь, а я молчал».[1747]
16. Агид явился к Филиппу в качестве посла без сопровождающих [b] лиц. «Как? — спросил тот, — ты пришел один?» «Да, — ответил Агид, — ведь я пришел только к одному».[1748]
17. Один старец жаловался Агиду, уже достигшему преклонного возраста, что старые законы пришли в забвение, а новые — плохи, и что все в Спарте перевернулось вверх дном.[1749] Царь рассмеялся и сказал: «Если так, то все идет своим порядком. В детстве я слышал от моего отца, что и в его время все перевернулось вверх дном. Отец мой говорил, что, когда он был мальчиком, его отец говорил ему то же самое. Так что удивляться следует не тому, что последующая жизнь хуже предыдущей, а тому, если обстоятельства жизни становятся где-то лучше или остаются на прежнем уровне».
[с] 18. Когда Агида спросили, каким образом человек может всегда оставаться свободным, он ответил: «Презирая смерть».[1750]
6. Агид Младший[1751]
1. Демад утверждал, что глотающие мечи фокусники всегда предпочитают спартанские, потому что они самые короткие. На это Агид Младший сказал: «А все-таки спартанцы достают и этими мечами до врагов».[1752]
2. Один негодяй часто спрашивал его, кто из спартанцев самый лучший: «Тот, — ответил Агид, — кто меньше всего похож на тебя».[1753]
7. Последний Агид[1754]
Последний из спартанских царей,[1755] Агид III, был схвачен благодаря предательству и приговорен к смерти эфорами без суда. Когда его уже [d] уводили, чтобы удавить, он увидел, что один из служителей плачет, и сказал: «Прекрати, друже, оплакивать меня, ибо, хотя меня приговорили к смерти вопреки закону и справедливости, я все-таки сильнее убивающих меня». С этими словами он добровольно просунул свою шею в петлю.[1756]
8. Акротат[1757]
Когда родители Акротата просили его совершить вместе с ними какое-то несправедливое деяние, он, сколько мог, отговаривался. Но когда они продолжали настаивать, он сказал: «Пока я жил с вами, у меня еще не было никакого представления о справедливости, но после того, как вы передали меня государству с его законами, да и сами, как умели, учили [e] меня справедливости и правилам благородного поведения, я буду уже следовать им, а не вашим указаниям. Ведь вы хотите, чтобы я поступал благородно (а благородно — это значит поступать справедливо как частному лицу, так еще больше правителю), я и поступаю как вы желаете. А от того, что вы предлагаете, прошу меня освободить».[1758]
9. Алкамен, сын Телекла[1759]
1. Кто-то спросил Алкамена, сына Телекла, как лучше всего удержать царскую власть, и он ответил: «Не ставить свою выгоду превыше всего».
2. Другой человек хотел узнать, почему он не принял от мессенцев дары.[1760] «Потому, — ответил царь, — что, взяв их, я уже не смог бы сохранять мир, не нарушая законов».
3. Когда кто-то сказал про него, что он живет очень умеренно, несмотря на то, что обладает большим состоянием,[1761] Алкамен сказал: «Владея богатством, [f] благородный человек подчиняет свою жизнь не влечениям, а разуму».
10. Анаксандрид[1762]
1. Анаксандрид, сын Леонта, сказал как-то человеку, сокрушавшемуся, что его приговорили к изгнанию из страны: «Страшись, любезный, удаления не от страны, а от справедливости».
2. Человеку, сообщавшему эфорам полезные сведения, но говорившему при этом слишком долго, Анаксандрид сказал: «Ты, приятель, говоришь дело, но не дельно,[1763] слишком много».
3. Когда кто-то спросил, почему спартанцы передают свои поля ил отам [217], а не заботятся о них сами, Анаксандрид ответил: «Ведь мы приобретали наши земли, тоже заботясь не о земледелии, а о самих себе».[1764]
4. Когда кто-то сказал, что стремление к славе вредит людям и что счастлив тот, кто свободен от него, Анаксандрид возразил: «Тебя послушать, так и преступники должны быть счастливы. Разве, совершая преступления и святотатства, они стремятся к славе?»
5. Другой человек спросил его, почему на войне спартанцы не боятся опасности. Анаксандрид сказал: «Причина в том, что мы уважаем жизнь, но не боимся за нее, как другие».
6. Анаксандрида спросили, почему геронты разбирают дела о смертной казни много дней и оставляют даже оправданного обвиняемого под судом. [b] Царь ответил: «Много дней они судят потому, что в этих делах судьи, совершившие ошибку, уже не смогут ее исправить; обвиняемого же оставляют под судом потому, что по этому делу могут еще вынести и более правильное решение».[1765]
11. Анаксандр, сын Еврикрата
Когда кто-то спросил сына Еврикрата Анаксандра, почему спартанцы не держат деньги в общественной сокровищнице, тот ответил: «Чтобы не совращать тех, кто будет их охранять».
12. Анаксил[1766]
Один человек недоумевал, почему эфоры не встают перед царями, [с] тогда как те назначили их на должность. «По той самой причине, — сказал Анаксил, — что они назначены на должность эфоров».[1767]
13. Андроклид[1768]
Андроклид, спартанец с изувеченной ногой, встал в строй воинов. Когда некоторые стали возражать, ссылаясь на его увечье, он сказал: «Сражаться ведь придется с выстроившимися против нас врагами, стоя на месте, а не убегая».[1769]
14. Анталкид[1770]
1. Когда Анталкида посвящали в Самофракийские мистерии,[1771] жрец спросил его, какой из своих поступков он считает самым ужасным. На это он ответил: «Если я и совершил что-нибудь подобное, то боги и так будут знать об этом».[1772]
[d] 2. Отвечая афинянину, называвшему спартанцев неучами, он сказал: «Это верно. Мы единственные, которые не научились у вас ничему плохому».[1773]
3. Другой афинянин сказал ему: «А ведь мы не раз прогоняли вас с берегов Кефиса». На что Анталкид ответил: «Зато мы вас с берегов Еврота ни разу».[1774]
4. Когда его спросили, как вернее всего понравиться людям, он сказал: «Надо как можно ласковее разговаривать с ними и предлагать всегда самое полезное».[1775]
5. Когда один софист хотел произнести похвалу Гераклу, Анталкид [e] спросил: «Разве кто-нибудь его порицает?»[1776]
6. Агесилаю, раненному в битве с фиванцами, он сказал: «Теперь ты расплачиваешься за уроки, которые давал им, не умевшим и не желавшим сражаться». Действительно, можно сказать, что фиванцы, благодаря постоянным походам, которые против них совершал Агесилай, стали сражаться лучше и успешнее.[1777]
7. Анталкид говаривал, что стены Спарты — это ее юноши, а границы — острия их копий.[1778]
8. Отвечая человеку, который спросил, почему спартанцы на войне пользуются короткими мечами, Анталкид сказал: «Потому, что сражаемся, подойдя к врагу вплотную».[1779]
15. Антиох[1780]
[f] Антиох, в бытность эфором, услыхав, что Филипп дал мессенцам землю, спросил: «Дал ли он им также силу, чтобы, сражаясь, ее удерживать?»[1781]
16. Арей[1782]
1. Какие-то люди расхвалили при Арее чужих жен. «Клянусь богами, — воскликнул Арей, — судить о благородных женщинах и знать, какие они на самом деле, не может первый встречный. Они должны быть тайной для всех, за исключением супругов».[1783]
2. Однажды, когда Арей проезжал через Селинунт на Сицилии,[1784] он увидел вырезанное на памятнике стихотворение, написанное элегическим размером:
«И справедливо сделал, — сказал царь. — Вы заслужили смерть, замышляя потушить пожар тираннии, которой надо было дать догореть дотла».
17. Аристон[1785]
Кто-то одобрил высказывание Клеомена,[1786] который на вопрос, что должен [218] делать хороший царь, сказал: «Друзьям — добро, а врагам — зло». Аристон же заметил: «Насколько лучше, дорогой, было бы сказать: „Друзьям делать добро, а врагов делать друзьями“». (По общему мнению, эти слова принадлежат Сократу,[1787] но их приписывают также Аристону).
2. Когда кто-то спросил, сколько всего спартанцев, он ответил: «Достаточно, чтобы отразить врагов».[1788]
3. Когда какой-то афинянин прочел в надгробной надписи восхваление своих земляков, павших от рук спартанцев, Аристон спросил: «А каковы [b] же были те, которые победили этих героев?»[1789]
18. Архидамид
1. Кто-то хвалил Харилла[1790] за то, что он одинаково ласков со всеми, Архидамид сказал: «А справедливо ли хвалить человека, который ласков даже с подлецами?»[1791]
2. Какой-то человек порицал софиста Гекатея[1792] за то, что, приглашенный на сисситию, он пришел, но не проронил ни слова. «Мне кажется, — сказал Архидамид, — ты не понимаешь, что человек, сведущий в искусстве речи, сведущ и в том, когда и где речи надо произносить».[1793]
19. Архидам, сын Зевксидама[1794]
1. Когда кто-то спросил Архидама, сына Зевксидама, кто стоит во главе [с] Спарты, тот ответил: «Законы и власти, действующие по закону».
2. Отвечая человеку, расхваливавшему кифареда и удивлявшемуся силе его дарования, Архидам сказал: «Если ты так расхваливаешь кифареда, то какие же слова ты найдешь, любезный, чтобы восхвалять людей благородных?»
3. Однажды кто-то представлял ему музыканта, говоря: «Это — замечательный лирник!» «А у нас, — сказал царь, — этот человек славится как знаменитый кашевар, который умеет варить черную похлебку». Этим Архидам хотел сказать, что не делает различия между теми, кто доставляет удовольствие звуками инструментов, и теми, кто делает это, изготовляя похлебку или жаркое.[1795] [d]
4. Человеку, обещавшему ему сделать вино более сладким, он ответил: «Зачем? Расходовать его станут больше, а общественные трапезы станут менее благопристойными».[1796]
5. Однажды он осаждал Коринф и увидел, что в одном месте из-под стены выбежали зайцы. «Ну, — сказал Архидам соратникам, — враги в наших руках!»[1797]
6. Когда двое спорящих выбрали Архидама третейским судьей, он отвел их на священный участок Афины Меднодомной[1798] и заставил поклясться подчиниться его решению. Те поклялись, и Архидам сказал: «Итак, я решил, что вы не покинете этот священный участок, пока не уладите ваш [e] спор».
7. Сицилийский тиран Дионисий прислал его дочерям богатые платья, но Архидам не принял подарка, говоря: «Боюсь, как бы, надев эти платья, девушки не показались бы мне безобразными».[1799]
8. Видя, как отчаянно бьется его сын с афинянами, Архидам сказал: «Или умножь свои силы, или уменьши пыл!»[1800]
20. Архидам, сын Агесилая[1801]
1. После битвы при Херонее Филипп обратился к Архидаму, сыну [f] Агесилая, с письмом, написанным весьма надменно. Тот ответил: «Если ты, царь, измеришь свою тень, то обнаружишь, что она не стала больше, чем была до победы».
2. Когда его спросили, велика ли земля, находящаяся под властью спартанцев, он сказал: «Наша земля такой величины, что спартанцы до любого места могут достать своим копьем».[1802]
3. Некий Периандр был отличным врачом, и его постоянно восхваляли за врачебное искусство, но стихи он писал очень слабые. «Чего ради, Периандр, — спросил его Архидам, — ты стремишься называться плохим поэтом, а не искусным врачом?»
4. Во время войны с Филиппом некоторые считали более выгодным завязать битву подальше от дома.[1803] «Не об этом следует думать, — сказал Архидам, — а о том, чтобы там, где придется сражаться, быть сильней противника».
5. Отвечая тем, кто хвалил его за победу над аркадянами,[1804] он сказал: «Было бы лучше, если бы мы победили их умом, а не силой».
[219] 6. Когда Архидам вторгся в Аркадию и узнал, что элейцы поддерживают аркадян, он послал им письмо: «Архидам — элейцам. Прекрасен покой».[1805]
7. Во время Пелопоннесской войны союзники Спарты хотели узнать, сколько средств от них потребуется, и настаивали, чтобы ограничили союзнические взносы. Архидам сказал: «Войну не прокормишь заранее установленным пайком».[1806]
8. Увидев стрелу катапульты, впервые привезенной из Сицилии, Архидам воскликнул: «О, Геракл! Конец мужской доблести!»[1807]
9. Эллины не последовали его совету и не стали, разорвав соглашение [b] с Антигоном и с македонцем Кратером,[1808] пытаться вернуть себе свободу.
Они считали, что власть лакедемонян будет для них даже тяжелее македонской. Архидам об этом сказал так: «Каждая скотина имеет собственный голос, и только человек, прежде чем исполнить задуманное, говорит на разные, весьма отличающиеся друг от друга голоса».
21. Астикратид[1809]
После поражения при Мегалополе[1810] во время войны, которую царь Агис вел против Антипатра, кто-то сказал Астикратиду: «Ну, что вы теперь будете делать, лакедемоняне? Станете рабами македонян?» На что тот ответил: «А что? Разве Антипатр может помешать нам умереть в сражении за Спарту?»
22. Биант
Афинский стратег заманил Бианта в засаду, и воины спрашивали полководца, [c] что теперь делать. «А что еще остается, — отвечал Биант, — кроме как вам спасаться, а мне умереть, сражаясь?»
23. Брасид[1811]
1. Однажды Брасид поймал мышь в сушеных смоквах, которая, укусив его, вырвалась на свободу. Повернувшись к окружающим, Брасид сказал: «Нет столь мелкой твари, чтобы не пыталась, храбро обороняясь, спастись от обидчиков».[1812]
2. Как-то в битве Брасид был ранен копьем, пробившим его щит. Вырвав копье из раны, Брасид им же убил врага. Когда его спросили, каким образом он был ранен, он ответил: «Мой щит предал меня».[1813] [d]
3. Отправляясь на войну, он написал эфорам: «Что сделать должен, сделаю, как на войне положено, или умру».[1814]
4. Брасид пал во время похода за освобождение фракийских эллинов. Чтобы сообщить об этом, в Лакедемон были отправлены гонцы. Когда они пришли к его матери Аргилеониде, та прежде всего спросила, достойно ли Брасид умер. Фракийцы расхвалили его и сказали, что другого такого воина не существует. «Нет, чужестранцы, — возразила она, — вы ошибаетесь [e]. Брасид был достойным человеком, но много в Спарте и более достойных мужей».[1815]
24. Дамонид[1816]
Когда составитель хора поставил Дамонида с краю, тот воскликнул: «Хорошо, о хорег, что ты нашел способ сделать почетным это малопочетное место».[1817]
25. Дамид[1818]
Александр потребовал, чтобы постановлением народного собрания его провозгласили богом. «Ну что ж, — сказал Дамид, — уступим Александру. Если ему так хочется, пусть называется богом».[1819]
26. Дамиид[1820]
Филипп вторгся в Пелопоннес, и кто-то сказал, что лакедемонянам [f] грозят ужасные беды,[1821] если они не заключат перемирия с македонцами. «Эх ты, баба, — воскликнул Дамиид. — Чего нам бояться, если мы презираем саму смерть!»
27. Деркилид[1822]
Армия Пирра стояла уже недалеко от Спарты, и Деркилида отправили к нему послом. Пирр потребовал, чтобы спартанцы приняли назад изгнанного царя Клеонима, если не хотят убедиться, что в военном отношении они не превосходят других и что их ожидает судьба покоренных народов. Деркплид перебил его, воскликнув: «Если Пирр — бог,[1823] то мы не боимся его, ибо ни в чем не прегрешили. Если же он — человек, мы тоже не боимся, ибо не признаем его превосходства».
28. Демарат[1824]
1. Так как Оронт[1825] высокомерно обращался с Демаратом, кто-то заметил [220]: «Сурово обращается с тобой Оронт, Демарат!» На что тот ответил: «В этом нет ничего худого: вредят те, кто с тобой ласков, а не те, кто говорит с тобой неприязненно».
2. Когда Демарата спросили, почему спартанцы подвергают бесчестию бросающих свой щит, а тех, кто теряет шлем или панцирь, не наказывают, он ответил: «Шлемы и панцири носят ради собственной безопасности, а щиты прикрывают боевые порядки».
3. Слушая музыканта, Демарат сказал: «Мне кажется, он неплохо делает свое пустейшее дело».[1826]
4. На каком-то совещании Демарата спросили, объясняется ли его [b] молчание глупостью или ему не хватает нужных слов. Он ответил: «Только дурак не умеет попридержать свой язык».[1827]
5. Как-то Демарата спросили, почему он, царь, был вынужден бежать из Спарты. «Потому, — ответил он, — что законы там сильнее, чем я».
6. Один из персов непрерывно задаривал юношу, в которого был влюблен Демарат, и переманил его к себе. «Что, спартанец, — сказал он, — отбил я твоего возлюбленного». «Нет, — отвечал тот, — клянусь богами, не отбил, а купил».
7. Когда один из персов отложился от царя, Демарат уговорил его вернуться под власть своего государя. Так как царь все-таки намеревался казнить этого перса, Демарат сказал ему: «Позор ляжет на тебя, о царь, если, пока он был твоим врагом, ты не сумел наказать отступника, а теперь, [c] когда он стал твоим другом, ты убьешь его».
8. Отвечая какому-то царскому прихлебателю, потешавшемуся над его изгнанием, Демарат сказал: «Не стану спорить с тобой, приятель, ибо я действительно сбился с жизненного пути».[1828]
29. Экиреп[1829]
Эфор Экиреп перерубил две из девяти струн инструмента музыканта Фринида,[1830] сказав при этом: «Не вреди музыке».[1831]
30. Эпэнет
Эпэнет говорил, что лживость лежит в основе всех проступков и преступлений.
31. Евбед[1832]
[d] Услышав, что какие-то люди хвалят чужую жену, Евбед не одобрил этого, а сказал: «Люди посторонние вообще не должны судить о достоинствах чужих жен».[1833]
32. Евдамид, сын Архидама
1. Увидев в Академии Ксенократа,[1834] уже пожилого человека, обсуждавшего философские вопросы со своими знакомыми, Евдамид, сын Архидама и брат Агида, поинтересовался, кто этот старец. Ему сказали, что это один из тех мудрецов, что заняты поиском добродетели. «Когда же, — спросил Евдамид, — он воспользуется ею, если теперь он ее только ищет».[1835]
2. Услыхав однажды, как один философ доказывал, что только [e] мудрец может быть хорошим полководцем, Евдамид сказал: «Речь прекрасная, но верить оратору не следует: никогда не слышал он сигнала боевой трубы».[1836]
3. Однажды Евдамид вошел в тот момент, когда обосновавший свой тезис Ксенократ отдыхал. Один из его спутников сказал: «Стоило нам войти, как он замолчал». «И хорошо сделал, — заметил Евдамид, — если все, что было нужно, уже сказано». «А все-таки хотелось бы послушать его», — сказал тот. «Конечно, — согласился Евдамид. — Но, если бы мы пришли к человеку, только что отобедавшему, разве стали бы мы просить его пообедать второй раз?»[1837]
4. Как-то у Евдамида спросили, почему в то время, когда все граждане говорят, что они за объявление войны Македонии, сам он предпочитает сохранять мир. «А потому, — ответил Евдамид, — что мне нет надобности изобличать этих болтунов, доказав, что их слова ничего не стоят».[1838]
5. Другой человек, высказываясь за объявление войны македонянам, [f] привел в пример успехи эллинов в борьбе с персами. Евдамид сказал на это: «Ты, кажется, не понимаешь, что твои слова звучат так же, как если бы, одолев тысячу овец, ты предложил мне вступить в бой с пятьюдесятью волками».
6. Евдамида спросили, как он, оценивает музыканта, имевшего очень большой успех. «Великий мастер, — отвечал он, — но в мелком деле».[1839]
7. Когда кто-то при нем расхваливал Афины, он сказал: «Ну как, по совести, можно восхвалять этот город, который ни один благородный человек не любит».
8. Когда какой-то аргосец бранил спартанцев за то, что, выезжая в чужие края и освобождаясь от влияния отеческих законов, они сразу становятся хуже, Евдамид сказал: «Зато вы, аргосцы, посещая Спарту, становитесь не хуже, а лучше».[1840]
[221] 9. Когда Александр приказал объявить в Олимпии, что все изгнанники, кроме фиванцев, могут вернуться в свои государства,[1841] Евдамид сказал: «Этот приказ, фиванцы, звучит для вас хоть и тягостно, но лестно. Выходит, что вас одних и боится Александр».
10. Когда Евдамида спросили, для чего спартанцы приносят перед опасными походами жертву Музам, он ответил: «Для того, чтобы рассказ о нас был достоин наших подвигов».[1842]
33. Еврикратид, сын Анаксандрида
[b] Еврикратида, сына Анаксандрида, спросили, для чего эфоры, никогда не откладывая, ежедневно разбирают все дела, связанные с договорами.[1843] Царь ответил: «Чтобы, окруженные врагами, мы не теряли доверия друг к другу».
34. Зевксидам[1844]
1. Когда Зевксидама спросили, почему в Спарте не записаны законы о военной доблести и юношей не знакомят с ними, тот ответил: «Потому, что юношам полезнее видеть воочию военную доблесть, чем знакомиться с ней из писаний».
2. Какой-то этолиец утверждал, что для людей, способных к подвигам, [c] война лучше мира. «Клянусь богами, — воскликнул Зевксидам, — это не так! Людям, о которых ты говоришь, смерть лучше жизни».[1845]
35. Геронд[1846]
Во время пребывания Геронда в Афинах некий человек там был арестован по закону о праздности. Геронд попросил показать ему человека, наказанного за то, что он вел себя так, как подобает свободному.[1847]
36. Феарид
Как-то Феарид точил свой меч. Его спросили, достаточно ли он остер. «Острее злословия», — ответил он.
37. Фемистей
Прорицатель Фемистей предсказал царю Леониду и его соратникам [d] гибель под Фермопилами. Леонид послал Фемистея в Спарту якобы для того, чтобы сообщить о том, что должно произойти, а на самом деле, чтобы он не погиб вместе со всеми. Тот, однако, не согласился, сказав: «Я прислан сюда воином, а не вестником».[1848]
38. Феопомп[1849]
1. На вопрос, как надежнее всего сохранить власть в государстве, Феопомп ответил: «Предоставить друзьям их законное право на откровенность [e] и свободу речи, а подданных, насколько хватит сил, ограждать от обид».
2. Один иноземец утверждал, что среди своих сограждан он слывет приверженцем Спарты. Феопомп сказал: «Лучше было бы, если бы они называли тебя приверженцем собственного государства, а не поклонником Спарты».
3. Когда элейский посол[1850] сказал, что сограждане выбрали его для посольства в Спарту потому, что он один в их государстве ревностно подражает спартанскому образу жизни,[1851] Феопомп спросил его: «Какой же образ жизни — твой или твоих сограждан — кажется тебе лучше?» Тот объявил, что избранный им — лучше. «Тогда, — сказал Феопомп, — можно ли считать жизнеспособным государство, в котором среди множества граждан только один ведет себя достойно?»
4. Кто-то сказал, что Спарта спаслась только благодаря тому, что цари обнаружили способности к управлению. Феопомп с этим не согласился: «Причина не в этом, — сказал он, — а в том, что граждане обнаружили способность к подчинению».[1852]
5. Когда жители Пилоса постановили почтить Феопомпа небывалыми [f] отличиями, он написал им в ответ, что умеренные почести время возвеличит, а чрезмерные предаст забвению.
6. Как-то ему показали крепостную стену и спросили, считает ли он ее достаточно крепкой и высокой. Феопомп же спросил: «Ее что, для женщин строили?»[1853]
39. Форикион
Когда Форикион прибыл из Дельф и увидел на Истме лагерь Филиппа, уже занявшего узкий перешеек, он сказал: «Вы, коринфяне, оказались плохими привратниками Пелопоннеса».[1854]
40. Фектамен[1855]
Осужденный эфорами на смерть, Фектамен шел с суда улыбаясь. Кто-то из присутствующих спросил его, неужели он до такой степени презирает спартанские законы. «Нет, — сказал он, — но я радуюсь, что я понесу это наказание, ни у кого ничего не попросив и никому не оставшись обязанным».[1856]
41. Гипподам[1857]
[222] Когда Агид встал в строй рядом с Архидамом, Гипподам, которого пытались отослать в Спарту вместе с Агидом, чтобы он нес службу[1858] там, промолвил: «Нет, милый, разве я найду где-либо более достойную смерть, чем здесь, сражаясь за Спарту?» А было ему в ту пору больше 80 лет. Сказав это, он взял в руки оружие и, встав по правую руку от царя, сражался, пока не погиб.
42. Гиппократид[1859]
1. Сатрап Карий написал Гиппократиду письмо, где сообщал, что [b] один спартанец не донес ему, зная о заговоре злоумышленников. Сатрап запрашивал, как с ним поступить. «Если ты сделал этому человеку много добра, — отвечал Гиппократид, — то убей его; если же не делал, вышли из твоей страны как подлеца».[1860]
2. Однажды Гиппократиду встретился подросток, который смутился, так как с ним шел его покровитель. Гиппократид сказал, увидев его: «Гулять надо с такими людьми, чтобы не краснеть, если с кем-нибудь повстречаешься».
43. Калликратид[1861]
1. Когда друзья Лисандра попросили наварха Калликратида за 50 талантов предоставить им возможность расправиться с одним из врагов, [c] он не согласился, хотя и сильно нуждался в деньгах, чтобы кормить своих моряков. Его советник Клеандр сказал: «Я, если бы был Калликратидом, взял бы эти деньги». «Да и я, — отвечал Калликратид, — взял бы, если бы был тобой».[1862]
2. Калликратид отправился к союзнику Спарты Киру Младшему[1863] в Сарды, чтобы получить деньги для своих моряков. По прибытии, уже в первый день, он приказал передать, что хочет встретиться с Киром. Услыхав, [d] что Кир пьет вино, он сказал, что подождет, пока тот кончит пить. Калликратид ждал напрасно и отошел от дверей только тогда, когда понял, что встретиться с Киром в этот день ему не удастся, оставив у всех впечатление человека неотесанного. На другой день, когда ему снова сказали, что Кир пьет и не выйдет, Калликратид воскликнул: «Так ли уж важно получить эти деньги, чтобы ради этого стоило совершать что-либо недостойное Спарты?» С этими словами он отправился в Эфес, призывая беды на головы тех развращенных роскошной жизнью людей, кто научил варваров наглеть, опираясь на свое богатство. Он поклялся перед всеми присутствующими, что, как только приедет в Спарту, сделает все [e] для восстановления мира между греками, чтобы впредь они не просили у варваров помощи в борьбе друг с другом, а внушали им ужас.[1864]
3. Когда его спросили, что за люди ионяне, он ответил: «Граждане — плохие, а как рабы — хороши».[1865]
4. Однажды Кир, посылая деньги для наемников, добавил дружеский дар для Калликратида. Однако спартанец взял только плату для своих воинов, а подарок отослал обратно, сказав, что нет необходимости, чтобы между ним и Киром существовала личная дружба. Надо только, чтобы дружеское отношение, распространяющееся на всех спартанцев, относилось бы и к нему, Калликратиду.[1866]
5. Когда он собирался вступить в морскую битву возле Аргинусских островов, один из кормчих, Гермон, советовал лучше увести корабли, так как афиняне обладают гораздо большим количеством триер. На это Калликратид возразил: «Ну и что из этого? Все равно пускаться в бегство [f] — позорно и нанесет урон славе Спарты. Лучше, оставшись на месте, победить или погибнуть».[1867]
6. Калликратид приносил жертву и услышал от прорицателя, следившего за пламенем сгоравших приношений, что войску предстоит победа, а полководцу — смерть. Нисколько не расстроенный этим, он сказал: «Один человек не решает судьбы Спарты. Если я погибну, родина не будет унижена, а если отступлю перед врагами, это будет унижением».[1868] Назначив своим преемником Клеандра, Калликратид устремился в бой и, сражаясь, погиб.
44. Клеомброт, сын Павсания[1869]
Когда какой-то иноземец поспорил с его отцом о добродетели, Клеомброт, [223] сын Павсания, сказал: «Мой отец[1870] все равно будет более достойным человеком, чем ты, до тех пор, пока ты тоже не станешь отцом».[1871]
45. Клеомен, сын Анаксандрида
1. Клеомен, сын Анаксандрида, утверждал, что Гомер был спартанским поэтом, а Гесиод — плотским, ибо первый наставляет, как повелевать, а второй — как заниматься сельским хозяйством.[1872]
2. Однажды Клеомен заключил с аргосцами перемирие на семь дней; но уже на третью ночь[1873] напал на стражей противника, пока они, полагаясь на договор, спали. Одних он перебил, а других взял в плен. [b]
3. Когда его стали бранить за клятвопреступление, он отвечал, что в клятве не упоминались ночи, а только дни. «Кроме того, — утверждал он, — нанести вред врагам и у людей и у богов считается важнее, чем соблюдать справедливость».[1874]
4. Случилось так, что от Аргоса, из-за которого он пошел на клятвопреступление, он все-таки был отброшен. Это сделали аргосские женщины, захватившие хранившееся в святилищах оружие и с его помощью отразившие натиск Клеомена. Впоследствии Клеомен сошел с ума, схватил какой-то кинжал и стал колоть себя, начиная с лодыжек, а потом все выше, [c] пока не дошел до важнейших частей тела. Так, скаля зубы и гогоча, он покончил с собой.[1875]
5. Прорицатель отговаривал его вести войско на Аргос, говоря, что возвращение оттуда будет позорным. Подойдя к городу и увидев запертые ворота и стоящих на стенах женщин, Клеомен воскликнул: «Не покажется ли позорным отступление от этого города, где мужчины перебиты, а женщины заперли ворота».
6. Тем аргосцам, которые ругали его, называя нечестивым клятвопреступником, Клеомен отвечал: «Вы властны ругать меня, но расправиться с вами в моей власти».
[d] 7. Послы с острова Самоса убеждали его начать войну с тиранном Поликратом[1876] и говорили очень долго: «Начало речи, — перебил он, — я не запомнил, поэтому середину не понял, конец я не одобряю».
8. Некий пират совершал набеги на страну. Когда его поймали, он стал объяснять: «У меня не было продовольствия для моих воинов; вот я и стал отбирать его у тех, кто им владел, но не хотел отдавать добровольно». На это Клеомен сказал: «Короче говоря, ты разбойничал».
9. Услышав, как какой-то негодяй бранит его, Клеомен сказал: «Не для того ли ты постоянно всех поносишь, чтобы мы оправдывались и не находили времени поговорить о твоей собственной зловредности».
[e] 10. Когда кто-то из граждан сказал, что хорошему царю всегда и во всем следует быть кротким и сдержанным, Клеомен согласился с этим: «Но не до такой степени, — сказал он, — чтобы его стали презирать».
11. Терзаемый тяжелой болезнью, он стал прислушиваться к разного рода целителям и прорицателям, на которых раньше не обращал внимания. Кто-то выразил удивление этой перемене. «А чему удивляться? — сказал царь. — Ведь я теперь не тот человек, каким был когда-то; а став другим человеком, я уже по-другому и думаю».
[f] 12. Когда какой-то софист долго разглагольствовал о мужестве, царь рассмеялся. «Почему, Клеомен, ты, спартанский царь, смеешься, слушая, как человек говорит о мужестве?» — спросил софист. «Я поступил бы так же, чужестранец, — ответил царь, — если бы о мужестве заговорила ласточка, а вот если бы говорил орел, я бы слушал со всем вниманием».
13. Аргосцы утверждали, что смоют позор прошлого поражения,[1877] сразившись
[224] 14. Когда кто-то бранил его, говоря: «Ты, Клеомен, роскошествуешь» — он отвечал: «Это все-таки лучше, чем быть ненасытным. Вот ты, например, имея достаточно, все-таки жадничаешь».
15. Кто-то хотел представить ему музыканта и всячески расхваливал достоинства этого человека, утверждая, что это лучший музыкант из всех эллинов. Клеомен же, указав на одного из стоящих возле, воскликнул: «А вот этот у меня, клянусь богами, лучший кашевар!»[1878]
16. Когда самосский тиранн Меандрий бежал в Спарту, спасаясь от вторжения персов, он показал Клеомену, сколько золотых и серебряных сосудов он привез с собой, и предложил подарить их, сколько бы он ни пожелал. Царь не взял ни одного, но принял меры, чтобы Меандрий не раздавал сосуды и другим гражданам. Отправившись к эфорам, он сказал, что для Спарты будет лучше, если самосец, хотя тот и был его кунаком, все же будет удален из Пелопоннеса, чтобы он не подтолкнул кого-либо из спартанцев, к предательству. Выслушав его, эфоры в тот же день [b] объявили об изгнании Меандрия.[1879]
17. Когда кто-то спросил его, почему часто побеждавшие спартанцы не уничтожили нападавших на них аргосцев, Клеомен ответил: «И, наверно, не уничтожим никогда. Нашей молодежи нужно ведь на ком-то упражняться».
18. Когда кто-то спросил, почему спартанцы не посвящают богам захваченные у врага доспехи, он ответил: «Потому что они принадлежали трусам».[1880]
46. Клеомен, сын Клеомброта
Когда кто-то дал Клеомену, сыну Клеомброта, бойцовых петухов, [с] обещая, что эти петухи умрут, сражаясь за победу, тот сказал: «Дай мне из тех, которые ради победы убивают. Те будут получше».[1881]
47. Лабот[1882]
Когда кто-то произносил чересчур длинную речь, Лабот сказал: «Зачем к ерундовому делу такое длинное вступление? Речь должна соответствовать важности дела. Каково дело, такова и речь».[1883]
48. Леотихид[1884]
1. Когда кто-то выразил неудовольствие, что Леотихид Первый часто меняет свои решения, царь сказал: «Я-то меняю по обстоятельствам, [d] а вы — вследствие подлости».
2. Когда его спросили, как лучше всего сохранить блага, которыми располагаешь, он сказал: «Не все доверять случаю».
3. Когда его спросили, чему важнее всего обучать свободнорожденных детей, он ответил: «Тому, что им пригодится, когда они станут взрослыми».[1885]
4. Когда кто-то спросил, почему спартанцы мало пьют, Леотихид ответил: «Чтобы не другие за нас думали, а мы за них».
49. Леотихид, сын Аристона[1886]
1. Когда Леотихиду, сыну Аристона, сказали, что сыновья Демарата[1887] говорят о нем дурно, он воскликнул: «Клянусь богами, ничего [e] удивительного: ни один из них ничего хорошего и не способен сказать».[1888]
2. Когда на ближних воротах змея обвилась вокруг ключа, прорицатели объявили, что это чудо. «А мне кажется, — сказал Леотихид, — в этом нет ничего чудесного. Вот если бы ключ обвился вокруг змеи — тогда было бы чудо».[1889]
3. Нищий орфический жрец Филипп уверял, что те, кого он посвятил в мистерии, после смерти будут счастливы. Леотихид сказал: «Что же, [f] неразумный, ты не умрешь, как можно скорей, чтобы разом покончить и с бедностью и с постоянными несчастьями».[1890]
4. Когда кто-то спросил Леотихида, почему спартанцы не посвящают богам захваченное у врагов оружие, он ответил, что вещи, отобранные у трусов, нехорошо ни выставлять на обозрение молодым, ни посвящать богам.[1891]
50. Леонт, сын Еврикратида[1892]
1. Когда Леонта, сына Еврикратида, спросили, в каком городе безопасно жить, он ответил: «Там, где богатства жителей не слишком велики и не слишком малы; где закон властен, а беззаконие бессильно».
2. Увидев в Олимпии бегунов, стремящихся выгадать время в начале бега, он заметил: «Насколько больше заботятся они о скорости, чем о справедливости».
3. Какой-то человек в самое неподходящее время держал речь о важных делах. «Говоришь-то ты, приятель, о деле, — сказал Леонт, — а время тратишь как бездельник».[1893]
51. Леонид, сын Анаксандрида[1894]
1. Один человек сказал Леониду, сыну Анаксандрида, брату Клеомена: [225] «Ты ведь ничем не лучше нас, за исключением того, что ты царь». Тот ответил: «Если бы я не был лучше, то не был бы и царем над вами».
2. Когда он шел на битву с Персом[1895] под Фермопилы, его жена Горго[1896] спросила, какие он оставляет ей распоряжения, Леонид ответил: «Вступать в брак с благородными людьми и рожать только благородных».
3. Когда эфоры указывали ему, что он берет под Фермопилы слишком мало людей, он ответил: «Для того дела, на которое мы идем, даже слишком много».[1897]
4. Эфоры спросили: «Уж не думаешь ли ты, что идешь для того, чтобы задержать варваров у прохода?» «В речах так, — сказал он, — а на деле иду умирать за эллинов».
[b] 5. Придя к Фермопилам, он обратился к своим соратникам: «Говорят, что варвар близко и выступает, пока мы теряем время. Ну что ж, либо перебьем их, либо самим умирать».[1898]
6. Когда во время боя кто-то воскликнул: «Из-за варварских стрел не видно солнца», — Леонид сказал: «И хорошо, будем сражаться в тени».[1899]
7. Другой сказал: «Варвары уже рядом». Леонид ответил: «Стало быть, и мы рядом с ними».
8. Кто-то спросил его: «Неужели, Леонид, ты пришел сюда с немногими, чтобы сразиться с таким множеством». Царь ответил: «Если бить [с] числом, то не хватит и всего эллинства; ведь оно составляет лишь малую часть варварского мира. Если же полагаться на доблесть, то моих вполне достаточно».
9. Когда другой человек тоже удивился немногочисленности его воинов, Леонид сказал: «Чтобы умереть, хватит и этих».[1900]
10. Ксеркс написал ему: «Перейдя на мою сторону, можешь, не борясь с богом, сделаться единоличным правителем всей Эллады». В ответ Леонид написал: «Если бы ты понимал истинные блага жизни, не стал бы домогаться чужих владений. Я же предпочитаю умереть за Элладу, чем единолично властвовать над нею».
11. Тогда Ксеркс снова написал ему: «Сдавай оружие!» Он ответил: «Приди и возьми». [d]
12. Леонид хотел напасть на врага не медля, но полемархи требовали, чтобы он подождал остальных союзников. Леонид сказал: «Разве здесь не все, кто будет сражаться?[1901] Вы что, не знаете, что с врагом дерутся только те, у кого есть цари, которых почитают и боятся?»
13. Он приказал своим воинам завтракать, объявив, что обедать будут уже в Аиде.
14. Когда его спросили, почему лучшие люди предпочитают славную смерть бесславной жизни, он ответил: «Они считают, что жизнь и смерть — дело природы, а слава и бесславие — наше».
15. Леонид желал сохранить цвет молодежи, но был уверен, что юноши [e] не захотят, чтобы их щадили. Поэтому он пустился на хитрость: дал каждому юноше по скитале[1902] и отослал как бы с поручением к эфорам. Он хотел так же спасти и троих зрелых мужей, но те догадались и не согласились взять скиталы.[1903] «Я пришел сюда не вестником, а воином», — сказал один. «Останусь здесь, лучше будет», — сказал второй. А третий: «Не отстану от друзей, впереди буду биться».
52. Лохаг
Когда кто-то сообщил Лохагу, отцу Полиэнида и Сирона, что один из его сыновей погиб, отец сказал: «Я давно знал, что он смертен».
53. Ликург[1904]
[f] 1. Законодатель Ликург, стремясь перестроить образ жизни граждан, сделав его более скромным и нравственно совершенным (ибо спартанцы отличались в то время изнеженностью), выкормил двух щенков одного помета. Одного из них он приучил к лакомой пище и разрешал ему проводить время в доме, а другого сразу стал приучать к псовой охоте. Потом он привел этих щенков в Народное собрание и, положив перед ними кости и другие лакомства, выпустил на волю зайца. Каждая из собак устремилась к тому, к чему она была приучена. Когда собака догнала зайца, Ликург сказал: «Видите, сограждане, эти собаки одной породы, [226] но благодаря различным условиям, в которых они жили, значительно отличаются друг от друга. Не следует ли из этого, что воспитание для выработки добрых качеств значит больше, чем природа?»[1905]
Другие говорят, что щенки были не одного помета, а один был из породы сторожевых собак, другой — из охотничьих. К охоте Ликург стал приучать только сторожевого пса, а того, что был лучшей породы, кормил одной лакомой пищей. Когда впоследствии каждый из них набросился на то, к чему был приучен, стало ясно, насколько важно воспитание для выработки хороших и дурных качеств. Ликург сказал: «Не [b] так ли, граждане, обстоит дело и с нами? Знатность нашего рода, столь ценимая толпой, не принесет никакой пользы. Не поможет нам даже то, что мы ведем свое происхождение от самого Геракла, если мы не станем постоянно упражнять себя в том, что сделало этого героя самым благородным и самым знаменитым из всех людей, то есть не будем в течение всей жизни учиться доблести».
2. Ликург произвел передел земли и всех граждан наделил равными участками. Рассказывают, что, когда позднее он вернулся из путешествия в чужие земли, проезжая по стране, где как раз заканчивали жатву, Ликург увидел сложенные неподалеку друг от друга равные кучи зерна. Улыбнувшись, он с удовлетворением сказал находившимся поблизости, что вся Лаконика кажется ему собственностью множества братьев, лишь недавно получивших свои наделы.[1906]
3. Проведя отмену долгов, он решил поделить поровну и всю домашнюю [c] утварь, чтобы полностью покончить со всеми различиями и неравенством людей. Увидев, однако, что люди враждебно относятся к прямому изъятию имущества, Ликург решил упразднить золотую и серебряную монету и постановил, чтобы в Спарте пользовались только железной. [d] При этом он ограничил время, в течение которого можно было обменивать старую монету. Когда же это было сделано, всякое беззаконие было изгнано из Спарты. Никто не мог ни воровать, ни брать взятки, ни грабить, ни обманывать. Ведь полученное нельзя было скрыть, им нельзя было наслаждаться не рискуя; собственность не вызывала зависти, так как ее нельзя было невозбранно ни вывезти, ни ввезти. В дополнение к этой мере он изгнал из страны все лишнее и бесполезное. Действительно, посещать Спарту не имело теперь никакого смысла ни софистам, ни нищим предсказателям, ни ремесленникам, производящим различные предметы. Ведь Ликург запретил ту монету, которая у них была в ходу, а ввел железную: ценность эгинской мины этих денег равнялась всего четырем халкам.[1907]
4. Начав поход против роскоши и решив положить конец стремлению [e] к богатству, Ликург ввел сисситии. Отвечая тем, кто спрашивал его, зачем он это сделал и ввел небольшие военные подразделения, Ликург ответил: «Это сделано для того, чтобы приказы доходили до них тотчас же, а если возникнет какая-нибудь смута, вина ляжет лишь на немногих. Кроме того, в небольшом отряде легче соблюсти равенство: люди будут равны в еде и питье, да и не только в этом; одинаковы будут их постели и все остальное. Богатый человек не будет иметь больше бедного».[1908]
5. Он сделал так, что богатство не вызывало зависти, так как никто не мог ни воспользоваться им, ни показать его. Ликург говаривал своим [f] близким: «Хорошо показать на деле, друзья, что же такое богатство: ведь оно слепо».[1909]
6. Ликург наблюдал за тем, чтобы никто не обедал дома и не приходил в сисситию, наевшись и напившись.[1910] Сотрапезники порицали того, кто не ел и не пил с ними, считая, что это человек невоздержанный и слишком изнеженный для участия в общих трапезах. Того, кто попадался в нарушении порядка, наказывали. Как-то царь Агид, вернувшись из длительного похода, в котором он добился победы над афинянами, хотел [227] всего один раз пообедать дома с женой и послал за своей порцией, но полемархи не разрешили выдать ее. На следующий день это дело дошло до эфоров, которые подвергли Агида наказанию.[1911]
7. Подобные постановления казались зажиточным гражданам невыносимыми: они составили заговор, стали порочить Ликурга и бросать в него камнями, желая забить до смерти. Преследуемый ими, Ликург с трудом пробился через рыночную площадь и, обогнав всех, нашел убежище в храме Афины Меднодомной, но когда он обернулся, чтобы взглянуть на преследовавших, один из них, Алкандр, выбил ему палкой глаз. Позднее, согласно общему решению, этого Алкандра передали для наказания во власть Ликурга, но тот не сделал ему ничего плохого. Ликург даже не упрекал его, но, поселив вместе с собой, довел до того, [b] что Алкандр, став поклонником всех его установлений, начал хвалить и самого Ликурга и образ жизни, который они вели. В память своей беды Ликург соорудил на участке Афины Меднодомной памятник и добавил к ее имени прозвище
8. Когда его спросили, почему он не ввел писанные законы, он ответил: «Потому, что образованные люди, прошедшие надлежащее воспитание, сами могут решить, какое в каждом случае решение будет наиболее уместным».[1913]
9. Его спросили также, почему он при сооружении кровли разрешил пользоваться одним только топором, а двери позволил делать лишь с помощью [c] пилы; другие же орудия были запрещены. Ликург ответил: «Я хотел, чтобы граждане соблюдали умеренность в домашнем хозяйстве и не держали бы у себя в доме ничего, что может вызвать зависть других».[1914]
10. Этим же правилом руководствовался царь Леотихид Первый. Обедая у кого-то в гостях, он посмотрел на красиво украшенную кровлю дома и наборный потолок и спросил у иноземца, хозяина дома, не растут ли в их стране четырехгранные деревья.[1915]
11. Когда Ликурга спросили, почему он запретил часто воевать с одними и теми же неприятелями, он ответил: «Чтобы, обороняясь, они не обучились воевать и не приобрели в этом опыт». Поэтому впоследствии справедливо осуждали Агесилая, который своими постоянными вторжениями в Беотию сделал фиванцев достойными соперниками лакедемонян. [d] Когда Анталкид увидел раненного Агесилая, он сказал: «Хорошую же плату ты получил, научив сражаться фиванцев, которые раньше не умели этого, да и не хотели учиться».[1916]
12. Кто-то другой спросил его, зачем он изнуряет тела девушек бегом, борьбой, метанием дисков и копий. «Для того, — ответил Ликург, — чтобы рост зачатых в сильных телах детей с самого начала шел быстро и они рано становились бы могучими и сильными; чтобы сила и здоровье позволяли женщинам производить на свет детей легко, с достоинством выдерживая родовые муки; если же возникнет необходимость, чтобы они могли сразиться за себя, своих детей и свою родину».
[e] 13. Какие-то люди порицали обычай девушек показываться во время процессий обнаженными и интересовались, для чего они это делают. Ликург сказал: «Это для того, чтобы девушки, следуя обычаям мужчинг нисколько не уступали им ни силой тела, ни здоровьем, ни твердостью души, ни честолюбием. Мнение же толпы они презирают». В связи с этим приводят такое высказывание Горго, жены Леонида. Кто-то, по всей вероятности иностранец, сказал ей: «Вы, лаконянки, командуете своими мужами». На что она ответила: «Да, но мы и рожаем мужей».[1917]
[f] 14. Лишив холостых мужей права смотреть выступления во время гимнопедий и наложив на них атимию и другие знаки бесчестия,[1918] Ликург предусмотрительно позаботился о деторождении. Он отнял у холостяков то уважение и заботы, которыми юноши окружали пожилых людей. Так, никто не возразил против замечания, которое сделали Деркилиду, хотя он был прославленным полководцем. Когда Деркилид подошел к одному из юношей, тот не уступил ему места, сказав: «Ты же не породил того, кто уступит место мне».[1919]
15. Когда Ликурга спросили, для чего он издал закон, согласно которому девушек выдают замуж без приданого, он сказал: «Для того, чтобы одни из них вследствие нужды не остались в девушках, а других бы не домогались, стремясь к их богатству. Надо, чтобы мужчина прежде всего интересовался образом жизни девушки и сообразовал свой выбор [228] только с ее благородством». С этой целью он запретил в Спарте всякие украшения.[1920]
16. Он ограничил время для вступления в брак как для мужчин, так и для женщин. Отвечая человеку, удивлявшемуся, зачем он это сделал, Ликург сказал: «Чтобы от цветущих родителей происходили здоровые дети».[1921]
17. Один человек удивлялся, почему он запретил женатым людям ночевать со своими женами и приказал им проводить большую часть дня и всю ночь вместе со сверстниками; с подругой спартанец должен был встречаться тайно, со всевозможными предосторожностями. «Это сделано для того, — сказал Ликург, — чтобы юноши были крепки телом [b] и не испытывали пресыщения, а всегда как бы начинали любовь сначала: и это даст здоровых детей».[1922]
18. Он запретил благовонные масла, чтобы не тратили оливки на притирания, а также ношение крашеных тканей, чтобы они не льстили нашим чувствам.
19. Всем ремесленникам, производящим украшения, он запретил въезд в Спарту, говоря, что, употребляя свое искусство во зло, они только позорят его.[1923]
20. Сильно было в то время целомудрие женщин, и так сильно отличалось оно от последующей распущенности, что прелюбодеяние казалось [с] просто невероятным.[1924] Передают, что живший в очень давние времена спартанец Герад, которого какой-то иноземец спросил, как в его стране поступают с прелюбодеем (ведь в законах Ликурга об этом нет ни слова), ответил: «У нас, иноземец, не бывает прелюбодеев». Тот возразил: «Но может появиться». Герад сказал: «Ну, если появится, уплатит такого быка, который, разлегшись на Тайгете, будет лакать воду из Еврота». Иноземец удивился и спросил: «Откуда же возьмется бык такой величины?» Герад засмеялся:[1925] «А откуда в Спарте, где богатство, роскошь и всякие украшения влекут за собой бесчестие, а порядочность и подчинение властям почитается превыше всего, откуда здесь может взяться прелюбодей?»
21. Отвечая человеку, предлагавшему установить в государстве демократию, Ликург сказал: «Сперва установи демократию у себя в доме».[1926] [d]
22. Когда кто-то спросил, почему он ввел такие маленькие и дешевые жертвы богам, Ликург ответил: «Чтобы не было перерывов в жертвоприношениях».[1927]
23. Ликург разрешил гражданам соревноваться только в таких видах атлетики, где не приходится вытягивать вверх руку.[1928] Кто-то спросил, чем он при этом руководствовался: «Я не хотел, — ответил Ликург, — чтобы у граждан возникала привычка, попав в трудные обстоятельства, идти на мировую».[1929]
24. Когда кто-то спросил его, почему он приказывает постоянно менять место стоянок во время военных действий, Ликург ответил: «Чтобы доставить больше трудностей врагу».[1930]
25. Кто-то другой спросил его, почему он отказывается штурмовать крепости: «Обидно, чтобы доблестные мужи, — ответил Ликург, — гибли от рук женщин, детей или кого-нибудь в этом роде».[1931] [e]
26. Когда фиванцы стали советоваться с Ликургом по поводу учрежденных ими священнодействий и траура в честь Левкофеи,[1932] он сказал: «Если вы считаете Левкофею божеством, не надо оплакивать ее гибель, если же полагаете, что она человеческой природы, не творите в ее честь священнослужений».
27. Некоторые граждане спрашивали его: «Как вернее избежать вторжения врагов?» Ликург ответил: «Оставаться бедными и не стремиться стать выше других».[1933]
28. Другой раз его снова спросили об укреплениях города, и Ликург ответил, что нельзя считать город неукрепленным, если его оборона зиждется на мужах, а не на кирпичах.[1934]
29. Спартанцы очень заботились о своих волосах, памятуя слова [f] Ликурга, что прическа красивого делает еще красивее, а безобразного — страшным для врагов.[1935]
30. Ликург приказал, чтобы, добившись победы и обратив врагов в бегство, спартанцы преследовали их недолго, только для того, чтобы закрепить победу, а потом сразу возвращались назад. Он говорил, что убивать оставивших битву и не благородно и не по-эллински,[1936] оставить же в живых — не только благородно и великодушно, но и полезно. Ведь враги, зная, что спартанцы щадят сдающихся и убивают сопротивляющихся, будут понимать, что выгодней бежать, чем оставаться в строю.[1937]
31. Ликурга спросили, зачем он запретил снимать доспехи с убитых [229] врагов, на что он ответил: «Для того, чтобы воины не наклонялись за добычей, пренебрегая сражением, а хранили бы в нерушимости и свою бедность и военный строй».
54. Лисандр[1938]
1. Когда сицилийский тиранн Дионисий послал в подарок дочерям Лисандра пышные платья, спартанец не принял их, говоря, что опасается, что дочери в этих обновах покажутся ему безобразными. Немного позже, когда родной город направил Лисандра послом к этому тиранну, Дионисий дал ему две столы и предложил выбрать, какую он хочет послать дочери. Лисандр сказал, что лучше, если дочь сама сделает выбор, и уехал, забрав обе.[1939]
2. Лисандр был ловким софистом и часто прибегал к хитростям и обманам, считая справедливым то, что ему полезно, и благородным то, что ему выгодно. Он признавал, что правда лучше лжи, но истинная [b] ценность и достоинство того и другого могут быть установлены только в каждом отдельном случае.[1940]
3. Люди порицали Лисандра за то, что своих целей он добивался обычно с помощью обманов, и утверждали, что не достойно потомка Геракла добиваться своего не честным путем, а хитростью. Лисандр же со смехом отвечал им: «Где не годится львиная шкура, нужно подшить к ней лисью».[1941]
4. Когда некоторые жаловались на то, что Лисандр нарушил клятвы, которые дал в Милете,[1942] он сказал: «Детей обманывают во время игры в бабки, а взрослых, давая клятвы».[1943]
5. Лисандр победил афинян, заманив их в засаду у Эгоспотамов, а затем, лишив город пищи, вынудил его сдаться. Тогда-то он написал эфорам: «Афины взяты».[1944]
[с] 6. Аргивяне спорили со спартанцами относительно своих границ и утверждали, что их притязания справедливы. Лисандр, схватив меч, воскликнул: «У кого в руках вот это — тот лучше всех о границах рассуждает».[1945]
7. Видя, что беотийцы никак не могут решить, пропускать ли войско Лисандра через свою страну или нет, он послал спросить у них, должен ли он продвигаться держа копья вертикально или наперевес.[1946]
8. В общем собрании один мегарец дерзко выступил против него. Лисандр сказал: «Твоим словам, чужеземец, не достает только города за спиной».[1947] [d] 9. Во время восстания коринфян Лисандр вел своих воинов вдоль стен города и заметил, что они боятся его штурмовать. В это время он увидел, что какой-то заяц перепрыгнул через ров. «Не стыдно вам, спартанцы, — воскликнул Лисандр, — бояться врагов, которые настолько ленивы, что у них под стенами спят зайцы».[1948]
10. Однажды Лисандр обратился к Самофракийскому оракулу, и жрец приказал ему назвать самое беззаконное дело, которое он совершил в жизни. «А кто этого требует, — спросил Лисандр, — ты или боги?» «Боги», — ответил жрец. «Тогда уйди прочь, — потребовал полководец. — Я сам им скажу, если они спросят».[1949]
11. Когда какой-то перс спросил его, какое государственное управление [e] нравится ему больше всего, Лисандр ответил: «То, которое воздает по заслугам как достойным, так и подлым».
12. Человеку, утверждавшему, что очень любит и восхваляет его, Лисандр сказал: «В поле у меня два быка и оба молчат, но я-то хорошо знаю, кто из них трудяга, а кто бездельник».
13. Когда кто-то бранил его, Лисандр сказал: «Болтай побольше, иностранишка. Не упусти чего-нибудь, облегчи свою душу от тех пакостей, какими она, похоже, переполнена».
14. Вскоре после смерти Лисандра возникли споры с союзниками, [f] и Агесилай пришел в дом Лисандра, чтобы посмотреть записи, относящиеся к военному союзу, ибо Лисандр держал эти записи у себя. Там он нашел также книгу о государственном устройстве, написанную Лисандром. В ней излагалось, что Агиадов и Еврипонтидов[1950] надо отстранить от царской власти, а выбирать царей из самых достойных представителей знати. Надо, чтобы должность царя доставалась не тем, кто происходит от Геракла, а тем, кто, подобно этому герою, будет избран за доблесть, ибо именно по этой причине Геракл был удостоен божеского почитания. Эту речь Лисандра Агесилай задумал обнародовать перед согражданами, чтобы показать им, каким на самом деле гражданином был Лисандр, и вместе с тем очернить его друзей. Говорят, что Кратид, который тогда стоял во главе эфоров, опасаясь, как бы обнародование речи не убедило граждан пойти по этому пути, удержал Агесилая, сказав, что не следует выкапывать из потемок речь Лисандра, а, наоборот, [230] лучше закопать ее вместе с ним самим, так как составлена она хитро и убедительно.[1951]
15. Когда после смерти Лисандра оказалось, что он был бедным человеком, женихи его дочерей отказались от них. Эфоры наказали этих людей за то, что, пока они считали Лисандра богатым, они старались завоевать его расположение, а когда вследствие его бедности выяснилось, что он был честный и достойный человек, женихи пренебрегли уважением к его памяти.[1952]
55. Намерт
Когда Намерт был отправлен послом за пределы государства, какой-то чужеземец стал восхвалять его за то, что у него много друзей. Намерт [b] спросил, знает ли он, чем проверяют, действительно ли человек имеет много друзей, и, когда тот пожелал узнать, ответил: «Несчастьем».[1953]
56. Никандр[1954]
1. Один человек рассказал Никандру, что аргосцы отзываются о нем плохо. «Ну что же, — сказал Никандр, — они и расплачиваются за то, что плохо отзываются о благородных людях».[1955]
2. Когда кто-то спросил, почему спартанцы отращивают волосы и бороды, царь ответил: «Потому, что для мужчин волосы на голове и лице — самое лучшее украшение, которое к тому же ничего не стоит».[1956]
3. Какой-то афинянин сказал Никандру: «Уж очень вы, спартанцы, склонны к безделью». «Правильно, — согласился тот, — мы не суетимся, как вы, по всякому поводу».[1957]
57. Панфед[1958]
[c] 1. Когда Панфед отправился послом в Азию, ему там показали укрепленную стену: «Клянусь богами, иноземцы, — воскликнул он, — хорошее у вас убежище для женщин!»[1959]
2. После того как в Академии философы долго и серьезно обсуждали какой-то вопрос, они спросили Панфеда, какими показались ему их мысли. «Серьезными, но бесполезными, — отвечал он, — поскольку вы сами им не следуете».[1960]
58. Павсаний, сын Клеомброта[1961]
1. Когда делосцы справедливо отстаивали против афинян право на свой родной остров,[1962] говоря, что, согласно их законам, ни женщины не имеют право рожать на нем, ни похороны не могут производиться, Павсаний, сын Клеомброта, сказал: «Как же этот остров может быть [d] вашей родиной, если никто из вас не был здесь рожден и никто не будет похоронен».[1963]
2. Некоторые из изгнанников склоняли Павсания повести войска на Афины, утверждая, что, когда в Олимпии было названо его имя, афиняне, одни-единственные, свистели.[1964] Павсаний ответил: «Как же вы думаете поступят эти люди, которые при хорошем к ним отношении освистали меня, если я поступлю с ними плохо?»
3. Кто-то спросил Павсания, зачем спартанцы предоставили права гражданства поэту Тиртею. «Для того, — ответил Павсаний, — чтобы ни при каких обстоятельствах во главе нас не шел иноземец».[1965]
[e] 4. Какой-то слабосильный человек советовал ему дать врагам бой как на суше, так и на море. «Так, может быть, ты разденешься, — сказал Павсаний, — и покажешь всем, каков тот, кто советует нам вступить в сражение?»
5. Людям, удивлявшимся великолепию одежд, обнаруженных в захваченной у варваров добыче, Павсаний сказал, что лучше быть великолепными людьми, чем носить великолепные одежды.[1966]
6. После победы над персами при Платеях Павсаний приказал подать его [f] свите обед, который был приготовлен для персов. Удивляясь его великолепию, он сказал: «Клянусь богами, каким же извращенным должен быть вкус этого Перса, если, располагая такой пищей, он позарился на наш ячменный хлеб».[1967]
59. Павсаний, сын Плистоанакта[1968]
1. Когда Павсания, сына Плистоанакта, спросили, почему спартанцы не разрешают изменять древние законы, он ответил: «Потому, что законы должны господствовать над людьми, а не люди над законами».
2. Изгнанный из Спарты и находясь в Тегее, Павсаний все-таки хвалил лакедемонян. Кто-то спросил его: «Почему же ты не остался в Спарте, а бежал оттуда?» «Потому, — ответил Павсаний, — что врачи обыкновенно находятся не возле здоровых, а возле больных».[1969]
3. Кто-то спросил его, как победить фракийцев? «Для этого, — посоветовал Павсаний, — надо поставить во главе войска самого лучшего».
4. Когда осмотревший его врач сказал: «Не нахожу ничего худого», [231] Павсаний заметил: «Ведь я же не пользовался твоими врачебными услугами».
5. Один из друзей ругал Павсания за то, что тот плохо отзывался о каком-то враче, услугами которого никогда не пользовался. Павсаний сказал: «Если бы я воспользовался его услугами, меня бы в живых уже не было».
6. Один врач сказал Павсанию: «Ты стал стар». «Потому, — отвечал царь, — что не лечился у тебя».
7. Павсаний говорил, что лучшим надо признать врача, который не гноит больных, а сразу их хоронит.
60. Педарет[1970]
1. Кто-то донес Педарету, что враг многочислен. «Тем больше будет [b] славы. Больше убьем», — сказал тот.
2. Увидев человека мягкого и кроткого, которого все хвалили за его характер, Педарет сказал: «Не следует хвалить ни мужей, похожих на женщин, ни женщин, принимающих обличье мужчин, если только необходимость не принудит женщину к этому».
3. Когда его не зачислили в дружину «трехсот»,[1971] что считалось в спартанском войске самым почетным, Педарет ушел, весело улыбаясь. Эфоры позвали его назад и спросили, чего он смеется. «Радуюсь, — ответил он, — что в государстве есть триста граждан, лучших, чем я».[1972] [с]
61. Плистарх[1973]
1. Кто-то спросил Плистарха, сына Леонида, почему царские роды получили имена не от первых правителей,[1974] а от последующих. «Потому, — ответил Плистарх, — что первым приходилось править очень жестоко, а тем, кто за ними последовал, в этом уже не было необходимости».
2. Какой-то защитник уснащал свою речь шутками, на что Плистарх сказал: «Поостерегся бы ты, чужеземец, шутить так много, чтобы и вовсе не превратиться в шута, подобно тому как люди, которые, занимаясь все время борьбой, становятся борцами».
3. Человеку, подражавшему соловью, Плистарх сказал: «А мне, чужеземец, больше понравилось, когда я слышал настоящего соловья».[1975]
[d] 4. Плистарху передали, что один очень злоязычный человек отзывается о нем хорошо. «Уж не сказал ли ему кто-нибудь, — удивился Плистарх, — что я умер. Он же не способен сказать хорошего слова ни об одном живущем».[1976]
62. Плистоанакт[1977]
Когда какой-то афинский оратор назвал спартанцев неучами, Плистоанакт, сын Павсания, сказал: «Правильно, мы одни из всех эллинов не научились от вас ничему дурному».[1978]
63. Полидор[1979]
1. Один человек постоянно угрожал своим недругам расправой. Полидор, сын Алкамена, сказал ему: «Неужели ты не понимаешь, что на эти угрозы ты растрачиваешь большую часть своего запала?»
[e] 2. Когда Полидор вел свое войско на Мессену, его спросили, неужели он собирается воевать со своими братьями. «Нет, — ответил царь, — я только хочу пройти к неразделенным землям».[1980]
3. После «битвы трехсот»[1981] аргосцы, вступив в бой уже всеми силами, потерпели поражение. Союзники убеждали Полидора не упускать случая, штурмовать стены и захватить город. Они говорили, что сделать это легко, так как мужчины перебиты, и в стенах остались только женщины. Полидор сказал: «По мне, хорошо, сражаясь на равных, победить врага, но я не считаю справедливым, отстояв границы своей земли, стараться [f] захватить чужой город. Я шел сюда отвоевывать свою землю, а не захватывать чужой город».
4. Когда Полидора спросили, почему в сражениях спартанцы храбро рискуют жизнью, он ответил: «Их приучили не бояться вождей, а совеститься их».[1982]
64. Поликратид
Однажды Поликратид вместе с другими был отправлен к полководцам Царя с каким-то делом. Те спросили, прибыли ли они как частные лица или с государственным поручением. «Если договоримся, то с государственным, — сказали они. — Если же нет, то как частные лица».[1983]
65. Фебид[1984]
Накануне решающей битвы при Левктрах некоторые говорили, что наступающий день покажет, кто из воинов храбр по-настоящему. Фебид сказал, что день будет действительно замечательным, если сумеет выявить истинно храбрых.[1985]
66. Сой[1986]
[232] Говорят, что, когда клиторийцы осадили Соя в труднодоступном и безводном месте, царь согласился уступить им «копьем захваченную землю» при условии, что те дадут возможность всем спартанцам попить из охраняемых клиторийским гарнизоном[1987] источников. Когда клятвы были даны, Сой собрал своих и предложил царскую власть тому, кто не станет пить. Однако никто не удержался, и все попили. Тогда Сой на глазах у врагов после всех подошел к источнику, только побрызгал на себя водой и тотчас отошел. Таким образом, спартанцы удержали землю, поскольку один из них воздержался от питья.[1988]
67. Телекл[1989]
1. Когда Телеклу сказали, что его отец плохо о нем отзывается, он [b] заметил: «Значит, у него есть основания так говорить».
2. Брат как-то пожаловался Телеклу, что сограждане относятся к ним неодинаково и обращаются с ним более дерзко, хотя они и из одной семьи. «Это потому, — сказал Телекл, — что ты не умеешь сносить несправедливости, а я умею».[1990]
3. Когда у него спросили, почему у спартанцев младшие уступают место старшим, Телекл ответил: «Чтобы, привыкнув вести себя так с чужими людьми, не родственниками, они еще больше уважали бы родителей».[1991]
4. Когда его спросили, много ли у него имущества, он ответил: «Не больше, чем необходимо».
68. Харилл[1992]
1. Когда Харилла спросили, почему Ликург издал мало законов, он [с] ответил: «Кто мало разговаривает, не нуждается в большом количестве законов».[1993]
2. Кто-то спросил Харилла, почему спартанцы выводят на люди женщин в накидках, а девушек без. «Девушкам, — сказал он, — надо искать мужей, а женщинам держаться тех, которых имеют».
3. Как-то один плот дерзко вел себя с ним. «Если бы, — сказал Харилл, — я не был разгневан, я бы убил тебя».[1994]
4. Когда Харилла спросили, какую форму государства он считает наилучшей, он ответил: «Такую, где большинство граждан, будучи добродетельными, склонны мирно жить друг с другом, принимая участие в правлении и не подымая смут».[1995]
5. Кто-то спросил его, для чего в Спарте все деревянные изображения [d] представляют богов вооруженными: «Для того, — ответил Харилл, — чтобы мы, хотя бы из трусости, не смели изрыгать на богов ту брань, с которой нередко обращаемся к людям, а также для того, чтобы юноши не молились невооруженным богам».[1996]
6. Когда кто-то спросил, почему спартанцы отращивают длинные волосы, он ответил: «Потому что это — естественно, да к тому же ничего не стоит».[1997]
Изречения неизвестных спартанцев
1. Однажды, когда самосские послы говорили чересчур долго, спартанцы сказали им: «Первую часть вашей речи мы забыли, а последующую не поняли, так как забыли первую».
[e] 2. Когда оратор, растянувший свою речь надолго, потребовал ответа, чтобы передать его своим согражданам, спартанцы сказали: «Передай им, что ты еле-еле закончил речь, а мы едва дослушали».[1998]
3. Отвечая фиванцам, которые о чем-то спорили с ними, спартанцы сказали: «Надо иметь или больше сил, или меньше претензий».
4. Одного спартанца спросили, для чего он носит такую длинную бороду. «Для того, — ответил тот, — чтобы, видя свои седые волосы, не сделать чего-либо недостойного их».
5. Другого спросили: «Почему вы пользуетесь короткими мечами?» «Чтобы быть ближе к врагу», — гласил ответ.
6. Когда кто-то говорил, что аргосские воины храбро сражаются, спартанец подхватил: «Да. Под Троей».[1999]
7. Другой, услышав, как некоторые говорят, что, бывает, в конце обеда их вынуждают пить вино, спросил: «А что, есть вас тоже вынуждают?»
8. Когда Пиндар написал:
какой-то спартанец сказал, что, пожалуй, Эллада погибнет, имея такой оплот.
[f] 9. Кто-то, рассматривая картину, где были нарисованы афиняне, убивающие спартанцев, воскликнул: «Однако эти афиняне храбрецы!» Спартанец, перебив его, добавил: «На картине».
10. Одному человеку нравилась всякая клевета и ругань. Спартанец предупредил его: «Перестань терзать слух, прохаживаясь на наш счет».[2001]
11. Однажды человека наказывали, а тот отговаривался тем, что прегрешил невольно. «Невольное и неси наказание», — сказал спартанец.
12. Один спартанец увидел, как люди восседают в отхожем месте на креслах. «Да не случится, — сказал он, — и мне восседать тут, где даже не встать, чтобы уступить место старшему».[2002]
13. Как-то во время пребывания в Спарте нескольких хиосцев, они, пообедав в зале эфоров, оставили на полу следы рвоты и даже справили нужду [233] на кресла, на которых сидели. Сперва спартанцы провели тщательное расследование, не сделал ли это кто из сограждан, но когда выяснилось, что это были хиосцы, то через глашатая объявили: «Хиосцам разрешается гадить».[2003]
14. Когда кто-то увидел, что чрезвычайно твердый миндаль продают по двойной цене, он спросил: «Не стали ли у вас камни редкостью?»
15. Один спартанец, ощипав соловья и обнаружив в нем совсем мало мяса, сказал: «Да ты просто голос и ничего больше».
16. Однажды спартанец в сильный мороз, увидав обнимавшего бронзовую статую киника Диогена,[2004] спросил, не холодно ли ему. Когда тот отрицал это, спартанец удивился: «Чего же ради, — спросил он, — тогда ты стараешься?»
17. Когда некий спартанец обвинил жителя Метапонта[2005] в трусости, тот сказал: «Однако мы, метапонтцы, захватили немало чужой земли». [b] «Выходит, вы не только трусливы, но и несправедливы», — заметил спартанец.
18. Какой-то посетивший Спарту иноземец, простояв некоторое время на одной ноге, обратился к спартанцу: «Не думаю, что ты, спартанец, сможешь простоять столько времени». Тот подтвердил это, сказав: «Нет, конечно. Но любой гусь может».
19. Когда какой-то человек похвалялся искусством красноречия, спартанец сказал: «Клянусь богами, нет и никогда не будет искусства, не основанного на истине».[2006]
20. Однажды какой-то аргосец хвастался, что на их земле немало [с] спартанских могил. Спартанец заметил: «Зато на нашей не встретишь ни одной аргосской». Ведь спартанцы много раз вторгались в Аргос, а аргосцы никогда не пересекали границ Лакедемопа.[2007]
21. Один спартанец попал в плен и был выставлен на продажу. Когда глашатай объявил: «Продаю лаконца», тот заставил его замолчать, потребовав, чтобы он кричал: «Продаю военнопленного».[2008]
22. Однажды Лисимах спросил одного из своих воинов, не из илотов ли он. «Уж не думаешь ли ты, — отвечал тот, — что за те четыре обола, которые ты платишь, к тебе наймется настоящий спартанец?»
23. Когда фиванцы победили при Левктрах лакедемонян и дошли До самого Еврота, один из них, расхваставшись, сказал: «Интересно, где же это теперь спартанцы?» Захваченный в плен спартанец ответил: «Их здесь нет. Иначе не было бы вас».
24. Когда афиняне сдали свой город,[2009] они просили разрешить им владеть хотя бы одним Самосом. Спартанцы ответили: «Зачем сейчас, когда вы и себе не принадлежите, просите чужое?» Отсюда пошла поговорка:[2010] [d]
25. Когда спартанцы захватили город.[2011] эфоры сказали: «Ну, теперь нельзя будет обучать юношей искусству войны: не будет у них соперников».[2012]
26. Однажды царь Лакедемона пообещал полностью уничтожить еще какой-то город, который, случалось, доставлял спартанцам большие [e] неприятности. Однако граждане не позволили ему сделать это, говоря: «Не следует устранять или уничтожать оселка, на котором оттачивается мужество наших юношей».
27. Спартанцы не поручали учителям гимнастики обучать юношей приемам борьбы, чтобы те гордились в соревнованиях не искусством, а доблестью.[2013] Поэтому и Лисанорид, когда его спросили, каким образом его победил Харон, ответил, оправдываясь: «Хитростью».
28. Филипп, вступая в страну спартанцев, письменно запросил жителей, как бы они хотели, чтобы он прошел ее, как друг или как враг. Они ответили: «И не так и не этак».
29. Спартанцы по возвращении наказали своего посла, отправленного к Антигону, сыну Деметрия, за то, что тот называл Антигона царем,[2014] [f] и это несмотря на то, что Антигон прислал пшеницу, по медимну на каждого, а у них в это время был голод.
30. Когда Деметрий[2015] упрекал спартанцев, отправивших к нему посольство, состоявшее только из одного человека, те ответили: «Разве не достаточно к одному посылать одного?»
31. Когда какой-то порочный человек внес хорошее предложение, спартанцы приняли его, но постановили считать, что предложение внесено не им, а другим человеком, ведшим достойную жизнь.[2016]
32. Если у братьев возникал раздор, спартанцы наказывали отца за то, что его сыновья восстают друг на друга.
33. Спартанцы наказали одного заезжего кифариста за то, что тот играл на кифаре пальцами.[2017]
34. Два мальчика сражались, и один смертельно ранил другого ударом серпа. Его друзья перед тем, как разойтись, объявили, что будут [234] мстить и убьют того, кто поразил их товарища. «Ради всех богов, не делайте этого! — воскликнул умирающий. — Это же несправедливо! Я ведь сам убил бы его, действуй я быстрее и окажись более ловким».
35. Другой мальчик достиг возраста, когда согласно спартанскому обычаю свободные мальчики должны воровать все что угодно, но только не попадаться; его товарищи украли живого лисенка и передали ему на сохранение. В это время те, кто потерял лисенка, явились его разыскивать. Мальчик спрятал лисенка под плащ, и рассерженный зверек начал грызть его бок, пока не добрался до внутренностей; мальчик, боясь, что его уличат, не подавал виду. Когда наконец преследователи ушли и его товарищи увидели, что произошло, они стали бранить мальчика, говоря, [b] что лучше было показать лисенка, чем прятать, жертвуя ради этого жизнью. «Нет, — сказал мальчик, — лучше умереть, не поддавшись боли, чем, проявив слабость, обнаружить себя и ценой позора сохранить жизнь».[2018]
36. Какие-то люди, встретившись на дороге со спартанцами, сказали: «Вам повезло. Только что отсюда ушли разбойники». «Эниалий свидетель, — отвечали спартанцы, — это им повезло, что они не встретили нас!»
37. Когда как-то спартанца спросили, что он умеет, тот ответил: «Быть свободным».
[с] 38. Взятый в плен царем Антигоном спартанский мальчик был продан в рабство. Он был послушен купившему его и выполнял все, что пристало делать свободному человеку. Но когда хозяин приказал ему принести ночной горшок, мальчик не выдержал и сказал: «Не буду я рабствовать!» Хозяин настаивал. Тогда мальчик залез на крышу и с криком: «Не много же ты выгадал от своей покупки!»[2019] — бросился вниз и погиб.
39. Когда продавали какого-то другого спартанского мальчика, покупатель спросил: «Если я тебя куплю, будешь ли вести себя как честный человек?» «Да, — был ответ, — даже если и не купишь».[2020]
40. Другой спартанец попал в плен, и когда его выставили на продажу и глашатай объявил, что продается раб, закричал: «Почему ты, мерзавец, говоришь „раб“, а не „военнопленный“?»[2021]
41. У одного спартанца на щите была вычеканена муха такого размера, что она была не больше настоящей. Смеясь над ним, некоторые утверждали, что он сделал ее такой, чтобы его нельзя было признать. Он же сказал: «Напротив, благодаря этому знаку меня легко узнать, [d] Ведь я подхожу к врагам настолько близко, что они могут разглядеть даже такую маленькую муху».
42. Другой сказал как-то, когда на пир принесли лиру: «Не к лицу спартанцам заниматься вздором».[2022]
43. Какого-то спартанца спросили, безопасна ли ведущая в Спарту дорога. Он ответил: «Смотря кому! Львы гуляют, где им вздумается, а на зайцев мы в тех местах охотимся даже возле самых палаток».
44. Однажды во время борьбы один зажал спартанца за шею и бросил его на землю. Так как упавший не мог собраться с силами, он укусил [e] в плечо придавившего его. «Не стыдно тебе, спартанцу, кусаться подобно женщине?» — воскликнул тот. «Не женщине, а льву»,[2023] — был ответ.
45. Когда один хромой спартанец отправился на войну, люди, сопровождавшие его, насмехались над ним. Повернувшись, спартанец сказал: «Эх вы — дурьи головы! Сражаясь с врагами, нужно не бегать от них, а оставаться на месте, удерживая свое место в строю».[2024]
46. Смертельно раненный стрелой спартанец сказал, умирая: «Меня печалит не смерть, а то, что умираю от руки жалкого лучника, так и не успев ничего совершить».[2025]
47. Остановившись в гостинице, спартанец попросил трактирщика поджарить ему мясо. Трактирщик кроме мяса попросил для жаркого еще масла и сыру. Спартанец воскликнул: «Вот еще, если бы у меня был сыр, зачем бы мне понадобилось жаркое!»[2026] [f]
48. Один человек прославлял счастье Ламписа Эгинского,[2027] владельца множества торговых кораблей, считая его самым крупным богачом, «Не слишком я доверяю богатству, — сказал спартанец, — зависящему от корабельных снастей».
49. Когда кто-то сказал ему, что он лжет, спартанец ответил: «Мы-то люди свободные. Вот другие, если вздумают врать, то поплатятся!»[2028]
50. Спартанец, тщетно пытавшийся заставить труп стоять прямо, сказал: «Клянусь Зевсом, для этого надо, чтобы что-нибудь было у него внутри!»[2029]
51. Тинних, когда умер его сын Фрасибул, перенес это мужественно. [235] Об этом рассказывает надгробная надпись:
52. Как-то банщик, готовя баню для Алкивиада, налил воды больше обычного; спартанец спросил его: «Зачем столько? Лучше вылей! Уж больно много идет на него одного, как на какого-нибудь грязнулю».[2031]
53. Филипп Македонянин отправил спартанцам послание с каким-то [b] приказом; те ответили ему так: «О том, что ты нам написал:
Когда македоняне вторглись в Лаконику, все думали, что Спарта погибла. Филипп обратился к одному из жителей: «А теперь что станете делать, спартанцы?» «Что же остается, — ответил тот, — как не умереть достойно? Ведь мы единственные эллины, которые приучены чувствовать себя свободными, а не подчиняться другим».
54. После поражения Агида[2033] Антипатр потребовал прислать ему 50 мальчиков заложниками. Эфор Этеокл отказался дать мальчиков, чтобы не оставить их без принятого у спартанцев с прадедовских времен образования: ведь тогда они не смогут стать гражданами. «Если Антипатр хочет, — предложил он, — Спарта может дать взамен вдвое больше старцев или женщин». Когда же Антипатр стал угрожать ужасными карами, [c] если не получит мальчиков, спартанцы по общему решению ответили: «Если твои приказы будут для нас тяжелее смерти, предпочтем умереть».[2034]
55. В Олимпии шли соревнования, и один старец, желавший их посмотреть, никак не находил, где сесть. Он проходил мимо множества мест, но везде его встречали насмешками и оскорблениями, и никто не давал ему присесть. Когда же он пришел туда, где сидели спартанцы, все мальчики и многие из мужчин встали, освобождая места. Все эллины наградили этот поступок аплодисментами, одобряя спартанский обычай, старик же, покачав
сказал со слезами на глазах: «О, горе! Все эллины знают, как поступать хорошо, [d] но одни спартанцы так и поступают». Некоторые утверждают, что это произошло на Панафинейских играх в Афинах. Афиняне дразнили старца, подзывая его как бы для того, чтобы уступить ему место, но, когда он подходил, не вставали. Пройдя почти мимо всех, он оказался возле спартанских феоров,[2036] которые все встали со ступеней амфитеатра, чтобы уступить ему место. Восхищенная толпа выразила одобрение аплодисментами, а один из спартанцев сказал: «Клянусь богами, афиняне знают, [e] как надо поступать, но не делают этого».
56. Однажды нищий попросил милостыни у спартанца. «Если я подам тебе, — сказал тот, — ты будешь нищенствовать и дальше. Тот, кто первый подал тебе милостыню, сделав тебя бездельником, и виновен в твоем позоре».
57. Видя, как кто-то собирает для богов подаяние, спартанец сказал, что ему нет дела до таких богов, которые беднее его самого.
58. Застав однажды человека, распутничавшего с безобразной женщиной, спартанец спросил: «Несчастный, что за нужда толкнула тебя на это? Неужели тебя принудили?»[2037]
59. Другой спартанец, услышав ритора, нагромождавшего один период на другой, сказал: «Клянусь богами, это храбрый человек! Не имея, о чем говорить, он все-таки ловко вертит языком».
60. Какой-то человек, придя в Спарту и наблюдая, с каким уважением [f] молодые относятся к старикам, сказал: «Только в Спарте выгодно стареть».[2038]
61. Когда спартанца спросили, какого он мнения о поэте Тиртее, тот ответил: «Хорош для закалки юных душ».
62. Другой, страдавший заболеванием глаз, решил отправиться на войну. «Куда ты, — спросил кто-то, — и что ты сможешь там сделать?» «Даже если не будет другой пользы, — ответил спартанец, — об меня по крайней мере затупится меч врага».
63. Спартанцы Булис и Сперхис добровольно отправились к персидскому царю Ксерксу, чтобы выполнить приказ оракула, потребовавшего, чтобы спартанцы искупили свое преступление:[2039] некогда они убили посланных к ним персидских вестников. Придя к Ксерксу, Булис и Сперхис [236] предложили царю казнить их любым способом за преступление спартанцев. Пораженный их поступком, Ксеркс предоставил им свободу и просил остаться у него. Они ответили: «Как мы можем остаться здесь, покинув нашу страну, наши законы и тех людей, за которых хотели умереть, проделав столь длинный путь?» Полководец Индарн долго их уговаривал, обещая приравнять к «друзьям царя», занимавшим у персов наиболее высокое положение. Они же сказали: «Похоже, ты не понимаешь, [b] как надо ценить свободу: ни один разумный человек не променяет ее даже на все персидское царство».
64. Однажды, когда к нему приехал спартанец, его ксен,[2040] чтобы не выполнять своих обязательств, спрятался; но на следующий день, заняв постельные принадлежности, он роскошно принял гостя. Спартанец же, вскочив на одеяла, стал пинать их ногами, объясняя, что из-за этих одеял у него вчера даже соломы не было под боком.
65. Другой спартанец, придя в Афины, поразился, что афиняне продают соленую и жареную рыбу, берут на откуп и собирают налоги, предлагают публичных женщин, а также занимаются другими недостойными [c] делами, не считая это зазорным. Когда по возвращении на родину сограждане расспрашивали его, как идут дела в Афинах, он, насмехаясь, сказал: «Все у них хорошо», — имея в виду, что афиняне все считают хорошим и ни в чем не видят позора.
66. Другого спартанца о чем-то спросили, а он ответил: «Нет». «Лжешь!» — воскликнул расспрашивающий. На что спартанец: «Видишь сам, что незачем расспрашивать о том, что и так знаешь».
67. Однажды к тиранну Лигдамиду[2041] пришли спартанские послы, но тот, многократно перенося свидание, все откладывал встречу. Наконец кто-то сообщил, что он не расположен к свиданию, так как чувствует слабость. «Передай ему, во имя богов, — сказали послы, — что мы пришли не бороться с ним, а разговаривать». [d]
68. Мистагог, посвящая спартанца в мистерии, спросил его, какой из своих проступков он считает самым нечестивым. «Это знают боги», — ответил спартанец. Но когда мистагог продолжал настаивать и потребовал, чтобы он непременно рассказал все, спартанец ответил вопросом: «Кому рассказать: тебе или богу?» «Богу». «Ладно, тогда отойди», — сказал спартанец.[2042]
69. Другой спартанец проходил ночью мимо могилы, и ему привиделся какой-то дух. Нацелив копье, он устремился на него и закричал: «Куда бежишь от меня, дух, остановись или умрешь дважды».
70. Спартанец, давший обет броситься с Левкадской скалы,[2043] поднялся наверх, но, когда увидел, насколько она высока, спустился вниз. [e] Когда его стали упрекать, он сказал: «Я поклялся не такой высокой клятвой, здесь требуется более высокая».
71. Другой спартанец в разгар битвы уже готов был опустить меч на врага, но, услышав сигнал к отступлению, не нанес удара. Кто-то спросил, почему, имея возможность, он не убил противника. Спартанец ответил: «Подчиниться начальнику важнее, чем убить врага».[2044]
72. Одному спартанцу, потерпевшему поражение на Олимпийских играх, кто-то сказал: «Что, спартанец, противник-то оказался сильнее тебя?» «Не сильнее, — ответил тот, — но ухватистей».[2045]
ДРЕВНИЕ ОБЫЧАИ СПАРТАНЦЕВ[2046]
[f] 1. Каждого входящего в сисситии старший, указывая на двери, предупреждает: «Ни одно слово не выходит за них».[2047]
2. Больше всего спартанцы ценят так называемую черную похлебку, так что старые люди даже не берут свой кусок мяса, но уступают его юношам. Говорят, что сицилийский тиранн Дионисий купил спартанского повара и приказал ему, не считаясь ни с какими расходами, приготовить такую похлебку. Однако, попробовав, он с отвращением ее выплюнул. Тогда повар сказал: «О царь, чтобы находить вкус в этой похлебке, надо, искупавшись в Евроте, подобно лаконцу, проводить всю жизнь в физических упражнениях».[2048]
3. На своих сисситиях спартанцы пьют мало и расходятся без факелов. [237] Им вообще не разрешается пользоваться факелами ни в этом случае, ни когда они ходят по другим дорогам. Это установлено, чтобы они приучались смело и бесстрашно ходить по дорогам по ночам.[2049]
4. Спартанцы изучали грамоту только ради потребностей жизни. Все же остальные виды образования изгнали из страны; не только сами науки, но и людей, ими занимающихся. Воспитание было направлено к тому, чтобы юноши умели подчиняться и мужественно переносить страдания, а в битвах умирать или добиваться победы.[2050]
5. Спартанцы не носили хитонов, целый год пользуясь одним-единственным [b] гиматием. Они ходили немытые, воздерживаясь по большей части как от бань, так и от того, чтобы умащать тело.[2051]
6. Молодые люди спали совместно по илам и агелам[2052] на ложах, которые сами приготовляли из росшего у Еврота тростника, ломая его руками без всяких орудий. Зимой они добавляли к тростнику еще растение, которое называют ликофон, так как считается, что оно способно согревать.[2053]
7. У спартанцев допускалось влюбляться в честных душой мальчиков, но вступать с ними в связь считалось позором, ибо такая страсть была бы [с] телесной, а не духовной. Человек, обвиненный в позорной связи с мальчиком, на всю жизнь лишался гражданских прав.[2054]
8. Существовал обычай, по которому старшие возрастом расспрашивали младших, куда и зачем они ходят, и ругали тех, кто не хотел отвечать или придумывал отговорки.[2055] Тот же, кто, присутствуя при этом, не выбранит нарушителя этого закона, подлежал такому же наказанию, как и сам нарушитель. Если же он возмущался наказанием, то подвергался еще большему поношению.[2056]
9. Если кто-нибудь провинился и был обличен, то должен был обойти кругом алтарь, находившийся в городе, и петь при этом песню, сочиненную ему в укор, то есть сам себя подвергнуть поруганию. [d]
10. Молодые спартанцы должны были почитать и слушаться не только собственных отцов, но заботиться и обо всех пожилых людях; при встречах уступать им дорогу, вставать, освобождая место, а также не подымать шум в их присутствии.[2057] Таким образом, каждый в Спарте распоряжался не только своими детьми, рабами, имуществом, как это было в других государствах, но имел также права и на собственность соседей. Это делалось для того, чтобы люди действовали сообща и относились к чужим делам, как к своим собственным.
11. Если кто-нибудь наказывал мальчика и он рассказывал об этом своему отцу, то, услышав жалобу, отец счел бы для себя позором не наказать [e] мальчика вторично. Спартанцы доверяли друг другу и считали, что никто из верных отеческим законам не прикажет детям ничего дурного.[2058]
12. Юноши, где только предоставляется случай, воруют продовольствие, обучаясь таким образом нападать на спящих и ленивых стражей. Попавшихся наказывают голодом и поркой. Обед у них такой скудный, что они, спасаясь от нужды, вынуждены быть дерзкими и ни перед чем не останавливаться.[2059]
13. Вот чем объясняется недостаток питания: оно было скудным для того, чтобы юноши привыкли к постоянному голоду и могли его переносить. [f] Спартанцы считали, что получившие такое воспитание юноши будут лучше подготовлены к войне, так как будут способны долгое время жить почти без пищи, обходиться без всяких приправ и питаться тем, что попадет под руку. Спартанцы полагали, что скудная пища делает юношей более здоровыми, они не будут склонны к тучности, а станут рослыми и даже красивыми. Они считали, что сухое телосложение обеспечивает гибкость всех членов, а грузность и полнота этому препятствуют.[2060]
14. Весьма серьезно спартанцы относились к музыке и пению. По их [238] мнению, эти искусства были предназначены ободрять дух и разум человека, помогать ему в его действиях. Язык спартанских песен был прост и выразителен. В них не содержалось ничего, кроме похвал людям, благородно прожившим свою жизнь, погибшим за Спарту и почитаемым как блаженные, а также осуждения тех, кто бежал с поля боя, о которых говорилось, что они провели горестную и жалкую жизнь. В песнях восхваляли доблести, свойственные каждому возрасту.
15. Было три хора: каждый во время праздников представлял определенный возраст. Хор старцев, начиная, пел:
[b] Его сменял хор мужей в расцвете лет:
Третий хор мальчиков подхватывал:
16. Темы их маршевых песен побуждали к мужеству, неустрашимости и презрению к смерти. Их пели хором под звуки флейты во время наступления на врага. Ликург связывал музыку с военными упражнениями, чтобы воинственные сердца спартанцев, возбужденные общей благозвучной мелодией, бились бы в единый лад. Поэтому перед сражениями первую жертву царь приносил Музам, моля, чтобы сражающиеся совершили [c] подвиги, достойные доброй славы.[2062]
17. Спартанцы не разрешали никому хоть сколько-нибудь изменять установлениям древних музыкантов. Даже Терпандра, одного из лучших и старейших кифаредов своего времени, восхвалявшего подвиги героев, даже его эфоры подвергли наказанию, а его кифару пробили гвоздями за то, что, стремясь добиться разнообразия звуков, он натянул на ней дополнительно еще одну струну. Спартанцы любили только простые мелодии. Когда Тимофей принял участие в карнейском празднике, один из эфоров, взяв в руки меч, спросил его, с какой стороны лучше обрубить на его инструменте струны, добавленные сверх положенных семи.[2063] [d]
18. Ликург покончил с суевериями, которыми были окружены похороны, разрешив хоронить в черте города и вблизи святилищ, и постановил не считать ничего, связанного с похоронами, скверной. Он запретил класть с покойником какое-либо имущество, а разрешил только заворачивать его в листья сливы и пурпурное покрывало и так погребать, всех одинаково. Он запретил надписи на могильных памятниках, за исключением тех, которые были воздвигнуты погибшим на войне, а также плач и рыдания при похоронах.[2064]
19. Спартанцам не разрешалось покидать пределы родины,[2065] чтобы они не могли приобщаться к чужеземным нравам и образу жизни людей, [e] не получивших спартанского воспитания.
20. Ликург ввел ксеноласию — изгнание из страны иноземцев, чтобы, приезжая в страну, они не научили местных граждан чему-либо дурному.[2066]
21. Кто из граждан не проходил всех ступеней воспитания мальчиков, не имел гражданских прав.
22. Некоторые утверждали, что, если кто из иноземцев выдерживал образ жизни, установленный Ликургом, то его можно было включить в назначенную ему с самого начала мойру.[2067]
23. Торговля была запрещена. Если возникала нужда, можно было [f] пользоваться слугами соседей как своими собственными, а также собаками и лошадьми, если только они не были нужны хозяевам. В поле тоже, если кто-либо испытывал в чем-нибудь недостаток, он открывал, если было нужно, чужой склад, брал необходимое, а потом, поставив назад печати, уходил.[2068]
24. Во время войн спартанцы носили одежды красного цвета: во-первых, они считали этот цвет более мужественным, а во-вторых, им казалось, что кроваво-красный цвет должен нагонять ужас на не имеющих боевого опыта противников. Кроме того, если кто из спартанцев будет ранен, врагам это будет незаметно, так как сходство цветов позволит скрыть кровь.[2069]
25. Если спартанцам удается победить врага хитростью, они жертвуют богу Арею быка, а если победа одержана в открытом бою, — то петуха. Таким образом они приучают своих военачальников быть не просто воинственными, но и осваивать полководческое искусство.[2070]
26. К своим молитвам спартанцы присоединяют также просьбу даровать [239] им силы переносить несправедливость.
27. В молитвах они просят достойно вознаградить благородных людей и больше ничего.
28. Они почитают Афродиту вооруженную и вообще всех богов и богинь изображают с копьем в руке, ибо считают, что всем им присуща воинская доблесть.[2071]
29. Любители поговорок часто приводят слова:
то есть: призывать богов нужно только, если принялся за дело и работаешь, а иначе не стоит.[2072]
30. Спартанцы показывают детям пьяных илотов, чтобы отвратить их от пьянства.[2073]
[b] 31. У спартанцев был обычай не стучать в дверь, а подавать Голос из-за двери.
32. Они пользовались не железными скребками, а делали их из тростника.[2074]
33. Спартанцы не смотрят ни комедий, ни трагедий, чтобы не услышать чего-либо, сказанного в шутку или всерьез, идущего вразрез с их законами.[2075]
34. Когда поэт Архилох пришел в Спарту, его в тот же день изгнали, так как он написал в стихотворении, что бросить оружие лучше, чем умереть:
35. В Спарте доступ в святилища открыт одинаково как юношам, так и девушкам.
36. Эфоры наказали Скирафида за то, что многие обижали его.
37. Спартанцы казнили человека только за то, что, нося рубище, он украсил его цветной полосой.
38. Они сделали выговор одному юноше только за то, что он знал дорогу, ведущую из гимнасия в Пилею.[2077]
39. Спартанцы изгнали из страны Кефисофонта, который утверждал, что способен целый день говорить на любую тему; они считали, что у хорошего оратора размер речи должен быть сообразен с важностью дела.[2078]
40. Мальчиков в Спарте пороли бичом на алтаре Артемиды Орфии в течение целого дня, и они нередко погибали под ударами. Мальчики [d] гордо и весело соревновались, кто из них дольше и достойнее перенесет побои; победившего славили, и он становился знаменитым. Это соревнование называли «диамастигосис», и происходило оно каждый год.[2079]
41. Наряду с другими ценными и счастливыми установлениями, предусмотренными Ликургом для своих сограждан, важным было и то, что отсутствие занятий не считалось у них предосудительным. Спартанцам было запрещено заниматься какими бы то ни было ремеслами, а нужды в деловой деятельности и в накопительстве денег у них не было. [e] Ликург сделал владение богатством и незавидным и бесславным. Илоты, обрабатывая за спартанцев их землю, вносили им оброк, установленный заранее; требовать большую плату за аренду было запрещено под страхом проклятия. Это было сделано для того, чтобы илоты, получая выгоду, работали с удовольствием, а спартанцы не стремились бы к накоплению.[2080]
42. Спартанцам было запрещено служить моряками и сражаться на море. Однако позднее они участвовали в морских сражениях, но, добившись господства на море, отказались от него, заметив, что нравы граждан изменяются от этого к худшему.[2081] Однако нравы продолжали портиться и в этом, и во всем другом. Раньше, если кто-либо из спартанцев скапливал [f] у себя богатство, накопителя приговаривали к смерти. Ведь еще Алкамену и Феопомпу оракулом было предсказано:
«Страсть к накопленью богатств когда-нибудь Спарту погубит».[2082] Несмотря на это предсказание, Лисандр, взяв Афины, привез домой много золота и серебра, а спартанцы приняли его и окружили почестями.
Пока государство придерживалось законов Ликурга и данных клятв, оно в течение пятисот лет первенствовало в Элладе, отличаясь хорошими нравами и пользуясь доброй славой.[2083] Однако постепенно, по мере того как законы Ликурга стали нарушать, в страну проникали корысть и стремление к обогащению, а сила государства уменьшалась, да и союзники [240] по этой же причине стали относиться к спартанцам враждебно. Так обстояли дела, когда после победы Филиппа при Херонее все эллины провозгласили его главнокомандующим на земле и на море, а позднее, после разрушения Фив,[2084] признали его сына Александра. Одни только лакедемоняне, хотя их город не был укреплен стенами и из-за постоянных войн у них оставалось совсем немного людей, так что одолеть это утратившее военную мощь государство было совсем нетрудно, одни лишь лакедемоняне благодаря тому, что в Спарте еще теплились слабые искры Ликурговых установлений,[2085] осмелились не принимать участия в военном предприятии македонян, не признавать ни этих, ни правивших в последующие [b] годы македонских царей, не участвовать в синедрионе и не платить фороса.[2086] Они не отступали полностью от Ликурговых установлений, пока их собственные граждане, захватив тиранническую власть, не отринули вовсе образ жизни предков и таким образом не сблизили спартанцев с другими народами. Отказавшись от былой славы и свободного высказывания своих мыслей, спартанцы стали влачить рабское существование, а теперь, как и остальные эллины, оказались под властью римлян.
ИЗРЕЧЕНИЯ СПАРТАНСКИХ ЖЕНЩИН[2087]
1. Аргилеонида
[с] Когда граждане Амфиполя[2088] пришли в Спарту, чтобы сообщить Аргилеониде, матери Брасида, что сын ее погиб, она сразу же спросила, была ли его смерть благородной и достойной Спарты. В ответ амфипольцы стали прославлять Брасида и говорили, что не было спартанца равного ему в сражении. Аргилеонида сказала: «Мой сын, амфиполиты, был смелым и [d] благородным, но в Спарте много мужей лучше и благородней его».[2089]
2. Горго
1. Милетянин Аристагор уговаривал спартанского царя Клеомена[2090] принять участие в войне за ионян против Царя и обещал ему много денег, все время увеличивая предлагаемую сумму. Дочь Клеомена Горго сказала: «Этот жалкий чужак изведет тебя, отец, если ты быстро не вышвырнешь его за дверь».
2. Однажды отец приказал Горго выдать некоему человеку условленную плату зерном, объяснив: «Он научил меня, как улучшить вино». «Благодаря этому, отец, — сказала Горго, — вина будет выпиваться больше, а пирующие будут напиваться сильней и вести себя хуже».[2091]
[e] 3. Когда Горго увидела, что Аристагора обувает слуга, она сказала: «Отец, видишь, у этого иноземца нет рук».[2092]
4. Какой-то иноземец в чересчур разукрашенной столе[2093] приблизился к ней, но Горго, оттолкнув его, сказала: «Убирайся отсюда, ты даже и в женщины-то не годишься».
5. Когда какая-то афинянка спросила ее: «Почему вы, спартанки, единственные из женщин командуете мужами», — Горго ответила: «Потому что мы единственные и рожаем мужей».[2094]
6. Отправляя своего мужа Леонида под Фермопилы, Горго умоляла его оказаться достойным Спарты и спросила, что теперь ей следует делать. «Выйти за благородного и рожать благородных», — ответил ее муж.[2095]
3. Гиртиада
1. Однажды внука Гиртиады Акротата[2096] сильно избили в мальчишеской драке и полумертвым принесли домой. Все домашние и знакомые плакали над ним, а Гиртиада сказала: «Замолчите, он доказал, чья кровь [f] в нем течет». И она добавила, что благородных надо не оплакивать, а лечить.[2097]
2. Когда с острова Крит прибыл вестник, сообщивший о смерти Акротата, Гиртиада сказала: «Что же, отправляясь на врагов, он был готов или убить их, или быть убитым. Лучше знать, что он умер, оказавшись, достойным меня, своих предков и нашего государства, чем если бы он остался жить, ведя весь свой век низменную жизнь».
4. Даматрия
Узнав, что ее сын оказался трусом, недостойным ее. Даматрия убила его. Об этом двустишие:[2098]
Изречения неизвестных спартанок
1. Другая спартанка убила сына, покинувшего свой пост и опозорившего [241] родину, сказав: «Не мое это порождение». О ней такое стихотворение:[2099]
2. Одна спартанка, узнав, что ее сын пал в битве, сказала:
3. Другая, услышав, что ее сын бежал от врагов и уцелел, написала ему: «Дурная о тебе слава: смой ее или умри».[2101]
4. Когда сыновья одной спартанки, бежав с поля сражения, явились [b] к ней, она сказала: «Трусливые рабы! Куда вы бежите? Может, вы хотите спрятаться здесь, откуда появились на свет?» II с этими словами она задрала платье.[2102]
5. Одна спартанка, увидев приближающегося сына, спросила: «Что с нашими?» И когда тот ответил: «Все погибли», — подняла валявшийся кусок черепицы, швырнула в сына и убила его, воскликнув: «А тебя они что, послали к нам сообщить об этом?»
6. Один спартанец рассказывал матери о доблестной смерти своего брата: «Не стыдно ли, — воскликнула она, — что ты упустил возможность разделить его участь!»[2103]
7. Спартанка, отправив в бой своих пятерых сыновей, стояла на [c] окраине города, ожидая исхода битвы. Подошедший к городу человек на ее вопрос рассказал, что все ее сыновья погибли. «Не об этом я тебя спрашивала, — закричала женщина, — а о нашей родине». И когда тот сообщил, что спартанцы одержали победу, она воскликнула: «Раз так, я с радостью принимаю весть о смерти моих сыновей».
8. Одна спартанка хоронила сына, когда к ней подошла старушонка и сказала: «О женщина! Какое несчастье!» «Нет, — ответила она. — Клянусь богами! Это счастье. Ведь я родила его, чтобы он умер за Спарту.[2104] [d] Так и случилось!»
9. Одна ионянка хвасталась перед спартанкой своим великолепным нарядом, но та, показав на своих четверых хорошо воспитанных сыновей, сказала: «Вот что отличает хорошую и благородную женщину, только это возвышает и лишь этим следует гордиться».[2105]
10. Другая, услышав, что ее сын плохо ведет себя в чужой стране, написала ему: «Дурная о тебе слава. Опровергни ее или умри».[2106]
11. Примерно то же.[2107] Хиосские изгнанники, прибыв в Спарту, обвиняли Педарета [e] во многих проступках. Его мать Телевтия, пригласив их к себе и выслушав то, в чем обвиняли ее сына, убедилась, что он виноват, и послала ему письмо: «Мать — Педарету. Или исправься, или оставайся там, где живешь, отказавшись от возвращения в Спарту».
12. Другая мать сказала сыну, которого обвиняли в преступлении: «Сын мой, уничтожь или обвинение, или себя».
13. Одна спартанка, посылая хромого сына в бой, сказала: «Сын мой, с каждым шагом вспоминай о доблести».[2108]
14. Другая спартанка, когда к ней, страдая от боли, пришел раненный в ногу сын, [f] сказала ему: «Помни о доблести, сынок, тогда боль пройдет, и ты воспрянешь духом».
15. Спартанец, раненный на войне, не мог ходить и ползал на четвереньках. Он стыдился быть посмешищем, но мать сказала ему: «Разве не лучше, сын мой, гордиться мужеством, чем бояться глупого смеха».
16. Однажды спартанка, вручая сыну щит, внушала ему: «Или с ним, сын мой, или на нем».[2109]
17. Другая, протягивая щит сыну, отправлявшемуся на войну, сказала ему: «Твой отец сумел сохранить его для тебя. Так же и ты: сохрани его или умри».[2110]
18. Сын одной спартанки говорил, что его меч слишком короток.[2111] На это мать ответила: «А ты сделай лишний шаг».
[242] 19. Спартанка, услышав, что ее сын, храбро сражаясь, погиб в битве, сказала: «Да, это был мой сын!» Но когда она узнала, что другой сын струсил, но спасся, она воскликнула: «А этот был не мой».
20. Другая, узнав, что ее сын погиб в битве, на том самом месте, где он стоял, сказала: «Похороните его, и пусть брат займет его место».
21. Спартанка, участвовавшая в торжественной процессии, узнала, что ее сын, победив в сражении, умирает от полученных многочисленных ран. Не сняв с головы венка, она гордо обратилась к стоящим поблизости: [b] «Насколько лучше, подруги, умереть, победив в бою, чем жить, даже одержав победу на Олимпийских играх».
22. Один спартанец рассказывал своей сестре о том, как доблестно погиб ее сын. Женщина сказала: «Насколько я горжусь им, настолько огорчена тобой, так как ты упустил возможность достойно погибнуть с ним вместе».[2112]
23. Один человек велел спросить у спартанской женщины, склонна ли она вступить с ним в связь. Она ответила ему: «Еще девочкой я научилась слушаться отца и так и поступала всегда; став женщиной, я повинуюсь мужу; если этот человек делает мне честное предложение, пускай обратится с ним сперва к моему мужу».[2113]
24. Бедную девушку спросили, что она принесет в приданое: «Отцовский нрав», — был ответ.
[c] 25. Одну спартанку спросили, сближалась ли она с мужчиной. «Нет, — отвечала она, — но муж мой сближался со мной».[2114]
26. Одна спартанка, тайно потерявшая девственность, забеременев, умертвила плод. При этом она так стойко держалась, что не издала ни единого звука, так что о выкидыше не узнали ни отец, ни другие близкие. То достоинство, с которым эта женщина переносила свои великие муки, перевесило постыдность ее поведения.
27. Когда спартанку продавали в рабство, покупатель спросил, что она умеет делать. «Быть верной», — ответила спартанка.
28. Другую, взятую в плен, спросили примерно о том же. Она ответила: «Хорошо хозяйничать».
29. Один человек спросил спартанку, будет ли она добросовестной, если он ее купит. Та ответила: «Даже если не купишь».[2115]
30. Одну спартанку продавали в рабство, и глашатай спросил, что она [d] умеет делать. Она ответила: «Быть свободной». Когда же купивший ее хозяин приказал ей что-то, не подобающее свободной женщине, она сказала: «Ты пожалеешь еще об этой покупке», — и покончила с собой.[2116]
ИЗРЕЧЕНИЯ ЦАРЕЙ И ПОЛКОВОДЦЕВ
[172] [b] Плутарх императору Траяну желает благополучия.
Рассказывают нам, о великий государь Цезарь Траян, будто персидский царь Артаксеркс,[2117] полагая, что царственность и человеколюбие требуют не только дарить великие дары, но и благосклонно и милостиво принимать малые, однажды в дороге встретил простого мужика, и тот, так как ничего у него не было для царя, зачерпнул ладонями воды из реки и поднес ему, а царь принял этот подарок с радостью и приветил его улыбкою, отвечая благодарностью не на пользу от подарка, а на доброе [с] намерение дарящего. А Ликург у себя в Спарте[2118] нарочно установил жертвоприношения как можно более простые, чтобы граждане могли всегда с готовностью и без труда чтить богов тем, что у них есть. Вот и я с такою мыслью подношу тебе как ничтожный дружеский дар эти общедоступные начатки философического урожая, чтобы ты в этих заметках увидел мое доброе намеренье, а быть может, и пользу, если что-нибудь здесь послужит [d] к пониманию нравов и наклонностей владык, выражаемых лучше их словами, чем делами. В самом деле, хоть у меня и есть сочинение о жизни славнейших римских и эллинских владык, законодателей и царей, но ведь из дел их многие совершены не без вмешательства случая, тогда как словесные их высказывания и изречения в сопоставлении с их делами, испытаниями и превратностями позволяют ясно, как в зеркале, наблюдать строй мысли каждого из них. Так, перс Сирамн,[2119] когда окружающие удивлялись, что слова его разумны, а дела неудачны, сказал им, что в словах своих он сам властей, а в делах его властны судьба и великий царь. В той [e] другой моей книге изречения героев и дела их изложены рядом, и благосклонному слуху нужно время, чтобы разобраться в них; а здесь все высказывания представлены отдельно и совокупно, как истоки и образчики их образа жизни, и поэтому я думаю, что не заставлю тебя тратить время и ты сможешь быстро обозреть многих мужей, показавших себя достойными памяти.
1. Кир[2120]
1. Персы любят орлиные носы и считают их самыми красивыми — это потому, что Кир, самый любимый из их царей, был с орлиным носом.
2. Кир говорил: кто не хочет сам себе добра, того следует понуждать делать добро другим; а быть правителем недостоин тот, кто сам не лучше управляемых.
3. Когда персы хотели сменить свой горный каменистый край на иной, [f] равнинный и мягкий, Кир этого не позволил, сказав: как семена растений, так и нравы людей бывают таковы, какова их земля.
2. Дарий[2121]
1. Дарий, отец Ксеркса, говорил в похвалу себе, что в битвах и перед лицом опасности он становится только разумнее.
[173] 2. Назначая подданным подати, он послал за начальниками всех областей и спросил, не тяжелы ли у них подати; те заверили, что не более чем умеренны; и тогда Дарий распорядился с каждого убавить подать вдвое.
3. Когда он взрезал гранатовое яблоко и кто-то спросил его, чего бы он хотел иметь столько, сколько зерен в этом яблоке, он ответил: «Столько Зопиров!» — ибо Зопир этот был достойнейший муж и друг.
4. Это тот самый Зопир, который сам себя изувечил, отрезавши себе нос и уши, обманул этим вавилонян, вошел к ним в доверие и предал их город Дарию, — но Дарий не раз говорил, что лучше бы отдал сто Вавилонов, чтобы иметь Зопира невредимым.
3. Семирамида[2122]
Семирамида, выстроивши себе гробницу, написала на ней так: «Кому из царей будет нужда в деньгах, тот пусть разорит эту гробницу и возьмет, [b] сколько надобно». И вот Дарий разорил гробницу, но денег не нашел, а нашел другую надпись, так гласившую: «Дурной ты человек и до денег жадный, — иначе не стал бы ты тревожить мертвых».
4. Ксеркс[2123]
1. Ксеркс, сын Дарий, спорил за власть с братом своим Ариаменом, вышедшим на него из Бактрианы. II вот Ксеркс послал ему подарки, а посланным велел сказать так: «Этими дарами воздает тебе честь брат твой Ксеркс: а если будет он провозглашен царем, то из всех ты станешь при нем наибольшим». И когда Ксеркс подлинно был провозглашен царем, [c] то Арнамен тотчас перед ним простерся и возложил на него диадему, а Ксеркс его поставил над персами вторым после себя.
2. Прогневавшись на взбунтовавшихся вавилонян, Ксеркс, одолев их мятеж, распорядился о том, чтобы более у них не было при себе оружия, а были пляски, и дудки, и попойки, и блуд, и складчатые одежды.
3. Когда принесли ему аттические сухие винные ягоды, он сказал, что не будет есть их, купленные за деньги, а будет лишь тогда, когда завладеет рождающей их землей.
4. Эллинским соглядатаям, схваченным в его стане, он не сделал зла, а приказал безопасно обойти и обозреть все его воинство и с тем отпустил.
5. Артаксеркс[2124]
1. Артаксеркс, сын Ксеркса, прозванный Длинноруким, потому что [d] одна его рука была длиннее другой, говорил, что царское дело не в том, чтобы брать, а в том, чтобы давать.
2. Он первый дозволил тем, кто с ним охотился, нападать на зверя раньше, чем он сам, если будет к тому желание и возможность.
3. Он первый распорядился, чтобы в наказание за проступок какого-нибудь вельможи не бичевать тело и вырывать волосы виновному, а бичевать сброшенное им платье и вырывать нити из снятой с него тиары.
4. Спальник Сатибарзан просил его об одном неправом деле. Узнавши. [e] что за просьбу эту он взял 30 000 дариков, Артаксеркс приказал принести 30 000 дариков из казны, дал ему и сказал: «Возьми, Сатибарзан! дав их тебе, я не стану беден, а сделав, о чем ты просишь, стану несправедлив».
6. Кир Младший[2125]
Кир Младший, приглашая лакедемонян быть ему союзниками, сказал, что духом он тверже, чем брат, вина несмешанного пьет больше, чем брат, а пьянеет от вина меньше; и что как на охоте брат его едва держится на [f] коне, так и в беде — на троне. А приглашая присылать ему воинов, он обещал, что пешим даст коней, конным — колесницы, имеющим землю даст деревни, а имеющих деревни поставит над городами; серебра же и золота получат они от него не счетом, а мерою.
7. Артаксеркс Μнемон[2126]
1. Артаксеркс Мнемон, брат его, не только до себя допускал беспрепятственно всякого встречного, но и жене своей приказал в повозке ее снять занавеси, чтобы к ней могли обращаться в пути все нуждающиеся.
2. Когда один бедняк поднес ему небывалой величины яблоко, он принял [174] его ласково и сказал: «Клянусь Митрою, мне думается, что если этому человеку вверить город, то и его он из малого сделает большим».
3. Однажды в бегстве, лишаясь всего, что с ним было, он поел сухих смокв и ячменного хлеба и молвил: «Какой сладости не доводилось мне знать!»
8. Парисатида
Парисатида, мать Кира и Артаксеркса, говорила, что если кто хочет вольно говорить с царем, тому надобны шелковые слова.
9. Оронт[2127]
[b] Оронт, зять царя Артаксеркса, навлекши его гнев и будучи наказан бесчестием, сказал так: «Как в ручном счете пальцы могут означать то единицы, то тысячи, так и царские друзья могут оказываться то всем, то ничем».
10. Мемнон
Мемнон, воевавший за царя Дария против Александра, услыхав, как один наемник много бранил и порочил Александра, ударил его копьем сказал: «Я тебе плачу за то, чтобы ты не бранился, а бился против Александра!»
11. Цари египетские[2128]
[с] Цари египетские имеют обычай с назначаемых судей брать присягу, что даже если царь предпишет им неправый приговор, они его не вынесут.
12. Полтис[2129]
Полтис, царь фракийский, к которому во время Троянской войны пришли посольства сразу от троян и от ахеян, предложил Александру отдать Елену и принять за это от него не одну, а целых двух красавиц.
13. Терей[2130]
Терей, отец Ситалка, говорил, что когда он не воюет, а живет в праздности, [d] то кажется себе не лучше простого конюха.
14. Котис
1. Котис человеку, подарившему ему барса, подарил в ответ льва.
2. От природы он был гневлив и жестоко наказывал за оплошности тех, кто ему прислуживал. И вот, когда один гость преподнес ему глиняные вазы, легкие и хрупкие, с очень искусными и похожими изображениями, как выпуклыми, так и вогнутыми, то гостя он отдарил, а все вазы разбил вдребезги, объяснив: «Чтобы от гнева не наказать слишком жестоко тех, кто разобьет их».
15. Иданфирс[2131]
Иданфирс, царь скифов, на которого шел Дарий, посоветовал ионийским [e] тиранам разрушить за царем мост через Петр и разойтись восвояси; а когда те не пожелали, сохраняя верность Дарию, то обозвал их рабами, благонравными и к бегству неспособными.
16. Антей[2132]
1. Антей написал царю Филиппу так: «Ты владычествуешь над македонянами, привычными воевать с людьми, а я над скифами, умеющими бороться с голодом и жаждой».
2. Чистя скребницею коня, он спросил послов Филиппа, делает ли так Филипп; а когда они ответили: «Нет», — то сказал: «Как же может он идти на меня войною?»
3. Взявши в плен знаменитого флейтиста Исмения, он велел ему сыграть на флейте; но когда все пришли в восторг, то сказал: «Клянусь, [f] ржание коня для меня приятнее!»
17. Скилур[2133]
Скилур, у которого было 80 сыновей, предложил им, умирая, связку стрел, чтобы каждый попробовал ее сломать; но все отказались. Тогда он, вынимая стрелы по одной, переломил их все без труда и сказал в поучение, что все они будут сильны, пока стоят заодно, и станут бессильны, как только разрознятся и поссорятся.
18. Гелон-тиран[2134]
[175] 1. Гелон-тиран, победив карфагенян при Гимере, при заключении мира заставил их вписать в его условия обязательство, что они не будут больше приносить детей своих в жертву Кроносу.
2. Сиракузян он не раз выводил, как на войну, на посев полей, чтобы и земля делалась лучше от возделывания, и люди не делались хуже от праздности.
3. Однажды он требовал денег у граждан, а когда те стали роптать, то сказал, что берет с возвратом, — и возвратил по окончании войны.
[b] 4. Однажды на пиру, когда по кругу передавали лиру и все подряд играли на ней и пели песни, он велел привести коня и вскочил на него легко и ловко.
19. Гиерон[2135]
1. Гиерон, который был тираном после Гелона, говорил, что ничья свободная речь не бывала перед ним неуместна.
2. Он полагал, что одинаково дурно делает и тот, кто разглашает тайну, и тот, кто его слушает, потому что нам ненавистен не только тот, кто говорит, но и тот, кто слышит то, что нам неугодно.
3. Кто-то попрекнул его дурным запахом изо рта, и он стал корить жену, что она никогда ему об этом не говорила; но жена сказала: «Это потому, что я думала, что такой запах у всех мужчин».
[с] 4. Ксенофану Колофонскому, пожаловавшемуся, что ему трудно кормить двух рабов, он сказал: «А как же Гомер, над которым ты насмехаешься, и мертвый кормит многие тысячи?»
5. Эпихарма, сочинителя комедии, он наказал за то, что тот сказал перед женою его нечто неположенное.
20. Дионисий Старший[2136]
1. Дионисий Старший, когда в народном собрании азбучным жребием определялся порядок выступающих, получил букву Г; ему сказали: «Глупцом окажешься, Дионисий!» — «Нет, — возразил он, — государем!»[2137] И действительно, тотчас после его выступления сиракузяне выбрали его стратегом.
[d] 2. В самом начале его правления он был осажден восставшими против него гражданами, и друзья советовали ему сложить власть, если он не хочет умереть насильственной смертью; но он, посмотрев, как быстро падает бык под ударом мясника, сказал: «Не стыдно ли мне, убоявшись столь краткой смерти, отказаться от долгой власти?»
3. Узнавши, что сын его, которому он намеревался оставить власть, совратил жену свободного человека, он гневно спросил сына: «Разве за мною ты знаешь что-нибудь подобное?» Юноша ответил: «Но у тебя не было [e] отца-тирана». — «А у тебя, коли ты не перестанешь, — сказал Дионисий, — не будет сына-тирана».
4. В другой раз, придя к нему и увидев много золотых и серебряных сосудов, он воскликнул: «Не получится из тебя тирана! столько застольного добра получил ты от меня, и за все это не приобрел ни единого друга!»
5. Он наложил на сиракузян побор; они плакались, взывали к нему и уверяли, что у них ничего нет. Видя это, он приказал взять с них и второй побор, и третий. Но когда, потребовав еще большего, он услышал что сиракузяне над ним смеются и издеваются у всех на виду, то распорядился прекратить побор: «Коли мы им уже смешны, — сказал он, — Стало быть, у них уже и впрямь ничего больше нет».
6. Когда мать его, будучи уже в преклонном возрасте, пожелала снова выйти замуж, он сказал, что законы государства переделать он в силах, но законы природы — никак.
7. Сурово наказывая всех преступников, он был мягок только к уличным грабителям, потому что хотел, чтобы сиракузяне перестали ходить друг к другу на ужины и попойки.
8. Один приезжий предложил сообщить ему наедине, какое есть средство раскрывать заговоры. Дионисий призвал его к себе и приказал говорить. Тот сказал: «Дай мне талант, и люди подумают, что я и вправду [176] открыл тебе, как узнавать заговорщиков». Дионисий дал ему талант, сделал вид, будто узнал все, что хотел, и был в восторге от хитрости собеседника.
9. На вопрос, есть ли у него свободное время, он ответил: «Нет, и никогда пусть не будет!»
10. Прослышав, что двое юношей за вином говорили много дурных слов про него и тираническую власть, он позвал обоих к себе на ужин. Здесь он увидел, что один из них много пил и много болтал, а другой пил мало и осмотрительно. Первого он отпустил, рассудив, что к пьянству [b] он склонен от природы, а к злословию от пьянства, второго же казнил как человека неблагонадежного и умышляющего враждебное.
11. Его укоряли, что он чествует и выдвигает одного человека, дурного и всеми нелюбимого. Он ответил: «Я хочу, чтобы хоть кого-то люди ненавидели больше, чем меня».
12. Коринфские послы, которым он предложил подарки, отказались от них, сославшись на закон о том, чтобы послам не принимать подарков от правителей; Дионисий сказал: «Нехорошо вы делаете, что лишаете тиранов единственного, что они могут сделать хорошего, и показываете людям, что от тирана и добро опасно».
13. Прослышав, что у одного горожанина в доме зарыты деньги, он велел принести их себе. Но владелец утаил немного этих денег, бежал [с] в другой город и там купил на них себе землю. Тогда Дионисий послал и предложил ему теперь, когда он пустил богатство в ход и не оставит больше втуне, взять назад и все остальные деньги.
21. Дионисий Младший[2138]
1. Дионисий Младший говорил, что кормит стольких софистов не потому, что восхищается ими, а для того, чтобы они восхищались им.
2. Диалектик Поликсен сказал, что победил его в споре. «Спор спором [d], — ответил Дионисий, — а я победил тебя делом: заставил бросить твои дела и служить мне и моим».
3. Будучи низвергнут, он на вопрос, чем помогли ему философы и Платон, ответил: «Тем, что теперь я без труда переношу такую перемену судьбы».
4. На вопрос, как это отец его из людей простых и бедных стал властителем Сиракуз, а сам он, владея властью от отца-тирана, потерял ее, он ответил так: «Отец мой пришел к власти, когда гражданам опостылела демократия, а я — когда им завидна стала тирания».
5. Другому на тот же вопрос он ответил: «Отец оставил мне свою власть, [e] но не свое счастье».
22. Агафокл[2139]
1. Агафокл был сыном горшечника, а сделавшись хозяином Сицилии и провозглашенный царем, он стал на пирах выставлять глиняные чаши рядом с золотыми и, показывая на них юношам, объяснять, что когда-то он делал вот такие горшки, а теперь делает то, что он делает, и все это лишь благодаря усердию и мужеству.
2. Когда он осаждал один город, со стены ему кричали: «Эй, горшечник, чем заплатишь своим наемникам?» — а он, улыбаясь, отвечал без обиды: «Дайте только город взять!» А взявши город приступом, он продал [f] жителей в рабство и сказал: «Бранили меня вы, но расчет у меня будет с вашими хозяевами».
3. Жители Итаки жаловались, что его моряки, прибитые к их острову, увели их скот. Он ответил: «А ваш царь когда к нам попал,[2140] то не только овец забрал, а еще и пастуху глаз выколол, прежде чем уехать!»
23. Дион[2141]
Дион, низвергши Дионисия, узнал, что против него затеял заговор Каллипп, человек, которому он доверял больше всех из друзей ближних [177] и дальних, но Дион не стал его изобличать, а сказал: «Лучше умереть, чем жить в страхе не только перед врагами, а и перед друзьями!»
24. Архелай[2142]
1. Архелай на пиру, когда один из лучших его застольников попросил у него золотую чашу, велел рабу поднести ее Еврипиду; а в ответ на удивление просившего сказал: «Тебе пристало просить, а Еврипиду — получать без просьбы».
2. Болтливому цирюльнику на вопрос, как его постричь, он сказал: «Молча!»
3. Однажды на пиру Еврипид стал обнимать и ласкать красавца Агафона,[2143] хоть у того пробивалась уже борода. «Не удивляйтесь, — сказал [b] Архелай друзьям, — у прекрасного и осень прекрасна».
4. Кифарист Тимофей надеялся получить от него много, а получил мало и явно был недоволен. Однажды, заведя свой запев: «В серебре землеродном — слава твоя…», он знаком указал на Архелая; тот ответил: «А просьба — твоя».
5. Кто-то окатил его водою, и друзья побуждали его расправиться с обидчиком. «Так ведь это не меня он обливал, — сказал Архелай, — а того, с кем он меня спутал!»
25. Филипп[2144]
1. Филипп, отец Александра, по словам Феофраста, был не [c] только [велик][2145] среди царей, но и в превратностях судьбы и по характеру своему был лучше и умереннее.
2. Он говорил, что завидует афинянам: они каждый год на выборах находят себе целых десять полководцев, а он за много лет нашел себе только одного — Пармениона.
3. Когда ему в один день доложили сразу о многих счастливых удачах, он воскликнул: «Пошли мне судьба за все это доброе немного и недоброго!»
4. Когда он победил эллинов, ему советовали поставить по эллинским городам сторожевые отряды, но он ответил: «Лучше мне долгое время слыть [d] добрым, чем недолгое время — притеснителем».
5. Друзья советовали ему прогнать от себя одного клеветника. «Не сделаю этого, — сказал Филипп, — чтобы он не пошел клеветать на меня еще шире».
6. Смикиф наговаривал, что Никанор все время дурно говорит о Филиппе, и царские друзья уже советовали его отстранить и наказать. «Но ведь Никанор — не худший человек из македонян! — сказал царь. — Посмотрим лучше, не имеет ли он чего против нас». А узнав, что Никанор без его царской заботы жестоко страдает от бедности, он распорядился оделить его подарками, и тотчас Смикиф заговорил, что Никанор о царе [e] изливает пред всеми неслыханные похвалы. «Вот видите, — сказал Филипп, — слышать о себе хорошее или дурное зависит от нас самих».
7. Он говорил, что обязан благодарностью афинским демагогам за то, что они своими поношениями делают его лучше и умом и правом, — «потому что я и словами и делами стараюсь показать, что они — обманщики».
8. Всех афинян, взятых при Херонее, он отпустил без выкупа, а когда [f] они стали, жалуясь на македонян, требовать от него вдобавок свои плащи и одеяла, то сказал со смехом: «Афиняне, кажется, думают, будто это они проиграли нам партию в кости!»
9. На войне у него перебило ключицу, и лечивший его врач всякий день перед ним попрошайничал. «Бери все, что хочешь, — сказал Филипп, — ключик[2146] в твоих руках!»
10. Были два брата, Амфотер («Оба») и Гекатер («Двое»), и Гекатер был умный и дельный, а Амфотер бестолковый и глупый. Филипп сказал: «Гекатер-то и есть Оба, а Амфотер — Ниодин».
[178] 11. Ему советовали расправиться с афинянами — он отвечал: «Не глупо ли советовать, чтобы человек, который все делает и терпит во имя славы, сам себя лишил зрителей этой славы?»
12. Когда ему случилось быть судьей между двумя негодяями, он одного осудил бежать из Македонии, а другого — его преследовать.
13. Собравшись сделать стоянку в красивом месте, но вдруг узнав, что там нет травы для вьючного скота, он сказал: «Вот наша жизнь: живем так, чтобы ослам было по вкусу!»
[b] 14. Когда он хотел взять одно хорошо укрепленное место, а лазутчики доложили, будто оно отовсюду труднодоступно и необозримо, он спросил: «Так ли уж труднодоступно, чтобы не прошел и осел с грузом золота?»
15. Товарищи Ласфена Олинфийского жаловались и возмущались, что кто-то из друзей Филиппа обзывает их предателями. Филипп сказал: «Македоняне — народ темный и грубый, они так и зовут корыто корытом».[2147]
16. Сыну он советовал быть с македонянами ласковым, чтобы войти у них в силу, [u] даже если царем будет другой, то славиться добротою.
17. Вельможам в городах он советовал заводить себе друзей и среди [с] хороших людей и среди дурных, чтобы одними пользоваться, а других делать негодными к пользованию.
18. Фиванцу Филону, который в бытность его заложником в Фивах был ему благодетелем и гостеприимцем, но потом не желал принимать от него никакого дара, он сказал: «Не лишай меня непобедимости — не превосходи меня добротою и щедростью!»
19. Захвативши много пленников, он продавал их в рабство и не замечал, восседая, что у него непристойным образом вздернулся хитон. Один из пленников крикнул: «Пощади меня, Филипп, — я друг твоего дома!» «Каким это образом, — спросил его Филипп, — и через кого?» «Дай подойти поближе и скажу», — ответил тот. И подойдя, сказал: [d] «Одерни рубаху, а то неприглядно ты сидишь!» «Отпустите его, — сказал Филипп, — он и впрямь мой доброжелатель и друг, мне неведомый».
20. Однажды в пути гостеприимен пригласил его на угощенье, а он позвал с собою много друзей, и хозяин испугался, что у него не хватит на всех еды. Увидя это, Филипп посоветовал каждому оставить в животе место для пирогов; и друзья, поверив ему, в ожидании пирогов ели нежадно, так что еды на всех хватило.
[e] 21. Он не скрывал горя, когда умер Гиппарх Евбейский.[2148] Ему сказали: «Но разве он не достаточно пожил?» «Для себя — да, — сказал Филипп, — а для меня — нет, потому что я не успел при жизни отблагодарить его достойным образом за всю его дружбу».
22. Узнав, что Александр попрекает его за побочных детей от разных женщин, он сказал: «Это чтобы ты, видя стольких соискателей царства, стал хорош и добр[2149] и был обязан властью не мне, а себе самому».
23. Он велел Александру учиться у Аристотеля и заниматься философией: «Тогда, — сказал он, — ты не сделаешь того, что делывал я и [f] в чем раскаиваюсь».
24. Одного из друзей Аитипатра он назначил судьей, но, узнав, что тот красит бороду и волосы, сместил его, сказав: «На кош нельзя положиться в цвете волос, на того нельзя положиться и в делах».
25. Правя суд над человеком по имени Махет, он задремал, не прислушался к оправданиям и вынес осудительный приговор. Махет стал громко звать на помощь судью. «Какого это?» — спросил рассерженный Филипп. «Да тебя самого, государь, — ответил Махет, — когда ты проснешься и [179] станешь слушать внимательно». Тут Филипп очнулся, пришел в себя и понял, что осудил Махета несправедливо, однако приговора не отменил, но сам выплатил наложенную на осужденного пеню.
26. Когда Кратет попал под суд за неправые дела и Гарпал, его родственник и друг, просил Филиппа принять пеню за друга, но избавить его от суда, чтобы о нем не говорили дурного, Филипп ответил: «Пусть лучше говорят дурное о нем, чем из-за него — о нас!»
27. Когда его друзья возмущались, что на Олимпийских играх его освистали пелопоннесцы, с которыми он так хорошо обошелся, он сказал: «Что же было бы, если бы я с ними дурно обошелся?»
28. Однажды в походе он долго спал, а проснувшись, сказал: «Я спал [b] спокойно, зная, что Антипатр не спит!»
29. В другой раз он спал днем, а собравшиеся у дверей его эллины звали его и бранились. «Нечего удивляться, что он спит, — сказал им Парменион, — зато, когда вы спите, он бодрствует».
30. Однажды на пиру он стал попрекать музыканта и говорить ему, как надо ударять по струнам. Тот сказал в ответ: «Пусть не случится тебе, царь, знать это лучше, чем я!»
31. Когда он был в ссоре с женою своей Олимпиадою и с сыном, к нему пришел Демарат-коринфянин, и царь спросил, как ладят друг с другом [с] эллины? Демарат ответил: «Не об эллинах бы тебе заботиться, когда у тебя такие нелады в собственном доме!» И царь, собравшись с духом, укротил свой нрав и помирился со своими.
32. Одна нищая старушка часто докучала ему просьбами рассудить ее, и он ей сказал: «У меня нет времени», а она крикнула: «Тогда нечего быть царем!» И он, подивясь таким словам, с тех пор рассуждал на месте не только ее, но и всех других.
26. Александр[2150]
1. Александр, когда был маленьким, не радовался успехам Филиппа и [d] говорил мальчикам-товарищам: «Отец мне ничего не оставит». Те отвечали: «Но ведь он для тебя все и добывает!» — «Что толку, — сказал Александр, — если у меня будет много добра и мало дела!»
2. Он быстро бегал, и отец предложил ему выступить среди бегунов в Олимпии. «Ладно, — сказал Александр. — если соперниками будут цари».
3. Ему привели на ночь женщину; дело было поздним вечером, и он спросил: «Отчего так поздно?» Она сказала: «Я ждала, пока заснет муж». [e] И Александр строго наказал рабов за то, что из-за них он чуть не стал прелюбодеем.
4. Так как он приносил богам щедрее жертвы и не жалел ладана, то бывший при нем дядька Леонид сказал: «Когда будешь владеть землями, приносящими ладан, тогда и будь так расточителен в жертвах!» Когда же Александр и впрямь завоевал эти земли, он послал Леониду такое письмо: «Шлю тебе целый талант ладана и корицы, чтобы ты не мелочился перед богами, зная, что теперь мы владеем и землями, приносящими благовония».
[f] 5. Готовясь к битве при Гранике, он распорядился, чтобы македоняне плотно поужинали, выставивши все свои запасы, потому что завтра им предстоит угощаться вражескими.
6. Перилл, один из его друзей, просил у него на приданое дочери; Александр велел ему взять пятьдесят талантов. Тот сказал, что довольно десяти. «Для тебя довольно, чтобы взять, — сказал Александр, — но для меня не довольно, чтобы дать».
7. Для философа Анаксарха он велел казначею дать столько, сколько тот попросит. Казначей доложил, что тот просит сто талантов. «Отлично, — сказал Александр, — значит, он знает, что у него есть друг, [180] который и хочет и может дать такой подарок».
8. В Милете, глядя на множество изображений атлетов, побеждавших в Олимпии и Дельфах, он сказал: «А где же было столько молодцов,[2151] когда варвары брали ваш город?»
9. Карийская царица Ада хвасталась, что всегда посылает ему закуски и лакомства, дивно изготовленные ее поварами и пекарями. Он ответил ей, что у него о вкусных завтраках куда лучше заботятся ночные переходы, а о вкусных ужинах скудные завтраки.
[b] 10. Приготовив все для битвы, он на вопрос полководцев, не будет ли еще приказаний, ответил: «Нет, — разве что пусть все македоняне сбреют бороды». Парменион удивился, а он сказал: «Разве ты не знаешь, что в бою легче всего ухватить как раз за бороду?»
11. Когда Дарий предложил ему 10 000 талантов и половину власти над Азией, Парменион сказал: «Я принял бы, если бы я был Александром». «И я, свидетель Зевс, — ответил Александр, — если бы я был Парменионом». И Дарию он ответил, что как над землею не бывать двум солнцам, так над Азиею двум царям.
[с] 12. Перед Арбелой, где битва с миллионным вражеским войском должна была все решить, к нему пришли друзья с жалобой, что воины в палатках сговариваются под шумок не сносить добычу в царский шатер, а присвоить ее самим. Александр, улыбнувшись, сказал: «Добрую весть вы мне принесли: вот разговоры мужей, решившихся не бежать, а победить!» А воины, подступая к нему, говорили: «Смелее, царь, и не бойся, что врагов так много: ведь они и запаха-то нашего не выдержат!»
13. Когда войско строилось, он увидел одного воина, который прилаживал ремень на дротике, и прогнал его из строя: «Негоден тот, кто готовит [d] оружие, когда его пора уже пускать в ход!»
14. Однажды он читал письмо от матери с тайными обвинениями и наговорами против Антипатра, а Гефестион, как обычно, читал вместе с ним. Александр не мешал ему, но, дочитав, снял перстень и приложил его печатью к губам Гефестиона.
15. У Аммона пророк объявил его сыном Зевса. «Не диво, — сказал Александр, — ведь Зевс по самой природе своей всем отец, но усыновляет из всех лишь самых лучших».
16. Раненный стрелою в ногу и увидев, как подбегают к нему те, [e] кто обычно величал его богом, он с веселым лицом сказал им: «Вот видите, это кровь, а не
17. Когда кто-то хвалил Антипатра за образ жизни строгий и неизнеженный, Александр сказал: «Это снаружи Антипатр белопокровный, а внутри он цельнопурпурный».
18. Один из друзей принимал его у себя в зимнюю стужу, но жаровня у него была маленькая и огонь скудный; Александр ему велел или дров принести, или ладану.
19. Антипатрид привел однажды на пир красивую кифаристку, и вид [f] ее взволновал Александра; он спросил, не влюблен ли в нее Антипатрид, и когда тот признался, то воскликнул: «Несчастный! что же ты не уведешь ее с пира немедленно?»
20. В другой раз, когда Кассандр насильно ласкал Пифона, любимца флейтиста Эвия, а Эвий смотрел и мучился, то Александр гневно набросился на Кассандра, крикнув: «Так, по-твоему, никому и любимым быть нельзя?»
21. Когда он отсылал по морю домой больных и увечных македонских [181] воинов, среди них обнаружился один здоровый, сказавшийся больным. Его привели к царю, и на допросе он признался, что причина его притворства — любовь к Телесиппе, которая уезжает морем. Александр спросил, с кем нужно поговорить о Телесиппе? А узнав, что она — женщина свободная, сказал: «Что ж, Антиген, давай убеждать Телесиппу, чтобы осталась с нами: ведь принуждать ее, свободную, мы не вправе!»
22. Захвативши в плен эллинских наемников, служивших у неприятеля, он приказал из них заковать в колодки афинян за то, что они, имея возможность кормиться за счет города, пошли в наемники, и фессалийцев за то, что они, населяя прекрасную землю, не хотели ее возделывать, но [b] отпустил на волю фиванцев, сказавши так: «Им одним не оставили мы ни города, ни земли».
23. Среди индийцев был прославленный стрелок, который будто бы умел пускать стрелы так, что они пролетали сквозь перстень. Захватив его в плен, Александр велел ему показать свое искусство; тот отказался, и Александр в гневе послал его на казнь. Уходя, индиец сказал воинам, которые его вели, что он уже много дней не упражнялся с луком и поэтому боялся промахнуться. Услышав это, Александр в восхищении отпустил и одарил его за то, что он предпочел лучше умереть, чем оказаться ниже своей славы.
24. Таксил, царь индийский, выходя против Александра, предложил [с] ему не начинать войны и не вступать в битву: если Александр слабей, то пусть примет от него покровительство, если сильней, то пусть окажет ему покровительство. Александр ему ответил, что о том они и воюют, которому из двух быть покровителем и благодетелем.
25. Перед Аорнскими скалами в Индии ему сказали, что место это непроходимое, но военачальник, его занимающий, труслив. «Если так, — сказал Александр, — то и место это легко проходимо!»
26. Другой военачальник, занимавший скалы, считавшиеся неприступными, сдал Александру эти скалы и сдался сам. Александр предоставил ему править его краем и еще дал ему земель, сказавши так: [d] «Вот разумный человек: он больше верит слову мужа, чем силе места».
27. По взятии этих скал друзья стали говорить ему, что дела его выше Геракловых. «Нет, — сказал он, — все дела мои с тех пор, как я стал царем, не стоят и единого слова Гераклова».
28. Узнав, что иные из его друзей играют в кости не для забавы, а всерьез, он наказал их пенею.
29. Из ближайших и влиятельнейших друзей своих он воздавал более всего чести Кратеру, а любви — Гефестиону. «Это потому, — говорил он, — что Кратер предан царю, а Гефестион предан Александру».
30. Философу Ксенократу он послал в подарок 50 талантов, но тот [e] отказался, сказав, что не нуждается в деньгах. «Неужели у Ксенократа нет даже друга? — спросил Александр. — А моим друзьям едва хватило даже всех богатств царя Дария».
31. Царя Пора он спросил после битвы: «Как с тобой обращаться?» — «Как с царем», — ответил Пор. «Больше ничего не скажешь?» — спросил Александр. «Этим все сказано», — ответил Пор. И Александр, восхищенный его высоким духом и доблестью, дал ему земель еще больше, чем у него было.
32. Когда ему сказали, что кто-то говорит о нем дурно, он ответил: «Участь царей — делать хорошее, а слышать дурное».
33. Умирая, он взглянул на друзей и сказал: «Вижу: великие будут жертвы над моею могилою!»
[f] 34. Когда он умер, оратор Демад сказал: «Нынче у македонян такое безначалие, что стан их похож на киклопа, которому выкололи глаз!»
27. Птолемей[2153]
Птолемей, сын Лага, часто и ел и спал у друзей своих; а когда ему самому случалось угощать их, он у них же брал для этого и столы, и покрывала, и посуду, потому что сам ничего не имел, кроме самого необходимого: царю, говорил он, более пристало обогащать не себя, а других.
28. Антигон[2154]
[182] 1. Антигон был крут, собирая подати. Ему сказали: «Александр вел себя иначе». — «И понятно, — ответил Антигон, — Александр пожал жатву с Азии, а я лишь собираю за ним колоски».
2. Увидя воинов, которые играли в мяч, не снимая панцирей и шлемов, он порадовался и велел позвать их начальников, чтобы их похвалить. Ему доложили, что начальники пьют вино; и тогда он их разжаловал, а на место их назначил этих воинов.
3. Все удивлялись, что он на старости лет управляет так кротко и милостиво. «Это потому, — сказал он, — что раньше мне нужна была власть, а теперь — слава и доброе имя».
4. Сын его Филипп при людях спрашивал его, когда будет приказ [b] сниматься с лагеря. «Что ты волнуешься? — сказал Антигон, — или боишься не услышать трубы?»
5. Этот юноша очень хотел стать постоем у одной вдовы, у которой были три красивые дочери. Антигон вызвал начальника над постоями и сказал: «Переведи-ка моего сына куда-нибудь, где не так тесно!»
6. Поправившись после долгой болезни, он сказал: «Все к лучшему! болезнь эта напоминает, чтобы мы не впадали в гордыню, ибо и мы тоже смертны».
7. Гермодот в своих стихах назвал его сыном Солнца. Антигон сказал: «Неправда, и это отлично знаем я да тот раб, что выносит мой ночной горшок». [c]
8. Когда кто-то заявил: «Прекрасно и справедливо все, что делают цари!» — он ответил: «У варваров — да, а у нас прекрасно только прекрасное и справедливо только справедливое».
9. Брат его Марсий был вызван к суду и требовал, чтобы разбирательство велось при закрытых дверях. «Нет, — сказал Антигон, — пусть оно будет на площади и при всех, раз мы ничего дурного не сделали!»
10. Однажды в непогоду ему пришлось стать лагерем в местах, где было мало пропитания, и некоторые воины бранили его вслух, не зная, что он рядом. Тогда он жезлом своим ударил по их палатке и сказал: «Если хотите меня ругать — ступайте подальше, не то пожалеете!» [d]
11. Друг его Аристодем, слывший сыном повара, советовал ему быть побережливее на расходы и подарки. «Слова твои, Аристодем, — сказал Антигон, — попахивают поварнею!»
12. Афиняне дали его рабу, как свободному человеку, афинское гражданство, но Антигон сказал: «Я не хочу наказывать бичом афинского гражданина!»
13. Один молодой ученик ритора Анаксимена говорил перед ним заранее подготовленную речь, и Антигон его о чем-то переспросил, а тот умолк. «Что ж так? — спросил Антигон. — Или у тебя [e]
14. Другой ритор начал говорить перед ним, что «снеговержущая пора обестравила уже землю…» — «Не говори передо мною, как перед толпой!» — сказал ему Антигон.
15. Киник Фрасилл просил у него драхму — Антигон ответил: «Не к лицу царю столько давать!» Тот сказал: «Тогда дай талант!» — Антигон ответил: «Не к лицу кинику столько брать!»
16. Посылая сына своего Деметрия с войсками и кораблями для освобождения [f] Эллады, он сказал: «Эллада подобна маяку, с которого свет славы разливается на целый мир».
17. Поэт Антагор[2156] жарил себе угря и сам под ним поворачивал сковородку; Антигон, подойдя к нему сзади, спросил: «Как по-твоему, Антагор, когда Гомер писал про подвиги Агамемнона, жарил он себе угрей?» Антагор ответил: «А как по-твоему, царь, когда Агамемнон совершал эти подвиги, любопытствовал он, кто у него в лагере жарит угрей?»
[183] 18. Однажды ему приснился сон, что Митридат пожинает золотые колосья; он решил казнить Митридата и сказал об этом сыну своему Деметрию, взяв с него клятву молчать. Но тот взял Митридата с собою, повел на берег моря и там, гуляя, начертил на песке острием копья: «Спасайся, Митридат». Тот понял, спасся в Понт и царствовал там до самой смерти.
29. Деметрий[2157]
1. Деметрий, осаждая родосцев, захватил в предместье картину [b] Протогена с изображением героя Иалиса. Родосцы прислали послов с просьбою не губить картину; Деметрий им ответил, что скорее он уничтожит изображения отца своего, чем такую картину.
2. Заключивши мир с родосцами, он оставил им свою градобойную машину («гелеполис») как памятник подвигов Деметрия и мужества родосцев.
3. Когда афиняне от него отложились, он вновь подчинил их город, вконец измученный голодом, и тотчас созвал народное собрание для раздачи им хлеба. Выступая об этом с речью, он допустил неправильный оборот, и кто-то из присутствующих перебил его и поправил. «За эту поправку, — воскликнул он, — я дарю вам еще 5000 медимнов хлеба!»
30. Антигон II[2158]
[c] 1. Антигон II, сын Деметрия, когда тот попал в плен и прислал к нему друга с наказом не верить ничему, что он напишет по принуждению Селевка, и не уступать тому ни единого города, сам написал Селевку письмо, где вовсе отказывался от власти и предлагал ему себя в заложники, чтобы Селевк за это лишь отпустил отца его, Деметрия.
2. Когда он готовился к морскому бою[2159] против Птолемеевых [d] военачальников и кормчий сказал ему, что кораблей у врага больше, он возразил: «А скольких кораблей, по-твоему, стою я сам?»
3. Отступая перед надвигающимся неприятелем, он говорил: «Я не бегу, я преследую свою пользу, а она сейчас позади меня».
4. Когда один юноша, сын храброго отца, но сам по виду воин не из важных, потребовал себе такого же жалованья, как отцу, Антигон сказал: «А я, мальчик, даю жалованье и подарки не за отцовскую храбрость, а за свою!»
5. Когда умер Зенон Китийский, чтимый им превыше всех философов, он сказал, что теперь больше некому смотреть на его подвиги.
31. Лисимах[2160]
1. Лисимах, разбитый во Фракии[2161] Дромихетом и жаждою [e] принужденный к сдаче, сказал, когда попал в плен и напился воды: «Боги! ради такого ничтожного удовольствия сделался я из царя рабом!».
2. Комического поэта Филиппида, друга своего и близкого человека, юн спрашивал: «Чем с тобой поделиться?» Тот отвечал: «Чем угодно, кроме [f] твоих тайн!»
32. Антипатр[2162]
1. Антипатр, услышав весть, что Парменион казнен Александром, сказал: «Если Парменион был заговорщиком — тогда кому верить? а если нет — тогда что делать?»
2. О состарившемся ораторе Демаде он говорил, что от него, как от жертвенного животного, остались только желудок да язык.
33. Антиох III
1. Антиох III разослал по городам письмо: если он, Антиох, повелит что-либо противное законам, то не слушаться его, так как он сделал это по неведению.
2. Увидевши жрицу Артемиды, показавшуюся ему великой красавицей, он тотчас покинул Эфес, опасаясь против воли своей совершить нечестие.
34. Антиох по прозванию Ястреб
Антиох по прозванию Ястреб спорил за царство с братом своим Селевком. [184] Но когда Селевк, разбитый галлами, пропал без вести и все считали его убитым, то Антиох снял багряницу и надел черный плащ; а когда вскоре пришла весть, что Селевк спасся, то на радостях он принес жертвы богам, а по городам, ему подвластным, разослал приказ всем гражданам надеть праздничные венки.
35. Евмен[2163]
Евмен, подвергшийся коварному нападению Персея, считался погибшим; и когда весть об этом достигла Пергама, то брат его Аттал увенчал [b] себя диадемой, взял за себя жену брата и сделался царем сам. Узнав, однако, что брат его жив и возвращается, он вышел к нему навстречу, как обычно, окруженный телохранителями и с копьем в руке. Евмен приветливо обласкал его, а на ухо ему шепнул:
И с тех пор до конца жизни он ни словом, ни делом не выказал ни малейшего недоверия брату, а умирая, передал ему и жену и царство. А тот за это не стал воспитывать для царствования ни одного из своих сыновей, которых было много, а вместо этого, еще при жизни своей, как только сын Евмепов пришел в возраст, передал царство ему.
36. Пирр[2165]
[c] 1. Пирр на вопрос своих мальчиков, которому из них он оставит царство, ответил: «Тому, у кого острее будет меч».
2. На вопрос, кто лучший флейтист, Пифон или Кафисий, он отвечал: «Лучший полководец — Полиперхонт».
3. Сразившись с римлянами, он дважды одержал победу, но потерял много сыновей своих и военачальников. «Еще одна такая победа,[2166] — сказал он, — и я погиб».
4. Отплывая из Сицилии, он оглянулся и сказал друзьям: «Какое поле боя мы оставляем римлянам и карфагенянам!»
5. Когда воины приветствовали его именем Орла, он ответил: «Как же [d] иначе? не ваши ли мечи служат мне в полете маховыми перьями?»
6. Ему донесли, что несколько молодых людей за вином говорили о нем много худого. Он приказал наутро привести их всех к себе и, обратившись к первому из них, спросил, точно ли он так отзывался о нем. «Точно, царь, — ответил юноша, — а будь у нас побольше вина, то говорилось бы еще и не такое».
37. Антиох[2167]
1. Антиох во время второй войны своей с парфянами на охоте погнался за зверем, отбился от друзей и служителей и набрел, неузнанный, на [e] хижину бедняков. Здесь за ужином случайно зашел при нем разговор о царе — о том, что он всем бы хорош, только слишком слушается дурных друзей и поэтому многого не видит и часто, увлекаясь охотой, упускает важные дела. Он промолчал; а наутро, когда явились к хижине его телохранители, он открыл себя, надел багряницу и диадему, но сказал: «Право, с тех пор как я принял над вами власть, до вчерашнего дня не слышал я о себе ни единого правдивого слова».
2. Когда он осаждал Иерусалим,[2168] иудеи у него попросили перемирия на семь дней для самого главного своего праздника; и он не только дал [f] им это перемирие, но и выслал к их городским воротам быка с вызолоченными рогами и много ладана и благовония, передал это жрецам для их жертвоприношения, а сам возвратился в лагерь. И пораженные этим иудеи тотчас после праздника предались на его милость.
38. Фемистокл[2169]
1. Фемистокл подростком увлекался женщинами и пьянством, но после того как Мильтиад разбил варваров при Марафоне, застать его за такими беспутствами стало невозможно. Когда люди удивились такой [185] перемене, он сказал: «Трофеи Мильтиада не дают мне теперь ни сна, ни приволья»,
2. На вопрос, кем бы он предпочел быть, Ахиллом или Гомером, он ответил: «А ты кем — олимпийским победителем или глашатаем, выкликающим победителей?»
3. Когда Ксеркс великим нашествием шел на Элладу, то Фемистокл, опасаясь, что демагог Эпикрид, если станет стратегом, то трусостью своею и корыстолюбием погубит город, дал ему денег, чтобы тот лишь отступился от стратегии.
4. Когда Еврибиад не решался принимать морской бой, а Фемистокл ободрял эллинов и побуждал их к битве, то Адимант сказал ему: «Кто на состязаниях стартует слишком рано, того бьют, Фемистокл!» — а Фемистокл [b] ответил: «А кто стартует слишком поздно, тот не получает венка, Адимант!»
5. Когда Еврибиад замахнулся на него палкою, он сказал: «Бей, но выслушай!»
6. Не надеясь, что Еврибиад примет бой в проливе, он тайно послал царю совет отрезать эллинам путь к отступлению; тот послушался, принял бой в проливе, где эллинам биться было удобнее, и оказался разбит. Тогда Фемистокл вновь послал ему совет как можно скорее отступить к Геллеспонту потому-де, что эллины задумали разрушить наведенный там мост. Так старался он спасти эллинов, делая вид, что спасает царя. [c]
7. Один серифянин сказал ему, что всю свою славу он стяжал не благодаря тебе, а благодаря своему городу. «Ты прав, — сказал Фемистокл, — ни я бы не прославился, будь я серифянин, ни ты, будь ты афинянин».
8. Красавец Антифат, в которого Фемистокл был влюблен, избегал его и пренебрегал им, но когда Фемистокл достиг великой славы и силы, то сам пришел и стал к нему ласкаться. «Поздно, мальчик, — сказал Фемистокл, — теперь мы оба стали умнее».
9. Симониду, который просил у него неправого приговора, он сказал: «Ни ты бы не был хорошим поэтом, если бы нарушал законы гармонии, ни я хорошим правителем — если бы нарушал законы судебные». [d]
10. О сыне своем, которого баловала мать, он говорил, что это самый могущественный человек среди эллинов: над эллинами властвуют Афины, над Афинами — он, над ним — жена, а над женою — сын.
11. Когда за дочь его сватались хороший человек и богатый человек, он выбрал первого, сказав: «Лучше пусть человек нуждается в деньгах, чем деньги в человеке».
12. Продавая участок земли, он велел объявить, что и сосед у него хороший.
13. Услышав, что афиняне бранятся на него, он сказал: «Как вам не надоест столько раз получать благодеяния все от одних и тех же людей?» [e] А себя он сравнивал с платаном: в ненастье под ним укрываются, а в погожий день обламывают ветки и ощипывают листья.
14. Эретрийцев он в насмешку сравнивал с каракатицею: жало у нее есть, а сердца нет.
15. Изгнанный из Афин, а потом и из Эллады, он пришел к царю; и когда царь предложил ему говорить, он начал: «Речи подобны расшитым коврам: когда они развернуты, то все в них напоказ, а когда свернуты, то все скрыто и как бы не существует…»
16. Он испросил себе время выучить персидский язык, чтобы можно [f] было говорить с царем прямо, а не через переводчика.
17. Одаренный щедрыми дарами и быстро разбогатев, он сказал своим людям: «Дети мои! мы погибаем, если еще не погибли».
39. Миронид[2170]
Миронид в бытность свою стратегом объявил в Афинах поход на [186] беотян,[2171] назначенный срок настал, но сотники доложили ему, что явились еще не все. «Кто хочет биться, те явились», — сказал он и, пользуясь их боевым пылом, разбил врага.
40. Аристид[2172]
1. Аристид Справедливый всякое государственное дело предпринимал в одиночку, а товариществ чуждался, полагая, что власть, приобретенная через друзей, мешает человеку быть справедливым.
2. Когда афиняне шумели о том, чтобы изгнать его остракизмом, к нему [b] подошел какой-то человек, неученый и неграмотный, с черепком в руке и попросил написать ему имя Аристида. «Ты знаешь Аристида?» — спросил Аристид. — «Нет, — ответил тот, — но мне надоело слушать, как все его только и зовут, что Справедливый да Справедливый». И Аристид, не сказав ни слова, написал свое имя и отдал ему черепок.
3. Однажды он был отправлен в посольство вместе с Фемистоклом, хоть они и враждовали. «Давай, Фемистокл, — сказал он, — оставим нашу вражду на границе, а когда будем возвращаться, тогда, если хочешь [с] подберем ее опять».
4. Когда он ездил раскладывать по государствам союзные взносы, то вернулся, лишь обеднев от расходов на поездку.
5. Эсхил об Амфиарае[2173] написал:
[e] И когда это было сказано в театре, то все взгляды обратились на Аристида.
41. Перикл[2174]
[b] 1. Перикл, избираемый стратегом, всякий раз, надевая военный плащ, говорил себе: «Осторожней, Перикл: ты начальствуешь над свободными людьми, и к тому же над эллинами, и к тому же над афинянами».
2. Афинянам он предлагал уничтожить Эгину как бельмо на глазу Пирея.
3. Один друг просил дать за него ложное свидетельство, поклявшись на алтаре; Перикл ответил: «Моя дружба — только до алтаря».
4. Умирая, он сказал в похвалу себе, что никому из афинян не пришлось [c] из-за него надеть траур.
42. Алкивиад[2175]
1. Алкивиад мальчиком боролся в палестре. Схваченный противником [d] и не в силах вырваться, он укусил одолевавшего за руку. Тот сказал: «Ты кусаешься, как бабы»; Алкивиад ответил: «Нет, как львы».
2. Прекрасной своей собаке, купленной за 7000 драхм, он отрубил хвост, сказав: «Пусть лучше афиняне рассказывают про меня об этом и не суют нос ни во что другое».
3. Однажды он пришел в училище и попросил «Илиаду», а учитель сказал, что Гомера у него нет; тогда он стукнул его кулаком и ушел.
4. Когда он пришел однажды к Периклу, ему сказали: «Он занят: обдумывает, как дать отчет афинянам». Алкивиад сказал: «Лучше бы он подумал, как не давать им никакого отчета». [e]
5. Вызванный из Сицилии в Афины по уголовному обвинению, он скрылся бегством, сказавши, что нелепо спасаться от приговора, когда можно спастись от суда.
6. Кто-то спросил его: «И ты не доверяешь отечеству судить тебя?» — «Не доверю этого даже родной матери, — сказал он, — ведь и она может по ошибке положить черный камешек вместо белого».
7. Прослышав, что его с товарищами приговорили к смерти, он воскликнул: «Так покажем им, что мы еще живы!» — и, перейдя на сторону [f] лакедемонян, он поднял против афинян Декелейскую войну.
43. Ламах[2176]
Ламах делал выговор за ошибку одному сотнику, тот уверял, что больше это не повторится. «На войне никто дважды не ошибается», — сказал Ламах.
44. Ификрат[2177]
1. Ификрат слыл сыном сапожника, и все его презирали. Прославился впервые он тогда, когда в бою, несмотря на рану, схватил вражеского [187] воина и в доспехе унес его на свою триеру.
2. Располагаясь станом в земле союзной и дружеской, он заботливо окружал его и рвом и тыном. А на вопрос: «Чего ты боишься?» — он ответил: «Нет хуже, чем когда полководец говорит: „Этого я не ожидал“!»
3. Строясь против варваров, он сказал, что опасается, вдруг им незнакомо имя Ификрата, которого так боятся все остальные враги.
4. Обвиненный по уголовному делу, он сказал сикофанту: «Что ты делаешь, несчастный? враг подступает к городу, а ты учишь граждан [b] держать совет не со мною, а против меня?»
5. Гармодий, потомок древнего Гармодия, попрекал его безродностью. Ификрат ответил: «Мой род на мне начинается, твой на тебе кончается».
6. Один оратор вопрошал его в собрании: «Чем ты хвалишься? кто ты? конник, латник, лучник, пелтаст?» — «Отнюдь, — ответил Ификрат, — но умею ими всеми распоряжаться».
45. Тимофей[2178]
1. Тимофей среди полководцев считался удачником, и завистники [с] написали картину, как он спит, а Удача сама ему ловит сетью города. Тимофей сказал: «Если столько городов я беру во сне, то сколько же, по-вашему, возьму, когда проснусь?»
2. Один лихой стратег показывал афинянам свою рану. Тимофей сказал: «А мне так было стыдно, когда в самосской войне недалеко от меня упал камень из катапульты».
3. Ораторы прославляли Харета, и афиняне хотели его выбрать стратегом. «Не стратегом ему быть, — сказал Тимофей, — а подстилки носить за стратегами!»
46. Хабрий
1. Хабрий говорил, что лучший полководец тот, кто лучше всех знает дела врагов.
2. Он был обвинен в измене[2179] вместе с Ификратом, и Ификрат попрекал [d] его, что в такой опасности он ходит в гимнасий и не пропускает обеда.
«Так что ж! — сказал Хабрий, — если афиняне нас приговорят, то ты пойдешь на смерть голодный и иссохший, а я умащенный и сытый».
3. Он всегда говорил, что стадо оленей во главе со львом страшнее, чем стадо львов во главе с оленем.
47. Гегесипп
Гегесипп по прозванию Гребешок говорил речь, возбуждая афинян против Филиппа; кто-то из собрания крикнул: «Так ты хочешь войны?» — [e] «Да, — отвечал Гегесипп, — и войны, и траура, и всенародных похорон и надгробных речей, если только мы хотим жить свободными, а не по указке македонян».
48. Пифей[2180]
Пифей, совсем молодой, вышел говорить против постановлений в честь Александра, и кто-то крикнул ему: «Ты, мальчишка, смеешь рассуждать о таких вещах?» — «А сам Александр, которого вы постановили считать богом, — отвечал Пифей, — еще моложе меня»,
49. Фокион[2181]
1. Фокион Афинский был человек, которого никто не видел ни смеющимся, ни плачущим.
2. В собрании кто-то ему сказал: «Ты все размышляешь, Фокион?» — [f] «Ты прав, — ответил тот, — размышляю, как бы обойти то, что надо мне сказать против афинян».
3. Афинянам был оракул, что есть среди них один человек, который мыслит не так, как все, и они шумели, что нужно его обнаружить. Фокион заявил, что это он: ибо только он недоволен всем, что говорит и делает большинство.
4. Однажды, говоря перед народом, он имел успех, и все принимали его речь с одинаковым удовольствием; увидев это, он обратился к друзьям [186] и спросил: «Не сказал ли я ненароком чего дурного?»
5. Афиняне делали сбор на какое-то жертвоприношение, и все уже дали деньги и настойчиво требовали от него; но он ответил: «Стыдно бы мне было вам дать, а вот этому не отдать», — и показал на своего заимодавца.
6. Оратор Демосфен ему сказал: «Афиняне тебя прикончат». — «Да, — отвечал Фокион, — если сойдут с ума; а тебя — если возьмутся за ум».
7. Сикофант Аристогитон был приговорен и ждал смерти в тюрьме. Он просил Фокиона прийти к нему, но друзья не хотели пускать его к такому негодяю. «Оставьте, — сказал Фокион, — где, как не в тюрьме, [b] мне приятнее всего разговаривать с Аристогитоном?»
8. Афиняне негодовали на жителей Византия, которые не впускали Харета, посланного к ним с войском в помощь против Филиппа. Фокион сказал: «Негодовать надо не на союзников, которые не доверяют, а на стратегов, которым не доверяют». Тогда его самого выбрали стратегом;[2182] и так как жители Византия ему доверяли, то он добился того, что Филипп отступил, ничего не достигнув.
9. Царь Александр прислал ему в подарок сто талантов; он спросил принесших, почему среди стольких афинян Александр это дарит ему одному, [c] и те ответили: «Потому что только тебя он считает прекрасным и добрым». — «Пусть же он мне позволит таким не только считаться, но и быть», — сказал Фокион.
10. Александр потребовал у афинян кораблей, и народ подступил к Фокиону, чтобы тот высказал свой совет. Фокион встал и сказал: «Советую вам или быть сильными, или дружить с сильными».
11. Когда разнеслась глухая весть о кончине Александра и ораторы один за другим вскакивали на помост и требовали немедленно браться за [d] оружие, Фокион предложил подождать и сперва проверить сведения: «Если он мертв сегодня, — сказал он, — то будет мертв и завтра и послезавтра».
12. Когда Леосфен, возбудив Афинян блестящими надеждами на свободу и гегемонию, вверг их в войну, Фокион сказал, что его речи — как кипарисы: высоки и прекрасны, но бесплодны. Первые действия были удачны, и граждане праздновали добрые вести жертвоприношением; Фокиона спросили, разве он не хотел для города таких успехов? Он ответил: «Таких успехов, но не таких решений». [e]
13. Македоняне вторглись в Аттику и разоряли побережье; Фокион вышел на них со всеми, кто мог носить оружие. Многие бежали за ним и подавали советы занять такой-то холм и поставить там отряд. «Великий Геракл! — воскликнул он, — как много у меня стратегов и как мало бойцов!» Тем не менее в битве он одержал победу и убил Никиона, начальника македонян.
14. Вскоре афиняне были побеждены и приняли гарнизон Антипатра. [f] Начальник его Менилл предлагал Фокиону деньги, но тот в негодовании сказал: «Ты не лучше, чем Александр, а цель твоя хуже, чем у Александра: отказавши Александру, как же я возьму у тебя?»
15. Антипатр говорил, что в Афинах у него два друга: Фокион, которого ничего не заставишь взять, и Демад, которого ничем не насытишь, дав».
16. Антипатр хотел, чтобы он сделал что-то несправедливое; Фокион сказал: «Нельзя, Антипатр, иметь в Фокионе сразу и друга и льстеца».
[187] 17. После гибели Антипатра в Афинах восстановилась демократия, и Фокион с товарищами был осужден народным собранием на смерть. Другие плакали, Фокион шел молча; кто-то из врагов подскочил и плюнул ему в лицо, он повернулся к начальникам и сказал: «И никто не уймет этого безобразника?»
18. Один из тех, кто был приговорен вместе с ним, все время роптал и возмущался, Фокион сказал ему: «И ты недоволен, Фудипп, что умираешь вместе с Фокионом?»
19. Уже подавая ему отраву, его спросили, не хочет ли он чего завещать сыну. Он сказал: «Об одном его прошу: не хранить зла против афинян!» [b]
50. Писистрат, тиран Афинский[2183]
1. Писистрат, тиран афинский, когда некоторые его друзья отложились от него и захватили Филу, вышел к ним со своей постелью за спиной; а на вопрос, чего ему нужно, отвечал: «Уговорить вас вернуться, а если не уговорю, то остаться с вами: оттого я и взял с собой поклажу».
2. Ему донесли на его мать, будто она влюблена в одного юношу и тайно с ним встречается, а он очень боится и уклоняется. Писистрат позвал юношу на ужин и после ужина спросил, хорошо ли ему было. Тот сказал: [с] «Прекрасно». — «И так будет каждый день, — сказал Писистрат, — если ты понравишься моей матери».
3. Когда молодой Фрасибул, влюбленный в его дочь, поцеловал его при встрече и жена Писистрата очень на это рассердилась, Писистрат сказал: «Если наказывать тех, кто нас любит, то что же делать с теми, кто нас не любит?» — и выдал девушку за Фрасибула замуж.
4. Гурьба гуляк привязалась к его жене и много ей говорила и делала обидного; а наутро они пришли в слезах умолять Писистрата о снисхождении. Тот сказал: «В другой раз будьте умнее; а жена моя, знайте, вчера и не выходила из дому». [d] 5. Сыновья его, узнав, что он хочет жениться во второй раз, стали его спрашивать, не в обиде ли он на них. «Ничуть, — ответил он, — я так доволен вами, что хочу себе еще таких же сыновей».
51. Деметрий Фалерский
Деметрий Фалерский советовал Птолемею достать и прочесть книги о царской власти и искусстве править: «В книгах, — говорил он, — написано то, чего друзья не решаются говорить царям в лицо».
52. Ликург[2184]
1. Ликург Лакедемонский советовал согражданам заботиться о своих прическах: прическа делает красивых еще красивее, а некрасивых страшнее врагам.
2. Человеку, который предлагал установить в городе демократию, [e] он сказал: «Сперва установи демократию в своем доме».
3. Он приказал строить дома только топором и пилой: в простых домах, говорил он, стыдно заводить богатые чаши, ковры и угощенья.
4. Он запретил кулачный бой и разноборье, чтобы воины даже в игре не привыкали щадить противника.
5. Он запретил почасту воевать с одними и теми же неприятелями, чтобы те не привыкли к войне. Поэтому потом, когда царь Агесилай получил рану, Анталкид сказал, что это ему ст фиванцев плата за науку [f] — он сам навязал им и привычку и опыт войны.
53. Царь Харилл[2185]
1. Царь Харилл на вопрос, почему Ликург издал так мало законов, ответил: «У кого мало законов, тем не нужно много законов».
2. Одному илоту, который дерзко вел себя, он сказал: «Клянусь Диоскурами, я бы тебя убил, не будь я в гневе».
3. На вопрос, почему спартанцы заботятся о прическах, он ответил: «Потому что из всех украшений это — самое дешевое».
54. Царь Телекл[2186]
Царь Телекл, когда брат его пожаловался, что граждане его не так уважают, [190] как царя, ответил: «Это потому, что ты не умеешь терпеть обид».
55. Феопомп[2187]
Феопомп, когда в одном городе ему показали стену и спросили, достаточно ли она хороша и высока, ответил: «Ни даже для баб».
56. Архидам[2188]
Архидам в Пелопоннесской войне, когда союзники потребовали определить их точные взносы, ответил: «У войны пайков нету».
57. Брасид[2189]
1. Брасид в сушеных смоквах поймал мышь, она укусила его, и он ее выпустил, а окружающим сказал: «Даже самая малая тварь спасается, когда храбро обороняется от обидчиков». [b]
2. В бою брошенное копье пробило ему щит и ранило его; но он вырвал его из раны и убил им бросившего. На вопрос, откуда рана, он ответил: «От предателя-щита».
3. Когда он пал в походе за освобождение фракийских эллинов и отправленные в Лакедемон гонцы явились к его матери, она прежде всего спросила их, хорошо ли умер Брасид. Фракийцы расхвалили его и сказали, [с] что другого такого не будет, но она возразила: «Нет, чужестранцы: Брасид был хороший муж, но в Лакедемоне много есть и лучше».
58. Царь Агид[2190]
1. Царь Агид говорил, что лакедемоняне о врагах спрашивают не сколько их, а где они.
2. При Мантинее его удерживали от битвы, так как врагов было больше; он сказал: «Кто хочет над многими властвовать, тот должен и со многими сражаться».
3. Услышав, как хвалят элидян за справедливый суд в Олимпии, он сказал: «Что же удивительного, что один день в четыре года они умеют быть справедливыми?» Хвалившие стояли на своем, он сказал: «Что вообще [d] удивительного в том, чтобы хорошо пользоваться хорошей вещью — справедливостью?»
4. Один негодяй часто его пытал, кто из спартанцев самый лучший; Агид ответил: «Тот, кто меньше всех похож на тебя».
5. Другому на вопрос, много ли всего-то лакедемонян, он ответил: «Чтобы отпугнуть негодяев, достаточно».
6. Третьему на тот же вопрос он сказал: «Посмотри, когда они идут на бой, и сам скажешь, что много».
59. Лисандр[2191]
1. Лисандр, когда тиран Дионисий прислал для дочерей его платья, не принял богатых и пышных, сказав: «Они в них покажутся безобразны».
2· Его порицали за многие хитрости, недостойные (потомков) Геракла; [e] он отвечал: «Где не годится львиная шкура, нужно надеть лисью».
3. Аргивяне спорили с лакедемонянами за землю, и доводы их были явно справедливее; тогда Лисандр, обнажив меч, сказал: «У кого в руках вот это — тот и о границах лучше судит».
4. Видя лакедемонян в нерешительности перед стенами Коринфа, он заметил, что из города через ров выскочил заяц, и воскликнул: «Неужели вам страшны враги, которые так ленивы, что у них за стеною зайцы спят?»
5. В общем собрании против него дерзко говорил один мегарянин. [f] Лисандр ответил: «Словам твоим недостает только города за спиной».
60. Агесилай[2192]
1. Агесилай говорил, что жители Азии — это никуда негодные свободные граждане, но превосходные рабы.
2. Слыша, как они по привычке называют персидского царя «Великим», он сказал: «Чем он больше меня, если он не умнее и не справедливее?»
3. На вопрос, что лучше, храбрость или справедливость, он сказал: «Будь в нас справедливость, зачем была бы нам храбрость?»
4. Ночью быстро снимаясь с лагеря из вражеских мест, он увидел [191] своего любимца в слезах, что его оставляют как слабосильного, и сказал: «Трудно вместе жалости и уму!»
5. Врач Менекрат, величавший себя Зевсом, прислал ему письмо: «Менекрат-Зевс царю Агесилаю желает счастья»; Агесилай ответил: «Царь Агесилай Менекрату желает здравого ума».
6. Когда лакедемоняне победили афинян с союзниками при Коринфе и он узнал, сколько там полегло врагов, то воскликнул: «Бедная Эллада! ты столько погубила своих, сколько бы хватило победить всех варваров». [b]
7. Получив в Олимпии нужный оракул от Зевса, он по приказу эфоров должен был обратиться с тем же вопросом и к пифийскому оракулу; и он послал в Дельфы спросить так: «Подтверждает ли Феб слова отца своего?»
8. Прося у Гидриея Карийского за своего друга, он написал ему: «Если Никий не виноват, отпусти его, если виноват, отпусти ради меня, но отпусти».
9. Человеку, который звал его послушать певца, подражавшего соловью, он сказал: «Я слыхал и самого соловья».
10. После битвы при Левктрах все, кто дрогнул, по закону должны были лишиться прав; но эфоры, видя, что так город останется без граждан, [c] решили отменить закон и поручили это Агесилаю. Он выступил и приказал: «Блюсти закон, начиная с завтрашнего дня».
11. Посланный на помощь египетскому царю, он должен был с ним обороняться против многократно превосходящих врагов, которые окружали рвом его лагерь. Царь приказал прорваться силою, но Агесилай распорядился не мешать врагам, коли они сами хотят уравнять силы; а когда между концами рва осталось лишь малое пространство, он выстроил здесь войско и, сразившись равными силами, победил. [d]
12. Умирая, он приказал сыновьям не ставить ему ни лепнины, ни писанины (так он называл изображения): «Если я что сделал хорошего, это мне и будет памятником, если нет, то не будут и такие статуи».
61. Архидам[2193]
Архидам, сын Агесилая, увидев стрелу катапульты, только что изобретенной в Сицилии, воскликнул: «Великий Геракл! вот и конец воинским доблестям».
62. Агид Младший[2194]
1. Агид Младший на слова Демада, будто лаконские мечи такие короткие, [e] что именно их глотают фокусники, ответил так: «Но лакедемонянам их довольно, чтоб достать до врагов!»
2. Когда эфоры приказали ему передать воинов человеку, который был изменником, он ответил: «Не могу доверить чужих тому, кто предал своих».
63. Клеомен[2195]
Клеомен сказал человеку, обещавшему ему таких петухов, которые бьются до смерти: «Лучше дай мне таких, которые бьются до победы!» [f]
64. Педарит[2196]
Педарит не был зачислен в дружину трехсот, что в спартанском войске считалось самым почетным, но ушел веселый и улыбающийся, радуясь, что в государстве есть триста воинов лучше, чем он.
65. Дамонид[2197]
Дамонид, поставленный начальником хора в последний ряд поющих, сказал: «Отлично! вот ты и придумал, как сделать это место почетным».
66. Никострат[2198]
Никострат, аргосский стратег, когда Архидам склонял его предать, [192] лакедемонянам крепость и обещал много денег и жену из лакедемонянок любого рода, кроме царского, ответил: «Архидам лжет, что он потомок Геракла: Геракл истреблял в мире дурное, а Архидам сеет дурное среди хороших».
67. Евдамид[2199]
1. Евдамид, увидев в Академии дряхлого Ксенократа, который занимался с учениками философией, и узнав, что это он ищет добродетель, спросил так: «А что он с нею будет делать, когда найдет?»
[b] 2. В другой раз, услышав, как философ рассуждал, что только мудрец, есть хороший полководец, он сказал: «Отлично сказано! беда только, что-говорящий никогда не слышал боевой трубы».
68. Антиох[2200]
Антиох в бытность свою эфором, услышав, что Филипп дал землю мессенянам, спросил, дал ли он им и силу воевать за эту землю.
69. Анталкид[2201]
1. Анталкид сказал афинянину, обозвавшему лакедемонян неучами: «Ты прав, мы одни не научились у вас ничему дурному».
2. Другому афинянину, сказавшему: «Мы вас часто прогоняли с берегов Кефиса», [c] он ответил: «А мы вас ни разу с берегов Еврота».
3. Когда один софист хотел произнести похвалу Гераклу, Анталкид спросил: «А кто его бранил?»
70. Эпаминонд[2202]
1. Эпаминонд, когда был стратегом в Фивах, никогда не допускал в своем лагере панического страха.
2. Он говорил, что смерть в бою — это жертва богам.
3. Он говорил, что воины должны упражнять тело не только для атлетики, но и для боя: поэтому он терпеть не мог толстяков и одного такого даже изгнал из войска, сказав, что ни трех, ни четырех щитов не хватит [d] прикрыть такое брюхо, из-под которого собственного уда не видно.
4. Жил он так просто, что однажды, приглашенный к соседу на ужин, где были и закуски, и пироги, и душистое масло, он тут же ушел, сказавши: «Я думал, здесь чтут богов, а не оскорбляют!»
5. Когда войсковой повар давал военачальникам отчет в расходах за несколько дней, Эпаминонд был недоволен только количеством масла. Товарищи его удивились, а он сказал, что огорчает его не расход, а то, что столько масла пошло не для упражнений, а в пищу.
6. Однажды в праздник, когда все пили и гуляли, он попался кому-то [e] на глаза, прохаживающийся хмуро и задумчиво; тот удивился, что он здесь один в таком виде делает, а он ответил: «Думаю, чтобы вы могли пить и ни о чем не думать».
7. Один дурной человек совершил небольшой проступок, за него просил Пелопид, но Эпаминонд отказал ему; за него попросила его любовница, и тогда Эпаминонд отпустил его, сказав: «Такая просьба к лицу девке, но не к лицу полководцу».
8. Перед спартанским нашествием фиванцы собрали оракулы: одни предвещали поражение, другие победу. Эпаминонд приказал положить [f] одни справа от помоста, другие слева, а сам встал и сказал: «Если вы будете слушаться начальника и дружно идти на врага, то вот ваши оракулы», и он показал на добрые, «а если оробеете перед опасностью, то вот», и он посмотрел на дурные.
9. В другой раз, когда он шел на врага, раздался гром, и спутники его спросили, что вещает этим бог. Он ответил: «Гром грянет на врагов, потому что стали они в таком неудобном месте, хотя рядом было такое удобное».
10. Из всего, что выпало ему хорошего, говорил он, отраднее всего то, [193] что и отец его и мать дожили до его победы при Левктрах над спартанцами.
11. Обычно он появлялся к людям с умащенным телом и ясным лицом, но после этой победы наутро вышел мрачный и неприбранный. На вопросы друзей, не случилось ли чего худого, он ответил: «Нет: просто вчера я радовался больше, чем следовало человеку разумному, и вот сегодня наказываю себя за избыток радости». [b]
12. Услышав, что спартанцы скрывают свои потери, и желая показать всю меру их бедствия, он позволил подбирать убитых на поле боя не всем сразу, а по отдельности каждому городу, и тогда стало видно, что одних лакедемонян пало больше тысячи.
13. Ясон, правитель Фессалии, явился в Фивы союзником и прислал для Эпаминонда две тысячи золотом. Эпаминонд жил очень скудно, но денег не взял, а когда увидел Ясона, сказал ему: «Нечистыми ты правишь руками!» Сам же он, когда шел на Пелопоннес, то должен был занять у одного фиванца пятьдесят драхм на походные издержки. [с]
14. Точно так же, когда персидский царь прислал ему 30 000 дариков, то он разбранил Диомедонта за то, что тот так далеко ехал, чтобы подкупить Эпаминонда, а царю велел передать, что если он хочет полезного Фивам, то и бесплатно будет иметь Эпаминонда другом, если же нет, то врагом.
15. Когда аргивяне сделались союзниками фиванцев, то афиняне прислали в Аркадию послов, очень бранивших и тех и других, причем аргивян ритор Каллистрат попрекал Орестом, а фиванцев — Эдипом. На это [d] Эпаминонд встал и сказал: «Да, у нас был отцеубийца, а у аргивян матереубийца, но мы и того и другого изгнали, а афиняне приняли».
16. Спартанцы предъявили фиванцам множество тяжелых обвинений. Эпаминонд сказал: «Зато они отучили вас от лаконичности».
17. Когда царь Александр, тиран Ферский, стал врагом фиванцев, то афиняне заключили с ним союз, а он обещал снабдить их мясом по пол-обола за мину. Эпаминонд сказал: «А мы тогда бесплатно дадим [e] афинянам дрова, чтобы его поджарить: пусть они только пошевелятся, и мы вырубим их страну до единого дерева!»
18. Беотяне любили привольный покой, а он хотел держать их при оружии; поэтому всякий раз, как его выбирали беотархом, он им говорил: «Согласитесь, граждане, ведь если я ваш полководец, то вы должны быть моим полком!» Землю их, плоскую и ровную, он называл «площадка для войны» и говорил, что поэтому они не могут ею владеть, не имея все время щита на руке.
19. Когда Хабрий под Коринфом убил нескольких фиванцев, от запальчивости вырвавшихся за ворота, и поставил трофей, Эпаминонд. [f] сказал со смехом, что это не трофей Аресу, а столб Гекате, — ибо столбы Гекате ставились перед любыми воротами в том месте, откуда расходились дороги.
20. Когда ему сообщили, что афиняне отправили в Пелопоннес войско с новым оружием, он спросил: «Разве станет Антигенид тревожиться, если у Теллида новая флейта?» Этот Теллид был плохой флейтист, а Антигенид — очень хороший.
[194] 21. Узнав, что его щитоносец получил большие деньги как выкуп от одного пленника, он ему сказал: «Отдай мне щит, купи себе лавочку и доживай свой век: все равно ты уже не захочешь рисковать жизнью, сделавшись богатым и довольным».
22. На вопрос, какой полководец лучше, Хабрий или Ификрат, он ответил: «Нельзя сказать, пока все мы живы».
23. Возвращаясь из Лаконики, он со своими товарищами по начальству едва не попал под уголовное обвинение за то, что был беотархом на четыре месяца дольше положенного. Он попросил товарищей свалить свою вину на него, как будто он их принудил, а о себе сказал, что говорить речи [b] он умеет хуже, чем делать дело, но если нужно будет говорить перед судьями, он скажет: «Если вы меня казните, то на могильной плите напишите ваш приговор, чтобы эллины знали: это против воли фиванцев Эпаминонд заставил их выжечь Лаконику, 500 лет никем не жженную, отстроить Мессену, 230 лет как разрушенную, собрать и объединить Аркадию, а для всех эллинов добиться независимости, ибо все это было сделано именно в этом походе». И судьи со смехом разошлись, не взяв даже в руки камешков для голосования. [с]
24. В последней битве, раненный и вынесенный с поля, он позвал Даифанта, потом Иолаида, но ему сказали, что они убиты; тогда он велел заключить с неприятелем мир, потому что больше в Фивах полководцев нет. И слова его подтвердились — так хорошо он знал своих сограждан.
71. Пелопид[2203]
1. Пелопид, товарищ Эпаминонда по военачальству, когда друзья попрекали его, что он не заботится о деньгах, без которых жить нельзя, отвечал им: «Если нельзя, то разве что вот кому!» — и показал на Никомеда, хромого и увечного калеку.
2. Он шел на войну, и жена просила его поберечь себя. «Это надо говорить другим, — сказал Пелопид, — а полководец должен беречь своих сограждан». [d]
3. Кто-то из воинов сказал: «Мы попались неприятелям!» — «А почему не они нам?» — спросил Пелопид.
4. Коварно захваченный и брошенный в темницу Александром Ферским, он осыпал его резкими словами. «Ты торопишься умереть?» — спросил Александр. — «Да, — ответил Пелопид, — чтобы фиванцы вознегодовали и ты скорее бы понес наказание».
5. Фива, жена тирана, пришла к Пелопиду и сказала, что ей удивительно видеть, как весел он в оковах. Он ответил, что ему еще удивительнее, что она не в оковах, а по доброй воле повинуется Александру. [e]
6. Освобожденный Эпаминондом, он сказал, что благодарен Александру: теперь он убедился, что у него хватит мужества смотреть в глаза не только войне, но и смерти.
72. Маний Курий[2204]
1. Маний Курий, когда его порицали, что из отобранной у побежденных земли он выделил каждому лишь малый участок, а остальное оставил в общем владении, воскликнул: «Да не будет такого римлянина, которому мало покажется земли, достаточной для прокормления!»
2. Самниты, разбитые им, пришли предложить ему золота и застали его, когда он варил себе репу в горшке; и он ответил самнитам, что пока он сыт таким обедом, ему не нужно золота, потому что лучше иметь не золото, а власть над имеющими золото.
73. Гай Фабриций[2205]
1. Гай Фабриций, узнав, что Пирр разбил римлян, сказал: «Это Пирр разбил Левина, а не эпироты римлян».
[195] 2. Когда он пришел к Пирру для выкупа пленников, тот предложил ему много золота, но Фабриций не взял. На другой день Пирр поставил незаметно возле палатки Фабриция своего самого большого слона, чтобы тот предстал ему с громким ревом, и это было сделано, но Фабриций, обернувшись с улыбкой, только и сказал: «Ни вчера ты не поразил меня твоим золотом, ни сегодня твоим зверем».
3. Пирр звал его остаться при нем и править вместе с ним; Фабриций ответил: «Тебе же это будет невыгодно: когда эпироты узнают и тебя и меня, они предпочтут, чтобы царствовал над ними я, а не ты».
4. В бытность его консулом врач царя Пирра прислал ему письмо с предложением, если угодно, умертвить Пирра отравою. Фабриций [b] переслал это письмо Пирру и посоветовал ему из этого понять, как плохо он знает и друзей своих и врагов.
5. Когда Пирр, узнав об этой измене, врача повесил, а Фабрицию выдал римских пленников без выкупа, тот не принял такого подарка, а отпустил стольких же эпирских пленников, чтобы не казалось, будто он взял плату за услугу, — ибо измену эту он открыл не в услугу Пирру, а затем, чтобы не думали, будто римляне не могут победить силою и потому убивают обманом.
74. Фабий Максим[2206]
[с] 1. Фабий Максим, не желая биться с Ганнибалом, а желая брать его измором и недостатком средств и пропитания, шел за ним по горам и ущельям, повторяя все его движения; над ним смеялись и обзывали его Ганнибаловым дядькою, но он не обращал на это внимания и делал, как считал нужным, а друзьям говорил, что бояться насмешек и поношений еще стыднее, чем бояться врага,
2. Когда его товарищ Минуций разбил некоторые неприятельские отряды и шла громкая молва, что вот человек, достойный Рима, то Фабий сказал, что больше боится удач, чем неудач Минуция. И точно, вскоре [d] тот попал в засаду и едва не погиб со всею силою, но Фабий явился на помощь, перебил много врагов, а Минуция спас. Тогда Ганнибал сказал своим друзьям: «Не говорил ли я вам, что из этой горной тучи будет нам сильная буря?»
3. После поражения при Каннах он принял власть вместе с Клавдием Марцеллом, человеком отважным и рвавшимся в бой с Ганнибалом, но сам по-прежнему надеялся, не принимая боя, довести измором войско [e] Ганнибала до бессилия. И Ганнибал говорил, что не так боится, когда Марцелл сражается, как когда Фабий уклоняется от сражения.
4. Один луканский воин был уличен перед ним, что ночью он часто уходит из лагеря к своей любовнице; в бою же, как известно было Фабию, это был человек удивительной храбрости. Фабий приказал тайно схватить и доставить к нему любовницу этого воина; а потом вызвал его к себе и сказал: «Я знаю, что ты по ночам нарушаешь устав, но знаю и то, что прежде ты был хорошим воином; поэтому прощаю тебе твои проступки за твои заслуги! а впредь изволь не отлучаться: и вот кто будет [f] за тебя поручителем», — и он вывел и вручил ему женщину.
5. Тарент, который весь, кроме акрополя, был занят отрядом Ганнибала, он обошел издали, захватил хитростью и разграбил; а когда писец спросил его, что он хочет делать с храмовыми статуями, он ответил: «Разгневанных богов оставим тарентинцам».
6. Марк Ливий, занимавший акрополь, утверждал, что это он спас город; все смеялись, но Фабий сказал: «Ты прав: если бы ты не потерял города, я бы его не взял». [196]
7. Уже в старости, когда сын его сделался консулом и вел дела в большом собрании, Фабий подъехал туда верхом, но сын послал навстречу ликторов и приказал ему сойти. Люди отворотились, но Фабий соскочил с коня, подбежал к сыну, как молодой, обнял его и воскликнул: «Хорошо, сын мой, что ты понимаешь, над кем властвуешь и какую великую принял власть!»
75. Сципион Старший[2207]
1. Сципион Старший свое свободное от военных и государственных [b] дел время проводил в ученых занятиях, говоря, что на досуге у него особенно много дела.
2. Когда он взял Новый Карфаген и воины, захватив пленников, привели для него красивую девушку, он сказал: «С радостью бы взял, будь я рядовой, а не начальник».
3. Осаждая город Батию, над которым высился храм Афродиты, он приказал заключать друг с другом все сделки, а споры он будет решать в этом храме через три дня. И по взятии города он сделал, как обещал.
4. Когда в Сицилии его спросили, на что он рассчитывает в своем [с] походе на Карфаген, он показал на триста своих воинов, упражняющихся при оружии, на высокую башню возле моря и сказал: «На то, что во всем этом отряде нет ни одного человека, который бы по моему слову не бросился с этой башни вниз головой».
5. Когда он совершил переправу, одержал победу и сжег вражеский стан, то карфагеняне прислали к нему послов для договора, обещая выдать слонов, корабли и деньги; но когда из Италии вернулся Ганнибал, [d] они осмелели и отказались от соглашения. Сципион, узнав об этом, сказал, что все равно бы он заключил договор не иначе, как с тем, чтобы они выплатили 5000 талантов за то, что вновь призвали Ганнибала.
6. Когда карфагеняне были наголову разбиты и прислали к нему послов о перемирии и мире, он велел им тотчас удалиться, сказав, что он не будет их слушать, пока они не приведут к нему Луция Теренция: а Теренций этот был римский гражданин и достойный муж, попавший в карфагенский плен. Когда же они привели к нему Теренция, то Сципион посадил его рядом с собою на помосте и так вел переговоры с карфагенянами [e], пока не заключил мир.
7. Этот Теренций в триумфе шел за его колесницей в колпаке вольноотпущенника; а когда Сципион умер, он на похоронах разливал вино с медом и совершал прочие погребальные обряды; но это было уже позднее.
8. Царь Антиох, когда римляне переправили против него войско в Азию, послал к Сципиону послов для переговоров, но тот ответил: «Нужно было раньше, а не теперь, когда уже наготове и седло и узда».
9. Сенат постановил выдать ему денег из казнохранилища, но квесторы [f] уже не хотели в этот день его отпирать. «Отопру сам, — сказал Сципион, — ведь закрыто оно потому, что это я его наполнил».
10. Петиллий и Квинт сурово обвиняли его перед народом. А он на это сказал, что в этот самый день он победил карфагенян и Ганнибала и теперь хочет надеть венок и взойти на Капитолий и принести жертву, а кто намерен голосовать, тот пусть голосует по своему усмотрению. [197] С этими словами он пошел на Капитолий, народ за ним, а обвинители остались говорить без слушателей.
76. Тит Квинкций[2208]
1. Тит Квинкций с самых молодых лет так отличался среди всех, что был выбран консулом раньше, чем трибуном, претором и эдилом. Отправленный воевать против Филиппа, он согласился встретиться с ним для переговоров; но Филипп потребовал заложников, так как он был один, а с Квинкцием были и другие военачальники. Однако Квинкций ему ответил: «Ты сам виноват, что ты один, потому что истребил всех своих друзей и близких».
[b] 2. Победив Филиппа, он на Истмийских играх провозгласил эллинов свободными и независимыми. За это эллины выкупили всех римских пленников, какие у них были с Ганнибаловых времен, каждого по 500 драхм, и подарили их Квинкцию, и они шли за ним в его римском триумфе с колпаками вольноотпущенников на головах.
3. Когда ахейцы собрались войной на Закинф, он посоветовал им остеречься: им, как черепахам, опасно высовывать голову за пределы Пелопоннеса.
[с] 4. Когда царь Антиох с большим войском шел на Элладу и все были в страхе перед его многолюдством и оружием, Квинкций сказал ахейцам так: «Однажды я обедал в гостях в Халкиде и удивился, сколько было за обедом разного мяса; а хозяин мне объяснил, что это все одна и та же свинина, только под разными приправами и подливками. Вот так и вы не удивляйтесь царскому войску с его меченосцами и копьеносцами, конными латниками и конными лучниками: все это одни и те же сирийцы, только в разном оружии».
[d] 5. Филопемену, ахейскому стратегу, у которого пехоты и конницы было много, а денег мало, он в шутку говорил, что у него руки-ноги свои, а брюха нет; и впрямь Филопемен был таков даже и с вида.
77. Гай Домиций[2209]
Гай Домиций, которого Сципион Великий послал против Антиоха вместе со своим братом Луцием, рассмотрел вражескую фалангу и сказал окружающим военачальникам, побуждавшим его к немедленной битве, что сейчас еще не время перебить столько бойцов, разграбить их добро и вернуться с добычей, а время для этого будет завтра; и назавтра он дал бой и положил 50 000 вражеских воинов.
78. Публий Лициний[2210]
Публий Лициний был разбит в свое консульство Персеем Македонским и потерял в конном бою 2800 человек павшими и пленными; и тем не менее после сражения это Персей к нему прислал просить о перемирии и мире, и побежденный предписывал победителю предаться на милость римлян. [f]
79. Павел Эмилий[2211]
1. Павел Эмилий домогался второго консульства, но не добился; однако когда война с Персеем Македонским стала затягиваться из-за неопытности и вялости полководцев, его выбрали консулом. Но он не выразил благодарности, сказав, что его выбрали не потому, что ему нужно было начальство, а потому, что римлянам нужен был начальник.
2. Однажды, возвращаясь домой с форума, он нашел свою дочку Теренцию в слезах и спросил, в чем дело, а она ответила: «Умер Персей!» — так звали ее собачку. «В добрый час! — сказал Эмилий, — принимаю, [198] дочка, это как знамение».
3. Войско он нашел обнаглевшим и разболтавшимся, каждый судил о делах начальственных и всюду совал свой нос. Эмилий приказал всем хранить спокойствие и держать в порядке оружие, а об остальном он позаботится сам.
4. Ночным часовым он приказал держать стражу без копий и мечей, чтобы воины, безоружные против неприятеля, лучше боролись со сном.
5. Пройдя македонские высоты и увидев перед собою вражий строй, он сказал Назике, который советовал ему тотчас перейти в нападение: «Я так и сделал бы, будь я в твоем возрасте; но у меня достаточно опыта, [b] чтобы прямо из похода не нападать на противника в боевом строю».
6. Победив Персея, он устроил по случаю победы пышный пир, объяснив, что как страшно было войско врагам, так сладко должно быть и угощение друзьям.
7. Персей, взятый в плен, не хотел идти в триумфе. «Это зависит от тебя», — сказал ему Эмилий, как бы предоставляя ему возможность покончить с собой.
8. Захватив несметную добычу, он не взял себе ничего и только зятю своему Туберону дал за храбрость серебряную чашу весом в пять литров, [с] сказав: «Вот первый серебряный сосуд, который входит в дом Элиев».
9. У него было четыре сына; двух он отдал в усыновление в другие дома,[2212] а двое оставшихся умерли — один за пять дней до его триумфа, четырнадцати лет от роду, а другой через пять дней после триумфа, двенадцати лет. Когда он вышел после этого из дому, народ обступил его с сочувствием и состраданием, а он сказал, что теперь наконец он безвреден [d] и не опасен для отечества, ибо расплату за все удачи судьба обрушила на один его дом и он расчелся с нею за всех.
80. Катон Старший[2213]
1. Катон Старший, обличая народ в роскоши и мотовстве, сказал: «Трудно говорить с желудком, у которого нет ушей!»
2. И еще: «Удивительно, как еще стоит город, где за рыбу платят дороже, чем за быка!»
3. Недовольный, что женщины забирают все больше власти, он сказал: «Везде мужчины властвуют над женщинами, и только мы властвуем [e] над всеми мужчинами, а женщины над нами».
4. Он говорил, что предпочел бы, чтобы его не отблагодарили за доброе дело, чем чтобы не наказали за дурное, и что он готов простить проступок каждому, только не себе.
5. Побуждая магистратов быть суровыми к проступкам, он говорил, что, кто может воспрепятствовать злу и не препятствует, тот ему подстрекатель.
6. Из молодых людей, говорил он, лучше те, которые краснеют, а не те, которые бледнеют.
7. Он говорил, что терпеть не может таких воинов, которые в походе дают волю рукам, а в бою ногам и у которых ночной храп громче, чем боевой крик.
8. Худший из властителей, говорил он, тот, который не умеет властвовать собою.
9. Стыдиться, считал он, нужно прежде всего перед самим собой: ведь от себя человеку никогда не уйти.
10. Глядя на множество воздвигнутых статуй, он сказал: «А обо мне [f] пусть лучше люди спрашивают, почему Катону нет памятника, чем почему ему стоит памятник».
11. Кто может своевольничать, тем он советовал воздерживаться, чтобы сохранить эту возможность навсегда.
12. Кто отымает у добродетели похвалу, говорил он, тот отымает у юношества добродетель.
13. Находясь у власти государственной или судебной, говорил он, нельзя ни упорствовать пред справедливостью, ни склоняться пред несправедливостью.
[199] 14. Несправедливость, говорил он, пагубна если не для самих несправедливцев, то для всех остальных.
15. Старость, говорил он, и так безобразна, не нужно делать ее еще и порочной.
16. Гнев от безумия, говорил он, отличается лишь непродолжительностью.
17. Зависть, говорил он, не касается тех, кто пользуется своим счастьем умеренно и пристойно: завидуют ведь не нам, а тому, что вокруг нас.
18. Кто серьезен в смешных делах, говорил он, тот будет смешон в серьезных.
19. Хорошие дела, говорил он, нужно перекрывать новыми хорошими делами, чтобы не выдохлась добрая слава.
20. Он был недоволен, что граждане каждый год переизбирают одних и тех же лиц на государственные должности: «По-вашему, стало быть, — [b] говорил он, — или власть немногого достойна, или власти немногие достойны».
21. Когда один человек продал свое приморское поместье, Катон в притворном восторге сказал: «Он сильнее моря: оно этот берег глодало и глодало, а он взял да проглотил одним глотком».
22. Притязая на цензорство и видя, что другие обхаживают народ просьбами и лестью, он воскликнул, что народу нужен врачебный нож и сильное очистительное средство, а поэтому выбирать следует не того, кто приятнее, а того, кто непреклоннее. И после этого он был избран единогласно.
23. Когда он учил юношей храбро биться, то часто говорил, что [c] отражать и сокрушать врага бывает легче словом, чем мечом, и голосом, чем рукою.
24. Воюя в Бетике,[2214] он находился в опасности от многочисленного неприятеля. Кельтиберы предлагали ему помощь за 200 талантов, но римляне не позволили ему платить жалование варварам. «Вы неправы, — ответил Катон, — если мы победим, то платить будем не мы, а враги, если же нас победят, то некому будет ни получать, ни платить».
25. Взявши больше городов, чем провоевал он дней (так говорил он), для себя он воспользовался из добычи только тем, что съел и выпил. [d]
26. Каждому воину он раздал по фунту серебра, заявив, что лучше пусть многие вернутся из похода с серебром, чем немногие с золотом, военачальникам же в своем начальстве и вовсе ничего не надобно, кроме славы.
27. В походе с ним было пять рабов; один из них купил себе трех военнопленных; но когда это стало известно Катону, то из страха предстать ему на глаза раб повесился.
28. Когда Сципион Африканский попросил его помочь ахейским изгнанникам воротиться в отечество, он заявил, что это его не касается; а когда об этом пошли долгие прения в сенате, он встал и сказал: «Разве [e] нам нечего делать, что мы спорим в заседании о том, кому хоронить каких-то дряхлых греков, нашим могильщикам или ахейским?».
29. Постумий Альбин написал историю по-гречески и просил прощения за это у слушателей. «За что его прощать? — пошутил Катон, — разве это какой-нибудь амфиктионский указ приневоливал его писать по-гречески?»
81. Сципион Младший[2215]
[f] 1. Сципион Младший, говорят, за 54 года своей жизни ничего не купил, ничего не продал и ничего не накопил в доме; и после него осталось только 33 фунта серебра и 2 фунта золота, и это после того, как он победил Карфаген и дал своим воинам такую добычу, как никакой другой полководец.
2. Соблюдая совет Полибия, он всегда старался уходить с форума не иначе, как оказав услугу или заведя себе нового друга.
[200] 3. Еще в молодости он так был знаменит умом и мужеством, что Катон Старший сказал однажды на вопрос об участниках карфагенской войны, среди которых был и Сципион:
4. Когда он приехал из похода в Рим искать консульства, то был избран не просто как угодный притязатель, а как скорый и верный победитель Карфагена.
5. Когда он взял городскую стену, а карфагеняне отбивались ив своего акрополя, он узнал, что полоса моря между ними неглубока. Полибий посоветовал ему насыпать туда железных [b] колючек или вбить острых крючьев, чтобы неприятели, переправившись, не ударили на насыпь. «Не смешно ли, — сказал Сципион, — взявши стены и войдя в город, избегать еще схваток с врагом?»
6. Овладев городом, он обнаружил в нем множество эллинских статуй и разных приношений из сицилийских храмов; тогда он объявил разрешение сицилийцам, какие с ним были, опознавать свое добро и увозить на родину.
7. Ни рабам своим, ни вольноотпущенникам он не позволял ни брать, ни даже покупать ничего из добычи, между тем как все остальные брал» и уносили, кто что мог.
[c] 8. Гай Лелий, ближайший из его друзей, искал консульства, и Сципион, желая ему помочь, спросил Помпея, не ищет ли консульства и он; а Помпей этот,[2217] по слухам, был сыном флейтиста. Он говорил, что не ищет и сам готов помочь Лелию, обходя с ним и приветствуя избирателей: но когда они поверили и доверились ему, то он их обманул — скоро они узнали, что он ходит по форуму и выставляется напоказ только для собственной выгоды. Все негодовали, но Сципион только рассмеялся: «Дураки мы, — сказал он, — что столько ждали помощи от флейтиста, словно должны были обращаться не к людям, а к богам».
[d] 9. Аппий Клавдий, соперничая с ним за цензорство, похвалялся, что сам он каждого римского гражданина приветствует по имени, а Сципион не знает почти никого. «Ты прав, — сказал Сципион, — я старался не о том, чтобы всех знать, а о том, чтобы меня все знали».
10. Так как тогда шла война с кельтиберами, он предложил отправить их обоих к войску легатами или войсковыми трибунами и чтобы сами воины были свидетелями и судьями доблести каждого.
11. Сделавшись цензором,[2218] он разжаловал одного юношу из всадников за то, что во время карфагенской войны тот устроил богатый пир, подал к столу медовый пирог в виде города, объявил, что это Карфаген, и предложил наброситься на него и уничтожить. А когда юноша спросил, [e] за что его разжалуют, Сципион ответил: «За то, что ты взял Карфаген раньше меня».
12. Когда проверку проходил Гай Лициний, Сципион сказал: «Я знаю, что он клятвопреступник, но обвинителей против него нет, а я не могу быть и обвинителем и судьею сразу».
13. Сенат в третий раз отправил его объехать народы, города и царства, чтобы посмотреть, как выразился Клитомах,
Он приехал в Александрию, сошел с корабля и пошел по городу, накинув [f] плащ на голову, а александрийцы бежали следом и просили открыться — им хотелось увидеть его лицо; он открыл лицо, и они приветствовали его криком и рукоплесканием. Царь с трудом мог поспевать за ним на ходу, потому что был ленив и изнежен; и Сципион шепнул на ухо Панэтию: «Вот какую услугу оказали мы александрийцам нашей поездкой: дали им посмотреть, как их царь пешком ходит!» [201]
14. Этот философ Панэтий ездил при нем как друг, и еще с ним было пятеро рабов; а когда один из них умер, то он не пожелал покупать нового на чужбине и выписал себе другого из Рима.
15. Когда была война с нумантийцами и казалось, что победить их невозможно, — стольких они уже разбили полководцев, — то народ избрал против них консулом Сципиона во второй раз. Он начал большой воинский набор, но сенат это запретил, чтобы не обезлюдела Италия, и даже денег из казенного запаса ему не предоставил, а назначил для нужд войны только пошлины, которые были еще не собраны. Сципион [b] объявил, что в деньгах он не нуждается, — ему хватит и того, что есть у него и его друзей, — но очень был сердит на отказ в воинах: «Тяжела война с врагом, одерживающим столько побед, потому что идти надо, во-первых, на таких храбрых, а во-вторых, с такими робкими».
16. В лагере он застал беспорядок, распущенность, вольготную жизнь и суеверный страх. Прежде всего он выгнал всех гадателей, жертвоприслужников и сводников; потом приказал, чтобы в палатках не было никакой утвари, кроме горшка, вертела и глиняной чашки, а кто хочет иметь серебряные сосуды, то чтобы не свыше двух фунтов веса; запретил [c] омовения, а умащающимся разрешил только самим растирать себя («только безрукая скотина, — говорил он, — нуждается в том, чтобы ее скребли другие»); завтракать приказал только стоя и только сырой пищей, обедать — на ложах, но только хлебом, похлебкою да мясом вареным или жареным; а сам ходил, закутавшись в черный плащ, и говорил, что это его траур по бесчестию римского войска.
17. В обозе трибуна Меммия он нашел охладительные чаши с украшением из каменьев, работы Ферикла. «Мне и отечеству, — сказал он, — [d] ты сделал себя бесполезным на месяц,[2220] а себе самому — на целую жизнь».
18. Кто-то другой показал ему щит с прекрасной отделкой. «Отличный щит, мальчик, — сказал Сципион, — только римлянину больше пристало полагаться не на то, что в левой руке, а на то, что в правой».
19. Воин, таскавший колья для вала, жаловался, что ему тяжело. «Конечно, — отвечал ему Сципион, — потому что ты больше полагаешься на этот кол, чем на собственный меч».
20. Заметив неразумное поведение врагов, он сказал: «Время работает на нас: хороший полководец, как хороший врач, берется за клинок лишь в крайней надобности». И, выждав удобное время, он ударил на нумантийцев и обратил их в бегство. [e] 21. Нумантийские старейшины укоряли разбитых, что они побежали перед теми, кого столько раз побеждали; а кто-то им на это ответил; «Бараны перед нами те же, да пастух другой».
22. Взявши Нумантию и отпраздновавши второй триумф, он вступил в распрю с Гаем Гракхом о правах сената и союзников. Народ, недовольный, встретил его на трибуне шумом. Он сказал: «Меня не пугал даже шум военного лагеря и уж подавно не испугают крики тех, кому Италия не мать, а мачеха».
23. Приверженцы Гая кричали: «Смерть тирану!» Сципион сказал: [f] «Правильно, что кто встает войной на отечество, тот хочет моей смерти, — ибо ни Риму пасть, пока стоит Сципион, ни Сципиону жить, когда Рим падет».
82. Цецилий Метелл[2221]
1. Цецилий Метелл обдумывал приступ к одному укрепленному месту, и какой-то центурион сказал, что берется взять его, если тот [202] пожертвует десятью бойцами. Метелл спросил: «А сам ты хотел бы быть среди этих десяти?»
2. Один из молодых трибунов спрашивал его, каковы его замыслы. Он ответил: «Если бы их знала хотя бы моя рубаха, я бы тут же ее бросил в огонь».
3. При жизни Сципиона он враждовал с ним, но когда тот умер, то горько скорбел и сыновьям своим приказал участвовать в выносе его тела: «Боги оказали Риму великую милость, — сказал он, — что Сципион родился у нас, а не в чужом народе».
83. Гай Марий[2222]
1. Гай Марий, происходя из незнатного рода, добивался государственных [b] должностей только своими военными заслугами. Однажды он выступил кандидатом в старшие эдилы; узнав, что голосование не в его пользу, он в тот же день выступил кандидатом в младшие эдилы; а когда и это ему не удалось, он и тогда не отказался от мысли быть первым над римлянами.
2. У него было расширение вен на обеих ногах; он дал ногу врачу для рассечения, не позволил себя привязывать и во все время операции не застонал и не поморщился; но вторую ногу он врачу уже не дал, сказавши, что пользы от лечения меньше, чем боли.
3. Во второе его консульство племянник его Лусций попытался изнасиловать своего воина по имени Требоний, и тот его убил. Обвиненный, он не отрицал убийства и только назвал его причину и представил доказательства. [c] Марий велел принести венок за доблесть и сам возложил его на Требония.
4. В походе против тевтонов он остановился лагерем в безводном месте, и воины жаловались на жажду. Он указал им на речку перед неприятельским валом и сказал: «Вот вам вода, но платить за нее надо кровью». — «Веди же нас, — потребовали они, — пока кровь наша вся не пересохла от жажды!»
5. В войне с кимврами отличилась тысяча воинов из Камерина, и он всем им дал гражданство, не имея на то никаких законных прав; а на упреки заявил, что за лязгом оружия голос законов был ему не [d] слышен.
6. В гражданской войне[2223] он однажды окопался и укрепился на сильном месте и выжидал там удобного часа. Помпедий Силон передал ему: «Если ты, Марий, великий полководец, то выходи на бой!» Марий ответил: «А если ты великий полководец, то заставь меня выйти на бой против воли».
84. Лутаций Катул[2224]
Лутаций Катул в войне с кимврами стоял станом у реки Натисона;[2225] и когда его римляне, увидев, что варвары начали переправу, бросились отступать, то он, не в силах удержать их, бросился перед бегущими первым, чтобы казалось, будто они не бегут, а следуют за военачальником.
85. Сулла Счастливый[2226]
Сулла Счастливый самыми большими своими удачами считал две: [e] во-первых, что с ним дружил Метелл Пий, и во-вторых, что он мог сжечь Афины, но пощадил.
86. Гай Попилий[2227]
Гай Попилий был послан к Антиоху с письмом от сената, предписывавшим ему уйти с войском из Египта и не отбирать престола у сыновей Птолемея, оставшихся без отца. Когда он вступил в лагерь Антиоха, [f] тот издали любезно его приветствовал, но Попилий не ответил и только вручил письмо. Царь прочитал его и сказал, что подумает и даст ответ: тогда Попилий прутом очертил вокруг него круг и сказал: «Подумай и дай ответ, пока стоишь вот здесь». Все были поражены такой дерзостью; но Антиох согласился сделать то, что требовали римляне, и только, тогда [293] Попилий ответил Антиоху на приветствие и принял его объятие.
87. Лукулл[2228]
1. Лукулл в Армении с десятью тысячами пехоты и тысячей всадников шел на Тиграна, у которого было полтораста тысяч войска; дело было накануне октябрьских нон, а в этот день когда-то римское войско с Ценной ом было разбито кимврами. Кто-то напомнил, что римляне считают этот день неблагоприятным и опасным. «Что же, — ответил Лукулл, — давайте сегодня храбро биться, чтобы из недоброго и черного сделать этот день для Рима светлым и радостным».
2. Воины его больше всего боялись всадников в доспехах. [b] «Не бойтесь, — сказал им Лукулл, — победу у них легче отбить, чем доспехи!»
А подойдя к холму и заметив движение среди врагов, он воскликнул: «Наша победа, соратники!» — и погнал врага без всякого сопротивления, так что римлян погибло только пятеро, а неприятелей свыше десяти тысяч»
88. Гней Помпей[2229]
1. Гней Помпей был в Риме так же любим, как отец его — ненавистен» Еще юношею он всей душой предался Сулле и, не будучи ни должностным лицом, ни даже сенатором, набрал в Италии немалое войско; Сулла [с] призвал его к себе, но он ответил, что покажет свое войско диктатору не раньше, чем с боевой добычей и с кровью на мечах, — и явился к нему лишь после многих побед над вражескими полководцами.
2. В Сицилии, куда Сулла послал его военачальствовать,[2230] он увидел, что воины в походе отбивались от войска ради разбоя и грабежа; за это тех, кто бродил и рыскал кругом самовольно, он предал наказанию, а тем, кого посылал сам, он накладывал печати на мечи в ножнах.
3. Так как мамертинцы оказались на стороне противника, он не поколебался всех обречь на казнь. Но демагог Сфенний заявил, что несправедливо [d] карать стольких невинных за вину одного, потому что это он, Сфенний, друзей убедил, а врагов заставил стать на сторону Мария; и Помпей, восхищенный, сказал тогда, что прощает мамертинцев за то, что они последовали за таким человеком, которому отечество дороже жизни, и пощадил как город, так и Сфенния.
4. Переправясь в Африку[2231] против Домиция, он победил его в большом сражении, и бойцы провозгласили его императором. «Не принимаю такой чести, — воскликнул он, — пока вражеский вал стоит, еще не взят!» — и тогда они, несмотря на проливной дождь, бросились вперед [e] и разорили лагерь.
5. Когда он возвратился, Сулла воздал ему всяческие почести и первым приветствовал его именем Великого, но в триумфе ему отказал» потому что Помпей не был еще сенатором. «Видно, не знает Сулла, — сказал Помпей своим людям, — что у восходящего солнца больше поклонников, чем у заходящего!» — и Сулла воскликнул: «Пусть справляет триумф!»
5а. Знатный муж Сервилий не скрывал своего недовольства, а многие воины по случаю триумфа требовали особенных подарков. Помпей объявил, что скорее откажется от триумфа, чем станет угождать войску; и тогда Сервиллий сказал: «Вот теперь я вижу, что Помпей действительно велик и достоин триумфа». [f]
6. В Риме был обычай, чтобы всадники, отслужив в войске положенный срок, проводили своих коней перед двумя цензорами на форуме и перечисляли им войны и военачальников, при которых они сражались, а те воздавали им хвалу или порицание. Так и Помпей в свое консульство [204] провел коня перед цензорами Геллием и Лентулом, и они по обычаю спросили его, во всех ли он воевал войнах, а он ответил: «Во всех и под собственным военачальством».
7. В Иберии он захватил переписку Сертория, где были письма многих виднейших мужей, звавших Сертория в поход на Рим, чтобы устроить смуту и государственный переворот. Все эти письма он сжег, чтобы дать злоумышленникам возможность раскаяться и исправиться.
8. Когда парфянский царь Фраат прислал послов с предложением быть между римлянами и парфянами границе по Евфрату, Помпей ответил: «Не лучше ли ей быть по справедливости?»
9. Луций Лукулл, отстранясь от военачальства, жил в наслаждениях [b] и роскоши, а Помпея поносил за то, что он берется за дела не по возрасту. «Скорее уж не по возрасту, — сказал Помпей, — когда старик ведет жизнь гуляки, а не правителя».
10. Во время болезни врач прописал ему съесть дрозда, но никто не мог отыскать ему дрозда в такое время года; и тогда кто-то сказал, что дроздов можно найти у Лукулла, который откармливает их круглый год. «Значит, не будь Лукулл обжорою, Помпею бы не выжить?» — воскликнул Помпей; и, пренебрегши предписанием, стал есть то, что можно, было достать без труда.
11. Когда в Риме был сильный голод, его назначили по имени начальником над продовольствием,[2232] по существу же правителем на суше и на [c] море. Он отплыл в Ливию, Сардинию, Сицилию, собрал большие запасы хлеба и поспешил в Рим; но разразилась сильная буря, и кормчие не решались отчалить. Тогда он первый взошел на борт, приказал подымать якорь и крикнул: «Мне велено плыть, а не жить!»
12. Когда раздор его с Цезарем стал явен и некий Марцеллин, им же выдвинутый, а потом переметнувшийся к Цезарю, много говорил против него в сенате, Помпей ответил: «Не стыдно ли тебе, Марцеллин, бранить меня, который сделал тебя из безмолвного речистым, а из голодного сытым до рвоты?»
13. Катон его сурово корил за то, что он не слушался его, Катона, предупреждений, что не на благо республике будет умножение власти [d] Цезаря; Помпей ответил: «Ты больше был пророком, я больше был другом».
14. О себе самом он смело сказал, что всякую власть он получал раньше, чем ожидал сам, и слагал раньше, чем ожидали другие.
15. После Фарсальского сражения, когда нужно было спасаться в Египет, то сходя со своей триеры в рыбачью ладью, присланную царем, он [e] обернулся к жене и сыну и произнес только Софокловы строки:[2233]
А когда при высадке он пал от меча, то лишь простонал, не сказал ни слова, окутал голову и испустил дух.
89. Оратор Цицерон[2234]
1. Оратор Цицерон подвергался насмешкам за свое имя, и друзья советовали переменить его, он он отвечал: «Нет: имя Цицерон («горох») я сделаю славнее, чем такие; как Катон («кот»), Катул («щенок») или Скавр («толстая лодыжка»)».
2, Посвящая богам серебряную чашу, он первые два свои имени написал на ней буквами, а вместо имени «Цицерон» вычеканил горох.
[f] 3. О крикливых ораторах он говорил, что они кричат от бессилия, как хромые от бессилия влезают на коней.
4. Веррес, сын которого дурно соблюдал целомудрие юности, обвинял Цицерона в разврате и обзывал его кинедом. «Разве ты не знаешь, — сказал Цицерон, — что о проступках детей твоих браниться лучше при закрытых дверях?»
5. Метелл Непот сказал ему: «Ты больше людей погубил, выступая свидетелем, чем спас, выступая защитником». Цицерон ответил: «Значит, [205] я человек скорее надежный, чем красноречивый».
6. На вопрос Метелла «Да кто твой отец?» — он ответил: «Благодаря твоей матери тебе на такой вопрос труднее ответить, чем мне». В самом деле, мать Метелла слыла распутницей, а сам Метелл человеком легкомысленным, ненадежным и увлекающимся.
7. Когда этот Метелл поставил над могилой Диодота, своего учителя риторики, каменное изваяние ворона, Цицерон сказал: «Поделом: научил он Метелла порхать, а не говорить».
8. О Ватинии, враге своем и очень дурном человеке, он услышал, будто [b] тот умер, а потом — что тот все-таки жив. «Злою смертью бы ему погибнуть за такой злой обман!» — сказал Цицерон.
9. Один человек, по виду родом из Африки, уверял, будто не мог расслышать его речь. «А ведь уши у тебя с дырочками!»[2235] — сказал Цицерон.
10. Однажды в суде он вызвал к свидетельскому показанию Котту Попилия, который очень хотел стать правоведом, не имея к тому ни зияний, ни способностей. «Ничего не знаю», — сказал Котта. — «Я же не о римском праве тебя спрашиваю!» — воскликнул Цицерон.
11. Оратор Гортензий, получивший когда-то от Верреса в подарок за услуги свои серебряного сфинкса, сказал однажды Цицерону на какие-то слишком темные его слова: «Я загадкам не разгадчик!» — «А ведь у тебя дома сфинкс!» — ответил Цицерон.
12. Повстречав Вокония в сопровождении трех его дочерей, отменно [с] некрасивых, он шепнул друзьям:
13. Фавст, сын Суллы, вывесил объявления о распродаже своего-имущества за долги; Цицерон сказал: «Такие объявления читать приятнее, чем объявления отца его о проскрипциях!»
14. Когда вспыхнула вражда между Помпеем и Цезарем, он сказал: «Я знаю, от кого бежать, но не знаю, к кому бежать».
15. Помпея он осуждал за то, что тот покинул Рим, как Фемистокл, хотя положение его напоминало не столько Фемистоклово, сколько Перикл ово.
16. Примкнув к Помпею, он скоро пожалел об этом и на вопрос его: «Где же ты оставил зятя своего Пизона?»[2237] — ответил: «У тестя твоего, [d] Помпей!»
17. Один перебежчик от Цезаря к Помпею говорил, что от усердия и поспешности он даже коня с собой не взял. «О коне ты лучше позаботился, чем о себе!» — сказал Цицерон.
18. Кто-то донес, что друзья Цезаря ходят мрачные. «Видно, худо они думают о Цезаре!» — сказал Цицерон.
19. После Фарсальского сражения и Помпеева бегства, когда некий Ноний стал говорить: «Мужайтесь! у нас еще целых семь легионных орлов!» — Цицерон ответил: «Это было бы отлично, кабы мы воевали с галками». [e]
20. Победив Помпея, Цезарь приказал с честью восстановить его поверженные статуи. Цицерон сказал: «Восстанавливая статуи Помпея, Цезарь укрепляет свои собственные».
21. Красноречию придавал он такую важность и так о нем усердствовал, что однажды, когда он должен был говорить перед судом центумвиров и вдруг раб его Эрот доложил, что заседание откладывается надень, он на радостях дал этому Эроту вольную.
90. Гай Цезарь[2238]
1. Гай Цезарь подростком, бежав от Суллы, попал в руки пиратам. От него потребовали большого выкупа; он расхохотался, что пираты сами [f] не знают, кого схватили, и сам назначил вдвое больший. А находясь у них под стражею в ожидании денег, он требовал от них тишины и молчания, когда он спит; сочинял стихи и речи, читал им вслух, а когда они недостаточно восхищались, обзывал их неучами и варварами и со смехом грозился их повесить. Так он вскоре и сделал: когда выкуп был собран и его отпустили, он собрал в Азии людей и суда, напал на разбойников, захватил [206] их и распял.
2. В Риме он вступил в соперничество с Катулом, первым человеком в государстве, за сан верховного жреца; и матери своей, провожавшей его на выборы, он у порога сказал: «Сегодня, мать, ты увидишь сына или избранником, или изгнанником».
3. Жене своей Помпее он дал развод из-за дурных слухов о ней и Клодии; но когда Клодий был привлечен к суду и Цезарь вызван свидетелем, он не сказал о жене ни одного дурного слова; а на вопрос обвинителя: «Почему [b] же ты дал ей развод?» — ответил: «Потому что жена Цезаря должна быть чиста и от клеветы».
4. Он плакал, читая о деяниях Александра, а на вопросы друзей сказал: «В мои годы он победил уже Дария, а я ничего еще не сделал».
5. Он проезжал с друзьями ничтожный городишко в Альпах, и они полюбопытствовали, неужели и здесь идет борьба и соперничество о первенстве; он приостановился, задумался и сказал: «Право, я сам бы предпочел быть первым здесь, чем вторым в Риме».
6. Дела отважные и великие, говорил он, нужно делать, а не обдумывать.
[с] 7. И он выступил из Галльской провинции на Помпея через Рубикон со словами: «Жребий брошен!»
8. Когда Помпей уже бежал из Рима за море и Цезарь пожелал взять денег из государственной казны, то казнохранитель Метелл воспротивился и запер казначейство. Цезарь пригрозил ему смертью; Метелл был в ужасе. «Знай, юноша, — сказал Цезарь, — что мне это нелегко сказать, но легко исполнить!»
9. Так как войска его задерживались перевозкою из Брундизия в Диррахий, то он тайно от всех взял маленькую лодку и пустился через [d] море. А когда лодку стало захлестывать, он открыл перед кормчим свое лицо и крикнул: «Положись на Удачу: ты везешь Цезаря!»
10. Подвезти войска ему все же не удалось — как оттого, что была сильная буря, так и оттого, что воины его подступали к нему и негодовали, что он ждет каких-то подкреплений, словно им не доверяет. Была битва, и Помпей победил, но не преследовал побежденных, а вернулся в свой лагерь. Цезарь сказал: «Победа нынче за врагами, но побеждать у них никто не умеет».
11. При Фарсале Помпей приказал своему строю стоять на месте и [e] ждать приближения врагов. «Это ошибка, — сказал Цезарь, — он гасит в бойцах шумный порыв вдохновенного набега».
12. Разбив одним ударом Фарнака Понтийского, он написал друзьям: «Пришел, увидел, победил».
13. Когда в Африке Сципион бежал и был разбит, а Катон покончил с собою, Цезарь сказал: «Завидую, Катон, твоей смерти, как ты завидовал моей пощаде!»
14. Антоний и Долабелла остерегали его от подозрительных лиц; он сказал: «Не боюсь я ленивых и жирных, а боюсь тощих и бледных», — и показал на Брута и Кассия.
[f] 15. За ужином однажды зашла речь, какая лучше смерть; Цезарь сказал: «Внезапная».
91. Цезарь Август[2239]
1. Цезарь Август, который первый принял это прозвище, был еще подростком, когда потребовал от Антония 25 миллионов драхм, забранных в доме Цезаря, когда Цезарь был убит: он хотел по завещанию Цезаря раздать по 75 драхм каждому из римлян. Антоний денег не отдал, а ему посоветовал, коли он умный человек, забыть об этом. Тогда он продал с молотка [207] отцовское наследство, выплатил все выдачи и этим снискал среди граждан к себе расположение, а к Антонию ненависть.
2. Фракийский царь Риметалк, переметнувшийся от Антония на его сторону, не в меру выпил на пиру и докучал ему попреками за этот союз. Тогда Цезарь, подняв чашу за другого из присутствовавших царей, сказал: «Измена мне мила, а изменники противны».
3. После взятия Александрии жители города боялись для себя самого худшего; но он взошел на трибуну, вывел с собою Ария Александрийского [b] и сказал: «Я щажу ваш город, во-первых, за то, что он велик и красив, во-вторых, за то, что его основал Александр, а в-третьих, ради Ария, моего друга».
4. Прослышав, что Эрот, его египетский домоправитель, купил перепела, непобедимого в птичьем бою, изжарил его и съел, он вызвал его, стал допрашивать, и когда тот признался, то приказал распять его на корабельной мачте.
5. Ария он назначил распоряжаться в Сицилию вместо Феодора; на это ему подбросили подметное письмо: «Плешив или вороват Феодор Тарсийский, как ты думаешь?» Он ответил: «Что думаю, то думаю».[2240]
6. От Мецената, обычного своего застольника, он каждый год в день [с] рождения получал в подарок чашу.
7. Философ Афинодор, состарившись, попросил его к себе домой, и он пришел. С прощальными пожеланиями Афинодор ему сказал: «Если, Цезарь, будешь в гневе, то, пожалуйста, ничего не говори и не делай, пока не скажешь про себя все двадцать четыре буквы азбуки». Тут Цезарь, схвативши его за руку, воскликнул: «Ты мне еще нужен!» — и помог ему прожить еще целый год, приговаривая:
8. Услышав, что Александр в тридцать два года, покорив почти весь мир, тревожился, что же делать ему дальше, он подивился, что Александр [d] предпочитал великие завоевания разумному управлению тем, что есть.
9. Он издал закон против прелюбодеев, где было назначено, как судить обвиняемых и как наказывать изобличенных; но когда на одного юношу донесли, будто тот в связи с его дочерью Юлией, он пришел в такой гнев, что ударил того собственной рукой. Тот вскричал: «Цезарь, а твой закон?.» — и тогда он почувствовал такое раскаянье, что отказался в этот день от обеда.
10. Отправляя в Армению внука своего Гая, он молил для него у богов доброты Помпея, храбрости Александра и той удачи, которая сопровождала [e] его самого.
11. Он говорил, что оставляет римлянам такого преемника, который одного дела дважды не обдумывает: так он отзывался о Тиберии.
12. Желая успокоить знатных юношей, которые шумели, не обращая на него внимания, он начал так: «Послушайте, юноши, старика, которого юношей слушали даже старики..»
13. Когда афиняне, по-видимому, совершили какую-то провинность, он написал им с Эгины: «Не думайте, что я вами доволен, иначе я не зимовал бы на Эгине!» — но больше ничего им не сказал и не сделал. [f]
14. Один из обвинителей Еврикла[2242] говорил с неуместной вольностью и докукой и договорился до того, что сказал: «Если тебе, Цезарь, этого кажется мало, прикажи ему почитать из седьмой книги Фукидида!»[2243] Цезарь, разгневанный, приказал ему убираться вон; но узнав, что это — последний из потомков Брасида, он вновь послал за ним и, мягко попеняв, отпустил.
15. Пизону, который с отменною заботою отстроил себе дом от основания [208] до крыши, он сказал: «Усердие твое — радость для меня, потому что от этого думается, что Рим будет стоять вечно».
ПРИЛОЖЕНИЕ
ПЛУТАРХ И ЕГО «ЗАСТОЛЬНЫЕ БЕСЕДЫ»
Плутарх как один из классиков европейской художественной литературы — это прежде всего автор знаменитых «Сравнительных жизнеописаний». Именно эта часть обширного и разнообразного литературного наследия Плутарха первой стала известна в Западной Европе в рукописях, вывезенных греческими учеными в Италию под натиском турецких войск, занявших Константинополь в 1453 г. Первое место среди сочинений Плутарха принадлежит «Сравнительным жизнеописаниям» и в отношении значительности того воздействия, которое оказало это произведение как фактор исторического развития. Созданные Плутархом героические образы древних греков и римлян вдохновляли не только поэтов, но и политических деятелей. Сама лежащая в основе художественного метода Плутарха установка на показ в его «Жизнеописаниях» не столько исторической действительности, обусловившей ту или иную конкретную «жизнь» βίος, сколько характеризующих человеческую личность индивидуальных черт, содействовала впечатляющей силе плутарховских образов. «Мне внушает отвращение этот век бумагомарателей, когда я читаю у Плутарха о великих людях», — говорит в трагедии Шиллера «Разбойники» Карл Моор, носитель высоких гражданских идеалов. Ярко выразил В. Г. Белинский то глубокое впечатление, которое произвели на него «Сравнительные жизнеописания», в письме к В. П. Боткину (1840, 28 июня): «Книга эта свела меня с ума. Во мне развилась какая-то дикая, бешеная, фанатическая любовь к свободе и независимости человеческой личности. Я понял через Плутарха многое, чего не понимал. На почве Греции и Рима выросло новейшее человечество».
Самое имя Плутарха как автора «Сравнительных жизнеописаний» стало в Новое время нарицательным в названиях популярных произведений этого жанра. В 1766 г. появилась в русском переводе книга датского комедиографа и просветителя Людвига Хольберга (1684-1759) «Сравнение жития и дел разных, а особливо восточных и индийских великих героев и знаменитых мужей, по примеру Плутархову, сочиненное Лудовиком Голбергом и с немецкого языка на российский переведенное Семеном Введенским». И это полагает начало устойчивой традиции: «С первого десятилетия XIX века «плутархи» сопутствуют русской молодежи в многотомных сериях исключительно плодовитого французского писателя Пьера Бланшара».[2244] С той славой в веках, которую принесли Плутарху «Сравнительные жизнеописания», не могут сравниться остальные его произведения, объединенные под общим названием «Моралий» (Moralia). Но именно в них с наибольшей полнотой отражен писательский облик Плутарха. Самое название Moralia носит условный характер. Ближайшим образом оно относится к составляющим основное ядро этой группы сочинениям этического содержания. Но сюда же входят и сочинения, которые точнее было бы назвать философскими, понимая философию в древнейшем смысле этого слова как стремление к знанию. Картина всеобъемлющей широты научных интересов Плутарха и его замечательной творческой продуктивности станет еще более яркой, если учесть не только сохранившиеся произведения, но и утраченные, известные нам по отрывкам из косвенной традиции и по заглавиям в так называемом Ламприевом каталоге, дошедшем в нескольких рукописях и составленном предположительно в III-IV в. н. э. В своей совокупности писательское наследие Плутарха составляло около трехсот (античных) книг, из которых утрачено почти две трети, но и сохранившиеся сочинения в тейбнеровском издании занимают тринадцать томов.
Античной биографии Плутарха традиция не сохранила, но в его собственных сочинениях содержится достаточно материалов, обрисовывающих время и обстоятельства его жизни. Опору для приблизительного определения года его рождения содержит имеющееся в трактате «О надписи «Е» в Дельфах» указание, что он был слушателем философа Аммония в Афинах, когда туда приезжал император Нерон, т. е. в 66 г. н. э., — можно принять, что Плутарху тогда было около двадцати лет. Последнюю хронологическую дату, засвидетельствованную для жизни Плутарха, содержит упоминание о нем как о старике в хронике Евсевия под 119 годом.
Родился Плутарх в захолустном беотийском городке Херонее, где и провел в основном всю свою жизнь, продолжая этим семейную традицию. О своей душевной привязанности к родной Херонее сам Плутарх с шуткой сообщает во вступлении к биографии Демосфена: «Если кто поставил себе целью написать историческое повествование, для которого мало прочесть то, что находится под рукою или же поблизости, но потребны, большею частью, чужеземные, рассеянные по далеким краям сочинения, — тому, конечно, в первую очередь необходим прославленный, тонко образованный и многолюдный город: там у него будет изобилие всевозможных книг, и что ускользнуло от внимания писателей, но надежно сохраняется в памяти, он разыщет и соберет, расспрашивая людей, и таким образом издаст труд, в котором останется не столь уж много важных пробелов. Что до меня, то я живу в маленьком городе, и чтобы ои не сделался еще меньше, охотно в нем остаюсь».[2245]
В родительском доме прошел Плутарх обычное для сыновей состоятельных семейств грамматико-риторическое и музыкальное обучение, а для завершения своего образования поехал в Афины, где стал учеником философа академической школы Аммония. Вскоре после возвращения в Херонею, еще молодым человеком, он получил от городской общины политическое поручение к проконсулу провинции Ахайи, куда в эпоху римской империи входили греческие города, и успешно выполнил это поручение. В административных делах родного города он в дальнейшем принимал участие и в силу предоставленного ему звания архонта-эпонима («Застольные беседы» J, 10: I, 642F и VI, 8; I, 693). Не считал он ниже достоинства государственного человека и работу в более скромной должности, ссылаясь на пример Катона, а также Эпаминонда, который, когда его в насмешку избрали в Фивах на незначительную должность телеарха (смотрителя строений), с готовностью принял это избрание со словами: «Не только место красит человека, но и человек красит место».
Административно-политические дела, затрагивающие, очевидно, уже не только Херонею, но провинцию Ахайю в целом, приводили Плутарха и в Рим, как мы узнаем из делаемого им вскользь упоминания во вступлении к биографии Демосфена: «Когда я жил в Риме и в других местах Италии, государственные заботы и ученики, с которыми я занимался философией, не оставляли мне досуга упражняться в языке римлян, так что лишь поздно, на склоне лет, я начал читать по-латыни».[2246] Содержащееся в диалоге «О смышлености животных» (гл. 19) упоминание о театральном представлении, на котором присутствовал престарелый император Веспасиан, основанное на личных воспоминаниях Плутарха, позволяет отнести его пребывание в Риме уже к концу 70-х гг., когда ему было, следовательно, немногим более тридцати лет. Другой хронологический опорный пункт содержится в трактате «О любопытстве», где Плутарх сообщает об эпизоде, относящемся уже ко времени правления Домициана: на одном из философских докладов Плутарха в Риме присутствовал видный деятель империи Арулен Рустик, которого, отмечает при этом Плутарх, Домициан впоследствии казнил, завидуя его славе. Во время доклада в аудиторию вошел воин с письменным посланием от императора к Арулену Рустику, и Плутарх предложил сделать перерыв в беседе, чтобы дать ему возможность немедленно ознакомиться с посланием; но тот отклонил это предложение и обратился к письму не ранее, чем доклад Плутарха был окончен и слушатели разошлись. Этот эпизод позволяет отнести доклад Плутарха к промежутку между приходом Домициана к власти в 81 г. и казнью Арулена в 94 г.
Дружеские отношения связывали Плутарха со многими государственными деятелями Рима. Первое место среди них занимает Квинт Сосий Сенекион, личный друг императора Траяна, консул 99, 102, 107 гг., происходящий, как можно предположить, из рода упоминаемых в «Посланиях» Горация (I 20, 2: II 3, 345) знаменитых книгоиздателей и книготорговцев Сосиев. Ему Плутарх посвятил собранные в одно целое по его инициативе «Застольные беседы», а также свои знаменитые «Сравнительные жизнеописания». Сенекион выступает как участник многих из этих собеседований, а в ряде случаев и как хозяин застолья. Дружба с влиятельным Сосием Сенекионом содействовала тому, что и самому Плутарху было присвоено консулярское достоинство, и Траян распорядился, чтобы без согласования с Плутархом императорский наместник в провинции не проводил бы ни одного мероприятия. О причастности Плутарха к провинциальной администрации говорит также упомянутая выше хроникальная запись Евсевия, относящаяся уже к 119 г., т. е. к эпохе Адриана: «Старый философ Плутарх херонеец назначен попечителем (έιητροπεόειν) Эллады». «Что Адриан действительно предоставил ему пост наместника, это едва ли может быть принято. Но с оказанной ему почестью, очевидно, была связана возможность значительного политического влияния».[2247] А формальным выражением близости Плутарха к императорскому режиму было получение им римского гражданства, засвидетельствованное эпиграфически. Сохранилась надпись об установке амфиктионами (сакрально-политической организацией греческих городов для охраны и поддержания дельфийского храма) статуи пришедшего к власти императора Адриана, и исполнителем этого назван жрец Местрий Плутарх: получение иноземцем римского гражданства рассматривалось как адаптация каким-либо из римских родов, gentes, и в силу этого сопровождалось присвоением адаптируемому соответствующего родового имени, nomen gentile. Плутарх, таким образом, стал членом рода Местриев, gens Mestria, к которому принадлежал один из его римских друзей Лукий Местрий Флор, проконсул Азии в 83-84 гг., позднее живший в Греции и некоторое время в Херонее; он часто выступает в «Застольных беседах» — как и Сенекион — в качестве участника, а иногда и хозяином застолья.
Близость к дельфийскому культу Аполлона возникла у Плутарха уже в молодые годы, когда он вместе с братом Ламприем и их учителем философом Аммонием посетил Дельфы и там участвовал в обсуждении вопросов культа и его истории. Такого рода вопросам посвящены среди сохранившихся сочинений Плутарха диалоги «О надписи «Е» в Дельфах», «О суеверии», «Об оракулах Пифии», «Об упадке оракулов». Эти сочинения внутренне связаны с жреческой деятельностью Плутарха, один из эпизодов которой — участие в постановке статуи императора Адриана — был упомянут выше. Из замечания, сделанного в трактате «Надо ли старику заниматься политикой» (17, 798 F), видно, что на пожизненную должность жреца дельфийского Аполлона Плутарх был избран в возрасте около пятидесяти лет. Его деятельность на этом посту снискала ему глубокое уважение, свидетельством чему сохранилась надпись на постаменте статуи, найденном в Дельфах в 1877 г.:
Не исключена возможность, что этой статуе принадлежала мраморная голова, найденная в Дельфах десятью годами позднее.[2248]
Плутарх считал себя верным учеником и продолжателем Платона. Но существенное различие между учителем и учеником создает то, что для Платона цель философии — познание истины, а у Плутарха теоретические задачи философии отступают перед практическими, и она является прежде всего наставницей жизни, βίου κυβερνήτης. Близость этических воззрений, не всегда закономерно выводимых из той или иной определенной общефилософской системы, приводила к тому, что Плутарх часто с сочувствием цитирует философов, далеких от платоновского объективного идеализма, — Эмпедокла, Демокрита, Пифагора, Гераклита, Феофраста. Более того, он многое заимствует у стоиков и эпикурейцев, полемике с основными взглядами которых он посвятил специальные сочинения: «О противоречивости стоиков», «Об общих понятиях против стоиков», «Против Колота»,[2249] «Правильно ли сказано: Проживи незаметно» (сочинение, в котором Плутарх резко выступает против индивидуалистической этики эпикуреизма).
В качестве прямого истолкователя Платона Плутарх проявил себя в значительном числе произведений, но большая часть из них утрачена. В сохранившемся сочинении, имеющем форму письма, обращенного к сыновьям автора Автобулу и Плутарху, «О порождении мировой души согласно Тимею» Плутарх обстоятельно развивает свое понимание сложной космологической системы «Тимея». Сюда же, очевидно, примыкало и утраченное, но известное нам по Ламприеву каталогу сочинение «Платон о рождении мира». Сохранившиеся «Платоновские вопросы» имеют характер реального комментария к определенным местам платоновских текстов — преимущественно из того же «Тимея» — и дают живое представление о том, как велось изучение Платона в херонейской школе Плутарха.
Важнейший материал, характеризующий Плутарха как интерпретатора Платона, должно было содержать сочинение, известное нам только по заглавию, приводимому в Ламприевом каталоге: «Где пребывают идеи». Здесь, очевидно, развивалась центральная в системе объективного идеализма мысль о существовании идей как объектов, не связанных с какими бы то ни было временными и пространственными определениями. То же приходится сказать и о другом упоминаемом в этом каталоге сочинении: «Что такое цель согласно Платону».
Общую оценку преданности Плутарха учению Платона дает Циглер,[2250] произведший тщательный подсчет всех мест, где об этом свидетельствуют прямые цитаты или реминисценции: «Насколько Плутарх вжился в Платона, как он был проникнут его непрестанным изучением, с особой наглядностью показывает, наряду со специально посвященными Платону работами, множество мест, в которых он его цитирует, иногда называя по имени, иногда без этого, и притом не только сознательно имея в виду определенное место, но и в виде непроизвольно соскользнувшей с пера реминисценции».
К научно-философским произведениям тематически близки теологические: у религиозного Плутарха затруднительно провести четкую грань между философским умозрением и мистическим созерцанием. Сюда относятся прежде всего связанные со жреческой деятельностью Плутарха диалоги, которые он сам называет пифийскимн: «О знаке «Е» в Дельфах», где высказываются различные мнения, исходящие из истолкования этого знака либо как буквы, либо как цифры, либо как одного из трех омонимических слов, обозначаемых этой буквой, но обсуждение не приводит к удовлетворяющему всех собеседников определенному результату; «О надписи «Познай себя», или Бессмертна ли душа» — само произведение утрачено, но содержание достаточно раскрыто в заголовке; «Об отказе от метрической формы в вещаниях Пифии», где, как и в тесно связанном с этим произведением по содержанию диалоге «Об убыли оракулов», рассматриваются различные объяснения непосредственного источника вещаний Пифии.
Наряду с направленными к поднятию ослабшего значения дельфийского культа пифийскими диалогами Плутарх посвящает трактат «Об Исиде и Осирисе» получившему широкое распространение уже в эллинистическую эпоху воспринятому из египетской религии мистериальному культу Исиды, который имел в своей догматико-мифологической основе и обрядности общие черты с элевсинским культом Деметры и другими древнегреческими культами мистериального характера. Из беглого замечания Плутарха в «Слове утешения к жене» (гл. 10) мы узнаем, что и сам он помимо своих жреческих связей с дельфийским культом Аполлона был посвящен и в дионисические таинства.
Как ни многообразны источники, воспитавшие религиозность Плутарха, основной чертой, характеризующей ее, является ее этическая направленность. Это отчетливо отражено в оценке, к которой приходит Плутарх в трактате «О суеверии»: лучше полное безверие, чем вера в богов, которым угодны человеческие жертвы. Именно этот гуманный, этический характер религиозного мировоззрения Плутарха позволил ранним христианским писателям считать его полухристианином, а Маркс иронически причислил его к «отцам церкви».[2251]
Круг вопросов, разрабатываемых Плутархом в «Моралиях», чрезвычайно широк и за пределами религиозно-философской и этической тематики. Он пишет о педагогике и политике, о гигиене и психологии животных, о музыке и литературе, об охоте и риторике.
Особое место в «Моралиях» и по объему и по жанровому характеру занимают девять книг «Застольных бесед». Как сообщает Плутарх в открывающем «Застольные беседы» вступительном послании к Сосию Сенекиону, весь сборник представляет собой запись речей, произнесенных в разное время участниками застолья при дружеских встречах в Риме и в различных городах Греции. Дополнительные указания, подтверждающие историческую достоверность предлагаемых читателю записей, мы находим и во введении ко второй книге. «Читателей не должно удивлять, — говорит здесь Плутарх, обращаясь к Сосию Сенекиону, — что я, обращаясь к тебе с этими воспоминаниями, включаю в них многое, сказанное тобой. Ведь если поучение не всегда обеспечивает запоминание, то вспомнить сказанное ранее часто помогает чему-то научиться». Такой же смысл имеет и делаемое тут же замечание, что отдельные беседы расположены без намерения систематизировать их по хронологической последовательности или по содержанию, а приводятся в том порядке, как они приходили на память; так, последнюю, девятую книгу «Застольных бесед» составляют полностью воспоминания, относящиеся к молодым годам Плутарха, когда он принадлежал еще к ближайшему окружению учеников философа Аммония. К тому же времени приблизительно можно отнести те воспроизводимые в пятой книге собеседования, в которых принимает живое участие дед Ламприй (V 5, V 6, V 8, V 9). Более поздние эпохи жизни Плутарха отражены там, где собеседование ведется на свадьбе Автобула, сына Плутарха (IV 3), и там, где он сам выступает в качестве херонейского архонта (II 10, VI 8). Весь сборник содержал девяносто пять глав, посвященных отдельным вопросам; из них главы IV 7-10 и IX 7-10 в рукописной традиции утрачены и известны только по дошедшему оглавлению и в небольшой части по пересказам у Авла Геллия и Макробия. Как правило, каждая глава посвящена особому вопросу и вводится краткими замечаниями, относящимися к обстановке данного симпосия; но нередки случаи, когда собеседование затягивалось, и две или несколько глав объединяются переходными формулами «После этого речь зашла...» (II 9), «Так закончил Сулла..» (III 4), «Как только я это сказал...» (III 9), «После некоторого молчания приезжий гость сказал...» (VI 6) и т. п. с более или менее определенным ассоциативным уклоном от предшествующего направления речей.
В отношении тематики вопросов, обсуждаемых в застольных собеседованиях, сам Плутарх вводит различение двух разновидностей: вопросы, связанные с самой организацией и с материальной обстановкой застолья, он называет «застольственными» (τυμποτικά), а для остальных сохраняет общее название «застольных» (συμποσιακά). В самой композиции сборника это различие четко не отражено, и беседы того и другого рода перемежаются между собой «в соответствии с тем, как они приходили на память», по словам самого автора (II, вводное письмо). Естественно, однако, что связанные ассоциативно воспоминания первого рода оказались сосредоточенными преимущественно в начале сборника.
Именно в этой своей «застольственной» части «Застольные беседы» более всего наполнены определяющим для «Моралий» этическим содержанием. Такие собеседования, как «Должен ли хозяин дома указывать угощаемым их места за столом или предоставить выбор места им самим» (I 2), «Каким должен быть симпосиарх» (I 4), «Предпочтителен ли обычай древних подавать каждому из обедающих отдельную порцию или нынешний — подавать общее блюдо» (II 10), «О так называемых тенях» (VII 6), составляют в своих выводах основы этикета застольного общения.
Вместе с тем от практического «застольственного» вопроса «Надо ли за вином возлагать на себя цветочные венки» (III 1), возникшего по связи с самой обстановкой симпосия, естествен переход к обсуждению теоретического вопроса «Горяч или холоден по природе плющ», чему и посвящена следующая глава III 2, вводимая формулой, показывающей, что продолжается изложение уже ранее начатой беседы. Схема развертывающегося в этих двух главах обсуждения такова. Симпосий происходит в Афинах в доме музыканта Эратона, который пригласил гостей по случаю совершенного им жертвоприношения Музам. Среди гостей врач Трифон, философ Аммоний и его молодые ученики, в том числе Плутарх. Трифон в своей речи упомянул, что Дионис был призван врачевателем «не только потому, что изобрел вино, могущественное и сладостное лекарство, но и потому, что научил почитать плющ, как умеряющий силу вина, и увенчивать им вакхантов, чтобы он своей прохладностью противодействовал чрезмерно разгоряченному опьянению». Аммоний, одобрив в целом речь Трифона, возражает против его утверждения, что плющ от природы холоден, и противопоставляет этому как общепризнанные такие проявления природных качеств плюща, которые якобы свидетельствуют об его исконной теплоте: «И даже если плющ чем-то помогает пьющим вино, то мы, скорее, скажем, что он своей теплотой раскрывает поры и тем способствует перевариванию вина». Поощряемый обоими участниками спора высказаться, молодой Плутарх уклоняется от разрешения ошибочной в самой своей постановке дилеммы, но указывает на слабость аргументации сторонника горячей природы плюща.
С иррациональным представлением о «холодности» и «теплоте» как таинственных качествах, глубоко заложенных в самой природе определенных объектов и явно не совпадающих с реально ощущаемыми признаками холодности и теплоты, мы встречаемся и в других главах той же книги. Обсуждаются вопросы «Холодно ли вино по своей природе» (III 5) и даже «Холоднее или горячее женская природа, чем мужская» (III 4). При этом оказывается, что обнаруживаемую якобы из опыта большую сопротивляемость женщин опьянению путем простых логических операций можно объяснить одинаково исходя из предположений как о более холодной природе (мнение тактика Аполлонида), так и более горячей природе (мнение врача Атриита) женского организма по сравнению с мужским.
Не лишено значения, что в обеих главах III 4 и III 5 Плутарх сам не выступает, а только передает речи других участников симпосия. В ряде случаев он и прямо противопоставляет наивным народным домыслам в области истолкования природных явлений свои здравые объяснения. Так, он дает исчерпывающий ответ на недоуменный вопрос не названного по имени приезжего гостя (VI 6), почему снег предохраняют от таяния теплым укрытием: «Удивительно, как это самое теплое оберегает самое холодное». Плутарх отвечает элементарным разъяснением двусмысленности слова «теплый»: 1) «обладающий теплом» в выражении «теплая вода» и 2) обладающий низкой теплопроводностью в выражении «теплая шуба».
Превосходный пример разумного объяснения мнимой «антипатии» содержит глава II 7, где говорится об удивительной рыбе, присасывающейся к корпусу корабля и тем задерживающей его ход. Нельзя, однако, миновать и примеров противоположного характера, когда Плутарх остается во власти примитивных, изжитых в его эпоху представлений в области естественнонаучных знаний. Яркий пример этого рода содержит глава VII 1, где Плутарх, хотя и в сдержанной форме, выступает против тех, кто упрекает Платона, сказавшего, что выпитое проходит через легкие. «Такое объяснение, — заключает проведенное собеседование Плутарх, — представляется более вероятным, чем мнение опровергающих Платона. Уловить здесь истину очень трудно, и не следовало так самонадеянно выступать против великого и прославленного философа в таком трудном вопросе, заключающем в себе столько противоречивого».
Показателен пример главы VI 4. Ссылка «приезжего гостя» на авторитет Аристотеля не позволила Плутарху довести до логического конца возникшие у него сомнения в состоятельности предложенного гостем способа охлаждения колодезной воды, и он ищет только поправок в обосновании этого способа.
Более оправданны, с учетом уровня естественных наук в эпоху Плутарха, попытки подвести какое-то реальное основание под народное поверье о существовании людей, обладающих «дурным глазом» (V 7). Разговор об этом возник на обеде у Местрия Флора, римского друга Плутарха. Флор возражает тем из гостей, которые высмеивают само представление о возможности «сглаза». Он справедливо указывает, что затруднительность уяснить физическую сущность того или иного явления еще не доказывает его невозможности, и хотя он сам лишает силы это общее положение в применении к вопросу о дурном глазе ссылкой на якобы твердо установленный факт таинственной разрушительной силы орлиных перьев, его поддерживают Плутарх, свойственник Плутарха Патрокл, молодой друг Плутарха Соклар, ровесник его сына, и зять Флора Гаий. Беседа заканчивается без окончательного вывода, как это и обычно для «Застольных бесед». Столь же неправдоподобные поверья, принимаемые участниками застолья за нечто, подтверждаемое опытом, содержат главы I 6, где говорится о лисе, которая спасается от гибели после — случайно? — съеденного горького миндаля, если напьется воды; VII 5 — об ушастых совах, которых хитроумные птицеловы так прельщают своими танцами, что те начинают подражать их изящным телодвижениям и легко даются в руки, и т. п.
Соответствует ли, и в какой степени, изложение Плутарха действительно состоявшимся при его участии застольным беседам? Постановка такого вопроса закономерна: трудно предположить, чтобы Плутарх мог, составляя свой сборник, в точности воспроизвести девяносто пять собеседований, происходивших на протяжении десятилетий, даже если допустить, что он располагал при этом какими-либо своевременно сделанными суммарными записями. Уже объем многих из этих речей, притом оснащенных литературными цитатами, не позволяет принять их за воспроизведения реально произнесенных застольных импровизаций. Но и повествовательное обрамление речей, отражающее самую обстановку и ход собеседования, как было показано[2252] на одном убедительном примере, обнаруживает использование Плутархом литературных источников при создании «Застольных бесед». Пример этот почерпнут из главы, в которой разбираются различные попытки истолкования гомеровского эпитета ζωρότερον (V 4), Участвующие в беседе друзья Плутарха Никерат, Соклар и Антипатр предлагают каждый свое понимание спорного слова, причем поэт Соклар подкрепляет свою интерпретацию ссылкой на философскую поэму Эмпедокла. И те же три объяснения в той же последовательности и со словесными совпадениями мы встречаем в компилятивном сочинении Афпнея (III в. н. э.), как даваемые не называемыми по имени «иными». Но не останавливаясь на этом, Афиней продолжает иллюстрировать употребление слов ζωρόν и ζωρότερον примерами из классической литературы и приводит относящуюся сюда цитату из сочинения Феофраста «Об опьянении», где слову ζωρόν дается то же толкование, которое у Плутарха вложено в уста Соклара, и это подкреплено теми же стихами Эмпедокла, на которые ссылается Соклар.
Сопоставляя эти данные, Хуберт приходит к выводу: 1) что источник интерпретаций, предлагаемых в рассматриваемом месте Плутарха, — Феофраст, «Об опьянении»; 2) что Афиней сначала передает эти интерпретации, сокращая их изложение у Плутарха, а затем одну из них излагает по тексту Феофраста, либо не учтя того, что κεκραμένον и ευκρατον — одно и то же, либо попросту не заметив повторения; 3) что, следовательно, Плутарх, заимствуя материал трех интерпретаций у Феофраста, который, очевидно, излагал их последовательно, с приведением подтверждающих текстов, подвергает этот материал существенной переработке, оформляя его как три реплики, распределенные между тремя собеседниками Плутарха. Закономерно, таким образом, общее заключение, к которому приходит Хуберт на основании рассмотренного примера: в «Застольных беседах» нельзя видеть документальное отражение исторической действительности. Это прежде всего художественное произведение, подчиненное требованиям диалогического жанра. Однако существенно то, что оно построено на материале воспоминаний, близких сердцу не только самого автора и не только адресата посвящения, Сосия Сенекиона, но и остальных участников этих собеседований, в основном членов родственного и дружеского окружения Плутарха. На эту сторону своих Συμποσιακά, уже затронутую в предисловии к I книге, Плутарх еще раз указывает и в предисловии к шестой: «Воспоминания об удовольствии, полученном от еды и питья, заключают в себе нечто низменное, да к тому же и зыбки, подобно быстро улетучивающемуся запаху, а философские проблемы и рассуждения не только радуют самих вспоминающих, всегда оставаясь с ними, но и позволяют им приобщить к этим отрадным воспоминаниям также и тех, кто их слушает». Отрадными делает эти воспоминания не столько философская значительность относящегося к ним предмета, сколько связь их с дружеской встречей, на которой тот или иной вопрос был предметом рассмотрения. Поэтому Плутарх дорожит возможностью подкрепить достоверность излагаемых им застольных бесед указанием на место и обстоятельства соответствующего симпосиума. Так, все действие девятой книги развертывается в Афинах на празднестве Муз; в Афинах же происходят беседы: II; I 10 — афинский поэт Сарапион справляет победу в состязании лирических хоров; III 1 — большой прием у музыканта Эрастона по случаю жертвоприношения Музам; III 2 — продолжение того же симпосия; VI — Плутарх и Сосий Сенекион присутствуют на обеде, который дает философ-эпикуреец Боэт; VIII 3 — обед у учителя Плутарха Аммония; в Элевстине: II 2 — обед у ритора Главкий по окончании элевсинских мистерий; в Дельфах: II 4 и II 5 — обед в честь поэта Сосикла, одержавшего победу в Пифийском поэтическом состязании; V 2 — выступление Плутарха на обеде у распорядителя Пифийских игр Петрея; VII 5 — обсуждение этического содержания музыки в связи с эпизодом на Пифийских играх; в Коринфе: V 3 — обед у архиерея Лукания по случаю Истмийских игр; VIII 4 — Плутарх участвует в домашнем приеме у агонотета Истмийских игр Соспид а; в Элиде: IV 2 — на обеде у Агемаха поданы трюфели необычайной величины; в Эдепсе, прославленном горячими источниками, «пристанище всей Эллады»: IV 4-6 — разговор о сравнительном достоинстве морских и земных даров природы; в Гиамиоле: IV 1 — врач Филон щедро угощает друзей по случаю праздника Элафеболий; в Фермопилах: VIII 10 — разговор с Флором о «Физических проблемах» Аристотеля (продолжение в застольной беседе у Фаворина); в Патрах у Сосия Сенекиона: II 1; в Риме: званый обед у карфагенянина Суллы по случаю приезда Плутарха после долгого отсутствия.
Если сообщение о месте, где происходил тот или иной симпосий, служит дополнительным подтверждением его историчности, то, с другой стороны, отсутствие такого указания не является доводом в пользу того, что сама беседа представляет собой художественную фикцию и естественнее всего рассматривать такие случаи как содержащие молчаливое указание на родину Плутарха Херонею — место соответствующей беседы. Выводимые Плутархом участники бесед — его современники и друзья, и он должен был, давая своему материалу литературное оформление, руководствоваться тем, чтобы они, читая «Застольные беседы», находили там если и не дословное соответствие тому, что было в действительности сказано, то по крайней мере сохранение общего смысла сказанного.
Таково основополагающее соображение, которое должно быть учтено при рассмотрении вопроса об исторической достоверности «Застольных бесед». Положительный ответ на этот вопрос позволяет найти в них единственную в своем роде картину просвещенного симпосия эпохи Плутарха и уделить им особое место в жанре философского диалога: диалогическая форма в них представляет собой не художественную фикцию, вводимую для большей доступности в разработку того или иного вопроса, а отражение живой действительности. Подводя итог, можно оценить «Застольные беседы» как художественно убедительный эскиз умственных интересов интеллектуальной верхушки греко-римского общества в эпоху империи.
К «Застольным беседам» Плутарха различным образом примыкают несколько других его сочинений, переводы которых составляют «Дополнение» к настоящему изданию.
Как бы конспект материала, который мог бы легко быть развернут в диалог, представляют собой «Римские вопросы» и «Греческие вопросы». Здесь каждая глава начинается такой же формулировкой «вопроса», как и в «Застольных беседах», но за этим следует не диалог, а лишь тезисный перечень ответов, которые по-разному могут быть даны на этот вопрос. Круг вопросов также более узок: это не философия (не этика, не «физика»), а только историко-бытовая и историко-культурная проблематика, — вопросы, с которыми Плутарх сталкивался, работая над своими «Жизнеописаниями» и другими трудами.
Образец жанра «пира» в его классической форме, с подробным описанием места и обстоятельств действия, характеристикой участников и сменой тем, — по примеру «Пира» Платона и «Пира» Ксенофонта — представляет собой диалог Плутарха «Пир семи мудрецов». Вопросы здесь опять сосредоточены вокруг этики и политики, а авторитетность суждений подкреплена отнесением действия к уже полусказочному (для современников Плутарха) времени великих мудрецов VII-VI вв. до н. э.
Набор эпизодов-иллюстраций, пригодных в качестве образцов добродетели для любого поучительного сочинения, составил книгу «О доблести женской». Запоминающиеся броские сентенции, выписанные Плутархом из самых разнообразных источников (и в значительной части использованные им в «Жизнеописаниях» и других сочинениях), были сгруппированы им по именам лиц, которым они приписывались, и образовали сборники «Изречения царей и полководцев», «Изречения спартанцев» и «Изречения спартанских женщин»; к ним примыкают и «Древние обычаи спартанцев», так как древняя Спарта в глазах Плутарха была классической страной добронравия, мужества и доблести.
Все эти произведения, таким образом, с разных сторон дополняют и оттеняют «Застольные беседы» Плутарха и поэтому вместе с ними органически входят в состав настоящего тома.
ПРИМЕЧАНИЯ
Здесь и далее в комментариях ссылки на античных авторов, имеющихся в русских переводах, выходивших за последние сто лет, даны на русском языке, а на авторов не переводившихся — на латинском языке, обычно с сокращением (ом. Список сокращений). В том случае, если важна отсылка к оригинальному тексту, название может приводиться по-латыни и независимо от того, существует ли русский перевод. Многократно цитируемые научные сочинения также указываются сокращенно.
При ссылках на Плутарха названия произведений, входящих в настоящее издание, даются сокращенно: Заст. бес, Рим. воп., Греч, воп., Пир, Добл. жен., Изр. спарт., Древн. об., Изр. спарт. жен., Изр. царей. При ссылках на биографические сочинения Плутарха имеется в виду прежде всего издание: Плутарх. Сравнительные жизнеописания. М.: Наука, 1961-1964. При ссылках на остальные его сочинения («Моралии») — издание: Плутарх. Сочинения. М.: Худож. лит., 1983, а также ряд переводов, опубликованных в журнале «Вестник древней истории» (ВДИ), 1976, № 3; 1981, № 1; при ссылках на эти переводы указываются соответственные номера ВДИ.
При ссылках на авторов, от которых сохранилось только одно сочинение, название этого сочинения не приводится (например, Аполлодор, Геродот, Ливий, Лукреций и др.). При ссылках на авторов, не выходивших на русском языке отдельными книгами или собраниями сочинений, следует иметь в виду сборники: Александрийская поэзия. М., 1972 (Каллимах, Аполлоний Родосский); Античные риторики. М., 1979 (Аристотель. Риторика;
Все справки о лицах, упоминаемых в тексте Плутарха, вынесены в Указатель имен и повторяются в примечаниях лишь в исключительных случаях.
ЗАСТОЛЬНЫЕ БЕСЕДЫ
Перевод сделан по изданию: Plutarchi Moralia / Rec. et emend. С. Hubert. Lipsiae, 1938 (перепечатка — 1971). V. IV; далее цитируется как «Хуберт». Отклонения от этого текста оговариваются в дальнейших примечаниях. Сколько-нибудь подробного комментированного издания «Застольных бесед» не существует. Лишь в малой мере подспорьем для настоящего комментария могли служить примечания Ф. Бэббита (Plutarch's Moralia with an English translation by F. C. Babbit. London; Cambridge (Mass.), 1931-1948. V. 8-9) и — для I и II книг — работа:
Подробная характеристика «Застольных бесед» и их места в творчестве Плутарха дана выше, в статье Я. М. Боровского.
Комментарии к книгам I-VI составлены О. Л. Левинской, к книгам VII-IX — И. И. Ковалевой.
РИМСКИЕ ВОПРОСЫ
Перевод выполнен по изданию: Plutarchus. Moralia / Ed. W. Nachstadt — W. Sie-veking, J. Titchener. Leipzig, 1971. V. II. Примечания составлены с использованием аппарата названного издания, комментариев лебовского издания (Plutarch's Moralia / With an English Translation by F. C. Babbits. London; New York, 1936. V. IV) и комментария Роуза (The Roman Questions of Plutarch / A New Translation with Introductory Essays and [a] Running Commentary by H. J. Rose. Oxford, 1929).
«Римские вопросы» написаны в конце I в. н. э., во времена после Домициана (ср. Рим. воп. 50, 276 Е). Авторство Плутарха несомненно: он ссылается на это сочинение в «Сравнительных жизнеописаниях» (Ромул, 15, Камилл, 19). Само название «Вопросы» (Αίτίαι) Плутарх избрал вслед за Каллимахом и Варроном, а по жанру его сочинение близко схолиям, только комментируются не сочинения древнего автора, но обычаи, календарь, обряды, верования римлян, часто в виде толкования той или иной глоссы. В основном антикварные заметки Плутарха созданы не по непосредственным наблюдениям, а как побочный результат работы над источниками для жизнеописаний римлян в «Сравнительных жизнеописаниях». В этом убеждают многочисленные параллельные места, особенно в жизнеописаниях Ромула и Ηумы. Книжным источникам принадлежит большая часть приводимых объяснений; но некоторые толкования содержат общие места (напр., Рим. воп. 25, 41, 74, 101), которые с равным успехом могут принадлежать и источнику, и самому Плутарху.
Об источниках «Римских вопросов» написано чрезвычайно много (обзор работ по источникам см. в комментарии Роуза). В целом можно сказать, что, не владея как следует латынью, о чем свидетельствуют некоторые ошибки (напр., Рим. воп. 14, 267 С), Плутарх предпочитает черпать сведения из греческих писателей. Он ссылается на Аристотеля, Геродора, Кастора и Сократа Аргосских, на некоего Пиррона Липарейского и на Александра Полигистора, неоднократно на Дионисия Галикарнасского и Юбу. Хотя непосредственных ссылок на Юбу немного (Рим. воп. 4, 24, 59, 78, 89), он, вероятно, служит источником в тех случаях, когда подчеркивается подобие греческой и римской цивилизаций или латынь представляется, как и в «Подобиях» Юбы, полной заимствований из греческого, а латинские слова поясняются через греческие (напр., Рим. воп. 54).
Варрона Плутарх, видимо, использовал в оригинале, а не только через Юбу (ср. Рим. воп. 4). Г. Тило на тех или иных основаниях признает Варрона основой для 53 из 113 «Вопросов», либо непосредственно, либо через Юбу (Thilo G. De Varrone Plu-tarchi Quaestionum Romanorum auctore praecipuo. Bonn, 1853). Вероятно, это преувеличение (см.
Итак, можно предположить, что Плутарх, во-первых, пользовался многочисленными источниками, а не каким-то одним, во-вторых, не списывал целиком тот или иной пассаж, но сопоставлял различные сведения, спорил с одними, подтверждал и дополнял другие, сокращал третьи. Так, Веррий (вернее, две последовательные эпитомы его труда) говорит об увенчании ослов на Консуалиях, но не отождествляет, как Плутарх, Конса с Посейдоном Конником (48); Веррий сообщает о празднике рабов 13 августа и связывает его установление с Сервпем Туллием, но в отличие от Плутарха (100) ничего не говорит об обрядовом мытье волос; наконец, Веррий говорит о дне закладки храма Дианы Авентинской, которая отмечается в этот день, а Плутарх считает его днем рождения самого Сервия Туллия. Иногда при сведении фактов, добытых из различных источников, появляются и ошибки, как сопоставление patratus и patrimus (62). При единстве темы Веррий и Плутарх нередко расходятся и в «постановке вопроса», и в его решении. Именно обилие параллельных мест при сравнительно небольшом количестве текстуальных совпадений с другими авторами дает основание считать «Римские вопросы» не простой компиляцией, но плодом самостоятельной «книжной» работы Плутарха. Поэтому интерес представляет не только сама по себе этнографическая архаика, антикварные редкости, но и то, как человек эллинской образованности воспринимал и осмысливал культуру римлян. Интересно и сопоставление во временном плане: как писатель поздней эллинистической эпохи воспринимает и истолковывает обряды и поверья глубокой древности. Однако в глазах благочестивого жреца мифология и религия есть нечто большее, нежели только объект изучения. Мифы могут служить доказательствами тех или иных положений философии. Отсюда игра этимологиями, физический аллегоризм стоического образца, аритмология пифагорейцев и т. п. И поэтому древние обычаи и обряды римлян как нельзя лучше согласуются у Плутарха с его филантропической моральной философией.
«Римские вопросы» 1, 2, 4, 9, 14, 15, 28, 34, 39 переведены М. Л. Гаспаровым.
ГРЕЧЕСКИЕ ВОПРОСЫ
Перевод выполнен по изданию: Plutarchus. Moralia / Ed. W. Nachstadt — W. Sie-vekiug, J. Titchener. Leipzig, 1971. V. II. Примечания составлены с использованием аппарата названного издания, комментария лебовского издания (Plutarch's Moralia with English Translation by F. C. Babbit. London; New 'York, 1936. V. IV) и комментария Холлидея (The Greek Questions of Plutarch / with [a] New Translation and Commentary by W. R. Halliday. Oxford. 1928).
«Греческие вопросы», так же как и «Римские», — это заметки, возникшие при работе Плутарха над «Сравнительными жизнеописаниями» и другими сочинениями. Источники Плутарха в основном не сохранились. По мнению Холлидея, главным руководством Плутарха были различные «Политии» Аристотеля. Этот источник по прямым ссылкам или косвенным данным устанавливается для вопросов 5, 15, 19, 20. 22, 33, 35; предположительно тот же источник использован в вопросах 1, 2, 4, 6, 9, 14, 16, 17, 18, 28, 30, 32, 59. Другие источники антикварных сведений — Сократ Аргосский (непосредственная ссылка в вопросе 25; по косвенным данным, Сократ использован в вопросе 36, предположительно в 23, 24, 50, 51 вопросах): Петр Александрийский (43), «Ритин» Аполлодора (42), некий Архитим (39) и некий Диокл, возможно, писатель II в. из Пепарефа (40). События местной истории Самоса, излагаемые в вопросах 54, 55, 56. 57. восприняты Плутархом, скорее всего, из сочинений Дурида Самосского, многократно цитируемого Плутархом и в других сочинениях. Многое в «Греческих вопросах» восходит не к книжной, а к устной традиции. Так, дельфийская традиция в вопросах 9 и 12, видимо, непосредственно известна Плутарху как жрецу в Дельфах.
В отличие от «Римских вопросов», где Плутарх как сторонний наблюдатель с равным вниманием обращается и к общеизвестным вещам, и к раритетам, «Греческие вопросы» посвящены преимущественно этнографической и культовой «диалектологии», антикварным сведениям, нередко они выполняют роль глоссария. Здесь меньше по сравнению с «Римскими вопросами» отвлеченно философских и моралистических истолкований; и вопросы и ответы более конкретны, менее гадательны. Отношение Плутарха к своему материалу напоминает отношение современного ученого: для интерпретации мифа он обращается к этнографическому контексту, подобно ритуалистам кембриджской школы, сам сочиняет миф для известного ритуального сценария (напр., вопрос 12); интересуется «сравнительной» мифологией и этнологией. С другой стороны, видя в мифе «ложный язык для выражения истины» (De gloria Atheniensium, 348 А), Плутарх не останавливается перед эклектическим и радушным собиранием самых разных толкований и объяснений, которым так же находится место, как и различным мнениям в его диалогах; при этом герменевтическая изобретательность философски образованного Плутарха не чуждается и традиционной народной этиологии.
ПИР СЕМИ МУДРЕЦОВ
Перевод сделан по изданию Ж. Дефрада: Plutarque. Le banquet des sept sagts. Texte et traduction... par J. Defradas. Paris, 1954.
К Семи мудрецам обычно относили греческих мыслителей и политических деятелей конца VII-начала VI в. до н. э., прославившихся своей жизненной и государственной мудростью. Им приписывались, как правило, афоризмы традиционной жизненной мудрости: «Познай самого себя» и пр. Наиболее общепринятый канон Семи мудрецов сформулирован в анонимной эпиграмме Палатинской антологии (IX 366, пер. Л. Блуменау):
Семь мудрецов называю: их родину, имя, реченье. «Мера важнее всего», — Клеобул говаривал Линдский; В Спарте «познай себя самого!» — проповедовал Хилон; Сдерживать гнев увещал Периандр, уроженец Коринфа; «Лишку ни в чем!» — поговорка была митиленца Питтака; «Жизни конец наблюдай!». — повторялось Солоном Афинским; «Худших везде большинство!» — говорилось Биантом Приенским; «Ни за кого не ручайся!» — Фалеса Милетского слово.
Солон, знаменитый афинский законодатель 590 г., и Периандр, тиранн Коринфа (627-586), были центральными политическими фигурами своего времени; с Фалеса Милетского (ум. 546) берет начало традиционная история греческой философии; Хилон был эфором в Спарте в 560-557 гг., Питтак — тиранном в Митилене на Лесбосе ок. 590-580 гг. (против него писал стихи знаменитый поэт Алкей); Клеобул и Биант остались менее заметны в истории. Чтобы сделать их современниками и собеседниками, легенде пришлось допустить некоторые хронологические натяжки. Периандр как почти нарицательный образец тиранна казался в этом списке одиозным, поэтому Плутарх не вводит его в число мудрецов, а изображает хозяином пира; его место среди мудрецов занимает Анахарсис. Сын скифского царя Анахарсис, убитый соотечественниками за любовь к греческой культуре, упоминается Геродотом (IV 76-78) как лицо историческое; философская литература (главным образом, киническая) сделала его идеальным образом мудреца-дикаря. Так же как мудрец-дикарь Анахарсис, оттеняет благородный аристократизм главных героев и мудрец-раб Эзоп; он был героем многих анекдотов, в которых его простонародная мудрость торжествовала над умом философов и царей, но у Плутарха он занимает подчеркнуто подчиненное положение, а некоторые его изречения (толкование рождения кентавра, способ «выпить море», ответы на царские задачи) переданы другим персонажам. Кроме них, на пиру присутствуют музыкант Ардал, врач Клеодор (в роли «беспокойного гостя»), поэт Херсий и ученик Солона Мнесифил («ревнитель Солона», носивший такое имя, был советником Фемистокла лет сто спустя — Плутарх, Фемистокл, 2). Египетский гость Нилоксен и рассказчик Диокл — лица выдуманные; Никарх, к которому обращено предисловие, носит имя прадеда Плутарха и, может быть, виделся автору дальним предком.
Диалог представляет собой развернутую художественную разработку трех тем, близко напоминающих те, которые более конспективно разрабатывались в «Застольных беседах», — политической, застольной и философской. Образцом Плутарха была вся традиция «пиршественных» диалогов и прежде всего зачинатель ее Платон: живая экспозиция, потом обсуждение вопроса в коротких репликах, потом обсуждение вопроса в длинных речах, потом обрывистый конец — характерные признаки именно платоновских диалогов. Первая часть диалога (гл. 1-5) — предисловие и описание дороги, прибытия и начальной части пира (ужина); здесь уже бегло проходят все три главные темы (отношение к тиранну; отношение к пиру; животное и человек — в образе кентавра). Вторая часть (гл. 6-12) — политическая тема; она начинается с «переменой столов», т. е. с переходом от еды к вину, и содержит ответы мудрецов на вопросы об идеальном правителе, о народовластии и о домоправлении, а также на традиционный вопрос «что самое-самое...?» Третья часть (гл. 13-16) — застольная тема; она начинается с уходом женщин и содержит рассуждения сперва о питье, а потом о пище. Четвертая часть (гл. 17-21) — философская тема; она начинается приходом Горга с рассказом об Арионе, от которого разговор переходит к вопросу об уме и чувстве животных (которому Плутарх посвятил особое сочинение) и, наконец, о том, что божество присутствует всюду.
О ДОБЛЕСТИ ЖЕНСКОЙ
Перевод сделан по изданию: Plutarchi. Moralia. V. 2 / Rec. et emend. W. Nachstadt (et al.). Ed. 2. Lipsiae, 1971. Для комментариев использована также работа: Stadter Ph. А. Plutarch's historical methods: an analysis of the Mulierum Virtutes. Cambridge (Mass.), 1965.
В античном обществе женщина занимала подчиненное положение, и бытовая мораль твердо исходила из этой предпосылки. Ее оспорили лишь софисты и Сократ («...и мужчина и женщина, если хотят быть добродетельными, оба нуждаются в одном и том же — в справедливости и рассудительности», — говорит он у Платона, Менон, 73 b). Аристотель оспаривал это с точки зрения традиционного здравого смысла («...ни умеренность, ни мужество, ни справедливость у мужчины и у женщины не одни и те же, как полагал Сократ; нет, в мужчине — мужество властвования, а в женщине — мужество подчинения, и это можно сказать о всех добродетелях», — Политика, 1260 а 21 -24), но большинство философов остались верны Сократу; Платон даже полагал, что женщинам следовало бы служить в войске, как мужчинам (несомненный отголосок спартанских идеалов). Плутарх включается в обсуждение этой проблемы, конечно, на стороне Платона и, озаглавив свою книгу «О добродетелях женщин» («О доблести женской»: по-гречески «добродетель» и «доблесть» — одно слово arete), приводит в ней примеры почти исключительно «мужества», а не «справедливости», «рассудительности» и «умеренности». Из 27 рассказов только два (11, 12) посвящены скромности и стыду как более традиционным женским достоинствам. Поводом для написания послужила смерть некоей Леонтиды (ближе не известной) и утешительные беседы с оплакивавшей ее Клеей, дельфийской жрицей, главой служительниц дельфийского Диониса; этой Клее кроме сочинения «О доблести женской» посвящен трактат «Об Исиде и Осирисе». Во вступлении Плутарх особо отмечает, что старался подбирать факты малоизвестные; действительно, среди его греческих женщин нет ни афинянок, ни спартанок, а среди римских — ни Лукреции, ни Порции. Первые 13 рассказов посвящены коллективному героизму («Троянские женщины» и т. д.), серединные два — двум героиням каждый («Микка и Мегисто», «Валерия и Клелия»), остальные — отдельным женщинам; выделяются 4 рассказа о галатских героинях (20-23). Источниками служили сочинения древних историков, до нас не дошедшие; самые поздние события, упоминаемые в книге, относятся к середине I в. до н. э. Сборники подобного содержания существовали и раньше (например, «Об отважных подвигах, свершенных женщинами» некоего Артемона Магнесийского), но известны нам только по заглавиям, и зависимость Плутарха от них не поддается выяснению.
ДРЕВНИЕ ОБЫЧАИ СПАРТАНЦЕВ
В этом сочинении материал разделен на 42 пункта, но последовательная систематизация отсутствует. В начале разбираются вопросы коллективного быта, воспитания, религии, отношение к иноземцам, поведение на войне, но затем систематичность изложения нарушается. К вопросам религии, закончившимся в параграфе № 29. автор вновь возвращается в № 35, к вопросам воспитания в № 40. Последний параграф посвящен истории упадка Спарты и гибели государства.
Деление на пункты отличает очерк от большинства других сочинений Плутарха, однако не опровергает возможности принадлежности его нашему автору (ср., например, Греч. воп. и Рим. воп.). Сходство приводимых Плутархом фактов с теми, с которыми мы встречаемся в его «Моральных сочинениях» и в биографии Ликурга, заставляет признать подлинность этого сочинения Плутарха. Это подтверждается и тем, что в биографии Лисандра (гл. 17) Плутарх сообщает, что посвятил спартанцам особое сочинение. Возможно, это и были «Древние обычаи спартанцев».
ИЗРЕЧЕНИЯ СПАРТАНСКИХ ЖЕНЩИН
Многие ученые не склонны признать «Изречения спартанских женщин» подлинным произведением Плутарха. Главная причина тому — незавершенность и необработанность сборника: многие изречения повторяются, всего четыре автора названы по имени. Эти имена начинаются с первых четырех букв алфавита, а дальше Плутарх, очевидно, не пытался выяснить происхождения выписанных и понравившихся ему мыслей и фактов.
Тем не менее серьезных причин отвергать подлинность этого сборника нет. Мы знаем, что многие работы Плутарха также представляли лишь предварительные заготовки для позднейших произведений. Факты, упомянутые в «Изречениях спартанских женщин», встречаются и в других «Моральных сочинениях» и в биографии Агесилая, что позволяет предполагать, что наш маленький сборник составлен тем же автором, что и те работы Плутарха, авторство которых бесспорно.
ИЗРЕЧЕНИЯ ЦАРЕЙ И ПОЛКОВОДЦЕВ
Перевод сделан по изданиям В. Нахштедта и Ф. Бэббита, см.: Plutarchi Moralia / Rec. et emend. W. Nachstadt, W. Sieveking, J. B. Titchener. V. II. Lipsiae, 1935 (2. Aufl., 1971); Plutarch's Moralia / With an English translation of F. C. Babbit. V. III. London; New York, 1931.
Вместе с «Изречениями спартанцев» и «Изречениями спартанских женщин» «Изречения царей и полководцев» образуют как бы самостоятельную серию внутри корпуса сочинений Плутарха. Принадлежность этих сочинений Плутарху неоднократно оспаривалась. Бэббит допускал для «Изречений царей» Плутархово авторство, Нахштедт отрицал его; К. Циглер в итоговой статье о Плутархе (RE, Hb 41. Stuttgart, 1951. S. 863-865) отрицал для Плутарха «Изречения царей» и допускал «Изречения спартанцев». Тесная связь «Изречений царей» с материалом плутарховского корпуса несомненна: из нижеследующих примечаний видно, что подавляющее большинство их имеет параллели в подлинных плутарховских сочинениях. Поэтому по существу приходится делать выбор между двумя гипотезами: или «Изречения царей» — это заготовки, выписки, сделанные самим Плутархом для будущих сочинений; или это эксцерпты, извлечения, сделанные впоследствии другими лицами из его готовых сочинений. Из этих двух гипотез убедительнее первая; во всяком случае доводы, выдвигавшиеся против нее (неполнота материала, художественное несовершенство и пр.), недостаточны, чтобы ее поколебать. Что практика делать такие заготовки была свойственна Плутарху, свидетельствует начало сочинения De tranquillitate animi (464 F): «Я с опозданием получил твое письмо, в котором ты просишь, Паккий, написать тебе о спокойствии духа; а как раз в это время должен был отправляться в Рим мой товарищ Эрот... и вот, не имея времени написать то, что тебе хотелось бы, но и не желая отпускать его с пустыми руками, я отобрал из памятных записок, которые делал сам для себя, то, что относилось к спокойствию духа...» и т. д. Что Плутарх имел склонность даже эти «записки для себя» систематизировать, хотя бы и не меняя их конспективного стиля, свидетельствуют такие сочинения, как «Греческие вопросы» и «Римские вопросы». В качестве такого получернового компендия «Изречения царей», по-видимому, были после смерти Плутарха найдены в его архиве и вошли в посмертный свод его сочинений. Подделкой, скорее всего, является лишь сопровождающее их посвятительное письмо императору Траяну.
«Изречения царей» представляют собой сборник свыше 500 заметок о «памятных словах и делах», расписанных в довольно очевидной последовательности: персидские цари (и с ними полководцы Оронт и Мемнон), другие варварские цари, сиракузские тираны, македонские и эллинистические цари, афинские полководцы (а после них — тираны Писистрат и Деметрий Фалерский), спартанские цари и полководцы в хронологической (а не алфавитной, как в «Изречениях спартанцев») последовательности, два фиванских полководца и, наконец, римляне. Последовательность анекдотов о тех лицах, чьи биографии были написаны Плутархом, не соответствует последовательности их в составе этих биографий: уже это заставляет сомневаться, что перед нами — эксцерпт из «Жизнеописаний». Источниками Плутарха несомненно в первую очередь были готовые сборники изречений, лишь от случая к случаю пополняемые выписками «из первых рук» — из исторических и иных сочинений. В частности, заметно, что греческая часть здесь однороднее и позволяет ощущать давнюю традицию единообразной литературной обработки, римская же часть гораздо пестрее, в ней меньше собственно «изречений» и больше подменяющих их «поступков», и лишь местами угадываются следы промежуточной обработки — сборников сентенций Катона, шуток Цицерона и пр.
Жанр изречений, восходящий к фольклору, издавна был достоянием античной риторики и педагогики. Различались три ступени драматизации этого жанра: «гнома» — безличная сентенция; «апофтегма» — сентенция, вложенная в уста конкретного лица; «хрия» — сентенция, вложенная в уста конкретного лица при конкретных обстоятельствах. («Никто не обнимет необъятного» — это гнома; «мудрец Картезий сказал: «Никто не обнимет необъятного» — это апофтегма; «мудрец Картезий, спрошенный прохожим, сколько звезд на небе, с пылом ответствовал: «Мерзавец! никто не обнимет необъятного!»» — это хрия). Большинство плутарховских сентенций относится к категории хрий. Чаще всего поучительные сентенции приписывались «мудрецам» и «философам» в широком смысле слова: с ними можно было связать наиболее широкий круг тематики, в их устах естественнее всего звучали заостренные парадоксы. Поэтому в том, что Плутарх строго ограничивает круг своих героев «царями и полководцами», сказывается не общий, а его личный вкус: установка на гражданские, общественные добродетели.
В плутарховском материале можно различить по крайней мере 4 степени усложнения при подаче сентенции: «подчеркивание», «аналогию», «расширение», «переосмысление». «Подчеркивание» — это простейший случай: мысль подается в самой общеприемлемой формулировке, и только обстоятельства высказывания придают ей повышенную выразительность. Так поданы в оттеняющих рамках, например, тема «предусмотрительности» в словах Ификрата «Нет хуже, чем когда полководец говорит: «Этого я не ожидал!»» и темы «репутации» и «служения согражданам» в следующих сентенциях (44,2- 4). «Аналогия» — лишь с виду усложненный случай: мысль остается общеприемлемой, но сравнения или метафоры, ее иллюстрирующие, неожиданны. Так подана, например, тема «царем держится государство» в словах Демада: «Македонский стан без Александра похож на киклопа, которому выкололи глаз». «Расширение» — это уже действительное усложнение: общеприемлемой мысли (обычно только подразумеваемой) противопоставляется мысль необычная, но при более широком взгляде на вещи вполне разумная. Первая — это, как правило, точка зрения частного человека, который думает только о себе, а вторая — это точка зрения правителя, который думает обо всех; излюбленный материал для обыгрывания здесь — например, вариации мысли «частному человеку приличествует брать, правителю же — одарять» (25, 21; 26, 6; 27 и др.). Наконец, «переосмысление» — это случаи наиболее резкий: общеприемлемой мысли противопоставляется мысль необычная, но разумная при более глубоком (т. е. предполагающем переход к иной системе ценностей) взгляде на вещи. Здесь первая — это обычно точка зрения «низкой души», для которой материальные ценности выше духовных, а вторая — точка зрения человека, для которого слава важнее имущества, добродетель важнее славы и т. д. На уровне мыслей типа «частному человеку приличествует брать, правителю — одарять» эта точка зрения не вступает в конфликт с предыдущей, «добродетельный правитель» и «добродетельный мыслитель» отождествляются. Но, конечно, при дальнейшем логическом развитии конфликт этих точек зрения неизбежен, и здесь Плутарх вынужден отбирать свои изречения крайне осмотрительно: сентенция «Если бы я был не Александром, а Парменионом...» (26, 11) находит место в его сборнике, а гораздо более знаменитое «Если бы я не был Александром, то хотел бы быть Диогеном!» не входит.
«Изречения царей» почти не требуют комментария. Главной частью нижеследующих примечаний являются ссылки на параллельные места: сперва из соответственной биографии в «Сравнительных жизнеописаниях», если такая есть, потом из других произведений Плутарха и других авторов. Если в параллельном источнике изречение приписано другому лицу, об этом упоминается в скобках. (1), (2) и т. д. — номера изречении в каждом разделе.