За время литературной деятельности Р. Э. Коннелем написано несколько романов и больше 300 рассказов, которые печатались в американских и английских журналах. По сюжетам и сценариям Коннеля поставлен ряд кинофильмов. Первый сборник его рассказов под названием «Грех мсьё Петипона» был издан в 1922 году. За ним следуют «Обезьяны и ангелы», «Разное», «Сумасшедший возлюбленный», «Насмешки» и др.
Некоторые рассказы Ричарда Коннеля переводились на русский язык. «Друг Наполеона», вошедший в настоящий сборник, получил премию О. Генри, учреждённую в честь знаменитого американского новеллиста и присуждаемую ежегодно за лучшие рассказы, опубликованные в американских журналах.
[Аннотация верстальщика файла]
Иллюстрации Ю. Ганфа
Издательство «Правда»
Москва — 1946
ОБ АВТОРЕ
Американский писатель Ричард Эдуард Коннель родился в 1893 году. Писать он начал рано, давая в местную газету отчёты о бэйзбольных играх.
Коннелю было всего 16 лет, когда он становится редактором городского отдела газеты. Впоследствии, учась в Гарвардском университете, Коннель принимает деятельное участие в университетских периодических изданиях.
Окончив университет, Ричард Коннель переселяется в Нью-Йорк, где работает сперва корреспондентом газеты, а затем в крупном рекламном агентстве.
Первая мировая война прервала эту работу. Коннеля призывают в армию, где он редактирует еженедельный листок «Газовая атака». Затем в составе своей части Ричард Коннель рядовым отправляется на фронт — на Европейский театр военных действий.
После окончания войны Коннель ещё некоторое время служит в рекламном агентстве, но вскоре бросает службу и становится писателем-профессионалом, работая главным образом в жанре новеллы.
За время литературной деятельности Р. Э. Коннелем написано несколько романов и больше 300 рассказов, которые печатались в американских и английских журналах. По сюжетам и сценариям Коннеля поставлен ряд кинофильмов. Первый сборник его рассказов под названием «Грех мсьё Петипона» был издан в 1922 году. За ним следуют «Обезьяны и ангелы», «Разное», «Сумасшедший возлюбленный», «Насмешки» и др.
Некоторые рассказы Ричарда Коннеля переводились на русский язык. «Друг Наполеона», вошедший в настоящий сборник, получил премию О. Генри, учреждённую в честь знаменитого американского новеллиста и присуждаемую ежегодно за лучшие рассказы, опубликованные в американских журналах.
ДРУГ НАПОЛЕОНА
Во всём Париже не было человека более счастливого, чем папа Шибу, потому что он любил свою работу. Другие могли сказать, — и говорили, — что ни за какие деньги не взялись бы за его ремесло; нет, ни за что, даже за десять тысяч франков в ночь. Они уверяли, что здесь можно поседеть за одну ночь. Таких людей папа Шибу жалел и немного презирал. Разве такие люди годятся для приключений? Что они понимают в романтике? И каждую ночь папа Шибу разгуливал среди приключений под ручку с романтикой.
Каждую ночь он вёл интимные разговоры с Наполеоном, с Маратом и его друзьями-революционерами; с Карпантье и Цезарем; с Виктором Гюго и Ллойд-Джорджем; с Фошем и Бигарром, апашем-убийцей, несчастная страсть которого — подкалывание женщин — привела его на помост гильотины; с Людовиком XVI и мадам Лабланш, отравившей одиннадцать мужей и собиравшейся отравить двенадцатого, когда её задержала полиция; с Марией-Антуанеттой и древними христианскими мучениками, которые жили в приятном уединении в освещённых электричеством катакомбах, под Бульваром Капуцинов, в самом центре Парижа. Все они были его друзьями, и для каждого из них он находил шутку или ласковое слово во время своих ночных обходов; он обмывал им лица и продувал им уши, потому что папа Шибу служил ночным сторожем в музее Пратуси «Восковой Мир»: «Вход 1 франк. Дети и солдаты платят половину. Нервные дамы допускаются в комнаты ужасов за свой риск и страх. Просят не трогать восковых фигур. Собак не вводить».
Он так давно служил в музее Пратуси, что и сам стал похож на восковую фигуру. Нередко посетители принимали его за куклу и тыкали в него пальцем или тросточкой. Он не протестовал и по-спартански выдерживал их прикосновения; он даже гордился, что его принимают за одного из обитателей воскового мира, который казался ему более реальным, чем мир крови и плоти.
…
У него были похожие на восковое яблоко щёки, круглые глаза и седые волосы, как парик. Он был мал ростом, усы у него топорщились, и он походил на гнома, идущего на маскарад, или на моржа. Дети, видя, как он бесшумно скользит по тёмным коридорам, принимали его за духа.
Он получил почётный титул «папа» за двадцать пять лет беспрерывной службы в музее. Он был холостяком и спал в нише рядом с римской ареной, где львы и тигры из папье-маше закусывали отборными мучениками. По ночам, стирая пыль со львов и тигров, он горько упрекал их в обжорстве.
— Ах, — говорил он, вытирая ухо огромному льву, который пожирал разом деда и внука, — какая же ты всё-таки свинья! Мне стыдно за тебя, убийца детей. За такое дело ты пойдёшь прямо в ад, можешь быть уверен в этом. Обещаю тебе, что сатана слопает тебя, как яйцо всмятку. Ах, ты скотина, апаш, обжора…
—
Потом папа Шибу наклонялся и нежно говорил старому мученику, распростёртому под лапой льва:
— Потерпи, мой храбрец. Тебе осталось недолго ждать. Он тебя съест в одну минуту, зато потом ты попадёшь на небо, и там, если захочешь, сможешь каждый день съедать по льву. Ты станешь святым, Филиберт. Ты станешь святым Филибертом и будешь смеяться над всеми львами.
Папа Шибу прозвал старого мученика Филибертом; вообще он любил давать имена всем куклам. Утешив Филиберта, он осторожно вытирал пыль с толстого ребёнка, на которого оскалился лев.
— Не робей, мой маленький Иаков. Не всякому ребёнку выпадает на долю быть растерзанным львом и, особенно, за такое хорошее дело. Не плачь, малютка Иаков. И помни: когда ты пойдёшь по кишкам льва, щекочи его. Тогда у него заболит живот. Разве это не смешно, маленький Иаков, — у льва заболит живот?
Так он продолжал свою работу, болтая со всеми фигурами, потому что он любил их всех, даже апаша Бигарра и других мрачных представителей комнаты ужасов. Он жалел преступников за их ужасное прошлое и предупреждал, что здесь, в своём музее, он этого не потерпит. Конечно, музей не его; владелец музея — мсьё Пратуси, с длинной шеей, меланхоличный, похожий на марабу, человек, сидевший в кассе и звякавший франками. Но по ночам папа Шибу становился неограниченным монархом своего воскового царства. Когда уходил последний посетитель, папа Шибу вылезал из своей норы и здоровался со своими подданными:
— Ну, Бигарр, старый негодяй, как поживаешь? А, мадам Мария-Антуанетта, как вы себя чувствуете? Добрый вечер, мсьё Цезарь, вы не простудитесь в таком лёгком костюме? А, мсьё Карл Великий, надеюсь, что вы вполне здоровы?
Но самым близким его другом был Наполеон. Других он только любил, Наполеона же обожал. Это была дружба, скреплённая годами, потому что Наполеон находился в музее столько же лет, сколько и папа Шибу. Другие фигуры появлялись и исчезали, согласно моде и вкусам публики, но Наполеон оставался незаменим, только его отодвигали всё дальше и дальше в тёмный угол.
Восковая фигура уже утратила сходство с Наполеоном. Она была ростом меньше живого Наполеона, одно ухо пришло в соприкосновение с радиатором парового отопления и превратилось в шарик величиною с грецкий орех. Предполагалось, что Наполеон находится на острове Святой Елены, поэтому он стоял на картонной скале и задумчиво смотрел на несуществующее море. Одна рука была заложена за борт длиннополого сюртука, другая висела вдоль тела. Когда-то белые лосины обтягивали круглый живот. Треуголка, потёртая от щётки усердного папа Шибу, глубоко нависла над сдвинутыми бровями.
Папа Шибу сразу же полюбил Наполеона. В нём чувствовалась какая-то заброшенность. Папа Шибу тоже сначала чувствовал себя одиноким в своём музее. Он приехал из Булуара, с юга Франции, попытать счастья в Париже в качестве специалиста по выращиванию спаржи. Он был простой человек, малограмотный, и по наивности полагал, что спаржа растёт в Париже прямо на бульварах. Но на бульварах спаржи не оказалось. Тогда нужда и случай загнали в музей Пратуси в поисках куска хлеба и глотка вина, а романтическая обстановка и дружба с Наполеоном прикрепили к этому месту.
В первый же день мсьё Пратуси повёл папа Шибу по залам знакомить с фигурами.
— Вот это, — говорил хозяин, — Тулон, отравитель. Это мадемуазель Мерль, застрелившая русского князя. А это Шарлотта Корде, убившая кинжалом Марата в ванне, а вот и Марат.
Потом они подошли к Наполеону, и мсьё Пратуси хотел пройти мимо.
— А кто это, такой задумчивый? — спросил папа Шибу.
— Чорт возьми, неужели вы не знаете?
— Нет, мсьё.
— Это сам Наполеон.
В первую же ночь в музее папа Шибу подошёл к Наполеону и сказал:
— Мсьё, я не знаю, в каких преступлениях вас обвиняют, но я не могу поверить, что вы виновны.
Так началась их дружба. Потом он стал чистить Наполеона особенно тщательно и сделал его своим поверенным.
Однажды ночью, на двадцать пятом году пребываниям в музее, папа Шибу сказал Наполеону:
— Вы заметили двух влюблённых, которые сегодня заходили сюда? Не правда ли, дружище Наполеон, они думали, что в этом углу слишком темно и их никто не видит, — не так ли? Но мы с вами видели, как он, взяв её за руку, нашёптывал ей что-то приятное… Ведь она покраснела. Вы стояли совсем близко и, наверное, заметили. Разве она не красавица? У неё такие блестящие тёмные глаза. Она не француженка; наверное американка, раз она так твёрдо произносит «р». А молодой человек — француз, и очень славный молодой человек, по-моему. Он красив, строен и храбр, потому что у него на груди военный крест. Вы ведь тоже заметили? Он очень любит её, это ясно. Я их вижу не первый раз. Они и раньше встречались здесь, и они правы, потому что более романтичного места для свиданий им не найти. Не правда ли?
Папа Шибу снял слой пыли с уха Наполеона.
— Ах! — воскликнул он. — Что может быть лучше молодости, любви. Вы когда-нибудь любили, Наполеон? Нет? Очень жаль. Знаю, знаю, как это тяжело; мне тоже не было удачи в любви. Женщины предпочитают высоких, здоровых молодцов. Не правда ли? Но мы должны помочь этим влюблённым, Наполеон. Мы должны постараться, чтобы они испытали радость, которой лишены мы с вами. Не подавайте вида, что вы за ними наблюдаете, когда они завтра придут. Я тоже сделаю вид, что не замечаю их.
Каждую ночь, после закрытия музея, папа Шибу болтал с Наполеоном о любви между черноглазой американкой и бледным французом.
— Что-то у них неладно, — сообщил раз папа Шибу, покачивая головой, — их счастью что-то мешает. Он беден, потому что только начинает свою карьеру. Я слышал, он так говорил. А у неё есть тётка, мечтающая о более богатой партии для неё. Жаль, если судьба их разлучит. Но вы ведь знаете, как бывает несправедлива судьба, дружище Наполеон. Будь у нас с вами деньги, мы могли бы помочь им, но у меня лично денег нет, а вы, видимо, тоже бедняк, потому что у вас такой задумчивый вид. Но погодите — завтра решающий день. Он сделал ей предложение, и она обещала дать ответ завтра, в девять часов, здесь же. Я всё слышал. Если она не придёт, это будет значить «нет». Я думаю, мы завтра вечером увидим двух очень счастливых людей, дружище Наполеон.
На следующий вечер, когда ушёл последний посетитель и папа Шибу запер дверь, он подошёл к Наполеону со слезами на глазах.
— Видели, мой друг, — прошептал папа Шибу, — заметили, какие у него глаза? Он ждал, пока я ему в третий раз не сказал, что музей закрывается. Уверяю вас, что я чувствовал себя палачом, а он смотрел на меня, как осуждённый. Он вышел отсюда тяжёлыми шагами: куда девалась его бодрость. Она не пришла, Наполеон; эта девушка с блестящими глазами не пришла. Наша комедия любви превратилась в трагедию, мсьё. Она отказала ему, этому несчастному молодому человеку.
На следующую ночь папа Шибу, дрожа от волнения, кинулся к Наполеону.
— Она была здесь! — воскликнул он. — Вы её видели? Она была здесь и ждала, ждала; но он, конечно, не пришёл. По его виду я заметил, что он потерял всякую надежду. Наконец я осмелился заговорить с нею. Я сказал ей: «Мадемуазель, тысяча извинений за мою дерзость, но мой долг сообщить вам: он был здесь вчера и ждал вас до самого конца. Он так был бледен, мадемуазель, и ломал руки в отчаянии. Он вас любит, мадемуазель, любая корова заметит это. Он вас обожает, и он славный парень, верьте слову старого человека. Не разбивайте его сердца, мадемуазель». Она схватила меня за руку. «Вы не знаете, где его найти?» «Увы, нет, — ответил я. — Я видел его только с вами». «Бедный мальчик, — сказала она, — бедный мальчик! Ах, что мне делать? Я так несчастна! Я люблю его, мсьё». «Но вы не пришли». «Я не могла, — ответила она, всхлипывая. — Я живу вместе с тёткой. Она богатая и злая, мсьё, и хочет выдать меня за графа, толстого старика, от которого пахнет розовой эссенцией и чесноком. Тётка заперла меня в комнате. И теперь я потеряла любимого человека: он думает, что я отказала ему, и он так горд, что никогда не спросит меня вторично». «Но вы можете известить его», — предложил я. «Я не знаю, где он живёт, — ответила она. — И потом через несколько дней тётка увозит меня в Рим, где…» — и она заплакала, склонившись ко мне на плечо, друг мой, эта бедная маленькая американка с блестящими чёрными глазами.
Папа Шибу стал очищать пыль со шляпы Наполеона.
— Я пробовал утешать её, — продолжал он. — Я говорил ей, что молодой человек, конечно, разыщет её, что он вернётся на то место, где они были так счастливы, но сам не верил этому. «Он может прийти сегодня вечером или завтра», — сказал я. Она ждала до тех пор, пока не пришло время закрывать музей. Вы видели её лицо, когда она уходила? Разве это не растрогало вас?
Когда папа Шибу пришёл к Наполеону на следующий вечер, то был совершенно подавлен.
— Она опять ждала до самого закрытия, — сказал он, — но он не пришёл. Я страдал, видя, как бежало время и исчезала её надежда. У выхода она сказала мне: «Если вы снова увидите его здесь, передайте ему вот это». Она дала мне эту карточку, Наполеон. Посмотрите, что здесь написано: «Я живу на вилле Розина в Риме. Я люблю тебя. Нина». Ах, бедный, бедный юноша! Нам обоим надо теперь зорко следить, чтобы не проглядеть его. Не зевайте, друг мой.
Каждый вечер папа Шибу и Наполеон сторожили в музее Пратуси. Они ждали его один вечер, другой, третий, четвёртый, пятый… Прошла неделя, месяц, прошло много месяцев, но он не приходил. И зато разнеслась ужасная новость, папа Шибу чуть не захворал с горя: музей Пратуси закрывался.
— Нет никакого смысла, — сказал мсьё Пратуси. — Я не могу продолжать дело. Я уже задолжал большую сумму, и мои кредиторы начинают волноваться. Публика не желает больше платить по франку за несколько старых восковых кукол, когда она в кинематографе может видеть целые армии краснокожих индейцев, арабов, разбойников и герцогов. В понедельник музей Пратуси закрывает свои двери навсегда.
— Но, мсьё Пратуси, — воскликнул поражённый папа Шибу, — а что же будет с нашими друзьями? Что станет с Марией-Антуанеттой, с мучениками, с Наполеоном?
— О, — ответил хозяин, — я кое-что за них выручу. Во вторник они будут проданы с аукциона. Кто-нибудь купит их, чтобы вытопить воск.
— Как вытопить, мсьё? — задохнулся папа Шибу.
— Ну да. А на что же ещё они годны?
— Но вы, сударь, конечно, захотите сохранить их, хотя бы некоторых.
— Сохранить… Чорт возьми, это забавно. К чему хранить этих потрёпанных, старых восковых болванов?
— Я думал, — забормотал папа Шибу, — что вам захочется сохранить хоть одного, ну, скажем, Наполеона, просто на память…
— Чорт возьми, какие у вас странные мысли! Хранить на память о банкротстве!
Папа Шибу поплёлся в свою каморку, уселся на койку и целый час сидел и крутил усы. Новость ошеломила его, он чувствовал холодную пустоту под ложечкой. Наконец, он достал из-под койки деревянный ящик, отомкнул три разных замка и вытащил из него носок. Из носка он извлёк все свои сбережения, состоящие из огромных медных десятисантимовых монет, — всё, что он сберёг за эти годы из чаевых денег. Раз пять он тщательно пересчитал их. Но общая сумма не превышала двухсот двадцати одного франка…
В эту ночь он не сказал Наполеону ничего. Он даже казался веселее обыкновенного, переходя от одной фигуры к другой. Мадам Лабланш, супруге отравленных мужей, он даже сказал, что у неё сегодня прекрасный цвет лица.
У него нашлось доброе слово даже для льва, поедавшего двух христианских мучеников.
— В конце концов, мсьё лев, — сказал он, — для вас так же естественно пожирать мучеников, как для меня есть бананы. Может быть, бананам, как и мученикам, не хочется, чтобы их ели. Раньше я говорил вам разные резкости, мсьё лев; теперь я очень об этом сожалею. В конце концов, не ваша вина, что вам приходится есть мучеников. Вы родились, чтобы есть людей, как я родился, чтобы быть бедняком.
И он ласково почесал у льва ухо из папье-маше.
Подойдя к Наполеону, папа Шибу стал чистить его щёткой с необычайной тщательностью и основательностью. Сырой тряпочкой он отполировал императорский нос и старался возможно деликатнее обращаться с изувеченным ухом. Он рассказал Наполеону новый анекдот, который слышал в извозчичьем кафе, за своим обычным завтраком из лукового супа, и так как шутка была не совсем приличною, то толкнул Наполеона в бок и подмигнул.
— Мы ведь тёртые калачи, не правда ли, старина? — сказал папа Шибу. — Мы философы, не так ли? Мы принимаем то, что жизнь посылает нам, — добавил он, — а она иногда преподносит неприятности.
Ему хотелось ещё поболтать с Наполеоном, но почему-то он не смог больше говорить. Неожиданно папа Шибу замолчал и побежал в комнату ужасов. Там он долго стоял, устремив взор на несчастного сиамца, растоптанного слоном.
Папа Шибу больше не говорил с Наполеоном до самого аукциона. Когда стала уже собираться толпа, он проскользнул к Наполеону и погладил его по руке.
— Мой старый друг, — сказал он, — случилось несчастье. Они хотят убрать вас отсюда. Но мужайтесь. Папа Шибу не покидает своих друзей. Вот слушайте, — и папа Шибу похлопал себя по карману, где звякали деньги.
Начался аукцион. У стола аукциониста стоял обрюзгший человек с хищными глазами, с брильянтовым кольцом на грязном пальце.
Сердце папа Шибу покатилось книзу, как лифт, когда он увидел этого человека, так как он знал, что человек с хищными глазами — это Моген, король парижских старьёвщиков. Аукционист поспешно и небрежно выкрикивал в нос:
— Номер три. Юлий Цезарь, тога и сандалии в придачу. Сколько мне дают? Пятнадцать франков. Дёшево для римского итератора. Кто даёт двести? Благодарю вас, мсьё Моген. Благороднейший из римлян идёт за две сотни франков. Раз, два, три. Юлий Цезарь за вами, мсьё Моген.
Папа Шибу тихонько погладил Юлия Цезаря по спине.
— Вы стоите дороже, мой дорогой Юлий, — шепнул он. — Прощайте.
Он воспрянул духом. Если сравнительно новый Цезарь пошёл только за двести франков, то старый Наполеон пойдёт дешевле.
Распродажа шла быстро. Моген скупил всю комнату ужасов, купил Марию-Антуанетту, мучеников и львов. Папа Шибу, стоявший рядом с Наполеоном, старался побороть волнение ожидания, кусая свои усы.
Распродажа уже почти закончилась. Моген купил почти все экспонаты. Вдруг аукционист зевнул и прогудел:
— Теперь мы переходим к номеру 573, — большей частью попорченные вещи, продаваемые все гуртом. В этой партии чучело совы, немного выцветшее; испанский шарф, порванный; голова апаша, который был гильотинирован, без туловища; небольшой восковой верблюд без горба и старая восковая фигура Наполеона, одно ухо с изъяном. Сколько мне предлагают?
Сердце папа Шибу забилось спокойнее. Он положил руку на плечо Наполеона.
— Идиоты, — прошептал он в здоровое ухо Наполеона, — отнести вас в одну кучу с верблюдом и совой! Но это ничего. Это, может быть, нам даже наруку.
— Сколько за всё? — спросил аукционист.
— Сто франков, — откликнулся Моген.
— Сто пятьдесят, — сказал папа Шибу, стараясь сохранить спокойствие. За всю свою жизнь он ещё ни разу не тратил сразу такой большой суммы.
Моген пощупал материю на сюртуке Наполеона.
— Двести франков, — сказал он.
— Двести франков? — переспросил аукционист.
— Двести двадцать один! — крикнул Шибу. Его голос напоминал хриплый писк.
Моген с досадой уставился на Шибу. Он протянул самый грязный палец, на котором сверкало брильянтовое кольцо, по направлению к аукционисту.
— Мсьё Моген предлагает двести двадцать пять, — прогудел аукционист. — Двести двадцать пять!
Папа Шибу стоял подавленный. Аукционист скользнул глазом в его сторону.
— Двести двадцать пять, — повторил он: — Двести двадцать пять. Раз, два, — продаю мсьё Могену за двести двадцать пять франков.
Ошеломлённый папа Шибу вдруг случайно услышал слова Могена:
— Я пришлю завтра утром тележку за всей этой рухлядью.
За этой рухлядью…
Точно в тумане, со щемящей болью в груди папа Шибу пошёл к себе в каморку через римскую арену. Он стал складывать в ящик свою жалкую одежду. Потом медленно содрал со своего кепи медную бляху, которую носил столько лет. На ней стояло: «Главный сторож». Он гордился этим званием, хотя оно было не совсем правильно, так как он был не только главным, но и единственным сторожем. Теперь же он никто. Несколько часов прошло, пока он собрался с духом и перенёс свой ящик в мансарду на ближайшей улице. Он понимал, что ему надо теперь же приниматься за поиски какой-нибудь работы, но не мог заставить себя сделать это сегодня же. Вместо этого он поплёлся в покинутый музей и уселся на скамейку рядом с Наполеоном. Молча просидел он там всю ночь. Он всё думал и думал, и мысль, долбившая мозг, ужасала его. Наконец, когда день начал пробиваться через запылённые окна музея, папа Шибу встал с видом человека, выдержавшего какую-то моральную борьбу и решившегося на важный шаг.
— Наполеон, — проговорил он, — целых четверть века мы были друзьями, а теперь приходится нам расставаться только потому, что у какого-то постороннего человека было на четыре франка больше, чем у меня. Это, может быть, законно, мой старый друг, но это несправедливо. Нас с вами разлучить нельзя.
Париж ещё только просыпался, когда папа Шибу с величайшей осторожностью проскользнул в узкую улицу около музея. Он старался незаметно прокрасться к своей новой комнате. По временам он останавливался, чтобы перевести дух, так как он нёс фигуру Наполеона.
В тот же день к вечеру двое полицейских пришли арестовать папа Шибу. Моген заметил пропажу Наполеона, а он был человек решительный. Папа Шибу поймали с поличным. В углу его комнаты стоял Наполеон, мечтательно глядя поверх крыш домов. Полиция отправила подавленного папа Шибу в участок, а с ним вместе вещественное доказательство — Наполеона.
Сидя в камере городской тюрьмы, папа Шибу ужасался. Для него тюрьма, судьи, суд были чем-то ужасным и таинственным. Он раздумывал над тем, гильотинируют его или нет. Пожалуй, что нет, так как его долгая жизнь была беспорочна. Самое меньшее, на что он может рассчитывать, думал папа Шибу, — это продолжительная ссылка на каторжные работы на Чортов Остров, но гильотина имеет перед этим некоторое преимущество. Пожалуй, даже лучше, если его гильотинируют, раз Наполеона растопят.
Тюремщик, принесший ему на обед тушёное мясо, был пессимистом, но любил пошутить.
— Хорош, нечего сказать, — проговорил он, — на старости лет воровать восковые куклы. Нашёл, на чём заработать. А тебя не подмывало украсть Эйфелеву башню?! У нас в тюрьме сидел один молодчик, который увёл гиппопотама из зоологического сада. Другой стянул вагон трамвая, третий — корабельный якорь, но восковую куклу ещё никто не крал…
— Что же сделали с тем, кто украл гиппопотама? — с трепетом спросил папа Шибу.
Тюремщик почесал себе затылок в раздумья.
— Мне кажется, его сварили живьём. Или сослали пожизненно в Марокко. Не припомню наверняка.
Лицо папа Шибу затуманилось.
— Вот потешный процесс, скажу я тебе, — продолжал тюремщик. — Судьями были мсьё Берту, Гоблэн и Перуз— забавные ребята все трое. Ну, и потешались же они над ним. И хохотал же я. Судья Берту в приговоре сказал ему: «Вам, вору гиппопотамов, мы обязаны вынести суровый приговор. Мы хотим, чтобы вы послужили примером для других. Кражи гиппопотамов в Париже чересчур участились». Остроумные ребята — эти судьи.
Папа Шибу побледнел ещё сильнее.
— «Грозное трио»? — спросил он.
— Да, «Грозное трио», — весело ответил тюремщик.
— И они будут меня судить? — спросил папа Шибу.
— Да, уж будь покоен, — пообещал тюремщик и, весело мурлыкая песенку и позвякивая ключами, пошёл дальше.
Папа Шибу понял, что надежды нет.
Даже в музее Пратуси была известна репутация этих трёх судей, поистине ужасная. Это были угрюмые люди, честно заработавшие своё прозвище «Грозное трио» беспощадными приговорами: преступники бледнели при упоминании о них, а судьи гордились этим.
Вскоре тюремщик вернулся. Он ухмылялся.
— Ну, и чертовски же везёт тебе, старина, — сказал он папа Шибу. — Первое — тебя будет судить «Грозное трио», а второе — тебе назначили защитником Жоржа Дюфайэля.
— Разве этот Дюфайэль — плохой защитник? — печальным голосом спросил папа Шибу.
Тюремщик фыркнул.
— Да он не выиграл ни одного дела уж несколько месяцев, — весёлым тоном ответил тюремщик, как будто это было очень забавно. — Право, не стоит и в цирк ходить, довольно послушать, как он проваливает дела своих клиентов в суде. Он совсем и не думает о деле. В суде так и говорят, что если кому выпало несчастье иметь защитником Жоржа Дюфайэля, так пиши пропало. Но ежели ты беден, чтобы платить защитнику, приходится брать, что дают. Ничего не поделаешь, старик.
Папа Шибу с горечью вздохнул.
— Ну, подожди вздыхать, подожди до завтра, — весело сказал тюремщик, — вот завтра будет о чём вздыхать.
— Но ведь мне можно будет поговорить с этим Дюфайэлем?
— А какой толк в этом? Ведь ты украл восковую куклу? Да. Её принесут в суд, как улику против тебя. Вот потеха-то будет! Свидетель — мсьё Наполеон. Нет, старина, ты виновен, и завтра судьи наделают из тебя котлет. Ну, посмотрим, что будет завтра. Спи себе спокойно.
—
Но папа Шибу не мог спать спокойно. Он даже совсем не спал, и когда на другой день его ввели в помещение, где сидели другие нарушители законов, он имел очень жалкий вид.
Огромный зал суда и атмосфера серьёзности, царившая в нём, подавляли его.
— А где же мой защитник Дюфайэль? — спросил он сторожа, собравшись с духом.
— Он, как всегда, опаздывает, — ответил тот. — А если тебе повезёт, то и совсем не придёт, — добавил он со свойственным ему юмором.
Папа Шибу опустился на скамью подсудимых и поднял глаза на находившийся против него трибунал. Вид «Грозного трио» заставил его задрожать. Главный судья Берту — толстяк, раздувшийся, как огромный ядовитый гриб. На чёрном костюме виднелись следы пролитой водки, а грязная судейская шапочка съехала на лоб. Лицо у него — заплывшее и свирепое, а концы ушей напоминали серёжки индюка. Судья Гоблэн, сидевший справа от него, походил на мумию; ему не менее ста лет; кожа у него, как сморщенный пергамент, а глаза с красными веками, как у кобры. Судья Перуз представлял собою огромный пучок спутанных, начинающих седеть бакенбард, из середины которых торчал клюв попугая. Он поглядывал на папа Шибу, облизывая губы длинным розовым языком. Папа Шибу чуть не лишился сознания: он чувствовал себя совсем маленьким, не больше боба, а судьи казались ему огромными чудовищами.
Сначала рассматривалось дело одного молодого парнишки, стащившего с тележки апельсин.
— А, мсьё вор, — произнёс судья Берту, нахмурившись, — вы сегодня очень веселы. Сомневаюсь, чтобы вы были таким же весельчаком через год, когда вас выпустят из тюрьмы… Едва ли. Следующее дело.
У папа Шибу забилось сердце. Год тюрьмы за апельсин, а ведь он украл человека. Его глаза, блуждавшие по залу суда, увидели, как двое конвойных принесли что-то и поставили перед судьями. Это был Наполеон.
Сторож тронул папа Шибу за плечо.
— Сейчас ваше дело, — сказал он.
— А где же мой защитник Дюфайэль? — забормотал папа Шибу;
— Вам не повезло, — сказал сторож, — вот он идёт.
Папа Шибу, плохо понимая, что с ним, увидел, что к нему направляется какой-то бледный молодой человек. Папа Шибу сразу же узнал его. Это был тот стройный юноша, который ходил в музей.
Но теперь он уже не держался так прямо, в его фигуре чувствовалась какая-то усталость. Он не узнал папа Шибу и только мельком взглянул на него.
— Вы что-то украли, — сказал молодой защитник беззвучным голосом. — Украденные вещи нашли в вашей комнате. Мне кажется, что лучше всего вам сознаться, и дело с концом.
— Хорошо, хорошо, — ответил папа Шибу, который потерял всякую надежду. — Но подождите немного. У меня есть для вас записка.
Папа Шибу стал шарить в своих карманах, и в конце концов вытащил визитную карточку американки с блестящими тёмными глазами. Он подал карточку Жоржу Дюфайэлю.
— Она просила передать вам, — сказал папа Шибу. — Я служил главным сторожем в музее Пратуси, помните? Она приходила туда несколько дней и всё ждала вас.
Молодой человек схватил карточку, и его лицо, его глаза, всё вокруг него, казалось, внезапно осветилось какой-то новой жизнью.
— Десять миллиардов чертей! — воскликнул он. — А я-то сомневался в ней. О, как я вам благодарен! Я обязан вам всем, — и он стал крепко жать руки папа Шибу.
Судья Берту нетерпеливо заворчал:
— Адвокат Дюфайэль, мы готовы слушать ваше дело.
— Одну минуту, господин судья, — сказал защитник. — Говорите мне быстро, — зашептал он, обращаясь к папа Шибу, — в чём вас обвиняют, что вы украли?
— Его, — ответил папа Шибу, указывая на Наполеона.
— Эту восковую фигуру?
Папа Шибу утвердительно кивнул.
— Но зачем?
Папа Шибу пожал плечами.
— Мсьё, вы вряд ли поймёте мой поступок.
— Но вы должны мне сказать, — настойчива заметил адвокат. — Я должен защищать вас. Это сущие звери, но я всё же могу что-нибудь сделать. Ну, скорей, скорей. Почему вы украли Наполеона?
— Я был его другом, — сказал папа Шибу. — Музей лопнул. Они хотели продать Наполеона старьёвщику. А я любил его. Я не мог бросить его.
Глаза молодого адвоката вспыхнули ярким огнём.
— Довольно! — воскликнул он, ударив кулаком по столу.
Затем он поднялся и стал говорить, обращаясь к суду, говорить низким, вибрирующим, пылким голосом; судьи как-то непроизвольно подались вперёд, чтобы слушать его.
— Достопочтенные судьи французского суда, — начал он, — разрешите мне заявить, что мой клиент виновен. Да, я повторяю громким голосом — да слышит это вся Франция, весь мир, — что он виновен. Он украл восковую фигуру Наполеона, законную собственность другого. Я не отрицаю этого. Этот старик — Жером Шибу — виновен, но я горжусь его преступлением.
—
Судья Берту сердито заворчал.
— Если ваш клиент виновен, защитник Дюфайэль, — сказал он, — то нечего и разговаривать. Гордитесь его виной, если желаете, хотя это довольно странно, — я приговариваю его к…
— Погодите, ваша милость, — повелительным голосом перебил его Дюфайэль. — Вы должны выслушать меня. Прежде чем вы вынесете свой приговор этому старику, разрешите мне задать вам один вопрос.
— Пожалуйста.
— Вы француз, судья Берту?
— Ну, разумеется.
— И вы любите Францию?
— Мсьё имеет смелость предполагать противное?
— Нет. Я уверен в этом. Вот потому вы и выслушаете меня.
— Я слушаю.
— Итак, я повторяю: Жером Шибу виновен. В глазах закона он — уголовный преступник. Но в глазах Франции и тех, кто её любит, его преступление почётно: его преступление более почётно, чем сама невиновность.
Трое судей со смущением переглянулись. Папа Шибу смотрел на своего защитника, выпучив глаза. Жорж Дюфайэль продолжал:
— Наша страна переживает период волнений и перемен. Прекрасные традиции, составлявшие когда-то прирождённое право каждого француза, гибнут, забываются. Молодёжь растёт, не сознавая этой чести и гордости, которые составляют душу нации. Молодёжь забывает о дорогом наследии веков, о тех великих именах, которые когда-то создали славу Франции, когда французы ещё были французами. Есть люди во Франции, которые, может быть, забыли об уважении к великим героям нации, — при этих словах защитник довольно грозно посмотрел на судей, — но осталось ещё несколько искренних патриотов, которые не забыли этого. И вот один из них сидит здесь. В глубине души этого бедного старика таится глубокое обожание Франции. Вы скажете, что он — вор. Но я утверждаю, и каждый настоящий француз скажет, что этот старик — патриот. Да, господа судьи. Он боготворит Наполеона. Он любит его за то, что Наполеон сделал для Франции… Он любит его за то, что Наполеон сделал Францию великой. Да, господа судьи, были времена, когда ваши отцы и мой отец осмеливались боготворить этого великого человека. Надо ли напоминать вам о карьере Наполеона? Нет, не надо. Надо ли напоминать вам об его победах? Нет, не надо.
И тем не менее адвокат Дюфайэль стал рассказывать о карьере Наполеона. Со множеством деталей, сопровождая слова оживлённой жестикуляцией, он проследил возвышение Наполеона; он остановился подробно на его сражениях. Час десять минут он красноречиво говорил о Наполеоне и об его роли в истории Франции.
— Вы, быть может, забыли об этом, но этот старик, сидящий здесь, на скамье подсудимых, не забыл об этом. Когда негодяи-торгаши захотели растопить на воск это изображение одного из величайших сынов Франции, кто спас его? Вы, господа судьи? Я? Увы, нет. Его спас бедняк, любивший Наполеона больше, чем самого себя. Подумайте, господа судьи. Они хотели выбросить статую нашего великого Наполеона. И тогда поднялся этот человек, Жером Шибу, которого вы хотели заклеймить, как вора, и закричал громко, на всю Францию, на весь мир: «Остановитесь! Остановитесь, осквернители Наполеона, остановитесь! Есть ещё один француз, который чтит память героя. Есть ещё один патриот на свете. Я, я — Жером Шибу — спасу Наполеона!» И он спас его, господа судьи.
Вы можете отправить Жерома Шибу в тюрьму, — продолжал защитник. — Но помните, вы заключаете в тюрьму дух Франции. Вы можете признать Жерома Шибу виновным. Но помните, вы тем самым осуждаете человека за его любовь к Франции… Но, господа судьи, те французы, у которых в груди бьётся сердце патриота, поймут преступление Жерома Шибу и будут чтить его. Заключите его в тюрьму, господа судьи. Закуйте в цепи это бедное старое тело. Нация разрушит стены тюрьмы, разорвёт его цепи и окажет величайшие почести человеку, который любил Францию — Наполеона и Францию — настолько, что был готов принести свою жизнь на алтарь патриотизма.
Адвокат Дюфайэль сел. Папа Шибу поднял глаза на судей. Судья Перуз тщательно чистил свой нос, похожий на птичий клюв. Судья Гоблэн, с седанской ленточкой в петличке, сморкался, наклонившись над чернильницей. А судья Берту открыто всхлипывал.
— Встаньте, Жером Шибу, — раздался голос судьи Берту. Кряхтя поднялся папа Шибу. Рука, похожая на гроздь розовых бананов, вытянулась к нему. — Жером Шибу, я признаю вас виновным. Ваше преступление — это патриотизм. Я приговариваю вас к свободе. Окажите мне честь, позвольте мне пожать вашу руку, руку настоящего француза.
— И мне, — сказал судья Гоблэн, суя руку, сухую как осенний лист.
— И мне, — сказал судья Перуз, протягивая свою волосатую руку.
— Больше того, вам придётся продолжать заботиться о статуе Наполеона, которую вы спасли, — продолжал судья Берту. — Вношу сто франков, чтобы вы могли купить его.
— И я, — сказал Гоблэн.
— И я тоже, — сказал судья Перуз.
Когда адвокат Дюфайэль, папа Шибу и Наполеон выходили из зала суда, папа Шибу обратился к своему адвокату.
— Я ничем не могу отплатить вам, мсьё.
— Чепуха, — ответил тот.
— Мсьё Дюфайэль, можете ли вы ещё раз сказать мне второе имя Наполеона?
— Неужели же вы ничего не слышали о нем?
— Увы, мсьё Дюфайэль, — сказал папа Шибу, простодушно, — я совсем необразованный человек. Я и не подозревал, что мой друг совершил такие великие подвиги.
— Не подозревали!.. Чорт возьми, за кого же вы тогда считали Наполеона?
— Я думал, что это какой-нибудь убийца, — скромно ответил папа Шибу…
ЧЕЛОВЕК В КЛЕТКЕ
Целый день Гораса Ниммса держали в стальной клетке. Двадцать один год он сидел на высоком табурете в своей клетке, и разные люди совали ему бумаги через окошечко, достаточно большое, чтобы протащить сквозь него морскую свинку.
Каждый вечер, в пять тридцать, Гораса выпускали и разрешали ему итти отдыхать в его квартирку в Флэтбуше. На следующее утро, в восемь тридцать, он снова возвращался в свою клетку, вешал свою панаму, ценой, приблизительно, в два доллара восемьдесят девять центов, на крючок и сменял синий саржевый пиджак на лоснящийся пиджак из альпака[1]. Затем он оттачивал два карандаша, пока графит не становился тонким, как иголка, пробовал перо, несколько раз расчёркиваясь «Г. Ниммс, эсквайр» мелким красивым почерком, поворачивал ручку арифмометра, проверяя ход, и приступал к своей ежедневной работе.
Горас был скромный человек, но втайне гордился, что его запирали в клетку с деньгами. Значит, он опасный человек, раз принимаются такие меры предосторожности. Однако опасным человеком он не был. Более спокойного и надёжного кассира, в пять футов два дюйма ростом, не найти нигде между Спюйтен-Дюйвилем и Тоттенвилем на Срэйтен-Айланде. Почти все кассиры любят побрюзжать. Ведь досадно выдавать другим такую уйму денег — и получать в личное пользование такую ничтожную их часть. Но Горас был не таков.
Самый робкий стенографист не боялся сунуть в его окошечко самый мелкий расходный ордер и сказать в шутку:
— Сорок центов, только, пожалуйста, крупными купюрами, дядя Горас.
Кассир невозмутимо брал ордер, точно он был на сорок долларов, расплывался в добрую улыбку, от которой вокруг глаз лучились морщинки, и тоже шутливо отвечал:
— Получайте. Только смотрите, не кутите…
—
Когда служащие зовут своего кассира дядей, то это хорошая рекомендация для кассира.
Горас Ниммс был немного лыс, носил старомодное пенсне с цепочкой, перевязывал рукава рубашки подвязками цвета лаванды, носил большой кошелёк и карманную приходо-расходную книжечку в красном переплёте, считал свою контору самой крупной в мире, а председателя компании Орен Гаммера — великим человеком, обожал свою жену и двух подрастающих дочек, мечтал о коттэдже на Лонг-Айленде с несколькими грядками бобов и свёклы и зарабатывал свои сорок долларов в неделю.
Горас Ниммс обладал математическим складом ума. Его чаровали десять арабских цифр, их комбинации и превращения. В его ушах «шестью шесть — тридцать шесть» звучало, как поэма. Когда в ненастные ночи ему не спалось, он разгонял бессонницу, пробуя разделить в уме 695 481 209 на 433. Днём же изобретал новую, усовершенствованную систему калькуляции для своей фирмы «Объединённой мыльной корпорации», известной во всём мире под названием Мыльного Треста. Иногда, замечтавшись, он представлял себе в лицах будущую беседу. Он видел себя сидящим в одном из пухлых кресел в кабинете председателя Гаммера и говорящим между двух затяжек превосходной председательской сигарой:
— Послушайте, мистер Гаммер. Мой план новой калькуляции заключается в следующем…
И он представлял себе, как великий человек будет восхищён, когда он, Горас Ниммс, засыплет его градом цифр.
— Смотрите-ка, мистер Гаммер. В прошлом году западные фабрики в Пюрити-Сити, Айова, выпустили 9 576 491 кусок «Розового детского туалетного мыла» и 6 571 233 куска «Белой лилии» по фабричной цене 3,25571 цента за кусок, без упаковки. Этикетная цена куска… и так далее.
Беседа всегда кончалась крепкими рукопожатиями со стороны мистера Гаммера и прибавкой жалованья мистеру Ниммсу. Но в действительности подобный разговор никогда не происходил.
Не то, чтобы Горас не верил в свою систему. Нет, он верил в неё, но он не верил в Гораса Ниммса. Поэтому он продолжал работать в своей клетке и получал только нравственное удовлетворение, потому что для него это был храм цифр, скиния умножения, алтарь сложения и вычитания. Цифры порхали в его голове так же просто и естественно, как пчёлы вокруг липы. Он мог сказать вам без запинки, сколько кусков мыла сорта «В» выработали в мае 1914 года южные фабрики в Спотлесс, Луизиана. Он упивался статистикой. Когда по утрам со звоном захлопывалась дверь клетки, он чувствовал себя так, точно был дома; он забывал личные заботы и огорчения в потоке единиц, десятков и тысяч. Он вкушал лотосовые лепестки математики. Жонглируя миллионами кусков мыла и тысячами долларов, он позабывал о том, что на следующей неделе он должен платить за квартиру, что Полли, его жене, нужно новое платье, что при заработке в сорок долларов в неделю можно питаться только бычачьей печёнкой и надеждами.
Часто в метрополитене по дороге в контору он думал, что если бы он решился попросить Орен Гаммера выслушать его и рассказать о своей калькуляции, то его жалованье, несомненно, увеличилось бы до сорока пяти долларов в неделю. Но председатель Гаммер, кабинет которого находился этажам выше кассы, был от Ниммса дальше, чем созвездие Плеяды. Чтобы попытаться увидеть его, надо было пройти сквозь нескончаемую инквизицию упрямых секретарей. Кроме того, мистер Гаммер имел репутацию самого занятого человека в Нью-Йорке.
— Каждое утро я мою лица сорока миллионам людей, — говорил он.
Горас Ниммс не решался подойти к мистеру Гаммеру из-за своей робости. Председатель был такой величественный, властный. Его резкость в обращении отпугивала Гораса, его великолепный цилиндр ослеплял маленького кассира и лишал его дара речи. Однажды Горас поднимался с председателем в одном лифте и исподтишка любовался его твёрдым профилем, упрямым изгибом бровей, резким подбородком, этим символом решительности, который, как сказал кто-то, сам по себе стоил пятьдесят тысяч в год. Горас скорее решился бы похлопать по плечу генерала Першинга[2] или пригласить президента Кулиджа отобедать с ним в Флэтбуше, чем обратиться к Орен Гаммеру.
Трусость? Да, но после стольких лет, проведённых в клетке, Горас стал нелюдим.
Однажды холодным сентябрьским утром Горас вошёл в свою клетку, напевая «Анни Руней». В вагоне метрополитена он исправил одну маленькую неточность в своей калькуляции, которая должна принести компании экономию в одну девяносто пятую цента на каждом куске мыла. Он скинул свой потёртый саржевый пиджак, на мгновение задумался о том, что в будущем сезоне придётся купить новый, поправил подвязки на рукавах, надел пиджак из альпака и быстро произвёл на арифмометре несколько сложных вычислений для собственного удовольствия.
Ему недолго пришлось просидеть на высоком табурете. Какой-то незнакомый человек пристально рассматривал его через стальные прутья. Человек этот спокойно поставил стул рядом с клеткой и разглядывал маленького кассира испытующим взором орнитолога, изучающего новооткрытую разновидность эму.
Горас забеспокоился. Он знал, что все счета у него в порядке и деньги налицо все, до последнего цента. Ему нечего бояться, тем не менее ему не нравилось, что этот человек смотрит на него.
— Если ему нужно сказать мне что-нибудь, чего же он молчит?
Он готов был спросить наблюдателя, какого чорта ему, собственно, надо, но Горас был неспособен к грубости. Он начал нервно подводить итог колонки цифр и немало удивился, заметив, что под холодным взглядом допустил ошибку в простом сложении, первую ошибку с весны 1908 года. Он бросил злобный взгляд на незнакомца, который уставил на него свои бледно-голубые глаза; Горас не мог понять, чем околдовали его эти глаза; какая-то таинственная сила, чёрная магия, может быть.
Незнакомец был совершенно лысый; его гладкий череп, казалось, блестел, как ананас в лучах сентябрьского солнца. Выпуклые голубые глаза напоминали Горасу облупленные яйца, неделю пролежавшие на морозе. В них было какое-то рыбье выражение: они были бесстрастны и голодны, как у акулы. Не будучи на самом деле толст, таинственный наблюдатель казался пухлым и жирным: может быть, благодаря своей манере потирать маленькими холеными ручками округлость живота, точно запихивая под жилет дыню.
Горас Ниммс старался сосредоточиться на цифрах, которые он так любил выравнивать стройными рядами, но его взор всё время невольно возвращался к человеку с рыбьими голубыми глазами, а тот продолжал гипнотизировать его, как удав кролика.
Наконец, через полчаса Горас не выдержал. Он вежлив во обратился к незнакомцу:
— Может быть, я чем-нибудь могу быть вам полезен?
— Продолжайте свою работу, — ответил незнакомец, — не обращайте на меня внимания. Я здесь по распоряжению мистера Гаммера…
Говорил он неприятным голосом, в нос. Не спуская взгляда с Гораса, он встал и просунул в отверстие визитную карточку:
Горас прочёл:
Горас Ниммс забеспокоился. До него дошли слухи о человеке, который шныряет по конторе, подвергает случайно встречных служащих странным испытаниям, выгоняет одних, перемещает других. Но Горас чувствовал, что двадцать один год, проведённый за стальной решёткой, надёжно защищает его от посягательства странного незнакомца. И вот теперь этот человек здесь, и он, Горас Ниммс, попал под его наблюдение. Горас невольно вспомнил газетные заметки о случаях помешательства, когда больного берут под наблюдение. Мистер Коуэн снова сел и молчаливо наблюдал за своей жертвой. Горас попробовал углубиться в работу, но всё валилось у него из рук, несмотря на все старания забыть о мистере Коуэне и его пристальном взгляде.
День пытки окончился. Горас слез с высокого табурета, снял подвязки с рукавов и надел свой поношенный саржевый пиджачок. Он был рад вернуться домой, в Флэтбуш. Полли, наверное, приготовила к обеду варёную бычачью печёнку и хлебный пудинг, и они в сотый раз будут обсуждать план будущей постройки коттэджа.
Но мистер Коуэн поджидал его.
— Пойдёмте со мной, прошу-у ва-ас, — сказал эксперт.
Горас не мог припомнить, приходилось ли ему когда-нибудь слышать, чтобы слова имели так мало общего с их значением, как это «прошу-у ва-ас». В коуэновском «прошу-у ва-ас» слышалось: «ты — червяк».
Горас, нахмурив брови, последовал за мистером Коуэном в один из застеклённых кабинетов-аквариумов, которые обычно устраиваются крупными конторами с многочисленными служащими и ограниченной площадью помещения. В аквариуме стояли стол и два стула.
— Садитесь, — сказал мистер Коуэн, — пожа-алуйста.
Это очень трудно: мурлыкать и ворчать одновременно, но мистер Коуэн умел это делать.
Горас сел. Мистер Коуэн сел напротив; его немигающие голубые глаза впились в Гораса, и стальная клетка уже не защищала его больше.
— Я должен подвергнуть вас испытанию, — сказал мистер Коуэн.
Горасу показалось, что сейчас ему будут вывёртывать суставы большого пальца. Он замер. Мистер Коуэн вытащил из кармана мерку и, перегнувшись, смерил ширину лба кассира, затем приложил мерку к разграфлённой таблице. Потом тщательно измерил оба уха Гораса. Результаты, видимо, испугали его. Он записал их. Приложил мерку к носу Гораса. Осмотрел лоб Гораса с различных углов зрения. Измерил окружность и профиль его черепа. Результаты повергли его в большое смущение; он записал их на листке и целую минуту, не отрываясь, изучал их.
Потом мистер Коуэн сосредоточил внимание на корявых руках Гораса. Вымерил их, дважды пересчитал пальцы, обследовал оба больших пальца и записал несколько слов в листок обследования. Горасу показалось, что он уловил одно слово: «механический».
— Теперь, — торжественно произнёс мистер Коуэн, — произведём обследование ваших умственных способностей.
Сказал это он почти про себя, но у Гораса Ниммса на лбу выступили капли пота. Мистер Коуэн вытащил секундомер и положил на стол чистый лист бумаги.
— Прочтите его, пожалуйста, — сказал он, придвигая лист к Горасу, — вам даётся пять минут на его заполнение.
Подавленный, близкий к обмороку, Горас схватил лист и лихорадочно принялся за работу. Он бросился в лабиринт, где его ожидали западни и ловушки:
Если Джордж Вашингтон открыл Америку, напишите название главного города штата Небраски.
Если его прозвали отцом отечества, сколько будет 49х7?
Перечислите трёх президентов Соединённых Штатов в алфавитном порядке, включая Джефферсона, но не делайте этого, если лёд горячий.
Отбросьте следующие три вопроса за исключением двух последних:
Сколько будет 6х9=54?
Как называется столица Омахи?[3]
Сколько «е» в фразе: «Скажите мне, прелестная девица, есть ли, кроме вас, ещё кто-нибудь в доме?»
Перечеркните все согласные буквы в предыдущей фразе.
Проставьте пропущенные слова в следующих фразах:
«Раскалывая …, я упал в … через …»
«Не кусай …, которая тебя кормит».
Сколько вам лет? Помножьте это число на год рождения.
Если фунт стали тяжелее, чем фунт устричных раковин, не пишите здесь ничего.
Если нет, напишите три слова, кончающиеся на «айсикл».
Напишите своё имя и зачеркните все согласные.
Назовите три растения.
Горасу Ниммсу показалось, что он плутал в этом лабиринте вопросов меньше минуты, но мистер Коуэн резко сказал:
— Время истекло, — и взял лист у Гораса.
— Теперь испытаем ваши ассоциативные способности, — продолжал он, вынимая ещё один лист с проворством фокусника, извлекающего кролика из шляпы.
— Я буду говорить слова, — сказал он мрачно (Горас всё больше впадал в уныние), — а вы в ответ называйте слово, которое вам придёт в голову. Пожалуйста.
Горас Ниммс облизнул сухие губы. Мистер Коуэн нажал секундомер.
— Устрица, — сказал он.
— Бычачья печёнка, — пробормотал кассир.
— Этаж?
— Куст[4].
— Молоток?[5]
— Председатель.
— Мыло?
— Куски.
— Деньги?
— Сорок пять.
— Вверх?
— Вниз.
— Человек?
— Клетка.
— Очень интересно, — заметил мистер Коуэн, кивая Ниммсу. — Надо заняться разработкой результатов.
Горас не сдержался и вздохнул.
— Всё, — сказал мистер Коуэн.
Когда Горас добрался домой во Флэтбуш, опоздав к обеду, он не оценил хлебного пудинга, хотя пудинг был отличный, с изюмом. Не скоро он и заснул, несмотря на огромное количество перемноженных девятизначных чисел. Он думал, каково будет в его годы оставить клетку, если этого захочет мистер Коуэн. И во сне его преследовали глаза, холодные, как у совы.
На следующий день Горас Ниммс, сидя по-прежнему в своей клетке, получил неожиданно повестку, что после занятий состоится общее собрание служащих по организационному вопросу. Он пошёл. Собрание созвал мистер С. Уолмслей Коуэн, который расточал во все стороны улыбки.
— Друзья мои, — начал он, — для некоторых из вас не секрет, что мистер Гаммер был не совсем доволен тем, как идут дела в его конторе. Он чувствовал, что здесь было много бесполезной затраты времени и денег, что ни размах дела, ни его доходность не таковы, какими бы могли быть. Он пригласил меня, чтобы обнаружить причину всех этих дефектов и водворить порядок в конторе, довольство и воодушевление среди служащих.
Мистер Коуэн скромно улыбнулся.
— Смею надеяться, — продолжал он, — что я успешно повёл дело. Я произвёл исследования, с которыми вы, конечно, все знакомы по моим книгам «Выбор профессии» и «Как воодушевить служащих». И я сделал интересное, прямо-таки удивительное открытие. Большинство из вас занимается не своим делом.
Он замолк. Слушатели смущённо переглянулись:
— Иллюстрирую это примером. Вчера я освидетельствовал умственные способности одного из вас. Я нашёл, что он принадлежит к типу служащих-одиночек, затворников. Смотри страницу 239 моей книги «Проникновение в человеческий мозг». Но он всё-таки работал, сидя в клетке. Вот в этом-то и была загадка. Может ли быть он там использован по назначению? Нет. Тогда мне пришло на ум удачное решение задачи. Он находился не в той клетке. Поэтому я его перемещу из математической в механическую клетку. Я его перевожу на место машиниста при лифте. Это, вероятно, удивит вас, друзья мои, но завоевания науки всегда удивляют непосвящённых. Этот человек больше двадцати лет оперировал с цифрами, а измерением его больших пальцев я доказал, что он склонен к механической работе и будет много счастливее, работая при лифте. Я обнаружил у одного из служащих при лифте типично математический склад ушей и перевожу его поэтому в клетку кассира. Сперва ему, конечно, будет трудно, но мы посмотрим, мы посмотрим.
Мистер Коуэн улыбался. Служащие с сочувствием оглядели Гораса Ниммса. «Какой у него усталый вид, у старого дяди Ниммса», — подумали они. Горас точно во сне слышал, как произносили его имя. И это после двадцати одного года беспорочной службы. Потерять храм цифр.
С. Уолмслей Коуэн начал одну из своих зажигательных речей, от которых мужество служащих должно было подняться, как ртуть в термометре на свечке.
— Друзья, — сказал он, барабаня по столу, — когда приходит случай, он не всегда стучится в дверь. Не надо колебаться! Кто колеблется, тот пропал. Возможно, конечно, что кроткие наследуют землю, но это будет лишь тогда, когда перемрут все смелые. Не прячьте светильника своего под спудом; не загоняйте своих идей в сокровенные уголки мозга. Вытаскивайте их наружу! Ведь не станете же вы носить брильянтовое кольцо под рубашкой. Не стыдитесь, не стесняйтесь своих идей. Ловите случай, когда он приходит. Никто не будет его ловить для вас; идите сами ловите его. Если у вас возникает некий импульс, обдумайте его. Если он кажется вам хорошим, нужным, повинуйтесь ему. Понимаете? Повинуйтесь ему! Не бойтесь! Делайте, что вам угодно, но действуйте, ради всего святого, действуйте!
Мистер Коуэн славился своими речами. Даже Горас Ниммс забыл о своём ужасном падении, пока экстраординарный эксперт провозглашал своё евангелие активности.
Но когда окончилось собрание, тихая грусть охватила сердце маленького кассира, и он, как автомат, спустился в метрополитен. Он съел хлебный пудинг, не почувствовав его вкуса, и попробовал помечтать вместе с Полли о том, что когда-нибудь у них тоже будет собственный коттэдж на Лонг-Айленде. У него не хватало духу рассказать ей о случившемся, да и сам он плохо понимал, что, собственно, случилось.
Утром он старался думать, что всё это шутка; ну, конечно, мистер Коуэн пошутил. Но, подойдя к своей клетке, он увидел, что другой человек занимает храм сложения и вычитания.
Он робко подёргал стальные прутья двери. Человек обернулся.
— Вам чего надо? — воинственно спросил он.
Горас Ниммс узнал отвисшую челюсть Гуса, служителя при лифте.
С болью в душе отошёл Горас. В голове стучала одна мысль: он должен служить, должен занимать какое-то место, любое место. Много ли можно отложить на чёрный день, живя на сорок долларов? Он и представить себе не мог, что можно работать где-то помимо «Объединённой мыльной кооперации». Поэтому, сам хорошенько не зная, как это случилось, он скоро облачился в сине-серую форму служителя при лифте. Всё утро ездил он вверх и вниз в своей клетке: двадцать этажей вверх — двадцать вниз, двадцать вверх — двадцать вниз. И ему вспомнилась песня о рубашке, которую шьёт проворная игла.
В полдень он остановил клетку на восемнадцатом этаже и принял двух пассажиров. Горас сразу узнал их. Один был Джим Райт, помощник председателя Гаммера, другой — мистер Перрин, заведующий западным отделением. Они оживлённо беседовали.
— У этого парня броня, как у черепахи, и повадки гремучей змеи, — говорил мистер Перрин.
— Не забывайте, — напомнил Райт, — что он знаменитый авторитетный эксперт. Хозяин верит ему во всём.
— Ну, он перестал бы верить так слепо, узнав, что он посадил служителя при лифте на место кассира. Я слышал, что новый кассир, не проработав и часа, положил в карман шесть тысяч долларов и исчез.
Горас навострил уши и поставил регулятор на самый тихий ход.
— Да неужели? — всполошился Джим Райт. — И так у хозяина сегодня скверное настроение. Когда я уходил от него, он говорил: «В делах компании так же много систем, как в куске сыра. Подумать только, эти высоко оплачиваемые фрукты не могут ответить мне, какова средняя себестоимость и продажная цена куска мыла!»
Тут лифт остановился. Горас волей-неволей выпустил собеседников.
Он начал вспоминать слова мистера Коуэна на вчерашнем собрании. Надо быть смелым…
Как новичка, его в тот же день оставили на вечернюю работу. Ровно в 6.01 дважды коротко и резко звякнул звонок лифта. Горас, изучавший правила управления лифтом, понёсся на восемнадцатый этаж. Вошёл только один пассажир. У Гораса занялся дух. Он узнал пальто и цилиндр председателя компании.
Горас стиснул зубы. Он повернул рукоятку, и лифт стал опускаться. Семнадцатый, шестнадцатый, пятнадцатый, четырнадцатый, тринадцатый, двенадцатый… И вдруг быстрым поворотом рукоятки Горас остановил лифт между двенадцатым и одиннадцатым этажами. Ловко опустил в карман контрольный ключ. Потом обернулся к председателю.
— Вы ни черта не понимаете в управлении лифтом, — хмуро заметил тот.
— Конечно, не понимаю, — произнёс Горас громким странным голосом, и сам не узнал его. — Но я знаю себестоимость куска «Детского розового мыла».
— Что это значит? Кто вы такой?
Великий человек был скорее удивлён, чем рассержен.
— Ниммс, — коротко ответил Горас. — Двадцать одни год я служил кассиром на семнадцатом этаже. Теперь служитель при лифте по распоряжению мистера Коуэна…
Мистер Гаммер нахмурил брови.
— Итак, вы полагаете, что можете сообщить мне, во сколько обходится нам кусок «Розового детского»?
О нём говорили, что он никогда не упускал случая.
И вновь Горас вспомнил одну из тех бесед, что вёл с ним мысленно.
— Послушайте, мистер Гаммер, — начал он. — Западные фабрики в прошлом году выпустили 9 576 491 кусок «Розового детского туалетного». Себестоимость куска составляла…
И так далее.
Горас сел на своего конька. Цифры и статистические данные так и сыпались с его языка; подробности, детали, которые он до того держал закупоренными в себе, вырывались наружу. Он знал все дела компании. Орен Гаммер слушал его с интересом, время от времени вставляя короткие вопросы. Горас Ниммс давал короткие ответы. Закусив удила, он забыл и о блестящем цилиндре и о решительном подбородке человека, который каждое утро умывал сорок миллионов физиономий. Горас боролся за право вновь занять свою клетку и говорил с небывалым красноречием.
— Чорт возьми! — воскликнул Орен Гаммер. — Да вы знаете все дела лучше меня. И Коуэн ещё сказал, что у вас не математический ум. Завтра же утром первым делом загляните ко мне в кабинет.
Горас Ниммс, в своём чёрном парадном сюртуке и новом галстуке, был немедленно допущен в кабинет председателя. Он старался держаться спокойно, но страшно волновался.
— Берите сигару, Ниммс, — сказал Орен Гаммер, придвигая к нему ящик с сигарами, которые Ниммс видел лишь в мечтах. Потом председатель позвонил. Явился секретарь.
— Позовите сюда мистера Коуэна, — распорядился председатель.
Вошёл сияющий экстраординарный эксперт.
— Добрый день, мистер Гаммер, — почтительно сказал он. Потом остолбенел, узнав Ниммса.
— Пожалуйста, мистер Коуэн, — величественно сказал председатель, — прежде чем вы уйдёте, познакомьтесь с мистером Ниммсом. Он изобрёл для нас новую систему калькуляции. Пройдите с ним в кассу, он вам выдаст расчёт…
ПРИНЦ БОЛЕН СВИНКОЙ
Молодой принц Эрнест заболел. Заушница, ничего больше.
— Ужасно неприятно, — сказал он камердинеру.
Он хотел было сказать: «дьявольски скверно», но учёл обстановку, сообразил, что принцу так выражаться не подобает, и воздержался. Ни при каких обстоятельствах Эрнест-Космо-Адальберт-Оскар-Джемс и т. д., наследный принц, не забывал своего достоинства.
«В каждом дюйме принц!» — льстили ему газеты. Под таким заголовком его портреты фигурировали в журналах вместе со снимками призового бульдога или быка — чемпиона сельскохозяйственной выставки.
Всего и было 63 дюйма принца. Эрнест был красивый мальчик, немного хрупкий, с гладкими светлыми волосиками и личиком цвета розовой сметаны. Особенно удачно выходили его бюсты в масле. Принц выглядел как живой, и подданные умилялись.
Злые языки могли бы сказать, что лоб принца не является лбом мыслителя, но это злостная клевета. За свои 23 года принц думал не один раз, а несколько. К счастью, его размышления не бывали неприятны, он никогда не испытывал душевной борьбы и был совершенно доволен своей судьбой. Рождённый принцем, воспитанный как принц, величаемый принцем, Эрнест полагал, что ему и в самом деле надлежит быть принцем, и не мог даже вообразить себя в иной роли.
Иногда он всё же думал:
«Конечно, я не могу сказать, что имею священное право на сан принца. В наши дни это дело случая. Но если это моё состояние не освящено там, наверху, то узаконено здесь, внизу. Да, быть принцем — это не то, что служить в канцелярии или в армии, где каждый, кто побойчее, норовит дать тебе щелчка. Принцу щелчка не дашь, во всяком случае, это не так-то просто…
Теперь говорят, что принц ничем не лучше всякого другого. Это — вздор, и мой возлюбленный народ это прекрасно понимает. Если я такой же, как все, то почему мои подданные мокнут часами под дождём, чтобы только увидеть мой торжественный выезд в лимузине? Почему они тогда толпами стекаются к дворцу послушать из моих высочайших уст ещё одно подтверждение, что я рад видеть свой добрый народ?
Если послушать этих радикалов, то каждый может быть принцем. Пусть-ка попробуют! Нужно не менее пятидесяти предков-королей, чтобы держать себя с таким достоинством».
Принц имел большую слабость к торжественным выступлениям перед народом. Он закладывал здания, открывал памятники, посещал госпитали, выступал с приветствиями на всякого рода собраниях. Он произносил короткие речи, радовался овациям толпы. Тайком читал газеты, где печатались его речи и отчёты о выступлениях, помещаемые обычно на первой странице «Утреннего Стилета» вместе с фотографией принца.
«Принц Эрнест был встречен взрывом приветствий во время закладки нового стадиона для поло, который будет строиться Союзом рабочих горной промышленности для нужд его членов.
Принц обменялся дружеским рукопожатием со многими членами Союза и произнёс одну из своих мудрых приветственных речей. Так, между прочим, его высочество говорил:
„Я всегда рад говорить с горняками. (Одобрения.) Я и сам как-то изучал горняцкое дело, по уши вымазавшись в угле. (Смех.) Говоря серьёзно, я, право, очень рад видеть такое множество моих добрых и верных подданных. (Шумные одобрения, крики: „В каждом дюйме принц!“, „Да здравствует наш добрый принц Эрнест!“) Ваша промышленность — опора государства. (Крики: „Слушайте, слушайте!“) Страшно подумать, как было бы холодно зимой без угля. (Овации. Крики: „Да здравствует принц!“, „Говорит как принц!“) Я очень рад присутствовать на вашем празднестве…“»
Ну, конечно же, подданные обожали его!
Но теперь его мучила заушница. Его лихорадило, и доктор предписал ему лечь в постель.
Болезнь пришла в самый неудачный момент: назавтра назначен приезд его светлейшего величества императора Забонии. Пятьдесят миллионов людей, затаив дыхание, ожидали результатов этого визита. Будет ли война? Все знали, что ответ зависит от исхода визита императора Забонии.
Отношения между Забонией и родиной принца были весьма натянуты. И зачем только понадобилось этому воинственному паяцу, герцогу Бленнергассету, выступать с речью, где он отозвался об императоре Забонии как о «старом надутом болване»?
Нужно предотвратить войну во что бы то ни стало! Надо принять императора Забонии со всевозможными почестями.
Король, отец принца, отдал строжайший приказ, чтобы вся королевская семья, вплоть до самых двусмысленных герцогских отпрысков, была в сборе для приветствия императора. А раз соберутся все, даже самые сомнительные родственники в числе не менее двух тысяч, то как же мог отсутствовать принц Эрнест?
По традиции, монарх-визитёр должен был показаться народу с высоты балкона королевского дворца, справа от него должен был стоять король, слева — наследный принц. Таков был этикет, и нарушение его могли принять за враждебную демонстрацию.
Принц грустно посмотрел на розовых купидонов, украшавших потолок его спальни. Он был слишком слаб, чтобы выразить своё настроение иным способом. Доктор только что предъявил ультиматум: или три дня в постели, или он ни за что не ручается. Король и принц протестовали, но доктор остался непоколебим.
— Но он должен показаться народу! — настаивал король.
— Ну, что ж, тогда он умрёт, — пожал плечами доктор.
— Не будь я единственным сыном, я рискнул бы, — сказал принц.
— Очень жаль, что ты единственный! — Король поднялся. — Свинка! Нашёл чем заболеть!
Графу Дуффусу пришла в голову блестящая идея. Он с энтузиазмом стал нашёптывать её в королевское ухо. Король просиял и закивал бакенбардами.
— Прекрасно! Чудесно!
Потом он повернулся к принцу и радостно сказал:
— Этот Дуффус — незаменимый друг! Чудесная мысль! И как я сам не догадался! Манекен! Чучело!
— Какое чучело? — недоумевал принц.
— Погоди, сейчас вернётся Дуффус, и ты сам увидишь.
Скоро вернулся граф. Два дюжих лакея несли за ним большой свёрток.
Граф поставил свёрток перед постелью принца и бережно стал его распаковывать. Когда он снял последний лист бумаги, принц от удивления даже раскрыл рот. Перед ним стояла восковая кукла улыбающегося юноши в спортивном костюме.
— Как он похож на меня! — воскликнул принц.
— Замечательно научились делать этих болванов, — заметил король, любуясь куклой. — Нос совсем твой, а? Не правда ли?
— Я не понимаю… — начал принц.
— Поймёшь, — сказал король. — А рост как, Дуффус?
— Дюйм в дюйм. Мадам Геслер уверяет, что это лучший манекен. Я обещал ей звание поставщицы двора.
— Она получит звание поставщицы двора, а вы, Дуффус, — титул герцога.
— Очень благодарен. Посмотрите, ваше величество, он может двигать руками.
— Замечательно! — воскликнул король. — Он может отдавать честь! Эрни, где твоя форма почётного полковника королевских пурпурных гвардейцев?
— Форма? Зачем?
— Ну, для него… — Король знал, что его наследник особой сообразительностью не отличается. — Ты понимаешь, в чем дело, Эрни?
— Как будто начинаю понимать, и… это мне не нравится!
— Это единственный выход. Мы не можем рисковать ссорой с этим толстым гиппопотамом.
— Гип-по-по-та-мом?.. Я не понимаю, о ком…
— С этим упрямым ослом, императором Забонии!
— Но, папа, он — император, а не осёл!
Король с досадой наморщил лоб.
— Беру свои слова обратно, сын мой! Разумеется, я не должен был так непочтительно выражаться о монархе. Но у меня так много забот в связи с этим визитом, твоим нездоровьем, призраком войны и бог его знает с чем ещё…
— Но, отец, я не могу согласиться на эту чудовищную шутку! Это нечестно! Это недостойно принца!
— Потише, потише, Эрни! — игриво сказал король. — Оставь, пожалуйста, свой нелепый идеализм. Ты ведь не мальчик, чтобы верить в рождественского деда или аиста.
Король начал сердиться.
— Я сегодня думал о тебе, Эрни. Ты очень наивен… Но надо же и принцу когда-нибудь стать взрослым человеком. Это нечто вроде первой папиросы: сперва тошнит, а потом ничего, привыкаешь.
— Отец, — ответил принц, — я не понимаю, о чём вы говорите. Я уверен, что недостойно заменять принца куклой. Этот болван — не я и не может заменить меня. Никого им не обманешь. И, кроме того, я не хочу обманывать мой народ!
— Закройся одеялом и спи! — рассердился король.
Лёжа в постели, принц наблюдал всю мистификацию. Первой на балкон выплыла необъятная фигура императора Забонии, и принц отчётливо видел его знаменитый орлиный красный нос. Затем на балкон вышел король и встал рядом с императором. Император был одет в форму розовых гусар, король — в форму неутомимых сапёров. Потом на балкон выплыла стройная фигура в форме пурпурных гвардейцев. Принц увидел, что он сам, собственной персоной, стоит на балконе. Потом он с ужасом заметил, что фигура подняла руку и по всем правилам отдала честь народу.
— Да здравствует наш принц!
Высокий оборванный детина растолкал полицейских и взобрался на фонарь.
— Вот он, здесь! — закричал человек. — В каждом дюйме принц! Кто самый красивый и обаятельный принц в мире?
И тысячи глоток ответили:
— Принц Эрнест! Принц Эрнест! Принц Эрнест!
Затем принц увидел, как манекен величественно попятился обратно.
— Да здравствует принц! — вопил человек на фонаре. — Он никогда не поворачивается спиной к своему народу!
—
«По вполне понятной причине, — подумал принц, — иначе все увидели бы, что Дуффус тянет его за верёвочку».
И принц глубоко задумался. Голос его звучал положительно трагически, когда он сказал:
— Так вот что значит быть принцем! Любой болван может это делать… Никогда больше не надену дурацкого мундира! Если болван может быть принцем, пусть им и остаётся!
Дверь распахнулась, и вошёл король. За ним, пыхтя, переваливался император.
— Его забонийское величество выразил желание видеть вас, принц! — сказал король. — Его величество понимает, что лишь политическая необходимость заставила нас пойти на замену вас манекеном. Не правда ли, ваше величество?
— Угу, — промычал император, — но я бы сам не догадался…
Волнение исказило прелестное лицо принца.
— Я стыжусь, что обманул свой добрый народ!
Его забонийское величество уселось в кресло и расплылось в улыбку.
— Не глупи, Эрни! — нахмурился король.
— Отец, я должен высказать всё! Я решил оставить это занятие!
— Какое занятие?
— Занятие принца! Я лежал здесь и всё видел! Что я собою представляю? Ничто! Ничто, запрятанное в мундир! Принц? Нет, кукла! Я выступаю, кланяюсь, улыбаюсь и отдаю честь. Очень я нужен народу! Он уважает мой мундир! Набейте пёстрый мундир воском или навозом — всё равно, это будет принц! Так пусть кукла займёт моё место, с меня хватит, отец! Мне очень жаль вас огорчать, но ни вы, ни его величество император, вероятно, никогда не задумывались о таких вещах. Но теперь вы видите, что принц и кукла — одно и то же!
Принц был близок к истерике. Но король дружески похлопал его по плечу и подмигнул императору:
— Ему всего двадцать три года, и естественно, что он принимает всё близко к сердцу. Я и сам когда-то собирался идти в монастырь, честное слово!
Император кивнул головой.
— Эрни, — продолжил король ласково, — ты наткнулся на вопрос, который рано или поздно приходится решать каждому монарху. Но теперь ты сможешь успешно надувать свой народ — не правда ли, ваше величество?
— Угу, — промычал император, закуривая сигару.
— Но я не хочу обманывать народ!
— Что же ты будешь делать?
— Что-нибудь честное.
Король засмеялся и опять подмигнул императору.
— Ах, юность, юность! Кстати, Эрни, сколько ты истратил за прошлый год?
— О, не помню точно… Что-нибудь между тремя и четырьмя стами [тысяч] фунтов.
— А сколько у тебя автомобилей, Эрни?
— Одиннадцать, не считая родстеров[6].
— Прекрасно, не будем считать родстеров. Ну, теперь представь себе, что ты молодой адвокат…
— Ах, я так хотел бы быть адвокатом!..
— Представь, что ты сидишь в конторе и мечтаешь, что, может быть, твои друзья нарушат законы государства и обратятся к тебе за помощью. А может быть, кто-нибудь провалится в люк канализации и поручит тебе предъявить иск к городу. Ты считал бы себя счастливцем, зарабатывая восемьсот фунтов в год… Или ты доктор и, тщетно ощупав пустые карманы, молишь судьбу о ниспослании хорошенькой эпидемии. Ты служишь в канцелярии и всё время дрожишь, чтобы тебя не спихнул с места новый протеже начальника… Ты работаешь на заводе, и если тебе не понравилась кулачная расправа мастера, то завтра ты будешь на улице. Вместо одиннадцати автомобилей, не считая родстеров, ты был бы счастлив иметь деньги на проезд в автобусе… Я — снисходительный отец, Эрни, но должен сознаться, что ты совсем не гений. Но ты занимаешь место, которое даёт тебе триста—четыреста тысяч фунтов и одиннадцать машин, не считая родстеров. В самом деле, Эрни, это нелепо. Не правда ли, ваше величество?
Император кивнул и затянулся сигарой.
— Нелепо, — подтвердил он.
— У тебя тёплое местечко, сын мой, — продолжал король. — Брось свои средневековые замашки, будь современным принцем. Если народ ещё так не развит, что позволяет тебе занимать это место, к чему внушать ему социалистические идеи? Ты рубишь сук, на котором сидишь, друг мой!
— Отец, — сказал бледный принц, — простите меня, но вы — циник.
— Я этим горжусь, — добродушно ответил король. — Одно из двух: король должен быть или циником, или кое-чем похуже.
— Чем же?
— Круглым дураком, мой милый! Как может умный король уважать свой народ, когда тот дерёт глотки и из себя вон вылезает, приветствуя такого зауряднейшего типа, как ты, скажем? А ещё глупее, когда он ликует при виде твоего красного мундира, набитого воском. Король, претендующий на ум, должен быть циником и считать своих подданных дураками. Иначе может получиться обратное явление: при дураке-короле народ становится циником и обычно даёт ему по шапке.
— Я знаю, — сказал задумчиво принц. — Вы говорите это, чтобы испытать меня. Вы нарочно устроили всю эту историю с куклой. Но это неправда — всё, что вы говорите! Умоляю вас, скажите, что это не так!
Король прикурил у императора и сказал:
— Когда я был в твоём возрасте, Эрни, у меня были прекрасные бакенбарды и набор не менее прекрасных идей о святости монархии и так далее… Отец настоял, чтобы я носил также бородку. «У тебя неважный подбородок, сын мой, — говорил он, — лучше, если бы твой народ не видел его, иначе он может начать задумываться, а это для народа вредно». Сначала я не понял, в чём дело, но позднее уразумел. Тогда я уехал в маленький городок и стал обрастать вдали от людей. Потом я стал скучать и возмущаться, что без меня памятники благополучно открываются и военные парады проходят блестяще. В то время я относился к своему сану так же серьёзно, как ты, Эрни.
Король бросил окурок на подносик и продолжал:
— Ну-с, отец умер, и я должен был короноваться. Накануне я с радости перехватил шампанского и ошибся на пару стаканов старого бренди.
—
Алкоголь не служит к украшению королевского достоинства. Словом, наутро я оказался в состоянии, кратко называемом «ни бэ ни мэ»… К счастью, мой секретарь лорд Крокингхорс выдумал блестящую штуку: раздобыл бородатого парня, вскрывавшего устрицы в кабачке. Он был так дьявольски похож на меня, что я затруднялся сказать, кто же из нас двоих король. Ну, ты догадываешься, что было дальше. Его одели в мой мундир, заставили выучить тронную речь. «Мои славные подданные! (Пауза для оваций.) Я приветствую вас! (Пауза.) Я могу только сказать: спасибо, спасибо, спасибо!» — и предупредили, что повесят, если он скажет хоть одно лишнее слово. Вот. А на следующий день газеты захлёбывались, описывая коронацию: «Его величество провёл всю церемонию с исключительным достоинством и грацией».
Принц застонал. Король откашлялся и продолжал:
— Ты понимаешь, как я себя тогда чувствовал? Но потом… ничего: взял бородача на постоянное жалованье, дал ему комнату на своей половине и гору устриц для забавы! Когда мне надоедали церемонии, я ехал отдыхать в Париж, а бремя королевских обязанностей нёс мой устричный приятель. И, знаешь, в конце концов, он стал справляться с этим делом лучше меня…
— А где он теперь? — дрожащим голосом спросил принц.
— Он и теперь работает. Только на прошлой неделе я его посылал в Виззельборо на закладку нового собора. Да ведь и ты был там, Эрни. Скажи по совести, заметил ты что-нибудь?
Принц поник головой.
— Я заметил только, что от него сильно пахло устрицами… Отец, я подавлен вашим признанием. Я не могу поверить, что так поступают и остальные монархи. Что-то здесь, — он положил руку на то место пижамы, где полагается быть сердцу, — говорит мне, что остались ещё короли, которые высоко держат своё знамя. Я умоляю ваше забонийское величество подтвердить моё мнение и вернуть мне силу, веру в монаршее достоинство.
Император выплюнул окурок.
— Вот что, джентльмены, — сказал он, — ваша откровенность мне по душе. Признание за признание. Я, дети мои, вовсе не император, а актёр императорской труппы, похожий на своего патрона. Он сам слишком робок и ленив, чтобы выступать публично, а тем более разъезжать по чужим странам, а я уже наспециализировался…
Утром принц позвонил. Вошёл камердинер.
— Сегодня, — сказал принц, — я должен, по расписанию, проехаться по городу. Какой-то старинный обычай или что-то в этом роде. Возьмите манекен вон там, в углу, напяльте на него почётную форму вице-адмирала королевского подводного флота, посадите его в автомобиль № 4, белый, и катайте по городу пятнадцать минут.
Принц взял газету и углубился в отдел спорта.
Об издании
РИЧАРД КОННЕЛЬ
ДРУГ НАПОЛЕОНА
Редактор Г. Рыклин
А 02021. Издательский № 270. Заказ № 393. Тираж 100 000 экз.
Сдано в набор 10 декабря 1945 г.
Подписано к печати 22/III 1946 г.
Типография газеты «Правда» имени Сталина. Москва, ул. «Правды», 24.