Чистый цвет

fb2

Что если мир – всего лишь набросок, которому суждено исчезнуть, чтобы Бог, научившись на ошибках, сотворил вторую версию – без изъяна, – пока люди-птицы, люди-рыбы и люди-медведи критикуют его работу и ищут невозможной близости друг с другом?

PURE COLOUR © 2022 by Sheila Heti

© Софья Абашева, перевод на русский язык, 2023

© Издание на русском языке. No Kidding Press, 2023

1

Завершив творение небес и земли, Бог сделал шаг назад, как художник отступает от холста, чтобы взглянуть на свое произведение.

В это самое мгновение мы и живем: пока Бог стоит в стороне. Кто знает, сколько это уже продолжается? По всей видимости, с начала времен. Но сколько это времени? И как долго это будет длиться?

Можно подумать, что прошел всего миг с тех пор, как Бог сделал шаг назад, чтобы снова приняться за дело и завершить работу, но кажется, будто эта пауза длится вечно. Кто знает, насколько долгим или коротким кажется существование нашего мира из точки схождения вечности?

* * *

И вот, земля нагревается в преддверии своего разрушения Богом, решившим, что первый набросок мироздания содержит слишком много изъянов.

Готовый взяться за творение заново, надеясь на этот раз сделать всё как следует, Бог нисходит, разделяется и является в небе в виде трех критиков: огромной птицы, критикующей сверху, огромной рыбы, критикующей посередине, и огромного медведя, что критикует творение, убаюкивая его в своих лапах.

* * *

Люди, рожденные из птичьего яйца, любят красоту, порядок, гармонию и смысл. Они смотрят на природу с большой высоты, очень абстрактно, и рассматривают мир как будто бы издали. Такие люди словно птицы в небе: стремительные, хрупкие и сильные.

Люди, рожденные из рыбьего яйца, появляются на свет в студенистой массе, состоящей из сотен тысяч таких же икринок, где самое важное не отдельно взятая икринка, а то, как живет большинство. Рыбу волнует не икринка сама по себе, а то, как бы отложить икру в наилучших условиях, при самой подходящей температуре, там, где не так ощутимо течение, чтобы могла выжить бо́льшая часть ее потомства. Для рыб решающее значение имеют коллективные условия. Человека, произошедшего из икринки, заботит справедливость на земле: чтобы человечество обеспечило правильную температуру для большинства. Рыбу волнует судьба тысячи икринок, в то время как медведь сжимает в объятиях кого-то одного так крепко, как только может.

Человек, рожденный из медвежьего яйца, похож на ребенка, вцепившегося в лучшую свою игрушку. Мышлению медведей чужда прагматичность, они не пожертвуют любимыми ради высшей цели. Они целиком поглощены заботой о своих. Своими – теми, кого надлежит любить и защищать, – медведи считают немногих и в выборе своем не испытывают затруднений; они обращаются к тем, кого могут обнюхать и потрогать.

Люди, рожденные из этих трех разных яиц, никогда не поймут друг друга полностью. Они всегда будут думать, что рожденные из другого яйца ошиблись в расстановке приоритетов. Но, с точки зрения Бога, рыбы, птицы и медведи равно важны, и мир не стал бы лучше, если в нем были бы одни только рыбы, и он не стал бы лучше, если в нем были бы одни медведи. Богу нужно, чтобы творение критиковали все трое. Но здесь, на земле, в это сложно поверить: рыбы находят заботы птиц пустыми, а птиц раздражает критика рыб. Ничто так не принижает дело жизни человека – или его самого, – как суждения, исходящие от кого-то из другого яйца.

Однако птицам следует быть благодарными за то, что кто-то занимается структурной критикой вместо них. А рыбам следует быть благодарными за то, что кто-то занимается эстетической критикой, так что они могут сосредоточиться на структурной.

* * *

Бог гордится своим творением в первую очередь с точки зрения эстетики. Достаточно лишь взглянуть на безупречную гармонию неба и деревьев, луны и звезд, чтобы увидеть, как здорово у Бога всё получилось – с эстетической точки зрения. Поэтому рожденные из птичьего яйца благодарны ему больше всех остальных. Те, кто родился из икринки, больше всех огорчены, да и те, кто появился из медвежьего яйца, тоже не слишком довольны.

Пожалуй, не стоит Богу задумывать свое творение как произведение искусства в следующий раз. Тогда он лучше справится с такими свойствами нашего существования, как справедливость и близость. Но возможно ли это вообще – чтобы художник придал своему порыву форму, которая, в конце концов, не является формой искусства?

* * *

В этой истории речь пойдет о женщине-птице по имени Мира, которая разрывается между любовью к загадочной Энни, по мнению Миры, холодной рыбе, и любовью к своему отцу, представляющемуся ей теплым медведем.

* * *

Сердце художника пустовато. Кости художника пустотелые. Мозг художника пустоват. Благодаря этому он может летать. Тем, кто появился не из птичьего яйца, невдомек, почему именно птицам – мысли которых всегда только о них самих – было суждено подарить этому миру метафоры, изображения и истории. Почему именно птицам выпала эта доля?

Птица может научиться ступать по земле, как медведь, и может даже провести на земле всю свою жизнь, но так она никогда не будет счастлива. В то же время рыба на берегу задыхается и стремится немедленно вернуться в море.

* * *

Как бы Мире хотелось родиться из медвежьего яйца! Как бы ей хотелось стать посланником простой и несокрушимой любви здесь, внизу, на земле. Однако каждый раз, когда она решается на такую жизнь, как бы она ни старалась, ей это не удается. Любить кого-то глубоко и основательно – вот самая неуверенная, самая несуразная и самая рассеянная ее часть, вечный источник ошибок.

И всё же ей не стоит сокрушаться о том, что она рождена птицей, ведь как прекрасны цветы у нее на окне – цветы на подоконнике, вон там. Их лепестки и листья вызывают у каждого прохожего улыбку при мысли, что кто-то любит красоту и заботится о них. Ее цветы заставляют задуматься о цветах в душе человека, поставивших их на окно. Именно цветы души того человека, что поставил их на окно, делают нас счастливыми и согревают сердце. Красота цветов – намек на красоту человеческого сердца. Это глазок, позволяющий заглянуть в человеческое сердце.

Так и добрый поступок рыбы, даже самый незначительный, но добросовестно выполненный, – это глазок в человеческое сердце. Заглянув в одно сердце, видишь многие. И надежды медведя разделяет всё человечество. А то, что открывает одно сердце, откроет многие.

* * *

Мира покинула родной дом. Она нашла работу в магазине настольных ламп. В магазине продавались лампы Тиффани и другие лампы из цветного стекла. Каждая лампа стоила целое состояние. Самая недорогая из них стоила четыреста долларов. Столько составляла зарплата Миры за месяц. Каждый вечер, прежде чем закрыть магазин на ночь, Мира должна была выключить все-все лампы. На это у нее уходило примерно одиннадцать минут. Чаще всего, чтобы выключить лампу, нужно было потянуть короткую цепочку бусин. Тянуть следовало с осторожностью, чтобы бусины не ударили рикошетом по лампочке или абажуру. Мира тянула за цепочки с нежной осторожностью. Это была утомительная работа. Мире никогда не выпадали утренние смены. Ее сменщику приходилось лампы включать. Та работа была ничуть не легче.

Через дорогу был еще один магазин осветительных приборов. Там, где работала Мира, продавались только настольные лампы, а в другом магазине можно было найти всевозможные устройства и даже потолочные светильники с вентиляторами – очень современные осветительные приборы по сравнению с их старомодными лампами. Покупатели предпочитали магазин напротив. У владельца магазина, где работала Мира, клиентов едва хватало, чтобы бизнес оставался на плаву, потому что бо́льшая часть семейных пар отправлялась в магазин через дорогу и тратила деньги на модернистские белые лампы и сероватые лампы из переработанного пластика. Сослуживцам Миры становилось жаль себя, и они говорили, что у тех покупателей нет вкуса. Когда приходило время закрывать магазин, Мира наблюдала, как сухощавый сотрудник магазина через дорогу выключал все до единого светильники, один за другим. У них была одна на двоих ночная обязанность. Мире казалось, что никто ее не понимал на всем белом свете, но, быть может, понимал тот человек напротив? И всё же, стесняясь их сходства, она старалась не встречаться с ним взглядом.

В те времена ей было очень одиноко. Но не то чтобы это было плохо. Лишь с возрастом все вокруг начинают на тебя давить по поводу одиночества или намекают, что проводить время с другими людьми будто бы лучше, чем одной, потому что это доказывает, что ты симпатичная.

Однако Мира оставалась одна не потому, что была несимпатичной. В одиночестве ей были лучше слышны ее мысли. Она оставалась одна, чтобы слышать, как живет.

* * *

Как же тогда Мира нашла работу в магазине настольных ламп? Должно быть, она просто шла мимо и увидела объявление. Как люди находили работу раньше, еще до того, как все стали знать, чего хотят другие? С помощью бумажных объявлений.

Как она нашла комнату, в которой жила? Наверное, ей попался клочок бумаги, приклеенный где-то на скотч или приколотый к пробковой доске в кафе на углу. В доме было две спальни на втором этаже и общая ванная. На первом этаже была просторная квартира, которую занимал светловолосый гей: однажды ночью он вернулся домой весь в крови и синяках. Мира случайно столкнулась с ним на лестнице, и он отвернулся, дрожа от гнева.

На ее этаже жил одинокий мужчина лет на десять старше, его она видела всего пару раз. Он был молчалив и застенчив. В общей ванной комнате ванна была грязная, поэтому она никогда ее не принимала и редко ходила в душ. Поскольку мужчина готовил себе ужины на кухне, она купила себе в комнату электроплитку.

К ее спальне прилегала продуваемая насквозь терраса; ее стены были обшиты досками, а оконные рамы со всех трех сторон слегка покосились. Было бы очень приятно сидеть на террасе, если бы погода была получше. Но когда Мира въехала, была осень, а уже ранней весной она выехала. Все книги, что у нее были, она хранила на полке в той промозглой клетушке. Когда настало время переезда, она открыла дверь, чтобы собрать книги, и обнаружила, что обложки все вылиняли, а страницы пошли волнами от сырости и пробирающих до костей зимних холодов.

* * *

Мира поступила в колледж. Ее приняли в Американскую академию американских критиков, в один из ее международных филиалов. Поступление далось Мире непросто. Туда подавали заявление все, кто хотел стать критиком. Набор на курс каждый год был совсем не большим, и все, кому удавалось поступить с первого раза, этим хвастали. Сам факт того, что тебя приняли, накладывал на личность и мышление определенный отпечаток. Зачисление означало, что ты особенный, намного лучше прочих.

В академии было просторное помещение со столами, по форме напоминавшее пирамиду: столы были дешевые, из переработанного пластика, а стены лоснились, закопченные сигаретным дымом. Там-то студенты в основном и зависали. В одной из стен было окошко, в котором продавались круассаны и чай, а работников там, за стеной, почти никогда не было видно.

Студенты забирались на столы и с пафосом ораторствовали. Они делали заявления, а затем громко хохотали – это было единственное место во всем здании, где они выступали не перед своими преподавателями. Единственное место, где они чувствовали себя свободно. Они чуть не лопались от чванства! Им казалось важным обкатывать свои пророческие речи на публике. Они знали, что нужно выработать собственный стиль письма и мышления, который пережил бы века и в то же время метко попадал в сердца их современников. Вот зачем они сюда пришли – они, избранные. Они верили, что будущее будет кроиться точно по лекалам, которые им предстоит создать. Важно было знать, что́ ты думаешь по тому или иному поводу, в каком, по твоему мнению, мире ты живешь, и каким, по твоему мнению, он должен быть.

* * *

Они просто не учли, что в будущем они будут ходить со смартфонами в руках, из которых куда более харизматичные люди будут лить нескончаемый поток слов и изображений. Им и в голову не могло прийти, что мир станет таким огромным, а конкуренция – такой жесткой.

Они ели круассаны и пили травяной чай. Они курили травку и шли на пары под кайфом. Занятий было немного, да и те предметы, что им преподавали, были бесполезны и давно устарели.

Каждое утро на цокольном этаже колледжа проходили обязательные уроки тай-чи. Занятия вел тренер за пятьдесят, сухощавый и бодрый. Посыл был такой: если заниматься тай-чи каждое утро всю оставшуюся жизнь, станешь таким же энергичным и ловким, как он. Занятия посещали все, кроме Мэтти: он считал, что критику не обязательно знать тай-чи. Сам факт, что эти занятия стоят в расписании, приводил его в ярость! Он считал, что им следовало бы спать подольше. При поступлении ему никто не сказал, что заниматься тай-чи каждый день в восемь утра – святая обязанность каждого студента. Если б он знал, не подавал бы сюда документы. Это ему решать, хочет он двигать своим телом или нет, и никого, кроме него самого, это не касается. Хотя все остальные студенты были с ним согласны, на тай-чи они всё равно ходили.

* * *

Мира провела в колледже всего пару дней, когда впервые встретила Мэтти: он возвращался с озера, где купался голышом. Увидев ее, он кивнул. Она увидела его, кивнула в ответ и сразу отвела глаза. Мэтти был высокий и крупный, его пенис свисал низко, мошонка была красной, всё тело покрыто волосами, челка свисала на лицо, губы были пухлые, а глаза – красные от воды, и он медленно перевел на нее взгляд и медленно протянул руку, и Мира просто надеялась, что больше никогда его не встретит, пока учится в этом колледже.

* * *

Пожилой профессор, Альберт Вольф, стоял перед экраном, на который был спроецирован слайд с живописным изображением спаржи. Из поисков того, чего он не мог увидеть, профессор сделал целое шоу для студентов, обступивших его в затемненной аудитории. Профессор объяснял, что мир по-прежнему переживает модное увлечение Мане, но вскоре все одумаются и согласятся с ним во мнении:

«Эдуард Мане – любопытная фигура. У него как у художника было прекрасное видение, но никудышная рука. Фея-крестная, присутствовавшая при его рождении, одарила его начальными художественными способностями, но вскоре к его колыбели подошла злая колдунья и сказала: „Дитя, ты никогда не достигнешь высот в живописи. Данной мне силой я лишаю тебя всех качеств истинного мастера“».

Мира стояла, прислонясь к стене, и ощущала в грудной клетке изысканный трепет, как будто что-то проникло в нее и вот-вот должно было оттуда выпорхнуть. Но уже через секунду ее бросило в жар от стыда, потому что чувства, которые вызывала у нее картина, никак не соответствовали тому, что говорил о ней Альберт Вольф. Он говорил, что в картине присутствуют некоторые признаки настоящего искусства, но чего-то ей всё же не хватает, не хватает главного, искры, которая высвечивает нечто большее, чем есть на холсте.

«Картина висит перед зрителем, и она настолько же безыскусна и бессмысленна, как и стоящий перед ней субъект. Глядя на нее, не преисполнишься достоинством и не возвысишься ни в каком отношении. Стоя перед этой картиной, я не стану думать о себе как о человеке лучше, чем когда я смотрю на кирпичную стену. Я думаю: „Человечество с самого начала обречено на поражение, у нас нет никаких шансов“. Однако же искусство должно внушать нам противоположное чувство: что, дерзая, человек обретает крылья! Картина должна вызывать в нас полет духа, но картина вроде той, что перед нами, лишена крыльев. У нас даже создается впечатление, что крылья и не нужны вовсе. Спаржа ложится камнем на душу и глумится над нашими духовными притязаниями. Но духовность – это не притязание! Нет никакой разницы между духовностью и песней, а песня в душе у Мане – всё равно, что вой сирены. Нам до́лжно испытывать жалость к этому исступленному, вечно ищущему художнику-подмастерью, которому не хватает самого главного, а он об этом даже не догадывается. Он бы догадался, стоило ему встать перед своей картиной в любом музее, посмотреть направо, налево и увидеть, что работы величайших художников заставляют воспарить духом, а потом снова посмотреть на свою картину: размытую, торопливо, грубо написанную, бездуховную, не сулящую никакого полета. Как он мог этого не видеть? Он что, слепой? Или зрение его, должно быть, никак не связано с рукой. За чем обращаются люди к искусству, как не за помощью: найти в себе тот обращенный внутрь взор, наделяющий значением всё сущее; ведь что есть искусство, как не акт наполнения материи – холста – дыханием божьим? Художник, неспособный на это, пишет лишенные жизни неуместные формы. Совершенно очевидно, почему над ним смеялись критики: потому что они недоумевали, не увидев того, что мы имеем полное право видеть! Как человек наряжается, выходя из дома, так и искусство должно наряжаться. Но живопись Мане голая, обнаженная – не только в отношении его смехотворного предмета изображения, но и в религиозном смысле тоже».

«Художник сознает себя как художник исходя из того, в каких отношениях он находится с собственной искренностью, – сказал Мэтти. – Нет ли у Мане некоторой неловкости, когда он пишет, – понимания, что ему не хватает главного?» Мэтти стоял, лениво покуривая сигарету; он был великолепен, надежда всего колледжа.

Вольф кивнул. «Великие художники покойно отдыхают в мягком кресле своего таланта, словно почивают в ласковой ладони Бога. Но Эдуард Мане не таков: талант не дает ему покоя, и он совершенно не чувствует, как спотыкается. Он словно пес на трех лапах, считающий, что ничем не отличается от тех, что бегают на всех четырех! Он хочет, чтобы зрители делали за него всю работу. Они просто должны ощутить одухотворенность. Он просит зрителей завершить его картину – ведь сам он ленив и неспособен. Должно быть, он был глубоко недоволен собой, работая над полотном, силясь исправить то, что уже не спасти. Поэтому он пишет второпях, не желая видеть, что творит. Вот почему в его живописи такой беспорядок. Нет у него в душе золотого компаса, поэтому его видение хаотично. И любой заметит зависть в его сердце: но сам он не знает, чему завидовать у других художников! Неспособный разглядеть красоту, он прячется за уродством, которое он зовет красотой, и его полотна выходят постыдными – вот критики и стыдят его, ведь он заставляет нас испытывать стыд. Потом он продолжает писать свои совершенно ничего не значащие картины и в ответ винит критиков в наших „прегрешениях“».

* * *

Как велико число способов ненавидеть и как велико число тех, кто может вас ненавидеть! Вначале, юные и наивные, мы вовсе не понимали, насколько сильно нас могут ненавидеть те, кто, как нам казалось, нас полюбит, или те, кому, как мы думали, всё равно. Но в мире было гораздо больше ненависти, чем любой из нас мог себе представить. Ненависть, казалось, брала начало в самых глубоких слоях нашего естества. Годы спустя достаточно было всего лишь одним глазком взглянуть через щелку – и вот же она, на всеобщем обозрении: целый мир злобы, без конца и края. Будто мы целиком состояли из ярости.

А как же иначе? Нам не суждено было стать счастливыми. Нам не дано было заполучить той любви, которую мы рисовали в своих мечтах. Работа, которая бы заняла сердце и разум навсегда, тоже была не для нас. Мы бы никогда не заработали тех денег, которые надеялись заработать. Ничто не могло сложиться так, как нам того хотелось, здесь, в самом первом черновом наброске жизни. Люди, наконец, начали понимать. Наша ярость была совершенно закономерна.

По крайней мере, Бог даровал восход солнца – тем из нас, кто жил на скале. По крайней мере, он дал нам немножко любви, пусть ее и не хватает на всю жизнь. В этом первом черновике мира мы работали над собственными вторыми редакциями: рассказами, книгами, фильмами и пьесами, – шлифовали свои камешки, чтобы показать Богу и друг другу, какой хотим видеть следующую версию мира, утешаясь своими прожектами. В хорошие дни мы признавали, что Бог справился весьма неплохо: он даровал нам жизнь и заполнил почти все пустоты бытия, за исключением пустоты в сердце.

* * *

Правда, мир не справлялся с одной своей задачей – оставаться миром. От него отламывались куски. Сезоны стали постмодернистскими. Мы больше не могли определить время года по погоде за окном. Когда-то мы считали, что две тысячи лет назад – это очень далекое прошлое, но потом осознали, что на самом деле это было совсем недавно, всего за тридцать поколений до нас. Мы по-прежнему находились на этапе совершенствования орудий труда: бронзовый век, железный век, индустриальная эпоха, век компьютеров. Но в духовном плане это была одна и та же эпоха. Разбитое сердце не стало причинять меньше боли. Вожделение не стало менее страстным. Мы остались такими же гордецами, завистниками и трусами, какими были всегда. Мы теперь могли ненадолго залечивать чувства, и психотерапия научила нас притворяться, что мы лучше, чем есть на самом деле. Притворяясь, можно куда-то продвинуться, но далеко на притворстве не уедешь.

Льды таяли. Виды вымирали. Дожигались последние запасы ископаемого топлива. Человек на улице мог внезапно упасть и умереть по дюжине разных причин. Каждый день появлялись новые.

Мы всё время злились. Мы всё время завидовали. Мы радовались, что за нами наблюдают такие же злые и завистливые люди, как мы. Некоторые боялись, что они отстанут от времени. Они отвернулись от культуры и наслаждались жизнью, проводя свои дни так, как делали это испокон веков: от восхода солнца утром и до заката вечером. Нам было любопытно, каким будет новый мир, но мы испытывали облегчение оттого, что его проблемы нас не коснутся. Некоторые испытывали своего рода блаженный покой, став очень маленькими, очень ничтожными и незначительными перед лицом хаоса и перемен. И всё же посреди всего этого по-прежнему можно было обнаружить книги на полках: книги, которым сотни – или тысячи! – лет, и они до сих пор не утратили актуальность. Но ни одна из книг, написанных двадцать лет назад, больше не имела ни малейшего отношения к действительности.

Как же книгам удается пережить эту неловкую стадию: через двадцать лет она уже устарела, но всё равно еще недостаточно стара, чтобы стать чем-то естественным, частью человеческой цивилизации, такой же прочной и неизменной, как дерево. Стать деревом – в случае книги – главное ее чаяние. Но как это происходит? И почему это происходит с одними книгами, а с другими нет? Кто отвечает за то, чтобы проводить книги по этому пути, а кто просто переоделся проводником? Кто же на самом деле проводит книгу через эти неловкие, неважные годы, сквозь цивилизации?

Для того чтобы дать искусству восторжествовать, необходимо хладнокровие и трезвый ум. У истинного проводника книг самая трезвая голова и самое холодное сердце, которое согреют только книги и слова. Тех, кто лишь переодет проводником, можно вычислить по их горячности. Они ждут, что искусство их согреет, и с досадой отпрыгивают, обжегшись. Но искусство хранится в сердцах изо льда. Только людям с ледяным сердцем и ледяными руками хватит хладнокровия, чтобы справиться с задачей поддержания искусства свежим на века, сохранив его в морозильных камерах своих умов и сердец. Ведь искусство творится не для живого тела, а для холодной, вечной души.

* * *

Мира сидела в магазине настольных ламп, и взгляд ее был прикован к одной особенной лампе. Абажур составляли выпуклые красные и зеленые капли, отполированные комочки цветного стекла, скрепленные вместе плетением из металлической проволоки. Абажур имел форму полуовала, его поддерживала изящная стойка из металла. Это была самая чудесная вещь, какую Мира когда-либо видела. Она дожидалась сумерек и тогда выключала все остальные лампы и смотрела на свою любимицу, разглядывая прозрачные стеклышки, подсвеченные изнутри. Она осторожно поворачивала абажур так, чтобы расцвеченные блики падали на стены и нее саму.

Поскольку любимая лампа Миры стоила дешевле остальных, не исключено, что однажды Мира могла бы стать ее владелицей, если только никто не купит лампу раньше. Возможно, то обстоятельство, что лампа была самой недорогой, и было причиной, по которой Мира ее полюбила. Нет смысла любить то, что тебе совершенно недоступно.

Именно скромность лампы делала ее такой притягательной в глазах Миры. Ее сделал не тот, кто имел хоть какое-то представление о том, каким человек хочет казаться другим, или считал, что люди покупают вещи, чтобы щеголять ими перед своими друзьями. Ее сделал не тот, кто воображал себе, что вещь может встроиться в обширную систему ценностей или поместить своего владельца в ряды тех, кто обладает схожим вкусом. Эту лампу сделал скромный мастер, который просто подумал: «А сейчас я сделаю свою следующую лампу».

Когда бы Мира ни заступала на смену, первым делом она всегда шла посмотреть, не продали ли ее лампу. Она всегда стояла на своем месте. Мира полагала, что ее босс догадывается, как сильно она ей нравится, хотя она ни разу о ней не спрашивала. Быть может, у каждого сотрудника в магазине была своя любимая лампа.

* * *

Однажды вечером все сидели в кафетерии колледжа и пили вечерний чай, когда вдруг вошел Мэтти и сказал, что только что встретил Энни. Конечно, они уже знали о ней, и их взбудоражило известие о том, что она и вправду существует. Где он ее отыскал? В парке, она сидела под деревом. Он увидел, как она сидит, склонившись над книгой, и сразу узнал. «С чего ты решил, что это была она?» Дело было в те далекие времена, когда негде было загуглить чьи-то фото. Мэтти ответил, что это было ясно как день.

«Ты с ней заговорил?» Ну конечно заговорил! Разве он мог упустить такой шанс? «И-и-и? Ты позвал ее на чай?» Он не позвал: это было бы пошло. Но он записал ее номер на задней обложке своей книги. Ладно, номер был не совсем ее, это номер книжного магазина, рядом с которым она жила. Они передавали ей сообщения. Мире отчаянно захотелось, чтобы именно она совершила заветный звонок, ведь она была уверена – как и все они, – что Энни изменит ее жизнь. Позже, когда Мира стала совсем чуть-чуть старше, она бы уже не осмелилась познакомиться с кем-то, кто, как ей казалось, может изменить ее жизнь. Она бы стала тревожиться, как будет выглядеть со стороны, или бояться, что поставит себя в неловкое положение. Но тогда она не задумывалась о себе как об отдельном человеке. Она не воспринимала себя как кого-то, кого другой человек может видеть, оценивать и, наконец, судить. Она просто хотела того, чего ей хотелось, и не задумывалась о том, как ее желания могут на ней отразиться.

Мэтти сказал: «Пойдем, позвоним ей прямо сейчас». Так они и поступили. Они отправились в коридор и позвонили по телефону в деревянной будке. Трубку взяла женщина. Мэтти сказал, что звонит Энни. Женщина ответила, что передаст сообщение. С отчаянием в глазах Мэтти оглянулся на остальных и прошептал, прикрыв трубку ладонью: «Какое у нас сообщение?» «Скажи ей, чтоб позвонила секретарю факультета и сказала, когда мы можем зайти», – ответила Мира. Он переспросил: «Кто это – „мы“?» – но продиктовал женщине слово в слово то, что подсказала Мира. Когда он повесил трубку, Мэтти и Мира немного повздорили. Он был расстроен: мол, то, что она заставила его сказать, прозвучало глупо и по-детски. «Что ты переживаешь? – спросила Мира. – Ясно же, что мы учимся в колледже». Они гулко зашагали по коридору в кабинет секретаря факультета и ввалились туда всей толпой. Мира сообщила секретарю, что скоро им позвонят, и не будет ли она так любезна записать сообщение и положить записку в ячейку Мэтти? На стене в коридоре у каждого студента была своя деревянная ячейка, куда складывали почту, записки и уведомления от администрации. Когда они вышли, Мира подбодрила Мэтти: «Видишь? Всё получилось». Мэтти скривил лицо. Затем они вернулись пить чай. Два часа спустя они снова пошли к ячейке Мэтти и обнаружили там записку от Энни. «Заходите в любой день после восьми вечера». Вот это триумф! Им точно всё было под силу. Всё происходившее в их жизни было тому подтверждением.

«Ну что ж, – решили они, – тогда пойдем к ней сейчас». Держать себя в руках они не умели и не хотели. Так что в восемь часов вечера они явились в книжный магазин и открыли стеклянную дверь в облицованный плиткой холл, откуда вела лестница в квартиру Энни. Будто бы они уже всё знали про этот мир: их знание об Энни уже включало в себя знание того, где она живет.

* * *

Энни жила в просторной квартире над магазином оккультных книг на Харборд-стрит в то время, когда все первые этажи на ней еще занимали антикварные магазинчики. По вентиляционным каналам к ней в квартиру поднимались запахи из магазина: благовоний, эфирных масел и старых пыльных кристаллов, выкопанных из недр земли, – темный запах с привкусом металла, похожий на запах свежеотчеканенных монет, и еще что-то от немолодых продавщиц, их землистой надушенной плоти. Одна из дверей вела в магазин оккультных книг, а другая – в квартиру Энни по узкой и темной лестнице.

В квартире Энни было пыльно и пахло крысиным пометом. Этот запах ни с чем не спутать. Ее квартира была пустым местом: две голые комнаты, одна при входе, другая в конце длинного коридора без окон – большая комната в глубине дома. Посредине между комнат были зажаты крошечная ванная и неудобная кухня. Они разбрелись по квартире, как только вошли, бесцеремонные, наивные, любопытные. Комната в глубине была еще более пустая и холодная. Возможно, когда-то она была симпатичной, уставленной растениями, так как в углу стоял стеллаж с пустыми глиняными горшками, которые Энни не удосужилась выбросить. В обеих комнатах было много окон, но когда они пришли в первый раз, был вечер и стекла лишь отражали их виноватые лица, а снаружи стояла влажная темнота. Старая духовка в кухне источала запах газа, но в те времена дурно пахло всё. Все их квартиры воняли. Но каждая – по-своему, и то, как пахла квартира, было источником некой личной гордости, будто твоя квартира – это твоя подмышка: ее запах привлекает тебя и создает чувство безопасности. В передней комнате стоял низкий кофейный столик и несколько просиженных стульев вдоль стен – их явно натащили сюда с улицы.

Внезапно Мира почувствовала неловкость оттого, что находилась там с одногруппниками. Она хотела выделиться, чтобы Энни узнала, что она лучшая, что она больше всех должна понравиться Энни. Как только они вошли, Мэтти манерно приподнял кепку перед Энни в знак приветствия. Наконец, они обосновались в передней комнате, рассевшись на подушках на полу. Энни вернулась с кухни с большой переполненной пепельницей в форме морской волны, водрузила ее в центре столика, и все достали свои сигареты. Мира следила за взглядом Энни и гадала, захочет ли Энни трахнуть Мэтти – Мэтти, пахнувшего подвалами и всё же привлекательного.

* * *

Вокруг них парили всевозможные призраки и духи, на которых у них не было времени. В домах, где они снимали жилье, на земле и в земле оставались призраки и пожитки людей, которые жили и умирали там до них, и тех, кто умер еще до рождения прежних жильцов, и всё то, из чего на уровне атомов строились сцена и амфитеатр всей их жизни, о которых они никогда не задумывались.

Даже если бы они задумались, они бы не знали, как об этом говорить, но они и об этом не задумывались, как и о том, что всё, что с ними происходило, происходило на кладбище. Да и как они могли знать, что даже милейшая из них умрет от какой-то немыслимой болезни двадцать лет спустя всего в паре кварталов от того места, где они устраивали вечеринки, болезни мощной и быстрой, которая настигла ее и заперла в собственном теле, так что никто из них даже не знал, слышит ли она, что они говорят. Могла ли она их слышать, или ее мозг уже превратился в студень? Она была как Мира, не играла в девчачьи игры. А потом в один день – это не укладывалось в голове – умерла.

* * ** * *

Единственной причиной, по которой им удавалось жить с ощущением полнейшей важности, составлявшим основу всего, что они испытывали, было то, что поступление известий из внешнего мира было очень, очень ограничено. Новости приходили из ежедневных газет, если вообще приходили. А они даже не читали газет. Они никогда не смотрели видеороликов о том, как другая девушка укладывает волосы. Они и понятия не имели, что другие девушки укладывают волосы. Всё остальное, жизни других людей и мысли о людях кроме них самих были одинаково далеко. Всё, что их касалось, – это они сами, и книги, которые они читали, и еще музыка. Существовали ли вообще другие ребята? Они точно так не думали.

* * *

Можем ли мы утверждать, что в те времена дружили иначе? Что друзья были как лампы, один на один с тобой в полном уединении? Каждый был знаком не более чем с дюжиной или двумя других людей, и никогда нельзя было знать наверняка, когда ты увидишь их вновь. Каждое расставание могло быть навсегда. После вечеринки была вероятность больше никогда не увидеть лица своих гостей. Об этом как-то не думалось. У всех была своя маленькая жизнь, затрагивавшая жизни других людей только на время вечеринок. В перерывах между вечеринками с большинством общение прекращалось.

В те времена дружбой не хвастались. Друзьями были просто те, кто тебя окружал. Никому и в голову не приходило, что может быть как-то иначе. Если тебе нравились твои друзья, хорошо. Если друзья тебе не нравились, это тоже нормально. Нас устраивали наши заурядные жизни. Никому и в голову не приходило, что можно было жить необыкновенно. Такая жизнь была у людей где-то далеко. Наша недостаточная осведомленность о масштабах мира удерживала нас от большой фальши. Нам хватало держать знакомство с четырьмя или пятью людьми и переспать с двумя или тремя из них. Разве можно было стремиться к чему-то еще? Лишь воображаемое бессмертие – ощущение собственного величия, которое никак не проверить.

* * ** * *

Это было не так уж давно, вот что забавно. Мы, в большинстве своем, всё еще живы. При этом никто из нас не поддерживает с другими связь. Мы общаемся только с теми друзьями, кого завели после революции дружбы, в результате которой поддерживать связи стало важнее всего. Друзей, которых мы знали до нее, мы рады были упустить из виду; продолжить традицию старого мира в новом.

* * *

Однажды, когда Мира была на работе, ее начальник натянул пальто со словами, что ему нужно выбежать по делам и что он вернется через двадцать минут. Как только он вышел, Мира взяла свою любимую лампу, поспешила с ней в подсобное помещение и спрятала ее рядом с пожарным выходом в переулке, между сложенных картонных коробок и обмякших мешков с мусором.

Несколько часов спустя, после закрытия магазина, Мира вышла через главный вход, обошла здание и свернула в переулок, где нашла свою лампу и осторожно понесла ее по улицам, спрятав под пальто. Она несла лампу, крепко прижав к груди, будто толстого кота. Она подняла лампу к себе в комнату и поставила на стол. Нагнулась, чтобы включить вилку в сеть, затем снова выпрямилась и оглядела ее. Вот она: ее лампа.

* * *

Мира не считала, что обладание лампой сделает ее более ценной или превратит в более значительную личность. Она не думала, что кто-то полюбит ее за то, что у нее есть эта лампа. Она не надеялась, что благодаря лампе обретет магические способности. Это было просто желание обладать чем-то таким особенным, таким сияющим, чем-то, что принадлежит только ей. Так просто и невинно – хотеть эту лампу. Позже приобретать вещи стало гораздо сложнее, это не приносило удовлетворения, оставляя смешанные чувства и желание большего. Но обладание этой лампой не возбудило желания обладать другими лампами. Оно лишь подарило удовольствие от обладания этой лампой.

Она поднялась из-за стола, чтобы выключить верхний свет, и вернулась, чтобы посидеть при свете своей лампы. Красные и зеленые стеклышки бросали отсветы на ее лицо в темноте и белые стены. Мире нравилась ее убогая маленькая жизнь, принадлежавшая только ей.

* * *

Они всё спланировали сами, весь этот званый ужин. Они собирались пригласить всех, всех лучших людей, которых они знали. Мира съехала со своей первой квартиры и теперь жила в доме с Мэтти и двумя другими одногруппниками. Она сообщила им, что хочет пригласить Энни, таким тоном, будто приглашать будет саму королеву. Они встречались с ней еще пару раз после того, как сидели все вместе на полу ее квартиры тем вечером. Они надеялись, что она примет приглашение.

* * *

В этот вечер они, пятнадцать человек, сидели за несколькими импровизированными столами, ели арахисовый суп, приготовленный их тощим другом-веганом, который жил в мансарде и коллекционировал анархистский самиздат и потемневшие японские мечи.

Никто из них раньше не устраивал званый ужин, а Энни была той, кем Мира поистине восхищалась. Так почему же тогда она пригласила ее в их невзрачное жилище? Потому что, пока Энни не появилась у них на пороге, Мира не отдавала себе отчет, какое впечатление о том, как она живет, может сложиться у Энни. Мира пригласила ее, сияя от гордости, полагая, что Энни увидит в ее бытии то же, что и она сама: непринужденное очарование. Но в тот миг, когда Энни вошла в прихожую, Мира поняла, что пригласить ее было ошибкой. Проходя по коридору, Мира увидела, как Энни посмотрела на картину, найденную Мэтти на улице. Он повесил пейзаж в коридоре и смешно разрисовал его членами тут и там. Теперь, посмотрев на него глазами Энни, Мира увидела, что в этом нет ничего замечательного. Выходка Мэтти была мальчишеской и откровенно глупой! Как и их жизнь, и их ужин, и этот суп, и все их пьяные и слишком юные друзья, ни один из которых не знал, как вести себя на мероприятии, которое они высокопарно нарекли званым ужином.

Можно ли винить Энни в том, что она сочла угощение отвратительным, а всех присутствующих – ничтожествами? Можно ли винить ее в том, что она испытала отвращение, когда они все напились в стельку в первые два часа и стали оскорблять вегана вместе с его арахисовым супом и разбросали его хлеб по всей комнате? Мира с тревогой наблюдала за Энни: как она сидит, выпрямив спину, на стуле, отодвинутом от общего стола. Энни не напивалась, не улыбалась, а Мира не могла остановить ничего из происходящего.

Энни пробыла на вечеринке недолго.

* * *

В последовавшие несколько недель с каждой случайной встречей Миры и Энни у них внутри что-то расширялось. Что-то распахивалось в грудной клетке Миры – портал к Энни и ее раскрытой груди, ширившейся в направлении Миры. Такого расширения Мира никогда раньше не ощущала и не знала, что так бывает. Словно вагина растягивалась, чтобы вместить очень большой член, но только это растяжение происходило у нее где-то в грудной клетке, в той части ее существа, которая не подпускала к себе любовь и рьяно охраняла свое нутро. Так она привыкла жить, плотно запечатав эту часть себя. Но теперь она раскрывалась слишком широко, и то же самое происходило с Энни.

* * *

Что можно сказать о силе наших связей с одними людьми и слабости наших связей с другими? Когда она впервые увидела Энни, что-то в Мире узнало ее. Будто бы их отношения уже существовали раньше. Такого не происходило с большинством остальных людей. Как раз несомненное предсуществование Энни, которому, казалось, нет объяснения, отличало ее от остальных. Мире казалось странной мысль о том, что для других людей Энни была лишь случайной прохожей на улице, вообще никем.

Когда в твоей жизни присутствуют всего несколько людей, в эмоциональной сфере происходит слишком много всего: больше разумного предела переживаний, учитывая, как мало событий происходит в действительности. Люди такого склада, в отличие от всех прочих, загораются переживаниями очень глубоко внутри. Возгорание такого рода всегда случается с ними в самое первое мгновение встречи и никогда уже не угасает. Никакие мелочи не потушат этот огонь, так что даже если эти двое никогда больше не встретятся, их связь не оборвется. Такие чувства Мира испытывала к Энни. Дело не в том, что Мира встречала Энни в одной из прошлых жизней. Дело в том, что они встретились в этой – не чудо ли? Почему же так сложно встретиться в этой жизни?

Но оставался и еще более глубокий вопрос: что же делать тогда с такими людьми? Спать с ними, любить их или оставить в покое? При этом они будто сами взывали о том, чтобы с ними что-нибудь сделали. Мира это чувствовала. Но ведь так можно было стать в их жизни источником неудобства. Что же ей оставалось делать в связи с тем, что она ощущала расширение в сторону Энни? И всё же какое-то действие в ответ на это ощущение вполне могло обернуться конфузом, ведь Мира не знала, ощущала ли Энни внутренний зов присутствовать в жизни Миры. Конечно же, не все, к кому влекло Миру, считали, что вся их жизнь была завязана на встрече с ней.

В таких случаях винить чаще всего нужно богов. Они незаметно проникают в человека, как микробы, и из него наблюдают за другим – тем, которого выбрали для наблюдений. Так что из Энни боги наблюдали за Мирой, а из Миры они наблюдали за Энни. Не всегда это происходит так взаимно, но в их случае всё было именно так: просто боги смотрели на людей и делали заметки, чтобы улучшить нас в следующей версии мира. Мира, которая ни о чем таком не догадывалась, гадала, отчего возникли такие глубокие чувства: почему из всех людей на земле – Энни? Почему она без конца помимо своей воли думает об Энни?

Каждый раз, когда они бросали друг на друга взгляд или хоть немного думали друг о друге, их грудная клетка становилась еще чуть шире. Они подмечали друг в друге скрытые черты, сами того не желая. Всё происходило будто бы само собой – воздвижение моста, по которому между ними могло что-то передаваться. Не обязательно что-то сексуального характера или что-то интимное, просто что-то, о чем мы пока не знаем. Между ними прокладывалась дорога, но движение по ней еще не было запущено. Над ней трудились какие-то рабочие – это были боги – и работа велась ох как споро! Они всегда работают так быстро, гораздо быстрее, чем могут себе представить люди. Мира была в тревоге и смятении: за несколько кратких встреч между ней и Энни не произошло ничего значительного, что могло бы объяснить такую основательную дорогу. Это был весьма болезненный опыт, будто грудную клетку Миры разрезали надвое, чтобы руки рабочих могли добраться до ее сердца. И после этого она уже не могла отрицать существование дороги, прокладываемой между ними прямиком в самый потаенный закуток ее грудной клетки, обычно непроницаемой, а теперь распахнутой настежь; и даже если ни одна из них пока не была готова пройти по этой дороге, уже сложно было представить, что вскоре они не двинутся по ней навстречу друг другу.

* * *

Энни выросла в детском приюте в далеком городе в Америке, поэтому Мира и ее друзья считали ее особенной: приехать из такой на редкость унылой страны, да еще никогда не знать своих родителей! Она рассказывала им истории из приютской жизни, о том, чем занимались сироты: о пении и танцах, о шалостях и слезах; о том, как они приникали к открытому окну и смотрели на свой огромный сверкающий город, гадая, где сейчас их родители, помнят ли они ребенка, которого оставили, богаты ли они, красивы или добры.

Сиротство делало ее лучше в их глазах – это они признавали единогласно. Также лучше ее делало американское происхождение. Она пробовала конфеты, о которых им только доводилось слыхивать: «„Майк и Айк“. Какие они были на вкус?» Каково это – не знать, откуда ты родом и почему родители от тебя отказались?

Они не могли себе вообразить, какой была ее жизнь. Они мечтали быть такими, как Энни: такими независимыми, такими свободными. В том, чтобы вырасти без родителей, было что-то романтическое, но мысль об этом казалась им пугающей. Другой жизни, кроме как с матерью и отцом, они не знали, пусть даже теперь они не жили с родителями. Даже если никогда не звонили им по телефону, над ними всегда был раскрыт зонтик на случай дождя. Конечно, они могли и промокнуть, если хотели, но если им хотелось остаться сухими, их родители пришли бы на помощь. Они не знали, что именно в этом коренится их отвага или что их воображаемый бунт – поступок не смелее вечерней прогулки по хорошо освещенной улице. Они в любой момент могли вернуться домой, если б им того захотелось. У них были любящие родители. У Миры был отец, который любил ее так сильно, что не любил почти никого больше. А у Энни никого не было, она была совершенно одна. Вот почему они к ней так тянулись. Мира и ее друзья глубоко ею восхищались. Она была тем, кем они только притворялись.

* * *

Наверное, Мире не стоило покидать дом в столь юном возрасте, ведь с ее отъездом что-то резко изменилось. Он означал, что она оставляет в прошлом привычные согревающие ценности, – но ради чего? Ради трудной жизни на острие чувств, ведь именно это означала карьера арт-критика: существование вплотную прижатой к острому лезвию жизни.

* * *

Когда Мира думала о доме, в первую очередь она думала об отце, о том, как сильно он хотел, чтобы она оставалась рядом. Он поддерживал ее в решении уйти в большой мир, но сам хотел бы, чтобы она осталась с ним дома. Она всегда ощущала его присутствие, зовущее ее вернуться, и так и не смогла отделить ни один из своих поступков от той радости или боли, которую они, как она боялась, могли ему причинить, – от своего всепоглощающего предчувствия то одного, то другого исхода.

В детстве всё между ними было золотым и зеленым: он всегда указывал ей на красоту мира, его величие и тайну, и благодаря его вниманию она ощущала, что ее любят и лелеют.

Однажды солнечным днем, когда Мира с отцом стояли в саду, он пообещал ей, что когда-нибудь купит ей всевозможные загадочные, редкие и чудесные диковины, в том числе чистый цвет – не что-то окрашенное в цвет, а сам цвет! Цвет сам по себе выпускали в твердых циркулярных дисках, они блестели, как полированные драгоценные камни, но только цвет в них сидел глубоко. Его было видно на поверхности, ведь кроме поверхности у них ничего и не было. Но в отличие от драгоценных камней, они не излучали цвет. Цвет сидел в них, обращенный внутрь. Чистый цвет интровертен, как робкий зверек. Мира никогда раньше не видела чистый цвет, но, как она предполагала, ее отец знал много всего и много всего мог ей показать, и дать ей, кроме этих дисков.

* * *

По мере того как она взрослела, Мире становилось всё сложнее любить отца в нужных пропорциях и вообще понять, какими эти пропорции должны быть; любой интерес, который возникал у нее к другим людям, ощущался, как будто она что-то у него отнимает, ведь ему некого было больше любить, кроме Миры. В целом ей нравилось проводить с ним время, но что-то всё время мешало. Жар его меха преследовал ее повсюду – неотвязный и зудящий, но при этом дающий утешение, ощущение дома.

Поэтому Мира мечтала окунуться в ледяную ванну жизни, раз уж она выбралась в большой мир одна, без него. Было сложно находиться в такой близости с самым медвежастым из медведей, и любой, кто приближался к Мире с похожей всепоглощающей любовью, тут же повергал ее в ужас. Ее больше влекло к рыбам, демократично делившим свою любовь между людьми поровну. Словом, перегревшаяся Мира отправилась искать холодильник. Ей хотелось любви, которая бы ее остудила, снизила температуру до нормальной. Она мечтала, чтобы ее заключили в объятия самые холодные на свете руки. Если бы ее любили, согревая, то, как опасалась Мира, она бы слишком разгорячилась, чтобы иметь дело с искусством, помогать ему пройти сквозь века.

* * *

Мира не собиралась целовать Энни в шею сзади так чувственно, когда они впервые оказались наедине вне дома. Они стояли в дверях книжного магазина со стороны улицы. Вдруг на Миру что-то нашло. Она стала целовать Энни в шею, потом услышала, как Энни затаила дыхание, и тогда продолжила поцелуй еще на миг и затем остановилась. Впервые в жизни она потеряла самообладание от чувств, это была страсть, но также и какая-то внезапная разновидность любви. Она всего лишь хотела откинуть в сторону прядь волос Энни и запечатлеть на ее шее легкий поцелуй. В те времена Мира была непритязательной и ей хватило бы и такого – но, когда она коснулась губами шеи, запах Энни заставил ее задержаться, прижавшись к ее горячей коже. И поэтому она целовала ее чуть дольше, мягко смыкая губы на ее шее, и в это время в воздухе вокруг Миры установилось такое безмолвие, какого она в жизни не ощущала. Эта тишина была и тишиной в ее сердце.

В Энни было нечто такое, какая-то внутренняя сила, которую Мира не замечала, пока не поцеловала ее. В тот момент она осознала, что попала под действие какого-то заклятья, и ей показалось, что она поняла, почему мужчины веками зачастую испытывали перед женщинами страх, считая, что те обладают потусторонней силой, которую необходимо обуздывать. Мире вдруг пришло на ум всё то, что она может сделать с Энни, всё, что она хотела бы совершить, пойдя на поводу у чувств без единой мысли – с такой же пустотой в голове, какую она ощущала, целуя Энни, – и она была уверена, что могла бы продолжать проделывать это с еще более отдаленными частями ее тела и сердца. Она видела, как между ними разворачиваются будущие события, и хотя она пыталась сопротивляться этому видению, никогда раньше будущее не представало перед ней с такой убедительной ясностью.

* * *

В последующие несколько недель Энни не говорила о том, что произошло, а поскольку Мира была юна и склонна испытывать стыд, они никогда больше об этом не говорили.

* * *

Фекалии, черви, моча, беда. Вот во что мы превратились. Наш маскарад завел нас в тупик; наши манеры нас не спасли. Влюбленность оказалась лишь фантазией о мире, который не полностью состоит из мочи и грязи. Но какие фантазии пробуждало лицо Энни! Некоторые книги рекомендуют держаться от таких женщин подальше, согласно другим, именно такую женщину должно любить.

Человек может спустить всю свою жизнь коту под хвост, сам того не ведая, а всё потому, что у другого человека великолепное лицо. Подумал ли об этом Бог, когда творил мироздание? Почему он не сотворил всех людей с абсолютно одинаковыми лицами? Может быть, в следующей версии мира так и будет, и люди, которые будут жить в нем, даже представить себе не смогут, что когда-то существовал черновик, в котором у всех были разные лица. Хотя сама мысль об этом может вызывать у них отвращение, она не заставит их задуматься о том, как много времени мы тратили впустую из-за различия наших лиц. Они не подумают о том, как из-за некоторых лиц рушились жизни тех, у кого лица были менее красивые, или как красивое лицо могло разрушить жизнь своего обладателя.

Но разве, в конце концов, всё не складывается как-нибудь, вне зависимости от того, какое у тебя лицо? Да, люди с ужасными лицами могут жить прекрасной жизнью, а люди с красивыми лицами – утащить тебя на дно всех ужасов мира. Однако в следующей версии мира людям будет не понять, как красивое лицо одного человека могло погрузить другого в пучину несчастья.

Несколько месяцев спустя Энни вложила свой фотопортрет, собственноручно проявленный в лаборатории в центре города, в книгу, которую она одолжила у Миры и теперь собиралась вернуть. Мира нашла фотографию только несколькими годами позже: открыла книгу и вдруг обнаружила неожиданное доказательство благосклонности Энни. Или, возможно, Энни просто случайно забыла фото в книге? Может, она пользовалась им как закладкой? Но нет, когда она перевернула фотографию, на обороте она увидела два слова, написанные неровным почерком Энни: «Для Миры».

Почему Энни, вернув книгу, в последующие несколько недель не сказала Мире: «Надеюсь, ты нашла мою фотографию?» Потому что Энни никогда бы такого не сказала. Она была слишком гордой и испытала в жизни слишком много отчаяния, чтобы сказать кому-то: «Ты нашла мою фотографию?» Мира не слишком задумывалась о том, что говорит, и могла запросто сказать кому угодно: «Ты нашла мою фотографию?», – но Энни была слишком холодной и слишком глубоко травмированной, чтобы произнести эти слова.

Опыт сиротства был первым, с чем Энни столкнулась в своей жизни, поэтому, возможно, она чувствовала, что обречена его повторять: присутствовать, оставаясь незамеченной. Настоящее часто подражает прошлому, как утенок следует за мамой-уткой – и разве кому-нибудь когда-либо удавалось убедить ребяческое настоящее не следовать за мамой-уткой прошлого? Так что вместо того чтобы вручить Мире фотографию, она оставила ее там, где ее не заметят.

* * *

Прошло еще время, шли месяцы, появилось какое-то провисание, будто сезон подходил к концу. Можно было ощутить запах этого гниющего конца. Так в конце лета в воздухе уже чувствуется запах осени, исходящий от листьев. И так же в конце осени уже чувствуется запах зимы, мороз, сковывающий землю.

Мэтти почувствовал это первым. Ему приглянулась женщина с широкими бедрами, во всем непохожая на них, и он пошел и женился на ней, оставив остальных.

Вскоре они стали выпивать в разных кафе, обменялись несколькими письмами, потом прекратили переписку. Все они восприняли это как знак: достаточно было того, чтобы Мэтти влюбился и женился, и их мир тут же ослаб и распался.

* * *

Вот так всё и было, если оглянуться назад. Мире следовало приобрести новый термос, чтобы всё это туда сложить, ведь тот, что был у нее, не мог сберечь тепла воспоминаний.

По мере того как прошлое остывало, оно меняло агрегатное состояние. Когда-то оно было твердым, потом стало газообразным. А может, сначала оно было газом, потом стало жидкостью, и в руках у Миры осталась одна мутная жижа. И она подумала: «Всё то время, всё то глупое время, я должна была оставаться с отцом».

2

Она не знает, как думать о смерти отца, и вообще должна ли она о ней думать, и как объяснить огромную радость и покой, разлившиеся по ее телу в то мгновение, когда он испустил дух и она почувствовала, как его дух вошел в нее и заполнил ее радостью и светом. Наступил момент, когда в нем не осталось ничего, жизнь полностью покинула его, тогда дух, который раньше был в ее отце, вошел в нее. Он проник в ее тело через грудную клетку, и она почувствовала его всем телом до самой макушки, до кончиков пальцев ног, он чудесным вихрем кружился в ней, а покой, который она познала, как только он поселился в ней, был самой чистой любовью: светлотой, которая, наконец, заставила ее сесть и выпрямиться. Она ощущала этот вихрь достаточно долго, и теперь, казалось, пришло время поделиться им, спуститься на первый этаж, и обнять дядю, и сказать ему: «Папа умер», – и снова попробовать обнять его так крепко, чтобы он, может быть, тоже почувствовал любовь ее отца, которая струилась через нее. Чувство умиротворения и радости было всепоглощающим, как и облегчение от того, что для отца всё закончилось и вся та сложная работа, которой была его жизнь, тяжкая ноша, – всё прошло, и из его опустошенного тела исходила чистейшая радость. Потом, минут двадцать спустя, ей стало настолько холодно, что у нее начали стучать зубы, она никак не могла унять их клацанье друг о друга. Ее ладони заледенели, и всё ее тело пробирала дрожь, поэтому она снова поднялась в комнату отца и села рядом с ним на кровати, натянув на себя все одеяла, и даже не смотрела на него, просто стараясь согреться. Разве его дух покинул ее? Или эта дрожь вызвана тем, что произошло, и его дух оставался в ней, но событие такого рода естественным образом влечет за собой глубочайший озноб? Но спросить об этом на всей планете было не у кого, ведь мы не созданы для такого знания.

* * *

Мира лежала рядом с отцом, обняв его и положив руку ему на грудь, прижавшись к боку его теперь неподвижного и безжизненного тела, которое всего каких-то несколько мгновений назад дышало, и понимала, что ее мозг – маленькая и никчемная, приземленная штука, которая никогда не постигнет произошедшее, и что она никогда не сможет полноценно воссоздать только что пережитый ею опыт.

Позже, гуляя в саду позади дома в очередной полуночный час, она осознала, что вселенная извергнула его дух в нее, – но остался ли он до сих пор в ней? Вдруг то, что она ежилась и дрожала, а ее зубы стучали в первые полчаса после произошедшего, означало, что дух отца внезапно покинул ее? Она никогда не узнает наверняка, и нет на земле ответственного лица, которое бы объяснило ей, что именно произошло той ночью. Оно происходило в духовной плоскости – это не физическое, не психологическое, не эмоциональное явление, поэтому она никогда его не поймет.

* * *

Когда еще несколькими часами позже пришел врач, чтобы засвидетельствовать его смерть, он взял ее за руку и сказал: «Соболезную вашей утрате». Стоя и ощущая этот новый радостный и любящий дух внутри, она чуть не рассмеялась в ответ на это странное слово, которое он произнес: «утрата».

* * *

Когда Мира думает о смерти своего отца или нескольких днях, когда он умирал, к ней возвращаются отдельные детали: его спальня, запах его тела, когда он двигал ногами и из-под простыней выходил воздух, и еще она чувствовала запах какого-то дерьма, которого никогда раньше не чувствовала, чрезвычайно едкий – дерьма, а может, дегтя. Она вспоминает темноту в его комнате, комнате, которую она так хорошо знала: книжные полки, письменный стол и стул у кровати, на котором она иногда подолгу сидела в ту неделю. То, как ее дядя повесил картонные репродукции картин на стекла, чтобы перекрыть свет из окна, и зеленое полотенце, которое он тоже прикрепил скотчем. Где он раздобыл скотч? Ей вспоминается розовое полотенце на полу у кровати отца, куда он ставил ступни, и коврик из ванной, который она принесла и наконец положила вместо полотенца: он был мягче, теплее и не скользил. Дядя думал, что отец не оценит подмену, но он оценил. Хотя нет, полотенце на полу лежало не розовое. Оно было зеленое. Цвета важны. Цвета порой сложно вспомнить.

В комнате пахло свечой из пчелиного воска, которую она заказала в интернете, она горела всё то время на тарелочке в черную и белую крапинку. Свеча была насыщенно желтого цвета. Была еще розовая стеклянная ароматическая лампа, которую она принесла из дома, с запахом чистого белья – она слишком резко пахла, и они перестали ее зажигать. Эти запахи наполняли комнату, смешиваясь с запахом умирания отца и надрывным звуком его дыхания, которого ей не хватало каждый раз, когда она выходила из комнаты. Он был как звук морского прибоя или корабля в море, болезненный, скрипучий, ритмичный, тяжелый. Отцу было сложно дышать, но ей нравился этот звук, при этом ей было больно его слушать и он вгонял ее в транс. Когда бы она ни спускалась на первый этаж, если она выходила из комнаты надолго, ей начинало его не хватать. Так звучал ее живой отец, и это были последние издаваемые им звуки. Хотя его последним звуком было отсутствие звука – вдох, который не последовал за выдохом.

* * *

По мере того как она думает о багровом свете в комнате отца в те ночи и свете от колеблющегося пламени свечи, она понимает, что цвет той комнаты был тем, как все они чувствовали себя, и тот цвет – это репрезентация не просто мира, а чувств в комнате и значимости комнаты во времени, потому что в этом цвете умер ее отец. Она никогда не видела этого цвета раньше. Это был цвет умирания ее отца.

* * *

В дни незадолго до смерти ее отца она чувствовала, как все ее воспоминания о нем исчезают; всё, что он когда-либо говорил, забылось. Она подумала: «О, какая глупая штука – жизнь, всё это ничего не значит, ничто из того, что мы делаем, не навсегда, в чем тогда смысл всего этого?»

Последние дни, когда он почти всё время был без сознания, но иногда вдруг немного приходил в себя и сжимал ее руку, она ощущала, как драгоценно находиться рядом с ним в комнате, и жалела, что не делала этого чаще, что не приезжала к нему домой не поговорить, а просто побыть в одной комнате. Она вдруг поняла, как сильно он в этом нуждался, и теперь осознала ценность такого пребывания и как, должно быть, ему было одиноко оттого, что это случалось нечасто, и теперь ничего другого ей не хотелось, но этому больше никогда не бывать.

* * *

«Держи свой ум в узде», – говорила она себе строго и серьезно в последние его часы и дни. Она знала, что его смерть отправит ее в будущее, и ей хотелось, чтобы оно было сносным. «Держи свой ум в узде», – говорила она себе, чтобы не погружаться в глубины вины и отчаяния. Какие слова пришли ей на ум, когда она лежала рядом с ним во тьме его последних дней? «Ибо не существует ни хорошего, ни плохого, такие оценки дает мышление».

* * *

В ту неделю, когда умирал ее отец, ей казалось, что ничто не имеет значения, кроме литературы и искусства. Что, пока люди умирают, душа великого художника остается; что то, что они сотворили, никогда не умрет, поэтому именно они останутся рядом с нами навечно. Искусство никогда нас не покинет, в отличие от умирающего отца. В каком-то смысле, оно будет всегда. Художники проявили свою сущность в искусстве, а не в мире, поэтому люди всегда могут найти их в их произведениях. Люди в любой момент могут вернуться к книгам и найти в них их авторов, их пылающий дух, их слова, такие же яркие, как в день, когда они были написаны. Как же Мира любила художников! Как же она любила книги, лежа в кровати рядом с умирающим отцом. Она видела величие искусства, лежа в его кровати, и каким оно было надежным; какой надежной была книга, какой сильной – место, где находишься в безопасности, отдельно от мира, спрятавшись в мире, который никогда не истощится, который пройдет через все войны, бойни и наводнения – через всю историю человечества, сохранив целостность своей души. Писатель мог подвесить свою душу в языке: так, души писателей – словно капельки масла, подвешенные в море жизни. Воду не видно, но легко можно заметить капли, прозрачные круги, плавучие и цельные. Пребывать в мире, где когда-то жили и писали свои прекрасные произведения ее любимые писатели, значило, что есть в этой жизни что-то настоящее. Искусство имело для нее самое большое значение, но и отец был важен тоже, однако теперь она поняла, почему не могла быть ему такой дочерью, какой он хотел ее видеть: потому что искусство значило для нее больше любого человеческого существа, оно значило для нее больше, чем отец. Ее любовь к отцу была огромна, но любовь к книгам – еще больше. Знал ли он об этом? Однажды он назвал ее эгоисткой. Она знала, что любила отца сильнее, чем многие другие любят своих отцов. Но было что-то, что она любила превыше отца. Это обстоятельство они не замечали и даже не смогли бы понять. Она сама не осознавала этого, пока не увидела, как он умирает. Тогда-то, лежа с ним в кровати, положив руку на вздымающуюся грудь, вздымающуюся и опадающую в те последние дни, и глядя на его книжную полку, на все шесть томов мемуаров Черчилля, она вдруг поняла всю самую глубинную правду о природе своей любви, и ничего глубже этой правды уже не было.

* * *

Его дух был по-лисьему хитер; крадучись, словно лиса, он вошел в ее тело. Она всё еще ощущает его внутри порой, чувствует, как он там рыскает. Какая радость, что его дух поселился в ней, как самая яркая и юная лисица! Он находится в покое, когда хочет, и движется, когда хочет, – живет своей жизнью в ней. Ее отец оставил ей столько даров, неудивительно, что они продолжили к ней приходить даже в момент, когда он умер. Вся его жизнь была дарованием ей его жизни, и даже в смерти он продолжал отдавать; как в притче о том, как бедняк достает пригоршню драгоценных камней – изумрудов и сапфиров – из пустого льняного мешка. Так из его мертвого тела, будто из пустого мешка, явились ярчайшие переливающиеся звезды – его дух.

Она обнимала его, когда он умирал, и ее наполнял жар – то дух отца проникал в нее, расходился по самым потаенным и темным закоулкам ее души взрывным бесконечным светом.

Но Мира не знает правил мира духов, потому она никогда не сможет объяснить произошедшее.

* * *

В последовавшие за смертью отца недели она вновь и вновь возвращалась мыслями к тому моменту, но у нее не получалось воссоздать пережитое, так же как она не могла физически вернуться в прошлое. Невозможно было вспомнить всё с точностью, а это означало, что узнать, вошел ли в нее дух отца, она могла, только если бы она сама переменилась.

Но как узнать, переменилась ли она взаправду или же ей просто настолько сильно хочется перемениться с тех пор, как это произошло, что она притворяется?

Однако теперь она чувствует себя именно так, как ей того всегда хотелось: будто восполнились все недостатки, все ее сожаления и все ее духовные пустоты. Ее страдания, ее глупости, ее непроходимые неспособности, которые не могли исправить ни инструкции, ни напоминания самой себе, ни взросление, ни обучение, – дух ее отца заполнил эти пустоты, как вода, долитая в наполовину пустой стакан, или, точнее, во множество – целый стол – полупустых стаканов. Почему? Тому могло быть два объяснения: или это последний дар, который отец преподнес ей из щедрости, или же это случилось согласно вселенскому замыслу восполнить и сделать цельной жизнь внутри нее с добавлением духа ее отца, принесшего все дарования и мудрость, которых ей недоставало.

Дары терпения, дальновидности и беспристрастности.

Дары молчания, безотносительности и радости.

* * *

В день или на следующий день после его смерти она увидела, как с неба падают первые снежинки. Она никогда раньше не чувствовала большего успокоения в душе и разуме. Ее не волновала мирская суета. Она ни с кем не соперничала.

* * *

Кроме того, находясь на улице, испытываешь слишком много ощущений: холодное дыхание вселенной, дышащей в лицо и шею. Раньше она предпочитала оставаться дома, но теперь, когда отца не стало, ей нравится быть на улице, потому что ей нужна компания. Ей нужно дыхание вселенной, ведь она больше никогда не почувствует дыхание отца. Ведь вне дома она может ощутить дыхание всего, и дыхание всего мира – это дыхание ее отца, если вообще существует такая штука, как отец.

Она уже в этом не уверена. Ей кажется, это была иллюзия, ей просто кто-то сказал: «Вот твой отец». Ведь теперь, когда отца не стало, это были всего лишь слова, ведь если она может существовать без отца теперь, то она могла существовать без отца всегда – ведь она не его ребенок, а просто материя, наполненная духом, делающим ее живой. Если она может существовать без своего отца, может быть, она всегда могла существовать без него; для того, чтобы быть живой, ей не нужен был отец или мать. Всё, что ей было нужно, – это чтобы в ее плоть вдохнули дух. Так что наши отношения с другими – не то, что нам кажется. Живыми нас делает отношение к духу. У облаков нет отца, но они всё равно живут. У деревьев нет ни матери, ни отца, но они живут точно так же, как мы.

* * *

Жизнь обрушилась на Миру после того, как умер ее отец, словно чтобы напомнить, что жизни не стало меньше, что не может быть лишения жизни, что жизнь – бесконечный и вечный процесс, даже если твой отец умер.

Иногда, но не когда она курит, она всё еще может почувствовать его дух внутри себя: он мерцает, как самые яркие звезды у нее в груди. И она чувствует, от чего они замирают или тускнеют. Ничто так не заставляет их танцевать, как ее одиночество. Когда она наедине с собой, они танцуют от радости.

* * *

Если дух отца может вселиться в дочь, это должно происходить по всему миру: души входят в другие тела, когда человек умирает. Так что в человеческой жизни всегда есть возможность следующей версии, ведь жизнь всегда циркулирует, покидает умирающее существо и смешивается с живым. Всегда есть шанс пожить заново, переродиться в новой жизни, и у духа, и у тебя.

В кого ворвется ее дух, когда она умрет, – и будет ли кто-то рядом? Хотя ей всё равно, если даже никого не будет. Когда дух ее отца входил в нее, он на мгновение задержался в воздухе между ними, где очистился, и то, что проникло в нее затем, было чистейшей любовью и ликованием. Вот что вселенная вбросила в самые глубокие клетки ее тела, или даже глубже клеток.

* * *

Сейчас она гуляет, у нее трясутся руки, и сердце трепещет и трясется, и весь этот трепет и тряска в грудной клетке и в сердце – оттого, что целый мир дышит на нее, и прежде она не знала, что всё вокруг настолько живое. Мира не догадывалась, что всю свою жизнь она ходила сквозь дух всего сущего и весь мир – деревья и ветерки, листья и воздух – были такими же живыми, каким был ее отец. Поскольку она так ясно осознавала жизнь своего отца, она не вполне осознавала, что всё остальное тоже жило. Она слишком много смотрела на отца. Всю жизнь ветерки обдували ей щеки, но она этого не замечала. Она не понимала, что дух, наделявший жизнью тело ее отца, также наделял жизнью всё вокруг. Деревья и небо не были просто фоном жизни, они были такой же жизнью. Мира думала: «Я дочь всего», – но потом подумала: «Нет, я не дочь всего. На земле не существует никаких дочерей».

* * *

После того, как в нее вошел дух отца, определенные вещи стали казаться ужасными, почти кощунственными: сигареты, бутылочка с маслом марихуаны, алкоголь – чуть меньше, чем сигареты, но алкоголь тоже казался кощунством. Ей казались ужасными огромное количество вещей, они оскорбляли новый дух, поселившийся в ней, и наркотические вещества словно бы его подавляли. Тем не менее она снова начала пить кофе и читать новости, выкуривать сигаретку время от времени, хотя и чувствовала, что эти действия заглушали дух.

* * *

Первое время ей снилось, что ее отец воскрес из мертвых, и она боялась за него и за себя тоже. Еще она расстраивалась. В мире тех первых снов она осознавала, что единственно хорошее и доброе, что есть в смерти, – это ее окончательность. Что со смертью нельзя торговаться, и в этом единственная ее милость, одно облегчение.

Первое время ей снилось, что отец воскрес из мертвых, чтобы показать ей, как он нашел способ вернуться: своим воскрешением он бравировал, доказывая, какие глупцы те, кто даже не пытался вернуться после смерти. Они следовали условностям – как при жизни, так и после смерти, – а он, всегда презиравший условности, вернулся к жизни, чтобы показать ей, что людей удерживают в могилах лишь социальные нормы.

Вот это пугало ее по-настоящему. Разве он не знает, что его кремировали? Может быть, она не понимала, что из себя представляет кремация.

В этих снах она не знала, что с ним делать. Она чувствовала, что он совершает ошибку, и боялась, что вторая его смерть будет хуже первой. Она понимала, что должна сообщить ему, что он умер, но разве он ей поверит? Станет ли он сердиться? Ее отцу, не желавшему вести себя как положено взрослому при жизни – настаивавшему всю жизнь, что он по-прежнему ребенок, – нельзя наказать вести себя как положено мертвому. Он бы ужаснулся ее консерватизму, тому, что она хочет, чтобы он вел себя как все остальные люди и умер.

* * *

В первом черновике их совместной жизни они всегда то притягивались, то отталкивались, движимые то близостью, то желанием избавиться от нее, и никто из них не мог справиться с этой неловкой близостью и далекостью и понять, какая дистанция им удобна. Потом они оказались в одном теле – ее. Или они там были какое-то мгновение. Она почувствовала, как в нее извергся его дух, будто в ее тело вошла целая вселенная, растеклась там, внутри, как сперма, – это теплое характерное ощущение. Но теперь ощущение было еще теплее и еще полнее охватывало всё ее нутро, и покой, наступающий после оргазма, совершенно несравним с покоем, опустившимся на нее после смерти отца. И покой, опустившийся на его тело, был столь же всеобъемлющим. Нет большего покоя, чем наступает в смерти. Это конец твоей истории, конец тебя. У живущих истории еще продолжаются. До смерти идет борьба, между людьми всегда существуют проблемы, и даже если проблем нет, проблемы всё равно есть. Быть живым – проблема, которую не решить с помощью жизни. «Я» всегда колышется, как листья на деревьях. Листья трепещут и трясутся, как и мы. Человек не может перестать трепетать и трястись, в этом состоит суть человеческой жизни. Но тому, кто мертв, не грозит никакая опасность. Их проблемы со всеми решены.

* * *

Она не давала себе времени определить, всё ли еще оставался в ней дух ее отца, но – О, вот он! Она его чувствует! Как он поднимается в груди! Он не исчез, он просто спал, дремал, ждал, пока его позовут! Он пока еще плохо ориентируется у нее внутри. Он не знает, где хочет пребывать в ее теле. Ей придется помочь ему: перестать курить и всмотреться в грудную клетку, где растет и высится новый дух. Чувствуя, что она его ищет, он дает всплеск радости, чтобы его заметили, – точно как ее отец радовался, когда она заходила повидаться или звонила. Он всегда был рад просто видеть ее. Точно таким же образом его дух рад быть рядом. Может быть, ее отец хотел, чтобы она была рядом, просто потому, что того хотел дух внутри него, ведь внутри нее жил родич его духа, – но при его жизни они были разделены по двум разным телам. А теперь они наконец воссоединились.

* * *

Было ли что-то плохое в том, что дух ее отца вошел в нее после его смерти? Стало ли больше того, что подавляло ее в ее жизни? Жизнь в нем всегда хотела соединиться с ее жизнью, и в момент его смерти это наконец произошло. Многие годы его желание быть настолько близко ей немного мешало, но посмертно оно стало прекраснее всего на свете. Живой, он отдавал ей всю свою жизнь, но это только мешало. Умерев, он отдал ей всё, что осталось от его жизни, и это было прекраснее всего на свете.

Наверное, безупречно прекрасно и просто мы можем отдавать только в момент нашей смерти, потому что только такой дар не требует ничего взамен. Умерев, ты больше не можешь ничего принять, но при жизни всегда существует надежда, что тебе что-то дадут взамен. Отец Миры хотел давать ей при жизни точно так же, как сумел дать при смерти, настолько же бескорыстно. И он отдавал, отдавал. И не мог дать, не мог.

* * *

Возможно, поэтому Мире не нравилось любить людей. Возможно, поэтому ей не нравилось, когда ее любят. Неужели это должно нравиться только на том основании, что это любовь? Неужели нужно желать этого вечно, просто потому что это любовь? Может, у Миры нет сердца. Может, оно появляется и исчезает. Может быть, ее сердце защищает ее от боли. Возможно, оно заработает когда-нибудь потом. Возможно, ее сердце устало давным-давно, упало и осталось лежать на обочине. Может быть, однажды оно снова начнет чувствовать. Может быть, у него кончились чувства. Всё когда-нибудь заканчивается. У мысли могут кончиться слова.

Последнее дело – судить свое собственное сердце, но это первое, чем все начинают заниматься. Сердце спешит осудить само себя. У сердца должны быть дела поважнее. Но их нет.

* * *

На следующий день после того, как умер ее отец, Мира обнаружила, что может запросто бросить всю свою жизнь, оставить ее позади – и это не будет иметь значения. Отец бросил свою жизнь, значит, и она может бросить свою. Она осознала, наблюдая, как умирает ее отец, что нет причин чего-либо бояться. Теперь она могла не бояться ни жизни, ни смерти. А ее отец, на самом деле любивший свою жизнь, сказал ей на смертном одре: «Это всё не важно».

Делал ли он что-то для своей смерти? Он, казалось, соскользнул в нее, словно погрузился в водоем, медленно, но решительно, зная, что поступает правильно. Именно там он хотел оказаться в определенный момент, поэтому он туда отправился, соскальзывал прямо туда, пока полностью не погрузился и больше не мог подняться на поверхность. Она знала, что однажды смерть найдет ее так же, как нашла его, – но тут нечего бояться и не о чем печалиться, потому что тебя всегда будет держать на руках нечто большее, что-то даже большее, чем любящая дочь. Тебя будут держать руки вселенной, но также и ты сама будешь этими руками. Разве стоило ей бояться стать кровью и электрическими импульсами в руках целой вселенной?

* * *

Она, наконец, почувствовала покой, лежа в его кровати и обнимая его. Если бы он не умирал, этого никогда бы не произошло: она бы не лежала рядом с ним в одной кровати, согревая в своих объятиях. Все сложности современной психологии не давали ей этого сделать и даже подумать, что она могла бы этого желать. Ее отец был одинок, и у него не было другой женщины, кроме Миры.

* * *

Потом она стала скучать по тому, как находилась рядом с ним, пока он лежал умирая. По звуку его трудного дыхания, по тому, как держала его худую лоснящуюся кисть. Лежа рядом с ним на кровати в те последние дни, она заставляла себя прочувствовать, каково быть рядом с отцом, пока он еще живой, потому что она знала, что этому ощущению навсегда приходит конец.

Она хотела бы оставаться рядом с ним недели и месяцы. В те дни она оставила всех остальных людей и все вещи, которые для нее что-то значили. Она думала, что они больше никогда не будут иметь значение.

Всё, что она была призвана делать, – это лежать рядом с отцом, и это было самое важное дело на свете. Она была просто телом рядом с другим телом. При его жизни это дело не казалось важным. Как же она упустила эту истину?

* * *

Затем наступает новый день, а это значит, что за ним придет еще один. Однако ее жизнь стала казаться одним днем, днем, в котором у нее одновременно и есть отец, и его нет. Некому позвонить, хотя она по сто раз на дню думает: «Мне очень нужно ему позвонить». Не к кому поехать в гости, не для кого что-то сделать.

Быть дочерью – значит полагаться, быть половиной. Больше не быть ею – значит стать целой вещью, сферой. Изнутри ее сферы другие люди виделись ей яснее, чем раньше. Теперь они казались ей более нежными. Не потому, что теперь она понимает, что они умрут, а потому что теперь у нее есть время и способность разглядеть их, чего она раньше не делала, когда была дочерью и у нее был отец, и она смотрела на людей изнутри их общей сферы. Другие люди всегда были фоном для ее отца. Они не были такими же важными, как он. Они не нуждались в ней так же, как нуждался он. Теперь, когда она осталась без него, она видит других людей как будто впервые. Они не просто не ее отец – о чем она раньше даже не догадывалась.

* * *

Она неделями лежала в постели, час за часом, просто играя в головоломку «Самоцветы» на телефоне. Игра была простая и красочная, и Мире казалось, что она очень хорошо с ней справляется. Каждый новый раунд она думала: «Сейчас сыграешь, а потом отложишь телефон и займешься чем-нибудь другим», – но так и не откладывала телефон и не бралась за другие занятия. Она продолжала играть в «Самоцветы». Она думала: «Это ничего, не переживай, ты же не будешь играть в „Самоцветы“ вечно». А что, если она будет играть в «Самоцветы» вечно?

Она думала обо всей своей жизни, выстраивая самоцветы рядами. Она думала о своей жизни очень медленно. По ощущениям, ее мозг стал очень медленным, ясным и сосредоточенным. Упорядочивание разноцветных камушков помогало справляться с тревожной частью ее мозга и заменяло тревогу приятным чувством хорошо выполненной работы по уборке самоцветов. Ей казалось, что она наводит порядок во вселенной, заставляя самоцветы «сгорать». Удаляя самоцветы, она размышляла: «Не пора ли самой стать частью мира?»

Какого мира? В конце концов, мир был и там, где она жила. Ее постель была такой же частью мира, как и всё за ее пределами. Мир включал в себя ее телефон, ее постель, эти камушки. Мир включал и ее, играющую в них. Как же ей стать его частью еще больше? Так что она продолжала сортировать самоцветы, убедившись, что ей никуда не нужно идти.

* * *

Однажды вечером она перестала плакать и ответила на телефонный звонок, села и поговорила со своим дядей полчаса. Большая собака ее соседки по квартире спала на диване, и Мира только что лежала на ней. Повесив трубку, она снова откинулась на собаку, положила щеку псу на спину и с удивлением обнаружила, что его шерсть вся мокрая от ее слез.

* * *

Она не знает, почему провела такую большую часть своей жизни, думая о пустяках или просматривая интернет-сайты, когда сразу за ее окном было небо – вовсе не пустячная штука. Было ли ошибкой то, что она не понимала, что небо было ценнее страницы в интернете? Когда-то люди ценили небо, но только потому, что у них не было ничего получше – у них ведь не было интернет-сайтов. Трудно сказать, что правильно: небо ли ценнее сайта, или сайт ценнее неба. Если сложить всё то время, что она провела, просматривая страницы в интернете, а потом время, которое она провела, глядя на небо, тогда ее жизнь дала бы ответ на вопрос, что важнее – для нее.

Они с отцом больше не сядут вместе перед киноэкраном, и мысль о том, что им никогда больше не пойти вместе в кино, вызывает в ней невыносимую тоску по отцу, будто они только и делали, что ходили вместе в кино, будто это было их любимым совместным занятием. А было ли? Возможно.

Она этого не понимала тогда, но теперь совершенно ясно: это было их любимым занятием. Почему они не делали этого чаще? Может, не всегда показывали хорошее кино. Может, она была «занята».

* * *

Прежде ей казалось, что когда кто-то умрет, это будет похоже на то, как если бы он вышел в другую комнату. Она не знала, что сама жизнь превращается в другую комнату и ты оказываешься запертой в ней, отрезанной от умершего.

Она хотела, чтобы ее отец знал, как ей плохо. Ей не хотелось справляться с болью. У нее не было сил, чтобы примириться с ней. Она не понимала, ради чего ей примиряться с чем-то в мире, где нет никаких указателей, никаких направлений, никакого смысла. Ради кого ей примиряться с этим? Ради себя? Ей было наплевать на себя. Ради отца, которого больше нет? Ради живых? Это мертвым нужна наша любовь, мертвым она хотела быть преданной, мертвым мы нужны больше всего. Живые могут сами о себе позаботиться, сходить в магазин по этому солнышку. Это мертвых нужно держаться, чтобы они не исчезли. Кто спасет мертвых от забвения, если не мы, живые? Ей придется вечно держаться своего отца, чтобы он не исчез.

* * *

Той зимой, гуляя по соседству с домом, она видела красные, зеленые, синие, фиолетовые и желтые огоньки, рассеянные по верандам, рождественские гирлянды, протянутые между деревьями в палисадниках почти всех их соседей. Огоньки мерцали, как самые прекрасные звезды, просто отдавая свой кроткий свет, их шнуры извивались и путались, лампочки были из пластика – очевидно, – но мерцали они, словно души миллионов давно умерших людей. То, что людям вздумалось украсить дерево огоньками к Рождеству, навело ее на мысль, что нас еще не совсем покинула чувствительность к иному миру, что человеческие существа всё еще чувствуют что-то, и всё еще есть нечто, что стоит чтить. Через эти глупые украшения люди хотели возвыситься сами и увлечь за собой своих соседей, – и для нее той зимой, когда умер ее отец, это было чрезвычайно важно. Она гуляла по округе, и у нее в горле вставал комок от чувства благодарности за все эти крошечные светящиеся души, украсившие собой деревья и покосившиеся веранды. Люди знали! Они помнили! Эти огоньки напоминали нам об ином мире, о мире по ту сторону нашего мира, о духовном мире. Никто о нем не думал, но тем не менее о нем знали. Люди не утратили самого прекрасного: нашего очень маленького и робкого чувства тайного, величественного, божественного. Никто его не проговаривал, но все хранили его глубоко в сердце.

Эти огоньки, протянутые между деревьями повсюду, были тому доказательством. Мы так мало знали о том, кто мы и что мы здесь делаем, но этот маленький жест так много говорил о нашем незнании, нашей надежде, нашем чувстве причастности к чему-то общечеловеческому – этому нашему незнанию, такому величественному и головокружительно глубокому. Это было ее самым надежным утешением в те зимние месяцы, когда ее сердце было обнажено. Это было единственное, что ее согревало. «Они всегда казались мне дешевкой», – сказала одна женщина на вечеринке. «Да, конечно, – ответила Мира. – Мне тоже». Однако ей хотелось объяснить, что, в конце концов, она поняла их и сквозь их внешнюю дешевизну смогла увидеть глубинную красоту. Но как ей сказать, что она имела в виду? Что люди повсюду, на каждом дереве и на каждом крыльце развешивали яркие, сверкающие, разноцветные души, обнадеживая ее в том, что им известно, что вокруг нас везде, в воздухе и на деревьях, находятся разноцветные, сверкающие души умерших. Яркие мерцающие огоньки, светящиеся из темноты, – это все их предки, и теперь ее собственный отец, и все когда-либо жившие и умершие люди. Мы развешиваем символы их душ на своих домах, потому что знаем, что они жили и умерли, и находим утешение в том, что они мерцают здесь, рядом с нами навсегда.

* * *

Лишь однажды в жизни, лежа на кровати со своим умирающим отцом, она была именно там, где действительно находилась, и не воображала себя где-то еще, где бы ей больше хотелось быть. Мгновение, когда дух ее отца вошел в нее, она ощутила как единственный свой истинный опыт жизни, поскольку это было не что-то ею выдуманное или желанное.

И она знала, что если бы ей пришлось проживать одно мгновение целую вечность, то она выбрала бы именно этот момент, а все остальные могли исчезнуть.

3

Несколькими десятилетиями ранее одним прекрасным летним днем Мира сидела с отцом на старом топляке и грелась в лучах солнца. Что она надеялась найти, вернувшись на то же место? Она лишь хотела ощутить покой в сердце. Ей хотелось бы знать, вернет ли ее к жизни пребывание в том самом месте, но пока она там сидела, ни одно из их прежних теплых чувств не вернулось к ней, только горечь оттого, что не получилось ничего между ними исправить.

Она выбросила свое сердце. Она выбросила свой мозг, руки, волосы, стопы, она бросила всю себя в воду в надежде, что озеро ее поймает, спасет и вернет на берег обновленной. Но этого не произошло.

* * *

Она спустилась к кромке воды, сняла всю одежду и вошла в воду. Было холодно. Когда-то она боялась плавать в озере. В детстве им говорили, что вода грязная. Но потом, когда они подросли, взрослые сказали: нет, вода не грязная и никогда такой не была.

Должно быть, она перевоплотилась, пока солнечный свет падал на землю, словно золотой шар, или, может, приливы выбросили ее обратно на берег, под ветку дерева, где какая-то часть ее поднялась выше, выше, выше и попала в лист на дереве.

Однажды озеро затопит весь город из-за таяния полярных льдов, и весь город исчезнет под водой, и с ним все, кого она когда-то звала друзьями, и то дерево, и этот лист, всё-всё.

* * *

Ее затянуло в лист на дереве, что стояло у озера рядом еще с несколькими деревьями на краю песчаной отмели. Бревно у его подножия когда-то отломило бурей и выбросило на берег – очень старое, вымоченное в воде и наконец высохшее, оно долгие годы служило скамейкой множеству людей.

Вот на этом бревне она сидела с отцом, которого, наверное, любила больше всех. Они сидели и смотрели на озеро, наблюдали, как строят две жилых многоэтажки. Но когда они сидели здесь впервые, многоэтажек не было и в помине. Тогда, много лет назад, здесь не было ничего, кроме водорослей и жестяных банок, прибившихся к песчаному берегу.

* * *

Как только она оказалась в листе, она поняла, что совершила ошибку. Она хотела оказаться в месте получше, но ее дух застрял в листе. То, что он поместился в листе, заставило ее удивиться, каким маленьким оказался ее дух, тогда как в жизни она была совершенно уверена, что ее дух огромен.

Она застряла в листе, осознавая нутром, что что-то пошло не так. Там, внизу, прогуливались люди, и они не поднимали голов, чтобы посмотреть на лист. Даже если они и смотрели наверх, смогла бы она передать им послание? Она не могла общаться с другими листьями. В них тоже застряли чьи-то души? Как же одиноко ей было в листе – гораздо больше, чем когда она была человеком, где бы она ни находилась.

Вскоре она уже не могла вспомнить, какие проблемы занимали ее при жизни. Почему она была так печальна и переполнена чувством вины, что единственным решением было обернуться листом? Потом появилась досада от отсутствия ног, а значит, и возможности уйти из этой новой жизни, этого места во вселенной. Теперь она только и могла, что превращать солнечный свет в пищу, и даже это не особо радовало.

* * *

Чтобы оказаться там, где тебе хочется, нужно иметь сокровенное желание. У Миры тоже было сокровенное желание, но оно было настолько тайным, что она не знала, как облечь его в слова, она лишь знала, как оно ощущается. Сокровенное желание заключалось в листе. Всё, чего она желала, сводилось к листу, и она об этом даже не догадывалась.

Став листом, она, наконец, узнала свои настоящие размеры и достаточно быстро привыкла к ним так, как никогда не могла привыкнуть к своим размерам в жизни. В жизни она всегда хотела быть больше, но не знала как; это было проблемой. Она не могла приспособиться к своим настоящим размерам. Она даже не знала, какие они, ее настоящие размеры. Но там, в золотом солнечном свете, она, наконец, их узнала: это были размеры древесного листочка. Если бы ей сказали об этом, когда она была ребенком, она бы смогла к ним привыкнуть, и жить простой жизнью без особых устремлений, и быть счастливой вместо пустых надежд и учебы в университете. Однако любовь к отцу заставила ее думать, что она велика, огромна, как сама вселенная, и что другие люди должны об этом узнать. Что она сделала при всех своих амбициях, чтобы доказать, что его представления на ее счет были верны?

Вместо всего этого она могла бы довольствоваться тем, чтобы выбрать для любви одного человека и жить с ним без затей, кого-то тоже размером с листок, а не с берег. Может быть, в этом заключалась ее первоочередная ошибка: полагать, что она могла быть размером с берег, и позволять своему отцу надеяться на это, вместо того чтобы сказать ему: «Нет». Он был так восторжен, так поддерживал ее, будучи уверенным, что она и есть размером с берег или могла стать таковой. Он тратил на нее много энергии, и что это дало ему взамен? Она ушла в большой мир без него, думая, что сможет этого добиться, но всё, чего она добилась, – это странная дистанция с тем самым человеком, которого она любила. Если бы она знала, что на самом деле она размером с лист, она бы не утруждала себя такими притязаниями. Она бы изо всех сил старалась остаться маленькой.

* * *

Она не знала, что растения – благодарные преемники всякого сознания, не только человеческого, но и сознания улиток и белок, солнца и дождя, что именно эта отзывчивость делает их такими пышными и зелеными, цвета самого радушия. Каждое ли дерево усеяно сознаниями улиток и белок, людей и пчел? И что с ней станет, когда наступит осень? Вот тогда-то она умрет по-настоящему? Нет, наверное, тогда она отступит глубже в ствол дерева. Может, поэтому деревья такие величественные: какими бы отзывчивыми и принимающими ни были их листья, ствол еще более принимающий. Он принимает всех и каждого. Затем, весной, пробудившееся дерево позволит ей вновь выскользнуть наружу по веткам. Но что если дерево срубят? Может быть, она переселится в следующее дерево, потом в следующее, и так далее – пока не окажется в почве или что там еще может остаться; частицах далекого солнца.

А ее отец тоже в этом листе? То есть его дух – он тоже здесь с ней? Они с отцом находятся в листе вместе или она совсем одна? Проникнув в ее тело со смертью отца, его дух соединился с ней навеки или покинул ее тело вскоре после того, как вселился?

Может ли она обнаружить своего отца в этом листе? Да, может. «Отец, ты здесь? Если ты здесь, можешь мне ответить?»

Ее отец отвечает: да, он здесь. Но он не хочет говорить. Его покой глубже, чем ее. Покой не терпит никакой болтовни. Разве он не хочет вернуться к жизни? Она ему нравилась, он любил жизнь, она закончилась, всё в порядке. Он не хочет возвращаться к жизни. Больше нет ничего, ради чего он мог бы жить. Ему здесь нравится – в этой тишине. Его жизнь в теле человека была полна тревог, как и любая человеческая жизнь, – тревог тела и людей, которые как кость в горле. Кому это нужно? Ей нужно. Она считает, что ей по-прежнему нужно. «Отец, ты вернешься со мной?» Ее отец ласков, но он не хочет. Он желает ей добра, если это то, чего она хочет. Хочет ли она? Да. Она хочет возобновить человеческую жизнь. Она хочет начать всё сначала. Она хочет стать чьим-то ребенком.

Ее отец говорит, что так не бывает. Если только ребенок не родится под деревом. А что, если ребенка везут в коляске под деревом, пока он спит? Тогда она сможет перейти в ребенка? «Ах да, – отвечает отец, – я думаю, сможешь. Но не стоит этого делать».

Она знает, что не стоит.

«Не переходи в ребенка», – имеет в виду ее отец. Она знает, что он прав.

* * *

Чтобы быть мертвым, требуется определенная дисциплинированность. Дисциплинированности ей всегда не хватало. Ее отец, находясь в листе, демонстрирует исключительную дисциплинированность, а может, он просто не хочет возвращаться.

* * *

«Отец, тебе правда нужно, чтобы я была в этом листе с тобой?»

Он говорит, что не нужно.

«Тогда почему я здесь оказалась? Почему я это сделала?»

Он не отвечает. Он был мертв, когда она это сделала. Это не он заставил ее это сделать.

* * *

Поначалу ее отец хотел оставаться в молчании, просто, стойко и отдельно. Они находились в одном листе, вот и всё. Они обнаружили присутствие друг друга, но это открытие ни к чему не привело. Это было просто присутствие, скука и ощущение, что другой рядом. Оно признавалось, но о нем не говорили.

В жизни нужно было что-то сделать, чтобы заверить близость между двумя людьми. Но внутри листа не стоял вопрос предательства, так что и вопрос доверия тоже не возникал. Они просто были там, день за днем, вместе в листе.

Поскольку Мира была более беспокойной, она пыталась вести разговоры. Сначала он их не поддерживал. Он произносил какую-то одну фразу в своей неподвижности, и в его голосе не было никаких модуляций, никакой перемены тона. Это не был молодой голос ее отца, каким она его помнила, а что-то гораздо более похожее на шелест листьев.

* * *

Я всё никак не могу представить себе квантовую запутанность. Знаешь, как описывают это явление? Нет. Две частицы каким-то образом связаны, и они – ах да. Даже на расстоянии. И одна из них меняется, вслед за ней меняется и вторая. Мгновенно. Как это возможно? Это какая-то бессмыслица. Как информация проходит между ними? Я думаю, должно существовать другое измерение, измерение разума или сознания, которому они обе принадлежат. Погоди, при чем тут разум? Не знаю, а при чем тут могут быть умы? Ни при чем, ведь при возникновении вселенной не было никаких умов. Мы этого не знаем. Сознание – огромная загадка, и никто не может объяснить, как сознание возникает в мозгу. Разве? Да, мы знаем, что мозг существует как факт, а вот как происходит прыжок из мозга, который поддерживает сердцебиение, к самосознанию – этого люди не могут понять. То, что они не могут этого понять, не значит, что это сложно. Я и не говорю, что это сложно, я говорю, что это загадка. Ну, я не думаю, что это такая уж важная загадка. Это потому что тебе это неинтересно, а меня больше интересует загадка сознания, чем первые несколько мгновений зарождения мира. Правда? Но ведь животные обладают сознанием, сознание есть у собаки. Да, и это для меня тоже часть загадки сознания. Да даже у червяка оно есть. Точно, он же принимает решение, куда ему повернуть: направо или налево. Даже у клеток есть что-то вроде свободной воли, и у одноклеточных организмов, им ведь тоже приходится принимать решение, в каком направлении двигаться. Точно. А еще есть макрофаги и разные штуки в теле, которые тоже принимают решения, и они могут принять решение прекратить твою жизнедеятельность. Верно, есть некое тщеславие в том, чтобы полагать, что ты один принимаешь решения или что, принимая правильные решения, ты продлишь себе жизнь, ведь твои клетки тоже решают. Конечно, я думаю, людям следует наслаждаться жизнью вместо того, чтобы переживать о том, доживут ли они до своих девяносто одного или девяносто двух. Да уж, какая разница. Моя основная посылка состоит в том, что при жизни ты живешь вечно, потому что как только ты умираешь, ты уже не осознаешь, что умер, поэтому ты как бы всегда жив, так что штука в том, чтобы не переживать по поводу себя. Переживать стоит только о тех, кто останется без тебя и кому ты был нужен. Верно, если есть маленькие дети или что-то вроде того. Ну а с другой стороны? Я о том, что каждый день в мире умирают сто пятьдесят тысяч человек. Это огромная цифра, а жизнь продолжается. Невелика беда, поэтому и переживать не стоит. Точно, и я хочу сказать, какова альтернатива? Ну, нет никакой альтернативы. Вот я об этом и говорю, какова альтернатива? Что там хотят сделать эти программисты? Загрузить твой мозг в компьютер, чтобы можно было стать программой? А потом они придут и вырубят тебя, или что? Знаю, звучит как ужастик. Не верю, что это именно то, чего на самом деле хотят люди. Ну, это потому что они не понимают, что мы живем вечно и когда умираем, то не жалеем об этом. Ты не будешь сидеть в могиле и сокрушаться: «Вот блин, если б только я мог пойти на матч, ну почему я не могу пойти на матч». Верно, это нелепо. А они говорят, что христианство решило этот вопрос, потому что ты можешь жить вечно, но можешь и навечно попасть в ад, – безумие какое-то. И как что-то может продолжаться вечно? Кому это надо? Кому бы хотелось проживать одно и то же снова и снова или застрять в теле фермера на тысячу лет? Что значит, застрять в теле фермера на тысячу лет? Ну, представь, что можно было бы прожить тысячу лет. Но почему сразу фермера? Ну, вот станешь ты фермером, да не важно – учителем, механиком, поваром. Зачем им вообще жить вечно? Чтобы смотреть на фото того, что к ним вообще никак не относится? Кому это надо? Или чтобы дружить с двумя сотнями людей? И проматывать в ленте сотню или две новых постов каждый день? Это что за жизнь такая на тысячу лет?

* * *

Потом она услышала его голос таким, каким слышала при его жизни, с естественной веселостью, свойственной ее моложавому и любящему отцу. Она его разговорила! В первые дни или недели их совместного пребывания в листе ее в этом останавливала робость. Он напустил на себя какое-то величие или торжественность оттого, что умер раньше нее. Теперь он был связан с чем-то большим, тогда как раньше он был связан преимущественно с ней.

По тому, сколько времени ей понадобилось, чтобы разговорить его, она поняла, что он с легкостью принял смертный покой и у него не осталось иных желаний.

* * *

Затем радостное удовольствие от того, что она снова с ним рядом, пробудило его от упокоения.

Внутри листа разговоры происходят, минуя рот. Вам не нужны два разных тела, чтобы вести беседу. Можно говорить друг с другом из одной жилки, из одной плоти. В одном листе могут поместиться два сознания и две точки зрения.

Как вызволить отца из вечного покоя? Она просто болтала обо всех глупостях, беспокоивших его в их человеческой жизни. Он не мог стерпеть, как она говорит о вещах, которые когда-то казались ему такими нерациональными. Так она заставила его позабыть свой идеальный покой и наполовину вытащила его обратно в жизнь.

* * *

Потому что знаешь, если бы мы вдруг перенеслись на две тысячи лет назад, мы бы ничего не смогли сделать, чтобы всё ускорить. Я не знаю, как сделать паровой двигатель. От нас не было бы большого проку в роли путешественников во времени. Мы были бы бесполезны. Знаю, знаю. Поэтому все должны учиться, чтобы знать достаточно и смочь ускорить историю, если выпадет отправиться на тысячу лет назад. Было бы очень печально вернуться в прошлое без полезных навыков. Я не особо разбираюсь в химии, я ни в чем особо не разбираюсь, у меня бы не получилось построить самолет или автомобиль. Почти никто не смог бы этого сделать. Да? Никто из нас не смог бы. Да уж, ну, некоторые бы смогли. Я понятия не имею, как выплавить железо. Как вообще найти железо? Как построить плавильную печь? Этим занимались две тысячи, три тысячи лет до нашей эры. Первым металлом была медь. Просто плавишь ее – и готово. Потом была бронза, это смесь меди и олова, если вдруг тебе интересно. А знаешь, где нашли олово? В Англии. Так что, если я отправлюсь на тысячу лет назад, я просто поеду в Англию и найду там олово. Потом Крит стал великой державой, потому что люди додумались, как делать бронзу. А что такого классного в бронзе? Это гораздо более прочный металл, поэтому из него можно делать более смертоносное оружие. Ясно, ясно, это, наверное, был бронзовый век. Потом наступил железный век, когда нашли железо и научились его плавить, для чего требовалась более высокая температура. Интересно, знали ли люди, что жили в железном веке. Ну, они же не называли свой век бронзовым, они называли его «наше время». Я знаю, что они не называли свой век бронзовым. Человек должен находить пропитание, строить укрытие, изготавливать одежду. Это не так-то просто, если нет инструментов. Приятно не иметь рук, не правда ли? Да уж, такое облегчение. Когда есть руки, ты чувствуешь, что обязан всё время что-то ими делать. Вот что чувствуешь, когда у тебя две руки. А не имея рук, приятно не чувствовать это долженствование. Тебе нравится? Да, нравится. Мне не приходило в голову, что именно тело рождает в нас позывы. Когда у тебя есть части тела, они заставляют тебя хотеть их использовать. Какая часть нашего тела заставляет нас любить того, кто не любит нас в ответ? Не надо в это погружаться. А во что мне тогда погружаться? В то, что вероятность нахождения рядом любого человека – один к триллиону, так что шансы того, что мы оказались рядом, почти равны нулю. Но на самом деле у тебя есть, скажем, восемь миллиардов людей, и все эти восемь миллиардов выиграли в лотерею. И самое ужасное, что никто этого не осознаёт! Они не понимают, какая редкая им выпала возможность наблюдать эту вселенную, а ведь это удивительная вселенная, и если бы люди не эволюционировали до этой стадии, они бы не знали, в каком прекрасном месте живут. Знаешь, что ученые нашли бактерию, которая увеличивает продолжительность жизни на двадцать пять процентов? Вау! Они провернули это на мышах. На мышах? Почему мышам так везет?! Почему чуть что – сразу мыши?! Никогда этого не пойму.

Вся поверхность озера была похожа на гигантское влажное глазное яблоко, вбиравшее в себя небо, и облака, и всех людей, прогуливавшихся по дощатому променаду и вдоль берега у воды. Но люди позабыли, что озеро – это открытый глаз. Мира видела, что они приходили сюда в поисках уединения, но забывали, что на них глядело озеро.

* * *

Ах, чудные деньки, когда они с отцом были в листе! Сонная безмятежность озера по ночам, утешавшая и убаюкивавшая их своими снами; и сны, что она видела в листе, были не похожи на те, что снились ей человеком, ведь они приходили и возвращались в дерево, путешествуя по его прожилкам.

А книги на полках у нее и у отца? Она помнит, что у них были книги, но не помнит их названий. Они столько читали, надеясь, что книги перенесут их в другую реальность, и перенос этот, наконец, случился со смертью. Смерть подарила им, наконец, перенос, который они надеялись совершить через чтение и которого боялись под видом смерти – хотя и желали его во время чтения!

* * *

Можешь философствовать о Боге сколько душе угодно, от этого он реальней не станет. Знаю, я просто хочу сказать, что, если хочешь представить его истинный образ, следует признать, что никакого истинного образа у него быть не может. Ну конечно! Ну конечно, не может быть никакого истинного образа того, чего не существует. Но если бы ты верил, что Бог существует. Тогда можно поверить во всё, что угодно, потому что для тех, кто верит в Бога, Бог – это то, что может делать что угодно и быть всем, чем пожелает, так что он может обратиться миллионом разных вещей, он может быть для каждого разным. От этого он не становится менее реальным, может быть, от этого он еще более реален, как отпечаток пальца, у каждого разный, или то, каким уникальным образом сокращаются твои мускулы, – разве от этого отпечаток пальца или работа мускулов становится чем-то нереальным? Слушай, это противоречит законам природы. Говорят, Бог привел в действие целую вселенную, но как он мог это сделать, не имея физического воплощения? – это же самые основы. Чтобы что-то могло действовать, оно должно иметь физическое воплощение. Но ведь клетки действуют, хотя их не видно, и атомы действуют, и их тоже не видно. Нет, видно, их можно увидеть в микроскоп. Но без микроскопа мы бы их не увидели. Знаю, и что? А то, что я просто хочу сказать, может быть, у нас пока нет технологии, чтобы увидеть Бога. Ну нет! Что ж, когда-то у нас не было технологии, чтобы увидеть клетки или атомы. Но еще до того, как мы смогли их увидеть, у людей было предчувствие, что они существуют, что большие вещи строятся из маленьких. Просто они не могли этого доказать; и предчувствие Бога у людей тоже всегда было. Согласись, мы не до конца понимаем, как устроена вселенная. Соглашусь, мы не знаем, что такое темная энергия, мы не знаем, что такое темная материя, а ведь она составляет восемьдесят процентов вселенной. Точно, мы постоянно открываем что-то новое. Знаю, но это уже частности. Восемьдесят процентов вселенной – не частность! Да, но в конце концов человечество с ней разберется, и тогда всё встанет на свои места, потому что у всего есть свое место. Только вот я имею в виду, что, может быть, дело не в том, что мы чего-то не знаем, а в том, что наш разум недостаточно хорош, чтобы мы могли это узнать. Да ладно тебе. Или, может быть, Бог существует, но наше представление о нем неверно, и поэтому мы не можем его обнаружить. Ты сейчас серьезно или просто дразнишься? Нет, я не дразнюсь. Так ты серьезно. Не знаю, я не на тысячу процентов уверена, в отличие от тебя, потому что я не считаю, что научный метод – единственный способ доказать, что нечто реально. Да? И каким образом, по-твоему, доказать, что нечто реально? С помощью воображения. Воображение – не доказательство! Ну, просто я думаю, что не всему есть логичное объяснение. То есть объяснение либо логично, либо алогично.

* * *

Потом посидеть под деревом пришла Энни. Мира не знала, как она его нашла. Возможно, ее притянули к нему силы природы, а может, ее привела сюда Мира. Наверное, это место показалось ей умиротворяющим, осененным любовью Миры и любовью всех тех, кто находился в дереве.

Мира была так взволнована, увидев Энни под деревом! Она хотела поведать ей всё, что узнала. Что-то чудовищное, а потом? Что-то великое. О вечеринке, которая на самом деле не вечеринка, о растениях, которые вовсе не растения. И растения всё поглотят, пробьются сквозь бетон и обовьют стены. Побеги растений, травы и лозы затянут пустые бассейны, их бетонные борта осыплются, образуется почва, пробьется зелень, а сверху прольются дожди, и все здания станут рушиться. Именно для того чтобы зеленые растения могли жить, столь многим нашим постройкам придется погибнуть. Растения будут повсюду во второй версии жизни, и они будут существовать в блаженной медлительности, в счастливом покое. Безжалостные растения проложат путь нежным, и ни одно живое существо во второй версии жизни не будет так жестоко. Растения украсят землю, и все обвалившиеся здания, и всё сущее. Пурпурные цветы со сладким запахом, розы и желтые цветы, и желтые розы, и белые. Вся земля станет пышным садом, открывающимся с восходом солнца и закрывающимся с появлением луны, и растения не вспомнят, как мы срезали их в первом черновике. Овощи не расскажут историй. Они не вспомнят горшков или как их собирали и ели. Они будут пребывать в счастливой нетронутости, какой не знают растения в первой версии жизни.

* * *

В ландшафте космоса растения занимают места в первом ряду. Бог в восторге от того, что зрительскую аудиторию творения в основном составляют представители мира растений: кусты и деревья, цветы и ягоды рассаживаются, предвкушая зрелище, а в антракте говорят: «Во дает!»

Но для нас немыслимо даже представить себя на их месте; нам, людям, не хотелось бы так жить: жизнь как вечность созерцания пьес! А вот растения научились за миллионы лет быть зрителями творения. Они знают, как приятно быть открытой благосклонной публикой, какой никогда не смогут быть люди, которые этого даже не поймут, ведь наше предназначение проистекает из того, что мы критики.

Вид зрительного зала, полного растений, просто сидящих на местах, человеку кажется проклятьем и никчемностью. А ведь быть зрителем творения – это чудесно. Какая честь иметь возможность сидеть и наблюдать за ним! Преисполниться красотой жизни! Это честь – занять места в первом ряду. Но растениям было не просто научиться на них сидеть.

Ради чего на них возложили миссию быть зрителями творения? Ой, да просто так. Ну, потому что Бог – эгоист. Потому что он художник. Потому что даже пусть его творение не без изъянов, Бог втайне гордится им и ему нравится, когда его работу замечают.

* * *

Вот ты беспокоишься, что через миллион лет в Землю ударит астероид. Кто это беспокоится? Ты. Нет, я не беспокоюсь. Я просто думаю, как же удивительно, что эти штуки, которые где-то там, на самом деле не так уж и далеко и что они действительно могут повлиять на Землю. То есть ты думаешь, что Солнечная система вполне себе стабильна, за исключением залетающих иногда случайных астероидов, но тебе не приходит в голову, что однажды в нашу Солнечную систему войдет другое солнце и всё испортит – а оно может! Миллион лет – это не так уж и долго, и оно пройдет через облако Оорта. Что еще за облако Оорта? Это такие маленькие каменные тела далеко за пределами нашей Солнечной системы, но окружающие ее. Но не со всех сторон? Со всех, это сфера вокруг нашей Солнечной системы. Облако из камней? Облако из камней разных размеров, и предположим, что через него собирается пройти другое солнце: оно сместит нашу орбиту, и часть этого облака войдет в Солнечную систему, обрушится на Землю и вызовет всевозможные разрушения. И тогда мне пришла в голову мысль: а что если у того другого солнца есть свое облако Оорта? – тогда его облако Оорта пройдет прямо сквозь нас, и это еще более прямой удар. Не у каждого же солнца есть свое собственное облако Оорта, правда? Возможно, что есть. Если у нашего есть, то почему его нет у всех остальных солнц? Это ведь гравитационное притяжение солнца создает облако Оорта? Когда формируется Солнечная система, разного рода обломки вращаются вокруг центральной точки притяжения и центр сбивается в солнце, а остальное сбивается в планеты, а некоторые обломки слишком далеко, так что их не притягивает к центру, поэтому они продолжают кружиться и кружиться. Значит, они на орбите? Не только это облако, но и планеты того солнца будут взаимодействовать с нашими планетами. Будет такой бардак! И это точно произойдет? Да, думаю, в этом направлении всё и движется. То есть через миллион лет люди станут об этом беспокоиться. Если тогда еще будут люди. Ну, думаю, люди будут всегда; вопрос к будущему в том, на каком уровне цивилизации и как много их будет? Потому что, на мой взгляд, цивилизацию ждет крах и возвращение к натуральному хозяйству. Почему? Войны за воду и всё такое? Да, такой порядок приведет к краху, и девяносто процентов людей погибнут. А что станет с водными растениями? Я как раз об этом: людям придется вернуться к тому, что у них было раньше. А что, электричества не будет? Чтобы иметь электричество, нужна критическая масса людей, деньги и знания, а если в городе останется два десятка человек, не получится управиться с гидроэлектростанцией. Верно. Мне кажется, так тупо, что люди планируют строить колонии на Марсе. Им бы лучше планировать дела здесь, придумывать, как они будут жить здесь. Ну, они считают, что тут бардак, и хотят отправиться туда, где чисто. Но там же чисто ничего нет! Они хотят преобразить Марс, чтобы он был как Земля, вместо того чтобы наилучшим способом использовать условия здесь! Что ж, людям это в тягость. В тягость? Что именно? Попробовать исправить свои ошибки. Но это ведь намного проще, чем создавать новую Землю. Отправиться на Марс и жить в пузыре? И никогда не ходить на рыбалку, никогда не ходить купаться или кататься на лодке и вообще не выходить из дома? Может, придумают, как создать большие водоемы. Но это займет тысячу лет, ведь сначала должна сформироваться атмосфера. Верно, в конце концов Марс разогреется, лед растает и образует озера и реки. Но это займет тысячу лет. И никогда не будет похоже на Землю.

* * *

Самые нежные листья, зеленые и робкие и в конце концов увядающие, – на них никто не обращает внимания, но они всё равно благополучно растут в тишине в лучах заходящего солнца. Мира задается вопросом, есть ли листья в человеческом сердце. Есть ли листья в сердце Энни?

Мира наблюдала, как Энни гуляла с другой женщиной, красивее и грациозней, чем была раньше Мира, и ей казалось, что этой женщине что-то нужно от Энни и что Энни точно ей это даст. Это что-то было теплее, чем то, чего хотела Мира. Она чувствовала, что эта женщина была Энни приятней и то, чего эта женщина хотела, тоже было ей приятней. Из-за этого она была уверена, что Энни ей это даст. Мира не получила того, чего хотела, а эта женщина получит. Их голоса были теплыми, нежными и близкими. Они спустились к воде в поисках уединения и, возможно, по причинам, которые Мира знать не могла. Или, возможно, Энни пришла, зная, что там была Мира, чтобы показать ей, что она может дать кому-то что-то, чего никогда не давала Мире, потому что Мира не знала, как это у нее получить, или потому что ей не хватало ума или нежности, чтобы это знать, или еще по какой-то причине.

Стало поздно, они ушли с берега, и Мире их больше не было видно.

* * *

Дедушка фигур квадрат, круг, треугольник и апельсин – вот чего нужно ждать. И других подобных вещей? Да, других подобных вещей. Целое грандиозное хранилище энергии. Нагрузка на все твои ресурсы. И тот факт, что людей, какими ты их знаешь, во второй версии мироздания не будет. Почему же? Потому что с каждым разом не всё дается в неизменном виде. Человечеству неизменно дается каждый раз то же самое, что дается всей жизни на земле, и это то прекрасное, что любят. Оно останется здесь и во второй версии мироздания и будет в тех существах, что эволюционируют во что-то похожее на людей, если хоть что-то в них эволюционирует. Эволюция может пойти разными путями. Думаю, ты грустишь потому, что наше искусство не оценят шерстистые мамонты. Это ничего; я думала об этом, и теперь мне ясно, что искусство создано для нашей ситуации. Всё, что ни придет на смену, будет иной ситуацией, и наше искусство не будет в ней нужно. Так тебе от этого не грустно? Нет, не грустно, ведь все вещи полезны в свое время, в том числе искусство. Может, в гнездах у птиц на стенах висят прекрасные картины. Никто никогда не залезал на дерево, чтобы проверить. Нет, суть в том, что птицам в следующей ситуации, возможно, и не понадобятся картины. Но это правда, тут не о чем грустить. Печалясь из-за того, что не будет людей, ты думаешь об искусстве, которое никто не увидит, а не о людях, которые, возможно, не заслуживают быть здесь, потому что они такие смертоносные. В тебе есть любовь, но эта твоя часть – не человеческая, она есть в растениях и животных, в облаках и морях, во всем. Что заслуживает любви, так это жизнь, а не люди. А жизнь здесь будет всегда? Да, существуют циклы, и если земля заболевает, она вновь поправится через миллион или два миллиарда лет. Она сделает свое дело, ведь в полноте времени она сама себя исправляет. Так, люди эволюционировали, и во многих отношениях они эволюционировали в смертоносных существ, стремящихся мучить, и самовлюбленных. Так почему же не избавиться от людей, раз всё, что мы в них любим, есть повсюду на этой земле, раз это не исключительно человеческая черта – способность любить, идущая поперек всему остальному, что есть в нас? Удивительно, как эти вещи существуют бок о бок, но это так. А когда ты наблюдаешь, как это происходит в человеке, как теплится в нем любовь, человек может стать столь же достойным любви, как растение или кошка. Тогда можно полюбить человека, как ты любила меня. И как ты меня любил. Но в человеке так много того, что не полюбишь. Конечно, так уж люди эволюционировали, поэтому то, что людей не будет, не так уж плохо. Мы сами трагичны, когда думаем, что трагедия – это если исчезнет человек. Мы даже не можем принять то, что наши собственные отцы умрут! Но это не значит, что это трагедия в масштабах целого мира. За исключением всех страданий. За исключением всех страданий, но потом земля станет делать то, что она делает уже сейчас, – исцеляться. Мы часть этой болезни. Это значит, что все мы окажемся где-то еще, по крайней мере, та наша часть, что любит. Чистая любовь, существующая в людях и животных, останется здесь, когда человечество исчезнет, и эволюция снова заселит землю удвоенным числом птиц, или что там придет птицам на смену. Это ведь Бог будет творить следующую версию? Или эволюция? Я не знаю, для меня это одно и то же. Да, оттуда, где находишься ты, легко говорить: «Для меня это одно и то же». Но ведь есть те из нас, кто всё еще здесь, с живыми и умирающими. Уже недолго осталось! Уверен, в том, чтобы быть мертвым, есть своя красота, и в том, чтобы быть просто любовью, и в том, что останется лишь лучшее в тебе. Могу сказать, что быть мертвым очень расслабляет. На самом деле, самое приятное в этом всем – избавиться от того, что с нами сделала эволюция, превратив в выдающихся, но таких смертоносных существ. И избавиться от того, чего Бог ждет от нас – таких выдающихся, но таких критичных. Я очень жду, чтобы меня покинули мои критичность и смертоносность и чтобы от меня осталась только моя любящая часть. Почему люди так этого боятся? Им нравится их смертоносная часть! Они думают, что это их лучшая часть! Критика иногда оказывается связанной с убийством и победой. Посмотри на тех, кто побеждает: они же ходячие мертвецы. Часть, которая хочет одержать победу, формировалась эволюцией, а часть, желающая критиковать, – это наша важная функция, она от Бога. Они обе идут поперек любящей части, которая со временем всё уменьшается и уменьшается, по мере того как растут смертоносная и критикующая части. Этим двум частям сложно не вытеснять любящую часть. Значит, мне не стоит расстраиваться, если я не побеждаю? Нет, просто радуйся, что ты не ходячий мертвец. Про них когда-то показывали передачи, про людей, которые ходили по земле наполовину мертвые. Ведь такие существа правда есть! Такова жизнь: ты хочешь ощутить любящую часть, но часть, что стремится побеждать, цепляется за те части, что критикуют и убивают – не только других людей, но и тебя саму. Уверена, я могу держаться подальше от побеждающей и убивающей части. Но ты не сможешь держаться подальше от критикующей части, да и не должна. Ты относился ко мне с большой любовью, и я теперь помню только любящую часть тебя. Это правда, когда кто-то умирает, мы зачастую думаем только об их любящей части, но таким образом мы просто думаем о жизни, которая течет в растениях и деревьях; о любящей составляющей всего сущего. Эта наша часть – лучшее, что в нас есть, и поскольку она наименее индивидуальна, она порой проливается через нас своим прекрасным светом. Эту часть проще всего вспомнить, ведь она равна самой жизни, когда любимый тобой человек умер. Побеждающая часть равна смерти. Ты вспоминаешь только любящие части, то есть жизнь, чтобы вернуть меня к жизни. Когда ты вспоминаешь о критикующей и смертоносной частях, тебя уже не так печалит моя смерть. Ведь это была моя смерть при жизни. Нет ничего плохого в том, чтобы это помнить. Нет беды в том, чтобы припоминать те части моей жизни, которые были смертью. Но лучше и проще вспоминать те части, которые были жизнью, потому что, когда побеждающая и критикующая части умирают, любящая часть переходит во что-то иное, она где-то остается. Как красиво любовь освещает человека при жизни! Как любовь поистине озаряет нас! Да, и то, что озаряло людей прежде, теперь озаряет что-то еще. Когда ты вспоминаешь обо мне с любовью, через твои воспоминания сияет то, что озаряет всё на земле. Так почему бы тебе не сосредоточиться на воспоминаниях, которые делают тебя счастливой, на прекрасных воспоминаниях, которые вызывают к жизни свет, лившийся через меня, тот же самый свет, что льется через тебя? Мне грустно, что первая версия подходит к концу, но я не должна оплакивать всё сущее или искусство, которое больше некому будет понимать. Это ничего, его понимали, когда того требовала ситуация. И не забывай о птицах, которые заменят этих птиц, когда земля или Бог исправят черновик мира. И эти птицы будущего, возможно, будут похожи на наших птиц в настоящем, а может, и не будут, но они будут петь, и у них в гнездах на стенах будут висеть картины, какими бы большими или маленькими эти гнезда ни были; и кто сказал, что те картины не будут так же прекрасны, а может, еще прекраснее тех, что могут создать наши лучшие художники? И это будет волнующе новое, ситуативное искусство, рожденное ситуацией, в которой окажутся те птицы или птицеподобные существа. Мы всегда будем оказываться в какой-то ситуации. Да даже через миллион или полмиллиона лет – сложно разобраться в этих цифрах – по-прежнему будет складываться какая-то ситуация. Как бы мне хотелось вернуться и увидеть, каким будет искусство тех новых птиц! Но ты вернешься, ты всегда будешь здесь. Не надо думать, что после смерти ты отправляешься куда-то прочь от земли; нет, ты остаешься здесь вместе со всем остальным – остается та часть тебя, что любила, твоя самая важная часть. Часть тебя будет терпеливо оставаться здесь, пока земля меняет цвет, исчерпывает себя, вновь вдыхает новую жизнь и оживает. Часть тебя останется здесь всё это время, пока слизни творят свое слизняковое искусство, прекрасные крошечные спирали в грязи, и другие морские жители, и самые огромные звери, скользкие, с зелеными жабрами, сплошь покрытые чешуей, перьями и мехом. Даже водоплавающие существа будут двигаться по-своему, радикально новыми способами. И ты тоже всё это увидишь! Почему я застряла в искусстве прошлого? Потому что ты застряла в этой ситуации, думая, что она единственная. Будет вторая версия, и часть тебя, что любит, то есть лучшая часть тебя, самая вечная часть, будет в медведях, в ящерицах, в мамонтах и в птицах в той, следующей версии жизни. Тебе грустно, потому что искусство, которое есть любовь, исчезнет, но тебе только потому нужно искусство, что ты застряла в первой версии. Тебе грустно, потому что твоему отцу пришлось умереть, но в следующей версии тебе не будет грустно, потому что не будет отцов.

* * *

Затем Мира изнутри листа ощутила присутствие Энни: она шла с той женщиной, которая, возможно, была ее возлюбленной, и они вели доверительную беседу. Мира силилась расслышать, что они говорили, но они так и не подошли достаточно близко, чтобы она могла их слышать. Или, может быть, лист устроен удивительным и прекрасным образом, но не так, чтобы распознавать слова. Мира и ее отец продолжали говорить, пока она старалась расслышать слова Энни. Какие слова любви она научилась говорить за время, прошедшее с тех пор, как она училась в колледже? Мира ощущала силуэт их тени, очерченный на фоне озера. Когда их голоса стали звучать взволнованно, а потом снова понизились, внутри Миры что-то шевельнулось. Ее отец не мог этого почувствовать. Он не был знаком с Энни.

Мира знала, что однажды Энни уйдет с берега и больше никогда не вернется за Мирой. И что тогда Мире делать со своей любовью – с жаром, который она как листок могла едва ощутимо передавать, отдавать как теплое ничто в воздух? Но уже не могла вспомнить, способны ли люди ощутить его.

* * *

Как-то ночью, когда на безоблачном небе была видна одна только луна, Энни вернулась с той же женщиной. В волосах той женщины что-то красиво переливалось, и боль от этой красоты вызвала у Миры нежелание ее видеть. Она поняла, что Энни больше ее не любит, если и любила когда-то, – хотя, наверное, всё еще любила, даже если не осознавала, ведь она продолжала возвращаться посидеть возле ее дерева. Мира знала, что не должна называть дерево своим, как будто оно ей принадлежало.

* * *

Ты просто хочешь семейного советника и чтобы тот всё исправил, но на самом деле нужно просто следовать традициям с верой. Ты хочешь, чтобы пришли другие люди и всё за тебя устроили, надавали тебе советов. Но что на самом деле нужно, так это следовать семейным традициям. Собираться вместе за обеденным столом. Нужна вера в то, что это важно. Следуй традициям с любовью. Раз уж тебя послали на землю раз в миллион лет. Покуда все остальные не-люди едят сырные чипсы, играют в тихие карточные игры и сидят на стульях, ожидая единственного шанса души на человеческую жизнь на земле, где они найдут свою истинную любовь. Двоим суждено найти друг друга, и они находят. Может пройти еще целый миллион лет, пока тебе снова не выпадет жребий жить, но это не так уж долго, и ожидание проходит незаметно. Здесь, возле Сатурна, просто потрясающе: такая чернота, и правильность, и терпение во всем, и не испытываешь никаких желаний. Можно прожить так миллион лет, и без желаний они проходят быстро и приятно. Требуется определенное количество времени. Потом, на земле, встретишь свою истинную любовь в эфире ТВ-шоу – какой сюрприз, что это происходит именно так! Это значит, что телевидение все-таки важно в каком-то смысле, раз уж двум людям уготована встреча на съемочной площадке ТВ-шоу. Телевидение, должно быть, поистине вечный способ рассказывать истории, раз уж вселенная позволила нам эволюционировать до изобретения телевизора. Есть так много вещей, которые можно делать со своим телом, если позволить ему расслабиться и гнуться по форме вселенной, которая представляет из себя сферические трубки, имеющие сферическую форму не только в одном направлении, например вдоль, но и внутри на каждом стыке, так что можно выгнуть спину через сферу колец Сатурна не только поперек кольца, но и внутри самого кольца, которое имеет сферическую форму на всем своем протяжении. Часть человеческой жизни состоит в соблюдении семейных традиций. Это часть ее настоящего сюжета. Если следовать традициям, не нужны никакие советники, которые, в конце концов, тебя угробят. Мне вообще не стоило пускать их в мой дом, но в итоге пришлось, потому что у моего ребенка были трудности, а умный человек видит связь между самым маленьким человеком и самым большим. Думали, что проблема во внимании, поэтому прибегли к обычным решениям при таком сценарии и привели семейных советников. Но даже пока приводили советников, на меня нахлынуло осознание, что они не помогут, хотя передо мной выложили все свидетельства в пользу того, что они будут помогать и могли помочь. А нужно было только следовать семейным традициям, в том числе не есть конфеты перед обедом. «Почему нельзя?» – спрашивал ребенок, которому хотелось сначала съесть торт. И всё, что нужно было сделать, это мягко сказать: «Потому что так не делается». Так вот с семейной жизнью то же самое: традиции очевидны, и они вплетены в саму ткань семьи. У кого-то может возникнуть соблазн спросить: «Что это за традиции?» Но не нужно спрашивать: «Что это за традиции?» Что действительно нужно, так это следовать им с верой, с верой в то, что следовать им достаточно. Если им следовать, не возникает вопроса, в чем они состоят.

Традиции – это доброта и семейные праздники, например. Это когда все находятся в одной комнате. Это открываться другим людям и держаться подальше от семейных советников. Семейные советники приходят из мира психологии, от тех, кто ничего не понимает в традициях, и безразличны к ним, и уничтожили бы их, если могли, и провели бы целую серию реформ. Им неведом закон, по которому человек приходит на землю раз в целый миллион лет с одной лишь целью – следовать семейным традициям. И не нужно спрашивать, в чем они состоят. Если задаешься таким вопросом, значит, в тебе нет веры. Действие влечет за собой познание. Семья была создана той силой, которая нам дает прожить человеческую жизнь, наконец, целый миллион лет спустя. Те, с кем мы здесь сталкиваемся или кто оказывается в семье, посланы не случайно. Нет смысла спрашивать, что такое семья. Если следуешь традициям, ты это знаешь. Темная стратосфера за пределами человеческой жизни – это место, где нечего бояться. Нет ничего страшного в том, что ты находишься так далеко от земли, от населяющих ее людей и их обычаев. Мало кто ошибается, находясь в стратосфере. И на земле мало кто из ее жителей ошибается, потому что в человеке заложено знание, что мы были посланы на землю, чтобы следовать семейным традициям. Семья должна быть вместе, а быть вместе и есть помощь. Привлечение советников – не выход, потому что, в конце концов, они убьют семью. Семья, которую свела друг с другом вселенная, не нуждается в советниках. Семейные советники были выдуманы на земле людьми, которые сами хотели быть семейными советниками, и они не должны становиться частью семьи, ведь только люди лишенные веры станут приводить в дом советников. Семья не создается без причины. Причина эта в том, что человеческая жизнь, ради которой нас отправляют на землю примерно раз в миллион лет, предусматривает структуру жизни с верой. Семья возникает из тайны жизни; она возникает из эфира. Здесь, по ту сторону жизни, не небытие; здесь отсутствует гравитация, а законы вселенной и законы физики не такие, какими ощущаешь их там, на земле. Это не значит, что эти законы лучше, но в тебе не должно быть страха; если расслабишься и сдашься им на милость, то обнаружишь, что законы, существующие здесь, по ту сторону жизни, в темноте вселенной, – это очень весело. Людям, которые любят аттракционы, знакомо ощущение скорости и головокружительного веселья, но тут твое тело не приковано к вагонетке на рельсах, ведь вместо рельсов здесь – кольца Сатурна. Тебя могут спросить: «Хочешь попробовать?» И правильный ответ – да, но только потом тебе нужно расслабиться. Вселенная, дав тебе умереть, больше тебя не убьет. Нужно время, чтобы привыкнуть, что ты не будешь продолжать умирать и что теперь ты в ином месте, где нет друзей, желаний и семьи. В стратосфере, при всей ее черноте, жизнь ощущается иначе. Жизнь не закреплена за человеческим телом, но со стороны может казаться, будто тела сидят вокруг круглых столиков на пластиковых табуретах, играют в карты, и может показаться, что там есть небольшие капсулы-купе, которые служат уборными. Так может казаться со стороны, но главное – это приключения, с которыми ты столкнешься здесь, в жизни, где нет смерти. Приключения, связанные со скоростью, скручиванием, головокружением, а еще разными законами философии и физики. От этого и вправду дух захватывает, и ты услышишь сплетни вроде: «Они не верили, что найдут свою настоящую любовь на съемочной площадке ТВ-шоу», – и еще сплетни от вселенной, например: «Их отправят на землю через целый миллион лет». И ты увидишь, какой вред наносят семейные советники и что их надо истреблять, но они неистребимы. Они не успокоятся, потому что стоит привести их в семью, они пустят корни; если их пригласить однажды, они останутся там навсегда, с тобой в одной комнате, пока ты не видишь. Но семейные советники не нужны, если следовать традициям. Но только после смерти человек узнает, что именно это от него и требовалось. А мы неплохо справились, правда? Думаешь, справились? Разве мы не приводили советников? Я не помню никаких советников. Может, они и были. Если они и были, то не больше одного или двух. Человек приводит советников, только если не может следовать традициям с верой; когда он теряет эту способность или когда у него нет желания этого делать. Семья должна сама заниматься своими проблемами, проживать их вместе, следуя традициям с верой, а не слушать советы. Мы именно это и делаем? Это оно и есть? Не знаю. Я только знаю, что традиции – это когда я не спрашиваю: «Напрашивается вопрос, что такое эти традиции?» Я встречалась с кузеном, которого ты никогда не любил, и хотя я сомневалась в твоей правоте, пока ты был жив, оказалось, что ты всю дорогу был прав: он конченый негодяй. Ну, это как посмотреть. Он не следовал традициям с верой. Так что это за традиции? Просто любовь и интерес к семье. Он не пригласил тебя к себе домой, когда ты ездила в его страну на другой конец света – вот это было не следование традициям. Я часто сомневалась в твоих словах, когда ты плохо отзывался о ком-то из родственников, думая, что проблема была в тебе. Ты и на мой счет имел претензии, и так же как я ставила под сомнение то, что ты говорил о других – я всегда относилась к этому с подозрением и принимала их сторону, – я сомневалась в твоих претензиях ко мне, но ты был прав. Я это понимаю, потому что ты был прав насчет всего остального. Ты критиковал не слишком резко, и твоя критика происходила из ощущений – из того, как с тобой обращались другие. Вот так мы и узнаем, следуем ли традициям человеческой семьи? По тому, как мы заставляем чувствовать себя других? Ох, это, наверное, так, отчасти. Я прошу прощения за те случаи, когда не следовала традициям с верой. Я прошу прощения за то, что приводила в дом советников. Советники нам не помогали. Они отвлекали меня от семейных традиций, они отвлекали меня от тебя. Надеюсь, я увижу тебя снова через целый миллион лет. Это ведь так работает? Я не знаю. Я только мельком видел то далекое место. Я не наслушался его сплетен.

* * *

Потом Энни рассказывала этой женщине, что ее жизнь будет меняться снова и снова, но она никогда не будет знать об этих изменениях в то время, когда они происходят, и что только в одну вещь в этой жизни нужно верить, и это – перемены. Женщина только что переехала в маленький городок, так что кое-что об этом ей было известно. Да, городок маленький, но если приложить усилия, говорила Энни, то, возможно, ей удастся сделать его достаточным – достаточным, чтобы делать там что-то важное. Затем Энни указала на двух лебедей, плававших по озеру вместе. Один лебедь был белым, другой серым. «Каждый человек является частью нашей большой социальной жизни, – говорила Энни, – и ты как эти лебеди, только в едином теле. Человек – это оба этих лебедя, понимаешь?» Тут лебеди окунули свои головы в воду, ведь они стеснялись того, что о них говорят; все всегда об этом забывают при лебедях. «Серый лебедь – это твое тело, – продолжала Энни, – а белый лебедь – это наша общественная жизнь. Видишь, как они плывут рядом? Как одиноко будет серому лебедю, если белый его покинет». Та женщина вдруг заплакала. Она не хотела, чтобы серый лебедь, который был ее телом, покидал белого, который был нашей общественной жизнью, или чтобы ему приходилось плавать без него. «Они должны плавать вместе», – подытожила Энни. Тут Мира вспомнила, что у Энни никогда не было родителей, в то время как у нее самой был отец, и вот она здесь, с ним взаперти внутри листа. Она всё еще оставалась ребенком. Энни повзрослела в большей мере, чем Мира, ведь у Энни никогда не было родителей, так что ей проще было войти в общественную жизнь, да и вообще знать, что она существует. Но у Миры был отец, так что ей не нужно было этого знать. Присутствие отца заставляло ее оставаться ребенком в доме ее детства, но Мира допустила большую ошибку, последовав за отцом в смерть, как если бы она была телом, а он – общественной жизнью. Ее тело должно было остаться с лебедем, который на самом деле был нашей общественной жизнью! Ее жизнь не должна была покидать этот мир вместе с отцом! Что же она наделала, войдя в лист? И простит ли ее когда-нибудь вселенная, у которой свои законы, за то, что она их нарушила?

* * *

В это же самое время она кричала, чтобы выбраться, звала: «Энни! Энни!» Голос позади нее произнес: «Откуда ты знаешь, что она нас услышит?» Но она знала, что этот голос ей лжет! Если бы Мира крикнула, Энни бы ее услышала и вызволила. Ей просто нужно крикнуть достаточно громко, перекричать весь этот гвалт внутри листа. Она знала, что Энни бы ее вызволила, если бы услышала. Она кричала до потери голоса, потом попыталась не бояться той логики, которая старалась ее удержать здесь, бесконечно приводя доводы, ведь она знала, что логика ее просто запугивает. Она пугала ее, стараясь убедить, но Мира начала отключать электричество. Но от этого лишь было ощущение, что она увязала еще глубже в этом подземном месте. Всё, что она делала, загоняло ее дальше в ловушку, и она не знала, почему вдруг стало так страшно, ведь раньше она здесь не испытывала страха. Никто нигде не услышит ее, и всем всё равно! Стенки листа были словно из бетона, и она была глубоко внутри, где страшно, и темно, и повсюду вспышки ярких цветов, и никто не замечал ее криков. Почему же ее крики не сработали, не помогли выбраться? «Энни! Энни!» Она была уверена, что кто-то должен услышать ее там, снаружи листа, но теперь уверенность ее покидала. Если бы только она начала кричать раньше, до того как вся эта штука ее захватила. Ее окружали зло, страх и ненависть, и чем дольше она там находилась, тем дольше ей оставалось там быть. Она понятия не имела, где находится выход, не видела ни лестницы, ни лифта наверх, это место было устроено так, чтобы не выпускать. Оттуда было не выбраться. Ей пришлось бы пройти через всё это запугивание, позволить этому голосу пугать ее еще и еще, пока бы у нее не появилась надежда выбраться. Она говорила себе, что голос не был ей страшен, что это была лишь ложь, попытка ее удержать. Так она продолжала делать вид, что не боится, отпускала беспечные шутки; потом, когда показалось, что это не помогает, Мира стала пытаться разрушить это место, выдергивала его прожилки, его провода и шнуры, но только крепче в них запутывалась. Всё начиналось сначала. Это место знало, как удержать ее наперекор всем ее надеждам выбраться.

Она пыталась объяснить им, что психология – это не выход, что нужно вернуться к тому, чтобы смотреть на поверхность. Даже пока она это говорила, в ушах у нее отзывались ее собственные крики. «Мы полностью потеряли из виду поверхность и то, как полезно считывать поверхность, а когда мы пытаемся прочесть то, что внутри, мы просто выдумываем то, что внутри». Неужели именно за это ее привели сюда, удерживают здесь и наказывают? Из-за того, что она не верила в истории о реальности того, что внутри? Но она не верила не в этом смысле. Она знала, что то, что внутри, существует, но, может, они говорили: «Нет, ты не знала, ты забыла, насколько реально то, что внутри». Она забыла о власти того, что внутри; забыла, как оно сильно и что оно может утянуть под себя и, в конце концов, заточить тебя там, так что даже Энни тебя не услышит, где бы она ни была. Но Мира вовсе не это имела в виду! А может, и это. Она теперь запуталась в том, что такое поверхность, и в том, что такое внутри.

* * *

Потом внезапно в лист ворвался квадрат света и взломал его посередине, и золотой солнечный поток устремился по его прожилкам, так что жизнь стала рваться наружу, а не истекать из листа, и Мира выпала, она выпала вон из листа.

И тогда она услышала голос отца: «Теперь моя дочь не здесь, и если эта часть вселенной имеет ей что-то сказать, я скрою от нее то, что сделала моя дочь, и отвечу ей „я“ за нас двоих».

4

Энни и Мира хотели поговорить, поэтому они взяли свои чашки с чаем и вышли посидеть на лестничную площадку, а потом вышли на улицу, потому что Энни захотелось сладкого. Они остановились у кондитерской лавки и долго рассматривали через стеклянную витрину шоколадные конфеты, выбирая, какую из них съесть напополам. Энни хотела покрытую серой с перламутровым отливом глазурью конфету в форме кристалла размером с ранетку. Она сказала, что всегда хотела ее попробовать – такую красивую, с резными гранями. Но Мира увидела, как продавщица перекладывала эти конфеты на поднос, и тогда она подозвала Энни и показала ей, что это не твердый кристалл, как воображала Энни, а дрожащий, похожий на желе десерт, и в нем совсем нет ничего особенного или волшебного.

Тогда они зашли внутрь и сели за круглый столик. Мира ощущала близость с Энни. Пусть даже они не настолько близки, насколько могут быть близки два человека, всё равно они сидели за одним столом, и это было очень хорошо. Не обязательно быть настолько близко, насколько это возможно, чтобы было хорошо. Она знала, что Энни приводила в эту лавку и других людей, с кем делила напополам коробочку с девятью конфетами.

Мира думала, что останется в листе навсегда. Она думала, что листом стало теперь ее тело, и именно такова теперь ее жизнь: ничто из этого не стряхнуть. Она почти забыла, каково было находиться вне листа. Потом пришла Энни и вытащила ее. Энни спросила, не хочет ли она взять конфет. Энни поняла, что Мира в листе, но ей потребовалось немало времени, чтобы это осознать. Она увидела там Миру, не понимая, что видит. Потом, спустя много месяцев, она наконец осознала, что именно она увидела; там, внутри листа, была Мира.

Энни хотела рассказать ей, что произошло: «Случилось так, что ты ушла в лист». Энни рассказала ей всё, что увидела, не пытаясь в чем-то ее убедить. Она не говорила: «Можешь оставаться в листе столько, сколько захочешь», – но и не говорила: «Ты не должна оставаться в листе». Она просто рассказала Мире, что увидела, что Мира ушла в лист. «Ты кажешься очень бледной и очень неподвижной в последнее время, и мне хотелось бы знать, где твои чувства». Энни сказала это очень ласково, почти прикасаясь губами к самому листу, будто целуя его, и ее дыхание было похоже на поцелуй, и Мире стало немного щекотно от ее дыхания. И тогда Мира ощутила шевеление жизни, будто впервые почувствовав тело и впервые за долгое время услышав, как звучит человеческий голос.

Мира ощутила на себе дыхание Энни, от которого по ней пробежала дрожь. Потом Мира вздрогнула и начала возвращаться к жизни, увидела, чего ей так не хватало и насколько сильно. Хотя она была счастлива находиться так далеко, она осознала, что скучала. Ей чего-то недоставало. Она могла проспать все дни до конца своей жизни, ничего не ощущая, ничего не видя. Такое существование становилось для нее уютным домиком. Зачем же ей захотелось вернуть все эти чувства, если чувства и люди стали такими трудными? Но чувства и люди не были такими уж трудными. Люди любили ее, или хотя бы некоторые из них, или Энни, возможно. Она наверняка любила Миру, ведь больше никто не отправился искать ее в листе и не вытряс ее оттуда. «Пора», – произнес высокий, звенящий голос. Но точно так же, как она не была готова к смерти отца, когда узнала о его болезни, так же не готова она была вернуться в мир. Она чувствовала себя слишком усталой для этого. Она не хотела, чтобы ее тормошили. Она хотела, чтобы ее оставили в покое. Лист был неплохим местом для жизни. Она была со своим отцом. Ей не нужно было общество других людей, ничего для нее не значивших в сравнении с отцом. Она просто хотела находиться у воды или в любом другом месте, где был ее отец. Он умер, и Мира видела, что он ушел в лучшее место, где ему не нужно было быть личностью, и что в смерти нет ничего страшного. Так, без страха, она отправилась туда. Она последовала туда за отцом. Но как она могла оставаться там, когда ее ветвями шуршала Энни? Мира увидела ее прекрасное лицо – лицо человека, пришедшего ее спасти. Со стороны Энни это было очень смелым поступком: прервать ее пребывание в листе, где она была бы рада остаться. Но она не была рада остаться там навсегда. Даже без любви Энни она, в конце концов, почувствовала бы, что пора выбираться.

* * *

Энни сказала, что хочет попробовать одну их тех больших перламутрово-серых конфет в форме кристалла, а Мира сказала, что хочет попробовать трюфель, и, когда Энни села за стол, Мира по ошибке назвала ее «мамой» – обернулась, стоя у кассы, и окликнула: «Мам!» Мира сразу рассмеялась и попробовала сгладить ошибку, объясняя: «Ой, я просто смотрю на эти шоколадки с надписью „мама“». И краем глаза она посмотрела, есть ли на витрине хоть одна с надписью «мама», и там действительно лежало несколько штук. Энни сняла с нее сонное заклятье смерти, и Мира сказала, что хочет выпить чая с ароматом розы. Они собирались выпить чаю с печеньем и шоколадом, но не с той красивой перламутрово-серой конфетой-кристаллом, о которой сначала мечтала Энни. Энни решила, что ими лучше просто любоваться, а не обладать, что верно также и в отношении некоторых других вещей в этом мире.

Сидя напротив Энни, Мира задумалась, верно ли это в отношении ее и Энни, ведь иногда человеку суждено идти по жизни на расстоянии от любимого человека, и дистанция эта нужна, чтобы сделать отношения еще прекраснее. Самое важное – установить со всем в жизни правильную дистанцию. Стоять на правильном расстоянии, как Бог, отступивший от холста – ведь стоя слишком близко, увидеть ничего нельзя, так же как нельзя ничего увидеть, стоя слишком далеко. Вот так она и сидела напротив Энни там, за столиком в кондитерской лавке. Через стол Энни удалось вытянуть Миру обратно к жизни – обратно к человеческой жизни.

* * *

Потом они шли по улице мимо кирпичных зданий и зданий из бетона, бетон был и у них под ногами, а над ними было небо и глубокая тень на улице, по которой они шли. Они вышли с лестничной площадки в доме Энни, где они сидели на ступеньке, и Мира случайно оставила там свою чашку с чаем, но Энни взяла свою, так что им нужно было вместе пойти в какое-нибудь заведение. В округе было много заведений, куда они могли пойти, и Энни пригласила Миру пойти куда-нибудь.

Мира забыла, как Энни была добра: в ней была невинность, какой не дано самим невинным. Мира забыла, какая Энни хрупкая. Она забыла, кто из них был сиротой; у кого из них было всё, а у кого – совсем ничего. Отчасти в этом была вина мира, в котором они жили, – обычного мира, где такое забывается. Из них двоих родителей не было у Энни. Для нее единственным отцом и матерью, каких она знала, было здание в сером и очень большом городе, пыльное и хмурое, где одеяла были слишком тонкие и из-под них всегда торчали пальцы ног. Миру каждую ночь укладывал спать отец, подтыкая одеяло и рассказывая самые прекрасные сказки – о любви, принцессах, золотых шарах, колодцах, преображениях и лягушках – сказки его собственного сочинения в ответ на ее жадные просьбы. Энни же приходилось самой сочинять сказки, и у нее не очень-то получалось. Иногда историям, которые Энни рассказывала сама себе, не было конца, и пока они длились, они становились всё более мрачными, следуя вдоль длинной тонкой нити, и не было никого, кто ласково вернул бы ее обратно. Так как же ей удалось вернуть Миру? Энни знала об опасности зайти так далеко, что потом уже не найти дорогу обратно. Она видела, что именно это происходило с Мирой, поэтому она помогла ей смотать обратно нить ее истории. Она очень ласково смотала эту нить, закрепила и отдала Мире в руки, чтобы Мира делала с ней, что хотела. Это была мягкая белая нитка вроде той, что повязывают тонкие картонные коробки с выпечкой. Энни отдала ее Мире, и Мира поняла, расставшись с Энни в тот день – после девяти шоколадных конфет на двоих, – что может размотать ее снова, если захочет, и даже размотать в точно таком же направлении. Но она оставила ее в кармане, и пальцы то осторожно ослабляли ее петли, то снова стягивали в тугой клубок, а в какой-то момент ей даже этого не хотелось делать. Вскоре прикосновения к этой нити стали вызывать у Миры тошноту, держать ее всё время в кармане было уже слишком. Так что она положила ее в чайную кружку на своем письменном столе – нить, которую ей показала Энни.

5

Тебе грустно оттого, что ты живешь в черновом наброске – халтурно сделанном, торопливом, экспрессивном, неоформленном? Нет, ты гордишься тем, что у тебя достаточно сил, чтобы жить здесь и сейчас – быть расходным материалом, солдатом Господа Бога, которым можно пожертвовать в этой первой версии мира. Есть повод для гордости в том, что тебя создали ради того, чтобы потом появился лучший мир. Есть повод для гордости в том, что нас создали с единственной целью – чтобы выбросить.

* * *

Есть в черновике что-то волнующее: он анархичен, бессвязен, полон жизни и изъянов. В черновике есть что-то, чего нет во второй редакции.

Наши жизни полны несчастий, но каков же азарт быть здесь вместе, в это ужасное время, зная, что жизнь не будет так ужасна, когда придет время следующей версии? У людей будущего не будет того, что есть у нас в этой жизни, хотя мы даже не можем порадоваться обладанию этим, потому что не верим, что когда-нибудь будет мир, в котором наши частные страдания исчезнут.

Будут ли в новом мире рождаться дети? Будет ли существовать романтика? Или люди будут просто вечно праздно шататься и любить вселенную – такую чистую и добрую, – что не будет нужды в детях, чтобы познать любовь? Каким странным и печальным им покажется наш мир, если они когда-нибудь о нем узнают: нам приходится производить на свет новых людей посредством наших собственных тел, чтобы среди миллиардов уже живущих людей был кто-то, кто сможет нас полюбить, кто-то, кого мы будем любить в ответ. В новой версии мира все будут любить всех, и, оценивая наши жизни, с содроганием думать: «Им нужно было исторгнуть другого человека из самых грязных своих органов, а иначе им некого было по-настоящему любить и не было никого, кто по-настоящему любил их – за исключением их собственных родителей, которые так же исторгнули их из самых грязных своих органов». Каким грубым и нелепым покажется им наш мир! Каким ничтожным, трагичным и несовершенным, когда они узнают, чем нам приходилось заниматься, чтобы обрести любовь.

И всё же мы видим, что в нем есть прекрасное. Мы видим красоту так, как им никогда не будет дано. В следующей версии мира люди не будут понимать красоту, потому что мир будет гораздо более целостным. Смог бы вынести такую полноту кто-то из нас, существ первого черновика? Разве бы мы не ощутили себя неуютно в таком совершенном мире?

* * *

Вот они, мы, живем в конечных титрах этого фильма. Каждый хочет найти свое имя на экране. И кто бы этого ни хотел, способен это сделать. Этой работой мы все сейчас и заняты: просто размещаем свои имена на экране. Нам была дана технология, чтобы мы могли сделать лишь эту пустячную вещь, здесь, в самом конце мира, это последняя отрада, наш утешительный приз.

* * *

– Я бы хотела вернуться после смерти, чтобы увидеть…

– Что?

– Сохранило ли человечество мои работы. Выставляется ли мое искусство пятьдесят, семьдесят пять, сто лет спустя.

– Значит, ты хочешь вернуться на землю, чтобы себя загуглить?

– Да. Бессмертие – это когда гуглишь себя вечно.

* * *

Затем дни стали очень темными. На фоне неба вырисовывались силуэты деревьев, и мимо проносились темные очертания людей на велосипедах. Они напивались и ездили на велосипедах в проливной дождь.

Ливни чередовались с жарой – невыносимой жарой! Жара стояла, стояла и никак не заканчивалась, как будто злой старший брат уселся тебе на лицо и не слезает. Мы лежали под своими братьями и потели. Кто же знал, что мир станет таким жарким, ведь когда-то он был прохладным и жизнь только начиналась?

В те времена свежий прохладный ветерок казался началом чего-то особенного. Адам и Ева в своем эдемском саду наслаждались приятной весенней прохладой. Им обоим было немного зябко, и зверям тоже, а воздух был холодным, как стекло. Воздух был очень чистым тогда, в самом начале времен. Не было всех этих парящих всюду частиц пыли, пыли веков и тысячелетий, лежащей на всём сущем. В самом начале времен не было пыли. Хлопья кожи всех когда-либо живших людей заметают под мебель, под ковры тысячелетие за тысячелетием. И все-таки пыль никуда не девается! Она всё еще среди нас. Трудно представить, какими легкими и свободными были когда-то листья, как счастливы были птицы. Мы проводим свои дни в пыли умерших людей. Вышли из душа, две минуты – и мы уже грязные. Слишком омерзительно, чтобы об этом говорить.

* * *

Мы жили, словно плавая в супе – депрессии такой узкой и такой глубокой, что мы даже не осознавали, что переживаем ее. В воздухе и в наших жизнях наступил страшный застой. Мы стояли, не шелохнувшись, в замершем времени. Будто мы пассажиры самолета, который медленно заходит в плоский штопор и устремляется к земле. Что делать? Смотреть на других людей или не смотреть? Держать кого-то за руку и говорить «я люблю тебя», пусть вы только что встретились? Или зажмуриться и думать о тех, кого любишь, или о своем прошлом, или молиться? Мы метались между этими стратегиями, как мошкара, – порой молились, порой зажмуривали глаза, порой думали о прошлом, порой говорили «я люблю тебя» случайному встречному, – а в это время цивилизация штопором обрушивалась вниз. И вся вода, даже очищенная вода в пластиковых бутылках, содержала пластик.

Повезло ли нам: быть избранными, чтобы жить в это ужасное время – быть избранными, чтобы жить в это душераздирающее время, – ведь любой момент человеческой истории раздирает душу пуще ее конца?

Как одиноко было в конце света не иметь рядом всех тех, кто жил до нас, чтобы разделить эту участь вместе. Мы хотели, чтобы в этот момент они вернулись. Мы поняли, почему в историях об апокалипсисе кости умерших катались по земле и все, кто когда-либо ходил по ней, были собраны в одном месте. Просто потому что живым нужна компания мертвых. Мы хотим, чтобы наши предки помогли нам. Нам страшно. Мы хотим, чтобы они были рядом, чтобы они всё это видели, как хочет умирающий отец, чтобы все его близкие были рядом, собрались у его одра. Так и мы хотим, чтобы все, кто когда-либо населял этот мир, были с нами, когда мир, частью которого все мы были, наконец, прекратит свое существование. Нам кажется, что у них есть право это увидеть, быть здесь в его последний день. Каждый человек, когда-либо живший на земле, является частью этой версии мироздания, которой приходит конец, так что все когда-либо жившие должны собраться вместе, когда опустится занавес.

* * *

Что люди следующей версии мироздания будут думать об этой первой версии – если они сохранят о ней какие-то воспоминания? Они будут помнить эту первую версию так, как мы помним свою первую любовь. Вторая версия будет как зрелая любовь: долговечная, степенная, устойчивая и правильная. Она будет не похожа на первую любовь: краткую, травматичную, бесцельную и совершенно неправильную. Люди будущего будут оглядываться на мир, в котором мы живем сейчас, с некоторым недоумением и благоговейным страхом, не вполне веря, что жизнь могла быть такой, подобно тому, как мы, состоя в зрелых отношениях, не можем поверить, что прожили те, первые. Какая-то наша часть всегда будет любить первого партнера и немного по нему тосковать. Так и люди в следующей версии мира в самой глубине своего естества сохранят знание об этом первом черновике – беспорядочном, грязном, опасном и неправильном – совершенно не похожем на прекрасный новый мир, в котором однажды будут жить они.

* * *

Или, возможно, на самом деле мы не тоскуем по первой любви, несмотря на все песни и истории, которые внушают нам обратное. Возможно, мы просто готовим человеческую душу для еще более глубокой тоски, которую она почувствует однажды, когда ощутит каким-то своим тайным крошечным средоточием присутствие этой первой версии мира и в замешательстве будет стремиться вернуть ее со всеми ее несовершенствами.

Возможно, человеческая душа готовится к тоске, от которой не будет спасения, как только люди устроятся в новой версии мироздания. То место будет лучше во многом – во всем, что имеет значение. Оно будет райским по сравнению с миром, данным нам, сидящим тут на корточках, словно подростки в квартире с непристойностями на стенах.

Но как те люди будущего не смогут вернуться в прежнюю версию, так и мы никогда не сможем вернуть мир, в котором мы жили с нашей первой любовью. Так что он останется Богу в следующей версии, когда ему будут сниться темные сны о нашем мире. Он не то чтобы будет жалеть, что его нет здесь с нами, но почувствует, что в прошлом была особая витальность, которой нет в настоящем.

6

Теперь Мира работала в ювелирном магазине в отделе колец с драгоценными камнями. Среди них были розовые аметисты, ограненные в форме овалов и квадратов, маленьких груш и капель, – все яркие и блестящие. Миниатюрные бриллианты были втиснуты в золотые закрепки в форме полумесяцев и сверкали. Там были кольца из белого золота, розового золота и золота насыщенно желтых оттенков и холодной платины, содержавшие в себе глубокую и скрытную синеву. Мира целыми днями сидела и пристально разглядывала эти кольца. Элегантный золотистый топаз тридцатишестигранной огранки в форме прямоугольника был окружен крошечными белыми жемчужинками; кольцо сидело на пальце округло, крепкое, как миниатюрное яйцо. Арбузной окраски турмалины с полосками красного, переходящими в зеленый, напрашивались, чтобы их облизали, как леденец с разными вкусами на концах. Некоторые кольца были покрыты эмалью нежнейшего оранжевого или экстравагантно зеленого цвета. В уголке мужской печатки из черного опала была выгравирована падающая звезда.

Мира караулила эти яркие плоды, выкопанные из самого центра земли, а они лежали, пульсируя, на черном бархате. А потом в дверях появлялась какая-нибудь дама с толстыми морщинистыми пальцами, желавшая примерить тяжелый камень, или женщина с тонкими вялыми пальцами, слишком слабыми, чтобы носить даже самый маленький камушек, и суть красоты кольца пропадала, как только оно оказывалось на пальце.

Пока лучшие из ее бывших сокурсников писали статьи для журналов, Мира оставалась на одном месте, прикованная к магазину, зачарованная синими, как полночь, спесивыми сапфирами. Любой из преподавателей, знавший Миру со времен ее обучения в колледже, не удивился бы, увидев, как она сидит, ссутулившись, за прилавком магазина.

* * *

Потом в один день она прочла в газете, что Мэтти мертв. Ужасная авария. Его машину нашли в воде, а в ней сидел Мэтти.

Читая некролог, написанный его женой и двумя детьми, из тона их повествования и рассказанных историй становилось понятно, что Мэтти всегда был медведем. Конечно, в юношеском возрасте мало в ком можно признать медведя, ведь они еще не выбрали, ради кого жить. В среднем возрасте Мэтти усердно работал в хозяйственном магазине своего тестя. Он так и не потряс мир в качестве критика.

В тот день все твердые драгоценные камни казались водой. У Миры в груди была пустота. Вечером от нее потребовалось продать огненный рубин, обрамленный сорока бриллиантами. Когда она отказалась, ее босс привел продавщицу из отдела часов, и Мира ждала, пока старик расплачивался кредитной картой: шестьдесят тысяч долларов.

* * *

В срединные годы жизни культура уже не доступна тебе в той мере, в какой была раньше. Ты оказываешься почти исключенным из нее. Вечеринка гремит за закрытой дверью. Ты едва слышишь музыку и голоса, и обрывки подслушанных разговоров – это далеко не вся история. Нет особого удовольствия в том, чтобы улавливать отдельные звуки через стену. И дело не в том, что молодежь тебя исключает, так что не надо начинать завидовать молодым людям, которые сами не то чтобы хорошо проводят время. То, что они отлично выглядят, не значит, что они отлично себя чувствуют.

Богу не угодно, чтобы критика самой динамичной части культуры исходила от человека среднего возраста, поэтому сердце культуры скрыто от твоих глаз. Но когда Бог закрывает от твоего взора культуру, он открывает ему всё остальное. Но что же это остальное? Смена сезонов, птицы, ветер в кронах деревьев. Так что не нужно пытаться угнаться за прежними формами зрения. Вместо этого научись видеть по-новому. Возможно, сейчас тебе кажется, что зрение утрачено или что ты не понимаешь того, что видишь, и всё же здесь еще есть, на что посмотреть. Богу всё равно, что ты думаешь о музыкальной группе. Он проделал дырку в твоей голове, чтобы подобные вещи из нее выпадали. А ты всё пытаешься поместить туда подобные вещи! Дыра в твоей голове взялась там не просто так. Дыра в твоей голове нужна, чтобы выпадали одни вещи, а не другие. Найди вещи, которые не выпадают, и наполняй свою голову ими.

* * *

В середине жизненного пути Бог срывает с нас все покровы. Посмотрите, что на самом деле случается в середине жизни: упадок здоровья, смерть друзей, потеря работы, странное чувство времени. Все эти вещи служат доказательством того, что с человека срывают всё. Боги отрывают от нас наших родителей, наши амбиции, наши отношения с друзьями, нашу красоту – у разных людей разное. С одних людей срывают больше, с других – меньше. Они срывают с нас всё, что мешает им видеть нас яснее.

Чей-то бездумный брак в двадцать пять лет, наверное, простителен в свете юности, но когда с нас срывают покровы, все наши поступки рассматривают так, будто их совершил человек вечный и целостный. Без шика и красоты юности всё, что мы когда-либо делали, выглядит теперь иначе. Мы становимся способны увидеть сделанный нами выбор как обособленное деяние, сам по себе, а не как этап нашего жизненного пути, ведь если прогресс в истории человечества – всего лишь иллюзия, то же самое можно сказать о прогрессе в жизни отдельного человека.

* * *

В момент, когда срывают покровы, человек становится ясен самому себе. Мы получаем способность видеть свои недостатки и ограничения так, как никогда прежде. Жизнь и личность получают новое направление, когда чувствуешь на себе взгляд богов.

Те несколько мгновений настоящего присутствия, которые тебе довелось испытать за свою жизнь, могут означать, что внутри кого-то рядом с тобой находился кто-то из богов и через него смотрел на тебя. Те несколько мгновений, когда нам открывалась истина о другом человеке, могут говорить о том, что Бог в то мгновение находился в нас и использовал нас, чтобы рассмотреть того человека. Когда они подсвечивают черты другого человека, это всё равно что включить свет в темной комнате. Возможно, этот момент видения мы запоминаем лучше, чем всё остальное в нашей жизни.

У человека, на которого боги смотрят через тебя, часто возникает к тебе особая привязанность. Этот человек может обнаружить, что много думает о тебе, и ты тоже можешь обнаружить, что много думаешь о нем. Часто случается так, что эти два человека чувствуют, что им суждено быть в жизни друг друга. Они могут нравиться друг другу, а могут не нравиться или не иметь друг к другу никаких определенных чувств, но всё же так или иначе мистически оказываются – на несколько минут, часов, недель или лет – на орбитах друг друга, как будто происходит что-то очень важное.

Затем человеком внезапно овладевает желание быстро и кардинально изменить свою жизнь – и часто это желание скрыться от взгляда богов. Ему может казаться, что происходит что-то угрожающее – что-то опасное, от чего он должен бежать. Человек может искать причину этому чувству в сделанном им выборе или всё больше убеждаться в том, что он мог бы добиться лучшей жизни, чем та, которой он живет сейчас. Люди могут винить человека, в которого вселились боги, во всех своих неудобствах, поэтому они пытаются сбежать из своего дома. Некоторые переезжают в город поменьше или разыскивают того, кого они любили прежде, и стараются снова быть с ними вместе. Холостяки желают жениться, а женатые хотят получить развод; использовать свой последний шанс на прекрасную жизнь, которой они достойны.

Но боги, наблюдающие за тобой изнутри ближнего, не исчезнут, если ты сбежишь от своей жизни. Они оставят тело твоего ребенка, твоего соседа или твоего друга – в кого бы они ни вселились, чтобы наблюдать за тобой, – и найдут тело в твоей новой жизни, в которое можно вселиться, и продолжат наблюдать за тобой из него.

* * *

Иногда боги принимают форму бактерии или вируса, и зачастую то, что считают болезнью, – просто рой захвативших тело богов. Соответственно, болезнь отчасти так утомительна потому, что в тебя вторглись боги. Они используют твое тело, чтобы наблюдать за кем-то рядом, чтобы увидеть, каковы люди в этом мире, чтобы сделать их лучше в следующем.

Иногда боги убивают тела людей, в которых они поселяются. Они говорят себе, что сводят больных в могилу, чтобы оценить тех, кто соберется вокруг умирающего; чтобы посмотреть, как они поведут себя в такой критической ситуации. Но на самом деле это просто потому, что они не знают верного способа покинуть чье-то тело без того, чтобы случайно его не убить.

* * *

В ту неделю, когда от Миры отрывали ее отца, она ощущала присутствие в нем наблюдающих за ней богов. Вот тогда она увидела себя в истинном свете: что искусство и книги она любила сильнее, чем собственного отца. Боги отметили это и покинули тело отца.

Как же Миру бесило, что в этой версии мироздания ей выпало быть птицей. Как бы ей хотелось, как и ее отец, родиться медведем!

* * *

Мира чувствовала себя плохо. Если бы она могла обернуть прошлое вспять, она бы это сделала. Она жалела, что не пользовалась возможностью проводить с ним столько времени. Она причинила боль отцу и обделила саму себя.

Но хотелось ли ей изменить прошлое, потому что она прожила его неправильно, или сожаление – это просто ошибка в том, как она сотворена? Самым важным в ней для Бога был ее импульс критика – ее желание всё переделать. Вот, что в ней было самого важного. Но этот импульс всё переделать заставлял ее страдать. Когда она окидывала мысленным взором свою жизнь с отцом, она хотела запомнить то, как они смеялись, его живой характер, его доброту, всё то хорошее, что она делала для него, всё сделанное с любовью. Почему красота, которую открыла ей его смерть, не могла пересилить ее желание изменить то, как всё сложилось прежде?

Он не хотел сообщать Мире о том, что находится при смерти, потому что хотел, чтобы она продолжала жить своей жизнью. Но также он хотел, чтобы она была рядом, и у него не всегда получалось не расстраиваться из-за того, что она нечасто его навещала, особенно в последний его год. Она хотела быть ближе к отцу и проводить больше времени вместе, но что-то внутри нее заставляло ее держаться поодаль, может, дальше, чем следовало. Однако это казалось важным, и как будто так было надо – оставаться в большом мире без него, как если бы повторялись требования прошлого, когда она пыталась держаться на расстоянии, иначе рисковала навсегда провалиться в колодец на двоих. Он согласился, что хочет того же – чтобы она жила в большом мире без него. Оба они хотели одного и того же – чтобы другой жил своей собственной жизнью, – но они также хотели быть рядом и жить одну жизнь.

В тот последний год она обнаружила, что ей трудно быть рядом с ним. У них обоих на глазах были шоры, никто из них не хотел видеть приближающийся конец. Ему было неловко желать, чтобы она осталась, и сразу же – чтобы она вернулась, а она чувствовала себя виноватой из-за того, что хотела уйти. Но она приносила ему всё, что находила в мире хорошего, карамельки в серебряно-синих фантиках. Но она не всегда возвращалась с подарками, боясь стать ему женой. Ей нравилось чувство, существовавшее между ними, когда она была маленькой девочкой и он рассказывал ей истории о трех взрослых братьях: они отправились в мир, и каждый из них искал свое сокровище, и каждый возвратился домой с чем-то особенным, что они нашли как бы отвечая на загадку, которую загадал им отец, – каждый по-своему. Что же это была за загадка, ради ответа на которую Мира была послана в мир? Может быть, какова истинная дистанция любви?

* * *

Потом все эти воспоминания вызвали у Миры чувство усталости, похожее на то, что она испытывала в год, когда умирал ее отец. Она сидела с отцом у него дома, и будто какой-то странный наркотик разливался по ее венам, погружая ее в глубокий сон, заставляя зевать, один зевок за другим – самый тяжелый наркотик, какой она знала. Мира сидела, беседуя с отцом, на диване, и тяжелый год давил на нее всем своим весом, удушающий, как сам сон. «Почему бы тебе не прилечь и вздремнуть на диване?» – спрашивал ее отец, а она отказывалась, ведь ей нужно было идти домой. Она не могла позволить себе уснуть у него на диване в этом доме смерти и умирания, хотя однажды все-таки уснула, а когда проснулась, в ее сердце было светло, как в сердце невинного ребенка. Отец смотрел телевизор в наушниках. Было так здорово проснуться рядом с ним у него дома.

Такова была их жизнь во всей ее полноте в первом черновике их совместного существования.

* * *

Она вспомнила, как он махал ей рукой на прощание, стоя на крыльце, и не поворачивался спиной, чтобы зайти в дом, пока она не проходила половину квартала и не скрывалась от его слабеющих глаз, а может, еще чуть-чуть дольше.

Исхудалая спина ее отца, одетого в трехцветную трикотажную кофту и штаны цвета хаки. Его худоба, выпуклые кости спины под ее ладонями – когда она его обнимала, чувствовался каждый позвонок, – царапающая щетина на его плохо выбритой щеке, куда она целовала его при встрече. И когда она сняла висевшую над телевизором картину, убирая дом через месяц после его смерти, квадрат стены под картиной слегка пульсировал в форме сердца, как будто дом действительно любил ее из-за того, как сильно любил ее отец, который подолгу сидел перед этой стеной своей гостиной, любя дочь каждый день своей жизни.

* * *

Любить своего ребенка просто. Нет ничего проще на земле. Отец зачастую испытывает к дочери особую любовь. Желание посвятить ребенку весь свой интерес и гордость естественно. Просто любить собственное творение. Но это долг, который ребенок никогда не сможет отдать, – быть тем, кому отдали всю любовь и заботу. Кажется, в этом нет никакого равновесия.

В жизни есть некоторая безжалостность. Кажется, в ней нет равновесия – и в частностях это так. Никто из нас не способен отступить от жизни достаточно далеко, чтобы увидеть равновесие, которое в ней все-таки есть. Ребенок никогда не будет тем, кем хотят его видеть родители, да и не должен быть. Даже если дочь усвоит уроки отца, она превратится в совершенно неожиданное для него создание. Но это совершенно необходимо. Так меняется мир, так развиваются и меняются ценности и критика. Ребенок должен следовать правилам своего собственного бытия. Родитель никогда не сможет по-настоящему понять, что это за ценности или правила. Ребенок – чужой для родителя, что родителя немного ранит. Вся жизнь ребенка может казаться предательством. Но жизнь – это не предательство жизни.

Родителю не стоит чувствовать себя преданным, но в свой короткий век он не может этого избежать. Дочь может чувствовать вину за то, что живет по своим законам, но жизнь заставит ее жить по ним. Так же было и с ее родителем; она думает, что она первая, кто так страдает, но это не так. Не каждый родитель заранее знает, что быть родителем значит в конце концов испытать эту боль; что то, что ты считаешь самым важным, не будет самым важным для твоего ребенка. От этого иногда страдает и ребенок.

Родитель считает, что ребенок должен что-то сделать, чтобы это исправить, но это против законов жизни, поэтому ребенок не может ничего поделать. Ребенок от этого тоже страдает. Не дочь выдумала правила жизни, у жизни свои законы, как и у ее родителя, да и у самой дочери. Например то, что дочь должна покинуть отца и отправиться в большой мир. Не дочь это выдумала. Это само происходит в ее теле. Тело становится женщиной, и оно не может свернуть с пути.

* * *

Мира чувствовала, что ее отец хотел бы на ней жениться. Но даже если бы она сама того хотела, она не могла так поступить. Это один из самых важных запретов, которые налагает жизнь. Может, потому что этого хочет родитель. Вот жизнь и не позволяет.

Должен ли ребенок чувствовать вину за то, чего не позволяет жизнь? Нет, ребенок естественным образом сонастроен с жизнью вопреки желаниям родителя, а значит, у дочери больше власти, и поэтому она чувствует вину за то, что у нее больше власти. Кажется, что будет более правильно, если всё будет наоборот.

Что же такого противоестественного натворила Мира, чтобы отобрать так много власти у своего отца? Ничего. Это было естественным ходом вещей, угодным жизни, и поэтому она заставила ее это сделать, нашептывая: «Иди в большой мир и найди кого-нибудь еще для любви. Пока твой отец плачет в одиночестве. Перестань всё время думать о своем отце, плачущем дома в одиночестве».

Может быть, теперь, когда он умер, она может выйти замуж за своего отца. У Миры сама собой возникла эта мысль, когда она вошла внутрь листа. Потом ее оттуда вытащила Энни.

7

Энни переехала в маленький городок, чтобы работать с группами людей, помогая им избавиться от их коллективных заблуждений. До Миры дошли слухи, и она растерялась и расстроилась, узнав, что Энни занимается именно этим. Уже прошло некоторое время с их последней встречи, когда Энни вытянула Миру из листа, но Мира по-прежнему часто о ней думала. Когда Мира ощутила мудрость окружавшей ее вселенной, она узнала, что быть семейным советником – неправильно, и ей казалось важным сообщить об этом Энни. Мира не думала, что Энни постигнет наказание за то, что она стала семейным советником, но ей не хотелось, чтобы она тратила свою жизнь попусту.

Мире казалось, что она понимает, чего Энни надеялась достичь, работая семейным советником в том маленьком городке: люди приглашали советников, потому что не могли больше терпеть. У семейных советников имелись собственные представления об отношениях, о психике и о мире людей, о том, что значит быть частью семьи и какие семьи считать извращенными. Они выдумывали истории, вмешивались в структуру, данную людям, древнюю, как дерево. Семейные советники были садовниками семьи, подрезая ее ветви. Но нужен ли семье садовник, чтобы придавать ей форму?

* * *

Человеку присуще желание исправлять положение вещей, но если мы думаем, что, став советниками, действительно сможем что-то исправить, то заблуждаемся. Если кто-то вмешается в творение, Бог вернет всё как было. Любое изменение, которое вселяет надежду и кажется улучшением, – если его внес человек – вскоре будет обращено вспять Богом, ревниво отстаивающим свое право вносить изменения.

Энни выросла в приюте для сирот, поэтому, возможно, она этого не знала. Ей нужна была помощь родного человека. Кто был роднёй Энни? Мира думала: «Я».

Поэтому она решила поехать навестить Энни в ее новом доме.

* * *

Стоял погожий осенний день, когда Мира выехала из города с коробками, куда сложила все свои вещи. Пока она вела машину, в каком бы направлении она ни посмотрела, ей встречались то пылающе красное дерево, то задумчиво желтое, а еще было много жизнерадостно зеленых деревьев, у других же листья были ярко-оранжевые, и ни один листок еще не упал на землю, не засох и не сломался. Опавших листьев цвета асфальта не было видно. В той части света, где жила Мира, уже три месяца стояла медленная, самая роскошная осень, и ничто не спешило к зиме. Зима настанет в свое время. Мира знала, что листья были одной из главных причин, по которым существовали деревья. Она ехала мимо миллиардов листьев, триллионов, целой вселенной листьев, листьев было больше, чем когда-либо было рождено людей. Она мчалась мимо них на своей маленькой желтой машинке.

* * *

За рулем ей вспомнился один из первых случаев, когда она была тронута до глубины души, стоя перед «Ростком спаржи» Мане. Всё дело было в простоте его выразительных средств, легкости его мазка, приглушенности его красок, в том, какая ничтожная вещь – спаржа, в том, как имя художника напоминало красивый листок в уголке. Всё дело было в идеальном балансе старания и небрежности и в том, что он вложил в каждую линию свое нежное и скромное сердце. Она знала, что теперь ее всегда будут притягивать его картины – в каком бы музее мира она ни была.

Мира знала, что люди творят, потому что были созданы по образу и подобию Божьему – это не значит, что мы выглядим как Бог, это значит, что нам нравится делать то же, что нравится Богу. Творить жизнь, как и творить искусство, – значит придавать форму духу.

* * *

И тут ей пришло в голову: «А что если, когда Мане умирал, жизнь, покинув его тело, перешла в поросенка, которого вели по улице? А что, если часть духа Мане вошла в доктора, стоявшего у кровати?» Смогут ли эти части души посредством некоего магнетизма когда-нибудь снова найти друг друга? Есть ли в духе, когда-то населявшем тело, что-то, что, даже если его расщепить на тысячу кусочков и отделить их друг от друга на сто лет, если содержащие их тела окажутся рядом, сможет притянуть эти тела друг к другу?

Что если часть духа, который был в Мане, путешествовала через поросят, растения и людей, пока не оказалась в Мире, и именно поэтому ее так притягивали его работы – ведь дух притягивает свои родственные части, как сироты ищут родственников?

Дух побуждает художника творить искусство, создавать произведение, которое будет, точно звуковой или световой сигнал, звать, призывать родственные души приблизиться. Вот почему художнику не надоедает его работа. Птице трудно сосредоточить свое внимание на одном человеке, и вот почему: потому что у нее есть отчаянная потребность – создать эстетическую плоскость, чтобы отделить себя от мира, сделать дух единым целым. Так как же нам ждать от птицы любви, если она каждый день направляет свою любовь на эту плоскость? В то же время медведю не нужно любить через плоскость: он устанавливает контакт с другими существами гораздо более непосредственно.

А какова любовь для рыбы? Вот о чем с тревогой гадала Мира, на большой скорости приближаясь в своей желтой машинке к городку, где теперь жила Энни.

* * *

Мира притаилась в саду под окнами помещения в задней части дома Энни, где Энни проводила встречу с двадцатью сидевшими на полу и на стульях людьми, будто у них был сеанс групповой терапии или собрание профсоюза. Мире был виден только затылок Энни.

Помещение, должно быть, когда-то использовали в качестве оранжереи: оно полностью состояло из окон, и даже остроконечная крыша была сделана из стекла и металла. Внутри стояли три статуи, каждая размером с высокого худощавого ребенка: рыба, птица и медведь. Они были вытесаны из голубовато-серого мрамора с черными прожилками.

Мира спряталась, ее ступни крепко застряли в ветвях и колючих плетях плюща, в который она наступила. Энни выступала перед группой, смотревшей на нее тихо и пристально. Они сидели кругом на подушках, на полу или на плетеных стульях вдоль стен, иногда кто-то один из них говорил, но в основном они слушали Энни. Мира тихо наблюдала за ними, пока встреча не кончилась и жители городка не направились по коридору к выходу. Когда из помещения вслед за последним участником вышла Энни, Мира выбралась из колючих кустов, чертыхаясь, – она поранила палец об одну из плетей.

Проходя вдоль боковой стены дома ко входу, она заглянула почти в каждое окно. У Энни был очень милый дом. Свет лился в него со всех сторон, и повсюду были растения, разноцветные диванные подушки и плетеные коврики на деревянном полу. Он был красив и совершенно не похож на Энни. Жители того маленького городка, наверное, были благодарны, что Энни приехала им помочь, и верили в то, что она правда может это сделать, поэтому они отдали ей этот изысканный дом и даже написали ее имя на деревянной табличке и воткнули ее на лужайке перед домом.

* * *

Проходя мимо открытого мусорного бака, Мира заглянула внутрь. Рядом с прозрачным пакетом она заметила несколько баночек из-под таблетированного кофеина. Мира знала, что это значит. Люди жаловались на утомление и истощение, не осознавая, что те даны им для того, чтобы они не делали так много всего. Такие люди – те, кто стремился всё исправить, – бунтовали против своей усталости. Чтобы их остановить, боги изматывали их. Самые обессиленные люди – это те, кого они больше всего ограничивают. Это самые опасные люди, они бы изменили мир, если б могли. То, какими усталыми они постоянно себя чувствуют, дает нам понять, что такие люди – угроза для богов. Тем, кто не может внести так много исправлений, не дается столько усталости. Если ты всё время чувствуешь себя усталой, значит, боги считают тебя опасной.

* * *

Когда Энни открыла перед Мирой дверь в тот вечер, Мира подумала, что Энни выглядит не так, как все предшествующие годы. На ней была своего рода униформа цвета гниющей рыбы, кожа на лице была сухой и шелушилась чешуйками, а карие глаза стали еще темнее: черный в золотую крапинку камень.

Мира стояла у нее на пороге, и ее тянуло к Энни так же, как раньше. Энни пригласила ее в дом, они прошли внутрь и сели за кухонный стол, и Энни налила чай – слишком крепкий для Миры.

* * *

Мира стала рассказывать Энни то, что знала: что мы здесь для того, чтобы с верой следовать семейным традициям и чтобы люди следовали традициям, важно не допускать в семью советников. Что семья – это структура, данная людям, древняя, как дерево, в то время как семейные советники, как бесцеремонные садовники, отпиливают ее ветви.

Энни с холодным как мрамор лицом вежливо ее выслушала. Потом она сказала Мире, что Мира всё поняла неверно: Мире бы не удалось получить вселенскую мудрость, если бы, когда это произошло, она находилась в листе со своим отцом. Тогда бы это была мудрость ее отца или мудрость вселенной, преломленная сознанием отца, и нужно помнить, что ее отец был медведем. «Мне кажется, ты путаешь слово „родной“ со словом „близкий“. Мы оказались на этой земле, чтобы найти близких нам людей, и они могут быть членами нашей семьи, а могут ими не быть. Это к близким людям мы должны обращаться, – но осторожно, а не со слепой верой».

Услышав такие слова, Мира ощутила тупой удар в грудь. То, что говорила Энни, не могло быть яснее. Энни, которая была рыбой, всех людей считала близкими, никого не выделяя. Для Энни Мира была одной из многих приходивших к ней в дом. Но Энни с самого начала была уникально близкой для Миры, и эта близость ощущалась как нечто особенное. Энни выделялась на фоне остальных, освещалась особой красотой. Но как Мире объяснить это Энни?

Надеясь и стараясь растрогать Энни, Мира сказала: «Я просто хочу помочь тебе, потому что считаю тебя родной». Она робко протянула через стол руку.

Вместо того, чтобы вздохнуть или заплакать, Энни нахмурилась. «Люди должны заботиться о других, потому что они близкие – потому что они такие же люди, – а не потому, что они родные».

Мира затихла. Возможно, Энни была права. Мира думала, что любила отца, потому что он – ее родня. Но это была медвежья логика рассуждений! Она не думала, что любит его потому, что он тоже человек. Или, может, потому что его дух казался ей красивым? Ей нельзя было отвлекаться.

– Я всё равно думаю, что быть семейным советником – неправильно, – сказала она.

– Легко тебе говорить! Ты-то в жизни ничего не пыталась исправить!

* * *

Они проговорили так, всё с бо́льшим трудом, до самой полуночи, когда птичка в часах с кукушкой выпрыгнула как сумасшедшая из-за своей коричневой деревянной дверки. Тогда Энни сказала, что устала, хотя она не выглядела такой уж уставшей, но, может быть, она устала от Миры.

Мира ушла с уверенностью, что она в этот вечер не справилась. Чего ей действительно хотелось, как ей стало ясно теперь, так это чтобы Энни призналась, что любит ее. Идея о том, что Мира приехала отговорить Энни быть семейным советником, была лишь предлогом. Она обманывала себя в машине и потому не была честной с Энни, и потому весь их разговор прошел неудачно. Весь этот вечер был ошибкой.

* * *

Во второй половине своей жизни Мира так много времени посвятила мыслям о людях из первой половины – об отце и об Энни, – которых, как ей казалось, ей не следовало покидать никогда. И всё же ни один драгоценный камень, искрившийся в прошлом, она не смогла пронести с собой через время. Она не могла отпустить прошлое! Для чего еще нужны эти срединные годы жизни – с их ленцой и взглядом издалека, – кроме как для того, чтобы сгрести все сверкающие драгоценности прошлого в кучу и держать их теперь при себе? Теперь она ясно видела, что было этими драгоценными камнями. Они так ярко искрились на фоне темной ночи ее истории, что их никак нельзя было отрицать.

* * *

Если бы Мира вернулась на землю через целый миллион лет, ей нужно было бы не забыть крепко прижать к себе эти драгоценные камни из первой половины ее жизни, чтобы ей не пришлось тратить вторую половину на то, чтобы их отыскать.

Было ли это обещанием помнить – или обещанием забыть? Ведь человек никогда не будет искриться во второй части жизни так, как он искрился на твоих глазах в первой. Потому что если боги-наблюдатели покинут его тело, они никогда больше в него не вернутся, чтобы наблюдать за тем, за кем наблюдали раньше. А ведь именно их наблюдение создает искру, значение, встраивается в разум. Совместная жизнь уже не будет такой, какой была в присутствии тех божков-наблюдателей, собиравших информацию для следующей версии мира.

Когда Мира повстречала Энни во второй половине жизни, часы, которые они проводили в обществе друг друга, уже не были материалом для создания мира будущего. Просто два человека проводили время вместе – что тоже неплохо само по себе.

* * *

Возвращаясь в арендованный ею бунгало в первые часы нового дня, Мира вдруг поняла, что его крыша дымится. По стенам ползли оранжевые языки пламени, а рядом остановилась пожарная машина. На улице стояли соседи, и, кружась, мигал сине-красный маячок полицейской машины. Один из пожарных спросил Миру, перед тем, как зайти в домик, было ли там что-то, что нужно спасти. У Миры в голове наступила абсолютная пустота. Что у нее вообще было? Она ответила: «Не думаю, что там что-то есть». И пожарный вошел внутрь.

Когда пожарные, наконец, показались снаружи, тот, который говорил с Мирой, подошел к ней и объяснил, что полы теперь мокрые – смола, трение и что-то еще вызвали искры между проводами под крышей, и теперь всё будет пахнуть дымом: ее одежда, кровать и все постельные принадлежности. Пожарный сказал, что ей нужно заселиться в отель и вернуться за вещами наутро. Поэтому она зашла внутрь забрать свою пижаму и зубную щетку. Она пробиралась по темному и задымленному дому и видела огромные грязные следы ног в резиновых сапогах. Потом она заметила продавленную картонную коробку. Она оставила ее на полу нераспакованной. Один из пожарных на нее наступил. Когда Мира склонилась, чтобы открыть ее, она обнаружила свою лампу, разбитую вдребезги. Она пропустила сквозь пальцы горсть красных и зеленых стеклянных камушков.

Ну конечно же она хотела бы спасти свою лампу! Но когда ее спросили, что бы ей хотелось спасти, она обо всем позабыла. Если бы всё остальное пропало, она бы расстроилась не так сильно, но ее лампа была единственной ценной вещью – и потому самой лучшей. Теперь Мира ощутила тоску по ней прежней. Ну почему она не распаковала ее в первую очередь с величайшим почтением и осторожностью? Потому что, как только она прибыла в город, где жила Энни, она немедленно отправилась встретиться с Энни. Как она могла так сглупить? Она и на минуту не задумалась об этой драгоценной вещи. Как она вообще могла забыть, что лампа была лучше всего?

* * *

Наверное, будет не так уж плохо, если мы все погибнем в один момент, когда наступит время второй версии мира; может быть, это будет не так уж грустно. Здесь, в первой версии мироздания, мы созданы, чтобы умирать по одному – и в этом вся боль и тоска. И в этом – красота.

* * *

С чернильно-черного неба стал падать снег, и над городом разлился запах свежего снежного воздуха. Низкая луна спряталась за несколькими облаками. Мира стояла в поле за придорожной гостиницей, куда она переехала в ночь, когда случился пожар. Она выглядывала из-под опушки из искусственного меха на капюшоне, ей было плохо видно, потому что капюшон был слишком велик и всё падал ей на глаза. В это время Бог выслушивал ее жалобы. «У меня слишком большой капюшон, он всё время падает на глаза». А эта куртка стоила ей слишком много денег! «И эта куртка слишком дорогая. Почему я так бестолково трачу деньги?» В следующей версии мироздания не будет никаких курток и никаких денег. Столько наших жалоб относятся только к этой версии мира, где погода и стыд таковы, что нам нужно столько одежды. Вовсе не обязательно, что в следующей версии мироздания всё будет так же. Но мы не знали, будет ли следующая версия отличаться от прежней или останется такой же, так что направляли Богу все наши жалобы.

Мире хотелось бы видеть красоту холодного пышного хлопка, падавшего с неба, и ветвей, опустившихся под тяжестью мокрого снега. И она видела, но гораздо больше досадовала из-за капюшона и того, что она, очевидно, совершила неудачную покупку. Почему она не дождалась, когда ей встретится куртка получше? Потому что она ненавидела думать о куртках. Потому что ненавидела ходить за покупками. Но человек в этой версии мира сталкивается с необходимостью приобретения одежды. Бог знает, что это у многих вызывает досаду, и, выслушивая жалобы Миры, он убедился в этом снова. Мира прошла через автостоянку, зашла в холл гостиницы и поднялась в свой номер, где повесила свою мокрую куртку в шкаф и сняла зимние ботинки у входной двери. Потом она вступила в лужицу растаявшего снега, и у нее промок носок. Теперь у нее была жалоба из-за этого носка! Ну почему она здесь? Зачем она вообще существует? Чтобы жаловаться Создателю из-за носков? Ну почему Бог не уничтожит этот черновик и не начнет уже творить следующий? Что еще он хочет услышать?

* * *

Мира лежала на кровати и прокручивала в голове их разговор с Энни и все сцены из их юности: как они сидели на полу у Энни в квартире, арахисовый суп, их поцелуй на улице. Она видела себя и Энни – двух девушек далеко внизу – как будто даже когда она проживала тот опыт, она была высоко в небе. Почему, задавала себе вопрос Мира, когда она обращалась внутренним взором в прошлое, она всегда вспоминала произошедшее не собственными глазами, а будто с какой-то более высокой и дальней точки наблюдения далеко за собственной спиной и над своей головой, – точки, до которой невозможно добраться, если только не парить в воздухе? Наверное, потому, что самый важный взгляд, наблюдавший за ее жизнью, никогда вовсе не принадлежал ей.

Миру всерьез расстраивало, что самая выгодная точка обзора должна принадлежать Богу, а не людям. Разве не жестоко заставлять чувствительные создания просто служить твоим собственным целям здесь, в первой версии мироздания? Ведь даже в следующей версии мы по-прежнему будем служить воле Божьей как благодарные зрители его прекрасного спектакля. Так возможно ли вообще создавать существ, которые бы служили собственным целям, или твои цели всегда будут ограничивать их свободу, раз уж ты их создал?

Мира никогда не хотела того, что Бог или ее отец больше всего хотели от нее, и это причинило ей очень много боли. Она была неспособна ответить взаимностью на теплую любовь медведя. И она терпеть не могла быть критиком. Она просто хотела ощущать те же счастье, благодарность и красоту, что ощущала, когда в нее вселился дух ее отца. И даже само это чувство – желание что-то исправить – было чувством и желанием, исходящим от критика.

* * *

Как может человек ослушаться Господа своего, того Самого, что сотворил его? И что произойдет, если ослушаешься? Наверное, Бог тут же поразит тебя насмерть. А что, если твой Господь умрет раньше тебя? Тогда уже можно не слушаться? И можно ли считать ослушанием, если рядом больше нет никого, кто имеет хоть малейшее представление о том, что для тебя значит «ослушаться»? Почему кажется, что единственный способ жить – это не слушаться?

* * *

Пусть на нее падет любой позор. Она будет носить костюм листа. Она не будет одеваться в жемчуга и атлас. Лист одевают лишь снег и дожди. Она не будет высказывать свое мнение ни по какому поводу. Она не будет совершать никаких деяний, будет оставаться на одном месте, как лист, и когда она умрет, то упадет на землю. Лист остается на ветке, где рос, и не пытается менять мир, в котором живет. Она не выйдет в окружающий мир, чтобы критиковать или исправлять его. Если ее осмеют за костюм, она не станет пытаться исправить людей, которые ее осмеяли. Она не считала, что все должны быть как лист. Она не считала, что никто не должен. Она оденется листом не для того, чтобы выразить протест против того, как живут другие. Она это сделает не для того, чтобы быть самым лучшим человеком или же самым худшим.

Конечно же, вся эта затея была глупостью! Не нужно ей доказывать никому свою правоту. Но листом ей и не пришлось бы этого делать. Никто не станет призывать лист выступать перед судьями. Естественно, ее костюм не поможет ей чего-то достигнуть, но разве кто-то ждет от листа достижений? Лучшее, что может делать лист, – это выпустить в воздух капельку кислорода.

* * *

Мира купила зеленой ткани, зеленую нитку и серебристую иголку и начала шить свой костюм. Она смешала зеленую краску со своим кремом для лица и снова вернулась к шитью листа. Он был широким посередине и зауженным с обоих концов, с прожилками, которые она нарисовала коричневой краской, и центральной жилкой от верха до низа. Одна сторона костюма прикрывала перед, а вторая – спину, а сверху оставалось отверстие для головы. Костюм обрел жесткость, когда она набила его тряпьем. Она надела его и просунула руки в отверстия по обеим сторонам. Потом она отправилась на поиски коричневого трико и черных кроссовок и надела их.

Она будет смотреть на мир только для того, чтобы его любить, – и Бог, Творец сущего, будет ее ненавидеть.

* * *

Энни открыла Мире дверь и увидела ее стоящей на пороге в костюме листа. Сияло солнце, за спиной Миры голубело чистое небо. Энни впустила ее в дом, заметила ее зеленые руки и очень быстро проговорила: «Пожалуйста, ничего не трогай». Наверное, Мира ошиблась, полюбив Энни. Но выбирать, любить Энни или не любить, было не в ее власти.

Мира последовала за Энни в дальнюю комнату и села на деревянный пол оранжереи, чтобы не запачкать красивую обивку стульев или подушки. И заплакала. Несколько зеленых слез сбежали по ее щекам и капнули на костюм. Она вытерла глаза, и глаза защипало от зеленой краски, которую она нанесла на руки, и от боли они заслезились еще больше. Она решила, что завтра пойдет и купит зеленые перчатки вместо того, чтобы красить руки зеленой краской.

– Уверена, тебе не хотелось бы, чтобы тебя увидели рядом со мной в таком виде на твоих важных встречах!

– Конечно, не хотелось бы, Мира.

У Миры заколотилось сердце. Она всегда это знала. Она знала это с того самого дня, когда они познакомились там, в старой квартире Энни, но всегда отметала эти мысли. Энни не создана, чтобы любить ее. Мире было сложно теперь встать с пола, ведь она не хотела запачкать его зелеными руками. На миг она стала коленопреклоненным листом. Потом ей удалось встать на ноги в этом ужасно неудобном костюме.

Сможет ли Энни терпеть Миру в виде листа? Конечно нет. У Миры нет никакого здравого смысла и рассудительности. Никогда не было! Она просто была глупой птицей, одни инстинкты да полеты. Энни проводила ее до входной двери, открыла ее и стояла на пороге, пока Мира выходила на улицу. Мира по-прежнему любила Энни, и так же она любила мир – больше, чем это вообще имело смысл. Ей не хотелось ничего в нем критиковать.

Энни окликнула ее: «Тебе нужно перемениться!»

«Она имеет в виду, что мне нужно изменить то, кто я, – подумала Мира, – или сменить мой костюм листа на обычную одежду?»

* * *

Мира побрела обратно, опустив голову. Она должна была предвидеть, что у нее заберут любовь Энни. Любой помощи рано или поздно приходит конец. Мира должна была предвидеть, что у нее заберут отца. Всё, от чего ты зависишь, будет изъято, потому что, когда боги приходят сорвать с тебя лишнее, они хотят оставить тебя ни с чем.

Мира уехала из того городка, лишившись надежды наконец завести с Энни хорошие и долговечные отношения, которую так долго лелеяла. Она еще немного походила в своем костюме листа. Казалось, он никому не нравился, но никто не сказал ей этого в лицо. Она носила его, пока он не стал слишком грязным, и тогда она поняла, что не знает, как его стирать. Поэтому она повесила его в шкаф.

8

Одним прохладным и облачным вечером Мира вернулась к озеру, куда ходила после смерти отца. Гуляя по берегу, она увидела в песке ракушку, которая, казалось, звала ее. Ее поверхность была бугристая и серо-зеленая, как панцирь древней черепахи, что плавала в море целый миллион лет, а потом выползла на берег.

Она подняла ее с земли, и ракушка будто заговорила с ней: «У тебя впереди еще столько лет жизни, и годы унесут тебя прочь от этих времен, где тебе так плохо, и время покроет всё коркой. С тобой еще столько всего случится! И пусть сейчас у тебя нет ничего, кроме настоящего, когда-нибудь оно окажется далеко в прошлом, чем-то из другой эпохи, как всё, через что прошла я, древняя ракушка. Я уж и не помню своей юности, – или ты думаешь, что помню? – и что я делала, когда была новой и блестящей. Теперь я старая оболочка, какой и ты станешь однажды, поэтому возьми меня с собой как напоминание, что этот момент однажды минет и все его тревоги будут погребены в толще жизни».

Мира взяла говорящую раковину и опустила ее в карман. Потом она вернулась домой, где положила ее на туалетный столик рядом с украшениями и косметикой.

* * *

Позже, когда бы Мира на нее ни взглянула, она уверяла себя, что лишь ее воображение и стремление слушаться вызывали у нее такие сильные угрызения совести, проистекавшие из ее веры в то, что всё может быть лучше, чем есть на самом деле, – как будто то, что она не смогла довести свою любовь к Энни до какого-то прекрасного завершения, или то, что не смогла установить правильную дистанцию с отцом, были единственными ее провалами; как будто жизнь не состояла из постоянного невыполнения множества задач, которые Бог, другие люди и даже мы сами поставили перед собой.

Какое заблуждение полагать, что она создала мир и всё в нем; что она придумала его правила и всегда была виновата. Откуда взялась эта идея? Или все отчасти чувствовали то же самое, потому что на самом деле это чувствовал Бог – Бог, который на самом деле создал мир, в то время как мы переняли его стыд за то, что он сотворил мир в некоторых отношениях неудачно, и ошибочно приняли его чувство ответственности за наше собственное.

Вот почему ей нужна была та уродливая старая раковина: она представляла контур и форму ее нутра. Она служила напоминанием о том, что есть человеческое «я» и что есть жизнь: не прекрасная стеклянная лампа, только что сломанная, и не симпатичное золотое колечко с одной единственной щербинкой. Нет, это видавшая виды старая раковина, формировавшаяся на протяжении миллионов лет, созданная для того, чтобы превозмогать.

* * *

Потом Мира стала просто жить дальше: покупать пакет груш в овощной лавке, оставлять масло в масленке на кухонном столе, чтобы оно было мягким, когда она станет намазывать им свой тост. А зимой или в сыром после дождя лесу она спускалась с крутых холмов, развернув стопы в стороны, как научил ее отец.

9

Энни и Мира встретились снова, на этот раз иначе. В этот раз умирала Мира, а Энни пришла к ней и принесла всё необходимое, и приходила она не только домой к Мире, а в дома всех страждущих. Она удивилась, обнаружив Миру на полу. Ее удивил не вид женщины, лежащей на полу, и не то, что кому-то постель показалась слишком горячей, а сам факт того, что это была Мира.

Иногда именно сироты, рыбы, которые были посланы плавать в одиночестве в холодных водах мира, видят общую картину наиболее ясно. У них нет родителей, загораживающих им обзор, и, плавая, как плавают рыбы, под водой, они видят всё невероятно четко, если только им не страшно открыть глаза.

Энни подняла Миру на руки, и Мира узнала Энни. Энни положила ее обратно в кровать, а сама села на край. Она отложила остальные свои заботы. На время ее могли заменить другие люди. За прошедший год Энни узнала, как выглядит человек, когда конец близок. Волосы Миры были мокрыми и прилипли к лицу, ее глаза открывались с трудом, но всё же ей удалось улыбнуться, и Энни, не боясь, положила голову Миры себе на ладони.

Мира была так рада, что ей удалось притянуть к себе Энни. Наверное, это значило, что Энни ее все-таки любит, даже если сама Энни этого не знала, ведь она могла быть из тех, кто такое не распознаёт.

Мире было трудно говорить, но она чувствовала, что молчать даже лучше; просто быть в постели с Энни и касаться друг друга – разве это не то, чего она всегда хотела? И вот Энни здесь, и ее желание сбылось. Жизнь как всегда выкидывала свои шуточки: никогда просто не давала и никогда просто не отнимала, а всегда делала и то и другое. Вот и здесь случилось и то и другое, поскольку дух покидал Миру – через все клетки ее тела.

Свет в комнате был приглушенный, на улице темнело, в окне была видна последняя полоса синего неба. Для Миры этот синий длился двадцать лет, а может, все тридцать. Вся ее жизнь состояла лишь в лежании на кровати, пока ее голова покоится в ладонях Энни. Кто знает, как это всё проживала Энни? Каков мир в восприятии рыбы?

* * *

Что-то случилось с душой отца Миры в то мгновение, когда ее покинула жизнь, – в нем вновь пробудилось сознание всего того, что он познал в момент собственной смерти: что всё на этой земле прощено. Он не был плохим отцом, а она не была плохим ребенком, и не могло быть ничего плохого между такими любящими друг друга людьми, как они. Они любили друг друга, а значит, все их прегрешения были отпущены, ведь эта версия мироздания не просто вместилище благодати, где всё должно идти хорошо. Просто прожить эту жизнь уже достаточно, и они ее прожили. Они прожили всю свою жизнь до самой смерти. И последние ее мгновения – истинные, а истинные – самые истинные из всех.

Больше им было ничего и не нужно… «Спокойной ночи, спи крепко, не позволяй клопам кусаться, если они кусаются, щипай их, пока на них живого места не останется». Кто такие клопы? Просто маленькие жучки в матрасе. Они правда бывают? Правда, но не бойся, я не думаю, что они у нас водятся. А есть еще время на другую сказку? Нет, дорогая, засыпай. А на стакан воды? Вот, держи. Ты расскажешь мне сказку о птичке по имени Мира, у которой была подруга, красивая рыбка, а ты в этой истории – медведь, и они живут все вместе навсегда? Конечно, расскажу ее тебе на ночь завтра. Ладно, люблю тебя. И я тебя люблю. Я тебя люблю! Спи, давай. Я тебя люблю! И я люблю тебя. И я тебя люблю! Можешь оставить дверь чуть-чуть приоткрытой? Эй, куда ты? Никуда, не бойся, я буду внизу.