По ту сторону зимы

fb2

Исабель Альенде предваряет свою новую книгу знаменитой фразой Альбера Камю: «Посреди зимы я наконец понял, что во мне живет неистребимое лето». Это определяет эмоциональную географию сюжета, сотканную из отношений героев романа. Эти совершенно разные люди встретились в Нью-Йорке холодной зимой своей жизни: немолодая чилийка, девушка из Гватемалы, нелегально живущая в США, и пожилой профессор университета, американец. Все трое попадают в страшную метель, и судьба заставляет их понять, что по ту сторону зимы есть место для нежданной любви и непобедимого лета, которые жизнь открывает тебе, когда ты меньше всего этого ждешь.

«По ту сторону зимы» — одна из самых личных историй Исабель Альенде: произведение невероятно актуальное, охватывающее реальные проблемы современной Америки, показанные через судьбы людей, которых не оставляет надежда на любовь и на то, что можно начать жизнь сначала.

ЛУСИЯ

Бруклин

В конце декабря 2015 года зима все еще заставляла себя ждать. Наступило Рождество с его назойливым колокольным перезвоном, а люди продолжали ходить в футболках и босоножках; некоторым нравился этот сбой во временах года, другие боялись глобального потепления, а между тем в окнах торчали искусственные елки, припорошенные серебристым инеем, сбивавшие с толку белок и птиц. Через три недели после Нового года, когда все уже потеряли надежду на соответствие календарю, природа вдруг очнулась, стряхнула с себя осеннюю спячку, и разразилась такая жуткая метель, какой никто не помнил.

В Бруклине, на проспекте Хайтс, в подвальном помещении дома из коричневого кирпича, в небольшой каморке с горкой снега на пороге Лусия Марас проклинала холод. Она отличалась стоическим характером, свойственным людям ее страны: она привыкла к землетрясениям, наводнениям, неожиданным цунами и политическим катаклизмам; если какое-то время ничего не происходило, ей даже становилось как-то не по себе. Однако к сибирской зиме, по ошибке случившейся в Бруклине, она была не готова. В Чили непогода бушует в Андах и на крайнем юге, на Огненной Земле, где континент распадается на острова, израненные и изрезанные ветрами с Южного полюса, где холод проникает до костей, а жизнь невыносимо тяжела. Лусия была из Сантьяго, который незаслуженно славится своим якобы благословенным климатом, на самом же деле зима там холодная и сырая, а лето засушливое и жаркое. Город окружают фиолетовые горы, вершины которых порой на рассвете покрыты снегом, и тогда самый ясный в мире свет отражается от этой слепящей белизны. Очень редко бывает, когда мелко сыплется грустный, блеклый, словно пепел, порошок, но ему не удается покрыть белизной городской пейзаж, — он тает, едва достигнув земли, и тут же превращается в уличную грязь. Снег в этом городе всегда виден только издали.

В бруклинской каморке, расположенной на метр ниже уровня улицы и плохо отапливаемой, снег был настоящим кошмаром. Заиндевевшие стекла маленьких окошек с трудом пропускали свет, и внутри царил сумрак, который слегка рассеивали лампочки без абажуров, свисавшие с потолка. В этом жилище была только самая необходимая мебель, да и то подержанная, много раз переходившая из рук в руки, и еще кое-какая кухонная утварь. Хозяину, Ричарду Боумастеру, было наплевать и на убранство, и на удобство.

Метель началась в пятницу: пошел густой снег, и сильные порывы ветра хлестали по улицам, почти совсем безлюдным. Деревья сгибались пополам, а те птицы, что были обмануты непривычным теплом предыдущего месяца и забыли улететь или спрятаться, погибали, не выдержав натиска непогоды. Когда пришло время восстанавливать город от причиненного ущерба, машины по уборке мусора мешками грузили обледенелых воробьев. А вот на Бруклинском кладбище загадочные попугаи, наоборот, успешно пережили метель, в чем можно было убедиться через три дня: они как ни в чем не бывало что-то клевали среди могил. Начиная с четверга телеведущие с мрачным выражением лица и с энтузиазмом, который обычно приберегался для сообщений о терактах в отсталых далеких странах, провозглашали неутешительный прогноз погоды на завтра и ужасные метели в последующие выходные. В Нью-Йорке было объявлено чрезвычайное положение, и декан факультета, где работала Лусия, вняв предупреждению, отменил занятия. Так или иначе, но ей все равно было бы трудно добраться до Манхэттена.

Используя неожиданный выходной, она приготовила большую кастрюлю чилийского живительного супа, не только исцеляющего телесные недуги, но и способствующего бодрости духа. Лусия прожила в Соединенных Штатах больше четырех месяцев, питаясь в университетском кафетерии и не утруждая себя стряпней, за исключением пары случаев, когда ее обуревала ностальгия по родной еде или когда она приглашала в гости подруг. На этот раз она приготовила наваристый бульон с множеством приправ, обжарила лук и мясо, отдельно потушила картофель с тыквой и зеленью и, наконец, добавила рис. Она использовала все кастрюльки, которые у нее были, и ее простенькая подвальная кухня стала выглядеть как после бомбежки, но результат стоил того, даже одиночество, охватившее ее с началом непогоды, отступило. Это чувство то и дело приходило к ней ни с того ни с сего, словно незваный гость, и она прятала его в самый отдаленный уголок сознания.

Этим вечером, когда снаружи под вой ветра вертелись снежные вихри, круто завиваясь между прутьями оконных решеток, Лусию вдруг охватил детский страх. Вообще-то, в своей пещере она чувствовала себя в безопасности; ее примитивный страх перед стихией был нелеп, не стоило из-за него беспокоить Ричарда, единственного человека, к которому она могла обратиться в подобных обстоятельствах, поскольку он жил над нею, на верхнем этаже. В девять вечера она почувствовала неодолимое желание услышать человеческий голос и позвонила ему.

— Что поделываешь? — спросила она, стараясь не обнаружить своей тревоги.

— На пианино играю. Тебе мешает шум?

— Я не слышу пианино, единственное, что я слышу здесь, внизу, — это грохот конца света. Это, вообще, нормально, у вас в Бруклине?

— Зимой иногда бывает плохая погода, Лусия.

— Мне страшно.

— Чего ты боишься?

— Просто боюсь, ничего конкретного. Я понимаю, очень глупо просить тебя спуститься и посидеть со мной немного. Я суп сварила, чилийский, целую кастрюлю.

— Вегетарианский?

— Нет. Ладно, Ричард, не важно. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.

Она проглотила несколько ложек супа, легла на кровать и накрыла голову подушкой. Спала она плохо, просыпаясь каждые полчаса; ей снился один и тот же сон, будто она тонет в какой-то густой и кислой субстанции, похожей на йогурт.

В субботу буря переместила всю свою ярость в направлении Атлантики, однако в Бруклине было по-прежнему холодно и шел снег, так что Лусия решила не выходить из дома, поскольку большинство улиц было завалено сугробами, несмотря на то что расчистку города начали еще на рассвете. Получилось, что у нее есть время почитать и подготовиться к занятиям следующей недели. Она посмотрела репортаж о разрушениях, причиненных ураганом там, где он прошел. Покой, хорошая книга и отдых радовали ее. Через некоторое время она поняла, что кто-то отгребает снег от ее двери. Ничего странного, соседские дети частенько предлагали свои услуги, чтобы заработать несколько долларов. Она возблагодарила судьбу. И подумала, что, может, не так уж и плохо жить в не слишком комфортабельной дыре в районе проспекта Хайтс.

Вечером, немного устав от заточения, она поела супу вместе с чихуа-хуа по кличке Марсело, потом они оба забрались в спальный мешок, улеглись на продавленный матрас, укрывшись кучей одеял, и стали смотреть очередные серии какого-то детектива. В помещении было так холодно, что Лусии пришлось надеть шапку и перчатки.

В первые недели она тяжело переживала свое решение покинуть Чили, где хотя бы юмор был родным, и утешала себя тем, что со временем все изменится. Любое несчастье, случившееся в такой-то день, назавтра будет уже в прошлом. И правда, сомнения длились недолго: она погрузилась в работу, приобрела Марсело, завела друзей в университете и среди соседей, и, надо сказать, люди здесь были необыкновенно доброжелательны. Стоило три раза зайти в одно и то же кафе, как тебя начинали считать кем-то вроде члена семьи. Представление чилийцев о том, что янки неприветливы, оказалось мифом. Единственный, кто не был приветлив, — это Ричард Боумастер, ее домовладелец. Ну да ладно, черт с ним.

Ричард заплатил сущую ерунду за большой дом из коричневого кирпича, какие сотнями встречаются в этом районе. Дом продал лучший друг, аргентинец, который неожиданно получил наследство и уехал на родину. Через несколько лет тот же самый дом, только слегка обветшавший, стоил уже больше трех миллионов долларов. Ричард приобрел его незадолго до того, как молодые профессионалы из Манхэттена в массовом порядке принялись скупать потрепанные, однако живописные жилища и перестраивать их, — тут-то цены и подскочили до небес. Раньше этот квартал был криминальным, там орудовали бандитские шайки и продавались наркотики; люди не осмеливались выходить из дома по вечерам, но в те времена, когда Ричард туда переехал, это место было одним из самых завидных в стране, несмотря на мусорные баки, чахлые деревья и захламленные дворы. Лусия как-то в шутку посоветовала Ричарду продать этот реликт с раздолбанными лестницами и просевшими дверями и уехать на какой-нибудь остров в Карибском море, где можно встретить старость как подобает. Но Ричард был человек хмурого нрава, и его природный пессимизм только подпитывался неприветливостью и неудобствами этого дома, где было пять больших пустых комнат, три санузла, которыми никто не пользовался, запертый чердак и такие высокие потолки на втором этаже, что приходилось ставить огромную выдвижную лестницу, если надо было поменять лампочку.

Ричард Боумастер был начальником Лусии в Университете Нью-Йорка, где она работала в качестве приглашенного преподавателя, заключив контракт на полгода. По окончании семестра жизнь представлялась Лусии чистым листом; необходимо будет найти другую работу и другое жилье, если она собирается остаться тут надолго. Рано или поздно она вернется в Чили окончить свои дни, но до этого еще далеко, а с тех пор как ее дочь Даниэла поселилась в Майами, где посвятила себя изучению биологии морских глубин, а возможно, влюбилась и планирует там остаться, больше ничто не звало Лусию в родную страну. Она решила с толком прожить годы, пока здоровье это позволяет и окончательное одряхление еще не наступило. Ей хотелось пожить в другой стране, где вызовы повседневности постоянно занимают ум, не слишком терзая душу, тогда как в Чили она жила бы под гнетом привычного существования, среди рутины и внутри устоявшихся границ. Там она чувствовала бы себя старухой во власти недобрых, бесполезных воспоминаний, тогда как за границей всегда могут возникнуть какие-нибудь неожиданные возможности.

Сначала она приняла предложение поработать в Центре изучения Латинской Америки и Карибского бассейна, чтобы на время отдалиться от привычной жизни и быть поближе к Даниэле. И еще одна причина, почему она приняла это предложение, — ее интересовал Ричард. Она пережила любовное разочарование и думала, что Ричард мог бы помочь ей излечиться, окончательно забыть Хулиана, свою последнюю любовь, единственного мужчину, оставившего след в ее душе после развода в 2010 году. В последующие годы Лусия убедилась, как мало возможностей найти возлюбленного у женщины ее возраста. Было несколько приключений, которые не заслуживали даже упоминания, пока не появился Ричард; они познакомились лет десять назад, когда она еще была замужем, и с тех пор он привлекал ее внимание, хотя она сама не понимала почему. По характеру он был полная противоположность ей, и, кроме разговоров об учебном процессе, у них было совсем мало общего. Иногда они встречались на конференциях, подолгу разговаривали о работе и регулярно общались по электронной почте, однако он не выказывал ни малейшего интереса к ней как к женщине. Однажды Лусия намекнула ему на возможность иных отношений, что было совершенно ей несвойственно, поскольку она не обладала смелостью кокетки. Задумчивый вид и некоторая робость были самыми заметными чертами Ричарда до его переезда в Нью-Йорк. Он казался ей человеком глубоким и серьезным, с благородной душой, наградой для той, кому удастся устранить все препятствия, посеянные им на пути к возникновению близости.

В шестьдесят два года душа Лусии все еще была во власти девических мечтаний, и конца этому было не видно. У нее была морщинистая шея, сухая кожа и обвисшие предплечья, у нее болели колени, и она махнула рукой на то, что ее талия потеряла очертания, поскольку ей не хватало силы воли регулярно посещать спортивный зал, чтобы противостоять старению. Грудь выглядела девичьей, но это была не ее грудь. Она старалась не смотреть на себя обнаженную, чувствуя себя в одежде гораздо лучше, она знала, какие цвета и фасоны ей идут, и неукоснительно их выбирала: она могла за двадцать минут купить полный комплект одежды, не отвлекаясь на что-то неподходящее даже из любопытства. Зеркало, как и фотографии, были ее безжалостными врагами, ибо показывали ее застывшей, выставляя на обозрение все ее недостатки. Она же считала, что ее обаяние, если таковое имеется, состоит в подвижности. Она обладала гибкостью и определенным изяществом незаслуженно, поскольку совершенно не следила за собой, любила сладости и была ленива, как одалиска, и, если бы в мире царила справедливость, она бы здорово растолстела. От своих предков, бедных хорватских крестьян, людей храбрых и наверняка голодных, она унаследовала здоровый обмен веществ. На фотографии в паспорте, снятой анфас, у нее было такое суровое лицо, что Даниэла говорила в шутку: ты, мама, похожа на надзирательницу из советской тюрьмы, но такой ее никто не видел: у нее было выразительное лицо, и она умела делать макияж.

В целом она была довольна своей внешностью и со смирением принимала неизбежное течение времени. Тело ее старело, но душа оставалась как у девочки-подростка, какой она на самом деле и была. Она не могла представить себя старухой. Ее желание жить полной жизнью становилось тем больше, чем меньше у нее оставалось будущего, а ее воодушевление оборачивалось пустыми иллюзиями, которые разбивались о реальную действительность, не сулившую никакой возможности обрести возлюбленного. Ей не хватало секса, романов и любви. Первое иногда случалось, второе было вопросом везения, а третье — это дар небес, которого на ее долю не досталось, как она не раз повторяла своей дочери.

Лусия сожалела о том, что любовь с Хулианом закончилась, однако не раскаивалась. Ей хотелось стабильности, он же, напротив, в свои семьдесят лет продолжал перепархивать из одних отношений в другие, словно птичка колибри. Несмотря на советы дочери, ратовавшей за преимущества свободной любви, близость с мужчиной, которого надо было делить с другими женщинами, была для нее невозможна. «А что ты хочешь, мама? Замуж, что ли?» — подшучивала над ней Даниэла, узнав о разрыве с Хулианом. Нет, она просто хотела любить и быть любимой ради телесного наслаждения и душевного покоя. Ей хотелось заниматься любовью с тем, кто чувствует, как она. И чтобы не надо было ничего скрывать или притворяться, чтобы знать другого человека до самых глубин его души и чтобы он относился к ней так же, как она к нему. Она хотела, чтобы рядом был кто-то, с кем можно воскресным утром почитать газеты в постели или взять за руку, сидя в кино, с кем можно вместе смеяться шуткам или спорить о чем-то серьезном. Она оставила позади восторги кратковременных приключений.

Она привыкла к своему личному пространству, тишине и одиночеству; она пришла к выводу, что ей уже трудно было бы с кем-то делить постель, ванну и платяной шкаф и что нет на свете мужчины, который смог бы удовлетворить все ее потребности. В молодости ей казалось, без любви к мужчине жизнь будет неполной, в ней будет не хватать чего-то главного. В зрелые годы она возблагодарила судьбу за то, что жизнь бьет через край, словно из рога изобилия. Она подумывала иногда, не зайти ли на сайт знакомств в интернете, из чистого любопытства. Но тут же отгоняла от себя эту мысль, ведь Даниэла из Майами мигом засечет ее. И, кроме того, она не представляла себе, как можно описать себя более или менее привлекательной, умудрившись не солгать. Она полагала, что именно так и поступают все остальные, а значит, все лгут.

Мужчины ее возраста искали женщин на двадцать-тридцать лет моложе. Это было понятно, ей ведь тоже не хотелось сходиться с больным стариком, хотелось кого-то покрепче. Даниэла считала, что традиционная ориентация ограничивает возможности, есть сколько угодно великолепных одиноких женщин, с богатой внутренней жизнью, в прекрасной физической и эмоциональной форме и куда более интересных, чем большинство мужчин, вдовцов или разведенных, лет шестидесяти-семидесяти и при этом незанятых. Лусия признавала свою в этом плане ограниченность, но считала, что меняться уже поздно. После развода у нее были короткие встречи то с приятелем после пары коктейлей где-нибудь на дискотеке, то с каким-нибудь незнакомцем в поездке или на празднике — ничего такого, о чем можно было бы рассказать, однако эти мужчины помогали ей преодолеть стыдливость, когда приходилось раздеваться в их присутствии. Шрамы после операции были видны, и ее юная грудь, словно у девственной невесты из Намибии, как-то не сочеталась с остальным телом; это выглядело как некий анатомический казус.

Желание соблазнить Ричарда, охватившее ее, когда она получила от него предложение поработать в университете, исчезло через неделю после того, как она поселилась в подвале. Вместо того чтобы сблизить их, эта относительно совместная жизнь, когда они постоянно встречались на работе, на улице, в метро и на пороге дома, только отдалила их друг от друга.

Исчез дух товарищества, объединявший их на международных конференциях, и электронное общение, прежде такое теплое, остыло, потому что они слишком часто видели друг друга. Нет, определенно никакого романа с Ричардом Боумастером не получалось; жаль, потому что он был человек спокойный и надежный и ей с ним не пришлось бы скучать. Лусия была всего лишь на год и восемь месяцев старше него, разница пустяковая, как она говорила себе, представляя возможное развитие событий, однако понимая в глубине души, что в сравнении она сильно проигрывает. Она себя чувствовала отяжелевшей, и рост ее уменьшался, во-первых, из-за компрессионного сжатия позвоночника, а во-вторых, потому, что она уже не могла ходить на слишком высоких каблуках, не рискуя упасть; люди вокруг нее оказывались все более и более рослыми. Ее студенты раз от раза становились все выше, стройнее и невозмутимее и все более походили на стадо жирафов. Ей ужасно надоело смотреть на людей снизу и видеть волоски в носу у прочих представителей человечества. Ричард же, напротив, с годами не растерял своего неброского обаяния: типичный профессор, с головой погруженный в свою беспокойную работу.

Согласно тому, как Лусия описывала его Даниэле, Ричард Боумастер был среднего роста, с вполне приличной шевелюрой и здоровыми зубами, глаза у него то серые, то зеленые, в зависимости от того, как бликуют стекла очков и как ведет себя язва желудка. Ричард редко улыбался без существенной причины, однако постоянные ямочки на щеках и растрепанные волосы придавали ему юношеский вид, несмотря на то что он ходил, глядя себе под ноги, всегда нагруженный книгами и согнутый под бременем забот и тревог; Лусия не могла понять, в чем они состоят: здоровье у него с виду нормальное, академическая карьера на высоте, а когда он выйдет на пенсию, у него будет достаточно средств на безбедную старость. Единственным финансовым бременем был его отец, Джозеф Боумастер, находившийся в доме престарелых в пятнадцати минутах ходьбы от дома Ричарда; тот ежедневно ему звонил и навещал пару раз в неделю. Старику было девяносто шесть лет, и он не вставал с инвалидного кресла, однако, как никто, обладал ясным умом и горячим сердцем; и то и другое он вкладывал в письма, полные наставлений, адресованные Бараку Обаме.

Лусия подозревала, что под замкнутым видом скрывается щедрая душа человека, всегда готового помочь, не устраивая шума, идет ли речь о том, чтобы работать в благотворительной столовой или заботиться о кладбищенских попугаях. Этим качествам своего характера Ричард наверняка обязан примеру своего несгибаемого отца; Джозеф не мог допустить, чтобы его сын прожил жизнь, не имея настоящего дела. Поначалу Лусия, думая о Ричарде, искала лазейки, с помощью которых можно было бы укрепить их дружбу, но, так как ее совсем не тянуло в благотворительную столовую и не интересовали никакие попугаи, их объединяло лишь место работы, и она не видела ни малейшей возможности проникнуть в жизнь этого человека. Равнодушие Ричарда не обижало ее, поскольку он точно так же не обращал внимания ни на других коллег женского пола, ни на толпы девушек в университете. Его жизнь отшельника хранила в себе загадки, одной из которых было то, что он умудрился прожить шесть десятков лет без видимых испытаний и вызовов судьбы, защищенный панцирем, словно броненосец.

Она же, напротив, гордилась драмами своего прошлого и в будущем тоже надеялась вести интересную жизнь. Она изначально не верила в счастье, она рассматривала его как китч, ей достаточно было чувствовать себя более или менее довольной. Ричард долго жил в Бразилии и был женат на молодой женщине, очень чувственной, судя по фотографии, которую видела Лусия, однако никакие роскошества ни этой страны, ни этой женщины на нем не отразились. Несмотря на свои странности, Ричард казался Лусии вполне подходящим для романа. В описании, которое она отправила дочери, Лусия назвала его симпатягой, «сладким мальчиком» — так в Чили называют тех, в кого влюбляешься невольно и без особой причины. «Это странный человек, Даниэла, ты подумай, он живет один, и у него четыре кота. Он этого еще не знает, но я, когда уеду, отдам ему Марсело», — добавила она. Она это хорошо обдумала. Такое решение разрывало ей сердце, но она не могла таскать за собой по свету старенького чихуа-хуа.

РИЧАРД

Бруклин

Приезжая вечерами домой на велосипеде, если позволяла погода, а если нет, то на метро, Ричард Боумастер в первую очередь занимался четырьмя котами, не слишком ласковыми, которых он взял в Обществе защиты животных, чтобы покончить с мышами. Совершая этот поступок, он думал только о действенном средстве, без всяких сентиментальных эмоций, но коты неизбежно стали составлять ему компанию. Они были стерилизованы, привиты, и у всех был специальный чип под кожей, на случай если потеряются, у каждого была кличка, однако Ричард называл их для простоты порядковыми числами, причем по-португальски: Ун, Дойш, Треш и Куатру[1]. Ричард кормил их, менял песок, потом слушал новости, пока готовил себе ужин на огромном многофункциональном кухонном столе. После ужина он немного играл на рояле, иногда для удовольствия, иногда для самодисциплины.

Теоретически в доме было место для каждой вещи, и каждая вещь была на своем месте, однако на практике бумаги, журналы и книги множились, словно насекомые из ночных кошмаров. Утром их было больше, чем накануне вечером, и порой появлялись брошюры или отдельные листы, которых Ричард никогда не видел, так что он мог только догадываться, как они попали к нему в дом. Поужинав, он читал, готовился к занятиям, проверял студенческие работы и писал очерки на политические темы. То, что он выбрал академическую карьеру, отвечало скорее его склонности к исследованиям и желанию печататься, нежели призванию преподавать; поэтому, когда его студенты демонстрировали глубокое погружение в свое дело даже после окончания университета, ему это казалось необъяснимым. Компьютер стоял у него в кухне, а принтер на третьем этаже, в нежилой комнате, где единственным предметом мебели был столик для этого прибора. К счастью, он жил один и был избавлен от необходимости объяснять странный разброс своих рабочих инструментов; мало кто понял бы его пристрастие ходить вверх-вниз по крутой лестнице в качестве упражнения. Кроме того, это хождение помогало ему не напечатать какую-нибудь глупость, ведь пока он шел по лестнице, он тщательно обдумывал свои слова, хотя бы из уважения к деревьям, принесенным в жертву ради изготовления бумаги.

Иногда, бессонными ночами, когда ему не удавалось поладить с пианино и клавиши наигрывали что хотели, он предавался тайному пороку: воспоминаниям и сочинению стихов. Для этого много бумаги не требовалось: он писал от руки в школьных тетрадках в клеточку. У него было несколько таких, исписанных неоконченными стихотворениями, и пара красивых записных книжек в кожаной обложке, куда он переписывал свои лучшие творения, которые надеялся отшлифовать в будущем. Но это будущее все никак не наступало, а перспектива перечитать их вызывала у него желудочный спазм. Он выучил японский, чтобы наслаждаться хокку[2] в оригинале, он читал и понимал эти тексты, но говорить об этом с кем-либо считал претенциозным. Надо сказать, что Ричард был полиглотом и этим гордился. Он овладел португальским еще в детстве благодаря семье своей матери и усовершенствовал его благодаря Аните. Еще он немного знал французский, из романтических побуждений, а также испанский, в силу профессиональной необходимости. Его первой любовью — в девятнадцать лет — была француженка на восемь лет старше него, с которой он познакомился в одном из нью-йоркских баров и последовал за ней в Париж. Страсть быстро сошла на нет, однако ради приличия они пожили в одной из мансард Латинского квартала; вполне достаточно, чтобы он обзавелся базовыми знаниями по вопросам как женского тела, так и французского языка, на котором говорил с чудовищным акцентом. Источниками знаний испанского были улица и книги; латиноамериканцев было полно в любой части Нью-Йорка, однако эта публика редко понимала английский, усвоенный по методу Берлица. Да и он понимал их только в пределах, так сказать, прожиточного минимума, чтобы, например, заказать еду в ресторане. Казалось, все владельцы забегаловок в стране — испаноговорящие.

Рано утром в субботу буря улеглась, оставив Бруклин наполовину утонувшим в снегу. Ричард проснулся, чувствуя неприятный осадок оттого, что накануне обидел Лусию, не придав значения ее страхам. Ему бы самому было приятно посидеть с ней, пока снаружи бушевали ветер и снег. Зачем он так сухо с ней обошелся? Он боялся попасть в ловушку и влюбиться и старательно избегал этого вот уже двадцать пять лет. Он не спрашивал себя, почему он бежит от любви, поскольку ответ казался ему очевидным: неотступно мучившее его раскаяние. Со временем он привык к монашескому образу жизни и к внутренней тишине, которая отличает тех, кто живет и спит в одиночестве. Едва повесив трубку после разговора с Лусией, он подумал, что надо бы спуститься в подвальный этаж, прихватив термос с чаем, и посидеть с ней. Его заинтриговало то, что женщина, пережившая столько жизненных драм и казавшаяся неуязвимой, подвержена детским страхам. Ему хотелось исследовать эту брешь в крепостных стенах, какими Лусия огородила себя, однако его сдерживало предчувствие опасности, как будто, уступив порыву, он вступит на зыбучие пески. Ощущение риска не проходило. Такое уже бывало. Порой его охватывала безотчетная тревога; справиться с этим ему помогали безобидные зеленые таблетки. В такие минуты ему казалось, будто он безвозвратно погружается в морские глубины и рядом нет никого, кто мог бы протянуть ему руку и вытащить на поверхность. Впервые он испытал эти ощущения в Бразилии, на него повлияла Анита, которая жила, постоянно помня о знаках, посылаемых из потусторонних миров. Раньше это состояние часто посещало его, однако со временем он научился справляться с ним, тем более что сбывались эти предчувствия чрезвычайно редко.

По радио и по телевидению рекомендовалось сидеть по домам до тех пор, пока улицы не очистят от снега. Манхэттен по-прежнему был наполовину парализован, магазины были закрыты, но заработало метро и поехали автобусы. Другим штатам пришлось еще хуже, чем Нью-Йорку: дома разрушены, деревья вырваны с корнем, некоторые кварталы остались без связи, а в некоторых не было ни газа, ни электричества. Жители их за несколько часов оказались отброшены на два столетия назад. По сравнению с другими районами города Бруклину повезло. Ричард вышел на улицу, чтобы очистить от снега машину, стоявшую перед домом, пока она не превратилась в глыбу льда, который пришлось бы с нее соскабливать. Потом покормил котов и, как обычно, позавтракал овсянкой на миндальном молоке и фруктами, после чего уселся работать над статьей об экономическом и политическом кризисе в Бразилии, который стал очевиден для международных организаций в свете приближающихся Олимпийских игр. Нужно было еще проверить дипломную работу одного студента, но это он сделает попозже. У него целый день впереди.

Около трех часов дня Ричард заметил, что одного кота не хватает. Когда он был дома, коты обычно располагались где-нибудь рядом. Их отношения основывались на взаимном безразличии, за исключением Дойш, единственной кошки, которая при любой возможности запрыгивала на него и укладывалась поудобнее, чтобы хозяин ее погладил. Трое котов держались независимо, с первых дней поняв, что их приобрели не в качестве домашних любимцев, — они должны ловить мышей. Ричард вдруг заметил, что Ун и Куатру беспокойно бродят по кухне, а Треша нигде не видно. Дойш лежала на столе рядом с компьютером, — это было одно из ее любимых мест.

Ричард пошел искать исчезнувшего кота по дому, призывая его привычным для животных свистом. Обнаружил его на втором этаже: кот лежал на полу, из пасти сочилась розоватая пена. «Давай, Треш, вставай. Ну что с тобой, парень?» Ему удалось поставить кота на лапы, и тот, сделав несколько неверных, будто пьяных, шагов, упал. Повсюду были следы рвоты, дело обычное, коты не всегда переваривали косточки грызунов. Ричард на руках отнес кота в кухню и напрасно старался напоить его. Вдруг все четыре лапы Треша вытянулись, тело свело в конвульсиях; Ричард понял: это симптомы отравления. Он быстро проверил все токсичные вещества, которые были в доме: все было на месте, ничего не тронуто. Через несколько минут он обнаружил причину под раковиной в кухне. Опрокинулась бутылка с антифризом, и Треш, несомненно, вылизал его, поскольку там были следы кошачьих лап. Ричард был уверен, что как следует закрыл и бутылку, и дверь шкафчика, и не мог понять, как же все произошло, но с этим он разберется позже. Прежде всего нужно было срочно заняться котом; антифриз — это смертельный яд.

Движение в городе было ограниченно, выезжать рекомендовалось только в чрезвычайных случаях, вот как сейчас. Ричард нашел по интернету адрес ближайшей ветеринарной клиники, которая была открыта, как раз та, где он бывал и раньше, завернул животное в одеяло и уложил на заднее сиденье машины. Он поздравил себя с тем, что утром счистил с нее снег, иначе не смог бы сдвинуться с места; и еще с тем, что несчастье не случилось днем раньше, когда бушевала метель, тогда он и вовсе не смог бы выйти из дома. Бруклин превратился в северный город, где все белым-бело, углы и выступы домов припорошены снегом, улицы пусты, всюду царит необычный покой, словно природа решила вздремнуть. «Пожалуйста, Треш, не вздумай умирать. Ты же пролетарский кот, кишки у тебя железные, немного антифриза — это же ерунда, все пройдет», — утешал Ричард кота, двигаясь ужасающе медленно из-за снега и думая о том, что каждая минута промедления может стоить животному жизни. «Потерпи, дружок, еще немного. Я не могу ехать быстрее, если машина пойдет юзом, нам с тобой каюк, сейчас приедем. Торопиться никак нельзя, ты уж прости…»

Дорога, которая при обычных обстоятельствах заняла бы двадцать минут, на этот раз длилась в два раза дольше, и когда они добрались наконец до клиники, снег снова пошел, и Треша опять сотрясали конвульсии, а на морде выступила пена. Их приняла докторша, энергичная, но сдержанная в жестах и в словах, не выказавшая ни оптимизма по поводу состояния кота, ни какой-либо симпатии к хозяину, чья небрежность привела к несчастному случаю, как она сказала своей ассистентке, понизив голос, но не так уж сильно, чтобы Ричард не расслышал ее слов. В другой момент он бы как-то отреагировал на подобный неприязненный комментарий, однако его захлестнула волна тяжелых воспоминаний. Он пристыженно промолчал. Его небрежность не впервые оказывалась роковой. С тех пор он стал таким осторожным и предусмотрительным, что нередко сам чувствовал, как нерешительно ступает, двигаясь по дороге жизни. Ветеринар сказала, что сделать она может совсем немного. Анализы крови и мочи покажут, нанесен ли почкам непоправимый урон, в этом случае лучше избавить животное от страданий и помочь ему достойно уйти из жизни. Кота нужно оставить в клинике; через пару дней будет поставлен окончательный диагноз, однако на всякий случай хозяину следует готовиться к худшему. Ричард чуть не плакал. Сердце у него сжалось, он попрощался с Трешем, чувствуя затылком суровый взгляд докторши — и обвинение, и приговор.

В приемной за стойкой сидела девушка, у которой были волосы морковного цвета и пирсинг в носу. Увидев, как у него дрожит рука, когда он протягивал кредитную карточку для оплаты, она преисполнилась сочувствия. Девушка заверила, что коту будет обеспечен прекрасный уход, и показала, где стоит кофейный автомат. Эта маленькая любезность так потрясла Ричарда, что его охватило несоразмерное чувство благодарности и из глубины души вырвалось рыдание. Если бы его спросили, что он чувствует по отношению к своим четверым питомцам, он ответил бы, что кормит их и меняет песок; он и коты были взаимно вежливы, не более того, кроме разве что Дойш, которая требовала ласки. И это все. Он и представить себе не мог, что будет относиться к этим не слишком приветливым животным как к членам семьи — семьи, которой у него не было. Он сел на стул в приемной под сочувственным взглядом девушки-администратора, выпил горький жидкий кофе, проглотив две зеленые таблетки от нервов и одну розовую от изжоги, и посидел еще немного, пока не пришел в себя. Нужно было возвращаться домой.

Автомобильные фары освещали пустынные безжизненные улицы. Ричард медленно ехал, внимательно вглядываясь в очищенное от изморози полукружие переднего стекла. Это были улицы незнакомого города, и на мгновение ему показалось, что он заблудился, хотя он возвращался той же дорогой, по которой ехал раньше, — время будто застыло, слышался только негромкий шум обогревателя и мерное постукивание дворников; казалось, автомобиль плывет сквозь скопление ваты, и Ричарду было немного не по себе, будто он — единственная живая душа в покинутом людьми мире. Он пытался говорить сам с собой, в голове шумело, одолевали злосчастные мысли о неизбежных ужасах мира вообще и его жизни в частности. Сколько ему еще осталось жить и какая это будет жизнь? Если человек доживает до солидных лет, у него обнаруживается рак простаты. Если он живет еще дольше, разрушается мозг. Сам он уже достиг уязвимого возраста, его больше не привлекают путешествия, ему хорошо и удобно у себя дома, ему не нужны сюрпризы, однако он боялся потерять сознание, заболеть или умереть, и тогда никто не обнаружит его тело, разве что недели через две, когда коты уже обглодают большую часть его останков. Вероятность того, что его найдут в луже собственных гниющих внутренностей, до такой степени ужасала его, что он договорился с соседкой, вдовой зрелых лет, обладавшей железным характером и чувствительным сердцем, что он будет каждый вечер посылать ей сообщения. Если сообщений не будет два дня, она придет посмотреть; поэтому Ричард дал ей ключи от дома. Сообщение состояло из трех слов: «Я еще жив». Ей не обязательно было отвечать, но так как женщина боялась того же, что и он, она тоже присылала ему три слова: «Ч-ч-черт, я тоже». Самое страшное в смерти было то, что это навечно. Умереть навсегда, какой ужас.

Ричард боялся, что черная туча тревоги вот-вот окутает его с головы до ног. В таких случаях он начинал щупать у себя пульс, и тот либо совсем не ощущался, либо ему казалось, что ритм сильно учащенный. В прошлом Ричард пережил пару панических атак, похожих на сердечный приступ, в результате которых попал в больницу, но в последние годы ничего такого не повторялось благодаря зеленым таблеткам и еще потому, что он научился эти приступы подавлять. Он представлял себе, что сквозь черную тучу у него над головой пробиваются яркие лучи света, как на религиозных изображениях. Благодаря этому образу и нескольким дыхательным упражнениям ему удавалось рассеять тучи; на этот раз не пришлось прибегать к испытанному методу, поскольку он оказался в новой для себя ситуации. Он все видел как бы издалека, словно в фильме, где был не главным героем, а зрителем.

Много лет он жил в устоявшемся контексте своего бытия, без сюрпризов и потрясений, однако еще не забыл всей прелести немногих приключений своей молодости, взять, например, безумную любовь к Аните. Он улыбнулся своим надуманным страхам, — ехать по пустынным кварталам Бруклина в плохую погоду уж точно приключением не назовешь. В эту минуту он особенно ясно осознал, как ничтожно и ограниченно его существование, и испытал неподдельный страх: он потерял столько лет, закрывшись в своем мирке, не отдавая себе отчета в том, как быстро бежит время, приближая старость и смерть. Очки у него запотели, не то от испарины, не то от слез; он снял их резким движением и попытался протереть рукавом. Темнело, и видимость была очень плохая. Крепко сжимая руль левой рукой, он попытался надеть очки правой, но в перчатках это было трудно сделать, очки упали и завалились между педалями. Ричард в сердцах выругался.

В тот момент, когда он на минуту отвлекся, пытаясь нащупать на полу очки, ехавшая впереди белая машина, едва различимая из-за снега, затормозила перед поворотом. Машина Ричарда врезалась в нее. Толчок был настолько неожиданный и сильный, что на долю секунды Ричард потерял сознание. Он тут же пришел в себя, однако чувство отстраненности не проходило, сердце выскакивало из груди, лоб был влажный от испарины, лицо пылало, а рубашка прилипла к спине. Физически он чувствовал себя неважно, однако мысленно был в какой-то иной реальности. Человек из фильма ругался, сидя в машине, а он, зритель, холодно и безразлично смотрел на все происходящее из другого измерения. Удар наверняка был не такой уж сильный. Обе машины ехали медленно. Нужно найти очки, выйти из машины и поговорить с другим водителем, как это делают цивилизованные люди. В конце концов, на такой случай существует страховка.

Выйдя из машины, он поскользнулся на обледенелой мостовой и упал бы, если б не ухватился за дверцу. Он понял, что, даже если бы и успел затормозить, не избежал бы столкновения, поскольку машина продолжала бы скользить два-три метра, прежде чем остановиться. Другой автомобиль, «лексус», получив удар сзади, проехал вперед. Аккуратно переставляя ноги и сражаясь с ветром, Ричард преодолел короткое расстояние, отделявшее его от другого водителя, который тоже вышел из машины.

Водитель, показалось ему на первый взгляд, был слишком юным, чтобы иметь права, однако, подойдя ближе, увидел, что перед ним миниатюрная девушка. На ней были брюки, черные резиновые сапоги и великоватый для ее комплекции анорак. На голове капюшон.

— Это я виноват. Извините, я вас не заметил. Я оплачу вам ущерб по моей страховке, — сказал он.

Она мельком посмотрела на него и перевела взгляд на разбитую фару и вмятины на приоткрывшемся багажнике. Она безуспешно пыталась закрыть его, пока Ричард говорил про страховку.

— Если хотите, можем позвонить в полицию, хотя это не обязательно. Возьмите мою визитку, меня легко найти.

Она, казалось, не слышала. Вне себя продолжала молотить кулаками по крышке багажника до тех пор, пока не убедилась, что она не закроется; потом направилась к водительскому сиденью так быстро, как позволяли порывы ветра, за ней шел Ричард, настойчиво предлагая визитку со своими данными. Девушка села в «лексус», не взглянув на него, но он успел бросить визитку ей на колени как раз в тот момент, когда она нажала на педаль газа, так и не закрыв дверцу, которая зацепила Ричарда, и тот, не удержавшись, сел прямо на землю. Машина завернула за угол и исчезла из виду. Ричард с трудом поднялся на ноги и потер руку, ушибленную дверцей. Он пришел к выводу, что в этот злополучный день не хватало только одного — чтобы умер его кот.

ЛУСИЯ, РИЧАРД, ЭВЕЛИН

Бруклин

Обычно в этот час Ричард Боумастер, который вставал в пять утра и шел в спортивный зал, лежал в постели, считая овечек, а рядом мурлыкала Дойш, но неприятные события этого дня оставили такой тяжелый осадок, что он заранее приготовился к пытке бессонницей, вперив взор в какую-то ерунду, которую передавали по телевизору.

Его это немного отвлекало. Дело как раз дошло до обязательной сексуальной сцены, было очевидно, что режиссер сражался со сценарием так же отчаянно, как актеры боролись на кровати, пытаясь возбудить зрителей слащавым эротизмом, который только прерывал ход действия. «Да ладно уже, давайте дальше, вернитесь к сюжету, черт бы вас побрал!» — крикнул он в экран, тоскуя по тем временам, когда кино тонко намекало на разврат, показывая медленно закрывающуюся дверь, угасающий свет лампы или оставленную в пепельнице недокуренную сигарету. В этот момент позвонили в дверь, и он вздрогнул от неожиданности. Ричард взглянул на часы, было без двадцати десять; даже свидетели Иеговы, которые пару недель назад бродили по кварталу, выискивая адептов, не осмеливались соваться с проповедями так поздно. Недоумевая, он направился к двери и, не зажигая света, вгляделся в стеклянную дверь, но в темноте различил лишь неясные очертания. Он уже хотел вернуться, но тут звонок повторился, и Ричард снова вздрогнул. Резким движением он включил свет и открыл дверь.

Слабо освещенная лампочкой у входа, окруженная ночной темнотой, перед ним стояла девушка в анораке. Ричард узнал ее сразу. Она съежилась, втянув голову в плечи и закрыв лицо капюшоном, и от этого казалась еще меньше, чем несколько часов назад на улице. Ричард вопросительно пробормотал «Да?», а она в качестве ответа протянула ему визитку, которую он бросил ей в машину, где было указано его имя, должность преподавателя университета и адреса, домашний и рабочий. Он стоял с визиткой в руках, не имея понятия, что делать, наверное, целую минуту. Наконец, чувствуя, что ветер нагоняет снегу в дом, очнулся и посторонился, жестом предлагая девушке войти. Потом закрыл за ней дверь и снова стоял как оглушенный, глядя на нее.

— Вам не нужно было приезжать, сеньорита. Можно было позвонить прямо в страховую контору… — пробормотал он.

Девушка молчала. Стоя в прихожей, не открывая лица, она была похожа на несговорчивого гостя из загробного мира. Ричард повторил предложение обратиться в страховое агентство, но она никак не реагировала.

— Вы говорите по-английски? — спросил он наконец.

Молчание длилось несколько секунд. Он повторил то же самое по-испански, поскольку миниатюрные размеры гостьи навели его на мысль, что она, должно быть, из Центральной Америки, впрочем, она могла быть из Юго-Восточной Азии. Она прошептала что-то непонятное, монотонное, словно капли дождя. Чувствуя, что нелепая ситуация затягивается, Ричард догадался пригласить ее в кухню, где было посветлее и они, возможно, могли бы понять друг друга. Девушка последовала за ним, глядя себе под ноги и ступая точно по его шагам, будто шла по слабо натянутой веревке. В кухне Ричард сдвинул в сторону бумаги, лежавшие на столе, и предложил ей сесть на табурет.

— Мне жаль, что я совершил наезд. Надеюсь, я не слишком повредил вашу машину, — сказал он.

Так как реакции не предвиделось, он повторил эти слова на своем ущербном испанском. Она отрицательно покачала головой. Ричард тщетно пытался достучаться до нее, выпытать, что она делает в его доме в этот час. Поскольку незначительное дорожное происшествие не могло до такой степени ее напугать, она, подумал Ричард, наверное, убежала от кого-то или от чего-то.

— Как вас зовут? — спросил он.

С трудом, спотыкаясь на каждом слоге, ей наконец удалось произнести свое имя: Эвелин Ортега. Ричард чувствовал, что с него хватит, ему срочно требовалась помощь, чтобы отделаться от незваной гостьи. Спустя несколько часов, когда он перебирал в памяти произошедшее, его удивило, что единственная мысль, пришедшая на ум, — это обратиться к чилийке из подвального этажа. За время их знакомства Лусия выказала себя классным специалистом, но это не означало, что она в состоянии разрулить такую нелепую и необычную ситуацию, в которой он оказался.

В десять часов вечера телефонный звонок заставил вздрогнуть Лусию Марас. Единственный, кто мог позвонить ей в такой час, — ее дочь Даниэла, но то был Ричард, и он просил срочно подняться к нему. Вообще-то, продрожав весь день от холода, Лусия наконец пригрелась в постели и не собиралась покидать свое гнездышко по первому зову самонадеянного типа, который вынуждал ее жить в снежном иглу, а накануне, когда она так нуждалась в человеческом общении, отказал ей. Прямого хода из подвала в дом не было. Это значит, придется одеться, выйти на улицу в снег и преодолеть двенадцать скользких ступеней до двери в дом; Ричард не заслуживал подобных усилий.

Неделей раньше она сцепилась с ним, потому что вода в собачьей миске по утрам замерзала, но даже после предъявления такого доказательства она не добилась ни малейшего повышения температуры. Ричард лишь принес ей электрический обогреватель, который не использовался десятилетиями, и, когда Лусия его включила, из него пошел дым и случилось короткое замыкание. На холод она стала жаловаться недавно. Раньше были и другие жалобы. По ночам за стенкой слышалась мышиная возня, однако хозяин считал, что это невозможно, поскольку его коты разобрались с мышами. Это шумят проржавевшие водопроводные трубы и скрипит рассохшееся дерево.

— Извини, Лусия, что беспокою тебя так поздно, но мне очень нужно, чтобы ты пришла, у меня серьезная проблема, — сказал Ричард по телефону.

— Какого рода проблема? Если ты не истекаешь кровью, все остальное может подождать до утра, — ответила она.

— Одна ненормальная латиноамериканка вторглась в мой дом, и я не знаю, что с ней делать. Может, ты смогла бы как-то помочь. Я ее почти не понимаю.

— Ладно, возьми лопату и отгреби снег от входа, — согласилась она, чувствуя, что ее начинает разбирать любопытство.

Немного погодя Ричард, закутанный как эскимос, освободил заваленный снегом вход в жилище своей квартирантки и привел ее вместе с Марсело к себе в дом, где было почти так же холодно, как и в подвале.

Бормоча что-то насчет его скупости в вопросах отопления, Лусия проследовала за ним в кухню, где несколько раз бывала раньше. Приехав в Бруклин, она однажды зашла к нему, заявив, что желает приготовить ему вегетарианский ужин, думая таким образом развить отношения, однако Ричард был крепкий орешек. Вообще-то, она считала, что вегетарианство — это причуда людей, никогда не испытывавших голод, но ради Ричарда готова была постараться. Ричард молча съел две тарелки, сдержанно поблагодарил, но никак не вознаградил ее за проявленное внимание. Тогда же Лусия могла убедиться, насколько скромно жил ее домовладелец. Среди самой необходимой, отнюдь не новой мебели выделялся роскошный полированный рояль. По средам и субботам, вечерами, в пещеру Лусии доносились аккорды: Ричард и еще трое музыкантов играли вместе ради собственного удовольствия. По ее мнению, они играли очень хорошо, хотя у нее самой слуха не было, а музыкальная культура была не на высоте. Несколько месяцев она ждала, что Ричард пригласит ее в один из таких вечеров послушать квартет, но приглашения так и не последовало.

Ричард занимал самую маленькую спальню в доме — четыре стены с окошком, как в тюремной камере, — и гостиную на втором этаже, превращенную в склад печатной продукции. Кухню, тоже уставленную штабелями книг, можно было опознать по холодильнику и газовой плите, весьма своенравной, которая могла зажечься сама по себе, без всякого человеческого вмешательства, и починить ее было невозможно, поскольку для нее было не достать запчастей.

Девушка, о которой говорил Ричард, была ростом с карлика. Она сидела за грубо сколоченным столом, который служил Ричарду то письменным, то обеденным, свесив ноги с табурета; на ней был кислотно-желтый анорак с капюшоном и высокие резиновые сапоги. Признаков ненормальности заметно не было, она скорее казалась ошеломленной. Девушка никак не отреагировала на появление Лусии, хотя та подошла к ней и протянула руку, не отпуская Марсело и не теряя из виду котов, которые держались на некотором расстоянии, выгнув спины.

— Лусия Марас, чилийка, я снимаю подвал, — представилась она.

Из рукава анорака высунулась маленькая, как у ребенка, рука и вяло пожала руку Лусии.

— Ее зовут Эвелин Ортега, — вмешался Ричард, предвидя, что та, к кому обращаются, не заговорит.

— Очень приятно, — сказала Лусия.

Молчание длилось несколько секунд, пока Ричард снова не вмешался, нервно покашливая:

— Я ехал позади нее и врезался в ее машину, когда возвращался от ветеринара. Один из моих котов отравился антифризом. Мне кажется, она сильно напугана. Можешь поговорить с ней? Уверен, ты найдешь с ней общий язык.

— Это почему?

— Ты женщина, так ведь? И говоришь на ее языке лучше, чем я.

Лусия обратилась к девушке по-испански, пытаясь узнать, откуда она и что с ней произошло. Та вышла из состояния оцепенения, в котором она, казалось, находилась, сняла с головы капюшон, но продолжала смотреть в пол. Ее нельзя было назвать карлицей, но она была очень маленькая и худенькая; лицо нежное, как и руки, кожа цвета светлой древесины, а черные волосы собраны на затылке. Лусия предположила, что она из американских индейцев, возможно майя, хотя в ней не были ярко выражены признаки, присущие данному этносу: у них нос с горбинкой, выступающие скулы и миндалевидный разрез глаз. Ричард сказал, что она может доверять Лусии, повысив голос, основываясь на общепринятом представлении, что иностранцы лучше понимают английский, если говорить громко. Это сработало, девушка вдруг заговорила — пронзительно, словно канарейка, чтобы прояснить: она из Гватемалы. Она так сильно заикалась, что слова продвигались с трудом; когда она заканчивала фразу, уже никто не помнил ее начало.

Лусии удалось понять, что Эвелин взяла машину своей хозяйки, некой Шерил Лерой, без спроса, поскольку та спала после обеда. Кое-как она добавила, что после столкновения с Ричардом она не может вернуться домой как ни в чем не бывало. Она не боялась сеньоры, но вот сеньор Лерой, ее хозяин, отличался скверным характером и был опасен. Девушка ездила туда-сюда, пытаясь найти решение, мысли у нее путались. Поврежденная крышка багажника плотно не закрывалась, а пару раз вообще распахнулась, ей пришлось остановиться и кое-как привязать ее поясом от куртки. Всю вторую половину дня и часть вечера она колесила по городу, нигде не останавливаясь подолгу, чтобы не привлекать внимания и чтобы снег не накрыл ее окончательно. Во время одной из таких остановок ее взгляд упал на визитку, которую Ричард дал ей после столкновения, и она в отчаянии решила ехать к нему, — единственное, что пришло ей в голову.

Пока Эвелин сидела на табурете, Ричард отвел Лусию в сторону и прошептал: у гостьи что-то не так с головой или она под наркотиками.

— Почему ты так думаешь? — спросила Лусия, тоже шепотом.

— Она же не в состоянии говорить, Лусия.

— А тебе не пришло в голову, что она просто заикается?

— Ты думаешь?

— Ясное дело, черт! К тому же она сильно напугана, бедная девочка.

— И как мы можем ей помочь?

— Уже слишком поздно, сейчас мы ничего не можем сделать. Что, если она переночует здесь, а утром мы ее проводим к хозяевам и объясним ситуацию с ДТП? Твоя страховка покроет ущерб. Им не на что будет жаловаться.

— А ничего, что она без спроса взяла машину? Ее наверняка уволят.

— Завтра будет видно. А сейчас надо ее успокоить, — заключила Лусия.

Допрос, которому она подвергла девушку, прояснил некоторые аспекты ее отношений с нанимателями, четой Лерой. У Эвелин не было четкого расписания, теоретически ее рабочий день длился с девяти до пяти, но на практике она целый день проводила с ребенком и спала в его комнате, на случай если ему что-то срочно понадобится. Короче, она работала в три смены. Ей платили наличными гораздо меньше того, что полагалось, как подсчитали Лусия и Ричард; это было похоже на каторгу или на скрытую форму рабства, но Эвелин не протестовала. Ей было где жить, она была в безопасности, и это самое главное, сказала она. Сеньора Лерой обращалась с ней очень хорошо, а сеньор Лерой периодически давал ей указания; в остальное время он не обращал на нее внимания. Сеньор Лерой с таким же пренебрежением относился и к своей супруге, и к сыну. Он очень жестокий, и все в доме, особенно его жена, трепещут в его присутствии. Если он узнает, что она взяла машину…

— Успокойся, девочка, ничего он тебе не сделает, — сказала Лусия.

— Ты можешь переночевать здесь. Все не так страшно, как тебе кажется. Мы тебе поможем, — добавил Ричард.

— Сейчас нам нужно выпить. У тебя есть что-нибудь, Ричард? Пиво, например? — спросила Лусия.

— Ты же знаешь, я не пью.

— Думаю, у тебя есть травка. Это нам поможет. Эвелин умирает от усталости, а я от холода.

Ричард подумал, не стоит в такой момент демонстрировать бережливость, и достал из холодильника пакет молока и шоколадный кекс. По причине язвы желудка и головной боли он пару лет назад раздобыл разрешение покупать марихуану в медицинских целях. Они разломали кекс на три куска, два взяли себе, а третий дали Эвелин Ортеге, чтобы приободрить ее. Надо бы объяснить девушке, подумала Лусия, что у кекса есть некоторые особенности, но та быстро съела его, не задавая вопросов.

— Ты, должно быть, голодная, Эвелин. Со всеми этими делами ты наверняка не ужинала. Тебе надо поесть чего-нибудь горячего, — решила Лусия и открыла холодильник. — Но здесь ничего нет, Ричард!

— По субботам я делаю закупки на неделю. Сегодня я не мог этого сделать из-за снега и из-за кота.

Она вспомнила о большой кастрюле супа у себя в комнате, но у нее не хватило духу снова выходить на улицу, спускаться в свои катакомбы, а потом возвращаться с котелком, пытаясь удержать равновесие на скользкой лестнице. Используя то малое, что ей удалось обнаружить в кухне Ричарда, она сделала тосты из хлеба без глютена и приготовила кофе с молоком без лактозы, пока Ричард бродил из конца в конец по кухне, что-то бормоча себе под нос, а Эвелин, сразу же привязавшись к Марсело, без конца гладила его по спине.

Через три четверти часа все трое, расслабившись, отдыхали у горящего камина. Ричард сидел на полу, прислонившись к стене, а Лусия лежала на одеяле, положив голову ему на колени. Такая фамильярность была невозможна в обычные времена; Ричард избегал любых физических контактов, тем более прикосновений ниже пояса. Первый раз за много месяцев Лусия чувствовала запах и тепло мужчины, ощущала щекой шершавую ткань джинсов и мягкость поношенного кашемирового жилета на расстоянии вытянутой руки. Она бы предпочла оказаться с ним в постели, однако со вздохом прогнала этот образ, вынужденная довольствоваться одетым Ричардом, не переставая, однако, представлять себе возможность совместного с ним продвижения по извилистой тропинке чувственности. «Что-то голова кружится, это все от кекса», — решила она. Эвелин сидела на единственной имеющейся в доме подушке, похожая на крошечного всадника, а Марсело лежал у нее на коленях. Кусочек кекса оказал на нее противоположное действие, чем на Ричарда и Лусию. Те, расслабленно прикрыв глаза, старались не уснуть, а Эвелин, в состоянии эйфории, заикаясь и бормоча, рассказывала о своем трагическом жизненном пути. Выяснилось, что она говорит по-английски лучше, чем показалось вначале, просто язык забывался, когда она находилась в нервном напряжении. Зато она с неожиданным красноречием заговорила на spaninglish, невероятной смеси испанского и английского, на которой объясняются многие латиноамериканцы в Соединенных Штатах.

Снаружи снег тихо опускался на белый «лексус». В последующие три дня, когда метель устала хлестать сушу и переместилась на океан, судьбы Лусии Марас, Ричарда Боумастера и Эвелин Ортеги оказались неразрывно переплетенными.

ЭВЕЛИН

Гватемала

Зеленый-зеленый мир, жужжание москитов, крики какаду, шепот тростника, потревоженного бризом, вязкий аромат спелых фруктов, горящих поленьев и жареных кофейных зерен, жаркая влажность кожи и снов — такой помнила Эвелин Ортега свою маленькую деревню, Монха-Бланка-дел-Валье. Ярко раскрашенные стены, разноцветные ткани на ткацких станках, растения и птицы, повсюду мир играет всеми цветами радуги или даже ярче нее. И главная в этом мире — ее вездесущая бабушка, мамушка, как она ее называла, Консепсьон Монтойя, самая достойная, работящая и верующая католичка из всех, как утверждал падре Бенито, а он знал все, потому что был иезуит и баск, как сам говорил с присущим людям его родины лукавством, — правда, в этих местах оно не очень ценилось. Падре Бенито исколесил полмира и всю Гватемалу и знал, как живут крестьяне, поскольку глубоко внедрился в их жизнь. И не променял бы ее ни на что. Он любил свою общину, свое великое племя, как он ее называл. Гватемала — это самая красивая страна на земле, говорил он, это сады Эдема, возделанные Богом и испорченные людьми, и добавлял, что его любимая деревня — это Монха-Бланка-дель-Валье, обязанная своим названием местному цветку — самой белой и самой чистой орхидее[3].

Священник был свидетелем массовых убийств индейцев в восьмидесятые годы, он видел, как их пытали, как сваливали в общие могилы, превращали в пепел их поселки, уничтожая даже домашних животных, он видел, как солдаты, намазав лица сажей, чтобы их не узнали, подавляли любую попытку мятежа и малейшую искру надежды в этих существах, таких же бедных, как и они сами, стремясь оставить положение вещей таким, каким оно было издавна. Это не ожесточило его сердце, а, наоборот, смягчило его. Жестокие картины прошлого были вытеснены фантастическим зрелищем страны, которую он любил: бесконечное множество цветов и птиц, озер, лесов, гор и девственно-чистых небес. Люди считали его своим, таким же, как они сами, и это была правда.

Поговаривали, что он выжил благодаря чуду, сотворенному Девой Марией Вознесения, национальной покровительницей, и другого объяснения быть не могло, ведь он прятал партизан, а кое-кто даже слышал, как он с амвона упомянул об аграрной реформе, — другим за меньшее отрезали язык и выкалывали глаза. Люди недоверчивые, в коих никогда нет недостатка, нашептывали, что Дева здесь ни при чем, что он, должно быть, либо агент ЦРУ, либо под защитой наркодельцов, либо работает стукачом у военных. Однако они не осмеливались говорить это при нем, поскольку баск, хоть и был тощий, как факир, мог запросто разбить нос любому задире. Ни у кого не было такого авторитета, как у этого священника, приехавшего с другой стороны земли и говорившего с резким акцентом. Если он почитал Консепсьон Монтойю за святую, значит она такой и была, думала Эвелин, хотя, живя рядом с бабушкой, с которой они вместе работали, ели, спали, она считала ее вполне человеческой, а совсем не божественной.

После того как Мириам, мать Эвелин, уехала на север, ее несгибаемая бабушка взяла на себя всю заботу о ней и двоих ее старших братьях. Эвелин только родилась, когда ее отец эмигрировал в поисках работы. Несколько лет о нем не было вестей, как вдруг появились слухи о том, что он якобы устроился в Калифорнии и что у него там другая семья, но подтвердить эти слухи никто не мог. Эвелин было шесть лет, когда ее мать исчезла в неизвестном направлении. Мириам ушла на рассвете, поскольку у нее недостало решимости обнять детей в последний раз. Она боялась, что тогда у нее не хватит духу уйти. Так объяснила детям бабушка, когда они стали спрашивать ее, и добавила, что благодаря самопожертвованию их матери у них каждый день есть еда, они могут ходить в школу, получают посылки с игрушками, кроссовками Nike и сладостями из Чикаго.

День, когда ушла Мириам, был отмечен на календаре, где была нарисована бутылка кока-колы и стоял год 1998; со временем календарь выцвел, но продолжал висеть на стене в хижине Консепсьон. Старшие мальчики, десятилетний Грегорио и восьмилетний Андрес, устали ждать, когда вернется Мириам, и довольствовались открытками или телефонными звонками из почтового отделения, на Рождество или в дни рождения; связь была плохая, голос все время прерывался, и Мириам каждый раз просила у них прощения за то, что нарушила очередное обещание и не смогла приехать повидаться. А Эвелин продолжала верить, что однажды мать вернется с деньгами и построит бабушке достойный дом. Все трое идеализировали мать, особенно Эвелин, которая плохо помнила ее лицо и голос, но часто представляла, какая она. Мириам присылала им фотографии, но с годами она сильно изменилась: растолстела, сделала мелирование, сбрила брови и навела карандашом новые посередине лба, отчего у нее на лице всегда было выражение не то удивления, не то испуга.

Семья Ортега была не единственной без матери и отца, две трети детей в школе находились в такой же ситуации. Раньше только мужчины отправлялись на заработки, но в последние годы женщины тоже стали уезжать. Согласно словам падре Бенито, эмигранты ежегодно посылали тысячи миллионов долларов, чтобы поддержать свои семьи, способствуя заодно стабильности правительства и безразличию богачей. Мало кто из детей оканчивал школу, мальчики-подростки тоже уезжали в поисках работы или подсаживались на наркотики, попадая в плохие компании, девочки беременели, покидали поселок в поисках работы, а некоторых склоняли к проституции. Школа была обеспечена очень плохо, и, если бы миссионеры-евангелисты, получавшие деньги из-за границы, не сотрудничали негласно с падре Бенито, школе не хватало бы даже тетрадей и карандашей.

Падре Бенито имел обыкновение посещать единственный в поселке бар, где весь вечер сидел с кружкой пива, беседуя с другими завсегдатаями о безжалостном угнетении коренных народов, которое длится вот уже тридцать лет и превратило эти земли в сплошное бедствие. «Приходится всем давать взятки, от крупных политиков до последнего полицейского, что уж говорить о преступном мире», — жаловался он, нарочно преувеличивая. Всегда находился кто-нибудь, кто спрашивал его, почему он не возвращается в свою страну, если ему не нравится Гватемала. «Что ты несешь, несчастный? Разве я не говорил тысячу раз, что это и есть моя страна?»

В четырнадцать лет Грегорио Ортега, старший брат Эвелин, окончательно бросил школу. От нечего делать он слонялся по улицам с другими мальчишками; взгляд у него был остекленевший, а мозги затуманены парами клея, или бензина, или растворителя для красок, или еще чего-нибудь, что ему удавалось раздобыть. Он воровал, дрался и приставал к девушкам. Когда ему это надоедало, он выходил на шоссе, подсаживался к какому-нибудь водителю грузовика и ездил по другим поселкам, где его никто не знал, а когда возвращался, то привозил деньги, полученные наверняка нечестным путем. Если Консепсьон Монтойе удавалось эти деньги перехватить, то на сдачу ему доставалась приличная порка, и внук вынужден был это терпеть, поскольку бабушка все еще кормила его и он от нее зависел. Иногда полицейские забирали его вместе с другими обкуренными подростками, задавали порядочную трепку, чтоб запомнил, и сажали в камеру на хлеб и воду, до тех пор пока падре Бенито, проезжая через местечко по своим делам, не вызволял его. Священник был неисправимым оптимистом и, невзирая на очевидное, свято верил в способность человека к возрождению. Полицейские отдавали ему мальчишку, завшивевшего и покрытого синяками, напоследок сопроводив его пинком под зад. Баск сажал парня в свой фургон, с трудом сдерживаясь, чтобы не разразиться бранью, и вез его в деревенский трактир, где досыта кормил, а по пути, с жестокостью иезуита, проповедовал ему о том, какая ужасная жизнь и ранняя смерть ожидают того, кто ведет себя словно проклятый небесами.

Ни бабушкина плетка, ни тюрьма, ни выговоры священника — ничто не служило уроком для Грегорио. Он продолжал идти по кривой дорожке. Соседи, знавшие его с детства, иногда помогали ему. Когда у него совсем не было денег, он приходил к бабушке, опустив голову и изображая раскаяние, где наедался тем, что ели там всегда: фасолью, перцем, кукурузой. Консепсьон была более трезвомыслящей, чем падре Бенито, и быстро оставила попытки проповедовать добродетели, недоступные для понимания внука; голова мальчишки была не предназначена для приобретения знаний, и он не желал учиться никакому ремеслу; в тех условиях, в которых он жил, для него не могло найтись никакой честной работы. Бабушка вынуждена была написать Мириам, что ее сын бросил учиться, однако, чтобы не ранить ее уж очень сильно, всей правды не сказала, все равно мать ничего не могла сделать, находясь так далеко. По вечерам, стоя на коленях вместе с другими внуками, Андресом и Эвелин, она молилась, чтобы Грегорио дожил до восемнадцати лет, когда его заберут на обязательную военную службу. Консепсьон всей душой презирала Вооруженные силы, но, может быть, призыв в армию направит на путь истинный заблудшего внука.

На Грегорио Ортегу так и не сошла Божественная благодать, не помогли ни бабушкины молитвы, ни свечки, поставленные за него в церкви.

За несколько месяцев до призыва на военную службу случилось так, что МС-13, более известная как «Мара Сальватруча», самая жестокая из уличных банд, приняла его в свои ряды. Он поклялся на крови: верность товарищам прежде всего, прежде семьи, женщин, наркотиков или денег. Он прошел через суровое испытание, как все новички: все члены банды били его здоровенной палкой, чтобы удостовериться в его выносливости. После обряда инициации он остался полумертвым, ему выбили несколько зубов и две недели он мочился кровью, но, когда оправился, получил право сделать первую татуировку, как у всех членов МС-13. Со временем, по мере того как он совершит больше преступлений и заработает уважение подельников, татуировки покроют все его тело, даже лицо, как у самых фанатичных членов банды. Он слышал, в тюрьме Пеликан-Бэй, в Калифорнии, сидит один эквадорец, ослепший оттого, что пытался сделать себе татуировку на глазном яблоке.

Банда, начинавшая в Лос-Анджелесе, за тридцать с лишним лет своего существования протянула щупальца по всей территории Соединенных Штатов, Мексики и Центральной Америки и насчитывала более семидесяти тысяч членов, совершавших убийства, вымогательства, похищения, торговавших оружием, наркотиками и людьми, и славились такой зверской жестокостью, что другие банды имели обыкновение поручать им самую грязную работу. В Центральной Америке, где они пользовались большей безнаказанностью, чем в Соединенных Штатах или в Мексике, члены банды метили территорию, оставляя на своем пути трупы, которые невозможно было опознать. Никто не решался связываться с ними, ни полиция, ни военные. Соседи по кварталу знали, что старший внук Консепсьон — член банды МС-13, но говорили об этом шепотом и при закрытых дверях, чтобы не навлечь на себя возмездие. Вначале они сторонились бабушки и других ее внуков, никто не хотел нарываться на неприятности. Со времен репрессий люди привыкли жить в страхе и с трудом представляли себе, что жизнь может быть другой; МС-13 была для них еще одним бедствием, еще одним наказанием за грех земного существования и еще одной причиной быть осмотрительным. Консепсьон встретила такое отторжение с высоко поднятой головой, не обращая внимания на то, что все умолкали, когда она шла по улице или в субботу являлась на рынок, чтобы продать кукурузные лепешки с начинкой или ношеную одежду, присланную Мириам из Чикаго. Вскоре Грегорио исчез из округи, какое-то время его не было видно, и страх, который он вызывал, несколько поутих. Были другие, более насущные проблемы. Консепсьон запретила младшим внукам даже упоминать о старшем брате. Не надо притягивать беду, предупредила она.

Первый раз Грегорио вернулся через год. У него было два золотых зуба, бритая голова, татуировка в виде колючей проволоки на шее, а на костяшках пальцев цифры, буквы и черепа. Казалось, он подрос на несколько сантиметров, и если подростком он был кожа да кости, то теперь нарастил мускулы, приобрел шрамы и выглядел как бандит. Он обрел семью, обрел себя в «Сальватруче», ему не нужно было нищенствовать, он мог иметь все, что хотел: деньги, наркотики, алкоголь, оружие, женщин, — и все это здесь и сейчас. Он почти не помнил о временах унижения. Он вошел в дом бабушки, громко топая и во весь голос заявляя о своем приходе. Та вместе с Эвелин лущила кукурузу, а Андрес, который подрос совсем мало и не выглядел на свой возраст, делал уроки на другом конце единственного в доме стола.

Увидев брата, Андрес вскочил на ноги, открыв рот от страха и восхищения. Грегорио дружески похлопал его по спине и, приняв стойку боксера, стал теснить в угол, сверкая татуировками на сжатых кулаках. Потом он приблизился к Эвелин и хотел ее обнять, но вдруг остановился. В банде он давно научился не доверять женщинам и презирать их, но его сестра была исключением. В отличие от всех прочих, она была добрая и чистая, совсем девочка, еще не развившаяся. Он подумал об опасностях, окружавших ее только потому, что она родилась женщиной, и поздравил себя с тем, что может ее защитить. Никто не посмеет причинить ей вред, ведь тогда обидчику придется иметь дело с бандой и с ним.

Бабушка наконец решила подать голос и спросила, зачем он явился. Грегорио смерил ее презрительным взглядом и, выдержав слишком долгую паузу, ответил: он пришел просить благословения. «Да благословит тебя Господь, — пробормотала старая женщина, она всегда говорила это своим внукам перед тем, как лечь спать, и прибавила шепотом: — И да простит Он тебя».

Парень достал из кармана широких джинсов пачку денег, из осторожности упрятанных на уровне лобка, и с гордостью протянул бабушке свой первый вклад в семейный бюджет, однако Консепсьон Монтойя отказалась взять купюры, сказав при этом, чтобы он больше сюда не возвращался, потому что подает плохой пример брату и сестре. «Да пошла ты, проклятая старуха!» — выкрикнул Грегорио, швыряя деньги на пол. Он ушел, изрыгая угрозы, и миновало много месяцев, прежде чем он опять появился в доме. В редких случаях, когда ему доводилось оказаться в родной деревне, он ждал брата и сестру, спрятавшись где-нибудь за углом, чтобы его не обнаружили, охваченный неуверенностью, которая преследовала его с детства. Он научился ее скрывать; в банде было принято выставлять напоказ, какой ты крутой. Он перехватывал Андреса и Эвелин, когда они вместе с другими детьми выходили из школы, уводил в какой-нибудь переулок, давал деньги и спрашивал, не слышно ли чего о матери. Девизом банды было освободить себя от любых привязанностей, вырвать с корнем чувствительность, ведь семья — это путы, это груз, — никаких воспоминаний, никакой тоски, надо быть мужчиной, а мужчины не плачут, мужчины не жалуются, мужчины никого не любят, мужчины всегда сами по себе. Единственная стоящая вещь на свете — это смелость; честь защищают кровью, уважение заслуживают кровью. Несмотря на то что он во все это верил, Грегорио связывали с братом и сестрой воспоминания о годах, проведенных вместе. Он пообещал Эвелин, что на ее пятнадцатилетие устроит праздник, невзирая на расходы, и подарил Андресу велосипед. Мальчик прятал его от бабушки несколько недель, пока до нее не дошли слухи и она не потребовала открыть правду. Консепсьон надавала внуку оплеух за то, что тот принимает подарки от бандита, пусть даже это его брат, и на следующий день продала велосипед на рынке.

Андрес и Эвелин чувствовали по отношению к брату ужас и почтение одновременно и в его присутствии были скованы, словно параличом. Цепи с крестами на шее, очки с зелеными стеклами, как у авиаторов, высокие американские ботинки, татуировки, которые множились на его коже, словно сыпь или зараза, его слава убийцы, его безумная жизнь, безразличие к боли и к смерти, его тайны и преступления — их восхищало все. Они говорили о брате шепотом и вдали от бабушки, чтобы та ничего не услышала.

Консепсьон опасалась, что Андрес пойдет по стопам брата, но мальчик был не склонен к жизни в бандитской шайке, для этого он был слишком правильный, честный и не любил драться; его мечтой было уехать на север[4] и преуспеть. Его план состоял в том, чтобы зарабатывать деньги в Соединенных Штатах, но жить там как нищий, накопить побольше и перевезти к себе бабушку и Эвелин. Там он бы дал им хорошую жизнь. Они нашли бы какого-нибудь койота[5], знающего, где достать паспорта с визами и сертификаты о прививках от гепатита и тифа, которые иногда спрашивают гринго[6]. Они будут жить вместе с мамой в каменном доме с водопроводом и электричеством. Сначала нужно эмигрировать. Ехать через Мексику, на крыше грузового вагона, причем стоя, но это большой риск, могут напасть люди, вооруженные мачете, или полицейские с собаками. Упасть с поезда означало потерять ноги или даже жизнь, а кому удавалось пересечь границу, мог погибнуть от жажды в необъятной калифорнийской пустыне, или его мог застрелить какой-нибудь владелец ранчо из тех, кто охотился на мигрантов, как на кроликов. Так рассказывали парни, которые уже проделали такое путешествие и которых депортировали на «Автобусе слез», голодных, оборванных, истощенных, но не сломленных. Через несколько дней они приходили в себя и снова собирались бежать. Андрес знал одного такого, который сделал восемь попыток и собирался осуществить девятую, но самому Андресу на это не хватало смелости. Он предпочитал ждать, ведь мать обещала найти для него койота, как только он окончит школу, чтобы уехать до призыва на военную службу.

Бабушка устала слушать о планах Андреса, зато Эвелин вникала в мельчайшие детали, хотя и не собиралась пока менять место жительства. Она знала только свою деревню и дом своей бабушки. Она по-прежнему хранила воспоминание о матери, но уже не так сильно зависела от почтовых открыток и нерегулярных телефонных звонков. У нее не было времени мечтать. Она вставала на заре, чтобы помочь бабушке, приносила воды из колодца, смачивала земляной пол, чтобы не поднималась пыль, приносила поленья для плиты, подогревала черную фасоль, если она оставалась со вчерашнего дня, и пекла кукурузные лепешки, жарила кружочки бананов, которые росли во дворе, и готовила кофе для бабушки и Андреса; ей также нужно было покормить кур и поросенка и развесить белье, замоченное накануне. Андрес такой работой не занимался, это было женское дело; он уходил в школу раньше сестры, чтобы поиграть в футбол с другими мальчишками.

Бабушка с внучкой понимали друг друга без слов, — изо дня в день повторялись одни и те же действия, одна и та же нескончаемая домашняя работа. По пятницам они начинали трудиться в три часа ночи, готовили начинку для кукурузных лепешек, а в субботу заворачивали фарш в банановые листья, запекали в тесте и потом несли продавать на рынок. Как всякий торговец, каким бы бедным он ни был, бабушка платила установленную квоту бандитам и преступникам, безнаказанно хозяйничающим в тех местах, а порой и полицейским. Сумма была крошечная, соответствующая ее нищенским доходам, но взимали они ее неукоснительно, а если им не платили, то сбрасывали лепешки в канаву, а ее награждали тумаками. За вычетом стоимости ингредиентов и квоты у нее оставалось так мало выручки, что едва хватало на еду для внуков. Если бы не посылки Мириам, они бы оказались в полной нищете. По воскресеньям и в праздничные дни, если, по счастью, удавалось договориться с падре Бенито, бабушка с внучкой подметали пол в церкви, убирали мусор и расставляли цветы для мессы. Богомольные женщины, собирающие пожертвования, угощали Эвелин сладостями. «Вы только гляньте, уж какая красавица эта Эвелин. Прячьте ее, донья Консепсьон, чтоб никто из бесстыдников-мужиков ее не обидел, а то ведь они своего не упустят», — говорили они.

Во вторую пятницу февраля, на рассвете, тело Грегорио Ортеги пригвоздили к мосту через реку; оно было покрыто запекшейся кровью и экскрементами, а на шее висела картонка с буквами «МС», страшное значение которых было всем известно. Сизые мухи начали свое жуткое пиршество задолго до того, как появились первые любопытные и трое из Национальной полиции. В последующие часы тело начало разлагаться, и ближе к полудню люди разошлись из-за жары, вони и страха. На мосту остались только полицейские в ожидании приказа, скучающий фотограф, присланный из другого поселка, чтобы запечатлеть «кровавый факт», как он выражался, хотя подобные вещи были далеко не редкостью, и Консепсьон Монтойя с внуками, Андресом и Эвелин, которые неподвижно стояли, не проронив ни слова.

— Уведите малышню, бабушка, это зрелище не для них, — скомандовал один из полицейских, судя по всему, старший по чину.

Но Консепсьон будто вросла в землю, словно старое дерево. Ей и раньше приходилось видеть подобные ужасы, во время войны заживо сгорели ее отец и два брата, и она думала, что никакие зверства уже не смогут ее удивить, но, когда прибежала соседка, крича о том, что произошло на мосту, таз выпал у нее из рук и тесто для лепешек вывалилось на землю.

Она привыкла к мысли, что ее старший внук попадет в тюрьму или погибнет в бандитской разборке, но никогда не думала, что конец его жизни будет таким.

— Давай, давай, бабушка, уходи отсюда, пока я не рассердился, — настойчиво повторил старший полицейский, подтолкнув ее.

Наконец Андрес и Эвелин вышли из ступора, взяли бабушку под руки, почти волоком оттащили от страшного места и, спотыкаясь, повели прочь. Консепсьон разом постарела, она, сгорбившись, волочила ноги, будто ей сто лет, трясла головой и без конца повторяла: «Да благословит его Господь, да простит Он его. Да благословит его Господь, да простит Он его».

Падре Бенито взял на себя печальную обязанность позвонить матери Грегорио, сообщить ей о несчастье, произошедшем с ее сыном, и попытаться найти слова, чтобы ее утешить. Мириам всхлипывала, не до конца осознавая случившееся. По просьбе Консепсьон священник не вдавался в детали, сказал только, что произошел несчастный случай, связанный с организованной преступностью, и что Грегорио невольно попал в бандитскую разборку, одну из тех, о которых так часто пишут в газетах; одним словом, он — случайная жертва разгула насилия. Ей не стоит приезжать на похороны, сказал он, — она все равно не успеет, однако нужны деньги на гроб, надо заплатить за место на кладбище, ну и разные другие траты; он возьмет на себя труд предать ее сына земле по христианскому обычаю и отслужит мессу во спасение его души. Он не сказал Мириам, что тело находится в морге за шестьдесят километров от деревни и что его отдадут семье только после того, как полицейские составят отчет, а это может продолжаться месяцами, если только не сунуть кому-нибудь взятку, при условии что никто не будет настаивать на вскрытии. Часть денег уйдет и на это. И заниматься еще и этой неприятной процедурой тоже придется ему.

На картонке, которая болталась на шее у Грегорио, на одной стороне были написаны начальные буквы названия банды «Мара Сальватруча», а на обратной стороне было написано, что такая смерть ждет всех предателей и членов их семей. Никто не понял, в чем состояло предательство Грегорио Ортеги. Его смерть была предупреждением для членов банды на тот случай, если у кого-то из них ослабнет преданность, она была насмешкой над Национальной полицией, которая хвастается, что контролирует преступность, и она была угрозой для деревни. Падре Бенито узнал о надписи на картонке от одного из полицейских и посчитал себя обязанным сообщить Консепсьон Монтойе, что ее семье грозит опасность. «И что прикажете нам делать, падре?» — сказала женщина. Она решила, пусть Андрес провожает Эвелин до школы и обратно и, вместо того чтобы сокращать путь и идти по зеленой тропинке через банановую рощу, пускай идут по обочине шоссе, хотя это удлинит дорогу на двадцать минут, однако Андресу не пришлось этого делать, поскольку его сестра сказала, что в школу больше не вернется.

Уже тогда стало очевидно, что, после того как она видела старшего брата на мосту, у Эвелин перепутались мысли и сбилась речь. В том году девочке исполнялось пятнадцать, она приобрела девичьи формы и уже понемногу преодолевала застенчивость. До убийства Грегорио она общалась в школе с ребятами, знала модные песенки и была одной из тех девочек, которые, гуляя по площади, украдкой, поглядывали на мальчиков с показным безразличием. Но после той страшной пятницы она отказывалась от еды и утратила способность слитно произносить слоги; она заикалась так сильно, что даже бабушка, несмотря на всю свою любовь и терпение, не могла ее понять.

ЛУСИЯ

Чили

В детстве и в юности у Лусии Марас было две главные опоры: Лена, ее мать, и Энрике, ее брат, до того как военный переворот забрал его у нее. Отец погиб в дорожном происшествии, когда она была совсем маленькая, и потому он для нее как бы не существовал, однако его образ продолжал парить в сознании детей, словно облако. Среди немногих воспоминаний, которые остались у Лусии, весьма смутных, поскольку, возможно, они были не ее собственные, а рассказанные братом, сохранилось одно — как они ходили в зоопарк и она ехала мимо клеток с обезьянами у папы на плечах, крепко вцепившись в его черные жесткие волосы. Было еще одно воспоминание, тоже смутное, — как она собирается прокатиться на карусели и забирается на единорога, а отец помогает ей сесть. Ни в одном из этих двух моментов ни брат, ни мать не появлялись.

Лена Марас, которая любила своего мужа с семнадцати лет с неоспоримым самоотречением, получила трагическое сообщение о его смерти и оплакивала его несколько часов, пока не обнаружилось, что человек, которого она только что опознала в городской больнице, где ей показали лежащее на металлическом столе тело, покрытое простыней, так вот, этот человек — вроде как незнакомец, а ее брак — грандиозный обман. Тот же офицер, который взял на себя труд сообщить ей о произошедшем, немного позднее приходил к ней в сопровождении детектива из следственного управления, чтобы задать несколько не имеющих отношения к несчастному случаю вопросов, что было довольно жестоко, учитывая обстоятельства. Им пришлось дважды повторять каждую фразу, прежде чем Лене удалось понять, что ей говорят. Ее муж был двоеженцем. На расстоянии ста шестидесяти километров, в провинциальном городке, жила другая женщина, обманутая так же, как и она, считавшая себя единственной законной супругой и матерью его единственного сына. Их муж вел двойную жизнь на протяжении многих лет, прикрываясь работой коммивояжера, — прекрасный предлог для продолжительных отлучек. Так как он сначала женился на Лене, отношения с другой женой были неофициальными, но сына он признал и дал ему свою фамилию.

Горе Лены преобразилось в ураган обид и потоки запоздалой ревности, она месяцами перебирала прошлое в поисках лжи и умолчаний, связывая концы с концами, чтобы объяснить каждый подозрительный поступок, каждое неверное слово, каждое нарушенное обещание, сомневаясь в нем даже при воспоминаниях о том, как они занимались любовью. В страстном желании узнать побольше о другой жене, она отправилась в провинцию и, проследив за ней, убедилась, что это была молодая, совершенно бесцветная женщина, дурно одетая, в очках, абсолютно непохожая на куртизанку, которую она себе воображала. Она наблюдала за ней издалека, шла за ней по улице, но так и не приблизилась. Через несколько недель, когда эта женщина позвонила ей и предложила встретиться, чтобы обсудить ситуацию, — ведь они товарки по несчастью и у их детей общий отец, — Лена резко ее оборвала. У них нет ничего общего, сказала она; грехи этого человека принадлежат только ему, и он наверняка сейчас расплачивается за них в чистилище.

Гнев заполнял ее жизнь, однако в какой-то момент она поняла, что муж ранит ей сердце, даже находясь в могиле, и что собственная ярость разрушает ее больше, чем его предательство. И тогда она приняла драконовское решение: с корнем вырвала изменника из своей жизни, порвала все его фотографии, которые были под рукой, избавилась от его вещей, перестала встречаться с их общими друзьями и избегала любых контактов с членами семьи Марас, однако фамилию оставила, поскольку так звали ее детей.

Энрике и Лусии было дано простое объяснение: папа погиб в результате несчастного случая, но жизнь продолжается, и думать об ушедших вредно. Они должны перевернуть страницу; достаточно упоминать о нем в своих молитвах, чтобы его душа пребывала в покое. Лусия могла представить себе, как он выглядит, только по паре черно-белых фотографий, которые были спасены братом, прежде чем их обнаружила мать. На фото отец выглядел высоким, худощавым мужчиной, с напряженным взглядом и напомаженными волосами. На одном из снимков он был совсем молодым, в форме курсанта Морской школы, где он какое-то время учился, а потом работал инженером звукового оборудования, а на другом он был уже постарше, — рядом Лена, на руках Энрике, которому несколько месяцев. Он родился в Далмации, его родители вместе с ним эмигрировали в Чили, как это было и с семьей Лены, и с сотнями других хорватских семей, которые въехали как граждане Югославии и осели на севере страны. Он познакомился с Леной на фестивале фольклора, и когда они выяснили, сколько общего было в их историях, это послужило пищей для иллюзии любви, однако на самом деле они были совершенно разными людьми. Лена была серьезная, консервативная и набожная; он — веселый, богемный, легкомысленный; она, не рассуждая, всегда следовала правилам, была трудолюбивой и экономной; он был ленивый и расточительный.

Лусия росла, ничего не зная об отце, поскольку в семье эта тема была запретной; вернее, Лена не запрещала об этом говорить, но всегда уклонялась от темы, поджав губы и нахмурив брови. Дети научились держать любопытство в себе. Лена очень редко говорила о муже, однако в последние недели жизни стала рассказывать о нем, отвечая на вопросы дочери. «От меня ты взяла чувство ответственности и силу духа; а отца благодари за обаяние и остроту ума, но, слава богу, ты не унаследовала его недостатков, коих было множество», — говорила она Лусии.

В детстве отсутствие отца было для нее наподобие закрытой комнаты в доме, наглухо затворенной двери, хранившей неведомые секреты. Как открыть эту дверь? Кто прячется в той комнате? Чем внимательнее она вглядывалась в мужчину на фотографии, тем меньше ей казалось, что она имеет к нему какое-то отношение, — это был чужой человек. Когда ее спрашивали о семье, первое, что она заявляла с сокрушенным выражением лица, избегая возможных вопросов, — ее папа умер. Это вызывало жалость, — бедная девочка наполовину сирота, — и больше никто ни о чем не спрашивал. Она тайно завидовала Аделе, своей лучшей подруге, единственной дочери разведенных родителей, чей отец, врач, занимавшийся пересадкой жизненно важных органов, баловал ее как принцессу; он часто бывал в Соединенных Штатах и привозил оттуда кукол, которые умели говорить по-английски, и красные лакированные туфельки, как у Дороти из сказки «Волшебник из страны Оз». Врач был сама нежность и веселье, он водил Аделу и Лусию в чайный салон отеля «Крийон», где они ели мороженое, украшенное кремом, в зоопарк — посмотреть на тюленей и в лесопарк — покататься на лошадях, однако игрушки и прогулки — это было самое меньшее. Самые лучшие моменты для Лусии были, когда она шла за руку с отцом своей подруги, делая вид, что та ее сестра, а значит, этот сказочный отец — их общий папа. Со всей страстностью новообращенной она желала, чтобы этот прекрасный мужчина женился на ее матери, и тогда он будет ее отчимом, однако небеса не исполнили это желание, как, впрочем, и многие другие.

В те времена Лена Марас была женщина молодая и красивая; у нее были прямые плечи, удлиненная шея, глаза цвета шпината, а в ее взгляде всегда был вызов. Отец Аделы никогда бы не решился ухаживать за ней. Ее строгие костюмы с пиджаками мужского покроя и целомудренные блузки не скрывали соблазнительных форм, однако ее манеры внушали лишь почтение и заставляли держаться на расстоянии. Претендентов на ее руку было бы предостаточно, если бы она только захотела, но она держалась за свое вдовство с высокомерием императрицы. Обман мужа посеял в ней неистребимое недоверие ко всему мужскому полу в целом.

Энрике Марас был на три года старше сестры. Довольно долго он жил воспоминаниями об отце, отчасти идеализированными, отчасти просто выдуманными, и шепотом разделял их с Лусией, однако со временем тоска по отцу рассеялась. Отец Аделы с его американскими подарками и мороженым в отеле «Крийон» его не интересовал. Он хотел, чтобы у него был собственный отец и по его мерке: он хотел быть похожим на него, когда вырастет, он хотел такого, какого увидишь в зеркале, когда придет пора бриться, такого, который объяснит ему главное, что должен знать мужчина. Мать повторяла, что он — глава семьи, что он отвечает за нее и за сестру, потому что роль мужчины — защищать и заботиться о близких. Однажды он решился спросить, как ему научиться этому без отца, и она сухо ответила, что ему придется импровизировать, поскольку, даже если бы его отец был жив, вряд ли он послужил бы примером. Он ничему не смог бы научить сына.

Дети были так же не похожи друг на друга, как и их родители. В то время как Лусия пропадала в лабиринтах пылкого воображения и сгорала от любопытства, от всего сердца проливала слезы над страданиями человечества и жалела животных, с которыми жестокого обращались, Энрике жил одним только умом. С детства он выказывал страстность прозелита,[7] что поначалу вызывало улыбки, а позднее превратилось в неприязнь; никому не нравился этот мальчик, уж очень он был неистовый, людям был невыносим его высокомерный вид и комплекс проповедника.

Будучи бойскаутом, он носил форменные шорты и пытался убедить каждого, кто попадался ему на пути, в преимуществах дисциплины и свежего воздуха. Позднее он перенес это патологическое упорство на философию Гурджиева[8], на теологию освобождения[9], на откровения ЛСД[10], а в конце концов понял: его истинное призвание — это учение Карла Маркса.

Пламенные речи Энрике вгоняли его мать в мрачное расположение духа — она считала, что от левых одни беспорядки и только беспорядки, — но совершенно не трогали его сестру, бойкую ученицу колледжа, которая интересовалась парнями-однодневками и рок-певцами куда больше, чем всем остальным. Энрике отпустил короткую бородку, длинные волосы и носил берет, пытаясь походить на знаменитого партизана Че Гевару, погибшего в Боливии двумя годами раньше, в 1967-м. Он прочитал все его работы и каждую минуту их цитировал, кстати и некстати, — у матери это вызывало взрывы гнева, а сестра слушала в упоении и восхищении.

Лусия оканчивала школу в конце шестидесятых, когда Энрике стал приверженцем политических сил, поддерживавших кандидата на пост президента от социалистов, Сальвадора Альенде, которого многие считали дьяволом во плоти. Согласно Энрике, спасение человечества заключается в том, чтобы разрушить капитализм посредством революции, которая не оставит от него камня на камне: любые выборы — шутовство, но, поскольку это единственная возможность проголосовать за марксиста, надо ее использовать. Другие кандидаты обещали реформы в рамках существующего строя, тогда как программа левых была радикальной. Правые развернули кампанию запугивания, предрекая, что Чили кончит тем же, что и Куба, что советские люди будут похищать чилийских детей и «промывать им мозги», они будут разрушать церкви, насиловать монахинь и казнить священников, отнимут землю у законных хозяев и покончат с частной собственностью, так что даже у самого бедного крестьянина отберут его куриц, а его самого обрекут на рабский труд в сибирском ГУЛАГе.

Несмотря на нагнетание страхов, страна склонилась в сторону левых партий, соединившихся в коалицию под названием Народное единство с Альенде во главе. К ужасу тех, кто всегда был у власти, и Соединенных Штатов, наблюдавших за чилийскими выборами, держа в голове Фиделя Кастро и его революцию, в 1970 году победила коалиция Народное единство. Больше всех был удивлен, возможно, сам Альенде, который до того трижды баллотировался в президенты и в шутку говорил, что его эпитафией будут следующие слова: «Здесь покоится будущий президент Чили». Вслед за Альенде был крайне удивлен Энрике Марас, — в одно прекрасное утро обнаружилось, что ему некому противостоять. Все быстро изменилось, едва утихла первоначальная эйфория.

Победа Сальвадора Альенде, первого марксиста, избранного демократическим путем, вызвала интерес у всего мира, и особенно у североамериканского ЦРУ. Править, опираясь на партии различных направлений, которые его поддерживали, и противостоять необъявленной войне его противников оказалось непосильной задачей, что и выяснилось очень скоро: началась буря, которая продлилась три года и потрясла основы общества. Она никого не оставила равнодушным.

Энрике считал так: подлинная революция — та, что была на Кубе, а реформы Альенде служат лишь для того, чтобы отложить на время ее неизбежность. Его партия ультралевых саботировала все инициативы правительства столь же яростно, как и партии правых. Вскоре после выборов Энрике бросил учиться и ушел из дома, не оставив адреса. Новости о нем поступали неожиданно и нерегулярно, он сам появлялся или звонил, всегда торопился, но чем он занимался, было тайной. Он все так же носил бородку и длинные волосы, но берета и американских ботинок на нем больше не было; казалось, он стал больше размышлять. Он уже не бросался в атаку с лапидарными лозунгами, направленными против буржуазии, религии и американского империализма; он научился выслушивать с напускной вежливостью эти, как он выражался, пещерные мнения своей матери и глупый вздор сестры.

Лусия украсила свою комнату плакатом с портретом Че Гевары, потому что то был подарок брата, потому что партизан был весьма привлекательный мужчина, а еще затем, чтобы досадить матери, которая считала его преступником. У нее также было несколько дисков Виктора Хары, певца и композитора. Она знала его песни протеста и некоторые слоганы вроде «Марксистско-ленинский передовой отряд рабочего класса и угнетенных слоев общества» — так определяла себя партия Энрике. Лусия принимала участие в массовых демонстрациях в защиту правительства, скандируя до хрипоты, что «народ сплоченный не будет побежденным», а через неделю с таким же энтузиазмом шла с подругами на другую демонстрацию, такую же многочисленную, где протестовали против того самого правительства, которое она защищала несколькими днями раньше. Причины этих выступлений интересовали ее куда меньше, чем шумное уличное веселье. Ее идеологические убеждения, как говорится, «оставляли желать», как однажды посетовал Энрике, когда издалека увидел ее на демонстрации оппозиционных сил. В моде были мини-юбки, сапоги на платформе и подведенные черным глаза, и Лусия все это переняла, ей нравились хиппи — дети цветов, в Чили их было очень мало, они, обкуренные, танцевали под звуки тамбуринов и занимались любовью в парках, как в Лондоне или в Калифорнии. До этого Лусия не дошла, поскольку мать запрещала ей водиться с этими цветочными дегенератами, как она их называла.

Так как единственной темой в стране была политика и она разрушала семейные и дружеские связи, Лена в своем доме установила закон молчания относительно этого вопроса, так же как в свое время ею был установлен запрет на упоминания о муже. Для Лусии, которая находилась на пике подросткового бунтарства, идеальным способом досадить матери было заговорить об Альенде. Лена возвращалась вечером с работы совершенно без сил; ей приходилось ездить в ужасном муниципальном транспорте, лавировавшем между забастовками и демонстрациями, и простаивать в бесконечных очередях, чтобы купить тощего цыпленка или сигареты, без которых она не могла прожить, однако у нее находились силы присоединиться к соседкам из квартала и выйти на «марш пустых кастрюль», — это была анонимная форма протеста против социализма вообще и дефицита товаров в частности. Грохот этих кастрюль начинался с единичных ударов в каком-нибудь дворе, к нему тотчас присоединялись другие, шум нарастал, и хор становился оглушительным; все это распространялось в тех кварталах города, где проживали представители среднего и высшего класса, и было похоже на предвозвестие апокалипсиса. Каждый вечер Лена находила свою дочь уставившейся в телевизор или болтающей по телефону, при этом ее любимые песни звучали на полную громкость. Эта неразумная девочка с телом женщины и мозгами соплячки беспокоила ее, но еще больше она беспокоилась за Энрике. Она опасалась, что ее сын из тех горячих голов, которые готовятся к насильственному захвату власти.

Глубокий кризис, расколовший страну, стал необратимым. Крестьяне присваивали землю, создавая сельскохозяйственные общины, банки и заводы были экспроприированы, добычу меди на севере страны, которая всегда была в руках североамериканцев, национализировали, дефицит приобрел повальный характер, в больницах не хватало шприцев и бинтов, не было запчастей для машин и механизмов, молока для детей, все жили в постоянном страхе. Собственники саботировали хозяйственный процесс, специально не поставляли на рынок товары первой необходимости, а в ответ рабочие организовывали комитеты, увольняли руководителей и объявляли себя хозяевами предприятий. На центральных улицах пикеты рабочих разжигали костры и охраняли офисы и магазины от банд правого толка, а за городом крестьяне день и ночь стерегли поля от прежних хозяев. На той и на другой стороне действовали вооруженные преступники. Несмотря на военную обстановку, на парламентских выборах в марте левые набрали больший процент голосов. И тогда оппозиция, которая три года плела заговор, поняла: для того чтобы свалить правительство, одного саботажа мало. Пришло время браться за оружие.

Во вторник, 11 сентября 1973 года, военные выступили против правительства. Утром Лена и Лусия услышали мерный гул вертолетов и самолетов, низко летящих над городом; они выглянули в окно и увидели, как по пустынным улицам движутся танки и грузовики. Ни один телевизионный канал не работал; везде была настроечная таблица. По радио они услышали про военный переворот, но что это значит, поняли только через несколько часов, когда возобновилось телевещание на государственном канале и на экране появились четыре генерала в полевой форме на фоне чилийского флага; они объявили об окончании коммунизма на нашей благословенной Родине и о необходимости подчиняться вооруженным формированиям.

Было объявлено военное положение, конгресс распущен на бессрочные каникулы, гражданские права отменены, а доблестные Вооруженные силы восстановили закон и порядок, а также ценности западной христианской цивилизации. Они объяснили, что Сальвадор Альенде собирался привести в действие план, предполагавший расправу над тысячами и тысячами людей, относящихся к оппозиции, то есть устроить беспрецедентный геноцид, но им удалось его опередить и предотвратить это. «А что теперь будет?» — спросила Лусия свою мать; ей было не по себе, бурная радость матери, которая открыла бутылку шампанского, чтобы отпраздновать такое событие, казалась ей плохим предзнаменованием; это означало, что брат Энрике может оказаться в отчаянном положении. «Ничего, дочка, наши солдаты уважают Конституцию, скоро они назначат новые выборы», — ответила Лена, не представляя себе, что пройдет больше шестнадцати лет, прежде чем это произойдет.

Мать и дочь заперлись дома и просидели так два дня, пока не отменили комендантский час, тогда они ненадолго вышли на улицу, чтобы купить продукты. Очередей в магазинах больше не было, на прилавках лежали горы куриц, однако Лена не стала их покупать, ей показалось, это слишком дорого, зато она купила несколько блоков сигарет. «А где вчера были все эти курицы?» — спросила Лусия. «Альенде держал их на своем личном складе», — ответила мать.

Они узнали, что президент погиб во время бомбардировки правительственного дворца, это без конца показывали по телевизору, так что даже надоело; ходили слухи, что по реке Мапочо, протекавшей через весь город, плавали трупы, что в огромных кострах сжигали запрещенные книги и что подозрительных лиц тысячами увозили на военных грузовиках и размещали в сымпровизированных на ходу местах задержания, например на Национальном стадионе, где за несколько дней до этого состязались футбольные команды. Соседи Лусии по кварталу пребывали в эйфории, как и Лена, но ей было страшно. От случайно услышанной фразы у нее сжалось сердце, в этих словах была прямая угроза для ее брата: проклятых коммунистов отправят в концентрационные лагеря и первого, кто начнет протестовать, расстреляют, так же как эти негодяи собирались сделать с нами.

Узнав, что тело Виктора Хары с раздробленными пальцами выбросили на улицу в одном из бедных кварталов, чтобы преподать урок остальным, Лусия проплакала несколько часов. «Это выдумки, дочка, преувеличения. Они уже не знают, что придумать, чтобы оклеветать Вооруженные силы, которые вырвали страну из когтей коммунизма. Как тебе в голову пришло, что такое может произойти в Чили», — говорила ей Лена. По телевизору показывали мультипликационные фильмы и оглашали указы военного правительства, в стране было спокойно. Впервые сомнения охватили Лену, когда она увидела имя своего сына в одном из черных списков, — тех, кто в них фигурировал, призывали явиться в полицейский участок.

Через три недели вооруженные люди в штатском ворвались в дом Лены и, не считая нужным представиться, объявили, что разыскивают ее детей: Энрике — по обвинению в партизанщине и Лусию как сочувствующую. У Лены не было новостей от Энрике уже несколько месяцев, а если бы и были, она ничего бы не сказала этим людям. Лусия накануне задержалась в доме у подруги и, поскольку объявили комендантский час, осталась там ночевать. У ее матери хватило здравого смысла не испугаться ни угроз, ни затрещин, которыми ее наградили ворвавшиеся в дом мужчины. С полным спокойствием, словно в оцепенении, она поведала агентам, что ее сын ушел из дома и они ничего о нем не знают, а дочь находится в Буэнос-Айресе в туристской поездке. Они ушли, предупредив, что вернутся и заберут ее, если дети так и не появятся.

Лена предположила, что телефон прослушивается, и подождала до пяти утра, когда заканчивался комендантский час; тогда она отправилась в дом, где ночевала Лусия, чтобы предупредить ее. После этого пошла к кардиналу, близкому другу ее семьи еще в те времена, когда он не начал подниматься по небесным ступеням Ватикана. Просить одолжения было не в ее характере, но в тот момент ей было не до гордости. Кардинал, удрученный общей ситуацией и длинной чередой просителей, великодушно выслушал ее и договорился благодаря своим связям, чтобы Лусия могла получить убежище в посольстве Венесуэлы. Он посоветовал Лене тоже уехать, прежде чем тайная полиция исполнит свои угрозы. «Я останусь здесь, ваше преосвященство. Я никуда не уеду, не зная, что с моим сыном Энрике», — ответила она. «Если вы встретитесь с ним, Лена, пришлите его ко мне, мальчик наверняка нуждается в помощи».

РИЧАРД

Бруклин

В эту январскую субботу Ричард Боумастер провел ночь полусидя и прислонившись к стене, ноги у него затекли оттого, что на них лежала голова Лусии; он то и дело просыпался, ему что-то снилось, мысли путались под влиянием волшебного кекса. Однако он не помнил, когда последний раз ему было так хорошо на душе. Качество продуктов с марихуаной всегда было разное, и трудно было рассчитать, сколько нужно съесть, чтобы достичь желаемого эффекта и при этом не улететь, подобно ракете. Уж лучше курить, но от дыма у него начиналась астма. В последней партии зелья было слишком много, нужно было отломать кусочки поменьше. Травка помогала ему расслабиться после тяжелого рабочего дня и прогнать призраков, в случае если они были недобрые. Не то чтобы он верил в привидения, нет, конечно; он был человек разумный. Но они ему являлись. В мире Аниты, где они вместе прожили несколько лет, жизнь и смерть были неразрывно переплетены, а добрые и злые духи обитали повсюду. Он признавал, что был алкоголиком, но уже много лет не притрагивался к спиртному, не был привержен и к другим особым веществам и не имел иных пороков — если только велосипед считать зависимостью или пороком. Марихуана в малых дозах, которую он иногда употреблял, определенно не входила в эту категорию. Если бы накануне кекс не оказал на него такое сильное действие, он бы поднялся с места, как только погас камин, и отправился бы спать в свою постель, а он уснул, сидя на полу, и проснулся в каком-то безвольном состоянии, с одеревеневшим телом.

Этой ночью, воспользовавшись его незащищенностью, демоны набросились на него, когда он пребывал в полудреме или видел сны. Раньше он пытался сдерживать их, запирать в бронированный отсек памяти, но потом отказался от этого, поскольку вместе с демонами исчезали и ангелы. Позднее он научился охранять свои воспоминания, даже самые мучительные, ведь без них получится, что он будто и не был молодым, никогда никого не любил и никогда не был отцом. Если платой за это должно быть страдание, он готов платить. Иногда демоны выигрывали битву с ангелами, тогда результатом была парализующая мигрень, и она тоже была частью назначенной ему цены. Он влачил тяжкий груз совершенных ошибок, долг, который он ни с кем не мог разделить до этого января 2016 года, когда обстоятельства заставили его раскрыть свое сердце. Это случилось вчера вечером, и в результате он оказался на полу, рядом с двумя женщинами и жалкой собачонкой, мысленно изгоняя из себя прошлое, а в это время снаружи темнел спящий Бруклин.

Когда он включал компьютер, на заставке появлялась фотография Аниты и Биби, которые или обвиняли его, или улыбались ему, в зависимости от его настроения в этот день. Это не было напоминанием о них, оно ему было не нужно. Если его память ослабеет, Анита и Биби будут ждать его в безвременном пространстве снов. Иногда, бывало, один сон, особенно живучий, прилипал к нему и целый день давал ощущение опоры в этом мире, а другой, наоборот, сталкивал в зыбкость катастрофического кошмара. Погасив свет, прежде чем заснуть, он думал об Аните и Биби, надеясь когда-нибудь их увидеть. Он знал: ночные видения происходят от него самого; если его мозг способен наказывать его, насылая кошмары, то он может и наградить, но у него не было метода, с помощью которого он мог бы вызвать утешающие сны.

Его переживания со временем менялись по цвету и текстуре. Красные и колющие поначалу, затем они стали серые, плотные и жесткие, как мешковина. Он привык к этой глухой боли, она вросла в ежедневные неприятности, как желудочная изжога от повышенной кислотности. Однако чувство вины было постоянным, холодным и твердым, как стекло, и не отступало. Его друг Орасио, всегда готовый поднять тост за все хорошее и минимизировать плохое, однажды уличил его в том, что он просто влюблен в несчастье: «Да пошли ты свое супер-эго куда подальше, черт тебя дери. Копаться в каждом поступке, прошлом и настоящем, — это извращение, грех гордыни. Ты не настолько значителен. Прости себя раз и навсегда за все, так же как Анита и Биби простили тебя».

Лусия Марас как-то сказала ему полушутя, что он постепенно превращается в пугливого старикана-ипохондрика. «Я такой и есть», — ответил он, пытаясь подхватить шутливый тон, однако почувствовал себя задетым, потому что это была правда, и против нее не попрешь. Это произошло на одном из ужасающих общественных мероприятий: члены кафедры провожали на пенсию свою коллегу. Он подошел к Лусии с фужером вина для нее и стаканом минеральной воды для себя. Она была единственным человеком, с которым у него было желание разговаривать. Чилийка была права, его мучило постоянное беспокойство. Он горстями глотал витаминные добавки, так как думал, что, если начнутся проблемы со здоровьем, все полетит к чертям и здание его существования рухнет на землю. Он поставил дом на сигнализацию, поскольку слышал, что в Бруклине, как, впрочем, и в других местах, воруют в любое время, даже днем, а чтобы хакеры не взломали его личную почту, он ввел в компьютер и в сотовый телефон такие сложные пароли, что иногда сам их забывал. Кроме того, он застраховал машину, здоровье, жизнь… в общем, оставалось застраховаться от тяжелых воспоминаний, атаковавших его, стоило нарушить привычную рутину: всякое нарушение порядка приводило его в смятение. Студентам он проповедовал, что порядок есть искусство мыслящих людей, непрерывная борьба с центробежными силами, поскольку естественное развитие всего сущего — это распространение, размножение и хаос; в качестве доказательства достаточно посмотреть на поведение человека, алчность природы и бесконечную сложность вселенной. Чтобы поддерживать хотя бы видимость порядка, он не распускался и контролировал свою жизнь с военной четкостью. Для этого и служили разного рода списки и строгое расписание, так рассмешившие Лусию, когда она их обнаружила. То, что они работали вместе, было плохо, от нее ничего не ускользало.

— Как думаешь, какой будет твоя старость? — спрашивала его Лусия.

— Она уже наступила.

— Да ты что, тебе не хватает еще лет десяти.

— Надеюсь прожить не так долго, это было бы несчастьем. Идеально умереть в полном здравии, в возрасте лет семидесяти пяти, пока тело и разум работают как должно.

— По-моему, это хороший план, — с улыбкой сказала она.

Но Ричард говорил серьезно. В семьдесят пять лет он должен найти для себя правильную форму ухода из жизни. Когда наступит этот момент, он поедет в Новый Орлеан, где музыка звучит повсюду, и вольется в ряды чудаковатых персонажей французского квартала. Он намеревался окончить свои дни, играя на пианино вместе с потрясающими неграми, которые примут его в оркестр из сострадания, и он затеряется среди звучания трубы и саксофона, оглушенный африканской неистовостью ударных. А если он просит слишком многого, ладно, тогда он молча уйдет в мир иной, сидя под скрипучим вентилятором в старинном баре, утешаясь меланхоличными ритмами джаза и потягивая экзотические коктейли, не думая о последствиях, потому что в кармане у него будет припрятана смертельная таблетка. Это будет его последняя ночь, так что не грех позволить себе несколько глотков.

— Ричард, а подруга тебе не нужна? Например, в постели? — спросила Лусия, игриво подмигнув.

— Абсолютно не нужна.

Незачем было рассказывать ей о Сьюзен. Эти отношения не имели никакого значения ни для Сьюзен, ни для него. Ричард был уверен, что он для нее — один из тех любовников, которые помогали терпеть неудачный брак, который должен был закончиться, по его мнению, уже много лет назад. Этот вопрос они не поднимали, Сьюзен ничего не говорила, а он не спрашивал. Они были коллегами, добрыми друзьями, которых объединяла нежная дружба и интеллектуальные интересы. Свидания, не создающие проблем, всегда происходили во второй четверг каждого месяца, в одном и том же отеле, — она была такой же методичной, как и он. Раз в месяц, и этого достаточно, у каждого была своя жизнь.

Одна мысль о том, чтобы оказаться рядом с женщиной на подобном приеме, подыскивая тему для разговора и нащупывая почву для дальнейших шагов, три месяца назад вызвала бы у Ричарда приступ язвы; между тем с тех пор, как Лусия поселилась у него в подвале, он мысленно с ней разговаривал. Он иногда спрашивал себя, почему именно с ней, ведь есть другие женщины, лучше к нему расположенные, например соседка, которой взбрело в голову, что им надо стать любовниками только на том основании, что они жили рядом и иногда она присматривала за его котами. Единственное объяснение этим воображаемым разговорам с чилийкой было то, что его начинало мучить одиночество, еще один симптом старости, думал Ричард. Нет ничего более грустного, чем звяканье вилки по тарелке в пустом доме. Ужинать в одиночестве, спать в одиночестве, умирать в одиночестве.

Жить вместе с подругой, как ему предложила Лусия, — каково это? Готовить еду для нее, ждать ее по вечерам, гулять с ней под руку, спать в обнимку, рассказывать ей, о чем он думает, писать ей стихи… жить с кем-то вроде Лусии. Она зрелая женщина, надежная, умная, с чувством юмора, мудрая, она страдала, но не цепляется за страдание, как он, и потом, она все еще красивая. Но она смелая и властная. Такая женщина будет занимать много жизненного пространства, это как бороться с целым гаремом, это слишком трудно, это неудачная мысль. Он улыбнулся, подумав, как самонадеянно было бы предполагать, что Лусия его примет. Она ни разу не подала знака, что заинтересована в нем, за исключением одного случая, когда приготовила ему еду, но тогда она только что приехала, а он то ли держал оборону, то ли витал в облаках. Я вел себя как идиот, надо начать с ней заново, заключил Ричард.

В профессиональном плане чилийка была достойна восхищения. В первую же неделю после своего приезда в Нью-Йорк Ричард предложил ей вести семинар. Его пришлось проводить в большой аудитории, потому что записалось намного больше слушателей, чем они ожидали, и Ричард представил Лусию собравшимся. Тем вечером тема касалась действий ЦРУ в Латинской Америке, которые способствовали свержению демократий и замене их тоталитарными режимами, каких ни один североамериканец ни за что бы не потерпел. Ричард сидел среди слушателей, а Лусия говорила, не заглядывая в записи, по-английски, с акцентом, который он нашел вполне приятным. Когда она закончила лекцию, первый вопрос одного из коллег был об экономическом чуде при диктатуре в Чили; по его тону было очевидно, что он оправдывает репрессии. У Ричарда волосы зашевелились на голове, и он вынужден был сделать усилие над собой, чтобы не вскочить с места, однако Лусия не нуждалась в защите. Она ответила, что так называемое экономическое чудо уже «сдулось» и что статистика экономики не учитывает таких вещей, как колоссальное неравенство и бедность.

Приглашенная преподавательница из Калифорнийского университета напомнила о разгуле насилия в Гватемале, Гондурасе и Сальвадоре и о десятках тысяч беспризорных детей, которые пересекали границу, спасаясь бегством или разыскивая своих родителей, и предложила организовать Sanctuary Movement[11], как в восьмидесятые годы. Ричард взял микрофон и, так как среди присутствующих были люди, которые не знали, о чем идет речь, объяснил, что это была инициатива пятисот церквей, а также адвокатов, студентов и активистов из Соединенных Штатов — помочь беженцам, с которыми правительство Рейгана обращалось как с преступниками, — в большинстве случаев их депортировали. Лусия спросила, есть ли кто-нибудь в зале, кто принимал участие в этом движении, и поднялось четыре руки. В то время Ричард был в Бразилии, но его отец принимал в движении такое активное участие, что пару раз угодил в тюрьму. Это были памятные эпизоды из жизни старого Джозефа.

Семинар продлился два часа и был настолько злободневным и содержательным, что Лусию наградили овацией. На Ричарда произвело впечатление ее красноречие, и, кроме того, она показалась ему чрезвычайно привлекательной — в черном платье, с серебряным колье на шее и разноцветными прядями волос. У нее были высокие татарские скулы и такой же неудержимый напор. Он помнил, какой она была несколько лет назад: рыжеватая шевелюра и обтягивающие брюки. Она изменилась, но по-прежнему была красива, и, если бы он не боялся быть неправильно понятым, он бы ей это сказал. Он поздравил себя с тем, что пригласил ее работать на кафедре. Он знал, она пережила нелегкие времена — болезнь, развод и кто знает что еще. Ему пришло в голову предложить ей читать на факультете курс политики Чили в течение семестра, возможно, это ее отвлечет, но, главное, принесет много пользы студентам. Некоторые из них отличались чудовищным невежеством; учась в университете, они не могли показать на карте не только Чили, но и собственную страну: они думали, что Соединенные Штаты — это и есть весь мир.

Он хотел, чтобы Лусия осталась подольше, но было не просто добиться финансового обеспечения; университетская администрация экономила средства не хуже, чем Ватикан. Кроме контракта, он предложил ей жилье в своем доме, с отдельным входом, которое пустовало. Он полагал, что Лусия будет в восторге от такого завидного жилища в самом сердце Бруклина, вблизи от общественного транспорта и за весьма умеренную плату; она, однако, осмотрела помещение с плохо скрытым разочарованием. «Что за несносный характер», — подумал тогда Ричард. Их отношения начались не слишком хорошо, но со временем улучшились.

Он был уверен, что относится к ней великодушно, с пониманием, даже терпит присутствие собаки, временное, по ее словам, однако длящееся уже больше двух месяцев. В договоре на аренду жилья было запрещено держать домашних животных, так что он свалял дурака с этим псом породы чихуа-хуа, который лаял, как немецкая овчарка, и держал в страхе почтальона и соседей. Ричард ничего не понимал в собаках, однако видел, что Марсело особенный: глаза у него вылезали из орбит, как у жабы, а язык свисал из пасти, поскольку у него не хватало зубов. Попонка из шотландки, которую он носил, не добавляла привлекательности. Лусия говорила, что однажды вечером нашла его съежившимся под ее дверью, полуживого и без ошейника. «Каким бессердечным надо быть, чтобы выбросить песика», — сказала она Ричарду, умоляюще глядя на него. Тогда он впервые как следует разглядел глаза Лусии — темные, словно маслины, с густыми ресницами, окруженные мелкими мимическими морщинками, — восточные глаза; впрочем, это не так-то уж и важно. Ее внешность его не интересовала. С тех пор как он приобрел дом, он взял себе за правило избегать фамильярностей с жильцами, чтобы те не нарушали его личного пространства, и не собирался делать исключение в данном случае.

В то воскресное январское утро Ричард проснулся первым; было около шести утра — глубокая ночь. Проплавав несколько часов между сном и явью, он наконец уснул, как под наркозом. Дрова прогорели, оставались только угольки, в доме было холодно, как в мавзолее. Спина у него болела, шея затекла. Несколько лет назад, когда они с Орасио выезжали за город, Ричард ночевал в спальном мешке прямо на земле, но теперь он слишком стар, чтобы терпеть такие неудобства. У Лусии, которая, свернувшись калачиком, лежала рядом, было, наоборот, такое блаженное выражение лица, будто она спала на перине. Эвелин лежала на подушке, в анораке, ботинках и перчатках, и тихо посапывала, а сверху на ней растянулся Марсело. Ричарду понадобилось несколько секунд, чтобы сообразить, кто она такая и что делает в его доме: машина, столкновение, снег. Выслушав историю Эвелин, он снова испытал сочувствие к униженным, которое раньше заставляло его защищать эмигрантов и до сих пор пылало в душе его отца. Он отошел от активной деятельности и окончательно замкнулся в своем академическом мирке, далекий от жестокой реальности бедного населения Латинской Америки. Он был уверен: хозяева жестоко эксплуатируют Эвелин и, возможно, плохо обращаются с ней; это подтверждал ее страх.

Он бесцеремонно отодвинул Лусию, высвобождая ноги и заодно переставая думать о ней, встряхнулся, словно мокрый пес, и с трудом распрямился. Во рту пересохло, пить хотелось, как бедуину в пустыне. Напрасно они вчера ели тот кекс, в результате все разоткровенничались, Эвелин рассказала свою историю, Лусия свою, и кто знает, о чем поведал им он сам. Ричард не помнил, чтобы он выкладывал подробности своего прошлого, он никогда этого не делал, но, несомненно, упомянул Аниту, поскольку Лусия прокомментировала: мол, потерял жену много лет назад и до сих пор тоскуешь по ней. «А вот меня никогда так не любили, Ричард, ко мне всегда испытывали какую-то половинчатую любовь», — добавила она.

Он решил, что еще слишком рано звонить отцу, хотя старик просыпался чуть ли не на рассвете и с нетерпением ждал его звонка. По воскресеньям они вместе обедали в каком-нибудь ресторанчике, который выбирал Джозеф, потому что, если бы это зависело от Ричарда, они бы всегда ходили в одно и то же место. «Сегодня у меня, по крайней мере, будет что рассказать тебе, папа», — сказал сам себе Ричард. Джозефа наверняка заинтересует Эвелин Ортега, иммигранты и беженцы — его тема.

Джозеф Боумастер, уже очень старый, но с ясным умом, когда-то был актером. Он родился в Германии в еврейской семье, где по давнишней традиции все были антикварами или коллекционерами предметов искусства; он мог проследить свое генеалогическое древо вплоть до эпохи Возрождения. Все это были люди образованные и утонченные, однако огромное состояние его предков было потеряно в годы Первой мировой войны. В конце тридцатых годов, когда приход к власти Гитлера был уже неизбежен, родители послали его в Париж, под предлогом углубленного изучения живописи импрессионистов, но на самом деле, чтобы уберечь его от надвигающейся опасности нацизма, сами же они собирались нелегально уехать в Палестину, находившуюся под контролем Великобритании. Чтобы не раздражать арабов, англичане ограничили еврейскую эмиграцию в эти земли, однако ничто не могло остановить отчаявшихся людей.

Джозеф остался во Франции, но, вместо того чтобы изучать искусство, посвятил себя театру. У него был природный артистический талант и способности к языкам; кроме немецкого, он свободно владел французским и выучил английский настолько успешно, что мог воспроизводить различные акценты, начиная от кокни[12] и заканчивая манерой говорить, как на Би-би-си. В 1940 году, когда нацисты пришли во Францию и оккупировали Париж, ему удалось сбежать в Испанию, а оттуда в столицу Португалии. На всю жизнь он запомнил доброту людей, которые, идя на риск, помогали ему в этой одиссее. Ричард рос, постоянно слыша о том, что пришлось пережить его отцу во время войны, и в его сознании прочно утвердилась мысль, что помогать гонимым есть непременный нравственный долг. Едва он подрос, отец повез сына во Францию — познакомить с двумя семьями, прятавшими его от немцев, и в Испанию — поблагодарить тех, кто помог ему выжить и переправиться в Португалию.

В 1940 году Лиссабон стал последним убежищем для сотен тысяч евреев из Европы, которые пытались получить документы, чтобы уехать в Соединенные Штаты, в Южную Америку или в Палестину. В ожидании, когда ему представится такая возможность, Джозеф поселился в квартале Альфама, среди лабиринта переулков и таинственных домов, в пансионе, где пахло жасмином и апельсинами. Там он влюбился в Хлою, хозяйскую дочь, на три года старше него, которая днем работала на почте, а по вечерам пела фаду[13]. Она отличалась смуглой красотой и трагическим выражением лица, которое так подходило к печальным песням ее репертуара. Джозеф не решился сообщить родителям о том, что влюблен в Хлою, поскольку она не была еврейкой, до тех пор, пока они вместе не эмигрировали — сначала в Лондон, где прожили два года, а затем в Нью-Йорк. В это время в Европе полыхала война, и родители Джозефа, благоразумно осевшие в Палестине, ничего не имели против того, что их будущая невестка — иной веры. Единственное, что для них было важно, — их сын спасся от геноцида, учиненного немцами.

В Нью-Йорке Джозеф поменял фамилию на Боумастер, звучавшую как коренная английская, и со своим выделанным аристократическим акцентом мог играть в спектаклях по пьесам Шекспира на протяжении сорока лет. Хлоя, напротив, так и не выучила английский как следует и не имела успеха с печальными фаду своей страны, но, вместо того чтобы впасть в отчаяние, как большинство неудачливых артистов, она занялась модой и стала основной добытчицей в семье, поскольку гонораров Джозефа никогда не хватало до конца месяца. Женщина с внешностью оперной дивы, которую Джозеф знал в Лиссабоне, обнаружила практическую сметку и желание трудиться. Кроме того, она была постоянна в своих привязанностях и всю себя посвятила любви к мужу и Ричарду, единственному сыну, который рос избалованным, словно принц, в скромной квартире в Бронксе, защищенный от мира родительской любовью. Вспоминая свое счастливое детство, он много раз спрашивал себя, почему он оказался не на высоте, не последовал родительскому примеру и потерпел поражение как муж и отец.

Ричард вырос почти таким же красивым, как отец, только был пониже ростом и без яркого актерского темперамента; он скорее был меланхоликом, как мать. Родители, занятые каждый своей работой, не душили его любовью и вообще относились к нему без излишнего внимания, как это было принято в те времена, когда детей еще не превратили в проекты. Ричарда это устраивало, поскольку его оставляли в покое с его книгами и не требовали многого. Достаточно было приносить хорошие отметки, иметь приличные манеры и быть добрым. Он проводил больше времени с отцом, чем с матерью, поскольку у Джозефа был скользящий график, тогда как Хлоя, работавшая в магазине моды, зачастую вынуждена была сидеть и шить допоздна. Джозеф водил сына на «благотворительные прогулки», как это называла Хлоя. Они относили в церкви и в синагогу еду и одежду, которую служители затем отдавали беднейшим семьям Бронкса, как иудеям, так и христианам.

«Нуждающегося никто не спрашивает, кто он и откуда, Ричард. В беде мы все равны», — говорил Джозеф сыну. Через двадцать лет он испытал это на себе, когда вступал в стычки с полицией, защищая нелегальных иммигрантов от полицейских облав в Нью-Йорке.

Ричард смотрел на Лусию с нежностью, удивившей его самого. Она все так же спала на полу и в ночном забытьи казалась юной и ранимой. Эта женщина, которая по возрасту могла бы быть бабушкой, напомнила ему спящую Аниту, его Аниту в двадцать с чем-то лет. На мгновение ему захотелось обнять ее, обхватить ее лицо ладонями и поцеловать, однако он тут же взял себя в руки, удивляясь предательскому порыву.

— Подъем, подъем! — провозгласил он, хлопая в ладоши.

Лусия открыла глаза и тоже не сразу сообразила, где находится.

— Сколько времени? — спросила она.

— Пора приниматься за дело.

— Еще совсем темно! Сначала кофе. Без кофеина я ничего не соображаю. Здесь холодно, как на Северном полюсе, Ричард. Ради бога, включи отопление, не будь таким скрягой. А где ванная?

— На втором этаже.

Лусия поднялась на ноги в несколько этапов: сначала встала на четвереньки, потом на колени, упираясь ладонями в пол и приподняв зад, как делала на занятиях йогой, и наконец выпрямилась во весь рост.

— Раньше я могла сгибаться как угодно. Сейчас стоит потянуться, как все тело сводит судорогой. Все-таки старость — это сплошное дерьмо, — пробормотала она, направляясь к лестнице.

«Как посмотрю, я не единственный, кто движется к дряхлости», — подумал Ричард с некоторым удовлетворением. Он сварил кофе и накормил котов, пока Эвелин и Марсело лениво потягивались, будто впереди у них был целый день безделья. Он не стал торопить девушку, понимая, как она измучена.

Ванная комната на втором этаже была чистая, ею, по всей видимости, не пользовались, огромная лохань с бронзовыми кранами стояла на опорах в виде львиных лап. Лусия увидела в зеркале незнакомую женщину: опухшие глаза, лицо в красных пятнах, седые волосы вперемежку с розовыми, похожие на клоунский парик. Первоначально пряди были выкрашены в свекольный цвет, но постепенно выцвели. Она быстро приняла душ, вытерлась собственной блузкой, поскольку полотенец не было, и причесалась пальцами. Ей нужна была зубная щетка и сумочка с косметикой. «Ты уже не можешь выходить на люди без макияжа и губной помады», — сказала она себе, глядя в зеркало. Она всегда считала суетное тщеславие добродетелью, за исключением тех месяцев, когда проходила химиотерапию, — тогда она совсем себя запустила, так что Даниэле с трудом пришлось возвращать ее к жизни. Каждое утро она не жалела времени, чтобы навести лоск, даже если собиралась целый день просидеть дома, где ее никто не мог увидеть. Она приводила себя в порядок, красилась, тщательно выбирала, что надеть, словно заковывала себя в доспехи; таким был ее способ уверенно чувствовать себя в этом мире. Она обожала пинцеты, тени для глаз, лосьоны, краски для волос, пудры и ткани во всем их разнообразии. То было ее время приятных медитаций. Она не могла жить без макияжа, без компьютера, без своего телефона и без собаки. Компьютер был для нее рабочим инструментом, телефон — средством общения с миром, особенно с Даниэлой, а необходимость иметь питомца появилась у нее еще в те времена, когда она жила одна в Ванкувере, и продолжилась в годы брака с Карлосом. Ее собака Оливия умерла от старости как раз тогда, когда Лусия узнала, что у нее самой рак. В то время она оплакивала смерть матери, развод, свою болезнь и потерю Оливии, ее верного товарища. Марсело был послан ей небесами, он был ее лучшим другом, она поверяла псу все свои тайны, они разговаривали, и Лусия смеялась над тем, какой он безобразный, как испытующе смотрит на нее своими лягушачьими глазами; с этим чихуа-хуа, который лаял на мышей и призраков, она давала выход нерастраченной нежности, накопившейся внутри; дочери она не могла ее отдать, это вызвало бы у той только досаду.

ЛУСИЯ И РИЧАРД

Бруклин

Через десять минут Лусия спустилась в кухню; Ричард делал тосты, кофейник был полон, а на столе стояли три чашки. Эвелин вернулась с улицы с дрожащей собакой на руках и сразу набросилась на кофе и тосты, которые сделал Ричард. Она выглядела такой голодной и такой юной, когда с набитым ртом сидела, раскачиваясь, на табурете, что Ричард даже умилился. Сколько ей лет? Наверняка она старше, чем кажется. Возможно, ровесница Биби.

— А теперь мы отвезем тебя домой, Эвелин, — сказала Лусия, когда с кофе было покончено.

— Нет! Нет! — вскричала Эвелин, вскочив так стремительно, что табурет опрокинулся и Марсело оказался на полу.

— Но это пустяковое столкновение, Эвелин. Не надо бояться. Я сам объясню твоему хозяину, что произошло. Как его зовут?

— Фрэнк Лерой… но я не только из-за столкновения, — пробормотала Эвелин, с трудом выговаривая слова.

— А из-за чего еще? — спросил Ричард.

— Ну же, Эвелин, чего ты так боишься? — присоединилась к нему Лусия.

И тогда, спотыкаясь на каждом слоге и дрожа всем телом, девушка сказала, что в багажнике машины лежит мертвый человек. Она дважды повторила это, прежде чем Лусия ее поняла. Ричарду пришлось еще сложнее. Он говорил по-испански, но его коньком был португальский Бразилии, нежный и певучий. Он не мог поверить в то, что услышал. Важность и значение ее заявления повергли его в ступор. Если он правильно понял, вариантов было два: девушка безумна, и она бредит, или в «лексусе» действительно лежит мертвец.

— Ты говоришь, труп?

Эвелин кивнула, глядя в пол.

— Быть этого не может. А что за труп, чей он?

— Ричард, не будь смешным. Труп человека, конечно, — вмешалась Лусия, удивленная настолько, что с усилием сдерживала нервный смех.

— Как он туда попал? — спросил Ричард, все еще не до конца ей веря.

— Я не знаю…

— Ты что, его сбила?

— Нет.

Возможность того, что на руках у них оказался анонимный покойник, привела к вспышке аллергии: у Ричарда в минуты напряжения всегда чесались ладони и грудь. Человек привычки и неизменной рутины, он был совершенно не готов к подобным неожиданностям. Его стабильное и осмотрительное существование подошло к концу, но он еще об этом не знал.

— Надо позвонить в полицию, — решил он, взяв телефон.

Девушка из Гватемалы издала крик ужаса и разразилась душераздирающими рыданиями по причине, очевидной для Лусии, но не для Ричарда, хотя он был прекрасно осведомлен о том, что иммигранты из Латинской Америки всегда находятся в подвешенном состоянии.

— Полагаю, у тебя нет документов, — сказала Лусия. — Мы не можем обращаться в полицию, Ричард, иначе впутаем девочку в неприятную историю. Она взяла машину без спроса. Ее могут обвинить в краже и в убийстве. Сам знаешь, полиция не церемонится с нелегалами. Где тонко, там и рвется.

— Что рвется?

— Это метафора, Ричард.

— Как умер тот человек? Кто он? — продолжал настаивать Ричард.

Эвелин сказала, что она не прикасалась к телу. Она зашла в аптеку купить памперсы для ребенка, а когда приоткрыла багажник, чтобы запихнуть туда сумку, обнаружила, что места не хватает. Заглянула внутрь и заметила что-то, завернутое в ковер, перевернула и увидела, что это мертвое тело. От страха она шлепнулась на тротуар прямо перед аптекой, но сдержала крик, рвавшийся из горла, кое-как поднялась и захлопнула крышку багажника. Бросила сумку на заднее сиденье и долго сидела в машине, она не знает, как долго, может, двадцать, может, тридцать минут, никак не меньше, пока немного не успокоилась, и уже собралась возвращаться домой. Если повезет, возможно, никто не заметит ее отсутствия и никто не узнает, что она брала машину, однако после столкновения с Ричардом, с поломанным и полуоткрытым багажником, теперь это невозможно.

— Мы даже не знаем, действительно ли этот человек умер. Может, он без сознания, — высказал предположение Ричард, вытирая пот со лба кухонной тряпкой.

— Маловероятно, он все равно бы замерз насмерть, но есть способ удостовериться, — сказала Лусия.

— Ради бога, женщина! Не собираешься же ты осматривать труп на улице…

— А у тебя есть другой вариант? На улице никого нет. Еще очень рано, совсем темно, и сегодня воскресенье. Кто нас увидит?

— Ни за что. На меня не рассчитывай.

— Ладно, дай мне фонарь. Мы с Эвелин пойдем посмотрим.

За это время рыдания девушки стали громче на несколько децибелов. Лусия обняла ее, ей было жаль девушку, на которую за несколько часов обрушилось столько напастей.

— Я не желаю иметь с этим ничего общего! Я заплачу по своей страховке за вред, причиненный машине, и это единственное, что я могу сделать. Прости меня, Эвелин, но ты должна уйти, — сказал Ричард на своем, мягко говоря, неправильном испанском.

— Ты что, хочешь ее прогнать, Ричард? Ты в своем уме? Можно подумать, ты не знаешь, что означает в этой стране не иметь документов! — воскликнула Лусия.

— Знаю, Лусия. Если бы я не знал этого по работе в центре, я бы знал это от своего отца, который постоянно меня этим достает, — вздохнул Ричард, смиряясь. — Но что мы знаем об этой девушке?

— Что ей нужна помощь. Кто-нибудь из семьи у тебя здесь есть, Эвелин?

Гробовое молчание; Эвелин не собиралась упоминать о своей матери в Чикаго, чтобы не погубить и ее тоже. Ричард почесывал ладони и думал о том, что он здорово вляпался: полиция, расследование, пресса, — репутация к дьяволу. А в душе звучал голос отца, напоминающий о том, что надо помогать тем, кого преследуют. «Меня бы не было на свете и ты бы не родился, если бы не люди с отзывчивой душой, которые прятали меня от нацистов», — повторял он миллион раз.

— Нам нужно понять, жив тот человек или нет, не будем терять времени, — повторила Лусия.

Она взяла ключи от машины, которые Эвелин Ортега оставила на кухонном столе, передала чихуа-хуа Ричарду, чтобы тот оберегал его от котов, надела шапку и перчатки и снова попросила фонарь.

— Ты не можешь идти одна, Лусия. Черт! Мне придется идти с тобой, — решился Ричард, уступая. — Нужно отогреть дверцу багажника, иначе не откроется.

Они наполнили большую кастрюлю горячей водой с уксусом, Ричард с Лусией с трудом тащили ее, скользя по обледенелым ступеням, вцепившись в перила, чтобы не упасть. У Лусии замерзли контактные линзы, и ей казалось, будто в глазах у нее кусочки стекла. Зимой Ричард любил удить рыбу в затянутых льдом озерах, поэтому притерпелся к экстремальному холоду, но не был готов сражаться с ним в Бруклине. Свет фонарей фосфоресцирующими желтыми кругами отражался на снегу, ветер налетал порывами и скоро стихал, будто утомившись, а через мгновение снова поднимал снежные вихри. В перерывах между порывами ветра царила абсолютная тишина, какое-то угрожающее спокойствие. Вдоль улицы было припарковано несколько машин, покрытых снегом, одни больше, другие меньше, и белая машина Эвелин была почти невидимой. Она стояла не прямо напротив дома Ричарда, чего он опасался, а метрах в пятнадцати, что в данном случае положения дел не меняло. Не было ни души. Снегоуборочные машины начали свою работу днем раньше, и вдоль тротуаров высились огромные сугробы.

Как и говорила Эвелин, сломанная крышка багажника была привязана желтым поясом ее куртки. В перчатках узел не так легко было развязать; Ричард панически боялся оставить отпечатки пальцев. Наконец багажник открылся, и они обнаружили там скатанный ковер, испачканный запекшейся кровью, а развернув его, увидели женщину в спортивном костюме, закрывшую лицо руками. Она лежала в такой странной позе, что походила скорее на сломанную куклу, чем на человека, а ее кожа, там, где ее удавалось разглядеть, была ярко-розового цвета. Она была мертва, никаких сомнений. Несколько минут они разглядывали тело, не в состоянии даже представить себе, что могло произойти, ведь крови не было; следовало перевернуть труп, осмотреть его целиком. Несчастная женщина совсем заледенела, тело было твердым, словно бетонная плита. Лусия тянула и толкала, но не могла сдвинуть его с места, в то время как Ричард, чуть не плача от тревоги, светил фонарем.

— Думаю, она умерла вчера, — сказала Лусия.

— Почему?

— Rigor mortis[14]. Труп коченеет примерно через восемь часов после смерти и пребывает в таком состоянии тридцать шесть часов.

— Тогда получается, это могло произойти позавчера ночью.

— Ну да. А может, и раньше, на улице очень холодно. Кто бы ни был тот, кто ее сюда положил, он на это рассчитывал. Возможно, он не мог избавиться от тела в пятницу из-за метели. Очевидно, он не спешил.

— А возможно, rigor mortis уже прошел и тело просто замерзло, — предположил Ричард.

— Человеческое тело — это не то же самое, что курица, Ричард, оно должно пролежать не меньше двух дней в холодильнике, чтобы окончательно замерзнуть. Допустим, она умерла между позавчерашним и вчерашним днем.

— Откуда ты все это знаешь?

— Лучше не спрашивай, — отрубила она.

— В любом случае это дело судебного патологоанатома и полиции, а не наше, — заключил Ричард.

Тотчас же, как по волшебству, засветились фары машины, заворачивающей за угол. Они кое-как, не до конца, прикрыли крышку багажника в тот самый момент, когда патрульная машина остановилась рядом. Один из полицейских высунулся в боковое окно:

— Все в порядке?

— В порядке, офицер, — ответила Лусия.

— Что вы делаете в такое время на улице? — не унимался он.

— Вышли за памперсами для моей матери, мы их оставили в машине, — сказала Лусия, взяв с сиденья большой пакет.

— Хорошего дня, офицер, — добавил Ричард срывающимся голосом.

Они подождали, пока машина уехала, снова привязали крышку багажника поясом и пошли в дом, стараясь не поскользнуться на лестнице и захватив пустую кастрюлю и памперсы; оба молили Бога, чтобы патрульным не пришло в голову вернуться и еще раз взглянуть на «лексус».

Ричард и Лусия нашли Эвелин, Марсело и котов там же, где оставили. Они спросили девушку, зачем ей памперсы, и она ответила, что у Фрэнки, сына хозяев, церебральный паралич и памперсы для него.

— Сколько лет ребенку? — спросила Лусия.

— Тринадцать.

— Он пользуется памперсами для взрослых?

Эвелин смутилась и покраснела, а потом пояснила, что мальчик слишком развит для своего возраста, по утрам его будит птичка и памперсы нужны свободные. Лусия перевела Ричарду: речь идет об эрекции.

— Меня нет со вчерашнего дня, он, наверное, в отчаянии. Кто сделает ему укол инсулина? — прошептала девушка.

— Ему нужен инсулин?

— Если бы мы могли позвонить сеньоре Лерой… Фрэнки нельзя оставлять одного.

— Слишком рискованно пользоваться телефоном, — сказал Ричард.

— Я позвоню со своего, у меня скрытый номер, — сказала Лусия.

В телефоне раздалось два гудка и затем раздраженный голос ответил, срываясь на крик. Лусия тут же отключилась, и Эвелин облегченно вздохнула.

Единственный человек, который мог ответить по этому номеру, — мать Фрэнки. Если Шерил с ним, можно расслабиться, о мальчике позаботятся.

— Что ж, Эвелин, все-таки у тебя должны быть какие-то предположения, откуда в багажнике взялось тело той женщины, — сказал Ричард.

— Я не знаю. «Лексус» принадлежит хозяину, сеньору Лерою.

— Он наверняка ищет свою машину.

— Он во Флориде, кажется, завтра возвращается.

— Думаешь, он имеет к этому какое-то отношение?

— Да.

— То есть ты хочешь сказать, он мог убить ту женщину, — настаивал Ричард.

— Когда сеньор Лерой сердится, он похож на дьявола… — сказала девушка и расплакалась.

— Ричард, оставь ее в покое, — вмешалась Лусия.

— Ты отдаешь себе отчет, Лусия, что мы уже не можем позвонить в полицию? Как мы объясним, что наврали патрульным? — спросил Ричард.

— Хоть на минуту забудь о полиции.

— Я совершил ошибку, позвонив тебе. Если бы я знал, что девочка ездит с трупом в багажнике, я бы тут же позвонил в полицию, — заметил Ричард скорее задумчиво, чем сердито, и налил Лусии еще кофе. — С молоком?

— Черный и без сахара.

— Ну мы и вляпались!

— Жизнь полна сюрпризов, Ричард.

— Только не моя.

— Да, знаю. Но сам видишь, жизнь не оставляет нас в покое; рано или поздно она нас достает.

— Эта девушка с трупом должна отсюда куда-нибудь уехать.

— Вот сам ей и скажи, — ответила Лусия, указывая на Эвелин, которая тихонько плакала.

— Что ты думаешь делать, девочка? — спросил ее Ричард.

Она сокрушенно пожала плечами и шепотом извинилась за то, что доставила столько хлопот.

— Вот что ты должна сделать… — продолжал Ричард не слишком убежденно.

Лусия взяла его за рукав и отвела к пианино, подальше от Эвелин.

— Первое, что мы должны сделать, — это уничтожить улики, — тихо сказала она. — Это прежде всего.

— Не понимаю.

— Надо избавиться от машины и от тела.

— Ты с ума сошла! — воскликнул он.

— Ты тоже в этом замешан, Ричард.

— Я?

— Да, с того самого момента, когда ты впустил в дом Эвелин и позвонил мне. Нужно решить, где мы можем оставить тело.

— Полагаю, ты шутишь. Как тебе в голову пришла такая шальная мысль?

— Послушай, Ричард, Эвелин не может ни вернуться домой, ни обратиться в полицию. Ты хочешь, чтобы она возила за собой труп в чужой машине? И сколько так может продолжаться?

— Уверен, это можно уладить.

— С помощью полиции? Ни в коем случае.

— Отвезем машину в другой район города, и все тут.

— Ее тут же найдут, Ричард. Нужно время, чтобы Эвелин оказалась в безопасности. Думаю, ты отдаешь себе отчет — она страшно напугана. И она знает больше, чем говорит. Мне кажется, она боится именно своего хозяина, этого Лероя. Она подозревает, что ту женщину убил именно он, и теперь ищет ее, знает, что это она взяла «лексус», и не даст ей сбежать.

— Если так, мы тоже в опасности.

— Никто не знает, что девушка у нас. Отгоним машину подальше отсюда.

— Но тогда мы станем сообщниками!

— А мы и так уже сообщники, но, если все сделаем правильно, никто ничего не узнает. Никому в голову не придет связать это ни с нами, ни с Эвелин. Снегопад — это благословение Божье, и мы должны воспользоваться им, пока он длится. Выезжаем прямо сейчас.

— Куда?

— Откуда я знаю, Ричард! Подумай сам. Куда-нибудь, где холодно, а то труп начнет разлагаться.

Они вернулись к кухонному столу и выпили кофе, обсуждая возможные варианты без участия Эвелин Ортеги, которая бросала на них робкие взгляды. Слезы у нее высохли, однако она снова будто онемела; покорность свойственна человеку, жизнью которого всегда управляли другие. Чем дальше они уедут, считала Лусия, тем больше вероятности, что приключение закончится благополучно.

— Как-то раз я ездила на Ниагарский водопад и на границе с Канадой не предъявляла документов, да и машину никто не досматривал.

— Должно быть, это было лет пятнадцать назад. Сейчас спрашивают паспорт.

— Мы можем доехать до Канады, как говорится, в одно касание и оставить машину где-нибудь в лесу, в тех краях сплошные леса.

— В Канаде тоже могут опознать эту машину, Лусия. Это же не Бангладеш.

— Кстати, нам надо бы разобраться с жертвой. Не можем же мы бросить ее где попало, даже не зная, кто она.

— Почему это? — спросил Ричард озадаченно.

— Из уважения. Надо еще раз заглянуть в багажник, и лучше сейчас же, пока на улице не появились люди, — решила Лусия.

Они вывели Эвелин на улицу, можно сказать, силой, им пришлось подталкивать ее, чтобы она приблизилась к машине.

— Ты ее знаешь? — спросил Ричард, отвязав пояс и освещая внутри багажника фонарем, хотя уже занималась заря.

Он вынужден был повторить свой вопрос трижды, прежде чем девушка наконец решилась открыть глаза. Она дрожала, охваченная животным ужасом при воспоминании о том, что когда-то увидела на деревенском мосту, ужасом, уже восемь лет подстерегавшим ее в темноте, таким обжигающим, словно ее брат Грегорио находился тут же, на этой улице, в этот час, мертвенно-бледный и окровавленный.

— Сделай над собой усилие, Эвелин. Это очень важно — знать, кто эта женщина, — настаивала Лусия.

— Это сеньорита Кэтрин. Кэтрин Браун… — наконец прошептала девушка.

ЭВЕЛИН

Гватемала

22 марта 2008 года, в Страстную субботу, через пять недель после смерти Грегорио Ортеги, очередь дошла до его брата и сестры. Мстители воспользовались тем, что Консепсьон была в церкви, готовила убранство из цветов для пасхального воскресенья, и ворвались в хижину среди бела дня. Их было четверо, их можно было узнать по татуировкам и той наглости, с какой они появились в Монха-Бланка-дель-Валье на двух тарахтевших мотоциклах, привлекавших всеобщее внимание в деревне, где люди ходили пешком или ездили на велосипедах. Они провели в жилище всего восемнадцать минут; им этого хватило. Если соседи их и видели, то все равно никто не вмешался, и позднее никто не решился выступить свидетелем. Тот факт, что они совершили преступление именно на Страстной неделе — во время воздержания и покаяния, — еще годы спустя обсуждался как самый непростительный грех.

Консепсьон Монтойя вернулась домой около часа дня, когда солнце жарило так нещадно, что даже какаду умолкли среди ветвей. Ее не удивила тишина на пустынных улицах, было время сиесты, и те, кто не отдыхал, были заняты подготовкой к процессии Воскресения Господня и торжественной мессе, которую должен был на следующий день служить падре Бенито в фиолетовом облачении с белоснежным поясом вместо потертых ковбойских штанов и поношенной рясы с ручной вышивкой, которые он носил круглый год. Ослепленная солнцем, женщина несколько секунд стояла неподвижно, пока глаза не привыкли к полумраку комнаты, и тогда увидела Андреса, лежавшего у дверей, в позе спящей собаки. «Эй, сынок, что с тобой?» — стала спрашивать она, пока не увидела темное пятно на полу и резаную рану на шее. Душераздирающий крик вырвался у нее из груди. Стоя на коленях рядом с мальчиком, она повторяла: «Андрес, Андрес» — и тут у нее в мозгу вспыхнуло другое имя: Эвелин. Та лежала на другом конце комнаты, худенькое тело обнажено, лицо и ноги в крови, хлопковое платье разодрано и тоже в крови. Бабушка поползла к ней, призывая Бога сжалиться и не забирать ее, моля о сострадании. Она взяла внучку за плечи и слегка встряхнула ее и тут заметила, что одна рука висит, неестественно вывернутая, она пыталась обнаружить у девочки хоть какие-то признаки жизни, но тщетно, и тогда она бросилась на улицу, страшными криками призывая на помощь Святую Деву.

На ее крик вышла соседка, сначала одна, потом показались и другие женщины. Две из них подхватили под руки обезумевшую от горя Консепсьон, остальные вошли в хижину и убедились в том, что Андресу уже ничем помочь нельзя, а вот Эвелин еще дышит. Они послали кого-то из деревенских мальчишек съездить на велосипеде в полицию, а сами пытались привести в чувство Эвелин, стараясь не передвигать ее, потому что рука у нее была сломана, а изо рта и внизу шла кровь.

Падре Бенито прибыл на своем фургоне раньше полиции. Дом был набит людьми, они обсуждали случившееся и пытались оказать помощь, кто как мог. Несколько женщин положили тело Андреса на стол, просунули под голову подушку, обернули перерезанное горло шалью, обтерли лицо влажной тряпочкой и стали искать рубашку, чтобы переодеть его в чистое, в то время как другие женщины прикладывали холодные компрессы на лоб Эвелин и пытались утешить Консепсьон. Священник сразу понял, что говорить о сохранности улик уже поздно, поскольку соседи, движимые добрыми намерениями, затоптали все следы. С другой стороны, это было не так уж и важно, учитывая безразличие полиции к подобным вещам. Скорее всего, власти не станут обременять себя трагедией несчастной семьи. Когда он вошел, люди расступились с уважением и надеждой, как будто Божественный промысел, который он представлял, мог исправить страшную ситуацию. Падре Бенито достаточно было секунды, чтобы оценить состояние Эвелин. Он обернул ей руку тряпицей и попросил, чтобы женщины расстелили в фургоне матрац, а девочку переложили на скатерть или на одеяло; вчетвером они перенесли ее на импровизированных носилках в фургон и уложили на матрац. Он велел Консепсьон ехать с ним, а остальным — чтобы оставались и ждали полицию, если та появится.

Бабушка и еще две женщины поехали в больницу миссионеров-евангелистов в одиннадцати километрах от деревни, где всегда дежурили один-два врача, поскольку приходилось обслуживать несколько поселков вокруг. Впервые за свою жизнь падре Бенито, настоящий лихач, бережно вел машину, — Эвелин стонала на каждой кочке и рытвине. Приехав в больницу, они вынесли ее прямо в одеяле, как в гамаке, и уложили на больничную койку. Ее приняла врач по имени Нурия Кастель, каталонка и агностик, как позднее узнал падре Бенито. Ничего евангельского в ней не было. Повязка с правой руки Эвелин потерялась; судя по следам от ударов, у нее были сломаны несколько ребер; это покажет рентген, сказала доктор. Ее били по лицу, возможно, у нее сотрясение мозга. Она была в сознании и открыла глаза, но шептала что-то бессвязное, не узнавала бабушку и не понимала, где находится.

— Что с ней случилось? — спросила каталонка.

— На дом напали. Думаю, у нее на глазах убили брата, — сказал падре Бенито.

— Возможно, они заставили брата смотреть на то, что с ней вытворяли, прежде чем убить его.

— О господи! — произнес священник, ударив кулаком по стене.

— Осторожней со стенами моей больницы, они довольно хлипкие, и мы только что их покрасили. Я осмотрю девочку, чтобы получить полную картину внутренних повреждений, — сказала Нурия Кастель со вздохом, — опыт научил ее смирению.

Падре Бенито позвонил Мириам. На этот раз ему пришлось сказать ей страшную правду и попросить денег на похороны другого ее сына, и еще надо заплатить койоту, который переправит Эвелин на север. Девочке угрожает опасность, банда постарается уничтожить ее, чтобы она не смогла узнать нападавших. Разразившись рыданиями, не до конца сознавая всю глубину трагедии, Мириам объяснила, что на похороны Грегорио она прислала деньги, которые копила, чтобы заплатить за приезд Андреса в Чикаго после окончания школы, как она ему обещала. У нее осталось не так много, но она добудет сколько сможет, чтобы спасти дочь.

Эвелин провела в клинике несколько дней, пока не смогла самостоятельно пить фруктовый сок и глотать жидкую кукурузную кашу, но ходила она еще с трудом. Бабушка занималась похоронами второго внука. Падре Бенито посетил полицейский участок, где громовым голосом с испанским акцентом потребовал копию рапорта о том, что произошло с семьей Ортега, с подписью и печатью. Никто не озаботился допросить Эвелин, но даже если бы полиция это сделала, то ничего бы не добилась, — девочка была невменяема. Священник попросил также копию медицинского заключения у Нурии Кастель, — вдруг настанет момент, когда оно пригодится. За эти дни доктор из Каталонии и священник-иезуит из Страны Басков встретились несколько раз. Они горячо спорили о божественных материях, не соглашаясь друг с другом ни по одному пункту, однако обнаружили, что у них общие принципы по вопросам земной жизни человека. «Жаль, что ты священник, Бенито. Такой красивый — и обет безбрачия, какое упущение», — шутила доктор между двумя чашечками кофе.

Бандиты исполнили свое обещание отомстить. Предательство Грегорио, видимо, было очень серьезное, если оно заслужило подобное зверство, полагал священник, однако вполне возможно, что он просто проявил трусость или оскорбил кого-нибудь в злую минуту. Как узнать: ведь законы того мира ему неведомы.

— Сволочи проклятые, — прошептал он как-то в разговоре с доктором.

— Эти бандиты не родились такими, Бенито, когда-то они были невинными детьми, но росли в нищете, беззаконии, и у них не было других героев для подражания. Ты видел, сколько детей просят милостыню? А сколько их стоит вдоль дороги и продает шприцы и бутылки с водой? Или роются в мусорных баках и ночуют в непогоду вместе с крысами?

— Видел. Нет в этой стране ничего такого, чего я не видел.

— В банде они, по крайней мере, не голодают.

— Насилие — результат непрерывной войны с бедными. Двести тысяч коренных жителей уничтожены, пятьдесят тысяч исчезли, полтора миллиона человек перемещены. Страна небольшая, сосчитай, сколько это означает в процентах. Ты еще очень молода, Нурия, и многого не знаешь.

— Не надо меня недооценивать. Я прекрасно знаю, о чем ты.

— Солдаты совершали страшные вещи по отношению к таким же людям, как они сами, той же расы, того же класса, живущим в такой же нищете. Они выполняли приказ, это понятно, но делали это, одурманенные самым страшным наркотиком: властью, позволяющей безнаказанно творить все что угодно.

— Нам с тобой повезло, Бенито, нам не довелось попробовать такого наркотика. Если бы у тебя была власть, дающая безнаказанность, ты бы обрек виновных на те же страдания, которым они подвергли своих жертв? — спросила она.

— Думаю, да.

— И это несмотря на то что ты священник и твой Бог велит прощать.

— Мне всегда казалось, что «подставь другую щеку» — ужасная глупость, в результате получишь еще одну оплеуху, только и всего, — ответил он.

— Если уж ты охвачен жаждой мести, представь, что испытывают простые смертные. Я бы кастрировала без анестезии насильников Эвелин.

— У меня на каждом шагу разлад с христианскими ценностями, Нурия. Я — баск, грубый, как и мой отец, да упокоится он с миром, и я так скажу: родись я где-нибудь в Люксембурге, возможно, я бы не возмущался.

— Побольше бы таких возмущенных в нашем мире, Бенито.

Это был давнишний гнев. Священник много лет старался его побороть, полагая, что в его возрасте, после того, что он пережил и увидел, нужно примириться с реальностью. Однако с годами он не становился ни более мудрым, ни более мягким, мятежный дух только возрастал. В юности он бунтовал против правительства, военных, американцев, всегда против богачей, а сейчас был непримирим к полиции и коррумпированным политикам, наркоторговцам и наркодилерам, к гангстерам и прочим, кто был виноват во всех бедах. Он провел в Центральной Америке тридцать шесть лет, с двумя перерывами: один — когда его отправили на год в Конго в виде наказания, другой — когда он вернулся на несколько месяцев в Эстремадуру[15], чтобы искупить грех гордыни и усмирить страсть к справедливости, после того как в 1982 году был арестован. Он служил церкви в Гондурасе, Сальвадоре и Гватемале, эти страны теперь называют Северным Треугольником, и насилия там больше, чем где бы то ни было в мире, кроме тех мест, где идет война, но за все эти годы так и не научился смиряться с несправедливостью и неравенством.

— Трудно, наверное, быть священником с твоим характером, — улыбнулась она.

— Обет послушания — ноша в тысячу тонн, Нурия, но я никогда не сомневался ни в моей вере, ни в моем призвании.

— А обет безбрачия? Ты когда-нибудь влюблялся?

— Каждую минуту, но мне помогает Бог, и все быстро проходит, так что не пытайся меня соблазнить, женщина.

После того как она похоронила Андреса рядом с братом, бабушка приехала в больницу к внучке. Падре Бенито отвез их в дом своих друзей, в Солола, — там они были в безопасности, — до тех пор, пока Эвелин не оправится, а сам стал искать надежного койота, чтобы переправить ее в Соединенные Штаты. Рука у нее была на перевязи, а при каждом вздохе в груди, между ребер, возникала мучительная боль. Она очень похудела со времени смерти Грегорио. За эти месяцы ее девичьи формы исчезли, она была худенькая и слабая, и казалось, любой сильный порыв ветра может унести ее на небеса. Она ничего не рассказывала о том, что произошло в ту кошмарную Страстную субботу, а лучше сказать, она вообще не произнесла ни слова с тех пор, как очнулась на матраце, в фургоне Бенито. Оставалось надеяться, что она не видела, как зарезали ее брата, поскольку была без сознания. Доктор Кастель велела, чтобы все воздержались от вопросов; девочка была травмирована, необходимы были покой и время, чтобы она восстановилась.

Прощаясь, Консепсьон Монтойя спросила у доктора, не беременна ли ее внучка, как это произошло с ней самой: когда она была совсем юной, ее изнасиловали солдаты; Мириам была дитя насилия. Каталонка заперлась с ней в туалете и тихонько сказала, чтобы она насчет этого не беспокоилась, потому что она дала Эвелин таблетку — американское изобретение, — чтобы избежать беременности. В Гватемале эти таблетки запрещены, но об этом никто не узнает. «Говорю это вам, сеньора, чтобы вы не вздумали прибегнуть к каким-нибудь домашним средствам, девочка и так достаточно настрадалась».

Если раньше Эвелин заикалась, то после того, что с ней произошло, она просто перестала говорить. Она часами лежала в доме друзей падре Бенито и совсем не интересовалась такими новшествами, как водопровод, электричество, два туалета, телефон, а в ее комнате еще и телевизор.

Консепсьон чувствовала, что врачам не подвластна эта болезнь немоты, и решила действовать сама, прежде чем недуг пустит корни и прорастет до костей. Едва девочка стала держаться на ногах и дышать, не испытывая острой боли, она распрощалась с добрыми людьми, давшими им приют, и отправилась вместе с ней в Петен, в трудное и долгое путешествие в тряском микроавтобусе, чтобы добраться до Фелиситас — шаманки, целительницы и хранительницы традиций майя. Она была знаменитостью, люди ехали к ней из столицы и даже из Гондураса и Белиза[16], — посоветоваться по поводу здоровья и судьбы. Ее показывали по телевизору и сообщили, что женщине исполнилось сто двенадцать лет и она старше всех на земле. Фелиситас этого не опровергала, хотя все зубы у нее были целые, а по спине спускались две толстые косы; слишком много зубов и волос для такого возраста.

Целительницу было нетрудно найти, поскольку все ее знали. Она не удивилась их приходу: Фелиситас привыкла принимать души, как она называла своих посетителей, и приветливо пригласила их в дом. Она была убеждена, что деревянные стены, земляной пол и соломенная крыша дышат и думают как живые; она разговаривала с ними, спрашивая совета в наиболее трудных случаях, и они отвечали ей в ее снах. В круглой индейской хижине, где была только одна комната, проходила ее жизнь, и там же она лечила людей и совершала обряды. Занавеска из сарапе[17] отделяла маленький уголок, где она спала на узком лежаке из голых досок. Колдунья приветствовала прибывших, осенив их крестом, предложила им сесть на пол и приготовила кофе для Консепсьон и мятный чай для Эвелин. Она взяла должную плату за свои профессиональные услуги и, не пересчитывая, положила банкноты в консервную банку.

Бабушка и внучка пили в почтительном молчании и терпеливо ожидали, пока Фелиситас поливала из лейки целебные растения, повсюду стоявшие в горшках в сумраке хижины, пока она насыпала кукурузные зерна курам, бродившим тут же, и пока она не поставила вариться фасоль на очаг, устроенный во дворе. Покончив с неотложными делами, старая женщина расстелила на полу яркий домотканый коврик и разложила на нем в неизменном порядке предметы своего алтаря: свечи, пучки ароматических трав, камешки, ракушки и фигурки индейского и христианских культов. Она подожгла несколько веточек шалфея, чтобы дым очистил жилище, а сама ходила кругами и произносила заклинания на древнем языке, чтобы прогнать злых духов. Потом уселась напротив посетительниц и спросила, что их сюда привело. Консепсьон объяснила: проблема в том, что внучка перестала говорить.

Глаза целительницы, блестевшие из-под морщинистых век, внимательно смотрели в лицо Эвелин несколько долгих минут. «Закрой глаза и скажи мне, что ты видишь», — велела она девочке. Та закрыла глаза, но голос не шел, она не могла описать ни сцену на мосту, ни весь тот кошмар, который устроили татуированные мужчины, схватившие Андреса и мучившие ее, распростертую на полу. Она пыталась заговорить, но получались лишь хриплые горловые звуки, с большим усилием она едва смогла произнести несколько сдавленных, нечленораздельных гласных. Консепсьон попыталась рассказать, что произошло с ее семьей, но целительница ее перебила. Она объяснила, что является проводником здоровой энергии вселенной, это свойство она получила от рождения и развивала в течение всей своей долгой жизни вместе с другими шаманами. Для этого она летала далеко, на самолете, к семинолам[18] во Флориду и эскимосам в Канаду, но высшее знание получила от священного растения с берегов Амазонки, где находятся главные врата, через которые можно проникнуть в мир духов. В небольшой чашке из голубой глины, раскрашенной символами доколумбовой эпохи, она подожгла целебные травы и пахнула дымом в лицо Эвелин, а затем велела ей выпить какой-то тошнотворный напиток, который девушка едва смогла проглотить.

Вскоре питье начало оказывать действие, девушка больше не могла сидеть и склонилась на бок, положив голову бабушке на колени. Она чувствовала, что кости ее стали мягкими, тело растворяется, словно морская соль в опаловом море, и что ее закружили фантастические вихри невероятно ярких цветов — желтый, как подсолнухи, черный, как обсидиан, зеленый, как изумруд. Тошнотворный вкус отвара заполнил гортань, и ее вырвало, словно вывернуло наизнанку, в подставленный Фелиситас пластиковый тазик. Наконец рвота прекратилась, и Эвелин снова прилегла на бабушкину юбку, дрожа всем телом. Видения продолжали сменять друг друга; она видела свою мать такой, какой она была в их последнюю встречу, потом себя в детстве, как она купается в реке с другими детьми или как она, пятилетняя, сидит на плечах у старшего брата; появилась самка ягуара с двумя детенышами и снова мать и какой-то незнакомый мужчина, быть может отец. И вдруг она оказалась на мосту, где повесили ее брата. Она в ужасе закричала. Она была одна с Грегорио. Жаркие испарения земли, шелест банановых листьев, огромные сизые мухи, черные птицы, неподвижно зависшие в небе, отвратительные плотоядные цветы, плывущие по ржавой реке, и ее распятый брат. Эвелин кричала и кричала, безрезультатно пытаясь убежать и спрятаться, но не могла даже пошевелиться, словно превратилась в камень. Будто издалека она услышала голос, произносивший литанию на языке майя, и ей показалось, будто ее укачивают в колыбели. Прошла вечность, прежде чем она успокоилась и осмелилась поднять глаза, и тогда она увидела Грегорио, который не висел, словно туша на бойне, а стоял на мосту, целый и невредимый, без татуировок, такой, каким был до того, как утратил невинность. Рядом с ним стоял Андрес, тоже целый и невредимый, он махал ей рукой: не то звал ее, не то прощался. Она послала им воздушный поцелуй, и братья улыбнулись, а потом медленно растворились в пурпурном небе и исчезли. Время надломилось, перепуталось, она не понимала, что было раньше, что потом и сколько прошло минут или часов. Она совершенно погрузилась во власть наркотического зелья и поняла, что страх исчез. Снова явилась самка ягуара с двумя детенышами, и она отважилась погладить ее по спине, жесткой и пахнущей болотом. Эта огромная желтая кошка какое-то время сопровождала ее, то появляясь, то исчезая в других видениях, янтарные глаза рассматривали ее, она указывала Эвелин дорогу, когда той случалось заблудиться в абстрактных лабиринтах, и защищала от нападения зловредных существ.

Через несколько часов Эвелин вышла из волшебного мира и обнаружила, что лежит на узкой койке, укрытая одеялами, оглушенная, что все тело у нее ломит и она не понимает, где находится. Она попыталась сосредоточиться и увидела, что рядом, на полу, сидит бабушка и молится, перебирая четки, и другая женщина, которую она не узнала, пока та не сказала, что ее зовут Фелиситас, тогда Эвелин ее вспомнила. «Скажи мне, что ты видишь, девочка», — велела колдунья. Эвелин сделала отчаянное усилие, чтобы заговорить, выдавить из себя хоть какие-то слова, но она слишком устала и лишь смогла выговорить, заикаясь, что-то про братьев и ягуара. «Это была самка?» — спросила целительница. Девочка кивнула. «Я толкую это как женскую силу, — сказала Фелиситас. — Это жизненная сила, которая была у древних, как у женщин, так и у мужчин. В мужчинах она уснула, и от этого случаются войны. Но эта сила проснется, и тогда добро пойдет по земле, восторжествует Великий Дух, настанет мир и закончатся злые деяния. Так говорю не только я. Так говорят старые мужчины и женщины, владеющие мудростью коренных народов, с которыми я говорила. У тебя тоже есть такая жизненная сила. Поэтому тебе и явилась мать-ягуариха. Запомни это. И не забывай: твои братья среди добрых духов, они больше не страдают».

Опустошенная, Эвелин погрузилась в тяжелую дрему без сновидений и через несколько часов проснулась на койке Фелиситас, освеженная сном, сознавая все, что произошло, и страшно голодная. Она жадно съела фасоль и лепешки, приготовленные старой женщиной, и когда захотела поблагодарить ее, получилось бормотание, однако звуки слышались ясно. «Твоя болезнь не в теле, а в душе. Может, ты вылечишься сама, может, все пройдет на время, а потом снова вернется, потому что болезнь очень упорная, и ты, может быть, не вылечишься никогда. Там видно будет», — предсказала Фелиситас. Прежде чем проститься с посетителями, она дала Эвелин образок с изображением Святой Девы, освященный папой Иоанном Павлом, когда тот приезжал в Гватемалу, и маленький амулет из камня, с резьбой в виде неистовой Ишчель, богини-ягуарихи. «Тебя ждут испытания, девочка, но эти две добрые силы тебя защитят. Одна — святая мать-ягуариха племени майя, другая — святая мать христиан. Позови их, они придут и помогут тебе».

Область Гватемалы на границе с Мексикой была центром контрабанды и наркотрафика, тысячи мужчин, женщин и детей там зарабатывали на жизнь за рамками закона, но найти койота, которому можно было доверять, оказалось нелегко. Были такие, которые, получив половину оплаты, бросали людей на произвол судьбы где-нибудь в Мексике или перевозили их в нечеловеческих условиях. Порой запах, которым несло из контейнеров, выдавал тот факт, что внутри находились десятки трупов мигрантов, задохнувшихся или сварившихся заживо от невыносимой жары. Самой большой опасности подвергались маленькие девочки: их могли изнасиловать или продать сутенерам либо содержателям борделей. И снова Нурия Кастель протянула руку помощи падре Бенито, рекомендовав ему скромное агентство, имевшее хорошую репутацию среди евангелистов.

Речь шла о хозяйке булочной, которая занималась перевозкой людей как побочным бизнесом. Она гордилась тем, что ни один из ее клиентов не пал жертвой контрабанды живым товаром, никого не похитили и не убили по дороге, никто не упал с крыши поезда и никого оттуда не столкнули. Она более или менее отвечала за безопасность этих крайне рискованных сделок, принимала доступные ей меры предосторожности, в остальном уповая на Господа Бога, чтобы Тот оберегал с небес своих смиренных рабов. Она взимала обычную плату, которую требовал поллеро[19] для покрытия расходов и рисков, плюс ее комиссионные. Она постоянно была на связи со своими койотами, отслеживала их местонахождение и всегда знала, где именно находятся ее клиенты. Как говорила Нурия, ни один человек у нее пока что не пропал.

Падре Бенито с ней увиделся; перед ним явилась женщина лет пятидесяти, сильно накрашенная и вся в золоте: кроме золотых зубов, оно было и в ушах, и на шее, и на запястьях. Священник попросил скидку во имя Бога, взывая к ее доброму сердцу христианки, но женщина предпочла не смешивать веру и бизнес и осталась непреклонна; они должны заплатить аванс койоту и полностью ее комиссионные. Остальное доплатят родственники в Соединенных Штатах, или у клиента останется долг, разумеется с процентами. «Как вы думаете, где им взять такую сумму?» — настаивал иезуит. «Из сборов для вашей церкви, дорогой падре», — ответила она с иронией. Впрочем, этого не понадобилось, поскольку денег, присланных Мириам, хватило на похороны Андреса, на комиссионные агентству и на тридцать процентов оплаты койоту с условием, что остальное он получит, когда Эвелин будет на месте. Такой долг был делом святым; не было ни одного человека, который бы его не уплатил.

Койотам, которому булочница поручила Эвелин Ортегу, был некий Берто Кабрера, тридцатидвухлетний мексиканец, усатый, с животом, выдававшим большую любовь к пиву, который переправлял людей через границу уже более десяти лет. Он проделал такое путешествие десятки раз, перевез сотни мигрантов и в том, что касается людей, соблюдал порядочность, доходившую до щепетильности, но, если речь шла о других статьях контрабанды, мораль его становилась шаткой. «На мою работу смотрят косо, но это общественно полезный труд. Я забочусь о людях и не перевожу их в контейнерах для скота или на крышах вагонов», — объяснил он священнику.

Эвелин Ортега примкнула к группе, состоявшей из четверых мужчин, отправлявшихся на север в поисках работы, и одной женщины с двухмесячным ребенком, ехавшей к своему жениху в Лос-Анджелес. Ребенок мог создать в дороге трудности, но мать так умоляла, что в конце концов хозяйка агентства уступила. Клиенты собрались в кладовой булочной, где каждый получил фальшивые документы и инструкции касательно перипетий будущего путешествия. С этого момента они должны представляться только новым именем, и будет лучше, если они не будут знать настоящие имена попутчиков. Эвелин стояла, опустив голову и не решаясь поднять глаза на остальных, но женщина с ребенком подошла к ней сама и представилась. «Теперь меня зовут Мария Инес Портильо. А тебя?» — спросила она. Эвелин показала ей свое удостоверение. Ее новое имя было Пилар Саравиа.

Как только они покинут Гватемалу, им придется выдавать себя за мексиканцев, иного пути нет, они должны будут беспрекословно подчиняться койоту. Эвелин будет ученицей школы для глухонемых в Дуранго, якобы основанной монахинями. Кое-кто из попутчиков выучил государственный гимн Мексики и несколько расхожих слов, употребление которых в двух странах не совпадало. Это могло им помочь выдать себя за коренных мексиканцев, если их задержит миграционная служба. Койот запретил им обращаться на «ты», как это принято в Гватемале. К любому представителю власти или человеку в форме надо обращаться на «вы», не только из уважения, но и из предосторожности, остальным можно говорить неформальное «ты». Эвелин, как глухонемой, надлежало молчать, а если власти станут задавать ей вопросы, Берто покажет им сертификат фиктивной школы. Им также было велено надеть лучшую одежду и обуться в ботинки или туфли — никаких шлепанцев, — чтобы не вызывать лишних подозрений. Женщинам лучше отправиться в путь в брюках, но только не в драных джинсах, как сейчас модно. Нужна спортивная обувь, белье и теплая куртка; все должно поместиться в сумку или рюкзак. «Придется долго идти по пустыне. Лишняя тяжесть там ни к чему. Деньги поменяем на мексиканские песо. Расходы на транспорт покрыты, но вам же еще нужно на еду».

Падре Бенито дал Эвелин непромокаемый конверт из пластика, где лежали ее свидетельство о рождении, копии медицинского заключения и полицейского рапорта и характеристика, удостоверяющая ее благонадежность. Кто-то сказал ему, что это может помочь девушке получить в Соединенных Штатах статус беженки, и хотя это было маловероятно, он решил не пренебрегать такой возможностью. Он также заставил Эвелин выучить наизусть номер телефона ее матери в Чикаго и номер его сотового телефона. Обняв девушку на прощание, он дал ей несколько банкнот — все, что у него было.

Консепсьон Монтойя пыталась сохранять спокойствие, прощаясь с внучкой, однако слезы Эвелин опрокинули ее намерения, и она тоже расплакалась.

— Мне так грустно, что ты уезжаешь, — всхлипывала женщина. — Ты ангел моей жизни, и я больше тебя не увижу, девочка моя. Это последняя боль, которую мне суждено вынести. Если Бог наградил меня такой судьбой, тому есть причина.

И тогда Эвелин четко и ясно произнесла первую фразу за много недель, и она же была последней на долгое время, поскольку в последующие два месяца она не сказала ни слова.

— Я, мамушка, как уехала, так и вернусь.

ЛУСИЯ

Канада

Лусии Марас исполнилось девятнадцать лет, и она поступила в университет на факультет журналистики, когда у нее началась жизнь беженки. О ее брате Энрике они по-прежнему ничего не знали; со временем, после долгих попыток его найти, он стал одним из тех, кто исчез без следа. Девушка провела два месяца в посольстве Венесуэлы в Сантьяго в ожидании разрешения покинуть страну. Сотни гостей, как упорно именовал их посол, пытаясь как-то сгладить их унизительный статус беженцев, спали там, где находили свободное место, а перед дверью в туалеты, которых в здании было не так много, вечно толпилась очередь. По нескольку раз в неделю другие преследуемые умудрялись перелезть через стену, несмотря на то что на улице дежурил вооруженный патруль. На руках у Лусии оказался новорожденный младенец, которого доставили в дипломатической машине, спрятав в корзину с зеленью, и поручили ей заботиться о нем до тех пор, пока его родители не получат политическое убежище.

Теснота и общее состояние тревожного ожидания способствовали возникновению конфликтов, однако вновь прибывшие гости быстро усваивали правила совместного проживания и учились воспитывать в себе терпение. Лусия ждала пропуск дольше обычного, как это было с теми, за кем не числились ни политические выступления, ни стычки с полицией, и только когда этим занялся посол лично, она смогла уехать. Два дипломата, служившие в посольстве, сопровождали ее в аэропорт, до трапа самолета, и дальше в Каракас, а до этого она успела передать ребенка родителям, которые наконец получили статус беженцев. Ей также удалось попрощаться с матерью по телефону, и она пообещала скоро вернуться. «Не возвращайся, пока снова не наступит демократия», — с неколебимой твердостью отвечала Лена.

В Венесуэлу, богатую и гостеприимную, начали прибывать сотни чилийцев, а вскоре тысячи и тысячи, к ним прибавились люди, бежавшие от грязной войны в Аргентине и Уругвае. Растущая колония беженцев с южной части континента заполняла целые кварталы, где готовилась традиционная еда и звучал испанский язык с характерным акцентом. Комитет помощи беженцам нашел Лусии комнату, за которую можно было не платить полгода, и устроил на работу в регистратуру модной клиники пластической хирургии. Но только четыре месяца она жила в этой комнате и ходила на работу, потому что встретила молодого парня, тоже из высланных чилийцев; это был социолог с измученной душой, из левых радикалов, чьи разглагольствования вызывали у нее мучительные воспоминания о брате. Он был красивый и стройный, как тореро, у него были длинные, всегда немытые волосы, тонкие пальцы и чувственные, презрительно изогнутые губы. Он не скрывал ни своего скверного характера, ни своего высокомерия. Годы спустя Лусия вспоминала о нем с недоумением, она не могла понять, как можно было влюбиться в такого неприятного типа. Единственным объяснением было то, что она была очень молода и очень одинока. Его раздражала природная веселость венесуэльцев, она казалась ему явным признаком морального вырождения, и он убедил Лусию эмигрировать в Канаду, где никто не пьет шампанское за завтраком и не использует любой повод, чтобы потанцевать.

В Монреале Лусия и ее неряшливый партизан-теоретик были приняты с распростертыми объятиями другим комитетом добрых людей, которые поселили их в квартире, где была мебель, кухонная утварь, а в платяном шкафу одежда их размера. Была середина января, и Лусии казалось, будто холод проникает до костей и остается там навсегда; она жила, сжавшись в комок, дрожа от холода, завернувшись в шерстяную накидку, подозревая, что ад — это не Дантов костер[20], а зима в Монреале. Первые месяцы она прожила, спасаясь в магазинах, в автобусах с отоплением, в подземных переходах, соединяющих здания, у себя на работе — словом, где угодно, лишь бы не в квартире, которую делила со своим спутником, где температура была, в общем-то, нормальная, зато атмосфера — до крайности напряженная.

Май принес бурную весну, и к тому времени история мытарств партизана обросла невероятными приключениями. Оказывается, он не вылетел из страны, имея пропуск от посольства Гондураса, как полагала Лусия, а угодил на Виллу Гримальди[21], в печально известный центр пыток, откуда вышел истерзанный душой и телом; с юга Чили он опасными горными тропами бежал в Аргентину, где чудом избежал участи еще одной жертвы грязной войны в этой стране. Пройдя через такие мучительные испытания, бедный парень, понятное дело, был так травмирован, что работать был не способен. К счастью, в комитете помощи беженцам он встретил абсолютное понимание, и ему предоставили возможность проходить лечение в клинике, где говорили на его родном языке, а также снабдили некоторыми средствами, чтобы у него было время написать воспоминания о пережитых страданиях. В то же время Лусия сразу же устроилась на две работы: ей казалось, она не заслуживает заботы комитета — было много других беженцев в куда более трудной ситуации. Она работала по двенадцать часов в сутки, а дома готовила еду, убирала, стирала одежду и пыталась поднять моральный дух своего товарища.

Несколько месяцев Лусия стоически терпела подобное положение, до тех пор пока однажды ночью не вернулась домой едва живая от усталости и не обнаружила, что в затхлом сумраке квартиры воняет рвотой. Парень провел целый день в постели, пил можжевеловую водку и был в такой депрессии, что не мог пошевелиться, и все потому, что застрял на первой главе своих воспоминаний. «Ты принесла что-нибудь поесть? У нас ничего нет, я умираю от голода», — пробормотал начинающий писатель, когда она зажгла свет. В тот момент Лусия особенно ясно осознала всю нелепость их совместной жизни. Она заказала по телефону пиццу и принялась за свое ежедневное дело: убирать разгром, который учинил в доме томившийся от безделья партизан. В ту же ночь, пока он, пьяный, спал глубоким сном, она собрала вещи и тихо ушла. Ей удалось скопить немного денег. Она слышала, что в Ванкувере процветает колония чилийских беженцев. На следующий день она села на поезд, который повез ее через весь континент на западное побережье.

Лена Марас приезжала к Лусии в Канаду раз в году и оставалась у нее на три-четыре недели, не более, поскольку не переставала искать Энрике. С годами ее безрезультатное расследование стало образом жизни, превратилось в ежедневную рутину, в религиозный ритуал, придававший смысл ее существованию. Вскоре после военного переворота кардинал создал организацию под названием «Викариат солидарности[22]», с целью помочь тем, кого преследовали, и их семьям; Лена посещала ее каждую неделю, долгое время без толку. Там она познакомилась с другими людьми, в такой же ситуации, как она, подружилась с некоторыми служителями церкви и волонтерами и научилась продвигаться по инстанциям боли. Она поддерживала связь с кардиналом, насколько это было возможно, — прелат был одним из самых занятых людей в стране. Правительство с трудом терпело матерей, а со временем бабушек, которые ходили по улицам, прижав к груди портреты сыновей или внуков, или молча стояли у ворот казарм и центров задержания с плакатами, требуя справедливости. Эти упрямые старухи отказывались понимать, что те, за кого они просят, вовсе не были задержаны. Они отправились неизвестно куда или вообще никогда не существовали.

Однажды зимой, на рассвете, в дом Лены Марас явился патруль, чтобы сообщить: ее сын погиб в результате несчастного случая и завтра она сможет забрать его останки по указанному адресу; они предупредили, что необходимо явиться ровно в семь часов утра со специальным транспортом для перевозки гроба. У Лены подкосились ноги, и она упала на пол. Она столько лет ждала вестей от Энрике, а когда оказалась перед новостью о том, что он нашелся, хотя и мертвый, ей стало трудно дышать.

Она решила не ходить в викариат из опасений, что чье-нибудь вмешательство может разрушить единственную возможность вернуть ей сына, хотя и предполагала, что это чудо, возможно, сотворила церковь или кардинал лично. Она поговорила с сестрой, ей не хватало духу идти одной, и они пошли вместе, одетые в траур, по указанному адресу. В квадратном дворе, обнесенном стенами, покрытыми плесенью от влажности и от времени, какие-то люди показали им ящик из сосновых досок и уведомили, что похоронить покойника нужно до шести вечера. Ящик был опечатан. Мужчины сказали, что открывать его строго запрещено, отдали им свидетельство о смерти, которое нужно предъявить на кладбище, и сказали Лене, чтобы она расписалась в получении, подтверждая, что процедура была произведена в соответствии с законом. Ей вручили копию квитанции и помогли установить гроб на грузовик, который женщины взяли напрокат на рынке.

Лена, вопреки приказу, не поехала прямо на кладбище, она направилась к сестре, у которой был домик с маленьким участком в пригороде Сантьяго. С помощью водителя грузовика они сняли гроб, поставили его на стол в комнате и, как только остались одни, сорвали с него печать. Они не опознали тело, это был не Энрике, хотя на документе стояло его имя. Лена испытала ужас и облегчение одновременно: ужас оттого, в каком состоянии было тело этого юноши, и облегчение оттого, что это был не ее сын. Оставалась надежда на то, что он жив. По настоянию сестры Лена пошла на риск подвергнуться репрессиям и позвонила одному своему другу из викариата, бельгийскому священнику, который приехал на мотоцикле уже через час, взяв с собой фотоаппарат.

— У тебя есть хоть какое-то представление, кем может быть этот бедный парень, Лена?

— Это не мой сын — вот все, что я могу вам сказать, падре.

— Мы сравним его фото с теми, что есть в наших архивах, вдруг удастся его опознать, чтобы сообщить семье, — сказал священник.

— Тем временем я похороню его, как полагается, как мне приказали, я не хочу, чтобы они пришли и отобрали тело, — решила Лена.

— Могу я тебе помочь, Лена?

— Спасибо, я справлюсь сама. Пусть этот мальчик упокоится в склепе на Католическом кладбище рядом с моим мужем. Когда вы найдете его семью, они смогут перевезти его, куда пожелают.

Фотографии, которые сделал священник, не совпали ни с одним из архивных снимков, хранившихся в викариате. Как объяснили Лене, возможно, этот парень не был чилийцем, он мог приехать из другой страны, например из Аргентины или Уругвая. За время операции «Кондор», которую совместно осуществляли разведслужбы и репрессивные органы диктатур в Чили, Аргентине, Уругвае, Парагвае, Боливии и Бразилии, погибло более шестидесяти тысяч человек, и порой происходили недоразумения по ходу перемещений арестованных, их тел или их документов. Фото неизвестного юноши повесили на стену в Викариате, на случай если кто-нибудь его узнает.

Прошло несколько недель, прежде чем Лена осознала, что молодой человек, которого она похоронила, может оказаться сводным братом Энрике и Лусии, сыном ее мужа от другой жены. Эта мысль не отпускала ее и превратилась в пытку. Лена стала разыскивать женщину, с которой не пожелала знаться несколько лет назад, глубоко раскаиваясь в том, что обошлась с ней слишком грубо, ведь ни она, ни ее ребенок не были ни в чем виноваты; они стали жертвами того же обмана, что и она сама. Следуя логике отчаяния, она убедила себя, что где-то живет другая мать, которая когда-нибудь откроет опечатанный ящик с телом Энрике. Она верила, что, если найдет мать того мальчика, которого она похоронила, кто-то когда-то станет искать ее, чтобы вернуть ей сына. Поскольку ее усилия и поиски, предпринятые Викариатом, ни к чему не привели, она наняла частного детектива, который специализировался на «исчезновении людей», как было написано на его визитной карточке, но и ему не удалось обнаружить никаких следов ни этой женщины, ни ее сына. «Должно быть, они уехали из страны, сеньора. Как известно, сейчас многие отправляются в путешествие…» — сказал детектив.

После этого Лена вдруг как-то сразу постарела. Она вышла на пенсию, уйдя из банка, где проработала много лет, сидела дома одна и выходила на улицу, только чтобы продолжить поиски. Иногда ездила на кладбище и долго стояла перед нишей, где покоился прах неизвестного юноши, рассказывая ему о своих бедах, и просила его, если ее сын окажется где-то там, рядом с ним, то пусть юноша скажет ему: мать ждет от него весточки или какого-нибудь знака, чтобы перестать его искать. Со временем этот парень стал для нее членом семьи, неким тихим потаенным духом. На кладбище, где в сумраке и тишине аллей разгуливали безразличные ко всему голуби, она обретала утешение и покой. Там был погребен ее муж, однако за все эти годы она ни разу его не навестила. Теперь, молясь за незнакомого юношу, Лена молилась и за него тоже.

Лусия Марас провела годы изгнания в Ванкувере, приятном городе, где климат был получше, чем в Монреале, и где нашли пристанище сотни беженцев с южной оконечности континента; их общины были настолько закрытые, что некоторые жили так, будто вовсе не уезжали из своей страны, и общались с канадцами только по необходимости. У Лусии было по-другому. С упорством, унаследованным от матери, она выучила английский, на котором говорила с чилийским акцентом, поднаторела в журналистике и делала репортажи на злободневные темы для политических изданий и для телевидения. Она освоилась в этой стране, обзавелась друзьями, взяла себе из приюта собаку по кличке Оливия, которая составляла ей компанию в течение четырнадцати лет, и купила крошечную квартирку, — это было гораздо выгоднее, чем снимать жилье. Стоило ей влюбиться, а это случалось довольно часто, как она тут же мечтала выйти замуж и пустить корни в Канаде, но как только страсти утихали, она снова начинала тосковать по Чили. Ее место было там, на самой оконечности юга, в стране, протянувшейся длинной узкой полосой, в стране, которая ее звала. Когда-нибудь она вернется, Лусия была в этом уверена. Некоторые чилийские беженцы возвращались, жили тихо, без шума, и никто их не трогал. Она знала, что даже ее первая любовь, партизан с немытыми волосами, склонный к мелодраме, и тот тайно вернулся в Чили, работал в страховой компании, и ему никто не напоминал о его прошлом, потому что никто ничего не знал. Но ей, наверное, не так повезет, ведь она без устали участвовала в международном движении против военного правительства. Она поклялась матери, что не будет пытаться вернуться, потому что для Лены Марас мысль о том, что ее дочь тоже станет жертвой репрессий, была невыносима.

Лена стала реже ездить в Канаду, зато переписка с дочерью стала более интенсивной: она писала дочери каждый день, а Лусия — несколько раз в неделю. Письма летали по воздуху, словно это был никому не слышный разговор, и ни та ни другая не ждали ответа, чтобы написать следующее письмо. Эта обильная переписка была похожа на двойной дневник, отражавший текущую жизнь. Со временем писать и получать эти письма стало для Лусии необходимостью; а того, о чем она не писала матери, словно никогда и не происходило, — это была забытая жизнь. В этом бесконечном эпистолярном диалоге между Ванкувером и Сантьяго между ними прорастала дружба, настолько глубокая, что, когда Лусия вернулась в Чили, они знали друг друга лучше, чем если бы всегда жили вместе.

Однажды, будучи у дочери, Лена рассказала ей о юноше, которого ей отдали вместо Энрике, и тогда же решила рассказать Лусии всю правду об отце, которую так долго скрывала.

— Если тот мальчик, которого мне отдали в гробу, не твой сводный брат, все равно где-то живет мужчина приблизительно твоего возраста, у которого твоя фамилия и твоя кровь, — сказала она.

— Как его зовут? — спросила Лусия; новость о том, что отец был двоеженцем, потрясла ее настолько, что слова дались ей с трудом.

— Энрике Марас, как твоего отца и твоего брата. Я пыталась его найти, Лусия, но и он, и его мать словно испарились. Надо выяснить: мальчик, который лежит на кладбище, не сын ли твоего отца от другой женщины.

— Это не важно, мама. Вероятность того, что это мой сводный брат, равна нулю, такое бывает только в сериалах. Более вероятно то, что тебе сказали в Викариате, — про путаницу, которая порой происходит с документами жертв. Прекрати поиски этого парня. Сколько лет ты живешь, одержимая судьбой Энрике, смирись с правдой, какой бы страшной она ни была, пока ты не сошла с ума.

— Лусия, я в трезвом уме и твердой памяти. И я приму смерть твоего брата, но только когда получу о нем точные сведения, не раньше.

Лусия призналась матери, что в детстве они с Энрике совершенно не верили в несчастный случай с отцом, эта версия была настолько окружена тайной, что казалась выдумкой. И как можно было в нее поверить, если они ни разу не видели на лице матери выражения скорби и никогда не посещали могилу; им пришлось довольствоваться объяснением в общих чертах и упорным молчанием. Они сами придумывали альтернативные варианты: отец живет в другом месте, он совершил преступление и теперь в бегах или охотится на крокодилов в Австралии. Любая версия выглядела разумнее официальной: он умер, и все тут, никаких вопросов.

— Вы были слишком маленькие, Лусия, и не могли понять, что смерть — это нечто окончательное, моей обязанностью было уберечь вас от этой боли. Мне казалось, будет более правильным, если вы забудете отца. Знаю, это мой грех гордыни. Я хотела заменить его, быть для моих детей и отцом и матерью.

— И ты прекрасно с этим справилась, мама, но я спрашиваю себя, поступила бы ты так, если бы он не был двоеженцем.

— Конечно нет, Лусия. В этом случае я бы его идеализировала. А меня вела прежде всего злость и еще стыд. Я не хотела, чтобы вас коснулась вся эта грязь. Поэтому я так долго ничего вам не говорила, пока вы не подросли настолько, чтобы во всем разобраться. Знаю, вам не хватало отца.

— Меньше, чем тебе кажется, мама. Конечно, лучше, когда папа есть, но ты прекрасно справилась с ситуацией, воспитывая нас.

— Отсутствие отца создает пустоту в сердце любой женщины, Лусия. Девочка должна чувствовать себя защищенной, ей нужна энергетика мужчины, чтобы в ней развивалось доверие к мужчинам, которое позднее перерастет в любовь. Какова женская версия эдипова комплекса?[23] Электра?[24] У тебя этого комплекса не было. Я думаю, и не без оснований, что ты так независима и переходишь от одной любви к другой, потому что все время ищешь в каждом мужчине надежность отца.

— Да ладно, мать! Чистейшей воды чушь по Фрейду! Я не ищу в своих любовниках отца. И я не прыгаю из постели в постель. Я — серийный однолюб, мои любовные истории длятся долго, даже если попадается безнадежно неисправимый тип с длинными немытыми волосами, — сказала Лусия, и обе засмеялись, вспомнив партизана, которого она бросила в Монреале.

ЛУСИЯ И РИЧАРД

Бруклин

После того как Эвелин Ортега опознала Кэтрин Браун, они снова привязали крышку багажника и гуськом направились к дому. Поскольку они все равно уже были снаружи, Ричард взял лопату и расчистил от снега вход в подвал, чтобы Лусия могла забрать кастрюлю с остатками супа, еду для Марсело и необходимые мелочи для себя. В кухне Ричарда они втроем доели вкусный суп и приготовили еще кофе — целый кофейник. Ричард, впавший в рассеянность от всех этих событий, попросил добавки, хотя в супе, среди картофеля, тыквы и зеленой фасоли, плавали кусочки говядины. Он научился контролировать выверты своего пищеварения благодаря жесткой дисциплине в быту. Он не употреблял глютен, страдал аллергией на лактозу и начисто отказался от алкоголя по причине более серьезной, чем язва. Его идеалом питания была растительная пища, однако ему требовались протеины, так что он включал в свой недельный рацион морепродукты, не содержащие ртуть, шесть яиц, по одному в день, и сто граммов сыра. Он составлял себе план приема пищи на две недели вперед, два неизменных меню в месяц, покупал только то, что было необходимо, и готовил согласно установленному порядку, чтобы ничего не пришлось выбрасывать. По воскресеньям он импровизировал, выбирая на рынке свежие продукты, — скромный полет фантазии, который он себе позволял. Он не покупал мясо млекопитающих по моральным соображениям: нельзя употреблять в пищу животных и птиц, ведь для этого их приходится убивать, а скотобойни вызывали у него ужас, поскольку сам он был не способен свернуть шею цыпленку. Ему нравилось готовить, и, если какое-то блюдо ему особенно удавалось, ему хотелось разделить его с кем-нибудь, например с Лусией Марас, которая казалась ему гораздо интересней, чем предыдущие жильцы подвала. Он думал о ней все чаще, и ему было приятно видеть ее в своем доме, пусть даже по такому невероятному поводу, который предоставила им Эвелин Ортега. Как ни странно, он чувствовал себя куда более довольным, чем можно было предполагать в сложившихся обстоятельствах: с ним творилось что-то странное, надо быть осторожным.

— Кто такая Кэтрин? — обратился он к Эвелин.

— Кинезиолог[25] Фрэнки. Она приходила по понедельникам и четвергам. Показала мне некоторые упражнения для ребенка.

— То есть она была вхожа в дом. Как ты говоришь, зовут твоих хозяев?

— Шерил и Фрэнк Лерой.

— И похоже, этот Фрэнк Лерой несет ответственность за…

— Зачем такое предполагать, Ричард? Ничего нельзя считать решенным, не имея доказательств, — вмешалась Лусия.

— Если бы эта женщина умерла естественной смертью, она бы не лежала в багажнике машины Фрэнка Лероя.

— Мог произойти несчастный случай.

— Например, она с головой залезла в багажник, завернулась в ковер, закрыла багажник и умерла от истощения, и никто ничего не заметил. Маловероятно. Ее кто-то убил, никаких сомнений, Лусия, и рассчитывал избавиться от тела, когда уберут снег. А сейчас спрашивает себя, куда, ко всем чертям, могла подеваться машина с трупом.

— Ну-ка, Эвелин, подумай, как могла эта девушка попасть в багажник? — спросила Лусия.

— Я не знаю, не знаю…

— Когда ты видела ее последний раз?

— Она приходила по понедельникам и четвергам, — повторила девушка.

— В прошлый четверг?

— Да, она пришла в восемь часов утра, но почти сразу же ушла, потому что у Фрэнки сильно подскочил сахар. Сеньора очень рассердилась. Она сказала Кэтрин, чтобы та ушла и больше не возвращалась.

— Они ругались?

— Да.

— Что сеньора имела против этой женщины?

— Она считала ее дерзкой и вульгарной.

— Она говорила ей это в лицо?

— Она говорила это мне. И своему мужу.

Эвелин рассказала им, что Кэтрин Браун целый год приходила лечить Фрэнки. С самого начала у нее установились плохие отношения с Шерил Лерой, которая считала, что неприлично ходить на работу с таким вырезом, из которого вываливается грудь, хозяйка говорила, что Кэтрин сущая нахалка с казарменными манерами; к тому же у Фрэнки не намечалось никакого прогресса. Хозяйка велела Эвелин присутствовать во время сеансов, когда Браун работала с ребенком, и тут же докладывать ей, если обнаружит какое-нибудь злоупотребление. Она не доверяла Кэтрин, считала, что та слишком нагружает ребенка упражнениями. Пару раз она хотела ее уволить, но муж возражал, — он всегда возражал, что бы она ни предлагала. Он считал, что Фрэнки — избалованный сопляк, а Шерил просто ревнует к терапевту, потому что та молодая и красивая, только и всего. В свою очередь, Кэтрин Браун тоже плохо отзывалась о хозяйке за ее спиной; она считала, что та обращается с сыном как с грудным младенцем, а мальчикам нужна твердая рука, Фрэнки должен самостоятельно принимать пищу; раз он умеет обращаться с компьютером, значит и ложку удержит и зубную щетку, но как он мог всему этому научиться с такой матерью, алкоголичкой и наркоманкой, которая целыми днями торчит в спортивном зале, как будто это позволит ей избежать старости. Муж ее бросит. Это наверняка.

Эвелин выслушивала откровения обеих без всякой задней мысли и никому этого не повторяла. В детстве бабушка намыливала ее братьям рот жавелевым мылом, чтобы они не говорили бранные слова, и ей — чтобы не сплетничала. Она знала про ссоры хозяев, потому что стены дома не хранили секреты. Фрэнк Лерой, такой холодный с прислугой и сыном, такой сдержанный, даже когда у мальчика случался приступ или начиналась паническая атака, общаясь с женой, выходил из себя по малейшему поводу. В тот четверг Шерил, обеспокоенная повышенным сахаром у Фрэнки, решила, что виновата в этом физиотерапевт, и ослушалась приказа мужа.

— Бывает, что сеньор Лерой угрожает сеньоре, — сказала им Эвелин, — однажды он сунул ей в рот пистолет. Я не подсматривала, честное слово. Просто дверь была приоткрыта. Он сказал, что убьет ее, ее и Фрэнки.

— Он бьет жену? И Фрэнки? — переспросила Лусия.

— Ребенка он не трогает, но Фрэнки знает, что папа его не любит.

— Ты мне не ответила, бьет ли он жену.

— Иногда у сеньоры бывают синяки на теле, на лице — никогда. Она всегда говорит, что упала.

— И ты ей веришь?

— Она вполне может упасть, она столько таблеток принимает и столько пьет виски, я много раз ее с пола поднимала и укладывала в постель. Но синяки и порезы у нее остаются после стычек с сеньором Лероем. Мне жалко сеньору, она такая несчастная.

— И как только она живет с таким мужем и с таким сыном…

— Фрэнки она обожает. Она говорит, любовь и лечение помогут ему выздороветь.

— А это невозможно, — тихо пробормотал Ричард.

— Фрэнки — единственная радость сеньоры, насколько я знаю. Они так любят друг друга! Видели бы вы, как счастлив Фрэнки, когда его мама с ним! Они играют часами. Сеньора часто спит вместе с ним.

— Очевидно, она тревожится за состояние здоровья своего сына, — заметила Лусия.

— Да, Фрэнки очень слаб здоровьем. А мы не могли бы еще раз позвонить домой? — спросила Эвелин.

— Нет, Эвелин. Слишком рискованно. Мы знаем, что накануне вечером мама была с ним. Логично предположить, что, поскольку тебя нет, о Фрэнки заботится его мать. Давайте вернемся к более неотложной проблеме, как нам избавиться от улики, — напомнила Лусия.

Ричард согласился с такой готовностью, что потом сам удивлялся своей уступчивости. Если хорошо подумать, он годами жил в страхе перед любыми переменами, которые могли поколебать стабильность его бытия. Хотя, возможно, то был не страх, а скорее предвкушение; и, возможно, в глубине его души поселилось желание, чтобы однажды некое Божественное вмешательство разрушило бы его безупречное и монотонное существование. Эвелин Ортега с трупом в багажнике явилась радикальным ответом на это скрытое желание. Надо было позвонить отцу, сказать, что этим утром они не смогут вместе позавтракать, как это всегда происходило по воскресеньям. На мгновение Ричард подумал, не рассказать ли отцу, что они собираются делать; старый Джозеф наверняка будет хлопать в ладоши, сидя в своем кресле на колесиках. Нет, лучше рассказать потом, при встрече, чтобы увидеть восторг на его лице. Так или иначе, Ричард, не сопротивляясь, принял аргументы Лусии и пошел искать карту и лупу. Намерение избавиться от тела, еще недавно казавшееся ему неприемлемым, теперь представлялось неизбежным выходом, единственным логичным решением проблемы, которая внезапно коснулась его лично.

Изучая карту, Ричард вспомнил про озеро, куда ездил с Орасио Амадо-Кастро; он не был там уже два года. У его друга там был деревенский домик, и, пока не уехал в Аргентину, он проводил там лето с семьей, а зимой они с Ричардом ездили туда вдвоем, поскольку оба страшно любили подледную рыбалку. Они избегали людных мест, куда съезжались сотни автомобилей с прицепами, словно на шумное народное гулянье, ведь для двоих друзей рыбалка была спортом, так сказать, созерцательным, они ценили эту особенную тишину и уединение, укреплявшие их дружбу на протяжении почти сорока лет. Та часть озера была труднодоступна и не привлекала орды зимних туристов. На вездеходе они отъезжали подальше по замерзшему озеру, взяв с собой все необходимое, чтобы провести там целый день: пилу и другие инструменты, чтобы проделать прорубь, пешню[26], удочки и крючки, батарейки, фонарь, керосинку, топливо и провизию. Они делали лунки и, проявив завидное терпение, вылавливали несколько форелей, таких маленьких, что после жарки от них оставались только чешуя да острые плавники.

Орасио уехал в Аргентину, когда умер его отец, и собирался вернуться через несколько недель, но прошло много времени, а он все продолжал заниматься семейными делами и приезжал в Соединенные Штаты пару раз в год.

Ричарду не хватало его, и пока Орасио не было, он смотрел за его недвижимостью и вещами: у него были ключи от домика на озере, который продолжал пустовать, и он ездил на его машине, которую Орасио не стал продавать, — «субару-легаси» с креплением на крыше для лыж и велосипеда. Ричард стал преподавателем Нью-Йоркского университета по настоянию Орасио: три года он проработал ассистентом, а еще три года внештатным профессором. Он принял должность заведующего кафедрой, что прибавляло уверенности, а когда Орасио оставил должность декана, заменил его. Также купил его дом в Бруклине по бросовой цене. Как он говорил, единственное, чем он может отплатить другу как подобает, — это при жизни отдать ему свое легкое для трансплантации. Орасио курил сигары, как его отец и братья, и не переставая кашлял.

— Там вокруг непроходимые леса, никто не сунется туда зимой, да и летом, я думаю, тоже, — сказал Ричард Лусии.

— Как мы поступим? На обратный путь возьмем машину напрокат?

— Это означало бы оставить следы. Мы не должны привлекать внимание. Вернемся на «субару». Мы могли бы обернуться за день, но с этой погодой задержимся на двое суток.

— А коты?

— Я оставлю им воду и корм. Они привыкли сидеть одни по несколько дней.

— Может случиться нечто непредвиденное.

— Например, мы попадем в тюрьму или нас убьет Фрэнк Лерой? — спросил Ричард с натянутой улыбкой. — В этом случае за ними присмотрит соседка.

— Придется взять с собой Марсело, — сказала Лусия.

— Ни за что!

— А как ты собираешься с ним поступить?

— Оставим его у соседки.

— Собаки — не кошки, знаешь ли. Они страдают от тоски в разлуке. Его придется взять.

Ричард изобразил театральный жест. Ему было трудно понять зависимость человека от животных вообще и тем более от такого животного, как этот безобразный чихуа-хуа. Его коты были совершенно независимые, и он мог путешествовать по несколько недель, уверенный, что звери по нему не скучают. Только Дойш встречала его, нежно ласкаясь, когда он возвращался, остальные даже не замечали его отсутствия.

Лусия последовала за ним в одну из пустующих комнат второго этажа, где он хранил инструменты и где стоял верстак. Это было последнее, что она ожидала увидеть; ей казалось, он не способен забить гвоздь, как все мужчины в ее жизни, однако было очевидно, что Ричарду нравится ручной труд. Инструменты были аккуратно закреплены вдоль стен на панелях из пробкового дуба; каждый был обведен мелом по контуру, чтобы сразу было видно, если какого-то недостает. Все содержалось в таком же строгом порядке, какой Лусия уже успела оценить и в кладовке, где каждый предмет находился на своем месте. В этом доме в полнейшем хаосе пребывали только книги и бумаги, наводнившие гостиную и кухню, хотя, может, так только казалось, а на самом деле все было разложено по секретной системе, ведомой только Ричарду. Этот мужчина родился под знаком Девы, заключила она.

Подкрепив силы чилийским супом, они вышли на улицу, где Ричард в течение нескольких долгих минут изучал сломанный замок багажника, а Лусия держала над ним черный зонтик, защищая от медленно падающего снега. «Мне его не починить, надо скрутить проволокой для надежности», — решил он. Под резиновыми перчатками, которые Ричард надел, чтобы не оставлять отпечатков, руки у него посинели, а пальцы с трудом разгибались, но работал он четко, как хирург. Через двадцать пять минут все было сделано: он закрасил красным габаритную фару, поскольку пластиковое покрытие раскололось при ударе, а крышку багажника закрепил проволокой так ловко, что ее даже не было видно. Дрожа от холода, они вернулись в дом, где их ждал еще не остывший кофе.

— Проволока выдержит поездку, у тебя не будет с этим проблем, — объявил Ричард Лусии.

— У меня? Нет уж, Ричард. Ты поведешь «лексус». Я не так уж хорошо вожу машину, особенно когда нервничаю. Меня может остановить полиция.

— Тогда поведет Эвелин. Я поеду впереди на «субару».

— У Эвелин нет документов.

— У нее что, и прав нет?

— Я ее уже спрашивала. У нее права на другое имя. Разумеется, фальшивые. Давай не будем рисковать больше, чем это необходимо. «Лексус» поведешь ты, Ричард.

— Да почему я-то?

— Потому что ты белый мужчина. Ни один полицейский не спросит у тебя документы, даже если из багажника будет торчать человеческая нога, а вот две латиноамериканки, которые едут на машине сквозь снег, по определению вызовут подозрение.

— Если супруги Лерой заявили о пропаже машины, у нас могут быть проблемы.

— И зачем им это делать?

— Чтобы получить страховку.

— И как тебе такое в голову пришло, Ричард? Один из них убийца, последнее, что он сделает, — это объявит о пропаже.

— А сеньора Лерой?

— Ты всегда предполагаешь худшее!

— Мне совсем не улыбается мысль пересекать штат Нью-Йорк на угнанной машине.

— Мне тоже, но другого варианта у нас нет.

— Слушай, Лусия, а ты не думаешь, что это Эвелин могла убить ту женщину?

— Нет, Ричард, я так не думаю, это идиотское предположение. Тебе не кажется, что эта несчастная девочка не способна убить даже муху? И зачем ей являться в твой дом вместе с жертвой?

Ричард показал на карте две дороги к озеру: одна покороче, но там могут быть пункты дорожного контроля, и другая — в рытвинах и ухабах, по которой мало кто ездит. Они остановились на второй, надеясь, что снегоуборочные машины там уже поработали.

ЭВЕЛИН

Мексика

Берто Кабрера, мексиканский койот, взявшийся переправить Эвелин Ортегу на север, назначил своим клиентам встречу в булочной в восемь часов утра. Когда все собрались, то встали в круг вплотную друг к другу, взявшись за руки, и койот произнес молитву. «Мы — паломники церкви без границ. Молим Тебя, Господи, чтобы в нашем путешествии Ты не оставил нас своей божественной защитой как от разбойников, так и от патрулей. Просим Тебя во имя Сына Твоего, Иисуса из Назарета. Да будет так». Все собравшиеся произнесли «аминь», кроме Эвелин, которая беззвучно плакала. «Прибереги слезы, Пилар Саравиа, они тебе еще пригодятся в будущем», — посоветовал ей Кабрера. Он дал каждому билет на автобус и предупредил о том, чего нельзя делать: обмениваться в пути взглядами или словами, заводить дружбу с другими пассажирами и садиться у окна; обычно новички так и поступают, и патрульные запоминают их. «А ты, плакса, поедешь со мной, с этого момента и в дальнейшем я — твой дядя. Главное — помалкивай, с таким глупым лицом, как у тебя сейчас, никто тебя не заподозрит. Договорились?» Эвелин молча кивнула.

Они проделали первую часть путешествия в хлебном фургоне до приграничного города Текун-Уман, который отделяла от Мексики река Сучиате. По мосту, соединявшему берега реки, шло постоянное передвижение пешеходов и товаров. Граница в этом месте была вполне проходимая. Мексиканские федералы старались, и то не слишком ревностно, перехватывать наркотики, оружие и прочую контрабанду, но не замечали мигрантов, а те старались не привлекать к себе внимание. Напуганная спешащей толпой, беспорядочным движением двух- и трехколесных велосипедов и трескотней мотоциклов, Эвелин вцепилась в руку койота; остальным он велел разделиться и самим добираться до отеля «Сервантес». Он и Эвелин сели в местное такси — велосипед с прицепом и парусиновым тентом для пассажиров, — весьма распространенное транспортное средство в тех местах, и вскоре соединились с остальной группой в скромной придорожной гостинице, где и переночевали.

На следующий день Берто Кабрера привел их к реке, где выстроились в ряд лодки и плоты, сделанные из двух шин от грузовиков, скрепленных досками. На них перевозили товары всех видов, животных и пассажиров. Кабрера зафрахтовал два плота и двоих перевозчиков, по одному на каждый, соединенных веревкой, завязанной на поясе; парень на первом плоту отталкивался от дна реки длинной палкой. Меньше чем через десять минут они уже были в Мексике и автобусом доехали до города Тапачула.

Кабрера объяснил своим клиентам, что они находятся в штате Чиапас, самом опасном для приезжих, которые прибыли сами по себе, без договоренности с койотом; они окажутся во власти бандитов, разбойников или людей в форме, а уж те обчистят их до нитки, отберут все, начиная с денег и кончая обувью. Их не проведешь, они знают все потаенные места, вплоть до интимных отверстий в человеческом теле. Что касается поборов со стороны полиции, кто заплатить не может, отправится в кутузку, где его сначала изобьют, а потом депортируют. Самый большой риск — это столкнуться с «крестными» — гражданскими волонтерами, которые под предлогом помощи властям насилуют и пытают людей; это настоящие дикари. В Чиапасе бывает, что люди исчезают неведомо куда. Никому нельзя доверять, ни обычным гражданам, ни властям.

Они проехали мимо кладбища, где царили одиночество и безмолвие смерти; вдруг послышался гудок отъезжающего поезда, и неожиданно всю территорию запрудили десятки мигрантов, прятавшихся в ожидании. Взрослые и дети, скрывавшиеся среди могил и в кустах, вскочили и бросились бежать к вагонам, через сточную канаву, прыгая по камням, торчавшим из мутной воды. Берто Кабрера объяснил, что этот поезд называют Зверь, Железный Червяк или Поезд Смерти и, чтобы пересечь Мексику, нужно пересаживаться с поезда на поезд раз тридцать, не меньше.

— Сказать невозможно, сколько людей падает с крыши и оказывается под колесами, — предостерег Кабрера. — Моя двоюродная сестра, Ольга Санчес, устроила в заброшенной пекарне, где делали кукурузные лепешки, приют для тех, кто потерял руку или ногу, попав под поезд. Она много кого спасла в Пристанище Иисуса Доброго Пастыря. Моя двоюродная сестра — святая. Если бы у нас было побольше времени, мы бы сходили ее повидать. Вы путешествуете классом люкс, вам не придется висеть на подножке поезда, но здесь мы не можем сесть на автобус. Видите этих типов с собаками, которые проверяют документы и багаж? Это федералы. Собаки натасканы на наркотики и чуют человеческий страх.

Койот привел их к своему приятелю, водителю грузовика, который за оговоренную плату устроил всех между коробками с бытовыми электроприборами. Пассажиры забились в глубину фуры, где не было груза, только узкое пространство, нельзя ни вытянуть ноги, ни встать во весь рост. Они ехали в темноте, воздуха не хватало, было жарко, как в аду, и при каждом толчке коробки грозили свалиться им на голову. Койот, удобно устроившийся в кабине, забыл сказать, что в этой тюрьме они проведут долгие часы, он только предупредил, что нужно экономить питьевую воду и терпеть, если кто захочет отлить, потому что ни одной остановки, чтобы облегчиться, не будет. Мужчины и Эвелин обмахивали Марию Инес куском картона, как веером, и отдавали ей свою воду — ведь она была кормящая мать.

Грузовик без приключений доставил их в городок Фортин-де-лас-Флорес, в штате Оахака, и Берто Кабрера устроил их в заброшенном доме на окраине города, где были запасы питьевой воды, хлеб, колбаса, домашний сыр и галеты. «Ждите здесь, скоро вернусь», — сказал он и исчез. Через два дня, когда еда закончилась, а новостей от койота по-прежнему не было, группа разделилась: мужчины решили, что их бросили на произвол судьбы, а Мария Инес стояла на том, что надо дать Кабрере еще немного времени, ведь о нем так хорошо отзывались евангелисты. У Эвелин не было никакого мнения, да ее никто и не спрашивал. За те несколько дней, что они провели вместе в дороге, четверо мужчин стали защитниками молодой матери, ее младенца и худенькой девочки не от мира сего. Они знали, что Эвелин не глухонемая, слышали, как она произносит отдельные слова, но уважали ее молчание, — возможно, это был какой-то религиозный обет или ее последнее пристанище. Женщины ели первыми, им отвели для ночевок лучшее место в доме — единственную комнату с сохранившимся потолком. По ночам мужчины дежурили по очереди: пока один охранял дом, остальные спали.

На исходе следующего дня трое мужчин отправились купить продукты, разведать обстановку и попытаться понять, как им продолжать путешествие без Кабреры; четвертый остался охранять женщин. Младенец Марии Инес перестал брать грудь еще с вечера и дышал с трудом, все время плакал и кашлял, а встревоженная мать никак не могла его успокоить. Эвелин вспомнила, что делала ее бабушка в подобных случаях, намочила в прохладной воде пару рубашек и завернула в них малыша, чтобы сбить температуру, в то время как Мария Инес плакала и причитала, что хочет вернуться в Гватемалу. Укачивая младенца, Эвелин мурлыкала придуманную ею песенку без слов, похожую на пение птиц и шорох ветра, и ребенок в конце концов уснул.

Вечером трое мужчин вернулись. Они принесли колбасу, кукурузные лепешки, рис и фасоль, пиво для мужчин и газированную воду для женщин. После столь пышного банкета все немного воодушевились и стали обсуждать дальнейшие планы продвижения на север. Мужчины разведали, что на всем протяжении пути существуют Дома приезжих[27], многие церкви также оказывают помощь; кроме того, можно связаться с группами Бета, сотрудниками Национального института миграции, в чью задачу входило не столько требовать исполнения закона, сколько помогать приезжим получить полезную информацию; кроме того, они ссужают деньгами для уплаты залога, если кто попадет в тюрьму, или оказывают первую помощь при несчастных случаях. И что самое любопытное, делают это бесплатно и не берут взяток, сказали мужчины. Короче говоря, они не совсем беззащитны. Они сосчитали общие деньги, решили тратить на всех поровну и обещали держаться все вместе.

На следующее утро они обнаружили, что у ребенка проснулся аппетит, хотя дышал он все еще с трудом, и решили отправиться в путь, как только спадет жара. И думать было нечего ехать на автобусе: слишком дорого, но они могли голосовать на дороге — вдруг да подвезет какой-нибудь дальнобойщик, в крайнем случае забраться в грузовой вагон.

Они уже уложили свои пожитки и оставшуюся еду в рюкзаки, когда появился Берто Кабрера — в прекрасном настроении, с набитыми едой сумками, в фургоне, взятом напрокат. Они встретили его градом упреков, которые он, улыбаясь, отмел, объяснив, что пришлось поменять первоначальные планы, так как в автобусах слишком строгие проверки и у него оборвалась связь с некоторыми из его людей. Другими словами, пришлось снова давать взятки. У него были знакомые среди дорожных патрулей, которым он платил за каждого пассажира; офицеру доставалась половина, остальное распределялось между его людьми, так что для всех этот муравьиный бизнес был выгоден. Действовать следовало осторожно, поскольку мог появиться особенно придирчивый патруль, и тогда бы всех депортировали; особенно рискованно было столкнуться с незнакомыми охранниками.

Они должны были добраться до границы за пару дней, но у малыша Марии Инес снова поднялась температура, и пришлось отвезти его в больницу Сан-Луис-Потоси. Они простояли в очереди, получили номерок и ждали несколько часов в комнате, битком набитой пациентами, пока их не вызвали. К этому времени ребенку стало совсем плохо. Его осмотрел врач с осунувшимся лицом и в мятой одежде, который сказал, что у ребенка коклюш и что его нужно положить в больницу и колоть антибиотики. Койот устроил скандал, поскольку это нарушало все планы, но врач твердо стоял на своем: у младенца тяжелое заболевание дыхательных путей. Кабрера вынужден был уступить. Он заверил безутешную мать, что вернется за ней через неделю и что она не потеряет уже уплаченные деньги. Мария Инес, всхлипывая, согласилась, однако остальные члены группы отказались продолжать путь без нее. «Господь Бог не допустит, чтобы малыш умер, но уж если так случится, Марии Инес понадобится, чтобы кто-то был рядом с ней в ее горе» — таково было единодушное мнение.

Одну ночь они провели в убогой гостинице, но койот так возмущался по поводу лишних расходов, что потом они спали во дворе какой-то церкви, где были десятки таких же, как они. Там их кормили, там они могли принять душ и постирать, однако в восемь утра их выставляли за дверь, и вернуться они могли только после захода солнца. Дни казались им чрезмерно длинными, пока они бродили по городу, всегда начеку, в любой момент готовые бежать. Мужчины пытались добыть несколько песо — мыли автомобили или подряжались грузчиками на стройку, — но так, чтобы не привлекать внимания полицейских, которые тут были повсюду. По словам Кабреры, гринго платили миллионы долларов правительству Мексики, чтобы мигрантов отлавливали прежде, чем те пересекут границу.

Каждый год из Мексики депортировали более ста тысяч человек; их отправляли на автобусе, который не зря называли «Автобус слез».

Так как Эвелин не могла говорить, а значит, не могла просить милостыню и, кроме того, могла стать легкой добычей какого-нибудь сутенера из тех, кто охотится на маленьких одиноких девочек, она оставалась вместе с Кабрерой в его машине. Безмолвная и невидимая, Эвелин ждала его в фургоне, пока он улаживал по сотовому телефону сомнительные делишки и развлекался в злачных местах с продажными женщинами. На рассвете он приходил, шатаясь, с остекленевшим взором, видел, что девочка спит, свернувшись калачиком, на сиденье фургона, и тут до него доходило, что она на целые сутки остается без пищи и воды. «Что же я делаю, сукин сын!» — пробормотал он и стал искать какую-нибудь забегаловку, где она могла бы сходить в туалет и поесть досыта.

— Ты, тихоня, конечно, и сама виновата. Если не можешь говорить, помрешь с голоду в этом сволочном мире. И как ты собираешься устраиваться одна на севере? — выговаривал он с невольной нежностью в голосе.

Через четыре дня ребенка Марии Инес выписали из больницы, но койот решил, что они ни в коем случае не должны так рисковать, то есть брать его с собой, ведь он может умереть по дороге. Впереди было самое сложное: переправа через Рио-Гранде, а затем пустыня. Он предложил Марии Инес выбирать: либо она остается в Мексике и находит работу, какую сможет, что было нелегко, — кто наймет на работу женщину с ребенком на руках, — либо возвращается в Гватемалу. Она выбрала второе и попрощалась с товарищами по путешествию, которые стали за это время ее семьей.

После того как Марию Инес с ребенком посадили в автобус, Берто Кабрера привел своих клиентов в Тамаулипас. Он рассказал, что в предыдущем путешествии у дверей гостиницы на него напали два типа, по виду чиновники, в костюмах и при галстуках, и отобрали деньги и телефон. С тех пор он обходит стороной придорожные отели, где часто останавливаются койоты со своими пассажирами, потому что Миграционная служба, федералы и детективы из ФБР держат их в поле зрения.

Они переночевали у знакомого Кабреры, расстелив на полу одеяла, которые везли с собой в фургоне, и тесно прижавшись друг к другу. Утром они отправились к Нуэво-Ларедо, последнему этапу продвижения по Мексике, и довольно скоро оказались на площади Идальго, в самом центре города, вместе с сотнями мигрантов из Мексики и Центральной Америки, где были также перевозчики и проводники любого сорта, предлагавшие свои услуги. Девять групп контрабандистов заправляли всем в Нуэво-Ларедо, и каждая была связана более чем с пятьюдесятью койотами. Репутация у них была ужасная: они воровали, насиловали, а некоторые из них были связаны с бандами гангстеров или с сутенерами.

— Это люди нечестные, в отличие от меня. За все время, что я занимаюсь этим ремеслом, никто не мог сказать про меня ни одного худого слова. Мне дорога моя честь, я человек ответственный, — сказал Кабрера.

Они купили телефонные карты и смогли позвонить родственникам — сказать, что находятся на границе. Эвелин позвонила падре Бенито, но она так заикалась, что Кабрера взял у нее трубку.

— Девочка в порядке, не волнуйтесь, она говорит, передайте привет ее бабушке. Мы скоро переберемся на ту сторону. Сделайте милость, позвоните ее матери и скажите, чтоб готовилась, — попросил он.

Он привел их перекусить в придорожную забегаловку, а оттуда в церковный приход Сан-Хосе заплатить, как обещал, падре Лео. Он объяснил, что священник такой же святой, как Ольга Санчес, он не успевает спать, потому что дни и ночи помогает нескончаемой череде мигрантов и других нуждающихся, предоставляя им пищу и воду, первую помощь, телефон и духовное утешение, рассказывая забавные или поучительные истории, придуманные на ходу. В каждом путешествии Берто Кабрера заходил в приход, чтобы отдать пять процентов своей выручки, минус личные расходы, в обмен на благословение и несколько молитв во здравие пассажиров; это была его рабочая страховка, квота, заплаченная небесам для защиты от несчастий, как он говорил, посмеиваясь. Понятно, что, кроме этого, он платил квоту еще и закоренелым преступникам из Лос-Сетас[28], чтобы они не похищали его клиентов. Если такое происходило, бандиты требовали выкуп за каждую голову, и родственники похищенных должны были платить, чтобы спасти им жизнь. Экспресс-похищение, так они это называли. Пока Кабрера вознаграждал святого за молитвы и платил людям из Лос-Сетас, все проходило более или менее спокойно. И так было всегда.

Когда они пришли к священнику, тот, босой, в закатанных брюках и грязной рубашке, разбирал ящики с овощами и фруктами, которые ему отдавали рыночные торговцы, отделяя еще крепкие от переспелых. Сладкий гнилостный запах, исходивший от целой лужи фруктового сока на полу, привлекал множество мух. Падре Лео был благодарен Кабрере и за его финансовые взносы, и за то, что он не уставал убеждать других койотов, чтобы те покупали превосходнейшую страховку, обеспечивавшую защиту небес.

Эвелин и ее товарищи сняли обувь и, стоя в луже из гнилых овощей и фруктов, помогали отбирать то, что могло пригодиться на церковной кухне, а тем временем священник отдыхал в тени, где вводил своего друга Кабреру в курс новых изобретений янки: мало того что у них есть камеры ночного видения и аппараты по обнаружению температуры человеческого тела, они натыкали по всей пустыне сейсмические передатчики, которые регистрируют шаги людей. Они обсуждали последние события, имея в виду разбойные нападения. Они никогда не произносили таких слов, как «банда» или «наркодилер». Надо было следить за языком.

Из прихода Сан-Хосе Берто Кабрера привел их в один из лагерей, расположенных на берегу Рио-Гранде, скопление жалких лачуг со стенами из картона, крышами из брезента, где люди спали на матрацах, в окружении бродячих псов, крыс и отбросов; временное пристанище нищих, преступников, наркоманов и мигрантов, ждущих удобного случая. «Здесь мы останемся до тех пор, пока не подвернется возможность переправиться на тот берег», — сказал он. Пассажиры осмелились возразить, что они так не договаривались. Сеньора из булочной в Гватемале обещала, что они будут спать в гостиницах.

— А вы что, забыли уже, что мы и ночевали в гостиницах? Здесь, на границе, надо приспосабливаться. А кому не нравится, пусть убирается, откуда пришел, — ответил койот.

Из лагеря был виден другой берег, североамериканский, который днем и ночью просматривался видеокамерами, освещался прожекторами, охранялся патрулями на бронемашинах, на лодках и на вертолетах. Тех, кто решался переправляться вплавь, предупреждали по громкоговорителю, что они находятся в североамериканских водах и обязаны вернуться. В последние годы границу сильно укрепили, прислав тысячи агентов, снабженных новой техникой, но отчаявшиеся люди всегда находили способ обмануть дозоры. Выслушав все это и посмотрев на зеленоватые воды широкой и бурной реки, пассажиры не на шутку испугались, но Кабрера объяснил им, что тонут только придурки, которые пытаются переплыть реку или перейти ее вброд, держась за веревку. Таких набирается несколько сотен в год, и распухшие тела застревают среди скал или в зарослях камышей или их уносит в Мексиканский залив. Разница между жизнью и смертью зависит от осведомленности: надо знать, где, как и когда переправляться. Разумеется, самое опасное — не река, предупредил он, а безводная пустыня, с адскими температурами, от которых плавятся камни, и где полно скорпионов, диких котов и голодных койотов. Заблудиться в пустыне означает погибнуть — это вопрос одного-двух дней. Змеи гремучие, коралловые, мокасиновые, синие индиго — все выходят охотиться ночью, как раз в те часы, когда мигранты отправляются в путь, потому что днем можно умереть от жары. Фонари использовать нельзя, так можно себя обнаружить, полагаться можно только на молитвы и на счастливую судьбу. Он повторил, что все они — путешественники класса люкс, их не оставят в пустыне на милость ядовитых змей. Его миссия заканчивается на другом берегу Рио-Гранде, но в Соединенных Штатах их ждет его компаньон, готовый отвезти их в надежное место.

Скрепя сердце, путешественники расположились в лагере под самодельным тентом из картона, который давал немного тени жарким днем и иллюзию безопасности ночью. В отличие от других мигрантов, которые спали, завернувшись в пластиковые мешки, ели раз в день в каком-нибудь приходе или зарабатывали несколько монет, работая где придется, у них на каждый день было немного денег, которые давал им койот, чтобы они могли купить еды и воду в бутылках.

Кабрера периодически отлучался на поиски своего знакомого — который, как он предполагал, курит где-нибудь травку, — чтобы тот переправил их на другой берег. Перед уходом он давал указания: держаться вместе и ни на минуту не оставлять девочку одну; их окружают люди без совести, которые даже не знают, что это такое, особенно наркоманы, способные убить за пару обуви или за рюкзак. В лагере не хватало еды, зато было в избытке спиртного, марихуаны, кокаина, героина и разнообразных таблеток без названия, от которых, если смешать их с алкоголем, можно умереть.

РИЧАРД

Нью-Йорк

На протяжении всех этих лет Ричард Боумастер и Орасио Амадо-Кастро ездили в отдаленные места, куда сначала добирались на «субару», а потом на велосипедах, с рюкзаками и палатками за спиной. Отъезд друга Ричард воспринял чуть ли не как маленькую смерть: во времени и пространстве его бытия образовалась пустота, ему столько всего хотелось разделить с другом. Орасио наверняка принял бы правильное решение относительно трупа в «лексусе» и без колебаний, умирая со смеху, довел бы его до конца. Ричард, напротив, чувствовал угрожающие сигналы, поступающие от язвы желудка: как будто в животе у него била крыльями испуганная птица. «Что толку думать о будущем, все идет своим чередом, ведь ты ни на что не можешь повлиять, расслабься, парень» — так сотни раз советовал ему друг. Корил его за то, что он вечно беседует сам с собой, занимается самокопанием, самобичеванием и переливанием из пустого в порожнее. Говорил, что только люди, сосредоточенные на себе, подчиненные своему эго, вечно любуются собой и постоянно пребывают в оборонительной позиции, хотя им ничто не угрожает.

Лусия придерживалась примерно того же мнения и приводила в пример чихуа-хуа: пес, неизменно испытывая благодарность, жил настоящим моментом, принимая все, что будет с ним, и не гадая о грядущем несчастье вроде того, какое он уже испытал, когда его бросили на произвол судьбы. «Слишком мудрено для такой мелкой твари, прямо в духе дзен»[29], — заметил Ричард, когда Лусия перечислила эти собачьи добродетели. Он признавал, что Орасио был прав, приписывая ему пристрастие к негативному восприятию жизни. В семь лет его уже беспокоило то, что солнце погаснет и жизнь на планете прекратится. Несколько успокаивало то, что до сих пор этого так и не произошло. Орасио, напротив, не беспокоился даже по поводу глобального потепления; когда льды на полюсах растают и континенты уйдут под воду, его правнуки умрут от старости или обзаведутся жабрами, как у рыб. Ричард подумал, что Орасио и Лусия прекрасно поладили бы, с их неразумным оптимизмом и необъяснимым стремлением к счастью. Ему же было удобнее жить, будучи разумным пессимистом.

Когда они с Орасио путешествовали, каждый грамм был на счету, ведь поклажу приходилось нести на себе, но и каждая калория что-то значила, ведь еды должно было хватить до самого возвращения. Орасио, прирожденный импровизатор, посмеивался над одержимостью Ричарда по части приготовлений, однако жизнь показывала, насколько они необходимы. Однажды они забыли взять спички и, после того как провели ночь, оцепенев от холода и голода, были вынуждены вернуться. Оказалось, что добывать огонь трением двух палочек — это выдумки бойскаутов.

Так же тщательно, как он готовился к путешествиям со своим другом, Ричард занялся организацией короткой поездки на озеро. Он составил исчерпывающий список того, что может им понадобиться в чрезвычайных обстоятельствах, от продуктов питания до спальных мешков и батареек для фонарей.

— Тебе недостает только переносного туалета, Ричард. Мы не на войну идем, везде есть отели и рестораны, — сказала Лусия.

— Нам не стоит появляться в общественных местах.

— Почему?

— Люди и машины просто так не исчезают, Лусия. Вполне вероятно, что уже началось полицейское расследование. Нас могут вычислить, если мы будем оставлять следы.

— Никто ничего не заметит, Ричард. А мы похожи на немолодую пару, выехавшую на выходные за город.

— Когда полно снега? На двух машинах? С заплаканной девушкой и собакой, одетой как Шерлок Холмс? А еще ты с твоими раскрашенными волосами. Разумеется, дорогая моя, мы будем привлекать внимание.

Он уложил все вещи в багажник «субару», оставил котам побольше корма. Прежде чем дать сигнал к отправлению, позвонил в ветеринарную клинику — спросить, как там Треш, и узнал, что состояние кота стабильное, но он должен провести в больнице еще несколько дней, а потом позвонил соседке, предупредить, что уезжает на пару дней и просит приглядеть за оставшимися тремя зверями. Он еще раз убедился, что проволока на багажнике «лексуса» держится крепко, и очистил от снега окошки обеих машин. Предполагалось, что документы на машину в порядке, но на всякий случай следовало проверить. В бардачке Ричард нашел то, что искал, а кроме того, пульт дистанционного управления и золоченое колечко с одним-единственным ключом.

— По-моему, это пульт от гаража Лероя.

— Да, — сказала Эвелин.

— А ключ от их дома?

— Это не от дома.

— А от чего, ты знаешь? Ты раньше его видела?

— Сеньора Лерой мне показывала.

— Когда это было?

— Вчера. Сеньора всю пятницу провела в постели, она была в депрессии, сказала, у нее болит все тело; иногда с ней такое бывает, она просто не может встать. И потом, куда она могла отправиться в метель? Но вчера она почувствовала себя лучше и решила выйти из дома. Перед уходом показала мне колечко с ключом. Сказала, что нашла его в кармане пиджака сеньора Лероя. Она была вся на нервах. Может, из-за того, что произошло с Фрэнки в четверг. Велела мерить ему сахар каждые два часа.

— И?

— Буря в пятницу напугала Фрэнки, но вчера с ним все было хорошо. Сахар был в норме. Еще в машине есть пистолет.

— Пистолет? — вскинулся Ричард.

— Сеньор Лерой держит его для защиты. Из-за его работы, так он говорит.

— А что у него за работа?

— Я не знаю. Сеньора мне говорила, что ее муж никогда с ней не разведется, потому что она слишком много знает о его работе.

— Идеальная парочка, по всему видно. Полагаю, на оружие есть разрешение. Нет здесь никакого пистолета, Эвелин. Тем лучше, одной проблемой меньше, — заметил Ричард, еще раз осмотрев бардачок.

— Этот Фрэнк Лерой, должно быть, опасный бандит, — пробормотала Лусия.

— Нужно двигаться как можно скорее, Лусия. Поедем друг за другом. По возможности держи меня в поле зрения, но соблюдай дистанцию, чтобы вовремя притормозить, на дороге очень скользко. Поезжай с зажженными фарами, чтобы видеть дорогу самой и чтобы тебя видели встречные водители. Если попадем в пробку, включи аварийные огни, чтобы предупредить тех, кто едет сзади…

— Я вожу машину вот уже полвека, Ричард.

— Да, но плохо. Еще одно. Обледенение сильнее всего на мостах, потому что там холоднее, чем на земле, — прибавил он и, покоряясь судьбе, решился тронуться в путь.

Лусия села за руль «субару», на заднем сиденье расположились ее напарники, Эвелин и Марсело, а на переднем была разложена карта с маршрутом, намеченным красным фломастером, поскольку она не слишком доверяла навигатору и боялась потерять из виду машину Ричарда. Они договорились, что если такое случится, то они могут встретиться в нескольких указанных Ричардом точках, и у них были сотовые телефоны, чтобы поддерживать связь; поездка абсолютно безопасная, сказала она Эвелин, чтобы ее успокоить. Лусия выехала из Бруклина вслед за Ричардом; машин на улицах не было, но снег мешал движению. Ей захотелось включить любимую музыку, например Джуди Коллинз[30] и Джони Митчелл[31], но она услышала, как Эвелин тихо молится, и сочла, что отвлекать ее будет неуважительно. Марсело, не привыкший ездить в машине, скулил на коленях у девушки.

Что касается Ричарда, он почти заледенел и был охвачен тревогой, несмотря на зеленую таблетку, которую принял перед уходом. Если полиция его остановит и осмотрит машину, он пропал. Какое разумное объяснение он может представить? Он едет в чужой машине, возможно угнанной, а в багажнике — несчастная Кэтрин Браун, которую он при жизни знать не знал. Тело лежало там уже много времени, но, учитывая минусовую температуру, оставалось в состоянии rigor mortis. Теоретически ему хотелось взглянуть на ее лицо, чтобы запомнить его, и осмотреть тело, чтобы понять, от чего она умерла, но практически ни он, ни Лусия, ни тем более Эвелин не собирались открывать багажник. Кто на самом деле была женщина, которая ехала в этой машине? Судя по тому, что рассказывала Эвелин о Лероях, девушку могли убить, чтобы заткнуть ей рот, если она что-нибудь узнала о темных делах Фрэнка Лероя. Таинственная деятельность этого человека и его жестокое поведение, о котором рассказывала Эвелин, внушали самые зловещие подозрения. Раз он сумел добыть для Эвелин фальшивые документы, значит у него есть связи с преступным миром. Лусия говорила, что у девочки есть удостоверение, в котором она значится как коренная американка одного из индейских племен.

Он испытывал потребность позвонить отцу, хорошо бы попросить у него совета, а проще говоря, похвастаться, показать, что он не слабак, что и он способен пуститься в безумное приключение. Однако говорить о таком по телефону было бы неосторожно. Ричард представил себе, как удивится и обрадуется старик, когда он ему все это расскажет. Отец, конечно, захочет познакомиться с Лусией; эта парочка наверняка отлично сойдется. «Все это при условии, если мы выберемся живыми из этой истории… я становлюсь параноиком, как говорит Лусия. Помоги нам, Анита, помоги нам, Биби», — попросил он вслух, как делал всегда, когда был один. Так ему казалось, что они где-то рядом. «Мне сейчас защита нужна, а не просто компания», — добавил он.

Он почувствовал присутствие Аниты так явно, что даже повернул голову, — может, она сидит рядом. Это было не впервые, когда она вот так появлялась, но она так быстро приходила и исчезала, что он начинал сомневаться в собственной нормальности. Он был не слишком склонен к полету фантазии, считал себя человеком строго рациональным и всегда строго придерживался фактов, однако Анита никогда не умещалась в эти параметры. И вот теперь, в шестьдесят лет, он ввязался в сумасшедшее предприятие, и, окоченев от холода — отопление в машине не было включено, поскольку в багажнике находился труп, а боковое окошко было полуоткрыто, чтобы стекло не запотело и не покрылось инеем, — Ричард еще раз вспомнил свое прошлое и пришел к выводу, что самые счастливые годы своей жизни он прожил с Анитой, до тех пор пока их не настигло несчастье.

Это было время, когда он жил по-настоящему. Из памяти изгладились повседневные недоразумения, связанные с языковыми и культурными различиями, постоянное вмешательство в его семью свекров и своячениц, назойливые друзья Аниты, которые без приглашения заявлялись к нему в дом в любое время суток, ритуалы Аниты, которые он считал чистейшим суеверием, и особенно ее яростный гнев, когда ему случалось выпить больше положенного. Он не помнил ее в кризисные моменты, когда ее золотистые глаза приобретали оттенок гудрона, ни когда она бесилась от ревности до помрачения рассудка, ни когда он был вынужден удерживать ее в дверях, словно тюремный надзиратель, лишь бы помешать ей уйти. Он помнил ее только в привычном состоянии — страстную, ранимую, великодушную. Анита — гордая, любящая, легко дарящая нежность. Ссоры были недолгими, а примирения длились днями и ночами напролет.

В детстве Ричард был прилежным и робким ребенком, у которого вечно болел живот. Это избавило его от необходимости участвовать в грубых спортивных играх, практикуемых в североамериканских школах, и с неизбежностью направило к академической жизни. Он изучал политические дисциплины, специализируясь на Бразилии, потому что говорил по-португальски; много раз проводил каникулы в Лиссабоне у бабушки и дедушки по материнской линии. Темой его диссертации были действия бразильских олигархов и их приспешников, которые в 1964 году привели к свержению харизматичного левого президента Жоао Гуларта[32], покончив с его политической и экономической моделью. Гуларт был свергнут в результате военного переворота, поддержанного Соединенными Штатами, в рамках доктрины национальной безопасности, направленной на уничтожение коммунизма; точно так же были свергнуты и другие правительства на континенте, и до Бразилии, и после. На смену им пришли военные диктатуры, продержавшиеся двадцать один год, с длительными периодами жестоких репрессий, тюремных заключений оппозиционеров, пыток и исчезновений людей, а также цензурой в печати и в области культуры.

Гуларт умер в 1976 году, после десяти лет изгнания в Аргентине и Уругвае. По официальной версии, с ним случился сердечный приступ, но в народе говорили, что его отравили политические враги, боясь, что он вернется из изгнания и поднимет на борьбу обездоленных. Поскольку вскрытия не было, подозрения не имели под собой оснований, но через несколько лет это послужило для Ричарда предлогом, чтобы встретиться с Марией-Терезой, вдовой Гуларта, которая вернулась в страну и согласилась дать несколько интервью. Ричард оказался в обществе дамы с такой величавой осанкой, такой уверенностью в себе, какие дает только природная красота. Вдова ответила на его вопросы, но не смогла развеять подозрения по поводу смерти мужа. Эта женщина, представлявшая политический идеал и эпоху, ушедшие в историю, вызвала у Ричарда неодолимое влечение к Бразилии и ее людям.

Ричард Боумастер приехал в страну в 1985 году, когда ему исполнилось двадцать девять лет. К этому времени диктатура несколько смягчилась, были восстановлены некоторые политические права, существовала программа амнистии для политзаключенных, и цензура не была уже такой жесткой. И что самое важное: правительство допустило победу оппозиции на парламентских выборах 1982 года.

Ричард оказался свидетелем первых свободных выборов. Люди выразили свое неприятие военной власти и ее сторонников, отдав голоса кандидату от оппозиции; однако по злой иронии судьбы он умер до того, как успел занять эту должность. Ее занял вице-президент, Жозе Сарней, землевладелец, близкий к военным кругам, которому удалось положить начало «новой республике» и консолидировать общество для перехода к демократии. Для Ричарда как человека, изучающего политику, момент был волнующий. Страна столкнулась с проблемами всех видов: внешний долг — самый большой в мире, устойчивая рецессия, экономические ресурсы сосредоточены в руках горстки людей, остальное население страдает от инфляции, безработицы, бедности и неравенства, и очень многие не могут выбраться из нищеты. Материала для исследований и статей хватало с лихвой, но, помимо интеллектуальной деятельности, ему еще постоянно хотелось использовать по максимуму свою молодость в той обстановке гедонизма[33], в которой он оказался.

Он устроился в студенческой квартирке в Рио-де-Жанейро, поменял жесткий португальский акцент на нежный бразильский, научился пить кайпиринью — национальный напиток из кашасы[34] и лайма, который был для его желудка словно сильнодействующая кислота, и с некоторой осторожностью погрузился в шумную и беспорядочную жизнь города.

Поскольку самые привлекательные девушки населяли пляжи и танцплощадки, он решил, что будет плавать в море и научится танцевать. До того момента необходимости в танцах у него не возникало. Кто-то порекомендовал ему академию Аниты Фариньи, и он туда записался, чтобы разучить самбу и другие популярные танцы, однако он не отличался гибкостью, как и многие белые мужчины, и слишком боялся выглядеть смешным. Он был худшим учеником в академии, но труды не пропали даром, ведь там он встретил свою единственную любовь.

Далекие африканские корни Аниты Фариньи проявлялись в ее пышных формах, тонкой талии, крепких бедрах и круглой попке, которая ходила ходуном при каждом шаге без какого бы то ни было кокетливого умысла с ее стороны. Музыка и грация были у нее в крови. В академии она проявляла весь свой природный блеск, однако вне этих стен Анита была девушка серьезная, сдержанная, отличалась безупречным поведением и была полностью предана своей большой и шумной семье. Она, правда без фанатизма, исповедовала собственную религию, смесь католических и анимистических[35] верований, приправленных феминистской мифологией. Иногда она вместе со своими сестрами присутствовала на обрядах кандомбле — религии африканских рабов, — которая раньше была распространена только среди негров, а последнее время завоевала адептов и среди белых людей среднего класса. У Аниты была собственная покровительница ориша[36], которая вела ее по жизни и определяла судьбу: Йемайя, богиня материнства, земной жизни и океанов. Она объяснила это Ричарду, когда он единственный раз присутствовал вместе с ней на каком-то обряде, и он принял все в шутку. Это язычество, как и другие привычки Аниты, казалось ему экзотическим и очаровательным. Она тоже посмеялась, потому что была верующей лишь наполовину; лучше верить во все, чем не верить ни во что, так меньше риска рассердить богов, если они в самом деле существуют.

Ричард с безумной настойчивостью ухаживал за ней, что было неожиданно для такого рассудительного человека, как он, и в результате они поженились, после того как его приняли все тридцать семь членов семьи Фаринья. Для этого ему пришлось нанести бессчетное количество визитов вежливости, не высказывая напрямую своих истинных намерений — так было принято, — в сопровождении своего отца, который приехал в Бразилию специально для этого; его бы не одобрили, если бы он являлся один. Джозеф Боумастер был в глубоком трауре из-за недавней смерти Хлои, жены, которую он так любил, однако в честь помолвки сына вдевал красный цветок в петлицу на лацкане пиджака. Ричард предпочел бы скромную свадьбу, однако только родственники и близкие друзья Аниты составили более двухсот приглашенных. Со стороны Ричарда были только его отец, его друг Орасио Амадо-Кастро, неожиданно приехавший из Соединенных Штатов, и Мария-Тереза Гуларт, которая испытывала к симпатичному американскому студенту что-то вроде материнских чувств.

Вдова президента, все еще молодая и красивая — она была на двадцать один год моложе своего мужа, — перетянула все внимание на себя, а Ричард очень сильно вырос в глазах всего неумолчного клана Аниты. Именно она заставила его увидеть очевидное: женившись на Аните, он женился на всей ее семье. Свадьбу устраивали не жених с невестой, а мать, сестры и золовки Аниты, женщины говорливые и общительные, которые жили, постоянно переговариваясь друг с другом, и каждая знала жизнь остальных до самых последних мелочей. Они принимали решение по всем вопросам, от меню свадебного банкета до кружевной мантильи цвета слоновой кости, которую должна была надеть Анита, поскольку она принадлежала покойной прабабушке. Мужчины семьи выполняли скорее декоративную функцию, если они обладали какой-то властью, то лишь вне дома. Все обращались с Ричардом так сердечно, что он далеко не сразу осознал: члены семьи Фаринья ему не доверяют. Его это не особенно задевало, ведь единственное, что было для него действительно важно, — это их с Анитой любовь. Он не мог предвидеть, какую власть будет иметь клан Фаринья над его семейной жизнью.

Пара стала еще счастливее с рождением Биби. Дочка появилась на второй год супружества, как и предрекла Йемайя через buzios, ракушки для гадания, и это был такой прекрасный подарок, что Анита тревожилась, какую же цену придется заплатить богине за такую чудесную девочку. Ричард посмеивался над браслетами из прозрачного кварца, якобы защищающими от сглаза, и другими предосторожностями, предпринимаемыми женой. Анита запрещала ему хвастаться семейным счастьем, поскольку это могло навлечь зависть.

Лучшие моменты этого периода жизни, которые годы спустя заставляли учащенно биться сердце, наступали, когда они лежали в постели и Анита, похожая на ласковую кошечку, клала голову ему на грудь, или когда она садилась к нему на колени и утыкалась носом в его шею, или когда Биби, грациозная, как ее мать, делала первые шаги и смеялась, показывая молочные зубки. Анита летом в переднике нарезает фруктовый салат; Анита в танцзале академии извивается, словно угорь, под звуки гитары; Анита бормочет во сне, лежа в его объятиях после любви; Анита беременная, с животом, похожим на арбуз, опирается на его руку, поднимаясь по лестнице, Анита в кресле-качалке кормит Биби грудью и тихо напевает ей в оранжевом свете сумерек.

Он не позволял себе усомниться в том, что и для Аниты те годы тоже были лучшими.

ЛУСИЯ И РИЧАРД

К северу от Нью-Йорка

Первую остановку они сделали у заправки, через полчаса после того, как выехали из Бруклина, чтобы купить шипованные цепи на колеса «лексуса». Ричард Боумастер сменил шины «субару» на зимнюю резину, еще когда они с Орасио ездили на озеро на подледную рыбалку. Он предупредил Лусию о том, как опасен черный снег на мостовой, этот виновник большинства тяжелых аварий зимой. «Еще одна причина, чтобы сохранять спокойствие. Да расслабься ты, наконец», — ответила она ему, повторив, сама не зная того, совет Орасио. Она получила инструкции ждать его в полукилометре от бензоколонки, на проселочной дороге, пока он будет покупать цепи.

В магазине Ричарда встретила пожилая женщина с седыми волосами и красными, как у дровосека, руками — единственное живое существо на заправке, — оказавшаяся куда более ловкой и сильной, чем можно было представить себе на первый взгляд. Меньше чем за двадцать минут она сама приладила цепи, не обращая внимания на холод, и по ходу дела громким голосом рассказала, что она вдова и сама ведет бизнес, работая по шестнадцать часов в сутки семь дней в неделю, даже по воскресеньям, вот как сегодня, когда на улицу никто носа не высунет. Запасной задней фары у нее не было.

— Куда это вы в такую погоду? — спросила бабушка, получая деньги.

— На похороны, — ответил он, вздрогнув.

Вскоре обе машины свернули с автобана на проселочную дорогу, но, проехав пару километров, вынуждены были вернуться, поскольку снег там не убирали уже пару дней и проехать было невозможно. Им навстречу редко попадались машины, причем только легковые, никаких фур или пассажирских автобусов, курсирующих между Нью-Йорком и Канадой, поскольку вышло распоряжение воздержаться от поездок до понедельника, когда движение нормализуется. Заиндевевшие сосновые леса терялись в бесконечной белизне небес, а дорога была похожа на сероватую линию, прочерченную карандашом между сугробами. Через каждые несколько километров они останавливались, чтобы счищать лед с дворников ветрового стекла; температура была на несколько градусов ниже нуля и продолжала понижаться. Ричард завидовал женщинам и собаке, которые ехали на «субару» с отоплением, включенным на полную мощность. Он надел лыжный шлем и закутался так, что едва мог согнуть руки и ноги.

Прошло время, и зеленые таблетки стали действовать: тревога, обуревавшая Ричарда перед поездкой, отступила. Вопросы, связанные с Кэтрин Браун, потеряли остроту, происходящее казалось событиями из кем-то написанного романа о других людях. Ему было любопытно, что же будет дальше, хотелось знать, чем закончится книга, однако она никак не соотносилась с его собственной судьбой. Рано или поздно все завершится, и он выполнит свою миссию. Лучше сказать, миссию, порученную ему Лусией. Она это все затеяла, он был вынужден подчиниться. Просто плыл по течению.

Окружающий пейзаж не менялся. Стрелки часов двигались по кругу, наматывались километры, но он не продвигался вперед, был все на том же месте, погруженный в белое пространство, загипнотизированный его монотонностью. Ему никогда еще не приходилось вести машину такой суровой зимой. Он сознавал, что среди подстерегавших на дороге опасностей, о которых он предупреждал Лусию, самая непосредственная — это одолевающий его сон, от которого уже смыкались веки. Он включил радио, но плохая настройка и постоянные помехи раздражали; он решил продолжить путь в тишине и усилием воли вернулся в реальность — к машине, к дороге, к поездке. Он сделал несколько глотков теплого кофе из термоса и подумал, что в ближайшем поселке надо бы сходить в туалет и выпить горячий черный кофе с двумя таблетками аспирина.

В зеркало заднего вида он различал вдалеке фары «субару», которые исчезали за поворотами, но скоро появлялись снова, и забеспокоился: вдруг Лусия устала так же, как он. Ему стоило труда сосредоточиться на настоящем моменте, мысли путались, вызывая в памяти образы прошлого.

В «субару» Эвелин шепотом молилась за упокой Кэтрин Браун, как делали в ее деревне, когда кто-нибудь умирал. Душа молодой женщины не могла улететь на небеса, смерть застигла ее врасплох, когда она меньше всего этого ждала, и забрала на полпути. И ее душа наверняка все еще заперта в багажнике. Это кощунство, грех, непростительное отсутствие уважения. Кто простится с Кэтрин, исполнив положенные ритуалы? Самое прискорбное на свете — это страждущая душа. Эвелин чувствовала свою ответственность за все, что произошло; если бы она не взяла машину, чтобы ехать в аптеку, то никогда не узнала бы о судьбе Кэтрин Браун, но раз она это сделала, то теперь они обе крепко связаны. Множество молитв надо вознести, чтобы освободить ее душу, и еще соблюсти девять дней траура. Бедная Кэтрин, никто не будет оплакивать ее, никто не придет проститься с нею. В деревне Эвелин приносили в жертву петуха, чтобы тот сопровождал покойника в потусторонний мир, и пили ром, чтобы пожелать удачи в путешествии на небеса.

Эвелин молилась и молилась, перебирая четки, а Марсело, устав скулить, наконец уснул, высунув язык и слегка прижмурив глаза, потому что веки закрывали их только наполовину. Какое-то время Лусия вместе с Эвелин повторяла «Отче наш» и «Аве Мария»; эти молитвы она выучила еще в детстве и могла произнести без запинки, хотя сама не молилась уже сорок с лишним лет. От монотонного повторения ее стало клонить в сон, и, чтобы отвлечься, она стала рассказывать Эвелин кое-что о себе и задавать той вопросы про ее жизнь. Между ними возникло взаимное доверие, девушка даже стала меньше заикаться.

Начинались сумерки, снова пошел снег, и Ричард с тревогой думал, что они до темноты не успеют добраться до поселка, где он рассчитывал воспользоваться туалетом и перекусить. Им пришлось снизить скорость. Он попытался дозвониться до Лусии по мобильному телефону, но, поскольку сигнала не было, остановился на обочине дороги, мигая фарами. Лусия остановилась позади, они счистили лед со стекол, попрыскали на них специальным спреем и выпили термос горячего шоколада с пончиками. С трудом убедили Эвелин, что сейчас не время поститься во имя Кэтрин — достаточно молитв. Температура внутри «лексуса» была как на улице, и, несмотря на то что Ричард надел на себя всю одежду, которая у него была, он все равно дрожал от холода. Он старался размять затекшие ноги и хоть немного согреться, подпрыгивая и хлопая в ладоши. Убедившись, что в обеих машинах все в порядке, еще раз показал Лусии маршрут на карте и отдал приказ трогаться в путь.

— Сколько еще ехать? — спросила она.

— Прилично. У нас не будет времени поесть.

— Мы шесть часов за рулем, Ричард.

— Я тоже устал и, кроме того, замерз до полусмерти, у меня будет воспаление легких, я это чувствую каждой косточкой, но нам нужно добраться до хижины засветло. Она стоит на отшибе, и в темноте мы можем проехать мимо.

— А навигатор?

— Он не указывает проселочные дороги. Я всегда добирался до места по памяти. Но мне нужна нормальная видимость. Что случилось с чихуа-хуа?

— Ничего.

— Похоже, он умер.

— Так всегда кажется, когда он спит.

— Ну до чего уродливый пес!

— Хорошо, что он тебя не слышит, Ричард. Мне надо в туалет.

— Придется делать это прямо здесь. Смотри не отморозь задницу.

Обе женщины присели рядом со своей машиной, а Ричард облегчился, стоя у своей. Марсело поднял нос, почуяв, что рядом никого нет, посмотрел в окно и решил потерпеть. Никто бы не смог уговорить его ступать по снегу.

Они поехали дальше, и через двадцать семь километров доехали до маленького поселка, где была всего одна улица с одноэтажными домиками, лавочки с обычными товарами, заправка и два бара. Ричард понял, что им никак не добраться до озера засветло, и решил, что они переночуют здесь. Ветер и холод усилились, ему необходимо было согреться, он стучал зубами так, что болели челюсти. Он нервничал из-за ночевки в гостинице, поскольку не хотел привлекать внимание, но еще хуже было бы продолжать путь в темноте и заблудиться. В телефоне появился сигнал, и он смог сообщить Лусии, что планы меняются. Было мало надежды найти здесь приличный ночлег, но они наткнулись на мотель, у которого было одно преимущество: каждая комната имела отдельный вход, ведущий прямо на парковку, так что они могли пройти незамеченными. На ресепшене, пропахшей креозотом, им объяснили, что в мотеле идет ремонт и есть только один номер. Ричард заплатил сорок девять долларов девяносто центов наличными и пошел за женщинами на улицу.

— Это все, что есть. Придется нам делить одну комнату, — объявил он им.

— Наконец-то ты будешь спать со мной, Ричард! — воскликнула Лусия.

— М-м-м… Меня беспокоит, что мы оставляем Кэтрин в машине, — сказал он, меняя тему.

— Ты хочешь спать с ней?

В комнате пахло так же, как на ресепшене, и она была похожа на временные декорации плохой театральной постановки. Низкий потолок, шаткая мебель, все покрыто мрачной патиной второсортности. Там было две кровати, древний телевизор, ванна с несмываемыми пятнами и непрерывно капающий кран в раковине, но зато имелся электрический чайник, чтобы вскипятить воду, горячий душ и хорошее отопление. Даже слишком хорошее, в комнате стояла удушающая жара, так что через несколько минут Ричард согрелся и стал снимать с себя многочисленную теплую одежду. Кофейного цвета ковер на полу и покрывала в черно-синюю клетку срочно нуждались в качественной чистке, но простыни и полотенца, хоть и не новые, были чистыми. Марсело побежал в ванную и долго справлял нужду в углу; Лусия, глядя на это, усмехнулась, Ричард же пришел в ужас.

— И что нам теперь делать? — спросил Ричард.

— Думаю, среди военного снаряжения, которое ты упаковал, найдутся бумажные полотенца. Пойду поищу, ты слишком замерз.

Немного погодя Ричард, уже забывший о своих страхах заболеть воспалением легких, объявил, что отправляется на поиски еды, поскольку при такой погоде вряд ли удастся заказать пиццу, а в мотеле нет кухни, только бар, где из еды имеются только маслины и просроченные чипсы. Он предположил, что, хоть поселок и скромный, в нем должен все-таки быть либо китайский, либо мексиканский ресторан. Провизия у них была, но ее решили оставить на следующий день. Через сорок минут, когда Ричард принес китайскую еду и два термоса с кофе, Лусия и Эвелин смотрели по телевизору новости о снежной буре.

— В пятницу в Нью-Йорке зарегистрирована самая низкая температура с 1869 года. Буря продолжалась почти три часа, но снег будет идти еще пару дней. Миллионы долларов ущерба. У бури есть имя, ее зовут Джонас, — просветила его Лусия.

— На озере будет еще хуже. Оно расположено севернее, значит там еще холоднее, — ответил Ричард, снимая куртку, жилет, шарф, лыжный шлем, шапку и перчатки.

Он заметил на рубашке какую-то рахитичную муху, но, только он собрался ее стряхнуть, насекомое исчезло в один прыжок.

— Блоха! — закричал он, в отчаянии хлопая себя ладонями по всему телу. Лусия и Эвелин едва повернули голову в его сторону.

— Блохи! Здесь есть блохи! — повторял, почесываясь, Ричард.

— А что ты хочешь за сорок девять долларов девяносто центов, Ричард? Нас, чилийцев, они не кусают, — сказала Лусия.

— Меня тоже, — добавила Эвелин.

— Они кусают тебя, потому что у тебя сладкая кровь, — заключила Лусия.

Упаковка китайской еды выглядела невзрачно, но содержимое было не так ужасно, как они ожидали. Хотя все было настолько пересолено, что вкус прочих ингредиентов не ощущался, еда их подбодрила. Даже чихуа-хуа, который был очень разборчив, потому что ему было трудно жевать, попробовал chow mein[37]. Ричард еще некоторое время чесался, пока не смирился с наличием блох, и предпочел не думать о тараканах, которые полезут из всех углов, как только погасят свет. Он чувствовал себя в тепле и в безопасности в этой убогой комнате придорожного мотеля, вместе с двумя женщинами переживая приключение, и нащупывал почву для дружбы, взволнованный тем, что Лусия так близко. Он был так мало знаком с ощущением мирного счастья, что даже не сразу его распознал.

Он купил бутылку текилы «Мендес» — единственное, что нашлось в баре мотеля, — потому что Лусия хотела плеснуть спиртного в кофе, себе и Эвелин. Впервые за много лет ему захотелось выпить, больше за компанию, чем по необходимости, но он эту идею отверг. Он по опыту знал, что с алкоголем надо быть очень осторожным, стоит пригубить, как тебе сносит голову и ты снова погружаешься в зависимость. Спать вряд ли получилось бы, было еще совсем рано, хотя снаружи царила абсолютная темнота.

Поскольку они так и не пришли к согласию, что смотреть по телевизору, а единственное, что забыли взять с собой, — это книги, они стали рассказывать друг другу о своей жизни, как накануне вечером, на этот раз без волшебного кекса, но с той же откровенностью и доверием. Ричарду было интересно, почему распался брак Лусии, поскольку он был знаком с ее мужем, Карлосом Урсуа, по работе в университете. Он восхищался им, но ей об этом не сказал, подозревая, что этот человек в личном плане, возможно, не заслуживал восхищения.

ЛУСИЯ

Чили

Все двадцать лет супружества Лусия Марас могла бы поклясться, что муж хранит ей верность, полагая, что он слишком занят, для того чтобы вырабатывать стратегии тайной любви, однако со временем оказалось, что в этом вопросе, как и во многих других, она ошибалась. Она гордилась тем, что создала для него стабильный семейный очаг и подарила прекрасную дочь. В этом проекте он вначале участвовал по принуждению, потом относился небрежно, не по злобе, а по слабости характера, как позднее утверждала Даниэла, когда стала старше и могла судить родителей непредвзято. Изначально роль Лусии заключалась в том, чтобы любить его, а его роль сводилась к тому, чтобы быть любимым.

Они познакомились в 1990 году. Лусия вернулась в Чили после почти семнадцати лет изгнания, и ей удалось получить должность продюсера на телевидении, что было очень трудно, поскольку тысячи молодых, более квалифицированных профессионалов искали работу. Тех, кто возвращался, не слишком жаловали: левые обвиняли их в том, что они сбежали, а правые — в том, что они коммунисты.

Столица изменилась настолько, что Лусия не узнавала улиц, где прошла ее юность, тем более что их названия по именам святых или цветов были заменены на фамилии военных и героев прошедших войн. Город сиял казарменной чистотой и порядком, фрески в духе социалистического реализма исчезли, и на их месте были белые стены и ухоженные деревья. На берегах реки Мапочо разбили парки с детскими площадками, и никто уже не помнил, как вместе с мусором по этим водам плыли мертвые тела. В шумном центре города — серые здания, скопище автобусов и мотоциклов, с трудом скрываемая бедность мелких служащих, усталые люди и подростки, снующие между машинами у светофоров, чтобы выклянчить несколько песо, — все это резко контрастировало с торговыми центрами богатых кварталов, освещенными, словно цирковая арена, где можно было удовлетворить любые, самые изощренные капризы: балтийская икра, венский шоколад, китайский чай, эквадорские розы, парижские духи… все к услугам тех, кто в состоянии за это платить. Существовали две нации, делившие единое пространство: малая, с ее богатствами и замашками космополитов, и большая, куда входили все остальные. В кварталах, где проживал средний класс, в воздухе носился дух современности, взятой в кредит, а в богатых кварталах веяло утонченностью, привезенной из разных стран. Витрины здесь были точь-в-точь такие, как на Парк-авеню, а особняки защищены решетками под током высокого напряжения и злыми собаками. Но вблизи аэропорта и вдоль дороги, ведущей в город, располагались трущобы, скрытые от глаз туристов бетонными стенами и огромными рекламными плакатами с изображениями блондинок в неглиже.

От скромной и бесстрашной страны, которую знала Лусия, мало что осталось, в моду вошла показная роскошь. Но достаточно было лишь немного отъехать от города, чтобы увидеть прежнюю страну: рыбацкие поселки, дешевые рынки, харчевни, где подавали рыбный суп со свежеиспеченным хлебом, простые и гостеприимные люди; у них даже речь была такая же, как раньше, а когда они смеялись, то прикрывали рот рукой. Ей хотелось поселиться в провинции, вдали от шума, но научной работой можно было заниматься только в столице.

Она была чужая в своей стране, у нее не было никаких связей в обществе, без которых практически нельзя ступить ни шагу, она потерялась в воспоминаниях о прошлом, которого не было в теперешнем Чили, так далеко продвинутом в настоящее. Она не понимала ни крылатых словечек, ни кодовых выражений, даже юмор был какой-то другой, а речь полна эвфемизмов и скрытого смысла, поскольку от тяжелых времен оставалась дурная привычка к цензуре. Никто ни разу не спросил ее о том периоде жизни, когда ее не было в стране, никто не захотел узнать, где она была, чем занималась. Этот период ее бытия был выведен за скобки и начисто вычеркнут.

Она продала свое жилье в Ванкувере, кое-какие деньги скопила, и это позволило ей поселиться в Сантьяго, в маленькой, но очень удачно расположенной квартирке. Ее матери показалось обидным, что дочь не захотела жить с ней, но Лусии было тридцать шесть лет, и ей необходима была независимость. «Это в Канаде так принято. А здесь незамужние дочери живут с родителями», — настаивала Лена. Зарплата позволяла ей выживать с трудом, пока она готовила свою первую книгу. Лусия предполагала, что справится за год, но скоро поняла, что проводить расследование гораздо труднее, чем она себе представляла. Военное правительство, низложенное благодаря референдуму, закончило свое правление несколько месяцев назад, и демократия, условная и осторожная, делала первые шаги в стране, где еще не затянулись раны прошлого. Все были крайне осмотрительны, а те сведения, которые были нужны ей для работы, все еще оставались секретной информацией.

Карлос Урсуа был известный, критически настроенный адвокат, который принимал участие в работе Межамериканской комиссии по правам человека. Лусия хотела взять у него интервью для своей книги, но неделями не могла добиться этой встречи, потому что Карлос часто уезжал и был очень занят. Его офис располагался в безликом здании в центре Сантьяго и занимал три комнаты, заставленные письменными столами и металлическими стеллажами, которые были битком набиты архивными папками и толстенными сводами законов; к деревянной доске были кнопками прикреплены черно-белые фотографии юношей и девушек, а на аспидной мелом обозначены даты и места. Единственными признаками современности были два компьютера, факс и ксерокс. В углу, словно по клавишам фортепиано, стучала по электрической пишущей машинке его секретарша Лола, женщина полная и румяная, с невинным, как у монахини, выражением лица. Карлос принял Лусию за письменным столом, в третьей комнате, отличавшейся от остальных только тем, что там был цветок в горшке, чудом выживший в мрачной тени этого офиса. Карлос был явно в нетерпении.

Адвокату исполнился пятьдесят один год, и он буквально излучал жизненную силу атлета. Это был самый привлекательный мужчина из всех, кого Лусия когда-либо видела, испепеляющая страсть вспыхнула в ней тут же, ее обдало жаром, инстинктивным и всепоглощающим, который скоро преобразовался в восхищение его личностью и его работой. Несколько минут она сидела растерянная, пытаясь сосредоточиться на своих вопросах, а он в это время ждал, постукивая карандашом по столу и с трудом скрывая раздражение. Опасаясь, что он выставит ее из кабинета под каким-нибудь предлогом, Лусия, у которой глаза были на мокром месте, объяснила, что много лет провела за границей и что тема исчезнувших людей, которой она одержима, касается ее лично, поскольку ее брат тоже пропал без вести. Смущенный таким поворотом дела, адвокат придвинул ей коробку с бумажными салфетками и предложил кофе. Она высморкалась, сгорая со стыда из-за того, что потеряла контроль над собой перед этим человеком, которому наверняка приходилось тысячу раз сталкиваться с подобными случаями. Лола немедленно принесла растворимый кофе для нее и чай в пакетике для него. Передавая Лусии чашку, женщина на несколько секунд положила руку ей на плечо. Этот неожиданно добрый жест вызвал у Лусии новый приступ слез, отчего Карлос смягчился.

Потом они разговорились. Лусия старалась как могла, растягивала эту чашку, чтобы продлить общение. Карлос обладал сведениями, которые невозможно было добыть без его помощи. Более трех часов он отвечал на ее вопросы, пытаясь объяснить необъяснимое, и наконец, когда оба уже были совершенно опустошены, а за окнами наступила ночь, он предложил ей доступ к своим архивам. Лола ушла домой некоторое время назад, но Карлос сказал Лусии, что она может прийти еще и что секретарша поможет ей найти любые материалы, какие она захочет.

Во всем этом не было ничего романтического, однако адвокат отдавал себе отчет в том, какое впечатление произвел на эту женщину, а так как она показалась ему весьма привлекательной, решил проводить ее домой, хотя изначально терпеть не мог связываться со сложными женщинами, и меньше всего — с плаксами. Эмоциональных травм ему достаточно было на работе, где он ежедневно был с ног до головы опутан людскими бедами. Дома Лусия предложила ему попробовать «Писко Сауэр»[38] по ее собственному рецепту. Позднее она всегда шутила, что оглушила его водкой и обольстила искусным колдовством. Эта первая ночь прошла в тумане от «Писко» и вызвала взаимное удивление оттого, что они оказались в одной постели. На следующий день он ушел очень рано, простившись с ней целомудренным поцелуем, и больше она ничего о нем не слышала. Карлос не позвонил ей и не отвечал на ее звонки.

Через три месяца Лусия Марас без предупреждения появилась в конторе Урсуа. Секретарша Лола, печатавшая на машинке с тем же рвением, что и в первый раз, сразу же узнала Лусию и спросила, когда та хочет приступить к архивным материалам. Лусия не стала говорить ей, что Карлос не отвечает на звонки, поскольку предполагала, что она и так об этом знает.

Лола провела ее в кабинет начальника, принесла чашку растворимого кофе с порошковым молоком и попросила запастись терпением, поскольку Карлос ездит по судам, однако не прошло и получаса, как тот пришел, — ворот рубашки расстегнут, пиджак перекинут на руку. Лусия встретила его стоя и без предисловий объявила, что она беременна.

У него было такое выражение лица, как будто он абсолютно ее не помнит, хотя он заверил, что так только кажется, что он, конечно же, прекрасно помнит, кто она такая, и хранит наилучшие воспоминания о той ночи с «Писко Сауэр», а выражение лица вызвано тем, что сюрприз произвел на него ошеломляющее действие. Когда она объяснила, что для нее это, может быть, последняя возможность стать матерью, он сухо попросил сделать анализ ДНК. Лусия уже собралась уйти, решив, что будет воспитывать ребенка одна, но остановилась, вспомнив собственное детство без отца, и согласилась. Анализ подтвердил отцовство Карлоса без малейших сколько-нибудь основательных сомнений, и тут же его недоверие и раздражение исчезли, уступив место искреннему воодушевлению. Карлос объявил, что они должны пожениться, потому что для него это тоже последняя возможность преодолеть ужас перед браком и он хочет стать отцом, хотя по возрасту скорее годится в дедушки.

Лена предрекала Лусии, что этот брак продлится самое большее несколько месяцев из-за разницы в возрасте в пятнадцать лет и еще потому, что, как только младенец родится, Карлос Урсуа сбежит; такой убежденный холостяк, как он, не выдержит плача новорожденного ребенка. Лусия приготовилась к подобному развитию событий, подойдя к реальности философски. В Чили закона о разводе не было до 2004 года, но существовали обходные пути для расторжения брака благодаря подставным свидетелям и снисходительным судьям. Этот метод был таким распространенным и таким эффективным, что семьи, которые прожили в браке всю жизнь, можно было по пальцам пересчитать. Лусия предложила будущему отцу после рождения ребенка разойтись и остаться друзьями. Она была влюблена, но понимала: если Карлос будет чувствовать, что его загнали в ловушку, он ее возненавидит. Он отверг ее предложение, посчитав его аморальным, и она осталась с мыслью, что со временем и привычкой к близости он тоже сможет полюбить ее. Она постарается добиться этого любой ценой.

Супруги стали жить в доме, который Карлос унаследовал от родителей; дом был в плохом состоянии и находился в квартале, обезлюдевшем, когда Сантьяго распространился до подножия холмов, где предпочитали жить люди со средствами, подальше от ядовитого тумана, висевшего над городом. По совету матери Лусия отложила изыскания, связанные с книгой, потому что тема была слишком зловещая и это могло навредить психике вынашиваемого ребенка; не пристало начинать жизнь в утробе женщины, которая разыскивает трупы, сказала Лена. Впервые она так назвала пропавших без вести, будто накрыла сына могильной плитой.

Карлос полностью принял теорию свекрови и твердо придерживался решения не помогать Лусии с ее книгой до самых родов. Эти месяцы-ожидания должны проходить в радости, нежности и покое, говорил он, однако в Лусии беременность разбудила невиданную энергию, и, вместо того чтобы вязать пинетки, она решила покрасить дом, как внутри, так и снаружи. Она стала посещать практические курсы и дошла до того, что перетянула мягкую мебель в гостиной и заменила водопроводные трубы в кухне. Муж приходил с работы, и она встречала его с молотком в руках и полным ртом гвоздей, или, войдя в кухню, он видел, как она, примостив огромный живот под раковиной, орудует паяльником. С тем же энтузиазмом она взялась за патио, которым не занимались лет десять, и с помощью лопаты и граблей превратила его в симпатичный, беспорядочный садик, где кусты роз уживались с грядками салата и лука.

Она была поглощена выбором типа штукатурки, когда вдруг почувствовала, что брюки намокли: у нее отошли воды. Она подумала, что случайно описалась, но ее мать, которая как раз зашла в гости, вызвала такси и мигом отвезла ее в родильный дом.

Даниэла родилась семимесячной, и Карлос обвинял Лусию, что это из-за ее безответственного поведения произошли преждевременные роды. За несколько дней до этого, рисуя облака на небесно-голубом потолке детской, она упала с лестницы. Даниэла пролежала три недели в инкубаторе и два месяца под наблюдением в клинике. Это недоношенное дитя, похожее на обезьянку без шерсти, соединенное с зондами и мониторами, вызвало у отца ощущение пустоты в желудке сродни рвотным позывам, но, когда девочку наконец привезли домой, уложили в кроватку и она крепко схватила его за мизинец, он был покорен навсегда. Даниэла стала единственным человеком, которому Карлос Урсуа мог подчиниться и кого он был способен полюбить.

Пессимистичное пророчество Лены Марас не сбылось, и брак ее дочери продлился двадцать лет. В течение первых пятнадцати лет Лусия старательно поддерживала романтические отношения без какого-либо участия со стороны мужа — подвиг воображения и упорства с ее стороны. До замужества у Лусии было четыре серьезных романа; первый с вышеупомянутым беглым партизаном, с которым она познакомилась в Каракасе и который посвятил жизнь теоретической борьбе за социалистическую мечту о равенстве, причем женщин это не касалось, в чем она очень скоро смогла убедиться; последний был музыкант из Африки, с накачанными мускулами и растаманскими косичками, куда были вплетены пластмассовые бусинки, который признался, что в Сенегале у него две законные жены и сколько-то детей. Склонность дочери награждать объект своей фантазии придуманными достоинствами Лена называла «синдром новогодней елки». Лусия выбирала самую обычную сосну и украшала ее финтифлюшками и гирляндами из мишуры, которые со временем осыпались вместе с иголками, оставляя на обозрение скелет сухого дерева. Лена объясняла это кармой; преодолеть глупый синдром новогодней елки было одним из уроков, который ее дочь должна усвоить в этой жизни, чтобы избежать повторения ошибок в следующей реинкарнации. Лена была ревностная католичка, но восприняла идеи кармы и реинкарнации в надежде, что ее сын Энрике родится снова и ему удастся прожить полноценную жизнь.

На протяжении многих лет безразличие мужа Лусия объясняла погруженностью в работу, не подозревая, что он тратит немалую часть своего времени и сил на случайных любовниц. Они мирно сосуществовали, у каждого были свои дела, свой мир и своя комната. Даниэла спала вместе с матерью до восьми лет. Лусия и Карлос занимались любовью в его комнате, и потом она на цыпочках возвращалась к себе, чтобы не разбудить дочку, чувствуя унижение, поскольку инициатива всегда исходила от нее.

Она соглашалась на эти крохи любви и не просила большего из гордости. Она знала себе цену, а он был ей за это благодарен.

РИЧАРД

К северу от Нью-Йорка

Воскресный вечер мог бы показаться бесконечным Ричарду, Лусии и Эвелин, запертым в номере мотеля, пропахшем креозотом и китайской едой, но он пролетел незаметно за рассказами о жизни. Первыми, кого сморил сон, были Эвелин и чихуа-хуа. Девушка занимала минимум места на кровати, которую делила с Лусией, однако Марсело завладел остальным пространством, вытянувшись во всю длину и разбросав лапы.

— Как там твои коты? — спросила Лусия Ричарда, когда было уже около десяти вечера и оба уже начали зевать.

— Хорошо. Я позвонил соседке из китайского ресторана. Я не хочу звонить по мобильному, могут обнаружить, откуда звонок.

— Кому интересно знать, о чем ты говоришь? Кроме того, контроль над мобильными телефонами не допускается.

— Мы уже говорили об этом, Лусия. Если они обнаружат машину…

— В пространстве триллионы звонков, — перебила она. — Каждый день исчезают тысячи машин, их бросают, крадут, разбирают на запасные части, они превращаются в хлам, их контрабандой переправляют в Колумбию…

— А также используют для того, чтобы сбрасывать трупы на дно озера.

— Тебя тяготит такое решение?

— Да, но уже поздно раскаиваться. Я иду в душ, — объявил Ричард и направился в ванную.

Лусия здорово выглядит в этих ботинках-снегоходах, а волосы безумной раскраски ей очень идут, думал Ричард, стоя под струями горячей воды, обжигающими спину, — лучшее средство от дневной усталости и блошиных укусов. Они расходились в мелочах, но в целом хорошо понимали друг друга; ему нравилось в ней сочетание резкости и нежности, то, что она без страха принимала жизнь такой, какая она есть, нравилось выражение ее лица, веселое и лукавое, даже ее кривоватая улыбка. В сравнении с ней он был настоящий зомби на пороге старости, но с ней он оживал. Было бы славно стареть вместе, держась за руки, подумал Ричард. Он почувствовал сердцебиение, представив разноцветные волосы Лусии на своей подушке, ее ботинки на полу около кровати, а ее лицо так близко от своего, что можно было утонуть в ее глазах турецкой принцессы. «Прости меня, Анита», — прошептал он. Он слишком долго был один, он забыл эту щемящую нежность, это ощущение беззащитности внутри, это ускорение тока крови и вдруг нахлынувшее желание. «Это любовь, то, что со мной происходит? Если да, то я не знаю, что делать. Я запутался». Он объяснил свои ощущения усталостью; утренний свет прояснит мозги. Они избавятся от машины и от Кэтрин Браун, попрощаются с Эвелин Ортегой, и Лусия снова станет просто чилийкой, снимающей у него подвал. Но почему-то не хотелось, чтобы этот момент наступил, а хотелось, чтобы часы остановились и им с Лусией не нужно было прощаться.

После душа он надел рубашку и брюки, поскольку у него не хватило смелости достать из рюкзака пижаму. Если уж Лусия шутила над тем, что он набрал столько вещей на два дня, она наверняка будет смеяться, увидев, что он взял еще и пижаму. И, если хорошо подумать, будет права. Он вернулся в комнату обновленный, чувствуя, что не сможет заснуть; любое изменение его рутинного бытия вызывало бессонницу, кроме того, ему не хватало антиаллергической подушки эргономичного дизайна. Лучше никогда не упоминать об этой подушке при Лусии, решил он. Оказалось, Лусия занимала на кровати несколько сантиметров, которые оставил ей пес.

— Столкни его с постели, Лусия, — сказал он, направляясь к кровати с намерением именно так и поступить.

— Ни в коем случае, Ричард. Марсело очень чувствительный, он может обидеться.

— Спать рядом с животными опасно.

— Для чего?

— Для здоровья прежде всего. Кто знает, какие болезни может…

— Самое вредное для здоровья — каждую секунду мыть руки, как это делаешь ты. Спокойной ночи, Ричард.

— Как хочешь. Спокойной ночи.

Через полтора часа Ричард почувствовал первые признаки: тяжесть в желудке и неприятный привкус во рту. Он заперся в ванной и включил все краны на полную мощность, чтобы не было слышно, как у него бурлит в животе. Он открыл окно, чтобы улетучился запах, и занял место на унитазе, дрожа от озноба и проклиная тот час, когда попробовал китайскую еду, и спрашивая себя, как это может быть, что из них троих отравился он один. На лбу у него выступил холодный пот. Через некоторое время в дверь постучала Лусия:

— Все в порядке?

— Еда была отравлена, — шепотом ответил он.

— Я могу войти?

— Нет!!!

— Открой, Ричард, давай я тебе помогу.

— Нет! Нет! — выкрикнул он, собрав последние силы.

Лусия попыталась открыть дверь, но он закрыл ее на задвижку. В тот момент он ее ненавидел; он хотел только умереть здесь, перепачканный дерьмом и искусанный блохами, и чтоб он был один, совсем один, без свидетелей этого унижения; чтобы Лусия и Эвелин исчезли, чтобы «лексус» и Кэтрин превратились в дым, чтобы прекратились спазмы в желудке и чтобы разом покончить со всем этим свинством; ему хотелось кричать от бессилия и злости. Лусия заверила его через дверь, что еда была хорошая, ведь они с Эвелин чувствуют себя нормально, у него скоро все пройдет, это все от нервов, и предложила сделать ему чай. Он не ответил, он так замерз, что у него скулы свело. Через десять минут, словно по волшебству, посланному Лусией, его кишки успокоились, он поднялся на ноги, посмотрел в зеркало на свое зеленое лицо и снова долго стоял под горячим душем, чтобы унять судорожную дрожь. Через окно шел холод, пробиравший до костей, но он не решался ни закрыть окно, ни открыть дверь — из-за запаха. Он собирался оставаться там как можно дольше, однако понимал, что перспектива провести ночь в ванной нереальна. На подгибающихся ногах и все еще дрожа, он наконец вышел, закрыл за собой дверь и потащился к кровати.

Лусия, босая, растрепанная, в широкой рубахе до колен, принесла ему дымящуюся чашку. Ричард извинился за зловоние, чувствуя себя униженным до мозга костей.

— Ты о чем? Я ничего не чувствую, Марсело и Эвелин тоже, они спят, — ответила она, передавая ему чашку. — Сейчас отдохнешь и завтра утром будешь как новенький. Подвинься, я хочу лечь рядом с тобой.

— Что ты сказала?

— Чтоб ты подвинулся, потому что я тоже хочу лечь в постель.

— Лусия… ты выбрала наихудший момент, я нездоров.

— Боже мой, как ты любишь причитать! Мы плохо начинаем, вместо того чтобы инициатива исходила от тебя, ты меня обижаешь.

— Прости, я хотел сказать…

— Да прекрати ты эти нежности. Я тебе не помешаю, всю ночь буду спать не шевелясь.

С этими словами она легла на кровать и устроилась поудобнее, слегка толкнув его три раза, а Ричард в это время сидел на кровати, прихлебывая горячий чай, и старался как можно дольше тянуть время; он был растерян и не знал, как относиться к тому, что происходит. Наконец спокойно вытянулся рядом с ней, чувствуя себя слабым, измученным и изумленным, прекрасно сознавая, как много значит присутствие этой женщины, форма ее тела, ее успокоительное тепло, ее странная белая шевелюра, неизбежные и волнующие прикосновения руки, бедра, ноги. Лусия говорила правду: она спала на спине, сложив руки на груди, величественная и безмолвная, словно средневековый рыцарь в каменном саркофаге. Ричард подумал, что в ближайшие часы не сможет сомкнуть глаз и до утра будет вдыхать незнакомый и нежный запах Лусии, однако, не успев додумать эту мысль, уснул. Вполне счастливый.

В понедельник на рассвете погода успокоилась. Ураган наконец-то унесло на океанские просторы, и снег лежал вокруг, словно покрывало из пены, приглушая звуки. Лусия лежала рядом с Ричардом в той же позе, что и накануне вечером, а Эвелин спала на другой кровати с чихуа-хуа, который свернулся калачиком на подушке. Ричард заметил, что в комнате все еще пахнет китайской едой, но это уже не досаждало ему, как раньше. Ночь прошла неспокойно, вначале из-за того, что он отвык от совместной жизни, тем более совместного сна, с женщиной, однако сон быстро настиг его, и он плавно погрузился в звездное пространство, провалившись в пустоту бесконечности. Раньше, когда он слишком много пил, он впадал в похожее состояние, но тогда это была тяжелая сонная одурь, сильно отличавшаяся от благостного покоя последних часов, проведенных в мотеле рядом с Лусией. Он посмотрел на часы в телефоне, увидел, что уже восемь утра, и удивился, как долго он спал после постыдного эпизода в туалете. Он потихоньку встал и пошел за кофе для Лусии и Эвелин; ему необходимо было пересмотреть и осмыслить события вчерашнего дня и вечера, он чувствовал внутри что-то похожее на спазм, его словно кружил вихрь новых эмоций. Он проснулся, уткнув нос в шею Лусии, его рука обнимала ее за талию, а эрекция была как у подростка. Близкое тепло этой женщины, ее спокойное дыхание, растрепанные волосы — все оказалось гораздо лучше, чем он себе представлял, и вызывало в нем смесь страстного желания и невыносимой нежности, какую испытывают к ребенку.

Он мельком вспомнил Сьюзен, с которой регулярно встречался в отеле на Манхэттене в качестве профилактического средства. Они подходили друг другу и после очередного физического удовлетворения говорили о чем угодно, кроме чувств. Они никогда не спали вместе, но, если время позволяло, шли обедать в марокканский ресторан, стараясь никому не попадаться на глаза, после чего расставались как добрые друзья. Если они случайно встречались в одном из университетских зданий, то здоровались вежливо и равнодушно, и не потому, что хотели сохранить в тайне свои отношения, а потому, что таковы были их подлинные чувства. Они относились друг к другу с уважением, но попытки влюбиться не было никогда.

Чувства, которые у него вызывала Лусия, были совсем другие, даже противоположные. С ней он ощущал себя на десятки лет моложе, время шло вспять, и ему было восемнадцать. Он считал, что неуязвим, и вдруг оказалось, что он, совсем как молодой парень, — жертва гормонов. Если бы она догадалась, то беспощадно высмеяла бы его. Впервые за двадцать пять лет он провел благословенные ночные часы так близко к кому-то, дыша в унисон. Было так просто спать рядом с ней, и таким сложным оказалось то, что чувствует он сейчас: смесь счастья и ужаса, стремления ускорить события и поскорее сбежать, а еще, ко всему прочему, это невыносимое желание.

Чистое безумие, решил он. Хотелось поговорить с ней, прояснить ситуацию, узнать, чувствует ли она то же самое, но он решил не торопить события, это может испугать ее и все разрушить. Кроме того, в присутствии Эвелин возможности поговорить все равно не было. Нужно подождать, но ожидание как раз и было для него невозможно; быть может, уже завтра они будут не вместе, и момент, когда он должен ей сказать то, что должен, будет упущен. Если же он все-таки решится, то скажет все как есть, без предисловий, что он любит ее, что предыдущей ночью ему хотелось обнять ее и больше не отпускать. Знать бы, что думает она, тогда он смог бы ей открыться. Но что он может ей предложить? На своих плечах он тащил огромный жизненный багаж; в его возрасте так у всех, но его багаж весил, как гранитная глыба.

Он еще раз посмотрел на нее спящую. Она была похожа на маленькую девочку и не почувствовала, что он уже встал, как это бывает у старой пары, которая делит постель многие годы. Он хотел разбудить ее поцелуем, сказать, что открыл в себе новые возможности, поведать о том, что его наполняет, предложить ей жить в его доме, чтобы она заняла всю его жизнь, до самого последнего уголка своей ироничной и властной любовью. Никогда он не был так уверен в своих чувствах. Если Лусия полюбит его, подумал он, это будет чудо. Он спрашивал себя, чего он ждал, прежде чем понять: то, что он чувствует, и есть любовь, и она заставляет колотиться его сердце, наполняет каждую клеточку его существа — о чем он только думал раньше? Он потерял четыре месяца как законченный придурок. Этот любовный вихрь не мог образоваться за мгновение, он рос в его сознании начиная с сентября, когда она только приехала. У него щемило в груди, как будто там была сладостная рана. Благословенна будь Эвелин Ортега, подумал он, благодаря тебе произошло это чудо. То, что он чувствовал, было именно чудо, по-другому не скажешь.

Он открыл дверь; ему хотелось, чтобы свежий воздух успокоил его, ему не хватало кислорода, он задыхался от нахлынувшей на него лавины чувств, неожиданной и неудержимой. Однако Ричард не смог сделать ни шагу, поскольку прямо у дверей стоял огромный лось. От неожиданности он отступил, громко вскрикнув, и разбудил Лусию и Эвелин. Лося это не испугало, он наклонил голову, пытаясь просунуть ее в комнату, но ему мешали мощные ветвистые рога. Эвелин замерла от ужаса, она никогда не видела таких чудовищ, а Лусия судорожно искала телефон, чтобы сделать фото. Возможно, лось все-таки пробрался бы в комнату, если бы не Марсело, который взял на себя решение проблемы и хрипло залаял, как настоящий сторожевой пес. Лось попятился, сотрясая до основания деревянный домик, после чего удалился рысью под грозный лай и хор нервных смешков обитателей комнаты.

Вспотев от выброса адреналина, Ричард объявил, что сходит за кофе, пока дамы будут одеваться, но уйти далеко ему не удалось. В нескольких шагах от двери лось оставил огромную кучу свежего навоза — килограмма два, не меньше, мягких комьев, — в которую Ричард и погрузил ногу по щиколотку. Он выругался и допрыгал на одной ноге до ресепшена, где, по счастью, было окошко, выходившее на парковку, и попросил шланг, чтобы отмыться. Он так старался не привлекать внимания, чтобы никто не запомнил их в их рискованном странствии, а наглый зверь свел на нет все предосторожности. Нет ничего более запоминающегося, чем какой-то идиот, перепачканный в навозе, заключил Ричард. Плохая примета на оставшийся путь. Или, наоборот, хорошая? Ничего плохого не может случиться, решил он, я защищен нахлынувшей на меня ребяческой влюбленностью. И он засмеялся, потому что, если бы ему не открылась любовь, расцветившая мир пылающими красками, он посчитал бы себя жертвой чьих-то злых чар. Вдобавок к несчастной Кэтрин Браун на него наслали плохую погоду, блох, отравленную еду, язву желудка, понос и кучу лосиного дерьма.

ЭВЕЛИН

Граница между Мексикой и Соединенными Штатами

В лагере Нуэво-Ларедо дни Эвелин Ортеги, заполненные тоской и удушающей жарой, тянулись бесконечно, а едва наступала ночная прохлада, это место превращалось в притон пороков и подпольной деятельности. Кабрера предупредил Эвелин и остальных пассажиров, чтобы они ни с кем не вступали в разговоры и никому не показывали деньги, но оказалось, что это невозможно. Их окружали такие же мигранты, как они, но еще более нуждающиеся. Некоторые уже несколько месяцев вели нищенское существование, пытались по несколько раз переплыть реку, но безрезультатно, — их арестовывали на другом берегу и депортировали в Мексику, потому что отправлять их в страны постоянного проживания было слишком дорого. У большинства не было денег, чтобы заплатить койотам. Больше всего страдали беспризорные дети, тут уж самый скупой человек не мог удержаться, чтобы хоть чем-нибудь не помочь. Группа Эвелин делилась провизией и чистой водой с двумя такими детьми, которые всегда ходили за руку, — мальчик восьми лет и девочка — шести. Год назад они сбежали из Сальвадора, из дома своих дяди и тетки, которые плохо с ними обращались, бродили по Гватемале, прося милостыню, и несколько месяцев странствовали по Мексике, присоединяясь к другим мигрантам, которые на время принимали их в группу. Они собирались найти свою мать в Соединенных Штатах, только не знали, в каком она городе.

Ночью пассажиры Кабреры спали по очереди, чтобы их не обобрали до нитки. На второй день начались ливни, картонная крыша намокла, и они оказались в непогоду под открытым небом, как и все прочие в этом жалком временном поселении. Наступила ночь на субботу, и, казалось, лагерь очнулся от летаргического сна, как будто все только и ждали эту безлунную тьму. Кое-кто из мигрантов собирался переправляться через реку, так что бандиты и муниципальная полиция были наготове.

Но Кабрера уже сговорился насчет безопасной переправы своей группы и с бандитскими группировками, и с людьми в форме; на следующую ночь, когда небо было затянуто тучами и не было видно ни одной звезды, пришел знакомый Кабреры, низенький, костлявый, с желтоватой кожей и блуждающим взором завзятого наркомана, который представился как Эксперт. Кабрера заверил их, что, несмотря на сомнительную внешность, нет никого более квалифицированного, чем он; на суше он пропащий человек, зато на воде ему можно всецело доверять, он, как никто, знал все течения и водовороты. Когда он не употреблял, то проводил время, изучая передвижения патрулей и ночных прожекторов; он знал, когда выбрать момент, чтобы ринуться в воду, проскочить между двумя лучами света и добраться до нужного места через кустарник, чтобы никто ничего не заметил. Он брал плату в долларах и за каждого отдельно, обязательное вознаграждение для койота, потому что, если бы не его ловкость и смелость, было бы очень трудно переправлять пассажиров на американскую землю. «Вы плавать умеете?» — спросил их Эксперт. Никто не смог дать утвердительный ответ. Он велел им не брать с собой ничего, кроме документов и денег, если есть что-то еще, все оставить. Потом приказал снять одежду и обувь, положить все в черные пластиковые мешки для мусора и привязать их к огромной шине от грузовой фуры, которая служила плотом. Он показал им, как нужно держаться одной рукой за плот и грести другой рукой без всплесков, чтобы не шуметь. «Кто отцепится, тот пойдет ко дну», — сказал он.

Берто на прощание обнял всех членов группы и дал последние наставления. Двое из его пассажиров в белье и носках первыми вошли в воду, схватились за край шины и, направляемые Экспертом, отплыли. Они тут же потерялись из виду в кромешной черноте реки. Через пятнадцать минут проводник вернулся по берегу, таща шину по воде. Он оставил первых пассажиров на маленьком островке посередине реки, спрятав их в зарослях тростника в ожидании остальной группы. Берто Кабрера последний раз обнял Эвелин, он жалел ее, поскольку сомневался, что эта несчастная сможет преодолеть все испытания, посланные ей судьбой.

— Вряд ли ты пройдешь сто тридцать пять километров по пустыне, малышка. Слушайся моего напарника, он знает, как тебе помочь.

Река оказалась более опасной, чем это представлялось с берега, но никто не колебался, — у них было всего несколько секунд, чтобы не попасть под лучи прожекторов. Эвелин вошла в воду в трусиках и в лифчике, вместе с двумя товарищами, готовыми помочь, на случай если у нее не хватит сил.

Она боялась утонуть, но еще больше боялась, что их всех обнаружат по ее вине. Она с трудом удержалась, чтобы не вскрикнуть, окунувшись в холодную воду и почувствовав вязкое дно, когда они двинулись в путь, натыкаясь на ветки, мусор, а может, и на водяных змей. Мокрая резина была скользкой, здоровой рукой Эвелин едва могла ее обхватить, а поврежденную прижала к груди; через несколько секунд она уже не доставала ногами дно, и ее подхватило течением. Она погрузилась с головой, а потом вынырнула, наглотавшись воды и отчаянно стараясь удержаться. Один из мужчин подхватил ее за талию, чтоб не унесло течением. Он показал, чтобы она взялась за шину обеими руками, но вывихнутое плечо невыносимо болело, времени вылечить его у Эвелин не было, и рука не работала. Товарищи приподняли ее и уложили на спину, прямо поверх шины, она закрыла глаза: будь что будет, пусть ее везут навстречу судьбе.

Путь был недолгим, всего несколько минут, и они оказались на островке, где соединились с другими членами группы. Спрятавшись среди кустарника на песчаной отмели, они неподвижно сидели, глядя на североамериканский берег, такой близкий, что можно было расслышать голоса двух патрульных, стоявших на карауле рядом с машиной, освещенной мощным прожектором, который направлял свет как раз на то место, где они прятались. Прошло больше часа, но Эксперт не проявлял никаких признаков нетерпения, он, казалось, заснул, а они в это время дрожали от холода, стуча зубами и чувствуя, как по телу ползают то насекомые, то какие-то рептилии. Около полуночи Эксперт разом очнулся ото сна, будто поднятый по тревоге, и в тот самый момент у машины погасли фары и она стала удаляться.

— У нас меньше пяти минут, потом приедет сменный патруль. В этом месте течение не такое сильное, держимся все вместе и гребем изо всех сил, на другом берегу от нас не должно быть ни малейшего шума, — приказал он.

Они снова вошли в воду, уцепились за шину, которая под тяжестью шести человек погрузилась в воду почти целиком, и стали толкать ее к берегу. Немного позднее нащупали дно и, цепляясь за кусты, вскарабкались на болотистый склон, сообща помогая Эвелин. Они прибыли в Соединенные Штаты.

Вскоре они услышали гул мотора, но их защищала густая растительность, и лучи прожекторов не проникали туда. Эксперт повел их прочь от берега. Они шли на ощупь, цепочкой, как ходят индейцы, держась за руки, чтобы не потеряться в темноте, миновали кустарник и вышли на небольшую полянку, где проводник зажег фонарь, уставив его в землю, и отдал им мешки, жестами показывая, что можно одеться. Он снял мокрую рубашку, сделал из нее перевязь и осторожно просунул в нее руку Эвелин, чью повязку унесла река. И тут она поняла, что пластикового конверта с документами, который дал ей падре Бенито, на ней нет. Девушка стала искать его на земле в неверном свете фонаря, в надежде, что, может быть, он упал прямо здесь, а не найдя, поняла, что конверт унесло течением, когда один из мужчин помогал ей влезть на шину. Тогда-то пряжка, державшая конверт, и расстегнулась. Она потеряла литографию, освященную папой, но на шее оставался амулет богини-ягуарихи, который должен был хранить ее от всякого зла.

Едва они успели одеться, как вдруг ниоткуда, словно призрак ночи, появился напарник Кабреры, мексиканец, который так долго жил в Штатах, что говорил по-испански с сильным акцентом. Он протянул им термосы с горячим кофе, куда был добавлен алкоголь, и они с благодарностью выпили молча, а тем временем Эксперт бесшумно исчез, не попрощавшись.

Напарник шепотом приказал мужчинам, чтобы те следовали за ним цепочкой, а Эвелин сказал, чтобы она пошла одна в противоположном направлении. Девушка хотела запротестовать, но не могла выдавить ни звука, онемев от ужаса и полагая, что, хоть она и прибыла на место, ее, видимо, предали.

— Берто сказал мне, что у тебя здесь мать. Сдайся первому часовому или первым патрульным, которых встретишь. Они не могут тебя депортировать, ты несовершеннолетняя, — заверил ее напарник Кабреры, уверенный, что этой девчонке никто не даст больше двенадцати лет. Эвелин не поверила, но ее спутники слышали, что в Соединенных Штатах в самом деле есть такой закон. Они наскоро обняли ее и двинулись за проводником, тотчас же исчезнув в темноте.

Когда Эвелин немного пришла в себя, ее хватило только на то, чтобы, дрожа от холода, забиться поглубже в заросли и съежиться там. Она попыталась шепотом помолиться, но не могла вспомнить ни одну из бабушкиных молитв. Так прошел час, два, может быть, три, она потеряла представление о времени и способность двигаться, тело свело судорогой, сильно ныло плечо. В какой-то момент она почувствовала у себя над головой яростное хлопанье крыльев и поняла, что это летучие мыши рыщут в поисках пропитания, точно как в Гватемале. Испуганная, она еще глубже забилась в заросли, ведь все знают, что эти твари сосут человеческую кровь. Чтобы не думать о вампирах, змеях и скорпионах, она сосредоточилась на том, как отсюда выйти. Наверняка появятся другие группы мигрантов, к которым она сможет присоединиться, однако ждать нужно бодрствуя, спать нельзя. Она обратилась к матери-ягуарихе и к Матери Иисуса, как ей наказала Фелиситас, но ни та ни другая не пришли ей на помощь; у этих богинь не было власти на территории Соединенных Штатов. Получилось, что все ее покинули.

Оставалось еще несколько часов темноты, но тянулись они бесконечно. Мало-помалу глаза привыкли к безлунному мраку, который поначалу казался непроницаемым, и Эвелин смогла различить, что вокруг растет высокая сухая трава. Ночь превратилась для нее в долгую пытку, но когда наконец занялся рассвет, это произошло как-то вдруг. За все это время она не слышала никого — ни мигрантов, ни охранников. Едва рассвело, она решилась осмотреться. Ноги затекли, она с трудом встала и сделала несколько шагов, ее мучили голод и жажда, но рука больше не болела. Она почувствовала приближение дневной жары: от земли поднимался густой туман, похожий на свадебную фату. Ночью царила тишина, прерываемая лишь далекими звуками громкоговорителей, но на заре земля проснулась: жужжали насекомые, потрескивали ветки под лапками грызунов, шелестел тростник от морского бриза, в воздухе суетливо мелькали воробьи. Тут и там среди ветвей можно было различить яркие пятна: рыжая птица с красной грудкой, желтая славка, зеленый аррендахо[39] с синей головой, птички неприметные по сравнению с теми, что водились в ее родной деревне. Она выросла среди шума и гама птиц тысячи видов, с многоцветным оперением, в раю для орнитологов, как говорил падре Бенито. Она прислушалась к суровым предупреждениям на испанском языке, доносившимся из громкоговорителей, и безрезультатно пыталась высчитать расстояние до пунктов контроля, пограничных вышек и дороги, если таковая была. Она понятия не имела, где находится. В память потоком хлынули истории, которые мигранты передавали из уст в уста, об опасностях, подстерегающих на севере: безжалостная пустыня, хозяева ранчо, безнаказанно расстреливающие тех, кто забирается на их земли в поисках воды, пограничники, вооруженные до зубов, злые собаки, натасканные на человеческий пот, вызванный страхом, тюрьмы, где можно провести годы, и никто ничего о тебе не узнает. Если они такие, как в Гватемале, она предпочла бы умереть до того, как окажется в камере.

День тянулся мучительно медленно, час за часом, минута за минутой. Солнце двигалось по небу, обдавая землю сухим жаром пылающих углей: не к такой жаре привыкла Эвелин. Жажда была столь сильной, что она забыла о голоде. Поскольку не было ни одного дерева, в тени которого можно было бы спрятаться, она нашла в кустах палку, очистила от листьев землю, чтобы распугать змей, и кое-как примостилась на траве, а палку воткнула в землю, чтобы по движению тени примерно представлять, сколько прошло времени; однажды она видела, как это делала бабушка. Через равные промежутки времени она слышала шум машин и низко летевших вертолетов, но, поняв, что они всегда следуют одним и тем же курсом, перестала обращать внимание. Она с трудом соображала, голова была словно набита ватой, мысли путались. Тень от палки показала полдень, и с этого момента начались галлюцинации: формы и цвета, какие появляются после того, как выпьешь айауаски[40], броненосцы, крысы, детеныши ягуара без матери, черный пес Андреса, подохший четыре года назад, который явился ей живой и здоровый. Порой она засыпала, изнуренная раскаленной жарой, оглушенная усталостью и жаждой.

Медленно наступал вечер, но температура не падала. Черная змея, длинная и толстая, проползла у нее по ноге, и это было похоже на какую-то кошмарную ласку. Окаменев, девушка ждала, не дыша, чувствуя на ноге тяжесть рептилии, прикосновение ее гладкой кожи, сокращение каждого мускула ее похожего на шланг тела, неторопливо скользящего прочь. Такие змеи не водились в ее деревне. Когда рептилия уползла, Эвелин рывком вскочила на ноги и, широко открыв рот, стала глотать воздух, — от пережитого ужаса кружилась голова, а сердце было готово выпрыгнуть из груди. Только через несколько часов она пришла в себя и перестала остерегаться всего вокруг; у нее не хватило бы сил провести целый день на ногах, вороша землю палкой. Губы потрескались, кровь на них запеклась, язык распух, будто моллюск поселился в пересохшем горле, ее лихорадило.

Наконец наступила ночь, и стало прохладнее. К этому времени Эвелин была настолько обессилена, что ее уже не волновали ни змеи, ни летучие мыши, ни пограничники с ружьями, ни чудовища из ночных кошмаров, она чувствовала только непреодолимую жажду — хотелось лишь попить воды и отдохнуть.

Свернувшись калачиком на земле, она ушла в свое горе и одиночество, желая только одного — умереть поскорее, умереть во сне, лишь бы не просыпаться.

Но в ту ночь, вторую, проведенную на земле Соединенных Штатов, девушка не умерла, вопреки ожиданиям. Она проснулась на рассвете, в той же позе, в какой уснула, не помня ничего, что случилось с ней после того, как она покинула лагерь Нуэво-Ларедо. Она была обезвожена и поднялась на ноги не сразу, а после нескольких попыток, затем просунула руку в перевязь и сделала пару неверных шагов. Болела каждая клеточка тела, но хуже всего была жажда. Главное — найти воду. Эвелин не могла ни смотреть, ни думать, но, так как она провела всю жизнь на природе, опыт подсказал ей, что вода где-то близко; ее окружали тростник и заросли кустов, а все это растет там, где есть влага. Ведомая жаждой и смертной тоской, она пошла куда глаза глядят, опираясь на палку, которая раньше служила ей указателем времени.

Ей удалось сделать несколько заплетающихся шагов, когда ее остановил шум приближающейся машины. Она инстинктивно бросилась на землю ничком и замерла в высокой траве. Машина проехала совсем рядом, и она даже различила мужской голос, говоривший по-английски, и другой, гулкий, словно кто-то отвечал по рации или по телефону. Она долго лежала неподвижно, пока шум мотора удалялся и наконец исчез совсем, тогда она встала на четвереньки и, подгоняемая жаждой, снова стала пробираться сквозь заросли в поисках реки. Шипы царапали ей лицо и шею, какая-то ветка порвала блузку, она до крови ободрала о камни ладони и колени. Наконец встала на ноги и пошла, согнувшись, на ощупь, не решаясь поднять голову, чтобы сориентироваться. Утро только началось, но отблески света слепили глаза.

Вдруг она услышала шум реки, причем так ясно, как при галлюцинации, и это придало ей силы, она ускорила шаг, забыв о предосторожности.

Сначала почувствовала жидкую грязь под ногами и почти сразу, выйдя из зарослей, оказалась на берегу Рио-Гранде. Она вскрикнула, вошла в воду по пояс и стала пить, отчаянно зачерпывая воду горстями. Холодная вода омывала ее изнутри, словно благословение, она пила и пила большими глотками, не думая о том, сколько мусора и дохлых животных несут эти воды. Здесь река была неглубокая, и можно было, присев на корточки, погрузиться в нее с головой, чувствуя несказанное наслаждение от прикосновения воды к израненной коже, больной руке и расцарапанному лицу, а ее длинные черные волосы, словно водоросли, колыхались на поверхности воды.

Она вышла из реки и вытянулась на берегу, понемногу возвращаясь к жизни; тогда-то ее и обнаружили патрульные.

Агент по делам эмиграции, которая занялась Эвелин Ортегой, когда ту задержали на границе, в одном из кабинетиков, увидела перед собой маленькую девочку, которая сидела, опустив голову, сжавшись в комок и дрожа всем телом. Она не притронулась к фруктовому соку и галетам, которые женщина положила перед ней на столе, пытаясь войти в доверие. Желая успокоить девочку, агент слегка погладила ее по голове, но только еще больше напугала. Ее предупредили, что у девочки проблемы с умственным развитием, значит на допрос потребуется больше времени, чем обычно. Многие малолетки, которые прошли через эту комнату, были изначально травмированы, но без официального распоряжения добиться обследования психолога было невозможно. Приходилось полагаться на собственную интуицию и опыт.

Поскольку девочка упорно молчала, агент подумала, что она не понимает по-испански. По-видимому, она говорит только на языке майя; женщина потратила несколько драгоценных минут, прежде чем до нее дошло, что девочка прекрасно понимает испанский язык, но у нее трудности с речью, тогда она дала задержанной бумагу и карандаш, чтобы та могла ответить на вопросы; дай-то бог, чтобы несчастная умела писать; большинство детей, доставляемых в Центр временного содержания, никогда не посещали школу.

— Как тебя зовут? Откуда ты? Есть ли у тебя здесь родственники?

Эвелин красивым почерком написала свое имя, название своей деревни и своей страны, имя матери и номер ее телефона. Агент с облегчением вздохнула:

— Это многое упрощает. Мы позвоним твоей матери, чтобы она приехала за тобой. Тебя отпустят с ней на какое-то время, пока судья не вынесет решение по твоему делу.

Эвелин провела в Центре временного содержания три дня, ни с кем не разговаривая, хотя ее окружали женщины и дети из Центральной Америки и Мексики. Многие были из Гватемалы. Дважды в день у них была еда, для самых маленьких молоко и памперсы, а еще раскладушки и солдатские одеяла из военных запасов, вещь крайне необходимая, поскольку кондиционеры поддерживали в помещении зимнюю температуру, отчего многие простужались и кашляли. Это был перевалочный пункт, здесь никто не задерживался надолго, всех старались перевести в другие места как можно быстрее. Детей, у которых были родственники в Соединенных Штатах, передавали таковым, не слишком тщательно наводя справки, поскольку не хватало ни времени, ни персонала, чтобы заниматься каждым случаем отдельно.

За Эвелин приехала не Мириам, а мужчина по имени Галилео Леон, который представился отчимом девочки. Она понятия не имела, кто он такой, и твердо решила с ним не ехать, так как слышала, что сутенеры и торговцы людьми охотятся за малолетними. Иногда детей вызывались забрать совершенно незнакомые люди и увозили их, просто подписав бумагу. Служащему центра пришлось позвонить Мириам, чтобы прояснить ситуацию, и тогда Эвелин узнала, что у матери есть муж. Очень скоро выяснилось, что, кроме отчима, у нее имеются два сводных брата, четырех и трех лет.

— А почему мать не приехала за девочкой? — спросил у Галилео Леона дежурный офицер.

— Потому что она может потерять работу. Не думайте, что для меня это очень просто. Я лишился заработков за четыре дня из-за этой малявки. Я что, маляр? Я художник, и мои клиенты не ждут, — ответил мужчина заискивающим тоном, что никак не вязалось с его словами.

— Мы передаем вам девочку под презумпцией достоверного страха[41]. Вы понимаете, что это значит?

— Более или менее.

— Судья должен решить, были ли вескими причины, по которым девочка покинула свою страну. Эвелин должна конкретно и убедительно обосновать свой страх, доказать, например, что на нее напали или угрожали ей. Вы увозите ее на свободу под честное слово.

— Надо платить залог? — встревожился мужчина.

— Нет. Это номинальная сумма, которая заносится в книгу, но мигрант ее не платит. На адрес матери вам пришлют по почте уведомление, когда надо будет явиться в суд по делам иммигрантов. До заседания с Эвелин поговорит чиновник по вопросам предоставления убежища.

— Адвокат? Но мы не сможем заплатить… — сказал Леон.

— Система немного буксует, поскольку огромное количество детей просят убежища. В действительности меньше половины получают юридическую помощь, но если такое происходит, то это бесплатно.

— Мне говорили, что за три тысячи долларов это можно устроить.

— Так говорят дилеры и мошенники, не верьте им. Ждите судебного уведомления — это все, что вы должны делать в настоящий момент, — добавил офицер, показывая, что разговор окончен.

Он сделал копию водительских прав Галилео Леона, чтобы подшить ее к делу Эвелин, — мера почти бесполезная, поскольку центр был не в состоянии отследить каждого ребенка. Он наскоро попрощался с Эвелин; его ждали в этот день другие подобные дела.

Галилео Леон родился в Никарагуа, в восемнадцать лет нелегально эмигрировал в Соединенные Штаты, но получил вид на жительство, попав под амнистию 1995 года. Из-за лени он не пошел по инстанциям, чтобы оформить гражданство. Он был маленького роста, немногословный и вечно чем-то недовольный; на первый взгляд он не внушал ни доверия, ни симпатии.

Первую остановку они сделали в «Уолмарте», чтобы купить одежду и туалетные принадлежности. Девушке показалось, что это сон, когда она увидела огромный магазин с бесконечным множеством товаров всевозможных размеров и разных цветов, настоящий лабиринт проходов, заполненных до краев. Испугавшись, что потеряется здесь навсегда, она крепко ухватилась за руку отчима, который ориентировался, словно опытный разведчик, так что привел ее прямо в нужный отдел и сказал, чтобы она выбрала себе белье, футболки, три блузки, две пары джинсов, юбку, платье на выход и туфли. Хотя Эвелин было почти шестнадцать лет, ее размеры были как у американской девочки лет десяти-двенадцати. Смущенная и растерянная, она решила выбрать самое дешевое, но, не понимая местных цен, задерживала процесс.

— Да не смотри ты на цены, здесь и так все дешево, а твоя мама дала мне денег, чтобы тебя одеть, — объяснил ей Галилео.

Оттуда они пошли в Макдоналдс, где он купил для нее гамбургер, картошку фри и гигантский стакан мороженого с вишенкой наверху, которым в Гватемале можно было бы накормить целую семью.

— Тебя что, «спасибо» говорить не научили? — спросил отчим скорее из любопытства, чем в качестве упрека.

Эвелин кивнула, не решаясь поднять глаза и слизывая последние остатки мороженого с ложки.

— Может, ты меня боишься? Вообще-то, я не людоед.

— Спа… Спа… Я… — пробормотала она.

— Ты дурочка или заикаешься?

— За… за…

— Вижу, ладно, извини, — перебил ее Галилео, — если ты не можешь говорить по-христиански, прямо не знаю, что же у тебя получится с английским. Вот так да! И что нам с тобой делать?

Они переночевали в придорожном мотеле для дальнобойщиков. В номере было грязно, зато там имелся горячий душ. Галилео велел ей помыться, прочитать молитвы и ложиться на ту кровать, что слева, потому что он всегда ложился у дверей — такая у него была мания. «Я пойду покурю, а когда вернусь, чтоб ты уже спала», — сказал он. Эвелин быстро повиновалась. Она наскоро приняла душ и улеглась в постель в одежде и обуви, натянув покрывало до самого носа, притворяясь, что спит, однако в любой момент готовая сбежать, если мужчина станет ее трогать. Она чувствовала себя страшно усталой, у нее ныло плечо, от страха сжималось сердце, но она вспомнила бабушку, и это придало ей силы. Она знала: ее мамушка ходила в церковь и поставила за нее свечу.

Галилео отсутствовал больше часа. Он снял башмаки, прошел в ванную и закрыл за собой дверь. Эвелин слышала, как он слил воду в туалете, и краешком глаза видела, как он вернулся в комнату в трусах, футболке и носках. Она приготовилась выпрыгнуть из кровати. Отчим повесил брюки на спинку единственного в комнате стула, закрыл дверь на задвижку и погасил свет. Сквозь занавески на окне проникал свет неоновой рекламы с названием отеля, и в сумраке Эвелин увидела, как отчим, преклонив колени, встал около своей кровати. Галилео Леон долго шептал молитвы. Когда он наконец лег в постель, Эвелин уже спала.

РИЧАРД

Рио-де-Жанейро

Они выехали из отеля в девять утра, натощак, выпив только кофе. Лусия потребовала, чтобы они позавтракали где-нибудь в другом месте, ей нужна горячая еда на нормальной тарелке — никаких картонок и китайских палочек, сказала она. Они нашли какой-то «Денни’с», где женщины с удовольствием съели блинчики с медом, а Ричард черпал ложкой безвкусную овсянку. Когда накануне они выехали из Бруклина, то договорились не появляться вместе на публике, но по ходу дела эта предосторожность улетучилась, и они так хорошо чувствовали себя все вместе, что даже Кэтрин Браун вписалась в их группу естественным образом.

Дорога была лучше, чем вчера. Ночью еще шел слабый снег и температура была на несколько градусов ниже нуля, но к утру ветер стих и дороги расчистили от снега. Они могли ехать быстрее, и Ричард рассчитал, что с такой скоростью они доберутся до хижины к полудню и при свете дня смогут как-нибудь разобраться с «лексусом». Однако через полтора часа за поворотом он увидел в ста метрах синие и красные мигалки нескольких полицейских машин, перекрывших дорогу. Объезда не было, а если бы он развернулся, то привлек бы внимание.

Весь его завтрак подкатил к горлу, и он почувствовал вкус желчи. Тошнота и призрак вчерашней диареи встревожили его. Он ощупал верхний карман куртки, где у него обычно лежали розовые таблетки, но не нашел их. В зеркало заднего вида он посмотрел на Лусию, которая пыталась его подбодрить, подняв руку и скрестив пальцы. Впереди был целый ряд машин, карета «скорой помощи» и пожарный наряд. Патрульный указал, чтобы он встал в очередь. Ричард приподнял лыжный шлем и спросил, что произошло, таким спокойным тоном, на какой только был способен.

— Несколько машин столкнулись.

— Есть жертвы, офицер?

— Я не уполномочен давать такую информацию.

Сдерживая напряжение, Ричард опустил голову на руки, сложенные на руле, и стал ждать, как и другие водители, считая драгоценные секунды. В желудке у него полыхал пожар.

Он не помнил такой ужасной изжоги, как сейчас, и боялся прободения язвы и внутреннего кровотечения. Что за проклятая судьба устроила препятствие именно в тот момент, когда в багажнике у них труп, а ему срочно нужно в туалет, потому что кишки буквально перекрутило. А может, у него аппендицит? Овсянка была ошибкой, он забыл, что от овсянки слабит. «Если эти долбаные полицейские не освободят дорогу, я сделаю свои дела прямо здесь, только этого еще не хватало. И что подумает Лусия? Что я дряхлое старье, какой-то слабоумный с хронической диареей», — сказал он вслух.

Минуты на часах в машине тащились с медлительностью улитки. И тут зазвонил телефон.

— Ты как там? Похоже, у тебя обморок, — голос Лусии долетел с небес.

— Не знаю, — ответил он, поднимая голову от руля.

— Это психосоматика, Ричард. Ты просто нервничаешь. Прими свои таблетки.

— Они в моей сумке у тебя в машине.

— Я тебе сейчас принесу.

— Нет!

Он увидел, как Лусия выходит из «субару» с одной стороны, а Эвелин с Марсело на руках — с другой. Лусия спокойно подошла к «лексусу» и постучала в боковое окно. Он опустил стекло, готовый раскричаться, но она быстро передала ему таблетки, как раз в тот момент, когда один из патрульных, широко шагая, приближался к ним.

— Мисс! Вернитесь в свою машину! — приказал он.

— Простите, офицер. У вас нет спичек? — спросила она, показывая жестом, что хочет закурить.

— Садитесь в машину! И вы тоже! — крикнул он Эвелин.

В результате они прождали тридцать пять минут в «субару», где мотор не выключали, чтобы поддерживать отопление, и в «лексусе», превратившемся в холодильник, пока движение не восстановилось. Как только «скорая помощь» и пожарные уехали, полиция разрешила скопившимся машинам продолжать движение в обоих направлениях. Когда они проезжали мимо столкнувшихся машин, то увидели перевернутый кверху колесами фургон, автомобиль, марку которого невозможно было определить, — он был сдавлен в лепешку спереди и разворочен сзади — и еще одну машину, которая оказалась сверху на раздавленном автомобиле. День был ясный, метель стихла, и никто из трех водителей не вспомнил про черный лед.

Ричард проглотил четыре таблетки от изжоги. Горький вкус во рту не проходил, спазмы в желудке продолжались. Он опустил голову на руль, весь в холодном поту и с затуманенным от боли взором, с каждой минутой все более убеждаясь, что у него внутреннее кровотечение. Он предупредил Лусию по телефону, что больше не может терпеть и остановится за первым поворотом дороги, который попадется на пути. Она затормозила позади как раз в тот момент, когда он открыл дверцу машины и его вырвало прямо на мостовую.

— Тебе нужна помощь. Должна же быть где-нибудь здесь больница, — сказала Лусия, протягивая бумажные салфетки и бутылку с водой.

— Никаких больниц. Все пройдет. Мне нужно в туалет…

Не дав Ричарду возможности возразить, Лусия велела Эвелин сесть за руль «субару», а сама села в «лексус» на водительское место. «Только не торопись, Лусия. Ты же видела, что может случиться с машиной на скользкой дороге», — сказал ей Ричард, прежде чем устроиться на заднем сиденье точно в такой же позе, подумал он, что и Кэтрин Браун, которую отделяют от него только спинка сиденья и пластиковая перегородка.

Когда Ричард жил в Рио-де-Жанейро, он довольно много пил, это была общественная обязанность, часть местной культуры, непременная принадлежность любого собрания, даже на работе, утешение дождливым вечером или в жаркий полдень, стимул для политической дискуссии, средство от простуды, грусти, любовных размолвок и разочарования после футбольного матча. Ричард уже много лет не был в этом городе, но подозревал, что и сейчас там все так же. Нужно несколько поколений, чтобы изжить некоторые обычаи. В те времена он поглощал алкоголя столько же, сколько его друзья и знакомые, ничего особенного, — так он думал. Он очень редко напивался до бесчувствия, это было весьма неприятное состояние; он предпочитал ощущение полета, когда мир видится мягким и приятным, без острых углов. Он не придавал значения выпивке до тех пор, пока Анита не обозначила это как проблему и не стала следить за тем, сколько он выпил, вначале не афишируя, а затем унижая его своими комментариями на публике. У него была хорошая сопротивляемость к алкоголю, он мог влить в себя четыре банки пива и три кайпириньи без роковых последствий, напротив, его застенчивость улетучивалась, и он казался себе невероятно обаятельным; но он знал меру, чтобы жена не беспокоилась, а еще из-за язвы желудка, которая иногда устраивала ему неприятные сюрпризы. Он никогда не обсуждал с отцом, которому часто писал, проблему выпивки, поскольку Джозеф был трезвенником и не понял бы его.

После рождения Биби Анита еще три раза беременела, но каждый раз дело кончалось выкидышем. Она мечтала о большой семье, как та, в которой выросла сама; она была одной из младших дочерей среди одиннадцати родных братьев и сестер и бесконечного количества двоюродных, и, конечно, у нее было множество племянников. С каждым выкидышем она все больше впадала в отчаяние. Она вбила себе в голову, что это посланное Богом испытание или наказание за какую-то неведомую вину, и мало-помалу жизненные силы и веселый нрав оставляли ее.

Утратив эти качества, по ее мнению самые главные, Анита потеряла интерес к танцам и продала свою знаменитую академию. Женская часть семьи Фаринья — бабушка, мать, сестры, тетки и кузины — сплотили ряды вокруг нее и по очереди опекали, не оставляя одну ни на минуту. Поскольку Анита не отходила от Биби, в ужасе от того, что может и ее потерять, женщины семьи пытались отвлечь ее и убедили написать книгу кулинарных рецептов от нескольких поколений семьи Фаринья, твердо веря, что никакое зло не устоит перед таким средством, как работа и утешение вкусной едой. Они заставили ее систематизировать в хронологическом порядке восемьдесят альбомов семейных фотографий, а когда и это было закончено, изобретали новые предлоги, чтобы чем-то ее занять. Ричард против воли согласился, чтобы Аниту и Биби увезли на два месяца на гасиенду[42] дедушки и бабушки. Солнце и свежий воздух улучшили душевное состояние Аниты.

Она вернулась в город, прибавив четыре килограмма и сожалея о продаже академии, потому что ей вновь захотелось танцевать.

Они снова занимались любовью, как в те времена, когда не делали ничего другого. Ходили слушать музыку и танцевать. Преодолевая свою природную неуклюжесть, Ричард проделывал с ней на танцполе пару фигур и, как только замечал, что все только и смотрят на его жену: одни — потому что знали ее королевой Академии Аниты Фариньи, другие просто с восхищением или желанием, — он галантно уступал ее мужчинам, более легким на ногу, а сам в это время пил, сидя за столиком, с нежностью глядя на жену и рассеянно думая о том, как складывается его жизнь.

Возраст у него был вполне достаточный для того, чтобы подумать о будущем, однако со стаканом в руке было легко и просто избавить себя от подобного беспокойства. Он защитил диссертацию более двух лет назад, но не получил от этого никакой выгоды, разве что написал пару статей, которые поместил в университетских изданиях в Соединенных Штатах: одну о праве на землю туземных племен, согласно Конституции 1988 года, и другую о гендерном насилии в Бразилии. Он зарабатывал на жизнь, давая уроки английского языка. Больше из любопытства, чем из-за амбиций, он иногда предоставлял свои данные, когда открывалась вакансия на какую-либо должность в American Political Review[43]. Он рассматривал свою жизнь в Рио-де-Жанейро как приятную паузу в судьбе, как затянувшийся отпуск; скоро он возьмется за профессиональную карьеру, впрочем, это может еще немного подождать. Город располагал к удовольствиям и праздности. У Аниты был маленький домик на берегу океана, за ее бизнес выручили какие-то деньги, плюс плата за уроки английского, так что на жизнь, в общем, хватало.

Биби вот-вот должно было исполниться три года, когда богини наконец услыхали молитвы Аниты и прочих женщин семьи. «Это благодаря Йемайе», — сказала Анита, объявив мужу, что она беременна. «Надо же, а я думал, это благодаря мне», — засмеялся он, стиснув ее в объятиях. Беременность протекала без осложнений и разрешилась в положенное время, однако роды проходили тяжело, и в конце концов пришлось делать кесарево сечение. Врач предупредил Аниту, что ей не стоит больше рожать, по крайней мере несколько лет, но это не произвело на нее особого впечатления, поскольку она держала на руках Пабло, здоровенького, ненасытного младенца, братца Биби, которого ждала вся семья.

Через месяц, на рассвете, Ричард склонился над колыбелью, чтобы достать оттуда ребенка и передать Аните, удивляясь, почему тот не плачет от голода, как обычно, через каждые три-четыре часа. Он спал так спокойно, что Ричард заколебался, надо ли его будить. Волна нежности захлестнула его, глаза защипало, и горло сдавил сладкий комок, как это всегда бывало, когда он смотрел на Биби. Анита расстегнула блузку и даже поднесла малыша к груди, прежде чем до нее дошло, что тот не дышит. Утробный крик раненого зверя потряс дом, улицу, весь мир.

Необходимо было сделать аутопсию. Ричард хотел скрыть это от Аниты, поскольку сама мысль о том, что малыша Пабло будут методично разрезать ножом, была слишком жестокой, но ведь нужно было узнать причину смерти. В отчете патологоанатома она была указана как синдром неожиданной смерти, или младенческая смерть, и далее большими буквами было написано: «НЕСЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ, КОТОРЫЙ НЕВОЗМОЖНО ПРЕДВИДЕТЬ». Анита погрузилась во мрак глубокого страдания, в непроницаемую пещеру, куда мужу вход был заказан. Ричард был отвергнут женой и задвинут, как ненужная помеха, в самый дальний угол домашнего очага остальными членами семьи Фаринья, наводнившими его жилище; они заботились об Аните, занимались Биби и принимали решения, не спрашивая Ричарда. Родственники завладели его маленькой семьей, полагая, что он не способен понять масштабы трагедии, поскольку не так чувствителен, как они. В глубине души Ричард испытывал облегчение, он и в самом деле был чужой на этой территории страдания. Он увеличил количество уроков, выходил из дома рано и возвращался поздно под разными предлогами. Он стал больше пить. В определенном количестве алкоголь представлял собой необходимую разрядку.

Путешественники находились всего в нескольких километрах от проселочной дороги, как вдруг послышалась сирена и появились полицейские, которые ждали в машине, скрытой в кустах. Лусия увидела, как крутится мигалка между «лексусом» и «субару». Она всерьез подумала о том, чтобы нажать на газ и бросить вызов судьбе, однако крик Ричарда заставил ее изменить планы. Она проехала несколько метров и наконец прижалась к обочине. «На этот раз нам конец», — сказал Ричард вслух, выпрямляясь. Лусия опустила окошко и ждала, боясь дышать, пока патрульная машина пристраивалась позади. Мимо на малой скорости проехала «субару», и она сделала знак Эвелин, чтобы та продолжала путь, не останавливаясь. Через минуту к ней подошел полицейский.

— Ваши документы, — потребовал он.

— Я что-то нарушила, офицер?

— Ваши документы.

Лусия поискала в бардачке и подала ему документы на «лексус» и свои международные права, подумав, что этот номер может не пройти, поскольку она сама не помнила, когда получала их в Чили. Офицер долго изучал права, потом оглядел Ричарда, который полулежал на заднем сиденье, пытаясь привести в порядок свою одежду.

— Выйдите из машины, — сказал офицер Лусии.

Та подчинилась. Коленки дрожали так сильно, что она едва держалась на ногах. Она мельком подумала, что так, должно быть, чувствует себя афроамериканец, когда его останавливает полиция, и что, если бы Ричард сидел за рулем, отношение к водителю было бы другим. В этот момент Ричард открыл дверцу и, согнувшись, вылез из машины.

— Сеньор, ждите в машине! — крикнул ему офицер, положив правую руку на кобуру.

Ричард, сотрясаясь от рвотных позывов, изрыгнул остатки овсянки под ноги офицеру, который с отвращением попятился.

— Он болен, у него язва, — сказала Лусия.

— Кем вы ему приходитесь?

— Я… я… — пробормотала Лусия.

— Это моя экономка. Она работает на меня, — удалось произнести Ричарду между двумя позывами.

Полицейский автоматически расставил стереотипные факты по местам: прислуга, латиноамериканка, везет хозяина, видимо, в больницу. Этот тип и впрямь выглядел больным. Любопытно, что права у женщины получены за границей; он не в первый раз видел международные права. Чили? И где это находится?

Он подождал, пока Ричард выпрямился, и снова велел ему сесть в машину, но уже более примирительным тоном. Он обошел «лексус» сзади, позвал Лусию и указал на багажник.

— Да, офицер. Только что случилось. На дороге столкнулись несколько машин, может, вы знаете. Машина, которая ехала сзади, не успела вовремя затормозить и ударила мою, но это ерунда, небольшая вмятина и разбитая фара. Я закрасила фару лаком для ногтей, пока не поставлю новую.

— Я вынужден сделать вам официальное предупреждение.

— Мне нужно отвезти сеньора Боумастера к врачу.

— На этот раз я вас отпущу, но вы должны заменить фару в течение суток. Понятно?

— Да, офицер.

— Вам нужна помощь с больным? Я могу вас сопроводить до больницы.

— Большое спасибо, офицер. В этом нет необходимости.

С бьющимся сердцем Лусия вернулась за руль, пытаясь выровнять дыхание, в то время как полицейская машина удалялась. У меня будет инфаркт, подумала она, однако через полминуты на нее напал нервный смех. Если ей выпишут штраф, ее данные и сведения о машине будут зарегистрированы в полиции, и тогда опасения Ричарда реализуются во всем своем кошмарном великолепии.

— Еле проскочили, — заметила она, вытирая слезы, выступившие от смеха, но Ричарду все это совсем не казалось забавным.

«Субару» ждала их в километре от места, где происходила сцена, а вскоре Ричард обнаружил дорогу к хижине Орасио — извилистую, почти невидимую среди сосен тропу, покрытую снегом в несколько сантиметров толщиной. Они медленно пробирались по лесу минут десять, молясь, чтобы машины не увязли в снегу, не видя никаких следов пребывания человека, как вдруг показалась покатая крыша домика, напоминающего жилище сказочных фей, с которой свисали сосульки, похожие на рождественские украшения.

Ричард, обессиленный приступом рвоты, — правда, живот у него болел гораздо меньше, — открыл замок на воротах своим ключом, они подъехали к дому и вышли из машин. Он отворил дверь в дом, при этом вынужден был изо всех сил толкать ее, налегая всем телом, поскольку дерево разбухло от влажности. Едва они вошли, как в нос ударил тошнотворный запах. Забежав в туалет, Ричард объяснил женщинам, что дом пустовал два года с лишним, так что наверняка тут хозяйничали летучие мыши и прочие твари.

— Когда будем избавляться от «лексуса»? — спросила Лусия.

— Сегодня же; дай мне полчаса, чтобы прийти в себя, — сказал он, падая на обшарпанный диван в гостиной и не решаясь попросить, чтобы Лусия легла рядом, обняла его и согрела.

— Отдыхай. Но если мы останемся тут надолго, то заледенеем, — сказала Лусия.

— Надо включить генератор и зарядить топливом обогреватели. В кухне есть канистры с керосином. Трубы наверняка замерзли и какие-то прохудились, весной будет видно. Чтобы готовить, придется растопить снег. Камин нельзя использовать, кто-то может заметить дым.

— Ты сейчас не в состоянии всем этим заниматься. Пойдем, Эвелин! — сказала Лусия, укрывая Ричарда одеялом, траченным молью и твердым, как картон, которое висело на спинке стула.

Немного спустя нагреватели заработали, но женщинам не удалось запустить генератор, который дышал на ладан, не смог этого и Ричард, когда поднялся на ноги. В хижине имелась керосиновая горелка, которой пользовались мужчины, когда приезжали ловить рыбу на озеро на подледную рыбалку, кроме того, Ричард взял с собой три ручных фонаря, спальные мешки и другие вещи, необходимые для экспедиции на берега Амазонки, а также несколько пакетов с сухой вегетарианской едой, которые брал с собой во время длительных велосипедных прогулок. Ослиный корм, пошутила Лусия, намереваясь вскипятить воду на маленькой керосиновой горелке, от которой было почти так же мало проку, как от генератора.

Растворенный в кипятке «ослиный корм» превратился в достойный ужин, который Ричард не стал даже пробовать, ограничившись бульоном и чаем, чтобы не было обезвоживания; ничего больше его желудок не выдержал бы. Потом он снова лег, закутавшись в одеяло.

ЭВЕЛИН

Чикаго

Мириам, мать Эвелин Ортеги, больше десяти лет не видела своих троих детей, порученных заботам бабушки в Гватемале, но узнала Эвелин сразу же, во-первых, по фотографиям и, во-вторых, потому, что та была копией бабушки. Счастье, что она не в меня, подумала Мириам, когда увидела Эвелин, выходившую из фургона Галилео Леона. Бабушка, Консепсьон Монтойя, была метиской, умудрившейся взять все лучшее и от майя, и от белой расы, и в юности отличалась несравненной красотой, пока ею не попользовались солдаты. Эвелин через поколение унаследовала ее тонкие черты. У Мириам, наоборот, было грубое лицо, тяжелый торс и короткие ноги, очевидно, она пошла в отца, «этого насильника-индейца, который спустился с гор», как она добавляла всегда, когда вспоминала о своем родителе. А ее дочь была еще совсем девочка с тяжелой черной косой до пояса и нежным личиком. Мириам бросилась к ней и крепко сжала ее в объятиях, повторяя ее имя и плача от радости, что обрела ее, и от печали по двум ее убитым братьям. Эвелин молча стояла, никак не разделяя порыва матери; эта толстая женщина с желтыми волосами была ей незнакома.

Первая встреча наметила тональность отношений между матерью и дочерью. Эвелин старалась говорить как можно меньше, ведь слова перепутывались и не шли с языка, но Мириам расценивала ее молчание как упрек. Хотя Эвелин никогда не затрагивала эту тему, Мириам использовала любой повод, чтобы прояснить ситуацию: она оставила своих детей не ради собственного удовольствия, а по необходимости. Все они голодали бы, если бы она осталась в Монха-Бланка-дель-Валье и пекла бы лепешки вместе с бабушкой, неужели Эвелин этого не понимает? Когда придет ее черед стать матерью, она поймет, на какую жертву пошла ее мать ради семьи.

Другая тема, которая висела в воздухе, — судьба, постигшая Грегорио и Андреса. Мириам считала, что если бы она осталась в Гватемале, то смогла бы воспитать сыновей в строгости и Грегорио не пошел бы по кривой дорожке и не связался бы с преступниками, тогда и Андрес не погиб бы по вине брата. В таких случаях Эвелин подавала голос в защиту своей мамушки, которая учила их только хорошему; брат стал плохим из-за слабости характера, а не потому, что бабушка его не колотила.

Семья Леон жила в квартале, состоявшем из домиков на колесах — двадцати совершенно одинаковых жилищ, каждое со своим маленьким патио, где в семье Леон проживали попугай и большая, кроткого нрава собака. Эвелин выделили надувной матрасик, который она раскладывала на ночь на полу кухни. В доме была крохотная ванная и еще раковина в патио. Несмотря на тесноту, уживались они хорошо, в какой-то степени из-за того, что работали в разные смены. Мириам убирала офисы по ночам и частные дома по утрам, так что ее не было дома с полуночи до полудня следующего дня. У Галилео не было четкого расписания, и когда он бывал дома, тушевался так, словно его и не было совсем, стараясь не попадаться на глаза жене, вечно пребывавшей в плохом настроении. Детьми за разумную плату занималась соседка, но когда появилась Эвелин, это стало ее обязанностью. По вечерам Мириам была дома, и это давало Эвелин возможность посещать весь первый год курсы английского языка, одно из благодеяний церкви, предлагаемое иммигрантам, а позднее она стала помогать матери. Мириам и Галилео были евангелистами-пятидесятниками, и вся их жизнь вращалась вокруг служб и общественной деятельности их церкви.

Галилео объяснил Эвелин, что в Господе он обрел смирение и семью братьев и сестер по вере. «Я был плохим человеком, пока не пришел к церкви, и там Святой Дух снизошел ко мне. Это было девять лет назад». Эвелин с трудом представляла себе, что этот ханжа мог когда-то вести дурную жизнь. По словам Галилео, Божественный луч поверг его ниц во время религиозной службы, и пока он катался по полу, а все члены конгрегации с воодушевлением молились за него и пели во всю силу своих легких, Сатана был изгнан. С того момента его жизнь приняла другое направление, сказал Галилео, он познакомился с Мириам: она женщина властная, но добрая и помогает ему придерживаться правильного пути. Господь дал им двоих сыновей. Его отношения с Богом были довольно свойскими, он беседовал с Ним, как сын с отцом, достаточно было попросить что-либо от всего сердца, как он тут же это получал. Он публично засвидетельствовал свою веру, прошел обряд крещения водой в местном бассейне и надеялся, что Эвелин сделает то же самое, но она откладывала этот момент во имя верности падре Бенито и бабушке, для которых переход в другую веру был позором. Гармония между жителями домика на колесах нарушалась во время редких визитов Дорейн, дочери Галилео; она была плодом скоротечной любви его юных лет с одной эмигранткой из Доминиканской Республики, которая зарабатывала контрабандой и гаданием на картах. Как говорила Мириам, Дорейн унаследовала от своей матери дар обманывать дураков, она была наркоманкой и шла по жизни, окутанная зловещим туманом, и потому все, к чему она прикасалась, превращалось в собачье дерьмо. Ей было двадцать шесть лет, а выглядела она на пятьдесят, ни одного дня в своей жизни она не работала честно, однако хвасталась, что у нее горы денег. Никто не решался спрашивать, каким образом она их добыла, однако все подозревали, что о ее методах лучше не говорить, тем более было видно, что она как добывала, так и тратила. Тогда она появлялась у отца и просила в долг, который не намерена была возвращать. Мириам ненавидела ее, Галилео ее боялся; он ползал перед ней как червяк и давал столько, сколько мог, но всегда меньше, чем она просила. У нее дурная кровь, говорила Мириам, не уточняя, что это значит, и презирала ее за то, что она негритянка, однако тоже не решалась противостоять ей в открытую. Ничто в облике Дорейн не могло внушить страх, она была худая и хилая, сутулая из-за искривления позвоночника, у нее были голодные глаза и желтые зубы и ногти, но от нее исходила какая-то жуткая, еле сдерживаемая злоба, словно кипящее варево в кастрюле, с которой вот-вот слетит крышка. Мириам велела Эвелин держаться подальше от этой женщины; ничего хорошего ждать от нее не приходится.

В приказе не было необходимости, у Эвелин дыхание перехватывало, когда приближалась Дорейн. Собака в патио начинала подвывать, возвещая о ее приближении за несколько минут до того, как она появлялась. Это служило предупреждением для Эвелин, что нужно срочно куда-то скрыться, но у нее не всегда получалось сделать это вовремя. «Куда ты бежишь так быстро, глухонемая дурочка?» — спрашивала Дорейн угрожающим тоном. Она была единственная, кто так ее оскорблял; остальные привыкли расшифровывать смысл корявых фраз Эвелин еще раньше, чем она их заканчивала. Галилео Леон спешил дать дочери денег, только бы она поскорее ушла, и при каждом удобном случае умолял ее сходить с ним в церковь хотя бы раз. В нем жила надежда, что Святой Дух сочтет ее достойной того, чтобы на нее снизойти и спасти ее от нее самой, как это случилось с ним.

Прошло больше двух лет, но Эвелин так и не получила судебное уведомление, о котором говорили в Центре временного содержания. Сначала Мириам во всем винила почту, хотя со временем стала думать, что документы дочери затерялись где-то в дебрях иммиграционной службы и Эвелин сможет прожить и без них до конца своих дней, ни о чем не беспокоясь. Эвелин закончила среднюю школу и получила, как и все остальные ученики, тогу и четырехугольную шапочку, и никто не попросил у нее бумагу, подтверждавшую ее существование.

Экономический кризис последних лет усилил извечную досаду на латиноамериканцев; миллионы североамериканцев, обманутых финансистами и банками, теряли жилье или работу, а козлами отпущения у них всегда были иммигранты. «Посмотрим, как американец любого цвета пойдет работать за нищенскую плату, которую дают нам», — сердито говорила Мириам. Она получала меньше законного минимума, работая больше положенного, чтобы покрыть расходы семьи, поскольку цены росли, а зарплаты были заморожены. Эвелин вместе с ней и двумя другими женщинами ходила убирать офисы по ночам. Эта замечательная команда приезжала на «хонде» со всеми причиндалами для уборки и транзисторным радиоприемником, чтобы слушать евангелистские проповеди и мексиканские песни. Они предпочитали работать вместе, чтобы защищаться от ночных опасностей, как от нападений на улице, так и от сексуальных домогательств внутри зданий. Они заработали репутацию амазонок, после того как хорошенько отделали швабрами, ведрами и щетками одного засидевшегося на работе служащего, пристававшего к Эвелин в туалете. Охранник, тоже латиноамериканец, вдруг надолго оглох, а когда он наконец вмешался, было похоже, что незадачливого ухажера переехал грузовик, однако тот не стал обращаться в полицию с жалобой на агрессивных женщин; предпочел пережить унижение молча.

Мириам и Эвелин работали плечом к плечу и делили поровну домашние заботы: уход за детьми, кормление попугая и собаки, покупки и все прочие необходимые дела, однако близости между ними не было, всегда казалось, будто одна у другой в гостях. Мириам не знала, как обращаться со своей молчаливой дочкой. Она то отстранялась от нее, то пыталась выразить свою любовь, заваливая подарками. Эвелин предпочитала одиночество, она ни с кем не заводила дружбу, ни в школе, ни в церкви. Мириам полагала, что ни один мальчик не интересуется ею, поскольку она выглядит как истощенный подросток. Иммигранты по прибытии были обычно страшно худые, кожа да кости, однако по прошествии нескольких месяцев на дешевом фастфуде быстро приобретали лишний вес. Эвелин же страдала полным отсутствием аппетита, она не выносила жирную или сладкую пищу, и ей не хватало бабушкиной фасоли. Мириам не знала, что любой, кто приближался к Эвелин ближе чем на метр, вызывал у нее отвращение и страх; травма, полученная в результате изнасилования, оставила огненный след в ее памяти и в ее теле, и любой физический контакт ассоциировался у нее с насилием, кровью и особенно с тем, как брату Андресу перерезали горло. Мать знала о том, что произошло, но никто не рассказывал ей подробностей, и Эвелин тоже никогда об этом не говорила. Девушку устраивала такая отчужденность, можно было не тратить лишних усилий на то, чтобы произносить слова.

Мириам не на что было жаловаться; дочь выполняла свои обязанности вовремя и никогда не сидела сложа руки, следуя предписаниям бабушки, которая считала, что праздность есть мать всех пороков. Она расслаблялась, только играя с младшими братьями или с детьми из церковной общины, которые никогда не судили о ней. Пока родители присутствовали на службе, она приглядывала за двадцатью малышами в соседнем помещении, куда доносилась длинная проповедь пастора, экзальтированного мексиканца, которому удавалось довести членов общины до состояния истерии. Эвелин придумывала для детей разные игры, пела им песни, танцевала, ударяя в бубен, и у нее получалось рассказывать им сказки почти без запинки, но только если рядом не было взрослых. Церковный пастор советовал ей учиться на школьную воспитательницу; для него было ясно, что Господь наградил ее именно этим талантом, и пренебрегать им значило наплевать на небесный дар. Он обещал помочь получить вид на жительство, однако его влияния, такого могущественного в вопросах небесных, было недостаточно для непрошибаемых кабинетов иммиграционной службы.

Встреча с судьей так бы и откладывалась на неопределенное время, если бы не вмешалась Дорейн. За последние годы дочь Галилео стала еще хуже, от ее высокомерия почти ничего не осталось, однако в ней по-прежнему бурлила злоба. Она появлялась вся в синяках, свидетельствовавших о ее скандальном характере; любого предлога было достаточно, чтобы она бросилась в драку. На спине у нее, будто у пирата, был шрам от удара кинжалом, и она показывала его детям, словно почетный знак, с гордостью рассказывая, что ее сочли мертвой и оставили истекать кровью где-то в переулке между мусорными баками. Эвелин редко с ней сталкивалась, поскольку ее стратегия бегства давала хорошие результаты. Если она сидела одна с детьми, то тут же убегала вместе с ними, едва собака начинала выть. Однако в тот день план не удался, поскольку у детей была скарлатина. Температура держалась уже три дня, горло у них болело, и они лежали в постелях, покрытые сыпью; не тащить же их из кроватей на улицу в холодный день начала октября. Дорейн вошла в дом, открыв пинком дверь и угрожая отравить проклятую собаку. Эвелин приготовилась услышать поток оскорблений, которые дождем прольются на нее, когда эта женщина узнает, что ни отца, ни денег дома нет.

Из маленькой детской комнаты Эвелин не могла видеть Дорейн, но слышала, как та все переворачивает вверх дном и ругается на чем свет стоит. Опасаясь ее реакции, когда она не найдет того, что ищет, Эвелин набралась мужества и пошла в кухню с намерением помешать ей войти в детскую. Не подавая виду, она решила приготовить сэндвич, но Дорейн не дала ей на это времени. Набросилась на нее, словно боевой бык, и, прежде чем Эвелин успела сообразить, что происходит, обеими руками сжала ей горло, встряхивая ее с неистовством одержимой. «Где деньги? Говори, дурочка, или я тебя убью!» Эвелин безрезультатно пыталась высвободиться из цепких когтей.

На крики Дорейн из детской высунулись перепуганные братики и принялись плакать, а собака, которая редко входила в дом, схватила женщину за жакет и стала, рыча, тащить к дверям. Дорейн оттолкнула Эвелин и пыталась ногой отпихнуть собаку. Девушка потеряла равновесие и упала, ударившись затылком о край большого кухонного стола. Дорейн продолжала раздавать пинки то Эвелин, то собаке, но вдруг во мраке ее безумия мелькнула искра здравомыслия, она поняла, что натворила, и выбежала из дома, бормоча нескончаемые ругательства. Соседка, привлеченная шумом, нашла Эвелин на полу, а рядом с ней безутешно плакали братишки. Она позвонила Мириам, Галилео и в полицию, именно в таком порядке.

Галилео Леон прибыл через несколько минут после полиции, когда Эвелин пыталась встать на ноги с помощью женщины в униформе. Все кружилось, черные мушки плясали перед глазами, мешая видеть, а голова болела так сильно, что ей трудно было объяснить словами, что произошло, однако малыши, всхлипывая и сморкаясь не переставая, повторяли имя Дорейн. Галилео не мог запретить полицейским отвезти Эвелин в больницу на машине «скорой помощи» и составить протокол о том, что случилось в доме.

В кабинете неотложной помощи у Эвелин обнаружили рану на затылке и наложили швы; несколько часов она находилась под наблюдением, после чего ее отпустили домой, снабдив пузырьком анальгетиков и рекомендовав покой; однако делу был дан ход, поскольку в участок поступил протокол. На следующий день явились полицейские и в течение двух часов расспрашивали ее об отношениях с Дорейн, после чего оставили в покое. Они вернулись через два дня и снова терзали ее вопросами, однако на этот раз спрашивали о том, как она оказалась в Соединенных Штатах и по какой причине покинула свою страну. Растерянная и испуганная, Эвелин попыталась рассказать, что произошло с ее семьей, но понять ее было трудно, и полицейские теряли терпение. Кроме них, в комнате был мужчина в гражданской одежде, который что-то записывал, но не произнес ни слова, даже не представился.

Так как Дорейн уже привлекалась за употребление наркотиков и другие преступления, в доме появились трое полицейских со специально обученной собакой и перерыли все до последнего уголка, так и не найдя того, что их интересовало. Галилео Леон вовремя испарился, и Мириам пришлось сгорать со стыда и негодования, когда полицейские отрывали от пола линолеум и вспарывали матрацы в поисках наркотиков. Несколько любопытных соседей высунулись из окон своих домов, а после того как полицейские с собакой ушли, стали слоняться поблизости в ожидании второго акта драмы. Как все и предполагали, когда Галилео вернулся домой, его жена была вне себя от ярости. Во всем виноват он и его проститутка-дочь, сколько раз она говорила, что не хочет видеть ее в своем доме, а он, дьявол его забери, слабохарактерный человек, тряпка, недаром его никто не уважает и так далее и тому подобное в том же роде, непрерывная цепь упреков и обвинений, которые начались в доме, продолжились в патио и на улице и закончились в церкви, куда пара прибыла в сопровождении многочисленных свидетелей, чтобы спросить совета у пастора. Через несколько часов у Мириам кончилось горючее и ее гнев утих, а Галилео, в свою очередь, робко пообещал держать дочь на расстоянии.

В тот же день, в восемь часов вечера, когда Мириам еще не оправилась от бурных событий, в дверь дома позвонили. Это был тот самый человек, который что-то записывал во время визита полицейских. Он опять не назвался, но сообщил, что является служащим иммиграционной службы. В воздухе повеяло ледяным холодом, но нельзя же было не впускать его в дом. Агент привык к производимому им эффекту и, чтобы как-то снять напряжение, стал говорить по-испански, рассказал, что его вырастили мексиканцы — дедушка и бабушка, что он гордится своими корнями и естественно чувствует себя в обеих культурах. Слушали его недоверчиво, поскольку по всем признакам это был белый человек со светлыми рыбьими глазами и, кроме того, он немилосердно коверкал язык. Видя, что никто не оценил его попыток сблизиться, он перешел к цели своего визита. Он знал, что у Мириам и Галилео есть вид на жительство, их дети родились в Соединенных Штатах, а вот ситуацию Эвелин Ортеги нужно рассмотреть. В Центре временного содержания имеется документ о том, что ее задержали на границе, а так как свидетельство о рождении отсутствует, есть основания полагать, что ей уже исполнилось восемнадцать лет; то есть она нелегальная иммигрантка и потому должна быть депортирована.

Мертвая тишина длилась пару минут, пока Мириам прикидывала, действительно ли этот человек действует по закону или просто хочет взятку. И вдруг Галилео Леон, обычно неуверенный в себе, произнес так твердо, как никто раньше от него не слышал:

— Эта девочка — беженка. В этой жизни нет нелегалов, у всех у нас есть право на жизнь. Деньги и преступления не соблюдают границ. Сеньор, я спрашиваю вас, почему мы, люди, должны их соблюдать?

— Я законы не пишу. Моя работа — их исполнять, — растерянно ответил мужчина.

— Посмотрите на нее, сколько лет вы ей дадите? — спросил Галилео, указывая на Эвелин.

— Выглядит она совсем юной, но, чтобы доказать ее возраст, необходимо свидетельство о рождении. В документе сказано, что свидетельство унесло течением, когда она переходила реку. Это было три года назад; вы уже могли бы раздобыть копию.

— И кто бы это сделал? Моя мать неграмотная старая женщина, и в Гватемале такие дела быстро не делаются и стоят кучу денег, — вмешалась Мириам, оправившись от изумления; оказывается, ее муж может выражать свое мнение, как настоящий судейский крючкотвор.

— То, что девушка рассказала о бандах и убитых братьях, — это общее место, я уже слышал такое. Таких историй среди иммигрантов множество. Судьи тоже их слышали. Кто-то в них верит, кто-то нет. Предоставление убежища или депортация будет зависеть от судьи, которого вам назначат, — сказал агент, прежде чем уйти.

Галилео Леон, всегда такой покорный, склонялся к тому, чтобы дождаться правосудия, которое хотя и запаздывает, но когда-нибудь все-таки свершится, как он говорил. Мириам возражала, что если оно и свершится, то закон никогда не бывает на стороне слабых, так что она тут же развернула целую кампанию по исчезновению своей дочери. Она не спросила мнения Эвелин ни когда возобновила свои контакты среди иммигрантов-нелегалов, ни когда согласилась послать ее работать прислугой в одну семью, проживающую в Бруклине. Сведения о том, что такое место имеется, она получила от одной женщины из церковной общины, сестра которой была знакома с другой женщиной, работавшей прислугой в этой семье и утверждавшей, что там вообще никто не требует документов и прочей ерунды. Если девочка будет хорошо исполнять свои обязанности, никто не спросит у нее, легальная она или нет. Эвелин хотела знать, какие у нее будут обязанности, и ей объяснили, что речь идет об уходе за больным ребенком, только и всего.

Мириам показала дочери карту Нью-Йорка, помогла ей уложить вещи в маленький чемоданчик паломницы, дала адрес в Манхэттене и посадила ее на автобус Грейхаунд. Через девятнадцать часов Эвелин уже явилась в церковь Латиноамериканской конгрегации пятидесятников, трехэтажное здание, которое снаружи ничем не напоминало торжественный храм, где ее приняла женщина, принадлежавшая к конгрегации, крайне доброжелательная. Она прочитала рекомендацию пастора из Чикаго, предложила Эвелин переночевать в своей квартире, а на следующий день показала, как добраться на метро до церкви Скинии Новой Жизни в Бруклине. Там другая женщина, очень похожая на ту, что была вчера, угостила ее газированной водой, дала ей буклет с расписанием религиозных служб и социальных мероприятий церкви Скинии Новой Жизни, а также указала, как найти дом ее новых работодателей.

В три часа дня осенью 2011 года, когда деревья уже начали терять свое убранство и улицы были покрыты легкой сухой листвой, Эвелин Ортега позвонила в дверь углового четырехэтажного дома с увечными статуями греческих героев в саду. Там ей предстояло жить и работать в последующие годы со спокойной душой и поддельными документами.

ЛУСИЯ И РИЧАРД

К северу от Нью-Йорка

В хижине на берегу озера Ричард Боумастер сразу же уснул, боль в желудке отступила, но его сразила усталость от этого долгого воскресенья, уже не говоря о том, что его измотали мысли о только что открывшейся ему любви пополам с неуверенностью, которая его угнетала. Между тем Лусия и Эвелин разрезали полотенце на куски и вышли на улицу, чтобы стереть отпечатки пальцев с «лексуса». В интернете на своем телефоне Лусия вычитала, что их достаточно протереть тряпочкой, но все-таки настояла на том, чтобы сделать это со спиртом, для большей безопасности: отпечатки смогут идентифицировать, даже если машину утопить в озере. «Откуда ты знаешь?» — спросил Ричард, засыпая, и она ответила ему, как отвечала всегда: «Не спрашивай». В голубоватом свете снежного дня они протерли почти весь автомобиль, снаружи и в салоне, кроме внутренней части багажника. Потом вернулись в хижину, чтобы согреться чашкой кофе и поболтать, пока Ричард отдыхает. Оставалось еще три часа до того, как стемнеет.

Эвелин молчала со вчерашнего вечера, делая все, о чем ее просили, с отрешенным видом сомнамбулы. Лусия предположила, что она, должно быть, погрузилась в прошлое, перебирая трагические события своей короткой жизни. Она оставила попытки отвлечь девушку или как-то оживить, поскольку понимала, что ситуация была для Эвелин куда более серьезной, чем для нее и Ричарда. Девушка была смертельно напугана, опасность, нависшая над ней в лице Фрэнка Лероя, вызывала еще больший страх, чем арест или депортация, но была еще какая-то причина, о которой Лусия догадывалась с того момента, как они выехали из Бруклина.

— Ты рассказала нам, как погибли твои братья в Гватемале, Эвелин. Теперь вот Кэтрин умерла насильственной смертью. Думаю, это вызывает у тебя тяжелые воспоминания.

Девушка кивнула, не поднимая глаз от дымящейся чашки кофе.

— Моего брата тоже убили, — продолжала Лусия. — Его звали Энрике, и я его очень любила. Мы думаем, его задержали, но точно ничего не знаем. Мы не смогли его похоронить, потому что нам не передали его останки.

— Это… это… это точно, что он умер? — спросила Эвелин, заикаясь больше, чем всегда.

— Да, Эвелин. Я годы провела, исследуя судьбы без вести пропавших, таких как Энрике. Я книги об этом написала. Они умерли от пыток или были казнены, а их тела взрывали динамитом или бросали в море. Братские могилы были, но совсем немного.

С огромными трудностями, спотыкаясь на каждом слове, Эвелин удалось рассказать о том, что ее братья, Грегорио и Андрес, были, по крайней мере, похоронены должным образом, хотя на отпевании мало кто присутствовал из-за страха перед бандой. В доме бабушки они зажгли свечи и ароматные травы, пели, плакали, пили ром в память о них, похоронили вместе с ними кое-какие необходимые домашние вещицы, чтобы те были при них в другой жизни, и служили по ним мессу в течение девяти дней, как положено, потому что именно девять месяцев растет дитя в утробе матери, прежде чем родиться, и столько же дней нужно для того, чтобы возродиться к небесной жизни. Братья упокоились в освященной земле, бабушка каждое воскресенье приносит цветы на их могилы и оставляет угощение на День Всех Святых.

— У Кэтрин, как и у моего брата Энрике, такого никогда не будет, — прошептала Лусия, взволнованная рассказом.

— Неприкаянные души являются, чтобы пугать живых, — твердо сказала Эвелин, будучи в этом совершенно убежденной.

— Знаю. Они приходят к нам в снах. Тебе ведь являлась Кэтрин, правда?

— Да… Сегодня ночью.

— Я очень сожалею, что мы не можем попрощаться с Кэтрин согласно обычаям твоей деревни, но я обязательно закажу поминальную службу в течение девяти дней. Обещаю тебе, я это сделаю.

— Ваша ма… ма… мама молится за ва… ва… вашего брата?

— Она молилась за него до последнего дня свой жизни, Эвелин.

Лена Марас собралась проститься с этим миром в 2008 году, больше от усталости, чем от болезней или от старости, после того как она пыталась найти своего сына Энрике в течение тридцати пяти лет. Лусия всегда винила себя в том, что не понимала, каким угнетенным было состояние матери; она полагала, что если бы вникла в это раньше, то могла бы помочь ей. Она догадалась об этом только в самом конце, поскольку всю жизнь Лена делала все, чтобы скрывать свою депрессию, и Лусия, вечно занятая делами, не обращала внимания на симптомы. В последние месяцы, когда она уже не могла притворяться, что испытывает хоть какой-то интерес к жизни, Лена питалась только бульоном и овощным пюре. Она была погружена в постоянную усталость, превратилась в скелет, обтянутый кожей, и была безразлична ко всему на свете, кроме Лусии и своей внучки Даниэлы. Она готовилась умереть от истощения, самым естественным образом, согласно своей вере и своему закону. Она просила у Господа поскорее забрать ее к себе и милостиво позволить сохранить достоинство до самого конца. В то время как ее органы мало-помалу приходили в негодность, мозг работал так живо, как никогда, и сознание было максимально открытым, чувствительным и восприимчивым. Она принимала прогрессирующую физическую слабость с юмором и без раздражения, пока не потеряла контроль над теми функциями, которые считала абсолютно личными; тогда она впервые расплакалась. Даниэла сумела убедить ее, что памперсы и интимный уход, который осуществляли Лусия, Даниэла и медбрат, приходивший раз в неделю, — это не наказание за грехи прошлого, но возможность достичь Царствия Небесного. «Ты не можешь отправиться на небо, сохранив нетронутой свою гордыню, бабушка, ты должна испытать чуточку унижения», — говорила она ей тоном ласкового упрека. Лене это показалось разумным, она смирилась и больше не роптала.

Как бы то ни было, вскоре она могла проглотить лишь несколько ложечек йогурта и выпить немного ромашкового чая. Медбрат предложил кормить ее через зонд, но дочь и внучка отказались подвергать ее такому насилию; они считали, что должны уважать непреклонное решение Лены.

Лежа на кровати, Лена радовалась небу, которое видела в окне, с благодарностью принимала ванну, а иногда просила, чтобы ей почитали стихи или дали послушать романтические мелодии, под которые она танцевала в юности. Она была в плену у истощенного тела, но освободилась от душераздирающей боли за сына, потому что с течением дней то, что сначала было лишь предчувствием, мелькнувшей тенью, прикосновением губ ко лбу в легком поцелуе, постепенно приобрело четкие контуры. Энрике был где-то совсем рядом, он ждал ее.

Никому не дано остановить наступление смерти, но Лусия, в ужасе наблюдавшая угасание матери, превратилась в ее тюремщика, отобрав у нее сигареты, ее единственное удовольствие, так как считала, что курение отбивает аппетит и губит ее. Даниэла, обладавшая даром улавливать чужие желания и добротой, чтобы им потакать, догадывалась, что запрет на курение был самой большой пыткой для бабушки. В том году она окончила среднюю школу, собиралась в сентябре продолжить обучение в Майами, а пока посещала интенсивные курсы английского. Каждый вечер она приходила навестить бабушку, освобождая таким образом на несколько часов Лусию, которая могла в это время поработать. Восемнадцатилетняя Даниэла, высокая и красивая, унаследовавшая славянские черты лица своих предков, раскладывала пасьянс или усаживалась у постели бабушки и делала задания по английскому, пока Лена дремала, и ее хриплое дыхание наводило на мысль о последних минутах. Лусия и не подозревала, что Даниэла снабжала бабушку запрещенными сигаретами, которые контрабандой проносила в лифчике. Пройдет много лет, прежде чем Даниэла доверит матери свой грех милосердия.

Долгая дорога к смерти смягчила упорную злопамятность Лены по отношению к мужу, который ее предал, и она говорила о нем с дочерью и внучкой, хотя с каждым днем делать это ей было все труднее.

— Энрике его простил, теперь и тебе надо его простить, Лусия.

— Я на него зла не держу, мама. Я ведь почти его не знала.

— Вот именно, то, что его с тобой не было, ты и должна простить.

— Вообще-то, не было и не надо, мама. Вот Энрике, наоборот, хотелось, чтобы у него был отец, ему было больно, он чувствовал себя брошенным.

— Это когда он был ребенком. Теперь он понимает, что отец так себя вел не по злобе, он действительно был влюблен в ту женщину. Он не знал, какой вред причинил всем, и не только нам, но и той женщине и ее сыну. Энрике это понимает.

— Каким был бы мой брат сейчас, в пятьдесят семь лет?

— Ему все еще двадцать два, Лусия, и он по-прежнему идеалист и пассионарий. Не смотри на меня так, дочка. Я теряю жизнь, но голову пока не потеряла.

— Ты говоришь так, будто Энрике сейчас здесь.

— Так и есть.

— Ради бога, мама…

— Я знаю, Лусия, его убили. Энрике не хочет говорить мне, как это было, он хочет убедить меня, что это произошло быстро, что он не страдал, потому что, когда его арестовали, он был ранен, истек кровью, и это избавило его от пыток. Можно сказать, он умер, сражаясь.

— Это он тебе сказал?

— Да, дочка. Это он мне сказал. Он со мной.

— Ты можешь его видеть?

— Я могу его чувствовать. Он помогает мне, когда я задыхаюсь, он поправляет мне подушки, вытирает лоб, кладет в рот кубики льда.

— Это все делаю я, мама.

— Ну да, и ты, и Даниэла, но и Энрике тоже.

— Говоришь, он все такой же юный.

— Никто не стареет после смерти, дочка.

В последние дни жизни матери Лусия поняла, что смерть — это не конец, не прекращение жизни, но огромная волна могучего океана, прохладная, сверкающая вода, которая перенесет тебя в иное измерение. Лена отделяется от земной тверди и отдает себя на волю этой волны, свободная от якорей и от земного тяготения, легкая, словно сияющая рыба, несомая течением. Лусия перестала сражаться с неизбежностью и успокоилась. Сидя рядом с матерью, она дышала медленно и размеренно, и на нее снисходил вселенский покой, желание отправиться в путь вместе с ней, чтобы тоже уплыть в океан и там раствориться. Впервые она ощущала собственную душу как свет, идущий изнутри, и он поддерживал ее, этот вечный негасимый свет, неподвластный тяготам бытия. Она обрела абсолютный душевный покой. Ничего не надо было делать, только ждать. И не слышать, как шумит вокруг мир. Она поняла, что так Лена чувствует себя при приближении смерти, и тогда у нее исчез страх, который охватывал ее, когда она видела, как уходит из жизни ее мать, угасая как свеча.

Лена Марас умерла февральским утром, в один из дней, когда духота чилийского лета ощущается спозаранок. Последние несколько дней она лежала в забытьи, прерывисто дыша и сжимая руку Энрике, а ее внучка молилась, чтобы сердце поскорее перестало биться и бабушка вырвалась наконец из трясины агонии. Лусия, наоборот, понимала, что мать должна пройти последний отрезок, как ей суждено, без спешки. Она провела ночь рядом в ожидании развязки, а Даниэла прилегла на диване в гостиной. Ночь оказалась короткой. На рассвете Лусия умылась холодной водой, выпила чашку кофе, разбудила Даниэлу, и они встали по обе стороны у изголовья кровати. На мгновение показалось, что к Лене вернулась жизнь, она открыла глаза и внимательно посмотрела на дочь и внучку. «Я вас очень люблю, девочки. Пойдем же, Энрике», — прошептала она. Она закрыла глаза, и Лусия почувствовала, как обмякла рука матери в ее ладонях.

Холод проникал в хижину, несмотря на обогреватели, так что женщины вынуждены были надеть на себя всю одежду, которая у них была с собой. Марсело закутали в жилет вдобавок к попонке, поскольку шерсти у него оставалось мало и он не выносил холода. Единственный, кто согрелся, был Ричард, который проснулся после сиесты пропотевшим и обновленным. Снова пошел снег, и падающие снежинки, похожие на крошечные перышки, указывали на то, что пора действовать.

— А где именно мы сбросим машину? — спросила Лусия.

— Меньше чем в километре отсюда берег озера круто обрывается вниз. Вода в том месте глубокая, метров пятнадцать. Надеюсь, по тропе можно будет добраться, это единственный подход.

— Полагаю, багажник закрыт надежно…

— До настоящего момента проволока держалась крепко, но я не могу гарантировать, что так все и будет на дне озера.

— Знаешь, как сделать, чтобы тело не всплыло, если крышка откроется?

— Давай не будем об этом думать, — сказал Ричард и вздрогнул, представив такую возможность; это не приходило ему в голову.

— Нужно вспороть живот, чтобы тело наполнилось водой.

— Господи, что ты такое говоришь, Лусия!

— Так поступали с заключенными, которых бросали в море, — сказала она, и голос у нее прервался.

Все трое молчали, пытаясь осознать ужас того, о чем только что услышали, и понимая, что ни один из них на такое не способен.

— Бедная, бедная сеньорита Кэтрин… — наконец прошептала Эвелин.

— Прости, Ричард, но мы не можем сделать то, что наметили, — сказала Лусия, готовая расплакаться, как Эвелин. — Я знаю, это моя идея, это я убедила тебя притащиться сюда, а теперь я не могу. Это все чистейшая импровизация, у нас не было нормального плана, мы действовали наобум. Правда, у нас и времени не было…

— Что ты хочешь сказать? — обеспокоенно перебил Ричард.

— Со вчерашнего вечера Эвелин не перестает думать о душе Кэтрин, которая мается неприкаянная, а я все думаю, что где-то у этой несчастной есть семья. Наверняка у нее есть мама… Моя мать полжизни провела в поисках моего брата Энрике.

— Я знаю, Лусия, но ведь это совсем другое.

— Почему другое? Если мы пойдем до конца, Кэтрин Браун станет без вести пропавшей, как мой брат. А ведь есть люди, которые любят ее, они будут бесконечно ее искать. Неопределенность причиняет еще большее страдание, чем уверенность в том, что человек умер.

— И что нам теперь делать? — спросил Ричард после долгой паузы.

— Мы могли бы оставить тело там, где его найдут…

— А если не найдут? Если тело будет в таком состоянии, что ее невозможно будет опознать?

— Опознать можно всегда. Достаточно маленького кусочка кости, чтобы узнать, чей это труп.

Ричард побледнел и стал мерить комнату широкими шагами, сцепив пальцы и напряженно думая, какое решение принять. Он был согласен с доводами Лусии и разделял ее угрызения совести; он тоже не хотел обрекать семью этой женщины на бесконечные и бесплодные поиски. Надо было все обдумать, прежде чем оказаться там, где они сейчас находились, однако еще есть время все исправить. В смерти Кэтрин Браун виновен убийца, но ее исчезновение будет на совести Ричарда, а он не мог взвалить на себя еще и эту вину; с него достаточно прошлых грехов. Они должны оставить тело подальше от озера и от хижины, там, где оно будет вне досягаемости для хищных зверей и где его найдут, когда растает снег, то есть весной, через два-три месяца. За это время Эвелин найдет возможность переправиться в безопасное место. Похоронить Кэтрин слишком сложно. Копать в мерзлой земле яму он не стал бы даже в здоровом состоянии, а уж тем более когда у него приступ язвы. Он поделился своими соображениями с Лусией, но она уже все обдумала, это было очевидно.

— Мы можем оставить Кэтрин в Рейнбеке, — сказала она.

— Почему именно там?

— Я имею в виду не сам городок, а Институт Омега[44].

— А что это такое?

— Если коротко, центр духовной жизни, но не только это, гораздо больше. Я там бывала, чтобы отдохнуть в уединении, но и на лекции ходила. Институту принадлежат почти двести акров земли с прекрасной природой на некотором удалении от Рейнбека. В зимние месяцы он закрыт.

— Но там наверняка есть какой-нибудь обслуживающий персонал.

— Да, но только в здании, а лес покрыт снегом, и за ним никто не смотрит. Дорога до Рейнбека и в окрестностях хорошая, движение оживленное, так что мы не привлечем внимания и, когда въедем на территорию Омеги, нас никто не увидит.

— Не нравится мне все это, слишком рискованно.

— А я — за: это место высокой духовности, с хорошей энергетикой, посреди живописных лесов. Мне самой хотелось бы там упокоиться. И Кэтрин там понравится.

— Никак не могу понять, когда ты говоришь серьезно, Лусия.

— Я говорю абсолютно серьезно. Но если у тебя есть предложение получше…

Снегопад усиливался, стало понятно, что надо трогаться в путь и отогнать автомобиль до того, как подъезд к дому заметет снегом и к озеру будет не проехать. На разговоры больше не было времени, все согласились с тем, что Кэтрин обязательно должны найти, а для этого ее надо прежде всего переместить в «субару».

Ричард дал всем по паре старых перчаток и велел не дотрагиваться до «лексуса» без них. Поставил его вплотную к «субару» и плоскогубцами срезал проволоку с багажника. Кэтрин Браун провела там по крайней мере два или три дня и столько же ночей, но изменилась совсем мало, она будто спала, укрывшись ковром. Будто была сделана изо льда, однако казалась не такой затвердевшей, как в Бруклине, когда Лусия пыталась ее перевернуть. Ричард, взглянув на нее, едва не расплакался; в неверном свете снежных сумерек эта юная девушка, съежившаяся, как ребенок, выглядела такой же трагически беспомощной, как Биби. Он закрыл глаза и глубоко вдохнул морозный воздух, чтобы прогнать промелькнувший образ безжалостной памяти и вернуться в настоящее. То была не Биби, его обожаемая девочка, то была Кэтрин Браун, незнакомая чужая женщина. Пока Эвелин стояла не шевелясь, словно парализованная, и бормотала вслух заупокойные молитвы, Ричард и Лусия пытались вытащить тело из багажника; Кэтрин оказалась тяжелее, чем была при жизни, может быть из-за того, что умерла внезапно. Ее с трудом удалось повернуть, и они впервые увидели ее лицо. Глаза были открыты. Они были круглые и голубые, как у куклы.

— Иди в дом, Эвелин. Тебе не надо на это смотреть, — приказала Лусия, но девушка не подчинилась, ее словно пригвоздило к месту.

Кэтрин была худенькая молодая девушка небольшого роста, у нее были короткие каштановые волосы и очень юное лицо, а одета она была в костюм для занятий йогой. Посреди лба виднелась черная впадина, четкая, будто нарисованная, и на щеке и на шее осталось немного запекшейся крови. Все трое смотрели на нее несколько минут с бесконечной жалостью, и каждый представлял себе, какой она была при жизни. Даже в этой искривленной позе она сохраняла определенное изящество, словно отдыхающая балерина.

Ричард подхватил ее под мышки, а Лусия держала за ноги, они подняли тело и с большим трудом переложили его в «субару». Понадобилось много усилий, чтобы поместить Кэтрин в багажник; ее накрыли все тем же ковром, а сверху — брезентом. Если туда же засунуть вещи, никто ничего не заподозрит.

— Она умерла от выстрела из пистолета малого калибра, — сказала Лусия. — Пуля застряла в черепе, выходного отверстия нет. Она умерла на месте. Выстрел был меткий.

Ричард, все еще взволнованный ожившим воспоминанием той минуты, когда он потерял Биби двадцать с чем-то лет назад, плакал, не чувствуя слез, замерзающих на щеках.

— Кэтрин наверняка была знакома с убийцей, — добавила Лусия. — Они стояли лицом к лицу, возможно, разговаривали. Эта женщина не ожидала пули, она смотрела с вызовом, без страха.

Эвелин, преодолев ступор, вытерла следы на багажнике «лексуса» и позвала их.

— Посмотрите, — произнесла она, указывая на пистолет, лежавший на дне багажника.

— Это Лероя? — спросил Ричард, осторожно поднимая пистолет за ствол.

— Кажется, да.

Ричард вошел в хижину, держа пистолет большим и указательным пальцем, и положил на стол. Если предположить, что пулю выпустили из пистолета Фрэнка Лероя, то они взваливают на себя лишнюю ответственность: передавать или не передавать оружие полиции, покрывать убийцу или, возможно, подставить невиновного.

— Что будем делать с пистолетом? — спросила Лусия, когда они снова собрались в комнате. — Думаю, его надо оставить в «лексусе». Зачем нам усложнять себе жизнь, у нас и так достаточно проблем.

— Это важная улика против убийцы, мы не можем выбросить его в озеро, — возразил Ричард.

— Ладно, там посмотрим. Сейчас самое главное — столкнуть туда машину. У тебя хватит сил, Ричард?

— Я чувствую себя гораздо лучше. Давайте действовать, пока светло, сейчас рано темнеет.

Тропа, ведущая к обрыву, была почти не видна под белой пеной, покрывшей все вокруг. План Ричарда состоял в том, чтобы подъехать к озеру на двух машинах, столкнуть «лексус» и вернуться на «субару». В нормальных условиях такое короткое расстояние можно было преодолеть пешком за двадцать минут; снег затруднял движение, однако давал преимущество, поскольку через несколько часов следов не будет видно. Ричард решил, что он поедет впереди на «лексусе», прихватив лопату, а Лусия следом, на другой машине. Та возразила, что логичнее было бы, если бы «субару» поехала первой, прокладывая колею своей зимней резиной. «Положись на меня, я знаю, что делаю», — ответил Ричард и чмокнул ее в кончик носа. Застигнутая врасплох, Лусия тихо вскрикнула. Они оставили Эвелин с Марсело в доме, велели не раздвигать занавески и зажигать только одну лампу и только в случае крайней необходимости, — чем меньше света, тем лучше. Ричард прикинул, что они должны вернуться меньше чем через час, если все пройдет хорошо.

Лавируя между деревьями, ветки которых гнулись к земле под тяжестью снега, Ричард медленно ехал по тропе, которую только он мог различить, поскольку и раньше ездил по ней, а за ним так же медленно пробиралась Лусия. В какой-то момент им пришлось отъехать назад на несколько метров, поскольку Ричард потерял направление, и немного погодя машина увязла в снегу. Он вышел из машины и стал лопатой расчищать снег вокруг колес, потом велел Лусии подтолкнуть «лексус» другой машиной, что было нелегко, потому что «субару» скользила. Тогда-то она поняла, почему «субару» должна была ехать позади; толкать было трудно, но тащить было бы вообще почти невозможно. На это ушло полчаса, а тем временем темнело и становилось холоднее.

Наконец впереди они увидели озеро, огромное серебряное зеркало, где, в нерушимом покое зимнего пейзажа, будто написанного голландским художником, отражалось серо-голубое небо. В этом месте дорожка обрывалась. Ричард вышел на разведку и походил туда-сюда по краю обрыва, пока в тридцати метрах от машин не нашел того, что искал. Он объяснил Лусии, что именно здесь самое глубокое место и они должны вручную толкать «лексус», поскольку пытаться ехать на нем до края обрыва опасно.

Лусия еще раз убедилась, что Ричард был прав, когда сказал, что «лексус» должен ехать впереди, потому что по такому узкому проходу они не смогли бы обойти другую машину. Толкать было трудно, ноги проваливались в мягкую почву, а колеса то застревали — и тогда приходилось откапывать их лопатой, — то скользили по льду.

Сверху обрыв не показался Лусии таким уж высоким, но, по словам Ричарда, это впечатление было обманчивым; при падении с такой высоты автомобиль своим весом должен пробить лед. Они с трудом наклонили машину перпендикулярно к поверхности озера, Ричард установил ее на мертвую точку, и оба налегли изо всех сил. Машина медленно тронулась с места, передние колеса повисли над пропастью, но две трети корпуса, глухо ударившись о край обрыва, прочно вкопались в землю. Ричард и Лусия снова стали толкать так сильно, как могли, но машина не двигалась с места.

— Только этого не хватало! Да двигайся ты, проклятая посудина! — воскликнула Лусия, дав пинка в заднее колесо, и без сил, тяжело дыша, опустилась на землю.

— Надо было нам толкать с большей скоростью, — заметил Ричард.

— Поздно об этом говорить. Сейчас-то что будем делать?

Несколько долгих минут они пытались выровнять дыхание и осмыслить размеры беды, но никакого решения проблемы не просматривалось, а снег все падал. Так продолжалось какое-то время, как вдруг передняя часть автомобиля наклонилась на несколько градусов, и он заскользил вниз, медленно и с трудом. Ричард догадался, что от тепла машины снег под ней начал таять. Они подбежали к «лексусу», чтобы помочь процессу, и через мгновение он оторвался от земли и полетел вниз, похожий на огромное, смертельно раненное животное. Сверху они видели, как автомобиль уткнулся в лед, и на секунду показалось, что он так и останется стоять вертикально, словно причудливая металлическая скульптура, но тут же послышался оглушительный треск, поверхность озера разбилась, словно стекло, на тысячи кусков, и машина медленно пошла ко дну с прощальным вздохом, подняв волну ледяной воды с обломками голубоватого льда. Захваченные этим зрелищем, Лусия и Ричард в немом изумлении наблюдали, как она медленно погружается, как темная вода заглатывает ее и, наконец, как она исчезает совсем, опускаясь на дно озера.

— Через пару дней поверхность замерзнет, и следа не останется, — произнес Ричард, когда по воде разошлись последние круги.

— До весны, пока все не растает.

— Здесь глубоко, не думаю, что ее найдут. Да тут никого и не бывает, — сказал Ричард.

— Дай-то Бог, — отозвалась Лусия.

— Вряд ли Бог одобрил бы то, что мы сделали, — улыбнулся он.

— А почему нет? Помочь Эвелин — это акт сострадания, Ричард. Мы можем рассчитывать на благоволение небес. Если ты мне не веришь, спроси у своего отца.

РИЧАРД

Рио-де-Жанейро

После смерти маленького Пабло дни, недели и месяцы были похожи на дурной сон, из которого ни Анита, ни Ричард никак не могли выйти. Биби исполнилось четыре года, и семья Фаринья отметила это событие чересчур пышным празднеством в доме дедушки и бабушки, чтобы как-то компенсировать печальную обстановку, царившую в доме родителей. Девочка переходила с рук бабушки на руки многочисленных тетушек и была, как всегда, слишком умная, спокойная и серьезная для своего возраста.

Но по ночам она мочилась в постель. Она просыпалась мокрая, потихоньку снимала пижаму и голенькая, на цыпочках проскальзывала в комнату родителей. Она спала между ними, и порой ее подушка была влажной от слез ее матери.

Зыбкое душевное равновесие, которое Анита кое-как поддерживала за годы выкидышей, окончательно рухнуло со смертью малыша. Ни Ричард, ни настойчивое внимание членов семьи Фаринья не могли ей помочь, но совместными усилиями им удалось отвести ее на консультацию к психиатру, который прописал ей коктейль из лекарств. Терапевтические сеансы проходили почти в полном молчании, она ничего не говорила, и все усилия психиатра разбивались о глубокую душевную боль пациентки.

В качестве последнего средства сестры Аниты решили отправиться с ней на консультацию к Марии Батисте, уважаемой жрице, матери всех святых кандомбле[45]. Все женщины семьи в самые важные моменты жизни совершали путешествие в Баию, — там была территория Марии Батисты. Это была немолодая, полная женщина, с неизменной улыбкой на лице цвета патоки, одетая в белое, от сандалий до тюрбана, и увешанная ритуальными бусами. Жизненный опыт научил ее мудрости. Голос у нее был низкий, она смотрела прямо в глаза собеседнику и гладила по руке того, кто пришел к ней, потеряв жизненные ориентиры и желая обрести верную дорогу.

Она изучила судьбу Аниты, опираясь на собственную интуицию, с помощью бузиос — небольших гладких ракушек каури. Она не сказала о том, что увидела, ее роль заключалась в том, чтобы вселять надежду, предлагать решения и давать советы. Она объяснила Аните, что страдание ничему не служит, оно бесполезно, разве что может использоваться для очищения души. Анита должна молиться и просить помощи у Йемайи, великого духа жизни, чтобы выйти из тюрьмы воспоминаний. «Твой сын на небесах, а ты в аду. Возвращайся в мир», — сказала она ей. Сестрам сказала, чтобы дали Аните время; настанет день, слезы ее истощатся и дух выздоровеет. Жизнь настойчива и упорна. «Слезы льются во благо, они омывают человека изнутри», — добавила она.

Анита вернулась из Баии такая же безутешная, какой была перед отъездом. Она ушла в себя, безразличная к вниманию семьи и мужа, и отдалилась от всех, кроме Биби. Она забрала дочку из детского садика, чтобы та все время была у нее на глазах, под защитой ее любви, подавляющей и полной страхов. Одна Биби, задыхаясь в объятиях матери, перенесшей трагедию, несла всю тяжесть ответственности за то, чтобы она не скатилась в непоправимое безумие. Только она могла осушить ее слезы и облегчить страдание лаской. Она научилась не вспоминать маленького братика, словно и вправду забыла о его короткой жизни, и притворяться веселой, чтобы отвлечь мать. Девочка и ее отец жили рядом с призраком. Большую часть времени Анита либо спала, либо неподвижно сидела в гостиной под присмотром кого-то из женщин семьи, поскольку психиатр предупредил о возможности суицида. Часы и дни проходили для Аниты одинаково, следуя друг за другом ужасающе медленно, и времени у нее было в избытке, чтобы оплакивать малыша Пабло и всех своих неродившихся детей. Наверное, ее слезы когда-нибудь высохли бы, как говорила Мария Батиста, но времени для этого не хватило.

Ричард в большей степени переживал неизбывное отчаяние жены, чем потерю ребенка. Он хотел сына и любил его, но меньше, чем Анита, к тому же не успел к нему привязаться. Когда Анита кормила малыша грудью, убаюкивая нежными литаниями, их соединяла невидимая нить материнского инстинкта, он же едва начал узнавать сына, как тут же потерял. Чтобы полюбить Биби и научиться быть отцом, у него ушло четыре года, а с Пабло он был всего один месяц. Его смерть потрясла Ричарда, но еще больше его угнетала реакция Аниты. Они были вместе уже много лет, и он привык к смене настроений жены, у которой улыбка и страсть в одну секунду могли смениться гневом или грустью. Он нашел способы управлять непредсказуемыми состояниями Аниты без раздражения, объясняя их тропическим темпераментом, но только когда она не могла этого слышать, иначе она обвинила бы его в расизме. Но Ричард никак не мог облегчить ее тоску по Пабло, поскольку жена отвергала его помощь; она с трудом терпела даже свою семью, его же не терпела вовсе. Биби была ее единственным утешением.

Между тем жизнь бурлила на улицах и площадях этого чувственного города. В феврале, самом жарком месяце, люди ходили почти обнаженными — мужчины в шортах и часто без футболки, женщины в легких, очень коротких платьях, сверкая глубоким декольте. Ричард повсюду видел молодые тела, красивые, загорелые, вспотевшие, множество вызывающе оголенных тел, — куда ни посмотри. Его любимый бар, куда он по привычке направлялся по вечерам, чтобы освежиться пивом или оглушить себя кашасой, был одним из оазисов, облюбованных молодежью. Около восьми вечера он начинал заполняться, в десять шум стоял такой, как от поезда на полном ходу, а в воздухе так густо пахло сексом, потом, алкоголем и парфюмерией, что его можно было потрогать руками, словно вату. В темных углах торговали кокаином и другими наркотиками. Ричард был одним из постоянных клиентов, ему не надо было делать заказ, бармен наливал ему, как только он садился за стойку. Он водил дружбу с несколькими неизменными клиентами вроде него самого, а те познакомили его с кем-то еще. Мужчины выпивали, громко разговаривали, стараясь перекричать шум, смотрели футбол по телевизору, спорили об игре или о политике, и порой у кого-то чесались кулаки, так что дело кончалось дракой. Тогда вмешивался бармен и выставлял скандалистов вон. Девушки делились на две категории: одних нельзя было трогать, потому что они появлялись под руку с мужчиной, а другие приходили группами упражняться в искусстве обольщения. Если женщина была одна — обычно в таком возрасте, когда можно не обращать внимания на злые языки, — всегда находился кто-то, кто любезно начинал ухаживать за ней, с той самой галантностью бразильских мужчин, которую Ричард был не способен перенять, потому что путал ее с сексуальным домогательством. Со своей стороны, он был легкой мишенью для девушек, ищущих поединка. Они угощались коктейлями, смеялись его шуткам и в тесноте толпы, заполнявшей заведение, ласкали его, вынуждая ответить. В такие моменты Ричард забывал об Аните, но это были безобидные игры, не представлявшие никакой опасности для брака, другое дело, если бы Анита вдруг стала предаваться таким вольностям.

Девушку, которая оказалась для Ричарда незабываемой в эти вечера кайпириньи, нельзя было назвать красавицей, но она была смелая, звонко смеялась и соглашалась на все, что бы ей ни предлагали. Она стала для него лучшей подругой для пьянки, но Ричард держал ее на обочине своей жизни, словно она была манекеном, обретающим жизнь только в его присутствии, когда они вместе выпивали в баре и употребляли кокаин. Она так мало значила в его жизни — так он думал, — что для простоты он называл ее Ла Гарота, имя нарицательное всех красивых девушек квартала Ипанема, когда-то прозвучавшее в старой песне Винисиуса ди Морайса[46]. Она привела его в темный угол, где можно было раздобыть наркотики, она усадила его за покерный стол в задней комнате, где ставили понемногу и можно было проиграть без серьезных последствий. Она была неутомима и могла провести всю ночь напролет за танцами и выпивкой, а на следующий день отправиться прямо на работу в стоматологическую клинику, где служила администратором. Она рассказывала Ричарду придуманную историю своей жизни, каждый раз другую, на каком-то безумном и путаном португальском, который для него звучал словно музыка. После второй рюмки он жаловался ей на свою печальную домашнюю жизнь, а после третьей всхлипывал у нее на плече. Ла Гарота сидела у него на коленях, целовала так, что у него перехватывало дыхание, и терлась об него так возбуждающе, что он возвращался домой в испачканных брюках и с чувством некоторого беспокойства, которое, впрочем, никогда не доходило до угрызений совести. Ричард планировал свой день с непременным участием этой девушки, придававшей его существованию цвет и вкус. Всегда веселая и готовая ко всему, Ла Гарота напоминала ему прежнюю Аниту, в которую он влюбился в Академии танцев, Аниту, которая так быстро исчезла в тумане их злосчастной судьбы. С Ла Гаротой он снова чувствовал себя юным и беззаботным, с Анитой — тяжелым на подъем, старым брюзгой.

Путь от бара до дома Ла Гароты был недолгим, и первые несколько раз Ричард проделал его вместе с другими посетителями бара. В три часа утра, когда последних клиентов выставляли на улицу, кто-то шел проспаться после попойки на пляж, а кто-то отправлялся продолжать банкет в другое место.

Квартира Ла Гароты подходила как нельзя лучше, поскольку находилась меньше чем в пяти кварталах от бара. Много раз бывало, что Ричард просыпался на рассвете в каком-то месте, которое в первые секунды казалось ему совершенно незнакомым. Он вставал растерянный, голова у него кружилась, и он не узнавал никого из мужчин и женщин, растянувшихся на полу или развалившихся в креслах в самых нелепых позах.

Однажды в субботу, в семь часов утра, он обнаружил себя в постели Ла Гароты, в одежде и в ботинках. Она лежала рядом обнаженная, раскинув руки и ноги, голова у нее свесилась с края кровати, рот был разинут, веки полуприкрыты, а на виске — пятно запекшейся крови. Ричард понятия не имел, что произошло, почему он здесь находится: предыдущие часы тонули в абсолютном мраке, последнее, что он помнил, был покерный стол в облаке сигаретного дыма. Как он оказался в этой кровати, оставалось тайной. Было несколько случаев, когда алкоголь действовал на него предательски; сознание отключалось, а тело действовало автоматически; должно быть, подумал Ричард, у подобного состояния есть название и научное объяснение. Через пару минут он узнал женщину рядом с собой, но не мог понять, откуда взялась кровь. Что он натворил? Опасаясь худшего, Ричард встряхнул ее, что-то прокричал, не помня ее имени, пока она не обнаружила признаки жизни. Тогда с огромным облегчением он сунул голову под кран с холодной водой и стоял так, пока у него не перехватило дыхание и он более или менее не пришел в себя. Он быстро вышел на улицу и вернулся домой, от непереносимой головной боли стучало в висках, все тело ломило, а внутри полыхал негасимый пожар изжоги. Он быстро придумал для Аниты незатейливое оправдание: его вместе с несколькими мужчинами задержала полиция из-за нелепой стычки на улице, он провел ночь в изоляторе и ему даже не разрешили позвонить по телефону. Оправдываться не пришлось, Анита крепко спала, наглотавшись снотворных, а Биби тихо играла в куклы. «Я хочу есть, папа», — сказала она, обнимая его за ноги. Ричард приготовил ей какао и хлопья, чувствуя себя недостойным любви этого ребенка и к тому же грязным и порочным; он не осмелился дотрагиваться до нее, прежде чем не примет душ. Потом усадил дочку к себе на колени, уткнулся в ее волосы ангела, вдыхая запах свернувшегося молока и невинного детского пота и поклявшись себе, что отныне семья будет его главным приоритетом. Всего себя, душу и тело, он посвятит тому, чтобы помочь жене выбраться из страшного колодца отчаяния, куда она погрузилась, и возместить Биби месяцы невнимания.

Он прожил с этими намерениями ровно семнадцать часов, после чего ночные эскапады участились и стали более продолжительными и бурными. «Ты в меня такой влюбленный!» — так казалось Ла Гароте, и чтобы не разочаровывать девушку, он это принял, хотя отношение к ней не имело ничего общего с любовью. Он презирал ее, мог заменить дюжиной таких же, похожих на нее, распущенных, изголодавшихся по вниманию, страшащихся одиночества.

В следующую субботу Ричард проснулся в девять утра в ее постели. Стал искать свою одежду, разбросанную по квартире, не торопясь, поскольку полагал, что Анита до сих пор пребывает в полубессознательном состоянии из-за таблеток; она вставала около полудня. За Биби он тоже не беспокоился, как раз в это время приходила прислуга, которая о девочке позаботится. Смутное чувство вины становилось едва заметным; Ла Гарота права, единственная жертва в этой ситуации — он, поскольку вынужден жить с душевнобольной женой. Если он выказывал признаки беспокойства, думал, как обмануть Аниту, девушка повторяла ему всякий раз одно и то же: глаза не видят, сердце не болит. Анита не знала — или притворялась, что не знает, — о его ночных подвигах, а он имел право повеселиться. Ла Гарота — преходящее развлечение, почти невидимый след на песке, думал Ричард, даже не представляя себе, что она оставит в его памяти незаживающий шрам. Неверность беспокоила его куда меньше, чем последствия от алкоголя. Однажды после разгульной ночи ему стоило труда прийти в себя, и потом весь день его мучил пожар в желудке, кости ломило, ясность мысли отсутствовала, ему мерещились какие-то смутные образы, и передвигался он с неуклюжестью бегемота.

Он не сразу нашел свою машину, припаркованную на одной из боковых улиц, и с трудом вставил ключ зажигания, чтобы завести мотор; не иначе, он стал жертвой какого-то неведомого заговора, затормозившего его способности; он двигался как в замедленной съемке. В этот час машин было мало, и, несмотря на то что в голове стучали молотки, он кое-как вспомнил дорогу домой. Прошло двадцать пять минут с тех пор, как он проснулся рядом с Ла Гаротой, и ему срочно требовалась чашка кофе и продолжительный горячий душ. Он предвкушал и то и другое, приближаясь к воротам гаража.

Потом он будет искать тысячи объяснений произошедшего несчастья, и ни одно из них не изменит беспощадной ясности картины, которая навсегда отпечатается на сетчатке глаз.

Дочка ждала его у дверей и, когда увидела машину, выезжающую из-за угла, побежала навстречу, как всегда делала внутри дома, едва он входил. Ричард ее не заметил. Он почувствовал сильный удар, но не понял, что машина наехала на Биби. Он резко затормозил и только тогда услышал отчаянные крики прислуги. Он подумал, что сбил собаку, потому что истина, которая затаилась в уголках сознания, была нестерпима. Он вышел из машины, охваченный непередаваемым ужасом, от которого вмиг улетучились последние признаки похмелья, однако, не видя причины удара, на секунду испытал облегчение. И тогда наклонился.

Ему пришлось самому вытащить дочь из-под машины. Удар, казалось, не нанес ей никакого вреда: пижамка с медвежатами не запачкалась, в руке тряпичная кукла, в открытых глазах застыло выражение неудержимой радости, с которой Биби всегда его встречала. Он поднял дочку бесконечно бережно, в безумной надежде прижал к себе, стал целовать и звать ее, в то время как издалека, из другой вселенной, до него доносились крики прислуги и соседей, клаксоны вынужденных остановиться машин и потом вой полицейской сирены и «скорой помощи». Когда до него дошло, каков масштаб трагедии, он спросил себя, где в тот момент была Анита, почему ее не слышно и не видно в пестрой толпе, собравшейся вокруг. Позднее он узнал, что, услышав визг тормозов и шум, она высунулась из окна второго этажа и сверху, окаменев, видела все, что произошло, с того момента, когда ее муж встал на колени рядом с машиной, до того, когда «скорая помощь» с волчьим воем и тревожным красным светом исчезла из виду, завернув на соседнюю улицу. Глядя в окно, Анита Фаринья уже твердо знала, что Биби перестала дышать, и приняла этот последний и страшный удар судьбы так, как это и было на самом деле: как собственную казнь.

Сознание Аниты распалось. Она непрерывно бормотала что-то бессвязное, а когда наотрез отказалась принимать пищу, ее, исхудавшую, определили в психиатрическую клинику, которой руководили немецкие врачи. Рядом с ней днем дежурила одна медсестра, ночью другая, настолько похожие между собой и внешним обликом, и непререкаемой властностью, что казались двойняшками, родившимися в семье прусского полковника. Эти устрашающие матроны были обязаны две недели кормить Аниту через трубку, то есть заливать прямо в желудок густую жидкость, пахнущую ванилью, насильно одевать ее и практически волоком водить на прогулку по двору клиники. Эти прогулки и другие необходимые процедуры, равно как и документальные фильмы про дельфинов и медведей панда, предназначенные для подавления деструктивных мыслей, не возымели в случае с Анитой никакого эффекта. Тогда главный врач клиники предложил электрошоковую терапию, эффективный метод без всякого риска, чтобы вырвать ее из состояния фрустрации, как он сказал. Процедура проходит под анестезией, пациент ничего не чувствует, единственное неудобство — временная потеря памяти, которую в ее случае можно считать благословением.

Ричард выслушал объяснение и решил подождать, он был не готов подвергнуть жену сеансам электрошока, и в кои-то веки семья Фаринья была с ним согласна. Они также пришли к соглашению в том, что не нужно держать Аниту в клинике у тевтонцев дольше необходимого. Как только убрали трубку и стало возможно кормить ее с ложечки молочной смесью, Аниту перевезли на домашнее лечение в дом матери. Если и раньше сестры проявляли заботу, дежуря рядом с ней по очереди, то после несчастного случая с Биби они не оставляли ее одну ни на секунду. И днем и ночью какая-то из сестер была рядом, стерегла и молилась.

И снова Ричарду был заказан вход в мир женщин, где томилась его жена. И думать было нечего, чтобы приблизиться к ней, попытаться объяснить, что произошло, и молить о прощении, хотя такое все равно невозможно простить. Пусть никто при нем не произносил этого слова, его считали убийцей. И сам он чувствовал себя таковым. Он жил один в своем доме, пока семья Фаринья держала его жену у себя. Ее похитили, сказал он по телефону своему другу Орасио, когда тот позвонил из Нью-Йорка. Своему отцу, который тоже регулярно звонил, Ричард, напротив, не рассказывал о своем плачевном положении, а лишь успокаивал оптимистической версией о том, что они с Анитой, с помощью ее семьи и психолога, понемногу преодолевают страшную боль. Джозеф знал, что Биби насмерть сбила машина, но он не подозревал, что за рулем был Ричард.

Прислуга, которая раньше смотрела за Биби и наводила чистоту, ушла в тот же день, когда случилось несчастье, и не вернулась, даже чтобы забрать жалованье. Ла Гарота тоже куда-то делась, поскольку Ричард больше не мог платить за ее выпивку и, кроме того, из суеверия: она считала, что несчастья Ричарда происходят оттого, что его кто-то проклял, а это может оказаться заразным. Беспорядок вокруг Ричарда усиливался, на полу высились батареи бутылок, продукты в холодильнике портились и покрывались зеленой плесенью, утрачивая первоначальную природу, а грязная одежда накапливалась сама по себе, множилась, словно по воле фокусника. Его вид пугал учеников, которых быстро не стало, так что он впервые в жизни остался без заработка. Последние накопления Аниты ушли на оплату лечения в клинике. Он начал пить дешевый ром без всякой меры, дома, в одиночку, ибо в баре он задолжал. Он часами лежал перед включенным телевизором, стараясь избегать тишины и темноты, ощущая невидимое присутствие своих детей. В тридцать пять лет он чувствовал себя полумертвым, поскольку половину жизни уже прожил. Вторая половина его не интересовала.

В то несчастливое для Ричарда время его друг Орасио Амадо-Кастро стал директором Центра изучения Латинской Америки и Карибского бассейна при Университете Нью-Йорка и решил обратить внимание на Бразилию, подумав, что заодно мог бы предоставить Ричарду новую возможность. Они дружили еще с холостяцких времен, когда Орасио только начинал научную карьеру, а Ричард писал диссертацию. Тогда Орасио съездил в Рио-де-Жанейро, и друг принял его с таким изысканным гостеприимством, которого мудрено ожидать от студента, так что он провел в Рио два месяца; друзья вместе отправились на Мату-Гросу, где исследовали леса Амазонии с рюкзаками за спиной. Между ними сложилась настоящая мужская дружба, без явного проявления чувств, неподвластная времени и расстоянию. Позднее он опять приехал в Рио, чтобы стать свидетелем на свадьбе Ричарда и Аниты. В последующие годы они мало виделись, но взаимная привязанность надежно хранилась в уголке памяти; каждый из двоих знал, что всегда может рассчитывать на другого. Узнав о том, что произошло с Пабло и Биби, Орасио стал звонить другу пару раз в неделю, стараясь его поддержать. По телефону голос Ричарда звучал неузнаваемо, он растягивал слова и повторял что-то глупое и бессвязное, как это бывает с пьяными. Орасио понял, что Ричард нуждается в помощи не меньше, чем Анита.

Это он предупредил Ричарда, еще до того, как объявление об этом появилось в специальных журналах, что в университете есть вакансия, и посоветовал ему немедленно прислать резюме. Конкуренция на освободившееся место была значительная, и с этим он помочь не может, но, если Ричард пройдет все необходимые испытания и если ему повезет, он возглавит список претендентов. По его диссертации по-прежнему учат студентов, это очко в его пользу, как и опубликованные статьи, но слишком много времени прошло с тех пор; Ричард растратил годы профессиональной карьеры, валяясь на пляже и попивая кайпиринью. Чтобы уважить друга, он выслал документы, не особенно надеясь на успех, и каково же было его удивление, когда через две недели он получил ответ с приглашением прибыть на собеседование. Орасио пришлось выслать ему денег на билет до Нью-Йорка. Ричард стал готовиться к отъезду, ничего не объясняя Аните, которая в тот момент находилась в немецкой клинике. Он убедил себя, что действует так не из эгоизма; если он получит место, Аниту будут гораздо лучше лечить в Соединенных Штатах, где медицинская страховка преподавателя университета покроет расходы. Кроме того, единственный способ вновь обрести жену — это вырвать из лап ее семьи.

После изнурительных собеседований Ричард был принят на работу начиная с августа. Дело было в апреле. Он прикинул, что за это время Анита, должно быть, оправится и он успеет организовать переезд. Он вынужден был снова занять денег у Орасио на неизбежные расходы, рассчитывая вернуть долг после продажи дома, конечно, если позволит Анита, поскольку это была ее собственность.

Орасио Амадо-Кастро никогда не нуждался в деньгах благодаря семейному состоянию. Его отец, в семьдесят шесть лет обладая неизменно железным характером, осуществлял даже из Аргентины свою патриархальную тираническую власть, считая несчастьем то, что один из его сыновей женился на американской протестантке и двое его внуков не говорят по-испански. Он навещал их по несколько раз в году: пополнить культурный багаж, посещая музеи, концерты и спектакли, и проверить свои вклады в банках Нью-Йорка. Невестка его ненавидела, но вела себя с ним с такой же лицемерной вежливостью, с какой он вел себя с ней. Еще несколько лет назад старик вознамерился купить для Орасио особняк.

Маленькая квартирка на Манхэттене, где семья ютилась на десятом этаже жилого комплекса в двадцать одинаковых домов из красного кирпича, была крысиной норой, недостойной его сына. Орасио должен был унаследовать свою часть состояния, как только отец сойдет в могилу, но в этой семье все были долгожителями, и старик собирался дотянуть до ста лет; будет глупо со стороны Орасио дожидаться этого, чтобы зажить вольготно, если можно устроить это сейчас, говорил старик, затягиваясь кубинской сигарой и покашливая. «Я не хочу никому быть должна, и меньше всего твоему отцу, он деспот и ненавидит меня», — отрубила американская протестантка, и Орасио не решился с ней спорить. Но старик нашел способ преодолеть упрямство невестки. Однажды он принес внукам очаровательного щенка, шерстяной комочек с нежными глазами. Ее назвали Фифи, не представляя себе, что такая кличка вскоре перестанет ей подходить. Это была эскимосская лайка, упряжная собака, вес которой во взрослом возрасте достигал сорока восьми килограммов, и, поскольку детей невозможно было от нее оторвать, невестка уступила, так что дедушка выписал чек на солидную сумму. Орасио искал дом с двориком для Фифи в окрестностях Манхэттена и наконец приобрел brownstone[47] в Бруклине незадолго до того, как его друг Ричард Боумастер прибыл работать у него на факультете.

Ричард принял должность в Университете Нью-Йорка, не спросив жену, поскольку понимал, что в ее состоянии она не сможет оценить ситуацию. Для нее все тоже обернется к лучшему. Никому не сказав ни слова, он освободился от почти всего, что они нажили, а остальное упаковал. Он не смог выбросить вещи Биби и распашонки Пабло, уложил их в три коробки и перед отъездом доверил заботам тещи. Он уложил в чемоданы одежду Аниты без особых стараний, зная, что ей все равно; с некоторых пор она ходила в одном и том же спортивном костюме и подстригала волосы кухонными ножницами.

Его план вызволить жену под каким-нибудь предлогом и уехать из города без мелодрам провалился, поскольку ее мать и сестры догадались о его намерениях, как только он передал им на хранение три коробки, учуяв нюхом ищеек все остальное. Они решили помешать совместному отъезду. Неужели он не видит, какая Анита хрупкая, она не выживет в разбойничьем городе, где говорят на каком-то немыслимом языке и где она будет без своей семьи и друзей; если уж она среди своих в такой депрессии, что же будет среди чужих американцев. Ричард отказывался слушать их доводы, его решение было непреклонно. Он не говорил им, не желая обидеть, что настал час подумать о собственном будущем, а не возиться с женой-истеричкой. Анита, со своей стороны, демонстрировала полнейшее безразличие к собственной судьбе. Ей было все равно, так или иначе, тут или там.

Снабженный целой сумкой с лекарствами, Ричард поднялся вместе с женой в самолет. Анита шла спокойно, ни разу не оглянувшись и не попрощавшись с семьей, которая в полном составе рыдала, стоя за стеклом аэропорта, предвидя долгую разлуку. За десять часов полета она ни разу не вздремнула, ничего не ела и не спрашивала, куда они летят. В аэропорту Нью-Йорка их встречали Орасио с женой.

Орасио не узнал жену друга, он помнил ее красивой, чувственной женщиной, с прекрасными формами и яркой улыбкой, но та, что предстала перед ним, постарела на десять лет, волочила ноги и бросала по сторонам быстрые взгляды, словно ждала, что на нее вот-вот нападут. Она не ответила на приветствия и не согласилась, чтобы жена Орасио проводила ее в туалет. «Храни нас Господь, все гораздо хуже, чем я думал», — прошептал Орасио. Его друг тоже выглядел не блестяще. Большую часть полета Ричард пил, поскольку алкоголь давали бесплатно, у него была трехдневная щетина, он был в потертой одежде, от него несло потом и перегаром, и без помощи Орасио он бы вместе с Анитой, наверное, просто пропал бы в аэропорту.

Супруги Боумастер поселились в университетской квартире для преподавателей факультета, которую для них раздобыл Орасио; это была настоящая находка — в центре города, недорогая: на такие квартиры существовал лист ожидания. Они внесли чемоданы, Орасио отдал ключи, после чего вместе с другом закрылся в одной из комнат — дать Ричарду наставления. На каждую вакантную должность в университетах Соединенных Штатах претендуют сотни, нет, тысячи желающих, сказал он. Возможность преподавать в Университете Нью-Йорка не выпадает дважды, так что стоит ею воспользоваться. Он должен контролировать себя по части выпивки и постараться произвести благоприятное впечатление с самого начала, нельзя появляться неопрятным и неухоженным, как сейчас.

— Я тебя рекомендовал, Ричард. Не подведи меня.

— Как ты мог подумать? Просто я ни жив ни мертв после полета и после отъезда или, лучше сказать, бегства из Рио. Я же рассказывал тебе о трагедии в семье Фаринья, из-за этого мы и уехали оттуда. Будь спокоен, через пару дней ты увидишь меня в университете в безупречном виде.

— Но как быть с Анитой?

— А что с ней не так?

— Она очень уязвима, не знаю, сможет ли она оставаться в одиночестве, Ричард.

— Придется привыкнуть, как всем. Здесь нет ее семьи, которая баловала ее и тряслась над ней. Здесь только я.

— Так позаботься о ней, друг, — сказал Орасио, прощаясь.

ЭВЕЛИН

Бруклин

Эвелин Ортега начала работать у Лероев в 2012 году. Дом со статуями, как она всегда называла жилище этой семьи, когда-то принадлежал одному пятидесятилетнему мафиози и его многочисленной родне, включая двух тетушек — старых дев и одну сицилийскую прабабушку, которая отказалась выходить из своей комнаты после того, как в саду установили статуи голых греков. Гангстер умер в соответствии с законами мафии, после чего дом переходил из рук в руки, пока его не приобрел Фрэнк Лерой, которому даже нравилось и темное прошлое этой собственности, и статуи, траченные непогодой и перепачканные голубиным пометом. Кроме того, дом находился на тихой улице, в квартале, который к тому времени успел стать респектабельным. Шерил, его жена, предпочла бы современное жилье этому претенциозному особняку, но важные решения, как, впрочем, и не важные, принимал муж, и это не обсуждалось. У дома со статуями было несколько преимуществ: установленный гангстером для удобства своей семьи пандус для инвалидного кресла, лифт внутри дома и гараж на две машины.

Шерил Лерой достаточно было провести пять минут с Эвелин, чтобы взять ее на работу. Няня требовалась срочно, некогда было вдаваться в детали. Прежняя ушла пять дней назад и не вернулась. Наверняка ее депортировали; это всегда происходит с прислугой без документов, говорила Шерил. Муж занимался наймом прислуги, оплатой и увольнением. Через свой офис он мог задействовать связи и найти латиноамериканских или азиатских иммигрантов, готовых работать за гроши, но обычно не смешивал работу с семьей. Все его контакты никак не могли помочь найти няню, которой можно доверять, у них уже был печальный опыт. Поскольку это был один из тех немногих вопросов, по которому между мужем и женой царило согласие, Шерил стала искать через церковь евангелистов-пятидесятников, где всегда был список добропорядочных женщин, ищущих работу. У девушки из Гватемалы тоже, должно быть, нет документов, но Шерил предпочла забыть об этом на время; она займется этим позже. Ей понравились ее честные глаза и почтительные манеры, она угадала, что ей досталось сокровище, девушка очень отличалась от других нянь, которые прошли через ее дом. У нее вызывал сомнение только возраст девочки и ее малый рост, казалось, она только-только вышла из отрочества. Шерил где-то читала, что самые низкорослые люди на Земле — это индеанки из Гватемалы, и теперь доказательство было у нее перед глазами. Она спросила себя, сможет ли косноязычная девочка величиной с перепелку справиться с ее сыном Фрэнки, который весит, наверное, больше, чем она, и у которого в любой момент могут случиться судороги.

Со своей стороны, Эвелин подумала, что сеньора Лерой — голливудская актриса: это была высокая и красивая блондинка. Она смотрела на хозяйку, задрав голову, словно на деревья; у сеньоры были мускулистые руки и икры, глаза голубые, словно небо в деревне Эвелин, а волосы желтые, собранные в хвост, который шевелился сам по себе. У нее был легкий загар апельсинового оттенка, Эвелин никогда не видела такого, и прерывающийся голос, как у ее дорогой бабушки Консепсьон, хотя сеньора была совсем не старая и вряд ли задыхалась из-за возраста. Она казалась нервной, словно беговая лошадь, готовая пуститься вскачь.

Новая хозяйка представила ее остальному персоналу — кухарке и ее дочери, которой было поручено убираться в доме, — те работали с девяти до пяти, по понедельникам, средам и пятницам. Сеньора упомянула, что есть еще Иван Данеску, который не входит в число прислуги, но иногда выполняет необходимую работу, Эвелин еще увидит его, и объяснила, что ее муж, сеньор Лерой, сводит общение с прислугой к самому необходимому минимуму. Шерил проводила девушку на лифте до третьего этажа, и это окончательно убедило Эвелин, что она попала в дом миллионеров. Лифт был сделан в виде клетки для птиц, из кованого железа с цветочным орнаментом и настолько большой, чтобы там могло поместиться инвалидное кресло. Комната Фрэнки была та самая, которую полвека назад занимала сицилийская прабабушка: просторная, со скошенным потолком и слуховым окошком, кроме большого окна, затененного густой кроной клена, растущего в саду. Фрэнки было восемь-девять лет, он был такой же блондин, как и его мать, только чахоточно-бледный; мальчик был привязан к инвалидному креслу, поставленному перед телевизором. Его мать объяснила Эвелин, что ремни нужны для того, чтобы он не упал или не причинил себе вреда, если начнутся судороги. Ребенок нуждается в постоянном присмотре, потому что может начать задыхаться, и тогда его нужно встряхнуть и хлопать по спине, чтобы выровнять дыхание, ему нужно менять памперсы и кормить с ложки, но, вообще-то, проблем с ним нет, это чистый ангел, она непременно сразу же его полюбит. У него нашли диабет, но сахар всегда под контролем, она сама следит за показателями и вводит инсулин. Все это и что-то еще сеньора умудрилась объяснить очень быстро, затем попрощалась и исчезла в направлении спортивного зала — так она сказала.

Эвелин, растерянная и усталая, села на стул, взяла ребенка за руку, стала гладить его скрюченные пальцы и сказала ему на своем англоиспанском языке, не заикаясь, что они станут добрыми друзьями. В ответ Фрэнки издал несколько хрюкающих звуков, сопровождая их судорожными движениями, которые Эвелин расценила как приветствие. Так начались отношения любви и войны, которые для обоих стали главными в жизни.

За пятнадцать лет брака Шерил Лерой смирилась с грубой властью мужа, но так и не научилась вовремя уклоняться от его нападений. Она продолжала жить с ним по несчастной привычке, в силу финансовой зависимости и из-за больного ребенка. Своему психоаналитику она поведала, что терпит все это еще и потому, что ей это удобно: как отказаться от курсов духовного роста, от клуба читателей, от занятий пилатесом, которые поддерживали ее в форме, хотя и не так, как было бы желательно? Все это требует времени и ресурсов. Она страдала, сравнивая себя с независимыми, реализовавшими себя женщинами и с теми, кто разгуливал по спортивному залу нагишом. Она никогда не снимала с себя в раздевалке всю одежду и ловко заматывалась полотенцем, входя в душ или в сауну и выходя оттуда, чтобы не показывать синяков. Свою жизнь она рассматривала как сплошной провал. Список ошибок и неудач был прискорбным; с амбициями молодости она потерпела крах, а если прибавить к этому еще и возрастные изменения, то ей не оставалось ничего другого, как оплакивать свою судьбу.

Она была очень одинока, у нее был только Фрэнки. Ее мать умерла одиннадцать лет назад, а отец, с которым они всегда не слишком ладили, снова женился. Его новая жена была китаянка, отец познакомился с ней по интернету и привез к себе, не заботясь о том, что они говорят на разных языках и не могут общаться. «Так даже лучше, твоя мать слишком много болтала» — так он прокомментировал ситуацию, когда объявил о своей свадьбе Шерил. Они жили в Техасе и никогда не приглашали ее к себе в гости, равно как и не выражали желания навестить ее в Бруклине. И никогда не спрашивали про внука, у которого был церебральный паралич. Шерил видела жену отца только на фотографиях, которые они присылали на каждое Рождество: оба в шапочках Санта-Клауса, он самодовольно улыбается, а у нее всегда смущенное выражение лица.

В этих обстоятельствах Шерил, несмотря на все усилия, слабела не только телом, но и духом. До того как ей исполнилось сорок, старость казалась далеким врагом, в сорок пять она почувствовала, что враг приближается быстро и неизбежно. Порой ее посещали мечты о профессиональной карьере, иллюзии по спасению любви, а бывало, она гордилась своей физической формой и красотой, хотя все это было уже в прошлом. Она была сломлена, побеждена. Уже много лет она принимала таблетки от депрессии, от тревожности, от бессонницы и для аппетита. Шкафчик в ванной и ящик тумбочки ломились от дюжин упаковок с пилюлями всех цветов, среди которых были и просроченные, и такие, про которые она забыла, для чего они нужны, но никакие таблетки не могли склеить разбитую жизнь. Ее психоаналитик, единственный человек, который не причинял ей страданий и выслушивал ее, рекомендовал раз в несколько лет какие-то паллиативные средства, и она подчинялась, как хорошая девочка, как беспрекословно подчинялась отцу в детстве, молодым людям, предлагавшим скоротечные связи в юности, и как теперь подчинялась мужу. Длительные прогулки, дзен-буддизм, различные диеты, гипноз, учебники по самопомощи, групповая терапия… ничто не помогало надолго. Она что-то начинала, и какое-то время казалось — вот то, что она искала, но иллюзия длилась недолго.

Психоаналитик был с ней согласен: причина ее горестей не столько больной сын, сколько отношения с мужем. Он указал на то, что насилие всегда прогрессирует, да она и сама убедилась, что это так, за годы, прожитые с Лероем; каждую секунду погибала какая-то женщина, которая могла остаться в живых, если бы вовремя ушла от мужа, говорил врач, но вмешиваться, когда она приходила с синяком под глазом, замазанным косметикой, и в темных очках, он не мог, даже если бы и хотел. Его роль состояла в том, чтобы дать ей время самой принять решение; он всегда был готов внимательно выслушать ее и умел надежно хранить ее тайны. Шерил настолько боялась мужа, что сжималась в комок, стоило ей услышать, как он ставит машину в гараж или идет по коридору. Невозможно было угадать заранее настроение Фрэнка Лероя, поскольку оно менялось в любую секунду без видимых причин; она молилась о том, чтобы он пришел, занятый своими мыслями и делами, или чтобы он пришел ненадолго, только чтобы переодеться и уйти, и всегда считала дни до того момента, когда ему нужно будет куда-нибудь уехать. Она призналась психоаналитику, что хотела бы овдоветь, и тот выслушал ее без малейшего удивления, он слышал то же самое от других пациенток, у которых было куда меньше причин желать смерти супругу, чем у Шерил Лерой, так что доктор пришел к выводу, что это нормальное женское чувство. Его кабинет посещали женщины либо покорные, либо ожесточенные, других он не знал.

Шерил понимала, что ей не выжить одной, имея на руках сына. Она не работала уже много лет, и ее диплом специалиста по вопросам семьи казался чудовищной иронией, ведь он не помог ей выстроить отношения даже с собственным мужем. Фрэнк Лерой еще до свадьбы сказал, что жена должна посвящать ему все свое время. Вначале она воспротивилась, но беременность сделала ее неповоротливой и ленивой, и она уступила. После рождения Фрэнки о работе нечего было и думать, поскольку ребенок требовал неотступного внимания. Первые два года Шерил неотлучно была при нем дни и ночи, пока у нее не случился нервный срыв и не понадобилась консультация психоаналитика, который порекомендовал обзавестись помощницей, тем более что она может себе это позволить. И тогда благодаря череде нянек Шерил обрела какую-то свободу, хотя бы для тех немногих дел, каким она себя посвящала. О большей части этих дел Фрэнк Лерой не знал, не потому, что жена их скрывала, а потому, что они его не интересовали, у него и без того было о чем подумать. Так как прислуга менялась часто и говорил он с ней мало, Фрэнк Лерой решил, что бесполезно запоминать их имена. Хватит и того, что он обеспечивает семью: оплачивает жалованье, счета и астрономические расходы на лечение сына.

Сразу после рождения Фрэнки было ясно — с ним что-то не так, однако прошло несколько месяцев, прежде чем выяснилось, насколько серьезно его состояние. Специалисты осторожно объяснили родителям, что, наверное, он не сможет ни ходить, ни говорить, ни контролировать мышечную деятельность и работу сфинктеров, но с помощью необходимых лекарств, курса реабилитации и хирургического вмешательства с целью коррекции деформированных конечностей ребенок сможет достичь какого-то прогресса. Шерил отказывалась принять этот кошмарный диагноз, она перепробовала все, что только могла предложить традиционная медицина, затем бросилась в погоню за достижениями альтернативной терапии и врачей-колдунов, включая того, который лечил ментальными волнами по телефону из Портленда.

Она научилась понимать движения и звуки, издаваемые сыном, и была единственной, кто хоть как-то мог с ним общаться. Таким образом, она знала, кроме всего прочего, как вели себя няни в ее отсутствие, и потому указывала им на дверь.

Фрэнк Лерой воспринимал сына как свой личный позор. Никто не заслуживает такого бедствия, зачем, когда он родился весь синий, его возродили к жизни, лучше бы проявили сострадание и дали уйти, вместо того чтобы приговорить к страданиям, а родителей — к вечным заботам. Он перестал обращать внимание на ребенка. Пусть о нем заботится мать. Никто не мог убедить его в том, что церебральный паралич или диабет — дело случая, он был уверен, что виной всему поведение Шерил, которая во время беременности пренебрегала запретами на алкоголь, табак и снотворные. Жена родила ему больного ребенка и больше не могла иметь детей, так как после родов, едва не стоивших ей жизни, ей удалили матку. Он считал, что Шерил как супруга — сплошное несчастье: она комок нервов, она одержима заботой о Фрэнки, фригидна и всегда в положении жертвы. Женщина, которую он выбрал для себя пятнадцать лет назад, была настоящая валькирия, чемпионка по плаванию, сильная и решительная, и он никак не мог предположить, что в ее груди амазонки бьется такое вялое сердце. Она была почти такая же высокая и сильная, как он, запросто могла дать сдачи, как это было вначале, когда они затевали страстные поединки, которые начинались обменом ударами, а кончались сумасшедшим сексом, — опасная и возбуждающая игра. После операции огонь в ней погас. Фрэнк считал, что жена превратилась в какую-то неврастеническую курицу, и это выводило его из себя. Ее пассивность он воспринимал как провокацию. Она ни на что не реагировала, терпела и молила о пощаде, и это тоже было провокацией, которая лишь усиливала ярость Фрэнка, он терял голову, а потом беспокоился, поскольку синяки могли вызвать подозрения; проблемы были ему ни к чему. Он был связан с семьей из-за Фрэнки, чьи перспективы на жизнь были как у любого ребенка-инвалида, но он мог прожить еще много лет. Лерой был прикован к этому несчастному браку не только из-за сына, главная причина была в том, что развод мог дорого ему обойтись. Его жена слишком много знала. Шерил, не слишком вдумчивая и с виду покорная, сумела достаточно вникнуть в дела мужа и могла шантажировать его, разорить, уничтожить. Она не знала всех подробностей его деятельности и сколько у него денег на тайных счетах в банках Багамских островов, но она много чего подозревала и неплохо во всем этом ориентировалась. Так что да, Шерил могла бросить ему вызов. Если речь пойдет об интересах Фрэнки или о защите ее собственных прав, она будет драться зубами и ногтями.

Когда-то они любили друг друга, но появление Фрэнки убило любые иллюзии, которые у них, возможно, были. Когда Фрэнк Лерой узнал, что скоро станет отцом и у него родится сын, он устроил праздник, роскошный, как свадьба. Он был единственный мальчик в семье, среди стольких сестер, и значит, только он мог передать фамилию своим потомкам; это дитя продолжит наш род, так сказал дедушка Лерой, когда произносил тост на празднике. «Род» — термин, малоподходящий для трех поколений проходимцев, как однажды заметила Шерил, когда под действием алкоголя и транквилизаторов разоткровенничалась перед Эвелин. Первый Лерой в этой семейной ветви был француз, сбежавший в 1903 году из тюрьмы в Кале, где отбывал срок за кражу. Он прибыл в Соединенные Штаты с огромным запасом наглости, составлявшим весь его капитал, и преуспел благодаря воображению и отсутствию принципов. Несколько лет ему удавалось пользоваться благоволением фортуны, но потом он опять попал в тюрьму, на этот раз за мошенничество в особо крупных размерах, в результате которого тысячи стариков-пенсионеров остались нищими. Его сын, отец Фрэнка Лероя, последние пять лет жил в Пуэрто-Вальярта[48], скрываясь от североамериканского правосудия, которое преследовало его за совершенные преступления и неуплату налогов. Для Шерил было благом, что свекор жил далеко и не имел возможности вернуться.

Философия Фрэнка Лероя, внука того французского канальи и сына другого, точно такого же, была простой и ясной: все средства хороши для собственного обогащения. Любая выгодная сделка — это хорошая сделка, даже если она станет роковой для других. Одни выигрывают, другие проигрывают — таков закон джунглей, а он не проигрывал никогда. Он умел добывать деньги и умел их прятать. Он так их распределял, что представал перед налоговым управлением почти нищим благодаря изобретательной бухгалтерии, однако делал вид, что купается в роскоши, когда это было надо. Так он вызывал доверие у клиентов, таких же, как он, людей без чести и совести. Он внушал зависть и восхищение. Он был мошенник, как его отец и дед, но, в отличие от них, у него был размах и холодный расчет, он не тратил время на ерунду и избегал рисков. Безопасность превыше всего. Его стратегия состояла в том, чтобы действовать через других лиц; они могли попасть в тюрьму, он — никогда.

С первой же минуты Эвелин относилась к Фрэнки как к обычному человеку, основываясь на том, что, несмотря на внешний вид, он наверняка очень умный. Она научилась перемещать его, не утруждая спину, мыть, одевать и кормить не спеша, чтобы он не подавился. Очень скоро ее заботливое и нежное отношение к Фрэнки убедило Шерил, что она может возложить на няньку и контроль за диабетом. Эвелин мерила ему сахар перед каждой едой и регулировала дозы инсулина, который сама колола ему несколько раз в день. В Чикаго она в достаточной мере изучила английский, но там она жила среди латиноамериканцев и ей не часто предоставлялась возможность практиковаться. В доме Лероев английский ей только вначале был нужен, чтобы общаться с Шерил, однако скоро их отношения стали такими дружескими, что им не нужно было много слов, они и так понимали друг друга. Шерил во всем зависела от Эвелин, и девушка, казалось, угадывала ее мысли. «Не знаю, как я жила без тебя, Эвелин. Обещай мне, что никогда не уйдешь», — часто говорила сеньора, особенно когда ее одолевали тоска и тревога или после очередного нападения мужа.

Эвелин рассказывала Фрэнки сказки на своем англо-испанском, и он внимательно ее слушал. «Ты должен научиться, тогда мы сможем поверять друг другу секреты и нас никто не поймет», — говорила она ему. Вначале мальчик схватывал только основной смысл фразы, то одной, то другой, но ему нравился звук и ритм этого мелодичного языка, и вскоре он стал неплохо понимать. Он не мог произносить слова и отвечал Эвелин на компьютере. Вначале их знакомства нелегко было справляться с частыми приступами гнева у Фрэнки, которые она объясняла чувством отверженности и скукой, и тогда она вспомнила про компьютер, на котором играли в Чикаго ее младшие братья, и подумала, что, если они в таком нежном возрасте могли им пользоваться, тем более справится Фрэнки, самый умный мальчик из всех, кого она знала. Ее знания по информатике были минимальны, и сама мысль о том, что один из этих потрясающих приборов будет в ее распоряжении, казалась невероятной, однако, как только она изложила свою просьбу, Шерил тут же полетела покупать сыну компьютер. Молодой иммигрант из Индии, нанятый специально для этой цели, изложил Эвелин основы компьютерной грамотности, а она, в свою очередь, обучила Фрэнки.

И жизнь, и настроение мальчика на удивление улучшились в ответ на полученный интеллектуальный вызов. Они с Эвелин пристрастились к информационным сайтам и разного рода играм. Фрэнки с трудом давалась работа на клавиатуре, руки едва его слушались, но он часами сидел перед экраном, исполненный энтузиазма. Он быстро превзошел азы, которые преподал молодой индус, и стал обучать Эвелин тому, что открыл для себя сам. Он мог общаться, читать, находить и изучать то, что вызывало у него любопытство. Благодаря этому аппарату бесконечных возможностей он мог убедиться в том, что у него действительно выдающийся ум и что его ненасытный мозг нашел себе достойного противника, способного ответить на любой его вызов. Вся вселенная была в его распоряжении. Одно вело к другому, он начинал с Войны галактик и заканчивал лемурами Мадагаскара, по ходу дела пройдясь по афарскому австралопитеку, дальнему пращуру человеческого рода. Позднее он создал свой аккаунт в «Фейсбуке», где жил виртуальной жизнью с невидимыми друзьями.

Для Эвелин такая жизнь, ограниченная нежной дружбой с Фрэнки, была словно бальзам на душу, после того страшного насилия, которое она пережила в прошлом. Ей больше не снились кошмары, и она вспоминала братьев живыми, как это было в последнем видении, которое вызвала у нее шаманка из Петена. Фрэнки стал самым главным человеком в ее жизни, таким же, как ее далекая бабушка. Каждый шаг вперед, который делал мальчик, был для нее личной победой. Он чувствовал к ней ревнивую любовь, Шерил оказывала доверие, и этого было достаточно, чтобы Эвелин была довольна жизнью. Большего и не нужно. Она звонила Мириам по телефону, а иногда общалась по скайпу, отмечая, как подросли братики, но за все годы так и не выбралась в Чикаго навестить их. «Я не могу оставить Фрэнки, мама, я ему нужна» — так она объясняла матери. У Мириам тоже не было особого желания навещать дочку, которая на самом деле была ей чужой. Они посылали друг другу подарки на Рождество и на дни рождения, но ни та ни другая не делали никаких усилий для улучшения отношений, которые никогда близкими и не были. Вначале Мириам опасалась, что ее дочь, одна в чужом городе среди незнакомых людей, будет страдать; кроме того, она считала, что дочери слишком мало платят за всю ту работу, которую она выполняла, но Эвелин никогда не жаловалась. В конце концов Мириам убедилась, что Эвелин лучше в доме Лероев в Бруклине, чем со своей семьей в Чикаго. Дочь выросла, и она давно ее потеряла.

Прошло довольно много времени, прежде чем Эвелин стала ощущать, что жизнь в этом доме идет как-то странно. Сеньор Лерой, как все его называли, даже жена, когда говорила о нем, был человек непредсказуемый, он умел добиваться своего, не повышая голоса; и правда, чем тише и медленнее он говорил, тем больше вызывал страха. Он спал на первом этаже, в комнате, из которой велел проделать дверь в сад, чтобы попадать на улицу, не проходя по дому. Это позволяло ему держать в постоянном напряжении жену и прислугу, потому что он то вдруг возникал ниоткуда, словно иллюзионист, показывающий фокус, то вдруг таким же образом исчезал. Самым внушительным предметом мебели в его комнате был запиравшийся на ключ шкаф с оружием, тщательно вычищенным и заряженным. Эвелин ничего не понимала в оружии; в ее деревне дрались на ножах или мачете, и еще у бандитов были контрабандные пистолеты, некоторые настолько примитивные, что могли взорваться прямо в руках, но она достаточно насмотрелась боевиков, чтобы оценить арсенал своего хозяина. Пару раз она видела это оружие краем глаза, когда сеньор Лерой и Иван Данеску, его доверенное лицо, чистили пистолеты, разложив их на обеденном столе. Лерой держал заряженный пистолет в бардачке «лексуса»; в «фиате» жены и в фургоне с подъемником для инвалидного кресла, который Эвелин использовала, чтобы перевозить Фрэнки, оружия не было. По словам сеньора, нужно всегда быть готовым ко всему: если бы все мы были вооружены, меньше было бы всяких ненормальных и террористов в общественных местах, стоило бы кому-нибудь из них высунуться, как его тут же бы пристрелили; столько невинных людей погибло из-за того, что они не дождались полиции.

Кухарка и ее дочь предупредили Эвелин, чтобы она не вздумала совать нос в дела Лероя, это было бы ошибкой: из-за попыток что-либо разузнать многие из прислуги распрощались с местом. Они три года работают в этом доме, не имея понятия, чем занимается хозяин, может, ничем таким, просто он богатый человек. Они знали только, что он привозит товары из Мексики и доставляет их в разные штаты, но что это за товары, было тайной. Из Ивана Данеску слова не вытянешь, он черствый, как прошлогодний хлеб, но он был доверенным лицом сеньора Лероя, и осторожность подсказывала, что от него надо держаться подальше. Хозяин вставал рано, выпивал чашку кофе, стоя в кухне, и уходил на целый час играть в теннис. По возвращении принимал душ и исчезал до ночи, а то и на несколько дней. Если был в настроении, перед уходом бросал взгляд на Фрэнки, приоткрыв дверь. Эвелин научилась его избегать и никогда не упоминала при нем о ребенке.

Со своей стороны, Шерил Лерой вставала поздно, потому что плохо спала, проводила день, посещая курсы и клубы, приходя домой, брала поднос с ужином и шла в комнату Фрэнки, исключая те дни, когда муж был в отъезде. Тогда она пользовалась случаем, чтобы выйти на люди. У нее был только один друг — и практически никаких родственников; вне дома она посещала только разные курсы, врачей и психоаналитика. По вечерам она рано начинала пить, и к ночи алкоголь превращал ее в плаксивую маленькую девочку, какой она была в детстве; тогда ей требовалось общество Эвелин. Ей больше не с кем было поговорить, эта скромная девушка была ее единственной поддержкой, ее поверенной. Так Эвелин узнала подробности скверных отношений между хозяевами; узнала о побоях и о том, как с самого начала Фрэнк Лерой был настроен против друзей жены, как запретил принимать их у себя дома, и не из ревности, как он говорил, но чтобы защитить от вторжения свое личное пространство. Его бизнес — дело тонкое и конфиденциальное, никакие предосторожности лишними не будут. «После рождения Фрэнки он стал еще более замкнутым. Он никому не разрешает приходить, стыдится ребенка, не хочет, чтобы его кто-то видел», — говорила Шерил. Ее вечерние выходы были всегда в одно и то же место, в скромный итальянский ресторан в Бруклине, с клетчатыми скатертями и бумажными салфетками, где персонал ее уже знал, потому что она ходила туда много лет. Эвелин догадывалась, что хозяйка ужинает не одна, поскольку перед уходом она договаривалась о встрече по телефону. «Кроме тебя, он мой единственный друг, Эвелин», — говорила она. Это был художник, на сорок лет старше нее, бедный, почти спившийся, деликатный в общении, с которым Шерил ела пасту, приготовленную хозяйкой в кухне, и телячьи котлеты, запивая обычным домашним вином. Они были знакомы очень давно. Еще до замужества Шерил вдохновила его на несколько картин и какое-то время была его музой. «Он увидел меня на соревнованиях по плаванию и попросил, чтобы я позировала ему для Юноны: он писал тогда фреску на аллегорический сюжет. Знаешь, кто это такая, Эвелин? Юнона — это римская богиня жизненной энергии, силы и вечной молодости. Богиня-воительница и защитница. Он видит меня такой до сих пор, не замечая, как я изменилась». Бесполезно было бы пытаться объяснить мужу, как много значит для нее платоническое обожание старого художника: встречи с ним в ресторане были единственными минутами, когда она чувствовала себя любимой и прекрасной.

Иван Данеску был человек отталкивающей внешности и с ужасными манерами, такой же загадочный, как и его работодатель. Его роль в домашней иерархии была неопределенной. Эвелин подозревала, что хозяин побаивается Данеску почти так же, как и все остальные домочадцы, потому что однажды она видела, как этот человек кричал на Фрэнка Лероя и тот молча терпел, — в общем, они были либо партнерами, либо подельниками. Так как никто не обращал внимания на няньку из Гватемалы, ничтожную заику, она бродила по всем комнатам, словно домовой, проходя сквозь стены и проникая в самые тщательно хранимые секреты. Предполагалось, что она едва знает английский и не понимает ни того, что слышит, ни того, что видит. Данеску общался только с Фрэнком Лероем, он входил и выходил без каких бы то ни было объяснений и, если сталкивался с сеньорой, нагло разглядывал ее, не произнося ни слова, а Эвелин иногда приветствовал рассеянным жестом. Шерил остерегалась провоцировать его, потому что когда она дважды решилась пожаловаться на него, то получила от мужа затрещину. Данеску значил в этом доме гораздо больше, чем она.

Эвелин редко видела этого человека. Она работала у Лероев уже год, Шерил окончательно уверилась, что няня никогда не уйдет от Фрэнки, а Фрэнки так любит ее, что мать даже немного ревновала, и тогда предложила Эвелин научиться водить машину, чтобы та сама могла перевозить Фрэнки. В порядке неожиданной любезности Иван предложил научить ее. Наедине с ним в тесноте машины Эвелин убедилась, что чудище, как называла его остальная прислуга, был терпеливым инструктором и даже был способен улыбаться, когда регулировал сиденье, чтобы она могла достать до педалей, хотя эта улыбка была скорее похожа на гримасу, будто у него не хватало зубов. Она оказалась прилежной ученицей, вызубрила наизусть правила дорожного движения и к концу недели вполне справлялась с машиной. Тогда Иван сфотографировал ее на фоне белой стены кухни. А через несколько дней вручил права на имя некой Хейзел Чиглиак. «Это удостоверение племенное, теперь ты принадлежишь к племени американских индейцев», — коротко объяснил он.

Поначалу Эвелин возила Фрэнки в фургоне только в парикмахерскую, в бассейн с подогревом или в центр реабилитации, но постепенно они стали ездить в кафе-мороженое, на пикники и в кино. По телевизору мальчик смотрел боевики с убийствами, пытками, взрывами и перестрелками, но в кино, сидя за последним рядом на инвалидном кресле, наслаждался сентиментальными историями любви и разочарования, как и его няня. Порой во время сеанса оба плакали, держась за руки. Классическая музыка успокаивала его, а латиноамериканские ритмы ввергали в сумасшедшую веселость. Дома девушка давала ему в руки бубен или маракасы, и, когда он потряхивал этими нехитрыми инструментами, она танцевала, подражая движениям веревочной куклы и вызывая у ребенка приступы смеха.

Они были неразлучны. Эвелин систематически отказывалась от выходных дней, и ей даже не приходило в голову попросить отпуск, потому что она знала — Фрэнки будет ее не хватать. Впервые с тех пор, как он родился, Шерил могла быть спокойна. На своем особенном языке нежности, жестов и звуков, а также с помощью компьютера Фрэнки попросил Эвелин, чтобы она вышла за него замуж. «Сначала подрасти, медвежонок, а там посмотрим», — ответила она, растроганная.

Если кухарка с дочерью и знали об отношениях Лероя с женой, они никогда этого не обсуждали. Эвелин тоже не говорила об этом, однако она не могла делать вид, что ничего не знает, поскольку через близкую дружбу с Шерил была глубоко внедрена в семью. Побои всегда происходили за закрытой дверью, но стены старого дома были тонкие. Эвелин включала звук телевизора на полную мощность, чтобы отвлечь Фрэнки, у которого случались приступы тревоги, когда он слышал ссоры родителей, и нередко кончалось тем, что он вырывал у себя пряди волос. В каждой стычке обязательно звучало имя Фрэнки. Хотя его отец делал все возможное, чтобы как можно меньше обращать на него внимания, этот ребенок казался ему вездесущим, и желание отца, чтобы он вдруг взял и умер, было настолько явным, что он бросал эти слова прямо в лицо жене. Чтобы умерли они оба, она и ее монстр, этот ублюдок, у которого нет ни одного гена Лероев, в его семье не было дефективных, они оба недостойны жить, они лишние. И дальше Эвелин слышала ужасное щелканье ремня. Шерил, в вечном страхе, что сын может это услышать, пыталась компенсировать отцовскую ненависть одержимой материнской любовью.

После таких скандалов Шерил по несколько дней не выходила из дома, прячась у себя в комнате и молча подчиняясь заботам Эвелин, которая утешала ее с нежностью и верностью дочери, смазывала синяки и рубцы арникой, помогала ей мыться, расчесывала волосы, смотрела вместе с ней телесериалы и выслушивала ее откровения, держа свое мнение при себе. Шерил использовала свое временное заточение, чтобы побольше быть с Фрэнки, она читала ему, рассказывала сказки, помогала держать кисточку, чтобы он мог рисовать. Столь навязчивое внимание матери иногда надоедало ребенку, он начинал нервничать и писал на компьютере Эвелин, чтобы его оставили одного, по-испански, чтобы не обидеть мать. Неделя заканчивалась тем, что мальчик выходил из-под контроля, мать глотала таблетки и от тревожности, и от депрессии, Эвелин прибавлялось работы, но она никогда не жаловалась, потому что по сравнению с существованием хозяйки ее жизнь была вполне сносной.

Она всей душой сочувствовала сеньоре, хотелось защитить ее, но никто не мог вмешиваться. На долю Шерил выпало жить с мужем-негодяем, и она должна принимать это наказание до того дня, когда у нее больше недостанет сил, а Эвелин, все время будет рядом, чтобы тогда сбежать вместе с Фрэнки подальше от сеньора Лероя. Девушка знала подобные случаи, она насмотрелась на такое в своей деревне. Мужчина напился, с кем-то подрался, его унизили на работе, он что-то проспорил, — любой причины достаточно, чтобы он отыгрался на жене или детях, это не его вина, таковы мужчины, и таков закон жизни, думала Эвелин. Хотя у сеньора Лероя были другие причины отыгрываться на жене, последствия были такие же. Он начинал бить ее ни с того ни с сего, как говорится, без предупреждения, затем уходил, хлопнув дверью, а Шерил закрывалась у себя в комнате и плакала, пока не устанет. Эвелин прикидывала, когда уже можно подойти к ней на цыпочках и сказать, что Фрэнки чувствует себя хорошо, что Шерил надо отдохнуть, она принесет ей что-нибудь поесть или даст таблетки от нервов или снотворные или сделает холодный компресс. «Принеси мне виски, Эвелин, и побудь со мной немного», — говорила ей Шерил, сжимая ее руку; лицо у нее было распухшее от слез.

В доме Лероев скрытность была обязательным правилом сосуществования, как и предупреждала Эвелин другая прислуга. Несмотря на страх, который внушал ей сеньор Лерой, она не хотела терять место; в доме со статуями она чувствовала себя в безопасности, как в детстве с бабушкой, и пользовалась удобствами, о которых и не мечтала, — мороженое любого сорта, телевизор, мягкая постель в комнате Фрэнки. Зарплату ей платили крошечную, но у нее не было расходов, она могла посылать деньги бабушке, и та уже понемногу заменяла стены своей хижины из глины и тростника на кирпич и цемент.

В ту январскую пятницу, когда штат Нью-Йорк парализовало, кухарка с дочерью не пришли на работу. Шерил, Эвелин и Фрэнки оставались запертыми в доме. Средства массовой информации объявили о наступлении урагана еще накануне, но когда он явился, то оказался хуже всяких прогнозов. Вначале посыпались градины величиной с крупные бобы, которые ветер бросал на окна так, что стекла едва держались. Эвелин закрыла жалюзи и шторы, стараясь как можно лучше защитить Фрэнки от шума, и включила телевизор, чтобы его развлечь, но все оказалось бесполезно: дробный стук градин по стеклу и завывание ветра напугали его. Когда наконец удалось его успокоить, Эвелин уложила мальчика в постель поспать; к тому времени и телевизор было не посмотреть: качество трансляции было ужасное. Приготовившись к перебоям с электричеством, она запаслась керосиновой лампой и свечами, а суп держала в термосе, чтобы не остыл. Фрэнк Лерой отбыл на такси еще на рассвете. Он отправился во Флориду играть в гольф, рассчитывая обмануть обещанную непогоду. Шерил не вставала с постели, больная и заплаканная.

В субботу Шерил встала поздно, возбужденная, с безумным взглядом, какой бывал у нее в плохие дни, но, в отличие от других случаев, была так молчалива, что Эвелин даже испугалась. Около полудня, после того как приходил садовник, чтобы убрать снег у входа в дом, она уехала на «лексусе» к психоаналитику, как она сказала. Вернулась она через пару часов, в еще худшем состоянии. Эвелин откупорила пузырьки с успокаивающими средствами, отсчитала таблетки и налила добрую порцию виски, поскольку у сеньоры сильно дрожали руки. Шерил проглотила таблетки в три приема, обильно запивая алкоголем. День выдался кошмарный, сказала она, у нее депрессия, голова раскалывается, она не хочет никого видеть, тем более мужа, лучше бы этот бессердечный человек вообще не возвращался, пусть бы совсем исчез, пусть бы попал в ад, он заслужил это той жизнью, какую ведет, и ей совершенно безразлична его судьба и судьба этого сукиного сына Данеску, этого врага в ее собственном доме, будь прокляты они оба, ненавижу обоих, бормотала она, лихорадочно переводя дыхание.

— Вот они у меня где, Эвелин, — сказала она, крепко сжав кулак, — и если захочу, то начну говорить, и тогда им не поздоровится. Они преступники, убийцы. Знаешь, чем они занимаются? Человеческий трафик. Они перевозят и продают людей. Обманом вывозят их отовсюду и используют как рабов. И не говори мне, что ты про это не слыхала!

— Кое-что слыхала… — согласилась Эвелин, напуганная видом хозяйки.

— Их заставляют работать, как скот, им не платят, их держат в страхе и потом убивают. В этом замешаны многие, Эвелин, агенты, перевозчики, полиция, пограничники и продажные судьи. Недостатка в клиентах у этого бизнеса нет. На этом делают большие деньги, понятно?

— Да, сеньора.

— Тебе повезло, что тебя не сцапали. Ты бы закончила в борделе. Думаешь, я сошла с ума, а, Эвелин?

— Нет, сеньора.

— Кэтрин Браун — проститутка. Она пришла в наш дом шпионить; Фрэнки всего лишь предлог. Мой муж привел ее сюда. Он спит с ней, ты знаешь это? Нет. Откуда тебе знать, девочка. Ключ, который я нашла у него в кармане, он от дома этой шлюхи. Как ты думаешь, почему у него ключ от ее дома?

— Сеньора, пожалуйста… как можно знать, от чего этот ключ?

— А от чего же он может быть? И знаешь что еще, Эвелин? Мой муж хочет избавиться от меня и от Фрэнки… от собственного сына! Убить нас! Вот чего он хочет, и эта Браун с ним в сговоре, но я начеку. Я всегда буду его охранять, я всегда начеку, начеку…

Обессиленная, оглушенная алкоголем и лекарствами, держась за стены, Шерил позволила, чтобы Эвелин довела ее до комнаты. Там нянька помогла ей раздеться и уложила в постель. Девушка не представляла себе, что хозяйка в курсе отношений Лероя с Кэтрин. Она месяцами носила в себе эту тайну, словно злокачественную опухоль, не имея возможности вытащить ее на свет божий. Будучи как бы невидимой, она слушала, наблюдала и делала выводы. Она много раз заставала их, когда они шептались в коридоре или посылали друг другу сообщения из одного конца дома в другой. Она слышала, как они строили планы вместе провести отпуск, и видела, как они запирались в одной из пустующих комнат. Лерой появлялся в комнате Фрэнки, только когда Кэтрин делала с ним упражнения, и тогда они под каким-то предлогом отсылали Эвелин. Они не стеснялись ребенка, хотя знали, что он все понимает, словно хотели, чтобы Шерил узнала об их отношениях. Эвелин сказала Фрэнки, что это тайна их двоих и что никто не должен об этом знать. Она полагала, что Лерой влюблен в Кэтрин, ведь он всегда искал случая, чтобы побыть с ней рядом, и потом, в ее присутствии у него менялось выражение лица и интонации голоса, но по какой причине Кэтрин связалась с плохим человеком гораздо старше себя, у которого жена и больной ребенок, было недоступно ее пониманию, разве только та соблазнилась деньгами, которые вроде бы у него были.

По словам Шерил, ее мужу невозможно было противостоять, если он чего-то захотел; так он завоевал и ее саму. Уж если что взбрело в голову Лероя, ничто не могло его остановить. Они познакомились в элегантном баре отеля «Ритц», куда она пришла с друзьями развлечься, а он — чтобы заключить сделку. Шерил рассказала Эвелин, как они пару раз обменялись взглядами, оценивая друг друга на расстоянии, и этого было достаточно, чтобы Лерой подошел к ней с решительным видом и двумя бокалами мартини. «Начиная с этой минуты он не оставлял меня в покое. Я не могла сбежать, он удерживал меня, как паук в паутине опутывает муху. Я всегда знала, что он будет груб со мной, так было еще до свадьбы, но тогда это выглядело как игра. Я не думала, что чем дальше, тем будет все хуже и все чаще…» Несмотря на страх и ненависть, которую она испытывала, Шерил признавала, что муж может привлечь внимание своей внешностью, эксклюзивной одеждой, уверенностью в себе и загадочностью. Эвелин была не способна оценить подобные качества.

В тот субботний вечер она слушала бессвязные жалобы Шерил, когда запах из соседней комнаты указал, что Фрэнки нужно поменять памперсы. Обоняние у нее обострилось, так же как слух и интуиция. Шерил собиралась их купить, но в том состоянии, в котором она находилась, конечно, забыла. Эвелин рассчитала, что раз мальчик задремал, то сможет подождать, пока она съездит в аптеку. Она надела жилет, анорак, резиновые сапоги, перчатки и решила бросить вызов снегу, но обнаружила, что у фургона спустило колесо. «Фиат-500», принадлежавший Шерил, находился в автосервисе. Бесполезно было вызывать такси, неизвестно, когда оно придет в такую погоду, и будить сеньору тоже не выход, потому что она, считай, в коме. Эвелин уже хотела отказаться от памперсов и решить проблему с помощью полотенца, как вдруг увидела на тумбе в прихожей ключи от «лексуса», которые там всегда лежали. Это была машина Фрэнка Лероя, и Эвелин никогда ее не водила, но подумала, что это наверняка легче, чем управлять фургоном; поездка в аптеку туда и обратно займет меньше получаса, сеньора пребывает в раю, она не хватится ее, и проблема будет решена. Эвелин убедилась, что Фрэнки спокойно спит, поцеловала его в лоб и прошептала, что скоро вернется. Потом осторожно вывела машину из гаража.

ЛУСИЯ

Чили

После смерти матери в 2008 году Лусия Марас стала чувствовать странную незащищенность, совершенно необъяснимую, если учесть, что она не зависела от нее с тех пор, как отправилась в изгнание в возрасте девятнадцати лет. Если говорить об их отношениях, она всегда эмоционально оберегала мать, а в последние годы еще и добывала средства, поскольку из-за инфляции пенсия Лены уменьшилась. И вот, когда матери не стало, ощущение уязвимости сделалось таким же сильным, как печаль от потери. Отец исчез из их жизни очень рано, и потому мать и брат Энрике были ее почти полноценной семьей; лишившись обоих, Лусия поняла, что у нее на всем свете есть только Даниэла. Карлос жил в том же доме, но в вопросе чувств его как бы и не было. Лусия впервые ощутила груз прожитых лет. Не так давно она перешла за пятый десяток, но до того момента чувствовала себя на тридцать. Старость и смерть были для нее абстрактными материями, чем-то таким, что случается только с другими людьми.

Вместе с Даниэлой они развеяли прах Лены над морем, как та просила, не указывая причины, однако Лусия догадалась: она хочет закончить свои дни в тех же водах Тихого океана, что и ее сын. Тело Энрике, как и многих других, наверное, бросили в море, привязанным к рельсу, хотя его дух, который являлся Лене в последние дни жизни, этого не подтвердил. Женщины договорились с рыбаком, чтобы тот отвез их подальше от прибрежных скал, туда, где океан был черный, как нефть, и где не было чаек. Стоя в лодке, промокнув от брызг и слез, они попрощались со страдалицей-матерью и с Энрике, которому раньше не решались сказать «прощай», потому что Лена вслух отказывалась принять его смерть, хотя, возможно, в последние годы и делала это в самом потаенном уголке своего сердца. Свою первую книгу Лусия опубликовала в 1994 году, изложив во всех подробностях убийства, никем не опровергнутые, и Лена ее прочла; она сопровождала дочь, когда Лусия выступила в суде по делу об участии военных вертолетов. Лена должна была иметь достаточно ясное представление о судьбе сына, однако признать это значило отказаться от миссии, которой она была одержима на протяжении более чем тридцати лет. Энрике всегда пребывал в густом тумане неизвестности, ни живой, ни мертвый, однако он каким-то чудесным образом появился в самом конце ее пути, чтобы побыть рядом и проводить в другую жизнь.

Даниэла держала керамическую урну, а Лусия бросала горсти пепла, молясь за мать, за брата и за того незнакомого юношу, который упокоился в кладбищенской нише семьи Марас. За все эти годы никто не узнал его по фотографии из архивов викариата, и Лена стала воспринимать его как еще одного члена семьи. Ветер подхватывал пепел, и он улетал, словно звездная пыль, а потом медленно оседал на поверхности моря. Тогда Лусия поняла: теперь она на месте матери; она старшая в их маленькой семье, она — глава семьи. В ту минуту зрелость обрушилась на нее как удар, однако еще не отяготила так сильно, как это случилось двумя годами позднее, когда пришлось подсчитать потери и встретиться со смертью лицом к лицу.

Рассказывая Ричарду Боумастеру об этом периоде своей жизни, Лусия опустила серые тона и сосредоточилась на самых светлых и самых мрачных событиях. Остальное занимало мало места в ее памяти, однако Ричард хотел знать больше. Он прочитал обе книги Лусии: история Энрике послужила для них отправной точкой и придала очень личную интонацию всему пространному политическому репортажу, но он мало знал о ее личной жизни. Лусия объяснила, что брак с Карлосом Урсуа никогда не был подлинной близостью, но ее романтическая сущность, а может, просто инерция мешали принять решение. Два человека на одном пространстве, соединившихся по ошибке, таких разных, что они прекрасно ладили, поскольку для того, чтобы ссориться, предполагается хоть какая-то близость. Заболевание раком развязало узел этого брака, но такой финал назревал уже много лет.

После смерти бабушки Даниэла уехала в Университет Майами в Корал-Гейблс, и Лусия пустилась в сумасшедшую переписку с дочерью, похожую на ту, что она вела со своей матерью, когда жила в Канаде. Дочь была в восторге от своей новой жизни, очарованная морской фауной и изменчивым миром океана; у нее было несколько поклонников обоего пола и такая свобода, которой не могло быть в Чили, где ей пришлось бы терпеть осуждение непримиримого общества. Однажды она объявила родителям по телефону, что она не определяет себя ни как женщину, ни как мужчину и практикует полиаморные отношения.

Карлос спросил, имеет ли она в виду некий бисексуальный промискуитет, и предупредил, что не стоит проповедовать это в Чили, где ее поймут очень немногие. «Я смотрю, у свободной любви появилось новое название. Это явление провалилось тогда, тот же результат будет и сегодня», — сказал он Лусии, закончив разговор с дочерью.

Даниэла прервала обучение и любовные эксперименты, когда заболела мать. Год 2010-й был для Лусии временем потерь и расставаний, долгий год больниц, усталости и страха. Карлос оставил ее, у него не хватило мужества быть свидетелем ее угасания, как он говорил, пристыженный, но полный решимости. Он не мог смотреть на шрамы у нее на груди, он чувствовал отвращение к искалеченному существу, в которое она превращалась, так что он переложил ответственность за нее и заботу о ней на дочь. Оскорбленная поведением отца, Даниэла заняла неожиданно жесткую позицию по отношению к нему; она первая заговорила о разводе как о единственном достойном решении для пары, утратившей взаимную любовь. Карлос обожал дочь, но его ужас перед физическим состоянием Лусии был сильнее, чем страх обмануть ее ожидания. Он объявил, что переедет на время в гостиницу, чтобы немного успокоиться, поскольку напряжение, царившее в доме, плохо на него влияет и он не может работать. По возрасту он уже давно мог выйти на пенсию, но для себя решил, что если и уйдет с работы, то разве что прямиком на кладбище. Лусия и Карлос простились, сохраняя дежурную вежливость, которая была характерна для них в течение всего совместного существования, не выказывая враждебности и без выяснения отношений. Не прошло и недели, как Карлос снял квартиру, и Даниэла помогла ему переехать.

Вначале, после его ухода, Лусия ощущала пустоту. Она привыкла к эмоциональному отсутствию мужа, но, когда он ушел совсем, у нее появилось слишком много свободного времени, дом казался огромным, а в пустующих комнатах отдавалось эхо; по ночам ей слышались крадущиеся шаги Карлоса или звук льющейся воды в ванной. Разрыв отношений, повлекший за собой изменение привычек и маленьких ежедневных ритуалов, вызвал у нее ощущение вселенской беззащитности, которое лишь усилило страхи последних месяцев, когда она проходила тяжелые медицинские процедуры, чтобы победить болезнь. Она чувствовала себя жалкой, слабой, незащищенной. Даниэла считала, что лечение уничтожило у нее иммунитет, не только физический, но и духовный. «Не думай о том, чего тебе не хватает, мама, думай о том, что у тебя есть», — говорила она. По ее словам, это был единственный способ излечить и тело, и дух, избавиться от ненужного груза, очиститься от обид, комплексов, дурных воспоминаний, несбыточных желаний и прочего мусора. «Где ты набралась этой мудрости, дочка?» — спрашивала ее Лусия. «В интернете», — отвечала Даниэла.

Карлос ушел так окончательно и бесповоротно, что казалось, он переехал на другой континент, хотя жил в нескольких кварталах от Лусии. Он ни разу не поинтересовался, как ее здоровье.

Лусия приехала в Бруклин в сентябре 2015-го, в надежде, что перемена обстановки ее взбодрит. Она устала от рутины, пришла пора перетасовать колоду судьбы: может, на этот раз выпадет карта получше. Она надеялась, что Нью-Йорк будет первым отрезком пути в ее кругосветном плавании. Она планировала изыскать и другие возможности, чтобы путешествовать по миру до тех пор, пока достанет сил и денег. Она хотела оставить в прошлом потери и испытания последних лет. Самой тяжелой была потеря матери, это было даже хуже, чем развод или болезнь. Вначале она воспринимала уход мужа как предательский удар, но потом стала рассматривать его как подарок судьбы, принесший свободу и покой. С тех пор прошло несколько лет, и у нее было достаточно времени, чтобы примириться с прошлым.

Труднее было оправиться от болезни, которая в конечном итоге и отпугнула Карлоса. После удаления обеих грудей и месяцев химио- и радиотерапии она ослабела, облысела, осталась без ресниц и бровей, у нее были синие круги под глазами и огромные шрамы, но она была здорова, и врачи давали хороший прогноз. Ей ввели грудные импланты, которые постепенно увеличивались в размерах по мере того, как мускулы и кожа проседали, освобождая для них место, — болезненный процесс, который она выдержала не жалуясь, поддерживаемая женским тщеславием. Она вынесет что угодно, лишь бы не смотреть на этот плоский торс, изрезанный скальпелем.

Опыт, полученный за год болезни, наполнил ее страстным желанием жить, будто в награду за страдание ей открылась тайна философского камня, этой ускользающей субстанции алхимиков, способной превратить свинец в золото и вернуть юность. Страх смерти прошел еще раньше, когда она видела, как достойно ее мать совершила переход в другой мир. Она снова с солнечной ясностью ощутила неопровержимое наличие души, этой первозданной сущности, которой ни рак и ничто другое не могут повредить.

Что бы ни случилось, душа преодолеет все. Она представляла себе свою смерть как порог, и было любопытно, что же там, по другую сторону. И она не боялась переступить через этот порог, но, пока она живет в этом мире, хотелось жить полной жизнью, ни о чем не заботиться и быть непобедимой.

Лечение закончилось в конце 2010 года. Несколько месяцев она не решалась посмотреть в зеркало и носила холщовую шляпу, как у рыбаков, нахлобучивая ее на лоб, до тех пор, пока Даниэла не выбросила ее в мусорное ведро. Ей исполнилось двадцать лет, когда Лусии поставили диагноз, и она без колебаний оставила учение и вернулась в Чили, чтобы быть с матерью. Лусия умоляла ее этого не делать, но позднее поняла, что присутствие дочери во время таких испытаний было необходимо. Когда дочь приехала, она ее не узнала. Даниэла уезжала зимой — бледная сеньорита, закутанная во множество одежд, а вернулась с бронзовым загаром; половина головы была выбрита, на другой торчали пряди зеленого цвета, она была в шортах, небритые ноги обуты в солдатские ботинки, и она твердо решила заботиться о матери и о других пациентках больницы. Она появлялась в зале, посылая воздушные поцелуи всем, кто сидел в креслах под капельницами, откуда медленно сочилось лекарство, и раздавала одеяла, питательные батончики, фруктовые соки и журналы.

Она не провела в университете даже года, но говорила так, будто избороздила все моря с экспедицией Жак-Ива Кусто, проплывая мимо сирен с голубыми хвостами и затонувших кораблей. Она познакомила пациенток с аббревиатурой ЛГБТ, означающей сообщество лесбиянок, геев, бисексуалов и трансгендеров, подробно объяснив тонкую разницу между ними. Это было ново даже для молодежи Соединенных Штатов, а в Чили никто об этом явлении даже не подозревал, тем более пациенты онкологической клиники. Она рассказала им, что у нее самой пол нейтральный или расплывчатый, потому что она не обязана принимать традиционное деление на мужчин и женщин согласно гениталиям, каждый волен определять себя, как ему в голову взбредет, и может поменять свое мнение, если в будущем покажется, что другой пол ему больше подходит. «Как туземцы некоторых племен, которые меняют имя на разных этапах своей жизни, потому что имя, данное при рождении, их больше не устраивает», — добавляла она, чтобы стало понятнее, вызывая всеобщее смущение.

Даниэла была рядом с матерью, когда та выздоравливала после операции и терпела утомительные и тяжелые медицинские процедуры и когда шел бракоразводный процесс. Она спала рядом с матерью, готовая вскочить с кровати в любой момент, если той потребуется помощь, она обращалась с ней со свойственной ей резковатой нежностью, шутила, готовила питательные супы и отлично ориентировалась в мире бюрократии, ответственной за пошатнувшееся здоровье. Она чуть не волоком повела Лусию покупать новую одежду и установила для нее разумную диету. А когда поняла, что отец прекрасно чувствует себя в новой жизни в качестве холостяка, а мать твердо стоит на ногах, без лишнего шума распрощалась с обоими и отбыла в таком же веселом настроении, в каком появилась.

До болезни Лусия вела образ жизни, который она определяла как богемный, а Даниэла как нездоровый. Она много курила, не занималась никакой физкультурой и ежедневно ужинала, выпивая два стакана вина и съедая мороженое на десерт, у нее был лишний вес и болели колени. В замужестве она посмеивалась над стилем жизни мужа. Она начинала день, лениво лежа на кровати, с чашечкой кофе и парой круассанов, читая газету, он же с утра выпивал стакан густой зеленой жидкости с пчелиной пыльцой и, как настоящий спортсмен, размеренным бегом добирался до работы, где верная секретарша Лола ждала его с чистой одеждой наготове. Для своего возраста Карлос Урсуа был в отличной форме и держал спину прямо, как копье. Она начала подражать ему против всякого желания, а лишь благодаря железной воле Даниэлы, и результат не замедлил сказаться, когда она вставала на весы в ванной и когда чувствовала такой прилив жизненных сил, какого у нее не было с подросткового возраста.

Лусия и Карлос увиделись полтора года спустя, когда подписывали свидетельство о разводе, — с недавнего времени развод в Чили узаконили. Прошло еще слишком мало времени, чтобы Лусия чувствовала себя окончательно выздоровевшей, но силы уже восстановились, а грудь приобрела форму. Волосы отрастали седыми, она решила сделать несколько взлохмаченную короткую стрижку и оставить естественный цвет, кроме нескольких прядей, которые Даниэла ей выкрасила перед отъездом в Майами в вызывающие цвета. Увидев ее в день развода, похудевшую на десять килограммов, с девичьей грудью под декольтированной блузкой и с фосфоресцирующей прической, Карлос резко вскинул голову. Лусия нашла, что он выглядит прекрасно, как никогда, и в ней даже вспыхнула искра сожаления о потерянной любви, которая, впрочем, тут же погасла. У нее действительно не было к нему никаких чувств, кроме благодарности за ребенка, ведь он был отцом Даниэлы. Она подумала, что должна была бы хоть немного злиться на него, это было бы естественно, но даже этого не было. От любви, ярко горевшей в течение многих лет, не осталось даже пепла разочарования. Восстановление после болезни далось ей так же тяжело, как восстановление после развода, и через несколько лет в Бруклине она старалась как можно реже вспоминать об этом периоде своей жизни.

Хулиан появился в ее жизни в начале 2015 года, когда Лусия уже смирилась с многолетним отсутствием любовных приключений, полагая, что ее романтические фантазии уничтожила химиотерапия. Хулиан показал ей, что любопытство и физическое желание суть природные ресурсы, обновляющиеся естественным путем. Если бы Лена, ее мать, была жива, она предупредила бы Лусию о том, как смешна женщина ее возраста с такими претензиями, и, возможно, была бы права, потому что с каждым днем возможности встретить любовь уменьшались, а насмешить людей неуклонно росли; оказалось, однако, что ее правота не абсолютна, потому что Хулиан с его любовью появился, когда она меньше всего этого ждала. И хотя это увлечение закончилось так же быстро, как началось, Лусия поняла, что в ней все еще тлеет искра, способная разгореться. И не надо ни о чем сожалеть. Что прожито, то прожито хорошо и в радости.

Первое, на что она обратила внимание, была внешность Хулиана; его нельзя было назвать некрасивым, однако, на ее взгляд, он был не слишком привлекательный. Все, в кого она влюблялась, особенно муж, были красавцами, не потому, что она таких выбирала, просто так получалось само собой. Хулиан был лучшим доказательством отсутствия у нее предубеждения против некрасивых мужчин, как прокомментировала Даниэла. На первый взгляд это был чилиец, каких много, невысокого роста, с простецким лицом, одетый в бесформенные вельветовые брюки и дедушкины жилетки, словно с чужого плеча. У него был оливково-смуглый цвет лица, как у его предков из Южной Испании, седые волосы, борода такого же цвета и изнеженные руки, никогда не знавшие физического труда. Но за внешностью неудачника скрывался человек выдающегося ума и страстный любовник.

Достаточно было первого поцелуя и того, что за ним последовало той ночью, чтобы Лусия подчинилась затеям юности, щедро вознагражденная Хулианом. По крайней мере, на какое-то время. Первые месяцы Лусия черпала обеими руками то, чего ей не хватало в браке; любовник дал ей почувствовать, что она любима и желанна, с ним она вернулась в бьющую через край молодость. В начале отношений Хулиан тоже казался ей чувствительным и склонным к шумному веселью, однако очень скоро эмоциональная зависимость напугала его. Он стал забывать о свиданиях, опаздывал или в последнюю минуту звонил с извинениями. Выпивал лишний стакан вина и засыпал посреди фразы или в перерыве между ласками. Он жаловался, что ему не хватает времени на чтение и что его социальная жизнь сошла на нет, так как он, к сожалению, все внимание переключил на Лусию. Он по-прежнему был внимательным любовником, который в первую очередь заботится о том, чтобы дать наслаждение, а не получить его, но Лусия заметила, что его одолевают сомнения, есть ли между ними любовь и надо ли продолжать подобные отношения. К тому времени Лусия научилась распознавать разочарование в любви, едва в поле зрения появлялся его безобразный, как у горгульи, лик, и уже не ждала терпеливо, что ситуация может измениться, как делала это в течение двадцати лет брака. У нее было больше опыта и меньше времени, чем тогда. Она отдавала себе отчет в том, что лучше самой предложить расстаться, пока этого не сделал Хулиан, хотя ей будет не хватать его чувства юмора, игры словами, радостного и усталого пробуждения рядом с ним, зная, что достаточно одного слова, произнесенного шепотом, или случайной ласки, чтобы снова начались объятия. Это был разрыв без драмы, и они остались друзьями.

— Я решила дать подышать свободно моему разбитому сердцу, — сказала она Даниэле по телефону шутливым, как она хотела, тоном, но вышло у нее жалобно.

— Какая пошлость, мама. Сердце не разбивается, как яйцо. А если бы оно было как яйцо, не лучше ли разбить его, чтобы чувства пролились? Это цена за все хорошее, что было в твоей жизни, — невозмутимо ответила дочь.

Через год, в Бруклине, на Лусию время от времени снова нападала тоска по Хулиану, но это был лишь легкий укол, который не мешал ей жить.

Может ли быть у нее новая любовь? Конечно, не в Соединенных Штатах, думала она, поскольку она не принадлежит к тому типу женщин, которые нравятся североамериканским мужчинам, и лучшее подтверждение тому безразличие Ричарда Боумастера. Она не представляла себе любовные отношения без проявлений юмора, но непереводимая чилийская ирония была для мужчин севера оскорбительно откровенна. А на английском IQ у нее был на уровне шимпанзе, как она признавалась Даниэле. Она только с Марсело смеялась от души, над его короткими лапами и мордой лемура; этот зверь мог позволить себе роскошь отличаться нарциссизмом и беспрестанно ворчать, ни дать ни взять старый муж.

От переживаний, вызванных разрывом с Хулианом, у нее начался бурсит тазобедренного сустава[49]. Она несколько месяцев поглощала анальгетики и ходила переваливаясь, как утка, но идти к врачу отказывалась, будучи уверенной в том, что болезнь пройдет, как только утихнет досада. Так и случилось. В аэропорт Нью-Йорка она прибыла прихрамывая. Ричард Боумастер ожидал увидеть свою коллегу активной и оживленной, какой он когда-то ее знал, а встретил незнакомку в ортопедической обуви и с палочкой, да еще издававшую скрип несмазанной дверной петли, когда она поднималась со стула. Однако уже через несколько недель она ходила без палки и в модной обуви. Откуда ему было знать, что чудо свершилось благодаря короткому возвращению Хулиана в ее жизнь.

В октябре, через месяц после того, как Лусия устроилась в подвале, Хулиан прилетел в Нью-Йорк на конференцию, и они вместе провели чудесный день. Позавтракали во французской кондитерской, погуляли в Центральном парке, причем медленно, потому что она подволакивала ноги, и пошли рука об руку на дневной мюзикл на Бродвее; потом поужинали в маленьком итальянском ресторанчике с бутылкой лучшего кьянти, провозгласив тост за дружбу. Им было так хорошо вместе, как в первый день знакомства, они легко перешли на родной язык и перебрасывались аллюзиями с двойным смыслом, которые только они двое и могли понять. Хулиан попросил прощения за то, что заставил ее страдать, но она ответила совершенно искренне, что уже едва помнит об этом. В то утро, когда они сидели каждый перед кружкой кофе с молоком, которым запивали свежие булочки, Хулиан вызвал у нее доброжелательную приязнь, ей захотелось вдохнуть запах его волос, поправить ему ворот пиджака и посоветовать купить брюки по размеру. Но и только. Вечером в итальянском ресторанчике она оставила свою палку под стулом.

РИЧАРД И ЛУСИЯ

К северу от Нью-Йорка

В пять часов вечера, когда Лусия и Ричард, усталые, грязные и мокрые от снега, столкнув машину в озеро, добрались до хижины, где их ждала Эвелин, все уже было окутано ранней зимней темнотой с проблесками лунного света. Возвращение заняло больше времени, чем планировалось, поскольку «субару» буксовала, а в конце пути въехала в сугроб. Им снова пришлось откапывать лопатой колеса, потом они подложили сосновые ветви и с трудом выехали на твердую землю. Ричард сдал назад, и со второй попытки машина с прерывистым тарахтением сдвинулась с места, шины сцепились с ветками, и автомобиль наконец выехал на дорогу.

На тот момент ночь уже наступила, следов на тропе было не видно, и они пробирались наугад. Пару раз заворачивали не туда, но, к счастью для них, Эвелин не послушалась наставлений и засветила у входа керосиновую лампу, неверный свет которой указал им дорогу на последнем отрезке пути.

Хижина показалась уютной, словно родное гнездо, после такого приключения, хотя обогреватели не могли намного уменьшить холод, проникавший через щели в старых досках. Ричард знал: то, что это примитивное жилище находится в таком плачевном состоянии, на его совести; за два года, что оно простояло закрытым, запустение было такое, будто прошло сто лет. Он пообещал себе наведываться сюда каждый сезон, проветривать дом или что-то подремонтировать, если надо, чтобы Орасио не смог упрекнуть его в небрежном отношении, когда вернется. Небрежность. Это слово имело над ним особую власть, оно заставляло его содрогнуться.

Поскольку было темно и шел снег, они решили отказаться от первоначального плана возвращения в отель; к тому же было не слишком разумно разъезжать с Кэтрин Браун в багажнике «субару» больше, чем это было необходимо. Они приготовились провести эту ночь на вторник, надев на себя все, что у них было, и не беспокоясь о мертвом теле, которое так и останется замерзшим. Эти дни выдались такими напряженными, что проблему с Кэтрин все согласились отложить на потом и немного развлечься игрой в «Монополию», которую оставили здесь дети Орасио. Ричард объяснил правила. Для Эвелин методы продажи и приобретения недвижимости, скупка ресурсов, преобладание на рынке и доведение конкурентов до банкротства были вещи абсолютно непонятные. Но Лусия оказалась еще худшим игроком, чем Эвелин, обе проиграли самым жалким образом, а Ричард в результате вышел миллионером, однако это была нечестная победа, оставившая у него ощущение, будто он выиграл обманным путем.

Они поужинали остатками «ослиного корма», залили в обогреватели горючее и пристроили спальные мешки на трех кроватях в детской комнате, все вместе, чтобы использовать оба обогревателя. Простыней не было, от плюшевых одеял несло сыростью. Ричард заметил себе, что в следующий раз надо будет сменить матрацы, там могли быть клопы или норы грызунов. Они сняли обувь и легли спать в одежде; ночь обещала быть долгой и холодной. Эвелин и Марсело уснули мгновенно, а Лусия и Ричард беседовали за полночь. Им было что сказать друг другу на этом этапе обретения близости. Они рассказывали о своих тайнах, и каждый старался в темноте угадать черты другого, упакованного в свой кокон; их кровати стояли бок о бок, совсем близко, и достаточно было самого незначительного движения, чтобы дело закончилось поцелуями.

Любовь, любовь. До вчерашнего дня Ричард мысленно изобретал неуклюжие диалоги с Лусией, а сейчас на ум приходили строчки сентиментальных стихов, которые он никогда бы не решился написать. Например, ему хотелось сказать, как он ее любит, как благодарен за то, что она появилась в его жизни. Она прилетела издалека, принесенная ветрами судьбы, и вот она здесь, рядом с ним, среди снега и льда, и в ее восточных глазах обещание. Лусия поняла, что он весь покрыт невидимыми ранами, а он, в свою очередь, ясно ощутил, что жизнь оставила в ее душе болезненные отметины. «Ко мне всегда испытывали какую-то половинчатую любовь», — однажды откровенно призналась она. Теперь с этим покончено. Он будет любить ее безгранично, всепоглощающе. Ему хотелось защитить ее и сделать счастливой, чтобы она никуда от него не ушла, прожить вместе с ней и зиму, и весну, и лето и жить с ней всегда в полном согласии, разделяя глубокую близость, самые потаенные секреты, врасти в ее жизнь и в ее душу. В самом деле, он мало знал Лусию, а себя и того меньше, но это не так уж важно, если она ответит на его любовь, то остаток жизни они проведут вместе, делая взаимные открытия, чтобы вместе расти и вместе состариться.

Он и не представлял себе, что огромная любовь, такая, например, какую он испытывал к Аните в молодости, может нахлынуть на него снова. Он уже не был тем человеком, который любил Аниту, ему казалось, он весь покрыт защитной чешуей вроде крокодиловой кожи, которую можно увидеть в зеркале, тяжелой, словно военные доспехи. Он устыдился того, что жил, оградив себя от разочарований, одиночества и предательств, опасаясь, что кто-нибудь заставит его страдать так, как это делала Анита, пугаясь самой жизни и замкнувшись в себе после своей ужасной любовной истории. «Я больше не хочу продолжать эту полужизнь, не хочу быть трусом, я хочу, чтобы ты любила меня, Лусия», — признался он в эту необыкновенную ночь.

Когда Ричард Боумастер появился в 1992 году в Университете Нью-Йорка в новой должности, его друг Орасио Амадо-Кастро был приятно удивлен переменой в его внешности. Несколько дней назад он встретил в аэропорту неряшливого пьяницу, бормочущего несуразности, и пожалел о том, что настаивал на его принятии на факультет. Он восхищался им, когда они оба были студентами и потом молодыми специалистами, но с тех пор прошло много лет, и Ричард сильно опустился. Смерть двоих детей оставила в его душе незаживающую рану, так же как и в душе Аниты. Интуиция подсказывала ему, что они разойдутся, смерть ребенка может разрушить брак, немногие переживают подобное испытание, а эта пара потеряла двоих детей. Трагедия представлялась еще ужаснее оттого, что Ричард был виновником несчастья, которое произошло с Биби. Орасио даже представить себе не мог, что должен был ощущать Ричард; если бы такое произошло с одним из его мальчиков, он бы, наверное, предпочел умереть. Он боялся, что друг не сможет соответствовать академической должности, но Ричард явился безупречным: он был чисто выбрит, волосы аккуратно подстрижены, на нем был строгий летний костюм серого цвета с галстуком. Дыхание отдавало алкоголем, но выпитое никак не отражалось ни на его поведении, ни на его речи. Его оценили с первого дня.

Супруги поселились в одной из квартир для преподавателей факультета у Вашингтон-Сквер-парк, на одиннадцатом этаже. Квартирка была маленькая, но вполне подходящая, с функциональной мебелью и очень удобно расположенная, в десяти минутах ходьбы от работы Ричарда. Когда они приехали, Анита переступила порог так же автоматически, как она делала все в последние месяцы, уселась у окна и стала смотреть на маленький кусочек неба между соседних высотных зданий, пока ее муж распаковывал чемоданы, раскладывал вещи по местам и составлял список продуктов, чтобы идти в магазин. И такая позиция сохранялась на протяжении всего их короткого совместного проживания в Нью-Йорке.

— Меня предупреждали, Лусия. Меня предупреждала ее семья и ее бразильский психиатр. Ее состояние было очень хрупкое, как я мог этого не замечать? Смерть детей разрушила ее.

— Это был несчастный случай, Ричард.

— Нет. Я провел бурную ночь, когда подъезжал, у меня голова кружилась от алкоголя, кокаина и секса. Это не был несчастный случай, это было преступление. И Анита это знала. Она возненавидела меня. Она не позволяла мне прикасаться к ней. Когда я привез ее в Нью-Йорк, то оторвал от семьи, от страны, она оказалась на обочине жизни, не зная ни людей, ни языка, отстраненная от меня, а ведь я был единственным человеком, который мог ей помочь. Я изменил ей во всех смыслах. Я не думал о ней, только о себе. Это я хотел уехать из Бразилии, удрать от семьи Фаринья и начать профессиональную карьеру, которую я и так слишком долго откладывал. В то время я по возрасту мог быть штатным профессором. Я начал очень поздно и, чтобы наверстать упущенное, стал учиться, учить, а главное, публиковаться. С самого начала я знал, что попал ровно туда, куда мне нужно, но пока я распускал хвост в аудиториях и коридорах университета, Анита целыми днями молча сидела у окна.

— Она наблюдалась у психиатра?

— Это можно было устроить, жена Орасио предложила сопровождать ее и помочь с оформлением страховки, но Анита не захотела.

— И что ты сделал?

— Ничего. Я был занят своими делами и даже играл в сквош для поддержания формы. А Анита так и сидела одна в квартире. Не знаю, что она делала, спала, я думаю. По телефону не отвечала. Мой отец иногда навещал ее, приносил сладости, пытался вытащить погулять, но она даже не смотрела на него, думаю, презирала, потому что он мой отец. На выходные я уехал с Орасио сюда, в хижину, и оставил ее одну в Нью-Йорке.

— Ты много пил в те времена, — сделала вывод Лусия.

— Много. Я проводил в барах все вечера. Я держал бутылку в ящике рабочего стола, и никто не подозревал, что у меня в стакане джин или водка, а не вода. Я жевал ментоловые пастилки, чтобы отбить запах. Я думал, что никто ничего не замечает, что я могу пить как лошадь безо всякого вреда для себя; все алкоголики обманываются на свой счет точно так же, Лусия. Была осень, и небольшая площадь перед домом была сплошь покрыта желтыми листьями… — прошептал Ричард прерывающимся голосом.

— Что произошло, Ричард?

— Полиция приехала сюда, чтобы сообщить нам, в хижине ведь не было телефона.

Лусии пришлось долго ждать, пока не прекратятся глухие рыдания Ричарда; она не стала вытаскивать руку из спального мешка, чтобы погладить Ричарда, попытаться его утешить, она понимала, что нет в мире ничего, что могло бы утешить его в этом воспоминании. Она знала в общих чертах о том, что произошло с Анитой, по слухам и комментариям университетских коллег и догадалась, что Ричард заговорил об этом впервые. Ее глубоко взволновало, что он решил доверить ей это душераздирающее признание и что она — единственный свидетель его очищающих слез. Из своего опыта, когда она писала и говорила о судьбе своего брата Энрике, она знала об этой таинственной власти слов, когда можно разделить с другими людьми свою душевную боль, осознавая, что и они чувствуют эту боль, потому что жизни людей схожи между собой и чувствуем мы все одинаково.

С Ричардом она продвинулась по этой стезе гораздо дальше знакомого и надежного пространства, потому что оба они, оказавшись втянутыми в трагедию, произошедшую с Кэтрин Браун, поняли, кто они сами. Неуверенно, на ощупь они подходили к подлинной близости. Лусия закрыла глаза и попыталась мысленно поддержать Ричарда, передать через несколько разделяющих их сантиметров свою энергию, защитив его своим состраданием, как она много раз делала в последние недели жизни матери, чтобы смягчить ее тревогу, а заодно и свою.

Вчерашней ночью она легла на кровать к Ричарду, чтобы посмотреть, каково ей будет с ним рядом. Ей необходимо было коснуться его, вдохнуть его запах, почувствовать его силу. По словам Даниэлы, когда двое спят вместе, их энергия соединяется, что может обогатить обоих, а может обернуться отрицательным результатом для более слабого. «Хорошо, что ты не спала вместе с папой, а то он бы испепелил твою ауру», — заключила Даниэла. То, что она спала рядом с Ричардом, хотя это и произошло, когда он был нездоров, а кровать кишела блохами, значительно укрепило ее дух. Теперь она была уверена, что этот человек создан для нее, она чувствовала это давно, возможно, еще до приезда в Нью-Йорк, потому и приняла предложение там работать, но ее останавливала его кажущаяся холодность. Ричард представлял собой комок противоречий и был не способен сделать первый шаг, так что ей самой придется брать его штурмом. Возможно, он отвергнет ее, но это не так уж страшно, она переживала худшие неудачи; так или иначе, стоило попытаться. Впереди у каждого не так уж много лет, возможно, ей удастся завоевать его, и тогда они будут вместе наслаждаться оставшейся жизнью. Тень повторного заболевания раком носилась в воздухе; но сейчас речь шла о прекрасном и мимолетном настоящем моменте. Она хотела использовать каждый день, их было наперечет, и, уж конечно, дней будет меньше, чем хочется ожидать. У нее не было времени для потерь.

— Она упала рядом со скульптурой Пикассо, — сказал Ричард. — Был полдень. Люди видели, как она стояла на окне, как спрыгнула и как разбилась, ударившись о тротуар, покрытый листьями. Я убил Аниту, как я убил Биби. Я виноват, потому что пил, был невнимательным к ним и любил их гораздо меньше, чем они заслуживали.

— Пришло время простить себя, Ричард, ты слишком долго носил в себе эту вину.

— Двадцать пять лет. И до сих пор чувствую, как последний раз поцеловал Аниту, перед тем как оставить одну с ее печалью, я едва коснулся ее щеки, потому что она от меня отвернулась.

— Двадцать пять лет с замерзшей душой и закрытым сердцем, Ричард. Это не жизнь. Человек, замкнувшийся в себе на двадцать пять лет, — это не ты. За последние дни, когда ты вышел из зоны комфорта, в которой находился, ты смог понять, кто ты на самом деле. Может быть, это больно, но пусть происходит что угодно, чем быть под анестезией.

За время медитаций, которые помогали ему соблюдать трезвость многие годы, Ричард усвоил основные постулаты учения дзен: жить настоящим моментом, начинать все заново с каждым вздохом, однако освобождать сознание от прошлого у него не получалось. Его жизнь не состояла из череды отдельных, не связанных между собой моментов, а представляла собой запутанную историю, пестрый ковер с хаотичным обрывочным рисунком, который время выткало день за днем; настоящее не было чистым экраном, его заполняли множество образов: сны, воспоминания, стыд, вина, одиночество, боль и вся его треклятая реальность, как прошептала Лусия той ночью.

— И тут являешься ты и разрешаешь мне горевать над моими потерями, смеяться над собственным упрямством и плакать, как последний сопляк.

— Пришло время, Ричард. Хватит сидеть по горло в горестях прошлого. Единственное средство от стольких бед — любовь. Равновесие вселенной поддерживает не сила всемирного тяготения, а соединительная сила любви.

— Как же я жил столько лет один, отъединенный от всех? Последние дни я все время спрашиваю себя об этом.

— Потому что ты и правда чистый недоумок. Посмотри, сколько времени ты потерял, сколько жизни утекло! Ты отдаешь себе отчет, что я люблю тебя, или нет? — засмеялась она.

— Не понимаю, как ты можешь любить меня, Лусия. Я обычный человек, ты заскучаешь со мной. Кроме того, я тащу на себе тяжкий груз ошибок и упущений, словно мешок камней.

— Без проблем. У меня достаточно сил, чтобы взвалить твой мешок себе на спину, а потом сбросить его в замерзшее озеро, чтобы он исчез навсегда и упокоился рядом с «лексусом».

— Для чего я жил, Лусия? Прежде чем умереть, я хотел бы знать, для чего я пришел в этот мир. Это правда то, что ты говоришь, я так долго жил под анестезией, что не знаю, откуда начать жить заново.

— Если позволишь, я тебе помогу.

— Как?

— Начнем с тела. Предлагаю соединить спальные мешки и уснуть обнявшись. Мне это нужно так же, как и тебе, Ричард. Я хочу, чтоб ты обнял меня, хочу чувствовать себя под защитой и в безопасности. До каких пор мы будем пробираться ощупью, дрожа от страха, в ожидании, что другой сделает первый шаг? Мы слишком старые для этого, но мы все еще молоды для любви.

— Ты уверена, Лусия? Я не вынесу, если…

— Уверена? Да я не уверена ни в чем, Ричард! — перебила она. — Но мы можем попытаться. Что плохого может с нами произойти? Будем страдать? У нас ничего не получится?

— Такого быть не должно, я бы этого не пережил.

— Я тебя напугала… Прости.

— Нет! Наоборот, это ты меня прости за то, что не сказал тебе о своих чувствах раньше. Это было так ново, так неожиданно, я не знал, что делать, ты сильнее и решительнее меня. Иди сюда, перебирайся ко мне, давай займемся любовью.

— Эвелин лежит в полуметре от меня, и к тому же я веду себя немного шумно. Давай с этим подождем, но мы можем вместе закутаться в одеяло.

— Знаешь, я мысленно, тайком разговариваю с тобой, как лунатик. Каждую секунду представляю, что держу тебя в объятиях. Уже так давно я этого хочу…

— Не верю ни единому слову. Ты впервые обратил на меня внимание только вчера вечером, когда я по собственной воле залезла к тебе в кровать. До этого ты меня не замечал, — засмеялась она.

— Я так рад, что ты это сделала, храбрая чилийка, — сказал он и потянулся к ней, чтобы поцеловать.

Они соединили оба спальных мешка на одной из кроватей, застегнули молнии и обнялись, как были, одетые, с какой-то отчаянной безнадежностью. Это все, что Ричард вспоминал впоследствии со всей ясностью, остаток же той необыкновенной ночи навсегда остался в его сознании в полнейшем тумане. Лусия, наоборот, уверяла, что помнит все до мельчайших деталей. В последующие дни и годы она постепенно все рассказала ему; каждый раз версии были разные и все более смелые, доходившие до невероятного, — ну не могли они проделывать такие акробатические упражнения, какие она описывала, и при этом не разбудить Эвелин. «Так и было, хоть ты мне и не веришь; возможно, Эвелин притворялась, что спит, а на самом деле подглядывала за нами», — упорствовала она. Ричард полагал, что они долго целовались, потом, втиснутые в спальные мешки, каким-то образом сняли с себя одежду и ласкали друг друга, стараясь делать это по возможности без шума, тайком, возбужденные, словно подростки, которые предаются любви, укрывшись в темном углу. Он помнил, да, это он помнил, как она накрыла его собой и он мог гладить ее, обняв обеими руками, удивляясь тому, какая гладкая и горячая у нее кожа, он видел очертания ее тела в дрожащем пламени свечи, оно было худощавым, податливым и более молодым, чем можно было представить себе, когда она была в одежде. «Эта грудь юной хористки — моя, Ричард, она мне дорого обошлась», — сказала Лусия, сдерживая смех. Это было лучшее в ней — смех, словно чистая вода, которая омывала его душу и уносила сомнения с каждым разом все дальше.

Во вторник Лусия и Ричард проснулись в робком утреннем свете и в тепле спальных мешков, где провели ночь, сплетенные в объятиях так тесно, что непонятно было, где начинается один из них и где кончается другая; дыхание у обоих было ровное и спокойное, им было хорошо в этой только что обретенной любви. Предубеждения и оборонительная тактика, которой они придерживались до сих пор, исчезли перед чудом подлинной близости. Ричард высунул голову, холод в хижине обрушился на него, словно удар хлыстом. Обогреватели погасли. Он первый собрал волю в кулак, отстранился от Лусии и вылез навстречу наступающему дню. Он убедился, что Эвелин и Марсело еще спят, и, прежде чем встать, воспользовался моментом, чтобы поцеловать Лусию, посапывавшую рядом с ним. Затем оделся, добавил горючего в обогреватели, поставил на плиту воду, заварил чай и принес его женщинам, которые, проснувшись, выпили его, не вылезая из мешков, пока он выводил Марсело на прогулку. Все это время Ричард насвистывал.

День обещал быть сияющим. Буря стала дурным воспоминанием, снег, похожий на меренги, покрывал все вокруг, а ледяной утренний ветерок приносил невероятное дыхание гардений. Когда взошло солнце, чистое наконец-то небо оказалось голубым, словно незабудки. «Красивый день для похорон, Кэтрин», — пробормотал Ричард. Он был весел и полон энергии, словно щенок. Эта радость жизни была такой новой для него, что ее требовалось как-то назвать. Он осторожно ее прощупывал, едва притрагивался и отступал, исследуя девственную территорию своего сердца. А может быть, он придумал все эти полуночные признания? И черные глаза Лусии так близко от него? Может, он всего-навсего воображал, что держит Лусию в своих объятиях, чувствует ее губы, и просто представлял себе эту взаимную радость, страсть и утомление брачного ложа, составленного из двух спальных мешков; нет, в этом нет сомнений, все так и было, иначе как еще он мог узнать ее сонное дыхание, ее возбуждающий жар, образы ее снов. Он снова спросил себя, действительно ли это любовь, ведь с Анитой все было совсем по-другому, тогда была обжигающая страсть, чувство, похожее на горячий песок залитого солнцем пляжа. Однако не является ли нынешнее утонченное и подлинное наслаждение сутью зрелой любви? Он поймет это в процессе, у него будет много времени. Он вернулся в хижину с Марсело на руках, не переставая насвистывать.

Запасы провизии уменьшились до жалких остатков, и Ричард предложил доехать до ближайшего поселка, чтобы позавтракать, и уже оттуда следовать в Рейнбек. О язве он даже не вспомнил. Лусия объяснила им, что в Институте Омега в будние дни всегда есть какой-то персонал, но, если им повезет, в этот вторник никого не будет из-за непогоды накануне. По дороге, очищенной от снега, они доедут за три-четыре часа; торопиться не стоит. Лусия и Эвелин, преодолевая холод, вылезли из спальных мешков и помогли Ричарду привести в порядок дом и запереть двери.

ЭВЕЛИН, РИЧАРД И ЛУСИЯ

Рейнбек

Пока они ехали в «субару», без отопления и с двумя полуоткрытыми окошками, одетые, как исследователи Арктики, Ричард рассказал женщинам, что несколько месяцев назад он пригласил на факультет прочитать лекцию двоих экспертов по трафику нелегальной рабочей силы. Именно этим, судя по наблюдениям Эвелин, занимались Фрэнк Лерой и Иван Данеску. Ничего нового, сказал Ричард, спрос и предложение существуют с тех пор, как было официально отменено рабство, но этот вид торговли никогда не был таким рентабельным, как сейчас; это золотая жила, сравнимая разве что с торговлей наркотиками и оружием. Чем жестче законы и чем строже пограничный контроль, тем более эффективна и безжалостна организация человеческого трафика и тем больше зарабатывают на этом агенты, как называют перевозчиков. Ричард полагал, что Фрэнк Лерой сводил перевозчиков с клиентами из Северной Америки. Типы вроде него не пачкали себе рук, они не знали в лицо мигрантов и не интересовались историями тех, кого обрекали на рабский труд в полях, в мастерских, на заводах и в публичных домах. Для него это были лишь порядковые номера, безымянный груз, который надо переправить, даже не такой ценный, как скот.

Лерой поддерживал видимость солидного бизнесмена. Его офис располагался на Манхэттене, прямо на Лексингтон-авеню, как рассказала Эвелин, и оттуда он вел дела с клиентами, готовыми использовать рабский труд, водил дружбу с прикормленными политиками и представителями власти, отмывал деньги и решал возникавшие время от времени проблемы с законом. Так же как он добыл для Эвелин удостоверение индейской девушки, он мог достать любые фальшивые документы за сходную цену, однако жертвам человеческого трафика они были не нужны, эти люди находились ниже радара, их было не видно и не слышно в теневом мире беззакония. Комиссионные он брал, должно быть, немалые, но те, кто занимался извозом, — вся цепочка — платили без разговоров, чтобы чувствовать себя в безопасности.

— Так ты думаешь, Фрэнк Лерой действительно намеревается убить жену и сына, как тебе говорила Шерил? Или это только угрозы? — спросил Ричард у Эвелин.

— Сеньора очень его боится. Думает, он может вколоть слишком большую дозу инсулина Фрэнки или задушить его.

— Но это же монстр какой-то, если жена может о нем такое подумать! — вскричала Лусия.

— И еще она думала, что сеньорита Кэтрин готова ему помочь.

— Ты считаешь, такое возможно, Эвелин?

— Нет.

— Какой мотив мог быть у Фрэнка Лероя, чтобы убить Кэтрин? — спросил Ричард.

— Например, Кэтрин узнала что-то про его дела и могла его шантажировать… — предположила Лусия.

— Сеньорита была беременна на третьем месяце, — перебила их Эвелин.

— Ничего себе новость! Почему ты раньше нам не сказала?

— Я стараюсь не распускать сплетни.

— Она была беременна от Лероя?

— Да. Мне сказала это сама сеньорита Кэтрин. Сеньора Лерой не в курсе.

— Может быть, Фрэнк Лерой убил ее, потому что она давила на него, хотя для мотива это слабовато. Может быть, это вышло случайно… — высказалась Лусия.

— Это могло произойти в четверг вечером или в пятницу утром, перед тем как он уехал во Флориду, — сказал Ричард. — Стало быть, Кэтрин умерла четыре дня назад. Если бы температура не была ниже нуля…

Они подъехали к Институту Омега около двух часов дня. Лусия расписывала им буйную природу этих мест, говорила о хвойных лесах, о старых деревьях, о густом кустарнике, однако большинство деревьев потеряли листву, и место было более открытым, чем они ожидали. Если там есть охрана или дежурный персонал, их легко могут заметить, но они решили рискнуть.

— Территория здесь огромная. Уверена, мы найдем идеальное место, чтобы оставить там Кэтрин, — сказала Лусия.

— Видеокамеры там есть? — спросил Ричард.

— Нет. Для чего развешивать видеокамеры в таких местах? Здесь нечего воровать.

— Очень рад. Но потом с тобой-то что нам делать, Эвелин? — спросил Ричард отеческим тоном, каким разговаривал с ней вот уже два дня. — Мы должны спасти тебя от Лероя и от полиции.

— Я обещала бабушке, что как я уеду, так и вернусь, — проговорила девушка.

— Но ты уехала, спасаясь от «Сальватручи». Как ты вернешься в Гватемалу? — спросила Лусия.

— Это было восемь лет назад. Обещания надо выполнять.

— Люди, убившие твоих братьев, мертвы или сидят в тюрьме. В бандах никто долго не живет, но насилия в твоей стране не стало меньше. И хотя уже никто не помнит о вендетте по отношению к твоей семье, молодая и красивая девушка, такая как ты, в любом случае очень рискует. Ты ведь понимаешь, правда?

— Эвелин и здесь грозит опасность, — вставил Ричард.

— Не думаю, что ее арестуют за то, что у нее нет документов. В этой стране одиннадцать миллионов иммигрантов в такой же ситуации, — сказала Лусия.

— Рано или поздно тело Кэтрин найдут, начнется расследование, связанное с Лероями. При вскрытии обнаружат, что она была беременна, и с помощью анализа ДНК установят, что отец ребенка — Фрэнк Лерой. Дальше узнают, что пропали и машина, и Эвелин.

— Поэтому она должна уехать как можно дальше, Ричард, — сказала Лусия. — Если ее найдут, то обвинят в краже автомобиля и могут решить, что она имеет отношение к смерти Кэтрин.

— В таком случае мы все трое будем втянуты в это дело. Мы соучастники в сокрытии улик, уже не говоря о том, что избавляемся от трупа.

— Нам понадобится хороший адвокат, — заключила Лусия.

— Никакой адвокат, пусть даже гениальный, не вытащит нас из этой передряги. А теперь, Лусия, давай выкладывай. Уверен, у тебя есть какой-то план.

— Есть одна идея, Ричард… Самое важное — доставить Эвелин в безопасное место, чтобы ни Лерой, ни полиция не смогли ее найти. Вчера вечером я позвонила дочери, и она сказала, что легче всего для Эвелин исчезнуть в Майами, где полно латиноамериканцев и есть работа. Она может оставаться там, пока все не уляжется, а как только мы убедимся, что ее никто не ищет, она сможет вернуться к матери в Чикаго. Между прочим, Даниэла предложила, чтобы Эвелин пока пожила у нее в квартире.

— Ты собираешься втянуть в это еще и Даниэлу! — возмущенно воскликнул Ричард.

— А почему бы и нет? Даниэла обожает авантюры и, когда поняла, во что мы вляпались, пожалела, что она не с нами и не может как-то посодействовать. Уверена, твой отец сделал бы то же самое.

— Ты говорила с Даниэлой по телефону?

— По «ватсапу». Да ладно тебе, успокойся, никто нас не подозревает, нет причин, чтобы прослушивать наши мобильники. А по «ватсапу» вообще этих проблем нет. Как только мы оставим здесь Кэтрин, посадим Эвелин на самолет до Майами. Даниэла ее встретит.

— На самолет?

— Она может летать внутри страны по своему удостоверению, но, если ты считаешь, что это слишком рискованно, отправим ее на автобусе. Такая поездка будет довольно долгой, дня полтора, я думаю.

Они ехали по Лейк-драйв мимо административных зданий, среди белоснежной панорамы тишины и безлюдья. Здесь никого не было с того дня, как началась непогода, дорогу никто не чистил ни машинами, ни вручную, но солнце растопило большую часть снега, который отовсюду стекал грязными ручьями. Свежих следов машин не было. Лусия привезла их на спортплощадку, она помнила, что там был большой ящик для хранения мячей, по объему подходящий, чтобы положить в него тело; так до него не доберутся койоты и другие хищники. Эвелин, однако, показалось кощунством положить Кэтрин в ящик для мячей.

Они подъехали к берегу широкого и длинного озера, по которому Лусия плавала на байдарке, когда бывала в институте. Оно было покрыто льдом, однако ехать по нему они не решились. Ричард знал, как трудно прикинуть на глаз толщину льда. На берегу они увидели ангар, лодки и причал. Ричард предложил привязать к бамперу «субару» одно из легких каноэ и ехать по узкой дороге, окаймлявшей озеро, в поисках удаленного места. Они могли бы оставить Кэтрин в каноэ на противоположном берегу, покрыв тело брезентом. Через несколько недель, когда все растает, каноэ поплывет по озеру и его найдут. Погребение на воде так поэтично, в этом есть что-то от ритуала викингов, добавил он.

Ричард с Лусией пытались отвязать цепь одной из лодок, как вдруг Эвелин вскрикнула и указала на деревья совсем близко от них.

— Что там такое? — спросил Ричард, полагая, что она увидела сторожа.

— Ягуар! — воскликнула Эвелин, изменившись в лице.

— Не может быть, Эвелин. Здесь эти звери не водятся.

— Я ничего не вижу, — сказала Лусия.

— Ягуар! — повторила девушка.

И тут им показалось, что в белизне леса они увидели силуэт крупного животного светло-желтого окраса, которое повернулось и одним прыжком исчезло в направлении садов. Ричард уверял их, что это мог быть только олень или койот; здесь никогда не водились ягуары, а если и были какие-то другие виды крупных кошек, например пумы или рыси, их истребили более века назад. Видение было таким мимолетным, что оба засомневались, было ли оно вообще, но Эвелин с изменившимся лицом направилась по следам воображаемого ягуара, словно не касаясь земли: легкая, воздушная, миниатюрная. Они не решились окликнуть девушку, опасаясь, что может кто-нибудь услышать, и последовали за ней, ступая неловко, как пингвины, чтобы не поскользнуться на льду, покрытом тонким слоем снега.

Эвелин летела на ангельских крыльях мимо главного здания, лавки, книжного магазина и кафе, обогнула библиотеку и зал для заседаний и оставила позади просторные столовые. Лусия помнила институт в самый сезон, когда везде было много зелени и цветов, ярких птиц и золотистых белок; что касается людей, одни, словно в замедленной съемке, занимались в садах практикой тайцзы[50], другие бродили по аудиториям и залам в индийских одеждах и монашеских сандалиях, а что до обслуживающего персонала, это были вчерашние подростки, от них пахло марихуаной, и они развозили на электрических карах большие пакеты и ящики. Зимняя панорама была безлюдна и своеобразно прекрасна, фантасмагория белизны создавала впечатление огромности. Здания были заперты, ставни на окнах закрыты, нигде никаких признаков жизни, будто люди последний раз были в этих стенах лет пятьдесят назад. Снег приглушал звуки природы и скрип обуви, и Ричард с Лусией шли за Эвелин будто во сне, бесшумно. День выдался ясный, было еще совсем рано, но им казалось, что их окутывает какой-то театральный туман. Эвелин прошла мимо кабинок и повернула налево по тропе, которая упиралась в крутую каменную лестницу. Она без колебаний поднялась по ступенькам, невзирая на то что лестница обледенела, словно точно знала, куда идти, и Ричард с Лусией с большим трудом последовали за ней. Они миновали заледеневший фонтан и каменную фигуру Будды и оказались на вершине холма, где находилось святилище, деревянный храм в японском стиле — квадратный, окруженный крытыми террасами, — духовный центр общины.

Они поняли: именно это место выбрала Кэтрин. Эвелин Ортега не могла знать, что святилище находится именно там, и на снегу не было следов зверя, которого видела только она. Бесполезно было искать этому какое-то объяснение, и, как всегда бывало в подобных случаях, Лусия благоговейно отступила перед тайной. Ричард ненадолго усомнился, в здравом ли он рассудке, потом пожал плечами и поддался общему порыву. За последние дни он потерял доверие к тому, что, как ему казалось, он твердо знал, и лишился иллюзий относительно того, что он все держит под контролем; он был вынужден принять, что знает очень мало, а контролирует и того меньше, но эта неопределенность больше его не пугала. Лусия сказала ему в ночь откровений, что жизнь сама о себе заявит и это будет тем лучше, чем меньше мы будем этому сопротивляться. Эвелин, ведомая безошибочной интуицией или призраком ягуара, убегающего в непроходимую сельву, привела их прямо в священное место, где Кэтрин мирно упокоится под защитой добрых духов, до тех пор пока не станет готова продолжить свой последний путь.

Эвелин и Лусия ждали под навесом террасы, сидя на скамье вблизи двух замерзших прудов, где летом плескались тропические рыбы и плавали цветы лотоса, пока Ричард отправился за машиной. Наверх вела крутая дорога для транспорта уборщиков и садовников, «субару» на зимней резине и с полным приводом вполне могла по ней подняться.

Они осторожно вынули Кэтрин из багажника, положили ее на брезент и понесли к святилищу. Поскольку зал для медитаций был закрыт на ключ, они выбрали мостик между двумя прудами, чтобы подготовить тело, которое так и застыло в позе эмбриона, а голубые глаза по-прежнему были широко раскрыты от удивления. Эвелин сняла с себя амулет богини-ягуарихи Ишчель, оберег ее предков, который дала ей целительница из Петена восемь лет назад, и повесила на шею Кэтрин; Ричард хотел воспротивиться этому, поскольку амулет мог стать уликой, но потом понял, что было почти невозможно вычислить по нему его хозяйку. Когда тело найдут, Эвелин будет уже далеко. Он ограничился тем, что протер амулет бумажной салфеткой, смоченной в текиле.

Следуя указаниям девушки, которая со всей естественностью взяла на себя роль жрицы, они проделали все основные погребальные ритуалы. В те минуты замкнулся круг для Эвелин, которая ни слова не могла вымолвить во время похорон своего брата Грегорио, а на похоронах Андреса не присутствовала. Она чувствовала, что, торжественно прощаясь с Кэтрин, она чтит тем самым и память о братьях. В ее деревне агонию или угасание больного человека принимали, не заламывая рук, без лишних жестов, ведь смерть — это порог, как и рождение. Человека поддерживали, чтобы он перешел на другой берег без страха и вручил свою душу Богу. В тех случаях, когда смерть произошла насильственно, в результате преступления или несчастного случая, ритуал был другой: надо было убедить жертву принять произошедшее, попросить удалиться и не пугать живых. У Кэтрин и ее неродившегося ребенка не было даже обычного заупокойного бдения, возможно, они еще и не поняли, что мертвы. Никто не обмыл ее, не смочил ароматной водой и не обрядил в лучшую одежду, никто не пел псалмы и не надел по ней траур, никого не угощали кофе, никто не зажигал свечей и не приносил цветов, и не было на ней черного бумажного креста, знака ее насильственного ухода. «Мне так жаль сеньориту Кэтрин, у которой нет ни гроба, ни места на кладбище; и бедного нерожденного малыша, у которого нет ни одной игрушки, чтобы взять ее с собой на небеса», — сказала Эвелин.

Лусия смочила носовой платок и вытерла запекшуюся кровь на лице Кэтрин, а Эвелин молилась вслух. За неимением цветов Ричард отломал несколько веток и вложил в руки Кэтрин. Эвелин настояла на том, чтобы он положил и бутылку текилы, потому что во время бдений всегда присутствуют спиртные напитки. Они стерли отпечатки пальцев с пистолета и положили его рядом с телом. Быть может, он послужит неопровержимой уликой против Фрэнка Лероя. Возможно, Кэтрин идентифицируют как любовницу Лероя, пистолет, из которого вылетела пуля, зарегистрирован на его имя, и можно доказать, что ребенок был от него. Все свидетельствовало против него, но осудить его не могли, — у него было твердое алиби: он находился во Флориде.

Они накрыли Кэтрин ковром, расстелили брезент, осторожно завернули в него тело и перевязали сверток веревками, которые были у Ричарда в машине. Как у всех построек института, у святилища не было фундамента, оно стояло на сваях, так что оставалось место, чтобы положить тело. Довольно много времени у них ушло, чтобы завалить камнями проход.

Когда весной растает снег, тело неминуемо начнет разлагаться и запах выдаст его местонахождение.

— Давай помолимся, Ричард, попрощаемся с Кэтрин вместе с Эвелин, — попросила Лусия.

— Но я не умею молиться, Лусия.

— Каждый делает это по-своему. Для меня молиться — значит расслабиться и поверить в тайну бытия.

— Это и есть для тебя Бог?

— Называй это как хочешь, Ричард, дай руку мне и Эвелин, встанем в круг. Поможем Кэтрин и ее малышу подняться на небеса.

Потом Ричард научил Лусию и Эвелин, как слепить снежки и сложить из них пирамиду с горящей свечой внутри, — он видел, как на Рождество так делали дети Орасио. От этой зыбкой лампады, сделанной из колеблющегося пламени и замерзшей воды, расходились между голубых кругов волны бледно-золотистого света. Пройдет несколько часов, и от пирамиды не останется следа, когда догорит свеча и растает снег.

ЭПИЛОГ

Бруклин

Ричард Боумастер и Лусия Марас специально хранили все, что было опубликовано о деле Кэтрин Браун, с того момента, когда в марте было обнаружено тело, и до той поры, наставшей два месяца спустя, когда они решили, что приключение, изменившее их жизнь, можно считать завершенным. Когда в Рейнбеке обнаружили тело, начались измышления по поводу человеческих жертвоприношений, совершенных приверженцами некоего культа среди иммигрантов в штате Нью-Йорк. В воздухе уже витала ксенофобия по отношению к латиноамериканцам, развязанная в ходе одиозной предвыборной кампании Дональда Трампа. Хотя мало кто воспринимал его всерьез как кандидата, его хвастливое намерение воздвигнуть стену вроде китайской, чтобы закрыть границу с Мексикой, и депортировать одиннадцать миллионов нелегальных иммигрантов пустило корни в сознании людей. Оказалось, легко было придать преступлению зловещий смысл. Некоторые детали прямо указывали на культовые ритуалы: жертва была погребена в позе эмбриона, словно мумия доколумбовых времен, завернута в окровавленный мексиканский ковер, на шее висел небольшой камень с изображением дьявола, а рядом лежала бутылка, на этикетке которой был намалеван череп. Выстрел в упор наводил на мысль о казни. И она была помещена в святилище Института Омега, словно в насмешку над высокой духовностью, как провозгласили некоторые газеты, склонные раздувать скандалы.

Многие христианские церкви, где службы проходили на испанском языке, выступали с громкими опровержениями, отрицая существование сатанинских культов в своих общинах. Однако вскоре принесенная в жертву дева, как назвал ее один таблоид, была идентифицирована как Кэтрин Браун, физиотерапевт из Бруклина, двадцати восьми лет, незамужняя и беременная. Никакая не дева. Также выяснилось, что каменная фигурка — это не Сатана, а женское божество из мифологии майя, а череп на этикетке — обычный рисунок на бутылках самого популярного сорта текилы. Так что интерес публики и печати к этому случаю резко упал, потом исчез совсем, и Ричарду с Лусией стало трудно следить за ходом дела.

Заметка в газете «Нью-Йорк таймс» за последнюю неделю мая, которую Ричард сверил с другими источниками, имела лишь косвенное отношение к Кэтрин Браун. Речь шла о сети торговцев людьми, охватывающей Мексику, некоторые страны Центральной Америки и Гаити. Имя Фрэнка Лероя упоминалось в репортаже среди прочих соучастников, и сообщение о его смерти занимало какие-то две строки. ФБР занялось делом Кэтрин Браун, хотя оно относилось к департаменту полиции, поскольку у девушки были отношения с Фрэнком Лероем, который и был задержан как главный подозреваемый, но отпущен под залог. ФБР не один год потратило, чтобы связать концы с концами в обширном расследовании нелегальной торговли людьми, и Фрэнк Лерой был куда более интересен следователям в связи с этой статьей, чем с судьбой его несчастной любовницы. Они знали о его участии, но доказательств для ареста было недостаточно; этот человек надежно защитил себя от подобного развития событий. Только в связи с убийством Кэтрин Браун стало возможно обыскать его дом и офис и собрать достаточно материала, чтобы припереть его к стенке.

Лерой сбежал в Мексику, где у него были связи и где издавна, уже много лет, спокойно жил его отец, скрываясь от правосудия. Он мог бы повторить счастливую судьбу отца, если бы не спецагент ФБР, внедренный в сеть трафика. Этим человеком был Иван Данеску. Более всего благодаря ему удалось распутать криминальный клубок в Соединенных Штатах и раскрыть преступные контакты в Мексике. Его имя никогда бы не попало в прессу, если бы он был жив, но он погиб при штурме гасиенды Герреро, одного из центров временного содержания жертв, где собрались на сходку многие криминальные авторитеты. Иван Данеску сопровождал мексиканских военных и погиб в героической операции, в ходе которой, как говорилось в печати, были освобождены более сотни узников, ожидавших своей очереди, — их должны были куда-то переправить и продать.

Между строк Ричард прочитал и другую версию, поскольку изучал формы взаимодействия криминальных картелей с властями. Если арестовывали какого-нибудь главаря, то обычно он удирал из тюрьмы с необыкновенной легкостью. Закон вечно служил посмешищем, потому что все, от полицейских до судей, прогибались перед угрозами или подкупом, а того, кто пытался противостоять, убивали. Очень редко удавалось добиться экстрадиции виновных, которые безнаказанно орудовали в Соединенных Штатах.

— Уверяю тебя, военные шли в гасиенду, чтобы убивать, с позволения ФБР. Так иногда поступают с наркодельцами, и я не вижу причин, почему на этот раз должно быть по-другому. По-видимому, план неожиданного нападения провалился, и началась перестрелка. Этим объясняется смерть Ивана Данеску с одной стороны и Фрэнка Лероя с другой, — сказал Ричард Лусии.

Они позвонили в Майами Эвелин, которая ничего об этом не знала, и решили, что она вернется в Бруклин, потому что девушка была одержима идеей повидать Фрэнки. До того момента она не решалась позвонить Шерил. Лусии стоило труда убедить Ричарда в том, что со смертью Фрэнка Лероя опасности для Эвелин нет и что девушка, как и Шерил, заслуживает того, чтобы подвести итог случившемуся и закрыть вопрос. Лусия настояла на том, чтобы самой сделать первый шаг, и, будучи уверена в том, что всегда надо начинать с главного, немедленно позвонила Шерил и попросила о встрече, так как она хочет сообщить ей нечто очень важное. Та в испуге бросила трубку. Лусия оставила записку в почтовом ящике дома со статуями: «Я подруга Эвелин Ортеги, она мне доверяет. Пожалуйста, давайте встретимся, у меня есть для вас новости о ней». Она приписала номер своего мобильного телефона, а в конверт положила ключи от «лексуса» и от дома Кэтрин Браун. Шерил позвонила в тот же вечер.

Через час Лусия пошла на встречу с ней, в то время как Ричард ждал в машине, — на нервной почве у него разыгралась язва. Будет лучше, решили они, если он туда не пойдет, Шерил будет спокойнее наедине с женщиной. Эвелин правильно описывала Шерил: высокая, светловолосая, несколько мужеподобного вида, она выглядела старше, чем ожидала Лусия. Она действительно постарела раньше срока. Шерил была встревожена, испугана, готова защищаться, а когда они шли в гостиную, ее била дрожь.

— Скажите мне сразу, сколько вы хотите, и покончим с этим сейчас же, — сказала она, стоя посреди комнаты и скрестив руки на груди, голос у нее прерывался.

Лусии понадобилось полминуты, чтобы понять, о чем она говорит.

— Ради бога, Шерил, я понятия не имею, что вы такое себе надумали. Я не шантажировать вас пришла, как вам это взбрело в голову? Я знаю Эвелин Ортегу и знаю, что произошло с автомобилем. И вообще, я знаю о «лексусе» гораздо больше, чем вы. Эвелин хочет сама приехать и все вам объяснить, но особенно она хочет повидать Фрэнки, она очень соскучилась, она обожает вашего сына.

И тут Лусия увидела, как женщина, стоявшая перед ней, вдруг изменилась. Как будто панцирь, защищавший ее, вдруг развалился на куски и через несколько секунд явилась женщина без какой бы то ни было внутренней опоры, вобравшая в себя только боль и страх, такая слабая и ранимая, что Лусия с трудом сдерживала себя, чтобы не подойти к ней и не обнять. Из груди Шерил вырвался вздох облегчения, она всхлипнула и опустилась на софу, закрыв лицо руками и расплакавшись, как ребенок.

— Пожалуйста, Шерил, успокойтесь, все хорошо. Единственное, чего хотела Эвелин, — помочь вам и Фрэнки.

— Я знаю, знаю. Эвелин была моим единственным другом, я рассказывала ей все. Она ушла, когда я больше всего в ней нуждалась, исчезла вместе с машиной, не сказав ни слова.

— Я думаю, вы не знаете всей истории. Не знаете, что лежало в багажнике машины…

— Как же мне не знать, — ответила Шерил.

В ту январскую среду, перед тем как разразилась буря, когда Шерил собирала рубашки мужа, чтобы отправить в прачечную, она увидела жирное пятно на лацкане его пиджака. Прежде чем добавить его к другим грязным вещам, она проверила карманы, как делала всегда, и нашла ключ, висевший на позолоченном кольце. Ревность, мучившая ее, подсказала, что это ключ от дома Кэтрин Браун: ее подозрения относительно отношений мужа с этой женщиной подтвердились.

На следующий день, когда Кэтрин делала с ним упражнения, у Фрэнки случился приступ диабета и он упал в обморок. Шерил вернула его к жизни, сделав укол, и вскоре уровень сахара нормализовался. Никто не был виноват в том, что произошло, но найденный ключ настроил ее против Кэтрин. Шерил обвинила ее в том, что та плохо смотрит за ребенком, и указала ей на дверь. «Ты не можешь меня выгнать. Меня нанял Фрэнк. Только он может меня уволить, а я сомневаюсь, что он это сделает», — ответила молодая женщина с вызовом, однако собрала вещи и ушла.

Остаток четверга Шерил провела, трепеща от страха в ожидании мужа, но когда он явился, необходимости что-либо ему рассказывать не было — он и так уже все знал. Ему звонила Кэтрин; Фрэнк схватил жену за волосы, притащил ее в спальню, хлопнув дверью так, что задрожали стены, и ударил ее в грудь так сильно, что у нее перехватило дыхание. Увидев, что она не может вздохнуть, Лерой испугался, что слишком распустил руки, пнул ее ногой напоследок и ушел к себе в комнату. В коридоре столкнулся с Эвелин, которая, вся дрожа, выжидала момент, чтобы прийти на помощь Шерил. Лерой оттолкнул ее и проследовал дальше. Эвелин вбежала в комнату и помогла Шерил лечь, устроила ее поудобнее, дала успокаивающее лекарство и положила на грудь холодный компресс, опасаясь, не сломал ли муж ей ребра, как это случилось с ней самой, когда на нее напали бандиты.

В пятницу Фрэнк Лерой уехал из дома на такси очень рано, когда все еще спали, — он улетал во Флориду. Аэропорт еще не закрыли, это произошло через два часа из-за урагана. Шерил весь день провела в постели, на транквилизаторах, в угрюмом молчании и без слез, окруженная заботой Эвелин. Тогда-то она и приняла решение действовать. Она ненавидела мужа, и для нее было бы огромным благом, если бы он ушел к этой самой Браун, но это не произойдет само по себе. Основной капитал Фрэнка Лероя хранился на иностранных счетах, но то, что было в Соединенных Штатах, было записано на ее имя. Он сам решил так сделать, чтобы обезопасить себя на случай проблем с законом. Наилучшим выходом из положения для Фрэнка было устранить ее, и если он не сделал этого до сих пор, так только потому, что у него не было срочного повода. Кроме того, ему надо было как-то избавляться от Фрэнки, он не собирался брать на себя такую обузу. Он влюбился в Кэтрин Браун и теперь хотел как можно скорее стать свободным. Шерил не подозревала, что имелась еще одна причина, гораздо более серьезная, — любовница была беременна. Она узнала об этом, только когда стали известны результаты вскрытия, в марте.

Она подумала, что должна встретиться с соперницей, поскольку с мужем бесполезно пытаться прийти к какому-либо соглашению; они общались только по необходимости, и даже это приводило к насилию, но, может быть, Браун окажется более благоразумной, когда поймет все выгоды того предложения, которое она собиралась ей сделать. Пусть остается с ее мужем, она даст развод и гарантирует молчание в обмен на денежное обеспечение Фрэнки.

Она вышла из комнаты около полудня. Боль от удара в грудь — результат побоев, полученных в четверг, — и резкая боль в висках только усилились, кроме того, она выпила две порции виски и приняла большую дозу амфетамина. Эвелин она сказала, что поедет к своему терапевту. «Улицы только начали убирать, сеньора, будет лучше, если вы спокойно посидите дома», — попросила Эвелин. «Я никогда не была так спокойна, как сейчас, Эвелин», — ответила та, села в «лексус» и уехала. Она знала, где живет Кэтрин Браун.

Подъехав к дому, она увидела, что машина этой женщины стоит на улице: значит, та скоро выйдет, раз не поставила автомобиль в гараж, чтобы укрыть от снегопада. Повинуясь порыву, Шерил достала из бардачка пистолет Фрэнка, маленькую «беретту»-полуавтомат тридцать второго калибра, и положила в карман. Как она и предполагала, ключ был от этого дома, и она смогла войти без шума.

Кэтрин Браун вышла из комнаты в спортивном костюме и с холщовой сумкой на плече. Увидев перед собой Шерил, она вскрикнула от неожиданности. «Я просто хочу поговорить», — сказала Шерил, но Кэтрин толкнула ее к двери, выкрикивая оскорбления. Все пошло не так, как было запланировано. Шерил вытащила пистолет из кармана куртки и нацелила на Кэтрин, пытаясь заставить выслушать себя, но, вместо того чтобы отступить, та расхохоталась ей в лицо. Шерил сняла пистолет с предохранителя и сжала его обеими руками.

— Глупая ведьма! Думаешь запугать меня своим гребаным пистолетом? Увидишь, что будет, когда об этом узнает Фрэнк! — крикнула ей Кэтрин.

Раздался выстрел. Шерил, не отдавая себе отчета, нажала на курок, и, как она позднее рассказала Лусии Марас, она даже не целилась. «Пуля попала ей в лоб случайно, так было предначертано, такая уж у меня карма, и такая карма у Кэтрин Браун», — сказала она. Все произошло так быстро и так просто, что Шерил даже не обратила внимания ни на звук выстрела, ни на отдачу, которую почувствовали ее руки, она даже не поняла, почему эта женщина вдруг упала навзничь и что это за черное отверстие у нее на лбу. Прошло не меньше минуты, прежде чем она начала реагировать, поняла, что Кэтрин не шевелится, наклонилась к ней и убедилась, что убила ее.

Все последующие действия она совершала в состоянии транса. Она объяснила Лусии, что не помнит подробностей, хотя не переставая думала о том, что произошло в ту проклятую субботу. «Самое неотложное в тот момент было решить, что делать с Кэтрин, ведь, когда Фрэнк найдет ее, это будет ужасно», — сказала она. Крови от раны было совсем немного, но на ковре оставались пятна. Она открыла гараж и въехала туда на «лексусе». Благодаря тому что она всю жизнь занималась спортом, и тому, что соперница была небольшого роста, ей удалось дотащить ковер с телом до машины и с огромным трудом поместить его в багажник, куда она сунула и пистолет. Ключи от дома положила в бардачок. Ей требовалось время, чтобы скрыться, а у нее было всего двое суток до возвращения мужа. Уже около года в голове у нее крутилась мысль обратиться в ФБР и донести на него, получив защиту. Если в телесериалах есть хоть немного правды, ей должны дать другое имя и позволить исчезнуть вместе с сыном. Прежде всего нужно было успокоиться, сердце готово было выскочить из груди. Она направилась домой.

Во время расследования смерти Кэтрин Браун, в марте, Шерил Лерой задали всего несколько вопросов. Единственным подозреваемым был ее муж, чье алиби, то есть факт его пребывания во Флориде, где он играл в гольф, не годилось, поскольку состояние трупа не позволяло определить время смерти. Возможно, Шерил, измученная чувством вины, и призналась бы, если бы ее допрашивали сразу после смерти девушки, но это произошло через два месяца, когда ее тело нашли в Институте Омега и установили ее связь с Фрэнком Лероем. За это время Шерил удалось успокоить свою совесть. В ту субботу, в конце января, она легла в постель с изнуряющей головной болью и проснулась через несколько часов с кошмарным пониманием того, что она совершила преступление. В доме было темно, Фрэнки спал, а Эвелин нигде не было, чего раньше не случалось никогда. Можно было сойти с ума, пытаясь так или иначе объяснить фантастическое исчезновение Эвелин, машины и трупа Кэтрин Браун.

Фрэнк Лерой вернулся в понедельник. Она провела эти дни в состоянии панического ужаса, и если бы не обязанности по отношению к сыну, то проглотила бы все таблетки, которые у нее были, чтобы разом покончить со своей жалкой жизнью, как она призналась Лусии. Муж заявил об исчезновении «лексуса», чтобы получить страховку, и обвинил в краже няньку. Любовницы своей он не нашел и объяснял это как угодно, только не тем, что она была убита; об этом он узнал позже, когда нашли тело и в убийстве обвинили его самого.

— Думаю, Эвелин увезла улику, чтобы защитить меня и Фрэнки, — сказала Шерил Лусии.

— Нет, Шерил. Она думала, что ваш муж убил Кэтрин в пятницу и улетел во Флориду, чтобы создать себе алиби, не предполагая, что кому-то может понадобиться «лексус». Из-за холода тело сохранилось бы до его возвращения в понедельник.

— То есть как? Эвелин не знала, что это я? Но тогда почему…

— Эвелин взяла «лексус», чтобы съездить в аптеку, пока вы спали. Мой друг, Ричард Боумастер, столкнулся с ее машиной. Так и получилось, что мы с ним оказались втянутыми во все это. Когда ваш муж вернется, подумала Эвелин, то узнает, что она брала машину и видела, что находится в багажнике. Ваш муж наводил на нее ужас.

— Значит… и вы не знали, что произошло, — прошептала Шерил, изменившись в лице.

— Нет. У нас была только версия Эвелин. Она думала, Фрэнк Лерой уничтожит ее, чтобы заставить молчать. Она боялась за вас и за Фрэнки.

— И что же теперь со мной будет? — спросила Шерил, в ужасе от собственного признания.

— Ничего не будет, Шерил. «Лексус» на дне озера, и никто ни о чем не подозревает. Все, о чем мы говорили, останется между нами. Я скажу только Ричарду, он это заслужил, но нет никакой необходимости ставить в известность кого-то еще. Фрэнк Лерой причинил вам достаточно вреда.

В последнее воскресенье мая, в девять утра, Ричард и Лусия пили кофе в постели, в обществе Марсело и Дойш — единственной кошки из всей четверки, с которой пес подружился. Для Лусии было еще рано, она не понимала, зачем вставать на рассвете по воскресеньям, Ричард же рассматривал это как свое падение, хоть и приятное, но неминуемое, если жить вдвоем. Стояла сияющая весенняя погода, и скоро им надлежало заехать за Джозефом Боумастером, чтобы вместе позавтракать; вечером они втроем поедут встречать Эвелин на автобусный вокзал, поскольку старик очень хотел с ней познакомиться. Он никак не мог простить сыну, что тот не предложил ему участвовать в январской одиссее. «Я бы посмотрел, как бы мы управились с нашими делами при твоем участии в инвалидном кресле, папа», — не раз говорил ему Ричард, но для Джозефа это было лишь оправданием, но никак не причиной; если уж они взяли с собой чихуа-хуа, его могли взять тем более.

Тридцать два часа назад Эвелин выехала из Майами, где вот уже несколько месяцев вела более или менее нормальную жизнь. Она по-прежнему жила у Даниэлы, но в ближайшее время собиралась поселиться отдельно; работала воспитательницей в детском саду, а по вечерам — официанткой в ресторане. Ричард помогал ей деньгами, поскольку, как говорила Лусия, на что-то надо их тратить, перед тем как отправиться на кладбище. Консепсьон Монтойя, бабушка из Гватемалы, правильно употребила денежные переводы, регулярно присылаемые Эвелин сначала из Бруклина, потом из Майами. Она сменила свою хижину на дом из кирпича, с пристроенной к нему комнатой, где продавала ношеную одежду, которую присылала ее дочь Мириам из Чикаго. Она уже не ходила на рынок продавать лепешки, а только чтобы купить провизию и поболтать с кумушками. Эвелин подсчитала, что ей должно быть около шестидесяти лет, однако не могла утверждать наверняка, потому что за восемь лет, прошедших после гибели обоих внуков и отъезда внучки, она очень состарилась от горя, в чем можно было убедиться, глядя на фотографию, сделанную падре Бенито, на которой бабушка предстала в самом элегантном своем наряде, в том самом, что носила вот уже тридцать лет и будет носить до самой смерти: плотная домотканая юбка из черно-синей ткани, рубашка, вышитая яркими цветами, типичными для ее деревни, красно-оранжевый пояс и тяжелый разноцветный тюрбан, который каким-то чудом ровно держался у нее на голове.

По словам падре Бенито, бабушка по-прежнему была очень активна, но как-то уменьшилась в росте, усохла, покрылась морщинами и стала похожа на обезьянку, а так как у нее была привычка при ходьбе вполголоса бормотать молитвы, ее считали выжившей из ума. Ее это вполне устраивало, по крайней мере, никто не вымогал у нее денег. Ее оставили в покое. Раз в две недели Консепсьон разговаривала с внучкой по мобильнику падре Бенито, поскольку ни за что не соглашалась приобрести свой собственный, как ей предлагала Эвелин. Это очень опасный аппарат, если он действует не от розетки и не от батареек, от него можно заболеть раком. «Давай ты будешь жить со мной, мамушка», — умоляла Эвелин, но Консепсьон считала это весьма неудачной мыслью, — что ей делать на севере, кто будет кормить ее курочек и поливать цветы, в дом могут забраться чужие и занять его, она не может позволить себе все бросить на произвол судьбы. Приехать в гости к внучке — это пожалуйста, там посмотрим когда. Эвелин понимала: этого никогда не произойдет, и надеялась, что когда-нибудь достигнет такого положения, что сможет сама приехать в Монха-Бланка-дель-Валье, хотя бы на несколько дней.

— Мы должны рассказать Эвелин всю правду о том, что произошло с Кэтрин, — сказал Ричард Лусии.

— Зачем все усложнять? Достаточно того, что об этом знаем я и ты. Остальное не имеет значения.

— Что значит — не имеет значения? Шерил Лерой убила эту женщину.

— Полагаю, ты не думаешь, что она должна ответить за свое преступление, Ричард. Это был несчастный случай.

— Ты оказываешь катастрофическое влияние на мою жизнь, Лусия. До знакомства с тобой я был честным, серьезным человеком, безупречным преподавателем… — вздохнул он.

— Ты был занудой, Ричард, но заметь: я все равно в тебя влюбилась.

— Никогда не думал, что буду препятствовать правосудию.

— Закон жесток, а правосудие слепо. Единственное, что мы могли сделать для Кэтрин Браун, — это чуть наклонить весы в сторону высшей справедливости, ведь мы защищали Эвелин, а теперь нам следует поступить так же и с Шерил. Фрэнк Лерой был бандит, и он заплатил за свои грехи.

— Есть какая-то ирония в том, что его не могли осудить за совершенные преступления и он вынужден был удрать из-за того, которого не совершал, — сказал Ричард.

— Ну да! Это я и называю высшей справедливостью, — сказала Лусия, чмокнув его в губы. — Ты меня любишь, Ричард?

— А ты как думаешь?

— Я думаю, ты меня обожаешь и не можешь понять, как жил без меня столько времени в тоске, погруженный в спячку.

— Посреди зимы я наконец понял, что во мне живет неистребимое лето.

— Это пришло тебе в голову сейчас?

— Нет. Это Альбер Камю.

Благодарности

Идея этого романа родилась на Рождество 2015 года в доме из темного кирпича в Бруклине, где мы собрались небольшой группой, чтобы выпить первый утренний кофе: мой сын Николас, моя невестка Лори, ее сестра Кристин Барра, Ворд Шумахер и Вивиан Флетчер. Кто-то из них спросил меня, что я собираюсь начать писать 8 января, до которого уже рукой подать; дело в том, что именно в этот день я начинала писать все мои книги на протяжении тридцати пяти лет. Так как у меня не было никаких планов, они начали подкидывать мне идеи, и так постепенно образовался костяк книги.

В моих исследованиях мне помогали Сара Кесслер, как всегда, Чандра Рамирес, Сюзанна Сиполья, Хуан Альенде и Беатрис Манс.

Роже Кукрас — тот человек, который вдохновил меня на описание романтических отношений зрелой пары — Лусии и Ричарда.

Моими первыми читателями и критиками были: мой сын Николас, мои издатели Джоанна Кастильо и Нурия Тей, мои литературные агенты Льюис Мигель Паломарес и Глория Гутьерес, страстный поклонник авторов агентства Бальсейс Хорхе Мансанилья, мой брат Хуан и мои потрясающие подруги Элизабет Суберказо и Делия Вергара. А также, конечно же, Панчита Льона, моя мать, которая в свои девяносто шесть лет не выпускает из рук красный карандаш, которым правит все мои книги.

Им всем и еще многим другим людям, которые помогали мне своим отношением ко мне и в жизни, и в писательском труде на протяжении последних двух нелегких для меня лет, я обязана этими страницами.